Обложка Когда мы были...

Когда мы были...

Грендель

0% прочитано
Стандартный
Грендель

Когда мы были...

Песенка гусара. Бой первый

Мое знакомство с творчеством поэта Давида Самойлова (Кауфмана) началось с песни, известной под названием «Когда мы были на войне» (в авторском варианте стихотворение «Песенка гусара» опубликовано в сборнике стихов 1981-1985 годов «Голоса за холмами»). Стихи Самойлова, положенные на музыку Виктором Столяровым в начале 1980-ых, уже тогда воспринимались, как народная песня, авторское же название стихотворения, казалось чужеродным, не «прижилось».

Как известно, тема гусаров Российской империи, несущих дух молодечества и мужественности, многогранно развивалась в поэзии XIX-XX веков. К ней обращались и классики и современники: Александр Пушкин, Пётр Вяземский, Михаил Лермонтов, Евгений Баратынский, Федор Глинка, Николай Языков, Василий Жуковский, Константин Батюшков, Денис Давыдов, Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Николай Асеев, Александр Галич, Булат Окуджава, Юрий Левитанский… Не удивительно, что этой участи не избежал и Давид Самойлов — неоднократно геройски отличавшийся в годы войны.

Традиционно, в произведениях, посвящённых гусарам, важна не столько историческая достоверность, сколько возможность передать дух гусарской удали, отваги, бесшабашности, самопожертвования и готовности к подвигу.

Образ бесстрашных военных стал частью культурного кода России — культуры в целом сдержанной, но в экстремальных ситуациях позволяющей прорываться наружу примерам безудержного геройства.

В поэзии Самойлов всегда виртуозно сочетал традиционность формы с выдумкой, непринуждённостью игрового начала, смело включал в стихи живые разговорные интонации, экспериментировал с разнообразными метрами, демонстрировал бесконечную гибкость рифмы.

Вряд ли нас должно ввести в заблуждение самойловское игривое название стиха, «Песенка гусара», как оно ничуть не смутило нынешних казаков, резонно рассудивших, что песня, если уж ложится на сердце и рассказывает о понятном и близком, вполне может быть и «песенкой казака». Кстати, объединение образов гусара и казака часто встречается в стихотворениях, например, у Дениса Давыдова в «Челобитной» (1836), где гусар Давыдов величает себя казаком.

Анализ стихов «гусарской» тематики обнаруживает известное сходство авторских выразительных приемов, являющих собой симбиоз непредсказуемости и простоты: различную размерность поэтических строк в строфах, сдержанное употребление собственно «гусарских» форменных атрибутов — маркеров эпохи, а также доступной для быстрого и лёгкого восприятия схемы рифмовки срок типа аbab, реже abba, еще реже aabb.

Особенности поэтического языка «Песенки гусара» Давида Самойлова, свойственные этому роду поэзии, всё-таки имеются, что проявляется как в оригинальной схеме рифмовки — aaba, так и в намеренном укорочение на одну стопу последних строк в трех заключительных строфах. Возможно изменение размера вызвано желанием нарушить монотонность течения текста, возможно — попыткой подчеркнуть психологический слом героя, а возможно желанием отдать дань уважения традиции, по которой большинство стихов на «гусарскую» тему имеет в строфах укороченную последнюю строку.

По воспоминаниям сына Давида Самойлова — Александра Давыдова — «Отец умел отчуждать собственную жизнь, видеть ее в литературном обрамлении, словно бы сам сделавшись героем романа. Даже удивительно, сколь она — литература — оказалась для него живой, надежной и благотворной, и впрямь став средством гармонизировать жизнь. В литературном строительстве своей души он с детских лет не был ни эпигоном, ни подражателем. Сперва опираясь на чужое, он возвел свое, создал самостоятельного и мощного героя, ставшего субъектом и объектом его поэзии, который умел распугать мелкую душевную нечисть».

Самойлов не только сумел принять выпавшие на его долю военные испытания, но и пропустить их сквозь романтическую призму великой литературы, обогатив собственным индивидуальным восприятием пережитого.

«Песенка гусара» Давида Самойлова — стилизованный под народную песню внутренний монолог воина-кавалериста, судя по заголовку — гусара, хотя ничто в тексте не указывает на принадлежность лирического героя к конкретному роду войск.

На привале, за показным равнодушием, в общении с верной подругой — трубочкой, лирический герой открывает читателю душевную боль, связанную с изменой близкой женщины. Он ищет гибели в бою, ожидает её, как возможного избавления от страданий.

Это замечательное стихотворение, с существенными дополнениями, искажениями и «улучшениями» авторского текста довольно быстро превратилось в необыкновенно популярную песню в жанре казачьих песен, но обратимся к анализу канонического авторского текста.

Первая строфа:

Когда мы были на войне,

Когда мы были на войне,

Там каждый думал о своей

Любимой или о жене.

Читателя может смутить последняя строка «любимой или о жене», в которой, как мне кажется, автор использовал разделительный союз «или» намеренно, допуская известное противопоставление: жена может быть не только и не столько любимой, но и больше чем любимой – близким и понимающим другом, родным человеком.

Вторая строфа:

И я бы тоже думать мог,

И я бы тоже думать мог,

Когда на трубочку глядел,

На голубой ее дымок.

Примечательна первая строка автора: «И я бы тоже думать мог», в отличие от более поздних современных вариантов: «И я, конечно, думать мог…», создающих вводным словом «конечно», ненужную уверенность и снижающих ценность исторической стилизации.

Единственное существительное, которое Самойлов употребил в уменьшительно-ласкательной форме — это «трубочка», на которую лирический герой переносит свою нежность (в более поздних «казачьих» вариантах к трубочке нередко присоединялся и «табачок» четвертой строфы). Заметим, что трубочка атрибут скорее гусарский, нежели казацкий. Поскольку в XVIII веке в России, в частности в Петербурге, было налажено собственное производство керамических трубок из глины, ранее экспортируемых как правило из Голландии и Турции.

Третья строфа

Как ты когда-то мне лгала,

Как ты когда-то мне лгала,

Как сердце легкое свое

Другому другу отдала.

В большинстве поздних искажённых вариантов звучит более привычное народному творчеству и лубочное:

Но сердце девичье своё

Навек другому отдала.

Или вариант полностью меняющий смысл стихотворения:

Что сердце легкое свое

Другому другу отдала.

При этом в казацких вариантах используется более достоверно звучащий просторечный глагол — «врала».

Однако, если полагать контекст стиха в «гусарской» интерпретации, то, становится уместным и оправданным употребление глагола «лгала».

А эпитет «сердце легкое» — конечно же, понятие более поэтичное, более широкое, чем фольклорное и определённое «сердце девичье». «Навек другому отдала» — традиционно и привычно. А вот «другому другу» — приглашает читателя задуматься о многогранности образа этого «другого друга».

Четвертая строфа:

А я не думал ни о ком,

А я не думал ни о ком,

Я только трубочку курил

С турецким табаком…

Повторное уменьшительно-ласкательное упоминание о трубочке отсылает нас мысленно ко второй строфе. Вся нерастраченная нежность героя персонифицируется на предмете, неразлучном для солдата, на предмете-собеседнике, обеспечивающем эмоциональный баланс и играющем важнейшую коммуникативную роль. Здесь можно назвать и такие психологические неосознанные отождествления, как «трубочка»-возлюбленная, «трубочка»-суженая, «трубочка»-жена.

Ещё одной популярной позднейшей заменой авторской строки «я не думал ни о ком», стала строка «я не думал ни о чём». Авторский вариант призван подчеркнуть душевные противоречия героя, в то время как народный вариант, хотя и психологически достоверен, уводит нас в сторону от основной сюжетной линии. Кроме того, замена относительного местоимения «ком» на «чём», в стремлении добиться точности рифмы, влечёт за собой замену существительного «табаком» на второе уменьшительное — «табачком». Подобная замена, вероятнее всего, деформирует авторский замысел Самойлова, чрезмерно смягчая повествование.

В большинстве поздних исполнений в последней строке четвертой строфы добавляется эпитет «горьким», что вряд ли оправдано:

Я только трубочку курил

С турецким горьким табаком…

Понятно, что четырехстопная (восьмисложная) строка ритмически легче поётся, а сам автор первого варианта музыки Столяров вспоминает, что он писал письмо Давиду Самойлову, где испрашивал разрешение «дописать» строку. В некоторых народных вариантах песни вместо прилагательного «горьким» включено «чёрным». При этом следует отметить, что турецкий табак ранее в России считался одним из лучших и обладал отменно мягким и сладким вкусом. Налицо желание сгустить тяжесть ситуации, если даже такой табак стал для литературного героя горьким. Однако, будем исходить из предположения, что в авторском варианте курение табака, является скорее успокоительным средством для лирического героя.

Пятая строфа:

Когда мы будем на войне,

Когда мы будем на войне,

Навстречу пулям понесусь

На молодом коне.

Пятая строфа резко меняет характер спокойного рассудительного повествования первых четырех, которые можно условно назвать интродукцией.

Размышления предполагает временной интервал, который внезапно обнаруживается между строфами «когда мы БЫЛИ на войне» и «когда мы БУДЕМ на войне» — целая жизнь, вряд ли речь идет о перерыве между боями.

В какой момент мы застаем лирического героя с его внутренним монологом? Поначалу доверительное повествование третьему лицу или скорее взгляд на себя со стороны. А в боевом будущем лирического героя смерть уже не страшит, он готов отчаянно ринутся в бой.

Звукопись свиста/глухого звука попадания пуль – повторением согласных «с» и «п» — отчетливо слышится в строчке «Навстречу пулям понесусь».

В народных вариантах песни дополнение последней строки обычно присутствует в виде «на молодом своём коне» («на вороном своём коне»), что, по сути, не существенно. Самойлов в качестве определяющего выделил одно прилагательное — «молодом», вероятно подчеркивая молодость и задор, как всадника, так и его коня.

Шестая строфа

Я только верной пули жду,

Я только верной пули жду,

Что утолит мою печаль

И пресечет вражду.

Финальная строфа насыщена образами – смыслами. Аллюзия с текстом тропаря (глас 5): «Утоли болезни многовоздыхающия души моея, утолившая всяку слезу от лица земли…»

Очень точно дважды «выстреливает» эпитет верной, использованный применительно к пуле, ибо только пуля оказывается верна, предпослана и принадлежит, подобно суженой, лишь тому единственному человеку на земле, которого она настигнет.

Косвенно в эпитете «верной» слышен упрёк-противопоставление неверной возлюбленной героя.

В народных казачьих вариантах часто звучит:

«Что утолит печаль мою

И пресечет нашу вражду»

или

«Чтоб утолить печаль свою

И чтоб пресечь нашу вражду»

При этом в слове «нашу» ударение переносится на последний слог срывая внутренний ритм.

В этом случае улучшила бы текст редакторская инверсия: «И нашу пресечет вражду».

Мощно срабатывают две последние строки за счет глагола «пресечёт» —литературного, нефольклорного, хлесткого, как удар шашкой или выстрел.

Став достоянием фольклора, текст песни претерпел ряд других изменений.

Сердобольный русский народ не мог допустить гибели любимого героя, и в конце «казачьего» более современного варианта песни появляется написанный неизвестным автором финальный седьмой куплет, отсутствующий у Самойлова, который придаёт ей более оптимистичное звучание.

Но, видно, смерть не для меня,

Да, видно, смерть не для меня,

И снова конь мой вороной

Меня выносит из огня.

Седьмой куплет чужероден, но литературно точен, взамен сильного, но резкого, болевого самойловского финала мы обретаем понимание «да, видно, смерть не для меня» (замечательно доверительное «видно» — сказанное самому себе с удивлением и постижением) лирический герой снова остается один на один со своей непреодоленной, мучительной ношей. И это не «хеппи-энд», так как герою предстоит остаться один на один со своей душевной болью, ему самому предстоит преодолеть накопившуюся в душе вражду. В песенном казацком варианте повторы не только двух первых, но и двух последних строк каждой строфы сдерживают быстрое развитие событий, давая вникнуть и вжиться в содержание каждого куплета.

Самойлов слушал и воспринимал музыку как нечто необычайно важное, способствующее завязыванию наиважнейшего — его стихов. В музыке таился исток его гармонии и упорного оптимизма, в ней он находил свои небеса и прообразы незаземленных чувств. По воспоминаниям близких музыка была его религией и мистикой, тропинкой к вечному для него, отрицавшего иные пути. К музыке, особенно классической, Самойлов относился столь же целомудренно, как к тайному душевному порыву, говорил о ней редко, с застенчивостью, как о чем-то сокровенном.

Сменяются эпохи, становятся тенью взращенные ими литературные герои, перестав аккумулировать истину, но остается узнаваемой, сохраняя первоначальное основное интонационное звучание их общечеловеческое зерно.

В своих воспоминаниях Самойлов признавался: «Главное, что открыла мне война, — это ощущение народа». Для нас важно то, что рассматриваемое стихотворение Самойлова, пусть и в несколько измененном виде, во множестве и ныне поют и записывают с «вариациями» и названием, данным по первой строке, «Когда мы были на войне», — многочисленные народные, духовные, профессиональные хоры, ансамбли, исполнители.

Отрадно наблюдать, как стихи классиков русской поэзии, словно почерпнутые из глубинных источников народной среды, становятся народными песнями, обретающими подлинную жизнь в изустном исполнении, в передаче от сердца к сердцу, претворенными талантом авторов и снова вернувшимися в народную традицию — будем надеяться, для жизни ещё очень длинной.

Бой первый остался за Давидом Самойловым: его поэзия отразила совершенную им огромную душевную работу по гармонизации хаоса и трагедии прошедшей войны, смирению тьмы внутренних демонов. Самойлов, не чураясь прошлого, мужественно вышел им навстречу, не вооруженный, кажется, ничем, кроме своего мудрого простодушия и «гусарской» самоиронии и добром одолел зло, оставив слушателю «нестрашную» песню о страшном.

Давид и Голиафы. Бой второй

С 1938 года Давида Кауфман учился в МИФЛИ (Московский институт философии, литературы и истории) у поэта-конструктивиста Ильи Сельвинского.

Давид обязан своему педагогу не только первой поэтической публикацией в № 3 журнала «Октябрь» в 1941 году — стихотворение «Охота на мамонта», написанное в 1939 году, было напечатано в составе подборки «Поэзия студентов Москвы» в достойной поэтической компании: А.М. Кронгауза, Кульчицкого, Наровчатова и Слуцкого.

Стилевые особенности конструктивистской поэзии Сельвинского оказали сильнейшее влияние на молодого Давида, которое привело к известной доле подражания:

Я спал на вокзале.

Тяжелый мамонт,

Последний,

шел по болотам Сибири.

И камень стоял. И реки упрямо

В звонкие

берега

били.

А шкуры одежд обвисали.

В налушнах

Стрелы торчали. И было слышно:

Мамонт идет по тропам непослушным,

Последний мамонт идет к водопою.

Так отступают эпохи.

Косые,

Налитые кровью и страхом глаза.

Под закосневшим снегом России

Оставив армию,

уходит на Запад.

Но челюсть разорвана криком охоты.

Кинулось племя. В руках волосатых

Свистнули луки, как птицы…

И кто-то

Уже умирал

на топях проклятых.

И вдруг закричал

последний мамонт,

Завыл,

одинокий на всей земле.

Последним криком своим и самым

Угрюмым и долгим

кричал зверь.

Так звал паровоз в ледниковой ночи,

Под топот колес,

неуемно,

грозно…

Мы спали тогда на вокзале тифозном

И там же кончались

при свете свечи.

Истоки конструктивизма восходят к воззванию «3наем. Клятвенная Конструкция (Декларация) Конструктивистов-поэтов», которую провозгласили и опубликовали в марте 1923 года Алексей Николаевич Чичерин и Илья (псевдоним — Эллий-Карл) Сельвинский.

По мнению авторов нового направления поэтическая конструкция должна состоять из частей, названных поэтическим неологизмом — конструэмами. Конструэмы не располагаются, не размещаются, а «стелятся» вдоль стержня конструкции, но вынутые из нее они в себе замкнуты-целостны, каждая суть — конструкция с иерархией своих конструэм; таким образом, каждая конструэма — законченная форма, принесшая себя в жертву стойкости целого.

Конструэмы разделяются на: главные, вспомогательные и орнаментальные. Главная конструэма — задание; в ячейке ее находится матка конструкции. Вспомогательные конструэмы — подготавливают, ведут к главной. Орнаментальные — служат для украшения стиха. Главная или магистральная конструэма; зависимости от характера организуемого, определяет строй всей конструкции.

«Конструктивизм, как абсолютно творческая (мастерская) школа, утверждает универсальность поэтической техники; если современные школы, порознь, вопят: —звук, ритм, образ, заумь и т. д., мы, акцентируя «И», говорим: «И» звук, «И» ритм, «И» образ, «И» заумь, «И» всякий новый возможный прием, в котором встретится действительная необходимость при установке конструкции. Мы знаем, что Мир необъемлем, несчётен и неповторим. Жизнь и цель человечества—бесповоротное достижение — творчество; творчество: актуальность — движение — жизнь. Основа нашего творчества — организация жизни — организация локализаций. Конструктивизм есть высшее мастерство, глубинное, исчерпывающее знание всех возможностей материала, и уменье сгущаться в нем. Конструктивизм — это организация Конструктивистом себя в форме форм.

Конструктивизм — школа, стоящая на твердом, научном, машинном фундаменте, — по существу своему коммунистичен. Организацией конструкций он воспитывает солидарность товарищескую и братскую спайку. Конструкция — яркий пример того, как «форма» может «содержать» необходимость и силу единства. Мастера всех веков предчувствовали конструктивизм, и только мы осознали его, как локализацию материала; мы сквозь форму идем в форму форм — мы растем.

Содержание в нас естественно: природные свойства нудят материализовать его в слове, в нем конструируем мы пути нашего роста; мы клянемся: небывалые формы тесать — дальше некуда... Наш залог: воля, хитрость, верность, и знания железобетонный упор.

В поэзии раннего Кауфмана (Самойлова — псевдоним, который использовался при публикации в журнале «Знамя») присутствуют все основные атрибуты конструктивизма, искусственность которого Самойлов почувствовал, пройдя военное лихолетье. Вероятнее всего это послужило одной из причин, по которой своё творчество 1940-х — начала 1950-х Самойлов предпочёл почти целиком «утаить», утверждая, что в эти годы стихов не писал, а стихи 40-ых и 50-ых навечно положил под спуд.

В полном объёме творчество этого периода осмысления стало известно только после смерти поэта, засвидетельствовав, что уже и тогда он был значительным, самобытным поэтом. Видимо, он считал, что в ту пору ещё не нашел свой путь в литературе, ожидая, чтобы впечатления жизни «отстоялись» в его душе, прежде чем воплотиться в поэзии.

Только к 1962 году Самойлов «созрел» до выдвижения своего собственного поэтического манифеста: «Становлюсь постепенно поэтом…»

Становлюсь постепенно поэтом.

Двадцать лет привыкаю к тому,

Чтоб не зеркалом быть и не эхом,

И не тетеревом на току.

Двадцать лет от беспамятства злого

Я лечусь и упрямо учу

Три единственно внятные слова:

Понимаю, люблю и хочу.

Товарищами и соучениками Давида Кауфмана в ИФЛИ были Лилианна Маркович (Лунгина), поэты С. Наровчатов, П. Коган, Б. Слуцкий, М. Кульчицкий (т. н. ифлийцы). Довоенные стихотворения Кафумана — «Плотники» и «Охота на мамонта» — бывшие студенты ИФЛИ помнили наизусть через годы.

Почти не публикуя свои стихи в 1950-е годы, Давид много занимался поэтическим переводом с албанского, венгерского, литовского, польского, чешского языков; сочинял детские пьески про Слонёнка для радио, которые и сейчас постоянно переиздаются, ставятся в театрах. Для детей переводил стихи С. Чиковани, Я. Райниса, А. Йожефа, К. Библа, П. Маркиша.

Принято считать, что поэтическое имя «Давид Самойлов» стало общеизвестным в августе 1948-го, когда в №8 журнала «Знамя» увидели свет три его стихотворения – «Тавда», «Примечание к бюджету 1948 года» и «Новоселье», напечатанные под общим заголовком «Стихи о новом городе», которые были опубликованы под псевдонимом «Д. Самойлов».

По иронии судьбы в это время в СССР имелся литератор Дмитрий Иванович Самойлов не чуждый поэзии, автор сборника «Физкультурные рифмы», вышедшего в 1931 году в ОГИЗ «Физкультура и туризм». Ничто не мешало читателям, знакомым с его стихами, отождествлять поэта «физкультурного» с поэтом — строителем новых городов.

Зашифровка имени Давида Кауфмана в псевдониме «Д. Самойлов», осуществленная редакцией «Знамени», наводила на известные подозрения: имена всех других авторов (Колоколова, Рыльского, Софронова, Щипачева), в отличие от впервые представленного на страницах этого журнала молодого поэта, традиционно были указаны перед их фамилиями. Правда, все эти авторы, в отличие от Давида Кауфмана были обладателями русских имен и фамилий. Неужели главный редактор тогдашнего «Знамени» орденоносец Всеволод Вишневский испугался первых признаков начавшейся в стране антисемитской компании?

Нет. Еще до выхода №8 журнала главред был отстранен от работы за публикацию в №5 повести Эммануила Казакевича «Двое в степи», подвергнутой в партийной печати разгромной критике, а в газете ЦК КПСС «Культура и жизнь» подобным образом была раскритикована «порочная» повесть еще одного автора «Знамени» Наума Мельникова, причем в скобках указывалась его подлинная фамилия — Мельман. Кто из сотрудников редакции принимал решение о сокрытии имени Самойлова, сегодня не так уж и важно — все действовали под давлением политических обстоятельств.

Даже в 1954-м, когда страх антисемитских репрессий конца 1952-го - начала 1953-го, казалось, утих, Давид Самойлов все еще не мог вернуть себе имя. Тогда в ГИХЛ вышел подготовленный им сборник «Албанская поэзия» (подписанный в печать 29 апреля 1954 года) с его предисловием, примечаниями и большим количеством переведенных стихов. При этом редакцией снова не были указаны ни имя, ни отчество — «Д. Самойлов».

В послевоенном СССР для начинающего литератора с еврейскими фамилией и именем такая тактика поведения была наиболее рациональной. В своих дневниковых записях за 1945-1948 годы никаких откровений по этому поводу Давид не высказал, а записей более позднего периода (1949-го по 1954-й годы) не сохранилось. Близкие друзья тех лет (Лилиана и Семен Лунгины, Борис Грибанов, Борис Шуплецов) также ни в каком виде не высказались по этому поводу. В результате обстоятельства при которых Давид (Дэзик, как называли его родные, друзья и товарищи по филфаку) Кауфман решил стать Давидом Самойловым остались неизвестными.

Пора бы жить нам научиться,

Не вечно горе горевать.

Ещё, наверное, случится

Моим друзьям повоевать.

Опять зелёные погоны.

Опять военные посты

И деревянные вагоны.

И деревянные кресты.

Но нет! уже не повторится

Ещё одно Бородино,

О чём в стихах не говорится

И нам эпохой прощено.

Теперь, после войны, практически помочь бывшему ученику Сельвинский мог только старыми связями — посоветовал Давиду подработать тем же способом, каким сам подрабатывал в конце 30-х – сочинением песенных текстов. Так, в 39-м он написал песенку на актуальную тему под названием «Казачья шуточная» на музыку Евгения Жарковского.

В конце 1956-го Самойлов передал в редакцию журнала «Москва» три стихотворения, среди которых был его маленький шедевр 1952-го под названием «Двое». Подборку обещали напечатать, причем у его сына Александра Давыдова по сей день хранятся гранки журнальных страниц с публикацией. Однако стихи в журнале так и не появились. Впоследствии Самойлов изменил название на новое — «В районном ресторане». При его жизни оно так и не было напечатано. Живая провинциальная картинка далекого 1952-го, которая так и просится на музыку впервые опубликована в №2 журнала «Знамя» в 2000 году под названием «Двое»:

В районном ресторане оркестрик небольшой:

Играют только двое, но громко и с душой.

Один — сибирский парень, мрачнейший из людей.

Его гармошке вторит на скрипке иудей.

Во всю медвежью глотку гармоника ревет,

А скрипочка визгливо —тирлим-тирлим — поет.

И музыка такая шибает до слезы.

Им смятые рублевки кидают в картузы.

Под музыку такую танцуют сгоряча

И хвалят гармониста, и хвалят скрипача.

Когда последний пьяный уходит на покой,

Они садятся двое за столик угловой

И выпивают молча во дни больших удач —

Стакан сибирский парень и рюмочку скрипач.

Так же обстояло дело не только в первое послевоенное («сталинское») семилетие, но и в начале хрущевской «оттепели»: появление нескольких отчетливо официозных текстов в газетах и короткой журнальной подборки стихов принципиально дела не меняли.

Несмотря на малое количество публикаций, поэзия Самойлова в течение 1950-х годов становилась всё популярней, особенно в среде московской интеллигенции. С интересом относились к его творчеству поэты старшего поколения: А. Ахматова, Н. Заболоцкий, К. Чуковский, С. Маршак. Бой второй - за собственное имя - Самойлов проиграл, но победил в атаке за поиск своего поэтического стиля, не став эпигоном конструктивизма.

Давидова песня. Бой третий.

Молитва: Помяни Господи царя Давида и всю кротость его, как Батюшка царь Давид был тих, краток, терпелив, и милостив, так чтоб все враги для раба божьего (имя) были тихи, смирны, терпеливы, и милостивы.

Впервые в качестве авторского имени «Д. Самойлов» появляется на обложке нотной тетради песни «Марш футболистов» (музыка Евгения Жарковского), вышедшей в 1947 г. в издательстве Союза композиторов СССР. На следующий год под названием «Песня футболиста» она озвучивается на щелаковой пластинке (7 дюймов на скорости 78 оборотов в минуту) ленинградской артели «Пластмасс» в исполнении Юрия Хочинского в сопровождении эстрадного оркестра Ленинградского радио под управлением Николая Минха.

То, что слова песни («На трибунах алеют знамена…») принадлежат Давиду Самойлову, а не поэту-физкультурнику Дмитрию Самойлову, подтверждается хранящимся в Российском национальном музее музыки машинописным текстом, озаглавленным «Марш футболистов», приложенным к рукописному клавиру Жарковского.

На трибунах алеют знамена,

Облака в поднебесье плывут,

На зеленом ковре стадиона

Разноцветные майки цветут.

Не напрасно футбольное поле

Самых ловких и смелых влечет:

Здесь нужны тренировка и воля,

Быстрота, увлеченье, расчет.

И народ на широких трибунах

Не боится дождя и жары,

Старики превращаются в юных

В час горячей футбольной игры.

В каждом деле пример с них бери ты,

И стремленьем к победе горя,

Сочетай ты упорство защиты

С боевой быстротой вратаря.

По-весеннему парки одеты,

Ветерок шелестит в тополях…

Постоянный девиз наш: победы

На любых добиваться полях!

Первым человеком, которому Давид Самуилович принес свой текст, подписанный то ли Давид Кауфман, то ли Давид Самойлов, а скорее всего не подписанный вовсе, был композитор Евгений Жарковский.

Скорее всего, Евгений Жарковский сначала получил литовку (разрешение) в Главреперткоме, а затем показал рукопись песни Минху и Хочинскому. Получив в репертуарно-художественной комиссии Ленрадио разрешение на запись для грампластинок и местных радиотрансляций, Минх дал Жарковскому ободряющий ответ, после чего приступил к репетициям. И только тогда Жарковский отнес рукопись в издательство. В дневниках поэта нет сведений об истории знакомства и сотрудничества с популярным композитором Евгением Жарковским (автором знаменитой песни «Прощайте скалистые горы»). Как и вообще нет сведений о сочинении Самойловым песенных текстов. Вероятнее всего молодой Давид в поисках приработка обратился за помощью к учителю и наставнику — поэту Илье Сельвинскому, которого знал с довоенных времен.

Теперь, после войны, практически помочь бывшему ученику Сельвинский мог только старыми связями — посоветовал Давиду подработать тем же способом, каким сам подрабатывал в конце 30-х – сочинением песенных текстов. Так, в 39-м он написал песенку на актуальную тему под названием «Казачья шуточная» на музыку Евгения Жарковского. Вскоре вышли ноты и пластинка с последовавшими за этим высокими по советским временам гонорарами. Жарковский, зная нравы и негласные правила, царившие на послевоенной отечественной эстраде, в инфраструктуре советской песни и грамзаписи, вероятнее всего и предложил Давиду Кауфману «русифицироваться»: мол, по нынешним временам Кауфмана все равно ни на пластинку, ни на ноты не пропустят.

Возможно так поэт Давид Кауфман превратился в поэта-песенника Д. Самойлова. Под этим «именем», кроме «Марша футболистов», он отметился как автор текстов «Весенней песенки» (1950) на музыку Михаила Старокадомского, песен «Юные мичуринцы» для детского хора с фортепиано (Москва, Музгиз, 1949 год) и «На Кубани» (1952) на музыку Евгения Жарковского.

Примечательно, что песня "Юных мичуринцев" в грамзаписи "дотянула" до 90-ых годов.

Поработал Давид и с замечательным композитором Исааком Дунаевским. «…А где-то вскоре после войны, — вспоминал Самойлов, — меня попросили написать песни для одного из спектаклей Театра имени К.С. Станиславского на улице Горького. Честно говоря, сейчас и не упомню, что эта была за пьеса и какие песни я написал, но, видимо, они устроили театр, и вскоре меня пригласили писать песни для спектакля по пьесе А. Симукова «Девицы-красавицы» в этом же театре. И я сразу столкнулся с композитором необычайно опытным в своем роде — замечательным Исааком Дунаевским. Знаешь, как бывает в театре: корифей заболел, и тогда вдруг актеру третьего сорта дают первую роль. Так получилось с этими песнями: кто-то из известных песенников заболел, а песни нужны были срочно. Дунаевский очень опытным взглядом пробежал тексты, которые я принес, и ту самую, что я подложил в самый низ, считая ее неудачной, вытащил и сказал: «Вот эта будет шлягер». Песня называлась «Тихий рабочий поселок». Ее затем исполняли по радио и на эстраде, и она действительно стала широко известной», а в варианте «Воспоминание» вышла на грампластинке Ружены Сикоры в 1960 году.

Песню «Лед идет» на музыку И. Дунаевского со стихами Д. Самойлова на грампластинке исполнил В. Нечаев с Эстрадным оркестром Всесоюзного радио, которым дирижировал И. Дунаевский в начале 1960 ых годов.

Д. Самойлов на музыку Якова Рассина сочинил легкую «Полечку» в 1961 году.

Известность песен, а также неоднократные переиздания в нотах и на пластинках благодаря известным композиторам и популярным исполнителям (Ружена Сикора, Леонид Кострица и Георг Отс) не помогли никому неизвестному «Д. Самойлову», просто «Самойлову», а иногда и вообще «А. Самойлову» (как ошибочно указано на пластинке Ружены Сикоры 1956 года) расшифроваться в качестве поэта и переводчика под своим именем.

Осуществить этого он не смог даже в 1955-м году, когда в журнале «Новый мир» были напечатаны его небольшие стихотворения «Первый гром» и «Мост». Снова, как и в 48-м в «Знамени», его полное имя, в отличие от остальных авторов, указано не было.

В конце 1956-го Самойлов передал в редакцию журнала «Москва» три стихотворения, среди которых был его маленький шедевр 1952-го под названием «Двое». Подборку обещали напечатать, причем у его сына Александра Давыдова по сей день хранятся гранки журнальных страниц с публикацией. Однако стихи в журнале так и не появились. Впоследствии Самойлов изменил название на новое — «В районном ресторане». При его жизни оно так и не было напечатано. Живая провинциальная картинка далекого 1952-го, которая так и просится на музыку впервые опубликована в №2 журнала «Знамя» в 2000 году под названием «Двое»:

В районном ресторане оркестрик небольшой:

Играют только двое, но громко и с душой.

Один — сибирский парень, мрачнейший из людей.

Его гармошке вторит на скрипке иудей.

Во всю медвежью глотку гармоника ревет,

А скрипочка визгливо —тирлим-тирлим — поет.

И музыка такая шибает до слезы.

Им смятые рублевки кидают в картузы.

Под музыку такую танцуют сгоряча

И хвалят гармониста, и хвалят скрипача.

Когда последний пьяный уходит на покой,

Они садятся двое за столик угловой

И выпивают молча во дни больших удач —

Стакан сибирский парень и рюмочку скрипач.

Так же обстояло дело не только в первое послевоенное («сталинское») семилетие, но и в начале хрущевской «оттепели»: появление нескольких отчетливо официозных текстов в газетах и короткой журнальной подборки стихов принципиально дела не меняли.

Отношение к музыке у Самойлова было особенным, его сын — Александр Давыдов, — вспоминал: «Сколь особым было отцовское лицо, когда он слушал музыку, лежа на диване. Мне чудилось нечто жутковатое в его важности и отрешенности, почти смертной. Тут, возможно, завязывалось наиважнейшее, лишь одним из следствий которого становились стихи. Не в музыке ли таился исток его гармонии и упорного оптимизма? Не в ней ли Отец находил свои небеса и прообразы незаземленных чувств? Не исключу, что она была его религией и мистикой, тропинкой к вечному для него, отрицавшего другие пути. Возможно, музыка спасала Отца от конечного отчаянья, в ней невозможного. К музыке он относился столь же целомудренно, как к тайному душевному порыву. Говорил о ней редко, как мне казалось, застенчиво и не вглубь. Отец любил Баха, Моцарта и Шуберта, в стихах упоминал Гайдна».

Проиграв бой за собственное имя, поэт выиграл сражение за свой музыкальный голос и возможность сочинять песни с первоклассными композиторами современниками, причем с успехом делал это на протяжении всей жизни.

Когда мы будем на войне. Бой четвертый. Страшный

Слава богу!

Ведь все, что было,

Все, что было, — было со мною.

И война меня не убила,

Не убила пулей шальною.

Военная биография поэта и переводчика Давида Самойлова (Кауфмана) достаточно хорошо изучена. В начале финской войны хотел уйти на фронт добровольцем, но не был принят в действующую армию по состоянию здоровья, а в июне 1941 года направлен на трудовой фронт — рыть окопы под Вязьмой, где он тяжело заболел и был эвакуирован в Самарканд.

Приказом НКО СССР № 0106 от 15.02.1942 г. объявлено решение о необходимости формирования ряда новых военных учебных заведений (училищ) для пополнения командным составом соединений и частей действующей армии.

В связи с нехваткой в составе действующей армии военнослужащих различных специальностей, на территории Среде-Азиатского военного округа (САВО), в частности на территории Узбекистана и Туркменистана были развернуты в спешном порядке многочисленные военные учебные заведения для подготовки как младшего командного состава, так и офицеров-специалистов. Ускоренный период подготовки в 1942-1943 гг. был как правило 6-8 месяцев, максимум — 1 год. Эти училища готовили сержантов — командиров отделений по шестимесячной программе, офицеров (младших лейтенантов) — по десяти-двенадцати месячной.

1 июня 1942 года Кауфман зачислен курсантом в Гомельское военно-пехотное училище, которое тогда дислоцировалось с конца октября 1941 года до первой половины 1943 года в г. Катта- Курган Самаркандской области, Узбекской ССР.

Однако окончить программу подготовки Кауфман не успел и в том же 1942 году был направлен рядовым на Волховский фронт под Тихвин, где 23 марта 1943 года в районе станции Мга получил ранение осколком мины. Приказом Первого ОСБР Волховского фронта за № 13/н от 30.03.1943 года пулемётчик 1-го стрелкового батальона 1-й бригады красноармеец Кауфман был награждён медалью «За отвагу» за то, во время атаки первым ворвался в немецкую траншею и в рукопашной схватке уничтожил трёх гитлеровских солдат, а после мытарства в полевых госпиталях был отправлен в Красноуральский эвакогоспиталь № 1932 в деревянном вагоне санитарного поезда:

Спотыкался на стыках,

Качался, дрожал.

Я, бывало, на нарах вагонных лежал.

Мне казалось — вагон не бежал, а стоял.

А земля на какой-то скрипучей оси

Поворачивалась мимо наших дверей,

А над ней поворачивался небосвод,

Солнце, звезды, луна,

Дни, года, времена…

Мимо наших дверей пролетала война.

И спасали меня,

Не бросали меня.

И звенели — ладонь о ладонь буфера,

И состав

Пересчитывал каждый сустав.

И скрипел и стонал

Деревянный вагон.

А в углу медсестра пришивала погон.

Из письма Давида Кауфмана Петру Горелику:

«Дорогой Петька! Много раз пытался установить твои координаты. Наконец недавно от Борьки узнал твой адрес. Оказалось, что ты даже не так далеко от меня. Говорят, что ты в чинах и регалиях, так что неудобно теперь называть тебя Пецей. Обо мне рассказывать долго. Вкратце — воюю с 1942 года солдатом, был ранен, полгода отвалялся в госпиталях, познал всю эту житуху, но, говорят, характером изменился мало. Впрочем, комиссии по лишению меня невинности, коей ты был председателем, уже делать нечего. Война есть война…».

После выписки из эвакогоспиталя рядовой Кауфман направлен на долечивание в Горьковскую область. Осенью 1943 года проходил службу в запасных полках, дислоцированных в керженских лесах, в частности в роте противотанковых ружей 7-го Запасного полка.

Госпитальные койки, дороги, бои,

И тревоги мои, и победы мои!

Оказавшись в отпуске по ранению в Москве, случайно встретился со своим другом по МИФЛИ Семёном Гудзенко.

На фотографии из личного архива Дмитрия Шеварова: Семен Гудзенко (слева) и Юрий Левитанский. 1945 год.

В дружеской беседе Давид высказал желание служить в разведотделе штаба 1-го Белорусского фронта. Это удалось устроить с помощью Ильи Эренбурга, который в годы Великой Отечественной войны служил корреспондентом газеты «Красная звезда», писал материалы для газет «Правда», «Известия», и сводки для Совинформбюро и генерала Кузнецова.

С марта 1944 года дальнейшая служба Давида Кауфмана проходила в 3-й отдельной моторазведроте разведывательного отдела штаба 1-го Белорусского фронта.

Приказом Военного совета Белорусского фронта в 1944 году ефрейтор Кауфман был награждён медалью «За боевые заслуги», а позднее — в 1945-ом, орденом Красной Звезды за захват немецкого бронетранспортёра и трёх пленных, в том числе одного унтер-офицера, давшего ценные сведения, а также активное участие в боях за Берлин. Среди множества других наград у поэта была особо ценная — почётный знак «Отличный разведчик».

Александр Давидович Кауфман (псевдоним Александр Давыдов) — русский прозаик, переводчик, издатель, сын поэта Давида Самойлова вспоминал: «Отец вовсе не соответствовал военному идеалу моей детской эпохи. Помню вечный дворовый спор: «Я командир» — «Нет, я командир». Отец не тянул на командира уже по облику — невелик ростом, лысоватый с молодости. К тому же выглядел старше других отцов. Да и занятие странное — писатель, даже еще экзотичнее — поэт. Я сперва, как и другие, был уверен, что все писатели давно умерли, и живут только на книжных полках. Трудно было осознать, что мой живой, веселый, не торжественный отец словно впечатан в вечность. Впрочем, и книжки его были несерьезные, не тома, а стопки листков и бумажные брошюрки. В самой сердцевине личности отец выстроил хрустальный дворец. Стихи — и причина, и следствие. Отец совершил большой душевный труд, преодолев дьявольский государственный соблазн и гармонизировав хаос войны. Он смирил тьмы демонов, не чураясь их, а мужественно выходя им навстречу, не вооруженный ничем, кроме мудрого простодушия, долгие годы остававшегося цельным».

Я зарастаю памятью,

Как лесом зарастает пустошь.

И птицы-память по утрам поют,

И ветер-память по ночам гудит,

Деревья-память целый день лепечут.

Но в памяти такая скрыта мощь,

Что возвращает образы и множит…

Шумит, не умолкая, память-дождь,

И память-снег летит и пасть не может.

В 1945-м Кауфман вернулся к мирной жизни совсем другим человеком: война и время сдули с него налет инфантильности. Он и сам говорил об избавлении от «интеллигентского предрассудка исключительности» и о «победе над интеллигентской дряблостью тела».

Александр Давыдов точно заметил: «Отец сумел принять выпавшую ему войну, пропустив ее сквозь призму литературы. И свою последующую жизнь он планировал, как длинный, полный драматизма, но устремленный к благополучной развязке роман воспитания. В отцовской простоте еще присутствовала воинская неприхотливость жизненных привычек:

Сороковые, роковые,

Военные и фронтовые,

Где извещенья похоронные

И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.

Просторно. Холодно. Высоко.

И погорельцы, погорельцы

Кочуют с запада к востоку…

А это я на полустанке

В своей замурзанной ушанке,

Где звездочка не уставная,

А вырезанная из банки.

Да, это я на белом свете,

Худой, веселый и задорный.

И у меня табак в кисете,

И у меня мундштук наборный

И я с девчонкой балагурю,

И больше нужного хромаю,

И пайку надвое ломаю,

И все на свете понимаю.

Как это было! Как совпало —

Война, беда, мечта и юность!

И это все в меня запало

И лишь потом во мне очнулось!..

Сороковые, роковые,

Свинцовые, пороховые…

Война гуляет по России,

А мы такие молодые!

В знаменитом стихотворении 1961 году Самойлов точно срифмовал сороковые с роковыми, вероятнее всего памятуя о сороковинах — поминках сорокового дня, завершающих поминальный период, особенно значимых в традиции православных славян. По всеобщему убеждению, в течение этого периода душа умершего еще пребывает на земле, навещает свой дом, витает вокруг могилы, посещает знакомые места, «ходит по мытарствам», а в 40-й день окончательно покидает землю («три дня в доме, до девяти дней во дворе, до сорока дней — на земле»). Обрядность всего периода и последнего дня связана с этапами ухода души и её проводами (проводить душу, отпустить душу), а также с необходимостью предотвратить возвращение умершего.

Внешне Кауфман легко относился к жизни: не окончил ИФЛИ из-за начавшейся войны, однако не нашел в себе сил, так характерных для вернувшихся фронтовиков, завершить учебу и получить заветные корочки. После неудавшейся попытки сдать на кафедру дипломную работу Давид без видимого сожаления оставил это занятие, не был допущен к сдаче госэкзаменов. При внешней легкости война глубоко сидела в нем. В Москве Давида – Дезика навещали однополчане; а он сохранял верность памяти тех, кто был рядом с ним (стихотворение «Семен Андреич»):

Семен Андреич! Алтайский пахарь!

Счастлив ли ты? Здоровый? Живой ли?

Помнишь, как ты разорвал рубаху

И руку мне перетянул до боли!

Помнишь? Была побита пехота,

И мы были двое у пулемета.

И ты сказал, по-обычному просто,

Ленту новую заложив:

— Ступай. Ты ранен. (Вот нынче мороз-то!)

А я останусь, покуда жив.

Девушки в золотистых косах

Споют, придя с весенней работы,

Про то, как Семен Андреич Косов

Один остался у пулемета.

Самойлов, неоднократно объявлявший себя лентяем, стремясь не просыпать ни крупицы своего прошлого, всю жизнь вел дневниковые записи, характер которых менялся с годами: в молодости стремился запечатлеть чувства, позже — события.

В одну из послевоенных ночей Самойлов посвятил своего друга — Петра Горелика в главную послевоенную тайну: по дороге с фронта он решил осуществить ранее задуманное — «стать» беспартийным, не сдавать своих партийных документов в органы партучета и не состоять в парторганизации, считая этот мужественный в сталинские времена поступок необходимым условием творческой независимости.

В «Поденных записях» Самойлова относящихся к 3 мая 1945 года можем прочесть такую запись: «Сегодня говорят о полной капитуляции. Эти вести, будоражащие всех, не могут рассеять тяжелой тоски, охватившей меня. Кажется, можно свободно вздохнуть, кажется, скоро я буду независим, свободен делать что хочу. Но и это не радует. Вся тоска этих лет, все опасности, ужасы, голод, подавленное самолюбие, вечное отречение от себя, от благ, от дела — все это выплыло из памяти и давит».

Сын Давила Самойлова дал очень точную характеристику: «Отец был среди тех, кто разгребал завалы лжи и дурмана, чтоб сообщить, что дважды два четыре. Жаль только, что, гордые своим открытием, они перестали прислушиваться к жизни. Жизнь отказалась сочинить для них роман воспитания. Они ж сами ничего не сочинили наперед и теперь ужасаются непредвиденностью накренившейся жизни, тихо угасая в своих повестях, не ставших романами».

Обоснование процессу освобождения от партийной зависимости мы находим в глубоких философских эссе Самойлова, опубликованных уже после смерти поэта. «Освобождение от цепей социальной причинности… цель и процесс существования человеческой личности. Освобождение от них, но не отрицание их. Художественные способности, ремесленное дарование — один и не главный признак лишь одной категории талантов — художников. Как бы ни была сильна эта сторона в художниках, социальная детерминированность, если она мощней порыва личности к свободе, в конечном счете заглушает «чистое дарование». Тому пример — Шолохов. Но есть мощные души, освобождающиеся от социальной детерминированности… Этот процесс и есть процесс становления таланта. Звенья социальных цепей тем слабей, чем мощней проявление таланта, его способности игнорирования этих цепей и психологической саморегуляции».

Врут про Гамлета,

Что он нерешителен.

Он решителен, груб и умен.

Но когда клинок занесен,

Гамлет медлит быть разрушителем

И глядит в перископ времен.

Бей же, Гамлет! Бей без промашки!

Не жалей загнивших кровей!

Быть — не быть — лепестки ромашки,

Бить так бить! Бей, не робей!

Не от злобы, не от угару,

Не со страху, унявши дрожь, —

Доверяй своему удару,

Даже если себя убьешь!

Победу в четвертом, смертельном бою - за жизнь - поэт сумел вырвать у войны.

Только тот меня поймёт, кто осилит перевод. Бой пятый

И станет медленно читать

И разбираться в смысле

И все событья сочетать

В особенные мысли.

Среди поэтов советского периода трудно найти тех, кто бы не занимался переводами. Причин этому несколько: невозможность полноценного личного творчества, материальная нужда, политические установки партийного руководства СССР на развитие интернационализма, дружбы народов и национальных культур (кстати, как показало время, весьма плодотворные) и существовавшая в стране замечательная школа поэтического мастерства, подразумевавшая разные пути самореализации.

Послевоенные годы были невероятно тяжелы для всей страны. «По-всякому трудны они были и для меня. — Вспоминал Давид Самуилович. — После войны стихи у меня долго не ладились. Поэтому, когда меня спрашивают, почему я не печатался во второй половине сороковых, так это не только из-за неблагоприятной конъюнктуры. Но тут случайно я начал заниматься переводами».

Первые издания книг с переводами Самойлова нынче хранятся преимущественно в фонде Редкой книги Российской государственной библиотеки: «Албанские поэмы» (с албанского) 1950, «Сказки» Гришашвили И. Г. (с грузинского), 1955, «Пять мандаринов», стихи Сихарулидзе, И. Л. (с грузинского), 1958, «Весны и осени» Тувим Ю. (с польского), 1959, «Навстречу весне», Максимович Десанка (с сербско-хорватского), 1961, «Сказание о Маджнуне из племени Бену Амир» (по подстрочному переводу с арабского Б. Шидфара), 1976, «Золотая музыка: книга стихов словацких поэтов», 1986, «Сказки» Петров, В. (с болгарского), 1986, «Улица Тооминга: Стихотворения и переводы», Таллин, «Ээсти раамат», 1981, «Книга тысяча и одной ночи: избранные сказки» (с арабского), 2007, «Комедии», Шекспир, У. (с английского), 2012.

«И для меня, — вспоминал Самойлов, — это оказалось очень хорошей школой. К середине 50-х годов, когда я начал более или менее регулярно печататься, у меня сложился стих. В 1958 году вышла первая книга стихов «Ближние страны». С той поры регулярно стали выходить мои поэтические книги».

Только к 1962 году Самойлов «созрел» до выдвижения своего собственного поэтического манифеста: «Становлюсь постепенно поэтом…»

Становлюсь постепенно поэтом.

Двадцать лет привыкаю к тому,

Чтоб не зеркалом быть и не эхом,

И не тетеревом на току.

Двадцать лет от беспамятства злого

Я лечусь и упрямо учу

Три единственно внятные слова:

Понимаю, люблю и хочу.

Давид Самойлов много занимался переводами. Он переводил с албанского, польского, чешского, венгерского и других языков. Его переводы из Л. Арагона, Г. Аполлинера, Ф. Гарсия Лорки и других частично вошли в сборник «Поэты-современники» (1963), выпущенный в серии «Мастера поэтического перевода» («Издательство иностранной литературы»). Специально для театра «Современник» Давид Самойлов выполнил перевод пьесы У. Шекспира «Двенадцатая ночь, или Как пожелаете». В круг детского чтения вошли переводы стихов В. Незвала, Я. Райниса, И. Л. Сихарулидзе, Ю. Тувима и других.

Относительно недавно в фондах Российского государственного архива литературы и искусства получила второе рождение переписка Давида Самойлова с переводчицей и писательницей венгерского происхождения Агнессой Кун — дочери известного венгерского коммуниста Бела Куна — одно письмо от Д. Самойлова А. Кун и шесть писем от А. Кун Самойлову с 1960 по 1982 г. Как все начиналось, когда они познакомились? Самойлов сообщает в своих «Памятных записках» (в частности, в очерке «О Мартынове»), что в самом начале 1950-х годов «мои переводы заметила Агнесса Кун и позвала переводить венгров». В это время они оба были молоды — Агнессе было чуть более 35, Самойлову — чуть больше 30 лет. Оба во второй половине 1930-х гг. учились

в ИФЛИ, прошли через большие жизненные испытания: Самойлов через войну, Агнесса пережила в 1937 г. арест и расстрел отца, в 1938 г. арест матери и мужа, сама просидела три месяца в тюрьме, побывала во время войны в эвакуации в Киргизии. Вернувшись в Москву после освобождения мужа — Антала Гидаша — в 1944 г., Агнесса становится внештатным референтом во Всесоюзном обществе культурной связи с заграницей (ВОКС), затем — референтом по венгерской литературе Иностранной комиссии Союза писателей СССР (псевдоним — Анна Краснова). То есть фактически обретает статус, позволяющий не просто войти в литературные круги, но и стать незаменимым специалистом в области русско-венгерских литературных контактов.

Приобщив Д. Самойлова к переводу венгерской классической и современной поэзии, А. Кун и ее муж — писатель А. Гидаш, — можно сказать, открыли для него широкую дверь в венгерскую культуру. По сделанным А. Кун подстрочникам Самойлов в разное время переводил таких венгерских поэтов, как Э. Ади, Я. Арань, М. Вёрёшмарти, А. Гидаш, Д. Ийеш, А. Йожеф, М. Радноти, И. Шимон.

Однако самый большой и, можно сказать, кризисный фрагмент, связанный с Гидашами, сохранился в дневнике Самойлова 1965 г., когда по случаю подготовки сборника стихов М. Радноти министр культуры Венгерской Народной Республики пригласил четверых российских переводчиков, принимавших участие в создании книги (Д. Самойлов, Н. Чуковский, Л. Мартынов, Е. Малыхина), посетить Венгрию. Все они 15 сентября прилетели в Будапешт, потом примерно 10 дней (если верить дневниковым сообщениям Самойлова) прожили в доме творчества на Балатоне в местечке Сиглигет, затем снова вернулись в Будапешт, где для Самойлова продолжились встречи с Гидашами и работа над переводами Радноти под руководством А. Кун. Начавшись идиллически («Все же я люблю Агнессу»; «Агнесса читала воспоминания о Заболоцком, очень хорошие») эта серия встреч и контактов едва не привела к разрыву, во всяком случае — к заметному охлаждению со стороны Самойлова, которого раздражали эгоцентризм Гидашей, их самовлюбленность и самобережение. Самойлов пишет: «В общество взаимных восхищений я вступать не хочу. Непомерные претензии Гидашей изолируют их от живой жизни. Сильный ум Агнессы работает вхолостую в сфере абстракций, ее выдающийся характер ломает окружающих. Результаты этого ничтожны. Венгрия не хочет признать Гидаша великим писателем. Да и я в этом вопросе сочувствую Венгрии. Ко мне Гидаши поразительно равнодушны. Между тем могли бы быть благодарны за переводы. Впрочем, бог с ними».

Действительно, отношение Самойлова к Гидашам было весьма и весьма непростым: трезвым, практичным, лишенным глянца и ханжества. Но силовое поле литературы вновь и вновь заставляло поэта к ним приближаться. В 1959 году Гидаши переехали в Венгрию, но связи их с русским миром оставались самыми живыми — то они сами наезжали в Москву, то встречались с приехавшими из СССР гостями в Будапеште. После смерти А. Гидаша в 1980 г. поддерживать старые контакты с советскими писателями продолжает Агнесса. И, конечно же, важным способом поддержания человеческих и профессиональных отношений становится для нее переписка.

В 1990 г. в таллиннском издательстве «Eesti raamat» вышла книга «Бездонные мгновенья / Põhjatud silmapilgud», составленная из стихотворений Д. Самойлова и Я. Кросса (параллельно на языке оригинала и в переводе). Стихи Самойлова перевел Кросс — и наоборот. Книги такого рода, насколько нам известно, не часты в литературном мире. Дополнительный интерес опыту придает то, что поэты, очевидно, тесно общались во время работы над переводами: Самойлов жил в Эстонии, Яан Кросс и его семья входили в близкий круг поэта.

История появления «Бездонных мгновений» на свет заслуживает отдельного внимания. Подготовка издания началась в 80-ых: оно было сдано в печать еще весной 1988-го (промедление в публикации объясняется экономическими причинами). Миниатюрное издание входило в серию «Рукопожатие / Käepigistus», которая началась в 1984 г. с книги Ральфа Парве и Всеволода Азарова «Рукопожатие / Käepigistus». В 1987 г. составитель серии Михаил Корсунский выпустил сразу два сборника: «Время пришло… / Aeg tuli...» Деборы Вааранди и Анны Ахматовой, и «Обратная связь / Tagasiside» Арви Сийга и Евгения Евтушенко. Книга Самойлов – Кросс помечена 1990-м годом, годом смерти Самойлова, а после 1990 г. серия по понятным политическим причинам прервалась.

Знакомство поэтов состоялось еще в 60-х, в Москве, затем встречи продолжились в Таллине. В дневниковых записях Самойлова конца декабря 1964 – начала января 1965 гг. читаем:

26 декабря. Наконец уехал в Таллин, по существу бросив все дела и без достаточных денег. В Таллине меня встретил писатель Яан Кросс, с которым сразу заговорили, как будто виделись вчера. Снова обнадеживающее чувство населенности земли поэтами.

28 декабря. К вечеру пошел в гости к Кроссам. Эллен — милая, добрая. Чудные дети — Томас и Мария. У них отдыхал душой, оттаивал, чувствовал себя у своих.

29 декабря. Обедал с Кроссами. На строение чуть проясняется. Раздражение проходит. На дне его — дурное самочувствие и род раскаяния.

1 января. Таллин. Встречали Новый год у Кроссов. Было приятно, мило и трогательно.

Противопоставленный привычной Москве (с ее неразрешимыми «делами», «мутными днями» и «раздражением») Таллин в этих записях — прежде всего, место встречи с друзьями и тайного (беззаконного) единения с возлюбленной, будущей женой — Галиной Ивановной Медведевой. Не менее важна общая «идиллическая» окраска эстонского пространства — «поэтического», «семейного», «праздничного» (Новый год), отменяющего привычный распорядок дня.

Хорошо уехать в Таллин,

Что уже снежком завален

и уже зимой застелен,

чтоб увидеть Элен с Яном,

да увидеть Яна с Элен.

Мне ведь многого не надо,

мой приезд почти бесцелен:

побродить по ресторанам,

постоять под снегопадом

и увидеть Яна с Элен.

да увидеть Элен с Яном.

И прислушаться к метелям

Что шуруют о фрамугу,

и увидеть Ян и Элен,

да увидеть Ян и Элен

улыбаются друг другу.

А однажды, утром рано,

вдруг отьехать от перрона

прямо в сторону бурана,

где уже не будет Элен,

где уже не будет Яна.

Да ни Элен и ни Яна…

В 1974 году Самойлов поселился на берегу Балтийского моря в Пярну (Эстонская ССР), по адресу: улица Тооминга, дом № 4, активно переводил эстонских поэтов, а вечера часто проводил в питейных заведениях: «Пью. Наливаю. Пятую. Шестую. / Закусываю, глядя на луну. / И всё живу. И всё же существую. / А хорошо бы снова на войну».

Если вычеркнуть войну,

Что останется – не густо.

Небогатое искусство

Бередить свою вину.

Что ещё? Самообман,

Позже ставший формой страха.

Мудрость – что своя рубаха

Ближе к телу. И туман...

Нет, не вычеркнуть войну.

Ведь она для поколенья –

Что-то вроде искупленья

За себя и за страну.

Простота её начал,

Быт жестокий и спартанский,

Словно доблестью гражданской,

Нас невольно отмечал.

Если спросят нас юнцы,

Как вы жили, чем вы жили?

Мы помалкиваем или

Кажем шрамы и рубцы.

Словно может нас спасти

От упреков и досады

Правота одной десятой,

Низость прочих девяти.

Ведь из наших сорока

Было лишь четыре года,

Где нежданная свобода

Нам, как смерть, была сладка.

После переезда Самойлова в Пярну, как отмечает Кросс, встречи их стали совсем редкими, поэтому трудно говорить о полной «авторизованности» переводов. Но долгое знакомство двух поэтов и их взаимный интерес делают авторизацию вполне возможной. Я. Кросс в переводах Самойлова стремился к поэтической точности. Он неизменно сохранял рифмовку (для его собственных стихов несвойственную; в современной эстонской поэзии в целом рифма не играет важной роли), строфическое деление. При переводе «Дома-музея» также были сохранены размер (трехстопный анапест), рифмовка и строфическое деление с акцентом на те «архисемы», которые возникли в оригинальном тексте, переводчик снизил значение частных аллюзий, которые вряд ли могли быть прочитаны большинством эстонских читателей:

Заходите, пожалуйста. Это

Стол поэта. Кушетка поэта.

Книжный шкаф. Умывальник. Кровать.

Это штора — окно прикрывать.

Вот любимое кресло. Покойный

Был ценителем жизни спокойной.

Вот поэта любимое блюдце,

А вот это любимый стакан.

Завитушки и пробы пера.

Варианты поэмы «Ура!»

И гравюра: «Врученье медали».

Повидали? Отправимся дале.

Годы странствий. Венеция. Рим.

Дневники. Замечанья. Тетрадки.

Вот блестящий ответ на нападки

И статья «Почему мы дурим».

Вы устали? Уж скоро конец.

Вот поэта лавровый венец —

Им он был удостоен в Тулузе.

Этот выцветший дагерротип —

Лысый, старенький, в бархатной блузе

Был последним. Потом он погиб.

Здесь он умер. На том канапе,

Перед тем прошептал изреченье

Непонятное: «Хочется пе…»

То ли песен. А то ли печенья?

Кто узнает, чего он хотел,

Этот старый поэт перед гробом!

Смерть поэта — последний раздел.

Не толпитесь перед гардеробом.

Сын поэта — Александр Давыдов — вспоминал: «Им (поэтам) была чужда бездонность и зла, и добра, подмененная срединной порядочностью. Это не в упрек, очень даже немало. Мы стоим на их плечах, не гигантов, но какие есть. Вообще, сумели бы мы взгромоздиться на гигантские плечи? Отец был среди тех, кто разгребал завалы лжи и дурмана, чтобы сообщить, что дважды два четыре. Жаль, что гордые своим открытием, они не прислушивались к жизни, которая бы им подсказала, что в иных случаях не четыре, а пять, ноль, десять. Жизнь отказалась сочинить для них роман воспитания. Они же сами ничего не сочинили наперед и ужаснулись непредвиденностью накренившейся жизни».

Недетские книжки. Бой шестой

В аукционном доме литфонда был выставлен на продажу макет неизданной книжки Давида Самойлова 1961 года «Кому что нравится»:

Я — маленький, горло в ангине.

За окнами падает снег.

И папа поет мне: «Как ныне

Сбирается вещий Олег… »

Я слушаю песню и плачу,

Рыданье в подушке душу,

И слезы постыдные прячу,

И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира

Дремотно жужжит за стеной.

И плачу над бренностью мира

Я, маленький, глупый, больной.

По воспоминаниям сына Давида Самойлова: «Отец любил своих детей любовью вовсе не теоретической, исполненной обычных родительских чувств и страхов, но все же, видимо, ущербной — нисходящей, но без заботы. Наверняка он и сам себя упрекал за столь недолжную любовь. После смерти Отец в моих сновиденьях представал не грозным, а самоуглубленным и скучающим».

Объяснения такому отношению к детям легко отыскать в записях поэта: «У каждого свой характер, и я, несмотря на видимую общительность, имею потребность микросреды, где я могу думать. Долго. Мне надо думать долго. А метод у меня очень простой. Стихи пишутся чаще всего на ходу или когда я лежу. На диванчике. Они приходят иногда целиком, как готовое стихотворение, иногда как недописанное, а иногда как переписанное, то есть такое, где написано лишку. Тогда я просто вычеркиваю лишние строфы. И записываю его обычно в тетрадку».

Двор моего детства

Еще я помню уличных гимнастов,

Шарманщиков, медведей и цыган

И помню развеселый балаган

Петрушек голосистых и носатых.

У нас был двор квадратный. А над ним

Висело небо — в тучах или звездах.

В сарае у матрасника на козлах

Вились пружины, как железный дым.

Ириски продавали нам с лотка.

И жизнь была приятна и сладка…

И в той Москве, которой нет почти

И от которой лишь осталось чувство,

Про бедность и величие искусства

Я узнавал, наверно, лет с пяти.

Я б вас позвал с собой в мой старый дом.

(Шарманщики, петрушка — что за чудо!)

Но как припомню долгий путь оттуда —

Не надо! Нет!.. Уж лучше не пойдем!..

Некоторым поэтам присуща удивительная особенность — создавать стихи для детей. Для этого ни много ни мало, требуется впасть в детство: искусственно ввести себя в это состояние детскости, понимания детского языка, а главное умения общаться на нем, как правило не удается. Искренность поэта читается и узнается ребенком с первой строки. Давид Самойлов в определенные периоды жизни создавал произведения для детей. После войны он познакомился с замечательным композитором Борисом Чайковским, сочинившим музыку ко многим и фильмам, в частности художественному фильму 1964 года «Женитьба Бальзаминова».

Вместе они начали работать над спектаклем для детского радио. Так появилась радиосказка «Слонёнок пошёл учиться»: автором сценария и стихов был Давид Самойлов, а Борис Чайковский сочинил музыку:

Жил-был Слоненок у мамы Слонихи.

Был он хороший, тихий.

И очень хотел учиться.

Сидеть без дела

Ему надоело,

Стал он в школу проситься.

В 1961 году в издательстве «Детский мир» вышла одноимённая книжка с пластинкой. Иллюстрации выполнил Евгений Монин. Эта пьеса в стихах рассказывает о маленьком слонёнке, который первый раз оказался в школе. Все его одноклассники — мышата, сначала смеялись над странно-большим слонёнком, но спустя время подружились с ним. Произведение затрагивает проблемы, с которыми сталкивается ребёнок, оказываясь в новом коллективе. Давид Самойлов и Борис Чайковский создали ещё три радиосказки о Слонёнке: «У Слонёнка день рождения» (1959), «Слонёнок-турист» (1962) и «Слонёнок заболел» (1978).

Все четыре стихотворные пьесы вошли в книгу «Слонёнок пошёл учиться» и неоднократно переиздавались: в 1967, 1982 году (с иллюстрациями Сергея Коваленкова), 1989 году, в 1990 году.

В начале 1960-х годов в издательстве «Детский мир» вышли ещё две книги с детскими стихами Давида Самойлова: «Пушок и Дружок» (книжка-картинка Георгия Карлова; 1960) и «Светофор» (1962).

Сборник стихотворений и поэм для старшего школьного возраста «Линии руки» со вступительной статьей С. С. Наровчатова выпущен издательством «Детская литература» в 1981 году.

Давид Самойлов переписал классические сюжеты Ш. Перро для радиомюзиклов «Кот в сапогах» и «Мама, Папа, Капа и Волк» (по «Красной Шапочке») на музыку Бориса Чайковского, а также занимался переводами книжек для детей. В круг детского чтения вошли его переводы стихов В. Незвала, Я. Райниса, И. Л. Сихарулидзе, Ю. Тувима и других.

Самойлов добросовестно пытался их умудрить в срединном слое и ценил одаренно-удобных учеников, прилежно усваивавших срединные уроки. Сын поэта вспоминал: " Мне же всегда казалось, что сознание европейца требует другой педагогики — не “повтори”, а “опровергни”. Опровергавших Отец не жаловал и отстранял от себя, забывая простую истину, что талант всегда ближе непохожему таланту, чем самое добросовестное эпигонство"

Этому безусловно есть объяснение. Из памятных записей Самойлова: "В молодости человек более суетен, он полон энергии, ему хочется бежать на свидание, играть в футбол, а с возрастом понимаешь, что надо прислушиваться к своему «кошачьему» чувству — оно лучше знает, что нужно делать". Прислушиваясь к себе поэт учил окружающих личным примером, умным и ироничным стихом, а такая азбука выше пустых назиданий.

Ближние страны. Бой седьмой

Пора бы жить нам научиться,

Не вечно горе горевать.

Ещё, наверное, случится

Моим друзьям повоевать.

Опять зелёные погоны.

Опять военные посты

И деревянные вагоны.

И деревянные кресты.

Но нет! уже не повторится

Ещё одно Бородино,

О чём в стихах не говорится

И нам эпохой прощено.

К середине 50-х годов Самойлов начал более или менее регулярно печататься, у него — как писал поэт — «сложился стих». В 1958 году в издательстве «Советский писатель» вышла первая книга стихов Самойлова — «Ближние страны», которая несмотря на очень скромным тираж, вызвала значительный интерес в кругу любителей поэзии и профессионалов. С той поры поэтические книги стали выходить регулярно.

Почти четверть века спустя поэт счел необходимым обнародовать подборку ранних стихотворений: от «Плотников...» (1937) до «Берлин в просветах стен без стекол...» (1945).

Творческий метод Самойлова по виду прост, и не оригинален: «У каждого свой характер, и я, несмотря на видимую общительность, имею потребность микросреды, где я могу думать. Долго. Мне надо думать долго. А метод у меня очень простой. Стихи пишутся чаще всего на ходу или когда я лежу. На диванчике. Они приходят иногда целиком, как готовое стихотворение, иногда как недописанное, а иногда как переписанное, то есть такое, где написано лишку. Тогда я просто вычеркиваю лишние строфы. И записываю его обычно в тетрадку. Художник должен не думать о том, нравственно его искусство или нет, а заботиться о своей, личной нравственности. Тогда и его творения неизбежно унаследуют свойства его личности». Исходя из неспешности личного метода только к 1962 году Самойлов «созрел» до выдвижения своего собственного поэтического «манифеста» (осознанно в кавычках) — «Становлюсь постепенно поэтом…»:

Становлюсь постепенно поэтом.

Двадцать лет привыкаю к тому,

Чтоб не зеркалом быть и не эхом,

И не тетеревом на току.

Двадцать лет от беспамятства злого

Я лечусь и упрямо учу

Три единственно внятные слова:

Понимаю, люблю и хочу.

Читатели-современники (в том числе — критики) открывали для себя поэзию Самойлова, выстраивали свои интерпретации его эволюционирующей творческой системы по мере выхода поэтических книг: «Ближние страны» (1958); «Второй перевал: Стихи» (1963); «Дни: Стихи» (1970); «Равноденствие: Стихотворения и поэмы» (1972).

Самойлов собирал на домашние советы «московских умников», которые приходили к нему уверенными, громогласными и категоричными, почти равные в импозантности блистательному Другу — Борису Слуцкому, первому среди равных, — в компании которых Самойлов был самым скромным. Посовещавшись, «молодые еще мудрецы выносили внятный и четкий приговор эпохе, впрочем, чуть не всегда попадая пальцем в небо», подтверждая предположение, что ум — это лишь изощренный изгиб глупости и что в иные времена умники оказываются неправыми, а правда остается за простыми неизощренными душами.

Судьба Самойлова оказалась к нему относительно благосклонной в сравненье с литературными судьбами других советских литераторов: войну прошел с одним ранением, ареста, тюрьмы, репрессий избежал, дождался, а точнее выстрадал всесоюзную славу, сумев при этом не поступиться своими принципами. Государство и время (смерть Сталина в 1953 году), казалось заключило с Самойловым мировую сделку, удостоив в качестве поэта-фронтовика нескольких наград. Для не посвященных Самойлов сформировался в одну из эталонных литературных личностей эпохи. Общая черта военного поколения — стремление докопаться до сути и быть в этой сути правым.

В оставленных Самойловым записках он трактует многое, вплоть до политики, в которой, выказывал свойства замечательного провидца. Не будучи диссидентом Самойлов открыто общался с А. Д. Сахаровым, дружил с Юлием Даниэлем, Анатолием Якобсоном, Лидией Чуковской.

Грань между либерализмом, диссидентством и изменой Родине очень эфемерна, тонка, психологически проходит между нравственными началами, борющимися в личности: добиться правды или получить политические дивиденды — «насолив» системе, государству, а по сути гражданам его населяющим, во всяком случае тем, кому государство не стало антиподом, не повернулось спиной во имя интересов самосохранения.

Известный процесс Синявского и Даниэля — уголовный процесс в СССР против писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля — продолжался с осени 1965 года по февраль 1966 года; судебные заседания проходили 10-14 февраля 1966 года. Процесс вел председателем Верховного суда РСФСР Лев Смирнов. Обвинительный приговор вызвал международный скандал и протесты внутри страны, положившие начало диссидентского движения в СССР.

Поскольку в СССР художественные произведения этих писателей по политическим причинам не печатались, они переправляли их на Запад, где они публиковались под псевдонимами Абрам Терц (Синявский) и Николай Аржак (Даниэль). Произведения вывозила Элен Пельтье-Замойская, дочь военно-морского атташе Франции, с которой был знаком Синявский. Когда КГБ установил их авторство, они были арестованы (Синявский — 8 сентября, Даниэль — 12 сентября 1965 года) и отданы под суд. Существует несколько различных версий того, как КГБ удалось раскрыть псевдонимы Синявского и Даниэля.

Однако уже в январе 1962 года в журнале «Иностранная литература» появляется большая статья его главного редактора Бориса Рюрикова «Социалистический реализм и его ниспровергатели» с беспощадной критикой как антисоветских и клеветнических всего двух публикаций, появившихся за несколько лет на Западе: небольшого исследования «Что такое социалистический реализм» и повести «Суд идет».

В последствие писателей обвинили в написании и публикации за границей произведений, «порочащих советский государственный и общественный строй». Даниэль был обвинен в написании повестей «Говорит Москва» и «Искупление», рассказов «Руки» и «Человек из МИНАПа». Синявский был обвинен в написании повестей «Суд идет» и «Любимов», статьи «Что такое социалистический реализм», а также в том, что пересылал за границу произведения Даниэля и участвовал в пересылке за границу произведений Андрея Ремезова, издававшихся под псевдонимом «И. Иванов».

После суда об освобождении Синявского и Даниэля ходатайствовали советские писатели («письмо 62-х»), среди подписавших обращение был Давид Самойлов.

Вслед за делом Синявского и Даниэля начался процесс по делу Гинзбурга и Галанскова. 12 января 1968 года Галанскова вместе с А. Гинзбургом, которому он помогал в работе над «Белой книгой» о процессе Синявского-Даниэля, приговорили к 7 годам лагерей строгого режима. 17 апреля 1968 года было опубликовано Постановление секретариата правления Московской писательской организации с осуждением писателей, выступавших с заявлениями в защиту осужденных за антисоветскую деятельность Гинзбурга, Галанскова и других.

На фото Домшлак И. П.: М.И. Домшлак, Лариса Богораз, Мария Розанова, Андрей Синявский, Юлий Даниэль, Юрий Герчук, 1961 г.

Самойлов подписал письмо также в защиту Гинзбурга и Галанскова (1968), после чего «в наказание» был рассыпан набор книги его избранных стихотворений, готовившейся в издательстве «Художественная литература», но спустя всего год вышел сборник «Дни: Стихи» (1970) и следом за ним — «Равноденствие: Стихотворения и поэмы» (1972).

Издательство «Посев» воспользовавшись благоприятной для западной пропаганды ситуацией "подсуетилось" и в 1971 году в свою очередь опубликовало во Франкурте-на-Майне книгу «Процесс цепной реакции: Сборник документов по делу Ю.Т. Галанскова, А.И. Гинзбурга, А.А. Добровольского, В.И. Лашковой», который составил Г.Е. Брудерер.

Думается прямой связи между громкими делами диссидентов и отъездом Самойлова в Эстонию в 1974 году, как это представляется некоторым исследователям, все же не существует, так как история искреннего и нежного увлечения Самойлова Эстонией началась задолго до этого — в конце декабря 1964 – начале января 1965 года, о чем много и подробно написано в его дневниковых записях.

В январе 1965 г. Давид Самойлов напишет три стихотворения, с которыми в его поэтический мир прочно войдет эстонская тема. Прихотливо изменяясь и прирастая многообразными (в том числе — контрастными) смыслами, тема эта будет разрабатываться Самойловым на протяжении многих лет, но ее начало, так или иначе отзывающееся во всех последующих вариациях, останется скрытым от читателя. Насыщенные таллинскими реалиями «Два стихотворения» (с характерным посвящением «Только тебе») при жизни автора не печатались, а для того, чтобы распознать эстонскую окраску строки «Как теплый пух зимы туманной», необходимы подсказки, отсутствующие в зашифрованном тексте стихотворения «Названья зим».

Противопоставленный привычной Москве (с ее неразрешимыми «делами», «мутными днями» и «раздражением») Таллин этих записей — прежде всего, место тайного (беззаконного) единения с возлюбленной.

Идиллически увиденная Эстония предвещает будущее семейное счастье, но одновременно воспринимается как пространство чужое, способное одарить лишь краткой и конечной радостью, а потому вводящее в опасный соблазн.

Если в скрытых от читательской аудитории «Двух стихотворениях» господствует двоящаяся трактовка эстонского пространства, то явленные публике «Названья зим» (написаны 15 января, вскоре по возвращении в Москву) посвящены обретенному счастью: «А эту зиму звали Анной / Она была прекрасней всех».

«Таллинская песенка» демонстративно музыкальна и столь же демонстративно шутлива — за счет повторяющихся диссонансов.

Ясно, что речь идет не о физической невозможности поэта посетить Опалиху или другие подмосковные места: границ между республиками в Советском Союзе не было, у поэта в Москве оставалась квартира, переезд в Пярну предполагал жизнь на два города (так в итоге и получилось — Самойлов нередко приезжал в столицу):

«Хотя я и горожанин по рождению и даже по происхождению, — писал Самойлов, — но после войны меня потянуло из большого города. Я много лет прожил в Подмосковье, а потом случайно попал в маленький эстонский городок Пярну и остался в нем жить».

Проза поэта Давида. Бой восьмой

Учусь писать у русской прозы,

Влюблен в ее просторный слог,

Чтобы потом, как речь сквозь слезы,

Я сам в стихи пробиться мог.

Многие, если не большинство известных литераторов, вели дневниковые записи: Пушкин и Толстой, Достоевский и Брюсов, Блок и Волошин, Чуковский и Гиппиус. Двухтомник Давида Самойлова «Поденные записи» соединил в одно, тщательно прокомментированное, издание практически все дневниковое наследие поэта, которое он фиксировал в тетрадях на протяжении сознательной жизни. Первая запись датирована 1934 годом, а последняя сделана в феврале 1990 года, буквально за несколько дней до кончины поэта.

Особый интерес вызывает не только такая удивительная продолжительность отраженного в дневниках жизненного периода, но и завидная настойчивость в их ведении, и та определенность, с которой они классифицированы автором по жанровым подвидам. Впрочем, уже Блоком сделана попытка жанрово разделить «Дневник» и «Записную книжку».

У Самойлова дневниковое пространство четко разграничено не только по жанрам, но и по локациям: столовая, кабинет и кухня (с кладовкой). В состав записей входят собственно «Поденные записи»: с упором на бытовые будничные вопросы; затем – «Общий дневник», в котором преобладают размышления и интеллектуальное обобщение прожитого и прочитанного. А замыкает двухтомник небольшой отсек «Разное-всякое», выделенный автором в 1977 году (как сказали бы сегодня «всяко-разно, это не заразно»): каламбуры, эпиграммы, шаржи.

Подобное структурирование представленного того материала, который большинство считает стихийно-импровизационным и не ориентированным на постороннего, как раз напротив говорит о том, что дневниковый Самойлов – сознателен, отчетливо определен, документален, художествен. Самойлов очевидно осознает творимое дневниковое полотно, как потенциальный документ эпохи, предназначенный для восприятия со стороны и изучения. Ценность жанра дневниковых записей была осмыслена поэтом уже в далеком 1935 году: «Мой дневник явится со временем и довольно интересным с исторической стороны произведением. Постольку, поскольку целью его является оценка самого себя и создание автобиографической повести, я должен дать не только свои переживания и мысли, но и эпоху, и великих людей, и общество моего времени».

Сказанное подтверждается уточнением 1948 года: «Я убежден, что все умные дневники писаны «назавтра», например, дневник Жюля Ренара. Суворин умеет быть умным в «сегодняшнем» дневнике. Это заслуга почище!»

Итак, жанровое определение найдено: перед нами — автобиографическая повесть, творимая синхронно происходящей авторской биографии, а разновидности самопознания, равные частям приватной саги, соответствуют сменяющимся углам и точкам зрения.

Первые вехи записей — довоенная Москва, советская школа с зубрежкой, контрольными, учкомами и каникулами, первые влюбленности, пробы пера, чтение всего и взахлеб. Вот юноша –поэт отнес стихотворение «Чапаев» в «Пионерскую правду», вот он премирован брюками за активную общественную работу и ударную учебу. Вот запись: «Перед лицом Великого я вступаю в комсомол».

Большой жестокий Террор, творящийся вокруг, почти не мерцает в записях, даже фоном. Как скажет уже зрелый поэт о своем довоенном дневнике: «Там нет меня. Там мой двойник/ восторженный и дерзновенный…». «Поденные записи» в двух томах подготовлены к публикации и составлены Г. Медведевой, А. Давыдовой, Е. Наливайко с комментариями В. Тумаркина при участии М. Ефремовой.

В конце 1960-х годов, на пороге своего пятидесятилетия Давид Самойлов (1920-1990) все чаще обращается к прозе. Работа над заветной книгой — «Памятные записки» — продолжалась до самой смерти поэта. В книге воспоминания о детстве, отрочестве, юности, годах войны и страшном послевоенном семилетии органично соединились с размышлениями о новейшей истории, путях России и русской интеллигенции, судьбе и назначении литературы в ХХ веке. Подготовка предисловия, составление, подготовка текста издания 1995 года выполнила Г.И. Медведева, издание 2014 года, составленное Г. И. Медведевой и А.С. Немзером, увидело свет с сопроводительной статьей А.С. Немзера с «Приложением» ряда мемуарных очерков, статей и записей о литературе.

Среди героев книги последние поэтические гении — Николай Заболоцкий, Борис Пастернак, Анна Ахматова, старшие современники Самойлова — Мария Петровых, Илья Сельвинский, Леонид Мартынов, его ближайшие друзья-сверстники, погибшие на Великой Отечественной войне — Михаил Кульчицкий, Павел Коган и выбравшие разные дороги во второй половине века — Борис Слуцкий, Николай Глазков, Сергей Наровчатов. Состав и композиция «Памятных записок» сохранен в соответствии с авторским замыслом; в разделе «Приложения» публикуются мемуарные очерки Самойлова и его заметки о литературе разных лет. О работе Самойлова-прозаика рассказывается в предисловии вдовы поэта Г.И. Медведевой. Интерпретации «Памятных записок» посвящено послесловие профессора Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики» А. С. Немзера.

Обостренное внимание как в поэзии, так в и прозе Самойлов обращено к фольклору и древнерусской словесности: Державину, Тютчеву, Толстому, Фету, Блоку, Ходасевичу, Ахматовой, Хлебникову, Пастернаку, Мандельштаму, Маяковскому, Заболоцкому (называем лишь тех поэтов-классиков, личности и сочинения которых в их неразрывности были объектами зафиксированной в стихах и прозе Самойлова рефлексии), а также поэтам-современникам (старшим, сверстникам и младшим).

Не менее существенно, что «стихи» и «проза» мыслились Самойловым как взаимосоотнесенные и равноправные «формы» того феномена, который в заметке, возникшей «на полях» его воспоминаний-размышлений, был назван «литературой».

Мощное «приращение» корпуса сочинений Самойлова после его смерти потребовало нового обращения как к его конкретным текстам (вплоть до самых популярных и обросших интерпретациями), так и к общим — казалось бы, основательно изученным — проблемам творчества поэта. Особый интерес представляет эпистолярный жанр — письма Самойлова и к Самойлову.

1 июня 1989 в беседе, предназначавшейся к печати, но опубликованной лишь посмертно, Самойлов говорил о романе «Война и мир» Толстого: «Мне кажется, что это лучшая книга в мире. В ней есть все: в ней есть и война, и мир, понимаемый не как мир, перемирие, замирение, а мир как Вселенная, вселенная души человеческой, и есть все тонкости чувств и отношений человеческих. В ней очень много мыслей и идей. И, наконец, замечательное, беспощадное, точное описание войны. Эта книга была моей любимой всю войну, да и осталась одной из самых любимых. Я часто открываю какой-нибудь том «Войны и мира» с середины страницы и начинаю читать и не могу остановиться. Читаю до конца. Я читал этот роман, наверное, раз пятнадцать».

В качестве цели отдельного исследования можно было бы выбрать изучение стратегии включения наследия и образов Толстого в поэтические и прозаические (мемуарные) тексты Самойлова на всех этапах его творческого пути, выявить реминисценции прозы Толстого, представленные в поэтических и прозаических (мемуарных) сочинениях Самойлова, а также в его неосуществленных замыслах на уровнях сюжетов, персонажей, философских и этических установок, и определить их роль в поэтике отдельных текстов Самойлова и его художественной системе в целом.

Достаточно полно творческий путь Самойлова освещен в единственной монографии, увидевшей свет при жизни поэта: Баевский В. «Давид Самойлов: Поэт и его поколение», вышедшей в издательстве «Советский писатель» в 1986 году, автор которой использовал с разрешения своего героя его тогда еще не опубликованные дневники. Книга выстроена по хронологическому принципу — прослеживается творческий путь поэта от довоенной юности до начала 1980-х годов.

Следует особо упомянуть исследования, посвященные поэзии «военного поколения». Хотя Самойлов не раз скептически отзывался о стремлении втиснуть его (как и других неповторимых поэтов) в поколенческую «обойму».

Самойлов умел отчуждать собственную жизнь, видеть ее в литературном обрамлении, словно бы сам сделавшись героем романа: «В литературном строительстве своей души он с детских лет не был ни эпигоном, ни подражателем». Безусловно вначале опираясь на чужую литературу, он сумел возвести свое, выстрадал самостоятельного и мощного героя, ставшего субъектом и объектом его поэзии и прозы, который умел распугать мелкую душевную нечисть. Литература Самойлова словно бы сама собой отбирала из жизни все литературно же пригодное, как хороший скульптор беспощадно отсекая лишнее.

Жизнь после смерти. Бой девятый

Давид Самойлов поэт счастливый — поскольку был уверен не только в себе (этого сегодня у многих с избытком), но главное в своих понимающих читателях:

Морозец звонок, как подкова.

Перефразируя Глазкова,

Трамваи, как официантки,

Когда их ждешь, то не идут.

«От большинства из нас, кого современники называют поэтами, остается не так уж много. Отбор этот производят читатели — все виды Читателей, которых нам посчастливилось иметь. Вообще художник должен не думать о том, нравственно его искусство или нет, а заботиться о своей, личной нравственности. Тогда и его творения неизбежно унаследуют свойства его личности».

В книгу переводных стихов 1990 года «Бездонные мгновения», увидевшую свет в год ухода поэта, включено замечательное во всех отношениях стихотворение «Дом-музей» (1961), впервые напечатанное в 1963 г. в журнале «Новый мир», вошедшее в сборник «Второй перевал», объединивший стихи 1958-1963 годов.

Казалось бы трудно найти второй, тем более иронический смысл в столь серьезно заявленной теме «Дома-музея», однако Самойлов сумел придать ей весьма ироничное звучание: сомнения в необходимости «музеев поэтов/ писателей», пыльных собраний прозаических вещей были устойчивым культурным, литературным современным мотивом (можно привести примеры от Пастернака до Довлатова). Цитата в эпиграфе якобы из «книги отзывов» сразу задала жанрово-стилевую рамку текста: «… производит глубокое…». Первый эпиграф, «из старого поэта» (псевдоцитата, наполненная узнаваемыми «поэтизмами» и отсылающая к знакомому читателю комплексу «поэтического памятника»), переводился вторым эпиграфом в иронический регистр, поэтизмы в нем приобретают оттенок комический, почти шутовской.

За внешней пародийностью, кажется, мало обращалось внимания на второй план, внутренний сюжет стихотворения — судьбу поэта, представленную экскурсоводом, весьма недалеким, но достаточно внимательным.

Тот факт, что стихотворение отнесли на свой счет именно работники Музея-квартиры Пушкина, имеет текстуальное обоснование. Отсылки к пушкинской судьбе в «Доме-музее» довольно многочисленны и узнаваемы. Кроме отмеченной комментаторами аллюзии на посмертную судьбу Ленского в строке «то ли песен, а то ли печенья» и лермонтовской цитаты в финале стихотворения («Смерть поэта — последний раздел»), можно указать еще на ряд аллюзионных деталей. Это «кушетка поэта» — сравним с кожаным диваном в пушкинском кабинете в Музее-квартире на Мойке, дом 12 в Петербурге.

В какой-то момент начинается расподобление — самойловский поэт на дуэли не гибнет, его биография закончится иначе. К пушкинским аллюзиям у Самойлова подключаются иные, связанные с другими русскими поэтами и писателями. Биография героя «Дома-музея» становится, в конечном итоге, своего рода инвариантом судьбы русского литератора. Вспомним, как «злой дух» Гейне вывел почти обязательную математическую формулу жизни немецких поэтов: «родился от бедных родителей, учился теологии, но почувствовал другое призвание, тщательно занимался древними языками, писал, был беден, жил уроками и перед смертью получил место в такой-то гимназии или в таком-то университете».

Эта «архисема» в «Доме-музее» формируется постепенно: к концу текста плотность пушкинских аллюзий снижается, вводятся отсылки к биографиям других писателей, детали, не находящие соответствия в пушкинской биографии. «Как бы Пушкин» постепенно превращается в «поэта вообще».

После смерти Самойлова было опубликовано более пятидесяти его стихотворных текстов «начальной поры», в том числе пять поэм: «Конец ДонЖуана: Комедия, не имеющая самостоятельного значения» (1938), <Госпитальная поэма> (1943; не окончена), «Первая повесть» (1946; не окончена), «Шаги Командорова» (1947, 1950), «Соломончик Портной: Краткое жизнеописание» (конец 1940-х - начало 1950-х). Даже чисто «количественные» данные ясно свидетельствуют о том, что поэт Самойлов вполне сложился задолго до относительно приметных журнальных публикаций и тем более до выхода первой книги в 1958 году.

Следует, однако, помнить, что эта последовательность характеризует «собрание сочинений поэта» лишь в общих чертах. Во-первых, прижизненные публикации Самойлова не покрывают всего его литературного наследия: здесь сказывались как причины общественно-политические (идеологический контроль, осуществляемый не только цензурой, но и издательскими редакторами), так и личные (иные сочинения Самойлов просто не считал возможным отдавать в печать).

Во-вторых, из-за вмешательства «надзирающих инстанций» издание многих текстов осуществлялось через годы (а то и десятилетия) после их создания. Самойлов ушел из жизни на пике общественного признания (его формальным знаком стало награждение Государственной премией СССР в 1988 году), но, несмотря на широкую известность, востребованность и даже «культовость» немалого числа стихов поэта, масштаб и свершения которого были не вполне ясны даже его наиболее преданным и вдумчивым читателям.

После кончины поэта радением его вдовы Г.И. Медведевой и старшего сына А.Д. Давыдова достоянием публики стало множество прежде неизвестных текстов, существенно обогативших и усложнивших представления о жизни и творчестве Самойлова. Посмертные публикации стихотворных сочинений сделали возможными научное издание его лирики и достаточно представительное — поэм. Большое значение имели также издания мемуарно-эссеистической прозы (прежде за малыми исключениями неизвестной), дневников, пьес «Фарс о Клопове, или Гарун аль-Рашид» и «Живаго и другие» (по роману Б.Л.

Самойлов ушел из жизни на 70-м году жизни в здании Таллинского драматического театра после выступления на вечере, посвящённом столетию Бориса Пастернака. Когда он потерял сознание за кулисами, «его кинулись спасать — он на секунду пришёл в себя и сказал как бы уже оттуда: «Ребята, всё хорошо». Похоронен на Лесном кладбище Пярну.

Во второй половине 1950-х - 1980-х годов о поэзии Самойлова так или иначе публично высказались почти все приметные критики разных поколений и направлений (Л. Аннинский, Ю. Болдырев, Н. Богомолов, А. Немзер, Е. Сидоров) и многие известные поэты (В. Боков, А. Вознесенский, П. Вегин, Т.Глушкова, Е. Евтушенко, Ст. Куняев, А. Кушнер, С. Наровчатов, Вл. Соколов, О. Чухонцев).

Дочь коммуниста и революционера Белы Куна Агнессе Кун (1915–1990) близко знавшая Давида Самойлова так метко написала об особенностях его характера: «Вот видите — написалось так, как я не думала Вам писать, отлично чувствуя древесную кору, которой Вы окружили себя в общении со многими людьми, как ни странно и со мной тоже, причем много лет назад».

Внимательно изучив характер Самойлова, отчетливо понимаешь, почему в его посмертный сборник «В кругу себя» вошли юмористические стихи поэта, написанные в последние годы для друзей.

Завершить изучение творческой судьбы поэта логичнее всего воспоминаниями его сына, длиннющей, но удивительно точной, характеризующей Самойлова цитатой: «Отец превратился в небольшое учреждение, со своим штатом, интригами и субординацией. Надо признать, что интриганство было умеренным, а «двор» состоял из людей почти всегда дельных и симпатичных. Судьба Отца видится благополучной в сравненье с другими литературными российскими судьбами. Войну прошел с одним нетяжелым ранением. Тюрьмы избежал — вовремя умер тиран. Дождался славы, нисколько не поступившись собой. Даже наше угрюмое государство в конце концов пошло с ним на мировую, удостоив пары наград. Отец может видеться, и справедливо, одной из эталонных личностей эпохи. нам век примеров достойного поведения. Можно ли не любить такого человека?. Можно было и не любить, — в последние годы Отец наобижал многих. Отец свою жизнь уважал, намереваясь сберечь и мелкие ее детали, его дневник кажется не целиком интимным, а ждущим читателя. Его жизнь, со всеми несовершенствами, выглядит более значительной, чем она предстает у мемуаристов».

Последние десятилетия Самойвлов доживал на исходе жизненных сил. Его отъезд из Москвы был в какой-то мере обрывом сюжета, уходом со сцены, равноценным гибели его литературного персонажа. Поэт достиг высот в своем творчестве, ему некуда было уже расти.

Ты замечал, мой доброжелательный читатель, как часто бывает, что менее крупный писатель остается в памяти более отчетливо, чем более значительный. По-видимому дело в личном обаянии, в верности своему времени. Все, созданное Самойловым не уменьшается с годами, а незаметно вырастает, и сам он не будет забыт.

С лихой «Песенки гусара» я начал рассказ о Давиде Самойлове. Логическим завершением станут стихи о «гусаре», который в военное лихолетье вернулся в Москву, где и повстречал женщину, в которую влюбился в снежной круговерти:

Он к ней подался. К ней прильнул.

Лицом уткнулся ей в колени.

И, как хмельной, в одно мгновенье

Уснул… Как так? Да так — уснул.

Вояка, балагур, гусар

Спал от усталости и водки,

От теплоты, от женских чар.

И его руки были кротки.

Лежал, лицо в колени пряча,

Худой, беспомощный — до плача.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге