Театр Льва Гумилёва
1. Широкие эмпирические обобщения
Среди отечественных историков считается хорошим тоном ругать Льва Николаевича Гумилева. Причём под огонь критики попадают не только его, построения, но даже его личность.
Его критикуют за всё и сразу — точно так же, как и сам Гумилев умел при случае себя похвалить. Например, рассказывал о том, как на защите диссертации (которая станет потом книгой “Древние Тюрки”) его пытались поддеть незнанием языков — а он в ответ заговорил на персидском.
В свою очередь его оппоненты любят вспоминать, что якобы даже на факультетском диспуте Гумилёв смотрелся жалко и в открытую признавался, что не знает языков ни древних, ни современных — только французский и немного фарси, но по-французски писать не может, потому что “не помню, как там эти аксаны ставятся”. И вообще: для того чтобы знать всемирную историю достаточно знать археологию и читать тома немецкой “Всемирные истории”, которые любезно издаёт наша Академия Наук. И древнетюркского он тоже не знал, хотя в интервью утверждал, что свободно на нём читает, все цитаты в его “Степной трилогии” — из дешифровок эпиграфистов Малова и Мелиоранского.
Разумеется оба свидетельства сделаны пристрастными людьми с определённой целью.
Однако почти про любой исторический источник можно сказать примерно то же самое. Противоречия в источниках — обычное дело.
(Например, в письмах матери Гумилёв упоминает, что владеет таджикским и разговорным фарси, а в 1950-е работал над переводом “Шах-наме” и цитирует отрывки из этого перевода в "Открытии Хазарии". Впрочем, недоброжелатели и здесь могут заявить, что это были черновики тогда ещё не вышедших томов ставшего классикой перевода переводов Цецилии Бенциановны Бану)
Действительно, критическая литература о Гумилеве обширна, но при этом почти так же условна, как и хвалебная литература о нём. Очень любопытный анализ сочинений самых известных критиков Гумилёва приводится в статье А. В. Бондарева и А. С. Сараева “Проблемы восприятия научного наследия Л.Н. Гумилева: критики и скептики” (доступна в этом сборнике: https://cyberleninka.ru/article/n/sakralnoe-prostranstvo-i-sakralnaya-geografiya-kak-semioticheskie-kontsepty/viewer). Из неё становится ясно, что многие из критиков самого Гумилева толком не читали, а попросту переписываются аргументы друг у друга, не особенно вникая в смысл и даже грамматику. Результат получается примерно таким же ненадёжным, как критика Гумилевым буддизма. Много ли славы в победе над соломенным чучелом?
Клейн и Семёнов настаивают на том, что Гумилев был лжеучёным — потому что в его сочинениях присутствуют многочисленные натяжки и просто фактические ошибки, а сама теория попахивает расовой наукой. Но если развивать эту мысль дальше — не окажутся ли в таком случае лжеучёными сами Клейн и Семёнов? Разве их собственные работы свободны от натяжек и фантастических ошибок?
Действительно есть большая разница между “Гумилев был лжеучёным и его сочинения не имеют никакой ценности” и “Гумилев был историком, но некоторые из его сочинений откровенно ошибочны и не имеют никакой научной ценности”. В первом случае нам мало находить отдельные ошибки, и нужно идти до конца: необходимо разгромить саму суть его учения, чтобы построения обрушились, и показать, что его сочинения по любому вопросу вообще не следует читать: знающего они насмешат, а не знающего запутают. Что же касается второго варианта — то всё намного сложнее. Становится неясно, чем Гумилев принципиально отличается от любого другого историка, который в чём-то ошибался, или даже от самих Клейна и Семёнова. Ведь они тоже позволяют себе очень странные вольности в некоторых своих сочинениях.
Действительно, в построениях Гумилева немало прямых ошибок. Он сам с гордостью заявлял, что «пока одни историки ковыряются в окаменевшем дерьме фактов, другие делают широкие эмпирические обобщения». И если в ранних сочинениях он просто смело обобщал на основании довольно ограниченного корпуса источников, то чем дальше, тем больше давал волю своей художественной фантазии.
Так, ему мало тех бочек чёрной краски, которую вылили историки династии Тан на Ян-ди, последнего значительного императора династии Суй. Гумилёв дополнительно называет его “бездарным полководцем” (хотя принц Ян потому и стал наследником престола, что успешно командовал войсками, которые сокрушили южную династию Чэнь и фактически завершили объединение Китая), а когда страну охватили восстания «укрылся в горном замке и там пировал со своими наложницами» (это уже географическое открытие: город Цзянду, куда Ян-ди сбежал с охваченного мятежами севера и даже собирался перенести столицу, расположен на обширной равнине возле устья Янцзы).
Чуть позже, утомлённый бедностью доступных ему исторических источников, Гумилёв принялся их сочинять. В поздних книгах он даже упоминает о какой-то рукописи гностического толка, которую он случайно нашёл вложенной в летопись, переписал, а потом, разумеется, потерял.
Ему мало было объяснять историю географией. Со временем Лев Николаевич начал делать самые настоящие географические открытия. То он обнаружит, что образы “Трёх мушкетёров” — это образы субэтносов, которые населяют Францию, хотя из текста романа достаточно ясно, что четверо главных героев так легко сдружились именно потому, что все они были земляками-гасконцами. На страницах “В поисках вымышленного царства” он и вовсе внезапно открывает новую датировку для ”Слова о полку Игореве”, настолько нелепую, что её не приняли даже те, кто считает его своим учителем и первооткрывателем евразийского взгляда на историю.
Гумилёву мало того, что евразийская Золотая Орда влияла на Русь: ордынский царевич Сартак и Александр Невский становятся внезапными побратимами.
Просто с анекдотическим постоянством даже те исследователи, которые относятся с симпатией к его работам, заявляют, что Гумилев, конечно, был прав во многом, но не в той конкретной области, которые разбираются они сами.
Сам он в одном интервью заметил, что “Самое легкое — рассказывать про первобытного человека, так как о нем почти никто ничего не знает. И не уличишь, что ты не прав”. Внимательное чтение его трудов оставляет впечатление, что и сам Гумилев был неизменно верен этому принципу.
Ярче всего он рассуждает о манихействе, гностицизме, исторических в судьбах каких то малоизвестных племён и народностей, которые кочевали где-то на просторах Великой Степи — то есть о предметах, где его сложно уличить в противоречии историческим источникам хотя бы потому, что исторических источников по этим предметам очень мало. Академик Рыбаков в своём весьма критическом отзыве на те самые построения Гумилёва о датировке “Слова о полку Игореве” сформулировал это так: “Соглашаться трудно, но и опровергать нечего.”
Порой даже очень сложно понять, откуда Гумилев что взял, когда делает очередное “широкое эмпирическое обобщение” и при этом каким-то не менее удивительным образом ухитряется не замечать очевидного.
Буддизм у него излагается в самом карикатурном виде и возникает ощущение, что для Гумилева существует только самая утрированная индийская форма, которую иногда ошибочно называют Хинаяной, причём в пересказах лютеранских миссионеров.
Впрочем, судя по отдельным упоминаниям, он всё-таки знал о существовании Махаяны, но почему-то даже не понял, что Хэшан Махаяна — это монашеское имя китайского монаха, а не название доктрины. А Ваджраяна у него и вовсе не упоминается (вместо её абстрактный тантризм). Вместо того, чтобы честно признаться, что мы ничего не знаем о религии древних монголов, он гордо заявляет, что “в этой горной стране бытовали два мироощущения: древнеарийский культ Митры — бон и разные формы буддизма — кашмирская (тантризм), китайская (чан-буддизм созерцания) и индийские: хинаяна и махаяна. Все религии были прозелитическими и распространялись в оазисах бассейна Тарима и в Забайкалье. В Яркенде и Хотане утвердилась махаяна, быстро вытесненная исламом; в Куче, Карашаре и Турфане — хинаяна, мирно ужившаяся с несторианством, а в Забайкалье симпатии обрел бон — религия предков и потомков Чингиса. С христианством бон ладил, но китайские учения и монголы, и тибетцы не принимали даже чан-буддизм”. Объяснил — как по полкам разложил и даже не важно, что чан-буддизм и есть разновидность Махаяны, и его практики вошли и в тибетский канон (под названием дзогчен), а связь Бон и митраизма не доказана ничем, кроме заявлений самого Гумилёва, что на одной танке изображён меч, очень похожий на иранский.
Вообще, факты не очень нужны: чтобы описать историю Тибета достаточно схемы Фрэзера о том, как философия становится магией, а магия — религией: а значит, из эламского митраизма возник бон, а из махаяны — гелуг. Выглядит очень гладко и хорошо закрывает неудобный факт, что история буддизма несколько сложнее, а римский митраизм (как показали исследования 1970-х годов) имеет к зороастризму примерно такое же отношение, как и Заратустра из поэмы Ницше.
Увлечённый обобщениями, Гумилёв нередко не только придумывает, но и игнорирует факты. Как только доходит до истории Тибета, мы внезапно узнаём что Миларепа был учеником Атиши (несмотря на то, что Атиша умер, когда Миларепе было два года и они едва ли подозревали существования друг друга). Вообще, про вторую рецепцию буддизма и деятельность Марпы-переводчика он не упоминает, хотя его соавтор Кузнецов должен был что-то об это слышать — их куда больше интересует древний Бон, который тем и удобен, что про него практически ничего неизвестно (в то время как современный Бон очень тесно перемешан со Школой Старых Переводов, толком не изучен и вообще неясно, насколько это изобретённая традиция).
Но делает ли это Гумилёва лжеучёным — человеком, чьи сочинения не только ошибочны, но и вредны?
Достаточно ознакомиться с современными Гумилёву томами той же “Истории Востока”, выпущенной Академией Наук, чтобы убедиться — наука с тех пор почти по любой теме шагнула далеко вперёд и очень многое было просто неочевидно. Исследователи той эпохи не знали многих деталей, которые сейчас доступны даже любителю.
