Демократия в Америке
Часть первая
Алексис де Токвиль
Демократия в Америке
©Издание на русском языке AST Publishers, 2025
Перевод с французского В. Линдта
Серийное оформление А. Фереза, Е. Ферез
Дизайн обложки В. Воронина
От Переводчика
Сочинение А. Токвиля «Демократия в Америке», во втором русском переводе[1], написано было около шестидесяти лет назад[2], но и в настоящее время оно сохранило свое значение. Разумеется, в нем никто не станет искать описания современной Америки. Жизненное развитие Соединенных Штатов идет так быстро, что шестидесятилетий период для них соответствует целым векам для большинства других народов. Насколько изменились с того времени фактические условия, видно хотя бы из того, что во времена, описываемые Токвилем, не существовали еще ни Калифорния с Сан-Франциско, ни Чикаго с его миллионным населением. Обе эти местности представляли собой тогда пустыни. Сильно изменилась бытовая сторона жизни, и теперь даже странно читать, например, замечание Токвиля об отсутствии богатых людей в Америке. Наконец, в общественном строе и в законодательстве с тех пор произошло такое важное изменение, как уничтожение рабства. Таким образом, книга Токвиля, поскольку она касается собственно Америки и американской жизни, в настоящее время имеет значение исключительно историческое, давая нам верную и беспристрастную картину того, чем были Северо-Американские Штаты шестьдесят лет назад. Читать ее и изучать следует приблизительно так же, как мы изучаем описание Германии, сделанное Тацитом, в котором можем найти основные черты дальнейшего развития германского народа, но никак не сведения о настоящем его состоянии. Даже те выводы автора, которые позднее не были подтверждены историей (например, относительно дальнейшей судьбы вопроса о невольничестве) и должны быть признаны неверными, имеют свое, опять-таки,историческоезначение, представляя отражение тогдашних мнений и ожиданий по этим проблемам, характерным для состояния американского общества того времени. Такой взгляд на сочинение Токвиля заставил нас перевести его безо всяких примечаний и дополнений относительно произошедших с того периода изменений. А изменения эти столь велики, что такого рода примечания свелись бы к написанию новой книги, подобной книге Токвиля, чего, конечно, мы не могли иметь в виду. Желающие познакомиться с последующей историей Соединенных Штатов и современным их положением могут обратиться к следующим сочинениям, существующим на русском языке:Брайс Д.«Американская республика», перев. В. Н. Неведомского. М., 1890г. (Цена 10 р. 50 к.)– наиболее обширное и серьезное сочинение по истории и политическому устройству Соединенных Штатов;Чаннинг Э.История Северо-Американских Соединенных Штатов. М., 1897 (1 р.). Другие существующие на русском языке сочинения об Америке имеют более отрывочный или монографический характер. Таковы:Циммерман.«Соединенные Штаты Северной Америки. Из путешествий 1857–58 и 1869–70гг.». М., 1873. (Ц. 1 р. 50 к.);Диксон.«Борьба рас в Америке». СПб., 1877 (2 р. 50 к.);его же«Новая Америка» пер. Зайцева. СПб., 1867 (2 р.).Мекри.«Американцы у себя дома». СПб., 1876 (3 р. 50 к.);Владимиров.«Русский среди американцев» СПб., 1877 (2 р.);Курбский.«Русский рабочий у американского плантатора». СПб., 1874г.;Паевская А.«Год в Америке. Из воспоминаний женщины врача». СПб., 92 (1 р.);Тверской.«Очерки Северо-Американских Соединенных Штатов». СПб., 1895 (2 р.);Макгахан.«Письма из Америки». «Сев. В.» 86г. 1–2; 92г. 1–12; 93г. 1–4, 6–12;его же«Пауперизм в Соединенных Штатах» В. Е., 91г., 7, 8;Е. Ковалевский.«Народное образование в Соединенных Штатах». СПб., 1895г. (2 р.);Быкова.«Северо-Американские Соединенные Штаты» М., 1896г. (50 к.). Очень короткое, но довольно обстоятельное изложение политического устройства в брошюреШенбах А.«Государственный строй Северо-Американских Соединенных Штатов», Международная библиотека, 1894, № 5 (15 к.).
Но кроме этого специально-исторического значения, книга Токвиля имеет и другое, более общее. Пользуясь данными, взятыми из наблюдения над американским общественным строем, автор исследует формы проявления основного демократического принципа во всех странах и явлениях политической и общественной жизни как в сфере государственной со всеми ее подразделениями на законодательную, административную и судебную, так и в сфере религии, умственной деятельности и нравов, и дает широкие общие формулы, из которых логически вытекают самые разнообразные практические применения. Поэтому Ройе-Колар до известной степени прав, сравнивая сочинение Токвиля с «Духом законов» Монтескье. Подобно последнему «Демократия в Америке» представляет собой логически стройное и целостное выражение общих принципов, лежащих в основе всякого общественного устройства. Многие положения, высказанные Токвилем, стали в настоящее время азбучными истинами в политическом учении Западной Европы, и в этом смысле, пожалуй, нужно заметить, что сочинение это не представляет теперь прелести новизны. Одним из важнейших его достоинств должно быть признано постоянно выдержанное, беспристрастное отношение к рассматриваемым в нем весьма актуальным вопросам. Ни по своему воспитанию, ни по характеру Токвиль не был ни предвзятым сторонником демократии, ни вообще горячим и увлекающимся новатором. Поэтому, если он выражает предпочтение американскому демократическому режиму, то не потому, что личная симпатия к нему заставляла его забывать о его недостатках; напротив, он по всякому вопросу указывает как на выгоды, так и на проблемы демократического устройства. Токвиль сам говорит о своей книге, что она «не следует ни за кем». «Сочиняя ее, – продолжает он, – я не собирался ни помогать, ни противодействовать какой-либо партии; я лишь хотел видеть иначе, чем видят партии, но дальше их. В то время как они заботятся о завтрашнем дне, я желал подумать о будущности». Это спокойное изложение делает его речь порой слишком холодной; но, с другой стороны, это беспристрастное отношение невольно вызывает доверие к выводам автора даже у людей, не склонных симпатизировать демократическим принципам. Читая Токвиля, вы чувствуете, что это пишет не проповедник известного учения, а просто умный человек, который, так сказать, поневоле приходит к известным заключениям, потому что к ним приводит его логика.
Если в чем книга Токвиля может быть признана не отвечающей требованиям настоящего времени, то это в недостаточной разработке экономических вопросов. Экономическая сторона народной жизни в тот период еще не подвергалась таким глубоким и всесторонним исследованиям, какие были в этой области произведены в последнее время. Да и вопросы эти стали более сложными, а их разрешение сделалось необходимым. Но, не требуя от книги Токвиля того, чего она не могла дать в силу своего времени, мы полагаем, что это обстоятельство не лишило ее актуальности. Признавая важность экономических вопросов, мы, вопреки взглядам, высказывавшимся многими писателями новейшего времени, не считаем, что вопросы политические должны быть отодвинуты на второй план. Факты истории всегда многопричинны, и если причины
В заключение мы хотим рассказать о некоторых моментах биографии автора. Токвиль родился в 1805 году и был сыном графа де Токвиля и госпожи Розамбо, внучки Мальзерба, следовательно, принадлежал к аристократии и даже к легитимистам. До 1830 года он занимал незначительные судейские должности. Затем ему было дано поручение изучить в Америке устройство тюрьмы. Для этого Токвиль отправился в сопровождении своего друга де Бомона в Соединенные Штаты. Итогом этой поездки стала написанная ими совместно книга «О пенитенциарной системе в Соединенных Штатах и ее применении во Франции», вышедшая в 1832 году. В ней рассказывается о системе тюремного заключения, при котором узники никогда не видятся друг с другом и с посторонними людьми. Однако их обучают религии, чтению и ремеслу. Против этой системы впоследствии были высказаны весьма веские возражения, но в то время она все-таки представляла первую серьезную попытку к упорядочению тюремного дела и к улучшению положения заключенных. Помимо исследования о тюрьмах, путешествие Токвиля в Америку имело и другие, более важные результаты. Его интересовало, каким образом в Америке уживаются вместе два принципа: свободы и равенства, которые в теории находятся рядом, а на практике существуют отдельно во Франции. Для достижения этой цели он побывал в значительной части Соединенных Штатов, везде знакомясь с людьми самых разных взглядов, партий и общественного положения, и, вернувшись во Францию, результаты своих наблюдений и размышлений изложил в вышедшем в 1835 году двухтомном сочинении о демократии в Америке, к которому через пять лет присоединил еще третий том. Книга эта произвела большое впечатление во Франции и открыла Токвилю доступ в академию. В 1839 году он был избран членом Академии нравственных наук, а в 1841 году – в члены Французской академии. Во вступительной речи, говоря о своем предшественнике де Сессаке, ставленнике Наполеона, Токвиль дал строгую характеристику императорского режима с точки зрения того же вопроса о свободе и равенстве: «Революция стремилась к первой, учреждая конституционный порядок, и ко второму, устанавливая централизацию власти. Наполеон поставил свой гений только на службу равенству и в качестве представителя всего народа, избравшего его своим главой, уничтожил свободу. Он был велик, насколько человек может быть велик без добродетели».
Не довольствуясь теоретическим изучением вопросов политики, Токвиль пожелал применить свои идеи и на практике, заняв место в парламенте. Живя с рождения в своей провинции в отцовском поместье и будучи с детства знаком с местными жителями и любим ими, в 1839 году он был избран в палату, не принимая на себя никаких обязательств и должностей. Еще раньше Токвиль отказался от судейского звания. Ему необходимо было быть свободным, чтобы всецело посвятить себя развитию своих идей.
Выяснилось, как это часто бывает, что глубокий и всесторонний теоретический мыслитель не всегда мог выказать необходимые для практического деятеля качества. Беспристрастие и отсутствие одностороннего увлечения, составляющие непременные условия правильного теоретического мышления, на практике иногда могут привести к недостаточной энергии и нерешительности. В качестве депутата Токвиль во время министерства Гизо почти всегда находился в оппозиции. Он не был человеком партии и не поступался своими взглядами, а они тогда были не популярны. Он был противником централизации, видя в ней опасность для свободы, а общественное мнение того времени желало сохранить ту же централизацию, какая была при империи, придав ей лишь внешний вид свободы. Впрочем, и будучи в меньшинстве, Токвиль пользовался большим уважением всех партий, и палата давала ему самые серьезные поручения. В 1840 году он был докладчиком комиссии, подготовившей ликвидацию невольничества во французских колониях. События 1848 года не удивили его, поскольку он предвидел и даже предсказывал их, но они вызывали у него недоверие и опасение за будущее. Однако, будучи выбранным в учредительное собрание, Токвиль искренне готов был служить республике. Во время июльских дней, находясь на стороне правительства и признавая необходимость подавления народного восстания, он тем не менее подал голос против введения осадного положения. Токвиль был одним из членов комиссии для составления конституции, но не мог внести в нее своих идей.
В 1849 году он был избран в законодательное собрание, которое позднее сделало его своим вице-президентом. Вскоре президент республики пригласил Токвиля занять место министра иностранных дел. В этом звании ему пришлось иметь дело с римским вопросом. Рим был взят и папа восстановлен французскими войсками в своих правах и при молчаливом согласии Токвиля, рассчитывавшего, по-видимому, на то, что понтифик будет править на либеральных началах, провозглашенных им в 1847 году. Как известно, надежды эти не оправдались. Впрочем, Токвиль оставался в министерстве только четыре месяца. Понимая невозможность соглашения президента с палатой, он вышел в отставку, сохранив звание депутата. Время его деятельности с 1848 по 1850 год описано было им самим в очень интересных воспоминаниях[3]. В 1851 году ему был поручен доклад о пересмотре конституции. В нем он указал на опасность положения, вытекающую из того, что вследствие ошибок законодателей 1848 года управление Францией было ненормально и не удовлетворяло страну; но, будучи докладчиком комиссии, в которой мнения были разделены, он не высказал определенного заключения. Поскольку в палате не было получено требуемых двух третей голосов за пересмотр, то он, как известно, и был отвергнут. Затем произошли события 2 декабря 1851 года, после которых Токвиль навсегда удалился от государственной деятельности, снова занявшись своими историко-политическими исследованиями, результатом которых стало новое, может еще более важное произведение L’ancien régime et la révolution[4]. В коротком биографическом очерке сложно анализировать столь серьезное сочинение, поэтому мы ограничимся лишь указанием на его основную мысль, заключающуюся в том, что революция изменила старый строй, но в действительности это изменение было далеко не таким радикальным, как казалось, потому что касалось лишь того, чем нарушалось равенство, каковы были личные сословные и местные привилегии. Но уничтожение последних и введение одного для всех закона еще более усилило объединение всей общественной деятельности в правительстве и ослабило личную деятельность граждан, то есть вело к уменьшению свободы. Таким образом, и здесь главной задачей Токвиля был анализ того же вопроса об отношениях между равенством и свободой. К сожалению, это превосходно изложенное сочинение не могло быть завершено вследствие болезни и смерти автора. Оно останавливается именно в том пункте, когда старый порядок заканчивается. Токвиль умер в 1859 году, не дожив до пятидесяти трех лет. Лабулэ написал
Введение
В числе новых предметов, обративших на себя мое внимание во время пребывания в Соединенных Штатах, более всего поразило меня равенство общественных положений. Я без труда усмотрел, какое чрезвычайное влияние имеет этот первичный факт на ход общественной жизни. Он дает направление духу общества и известный характер законам, новые правила для управляющих и особые привычки для управляемых.
Вскоре я понял, что значение этого факта распространяется далеко за пределы политических обычаев и законов и что господство его проявляется с такой же силой в гражданском обществе, как и в управлении; он создает мнения, порождает чувства, устанавливает обычаи и вносит изменения и во все то, что не им произведено.
По мере изучения мной американского общества я все более убеждался, что равенство общественных положений есть та первопричина, из которой вытекают, по-видимому, все другие частные факты и которую я постоянно встречал перед собой, как центральный пункт, куда сводились мои наблюдения.
Тогда я мысленно обратился к нашему полушарию, и мне показалось, что я и в нем могу различить нечто аналогичное тому, что представлялось для меня в Новом Свете. Я заметил, что и здесь равенство общественных положений не достигает своего крайнего предела, как в Соединенных Штатах, но постоянно к нему приближается, и что та самая демократия, которая господствует в американских обществах, быстро, как мне кажется, движется к власти и в Европе.
С этой минуты я задумал написать книгу, которая предлагается читателю.
Великий демократический переворот совершается между нами; все его видят, но не все одинаково судят о нем. Одни видят в нем новость и, считая его случайностью, надеются еще остановить его, а другие признают его неотвратимым, потому что он кажется им фактом – самым древним и постоянным из известных в истории.
Переносясь на минуту к тому, чем была Франция семьсот лет назад, я нахожу ее разделенной между немногими семьями, которые владеют землей и управляют жителями; право передается от поколения к поколению вместе с наследством; люди могут воздействовать друг на друга только одним способом – силой; для власти можно усмотреть лишь одно происхождение – обладание собственностью.
Но вот устанавливается и скоро распространяется политическое могущество духовенства. Оно открывает свои двери для всех богатых и бедных, для лиц из правящего класса и из простого народа. Посредством церкви равенство начинает проникать в правительственную среду, и тот, кто в качестве крепостного всегда влачил бы жалкое существование, в качестве священника занимал место наряду с членами благородного сословия, а часто садился и выше королей.
По мере того как общество делается более цивилизованным и устойчивым, отношения между людьми становятся сложнее и многообразнее. Сильнее ощущается потребность в гражданских законах. Тогда появляются законоведы; они выходят из темных помещений судов, из пыльных убежищ канцелярий и заседают при дворе государей, рядом с феодальными баронами, одетыми в горностаевые мантии и железные латы.
Короли разоряются на обширных предприятиях; дворянство истощает себя частными войнами; простолюдины обогащаются торговлей. В государственных делах начинает чувствоваться значение денег. Денежные обороты являются новым источником для власти – и финансисты становятся политической силой, их презирают, но к ним прислушиваются.
Постепенно распространяется просвещение, пробуждается вкус к литературе и искусствам, и тогда ум становится одним из элементов успеха; наука является средством управления, умственные способности делаются общественной силой; образованные люди входят в сферу социальной деятельности.
Однако по мере открытия новых путей для достижения власти ценность преимуществ, даваемых рождением, снижается. В XI веке дворянское звание было выше всякой цены, в XIII веке его уже можно купить; первое возведение в дворянское звание было в 1270 году, и равенство стало проникать в управление через аристократию.
В течение семисот лет порой случалось, что в видах борьбы против королевской власти или лишения могущества своих соперников дворяне предоставляли политическую силу народу.
Еще чаще бывало, что короли позволяли низшим классам государства участвовать в управлении, желая унизить аристократию.
Во Франции короли являлись самыми деятельными уравнителями. Когда они были властолюбивы и сильны, то они старались поднять народ на один уровень с дворянством; когда же они были умеренны и слабы, то допускали, что народ становился выше их самих. Одни помогали демократии своими талантами, другие – своими пороками. Людовик XI и Людовик XIV постарались уравнять все, что было ниже трона, а Людовик XV и сам со своим двором снизошел наконец во прах.
Как только граждане стали владеть землей в другом праве, кроме феодальной зависимости, и как только движимое богатство начало признаваться и получило возможность иметь влияние и давать власть, так ни одно открытие в искусстве, ни одно усовершенствование в области промышленности не делалось без того, чтобы этим не создавались как бы новые элементы человеческого равенства. С этого момента все вновь открываемые способы, все нарождающиеся потребности, все желания, требующие удовлетворения, представляют собой поступательные шаги к общему уравнению. Вкус к роскоши, страсть к войне, господство моды, все как самые поверхностные, так и самые глубокие страсти человеческого сердца, словно сговорившись, стремятся к обеднению богатых и к обогащению бедных.
С того времени, как умственный труд сделался источником силы и богатства, следовало смотреть на каждое научное усовершенствование, каждую новую идею как на зачаток силы, предоставленный народу. Поэзия, красноречие, память, изящество ума, огонь воображения, глубина мысли – все эти дары, распределенные небом случайно, шли на пользу демократии, и даже тогда, когда ими обладали противники, они все же служили ее целям, выдвигая вперед естественное величие человека. Таким образом, завоевания демократии распространялись вместе с цивилизацией и просвещением, и литература сделалась открытым для всех арсеналом, в котором слабые и бедные постоянно искали себе оружие.
В истории нельзя найти ни одного значительного события, которое бы в последние семьсот лет не способствовало успехам равенства.
Крестовые походы и войны с англичанами ведут к уменьшению числа дворян и к разделу их земель; учреждение общин вводит демократическую свободу в среду феодальной монархии; изобретение огнестрельного оружия уравнивает крестьянина и дворянина на поле битвы; книгопечатание дает равные средства для их ума; почта приносит свет на порог хижины бедняка, как и к дверям дворца; протестантизм утверждает, что все люди равно способны найти дорогу к небу. Вновь открытая Америка представляет тысячи новых путей для достижения успеха и дает в руки неизвестных авантюристов богатство и власть.
Если начиная с XI века вы будете всматриваться в
И так не только во Франции. Куда бы ни обратили наш взгляд, всюду мы видим такую же революцию, простирающуюся на весь христианский мир.
Различные обстоятельства, случавшиеся в жизни народов, обращались на пользу демократии; разные люди помогали ей своими усилиями: как те, которые способствовали ее успехам, так и те, кто вовсе не думал ей содействовать; как те, которые боролись за нее, так даже и те, кто заявлял себя ее врагом, – все, беспорядочно перемешиваясь, работали сообща, одни против своего желания, другие бессознательно, как слепые орудия в руках Бога.
Таким образом, постепенное развитие общественного равенства есть факт провиденциальный и имеет все главнейшие признаки такового: оно существует во всем мире, постоянно и с каждым днем все более ускользает из-под власти человека, и все события, как и люди, служат этому развитию.
Разумно ли будет предполагать, что социальное движение, идущее столь издалека, может быть приостановлено усилиями одного поколения? Можно ли думать, что, разрушив феодальный строй и свергнув королей, демократия отступит перед буржуазией и богатым классом? Остановится ли она теперь, когда она сделалась столь сильной, а ее противники слабыми?
Куда же мы идем? Никто не в состоянии этого сказать, потому что мы уже не имеем оснований для сравнения. Общественное равенство между христианами в настоящее время больше, чем оно было когда-то, в какой-либо стране; таким образом, величина того, что уже сделано, не позволяет предвидеть того, что может быть еще сделано позднее.
Книга была написана под впечатлением своего рода религиозного ужаса, возникшего в душе автора от вида этой неудержимой революции, идущей в течение стольких веков через все препятствия, которая и теперь двигается вперед среди производимого ею разрушения.
