Обложка На краю цивилизации

На краю цивилизации

Хьюго Тестоне

0% прочитано
Стандартный
Хьюго Тестоне

На краю цивилизации

От автора

Среди отцовских книг я однажды набрёл на свежее перестроечное переиздание книги Ильи Эренбурга “Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников: мосье Дэле, Карла Шмидта, мистера Куля, Алексея Тишина, Эрколе Бамбучи, Ильи Эренбурга и негра Айши, в дни мира, войны и революции, в Париже, в Мексике, в Риме, в Сенегале, в Кинешме, в Москве и в других местах, а также различные суждения учителя о трубках, о смерти, о любви, о свободе, об игре в шахматы, о еврейском племени, о конструкции и о многом ином”. Название меня привлекло и я прочел. Книга показалась мне забавной, но не более. Иначе быть и не могло, потому что я в то время был еще подростком и был совершенно не подготовлен к пониманию такого текста. Истории я не знал, жизненного опыта не имел.

Однако я был уже достаточно зрел, чтобы заметить, что в книге есть вещи, которые я не понимаю, но, возможно, пойму в будущем. Я взял себе за правило раз в десятилетие перечитывать “Хулио Хуренито“ и каждый раз я понимал больше прежнего и находил новое.

Оказалось, что в простоте душевной Эренбург написал то, что нельзя было писать (и этим объясняется непростая судьба переизданий). Я тогда смог случайно прочесть его книгу, пусть почти ничего и не поняв. Но это подготовило меня к тому, чтобы потом понять, что именно было в ней этим неназываемым.

Когда сильно позже (благодаря уже другим книгам) я заметил зияющие лакуны в своей картине мера, у меня уже был интеллектуальный аппарат, чтобы заметить в этих лакунах ухмыляющиеся рожи прототипов Хулио Хуоренито и их последователей. Это и события последних лет заставили меня пережить существенную трансформацию мировоззрения, которая продолжается и сейчас. Если кратко, я был более-менее левых взглядов, а стал более-менее правых. Если менее кратко — я начал осознавать, что многие вещи, которые я считал самими собой разумеющимися, на самом деле менее однозначны (а многие оказались просто враньем).

Такая трансформация дело болезненное. Ладно бы, что начинаешь во всем сомневаться. Гораздо тяжелее смириться с тем, что многие вещи, которые я делал в жизни, были вещами постыдными, вещами, которые делать не стоило. Ещё тяжелее оказаться внезапно не только без опоры в жизни (которую как раз дает мировоззрение и понятийный аппарат), а даже без понимания, где новую опору взять.

Начав же искать — и найдя — эту опору, я обнаружил, что не знаю единого места, где сейчас можно найти в цельности такой понятийный аппарат. А он нужен; многие люди чувствуют недовольство текущим положением вещей, но еще не задумывались о причинах этого положения. Я неоднократно встречал таких людей сам. В нашем интеллектуальном мире — заполненном пропагандой трусов и подлецов — узнать о многих вещах и эффектах у многих почти не было шанса. Льщу себя надеждой, что благодаря моей книге этот шанс стал чуточку выше.

Благодарности

Я благодарен Антони Фаучи и его клике, подарившим миру Covid-19. Это было время тяжелое, но чрезвычайно поучительное. Без этих людей я мог бы по-прежнему прозябать в блаженном ступоре.

Я благодарен всем авторам книг из раздела Почитать ещё. Если бы не они, мой поиск был бы гораздо дольше, если бы вообще возможен.

Наконец, я очень благодарен моей ленте Твиттера и тем, кто в ней постит. Благодарен настолько, что (как я подозреваю) некоторые их мысли я бессознательно украл и вставил в книгу, выдавая их за свои.

Предпосылки

Мировоззрение определяет не просто как мы смотрим на мир, а как мы его видим. Мировоззрение есть и у меня и вас и они — вне всяких сомнений — различаются. Если они отличаются слишком разительно, мне не удастся убедить вас ни в чём.

Поскольку книга, по своей природе, является однонаправленным актом коммуникации (это я рассказываю вам, а не вы мне; разве что вы всегда можете написать мне письмо, и я постараюсь на него ответить). Поэтому мне, автору, кажется честным сразу перечислить основные черты своего мировоззрения. В этом случае, если ваше мировоззрение слишком уж сильно противоречит моему, вы сможете дальше даже не читать, а сразу с отвращением отбросить книгу и начать писать гневные обличающие посты.

Соответственно, вот значимые черты моего мировоззрения:

Во-первых, я считаю, что не существует ни единого существенного явления, в котором не было бы одновременно чего-то плохого и чего-то хорошего; просто в некоторых больше хорошего, а в других плохого. Например, лучшей вещью на свете является мороженое, но любой, кто пробовал съесть мороженого слишком быстро слишком много, подтвердит, что это приносит только страдания.

Во-вторых, я не верю в безоговорочный прогресс человеческих обществ. Были и периоды стагнации, и периоды откровенной деградации. Частично это из-за §1: хорошее в одном идет в обнимку с плохим в другом. Частично потому, что не все идеи, изменяющие общество, в принципе позитивны, даже если они новы (мы понимаем физику лучше Иоанна Златоуста, но значит ли это, что мы понимаем и остальные аспекты мира лучше него?).

В-третьих, я не осуждаю всецело ad hominem полемику, в которой осуждаются люди, а не их идеи. Мой жизненный опыт показывает, что идеи неотъемлемы от людей, что некоторым людям свойственны одни идеи, а другим другие и единственный действенный способ борьбы с идеями заключается в борьбе с их носителями. Конкретно эта книга об определенном типе людей, которых я, как правило, недолюбливаю.

Кроме того, я презираю библиографию. Крики “Где источники?!!” вызывают у меня отвращение. С моей точки зрения, библиография — часть процесса уничтожения науки и мышления как достойного и забавного дела свободного человека (каким я стараюсь являться и которым я хотел бы видеть вас). Если я знаю книгу, которую полезно и приятно почитать дополнительно к теме, я ее советую в конце книги; в остальном никаких ссылок я приводить не буду.

Конец всего уже завтра

В 1914 году началась Первая мировая война. Она переписала карту двух континентов и убила миллионы человек напрямую, а ещё больше опосредованно. Одним из ее результатов стал захват коммунистами власти в одной трети мира и убийство ими — прямо или опосредованно — дополнительных миллионов людей. Другими последствиями были, в частности, Великая депрессия, эпидемия гриппа-испанки и опять-таки смерти миллионов. Вторая мировая война опять-таки является последствием Первой, смерти в ней добавлять в этот список уже не хочется, уже достаточно. Не будет преувеличением сказать, что Первая мировая была не сахар.

В западном мире, однако, перед ее началом царило благодушие. В Европе не было войны более полувека (европейские государства воевали друг с другом, но в колониях). Мысль о том, что завтра континент погрузится в войну, казались дикостью.

И это при том, что были и голоса, говорившие о грядущих проблемах. В Российской империи был Иван Блиох, польский банкир еврейского происхождения, который ещё в 1898 году выпустил книгу “Будущая война и её экономические последствия”. В ней он писал о том, что новые технологические достижения военного дела приведут к тому, что войны станут длинными, финансово-затратными и выматывающими; как таковые, они будут приводить воюющие страны к голоду, истощению и революциям. Книга была переведена на многие языки и широко известна среди военных. В Британии журналист Норман Эйнджелл написал книгу “Великая иллюзия” (1909) в которой аргументация шла с другой стороны: раз экономическое процветание стран зависит от их взаимной торговли и кредита, война разрушит и то и другое и как таковая не может быть охарактеризована иначе как саморазорение. Книга Эйнджелла стала бестселлером и была мгновенно переведена на множество языков.

Война, однако, всё-таки началась. Как и было обещано Блиохом и Эйнджеллом, она оказалась кровавой, истощительной, разрушительной, приводящий к революциям и экономическим кризисам. Можем ли мы на месте столетней давности читателей “Великой иллюзии” и “Будущей войны” рассчитывать, что войны не будет и в нашем завтра? Мне кажется нет, не можем рассчитывать; можем только надеяться.

Но война — это не единственный разрушитель обществ. Мы предпочитаем не думать про эпидемии, но только недавно мы были свидетелями и участниками одной из них (Ковид-19). К счастью, она оказалась не чересчур смертельной и убила всего десятки миллионов людей, а не сотни, как могла бы. Но даже и она притушила наше внимание к другим эпидемиям в живой памяти, вроде СПИДа.

Если же эпидемий недостаточно, есть и другие факторы, которые могут разрушить общество и разрушают его. Например, римскую империю разрушили потоки беженцев, бежавших от гуннов готов. Готам — потерявшим родину — можно посочувствовать, но их вторжение объективно почти разрушило цивилизацию Европы того времени и обрушило уровень жизни коренных европейцев. Все это было давно, но, учитывая сколько чужеродных беженцев уже попало в Европу в наши дни, можно уже насторожиться и обеспокоиться.

Катастрофа, впрочем, это именно что катастрофа, т. е. нечто внезапное и резкое. Есть еще и другая сторона — не избежать плохого, а прийти к хорошему. Например, сравнительно недавно человечеству было обещано летать на работу на ракете или, по крайней мере, на летающем автомобиле. Вместо этого мы получили Instagram и прочие социальные сети, что, на мой взгляд, замена неадекватная. Вообще же сейчас почти любой человек старше сорока считает, с бóльшими или меньшими основаниями, что человечество идёт куда-то не туда. Люди младше тоже бы, наверное, так считали, но ещё не имели возможности прожить достаточно, так что не могут сравнить то, что есть сейчас, с тем, что было обещано в прошлом.

Из всего перечисленного, как мне кажется, видно, что мы всё время живём на краю пропасти — личной и цивилизационной. Только постоянными усилиями мы можем понемногу отодвигаться от неё, но стоит только расслабиться, события и тенденции снова подталкивают нас к её краю.

Замечу, что общество и цивилизация важны и мы, в целом, живем в успешном обществе, а цивилизация наша объективно лучше остальных. Очевидно, что в ней существуют проблемы, но простое наблюдение показывает, что носители других цивилизаций заимствуют черты нашей (например, китайцы с удовольствием носят европейскую одежду) и все незападное население земного шара стремится на Запад (так, больше африканцев мечтает жить в Европе, чем европейцев в Африке).

Лично я предпочитаю носить европейского типа штаны, а не ходить без штанов вовсе (результат потенциального разрушения нашей экономики) или носить шальвары (как пакистанец, победа иной цивилизации и культуры). Но я вижу ненулевой шанс того, что произойдет то или другое. Все что для этого нужно — достаточное количество незначительных смещений в сторону пропасти, а дальше события будут разворачиваться сами и быстрее, чем хотелось бы.

При этом сами общества видоизменяются благодаря технологическим новациям. Всё, что мы считаем социально естественным стало возможно благодаря той или иной технологии, ставшей достаточно популярной. Например, карго-штаны, которые я ношу и хочу носить и впредь, являются прямыми наследниками военных штанов времен Первой мировой, когда оказалось, что пехоте надо носить много мелкого барахла в карманах.

Эти изменения общественного уклада — от одежды до привычек и институций — неизбежно приводят к появлению новых угроз, которые не были возможны ранее (но и снижают старые угрозы самим фактом своего существования). Например, ни одна западная страна сейчас не беспокоится об угрозе массового голода в своих пределах. Угроза массового ожирения гораздо более реальна.

История 20-го и начала нашего века полна такого рода угроз, которые просто не были возможны до определенного времени, а затем стали не просто вероятны, а реальностью. Например, сейчас таким технологическим сломом стали военные дроны. Приближается день, когда даже самые маленькие из них станут полностью автономны, и как только это произойдет, изменится не только война, но и, например, много криминальных предприятий.

Пока человечество в целом — или, точнее, западная часть его — всегда справлялась с новыми угрозами. Например, атомное оружие могло покончить не только с войнами, но и с человечеством с целом. Человечество, однако, продолжается (как, впрочем, и войны). Это внушает оптимизм.

Есть и пессимизм. Наши общества значительно потеряли в том, что можно назвать иммунитетом. Тенденции — технологические и порожденные технологиями — всегда больше, сильнее и значительнее отдельных людей. Бороться с ними невозможно. Но ранее всегда находились люди, которые были готовы определять границы своей реакции на эти тенденции, т. е. явно и недвусмысленно заявлять, что “мы вынуждены подвинуться к пропасти вот настолько, но дальше этого мы двигаться не будем, потому что это решит одну конкретную проблему, но создаст новые; и если вам кажется это недостаточным, мы готовы бороться”.

Так, появление атомного оружия создало потребность в политиках и администраторах, которые установили конкретные рамки не только своей готовности его применять, но и своей готовности ввязываться в проблемы, если его применит кто-то ещё. В результате, например, Индия и Пакистан могли шандарахнуть друг по другу, но не шандарахнули — сочтя что после этого к ним прилетит со всех сторон — равно как Америка в начале пятидесятых не вняла гуманисту Бертранду Расселу и не шандарахнула по СССР, пока была еще единственным владельцем атомной бомбы.

В последние десятилетия определенные тенденции привели к тому, что такого рода люди — носители персональной ответственности и принципов — стали менее заметны и влиятельны. Их место заняли их противоположности — люди с малым количеством принципов и без персональной ответственности.

В целом, эта книга именно об этом. Какие именно тенденции к этому привели? Кто эти новые люди? В чем их цели и устремления? Я собираюсь ответить, как минимум на эти вопросы, и не исключено что еще на пару-тройку других.

С моей точки зрения, эти вопросы не пустые. Да, всё что имеет начало, имеет и конец, в этом смысле борьба за выживание западной цивилизации обречена. Но мне она нравится. Я хотел бы чтобы она продолжалась подольше. Кроме того, я считаю, что бороться можно и нужно хотя бы потому, что проиграть этим людям просто унизительно.

Облинеторы

Вот первая глава Хулио Хуоренито, с сокращениями:

26 марта 1913 года я сидел, как всегда, в кафе “Ротонда” на бульваре Монпарнас перед чашкой давно выпитого кофе, тщетно ожидая кого-нибудь, кто бы освободил меня, уплатив терпеливому официанту шесть су. [...]

Может быть, вследствие этих неожиданных избавлений, а может быть, под влиянием других обстоятельств, как-то: хронического голода, чтения книжек Леона Блуа и различных любовных неурядиц, я был настроен весьма мистически и узревал в самых убогих явлениях некие знаки свыше. Соседние лавки — колониальная и зеленная — казались мне кругами ада, а усатая булочница с высоким шиньоном, добродетельная женщина лет шестидесяти, — бесстыдным эфебом. Я детально разматывал приглашение в Париж трех тысяч инквизиторов для публичного сожжения на площадях всех потребляющих аперитивы. [...]

В памятный вечер я сидел в темном углу кафе, трезвый и отменно смирный. Рядом со мной пыхтел жирный испанец, совершенно голый, а на его коленях щебетала безгрудая костистая девушка, также нагишом, но в широкой шляпе, закрывавшей лицо, и в золоченых туфельках. Кругом различные более или менее раздетые люди пили мар и кальвадос. Объяснялось это зрелище, довольно обычное для “Ротонды”, костюмированным вечером в “нео-скандинавской академии”. Но мне, разумеется, все это казалось решительной мобилизацией вельзевулова воинства, направленной против меня. Я делал различные телодвижения, как будто плавая, чтобы оградиться от потного испанца и в особенности от наставленных на меня тяжелых бедер натурщицы. Тщетно искал я в кафе булочницу или кого-либо, кто бы мог ее заменить, то есть главного маршала и вдохновителя этого чудовищного действа.

Дверь кафе раскрылась, и не спеша вошел весьма обыкновенный господин в котелке и в сером резиновом плаще. В “Ротонду” приходили исключительно иностранцы, художники и просто бродяги, люди непотребной наружности. [...] господин в котелке был такой диковиной, что вся “Ротонда” дрогнула, на минуту замолкла, а потом разразилась шепотом удивления и тревоги. Только я сразу все постиг. Действительно, стоило внимательно взглянуть на пришельца, чтобы понять вполне определенное назначение и загадочного котелка, и широкого серого плаща. Выше висков под кудрями ясно выступали крутые рожки, а плащ тщетно старался прикрыть острый, воинственно приподнятый хвост.

Я знал, что борьба бесцельна, и приготовился к концу. [...]

Я ждал быстрой расправы, насмешек, может быть традиционных когтей, а может, проще, повелительного приглашения следовать с ним в такси. Но мучитель проявлял редкую выдержку. Он сел за соседний столик и, не глядя на меня, развернул вечернюю газету. Наконец, повернувшись ко мне, он приоткрыл рот. Я встал. Но далее последовало нечто совершенно невообразимое. Негромко, даже лениво как-то, он подозвал официанта: “Стакан пива!” — и через минуту на его столике пенился узкий бокал. Черт пьет пиво! Этого пережить я не мог и вежливо, но в то же время взволнованно, сказал ему: “Вы напрасно ждете. Я готов. К вашим услугам. Вот мой паспорт, книжка со стихами, две фотографии, тело и душа. Мы ведь, очевидно, поедем в автомобиле?..” [...]

Теперь, вспоминая этот далекий вечер, бывший для меня путем в Дамаск, я преклоняюсь перед яснозоркостью Учителя. В ответ на мои маловнятные речи Хулио Хуренито не растерялся, не позвал официанта, не ушел, — нет, тихо, глядя мне в глаза, он промолвил: “Я знаю, за кого вы меня принимаете. Но его нет”. Слова эти, не слишком отличавшиеся от обычных наставлений лечившего меня доктора по нервным болезням, тем не менее показались мне откровением — дивным и гнусным. Все мое стройное здание рушилось, ибо вне черта были немыслимы и “Ротонда”, и я, и существовавшее где-то добро. Я почувствовал, что погибаю, и схватился за последний спасательный круг. “Но хвост, хвост?..” Хуренито усмехнулся

“И хвоста нет, — ни карамазовски-датского, ни остренького, никакого. Постарайтесь жить без хвоста. Вот вы, как я, любите трубки. У меня великолепная коллекция: английские из старого вереска “три-би”, венгерские черешневые, турецкие из красной глины Леванта с жасминовыми чубуками, голландские...” Я не мог вынести и тихо застонал, глядя с последней надеждой на подобранный влево хвост. Тогда Хуренито, расстегнув плащ, вытащил из бокового кармана брюк длинную голландскую трубку, хорошо обкуренную. Больше надеяться было не на что, ибо хвоста сразу не стало. Кроме того, Хуренито снял котелок, и воображаемые рога оказались жесткими, густыми завитками волос, как у негра. В томлении и ужасе глядел я на невольного обманщика, а Хуренито спокойно раскуривал свою трубку.

Я отнюдь не радовался тому, что врага нет, что он лишь моя нелепая выдумка. Наоборот, вместе с чертом исчезал весь уют, пусть ада, но все же жилого, понятного, ощутимого. Я чувствовал себя в пустыне и, желая обрести какую-либо опору среди летучих песков, спросил Хуренито: “Хорошо, предположим, что его нет. Но хоть что-нибудь существует?..” Хулио снова усмехнулся, показав зубы, столь ровные и белые, что мне вспомнилась реклама в трамваях “Употребляйте только пасту Дентоль”, и вежливо, почти виновато ответил: “Нет”. Это “нет” звучало так, как если бы я попросил у него спички или спросил бы его — читал ли он последний номер газеты “Комедиа”.

“Но ведь на чем-нибудь все это держится? Кто-нибудь управляет этим испанцем? Смысл в нем есть?..” — “Испанец этот родился лет тридцать тому назад. Был голеньким, потом оброс волосами. Выдает себя за декоратора, на самом деле спекулирует на бирже. [...] Разумеется, вам предоставлено бесплатно удовольствие находить в этом тайную цель и сокровенный смысл”. — “Нет, — я не мог удержаться, я кричал, — этого не может быть! Вы без хвоста, но вы — он самый! Есть добро, понимаете? -- вечное, абсолютное!” Хуренито не смутился, даже не повысил голоса: “Право же, я не черт. Вы слишком льстите мне. Притом этих очаровательных созданий, увы, нет! Можете спать спокойно, даже брома не требуется. Но и добра тоже нет. И того, другого, с большой буквы. Придумали. Со скуки нарисовали. Какой же без черта бог? “Добро”, говорите? А вот поглядите на эту девочку. Она сегодня не обедала. Вроде вас. Есть хочется, сосет под ложечкой, а попросить нельзя — надо пить сладкий, тягучий ликер. Тошнит. И от испанца ее тоже тошнит, руки у него холодные, мокренькие, ползают, шарят. [...] Словом, быт, ерунда, хроника. А вот от такой ерунды все ваши святые и мистики летят вверх тормашками. Все, конечно, по графам распределено: сие добро, сие зло. А только крохотная ошибка вышла, недоразуменьице. Справедливость? Что же вы хозяина не выдумали получите, чтобы у него на ферме таких безобразий не было? Или, может, верите, зло — “испытание”, “искупление”? Так это же младенческое оправдание совсем не младенческих дел. Это он девицу-то так испытует? Ай да многолюбящий! Только почему же он испанца не испытует? Весы у него без гирек. На том свете? Да, да! А свет этот где? На какой карте? Пока что “душа” — абстракция, а ручки-ножки — умрешь — попахивают, потом косточки, потом пыль”.

Я сидел молча, придавленный этими речами. Но вдруг из бессмысленного вращающегося хаоса выскочила точка, маленькая, черненькая; я быстро вскарабкался на нее. “Пусть так, нет ни творца, ни смысла, ни добра, ни справедливости. Но есть ничто. А раз есть ничто, то значит, есть реальность, есть смысл, есть дух и творец”. — “Мой друг, вы неисправимы. Ведь у вашего “ничто” тоже нет хвостика. А вот трубка здесь, и я здесь, и испанец. В том-то и вся хитрость, что все существует и ничего за этим нет. [...]”

“Но ведь так же нельзя жить, это гнусно, стыдно, наконец просто ненужно!” — “Что делать -- не вы выбирали! Вас поставили перед совершившимся фактом. Дом меблированный. одним очень нравится — уютно, другие возмущаются и пока что мирно перевешивают картинки с одной стенки на другую...”

В эту минуту великолепная и вместе с тем простая мысль осенила меня. Я думаю, что она исходила от Хуренито и была ею первым откровением мне. Не обращая внимания на посетителей и официантов, я вскочил, откинул стул и закричал:

“Но ведь можно уничтожить дом?” Хулио кивнул головой и попросил меня сесть. “Вполне законное желание. Давайте-ка, займемся этим”. Он, наверное, анархист, в Испании много анархистов, подумал я и шепотом спросил: “Бомба? Адская машина?” — “Вы — прелестное дитя, — ответил Хуренито, — бомбой можно покалечить пару толстеньких жандармов, самое большее какого-нибудь короля, который коллекционирует китайских болванчиков и увлекается игрой в теннис. Нет, мы займемся иным”. [...]

В последующих тридцати с лишним главах описывается, как Хуоренито занимается этим самым иным, уничтожая здание цивилизации всеми доступными способами (см. книгу). Всё, потому что (глава 2):

[...] Все эти занятия не удовлетворяли Хуренито, и, после длительных раздумий, он решил (это было 17 сентября 1912 года), что культура — зло, и с ней надлежит всячески бороться, но не жалкими ножами пастухов Сапаты, а ею же вырабатываемым оружием. Надо не нападать на нее, но всячески холить язвы, расползающиеся и готовые пожрать ее полусгнившее тело. Таким образом, этот день является датой постижения Хуренито своей миссии — быть великим Провокатором.

Все это он делает пассивно (за исключением главы 25, где Хулио — большевистский комиссар в Кинешме), не портя ничего сам, но поощряя других, как, собственно, и положено провокатору. Например, в главе 15 он поощряет войну (в его случае, Первую Мировую) воинственной пропагандой и одновременно отвлекает ресурсы одной из сторон от победы (а единственная хорошая вещь в войне — это победа). При этом все это время он тщательно обеспечивает свое собственное качество жизни, ни в малейшей степени не собираясь сам стать жертвой уничтожения культуры и цивилизации, опять-таки как провокатору и положено.

Разрушители общества

Некоторые люди являются провокаторами по работе. Им поручают провоцировать (как правило, полиция или политики) или же платят за просмотры набросов и они провоцируют. Примеров провокаторов так много, что все знают это слово; оно нужное.

Некоторые хотят разрушить цивилизацию, и разрушают. Например, нигерийская Боко Харам (буквально, “западное образование греховно”) плодотворно борется за превращение своей территории в жопу мира. Для таких людей нет специального слова, обычно обходятся термином “варвары”.

Некоторые же являются и теми и другими. Для них нет своего устоявшегося термина. К моему сожалению, эта конкретная книга именно о них и, чтобы не повторять снова и снова в тексте “добровольные провокаторы-разрушители цивилизации”, что долго и неблагозвучно, мне понадобится термин.

Изначально я думал о термине “говнители”, с моей точки зрения, вполне заслуженном. Но это неблагозвучно, хотя и передает суть. Поэтому я остановился на термине “облинетор” и “облинеторы”, от латинского oblinere, обгаживать, обмазывать.

Соответственно, далее таких людей — стремящихся гадить, по возможности чужими руками — я буду называть облинеторами. Опознать их несложно.

Они по возможности не действуют сами, потому что собственные действия приводят к персональной ответственности, а персональная ответственность рискованна. Их роль — давать советы, подталкивать и пропагандировать. Когда судьба заставляет их действовать и случайно даёт власть и ответственность, они либо убегают, либо проявляют крайнюю степень некомпетентности (ох, сколько можно сказать о трусости и убожестве “демократов”, которым на закате СССР в руки свалилась власть).

Облинеторы всецело за славу и известность, но власть и состояние, как правило, интересуют их лишь до предела удовлетворения своего пусть не базового, но комфорта. Иметь виллу очень хорошо, владеть целым городом — совершенно не интересно.

Мир велик и разнообразен, поэтому облинеторы могут иметь разные роли в разных культурах. Конкретно в западном мире их социальной стратой сейчас является интеллигенция — учителя и иные преподаватели, журналисты и иные работники медиа, служащие судов и другие юристы, офисный прекариат, а с семидесятых годов прошлого века еще и персонал NGO.

Но что склоняет человека стать разрушителем цивилизации и почему эти люди сейчас достигают значительного успеха? По-видимому, единственного ответа нет. Но облинеторам сейчас легко плодиться, а у обществ к облинеторам снижен иммунитет.

Перечислю, на мой взгляд, три основные предпосылки облинеторства. Чтобы стать облинетором, человек должен:

Не чувствовать себя на своем месте в обществе. В самом деле, если тебя устраивает общество — а свой неуспех в нем ты объясняешь случайной аберрацией или просто неудачей — у тебя нет потребности это общество разрушать.

Быть достаточно трусливым, чтобы предпочитать разрушать общество чужими руками. Например, освободительные движения почти всегда были вдохновлены людьми, которые сами стояли в стороне, а дело делали другие. Те, кто дело делает, облинетором быть не может. Так, Теодорос Колокотронис, герой независимости Греции, был кем угодно (в частности, бандитом), но только не бойцом диванного фронта (вроде его вдохновителя Адамантиоса Кораиса), что переводит нас к последнему пункту.

Быть интеллектуально развитым и по возможности быть тесно связанным с распространением слов и смыслов. И то и другое требуется как для того, чтобы вызвать в себе желание уничтожить текущее устройство общества (“у меня-то, такого умного, новое общество получится лучше”), так и для успеха пропаганды теорий разрушения, нужных для их распространения и создания новых облинеторов. Например, создателями первых испанских фашистских организаций были преподаватель философии и редактор авангардного журнала.

Обществу же, чтобы оказаться уязвимым перед облинеторами, достаточно всего трех вещей:

* Базовые свободы (свобода слова и собраний).

* Условия для размножения провокаторов — наличие мест, где не чувствующие себя частью мира интеллектуально развитые люди могут не заботиться о хлебе насущном и размножаться.

* Наконец, коммуникационное ядро, т. е. дискурс и сформировавшаяся база начальных единомышленников, интеллектуально “отмывающее” (точно так же, как отмывают деньги) идеи и импульсы разрушения, а также осуществляющие моральную поддержку своим членам.

В западных обществах эти условия сформировались в начале 20-го века — и с тех пор облинеторы, подобные Хулио Хуоренито, чувствуют себя в этих обществах прекрасно.

С моей точки зрения, почти вся история прошлого и начала этого столетий — это война облинеторов против всех, против нашей — и вообще любой — цивилизации. Уверен, что люди такого типа с удовольствием разрушали бы и сообщества охотников-собирателей (собственно, они несомненно и разрушали в меру своих сил). Однако современное западное общество и легко выращивает облинеторов и относится к облинеторам толерантно. Например, мне трудно представить появление Жака Лакана до конца 19-го века и вовсе невозможно — до его начала. Уверен, что подобные ему люди появлялись в том же проценте людей, что и сейчас, но они, как правило, были отторгаемы обществом (и, скорее всего, убиты на дуэли или по суду (см. Дуэльный фильтр). Так, Жан-Жак Руссо, облинетор с большой буквы, бегал туда-сюда по Европе, спасаясь от рук обгаживаемых им государств и частных персон.

Я тут чужой

Я не думаю, что большинство облинеторов таковы от природы. Да, скорее всего, некоторые из нас обречены становиться облинеторами, просто по причине того, что головы у всех разные, так что попадаются и такие, которым жизнь не мила, если не портить и не гадить. Но эта часть невелика. Остальные облинеторами не рождаются, а становятся, пусть и имея врожденные предпосылки. Причиной их трансформации является так называемый ресентимент.

Этот термин ввел в оборот еще Ницше (французское ressentiment) применительно к христианам. С его точки зрения, ранние христиане испытывали явный ресентимент по отношению к обществу своего времени, которое их угнетало. В результате они выработали мораль обратную греко-римской цивилизации, ставя на первое место покорность, скромность, равенство и сострадание. Ницше считал ресентимент понятием негативным, поскольку боялся неизбежного падения вниз с высот аристократической цивилизации, когда ресентимент поставит на первое место ценности совершенно обратные. Но ресентимент гораздо шире, его можно испытывать в любом обществе. Все что для этого нужно — чувствовать себя лишним, ощущать себя не на своём месте.

Некоторые же люди чувствуют себя чужими на празднике жизни значительно чаще других. Все мы регулярно чувствуем себя чужими и лишними, но у большинства это чувство является временным и преходящим. Да, мы стоим одни в углу, пока остальные давно разбились на пары и танцуют, но довольно скоро нам в голову приходит спасительная мысль (“они не знают, что у меня есть кот!” и т. п.) и жить становится немного легче.

У других же людей это чувство сильнее и продолжается дольше.

Порой виной гормоны, особенно у молодых, особенно у мужчин (поэтому так много людей становятся активистами в молодости, а потом бросают это дело; см. Активизм).