К тому же, у самих Семёнова и Клейна есть работы, от науки далёкие.
К примеру работы, Семёнова написаны с позицией марксизма. Чем марксизм, с его теорией формаций, странными законами диалектики, позаимствованными из философии Гегеля, и сведением всего на свете к экономическим отношениям и классовой борьбе принципиально отличается от сведения всего на свете к пассионарности? Под марксистскую концепцию можно подогнать всё, что угодно, чем успешно пользовались в советское время
Что же касается Клейна, то мы не будем касаться его ранних работ по археологии (тут я не специалист) и поздних работ о гомосексуализме (тут я тем более не специалист). Отметим только, что ему же принадлежат более чем странные построения по поводу гомеровского эпоса, которые основаны даже не на подгонке фактов под теорию, а попросту на совершенно школьных ошибках.
Клейн предполагает, что некоторые песни “Илиады” и “Одиссеи” были созданы раньше, а некоторые позже, и пытается вычислить эти закономерности пересчитывая упоминания в них тех или иных слов.
Но это заведомо не может работать — потому что как раз-таки у самого Гомера никаких песен не было. “Илиаду” и “Одиссею” разбили на песни либо во время первой записи (а это уже были времена Солона и Писистрата), либо и вовсе трудами поздних античных грамматиков, которые трудились в Александрийской Библиотеке. И разбивали поэмы на песни (или книги) не по каким-то филологическим признакам, а с таким расчётом, чтобы всего их получилось двадцать шесть (по числу букв в древнегреческом алфавите), в одной песне помещались примерно начало и конец действия, все они были примерно одной длины и на чтение каждый из них вслух уходило не больше часа. Разумеется, ориентироваться на это разбиение, пытаясь обнаружить предысторию текста, просто нелепо.
Клейну было многократно на это указано, на что он ответил — универсальным молчанием.
Человеку со стороны вообще может показаться, что все эти люди критикуют Гумилёва не потому, что он делал ошибочные построения — а потому, что эти построения им не нравятся или они попросту завидуют его славе. Может быть, они просто чуют в нём конкурента, которые не только рассказывает вещи необычайные, но так ещё и в придачу делает это интересно и расходится неплохими тиражами?
Да, они могут назвать теорию пассионарности эзотерическим фричеством в духе сказок о Башнях Дьявола от Рене Генона или солярно-теллурических прозрений другого знаменитого евразийца, Александра Дугина. Но построения того же Цымбурского об “острове Россия” содержат не меньше фантазий (там тоже есть исторические циклы, а в качестве базы — Освальд Шпенглер), а мифологические реконструкции троянского эпоса (вроде тождества китийцев, амазонок и хеттов) не могут быть ни доказаны, ни опровергнуты. Но на него принято ссылаться с уважением, а после публикации биографии, написанной Борисом Межуевым, и вовсе считать каким-то непонятым пророком, который открыл для России новый, неизведанный путь.
Наконец писания идеологически верных политологов остаются авторитетными, даже если они состоят из натяжек и несбывшихся прогнозов — те же Пайпс и Бжезинский фантазировали не меньше Гумилёва и пророчили не лучше Ванги, но всё равно находятся люди, для которых они авторитетны.
Можно приводить действительно много примеров подобной обидной самонадеянности, когда историки и не только историки писали действительно значительные работы в своей сфере и даже — и при этом буквально в соседней в сфере выпускали даже не просто слабые работы, а какое-то полное безумие в духе какого-нибудь оружейника Купцова. В конце концов, может же специалист по средневековый китайской литературе всерьёз рассуждать о летающих тарелках!
Пусть его теория ошибочна — но ошибочны ли книги по истории Великой Степи? И почему сам автор не заметил своих ошибок?
2. Где скрываются пассионарии
Разумеется, его самая знаменитое детище — теория этногенеза, появления народов из так называемых пассионарных вспышек, очевидно, не верна. Легко заметить, что она ничем не лучше всех предшествующих ей теория этногенеза, которая сам Гумилев беспощадно громит на примерно 2/3 от текста своего легендарного трактата. И как раз в критической части он утверждает многие тезисы, с которыми сложно не согласиться: на самом деле у нас нет чёткого определения даже для такого вроде бы географического понятия как этнос, способ хозяйствования очень сильно зависит вмещающего ландшафта и при этом очень сильно этот же ландшафт преобразует. Ну и самой основное: большинство из существующих теорий, хоть у Шпенглера, хоть у Тойнби, по большому счёту, просто подгоняют исторические события под желаемый результат. Иногда кажется, что даже Ясперс ближе к концу текста “Этногенеза” попадает под раздачу не за вклад в экзистенциализм (Сартра и Гуссерля Гумилёв не трогает), а за то, что сформулировал свою теорию осевого времени настолько обще и без конкретных примеров, что её невозможно сходу разгромить.
Для каждой из теорий предшественников автор с лёгкостью находят десятки опровержений из самых разных периодов мировой истории.
Что касается своей теории, то её Гумилёв так старательно испытывать не стал. И, в принципе, это единственный аргумент в её пользу.
Я не буду анализировать ошибки в тех примерах, которыми он доказывает свою теорию, иначе моя заметка рикует сравняться по объёму с самим “Этногенезом и биосферой Земли”. Просто отмечу две самые фундаментальные проблемы в самой основе его построений.
Проблема 1. Космические лучи
Гумилев утверждает, что пассионарные вспышки вызваны воздействием неких загадочных космических лучей, которые внезапно начинают сильно припекать очередной регион земного шара, после чего там рождается очень много людей длинные воли, которым больше всех надо, — то есть пассионариев. В принципе, примерно понятно, чем он могут вдохновляться.
На идею космических лучей вполне могла его натолкнуть выходившие ещё в 1930-е годы работы Чижевского. Чижевский вообще похож на Гумилева — до сих пор неизвестно было ли, у основателя гелиобиологии вообще хоть какое-то образование, что не помешало ему (правда, в разгар революционной неразберихи) защитить несколько диссертаций по самым разным вопросам. Тимирязев отозвался об одной из них так: «Большего бреда трудно себе представить!», но сам Чижевский утверждает, что его идеи поддерживали ведущие учёные его времени (но об этом известно только из его мемуаров).
Вокруг их построений крутится огромное количество мошенников. Оба пострадали от советской власти. И точно так же, как люстра Чижевского должна была стать ключом к оздоровлению организма, пассионарность должна была стать ключом к оздоровлению постсоветской державы.
Популярность идеи Гумилева у нас и почти полное игнорирование и к остальным миром — во многом из-за того, что вопросы и ответы Гумилева интересы только на русскоязычном пространстве.
Ортодоксальная наука просто считает, что вопрос происхождения этноса слишком тёмным, а этнографам куда важнее описать этносы существующие. Что же касается популярной науки, то не все же её читатели живут в Евразии! И современным читателям куда ближе Юваль Ной Харари который осуждает человечество за переход к земледелию, но при этом надеется уже в этом поколении увидеть первых бессмертных — а кто бы не хотел жить вечно?
Идеи экологического мышления и бережного отношения к вещающему ландшафту, характерные больше для 1960-х годов. Как раз тогда люди массово узнали о острове Пасхи, на котором в вмещающий ландшафт попросту закончился, а с ним закончилась и цивилизация.
Кроме того (об этом упоминает и сам Гумилёв) его вдохновляли его предшественники вроде Тойнби и Шпенглера. А также рассуждения Вернадского о ноосфере (“Книжка довольно толстая. Всю ее читать было не нужно. Но что мне было нужно, там и содержалось”) и, само собой, щепотка фирменного русского космизма в духе Циолковского (Чижевский считал Циолковского своим наставником).
Ещё Гумилёв говорит о влиянии на него его собрата по заключению в Норильске астронома Козырева, который выдвинул модную в своё время теорию материального времени. Впоследствии ей вдохновлялись сперва братья Стругацкие (в одном забытом раннем рассказе), а потом различные теоретики торсионных наук. Тут уместно процитировать самого Гумилёва:
“Николай Александрович, сидя на нарах, рассказывал, что звезды, в том числе и наше Солнце, давно бы погасли, если бы не получали подпитку энергией, которую выделяет Время. За счет этой энергии Вселенная расширяется, о чем говорит наличие «красного смещения» далеких звезд. Имена Эйнштейна, Леметра, Дирака, Больцмана потрясли слушателей, хотя надо сказать, что эта интеллектуальная вакханалия охватила не всех, а только творческих людей: философа Снегова, поэта Дорошина, бывших партработников из Пензы и автора этих строк. […]
Я сам также беседовал с Козыревым на научные темы при каждой встрече. Нам не мешало несогласие во взглядах по кардинальным вопросам (до сих пор не могу согласиться с его тезисом о происхождении энергии из времени). Но именно рассказ Н. А. Козырева о рождении звезды из коллапса, расширении ее, и превращении сначала в светящуюся новую, а затем в уравновешенную звезду типа нашего Солнца вызвал у меня ассоциацию со вспышкой этногенеза и его последующим ходом через разные фазы до состояния реликта. Конечно, со времени моих бесед с Н. А. Козыревым прошло 45 лет, и вполне возможно, что мое сегодняшнее изложение его рассказа об эволюции звезд не вполне верно, но важно не это. Впервые именно в Норильске я пришел к мысли о том, что законы природы единообразны для разных уровней ее организации: от макромира — Галактики до микромира — атома.”
(Конечно, Гумилёв тут попросту переоткрыл первый афоризм с “Изумрудной скрижали”: “То, что внизу, аналогично тому, что вверху”. И, как обычно, он очень неточен: физические законы универсальны потому, что выполняются везде, и на Земле, и на Марсе, и в других галактиках, а не потому, что большие и малые процессы устроены одинаково. И таких физических законов не очень много, и вообще говорить о том, что они что-то описывают сложно. Например, закон сохранения энергии вроде бы выполняется везде (хотя к чёрным дырам есть вопросы), но у него нет никакого механизма работы: просто все известные нам процессы в наблюдаемой Вселенной происходят так, что он выполняется.