Нет необходимости слышать голос самого Бога, чтобы видеть несомненные признаки Его воли; для этого достаточно наблюдать привычный ход природы и постоянное направление событий; и не слыша голоса Творца, я знаю, что светила движутся в пространстве по орбитам, начертанным Его перстом.
Если бы долгие наблюдения и искренние размышления привели людей нашего времени к сознанию того, что постепенное и прогрессивное развитие равенства составляет как прошедшее, так и будущее их истории, то одно это открытие дало бы этому развитию священный характер воли Высшего Владыки. Желание удержать демократию представилось бы тогда борьбой против самого Бога, и народам оставалось бы только смириться с социальным положением, созданным для них Провидением.
В настоящее время христианские народы являют собой, как мне кажется, страшное зрелище: несущее их движение уже достаточно сильно для того, чтобы его можно было приостановить, и еще не настолько быстро, чтобы им нельзя было управлять. Судьба людей находится в их руках, но скоро она уйдет от них.
Дать образование демократии, оживить, если возможно, ее верования, очистить нравы, упорядочить ее движения, заменить постепенно ее неопытность в делах знанием, ее слепые инстинкты – пониманием ее действительных интересов; применить ее управление соответственно условиям места и времени, поменять его сообразно с обстоятельствами и характерами людей – такова в наше время главная обязанность тех, кто дает направление обществу.
Совершенно новому обществу нужна и новая политическая наука.
Но об этом-то мы вовсе и не думаем. Находясь посреди стремительной реки, мы упрямо направляем наш взор на какие-нибудь останки, еще видные на берегу, в то время как течение увлекает нас и несет к пропасти.
Ни у одного из европейских народов описанная мной великая социальная революция не сделала таких быстрых успехов, как у нас, но движение ее часто имело случайный характер.
Никогда главы государства не думали о том, чтобы подготовить к ней что-нибудь заранее; она делалась вопреки им или помимо их. Наиболее могущественные, интеллигентные и нравственные классы народа не старались овладеть движением, чтобы направить его. Демократия, следовательно, была предоставлена своим диким инстинктам; она выросла, как те дети, лишенные родительской заботы, которые сами собой воспитываются на улицах наших городов и знают из общественной жизни только ее пороки и слабости. Казалось, еще никто не знал о ее существовании, когда она неожиданно захватила власть. Тогда все рабски подчинились ее малейшим желаниям; перед ней преклонялись как перед образом силы; и когда наконец она была ослаблена собственными излишествами, то законодатели задались безрассудной целью уничтожить ее, вместо того чтобы постараться научить ее и исправить, и, не желая обучить ее управлению, думали лишь о том, чтобы удалить ее от него.
Результатом этого было то, что демократическая революция произошла в составе общества, а между тем ни в законах, ни в понятиях, ни в нравах и обычаях не возникло перемены, необходимой для того, чтобы сделать эту революцию полезной. Таким образом, у нас есть демократия, но без того, что могло бы ослабить ее пороки и выдвинуть вперед ее естественные преимущества; поэтому, уже видя причиняемое ею зло, мы не знакомы еще с тем добром, какое она нам может дать.
Когда королевская власть, опираясь на аристократию, мирно управляла европейскими народами, в то время общество, при всем своем жалком состоянии, пользовалось многими видами счастья, которые в наше время трудно представить и оценить.
Могущество нескольких подданных воздвигало непреодолимые преграды тирании государя, и короли, сознавая, что в глазах толпы они облечены почти божественными свойствами, в самом возбуждаемом ими почтении черпали решимость не злоупотреблять своей властью.
Находясь на бесконечном расстоянии от народа, члены благородного сословия относились, однако, к нему с тем благосклонным и спокойным участием, с каким пастырь обращается к своему стаду, и, не считая бедняка себе равным, они заботились о его судьбе, как о вкладе, переданном им на хранение Провидением.
Не имея никакого понятия о другом общественном строе, кроме существующего, не воображая когда-нибудь сравняться со своими господами, народ принимал их благодеяния и не рассуждал об их правах. Он любил их, когда они были великодушны и справедливы, и без труда, без унижения подчинялся их суровым требованиям, глядя на них как на бедствие, посылаемое Богом; кроме того, нравы и обычаи установили пределы для тирании и основали своего рода право в среде, где господствовала сила.
Когда дворянин не имел и мысли, чтобы кто-нибудь хотел у него отнять его привилегии, признаваемые им законными, а крепостной смотрел на собственное низкое положение как на следствие неизменного природного порядка, то ясно, что
Ни пользование властью и ни привычка к повиновению развращают людей, а употребление такой силы, которую они признают незаконной, и повиновение такой власти, на какую они смотрят как на произвол и угнетение.
С одной стороны, было богатство, сила, свободное время, а вместе с тем стремление к роскоши, утонченность вкуса, умственные наслаждения, поклонение искусству.
С другой – труд, грубость и невежество.
Но в среде этой грубой и невежественной толпы встречались страсти, великодушные чувства, искренние верования и первобытные добродетели.
Организованный таким образом общественный строй мог обладать прочностью, силой и особенно славой.
Но вот ряды смешиваются, установленные между людьми преграды падают, земельные владения делятся, власть распределяется, просвещение распространяется, умственное развитие уравнивается, строй общества становится демократическим и наконец господство демократии мирно устанавливается в учреждениях и нравах.
При подобных условиях можно бы представить такое общество, все члены которого, смотря на закон как на свое творение, будут любить его и без труда подчиняться ему, общество, где власть правительства будет уважаться в силу ее необходимости, а не божественности, где любовь, обращенная к главе государства, будет иметь характер не страсти, а рассудительного и спокойного чувства. Поскольку все будут обладать правами и будут уверены в сохранении за ними их прав, то между классами должно установиться взаимное доверие и определенная взаимная снисходительность, далекая как от гордости, так и от уничижения.
Осознав правильно свои интересы, народ понял бы, что для пользования благами общества необходимо подчиниться налагаемым им обязанностям. Свободная ассоциация граждан тогда могла бы заменить собой личное могущество благородного класса, и государство было бы защищено и от тирании, и от своеволия.
В демократическом государстве, устроенном таким образом, общество не останется неподвижным; но движения социального организма могут в нем сделаться правильными и прогрессивными. Если в нем окажется меньше блеска, чем в среде аристократии, то в нем будет меньше недостатков и страданий, в нем будет меньше крайностей относительно пользования благами и более равное общее благосостояние; науки не будут стоять так высоко, но и невежество станет встречаться реже; чувства будут менее энергичны и привычки мягче, в нем заметно будет больше пороков и меньше преступлений.
За недостатком энтузиазма и горячности в верованиях граждане будут иногда приносить большие жертвы ради просвещения и приобретения опыта; каждый человек, будучи одинаково слабым, будет чувствовать одинаковую потребность в себе подобных, и зная, что может оказывать им содействие, он легко убедится в том, что для него личная выгода совпадает с пользой общественной.
Нация будет иметь менее блеска, менее славы, может, и менее силы; но большинство ее граждан будет иметь более счастливую участь, и народ в ней станет вести себя спокойно не потому, чтобы он отчаялся в возможности для себя лучшего, но потому что чувствует себя нормально.
Если бы в подобном порядке вещей не все было хорошо и полезно, то общество по крайней мере восприняло бы из него все то, что в нем было бы хорошего и полезного, и люди, отказавшись навсегда от общественных преимуществ, даваемых аристократией, взяли бы от демократии все то хорошее, что она могла им доставить.
Но мы, отказавшись от общественного устройства наших предков, бросив в беспорядке позади себя их учреждения, идеи и нравы, что получили вместо них?
Обаяние королевской власти исчезло, не будучи заменено величием закона; в наше время народ презирает власть, но боится ее, и страхом можно от него взять больше, чем в прежнее время давалось уважению и любви.
Я вижу, что мы уничтожили личности, которые могли, каждая в отдельности, бороться с тиранией; но я замечаю, что государство одно наследует все прерогативы, отнятые у семейных союзов, корпораций и отдельных лиц; таким образом, сила небольшого числа граждан, имевшая порой притеснительный, но часто и охранительный характер, заменилась слабостью всех.
Раздробление имущества уменьшило расстояние, отделявшее бедного от богатого; но, сделавшись ближе друг к другу, они как будто нашли новые основания для взаимной ненависти и, бросая один на другого взгляды, полные страха и зависти, отталкивают друг друга от власти; для одного, как и для другого, не существует понятия о праве, и сила представляется им обоим как единственное основание для настоящего положения и единственная гарантия для будущего.
Бедный человек сохранил большую часть предрассудков своих отцов, но без их верований, их невежество без их добродетелей; за правило для своих действий он принял учение о выгоде, не зная его научных оснований, и эгоизм его остается столь же мало просвещенным, как в прежнее время его преданность.
Общество спокойно не потому, что оно сознает свою силу и благосостояние. Наоборот, оно считает себя слабым и немощным; оно боится умереть, сделав усилие; каждый чувствует, что ему плохо, но ни у кого нет необходимого мужества и энергии, чтобы искать лучшего. Люди имеют желания, сожаления, печали и радости, не приводящие ни к чему видимому и прочному, подобно старческим страстям, результатом которых является лишь бессилие.
Таким образом, мы отвергли то, что в прежнем порядке могло быть хорошего, и не приобрели того полезного, что мог доставить новый порядок; мы уничтожили аристократическое общество и, оставаясь самодовольно на развалинах старинного здания, как будто хотим поселиться в них навсегда.
То, что происходит в интеллектуальном мире, не менее прискорбно.
Стесненная в своем поступательном движении и предоставленная беспорядочным страстям, французская демократия опрокинула все попадавшееся ей на пути, пошатнув то, что не удалось уничтожить. Она не захватывала общество постепенно, чтобы мирно утвердить в нем свое господство, она все время двигалась вперед, посреди беспорядка и волнения битвы. Под влиянием оживления, производимого горячностью борьбы, побуждаемые мнениями и крайностями противников, все выходят из естественных границ своих представлений, и каждый теряет из виду предмет собственных стремлений и говорит языком, не соответствующим его действительным чувствам и скрытым инстинктам.
Из этого возникает та странная сумятица, свидетелями которой мы поневоле становимся.
Я напрасно ищу в своих воспоминаниях; я не нахожу ничего более достойного горя и жалости, как то, что происходит перед нашими глазами; по-моему, в наше время разорвана естественная связь, соединяющая мнения со склонностями и действия с верованиями; симпатия между чувствами и идеями людей, похоже, оказывается уничтоженной, и можно сказать, что все законы моральной аналогии подверглись отмене.
Среди нас еще встречаются ревностные христиане, религиозная душа которых любит питаться истинами иной жизни; такие люди, конечно, воспламеняются на пользу человеческой свободы,
Рядом с религиозными людьми я нахожу других, их взоры обращены более к земле, чем к небу. Будучи сторонниками свободы не только потому, что они видят в ней начало более благородных добродетелей, но особенно потому, что они признают ее источником большего благосостояния, они искренно желают упрочить ее господство, чтобы все люди пользовались ее благодеяниями. Я понимаю, что такие люди поспешат призвать к себе на помощь религию, поскольку они должны знать, что нельзя установить царство свободы без господства нравственности, ни добрых нравов без верований; но они видят религию в рядах своих противников и этого довольно для них; одни из них нападают на нее, а другие не смеют защищать ее.
Прошлые века были свидетелями того, как низкие и продажные души превозносили рабство, тогда как люди с независимым умом и великодушным сердцем безнадежно боролись за спасение человеческой свободы. Но в наше время часто встречаются люди по природе своей благородные и с чувством собственного достоинства, мнения которых находятся в противоположности с их склонностями и которые восхваляют дух рабства и уничижения, не испытанных никогда ими самими. Есть, напротив, другие, они говорят о свободе, словно могут понимать ее святость и величие. Они громко требуют для человечества тех прав, какие они сами никогда не уважали.
Я знаю добродетельных людей, которым их чистая нравственность, спокойные привычки, богатство и образованность естественным образом дают место во главе окружающего их народонаселения. Искренно любя свое отечество, они готовы для него на значительные жертвы, однако цивилизация часто видит в них своих противников; они смешивают ее злоупотребления с ее благодеяниями и в их уме понятие зла неразрывно связано со всяким новшеством.
Рядом с ними я вижу тех, кто во имя прогресса, стараясь материализовать человека, хочет отыскать полезное, не заботясь о справедливом, найти науку, далекую от верований, и благосостояние, не связанное с добродетелью. Эти называют себя борцами за новейшую цивилизацию и дерзко становятся во главе ее, захватывая не по праву место, которое им уступают, но какое они недостойны занимать.
Где же мы находимся?
Религиозные люди ведут борьбу со свободой, а друзья свободы нападают на религию; благородные и великодушные умы прославляют рабство, а низкие и рабские души восхваляют независимость; честные и просвещенные граждане являются врагами всякого прогресса, тогда как люди, не имеющие ни патриотизма, ни нравственности, становятся апостолами цивилизации и просвещения.
Неужели же все века были похожи на наш? Неужели человек всегда имел перед собой, как и в наше время, мир, в котором нет никакой связи, где добродетель бывает без гения, гений без чести, где любовь к порядку смешивается со склонностью к тирании и священный культ свободы – с презрением к законности, где совесть лишь бросает сомнительный свет на человеческие дела, где нет более ничего, что признавалось бы запрещенным или дозволенным, честным или постыдным, верным или ложным?
Могу ли я думать, что Творец для того создал человека, чтобы он бился постоянно посреди окружающих его умственных бедствий? Я не могу в это верить. Бог предназначает европейским обществам более определенную и спокойную будущность. Мне неизвестны Его предначертания, но я не перестану верить в них оттого, что я не могу их постичь, и предпочту скорее сомневаться в своем понимании, чем в Его справедливости.
Существует страна, где та великая социальная революция, о какой я говорю, уже почти достигла своего естественного предела; она произошла там просто и спокойно, или, лучше сказать, страна эта пользуется результатами той же демократической революции, которая происходит и у нас, не испытав самой революции.
Эмигранты, поселившиеся в Америке в начале ХVII века, высвободили принцип демократии от всех других, с которыми он должен был бороться в среде старинных европейских обществ, и пересадили его в чистом виде на берега Нового Света. Там он мог свободно расти и, видоизменяясь вместе с нравами, получить спокойное развитие в законодательстве.
Мне кажется несомненным, что рано или поздно мы, подобно американцам, придем почти к полному общественному равенству. Я не заключаю из этого, что мы когда-нибудь обязательно выведем из такого общественного строя те же политические следствия, которые вывели из него американцы. Я далек от мысли, что они нашли единственную форму правления, которую может установить для себя демократия. Но достаточно того, чтобы в обеих странах существовала одна и та же производящая причина для законов и нравов, чтобы знание того, что она произвела в каждой стране, представляло бы для нас величайший интерес.
Я исследовал Америку не из одного лишь любопытства, которое, впрочем, было бы понятно; я желал найти в ней подсказки, которыми мы могли бы воспользоваться. Ошибочно было бы думать, что я хотел написать похвальные слова; всякий, прочитавший эту книгу, убедится в том, что не таково было мое намерение; я не имел в виду и выставлять преимущества той или иной формы правления вообще, потому что принадлежу к числу тех, кто полагает, что в законах нет совершенства. Я даже не берусь судить о том, полезна или вредна для человечества общественная революция, ход которой я считаю неудержимым; я признал эту революцию, как факт, и из народов, в среде которых она происходила, я выбрал такой, у какого она достигла наиболее полного и спокойного развития, в тех видах, чтобы ясно различить ее естественные последствия и, если возможно, отыскать средства для того, чтобы сделать ее полезной людям. Сознаюсь, что в Америке я видел больше, чем только Америку; я искал в ней образ самой демократии, с ее склонностями, характером, предрассудками и страстями. Я хотел познакомиться с демократией хотя бы для того, чтобы узнать по крайней мере, должны ли мы на нее надеяться или бояться ее.
Поэтому в первой части этого сочинения я желал указать то направление, которое демократия, предоставленная в Америке собственным склонностям и почти без всякого стеснения повинующаяся своим инстинктам, естественно дает законам тот путь, по которому заставляет идти правительство, и вообще силу, проявляемую ею в общественной деятельности. Я хотел выяснить, какое получалось от нее добро и зло. Исследовал, какие предосторожности употреблялись и упускались из виду американцами, чтобы управлять
Во второй части я намеревался оценить то влияние, которое общественное равенство и демократическое управление оказывает на гражданское общество, на обычаи, понятия и нравы; но я начинаю чувствовать в себе меньше желания к исполнению данной задачи. Прежде чем я буду в состоянии выполнить свое предположение, труд мой уже сделается почти бесполезен. Другой автор скоро должен изобразить перед читателями главнейшие черты американского характера и, скрыв под легким покровом серьезность своих картин, придать истине ту прелесть, которой я не мог бы ее украсить[6].
Не знаю, удалось ли мне передать все то, что я видел в Америке, но я уверен в том, что таково было мое искреннее намерение и что только невольно я мог уступить желанию приложить факты к идеям, вместо того чтобы подчинить идеи фактам.
Когда какой-нибудь пункт мог быть установлен с помощью письменных документов, то я старался пользоваться оригинальным текстом или сочинениями самыми достоверными и пользующимися наибольшим уважением[7]. Я указывал свои источники в примечаниях, так что каждый может проверить их. Когда речь шла о мнениях, политических обычаях или о наблюдении нравов, я обращался за советом к самым просвещенным людям. Если вопрос был важный или сомнительный, я не довольствовался одним свидетельством, но делал вывод на основании совокупности всех показаний.
Необходимо, чтобы читатель поверил мне на слово. Я бы мог в подтверждение сказанного мной привести авторитетные имена, известные ему или по крайней мере достойные быть известными, но я этого не делаю. Иностранец узнает часто в доме своего хозяина такие важные истины, которые последний, не исключено, не сообщил бы и другу; с иностранцем вознаграждают себя за вынужденное молчание; его нескромности не боятся, потому что он остается не надолго. Каждое из полученных мной сообщений было тотчас же записано, но они останутся в моем портфеле. Лучше я наврежу своему рассказу, чем присоединю свое имя к списку путешественников, уплачивающих неудовольствиями и затруднениями за полученное ими великодушное гостеприимство.
Я знаю, что несмотря на мои старания ничего не будет легче, как критиковать эту книгу, если только кто-нибудь займется этим.
Те, кто внимательно в нее всмотрится, найдут, полагаю, во всем сочинении одну основную мысль, которая связывает, так сказать, все ее части. Но разнообразие предметов, о которых мне пришлось говорить, так велико, что желающий без труда может противопоставить отдельный факт совокупности приводимых мной фактов, или мысль – общности идей. Я бы поэтому желал, чтобы мне оказано было то снисхождение, что меня читали бы в том же духе, который давал направление моему труду, и судили бы о книге по оставляемому ею общему впечатлению, так же как и я делал свои заключения не на основании одной причины, а всей массы причин.
Не следует также забывать, что автор, желающий, чтобы его поняли, бывает вынужден доводить каждую свою мысль до всех ее теоретических последствий и часто до пределов ложного и неисполнимого; так как если порой и бывает необходимо уклониться от правил логики в практической деятельности, то этого нельзя сделать в словесном рассуждении, и человек встречает почти столько же трудностей, желая быть непоследовательным в словах, как и в том случае, когда он старается быть последовательным на деле.
В заключение укажу на то, что значительной частью читателей будет признано за существенный недостаток этого труда. Эта книга стоит несколько особняком; писав ее, я не имел в виду ни служить какой-либо партии, ни бороться с ней; я отнюдь не стремился стать на особую точку зрения, но только хотел видеть дальше, чем видят партии, и в то время, как они заботятся о завтрашнем дне, я желал порассуждать о более отдаленном будущем.
Глава I
Внешние формы Северной Америки
Северная Америка разделена на две обширные области, из которых одна спускается по направлению к полюсу, а другая к экватору. Долина Миссисипи. Следы геологических переворотов. Берега Атлантического океана, где были основаны английские колонии. Различие между Северной и Южной Америкой во время ее открытия. Леса Северной Америки. Травяные степи. Бродячие туземные племена. Их внешний вид, нрав, язык. Следы неизвестного народа
В своей внешней фигуре Северная Америка представляет общие черты, которые легко отличить с первого взгляда.
Разделение суши и вод, гор и долин в ней следует правильному порядку. Простое и величественное расположение замечается в ней, несмотря на смешение отдельных предметов и чрезвычайное разнообразие картин.
Две широкие области делят ее между собой почти пополам.
Одна из них имеет своими пределами на севере Северный полюс, на востоке и западе два больших океана, затем она направляется к югу, образуя треугольник, которого неправильно очерченные стороны сходятся ниже Канадских озер.
Вторая часть начинается там, где заканчивается первая, и распространяется на всю остальную поверхность материка.
Первая имеет легкий склон к полюсу, вторая – к экватору.
Местность, входящая в состав первой области, понижается к северу таким незаметным уклоном, что, можно сказать, образует почти совершенную плоскость. Внутри границ этой громадной площади нет ни высоких гор, ни глубоких долин.
