Фельетоны
Леонид Лиходеев
Фельетоны
Духовная сухаревка
Хищница
Эта история тянется уже более десяти лет. Если бы героиня ее была своевременно отделена от общества, срок ее наказания уже истекал бы…
Но то, что она совершила, не влечет за собою мер наказания. Вся ее деятельность ни разу не выходила из рамок закона. Наоборот, она стремилась освятить буквой закона свои жизненные устои.
Ей минуло семнадцать лет, когда она почувствовала острую необходимость устроить свою жизнь. Она взяла в руки дубину и вышла на большую дорогу. Она научилась свистать в четыре пальца и раскраивать черепа с одного удара.
Вы думаете, я сгущаю краски? Ничуть. Героиня этой истории — благообразная дама, вдова известного академика. Она умеет себя держать в обществе и может при случае прочитать лекцию о моральном облике.
Итак, ей было немногим больше семнадцати. Она была студенткой. А ему было немногим меньше семидесяти. Он был профессор. Она захотела стать его вдовою. Бывают такие девицы, которые мечтают стать вдовами богатых стариков.
Строгие моралисты утверждают, что истории известны случаи бескорыстной любви юных дев к преклонным старцам. При этом ссылаются на любовь Марии к Мазепе, а также на страстное чувство нежной Суламифи к не очень юному царю Соломону.
Оставим историю в покое. Я говорю о тех современных суламифях, которые обращаются со своим предметом любви не бескорыстно. Никто из них еще не влюблялся в старого бакенщика, но все почему-то норовили прорваться в мир персональных автомобилей и личных текущих счетов.
Эта порода девиц привыкла смотреть на жизнь, как на огромную лавку, набитую барахлом. Они смотрят на свои прелести, как на разменную монету, при помощи которой можно урвать кусок и для себя.
Так вот он получил от нее письмо. Она писала ему, что он строен, как тростник, и красив, как лотос. Он долго смотрел в зеркало, убеждая себя в том, что он неотразимее мастера футбола.
О мертвых принято либо ничего не говорить, либо говорить хорошее. Мне кажется, о мертвых нужно говорить правду в назидание живым.
Она писала ему письма, насыщенные хорошо продуманной наивностью. В свободное от любовных писем время она писала своим родителям о том, как ей нравятся его квартира, его положение и его деньги. Деньги были красивы, и родители благословили чадо на жизненный подвиг.
Она не торопилась. Она дала возможность сердцу покойника дозреть. Она понимала, что в любви самое важное — это благопристойность.
И сердце дозрело. Тогда-то и начались препятствия, без которых, как утверждают специалисты, любовь не стоит ломаного гроша.
Препятствием оказалась старая жена влюбленного. Любовь требует жертв. И старая жена была отдана в жертву любви. Ее объявили психически больной. Это оказалось самым благопристойным поводом для развода. Как выяснилось, с сумасшедшими можно разводиться в три счета, без объявления в газете, в первой судебной инстанции.
Итак, профессор свершил все, что мог. Развелся с неполноценной женой и официально женился на полноценной девице, которая из приходящей приживалки превратилась в единую и неделимую супругу со всеми вытекающими последствиями. Все это было совершено по закону. По закону же была установлена опека над несчастной старухой. Опека заключалась в том, что единая и неделимая девица присваивала себе старухину пенсию, вероятно, чтобы уберечь пенсионерку от соблазнов на старости лет.
Вступив во владение, юная супруга немедленно выписала из-под Полтавы своих бедных родителей, которые, не успев распаковать узлы, занялись спекуляцией на правах папы и мамы знаменитого академика. И их тоже не трогали, поскольку они были прописаны и паспорта у них оказались в порядке.
Итак, более десяти лет убежденная дармоедка пользуется московской квартирой и подмосковной дачей, принимает посмертные гонорары, спекулирует фруктами из сада, и брачное свидетельство прикрывает все это свинство, как патент на право мелкой торговли.
— А где же была общественность? — спросит читатель. — Как она могла прозевать? Куда смотрели уважаемые друзья уважаемого покойного, пока он был еще жив?
Общественность не зевала. Она уже десять лет подает свой звонкий голос. Однако она не может разрушить неприступные стены, возведенные хищницей вокруг своей особы.
Двадцать два раза (не два, читатель, а двадцать два!) обрушивалась на общественность веселая вдова. Двадцать два раза московские суды, тяжело вздохнув, разбирали дело дамы, спекулирующей правом на апелляцию. Она прекрасно выучила все статьи закона. Она понимает, что при выработке того или иного закона невозможно предусмотреть все могущие возникнуть ситуации, все этические категории. Закон требует справку с печатью. И она предъявляет эту справку.
Двадцать два раза она судилась, обвиняя честных людей в посягательстве, в клевете, в глумлении над памятью старого академика и в издевательстве над семьей как ячейкой общества.
И двадцать два раза, опираясь на свои «законные вдовьи права», плевала на несущественные для нее этические категории — честность, ненависть к тунеядству, презрение к хищничеству.
Когда у нее спросили, каким полезным трудом она занимается, она ответила, что воспитывает ребенка академика, и главным образом упирала на то, что в нашей стране женщина-мать окружена всеобщим почетом. Вдова не работает и живет при этом припеваючи. Она захватила площадь, на которой можно свободно разместить четыре семьи…
Я не называю фамилии указанной дамы, чтобы не потревожить уважаемый прах академика. Я действительно не хочу, чтобы досужие языки трепали его известное в науке имя. Но еще больше я не хочу, чтобы этот мой фельетон превратился в документ, на основании которого были бы приняты меры только против одной хищницы.
Я хочу, чтобы было обращено пристальное внимание на хищничество вообще, на хищничество как разновидность оголтелого мещанства, путающегося у нас в ногах.
Я хочу, чтобы хищники были окружены позором, чтобы никакие формальные права не спасали их от презрения всех честных людей.
Их немного, но их не должно быть совсем…
Папа и мама вырастили единственную дочку. Это были довольно средние папа и мама, со средним достатком и со средним представлением о том, как надо воспитывать детей. Они, как говорят в таких случаях, ни в чем ей не отказывали. И когда дочка вышла замуж, они радовались и кричали «горько» на свадьбе. После свадьбы им стало действительно горько.
Дочка вышла замуж. Не за академика. За обыкновенного парня, с которым у нее
— В нашей стране, — говорили они, — молодежь имеет все права. Право на образование, право на труд, право на самостоятельную жизнь. Мы хотим начать самостоятельную жизнь, и нам нужна жилплощадь!
— Но если вы так рветесь к самостоятельной жизни, начните ее, как ваши папа с мамой, с палатки, с общежития, с труда, который приносит все жизненные блага, в том числе и жилплощадь…
— Да? — саркастически вопросили родственные души. — Молодежь окружена заботой? Окружена! И катитесь с нашей территории ко всем чертям!
И папа с мамой покатились. Мама пристально рассматривала ангелочка в колыбели и никак не могла понять, как из ангелочка вылупилась мерзавка без чести и совести.
А суд развел руками: все законно. Имеет право на жилплощадь? Имеет…
Хищные души норовят урвать бесплатный кусок. Они пользуются для этого нашими законами и нашими словами.
Хищное мурло мещанина просовывается во все щели. И все, что это мурло заглатывает, оно заглатывает, не нарушая ни одного пунктика кодекса. Мещанин — это существо, извлекающее для себя выгоду прежде всего при помощи закона. А суть закона для него в форме. Только в форме.
Они ходят среди нас, посвечивая фосфорическими волчьими глазами, одни из них машут веерными ресницами, другие поражают скромным видом, они вползают в душу, льстят и подличают до того желанного часа, когда при помощи достигнутой всеми способами законной справки смогут запустить свои когти в чужое добро и изломать чужую жизнь!
1959
Частная собственность
Когда разлучаются двое, берутся за руки они и идут в суд делить имущество.
Зачитывается письмо истицы: «Когда я переходила жить в дом ответчика, я привела в его хозяйство дойную корову шести лет, перину, подушку, ковер, четыре венских стула, молочное ведро — всего на сумму 5700. То, что корова была мною введена в хозяйство ответчика, подтвердят свидетели. Мною был представлен паспорт на корову».
Каждый (каждая) вводит в хозяйство ответчика (ответчицы), что может. Некоторые вводят дома, некоторые — автомобили. Одни вводят подписные издания, другие — приусадебную землицу. Кто вводит поросенка, а кто уже законченную свинью. Затем введенные предметы обрастают предметами, которые нажиты совместными усилиями, и делить их становится все труднее.
Суд тщательно изучает стоимость добра, вычисляет процент амортизации, ибо амортизация есть суровый спутник совместной жизни. Суд делит две чайные ложечки на общую сумму в шесть рублей минус двадцать процентов амортизации. Потом суд делит продукты питания: сорок картошек — истице, сорок картошек — ответчику. Режется пополам сало, раскатываются в разные стороны кадушки с совместными огурцами и семейной капустой. И уже трудно определить принципиальность разногласий, с которой огурцы относятся друг к другу.
Так дробятся материальные ценности.
Духовные ценности тоже дробятся. Но их дробить труднее. Особенно трудно дробить такую духовную ценность, как, например, собрание сочинений Бальзака в пятнадцати томах. Восьмой том всегда находится под угрозой быть разорванным пополам. Поэтому истцы и ответчики делят Бальзака в условных единицах. Скажем, в переводе на пшено. Бальзак может идти на вес — за килограмм Бальзака три пуда пшена. Некоторые, например, оценивают тридцать томов Диккенса в четыре сырокопченых окорока либо в восемь пудов печеного хлеба. Один истец в момент раздела предложил ответчице за патефон и шесть пластинок Глеба Романова одинокую козу. Он был человеком с интеллектуальными запросами, и коза его в этом смысле не устраивала. Он шел на явную жертву, поскольку коза давала молоко.
Мышиная обывательская возня опутывает суды паутиной. Суды разбирают дела о выеденном яйце, о рукавах от жилетки, о диванах с клопами и о клопах без диванов. Тупая ожесточенная жадность, первобытная ограниченность овладевают мещанином, когда речь заходит о его добре. Добро превращается в зло. Стяжательские страсти одурманивают, как опиум, оглупляют и превращают человека черт знает во что.
Конечно, дело не в имущественных разделах. Я начал с них потому, что суд — это пробный камень взглядов человека на жизнь.
Человеку свойственна гордость. Один гордится тем, что сын его — верхолаз и строит десятую домну. Другой гордится дочерью, которая спасла от смерти тяжелобольного. Люди гордятся своими знаниями, своим делом, своими принципами. И вообще, есть чем гордиться на нашей земле. Об этой здоровой человеческой гордости пишут в книгах и печатают в газетах.
Теперь представьте себе высокое моральное удовлетворение обладателя десяти бочек соленых огурцов. Представьте себе святые принципы человека и гражданина, который выкармливает скотину печеным хлебом. Представьте себе великое самоуважение, вызванное тем, что удалось облапошить земельные органы, милицию или горсовет. Или просто своего ближнего.
Смешно? По-моему, не очень.
Я обращаю пристальное внимание любопытного читателя на священные надписи, украшающие пригородные и городские калитки: «Во дворе злая собака». Присмотритесь, с какой уважительностью, с каким художественным вкусом выполнены некоторые из них. Это вам не просто предупреждение — это демарш, это категорическое заявление о стиле жизни, избранном за калиткой. Обычно в такие калитки никто не ходит. Там неинтересно. Но табличка призвана вызывать у прохожих путников великое почтение. Один холодный философ дописал на табличке мелом: «…и беспринципная». Он был прав: какие уж там принципы могут быть у злой собаки!
Страсть отгородиться от мира обуяла обывателя. Что он там делает за своими тесовыми воротами? Неужели так-таки врастает в светлое завтра?
Груз собственности расплющивает в лепешку человеческое достоинство.
В одном волжском городе два соседа начали грандиозный процесс, вызванный принципиальным разногласием: в какую сторону открывать калитку. В процесс были втянуты высшие инстанции.
Обывателю нравится, когда его мышиными делами занимаются высшие инстанции. Ему кажется, что советская власть существует для того, чтобы опекать его стяжательские взгляды на жизнь.
Меня всерьез занимает проблема частной собственности. Мне хочется провести научный водораздел между тем, что следует называть частной собственностью, а что — личной. Огурцы, несомненно, личная собственность, как и Бальзак или корова шести лет или коза.
Но на одном процессе судьи как-то пропустили мимо ушей чистосердечное заявление бывших любящих сердец.
— У нас, — сказали сердца, — есть участок до одного гектара. Как теперь быть с ним?
Надо делить и гектар. И гектар национализированной земли стали делить…
Вот об этом гектаре, который как-то не укладывается в понятие личной собственности, следует поговорить.
Конечно, гектар — крайне нетипичное явление. Гораздо типичнее четверть гектара, а то и вовсе осьмушка.
Я никогда не был землевладельцем, никогда не держал в руках земельной ренты — ни абсолютной, ни дифференциальной. А между тем с землею происходят удивительные вещи: в землю уходят корни, а над землею созревают плоды. Потом по земле приезжает грузовик, и жизнерадостный шофер за пол-литра водки грузит плоды в кузов. Кроме того, на земле строятся индивидуальные коровники и портативные свинарники. По земле в них доставляется продукция государственных хлебозаводов — автоматических сооружений, где без прикосновения человеческих рук приготовляется хлеб ржаной, столь любимый поросятами, и хлеб белый, предпочитаемый коровами.
Эта увлекательная игра природы, как и всякая другая игра, имеет свой финиш. Финишем оказывается базар…
Когда распускаются первые цветы, суровые страницы местных городских газет расцветают размышлениями о грядущем отдыхе.
«Как увеличить урожай яблок», — делится своим опытом один читатель.
А другой дает честный рецепт:
«Как я собрал со своего участка пять тонн винограда».
А зачем ему, собственно, пять тонн винограда?
На этот вопрос мне ответил один старый заслуженный офицер. Есть такие веселые люди, которые отказываются от предлагаемого земельного участка, когда выходят в отставку. Они, несмотря на жизненный опыт, солидное образование и немалый чин, как-то не доросли до понимания родной природы.
Так вот в исторический день добровольного отказа от земельных угодий раздался звон шпор, и к веселому отставнику явился бравый гренадер.
— Я удивляюсь на вас, — сказал он и щелкнул каблуками, — если вы не хотите взять то, что вам положено, — я на вас удивляюсь! Не будьте романтиком! Я — практик! Возьмите участок и отдайте его мне! Я буду платить вам ежегодно двадцать кусков!
— Двадцать, как вы говорите, «кусков» — мало, — сощурился старик.
— Тридцать! — не моргнув глазом, доложил бравый практик. — Я буду сажать лук-порей.
— Тридцать тоже мало, — не сдавался старик, который понял, что практик начисто лишен чувства юмора.
— Сорок! — воскликнул гренадер голосом кавалергарда. — Я буду сажать клубнику-викторию!
— А пятьдесят? — спросил старик, прикидываясь заинтересованным лицом.
— Пятьдесят мне невыгодно, — честно разъяснил практик, проникшись великим уважением к пожилому собеседнику.
— Подите вон, — просто сказал пожилой собеседник, который почему-то презирал мерзавцев, лишенных чувства юмора. И этот поучительный диалог пересказал мне.
Так я понял, зачем любителю природы пять тонн винограда. Но все-таки мне непонятно, почему бы некоторым местным газетам не напечатать такую, например, полезную статью: как при помощи документа, выданного советской властью на пользование индивидуальным участком, запустить производство с такой нормой прибавочной стоимости, о которой может мечтать только самый бессовестный стяжатель?
Недавно я слышал увлекательный разговор влюбленных по телефону. Влюбленные кричали громко, на весь мир. Мне даже показалось, что телефон им мешает:
— Родная! Я так соскучился! Скорее приезжай.
Родная отвечала, что тоже соскучилась.
— Обязательно привези цветы!
Родная обещала привезти. И я умилился, я подумал, что цветы вошли в обиход, что влюбленные уже просто не представляют своего счастья без цветов.
— Мы их здесь забьем! Знаешь, почем тут цветы! Можно полностью оправдать дорогу, и еще останется!..
Сотни тысяч индивидуальных участков расположены под городами. Сотни тысяч рабочих, служащих, отставников и пенсионеров берут в руки лопаты и отправляются отдыхать в эти комнаты отдыха на открытом воздухе.
Я разговаривал с многими рабочими, служащими и пенсионерами, читал их письма в редакцию. В основном это письма людей, горячо заинтересованных в том, чтобы наконец разобраться: а не прячется ли в этих садах откровенный стяжатель? А не использует ли он в своих свинских интересах удобства, предоставляемые ему обществом? Я читал письмо и такого субъекта. Он заявил, что проливал кровь за свое право торговать на базаре клубникой. Не знаю, как там он проливал, а торгует он исправно.
Нашлись хапуги, которые превратили свои участки в самые настоящие индивидуальные угодья. Их сдают за бешеные деньги в виде дач, и доход от них усваивается хапугами. На эти хозяйства работает химия, дающая им удобрения, на эти хозяйства работает промышленность, снабжающая их материалами и транспортом, на эти хозяйства работают колхозы, которые производят хлеб для индивидуальных поросят. И химия, и промышленность, и колхозы принадлежат народу. И только доход с индивидуальных хозяйств принадлежит частным лицам, которые дают свое честное слово, что строят коммунизм. Может быть, мы им не поверим?
Я разговаривал со многими рабочими, служащими и пенсионерами. Читал их письма в редакцию. Эти люди справедливо не хотят, чтобы их смешивали с теми индивидуумами, которых давно на всех базарах окрестили нехорошими социологическими терминами.
— Одного закона для борьбы с ними мало. Нужен еще контроль общественности.
— Можно обмануть милиционера, можно обмануть чиновника местного совета, но своего брата-сослуживца — не обманешь!
— Избранные на открытых собраниях контрольные комиссии из рабочих и служащих, пенсионеров и отставников могут учредить самый пристальный контроль за реализацией плодов невинного отдыха на родной природе.
— Нужно точно выяснить: который из нас отдыхает на своем участке, который постоянно на нем живет, а который использует его в целях наживы!
— И гнать этого «которого», чтобы не портил нам общего вида!
Вот что пишут и говорят честные люди. Их слова свидетельствуют о том, что стяжателей и рвачей не так уж много, чтобы с ними не справиться…
Как рекомендовал в свое время Вольтер — «Il faut cultiver notre jardin», что в вольном переводе означает: «Пусть каждый трудится на своем индивидуальном участке».
Подумайте, как было бы здорово услышать в заводской столовой таковы слова:
— Сегодня угощались черешнями токаря-мичуринца Федотова!
И тогда как-то сразу станет понятным, зачем человеку пять тонн винограда со своего участка. Кто его знает, может, он старается для фабричного детского садика?! Пусть старается! Честь ему и слава!
Какой-нибудь бравый практик может меня назвать утопистом вроде Фомы Кампанеллы. Но, граждане! Мы же строим коммунизм! Давайте всерьез подумаем, что нам делать с цепными инстинктами? Что нам делать с ожесточенной жадностью? Как нам быть с мышиной обывательской возней вокруг всего, что попадется под руку, вокруг всего, из чего можно вырвать хоть клок? Давайте окружим мещанина здоровым полновесным позором, давайте громко смеяться над удивительной страстью — хапать все равно что: пшено так пшено, козу так козу, Бальзака так Бальзака, справку с круглой печатью
1959
Еще раз о частной собственности
(Ответ оппонентам)
Факты, изложенные в фельетоне «Частная собственность», подтвердились: частнособственнические инстинкты, стяжательская алчность и другие прелести бытия — увы! — существуют, что документально подтверждается потоком писем читателей, клеймящих этот пережиток.
К вопросу можно было бы не возвращаться.
Но было бы несправедливо оставлять без внимания ряд писем, лиц, посчитавших своим долгом защитить частнособственнические инстинкты.
Надо сказать, самые храбрые защитники упомянутых инстинктов написали, как и следовало ожидать, анонимки. Нет необходимости цитировать этот шкодливый жанр переписки. Анонимка есть анонимка: немного наглости, немного брани и очень много трусливой демагогии. Мне кажется, что эту эпистолярную форму нужно вообще игнорировать, как несколько устаревшую. (Это не те неподписанные письма, деловые, насыщенные фактами, помогающие разоблачать «всемогущих» и мстительных бюрократов. Это — совсем другое.) Одни из них написаны на оберточной бумаге, видимо, с целью намекнуть, что автор бедняк, у коего нет грошика на бумагу. Другие написаны корявым карандашиком, явно подделанным почерком, чтобы окружить непроницаемой тайной свою личность. Третьи, наоборот, написаны ясным почерком, но брошены они, очевидно, в почтовые ящики, находящиеся довольно далеко от места жительства автора письма.
Итак, разберемся: почему авторы скрываются? Может быть, они скрываются потому, что боятся осуждения? Но какого осуждения они могут бояться, если через две строчки на третью отстаивают свою святую правоту, клянутся пламенной любовью к советским законам и коммунистическим нормам взаимоотношений?
Они скрываются потому, что лгут.
Потому, что, кроме низкой брани и трескучих фраз, им нечем прикрыться. Наконец, потому, что, еще не разобравшись, в чем дело и о чем речь, они уже на всякий случай прижимают к себе свое добро, на которое, кстати сказать, никто и не зарится. Эти самые инстинкты не дают им покоя, и они огрызаются и грозят.
Этим жанром, однако, не исчерпываются протесты против фельетона. Мы получили письма и подписанные. Надо отметить любопытную деталь, роднящую эти письма с анонимными. Всем авторам не дает покоя жгучий вопрос: получил ли я гонорар за фельетон. Спешу их обрадовать: гонорар получил. Теперь на правах человека, знающего толк в личной собственности, я считаю, что могу с ними поспорить как равный с равными.
Прежде всего меня поправляют из философских побуждений. Так, С. Бобошин из Коканда пишет:
«Частная это и есть личная собственность». Разница между ними такая же, как «между понятием томат и помидор». Насчет помидоров не спорю. Вероятно, С. Бобошин разбирается в помидорах лучше меня. Но вот собственность личную он явно поторопился отождествить с частной собственностью и почему-то сослался при этом на статью десятую нашей Конституции. Прием несколько несерьезный, поскольку в указанной статье даже понятие «частная собственность» отсутствует. Там говорится о личной собственности. Не надо принимать желаемое за сущее. Любопытно, что полковник в отставке К. Крамм из дачного поселка Шереметьевское целиком поддерживает философскую концепцию С. Бобошина. Он также утверждает, что личная и частная собственности суть одно и то же.
В этом письме имеется ряд сведений, которыми необходимо поделиться с читателями.
Сначала он сообщает, что не виноват в том, что ему положено иметь участок в полгектара. Это справедливо. Он человек военный: приказано — беру. Но дальше он почему-то пишет, что «население, читая подобные фельетоны… указывает пальцами на наши участки, говоря: вот новые помещики».
Это замечание фельетонисты должны воспринять как комплимент: вероятно, без фельетонов население «не указывает пальцами».
Кстати сказать, оно почему-то не указывает пальцами на рабочие сады, на сотни тысяч приусадебных хозяйств трудящихся, на участки, которые не являются источником наживы. Почему бы это, полковник Крамм?
В. Сергеев из Москвы пишет мне гораздо откровеннее:
«Если бы вы были практик, а не бравый борзописец, то вы в этих огурцах и капусте с картошкой нашли бы для себя очень много житейской мудрости и смысла».
Я и есть практик. Поэтому я не хочу искать в капусте житейскую мудрость и вам не советую, В. Сергеев! Капуста существует для того, чтобы ее ели, а не для того, чтобы она подчинила себе все человеческие помыслы.
«Что же вы советуете, — пишет В. Сергеев, — вырастить тонну черешни и передать ее на угощение всего цеха бесплатно?»
Во-первых, я этого не советовал, а, во-вторых, даже если бы посоветовал, так что? Но В. Сергееву даже мысль эта кажется кощунственной. Как-де это можно, чтобы бесплатно? Как-де это можно угостить товарищей?! И дабы окончательно разбить в пух и прах такое кощунство, он заявляет: «Я думаю, что такая ваша формула для построения коммунизма не подойдет… Почему один должен работать на коллектив, а коллектив быть гостем? Не много ли найдется гостей?..»
Итак, В. Сергеев резко расходится во взглядах со мною. К счастью, не только со мною.
Затронув вопрос о том, «не много ли гостей найдется», уместно упомянуть письмо инженера Михайлова, которого, по его словам, чуть не оштрафовали «за то, что не было объявлено у калитки, что во дворе имеется злая собака, за то, что она чуть не разорвала незнакомую женщину».
Во-первых, «чуть» не считается. Так вам скажет любой ребенок. А во-вторых, вопрос о злой собаке показался инженеру Михайлову в высшей степени основополагающим, и он заподозрил меня в желании, «чтобы при коммунизме и собаки перестали лаять и бросаться».
Каюсь, такое желание у меня есть. Хочу, чтоб и собаки не бросались…
В этих и в подобных им письмах, а их не так уж много, затрагиваются разные стороны бытия, кроме одной — той самой, которая, собственно, и послужила темой фельетона. В письмах этих начисто отсутствует отношение авторов к человеческой жадности, к собственническим инстинктам, к унизительному преклонению перед грузом собственности.
А ведь фельетон написан именно об этом. Нельзя сказать, чтобы мои оппоненты не заметили этого. Они заметили. Потому-то так единодушно они обходят сущность фельетона.
Я получил протесты некоторых лиц, и протесты эти заключались в том, что я-де «огульно сваливаю в одну кучу всех, у кого есть приусадебный участок».
Не надо так-таки сразу говорить от имени миллионов. Это скверная привычка. Есть сотни тысяч тружеников, и есть хапуги. И давайте отделим плевелы от зерен. Не нужно давать хапугам смешиваться с честными тружениками. Кстати сказать, они хотят смешаться только на бумаге. В жизни они придерживаются несколько иных соображений.
Так вот генерал-майор в отставке С. Петренко пишет:
«То, о чем вы пишете, — это социальное явление, зло… Если мы видим эту опасность, сознаем ее, то она не страшна. Мы преодолеем ее. Но нужна мобилизация всех сил…»
«Увлечение собственностью унижает человека, вытравляет из него все человеческое», — пишет из Ленинграда
«Смотришь из окна, — пишет Н. Степанова из гор. Бабушкина, — у одной семьи в три человека — два автомобиля. Зачем два? Неудобно, по-моему, пока еще и один не у всех».
Им удобно, тов. Степанова. С двумя им удобнее. Удобно под видом «дарственной» на домик продавать национализированную землю, на коей данный домик стоит.
А обществу это неудобно! И надо говорить об этом громко, во всеуслышание.
«Ваши „пациенты“, — пишет мне москвич В. Скалдин, — восприняли вас настороженно и, конечно, ищут любого удобного случая избавиться от ваших беспокоящих их нападений».