Но весьма знаково, что в одной куче — Эйнштейн, Дирак и энергия, которую выделяет Время. Это, конечно, не наука, а как раз “интеллектуальная вакханалия”, карнавал, где что угодно может стать чем угодно)
Разумеется, подобная окрошка из популярных в своё время идей, о в каждой из которых ты что-то хоть краем уха, но слышал, наверняка станет популярной, потому что кажется привычной, но при этом остроумной. И даже как-то не замечаешь того, что она не выдерживает даже простейших неудобных вопросов.
Подумаем о самих космических лучах — настолько нелепой части этой теории, что в будущем сам Гумилев о них почти перестал упоминать и вроде бы во многом от этой концепции отказался, хотя ещё в 1960-е был уверен, что “без этой гипотезы не обойтись”.
Действительно, где же расположен источник этих космических лучей? Что это за источник? Какая вообще мощь должна быть у него, чтобы вызвать подобную мутацию у хотя бы нескольких десятков тысяч человек?
Разумеется, с точки зрения даже современной Гумилеву биологии — это совершенно нереально. В принципе вызвать какую-то мутацию не так уж и сложно: в каждом из нас около трёхста мутаций, но люди Икс по-прежнему редки. Да каким образом эта мутация попадает именно в нужный ген? Мутация по определению случайна.
Но это не менее невероятно и с точки зрения астрономии. Источник, который попадает настолько точно по отдельным участком Земли, может располагаться только на Луне, потому что даже с другой планеты достичь такой точности невозможно, а Луна очень удобно повёрнута к нам всегда одной стороной.
Но, если источник расположен на Луне, то почему мы не можем его обнаружить?
Видимо, Гумилев, представлял себе реальную мощь космических излучений так же плохо, как его средний читатель. А между тем, человечеству потому и приходится строить настолько огромные телескопы и располагать их настолько высоко в горах, а то и в космосе, как тот же Хаббл, что космические излучения, какими они доходят до Земли, — невероятно слабые. Если мы полетим на Луну и забудем там обычный мобильный телефон, то все обсерватории мира тут же заметят появление нового источника космических волн. Более того это будет один из самых ярких источников радиоволн на всём наблюдаемом небе, сопоставимый с Солнцем.
Между тем мы пользуемся мобильными телефонами каждый день, и всё равно не стали сильнее мутировать. Что это за источник такой и почему мы не видим его следов в доступном радиодиапазоне? Неужели есть какая-то инопланетная обслуживающая бригада, которая включает этот источник на Луне строго на несколько лет перед очередным пассионарным толчком?
Проблема 2. Как опознать пассионария?
Но даже если исключить космические лучи — есть куда более простой и страшный вопрос. Гумилёв, конечно, сам понимал, что с ним что-то не то и всячески обходит его в своих сочинениях предпочитая рассуждать о судьбах и обычаях целых народов.
А именно: как опознать пассионария?
В пассионарии есть много от философии Ницше с её идеей сверхчеловека, который творит историю не потому, что он очень добрый или очень злой, а просто потому что полон энергии и не может не творить историю. Прямо как Портос, который дерётся, потому что дерётся.
Ирина Одоевцева упоминает, что его отец Николай Гумилёв очень уважал Ницше, особенно его восхищал “Так говорил Заратустра”. И, конечно же, идея воли, которая просто тащит человека, а также выращивают растения или кристаллизует кристаллы, восходит к непосредственному предшественнику и во многом учителю Ницше — Артуру Шопенгауэру.
При этом даже со сверхчеловеком по Ницше дело обстоит проще. Ницше нигде не утверждает, что какая-то группа людей или даже отдельный человек может стать сверхчеловеком по своему желанию. Совсем напротив, та самая воля, которая вообще безлична и внеморальна, заставляет человека, желать сделаться чем-то большим, чем просто человек, совершить больше, чем принято, и наломать немало дров.
Ницше считал опасным в своей системе именно ту идею, что этот больше-чем-человек вовсе не обязательно будет более добрым или прогрессивным или, наоборот, злым и диким. Человек, который влияет на мир больше, чем остальные, не уподобляется зверю и тем более не уподобляется Христу. Сверхчеловек — это просто больше, чем человек, точно так же, как очень высокий человек просто больше, чем карлик. Но быть высоким или быть низким — это не нравственно и не безнравственно. Это просто природа.
Сверхчеловеческое просто овладевает человеком под разными предлогами. Например, человек искренне уверен, что ведёт политическую борьбу, а на самом деле именно в ходе этой борьбы делают что-то полезное для государства. Или вредное для государства. Или губит себя: собственно, сам Ницше не раз отмечал, что последний вариант наиболее вероятен. И герой, потому и герой, что его судьба — всегда трагедия.
И дело даже не в том, что общество пытается раздавить героя. Просто герой неизменно едет на рожон и рано или поздно всё-таки нарывается.
Конечно, герой может смириться и уйти в монастырь, как смирились Пьер Абеляр или император Карл V. Но это просто означает, что он перестаёт влиять на события. Отказавшись от борьбы, герой становится не просто человеком, а уже даже и не совсем человеком.
Обратившись к раннему, филологическому периоду Ницше, можно заметить, что на него, конечно, повлияли его исследования зарождения и расцвета греческой трагедии. Именно исследуя древний театр, он обнаружил, что трагедию создаёт на структура, а именно герой. Можно много говорить о том, что должно быть в первом акте или в четвертом — но трагический герой создаст трагедию в любой форме, а не-герой не интересен уже при жизни. Трагедия может быть построена по античным лекалам, или быть в пяти актах, как у Шекспира, или в трёх, как у Лопе де Веги, все мыслимые единства могут быть нарушены — пока есть герой, есть и трагедия, более или менее нам привычная и более или менее удачная. Не просто так их великие пьесы построены, строго говоря, неправильно, не по канону, очень вольно, “как в жизни”. Лопе де Вега признавался в этом сам, а на восхитительные неправильности у Шекспира указывал ещё Гёте.
У Гумилева же всё намного проще. Есть пассионарий, а есть обычные люди. Он даже сам понимал, конечно же, что это слишком просто, поэтому пришлось вводить субпассионариев и антисистемы, которые вроде бы привлекают пассионариев, но ведут их куда-то не туда. Но конечно же, он просто запутывает, потому что и сам не может дать конкретного ответа.
Действительно, сможем ли мы опознать при встрече пассионария хотя бы по тому же самому шуму, который он вокруг себя создаёт? С другой стороны бездельник-субпассионарий тоже по идее должен создавать много шума.
Сам Гумилев утверждает, что озарение настигло его в знаменитых петербургских “Крестах”, когда он вдруг понял, что Александр Македонский и компания ходили в далёкую Индию просто потому, что не могли не идти.
Клейн предполагает, куда более циничную версию: якобы Гумилев попросту перенёс на всемирную историю представление преступного мира об отчаянных прирождённых ворах, лихих профессиональных преступниках, которые уверены, что им всё дозволено и ничего не надо. Поэтому они совершенно не ценят свою жизнь, бросаются в самые безнадёжные предприятия, а когда срывают куш, то очень быстро его проматывают. Собственно, в этом есть главный парадокс блатных понятий: с одной стороны есть воровской закон, который очень строг и построен на соблюдении чести, но с другой стороны, идеальный вор — это как раз человек, который выше любого закона, вольная птица, у которой нет ни дома, ни семьи, ни обязанностей.
Клейн сам побывал в заключении, причём по довольно неприятной статье. Но нет ли здесь куда более общей ошибки? Того самого случая, когда личный опыт, каким бы узким он не был, выдают за всеобщую закономерность.
Что определяет место человека в криминальной иерархии? Это общество легче изучать, потому что оно проще.
Блатные скорее всего скажут, что, конечно, всё дело в личных качествах. Если человек обладает определёнными качествами, то он внушает к себе уважение и с ним вынуждены считаться.
Что же касается тех, кто он вынужден эту иерархию охранять, то их мнение несколько отличается: дело не только в личных качествах того или иного человека, а в тех обстоятельствах, в которые он попал. Большинство преступлений совершаются по глупости, спьяну или за компанию. Окажись тот же самый человек в другое время в другом месте, — может быть, и вёл бы себя как добропорядочный гражданин.
И то же самое с иерархией. Кто-то должен быть наверху, вот кто-то наверху и оказывается. Ни раз и ни два очередной реформатор тюремной системы пытался сломать иерархию, изолируя её слои друг от друга. Результат был неизменным — освободившись от гнёта верхушки. угнетённые тут же выстраивали новую иерархию. А так, как люди они были озлобленные, то она оказывалась ещё жёстче, чем прежняя.
Действительно, если пассионарность просто вшита в личность, то очень странно, что ещё не обнаружили психологи. В то время как сотни психологов на гранты крупнейших компаний постоянно исследует вопрос: как выявить лучших самых энергичных сотрудников?
Можно ли отличить пассионария и направить их энергию кто самое русло, которое принесёт множество дивидендов? Думаю, многие компании были бы рады нанимать себе в штат только пассионариев, чтобы легко доминировать над рынком, как хунну доминировали над северным Китаем.
Сам Гумилёв утверждал, что обсуждал свою идею с Тимофеевым-Ресовским, но великий биолог попросил снять свою фамилию из списка авторов статьи. Как и о многих других событиях, мы знаем об этом обсуждении только со слов самого Гумилёва. Сохранилось лишь два письма, многозначительная запись в дневнике Льва Николаевича “Тим.-Рес. фордыбачит” и признание, что великий биолог “обозвал его сумасшедшим параноиком, обуреваемым навязчивой идеей доказать существование пассионарности”.
Можно сколько угодно рассуждать о пассионарности древних хунну и древних тюрков, потому что нам не приходится иметь с ними дело. Ну как быть с ленинградским пекарем Даниилом Ивановичем Кютиненем, который умер в разгар блокады от голода, хотя каждый день выпекал хлеб?