Порой чувство своей чуждости обусловлено жизненными обстоятельствами. Например, до сих пор вышедшие из иудаизма евреи (см. Лица еврейского происхождения) становятся чужими и для (бывших) своих, и не становятся своими для недавних чужих. Это вообще норма при интеграции в чужое общество. Например, когда англофил Мохандас Ганди понял, что англичане никогда не признают его своим (что было бы странно, учитывая его привычки), он превратился в непримиримого борца за изгнание англичан из Индии. Но может случиться, что и сам человек не считает свою интеграцию делом стоящим или возможным. Трудно не процитировать пишущего из швейцарской деревушки Джеймса Болдуина, американского негра и одного из основоположников литературного жанра “ненавижу белых”:

…Эта деревня, даже несравнимо более отдалённая и невероятно более примитивная, является Западом, Западом к котором я был странным образом привит. Эти люди с точки зрения власти не могут быть странниками нигде в мире; это они создали современный мир, даже если они сами этого не знают. Самые неграмотные из них связаны — как не связан я — с Данте, Шекспиром, Микелеанджело, Эсхилом, Да Винчи, Рембрантом и Расином; кафедрал Шартра говорит им нечто, что он не может сказать мне, как и Эмпайр Стейт Билдинг, если кто-нибудь из местных увидит его. Из их гимнов и танцев произросли Бетховен и Бах. Отмотай назад пару столетий, и они во всей своей красе — а я в Африке, стою и смотрю на прибытие завоевателей.

Ярость обесцененных бесплодна для них самих, но также совершенно неизбежна: ярость, обычно столь недооцениваемая, столь слабо понимаемая даже теми для кого она хлеб насущный — одна из вещей, делающих историю. Эта ярость только с трудом — и никогда полностью — может быть подчинена разуму и как таковая не восприимчива к любым аргументам.

В этих словах запечатлена вся логика облинетора, включая ярость на то, что другие более достойны чем он (при этом нельзя не отметить, что это он сам решил, что кафедрал Шартра говорит белым нечто, что не говорит лично ему). Учитывая последний пассаж, кажется, что было бы более гуманным просто сразу убить Болдуина, раз уж он так мучается и страдает, нежели финансировать продолжение его деятельности.

Другой вариант становления облинетора — недавняя потеря семьей достатка и общественного положения. Выброшенные в ряды hoi polloi люди неизбежно чувствуют себя в чужой среде. Например, Сейид Кутб, создатель и вдохновитель Братьев-мусульман, был рожден стать аристократом, но его дед обеднел и Кутбу пришлось довольствоваться ролью школьного учителя (см. Высшее образование).

Другие две существенные категории чужаков от обстоятельств — обижаемые одноклассниками “ботаники” и гомосексуалисты.

Участь ботанов предрешена тем, что некоторые дети по тем или иным причинам не могут попасть в достаточно хорошую школу или класс, где другие дети будут обладать схожими интересами и способностями. Например, в моем школьном классе как минимум трое детей были такими (класс выше рангом был уже переполнен и нам не хватило места). Обычный же фактор здесь — ребенку не повезло родиться в слишком маленьком населенном пункте. Некоторым — благодаря талантам и везению — удаётся вырваться (в нашей культуре самым общеизвестным примером такого вырвавшегося является Ломоносов), но большинство оказывается сломленными на всю жизнь.

Участь же гомосексуалистов — даже сейчас, когда во многих западных странах гомосексуализм является государственной религией (см. Ломанные люди) — предрешена тем, что их просто гораздо меньше, чем гетеросексуальных людей. Предоставленные сами себе, и те и другие образуют устойчивые сообщества (similis simili gaudet) — и поскольку гомосексуалистов меньше, их сообщества можно охарактеризовать только как гетто, каждый житель которого чувствует свою чужеродность окружающему миру. Вдобавок гомосексуалисты отличаются от гетеросексуалов не только своими сексуальными предпочтениями, но и их последствиями, т. н. эффектами второго порядка. Мужчины гомосексуалисты в массе чересчур склонны к оргиям (потому что мы, мужчины, вообще склонны к оргиям, но нам, гетеросексуалам, запрещают участвовать в оргиях наши женщины, а геям запретить оргии некому). Лесбиянки в массе слишком склонны пытаться сформировать устойчивые пары, которые устойчиво разрушаются сугубо женской динамикой с обеих сторон (например, сколько выдержит пара, с обеих сторон включившая режим молчанки?; мужчины умеют разрывать этот цикл, а женщины нет). Во всех случаях — и ничего с этим не поделать — гомосексуальная проблематика оказывается в лучшем случае неинтересна гетеросексуалам. В результате гомосексуалисты чувствуют себя чуждыми.

Разумеется, этот список предпосылок чувства отчужденности не исчерпывающий. Люди обладают могучей способностью портить жизнь другими и себе, так что причин чувствовать себя не на своем месте гораздо больше, а людей, которые себя так чувствуют, больше, чем хотелось бы.

Наконец, можно и вовсе без предпосылок, даже когда жизнь хороша и обеспечена и интересом, и благосостоянием. Например, в 1916 году сорокачетырехлетний Бертранд Рассел писал своей любовнице Констанс Маллесон (21 год) “...Центр меня всегда и вечно в ужасной боли, странной и дикой боли, в поиске чего-то за пределами этого мира. Что-то преображенное и бесконечное…”. Возможно, он выделывался перед актриской. Но думаю, что он действительно испытывал эту боль. В эти же годы его любимый ученик и протеже Людвиг Витгенштейн писал самому Расселу, что “...Порой во мне такое брожение, что я думаю, что схожу с ума: затем на следующий день я снова полностью апатичен. Но в глубине меня вечное бурление, как на дне гейзера, и я продолжаю надеяться, что всё в результате извергнется раз и навсегда, так что я стану другим человеком…”. Эти вечная боль Рассела и вечное же бурление Витгенштейна и есть главная мотивация облинеторов.

Вот пример из моей собственной жизни. В начале девяностых кому-то в постперестроечной России пришла в голову идея купить в кинопрокат фильм “Эльвира, повелительница тьмы” (видимо, права на него были особенно дешевы). Привлеченный красотой нарисованного вручную плаката возле кинотеатра, я пошел и посмотрел. Сказать, что мне не понравилось, значит ничего не сказать (я, как и все советские люди, был не подготовлен для кэмп-пародии на фильмы ужасов 60-х; с тех пор мои горизонты расширились).

Недовольный, я вернулся домой. Отец спросил, понравится ли мне фильм. Признаваться, что я потратил время и деньги зря, совершенно не хотелось. Я расхвалил этот фильм настолько, что папаша отправился на следующий же сеанс. Вернувшись, он сказал, что такое отсутствие сыновней почтительности наполнило его сердце грустью; что я так хвалил фильм, что он все ждал, когда начнется хорошая часть и в результате дождался финальных титров — и хорошее так и не началось; и что он бы потратил своё время с большей пользой и удовольствием, если бы остался дома и два часа ковырялся бы в носу.

Я рассказал это не как анекдот; в этой истории отражается мотивация облинетора. В тот момент, когда я отказался от признания своей ответственности за свои поступки или их результаты — а я не хотел признаваться, что потратил карманные деньги и часть выходного дня на фигню — я был облинетором. Я хотел сделать так, что если уж мне пришлось пострадать (даже так пустячно) — также пришлось бы и другим. Но я был ещё начинающим облинетором (мне было всего лет четырнадцать) и я был готов просто испортить папаше полтора часа. Настоящие облинеторы стремятся к более существенным изменениями.

В норме облинеторы разрушительны только для себя и близких. Однако если дать им идеологию, которая учит, что дефект не в них самих и не в их персональном невезении, а в чужом влиянии, они направляют свой гнев наружу и легко становятся пехотинцами этой идеологии (см. Идеологии в Ломанные люди). Если же помимо идеологии снабдить их чувством своей избранности, принадлежности высшей касте или страте, или вообще своей особой ценности — они становятся еще более истовыми в своей борьбе с окружающим миром. А если же вдобавок научить их продуктивно распространять эту идеологию — дав навык письма и речи, владение терминологией — они становятся уже не пехотой, а как минимум лейтенантами (см. Высшее образование). А если человек обладает развитыми чертами психопата, ему и идеология не нужна.

В прошлом веке такими идеологиями были прежде всего марксизм (см. Марксизм) и его производные, национал-социализм и его производные (вроде современного исламизма) и большинство национально-освободительных движений. Но поскольку все идеологии основаны на идеях, а идеи легко кочуют между носителями, четкую грань провести зачастую нельзя. Например, в какой степени идеологи освобождения Ирландии от Великобритании были разрушителями и в какой созидателями? С одной стороны, они выиграли, с другой — превратили свою страну в десятилетиями контролируемый левыми политиками мировой центр отмывания налоговых платежей. Вряд ли о такой славе мечтали рядовые ирландцы начала прошлого века, очень правые. Или какова была та же пропорция в формально коммунистическом Вьетнаме, который, с одной стороны, прославился зверствами, а с другой — освободил соседнюю Камбоджу от ещё более левых Красных Кхмеров, оставив там на удивление монархию?

Очевидно, некоторые носители этих идеологий были заняты делами практическими (как правило, получить больше власти), другие были пехотой и расходным материалом. Но была и третья фракция, немногочисленная, но влиятельная. Её представители не входили в первую группу, поскольку для них личная польза была вторичной. Они не входили и во вторую, потому что обладали достаточным интеллектом, понятийным аппаратом и привычками мышления для того, чтобы опознать ограничения идеологии. Им не нужно было участвовать в этой борьбе, они были слишком значительны, чтобы участвовать, но тем не менее они были на переднем крае.

Именно представителей этой фракции я и называю облинеторами. Надо, однако, сделать важное уточнение. Из моих слов выше может создаться впечатление о том, что я считаю облинеторов начисто плохими людьми. Это не совсем верно; я просто предлагаю не доверять им слишком сильно.

Каждый имеет право на хобби, на увлечение, которое становится делом всей жизни. Я не вижу в этом смысле принципиальной разницы между коллекционером марок, думающем о них почти постоянно, любителем оперы, не пропускающим ни одной премьеры в радиусе полутысячи километров, и человеком, который просто хочет уничтожить цивилизацию. Во всех трех случаях это личное увлечение, которое несущественно влияет на наше представление о человеке вне его страсти. В самом деле, филателист может быть приятным человеком, а может быть унылым вруном. Ценитель оперы может быть скучным и нудным, а может быть душой компании. Уничтожитель цивилизации может вполне себе забавным и интересным (прекрасный пример — Славой Жижек), а может быть скучным подлецом.

Другой разговор, что хобби из безобидного увлечения может перерасти в страсть, затмевающую всё остальное и изменяющую если не черты личности, то жизненные цели и приоритеты (см. Активизм). Коллекционер марок, убивший другого коллекционера из-за одной или двух марок, видимо, перешел черту, отделяющего заурядного коллекционера от маниака (такие случаи бывали).

Особенность хобби по уничтожению цивилизации как раз заключается в том, что оно не на шутку меняет ценности и черты личности. То, что начиналось жаркими спорами в Кафе Централь, чаще, чем хотелось бы, заканчивалось массовыми убийствами (посмотрим, чем закончатся подобные споры в Твиттере). Так, биографии видных большевиков нередко показывают милую юность, заполненную благородными идеалами, и зрелость, заполненную ужасом.

Порой личности и меняться не нужно; с обоих сторон. Некоторые выдающиеся провокаторы (Руссо, Лакан) родились психопатами и как таковые были отвратительными людьми с детства, если не с рождения. Некоторые — талантливые настолько, что даже десятилетия праксиса не смогли уничтожить их личности — помимо разрушительной деятельности справедливо прославились и другим. Например, я многое бы отдал за возможность поговорить с Эриком Хобсбаумом, коммунистом до мозга костей, или же с Расселом или Витгенштейном. Несмотря на все свое желание портить всё и всех — чтобы тем самым уравновесить состояние своего внутреннего мира и мира внешнего — они оставались интересными людьми.

Волшебная будущность

Большинство людей не воспринимают себя как плохих, в том числе и объективно плохие люди. Отнюдь не каждый готов честно сказать себе “я хочу гадить и портить просто потому, что мне это нравится”. Это же касается облинеторов (за исключением психопатов, для которых этот вопрос вообще не стоит). Облинеторам нужна причина гадить и портить; без такой причины они не смогут с гордостью смотреть в зеркало. Такими причинами всегда являются две: прекрасное будущее, которому мешает постылое настоящее, и любовь ко всему человечеству.

Начну со второго. Если любишь всё человечество, а лучше вселенную целиком, включая флору и фауну, беды конкретных людей становятся незаметны из-за масштаба. Невидимое не вызывает особенного беспокойства; можно сколько угодно заботиться о мире вообще, не утруждая себя тем, чтобы оглядеться по сторонам. Более того, вселенная на удивление равнодушна к человеческим попыткам её изменить и не жалуется; поэтому что не делаешь, не можешь существенно ошибиться. Напротив, попытки изменить положение отдельных людей регулярно оказываются несостоятельными: хотели как лучше, а получилось как всегда, что расхолаживает.

Примеров такой любви множество. Так, Карл Маркс очень любил пролетариат, но нет ни единого свидетельства о том, что он хотя бы раз побывал на фабрике, чтобы посмотреть на пролетариев в их естественной среде. Более того, есть много свидетельств о том, как плохо он относился к индивидуальным пролетариям. Вот другой пример, из настоящего. В рамках экологии сейчас существует целое движение за снижение промышленного производства всех видов, от сельского хозяйства до тяжелой промышленности — все для того, чтобы сохранить среду. Тот факт, что среда не является субъектом (в частности, не жалуется), а снижение производства вызовет снижение потребления (попросту говоря, человечество станет беднее) не вызывает у апологетов де-развития никакого противоречия (см. Разруха).

Существует любопытное психологическое исследование, согласно которому люди консервативных убеждений считают ближними своих фактически ближних; люди же левых убеждений включают в понятие ближнего значительно более широкие категории, включая флору и фауну. С одной стороны, я склонен верить этому исследованию, с другой — психология настолько девальвирована поддельными результатами поддельных исследований, что я не склонен полностью доверять и результатам, которые мне кажутся верными и полученными убедительно. Тем не менее, я убежден, что тот, кто любит множества больше, чем отдельных людей, любит только себя или же даже себя не любит.

Прекрасное же будущее еще богаче оправданиями скотского поведения сейчас.

Будущее бесконечно, оно начинается завтра и продолжается вечно; настоящее, напротив, мимолетно. Любая гадость сейчас, даже самая гнусная, меркнет по сравнению с великою пользой, которую эта гадость принесёт в прекрасном и бесконечном будущем. Так, письма домой солдатов SS из завоеванных восточных территорий были полны “мне так жалко и стыдно, что я совершаю такие скотства, но скоро все закончится и наступит золотой век, так что всё это не зря”.

Всё что нужно облинеторам, это красивые слова о прекрасности этого будущего и обязательно без конкретики. Точные указания, в каких условиях появится это будущее, чем именно оно будет прекрасно и как именно оно будет устроено, открывают ценителя этого будущего к той же критике, что и метеорологов (“вы сказали, что будет дождь и холодно, а сейчас солнце и жарко”). Гораздо лучше, если формулировки устройства утопии будут по возможности обтекаемыми. Первым совершил такую тактическую ошибку Карл Маркс. Его пролетарская утопия описана им всего один раз, всего в одном предложении, и описана так смешно и жалко, что интеллектуалы после этого случая зареклись от всякой конкретики (см. Марксизм).

Возможно, впрочем, что нежелание углубляться в устройство утопии во многом объясняется тем, что утописты в глубине души понимают, что построение утопии потребует их личного уничтожения — как людей бесполезных или просто вредных. Кажется неслучайным, что Джона Леннона, автора Imagine (блестящий образец подобного утопизма) застрелили именно за вопиющую разницу между песней и его жизненными привычками (несколько квартир в “Дакоте” и т. п.).

Благоприятная среда

Кто угодно может стать облинетором. Если сейчас облинеторов больше, чем раньше, это разве что потому что выживать облинеторам сейчас гораздо легче. Сто, сто пятьдесят лет назад многие современные облинеторы просто не смогли бы выжить. Времена были беднее, нужно было быть приятным и симпатичным. Иначе было легче лишиться работы и заработка или же просто получить пулю на дуэли (см. Дуэльный фильтр). Нынешние времена — без дуэлей, зато с раздутыми государственными аппаратами — облинеторам подходят гораздо лучше.

Выше я писал, что облинеторам для успеха нужно всего три вещи: свобода слова, необременительное место для заработка и средства коммуникации. Места для заработка дают облинеторам выжить, а свобода слова и средства коммуникации позволяют размножаться.

С начала XX века западные общества стали гораздо более богаты и свободны. Свобода слова сейчас воспринимается как данность, а средства коммуникации стали дешевы и разнообразны. Количество публикаций всех видов не просто выросло, а выросло на порядки. Это дало облинеторам существенный импульс. Позже, в конце пятидесятых, облинеторы нашли для себя ещё и великолепные места для заработка, выживания и размножения: партийная пресса, университеты и некоммерческие организации.

Именно это и привело к тому, что облинеторов сейчас, судя по всему, значительно больше, чем раньше. Среда стала благоприятнее.

Пресса

Сейчас пресса — и медиа в целом — находится в очень тяжелом состоянии, чему виной прежде всего интернет.

Люди привыкли читать интересное в интернете бесплатно и не склонны подписываться. Интернет-монополии (прежде всего Гугль) и их рекламные сети отобрали у редакций и рекламные деньги (основной источник дохода) и возможность напрямую продавать редакционное влияние за большие рекламные заказы. В результате множество изданий закрылись, а остальные сократили сотрудников, переведя многих из оставшихся на фриланс.

Что еще хуже для прессы, снизилась сама потребность в ней. До эры интернета почти каждый город — даже и маленький — имел свою газету, а порой и несколько. Эти газеты служили местом сбора и распространения сугубо локальных новостей; с появлением соцсетей нужда в них стала гораздо меньше. Помимо локальной газеты горожане выписывали один или несколько столичных журналов и отдельные издания по профессии и по хобби. Сейчас же, если столичного типа журналы еще как-то держатся, то отраслевая пресса просто сдулась, т. к. и хоббисты и профессионалы больше не нуждаются в журналах как распространителях своих знаний; Ютьюб, блоги и форумы оказываются продуктивнее.

В результате журналистика перестала быть привлекательной карьерой. Журналисты — ранее имевшие основания рассчитывать на достойную старость — теперь вынуждены ждать очередных сокращений и надеяться только на то, что их былые заслуги позволят им оказаться платными сотрудниками какого-нибудь НГО (см. НГО).

Но так было не всегда. Ещё четверть века назад журналистика была вполне состоятельной индустрией, кормившей большое количество людей. Например, в фильме “Когда Гарри встретил Салли” (1989) никого из зрителей не удивляло, что журналистка Салли может себе позволить хорошую квартиру в Манхеттене. Через десятилетие никто из зрителей не был удивлен, узнав, что Кэрри, героиня “Секса в большом городе” прекрасно живет на деньги от ведения еженедельной колонки. Я специально привожу примеры из массовой культуры; они нагляднее сухой статистики, хотя и она хороша (например, в американском Vanity Fair одно время платили 17 долларов за слово и доллар в те годы был гораздо толще нынешнего).

Эта большая индустрия кормила большое количество облинеторов, просто потому что могла. Она также была привлекательной для облинеторов, нуждающихся в пропаганде своих идей. Но тут нужно сделать одно важное уточнение; выше я употреблял термин “журналист” не вполне корректно.

Исторически сложилось, что были газеты — часто ежедневные, которые надо было производить очень быстро — специализирующиеся на новостях. Другим типом СМИ были журналы — ежемесячные или ежеквартальные — которые специализировались на распространении мнений. Только столичные газеты и журналы, обладая существенными локальной и глобальной аудиторией, могли позволить себе сочетать новости с журналистикой, т. е. колонками с мнениями, обзорами и статьями о тенденциях и прочих не-событиях.

В газетах работали преимущественно репортеры, в журналах соответственно журналисты. Репортеры, как правило, были выходцами из низших классов, журналисты же из высших (в частности, с высшим образованием). Репортеры находили и сообщали читателям новости, т. е. то, что происходило. Журналисты — колумнисты, редакторы и т. п. — писали о том, что о происходящем следовало думать. Как таковые, они были вольны писать о чем угодно, пока это было угодно редакции. В результате среди репортеров почти не было облинеторов, а журналисты облинеторами были довольно часто.

Коммерческая смерть журналистики прежде всего ударила по репортерам (они обходились редакциям слишком дорого) и не тенденциозным журналистам (этих было труднее продать партийным спонсорам). Непартийные же издания в массе своей стали вынуждены стать партийными, перейти к бизнес-модели газеты “Правда” и стать тенденциозными донельзя. С трудностями финансирования столкнулись даже и изначально партийные издания (заполненными открытыми провокаторами по определению).

Если в золотой век прессы многие журналисты были выдающимися литераторами (Виссарион Белинский, Генри Менкен, Марк Твен первыми приходят мне в голову), то сейчас надеяться на это невозможно. Если раньше издания порой писали о вещах, противных редакционной политике, то сейчас рассчитывать на это не стоит. Это негативная сторона ситуации; позитивная же в том, что можно наслаждаться тем, как активистов сокращают десятками и сотнями — и будут сокращать и впредь, т. к. экономика журналистики не улучшается, а ИИ уже сейчас пишет лучше большинства журналистов.

Но помимо сугубо коммерческой есть и некоммерческая составляющая. Интернет отнимал доходы прессы уже два десятилетия. Начиная примерно с 2012 года (в каждой конкретной стране конкретная датировка зависит от степени проникновения интернета в ней и социальной инерции) прессу покинуло столько способных людей, что в массовой прессе не осталось никого, кроме облинеторов, а способные репортеры и журналисты ушли на независимые площадки вроде Substack или вовсе покинули профессию.

Облинеторы, больше не стреноженные чужой компетентностью, принялись насаждать свою повестку. В результате доверие к прессе начало падать, а после Ковида, когда пресса фактически переписывала своими словами меморандумы правительств и WHO, падать стремительно. В наши дни в большинстве западных стран прессе верит меньше половины населения, а в некоторых странах — заметно меньше половины.

И неудивительно. Пресса годами занималась пропагандой, буквальным отмыванием выгодной облинеторам повестки и разрушением понятийного аппарата своих потребителей.

Легче всего заметна пропаганда, вроде ковидной, но Ковидом не исчерпывающаяся. Например, десятилетия назад начались медиа-кампании “Убийство безусловно плохо, но аборты — очень хорошо” плавно перешедшая в “Теперь, когда у нас так падает рождаемость, мы должны импортировать миллионы бомалийцев”, “Слова это насилие, но буквальное насилие это просто голос отверженных” и т. п. Но это прямые кампании, пропаганда работает и через ложь умолчания. Например, частью про-бомалийства является то, что медиа в западных странах предпочитает не писать о преступлениях, совершенных бомалийцами, а если и пишет, то максимально в глубине текста и по возможности без фотографии. Напротив, когда преступление совершает туземец, уже в заголовке стараются написать о белизне его кожи и дают фотографию в подводке (примеров настолько много, что давать конкретные ссылки даже не хочется).

Отмывание повестки заметно менее, чем пропаганда, но от этого не менее реально. Попросту говоря, мы не можем точно знать, что происходит далеко от нас, и поэтому вынуждены верить кому-то. Наша вера становится сильнее, если сразу много голосов вторят друг другу. Этим пользуется пресса просто благодаря своей численности. Любое событие можно сделать медийно-существующим не опасаясь разоблачения, если просто повторить давно разработанный цикл отмывки. В нём журналист А создает отмывочное издание-помойку (специально крохотное и нищее, чтобы сделать иски о клевете неокупаемыми) и публикует в нем вранье. Одновременно на основном месте работы он или его друзья (по его просьбе) публикуют это вранье, ссылаясь на помойку. Другие издания ссылаются уже на перепечатку вранья и таким образом создают дружный хор, не поверить которому могут только очень недоверчивые люди с крепким характером. Зачастую даже этот цикл становится ненужным: журналист просто находит сумасшедшего или жулика, который уже считает нужное журналисту событие реальным. Так, большинство публикаций о социально значимых научных вопросах сделаны именно таким образом — журналисты просто не интервьюируют тех, чье мнение не совпадает с их собственным; в частности, просто потому что у них нет интеллекта и знаний, чтобы понять, кто не жулик и чьи исследования состоятельны. Но наукой не ограничивается. Например, сейчас, когда я это пишу, Израиль воюет с Хамасом в Газе. Хотя война длится давно, и история достоверных фактов о ней накоплена уже существенная, мировая пресса в массе своей продолжает публиковать сведения, сообщения и откровенно постановочные фотографии, сделанные Хамасом или его открытыми симпатизантами. Тот факт, что всё это раньше оказывалась враньем, прессу не останавливает, в частности потому, что перестать перепечатывать вранье Хамаса значит признать все свои былые ошибки.

Но хуже всего убийство самого понятийного аппарата. Мы, возможно, не мыслим словами, но мы запоминаем свои мысли облеченными в слова — и тем более используем слова и кодируемые ими понятия для коммуникации. Как следствие, чем меньше у нас слов, тем менее мы способны к самому мышлению (этот факт подтверждается тем, что у отсталых народов мало слов в их языках). Масс-медиа по определению способны как учить население новым словам, так и менять слова существующие. Например, современная Италия — в которой все более-менее понимают друг друга — не существовала бы без сначала радио, а потом и телевидения, научившим всех общему языку. Одновременно с этим позитивным эффектом есть и негативные, когда слова сознательно выходят из употребления прессой и благодаря этому становятся менее известными — и как таковые делают менее известными и завязанные на них понятия. Например, понятие “старая дева” было обидно для старых дев и было заменено приятнее звучащими эвфемизмами — но побочным эффектом этого было то, что еще молодые девы не узнали вовремя, что быть старой девой не особо приятно — и со временем стали ими. Однако это было понятие локальное, в мусор перерабатываются и понятия более глобальные. Так, слово “фашист” буквально значило человека, поддерживающего ту или иную идеологию фашизма. Победившие во Второй мировой войне коммунисты стали называть так всех, кто им не нравился. В результате сейчас, когда человека называют фашистом, это не значит ничего конкретного, кроме того, что он против коммунистов. Прямо сейчас, когда я это пишу, левые всего мира называют войну в Газе геноцидом, игнорируя тот факт, что при этом геноциде население Газы противоестественным образом растёт. Трудно избавиться от ощущения, что цель заключается в уничтожении самого понятия, так чтобы в будущем невозможно было использовать его для описания происходящего в Европе (где импорт бомалийцев и промотирование их культур достиг таких размеров, что серьезно нарушены параграфы b-d второй статьи Конвенции ООН о предупреждении преступления геноцида и наказании за него (9.12.1948).

Пропаганда, отмывание повестки и переопределение понятий сейчас достигли таких размеров, что большое количество людей в наши дни верит, в частности, что (а) все люди рождаются одинаковыми, но одновременно некоторые рождаются в неправильном теле, (б) мизогиния существует, а мизандрия — нет, (в) биологическая эволюция реальна, но она не распространяется на человеческие головы, (г) все культуры одинаково полноценны, но можно ли как то сделать чтобы в электричке не играла шумно блютус-колонка и т.п. По некоторым (еще не на 100% ясным) причинам, пресса значительно более действенна на женщин, что усиливает различие между избирательными блоками мужчин и женщин в демократии (так, по опросам за последние десятилетия женщины значительно полевели, а мужчины остались на прежних убеждениях). Это ведет к отдельным проблемам (см. Демократия). Все это последствия долгой работы облинеторов.

Высшее образование

В начале прошлого века высшим образованием могли похвастаться менее четверти процента европейцев. Этот крохотный процент также делился на ещё более крохотные части по специализации. Например, с 1900 по 1913 год университеты Российской империи выпустили 26 тысяч юристов и меньше 16 тысяч врачей и инженеров всех профилей на примерно 125 миллионов населения.

После второй мировой войны западные демократии решили, что им нужно больше людей с высшим образованием. Логика была в том, что раз высшее образование является дверью в средний класс, если образования будет больше, больше будет и среднего класса. Разумеется, обратная точка зрения к этому моменту давно существовала, вроде слов кардинала Ришельё из его “Политического завещания”:

Хотя образованность совершенно необходима в любом государстве, однако, несомненно, не следует обучать всех без разбора.

Как было бы безобразно тело, имеющее глаза на всех своих частях, таким же было бы и государство, если бы все его жители стали учёными; ибо послушание в нём сделалось бы редкостью, а кичливость и чванство превратились в обычное явление. Занятие науками совсем вытеснило бы занятие торговлей, делающей государства богатыми, привело бы в упадок сельское хозяйство, истинную кормилицу народа, и в короткое время опустошило бы питомник воинства, которое взрастает скорее в грубости невежества, чем в утончённости знаний. Наконец, оно наводнило бы Францию крючкотворами, более способными разорять семейства и возмущать общественное спокойствие, нежели приносить какое-либо благо государству.

Если бы науки были осквернены тем, что им стали бы обучать всех подряд, то число сеющих сомнения превысило бы число способных их разрешать, и многие принялись бы опровергать истины, а не отстаивать их.

Разумеется, подобная точка зрения была начисто несовместима с массовой демократией, так что к этому моменту политики всерьез ее не воспринимали. Ряды среднего класса надо было расширять. Поскольку же количество платежеспособной молодежи — или настолько талантливой, что могло претендовать на бесплатные места — росло несильно, государства взяли на себя финансирование высшего образования.

Поначалу все было очень хорошо, а потом стало не очень. Бум послевоенной рождаемости привел к тому, что в середине шестидесятых молодежи университетского возраста “внезапно” стало гораздо больше — и эта молодежь была убеждена в том, что им должны обеспечить высшее образование за деньги налогоплательщиков. К этому времени в странах Запада число людей с высшим образованием выросло всего лишь до примерно двух процентов и университеты были ещё маленькими, организационно убогими, плохо организованными кооперативами профессоров. Как таковые, они были совершенно не готовы принять и переварить полчища новых студентов.

К 1968 году конфликт между возможностями университетов и желаниями студентов перерос в открытые бунты, сначала во Франции, потом в США. Студенты, объективно недовольные условиями обучения, требовали аудиторий получше и большего количества преподавателей. К этому времени университеты уже приняли достаточно государственных денег и чувствовали себя в долгу перед перед правительствами и студентами. Однако они не были способны быстро — как требовали студенты — раздобыть больше зданий и нанять больше персонала. В качестве компенсации они позволили студентам самим определять и преподавателей, и сами темы преподавания — и тем самым открыли дверь облинеторам, лишь бы те могли пообещать студентам с три короба.

Например, Мишель Фуко в 1968 году работал в университете Туниса (открытым и финансируемым государством) и не застал первой волны парижских бунтов. Но несколько позже его перевели в свежеоткрытый государством же — для свежепоявившихся студентов — Венсенский университет. Там-то он и развернул бурную деятельность. В начале следующего года тамошние студенты — в знак солидарности со студентами Сорбонны — захватили здание университетской администрации. Фуко был одним из немногих преподавателей на стороне студентов, он так же кричал лозунги про “освобождение” и так же бросал с крыши камни в полицию (но осторожно, чтобы не попортить свой велюровый костюм).

Студентов становилось все больше и больше, поскольку университеты продолжали быть дверью в средний класс. Спрос на их услуги не мог уменьшаться, а население росло. Всего через 40 лет в западных странах выпускников стало больше 10 процентов населения (а в некоторых странах ещё больше, порой гораздо; так, в России и Греции высшее образование получает четверть населения).

Молодежи, желающей получить университетское образование, стало так много, что университетам даже пришлось увеличивать количество кафедр. На заре университетов их было всего три: медицина, теология и закон. Затем появились филология, математика, философия и другие. Сейчас же нормой являются, например, загадочные “састайнабилити” или “африкан стадис”, а получение диплома в искусствах требует прослушивания специальных курсов по разнообразным критическим (в марксистском смысле) теориям.

Всё это для того, чтобы отучиться и получить диплом могли люди невеликого ума и способностей. В самом деле, рост числа выпускников неизбежно влияет на их качество. Требования и к поступающим и выпускникам снижаются благодаря простой инфляции. Если в начале прошлого века поступление в университет означало существенный уровень подготовки, природного ума и денег, то в начале нынешнего зачастую достаточно денег. Например, в Падуанском университете есть кафедра медицины, крайне уважаемая — поступить и отучиться на которой сложно — и кафедра педагогики, не пользующаяся никаким уважением и нацеленная для неспособных на настоящие дисциплины.

Требования студентов контроля над своим образованием также привели к тому, что начал расти и административный аппарат университетов; этого роста также требовало государственное финансирование. В Европе образование субсидируют правительства, в Америке — доноры (в благодарность что их впустили в средний класс) и практика студенческих кредитов. Любая же организация, получающая деньги через субсидии, неизбежно разбухает (это применимо и к NGO, см. НГО).

Примерно пятнадцать лет назад администраторов стало так много, что они во многих странах пожрали профессоров. Например, в американских общественных университетах бюрократов в два раза больше, чем преподавателей, в частных же университетах на одного преподавателя приходится уже по два с половиной администратора. Будучи по определению не столь умными людьми, как профессора, бюрократы не могут не опускать планку качества преподавания до своего уровня.

В результате среднестатистический современный выпускник, скорее всего, знает и умеет меньше, чем выпускник из прошлого века, а вдобавок заметно менее умен — просто потому, что входной порог постоянно снижался. Так, есть основания считать, что среди американских выпускников университетов средний IQ между 1960 и 2010 упал почти на 10 пунктов до — всего лишь — 106 (показатель человека лишь чуть умнее среднего). Это среднее значение. Среди них есть люди гораздо, гораздо умнее; но также это значит, что среди них есть и откровенные тупицы. Ещё более свежие исследования намекают, что средний IQ американских выпускников сейчас всего 102, т. е. ещё ниже, чем в начале века.

Неудивительно. Дошло до того, что на многих факультетах администраторы запрещают преподавателям проводить занятия, в которых студенты самостоятельно пишут, а не конспектируют, мотивируя это тем, что такие задания дают преимущественно более умным.

Вдобавок недавние студенты зачастую обучены облинеторами и впитали в себя все разрушительные идеи, полученные во время обучения (см. Ломанные люди).

Так, в The Sopranos, сериале нешуточной психологической глубины, есть момент, когда вернувшаяся из университета дочь убеждает родителей, что “Билли Бадд” Германа Мелвилла — это книга о гомосексуализме. Мать не верит; в качестве подтверждения своих слов дочь приводит пример своего преподавателя, который много писал об этом. Мать утверждает, что преподаватель ничтожество; дочь возражает, что вовсе не ничтожество, а лектор Колумбийского университета.

Этот вполне реалистичный разговор является прекрасным примером сразу комплекса явлений (чтобы лучше понять последующий пассаж, рекомендую, собственно, прочесть Билли Бадд, благо книга и хороша и коротка).

Во-первых, видно снижение планки интеллектуального уровня выпускников и преподавателей. Новые люди недостаточно сложны, чтобы понять книгу о первобытном зле (зависти) и вынуждены снижать ее до своего уровня, да и вообще проталкивать в “дискурс” только то, что их самих волнует более всего (в данном случае, гомосексуализм).

Во-вторых, заметен механизм распространения облинеторских идей. По сюжету Sopranos, дочь и не особо умна и не обладает выдающейся силой характера. Для нее факт, что преподаватель Колумбийского университета назвал “Билли Бадд” книгой о гомосексуализме достаточен, чтобы безоговорочно принять это мнение не просто вопреки мнению своей матери (которая не преподаватель в Колумбийском университете), а даже не принимая мнение матери во внимание (см. Уничтожение искусства).

Разумеется, среди выпускников есть и очень умные люди, ум которых необходим и достаточен для замены кадров в элите (см. Меритократия). Но остальные получают формальное право попадания в элиту — наличие высшего образования — без фактической возможности быть в элиту зачисленными. По сути, в такой ситуации высшее образование — особенно если оно в не очень впечатляющем ВУЗе и/или на псевдо-факультете, вроде журналистики или педагогики — не более и не менее чем ферма по выращиванию людей, перманентно озлобленных на общество, которое поманило их в элиту, но в элиту не пустило. Облинеторство их единственный выход.

Эту ситуацию усугубляют и два других фактора: либеральное образование и психопатия.

Исторически, образование было платным, высшее — в особенности. Университеты были кооперативами профессоров, которые брали деньги за всё. Взамен университеты предоставляли либо профессию (врач, юрист, теолог), либо улучшение качество жизни через общее развитие. Это улучшение называлось либеральным — порой гуманитарным — образованием и оно было нацелено и продавалось детям из влиятельных семей, которым нужна была не банальная профессия, а улучшение кругозора. Сама идея гуманитарного образования заключалось в том, что определённое образование делает нас лучше (сравни “humanistic” и “human”). Как таковое, либеральное образование было предназначено создавать лидеров из пула существующих аристократов по рождению, снабжая их единой системой ценностей, коммуникации и тем, что называется асабия (см. Разрушение асабии), а не конкретной профессией или полезными для заработка знаниями (нужными лишь беднякам).

Хотя либеральное образование не было предназначено для конкретной пользы, оно не было вовсе бесполезным — например, побочным эффектом изучения филологии было знание языков. Даже и сейчас австралийская адвокатская палата требует от своих членов любого другого дополнительного образования, помимо юридического — просто потому, что австралийские юристы решили для себя, что в их рядах должны быть только люди с кругозором, интересные в застольной беседе.

Но когда в после второй мировой войны правительства стали финансировать высшее образование, на “кругозорные” факультеты ринулись толпы новых, доселе невиданных там людей, которые наконец-то получили возможность там оказаться. У них были все причины для этого — как минимум, такое образование давало им знакомства. Но выходя из университета с дипломом, они оказывались в общем-то без профессиональных знаний и навыков. Их учили не этому. Зато либеральное образование оснащало новых выпускников завышенными ожиданиями — важнейшим ингредиентом дальнейшей обиды на мир.

Вишенкой же на торте является психопатия. Количество людей с психопатическими чертами личности (нервозность, неспособность к раскаянию или стыду, нарциссизм и др.) как минимум в некоторых местах вчетверо больше среди студентов, чем в среднем по популяции. Некогда я очень удивился, когда узнал, что среди всех социальных групп наибольшую поддержку и одобрение Национал-социалистической партии Германии оказывали студенты и преподаватели университетов (см. Интеллектуалы). Но удивляться тут было нечему, учитывая кредо партии, практически полностью посвященное озлоблению и плодам его (“Почему нас никуда не пускают и прохода не дают? Потому что всюду засели жиды!”). Если смотреть на то, что происходит в наши дни, ситуация не сильно отличается. Так, в США Демократическая партия (очень левая) приобрела как последователей практически всех выпускников университетов. В частности, поэтому сейчас их IQ в среднем несколько выше, чем у голосующих за республиканцев. Одновременно с этим, даже базовое психическое здоровье (вроде депрессии) у демократов оказалось заметно ниже республиканцев; что уж о говорить о своеобычных чертах личности! Фактически демократы стали партией психопатов и нацменьшинств.

Психопату же озлобиться особенно легко и это озлобление довольно опасно.

Хун Сюцюань родился в 1814 году в небогатой семье. Когда обнаружилось, что у него есть способности к наукам, расширенная семья скинулась на его подготовку к государственным экзаменам, в тогдашнем Китае единственному способу поступить на императорскую службу. Эта подготовка была делом недешевым и семья пожертвовала многим. Три раза Сюцюань пытался сдать экзамен и три раза проваливался. После третьего провала он заработал психическое расстройство и довольно долго пролежал в горячке. В это время он побывал в раю и встретил свою небесную семью (включая своего брата — Иисуса Христа), поручившую ему бить и гонять чертей повсюду. Через несколько лет, провалив экзамен в четвертый раз, Сюцюань решил наконец-то послушаться своей небесной семьи и начал действительно бить и гонять чертей. Последовавшие за этим события — Тайпинское восстание — унесли жизни более чем двадцати миллионов китайцев (и объясняют, почему до сих пор китайцы с подозрением относятся к чересчур религиозным людям, например, уйгурским мусульманам). Для этих миллионов убитых — и других, пострадавших менее — было бы безусловно лучше, если бы Сюцюань таки прошел экзамен и стал бы, к примеру, Младшим Заведующим Ручьями. В этом случае его гнев и разочарование вряд ли материализовались в таком объеме, и он ограничился бы истязанием подчинённых.

Но Хун Сюцюань не сдал экзамен, хотя был официально достаточно учён, чтобы получить право работать учителем. Не сильно лучше и ситуация, когда выпускник совершенно официален. Например, возвращаясь к выпускникам Российской империи начала прошлого века: 26 тысяч дипломированных юристов были созданы в стране административно-самодержавной формы правления (одним из них был Владимир Ульянов). Они были совершенно лишними людьми, так как для большинства из них просто не было работы. Строго говоря, они получили пропуск в высшие классы без права голосования. Неудивительно, что они озлобились и очень скоро разрушили империю.

Падение, сравнимое с падением прессы (см. Пресса) вряд ли затронет высшее образование, поскольку оно всегда будет оставаться дверью в средний класс. Но тучные для облинеторов годы, возможно, в университетах заканчиваются. Инспирированные феминизмом усилия по проталкивание в науку женщин приводят к тому, что снижается количество мужчин с высшим образованием вообще и университетстких преподавателей в частности (их просто не нанимают, т.к. посты зарезервированы для женщин; см. Разруха). Другие силы проталкивают в образование национальные меньшинства, которым исторически ученость не свойственна. Как показывает практика, профессии, в которых доминируют женщины, никогда не престижны и влиятельны, а изобилие в профессиях людей из популяций с низким средним IQ никак не поможет этот престиж восстановить. Наконец, распространение АИ позволяет “списывание” на совершенно новом уровне, так что многие новые выпускники не будут знать ничего из того, чему их должны были научить. Но невозможно предсказать когда именно эти факторы станут понятны решительно всем, а значит, университеты будут еще долго служить рассадниками облинеторов и наглядно подтверждать верность суждения Ришельё о том “Если бы науки были осквернены тем, что им стали бы обучать всех подряд, то число сеющих сомнения превысило бы число способных их разрешать, и многие принялись бы опровергать истины, а не отстаивать их.” “Бы” это единственное потерявшее актуальность здесь слово; осквернение наук продолжается уже почти век.

НГО

Негосударственные организации по определению не являются бизнесами, которые живут, продавая свои услуги и продукты. Но они тем не менее являются коммерческими организациями, которые должны как-то зарабатывать деньги на свое существование. Это делает НГО крайне специфическими бизнесами в двух аспектах: предопределенная неэффективность и наемничество.

Если обычный бизнес оказывается убыточным — неэффективно работающим или же с продукцией, которую невозможно выгодно продать — он закрывается. У НГО процесс перманентного выживания устроен иначе. Поскольку деньги не зарабатываются, а собираются, можно неэффективно делать ненужное годами, пока внешняя картина для жертвователей остается на своем месте. Так Wikipedia Foundation выпрашивает деньги каждый год, уже имея средства для продолжения своей деятельности в течение десятилетий. Куда идут эти деньги? На раздутый административный аппарат и на финансирование деятельностей, не имеющих никакого отношения к Википедии (несколько лет назад на основные административные посты там Сорос протащил своих людей, продвигающие интересы “открытого общества”, как он его понимает). Wikipedia Foundation здесь никак не исключение; например, Linux Foundation, вроде бы сделанная ботанами для ботанов, ничем не лучше. При этом НГО постоянно левеют. Как писал Томас Соуэлл (перевод мой), “Наиболее фундаментальный факт о левых политических идеях в том, что они не работают. Поэтому нам нечего удивляться, что левые концентрируются в институциях, которым не нужно работать, чтобы выживать”.

Другой аспект НГО — они могут и становятся фактическими наемниками той или иной страны или частного фонда, подменив финансирование пожертвованиями многих лиц толстым финансовым потоком кого-то одного. Это начинает происходить совершенно естественно — сотрудник, притащивший кучу денег от грантодателя, получает повышение, а сотрудник, приносящий маленький, но постоянный поток денег от массовых жертвователей, остается на прежнем месте; в результате сама культура НГО как организации меняется, и она переориентируется на обслуживание интересов отдельного донора.

Обычно по документам это проводится как донорство из разных источников, но исходные деньги вытекают только из одного (точно так же, как в отмывании денег). Например, основным донором израильской Б’целем, радикальных леваков, являются немецкие левые партии, организующие их оплату из немецкого бюджета и отдельно подбрасывающие фондов из карманных НГО. Нечего и говорить, что если донорство НГО из одного источника превышает любой другой источник, НГО становится агентом своего основного источника. Как только это происходит, НГО становится заложником этих денег — поскольку на другие цели уже им никто денег не даст (репутация подорвана), остается только продолжать двигаться тем же курсом, даже если он уже доказал свою несостоятельность.

Вышеперечисленные факторы заставляют принять как истинный Второй Закон Конквеста, “Любая организация, явно и по своему уставу не являющейся правой, рано или поздно полевеет”. Конквест, разочаровавшийся коммунист, хорошо знал своих бывших товарищей и их достижения.

Все это и делает НГО прекрасной кормушкой для облинеторов. Трудно найти сейчас хотя бы несколько крупных и заметных, которые не превратились бы — часто давно — в их кормовую базу, как правило с леваками в администрации и агентами их повестки — в деятельности.

Так, даже многие церкви — в качестве организаций — в наши дни меньше заботятся о религии, чем о реализации левой повестки. Так, приключения Англиканской церкви на этом пути заслуживают отдельных книг. Но, например, Католическая церковь тоже старается идти в ногу и там даже избрали Папой человека, ненавидевшего США больше, чем любившего Христа. В результате католические НГО до 2025 года являлись основным оператором массового ввоза в США нелегальных иммигрантов из Южной Америки (а реформистские еврейские НГО — мусульман).

Методы облинеторов

Облинеторы не могут быть счастливы, поскольку всякий раз оказывается, что кто-то лучше или кому-то лучше, чем им. В результате облинеторы стремятся сделать несчастными всех остальных, просто чтобы своя тоска на их фоне не выделялась так сильно. Для этого есть два пути: разрушение общества в целом и порча людей поштучно. Соответственно, некоторые действия облинеторов обусловлены одной целью, некоторые другой, а некоторые обоими сразу.

Каковы эти действия?

В плане разрушения общества главным является разрушение асабии, общности и сплоченности. Тут возможно много вариантов, от пропаганды завышенных ожиданий, которые не могут сбыться по своей природе, до импорта чужеродных людей или по крайней мере их традиций и привычек. Существует еще прямая борьба с успешностью и продуктивностью (потому что на их место неизбежно приходит разруха) и сознательное выращивание неудачников. Если и дополнительные альтернативы — сознательное разрушение и порча среды вокруг (вредительство), будь то среда физическая или среда культурная.

Разрушение асабии

Ибн-Хальдун, пожалуй, величайший мыслитель исламского мира, был крайне заинтригован вопросом “мусульмане раньше были такие успешные и всех били, а теперь мы такие неудачники и нас все бьют, как же так?”. Для Ибн-Хальдуна, семья которого была изгнана христианами из Испании, этот вопрос был довольно актуален. Его ответом на этот вопрос был “раньше мы были более сплочённые, а сейчас разобщены изнутри”.

С его точки зрения, сплоченность, общие интересы и взаимозависимость, которые он называл асаби́я, являются абсолютно необходимыми для успешного функционирования общества, независимо от того, как эту успешность понимать. Согласно Ибн-Хальдуну, асабия неизбежно снижается в любом успешном обществе или классе вплоть до момента, когда неизбежно возникает новая сплоченность, носители которой сметают старое общество.

Современная историография, пропитанная марксизмом, Ибн-Хальдуна недолюбливает. Во-первых, он считал, что кровные узы очень полезны для асабии, а марксисты семью и родственников ненавидят. Во-вторых, согласно его представлениям, коммунизм если и возможен, то лишь ненадолго, а потом снижение асабии неизбежно его разрушит — а это значит, что и при коммунизме асабия снизится, сделав его недолговечным, что марксистам неприятно. С другой стороны, мало цивилизаций при наличии конкуренции держались достаточно долго, так что в теориях Ибн-Хальдуна явно что-то есть и любое общество в долгосрочной перспективе обречено.

Облинеторам, впрочем, этого мало; они не хотят ждать неизбежного падения текущего общества, они хотят его приблизить. Неудивительно, что борьба с асабией является главным приложением облинеторских сил.

Некогда основным методом этой борьбы было пробуждение в массах классового сознания, т. е. внедрение в массовые головы идеи о том, что представители иных классов являются как минимум конкурентами, но обычно прямыми врагами (см. Марксизм). От классового сознания один шаг до классовой борьбы и падения асабии. После Второй Мировой весь мир увидел живьем американцев — сильных, здоровых, сытых, даже заметно выше ростом туземцев — выходцев из отчетливо некоммунистического общества без развитого классового чувства. Это сильно, но не окончательно, подорвало веру в то, что классовая борьба приблизит конец общества. Через пятнадцать лет твист и джинсы сделали эту веру ещё более шаткой. Американский образ жизни явно был более предпочтительным. В результате классовое сознание и борьба перестали быть значимы для подавляющего большинства левых, а место пролетариев заняли нацменьшинства и гомосексуалисты, как более склонные к бунту.

Другим методом была борьба с христианством — не потому что оно именно христианство, а потому что это была религия Запада, где облинеторы преобладали. Специфически антихристианство, впрочем, тоже существовало и существует из-за засилья в культуре евреев-ашкенази и их потомков (см. Лица еврейского происхождения). Ни в Польше, ни в России они не видели от христиан много хорошего и надолго затаили обиду. Например, Саша Барон Коэн выбрал родиной Бората Казахстан просто из-за сходного звучания слов “казах” и “казак”. Более столетия слово “казак” было средней силы ругательством в еврейских семьях из бывшей Российской империи (лично я, потомок и казаков и евреев, нахожу это забавным).

Для облинеторов религиозное чувство не было врагом, врагом было общее религиозное чувство, как приводящее к асабии. Поэтому наоборот, любые верования всячески поощрялись, пока они чуждые на своей территории (сколько восторгов получил в свое время Ричард Гир, ставши буддистом). Врагом были крупные религии просто из-за своей объединяющей силы. Человек, регулярно посещающий церковь, не просто молится там — он также становится участником дополнительного социума, как минимум своего прихода. Такие люди имеют меньше шансов стать активистами (см. Активизм) и вступить в большие батальоны облинеторов.

Занятно, что после массовой иммиграции мусульман — в норме истово верующих — культурный импетус облинеторов не переместился на ислам. Христианство по-прежнему кажется худшей из религий людям левых воззрений в целом и облинеторам в частности, даже несмотря на то, что ислам нетерпим ни к женщинам, ни к геям, ни к атеистам (целевой аудитории левых). Частично это из обычного страха; мало кому понравится стать целью носителей “религии мира” с ножами. Частично же это наследие заметного снижения интеллектуального уровня нынешних облинеторов. В последние десятилетия доля евреев вымывалась из левых институций через “разнообразие”, так что нынешние левые стали сильно глупее и просто повторяют лозунги пятидесятилетней давности. Они не узнают врага, пока не начнут резать лично их.

Это “разнообразие” (“diversity, Inclusion, equity”, сокращённо DIE) тоже метод облинеторов, действующий к тому же двояко. Мало того, что он требует буквального импорта чужих людей с чужими общественными привычками, навыками и устремлениями, что делает невозможным сплоченность (так, обнаружено, что чем менее однородно население, тем менее оно склонно к взаимопомощи). Но он также создает конфликт, фактически обратный тому, что коммунисты пытались создать ранее, науськивая угнетенных на угнетателей. В новом конфликте наоборот средний класс (в старых терминах, буржуазия), вытолкнутый квотами из продуктивного устройства как минимум своей профессиональной жизни, озлобляются на тех, кого протолкнули на их место. Кроме того, компетентные люди заменяются “разнообразными”, а это приводит к снижению продуктивности (см. Разруха).

Суммируя, борьба со сплоченностью, общими интересами, привычками и устремлениями — главное оружие облинеторов. Увы, не единственное; черты борьбы с асабией есть и в других главах этого раздела.

Дисгеника

В начале и середине прошлого века более десяти стран имели евгенические программы, т. е. официальные политики, направленные на подавление размножения “неполноценных” людей, в тех рамках, как эту неполноценность тогда и там понимали. Сейчас эти программы стараются вычеркнуть из памяти, за исключением немецкой (чтобы не забывали нацистов). Если про евгенику и вспоминают, то только с эпитетами “псевдо-научная” и т. п. И неудивительно; вспоминать не хочется. Человечеству плохо удается играть в Б-га, вместо этого всё время игра выходит в дьявола. Кроме того, неприятно вспоминать о том, что евгенические программы существовали не только в Германии; так, особенно отличилась Швеция, по общему мнению, образец разумного правления.

Однако евгеника имеет более популярную сестру — дисгенику, программу по выращиванию неполноценных людей. Распространение дисгеники было и остается гораздо шире, чем у евгеники, но о дисгенике говорить не принято вообще. И неудивительно — в отличии от евгеники, где успехов было мало, если были вообще, дисгеника добилась совершенно впечатляющих успехов, особенно если мы следуем максиме “назначение системы в том, что она делает”. И успехи эти — если о них задуматься — вызывают ужас.

Евгеника — это сознательные действия, направленные на улучшение качества человеческой популяции, жестокие к некоторым живым, но теоретически благотворные для потомков. Напротив, дисгеника — это действия, которые направлены на улучшение жизни людей сейчас, но неосознаваемо негативно влияющие на жизнь потомков и само их качество.

Поскольку людей становится все больше, некоторые несправедливости и жестокости в настоящем по определению не могут сравниться с ожидаемой неимоверной пользой в будущем (см. Волшебная будущность). В этом смысле евгеника безусловно не просто разумна, но и моральна, и эта мораль была посылом агонистов. Лично я этот посыл не разделяю, но только потому, что не вижу заметно больше практической пользы от евгенических программ, чем от естественного положения вещей (в самом деле, в норме неудачники и так редко оставляют много потомства). Напротив, польза сейчас — это моральный посыл дисгенистов. Лично я его не разделяю только потому, что регулярно вижу эффекты второго и третьего порядков от улучшения жизни сейчас, негативно влияющие на всех уже через пару десятилетий.

Рассмотрим, например, пособия по безработице. Исторически они впервые появились как приложения к гильдиям; их члены имели право на маленькое пособие по старости, временной нетрудоспособности или временное же отсутствие работы. Но гильдии были эгоистическими организациями; в них нужно было в явной форме вступать, они могли не принимать новых членов и были вправе исключать тех, кто вызывал слишком много проблем. Халявщики и скандалисты не могли получить поддержку гильдии — им было туда почти невозможно попасть и легче лёгкого оттуда вылететь. Со временем демократические правительства (готовые обещать своим избирателям столько угодно за деньги избирателей и их потомков; см. Демократия) сделали пособия по безработице доступными всем. Позже и вырос как объем этих пособий, так и продолжительность времени, когда их можно стало получать. В результате там, где такие пособия появились раньше — или фабианский извод социализма был особо силен — со временем образовался целый класс людей, которые всю жизнь живут на пособия той или иной формы. У этих пособий — поскольку раздает их государство — есть формальные поводы для получения, но нет и не может быть неформальных. Буквально — халявщики и скандалисты получили возможность не только выживать, но и размножаться.

Но не только халявщики и скандалисты. Мелкий криминал, люди, неспособные к труду и организации, наркоманы и душевнобольные тоже стали получателями пособий.

И все они теперь не вымирают от голода и холода, а наоборот, размножаются, создавая подобных себе детей, со временем вливающихся в нестройные ряды этого суб-класса (по-английски underclass).

Разумеется, благодать никто не отменял и время от времени их дети рождаются способными и талантливыми, но редко — а общественное устройство, из тех же дисгенических соображений, направлено на устранение подобных детей. Например, в Великобритании действует могучая социальная программа бесплатного жилья для очень бедных. Поскольку суб-класс абсолютно нищ по определению, будучи неспособен ни к какой работе, его представители получают большую часть этих квартир. Но что происходит, когда в такой семье вырастает ребенок, который хочет и может работать? Ответ — как только он начинает зарабатывать, его выкидывают из бесплатного жилья и вдобавок обременяют налогами. В результате покинуть суб-класс оказывается гораздо труднее.

При этом суб-класс появился давно, много десятилетий назад. В нём сформировалась своя культура потребления халявы. Буквально — на ребенка, проявляющего способность к учебе, начинают смотреть очень косо. Любой, побывавший в своей жизни ботаником, знает это чувство отторжения; в среде суб-класса оно гораздо сильнее. Это тоже не способствует возможности выбраться из вызванного дисгеникой убожества.

Всё это кажется ужасным, но в последние десятилетия дисгенистам и этого показалось мало. Поскольку обитателей Бомалии очень жалко — они нищие и у них постоянно идет гражданская война — решили открыть массовою эмиграцию бомалийцев. Тот факт, что у бомалийцев никогда не было полноценного общества и как следствие привычных для Запада общественных навыков никого не останавливало (не говоря уж о их своеобычной генетике). В результате бомалийцы не только влились в суб-класс, но будучи по привычке многодетными, начали плодиться и в новом месте — увеличивая его численность. В частности, по этой причине почти половина муниципальных квартир в Лондоне занята бомалийцами — и ирония в том, что муниципальные дома находятся в некогда лучших районах города.

Но и этого мало. Поскольку очень жалко и преступников, которые все время проводили в тюрьме, начались программы по снижению наказаний. Преступники — проводившие доселе большую часть жизни в неволе — стали наказываться умеренно или избегать наказаний вовсе. На свободе же они были предоставлены делать что умеют, а именно грабить и насиловать. Прекрасный пример — Джордж Флойд, икона прогрессистов Америки, посвятивший свою карьеру преступности. Существует очевидный порог количества ограблений и изнасилований, после которого ограбленные и изнасилованные ломаются сами — и попадают в суб-класс сами. Милость к волку обрекает на смерть сотни овец и т. п.

В результате эти две дисгенические программы ещё больше увеличили количество людей, которые никогда не будут ни сами счастливы, ни позволят быть счастливы другим. В этом трагедия всех дисгенических программ.

Не лучше дело, когда речь идет об улучшении жизни популяций целиком, чему полно примеров.

Например, во всей Африке, от Египта до Дакара и Кейптауна, в начале прошлого века жило не более 150 миллионов человек. Европейцы принесли с собой знания медицины, гигиены, сельского хозяйства, логистики и государственного управления — туземцам доселе начисто неведомых — и в результате сейчас в Африке людей стало больше примерно в 10 раз. С одной стороны, это хорошо, больше людей, больше голов. С другой, более столетия естественной эволюции этих семей не было направлено на создание более устойчивой и продуктивной популяции. Буквально — умные и работящие люди оставили не больше потомства, чем бесполезные тупицы на балансе ООН (это вообще неприятный, но от этого не менее верный закон природы — при прочих равных умные делают меньше детей, чем дураки). Популяции от такого не становятся лучше, становятся только больше.

В середине 80-х в Эфиопии начался неурожай и почти 40 миллионов человек ее населения оказались без еды. Мир помог; песни Do They Know It’s Christmas? и We are the world были написаны как раз для сбора денег. Сейчас в Эфиопии примерно 135 миллионов человек, т. е. более чем в три раза больше. Можем ли мы думать, что сельское хозяйство Эфиопии за прошедшие 40 лет стало как минимум вчетверо более эффективным, чтобы защитить население от очередного голода? Я лично сомневаюсь; но это значит, что следующий же неурожай там опять убьет миллионы лишних человек и вызовет новые песни новых супер-коллективов. Опять у популяции не будет существенного повода эволюционировать в сторону полезности и могущества.

Но еще хуже дела, когда популяция не просто не имеет очень веских причин для позитивного отбора, но и переживает отрицательный отбор. Например, благодаря своей истории Гаити фактически не имеет экономики, страна уже десятилетия живет исключительно на помощь окружающих. При этом в течение десятилетий оттуда можно было сбежать. В результате почти все способные люди давно сбежали, так что нынешнее население состоит почти исключительно из потомков неспособных ни к чему. И пока снаружи течет помощь, более продуктивная эволюция в принципе не может начаться. А остановишь помощь, большинство гаитянцев просто умрут от голода и усилившейся гражданской войны. Это буквально результат дисгенического решения “А давайте подбросим гаитянцам денег и продовольствия, а то им слишком тяжело живется”.

Примеры Эфиопии и Гаити (и других, подобных случаев много), как, мне кажется, вполне достаточно чтобы признать любую массовую и неизбирательную помощь несостоятельной. Да, мы делаем лучше живым, но обрекаем на проблемы их потомков и всех вокруг. Это суть дисгеники.

И стоит посмотреть на источник подобных дисгенических политик — т. е. тех, кто их пропагандирует или наиболее активно воплощает в жизнь — становится отчетливо видно, что в этих людях есть много общего. Попросту говоря, они обладают той или иной комбинацией черт облинеторов, паразитирующих на человеческом альтруизме.

Разруха

В 1891–92 годах в Российской империи был голод, унесший жизни около 400 тысяч человек. Такие голода по определению сильнее всего поражают бедняков и менее всего людей обеспеченных и из среднего класса, одним из которых был юный Владимир Ульянов. Он, один из немногих, оставался безучастным к тысячам смертей своих соотечественников и земляков; настолько, что этим шокировал близких. Для будущего вождя пролетариата все было просто — он воспринимал ужас вокруг как средство приблизить падение ненавидимой им монархии. Люди, считал Ульянов, благодаря своим страданиям прозреют и станут ненавидеть власти так же сильно, как и он сам.

Впоследствии принцип “Чем хуже, тем лучше” применялся Ульяновым ещё не раз. Коммунисты приветствовали любую разруху, надеясь, что она приведет их к власти. Благодаря редкой удаче и помощи немецкого Генерального штаба это в результате и произошло, когда в 1916 году из-за войны в стране стало не хватать хлеба и начались бунты. В этом смысле Ленин, при всех своих очаровательных особенностях, облинетором не был — его целью была его личная власть, сначала в партии, а потом в целой стране.

Но у облинеторов та же повестка. Будучи, как правило, из среднего класса, разруха лично их коснется меньше, чем остальных. Они в этом плане относительно защищены. Но она увеличит количество страданий — от тривиальных до существенных — людей бедных; как таковая, разруха очень облинеторам привлекательна. Плюс, можно как Ленин мечтать о том, что настанет день, когда она принесет им больше влияния.