Иначе и не должно быть. Но едва ли они чего-нибудь добьются, эти самые «пациенты». Говоря словами Маяковского, надо поднимать ярость масс за коммунизм. И ярость эта — не следствие какого-нибудь фельетона, а проявление великой веры в коммунистические идеи, великой ленинской справедливости на нашей земле!
Москвич А. Огородников сообщает, что жена некоего Горбунова, «агроном-садовод, увлекшись своим садом, бросила работать в колхозе». Есть такие люди, торопящиеся содрать с доброй советской власти как можно больше, чтобы потом отгородиться от нее ее же ловко использованными законами.
Письма идут одно за другим. Это письма честных тружеников, глубоко заинтересованных в процветании нашей земли. Они прекрасно понимают, что мешает нашему движению вперед. Они не просто возмущаются мышиной возней обывателя. Они вносят конкретные предложения, что нам делать с продукцией наших садов. Они требуют, чтобы общественность взяла на себя подлинный контроль над частнособственническими инстинктами.
И в этом — залог крепкого здоровья нашего общества.
1959
Мурло мещанина
1
Заново перечитывая редакционную почту, я наткнулся на письмо, уже погашенное ответом автору, пронумерованное и утихомиренное вечным покоем редакционного архива.
«Я напомню Вам учение Дарвина, — пишет гражданин Вольнов С. И. из одного хлебородного южного города, — я напомню Вам учение Дарвина, по которому процесс развития жизни опирается на эгоизм личности. Отнимите у живых существ эгоистические эмоции, и жизнь остановится, начнется вырождение. Таковы всесильные законы эволюции».
Я глубоко уважаю всесильные законы эволюции, и если бы какой-нибудь нахал вздумал отнимать у бедных живых существ их эгоистические эмоции, — общественность ударила бы его по рукам. Гражданин Вольнов С. И. показался мне нежным покровителем животных, который в свободное от общественно полезного труда время разводит золотых рыбок.
«Что же такое эгоизм, — пишет гражданин Вольнов, — что же такое эгоизм, как не проявление материальной силы, как не стремление к собственности в любой ее форме?» «Известно, что понятие собственности присуще и животным».
Вот тут я немного запнулся. Я осмотрелся вокруг и хотел спросить соседскую кошку — существо довольно живое, — каким именно видом собственности ей хотелось бы владеть. Я подозрительно покосился на Шарика, предполагая, что в его конуре уже хранится сундук с лично принадлежащим ему нежно-голубым габардином. Я прислушался к чириканью птички воробья и понял, что этот маленький негодяй требует доходной должности при казенном месте. Кошка — эта мерзкая носительница всеядного кошачьего мировоззрения, Шарик — этот скупердяй и собственник, воробей — этот наглый карьерист — стали мне противны. Меня утешало только то, что они не люди.
Но следующие строки письма убедили меня в том, что я рано утешаюсь. Гражданин Вольнов разъяснил, что такое собственность, и дал понять, что никакой он не покровитель животных, что плевать ему и на Шарика, и на воробья, и что он совсем другой покровитель…
«А собственность, — пишет гражданин Вольнов, — это — свобода духа, это — более или менее — возможность совершать деяния, и притом не по указке кого-либо извне, а по своему собственному влечению. Такая деятельность называется творческой деятельностью, и она не подчиняется общественному контролю; в ее основе лежит свободный интеллект, который, в свою очередь, опирается на свободное владение материальными благами. А отсюда вытекает и противоположное суждение — всякую попытку подавить или ограничить собственность необходимо рассматривать как действие, направленное к подавлению человеческого духа».
Итак, гражданин Вольнов рассматривает всякую попытку подавить или ограничить собственность как действие, направленное к подавлению духа живого организма. Это очень мило с его стороны. Он довольно успешно оперирует пятью разрозненными словами из Дарвина и шестью из Карла Маркса. Это свидетельствует о его несомненном материальном мировоззрении. Я говорю «материальном» потому, что имею в виду ту самую материю, о которой печется гражданин Вольнов. Эта материя создает мировоззрение застрявших в нашем обществе живых существ, наиболее начитанным из которых до зарезу хочется подковать свои сундуки марксистскими подковами.
А потому марксистскими, что откровенное капиталистическое мировоззрение никак не котируется в нашем обществе, и, чтобы протащить это мировоззрение, его носители приспосабливаются. И наивное желание подковаться именно при помощи слов из марксизма вскрывает полную несостоятельность их мировоззрения. Они хотят принять «приличный вид» и говорят о материальности мира. Но из их материи шьются только те самые свои рубашки, которые, как известно, ближе к телу…
Собственность, пишет гражданин Вольнов, «наполняет человека трепетным ощущением личного торжества над объективным миром». И это уже соловьиная трель, пропетая от имени всех, кто присосался к доходному месту, вкусил казенного пирога или стяжал, не попавшись.
2
Итак — собственность.
Свекровь подарила невестке на свадьбу килограмм золота. На юную шею надели цепи, а девичьи руки заковали в браслеты. Впрочем, пострадавшая не сопротивлялась.
Два с половиною фунта толстого металла остались в семейной шкатулке. Там же остались подарки, принесенные гостями. Если вычесть из их стоимости стоимость водки, которую усвоили гости, — получится явный барыш. Это было торжество собственнической этики.
Золото почему-то считается благородным металлом, хотя ничего благородного никогда с ним не было связано. В мрачных закутках лежит этот общественно полезный стройматериал, лежит, облизываемый свекрухами и тещами, и соблазняет «эгоистические эмоции» юных недоумков.
Эти закутки еще существуют. О них пишут фельетоны, над ними снисходительно посмеиваются конферансье.
Скупой Рыцарь читал над своими сундуками монологи, написанные идеальным ямбом. Это было красиво и жутко.
Мстительный Шейлок вычитал фунт живого мяса в счет долга. Это вызывало гнев.
Время обкорнало златолюбцев. Нынешний обыватель мелок и противен, как крыса.
Я говорю о нашем советском обывателе, об этом диковинном анахронизме, застрявшем на земле, с которой поднимаются космические корабли.
Недавно помер нищий старец. Под его матрацем нашли четверть миллиона. Он был ростовщиком. Он давал наши советские деньги нашим советским людям и драл феодальные проценты нашими же советскими деньгами.
Сотрудники ОБХСС могли бы поделиться научными сведениями о лицах, присосавшихся к Вторчермету
Долго ли мы будем удивляться, как на пятьдесят рублей в месяц, выдаваемые за какую-нибудь непыльную работу, дарят невестке кило золота?
В юмористических журналах печатаются галереи карикатур на спекулянтов и жучков под жизнеутверждающими заголовками «Их мы не возьмем в коммунизм».
Юмористы умеют рассмешить, если захотят. Прежде всего нужно найти выжигу, который хочет в коммунизм, а затем уже делать веселые оргвыводы: брать такового в светлое завтра или оставить его в покое. Нет, милые юмористы. Эти «герои» не хотят в коммунизм. Они туда не просятся. Более того, они делают все, чтобы светлое завтра превратилось хотя бы в светлое послезавтра, если его нельзя и вовсе отложить до будущего понедельника.
После майской сессии Верховного Совета, которая приняла закон об изменении масштаба цен, в магазинах, торгующих дорогими тяжестями, царило нервное оживление. Ювелирторг выполнял планы как из пушки. Жучок испугался за свои темные деньги и рванулся менять их на светлые желтянки.
Жучок всегда боится за свои деньги: он знает, что деньги эти чужие. Они не от труда, а от удачи. Они не от правды, а от обмана…
Я уже представляю, как морщится гражданин Вольнов С. И. Конечно же он имел в виду не этих жалких хапуг, лишенных способности обнаруживать свои интеллектуальные данные. Но ведь описанные живые существа проявляют не что иное, как именно «эгоистические эмоции», то есть «стремление к собственности в любой ее форме». И нельзя сказать, чтобы собственность не наполняла их «трепетным ощущением». Они же трепещут, как зайчики!
3
Возможно, они не читали Чарльза Дарвина, и это несколько задержало развитие их свободного интеллекта. Но вот я получил письмо от одного весьма интеллектуального специалиста. Этот специалист никак не согласен с советскими представлениями о личной собственности граждан в условиях социализма. Он человек деловой и заявляет, что каждый идет в коммунизм, как может. Нет, он не имеет в виду общественно полезную деятельность. Чтобы не было никаких сомнений в том, что он имеет в виду, вдумчивый специалист совершенно серьезно и даже с какой-то небрежной горделивостью сообщает, что сам он уже накопил изрядную сумму, хранящуюся не в кубышке, а на сберкнижке, что с этой суммы ему капает весьма привлекательный процент. Он пишет это раздраженным почерком человека, которого оторвали от обеда по пустяку. Он твердо убежден в диалектичности своего мировоззрения. Он исправно платит разные взносы и на этом основании берет за горло, если ему чего-нибудь недодали. Он ненавидит всякую попытку «ограничить собственность», ибо это подавит его «свободный дух».
Не вымерли еще живые существа, принимающие от общества согласно вполне законным разнарядкам довольно внушительные блага и видящие свой контакт с обществом только в этом. Им не нужно «выкручиваться», добывая кругляк. Им противны всякие махинации.
Но у этих живых существ есть своя, надо сказать, вполне историческая логика. Они хотят узаконить свои воззрения. Они хотят получать барыши со всего, к чему ни притронутся. Они хотят барышей с дачи, с должности. Им хочется притащить в коммунизм испытанный капиталистический способ распределения, закрепив его лично за собою на века. У них есть довольно полновесный древний лозунг, который хорошо усвоил мой узкий специалист «За что боролись?» Он-де боролся, а ты-де не боролся…
Эта звонкая демагогия вытесняет у них все мысли, и в первую очередь ту, что по нашей Конституции земля все-таки принадлежит народу, а не дачникам-удачникам. И что за службу обществу дают просто зарплату, а не наследственный майорат…
Надеюсь, теперь гражданин Вольнов не морщится. Ведь перед ним не какая-нибудь темная золотоносная старуха, а вполне свободный интеллект!
Ну, а какая разница в их мировоззрении, гражданин Вольнов? Разве мировоззрение меняется от того, где его держат — в сундуке или на службе?
Это очень удобное для личного пользования мировоззрение. Его можно держать за пазухой и в то же время клясться со всех амвонов в преданности персонально Карлу Марксу.
4
Брать от общества можно не только натурой. Брать можно и льготами. Когда эти льготы эксплуатируются в целях наживы; когда руководимая каким-нибудь воробьем строительная организация строит ему за казенный счет гнездо; когда почетная грамота отставника превращается в патент на право торговли; когда свидетельство пенсионера используется как орудие добычи, — тогда льгота становится рентой и личная собственность превращается в частную.
Общество строит коммунизм, а отдельные живые существа желают доить это общество под открытым небом. И доить, главным образом, явно и «законно». И этим существам уже понадобился философ, роль которого, вероятно, «по собственному влечению», взял на себя начитанный гражданин Вольнов.
Его философия — это философия живых существ, вполне сознательно путающих понятия «личной» и «частной» собственности и желающих усваивать материальные блага согласно «эгоистическим эмоциям», поплевывая на общество, которое эти блага создает.
За его сердитым домашним дарвинизмом сияет, как чистая сахарница, благообразное, бритое мурло мещанина, который мечтает поскорее узаконить в условиях коммунизма свои хватательные рефлексы…
1960
Духовная сухаревка
В ответ на фельетон «Мурло мещанина» среди множества писем хороших людей редакция получила анонимное письмо, подписанное сардоническим псевдонимом «Лихонравов».
Вот что там написано:
«Крытика», а тем более травля всегда вызывает резкое противодействие.
Такой травлей начала заниматься «Литературная газета» и другие органы печати. Эта травля относится главным образом к мещанским свойствам характера человека.
Позволительно спросить редакцию — известно ли ей, что этот мещанин, вернее, многие и многие миллионы мещан, или людей с чертами характера, на которые обрушивается газета, боролись с самодержавием, голодали, восстанавливали разруху, выполняли пятилетки, выдержали нашествие гуннов, восстановили разруху и опять несут на своих плечах развитие — без достаточной компенсации за эти титанические усилия.
Я не знаю, в каком ряду литературы ходит Лиходеев, но предполагаю, что он, будучи сам мещанином (с большой буквы), стяжал немалую толику денег.
Я представляю себе его мещанское мурло (и тех, кто с ним кропает статейки) следующим образом:
1. Сберкнижка с парой сот тысяч (мещанин имеет средний заработок в месяц 900 рублей); затем стремление получить, вернее, схватить 200 т. р.
2. Своя машина «Волга», а перед покупкой «Волги», наверное, «Победа», проданная по спекулятивной цене. Причем, машина получена, очевидно, через черный ход, а не на общих условиях.
3. Имеется своя дачка.
4. Отдельная квартирка и холодильник ЗИС с прохладительными или иными бутылками.
Жена, кроме Елисеевского магазина, не знает другого, а на ней золотые часы и
В целом идиллия: квартирка — дачка — сберкнижка — Черноморское побережье.
О себе: я тоже гражданин, в понимании Лиходеева мещанин, у меня на книжке 12 тысяч рублей. Хочу иметь машину и дачу, думаю, что это не позор. И это явление не мешало мне голодать и защищать Родину и выносить на плечах все пятилетки.
Прошу редакцию, если она состоит из умных людей, видеть нас такими, как мы есть, с недостатками, но в целом хорошими, и не заниматься травлей, чем, к сожалению, стали заниматься много органов печати. Это оставляет нехороший осадок.
АлексейЛихонравов.
Адрес: любой дом на любой улице.
С первого взгляда это не очень страшно. Просто есть среди нас отдельные лица, которые претендуют на теоретическое обоснование своих взглядов, вкусов и потребностей. Они хотят, чтобы их видели «такими, какие они есть, но в общем хорошими».
Ну что же, попробуем…
Эти самые «в общем хорошие» лица не грабят на большой дороге, не убивают финским ножом и не насилуют в подъездах. И уже на этом основании они считают возможным выступать от имени миллионов. Они якобы защищают их интересы. Их якобы волнует, как будут сегодня обедать миллионы. Но на самом деле они пекутся только о своем индивидуальном супе. Они придумали вполне домашнюю уютную поговорку «моя хата с краю» и задали вполне резонный исторический вопрос: «а что я с этого буду иметь?» Это их концепция.
И в процессе подобного мужественного умственного напряжения такому лицу может показаться, что лиха его логика и неустрашим нрав. И тогда с безумной отвагой лицо подписывается псевдонимом, насыщенным глубочайшим подтекстом. А чтобы никто не усомнился, что оно показывает кукиш от имени стройных миллионных масс, оно сообщает свой вселенский адрес.
Ясно, что после такого несокрушимого сарказма остается только развести руками.
Разберем спокойненько литературно-художественные и общественно-политические достоинства воспроизведенного выше сочинения.
Итак, «травлей начали заниматься „Литературная газета“ и другие органы печати». Что же произошло? «Позволительно спросить редакцию, известно ли ей, что… многие миллионы мещан или людей с чертами характера, на которые обрушивается газета, боролись с самодержавием, голодали, восстанавливали разруху, выполняли пятилетки… без достаточной компенсации за эти титанические усилия».
Я не хочу тревожить тени революционеров, великих и малых, известных и неизвестных, — слишком много чести для этого анонима. Но думали ли люди революционного подвига о «достаточной компенсации», когда шли на плаху?
Думали ли о «достаточной компенсации» ударники пятилеток?
Думали ли о «достаточной компенсации» солдаты, которые удержали «нашествие гуннов»?
Ведь каким нужно быть ничтожеством, чтобы объяснять идеалы эпохи своими ублюдочными представлениями о жизни?
Что же, действительно, произошло? Почему газеты стали заниматься так называемой «травлей»?
А произошли вещи, которые непонятны только тайным оппонентам.
Мы создали могучую экономику, создали в результате титанических усилий советского народа. Материальный уровень нашей жизни возрастает с каждым днем. И общество решило поинтересоваться, все ли без исключения советские люди понимают, что этот самый уровень — не конечная цель, а лишь средство для создания гармонично развитого человека, для искоренения в человеке хватательных инстинктов, для воспитания в нем уважения к разуму и к красоте.
И выяснилось, что исключения есть. Как говорил писатель Чехов, посмотришь на иное создание — миллион восторгов, а заглянешь в душу — обыкновеннейший крокодил.
Так вот против этого обыкновеннейшего крокодила и выступает печать. И уж если говорить серьезно, выступает она не с прошлой субботы, а с того самого 17-го года, о котором так горячо говорит наш оппонент.
Когда на заре советской власти был ликвидирован Сухаревский рынок — великолепное средоточие грязи и стяжательства, Владимир Ильич сказал:
«„Сухаревка“ закрыта, но страшна не та „Сухаревка“, которая закрыта. Закрыта бывшая „Сухаревка“ на Сухаревской площади, ее закрыть нетрудно. Страшна „сухаревка“, которая живет в душе и действиях каждого мелкого хозяина. Эту „сухаревку“ надо закрыть. Эта „сухаревка“ есть основа капитализма».
Всероссийскую «сухаревку» закрывали, не думая о «достаточной компенсации своих усилий». А тот, кто думал, сохранил эту «сухаревку» в своей душе, вероятно, на память о невозвратном прошлом. И ходит с ней по новой Колхозной площади…
А общество вынуждено по сей день вытравлять эту «сухаревку».
Но дело в том, что не только печать занимается этой самой «травлей». Ею занимается вся общественность.
Эта борьба против мещанина ведется в университетах культуры и в бригадах коммунистического труда, в народных театрах и в литературных лекториях, на диспутах о том, как жить по-коммунистически, и в товарищеских судах.
Эта борьба происходит всюду, где сталкиваются два противоположных взгляда: «я для общества» и «общество для меня».
Вот эти-то два противоположных взгляда и составляют предмет спора, на который вызывает неофициальный оппонент.
Кто же он? Что можно понять из его письма о его взглядах, профессии, мыслях и мечтах?
Он — академик? Он — герой? Он — мореплаватель? Он — плотник?
Ни то, ни другое, ни третье и ни четвертое… Он — вкладчик сберкассы. И все. И это его взгляд, профессия, мысли и мечты. Помните его точнейшую самохарактеристику? Она ставит на место все положения публикуемого письма и придает им очаровательную стройность.
За что он ратует? За то, чтобы у всех были дачи? За то, чтобы у всех были сберкнижки? За то, чтобы у всех были квартиры? Или за то, чтобы ни у кого их не было? Опять же ни то, ни другое, ни третье. Он хочетсам получить. И если в нем, как в чайнике, кипит благородный гнев, то только потому, чтосамон еще не получил того, к чему стремится.
Что касается доходных дачек — их пора кончается. А этих самых вожделенных «квартирок», одних только новых, к концу семилетки будет не менее пятнадцати миллионов штук. Кстати, я заинтересован в этом лично.
Наш оппонент придумал себе противника, которого наделил всеми Сухаревскими прелестями. И, если разобраться внимательно, этот противник есть не что иное, как увеличенный автопортрет самого оппонента.
Конечно, такие лица существуют. Иным из них удается мало трудиться, но хорошо жить. Пользоваться благами жизни, исходя не столько из своего труда, сколько из способностей устраиваться.
Один добывает квартиру самосильно, другой устраивает скачки в списке очередников, ну а третий воюет своим трудом за убыстрение жилстроительства.
Что же наш аноним? Устраивает скачки? Возможно. Во всяком случае, третий вариант его не устраивает.
Его не устраивает третий вариант, поскольку этот вариант начисто исключает «Сухаревку», от которой он никак не может избавиться сам и видит ее только в других.
Но не кажется ли вам, дорогой читатель, что между
Но если им объявить, что с нынешнего дня казенный пирог отменяется вовсе, они враз смекнут, что к чему, и объединятся братскими узами. Потому, что в душах у них одно и то же — «Сухаревка». А это, как говорят знатоки, сближает…
Эта самая «сухаревка» включает в себя мерзость любого масштаба — начиная от требования платы за простую любезность и кончая взяткой за исполнение долга. И как бы ни завидовал мелкий сухаревец крупному — это ихнее семейное дело. Помирятся. Помирятся потому, что их понятия о жизни вертятся вокруг зоба.
Известный на юге шарлатан и юродивый, который кормится от дурачков тем, что круглый год ходит без штанов, вызвал завистливое восхищение одного сухаревца. Сухаревец поглядел вслед его автомобилю и вздохнул:
— Эх… Живет без горя…
— Чему вы завидуете? — спросили у него. — Ведь человеку просто стыдно представить себя на его месте!
— А чего стыдно? У него «Волга», дом каменный, еще один сыну построил…
Сухаревцам не стыдно. Им все равно, как глотать, лишь бы глотать.
Я слышал, как у одного токаря-рационализатора сухаревец настороженно спросил:
— Сколько ты получил за изобретение?
Он не спросил — ни сколько труда стоило это изобретение, ни в чем оно заключается Он спросил просто:
— Почем овес?
А зачем? Может быть, он и сам хотел что-нибудь изобрести по сходной цене? А по несходной он не может изобрести?
Он ни по какой цене не может, потому что не в том его мысли.
У знаменитых автопутешественников Зикмунда и Ганзелки есть автомобиль. И даже несколько. Но когда некий сухаревец узнал об этом, его прежде всего заинтересовало, сколько на этом автомобиле можно вывезти из-за границы барахла. Он так и спросил:
— А таможни их проверяют?
Тупой кованый сундук на запоре — вот экономическая программа сухаревцев, больших и малых. Им совершенно безразлично, чем занимаются люди на земле, зачем и почему. Сухаревцу важно, чтобы у него, лично у него, был этот самый сундук.
И свои сокровенные мысли он приписывает другим.
Его лексикон содержит только один глагол «брать». И этим глаголом он пытается жечь сердца людей.
Это его собственная программа: «Жена, кроме Елисеевского магазина, не знает другого, а на ней золотые часы и брильянтовые серьги».
Вероятно, «Елисеевский магазин» взволновал его тем, что там на люстрах больше цацек, чем в магазине № 8, а люстра — это шикарно, она болтается под потолком, как увеличенная серьга, как овеществленная мечта о вещах некрасивых, совершенно ненужных, но «дорогих».
И почему обязательно Черноморское побережье? Почему, например, не посещение памятников русского зодчества? Почему, например, не просто палатка в лесу? Почему, наконец, не книга, не консерватория и не вернисаж?
Да потому, что Черноморское побережье — это для тела, потому, что, с точки зрения сухаревца, Черноморское побережье — это шикарно. Там растут ресторанные пальмы, там синее море и белый пароход, точь-в-точь как на плакате «Храните деньги в сберегательной кассе!»
Отсюда и выкатываются золотые часы и брильянтовые серьги, отсюда и холодильник с «иными» бутылками. Отсюда, кстати, и мечта загнать «Победу» по спекулятивной цене либо получить какую-нибудь льготку с черного хода.
Это его мечты, его стремления, его понимание образа жизни.
И его ненависть к печати строится именно на том, что печать обращается к совести, будоражит и тревожит, взвалив на себя неблагодарное бремя желания наделить это «в общем хорошее лицо» человеческими чертами.
А лицо хочет «лояльной критики без оскорблений». Но его ведь никто не оскорбляет! Оно ведь само, собственноручно, при помощи своих мыслей, своих слов и своих орфографических ошибок рисует свой собственный автопортрет.
Какой критики оно хочет? Чтобы ему со всей мужественной прямотой иногда говорили: «Уходя, гасите свет»? Но оно и этого не потерпит, если свет не его, а казенный!
Оно хочет, чтобы печать ласкала его слух после обеда, чтобы печать рассказывала ему байки, помогающие пищеварению, чтобы она развлекала и не будоражила.
Оно хочет, чтобы печать плелась за ним и «лояльно» воспевала его шикарный хвост с некоторыми недостатками расцветки…
1960
Склока
Она живет тихо, мирно, до поры до времени никого не трогая и не вмешиваясь ни в чьи дела. Она отчужденно смотрит на проходящие мимо нее события быстротекущей жизни, она дремлет, как змея, изредка выстреливая двойным язычком, отгоняя муху…
Она лежит свернувшись и слегка покачивает головой. Она улыбается проходящим мимо, если выражение ее лица можно назвать улыбкой.
Она копит яд.
Она копит его долго, тщательно, как будто запасается впрок, как будто ей предстоит перекусать полчища врагов, поставивших себе целью наступить ей на хвост.
Этот хвост выжидательно и терпеливо шевелится под ногами, норовит во что бы то ни стало прикоснуться к чьей-нибудь туфле, он хочет, чтобы на него наступили. Он ждет этого.
И вот, когда неосторожная туфля, наконец-то, на него наступит, — происходит глубокий удовлетворенный вздох.
Неосторожная и благовоспитанная туфля произносит извинительные слова. Она вовсе не хотела. Она очень извиняется. Она ничего такого не думала.
Но уже поздно. Жребий брошен. Начинается Великая Реализация Накопленного Яда. Склока раскручивает свои замлевшие кольца, она расправляет их, сладко потягиваясь.
И начинает кусать.
Чаще всего это случается в коммунальной квартире, реже в каком-нибудь учреждении, но где бы это ни случилось — это начинается именно так.
У каждого человека есть честолюбие. Некоторые философы утверждают, что честолюбие — дурная черта. Я не склонен поддерживать эту точку зрения. Честолюбие толкает человека на полезную деятельность. Честолюбивы были и Ньютон и Ломоносов. Они просто не замечали этого. Они от зари до зари тратили всю свою энергию на пользу науке. Но и лица с менее громкими именами тоже разумно тратят свою энергию, в результате чего человечество достигает огромных высот развития.
Человеческое честолюбие направлено на то, чтобы каждой минутой своей жизни доказать необходимость своего существования на земле.
Но есть еще и другое честолюбие. Сила энергии, заложенная в нем, не меньшая. Эта энергия тоже толкает на великую деятельность. Но предметом этой деятельности служит борьба за место на кухонной плите и за очередь в уборную. Предметом этой деятельности служит неограниченное право висеть, зацепившись хвостом за ветку, и плевать на макушки проходящих людей.
Злобные создания висят на своих ветках и мстят хорошим людям. Они мстят за мир в семье и делают все, чтобы его расстроить. Они
Но что бы они ни делали, они нахально пользуются нашими законами и нашими словами. Они стараются выжать свои мелкие обезьяньи выгоды из всего, что дорого советским людям, из всего, что составляет этическую основу советской демократии.
Они бьют, когда нет свидетелей, и находят свидетелей, чтобы доказать, что били их. Они заполняют суды своими гнусными поклепами, отрывая от дела народных заседателей. Они обзывают верную жену развратницей, славного работника халтурщиком, а честного человека — фальшивомонетчиком. Они ставят под этим свои подписи — и, как говорится, в отдельных случаях все это им сходит.
Тогда они смотрят победителями, уверенные в своей безнаказанности. Они постоянно грозят пойти «куда следует», пожаловаться «куда следует», обратиться «куда следует»…
А куда это «куда следует»?