Это действительно высшее самопожертвование. Даниил Иванович не надеялся на богатую добычу. И вокруг него не было других отважных всадников, которые одной лавиной несутся в атаку. Но с другой стороны, почему же настолько пассионарный человек встретил блокаду возле печи, а не на фронте?
Возможно, дело не в каких-то особенных генах или в каком-то пассионарном перегреве, а попросту в том, что этот пекарь видел смысл в том, что он делает. Чисто физически он страшно нуждался в еде, но он помнил о десятках тысяч других людей, которые тоже нуждаются в еде так же сильно, как он. И он понимал, что за сохранением хлеба стоит смысл и этот смысл оказался важнее простого выживания.
На этом построена знаменитая теория смысла Виктора Франкла. Заметим, что этот человек тоже опирается на свой выживание в концлагере и парадоксально признаётся, что выжить ему помог Ницше. Но не теория сверхчеловека, а случайно сохранившийся в его поздних бумагах афоризм: «У кого есть "Зачем", тот выдержит почти любое "Как"».
С ним соглашается, хотя, возможно, никогда его не читал, тоже немало повидавший в лагерях Варлам Шаламов: “Единственная группа людей, которая держалась хоть чуть-чуть по-человечески в голоде и надругательствах, — это религиозники — сектанты — почти все и большая часть попов. Легче всего, первыми разлагаются партийные работники, военные”.
Для человека, естественно, искать смысла, следовать смыслу, даже отдавать свою жизнь за смысл. Гумилев считает это характерным признаком пассионарности и очень любит порассуждать о том, какой смысл стоял за той или иной ересью или кочевой империей. Но между тем, есть ли хоть одно осмысленное наше действие, за которым не стоял бы какой-то смысл? Люди едят, чтобы не испытывать голод, употребляют алкоголь и наркотики, чтобы испытать опьянение и дурман, отказываются от них, чтобы сохранить трезвую голову. Ходят на работу, чтобы зарабатывать деньги, идут добровольцами на войну, чтобы обеспечить счастливую жизнь своим согражданам или напротив, скрываются любой ценой от призыва в армию, потому что боятся за свою жизнь.
Разумеется и счастливая жизнь для всех, и сохранения своей жизни — это ценности. Просто для одних ценно одно, а для других — другое. Сколько стоит какая ценность — каждый решает сам.
Если бы пассионарность была самостоятельным фактором, то существовала бы отдельная и заметная категория людей, которая с невероятной лёгкостью могла бы находить смысл во всём, за что берётся. Ну вот беда: таких особенных людей нет. Вообще, судя по всему, оптимальная увлечённость лежит где-то посередине, в районе золотой посредственности.
Люди, которым ничего не интересно, обычно и труженики-то никакие. В древности они кое-как вели хозяйство, лишь бы с голоду не помереть. Сейчас они работают ровно настолько, чтобы не уволили и получают ровно столько, чтобы не уволились сами.
Люди склонные, напротив, увлекаться всем на свете, точно так же легко и разочаровываются. Их постоянно мотает — точь-в-точь как их психотических собратьев по разуму с биполярным расстройством. В состоянии упадка они вообще ни на что не способны, а на подъёме они обычно творят какую-то непостижимую дичь.
В этом определённо заключена какая-то тайна.
Можно ли вычислить пассионария, изучая его биографию? Как быть с людьми, которые, к примеру, прославились ещё в юности, а потом просто довольно быстро закончились от алкоголя и наркотиков? Бесстрашное фарширование своего организма различными ядами — это пассионарность или субпассионарность?
Сам Гумилёв утверждал, что конкретные биографии не изучает — чтобы не попасть под влияние аберрации близости. В одном из интервью он признаётся: “Если вас занимает только судьба капли, циклоны и антициклоны неизбежно останутся вне поля вашего зрения. Я занимаюсь этногенезом, то есть рождением и исчезновением народов за последние 5000 лет. А для того, чтобы сказать, как поведет себя тот или иной человек в различных обстоятельствах, нужно заниматься его биографией. У меня к этому никогда не было интереса.”
Похоже, он смотрит настолько издалека, чтобы не видеть противоречий своим построениям.
Если профессиональность проявляется в том, что человек не щадит себя и бросается в бой и на всяческие авантюры — как быть с людьми, которые приложили огромные усилия, чтобы, напротив, обессмертить своё имя в истории, создав какие-нибудь выдающиеся произведения искусства или просто послужив другим людям? Потому что личное бессмертие — штука сомнительное, тело стареет, болеет и разрушается, неспроста в “”Упанишадах” сказано, что поклоняться плоти — удел демонов.
История знает немало ярких авантюристов и многие из них даже оставили след в искусстве, как Артюр Рембо, Джек Лондон, Ричард Бёртон или Эрнст Юнгер. Но есть и немало творческих людей, жизнь которых внешне не особенно богата событиями — неужели они были менее пассионарны? И в конце концов, не Эрнст Юнгер определил исход Первой мировой войны.
Говорить о военном значении пассионарности получается только когда речь идёт о войнах древности — то есть о таких войнах, о которых мы не знаем многих подробностей.
В 1921 году, несмотря на численное превосходство противника, только что созданная армия только что сколоченный Второй Польской Республики наголову разбивает Красную армию под Варшавой — это знаменитое чудо на Висле.
Но меньше, чем через 20 лет, в 1939 году, та же самая Польша была буквально за несколько недель целиком захвачена Германией. Немецкие войска подходят к Бресту и польский гарнизон после трёхдневного сопротивление бросает крепость и уходит на Тирасполь — то есть крепость не потребовалось даже блокировать.
Ещё через два года всё та же немецкая армия почти месяц не может выкурить из всё той же Брестской крепости советский гарнизон, который состоит в основном из курсантов и пограничников. Крепость не имела никакого стратегического значения, даже штаба дивизии был в Жабинке. В первый же день крепость была полностью окружена и блокирована и всем было ясно: оборона заведомо безнадёжна. После попытки штурма в первый день немцы потеряли 100 с небольшим человек и после этого отказались от попыток штурма, а вместо предпочитаю утюжить крепость артиллерий. Положение стало безвыходным, не было возможности даже нанести хоть какой-то урон противнику.
И, тем не менее, гарнизон держится почти месяц.
Какая из этих трёх армий была более пассионарна? Неужели за каких-то 20 лет польская армия потеряла всю пассионарность, а советская приобрела? Получается, это слишком сложный вопрос.
И чтобы модели Гумилева начали работать, должно пройти несколько столетий, чтобы мы вообще перестали помнить, кто там и с кем и за что тогда воевал.
В этом смысле парадоксально сходство и различие восприятия теории Гумилёва и Чижевского.
Прекрасный обзор влияния Гумилёва на отечественную мысль приводится в книге К. Г. Фрумкина “Пассионарность. История одной идеи” (М.: Издательство ЛКИ, 2008). Действительно, у теории пассионарности есть сторонники, в этой парадигме пишутся статьи, защищаются диссертации, причём не все из них совершенно безумны. Над Гумилёвым посмеиваются или клеймят его лжеучёным — однако традиция жива, хотя от самой исходной идеи осталось мало. Пассионарность в трудах его последователей стала такой же универсальной абстракцией, какой была в XIX веке “человеческая природа”. Тут и там в истории бывает так, что кто-то выдвигает проект будущего, у него находятся сторонники, проект бурно развивается, а потом затухает — это настолько обычно, что кажется, будто для объяснения хватит одного слова.
Что касается работ Чижевского, то он считается вполне себе великим учёным, его труды, полные космических лучей и перспектив развития телепатии, переиздаются, а ионизаторы активно рекламируются и продаются — хотя никакой полезный эффект от них, кроме мелодичного треска, так никем и не был обнаружен. Когда рассказывают о лженауке, о Чижевском совсем не упоминают — видно, считается, что лжеучёный при злодейской власти должен торжествовать. Собственно, именно на этом основан сложившийся в массовом сознании образ Трофима Лысенко — преуспевший при Сталине должен быть неучем и предателем своего учителя (то есть повторяющим преступление Иуды) просто по должности.
Точно так же до Леонардо да Винчи XX века был повышен другой альтернативный учёный той поры, Флоренский — притом, что единственным открытием, которое ему приписывают, остаётся производство агар-агара из морских водорослей. Неясно, откуда идёт эта традиция, но тот, кто её запустил, явно не знал, что агар-агар с самого начала делался из морских водорослей и об этом можно прочитать даже в энциклопедии Брокгауза — Эфрона.
Ни Чижевский, ни Флоренский в массовом сознании лжеучёными быть не могут — не потому, что их идеи общепризнанны, а потому что у них в этом театре роль гонимого гения, а не ловкого обманщика. А вот Эйнштейн — может, потому что высоко забрался.
Такая вот драма. И именно закономерности драмы помогут нам понять более ранние работы Гумилёва, где и зародился его метод исторического анализа.
3. Постановка в степи
Это, конечно, только первый подход к проблеме и он не претендует на научность. Возможно, эти заметки вдохновят кого-нибудь на более подробный анализ или даже научную статью. Я уверен, именно в этом направлении лежит ответ на вопрос поставленный в начале.
Не трогая больше теорию этногенеза, взглянем на книги “Хунну”, “Хунну в Китае”, “Древние Тюрки” и “В поисках вымышленного царства”, которые сам автор назвал Степной Трилогией.
Там нет ни пассионариев, ни космических лучей, зато есть данные археологии и ссылки на работы предшественников.
Действительно, даже если “Этногенез и биосфера Земли” — не больше, чем грандиозное научное заблуждение, а все поздние работы пропитаны и отравлены попытками её обосновать на любом доступном материале, то это вовсе не портит работы ранние. Точно так же, как работы к Клейна по археологии не стали хуже после появления его поздних работ о Гомере.
Очень знаково что разоблачители Гумилева не решаются взяться за эти работы, а либо предполагаю, что и там какая-то дичь, но опровергать эту дичь не берутся, либо говорят, что “был же он и серьёзным исследователем”. Причина очевидна: они сами в истории древнего Китая и тем более кочевников не особенно разбираются.
К сожалению, я не обладают достаточной квалификацией, чтобы по-настоящему оценить вклад Гумилева в историческую науку. Действительно, с одной стороны я встречал вполне уважительные отзывы о его переводах древних документов и способности к обобщению отрывочных летописных свидетельств о народах Великой Степи, а также недурных способностей к исторической критике. Возможно, он всё-таки знал какие-то из древних языков и действительно искренне пытался разобраться, кто и куда кочевал.
Вообще, будь он расчётливым мошенником от науки, то занимался бы куда более хлебными и партийно-угодными темами: например, в духе Эдварда Радзинского, вкрадчивым тоном пересказывал общеизвестное. Или, чтобы добавить себе научного лоска, развивал бы альтернативные, но приятные советской власти идеи: к примеру, гипотезу академика Жебелёва о том, что загадочный скиф Савмак, который на пару лет захватил власть в Боспорском царстве, был, конечно, вождём восставших рабов, а значит, первое революционное государство античного пролетариата существовало на территории СССР.
Или, если бы просто гнался за современностью, он мог бы, в лучших традициях как раз набиравшей силу исторической критики, действительно заниматься истоками и архетипами в духе Фуко и Барта — например, вместо попыток угадать, откуда взялся культ Ямантаки, всерьёз разобрал бы историю возникновения легенды о царстве пресвитера Иоанна: как она возникла, кто её придумал, почему она произвела такое смущение в умах и показалась многим достоверной, несмотря на очевидные ляпы в исходном послании.
А мог бы просто попытаться посоперничать с В. Яном и дать яркую, хотя и внешне научную биографию Чингис-хана в духе Тарле.
Вместо этого Гумилёв почти в каждом своём сочинении седлает любимую лошадь (не размениваясь на частности, потому что «из тысяч мышей нельзя сделать одной лошади»). Страницы его “Степной трилогии” пестры, но однообразны — они заполнены названиями каких-то мелких степных племён, которые то ходили в набеги, то просто мигрировали под давлением климата, и рассуждениями о забытых христианских ересях, которые не оставили после себя ни последователей, ни сколько-нибудь внятных сочинений. Совершенно непонятно, чем это бесконечное кочевое скотоводство может привлечь современных городских жителей.
Однако, эти выкладки внушают читателю уважение. Разве не в этом, по популярному мнению, и заключается работа учёного-историка: раскопать в источниках неведомые нам битвы и подвиги?
Это во многом и раздражает более академических историков: Лев Гумилёв мимикрирует под одного из них и очень сложно объяснить, что в этом не так.
Что же касается истории Чингис-хана или истории походов Батыя, за которые Гумилёва так полюбили евразийцы, — то там сообщается удивительно мало нового по сравнению со школьным курсом истории. Разве что взгляд и объяснения несколько смещён, так что рассуждения автора выглядят оригинально — примерно как в какой-нибудь “Памяти” В. Чивилихина.
Именно это смещение, намёк на то, что всё было не так просто, как принято считать, и делают эти построения такими завлекательными. Гумилёв почти всегда делает вид, что его построения не касаются современности из-за аберрации близости, но иногда словно подмигивает читателю: “скажу вам по секрету, что если Россия будет спасена, то только как евразийская держава”
Но мне кажется, что как раз взгляд на его ранние работы раскрывает один из секретов популярности Гумилёва.
Как метко заметил один советский пародист, “недостаток большого поэта порой является его достоинством”. Точно так же в методе Гумилёва была одна интересная и, скорее всего, незаметная же для него самого особенность, которая делает его сочинения такими занимательными, а потому и популярными пусть даже он ведёт рассказ про каких-нибудь неведомых жужаней — но и в то же время настолько же неточными и далёкими от привычной нам исторической науки.
Те из историков, кто всё-таки разбирается в истории древнего Китая, обычно указывают на то, что Гумилев используют удручающее мало источников. И двухтомник про историю хунну и “Древние тюрки” наполнены ссылками на археологические исследования, географическими подробностями и эпизодами из истории сопредельных государств, но вышиты по одной и той же канве: а именно, по китайским хроникам в переводе Иакинфа Бичурина.
Это даже не официальные династийные хроники, а обзорный учебник истории (в основном, внешних сношений), чтобы будущий совершенномудрый муж не путал ханьского императора У, который призвал ко двору конфуцианцев, с императором Южной Лян, которого тоже звали У, но он принимал у себя при дворе Бодхидхарму.
Я не буду касаться “Поисков вымышленного царства” или “Открытия Хазарии”, потому что в этих сочинениях, написанных уже после “Этногенеза”, автор действительно перестаёт сдерживаться и чем дальше, тем больше текст становится похож не на академическое исследование, а на какую-то постмодернистскую стилизацию: сперва скорее в духе Борхеса, а ближе к концу это и вовсе какие-то “Два капитана 2”. Неспроста история о том, что Чже Цонкапа перевёл “христианскую терминологию” на “буддистскую терминологию” прозвучала не просто на кухне, но и в передаче “Пятое колесо” (https://www.youtube.com/watch?v=zKfbAExTlDU). Той самой, из первого выпуска которой человечество узнало страшную правду: Ленин был не только вождь мирового пролетариата, но ещё и гриб и радиоволна.
Разумеется Бичурин переводил как написано и не особенно заморачивался исторической критикой, даже если подробности были заведомо невероятно.
Ещё во времена Сражающихся Царств, когда Китай был территориально меньше империи Хань, а по населению — тем более, жестокий полководец Бай Ци из царства Цин заманил в горную долину в уезде Чанпин армию царства Чжао численностью в 400 тыс. человек, а когда они сдались, измученные голодом, закопал их всех заживо в землю. Кажется, невероятным, что в царстве Чжао вообще осталось после этого какое-то население — однако, чтобы его завоевать потребовалось ещё около 30 лет и ещё несколько сражений с переменным успехом, где постоянно убивали по 100 тыс. воинов противника.
Но Чжао было не самым крупным царством эпохи Враждующих царств. В царство Чу сперва отправили армию в 200 тыс. человек, но её разгромили. Тогда Цинь Шихуан дал согласие отправить туда новую армию, уже размером в 600 тыс. человек. И царство Чу было покорено.
С такой же невозмутимостью уже Гумилев пересказывает из Бичурина, что воевать против Кореи было отправлено 300 тыс. солдат, а из похода вернулась 2 070. И примерно в то же время полководец Ван Шичун подавляет восстание в южном Китае, даёт клятву перед возожженными благовониями всех простить — после чего 300 тыс. человек опять закопаны в землю.
Не очень ясно, чем это отличается от библейских преданий о том, как древние евреи, у которых нет пока даже государственности, запросто собирают 120 тыс. человек, чтобы осаждать один несчастный Иерихон, и Диодора Сицилийского, который сообщил, что персы привели под Гавгамелы миллионную армию.
Даже сам Гумилёв порой признаёт, что числа, переписанные Бичуриным, невероятны. Правитель государства Ранняя Цинь Фу Цзянь II располагал огромной армией, а чтобы завоевать Южный Китай, объявляет дополнительную мобилизацию 10% населения, после чего выступает на юг армией в 700 тыс. пехотинцев и 270 тыс. всадников (“цифра — на совести автора хроники”. “Не беремся сказать, сколько их было на самом деле, но во всяком случае много”). Но элитная армия южан размером в какие-то 80 тыс. человек применила военную хитрость и с лёгкостью разгромила эти полчища возле речки Фэйшуй: они попросили противника дать им возможность переправиться. Огромная армия северян, получив приказ отойти от берега, чтобы атаковать противника на переправе, внезапно испугалась неизвестно чего и разбежалась в разные стороны. Cохранили дисциплину только 30 тыс. сяньбийской конницы Муюна Чуя, — эти ограничились тем, что просто не вступили в бой.
Но дело, конечно, не только в числах. Так как источник у Гумилева только один и он зарядно порезан, чтобы поместиться в одну книгу — вполне обычное дело, что какое-то государство или какой-то деятель просто пропадает и перестаёт влиять на события, потому что у Бичурина про него закончилась, а посмотреть нибудь ещё Гумилёв не догадался.
Уже упомянутый жестокий полководец Ван Шичун появляется на страницах “Древних тюрок” только для того, чтобы закопать заживо 300 тыс. человек и бесследно исчезнуть. Нет ни слова ни о его попытке посадить на трон своего ставленника, ни о расправе над собственными офицерами, в том числе над благородным Дугу Цзи, ни о попытке основать свою династию, ни о разгроме его государства войсками новой династии Тан, ни о том, как он уже захваченный в плен, пытался вымолить себе ссылку, ни о его бесславной смерти от рук Дугу Сюдэ, который мстил за своего казнённого отца.
И, разумеется, ни слова о том, что сама история о расправе над повстанцами может быть просто нравоучительным вымыслом — точно так же, как развращённый Ян-ди как бы “повторяет” Цинь Шихуана, Ван Шичун как бы “повторяет” судьбу Бай Ци, который в конце концов был оклеветован придворными и покончил с собой, а перед смертью раскаивался в своих военных преступлениях (что тоже скорее всего не больше, чем нравоучительный вымысел).
Точно так же и Корея как-то влияет на китайские дела только пока Ян-ди с ней воевал.
Из текста Гумилева создаётся впечатление, что объединение Китая династией Тан произошло просто по воле Неба: лихой полководец Ли захватил Лоян, потом захватил Чанъань, и Поднебесная тут же взяла и ему покорилась, а вожди повстанцев хлынули в отстроенный императорский дворец в надежде легализовать свои ЧВК, которых они наплодили за годы смуты.
Ну если история династии Тан просто изложена очень бледно, то настоящие проблемы с источниками расположено чуть раньше, в эпохе рыхлых “пяти варварских государств”, которым посвящены книга “Хунны в Китае”.