Поэтому облинеторы всегда за разруху и выработали отличные способы ее достижения, самыми заметными из которых сейчас являются экология и “разнообразие”.

Экология

Начну с экологии. По определению, экологическая повестка ставит природу (понимая ее широко) выше потребностей и интересов отдельных людей или групп. Это наглядно видно хотя бы потому, что в сознании большинства людей сам термин “экология” потерял связь с соответствующей отраслью науки (изучение природных комплексов в их целостности), так что осталась только повестка. В ней “природа” имеет субъектность и как следствие интересы, а люди — не особо. Результаты соответствующие.

Например, Евросоюз требует через свое законодательство, чтобы к 2035 году все новые автомобили были электрическими. Это может казаться верным и осмысленным, но, если электрические автомобили действительно лучше автомобилей с двигателями внутреннего сгорания, свободные в своем выборе подданные Евросоюза и так их выберут. Как следствие, сам факт такого законодательства является доказательством того, что большинство членов Европарламента в это не верит.

Подобные явления — это только вершина экологического айсберга. Экологическая повестка всегда начинается с жизненных мелочей, вроде пластиковых крышечек от бутылок, которые тот же Евросоюз обязал сделать прикрепленными к бутылкам (“мы защитим океаны от пластика!”, хотя почти весь пластик в океаны попадает из Азии, где требования Евросоюза неактуальны). Но кончается она более существенными ограничениями жизни и работы.

Так, сравнительно недавно стали известны подробности событий в США, связанных с двумя инфрастуктурными проектами (по определению, приносящими прямую или опосредованную пользу сотням тысяч людей). Первый касался протестов против строительства нефтепровода Dacota Access Pipeline. Недавний судебный процесс установил, что Greenpeace функционировала как фасад для эко-террористов и вандалов, оплачивая их работу и осуществляя медийную поддержку их деятельности. Тайная деятельность Greenpeace была настолько широка, что Greenpeace было предписано судом заплатить $660 миллионов долларов штрафа. Второй касался строительства — еще в семидесятые — дамбы Телико в Теннесси. Экологические активисты среди прочего нашли достаточно неразборчивого в средствах биолога, который объявил, что в затронутой дамбой реке живет специальный местный окунь, не живущий ни в каком другом месте, и его среда обитания будет непоправимо разрушена. Тот факт, что этот окунь (названный snail darter) ничем не отличается от другого часто встречающего вида (stargazing darter) и на самом деле является фальшивым видом, в течение десятилетий в академическом мире был темой неназываемой. Плотину в результате построили по специальному исключению в законодательства об охране исчезающих видов, так что мошенничество не сработало — но понадобились десятилетия, чтобы о нем стало можно говорить открыто.

В обоих случаях партнерами экологов были левые политики (а зеленые всегда и везде являются союзниками левых), левые судьи, журналисты, а главное, левые НГО (см. НГО), финансировавшие активистов (см. Активизм). При этом все, что объединяет их на первый взгляд разрозненные причины их активности — сделать так, чтобы люди жили беднее. Так, борьбой с изменением климата оказывается не, например, укрепление берегов там, где уровень воды должен бы подниматься, а ограничение производства, энергетики или даже потребления.

Отдельная тема — популярная сейчас в журнализме и НГО тема т. н. degrowth, т. е. сознательное ограничение производства и потребления. Так, как минимум в одном западном университете (см. Высшее образование) за невеликую сумму можно получить степень магистра по “Political Ecology, Degrowth and Environmental Justice”, финансируемую Еврокомиссией по заказу левых депутатов Европарламента. Буквально, это тренинг активистов по борьбе с промышленным производством любого рода, но только касающаяся западных стран. Трудно отбросить подозрения, что это как-то связано со снижением производства в Европе и ростом производства в коммунистическом Китае.

Я не собираюсь утверждать, что экологическая повестка изначально и всегда неправильна. Часто оказывается, что разрушение среды приводит к выгоде только отдельных людей, а не части общества, и вдобавок неисправимо в дальнейшем. В этих случаях прямой запрет подобных действий — и наказание за их совершение, законом или общественным порицанием — вполне разумны. Но в последние годы экологические движения подобным не славятся, а просто воюют с процветанием.

Разнообразие и цена всего

Любая социальная транзакция имеет цену в деньгах, усилиях или времени. Когда мы платим — даже наличными — деньги в магазине, часть уже не наших денег идет не продавцу, а на оплату финансовой инфраструктуры (в частности, инкассации). Стоимость финансовых транзакций легко исчислима, но есть стоимости, которые посчитать труднее. Например, просто заключить и оплатить контракт, а потом получить продукт оплаченного качества и количества занимает гораздо больше времени покупателя, если продавец или покупатель индиец, а не, например, немец (даже если бизнес индийца тоже находится в Германии), просто потому что индийцы люди своеобычные. Стоимость финансовых транзакций не исчезает, она просто переходит к другим людям; стоимость же транзакций с индийцами никуда не переходит, она просто испаряется в ненужные затраты времени. В результате, например, в Индии община парсов финансово преуспевает просто потому, что они менее своеобычные, нежели остальные индийцы — сами индийцы при прочих равных предпочтут заключить договор с парсом и меньше беспокоиться о том, что его надуют или будут тормозить. Подобная работа над транзакцией не приносит обществу пользы, а значит, она делает это общество беднее.

Демократический способ правления (см. также Демократия) в норме приводит к тому, что политики на любой кризис отбиваются от своей личной ответственности за него обещаниями организовать новое учреждение, призванное предотвращать подобные кризисы в дальнейшем. Эти учреждения являются замечательными кормушками для бесталанных людей из среднего класса (см. Высшее образование). В этом смысле государственный аппарат неизбежно разбухает и разбухает, и при этом изрыгает все новые и новые требования к частным лицам и организациям — которые, в свою очередь, усложняют и удорожают все транзакции. Так, трубопровод и дамба из параграфа про экологию были в результате всё-таки построены, но обошлись гораздо дороже из-за огромного расхода работы, которую в лучшем случае можно охарактеризовать только как административную и которая не принесла пользы никому, кроме армии юристов, журналистов и активистов.

Облинеторам среди нас, однако, это естественного процесса мало. Он безусловно приближает разруху, но недостаточно быстро. Стоимость транзакций и коммуникаций с их точки зрения может и должна быть еще выше. Для этого используется импорт бомалийцев всех происхождений, включая тех же индийцев.

По определению, магазин самообслуживания может предлагать меньшие цены, поскольку часть работы над полками (выбор товара и доставка его к кассе) осуществляют сами покупатели. Неудивительно, что магазины самообслуживания стали нормой. Импорт же бомалийцев и снижение уголовных наказаний или уровня преследования за преступления, привел — к несказанному удивлению прекраснодушной части общества — к появлению массового воровства.

Во многих местах Европы и Америки нормой было иметь магнитные метки на одежде и на дорогом алкоголе. На одежде, потому что большинством магазинных воров исторически были женщины, которых это занятие почему-то очень притягивает, женщины к тому же очень интересуются вопросами одежды. Алкоголь — потому что с алкоголизмом приходит снижение законопослушности; а когда все равно воруешь бутылку на опохмел, нет смысла воровать дешевый алкоголь, лучше уж что-то получше и подороже. Теперь же в запертых шкафах или в индивидуальных коробках — тратя ресурсы персонала — продается детское питание, моющие средства или даже куски мяса.

Платят за воровство законопослушные граждане, частично через повышение цен, частично через закрытие магазинов в районах с повышенным содержанием бомалийцев.

Ли Куан Ю, создатель современного Сингапура, вспоминал свое потрясение при первом посещении Лондона, когда он увидел открытую коробку с платными газетами. Люди останавливались, кидали в открытую коробку монетки и брали газету. Некоторые даже клали в коробку банкноту, аккуратно забирали сдачу и уходили со своей газетой. В тот день он решил, что когда-нибудь в Сингапуре можно будет сделать также. За прошедшие десятилетия Сингапур, с его суровыми иммиграционными законами и суровой же полицией, стал такой страной. Лондон же — после массовой иммиграции бомалийцев — перестал.

Вина объективно не только на бомалийцах, но и в мягкости наказаний. Можно быть уверенным, что даже мирпурцы (скорее всего, худший из подвидов пакистанцев), станут законопослушными после примерно столетия пожизненного наказания за рецидив и отстрела особенно агрессивных особей. В этом случае потомство оставят только девианты (в случае мирпурцев, девиантами являются, наоборот, те кто не склонен к групповым изнасилованиям девочек). Но невозможно предположить, что в ближайшее время это произойдет в Британии или в самом Мирпуре (крупнейших ареалах распространения этого вида бомалийцев).

Но бомалийцы не только славятся преступными склонностями и способностью плодиться (см. также Дисгеника). Они также известны как люди, неспособные построить успешное и продуктивное общество у себя на родине, во всяком случае, ни разу в прошлом его не построившие. Собственно, поэтому они и массово бегут на Запад в поисках лучшей жизни.

Тем не менее, или, точнее, из-за этого много политиков западного мира поставили своей целью импортировать как можно больше бомалийцев. Этот импорт решал одновременно много целей. Главной целью было построение разрухи — больше людей, неспособных к работе, но способных присасываться к бюджету, да и преступность оказывается нелишней. Но помимо них существовали и электоральные соображения — импортированные избиратели склонны всегда голосовать за левые партии. Но даже и бомалийцы без избирательного права тоже политически полезны — они увеличивают численность территории и тем самым размывают голоса; также, как правило, они позволяют политикам соответствующей территории иметь право на большее количество бюджетных денег. Если же и этих соображений кажется мало, вот еще одно, совсем дивной силы — для администрирования людей, неспособных к самоуправлению, требуются все новые и новые оплаченные кадры из НГО и официальной бюрократии, а значит, на этом можно заработать денег и влияния.

В результате в западные страны — всю западную Европу, многие штаты США — были импортированы миллионы бомалийцев. В большинстве этих стран статистика их поведения и экономической пользы от них была либо засекречена, либо специально не собиралась, чтобы не портить дивную официальную картину, а интеллигенция десятилетиями исторгала все новые и новые истории о величии бомалийцев среди нас. Их и их детей ради “разнообразия” продвигали всюду, одновременно всячески пропагандируя идею о равенстве отдельных людей и популяций (см Равенство).

Но работающее общество требует определенной компетенции от своих членов (см. Меритократия). По определению, если мы ищем компетентных только в части популяции, мы вынужденно находим менее компетентных, оставляя компетентных за бортом. Например, если нам по квоте нужно 50% пилотов-руританцев, найденные нами пилоты по этой квоте будут лучшими пилотами из руританцев, а не лучшими пилотами вообще. Сложный же социум, поддерживаемый на плаву недостаточно компетентными людьми, быстро разваливается. Наиболее яркий из известных мне примеров этого — Голливуд. Тамошняя киноиндустрия была создана евреями. В течение многих десятилетий евреи там доминировали чисто численно, хотя талант любого происхождения был в цене. Но настал день, когда эти евреи поверили собственным словам про равенство и начали внедрять квоты в разных формах (гея должен играть гей и т. п.). В результате качество продукта упало настолько, что человечество потеряло к нему интерес, так что даже награждения Оскарами перестали показывать по телевизору.

Можно возражать, что цель “разнообразия” не заключается в разрушении общества, а в улучшении жизни ранее угнетённых (см. Принципы и прекраснодушие), но эти возражения опровергаются наблюдениями. Антисемиты уверяют всех, что Израиль контролирует весь мир, но в самом Израиле левые организации неуклонно сражаются за то, чтобы оттуда не депортировали нелегалов-африканцев, совершенно чуждых и бесполезных. При этом белые нелегалы, вроде молдаван, оставляют левых совершенно равнодушными. Если негры получают оплаченных левыми НГО адвокатов, нелегалы из, например, Вьетнама (где люди умеют и могут работать), не имея доступа к адвокату высылаются из страны пачками. Невозможно не прийти к выводу, что целью является именно наводнение стран, обществ и организаций бессмысленными и бесполезными людьми. Главными последствиями этого являются разруха и снижение асабии (см. Разрушение асабии).

Уничтожение искусства

У любого объекта искусства есть назначение, обычно несколько. Музыка услаждает слух, картина улучшает стену, скульптура придает глубину интерьеру, роман или фильм позволяет с удовольствием провести несколько часов. Понять и просто перечислить все назначения искусства сложно, если вообще возможно. Например, я затрудняюсь сделать это для искусства ацтеков — они слишком уж сильно отличались от нас (и подозреваю, что в худшую сторону). Но основные паттерны видны и у них. Наша же цивилизация — греко-, иудейско-, римско-христианская — в этом смысле проще. Она наша, мы в ней живем, понять ее нам легче. Ее паттерны и виднее, и понятнее. В чем же заключаются назначения искусства?

Некоторые совершенно утилитарны. Например, утилитарным назначением монументальной архитектуры древних Греции и Рима было ублажение богов (мы сделаем для каждого по большой и красивой скульптуре!) и утирание носа соседям (наш храм больше, красивше и скульптурно богаче ихнего!). Сейчас назначение этих же скульптур — зачем, собственно, мы ходим смотреть на них в музей и платим за билет деньги — напомнить нам, что люди прошлого не полностью отличаются от нас (я предполагаю, но не могу доказать, что сила эстетического удовольствия от этих скульптур у нас и у древних сравнима).

Но у искусства есть и не полностью утилитарные цели, прежде всего возвышение души и её порывов, расширение понятийного аппарата и поддержание работоспособных моральных и эстетических ценностей. Облинеторы против всего этого.

Terribilitá

У итальянцев некогда был полезный термин, terribilitá — возникающий от воздействия произведения искусства страх, что ты делаешь что-то не то со своей жизнью. Terribilitа не обязательно была связана с богобоязнью, хотя в насквозь пропитанной религией обществе, артефакты часто были связаны с религией и как таковые вызывали богобоязнь. Идея была в том, что страшно было не жить per sé, а жить неправильно — недостаточно глубоко, полно и тонко. Целью искусства было встреча с прекрасным, величественным и чудесным, свет которого обнажал все неровности души и побуждал эти неровности зачистить.

С начала 19-го века Terribilitá стала отмирать, в разных видах искусства с разной скоростью. Там, где был силен романтизм (“я, я, я как мерило всех вещей!”) Terribilitá умерла первой, например, в музыке кончина произошла во времена расцвета т. н. программной музыки (симптом, а не причина смерти). Там, где романтизма было меньше, Terribilitá продержалась дольше. Так, в визуальных искусствах Terribilitá теплилась до тридцатых годов века 20-го, окончательно испустив дух вместе с ар-нуво и ар-деко.

Если романтизм был почти смертельным для Terribilitá, то за ним последовали другие удары, смертельные уже окончательно — Первая Мировая война и последующие распространение высшего образования (см. Высшее образование), удешевление коммуникаций и соответствующий бум СМИ (см. Пресса). Война на десятилетия почти полностью выключила меценатство. Из-за разрушения европейского финансового рынка денег у меценатов стало гораздо меньше, это снизило спрос, оставив предложение на прежнем уровне. В результате цены на искусство уменьшились, сделав мастерски выполненные работы менее финансово эффективными для творцов, чем работы оригинальные, но грубые. Удешевление же печати вызвало рост числа публикаций об искусстве, которым требовались критики, которым, в свою очередь, требовался материал, о котором можно писать и по возможности писать просто — так, чтобы мириады свежих выпускников университетов, людей неглупых, но без большого опыта, могли написанное понять. Наконец, этим свежим выпускникам нужно было искусство, в котором они могли видеть себя в качестве творца — что-то простое и доступное, а не далёкое и недостижимое. “Ну, так я и сам могу!” это стон только для обывателей, а для людей предприимчивых это обещание новых пастбищ.

Всё это оказалось благодатной почвой для появления дадаизма и таких людей как Марсель Дюшан, отрицавших террибилиту как явление, зато поставивших скандал и épater les bourgeois в ранг своего профессионального идеала. Terribilitá умерла настолько, что это слово даже исчезло в современном итальянском языке.

После того, как американская армия сбежала из Афганистана, среди прочих пикантных подробностей всплыл документальный фильм об НГО, впаривавшем афганской молодежи “западные ценности”. В кадр попали лица афганских девушек как раз в момент, когда им демонстрировали унитаз Дюшана. Лица эти выражали сложный конфликт отвращения и неверия. Трудно представить себе публику, которая так сильно бы отличалась от той, на которую работал Дюшан, но даже и она, как выяснилось, не испытывает возвышения. Напротив, благодаря тому же Ютьюбу у нас есть возможность узнать, что чувствуют люди других культур при встрече с чуждым, но неэпатажным искусством — например, есть запись того, как примерно такие же пуштуны из Хайбер-Пахтунхва (Пакистан) первый раз слушают What a wonderful world.

Коробейники смыслов искусства любят использовать стон обывателей “ну, так я и сам могу!” как доказательство низкого культурного уровня этих обывателей. Может быть; хотя мне кажется, что это доказывает только нехватку понятийного аппарата. Но также эти стоны — а особенно их частота и повсеместность — доказывают и вечное стремление людей к возвышению своей души и негодование, когда этот импульс обращают в пшик.

Унитаз как предмет искусства не так уж плох. Он, по крайней мере, забавен. Замена в прошлом веке возвышения души на вознижение была порой гораздо хуже. Я не знаю лучше примера чем карьера Орнетта Колемана, основателя свободного джаза, музыки без ритма, без гармонии и без мелодии. По его собственному признанию, он не слышал ни того, ни другого и не третьего (судя по всему, врожденный дефект). Довольно много людей не способны слышать гармонии, следить за мелодией или воспринимать цельность ритма, но обычно по отдельности. Тех, у которых есть все три дефекта, очень мало — и никто из них не выбирает карьеру музыканта. Колеман в этом вопросе оказался уникальным и как и любой уникум — по определению оригинальный — получил максимальную дозу помощи в распространении его музыки. Так, хотя многие выдающиеся джазовые музыканты находили его музыку чудовищной и не скрывали этого, Леонард Бернштейн (знаменитый дирижер и герой That Party at Lenny’s Тома Вульфа) был очарован, очарован. Количество и объем промотирования Колемана интеллигенцией (призы, приглашенные выступления, публикации), в особенности интеллигенцией еврейской, оказались достаточно велики, чтобы сделать невозможным единственный естественный для его творчества результат — забвения.

Мой отец был большим поклонником джаза, прежде всего джаза авангардного, и как таковой обладал несколькими дисками Колемана. Правда, даже для него они были слишком уж смачными, и он нечасто их слушал, предпочитая более мягких его последователей, у которых можно было услышать хотя бы ритм или мелодию. Но отец не скрывал, что его привлекает в джазе именно чувство своей элитарности и сознание, что пролы физически не способны слушать такую музыку, не то, что получать от нее удовольствие. С моей стороны, это странная ценность; несомненно, что Колеман не возвысил ни одной души и ее порывов. Мне вот тоже нравится музыка, пролам кажущаяся слишком скучной, но я нахожу ее в старой (до 1800 года) музыке, к возвышению душ способной гораздо больше.

Но Дюшаном и фри-джазом не ограничивалось. Самые большие усилия были вложены в архитектуру, просто потому что из всех искусств ее труднее всего игнорировать. Если на картину можно не смотреть, книгу не читать, а музыку не слушать, они никак не могут негативно повлиять на душу. Уродливое здание, напротив, торчит десятилетия, угнетая души всех вокруг, так что КПД вложений в архитектуру для облинеторов был особенно высок.

Было время, когда всю архитектуру заказывали отдельные люди, по определению либо богатые, либо могущественные, а часто и то и другое вместе. Они знали, что им нравится, и заказывали архитекторам то, что им нравится, хотя и прислушивались к советам архитекторов. После Первой мировой войны, однако, богатство богатых заметно упало. А после Второй — даже когда богатые сохранили свои деньги — налоги на наследство заставляли переводить свои состояния в трасты. Например, сказочно богатая американская Ford Foundation была создана, чтобы избежать наследственных выплат (управляющий совет фонда впоследствии украл управление у наследников и с тех пор фонд финансирует занятия, вызывающие у семьи отвращение). В обоих случаях индивидуальный заказчик был заменен комитетом. Комитеты же по определению распоряжаются не своими деньгами и поэтому менее требовательны, и вдобавок более уязвимы к красиво звучащим словам и лозунгам.

В результате к началу шестидесятых годов архитектура — ранее всех остальных отраслей — превратилась в гнездо облинеторов, захвативших профильную прессу, комитеты по награждению и критику. Как таковые, они занялись пропагандой подчеркнуто геометричных бараков разной степени высоты и степени покрытия стеклом. Разумеется, прекрасные архитекторы еще продолжали работать (например, Карло Скарпа умер только в 1978 году), но после начала шестидесятых они получали профессиональное признание и славу только если успели прославиться до нашествия облинеторов. Для современного же архитектора, строящего общественные постройки (заказываемые комитетами) путь к признанию через традиционную архитектуру закрыт, можно строить только частные дома.

Если же посмотреть на архитекторов, которые признание получают, выстраивается довольно однообразная картина. Например, Франк Гери родился Голбергом в красной еврейской семье. Перепробовал много работ, на которых не преуспел. Добился первого успеха и денег как дизайнер, запатентовав первый картонный стул (на удивление скучной формы), потом перешел к архитектуре, вся сущность которой может быть кратко сформулирована как “я тут был и вам от меня не спрятаться!”.

Но это определение относится ко всей современной публичной архитектуре, как она представлена в книгах жанра “100 шедевров современной архитектуры”. Это она дала миру стеклянную пирамиду в Лувре и, например, полный снос целых исторических кварталов, чтобы построить посередине бруталисткий барак (худший из известных мне образцов был создан в Бостоне, но, например, мой город, Падуя, тоже не избежал этой судьбы).

Облинеторы не просто задавили архитектуру прекрасного. Они создали целую моду. Решительно во всех странах опросы показывают, что публика предпочитает традиционную архитектуру, но не архитекторы, во всяком случае публично. Еще в 1987 психолог Дэйвид Халперн опросил группу студентов, предложив им оценить постройки по степени привлекательности. Он обнаружил, что почти все предпочитали малоэтажные, орнаментированные здания традиционных материалов и стилей, т. е. здания, обычные для европейской практики с 16-го по 19-й века. Почти все, но не все — студенты-архитекторы наиболее высоко оценили постройки, которым остальные дали меньше всего баллов и хуже всего оценили постройки, наиболее популярные у большинства.

Никто не рождается с желанием и способностью строить кубы с торчащими из них треугольниками. Когда дети рисуют здания, они стараются нарисовать замок. Трудно не прийти к выводу, что современное архитектурное образование заключается в том, что молодым людям на первом курсе показывают куски дерьма, называя их шедеврами архитектуры, на втором предлагают это дерьмо рисовать, на третьем нюхать, рисуя, а на четвертом и откусывать по кусочку — так чтобы выпускники считали дерьмо не просто нормой, а ценностью. Единственный аргумент против этой картины мира заключается в том, что сами архитекторы, предоставленные сами себе, в дерьме предпочитают не валяться. Так, архитектурные организации, сами архитекторы и их студии предпочитают сидеть в домах с переплёткой на окнах (традиционный метод остекленения, когда окна состоят из многих кусков стекла, соединенных тонкой, как правило металлической, рамой), но всеми силами промотируют окна без переплётки (всегда выглядящие хуже).

В этом поведении, собственно, и заключена сущность облинеторства — делать другим хуже. Конкретно в архитектуре — создавать среду, которая угнетает души.

В другой голове

Во времена Великой Депрессии и сухого закона в США стали очень популярны комиксы про супергероев, сражающихся со злодеями разной степени живописного идиотизма. Жизнь была тяжела, особенно для тех, кто по бедности не смог окончить целиком школу и научиться там читать длинные тексты. Легкие для чтения комиксы были прекрасной отдушиной. По этой же причине в России несколько десятилетий назад стали бешено популярны книги о попаданцах (бесплатные школы и законодательный запрет детского труда сделал даже бедных россиян способными читать тексты, а не только комиксы). Пожилой и упитанный охранник магазина “Мир гобоев” может задешево купить новый томик и на несколько часов перенестись в мир, где он наконец-то может влиять на события и даже получать заслуженный интерес роскошных женщин.

В этом одна из ролей искусства — это, говоря современным языком, телепортатор в другое место, другое время, другую голову, другое чувство. Помимо собственно эстетического удовольствия, это дает потребителю узнать почти на своей шкуре — если, конечно, произведение убедительное — что значит быть в другом, не собственном, мире и обладать другой, отличной от своих, личностью и привычками мышления и чувствования.

Это небесполезно, поскольку служит тренажером иного поведения. Как пилот авиасимулятора может научиться справляться с непредвиденными проблемами, не подвергая риску себя и других, так и читатель может научиться жить богаче и продуктивнее или хотя бы лучше понимать других людей, их поведение и мотивацию.

Разумеется, это требует искусства, в котором много разных работ и жанров — в том числе и неприятных. Например, мужчины в целом мало интересуются литературой об отношениях, а женщины — литературой героической; и тем и другим неприятно, хотя и небесполезно, читать произведения не своих жанров. Кроме того, произведения должны быть глубоки, чтобы движения души героев были неожиданны, а суждения — интересны. Разумеется, обычные базовые требования — интересность, стиль и т. п. — тоже никто не отменял, так что планка качества неизбежно высока. Неудивительно, что выдающихся романов, а затем и фильмов, не так уж много.

Немного, но они есть. Например, “Война и мир” Толстого это книга неприятно толстая для любого непривычного к чтению, но для способного читать она просто клад — там есть война, там есть мир, там есть герои и трусы, мужчины и женщины, их эмоции и чувства в самых разных ситуациях. Есть чему поучиться.

Неудивительно, как только в 18ом веке появились жанры, позволяющие узнать не просто как себя вести, но что при этом можно думать и помышлять, начался новый рассвет западной цивилизации.

Одна из постоянных тактик облинеторов, как оказалось, заключается в том, чтобы лишить как можно больше людей доступа к подобному симулятору альтернативных жизней. Я не знаю, чего больше в этом старании. Может быть, они хотят приблизить всех к животным, сделав всех если не бессловесными, то мало-словесными — и во всяком случае, чтобы каждый был заключен только в свою голову. Может быть им нравится, что люди, неспособные узнать содержимое — а не только события — чужих жизней, более управляемы и внушаемы.

Так или иначе, борьба со сложным и богатым искусством пошла нешуточная, начавшись в начале прошлого века и усилившись в его середине.

Самой заметной частью этой борьбы была борьба с литературным каноном, потому что канон — список книг, прочтения которых общество требует от культурного человека — несет две важные цели, обе противные облинеторам.

Во-первых, он синхронизирует представления индивидуальных членов общества. Люди, внимательно прочитавшие “Войну и мир”, лучше способны понять друг друга, чем пара, в которой один или тем более оба этой книги не читали. Канон в этом смысле формирует асабию (см. Разрушение асабии).

Во-вторых, книги канона телепортировали читателей туда, где они могли набраться неприятных для облинеторов идей. Например, еще сравнительно недавно все европейцы читали Библию, Ветхий завет в которой полон мыслей и идей, начисто несовместимых с нынешним международным устройством (rules based international order), вроде тотального уничтожения Хеттеев, Гергесеев, Аморреев, Хананеев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев. Та же “Война и мир” в конце упоминает, как один из героев, заметно помудревший по сюжету, нашел себя в “скушной” жизни и вообще скептически относится к отмене крепостного права. Никак нельзя чтобы люди такое узнали!

Облинеторы боролись и борются с каноном без устали. Канон был объявлен в образовании слишком белым, слишком маскулинным и слишком устаревшим — и как таковой был благополучно заменен трудами бомалийских лесбиянок. Когда книги канона были слишком уж успешными, чтобы выкинуть их вообще, их начали заменять экранизациями с героями-бомалийцами или же цензурировать отдельные части.

В результате выросло уже поколение людей, канон которых состоит не из книг, а из фильмов по комиксам; как таковые, они оценивают жизнь и ее события без оглядки на графов Ростова или Безухова, а через глаза человека, плюющегося паутиной — и суждения которых неизбежно поверхностны.

Но книжным каноном не ограничивалось. К семидесятым годам прошлого века сложился могучий кинематограф, c глубиной не меньшей чем у романов. Этот кинематограф подвергся могучему цензурированию, что облегчалось сугубо техническими факторами (убрать фильм из циркуляции проще, чем книгу). Затем мужчины обнаружили, что им больше нравятся компьютерные игры — тот же фильм или роман, но в котором у тебя несколько больше свободы, вроде свободы выбирать порядок повествования. Их тоже начали подавлять и цензурировать целой индустрией критиков и активистов. Это вызвало в том числе т. н. геймергейт, радикализировавший кучу молодых мужчин, но пока не закончилось (так что у нас появились игра, в которой ты негр-ассасин в средневековой Японии).

Заметным эффектом всех этих усилий было падение интереса к целым индустриям, и как следствие, продаж в них.

Уничтожение канона и захват критики облинеторами в литературе привело к тому, что в западном мире мужчины перестали читать, просто потому что мужчин перестали публиковать (белому мужчине в англоязычном мире быть опубликованным в последние десятилетия очень сложно — и вовсе невозможно быть замеченным критикой). Когда мужчины перестали интересоваться чтением, предоставленные сами себе женщины занялись тем, что им больше всего нравится в литературе, и она почти целиком превратилась в откровенную порнографию. Кинематограф трансформировался в изготовление ремейков. Компьютерные игры сохранили объем рынка (там денег больше, чем в кино и музыкальных записях вместе взятых), но существенно потеряли в деньгах.

Кроме того, упала планка качества. В 2016 вышел фильм-мюзикл La La Land. Я люблю мюзиклы и пошел с предвкушением — и был шокирован. Танцы там были на удивление плохими и бедными. Я точно знаю, что в возрасте двенадцати лет Райан Гослинг танцевал лучше, чем в этом мюзикле (сохранились его старые видео). Мне потребовались несколько месяцев, чтобы понять, что скучные танцы Гослинга специально были сделаны таковыми — чтобы новые зрители могли поверить, что и они так смогут, если постараются. Таких же целей добивается и новая литература, с ее упрощенным языком и примитивными моральными ситуациями. Все это чтобы не дать возможность человечеству увидеть величие и получить наглядный стимул к нему стремиться.

Человеческий код

Греки, давшие миру Гомера, по нынешним понятиям были людьми совершенно отсталыми, близкими к откровенному гопничеству. Но гопников на свете множество; все человеческие цивилизации когда-то были на подобном этапе развития, а многие застряли в нем, по-видимому, навсегда. Культурных же достижений от большинства цивилизаций и обществ кот наплакал.

Можно возразить, что у греков была не только письменность, но и развитая оральная культура. Но она есть и у негритянских гопников западных стран или (в меньшей степени) у российских гопников с их “русским шансоном”. Более того, и те и другие процветают, будучи более чем востребованы финансовым и культурным спросом. Но до Гомера им далеко.

Главная причина продолжающейся актуальности Гомера (помимо знакомого только немногим удовольствия читать красивый текст на давно несуществующем языке; к сожалению, лично мне недоступного) в том, что это среди прочего учебник человеческого поведения и чувствования. Как я писал выше, книга может научить, что можно думать и что можно делать. Но также она может учить тому, что нужно думать и что нужно делать, если ты хочешь быть таким, чтобы о тебе рассказывали истории — даже если и когда твоя судьба сложится незавидно, как у большинства героев Гомера.

Существенное количество книг западного канона покрывали обе территории — что вообще можно чувствовать и что чувствовать стоит, если хочешь быть сильной личностью. Юноши и девушки читали эти книги и впитывали как их идеалы, так и анти-идеалы (чего делать и чувствовать не стоит).

Поскольку канон был общим, он создавал возможность устойчивого понимания не только между отдельными людьми, но также между обществами. Так, греческие города постоянно воевали с соседями, но это не мешало им считать и себя и соседей греками, так как у всех был Гомер. Точно также европейские страны могли воевать друг с другом и одновременно считать себя если не равными, то хотя бы сходными. Например, противостояние Российской и Британской империи во второй половине 19-го века было довольно ожесточенным, но британцы читали русскую литературу, а россияне — британскую. Когда литературу заменил Голливуд, он точно так же объединил культуры, дав всем возможность видеть одних и тех же героев. Разумеется, не все культуры оказались при этом по-настоящему ценными для других; так, Болливуд много взял у Голливуда, но второй мало что взял у первого.

По определению, сила относительна. Сильная личность сильнее других, активнее и упорнее других, а не сильна сама по себе. Общий канон героической литературы (понимая под героями любых сильных личностей, независимо от пола или обстоятельств) немного, но повышал процент сильных личностей, а вдобавок помогал им находить общее между собой.

Очевидно, что облинеторам — личностям слабым, иначе они не были бы облинеторами — это было не по душе. С начала прошлого века, когда количество облинеторов в западных странах стало расти вместе с ростом среднего класса, они пытались подавить героическое искусство и к началу этого столетия в общем-то преуспели.

Возвращаясь к супергероям в кино, в наши дни основному хлебу Голливуда — герои эти таковы, что стать ими нельзя. Например, еще в первых трех фильмах “Звездных войн” основные персонажи были более-менее обычными, но стали необычными в результате своих действий. В следующих трех фильмах, гораздо более поздних и требующих совместимости с новыми временами и их доксой, пришлось придумывать, что эти персонажи сверхлюди и обычный человек, с обычной кровью, даже и не сможет стать такими как они. Даже и супергерои, не наделенные сверхспособностями, все равно в новом искусстве не такие как мы — например, Бэтмен получил в наследство состояние, которое и позволило ему построить свои игрушки (в оригинальных комиксах игрушек было гораздо меньше). Всему героическому искусству надо было стать таким, чтобы его потребители сразу понимали, что они не смогут стать героями никогда. Но и этого все равно было мало для нового духа времени; поэтому был также снят агиографический, безмерно комплиментарный фильм про Джокера, человека несомненно плохого и одновременно такого же как мы. Героем быть нельзя, мерзавцем можно.

Еще в шестидесятые, когда появились фильмы про Бонда, эта докса вызывала насмешку. Первые фильмы были автопародийными. Так, никто не ожидал, что зрители поверят, что Бонду начальство будет помогать, а не ставить ему палки в колеса — это специально была смешная, во многих отношениях абсурдная, сказка. Сам продюсер фильмов о Бонде, Гершель Зальцман, настолько устал снимать эти сказки, что снял ее антитезу, фильмы о другом английском шпионе, Гарри Палмере, полностью противоположные Бонду. Бонд богат и аристократичен, Палмер ездит на автобусе; Бонда любят женщины, Палмера нет и еще как нет; Бонду начальство помогает, Палмеру же неохотно выдают даже пистолет; Бонд идиот, Палмер умнее всех вокруг; но главное, Палмером можно стать, а Бондом нет — первый герой, а второй супергерой. Уже к восьмидесятым эта насмешка стала не в чести и акцент на сказке и абсурдности происходящего начал падать вместе с появлением в прессе дискуссий “Кто будет играть следующего Бонда?”, “Когда его начальником станет женщина” и т. п.

Но это для взрослых. Искусство для детей подверглось еще большей степени выхолащивания и дегероизации. Так, когда Джоан Роулинг пыталась опубликовать ее первую книгу — о героическом персонаже и его не менее героических друзьях — ей отказали 12 издательств. Невозможно поверить, что книга, так здорово впоследствии продававшаяся, была настолько плоха для этих издательств; отказы были именно из-за героической темы книги. Старые же героические детские книги — даже популярные ранее — были просто изъяты из обращения через отсутствие переизданий.

Разрушенные поколения

Лишить людей возможности вырасти в кого-либо большего является важной целью облинеторов. Именно по этой причине сейчас, когда облинеторов так много, искусство таково. Перечислю явления, о которых писал выше:

Кампания по отрицанию и цензуре возвышающих душу произведений, зато промотирование всего, что души вознижает.

Замена искусства, позволяющего оказаться внутри другой головы, искусством, в котором оказываешься либо в голове, подобной собственной, либо в голове совершенно пустой — так, чтобы научиться чувствовать по-другому было невозможно.

Отрицание всего героического в искусстве; сильные чувства, включая чувство долга, можно испытывать в новом искусстве только персонажам, стать которыми нельзя.

Но это не все. Например, облинеторы просто ненавидят искусство, когда оно в принципе нравится многим людям. Мой отец любил фри-джаз за то, что его не могли слушать обыватели, но к музыке, которая обывателям нравится, он относился с равнодушием. Облинеторы не такие. Для них, если искусство приятно обывателям, его нужно по крайней мере поносить. Эта тенденция уже полностью сформировалась в конце тридцатых; формулировки для нее нашел Клемент Гринберг в своем эссе “Аванганд и китч” (“только при социализме бла-бла-бла”, “при капитализме у Репина нет шансов против Нормана Рокуэла, но впрочем и Репин дерьмо по сравнению с Матиссом”, “настоящее искусство по определению непопулярно, если оно популярно, оно вторично” и т. п.). Нечего и говорить, что эти идеи используются до сих пор и давно впитаны новой интеллигенцией. Но вот что интересно — искусство возвышающее поносится, к искусству же вознижающему у интеллигенции нет никаких претензий.

Всё это, чтобы лишить других возможности стать лучше. У древних греков было специальное слово ἀπειροκαλία, буквально неопытность в прекрасном. Для греков это было ругательством; для облинеторов — идеалом.

Ломанные люди

В начале книги я писал о том, что облинеторы разрушают общества, в которых они обитают. Это не совсем верно. Разрушение общества не цель, а средство. Настоящая цель облинеторов в том, чтобы сделать как можно больше людей по крайней мере столь же несчастными, как сами облинеторы; разрушение же общества — желательно масштабов Кампучии при Пол Поте — в этом вопросе просто особо эффективный метод достижения главной цели. Эффективный, но не единственный. Выше (см. Уничтожение искусства) я писал о том, как людей делают немыми. Но людей можно сделать и просто плохими — приносящими много зла, например, слабыми и жестокими — или же снабдить их системой представлений, побуждающей их ко злу.

Идеологии

Самые гадские злодеи-одиночки редко убивают больше ста человек. Ключ к достижениям, как и в бизнесе, лежит в делегировании. Если на меня будет работать десять человек, я смогу сделать в десять раз больше. Однако в бизнесе полагается платить за работу; зло и жестокость же сами по себе денег не приносят. Существуют нелегальные и легальные бизнесы с большим потенциалом зла, приносящие достаточно денег, чтобы оплачивать всю эту работу (торговля наркотиками, соцсети и т. п.), но их не так уж и много. Гораздо эффективнее сделать так, чтобы мои подчиненные работали бесплатно. Но откуда я наберу такое количество злодеев? Их ведь недостаточно.

На помощь приходит идеология. Если убедить людей, что зло, которое они приносят, служит великой цели, они будут работать бесплатно, работать самостоятельно и работать истово — и принесут такое количество зла, что никакой одиночка и не сравнится.

Трудно не процитировать Солженицына:

У Макбета слабы были оправдания — и загрызла его совесть. Да и Яго — ягненок. Десятком трупов обрывалась фантазия и душевные силы шекспировских злодеев. Потому что у них не было идеологии.

Солженицын писал прежде всего о коммунизме (хотя уже в следующем абзаце он прошелся и по остальным). У него были для этого основания. Крайние степени патриотизма (“мы не просто хороши, но настолько лучше их, что имеем право на их собственность и них самих”) и японское бушидо в прошлом веке унесли десятки миллионов жизней прямых жертв. Религиозное рвение унесло не меньше. Идеологии не напрямую воинственные унесли меньше жизней, но обрекли множество людей на нищету и убожество. Но коммунизм и последующие версии марксизма принесли страданий больше, чем всё вышеперечисленное. Как так получилось? Как и многие иные ответы на самые важные вопросы, ответ можно найти в тексте песни.

В 1871 текстильный дизайнер Эжен Потье написал L’Internationale, скоро ставшей главной песней всех коммунистов и большинства социалистов. Каждая строка там к месту, но самая важная пятая: “Du passé faisons table rase” (примерно “вместо прошлого начнем с чистого листа”). Для Потье эта строка была отражением его убеждений; эти же убеждения привели его в масонству, которое, с его слов, состояло из “вольнодумцев, отбросивших традиции и не признающих ничего выше человеческого разума, и сознательно посвятивших их себя поиску Истины и Справедливости” (см. Интеллектуалы).

В своей метафоре образованный дизайнер даже обратился к классический традиции, использовав кальку с латыни (tabula rasa). Во многих переводах L’Internationale переводчики, либо не связанные с ней, либо не стремившиеся в ее направлении, были гораздо более прямолинейны. Например, в русском переводе это строка стала “весь мир насилья мы разрушим”, т. е. акцент даже не на том, что мы уничтожим старое, чтобы построить новое, а прямо на уничтожении старого. Так, модный нынче у англоязычных левых термин “dismantling”, буквально демонтаж, разборка (cм. Dismantling patriarchy, dismantling capitalism и подобные), у писавшего по-немецки Хайдеггера назывался Destruktion. Это всё оно. Тот же Маркс писал:

Коммунизм для нас — это не состояние, которое необходимо установить, а идеал, к которому должна приспособиться реальность. Мы называем коммунизмом реальное движение, которое уничтожает нынешнее положение вещей.

“Мы все разрушим” и есть главная и единственная программа действий. Обещания, что именно будет после, различаются в зависимости от ценностей аудитории, которую надо было убедить разрушать себя и свое общество. В 19-м веке это было освобождение от нищеты; в 20-м, как правило, это было “национальное освобождение”, сейчас, в 21-м веке, это освобождение от ограничений общества. Но эти обещания несущественны; они должны сбыться потом, а сначала надо разрушать.

В этом смысле разница между разными идеологиями, т. е. разными типами этих разрушителей, не особо существенна. Большевики давали одни обещания своей аудитории, алжирские националисты другие, а современные пропоненты критической теории третьи. Обещания звучали хорошо для своей аудитории и это было единственным, что от этих обещаний требовалось; идеологи готовы были давать любые обещания, потому что они все равно не собирались их выполнять. План идеологов был совсем в другом — разрушение цивилизации сейчас и потом. Обещания для этого не были значимы.

Идеологии принесли огромное количество зла, но и у них есть пределы. Во-первых, идеологий не так уж много. Трудно придумать что-то совсем новое, поэтому большинство из них переиспользуют старый материал. Например, могучая сила современного исламизма — организация и идеология Братьев-мусульман — это всего лишь национал-социализм с мусульманской приправой. Во-вторых, многие люди не обладают достаточными запасами прекраснодушия (см. Принципы и прекраснодушие), чтобы быть слишком уж уязвимы для идеологий. Не готовые верить сразу и безоговорочно, они способны сами увидеть последствия и противоречия идеологий и так и не превращаются в добровольных солдат разрушения.

Облинеторы придумали решение и для этого. В самом деле, раз идеология подразумевает выбор “верю в нее или не верю”, надо создавать людей, для которых выбор не стоит, потому что он уже не может стоять — людей, сломанных практически с рождения, т. н. новых людей.

Понятие “новый человек” недаром занимает такое важное место в левой идеологии. Во-первых, потому что это понятие объясняет, почему коммунизма все нет и нет — потому что достаточно новых людей еще не народилось, но вот как народится, так все и будет чики-пуки. Во-вторых, что за ним прячется в основном “человек с привычками и ожиданиями, сформированными с раннего детства”.

Эти привычки и ожидания, естественно, надо было создавать. Поэтому после любого захвата власти левыми школьное образование оказывалось чуть ли не главным местом приложения усилий новых гегемонов и не зря. Например, коммунисты очень гордятся тем, что грамотность на Кубе почти всеобщая (всеобщей не может быть нигде из-за небольшого, но неизбежного, процента людей ограниченного развития). В раннем СССР грамотность и образование (вроде “рабочих факультетов”) тоже были важным приоритетом новых властей. В обоих случаях, однако, не меньшее значение придавалось контролю учебных программ, откуда выкидывали все, что коммунистам не нравилось и добавлялись темы, коммунистам притягательные. В некоммунистических обществах та же динамика — например, в Америке сейчас школьные библиотекари склонны вести себя как большевистские комиссары (но не отстают и профсоюзы и администраторы). Бразильский левый философ Паулу Фрейре создал идеологическую программу этой деятельности, дав терминологию и звучно звучащие оправдания для того, чтобы детей не учить, а насыщать с детства идеологией (в его случае, марксизмом и анти-колониализмом), в точности как сделал Дворкин для судей (см. Побег от ответственности).

Разумеется, в обществах с большим количеством способных людей усилия облинеторов срабатывают не до конца, поэтому даже насквозь коммунистические школы СССР или Китая дали множество умелых и ученых людей, смогших продраться через школу. В третьем же мире результаты хуже. Еще хуже в мусульманских странах, где школьная пропаганда не левая, а исламская; в частности, поэтому количество ученых-мусульман настолько меньше пропорции мусульман среди людей. Не зря Сайид Кудб, создатель Братьев-мусульман, был по профессии школьным учителем.

Мировоззрение

Идеологии побуждают людей делать плохие вещи ради великой цели, но сами по себе они не делают людей плохими. Да, плохие по своей природе люди тяготеют к идеологиям, дающие им оправдания вести себя плохо, но таких в любом обществе не очень много. Большинство людей по крайней мере в быту остаются приличными людьми. Например, обитатели Газы на удивление гнусны в результате долгой идеологической обработки и близкородственных браков, но они продолжают любить своих детей (хотя и слишком), не воровать у своих (хотя у чужих с удовольствием) и т.д. Когда генерал Ахромееев, начисто изъеденный коммунизмом изнутри, повесился после неудачного путча, он в предсмертной записке щепетильно — и похвально — оставил наказ заплатить его долг в буфете. Идеологий в этом смысле недостаточно, чтобы сделать обычного человека совсем уж плохим.

Для этого нужно соответствующее мировоззрение. Идеология говорит, что для благой цели гадости совершать можно, но без благой цели всё-таки нельзя. Ей требуется цель. Сомнительному же мировоззрению цели, тем более благой, не нужно; оно позволяет делать гадости окружающим, просто потому что можно.

Неудивительно, что облинеторские классы и организации десятилетиями распространяют мировоззрения, которых делают их носителей хуже для себя и/или для ближних. Основными из них (хотя и не единственными) были разрушение семьи, анти-патриотизм, восхваление патологий и формирование чувства вины.

Все это было невозможно без первого, разрушения семьи. Семья — даже более-менее атомарная, как сложилось в Европе, не то, что состоящая из десятков или даже сотней членов, как сложилось во многих других культурах — оказалась обречена технологическим развитием начала двадцатого века и последовавшей с ней рук об руку демократизацией. Так, еще столетие назад Бертранд Рассел выражал уверенность в том, что семья скоро исчезнет: для выращивания детей она не нужна, т. к. ее роль возьмет на себя государство, а технологии возьмут на себя сексуальное удовлетворение. С последним он несколько погорячился; с другой стороны, массовое распространение порнографии сделало технологии в этой области не очень нужными — с третьей же, лучшие умы мира сейчас работают над сексуализацией ИИ, как что все еще впереди. Но семья была разрушена — там, где для того, чтобы вырастить даже одного ребенка нужна была семья из отца, матери и скорее всего бабушки, стало достаточно одной матери-одиночки. Более того, наличие семьи порой является финансовой обузой — мать с детьми может получить от государства и общества гораздо больше, чем может заработать отец (особенно после развода и алиментов). Вдобавок альянс феминизма и высших классов убеждают всех, что такое положение не просто нормальное, а даже и желательное. Позиция феминисток в том, что женщина без мужа есть женщина освобожденная (“разрушим патриархию!”). Высшие же классы, прежде всего классы болтливые, просто занимаются саботажем, снижая конкуренцию — сами они держатся за семью и, как правило, находятся в браке, но убеждают остальных, что семья — это ненужный атавизм (см. Подавление Джонсонов; симптоматично, что еще недавно была распространена даже и повестка “не будем заводить детей, сохраним климат”).

Разумеется, у этого есть своя цена, прежде всего цена для детей. Эффекты взросления в неполной семье хорошо известны, и я на них не буду останавливаться, но есть и последствия менее явные, прежде всего — потеря ребенком той части знаний о мире, которые не дает отсутствующий родитель. Но не менее влиятельно само изменение понятие ближнего.

Мне, отцу двоих детей, совершенно ясно, что родителям менее всего плевать на своих детей. Родители вполне могут ошибаться и понимать интересы своего ребенка превратно. Но остальные могут ошибаться точно так же, при этом их мотивация заведомо меньше родительской. В результате на выросшего с матерью ребенка не плевать одному единственному человеку, а в полной семье — как минимум двум. Это огромная разница. Так, в полных семьях дети учатся заметно лучше детей из неполных семей, но зачастую учатся вдобавок в местах заметно лучше. В самом деле, какова вероятность того, что вечно занятая мать-одиночка будет въедливо проверять школьную программу? Ненулевая, но на порядки меньше матери из полной семьи, в особенности — матери-домохозяйки. В результате дети матерей-одиночек вырастают прежде всего детьми государства, а не детьми своих семей; как таковые, они обладают соответствующими ожиданиями и ценностями, а именно привычкой к тому, что государство их обслуживает и питает (см. Демократия). Переубедить же их некому.

В результате эти дети прекрасно впитывают любые идеи облинеторов, например, отвращение к патриотизму. Проблема здесь в том, что большинство людей средние. У них нет выдающихся достижений, поэтому им нечем особенно гордиться. Патриотизм же дает возможность гордиться хоть чем-то, а именно достижениями своих предков. Генетика неопровержимо доказала, что часть наших предков находится в самих нас, так что основания для гордости всё-таки есть, пусть и небольшие. Отрицание патриотизма в этом смысле служит только тому, чтобы сделать людей несчастнее, лишив их права даже на такую небольшую гордость.

За смертью патриотизма пришла пора антирасизма, или, другими словами, анти-белого расизма. Европейцам и их наследникам полагается испытывать стыд и чувство вины за своих предков, но при этом восхищаться предками всех остальных, ничего приличного не создавших. Такие концепции, как колониализм и культурная апроприация, учат европейцев только тому, что они плохие.

В результате в душах множества людей находится гигантская дыра, засасывающая в себя все, но преимущественно плохое.

Например, в 1980—90 в западном мире была сказочно популярно движение за высокую самооценку. В ней нет ничего плохого само по себе; так, люди с высокой самооценкой оценивают свою жизнь (работу, успехи, производительность труда) выше, чем люди с низкой, а те, у кого она ниже, более склонны к депрессии и беспокойству. Многие пришли к выводу, что если повысить самооценку, вырастут и эти показатели, но растить их надо с детства, постоянной, в том числе и незаслуженной, похвалой. Мысль о том, что связь высокой самооценки и успешности имеет обратную природу (самооценка высока у людей успешных) в массе своей не приходила в головы матерей-одиночек, не говоря уж о работниках образования (которым, как было сказано выше, дети интересны менее, чем родителям). В результате получилось не движение за высокую самооценку, а скорее движение за развитие нарциссизма, т. н. нарциссизма грандиозного. Результаты этого сейчас, когда соответствующее поколение выросло, видны повсюду.

Одновременно в открытую пропагандировались и другие способы ухудшить жизнь — “нормализуй то, нормализуй это”. Например, движение за исчезновение стигмы жирности привело к появлению большего количества жирдяев. Но жирдяем и плохо быть самому и порой плохо окружающим! Например, начиная с определенной толщины человек не может самостоятельно подтереть свою задницу, со всеми вытекающими отсюда последствиями. О сопутствующих же ожирению заболеваниях и говорить нечего. Окружающим тоже нелегко, особенно на соседнем сиденье, даже если не учитывать то, что они оплачивают повышенное лечение жирдяев своими налогами. Еще недавно западное общество было христианским, а значит — регулярно постилось, т. е. регулярно удерживалось как минимум от обжорства. Резонно спросить, не имело ли это определенного смысла и назначения?

Общество не зря имело эту и другую стигмы — они через стыд и общественное порицание снижали количество жирных, лжецов (теперь патологическая ложь называется “lived experience”), пассивных гомосексуалистов (в поведении как женщины, но без их позитивных черт) и иных сексуальных девиантов. Сейчас эти стигмы ослабели или исчезли, так что теперь мы имеем, среди прочего, нашествие мужчин автогинефилов, называющих себя трансженщинами и — пока еще робкие — попытки декриминализировать педофилию.

Я с сочувствием отношусь к идее о том, что все заслуживают счастья или по крайней мере имеют право на стремление к нему. Но вызывает сомнение сама возможность этого счастья, если это счастье не индивидуальное. Может ли вообще общество сделать счастливым жирного, болезненного мужчину, которому необходимо одеваться карикатурной школьницей (или, тем более, собакой) и зарабатывать выпадение прямой кишки жестким сексом? С точки зрения облинеторов, можно (если предположить, что Мишель Фуко хотя бы раз был в жизни счастлив). Но лично я в этом не уверен.

При этом очевидно, что счастье гомосексуалистов требует если не несчастья остальных, то повышенных усилий от них. Так, либерализация гомосексуализма почти уничтожила мужскую дружбу (слишком по-гейски выглядит со стороны, страшно!). Мужчины-гомосексуалисты, очень склонные к оргиям, на живой памяти стали главными ответственными за две эпидемии (сначала СПИД, недавно оспа обезьян) — и, скорее всего, это только начало. Во многих странах гомосексуалисты продавили т.н. PReP, технологию, при которых их все время кормят антибиотиками, снижая шансы заразиться СПИДом, но одновременно превращая каждого в портативную биофабрику по выведению всё новых и новых устойчивых к антибиотикам патогенов. Одновременно общество — через программы насильственного “разнообразия” (см. Разруха) делит геев на классы, привилегированный и нет. Поскольку многие геи и лесбиянки выглядят и почти все время ведут себя как обычные мужчины и женщины, они недостаточно представительны; назначить такого и такую на специальный гейский пост кажется недостаточно изысканным. Они попадают в низший класс; а наверху социально одобряемой иерархии оказываются геи вопиющие, такие, одного взгляда на которых достаточно чтобы сказать “Вот это по-настоящему изломанная личность, нуждающаяся в институциональной поддержке!”. Нечего удивляться, что с такими людьми во главе геи стали с появлением “разнообразия” несколько более своеобразны — и именно этих людей облинеторское общество ставит остальным как образец.

Эта борьба за возвеличивание открыто пассивных мужчин-гомосексуалистов и бутч-лесбиянок, помимо простой пропаганды девиаций имеет и другое возможное объяснение. Под прямым воздействием облинеторов (“критика мужчин — это феминизм, критика женщин — это мизогиния!”) феминизм давным-давно превратился в открытую войну женщин против мужчин (в некоторых отношениях, надо сказать, назревшую). Очевидно, что напрямую такая война вестись не может — женщины не склонны к иерархии и как таковые менее организованы, вдобавок мужчины просто физически сильнее. Поэтому война идет подковерная, в которой официальным врагом женщин являются не мужчины, а маскулинные черты их личности. Точно так же, как антисемиты кричат, что они не против евреев, а против Израиля, женские организации настаивают о том, что они вовсе не против мужчин, а только против всех их свойств. В результате сейчас маскулинность (независимость, активность, соревновательность, легкость принятия решений, уверенность в себе и своем превосходстве, устойчивость к внешнему давлению) объявлена “токсичной” и является общественно нежелательной, хотя на всём протяжении человеческой истории она была не только нормой, но даже и ценностью.

В этой феминистской логике пассивные гомосексуалисты являются мужчинами идеальными, а бутч-лесбиянки прекрасно заменяют остальных, неидеальных. Расцвет и тех и других это последствие войны с маскулинностью, а не расцвета общественного признания гомосексуализма в целом. В Римской империи отношение к гомосексуализму было сверх-толератным и существовал даже военный орден транссексуалов (Галли). И Римская империя регулярно побивала всех вокруг; напротив, когда отношение к сексуальным излишествам (в частности, к гомосексуализму) сменилось на неодобрение и прямой запрет, все вокруг стали побивать Римскую империю. В аристократической среде Британии с середины 19го века отношение к гомосексуализму было в целом более чем терпимым, а над империей же всё время светило солнце. Но и в случае Британии, и в случае Рима гомосексуализм соседствовал с торжествующей маскулинностью (“Pedicabo ego vos et irrumabo…” и т.п.).

Потеря же мужчинами маскулинных черт под воздействием общества вполне возможна, чему мы, собственно, и являемся свидетелями. Все больше мужчин отказываются от поиска женщин или работы, вместо чего сидят дома и играют в компьютерные игры. Эти занятия, очевидно, не могут сделать их счастливыми, но зато несомненно делают их несчастными — много исследований показывают, что маскулинные черты характера связаны с меньшей депрессией.

Женщинам тоже приходится туго. Феминизм научил их тому, что карьера — высшая ценность. В результате те, кто карьеру построил, сокращают свой выбор мужчин — женщинам привлекательны только мужчины, более успешные, чем они сами, так что с ростом успеха женщин количество привлекательных для них мужчин уменьшается. Но большинство карьерных успехов не достигают (не потому что женщины, а потому что успех относителен и для того, чтобы некоторые его достигли, большее число должно его не достигнуть) и начинают считать себя неудачницами, что счастью не способствует. И те и другие при этом примерно к 35 годам разочаровываются в обещаниях феминизма, но их сексуальная привлекательность — и способность к деторождению — к этому возрасту заметно падает, снижая интерес мужчин к ним. Еще хуже приходится женщинам, поверившим обещаниям общества слишком уж сильно и, к примеру, начавшим продавать свои голые видео в интернете (“секс-работа это тоже работа!”, “сексуальное раскрепощение раскрепощает!” и т. п.). Их будущее совсем уж безнадежно.

Все это — и многие другие факторы — приводят к тому, что мы имеем сейчас. Существенная часть популяции в западном мире (россияне тоже, но в меньшей степени — их успели попортить в СССР) в значительной степени ухудшена — мужчины не совсем мужчины, женщины не совсем женщины, все в той или иной мере несчастны, многие выросли в неполных семьях, и почти все не чувствуют гордости за себя и свою жизнь — и не видят существенных перспектив. Относительно этой популяции облинеторы победили — они сделали их несчастными, вероятно, навсегда.

Дополнительные эффекты

Деятельность облинеторов становится возможной только при наличии предпосылок и условий, о которых я писал ранее в Благоприятная среда. Но помимо них есть и иные эффекты — или, скорее, свойства человеческой природы и современного западного общества — которые не обязательны для деятельности облинеторов, но здорово помогают им.

Все они действуют одновременно, поэтому структуры в них никакой искать не нужно. Поэтому я пишу здесь о них как в словаре, просто по алфавиту.

Активизм

Недавно все люди европейского происхождения были христианами (было также немного евреев). Базовым требованием христианства было ходить в церковь (а евреям в синагогу или хотя бы собирать миньян, 10 верующих). В наше просвещенное время мы выше этого; в результате выросла степень нашего одиночества и социальной разобщенности.

В самом деле, сбор на молитву обозначал сбор всех соседей, что давало возможность всем со всеми познакомиться — а это первая предпосылка не страдать одиночеством. Порой даже этого было мало. Так, на юге Италии помимо еженедельной мессы все отдельно собирались на ритуализованную прогулку кругами по главной площади городка (struscio), дававшую возможность всех встретить и со всеми обменяться по крайней мере приветствием. Отказ общества от религии сделал всё это невозможным. Современному человеку полагается узнавать новых людей только на работе.

Конечно, свято место пусто не бывает. Например, с начала семидесятых молодежи стало полагаться ходить на концерты, не столько для слушания музыки, сколько для того, чтобы знакомится с новыми людьми, желательно сходных эстетических устремлений. Другим же значимым механизмом коррекции стал активизм.

Так, если на концерте Los Banditos я познакомлюсь с кем-то новым, что мне это даёт? Да, я знаю, что он или она ценит творчество этой группы или ее музыкальный стиль, но это довольно шаткий фундамент прекрасной дружбы, особенно если новый знакомый живет далеко и снова встречаться трудно. Музыка конкретно этой группы безусловно дивная, спору нет, но сколько можно обсуждать конкретно её или конкретно её жанр? Не очень долго, там редко происходит что-то новое и интересное. Кроме того, музыкальные вкусы либо слишком общи, если исполнитель популярен, либо число моих потенциальных знакомых слишком невелико, если исполнитель нишевой.

Другое дело активизм. Например, ставши зеленым, во время своего активизма я также могу познакомиться с большим количеством новых людей. В отличии от ценителей специальной музыки все время будет происходить что-то новое, делающее новый виток борьбы неизбежным. Если с меня требовали денег за посещение концерта, теперь все бесплатно и даже часто перепадает халявный мерч от спонсоров (костяки большинства групп активистов составляют работники НГО (см. НГО) или по крайней мере НГО финансируются).

Неудивительно, что степень активизма в наши времена зашкаливает. Когда еврейские студентки начинают ходить в клетчатых куфиях, это невозможно воспринять иначе как вопль одинокого отчаяния.

В самом деле, любовь к отдельному музыкальному стилю это проявление моего эстетического совершенства. Напротив, любая область активизма показывает окружающим (да и мне самому) степень моего совершенства морального, ведь я борюсь за что-то очень хорошее. Пример большого количества зеленых и тех же студенток в куффиях показывает, что люди становятся активистами и пытаются изменить мир, чтобы вытеснить пустоту и ужас своей личной жизни. Это дополнительно подтверждается тем, что большая часть деятельных активистов сейчас происходят из среды, особо богатой невротизмом — студентов гуманитарных факультетов. Буквально — большинство наиболее деятельных активистов являются активистами, чтобы заслонить дыру в своей душе; как таковые, они несомненные облинеторы.

Немаловажно отметить также, что активистом сейчас в некотором смысле быть трудно.

Большое количество активизма заранее бессмысленно, вроде борьбы за права руританцев на другом конце земного шара — в самом деле, что изменится в Руритании, если мы тут выйдем на демонстрацию? Ничего и это расхолаживает.

Или происходит другое — проблема уже ушла, а борьба осталась. Наступает время т. н. синдрома святого Георгия на пенсии, в котором дракон уже побежден, фанфары уже отпели и наступила скука — а нового дракона нет и не предвидится. Следующего дракона приходится придумывать. Так, до сих пор гомосексуалисты устраивают свои парады гордости, хотя гомосексуализм уже чуть ли не официальная религия западных стран (а в предыдущей религии гордыня была откровенным грехом, не меньшим самой содомии).

Сейчас главным таким выдуманным — или точнее надуманным — драконом является борьба за всякого рода права. У жителей западных стран прав уже так много, что почти любая борьба за дополнительные права оказывается борьбой за свободу плохих людей вести себя как скотины (пример еврейских девочек в куфиях наиболее наглядный пример этого явления).

Не вижу оснований считать, что этот сорт активизма окончится в обозримом будущем. Люди по-прежнему будут одиноки и им нужен будет выход из своего положения (разве что общества вернутся к религии). Кроме того, трудно не процитировать графа Алексиса де Токвиля, “Когда неравенство является общим законом общества, самые вопиющие проявления неравенства остаются незамеченными. Когда же все практически на одном уровне, малейшие отклонения приводят к расстройству. Вот почему стремление к равенству становится все более неутолимым по мере того, как равенство распространяется на всех”. Западный мир — пока — очень равен и это вызывает отдельный стресс в его жителях.

Демократия

Я, как и многие, считаю репрезентативную республику (в просторечии — демократию) наилучшей из известных политических систем. Однако — в отличие от многих — я считаю, что демократия в современном обществе больше невозможна и пока общества не предпримут решительные меры, демократии будут понемногу превращаться в свою противоположность, а во время этого процесса будут достигать позитивных результатов только случайно.

Причин самоуничтожения демократии несколько. Женщины и их эмпатия, судьи и правительства без персональной ответственности, разрушение общности избирателей и самого понятия гражданина — уже этого достаточно, чтобы избиратели не были способны выбрать адекватных людей. Если же добавить сюда падение прессы как метода информирования избирателей (см. Пресса) и деятельность облинеторов, будущее — да и настоящее — демократий начинает выглядеть совсем уж нерадостно.

Эмпатия женщин

В первой четверти прошлого века, когда большинство западных стран перешли в демократическому правлению (меньшинство перешло раньше) они довольно быстро дали право голосования женщинам (там, где суффражистки промышляли терроризмом, на десятилетия позже).

Как и у любого крупного явления, у женского голосования оказались не только позитивные последствия, но и недостатки. Среди последних среди прочего оказалось разрушение асабии (см. Разрушение асабии), поскольку избиратели естественным образом разделились на две электоральные категории, мужчины и женщины. Можно аргументированно спорить, была ли старая асабия — целиком мужская — явлением целиком позитивным, но современное ее отсутствие тоже не полностью идеально. Так, женщины очень склонны голосовать за политиков-женщин; напротив, мужчины-избиратели значительно менее интересуются полом политика, нежели его характером и программой.

Гораздо важнее, что избирательный блок женщин оказался чрезвычайно подвержен морализаторским аргументам, невзирая на их практичность, лишь бы хорошо звучало.

Достаточно единственного примера — существенной частью женской политической программы современного западного мира является убийство нерожденных детей, названное “репродуктивные права”. Название звучит хорошо и морально; как показывает практика, для женского энтузиазма этого достаточно чтобы убивать своих дочерей и сыновей. С точки зрения демократии — т. е. воли голосующих — это не просто нормально, но даже и правильно. В самом деле, нерожденные дети не голосуют (а после аборта и не будут никогда) и как таковые неспособны противостоять электоральному блоку женщин.

Мне кажется, что примера абортов достаточно, но приведу ещё. В западном мире женщины являются основными потребителями, носителями и распространителями следующих идей: “трансженщины это женщины”, “если чернокожие в среднем зарабатывают меньше белых, виновато угнетение” и “христианство плохо, а ислам хорошо”, “отвратительно предпочитать при приеме на работу мужчин, высокоморально предпочитать женщин”, “критика женщин это мизогиния, критика мужчин это феминизм”, “слова это насилие, но молчание это тоже насилие” — и многих других подобных.

Изобилие в жизни явлений, эти идеи начисто опровергающих, женщинам не мешает. Видя эти противоречия, женщины зажмуриваются — потому что эти факторы противоречат прекрасным слоганам нашей доксы. Женщинам тяжелее не доверять доксе (см. Принципы и прекраснодушие). В целом, левые партии во всем западном мире стали партиями женщин и пассивных гомосексуалистов (по определению, проявляющих женские черты характера).

В результате право голоса женщин и разрушило асабию. Они же делают менее вероятным избрание политиков, компетентных не только в исторгании доброзвучных лозунгов.

Побег от ответственности

Политики и судьи по самой природе их деятельности порой принимают решения, непопулярные у большинства избирателей. Это совершенно нормально и естественно — работа политика в том, чтобы принимать долгосрочно благотворные решения, независимо от сегодняшней конъюнктуры, а работа судьи в том, чтобы беспристрастно применять закон, который может быть и устарелым. Разумеется, это отнюдь не всегда так. Множество политиков прославилось и прославится своей ловкостью приведения своей страны в пропасть, а многие судьи принимают решения не вполне руководствуясь тем, что им предоставили законодатели.

Ошибаться в самой природе человека. Но в последние десятилетия ошибка стала не только безопаснее для ошибающихся, но появилась возможность эти ошибки вознаграждать и — более того — заказывать их заранее.

В начале двадцатого века население всех стран было гораздо меньше, чем сейчас. Сейчас жители маленьких городков регулярно встречают — и порой знают лично — всех других жителей, а жители городов больших никогда не видели большинство своих соседей. Даже и социальные круги разделились. Если в начале двадцатого века каждый житель города знал в лицо всех судей (благо их было немного), то современные государства стали анонимны и в лицо в них узнают только популярных политиков. Кроме того, раньше переезд в другой город или тем более страну был событием с большой буквы, сейчас же для многих это просто переезд из места, где их никто не знает, в место, где их не знает никто.

Это, на мой взгляд, скорее позитивное явление. Но в случае судей и политиков это безусловно сказалось на том, что они получили возможность безнаказанно нагадить и удрать.

В самом деле, судья, принявший непопулярное решение, был частью общества своего города и как таковой подвергался осуждению и той или иной форме остракизма. Нужно было иметь принципиальную позицию, чтобы иметь моральную возможность перетерпеть такое. Плевки в лицо или избиваемый в школе сын были заметной причиной оглядываться в своих суждениях на общественное мнение. Политика, совершившего глупость, вычеркивали из общества, а его дети теряли в статусе. Например, судья, в припадке сострадательности, выпустил на свободу явного преступника, а тот возьми и соверши новое преступление. В старом мире это был повод для остракизма судьи; в новом мире это данность.

Потом появление специальных судейских принципов и методов коррупции дало судьям и политикам возможность ловко ошибаться еще более возможным.

Первыми были судьи. В 1977 вышла книга Taking Rights Seriously юриста Рональда Дворкина (см. Лица еврейского происхождения), в которой он аргументировал, почему именно права человека являются приматом любого права и как именно — даже если они прямо и в явной форме не прописаны в том или ином законе — их применение является целью судебной системы. Буквально, это идеология судебного активизма, которая позволяет любому судье трактовать закон не так написано в самом законе, не так как его предположительно задумывали и подразумевали его авторы-законодатели и отнюдь не так, как хотелось бы большинству — но так, как подсказывают судье его моральные принципы. Как показывает практика, моральные принципы — это штука достаточно растяжимая и для большинства судей это всего лишь мнение соседей по столу на банкете.

Потом развившаяся индустрия НГО (см. НГО) и скопившиеся в ней деньги позволили легально обеспечивать безбедную старость любому, кто на своем профессиональном пути оказал богатому НГО неоценимые услуги.

Традиционно, так была устроена коррупция в Японии, где прямые взятки не в чести. Но чиновник, отдававший контракты нужной фирме, знал, что он сможет выйти на пенсию значительно раньше срока и устроиться в эту фирму с увеличением жалованья — и никто не будет ожидать от него не только работы, но даже посещения офиса. Подобная система требует заметной степени доверия обоих сторон, но зато она не является в лоб нелегальной и существование каждого конкретного случая коррупции становится очень трудно доказать (и доказать его можно только сильно позже, чем коррупционная деятельность произошла, выводя ее из срока исковой давности и памяти людей).

Эта система была заимствована новой западной элитой. В результате любой судья теперь знает, что, принимая решения нужные для той или иной партии, миллиардера или богатой НГО, он — даже если его выкинут с должности — получит новую непыльную работу, а если не выкинут — приятную необременительную подработку. А думать об аморальности своего поведения не нужно — напротив, сам факт того, что на общественное мнение плюнули, служит доказательством наличия моральный принципов плевателя.

Возможность скрыться от ответственности — единственное возможное и реалистичное объяснение многих случаев иначе необъяснимого поведения судей и политиков. Приведу только несколько примеров.

Группа подростков из иммигрантских семей третьего мира изнасиловали пятнадцатилетнюю девочку в немецком парке. Другая девушка, на этот раз немецкого происхождения и двадцати лет, назвала в чате одного из насильников свиньей (данные насильников утекли в интернет). В результате не только этой девушке женщина-судья назначила большее наказание, чем насильнику, но также и пресс-секретарь суда охарактеризовал местной газете Hamburger Abendblatt конфликт из-за обоих решений как “целенаправленную атаку на власть закона”.

В 2017 году Конституционный суд Тайваня принял решение о том, что брачное законодательство ущемляет права гомосексуалистов и гомосексуальные браки должны быть разрешены. Граждане в ответ провели референдум о запрете гомосексуальных браков, и сторонники запрета победили. Но уже в следующем году разрешение вступило в силу — правительство не нашло в себе сил вовремя распустить суд и решение суда стало законом, несмотря на явно выраженную волю избирателей. Это вообще типичная судьба законов о гомосексуальных браках — в мире немного стран, в которых их санкционировали сами избранные законодатели без давления неизбираемых судов.

Риши Сунак, британский премьер от формально консервативных Тори, обещавших избирателям избавление от иммигрантов из третьего мира, впустил в страну неслыханное количество пакистанцев и подобных — и, конечно, проиграл выборы. Сейчас, когда я это пишу, менеджерствует на непыльной работе в Санта-Монике.

Я могу привести ещё множество примеров, но не буду, т. к. это вредно для моего собственного пищеварения; зло берёт.

К сожалению, простого политического решения для новообретенных независимости и активизма политиков и судов не существует. Например, в Израиле попытались сократить полномочия и аппетиты судебной системы. Там юридические советники правительства назначаются коллегией судей и обладают полномочиями, сравнимыми с министрами, назначенными демократически избранной коалицией. Израильские судьи в целом очень левые и пока правящая коалиция была левой, это всех удовлетворяло. Но когда к власти пришла правая коалиция и попыталась урезать полномочия этой неизбираемой — и как таковой недемократической — власти, начался балаган. Сотни тысяч людей выходили на демонстрации против демократии под лозунгом “Демократия в опасности!”. Справедливости ради надо отметить, что их в это время финансировали USAID и Госдепартамент США, где страшно боялись, что правая коалиция огорчит Иран (нечего и говорить, что их усилия привели к обратному результату).

Исчезновение гражданина

В начале европейских демократий выборы правительства и законодателей осуществляли граждане. С тех пор ситуация изменилась. Сейчас голосуют не граждане, а штатские.

В самом деле, голосование чаще всего было мужским. Это значимо не потому, что мужчины и женщины голосуют по-разному, а просто потому, что мужчины воевали, т. е. отдавали как минимум время и силы своей стране, чего женщины в целом не делали. Часто для получения права голоса нужно было иметь заметную собственность, так что голоса отдавали только люди, которые собственно государство финансировали. Количество социальной помощи и сервисов, которые обеспечивали государства, были гораздо меньше нынешних, что делало голосование менее интересным для многих людей (они не видели разницы между разными партиями и кандидатами), так что те, кто все-таки голосовали, были изначально гораздо более вовлечены. Сами государства и их аппараты были значительно проще, а значит — проще для понимания обывателям. Сейчас от избирателя, желающего оценить предыдущую активность политика и ее результаты, требуются неординарные усилия т. к. большинство решений законодателей атомарны и проявляются только эффектами второго и третьего порядков.

Все это не обязательно было явью; например, достаточно почитать про т. н. Машину демократической партии Нью-Йорка конца позапрошлого и начала прошлого века, с ее коррумпированной мобилизацией нищих недавних эмигрантов, чтобы потерять к демократии пиетет.

Но в наши дни стало еще хуже. Большинство нынешних голосующих дают мало своей стране, получают от своего государства больше, чем ему дают сами и интересуются политикой только перед выборами (так, более 50% австралийцев к 2025 году получали основной доход от правительства). Они перестали быть гражданами и стали фактическими поддаными, штатскими. Их демократический выбор не может быть оптимальным для них самих, просто потому что у них нет прямого участия и ответственности.

Разумеется, такая ответственность всегда есть, правда, отложенная. Политики, выбранные за их красивые слова, стабильно портят все, к чему прикасаются, особенно в десятилетия, когда денег много (благодаря решениям предыдущих политиков). Например, история голосований россиян такова, что они не могут похвалиться ни единым достойным результатом своего гражданского волеизъявления. Но у них есть оправдания — они просто не смогли обладать гражданскими чувствами и устремлениями после самодержавия царской и потом советской власти. Бывает и хуже, например, недавние достижения Великобритании или Канады, демократическая история которых исчисляется десятилетиями и даже столетиями. Так, больше половины жителей Великобритании сейчас получают больше субсидий от государства, чем платят налогов. Это значит, что партия и политики, которые будут обещать тратить столько же или больше, всегда будут получать больше половины демократически отданных голосов.

И это не может не закончить демократию в этих странах, заменив ее в лучшем случае олигархией.

Дуэльный фильтр

У современного постсоветского человека о дуэлях представление довольно размытое. Вспоминаются Пушкин и Лермонтов, первая глава “Трех мушкетеров” и в общем-то всё. Неудивительно; в живой памяти дуэлей не было и то, что в головах ещё осталось, тесно связано прежде всего с литературой. В то же время дуэли были важной составляющей формирования европейских элит на протяжении более чем трех столетий; как таковое, появление и исчезновение дуэлей влияло на общество в целом.

Поскольку их история малоизвестна, приведу ее краткое изложение. Хотя они присутствовали еще в античности и в средневековье, дуэли тогда были скорее частью судебной системы и использовались преимущественно для определения невиновной стороны (победителя в сватке). С началом Возрождения в Италии дуэли — как мы теперь понимаем этот термин — стали известными нами дуэлями чести (в частности, поэтому само “дуэль” итальянского происхождения). Уже к 1410 появилась первая из известных книг об устройстве дуэли (Flos Duellatorum). Поначалу в дуэлях использовались рапиры, обычное для дворянства оружие, которое всегда было под рукой, но как только распространилось оружие огнестрельное, рапиры были быстро вытеснены пистолетами, более того, пистолетами специально для дуэлей (в отличие от пистолетов обычных, дуэльным полагались наличие идентичной пары). Вместе с дуэлями распространились дуэльные кодексы, т. е. формальные правила их проведения (самый популярный, переведенный на многие языки, ирландский Code Duello, был составлен в 1777). Все европейские страны имели законы против дуэлей и в каждой эти законы вопиюще нарушались. На дуэлях за столетия погибли десятки тысяч человек, в десятки раз большее количество получали ранения, часто тяжелые. К концу 19-го века дуэли почти прекратились везде, кроме Пруссии и фактически прекратились даже и там после Первой Мировой войны.

Само по себе все это интересно, но не слишком. Гораздо интереснее (по крайней мере в контексте этой книги) назначение дуэлей и причины по которым они сначала начались, а потом прекратились.

Попросту говоря, дуэли были “налогом на элиту”, сформированным самой же элитой и призванным ограничить ее численность. До изобретения дуэлей кто угодно мог почти безбоязненно дать самому себе дворянское достоинство. Достаточно было просто переехать в другой город, где тебя никто не знает, и назваться там дворянином (например, до трети французского дворянства было создано именно так). Благодаря дуэлям это никого не огорчало, т. к. подразумевалось, что человек, способный провернуть такой трюк, явно обладает нешуточным дарованием и смелостью, а главное — готов подтвердить свои притязания, т. е. в любой день быть раненным или убитым на дуэли.

Дуэльные кодексы (писанные правила) и сложившаяся практика (правила подразумеваемые) были решительно направлены именно на это. Дуэли были поединками равного с равным — своего прямого или непрямого начальника вызвать на дуэль было невозможно, своего подчиненного немыслимо, равно как и любого человека вне дворянской иерархии (например, немыслимо было вызвать на дуэль служителя церкви или даже и богатого и влиятельного простолюдина). Не только кодексы, но и само дуэльное оружие эволюционировало так, чтобы уравнять шансы пострадать; никому не нравился феномен бретёра, т. е. профессионального, высоко тренированного дуэлиста, вынуждавшего всех вокруг все время тренироваться. Так, несерьезно выглядящая рапира давала малозаметные, но очень опасные раны, которые в пылу дуэли было легко проглядеть и была вытеснена саблей, дающей раны более зрелищные, но менее опасные. Сабли, в свою очередь, были вытеснены пистолетами, специально спроектированными стрелять неточно (укороченный ствол, без мушки и нарезки ствола), так чтобы даже и быстрый меткий стрелок имел шансы промахнуться и получить ответную пулю. Кроме того, защитой от бретеров было наличие законодательства против дуэлей: дуэльные раны никого не волновали, но убийство противника всегда вызывало официальное расследование, на котором явного брётера могли и наказать. Это же законодательство служило надежной защитой от плебеев; закончившаяся легким ранением дуэль дворян не вызывала никакого интереса властей, но после такой же дуэли двух простолюдинов оба отправлялись в тюрьму. Кроме того, дуэльные кодексы давали бонус людям со знакомствами и отнимали его от неизвестных социально величин — приезжий без симпатичного характера и известной силы воли не мог найти себе секундантов и вместо дуэли получал по морде. Наконец, доказательство своей правоты не было целью дуэли: общество отторгало тех, кто дуэли избегал или жульничал, но причинами дуэли интересовалось только для определения требуемого дуэльного протокола. Кроме того, большинство дуэлей были спровоцированы мелочами и часто случались между друзьями, а дуэли между незнакомцами нередко переходили в дружбу.

Как следствие, дуэли были именно налогом на дворянское достоинство, а значит, на принадлежность к элите. Даже несомненные дворяне по рождению были вынуждены жить под его действием независимо от своих желаний. Даже крайняя осторожность в поведении не предотвращала дуэли — ставшая известной дистанционная критика требовала от критикуемого вылезти из норы и отправить вызов на дуэль. Симптоматично, что наибольшее число поздних дуэлей происходило в местах, где социальные величины были либо неизвестны, либо текучи; так, несоразмерным числом дуэлей славились прусские и ирландские университеты с их слушателями неочевидного дворянского достоинства.

К середине 19-го века более понятные и легко считываемые иерархии в коммерции и госслужбе сделали дуэли необязательными; раньше только дворянское достоинство обеспечивало карьеру. Дуэли стали более редки и окончательно исчезли, когда в верха среднего класса (некогда вотчину мужчин дворянского достоинства) попали в начале 20-го века женщины. В самом деле, не стрелять же мужчине в женщину?

Результат был скорее негативным. Как выяснилось, старая иерархия требовала не слишком много — всего лишь личной смелости и следованию определенным требованиям личной чести. Новая не требует даже этого. В результате нынешние элиты знают о том и другом только понаслышке, и существенная их часть не может не врать безостановочно (публичная ложь была типичной причиной дуэли). Например, были бы столь решительны апологеты идеи “две недели карантина остановят распространение”, если бы любой мог публично объявить это враньем и тем самым вынудить апологетов отправиться на дуэль и возможно получить пулю? Я глубоко в этом сомневаюсь, равно как сомневаюсь в том, что они врали бы так много и истово о других вещах.

Я полагаю и надеюсь, что общество со временем выработает какой-либо иной метод фильтрации элит в том числе и по чертам характера, а не только по способностям (см. Меритократия), но не знаю, какой и когда. Но пока этого не произойдет, публичная ложь будет по-прежнему процветать, а она является важным оружием облинеторов.

Лица еврейского происхождения

На протяжении последних пары тысяч лет быть евреем было нелегко. Иудеев повсюду дискриминировали, если не грабили и не убивали. Соблюдать заповеди Торы в смешанном обществе было чрезвычайно тяжело (а они вообще не для удовольствия и веселья). Все вокруг делали всё, чтобы евреи перестали быть таковыми, при этом из-за своей малочисленности евреи, как правило, были в самом низу пищевой цепочки.

Перестать же быть евреем было очень легко. Только смени веру и тебя не только перестанут обижать и третировать, но не исключено, что на радостях подкинут деньжат или влияния.

В таких условиях, чтобы остаться евреем, надо было обладать непредставимой для окружающих твердостью веры и устойчивостью суждений — и передать ее своим детям и потомкам.

Это продолжалось так долго и так интенсивно, что вызвало естественный отбор. Евреи стали расой людей, способных верить наиболее крепко, наиболее истово и наиболее интеллектуальным образом (последний пункт — последствие интеллектуальной сложности толкования Торы).

Возможна и другая гипотеза. Принятие Завета евреями было эквивалентно подписанию контракта с Б-ом, в котором евреям за надлежащее поведение было обещана земля Израиля. Однако даже самые умные из нас порой упускали важные — но поданные в конце, мелким шрифтом — пункты контракта. Не исключено, что мелким шрифтом контракта с Б-ом было то, что евреи и их потомки, отказавшиеся выполнять свои контрактуальные обязательства, станут невменяемыми.

В результате, когда способные верить лучше всех евреи все-таки теряют свою веру, они оказываются совершенно беззащитными перед другими системами принципов (см. Принципы и прекраснодушие). Вера меняется, а желание и способность верить в Великую Идею остаётся. В результате этнические евреи оказываются поразительно распространены во всех Великих Идеях просто потому, что верят в новую идею они сильнее и крепче всех остальных (так, евреи-выкресты, как правило, были более ревностными христианами, чем христиане наследственные, а сейчас никто так истово не борется за палестинцев, как этнические евреи).

Отличным примером является биография Ричарда Вурмбранда. Румынский еврей из семьи, порвавшей с религией, он с детства увлекся коммунизмом настолько, что ещё до достижения совершеннолетия был послан в Москву учиться в школе Коминтерна подрывной работе. Вернувшись в Румынию, применял свои навыки на практике, но попался и был арестован. После нескольких арестов уверовал в Христа и стал лютеранским священником. После окончания Второй Мировой был арестован за свою религиозную деятельность уже коммунистическим правительством Румынии. Провел годы в тюрьме, в том числе три года в одиночке; подвергался пыткам. Небогатое румынское правительство продавало свободу политзаключенных за крепкую валюту и норвежским христианам за огромные деньги удалось Вурмбранда выкупить. Умер в возрасте 91 года в Америке в почете и уважении. Из биографии легко увидеть силу веры Вурмбранда, сначала в коммунизм, потом в Б-га. Ричард Вурмбранд был выдающейся личностью с выдающейся силой веры — но даже и обычные люди могут обладать не меньшей верой (даже и без шанса так сильно за нее пострадать) и этническим евреям эта силы веры даётся легче.

Помимо веры важна и уверенность в себе. Евреи-ашкенази обладают высоким IQ (см. Равенство) и знают это (недаром христианство было изобретено евреями, а ислам — это версия иудаизма, адаптированная для кочевников). В результате они обладают как функциональным, так и эмоциональным (“я смогу!”) преимуществом в областях, связанных с переработкой информации. Лично я сомневаюсь, что у меня хватило бы духу написать свою первую книгу, если бы не имел часть еврейских предков.

В двадцатом веке Великими Идеями редко были собственно религии. Значительно популярнее были наука и идеи социального преобразования жизни, от коммунизма до New Age псевдорелигий. И все они, начиная с марксизма, кишели недавними евреями или их прямыми потомками — более того, большинство были основаны этническими евреями.

Хотя евреи это всего 0.002 человечества, они составляют более двадцати процентов лауреатов Нобелевской премии. Похожее распределение есть и в иных областях, в особенности там, где в цене ученость, но ум как таковой не вознаграждается напрямую (например, журналистика, психоанализ/терапия и вообще все профессии, связанные со словом).

Сила веры, впрочем, не единственное последствие общественной эволюции евреев в изгнании. Другим последствием стало отсутствие чести.

Евреи столетия были внизу социальной иерархии; им не только запрещалось владеть и пользоваться оружием (см. также Дуэльный фильтр), но даже и многие занятия были для них запрещены. Например, в моем нынешнем городе проживания единственной еврейской гильдией была гильдия старьевщиков (у христиан была другая, так что евреям доставалась в лучшем случае половина старого барахла). В такой ситуации выработать честь довольно затруднительно, даже честь, направленную снаружи (“я не позволю поступать с собой по-скотски”), что доступно даже бомалийцу. Что уж говорить о чести, направленной внутрь (“я не позволю вести себя по-скотски самому себе”), характерной для христианской Европы. Разумеется, у религиозных евреев есть своя внутренняя честь, пусть и не во всём похожая на христианскую. Но нечего удивляться, что такой отбор выработал в евреях, даже религиозных, сниженную реакцию отвращения — кто не смог заставить себя зарабатывать на объедках и грязной работе чужого общества, не оставил потомства. Так, в Европе работорговля была занятием презираемым, но легальным, и евреи за отсутствием альтернатив были вынуждены заниматься ей и — благодаря своим способностям — преуспеть. Или, например, именно этнические евреи не только основали Голливуд (занятие по меркам начала прошлого века малопочтенное), но и по сей день доминируют в производстве и распространении порнографии (еще менее почтенное занятие).

Воссоздание государства Израиль послужило боевой школой чести. Обладание собственной страной и собственной же за нее ответственностью породило в израильских евреях немедленную эволюцию. В результате если раньше было два малосовместимых вида евреев, сефарды и ашкеназы, то сейчас разница между сефардами и ашкеназами меньше, чем израильтянами и не израильтянами. У израильтян честь стремительно растет, у евреев рассеяния нет. При этом если еврей не израильтянин и не религиозный, у него нет никакого источника чести — ни из иудаизма, ни из христианства, ни от своей страны.

Чести нет, а способности есть, так что вместе же с присущим им интеллектуализмом (см. Интеллектуалы) светские евреи рассеяния могут и часто представляют собой грозную силу.

В качестве примера такой силы нет лучше образца, чем Карл Маркс. Он родился в еврейской интеллектуальной семье (его прямыми предками были уважаемые раввины Падуи и Трира), но его отец вышел из иудаизма ради права работать адвокатом. Юный Карл попеременно мечтал то о том, как он реформирует и улучшит христианство, то об реформе философии; но поступил в университет учиться на юриста. Юристом, впрочем, так и не стал, превратившись в профессионального журналиста и философа-любителя (пишу “любителя” без осуждения, просто констатируя тот факт, что философией он не зарабатывал; в самом деле, Спиноза — другой еврей — тоже зарабатывал на жизнь не философией, а огранкой линз).

В качестве философа — да и просто частного лица — Маркс проявил на удивление много черт, здорово напоминающих его предков-раввинов. Он проявлял мало интереса к физической, материальной части жизни; редко стриг волосы и бороду, редко мылся, был очень неряшлив. Несмотря на то, что зарабатывал (когда хотел это делать) он неплохо, его финансовая дисциплина была такова, что порой он не мог выйти из дома, так как штаны были заложены в ломбард. Философией занимался он истово, но дальше первой книги Das Capital так и не продвинулся (второй и третий том — это нарезки его черновиков). При этом эта истовость опять-таки не имела ничего общего с реальностью, которую можно пощупать: он целые дни проводил в библиотеке Британского музея, собирая материал в старых газетах и статистических справочниках, но, насколько известно, ни разу не проявил желания увидеть хоть какое-то производство самостоятельно. К живым представителям пролетариата он относился в лучшем случае снисходительно, как к (возможно! всего лишь возможно!) обладателям личного опыта, но не способным оперировать на уровне чистой идеи и, главное, обладавших недостаточным индексом цитируемости.

В целом он был человеком, для которого Великая Идея (которую, между прочим, он сам и изобрёл) была не просто лучше, но гораздо важнее самой жизни, особенно если она уже в форме книги.

Его личная Великая Идея (см. Марксизм), как к ней не относись, сильно повлияла на мир. В этом качестве Карл Маркс, безусловно, оказался грозной силой, как, впрочем, и другие интеллектуалы любого, в том числе и не еврейского происхождения. Войну, впрочем, выигрывают не одни лишь генералы; нужны также и солдаты (некоторые даже поговаривали, что Б-г на стороне больших батальонов). Нерелигиозные же люди еврейского происхождения в качестве интеллектуальных солдат были и остаются ещё более грозной силой, чему помогает их численность в смысло-перерабатывающих областях. Как у Маркса, у них есть Идея и они — точно так же, как и Маркс, не гнушавшийся передергивания фактов и ругани — воюют за неё, часто не щадя живота своего. Б-г очевидно на стороне больших батальонов комментариата.

Таких интеллектуальных солдат было много (достаточно почитать и сравнить, например, биографии ранних функционеров Лейбористкой партии Великобритании). Сейчас же их еще больше, поскольку иудаизм в западном мире разрушается так же истово, как христианство, и всё больше иудеев становятся из евреев людьми еврейского происхождения, легкими жертвами социальных идей или же даже их создателями. Порой они сохраняют остатки искренности. Например, Ричард Фальк, в своем походе к “для меня быть евреем это прежде всего быть поглощенным мыслями о преодолении несправедливости” плавно перешагнул обычный антисемитизм и достиг высот возвеличивания форменных людоедов. Порой они просто занимаются т. н. “чёсом публики”, как, например, некий Джозеф Чарльз Фельдман, из школьного чиновника переквалифицировавшийся в консультанты по диверсити и написавший книгу о прелестях выставления школьных оценок на основе расы и национальности.

На мой взгляд, эти и подобные люди принесли и скорее всего принесут много вреда. В сравнении с Вурмбрандтом они явно проигрывают, с какой стороны не смотри. А разгадка одна — нерелигиозность.

Интеллектуалы

Все что мы думаем и делаем, а в особенности делаем не думая, кем-то изобретено. Например, во многих культурах мужчины при встрече пожимают друг другу руки, а других нет. Кто-то изобрёл этот и другие методы приветствия; не зародились же они сами. Но кто именно?

Такими изобретателями традиционно являются пророки, то есть люди, которым в голову пришло озарение, как правило божественное. У пророков есть крупное достоинство: им можно не верить. В самом деле, озарение пророка таково, что оно не требует доказательств: ты ему либо веришь, либо ты ему не веришь. Как пророку доказать, что к нему действительно явился ангел? Да никак. Разумеется, те, кто таки поверил, могут заставить остальных тоже поверить, но это не имеет отношения к прямой деятельности пророков.

Другим источником нашего поведения являются “модники” или, как сейчас говорят, инфлюенсеры. Это социально могущественные персоны, поведение и мнение которых копируют остальные люди. Например, Людовик XIV рано облысел и для скрытия лысины начал носить пышный парик. Поскольку он был “королем-солнцем”, очень скоро парики начали носить все, кто мог себе это позволить и это распространилось настолько, что до сих пор в некоторых странах положено носить парики определенным типам людей, например, судьям.

Ещё одним источником нашего поведения являются учёные. Эти люди обнаруживают аргументированную закономерность между поведением и его результатами. Например, они обнаруживают существование микробов, и рано или поздно приходят к аргументированному рассуждению о том, что полезно мыть руки. Особенность учёных, как источника мыслей и поведения, заключается в том, что им не обязательно верить на слово, вместо веры можно убедиться в том, что они говорят правду или врут. Не всегда это просто и не всегда это можно сделать вовремя (как показали недавние эпидемии), но всё-таки можно.

Последней группой людей, определяющих наше поведение, являются интеллектуалы. Они совершенно такие же, как и пророки, но их источником знания истины являются не слова ангела, а их интеллектуальная деятельность. Их ум — в отличии от умов обывателей — настолько могуч, что может решить самые важные вопросы бытия и тот факт, что не все согласны с их мнением, как раз служит лучшим доказательством того, что интеллектуалы как раз умнее остальных.

Интересная особенность интеллектуалов заключается в том, что для попадания в эту категорию не требуется быть умным, достаточно лишь веры в свой ум и в своё особое положение, плюс талант складывать слова в предложения. Поскольку эта вера никак не связана с умом, вероятность того, что интеллектуал окажется очень умным человеком, точно такая же, как и в целом по популяции, то есть небольшая.

Но как не очень умные люди становятся интеллектуалами, а главное — публичными интеллектуалами? Частично этому помогают врожденные черты характера (в частности, неистовая вера в себя). Порой помогает внезапно свалившаяся на человека известность, которая заставляет подозревать, что, если я хорош в одном, я несомненно хорош и в другом (лучшим известным мне примером является Лев Толстой, гнусный и жестокий нимфоман, великое дарование которого как писателя сделало его абсолютно уверенным в своей правоте также и в моральных вопросах). Но в последнее столетие главными источниками интеллектуалов стали фактически системные факторы.

Первым стало официальное массовое высшее образование, в котором людей назначают умными (см. Высшее образование), даже если это не обязательно так или совсем не так.

Вторым стало распространение медиа (см. Пресса), сделавшее возможным появление большого количества в широком смысле авторов. Даже мало печатавшийся журналист становится в своих глазах носителем знания о том, как оно есть на самом деле. Появившийся позже интернет породил еще большее количество авторов, даже слово появилось новое “инфлюэнсер”. Разумеется, не все эти авторы интеллектуалы, но степень их соприкосновения с миром интеллектуалов выросла.

Третьим фактором стала теория относительности. «Писать стихи после Освенцима — это варварство» согласно Теодору Адорно. Но теория относительности свалилась на обывателей еще до Освенцима и была такой же силы. Обыватели, включая выпускников всех не физических факультетов — не имеющие технической возможности оценить применимость и практические ограничения открытия Эйнштейна — внезапно услышали со всех сторон “Всё относительно” и искренне поверили этому. В результате любая мораль — она ведь тоже относительная — отправилась в помойку. Вслед за теорией относительности научные открытия стали заметно сложнее для понимания обывателем, многие из них вдобавок были контринтуитивными. В результате сформировалась дивная вера в то, что “раз все новое и верное контринтуитивно, все верное является контринтуитивным, следовательно, если я верю во что-то контринтуитивное, я прав”.

В результате чуть ли не главной чертой публичного интеллектуала ныне стала его истовая вера (и борьба за неё) во что-то не просто контринтуитивное, а ложное, что без труда проверяется на практике.

Весь двадцатый век основным таким верованием был марксизм (см. Марксизм) и его производные, в нашем же веке доминирует вера в равенство и прочие права человека (см. Равенство).

Неудивительно, что интеллектуалы обращают в прах всё, к чему прикасаются. Об этом можно написать очень много, но оно уже написано Томасом Соувеллом (см. Почитать еще). Соувелл начисто отбивает желание безоговорочно верить хоть любому публичному интеллектуалу — и многим непубличным, вроде меня.

Марксизм

Точка зрения обывателей, недостаточно подкованных в теории, заключается в том, что рубины — красные. Я, в свою очередь, изучив множество литературы, как научной, так и архивного характера, утверждаю, что они на самом деле зеленые. Хотя рубины были и — пока — остаются красными, мы уже давно живем в историческом этапе (рубинизм), который неизбежно — согласно законам исторического развития, которые я самолично обнаружил — сменится на зеленый рубинизм, сокращенно зелрубинизм. При нем рубины, доселе красные, позеленеют. Жизнь при зелрубинизме наладится, реки потекут молоком и мёдом, и любой сможет охотиться утром, рыбачить после обеда, ухаживать за скотом вечером, а после ужина заниматься критической теорией. Всё что для этого требуется — революционный акт, при котором достаточное количество людей (интеллектуально подкованных, сведущих в зелрубинизме) одновременно хлопнет себя ладонью по затылку и дружным — слышным всему человечеству — хором воскликнет “Йабадабаду!”.

Вы сейчас думаете, что зелрубинизм это вариант кретинизма и рубины не станут зелеными. Но обратите внимание, что зелрубинизм невозможно опровергнуть. Он расположен в будущем и пока это будущее не настало, он может оказаться верным. Вы скажете — что же, прошло уже столько времени, а зелрубинизм не настаёт и не настаёт? Так всё потому, что либо недостаточно людей хлопает себя по затылку, либо некоторые из них из вредности или врожденных дефектов восклицает что-то другое, например “Крабадубида!” (сам я вообще вижу тут заговор враждебных к зелрубинизму классов).

А вот теперь замените рубинизм на капитализм, а зелрубинизм — на коммунизм. Это тоже самое.

Рубины красные; когда тот же камень синий, он называется сапфир. Рубины были красными всегда; действительно, было время, когда у них не было специального названия (это были просто красивые красные камни), но потом для общего удобства им было выделен специальный термин. Условия, когда обладатель большего капитала (т. е. большего количества денег, своих или заемных) может обменять этот капитал на нечто другое (например, работу), существовали с момента появления собственности. В отличии от рубинов, которым было дано название для удобства коммуникации, эти условия были нормальными, привычными и сами собой разумеющимися, поэтому для них не было специального термина (зачем термин для нормальности?).

Рубины абстрактно могут стать зелеными; собственно, говоря, зеленые корунды встречаются (и их не называют рубинами). Но вероятность того, что они впоследствии станут зелеными сами пренебрежимо мала, мала настолько, что термин для этого явления (зелрубинизм) совершенно не нужен. Коммунизм — с точки зрения 19-го века, когда этот термин и понятие были изобретены — был подобным явлением из будущего, непредставимым полностью в настоящем. Коммунизм был — и остается — термином без явления. Напротив, капитализм — иное изобретенное Марксом слово — явление, которому не нужен термин.

В этом — и не только — проявился гений Маркса. Слово без явления, строго говоря, бессмысленно, как бессмысленен зелрубинизм. Когда в новелле Станислава Лема “Альтруизин” проявляется “голкондрина для дюмбания” — специально поданное слово без явления — нам смешно не потому что сами слова смешные, а потому что смешон контраст между словом и отсутствием его предназначения. Но в умелых руках Маркса именно отсутствие содержания придало “капитализму” и “коммунизму” грозную силу — поскольку никакого явления за этими терминами не стояло, они обладали и обладают нешуточной способностью ругать, не позволяя адекватно отвечать на эту ругань.

В квартире, где я живу, висит плакат от прежних жильцов (он украшает уродливую дверь и поэтому я его не снимаю). Бельгийские коммунисты выпустили его со словами “Капитализм вреден для здоровья”. Как лозунг это штука совершенно замечательная. В самом деле, как его можно опровергнуть? Буквальной альтернативой “Капитализм полезен для здоровья”? Но это ерунда. Правильный альтернативный лозунг “Капитализм никак не влияет на здоровье, потому что как может влиять на здоровье то, чего нет, то чего не существует?”. Но это паршивый лозунг, потому что требует думать, а сама идея лозунгов в том, чтобы думать было не нужно.

Существенное количество людей, по-видимому, могут думать только словами, а не понятиями (см. Принципы и прекраснодушие). Для них готовые слова — пусть и без содержания — такие как коммунизм, капитализм, справедливость и подобные — позволяют строить сложные ментальные конструкции и системы ценностей, а потом жить на их основе. Неудивительно, что эти слова стали такими популярными и востребованными.

Другое гениальное достижение марксизма (в полной мере раскрытая уже его последователями) заключается в его освобождающей морали. Каким бы ни было общество, у него есть моральная система. Например, в западном мире его основой была триада “еврейская религиозная традиция-римское право-писания отцов церкви”. В других обществах основа была другой; например, существенная часть современной российской морали базируется на обычаях Золотой орды, а не на еврейской религиозной традиции и тем более не на римском праве (просто в результате иной географии и истории).

Марксизм дал миру новую моральную систему. Раз — как постулировал Маркс — моральная система есть всего лишь производная от общественного устройства, а единственной значимой целью человечества является построение коммунизма — в котором, разумеется, моральная система будет совершенно другой, и мы сейчас даже не можем предполагать какой именно — любые моральные нормы можно и нужно нарушать, пока целью является стремление к коммунизму.

Для небольшого количество людей — особенно близких к дьяволу — такая мораль очень даже кстати. Она не только дозволяет нарушать правила морали обычной, если очень хочется (потому что эта мораль не коммунистическая, а значит неверная), но даже и требует ее нарушать, если это нарушение будет портить жизнь другим, нарушать их покой и как таковое будет порождать предреволюционное брожение (см. Разруха). Для обычных же людей — более далеких от дьявола — это позволяет забывать правила обычной морали в моменты особо сильного революционного угара. А, поскольку люди склонны вести себя последовательно (к тем, кто меняет свои мнения, привычки и поступки, мы относимся с подозрением) раз отбросивши мораль, большинству людей некомфортно возвращаться к ней снова, перечеркивая свои собственные поступки из прошлого.

В результате марксизм и вообще все сдобренные им левые идеи везде и всегда были пристанищем людей либо крайне молодых (т. е. без жизненного опыта и ориентиров), либо крайне сомнительных. Одновременно они надолго, если не навсегда, трансформировали обычную публику в худшую версию себя. Неудивительно, что идеология марксизма со временем приводила даже и обычных людей к поступкам сомнительным до кровожадности. Примеров так много, что и перечислять их не хочется.

Гораздо интереснее другое. Одними из гнуснейших сейчас организаций являются латиноамериканские наркокартели. Их жестокость и разрушительность таковы, что трудно не прийти к мысли, что их члены не очень хорошие люди. Но у них есть оправдания. Производство и транспортировка наркотиков для них — способ вырваться из нищеты, а жестокость во многом объясняется тем, что желающих вступить в ряды навалом, даже учитывая профессиональные риски. А рядом, под боком, сочная, тучная Америка, которая готова купить все привезенные наркотики. Я не собираюсь оправдывать членов картелей, они действительно ужасны. Но ещё ужаснее и отвратительнее люди, которые участвовали в неописуемых жестокостях без всякой личной пользы для себя, за идею; в частности, те же латиноамериканские картели коммунистов, вроде Sendero Luminoso или же китайские коммунисты, осаждавших десятилетиями Сингапур.

Разумеется, коммунизм не единственная идеология, прославившаяся жестокостью. Национал-социалисты или теперешние исламисты не сильно лучше. Но, во-первых, по суммарному количеству жертв коммунизм (пока?) лидирует, а во-вторых, в его конкурентах немало столь же левых идей. В самом деле, национал-социалисты недаром назывались социалистами, а современные исламисты пользуются полнейшей поддержкой западных леваков, которым джихад давно уже кажется проявлением классовой борьбы.

Меритократия

Существует два способа решить, кому достаются плюшки сего мира — аристократия и меритократия. Базовая предпосылка обоих подходов одинакова — власть и соответствующие ей привилегии и преимущества должны принадлежать самым достойным. Различие в том, кого именно достойными признают.

Аристократический подход заключается в том, что происхождение важно. Раз достойные свойства личности и само достоинство впитываются с детства, неразумно давать ответственность тем, кто не впитал их в должной мере. Поэтому стоя перед дилеммой, кого назначить на пост — дворянина или разночинца — надо выбирать дворянина.

Меритократический подход в том, что для выбора надо опознать самого достойного, независимо от того, кто это окажется, а для это нужно создать то или иное состязание. Например, объявить конкурс или же провести экзамен и допускать до них всех, невзирая на происхождение.

Второй способ, меритократия, сейчас кажется единственно правильным (по крайней мере тем, кто не вовлечен лично в дисгенику (см. Дисгеника). Но, как и любой принцип (см. Принципы и прекраснодушие), у него есть изъяны. Жизнь всегда шире принципов.

Во-первых, аристократия зачастую лучше, как кажется. Дворяне стали дворянами, потому что их родители (или более ранние предки) проявили смекалку и из разночинцев стали дворянами. Мужчинам обрести дворянство можно было через военную службу (дворянство шпаги), судебную систему (дворянство робы) или через мошенничество (см. Дуэльный фильтр). Женщинам было достаточно выйти замуж за дворянина, что, впрочем, требовало либо нешуточных свойств личности, либо обеспеченных и предприимчивых родителей. Таким образом, аристократический подход включал в себя как генетическую составляющую (человек — потомок смекалистых и скорее всего сам такой), так и составляющую воспитания.

Во-вторых, меритократия зачастую хуже, чем кажется. Способности человека не универсальны; экзамен или конкурс измеряет не саму способность, а ее аппроксимацию. Например, выборы в демократических обществах — это сорт конкурса; подразумевается, что человек, обладающий способностью выиграть, обладает и способностью править. Достаточно краткого взгляда на результаты этой установки, чтобы разувериться в правоте этой гипотезы (см. Демократия).

Я не защищаю аристократию и не ругаю меритократию. Судьба аристократического подхода была предрешена ещё во второй половине 19 века, когда стремительное развитие техне и торговли создало столько новых бизнесов, что аристократов стало просто не хватать и на предпринимательство и на общественную деятельность — и окончательно зафиксирована первой мировой войной, во время которой погибло целое поколение будущих аристократов (так, из 620 британских пэров на войне погибло 24, плюс 95 их сыновей), а после которой западные общества внедрили разрушительные для семей налоги на наследство. Меритократия стала неизбежной, а какой смысл ругать неизбежное?

Но сейчас мы вступили в период проблем меритократии. Аристократизм убил недостаток способных аристократов, т. е. дефляция. Меритократию же, наоборот, на наших глазах убивает переизбыток достойных, т. е. инфляция.

С начала прошлого века главной дверью в меритократическое сословие достойных было образование (см. Высшее образование). Подразумевается, что тот, кто смог поступить и доучиться, умнее и сообразительнее того, кто не смог или не захотел. Это не бессмысленно — дивный мир массовых коммуникаций, технологической и логистической сложности требует людей, способных учиться, сообразительных и владеющих навыками переработки информации. Однако эта дверь становилась все шире и шире. Количество выпускников росло и росло, а вот экономика после семидесятых замедлилась. Началась инфляция выпускников; их стало больше, чем вакантных позиций.

Для компенсации этой инфляции общество выработало два пути.

Первый постулирует, что некоторые учебные заведения учебнее других. Выпускник Оксбриджа, следовательно, заметно учёнее выпускника Университета Южного Берега Лондона. Хорошо, но не совсем — со временем выпускники престижных университетов научились протаскивать туда же своих детей, и этот путь фактически привел к появлению обновленной версии аристократии, в которой дети наследуют родителям. Но этот вариант хуже старого, поскольку сопряжен с мошенничеством и изначально портит каждое новое поколение.

Второй путь уменьшения инфляции — перманентный процесс прохождения в дверь, вместо одной единственной двери раз в жизни. Мало получить образование, мало получить правильное образование, надо каждым часом своей жизни сражаться с другими претендентами и вкалывать, как лошадь. Этот способ оказался хуже для самой элиты. Так, в шестидесятых годах прошлого века американские юристы работали около 1300 оплачиваемых часов в год. Сейчас нормой является 2000 часов; это огромное число, если не забывать тот факт, что оплачиваемый час не эквивалентен часу рабочего времени (например, 15 минут на попить кофе не оплачивается клиентом; в норме, чтобы получить 8 оплачиваемых часов, надо потратить 11 или 12 часов жизни). В результате юристы работают по 70–80 часов в неделю; нечего и говорить, что на жизнь у них времени практически не остаётся. Да, они купаются в деньгах, но зачем деньги, если их некогда с удовольствием потратить?

Другой проблемой оказались носимые — и легко демонстрируемые — предметы роскоши. В начале прошлого века по внешнему виду любого европейца или американца можно было легко понять его состояние и следовательно его место в иерархии. Все вещи стоили дорого; только малое количество людей могло позволить себе иметь специализированные вещи (вроде летнего костюма специально для лета). Качество же вещей также варьировалось настолько сильно, что небогатый человек в принципе не мог позволить себе дорогие одежду и аксессуары. Технологический прогресс с тех пор привел к тому, что даже предметы роскоши — пока они небольшие и портативные — чрезвычайно подешевели, сделав их доступными даже пролам. В результате человек в джинсах и с айфоном выглядит одинаково с другим человеком в джинсах и айфоном в руках, резко снижая наглядность классовых различий. Для компенсации этого общество выработало систему роскошных верований, в которой элита — по крайней мере на словах — верит в вещи, которые пролам кажутся дикостью, и сигнализирует свою веру во всю мощь. Но элита защищена своим состоянием и положением от последствий этих верований, а простолюдины нет. Например, с семидесятых годов роскошным верованием является экология, а сейчас самое роскошное из всех роскошных верований — вера в исключительно социальное происхождение половых различий и прочую транс-проблематику; но и то и другое уступает верованию в человеческое равенство и вред семьи и детей (см. Ломанные люди). Все эти верования по своей природе делают элиты слабее и глупее, что тоже портит впечатление от меритократии. Так, звезды шоу-бизнеса по всем критериям это элита, но многие из них кастрировали своих детей. Даже многие обыватели насторожились, что уж говорить про бедных детишек.

Наконец, у меритократии есть ещё одна негативная сторона, которая, с моей точки зрения, ответственна за наибольшее количество проблем — зависть (см Подавление Джонсов).

Суммируя, аристократия стремилась помещать на вершину иерархии обладателей характера, включающего мудрость, интеллект, смелость и умеренность (см. также Дуэльный фильтр). Меритократия же возвышает по результатам, достижение которых требует знаний и продуктивности. В результате наши элиты продуктивно и деятельно демонстрируют недостаток мудрости, смелости и — особенно когда идет речь о трате общественных средств — умеренности. Я связываю это именно с закатом аристократического подхода.

Подавление Джонсов

В англоязычном мире существует довольно известная идиома Keeping up with Joneses, “не уступать Джонсам”. Изначально это был американский комикс первой половины прошлого века о попытках семьи удержаться в соревновании по респектабельности с другой семьей (Джонсами). Популярность комикса и его темы привела к тому, что его название стало самостоятельной идиомой, популярной настолько, что появилась даже реалити-шоу Keeping Up with the Kardashians.

“Не уступать Джонсам” — отличная идея. Принцип о том, что наше семейство не должно быть хуже других, хорош как минимум тем, что обеспечивает существенную социальную сплоченность (см. Разрушение асабии). Если потребительская сторона вопроса (“Джонсы купили цветной телевизор — мы тоже купим”) ещё нейтральна, то деятельная сторона (“Джонсы регулярно стригут траву на своём газоне — и мы будем”) почти целиком позитивна.

В то же самое время этот принцип очень опасен, поскольку не уступать Джонсам можно двумя способами: можно как работать над тем, чтобы быть не хуже Джонсов, так и портить Джонсам жизнь. В обоих случаях Джонсы оказываются на нашем уровне. Гораздо лучше было бы, если бы принцип звучал не как Keeping up with Joneses, а Better living with the Joneses, “улучшим жизнь и нам и Джонсам”.

Большинство людей не хочет портить жизнь Джонсам. Некоторые, однако, могут и хотят; и любой социум вырабатывает в себе определенные методы защиты от таких людей. Например, офисные интриганы и сплетники в нормальных условиях отторгаются и начальством, и коллективом. Однако в некоторых ситуациях порча чужой жизни становится делом либо слишком уж легким, либо слишком уж выгодным. В подобных ситуациях враги Джонсов становятся и активны и сильны.

Например, в советское время доносы были самостоятельным жанром литературы. Большинство доносчиков ничего не получали сами от падения тех, на кого они доносили — но поток доносов тем не менее шел и шел. Достаточной мотивацией для большинства доносчиков было подняться хотя бы в метафорическом плане — опустив других.

Эта эпидемия доносов была создана менее чем за десятилетие, но чтобы её остановить понадобились несколько десятилетий выбрасывания этих доносов в ведро — да и то ручеек доносов шел до конца советской власти. В этом важная часть трагедии подавления Джонсов: если уж сформировалась ситуация, когда общественное устройство поощряет ухудшателей, ничего не изменится к лучшему, пока само общество не изменится к лучшему и портители не исчезнут. Например, когда в России только появились частные фермеры, их постройки, техника и поля очень часто сжигались местными колдырями. Эпидемия спала только через полтора десятилетия, когда большинство колдырей умерло естественной для колдырей смертью.

Здесь пора на время отвлечься от врагов Джонсов и рассмотреть концепцию культурного капитала. Социолог Пьер Бурдьё сформулировал наличие разных форм капитала — накоплений, приносящих своему владельцу пользу. Помимо финансового капитала существуют ещё и культурный, социальный и иные капиталы. Любой капитал, предоставленный сам себе, со временем растрачивается; кроме того, капиталы подвержены инфляции. Как следствие, один из видов заботы о капитале — не позволять другим набирать капитал, который может сравниться с моим. Некоторые же обладатели капитала вдобавок являются врагами Джонсов. В результате мы имеем перманентную — но скрываемую воюющими сторонами — войну всех против всех. В этой войне каждая сторона воюет, используя доступные ей ресурсы — обладатели финансового капитала используют свой финансовый капитал, обладатели социального капитала — социальный и т.д.

Вдобавок носители каждого вида капитала нередко также стараются снизить ценность других видов в своих и чужих глазах. Носители финансового капитала поговаривают носителям культурного и символических капиталов “Если ты такой умный, почему ты такой бедный?”. “Богатство не дало тебе вкуса!” огрызается интеллигенция. Поскольку основания говорить обе фразы есть у обоих сторон, надо справедливости ради отметить и факты взаимопомощи: с деньгами приходит желание стать меценатом или хотя бы покупать или оплачивать культурный продукт, с культурой же приходит навык грациозно принимать подношения (актуальное искусство есть вряд ли что-то большее, чем метод без потери лица менять культурные символы на деньги нуворишей).

Я недостаточно компетентен, чтобы писать тут о борьбе с Джонсами в рамках финансового и социального капитала, хотя уверен, что тут есть что сказать. А вот проявления этой борьбы в рамках культурного и символического капитала мне хорошо знакомы в результате долгого наблюдения над культурой (культурный капитал) и над Твиттером (символический капитал; почему-то его обладатели очень любят Твиттер, оставляя там написанные и легко прослеживаемые паттерны своей деятельности).

Этих паттернов много, хотя бы потому что злобная зависть — главный мотиватор подавления Джонсов — явление широкое. Учитывая, что культура насквозь меритократична (см. Меритократия), запасов злобной зависти в ней полно. В самом деле, аристократия вызывает зависть, но не вызывает злобы. Виконту с личным замком можно и нужно завидовать, но злиться на него сложно, потому что он не виноват таким родиться. Особенность же меритократии в том, что в ней есть и зависть, и злоба — и на себя, и на более одаренного судьбой. Тот, кто купил замок на заработанные самим собой деньги в целом такой же как мы, только лучше — талантливее, трудолюбивее, мотивированнее и удачливее. Его замок — перманентное напоминание нам о том, какие мы бездарные неудачники.

В культурном и символическом капитале тоже есть такие замки. Главным замком являются публикации, и много. Обладатель кучи публикаций (лучше о себе, но можно и своих) вызывает не меньшее отвращение к себе у менее удачливых носителей культурного и символического капиталов. Поскольку число публикаций ограничено, отсюда и типичное поведение культурной публики в Твиттере, в целом здорово напоминающее поведение делящей добычу стаи шакалов (взаимные укусы и визг).

Менее заметным сортом замка являются т. н. роскошные верования. Этот замок является ещё более воздушным; его имматериальность, по-видимому, послужила причиной того, что он обрёл своё имя только недавно (термин придумал Роб Хендерсон). Роскошное верование — это демонстрация точки зрения, которая не приносит вреда самому носителю верования, но портит жизнь всем, чей капитал меньше.

Таких верований много. Например, педалируемая сейчас тема изменения климата привела, в частности, к тому, что обычные люди, покупая авиабилет, дополнительно оплачивают налог на выработку углекислого газа в полёте — а летающие частными самолетами нет, поскольку частные воздушные суда от уплаты этого налога освобождены (это же касается и яхт). Борьба привилегированных классов в западном мире за свободу миграции снабдила их дешевыми уборщицами, но обрушила качество жизни классов низших: спрос на жилье вырос, и оно подорожало, спрос на работников снизился и они подешевели. Марксизм и вообще левые идеи (см. Марксизм) в массе своей были созданы — и пропагандировались и пропагандируются — представителями средних классов (в терминах марксизма, буржуазией), а принесли неисчислимые страдания бедным. Я могу продолжать и продолжать.

Дела становятся ещё печальнее, когда роскошное верование не просто делает жизнь Джонсов хуже, но даже делает хуже самих Джонсов, поскольку испорченному человеку гораздо труднее преодолеть свои трудности. Концепция “культурной апроприации” никак не мешала своему основному создателю и апологету, палестинскому арабу Эдварду Саиду, играть на рояле, образцовому инструменту европейской культуры, да и вообще одеваться по-западному — но не дай бог европейскому музыканту начать играть на уде. Пропагандируемое искусство последних десятилетий (см. Уничтожение искусства) предназначено прежде всего для того, чтобы отбить у аудитории чувство прекрасного. И т. п.

И всё это только для того, что сделать Джонсам гаже.

Принципы и прекраснодушие

Суть любого нравственного принципа — экономия ментальной и душевной энергии. Мы выбираем принцип, когда не хотим в каждом конкретном случае решать задачу по отдельности, как уникальную. Например, принцип “женщин не надо бить палкой по голове” верен в принципе, но не обязательно верен в каждом конкретном случае — так, хороший удар улучшил бы Мэри Мэллон или Розалию Залкинд.

Позитивная сторона принципов — экономия усилий; негативная же — они являются надежной защитой негодяев, которые систематически используют принципы других людей для своей пользы.

Примеров полно. Психопаты, манипулирующие окружающими людьми. Крики еврейских интеллектуалов об антисемитизме при любом удобном поводе, даже тогда, когда критике подвергаются их воззрения и действия, не имеющие общего с их происхождением и религией — или вовсе им противоречащие. Или же прямой аналог — термин “исламофобия”, недавнее изобретение, призванный теми же методами и целями сделать невозможным критику исламских обществ и отдельных мусульман (вообще же и то и другое есть проявления дурного метода аргументации, заключающегося в переключении между частным и общим, в зависимости от того, как удобнее подлецу).

Для танго нужны двое. Помимо негодяев, манипулирующих при помощи принципов, в этой ситуации нужна и сторона-жертва, которой этими принципами манипулируют. Можно сколько угодно обвинять негодяев, но некоторая степень вины есть и на самих их жертвах.

Но что делает человека легкой жертвой манипуляции принципами и шире — словами? Почему одни люди оказываются устойчивыми для манипуляций, а другие быстро становятся податливыми?

На мой взгляд, ответов два (хотя может быть и один, возможно, это симптомы одного и того же) — жертвы манипуляций обладают прекраснодушием и думают словами.

Прекраснодушие — сложное для описания понятие; неудивительно, что подобного слова нет во многих языках (например, я не знаю его в английском, но вот в итальянском оно есть, bella anima), но, просто говоря, это готовность верить кому угодно и часто сколь угодно долго, невзирая на последствия. С прекраснодушием сходен идеализм, но идеализм это готовность доверять абстрактному принципу, а не отдельному человеку, но тоже — сколь угодно долго, невзирая на последствия. Как таковой он скорее последствие прекраснодушия.

Кроме того, некоторые люди думают понятиями, а некоторые словами (это моя теория этого эффекта, есть и альтернативы). Люди, которые думают понятиями (пусть и облекая их в слова), когда думают о каком-либо явлении, думают только о тех его частях и составляющих, которые им в этот момент важны. Люди, думающие словами, неизбежно думают об этом явлении целиком.

Например, я постулирую, что итальянские фашисты построили множество замечательных зданий. Я думаю понятиями, поэтому для меня в этом утверждении нет ничего особенного; ну построили, ну и что. Но для людей, думающих словами, содержащееся моем постулате слово “фашисты” вызывают в голове столько связанных представлений, что, когда они в том же предложении слышат “замечательных”, они вынуждены думать, что я фашист или по крайней мере апологет фашизма. И что бы я после этого ни сказал и ни сделал, в их головах я всегда буду ассоциирован с фашизмом. И это не единственное кредо, в котором я могу признаться с чистой совестью и одновременно вычеркнуть себя из списка достойных людей!

Другая теория, выработанная Кейтом Становичем, объясняет дело в способности в принципе разделять понятия. Согласно Становичу, это явление не имеет ничего общего с думанием именно словами; некоторые люди просто умеют разделять эмоционально окрашенные понятия на составляющие и думать только о составляющих, уже не привлекая эмоции, а другие не могут.

Люди, думающие словами, составляют, как мне кажется, большинство, не исключено, что абсолютное большинство. Не лучше дело с прекраснодушием. Довольно много людей прекраснодушны, в особенности женщины. По сравнению с мужчинами, женщины в среднем обладают более (на одно стандартное отклонение, что много) развитыми чертами невротизма и доброжелательности, простыми словами они неуверены в себе, но стараются удовлетворить всех жаждущих. В результате они большие альтруисты, нежели мужчины, а альтруизм — это именно делание вещей, невыгодных себе, но полезных для окружающих. И невротизм и доброжелательность очень полезны. Доброжелательность направлена на свою группу (дети, семья, друзья), а невротизм транслируется в бдительность за счастьем и благополучием своей группы. Но когда кто-то из окружающих — не из своей группы — втирается в доверие и долго и убедительно говорит о своих страданиях, альтруисту становится тяжело не сделать что-то вредное для себя. На этих чертах нетрудно паразитировать.

Так, существует множество примеров мужчин-сутенёров и их жертв-женщин. “Да, он меня бьёт, но Светку он бил всего два раза в эту неделю, а меня три, а значит меня он любит сильнее”. Обратные случаи бывают только в кино, хотя много женщин умеет паразитировать на отдельных мужчинах. Подобные примеры есть и в культуре и политике.

Сейчас в культуре основным примером такого поведения являет культ трансгендеризма, когда женщины в массе одобряют заключение трансженщин в женские тюрьмы и разрешение трансженщинам участвовать в спортивных соревнованиях как женщины (в обоих случаях ничего хорошего для настоящих женщин не происходит). Всё потому, что накрашенные мужчины в юбках много и убедительно кричат о своих неимоверных страданиях. В политике — массовая поддержка женщинами массовой же иммиграции отребья из мусульманских стран (в пересчете на душу населения, мигранты-мусульмане в разы — а порой и в десятки раз — большие насильники вышеозначенных женщин, чем компатриоты; и это не считая остальных их занятных особенностей).