О, это магическое «куда следует», действующее на слабые души, как змеиный взор на нежного кролика! О, это потрясающее впечатление от доноса, от вонючки, над которыми сидят с утра работники различных учреждений, отрываясь от полезных дел! Уже скрипят своими красивыми сапогами милиционеры, уже вздрагивают во сне хорошие, передовые люди, вчера еще спавшие спокойно, уже, трусливо оглядываясь (а не укусит ли?), семенят бывшие герои…
И все терпят, терпят, терпят.
Терпят добросовестные работники, разбираясь в «сигналах» на честных людей. Терпят и мотают на ус: зазря-де на честного человека не напишут.
Терпят бравые милиционеры: надо-де проверить, прописан ли фальшивомонетчик из третьей квартиры.
Терпят передовые, честные люди: ну что с ними связываться — с пережитками проклятого прошлого!
Терпят бывшие герои: не помирали прежде — и нынче не помрем…
Терпят и опускают глаза.
А склока свирепствует. Она одна понимает, что жертвы ее — это ее союзники. Ничто так не оберегает склоку, как люди, попавшие в орбиту ее деятельности.
Ей нужно, чтобы служащие «мотали на ус», чтобы очень даже передовые люди боялись ее, чтобы бывшие герои храбро проскальзывали мимо. И, знаете, как говорится, иногда ей это удается…
Склока — это достижение мелких целей при помощи крупных неприятностей. И склока требует, чтобы ее интересы оберегались человеческими законами, чтоб государственный аппарат (обязательно государственный аппарат) следил за покоем склочника.
Эти адские создания знают все слова и все адреса, куда эти слова надо направлять. Если они пишут в правительство, — они конфиденциально сообщают, что, скажем, Иванов из седьмой квартиры мешает строить коммунизм. Если они пишут в парторганизацию — они сообщают, что этот Иванов погряз в бытовом разложении. Если они пишут в милицию — они сообщают, что этот Иванов учиняет пьяные дебоши.
Так они устраиваются в быту. Так они занимают кухонные высоты, с коих ведут беглый обстрел по хорошим людям, отравляя жизнь и отбирая время.
Мне понятно чувство омерзения, с которым относятся к склоке занятые люди. Мне понятно, что человеку свойственны великие дела, направленные главным образом на пользу общества. Но совершенно непонятно, почему эти хорошие люди считают, что заниматься чистотою быта должны только так называемые «вышестоящие организации»? Почему кто-то должен наводить порядок там, где этот порядок зависит от самих людей?
И здесь необходимо еще раз обратить внимание на то, что один склочник или одна склочница держит в оцепенении полтора-два десятка людей, которые с кроличьим бессилием уползают в углы.
Недавно ко мне обратилась с просьбой «помочь» одна гражданка. Она рассказала, что в их квартире живет мерзавец, которого все боятся. Он наводит трепет на всех жильцов. Но жильцы эти почему-то предпочитают терпеть. У них не хватает мужества даже собраться вместе, даже поговорить в открытую о том, что беспокоит всех. Каждый из них в глубине души был бы счастлив, если бы пришел дядя с крупнокалиберным пулеметом и выгнал нахала. Но никто из них ни разу не высказал в полный голос того, что мучает всех!
Конечно, можно принять еще один закон о категорическом выселении склочника, об изгнании его из коллектива, где он служит, закон об особой ответственности за склоку.
Но дорогие товарищи! Не законы наводят порядок среди людей. Порядок наводят сами люди. Да и как практически применить закон о склоке, если благородные свидетели имеют улиточную тенденцию расползаться по своим хаткам, стоящим всегда с краю, а безнаказанность делает склочника неотразимо храбрым? Неужели непонятно, что если он держит в страхе десяток мирных людей, то от одного милиционера он уж как-нибудь отобьется?
Вы заметили, дорогой читатель, что склочник, начиная свою продуктивную деятельность, прежде всего угрожает законом? Но почему прекрасные законы, охраняющие честь советского гражданина, так робко применяются в действии? Разве нет закона о клевете? Разве нет закона о ложных показаниях? Ведь клевета — это орудие склоки! Разве судьи еще не понаторели в деле установления почерка склочника? Законы издаются для пользы хороших людей, для защиты от нарушителей правопорядка. Но почему-то именно эти нарушители пользуются законами гораздо проворнее, чем хорошие люди. Смешно? Не очень…
Склока — одно из гнуснейших проявлений тупого мещанского индивидуализма — должна быть вытравлена из быта.
…Не надо, просто недостойно человека слишком часто напоминать своим поведением, что человек произошел от обезьяны: не такое уж это радостное воспоминание…
1959
Фиговые листья
Боец пожарной охраны товарищ Костенко со Ставропольщины купил репродукцию картины фламандского художника Рубенса «Несс и Деянира». Он поместил ее в рамочку и принес на место службы с целью украсить стенку.
Конечно, ничего противопожарного в этой картине старик Рубенс не отразил. Он, наоборот, изобразил обнаженную Деяниру, которая ведет свои мифологические переговоры с Нессом. Может быть, если бы товарищ Костенко повесил картину, рассказывающую о том, как Гулливер тушил пожар в Лилипутии, было бы лучше. Удивились бы, сколько человек может выпить, и дело с концом.
Но такой картины нет. И товарищ Костенко пострадал. Он пострадал потому, что был эстетом.
«Что вы думаете, — пишет он в редакцию, — как эту картину охарактеризовали? Будто бы я унизил достоинство советской женщины… Жеребец смотрит на наших жен. И что эта картина совсем не советская, а антисоветская, и записали мне в протокол антисоветский выпад».
Надо сказать, жеребцы отнеслись к репродукции равнодушно. Деянира не вызывала у них эмоций, а Несс — зависти. Это могло показаться удивительным потому, что Несс все-таки был кентавром, то есть человеком-конем. Но великий художник изобразил женщину с такой чистотой и так возвышенно, что его, вероятно, поняли даже лошади.
Зато возмутилось начальство товарища Костенко.
Товарищ Костенко — человек средних лет, с начальным образованием. Он
Начальство сурово отнеслось к фламандской школе живописи.
— Что это еще за голая баба в служебном помещении? — спросило оно. — Дома развешивай развратные картины!
Конечно, Рубенсу не обязательно висеть в служебном помещении. Но дело ведь не в этом, дорогой читатель…
Рубенс молчал. Влияние фламандской школы на формирование вкуса пожарных прекратилось.
Товарищ Костенко — человек дисциплинированный. Он не ослушался. Дома он действительно развешивает «развратные картины». Он развешивает картины Рембрандта и Рафаэля, Веласкеса и Репина, Серова и Васнецова. Картины Тициана он развешивает тоже. И надо отметить, что среди этого беспорядочного, но, несомненно, ценного собрания репродукций нет ни одного ядовитого лебедя, ни одного белого парохода под ресторанной пальмой, ни одного голубка с конвертом в клюве. Как видите, хороший вкус можно воспитать в себе и с низшим образованием. Это дело индивидуальное и зависит только от чистоты взглядов.
Во всяком случае, в эту галерею можно водить местных школьников и даже самого начальника в полной пожарной форме.
За стеною живет мать товарища Костенко. Там тоже галерея. Там — иконостасы.
Там — тщательно упрятанные в ризы, в клобуки, в хламиды, в бороды — тлеют синие, тощие, бесперспективные фигуры святых. Там поучительно и однообразно приказывают каяться и отдавать богу душу мироносицы и угодники.
Там из жестяных окладов костяные старцы шипят на красоту запалыми старческими ртами и святые старухи коричневыми глазами выжигают из молодой груди любовь.
Товарищ Костенко уважает мать. Но он не уважает религию. На его половине собирается все, что делалось людьми для жизни; на половине матери — все, что делалось людьми против жизни.
Так вот ровно посередке между этими двумя непримиримыми, взаимоисключающими галереями стоят наши железобетонные великопостники и сторожат нравственность.
Я не знаю, расходится ли слово с делом у святого. Но ханжество наших великопостников известно даже святым.
У мещанина очень точное, утилитарное отношение к вещам. Вещи — либо ценность, либо предмет конкретного назначения. Никаких эстетических функций вещи у них не несут. Может быть, для товарища Костенко двухрублевая репродукция с нарисованной женщиной дороже всего начальника вместе с его воззрениями и пуговицами. Но для мещанина нарисованная женщина не существует. Для него и живая имеет одно утилитарное назначение, и плевать ему на искусство с высокой каланчи.
Для него Афродита — только голая баба, а любовь — только незаконная связь.
Сам-то он в этих делах гораздо проворнее Шекспира и уж конечно считает дураком Павку Корчагина за эпизод с Христиной.
Для него красивая женщина — обязательно стерва, а парень, пришедший в гости к дочери, обязательно жених. Он не знает никаких взаимоотношений, кроме тех, которые он знает. И смотрит на жизнь, как ему сподручнее.
Весь комплекс его эстетики заключается в том, чтобы его не объегорили при помощи различных романтических «бредней». Он велит выкинуть на чердак «Вирсавию», чтобы не стесняться. Но он не постесняется влезть со своими идиотскими поучениями в чью-нибудь интимную жизнь.
Вот поэтому его так раздражает эта интимная жизнь, описанная каким-нибудь большим художником. Он не может простить влюбленным того, что они не просили его благословения, не выслушали наставлений, не изучили его эстетического комплекса и не умерли с тоски прежде, чем он разрешит им приложиться друг к другу губами.
Я вынужден привести здесь письмо одного львовского читателя. Он пишет:
«Мне хотелось бы спросить критика: дал бы он прочитать стихотворение Бёрнса „Ночлег в пути“, которое, как он пишет, оставляет в душе ощущение поэзии и чистоты, своей 15–16 и даже 20-летней незамужней дочери? Особенно сейчас, когда на страницах газет ведется борьба за настоящую любовь, против внебрачных случайных связей. Между прочим, я не ручаюсь, что это стихотворение было опубликовано при жизни автора, а у нас оно до сего времени не было опубликовано, пока не раскопал его С. Маршак.
А такие, как этот критик, к сожалению, действительно не одиноки. В „Литературной газете“ выступил Сергей Львов с „Венерой в Дегтярске“, который старается заполнить все школы этими скульптурами. И странно, что все учителя не смогли дать отповедь одному Львову. Нужно было бы преподнести эту Венеру лично Львову, чтоб он поставил ее в своей квартире, и дело с концом. У нас есть хорошие скульптуры Мухиной, Вучетича и других товарищей, вот с них и надо брать пример…»
Я представляю себе, как автор этого письма сделал уже вывод, что я защищаю безнравственность.
Я не защищаю безнравственность. Я даже против безнравственности. Но одним законным браком бороться с безнравственностью нельзя. Законный брак никогда не исключал безнравственности. Более того, иногда (насчитывается несколько таких случаев) законный брак прикрывал безнравственность. И ни Рубенс, ни Бернс, ни даже ужасный Ги де Мопассан здесь ни при чем. Наоборот, они изо всех своих сил старались втолковать людям, что любовь начинается с любви, красота — с красоты, чувство — с чувства… Но они совершенно не виноваты, что среди людей находились такие лица, которые опасались, как бы их не объегорили… Эти лица хотят, чтобы был один «законный» скульптор, один «законный» художник. При этом положении их невежество автоматически взлетит на недосягаемую вершину культуры, а их пошлость засверкает алмазами высшей эстетики.
Один хороший мальчик как-то разоткровенничался со мной и, безумно стыдясь, рассказал, как его отец, отпуская «в люди», строго наказывал лет до двадцати пяти ни с кем «не расписываться».
— Так — гуляй, а законным браком не надо…
Мальчик нутром чувствовал мерзость отеческого благословения. Но страдал он еще и потому, что любил и не мог понять — законна ли его любовь.
Я не боялся, что он «ударится в разврат», пойдет в парк и станет мазать статуи физкультурниц. Я не боялся, что он будет по-жеребячьи гыкать перед стыдливой Медицейской Венерой.
А ведь гыкают. И мажут. Что там говорить о Венере. Наши парковые физкультурницы одеты куда богаче Венер, и все равно не помогает.
Конечно, лучше всего убрать Венер к чертям, чтоб не развивали нездоровых инстинктов. Убрать, и всё!
Но позвольте! Откуда убрать? Где они, эти мраморные очаги разврата? А их нету. Нету мраморных очагов, и всё тут. А если такой очаг где-нибудь обнаружится — к нему немедленно под душераздирающий
Есть вещи, которые необходимо рассказывать детям заблаговременно, пока они еще не стали брандмейстерами.
Есть прекрасные легенды, красивые скульптуры и великолепные мифы, нисколько не уводящие от реализма. Занимаются ли этим как следует школы? Нет, дорогой читатель. Они не занимаются.
Я спросил шестиклассника об Аспазии. Он подумал и сказал, что, наверно, это древняя гречка. Его учительница покраснела. Она покраснела потому, что за двадцать пять веков имя свободной, талантливой, прекрасной женщины, передаваемое из рода в род устами ханжей, превратилось в неприличное имя гулящей девки.
Одна мамаша на вопрос дочки-школьницы, почему Татьяна не ушла с Онегиным, ответила очень вразумительно:
— Так у нее ж муж генерал!
Вот вам и «энциклопедия русской жизни»…
Автобусная пассажирка рассказывала о фильме «Дама с собачкой»:
— У нее — муж, у него — жена, а что вытворяют!
Вот вам Чехов с его чувством прекрасного…
И Пушкин, и Чехов, с точки зрения мещанина, — писатели «законные». Но это не мешает ему толковать взгляды этих классиков, исходя из своей грошовой этической программы.
Ясное дело, при этой программе Микеланджело — неприличный скульптор. Рубенс — неприличный художник, а Толстой — и говорить нечего — хошь справляй ихние юбилеи кажный день.
Мещанин выстроил замочную скважину перед прекрасным и возвышенным, заслонив их своими погаными утилитарными воззрениями.
И не возле этой ли скважины возникают истоки безнравственности, на которую ссылаются ханжи, оправдывая свое стремление натянуть на Афродиту трикотажные рейтузы?
1960
Сундуки со звоном
Пожалуйте к столу
В буфете Внуковского аэровокзала на мраморном прилавке, как на пьедестале, сверкает никелированное чудо — кофейный автомат. Его индустриальная наружность собирает вокруг себя поклонников. Автоматом управляет буфетчица, молодая и гордая, как водитель первого межпланетного корабля. Автомат издает элегантный технический звук — и на мраморе появляется чашечка душистого кофе.
Но поклонников много, а возможности автомата ограничены. И поклонники начинают нетерпеливо топтаться на месте.
— Поскорее нельзя? — спрашивают поклонники и сами поражаются неуместности такой фразы перед лицом никелированного чуда.
— Нельзя, — отвечает гордая буфетчица. — Нельзя: технология.
— А без технологии? — настаивает поклонник, с ужасом убеждаясь, что разговор уводит его в какую-то научную сторону.
— Без технологии, — с убийственным сарказмом отвечает буфетчица, — идите на второй этаж. Там вам дадут кофе из титана.
Услыхав слово «титан», поклонник вздрагивает. Он не хочет из титана. Ему надоело из титана. Титан — это что-то транзитное, что-то командировочное и неуютное.
Ему хочется кофе с технологией, кофе, достойного того, чтобы его вкушал современник межпланетных перелетов.
Но приходится ждать, приходится сдерживать свое нетерпение. И это обидно.
Мой сосед, потягивая кофе, начал разговор с афоризма:
— Техника и очередь — явления несовместимые. Надо сделать так, чтобы от автоматов некуда было деваться, чтобы их было много, очень много и еще больше…
За окном призывно ревели самолеты, автокары возили на перрон чемоданы. Пассажиры с достоинством поднимались по трапам и делали ручкой провожающим. Это была современность. Так, наверно, будут улетать на Марс в отпуск или на Венеру в творческую командировку…
Я начинаю свой фельетон с аэровокзала потому, что отсюда ближе к будущему. Я не очень точно знаю, каковы будут правила общежития в этом самом будущем, но я убежден, что его обитатели всегда, при всех условиях будут вводить в свои организмы пищу или, попросту говоря, обедать, завтракать, ужинать, закусывать, морить червячка, перехватывать до обеда, а некоторые даже полдничать.
Как твердо установлено, люди едят всюду. Они едят на фабриках и заводах, едят в бригадных станах и совхозных усадьбах, едят в учебных заведениях как средних, так и высших, и даже в научно-исследовательских институтах. Люди едят в буфетах, столовых, кафе, они принимают пищу в ресторанах, — нет такого места на планете, где человек не ухитрился бы что-нибудь скушать.
Такая похвальная привязанность человека к тарелке вызвала к жизни нерентабельную профессию домашней хозяйки.
Впрочем, домохозяйка — это, конечно, не профессия. Слишком уж много здесь специальностей — резать, молоть, мыть, чистить, выносить ведра. И лишь на какое-то непродолжительное время домашняя хозяйка становится поваром в собственном смысле. Но это торжественное время тянется недолго. Уже раздается голос любимого человека, который почему-то всегда удивляется, что обед еще не готов. И вот домохозяйка становится официанткой. Эта роль достается ей всего на двадцать минут, потому что любимый человек проголодался и ест с быстротою спроса, опережающего предложение. И когда этот спрос удовлетворен, домохозяйка слагает с себя функции официантки и становится судомойкой. Она проходит за день все пищевые профессии и никогда не забывает пригорюниться и ласково спросить едока, вкусно ли. И она не обижается, если любимый едок, занятый своими служебными мыслями, толком не понимает, о о чем его спрашивают.
Но вот случилось так, что у домохозяйки был вырван из рук уполовник. Его вырвал мужчина с честолюбивой целью возвыситься возле своей плиты до того, чтобы именоваться шеф-кулинаром и носить свой колпак, как корону. И он достиг своего. Он окружил себя свитой заготовителей, калькуляторов, мойщиков картофеля и резчиков лука. Вокруг него толпятся раздатчики и приемщики, судомойки и истопники, и он распоряжается ими, как тиран. А впереди, на почтительном расстоянии важно прогуливаются официанты в дипломатических фраках и вручают едоку меню, как верительные грамоты, подписанные недосягаемой шеф-поварской рукой. Эта рука сурова и беспощадна, ибо никакой шеф в мире не дойдет до того, чтобы пригорюниться.
Но этого было мало. Похитив домашний уполовник, повара прихватили также наименование бывших домашних блюд. Они сделали это с тайной целью обмануть бдительность едока.
В одном московском ресторане подают «колбасу по-извозчичьи». Цена этой профессиональной пищи уверяет нас, что самыми богатыми едоками на Руси были ямщики. И, видимо, совершенно напрасно они уныло напевали на своих облучках…
О национальном блюде пишут в романах, его едят на сцене, им клянутся розовые пищевые патриоты. А где оно, русское национальное блюдо? Гоголевский Мишка страшно смущался перед Осипом:
«Простого блюда вы не будете кушать…»
«Ну, а простого-то что у вас есть?» — интересовался Осип, который просто хотел есть.
«Щи, каша да пироги», — краснел Мишка.
Точно такой разговор произошел между мною и одним ресторатором-калькулятором. Я, наподобие Осипа,
— Простого блюда вы не будете кушать.
Это почему же не будем? Еще как будем! Но где на великой Руси можно найти ресторанную точку, где подавали бы эти самые щи, кашу да пироги? И если национальное блюдо выходит из кухонных тайников, на нем стоит такая цена, как будто везли его из Патагонии на парусной шхуне, отбиваясь от пиратов со смертельной опасностью для жизни.
О шикарная пища! О гордый хлестаковский суп, прибывший на пароходе прямо из Парижа! Поднимешь крышку, а из кастрюльки пар, такой пар, равного которому нет на свете!
Вот этот самый уникальный пар вскружил торговые головы и зародил в них бессмертные мысли. Они создали этому пару соответствующую декорацию. Они нагромоздили вокруг него золотых наяд и дриад. Они обвешали его бархатными шторами, которые собирают на себя тончайшую пыль. Они окружили его деревянными пальмами такой мощности, что и аборигены джунглей раскрыли бы рты от удивления.
Конечно, увлечь этой красотой удалось незначительную часть человечества — ту часть, которой терять нечего, то есть поэтов, холостяков и командированных.
На долю большей части достались столовые. Как отличаются столовые от ресторанов, можно проследить на примере некоторых пищевых заведений. В одной ростовской «пищеточке» днем полы посыпают опилками и запирают гардероб. Получается столовая. Вечером опилки выметают и возле гардероба появляется бородатый швейцар. Получается ресторан. Отсюда можно сделать вывод, что ресторан есть заведение для публики «почище».
Различие между столовой и рестораном нашло свое организационное воплощение. Существуют тресты ресторанов и отдельно от них тресты столовых. Трест ресторанов снабжается не только продуктами первой категории, он снабжается кухонной техникой и разными никелированными чудесами. Трест столовых находится в положении номер два. Но трест ресторанов составляет мизерный процент так называемых посадочных мест…
Пять тысяч студентов в одном студенческом городе выстраиваются в очереди в нескольких столовых, когда наступает момент принятия пищи. В этом же городе рабочие электровозного завода стремятся пообедать в столовой инструментального цеха, поскольку там «свободнее», то есть за столиком сидит всего шесть человек. А в то же самое время в ресторане тихо, как на приеме у врача.
Стереть грань между рестораном и столовой, можно подумать, труднее, чем грань между городом и деревней.
Надо сказать, на периферии человек, желающий есть, еще учитывается с большим уважением, чем столичная отвлеченная «едоцкая единица», Но и веси ощущают на себе влияние городов. И влияние это почему-то всегда исходит из области пищевого неравноправия.
В чайную одного села приехали незнакомые люди. В чайной было вкусно и чисто. Повариха не считала нужным «калькулировать 4 грамма недоположенного жира», как изящно выражаются в городах, когда хотят сказать, что повариха ворует. Официантка тоже не стремилась к чаевым. Все было хорошо. Приезжие даже снисходительно относились к тому, что пальто приходится класть на стулья, поскольку вешалка отсутствовала. И вот вдруг стало плохо. Один из приезжих, обладая острой наблюдательностью, вдруг перед завтраком обнаружил у входа вешалку.
— Ребята, — сказал он мрачно, — случилось несчастье. Нас приняли за комиссию… Обратите внимание — за занавеской стоит умывальник. Вчера его еще не было.
— Какой ужас! Сейчас нас будут кормить на убой…
— Признайтесь, ребята: может быть, кто-нибудь из вас потрясал чем-нибудь бумажным? Поклянитесь, что этого не было!
— Клянемся! — яростно ответили приезжие едоки.
Но было уже поздно. Их окружили вниманием. Уже вокруг них топтался заведующий. У него были глаза, полные искательности. Суп уже нельзя было есть — такой он стал жирный. Порции перестали умещаться на тарелках, словно предстояло соревнование обжор…
А зачем? На этот вопрос заведующий ответить не мог. И приезжие стали портиться на глазах. Они начали верить в свою исключительность. Им захотелось огурцов малогабаритных и помидоров красно-бурых, в рассоле. Они потребовали вырезки телячьей и печенки говяжьей. И все это оказалось в закромах чайной! Это было! Было, но не подавалось на стол. Почему?
Конечно, комиссия — могучий фактор улучшения состояния пищеприемных пунктов. Статистика показывает, что они приносят соответствующую пользу. Недостаток их заключается в том, что они похожи на хорошо предсказанный гром среди ясного неба. Во всяком случае, ни один метеоролог еще не предсказал погоду с такой точностью, с какой заведующий столовой чует приближение комиссии. И ему ничего не стоит приготовиться. У него есть все — и продукты, и вешалки, и умывальники, и чистое столовое белье, и даже туалетное мыло «Ландыш». Он открывает закрома и, застенчиво улыбаясь, предъявляет комиссии свое рвение на посту. А когда комиссия уходит… Вы сами знаете, дорогой читатель, что происходит после отбытия высоких гостей…
Не так давно в городе Горьком комсомольцы объявили призыв молодежи в торговую сеть. Это было прекрасное начинание. Это как-то развенчивало чистоплюйское отношение культурных юношей и девушек к торговле. Мне тогда показалось, что этот призыв будет подхвачен, ибо важность такого массового движения молодежи несомненна. Но призыв этот не поддержали в других местах. Кустарное отношение к общественному питанию одержало верх. Может быть, теперь, после постановления правительства, комсомольцы откроют это движение?
Я бывал в столовых, которые обслуживаются молодежью. Интересовался производственной жизнью этих столовых. Мне кажется, что молодые кулинары наследовали стремление домохозяйки искренне интересоваться, вкусен ли суп. Они устраивали домашние сцены своему начальству, если начальство не подвозило зелени. И все, что подавалось на стол, сверкало великой значимостью пищи. Из котлеты росла петрушка, картошка была доведена до оранжевого каления, как доводят клинковую сталь, и каждая маслина, казалось, была начищена в отдельности до индивидуального сияния. Кулинарам было интересно работать.
И все это стоило недорого. Все это было даже совсем недорого потому, что в ритуал обслуживания входила еще и обязательная улыбка продавца. Улыбка продавца — великое дело, и нечего над ней иронизировать. Товар, проданный с улыбкой, вкуснее, его приятнее взять в руки. Конечно, отвлеченная едоцкая единица, приземлившаяся на посадочное место для заправки, могла бы обойтись и без улыбки продавца. Но когда к столу подходит конкретный человек, улыбка становится просто необходимой, потому что человеку нужно радоваться. Человек стоит того, чтобы радоваться его приходу. Улыбка вызывает нужное доверие.
Вот, кстати, о доверии.
Столовая номер один открыла при себе крохотный магазинчик полуфабрикатов. Надо сказать, домохозяйки малых городов отличаются от своих столичных коллег особой периферийной привередливостью. Они, так сказать, ближе к природе, к таинственным возможностям свежего продукта. Поэтому, когда на прилавке появилось «казенное тесто», Марья Ивановна покрутила носом: в тесте, на ее взгляд, не хватало каких-то нюансов.
— А вы возьмите, попробуйте, —
— Разве что попробовать, — ответила Марья Ивановна, борясь с любопытством.
На другой день город ломился в маленький магазинчик. Продавцы не успевали резать тесто, пекари не успевали готовить его. И вот вдруг нашлись лица с доисторическим представлением о питании. Они стали думать и гадать: а не закрыть ли вовсе пекарный оазис? Неудобно все-таки. Очередь собирается. А некоторые из них, наиболее подкованные, стали подводить философский базис: эдак, мол, домохозяйка и вовсе разучится печь пироги, что повлияет на крепость семейных устоев.
Оазис был спасен постановлением правительства об общественном питании. Сейчас в городе думают о расширении тестяного синдиката.
Нет, разумеется, не надо ориентироваться на так называемую традиционную привязанность женщины к кухне: этой привязанности нет и быть не может. Я знаю пожилую казачку, которая всю жизнь занимается кухней. Она сидит возле печи с книгой. Надо видеть, с какой ненавистью она смотрит на борщ, который закипает на самом интересном месте.
На Коммунальной улице долго не открывали столовую с отпуском обедов на дом. Мучили «традиционные» соображения:
— Привьется или не привьется — вот в чем вопрос!..
Привилось. Еще как привилось!
В стране открывается огромное количество пищевых предприятий. Но как бы ни были новы эти предприятия — путь продукта от производителя на тарелку остается прежним, древним путем, тем самым, которым ходит каждый день домохозяйка. И надо механизировать этот тернистый путь. Надо сделать его сугубо научным, то есть рентабельным.
И надо развенчать ресторан. Не такое уж он достижение, как думается тресту ресторанов.
Мне кажется, ресторанные меню калькулируются в расчете на неисчерпаемый бумажник клиента. Беспощадный калькулятор выскакивает со свистом и размахивает счетами, как кистенем. Надо сказать, клиента любовно называют в ресторане гостем. Наверно, имеется в виду исконное значение слова: «гость» означает «купец».
Я говорю о ресторане в его финансовом аспекте.
Следует сказать и об аспекте функциональном, то есть пищевкусовом. Давайте говорить серьезно. Несмотря ни на какие ограничения, ресторан — это место, где поят «горячительными напитками». Все, что содержит в себе менее сорока градусов крепости, считается здесь уже закуской.
Дорого и шикарно — девиз ресторана. Поэтому посещение ресторана превращается в исключительное событие для тех, кто ходит туда с супругой, и неприятную тайну для тех, кто ходит без. Так мы подошли к третьему аспекту — морально-этическому.
Теперь сделаем вывод. Рестораны должны быть. Их должно быть в десять, в сто раз больше. В них должны быть и фирменные блюда и веселая музыка. Но они должны быть социалистическими, то есть работающими для человека, а не для денежного выражения.
Ресторан просто необходим. Спросите у хозяйки, во что ей обходится заботливое отношение к своему мужу, который, скажем, именинник. Она этих именин не видит. Она сначала печет, жарит, варит, а потом три дня моет посуду, которую, кстати сказать, занимает у соседей: гостей много, посуды на всех не наберешься. При этом ей надо еще ходить на работу. Праздник должен быть радостью для каждого, в том числе и для хозяйки. Хорошо бы этот праздник отмечать в ресторане.
Будням тоже не вредно стать радостью.
Нам необходим всеобщий высокий стандарт пищи, независимо от того, где эта пища готовится: в городе, в селе, в столовой, в поезде, в самолете, на пароходе или в ресторане.
Пусть соревнуются между собою равноправные по снабжению и названиям пищевые тресты. Пусть каждый из них убеждает — качеством и дешевизной. Пусть не пропадает прекрасный смысл древнейшего торжественного приглашения:
— Пожалуйте к столу!
1959
Сундуки со звоном
На вашем лице, читатель, появилось особенное, я бы сказал, долгожданное выражение. У вас прекрасный цвет лица, великолепное сияние глаз, ваши губы грозят расползтись в улыбку, и вы усиленно следите, чтобы они этого не сделали. Вы пытаетесь сохранить серьезность, но у вас ничего не выходит.
Все это потому, дорогой читатель, что вы вступаете в огромную, непобедимую армию новоселов.
Новосел — это, пожалуй, самая распространенная в наши дни специальность. Я говорю «специальность» потому, что никакие обязанности не выполняются с таким талантом и знанием дела, как обязанности новосела.
И первая обязанность его — это похвастать своими апартаментами.
Новосел открывает дверь и, увидев незнакомого, проявляет бурную радость. Он счастлив, что пришел еще один человек, которому можно показать все сначала.
Новосел пропускает меня вперед. Он величественно указывает на двери кухни, столовой и других немаловажных мест. Он поворачивает лабораторные краны ванной и хлопает крышкой мусоропровода. Наконец он приглашает в свою комнату и непререкаемым голосом кардинала Ришелье говорит:
— Прошу садиться!
И тут происходит несчастье. Садиться некуда. То есть можно сесть на колченогий стул, который в девятнадцатом веке называли венским. Можно сесть на кушеточку, которую так любовно именовали мебелью при императоре Александре III. Но почему-то не хочется. И гость топчется на прекрасном паркете. Гость упирается плечом в могучий шкаф, а сзади на него поглядывает с жестоким любопытством железнодорожный буфет.
— Так… — говорит гость неопределенно, но хозяин, предвосхитив его мысли, спрашивает:
— Вы, наверное, хотите спросить, кто из нас получил жилплощадь — я или мебель? Отвечаю: мы получили ее пополам. Половина площади моя, половина — ее, мебели.
— Ну, а нельзя ли ее приструнить? Уж слишком нахально она себя ведет.
— Приструнить никак нельзя, — отвечает новосел. — Мебельная промышленность возражает. Мебельная промышленность желает, чтобы я жил при этом шкафе.
— А где вы его взяли, этот чудный шкаф?
— Я его купил с рук. Когда въезжал сюда…
Барахло, конечно, да что поделаешь? Без него и вовсе плохо. Вот тахту новую купил в магазине. Купил быстро, всего три месяца в очереди стоял. А сейчас стою за стульями…
Я вел эти грустные разговоры в шестнадцати квартирах новенького дома, выстроенного заводом «Динамо» для своих рабочих. Этот дом стоит на солидном фундаменте. И фундамент его есть не что иное, как мебельный магазин, снабжаемый Мебельторгом по первой категории.
Магазины первой категории пользуются среди новоселов репутацией оазисов. С дальних концов города стекаются сюда мощные отряды новоселов и занимают позиции задолго до открытия заветных дверей.
Они меланхолически бродят по двору и пытливо заглядывают в ящики, хранящие далекую мечту. В предрассветном тумане мечта эта принимает самые причудливые очертания. Одним кажется, что в ящиках — нормальные стулья, другим представляются столы, а некоторые мечтатели, которые обладают богатой фантазией, видят даже рижские складные бюро — полко — шкафо — серванты…
Но поднимается солнце, рассеиваются предутренние грезы, и сквозь щели упаковочных
И вот отворяются магазинные врата.
— Стульев нет.
— Столов нет.
— Складных рижских радостей нет.
Я ходил вокруг императорского ложа, которое занимало полмагазина. Это было очень интересное ложе. Оно было бесконечно, как вселенная. На таком ложе супруги могут не видеться месяцами. Такое ложе можно с успехом разменять на восемь спальных мест в разных районах.
Оно было не одиноко. Его окружали гордые платяные шкафы с мощными дверями — каждый шкаф напоминал телефонный пункт на четыре кабины.
К ложу притиснулись кресла. Выбраться из такого кресла можно только с помощью шести камер-юнкеров. Вероятно, поэтому покупатели и не пытались в них садиться.
И все это сверкало зеркальным деревом, пестрело уже запылившимся плюшем, било в глаза чем-то таким, чему и названия нет. Это была красота на вес, красота на удивление робкой души.
Царские троны и альковы имени мадам Помпадур отпугивали своей дороговизной, и крохотная тумбочка неизвестного назначения, подражая им, стоила пятьсот двадцать монет.
А в дальнем закутке магазина стояли кровати. Они были сооружены из танковой брони. На каждую кровать пошло столько же металла, сколько должно идти на три мотороллера. Дефицитное швеллерное железо наконец-то нашло себе применение. Нашел себе применение также никель. Нашла себе применение пружинная сталь. Оказывается, из этих продуктов черной и цветной металлургии можно делать кровати.
Я видел, как такую кровать несли четыре дюжих молодца, и пожалел, что она не снабжена еще и двигателем. Кроватным концернам это все равно, а покупателю было бы гораздо удобнее при транспортировке.
И все это вместе называлось в магазине бестелым словом «ассортимент».
Заместитель директора магазина сообщил мне, что в процентном отношении ассортимент нормален. Заместителю нравится. Магазин получил пятьдесят спален стоимостью от трех с половиной до пяти тысяч рублей за гарнитур.
— Разошлись вмиг!
Магазин получил четыре гарнитура по семи тысяч рублей.
— Продано уже пятьдесят процентов!
Я смотрю на его хорошо упитанное лицо, на котором вовсю гуляет розовое самодовольство, и стараюсь определить, издевается он надо мной или искренне мыслит вслух в процентном отношении.
— Скажите, — спрашиваю я, — вы уверены, что гарнитур даже за три с половиной тысячи попадет в одни руки? Не слыхали ли вы о том, что гарнитуры подобного рода покупаются в складчину.
— Возможно, — соглашается он, — но это уже дело покупателя.
Конечно, дело покупателя — покупать. Было бы что.
Я не привел бы поучительной беседы с заместителем, если бы не одно очень важное обстоятельство. Дело в том, что директора магазинов сами рапортуют о ходкости товара. И если они рассматривают действительность в процентном отношении, они радуются в официальных бумаженциях:
— Гарнитуры идут! Делайте еще!
Но действительность не терпит к себе процентного отношения. Гарнитуры «идут» так: одному новоселу нужна тумбочка, другому топчан, третьему платяной шкаф, четвертому столик, а пятому какой-нибудь там ламбрекен.
А поскольку покупатель берет одну-две вещи из шикарного ансамбля, он уже старается подбирать остальные детали своей обстановки согласно начатому стилю. И купеческая, дутая, никчемная роскошь прется в новую, современную квартиру.
Новая квартира загружается мебелью на сорок пять — пятьдесят процентов. Вот к чему приводит «процентное отношение».
Трудно обычному человеку осилить спальню за четырнадцать тысяч рублей, трудно ему осилить и столовую за десять тысяч. Поэтому он покупает это добро и, выбрав нужную вещь, везет остальное прямо в комиссионный магазин.
В новых квартирах нет комнат с так называемым функциональным назначением. Новые квартиры требуют нового мебельного решения, новой мебельной архитектуры.
И вот на смену старому гарнитуру приходит ужасный сбор мебели «подороже». Возможно, это — дело вкуса. О вкусах я позволю себе поспорить несколько ниже.
Министерство торговли могло бы регулировать бытовой вкус простым росчерком пера: запретить к продаже определенные артикулы мебели — и точка. Тогда и мебельщики почесали бы свои затылки. Но Министерство торговли, вероятно, удовлетворено… в процентном отношении.
А пока динамовский слесарь Чурилов стоял в очереди за гардеробом с мая прошлого года.
Токарь Симонов записался «на шкаф», но комнату получил ранее шкафа.
— А мне стулья ребята добыли… — говорит его сосед. — Ну, бутылку им я, конечно, купил…
Ребята, которым надо покупать бутылку, пасутся вокруг мебельных магазинов, как дикие мустанги. Как они добывают стулья? Может быть, об этом расскажут директора магазинов?
Молчат директора. Только рапортуют:
— Кровати идут, как танки! Царские троны расходятся прекрасно!
Я никогда не сидел на троне. Мебельщики, вероятно, ни за что не простят мне этого пробела в моей биографии. Это — их дело. Мое дело — рассказать читателю об истоках их пристрастия к трону.
Когда вы, дорогой читатель, платите за что-нибудь «шикарное», вы даже не представляете, скольким лицам вы благодетельствуете. Вы платите за дорогой плюш, из которого всю жизнь будете выбивать пыль, вы платите за идеальную полировку, над которой будете трястись, не позволяя никому прикоснуться к ней, и с ужасом будете считать царапинки на розовых щечках своего серванта. Наконец, вы платите за воздух, который возит железная дорога в вашем шкафу.
Вы платите, а мебельщики подсчитывают процент перевыполнения финансового плана.
Дело в том, что план они выполняют, исходя из пресловутого «вала». Планируют выпуск продукции, скажем, на миллион рублей и выпускают. На миллион рублей можно выпустить две тысячи шкафов, а можно и сто штук. «Так зачем выпускать две тысячи? — думают мебельщики. — Выпустим лучше сто один, перевыполним план, получим премию и будем ходить гордыми. Для этого на каждом шкафу вырежем что-нибудь покрасивше, отполируем его, инкрустируем черным деревом, присобачим бронзовые ручки, обтянем рыжим бархатом и оклеим изнутри ассигнациями».
Так они думают и ходят вокруг своего немыслимого сооружения, задумчиво держась рукою за небритый подбородок: чего бы еще приладить, чтобы уложиться в смету? А можно еще упаковывать шкафчик в ящик из красного дерева. А ящик — в чехол из натуральной кожи.
Некоторые люди полагают, что это роскошное безобразие и есть современный стиль. Ничего подобного. Это безобразие выгодно только мебельщикам. Не сомневайтесь, дорогой читатель, они сами хорошо понимают, что грандиозную потребность страны в мебели таким стилем не удовлетворишь. Этот стиль придумали осанистые бюрократы, и существует он только для лучших показателей в процентном отношении.
Но, как говорил Маяковский, «жить долго нельзя без идеолога». И вот драгоценный стиль тоже обретает своих идеологов. Это лица с кондовым, сундучным представлением о том, как надо жить на свете. И представления свои они всячески пропагандируют.
Во Всесоюзном кооперативном
Теперь мебельщиков голыми руками не возьмешь: у них есть цитаты.
«Мебель, в особенности обитую дорогой материей, держат в чехлах», — учат нас указанные авторы.
Ясно, что вопрос о том, зачем тратить на мебель дорогую ткань, автоматически отпадает. Все становится ясным: затем, чтобы держать ее в чехле. Когда Иван Иванович спросил у Ивана Никифоровича, зачем ему ни на что не годное ружье, Иван Никифорович ответил, что чувствует себя гораздо лучше, когда вспоминает, что у него есть ружье.
Вообще чехол, с точки зрения Семеновой и Татариновой, имеет огромное будущее: «Покрыв чехлом простой столик и поставив на него зеркало, можно превратить его в красивый туалетный стол». Правильно. Зачем выпускать дешевые и красивые туалетные столики, когда путем чехла можно делать их персонально? «Пользуясь чехлами, можно из пустых ящиков, бочонков и тому подобной тары получить столики, тумбочки, пуфы». Тоже неплохо. Зачем надоедать мебельщикам разным вздором? Прочтите этот научный труд и тащите в новую квартиру бочкотару. Можно создать весьма элегантную обстановку: кто там разберет, что у тебя под чехлом: плюшевое кресло или табачный ящик! С таким стилем — жить да радоваться.
Впрочем, обширные возможности чехла еще далеко не исчерпаны. «Чехлами можно придать простой железной койке вид дивана». Следуя этой дамской идеологии, можно вообще прекратить выпуск мебели. «К спинкам никелированной кровати с наружной стороны подвешивают доходящие почти до пола подзоры. Подзоры, как и накидки, отделывают оборками, вышивкой и тому подобным». Это самое «и тому подобное» — просто бальзам для мебельщиков.
Надо сказать, кое-что Л. Н. Семенова и Т. И. Татаринова позволяют не скрывать под чехлом. Так, «если карниз имеет красивый вид, скажем, сделан из резного дерева, его оставляют открытым».
Как видите, понятие красоты определяется весьма категорически. Но это еще не всё. «Многие охотно сделают в своей комнате занавески в два слоя — они красивы и удобны». Возможно. Особенно они удобны для собирания пыли. Вероятно, у дам есть кому выбивать пыль. Иначе как объяснить их страстную любовь ко всему, что потяжелее и поплотнее. «Из тяжелых материалов, — учат авторы, — для раздвижных занавесок и драпировок мы порекомендовали бы плотные мебельные ткани, а также одноцветный вельвет — гладкий и рубчиками». «Для дорогих специальных драпировок берут специальный плюш».
Но не следует считать, что капитальный труд этот не содержит руководства по чисто культурным запросам. Он затрагивает насущные проблемы литературного вкуса. Я уже не говорю о блестящем, вельветовом в рубчик стиле, при помощи которого дамы излагают свои могучие мысли. Они ратуют за домашние библиотеки. «Книги в красивых переплетах нужно ставить на видное место». Не ясно только, что такое «красивый переплет»? Резной или плюшевый? Если резной, его разрешается оставлять открытым, а если плюшевый, его, вероятно, следует закрыть чехлом.
Здесь же решаются проблемы живописи — этой неотъемлемой части «красивой жизни». «Желтые и оранжевые тона в рисунке мебельной обивки или чехлов, желтые полосы или отделка на занавесях как бы оживут, если на стене будет висеть репродукция „Золотой осени“ Левитана».
Левитан, вероятно, тоже как бы оживет.
Как видите, от мебели до искусства — один шаг. И пока там оживают Левитан и Рафаэль, этот шаг уже сделан. Над царственным стилем уже плавают ядовитые лебеди по трояку за аршин, его украшают мощные гипсовые коты, хранители мебельного счастья.
Помпадурские гарнитуры — это «красиво с политикой». Спросите у их авторов, зачем их делают, они вам выдадут такую демагогию, что вы удивитесь, откуда у ленивого, безынициативного бюрократа столько слов. Они вам скажут что-то вроде того, что трудящийся человек рожден для царской роскоши.
Мебельные фабрики производят товар, воспитывающий скверный, недемократический вкус…
Итак, мы подобрались к самому главному: что же делать, как же быть?
В Москве, в Черемушках, в одном из новых жилых домов имеется сорок восемь квартир, меблированных новейшими образцами мебели. У входа в каждую квартиру висит табличка, на которой указано, сколько в квартире комнат и сколько стоит полный комплект обстановки на всю квартиру. Мебель для двухкомнатной квартиры стоит 3523 рубля — весь комплект. Мебель для трехкомнатной — немного дороже. Есть мебель для однокомнатной квартиры…
Это выставка образцов мебели, представленных на всесоюзный конкурс.
Я не стану подробно описывать отличные, поистине красивые образцы мебели, чтобы не раздражать вас, дорогой читатель. Скажу только, что мебель эта занимает около тридцати процентов площади и есть смысл жить при ней. Впрочем, «при ней» — понятие устаревшее. Здесь все наоборот. Мебель эта живет при человеке, она ему служит, она не вгоняет его в страх своими нежными поверхностями и дорогими причиндалами. Она не собирает пыли, она не берет в плен. Для того чтобы передвинуть к телевизору кресло, не нужно мобилизовывать всех трудоспособных членов семьи; для того чтобы раздвинуть стол, не нужно играть в детскую игру «кто кого перетянет».
На этой мебели нет бронзовых набалдашников и никелированных фальшбортов.
Эта мебель делается не только без всякого сандала, кокосового дерева и карельской березы, не только без металлической арматуры, но даже без капли простого столярного клея. (Столярный клей — ваш страшный враг, дорогой читатель! Благодаря его милости вы платите за воздух, который возят в вашем шкафу.)
Эту мебель можно перевозить в пакетах. Эта мебель называется секционной. Самое неоценимое ее достоинство заключается в том, что ее можно изготовлять на потоке, на конвейере, как тракторы или комбайны.
На базе одного и того же корпуса шкафа, который спроектировал мебельный архитектор А. Белорусский, можно выпускать двенадцать видов шкафов. Тут будут и книжные, и платяные, и серванты, и горки, и еще какие-то удивительно удобные сооружения.
Эту мебель, по замыслу авторов, можно приобретать постепенно, и она вся будет в стиле; можно докупать детали и видоизменять ее по своему вкусу и потребности.
Я ходил по этой выставке в сопровождении старшего экскурсовода инженера И. Каменского. Если уж говорить о полноценной улыбке новосела, так эта улыбка осеняла именно его лицо. Склонный к иронизированию, Каменский занимался сравнительной шкафологией на каждом шагу. Он, прежде чем показать какую-нибудь вещь, задавал вопросы, как будто экскурсоводом был я, а не он.
— Насколько используется буфет? — щурился Каменский, и я виновато пожимал плечами.
— Буфет используется наполовину! В нижнем отделении всегда ставят то, что должно стоять на кухне. Следовательно, зачем нам такая громадина? Вот сервант нашего образца. Используется максимально. Стоит в два раза дешевле буфета.
Мебель существует для того,
Как известно, отношение человека к предмету необходимости покоится на трех китах. Первый кит — это стоимость предмета. Второй кит — это наличие места, уготованного для этого предмета. И третий кит — это вкус. И как бы ни был задирист третий кит, два первых всегда могут его приструнить.
Новая мебель, во-первых, доступна и недорога. Во-вторых, она занимает мало места. А в третьих…
Черта нашего времени — это максимальная целесообразность. Массовое производство стремится выработать простоту линии, определенный стандарт, оно исключает дополнительные затраты на никчемные детали, именуемые украшениями.
Массовое производство не обходит эстетических, чисто вкусовых требований. Но решает эти требования по новому. Оно решает «красоту» при помощи материала и линий. А материал этот по доступности своей должен соответствовать массовому производству. Дорогому металлу, дорогому дереву, дорогой ткани нет места на конвейере. Нет места на конвейере также трудоемким ручным операциям. Повысить производительность можно только при помощи машин.
Темп, стремительность, целесообразность, гигиеничность — основные признаки современного производства. И эти признаки входят в быт. Быт также механизируется. Следовательно, предметы быта должны быть приспособлены к этой механизации. Проблема уборки комнаты — это проблема здоровья. Легкую, малогабаритную мебель очень легко содержать в постоянной чистоте. Проблема пространства в жилом помещении это тоже проблема здоровья. Врачи отмечают, что в связи с колоссальным жилищным строительством, с вводом в эксплуатацию новых квартир резко возросло количество людей, занимающихся гимнастикой и спортом. А это тоже не фунт изюма!
Человек превозмогает свои вещи. Он выходит в своей квартире на первый план. Ему ничего не надо скрывать под чехлами или хранить в сундуке. Он принимает друзей. Друзей много и становится все больше. Им нужно место.
Человек все больше пользуется письменным столом. Ему нужен стол, а не полированные бока. Ему нужна настольная лампа, которая главным образом светит, а не занимает место.
Человек хочет отдохнуть. Он заработал отдых. Его ждет легкая чистая постель той степени мягкости, которая продумана гигиенистами. Без дурацких перин и подзоров.
Такую мебель и предлагает выставка.
Мы ходили с Каменским по квартирам, и передо мною открывался чудесный мир, который создают на своих ватманах прекрасные люди — мебельные архитекторы и конструкторы.
— А вы знаете, — неожиданно сказал Каменский, когда мы поднимались по лестнице в очередную квартиру, — есть еще где-то контора, которая выпускает сундуки со звонкими замками! Серьезно! Как-то в Архангельске была торжественно открыта мебельная выставка. Там демонстрировали буфет с точеными колоннами в сто пятьдесят миллиметров толщиной.
Я недоверчиво покосился на него.
— Хотите, я покажу вам нечто пикантное?
И он открыл дверь в квартиру.
Мне оставалось только вскрикнуть, как в приключенческом романе. Первым в квартире меня встретил сервант. Он лоснился от чванства. Он не признавал никого, кроме своих краснорожих полированных братьев, загромоздивших три комнаты новенькой квартиры. Братья вели себя соответственно: они плевать хотели на человека. И, робко пробираясь меж них по квартире, двигался незаметный человек. Это был представитель Киевской фабрики имени Боженко.
Каменский вовремя отреагировал на мое удивление:
— Они считают, что так должен жить человек. Вносить такую мебель надо через балкон.
Так, вероятно, старое воюет с новым — не очень честными средствами: не пускаешь в дверь — лезет через балконное окно. Между прочим, в этом же доме, в тех секциях, которые отданы новоселам, мебель тоже втаскивают на лебедках. Киевская фабрика имени Боженко не замечает этого: она кряхтит над своими полированными тяжестями, ей некогда оглянуться…
Когда-то Ильф и Петров заметили, что статистика знает все, кроме количества стульев в стране. К сожалению, это правда.
А количество стульев в стране надо знать. Это уже государственная проблема. Пятнадцать миллионов новых квартир должны получить свои сотни миллионов стульев, столов, шкафов и спальных мест.
Мебельная промышленность тормозит движение народа к еще более высокому уровню жизни. Она тормозит это движение не от бедности, не от недостатка материала или производственных площадей. Наоборот, она пользуется дорогостоящим сырьем, она переводит металл, она занимает транспорт. Не слишком ли накладно для экономики, даже для такой мощной экономики, как наша, содержать такого иждивенца?
Мебельная промышленность тормозит повышение санитарного, гигиенического уровня жизни.
Наконец, она портит вкус и характер человека.
Сейчас перед мебельной промышленностью остро встал вопрос о пересмотре стиля ее работы. Необходимо прекратить пресловутый «вал», выпуск мебели «вообще», «на общую сумму», «в процентном отношении». Мерилом производительности должна стать конкретная штука мебели. А если мебельщикам так уж нравятся премии — пусть выпускают больше. Не дороже, а больше.
И довольно возить воздух. Есть грузы поважнее.
И, наконец, необходимо наладить производство новой мебельной фурнитуры, чтобы обеспечить широкий поток новой мебели.
Мебельные архитекторы и инженеры годами сидят за своими ватманами, тратят свой талант и усилия на дело огромной важности — они конструируют десятки, сотни, тысячи видов мебели. Они упрощают технологию, подбирают материал. Они находят оригинальнейшие решения.
А для чего? Неужели только для того, чтобы раз в году полюбоваться своими образцами на выставках?
Они уже давно разработали конструкции, которые можно выпускать на конвейере.
Однако мебельщикам это невыгодно. Но работа мебельщиков невыгодна народу. Неужели этого недостаточно, чтобы заставить их работать по-новому?
В докладе на XXI съезде КПСС товарищ Хрущев сказал, что «реальные доходы рабочих и служащих в расчете на одного работающего увеличатся к концу семилетки на 40 процентов».
Сокращение расходов семьи на мебель — это тоже рост реального заработка. И если учесть грандиозные масштабы жилищного строительства, можно легко представить себе, какие выгоды несет населению правильное решение мебельной проблемы.
На вашем лице, дорогой читатель, появилось особенное, я бы сказал, долгожданное выражение. Это происходит потому, что вы вступили в могучую, непобедимую армию новоселов. И охрана вашего хорошего настроения — дело государственной важности. Ваше самочувствие запланировано в семилетием плане. И надо, чтобы этот план работниками мебельной промышленности тоже выполнялся не только в процентном отношении, не по «валу», а с учетом каждого отдельного гражданина.
Это и будет осуществлением главной социалистической заповеди: «Все для человека».
1959
Гвоздь в сапоге
Есть вещи, о которых нужно читать в субботу под вечер. Когда приходят минуты великого воскресного планирования.
Мужчины, которые в вопросах отдыха всегда мечтательнее женщин, уже составляют программу. В эту программу входят театры, кино, зоопарк и в некоторых случаях даже преферанс. Мужчины разнеживаются и начинают
— С утра, моя дорогая, мы пойдем…
Но дорогая точно знает, куда надо идти. Она перебивает супруга с доверчивой улыбкой:
— С утра, мой дорогой, мы пойдем в химчистку.
— К-куда?
— В химчистку, мой голубчик.
— А всю неделю что ты думала? — интересуется голубчик, которому хочется в зоопарк.
— В понедельник все закрыто, — поясняет дорогая, — во вторник я чинила стиральную машину, в среду уговаривала отремонтировать радиоприемник, в четверг искала мастерскую для твоей электробритвы и проклинала Петухова, который тебе ее подарил. В пятницу отвозила в прачечную белье и в сапожную твои желтые туфли. А сегодня — суббота. Бог в этот день ложился отдыхать на диван после трудов праведных. А я сегодня наконец отдала диван в перетяжку. Всё!
Так рушатся благородные планы. Так укорачивается мужское дальновидение. И так начинается поэма о бытовом обслуживании, которую я рискую предложить читателю в качестве субботнего чтения…
…Ровно через два часа после опубликования в печати Постановления партии и правительства о мерах по улучшению бытового обслуживания уже выступали по радио лица, ведающие этой отраслью жизни. Они выступали бодро, как будто только что проснулись и приняли душ.
Из их речей можно было понять, что все уже сделано, что остались иногда в некоторых случаях отдельные недочеты, которые будут изжиты еще до конца их выступления по радио. Потом диктор объявил концерт, и лица, от коих зависит бытовое обслуживание, умолкли, посчитав, что кампания закончена.
А ведь все дело заключается в том, чтобы никакой кампании не было. Гвоздь в сапоге мешает ходить, и его следует удалять без фанфар, при помощи обыкновенной лапки, молотка и клещей.
…По утрам возле пошивочных мастерских собираются граждане, желающие стать заказчиками. Выстраиваются очереди возле пунктов химической чистки. Гражданам, которые хотят стать клиентами, не очень важно знать, кто управляет данным пунктом. Им важно вычистить пиджак или заказать пальто.
И вот это индивидуалистическое стремление продолжает наталкиваться на барьеры. Они бывают разные. На одном написано: «Одежду серого цвета чистить не рекомендуем». Очень мило: берем, но не рекомендуем. На другом значится, что комплект заказов набран до неопределенного срока. На третьем нарисован еще какой-нибудь знак препинания.
Если сложить вместе все раздробленные производственные площади, выяснится, что один ремонтный завод или фабрика могли бы заменить работу десятков раздробленных мастерских.
Но покамест один радиомастер Сергей Алексеевич показывает свою кустарную деятельность:
— Смотрите. Вот сломался контурок. Ему рубль цена. Но мне приходится склеивать его, вместо того чтобы ставить новый. Нового нигде не найдешь. Заводы выпускают детали только для гарантийного ремонта.
Запасная часть для предметов домашнего обихода как-то выпала из поля зрения планирующих органов. Не полагается, и всё. Патефоны делать полагается, велосипедные моторчики полагается. А вот запасные части к ним — нет. Это приучает граждан к повышенной аккуратности. Если гражданин будет знать, что никакого запасного болтика он нигде не найдет, он станет относиться к своим бытовым приобретениям, как к музейной реликвии.
Но жизнь есть жизнь. Ломаются даже цельносварные человеческие характеры. Так что же говорить о машинах! Машине нужна запасная часть, иначе она превратится в памятник безвременно погибшей сумме.
И вот когда приходит этот трагический час, современнику становится плохо. Один мой знакомый имел несчастье приобрести кухонный комбайн, желая в день восьмого марта эмансипировать свою супругу. Довольно дорогая машина была внесена в дом как ангел-хранитель очага. И надо сказать, ангел хранил очаг довольно исправно до тех пор, пока на нем не стали молоть кофе. Так вот, в процессе этой операции ангел, вероятно, поперхнулся, и в нем сломалась какая-то штучка. Штучка эта была сделана плохо, да и стоит она копейки три с половиной. Поставить бы новую — и делу конец.
Но, вместо того чтобы поставить в дорогую машину пустяковую запчасть, владельцу предложили привезти своего ангела на завод:
— Мы вам выдадим новый. Заменим. Согласно рекламации.
Никто не сомневается, что на заводе заменят. И те, кто живет неподалеку от проходной будки, уже таскали свои приобретения на замену. Ну, а те, кто живет, скажем, кварталах в трех? Или в трех тысячах километров?
Для этих лиц существует бюро обслуживания.
И здесь, дорогой читатель, я должен поднять на должную высоту ваш технический уровень.
Вы знаете, что такое шуруп? Это такой гвоздик, который нужно не столько вбивать, сколько ввинчивать при помощи отвертки. При настойчивом желании его можно вбить молотком, утюгом и даже булыжником. Но все-таки его нужно ввинчивать при помощи отвертки.
Но, несмотря на великую сложность шурупа, его все-таки можно заменить простым гвоздем. Не нужно, но можно.
Так вот, к вашему обоюдному удовольствию, на местах и сидят представители заводов. Это великие знатоки теории винта. Они понимают, что ваша сокровенная мечта заключается в том, чтобы приемник играл, а мотор крутился. И они ставят вместо винта — гвоздик.
Представители заводов знают одну заповедь: «Долой рекламации!» И они делают это «долой» при помощи кувалды и рашпиля. Кувалдой забивают первую мало-мальски подходящую деталь любого производства, а рашпилем сдирают с нее название завода, чтобы владелец случайно не заметил, что гвоздик-то не от этой стенки!..
Но директора заводов, которые выпускают предметы широкого потребления, — тоже люди. У них есть сердце. Они не могут без боли в душе читать письма такого содержания:
«Я приобрел проигрыватель Вашего уважаемого завода. Он принес много радости мне, и моей жене, и моим детям. Но на одной вечеринке гости нечаянно толкнули его, упал звукосниматель и треснул. Мы понимаем, что с таким пустяком стыдно к Вам обращаться. Но поверьте, что в нашем городе нет Ваших звукоснимателей. Почему-то торгующие организации не завозят. Убедительно прошу Вас наложенным платежом…»
Директор сардонически улыбается:
— Торгующие организации… Где они возьмут, торгующие организации, если я не выпускаю… А где я возьму, если мне не дают ни грамма сырья на запасные части… Впрочем…
И начинается тайный процесс человеколюбия. Директор вспоминает, что один заведующий базой жаловался ему на затоваривание пластмассовыми мыльницами. Эти мыльницы не то не открывались, не то не закрывались. Во всяком случае, их никто не покупал. И директор вызывает бухгалтера. И они долго и мучительно соображают, по какой полузаконной статье купить указанный брак, чтобы превратить его в сырье для запасных частей к отличному проигрывателю своего уважаемого производства. Но с точки зрения финансовых органов человеколюбие есть акт незаконный. И директору трудно выискать статью. Наконец он ее выискивает. Завбазой привозит свой пластмассовый
Вот как все это сложно.
Но почему же эта нормальная забота о потребителе, это настоящее социалистическое отношение к делу не находят чуткого отклика в бухгалтерских правилах? Почему эта забота должна бояться законов, устаревших, как рассохшиеся шкафы?
Я не хочу оглашать имена этих хороших людей, чтобы не навлечь на них гнев финансовых органов. Финансисты — народ дошлый: объявят, что укрываемые мною лица снабжают меня запасными эпитетами или даже гиперболами — и всю жизнь мне придется доказывать свою творческую независимость.
Сейчас с особенным подъемом идет борьба за экономию средств. Каждый день газеты сообщают о новых и новых профессиях, включающихся в эту борьбу. Но нет среди этих борцов ни плановиков, ни финансистов. Почему? Разве их задача заключается только в том, чтобы смотреть, как это делают другие?
А в это время самокритические деятели рассказывают, что все же главный недостаток, с которым приходится встречаться на фронте бытового обслуживания, — это еще, как говорится, в отдельных случаях имеющее место некультурное отношение к потребителю.
Конечно, грубить нехорошо. Даже в лицо заказчику. Но разве вежливейший Сергей Алексеич ведет себя культурно, когда он вместо нового контура вынужден склеивать сломанный? Разве культурно поступает химчистка, когда вместо нужного химиката получает суррогат и чистит при помощи его то, что нужно чистить специальным средством?
Конечно, грубить нехорошо. А халтурить? А отнимать время заказчика? А подсовывать ему заведомый брак?
Может быть, нам нужны не раздробленные мелкие мастерские, а заводы бытового обслуживания? Заводы, поставленные на поток, изготовляющие запчасть, подбивающие каблук и гладящие брюки.
Объединенное производство решит проблему площадей и проблему вежливости. А пункты могут быть в каждом домоуправлении. И тогда в этих пунктах вам на ходу пришьют пуговицу, на ходу прометают петлю, ликвидируют гвоздь в сапоге и забудут нагрубить…
1959
Отдыхающие
По мере приближения к югу это слово из обыкновенного прилагательного превращается в существительное и наконец, вступая в райские места Крыма или Кавказа, начинает поблескивать профессиональными оттенками.
Отдыхающим может быть каждый гражданин один раз в году в течение, скажем, месяца. Остальное время гражданин живет дома, носит свое нормальное звание — «слесарь», «врач», «инженер», «агроном» и занимается полезной деятельностью.
Но перед морем и горами все равны. Круглый год Всесоюзный Отдыхающий лежит на пляже, нюхает цветы и ест витамины. Поэтому в Крыму отдыхающий — это уже должность и общественное состояние.
Если в нормальных условиях вы скажете о своей знакомой, что она вышла замуж за врача или за слесаря, то здесь говорят иначе:
— Мила вышла замуж за отдыхающего.
Один ялтинский школьник на вопрос: «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь», ответил, что хочет быть отдыхающим.
Новички возмущаются:
— Какой я отдыхающий! У меня из головы не выходит проект, начатый перед отпуском.
Но на них никто не обращает уже серьезного внимания.
Всякий, ступивший на райскую землю, надевает плавки, покрывается войлочным колпаком с нежной барашковой бахромой и начинает искренне интересоваться такими неприличными пустяками, как абсолютная или относительная влажность воздуха. Слесари и агрономы, пастухи и академики ведут серьезные дебаты о высоте какой-нибудь выдающейся скалы, о достоинствах новых светофильтровых очков и средств по борьбе с морской болезнью, которые помогают также на аттракционных крымских дорогах. Они яростно доказывают преимущество своего загара перед загаром соседа и готовы решить этот спор всеобщим тайным голосованием.
К концу своего пребывания на курорте отдыхающий начинает заботиться о вечности. Огромная в три краски надпись на скале напоминает забывчивой истории, что в 1957 году в октябре под этой скалой отдыхали Толик и Алик. Борьба за место в истории ведется на каждом квадратном миллиметре каменистого Крыма. Мы не знаем, кто выдолбил ступеньки в известной скале, но мы можем при желании узнать перечень лиц, поднимавшихся по этим ступеням.
Но ступени делают, перила сооружают, проводят дорожки. Все это делается прочно, на совесть и стоит огромных денег. Какой-то рачительный отдыхающий предложил брать плату за вход на скалу Диву. Оказалось, что у него уже имеется готовый проект нового финансового предприятия, с бухгалтерией, кассирами и контролерами-налетчиками. Рационализатор тотчас потерял слушателей, которые удалились, заявив, что приехали сюда отдыхать, в том числе и от бюрократизма, А он громогласно кричал вслед:
— Значит, вам не жалко государственной копейки? Да? Не жалко? Так вы так и скажите!
Государству не жалко денег на курорты. И не только на первоклассные санатории, курзалы, отличные дороги, туристские столовые, но даже на те крохотные, малозаметные пустяки, вроде неожиданных скамеечек, водосиропных точек, предупредительных перилец и бронзовых орлов над бывшими неприступными скалами.
В Крыму нет места, куда бы не ступала нога человека. Это так же несомненно, как несомненно то, что нога эта принадлежала рабочему — не рабочему на отдыхе, а рабочему на работе — с ломом или мастерком в руке, с ведром цемента или «козою» камня.
Конечно, приятно сейчас в осенней Москве рассказывать приятелям, как вы встречали рассвет на дикой вершине горы Ай-Петри, на высоте 1233 метра. При этом, увлекшись красотами восходящего солнца, которое, подобно пламени, возникает из морской пучины, можно не упоминать, что весь путь на дикую вершину вы проделали по отличному гудронированному шоссе в первоклассном автобусе и что смотрели на восходящее светило, изрядно подкрепившись в хорошем ресторане, который находится тут же, метрах в ста от облаков. В этот ресторан ежедневно на грузовиках подвозят продукты, и персонал его ездит сюда на работу чистить картошку и вертеть котлеты по-киевски.
Я люблю Крым, но люблю его не за обилие диких красот, а за тот непостижимый человеческий труд, который сделал эти красоты домашне-доступными в прямом и переносном смысле. Я не знаю, каков объем Ай-Петри, но сомневаюсь, чтобы он превышал объем грунтовых и каменных работ, проделанных в Крыму.
Мне хотелось бы, чтобы где-нибудь на какой-нибудь гордой круче, — может быть, на самом Ай-Петри — стояла фигура Неизвестного строителя, не памятник, а скульптура, потому что этот Строитель никогда не умирал и никогда не умрет. Пусть крепкий молодой парень с инструментом в руке
А картошка — что картошка. Картошка в Крыму как раз не очень вкусная. В Подмосковье вкуснее.
Это неудивительно. Удивительно, что виноград в Москве вкуснее и дешевле, чем в Крыму. Не хочется омрачать настроение, но иные крымские виноградники запущены, а садов маловато. Надо полагать, что постановление правительства о развитии садоводства и виноградарства заставит местных деятелей поднять плантации до уровня лучших крымских совхозов.
Мне довелось присутствовать при рождении симеизского ресторана. Это легкое сооружение на полтораста едоков до пяти вечера является столовой с самообслуживанием. Пищу здесь готовит стайка девушек из харьковской кулинарной школы. Юные поварихи готовят свои борщи и котлеты с какой-то особой щепетильностью бессребрениц. И «выход пищи» полностью соответствует раскладке и калькуляции. Может быть, поэтому пища вкусна. Если бы здесь еще научились регулировать скопления отдыхающих в часы пик, или, проще говоря, ликвидировали очереди, было бы и вовсе хорошо.
По мнению старожилов, отдыхающий стал покладистее и добрее. Это произошло потому, что он меньше сердится, — масса проблем в Крыму ликвидирована. И хорошо, если бы не только в крупных прибрежных городах, но и в любом районном местечке можно было бы без труда сыскать пансион, а не только топчан у предприимчивых койковладельцев.
Общее благосостояние отдыхающего нанесло серьезный удар по корпорации фотографов-передвижников. Фотоартели превратились в проявительно-закрепительные пункты. Они скрепя сердце обрабатывают легкомысленную пленку и дают советы начинающим любителям. Но и любитель угрожающе совершенствуется. Он вооружается какой-то немыслимой оптикой, такими телевиками-широковиками и проявочными агрегатами, что фотографы в своих траурных шалях все больше напоминают безутешных вдов. Здесь необходимо привести афоризм одного из множества иностранных туристов, ездивших по Крыму. На вопрос о впечатлениях он сказал:
— Карашо. Много лейц.
«Лейцами» он называет по старой памяти фотоаппараты. Сам он был вооружен «Зорким» третьей модели…
Впрочем, слово «карашо» — очень точное иностранное слово и употребляется в Крыму довольно часто.
В этом фельетоне я никого не бичую, а, выражаясь бухгалтерским языком, хочу слегка подбить итоги только что закончившегося летне-осеннего курортного сезона. Пусть товарищи, руководящие настроениями отдыхающих, сами разберутся, что нужно исправить, улучшить, разработать…
А вам, дорогой читатель, я настоятельно советую будущим летом временно сменить свою постоянную профессию на безалаберную, легкомысленную, вздорную, но удивительно полезную для здоровья — профессию отдыхающего.
1957
Ежели вы вежливы…
1
Специалисты по хорошему тону призывают граждан «держать вилку в левой руке, а нож в правой». Философы предают анафеме обезьяньи прически модниц. Нравоохранители клеймят позором и без того клейменые галстуки стиляг.
Некоторые газеты печатают драгоценные правила хорошего тона. Правил много. Их печатают с продолжением.
Мы узнаем, что «за столом мужа и жену рассаживают порознь, за исключением молодоженов». Мы выясняем, что «дама в гостях может присесть, не снимая шляпки, тем более перчаток». Наши дремучие сердца расцветают, когда мы осознаем, что гражданин должен быть душою общества, где «очень высоко ценится умение интересно рассказывать».
Повышенным спросом пользуются старинные учебники правил хорошего тона. Граждан занимают проблемы вечерних платьев и утренних пеньюаров.
Уже деятельные «культуртрегеры» устраивают радиофлирты и телеассамблеи.
«Дамы в белом танцуют с кавалерами в черном! Кавалеры, меняйте ваших дам!»
И уже предвкушаются учтивые раскланивания, реверансы и светские визиты. Уже видится, как к обыкновенной закусочной подходит обыкновенный послеполучечный парень, и швейцар в полной форме португальского петуха вежливо стучит булавою:
— Извините, товарищ парень, отныне у нас только во фраках.
— Ах, какая досада! — восклицает парень, скачет домой, снимает ватник, надевает фрак и только тогда получает возможность выпить стакан кефиру.
Из тьмы времен вылезает ветхий светский катехизис, стряхивая фиты, яти и твердые знаки.
— Хотим быть вежливыми, — орут специалисты, — хотим сидеть в шляпках, не снимая перчаток!
Очень похвальное желание. Нужно только радоваться. Но смущает одно малозначительное, на первый взгляд, обстоятельство.
Ежедневно миллионы людей идут утром на работу. Они трудятся. И хотят есть на красивой посуде в заводской столовой, хотят обедать на скатерти в полевом стане, хотят носить удобную и изящную одежду, работая на стройке. Но в действительности кое-где кое-что еще не соответствует этим желаниям.
Я был на одном «девичьем балу». Там парни пропускали своих дам вперед и оглядывались, словно ждали, чтобы экзаменатор поставил им за это четыре с плюсом. В других случаях, например у проходной будки, эти же парни расталкивали девушек своими мужественными локтями.
Правила вежливости и хорошего тона иные заучивают, как таблицу умножения:
§ 1. Даме место уступай —
Сразу будешь мальчик-пай.
§ 2. Вилку — в левой, ножик — в правой.
Пообедаешь со славой.
§ 3. Пред обедом мойте руки!
Не носите, дамы, брюки!
Быть вежливым по обязанности нельзя. Плохо, что часто правила хорошего тона проповедуются престарелыми классными дамами, обладающими достаточной памятью и недостаточным желанием замечать действительность. Плохо, что наши скороспелые гувернеры по принципу «прочти и передай товарищу» радостно делятся только что полученными сведениями. Они со страстью новообращенных упиваются этими откровениями, сваливая в кучу и полезное и бесполезное, и даже пошлое. И вежливость, как это ни прискорбно, становится тяжелой обузой. Ею в состоянии заниматься только праздные люди, которые имеют возможность выполнять все мероприятия по превращению жизни в полусветский салон. И, к сожалению, иной хороший рабочий парень начинает считать даже необходимую вежливость свойством белоручек. Презирая бездельников, он из чувства протеста видит свою привилегию в чавканье за столом, в грубости, в затрапезном наряде. При этом он руководствуется, по существу, примитивной формулировкой: «Мне бы чего попроще. Я работяга — не стиляга…»
2
Аллеи городских и сельских скверов снабжены широкими витринами, в которых помещаются увеличенные в тридцать восемь раз картинки из сатирических журналов. На них изображена жизнь молодых тунеядцев. Иногда отрицательную дармоедку осуждает девушка с положительно нахмуренными бровями. Она изображается в так называемом скромном платье. Это платье художник выкрасил водою, в которой мыл кисти. Яркая, веселая краска пошла на изображение отрицательной дармоедки. Она — в пестрой кофточке и брюках. Брюки, стало быть, признак моральной недостаточности, позор и дозволенный повод для улюлюканья…
Двух студенток не пустили на практические занятия потому, что они надели брюки. Это были толковые, работящие девушки. Они хорошо учились, много читали и занимались спортом. Но все равно их назвали «стилягами» и не пустили.
С одной стороны, блюстители признавали, что в брюках работать удобнее. Но с другой — девушка в брюках — это неприлично.
— В брюках ходят только стиляги, — убежденно говорит одна из девушек.
— Прекрасно. Но ведь вы все равно в брюках!
— Ну и что? Брюки — для тепла, для удобства…
— А юбочка?
— А ну вас! — отмахивается девушка. — В брюках ходят одни стиляги. А мы — работницы.
Она не решается снять функциональное дополнение к удобному рабочему костюму. Она не решается приноровить свои шаровары к фигуре и даже немножко поднять их, отчего они станут удобнее и изящнее. Она боится попасть в «стиляги».
И животрепещущий вопрос остается нерешенным. С одной стороны — удобно, с другой стороны — неприлично.
Причем «удобно» — с понятной, главной стороны, а «неприлично» — с какой-то условной, неосязаемой стороны. Об этой стороне можно много и возвышенно говорить, но несостоятельность ее выясняется при малейшем соприкосновении с действительностью.
Недавно я очутился в одном клубе, где сидели мальчики в кепочках и в брюках напуском. Они покуривали, щелкали семечки и одобрительно гудели, слушая сокрушительное остроумие борца со «стилягами». На «борце» был надет пиджак из той немыслимой материи, которую выпускают только в целях перевыполнения плана «скромности». Эту удивительную материю долго жуют бегемоты и брезгливо выплевывают на фабрики массового пошива. Она серая, но серая не по цвету, а по своей глубокой сущности. Рядом с таким пиджаком обыкновенная глаженая сорочка выглядит нахальным вызовом, а вычищенные ботинки — потрясением основ.
Он был убог, этот нравственный гладиатор, убог, как сама тоска. Он изничтожал «стиляг», которые взяли себе моду ходить по улицам без головных уборов, и мальчишки победительно натягивали свои кепочки.
— Мы — люди рабочие, — возвещал он, потряхивая задрипанными доспехами.
И я невольно вспомнил встречу с секретарем одного глубинного, очень глубинного райкома комсомола. Я добирался туда на тракторе по непроходимой весенней грязи. Чернозем хвастал своей неиссякаемой жирностью и вязкостью. Секретаря на месте не оказалось. Она приехала из дальнего колхоза только к вечеру, забрызганная грязью.
— Извините, — устало улыбнулась она, — я сейчас…
Через пять минут передо мной стояла опрятная девушка в веселом ярком свитере, в легких туфельках и приглаживала волосы влажной от мытья рукой. Мы занялись делами. Пора была горячая, и в райком, не глядя на поздний час, приходили ребята. Они долго и старательно приводили себя в порядок прежде чем войти в свой райком.
— Мы — люди рабочие, — говорила хозяйка.
Эти правильные, обыкновенные слова были ее словами, ее, а не того жеваного невежи, который пытался оправдать ими свое убожество.
Да, вежливость, хороший тон нужно насаждать. Они придуманы не для украшения. Они придуманы не для того, чтобы десять официантов склонялись перед одним воспитанным «джентльменом».
Они придуманы исключительно для облегчения взаимоотношений между людьми. Они очень просты. Это — мероприятия, которые не требуют ни капитальных вложений, ни моральных затрат.
И если подсчитать, сколько энергии затрачивают иные граждане для того, чтобы вести себя по-хамски, поневоле разведешь руками и подумаешь: «Боже! Зачем они так утруждают себя! Ведь гораздо легче не орать на ближнего, чем орать. Ведь гораздо легче не толкаться у входа, чем толкаться!»
Представьте себе такую картину. На улице, лавируя среди транспортной неразберихи, едет орудовский громкоговоритель.
— Граждане! — кричит он. — Штурмуйте троллейбусы и автобусы! Нарушайте правила уличного движения!
В троллейбусе висит лозунг:
«Кондуктор! Ругай пассажиров! Пассажир! Дай сдачи кондуктору!»
На службе красуется таблица:
«Не уважай труд уборщицы! Сори! Шуми!»
В театре — светящийся призыв:
«Беги за галошами до конца спектакля!»
Если бы эта картина ожила, вы бы обиделись.
Но почему никто не обижается, читая привычные таблички: «Не сорить», «Не плевать», «Соблюдайте очередь» и т. д. По существу — это очень обидные надписи: они ставят под сомнение вашу вежливость. А ведь вы вежливы, не правда ли?
Когда встречаются двое знакомых, первым здоровается тот, кто умнее.
Так будем же умными. Это не так трудно, как кажется.
Давайте решим, что человеку, просто человеку, независимо от рода занятий, неприлично есть абы-как и работать в абы-какой обстановке. Неприлично ему также носить абы-какую одежду.
Есть два способа реагирования на пропаганду хорошего тона. Один, наиболее удобный способ, такой: «Да ну их! Вилки там, ножи им подавай, скатерти разные, салфетки! Подумаешь, какие нежности. Мы люди простые, обойдемся».
И есть другой способ. Он заключается в том, чтобы прийти в профсоюз, учтиво стукнуть кулаком по столу и сказать: «Хватит! Мы — богатейшая страна мира, а в нашей заводской столовой лежат вилки из сиротского приюта. На хорошую вилку нужно затратить столько же металла, сколько на плохую, а может и меньше!»
С этим способом меня познакомили в одной шахтерской столовой. Мы сидели за изящным пластмассовым столиком, жмурились на никелированные перильца и пили чай из красивых чашек. Рядом сидел обыкновенный парень и учился есть рыбу двумя специальными вилками. Он уже снял свой ватник и кепочку, потому что в столовой была вешалка, и вымыл руки, потому что в столовой был рукомойник.
Есть два способа реагирования на пропаганду хорошего тона, и оба они сводятся к двум взаимоисключающим склонностям. Первый способ — это стремление унижать свое достоинство. Второй способ — высокая требовательность к жизни.
Жизнь против проповедников нищенского катехизиса. Партия создала условия, при которых уже каждый гражданин может недорого и красиво пообедать, недорого и красиво отдохнуть. Надо менять катехизис.
Просто гладить брюки.
Просто носить модные пиджаки.
И жить веселее и проще.
Давайте относиться к ближнему точно так, как вы хотели бы, чтобы он относился к вам.
И заодно отнимем у специалистов и самоучек исключительное право на беседы о вежливости и хорошем тоне. Давайте сделаем эти беседы широким, громким, мощным разговором миллионов.
1958
Южный базар
Кони в соломенных шляпах морщатся от неуемного шума. Маленькие ишачки тащат свои тележки, и понятие «ишачить» вовсе не подходит к их непринужденным движениям. Древние гужевые запахи насыщают прозрачный раскаленный воздух, в котором лениво плавают сытые голуби и суетятся воробьи.
И лошади, и ослики, и птицы — все это потомки бесконечных родов, уходящих в давнюю давность, ко временам знаменитого «привоза», который происходил на этой самой площади, затерявшейся теперь в середине большого индустриального города.
Город обступил эту площадь и, щурясь от солнца, рассматривает ее окнами четвертых и пятых этажей.
Но все-таки традиция есть традиция.
Если вам нужно выехать из южного города на автобусе — вы найдете автобус возле базара. Там стоят шикарные «икарусы», «ЗИЛы» с самолетными креслами и крошечными электролампочками над сиденьями. Эти автобусы покатятся по гладенькому гудрону вдоль белых оградительных столбиков. Над гудроном в пяти случаях из десяти будет висеть в красном круге черный лошадиный профиль: лошадям нельзя, только автотранспорту. Но это — там, за углом, в полях, в полосе отчуждения. А здесь лошадям можно, здесь им даже нужно. Здесь они стоят на фоне никеля, дюраля, фигурной резины и зеркальных стекол.
На бричках сидят кучера в выцветших сатиновых рубахах, в старых военных фуражках, придавленных спереди и надвинутых на лоб. Кучера постукивают по оглобле вишневыми кнутовищами и не спеша обсуждают с молодцеватыми шоферами устройство нового карбюратора. Кучера могут при случае сесть и на трактор, а приноровившись — и в машину. Деревенские не знают лифта и робеют в первый раз перед эскалатором. Но что такое трактор — они знают лучше городских.
Сквозь победительный запах бензина явственно проступает глубокий, задумчивый запах сена. Этот неистребимый дух напоминает о том сравнительно недавнем времени, когда нынешние трамвайные и троллейбусные улицы Пушкина или Горького назывались просто Сенная и Скотопрогонная…
На юге рынок называется старинным словом базар, пришедшим из ковыльных времен и незаменимым в наши дни.
Краны складывают какой-то сверхсовременный крытый рынок. На базаре есть уже два огромных стеклобетонных здания — молочный и мясной павильоны. Они оснащены водопроводом, холодильными установками, идеальными весами и санинспекторами в почти белоснежных хирургических халатах.
Здесь продают мясо и сметану. Впрочем, сметану продают и возле павильонов с лотков. Продавщицы, загорелые дочерна, зазывают треснутыми голосами:
— Девочки, а ну — сметану!..
Сметана продается в бумажных стаканчиках. Эти стаканчики свидетельствуют о больших достижениях молочной промышленности. Сметана государственная, как, впрочем, и молоко. Молочные продукты уже вытеснили перекупщика. Они принесли на базар магазинную специфику: плати деньги, бери товар без запроса, без пробы, за качество отвечаем…
Но все-таки великая базарная традиция сохранилась. В павильоне, в молочном раю, тоже цены без запроса. Но там дают пробовать, чего не бывает в магазинах. Продавщица капает из ложечки на запястье покупательницы свой густой товар, и покупательница слизывает сметану или масло.
Здесь прохладно и тихо. На асфальтированных въездах — следы бесчисленных покрышек. Стоят грузовики, с которых стаскивают рубенсовские туши быков, баранов и свиней. К тугому, сытому запаху примешивается бензиновый душок. Это уже не старинный привоз — это не просто «теленка привезли на продажу». Это — производство мяса, и именно та его часть, которая называется научным словом «реализация».
Над прилавками — названия торгующих предприятий и схемы разделки туш. Изредка пристраивается какой-нибудь жучок со своей убоиной — своей ли, перекупленной. Но, как говорится, общественный сектор давит его со всех сторон.
Реализаторы, или попросту мясники, привычно орудуют своими алебардами. И странно, как точно отсекает такая огромная секира кусочек весом ровно в кило двести — ровно столько, сколько просит покупательница — на борщ и жаркое, мякоть с мозговой косточкой…
В рыбном ряду продают знаменитого южного рыбца.
Столетние деды, провяленные не хуже своего товара, молча предлагают рыбу. Если вы ничего не понимаете в ней — можете к дедам не подходить. Деды молчаливы, как пророки, вышедшие на пенсию. Они не станут втолковывать вам, убеждать или торговаться. Они сто лет вялят и рыбца, и шемайку, и чебачка, они кормили своей божественной продукцией и не таких гурманов, как вы.
А хотите поговорить — пожалуйста: рядом кипятятся торговки. У них товар похуже, зато крику и разъяснений — сколько угодно. Торговки изо всех сил стремятся защемить ваш нос рыбцовой жаброй. Если это не удается — они прикладывают к вашим глазам розоватую спинку и требуют смотреть сквозь нее на солнце.
И, странное дело, покупатель склонен скорее сдаться крикливой бабе, чем внять молчаливому, полному достоинства взору знатока, может быть даже великого знатока рыбного дела.
Кстати о знатоках. Один председатель колхоза, потчуя меня обыкновенной таранкой, приготовленной не хуже самого деликатесного балыка, сказал:
— Трофимыча работа. Восемьдесят два года старику. Ведь скоро, как говорится, унесет с собой тайну.
— Что ж он, такой скрытный?
— Какой там скрытный! Старик плачет — некому передать. Все молодые куда угодно, только не в его дело. А ведь он художник! Ей-богу, художник. Ведь он же рисует! Вы посмотрите, как волоконца лежат, как солнце прогрело, как ветер пропитал! Это же мастерство, наука! Я, грешник, люблю поесть. Но его продукция — это же особое дело. Говорят, боги питались нектаром и амброзией. А почему человеку нельзя? Можно человеку и нужно. Божественная пища полезна человеку, можете мне поверить!
— А где он сейчас, ваш Трофимыч?
— На базар поехал, — развел руками председатель, — на базар. Повез дюжину своих рыбцов. Слыханное ли дело, чтоб такой мастер торчал в рыбном ряду.
— А вы бы ему школу организовали. Неужели учеников не найдете?
— Думаете, легко? Но надо, надо до зарезу. Тут уже два паренька согласны. Это начало будет… Надо вытеснить спекулянта, надо не дать ему дыхать. А для этого продукция должна быть качественной и в неограниченном количестве. Тогда мы и цены будем планировать, потому что цена пойдет без запроса.
Так ставит вопрос человек, заинтересованный в расцвете своего дела…
…А над рыбным рядом южного базара несется призывный клич:
— Зайдите кошкам! Зайдите кошкам!
На юге кошек кормят мальками.
Я вообще не люблю никаких котов, кроме тех, которые ловят мышей, принося тем самым пользу обществу. Южные коты вызывают у меня омерзение. Это — классические захребетники и чужеспинники.
Они словно свидетельствуют, что возле иного дела все еще кормятся дармоеды…
Пылают всеми оттенками костров овощные ряды. Овощи прорываются на южный базар внезапно, как разозленные завоеватели после осады. Они разбегаются по прилавкам, по столам, загромождают навесы, застилают все видимое пространство.
И наиболее отчаянными среди этой необузданной орды слывут помидоры. Они не торопятся. Они долго вызревают на своих серо-зеленых кустиках, прячут в листьях буроватые щеки. Но когда они созрели — удержать их уже
Их становится много, потом еще больше, они горят алым пламенем, жаркими кострами, щедрыми россыпями. И цены на них катастрофически падают. Сначала пять рублей штучка — побаловать ребятишек; потом десять рублей кило — это уже можно посылку собрать северным родичам, только выбирать нужно бурые, чтоб дозревали в дороге; и, наконец, двадцать рублей корзина — берите, милые, уступлю, только поскорее — портятся!..
— А ну, кому на томат? Кто забыл на борщ? Рубль кило, полтинник кило!
Это победа. Это жестокая расправа с торговыми площадями.
Так можно ходить и любоваться этим овощным изобилием, наблюдая падение авторитета спекулянтки, которая — увы! — приносит первая перекупленный на корню продукт и, пока там раскачиваются организации, коим ведать надлежит, успевает вытащить из рабочего кармана тысяч пять. Больше ей пока не надо: каждому овощу свое время. Она уползает, чтобы неожиданно вынырнуть с драгоценными первыми арбузами, а там и с виноградом.
Жалко смотреть на эту «частную инициативу», жалко и обидно. Частник нахален:
— Дорого? А вы в потребсоюз идите. Там подешевле будет… Недельки через три!
А пока в потребсоюзных лавках — прошлогодние соленые помидоры в трехлитровых баллонах.
Я знаю одного хорошего человека, который при слове «потребсоюз» мрачнеет и уходит в себя.
— Наш колхоз, — говорит он, — может кормить целую Москву овощами круглый год. Но потребсоюз, кум и благодетель, решает иначе. Он берет товару у нас сколько хочет, а хочет он мало, потому что не любит вывозить. А нельзя ли без посредников? Уже, по-моему, настала пора…
Это правда. Колхозы с каждым годом крепчают, становясь подлинными фабриками пищи с твердой производственной базой.
На базаре сущность явлений обнажается удивительно. Если изобилие — так вот оно во всей неописуемой щедрости. Если недостача — «дефицит», так тоже во всей своей суровой прямоте. Спекулянт здесь спекулянт, на нем написано это. Взяточника из надзирателей тоже видать за версту. Но самыми наглыми из базарных наглецов являются «нищие».
У меня сложилось впечатление, что они объединены в какой-то особый орден, вроде францисканцев. Это «идейные» тунеядцы.
Некоторые литераторы любят наделять своих отрицательных типов этакой резвой смелостью, хлестким языком и способностью философствовать. У иного читателя возникает род симпатии к проходимцу.
Чепуха. Ничего, кроме презрения, тунеядцы вызвать не могут. Вот сидит на корточках мордатый дядька. За десять-пятнадцать лет, прошедших с тех пор, как его списали из армии по поводу ранения в руку или в ногу, он так наловчился выворачивать свои конечности, что может уже с успехом выступать в цирке со смертельным номером.
— Браток, — рычит дядька, — товарищ командующий! Подай своему бывшему воину! А-а-а! Проходишь, интеллигент?!
Эти воинственные нищие помогают выполнять и перевыполнять план водкооборота во всех окрестных забегаловках и гадюшниках. Они не хотят работать и никогда не научатся. Но напрасно думать, что они пали и начисто оторваны от действительности. Они не оторваны. Они знают, что делают.
Как-то группа иностранцев пожелала осмотреть южный базар и, естественно, наткнулась на такого францисканца. Дядька смекнул, что «дело пахнет политикой», и быстро нашелся.
— Кто переводчик? — прохрипел он. — Переводи: я получаю пенсию и ни в чем не нуждаюсь. Но жена пить не велит, а без выпивки русскому человеку — труба! Это все понимают и выручают меня.
Не знаю, удовлетворил ли такой ответ иностранное любопытство, но для нас эта мерзость налицо. Он действительно получает пенсию, он мог бы заниматься делом, но чудовищное отвращение к труду, абсолютное отсутствие чувства человеческого достоинства сделали из него холуя, который гадит среди своих и рисуется перед чужими. Он считает себя «русским человеком» потому, что хлещет русскую водку и эксплуатирует русскую снисходительность.
Нет, это не бедовые горьковские босяки с цветистыми биографиями. Это обыкновенные паразиты, прикрывающие свое тунеядство каким-нибудь полуинвалидным свидетельством с круглой советской печатью, а то и просто унизительной демагогией.
Кстати, бумажка с печатью имеет большое значение на базаре. Ею пользуются в самых разнообразных случаях, и очень часто с целью наживы.
Первой на базаре появляется клубника. Ее называют почему-то «полковничьей ягодой».
Продают эту ягоду гордые красавицы в шелковых платьях. Платья смиряют раскормленные торсы, и кажется, будто под шелком движутся тяжелые жернова. Белые руки красавиц, перетянутые тесными браслетами, до локтей забрызганы клубничным соком, и сквозь эту буроватую пахучую краску сверкают незапятнанные брильянты и изумруды тонких фигурных колец. Брильянты настоящие, изумруды тоже. Красавицы не жалеют шелковых платьев, они следят только за прической: огненно-золотые крашеные волосы захвачены косыночкой и заколоты брошью.
Клубника хороша со сливками — эта истина подтверждается всем видом молочных красавиц. Они стоят, как отобранные для выставки — дородные, крупные и сытые, с подведенными бровями, вычерненными ресницами и жирно смазанными губами. Они с превосходительной усмешкой отвешивают покупателю сто граммов клубники за шесть рублей.
— Берите больше. Смотрите, какая ягода, — говорит красавица спокойно, как королева на приеме.
— Дорого, — отвечает покупатель. — Денег нет.
— А нет денег — надо дома сидеть, — замечает королева, и весь ее облик лучится особым благоприобретенным хамством, так хорошо оттеняемым брильянтами чистой воды.
Это не спекулянтки. Это хозяйки, продающие свою ягоду, выращенную на своих грядках при помощи своих «родственников». Это — дамы с запросами. Именно они подбирают под цвет стен и столов корешки подписных изданий, посещают ювелирные магазины, возят из-за тридевяти земель стильную мебель и сверкают безвкусными, но дорогими нарядами в театрах.
У них есть бумага, позволяющая им «жить для себя». Правда, в этой бумаге прямо не сказано о такой льготе. Там сказано о льготах для какого-нибудь отставника или пенсионера. Но этого оказывается достаточно.
У них есть бумага. Бумага выдана советской властью. Той самой, к которой апеллируют они, когда их прижимает финотдел, и на которую не обращают никакого внимания во все остальное время…
И должно еще пройти какое-то время, прежде чем жизнь расшатает их хорошо налаженное товарное производство с той самой прибылью, которая уносит в желанную даль грезы любого начинающего хапуги…
Есть на южном базаре особое место позади картофельного ряда, в тени складского здания. Пять-шесть старух с лицами колдуний и два-три старика с повадками леших сидят кружком, словно держат производственный совет перед очередным шабашем. Рядом с ними из старых плетенок выглядывает их товар: сушеные листья, зеленоватые и ломкие на вид, таинственные пучки и прутья, бывшие цветы странной, небывалой формы и загадочные коренья.
Это — знахари со своими травами. Собственно говоря, травы эти
— Что это за корень? — робко спрашивает любопытный, указывая пальцем на диковинное произведение природы, не похожее ни на что на свете.
— Корень простудного характера, — постным голосом поясняет колдунья, а кривой леший, рекламно подбросив на сухой ладони килограмма два диковины, добавляет:
— На водке его настоять и растираться. Как радикальное вещество.
Нет, положительно колдуны читают газеты, может быть даже «Медицинский работник».
Кривой леший прокалывает любопытного единственным глазом и, мгновенно выведав все его задние мысли, спокойно говорит:
— Напрасна ваша недоверчивость… Только некультурный человек не доверяет народным средствам, тибетской медицине и гомеопатическим дозам.
И дилетантская некультурность начинает подрагивать перед глубокой эрудицией специалиста. Черт его знает, что у него на уме! Вот возьмет и заколдует, превратит в сушеную ящерицу…
А леший уже делает свое дело. Он сыплет цифрами и именами, он обволакивает фамилиями знаменитых профессоров, ослепляет авторитетами медицинских светил, разделяющих его точку зрения на человеческий организм.
И организм не выдерживает. Организм машинально выкладывает двенадцать рублей, получает взамен два килограмма ботаники, идет в гостиницу, запирается в номере и мучительно думает:
«На кой черт я его купил? Что мне с ним делать?»
Но когда постоялец покидает город, бросив свое снадобье, начинается цепная реакция: горничная, убирая за клиентом, находит полный кувшин радикального корня и, опознав его, говорит начальнице этажа:
— Смотри-ка! Даже такие культурные люди, как клиент из шестидесятого номера, лечатся травами!
Через несколько дней кривой леший уже присовокупляет к своей агитационной беседе фамилию писателя, который вылечился травами от всех писательских недугов, и это обстоятельство создает писателю славу неизмеримо большую, чем все его произведения, которые никто не читал…
И все-таки они чертовски много знают, эти колдуньи и лешие! Они занимаются своими травами не один десяток лет, они хранят тайны, переданные им знахарями старших поколений, тайны, перетащенные из глубокой древности.
Возможно, кривой соблазнитель — шарлатан, но несомненно другое: ассортимент трав, предлагаемых в аптеках, несравненно беднее природных богатств, лежащих в пыльных кошелках базарных фармацевтов. Эти не пишут культурных названий «herba такая-то», у них и названия какие-то дикие и по-полевому душистые. Но они много знают, а ученым фармацевтам все как-то недосуг заняться народной медициной и решительно, без городского снисхождения, заинтересоваться — что это толкут в своих ступах таинственные колдуны…
Проблемы эстетического воспитания масс занимают на базаре не последнее место. Ими заняты не только официальные организации, специализирующиеся на этом поприще. Ими заняты отдельные лица, объединяющиеся в подпольные тресты, которые при помощи базара насаждают свой вкус по цене, не превышающей доступную.
Об этом, конечно, писали тысячу раз. И девятьсот девяносто раз заканчивали свои статьи призывом выпускать побольше дешевых репродукций с великих картин, дабы перешибить ядовитых лебедей по трояку за аршин.
Беру на себя смелость утверждать, что лебедь будет продан на базаре с гораздо большим успехом, чем, скажем, «Неизвестная» Крамского, даже предлагаемая в подлиннике. Черный лебедь в золотой короне, да еще рядом венецианская гондола, в которой красавец гусар говорит роковые слова продавщице газированной воды в подвенечном платье. Все это происходит на фоне санатория, скопированного с плаката «Храните деньги в сберкассе». А из-за мыса выплывает дизель-электроход «Россия».
Где еще, у какого там великого художника вы найдете сразу столько «красоты»? И все это стоит всего восемь рублей! Одной краски пошло, почитай, рубля на четыре. И на четыре рубля таланту.
Какая там Диана или Мадонна может сравниться с Матильдой работы неизвестного пошляка? Во-первых, Матильда одета, и одета хорошо, то есть в парчу, бархат и атлас. Она возлежит на топчане, обитом теми же тканями. Над ней занавески, рядом находится верный пес, у стены — книжная полка, с потолка свисает электрический абажур, в окно заглядывает ресторанная пальма, увитая цветущей лианой, а в комнату влетает белый голубок с засургученным пакетом в клюве.
Что же происходит? Как же с этим бороться?
Прежде всего обратите внимание на бесчисленные казенные щиты, рекламирующие прекрасную жизнь. Они украшают брандмауэры обступивших базар домов. Чем они отличаются от описанного эстетического товара? Пожалуй, только размерами и ценой. Эти рекламы обходятся государству значительно дороже, чем какая-нибудь Матильда покупателю.
Смотрите, как нарисованы эти плакаты. С каким сладострастием хватаются изображенные на них счастливчики сразу за телевизор, автомобиль, санаторскую колонну, пароход, за лампы, за мебель, за все, за что можно ухватиться.
И все это хватание происходит на лакированном фоне все тех же пальм и всемогущих сберегательных книжек. И все это под сакраментальным призывом: «Накопил — купил». Или, говоря проще: «Копите на шикарную жизнь!»
Сберегательную книжку, облигацию, аккредитив надо рекламировать. Но неужели нельзя это делать весело, без мещанской кондовости, без сундучного представления о выгоде быть вкладчиком сберкассы? Неужели нельзя строить рекламу с учетом человеческого достоинства, а не базарного вкуса?
День за днем можно наблюдать, как растет предложение, регулируются цены. И следует сказать словами, уже приведенными в этих заметках:
— Надо не давать дыхать спекулянту, надо задушить его изобилием продуктов и освободить рабочий карман от дани тунеядцам.
И способствовать этому сможет только великое немереное богатство, разложенное на колхозных прилавках. Оно растет. Вместе с ним растет требование высокого качества товара, растет возможность выбирать, следовательно, влиять на производителя.
А пока на базарах шебаршат клубничные королевы, наглые перекупщицы, шарлатаны и францисканцы…
И это должно беспокоить каждого, кто ест потому, что работает…
Наше общее дело
Хорошо ли драться?
Девушка была некрасива и принадлежала к той категории студенток, которых всюду избирают за исполнительность и толковое отношение к делам, но которых никогда не приглашают на танцы. Такие девушки считаются слишком серьезными, слишком образованными и слишком подобранными. Их смазливые сверстницы с кокетливым превосходством иронизируют над ними, считая, что серьезны, образованны и подобранны они не от хорошей жизни, а потому, что надо себя куда-нибудь девать, если бог недодал внешности…
Привыкшая к равнодушию суетных молодых людей, некрасивая студентка восполняла это равнодушие отвлеченными рассуждениями о рыцарских чувствах, о подвигах в честь прекрасной дамы, может быть, представляя себя хоть на миг этой самой красавицей.
Я начал думать так, едва она заговорила на эту тему, но сразу понял, что ошибся.
Нет, она ничего не восполняла. Она не отчаивалась и не завидовала смазливым подругам. Она сохраняла за собою право относиться к молодым людям по заслугам,
Мы не говорили ни о турнирах, ни о дуэлях. Мы не говорили о плащах и шпагах. Мы говорили о комсомольском секретаре, который набил морду хулигану в троллейбусе.
Мы ехали в поезде.
И как всякие нормальные пассажиры, в такт покачиванию вагона, мы стали от нечего делать философски обобщать этот поступок секретаря.
Моя попутчица то углублялась в психологический анализ благородства, то возвращалась к своим знакомым Колям и Петям. Она говорила о гражданских чувствах, о собственном достоинстве, наконец о том, что, по ее мнению, должен представлять из себя настоящий мужчина.
Было что-то возвышенное в ее речи и вместе с тем что-то будничное, приземленное.
— Драться нехорошо, — говорила она. — Возможно… Но я вижу, как хулиганы лают на женщин и не находится парня, который заступился бы. Рыцаря нет, понимаете?
Да, это было понятно. Рыцарей действительно не хватает…
Произошла какая-то странная вещь. Откуда-то из щелей прошлого, как плесень, проступает старинная кисейная доктрина: «Не лезь не в свое дело». Все-таки, дорогой читатель, есть такие ситуации, когда характер человека определяется в одно мгновение. Что вы делаете, когда хам издевается над беременной женщиной? О чем вы думаете, когда бьют слабого, когда несправедливость делает свое хотя и временное, но весьма гнусное дело?
Вы вступаете в переговоры? Может быть, вы призываете хама следовать положительным примерам из художественной литературы? Нет, вы этого не делаете. Не делаете потому, что сами понимаете вздорность и никчемность подобного идеализма. Вы чувствуете, что надо действовать, но почему-то не хотите «связываться». Вы радостно цепляетесь за прелестную доктрину: «Не лезь не в свое дело», и она моментально оправдывает вас в ваших глазах. Она ваш щит, ваши латы, ваше забрало и даже ваше копье. Вы становитесь рыцарем ханжества, и на вашем щите уже проступают желтые буквы девиза: «Самое главное — это снять с себя ответственность!»
Толстой говорил, что трусить — это значитзнать что делать, но не делать. А разве вы не знаете, что делать? Вы же знаете, что надо без разговоров дать отпор! Знаете, а не даете…
Конечно, вы обрадуетесь, если за вас это сделает кто-нибудь. Но как вы будете себя сами вести там, где надо дать отпор неправде, клевете, унижению? Не уцепитесь ли вы также радостно за свою спасительную доктрину и не станете ли отмахиваться желтым девизом?..
Так рассуждали мы, представляя себе некоего филистера, обывателя, презирая его, споря с ним и отпуская по его адресу саркастические пули.
И неожиданно выяснилось, что обыватель оказался рядом, в нашем же купе. Он оказался пожилым человеком с сухими чертами лица. Глубоко вспаханные морщины хорошо очерчивали его щеки, ноздри, губы, застывшие в постоянной усмешке. Может быть, морщины очерчивали и глаза, но овальные очки в металлической оправе скрывали эту подробность. Тяжелыми руками бурого цвета он держал на отлете газетный лист, читая внимательно колонку за колонкой. Большие уши его, покрытые золотистым ворсом, шевелились, когда он двигал желваками или большими ноздрями. Он нас не слушал. По крайней мере, мы так думали.
И вдруг, опустив газету, он посмотрел на девушку поверх очков.
— Хороший пример для молодежи, — укоризненно пробасил он, — если сам комсомольский секретарь кулаками владеет…
Представив перед собою филистера, девушка накинулась было на соседа. Но сосед насмешливо продолжал:
— Где ж это такой секретарь?
Нет, девушка не успела сказать ни слова. Она не успела начать жестокого сражения. Сосед неожиданно хохотнул, покачал головой и снова вернулся к своей газете.
— Это у нас такой секретарь! — гордо сказала девушка, выпрямившись и начиная бой.
— Я ж и говорю, — снова пробасил сосед, — молодец парень!
И снова хохотнув, добавил:
— Молодец!.. Одобряю…
— Значит, драться это хорошо? — просияв, спросила девушка.
Сосед снова посмотрел на нее поверх очков: — Все хорошо, что идет на пользу обществу.
Нет, некий филистер находился не здесь, он оказался, так сказать, нетипичным, абстрактным, неосязаемым. И все-таки он существовал! Мы же не могли его выдумать, не могли бы придумать деталей, если бы не сталкивались с этими деталями в жизни!
Но размышления о жизни всегда скучнее, чем сама жизнь. Жизнь устроена как-то так, что отрываться от себя она не позволяет. Едва моя попутчица выяснила, что никакого такого филистера в купе не обнаружено, как желание философствовать у нее пропало автоматически. Ее лицо потеряло суровый, осуждающий оттенок, помолодело и оживилось.
— А вы, значит, к нам едете? — спросила она меня.
— К вам.
— Тогда давайте знакомиться. Меня зовут Лида Лисицына. Я — секретарь институтского комитета.
Я сказал, что мне это очень приятно, и мы стали смотреть в окно. За ним лежала белая равнина с пригорками, на которых моргали редкие сосны. Наш сосед продолжал читать газету, как будто никакого разговора с Лидой Лисицыной у него и не было.
По равнине с пригорка неслась ватага лыжников. Они виделись из окна хорошо и долго потому, что поезд делал длинный поворот.
Вдруг Лисицына рассмеялась:
— Смотрите! Передний упал!
Действительно, передний лыжник или лыжница неуклюже ворочался в снегу, поднимая отскочившую лыжу. Когда человек падает в снег — все почему-то смеются. Это весело, наверно, потому, что упасть в снег приятно.
— Представляете — точь-в-точь как со мною! Я на прошлой вылазке повела лыжников и ка-ак брякнусь! Скажите, как вы думаете, может молодежный вожак позволить себе брякнуться в снег?
Она смеялась весело и заразительно. Наш сосед посмотрел на нее сверх очков и пожал плечами:
— Это где же такой вожак?
— Это я такой вожак! — воскликнула Лида.
— В снег, пожалуй, можно, — сказал сосед. — В снег не запрещается… Даже полезно.
Мы давно уже проехали лыжную равнину, а Лида все смотрела в окно.
В поисках обывателя
Итак, мы установили, что обыватель — лицо настолько нетипичное и расплывчатое, что ничего не остается, кроме как придумывать его для риторического спора с ним о высоких и будничных гражданских чувствах. Придумывать, чтобы он возражал против вашей общественной сознательности. Иначе не получится спора.
Настоящий, непридуманный обыватель не придет к вам и не скажет:
— Я обыватель. Я трус, негодяй и паразит. Я не хочу вмешиваться ни во что. Я не хочу заниматься полезной общественной деятельностью.
Наоборот, обыватель скажет вам, что он идеален, что он
Правда, известно несколько случаев, когда мужественные обыватели писали в газету декларации, в которых отстаивали свое право быть тихими, семейными мышатами. Эти декларации даже публикуют. Их можно даже не комментировать, настолько точно в них излагается мышиная идеология. Стойкий идеолог обычно требует, чтобы его не призывали, не будоражили, чтобы его оставили в покое, чтобы он мог без помех приспособляться, трусить и ловчить во имя безопасности своей серенькой шкурки.
Но увы — эти редкие случаи добровольного саморазоблачения не дают возможности узнать фамилию, имя, отчество обывателя, поскольку он является мышонком, а мыши не имеют ни имени, ни фамилии, вследствие чего пишут свои письма исключительно анонимно…
И все-таки не следует отчаиваться.
Психологам, литературоведам и участковым инспекторам известны некоторые главные черты обывателя. Не исключена возможность обнаружения его по этим чертам. Имеются шансы припереть его к стенке:
— Не ломайся, мол, приятель, придется тебе сознаться!
И он, тяжко вздохнув, разведет трясущимися руками:
— Виноват, братцы… Казните. Обыватель я — и точка. Так, снаружи, я еще, может быть, и сознательный, а внутри весь изъеден мелкими интересами!
Напишем крупными буквами его имя и объявим для сведения всех граждан:
— Сидоров — обыватель! Сам признался!
Но кто его припер к стенке, разоблачил и обезвредил?
Как кто? Милиция, конечно! Она должна следить за порядком, должна соблюдать нормы, должна оберегать покой, должна ловить, должна пресекать! Она все должна! Она должна делать намхорошо!
Но кому это «нам»?
Как кому? Нам — об… то есть сознательным гражданам!..
Вот видите, читатель, не успели договориться, что обыватель — фигура почти вымышленная, так сказать, риторическая, как он тут как тут! Сам лезет на бумагу!
Да, где-то он рядышком крутится. И на протяжении этого фельетона не раз еще будет портить нам с вами настроение. Но ничего не попишешь…
Один бог и девять с половиной дядек
В каждом городе девяносто пять процентов преступлений против общественного порядка совершается в результате употребления алкоголя. Это не означает, что каждые девяносто пять потребителей спиртных напитков обязательно совершат нарушение. Наоборот, подавляющее большинство не совершит.
Но если взять десяток нарушителей, собрать их в одной комнате и сказать: «А ну, дыхни!» — воздух станет непригодным для дыхания ровно на девяносто пять процентов. Если при этом спросить у них: «Что же вы, сукины дети, наделали» — все они деловито, как на смотру, ответят:
— Виноваты! Были выпивши! Не помним!
Такого ответа вполне достаточно, чтобы пожать плечами и резюмировать:
— Действительно, что взять с пьяного человека? Пьяный человек что малое дитя… Ну ладно… Идите проспитесь. Но чтобы больше ни-ни…
И пойдут домой девять с половиной здоровых дядек с обезьяньими ухмылками на мягких физиономиях.
А в «Скорой помощи» лежит кто-то с поломанными ребрами, плачут избитые в кровь дети, стонут жены.
Кто это сделал? Неизвестно. Девять с половиной здоровых дядек отсыпаются. Они не помнят. Они были выпивши.
Бог пьяного бережет.
В самый последний момент бог, приняв образ сердобольной кумы, поднимает пьяного из-под забора, дабы он не повредил своего драгоценного здоровья.
В самый последний момент бог посылает двух ангелов, и они, матерясь вполголоса, уводят нашкодившего пьяного с глаз приближающегося милиционера.
Бог пьяного бережет. Он вселяет голубое всепрощение в души обиженных, и обиженные уже становятся защитниками заблудшего ближнего своего:
— Что с него взять? Человек выпивши…
Непонятно, что полюбилось богу в пьяных.
Вероятно, эта трогательная привязанность восходит к тем далеким временам, когда благочестивый Ной, хлебнув лишнего, был оскорблен трезвым сыном своим Хамом. Бог вступился за первого пьяного.
Первое хамство было совершено в абсолютно трезвом состоянии. Но дальше природа хамства получила разностороннее развитие. Однако какие бы формы оно ни принимало — в основе его всегда лежит, как и в Ноевы времена, трезвый эгоизм, трезвое свинское мироощущение. И для того чтобы это мироощущение распустилось пышным цветом, его надо вспрыснуть из бутылки.
Напрасно думают некоторые философы, что на донышке обыкновенной поллитровки сидит ужасный бес-соблазнитель и ждет не дождется, когда он сможет влететь сквозь широкую глотку в овечью душу ни в чем не повинного гражданина, чтобы немедленно превратить его в хулигана. Никакого беса в бутылке нет. Это установлено учеными. В бутылке есть водка. Она расслабляет волю. И всё. А хулиган сидит в самой душе, которая только числится овечьей. На самом же деле она хамская, эта душа. В ней нет никакого уважения к обществу, в котором обретается носитель этой души.
Нет, не сказочному водочному бесу нужна эта душа. Совсем наоборот. Этой душе нужна водка, чтобы дать выход застоявшемуся хамству. Чтобы найти оправдание деятельности, о которой можно будет сказать, по-обезьяньему ухмыляясь:
— Виноват, не помню. Был выпивши, конечно.
И расчет этот абсолютно трезвый…
Когда-то была сочинена пословица: «Паршивая овца все стадо портит». Может быть, действительно поганая овца портит стадо. Но люди не овцы. А общество не стадо. Поганый человек не портит общества. У общества есть достаточно сил, чтобы заклеймить позором поганого человека!
Мрачные картинки
Несмотря на наличие пуговиц, Сенька глубоко запахивал пальто, зябко прижимая полу локтем. Он курил, держа папироску двумя пальцами с независимым уголовным изяществом.
В боковом кармане пальто Сенька носил аккуратный финский ножик с цветной рукояткой, составленной из прозрачных пластмассовых плашек. Рукоятку он сделал сам. Ножик этот дважды был в «деле», но до крови еще не добирался. Один раз Сенька показал его упорствующей гражданке, и гражданка сняла с себя часы. Другой раз пришлось ткнуть в бок продавца фруктов, чтобы тот поделился выручкой.
Это было в привокзальном скверике. Продавец торопился на поезд, и Сенька подстерег его. Но продавец был горячим южанином, знавшим кое в чем толк. Рассвирепев при виде своего разрезанного пальто, он так накостылял Сеньке шею, что парень очумел от страха. Ножик валялся в грязи, Сенька лежал рядом, закрываясь всеми конечностями. А продавец сладострастно лупил его ногами и дико шипел:
— Угрожаешь? А? Угрожаешь?
Сенька плакал от бессилия перед этой энергией и клялся «все равно убить проклятого спекулянта». Себя в этот момент он считал невинной жертвой агрессии.
У Сеньки были два приятеля — Мишка и Вася Квач. Они всегда появлялись вместе. Вместе работали в одном цехе, вместе состояли в кружке самодеятельности и посещали вечернюю школу.
Они были на хорошем счету, выполняли план, отдавали деньги
Некоторые знали, что у них имеются ножики, и даже просили подстрогать карандаш на уроке. Но никто не знал, что после занятий или после танцев они бродили по городу в поисках добычи.
Они не раздевали. Они прижимали загулявшую парочку к забору, показывали свои ножики и терпеливо ждали, пока кавалер отдаст бумажник, а дама снимет серьги. Если в бумажнике оказывались документы, они аккуратно запечатывали их в конверт и отправляли потерпевшему.
Это была их ночная специальность.
Самым большим доверием окружающих пользовался из всех троих Мишка. Он собирал награбленные вещички и отвозил их в соседние города продавать. Он не сбывал их по дешевке, как вор. Наоборот, он торговался, приглашая покупателя к специалистам, и упирал на то, что продает от нужды и что стыдно этим пользоваться и сбивать цену.
Иногда они появлялись на базаре и даже помогали ловить карманника.
Сенька, Мишка и Вася Квач были молодыми мерзавцами, понимающими великую силу внешней благопристойности…
Эта самая внешняя благопристойность путает все представления о человеческом характере. Именно она породила недоуменные вопросы вроде:
— Как же могло случиться?
— А мы-то думали!..
И так далее.
А между тем внешняя благопристойность является самым верным пропуском в душу именно там, где обладатель души не желает ни во что вмешиваться и ни во что вникать, считая это «не моим делом»…
Клуб «Авангард» представлял собою серьезный укор местным властям, наделенным воспитательными функциями.
Нет, здесь не было притона, здесь не торговали краденым. Здесь в буфете было только ситро. Но посетители клуба бывали всегда навеселе. Здешняя публика отличалась простотою нравов. Здесь была своя этика, свой стиль взаимоотношений. Здесь выбирали дам и уводили их в парк, сквозь пролом, чтобы продолжать знакомство на лоне природы.
В правом углу парка, возле клумбы на скорую руку выливалась принесенная мадера, на скорую руку определялись симпатии и склонности.
Иногда из райкома комсомола в клуб приходил тощий юноша и читал лекцию о любви и дружбе. Во время лекции публика старалась не шуметь, а когда лектор уходил, парни провожали его сострадательными улыбками мудрецов.
Но чаще всего бывали танцы и кино. Самым большим успехом пользовались здесь заграничные фильмы из жизни ласковых миллионеров и признательных бедняков[1]. Здесь вообще любили фильмы со счастливым концом, независимо от того, чей фильм — наш или импортный Все это находило здесь своих горячих ценителей. Зато если с экрана показывали серьезные, глубокие чувства, в зале шумели. В самых человеческих местах парни по-жеребячьи гыкали и лихо, взасос целовали воздух.
А после кино бывали танцы, и завсегдатаи зорко следили, чтобы «свои» не танцевали с «чужими».
С некоторых пор в клубе стали появляться «чужие». Они держались вместе, скромно и вносили в общую атмосферу какую-то неловкость…
Конечно, в этой картинке не может быть и речи о благопристойности Здесь лица героев видны, как говорится, до дна.
А причина во все той же трусливой доктрине: «Не мое дело вмешиваться».
Милиция и комсомол
В городе, о котором я пишу, комсомольцы бросили клич: «Земля должна гореть под ногами хулиганов» — и стали устраивать массовые рейды против нарушителей покоя граждан.
Милиция вздохнула. Существование хулиганов из стыдливой тайны стало превращаться в достояние гласности.
Конечно, общественность всегда принимала участие в нелегком милицейском деле путем организации бригад содействия милиции. Но стыдливое бюрократическое стремление во что бы то ни стало скрыть наличие хулиганства превратилось в стойкий паралич, не дававший возможности по-мужски развернуть руку и дать как следует негодяю.
Хулиганов вытрезвляли, уговаривали, иных судили и ссылали на три года, и они возвращались назад, повысив свою хамскую квалификацию и не страшась уже даже тюрьмы.
Когда милиция убедилась, что тюрьма хулигану не страшна, она и вовсе поскучнела.
Прежние бригадмильцы, сохраняя особо таинственный вид, считали свою деятельность чуть ли не вровень с деятельностью контрразведки, никогда не говорили о своей работе, как хранители великой государственной тайны.
Газеты не писали о хулиганах, стараясь не омрачать розового настроения, вызванного всеобщим благополучием. И хулиганы чувствовали себя довольно прочно, хотя и не смогли бы объяснить, почему они так себя чувствуют.
Нынешний закон об ответственности за мелкое хулиганство доказывает, что не милиция, а главным образом общественность должна вести борьбу с разнузданностью и хамством. Хулиганить стало опаснее.
Но чего же испугались девять с половиной дядек с обезьяньими ухмылками? Милиции? Нет, не милиции. И не суда, и не ареста. Они испугались вас.
Итак, милиция ожила. Ей понравилось вышеприведенное решение комсомольцев. Она считала, что теперь в ее распоряжении будет больше бригадмильцев, прикомандированных по решению комсомольских организаций. Милиция считала, что теперь она сможет с удвоенной силой хватать нарушителей на месте преступления и доставлять их в каталажку.
Комсомольские организации тоже считали, что надо оживить деятельность бригад содействия милиции.
Но между милицией и комсомолом такая же разница, как между облавой и рейдом.
Рейд — это гражданское деяние, гласное коллективное мероприятие. Это открытый поход общественности против мерзости, мешающей обществу жить. Это, так сказать, поход с открытым забралом…
Это было в одном небольшом городе. Секретарь обкома комсомола, назовем его Сергеев, мечтал не о десятках бригадмильцев влитых в группы профессиональных милиционеров, а о сотнях, может быть, тысячах молодых ребят, которые смогли бы завоевать своим энтузиазмом весь город, показать пример гражданского достоинства и привлечь на свою сторону симпатии населения. Сергеев смотрел на организованную борьбу с хулиганством, как на начало новой замечательной деятельности комсомольской организации.
Сергеев сам по себе был молодым парнем. То самое дутое чванство, которое наполняет иных молодых людей, едва они займут высокий пост, та самая бюрократическая значительность, которая безнадежно старит людей независимо от их возраста, — вызывали на пухловатых губах Сергеева раздраженную усмешку.
Его авторитет оберегала не секретарша и не табличка на двери. Сергеев был требователен и исполнителен, он появлялся среди комсомольцев не по долгу службы, а потому, что ему это было интересно и он без этого не мог бы работать…
Приняв решение, «чтобы земля горела под ногами хулиганов», обком прежде всего апеллировал к горячему характеру молодежи, к ее непримиримости и гражданскому чувству.
— Мы, конечно, будем дружить с милицией и помогать ей, — сказал Сергеев, — но наши задачи шире. Рейд это все-таки не облава…
Отцы и дети
С точки зрения того же невидимого и нетипичного обывателя, который вылазит на свет божий, когда его
В доказательство приводятся ужасные истории о несчастных бригадмильцах, прирезанных сорока разбойниками. Во всех этих историях герой оказывается не кем иным, как соседским сыном, не послушавшим свою престарелую мать.
«Соседских детей» получались десятки, сотни, из них можно было строить роты и батальоны. Но одна милиция знала, что если что и было, то совсем не так.
Когда вопрос был поставлен ребром, некоторые родители робко спрашивали:
— Стоит ли привлекать к этому опасному делу школьников? Ведь их же могут избить! А вы привлеките кого-нибудь другого. Спору нет, за порядком надо следить…
Учащиеся, среди которых были детины саженного роста, неприязненно слушали опекунские речи и раздували ноздри:
— Почему это нас могут избить? Почему это не мы можем избить? Что это за пораженческая постановка вопроса?
И тогда обязательно находился передовой начитанный родитель, который держал примерно такую речь:
— Партия и правительство неустанно заботятся о нашей советской молодежи. Они создают ей все условия для учебы. Молодежь должна ответить на эту заботу отличной учебой. Никто не смеет отвлекать нашу молодежь.
И сразу становилось тихо. Все было правильно в речи. Партия заботится, молодежь учится, милиция бережет…
— Но позвольте! Неужели молодежь это такое хрупкое растение, которое надо растить под стеклянным колпаком?
— Что-с? Значит, вы против заботы?..
И сразу становилось ясно: начитанный родитель — просто демагог и ханжа.
С заводской молодежью дело обстояло несколько иначе.
— Рейды? Правильно! Только вот на кирпичном заводе имеется из всех культурных заведений одна-единственная лавка. А в ней одна-единственная водка. А до города шесть километров… Как быть? Ну устроим рейд, а назавтра они опять перепьются.
— А куда деваться молодежи? Вот в облпотребсоюзе есть красный уголок. Там зал на двести мест. А на дверях замок. Не пускают в зал. Боятся, что хулиганы все переломают. Это мы-то — хулиганы!
— А в общежитии строительного треста шпана террор навела. Не пикнешь. Что же, мы не справились бы со шпаною? Конечно, справились бы! Так ведь нас туда коменданты не пускают. Говорят, чужим нельзя. Это мы-то, выходит, чужие?!
Так постепенно на первых же собраниях, посвященных организации рейдов, стали вырастать новые насущные проблемы, которые надо было решать.
Подавляющее большинство людей не подвержено канцелярскому оцепенению и мыслит логически. Нельзя строить крышу, не выстроив фундамента. Нельзя бороться с нарушителями порядка, не борясь с причинами, создающими этих нарушителей. Наконец, невозможно действовать в интересах общественности, не получив абсолютного ее доверия.
Кому не известна прекрасная формулировка «Будущее принадлежит молодежи»? Она известна и комендантам стройтрестовских общежитий, и облпотребсоюзовским хранителям табуреток, повторяют ее и гордые отцы, значительно раскачиваясь с пятки на носок на школьных собраниях.
«Будущее принадлежит молодежи». Когда-нибудь (не очень скоро) кто-нибудь объявит из Москвы по радио, что с нынешнего числа, с восьми утра начинается будущее. И сразу указанное будущее будет отдано молодежи под расписку. Вот какое идиллическое представление о смысле этой прекрасной формулировки имеют упомянутые лица. А пока? Пока надо учиться и не видеть ничего, кроме учебника. Надо работать и не видеть ничего дальше цеха. Пока надо сидеть тихо, не сорить, не курить, не шуметь, не огорчать старших.
— Будущее принадлежит молодежи? Возможно. Но ведь сказано «будущее». Значит, не сегодня. Следовательно, приходите завтра, молодой человек. А еще лучше, во вторничек. Привет!
Но будущее начинается сегодня. Если этого не хотят знать некоторые отцы, то это чувствуют почти все дети.
Я упомянул здесь некоего родителя, у которого в запасе масса красивых слов, коими он пользуется, когда нужно отстоять идейку, противоположную высокому смыслу этих слов.
Но ведь надо доказать еще, что родитель этот трус.
И я, толкаемый своей журналистской обязанностью добираться до глубин какого-нибудь явления, поставил перед собою задачу пристальней присмотреться к характеру данного родителя.
Недавно он вернулся из отпуска, который истребовал внезапно. Он заболел. Чем заболел, не очень ясно, потому что даже не настаивал на путевке в санаторий. Он уехал в отпуск, и всё.
Может человек уехать в отпуск? Конечно. И на всякий случай, чтобы его из этого отпуска не отозвали, — он даже не сказал, куда едет. Даже его супруга пожимала плечами, когда у нее спрашивали, где находится заболевший муж Кирилл Петрович.
А спрашивали часто. Очень часто. Настолько часто, что это даже стало нервировать.
— Где находится Кирилл Петрович? Больше всех на свете нам нужен Кирилл Петрович! Когда приедет Кирилл Петрович?
На эти душераздирающие вопросы никто ответить не мог. Но супруги умеют отвечать и на душераздирающие вопросы. И Марья Ивановна отвечала:
— Что же, человек не может уехать в отпуск? Что же, у нас нет права на отдых?
— Есть, Марья Ивановна, есть! Боже сохрани… Но вы ведь знаете, как он сейчас необходим…
— Ничего я не знаю!
Это была неправда. Марья Ивановна знала.
Она знала, что ее супруг Кирилл Петрович воспользовался своим конституционным правом несколько странно. Он сбежал. Но он сбежал не от семьи. Он сбежал не из учреждения. Вся жизнь его — это жизнь примерного семьянина и исполнительного работника. Все, что бы он ни делал, он делал по закону, повинуясь закону и опираясь на закон.
И все-таки он сбежал. Он сбежал подло, гадко, заметая следы и прячась от людей.
Он сбежал от необходимости быть прямым и честным человеком.
Бывают в ровном потоке безукоризненной жизни пороги, на которых эта жизнь завихряется. И не хочет, а завихряется. И жизнь хорошего работника и примерного семьянина Кирилла Петровича споткнулась о такой порожец. Его сослуживец был оклеветан. И только он, примерный Кирилл Петрович, мог доказать, что сослуживец невиновен. От него ничего не требовалось. Ему следовало только сказать правду. И всё. И больше ничего.
Но у него не хватило духа. Почему?
Потому, что у примерного и показательного служащего оказалась крошечная душа. Эта душа твердила всегда и во всем — не надо вмешиваться не в свое дело. Своим делом была семья, служба и охранительные законы. Все остальное было не своим — чужим, не касающимся его лично.
И Кирилл Петрович удрал. Он удрал законно, не нарушив ни одного пунктика. Удрал потому, что был трусом. И невинный человек страдал и мучился, не понимая, почему такой правильный, гладенький Кирилл Петрович не хочет сказать правды…
Есть люди, которые, зная, что делать, не делают того, что нужно.
Конечно, речь идет не о наведении порядка в общественных местах. Речь здесь идет о вовлечении в активную общественную жизнь, в массовый, всеобъемлющий поход за гражданское достоинство.
Что такое кипяток?
Общегородской рейд комсомольцев готовился открыто.
Три завода, институт, двенадцать школ, шесть учреждений — весь молодежный актив маленького города выставил двести комсомольцев.
— Мы должны ошпарить все пазы нашего города, чтобы всем клопам и тараканам досталось!
Эта геройская острота, отпущенная, кажется, Колей Махотиным, техником облпроекта, быстро получила распространение.
Сам Махотин пришел с приятелем своим Георгием Королевым. Королев захватил фотоаппарат, несмотря на то что рейд намечался на вечер и дополнительное освещение не предполагалось.
Пришли студенты Крюков и Дьяченко. Пришли школьники Борисов, Сергеев, Лапин, Спандарьян. Пришли заводские ребята Седых, Канабеев, Белев, Павлов, Осадченко…
Райкомы комсомола превратились в штабы рейда. Весь город был разделен на участки.
«Клопы» и «тараканы» пугались, да не очень. Уже копошились кое-где слухи, что комсомольцы зря нарываются на опасное дело, и даже был получен анонимный вызов, адресованный в обком. На блокнотном листке кто-то написал печатными буквами: «Ждем»… Кто-то легкомысленно хотел драки.
В этот субботний вечер в клубе «Авангард» ревела радиола и захмелевшие мальчики показывали острия своих ножиков.
Клуб был отдан на попечение бригаде Осадченко.
Завсегдатаи встретили бригаду с насмешливым снисхождением, которым сильный встречает зарвавшегося слабого… Мальчики оглядели гостей, независимо поправили кепочки и продолжали чувствовать себя хозяевами. Нашлись знакомые:
— Шурик! Танцевать пришел?
Осадченко улыбнулся:
— Ага… Танцевать…
Разговор не клеился.
Кто-то из мальчиков поостроумнее предложил открыть заседание. В ответ засмеялись. Осадченко спокойно осматривал парней и девушек, наполнявших зал. Многих он знал. Это были вовсе не плохие ребята. Если бы в этом клубе организовать настоящие кружки, если бы здесь устраивать настоящие концерты, диспуты, если бы дать правильное русло молодежной энергии — это был бы настоящий очаг культуры.
Но каждый вечер визжат девчата, когда начинают резвиться девять с половиной пьяных юнцов. И все уже привыкли к этому визгу. Привыкли девчата и к хамским словам. Но что поделаешь? Куда себя девать?
В этот вечер визг замер, не успев возникнуть.
Уже Осадченко и его товарищи разговаривали со знакомыми, уже Спандарьян танцевал с девушками, как в зале появилось несколько парней с разваренными потными физиономиями. Растолкав танцующих, один из них подошел к девушке, с которой говорил Осадченко, и храбро сказал:
— Опять танцевать со мной не будешь, сука?
Девушка испуганно прижала кулачки к подбородку. Парень, матерясь, схватил ее за руку, но в этот миг он был отброшен Осадченко. Подошел Белов. Танцы прекратились. Парень тупо огляделся, остановил взгляд на маленьком, невзрачном Белове и насмешливо сказал:
— Жизнь надоела?.. Может, выйдем?
Их уже окружало плотное кольцо лиц. Здесь было несколько враждебных, много испуганно-любопытных и еще больше просто испуганных.
Белов прозрачно посмотрел на парня и тихо сказал:
— Положи нож…
Спокойный тон, уверенный и даже какой-то превосходительный подействовал на парня неожиданно и непривычно. Он вдруг втянул голову в плечи и резко, по-петушиному крикнул:
— А ты видал у меня нож, гад лягавый?!
И, засунув руку в карман штанов, плюнул в лицо Белова.
Наступила адская тишина, какой не помнили еще стены этого клуба. Здесь если дрались, то старались делать это тихо, выходя во двор, чтоб никто не видел.
Белов не стер плевка. Все тем же тихим голосом, но в котором уже слышались звенящие металлические оттенки, он сказал, ни на кого не глядя:
— Все видели? Теперь смотрите…
И он сделал короткое, невидимое движение рукой. Парень как-то неестественно подпрыгнул, раскинул руки и полетел назад, расшвыривая своей спиной толпу. Он плюхнулся мешком, изо рта у него текла розовая струйка.
И тогда началась генеральная драка. Девушки и многие ребята ринулись к выходу. В дверях образовалась пробка. Осадченко выламывал из чьей-то руки нож. Белов, повторяя свое «все видели?», свалил одного за другим троих. Он оказался боксером.
— Ребята! — крикнул Спандарьян. — Кто поможет отвести их в милицию?
Но ответа не потребовалось. От двери отхлынули те, кто не успел выскочить. На пороге стоял милицейский лейтенант Матвеенко. Пятеро побежденных сидели на полу и смотрели по-волчьи, исподлобья. Рядом валялись их ножики. Матвеенко потрогал начищенным носком сапога ножик и, с дружелюбной насмешкой оглядев побежденных, сказал:
— Подумаешь, какие… испанцы…
А Белов, умывшись из стоящего на буфетной стойке снаряда для мытья посуды, впервые крикнул, обращаясь к пришедшей в себя публике:
— Эх вы! Сами справиться не можете? Нянька вам нужна?
У него было хорошее настроение.
Но по городу гулял уже слух, что комсомольцы затеяли в «Авангарде» драку.
И в этом месте, дорогой читатель, необходимо выяснить, что такое этот самый «слух».
Слух — это орудие испуга. Ходят слухи, что голуби разносят чесотку. Ходят слухи, что блондинов будут перекрашивать в черный цвет. Ходят слухи, что повысятся налоги и подорожает хлеб. Почему? Потому, что слух никогда не возникает там, где существует ясное знание, честное виденье и заинтересованность в общем благе. Слух возникает там, где полнокровная, интересная жизнь подменена прозябанием, жалким существованием ради самого себя. И в борьбе старого с новым слух стремится опорочить это новое, чтобы старому жилось подольше…
Слух — «общественное мнение» обывателя. Именно поэтому слухи бывают такими зловредными и ядовитыми…
Этот вечер был полон разнообразных событий, которые добавляли кое-какие подробности.
Во-первых, в рейде приняли неожиданное участие лица, давным-давно вышедшие из комсомольского возраста. Так, инженер Ковальский, возвращаясь домой на собственной машине, предложил свои услуги в качестве бесплатного транспорта для нужд комсомольцев. (Надо сказать, в дальнейшем «собственники», как называют владельцев личных автомобилей, организовали под председательством Ковальского сепаратное совещание, на котором установили график дежурств. Таким образом, рейды получили в свое распоряжение вещественную поддержку населения.) Но покамест к вышеупомянутому слуху прибавилась подробность «комсомольцы конфискуют велосипеды и мотоциклы…»
Во-вторых, было решено выпускать городскую стенгазету, в которой без всякой пощады расправляться с нарушителями порядка. Может быть благодаря удачной махотинской остроте, газету решили назвать «Кипяток». Так добавилась к слуху еще одна подробность: комсомольцы-де обливают пьяных кипятком, и есть ошпаренные в больницах…
Обыватель неудержим в своей трусливой фантазии.
Оживленная переписка
Как и следовало ожидать, рейд явился не просто мероприятием. Он положил начало новому качеству комсомольской деятельности. В первый же вечер стало понятно, что девять с половиной дядек просто не устоят перед напором рейдов. Комсомольцы почувствовали, что означает сила организованного коллектива. И теперь решался вопрос о завоевании города решительной молодежной непримиримостью.
Девять с половиной дядек оказались объектом слабоватым. Они стали сдаваться пачками. После выхода первого номера «Кипятка», посвященного хулиганам
«В редколлегию „Кипяток“
Науменко Алексея Андроновича,
проживающего Советская ул., 12,
работающего диспетчером Асбестового завода
ПРОСЬБА
13/III сего года я в ресторане „Весна“ в нетрезвом виде совершил неблагородный поступок, т. е. выразился нецензурной бранью, за что был задержан милицией и предан суду. Судом я был арестован на десять суток. Наказание отбыл. 13/III одновременно комсомольской группой я был сфотографирован.
Убедительно прошу редколлегию учесть, что я и так сильно пережил морально и материально, что на заводе, где я работаю, общественность также подействовала на меня. Была выпущена летучка, секретарь партбюро завода т. Козырев И. А. мне читал мораль 1 час 30 мин., на профсобрании меня ругали. В общем, я считаю, для меня этого достаточно, я сильно прочувствовал и понял, что то, что я сделал, делать впредь нельзя.
От имени себя и от имени двух сыновей — Коли, который учится в 8-м классе и является комсоргом класса, и Вадима, учится в 3-м классе, убедительно прошу Вас не помещать мой поступок в „Кипяток“.
Проситель:
(подпись разборчиво)».
Королев, назначенный редактором, деловито разбирал почту. Ему нравилось, что газета имеет такую могучую силу.
Но Науменко и подобные ему просители перевоспитывались легко. А были объекты и посерьезнее: анонимы.
Аноним знает, что нельзя делать, и делает именно то, чего нельзя. Он знает, в открытую ему не совладать с общественностью. Поэтому он ищет щелей и слабых мест в монолите общественной морали и действует такими мерами, какие подействовали бы на него самого. Он клевещет, порочит, запугивает. Но кем бы ни был аноним — «неизвестным доброжелателем», предупреждающим жену о неверности мужа, «блюстителем нравов», обливающим грязью женщину, или просто мазуриком, — он прежде всего обыватель, то есть мышонок, боящийся за свою шкуру.
Анонимка — это средство самозащиты, основанное на известном положении, что нагадить может и мышь. А пока там будут чиститься, прибираться — глядишь, пройдет время, можно будет улизнуть…
Сущность анонима особенно бросилась в глаза, когда участники «Кипятка» стали ревизовать торговые точки. Комсомольцы потребовали от горторга полномочных ревизорских удостоверений и превратились в неожиданный беспощадный бич недолива и недомера. Теперь в «Кипятке» стали появляться фамилии вороватых буфетчиц и приказчиков, застуканных на месте преступления и иногда даже сфотографированных при исполнении своих функций.
Приказчики растерялись. Комсомольцы оказались довольно вредной публикой — они не брали отступного, не шли в долю, не верили слезам. Их было так много, они появлялись так неожиданно, что предугадать ревизию не могли даже самые опытные жулики.
И тогда посыпались письма, порочащие неумолимых ревизоров.
Сергеев, пожимая плечами, разбирал почту и объяснял малоопытному Королеву:
— А ты чего хотел? Чтоб они тебе розы присылали? Борьба идет не на шутку. Анонимки — в корзинку. Есть у тебя корзинка? Нет? Возьми мою… А вот завмаг № 16 прислал письмецо — его опубликовать. Пишет, что меры приняты. А вот из райторга сообщают, что в столовой наведен порядок. Сняли заведующего. Это надо печатать.
И вдруг стали появляться анонимки особого содержания:
«Что вы дрейфите выставлять, кто ваш редактор? Мы и так найдем и почешем перышком ваши ребрышки».
Это писали мыши, вооруженные ножиками. Им надоело видеть в «Кипятке» свои портреты и читать о своих похождениях. Им пришлась не по вкусу драка в «Авангарде». Они стали заметно терять авторитет. Их переставали бояться.
— А вот эти анонимки печатать просто необходимо! Здесь имеется дельное замечание! — улыбнулись редакторы. — Нечего скромничать!
И следующий «Кипяток» вышел не только с именами членов редколлегии. В нем были помещены все полученные угрозы и дан короткий вразумительный ответ:
Мы давали присягу перед знаменем горкома комсомола, что выведем из нашего города всю плесень и гадость, которая отравляет наш воздух.
Никому не удастся нас запугать.
А плесень и гадость уже трусит. Она боится даже назвать свои фамилии. И стережет из-за угла.
Не выйдет!
Комсомольцы города.
И снова беспощадный кипяток обжигал пазы. И новые штаммы тараканов и клопов выявлялись из укрытий. Продавцы пошлых открыток помещались в венчике из сердец и голубок, бюрократы шевелили усами из дубовых ящиков, перекупщики билетов закрывались руками от нацеленных «ФЭДов».
— «Кипяток!» Читали «Кипяток»?
— Читайте «Кипяток»!
Проза и стих
Среди нас ходят поэты. Их много, и они всюду. Они отображают действительность по дороге на службу, умещая свои мысли в стихотворную строку.
В воздухе кружатся ямбы. Плавно и доверчиво, как ручные голуби, они садятся на плечи поэтов, осеняя их души вдохновением.
Лучше всего мысль помещается в ямбе. Большинство гениальных произведений написано ямбом. Об этом можно не знать, но не чувствовать этого нельзя. И поэты начинают свой тернистый путь ощупью, обуздывая действительность испытанным эпическим размером.
Их пока еще не привлекают философские абстракции. Поэтов привлекают работники общественного питания, обкрадывающие покупателей. И они слагают железные стихи:
Когда контроль в ее столовой
Нашел в буфете недолив,
Она грубила, бранным словом
Контроль общественный хулив.
С буфетчицей воруя в паре,
Они делили хлеб и соль.
Но пусть их по рукам ударит
Торговый областной контроль!
Поэты, волнуемые вдохновением, заостряют взгляд. Они видят безобразие и не проходят мимо. Руководители одного завода разбазаривали ценные материалы под видом отходов и лома. И уже рождаются строки:
Весь этот лом по длинным спискам
Рабочий ждет, как сущий дар.
Однако по другим запискам
Течет он прямо на базар.
Вошло здесь, видно, в обиход
Снабженье через задний ход!
Проза безудержна и суматошна, как деловой день. Стих аккуратен и сдержан. Он отличается от прозы, как милиционер от прохожих. Он служит общественным целям. И дело не в том, что скажут о нем знатоки поэзии. Может быть, этот стих не соответствует кондициям. Но поэтам важнее, что скажет о стихе житель города. Доволен ли он его будничной конкретной службой?
Возле стенда в центре города толпа читает новые стихи:
От этих лиц не ждите толку,
Коль на уме у них одно:
Упрятать новое на полку
Иль под настольное сукно.
Нет, не в почете там новатор,
Где
Никто не определяет, что это — сатира или юмор. Это складно написано. Это стихи, родившиеся из прозы. А проза вот какая: слесарь принес в БРИЗ рационализаторское предложение. Бюрократы положили его под сукно. Это сказано в эпиграфе. Среди читателей имеются знакомые слесаря и знакомые бюрократов. Они говорят:
— Правильно! Теперь ужо им будет!
Никто не замечает, что прозаические эпиграфы, написанные густым обличающим языком, сами по себе представляют акты обвинительного заключения. По такому эпиграфу можно судить. И не только можно, но и просто необходимо. И будут судить. И уже судят. Но стих торжественнее прозы. Он звучит как само олицетворение гласности. На него смотрят, как на старого приятеля, вдруг ставшего артистом. Вроде говорит он то же самое, что и все говорят, но уже как-то значительнее. Вроде все еще свой парень, но все-таки отделен от тебя рампой.
Ямбы машут своими чистыми крыльями. Ямбы весело советуют жителям заранее, смолоду ходить в собес к тамошним волокитчикам, не дожидаясь пенсионного возраста:
И вот пока там суд да дело:
«Учтут», «проверят», «разрешат»,—
Ваш малый возраст, скажем смело,
Перешагнет за шестьдесят!
И уже идут, кому нужно, в собес и спрашивают серого чиновника:
— Читали, как вас пропесочили?
И чиновник по-мышиному шуршит бумагой, брезгливо отмалчиваясь. А его допрашивают уже смелее и, если надо, стучат кулаком по ветхому столу…
Стих придает смелости. Он напоминает о правах. Он — честный парень. Он — как говорится, свой в доску, а если и отделен от тебя рампой — так тоже не зря: он уже не твой личный приятель, а друг всех. Его работа — это работа для всех…
Тонкости характера
В кабинете Сергеева сидел коренастый парень и выжидательно смотрел в лицо хозяина. Оба молчали. Сергеев небрежно перебирал бумаги, делая вид, что вовсе не интересуется парнем. Парень тяжело вздохнул и первым нарушил тишину:
— Так как же? Дашь работу?..
— Значит, конец? — сощурился секретарь. Парень снова тяжело вздохнул и решительно кивнул головой:
— Хана. Невыгодно. Кому я должен — я все прощаю. Невозможно заниматься.
Сергеев рассмеялся. Оживился и парень:
— Ходу нет, товарищ секретарь. Вчера я все понял. В «Гастрономе». Шикарная женщина молодых лет, и у нее открытая сумочка. Ты понимаешь, какая обида? Они мне зажали мою трудовую руку прямо в ее сумочке. Они подстроили мне этот спектакль! Я все понял, когда Колька Махотин дал мне интеллигентно понять… Я же не знаю всех шикарных женщин! Может, они уже все подстроенные. Я смеялся над твоими рейдами. Теперь я не смеюсь. Я хочу работать. У меня слабые нервы.
Парень кривлялся, старался выглядеть бравым и говорить на фартовом языке. Но Сергееву было ясно, что он пришел серьезно и честно просить работы.
— Я найду тебе работу, — сказал Сергеев, — мы дадим тебе жилье, и никто не узнает, что ты был мазуриком. Я ничего не спрашиваю и не требую, чтобы ты выдал своих приятелей. Придешь послезавтра. Решим.
— Я никого не продам, — сухо сказал парень, — у каждого есть своя голова, и каждому лучше знать, надоела она ему или нет. Но я тебе даю честное слово, товарищ секретарь, что, как только я почувствую себя человеком, я подарю вам трех замечательных юношей. Вы думаете, что они герои труда, а я один знаю, какие они гады. До свиданья…
И он нерешительной походкой направился к двери.
Сергеев записал в блокнот: «Работу М. Был слесарем» — и подумал о «трех замечательных юношах».
Черт возьми! Как было бы хорошо, если бы жизнь развивалась по догме! Ни о чем не надо было бы думать. Да…
Если довериться анкетам и характеристикам, отражающим образы молодых людей, ничем еще не проявивших себя на жизненном поприще, можно сделать вывод, что люди эти отличаются друг от друга только полом, годом, месяцем и днем рождения. Жухлые фотокарточки с белыми уголком, наклеенные на личные дела, еще более упрощают представление об оригиналах. Эти снимки насыщены особенным присутственным колером и придают лицам некую серую, всеобщую, землистую масть.
Характеры молодых людей совпадают при наложении всеми точками. В одном и том же месте характеристик стоит «да», в одном и том же месте «нет». Каждый «трудолюбив», «предан Родине», «не порочит облика» и соответствует любому пункту анкетных добродетелей. Такими характерами можно меняться без всякого ущерба.
У Клевцова и Певцова характеры были подобны тютелька в тютельку: мало того, что их фамилии рифмовались, мало того, что они обладали стандартными негнущимися характеристиками. Они учились на одном курсе, жили в одной комнате общежития и всегда бывали вместе. И, наконец, едиными у них оказался не только пол, но также год, месяц и день рождения.
Это роковое подобие погубило их дружбу и выяснило, что, несмотря на адекватные «да» и «нет», у друзей совершенно разные характеры.
По случаю двойного дня рождения была выпита двойная доза водки, и приятели оказались в состоянии, несколько уводящем их от реального восприятия действительности. Но действительность, обеспокоенная шумом, поднятым Клевцовым и Певцовым возле кинотеатра, немедленно явилась в виде сотрудник городского отделения милиции. Реальность восторжествовала, и приятели поняли, что придется отвечать за сваленную афишную тумбу.
Певцов нахмурился, подошел к милиционеру и сказал:
— Пойдемте. Виноват…
С этого момента Певцов уже не мог бы писать в соответствующем месте «не привлекался». Зато Клевцов сохранил свою анкету в незапятнанности. Он удрал, оставив своего приятеля расхлебывать общую кашу. Никто его не признал, никто его не задержал.
Нет, не хватает в анкетах целого ряда вопросов. Например, почему там не спрашивают, как себя ведет анкетируемый, напившись, набуянив и протрезвев? А ведь этот вопрос оказался очень важным. Ведь именно Клевцов и оказался идеальным анкетным юношей. А Певцов не оказался.
Певцов пошел с милиционером в камеру. Он сказал, что их было двое, но не назвал товарища. Утром, получив свои десять суток, он уже мел улицу, вызывая повышенный интерес у бегущих на лекцию сокурсников и одновременно пороча облик студента педагогического института.
А в институте уже разгорались страсти. Директор насупившись сидел над личным делом Певцова, парторг готовил всеобщее собрание, комсорг Лисицына волновалась.
Не надо питать иллюзий. Студенты этого института никогда не отличались ангельскими характерами, как, впрочем, вообще студенты. Но Певцов был первым, кого коснулся свежий закон. Ему принадлежал, так сказать, приоритет попадания под арест на десять суток. И это обстоятельство грозило ему полной чашей, предназначенной для
Но удивительное дело — Клевцова эта чаша не касалась. Не потому, что о его соучастии никто не знал. Наоборот, знали все. Но он не попался. И это его спасло.
Итак, состоялось собрание. На нем кроме местного начальства присутствовал второй секретарь горкома комсомола Еремеев. Его присутствие необходимо оговорить, поскольку он имел свою точку зрения на происходящие события.
Певцову дали слово, и он сказал:
— Я провинился и понес наказание. Если говорить по справедливости, меня следует исключить из института. И думаю, меня исключат. Я буду работать на производстве. Но независимо от того, восстановят меня в институте или не восстановят, я все равно закончу высшее образование, потому, что цель моей жизни — педагогика…
Эта короткая речь произвела обескураживающее впечатление на Еремеева. Еремеев ждал глубокого раскаянья. Он хотел, чтобы провинившийся клеветал на себя, рисовал себя чудовищем и, в конце концов, сквозь слезы умолял о пощаде. И, наконец, Еремеев хотел, чтобы Певцову вынесли строгий выговор с последним предупреждением. Еремеев хотел при этом сказать красивую речь, сводящуюся к тому, что, несмотря на тягчайшее преступление, «мы не караем, не выбрасываем из своих стройных рядов, а, наоборот, оставляем и перевоспитываем!»
Эту испытанную тираду Еремееву приходилось произносить неоднократно. Он ее выдумал не сам. Он искренне считал, что только так можно воздействовать, что это метод безошибочный и что так вообще заведено.
Но все повернулось по-другому. Масса клеймила не опозорившего высокое звание студента Певцова, а его шкодливого приятеля. Именно против Клевцова был направлен гнев выступавших.
— Конечно, Певцова надо исключить, — строго сказала юная студентка и, загоревшись презрением, воскликнула — А ты, Клевцов, трус! Ты бросил товарища! Вы виноваты оба, оба и должны отвечать! Я бы тебя исключила, а не его!
Он здесь не сказал, что больше не будет, а мы все знаем, что не будет. Потому что он — честный, прямой парень, а ты трус! У тебя достоинства нет! Эх, ты, мужчина!..
Певцова действительно исключили. Но и Клевцову по настоянию студентов вынесли выговор. С ним никто не здоровался. Его презирали.
А Певцов, впоследствии уже рабочий одного из заводов, продолжал быть желанным гостем в институте, продолжал учиться заочно и учился хорошо.
После собрания Еремеев всыпал Лисицыной по первое число за недостаточную работу с молодежью. Между прочим, он сказал:
— Допустим, Клевцов недостаточно смел. Но сейчас не война. Достоинства нет?.. Что это за мещанское понятие? Посмотрите получше — кто вам опозорил институт? Если бы не ваши разболтанные правдолюбцы — никто и не узнал бы и все было бы хорошо! Достоинство… Честь коллектива — вот достоинство комсомольца. Недостаточно хорошо работаете, товарищ Лисицына. Придется вас обсудить…
Можно подумать, что Еремеев просто бездушный бюрократ, ничего не знавший, кроме своих бумажек с показателями. Но это не так. Еремеев вовсе не был примитивным бюрократом.
В детстве он любил рисовать. У него всегда были альбомы и краски. Он даже ходил в художественный кружок, чтобы научиться владеть кистью.
Несколько раз он пытался писать натуру.
Он садился на обрыв — один из самых выдающихся обрывов Средней России, — обрыв, под которым петляла веселая река, опушенная заманчивым лесом, уходящим за туманный горизонт. Лес растворялся в утренней дымке, солнце играло золотыми и розовыми бликами на маленькой далекой церковке, той самой, без которой были бы немыслимы картины «Грачи прилетели» или «Над вечным покоем».
Он садился с этюдником, тщательно выискивая на палитре подходящие цвета. Он добросовестно красил холст, стараясь подобрать цвет. Он хотел, чтобы вышло красиво, а для этого должно было быть похоже. При этом он испытывал одно чувство: чтобы соответствовало…
Может быть, он был наделен даром живописца. Но этот дар оказался нежизнеспособным потому, что не был подкреплен основным, главным и первым чувством, которое делает художника: чувство восторга перед буйной щедростью природы, чувством сладкого подчинения немереной, бесконечной действительности…
Нет, натура у него не выходила. Река получалась змеею, выкрашенной в голубой цвет, каким красят наливные умывальники. Трава была зеленой, честной, как свежевыкрашенная стена, а лес выглядел бордюрчиком, отделяющим эту стену от потолка.
Натура не получалась. И он бросил даже смотреть на нее. Он стал рисовать копии чужих картин. Страсть к рисованию была его естественным юношеским увлечением, она была сильнее его.
Бережно разделив репродукцию на клетки, он внимательно, клетка за клеткой, точка за точкой, переносил на холст краски, меряя их линейкой и высунув язык от удовольствия. Это ему нравилось. Особенно хорошо удавались портреты. Он так наловчился, что мог делать по три метровых портрета в день. В нем появилась особая аккуратность копировальщика. И когда он получил возможность требовать что-то от других — он прежде всего стал требовать аккуратности.
Теперь ему тридцать лет. Он давно оставил свои увлечения и снисходительно поглядывает на портреты и лозунги, сделанные к празднику молодыми комсомольцами. Он видит ошибки и погрешности против истины, каковой считает оригинал, но никогда не поправляет ошибок собственноручно, полагая, чтотеперьон не должен брать в руки кисть, что это недостойно руководителя…
Мы говорили о роли комсомольского вожака. Еремеев считает, что главной чертою его должна быть забота о сохранении своего авторитета.
— Секретарь институтского комитета панибратствует, — сказал он, — у них организован драматический кружок, так она туда вступила и играла роль старухи. Все смеялись над ней.
— Плохо играла?
— Нет, играла как положено Только она не должна была этого делать. Это компрометирует ее авторитет.
— Как же вы на это реагировали?
Он покрылся ответственным румянцем:
— Реагировали правильно. Вызвали, конечно… Разъяснили. Конечно, сам кружок — мероприятие правильное. Но мы сперва решили, чтоб она прочувствовала свою ошибку. В следующий раз поймет.
— Кто же ее вызвал?
— Мы вызывали. Горком.
— А кто персонально, — настаивал я, употребляя это священное слово.
— Персонально я, — ответил он небрежно, с той величавой скромностью, которая так к лицу молодым чиновникам. Ответил и пытливо посмотрел на меня, стараясь догадаться, не сочту ли я его ответ проявлением последствий культа личности.
Я не счел. Я вспомнил, что Лисицына рассказывала о своем лыжном крещении.
— Скажите, — спросил я, — может ли секретарь комсомольской организации упасть в снег на лыжной вылазке?
— Может, конечно, но не должен. Это была бы ошибка в его работе… А что — кто-нибудь упал?
Но я не стал выдавать Лисицыну и перевел разговор на те громкие, как консервные жестянки пустяки, которым он придавал основное значение в своей повседневной руководящей работе.
Где это происходит
В этом фельетоне нет ни доли
Именно первый секретарь обкома оказался чудным парнем, отнюдь не буквоедом и чиновником. А именно второй секретарь горкома оказался узколобым догматиком. Некоторым покажется такое раскрытие образов схематическим и бесконфликтным, поскольку первый секретарь всегда справится со вторым…
Но такова правда жизни.
А впрочем, дело тут вовсе не в секретарях. Дело в самой сущности молодежи — в ее энтузиазме и непримиримости.
Если бы судьбою карманника М. интересовалась только милиция, давным-давно бы он сидел в тюрьме и злился. Но парень столкнулся с неожиданными для него обстоятельствами — ему не дали покоя такие же, как и он, ребята. Они подожгли землю под его ногами, как подожгли ее под ногами безымянных, но незабытых авторов угрожающих писем в «Кипяток». Нет, никто не «щекотал перышком ребрышек». Зато на улицах и в клубах стало спокойнее.
Раскаявшемуся карманнику не пришлось «дарить трех замечательных юношей». Их поймали сами комсомольцы. Сеньке, Мишке и Васе Квачу стало труднее работать. В городе постепенно исчезал маленький страх перед ночными татями.
Труднее пришлось Еремееву. Уже пронеслось известие, что правительство хочет отметить наградами гражданское мужество наиболее отличившихся комсомольцев. Верный своим руководящим принципам, Еремеев считал, что и он, как заглавный деятель, достоин награды. Лучше всех в городе он мог сказать, сколько комсомольцев на какое число участвовали в рейде, сколько задержано хулиганов, сколько разоблачено жуликов… Он был искренне убежден, что возглавляет деятельность масс.
Но массы обращали на него внимание только тогда, когда он маячил в президиуме. Никто не мог бы пересказать его точку зрения, она представляла собою какой-то скучный, невразумительный сумбур, произнесенный с мраморной непогрешимостью.
А все обстоит просто и понятно. В каждом городе имеются прекрасные ребята и девушки. Они молоды, энергичны, они хотят, чтобы жизнь их была полнокровна, интересна и деятельна. Они по своей молодости еще не разбираются в звонких абстракциях, и представление о жизни у них сугубо конкретное. Поэтому они видят жизнь такою, какая она есть на самом деле. Если хам оскорбляет — ему надо дать в морду. Если буфетчица ворует — ее надо поймать за руку. Если бюрократ калечит жизнь, загоняя ее в свою догму, — его надо высмеять, представить ничтожным и не страшным никому. Наконец, если комсомольский руководитель считает, что жизнь это увеличенная по клеточкам директива — его надо просто не выбирать больше себе в руководители.
Вот и всё.
Эти прекрасные ребята и девушки знают, что такое черная работа. Они получают не бог весть какие тысячи на своих заводах или в учреждениях. Большинство из них живет на стипендию, если учится в институтах. Если же они школьники — им приходится видеть, что курточки и завтраки их достаются родителям тоже не даром. И нечего им морочить голову, что жизнь легка, как майский ветерок. И нечего им сулить повышения и возвышения, если они будут себя хорошо вести. Был-де парень простым пастухом, а стал непростым артистом, был-де парень простым слесарем, а стал непростым инженером Исполнял-де черную работу, а стал не исполнять никакой, а только получать букеты и присутствовать в президиуме…
Самая важная и единственно ценная для человека работа — это нелегкая работа. Кем бы он ни был — простым пастухом, непростым певцом или заслуженным инженером. Черная работа, ежедневная, не нарисованная, не позолоченная мещанской моралью, овладевшей немалым числом наших пропагандистов. Работа не во имя будущего безделья, не во имя обязательных лавров, а работа как состояние жизни, как состояние гражданского права и долга.
Но работа — это не только твой станок или твой трактор. Работа это еще и повседневная, постоянная забота об очищении жизни и быта от тунеядцев, мечтающих либо выскочить из так называемого «простого» положения в так называемое «непростое», либо желающих просто бесплатно жрать.
И такая работа может быть только «черной» Не во имя льгот, а во имя своей личной потребности.
И прекрасные молодые девушки и парни это чувствуют. Они чувствуют это в любом городе, в любом городке, и в центральном и в периферийном, они чувствуют это всюду, потому что они молоды.
«Черная» работа, сегодняшняя, конкретная делает людей товарищами и объединяет против тунеядства, против щиплющего желания обеспечить себе «шикарную жизнь» — все равно чем: смазливой рожицей, папиным кошельком, или финским ножиком, или обыкновенной трусостью.
Это нелегкая работа, дорогой читатель, но нам необходимо воспитать в себе органическую потребность вмешиваться в общественную жизнь и отстаивать правду этой жизни…
1957
Примечания
1
Пока крутятся эти фильмы, сядем-ка, взрослые, начитанные люди, и поговорим о мирном сосуществовании в идеологии. Поговорим о периферийном экране, на который из канцелярского рога изобилия вываливаются вагоны коммерческой доходной целлюлозы, вываливаются подальше от столицы, чтобы и капитал приобрести, и соблюсти чиновничью невинность. Поговорим о так называемых четвертых и пятых экранах, на которые смотрят люди, чей недостаток заключается только в том, что они живут не в центре.
В маленьких городках всего один-два кинотеатра. И там во всей красе блещет то, что может утонуть в обилии московских кино.
Поговорим наконец о тонкой щепетильности кинокритиков, когда речь заходит об иностранном фильме. У них хватает и слов, и энергии, когда нужно наброситься на какую-нибудь «нетипичность» наших фильмов. Но они деликатно отступают перед мещанской гадостью, привезенной из-за границы, вероятно опасаясь международного скандала. Конечно, они считают себя железобетонными ортодоксами, коим не страшны ни Кнопки, ни Антоны ни дерзкие девчонки, ни даже Тарзаны. Они ничего не боятся. Они боятся только чиновника, который может прикрикнуть на них, чтобы не портили коммерции.
Но зрители описываемого клуба не железобетонные ортодоксы. Они платят три рубля и покупают за них гениальную идею, сводящуюся к тому, что лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным. Что лучше выпить, чем не выпивать, что лучше не работать, чем работать, что лучше иметь деньги, чем не иметь их… Они учатся шикарному эгоизму, дозволенному умным кинопрокатным начальством.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