Государственный интерес требует рассказать о каждом из возникших государств — и начинается попросту мельтешение северных и южных, восточных и западных, новых и старых династий с односложными именами, которым служат министры-китайцы и полководцы различного происхождения, но тоже с китайскими именами. Все эти бесчисленные Ши Ли и Ван Ми постоянно объединяют и раскалывают свои владения, совершают государственные перевороты, попеременно захватывают и сжигают уже многократно захваченные и сожжённые старые столицы Чанъань и Лоян и постоянно осаждают многострадальный город с замечательным названием Е. Но ни поражения, ни победы ничего не решают в этом бесконечно затянувшемся смутном времени: Поднебесная лежит в руинах, ирригационные каналы в негодности, а население сократилось в несколько раз. Вокруг только интриги, мятежи, предательство и каннибализм.
Из этого кровавого лабиринта нет выхода. Но Гумилев находит способ внести в него порядок. Этот способ настолько прост, что не может не сработать.
Он назначает одних героями, а других злодеями — и нам сразу становится интересно читать. Ведь теперь мы знаем, кто хороший, а кто плохой. Конечно, мы не можем быть уверены, что хорошие победят. Вдруг перед нами трагедия? Мы хотя бы знаем, за кого болеть.
Когда тем более удобно, что летописи Бичурина по большому счёту ничего не сообщаю о нраве или идеях этих персонажей. Там есть только имена, должности походы и выигранные или проигранные битвы.
Поэтому можно сказать, что Эрчжу Жун был отважный воин, а Гао Хуань был типичный для этого времени военный узурпатор. Что они на самом творили, не так уж и важно.
Точно так же, как и нам не важно, действительно ли наследный хуннский принц Ши Суй обожал угощать своих гостей жареным мясом только что развлекавший их танцовщицы, причём отрубленную голову ставили в центр блюда — или это просто жуткие слухи, призванные очернить варварскую династию, а заодно объяснить, почему принц был казнён вместе со всеми своими потомками. Зато это отлично запоминается.
На страницах Степной Трилогии очень мало истории, и поэтому очень много Гумилева. Да, это может быть плохая история, но потрясающая драма. Слишком вольно для “Кембриджской истории”, но отлично подошло бы для Шекспира. Может быть, и не Ключевский, — но вполне себе Пикуль!
Мне до сих пор не ясно, почему Гумилев с необъяснимым упорством занимался наукой, причём таким непопулярным её разделом как история кочевых народов (разве что искал лавров первооткрывателя) и всяческая этнография. Возможно, в этом был какой-то глубокий потаённый смысл. И едва ли это влияние родителей — всё-таки Ахматова романов не писала, а Николай Гумилев возможно, просто не дожил до того возраста, когда “года к суровый прозе клонят”.
Между историей научной и историей художественной совсем не обязательно непреодолимая стена. Вальтер Скотт и Александр Дюма писали в том числе и просто исторические исследования. В свою очередь, историки оставили особый след в художественной литературе как Георг Эберс или Александр Немировский (я упоминаю только тех, кто первыми пришёл на ум). Причём это вовсе не всегда попытка заработать выпуская книги, которые можно продавать и простым читателем (как оправдывал своё литературное творчество тот же Тынянов). Действительно выдающийся исследователь буддизма Торчинов в последние годы жизни работал над несколькими романами — по собственному признанию, исследования привели его к выводам, которые уже не помещались в формат научного исследования, так что их можно было изложить только художественным языком.
Лев Гумилев не оставил нам исторических романов. Нет даже никаких сведений, что он пытался что-то подобное написать. Всё его художественного наследие — это стихи и две пьесы. Почему? Это неизвестно. У такого человека должна быть какая-то тайна.
Этот вопрос пару раз задавали ему в интервью, на что Гумилёв отвечал достаточно оригинально, умеренно остроумно и совершенно не по теме. “Я предпочел научные книги, потому что они меня больше увлекали. Поверьте, и чисто научная тематика достаточно обширна, чтобы не иметь времени для праздного чтения, за исключением тех случаев, когда я устал и не имею возможности заниматься. Тогда я читаю. Но и в этих случаях стараюсь брать фантастику и детективы, потому что их прочтешь и тут же забываешь.” — говорит он, хотя как раз с научной литературой был знаком очень умеренно и постоянно придумывал.
Однако драматургией он интересовался — причём довольно старинной по форме, условной и торжественной. Сохранились две его пьесы в стихах: “Волшебные папиросы” (1942) и “Смерть князя Джамуги” (1944). Ближе к концу жизни очень дружил с автором исторических романов почвенником Балашовым.
Сам Гумилёв об исторических романах как жанре высказывался так:
“Я люблю историческую прозу, когда она не безграмотна. Я с охотой читаю Дрюона, а из последней нашей литературы — Балашова. Там, в общем, ошибок нет, а если и есть, то они не существенные, не меняющие результат. Но есть историческая проза, которая вызывает во мне что-то полосатое, это, например, произведения писателя Чивилихина… .Это очень трудно решить. Одни, Балашов например, пытаются восстановить старый язык. Фейхтвангер написал своего «Лже-Нерона» современным языком, потому что тот, на котором говорили в Древнем Риме, просто не читался бы сейчас, он бы звучал слишком экзотично. Так что это дело вкуса и таланта автора. Тут никакие рекомендации не нужны... И вообще вы, кажется, втянули меня в разговор о тех областях знания, где я некомпетентен.”
Кажется, Гумилёв всё-таки разбирался в исторических романах достаточно хорошо, чтобы ощущать свою некомпетентность.
Я осторожно предположу, что Гумилёв просто настолько гордился своей общей теорией, которая сводила все исторические события к общей схеме, оставляя детали “сложным случаям” (видимо, он считал себя равным Исааку Ньютону, или Эваристу Галуа, или Сади Карно на худой конец), что она подняла его над другими, малозначительными историками, географами и писателями, которые продолжают “рыться в окаменевшем дерьме фактов”. Действительно, зачем что-то сочинять, если есть теория, которая позволяет объяснить поведение любого человека и любого персонажа:
“Софья уже в таком возрасте, что просто должна выйти замуж. Она выбирает между пассионарным Чацким и субпассионарным Молчалиным и останавливает свой выбор все-таки на Молчалине. Мы со школы привыкли считать, что это крайне отрицательный тип — двуличный и все такое прочее. Но Софья-то, когда делает свой выбор, этого не знает. Она повинуется природе, а для природы отрицательного и положительного нет. […] Молчалин — человек более гармоничный, с небольшим уровнем пассионарности. Он, конечно, будет верным мужем, потому что ему не хватит энергии, чтобы, простите, где-то по бабам бегать. Он сделает свою служебную карьеру — не очень большую, но вполне обеспечивающую дом и семью. А Чацкий разбросает свой генофонд по популяции, тем и кончит. Поэтому естественно, что Софья, повинуясь инстинкту, выбирает Молчалина. И выбор ее абсолютно верен. Другое дело, что ситуация помещена еще и в магнитное поле социальных отношений, или, как говорили тогда, жизненного уклада, и выворачивается наизнанку не один раз, приходя к противоестественному концу... Но в том и гениальность Грибоедова, что он сумел изобразить ее сразу на многих уровнях.”
Это кажется наукой только по сравнению с назидательно-школьным пересказом советских учебников, в которых “Горе от ума” иллюстрировала мятеж декабристов и неприкаянность лишнего человека.
Например, Лотман (которого тоже много критиковали) наверняка комментировал бы “Горе от ума” с другой стороны — постарался бы выяснить, какими пьесами мог вдохновляться Грибоедов, что было типично для театра его времени (например, бал, во время которого раскручивается интрига — это удачная находка, или наоборот, типичный ход для писателей того времени?), какие мотивы были уже в его ранних переводных пьесах, какие амплуа вообще были в тогдашнем театре. То есть попытаться понять, чем пьеса была типична для своего времени (а потому воспринималась) и чем была нетипична (и потому привлекла такой интерес). И наверняка перешёл бы после этого к самому представлению о правильном и неправильном в тогдашнем светском обществе. Чацкий — это не просто молодой идеалист, который не понимает, как в жизни дела делаются. Он следует определённым представлениям о чести и правильности, которые настолько важны для тогдашних людей, что их было принято защищать на дуэли. И при всей ироничности, в дуэлях участвовал и сам Грибоедов, несмотря на те проблемы, которые это значило для его карьеры.
Насколько бы изменилось наше понимание “Горе от ума”, если бы мы узнали, что Чацкий — незаконнорожденный сын влиятельной особы (наподобие его современника Пьера Безухова)? Боюсь, тут дело будет уже не только в пассионарности…
Но Гумилёва не особо интересует обстоятельства создания пьесы и настроения тогдашней публики. Он просто берёт пьесу и объясняет, что там произошло “на самом деле”, словно режиссёр постановщик, который поясняет актёрам, как играть.
И в этом — суть его “театрального” метода исторического анализа. Скорее, он близок к Бахтину — который тоже смело доказывал свои построения целой россыпью ссылок на неизвестные среднему читателю античные тексты, и даже не упоминает о той проблеме, что от большинства этих текстов не уцелело ничего, кроме приблизительных названий.
Даже из написанных Гумилёвым статей видно, что перед нами человек, который не особенно интересуется фактами и, может быть скучными, но зато более-менее документированными проблемами вроде земельных отношениях в Сычуани XI века или особенностей ранних переводов. “Алмазной сутры” на китайский язык.
Совсем напротив: он, подобно Шекспиру, берёт из очень ограниченного источника (переводов Бичурина) несколько реальных имён и событий и драматизирует их. Теперь мы понимаем кто был герой, а кто злодей. Пускай мы с трудом запоминаем их имена, но хотя бы помним теперь, кто против кого воюет.
4. Принц Датский и Позднее Чжао
С этим связана одна из тайн театрального искусства. Этот пример может показаться немного далёким, но именно через него проще всего понять, что именно делает Гумилёв с историей.
Точно так же как и Гумилев, Шекспир породил немало и почитателей, и ненавистников.
Гёте настолько восхищался Шекспиром, что на середине своей известной речи “Ко дню Шекспира” признаётся, что вынужден отложить перо (то есть речь была написана заранее и в два приёма), потому что “взял тон, который, быть может, не понравится вам, хотя он непосредственно подсказан мне сердцем”. Настолько его потрясло искусство великого англичанина.
Напротив, Лев Толстой считал Шекспира пустым и никчёмным забавником, который сочинял бестолковые кровавые фантазии на потеху толпе.
Я не знаю, на чьей стороне в этой разделённой десятилетиями полемике, но в любом случае вы наверняка слышали историю Гамлета, принца датского.
Вы слышали её настолько рано и так много раз, что, скорее всего, не задумывались над очевидным вопросом: почему Гамлет прикидывался сумасшедшим?
В скандинавской саге он делал это, чтобы оказаться безопасным и скрытно подготовить страшную месть. Королю-узурпатору безумный принц был куда выгоднее принца мёртвого — например, в него так удобно тыкать пальцем и говорить “он весь в батюшку” с намёком на то, что узурпация трона пошла королевству на пользу.
Но почему Гамлет с одной стороны, подстраивает узурпатору ловушку, но с другой стороны ведёт себя как безумец и этим сразу оттолкнул всех возможных союзников, даже Офелию?
И если задавать ещё больше неудобных вопросов — насколько правдивы слова Призрака? Судя по тому, что Гамлет ему не поверил, Призрак выглядел достаточно жутко и походил скорее на посланца ада, чем на неприкаянную душу.
Призрак утверждает, что узурпатор убил его собственными руками. Но Клавдий по ходу пьесы совсем не похож на беспощадного циника. Напротив, это очень суеверный и трусоватый человек. Он дважды пытается расправиться с Гамлетом, но оба раза делает это чужими руками и пытается подстроить как случайную смерть. Может ли быть так, что король просто “несчастлив в царствии”, как Борис Годунов? Народ упорно воспринимает то, что на королевство обрушились война и стихийные бедствия, как небесную кару узурпатору. Похожие слухи ходят и при дворе, и король не может их вытравить.
Тут возможны самые разные гипотезы. В тексте Шекспира можно найти аргументы как в одну, так и в другую сторону.
Если же мы спросим режиссёра — скорее всего, получим ответ, что Шекспир и не обязан вам это объяснять. Что на самом деле думал Гамлет и каков был на самом деле король — это зависит от режиссёрской и актёрской интерпретации. Текст пьесы — не больше, чем технический документ.
Есть Гамлет Олега Янковского и Гамлет Чарли Чаплина, Гамлет Владимира Высоцкого и Гамлет Арнольда Шварцнеггера. Все они — Гамлеты в равной степени. Каждый из них вкладывает в реплики и поступки принца Датского свой образ.
А значит, про пьесу неуместно спрашивать “Что хотел сказать автор?” — потому что “говорить” в любом случае будет режиссёр-постановщик.
Позже это будет развито в классическом европейском историческом романе: начиная с “Уэверли, или Шестьдесят лет назад” сэра Вальтера Скотта (1814) там принято рассказывать историю безвестного, но амбициозного молодого человека (который может быть мельком упомянут где-то в исторических документах, а может быть и полностью вымышленным), который оказался в гуще очередного исторического катаклизма, встречался, дружил и сражался с различными знаменитыми деятелями той эпохи и в конце концов обрёл любовь и счастье или напротив, нашёл трагическую гибель. А противостоит герою нередко злодей — тоже отчасти вымышленный. Но это может быть реальный исторический деятель, назначенный злодеем, — как кардинал Ришильё в “Трёх Мушкетерах”. Причём, конечно, сам Дюма понимал, что кардинал не был каким-то исчадием ада и в другом, менее известном романе, который обычно издаётся под заглавием “Красный сфинкс”, изобразил Ришильё с большой симпатией. Да и сами мушкетеры в более поздних романах упоминают, что со временем сдружились с кардиналом и обнаружили в нём немало хорошего.
Лев Гумилёв поступает похоже — он берёт китайскую хронику в изложении Бичурина и чудом уцелевшие рунические степные надписи, и вкладывает в указанные там речи и поступки, походы и сражения свои образы. В результате они становятся нам понятными — и только приглядевшись, можно различить, насколько они вымышлены.
Возьмём для примера очень характерный фрагмент из главы VIII книги “Хунну в Китае”:
(1) Маленькое царство Южная Лян включало в себя много сяньбийских орд, состоявших, в свою очередь, из разных племен Хотя сяньбийцы говорили на одном языке, они не составляли единый этнос, так как родоплеменные связи значили больше, чем лингвистическое сходство. В 414 г. несколько орд восстали против главенствующего племени туфа. Царь Южной Лян двинулся с 7 тыс. конницы против повстанцев, оставив столицу на попечение своего сына. Этим воспользовался глава сяньбийцев царства Западная Цинь, Чжипань. Собрав 20 тыс. конницы, он захватил столицу Южной Лян. Из города спасся бегством только племянник царя Фань Ни, который сообщил дяде о происшедшем. Видя, что все потеряно, царь распустил свое маленькое войско и сдался Чжипаню. Тот принял его с почетом и через год... отравил. Фань Ни собрал своих соплеменников и увел их на запад, во владения хуннского князя Мэн Суня, который принял беглецов гостеприимной.
(2) Кому на пользу пошла эта трагедия? Да вроде бы никому! Победители поживились добычей и потешились расправой над пленными, но приобретенные земли они не могли освоить из-за своей малочисленности. Мятежные племена не добились свободы, а только сменили господина на более сильного и крутого. Против Чжипаня бунтовать было неповадно. Хунны рассчитывали усилить свое войско сяньбийскими пришельцами, а на самом деле разбавили свой и без того немногочисленный этнос чужаками, что на пользу делу не пошло. А уцелевшие члены племени туфа крепко держались друг за друга, не теряя надежды найти себе место под солнцем.
Первый абзац (1) — пересказ из Бичурина, и даже снабжён ссылкой на его “Историю Тибета”. Второй абзац (2) — драматическая доработка самого Гумилёва. Выглядит очень драматично, хотя откуда мы, собственно, знаем, насколько крут был Чжипань по сравнению с прежним царём, насколько чужаками были сяньбийцы и насколько разбавили они хуннов, и что думали уцелевшие члены племени туфа? Это выглядит складно, но по сути — попросту “режиссёрская интерпретация” событий.
Разумеется, режиссёру и тем более романисту простительно не только определять роль исторического деятеля, но и выбирать, особенно в тех моментах, где источники противоречат друг другу, самое драматичное объяснение из возможных.
Когда Дюма взялся изображать в «Королеве Марго» обстоятельства Варфоломеевской ночи, он поставил в центр истории казнённых по обвинению в участии в «заговоре недовольных» графа Аннибала де Коконаса и Жозефа Бонифаса де Ла Моль. Но два католика-авантюриста — это недостаточно драматично, поэтому Дюма возвёл де Ла Моля в графское достоинство и превратил этого “фанатичного католика, который изнурительными мессами пытался искупить свою неразборчивость в любовных связях” в добродетельного гугенота. Более того, во время Варфоломеевской ночи именно его якобы укрыла у себя в спальне Маргарита Наваррская (на самом деле там укрылся гугенот де Лерак), потому что у них была роман — а уже после казни она якобы хранила в Нельской башне его набальзамированную голову. К слову, легенда про голову восходит к позднему протестантскому памфлету «Le Divorce Satyrique» — правда, согласно памфлету, это была голова де Коконаса.
Гумилёв тоже любит такие повороты. Иногда он пишет подобное открытым текстом: “и даже есть предположение, что основатель этого княжества, Гао Шэн-юань, на самом деле не кто иной, как Лю Сюань, друг и вдохновитель Лю Юаня”. Чем не встреча двух старых друзей на страницах одного из романов Дюма!
Ну или немного отойти даже от единственного источника, если срочно понадобился светлый персонаж.
Китайские летописи не жалеют чёрной краски для основателя хуннской династии Ся Хэляня Бобо —"варвара, который не расставался с луком и мечом". Сам Гумилёв упоминает, что “он будто бы выкалывал глаза людям, смотревшим ему в лицо, отрезал губы улыбавшимся в его присутствии, рубил головы спорившим с ним и т.д.” — но это не имеет значения и конечно же преувеличено, потому что основатель хуннской династии должен быть “хорошим”.
А иногда, само собой, поднимается до шекспировских страстей, изображая мучительные противоречия внутри одного и того же исторического деятеля (про которого из источников известно почти ничего), который совмещает в себе рыцарственное отношение к благородным противникам и беспощадность к непокорному простонародью, пусть даже и из собственных подданных.
В этой жестокой войне Ши Лэ снова проявил великодушие, некогда привлекавшее на сторону хуннов симпатии подвластных им племен. Например, узнав, что Цзу Ти как истый китаец горюет о невозможности совершить обряд поклонения предкам, похороненным на занятой хуннами территории, Ши Лэ лично посетил могилы, приказал их реставрировать и уведомил об этом своего противника. Когда один из китайских офицеров перешел к хуннам, Ши Лэ послал Цзу Ти его голову с пояснением, что он ничто так не ненавидит, как измену. Но вместе с тем он несколько раз проводил массовое истребление китайского населения в тех областях, которые в данный момент казались ему опасными или чем-либо подозрительными.
И именно из театральной метафоры становится понятным, откуда взялось странное определение этноса как стереотипа поведения.
Вспомним знаменитый пример с трамваем из части 2, главы V “Этногенеза и биосферы земли”:
При изучении их взаимоотношений можно различить четыре варианта: а) сосуществование, при котором этносы не смешиваются и не подражают друг другу, заимствуя только технические нововведения; b) ассимиляция, т.е. поглощение одного этноса другим с полным забвением происхождения и былых традиций; с) метисация, при которой сохраняются и сочетаются традиции предшествующих этносов и память о предках; эти вариации обычно бывают нестойкими и существуют за счет пополнения новыми метисами; d) слияние, при котором забываются традиции обоих первичных компонентов и рядом с двумя предшествовавшими (или вместо них) возникает новый, третий этнос. Это по существу главный вариант этногенеза. Почему-то он наблюдается реже всех прочих.
Проиллюстрируем эту четырехчленную систему наглядными примерами. Вариант а наиболее распространен. Представим себе, что в трамвай входят русский, немец, татарин и грузин, все принадлежащие к европеоидной расе, одинаково одетые, пообедавшие в одной столовой и с одной и той же газетой под мышкой. Для всех очевидно, что они не идентичны, даже за вычетом индивидуальных особенностей. "Ну и что же? — возразил мне однажды один из моих оппонентов. — Если в этом трамвае не произойдет острого национального инцидента, все четверо спокойно поедут дальше, являя собой пример людей, оторвавшихся от своих этносов". Нет, по нашему мнению, любое изменение ситуации вызовет у этих людей разную реакцию, даже если они будут действовать заодно. Допустим, в трамвае появляется молодой человек, который начинает некорректно вести себя по отношению к даме. Как будут действовать наши персонажи? Грузин, скорее всего, схватит обидчика за грудки и попытается выбросить его из трамвая. Немец брезгливо сморщится и начнет звать милицию. Русский скажет несколько сакраментальных слов, а татарин предпочтет уклониться от участия в конфликте. Изменение ситуации, которое требует и изменения поведения, делает разницу стереотипов поведения у представителей разных этносов (суперэтносов) особенно заметной.
Действительно, пример этот вообще ничего общего с наукой не имеет: Гумилёв, само собой, не проводил экспериментов с представителями различных национальностей в различных трамваях. Он не ссылается даже на сведения каких-то этнографов, которые бы зафиксировали, что у какого народа считается можно, что должно, а что запрещено. Сам пример тоже основан на каких-то забытых и непонятных уже нам стереотипах и больше всего напоминает очередной анекдот про то, как заходят в бар (или в трамвай) русский, немец и француз.
Всё дело в том, что Гумилёв всегда ищет объяснение простое и драматичное.
Действительно, что может быть драматичней, чем объяснить длинную цепь мятежей, заговоров и бесплодных воин тем, что “обычаи одних вызывали у других физическое отвращение”?..
В театре так работает образ: важный для действия персонаж потому и узнаваем, что реагирует в похожих ситуациях с одной стороны, одинаково, а с другой — не так, как это делают другие герои. А чтобы зритель не заскучал необходим конфликт: чтобы один важный персонаж страстно хотел A, другой — B, и при этом A и B были несовместимы. Особенно трагично получается, если сталкиваются даже не страсть против страсти, а правда против правды: честь против долга, отца против детей, обычай против закона… хунну против китайцев или Степь против Города, добавлю уже я. Следить за распрями в очередной “этнической химере” потому и интересно, что раскрашенные Гумилёвом в разные цвета персонажи не могут отойти от своих принципов: китайцы всегда коварны и бездарны на поле бое, кочевники всегда победоносны и бессмысленно кровожадны. Сам Гумилёв признаёт, что: “в самом деле, идея торжествует лишь в том случае, если она верна”: а значит, по-настоящему серьёзное кровопролитие начинается при столкновении двух одинаково верных, но несовместимых идей.
Едва ли можно достаточно достоверно установить, представители каких племен скрываются за китайскими именами полководцев и мятежников. Потому что мир Гумилёва не просто театр, он населен не актерами, а персонажами и каждый играет строго одну роль. Сложно сказать даже опираясь на летописи, чем отличается один полководец от другого, ведь оба занимались примерно одним и тем же, а вот Гумилёв знает.
Разумеется, у древних историков тоже были свои симпатии и сами опубликованные Бичуриным летописи были назидательны: по ним учили будущих чиновников. К тому же, в Китае издавна считалось, что для образованного человека очень престижно не только слагать стихи, но и составлять комментарии и писать свои собственные исторические сочинения (а вот развлекательные литература или естественнонаучные штудии считали со делом низком, ремесленным).
Это обычно для историков: с одной стороны, конечно, смотреть в прошлое положено без гнева и пристрастия, но невозможно тратить силы на изучение событий, к которым ты равнодушен.
Даже чопорный Сыма Цянь не мог скрыть того, что не очень уважает Конфуция и по сравнению с Лао-цзы считает его мыслителем ужасно поверхностным.
Но Гумилёв не любит педантов-чиновников, а любит лихих, чарующе удачливых вояк. Это позволяет ему крутить персонажами как угодно: где удобно, его оценки совпадают с оценками авторов оригинальной китайской летописи, а где неудобно — он оценивает по-своему и приписывает свою оценку любимым коневодам. Основатель династии Тан Ли Юань был китаец, но это был хороший китаец и поэтому не только одерживал победы на поле боя, но и был уважаем битыми им же кочевниками: он “конечно, наносил им сильные удары, пользуясь их же собственными методами войны, но за удаль в бою не судят, и тем более приятно подружиться с храбрецом.”
Мудрецы в такой постановке не требуются, и вообще Гумилёв не особо доверяет мудрецам, они всегда немного интриганы. А значит, для буддистов в этой пьесе остаётся совсем немного места. Их единственное амплуа — потерявшийся в жизни бездельник, который несёт оккультную чушь и мечтает исчезнуть из мира окончательно.
К тому же, буддисты раздражают его не меньше евреев тем, что никак не влазят в его структуру развития этноса: он так и не смог конкретно объяснить, почему евреи и буддисты существуют так долго и всё-таки система это или антисистема?
(Кстати, один из последователей Гумилёва, “недеструктивный археолог” Павел Михайлович Корявцев-Игнатьев, в своём опусе "Опыт философии антисистем" попытался ответить так: сам по себе буддизм, конечно, не антисистема, а вот внутри него антисистемы есть: “Древнекитайский суперэтнос был уничтожен своими антисистемами, вооруженными идеями чан-буддизма”. Каким образом течение, основанное Гунабхадрой в середине V или Бодхидхармой в начале VI века, могло уничтожить державу Хань, последний император которой отрёкся от престола в 220 году, Корявцев не уточняет.)
Гумилёв, конечно, мог попытаться изучить труды буддологов круга Щербатского или хотя бы проконсультироваться у Б. И. Кузнецова, соавтором его более чем странных работ по истории Тибета, который исследовал буддизм и в полевых условиях. Но это бы слишком переусложнило пьесу: всё-таки театр это зрелище, а не поле антропологического исследования.
Буддисты не просто слишком себе на уме и не годятся на роль героев или злодеев — они ещё утомительно подробно документированы и уже сто лет назад неплохо исследованы.
Зато для вдохновлённых паладинов Света и коварных тайных обществ тут настоящая раздолье: должен же кто-то стоять за интригой. Тут и там выскакивают на страницах Гумилёва то ужасные ассасины, которые творят генетический геноцид, то погруженные в эзотерический угар и чтущие радиоактивный распад манихеи, то недобитые несториане — они особенно удобны, потому что про несториан обычной историографии известно известно ещё меньше, чем про манихеев.
Именно эти особенности делают сочинения Гумилёва такими понятиями и лёгкими для чтения — и именно они, конечно, ставят их за пределы исторической науки, даже популярной. Когда Гумилёва обвиняют в ангажированности, то не понимают главного: он ангажированности не в пользу кочевого коневодства перед оседлым рисоводством, а с пользу драмы перед рациональным объяснением, эмоции перед документом, трактовки перед описанием.
Возможно, и сам Лев Гумилёв это понимал: в статье “Может ли произведение изящной словесности быть историческим источником?”, написанной в ответ на критику Рыбаковым его построений по поводу датировки “Слова о полку Игореве”, он фактически заявляет, что раз “Слово” — художественное произведение, то и следует “искать у поэта не историческую точность, а внутренний смысл, который в поэзии всегда не лежит на поверхности”.
Для драматурга это хорошо. А вот для историка такой подход заставляет вспомнить замечание Достоевского: «Принесите мне что хотите [...]. «Записки сумасшедшего», оду «Бог», «Юрия Милославского», стихи Фета, что хотите — и я берусь вывести из первых же десяти строк, вами указанных, что тут именно аллегория о франко-прусской войне».
В конце концов, и сам Гумилёв любит проиллюстрировать свои построения стихотворением одной из самых влиятельных участниц тех распрей (переделанном из прозаического перевода всё того же Иакинфа Бичурина) — и каждый раз это стихотворение немного меняется.
Оригинальный перевод 1937 года заканчивается так:
И песня китайской царевны Чен-Да
Изгнанника сердце тревожит всегда.
Чуть позже, в “Древних Тюрках”, появляется новая редакция перевода. Она заканчивается так:
И песня, что пелась в былые года,
Изгнанницы сердце тревожит всегда
Чуть позже, в предисловии к “От Руси к России”, пол автора стихотворения становится не важен:
И песня, что пелась в былые года,
Изгнанника сердце тревожит всегда.
А раз можно подкорректировать перевод стихотворения — почему бы не подкорректировать и другие события?,,
И этим Гумилёв похож, конечно, на медиа его времени, которые постоянно рисовали мир как противоборство не держав или политиков, а идеалов. Это не просто театр — а иммерсивный театр, где невозможно отсидеться, потому что нет грани между актерами и зрителями.
У Шекспира не только мир театр — люди в нем выходят на сцену и уходят и каждый не одну играет роль. Но в иммерсивном спектакле ты не можешь уйти со сцены, потому что весь мир и есть сцена, у каждого только одна роль и эта роль — неизбежно в массовке.
Популярность Гумилёва — это не популярность точного научного знания (которое популярным быть не может, потому что непонятно непрофессионалу), но и не только популярность очередной исторической теории Вечной России или Небесной Караганды. Это популярность связана с естественным желанием тех, кто оказался в массовке, заглянуть хотя бы глазком в текст пьесы и узнать, в какую трагедию на этот раз втравили нас очередные не в меру пассионарные герои нашего времени.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
