Обложка Перевал

Перевал

Грендель

0% прочитано
Стандартный
Грендель

Перевал

Заклятие Лениным и Троцким

Первая четверть XX века в России — время тяжелое и беспокойное, отмеченное жесткой и чрезмерной трансформацией общественных отношений, революционными социальными потрясениями, включая первую мировую войну, революции 1905 и 1917 годов, кровопролитную гражданскую войну. Все эти процессы нашли естественное отражение и в искусстве своего времени, включая творческие искания: возникновение и исчезновение литературных сообществ, школ, направлений, комитетов, объединений и т. д.

Советский гражданин, волею случая оказавшийся на писательских сборищах в Доме Печати или в Политехническом музее, был ошеломлен не только количеством поэтов, но и громкими названиями объединений, представляющих самых различных литераторов. Например, в качестве участников первой литературной олимпиады, состоявшейся 1 апреля 1923 в Политехническом музее, было заявлено восемь творческих групп, начиная с традиционных до самых авангардных (символисты, футуристы, акмеисты, имажинисты, конструктивисты, неоклассики, группа «Московский Парнас», презантисты) и дюжина независимых, или как их иначе называли "диких" поэтов.

В принципе такая турбулентность («волнами разыгравшегося моря народного») как и непрерывный поиск баланса содержания и художественной формы, соответствовали духу времени и, главным образом определяли различия литературных школ и направлений от самых радикальных — до умеренных и даже консервативных.

Группировок, представляющих новую советскую литературу, было все же не так много, — чтобы их перечесть, хватит пальцев одной руки. На самом деле, в литературе того времени нет и никогда не было ни Всероссийских союзов крестьянских писателей, ни Московских цехов, ни «Особняков» — все они жили преимущественно на вывесках и в виртуальном пространстве. Но подлинная литература была, существовала, и не только существовала, но и реально развивалась.

Кем же были и к каким объединениях примыкали эти подлинные «делатели» новой литературы, под какими вывесками являлись они широкому советскому читателю? Чтобы более или менее объективно ответить на эти вопросы, необходимо внимательно проанализировать периодику двадцатых.

Рассказ об одном из таких реально действующих объединений, возглавляемых Ильей Сельвинским, представлен в моей книге «Литературный центр конструктивистов».

Из преимущественно молодежных объединений, с твердой идеологической установкой на реалии новой советской действительности, заметную, но при этом диаметрально противоположную роль играли: «Октябрь» ( впоследствии трансформировавшийся в Московскую Ассоциацию Пролетарских Писателей — МАПП), «Молодая Гвардия», «Перевал» и «Кузница».

Предметный разговор об «Октябре», пожалуй, незаслуженно стяжавшем необычайную популярность, «Кузнице», ставшем известной в первую очередь благодаря усилиям Н. Ляшко, Ф. Гладкова и С. Решетова, «Молодой Гвардии», которые сегодня мне представляются менее важными, чем откровенный разговор о «Перевале». Эти разговоры, уважаемый Читатель, еще впереди. Но анонсируя несгибаемую правду и кристально чистую совесть «Перевала», как бесценные и во многом утраченные сегодня качества литераторов, ему мы и положим партию «первой скрипки» в разноголосом пролетарском литературном оркестре.

Да и Вы, уважаемый Читатель, с огромной долей вероятности, менее всего осведомлены о «Перевале», но только потому, что перевальцы, в отличие от многих других, не пользовались саморекламой, не создавали вокруг себя ненужной шумихи, не рассчитывали на поддержку официальных политических и литературных государственных структур.

При этом подавляющее большинство произведений литераторов «Перевала» в силу их характера, критического по отношению к советской действительности, а , главное, гуманистического — по отношению к Человеку, — заслуживает самой высокой художественной оценки.

История «Перевала» и трагична, и поучительна. В доперестроечные годы нам твердо внушили (оказалось не навсегда), что смертельным внутренним врагом советской власти и юного СССР была так называемая Левая оппозиция (иными словами представители троцкистко-зиновьевского блока).

Однако судьба представителей левой оппозиции и поддерживающих ее литераторов, выдвигающие идеи широкой дискуссии в партии и обществе по вопросам строительства социализма, оказалась трагичной. Одни, как например Пятаков, Радек, Антонов-Овсеенко, отказались от дальнейшей борьбы, считая её бесперспективной, и даже стали явными приверженцами «генеральной линии» (что не помешало их расстрелу). Другие, — в их числе Владимир Смирнов, Тимофей Сапронов и тысячи сторонников Троцкого, — так ни разу публично не покаявшиеся, были осуждены за «контрреволюционную троцкистскую деятельность» («литерная» статья КРТД) и перемещены из ссылок в политизоляторы, в 1935—1936 годах были отправлены в колымские или воркутинские лагеря и, в большинстве, расстреляны там без суда или умерли на самых тяжёлых «общих» работах. Третьи, считая, что в ссылках и тюрьмах невозможно сколько-нибудь эффективно бороться с режимом, в 1929—1930 годах совершили акт покаяния и были восстановлены в партии, но всё равно в большинстве своём стали жертвами Большого террора 1937—38 годов.

Идейный вдохновитель группы «Перевал», как бы сказали его современники профессиональный революционер, на на самом деле талантливый литератор, Александр Константинович Воронский примкнул к Левой оппозиции в ВКП(б) еще в 1923 году (незадолго до смерти Ленина), и подписал «Заявление 46-ти» с оговоркой «состояние партии требует принятия радикальных мер, ибо в партии в настоящее время не благополучно».

А один из авторов «Перевала» — Родион Михайлович Берёзов (настоящая фамилия Акульшин) — в эти сложные дни даже сочинил стилизованное под народные заговоры «Заклятие Лениным и Троцким»:

Вы не лезьте ко мне, боли и хвори.

Головные и ножные,

Животные и спинные,

Глазные и зубные.

Отриньте и отзыньте,

Как неприятели заграничные.

Ты голова моя — Ленин,

Ты сердце мое — Троцкий,

Ты кровь моя — Армия красная,

Спасите,

Сохраните меня

От всякой боли и хвори,

От всякой болезни и недуга.

Давайте разберемся, какую роль сыграло в дальнейшей судьбе членов «Перевала» это нешуточное заклятие Лениным и Троцким.

Голодные песни

Для того, чтобы представить читателю задачи и устремления группы «Перевал» уместно будет привести историческую справку его возникновения и развития.

Осенью 1923 года между комсомольской группой «Молодая Гвардия», опекаемой «Октябрем», и организационным ядром «Октября» начались трения, которые в основном сводились к двум пунктам.

Первый.

Различие в творческих подходах и путях развития между частью комсомольских поэтов и верхушкой «Октября». Молодые комсомольские поэты не могли работать и думать по казенным шаблонам, выработанным для них партийными наставниками. Стремление глубже проникнуть в окружающую действительность и художественно полнее выявить не одни только плюсы, но и минусы общественной жизни, трудности социалистического строительства, привело к тому, что в голосах молодых поэтов зазвучали нотки, нежелательные «революционному слуху» отцов-основателей «Октября»

Отцы-основатели «Октября» считали, что пролетарская литература должна противопоставлять себя буржуазной, быть ее антиподом, вне зависимости от талантов «буржуазных» писателей и их вклада в русскую литературу. Буржуазная литература, обреченная на гибель вместе со своим классом, чтобы выжить старается затушевать свою сущность отрывом от социалистических реалий, уходом в мистику, в область «чистого искусства», форму, как самоцель и прочее. Пролетарская литература, наоборот, должна положить в основу творчества революционно-марксистское миропонимание и взять в качестве творческого материала исключительно современную действительность, творцом которой является пролетариат, а также революционную романтику жизни и борьбы пролетариата в прошлом и его завоевания в перспективе грядущего.

Руководство группы «Октябрь» в принципе, как самостоятельные направления в литературе, отвергало:

а) имажинизм, как вырождение понятия творческого образа в самодовлеющий раздробленный живописный орнамент;

б) футуризм, как выделение слова-ритма, как такового, в самоцель, в результате чего художник часто уходит в область чисто словесных, не имеющих общественного смысла упражнений, выдавая их за настоящие художественные произведения;

в) символизм, возникший в период упадка буржуазии и выросшее на почве нездоровой мистики и фетиширования звука;

г) творчество «Серапионовых братьев», не осознавших пролетарского характера революции и воспринимающих ее лишь как самый слепой анархический мужичий бунт, отражающих революцию в кривом зеркале.

Основным критерием для оценки литературного течения или литературного явления по мнению патриархов «Октября» могло служить только их общественное, а не художественное значение.

Второй.

Печататься в изданиях, где сотрудничали так называемые «попутчики» революции, в «Октябре» было строжайше запрещено. Первый толстый советский журнал «Красная Новь» в своей художественной части признавался целиком попутническим, и, конечно, всякий правоверный «октябрист» считал зазорным даже заглядывать в редакцию этого журнала (может быть еще и потому, что не с чем было и заглядывать-то).

Но у определенной части комсомольских поэтов из «Молодой Гвардии» оказалось кое-что художественно приемлемое и для «Красной Нови», и они заходили и печатались. Попутчики их не обижали, а товарищ Воронский — организатор журнала — любопытнейшей личности которого будет посвящена отдельная глава нашего повествования — осмеливался даже «распропагандировать» их творчество.

В связи с вышеуказанными двумя пунктами разногласий на одном из собраний в общежитии «Молодой Гвардии», несмотря на все усилия отцов «Октября», большинство комсомольских поэтов принимает резолюцию, внесенную Воронским — а «Молодая Гвардия» раскалывается, и наиболее даровитые освободившись из-под влияния отцов «Октября», уходят к товарищу Воронскому.

В то же время под флагом «Красной Нови» наблюдалось некоторое скопление одиночек из революционной крестьянской молодежи и коммунистов, которые начинали уже там печататься.

Ребята перезнакомились, связались, и в начале 1924 года было решено организовать группу рабоче-крестьянских поэтов и писателей с названием «Перевал». К основному комсомольскому

ядру прибавилось сразу человек 15, среди которых оказались: поэты Николай Зарудин, Василий Наседкин, Николай Кауричев, Павел Дружинин, Борис Ковынев, Родион Акульшин, Елена Сергеева, Яхонтова, Артем Веселый, Михаил Голодный, Александр Ясный, Михаил Светлов, Джек Алтаузен, Андрей Поспелов, Сергей Алимов, Александр Макаров, Антон Пришелец, Николай Кузнецов. Прозу представляли Владимир Ветров, Барсуков, Губер, Караваева, Н. Каратыгина, Валерия Герасимова.

Раз в неделю эта задорная творческая компания собиралась на читку своих произведений в помещении издательства «Круг». Колесо завертелось.

Сама собой родилась мысль издавать ежеквартальные сборники авторов «Перевала». Начались хождения по мукам и Госиздату: по очереди, в одиночку, скопом. В издательских делах опыта у перевальцев не было — все сводилось к горячим спорам и выработке «конкретных» предложений. Наконец, разрешение на публикацию было получено. В редколлегию первого сборника были избраны общим голосованием Артем Веселый, Александр Воронский, Михаил Голодный и Василий Казин.

И вот первый номер готов, сдан в набор, а праздничное оживление на лицах совпадает с началом весны 1924 года. Но... Госиздат не торопится, сборник набирается с прохладцей, денег катастрофически не хватает, альманах, отпечатанный в 2000 экземплярах, месяц лежит на складе.

Но вот и первый номер «Перевала». Через месяц благожелательные отзывы в «Правде», «Известиях», мапповцы ругаются, клевещут, — значит дело идет хорошо.

Со страниц первого сборника редакция обращается к молодым писателям, с просьбой присылать свои повести, рассказы, стихи, очерки по адресу: Москва, Покровка, Б. Успенский пер., д. 5, кв. 36, редакция сборников «Перевал». С особым вниманием редакция обещает отнестись к произведениям, в которых будет отражаться новый фабричный и заводской быт рабочего в недавнем прошлом и в настоящем, быт, почти незатронутый современной литературой.

Из провинции пошли рукописи, материала становится все больше и больше.

Большинство членов «Перевала», не сумев интегрироваться в ряды советских служащих, влачили полуголодное творческое существование, питаясь от случая к случаю. В целях борьбы с голодовками в 1924 году была организована касса взаимопомощи, но денег не хватало даже на ежедневный обед казначею этой кассы. Борис Ковынев в своих «Голодных песнях» напишет:

Каждый день голодный ультиматум,

Каждый день голодная гроза...

Эх, ну как не выругаться матом,

Не взъерошить дыбом волоса!

Вначале «Перевал» насчитывал порядка 25 авторов. Но не прошло и месяцев двух, как группа стала «разбухать», пополняясь авторами не столько чуждыми по идеологии, сколько и чаще — художественно слабыми. И те, и другие подпадали под так называемые «чистки» (примета советского времени). За неполных два года было проведено три таких чистки. Общее число членов «Перевала» в результате подобных мероприятий в среднем оставалось порядка 30 человек. Прозаиков в «Перевале» всегда было меньше, чем поэтов.

Если такие писатели и поэты, как Артем Веселый, Михаил Голодный, Александр Ясный, Михаил Светлов, были известны и до «Перевала», то Зарудин, Алтаузен, Дружинин, Акульшин, Скуратов и другие выросли вместе с «Перевалом», возмужав настолько, что от ученичества в их творчестве не осталось и следа.

В вопросах литературных «Перевал» целиком разделял позицию своего идеолога — А. К. Воронского, поддерживая связь с отделом печати ЦК партии, но не получая при этом почти никакой помощи на ведение организационных дел. Денег не хватало даже на почтовые марки для ответа на письма молодых авторов в огромном количестве приходящих из провинции. Вот таким увидел "Безработного" Muxаил Голодный (из первого сборника "Перевала").

Он ходил от дома к дому,

Он ходил с двора во двор.

Ныло сердце: нет знакомых;

Пели руки: есть топор.

Занозило плечи мукой,

Хрип в груди засел с утра:

— Продаются на день руки,

Звонкость, свежесть топора!

Пару рук, не знавших лени,

За макуху с топором!..

Но молчали: двор осенний,

Пес худой, безлюдный дом.

Вышел дворник за ворота

И сказал: в голодный тиф

Где ты, браг, найдешь работу,

Видишь, даже пес притих!

— Что ж, — ответил он, — не спорю,

Но пока с твоей руки

Обойду еще раз город

И три раза кабаки.

Было поздно. Стало позже.

Он ходил с двора во двор

И, встречая дом пригожий,

Замирали сладкой дрожью

И работник, и топор.

Полфунта Кремля

«Наша молодежь, — писал Н. Бухарин в статье «Енчмениада» 1923 года, — из которой выйдут кадры новых, красных спецов, т.е. квалифицированных работников во всех областях теории и практики, эта молодежь стоит на ПЕРЕВАЛЕ, на РУБЕЖЕ. Она — новые люди, с новыми психологическими и физиологическими чертами, нужными для эпохи. Но функциональная роль этой молодежи, или, вернее, ее известной части, будет зависеть от всей судьбы нашей революции. Из нее могут выйти американско-капиталистические дельцы, полководцы, предприниматели, деляги буржуазной интеллигенции, если наше развитие пойдет по линии нашего вырождения и нашего превращения в буржуазно-капиталистическую страну. Из нее могут выйти (и, надеемся, так именно и будет) крепко сколоченные, смелые, знающие, преданные рабочему классу строители нового общества, если мы будем развиваться на все более и более социалистических рельсах. Как может переходить одна перспектива в другую, если рассматривать этот процесс с точки зрения общественно-психологической? Очень просто. Жажда творческой самодеятельности может превратиться в индивидуализм».

В группе «Перевал» мирно сосуществовали два крыла. Одно — комсомольское, вузовское, городское, юное, часто неуравновешенное. Другое — ищущее, крестьянское, деревенское, более зрелое и художественно-определившееся. Но и то и другое связывало в одно общее желание органически сочетать новые коммунистические идеи с художественной индивидуальностью каждого автора. Дело это оказалось не легким и не простым. Усвоить —особенно внешним, показным образом —азы коммунизма оказалось сравнительно не трудно, но куда сложней было положить на бумагу свои заветные думы и чувства, найти их органичное сочетание с лучшими идеями своего времени, найти для этого сочетания свое, особое художественное выражение.

Показного, взятого на прокат у времени коммунизма в литературе 20-ых было с избытком. Многие такие поэмы, стихи, повести выглядели даже очень по-коммунистически; беда, однако, в том, что они ничего не давали ни уму, ни сердцу, скользили по поверхности, напоенные до краев только ходовой звонкой фразеологией.

Литературные и около литературные страсти вокруг «Перевала» кипели и бурлили.

Собрания группы напоминали комсомольские митинги, на которых заслушивались новые вещи перевальцев, или авторов, близко примыкающих к группе. И почти каждый раз выступающий «получал по загривку». Хвалили — скупо, ругали — часто и много: тут влияние такого-то автора, там — заимствовано оттуда-то, там — неверно идеологически, а тут — просто художественно невыразительно. На собрания неизменно приглашались писатели ― попутчики: Леонид Леонов, Вячеслав Шишков, Всеволод Иванов, Борис Пильняк, Сергей Есенин.

Второй сборный номер авторов группы под редакцией Артема Веселого, Василия Казина, Александра Макарова и Василия Наседкина готовился Госиздатом долго и как бы нарочито неумело. Хождения перевальцев по мукам и Госиздату еще более увеличились по сравнению и с изданием первого сборника. В итоге альманах тиражом 3000 экземпляров набирается уже не один, а целых два месяца два и столько же месяцев лежит на складе издательства. Подготовку и издание второго сборника омрачило трагическое событие — самоубийство молодого поэта Николая Кузнецова. Материальные условия комсомольского писателя двадцатых — более чем скверные. Еще не так давно поэты украинского комсомола — М. Голодный, М. Светлов, А. Ясный — валялись, в буквальном смысле этого слова, на улице . Второй сборник "Перевала" открывала подборка стихов М. Светлова и В. Александровского, посвященная гибели безмерно скромного и ранимого человека:

КОЛЕ КУЗНЕЦОВУ

Часы роняют двенадцать,

Стрелки сжав от боли...

Больше к тебе стучаться

Я не буду, Коля.

Ты ушел далече,

Не прощался даже...

Хмурый, как ты, вечер

Синий язык кажет.

Нам о тебе петь ли?

В этой комнате тише б...

Мертвый удар петли

Слово из глотки вышиб.

Скоро лежать, синея,

Может, из нас любому...

Это моя шея

Дико зовет на помощь,

Это мои кости

Жажда жизни сжала...

Может, к тебе в гости

Скоро и я пожалую.

Встречу тебя тем ли,

Чтобы ветром гонимы,

Увидеть нашу землю

И вместе пройти мимо.

М. Светлов

Самоубийство Николая Кузнецова, говоря плакатным языком 20-ых, вскрыло наличие среди перевальцев сумрачных и тревожных настроений, расшатанности и расхлябанности нервов, отсутствие прочных жизненных доминант, а главное, этому способствовало тяжелое материальное положение, безденежье, отсутствие приемлемых жилищных условий, вынужденное бесконечное хождение по редакциям в поисках авансов и грошовых гонораров.

Жестокость погани кровоточащих дней!

Еще один убит глазами рож опухших,

Поэтам — боль ясней, поэтам — грязь видней,

Противнее — людей просаленные туши.

Примера нет. Лишь нервно дрогнут скулы,

И кто в подвале жил, и кто рожден в избе

Всю бешеную жизнь переплетенных улиц

Полнее в грудь вольет, как вспомнит о тебе.

Смерть не разгадана, — печаль вдвойне остра,

Ударил час тяжелым камнем в память...

Мы сколько гор прошли, — и вдруг опять гора

И наверху всепожирающее пламя.

И что за черт, — какая моль проела

Такое сердце крепкое в борьбе,

Какая рытвина остановить сумела

Твой поэтический разбег?

В. Александровский

Тем временем, трудности с выпуском третьего номера, увидевшим свет уже в 1925 году под редакцией А. Веселого, А. Костерина и М. Светлова, окончательно поставили под вопрос возможность его дальнейшего издания. Госиздат счел, что продажная цена альманаха непомерно высока, государственного финансирования нет — в итоге альманах был закрыт и исключен из дальнейших планов. В деле этом проглядывали знакомые перевальцам когти (или уши) идеологических соперников — группы «Октябрь», — легко вхожей в Госиздат и имеющей определенное влияние на формирование издательского портфеля. Однако перевальцы не упали духом.

Четвертый сборник «Перевала» вышел в другом издательстве — «Артель Писателей Круг» — в 1926 году с замечательно точной критической статьей А.К. Воронского «Пролазы и подхалимы»:

«С тех самых пор, как стали мы обрастать новым хозяйством, новой культурой, новым художеством, сначала робко, затем все уверенней и уверенней начали поднимать голову литературные подхалимы и прохвосты. Но что хуже — к прежним литературным тунеядцам присоединились новые и молодые. Жив курилка! Оказывается, разбить царизм, выгнать помещиков и капиталистов, отбить нападение «двунадесяти языков», заложить первую кладку под новое строящееся здание куда легче, чем раздавить прохвоста. Он уже разложил свои тетрадки, поправил свои пенсне, обзавелся новым костюмом, он говорит почтительным, вкрадчивым, но бархатным и звучным голоском, он снует там и сям то с приятной улыбкой, то с нахмуренным лбом, то с веской непринужденностью, то с грациозным и легким небрежением, довольный, сытый и неугомонный. Он уже обнаглел. Откинув волосы, он вдохновенно что-то строчит, потом что-то устраивает и организует. Вот он пролетел на автомобиле с известным коммунистом, вот он вертится своим человеком в редакции и уже нет его: он среди новых людей.

Он не смущается ничем, его гонят из одного места, он здравствует в другом, он неуязвим и неистребим. Он недавно был занят организацией какого-то самоновейшего театра — не вышло;

за сим он собирал у себя каких-то художников и пытался создать новое направление — провалилось; он писал роман, не дописал, но аванс получил за подсунутый вовремя конспект его, — он был в каких-то секретарях, открывал журнал, носился с выставкой, читал что-то о рабкорах и селькорах.

Есть много разновидностей литературных прохвостов, но из них основных два: одни «энергично фукцируют», другие «фукцируют» совсем тихо. Недавно я встретил такого тихого подхалима: он вползал в редакцию, как сладкая вошь. Теребя и крутя бородку, он прилипал к рукаву редактора, поддерживая его легонько за локоток, теребил пуговицы его пиджака. Редактор ежился, но из глаз тихого прохвоста готов был пролиться елей, но глаза обволакивали, влажно и сладенько блестели, и их притягивающая, засасывающая сила была сильней и неотразимей взгляда удава. Бедный редактор не смог противостоять. Тихий прохвост получил какой-то заказ. Когда он удалился, я спросил редактора почему он не отказал ему — ведь проходимец. Редактор вздохнул и согласился: конечно. Да еще какой! Известно, что и по сию пору ведутся страстные литературные споры. Есть два литературных лагеря: вот тут-то прохвост и пролаза и празднуют свой праздник. Ходят такие выжиги в звании критиков, рецензентов, ходят они и в звании художника. Такой «художник» клянется и в стихах, и в прозе священным именем коммунизма, хотя всем известно, что от коммунизма его только тошнит. Тиснув статейку, рассказик, стишок, он в минуты откровенности, промежду своих, сознается:

— Приняли и пропечатали, отпустил им полфунта Кремля — прошло.

Многие наивные люди принимают «полфунта Кремля» за «идеологическую выдержанность» и говорят о сдвигах, о переломах, о дальнейшей эволюции и пр.

Литературные простаки любят говорить у нас о разлагающемся влиянии НЭПа и об опасностях, кои таят в себе «Россия» и «Русский Современник», кстати сказать, давно не выходящие из печати, — изобличают уклоны попутчиков, неугодных почему-либо таким испытанным борцам за коммунизм, как Родов, и не видят, что разлагающие влияния и опасности нэпа угрожают нам больше в литературе со стороны подхалимов, щелкоперов, искателей мест, бойких и развязных людей разного пола и возраста. Это они окрашивают наши вечерки, еженедельники, сатирические и иные журналы и журнальчики иногда легкой, иногда густой желтизной, это они вносят в литературную среду беспринципность, хлестаковщину и ноздревщину, барабанят в уши читателя, не в меру победоносными, слишком восторженными реляциями, обобщениями, сообщениями, они —эти дельцы всех степеней и рангов — печатают на первой странице что-то о заветах Ильича, а со второй страницы дают «роскошных» красавиц и дам «полусвета» и тащат наших издателей и редакторов по легкой испытанной стезе халтуры, приспособления к мещанским и обывательским вкусам, именно они открыто почти говорят о полфунте Кремля и о том, что надо «потрафлять» пока, а «там еще посмотрим». Прохвост и подхалим, щелкопер и искатель мест как раз, ведь, и старается дать стихи менее «сердечные», но «нужные». Но главная беда, том, что на этом поприще он всегда, обгонит тех, кто стремится дать «сердечное» и «совершенное». Будьте уверены — обгонит! Пока «сердечный» мусолит карандаш, грызет ногти, сомневается, ерошит волосы, «вынашивает», откладывает, тщится сочетать сердечное с нужным, ошибается, уклоняется и принимает на себя небезызвестные шишки бедного Макара за невыдержанность, за путаницу, за уклоны всяческие и за несоответствие текущему моменту юркий человечек уже давным-давно получил соответственный гонорарик, построчно воспел героический октябрь, пропечатался в нескольких изданиях, заказал приятелю хвалебную рецензию, получил новый «социальный заказ» и бегает бодрый и свежий по кино, ресторанам и литературным вечерам».

Имея свои особые задачи — возможно глубже, разносторонней и художественно правдивей отображать жизнь, ― «Перевал» этим уже резко отличался, например, от Московской Ассоциации Пролетарских Писателей («МАПП»), с его тенденциозным занудством в прозе и поверхностным стихоплетством в поэзии.

Немудрено, что «Перевалу» за эти два года больше всего доставалось именно от «МАППа», который не раз устно и печатно выступал против «разложившихся» перевальцев». Конечно, били больше персонально по авторитету Веронского, так как его близость к «Перевалу» и отчасти руководство группой были известны всей литературной братии. Интересно то, что на все самые беззастенчивые нападки «МАППа» — «Перевал», как правило не отвечал и не потому, что не было возможности отражать удары, а просто не хотел связываться, хорошо знал нравы мапповцев, у которых в борьбе (всего лишь литературной) все средства хороши. Для перевальцев важнее было делом доказать свою состоятельность — писать, а крикунов-профессионалов «Перевал» сам исключал из своей среды.

При этом 10 членов «Перевала» входили во Всероссийский союз писателей, а двое ― в его правление.

Критика позиции «Перевала» со стороны МАПП осуществлялась по следующим основнымнаправлениям:

― Мы считаем, что лозунг «живого человека», выдвигаемый как лозунг столбовой дороги, неправилен, как неправилен лозунг искренности и гуманизма, выдвигаемый группой «Перевал»;

― «Перевальцы» часто ставят себе в заслугу то, что они, дескать, «оберегают» старое культурное наследство, хотя дело здесь идет не о сохранении нам этого культурного наследия, а о полном подчинении их старому культурному наследству;

― По мнению перевальцев каждое художественное произведение, если оно художественно, уже тем самым является революционным и следовательно полезным делу пролетарской революции;

― Из теории живого человека растут реакционные перевальские лозунги «нового гуманизма», прикрывающие проповедь классового мира». Вот тезисы фракций «Перевала», представленные в ЦК, и вот как сформулирован пункт о социалистическом гуманизме. Вы, товарищи, возьмите тот творческий метод, который пропагандирует изображение социальных явлений исключительно через показ человека с внутренней стороны.

― У «Перевала» мы имеем следующий пункт в этой области: «внутренний мир человека, как выражение диалектики социальных отношений — вот основной объект творческого внимания «Перевала».

― Сознательно или несознательно, это идет от школы Воронского, который в целом ряде, своих пунктов встречается с платформой «Перевал», на котором выпячиваются на первый план «внутренние переживания» одиночек и требования интуитивистского подхода к действительности. Из теории «живого человека» растет реакционнейший перевальский лозунг нового гуманизма.

― Одного надо бить для того, чтобы выучить, другого надо бить для того, чтобы добить, ибо, только добив «Перевал» и воронщнну, можно спасти для революционной литературы тех заблуждавшихся, которые еще не до конца отошли от Воронского.

― В настоящее время центром собирания реакционных сил в литературе все больше становится группа «Перевал», вновь развернувшая знамя капитулянтских теорий Троцкого-Воронского и объективно превращающаяся в цитадель буржуазного либерализма в литературе. Необходимо до конца разоблачить подлинную сущность «Перевала», объективно становящегося враждебным пролетарской революции.

― Этот лозунг (живого человека) вышел из идеалистической кухни школы Воронского и до сих пор отстаивается «Перевалом», этой доподлинной организацией буржуазного либерализма в литературе.

«Мапп» надоел, «мапп» убивает, «мапп» стращает, а что может «Перевал»?

Группы литераторов, примкнувших к «Перевалу», под давлением «Маппа» закрываются, некоторые из членов изгоняются из учреждений, где они служили. Это совпадает с ожесточенной атакой журнала «На посту» лично против идеолога группы Воронского.

С иронией и с горечью Михаил Светлов пишет, что «поэтам теперешним запрещено иметь хоть малюсенький призрак»; ему даже кажется, что в литературе тьма: «И в этой тьме визжит и орет швабская школа — МАПП». Обращаясь к «лирическому управделу», поэт восклицает: «Ах, если бы вы знали, как много хороших на складах поэзии есть резолюций», но это никому не нужно: «но там, где начертано ваше решение, там буквы рыдают, запрятавшись в угол».

МАПП против безусых энтузиастов

На фото группа литераторов МАПП в центре А.В. Луначарский. Снимок 1928 г.

Имея свои особые задачи — возможно глубже, разносторонней и художественно правдивей отображать жизнь, — «Перевал» этим уже резко отличался, например, от «МАППа», с его тенденциозным занудством в прозе и поверхностным стихоплетством в поэзии.

Немудрено, что «Перевалу» за эти два года больше всего доставалось именно от «МАППа», который не раз устно и печатно выступал против «разложившихся перевальцев». Конечно, били больше персонально по авторитету Веронского, так как его близость к «Перевалу» и отчасти руководство группой были известны всей литературной братии. Интересно то, что на все самые беззастенчивые нападки «МАППа» — «Перевал», как правило не отвечал и не потому, что не было возможности отражать удары, а просто не хотел связываться, хорошо знал нравы мапповцев, у которых в борьбе (всего лишь литературной) все средства хороши. Для перевальцев важнее было делом доказать свою состоятельность — писать, а крикунов-профессионалов «Перевал» сам исключал из своей среды.

При этом 10 членов «Перевала» входили во Всероссийский союз писателей, а двое — в его правление.

Критика позиции «Перевала» со стороны МАПП осуществлялась по следующим основным направлениям:

— Мы считаем, что лозунг «живого человека», выдвигаемый как лозунг столбовой дороги, неправилен, как неправилен лозунг искренности и гуманизма, выдвигаемый группой «Перевал»;

— «Перевальцы» часто ставят себе в заслугу то, что они, дескать, «оберегают» старое культурное наследство, хотя дело здесь идет не о сохранении нам этого культурного наследия, а о полном подчинении их старому культурному наследству;

— По мнению перевальцев каждое художественное произведение, если оно художественно, уже тем самым является революционным и, следовательно, полезным делу пролетарской революции;

— Из теории живого человека растут реакционные перевальские лозунги «нового гуманизма», прикрывающие проповедь классового мира». Вот тезисы фракций «Перевала», представленные в ЦК, и вот как сформулирован пункт о социалистическом гуманизме. Вы, товарищи, возьмите тот творческий метод, который пропагандирует изображение социальных явлений исключительно через показ человека с внутренней стороны.

— У «Перевала» мы имеем следующий пункт в этой области: «внутренний мир человека, как выражение диалектики социальных отношений — вот основной объект творческого внимания «Перевала».

— Сознательно или несознательно, это идет от школы Воронского, который в целом ряде, своих пунктов встречается с платформой «Перевал», на котором выпячиваются на первый план «внутренние переживания» одиночек и требования интуитивистского подхода к действительности. Из теории «живого человека» растет реакционнейший перевальский лозунг нового гуманизма.

— Одного надо бить для того, чтобы выучить, другого надо бить для того, чтобы добить, ибо, только добив «Перевал» и воронщину, можно спасти для революционной литературы тех заблуждавшихся, которые еще не до конца отошли от Воронского.

— В настоящее время центром собирания реакционных сил в литературе все больше становится группа «Перевал», вновь развернувшая знамя капитулянтских теорий Троцкого-Воронского и объективно превращающаяся в цитадель буржуазного либерализма в литературе. Необходимо до конца разоблачить подлинную сущность «Перевала», объективно становящегося враждебным пролетарской революции.

— Этот лозунг (живого человека) вышел из идеалистической кухни школы Воронского и до сих пор отстаивается «Перевалом», этой доподлинной организацией буржуазного либерализма в литературе.

В какой-то момент стало казаться, что здравый смысл одержит победу, а «МАПП» потерпит поражение. Из провинции летят сотни писем в «Перевал» — «присоединяемся», «пришлите инструкции». Многие молодые авторы приезжают сами — так надежнее — из Крыма, из Екатеринослава, Смоленска, Кронштадта, Иваново-Вознесенска, Вологды, Вятки и т. д. Привозят свои стихи и прозу, свои сборники и журналы. Некоторые многочисленные группы, бывшие до этого мапповскими, по сути остались ими же, тот же легкий, «коммунистический» подход к литературе, бряцанье партбилетом и пр.

Начинается подготовка к инструктированию и проверке провинциальных группировок, но перевальцы отчетливо понимают, что без содействия отдела печати ЦК партии в масштабах страны многого не сделаешь. Критика с мест — «Мапп» надоел, «мапп» убивает, «мапп» стращает, а что же может «Перевал»?

Группы литераторов, примкнувших к «Перевалу», под административным давлением «Маппа» закрываются, некоторые из членов изгоняются из учреждений, где они служили. Это совпадает с ожесточенной атакой журнала «На посту» лично против идеолога группы Воронского.

МАПП делает вывод: по разным причинам, от разных настроений, по-разному у большинства попутчиков, у большинства мелкобуржуазных писателей обнаруживается «холодок». Холодок не обнаруживается у писателей, идеологически твердо знающих, чего они хотят. Воронский кричит о халтуре и приспособленчестве. «Настоящая же мелкобуржуазная опасность угрожает нам в литературе сейчас со стороны этого припадающего к земле зверушки. Халтура — опаснейшее явление в современном художестве». Правильно. Но халтура халтуре рознь. Нет всем писателям одинаково присущей халтуры. Она есть у всех слоев писателей сегодня. Борьба с ней — насущнейшая задача. Холодок и халтура: вот что нашел Воронский в нашей литературе. Мы разобрали и то и другое явление. Но для нас, подобно Воронскому, вопрос здесь не кончается. Мы спрашиваем, откуда они взялись? Тот, у кого холодок характеризует литературу революционного пролетариата, тот клевещет на нашу литературу. Марксистский критик должен растапливать холодок и срывать маски бесстрастия последовательным идеологическим анализом. Сегодня больше, чем когда бы то ни было, не должно оставляться места «общеклассовым» прекраснодушествам. Hужна большевизация нашей литературной критики!

С иронией и с горечью Михаил Светлов пишет, что «поэтам теперешним запрещено иметь хоть малюсенький призрак»; ему даже кажется, что в литературе тьма: «И в этой тьме визжит и орет швабская школа — МАПП». Обращаясь к «лирическому управделу», поэт восклицает: «Ах, если бы вы знали, как много хороших на складах поэзии есть резолюций», но это никому не нужно: «но там, где начертано ваше решение, там буквы рыдают, запрятавшись в угол», забиты строчками о пятилетках и всемирной революции, типа:

Темпом стройки

Бьем по оппортунизму...

Планы реконструкции

Четки и метки.

Неуклонно шагаем

К социализму

Стальной поступью

Пятилетки.

Или

Частей света; пять.

Коммунизм будет везде,

Во всех пяти сиять

Пятиконечной звезде.

Резолюция по докладу тов. Сутырина на Пленуме правления РАПП в сентябре 1929 года:

— В настоящее время центром собирания реакционных сил в литературе все больше становится группа «Перевал», вновь развернувшая знамя капитулянтских теорий Троцкого-Воронского и объективно превращающаяся в цитадель буржуазного либерализма в литературе. Необходимо до конца разоблачить подлинную сущность «Перевала», объективно становящегося враждебным пролетарской революции. Этот лозунг (живого человека) вышел из идеалистической кухни школы Воронского и до сих пор отстаивается «Перевалом», этой доподлинной организацией буржуазного либерализма в литературе. Никакие оговорки о том, что классовая природа живого человека «подразумевается», не помогают. Школа Воронского тоже делает такие оговорки. Фальшивый лозунг не может быть оправдан никакими оговорками.

МАПП выдвигает лозунги:

Против всечеловеческой — за пролетарскую критику!

Против внеклассовой и общеклассовой путаницы — за классовый марксистский анализ!

Против затушевываний и замирений — за четкую идеологическую линию!

Вот почему, читатель, воронский Карфаген обязательно должен быть разрушен!

Когда-то нам снились шотландские шхуны

«Поэтам теперешним запрещено иметь хоть малюсенький призрак — с горечью будет иронизировать Михаил Светлов. — Ах, если бы вы знали, как много хороших на складах поэзии есть резолюций, но это никому не нужно. Там, где начертано ваше решение, там буквы рыдают, запрятавшись в угол».

Несмотря на это заявление Светлова, творчество каждого поэта-перевальца, обладая безусловными личностными художественными достоинствами, несло отпечаток революционной правды, пробивающейся сквозь рутину «коммунистического» подхода к литературе с неизменным бряцанием партбилетом.

Слово «Безусым энтузиастам» Джека Алтаузена.

Этим странным и неожиданным для юного комсомольца именем — Джек — Якова Моисеевича Алтаузена окрестили в Китае, куда его совсем мальчуганом забросила революция.

Джек Алтаузен — советский писатель, поэт и журналист, военный корреспондент —родился 1 [14] декабря 1907 на Ленских золотых приисках в Иркутской губернии Российской империи. В одиннадцать лет вынужден был эмигрировать в Китай. Жил в Харбине, Шанхае, работал мальчиком в гостиницах, продавал газеты, служил в качестве боя (мальчика-слуги) на пароходе, курсировавшем между Шанхаем и Гонконгом.

Держи топор,

Китайский брат,

Изрубленный в боях,

Пусть «пики красные»

Гремят

На рисовых полях.

Держи топор,

Китайский брат,

Огонь горит

В сердцах.

Настанет день —

И задрожат

Драконы на дворцах.

Настанет день...

Проверен путь,

Пускай из-за угла

Хотят фашисты развернуть

Два черные крыла.

Но все равно

Клубится жар

От накаленных

Рек.

Такой пожар,

Такой пожар!

Не потушить

Вовек!

КВЖД — Китайско-Восточная железная дорога —железнодорожная магистраль, проходившая по территории Маньчжурии, не только соединила Читу с Владивостоком и Порт-Артуром, но и на долгие годы свела Джека Алтаузена — с поэтом Иосифом Уткиным, чьи родители участвовали в строительстве магистрали, а позднее обосновались в Иркутске. Из Харбина Яков-Джек сумел добраться до Читы, где встретился с И. П. Уткиным, который помог молодому другу добраться до Иркутска и принял самое активное участие в дальнейшей судьбе будущего поэта.

Холодные луны.

Песчаные дюны.

Когда-то нам снились

Шотландские шхуны...

Когда-то, бывало,

Мечта нас кидала

От мыса Надежды

До гребней Байкала

С мальчишеским раем

За дряхлым сараем

Мечтали мы в гости

Бежать к самураям.

Я вижу наследство

Веселого детства:

Забитый колодезь

И лес по соседству.

Кто сгинул за Доном,

За вражьим кордоном,

Подкинув папаху

На память воронам.

И где-то за срубом,

Под взорванным дубом,

Припал он к земле

Нерасчёсанным чубом...

Холодные луны,

Рябые буруны.

Опять мне приснились

Шотландские шхуны...

В Иркутске Алтаузен устроился работать на кожевенный завод, потом лесосплавщиком, одновременно восполняя пробелы в образовании. В конце 1922 года Алтаузен вступил в комсомол. В 1923 году при иркутском литературно-художественном, научно-популярном и общественно-политическом журнале «Красные Зори» было создано Иркутское литературно-художественное объединение (ИЛХО), в которое вошли И. П. Уткин, В. П. Друзин, Джек Алтаузен, И. И. Молчанов. В том же году Джеку выдали комсомольскую путевку на учёбу в Москве в Литературно-художественном институте, где на способного студента обратил внимание ректор института — Валерий Брюсов. После закрытия института Алтаузен доучивался на факультете общественных наук МГУ. В 1924 году вступил в литературную группу «Перевал».

В конце 1920-х годов Алтаузен работал в редакции газеты «Комсомольская правда» в должности секретаря литературного отдела, которым тогда заведовал И. П. Уткин. В ряду активных сотрудников газеты в то время был Владимир Маяковский, с которым, Алтаузен поддерживал постоянную связь; в редакции бывал и Эдуард Багрицкий.

В 1928 году написал «Балладу о четырёх братьях», посвящённую Иосифу Уткину. Действие в балладе происходит в конце Гражданской войны, это своего рода монолог одного из четырёх братьев, будённовца, — единственного, кто остался в живых и вернулся домой.

Первым крупным произведением Д. Алтаузена стала поэма-монолог «Безусый энтузиаст» (1929), с такой «Запиской самоубийцы»:

«Я нужен был,

Как тесту опара,

Как огурцам соленым

Укроп,

Когда Чапаев

Летел на Самару

И Фрунзе мчал на

Перекоп,

Когда меня

Тошнило от злобы.

Рвало

От ненависти к врагу.

Чудак,

Я думал:

Земля — это глобус

Который я повернуть смогу.

Но почему-то я не тужил.

Кончилась бойня.

Точка.

Приехали.

Думалось,

Кровью рассеченных жил

Я заслужил покой с орехами.

Кто завоевывал шар земной.

Не предаваясь

Веселым думам.

Что на столе его

Хлеб ржаной

Заменит пожизненно

Белый

С изюмом.

Пока мы шатали

Широты земли,

Богатырей рубили лобастых,

На взрывчатых дрожжах

Подросли

Какие - то

Безусые

Энтузиасты.

Что надо им?

Слышу, — они опять

На штурмы зовут

И бьют в барабаны.

Послушайте,

Вы мешаете спать:

Без четверти шесть.

Еще рано.

Послушайте,

Я только вчера

В первый раз пообедал сытно.

И знаете.

Это была не икра,

А

просто

Хвостик селедки

И ситный.

Скажите,

Куда же зовете вы нас?

Лучше одному тонуть в пруду,

Лучше об стенку

Череп на вынос,

Чем у вас

На поводу».

Записка кончалась

Какой - то угрозой.

Завитушная подпись:

«Партизан

Семен Николаевич

Перевозов,

На левом боку

Пять ран».

В поэме Алтаузену удалось выразить смешанные настроения значительной части молодежи 1920 -ых годов — сочетание, с одной стороны, досады на то, что «опоздал родиться» и не участвовал в боях за революцию, а с другой — стремления быть достойным подвига участников революционных событий. Поэма получила бурный читательский отклик: о ней много писали в газетах и журналах, её обсуждали на комсомольских собраниях. Образ лирического героя этой поэмы — молодого современника, комсомольца, строителя пятилетки, энтузиаста — в дальнейшем занял центральное место в творчестве Д. Алтаузена. Материал для второй своей поэмы, «Первое поколение» (1933), Алтаузен собирал на станкостроительном заводе «Красный пролетарий», проработав там несколько месяцев токарем.

Отрывок из поэмы Джека Алтаузена «Повесть о капитане и китайчонке Лане» (1928) стал популярной песней, известной под названием «Большая страна Китай». Из других песен на стихи Д. М. Алтаузена известны «Бушует полярное море» («Полярный вальс», музыка Е. Э. Жарковского), «Во степи, степи просторной» (музыка З. Л. Компанейца), «Нашим братьям» (музыка Ференца Сабо), «Олеся» (музыка Е. Э. Жарковского), «Шумел Байкал» (музыка З. Л. Компанейца).

Алтаузен стал членом Союза писателей СССР в 1934 года, членом ВКП(б) с 1939 года. В начале советско-финской войны Джек Алтаузен одним из первых подал заявление в НКО СССР, писал, что готов немедленно выехать для работы в печати действующей армии или в войсках как политрук. В марте 1940 года, получив разрешение, он прибыл на Карельский перешеек, когда война уже заканчивалась.

С началом Великой Отечественной войны стал военным корреспондентом газеты «Боевая красноармейская» 12-й армии Юго-Западного фронта, затем работал в газете «Звезда Советов» 6-ой армии. К 24-й годовщине Октябрьской революции он — первым из поэтов Великой Отечественной — был награждён орденом Красного Знамени. Военный совет армии специально заседал с необычной повесткой — заслушивались стихи и обсуждалась работа армейского поэта.

При всем революционном пафосе лирики Алтаузена поэт постоянно возвращался и перерабатывал, насыщая житейской мудростью стихотворение «Вишневая губерния», впервые опубликованное в втором сборнике «Перевала» в 1924 году:

Седая, милая и верная,

Я не могу: прости, прости,

Твою вишневую губернию

На эти льдины принести.

И рано мне в закаты белые

Как звезды скатывать года,

Что волосы белее делают

И губы сушат навсегда.

Вот я стою за той оградою,

Где восемьдесят лет назад

За золотыми листопадами

Не твой кружился листопад.

На этом месте каждой осенью

Ты напивалась медом груш,

И вышла замуж за курносого,

И каторжный попался муж.

Потом пошла другой дорогою:

Чужие дни, чужая ширь,

Кругом изрытая острогами

Черемуховая Сибирь.

Седая, милая и верная

Не скоро седина пройдет.

Твоя вишневая губерния

Еще по-прежнему цветет.

И плакать, старенькая, не о чем.

Катитесь, шарики годов.

Пусть думают: сгорела девочкой

На летнем пламени садов.

И выросла — другая, верная.

Я не могу... Прости... прости

Твою вишневую губернию

На эти льдины принести.

Джек Алтаузен погиб 27 мая 1942 года под Харьковом, участвуя в неудавшемся наступлении в районе Изюм — Барвенково — Лозовая. Похоронен в братской могиле села Надеждовка Лозовского района Харьковской области.

О свинье ужасной и о звездочке красной

Родион Михайлович Берёзов (настоящая фамилия — Акульшин) — русский прозаик, поэт, детский и христианский писатель, драматург родился 27 марта [8 апреля] 1896 в селе Виловатое, Бузулукского уезда Самарской губернии.

С семи лет мальчик выступал на деревенских свадьбах как «забавник», за что получал от 10 до 50 копеек. Старшие братья работали малярами и кровельщиками. После начальной школы поступил в двух классную, затем — в семинарию, по окончании которой в 1915 году стал учительствовать вплоть до осени 1923 года в сёлах Сорочинском и Виловатое, в Бузулуке, в Самаре.

Литературная деятельность Акульшина началась в 1911 году с собирания по совету местного учителя деревенских заговоров. Впервые опубликовал в местной печати свои произведения в 1917. Осенью 1923 года переехал в Москву учиться в Высшем литературно-художественном институте им. В. Я. Брюсова и как крестьянский писатель вошел в группу «Перевал», в которой состоял до 1932 года. Первые бытовые крестьянские стихи напечатаны в столичном журнале «Делегатка» и сборнике №1 перевальцев — «Добро» и «Прядиво» — в 1924 году:

Все добро поразвесила Домна

На крыльцо, на рыдван, на веревки;

Расцвели разноцветные маки —

Сарафаны, холсты и платки;

На веревке висят полушалки,

Порасшиты углы и середки;

На крыльце кашемировы юбки —

Красный, желтый, жандаровый цвет.

На плетне — меховая одежа.

Моль проела рукав у шубейки.

(На базаре в четверг непременно

Надо средства от моли купить.)

Ходит Домна, любуясь приданым,

Вся семья за работою в поле,

Ветерок шелестит полушалки,

Солнце ласково сушит добро.

На крыльце развалился, как барин,

Кот и веки от солнца зажмурил,

Возле кур увивается кочет,

От наседки цыпленок отстал.

Перед вечером Домна наряды

Уберет, в сундуки поразложит,

Будет ждать у калитки корову

И довязывать белый чулок.

Первый сборник рассказов «О чём шепчет деревня» (1925) определил место писателя в послеоктябрьской литературе. После организации Детской секции Госиздата под председательством Веры Инбер Акульшин стал секретарём секции и начал путь детского писателя. В 1920-30-е годы опубликовал около 40 небольших по объёму книг, многие из которых созданные специально для детей и юношества, пользовались невероятной популярностью среди читающих. (последняя — «Клоун», 1940). Первые стихи Берёзова для детей составили сборник «О девочке Маришке, о новеньком пальтишке, о свинье ужасной и о звездочке красной» (1927).

Основная тематика довоенного творчества — пропаганда достижений СССР и коммунистической партии, русская деревня и природа, крестьянский быт, тяжесть хлеборобского труда. Крестьянскому быту посвящены несколько пьес Акульшина («Нечистая сила», 1925; «Опоздали», 1925 ; 1929; «Четверговая зола», 1927; «Лампочка Ильича», 1930; «Пастух Егорка», 1935). Пьеса Берёзова «Окно в деревню» была поставлена В. Э. Мейерхольдом сцене ГосТИМа к десятой годовщине Октябрьской революции, спектакль успеха не имел, прошёл 22 раза и был снят с репертуара театра. Известность Берёзову принесли сборник «Любимый песенник» (1929) и, в особенности, «Частушки», выдержавшие 5 изданий (1926 — 1929).

С началом Великой Отечественной войны, в 1941 году, Акульшин был мобилизован в народное ополчение. 5 октября 1941 года в бою под Ельней попал в плен и был отправлен в Германию, где был привлечён к работе в отделении немецкой пропаганды газеты «Новый путь». Соавтор (вместе с Сергеем Широковым) пропагандистской радиопьесы «Волк» о партизане, перешедшем на сторону гитлеровцев. После освобождения из концлагеря в 1945 американскими войсками, оказался в лагере для перемещённых лиц в Австрии. В 1948 году здесь в издательстве «Утро» выходит книга стихов Родиона Березова «Веруй, надейся и жди. Стихи» (Зальцбург).

Акульшин понимая, что на родине его ждёт тюрьма или расстрел, назвавшись Березовым, поляком по национальности, эмигрирует в США. Писатель использует псевдоним Берёзов для книг и статей, вышедших в военные и эмигрантские. Наряду с этим псевдонимом в военные годы использовал также псевдонимы Иван Корсаков, Дмитрий Новосёлов, Д. Б. Уже в США Акульшин был привлечён к суду за обман иммиграционных властей. Сохранились немногочисленные вырезки из русскоязычных газет начала 1950-ых годов с письмами деятелей культуры в эмиграции (например, писателя Георгия Дмитриевича Гребенщикова) в защиту Родиона Березова и его ответные стихи:

Дружба! Ты для всех — отрада,

Неземная благодать.

Уверять в любви не надо,

Ее нужно доказать.

Много обществ в наше время,

Только спайки мало в них.

Нужно сеять дружбы семя,

Исцелять людей слепых.

Наши «Русские беседы»

На вопрос наводят вслух:

— Может быть и нам неведом

Бескорыстной дружбы дух?

Рассмотрением дела Березова в США занимался лично тогда еще сенатор Джон Кеннеди. Березов был признан невиновным с учётом всех обстоятельств, вызвавших необходимость присвоения вымышленной фамилии.

Акульшин поселился в Лос-Анджелесе, принял баптизм и стал активным прихожанином церкви «Славянский очаг благовестия». В эмиграции написал и опубликовал более двух десятков книг стихотворений, романов, повестей и очерков, не получивших распространения и известности на родине, в СССР. Книги Берёзова, в отличие от книг Акульшина, до сих пор отсутствуют в большинстве библиотек России. Основное место в его творчестве 1950 — 1970-х годов занимала поэзия (поэтические сборники «Дождь и слезы» (1951), «Народные жемчужины (1951), «Радость» (1953), «Русское сердце» (1954), «Песни души» (1955), «Иосиф Прекрасный» (1959), «Красота» (1963), «Раздумья» (1966)), романы «Вечно живет!» (1965) и «Разлука» (1967), мемуаристика (воспоминания о С. А. Есенине, А. Т. Твардовском, Демьяне Бедном, В. Э. Мейерхольде, о литературно-театральной Москве 1920—1930-х годов, сборник автобиографических новелл).

Последние годы провёл в доме для престарелых, прикованный к постели, где и скончался 25 июня 1988, Ашфорд, штат Коннектикут, США.

В далеком 1924 году Акульшин в перевальском сборнике рассказал историю создания революционного «Заклятия Лениным и Троцким»:

С северу море,

С югу море.

С западу горы,

С востоку долы,

А. в середине город Москва.

В этом городе

Ленин и Троцкий.

Как у Троцкого виски длинные и жесткие,

А у Ленина голова

Ясная, как солнышко.

Стоять они на высокой башне,

Дернуть в руках пистолеты стальные,

Смотрють во все стороны,

Приглядывають,

Нет ли где неприятелей.

Как в морях вода взбаламутилась,

Как враги-неприятели зубами скрипять.

Хранцузы — тонкопузы,

Агличане — колчане

И белые и желтые,

И бурые и синие, —

Вся пакость,

Вся нечисть

Вся подлечесть.

Охота им Расею сглонуть,

Охота им царя поставить,

Охота им кровь крестьянскую пить,

Лезуть они, напирають.

А Ленин как мигнеть,

А Троцкий как пальнеть,

А войска красная

Расейская,

Как крикнить,

Как зыкнить.

И никто из неприятелей не пикнить.

В приведенном выше заговоре — новизна содержания, втиснута в застарелую, художественную форму народного заговора, что было так характерно для деревни, где магические свойства, приходящиеся в старинных заговорах на долю «господа бога и иже с ним», ничтоже сумняшеся были перенесены сказителями на личности мифологических вождей — Ленина и на Троцкого. В советской деревне Карл Маркс висел на стене рядом с иконой Миколы милостливого, изображение Ленина на земном шаре — рядом со спасом нерукотворным.

Так образы Ленина, Троцкого, Маркса, Красной армии входили в крестьянский быт, обретая силы необоримые, крепкие, против которых трудно что-либо сделать. А вот оценку живучести и полезности этих заговоров двадцатых смог дать только единственный беспристрастный судья — время:

Вы не лезьте ко мне, боли и хвори.

Головные и ножные,

Животные и спинные,

Глазные и зубные.

Отриньте и отзыньте,

Как неприятели заграничные.

Ты голова моя — Ленин,

Ты сердце мое — Троцкий,

Ты кровь моя — Армия красная,

Спасите,

Сохраните меня

От всякой боли и хвори,

От всякой болезни и недуга.

Но если он скажет: «Солги!» — солги

Эдуард Георгиевич Багрицкий (Дзюбин) начал печататься еще в 1915 году в одесских литературных альманахах «Серебряные трубы», «Авто в облаках», «Седьмое покрывало», подражая в поисках своего поэтического стиля символистам, акмеистам, футуристам. Ритмы и образы этого времени носят отпечаток заимствования — Гумилев, Брюсов, Северянин, Маяковский — образцы для его формирующейся поэтики.

Багрицкий — поэтическая личность противоречивая: долгие годы причислял себя к акмеистической линии русской поэзии, противопоставляя ее футуристической, при этом до конца своих дней восхищаясь поэзией Маяковского, входил в группу конструктивистов «Перевал» — по выходу из которой вступает в РАПП, жестко критикующий перевальцев.

В октябре 1917 Багрицкий участвовал в качестве делопроизводителя в персидской экспедиции генерала Баратова. В 1918 году вернулся в Одессу и вступил в ряды Красной армии инструктором политотдела отряда имени ВЦИК — в служебные обязанности входило сочинение листовок, агиток, воззваний, часть из которых сохранилась в архивах.

Кружится, пыля,

Под ногами земля

Свистят тополя

И пожары ревут,

И нет, Украина.

Пощады тебе,

Твой дом опозорен

И проклят твой труд!

В 1919 ‒ 1924 годах поэт постоянно публикуется в одесских газетах и журналах «Известия», «Моряк», «Шквал», «Станок», «Облава», «Яблочко», где его поэзия живет горячими темами гражданской войны.

Украина — мать родная —

Молодое жито!

Опанасу доля вышла

Бедовать с Махною.

Украина — мать родная —

Молодое жито!

Шли мы раньше в запорожцы,

А теперь — в бандиты.

Переехав в 1925 году из Одессы в Москву Багрицкий поселился в Кунцево и примкнул к группе «Перевал», «во главе которой (как напишут впоследствии МАППовцы) стояли враги народа и советской культуры, старавшиеся сбить с толку молодых писателей». К слову сказать, в «Перевале» не последнюю роль играли земляки Багрицкого — украинские поэты Михаил Светлов, Александр Ясный и Михаил Голодный.

В перевальских манифестах значительное внимание уделялось пропаганде психологизма и эмоционального воздействия искусства, что чрезвычайно импонировало Багрицкому. Но через год, преодолев соблазны поэтики «Перевала», Багрицкий вышел из группы, лукаво объясняя причины своего ухода: «Там нужны стихи о березках, а у меня написано о дубах». Как мы понимаем, стихи о березках или о дубах в «Перевале» не требовались, а вот общественное осуждение непокорных перевальцев в печати уже началось.

«В 1925 году, вскоре после выхода сборника «Госплан литературы», — писал Корнелий Зелинский, — Багрицкий с Дементьевым пришел к Сельвинскому «договариваться» о переходе из «Перевала» в «Литературный центр конструктивистов». Но «официальное» крещение в новую веру произошло позже — в 1926 году. Эдуард заявил в «Перевале», что он переходит к нам, и перевальцы были в превеликом на то гневе. В своей тогдашней цитадели, в редакции «Красной нови», перевальцы вывесили на стене какое-то постановление, в котором клеймили Багрицкого... Я вспоминаю, как чертыхался и волновался по этому поводу Багрицкий. Всевозможные перипетии литературно-групповой борьбы Багрицкий воспринимал крайне впечатлительно, хотя никогда не принимал в ней активного участия».

В горячую пору 20 – ых вступление писателя в ту или иную группу обуславливалось не в последнюю очередь личными симпатиями ее участников. Багрицкому была ближе поэтика Ильи Сельвинского, с которым они дружили, что и повлияло на его выбор в качестве нового сообщества Литературного центра конструктивистов, созданного Сельвинским.

Выдержанность и выразительность словесного звучания играли у Сельвинского подчиненную роль по отношению к сюжетной теме. У Сельвинского, как и у Нарбута и у Багрицкого в основе стихотворения всегда лежит образ, прямо отражающий объективную действительность, образ не метафорический.

Влияние Сельвинского на Багрицкого было влиянием одного мастера на другого самостоятельного и зрелого мастера. Влияние Сельвинского творчески перерабатывалось Багрицким, и то, что из этого получалось, не похоже на Сельвинского.

Конструктивисты амбициозно претендовали на звание авангарда «великой армии грузчиков культуры», ратующими за «формалистические» (по оценкам современников), производственные приемы в литературе. Для них была неизменно важна групповая дисциплина, ревнивое отношение к посещению производственных заседаний и совместных выступлений. «Эдуард не придавал этому никакого значения, — вспоминал Зелинский, — чем тогда нас немилосердно расстраивал. Он мог не прийти на назначенное выступление, мог подвести собрание, которое его ждало. Никакого особого литературно-партийного энтузиазма он никогда не испытывал и вообще выступать «бойцом» за групповые знамена не стремился. Но это не значит, что связь Багрицкого с конструктивизмом была только формальной. Багрицкий был связан с конструктивистами около пяти лет, то есть примерно столько, сколько существовала и сама литературная группировка, и был связан с ним в очень сложную и поэтически-обильную для себя пору».

Конструктивизм рассматривался Багрицким как оживление акмеистического наследства на советской почве, но социально конструктивисты и Багрицкий представляли разные прослойки: Багрицкий — представитель демократических, низовых слоев интеллигенции. А рафинированных, высокообразованных конструктивистов привлекала в первую очередь сама идея организации и рационализации новой поэтики социализма. Поэтому связь Багрицкого с конструктивистами могла быть только временной, преходящей.

В 1928 году Багрицкий входит в редколлегию «Литературной газеты», участвует в работе журнала «Новый мир».

В 1930 году вместе с другим членом ЛЦК — поэтом Владимиром Луговским — Багрицкий оставляет недружную компанию конструктивистов и вступает в РАПП (Российскую ассоциацию пролетарских писателей), причем в то же самое время, когда в РАПП принимают и Владимира Маяковского.

Состоять в это время в самой массовой писательской организации СССР — РАПП — не обязательно означало полностью разделять ее творческие и политические установки: жаркие дискуссии, доходящие до боевых схваток участников, не исключались. РАПП предоставлял уникальную возможность — быть вместе с большинством советских писателей, избежать клейма «беспризорный» писатель, писатель-попутчик.

Багрицкий никогда не был литературным теоретиком, сторонился сочинения критических статей по вопросам поэтики, однако его интерес к сложным общественным процессам, попытка их осмысления и оценки, был неизмененным на всем протяжении его творчества. После ликвидации РАПП Багрицкий вступает в Союз советских писателей (СП), который уже в год его образования — 1934 — насчитывал 2500 членов, из которых 1500 были действительными и около 1000 — в статусе кандидатов в члены СП.

О, Украина!

Этого ли мало?

Стучит бензин,

Шатается огонь...

Ты с севера протянутую сжала

Широкую и жесткую ладонь.

Членство Эдуарда Багрицкого в СП оказалось недолгим: он ушел из жизни после продолжительной болезни 16 февраля 1934, сохраняя присущее чувство самоиронии и провожаемый в последний путь не группой писателей — единомышленников, а эскадроном красных кавалеристов.

В докладе на первом съезде СП Бухарин особое внимание уделил творчеству Багрицкого: «Такими красочными местами изобилует поэма, ритмика которой от тяжелых строф переходит на легкую кавалерийскую скачку стиха, с цоканием подков и лихим песенным посвистом, как у Багрицкого и Сельвинского. Упомянутыми выше поэтами более или менее определяется струя поэтического творчества, которая идет из комсомольско-партийной среды и связана наиболее тесно с жизнью масс. Но эти авторы ближайшим образом примыкают по приемам поэтического мастерства к нескольким поэтам очень крупного калибра. Мы говорим о Борисе Пастернаке, H. Тихонове, И. Сельвинском и отчасти об И. Асееве. Недаром Э. Багрицкий писал про себя:

А в походной сумке —

Спички и табак,

Тихонов, Сельвинский, Пастернак.

Замечательную образную формулу этого антигуманизма дал покойный Багрицкий в стихотворении «ТВС»:

А век поджидает над мостовой,

Сосредоточен как часовой,

Иди и не бойся с ним рядом стать,

Твое одиночество веку подстать.

Оглянешься, а вокруг — враги:

Руку протянешь — и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги!» — солги

Но если он скажет: «Убей!» — убей!

Хоть и меленька... Хоть говённенька, а наша

Наиболее ретивые критики в годы молодые Артема Веселого частенько и неосновательно обвиняли его в подражательстве, но разве это так?

Завернем, дружок, в лавку букиниста, помечтаем над книгами...

Какая серость шрифтов.

Какое удручающее однообразие печатных пустынь.

Тут иллюстрация подана, точно через рябое стекло.

Там музыкальная фраза надломлена переносом на новую страницу.

[Подобны червям на падали, кишат опечатки.]

Мудрое и глупое слово идут по тропе одной строки.

Полчища букв, похожих одна на другую, как дождевые капли.

Строгость стройных строк там, где нужно волнение.

Одним шрифтом набраны и отпечатаны Хлебников и Халтаузен.

Проза — солома, мякина, чертополох.

Поэзия... В болото бы сего пиита изучать ритмику стиха у лягушек.

Критика — мягко говоря — святочных масок пляска.

Эти мысли о книге неизменно будоражили Веселого: «Когда же, наконец: Меж строк прорастет трава? В зарослях зеленых строк крякнет утка? Со страницы загремит морской прибой? Емкость книги? Вкус книги? Запах книги? Где ты, рука мастера?»

В пантеон писателей, которых по признанию Веселого он не перестал бы читать и спустя тысячу лет, им, после скрупулезного изучения, были внесены только четверо: Пушкин, Гоголь, Франс и Хлебников, параллели с творчеством которых то и дело прослеживаются у Веселого (например, в очерке «Дорога дорогая», 1936):

«В убогой лодчонке, точно персонажи пушкинской сказки, сплывают старух со старухою. Старуха — суровое и еще цветущее красотою лицо — сидит в распашных веслах, а старух выбирает сеть и часто — мелким говорком — приговаривает: — Хоть и меленька, а есть... Хоть говенненька, а наша...».

«Хоть и меленька... Хоть говенненька, а наша...» — это не столько о пойманной рыбешке, сколько меткая характеристика оригинальной авторской поэтики, поднимающей прозу до уровня метафоричности и эмоциональности стиха.

Заменяя обычное слово «муж» словом «женух» или «старик» — на «старух», автор подчеркивает полную потерю мужчиной своей индивидуальности и подчинение воле жены, старухи вплоть до потери своего родового наименования и замены его производным.

Обращение к жанру стихотворений в прозе для Артема Веселого было обусловлено в первую очередь присущей писателю эмоциональностью, побуждающей его во многих прозаических произведениях время от времени прерывать повествование лирическими отступлениями.

Избыток сил и молодой задор приводят прозу Веселого к неожиданному эффекту: взятые им для художественной обработки события и литературные герои начинают казаться заимствованными не из реальной жизни, а из сказки, силушка действующих лиц бьет через край и слишком гротескна, все события разрешаются естественной для автора и окончательной победой людей со здоровыми, хотя подчас и хищническими инстинктами. Таким былинным сказителем предстает Артем Веселый в произведениях «Реки огненные», «Дикое сердце» и «Зеленый куст».

На смену «подражанию раннему М. Горькому» свидетельствующему о молодости и о недостаточности самобытных художественных навыков у автора, в более поздних и лучших его вещах — «Страна родная» и «Россия, кровью умытая», в отношении речевого стиля Веселого ощущаются реминисценции из Гоголя и даже подспудное желание идти по пути романиста Л.Н. Толстого.

Критики на все лады анализировали эту (весьма вероятно надуманную) параллель между Толстым и Веселым в социальном смысле противопоставляя: гениального и образованного графа, русского барина, сыну волжского крючника, занимающегося литературной деятельностью от случая к случаю.

Вполне естественно, что Веселый в духе грозного и бесшабашного революционного времени гиперболизирует своих главных героев, создает их по образу и подобию русских былинных молодцов, при том, что сюжетные линии его рассказов и романов полны реализма и даже местами отличаются натурализмом изображения.

Инструментарий Веселого обширен: используется графическая форма подачи слов и фраз в виде лестницы, треугольника, которая несет на себе определенную акцентировку, смысловую, ритмическую, рифмическую и звукоподражательную. Желая, например, изобразить морской ветер или стук колес поезда, А. Веселый пользуется смысловой графической формой:

С моря

перекатом

шел воевой ветер

и черным стоном

штурмовал горы.

Обгоняя колеса, катились тыщи сердец

и стуко-тук-тук-тукотали:

...до-мой...

...до-мой...

...до-мой...

Ритмоподражение выражается не только в разделении слова на слоги, при помощи дефисов, а в самой конструкции фразы, зависящей от стихотворного ритма:

Васька к рулю —

руль отказал.

Васька к скоростям —

скорости сорваны.

Хаты,

улицы,

куры и утки

— в стороны.

Получаем паузный дактиль или дактиль, соединенный с хореем.

Кроме конструкции стихотворного ритма, настоящий прозаический отрывок имеет еще другой атрибут стиха — рифму.

В своем творчестве А. Веселый пользуется самыми различными стилистическими средствами, в том числе заумными выражениями и словами. Любопытен в этом плане диалог русского солдата с турецким:

— Яман офицер.

— Чу, чок Яман.

— Собака юзбаши?

— Конек юзбаши... Яман...

Бизым карным хер вакут адждыр.

А. Веселый, как правило, мотивирует каждое отдельное применение зауми и тем самым избегает никчемного эстетизирования звука, как такового. В диалогах персонажей А. Веселый широко использует речь рифмованную, напоминающую прибаутки раешников:

— Эй ты, кепка,

семь листов одна заклепка,

чей будешь?

Вспомним, что рифменные прибаутки широко встречаются в крестьянской и, главным образом, солдатской речи, служит для выражения иронии, веселья и желания подшутить над собеседником:

— За эти, председатель, словеса,

чтоб выгребала тебя рота чертей из-под колеса.

Над циклом стихотворений в прозе Артем Веселый работал с 1927 по 1936 годы, а непосредственным толчком к их созданию послужило знакомство Артема Веселого с прозой В. Хлебникова и особенно с его «Зверинцем», к которому первые стихотворения Артема Веселого близки и по ритмико-синтаксическому построению. С текстом «Зверинца» Артема Веселого, вероятнее всего, познакомил А. Е. Крученых. Произошло это во второй половине 1927 года, когда Крученых готовил брошюру «15 лет русского футуризма», для которой Артем Веселый написал взволнованное обращение «ко всем» с призывом издавать и пропагандировать творческое наследие В. Хлебникова.

В 1927 году Артемом Веселым было написано первое стихотворение «Ко дню МОПРа», напечатанное в альманахе «Московские мастера» (М. ‒ Л., 1929) и получившее впоследствии название «Тюрьма». Следующие по времени написания «домыслы» — «Сова» (1928) и «Сад» (1929) написаны уже специально для цикла. В стихотворениях «Ко дню Мопра» и «Сова» А. Веселый применил прием акцентного повтора.

В первом из этих стихотворений большая часть строк начинается союзом «где», во втором — союзом «когда»:

Тюрьма...

Где глаза людей выжжены печалью

где во тьме тоски ревущей сердца каменеют,

где железо властвует над человеком... и т. д.

(«Ко дню Мопра»)

Или:

Когда оба опротивели друг другу, но продолжают вести грязную игру,

когда нет бреда и ненасытного сплеска,

когда все тайное стало явным и запретное законным и т. д.

(«Сова»)

Особенностью синтаксиса А. Веселого можно также считать частое употребление им некоторых знаков препинания, двоеточия и тире, выполняющих чаще всего пояснительную функцию.

Летом 1935 года Артем Веселый на рыбачьей лодке прошел по Волге от Кинешмы до Астрахани по заданию газеты «Правда», ниже Куйбышева (Самары) пристал к сплавщикам плотов, с которыми доплыл до Саратова. Задачей поездки стал сбор фольклорного материала для книги о лесозаготовителях и сплавщиках. Веселый проводил импровизированные литературные вечера с участием местных писателей у костра на Волге. От плотовщиков он записал «сотни две частушек» (некоторые из них впоследствии вошли в книгу Артем Веселый. Частушка колхозных деревень. М., ГИХЛ, 1936), «десять сказок и несколько песен».

Капитан страны — наш Сталин,

Он вперед страну ведет.

Жить зажиточней мы стали,

И культурней стал народ.

Моя милка трактористка

Не угонишься за ней.

В клубе вечером — артистка,

Днем — ударница полей.

Веселей играй, гармонь,

Играй черномехая,

Моя милка на фордзоне

По селу проехала.

Книга о сплаве не была написана, сохранился только краткий рассказ Артема Веселого о задуманной книге:

— У меня явилась мысль написать книжку — «Первый сплав» — о том, как молодой парень из глуши первый раз плывет. Его глазами посмотреть мир, страну советскую. (Из неопубликованной стенограммы выступления Артема Веселого в редакции журнала «Смена» в первых числах сентября 1935 года.).

С замыслом этой неосуществленной книги тесно связаны планы двух других рукописей Веселого: очерк-путеводитель по Волге по заданию «Интуриста», и очерк «Дорога дорогая» (цитатой из рукописи которого начался наш короткий рассказ об Артеме Веселом). О публикации этих вещей в печати информации не сохранилось.

Воплотить творческие замыслы Артему Веселову помешал арест по ложному обвинению как члена антисоветской террористической организации 27 октября 1937 года, а уже 8 апреля 1938 года поэт был расстрелян.

Шел отряд по берегу

Начиная с 30-ых годов до окончательного развала СССР к 90-ым, пожалуй, не было советского человека, который бы не знал походно-застольно-революционной песни о Щорсе, на музыку Матвея Блантера, начинавшейся словами:

Шел отряд по берегу,

шел издалека,

шел под красным знаменем

командир полка…

или песни о матросе Железняке, которую пели даже бойцы интернациональных бригад в Испании, сражаясь против армий генерала Франко в гражданской войне 1936 - 1939 годов:

В степи под Херсоном

высокие травы

В степи под Херсоном курган.

Лежит под курганом

Овеянный славой,

Матрос Железняк, партизан.

Однако не все помнят, что стихи для этих мега популярных в свое время песен сочинил Михаил Эпштейн (псевдоним Михаил Голодный) соответственно в 1935 и 1936 годах.

Михаил родился в 1903 году в городе Бахмуте (Артемовск) в семье «неимущих мещан», ка он напишет в своей автобиографии. Отец будущего поэта работал агентом по продаже швейных машин фабрики «Зингер», а после революции устроился рабочим - шлифовщиком стекла на фабрике «Строймат» в Днепропетровске.

В тринадцать лет Михаил, не окончив полного курса городского училища, пошел работать на мануфактурный склад в Екатеринославле. После революции вступил в комсомол, а в 1919 году начинает работать в журнале «Юный пролетарий» печатном органе ЦК КСМ Украины, где публикует свое первое стихотворение, и газете «Грядущая смена».

С 1922 года Голодный — комсомольский поэт при издательстве «Молодой рабочий». Не удивительно, что он без особого труда выпустил в «родном» издательстве ЦК КСМУ в Харькове два первых сборника стихов: «Сваи» (1922) и «Земное» (1923), которые впоследствии даже переиздавались:

Тревожно вскрикнула Россия;

Склонилось зарево над ней,

Взметнулись искры золотые

Из-под копыт горящих дней.

Бурлящим валом налетела

На землю заревая Новь,

И прошлого повисло тело

На мачте солнечных миров.

В пафосе двадцатых книгу только начинающего поэта Голодного «Земное» критики оценили, как «переломную», свидетельствующую о творческих поисках автора, как книгу в ней есть авторское «нутро», пока еще не до конца осмысленное самим поэтом, а только разбуженное им. По искренности и художественному правдолюбию сборник выгодно отличается от трескучего барабанного боя большинства поэтов - комсомольцев, насыщенного заученными и затверженными коммунистическими лозунгами.

Венчальные снимали кольца

Борьбой развенчанные дни,

Я первый песней комсомольца

Венчал Октябрьские огни.

Хотя с литературной точки зрения ранние стихи Голодного были безусловно слабыми, не свободными от многочисленных смысловых и стилистических погрешностей, заимствований, насыщенными прозаизмами, сбоями ритма и рифмы, но справедливости ради нужно отметить, что всеми этими «достоинствами» в значительной степени перегружена поэтика подавляющего большинства других комсомольских поэтов (за исключением, пожалуй, Михаила Светлова).

Учитывая политическую обстановку на Украине становится понятным почему в 1921 году на всеукраинском конкурсе поэтов первую премию получил некому не известный 17-летний комсомолец, сотрудник ЦК КСМУ, недоучившийся екатеринославский рабочий, преданный делу революции душой и телом пролетарский поэт — Михаил Голодный.

В 1923 году по комсомольской путевке Голодный направлен на учебу в Москву в литературный институт Брюсова.

Мы часто вспоминаем дом

В знаменах, лозунгах, аншлагах,

Седые тучи над Днепром

И нашу прежнюю отвагу!

Тогда, читая письма, ценим

И боль за нас, и темный страх,

И стыд, что не один Есенин

Поет в московских кабаках.

Тогда грустим по вас сильней,

В мечтах вас обнимаем жарко

И всех, и наших матерей,

Что вместо песен ждут подарков.

Нет, мы к пропащим не уйдем,

Нет, мы всегда еще готовы

Услышать над седым Днепром

И посвист пуль, и дальний гром,

И крик сердец, и запах крови!

В 1924 году Голодный начинает часто печататься в московской периодике (журнал «Октябрь», «Красная Новь» и другие).

Другое направление поэзии в «Октябре» — Голодный, Светлов, Ясный, Кузнецов — тяготеют к классицизму. Тяга к простой, плавной форме классического стиха, правда, далеко не выдержанная, соединяется у них с большим лиризмом, с интимностью, со стремлением внутренне осознать себя, нащупать свое индивидуальное нутро.

Поэтическое лицо Михаила Голодного еще не оформилось. Он еще — в исканиях, но они плодотворны уже по одному тому, что Голодный серьезно стремится познать себя и преломить окружающее через свое, индивидуальное. Из молодых комсомольских поэтов он, пожалуй, больше других подвержен терпкой горечи рефлексии, думам о человеке.

Он чуток к боли, он сомневается.

Московское признание Голодного как поэта начиналось с участия в коллективных сборниках литературной группы «Перевал». В сборнике №1, изданном в 1924 году под редакцией А. Веселого, А. Воронского, М. Голодного и В. Казина опубликовано стихотворение Голодного «Безработный»:

Он ходил от дома к дому,

Он ходил с двора во двор.

Ныло сердце: нет знакомых;

Пели руки: есть топор.

Занозило плечи мукой,

Хрип в груди засел с утра:

— Продаются на день руки,

Звонкость, свежесть топора!

Пару рук, не знавших лени,

За макуху с топором!..

Но молчали: двор осенний,

Пес худой, безлюдный дом.

Вышел дворник за ворота

И сказал: в голодный тиф

Где ты, браг, найдешь работу,

Видишь, даже пес притих!

— Что ж, — ответил он, — не спорю,

Но пока с твоей руки

Обойду еще раз город

И три раза кабаки.

Было поздно. Стало позже.

Он ходил с двора во двор

И, встречая дом пригожий,

Замирали сладкой дрожью

И работник, и топор.

С 1924 по 1944 годы Голодный неустанно занимался литературной работой в Москве, выпуская практически каждый год (до 1939) по одному сборнику стихов.

В 1927 году Голодный вступает в ВАПП, а после 1928 года выходит из группы «Перевал», на левый ревизионизм которой, а точнее на угнетаемые и без того слабые ростки нового гуманизма, столь неуместного при строительстве социалистического общества, ополчились созданные с одобрения официальных властей литературные объединения ВАПП и МАПП.

У дверей твоих брожу я,

У дверей твоих хожу я;

За окном и мрак и тишь.

Спишь ли ты или не спишь?

Спит он, спит он, город гулкий.

Перекрестки. Переулки.

Реки темные. Мосты.

Всюду — ты и ты, и ты.

Чем, скажи, тебя обидел.

Не знавал других, не видел.

Сколько знала ты других,

Сколько отдала для них?

Ветер. Холод. Мостовые.

Люди. Тени неживые.

В небе месяц, как бельмо,

Что ж она — любовь, ярмо?

Братцы! Я любил девчонку;

Пел ей песни, звал ребенком,

А она меня, смеясь,

Обманула двадцать раз.

Переломным для Голодного стал 1932 — год окончательного разгрома партийной оппозиции Троцкого-Зиновьева, когда поэт сочинил покаянное по смыслу и бесталанное в творческом плане стихотворение «Корни», открестившись от «левых уклонистов» — своих бывших соратников по перу:

Мои корни уходят под землю

Глубоко — под семнадцатый год.

Дождь ли, ветер ли, стужа ли темь ли —

Мои корни ничто не берет.

Комсомольцы захлопали: Пушкин!

Поддержали чекисты: смелей!

Заломил я чванливо верхушку,

Подбоченясь до самых корней.

Стал я за морем славить синицу

И соседние ветви ломать,

Стал я чертополохом родниться

И на левую ногу хромать.

Комсомольцы сказали: ошибка,

До конца быть он нашим не мог.

Большевик пригрозил мне с улыбкой:

— Ты подумай еще, паренек.

А чекисты сказали: он сдуру,

Подождем — он из наших поэт.

И при встречах кивали мне хмуро,

Но руки не давали в ответ.

Стал я биться с чертополохом,

Ощетинясь ветвями в бою, —

Во весь рост повернулась эпоха,

Обнажая ошибку мою.

Комсомольцы захлопали: Мишка!

Долго быть он с чужими не мог.

Большевик улыбнулся: парнишка,

Значит крепок, он — наш корешок!

А чекисты сказали: недаром

Он из нашей породы поэт.

И при встречах кивают мне с жаром

И руками мне машут в ответ.

Разрастаюсь я доверху снизу,

Глубже корни под землю ушли.

По стволу, по ветвям коммунизм

Гонит теплые соки земли.

Благодаря публичному покаянию Голодный включен в славную когорту избранных писателей и даже получил приглашение участвовать в I съезде Советских писателей в 1934 году, на котором ему предложено выступить с непродолжительным докладом (цитата по стенограмме съезда):

— Все мы, работающие в области поэзии, внаем, что самое важное и самое главное — это найти свое индивидуальное отношение к материалу, чтобы быть в поэзии единицей, а не нулем к поэтической единице. В борьбе за новое качество поэзии только через индивидуальное отношение к материалу каждый из нас находит свое место в поэзии, ибо если бы это было не так, поэзия давно выродилась бы в ремесленничество, организовавшись в артели или поэтические фабрики. К сожалению не все молодые поэты усвоили это положение. Большинство начинающих, избрав себе учителя, годами копируют его, имитируют, повторяют общие места его работы. Особенно большое количество имитаций породила собой творческая работа Владимира Маяковского. Молодые поэты усваивают только внешнюю механику его стиха, только некоторые детали его и не в силах создать ничего оригинального, в то время как значение Маяковского именно в том, что он пришел в дооктябрьскую поэзию с новым языком, новым ритмом, и в этом смысле нет ни одного современного поэта, прошедшего мимо него. Но, несмотря на это, я все-таки скажу, что не всегда и не всему нужно учиться у Маяковского, и не он один стоит на путях развития советской поэзии. В самом деле: стоит только отойти от общего, иногда примитивного взгляда на поэтическое наследство прошлого, чтобы ясно увидеть все богатство возможностей учебы у классиков поэзии.

Товарищи, быть пролетарским поэтом очень трудно. Для того, чтобы быть пролетарским поэтом, нужно иметь большую выдержку, упорство и выносливость в труде. Быть пролетарским поэтом — значит чувствовать ответственность за судьбу рабочего класса, за судьбу всего человечества. И именно поэтому я думаю, что задачи поэзии должны разрешаться и будут разрешаться только нами, советскими поэтами. При всех недостатках нашей работы мы все-таки являемся теми, кто находится в авангарде рабочего класса, в отряде ведущей поэзии, теми, кто создал и создает новые формы социалистической жизни, ибо именно эти формы социалистической жизни диктуют новые формы для поэзии мира и устанавливают новое искусство класса-победителя.

Порукой тому, что мы победим, является наша победоносная коммунистическая партия, поднявшая вопросы искусства на неслыханную высоту, порукой тому является наш учитель и наш вождь — Сталин.

(Аплодисменты).

В 1939 году Голодного принимают в члены ВКП(б). Известный пролетарский поэт живет в Москве в знаменитом «Доме писательского кооператива» (Камергерский переулок, 2).

В годы Великой Отечественной войны служит военным корреспондентом преимущественно центральных, а не фронтовых газет, и выпускает два сборника стихов: «Песни и баллады Отечественной войны» (Ташкент, 1942) и «Стихи об Украине» (Ташкент, Советский писатель, 1942).

20 января 1949 года поэт Михаил Голодный трагически погиб при невыясненных обстоятельствах.

Горе деревянное

И теперь, когда буйная, пьяная

Прокатилась над Русью гроза,

Не потухло еще деревянное

Застаревшее горе в глазах...

Эти строки принадлежат Павлу Дружинину — русскому поэту, литератору, автору воспоминаний о своих встречах с Сергеем Есениным, который выступил в группу «Перевал» в 1924 году, а его стихотворение «Деревянное горе» было опубликовано в стартовом сборнике перевальцев:

Погляжу — загляжусь во все стороны,

Да, прислушаясь, вздох затаю:

Деревянные сохи и бороны

Деревянные песни поют.

Избяное, овинное, банное,

Вековое — сучки да горбыль...

Деревянное, все деревянное,

Деревянная старая быль!

Вот они, армяковые, гнутые,

Натрудившие полем виски,

В берестовые буты обутые

Деревянные мужики!

Тут и деды мои, и прапрадеды —

Вся родня моя, кровь моя, пот,

Конопляными жилами прядами

Пророщенные, лапотный род!

Всю их жизнь с аржаными лепешками

Без говядины постные щи,

Я и сам деревянною ложкою

По губам у себя протащил.

Всю тоску неизбывную, серую,

Что сочила годами земля,

Я пронес с лошадиною верою,

Как они, по великим полям.

И метя черной плетью и веником

Согревала мужичья судьба,

Оттого и гляжу неврастеником,

Потому я сутул и горбат...

Оттого и глаза мои выжжены,

На челе моем сумерек тень,

Что любил горячо эти хижины

Деревянных моих деревень.

И теперь, когда буйная, пьяная

Прокатилась над Русью гроза,

Не потухло еще деревянное

Застаревшее горе в глазах...

Павел Дружинин родился 15 января 1890 года в селе Наровчатского уезда Пензенской губернии в крестьянской семье. Отец Павла, «самоучка», тем не менее смог стать писарем в селе. Семья Дружининых жила бедно и Павел, окончив 3 класса сельской школы, был вынужден в 11 лет поступить рабочим на местную спичечную фабрику Лошкарева.

В 18 лет Павел Дружинин уехал в Москву на заработки и устроился сначала помощником дворника на зиму, потом работал на кожевенном заводе, на шелкомотальной фабрике, грузчиком на дровяном складе, стал увлекаться чтением книг — Горького и Гоголя. По воспоминаниям Дружинина именно рассказы Горького натолкнули его на мысль о сочинительстве, однако первое «Сочинение из деревенской жизни» было ему возвращено из издательства «Посредник» с резолюцией «Не подходит!». Проявляя крестьянское упорство в достижении цели Дружинин начал писать стихи, подражая творчеству любимого русского поэта Алексея Кольцова. Наконец его первое стихотворение «К ней», представляющее переработанную частушку, было опубликовано в еженедельной газете Суриковского литературного кружка «Доля бедняка». В 1914 Дружинин был призван в армию. После революции проходил службу на Восточном фронте, где в армейской газете публиковались написанные им фельетоны. В 1920 году он был переведен на службу в Ташкент. Этот далекий город сыграл знаковую роль в судьбе Дружинина: здесь он сумел издать свою первую книгу стихов — «Песни самоучки», а в мае 1921 года познакомиться с Сергеем Есениным, гостившим у своих друзей. После демобилизации из армии в 1923 году Павел Дружинин вернулся в Москву и опубликовал несколько поэтических сборников: «Соломенный шум» (1924), «Бабья доля» (1926), «Деревня Самолетово» (1927), «Черный хлеб» (1928), «Золотой ковш» (1931), «Серебряный ветер» (1933), «Песнь о великой славе» (1934).

В 1927 году после того, как стихи Дружинина подверглись резкой критике со стороны Н. Бухарина в центральной газете «Правда», количество публикаций Дружинина в периодике резко сократилось, однако его стихи неизменно появлялись в перевальских альманахах:

Луна устарела, и звезды не в моде.

Любовь — предрассудок, а счастье — мещанство.

Поют трубадуры в пылу гонорарном

Стихи о подошвах и ценах на клюкву.

В приемных редакций проворные парни

Строчат неустанно в зеленых блокнотах

Поэмы о боксе, сонеты о ваксе,

Баллады о ситце и мощной капусте.

Восторженно льются морковные оды,

Слипаются книги от свекольных гимнов.

Прославлены гвозди, асбест и мочала,

Воспеты клистиры, набрюшник и кепи.

Асфальт и железо, булыжник и галька

В плену у оравы лихих стихотворцев,

Несметные орды на кислом Парнасе.

Кропают уныло-бетонные ямбы.

Почтенная муза в кургузом капоте

Торгует со скидкой бракованной рифмой,

Лоскутьями ритма, обрывками строчек,

Водой оптимизма и косноязычьем.

Текут, расплываясь, ручьями чернила,

Скрипят, словно зубы у грешников, перья,

Стучат ремингтоны, гремят ундервуды,

Чтоб мир удивить разудалой похлебкой.

Чтоб этой стряпнёю, бесцветной и пресной,

Подправленной в меру румяной подливкой,

Забить до отказа, как брюхо обжоры,

Портфели издательств и книжные полки.

Любезный читатель! Мудрец бескорыстный!

Скажи свое слово судьи-гражданина

О грецких орехах, о вкусе селедок,

Завернутых ловко в стихи о подтяжках.

В 1933 году в своей книге стихов «Серебряный ветер» Дружинин опубликовал стихотворение «Поэт», посвященное памяти Сергея Есенина.

В военное и послевоенное время героями стихов Дружинина стали — человек мелкий Акакий Недоделкин и Фома Лентяйкин шагнувшие к читателю с агитационных плакатов:

А вот Фома увидел море,

Ах, это море — просто горе!

От рыбной ловли без ума

Всегда бывает наш Фома.

Но ведь нельзя, как говорится,

В заводе быть да не трудиться,

И вот Фома за уголком

Пошел работать языком!

В годы Великой Отечественной войны П.  Д. Дружинин вернулся в родные места, много печатался в областной газете «Сталинское знамя», часто приезжал в Пензу, люди которой уважали своего земляка и порождали в нём творческое вдохновение.

Ударом за ударом

Даем врагу мы жару, —

Мы помогаем Армии родной!

Со Сталиным любимым

В стране непобедимой

Растем и крепнем в славе трудовой.

Отряды трудовые,

На подвиги большие

Нас Родина любимая зовет.

Своими мы руками

Разрушенный врагами

Родимый восстановим наш завод.

В 1947 году в Пензенском областном издательстве вышла книга Дружинина «Избранные стихи», в 1956 — «Большая земля».

На фото Дружинин с племянницей Галей. !957 г.

В 1965 году Дружинина не стало.

Скромные сыны Бердичева

Приходилось ли вам, уважаемый Читатель, испытывать состояние открытия нового хорошо забытого поэта? Вдруг, как по мановению волшебной палочки, перед вами откуда не возьмись возникает старая книжка, дарящая совершенно другой образ того человека, который был давным-давно тщательно изучен, и, увы, также тщательно забыт. Сегодня таким открытием для меня стал Михаил Светлов, автор хрестоматийной «Гренады», которую все люди старшего поколения изучали и помнили всю сознательную жизнь, начиная со школьной скамьи.

И вот оно, чудо открытия.

И образ этого поэта неожиданно предстал куда более значительным, интересным, многогранным, умным, острым, приобрел неожиданную рельефность, человеческую выпуклость, куда боле яркую, чем у Светлова раннего, сформированного и выхолощенного советской системой школьного образования.

Мне не можется на рассвете,

Мне б увидеть начало дня…

Хорошо, что живут на свете

Люди любящие меня.

Псевдоним «Михаил Светлов» появился у Мотла Ароновича Шейнкмана в 1919 году, когда он был назначен заведующим отделом печати Екатеринославского губкома комсомола. В 1920 году вступил добровольцем в Красную армию, принимал активное участие в Гражданской войне. Недолгое время жил в Харькове, где в 1923 году вышел первый сборник стихов «Рельсы». Уже в 1922 году приезжает учиться в Москву и вступает в литературную группу «Перевал».

Тяжелые лишения терпя,

Мы Золушку подняли из тряпья,

Тела и души ветер колебал…

Скорее, Золушка! Не опоздай на бал!

Нашли мы под Житомиром в бою

Потерянную туфельку твою.

Окружены, мы знали, что умрем,

Чтобы мальчик с пальчик стал богатырем.

Потом были сборники стихов — «Стихи» и «Корни» (1924, 1925).

Знаменитое стихотворение Михаила Светлова «Гренада», написанное в 1926 году, положили на музыку около 20 композиторов разных стран. 31 декабря 1926 года Марина Цветаева писала Борису Пастернаку: «Передай Светлову, что его Гренада — мой любимый — чуть не сказала: мой лучший — стих за все эти годы. У Есенина ни одного такого не было. Этого, впрочем, не говори, — пусть Есенину мирно спится».

Хотя стихотворение Светлова на самом деле написано двухстопным амфибрахием и стихов в его строфе не четыре, а восемь (во всех авторских публикациях воспроизводится именно такая разбивка, известная в русской поэзии, например, по «Цыганским песням» А. К. Толстого), у современников размер «Гренады» вызывал ассоциации именно с немецкой романтической поэзией. И, поскольку в литературных кругах было хорошо известно увлечение Светлова поэзией Г. Гейне, его «Гренада» воспринималась как заявка на роль «красного Гейне».

Бухарин — «Он, как и. многие наши поэты, еще провинциален, широта его умственных горизонтов и высота мастерства не идут ни в какое сравнение с аналогичными свойствами творца «Книги песен». И тем не менее — это хороший советский поэт-романтик, который многое может дать, если будет работать (аплодисменты)».

Между тем литературоведы отмечают в светловской «Гренаде» обращение с ритмом, характерное как для модернистской поэзии, так и для русского песенного фольклора, частушки. Вспомним, что в годы Первой мировой войны были широко распространены открытки Лаврова Александра Алексеевича издания Никольской общины Российского общества Красного креста с такими и им подобными двух ‒ четырех строчными стихами:

Прощайте, родные,

Прощайте, друзья,

Прощай, дорогая

Невеста моя.

Строки эти безусловно были известны автору «Гренады», и почти дословное совпадение с первыми двумя строками светловского «Прощайте, родные / Прощайте семья» могло быть намеренным — попыткой создать новую солдатскую песню, герой которой не оторван от родного дома, от привычной жизни и возлюбленной силой обстоятельств, а уходит сам, чтобы осуществить свою заветную мечту.

В 1927—1928 годах, когда Михаил Светлов учился в МГУ (На скромную стипендию едва ли/Когда-нибудь так пышно пировали), сочинил такие строки в иронично-извинительной интонации:

К моему смешному языку

Ты не будь жестокой и придирчивой —

Я ведь не профессор МГУ,

А все лишь

Скромный сын Бердичева.

«Романтиком гражданской воины по преимуществу является и М. Светлов. — так оценил творчество Светлова Н. Бухарин на I съезде Советских писателей. — Он пережил большой душевный и идеологический кризис в начале нэпа, ярко отразившийся на его творчестве («Николаю Кузнецову», «Колька»), но выправился и несколько даже оброс излишней самоуверенностью, ставя себя в непосредственный ряд — да, да — с Пушкиным» Толстым («Мы с тобою, родная, устали как будто»).

На протяжении ряда лет Светлов преподавал в Литературном институте, но путь его в литературе никогда не был ровным и гладким: в лихие 20-ые, отмеченные борьбой политических и литературных группировок, и особенно в 30-ые, поэту часто мешала искренность в стихах, нежелание следовать стандартам, а думать своей головой.

Пьеса о колхозной жизни «Глубокая провинция» (1935) была раскритикована в «Правде» и снята со сцены. В годы Великой Отечественной войны с 1941 до 1945 год Светлов был корреспондентом газеты «Красная звезда» сначала на Ленинградском фронте, затем работал во фронтовой печати 1-й ударной армии Северо-Западного фронта (стихотворения «На разгром врага», «Героический штурм»), в газете 34-й армии Первого Белорусского фронта. Наиболее известное из военных стихотворений — «Итальянец» (1943). За боевую работу в годы Великой Отечественной войны Михаил Аркадьевич Светлов был награждён двумя орденами Красной Звезды, медалями.

К застенчивым девушкам,

Жадным и юным,

Сегодня всю ночь

Приближались кошмаром

Гнедой жеребец

Под высоким драгуном,

Роскошная лошадь

Под пышным гусаром.

Ироничное поздравление Матвею Блантеру в его торжественный день 4.12.1953 блистательно характеризует поэтическую светловскую манеру и писать, и мыслить:

Муза, в композитора влюбленная,

Так сказала, рюмок пять хватив:

«Мотя — это слово сокращенное,

Полностью оно звучит — Мотив!»

Мотив Исакович! Уже немало лет,

Как дружат композитор и поэт!

Ты три десятка лет, как хлебом-солью,

Меня встречаешь до-ре-ми-фасолью!

Внимай, мой друг, моим словам простым:

Хоть много лет один, как рыба, бьешься,

Напрасно ты себя считаешь холостым —

Ты с Музыкой вовек не разведешься!

Ты с ней живешь не первый год на свете,

У вас растут талантливые дети,

И в день, когда тебе полсотни лет,

Ты передай им от меня привет!

Это свойственный поэту юмор особенно проявился в книге «Музей друзей» (1960-1961), наполненной шаржами ведущих литераторов, выполненных художником Иосифом Игиным с комичными стихами-подписями Михаила Светлова, в том числе и на автошарж.

В этой бешеной круговерти

Я дорогу свою нашел.

Не меняюсь я, и к бессмертью,

Я на цыпочках подошел.

Третий сын Бердичева

В 1927—1928 годах, когда Михаил Светлов учился в МГУ, сочинил такие строки:

К моему смешному языку

Ты не будь жестокой и придирчивой —

Я ведь не профессор МГУ,

А все лишь

Скромный сын Бердичева.

Познавательно отметить, что «сыновей Бердичева», причем одного и того же 1903 года рождения, одновременно перебравшихся с Украины в Москву было, как богатырей в знаменитой русской сказке — трое: Голодный (Михаил Эпштейн), Светлов (Мотл Шейнкман) и Ясный (Яновский).

Ни одной фотографии молодого поэта Александра Ясного не сохранилось.

Советская Украина, раздираемая изнутри и снаружи противоречиями, бьющаяся под игом германского, петлюровского, деникинского и махновского засилья, словом, героическая Украина эпохи гражданской войны — вот страна, создавшая, породившая и в горниле пролетарской революции закалившая творчество этих троих поэтов и певцов украинского пролетариата.

Эти трое были одними из немногих поэтов на Украине периода 1918 — 1923 годов, сочинявших на русском языке, из тех, кто стремился свое «молодое, еще не окрепшее искусство, превратить в орудие борьбы и служения героически борющегося украинского пролетариата».

Тематически и стилистически близки были и первые сборники молодых авторов: А. Ясного — «Каменья», М. Голодного — «Сваи» и М. Светлова — «Рельсы».

Однако наши «сыновья» не были близнецами ни по степени таланта, ни по вмещавшим их поэтические души литературным принципам. Михаил Голодный приобрел известность не столько благодаря патриотическим стихам, а главным образом песням о героях гражданской войны — Буденном, Щорсе, Дундиче, Железняке…

Михаил Светлов — автор знаменитой «Гренады» — отказался в дальнейшем от безжалостной эксплуатации революционной и гражданской темы, уйдя в лирическую поэзию с неизменными атрибутами иронии.

Необычайно удачно был использован Светловым былинный стиль древнерусской песни, чтобы Руси национальной противопоставить пролетарскую РеСеФеСеРию:

Во саду ль твоем большевики

Поломали звончатые гусли.

. . . И верю, Русь! Октябрьской ночью,

Стопой разбуженных дорог,

Придет к свободе в лапоточках

Все тот же русский мужичок.

А вот третий поэтический «брат» Александр Ясный, погибший в феврале 45-ого на Одере, теме своей не изменил.

Яновский вступил в комсомол в 1920 году.

Мы с тобою давно развенчаны,

Надоели до чертиков ладаны…

Разве можно большим и застенчивым

Любить тебя старую нескладную?

Не маши своим белым кокошником,

Не звони на Ивана Великого,

На заре мы тебя укокошили,

На заре свое горе размыкаем.

А уже в 1921 по мобилизации комсомола оборванный паренек Саша, в шершавом, словно опаленным огнем кожане, в сдвинутой на затылок кепке с упрямо выбивающемся из-под козырька чубом, в составе продотряда рыскал на Подолии, вклиненной между польской и румынской границами, в поисках продовольствия бок о бок с неизменной спутницей продотрядовцев — смертью.

На фото второй слева стоит - Михаил Светлов, четвертый слева - Александр Ясный.

К 1922 году Александр Ясный из глубины губернии с самой границы, где шесть месяцев вместе со вшами, не раздеваясь, не моясь, с винтовкой наедине, под пулями банд, также беспощадных и многочисленных, как и вши, вернулся в Винницу. Рыская по отдаленным селам Ясный не забывал записывать стихи в походную тетрадку:

Бум — бах!

Лопнули

Чьи - то оконные стекла,

Чей - то крик . . .

И — миг . . .

Кто - то за косы

Волок что - то черное.

Тихо щелкнул зловещий курок,

И тоскливо шпоры затенькали.

Красный платок

Терпеливо застыл у стенки...

Горы, горы мои «Жигули»,

Развеселые Стеньки Разины!

Пли!!!

Сразу . . .

Эй, ветры, стой.

Стойте, небо, земля, тучи,

Только что вот за этой стеной

Мою любовь замучили.

По приезде в Москву наша тройка молодых поэтов оказалась сначала в близкой по духу и комсомольским лозунгам группе «Октябрь», а затем в поисках собственного стиля в том же составе перешло в «Перевал». Материальные условия комсомольского писателя 20-ых не поддаются описанию. «Еще не так давно поэты украинского комсомола — М. Голодный, М. Светлов, А. Ясный — читаем в одном из сборников «Перевал», ― валялись, в буквальном смысле этого слова, на улице. Нечего иногда поесть; бывает и так, что писатель целый день торчит в редакции в ожидании рубля, а вечером — в поисках квартиры. Жилищный вопрос требует немедленного разрешения. Слишком скверно обстоит дело с ночлегом. Недавно один комсомольский поэт с легкой усмешкой вспоминал свой ночлег в мертвецкой. Человеку с фантазией не мешает и поспать в мертвецкой. Белые саваны, подымающиеся трупы, — как это восхитительно! А голод неумолимо говорит свое. В результате этих двух фактов — голодного существования, холодного прозябания на улице — происходит в писателе процесс самоубийства творческой энергии, которую мы обязаны, во что бы то ни стало, сохранить. Темы, мысли, чувства — все эти моменты, составляющие поэтическое содержание, облекаются в одежды беспредельной скорби и грусти. И сейчас уже комсомольский поэт пишет стихи с босяцким мотивом, с прославлением своих собственных нужд и вечерней улицы, ее мути, ее грязи».

В «Октябре» — Голодный, Светлов, Ясный, Кузнецов — явно тяготели к классицизму, простой, плавной форме классического стиха, комсомольская правда, увиденного и прочувственного в двадцатых на Украине, соединялась в их творчестве с большим лиризмом, с интимностью, со стремлением внутренне осознать себя, нащупать свое индивидуальное нутро.

Пальцы Александра Ясного тосковали не столько по перу, а еще больше «тосковали по курку». В его стихах отчетливо звучало эхо гражданской войны, партизанщины, зловещих, багровых половецких ночей Украины, молодецкого посвиста и мести советским врагам. Ему и в Москве хотелось «черт подери, а с кем бы подраться?» Хорошо бы «в руки нож и наган за пояс» и пройтись «по европам». Но эти поэтические гиперболы — не простое озорство, поножовщина, непутевость, отпетость и забубенность, тут другое, личное: «брата — немцы расстреляли, отца ухлопали так».

«Ухлопали так» не только отца, но и многих других рабочих и крестьян. Вот из каких корней вырастает «мальчишка отпетый, шестнадцати лет большевик», который копит и хранит в себе злобу к врагу и не хочет с ней расстаться:

Кто сказал, что надо быть добрей?

Кто сказал, что так нам будет лучше?

И, может быть, в легкости, в спокойствии, в равнодушии, с которыми молодой комсомолец говорил о том, как «ухлопали» отца, доминировало нежелание быть добреньким, не поддаться размягчающим настроениям, чтобы суметь, когда потребуется (когда призовет партия и комсомол), щелкнуть этим самым «зловещим курком». Стихи Ясного отражали настроениями юных «большевиков 16 лет», которыми питалась «тоска по курку», обесценивание своей и чужой жизни, крови и отпетости.

Поэты «Перевала» смотрели на существо литературы 20-ых значительно шире, чем уходящие в прошлое объединения традиционной поэзии, и наиболее революционные пролетарские литературные группы с односторонним фокусом на сугубо коммунистическую поэтику; перевальцы видели будущую перспективу только в осуществлении и творческом слиянии рабочих, крестьянства и трудовой интеллигенцией. Считая себя с общественной стороны целиком слитой с социалистическим строительством рабочих и крестьян, группа «Перевал» со всей решительностью, категорически отвергала какие бы то ни было обвинения в промежуточной, «попутнической» позиции, публикую произведения своих авторов в большинстве советских журналах, невзирая на их политическую направленность: «Красная Новь», «Молодая Гвардия», «Прожектор», «Рабочая Молодежь», «Октябрь» и т. д. Группа «Перевал» призывал всех писателей-одиночек, затерянных в провинции и необъятных просторах СССР к постоянной товарищеской связи и сотрудничеству.

Лети, стальная эскадрилья!

На редкой фотографии начала 1920 годов, сделанной в общественном помещении, стоят и сидят семеро мужчин и две женщины. Почти все личности на этом снимке установлены, более того, большинство этих двадцатилетних молодых людей в скором времени станут известными литераторами.

В первом ряду справа сидит Муся Сергеева (жена поэта О.Я. Колычева), сам Осип Колычев в кепке и пальто стоит во втором ряду первый слева, рядом с ним (второй слева) — Михаил Светлов в кепке и в пальто с меховым воротником, четвертый слева — украинский советский поэт Алекснадр Ясный в шапке-ушанке. А суровый герой нашего повествования крайний справа — Б.К. Ковынев в шапке-ушанке и в пальто с меховым воротником.

Биографические данные Бориса Ковынева (Ковань) скупы и отрывисты. Борис родился 10 февраля (23 февраля по новому стилю) 1903 года в деревне Марьевка Полтавской губернии.

Его отец был участником русско-японской войны, с которой вернулся инвалидом, работал в акцизном ведомстве. Затем семья переехала в соседнее село Милорадово, где Борис окончил начальную школу и поступил в Полтавское реальное училище. В 1914 году семья переехала в Тифлис, здесь Ковынев наконец получил реальное образование. После Октябрьской революции, в 1920 году, стал организатором комсомольской ячейки, а затем — секретарём райкома комсомола в грузинском городе Боржоми. В 1921 году был избран делегатом IV Всероссийского съезда комсомола.

В 1923 году первые стихи Ковынева появились в газетах «Рабочая правда» (Тифлис) и «Рабочая Москва» (Москва). В 1924 году Борис Ковынев окончательно перебрался в Москву и вступил в группу «Перевал».В первом же сборнике перевальцев поделился своим отношением к московскому быту:

Каждый день голодный ультиматум,

Каждый день голодная гроза...

Эх, ну как не выругаться магом,

Не взъерошить дыбом волоса?

Первый совместный опус участников группы Ясного, Ковынева, Алтаузена — «Повесть об отпускнике Артеме, кулаке Бурьянове и Вихревском кооперативе» (С прологом и эпилогом) вышел в издательстве «Новая Москва» (1925).

В 1926 году Ковынев окончил литературный факультет ВХУТЕМАСа, а его книги были рекомендованы к печати Максимом Горьким. Знакомство с Сергеем Есениным по оценкам критиков оказало существенное влияние на ранние стихи Ковынева, например такие:

Ушла, ушла такая звонкая

И унесла плакаты грез.

А мне осталась струйка тонкая

Твоих пахучих папирос.

Но я хочу сегодня лучшего.

Волнует кровь живая прыть.

Ах, разреши от сердца жгучего

В тени бульваров прикурить.

Первый авторский сборник стихов Ковынева, с лаконичным названием "Стихи" вышел в 1925 году в издательстве «Новая Москва».

Второй — в 1926 году («Последний из могикан») был издан Всероссийским союзом крестьянских писателей.

Ковынев быстро стал популярным в тридцатые годы в первую очередь благодаря песенной поэзии. Одной из первых песен стал романс на музыку Бориса Прозоровского «Скрипач» из цикла «Гримасы Запада» (1927), а всенародно известные — авиамарш «Стальная эскадрилья» и песня «Двадцать второго июня, ровно в 4 часа» — зачастую исполнялись и печатались без указания авторства поэта, а последняя даже именовалась в советской печати народной.

В основе многочисленных вариантов текста «Стальной эскадрильи» — марша, написанного в 1929 году (по другим данным — в начале 1930-х годов) лежит стихотворение Бориса Ковынева под названием «Авиамарш» (впервые опубликовано 1927 году в газетах «Гудок» (13 июля) и «Красная звезда» (24 июля)).

Там, где пехота не пройдёт

И бронепоезд не промчится,

Угрюмый танк не проползёт,

Там пролетит стальная птица.

Припев

Пропеллер, громче песню пой,

Неся распластанные крылья!

За вечный мир,

В последний бой

Лети, стальная эскадрилья!

Песня стала известной в основном благодаря советскому фильму «Максим Перепелица», в котором главный герой напевал этот марш в несколько изменённом варианте. Фрагменты песни звучат также в фильмах «Верность» и «Мой друг Иван Лапшин». Текст марша со временем неоднократно менялся. Изначально имел нейтральную окраску, однако в годы Великой Отечественной войны марш приобрёл антифашистский оттенок, появились два новых четверостишия:

Пилоту недоступен страх,

В глаза он смерти смотрит смело,

И если надо, жизнь отдаст,

Как отдал капитан Гастелло!

Пусть знает враг, что мы сильны!

Героям-патриотам слава!

За Сталинград и Ленинград

Отплатим мы фашистским гадам!

Впоследствии марш неоднократно использовался в народном творчестве. В частности, на его основе был написан «Марш туриста».

Во время войны поэт много выступал с концертными бригадами на литературных вечерах. Сохранился показательный плакат датированный 1943 годом:

Все сборы от концертов поступали в Наркомат обороны на закупку вооружения для Красной армии.

После войны поэт долго не печатался, тяжело болел, подвергался незаслуженным гонениям, его творчество всячески замалчивалось. В письме, адресованном 15.01.1949 Новикову Ивану Алексеевичу, занимавшему в то время высокий административный пост, Ковынев просит дружеского участия и поддержки в том числе такими стихотворными строками:

Homo hominilupus est

(Гомо гомини лупус эст)

Страшен этой латыни толк

Кто ловчей и волчей пусть другого съест

Человек человеку волк.

Волки есть, только это не люди — хлам

Большевистский закон гласит:

Люди делят последнее пополам

Чтобы был и товарищ сыт.

На людей, чтобы голос людской умолк

Среди улиц и площадей

Нападает порой человеко-волк

Он действительно волк людей.

Ковынев уверяет Новикова, что все обвинения в его адрес — ложь (Все что Вам говорили обо мне «пьяница», «богема», «бездельник», «сумасшедший» — все это ложь. Старый способ выбить нужного человека из колеи путем клеветы):

Но за то, что стих мой многогранен

И таит грядущего черты

Был однажды я смертельно ранен

Разрывною пулей клеветы.

А чтобы поговорить с Новиковым поэт специально приехал с дачи, заплатив за билет последние деньги.

Лишь в 1959 году вышел сборник Ковынева — «Искусство полёта».

Поэт искал приложения творческой активности в коротком жанре политического советского плаката.

Поэт умер 3 марта 1970 года в Москве. Похоронен на Ваганьковском кладбище. Одними из последних строк поэта были:

Мне все равно Христос или Ваал

Где ты живешь в раю иль в преисподней

Но я хочу, чтоб он существовал

Твой зоркий глаз всевидящий Господний.

Над могилкою русской души...

В группе «Перевал» встретились два Николая — Зарудин и Кузнецов — оба с наивно детским восприятием действительности, гипертрофированным чувством совести и болезненным неприятием несправедливости, которое, вероятнее всего, обусловило трагический конец обоих: расстрел и самоубийство.

Первый — Николай Николаевич Зарудин родился 1 октября 1899 в Пятигорске в семье обрусевших немцев.

Отец Николая — горный инженер Николай Эдуардович Эйхельман, занимавшийся поиском рудных месторождений — в начале войны с Германией в 1914 года оказался перед трудным выбором. С началом германских погромов, вызванных, в том числе, ростом в обществе антигерманских патриотических настроений, немцы, проживающие в России вынуждены были либо уехать из страны, либо менять фамилию. Свидетелем погромов в Петербурге стал философ Василий Розанов, с убедительной достоверностью описавший их в ряде своих публицистических работ. Николай Эйхельман старший выбрал второй путь: остаться в России и сменить фамилию на Зарудин. Семья оказалась в Нижнем Новгороде, где Николай учился в Нижегородской гимназии вместе с А. Н. Формозовым, будущим известным биологом и художником-анималистом с которым они вместе публиковали свои первые работы в рукописном журнале.

В прозаических пейзажных зарисовках Зарудина рано проявился поэтический талант, движимый неподдельным интересом к природе. Николай окончил гимназию весной 1917 года. Во время Гражданской войны вступил добровольцем в Красную армию, был политкомиссаром, закончил войну на Западном фронте, демобилизовался в Смоленске, где и остался жить после войны.

В Смоленске Зарудин стал сотрудничать в газете «Рабочий путь» и альманахе «Красная вязь», входил в литературную группу «Арена», в составе которой в 1923 выпустил первый сборник стихов 1921-1922 годов «Снег вишенный». В 1924 году был замечен Воронским и по его предложению переехал в Москву, где вступил в литературную группу «Перевал».

Просыпаются русские грозы,

Затеплело и тянет листвой...

Пахнет ландышем, пахнет навозом,

И с зеленого глянца березы

Обдает перелет громовой.

Брызнет стрел золотое сиянье,

Шорох капель под солнцем летит.

Звонит дождик... И ярким дыханьем,

Трепеща с холодка и купанья,

Скользкий луч обнаженно дрожит.

Хорошо это время! В овраге

Лишь капели сияющей стук...

Лист в копейку — отлично для тяги!

Для улыбки твоей, для отваги,

Для сверкающей жизни, мой друг!

В 1924 — 1932 годах Зарудин входит в состав Правления группы, становится одним из основных прозаиков и теоретиков, возглавляет Московский и Центральный советы этого литературного содружества. Литературная позиция Зарудина тех лет четко сформулирована им в публицистических статьях «Город Клюква на поприще «художественной» политики» в сборнике «Перевала» №3 за 1925 год и «Музей восковых фигур», опубликованной в 1926 году в сборнике «Перевала» № 4:

«Переворачиваешь листы книги. Думаешь вот-вот найдешь, наконец, настоящее слово, с которого начнется настоящий задушевный разговор с писателем, и не встречаешь. Требования к слову сейчас как никогда высоки и серьезны. Современный писатель, даже средний, работает со словесным материалом с большим искусством. Мы ждем воплощения больших тем. Вкус, не засоренный пошлостью и внешним лоском сейчас необходим, как никогда. Громадная страна охвачена грандиозным пафосом воссоздания — и только пролетарский цех искусств все еще склонен заниматься говорильней. Борьба за качество — лозунг каждого пролетария — достоин поэта. Если страшен, вообще, замкнутый, черствый только логический ум, все схематизирующий и, как говорится, высушивающий цветы, то ум ленивый, ограниченный, идущий не дальше вызубренной формулы, возводящий ее в догму поистине отвратителен. Его измышления жизни не сделают. Человек же подобного склада, пишущий книги — не нужен».

Статья Зарудина была направлена не только против конкретной повести «Комиссары» Ю. Либединского (Ю. Либединский и А. Безыменский были для перевальцев типичными примерами писателей «головной» мысли), но и против всего так называемого «пролетарского цеха», создающего галереи восковых оторванных от реальной жизни фигур. Выступая против творческого схематизма, Зарудин провозглашает актуальный и сегодня лозунг «художественной правды»: «Пусть будет меньше похвал, пусть будет жестче правда, пусть будет изгнан этот пошловатый кадильный дым, провозвестник литературного карьеризма. На воздух! Скорее из затхлой атмосферы кружковщины, схематизма, чванства и заносчивости! Пусть будет меньше похвал, пусть будет жестче правда, пусть будет изгнан этот пошловатый кадильный дым, провозвестник литературного карьеризма. Не нам ли, молодой Спарте героической эпохи, принадлежит право первым услышать то «подземное пламя», опалившее лицо Данту? Не с «коптящим фонарем дьявола», не с бытовизмом надо идти к настороженному читателю по накатанной дорожке дешевеньких лавров сегодняшнего дня. Надо стремиться со всей любовью и преданностью, чтобы наш читатель уловил тот «запах трав неясный», то пламя подземное, что услышит первым в своем времени поэт и художник. Надо желать этого безгранично ибо подземное пламя эпохи не коснется восковых щек сомнительного искусства».

Зарудин говорил о важнейших условиях работы писателя: «культурной базе – оформленной читательской массе, которая влияет на писателя», и «художественно-культурной среде – втором «воздухе» для писателя, где он мог бы развиваться». Формирование читательской и литературной среды, способной воспринять художественное слово и новую литературу, было важной частью литературной политики А. Воронского и «Перевала».

В 1928 г. выходит вторая книга стихов Зарудина ― «Полем-юностью», — в которой писатель предстает уже вполне самобытным мастером, прежде всего пейзажной лирики («Прилет вальдшнепов», «На волжских горах» и др.).

Книгу открывает творческий манифест Зарудина – «И снова подснежники» – стихотворение с демонстративно «природным», не революционным и не злободневным названием:

Родная, смелее! Только запета

Новая песнь. Чтоб не было лжи,

К старинной птице чужого поэта

Милую свежесть щек приложи.

Чтоб познать ее по иному,

Чтоб – и нам, на зов темноты,

На листьях сухих, как графу Толстому,

Чувством жизни – синели цветы!

С конца 1920-х годов Зарудин окончательно переходит к сочинению прозы, хотя первый рассказ «Колчак и Фельпос», написанный под сильным влиянием «Конармии» И. Бабеля, был написан в еще 1925 г. Если говорить о творческой мастерской писателя, то вполне очевидно, что почти каждому значимому прозаическому произведению предшествовали своеобразные поэтические этюды, своеобразные лирические камертоны, по которым впоследствии формировался строй лирической прозы Зарудина: «Поросенок» – повести «Закон яблока»; «Наедине с морем» – роману «Тридцать ночей на винограднике» и т. д.

Зарудин не устает искать смыслы в книге "Страна смысла: Повести молодого времени" (1934).

Самое значительное произведение Зарудина — роман в 8-ми повестях «Тридцать ночей на винограднике», наполненный «космическим» духом; писатель бросает взгляд в прошлое, на патриархальный образ жизни в родительском доме. Роман содержит множество политических намёков, скрытых за различными стилевыми ухищрениями.

Весна пронеслась мимо жизни, как поезд,

Как стёкла и цепи, и грохот и слава...

Осталась за насыпью дымная повесть,

Во сне одучанчик, столбы и канава.

Обтаяли ёлки смолою на лапах,

Рассохлась сторожка. Со скатов пологих

Трава затаила волненье и запах

Песка и мазута железной дороги.

Ушли облака с пассажирским. У линий

Лишь сторож с рожком, довольствуясь малым,

Глазел, как с билетом воздушным и синим:

Какая-то юность уходит по шпалам.

В начале 1930-х годов, после разгрома «Перевала» официальной критикой, Зарудин, как и другие перевальцы, активно работает в журнале М. Горького «Наши достижения», много ездит по стране, создает лирико-философские очерки. Из прозы этого периода интересна книга 1935 года в соавторстве с Иваном Катаевым «Наш друг Оваким Петросян: Рассказы об Армении».

Путевые очерки Зарудина предвосхитили появление лирической прозы В. Солоухина, Ю. Казакова и др. Последней прижизненная публикацией стала повесть «В народном лесу» (1936) — острые картины русской деревни на переломном этапе, в период насильственной коллективизации 30-ых годов.

Зарудин был арестован 21 июня 1937 года, а уже 13 августа 1937 года по ложному обвинению в участии в антисоветской террористической организации приговорён Военной коллегией Верховного суда СССР к высшей мере наказания и в этот же день расстрелян.

Я шел и пел. А ветер смело

Срывал мне волосы с лица.

Не лес шумел — то жизнь шумела

Без слов, без жалоб, без конца.

Место захоронения писателя — «Могила невостребованных прахов» на Донском кладбище в Москве.

Колотите скорей, колотите

Крышку гроба над бедной мечтой.

И неярких цветов положите,

Тех, что жили когда-то со мной,

Тяжело мне вглядеться из мрака,

Я слезам улыбаюсь в тиши:

Хорошо эго счастье—поплакать

Над могилкою русской души!

Николай Зарудин реабилитирован посмертно 7 июля 1956 года за отсутствием состава преступления .

Николай Кузнецов

Второй Николай — прожил очень короткую жизнь — всего двадцать лет. Фотографий поэта не сохранилось, стихов опубликовано чрезвычайно мало.

Николай Андрианович Кузнецов родился 24 апреля (по старому стилю) 1904 года в бараке ткацкой фабрике бывшей Каулен и Кост («Красный ткач») в Клинском уезде Московской губернии.

Отец поэта — шорник. Мать — ткачиха. Детство провел на окраине Москвы. Окончил четырехклассное городское училище. Работать начал с 13 лет у частного хозяина, а после Октябрьской революции на фабрике Даниловской мануфактуры и на авиационном заводе «Мотор». Писать стихи начал в 1919 году. Впервые напечатал стихи «В мастерской» и «Пролетарий» под псевдонимом «Замоскворецкий» в 1921 году в первомайском номере газеты «Молодая Красная Пресня».

С 1922 г. Кузнецов работал в редакциях газет «Юношеская Правда», а затем в «Рабочей Москве». Был среди организаторов группы рабочих поэтов и писателей «Рабочая Весна», входил в группу «Октябрь».

С осени 1923 г. поступил в Литературно-художественный Институт Брюсова.

Перейдя на учебу в Литинститут, бросил завод, выбыл из комсомольской организации. В жизни Кузнецов был необычно скромен и невзыскателен: он просил никогда не объявлять, что он будет выступать на вечере с чтением своих стихов. по мнению товарищей комсомольцев: "Он был истинным пролетарием и по бытию и по сознанию. Последний год-полтора у него не оказалось силы воли одновременно работать и писать. И в этом, скорее всего, корень рокового конца. Он пошел жить в город. Жажда достижений в области своих литературных знаний, посвятить себя целиком поэзии оторвала его от станка. Он ушел от тех работниц, которые «ласково глядели в мои голубые глаза», из той среды, которая питала его соком поэзии. И, уходя, он потерял ту силу, которая помогает каждому сыну рабочего класса бороться, страдать, побеждать невзгоды и лишения. Он был нищ и скромен. Он голодал, зачастую стесняясь сказать об этом Мы, его товарищи, встречая его на наших собраниях, уговаривали его идти обратно на завод. Но у него не хватило силы воли".

В 1924 вместе с Михаилом Голодным, Артемом Веселым и др. перешел в «Перевал».

В формально незрелых, но глубоко искренних («Я кусочки сердца в виде строчек положу на белые листы») стихах Кузнецова отразился переход от абстрактной героики «Кузницы» к конкретному реалистическому восприятию текущих дней и надуманной героики "пролетарской" литературы. Вместе с Безыменским, Дорониным, Светловым и другими Кузнецов нащупывал свои пути отражения действительности в пролетарской лирике восстановительного периода. Стихи Кузнецова отличаются не ораторской, а доверительной, интимно-разговорной интонацией.

День уйдет, утихнет город,

Улыбнется месяц за окном,

Каждый раз в такую пору

Я сижу задумчив за столом.

Месяц, месяц, ты любимец ночки,

Будь хорошим, подскажи,

Как в стихов размеренные строчки

Сердце мне свое вложить.

Не ответит месяц на мои вопросы, —

Самому придется разрешить,

Вьется дым кудрявой папиросы,

Я сижу, задумавшись, в тиши.

А пока гуляет ночка

До утра по улицам пустым,

Я кусочки сердца в виде строчек

Положу на белые листы

Форма стиха у Кузнецова проста, незатейлива, новейшая изощренность, невидимому, его привлекает мало. Повседневные переживания и быт молодых рабочих воспроизведены в его лирике с особой теплотой. Даже героические темы («Радио-башня») окрашены в задушевно-интимные тона. Кризисы писателя был обусловлен не отрывом от заводской и комсомольской среды, или соприкосновением с "нищей" писательской "богемой", и даже не материальной необеспеченностью — к трагедии привело состояние невозможности приспособиться к фальшивым идеалам новой пролетарской литературы.

А всего через год после вступления в "Перевал" 20 сентября 1924 года Николай Кузнецов покончил жизнь самоубийством.

Отдельно изданы две книжки стихов Кузнецова: Стихи. Издательство «Молодая Гвардия» (1924), «Рабочее сердце. Стихи», Издательство «Новая Москва» (1925). Самоубийство Кузнецова вызвало многочисленные отклики как в статьях, так и в стихах (например, «Ночные встречи» Светлова, «О знамени и поросенке» Безыменского, стихи Александровского и т. д.).

Жестокость погани кровоточащих, дней!

Еще один убит глазами рож опухших,

Поэтам — боль ясней, поэтам — грязь видней,

Противнее — людей просаленные туши.

Примера нет. Лишь нервно дрогнут скулы,

И кто в подвале жил, и кто рожден в избе

Всю бешеную жизнь переплетенных улиц

Полнее в грудь вольет, как вспомнит о тебе.

Смерть не разгадана, — печаль вдвойне остра,

Ударил час тяжелым камнем в память...

Мы сколько гор прошли, — и вдруг опять гора

И наверху всепожирающее пламя.

И что за чорт, — какая моль проела

Такое сердце крепкое в борьбе,

Какая рытвина остановить сумела

Твой поэтический разбег?..

Ну, что ж, прощай! Ушел, так и ушел,

Своей ждут очереди жертвы улиц,

Но в тягостные дни мы знаем хорошо:

Примера нет. Лишь нервно дрогнут скулы.

В. Александровский.

М. Светлов. Сборник №2 1924 Комсомольский поэт Николай Кузнецов

КОЛЕ КУЗНЕЦОВУ.

Часы роняют двенадцать,

Стрелки сжав от боли...

Больше к тебе стучаться

Я не буду, Коля.

Ты ушел далече,

Не прощался даже...

Хмурый, как ты, вечер

Синий язык кажет.

Нам о тебе петь ли?

В этой комнате тише б...

Мертвый удар петли

Слово из глотки вышиб.

Скоро лежать, синея,

Может, из нас любому...

Это моя шея

Дико зовет на помощь,

Это мои кости

Жажда жизни сжала...

Может, к тебе в гости

Скоро и я пожалую.

Встречу тебя тем ли,

Чтобы ветром гонимы,

Увидеть нашу землю

И вместе пройти мимо.

Наш дальнейший рассказ о главном действующем лице в литературной группе «Перевал», её идейном вдохновителе и организаторе, человеке разносторонних дарований (журналист, прозаик, публицист, революционер в буквальном смысле в политике и творчестве), личности во всех смыслах незаурядной — Александре Константиновиче Воронском — еще впереди. Это повествование потребует глубокого и тщательного анализа творчества писателя.

Рабочее сердце

Мое повествование о поэтах, входивших в группу «Перевал», близится к завершению. Стихи большинства из них впоследствии получили заслуженное признание, но прежде чем перейти к личности идейного вдохновителя группы Александра Воронского, я хотел бы упомянуть об одном из самых молодых участников содружества — Николае Кузнецове.

Кузнецов за свои двадцать лет не успел создать значимых, стилистически законченных поэтических произведений: его стихи — скорее суть эмоции молодого юноши, вступившего в революцию и искренне попытавшегося выразить ее.

Михаил Светлов — Посвящение Коле Кузнецову

Часы роняют двенадцать,

Стрелки сжав от боли...

Больше к тебе стучаться

Я не буду, Коля.

Ты ушел далече,

Не прощался даже...

Хмурый, как ты, вечер

Синий язык кажет.

Нам о тебе петь ли?

В этой комнате тише б...

Мертвый удар петли

Слово из глотки вышиб.

Скоро лежать, синея,

Может, из нас любому...

Это моя шея

Дико зовет на помощь,

Это мои кости

Жажда жизни сжала...

Может, к тебе в гости

Скоро и я пожалую.

Встречу тебя тем ли,

Чтобы ветром гонимы,

Увидеть нашу землю

И вместе пройти мимо.

Николай Андрианович Кузнецов родился 24 апреля (по старому стилю) 1904 года в бараке ткацкой фабрики бывшей Каулен и Кост («Красный ткач») в Клинском уезде Московской губернии. Отец поэта — шорник. Мать — ткачиха. Детство провел на окраине Москвы. Окончил четырехклассное городское училище.

Лишь образ матери-бедняги

Исчезнул в сумраке могил,

Завод — ворчливый работяга —

Меня усыновил.

Работать начал с 13 лет у частного хозяина, а после Октябрьской революции на фабрике Даниловской мануфактуры и на авиационном заводе «Мотор». Писать стихи начал в 1919 году. Впервые напечатал стихи «В мастерской» и «Пролетарий» под псевдонимом «Замоскворецкий» в 1921 году в первомайском номере газеты «Молодая Красная Пресня»:

Оживает прошлое в глазах.

Помню, с первомайскими знаменами

Мы шагали стройными колоннами

Несколько лет том у назад.

Было пусто в желудках у многих,

Только в сердце зато полно,

И песней бодрость вливая в ноги,

Перекатывались волной.

Но тогда под страхами беды

Были мы на все готовы,

И щетинились рабочие ряды

Стальным и иглами винтовок.

И со всеми равным братишкой,

С дрожью голодной в ногах,

И я — пятнадцатилетний парнишка —

Тоже с винтовкой шагал.

Гордостью билось сердце,

Думал: «Не страшна напасть!

Ну, что теперь нам до белогвардейцев,

Если у нас оружие и власть?

С неба падали пропеллеров трели.

Было это несколько лет назад,

Кругом надвигалась гроза,

А мы шли с винтовками и пели.

С 1922 г. Кузнецов активно работал в редакциях газет «Юношеская Правда», а затем в «Рабочей Москве». Был среди организаторов группы рабочих поэтов и писателей «Рабочая Весна», входил в группу «Октябрь». Осенью 1923 года начал учебу в Литературно-художественном Институте Брюсова, бросил завод, выбыл из комсомольской организации.

В жизни Кузнецов был необычно скромен и невзыскателен: он просил никогда не объявлять его имени при выступлении на творческих вечерах; голодал, зачастую стесняясь сказать об этом друзьям и близким.

В 1924 вместе с М. Голодным, Артемом Веселым и Кузнецов перешел в «Перевал».

В формально незрелых, но глубоко искренних («Я кусочки сердца в виде строчек положу на белые листы») стихах Кузнецова отразился переход от абстрактной героики «Кузницы» и пафосу «Октября» к реалиям социалистического строительства. Стихи Кузнецова отличаются не ораторской, а доверительной, интимно-разговорной интонацией.

День уйдет, утихнет город,

Улыбнется месяц за окном,

Каждый раз в такую пору

Я сижу задумчив за столом.

Месяц, месяц, ты любимец ночки,

Будь хорошим, подскажи,

Как в стихов размеренные строчки

Сердце мне свое вложить.

Не ответит месяц на мои вопросы, —

Самому придется разрешить,

Вьется дым кудрявой папиросы,

Я сижу, задумавшись, в тиши.

А пока гуляет ночка

До утра по улицам пустым,

Я кусочки сердца в виде строчек

Положу на белые листы.

По форме стихи Кузнецова просты, порой примитивны, чужды новейшей технической изощренности. Основные темы — повседневные переживания и быт молодых рабочих — воспроизведены в его лирике с особой теплотой. Даже героические темы («Радио-башня») окрашены в задушевно-интимные тона:

В синеву на полтораста метров,

Откуда видны далекие пашни,

До туч гонимых ветром,

Выросла радио-башня.

Сжималось кольцо блокады,

Когда наши рабочие плечи

Поднимал и эту громаду

Над Замоскворечьем.

Не беда, что она немного

Эйфелевой башни ниже:

Все же тучи, воздушной дорогой

Пробегая, ей голову лижут.

Нашей работы упорной

Что может быть бесшабашней?

Когда нас душили за горло,

Мы строили радио-башни.

А через год 20 сентября 1924 года Николай покончил жизнь самоубийством.

В память о Кузнецове остались две книжки стихов: «Стихи», издательство «Молодая Гвардия» (1924), «Рабочее сердце. Стихи», Издательство «Новая Москва» (1925).

На смерть Кузнецова откликнулись как в стихах, так и в прозе многие товарищи по цеху: «Ночные встречи» Светлова, «О знамени и поросенке» Безыменского и т. д.

Жестокость погани кровоточащих, дней!

Еще один убит глазами рож опухших,

Поэтам — боль ясней, поэтам — грязь видней,

Противнее — людей просаленные туши.

Примера нет. Лишь нервно дрогнут скулы,

И кто в подвале жил, и кто рожден в избе

Всю бешеную жизнь переплетенных улиц

Полнее в грудь вольет, как вспомнит о тебе.

Смерть не разгадана, — печаль вдвойне остра,

Ударил час тяжелым камнем в память...

Мы сколько гор прошли, — и вдруг опять гора

И наверху всепожирающее пламя.

И что за чорт, — какая моль проела

Такое сердце крепкое в борьбе,

Какая рытвина остановить сумела

Твой поэтический разбег?..

Ну, что ж, прощай! Ушел, так и ушел,

Своей ждут очереди жертвы улиц,

Но в тягостные дни мы знаем хорошо:

Примера нет. Лишь нервно дрогнут скулы.

В. Александровский.

Искусство видеть мир

Не без внутреннего душевного трепета приступаю я, уважаемый Читатель, к самой трагичной и финальной странице истории литературной группы «Перевал», а значит наше повествование о главном действующей лице группы, её идейном вдохновителе, организаторе и пособнике, человеке разносторонних дарований (журналисте, прозаике, публицисте, революционере в буквальном смысле в политике и творчестве), личности во всех смыслах незаурядной — Александре Константиновиче Воронском.

Трагедия Воронского — человека и христианина, — родившегося и выросшего в православной семье, состояла в желании и попытке совместить традиционные христианские заповеди с новой «революционной» моралью, попытке, которая по определению времени должна была закончиться катастрофой 30-ых годов.

Александр Воронский родился 27 августа (8 сентября по новому стилю) 1884 года в селе Хорошавка Красивской волости (ныне Инжавинского района) Кирсановского уезда Тамбовской области в семье православного священника Константина Осиповича Воронского. Крещен именем Александр 2 сентября 1884 года, о чем сохранилась запись в метрической книге.

Когда Воронскому было пять лет, его отец умер, и мать — Феодосия Гаврилова — с двумя детьми переехала в село Чуевка Усманского уезда Тамбовской губернии, к своей семье (здесь жили её отец, тоже священник, братья и сёстры).

Александр, как сын священника, учился в 1-ом Тамбовском духовном училище, после окончания которого в 1900 году поступил в Тамбовскую духовную семинарию.

И, казалось бы, идти юноше по проторенной отцом и дедом дороге — служить священником в одном из местных приходов, но революция 1905 года радикально повлияла на его пытливый ищущий ум.

В 1905 году Александр был исключен из духовной семинарии с формулировкой за «политическую неблагонадежность» после бунта, устроенного вместе с другими семинаристами. Вот как докладывал об этих событиях в Святейший Синод епископ Тамбовский и Шацкий: «Воронский Александр был самым главным виновником всего происшедшего в семинарии. Как выяснилось из расследования дела, Воронский агитировал среди учеников о необходимости достижения семинаристами своих требований и находился в сношениях с местным либеральным кружком».

Имеются архивные сведения, подтверждающие, что уже в 1904 году в Тамбове Воронский тайно вступил в члены РСДРП(б).

После отчисления из семинарии Александр Воронский (по не подтвержденным документально сведениям), принимал участие в качестве агитатора в Свеаборгском восстании моряков в 1906 года, после чего вернулся в Санкт-Петербург, где был арестован и приговорён к году заключения в Петропавловской крепости.

Воронский, под первой партийной кличкой «Валентин», прибыл по заданию партии во Владимирскую окружную организацию РСПДР с сентября 1907 года, но поздней осенью того же года был арестован в Ямской слободе Владимирской губернии, и о нем при Владимирском Губернском Жандармском Управлении было возбуждено дело в порядке Положения о Государственной Охране. Решением по делу Воронский был выслан в Вологодскую губернию под гласный надзор полиции сроком на два года, считая начало срока с 28 января 1908 года. После ареста Воронского партийная работа поддерживалась оставшимся на свободе П.С. Батуриным будущим комиссаром 25-ой Чапаевской дивизии, геройски погибшем во время налета белогвардейцев на г. Лбищенск 5 сентября 1919 года.

Уездным исправником города Яренска Вологодской губернии от 17 марта 1908 года было заведено секретное Дело №96 «О высланном в городе Яренск под надзор полиции почетном гражданине Александре Константиновиче Воронском».

По окончании срока ссылки Воронский проживал с сентября 1911 года на Украине в городе Николаеве, где являлся деятельным членом местной группы РСДРП.

В 1911 году он начал публиковать свои первые статьи и очерки в одесской газете «Ясная заря», дебютировав как писатель под литературным псевдонимом «Нурмин» (от названия станции Нурма, где он некоторое время жил). По сведениям полиции узнаем, что Воронский находился в активных сношениях с С.С. Кржижановским и М.И. Ульяновой а в ноябре 1911 года был избран делегатом от Саратовской группы РСДРП на «ленинскую» конференцию, которая состоялась в январе 1912 года в Праге.

Из секретной телеграммы Начальнику Жандармского управления города Одессы от 8 мая 1912 года следует, что Воронский (он же — «Валентин, он же — «Нурмин», он же — «Уборный») снова арестован.

Первая мировая война застает Воронского в качестве представителя Земского союза на Западном фронте, после Февральской революции 1917 года — Воронский состоит в Одесском городском Совете, а с 1918 года — в Иваново-Вознесенском губернском исполкоме.

С 1918 года по январь 1921 года Воронский совмещает должность главного редактора ежедневной газеты «Рабочий край» Ивано-вознесенского Губернского и городского советов рабочих солдатских и крестьянских депутатов с деятельностью в качестве члена ВЦИКа.

К началу 1920-х бывший семинарист становится одним из ведущих марксистских теоретиков в области литературы («Воронский — старый надежный партиец» — В.И. Ленин), а в 1921 году по решению партии переводится в Москву, где именно ему — Воронскому — принадлежит идея издания первого советского «толстого» литературного журнала «Красная новь», который начал выходить с июля 1921 года.

Политическая, а главное, экономическая ситуация в стране после гражданской войны в условиях тотальной разрухи складывается неоднозначно — назревают перемены. В 1923 году Воронский примкнул к так называемой Левой (троцкистской) оппозиции в ВКП(б), подписал «Заявление 46-ти» с оговоркой «состояние партии требует принятия радикальных мер, ибо в партии в настоящее время не благополучно».

Тон заявления, в целом, был критическим по отношению к действующему партийному руководству, которое «стоит перед тяжёлым общеэкономическим кризисом», но в тоже время не удовлетворяет требованиям дня. «Под внешней формой официального единства мы на деле имеем односторонний, приспособляемый к взглядам и симпатиям узкого кружка, подбор людей и направление действий, — указывалось в Заявлении. — В результате искажённого такими узкими расчётами партийного руководства, партия в значительной степени перестает быть тем живым, самодеятельным коллективом, который чутко улавливает живую действительность, будучи тысячами нитей связанным с этой действительностью. Вместо этого мы наблюдаем всё более прогрессирующее разделение партии на секретарскую иерархию и «мирян», на профессиональных партийных функционеров, подбираемых сверху, и прочую партийную массу, не участвующую в общественной жизни».

Александр Воронский в период с 1921 по 1927 год редактировал один из ведущих литературно-художественных, так называемых толстых журналов (в просторечии — «толстяков») — «Красная новь», а с 1922 по 1927 — совместно с Н. Бухариным еще и «Прожектор».

Именно при редакции журнала «Красная Новь» стихийно организовалась группа молодых писателей, прозаиков и поэтов из рабоче-крестьянской среды, идеологически связанных с Коммунистической партией и Комсомолом. Группа, при поддержке Воронского приступила к изданию журнальных альманахов «Перевал», с плановой периодичностью выхода раз в три месяца. Редакция первого сборника — в составе Александра Воронского, Артема Веселого, Михаила Голодного и Василия Казина — в начале 1924 года обратилась к молодым писателям, родственным по духу идеалам Октябрьской революции, с предложением присылать для публикации в сборниках свои повести, рассказы, стихи, очерки, предпочтительно отражающие новый фабрично-заводской быт рабочего в недавнем прошлом и в настоящем, почти незатронутый современной литературой.

В 1924 году Воронский выступил в качестве организатора и идеолога группы молодых революционных литераторов «Перевал», требующих внутреннего, внимательного и органического подхода к человеку и к происходящим событиям, в которую, в том числе, вошли: Губер, Барсуков, Акульшин, Караваева, Зарудин, Светлов, Голодный, Наседкин, Скуратов, Алтаузен, Дружинин, Ясный, Пришелец, Кузнецов и другие.

Каковы же они, эти требования?

Советская литература, вопреки своим недостаткам, пережила за пять-шесть лет после революции период несомненного роста, своеобразного пролетарского ренессанса. По общему признанию она все еще уступала по своей глубине, силе, размаху традиционной литературе русских и зарубежных классиков. Советская эпоха оказалась многообразней, сложней, советский быт находится в процессе оформления, противоречия действительности куда острей, чем противоречия предыдущих периодов развития государства. Все это обусловило мучительный перелом и разрыв литературной преемственности. Многим признанным мастерам слова революция оказалась не по плечу точнее не по душе, и одни отошли в сторону, умолкли, другие оказались за рубежом в эмиграции: Андреев, Бунин, Куприн, Шмелев, Мережковский, Бальмонт, не говоря о более второстепенных авторах, оказались безнадежно потеряны для молодой революционной литературы. Наряду с этим, революция вызвала к жизни и ввела в литературу самодеятельных представителей новых классов: «рабочих, крестьян, разночинной интеллигенции». Недостатки новой литературы оказались очевидными и в прозе, и в поэзии. Отрадным исключением признавалась лирика Есенина, Казина, Безыменского, Уткина, Светлова.

На занятых ранее позициях пытался удержаться футуризм, но его влияние на читателя и на писателя падало с каждым днем катастрофически.

Было время, когда футуризму удалось стать «калифом на час», учитывая его известные заслуги, которые сторонники футуризма непомерно преувеличивали. В противовес мистическому символизму, «поэзам» Игоря Северянина, изнеженной бальмонтовщине, футуризм провозгласил примат простых материальных вещей и насущных «земных» потребностей человека, объявил войну бессодержательному, безыдейному и внутренне-пустому бытовизму во имя динамики и движения вперед, попытался сломать прилизанность, «ручьистость» старого стиха и обновить рифму, достигнув определенных результатов. «Вещность», провозглашенная футуризмом в искусстве, оказалась в известном контакте и созвучии с эпохой первых десятилетий XX века, которая поставила своей целью прежде всего удовлетворение самых элементарных потребностей трудового человечества. Ломанная строка Маяковского, ударность и свежесть рифмы, стремление приспособить стих не к изысканному салону эстетов, а к трибуне, к площади, к митингу — усвоены были позднее Безыменским, Уткиным, и целым рядом других поэтов революции. Но футуризму имманентно оказались присущи и свойства, с течением времени все больше и больше мешавшие ему в его развитии. «Вещность» оказалась слишком наивной и примитивной. Социализм Маяковского — оказался не общим марксистским социализмом, а скорее социализмом литературной богемы, он стал в большей степени потребительским социализмом, чем производственным. Эпатирующие издевки и пренебрежительное отношение к общечеловеческим «духовным» культурным ценностям, приобретенным и завоеванным в прошлом, придавали и придают футуризму оттенок сомнительного нигилизма и упрощенчества. Благодаря крайностям урбанизма футуризм оказался слепым по отношению к русской деревне и чужд ей; поэтому-то наиболее передовые, революционные слои нашего крестьянства восприняли футуризм, как непонятное и ненужное чудачество. Вот почему футуризм стал «вянуть и желтеть» в глазах современников, и чем дальше, тем больше.

Воронский так характеризовал поэзию Маяковского: «Для всякого, кто внимательно приглядывался к основным мотивам его творчества, — ясно, что этот в высшей степени одаренный поэт — сверхиндивидуалист, что его настоящее и подлинное поэтическое нутро — в таких вещах, как «Облако в штанах», как поэма «Про это», а он становится на поэтические ходули, насилует себя, пишет нудные и неискренние поэмы о человеческом трудовом коллективе, о развитии капитализма в России (поэма о Ленине), о ста пятидесяти миллионах и т. п., темы превосходные, но совершенно чуждые Маяковскому, агитационно-неубедительные у него и насквозь неправдивые».

Журнал «Красная новь» во главе с Воронским вступил в острую полемику с пролетарским журналом «На посту», стоявшем на жёстких позициях диктатуры пролетариата и классовой борьбы даже в художественном творчестве, о классовости искусства, о писателях-попутчиках, о кружках и группировках, об отношении к «молодняку» и так далее.

«На самом деле все это были отнюдь не межгрупповые споры: организованному упрощению культуры, которым занимались Пролеткульт, «напостовцы» и журнал «Леф» Маяковского, противостояла борьба за сохранение искусства как специфической сферы человеческого духа, специфического способа познания мира», — считают многие исследователи этой эпохи.

Воронский в публикации «О хлесткой фразе и классиках» сформулирует литературное кредо «Перевала»: «Это — вопрос о старом буржуазном искусстве, точнее — о том, как мы, коммунисты, должны его расценивать, какую роль ему отвести в текущей советской действительности, какое место указать в современной коммунистической художественной литературе. Нам досталось огромное европейское и русское литературное наследие; всякий поэтому поймет всю важность поставленных вопросов. В равной мере не подлежит сомнению благотворная положительная роль Мольера, Бомарше, Гейне, Гете, а из более ранних — Сервантеса. Шекспира и т. д. Мы ни на минуту не сомневаемся, что все это не хуже нас известно редакции «На посту». Но привычка оперировать где попало словами «буржуазный», «контрреволюционный», но общий схематизм, но увлечение хлесткой фразой, но невнимательное и неряшливое отношение к вопросам литературной жизни в прошлом и в настоящем, но размах с плеча там где требуется уточненное и осмотрительное отношение к вопросу, но развязность, но уверенность, что читатель все проглотит, лишь бы было горячо, — приводят к общим местам и положениям, звучащим твердо и неукоснительно, но, к сожалению, без достаточных оснований, если не считать достаточным основанием — употребляя выражение одного урядника — «легкость и бодрость в функции» и героическую решимость блуждать даже в трех соснах».

На совещании, созванном Отделом Печати ЦК РКП 9 мая 1924 года в связи с вопросом о политике партии в художественной литературе, один из напостовцев пожаловался Троцкому: «Воронские не дают хода пролетарской литературе». На что последовал ответ Троцкого: «Знаю, какого хода вы ищите, такого, чтобы другим не было выхода».

Не лишним будет напомнить, уважаемый Читатель, о событиях октября — декабря 1924 года, когда между Троцким и его противниками развернулась полемика, известная под общим названием «Литературная дискуссия».

Осенью 1924 года Троцкий опубликовал статью «Уроки Октября», вышедшую в качестве предисловия к третьему тому его собрания сочинений. В статье Троцкий описал историю разногласий внутри большевистской партии в дооктябрьский период 1917 года. В ответ на неё в «Правде» вышла статья Бухарина «Как не нужно писать историю Октября (по поводу выхода книги т. Троцкого «1917»)», за которыми, как по команде, последовали аналогичные статьи Зиновьева, Каменева, Сталина, Сокольникова и других.

Постановление Политбюро ЦК РКП(б) от 18 июня 1925 года «О политике партии в области художественной литературы» условно разделило советских писателей 1920-х годов на три категории: крестьянские; пролетарские писатели; попутчики (то есть те, кто активно не высказывался против советской власти, но и не полностью соглашался с её деятельностью).

Возложив руководство литературой в целом на пролетарских писателей, резолюция подчеркнула: «партия поддерживает все отряды советских писателей». Пока «гегемонии пролетарских писателей ещё нет, партия должна помочь этим писателям заработать себе историческое право на такую гегемонию». Партия должна бороться против коммунистического чванства, «должна всячески бороться против легкомысленного и пренебрежительного отношения к старому культурному наследству, а равно и к специалистам художественного слова». По отношению к «попутчикам», как колеблющимся между буржуазной и коммунистической идеологией, «должна быть директива тактичного и бережного отношения к ним, то есть такого подхода, который обеспечивал бы все условия для возможно более быстрого их перехода на сторону коммунистической идеологии».

В постановлении партийное руководство высказалось за свободное соревнование творческих сил, форм и методов, подчёркивая необходимость создания литературы, рассчитанной на действительно массового читателя: «частью этого массового культурного роста является рост новой литературы пролетарской и крестьянской в первую очередь, начиная от её зародышевых, но в то же время небывало широких по своему охвату форм (рабкоры, селькоры, стенгазеты и проч.) и кончая идеологически осознанной литературно-художественной продукцией».

Хотя в этой резолюции не были упомянуты имена яростно боровшихся между собой в 1920-е годы литературных групп, но им была дана взвешенная оценка. Временно нашла поддержку позиция А. Воронского, ратовавшего за объединение писателей, во главе с коммунистами, для совместной творческой работы, за преемственность литературного наследия, за отражение жизни во всех её красках, а не только жизни пролетариата, за коллегиальность в противоположность «комчванству». Напостовцы это требование ранее категорически отвергали, но и некоторые стороны позиции Воронского также были подвергнуты осуждению, например, не признание им примата пролетарской литературы.

Литературная деятельность Александра Константиновича этого периода была неиссякаемой: посвящение Воронского предваряло издание поэмы Сергея Есенина «Анна Снегина», а критические и теоретические статьи были собраны в книгах «На стыке» (1923), «Искусство и жизнь» (1924), «Литературные типы» (1924), «Литературные записи» (1926), «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна» (1927), «Литературные портреты» (тома 1 и 2, 1928-1929), «Искусство видеть мир» (1928).

Знаковым событием в жизни Воронского оказался состоявшийся в конце января 1925 года пленум ЦК и ЦКК РКП(б), который подвёл итоги так называемой «Литературной дискуссии», вызванной публикацией статье Троцкого «Уроки Октября», которая была признана партийным большинством извращением истории большевизма и Октябрьской революции, а её автор был обвинён в попытке подмены ленинизма — троцкизмом.

В сборнике статей «Большевизм и троцкизм» 1925 года читаем такую оценку, данную Сталиным: «Тов. Троцкий уверяет, что необходимо «изучения» Октября. Но неужели нельзя изучать Октябрь без того, чтобы не лягнуть лишний раз партию и ее вождя Ленина? Что же это за «история» Октября, которая начинается и кончается развенчиванием главного деятеля Октябрьского восстания, развенчиванием партии, организовавшей и проведшей это восстание? Нет, дело тут не в изучении Октября. Так Октябрь не изучают. Так историю Октября не пишут. Очевидно, «умысел» другой тут есть. А «умысел» этот состоит, по всем данным, в том, что тов. Троцкий в своих литературных выступлениях делает еще одну (еще одну!) попытку подготовить условия для подмена ленинизма троцкизмом. Тов. Троцкому «до зарезу» нужно развенчать партию, ее кадры, проведшие восстание, для того, чтобы от развенчания партии перейти к развенчанию ленинизма Развенчание же ленинизма необходимо для того, чтобы протащить троцкизм, как «единственную», «пролетарскую» идеологию. Все это, конечно, (о, конечно!) под флагом ленинизма, чтобы процедура протаскивания прошла «максимально безболезненно». В этом суть последних литературных выступлений тов. Троцкого. Поэтому эти литературные выступления т. Троцкого ставят ребром вопрос о троцкизме».

Троцкий был вынужден подать в отставку с постов народного комиссара военно-морских дел и председателя Революционного военного совета, что послужило сигналом для начала гонений на людей, так или иначе связанных с левой оппозицией.

Не надо думать, что Троцкий и его сторонники, а также отделившиеся от них лидеры партийной группы Т. В. Сапронова — В. М. Смирнова сразу открестились от своих взглядов. В конце 1927 и начале 1928 года тысячи оппозиционеров были сосланы в удалённые районы Советского Союза. Многие из них вскоре оказались в политизоляторах. В феврале 1929 года и сам Троцкий путем многоходовой комбинации был выслан из страны. Журнал Бухарина – Воронского «Прожектор» представлял трибуну для самого широкого спектра политиков, включая Троцкого. Ожидаемо, что в 1927 году после троцкистского демарша Воронский был исключён из рядов ВКП(б) в числе 75 активных троцкистов и 23 других «антисоветчиков» (эти последние — во главе с Т. В. Сапроновым).

После разгрома партийной оппозиции в 1928 году Воронский был снят с поста ответственного редактора еженедельника «Прожектор» и в январе 1929 года сослан в Липецк, где им были написаны рассказы «Экспонат», «Завод», «Тюремные мелочи», «Федя-гверильяс» (в которых город Липецк, его быт и жители были легко узнаваемы), а также новелла о А. И. Желябове «Бессонная память» и три повести: «На перепутьях», «Будни», «Ольга».

В 1929 году Воронский принимает вынужденное решение публично заявить об отходе от оппозиции. Он почти прощен и в 1930 году получает разрешение вернуться в Москву, где назначается редактором отдела классической литературы в Гослитиздате.

Что касается других членов оппозиции, то с июля 1929 года в Париже начинает издаваться «Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев)», публикующий материалы с анализом реального положения в большевистской партии, причин поражения Левой оппозиции, оценкой других событий, происходящих в Советском Союзе. Авторами публикаций бюллетеня, кроме Л.Б. Троцкого и его сына Л. Л. Седова, были И. К. Дашковский, Е. А. Преображенский, К. Б. Радек, Х. Г. Раковский, И. Т. Смилга, Л. С. Сосновский, А. Цилига, К. Цинцадзе и многие другие менее известные оппозиционеры. В журнале печатались анонимные материалы — свидетельства из СССР, рассказы выезжавших за рубеж по служебным делам тайных сторонников оппозиции и письма от разбросанных по разным концам страны оппозиционеров, которые публиковались без указания авторства по соображениям конспирации.

Еще в 1927 году вышла первая книга Воронского, созданная на автобиографическом материале «За живой и мертвой водой», переизданная в дополненном виде в 1934 году.

Её логическое продолжение – повесть «Глаз урагана» увидела свет в 1931 году. В 1931 -1933 годах были опубликованы его сборники рассказов, в 1933 году появился роман «Бурса». В 1934 году в серии «Жизнь замечательных людей» были изданы книги «Желябов» и «Гоголь» под редакцией А.К. Воронского.

В 1930 году зарубежные сторонники Троцкого, исключённые из коммунистических партий, создали Международную левую оппозицию (МЛО), выступая в качестве внешней оппозиции сталинистскому руководству Коминтерна. В 1933 году МЛО стала именоваться Международной коммунистической лигой, которая выступила в качестве предшественницы Четвёртого интернационала, учреждённого в Париже в 1938 году.

В самом СССР дальнейшая судьба Левой оппозиции оказалась трагичной. Одни, как например Пятаков, Радек, Антонов-Овсеенко, отказались от дальнейшей борьбы, считая её бесперспективной, и даже стали приверженцами «генеральной линии» (что не помешало Сталину их впоследствии расстрелять). Другие, — в их числе Владимир Смирнов, Тимофей Сапронов и их сторонники и тысячи сторонников Троцкого, — ни разу не покаявшиеся, были осуждены за «контрреволюционную троцкистскую деятельность» («литерная» статья КРТД) и перемещены из ссылок в политизоляторы, в 1935 — 1936 годах были отправлены в колымские или воркутинские лагеря и, в большинстве, расстреляны там без суда или умерли на самых тяжёлых «общих» работах. Третьи, считая, что в ссылках и тюрьмах невозможно сколько-нибудь эффективно бороться с режимом, в 1929 — 1930 годах совершили акт покаяния и были восстановлены в партии, но всё равно в большинстве своём стали жертвами Большого террора 1937 — 1938 годов.

После убийства Кирова в 1934 году и разгрома так называемого троцкистско-зиновьевского блока, судьба Воронского, как одно из участников левой оппозиции, была в конечном счете предрешена. В 1935 году он был арестован.

Арестованный вслед за ним по абсурдному обвинению в шпионаже писатель Борис Пильняк в своих, полученных известным образом, показаниях ссылался на «пагубное влияние» Воронского, представив его инициатором написания «Повести непогашенной луны». Кроме того, в качестве преступного деяния была представлена организация Воронским писательских групп «Перевал» и «30-е годы», последняя из которых хотя и распалась, но продолжала действовать и собираться неформально. Воронского повторно арестовали 1 февраля 1937 года, а уже 13 августа 1937 года он был расстрелян.

По дороге скачет всадник,

Дым бежит над кровом.

Сел снегирь на палисадник

Где-то за Тамбовом.

Будто жизни тонкий шорох

В белых розах светел...

О прошедших на заборах

Пишет звездный ветер;

Нежность! Друг!.. От слов морозит.

Всю строку калеча,

Вижу: нашу жизнь заносят

Темнота и вечер.

По-кладбищенски чернеют

Те деревья. Словом —

Может, даже и над нею

Где-то за Тамбовом!

Н. Зарудин

Русская революция начала XX века повторила кровавый путь французской конца XIX. Ярые гонители гуманистического отношения к человеку, стремясь искоренить саму возможность проявления сострадания и учета разных мнений, и выполнив, таким образом, свою, предназначенную им партийной верхушкой миссию, пожирали друг друга.

Основными идеологическими оппонентами Воронского были Авербах (генеральный секретарь ВАПП, впоследствии РАПП с 1925 года) и Киршон (в секретариате РАПП с 1925 года).

Известно, что официальные припартийные ассоциации пролетарских писателей (заметим — пролетарских, а не скажем советских, что будет понято властью и принято существенно позднее) в лице МАПП и РАПП вели ожесточенную кампанию против такой «реакционной» с их точки зрения литературной группировки, как «Перевал». Борьба эта началась много раньше выхода последнего перевальского сборника (1932) и которая завершилась к I съезду Советских писателей в 1934 году.

Официальные писательские организации считали, что лозунг «живого человека», выдвигаемый как лозунг столбовой дороги, неправилен, как неправилен лозунг искренности и гуманизма, выдвигаемый группой «Перевал».

«Перевальцы» призывали оберегать старое культурное наследие, интегрировать молодую пролетарскую литературу в мировую, утверждая, что каждое художественное произведение, если оно по-настоящему художественно, уже тем самым является революционным и, следовательно, полезным делу пролетарской революции.

В головах же партийных аппаратчиков обострялась напряженность, называемая классовой борьбой, в связи с чем резко изменилось отношение к так называемым «попутчикам», не следующим беспрекословно установкам ЦК ВКП (б). Если «Перевал» двадцатых мог рассматриваться как попутническая группировка, в которую, по недоразумению, входили некоторые пролетарские писатели, то в тридцатые «Перевал» стал однозначно определяться как буржуазно-либеральная группировка, включающая самых правых писателей.

Из теории «живого» человека росли перевальские лозунги «нового гуманизма», мешающие жесткому партийному и государственному строительству.

«Внутренний мир человека, как выражение диалектики социальных отношений», — вот основной объект творческого внимания «Перевала».

Авербах в статье 1931 года «За творческие лозунги Напостовства» обратится с открытым призывом: «Одного надо бить для того, чтобы выучить, другого надо бить для того, чтобы добить, ибо, только добив «Перевал» и воронщину, можно спасти для революционной литературы тех заблуждавшихся, которые еще не до конца отошли от Воронского».

В качестве творческих задач пролетарской литературы в 1930 году были провозглашены борьба не только с гуманистической философией «Перевала», но и с «мелкобуржуазной» городской философией группы ЛЕФ.

Споры по творческим вопросам, в конечном счете, были обусловлены политическими вопросами и непосредственно вопросами культурной революции в СССР. Не случайно «капитулянтские» (читаем общечеловеческие) взгляды Воровского в области литературы отчасти вытекали из их политических установок Троцкого.

«Воронщина», как важнейший противников напостовства — теория, созданная А. Воровским и получившая опору в литературной организации «Перевал», признавая — вслед за Троцким — невозможность создания пролетариатом своей литературы и сводя литературные задачи пролетариата к учебе у классиков (притом к учебе некритической), выдвигала в качестве основного положения то, что в своем творчестве писатель открывает мир вечной, объективно существующей красоты.

Ценность искусства — по Воронскому — не в глубине его идейной насыщенности, не в его классовой действенности и направленности, а в том, что оно «снимает покровы» с видимой действительности и восстанавливает, обнажает перед нами этот вечно существующий мир красоты и гармонии. К раскрытию этого мира художник идет не путями сознания, а путями подсознания, неосознанно, интуитивно, поэтому в своем творчестве писатель должен отрешиться от своего сознания, стать возможно непосредственнее, уподобиться ребенку.

Подлинный художник видит мир так же непосредственно-наивно, как ребенок.

Нечего и говорить о том, что «воронщина» оказалась решительно враждебной точке зрения пролетарской литературы, ибо она неизбежно оправдывала безыдейность, притупление классовой направленности в искусстве, враждебное пролетариату искусство, если только оно «непосредственно», если оно раскрывает мир «вечной» красоты. Воронский не хотел учитывать и принимать всерьез курьезную установку напостовцев, что красота не присуща миру самому по себе, что она выражает отношение к миру определенной группы людей и что представления о красоте у одного класса иные, чем у другого.

«Воронщина», разоблачалась оппонентами как теория, несовместимая с марксизмом, как выражение давления буржуазной идеологии, имеющая, однако, глубокие корни в советской литературе и даже в творчестве ряда пролетарских писателей. Поэтому ее следовало разоблачать и дальше, и тем более решительно, что последователи Воронского из «Перевала» выдвинули смертельный для политиков лозунг — лозунг «социалистического гуманизма». В годы обострения классовой борьбы и ликвидации кулачества как класса провозглашать лозунг «гуманизма» — это означало тормозить классовое наступление пролетариата и объективно содействовать его классовым врагам.

Но не только с «воронщиной» активно боролось напостовство, доставалось и ЛЕФу, стремившемуся заменить искусство публицистикой, художественную литературу — газетой. ЛЕФ отстаивал лозунг рассудочности, не учитывая того, что искусство держится и на чувственной форме явления, что художественная литература обладает мощными средствами воздействия на миллионы и их воспитания, что отказ от нее будет идеологическим разоружением пролетариата на одном из участков культурного фронта.

В апреле 1937 года, после объявления об аресте бывшего наркома внутренних дел СССР Генриха Ягоды, в опалу попала группа приближённых к нему литературных функционеров — Леопольд Авербах, Александр Афиногенов и Владимир Киршон.

23 апреля 1937 года в «Правде» опубликована статья П. Ф. Юдина «Почему РАПП надо было ликвидировать», которая содержала резкую критику Авербаха и «его приспешников» Киршона, Афиногенова, Ясенского.

Показательна статья «Вредное славословие», опубликованная в газете «Харьковский рабочий» от 19 мая 1937 года:

«Киршон, этот ближайший приспешник врага народа Авербаха, разоблачен до конца и литературно, и организационно. А в то же время харьковский театр Русской драмы продает брошюры, где черным по белому сказано: «Основное достоинство пьес Киршона заключается в том, что все его творчество стоит под углом подлинно коммунистического мировоззрения?!».

13 мая Киршон был исключён из партии, 26 мая года — исключён из состава правления Союза писателей, 29 августа 1937 года — арестован по сфабрикованному обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации.

Имя Владимира Киршона было включено в расстрельный список, датированный 28 марта 1938 года, утвержденный 21 апреля 1938 года на заседании ВКВС СССР. Киршон ещё три месяца продолжал находиться в тюрьме и был казнён 28 июля 1938 года.

Авербах арестован 4 апреля 1937 года как человек, входящий в ближний круг Генриха Ягоды. Имя Авербаха было включено в расстрельный сталинский список, датированный 14 августа 1937 года и в этот же день приговор был приведен в исполнение «в особом порядке» (вместе с 25 сотрудниками НКВД СССР).

Мудрое Время отчасти примерило гонимых и их гонителей.

Воронский, Авербах и Киршон были посмертно реабилитированы за отсутствием состава преступления после смерти Сталина.

Воронский был полностью реабилитирован спустя двадцать лет — 7 февраля 1957 года, однако его имя в течение десятилетий было «вычеркнуто» из нашей истории и литературы, за бортом которой, уважаемый Читатель, не должны оставаться его такие глубокие и полезные каждому Пишущему и Читающему мысли:

«Художественная правда постигается в мучительных поисках. В поисках ее надрывались такие гении, как Гоголь, Толстой, Достоевский, такие честные правдоискатели, как Г. И. Успенский. У нас далеко не всегда это понимают, и это опасно.

Вопрос об объективном моменте в искусстве до сих пор вызывает в наших рядах много споров. Сторонники взгляда журнала «На литературном посту», да и не они одни, готовы считать тех, кто придерживается мнения, что подлинное художественное произведение должно иметь и объективную значимость, чуть ли не изменниками пролетариата. Ход рассуждений подобного рода критиков, примерно, таков: художник может выйти за пределы интересов, чувств, мыслей того и иного класса, он не может находиться в стороне, быть безучастным свидетелем совершающегося. С субъективными состояниями людей вообще, и художников частности, происходят нередко довольно странные случаи. Гоголь полагал, что он в «Мертвых душах», в «Ревизоре» ведет борьбу с человеческими страстями в пользу православия и укрепления самодержавного строя, а объективный резонанс этих произведений был и остается до сих пор таков, что на них воспитывались и воспитываются многочисленные поколения революционеров.

Можно с уверенностью сказать, что главная творческая работа настоящего художника, его борьба с материалом, его сомнения, мучения, его радости и разочарования связаны с поисками художественной истины. Это — его «синяя птица», тот заказ, который он получает от жизни и от себя, оселок, на котором он пробует, проверяет, заостряет свои творческие силы.

Опасно, что многие из наших современных художников готовы пойти и уже идут по линии наименьшего сопротивления.

Опасно то, что увеличивающаяся легкость литературного заработка писателей, получивших известность, повышенные гонорары, наивные и нелепые требования со стороны «социальных заказчиков», погоня редакций за именами, разлагающие условия воскресшей художественной богемы, своеобразная стихия литературного рынка, разочарование в революционных перспективах на ближайшее будущее, групповое самодовольство, самохвальство и политиканство, легкость успеха, возможность «поудить рыбу в мутной водице» — совращают наших писателей с трудных, но единственных путей к художественной правде.

Опасно и тревожно, что бессознательная, молодая, искренняя и поэтому хорошая и приятная ложь может сделаться и делается все более и более сознательной, неприятной и неискренней.

Опасно, тревожно и звучит предостережением, что в нашей, увы, как будто все еще расплывающейся мутным липким и зловещим пятном литературной повседневности, со взаимными подсиживаниями, с угодничеством, с нигилизмом и цинизмом, с открытым почти обманом, одурачиванием и околпачиванием, с барабанным грохотом и подвываниями — нам вместо хлеба дают нередко лишь одни камни, — и еще более опасно, тревожно, губительно то, что все это может просочиться и захватить новые, свежие, честные литературные кадры настоящих сынов народа.

Я убежден, я верю, — тревоги эти и опасения рассеются, жизнь возьмет свое, но для этого нужно открыто говорить и писать о наших литературных болячках и неурядицах и по-настоящему бороться сними, а не отмахиваться от них, как это сплошь и рядом делается».

Эпилог

«Перевал» изначально сформировался как группа литературной молодежи, с установкой скорее на массовость, чем на писательскую квалификацию. В этом отношении он разделял судьбу большинства литературных организаций того времени. Впоследствии широкие рамки его были еще раздвинуты: в него влилась (в 1926 году) большая волна писателей — на этот раз уже не молодежи, но средних и даже старших (по возрасту и стажу) кадров. Тем самым, конечно, изменилось положение группы: из организации литературной молодежи она стала просто литературной организацией. Но характер ее в основном сохранился: по-прежнему в ней мирно сосуществовали различные творческие тенденции и принципы. Острая литературная борьба (вовне) покрывала творческие расхождения (внутри). Но скоро здесь наступает перелом. Период экстенсивного роста «Перевала» первой половины двадцатых обрывается и сменяется дифференциацией авторов.

Те, для которых «Перевал» был лишь временным пристанищем на пути, покидают его — для того, чтобы отойти в сторону или успокоиться в недрах новой группы, которая более подходит к ним по своей сущности и в которой острые углы обозначены не так явственно и резко. С другой стороны, сам «Перевал» пошел сознательно на сокращение своих рядов, на освобождение от «балласта». В нем возникают процессы притяжения и отталкивания по творческим линиям — и в результате внутри его понемногу выкристаллизовывается основное ядро, объединенное общей творческой установкой, пусть даже намеченной в самых общих чертах. Вторая половина двадцатых для «Перевала» проходит под знаком творческих исканий, попыток авторов понять, осмыслить самих себя, в качестве индивидуумов и как творческое единство; он наполнен тем, что является процессом превращения литературной группы в литературную школу.

Мудрецы от литературы ставят на диспутах «каверзные» вопросы: что лучше — когда писатель пишет явно контрреволюционное произведение, или, когда он, хотя бы кривя душой и фальшивя, дает внешне советскую проходную вещь? И тут же сами отвечают: пусть лучше лжет и притворяется, но пишет в нужном духе, подменяя разговор об искренности, рассуждениями о технической честности. Но любой «желтый» американский журналист, натренированный на ловле сенсаций, технически честнее честного, а в общественном смысле — беспринципен, продажен, готов служить кому угодно за приличное вознаграждение. Писатель, приспосабливаясь, не обязательно халтурит. Общественно и художественно фальшивое произведение может быть технически сделано очень добросовестно. В этом стремлении укрыться под сень технической честности чувствуется внутренних страх: не лезьте ко мне в душу! Какое вам дело до того, что я думаю! Но никто не лезет в душу, сама «душа» «лезет» в произведение. «Искренность — категория, известная только русским критикам», — заявил в споре один из «левых» поэтов, «только у нас возможно, обсуждая поэтическую продукцию, говорить о таком внелитературном факторе». Эта категория известна всякой честной и живой литературе. Если бы искренность никак не отражалась в художественном произведении, то о ней действительно не стоило бы говорить. Но — к счастью или к сожалению — это не так. Искусство требует отдачи всего художника, а не только его рук. Оно жестоко карает за фальшь и благоразумную осторожность. То, что продиктовано посторонними для писателя мотивами, — остается в стороне от литературы. Проблема искренности — не моральная, а художественная проблема:

Луна устарела, и звезды не в моде.

Любовь — предрассудок, а счастье — мещанство.

Поют трубадуры в пылу гонорарном

Стихи о подошвах и ценах на клюкву.

В приемных редакций проворные парни

Строчат неустанно в зеленых блокнотах

Поэмы о боксе, сонеты о ваксе,

Баллады о ситце и мощной капусте.

Восторженно льются морковные оды,

Слипаются книги от свекольных гимнов.

Прославлены гвозди, асбест и мочала,

Воспеты клистиры, набрюшник и кепи.

Асфальт и железо, булыжник и галька

В плену у оравы лихих стихотворцев,

Несметные орды на кислом Парнасе.

Кропают уныло-бетонные ямбы.

Почтенная муза в кургузом капоте

Торгует со скидкой бракованной рифмой,

Лоскутьями ритма, обрывками строчек,

Водой оптимизма и косноязычьем.

Текут, расплываясь, ручьями чернила,

Скрипят, словно зубы у грешников, перья,

Стучат ремингтоны, гремят ундервуды,

Чтоб мир удивить разудалой похлебкой.

Чтоб этой стряпнёю, бесцветной и пресной,

Подправленной в меру румяной подливкой,

Забить до отказа, как брюхо обжоры,

Портфели издательств и книжные полки.

Любезный читатель! Мудрец бескорыстный!

Скажи свое слово судьи-гражданина

О грецких орехах, о вкусе селедок,

Завернутых ловко в стихи о подтяжках.

Павел Дружинин

Когда «Перевал» заговорил об искусстве собственного видения, с ним не только спорили, но и во многом соглашались. Но когда он заявил, что описательный реализм недостаточен, что нужен какой-то другой, более высокий тип экспериментального реализма, что нужно искусство, для которого бытовая данность является лишь материалом, все с возмущением стали упрекать его в том, что он отойдет от позиции реализма. А когда наконец в «Перевале» послышались голоса, утверждавшие трагедийность искусства, тут негодованию всевозможных критических «подмастерьев» не было предела.

Между тем оно основывалось на простом непонимании термина (а вместе с ним и некоторых других элементарных вещей). Трагедийное не есть трагическое, а трагическое не есть то, что под ним понимает обыватель.

У нас трагическим называют всякий несчастный случай. Попал человек под трамвай — трагическая гибель. Пристрелил нечаянно из ружья товарища — трагическая неосторожность. Таким образом, привыкают думать, что трагическое есть то, что плохо кончается. И понятно, что, когда люди, для которых мерило трагизма — самоубийство и хроника происшествий, слышат о трагедийности искусства, они в ужасе восклицают: «А, вы хотите, чтоб искусство показывало разных несчастных людей и говорило бы о том, что жизнь — тяжелая и скверная штука! Вы — явные упадочники!» Но трагедийное искусство не значит вовсе пессимистическое искусство, и даже не включает обязательным ингредиентом трагический конец. Зато в нем обязательно присутствует момент катарсиса, разрешения. Трагедийно искусство Бетховена, но это величайшее по жизни утверждению искусство. Трагический конфликт в нем разрешается победой воли, радости, энтузиазма. Трагедийное искусство — то, которое берет основные конфликты эпохи, ставит их во всей глубине и значительности, не урезывая их, не смягчая, не боясь их резкости, и старается их так или иначе развязать. Какова будет эта развязка, будет ли трагедийное искусство трагичным, минорным или жизнеутверждающим, мажорным — зависит от тонуса эпохи, от социально-общественной позиции художника и т. д. Но всегда его смысл и оправдание будет в том, что это — большое, серьезное искусство, чуждое дешевого благополучия и чиновничьей благонамеренности, не старающееся покрыть все розовым лаком идиллии, поскорее примирить непримиримое и дать восторжествовать неизбежной добродетели. И если оно радостно, его право на радость куплено дорогой ценой.

Социализм «Перевала» — не огромный работный дом, не фабрика, не завод, как это представляется фанатикам производственной литературы и поборникам фактографии, не унылая казарма из «Клопа», где одинаково одетые люди умирают от скуки.

Для «Перевала» социализм — это великая эпоха освобождения человека от всяких связывающих его пут, когда все заложенные в нем способности могут раскрыться до конца.

Я часто блуждаю по городу.

Но, прежде чем в город войти,

Иду молчаливым заброшенным кладбищем,

Потому что печальные кладбища

Окружают все города.

Амир Саргиджан

В небольшом краеведческом музее на малой родине Воронского в Инжавино Тамбовской области собрана интереснейшая информация о Воронском, включая героизированный в духе 80-ых бюст работы скульптора К. Малофеева. Но если смягчить гуманистическим пониманием дух сурового времени, глаза Александра Константиновича смотрят на посетителя все также пронзительно, пытаясь докопаться до самой непостигаемой внутренней человеческой сути.

По дороге скачет всадник,

Дым бежит над кровом.

Сел снегирь на палисадник

Где-то за Тамбовом.

Будто жизни тонкий шорох

В белых розах светел...

О прошедших на заборах

Пишет звездный ветер;

Нежность! Друг!.. От слов морозит.

Всю строку калеча,

Вижу: нашу жизнь заносят

Темнота и вечер.

По-кладбищенски чернеют

Те деревья. Словом —

Может, даже и над нею

Где-то за Тамбовом!

Н. Зарудин

Спасибо за чтение

Вернуться к книге