Я не считаю и не собираюсь утверждать, что женщины во всех этих явлениях поступают глупо; женщины не глупее мужчин. Но я утверждаю, что женщинам труднее избежать воздействия облинеторов — частично потому, что женщины более прекраснодушны, частично потому, что облинеторы давно опознали эту слабину и давят на нее постоянно. Отрадно думать, при этом, что женщины более уязвимы для прекраснодушия, но, судя по всему, лучше защищены от идеализма.

И прекраснодушие, и думание словами вряд ли контролируем мы сами, мы такими рождаемся. Вряд ли мы можем как-то сократить свою уязвимость в этом вопросе. Единственный способ выработать иммунитет в том, чтобы мужчинам признать, что все принципы имеют срок годности, а женщинам — что все красивые слова остаются только словами, пока они не подкрепляются делом и поведением.

Равенство

После Первой Мировой войны США вышли абсолютным победителем. Ранее культурно и финансово доминирующие страны Европы либо потеряли свою силу, либо перестали существовать вовсе (как Австро-Венгрия). Культурное и политическое влияние Америки с тех пор росло и росло во всех областях, от Голливуда и рок-музыки до ООН (американское изобретение).

В большинстве случаев гегемония Америки была позитивна, но, как и любое большое явление, не обходилось и без проблем. Примерами таких проблем в политике стали возникновение коммунистической Кубы и истово мусульманского Ирана (в обоих случаях американское правительство помогало будущим диктаторам из соображений гуманности и прав человека). В культуре же главным негативным последствием был культ равенства, насаждаемый Америкой на два фронта. В политике он насаждался на окружающих как принцип, закрепленный в американской Декларации Независимости, а для США она и Конституция заменяют персону монарха и как таковые святы. В культуре — благодаря доминировавших в ней американских евреях-ашкенази (см. Лица еврейского происхождения), которые остро чувствовали свое неравенство и выбравших идею равенства (всеобщего, а значит и своего) как таран в большое общество.

Когда ашкеназы начали тысячами прибывать в США в начале прошлого века, они немедленно обнаружили себя людьми второго сорта (до этого в Америке жили и даже преуспевали в основном сефарды). Не знавшие языка, чужой религии, не особо культурные и образованные (откуда им было получить светское образование в своём местечке?), ашкеназы пополнили череду низкоценимых тогда в Америке национальностей, вроде итальянцев и поляков. Евреи, однако, гораздо могущественнее итальянцев с поляками, они умнее и более склонны к учености — и дети недавних приезжих стали стремительно подниматься по социальной лестнице. В результате сравнительно скоро помимо простой неприязни евреи начали сталкиваться с организованной дискриминацией. Так, Колумбийский университет уже в 1920 году установил квоту для евреев всего 4% (даже меньше, чем была в СССР семидесятых), а вскоре ему последовали и многие другие университеты.

Это, разумеется, евреев остановить не могло; умные люди всегда в долгосрочной перспективе побеждают менее умных. Евреи начали борьбу. Поскольку их было численно недостаточно, их оружием стали не баррикады (хотя и они тоже), а культура и индустрия гражданских прав. Однако утверждать правду, а именно то, что евреев не надо дискриминировать, потому что они не хуже окружающей популяции — а часто успешнее — и приносят окружающим процветание, американским евреям казалось недостаточно скромным. Вместо этого стали пропагандировать неправду, а именно, что все равны, и поэтому дискриминация неверна. Частным последствием этой борьбы стало, например, то, что американские негры напрямую обязаны своим гражданским правам не столько себе, сколько евреям, без которых права появились бы сильно позже, если бы появились вообще.

Здесь наглядно видна разница между умом и мудростью. Поведение евреев было умным, и оно остановило их дискриминацию. Но оно не было мудрым, потому что вырастило доксу общего равенства. И по этой доксе кто угодно равен кому угодно и, если обнаружится пример неравенства, это вина и результат дискриминации. И теперь у евреев в Америке нет квоты на поступление в университет, но она есть у массово неспособных к учению, вроде негров — раз их в университетах мало, это дискриминация, а значит, нужна корректирующая завышенная квота для неспособных. Эти завышающие квоты отъедают кусок общего пирога, оставляя меньше места остальным. В результате сейчас евреев среди студентов заметно меньше, чем ещё 30 лет назад, равно как и белых христиан и азиатов из рисовых обществ (тоже очень умных). Евреев от этого не стали больше любить; фактически своими действиями они вырастили Антисемитизм 3.0 (первый был, потому что не христиане, второй — потому что без них коммунизма не было бы).

Так или иначе, в результате доминирования американской политики и американской же культуры на всём западном мире, идея “все равны” стала доминирующей, буквально догмой.

Мне эта догма кажется глупой, аморальной и злой. Не исключено, впрочем, что это потому, что мне повезло родиться высоким, сильным, красивым, умным и талантливым (если можно назвать везением тот факт, что мои предки потратили много усилий, чтобы их наследники стали таковым); как таковой, я не испытываю предрасположенности к идее равенства всех людей. Уверен, что если бы я был бы, к примеру, некрасивым, бесталанным и подлым, идея о равенстве — из которой следует что я равен красивым и талантливым — была бы мне гораздо более притягательна.

Каждый конкретный человек обладает уникальным набором дарований и у некоторых этот набор больше, чем у остальных. Каждый конкретный человек находится в уникальных условиях и некоторым повезло больше, чем остальным. Но способностями и дарованиями дело не ограничивается. Разные люди имеют разные интересы и устремления; эти интересы и устремления со временем порождают самые разные биографии даже тогда, когда начальные условия были одинаковыми (это становится совершенно наглядным всем, у кого больше одного ребенка). И это даже не говоря о разницах в популяциях; среднестатистический поляк заметно отличается способностями и устремлениями от итальянца, и оба заметно отличаются от среднего еврея или тутси.

Попытки изменить это положение вещей систематически проваливаются, и я больше не желаю участвовать в этих экспериментах. Мне вполне достаточно того, что все люди равны перед Б-м.

Но почему эта догма кажется мне глупой, аморальной и злой? На это есть причины.

Глупой, потому что всё, что опровергается банальными наблюдениями является заведомо неверным и глупым. А равенство опровергается даже одним внимательным взглядом на единственную классную фотографию.

Аморальной, потому что догма равенства начисто отрицает моральное совершенствование. Лжец, согласно ей, равен человеку честному. Зачем при таком равенстве становится честнее? Равенство заменяет мораль физическими и физиологическими, легко пересчитываемыми категориями, вроде денег или количества половых партнеров. Неудивительно, что современные поборники равенства так пекутся о вещах исчислимых, но видимо равнодушны к явлениям поведенческим. Процентаж поступления в институты у разных групп кажется им более важным и значимым, чем, например, рост магазинного воровства или поздние аборты.

Злой, потому что постулированное равенство не может не вызывать у неравных ничего, кроме озлобления. Если я такой равный Сереже, то почему я такой бедный? Отсюда озлобление на мир и на себя. Без доксы равенства объяснить различия гораздо проще, например, Сережа просто может быть более удачливым.

При этом у догмы равенства индивидов есть не менее гнусное прямое последствие — догма равенства популяций. Если все равны индивидуально, равны и все народы и племена. Конкретно это последствие догмы равенства привело к тому, что западные страны оказались наводнены африканцами и афганцами — выгнать приехавших и не пускать остальных было физически легко, но морально невыносимо. Стоит же посмотреть на статистику преступности или на соотношение затраты на соцобеспечение и налогов, становится понятно, что некоторые приезжие гораздо хуже других или коренного населения. А значит — не равны.

Как и почти любое другое наблюдение, этот вывод входит в противоречие с Принципом (в данном случае с принципом о всеобщем равенстве; см. Принципы и прекраснодушие), а это вызывает гнев и горечь у всех носителей этого принципа. Вдобавок, немецкие практики национального и расового вопроса в прошлом веке составили о себе такую плохую память в массовом сознании, что мысль о том, что национальность всё-таки как-то на нас влияет, стала для многих невыносимой. Но, например, печальной памяти Руанда населена преимущественно хуту (низкорослые), тутси (высокие) и тва (буквально пигмеи). В Индии есть как светлые северяне, так и темные (а порой очень черные) южане, да и вообще там полно разных народов с разными языками и генетикой. В России калмыки соседствуют с этническими русскими, которые, в свою очередь, тоже сильно различаются даже видом: например, чернявые низкорослые пензяки заметно отличаются от коренных жителей Архангельской губернии.

Различается и мораль. Например, большинство афганцев является либо пуштунами, либо таджиками, что во многом определяет их поведение. Во многом, но не во всем; европейские мигранты обоих происхождений печально прославились своей склонностью к изнасилованиям, не в разы, а на порядок превышающей ту же склонность беженцев из других мусульманских стран (а те насилуют европейских женщин на порядок чаще коренного населения). Другой пример, евреи, выделен в отдельную главу. Однако есть и пример получше — например, русские прекрасно знают, чем они отличаются от немцев (все равно, прусаков или швабов).

Помимо собственно равенства как абстракции, как принципа и ценности есть ещё немаловажный аспект равенства как понятия сугубо юридического. В многих конституциях и законах в явной форме написано, что все люди равны. Есть побочные эффекты.

Например, бельгийцы не очень любят мусульман. Однако запретить мусульман бельгийское законодательство не позволяет, поскольку постулирует что все верования равны, а значит запретить отдельное не представляется возможным. Однако запретить мусульман всё-таки очень хочется; поэтому под предлогом борьбы за права животных бельгийцы законодательно запретили ритуальный (читай, халяльный) забой скота. Разумеется, при этом пострадали и евреи (и не только), против которых бельгийцы ничего не имели. И, разумеется, бельгийцам пришлось для этого унизительно притворяться, что халяльный/кошерный забой скота причиняет животным особенные, неимоверные страдания (что просто неправда, так как что кашрут, что основанный на нём халяль специально спроектированы, чтобы причинять животным поменьше страданий и как таковые несравнимо гуманнее фабричного забоя).

Другой пример. В Италии запретили гомосексуальным парам усыновлять детей, поскольку (не всегда, но чаще, чем хотелось бы) обнаруживалось, что мужчины-гомосексуалисты усыновляют мальчиков, чтобы превращать их в свои сексуальные игрушки. Разумеется, запрет ударил и по лесбиянкам, которые не вызывали беспокойства решительно ни у кого. Беспокойство вызывали только мужчины-гомосексуалисты, которые требовали для усыновления у органов опеки обязательно мальчиков. Однако же запретить выдавать мужчинам-геям именно мальчиков или же запретить выдавать детей именно мужчинам-геям по итальянскому законодательству совершенно невозможно. В результате запретили всем.

С середины семидесятых годов феминистки через суды добивались включения женщин во все чисто мужские сообщества и организации. С точки зрения судов их требования были вполне законными, хотя и нарушающими дух этих организаций. В результате большинство ранее чисто мужских организаций совершенно деградировали. Например, в Америке или Британии желание у мужчин служить в армии заметно снизилось, поставив под сомнение саму возможность этих стран оборонять себя. Разумеется, у обратной стороны монеты внезапно проявилась и другая обратная сторона — сейчас мужчины, которым нравится выдавать себя за женщин, также через суды добиваются права быть частью женских сообществ, например, сидеть в женской тюрьме. Поскольку политика всегда эгоистична, женщинам нечего надеяться, что ранее оплеванные ими мужчины помогут им в борьбе за свои права.

Из этих примеров видно, что даже сугубо легальная концепция равенства может вести и порой приводит к проблемам. Как мне кажется, о равенстве людей проще и дешевле забыть, даже и о равенстве перед законом.

Что делать

Я с подозрением отношусь ко книгам жанра “помоги себе сам”, поэтому чувствую заметный дискомфорт, работая над этой главой. К сожалению, идеи и результаты работы облинеторов окружают нас со всех сторон и заполняют нас изнутри. Отмена их деятельности требует персональной работы над собой, так что идея “помоги себе сам” не бесполезна.

Хотя эта работа сугубо индивидуальна — мы все разные, находимся в разных условиях и обладаем разными привычками, в том числе и ментальными — программа личного освобождения от облинеторов может быть суммирована в общих чертах как набор практик. Не все эти практики будут равно полезны и актуальны для всех, но лучше что-то, чем вовсе ничего. Некоторые из этих практик — которые по крайней мере сработали для меня лично — изложены ниже.

Скука

Как сказал кто-то из древних, “засовывая сыр в мышеловку, оставь место и для мыши”. То же самое происходит с мыслями — они приходят только в голову, где для них есть пустое место. Разумеется, чтобы пришедшая в голову мысль была продуктивной, голова должна содержать себе довольно большое количество знаний. Например, невозможно придумать новую дельную мысль об электротехнике, если знаешь об электротехнике недостаточно. Однако пустое место чрезвычайно важно. Даже если знаешь об электротехнике очень много, но всё внимание в данный момент посвящено проглядыванию рилс и сториз, дельная мысль в голову не придёт.

Этим пустым местом является скука. Только скучающая голова служит приманкой и пристанищем для новых и неожиданных мыслей; соответственно, без скуки не будет и новых мыслей.

Так, все великие научные открытия вплоть до середины 19-го века были совершены благодаря скуке, когда скучающие джентльмены забивали свободное время думанию и наблюдениям (после середины позапрошлого века они обязаны своему появлению еще и финансированию, сначала частному, потом и государственному).

Одна из предпосылок печального состояния культуры последнего столетия заключается в том, что скука начала исчезать из жизни. Сначала появилось радио, а потом и другие способы занять внимание. Сейчас же, с появлением смартфонов, скука умерла почти окончательно — и это грозит нам культурной пустыней.

Как следствие, я очень рекомендую сознательно скучать, т. е. ставить себя в положение, когда, чтобы развлечь себя, приходится думать самому, работать своей собственной головой и своим собственным воображением. Приход мыслей (пусть и не качество их) гарантирую.

Персональное искусство

Мы живём в условиях, когда в качестве культурных образцов нам повсюду подсовывают фрустрацию и/или девиацию. Я ничего против них не имею. Если кому-то хочется, пусть одевается в костюм собаки и варится во фрустрации сколько ему угодно. Однако быть окруженным фрустрацией — это надёжный способ заработать фрустрацию самому. Поэтому лично я стараюсь изгнать из своей жизни чужую фрустрацию всеми доступными мне способами и не пропускать в себя её порождения.

Это сложно, особенно поначалу. Нужен кокон защиты от чужих фрустрации. Лучшим известным мне является окружение себя произведениями искусства. Не обязательно высокого искусства, достаточно, например, предметов дизайна или массового производства, но прекрасных и возвышающих душу. Как завещал Уильям Моррис, не держи дома ничего того, в чем не знаешь пользы или не видишь красоты.

Вариантов тут множество. Хорошо всё, что проходит проверку временем и не вопиет о фрустрации. Под проверкой временем я здесь понимаю не столетия, а простейшую проверку вашим собственном временем. Если можешь глядеть на картину внимательно хотя бы 5 минут и замечать новое и прекрасное — она хорошая; если нет — плохая. Если можешь слушать музыку больше получаса, закрыв глаза и в концентрации, т. е. полностью отдав свое внимание музыке, и не скушно — это настоящая музыка. Если становится скушно и просто, не настоящая. Вот, собственно, и вся проверка.

Разумеется, со временем ваш внутренний взор заострится и многое из нескушного сейчас станет слишком уж простым и пресным. Но так даже и лучше!

Joie de vivre

Среднестатистический облинетор — это деформированный душевно, перманентно несчастный или находящийся в фрустрации человек, крайне обеспокоенный тем, что где-то кто-то доволен жизнью и самим собой. В результате облинеторы не переносят личный контакт с людьми, которые не такие как они, которые пытаются найти счастье, заинтересованы в мире как он есть и находят себя на своем месте — или хотя бы стремятся к нему.

При контакте с такими людьми облинеторами немедленно становится ужасно скучно. Принимая свою перманентную фрустрацию за глубину своей личности, они искренне считают, что в целом довольные миром люди не обладают ни глубиной характера, ни тонким пониманием жизни.

Обычный человек может выпить хорошего кофе с симпатичным рогаликом и в течение четверти часа или больше находить вселенную вполне сносным местом. Облинетору же не бриош, ни кофе не помогут — даже они не смогут закрыть гигантскую, зияющую дыру в душе. И облинетор и обычный человек могут оценить красоту заката. Но если обычный человек способен наслаждаться ею долго, облинетор не выдержит и минуты. От красоты вокруг дыра внутри становится еще заметнее и невыносимее.

Как следствие, надёжный метод защитить себя от влияния облинеторов — научиться жить, получая от жизни радость (не удовольствие, оно доступно и облинеторам, а именно радость) всеми доступными способами. Буквально — как можно чаще и как можно полноценней погружаться в радости жизни, находя их в том числе в мелочах — хобби, случайной и неслучайной красоте мира, вкусной и интересной пище, музыке и так далее.

Облинеторы при этом отслаиваются от тебя, как луковая шелуха, и уходят в свои гетто — редакции, сообщества активистов или креативные кластеры — т. е. туда, где они окружены себе подобными. Туда им и дорога.

Отстраненность от новостей

Многие профессиональные сообщества уже полностью захвачены облинеторами. Большинство из этих сообществ, к счастью, мало касаются всех, кто не связан с ними лично. Например, гуманитарные факультеты, хотя и исправно исторгают всё новых и новых облинеторов, совершенно не важны для тех, кто там не учится и не собирается. Но есть захваченная облинеторами профессия, важная и для посторонних — это журналистика.

К сожалению, средства массовой информации уже десятилетие как почти мертвы. На их месте остались только пустые остовы с теми же названиями и порой с теми же людьми, но которые производят только пропаганду (см. Пресса). Поскольку природа NGO — пенсионного фонда журналистов — заключается в том, что им нужна только пропаганда (большинству левая, меньшинству правая), нечего и удивляться, что журналисты превратились в пропагандистов. Это унизительно для самих журналистов; чтобы утишить свою потерю самооценки, они в массе выработали добровольную активистскую повестку. Если раньше идеалом (пусть часто и недостижимым) было “рассказать людям как оно на самом деле получилось”, то теперь СМИ полностью контролируются людьми и коллективами, которые видят своей ролью исключительно трансформацию мира к лучшему (как они это лучшее понимают) доступными им методами (пропаганда и подстрекательство).

Это не значит, что любой журналист является пропагандистом. Лично мне достоверно известны случаи, когда отдельные журналисты являются приличными людьми. Но даже такой человек оказывается профессионально беззубым, если его редактор (тоже страшащийся увольнения) стремится к пропаганде, а издатель заинтересован в подковерной продаже влияния (не говоря уж о случаях, когда само издание является партийным от рождения). Неудивительно, что недавно самой успешной площадкой стали Substack и подобные — от гнета облинеторов туда сбегают все достойные журналисты.

В результате практически вся производимая СМИ новостная повестка полна лжи либо прямой, либо лжи умолчания, либо не-новостей, поданных как новости — и всё это окрашено наводящими в нужную сторону эпитетами и намеками.

Полностью отказаться от новостей вряд ли разумно. Но необходимо всякий раз напоминать себе, что “мне врут”, “мне не говорят самого важного” и “меня учат жизни люди, которые неспособны к работе получше”.

Не забывать врагов

Облинетор может искренне сменить повестку, но единожды сломанный человек навсегда обречен разрушать; верить доказанному облинетору нельзя, даже если он внезапно стал выступать за правду.

Джону Кеннеди принадлежит bon mot “Прощай своих врагов, но никогда не забывай их имен”. Коррупционеру и сыну коррупционера можно, я считаю, в таких вопросах доверять. Забывать врагов не стоит.

Под врагами я здесь имею в виду не личных врагов и не, например, политиков. С личными врагами всё понятно. Политики же врут как дышат; найти политика с принципами возможно, но маловероятно; как только конъектура сменится, нелюбимый вами политик вполне вероятно изменит не только свои действия, но не исключено что даже и свои взгляды.

С облинеторами не так. Все облинеторы по своей природе имеют тот или иной дефект, который фактически не может быть исправлен. Идеолог и подстрекатель в норме не может изменить самого себя. Пока вы не имеете веских — подтвержденных жизненными обстоятельствами, годами лучшего поведения и искренним раскаянием (см. историю Вурмбранда в Лица еврейского происхождения) — доказательств того, что человек изменился сам, веры в его слова не должно быть никакой.

Побочные последствия этого и прошлого параграфов — никогда не говорите с журналистами, если вы не знаете их лично, включая домашний адрес. Никогда ничему не верьте в статье журналиста, если вы не читали его статей раньше и не нашли лично, что факты в них подтверждены будущими событиями.

Религия

Религиозная жизнь в устойчивой религии — не “моей религии, как я ее понимаю и считаю правильной”, а в ортодоксии — заметная предпосылка для счастливой жизни. Например, богатый ортодоксами (всех сортов) Израиль по многочисленным опросам является очень счастливой страной, даже несмотря на перманентные войны с “фаластинами” и неказистую потребительскую экономику. Другим примером необъяснимого иначе счастья является довольство девочек в мусульманских семьях Британии, превышающего по самооценке счастье нерелигиозных туземных девочек просто-таки в разы.

Я не знаю, откуда берётся это счастье. Возможно, это потому, что религия позволяет не быть жертвой массового общества потребления, в том числе потребления идей. Возможно, это потому, что религия позволяет быть именно собой, а не фиксироваться на возможных вариантах себя — на том, что могло бы быть, если бы было больше денег, было бы больше таланта, было бы больше возможностей. Не исключено, что всё ещё проще — религиозные практики у состоявшихся религий общественные, они предназначены для сплочения и как таковые гарантируют отсутствие одиночества (см. Активизм).

Дополнительный плюс ортодоксии — готовности отказаться от собственных религиозных поисков, в которых верующий имеет существенный шанс придумать ерунду (просто потому, что эти вопросы уже были обдуманы сотнями и тысячами неглупых людей на протяжении веков) — сказочно защищает от воздействия облинеторов. Все мировые религии сталкивались с облинеторами и выработали в себе те или иные методы защиты от них.

Поскольку я не собираюсь (пока!) ввязываться в религиозные войны, замечу только, что если оценивать религии по их позитивному влиянию на мир и на своих носителей, ортодоксальные христианство (прежде всего католицизм) и иудаизм оказываются на голову выше всех остальных религий. В остальных религиях много нового и много хорошего, но то, что хорошо, не ново, а то, что ново, нехорошо.

Бомалийский вопрос

Импорт в западную цивилизацию бомалийцев и плодов их культурной деятельности является в настоящий момент краеугольным вопросом западной цивилизации. Мало того, что происходит фактический геноцид через замещение коренного населения западных стран, но и их культура стремительно опускается до уровня, доступному среднему бомалийцу. Например, когда большинство денег в негритянской музыке можно было сделать только в джазе, американские негры дали миру Джона Колтрейна и десятки других великих музыкантов. Как только платежеспособные белые в массе потеряли интерес к джазу, музыкальный выхлоп негритянской культуры США рухнул и сейчас почти ограничивается рэпом. Только редкие музыканты нашли свою белую нишу (вроде Барбары Хендрикс) и производят музыкальную продукцию высочайшего уровня. Например, музыка Мали совершенно дивная, но дивная она только потому, что достаточное количество европейцев нашло к ней вкус; если бы этого не произошло, Али Фарка Тоуре в лучшем случае до конца своих дней играл бы на свадьбах (успех пришел благодаря Франции). К сожалению, предоставленные самим себе, бомалийцы вполне удовлетворятся рэпом, дриллом и соукусом, т.е. музыкой грубой и сверх сексуализированной.

В то же самое время невозможно, неразумно и аморально отказывать всем бомалийцам в достоинстве. Можно и нужно отказывать в нем всем замешанным в их импорт (а особо выдающихся в этом деле нужно судить по статьям за измену), будь то политики, деятели НГО или журналисты. Но отдельные бомалийцы являются безусловно способными людьми, будь то на Западе или на исторической родине. Соответственно, алгоритм решения бомалийского вопроса в отказе от всего бомалийского, пока оно не выдающегося качества — и поддержки рублем, если продукт труда бомалийца действительно хорош. Мой собственный опыт показывает, что, к примеру, в Пакистане есть один выдающийся музыкальный коллектив и один производитель вполне пристойных соусов — и я поддерживаю их своими деньгами, покупая продукты их труда. Но от любого среднего пакистанского продукта я без существенного труда отказываюсь. Вторая сторона этой позиции в постоянном остракизме всех, кто бомалийцев плодит (см. Дисгеника). Например, отказать в поддержке Врачам для Африки ужасно, но помогать им еще более ужасно, но чуть позже.

Есть ли надежда?

Кратко — надежда есть всегда. Если же длинно, то видны тенденции, внушающие оптимизм.

Во-первых, женское сексуальное раскрепощение привело к замечательной инфляции секса. Давно известно, что левачки не такие привлекательные, как девушки правых воззрений, но компенсируют это своей большей доступностью. В результате более чем столетие для мужчины быть левым значило обладать билетом в большее количество писечек; это делало левые воззрения полезными и выгодными. Трудно не процитировать Барака Обаму, который в автобиографии ‘A Promised Land’ писал, что (перевод мой):

Оглядываясь назад, становится неловко осознавать, насколько мои интеллектуальные интересы в первые два года колледжа совпадали с интересами различных женщин, с которыми я пытался познакомиться: Маркс и Маркузе, чтобы мне было что сказать длинноногой социалистке из моего общежития; Фанон и Гвендолин Брукс для гладкокожей будущей социалогини, которая на меня даже и не посмотрела; Фуко и Вульф для бесплотной бисексуалки преимущественно в черном. Моя псевдо-интеллектуальность оказалась в основном бесполезной стратегией для знакомства с девушками, и я оказался в серии дружеских, но целомудренных отношений.

Теперь, когда даже и девушки правых воззрений не берегут себя для мужа, этот волшебный пропуск в вагину потерял свою былую ценность. В результате мужчины не ныряют в левую пропаганду и как таковые не портятся, как испортился Обама.

Во-вторых, левые потеряли крутоту. Начиная с эпохи романтизма, сложная изломанная индивидуальность была в чести, а люди с такими индивидуальностями тяготеют влево. Рост человечества — буквально числа людей — подрывает ценность индивидуальностей, их становится слишком уж много. Каждой деревне нужен деревенский идиот, без него деревня неполноценна. Но когда деревня становится селом, а потом и городом, вместе с населением растет и число идиотов; начиная с определенного порога их становится больше, чем хотелось бы. Вдобавок оказалось, что изломанные индивидуальности тяготеют друг к другу и образуют гетто, которые расползаются и захватывают все новые территории. Множество областей культуры сейчас настолько населены изломанными индивидуальностями, что они образуют монотонную массу. Когда ни у кого не было лиловых волос, носить их было почетно, это выделяло из толпы быдла. Когда у всех волосы лиловые, единственный способ выделиться — быть подчеркнуто нормальным и не деформированным. Левые стали uncool, вопрос в том, сколько ещё они смогут закрывать на это глаза и притворяться что всё по-прежнему.

Наконец, сама идея равенства — фундамент большей части успехов облинеторов последнего столетия — все больше и больше оказывается подорвана реальностью, данной нам в ощущениях. Когда все жили на своем месте и европейцы видели африканцев только в кинохронике, верить в равенство людей было гораздо легче, чем сейчас, когда все способны наблюдать другие нации рядом. Так, любой белый европеец ежедневно может видеть разницу не только между собой и африканцем, но также и между африканцем, китайцем и филиппинцем. То же самое доступно и всем перечисленным. Так что полагаю, что идея о равенстве обречена.

Эти три тенденции внушают надежду, что многоликие “призраки коммунизма” всё-таки будет повержены и эксперимент прекраснодушия будет прекращен. Когда — и если — это произойдет, культура и вся наша цивилизация снова станет развиваться естественно.

Кроме того, есть и мета-аргумент. Многие облинеторы заинтересованы в разрушении любого общества, в том числе и общества, построенного другими облинеторами. Живое наблюдение показывает, что левая докса породила уже достаточное количество облинеторов, которые разрушают ее и ее асабию. Возможно, они пожрут самоё себя. Ничего хорошего из этого не выйдет, но будет забавно.

Почитать еще

Облинеторы распространяются через идеи. Оторванные от своих носителей, эти идеи вполне могут дивно звучать, особенно если в них не вдумываться. Но что если вернуть эти дивные идеи к своим носителям? Есть две книги как раз об этом. Первая, Paul Johnson. Intellectuals: From Marx and Tolstoy to Sartre and Chomsky покрывает один набор мудрых голов, как общеизвестных, так и менее заметных, но не менее влиятельных. Вторая, Roger Scruton. Fools, Frauds and Firebrands: Thinkers of the New Left покрывает других (Сартр есть в обеих). Прочтя обе книги, относиться к публичным интеллектуалам с былым уважением становится гораздо труднее.

Если же внимательно смотреть на интеллектуализм без привязки к его носителям, можно увидеть готовые кирпичи, из которых идеи построены и как они распространяются. Об этом есть другая прекрасная книга — Thomas Sowell. Intellectuals and Society. В ней подробно и аргументированно показана буквальная пустота многих риторических и ментальных конструкций, которые делают многие идеи и привлекательными, и неработоспособными (например, идея “проверки разумом”).

Кроме того, Джонсон, Скрутон и Соуэлл — прекрасно пишущие непустые мыслители, написавшие и много других великолепных книг, которые тоже рекомендую прочесть.

Много людей из левых с возрастом, опытом и ответственностью превращаются в правых (так, это произошло с Джонсоном и Соуэллом; обратные же переходы гораздо более редки). Не знаю более поучительной хроники трансформации вправо, чем две книги воспоминаний Ли Кван Ю (Lee Kuan Yew. The Singapore story и From Third World to First: Singapore and the Asian Economic Boom. Начавши политику почти коммунистом, фактический создатель Сингапура Ли Кван Ю закончил политику совсем не там. В обоих этих книгах он пишет о том, как реальность заставила его отказаться от былых представлений и идей — и если сравнить Сингапур тогда и сейчас, становится очевидно, что он был прав.

Theodore Dalrymple. Life At The Bottom: The Worldview That Makes The Underclass начисто разрушает базу современного извода облинеторов — веру в равенство. Как минимум все производные марксизма и весь современный либерализм основаны на базовом постулате о человеческом равенстве. Далримпл делает такую веру невозможной, даже не переходя на обсуждения различий между разными национальностями.

Короткое эссе — буквально запись речи — Лео Штраусса (Leo Strauss. What Is Liberal Education? - ) демонстрирует наглядную разницу между высшим образованием начала прошлого века и теперешним днем, а короткая, простая и смешная книга Tom Wolfe. The Painted Word (и в меньшей степени его же From Bauhaus to Our House) разбирает разницу между нашими представлениями о ценностях искусства и её фактической историей.

Скрутон и Далримпл ещё живы, но старики. Мало надежды, что они проживут еще лет двадцать и увидят победу или поражение облинеторов. Больше надежды, что увидит Лоренцо Варби, пусть и уже пожилой. Его Сабстак заполнен прекрасно мотивированными и глубокими статьями о современной политике и культуре.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге