G4 моей судьбы
1. НАЧАЛО ШТУРМА
Сегодня 1 августа. В этот день ровно 50 лет назад я сдавал первый экзамен в университет.
Я поступал на исторический факультет, поэтому первым экзаменом шла, естественно, история. В билете было 3 вопроса: V век до н.э. в Греции и Платон; противодействие Ломоносова немецкому засилью в русской истории и Первая русская революция 1905-1907 гг.
Принимала у меня экзамен Наталья Александровна Курбатова — доцент кафедры истории СССР ТашГУ им. В.И. Ленина, которая потом читала нам курс вспомогательной исторической дисциплины «Хронология и метрология». Она была молода, очень красива и чуточку экзальтированна. Когда я стал, отвечая на второй вопрос, рассказывать о борьбе Ломоносова с норманнской теорией Байера и Миллера, она перебила меня и лукаво спросила: «А как правильно называется эта теория?» Я понял, в чём подвох, и ответил: «Норманнская — с двумя «н». Она всплеснула руками, глаза её радостно вспыхнули, залучились, и она тотчас вывела мне в экзаменационном листе пятёрку, не став даже слушать ответ на третий вопрос.
Позже, когда она на первом курсе читала нам хронологию, видимо, это воспоминание грело её и не давало на меня сердиться, когда я с мальчишеским задором утверждал на семинарах, что вся хронология древности это полная ерунда, выдуманная монахом Скаллигером. Для Натальи Александровны это было святотатством, но она сдерживалась, памятуя о впечатлении, которое я, видимо, на неё произвёл на приёмном экзамене, и всё пыталась меня терпеливо разубедить банальными ссылками на солнечные затмения и прочие, как ей казалось, надёжные методы датировки.
Прошло не так уж много времени, как математик, академик РАН Фоменко, совместно с другим математиком — Носовским, используя те самые математические методы, о которых в конце 60-х грезили во всех науках, создали свою «Новую хронологию». Историки ополчились на них и обзывают их творение лженаукой. Конечно, их есть за что критиковать (они слишком уж увлеклись реконструкцией исторических событий и идентификацией исторических личностей на свой манер, хотя они ведь не историки и многими методами исторической науки не владеют, что приводит порой к явным несуразностям), но, с моей точки зрения, они всё же сделали великую вещь: ткнули историкам в глаза, что главной проблемой исторической науки, её камнем преткновения является не трактовка того или другого события, а высосанная из пальца скаллигеровская хронология.
Вон как далеко меня увело от 1 августа 1969 года! А мне кажется, оно было вчера. Словно вижу себя, тогдашнего, со стороны: в белой синтетической (тогда это считалось круче хлопка!) рубашке-сетке, по причине несусветной ташкентской жары, сижу в аудитории химфака ТашГУ в вузгородке, где мы сдавали вступительные, перед ослепительной красавицей с роскошными вьющимися каштановыми волосами и чувствую, как по коже бегут лёгкие мурашки при виде экзаменационного листа с первой отметкой — и пятёркой!
Тогда на молодёжном сленге сдать экзамен называлось «спихнуть». «Спихнул!» — закричал я через час маме, сидевшей на лоджии нашей квартиры на первом этаже чиланзарского дома и ждавшей меня с тем же чувством, с каким за четверть века до этого матери ждали сыновей с войны.
Мама с папой — он был ещё жив, пролежав парализованным с 19 февраля 1961 года до самой смерти 10 января 1970-го — были счастливы. Папа и дальше был счастлив, а мама вскоре меня урезонила, по своей закоренелой учительской привычке: «Рано пташечка запела — как бы кошечка не съела...», — это когда я слишком уж развитийствовался о предстоящем студенчестве.
В самом деле: предстояло ещё три экзамена — сочинение и два устных — по русскому и литературе, а также английскому языку — соответственно, 5, 10 и 15 августа, а самое главное, страшное, жуткое — мандатная комиссия 20-го, момент истины. Расскажу обо всём по мере наступления этих дат с полувековым шагом. А пока ещё мысленно посмакую тот, самый первый день штурма университета, который вижу даже более явственно, чем сегодняшний.
НА СНИМКЕ: химфак ТашГУ — тогда именно так выглядело его новое здание, совсем недавно выстроенное, зелени вокруг ещё было немного, это потом вузгородок превратился в огромный парк. Фото сделано с крыши здания физфака — однояйцевого близнеца химфаковского.
2. СОЧИНЕНСКОЕ ДЕЛО
Сегодня 5 августа. В этот день ровно 50 лет назад я сдавал второй экзамен в университет.
Это был самый главный экзамен во всей Большой Четвёрке — этакой, как теперь бы сказали, G4 моей судьбы.
Главным он был негласно, хотя и так все всё понимали — и абитуриенты (а ведь это слово, как завелось треклятое ЕГЭ, похоже, вовсе вышло из употребления, или я ошибаюсь?), и университетские педагоги. На нём сыпалась большая часть абитуры, после чего и начиналось истинное соревнование. Первый экзамен не в счёт: к профилирующему все готовились исступлённо; меня вот тут один читатель, которого, если его послушать, по той же программе учили истории как-то иначе, даже спросил, мол, что, индивидуально готовился. Я прикинулся шлангом, ответил, дескать, вестимо в одиночку, не толпой. Но сам-то понял, что он имел в виду: с репетитором. Нет, я-то нет, но вообще репетиторство процветало, ибо не поступить в те годы в Ташкенте в вуз воспринималось жутчее грехопадения или даже увечья. Попал в аварию — хорошо коль поцокают сочувственно пару минут языками и плавно перейдут к футболу. Но если провалился в «институт», то это мусолилось долго, обстоятельно и смачно, как редкие о ту пору постельные сцены в кино.
Ясно, что сдавать профилирующий приходили натасканными-перенатасканными. Даже я, с раннего детства, благодаря папе, обожавший и знавший неплохо историю, весь июль ходил на установочные лекции в Доме знаний, которые читали университетские преподаватели. Не ради узнавания, конечно, новых фактов — чтобы погрузиться, пусть и квази, в университетскую среду, в которой предстоит сдавать вступительные. Так что результаты первого экзамена не отражали во всей полноте глубину знаний абитуры. Если бы лишь по его оценке принимали, тогда чуть всех не зачисляй.
Иное дело второй экзамен — сочинение. Писать наш народ и вообще не горазд — ну не письменная у нас нация! Какая угодно — анекдотная, болтологическая (кому из троечников в школе не рекомендовали не заниматься болтологией?), трепалыжная, но только не письменная. Поэтому как ни упирались рогом репетиторы, деньги им уплаченные родителями шли почти стопроцентно на ветер. Либо дано человеку, либо — нет. Тут ещё и неправильное, по моему глубокому убеждению, обучение русскому языку сказывалось (и продолжает сказываться и поныне), приводя к тому, что целый народ (!) писал и пишет безграмотно. А в сочинении ведь как? Тут хоть не хуже Маркса размысли «Размышления юноши при выборе профессии», но коли не выдержишь «уж, замуж, невтерпёж», то будет тебе жирный кол — с припиской-похвалой за свежесть мысли. Но баллы считают не по хвалебным припискам...
В силу этого, на сочинении выбывали из гонки все витии, считавшие, следом за шибко «продвинутыми» учителями, что умение оригинально мыслить важно паче знаний как таковых.
Я русский знал и знаю сносно. Литературу — даже более. Сочинений мы в двух старших классах писали по несколько штук в неделю — такой порядок завела пришедшая к нам из тюрьмы новая учительница-словесница Елена Ивановна Муждабаева. В тюрьме она, конечно, не сидела — она там учила заключённых. И потому характер имела дамасской стали. И благодаря этому многих у нас многому научила. Программа по русскому завершилась в 9-м классе, и весь 10-й мы неистово писали на её уроках и дома сочинения, шлифуя навыки излагать мысли на письме компактно и внятно.
Так что подготовка у меня была хорошая, при том, что и склонность к словесности всегда имелась. В 5 лет я сочинил первые свои стихи, автограф коих (писать я уже умел — и написал хоть и на тетрадном листике в клеточку, но зато заточенным, по папиной выучке, гусиным пером — бог его знает, где мы его с папой взяли!) мама хранила, но и память моя не утеряла. Оно было о Пушкине: «В умной голове талант образовался. Его стихи на память всем остались».
Хуже было другое, грозившее всё и вся осложнить: в промежутке между первым и вторым экзаменами у меня на правом глазу сел ячмень. К вечеру 4-го он набряк на нижнем веке настолько, что мешал, как аденома простаты мочеиспусканию, испусканию мыслей. Без коих на предстоящем 4-часовом (в отличие от 6-часового школьного) сочинятельном ристалище даже моя практически безупречная грамотность обесценилась бы в глазах приёмной комиссии абсолютно.
Дело пахло керосином, как тогда любили говорить. Ячмени в 10-м классе у меня садились несколько раз, причём с хорошую сливу. Что интересно, ни до 10-го, ни после они меня визитами не жаловали, — а в 10-м цеплялись, как репьи. Думаю, на нервной почве. Я всегда учился в средней школе не особо: из точных наук мне легко давалась только химия, а вот математика и физика вынимали всю душу. Ну, не математический я человек... Конечно, малость и школа была виновата: учившая нас математике с 5-го по 8-й включительно Валентина Николаевна Николаева была школьным профоргом, часто отлучалась по профсоюзной надобности, её кое-как замещали или заменяли математику другими уроками. И вот я к концу 5-го класса всё меньше и меньше стал её понимать. И не только я. Пришедший к нам в 9-м классе классным руководителем и учителем алгебры и геометрии Аркадий Израилевич Немировский, фронтовик-артиллерист, ходивший с офицерским, как нынче б сказали, винтажным планшетом, жмурился от ужаса, рассказывая маме в учительской (мама моя работала учительницей начальных классов в той же школе) про громадные лакуны в математических познаниях его новых подопечных.
Словом, в свидетельстве о неполном среднем образовании, выданном мне после 8-го класса, полно троек. Примерно так же, ну может чуть старательнее я учился и в 9-м. А в 10-м решил: так нельзя, надо получать аттестат без троек. И, как говорят, водители, втопил! В аттестате о среднем образовании у меня не то что троек нет — четвёрок-то всего четыре. Но зато намаялся в последний школьный год с ячменями. И вот опять.
Сперва, в начале последнего учебного года, я пытался их прокалывать. Но потом мама рассказала, что в соседней школе от подобной варварской процедуры умер мальчик: гной попал в глаз, оттуда — в мозг, и кирдык. Справлялся после этого я так: часто мазал ячмень тройным одеколоном. Ячмени, видимо, его очень боятся и через неделю примерно постепенно убираются обратно в веко. Но в этот раз у меня не было недели! И на кону стояло поступление в университет.
...Я выбрал вечером накануне сочинения самую тонкую и острую иголку в маминой игольнице. Приготовил тройной одеколон, вату, пассатижи. Когда мама с папой уснули, перенёс весь этот инструментарий на кухню, закрыл дверь и включил газ. Зажал в пассатижах иглу и прокалил её немного. Затем обмакнул в одеколон — и...
Я проколол тогда ячмень 21 раз! Судя по тому, что остался жив, вытекавший гной в глаз не попал. Зато наступило облегчение. Ещё часок, листая учебник русского, который знал почти наизусть, я просидел, периодически прикладывая к местам проколов свежую ватку, смоченную одеколоном. И, наконец, уснул.
Утром я был готов к ристалищу. Ячмень в зеркало ещё был виден, но, подавленный моей волей и издырявленный иголкой, он почти не ощущался. Во всяком случае, сосредоточиться не мешал. Как больной зуб то и дело трогаешь языком, так и я беспрестанно пошевеливал веком, проверяя, лучше мне или хуже. Выдавая мне проштемпелёванные листки для написания сочинения и черновиков, преподавательница филфака настороженно на меня поглядела и спросила, здоров ли я, смогу ли писать сочинение, а то может в другой день (запасный день был предусмотрен для внезапно, но не смертельно заболевших). Я опять дёрнул веком, но заверил, что в полном порядке.
Само сочинение даже и описывать нечем — нет таких красок. Чистый автоматизм. Предложено было три темы: «История в поэмах Маяковского», «Образ Раскольникова в романе Достоевского “Преступление и наказание”» (когда эту тему написали на доске, я весьма непосредственно хмыкнул; тотчас подлетела одна из надзирающих, чтобы не пользовались шпаргалками, филологинь, дескать, в чём дело, коей я и ляпнул, мол, а что, у Достоевского Раскольников действует ещё в каких-то романах; она фыркнула и дала мне щелчка по макушке: «Вот поступишь — поговорим!»; но, увы, больше мы с ней так никогда и не свиделись) и свободная.
Никакого раздвоения или даже разтроения сознания у меня не возникло. Всё было ясно. Казалось бы, как соблазнительно для уже давно пишущего человека взяться за свободную тему — но нет, это скользкий путь. Будут сравнивать с тем же Марксом, Лениным, еще с кем-то — и, понятно, любому великому проиграешь, ведь критериев нет, сплошная вкусовщина. Раскольников тоже отпадает — никогда не любил и по сей день не люблю Достоевского — не за идеи, а за неумение писать. Оставался Маяковский, поэмы которого «Октябрь» и «Хорошо» я знал прекрасно, большие куски — наизусть.
Сочинение сложилось в уме тотчас, осталось записать (эта манера у меня сохранялась всю жизнь: репортёрствуя, я по дороге с события в редакцию полностью придумывал репортаж, а в кабинете лишь настукивал его на машинке [в юности, рисуясь и подражая великому журналисту Михаилу Кольцову, порой диктовал прямо на линотип – строкоотливную, кто не знает, машину], а потом набирал на компе — и уже минут через двадцать, много — полчаса сдавал начальству). Сперва, естественно, в черновике — чтобы, как учили, заменить синонимами слова, в правописании коих не вполне твёрд, а также вялые на более выразительные и точные.
За полтора часа до урочного времени сочиненское дело было как будто бы на мази. Поднял глаза: не только у меня — к выходу мимо стола комиссии тянулся ручеёк моих соперников. Их поочерёдно останавливали у дверей и что-то шепотком говорили; я знаю что — советовали не спешить уходить, а ещё и ещё раз перепроверить сочинение. Не прислушался к этим советам никто. Большинство их лиц я на следующих экзаменах уже не видел.
Я же и не думал уходить. День хоть и выдался снова невыносимо жаркий, но в огромном читальном зале новой университетской библиотеки на первом этаже двухэтажного стилобата Главного корпуса ТашГУ, где все абитуриенты сдавали письменные экзамены, было довольно прохладно — сиди не хочу. И я, периодически откидываясь минут на 5 с закрытыми глазами на стуле и тем встревоживая надзирательниц (одной девушке поодаль от меня и в самом деле стало плохо от жары и перенапряжения, и её спешно удалили из зала), вдругорядь перечитывал своё сочинение. И однажды выловил-таки пропуск запятой — и похолодел: а если не одна она такая!..
Сдал сочинение, только когда громко объявили, что время вышло. И поехал домой.
Уже в середине сорокаминутной поездки в вечно переполненном 34-м автобусе из вузгородка на первый квартал Чиланзара я отчётливо осознал, что пятёрки у меня точно не будет.
Сочинению я предпослал эпиграф из зачина поэмы «Хорошо» (цитирую намеренно по памяти, не сверяясь с источником): «Время — вещь необычайно длинная, были времена — прошли былинные. Ни былин, ни эпосов, ни эпопей. Телеграммой лети строфа! Воспалённой губой припади и попей из реки по имени — «Факт».
Подвело меня хорошее знание русского языка. Топонимы пишутся без кавычек — аксиома из аксиом русской словесности. Отлито в мозгу в граните! И я написал «Факт» — машинально! — без кавычек. Вы спросите, а что Маяковский хуже тебя знал русский, что закавычил. Наверное, даже лучше, но он не ошибся — ибо отделил название «реки» тире, да и «река» сама ведь это ж не реальный водоём, а поэтический троп. Поэта надо учить буквально, не поверяя алгеброй его гармонию, за неучёт чего я и поплатился.
Оценки за сочинение должны были вывесить 7-го. Как я прожил эти два дня, один бог знает. Печальки с ячменём так далеко улетели с передней линии сознания, что даже не вспоминались. Да и сам покоцанный накануне ячмень, от общего ужаса организма, в считанные часы убрался с глаза долой.
А ведь это были не пустые, не какие-то «лишние» два дня! Это были два из четырёх дней, отпущенных для наипоследнейшей подготовки к устному экзамену по русскому языку и литературе! Почти всё в организме цитировало то же «Хорошо» в унисон: «Тринадцать визгов: «Сдаваться, сдаваться!» Но сдаваться уж так не хотелось...
Дожил как-то, не переставая готовиться к русскому. Приехал в вузгородок. На подгибающихся ногах приплёлся от остановки к химфаку. На стекле входной двери, где были вывешены отпечатанные на машинке списки с оценками, долго искал себя, ибо в списках не было никакой логики: их составили ни по алфавиту, ни по полученным оценкам, а как бог на душу положил или, скорее, как лежали в стопке наши сочинения.
Уфффф: у меня всё же четвёрка. И при этом у всех остальных — 82 двойки, как сейчас помню, в окружении сонмища троек. Стало легче: правильно, что не сдался; соперников теперь куда меньше (ибо с тройкой непрохонже даже при трёх пятёрках: проходной балл — 19).
Сил им сочувствовать у меня не было. Самому надо было на оставшихся двух экзаменах получить только пятёрки.
НА СНИМКЕ: Главный корпус ТашГУ им. В.И. Ленина в мои годы. Красной стрелкой указан читальный зал университетской библиотеки.
3. РУССКИЙ УСТНЫЙ И ГРУСТНЫЙ
Сегодня 10 августа. В этот день ровно 50 лет назад я сдавал третий экзамен в университет.
Подготовка к экзаменам и их сдача — это высокотехнологичная процедура, если, конечно, человек учится, а не мается дурью.
За свою жизнь я сдал 40 экзаменов и выдержал все, кроме одного — теоретического, на знание ПДД, в ГАИ на водительские права. На права мы сдавали по окончании курса автодела на военной кафедре, причём — по желанию. Мне права были до лампочки, водить авто я и так научился: научишься тут как миленький, даже если не хочешь, когда тебя дрессируют на грузовике, со всеми его перегазовками при переключении скоростей и прочими заморочками. Когда я после «газона» сел в том же ГАИ на экзамене по практическому вождению за руль «жигулей», то походило это должно быть на плавание в Мёртвом море, где невозможно утонуть. Впрочем, это чистая игра ума: плавать я отродясь не умел и не умею, так что не мне судить. Но легковушки во сне вожу нередко, причём лихо — примерно так, как гонял под присмотром преподавателя автодела майора Юрия Александровича Неклюдова на ГАЗ-51 по ночным ташкентским улицам на Каракамыше или днём — по полупустынной тогда ташкентской кольцевой.
При этом я ни тогда, ни потом на протяжении всей жизни не собирался владеть и управлять автомашиной. Пунктик у меня такой, видите ли: мнится, что если реально сяду за руль, то непременно однажды не справлюсь с управлением — и ладно, если сам убьюсь, а то ведь, не приведи бог, отниму чужую жизнь — и как потом с этим жить?
Так что сдавать на права я пошёл исключительно для прикола. Вождение сдал на ура, а вот с теорией вышла промашка. Выучить её вроде б и выучил, но всё равно допустил на шаблонах вместо двух разрешённых ошибок — три. «Ничего, — стал утешать меня майор Неклюдов. — Заплатишь 95 копеек — и сдашь повторно!»
Вот ещё! Я в ту же минуту забыл и об этом экзамене, и вообще об автовождении — настолько далеко это было от моих интересов и пристрастий. Но в подкорке закрепилось: 39 — 1.
Впрочем, до этого было весьма далеко — целых 5 лет. А к вступительному экзамену по русскому устному в универе у меня ещё промахов не было, зато имелся успешный экзаменационный багаж из диктанта и географии в 6-м, когда в школах Узбекистана ввели переводные экзамены, письменных и устных по русскому и математике — в 8-м, химии и географии — в 9-м и целых 8-и выпускных (в 69-м к традиционной семёрке, сдававшейся выпускниками много лет, прибавили ещё устный по литературе). Спросите, а в 7-м что, не было переводных или пропустил? Были, не пропустил, но 7 класс я заканчивал в памятном 66-м, когда случилось землетрясение, и объявленные в начале третьей четверти испытания по физике и зоологии, к которым мы уже интенсивно готовились с учителями, в столице республики отменили.
Получается 16 школьных и уже 2 вступительных в университет — немало для 16-летнего человека. Сдавая их, я выработал методику подготовки, которой затем придерживался всегда. Обычно на подготовку в школе давалось дня 4. Я делил билеты на три части — для первых трёх дней, а четвёртый, канунный, оставлял на отдых и наведение порядка в голове. В остальные дни — интенсивная работа над ежедневной билетной «квотой» с раннего утра, потом — перерыв, после которого — самопроверка подготовленных за день билетов и повторение материала до 6 вечера, после чего — отдых.
При сдаче экзаменов у меня тоже выработалась собственная технология. Всегда шёл отвечать первым, на некоторых школьных и почти всех (почти, поскольку было несколько случаев, когда однокурсники особо просили меня придержать коней, чтобы не задавать своими ответами слишком высокую планку, осложняя тем сдачу другим) университетских — без подготовки.
Нередко выделывался, конечно, по-юношески. На четвёртом курсе на экзамене по психологии преподаватель, с которым на протяжении всего семестра мы развлекали группу словесными дуэлями на семинарах, отправил меня обратно, когда я и ему, по обыкновению, пошел отвечать сходу (видел, как перед этим к нему подходил наш староста Коля Столяров и что-то, склонившись, с горячностью шептал на ухо): «Посидите, вам не к спеху». Я вернулся за свободный стол в первом ряду готовившихся однокурсников, демонстративно развернул свежую болгарскую «Работническо дело», купленную перед экзаменом в университетском киоске, и принялся читать. Тотчас всё внимание переключилось на меня: это ж и ужас, и святотатство, и бог знает что.
Первый же отвечавший после этого благополучно завалил экзамен, ибо так и не собрал за четверть часа в кучку те крохи знаний, что имел, переводя взгляд с преподавателя на меня-эпатажника и обратно. Видя такое дело, препод подозвал меня, а когда я открыл уже рот, чтобы отвечать по билету, спросил, мол, что я, на всех экзаменах так. Я кивнул: «У меня такой динамический стереотип!» Ответ был точно по предмету, не придерёшься. Препод расхохотался, вынул из моих рук зачётку, поставил «пять» и помахал на прощание рукой. А я оставил ему газету: «Почитайте на досуге. Там на четвёртой странице интересная статья про СЭВ».
Такая моя система подготовки и сдачи экзаменов ни разу в моей жизни не дала сбоя, не считая потешно-гаишного, совершенно ничего для меня не значившего.
Но на сей раз она была совершенно неприменима!
Во-первых, не было никаких билетов, как в школе, что уже непривычно. Экзаменовали по всей программе: в случае с русским — начиная с первого класса. Один, помнится, сыпанулся, когда спросили, как пишутся «жи» и «ши». «Ну, если уж вы тако-о-ого не знаете, то что же вам делать в университете?!», — сказали ему, прощаясь. Другая девчонка, слышал краем уха, когда сам отвечал, выдала экзаменатору, что «г» и «м», обозначающие, соответственно, граммы и метры, это сокращения, а потому после них следует ставить точку. Это верно, что в советской школе учили хорошо, — но верно и то, что далеко не все там хорошо учились...
Во-вторых, отводить последний день на чистый отдых было непозволительной роскошью. Хотя готовиться к русскому устному я начал первым делом, то есть практически не переставая после сдачи по нему выпускного экзамена.
В третьих, это он только назывался «русский устный», а на самом деле, как предупреждали справочник для поступающих в вузы Ташкента и преподаватели на универовских консультациях, он был по русскому и литературе: первый вопрос на правило, второй — синтаксический разбор предложения, а третий — из литературы. В школе это были два разных экзамена, в универе — один.
Ещё во время сдачи мною школьных выпускных, если не раньше, мама обспросила всех своих знакомых ташкентских словесников и припасла практически все употреблявшиеся тогда, равно как и вышедшие из употребления, но зажившиеся в учительских семьях учебники русского языка — для школ всех ступеней, техникумов и вузов. Казалось бы, странно — но нет! В каких-то учебниках лучше было разжёвано одно, в каких-то другое, а в техникумовском, кстати, мы нашли с мамой объяснения нескольких трудных случаев, которых не было и в вузовских.
Готовиться было радостно и трудно. Радостно, ибо я безумно люблю русский язык с самого раннего детства. Привил эту любовь мне как-то незаметно папа — известный всему Ташкенту книжный редактор, к которому в очередь стояли на редактуру их монографий выдающиеся учёные республики — особенно, аграрники, поскольку папа много лет работал в главной редакции сельхозлитературы Госиздата УзССР. Аграрная профессура у нас дневала и только что не ночевала: приносили и обсуждали рукописи, прошлое, окружающую жизнь...
Потом эта страсть окрепла благодаря моим любимейшим книгам «Слово о словах», «Ты и твоё имя», «Загадки топонимики» Льва Успенского. Я рано их прочитал и в дальнейшем перечитывал куда чаще, чем «Трёх мушкетёров» и «Робинзона Крузо».
А трудность состояла в том, что нельзя было ничего пропустить. А чтобы не пропустить, надо было освоить все оказавшиеся в моём распоряжении учебники. Без маминой помощи я бы не справился. Она реферировала, и мы вместе сводили всё, что находили в каждой книге, скажем, о местоимениях или частицах. И всё же случалось, когда разобрать иное предложение не помогала даже такая «индукция». И тогда мы обращались к часто бывавшим у нас учителям разных ташкентских школ — и открывали для себя, что и они не всё знают. К их чести, они не юлили, не отпирались, а признавали, что вот тут или тут не тверды. Но был случай, когда к маме на огонёк заглянула в те дни милейшая русистка нашей же школы Валентина Казимировна (фамилию не называю, ибо никогда её не знал — она меня не учила), и мы вцепились в неё как в последний рубеж — уж больно здорово она вообще-то была образованна. А та тоже не знала ответа и подумала, по своей мнительности, что это с нашей стороны подвох, чтобы её посрамить. И надолго на маму обиделась за померещившееся ей вероломство...
...Но сколько ни готовься, всё равно наступает день «икс», когда надо предъявить — urbi et orbi — результаты своей подготовки.
10 августа, начало 11-го, всё тот же химфак. Беру билет: «1. Склонение числительных. 2. Разбор предложения: «Я открывал окно рано утром в своей комнате наверху и смотрел, и слушал, и дышал». 3. Стихотворение Лермонтова по выбору».
— Вам всё понятно? — спрашивает председательница экзаменационной комиссии — какой-то доцент с филфака.
Киваю.
Она ждала, видимо, вербального ответа, а может ещё и развёрнутого — а тут всего немой кивок. Посмотрела так, что во взгляде легко читалось: «Ничего-то тебе не понятно — только время отнимешь поди, мекая и бекая».
— Ну, садитесь, готовьтесь...
— А можно без подготовки?
Она аж слевитировала своим дебелым тухасом!
— Безумству храбрых поём мы славу, — пробормотала и левой рукой указала мне на стул, а правой велела подсесть ассистентке.
— Безумство храбрых — вот мудрость жизни! — парировал я, усаживаясь подле них. Мне почему-то тотчас стало так спокойно, словно сданы уже все экзамены и проходной балл обеспечен.
— У вас в билете Лермонтов, юноша, а не Горький, — строго напомнила она.
Я согласно кивнул и... начал читать любимое — «Воздушный корабль».
Филологини не останавливали, пока я не дочитал до конца, хотя вопрос по литературе — третий, а не первый.
— А почему это? — спросила доцентка вполне логично, поскольку в школьной программе «Воздушного корабля» не было.
— Ради экономии времени — знаю его с младенчества.
Тётки переглянулись.
— Любимое папино, он часто его читает, и я давно уж запомнил на слух. И тоже полюбил. А перед экзаменом обменял любовь на время.
— Прагматик! — хмыкнула — и я почувствовал: одобрительно — доцентка. Ассистентка ей подхихикнула. А она написала на моём проштампованном листке для черновика пятизначное число и подтолкнула листок мне: — В дательном падеже!
Увы, число я не вспомню. Ну, пусть будет, скажем пятьдесят семь тысяч восемьсот тридцать девять.
— Пятидесяти семи тысячам восьмиста тридцати девяти, — тотчас оттарабанил я.
— Теперь — в творительном.
— Пятьюдесятью семью тысячами восьмистами тридцатью девятью, — мгновенно просклонял я.
— А если подумать? — хитро глянула на меня молоденькая ассистентка — явно недавняя выпускница.
— Зачем же тут думать? Дело техники.
— Ну-ну, — с кривой ухмылочкой глянула на меня доцентка и подобралась. — Разминка, юноша бледный со взором горящим, окончена. Настало время конкурса капитанов. Но капитаном всегда буду я! — вдруг дурашливо хохотнула она почти мне в лицо. — Читайте предложение!
Я прочитал.
— Ну и?
Синтаксический разбор полагается начинать с указания типа предложения.
— Повествовательное.., — начал я, и она тут же меня перебила:
— Чем подтверждается?
Полагается отвечать, мол, в нём сообщается о чём-либо, то бишь повествуется. Но я ответил иначе:
— Первой главой «Былого и дум».
И тут дебелый тухас доцентки слевитировал вторично.
— Как узнали?!
— Читал. — И затарабанил: — Невосклицательное, простое, распространённое, определённо-личное...
— Да постой же ты! — осадила меня раскрасневшаяся доцентка, впадая в азарте в амикошонство. — Может скажешь, откуда именно в «Былом и думах»?
— Первая глава, я сказал ведь. Рассказ о новом доме отца.
— Правда читал.., — почему-то удивилась она. — Что ж нам делать? — немного растерянно посмотрела она на ассистентку.
— «Отлично» ставить, — отозвалась та. — А что ж ещё?
Доцентка повернулась ко мне, цепляясь, видимо, за какую-то последнюю экзаменаторскую соломинку:
— А что у вас было за сочинение?
— Четыре.
— Хм... Не помню вашей фамилии — не я, видимо, проверяла... Какая тема?
— История в поэмах Маяковского.
— Так-так... Ну тогда скажите-ка мне, как начинается шестнадцатая часть поэмы «Хорошо».
Я улыбнулся: «Мне рассказывал тихий еврей Павел Ильич Лавут: «Только что вышел я из дверей, вижу — они плывут...».
— А Павел Ильич контрабандистом был, конечно? — она ехидно прищурилась.
— Актёром, оказавшимся на гастролях в Крыму, когда оттуда выбили Врангеля.
Доцентка подняла руки, шутливо сдаваясь.
— Желаю поступить!
Я вышел с пятёркой, отгоняя хоть на сегодня тошнотную мысль об английском 15-го, на раскалённое химфаковское крыльцо. По нему поднималась девушка. Невысокая, хрупкая и не так чтобы взрачная. Она улыбнулась, вложила мне в руку сложенный пополам блокнотный листок и стремительно скрылась за дверью химфака.
Я развернул листок. Это были стихи. Чистые, наивные, девичьи. Под ними подпись: «Незнакомцу от Верки».
Верка... Мы ведь не просто вступали в то лето в новую, взрослую жизнь, как нам говорили, напутствуя, в школе на вручении аттестатов. Не только сдавали вступительные экзамены. Мы продолжали жить. И нам было по 16-17. И чувства наши были не заизолированы ничем — ни бытом, ни экзаменационными заморочками.
Вера, с которой мы познакомились во время июльских установочных лекций по истории в Доме знаний — просто случайно сели рядом в зале, приехала поступать на ташкентский истфак с далёкого туркменского острова Челекен в Каспийском море. Там добывали нефть и жили непритязательно и безыскусно. И Вера была такой — чистой, доверчивой, открытой. Она взяла и зачем-то влюбилась в меня, чем весьма ошарашила. Во-первых, в меня ещё не влюблялись, а во-вторых, сам я... Ещё ходила со мною повсюду тень обольстительной Оленьки Маховой, моей первой любви, учившейся на класс младше, с которой мы... говорить даже больно... не виделись с моего окончания школы. Но что я мог сделать! Я — волк-одиночка, и всегда у меня наперёд все свои интересы. Я, конечно, не ставил себя на распутье осознанно: либо с Олей все летние дни напролёт, либо подготовка в университет, но бессознательно так и вышло. И тут вот Вера...
После лекций, иногда уже в сумерках, я провожал её на Текстиль, где она приютилась у родственников, — обычно пешком: по Кирова, через Узбекистанскую, мимо фантома недавно снесённого Рыбсбыта, по Тараса Шевченко, а дальше — по всей Шота Руставели. Мы дурачились, пересмешничали, украдкой передразнивали прохожих, сбрасывая страшное нервное напряжение того жуткого лета, читали друг другу свои и чужие стихи. Когда мы встречались взглядами, Вера смотрела мне не в лицо — в самое дно моих глаз, а я не мог на неё так же проникающе даже раз посмотреть, ибо между нами незримо вставала Оля...
...Стихи на том листке были о радости от меня, но по тону — прощальные. И я и вправду Веру больше не видел: видимо, срезалась в тот самый день на русском устном, что тонкою душой наверняка уже предчувствовала, и вернулась на свой Челекен. Но вот полвека прошло, а я нет-нет, да и вспомню её — и уверяю себя всякий раз, что этому незамутнённому существу выпала после меня такая же чистая и светлая, как она сама, любовь. И жизнь — тоже светлая, лёгкая, долгая.
НА СНИМКЕ: ташкентский Дом знаний, где в 1969 году в июле читались установочные лекции по многим предметам для абитуриентов. Снимок как раз 1969 года.
4. ЖИТЕЙСКИЙ «COMPLEX OBJECT»
Сегодня 15 августа. В этот день ровно 50 лет назад я сдавал четвёртый и последний экзамен в университет.
К тому дню я приблизился с неплохим промежуточным результатом: две пятёрки и четвёрка. Но они только зрительно могли радовать, когда попадались на глаза в экзаменационном листе, а по сути не значили ничего. Чтобы набрать проходной балл — 19, как я уже писал, последний экзамен тоже следовало сдать на «отлично». Хотя и это также ничего ещё не решало: таких гавриков, с 19 баллами, вполне могло набраться куда больше, чем 25 заветных студенческих мест, ведь на них в тот год было подано почти 800 заявлений — 30 с гаком на каждое! Помнится, «Комсомолка» писала в те дни, что в московские театральные вузы конкурс оказался и вообще по 100 человек на место. Но от этого захватывало дух разве что где-нибудь на журфаке, где на место претендовали какие-то несчастные 4-5 человек. А на «нашем» историческом (пишу в кавычках, ибо он уже воспринимался нами, поступавшими на него как свой, но сам нас ещё своими пока и не думал считать), равно, как и на ромгерме (так мы сокращённо называли сильнейший факультет романо-германской филологии) вызывало спокойное уважение.
Кто-то спросит, а что же естественные и технические факультеты ТашГУ — так ли уж были слабы, что немногочисленная высоколобая абитура сдавала там вступительные без чрезмерного трепета? Совсем нет. Достаточно сказать, что мехмат возглавлял могучий математик Сарымсаков, ставший вскоре ректором всего универа. Образование на тех факультетах давали куда как отменное, но конкурсы в то лето там хоть и были достаточно высоки, но отнюдь не бушевали. А всё потому, что к концу 60-х общественный интерес явственно качнулся от «физиков», безраздельно кумирствовавших в первой половине десятилетия (тут и космос, и роммовские «Девять дней одного года»), к «лирикам» — и все издержки прихотливой народной симпатии полной мерой достались нам.
Итак, экзамен четвёртый и он же — последний. Нетерпеливое ожидание конца всей этой изнурительной экзаменационной тягомотины — и инстинктивное желание отодвинуть его, отстраниться. Наглядное, и весьма, проявление диалектического закона единства и борьбы противоположностей. Кто не понял, могу и попроще: близок локоть, а не укусишь, висит груша — нельзя скушать. Сдать надо только на пять, — а поди-ка ты сдай, если это — иностранный язык!
Чужеземные наречия всегда были слабым местом советского школьного (да и вузовского, если вуз — не языковой) образования. Как я теперь, по прошествии лет, понимаю, слабость изучения их была не естественная — не от плохих методик или никудышных педагогов: и то, и другое было просто прекрасным. Слабость была заложена — возможно, и бессознательно — в саму философию массового обучения иностранных языкам. Оно было, как бы это получше сказать, ознакомительным, что ли, для общего развития, расширения кругозора, а вовсе не для практического применения — как древнегреческий в гимназии у папы. Все понимали, что подавляющее большинство выпускников школ никогда не попадёт за границу, а если и сподобится, по турпутёвке или в составе какой-то делегации, то самостоятельно говорить им всё равно не придётся: чтобы это предотвратить, есть переводчики или «искусствоведы в штатском». Там же, где учили языкам для применения их именно практического — в МИМО (МГИМО он стал называться позже), в Мориса Тореза, у нас в ТашГУ на ромгерме, превращали студентов за 5 лет учёбы в настоящих знатоков языка, да ещё и не одного. В прочих же — скорее, давали о них представление. Этакий муляж знания — как бутафорская снедь на театре: всё «как живое», и форма, и цвет — только, бога ради, не кусайте.
Понимания этого у меня и моих сверстников в те годы в таких именно категориях, разумеется, не было, но смутное ощущение, что «что-то не то», конечно, наличествовало — мы же были очень смышлёные, послевоенные дети. И нас волновало, как будут у нас языковые экзамены принимать — со всеми допусками и припусками или без дураков. Вопрос этот тогда волновал нас неизмеримо больше, чем есть ли загробная жизнь, о чём тоже точно узнаешь лишь у последней черты.
Утром 15 августа 1969 года, едва войдя в ту же просторную аудиторию на втором этаже химфака, где сдавал и историю, и русский, я тотчас оказался в зазеркалье и мгновенно понял: пощады не жди!
А что вы хотели, собственно? Экзамен последний, конкурс, как нынче говорят, зашкаливающий — где и когда ещё поубавить претендентов на вожделенные 25 мест? Негде — некуда отступать экзаменационной и приёмной комиссиям. Поэтому началась рубка.
Всё было, конечно, и чинно, и благородно — никаких злонамерений или предвзятости. Просто экзаменаторы устроили своего рода итальянскую забастовку. Знаете что такое итальянская забастовка? Это когда сотрудники предприятия предельно строго исполняют свои должностные обязанности и правила и того же требуют от работодателя. Понятно, что в реальной жизни все инструкции досконально, до буквы не выполнишь — иначе встанет производство. И оно угрожает встать, когда недовольные чем-то работники обещают устроить итальянскую забастовку. Вот и экзаменаторы по английскому не допускали никаких поблажек, в обычных условиях вполне себе извинительных.
В билетах, как и на прежних устных экзаменах, было по три вопроса: одна из грамматических форм английского языка; перевод небольшого куска текста со словарём, который разрешалось принести с собой или выдавался тут же тем, у кого его не было; устная тема «Мой город».
У меня, когда взял билет, никакого волнения не возникло — хотя я и не думал на сей раз рваться без подготовки. Английский — такое, знаете, минное поле, что лихим кавалерийским наскоком его не сдашь; тем более, что надо было выходить отвечать с уже переведённым письменно отрывком текста, что заведомо исключало возможность лихачества.
Сел. Начал готовиться.
Задание первого вопроса билета оказалось несложным — уже потому, что грамматика английского пустяки по сравнению с русской. Мне следовало рассказать о сложном дополнении (Complex Object). Да пожалуйста! Это и теперь, когда английский язык давно уже перестал быть для меня неродным, на котором я порой даже думаю и изредка вижу сны, одна из любимых моих в нём особенностей. Она придаёт ему латинскую краткость и ёмкость. Вообразите: мы говорим: «Мне не хотелось бы, чтобы ты опоздал». А англичане просто: “I don't you to be late.” (Точку тут ставлю, по кембриджским правилам пунктуации, внутри кавычек, а не после их закрытия, как делаем это мы.) Помнится, когда уже в универе один мой однокурсник начал переводить подобное предложение, то жахнул буквально: «Я не тебя...» Все покатились со смеху. Вот такие случаются каверзы, если не усёк этой синтаксической конструкции. А всё в общем-то просто: всего-то нужно знать, что Complex Object состоит из существительного, глагола в неопределённой форме и причастия I, а также после каких глаголов употребляется инфинитив с частицей to, а после каких — без неё или причастие I. Небольшая тренировка — и пользуйся на здоровье!
Догадываюсь, что далеко не все мои читатели не токмо после школы, но и сейчас разделили мою радость от этой лёгкости. Да, меня отлично учили английскому языку в школе — и это редчайшая удача. Наша учительница английского все шесть лет, начиная с 5-го класса, Долорес Викторовна Гудина, или как мы её за глаза звали Долореска, обладая несомненными, при всей её столь же несомненной еврейской нацпринадлежности, освенцимскими наклонностями, с деловитостью, хладнокровием и бессердечием спускала годами с нас шкуру за шкурой. Я сидел на первой парте среднего ряда, где она обычно стояла во время уроков, прямо пред её обтянутым зелёной юбкой-джерси животом размером с теннисный мячик и, ничего не понимая, что она говорит, думал только о том, как же в такой-то животик вместились сразу две её дочки-близняшки, родившиеся за несколько месяцев до того, как нас с ней свела судьба. А сидевшая со мной за одной партой Оля Захарова, которая мне немножко нравилась, понимала всё — и пренебрегала из-за этого мною почти открыто...
Я и не думал, что у человека столь шкур! Ставя мне на выпускном экзамене по её предмету пятёрку (жаль, задавака Захарова этого не видела — она давно ушла из нашей школы), Долореска впервые за 6 лет мне улыбнулась и сказала: «Ты молодец!» Даже сейчас, вспоминая об этом, у меня наворачиваются слёзы. Как же люто я её ненавидел! И как ей всю жизнь благодарен!
Строго говоря, я за свой английский, которым нынче пользуюсь ежедневно — пишу на нём порой для иностранных газет, перевожу с него для своих сайтов, веду большую переписку с выдающимися учёными по всему миру, а также служу личным толмачом внучку Ярославчику, которому часто попадаются компьютерные игры с английскими титрами, — благодарен трём изумительным женщинам-педагогам. Прежде всего — Долорес Викторовне, превратившей мою школьную учёбу в многолетний ад, но зато выпустившей меня вполне способным сдать вступительный экзамен в университет без хождений, как иные, месяцами (а кто — и годами!) по репетиторам. И ещё — университетским преподавателям Людмиле Григорьевне Альбаум и Берте Рудольфовне Герланц, которые вели у нас по две пары в неделю каждая — соответственно, лексики и грамматики. Отдельное спасибо, как теперь говорят, нашему декану, прекрасно владевшему английским языком, блестящему профессору Гоге Абраровичу Хидоятову. Став деканом всего в 39 лет, он добился, чтобы ташкентских истфаковцев учили иностранным языкам (у нас были продолжающие группы английского и немецкого, а французского — с нуля) по программе исторического факультета МГУ, — а там английский давался 4 раза в неделю, что, конечно, имело громадное значение, ибо не допускалось больших перерывов в занятиях.
Больше я не учился английскому ни у кого и нигде. И при этом, приехав в 96-м, через 22 года после окончания универа, в Америку, сразу заговорил. Володя Басис, эмигрант из украинского Николаева, нанятый переводчиком для группы российских журналистов, приглашённых ЮСИА (United States Information Agency) – той ещё антисоветской пропагандистской лавочкой, чтобы обработать нас в своём духе, изумился:
—Откуда язык?!
—Школа и университет.
Он недоверчиво посмотрел на меня и, по-моему, не поверил. Так и думал поди, что я подставной гебист, хотя отношения у нас с ним сложились прекрасные. А было это вот при каких обстоятельствах.
В день, когда мы приехали в Ньютон, округ Джаспер, штат Айова, он созвал вечером местных добровольцев, откликнувшихся на газетное объявление, на встречу с нами. А после неё, под занавес, спросил, где каждый из нас хотел бы жить: в гостевом доме IRIS (Iowa Resource for International Service) — организации непосредственно нас принимавшей в живописном пасторальном Келлоге близ Ньютона, или в семье кого-то из добровольцев, с которыми мы за вечер перезнакомились, выпив вместе немало кислючего американского пива. Большинство русских так и не преодолели природный зажим и предпочли гостевой дом; трое, в том числе и я, вызвались пожить у американцев, тем более, что Басис предупредил: каждому, кто отправится в американскую семью, полагается переводчик на всё время нахождения в доме хозяев, кроме ночного.
Потягивая из банок пивко под барбекю и покуривая аутентичный «Кемэл», мы уже давно обо всём сговорились с репортёром местной газеты Дэном Эйлом и его славной женой Барб, что я поживу у них. И когда сказали об этом Басису, а я ещё и отказался от переводчика — два журналиста любой национальности всегда поймут друг друга, тут-то вот он и удивился.
Правда, слушая меня, Барб весь остаток вечера, уже у них, в богемно-уютном доме, улыбалась при каждой фразе. Когда заметил, спросил:
—Я непонятно говорю? Конечно, славянский акцент...
—О нет, ты говоришь понятно — но прямо как профессура Оксфорда, — и она, изобразив чопорного индюка, уже не сдерживаясь, рассмеялась.
Оказывается, нас всюду, и в школе, и в вузе, учили строгой академической речи — я так и строил фразы, а в жизни-то люди общаются по-иному. Я быстро усвоил обиходный язык, полный идиом и сокращений, отбросил, правда не без напряга, давно вышедшее из употребления shell в будущем времени единственного и множественного числа первого лица, но домашнее прозвище «док» в семье Эйлов так за мной и закрепилось.
Впрочем, стоп! Этак я вам наговорю ещё сорок бочек арестантов, а тема-то у меня не Америка всяко, а вступительный по английскому.
Перевод фрагмента текста тоже меня никак не изнурил. Текст был вырезан из газеты «Москоу ньюс», которую мы не только регулярно читали и переводили на уроках Долорески, но и выписывали, по её настоянию, чтобы читать самим внеурочно. И знаете, я к этому постепенно пристрастился! К концу школы читал уже не только «Москоу ньюс», но и, покупая в киосках, американскую «Дейли уорлд», английскую «Морнинг стар», канадскую «Кэнэдиен трибюн» и даже индийскую «Нью эйдж» — всё это были (и есть, они продолжают выходить) коммунистические издания. А за ними подтянулись итальянская «Унита», французская «Юманите» — какие-то слова в них сразу понимал, остальное разбирал по смыслу. И теперь перевожу со всех основных европейских языков, подбираясь постепенно к скандинавским. Вот как дальновидна была наша худосочная Долореска!
Да, так вот текст. Он был самый что ни есть общественно-политический, как предписывала программа, — про какую-то обувную фабрику, которую посетила делегация профсоюза британских обувщиков (как сейчас помню, National Union of Boot and Shoe Operatives; читал, что 2 года спустя он был распущен, просуществовав без малого сто лет, ради объединения сапожников с кожевниками и перчаточниками). Грамматические конструкции оказались несложными, а слова — даже карманный англо-русский и русско-английский словарь для школьников на 20 тысяч слов, который и теперь ещё жив, но давно вышел из употребления, открывать не пришлось.
Проверил грамотность письменного перевода: экзамен хоть и по английскому, но позориться русскими ошибками мне всё же не хотелось. Тем более, что случай — бог-изобретатель подбросил в подарок одну штуковину, которой готовился блеснуть перед экзаменаторами.
На устную тему мне времени не потребовалось. Пробежал мысленно по заготовке пару раз — и довольно. Такую тему я готовил, поскольку она значилась в перечне сорока, кажется, устных тем для экзамена по иностранному языку в справочнике для поступающих в вузы. “I live in Tashkent. It is a capital of the Uzbek Soviet Socialist Republic. There are more than one million people live here...” — и так далее; кто сдавал иняз, всё это помнит.
Огляделся по сторонам: все шестеро вошедших со мной в аудиторию в первой партии сидели вжав голову в плечи. Что ж, пойду первым.
—Готовы? — догадалась по моему спелому выражению лица, когда я повернулся к столу экзаменационной комиссии, худенькая кудрявая женщина и обратилась к полной соседке (кто из них у кого был ассистентом, я так и не понял; скорее всего, первая): — Приглашаем, Людмила Григорьевна?
—Давайте, Берта Рудольфовна, — мягко улыбнулась та. — С почином!
Это были те самые, покойные, увы, уже ныне, мои дорогие в будущем педагоги — Людмила Григорьевна Альбаум и Берта Рудольфовна Герланц. (А вот Долорес Викторовна Гудина оказалась в Израиле и вроде бы ещё жива.)
—Точно всё успели? — участливо спросила Герланц. — И перевод текста написали? Дайте, пожалуйста, его мне.
Я протянул исписанные проштампованные листки.
—Ой, так у вас же тут и ответ на первый вопрос! — хотела вернуть мне один из листков Герланц.
—Он мне не нужен.
—Молодец, всё верно! — похвалила Альбаум, пробежав глазами тот листок. — А теперь переведите вот какую фразу. Вы пришли в парикмахерскую и говорите...
—...Я хочу подстричься, — закончил я за нее.
—Именно!
—I want my hair to be cut, — выпалил я.
—Молодец! — теперь уже Герланц воскликнула радостно. Она вообще всегда радовалась, когда у кого-то что-то получалось. — А помните, Людмила Григорьевна, как наша красотка с третьего один раз выдала: “I want to cut my hair”?
Та усмехнулась.
—С первым вопросом всё ясно. Теперь, — обратилась она ко мне, — читайте фрагмент текста и переводите. Или вам нужен ваш листок с переводом?
—Нет.
Я быстро прочитал и перевёл. От произношения обе экзаменаторши поморщились.
—Межзубный, межзубный...
На это у меня была домашняя заготовка:
—Индийцы тоже с ним не справляются. Однако все говорят по-английски.
Альбаум вскинула на меня глаза. Они были строги. А вот у Герланц в зрачках сверкнул смешок.
—Вы же сдаёте не в индийский университет.
—Но и не в английский! — парировал нагло я, ёрзая от нетерпения воспользоваться подарком случая, но никак не подворачивался другой — чтобы логично перейти к подарку.
—Поступите — будете у меня межзубный тренировать изо дня в день! — пригрозила Альбаум и следом вдруг преподнесла мне собственный подарок: — И письмо без ошибок!
—Ну, этому нас наша Долореска научила, — ковыряя пальцем полированную столешницу, сказал не без вызова я.
—Проверим? — спросила Альбаум коллегу, сведя брови, но впрочем вполне добродушно. — А то молодой человек, неплохо ответив, немного вознёсся над самим собой.
Герланц подобралась: она, похоже, не хотела моего провала и с опаской ждала, какова окажется проверка. Но я опередил их.
—В этом фрагменте есть опечатка.
Обе дамы разом выразительно на меня посмотрели, а затем столь же дружно впились глазами в текст.
—Где же? — спросила Альбаум, когда они не нашли опечатки. — Разыгрываете?
—А вот! — указал я кончиком редкой тогда ещё у нас шариковой ручки, которую мне подарили одноклассники-греки братья Димопулосы, а им прислали с исторической родины, на нужное место в тексте: там в слове heartless (бессердечный) была пропущена буква «эй».
—Я уже нашла.., — пробормотала Герланц. — «Ксанф, пойди и выпей море!»
И они покатились со смеху; Альбаум заколыхалась своими желейными телесами на стуле, а Герланц просто уронила голову на стол и вздрагивала худенькими плечами. Другие экзаменаторы, уже вздёрнувшие на «дыбу» нескольких несчастных, недоумённо поворотились к нам, а продолжавшие готовиться ребята смотрели на меня издалека кто сочувственно, кто злорадно.
Отсмеявшись, мои «палачи» пришли, надо сказать, не без труда, в первобытное состояние.
—Тема у вас о Ташкенте? — справилась с моим билетом Альбаум. — Конечно, вы её наверняка вызубрили, тут ведь и к бабке не ходи. Слушать её, с вашим межзубным, божье наказание. Вы нам лучше скажите: у вас выучен стандартный текст или вы что-то добавили от себя.
Эту экзаменаторскую фишку Долореска, натура хоть и фашиствующая, но творческая, давно предугадала и посоветовала нам добавить в каждую тему немного «от себя» — конечно, под её неусыпным контролем. На школьном выпускном я рассказывал тему «Мои интересы», повествуя не только о стандартном — чтении книг, любви к истории, кино и театру, но и своих занятиях журналистикой. Было добавление личного свойства у меня и к теме «Мой город».
—My great-grandfather participated in the conquest of Tashkent in 1865 as part of the detachment of General Chernyaev. He was an artilleryman, or rather a rocketman. He brought his rocket launcher from Omsk, where he had served before, — начал я.
—Stop please! — воскликнула Альбаум, навалившись тяжёлым бюстом на стол. — Какой ракетчик?! Мы о каком веке говорим?
—О прошлом.
—Так какие там могли быть ракеты?!
—Не такие, как в наше время, — сказал я, — но вполне боеспособные.
—Нет, вы слыхали? — недоумённо обратилась она к Герланц.
—Слыхала, — неожиданно для коллеги сказала та. — Тоже удивилась, когда впервые прочитала в «Науке и жизни», но оказывается ракеты были на вооружении русской армии в девятнадцатом веке.
—Хм... Надо у мужа спросить, — буркнула Альбаум, недовольная собственным незнанием. Я про себя улыбнулся: муж-то её — знаменитый ташкентский археолог Лазарь Израилевич Альбаум, открывший в начале 60-х на юге Узбекистана буддийский храмово-монастырский комплекс Фаяз-тепа, а позже в Самарканде — росписи Афрасиаба (в Ташкенте через год после моего окончания университета вышла его нашумевшая книга об этом), конечно же, должен был знать, он подтвердит.
Переварив эту тему, дамы несколько раз странно переглянулись. И только когда Герланц открыла рот, я понял, почему: ни той, ни другой не хотелось мне этого говорить.
—Вы очень хорошо отвечали, просто чудесно, — с грустной улыбкой проникновенно сказала Берта Рудольфовна. — Но мы, к сожалению, вправе поставить только четверку. Вам хватит четвёрки?
—Да вы что? — вырвалось у меня, секунду назад уже предчувствовавшего триумф.
Герланц вздрогнула. Спустя несколько месяцев, уже на одном из её занятий на первом курсе, она сказала мне, мол, а вы знаете, Саша, что выражение «да вы что» означает «да вы что, с ума сошли». Я заверил, что вовсе не это имел в виду на экзамене — но больше никогда в жизни тот речевой оборот не употреблял.
—У меня уже есть четверка за сочинение, — упавшим голосом пояснил я. — Ещё одна — и проходной балл не наберу.
—Мы понимаем, — горестно кивнула Альбаум. — Но так решено, что пятерку может поставить лишь сам председатель экзаменационной комиссии университета — проректор Юрий Усманович Юсупов. Зовём?
Я был готов ко всему. Я правда, не знал до того, что сын «узбекского Сталина», как называли смещённого в 50-м по злому навету первого секретаря ЦК Компартии Узбекистана Усмана Юсупова, работает в ТашГУ, как и о самом его существовании, но мне нужна была пятёрка до зарезу — и я готов был отвечать хоть чёрту.
Юрия Усмановича долго искали — университет-то огромный, всюду экзамены, а сотовой связи не было.
—Мне сказали, у вас тут смельчак, — добродушно кивнул он по очереди Альбаум и Герланц, подходя быстрым шагом и слегка запыхавшись. Он был очень похож на отца, так же грузен, но что-то в нём улавливалось и от русской матери — Юлии Леонидовны Степаненко. — Тогда не будем терять время...
И понеслась! Юрий Усманович, ласково улыбаясь и благодушно кивая, гонял меня и по правилам, и по темам; я перевёл, должно, если не том, тот брошюру всевозможных текстов — причём, не только с английского на русский, как полагалось по программе, но и с русского на английский.
Наконец этот отнюдь не грамматический, а житейский «Complex Object» кончился.
—Ставьте «отлично», — присел рядом с экзаменаторами Юрий Усманович, который и сам изрядно подустал, кружа вокруг меня всё это время. — Давайте и я подпишу, — пододвинул он мой экзаменационный лист. — Такие студенты нам нужны!
Больше про тот день я ничего не помню.
5. КОПЬЁ СУДЬБЫ
Даже сейчас, несколько раз переиначив так и эдак заголовок, я всё ещё сомневаюсь, стоит ли писать эту пятую часть — не пятое ли будет колесо в телеге, а у собаки — пятая нога. Вроде бы всё уже сказано прежде, четырёхактная трагедия сыграна, а эпилог... Эпилог ведь совсем про другое.
И всё-таки напишу, ибо именно ради того, что случилось 20 августа 1969 года и чуть погодя, всё предшествующее и вершилось. В этот день ровно 50 лет назад состоялась мандатная комиссия по зачислению на исторический факультет ТашГУ им. В.И. Ленина абитуриентов, набравших на вступительных экзаменах не менее 19 баллов.
Я их набрал. А ещё в промежутке между экзаменом по английскому и мандатной комиссией мне исполнилось 17 лет. Но мы дома были в таком напряжении все, что впервые не праздновали. И даже не радовались набранным мною баллам. Что в них проку? Только то, что и моё личное дело сунут в огромную стопку на казённом зелёном сукне...
Заседание назначили в полдень. Почему не с утра, не скажу — нам никто не докладывал, но, вероятно, были ж какие-то высшие соображения казнить и миловать не по холодку, а именно в духоте. Чилля уже прошла, однако жарища во второй половине августа стояла в тот год всё одно хоть святых выноси. Разросшиеся впоследствии вкруг химфака деревья тогда ещё были тощенькие, не укроешься. И вся площадка перед ним ходила под ногами у сошедшейся всем скопом в судный день абитуры ходуном от размягчённого зноем асфальта. Полуденное солнце гвоздило макушки, прикрываемые газетками, тюбетейками, дамскими сумочками — кто во что горазд.
Пожалуй, вольготнее всех нас было моему в будущем — и поныне! — лучшему университетскому другу Игорю Флигельману. Он, как и многие, прибыл в вузгородок, по столь волнительному случаю, вместе с мамой. Только Раиса Михайловна оказалась предусмотрительнее прочих родительниц, и они с Игорьком ждали его участи, изнывая всё же под зонтиком. Звали, из деликатности, под него и меня, но в их паре донельзя тощим был, увы, один Игорь, а потому втроем мы бы в мгновение ока сплавились в бесформенный потожировой комок. Да и нервы мои не давали стоять, и я расхаживал кругами мимо них, как арестант на часовой прогулке.
Смотреть на скопище людей перед ступеньками химфака было жутко. Одно дело знать отвлечённые числа поданных заявлений, другое — увидеть их авторов разом, пусть и убавленных немилосердными экзаменами, пусть и приправленных густо родителями — у кого и обоими. Это я лишь в начале расхаживал нервно вокруг Флигельманов — когда заседалово наконец началось и подтянулись все припозднившиеся, ходить уже было решительно негде: вся обширная площадка перед химфаком обчеловечилась полностью. И то была ведь не просто толпа расползающихся внутри своих одежд, как разваренные пельмени, неких людей, а твоих безусловных соперников. И что с того, что со многими мы сдружились за время экзаменов? Факт оставался фактом: нас целая площадь, а мест-то — всего 25...
К счастью, всевластный «ареопаг» вершил наши судьбы в прохладных недрах химфака недолго. Уже через полчаса на крыльцо вышел огромнейший телом, как прямоходящий кит, Виктор Иванович Окороков — как потом я узнал, лаборант кафедры истории СССР, а со временем — что весьма небездарный, к тому же, и литератор, с которым мы очень к концу моей учёбы на сей почве и сблизились. Потом изредка виделись; я работал в редакции окружной газеты Туркестанского военного округа «Фрунзевец», а Виктор Иванович, уйдя из нашей с ним альма-матер, так и не защитив отчего-то своей диссертации, о чём он по-моему совсем не жалел, служил в редакции журнала для слепых «В одном строю». И паролем для нас, когда приходили друг к другу — он ко мне на Сапёрную или я к нему — в Дом слепых на Богдана Хмельницкого — либо созванивались, был сакраментальный возглас «Бир сафда!». Я упивался своей журналистикой, а Виктор Иванович страдал не признаваемым литераторством: его не хотели печатать, он порой запивал, а сердце-то было больное. Последнюю — горькую — весточку я от него получил среди дня 28 ноября 1983 года, когда покидал — как позже оказалось, навсегда — Ташкент. Сел в 5-й скорый «московский» поезд, расположился с комфортом в купе, отхлебнул обжигающий чай и развернул купленную ещё утром в дорогу «Правду Востока» — а там, в чёрной рамочке на последней странице: «Правление Республиканского общества слепых Узбекистана с прискорбием извещает...»
Но за 13 лет до того мы были ещё не знакомы, а в потных руках Виктора Ивановича уже мокла моя судьба. Он, конечно, её не решал, но мог, глядя в зажатый большущей рукой листок, либо возжечь, либо — погасить.
Виктор Иванович предупредил, чтобы выкликнутые им «товарищи» выходили и становились у него за спиной у входной двери: она обращена на северо-восток, и солнце уже отползало немного на запад, оставляя всё расширяющийся пятачок тени — а много ли нужно её для двадцати-то пяти человек.
Настала мёртвая тишина.
Фамилии, зычно, с прекрасной артикуляцией произносимые этим человеком-горой, мне ничего не говорили. Сколько потом, познакомившись с однокурсниками, ни вспоминал, как их выкликали тогда на мандатной, не вспомнил ни одного. Ибо возможности моего слуха сузились до восприятия одной-единственной фамилии — своей собственной, а прочие таяли в неслышимых временно диапазонах ультра и инфра.
Одна, впрочем, фамилия в моё сознание таки пробилась.
— Печёнкин! — зычно выкрикнул Виктор Иванович — видимо, раз уже в пятый, ибо сразу-то я, как и другие, наверняка не услышал. Он повторял с нарастающим недоумением ещё и ещё; в толпе вертели головами, но расступаться было не перед кем: неведомый счастливец Печёнкин таки и не вышел за своим счастьем. Кто-то нервно хихикал. У меня сжалось сердце: список и так уже наполовину оглашён, а тут этот филонщик...
Серёжа Печёнкин оказался впоследствии гимнастом, даже мастером спорта. Как и на какие баллы он сдавал вступительные, так и осталось тайной, покрытой мраком, но за универ он выступал замечательно, при этом средне учился на отделении археологии, без особых хвостов, несмотря на бесконечные спортивные отлучки, и был вполне свойским парнем. Единственно, что запомнилось в связи с ним за все пять лет студенчества, это комический эпизод на военных сборах в Иолотани — крохотном туркменском городишке на Мургабе, поблизости от Мары. Наш Серёжа, эстет ещё тот, спать не ложился, пока не намажется всякими кремами — за ним ещё с хлопка на первом курсе приметили эту манеру, кою он, мнится, от закордонных соперников перенял на всяких европских «контестах», вот и на сборах продолжилось. Только объявят отбой и погасят в казарме свет, как на нижнем Серёжином ложе — наискосок от моего верхнего по-соседству — начиналось пахучее шевеление. Так и на этот раз, только кремы он что ль поменял... Не успели мы толком принюхаться, как раздался истошный Серёжин крик, да ещё с выражениями. Дневальный включил электричество, и перед нами предстал озверелый Печёнкин в образе то ли Отелло, то ли арапа Петра Великого — чёрный как смоль. Это он впотьмах в тумбочке, шаря на ощупь, вместо тюбика с кремом выцепил тюбик с сапожной ваксой — и не сразу, бедняга, хватился.
...Когда все попытки вызвать беспечный дух Печёнкина завершились ничем, я вновь продолжил напряжённо следить за беззвучным шевелением губ Окорокова, считая количество названных им.
Звук вновь прорезался лишь пунктом 22-м, когда во рту уже стало почти совсем кисло от жути. Внутри что-то взлетело — и тотчас упало. Это же всё! Вообще — ВСЁ! Словно вся жизнь уже прожилась, а ведь она только ж ещё начиналась.
Я на ватных ногах поднялся по шести, как сейчас помню, широким ступеням пологого химфаковского крыльца и присоединился к жавшимся в спасительной тени уже не абитуриентам, но ещё не студентам: ну вот и в чистилище я, мелькнула никчемная мысль.
Виктор Иванович закончил оглашать список. В те несколько мгновений, что он складывал его и убирал в карман, ещё было по-прежнему тихо, ибо у каждого на площади продолжал по инерции работать лишь слух. Но тотчас за этим раздался такой душераздирающий вопль отчаяния, разочарования, боли, чего-то ещё, какого я разом от стольких людей никогда больше в жизни не слышал. Он стоит у меня в ушах до сих пор и, проживи я хоть с мафусаилово, не забудется, это точно.
Не хотел бы я быть не месте тех людей — не знаю, пережил ли бы весь этот ужас. К счастью, и не был. Почему, задаю себе этот вопрос уж полвека? Всё же, думаю, потому только, что в моём экзаменационном листе рядом с подписями экзаменаторов по английскому стоял и росчерк самого председателя экзаменационной комиссии всего универа — он наверняка и стал тем самым жирным перевешивающим плюсом к паршивым 19 баллам, которые явно набрали куда больше сдававших, чем 25 поступавших.
Как несчастные расходились с бескровного лобного места и расходились ли или продолжали посыпать головы пеплом, где были застигнуты копьём судьбы, я не видел. Виктор Иванович, широко расставив руки, словно бульдозер выгреб нас из тенистого закутка и вплеснул в распахнутую кем-то изнутри химфаковскую дверь. Потом мы шли за ним, почему-то едва слышно ступая — не иначе боясь спугнуть уже пойманную удачу, по той же голгофистой лестнице на второй этаж, что ходили и на устные экзамены. Свернули в знакомый, пахнувший горячим линолеумом коридор, но инквизиторскую камору миновали. Нас наконец-то завели в просторную поточную аудиторию-амфитеатр — слишком большую для двадцати пяти человек, если просто, но тесноватую для двух с половиной десятков счастливчиков, даже и без заблукавшего где-то Печёнкина, которым надо же было разместить где-то, помимо себя, ещё и свои необъятные счастья.
Когда мы расселись все в первом ряду, теснясь и толкаясь теми самыми счастьями, из-за стола — в точности, как у нас в школе в химическом кабинете, только покрытом зелёным сукном, поднялся декан истфака — Гога Абрарович Хидоятов, возглавлявший факультетскую мандатную комиссию. Поздравил нас и сообщил, что к финишу гонки конкурс хоть и уменьшился, но лишь вдвое — до 15 человек на место, так что наше деяние всё равно можно приравнивать к подвигу. Мы нервно в ответ посмеялись. Он каждому из нас, под взглядами дружно осклабившихся членов мандатной комиссии, пожал руки — как старый истфаковец неофитам и, напомнив, что нынче среда, пожелал отдыхать от экзаменов аж до самого понедельника. Ну, а потом, друзья мои, извольте поучаствовать в приготовлении факультета к началу учебного года!
Когда я выходил после этой короткой и будничной церемонии на свет божий, то вовсе не чувствовал себя ещё студентом. Внушал это сам себе, даже мысленно вдалбливал, мчась домой на двух маршрутках, с пересадкой у гостиницы «Ташкент», просаживая вместо «бюджетного» автобусного пятака аж «бизнес-тариф» — дважды по 20 копеек, но никак не получалось. И целых 6 дней ещё эта застрявшая пробка абитуриентства не могла выскочить из меня, пока...
То, что я далее расскажу, я расскажу исключительно в память о маме — лично ко мне это прямого отношения не имеет. Расскажу — и тогда, чувствую, G4 моей судьбы будет точно исчерпано и может быть засим отправлено в архив уж навсегда.
...В 9-м классе к нам пришло несколько новых учителей. Ещё летом накануне 8-го вышла замуж за своего Роберта (мы перемены в её жизни засекли сразу же, когда она загорелая и вся прямо такая цветущая пришла на первосентябрьскую линейку в моднючих солнечных очках, на широкой чёрной дужке коих было выцарапано «Роберт»: «А кто этот Роберт?» — «А много будете знать, скоро состаритесь!») наша фигуристая классная, русистка Майя Захаровна Гуревич. После выпускных экзаменов за 8-летку она сразу ушла в декрет и больше в школу вообще не вернулась: говорили, как дочка её подросла, они уехали в Израиль. Её сменила Елена Ивановна Муждабаева, которую я упоминал во второй части этого повествования.
«Осталась» в неполно-средней школе наша математичка Валентина Николаевна Николаева — та самая профсоюзница, от педагогического «наследства» которой приходил в ужас, делясь им с мамой, наш новый учитель математики, ставший и классным руководителем, фронтовик-артиллерист Аркадий Израилевич Немировский, тоже тут упоминавшийся прежде.
Но был ещё и третий новый учитель — физики, заменивший три года мягко и не очень успешно втиравшую физику в наши сопротивляющиеся мозги Валентину Ивановну Тупицину. Звали его Арон Абрамович Насташевский. Меня, в физике пусть и не нулевого, к тому времени уж пару лет довольно продвинутого радиолюбителя, выписывавшего даже журнал «Радио», но всё же далёкого по ловкости решения задач, скажем, от Саши Яновича, давно изучавшего физику не по школьному учебнику, а по самому Ландсбергу, чем он несказанно умилял Арона, тот сразу невзлюбил. Но если в отношении ко мне это выражалось лишь сдержанным презрением и периодическими насмешками над тугодумностью, то маму мою он третировал всячески и по полной. И знал ведь, как ей нелегко: начальные классы — это ежедневные горы тетрадей, проверка их далеко за полночь, а ещё парализованный муж, за которым мама ухаживала так, как не за всеми здоровыми ходят, и при этом подросток в опаснейшем возрасте, когда в анашистском Ташкенте так просто было сбиться с пути. Но нет, при каждом удобном случае шипел, мол, привели в 9-й какого-то недомерка (я в начале 9-го класса на физкультуре стоял в шеренге на левом фланге вторым после Толика Щёголева, упокой бог его душу), да ещё и безмозглого — и много всего в этом духе.
Конечно, самолюбивая и издёрганная мама страдала. Я, жалея её, старался учиться получше, как мог. За лето между 9-м и 10-м вырос сразу на 11 сантиметров и стал почти вровень с нашими классными каланчами — Сашей Яновичем и Валерой Меркуловым («Жабский, убери лыжи!» — излюбленный мем от Елены Ивановны, вечно боявшейся споткнуться об мои ноги, давно не умещавшиеся за первой партой), а к выпуску ростом и их превзошёл. Но главное, в 10-м особенно рванул в учёбе и, как уже писал, получил почти сплошь пятёрочный аттестат. Наблюдая за этим, Арон лишь презрительно хмыкал и шипел маме, как она рассказывала, едва сдерживая слёзы, вечерами, дескать, всё равно никуда он у вас не поступит. И, чтобы ещё более досадить, хвастался, какая вот у него самого зато дочка — без пяти минут медалистка, не то что ваш — и гаденько лыбился и прищёлкивал языком.
Дочка Арона Абрамовича училась в 103-й школе, считавшейся сильнее нашей, где в детстве побывал, не скажу учился, и я, ибо было это с февраля 61-го, когда мы переехали на Чиланзар, и лишь до конца того же учебного года. А летом достроили 164-ю, куда направили маму, и она забрала в неё и меня, для упрощения нашей вмиг осложнившейся жизни: папа в том же феврале слёг. Аронова умница в самом деле шла на золотую медаль, а это тогда означало: сдаст в вуз профилирующий предмет на «отлично» — и студенческий билет гарантированно в кармане. А у меня, при всём моём усиленном усердии в выпускном классе, подобных преференций, конечно же, не намечалось.
Моя мама была совсем не завистливой. Но если тебе каждый день целенаправленно капают на мозги, волей-неволей станешь расстраиваться. Она ещё перед вступительными экзаменами, узнав, какой бешеный на истфак конкурс, завела со мной разговор, что может не стоит и рисковать. Но мест же целых 25, ответил маме я тогда, а мне нужно всего-то одно — так почему бы тому не случиться?! Мама тогда неуверенно улыбнулась, немного воспрянула духом, но с мандатной комиссии ждала меня, её словами, как бога.
Как же она преобразилась, когда я добрался до дома! Папа тоже был счастлив — он всегда говорил, что мечтает дожить до того, как я стану студентом; он дожил и, осуществив мечту, тихо покинул нас в январе: все органы его были здоровы, сказали врачи, как у меня нынче, но просто перестали работать. Для мамы же тот день мандатной был предвкушением триумфа!
26 августа, когда у всех разом заканчивается долгий летний учительский отпуск, мама летела в школу, простите за банальность, как на крыльях: сейчас её спросят первым делом, конечно, о сыне — и она уж ответит! И пусть слышит её гордый ответ этот ненавистный, этот вечно каркающий Арон!
И она вошла в учительскую. И её спросили. И она сказала, сдерживая ликование, как о само собой разумеющемся: «Поступил». Её бросились поздравлять. А сидевший в уголке на удивление скромно в тот день Арон бочком вымелся в коридор.
Бог шельму метит. Его дочь получила вполне заслуженную золотую медаль. Но на профилирующем даже в политех — тогда это считалось, к слову, классом ниже универа, — только четвёрку. А сдав после этого казуса все экзамены, чего никак не ожидала, не набрала проходной балл.
Потом отходчивая мама очень сочувствовала Арону. Но в тот день она торжествовала! Такой счастливой я больше никогда её не видел.
Вот это и есть, полагаю, истинное и полное завершение G4 моей судьбы.
НА СНИМКЕ (единственном моём 69-го года, не считая выпускной «виньетки»): мы с однокурсниками через два месяца после поступления в университет на сборе хлопка. Слева от меня тот самый Серёжа Печёнкин, а слева — мой друг, что из-под маминого зонтика, Игорь Флигельман. Между мной и Серёжей видна голова нашего с Игорем общего товарища Саши Чуба. Меня же самого, судя по отрешённому виду, похоже, всё ещё не отпустил кошмар того фантасмагорического лета.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
