Обложка Печальный маркиз атакует с тыла

Печальный маркиз атакует с тыла

Александр Накул

0% прочитано
Стандартный
Александр Накул

Печальный маркиз атакует с тыла

1. Разочарованный

Есть книги, которых никто не читал, но на которые все ссылаются. Одна из них — «Россия в 1839 году» Астольфа де Кюстина.

Сам де Кюстин даже при жизни был третьестепенным писателем, который дружил со многими романтиками, но если и получал от них похвалы, то скорее как меценат и богатый друг, чем как мастер слова. Всё-таки Бальзак и Готье, в отличии от Кюстина, могли проводить время в скромном замке Фервакес только как гости его хозяина.

Однако и его светские романы, и книги путевых заметок, и пьесы не расходились даже при жизни автора, и почти не переиздавались после. Маркиз де Кюстин не был даже выдающейся бездарностью вроде графа Хвостова — в свете было принято насмехаться не над его банальными сочинениями, а над его, как тогда говорили, “постыдной склонностью к содомскому греху”.

За последнюю он даже бывал бит — чего за литературную деятельность не удостоился.

Однако «Россия в 1839 году» выдержала ещё при жизни автора семь изданий и активно переводилась на другие языки. И уже в XX веке была вытащена из забвения сначала большевиками (как критика царского режима), а потом и американскими агитаторами (как критика уже большевиков).

Одна из причина актуальности Кюстина — это то, что он великолепно владел политической технологией, очень актуальной в наше время: а именно, вместо тонкого обмана он попросту ошарашивает брехнёй. Он совершенно не стесняется врать читателю прямо в лицо и держать его за полного идиота. Противоречить Кюстину сложно уже потому, что он сам превосходно противоречит сам себе.

Достаточно вспомнить его известное рассуждение:

«Если рассказанные мною факты ложны, пусть их опровергнут; если выводы, которые я из них делаю, ошибочны, пусть их исправят: нет ничего проще; но если книга моя правдива, мне, надеюсь, позволительно утешать себя мыслью, что я достиг своей цели, состоявшей в том, чтобы, указав на болезнь, побудить умных людей пуститься на поиски лекарства…

Яростные нападки на эту книгу со стороны русских, а также нескольких газет, поддерживающих их политику, сделали лишь более очевидными мужество и прямодушие автора: только правда способна вызвать такую вспышку гнева; объедини все путешественники мира свои усилия, дабы представить Францию страной идиотов, их сочинения не исторгли бы из уст парижан ничего, кроме веселого смеха; больно ранит лишь тот, кто бьет без промаха.»

Очень нетрудно заметить, что второй абзац полностью опровергает первый. В одном абзаце он утверждает, что готов принять любую критику, и что его рассуждения могут быть опровергнуты. А уже в следующем вдруг заявляет, что все опровержения… только доказывают его правоту. Причём сам он эти опровержения не приводит, а отделывается абсолютно бредовым аргументом: якобы, вздумай кто-то писать подобное про французов, его бы не стали даже опровергать.

Вообще, аргументация “только правда способна вызвать такую вспышку гнева” — это как раз типовой double bind, про который так много писал Грегори Бейтсон. Агрессор с одной стороны, провоцирует агрессию — а с другой стороны делает вид, что осуждает любую агрессию. Жертве непонятно, как реагировать — если никак, то агрессия будет нарастать, а если ответить, то её можно будет осудить, как агрессора.

Разумеется, реакция тут может быть простая: нет, Кюстин нагло врёт. Вспышку гнева вызывает любое агрессивное поведение, даже если говорят вроде бы удобную “правду” (вспомним про “исландскую правдивость”).

С тем же успехом можно было бы сказать: раз то, что другой известный публицист, Адольф Гитлер, писал про евреев, вызывает гнев у евреев — это доказывает, что Адольф Гитлер писал про них правду.

Фактических ошибок в его книге и правда колоссальное количество — причём они начинаются ещё до прибытия автора не территорию России. Он убеждён, что Россия — страна степей, хотя как раз до степной зоны так и не доехал. Он сообщает, что перед Михайловским Замком стоит памятник Петру III — а когда ему было указано, что это Пётр I, он заявил, что “русские просто перекрасили памятник”. Сфинксы перед Академией Художеств не впечатляют, потому что это жалкие копии (хотя это, конечно же, оригиналы), а Медный Всадник — это воплощение безвкусицы русского скульптора (интересно, что бы сказал на это его соотечественник Этьен Фальконе).

Иногда кажется, что Кюстин попросту издевается над читателем — например, когда сообщает, что “Главная улица Петербурга — Невский проспект, один из трех проспектов, что ведут к дворцу Адмиралтейства. Три эти улицы, расходясь лучами, делят южную часть города на пять правильных частей и придают ей, подобно Версалю, форму веера”.

Каким образом три проспекта могут разделить полукруг на пять частей?

Но между тем в его книге можно отыскать и кое-что более тонкое и полезное.

2. Мир тумбочкам, война шкафам

Для начала — если присмотреться чуть внимательней, то вдруг обнаружится: на самом-то деле мы толком не знаем ни книги, ни самого автора.

Начнём с того, что на русском языке полного текста «России в 1839 году» нет до сих пор. Оригинальное французское издание — это четыре тома, всего около 1200 страниц, оформленные как тридцать шесть писем к другу из путешествия. То, что выложено в интернете под заглавием — просто подборка самых оскорбительных фрагментов. Даже двухтомное русское издание 1996 года очень неполно.

В полном тексте автор рассказывает в основном о себе — например, письма второе и третье почти целиком заняты пересказом его автобиографии. Причём о том, о чём знали все, он, разумеется, умолчал.

Он пробыл в России всего два месяца, не зная ни языка, ни географии страны, которую вздумал описывать. Он почти не упоминает о встречах и разговорах, якобы для того, чтобы не создавать проблем своим собеседникам — разве что постоянно ссылается на некоего князя К.

Его бесчисленные ошибки не удивительны, потому что Кюстин на самом деле не особенно интересовался страной, куда прибыл и не особенно доверял даже тому, что видел собственными глазами. Он постоянно сравнивает Россию с театром, где города — декорации, люди — маски, а на самом деле всё не то, каким кажется. Почти каждое описание плавно переходит к тому, что “на самом деле всё, конечно, иначе”, после чего Кюстин живописует жуткую изнанку, которая якобы за маской скрывается — хотя совершенно неясно, с чего он это взял.

И мы не очень понимаем даже, как именно читала его сочинение французская публика.

Судя по всему, это плохо понимали даже авторы опровержений.

Бывший декабрист и попутно агент Третьего отделения в Париже Яков Николаевич Толстой, который был один из первых критиков Кюстина, понимал это явно лучше. Он так и писал в Петербург, что, конечно, опровержение Греча — самое дотошное и обстоятельное из всех. Греч не пропускает ни одной мелочи и оплошности автора, доходит даже до формы еловых брусков, которыми вымощен Невский проспект.

Но именно поэтому сочинение Греча в Париже не произвело ни малейшего действия. Такое ощущение, что парижанам вообще не было дела, как на самом деле устроена России.

И уже тогдашние критики отмечали, что в книге по большому счёту нет ничего нового. В тогдашней французской публицистике было два распространённых мнения о России: либо это оплот благостного старого порядка, управляемая просвещёнными абсолютными монархами, либо ужасная угроза с Востока, азиаты, которые замаскировались под европейцев и сокрушили Наполеона, а скоро и нас сокрушит.

Кюстин постоянно спорит с первой точкой зрения и находит доказательства для второй. Это сделало его рассуждения (сколько бы откровенного вранья в них не было) доступными для обоих лагерей и они предпочли не заметить, что Кюстин в своей книге пишет не столько о России, чем о себе,

А между тем о нём самом мы знаем очень мало.

Сам он утверждает, что «ехал в Россию искать доводов против республики» и собирался написать опровержение “Демократии в Америке”. Он якобы пытался выяснить, действительно ли абсолютная монархия может спасти Францию — но вернулся оттуда почти республиканцем.

Выглядит впечатляюще — и скорее всего, является неправдой от первого до последнего слова.

Дело в том, что дурная репутация и забвение сочинений сыграли с маркизом злую шутку — информации о нём сохранилось на удивление мало и теперь уже почти невозможно установить его политические взгляды. Невозможно даже сказать, насколько серьёзные и глубокие они были.

Потомок древнего рода, известного с XIII века, он был воспитан матерью, женщиной редкого ума и свободомыслия, но при этом непреклонной роялистской. Другом семьи был Шатобриан, тоже ярый роялист.

Отец и дед Кюстина доверились революции — и оба закончили на гильотине. Мать ожидала казни в тюрьме, её спасло только падение Робеспьера.

Сам же Кюстин вроде бы выступал за легитимную монархию, но скорее по инерции. В 1814, когда союзники вступили в Париж и возник шанс на реставрацию, он пишет матери, что "нашу партию поддерживают такие болваны, что я краснею от стыда".

В молодости он пытался служить по дипломатической части и побывал на Венском Конгрессе. Казалось бы, там присутствуют короли всей Европы, они готовятся восстановить Францию — но Кюстин описывает его в своём же фирменном стиле, который напоминает даже не желчные памфлеты Карла Маркса, а сочинения озлобленного на мир циника вроде Луи-Фердинанда Селина (который тоже в Петербург путешествовал): “Ярмарочный шарлатан намалевал на двери заманчивую вывеску, которая будит любопытство досужих зевак. Все бросаются в его заведение, обнаруживают, что там нет ровно ничего интересного, но выйдя, говорят другим: "Ступайте туда, на это стоит посмотреть!". Никто не желает признать себя обманутым, и честолюбие простофиль помогает шарлатану поймать на ту же удочку все больше и больше народу... Вот в точности история Конгресса, на нем никто ничего не делает, но он происходит за закрытыми дверями, а это много значит для тех, кого внутрь не пускают”.

В 1831 он писал Рахели Фарнхаген фон Энзе, одной из первых феминисток: “Я ненавижу те лживые правительства, какие именуются представительными. Я желал бы жить в большом государстве с чистой монархией, ограниченной мягкостью европейских нравов, или в стране маленькой и чисто демократической. Да и это последнее не доставило бы мне много радости. Твердо я знаю лишь одно: нами управляют люди тщеславные и, по причине своей посредственности, лицемерные”.

Он ненавидел бонапартистов как наследников Революции, опасался республиканцев-революционеров, презирал Июльскую монархию (тоже во многом “конституционную и буржуазную”) и в то же время понимал, что французский народ уже не трепещет перед древней династией Бурбонов. Сквозь его рассуждения о свободе постоянно проступает та неприятная правда, что ему нужна не свобода трудиться и предпринимать, как понимали её, к примеру, Отцы Основатели США — скорее, это свобода золотых шляхетских вольностей или даже восторженная безответственность либертинов из сочинений маркиза де Сада. Толпу маркиз искренне презирает и она ему ни в коем случае не указ.

Собственно, довольно странно, что человек с такими взглядами стал бы искать аргументов в пользу монархии, путешествуя в далёкую Россию. Россия для него — страна “азиатская”, которая тем более опасна, что пытается выглядеть европейской. Она уже потому для него ущербна, что в ней не было средневекового рыцарства и католицизма.

Причём “полноценность” для него не означает эффективности. Он сам признаёт, к вопросу о рыцарстве: “русские — народ воинственный, но сражаются они ради победы, берутся за оружие из послушания или корысти, польские же рыцари бились из чистой любви к славе” и именно потому проиграли.

Не очень понятно, чему же он собирался научиться у настолько чужой культуры и что она может доказать. С тем же успехом он мог бы пытаться поискать доказательства пользы самодержавия на улочках Стамбула — всё-таки Османская империя была куда самодержавнее и традиционно была союзником Франции.

Если бы Кюстина действительно интересовали перспективы монархии, он мог бы поискать их в Испании ярого консерватора Фердинанд VII. Тем более, что его «Испания при Фердинанде VII» вышла как раз в 1838 году. Но как раз эта книга прошла совсем незамеченной.

Но таким же двусмысленным, как его политические взгляды, было и всё остальное, связанное с Кюстином.

Филерет Шаль вспоминает "довольно полного и грузного мужчину, одетого прилично, без претензий", который поражает мемуариста "своими туманными речами, робкими остротами, великолепным знанием светских приличий, выдающим истинного дворянина, умением довести все, что нужно, до сведения собеседника, мягким лукавством, великосветскими любезностями, которые пристали скорее юноше, нежели зрелому мужу, странной робостью и некиим сознанием собственной приниженности, уязвимости, которое плохо сочеталось с меткими репликами, философическими наблюдениями и смелыми замечаниями, сверкавшими среди этой густой смеси болезненной скромности, меланхолии, мистицизма и низменной чувственности.”

Обеспеченный с детства, он так и не нашёл себе места в обществе. В молодости пытался служить по дипломатической части, но быстро разочаровался. Литературной славы тоже не добился. И даже как светский человек был хронической жертвой насмешек — в основном из-за своих сексуальных пристрастий. Парижский высший свет относился к горе-маркизу с улыбчивой брезгливостью, так что Кюстину оставалось только страдать. Он и сам признавал, что “жить бунтарем можно, но невозможно жить отверженным!".

Его семейная жизнь тоже была хронически неустроенной — в 1821 году, спасаясь от слухов, он женился на девушке своего круга, а в июне следующего года у них рождается сын. Летом того же года Кюстин отправляется путешествовать по Англии и Шотландии, где знакомится с неким Эдуардом де Сент-Барбом, который был на четыре года младше его. Во Францию они возвращаются уже вместе и особенно не скрывая своих отношений. Про реакцию его молодой жены на это ничего неизвестно: уже в следующем году она умирает от туберкулёза, а вскоре умирает и сын. После этого Кюстин становится очень религиозен, но доброго католика из него не вышло.

Уже в следующем году происходит очередное приключение: в 1824 маркиз назначил свидание какому-то молодому солдату, но был ограблен, избит и обнаружен голым на парижском тротуаре. После чего по настоятельному совету других членов опозоренной семьи удалился (вместе с Сент-Барбом) в нормандское поместье и в свете появлялся редко, а новые связи старательно скрывает.

Даже большой успех “России в 1839 году” не сделал его литературной величиной или политическим мыслителем — содержание было актуальным, но мягко говоря неглубоким.

Наконец, уже после смерти он порадовал родных очередным скандалом — согласно завещанию, всё его имущество отходила многолетнему спутнику жизни, тому самому Эдуарду де Сент-Барбу. Сент-Барб даже смог выиграть суд и вступить во владение — но, к облегчению других носителей фамилии Кюстин, умер уже в следующем году.

Простой народ не особенно интересовал Кюстина. Унаследованное богатство казалось ему чем-то естественным, а потому не очень важным. Он дружил с романтиками, и XVIII век был для него такой же частью великолепной древности, как Средневековье — и тем больше он ненавидел современность.

Даже друг Шатобриан его раздражал: “Если г-н де Шатобриан и принес Франции некоторое добро, он принес ей также и немало зла, и лично я еще долго буду ощущать это на себе самом. Он открыл гордыне и суетности прибежище в мечтательности и меланхолии; он перенес светские страсти в святилище добродетели, и с его благословения честолюбие мятущихся душ стало нередко принимать облик религиозного созерцания; увидеть так ясно, кто ты, и не иметь ни малейшей надежды измениться, — ведь это страшно!”

Но почему же мы до сих пор помним этого странного и неуживчивого человека? Почему до сих пор его замечания кажутся нам справедливыми и даже цитируются — хотя восторженные (и куда более компетентные) книги о России куда более именитых Теофиля Готье, Александра Дюма-отца или Кнута Гамсуна такого следа не оставили.

Видимо, весь секрет именно в некомпететности и бесталанности Кюстина. Великие авторы писали про “другую” страну, пытались изучить на собственном опыте то, о чём не писали газеты. Россия была им незнакома, они пытались её понять и осмылить.

А Кюстину и так всё было ясно, с самого начала. И его корни — конечно, даже не в журнальной полемике середины XIX, а в отточенных афоризмах и едких максимах любезных ему XVII — XVIII веков, в цинизме Шамфора и пессимизме Ларошфуко. Кюстин не описывает и не прислушивается, — он констатирует и разоблачает, и его выводы звучат почти как пословицы. Его рассуждения о пороках русского государства вполне описывают и человечество целиком.

Всякие пословицы кажутся нам очень мудрыми — именно потому, что для любой ситуации найдётся своя пословица. Правда, найдётся и множество ситуаций, где эта пословица уже не подходит — но для этих ситуаций есть и свои пословицы. Наконец, можно просто заявить, что это была просто декорация, а на самом деле…

Впрочем, он и сам признавался в другой, прочно забытой книге, о том способе, которым составлял свои путевые заметки. Любое путешествие само по себе очень пёстрое и полно случайностей, впечатления тоже мимолётны. Поэтому чтобы описание путешествия запало в душу читателя, надо просто выбрать одну магистральную тему, желательно простую и понятную любому дураку, — а потом долбить-долбить-долбить!

“Долг всякого путешественника,— пишет он в посвящении мисс Боулс, открывающем книгу "Испания при Фердинанде VII",— описывать увиденное как можно более ярко и непосредственно”. Но этого мало: "недостаточно рассказывать о том, что есть, нужно уметь видеть вещи с интересной стороны... Как же избежать беспорядка; как, то и дело удивляя читателя новыми картинами, не утомить его постоянной сменой точек зрения и не смутить его вашими собственными сомнениями? С помощью главной мысли, идеи, которую вы невольно, безотчетно будете применять ко всему! Идея эта станет нитью, которая свяжет меж собою все остальные мысли и проведет вас самого сквозь хаос самых противоречивых ваших впечатлений. Благодаря ей переживания и раздумья окажутся тесно сплетены с описаниями и предстанут их естественным следствием... Путешественник-писатель должен, на мой взгляд, пройти между двух рифов: с одной стороны ему грозит опасность утонуть в общих словах, которые все обесцвечивают, с другой -— погибнуть от лжи, которая все убивает: без правды нет увлекательности, но без порядка нет стиля, следственно, нет жизни"

Но почему нам кажется, что эти довольно рассуждения, взятые из общих мест французской публицистики середины XIX века, описывают нас?

Ответить на этот вопрос нам поможет человек, который, среди прочего, пахал на слонах.

3. Человек, который пахал на слонах

Легендарный американский шоумен Финеас Барнум был настолько велик, что в эту статью, пожалуй, не поместится. Он действительно пахал на слонах, демонстрировал мумию русалки и любой талантливый карлик, попавший в его шоу, имел шанс стать гигантом. Когда журналисты приписали ему фразу “Каждую минуту где-то рождается ещё один простофиля”, он обезвредил её самым остроумным образом: заявил, что он такого не говорил, и очень об этом жалеет, потому что всегда так думал.

Но нам он интересен психологичесским эффектом, который назвали в чего честь: а именно, эффектом Барнума. Причём описал его психолог Бертрам Форер, а придумал называть в честь Барнума совсем другой психолог — Пол Э. Мил.

Это известное когнитивное искажение: в ситуации, когда человеку описывают какие-то особенности его личности, он склонен воспринимать это описание как очень точное, особенно если он уверен, что это описание — результат изучения каких-то непонятных ему факторов (научных или магических). И его не будет смущать, что это описание максимально абстрактно и в принципе, подходит почти любому человеку.

Вы сами можете легко проверить этот эффект на себе. Возьмите какое-нибудь издание с гороскопами (можно онлайн) и прочтите там прогноз для вашего знака. Он окажется удивительно точным! Как же астролог смог узнать так много о вашей жизни?

Но вот что ещё более удивительно: если вы прочтёте прогноз для любого другого знака, он тоже окажется удивительно точным!

Но и это ещё не всё! Если вы возьмёте любое древнее, ещё бумажное издание, хотя бы из 1990-х годов (главное, чтобы там были гороскопы), и посмотрите прогноз для своего (или не своего) знака: он тоже будет удивительно точным! Причём описывать будет именно вас и именно сегодня!

Впрочем, вот ваше описание, сделанное знаменитым психологом Форером. Не правда ли, доктор Форер попал в самую точку?

Вы очень нуждаетесь в том, чтобы другие люди любили и восхищались вами. Вы довольно самокритичны. У вас есть много скрытых возможностей, которые вы так и не использовали себе во благо. Хотя у вас есть некоторые личные слабости, вы в общем способны их нивелировать. Дисциплинированный и уверенный с виду, на самом деле вы склонны волноваться и чувствовать неуверенность. Временами вас охватывают серьёзные сомнения, приняли ли вы правильное решение или сделали ли правильный поступок. Вы предпочитаете некоторое разнообразие, рамки и ограничения вызывают у вас недовольство. Также вы гордитесь тем, что мыслите независимо; вы не принимаете чужих утверждений на веру без достаточных доказательств. Вы поняли, что быть слишком откровенным с другими людьми — не слишком мудро. Иногда вы экстравертны, приветливы и общительны, иногда же — интровертны, осторожны и сдержанны. Некоторые из ваших стремлений довольно нереалистичны. Одна из ваших главных жизненных целей — стабильность.

В принципе, ничто не мешает применить тот же метод и к населению целых государств.

Всем нам знаком щенячий восторг ксенопатриотизма — случай, когда вроде бы умный человек бездумно восхищается какой-нибудь страной, желательно далёкой. И даже переселение в страну мечты не способно его переубедить — потому что всё равно он живёт не в стране, а в таких фантазиях..

Прекрасное описание такого поведение находим у Оруэлла:

“Десять или двадцать лет назад формой национализма, которая более всего соответствовала сегодняшнему коммунизму, был политический католицизм. Свое самое выдающееся выражение он нашел в Г. К. Честертоне, хотя этот писатель представлял собой скорее экстремальный, чем типический случай. Честертон, писатель большого таланта, предпочел подавить как собственное здравомыслие, так и интеллектуальную честность ради пропаганды римской католической церкви. В последние двадцать лет жизни Честертон все свое творчество, в общем-то, обратил в бесконечное повторение одной и той же темы, которая, несмотря на всю вымученную искусность, была проста и скучна, как утверждение: «Великое есть Диана Эфесская». Каждая книга, которую он написал, каждый абзац, каждое предложение, каждый поворот сюжета в каждом рассказе, каждый фрагмент диалога — все в его произведениях было призвано безошибочно продемонстрировать превосходство католиков над протестантами или язычниками. Но Честертону мало было считать это превосходство только интеллектуальным или духовным, его необходимо было перевести в категории национального престижа и военной мощи, что и повлекло за собой дилетантскую идеализацию латиноязычных стран, и особенно Франции. Честертон недолго жил во Франции, и его описания ее как страны католических крестьян, беспрерывно поющих “Марсельезу” за стаканами красного вина, имеют примерно такое же отношение к реальности, как “Синдбад-Мореход” к повседневной жизни Багдада. В результате он не только колоссально переоценил французскую военную мощь (и до и после войны 1914-1918 годов Честертон считал, что Франция сама по себе сильнее Германии), но и вульгарно, глупо прославлял сам процесс войны. После военных стихов Честертона, таких, как «Липанто» или «Баллада Святой Барбары», «Атака легкой бригады» Киплинга читается как пацифистское произведение, — возможно, это самые безвкусные и напыщенные стихи на английском языке. Нельзя не сказать, что, если бы вся эта романтическая чепуха, которую он привычно писал о Франции и французской армии, была бы написана кем-нибудь о Британии и британской армии, Честертон первым бы все это высмеял. Во внутренней политике он был противником имперских амбиций, подлинным ненавистником ура-патриотизма и империализма и, в меру своих сил и возможностей, настоящим другом демократии. Стоило ему, однако, заговорить о международных делах, как он готов был пожертвовать своими принципами, даже не замечая этого. Так, его почти мистическая вера в преимущества демократии не помешала ему восхищаться Муссолини. Муссолини уничтожил представительное правительство и свободу печати, за которую у себя дома так упорно боролся Честертон, но Муссолини был итальянцем, он сделал Италию сильной, и это определяло все. Точно так же Честертон никогда ни словом не осуждал империализма и порабощения цветных рас, если это практиковали итальянцы или французы. Его чувство реальности, его литературный вкус и даже в какой-то мере мораль изменяли ему, как только затрагивались его националистические привязанности.”

Но там, где есть свет — неизбежна и тень.

Эффект Барнума принято иллюстрировать описаниями, составленными из всевозможных положительных качеств — но вполне возможно напротив, расписывать пороки и глупости, приписывая их другим, а (в приступе самоуничижения) и себе. Все мы наблюдали в жизни пороки и глупости, нам приятно думать, что мы ещё не полное ничтожество, что есть людишки и похуже нас. Немало пороков и глупостей мы наблюдали и в собственном исполнении — но разве не кажется иногда, что если мы в них сознаемся, то эта короста просто от нас отпадёт?

Как метко заметил Лотреамон, автор куда более талантливый: “Так вот, мелодии, которые певец исполнит перед вами, не новы, но то и ценно в них, что все надменные и злобные мысли моего героя каждый обнаружит в себе самом”.

Кюстин пишет «Россия — страна совершенно бесполезных формальностей» — и это кажется справедливым. Но если бы Сунь Ятсен написал, что «Китай — страна совершенно бесполезных формальностей», то это тоже показалось бы очень справедливым. А если бы Стендаль написал, что «Франция — страна совершенно бесполезных формальностей» — критики XX века рукоплескали этому социальному комментарию.

Водить публику за нос пословицами под видом озарений — испытанный приём.

Вообще, выражение очень часто начинает жить отдельно от автора и даже от имени автора. Выражение “Блески и нищета X” (с отсылкой к названию романа Бальзака “Блеск и нищета куртизанок”) есть только в русском языке. И точно так же только в русском языке женщины бывают “Бальзаковского возраста” — причём мало кто помнит, что роман, к которому это выражение отсылает, назывался “Тридцатилетняя женщина”.

И наоборот, выражение “потёмкинские деревни” появляется сначала в немецкой и французской публицистике 1840-х, а в русский проникает только в 1910—1920-х (https://cyberleninka.ru/article/n/potemkinskie-derevni-i-fasadnaya-imperiya/viewer)

Многие помнят, что Джеймс Джойс сказал “Моя родина, как свинья, жрёт своих сыновей” — и мало кто помнит, по какому поводу. “Дивная старая Англия. Да поразит тебя сифилис, старая сука” пишет Олдингтон в начале “Смерти Героя” — звучит особенно впечатляюще, потому что может быть сказано практически про любую страну и практически про любую эпоху.

Для большей наглядности я закончу разбор этого приёма совсем древней цитатой, обнаруженной среди фрагментов легендарного Руслана Хазарзара.

Марк Минуций Феликс (кон. II вв. н. э.) вывел в своём сочинении «Октавий» язычника Цецилия, который, среди прочего, пересказывает ужасные слухи, которые ходили о первых христианах: «Так как нечестие разливается скорее при помощи все более усиливающегося с каждым днем развращения нравов, то ужасные святилища этого нечестивого общества умножаются и наполняются по всему миру. Надо его совсем искоренить, уничтожить. Эти люди узнают друг друга по особенным тайным знакам и питают друг к другу любовь, не будучи даже между собою знакомы; везде между ними образуется какая-то как бы любовная связь, они называют друг друга без разбора братьями и сестрами для того, чтоб обыкновенное любодеяние чрез посредство священного имени сделать кровосмешением [...]. Слыхано, что они, не знаю по какому нелепому убеждению, почитают голову самого низкого животного, голову осла... Другие говорят, что эти люди почитают половые органы своего предстоятеля и священника... Говорят также, что они почитают человека, наказанного за злодеяние страшным наказанием, и пагубное древо креста ... Говорят, что посвящаемому в их общество предлагается младенец, который, чтобы обмануть неосторожных, покрыт мукóй, и тот, обманутый видом муки, получив предложение сделать невинные будто удары, наносит глубокие раны, которые умерщвляют младенца, и тогда — о нечестие! — присутствующие с жадностью пьют его кровь и разделяют между собой его члены» (M. Minucius Felix. Octavius.9).

Спустя 200 лет примерно то же самое напишет саламинский епископ Епифаний (307–403), но уже по отношению гностиков, которых обличитель ересей называет борборитами, в 26 главе своего “Панариона”: “Если же кто из них и предастся сеять извержением естественное создание, и женщина зачнет, то осмелимся сказать страшное для слуха. Ибо одновременно вытягивая эмбрион вниз, забирают зародыш этот для поедания в едином кругу и, собравши все свиное и собачье, смешивают мед, перец и другие ароматы и масти, дабы не стошнило их, и каждый приверженец имеет по персту от измученного младенца. И таким образом произведя людоедство, молятся наконец Богу и говорят, что не развлекаются от князя желания, но сгоняют грех брата. Вот, собственно говоря, каково это пасхальное пиршество.”

Чем-то примерно таким и угощал Кюстин доверчивую публику — а она лопала и просила ещё. Это тот самый случай, когда текст очень мало говорит о своей теме — и очень много об умственных способностях тех, кто ссылается на него, не читая.

И если уж заканчивать афоризмом, пусть этот будет Ренан: «Имеет силу лишь тот, кто ошибается вместе со всеми».

Спасибо за чтение

Вернуться к книге