Воды струятся по ней как бы по случайным направлениям; реки переплетаются, соединяются, разделяются, опять встречаются, теряются во множестве болот, постоянно скрываясь в образованном ими влажном лабиринте, и лишь после бесчисленных поворотов доходят до полярного моря. Большие озера, заканчивающие эту первую область, не заключены, как большая часть озер Старого Света, в рамку из скал и холмов. Берега их плоски, и только на несколько футов возвышаются над уровнем воды. Таким образом, каждое из них представляет как бы обширную чашу, наполненную до краев; малейшие изменения в структуре земного шара заставили бы их воды излиться или в сторону полюса, или к тропическим морям.
Вторая часть представляет больше неровностей и лучше подготовлена к тому, чтобы сделаться постоянным жилищем человека; две длинных горных цепи тянутся по ней во всю ее длину: одна, называемая Аллеганами, идет вдоль берега Атлантического океана, другая направляется параллельно берегу Южного моря.
Пространство, заключенное между этими горными цепями, занимает 228843 квадратных льё (3987102 кв. версты)[8]. Следовательно, его поверхность приблизительно в шесть раз больше Франции[9].
Однако эта обширная территория образует только одну долину, которая, спускаясь от округленной вершины Аллеганов, снова возвышается, не встречая преград, до вершин Скалистых гор.
В глубине долины протекает гигантская река; к ней со всех сторон стремятся воды, бегущие с гор.
Некогда французы назвали ее рекой Святого Людовика (Saint-Louis) в память
Миссисипи берет свое начало на границе двух великих поясов, о которых я уже говорил, около высшей точки, разделяющей их плоской возвышенности.
Возле ее истока вытекает также другая река[10], она изливается в полярное море. Сама Миссисипи сначала как бы не решается, по какому пути ей двигаться, много раз она поворачивает обратно и, только уменьшив силу своего течения переходом через озера и болота, наконец медленно направляет свой путь на юг.
Она тихо течет в глинистом русле, вырытом для нее природой, вздуваясь иногда от грозовых ливней, и орошает более 1000 льё[11].
На шестистах льё[12], выше своего устья, Миссисипи имеет уже среднюю глубину в 15 футов, и суда в 300 тонн могут ходить по ней на расстоянии около двухсот льё.
Пятьдесят семь больших судоходных рек несут в нее свои воды. В числе притоков Миссисипи есть одна река в 1300 льё длины[13], одна в 900[14], одна в 600[15], одна в 500[16], четыре в двести[17], не говоря уже о бесчисленном множестве ручьев, отовсюду бегущих, чтобы исчезнуть в ее лоне.
Долина, орошенная Миссисипи, словно создана исключительно для нее; от нее зависит там добро и зло; она есть как бы ее божество. Вблизи реки природа проявляет неисчерпаемое плодородие; по мере удаления от ее берегов растительные силы истощаются, почва оскудевает, все чахнет или умирает. Нигде великие потрясения земной коры не оставили следов столь очевидных, как в долине Миссисипи. Весь вид страны указывает на деятельность в ней вод. Как бесплодие, так и плодородие ее произведены их действием. Воды первобытного океана отложили в глубине долины громадные слои растительной земли, для нивелирования которых они имели достаточно времени. На правом берегу реки встречаются обширнейшие равнины, ровные как поверхность поля, по которому земледелец прошел с катком. Напротив, по мере приближения к горам почва становится все более неровной и бесплодной; верхний слой почвы там, так сказать, продырявлен в тысяче местах и первобытные горные породы показываются то тут, то там, как кости скелета, мускулы и мягкие части которого уничтожены временем. Гранитный песок и неправильные каменные обломки покрывают поверхность земли; немногие растения с трудом пробиваются своими ростками сквозь эти препятствия; местность имеет вид как бы плодородного поля, покрытого обломками обширного здания. В самом деле, анализируя этот песок и камни, легко заметить совершенную аналогию их состава с составом бесплодных и изломанных вершин Скалистых гор. Снеся землю в глубину долины, воды, конечно, увлекли туда же и часть основной горной породы; они катили обломки ее вдоль ближайших склонов и, раздробив их одни об другие, усеяли подошву гор этими обломками, оторванными от их вершин (А).
Долина Миссисипи – великолепнейшее место, когда-либо уготованное Богом для жилища человека; а между тем можно сказать, что она представляет собой еще только обширную пустыню.
На восточном склоне Аллеганских гор, между ними и Атлантическим океаном, простирается длинная полоса, покрытая обломками скал и песком, которые как бы оставлены удалившимся морем; эта территория имеет только 48 льё ширины (200 верст[18]) но в ней считается около 390 льё длины (1628 верст[19]). В этой части американского материка почва с трудом поддается культурной обработке. Растительность в ней слабая и однообразная.
На этом негостеприимном берегу сосредоточились прежде всего усилия человеческой промышленной деятельности. На этой бесплодной полосе земли родились и выросли английские колонии, из которых должны были позднее образоваться Американские Соединенные Штаты. И поныне эта местность представляет собой центр деятельной силы, тогда как позади нее почти втайне группируются настоящие элементы великого народа, которому, без сомнения, принадлежит будущее материка.
Когда европейцы высадились на берегах сначала Антильских островов, а потом Южной Америки, они сочли себя перенесенными в сказочные страны, воспетые поэтами. Море светилось тропическим блеском, необыкновенная прозрачность его вод в первый раз открывала глазам пловцов глубину бездны[20]. Повсюду виднелись маленькие, благоухающие острова, будто корзины с цветами, плавающие по спокойной поверхности океана. Все, что в этой очарованной местности представлялось взорам, казалось приготовленным для нужд человека и рассчитанным на его удовольствие. Большая часть деревьев была покрыта питательными плодами, и даже наименее полезные человеку услаждали его взгляд блеском и разнообразием своих красок. В рощах из душистых лимонных деревьев, диких фиговых деревьев, круглолистных мирт, акаций и олеандров, переплетенных цветущими лианами, множество неизвестных в Европе птиц сверкали своими пурпурными и лазуревыми крыльями и присоединяли концерт своих голосов к общей гармонии природы, полной движения и жизни (В).
Под этим блестящим покровом скрывалась смерть, но тогда ее не было видно, и, кроме того, в воздухе и условиях этих мест было какое-то неведомое, обессиливающее действие, которое привязывало человека к настоящему и делало его беззаботным относительно будущего.
Северная Америка представилась в другом виде: все в ней было строго, серьезно, торжественно; можно было сказать, что она создана, чтобы стать сферой разума, так же как другая – областью чувств.
Бурный и пасмурный океан окружал ее берега; гранитные утесы или песчаные, плоские прибрежья опоясывали ее; леса, покрывавшие берега, отличались листвой темной и меланхолической; в них росли сосны, лиственницы, дуб, дикая олива и лавр.
За этой первой опушкой начинались тенистые срединные леса, в которых перемешивались самые большие деревья обоих полушарий: явор, катальпа, сахарный клен и виргинский тополь сплетали свои ветви с ветвями дубов, буков и лип.
И здесь, как и в лесах, подчиненных владению человека, смерть поражала безостановочно, но никто не заботился об уборке мертвых останков, поэтому они нагромождались одни на другие; времени не хватало, чтобы превратить их в прах и подготовить новые места. Но и посреди этих останков дело воспроизведения продолжалось безостановочно; ползучие растения и травы пробивались сквозь препятствия; они извивались около упавших деревьев, забирались в их пыль, приподнимали и разрывали еще покрывавшую их увядшую кору и пробивали дорогу своим молодым росткам. Таким образом смерть здесь как бы помогала жизни. Та и другая были вместе и стремились к тому, чтобы перемешать и соединить свои действия.
В недрах этих лесов царила глубокая темнота; тысячи ручьев, течение которых еще не было направляемо человеческим искусством, поддерживали в них всегдашнюю сырость; изредка лишь можно было в них видеть какие-нибудь цветы, или дикие плоды, или заметить птиц.
Падение дерева, свалившегося от старости, шум речного водопада, мычание буйволов и свист ветра нарушали безмолвие природы.
К востоку от великой реки
Эти обширные пустыни не были, однако, совершенно лишены присутствия человека; несколько племен в течение веков бродили в тени лесов или по степным лугам. От устья реки Святого Лаврентия до дельты Миссисипи и от Атлантического океана до Южного моря эти дикари представляли признаки сходства, доказывавшие общность их происхождения. Но они отличались от всех известных рас[21]. Они не были ни белые, как европейцы, ни желтые, как большинство жителей Азии, ни черные, как негры. Кожа их была красноватая, волосы длинные и блестящие, губы тонкие и скулы очень выдающиеся. Наречия, на которых говорили дикие племена Америки, различались одно от другого словами, но все они были подчинены одним грамматическим правилам. Эти правила во многих пунктах отличались от тех, которые, как до того времени представлялось, управляли образованием человеческого языка.
Язык американцев казался продуктом новых комбинаций; он доказывал присутствие у его изобретателей таких усилий ума, к каким нынешний индеец, по-видимому, мало способен (С).
Общественное устройство этих народов также во многих отношениях отличалось от того, какое существовало в Старом Свете. Казалось, они свободно размножались среди своих пустынь, не соприкасаясь с расами более цивилизованными, чем они сами. Поэтому между ними не встречалось тех сомнительных и бессвязных понятий о добре и зле и той глубокой испорченности, которая обыкновенно примешивается к невежеству и грубости нравов у более цивилизованных народов, вернувшихся снова к варварству. Индеец был всем обязан только самому себе; его добродетели, пороки и предрассудки были его собственным делом; он вырос в естественной дикой независимости.
Грубость людей низшего класса в цивилизованных странах зависит не только от того, что они невежественны и бедны, но и оттого, что, будучи такими, они ежедневно находятся в отношениях с людьми образованными и богатыми.
Сознание своего несчастного положения и слабости, которые ежедневно противопоставляются ими счастью и могуществу иных подобных им людей, вызывают в то же время в их сердце гнев и страх; чувство их подчиненного положения и зависимости раздражает и унижает их. Это внутреннее состояние души отражается в их нравах и языке, которые в одно и то же время и дерзки, и низки.
Справедливость этого легко доказывается наблюдением. Низший класс грубее в аристократических странах, чем во всех других местах, и в богатых городах, чем в деревне.
В этих местах, где встречаются люди столь сильные и богатые, слабые и бедные чувствуют себя словно подавленными своим унижением. Не видя никакого способа, посредством которого они могли бы достигнуть равенства, они отчаиваются и падают ниже человеческого достоинства.
Этого печального результата противоположности общественных положений не существует в жизни дикарей: все индейцы невежественны и бедны, и в то же время все они равны и свободны.
Во время прибытия европейцев туземцы Северной Америки не знали еще цены богатства и оставались равнодушными к тому благосостоянию, которое вместе с богатством приобретается цивилизованным человеком. Однако же в них не замечалось ничего грубого; напротив, в их обращении наблюдалась привычная сдержанность и своеобразная аристократическая вежливость.
Кроткий и гостеприимный во время мира, безжалостный во время войны, переходя в этом даже за известные пределы человеческой свирепости, индеец готов был умереть с голоду, чтобы помочь чужому человеку, который стучался вечером в двери его хижины, и он же собственными руками раздирал трепещущие члены своего пленника. Никогда в самых известных древних республиках не проявлялось, к удивлению, более непоколебимого мужества, гордого духа, неодолимой любви к независимости, чем тогда в диких лесах Нового Света[22]. Высадившиеся на берег Северной Америки европейцы произвели мало впечатления. Их присутствие не возбудило ни зависти, ни страха. Какое влияние могли они иметь на подобных людей? Индеец умел жить без потребностей, страдать, не жалуясь, и умирать с песней[23]. Впрочем, подобно всем другим членам великой человеческой семьи, эти дикари верили в существование лучшего мира и поклонялись под различными именами Богу, творцу вселенной. Их понятия относительно великих умственных истин были вообще просты и философичны (D).
Каким бы, однако, первобытным ни казался народ, характер которого мы здесь описываем, но, несомненно, в той же стране ему предшествовал другой народ, более цивилизованный и во всех отношениях более его подвинувшийся вперед.
Темное предание, распространенное между большей частью индейских племен, живущих около Атлантического океана, сообщает нам, что когда-то местожительство этих самых племен находилось на запад от Миссисипи. Вдоль берегов Орио и во всей центральной долине еще и теперь ежедневно находят холмики, насыпанные руками человека. Когда раскапывают эти памятники до их середины, то всегда, говорят, находят человеческие кости, странные орудия, оружие и всякого рода утварь, сделанные из неизвестного металла или напоминающие обычаи, не знакомые нынешним расам.
Индейцы не могут дать никакой информации об истории этого народа. Жившие триста лет назад, во время открытия Америки, также не оставили сведений, на основании которых можно было бы выдвинуть какую-либо гипотезу. Предания, эти исчезающие и вновь постоянно возрождающиеся памятники первобытного мира, не приводят никаких объяснений. Однако же там жили тысячи нам подобных людей: сомневаться в этом невозможно. Когда они пришли туда, какое было их происхождение, их судьба, история? Когда и каким образом они погибли? Никто не может на это ответить.
Странно, но существуют народы, которые совсем исчезли с лица земли, уничтожилось даже воспоминание об их имени; язык их потерян, их слава померкла, как звук без эха; но я не знаю, есть ли хотя один, который не оставил бы по крайней мере могилы в воспоминание о своем временном существовании. Таким образом, из всех произведений человека дольше сохраняется то, которое лучше всех выражает его ничтожество и слабость.
Хотя описанная сейчас обширная страна и была населена многочисленными племенами туземцев, но нужно заметить, что в эпоху ее открытия она еще представляла собой пустыню. Индейцы занимали ее, но не владели ею. Только посредством земледелия человек присваивает себе землю, а первые обитатели Северной Америки жили продуктами охоты. Их непримиримые предрассудки, неукротимые страсти, пороки и еще более дикие добродетели отдавали их в жертву неизбежному истреблению. Упадок этих народов начался с того дня, когда европейцы высадились на их берегах, и с тех пор постоянно продолжался; он заканчивается в наше время. Провидение, поместив их посреди богатств Нового Света, словно дало им их только в короткое
В этих местах цивилизованные люди должны были сделать опыт постройки общества на новых основаниях и, применив теории до того времени неизвестные или считавшиеся неприменимыми, дать миру зрелище, к которому он не был подготовлен прошлой историей.
Глава II
Исходная точка и ее важность для будущего англо-американцев
Полезно знать исходную точку народов, чтобы понимать их общественный строй и законы. Америка – единственная страна, где можно знать начало великого народа. В чем все люди, заселившие Английскую Америку, были похожи друг на друга? В чем они отличались друг от друга? Замечание, относящееся ко всем европейцам, поселившимся на берегах Нового Света. Колонизация Виргинии. Колонизация Новой Англии. Своеобразный характер первых обитателей Новой Англии. Их прибытие. Их первые законы. Общественный договор. Уголовный кодекс, взятый из Заповедей Моисея. Религиозное усердие. Республиканский дух. Тесная внутренняя связь между духом веры и свободы
Родится человек; первые его годы проходят в неизвестности между забавами и занятиями детства. Затем он растет, наступает период зрелого возраста. Мир открывается, чтобы его принять, и человек входит в соприкосновение с себе подобными. Тогда впервые начинают изучать его и думают, будто знают, как возникают в нем пороки и добродетели зрелого возраста.
В этом, если не ошибаюсь, заключается большая ошибка.
Надо рассмотреть ребенка, когда он еще находится на руках матери; увидеть, как в первый раз внешний мир отражается в неясном еще зеркале его ума; наблюдать, какие примеры поражают его взор, слышать первые слова, возбуждающие в нем дремлющую силу мысли; наконец присутствовать при первой борьбе, которую ему придется выдержать, – тогда только мы будем в состоянии понять, откуда происходят предрассудки, привычки и страсти, которые будут управлять его жизнью. Можно сказать, что человек весь уже находится в своих колыбельных пеленках.
Нечто похожее происходит и с нациями. В каждом народе всегда остается след его происхождения. Обстоятельства, сопровождавшие его рождение и содействовавшие развитию, сохраняют свое влияние на весь дальнейший ход его жизни.
Если бы мы имели возможность проникнуть в прошедшее до основных элементов обществ и исследовать первые памятники их истории, то я не сомневаюсь, что мы могли бы в них открыть первую причину предрассудков, привычек, господствующих страстей, вообще всего того, что составляет так называемый национальный характер. Мы могли бы найти там объяснение таких обычаев, которые в настоящее время находятся в противоречии с господствующими нравами, таких законов, какие противны общепринятым принципам, тех бессвязных мнений, что встречаются в обществе и напоминают собой те обрывки разорванных цепей, которые иногда свисают со сводов старинных зданий и ничего уже более не поддерживают. Таким образом, можно бы было объяснить судьбу народов, которых неведомая сила словно влечет к цели, не сознаваемой ими самими. Но до сих пор для подобного изучения не было фактов; дух исследования являлся у народов только по мере того, как они старели, и когда они наконец вздумали оглянуться на свою колыбель, то время уже скрыло ее в тумане, а невежество и гордость окружило ее легендами, за которыми была скрыта истина.
Америка – единственная страна, где можно было присутствовать при естественном и спокойном развитии общества и имелась возможность определить влияние отправной точки на будущность государств.
В эпоху прибытия европейских народов к берегам Нового Света черты их национального характера были уже совершенно определены; каждый из них имел свою особенную «физиономию»; и поскольку они дошли уже до такой ступени цивилизации, на которой люди обращаются к изучению самих себя, то передали нам верную картину их мнений, нравов и законов. Люди XV века нам почти так же хорошо известны, как и нынешние. Америка, следовательно, показывает нам, что невежество или варварство первобытных веков скрыли от наших взоров.
Живя в эпоху достаточно близкую к той, когда основались американские общества, чтобы в подробности знать их составные элементы, и достаточно далекую от нее для того, чтобы уже иметь возможность судить о том, что произвели эти зачатки, люди нашего времени предназначены, вероятно, к тому, чтобы видеть дальше своих предшественников в событиях человеческой истории. Провидение дало нам светоч, которого не было у наших предков, и мы имеем возможность различить в судьбе народов первоначальные причины, скрытые от них во мраке прошлого.
Если внимательно изучить историю Америки, рассмотреть основательно ее политический и общественный строй, то возникает убеждение в следующей истине, что нет ни одного мнения, ни одного обычая или закона, – я бы мог сказать ни одного события, которое не объяснялось бы точкой отправления. Поэтому тот, кто будет читать эту книгу, найдет в настоящей главе зачатки всего, что произойдет дальше, и ключ почти ко всему сочинению.
Эмигранты, прибывавшие в различные периоды времени для занятия той территории, на которой в настоящее время находится Американский Союз, во многих отношениях отличались друг от друга; их цели были не одинаковы, а управление было основано на разных принципах.
Но они имели и общие всем им черты, и все находились в сходном положении.
Связь по языку – самая сильная и прочная из всех связей, соединяющих людей. Эмигранты говорили на одном языке, все были детьми одного народа. Они родились в стране с постоянной борьбой партий, вынужденных поочередно становиться под защиту законов; их политическое воспитание совершилось в этой суровой школе и потому между ними понятия о праве и принципы истинной свободы оказывались более распространенными, чем у других народов Европы. В эпоху первых эмиграций общинное управление, этот плодотворный зародыш свободных учреждений, уже глубоко вошло в английские обычаи, а с ним вместе и догмат верховной власти народа проник в самое сердце монархии Тюдоров.
Это было в самый разгар религиозных разногласий, волновавших христианский мир. Англия активно вступила на этот новый путь. Характер ее обитателей, бывший всегда серьезным и рассудительным, сделался суровым и склонным к спорам. Образование значительно возросло в этой умственной борьбе; ум приобрел в ней глубокую культуру. Пока вели разговоры о религии, нравы сделались чище. Эти черты, общие всей нации, находились и в «физиономии» тех из ее детей, которые явились искать для себя новое будущее по ту сторону океана.
Между прочим одно замечание, к которому мы еще вернемся, должно быть применено не только к англичанам, но также и к французам, испанцам и ко всем европейцам, последовательно водворявшимся на берегах
Таким образом, в эпоху возникновения английских колоний все они имели между собой большое фамильное сходство. Все с самого начала были предназначены к тому, чтобы проявить развитие свободы, – не аристократической свободы их родины, а буржуазной и демократической свободы, для которой мировая история не представляла еще совершенного образца.
Посреди этой общей окраски замечались, однако, очень насыщенные оттенки, на которые необходимо указать.
В большом англо-американском семействе можно различить две главные ветви, которые до сих пор росли, не сливаясь воедино, – одна на севере, другая на юге.
Первая английская колония была основана в Виргинии. Эмигранты прибыли туда в 1607 году. Европа в эту эпоху еще была занята идеей, что золотые и серебряные рудники составляют богатство народов; это была гибельная идея, которая способствовала обеднению преследовавших ее европейских наций и больше истребила народа в Америке, чем война и все плохие законы вместе взятые. Поэтому в Виргинию отправили искателей золота[24], людей без средств и дурного поведения, которые своим беспокойным и буйным нравом возмутили колонию[25] и сделали неверными ее успехи. Потом прибыли промышленники и земледельцы, представлявшие собой более нравственную и спокойную расу, но которые почти ни в каком отношении не были выше уровня низших классов Англии[26]. Никакая благородная мысль, никакая нематериальная система не влияли на устройство новых учреждений. Только что колония была создана, как в ней введено было рабство[27]. Это был серьезный факт, который должен был иметь огромное влияние на характер, законы и всю будущность юга.
Рабство, как это мы объясним дальше, бесчестит труд; оно вводит в общество праздность и с ней невежество и гордость, бедность и роскошь; оно обезличивает умственные способности и ослабляет деятельность людей. Влиянием рабства, соединенного с английским характером, объясняются нравы и общественный строй юга.
Те две или три главнейшие идеи, которые в настоящее время служат основанием для социальной теории Соединенных Штатов, сформулированы были в северных английских колониях, более известных под названием штатов Новой Англии[28].
Принципы Новой Англии распространились сначала в соседних штатах, потом, переходя от одного ближайшего штата к другому, достигли самых отдаленных и, наконец, ими, если можно так выразиться, пропитался весь Союз. Теперь влияние их распространяется за пределы Союза на весь американский мир. Цивилизация Новой Англии была подобна огням, зажженным на высотах, которые, распространяя тепло вокруг них, окрашивают своим светом последние пределы горизонта.
Основание Новой Англии представило новое зрелище, все в нем было необыкновенно и своеобразно.
Первые обитатели почти всех колоний были люди без воспитания и без средств, которых нищета и порочное поведение выталкивали из страны, бывшей их родиной, или же алчные спекулянты и промышленники. Есть колонии, которые не могут претендовать и на такое происхождение. Сен-Доминго было основано пиратами; и в наше время английские уголовные суды поставляют население для Австралии.
Эмигранты, поселившиеся на берегах Новой Англии, принадлежали к зажиточным классам своей родины. Их собрание на американской почве с самого начала представляло необыкновенное явление: общество, где не было ни вельмож, ни простого народа и, можно сказать, ни богатых, ни бедных. Между этими людьми просвещение было больше распространено, чем в среде какой-либо европейской нации нашего времени. Все до одного получили хорошее образование, и многие из них сделались известны в Европе своими талантами и знаниями. Другие колонии были основаны бессемейными авантюристами; эмигранты Новой Англии принесли с собой важные элементы порядка и нравственности – они явились в пустые места в сопровождении своих жен и детей. Но особенно отличала их от других колонистов цель их предприятия. Не бедность вынуждала людей покидать свою страну; они оставляли в ней общественное положение, которого стоило пожалеть, и надежные средства существования. Они не для того переселялись в Новый Свет, чтобы улучшить свою жизнь или увеличить богатства; они отрывались от родины, чтобы удовлетворить чисто духовные потребности; подвергаясь неизбежным неудобствам переселения, хотели добиться торжестваидей.
Эмигранты, или, как они хорошо себя называли,странники(pilgrims), принадлежали к той английской секте, которая за строгость своих нравственных правил названа была пуританами. Пуританство не было только религиозным учением; оно, кроме прочего, сливалось во многих пунктах с самыми крайними демократическими и республиканскими теориями. Этим оно настроило против себя самых опасных противников. Преследуемые правительством своей родины, оскорбляемые в собственных суровых нравственных правилах ходом повседневной жизни того общества, в среде которого они жили, пуритане искали такую варварскую и заброшенную страну, чтобы в ней позволялось жить по-своему и молиться Богу свободно.
Приведя несколько цитат, мы лучше уясним дух этих благочестивых авантюристов, чем мы могли бы сделать это, дополняя что-либо от себя.
Натаниель Мортон, историк первых лет Новой Англии, так начинает свое изложение[29]: «Я всегда считал священным долгом для нас, отцы которых получили столь многие и столь памятные знаки благости Божией при основании этой колонии, увековечить память о них. То, что мы видели и что нам было рассказано нашими отцами, то мы должны передать нашим детям, чтобы будущие поколения научились прославлять Господа, дабы потомство Авраама, его служителя, и сыны Израиля, его избранника, всегда сохраняли память о чудесных делах Божиих (Псал.СV, 5, 6). Надо,
Невозможно читать это вступление, не проникнувшись невольно религиозным и торжественным настроением; кажется, в нем дышит дух древности и библейский аромат.
Вера, одушевляющая писателя, возвышает его речь. На взгляд читателя, как и на его, это уже не маленькая компания авантюристов, отправляющаяся за море искать счастья; это – семя великого народа, посеянное рукой Бога в предназначенной для него земле.
Затем автор продолжает и таким образом описывает отъезд первых эмигрантов[30]:
«Так, – говорит он, – оставили они этот город (Дельфт-Галефт), бывший для них местом отдыха; однако они были спокойны, ибо знали, что они странники и чужеземцы на этом свете. Они не прикреплялись к земным вещам, но возводили глаза свои к небу, их дорогой родине, где Бог приготовил для них святой город. Наконец они прибыли в гавань, где их ожидал корабль. Большое число друзей, которые не могли последовать за ними, желали по крайней мере проводить их до этого места. Ночь протекла без сна, она проведена была в излияниях дружбы, в благочестивых разговорах, в выражениях, исполненных искренней и нежной христианской любви. На другой день они перешли на корабль; их друзья пожелали проводить их и туда; тогда послышались глубокие вздохи, видно было, как слезы текли из всех глаз, слышны были долгие объятия и горячие молитвы, которыми даже иностранцы были тронуты. Когда был подан сигнал к отплытию, они упали на колени, и их пастор, подняв к небу глаза полные слез, поручил их милосердию Господа. Они наконец расстались друг с другом, произнося слово прощания, которое для многих из них должно было быть последним».
Число эмигрантов было приблизительно около ста пятидесяти человек, считая мужчин, женщин и детей. Цель их была основать колонию на берегах Гудзона, но после долгого блуждания по океану они вынуждены были наконец пристать к бесплодным берегам Новой Англии в том месте, где находится сейчас город Плимут. И теперь еще показывают ту скалу, на которую высадились странники[31].
«Но прежде чем идти далее,– говорит приведенный уже мной историк,– остановимся на минуту, чтобы посмотреть на настоящее положение этого бедного народа, и подивимся милосердию спасшего его Бога[32].
Они переплыли теперь обширный океан, достигали цели своего странствия; но не видели друзей, которые бы их встретили, ни жилища, которое дало бы им приют; это было в середине зимы, и те, кому известен наш климат, знают, как суровы наши зимы и какие жестокие ураганы свирепствуют тогда у наших берегов. В это время года трудно передвигаться даже по знакомым местам, тем более устраиваться на неизвестных берегах. Вокруг них видна была лишь ужасная и печальная пустыня, полная диких людей и зверей, число их и степень свирепости были для них неизвестны. Земля была мерзлая, почва покрыта лесом и кустарниками; все имело дикий вид. Позади себя они видели бескрайний океан, отделявший их от цивилизованного мира. Чтобы найти сколько-нибудь мира и надежды, они могли только обращать свои взоры к небу».
Не нужно думать, что благочестие пуритан имело лишь умозрительный характер и не касалось человеческих проблем. Пуританизм, как я уже выше сказал, был почти столько же политической теорией, как и религиозным учением. Поэтому эмигранты, высадившись на негостеприимный берег, описанный Натаниелем Нортоном, прежде всего позаботились о том, чтобы объединиться. Они сразу составили акт такого содержания[33]: «Мы, нижепоименованные, которые ради славы Божией, процветания христианской веры и чести нашего отечества, решили основать на этих далеких берегах первую колонию, сим заявляем, что по взаимному и торжественному нашему соглашению и перед Богом мы договорились соединиться в одно политическое общество с той целью, чтобы управлять нами и трудиться для достижения наших предположений, почему в силу этого договора мы условились издавать законы, акты и приказы и, смотря по надобности, назначать должностных лиц, которым мы обещаем подчиняться и повиноваться».
Это происходило в 1620 году. С этого периода эмиграция уже не прекращалась. Религиозные и политические страсти, раздиравшие британское государство в течение всего царствования Карла I, ежегодно направляли к берегам Америки новые партии сектантов. В Англии главный очаг пуританизма продолжал находиться между средними классами; из средних классов была и значительная часть эмигрантов. Население Новой Англии быстро возрастало, и тогда как в метрополии люди еще деспотически распределялись по иерархической лестнице, колония все более представляла собой структуру общества, однородного во всех частях. Демократия, о какой не смела и мечтать древность, целиком и во всеоружии выдвигалась из среды старого феодального общества.
Английское правительство, довольное исчезновением источников беспокойства и элементов новых революций, внимательно смотрело на эту многолюдную эмиграцию. Оно даже способствовало ей всеми средствами и, вероятно, мало заботилось об участи людей, отправлявшихся искать на американской земле убежище от суровости его законов. Оно словно глядело на Новую Англию как на страну, принадлежавшую грезам воображения, которую следовало предоставить для свободных опытов новаторов.
Английские колонии, – и в этом заключалась одна из главных причин их процветания, – всегда пользовались внутренней свободой и большей политической независимостью, чем колонии других народов; но нигде этот принцип свободы не был применен в такой полноте, как в штатах Новой Англии.
В то время вообще признавалось, что земли Нового Света принадлежали той европейской нации, какая первая их откроет.
Таким образом в конце XVI века почти все берега Северной Америки стали английскими владениями. Средства, использовавшиеся британским правительством для заселения новых мест, были различного рода: иногда король подчинял известную часть Нового Света избранному им губернатору, который должен был управлять страной от имени короля и по его непосредственным указам[34]; это – колониальная система, принятая всей остальной Европой. В других случаях он уступал в собственность части стран одному лицу или компании[35]. Тогда вся власть гражданская и политическая оказывалась сосредоточенной в руках одной или нескольких личностей, которые под наблюдением правительства продавали земли и управляли жителями. Наконец третья система состояла в предоставлении
Данный способ колонизации, столь благоприятный для свободы, был применен на практике только в Новой Англии[36].
Уже в 1628 году[37] хартия этого рода была дана Карлом I эмигрантам, основавшим колонию Массачусетс.
Но вообще хартии были дарованы колониям Новой Англии только после того, как их существование сделалось уже свершившимся фактом. Плимут, Провиденс, Нью-Хейвен, штаты Коннектикут и Род-Айленд[38] были основаны без содействия и как бы без ведома метрополии. Не отрицая ее главенства, новые поселенцы не почерпнули из нее источники своей власти; они сами установили собственное управление, и только через тридцать или сорок лет их существование было узаконено королевской хартией.
Пересматривая первые исторические и законодательные памятники Новой Англии, часто бывает трудно заметить связь, соединяющую эмигрантов со страной их предков. Оказывается, что они совершают какой-нибудь акт верховной власти, назначают своих должностных лиц, объявляют войну и заключают мир, устанавливают правила благоустройства и издают для себя законы, словно они зависели от одного Бога[39].
Нет ничего более странного и поучительного, как законодательство этой эпохи; именно здесь по преимуществу надо искать ключ к великой социальной загадке, которую представляют для мира современные Соединенные Штаты.
В числе этих памятников мы особо укажем, как на один из самых характерных, на свод законов, изданный для себя маленьким штатом Коннектикут в 1650 году[40].
Законодатели Коннектикута[41] сначала обратили внимание на уголовные законы и для сочинения их задались странной идеей почерпнуть их из текста Священного Писания.
«Кто будет поклоняться другому богу, кроме Господа, – говорят они в начале, – будет подвергнут смерти».
Затем следуют десять или двенадцать статей такого же рода, буквально взятые из книг Исход, Левит и Второзаконие.
Богохульство, волшебство, прелюбодеяние[42] и изнасилование наказываются смертью; оскорбление, нанесенное сыном одному из родителей, подлежит тому же наказанию. Таким образом законодательство грубого, полуцивилизованного народа переносилось в среду общества, просвещенного умом и кроткого нравами. Никогда поэтому смертная казнь не была так распространена в законах и не применялась к меньшему числу виновных.
В этом своде уголовных законов главной заботой законодателей было поддержание морального порядка и добрых нравов в обществе; они постоянно вторгались в область совести, и почти нет таких грехов, которых бы им не удалось подвести под судебную кару. Читатель мог заметить, с какой строгостью эти законы наказывали прелюбодеяние и изнасилование. Даже простая связь между лицами, не состоящими в браке, строго ими преследовалась. Судье предоставлялось выбрать для виновных одно из трех наказаний: пеню, наказание розгами или брак[43]. И если верить реестрам старинных судов Нью-Хейвена, подобные процессы были не редки; от 1 мая 1660 года в реестре находится решение, которым присуждена к штрафу и выговору молодая девушка, обвинявшаяся в произнесении нескольких нескромных слов и в том, что она позволила себя поцеловать[44]. Свод 1650 года изобилует предупредительными мерами. Праздность и пьянство строго им наказывались[45]. Трактирщики не имели права поставлять больше известного количества вина на каждого потребителя; штрафом или розгами наказывается даже простая ложь, если она может нанести ущерб[46]. В других местах законодатель, совершенно забывая великие начала религиозной свободы, требуемой им самим в Европе, заставляет под угрозой пени присутствовать при божественной службе[47] и доходит до того, что угрожает строгими наказаниями[48] и даже смертью христианам, желающим молиться Богу по иным канонам, чем он[49]. Порой чрезмерное желание все урегулировать заставляет его заниматься вещами, недостойными его. Так, в том же своде есть закон, запрещающий употребление табака[50]. Не следует, впрочем, думать, будто эти старинные или тиранические законы не вводились насильственно, что они были приняты при свободном участии всех заинтересованных лиц и что нравы были совсем строгие и имели еще более пуританский характер, чем законы. В 1649 году в Бостоне образовалась серьезная ассоциация, ставившая своей целью предупреждение мирской роскоши, заключавшейся в ношении длинных волос[51] (Е).
Подобные вещи, конечно, составляют стыд для человеческого ума; они указывают на низкую степень развития нашей природы, которая, будучи не способна осознать истину и справедливость, чаще всего бывает вынуждена выбирать между двумя крайностями.
Рядом с этим уголовным законодательством, проникнутым узким сектантским духом и религиозными страстями, усиленными преследованием и еще бродившими в душах, находится и определенным образом связан с ним свод политических законов, который, будучи сочинен двести лет назад, кажется еще очень далеко ушедшим вперед по сравнению с современным духом свободы.
Общие основания, на которых построены новейшие конституции и которые едва были понятны для европейцев XVII века и еще не вполне восторжествовали в Великобритании, были все признаны и установлены законами Новой Англии, а именно: участие народа в общественных делах, свободное вотирование налогов, ответственность правительственных агентов, свобода личности и суд присяжных, – все это было установлено в них бесспорно и на деле.
Эти основные принципы получили там такое применение и развитие, какого не осмелился им дать ни один из народов Европы.
В Коннектикуте избирательное собрание сначала состояло из всей совокупности граждан, что совершенно понятно[52]. В зарождающемся народе тогда главенствовало почти полное равенство имущественных состояний и еще большее равенство умственного развития[53].
В Коннектикуте в эту эпоху все агенты исполнительной власти были выбранные, до губернатора штата включительно[54].
Все граждане старше шестнадцати лет обязаны были призываться на военную службу; они образовывали национальную милицию, которая избирала своих офицеров и должна была быть готова защищать страну.
В законах Коннектикута, как и вообще Новой Англии, можно видеть, как зарождается и развивается та общинная независимость, которая еще в наше время составляет основной и жизненный принцип американской свободы.
В большей части европейских наций политическая самостоятельность получила начало в высших классах общества и постепенно распространялась, и притом никогда не в полной мере, на различные части социального организма.
Напротив, об Америке можно сказать, что община в ней была организована ранее округа, а округ ранее штата и штат ранее Союза.
В Новой Англии с 1650 года община уже вполне и окончательно организовалась. Вокруг общинной единицы группируются и прочно к ней прикрепляются всякие интересы, обязанности и права. В среде общины господствует реальная и деятельная политическая жизнь, имеющая вполне демократический и республиканский характер. Колонии признают еще верховенство метрополии; общий основной закон государства есть монархия, но в общине существует уже республика.
Община назначает своих
Если внимательно изучить те законы, которые были обнародованы в течение этого первого времени существования американских республик, то нельзя не удивиться ясным пониманием задач управления и передовым теориям законодателей.
Очевидно, что идея об обязанностях общества относительно своих членов более возвышенна и полна, чем та, какую выдвигали европейские законодатели того времени, и что они предъявляют к нему такие требования, от которых оно еще уклонялось в других местах. В штатах Новой Англии участь бедных была обеспечена[56]: были приняты строгие меры для поддержания дорог; назначены были чиновники для надзора за ними[57]. Общины имеют у себя общественные реестры, куда записываются результаты обсуждения общих вопросов, смерть, брак и рождение граждан[58]; ведение этих реестров поручено особым регистраторам[59]. Существуют чиновники, в обязанности которых входит надзор за поместьями при отсутствии наследников, другие наблюдают за охраной границ наследственных владений; многие имеют главной своей обязанностью поддерживать общественную тишину и спокойствие в общине[60].
Закон прописывает тысячу различных подробностей в видах предупреждения и удовлетворения множества общественных потребностей, о которых во Франции еще в наше время имеют смутное представление.
Но в полном своем виде оригинальный характер американской цивилизации проявляется в правилах, относящихся к общественному образованию.
«Принимая во внимание,– говорится в законе,– что сатана, враг рода человеческого, находит в невежестве людей свое самое могущественное оружие и что надлежит, чтобы принесенное нашими отцами не было погребено с ними в могиле,– воспитание детей есть одна из главных забот государства, с помощью Божией…»[61] Следуют постановления об открытии школ во всех общинах и об обязанности жителей, под страхом большой пени, обложить себя налогом на их содержание. Таким же образом в наиболее многолюдных округах основываются высшие училища. Городские власти должны следить за тем, чтобы родители посылали в школы своих детей; они имеют право налагать штраф на тех, кто отказывается; если же неповиновение продолжается, то общество становится на место семьи, берет ребенка в свое распоряжение и отнимает у родителей права, данные им природой, но какими они так дурно пользовались[62]. Читатель, без сомнения, заметил вступление, которым начитаются эти постановления; в Америке религия ведет к просвещению, исполнение божеских законов, направляет человека к свободе.
Когда, бросив беглый взгляд на американское общество 1650 года, начинаешь анализировать состояние Европы, особенно ее материка, то с удивлением замечаешь, что на материке Европы в начале XVII века всюду торжествовала неограниченная монархия на развалинах олигархической и феодальной свободы Средних веков. В этой блестящей литературной Европе никогда идея права не была до такой степени забыта, умы не заботились меньше о понятии истинной свободы и в это-то время те же самые принципы свободы, не известные европейским народам или презираемые ими, провозглашались в пустынях Нового Света и становились в будущем исповеданием великого народа. Самые смелые теории человеческого разума проводились на практике в этом обществе, с виду столь скромном, которого никакой государственный человек в то время, конечно, не удостоил бы своего внимания; человеческое воображение, предоставленное оригинальности своей природы, импровизировало небывалое законодательство. В среде этой незаметной демократии, которая еще не произвела ни полководцев, ни философов, ни великих писателей, человек мог встать в присутствии свободного народа и, при общих выражениях одобрения, высказать следующее прекрасное определение свободы[63]:
«Не будем обманываться насчет того, что мы должны считать нашей независимостью. Существует действительно испорченная свобода, применение ее свойственно животным, как и человеку. Она состоит в том, чтобы делать все, что нравится. Такая свобода есть враг всякой власти; она нетерпеливо переносит всякие правила; с ней мы делаемся ниже самих себя; она враг правды и мира, и Бог счел нужным восстать против нее. Но есть свобода гражданская и нравственная, она находит свою силу в единении, и охрана ее составляет предназначение самой власти. Это – свобода делать без страха то, что справедливо и правильно. Эту святую свободу мы должны защищать от всяких случайностей и, если нужно, жертвовать за нее нашей жизнью».
Я сказал уже достаточно, чтобы прояснить характер англо-американской цивилизации. Она – произведение (и эта исходная точка должна быть всегда в нашей мысли) двух совершенно различных элементов, которые в других местах часто воевали между собой, но в Америке их удалось, так сказать, внедрить один в другой и соединить вместе: я говорю о духе веры и духе свободы.
Основатели Новой Англии были одновременно и горячими сектантами и восторженными новаторами. Сдерживаясь самыми тесными оковами известных религиозных верований, они были свободны от всяких политических предрассудков.
Из этого произошли два направления, различные, но не противоположные, следы которых легко найти повсюду как в нравах, так и в законодательстве.
Люди приносят в жертву религиозному убеждению друзей, семью, отечество; можно подумать, что они вполне поглощены преследованием этого духовного блага, которое купили столь дорогой ценой. Оказывается, однако, что они почти с равной горячностью стремятся как к нравственным наслаждениям, так и к материальным богатствам, отыскивая небо на том свете и благосостояние и свободу на этом.
В их руках политические принципы, человеческие законы, учреждения представляются такими мягкими предметами, которые могут по желанию изменять свою форму и комбинироваться друг с другом.
Перед ними падают преграды, удерживавшие то общество, в каком они родились; старинные взгляды, в течение веков управлявшие миром, исчезают; открывается почти безграничное поле для деятельности, пространство без горизонта; человеческий ум устремляется на него и проходит его по всем направлениям; но, дойдя до пределов политического мира, он сам собой останавливается; он со страхом отказывается от своих самых важных свойств; он отрекается от сомнения, от потребности создавать новое; не решается даже поднять завесу святилища; он почтительно преклоняется перед истинами, которые признает, не рассуждая.
Таким образом, в моральном мире все оказывается на своем месте, все приведено к соответствию, предвидено и решено заранее. В политическом мире все волнуется, все недостоверно и подлежит спору; в одном – пассивное, впрочем, добровольное, повиновение, в другом – независимость, пренебрежение к бывшим опытам и ревнивое отрицание всякого авторитета.
И эти два направления, столь противоположные, не только не вредят одно другому, но даже как будто взаимно помогают друг другу.
Религия видит в гражданской свободе благородное выражение человеческих способностей, в политическом мире – область, предоставленную Создателем деятельности ума. Пользуясь в своей сфере свободой и могуществом и довольствуясь отведенным ей местом, она
Свобода видит в религии свою спутницу в борьбе и в торжестве, колыбель своего детства, божественный источник собственных прав. Она считает религию охраной добрых нравов, а нравы – гарантией законности и залогом собственной ее прочности (F).
Причины особенностей, представляемых англо-американскими законами и обычаями
Остатки аристократических учреждений в среде полнейшей демократии. Откуда они? Нужно старательно различать то, что имеет пуританское, а что английское происхождение
Читатель не должен делать из всего предыдущего слишком общие и абсолютные выводы. Конечно, социальное положение, религия и нравы первых эмигрантов имели огромное влияние на судьбу их нового отечества. Тем не менее они не могли создать такого общества, истоки которого находились бы исключительно в них самих; никто не может полностью освободиться от прошедшего, поэтому им случалось то сознательно, то невольно примешивать к понятиям и обычаям, принадлежавшим им лично, другие обычаи и иные понятия, полученные ими или из их воспитания, или из национальных преданий страны.
Поэтому, желая знать и судить о современных англо-американцах, следует различать, что в них имеет пуританское, а что английское происхождение.
В Соединенных Штатах часто встречаются законы и обычаи, находящиеся в противоречии со всем окружающим. Они представляются составленными в духе, противоположном господствующему духу американского законодательства; эти нравы кажутся противными совокупности общественного строя. Если бы английские колонии были основаны в не имевшем просвещения веке или если бы их происхождение терялось бы уже во мраке времен, то вопрос этот был бы неразрешим.
Я приведу один пример, чтобы пояснить свою мысль. Гражданское и уголовное законодательство американцев знает только два способа ведения дел: заключение в тюрьму или поручительство. Первое действие судебного процесса состоит в получении поручительства от обвиняемого или ответчика, или, если он отказывается его представить, то в заключении его под стражу; после этого подвергается рассмотрению значение документов или важность улик.
Очевидно, подобные законы направлены против бедных и покровительствуют богатым. Бедный редко находит поручительство даже в гражданском деле, и если он принужден ожидать в тюрьме судебного решения, то вынужденное бездействие скоро доводит его до нищеты. Богатый, напротив, всегда имеет возможность избежать заключения в гражданском деле, даже более: в случае совершения им проступка он легко может избежать грозящего ему наказания, представив залог. Таким образом, можно сказать, что для него все наказания, налагаемые законом, сводятся к штрафам[64]. Что может быть аристократичнее подобного законодательства?
В Америке, однако, законы издаются бедными, которые обыкновенно предоставляют самим себе наибольшие общественные преимущества. Объяснения этого явления следует искать в Англии. Законы, о которых я говорю, английские[65]. Американцы не изменили их, хотя они и противоречат совокупности их законодательства и общему составу их понятий.
После обычаев народ меньше всего меняет свое гражданское законодательство. Гражданские законы близко знакомы только юристам, то есть людям, имеющим прямой интерес в сохранении их в таком виде, как они есть, будут ли они хороши или плохи, по той лишь причине, что они им известны. Большинство нации едва знает о них, оно видит действие их только в частных случаях, с трудом понимает их значение и направление и без размышления подчиняется им.
Я привел один пример, но мог бы привести много других.
Картина, представляемая американским обществом, покрыта, если можно так выразиться, слоем демократического лака, из-под которого порой проступают старинные аристократические краски.
Глава III
Общественный строй англо-американцев
Общественный строй обыкновенно бывает продуктом факта, иногда законов, а чаще всего соединения этих двух причин; но раз он существует, то на него, в свою очередь, уже можно смотреть как на первопричину для большей части законов, обычаев и понятий, управляющих действиями народов; чего он не производит, то изменяется им.
Следовательно, чтобы ознакомиться с законодательством и нравами народа, нужно начать с изучения его общественного строя.
Самый выдающий пункт англо-американского строя состоит в том, что он имеет демократический характер
Первые эмигранты Новой Англии. Они были равны между собой. Аристократические законы, введенные на юге. Изменение в законах наследования. Результаты этого изменения. Равенство, доведенное до крайних своих пределов в новых западных штатах. Равенство образованности
Можно бы сделать много важных замечаний относительно общественного строя англо-американцев, но одно из них самое важное.
Общественный строй американцев в высшей степени демократичен. Таков был его характер при основании колоний, таков он и в настоящее время.
В предыдущей главе я рассказывал, что между эмигрантами, поселившимися на берегах Новой Англии, существовало равенство. В этой части Союза никогда не было даже зародыша аристократии; там могли упрочиться только духовные влияния. Народ привыкал почитать некоторые имена как эмблемы просвещения и добродетели. Голос нескольких граждан приобрел над ним такую власть, которую, вероятно, следовало бы назвать аристократической, если бы она могла неизменно передаваться от отца к сыну.
Все это происходило к востоку от Гудзона, к юго-западу от этой реки и далее до Флориды дело обстояло иначе.
В большей части штатов, находящихся к юго-западу от Гудзона, водворялись крупные английские помещики. Они принесли с собой аристократические принципы и вместе с ними английские законы о наследстве. Я уже высказал причины, которые препятствовали тому, чтобы в Америке стало когда-нибудь возможным установление могущественной аристократии. Эти причины, хотя и существовали к юго-западу от Гудзона, но там они имели меньшее значение, чем к востоку от этой реки. На юге один человек с помощью невольников мог обрабатывать обширное пространство земли. Поэтому в этой части материка были богатые земельные собственники, но значение их не было аристократическим в том смысле, как это понимается в Европе, потому что они не пользовались никакими привилегиями и, обрабатывая землю трудом невольников, не отдавали ее съемщикам, а следовательно, не могли иметь относительно их ленных прав. Однако же крупные помещики к югу от Гудзона образовали высший класс, имевший свои понятия и вкусы, сосредоточивший в себе вообще политическую деятельность. Это был род аристократии, мало отличавшейся от массы народа; эта аристократия легко разделяла его интересы и не возбуждала к себе ни любви, ни ненависти, в общем она была слабая. Этот-то класс и стал на юге во главе восстания: американская революция обязана ему своими величайшими людьми.
В эту эпоху все общество было потрясено. В народе, во имя которого велась война и который сделался силой, возникло желание действовать самому; демократические инстинкты обострились; сломив иго метрополии, все получили вкус ко
Но последний шаг к равенству был сделан законом о наследствах.
Странно, что старые и новые публицисты не придавали законам о наследовании[66] важного значения. Правда, эти законы относятся к отделу гражданских, но их следовало бы поместить во главе всех политических установлений, потому что они имеют сильное влияние на общественный быт народов, которого политические законы представляют собой лишь внешнее выражение. Кроме того, они обладают верным и однообразным средством действовать на общество. Посредством их человек облекается почти божественной властью над будущностью себе подобных. Законодатель определяет порядок наследования граждан и успокаивается на этом; дав движение своему творению, он может отнять от него свою руку: машина будет действовать собственной силой и направится как бы сама собой к назначенной цели. Устроенная известным образом, она соединяет, сосредоточивает, группирует вокруг нескольких лиц сначала собственность, а потом и власть; она словно заставляет аристократию вырастать из земли. Если она движима другими принципами и направляется на иной путь, то действие ее становятся еще энергичнее; она разделяет, раздробляет, размельчает имущество и власть; тогда случается порой, что она наводит страх быстротой своего движения; отчаявшись остановить ее ход, стараются по крайней мере поставить ей затруднения и преграды, хотят уравновесить ее действие усилиями, направленными в противоположную сторону, – тщетные старания: она разбивает на куски все, что встречает на своем пути, беспрестанно подымаясь и падая на почву, пока последняя не превратится в мельчайшую, сыпучую пыль, на которой устанавливается демократия.
Когда закон о наследовании позволяет, а тем более требует равного раздела отцовского имущества между всеми детьми, то действие его бывает двух видов, которые необходимо различать, хотя они и стремятся к одной и той же цели.
В силу закона о наследовании смерть каждого собственника производит переворот в собственности; имущества не только меняют владельца, но они, так сказать, изменяют и свою природу; они постоянно дробятся на части, все более мелкие.
Это есть прямой и материальный результат закона, следовательно, в тех странах, где закон устанавливает равенство в разделе наследства, имущества, а особенно земельные поместья, должны иметь постоянную тенденцию к уменьшению. Однако действие такого законодательства становилось бы заметным только через долгое время, если бы закон был предоставлен собственным силам, так как если бы в семье было не более двух детей (а среднее число детей на семью во Франции, равняется, говорят, только трем), то эти дети, разделив между собой поместье отца и матери, не сделались бы беднее, чем был каждый из их родителей.
Но закон равного дележа оказывает влияние не только на судьбу имущества, он действует и на душу владельцев, призывая себе на помощь их эмоции. Эти-то его косвенные действия и уничтожают крупные состояния и особенно большие земельные владения.
У тех наций, у которых закон наследования основан на праве первородства, земельные владения переходят от поколения к поколению, не разделяясь. Дух семьи определенным образом материализуется в земле. Семья – представитель земли, а земля – представитель семьи; она увековечивает ее имя, ее происхождение, славу, силу и добродетели. Это вечный свидетель прошедшего и драгоценный залог будущего существования.
Когда закон наследования устанавливает равный раздел, он уничтожает тесную внутреннюю связь между духом семьи и сохранением земельного владения; земля перестает представлять семью, потому что, делясь неизменно через одно или два поколения, она должна постоянно уменьшаться и наконец совершенно уничтожиться. Сыновья крупного землевладельца, если число их невелико и если счастье им благоприятствует, могут, конечно, надеяться быть не менее богатыми, чем их отец, но не владеть тем же имуществом, как он; богатство их необходимо будет состоять из других элементов.
Но если вы отнимете у земельных собственников стимул сохранения земли, обусловленный чувством, воспоминаниями, гордостью и честолюбием, то можно быть уверенным, что рано или поздно они ее продадут, потому что важный денежный интерес заставляет их продать ее, поскольку движимые капиталы приносят лучший процент, чем другие, и удобнее применяются к удовлетворению желаний данной минуты.
Будучи разделенными, крупные земельные поместья уже не образуются вновь, так как мелкий землевладелец получает относительно больший доход со своего поля[67], чем крупный со своего; поэтому первый продает его дороже, чем последний. Таким образом, экономические расчеты, заставившие богатого человека продавать свои обширные поместья, тем более воспрепятствуют ему купить мелкие, чтобы вновь образовать из них большие.
То, что называется духом семьи, часто бывает основано на иллюзии личного эгоизма. Желают продолжить и увековечить собственное существование в правнуках. Там, где кончается дух семьи, там личный эгоизм реально проявляет свои наклонности. Поскольку семья уже представляется уму лишь в виде чего-то неясного, неопределенного, неверного, то всякий сосредоточивается на удобствах настоящего. Думают только об устройстве следующего поколения, и все.
Поэтому никто не заботится о сохранении своего рода, или если об этом и заботятся, то иными средствами, а не через владение земельной собственностью.
Таким образом, закон о наследстве не только затрудняет семьям сохранение в неприкосновенности тех же самых земельных владений, но отнимает у них и желание стремиться к этому, привлекая их к содействию ему в их собственном разорении. Закон равного раздела проявляет себя двумя способами: действуя на вещь, он влияет и на человека, а действуя на человека, он влияет и на вещи.
Обоими способами он достигает того, что наносит большой вред владению земельной собственностью и ведет к быстрому уничтожению как семьи, так и состояния[68].
Не мы, конечно, французы XIX века, ежедневно присутствующие при политических и социальных переменах, порождаемых законом о наследствах, будем сомневаться в его значении. Каждый день мы видим, как он беспрестанно проходит по нашей земле, опрокидывая на своем пути стены наших жилищ и уничтожая ограды полей. Но если закон о наследствах многое уже сделал у нас, то ему и остается еще многое сделать. Наши воспоминания, убеждения и привычки чинят ему препятствия.
В Соединенных Штатах его разрушительная деятельность уже почти закончена. Там можно проанализировать его главные результаты.
Английские законы о переходе имуществ почти во всех штатах были отменены в эпоху революции.
Закон о субституциях был изменен таким образом, чтобы он лишь нечувствительно стеснял свободное обращение имуществ (G).
Первое поколение прошло; земли стали делиться. С течением времени движение становилось все более быстрым. Теперь, по прошествии шестидесяти лет, вид общества сделался уже неузнаваемым; почти все семьи крупных землевладельцев были поглощены в общей массе населения. В штате Нью-Йорк, где их насчитывалось очень много, осталось только две,
Это не значит, что в Соединенных Штатах, как и в других местах, нет богатых; я даже не знаю ни одной страны, в которой бы любовь к деньгам занимала более широкое место в человеческом сердце и где бы заявлялось большее презрение к теории постоянного равенства имуществ. Но богатство там обращается с невероятной скоростью, и опыт показывает, что редко когда два поколения подряд пользуются его плодами.
Эта картина, как бы ни казались сгущенными ее краски, дает еще только неполное представление о том, что происходит в новых западных и юго-западных штатах.
В конце последнего века смелые авантюристы начали проникать в долины Миссисипи. Это было как бы вторым открытием Америки; скоро основная масса эмигрантов направилась туда; тогда вдруг неведомые общества стали появляться посреди пустыни. Штаты, имени которых еще не существовало несколько лет назад, заняли место в Американском Союзе. На Западе можно видеть, как демократия достигает своих крайних пределов. В этих штатах, импровизированных, так сказать, в силу счастливой случайности, жители лишь со вчерашнего дня прибыли на ту землю, какую они занимают. Они едва знают друг друга, и никому не известна история его ближайшего соседа. Поэтому в этой части американского материка население не только ускользает от влияния всяких имен и богатств, но и от той естественной аристократии, которая происходит от просвещения и добродетели. Никто не обладает там той достойной уважения властью, которую люди дают тем, о ком они помнят, что жизнь их на виду у всех вполне посвящена была добрым делам. В новых западных штатах есть уже жители, но в них нет пока общества.
Но в Америке равны не только состояния, равенство до известной степени простирается и на умственные качества.
Я не думаю, что в мире была другая страна, где пропорционально количеству населения было бы так мало невежд и меньше ученых, чем в Америке.
Первоначальное образование доступно в ней каждому, высшее образование недоступно почти никому.
Это понятно и составляет необходимый результат того, о чем мы говорили выше.
Почти все американцы довольно зажиточны, поэтому они легко могут приобрести первые основания человеческого знания.
В Америке мало богатых, поэтому почти все американцы вынуждены приобретать какую-нибудь профессию. Но всякая профессия требует обучения, следовательно, американцы могут посвящать общему образованию ума только первые годы жизни: в пятнадцать лет они начинают свою карьеру, таким образом, их воспитание чаще всего заканчивается в ту пору жизни, когда наше начинается. Если оно продолжается дальше, то направляется уже только на специальные и прибыльные предметы; наука изучается как ремесло, и в ней знакомятся лишь с ее приложениями, признаваемыми непосредственно полезными.
В Америке часть богатых начала с того, что были бедными; почти все праздные люди были в молодости людьми занятыми; из этого следует, что когда могло бы быть желание учиться, тогда нет времени заниматься ученьем, а когда появляется для этого свободное время, исчезает уже желание.
Таким образом, отсутствует и желание посвятить себя умственному труду, отсутствует и возможность.
В Америке относительно человеческих знаний установился определенный средний уровень; все умы приближаются к нему, одни возвышаясь, а другие понижаясь.
Поэтому встречается множество людей, которые имеют приблизительно одинаковое количество сведений по предметам религии, истории, естественных наук, политической экономии, законоведения и науки управления.
Умственное неравенство происходит прямо от Бога, и человек не может помешать тому, чтобы оно не возобновлялось постоянно.
Но из того, что было сказано, получается, что умственные способности, хотя и остаются неравными, как то угодно было Создателю, однако имеют в своем распоряжении равные средства.
В наше время в Америке аристократический элемент, всегда бывший с самого начала слабым, если не уничтожен, то настолько ослаблен, что трудно предположить, что он мог бы иметь какое-нибудь влияние на ход общественных событий.
Наоборот, время и законы сделали демократический элемент не только преобладающим, но, можно сказать, единственным. Никакого влияния семейного или классового невозможно там заметить; часто даже нельзя отыскать сколько-нибудь продолжительного личного влияния.
Таким образом, американский общественный строй представляет собой весьма странное явление. Люди оказываются там более равными по своему богатству и умственному развитию, то есть обладают более равными силами, чем в какой-либо другой стране и чем в каком-либо ином веке, сохранившемся в памяти истории.
Политические следствия общественного строя англо-американцев
Легко вывести политические следствия такого общественного строя.
Было бы непонятно, если бы равенство не проникло наконец и в политическую сферу, как и в другие. Нельзя представить, чтобы люди вечно были неравны в одном пункте и равны в других; поэтому в течение известного времени они дойдут до того, что будут равны во всех отношениях.
Но мне известны только два способа водворить равенство в политическом мире: или дать права каждому гражданину, или не давать их никому.
Следовательно, для народа, дошедшего до такого общественного строя, как англо-американцы, очень трудно найти среднее положение между верховной властью всех и неограниченной властью одного.
Тот общественный строй, который был мной описан, почти одинаково способен примениться и к тому и к другому из этих выводов.
Существует законное стремление к равенству, которое заставляет людей желать, чтобы все были сильны и уважаемы. Оно направлено на то, чтобы низших поднять на уровень высших, но в человеческом сердце бывает и извращенная склонность к равенству, вследствие которой слабейшие желают низвести до своего уровня более сильных и которая ведет людей к предпочтению равенства в рабстве неравенству при свободе. Это не значит, что народы, имеющие демократический социальный строй, пренебрегают свободой, напротив, они стремятся к ней. Но свобода не есть главный и постоянный предмет их желаний; то, что они любят вечной любовью, это – равенство; они устремляются к свободе быстрыми порывами и внезапными усилиями, и если не достигают цели, то безропотно покоряются судьбе; но ничто не могло бы удовлетворить их без равенства, и они согласились бы скорее погибнуть, чем его лишиться.
С другой стороны, когда все граждане почти равны между собой, им становится трудно защищать свою свободу против захватов власти. Поскольку никто из них в таком случае не оказывается достаточно сильным, чтобы успешно бороться в одиночестве, то свобода может быть сохранена только соединением силы всех, но подобное редко встречается.
Народы, значит, могут вывести два великих политических результата из одного и того же социального
Поставленные перед необходимостью разрешить данную альтернативу, англо-американцы довольно счастливо избежали неограниченной власти. Обстоятельство, происхождение, образованность и особенно нравы дали им возможность основать и сохранить верховную власть народа.
Глава IV
Принцип верховной власти народа в Америке
Он господствует во всем американском обществе. Как применялся этот принцип американцами еще до революции. Развитие, данное ему революцией. Постепенное и неудержимое понижение ценза
Говоря о политических законах Соединенных Штатов, следует всегда начинать с догмата верховной власти народа.
Этот принцип, более или менее существующий в глубине почти всех человеческих учреждений, обычно заключается в них как бы в скрытом виде. Ему повинуются, не признавая его, или если иногда случается, что его выдвигают на свет, то тотчас же спешат снова скрыть во мраке святилища.
«Народная воля» – то понятие, которым интриганы всех времен и деспоты всех столетий часто злоупотребляли. Одни видели ее в купленных голосах нескольких агентов власти, другие – в голосовании заинтересованного и боязливого меньшинства; некоторые даже полагали, что она вполне выражается молчанием народов, и считали, что из самогофактаповиновения вытекало для нихправоповелевать.
В Америке принцип верховной власти народа не скрыт и не бесплоден, как в других нациях, он признается в нравах и провозглашается в законах, он свободно расширяется и беспрепятственно достигает своих крайних результатов.
Если есть страна, в которой можно надеяться правильно оценить значение догмата верховного народовластия, изучить его в применении к общественной деятельности и обсудить его выгоды и опасности, то эта страна – Америка.
Я раньше говорил, что с самого начала принцип народовластия был основным принципом большей части английских колоний в Америке.
Однако в то время он далеко не так преобладал в общественном управлении, как в настоящее время.
Два препятствия: одно – внешнее, другое – внутреннее, задерживали его захватывающее движение.
Он не мог открыто выразиться в законах, поскольку колонии еще вынуждены были повиноваться метрополии, поэтому ему приходилось скрываться в провинциальных собраниях и особенно в общине. Там он распространялся втайне.
Американское общество того времени не было подготовлено к восприятию этого принципа со всеми его последствиями. Просвещение в Новой Англии, богатство к югу от Гудзона долго, как это было мной указано в предыдущей главе, проявляли определенного рода аристократическое влияние, стремившееся к сосредоточению общественной власти в немногих руках. Еще далеко не все общественные должности замещались по выбору, и далеко не все граждане являлись избирателями. Выборное право было заключено в известные границы и подчинено требованию ценза. Этот ценз был весьма небольшой на Севере и более значительный на Юге.
Произошла американская революция. Догмат верховенства народа вышел из общины и овладел правлением, все классы приняли участие в его защите, во имя его сражались и побеждали, он стал законом всех законов.
Почти такое же быстрое изменение произошло внутри общества. Закон о наследстве окончательно разрушил местные влияния.
В то время как этот результат законов и революции начинал делаться ясным для всех, победа уже бесповоротно склонилась на сторону демократии. Фактически власть находилась в ее руках. Даже не позволялось более бороться с ней. Поэтому высшие классы без борьбы и безропотно подчинились злу, сделавшемуся уже неизбежным. С ними произошло то, что обыкновенно случается с падающей властью. Личный эгоизм овладел ее членами. Поскольку вырвать силу из рук народа было уже нельзя и они не настолько питали отвращение к толпе, чтобы ею пренебрегать, то стали думать только о том, чтобы заслужить ее благосклонность. Поэтому самые демократические законы были вотируемы людьми, интересы которых они наиболее нарушали. Действуя подобным образом, высшие классы не возбудили против себя народных страстей, но сами ускорили торжество нового порядка. Поэтому – странное дело! – всего неудержимее демократический порыв проявился в тех штатах, где аристократия пустила наиболее глубокие корни.
Штат Мэриленд, основанный знатными дворянами, первый провозгласил общую подачу голосов[69] и ввел в строй своего управления самые демократические формы.
Если какой-нибудь народ начинает делать изменения в избирательном цензе, то можно предвидеть, что через больший или меньший промежуток времени он придет к тому, что и вовсе его уничтожит. Это одно из самых неизменных правил, управляющих обществами. По мере того как отодвигаются границы избирательных прав, чувствуется потребность отодвинуть их еще дальше, потому что после каждой новой уступки силы демократии возрастают и требования ее увеличиваются вместе с расширением ее прав. Властолюбие тех, кто оказывается ниже ценза, раздражается соответственно увеличению числа тех, кто выше его. Наконец исключение делается правилом, уступки постоянно следуют одна за другой, и это завершается только тогда, когда доходят до всеобщей подачи голосов.
В наши дни принцип верховной власти народа получил в Соединенных Штатах все развитие, какое можно представить. Он выделился из всех фикций, которыми старались окружить его в других местах, он принимает постепенно всякие формы, смотря по надобности, являющейся в каждом данном случае. Порой народ в полном составе устанавливает закон, как это было в Афинах, иногда всеобщее голосование бывает представлено созданными им депутатами, которые действуют от его имени и почти под непосредственным его надзором.
Есть страны, где власть, находясь как бы вне общественного организма, влияет на него, направляя его по известному пути.
Есть другие, в которых сила разделена, находясь одновременно в обществе и вне его. Ничего подобного нет в Соединенных Штатах. Общество в них действует само собой и для себя; всякая власть существует только в его среде; невозможно даже найти никого, кто бы осмелился вообразить или высказаться о возможности искать ее где-нибудь в другом месте. Народ участвует в составлении законов выбором законодателей, а в их исполнении – выбором агентов исполнительной власти. Можно сказать, что он сам управляет, так слаба и ограниченна часть управления, предоставленная администрации, так отражается на последней ее народное происхождение и так она повинуется силе, от которой исходит. Народ доминирует в американском политическом мире, как Бог во вселенной. Он – причина и цель всех вещей, все исходит от Него и к Нему возвращается (Н).
Глава V
Необходимость изучить то, что происходит в отдельных штатах, прежде чем говорить о союзном управлении
В следующей главе предполагается исследовать, какая существует в Америке форма правления, основанного на принципе верховной власти народа, каковы его способы действия, затруднения, преимущества и опасности.
При этом прежде всего представляется следующее затруднение: Соединенные Штаты имеют сложное устройство; в них замечается два общества, введенные или, если я могу так
Исследовать Союз раньше, чем будет изучен отдельный штат, значило бы вступить на путь препятствий. Форма союзного правительства в Соединенных Штатах явилась последней; она была только видоизменением республики, сводом политических убеждений, распространенных во всем обществе раньше ее и существовавших независимо от нее. Кроме того, союзное правительство, как я уже сказал, только исключение; правительство штатов – общее правило. Писатель, который пожелал бы передать общий вид такой картины, не обозначив сначала ее деталей, оказался бы в затруднительном положении.
Великие принципы, управляющие теперь американским обществом, получили свое начало и развились в государстве-штате, – это несомненно. Следовательно, надо узнать именно штат, чтобы иметь ключ ко всему остальному.
Штаты, составляющие в наше время Американский Союз, по внешней форме своих учреждений представляют одинаковый вид. Их политическая и административная жизнь сосредоточена в трех фокусах действия, которые можно сравнить с различными нервными центрами, управляющими движениями человеческого тела.
Первую степень представляет община, выше ее находится округ и, наконец, государство-штат.
Общинная система в Америке
Почему автор начинает рассмотрение политических учреждений с общины. Община встречается у всех народов. Трудность установить и сохранить общинную свободу. Ее значение. Почему автор избрал главным предметом своего исследования общинную организацию Новой Англии
Не случайно я приступаю сначала к рассмотрению общины.
Община – единственная ассоциация, настолько кроющаяся в самой природе вещей, что повсюду, где есть собравшиеся вместе люди, само собой образуется община.
Поэтому общинный союз существует у всех народов, каковы бы ни были их обычаи и законы; человек делает королевства и создает республики; община как бы прямо исходит из рук Божьих. Но хотя община существует с того времени, как живут люди, общинная свобода – образование редкое и непрочное. Народ всегда может установить большие политические собрания, потому что в его среде обычно находится определенное число людей, у которых образование до известной степени заменяет деловой опыт. Община состоит из грубых элементов, они часто оказываются неспособными к законодательной деятельности.
Сложность установить независимость общины, вместо того чтобы уменьшаться по мере большего просвещения народов, увеличивается, напротив, с их просвещением. Цивилизованное общество с трудом лишь переносит попытки общинной свободы, оно возмущается при виде ее многочисленных отклонений и не верит в успех опыта раньше достижения окончательного его результата.
Свобода общины, так трудно устанавливаемая, в то же время наиболее подвержена вмешательству власти. Предоставленные самим себе, общинные учреждения не могли бы бороться с сильным и предприимчивым правительством. Чтобы успешно защищаться, им необходимо достичь полного развития и войти в народные понятия и привычки. Значит, пока общинная свобода не вошла в нравы, ее легко уничтожить, а войти в нравы она может лишь тогда, когда она давно уже существовала в законах.
Таким образом, общинная свобода ускользает, так сказать, от усилий человека. Поэтому редко случается, чтобы она была сделана, она родится как бы сама собой, она почти втайне развивается в среде полуварварского общества. Утверждение ее достигается путем постоянного действия законов и нравов, обстоятельств и особенно времени. Из всех наций континентальной Европы ни одна, можно сказать, не знает ее.
Между тем именно в общине заключается сила свободных народов. Общинные учреждения так относятся к свободе, как начальные школы – к науке. Они делают ее доступной народу, развивают в нем склонность к мирному пользованию ею и приучают к обращению с ней. Без общинных учреждений нация может дать себе свободное правительство, но в ней не будет духа свободы. Временные стремления, интересы минуты, случайные обстоятельства могут дать ей внешний вид независимости, но деспотизм, вогнанный внутрь общественного организма, рано или поздно выйдет наружу.
Чтобы читатель лучше понял принципы, на которых основана политическая организация общины и округа в Соединенных Штатах, я счел необходимым выбрать в виде примера один отдельный штат, рассмотреть подробно, что в нем происходит, затем бросить беглый взгляд на остальную страну.
Для этого я выбрал один из штатов Новой Англии.
Община и округ организованы не одинаковым образом во всех частях Союза; однако легко заметить, что во всем Союзе устройство того и другого основывалось на одних и тех же принципах.
Мне казалось, что эти принципы в Новой Англии получили значительное развитие и достигли более отдаленных следствий, чем в других местах. Поэтому они в ней рельефнее, так сказать, выдаются и удобны для наблюдения иностранца.
Общинные учреждения Новой Англии образуют собой правильное и полное целое, они имеют силу закона и силу обычая, активно влияют на все общество.
По всем этим причинам они заслуживают, чтобы мы обратили на них внимание.
Пределы общины
Община Новой Англии (Township) напоминает французский кантон и коммуну. В ней насчитываются от двух до трех тысяч жителей[70], следовательно, она не настолько велика, чтобы все ее жители не имели приблизительно одинаковых интересов, однако достаточно населена, чтобы найти в своей среде элементы хорошей администрации.
Общинные власти в Новой Англии
Народ – источник всякой власти в общине, как и всюду. Он ведет в ней непосредственно главнейшие дела. Нет муниципального совета. Наибольшая часть общинной власти сосредоточена в руках выборных (Select-men). Как они действуют. Общее собрание всех жителей общины (Town-meeting). Перечисление всех общинных должностей. Должности обязательные и оплачиваемые
В общине, как и всюду, народ – источник общественной власти, но нигде он не проявляет своего права более непосредственно. В Америке народ – господин, которому приходилось постоянно угождать.
В Новой Англии большинство действует через представителей, когда имеется в виду обсуждение общих дел штата; это требуется необходимостью. Но в общине, где законодательная и правительственная деятельность ближе к управляемым, представительство по закону не допускается. Общинного совета не существует; совокупность избирателей, назначив своих чиновников, непосредственно направляет их во всем, что не составляет прямого и безусловного исполнения законов государства[71].
Этот порядок вещей настолько противоречит нашим понятиям и так противоположен нашим привычкам, что здесь необходимо привести несколько примеров, чтобы сделать возможным его правильное понимание.
Общественные должности в общине чрезвычайно многочисленны и весьма раздроблены, как это мы увидим ниже; однако же наибольшая часть административной власти сосредоточена в руках немногих лиц, ежегодно избираемых, которые называются выборными: Select-men[72].
Общие законы
Одни только они имеют право созывать общинное собрание (Town-meeting), но можно требовать, чтобы они это сделали. Если десять собственников задумали новый проект и желают представить его на одобрение общины, то они требуют общего созыва жителей; Select-men обязаны это исполнить и только сохраняют право председательствовать в собрании[73].
Эти политические нравы и общественные обычаи, конечно, очень далеки от нас. В настоящее время я не собираюсь судить о них или указывать причины, производящие их и дающие им жизнь. Я ограничиваюсь их изложением.
Select-men выбираются ежегодно в апреле или мае. Общинное собрание одновременно избирает множество других муниципальных чиновников[74], заведующих различными важными административными отделами. Одни из них, называемые асессорами, распределяют налоги, другие, носящие название сборщиков, взимают их. Чиновник, называемый констеблем, исполняет полицейские обязанности; он наблюдает за порядком в публичных местах и оказывает материальное содействие исполнению законов. Другой, называемый общинным регистратором (greffier), ведет протоколы всех совещаний и метрические записи. Кассир хранит общинные капиталы. К этим должностным лицам следует добавить попечителя о бедных, обязанность которого, весьма трудная для выполнения, состоит в применении на деле законов, касающихся неимущих; школьных комиссаров, заведующих народным образованием; дорожных инспекторов, которым поручено следить за проблемами большого и мелкого дорожного дела,– и тогда получится список главных агентов общинной администрации. Но разделение функций на этом не заканчивается: в числе муниципальных должностных лиц[75] мы встречаем еще приходских комиссаров, которые должны вести счет расходов по исполнению религиозных треб; разного рода инспекторов, из которых одни должны распоряжаться действиями граждан во время пожара, другие наблюдать за уборкой хлебов, третьи принимать временные меры к устранению затруднений, могущих возникнуть по поводу изгородей, иные, наконец, наблюдать за правильной мерой дров или за верностью мер и весов.
Всего в общине девятнадцать главных должностей. Каждый из жителей обязан под страхом пени принимать на себя эти различные должности, но, с другой стороны, большая часть их оплачивается для того, чтобы бедные граждане могли посвящать свое время их отправлению без ущерба для себя. Впрочем, американская система состоит в том, чтобы не платить чиновникам определенного жалованья. Вообще для каждого их служебного действия установлена такса, так что они получают вознаграждение лишь пропорционально тому, что ими сделано.
Жизнь общины
Каждый человек – лучший судья всего, что касается только его одного. Заключение из принципа верховного народовластия. Применение этих учений американскими общинами. Община Новой Англии обладает полной самостоятельностью в собственных делах и подвластна во всем остальном. Обязанности общины относительно государства. Во Франции правительство предоставляет своих агентов общине. В Америке – наоборот
Ранее я упоминал, что принцип верховной власти народа распространяется на всю политическую систему англо-американцев. На каждой странице этой книги мы увидим какие-нибудь новые применения этого.
В тех нациях, где доминирует догмат верховного народовластия, каждое отдельное лицо представляет собой равную часть верховной власти и в равной мере участвует в управлении государством.
Предполагается, следовательно, что каждый отдельный человек обладает такой же образованностью, добродетелью и способностями, как и всякий другой.
Почему же в таком случае он повинуется обществу, и где находятся естественные границы этого повиновения?
Он подчиняется обществу не потому, что ниже тех, кто им управляет, или менее чем другой человек способен управлять самим собой. Он подчиняется обществу, поскольку признает полезным союз с подобными себе и знает, что этот союз не может существовать без власти, поддерживающей порядок.
Во всем, что касается взаимных отношений граждан, он становится в положение подданного. Во всем, что касается только его самого, он остается господином; он свободен и в своих действиях отдает отчет одному Богу. Из этого вытекает то правило, что каждый отдельный человек – лучший и единственный судья своих частных интересов и что общество только тогда имеет право направлять его действия, когда от этих действий оно чувствует для себя ущерб или если имеет необходимость в его помощи.
Принцип этот повсеместно принят в Соединенных Штатах. Позднее я расскажу, какое общее влияние оказывает он на обычный ход жизни, но в настоящее время я говорю лишь об общинах.
Община по отношению к центральному правительству – такая же единица, как отдельное лицо, и к ней тоже применяется все это.
Поэтому общинная свобода в Соединенных Штатах вытекает из догмата верховной власти народа. Все американские республики более или менее признали эту независимость, но между жителями Новой Англии обстоятельства особенно благоприятствовали ее развитию.
В этой части Союза политическая жизнь зародилась именно в среде общин, можно сказать, что каждая из них была независимой нацией. Когда впоследствии английские короли предъявили требования на свою долю верховной власти, то они ограничились тем, что взяли себе центральную власть. Они оставили общину в том виде, как они ее нашли; теперь новоанглийские общины стали подданными, но сначала этого не было или было едва заметно, так что они не получили свои права извне, а, напротив, сами как будто уступили государству часть своей независимости: это – важное различие, о котором читатель должен помнить.
Общины только тогда подчиняются государству, когда дело касается такого интереса, который я буду называть социальным, то есть который разделяется ими с другими.
Во всем, что касается их самих, общины остались независимыми единицами, и я полагаю, что между жителями Новой Англии не найдется ни одного, кто признавал бы за правительством штата право вмешиваться в распоряжение чисто внутренними
Поэтому общины Новой Англии покупают и продают, предъявляют иски и защищаются в судах, увеличивают или уменьшают свой бюджет, и никакая административная власть этому не препятствует[76].
Что касается социальных обязанностей, то общины должны их выполнять. Если, например, штат нуждается в деньгах, то община не вольна оказать ему свое содействие или отказаться от него[77]. Если штат хочет провести дорогу, то община не может закрыть ему свою территорию. Если он устанавливает какое-нибудь полицейское правило, община должна его исполнять. Если он пожелает организовать обучение народа на всем пространстве страны по однообразному плану, то община должна будет открывать школы, требуемые законом[78].
Когда мы будем говорить об администрации Соединенных Штатов, то увидим, как и кем общины во всех этих случаях принуждаются к повиновению. Здесь я хочу только установить существование с их стороны такой обязанности. Обязанность эта подлежит строгому исполнению, но, налагая ее, правительство штата устанавливает лишь принцип; при выполнении же его община обычно снова входит во все свои индивидуальные права. Таким образом налоги, конечно, вотируются законодательными учреждениями, однако распределяются и взимаются общиной; существование школы обязательно требуется, но строится она, оплачивается и управляется общиной.
Во Франции государственный сборщик взимает общинные подати; в Америке общинный сборщик взимает государственные подати.
У нас центральное правительство предоставляет своих агентов общине, в Америке же община дает своих чиновников правительству. Уже это одно показывает, до какой степени различны эти два общества.
Общинный дух в Новой Англии
Почему новоанглийская община привлекает к себе внимание всех живущих в ней. Трудность создать общинный дух в Европе. Общинные права и обязанности, содействующие в Америке возникновению этого духа. Отечество в Соединенных Штатах имеет более характерную «физиономию», чем в других местах. В чем выражается общинный дух в Новой Англии. Какие у него там счастливые последствия
В Америке существуют не только общинные учреждения, но также и общинный дух, поддерживающий их.
Община Новой Англии соединяет в себе два преимущества, они всюду привлекают к себе внимание людей, а именно независимость и сила власти. Правда, они действует в круге, из которого не могут выйти; но внутри их движения свободны. Независимость очень важна для общины, даже небольшой по своим размерам.
Необходимо убедиться в том, что людская привязанность возникает только там, где есть сила. Любовь к отечеству недолго господствует в завоеванной стране. Житель Новой Англии привязан к своей общине не столько потому, что он в ней родился, а потому, что он видит в ней свободную и сильную корпорацию, к которой он принадлежит и которая стоит того, чтобы позаботиться о ней.
В Европе часто бывает, что сами управляющие сожалеют об отсутствии общинного духа, потому что все признают, что общинный дух – важный элемент порядка и общественного спокойствия, но они не знают, как его произвести. Сделав общину сильной и независимой, они боятся раздробить общественную власть и предоставить государство на жертву анархии. Но если отнять у общины силу и независимость, то в ней всегда окажутся только управляемые, а не будет граждан.
Надо отметить важный факт: община Новой Англии так устроена, что она может служить притягательным центром для живой привязанности, а в то же время рядом с ней не оказывается ничего такого, что сильно притягивало бы к себе властолюбивые страсти человеческого сердца.
Чиновники округа не избираются, и значение их ограниченно. Сам штат имеет лишь второстепенную важность. Жизнь его протекает незаметно и тихо. Мало находится людей, которые для получения права управлять им соглашаются удалиться от центра их деятельности и нарушить порядок своей жизни.
Союзное правительство дает могущество и славу тем, кто им управляет; но число людей, которые имеют возможность влиять на его судьбу, невелико. Должность президента – такое высокое звание, которого можно достигнуть уже в пожилых годах, а другие союзные должности высшего порядка получаются, так сказать, в силу случая и после того, когда человек прославился уже на ином поприще. Честолюбие не может сделать из них постоянной цели своих усилий, поэтому стремление заслужить уважение, потребность удовлетворения реальных интересов, склонность к власти и к шумной деятельности – все это сосредоточивается в общине как центре обычных житейских отношений. Эти страсти, так часто возмущающие общество, изменяют свой характер, когда они могут таким образом проявляться возле домашнего очага и как бы в лоне семьи.
Взгляните, с каким мастерством в американской общине позаботились о том, чтобы, если можно так выразиться, рассеять власть, заинтересовать как можно больше народу в общественных делах. Не считая избирателей, призываемых для совершения правительственного акта, сколько различных родов общественной деятельности, сколько разных должностных лиц, которые все в круге своего ведомства представляют могущественную корпорацию, во имя которой действуют. Сколько людей получают таким образом свою выгоду от общинной власти и лично в ней заинтересованы!
Распределяя муниципальную власть между значительным числом граждан, американская система в то же время не опасается увеличить число общинных обязанностей. В Соединенных Штатах справедливо полагают, что любовь к отечеству – род культа, к которому люди привыкают.
Таким способом общинная жизнь чувствуется ежеминутно. Она каждый день выражается в исполнении какой-нибудь обязанности или в пользовании каким-либо правом. Подобный политический образ жизни приводит общество в постоянное, но тихое движение, оно волнует его, не нарушая в нем порядка.
Американцы привязываются к своему городу по причине, сходной с той, которая заставляет любить свою родину жителей гор. У них отечество имеет определенные характерные черты. В нем больше «физиономии», чем в других местах.
Американские общины ведут вообще счастливую жизнь, их правительство соответствует их желанию, как и выбору. Во время царствующего в Америке мира и при местном материальном благосостоянии бури муниципальной жизни не многочисленны. Вести общинные дела легко. Народ давно получил политическое воспитание, или, лучше сказать, он уже совсем обученным явился в занимаемую им землю. В Новой Англии различие общественных разрядов давно исчезло даже из воспоминания, поэтому нет такой части общины, которая стремилась бы к угнетению другой части, а несправедливости, касающиеся лишь отдельных лиц, теряются в общем довольстве. Если в правительстве и могут быть недостатки – и, конечно, на некоторые из них следует указать, – то они не бросаются в глаза, потому что правительство действительно исходит от управляемых; поэтому достаточно, чтобы оно действовало хоть как-нибудь, и тогда определенного рода родительская гордость служит ему защитой. Кроме того, его не с чем сравнивать. Англия раньше господствовала над совокупностью колоний, но всегда народ заведовал общинными делами, так что верховная власть народа в общине
Житель Новой Англии привязывается к своей общине потому, что она сильна и независима; он интересуется ею потому, что участвует в ее управлении; он любит ее потому, что, находясь в ней, не может пожаловаться на свою судьбу; он вкладывает в нее честолюбивые надежды и свою будущность; он входит во все случайности общинной жизни; в доступной ему ограниченной сфере он приучается управлять обществом; он привыкает к тем формам, без которых свобода проявляется только в виде революций, проникается их духом, приобретает склонность к порядку, сознает правильное соотношение властей и получает наконец ясные и практические понятия о свойстве своих обязанностей и о количестве собственных прав.
Об округе в Новой Англии
Округ Новой Англии соответствует французскому округу (arrondissement). Он создан чисто административно. Он не имеет представительства. Управляется не избирательными чиновниками
Американский округ напоминает французский округ. Как и для последнего, границы для него были назначены произвольные; он образует единицу, части которой не имеют между собой необходимых связей и с которой не связаны ни чувство, ни воспоминание, ни общность жизненных условий. Он создан исключительно административно.
Община имела слишком ограниченные размеры, чтобы в них можно было включить отправление правосудия, поэтому округ образует первую судебную единицу. В каждом округе есть суд[79], шериф, исполняющий судебные решения, и тюрьма для преступников.
Есть потребности, равномерно ощущаемые всеми общинами округа, разумно было поручить удовлетворение их одной центральной власти. В Массачусетсе власть эта находится в руках нескольких чиновников, назначаемых губернатором штата, на основании заключения[80] его совета[81].
Администрация округа имеет лишь ограниченную и специальную власть, распространяющуюся только на небольшое число заранее предвиденных случаев. Правительства штата и общины достаточно для обыкновенного хода дел.
Администраторы округа только подготавливают его бюджет, который вотируется законодательным собранием[82]. Собрания, опосредованно или непосредственно представляющего округ, не существует.
Следовательно, округ, строго говоря, не имеет политического существования.
В большей части американских конституций замечается двойная тенденция, ведущая к тому, что законодатели раздробляют исполнительную власть и сосредоточивают власть законодательную. Община Новой Англии имеет основание для своего существования, которое нельзя у нее отнять. Но в округе пришлось бы фиктивно создавать такую жизненную силу, в чем не ощущалось надобности. Поэтому все общины вместе имеют лишь одно представительство, штат, он – средоточие всех властей нации: помимо деятельности общинной и национальной существуют, можно сказать, еще только индивидуальные силы.
Об администрации в Новой Англии
В Америке администрация незаметна. Почему? Европейцы думают установить свободу, отняв у общественной власти некоторые из ее прав, американцы достигают этого, раздробляя ее действие. Почти вся собственно так называемая администрация заключается в общине и распределена между должностными лицами общины. Нет и следа административной иерархии ни в общине, ни выше ее. Почему это так? Как получается, что государство управляется однообразно. Кто должен заставлять администрацию общины и округа повиноваться закону? О введении судебной власти в администрацию. Следствие выборного начала, распространенного на всех должностных лиц. Мировой судья в Новой Англии. Кем он назначается? Он заведует округом. Поддерживает порядок в общинной администрации. Периодические суды (cours des sessions)? Каким образом они действуют? Кто возбуждает в них дела? Право инспекции и жалобы, разделенное как и все административные функции. Доносители, поощряемые участием в распределении штрафов
Европейца, путешествующего по Соединенным Штатам, более всего поражает отсутствие того, что называется у нас правительством или администрацией; в Америке существуют писаные законы и ежедневно замечается их исполнение; все кругом вас движется, но вы нигде не видите двигателя. Рука, управляющая общественным механизмом, постоянно скрыта.
Однако подобно тому, как все народы для выражения своих мыслей вынуждены прибегать к основным грамматическим формам человеческих языков, так и все общества для своего сохранения должны подчиняться известной сумме власти, без которой они впадают в анархию. Власть эта может быть распределена различными способами, но необходимо, чтобы она была где-нибудь.
Есть два способа ослабить силу власти в народе.
Первый состоит в ослаблении правительственной власти в ее основах, причем у общества отнимается право и способность защищаться в известных случаях: такого рода уменьшение силы власти и есть то, что в Европе называется установлением свободы.
Есть другой способ уменьшить действие власти, он заключается не в том, чтобы отнять у общества некоторые из его прав или парализовать его усилия, но в том, чтобы распределить действие его силы между многими; увеличить число должностных лиц, дав каждому из них всю силу власти, нужной ему для того дела, какое ему поручили. Встречаются народы, которые и таким разделением общественных сил могут быть приведены к анархии, но само по себе оно не заключает в себе ничего анархического. Правда, распределяя таким образом власть, делают ее влияние менее непреодолимым и менее опасным, но этим ее не уничтожают.
Революция в Соединенных Штатах произведена была зрелым и обдуманным стремлением к свободе, а не неясным и неопределенным инстинктом независимости. Она не опиралась на страсть к беспорядку, но, напротив, развивалась с любовью к порядку и законности.
Поэтому в Соединенных Штатах не предполагали, что в свободной стране человек имеет право все делать; напротив, на него возложены были общественные обязанности более разнообразные, чем в других местах; не было намерения действовать против самого принципа общественной власти и оспаривать ее право; довольствовались разделением ее при применении. Этим способом желали достичь того, чтобы власть была велика, а чиновник мал, чтобы общество продолжало правильно управляться и оставалось свободным.
Нет в мире страны, где бы закон говорил таким неограниченным языком, как в Америке, и нет также ни одной, где бы право его применения находилось в столь многих руках.
Административная власть в Соединенных Штатах не имеет в своей организации ничего центрального и ничего иерархического, поэтому-то она и не заметна. Сила власти существует, однако неизвестно, где находятся ее представители.
Мы выше видели, что общины Новой Англии не находятся под опекой, поэтому они сами заботятся о своих частных интересах.
Чаще всего на муниципальных же чиновников возлагается наблюдение за исполнением общих законов штата, или же они сами приводят их в исполнение[83].
Независимо от общих законов, иногда штат устанавливает общие полицейские правила, но обычно бывает так, что общины и общинные чиновники совместно с мировыми судьями и по соображению с местными нуждами детализируют подробности общественной жизни и издают предписания относительно общественного здравия, благоустройства и благочиния граждан[84].
Наконец муниципальные чиновники по собственной инициативе, без всякого внушения со стороны, принимают меры
Из сказанного следует, что в Массачусетсе административная власть почти заключена в пределах общины[86], и в ней она распределена между многими лицами.
Во французской общине, строго говоря, есть только один административный чиновник – мэр.
Мы видели, что в новоанглийской общине их насчитывают по крайней мере девятнадцать.
Эти девятнадцать должностных лиц вообще не зависят одни от других. Закон старательно начертил для каждого из них определенный круг действий. В этом кругу они всесильны в исполнении обязанностей своей должности и не зависят ни от какой иной общинной власти.
Если взглянуть на то, что выше общины, то едва можно заметить следы административной иерархии. Иногда случается, что власти округа изменяют решение, принятое общиной или общинными властями[87], но вообще можно сказать, что административные власти округа не имеют права определять направление деятельности общинной администрации[88]. Они дают им приказания лишь в делах, касающихся округа.
Должностные лица общины, а также и округа должны в немногих заранее предусмотренных случаях уведомлять о результате своих действий чиновников центрального правительства[89]. Но последнее не имеет своего представителя в виде человека, которому было бы поручено устанавливать общие правила благоустройства, или давать приказы об исполнении законов, иметь постоянные отношения с административными чиновниками округа и общин, наблюдать за их поведением, направлять их действия и наказывать их неисправности.
Каким же образом достигают того, чтобы общество действовало по приблизительно однообразному плану? Каким образом можно внушить повиновение округам и их администраторам, общинам и их чиновникам?
В штатах Новой Англии законодательная власть распространяется на большее число предметов, чем у нас. Законодатель проникает, так сказать, в самое сердце администрации; закон нисходит до мелочных подробностей; он одновременно предписывает как основные принципы, так и способы их применения; он заключает таким образом вторичные общественные единицы и их административных агентов в круг тесных и строго определенных обязательств.
Из этого следует, что если все второстепенные общественные единицы и должностные лица действуют сообразно с законом, то общественная жизнь идет однообразно во всех частях общества; но затем все же остается вопрос, как заставить эти второстепенные единицы и их агентов сообразоваться с законом.
Можно сказать вообще, что общество имеет в своем распоряжении только два способа заставить служащих лиц повиноваться законам.
Оно может дать одному из них дискреционное право распоряжаться всеми другими и в случае неповиновения сменять их.
Или оно может поручить судам налагать судебные наказания на неповинующихся.
Не всегда можно свободно избрать тот или другой из этих способов.
Право направлять действия должностного лица предполагает право его сменить, если он не следует передаваемым ему приказаниям, или повысить его, когда он ревностно исполняет свои обязанности. Но нельзя ни сменить, ни повысить избранное должностное лицо. По природе своей должность, замещаемая по избранию, бессменна до окончания срока выбора. Действительно выборный чиновник не может ни на кого надеяться и никого бояться, кроме своих избирателей. Следовательно, когда все общественные должности занимаются по выбору, то между чиновниками не может быть настоящей иерархии, потому что нельзя соединить в одном человеке право приказывать и право силой укрощать неповиновение, нельзя с распорядительной властью совместить власть награждающую и наказывающую.
Поэтому те народы, которые вводят выборное начало во второстепенные части своего правительственного механизма, вынуждены широко пользоваться судебными наказаниями как административным средством.
Это не представляется ясным с первого взгляда. Правители считают первой уступкой сделать должности выборными, а второй уступкой подчинить выборного чиновника решениям судей. Они равно боятся обоих этих нововведений, и так как от них больше добиваются первого, чем второго, то они соглашаются на выбор служащих и оставляют их независимыми от суда. Между тем одна из этих мер – единственный противовес для другой. Нужно всегда помнить, что выбранная власть, которая не подчинена судебной власти, рано или поздно ускользает от всякого контроля или сама подвергается уничтожению. Между центральной властью и выбранными административными учреждениями посредником может быть только суд. Он один способен принудить выборного чиновника к повиновению, не нарушая прав избирателя.
Поэтому расширение судебной власти в политическом мире должно идти рядом с расширением сферы избрания. Если они не идут вместе, то государство наконец впадает или в анархию, или в рабство.
Во все времена было замечено, что судебные занятия плохо готовили людей к практической административной деятельности.
Американцы взяли у своей родины, Англии, идею учреждения, не имеющего никакой аналогии с теми, которые нам известны на Европейском материке, а именно – мировых судей.
Мировой судья занимает середину между светским человеком и чиновником, между администратором и судьей. Мировой судья – гражданин образованный, но не имеющий непременно обширных сведений в законах. Поэтому ему поручается только наблюдать за благочинием в обществе, – дело, требующее больше здравого смысла и прямоты характера, чем знаний. Мировой судья вносит в администрацию, если он принимает в ней участие, определенные требования формы и гласности, которые делают его орудием очень неудобным для деспотизма, но он не является в ней рабом легальных предрассудков, которые делают судебных чиновников малоспособными к управлению.
Американцы присвоили себе учреждение мировых судей, однако отняли у него аристократический характер, отличавший его в метрополии.
Губернатор Массачусетса[90] назначает во всех округах известное число мировых судей, срок службы которых должен длиться семь лет[91].
Кроме того, из числа этих мировых судей он назначает трех в каждом округе – они составляют то, что называется временным судом (cour des sessions).
Мировые судьи, каждый в отдельности, принимают участие в общественной администрации. Иногда им поручается вместе с выборными чиновниками исполнение определенных административных действий[92]; порой они образуют суд, перед которым представители власти в сокращенном порядке обвиняют граждан, отказывающихся повиноваться, или же граждане заявляют о злоупотреблениях должностных лиц. Но самые важные из своих административных функций мировые судьи исполняют, участвуя в заседаниях временных судов.
Временный суд собирается два раза в год в административном центре округа. На него-то в Массачусетсе и возложена обязанность держать в повиновении большую часть[93] общественных должностных лиц[94].
Необходимо обратить внимание на то, что в Массачусетсе временный суд в одно и то же время и собственно административное учреждение, и политический трибунал.
Мы сказали, что округ существует только в качестве административной единицы. Временный суд непосредственно распоряжается немногими делами, которые одновременно касаются нескольких общин или всех общин округа и которые не могут быть возложены ни на одну общину в частности[95].
Следовательно, по отношению к округу обязанности временного суда чисто административные,
Первое представляющееся затруднение состоит в том, чтобы заставить повиноваться самую общину, власть которой почти независима от общих законов государства.
Мы видели, что ежегодно общины должны назначать определенное число чиновников, которые под названием асессоров распределяют налоги. Община пытается избежать обязанности уплачивать налог тем, что не назначает асессоров. Временный суд подвергает ее большому штрафу[97]. Он взыскивается со всех жителей. Шериф округа, судебный чиновник, приводит в исполнение приговор. Таким образом власть в Соединенных Штатах как будто ревниво старается скрыться с глаз. Административное распоряжение почти всегда скрывается там под судебным приказом, но поэтому оно тем строже, так как имеет почти непреодолимую силу, приписываемую людьми законной форме.
Легко проследить и понять этот ход вещей. То, что нужно от общины, обычно ясно и определенно. Требование заключается в простом, несложном факте, в принципе, а не в детальном применении[98].
Но затруднение возникает тогда, когда приходится принуждать к повиновению не общину, а общинных чиновников.
Все подлежащие преследованию действия, которые может совершить общественный чиновник, в конце концов входят в одну из следующих категорий.
Он может исполнять предписываемое ему законом без усердия и без старания.
Он может не исполнять того, что предписано ему законом.
Наконец он может делать то, что по закону ему запрещено.
Суд может преследовать действия должностного лица лишь в двух последних случаях. Требуется положительный факт, чтобы возникло основание для судебного преследования.
Например, если select-men не исполнят всех требуемых законом формальностей при общинных выборах, то они могут быть подвергнуты штрафу[99].
Но если общественный чиновник выполняет свои обязанности без достаточной рассудительности, без старания и усердия, то он находится вне пределов воздействия судебных учреждений.
Временный суд, даже будучи облечен своими административными преимуществами, бессилен в данном случае заставить чиновника четко исполнять свои обязанности. Только опасение отставки могло бы предупредить эти quasi-проступки, но временный суд не заключает в себе источника общинной власти; он не может менять чиновников, которых не он назначает.
Кроме того, чтобы убедиться в существовании небрежности, нужно иметь за низшим чиновником постоянный надзор. Между тем временный суд заседает только два раза в год, он не надзирает, а судит подлежащие преследованию действия, на которые ему указано.
Бесконтрольное право смены общественных чиновников может одно гарантировать с их стороны: то просвещенное и деятельное повиновение, которого не может им внушить судебная репрессия.
Во Франции мы ищем такую гарантию вадминистративной иерархии,в Америке ее находят ввыборном принципе.
Итак, резюмирую все мной изложенное.
Если в Новой Англии должностное лицо совершаетпреступлениепри исполнении своих служебных обязанностей, то оно судится всегда обыкновенными судами.
Если же служащий совершает административную ошибку, то наказание его возлагается на чисто административный трибунал, а когда речь идет о чем-нибудь важном и срочном, то судья делает то, что должен был сделать чиновник[100].
Если тот же служащий оказывается виновным в одном из тех неуловимых проступков, которые человеческое правосудие не может ни определить, ни оценить, то он ежегодно является перед безапелляционным судом, который сразу может лишить его всякой силы; власть его исчезает вместе с полномочиями.
Эта система сама по себе имеет, конечно, большие преимущества, но в своем выполнении она встречается с практическим затруднением, на которое необходимо указать.
Я уже упоминал о том, что административный трибунал, называемый временным судом, не имеет права надзора за массой служащих. Он может действовать только тогда, когда, выражаясь юридическим языком, кто-нибудьвчиняетв нем дело. Но в этом-то и заключается слабый пункт системы.
Американцы Новой Англии не учредили органа прокурорского надзора при временных судах[101], и понятно, что им было трудно его создать. Если бы они ограничились тем, что поместили бы в главном городе каждого округа публичного обвинителя и не дали бы ему агентов в общинах, то почему этот чиновник мог бы больше знать о том, что происходит в округе, чем сами члены временных судов? Если же ему предоставили бы агентов в каждой общине, то в его руках оказалась бы сосредоточена самая серьезная из властей – власть управлять именем правосудия. Сверх того законы родятся от обычаев; а ничего подобного не было в английском законодательстве.
Поэтому американцы разделили право надзора и право жалобы, как и все другие административные функции.
Согласно закону, члены большого жюри (коллегии присяжных) должны уведомлять тот суд, при каком они состоят, о всякого рода правонарушениях, которые могут произойти в их округе[102]. Есть важные административные нарушения, и прокурорский надзор общин обязан преследовать их по собственному почину[103]. Всего же чаще обязанность наказывать виновных возлагается на фискального чиновника, заведующего хранением сумм, получаемых от штрафов. Так, например, на казначея общины возложена обязанность преследовать почти все административные проступки, совершенные перед его глазами.
Но преимущественно американское законодательство обращается к частному интересу[104]. Это основной принцип, с которым постоянно приходится встречаться при изучении законов Соединенных Штатов.
Американские законодатели выказывают мало доверия к человеческой честности, но всегда ориентируется на человека, обладающего умом. Поэтому они чаще возлагают на частный интерес заботу об исполнении законов.
Когда частное лицо достоверно и действительно страдает от административного правонарушения, то понятно, что личный интерес гарантирует подачу жалобы.
Однако можно предвидеть, что если дело идет о таком требовании закона, которое, хотя и полезно для общества, но эта польза не ощущается непосредственно отдельным лицом, то никто не решается явиться обвинителем. Таким образом, и в силу молчаливого соглашения законы легко могут потерять свою силу.
В этой крайности, до которой американцы доводятся своей системой, они принуждены возбуждать личный интерес доносителей, предоставляя им в известных случаях долю из штрафа[105].
Это способ опасный, он обеспечивает исполнение законов развращением нравов.
Выше должностных лиц округа, строго говоря, уже нет более административной власти, а существует только правительственная власть.
Общие понятия об администрации в Соединенных Штатах
Чем отдельные штаты Союза отличаются один от другого в отношении системы администрации. По мере приближения к югу общинная жизнь становится менее деятельной и менее полной. Власть чиновника при этом увеличивается, а власть избирателя уменьшается. Администрация переходит от общины к округу. Штаты: Нью-Йорк, Огайо, Пенсильвания. Административные
Выше я обещал, рассмотрев подробно организацию общины и округа в Новой Англии, сделать общий обзор остальных частей Союза.
В каждом штате есть община и общинная жизнь, но ни в одном из принадлежащих к Союзу штатов мы не находим общины вполне сходной с общиной Новой Англии.
По мере приближения к югу общинная жизнь становится менее деятельной: община имеет меньше должностей, меньше прав и обязанностей; население не имеет в ней такого непосредственного влияния на дело; общинные собрания бывают реже и ведению их подлежит меньший круг предметов. Поэтому власть избранных должностных лиц сравнительно больше, а власть избирателя меньше; общинный дух там проявляет меньше жизненности и силы[106].
Эти различия делаются заметными в штате Нью-Йорк, они уже весьма чувствительны в Пенсильвании, но становятся менее резкими, продвигаясь к северо-западу. Большая часть эмигрантов, основавших северо-западные штаты, вышли из Новой Англии и перенесли с собой в новое отечество обычаи своей родины. Община в Огайо имеет много сходства с общиной Массачусетса.
Мы видели, что в Массачусетсе главная часть общественной администрации находится в общине. Община – тот фокус, где сходятся интересы и чувства людей. Но такой порядок исчезает по мере того, как мы подвигаемся к тем штатам, в которых просвещение не так повсеместно распространено и где, следовательно, община представляет меньше гарантий благоразумия и элементов, способных к администрации. Поэтому по мере удаления от Новой Англии общинная жизнь как бы переходит в округ, который делается главным административным центром и представляет власть, посредствующую между правительством и простыми округами.
Я рассказывал, что в Массачусетсе дела округа ведутся временным судом. Он состоит из известного числа чиновников, назначаемых губернатором и его советом. Округ не имеет представительства, и его бюджет вотируется законодательным собранием нации.
Напротив, в крупном штате Нью-Йорк, в штатах Огайо и Пенсильвания жители каждого округа избирают известное число депутатов, и те, собравшись вместе, образуют представительное собрание округа[107].
Это собрание обладает правом обложения жителей; в этом отношении оно имеет характер настоящего законодательного учреждения; в то же время оно распоряжается делами округа, управляет во многих местах администрацией общин и ограничивает их власть до гораздо более узких пределов, чем в Массачусетсе.
В этом состоят главнейшие различия, представляемые организацией общины и округа в разных штатах, входящих в состав Союза. Если бы я хотел уточнить подробности способов исполнения, то мог бы еще указать на многие другие несходства. Но в мою задачу не входит составление курса американского административного права.
Мной, полагаю, уже достаточно сказано для объяснения общих принципов, на которых основано административное управление в Соединенных Штатах. Принципы эти различно применяются, они приводят к более или менее многочисленным последствиям, но в основе своей они всюду одни и те же. Законы изменяются, получают иной вид, но их одушевляет все тот же дух.
Община и округ не везде устроены одинаково, но можно заметить, что их организация в Соединенных Штатах повсюду основана на одной идее, что каждый человек – лучший судья во всем, что касается только его самого, и более всего способен удовлетворять свои частные нужды. Поэтому община и округ должны соблюдать собственные интересы. Государство управляет, однако не вмешивается в администрацию. Встречаются исключения из данного правила, но не противоположные принципы.
Первым выводом из этого положения было то, что административные власти общины и округа избираются самими жителями или по крайней мере назначаются исключительно из местных жителей.
Поскольку административные чиновники повсюду выборные или несменяемые, то правила чиноначалия не могли быть нигде введены. Таким образом оказалось почти столько же независимых служащих, сколько должностей. Административная власть раздробилась между множеством лиц.
Так как административной иерархии нигде не существует, администраторы выбираются и не могут быть сменены до срока их службы. Из этого вытекает необходимость большего или меньшего введения в администрацию судебной власти. Отсюда является система штрафов, посредством которых второстепенные административные единицы и их представители принуждаются повиноваться законам. Она проходит с одного конца Союза до другого.
Впрочем, право преследовать административные проступки или в случае необходимости исполнять административные действия не во всех штатах присвоено одним и тем же судьям.
Англо-американцы взяли из общего источника институт мировых судей, и он находится во всех штатах, но они не всегда одинаково им воспользовались.
Всюду мировые судьи принимают участие в администрации общин и округа[108], или являясь сами в качестве администраторов, или подвергая преследованию известные административные проступки, но в большей части штатов важнейшие из этих проступков подлежат ведению обыкновенных судов.
Итак, избрание административных чиновников или пожизненность их должностей, отсутствие административной иерархии, введение судебных способов во второстепенное общественное управление – таковы главнейшие признаки, которыми отличается американская администрация от Мэна до Флориды.
В некоторых штатах можно заметить появление административной централизации. Штат Нью-Йорк наиболее далеко продвинулся в этом направлении.
В штате Нью-Йорк чиновники центрального правительства в определенных случаях осуществляют надзор и контроль над действиями второстепенных учреждений[109]. В других случаях они образуют род апелляционного присутствия для решения дел[110].
В штате Нью-Йорк судебные наказания меньше применяются в качестве административного средства, чем в других местах. Также и право преследовать административные проступки принадлежит там меньшему числу лиц[111].
Та же тенденция замечается и в других штатах[112]. Но вообще можно сказать, что выдающееся свойство общественной администрации в Соединенных Штатах состоит в чрезвычайной децентрализации.
О государстве-штате
Я уже говорил об общинах и администрации, мне остается сказать о государстве-штате и правительстве.
Здесь я могу недолго останавливаться, не опасаясь не быть понятым. Все это изложено в письменных конституциях, которые всякий легко может достать[113]. Эти конституции основываются на простой и рациональной теории.
Большая часть указанных ими форм принята всеми нациями, имеющими конституционное правление, поэтому они стали для нас привычными.
Я хочу представить здесь лишь краткое изложение. Позже я постараюсь обсудить то, что я теперь опишу.
Законодательная власть штата
Разделение законодательного корпуса на две палаты. Сенат. Палата представителей. Различные предметы ведения этих двух собраний
Законодательная власть штата вверена двум собраниям, первое носит название сената.
Обычно сенат – законодательное собрание, но иногда он превращается в административное и судебное учреждение.
Он различными способами принимает участие в администрации в зависимости от конституций[114]. Но часто он проникает в сферу исполнительной власти путем участия в выборе должностных лиц.
Он принимает на себя долю
Число его членов всегда невелико.
Другой отдел законодательной власти, называемый обыкновенно палатой представителей, вовсе не принимает на себя никаких административных функций, а к судебной власти имеет лишь то отношение, что ему принадлежит обвинение перед сенатом общественных должностных лиц.
Члены обеих палат почти везде подчинены одинаковым условиям, дающим право на избрание. Те и другие избираются одним способом и теми же гражданами.
Единственная разница, существующая между ними, заключается в том, что срок службы сенаторов вообще бывает дольше, чем срок депутатских полномочий. Депутаты редко остаются в своей должности больше года, тогда как первые занимают свое место в течение двух или трех лет.
Давая сенаторам привилегию быть назначаемыми на несколько лет и обновляя их состав по частям, закон заботился о том, чтобы сохранить в среде законодателей ядро, состоящее из людей, привычных уже к делам, которые могли бы оказывать полезное влияние на вновь прибывших.
Таким образом, разделяя законодательный корпус на два отдела, американцы не хотели создать два собрания, одно наследственное, а другое выборное; они не предполагали сделать из одного аристократическое учреждение, а из другого представительство демократии; точно так же они не задавались целью найти в первом опору для правительства, предоставив ведению второго интересы и стремления народа.
Разделение законодательных сил и вследствие этого более медленное действие политических собраний, а также создание апелляционного трибунала для пересмотра законов – вот единственные выгоды от теперешней конституции с двумя палатами, существующей в Соединенных Штатах.
Время и опыт доказали американцам, что, ограничиваясь только этими выгодами, разделение законодательной власти все-таки составляет первостепенную необходимость. Из всех соединенных республик лишь одна Пенсильвания вначале попробовала установить одно законодательное собрание. Сам Франклин, увлеченный логическими выводами из принципа верховной власти народа, содействовал принятию данной меры. Вскоре, однако, пришлось изменить закон и учредить две палаты. Таким образом принцип разделения законодательной власти получил окончательное освещение; с этого времени, следовательно, можно уже признать за истину необходимость разделения законодательной власти между несколькими органами. Этот принцип, введенный в жизнь почти случайно, подобно большинству великих истин, не признаваемый многими, сделался наконец в наши дни как бы аксиомой политической науки.
Исполнительная власть штата
Кто такой губернатор в американском штате. Положение, занимаемое им по отношению к законодательному корпусу. Его права и обязанности. Его зависимость от народа
Исполнительная власть штата имеет своим представителем губернатора. Я не случайно употребил слово «представитель». Действительно, губернатор штата представляет собой исполнительную власть, но он пользуется лишь некоторыми из ее прав.
Высшее должностное лицо, называемое губернатором, занимает место рядом с законодательными собраниями в качестве примирителя и советника. Губернатор наделен правом приостанавливающего veto, которое позволяет ему по усмотрению останавливать или по крайней мере замедлять действия законодательного корпуса. Он докладывает ему о проблемах страны и сообщает о тех способах, применение которых признает полезным для их удовлетворения; он является естественным исполнителем его воли во всех предприятиях, имеющих значение для нации[116]. В промежутках между заседаниями законодательных собраний губернатор должен принимать меры, необходимые для ограждения государства от насильственных потрясений и непредвиденных опасностей.
Губернатор соединяет в своих руках всю военную мощь штата. Он командует милицией и вооруженными силами.
Если власть общественного мнения, переданная по общему соглашению закону, не признается, то губернатор выступает во главе материальной силы штата, уничтожает сопротивление и восстанавливает обычный порядок.
Впрочем, губернатор не вмешивается в администрацию общин и округа или по крайней мере принимает в ней лишь косвенное участие назначением мировых судей, которых потом уже не может сменить[117].
Должность губернатора избирательная. Принято выбирать его на один или два года, так что он постоянно остается в тесной зависимости от избравшего его большинства.
Политические следствия административной децентрализации в Соединенных Штатах
Различие между правительственной и административной централизацией. В Соединенных Штатах нет административной, но есть очень большая правительственная централизация. Вредные следствия, вытекающие в Соединенных Штатах из крайней административной децентрализации. Административные выгоды этого порядка вещей. Сила, управляющая обществом, имеет в себе меньше порядка, меньше просвещения и знания, но она значительно сильнее, чем в Европе. Политические выгоды этого порядка вещей. В Соединенных Штатах отечество чувствуется всюду. Поддержка, оказываемая правительству управляемыми. Провинциальные учреждения делаются необходимыми по мере того, как общественный строй становится более демократическим
«Централизация» – слово, часто повторяемое в наше время, но его значение никто вообще не пытается определить.
Между тем существует два различных вида централизации, которые необходимо изучить.
Есть дела общие для всей нации: таковы установления законов и отношения народа с иностранцами.
Другие дела интересуют только известные части нации, как, например, разные общинные предприятия.
Сосредоточить в одном месте и в одних руках власть распоряжаться первыми делами – это значит установить то, что я бы назвал правительственной централизацией.
Сосредоточить таким же образом распоряжение вторыми – значит установить то, что я назвал бы централизацией административной.
Есть пункты, на которых эти два вида централизации смешиваются. Но взяв в их общности предметы, входящие специально в область каждого из них, можно легко заметить их различия.
Понятно, что правительственная централизация получает огромную силу, когда она соединяется с административной. Этим способом она приучает людей к наивному и постоянному отречению от их воли, к повиновению не единовременному и не относящемуся к одному пункту, но к повиновению во всем и всегда. В таком случае она не только подчиняет их себе силой, но и действует на них посредством их привычек; она изолирует их, а потом поодиночке забирает их в свою власть из общей массы.
Эти две разного вида централизации помогают друг другу, привлекают одна другую; но я не считаю, что они нераздельны.
При Людовике XIV Франция видела величайшую правительственную централизацию, какую только можно вообразить, ведь один человек издавал общие законы и имел право их изъяснять, представлял Францию во внешних отношениях и действовал от ее имени. Государство – это я, утверждал он, и он был прав.
Однако при Людовике XIV было гораздо меньше административной централизации, чем в наше время.
Сейчас мы наблюдаем одно государство, именно Англию, в котором правительственная централизация доведена до очень высокой степени. Государство там двигается, как один человек, по своей воле оно приводит в движение огромные массы, сосредоточивая и перенося всюду по своему желанию силу своей власти.
Англия, совершившая в последние пятьдесят лет столь великие дела, не имеет административной централизации.
Я не могу представить, чтобы нация существовала и достигала благосостояния
Но я думаю, что административная централизация способна лишь обессиливать подчиняющиеся ей народы, потому что она постоянно стремится к уменьшению в них общинного духа. Правда, административная централизация достигает сосредоточения в известное время, в известном месте всех наличных сил нации, но она препятствует возобновлению этих сил. Она дает нации торжество в момент борьбы, однако, действуя в течение долгого времени, уменьшает ее силу. Поэтому она может содействовать временному возвеличению одного человека, но не прочному благосостоянию народа.
Следует иметь в виду, что когда говорят о невозможности государственной деятельности при отсутствии централизации, почти всегда подразумевают централизацию правительственную. Мол, Германская империя не могла вполне воспользоваться своими силами. Это справедливо, но почему так было? Потому что сила нации в ней никогда не была сосредоточена, государство не могло заставить повиноваться его общим законам, отдельные части этого обширного организма сохраняли за собой всегда право и возможность отказать в содействии представителям общей власти даже в таких делах, которые имели значение для всех граждан, – иными словами, потому что не было правительственной централизации. То же замечание можно приложить к Средним векам: причина всех несчастий феодального общества заключалась в том, что не только распорядительная, но и управляющая власть находилась в тысячах руках и раздроблялась на тысячу видов; отсутствие всякой правительственной централизации препятствовало тогда европейским народам активно двигаться к какой бы то ни было цели.
Мы видели, что в Соединенных Штатах не существует административной централизации и едва лишь заметны следы иерархии. Децентрализация доведена в них до такой степени, какой, я думаю, ни один европейский народ не мог бы перенести без большого стеснения и которая даже в Америке приводит к неблагоприятным последствиям, но правительственная централизация существует в Соединенных Штатах в самой высокой степени. Легко доказать, что сил нации в них сосредоточено больше, чем в какой-либо из старых европейских монархий. Не только в каждом штате существует лишь один источник законов, лишь одна власть, могущая создать вокруг себя политическую жизнь, но законодатели старались даже избежать созывов многочисленных собраний округов из опасения, чтобы они не вздумали выйти из пределов своего ведения и не затруднили этим деятельности правительства. В Америке законодательная власть каждого штата не имеет перед собой никакой другой власти, которая могла бы ему противостать. Ничто не может остановить ее на пути: ни привилегии, ни местные льготы, ни личное влияние, ни даже авторитет разума, потому что она представляет собой большинство, признающее себя единственным выразителем разума. Для нее, значит, нет никаких границ, кроме собственной воли. Haряду с ней и около нее поставлен представитель исполнительной власти, который с помощью материальной силы должен приводить в повиновение недовольных.
Слабость встречается лишь в частностях правительственной деятельности.
Американские республики не имеют постоянной вооруженной силы для подавления меньшинства, но меньшинству в них до сих пор не приходилось воевать, и необходимости в армии до сих пор еще не чувствовалось. Государство пользуется чиновниками общины или округа для воздействия на граждан. Так, например, в Новой Англии общинный асессор распределяет налоги, общинный сборщик взимает их, общинный кассир направляет собранные суммы в казначейство, а возникающие жалобы разбираются обыкновенными судами. Подобный способ собирания податей долгий и затруднительный; он на каждом шагу замедлял бы действие правительства, имеющего большую нужду в деньгах. Вообще желательно, чтобы правительство для всего, что представляет для него существенную, жизненную важность, назначало собственных чиновников, им избираемых и им увольняемых, и вводило более быстрые формы процедуры.
По центральной власти, организованной так, как в Америке, всегда легко будет найти более энергичные и действительные средства воздействия.
Поэтому не от отсутствия централизации в Соединенных Штатах, как это часто повторяют, могут погибнуть республики Нового Света; в них не только нет недостатка в централизации, но можно утверждать, что американские правительства слишком централизованы: я это докажу позднее. Законодательные собрания ежедневно поглощают какие-нибудь остатки правительственной власти. Они стремятся соединить все их в себе, как это сделал конвент. Централизованная таким образом общественная власть постоянно переходит из рук в руки, поскольку она подчиняется народной власти. Часто бывает, что у нее недостает благоразумия и предусмотрительности, потому что для нее все возможно. В этом заключается для нее опасность. Поэтому она подвергается возможности когда-нибудь погибнуть именно от собственной силы, а не вследствие своей слабости.
Административная децентрализация производит в Америке многие разнообразные результаты.
Мы видим, что американцы почти отделили администрацию от правительства; в этом они, мне кажется, перешли за границы здравой разумности, потому что порядок, хотя бы и во второстепенных делах, все же имеет значение для всей нации[118].
Не имея собственных административных чиновников, которые постоянно находились бы в разных определенных пунктах территории и могли бы получать общее направление, штат вследствие этого редко пытается установить общие правила благоустройства; между тем нужда в них чувствуется. Европеец часто замечает их отсутствие. Тот кажущийся беспорядок, который находится на поверхности, сначала приводит его к убеждению, что в обществе существует полная анархия, только всмотревшись в положение вещей, он понимает, что ошибался.
Есть предприятия, имеющие значение для всего штата, однако они не могут быть выполнены, потому что не существует национальной администрации, которая бы этим распоряжалась. Предоставленные заботам общин и округов и возложенные на выборных и временных агентов, предприятия эти не приводят ни к какому результату или же не достигают успеха.
Сторонники централизации в Европе утверждают, что правительственная власть лучше распоряжается мирными делами, чем могло бы это сделать местное управление; это верно, когда центральная власть обладает просвещением, а местная – нет, когда первая деятельна, а вторая инертна, когда одна имеет привычку активно трудиться, а другая – привычку повиноваться. Понятно даже, что чем больше усиливается централизация, тем больше возрастает эта двойная тенденция и тем больше выдается способность с одной и неспособность с другой стороны.
Но я отрицаю, что так было и в том случае, когда народ просвещен, внимательно следит за своими интересами и привык заботиться о них, как он делает это в Америке.
Напротив, я убежден, что в этом случае коллективная сила граждан всегда будет способнее, чем правительственная власть, достичь общественного благосостояния.
Признаюсь, что трудно указать способ, как разбудить спящий народ и дать ему стремления и знания, которых у него нет. Я знаю, что убедить людей в том, что они должны заниматься своими делами – задача сложная. Часто бывает легче заинтересовать их подробностями какого-нибудь придворного этикета, чем исправлением их собственного общего долга.
Но я полагаю, что когда центральная администрация утверждает, будто вполне заменит собой свободное содействие людей непосредственно заинтересованных,
Центральная власть, какой бы просвещенной и сведущей мы ее ни воображали, не может одна охватить все частности жизни большого народа, – не может потому, что подобный труд превышает силы человеческие. Когда она хочет одними своими стараниями создать и поддерживать действие стольких отдельных ведомств, то или она довольствуется несовершенными результатами, или же истощается в бесполезных усилиях.
Правда, что централизация легко достигает подчинения внешних действий человека известному однообразию, которому люди наконец начинают сочувствовать из-за него самого, независимо от того, к чему она применяется, подобно тем богомольцам, которые поклоняются статуе, забывая об изображаемом ею божестве. Централизации без труда удается установить правильный ход для текущих дел, разумно направить частности общественного благоустройства, обуздать легкие беспорядки и небольшие правонарушения, сохранить в обществе status quo, которое не есть, собственно говоря, ни упадок, ни прогресс, поддержать общественный организм в состоянии административной сонливости, которую администраторы имеют обыкновение называть порядком и общественным спокойствием[119]. Она вообще имеет превосходные качества для того, чтобы удерживать, а не для того, чтобы действовать. Когда требуется глубоко затронуть общество или заставить его быстро двигаться, то сила ее пропадает. Как только для ее мероприятий необходимо содействие отдельных лиц, так эта громадная машина проявляет удивительную слабость, – она вдруг оказывается совершенно бессильной.
Бывает, что централизация, хватаясь за последнее средство, пытается призвать к себе на помощь граждан. Но она говорит им: вы будете действовать, как я хочу, столько, сколько я хочу, и не иначе, как в желаемом мне направлении. Вы возьмете на себя частности, не рассчитывая на управление целым; вы будете работать впотьмах, а потом станете судить о моей деятельности по результатам. Но не на таких условиях получается содействие человеческой воли. Ей нужна свобода в ее действии, ответственность в ее поступках. Человек так устроен, что он предпочитает оставаться неподвижным, чем не по своей воле идти к неизвестной цели.
Я не буду отрицать, что в Соединенных Штатах часто сожалеют об отсутствии тех однообразных правил, которыми каждый из нас как будто постоянно охраняется.
Порой там бывают примеры общественной беззаботности и халатности, изредка возникают ситуации, находящиеся в противоречии с окружающей цивилизацией.
Полезные предприятия, требующие для своего успеха постоянной работы и точности, часто в конце концов бросаются, потому что в Америке, как и в других местах, образ действия народа состоит в кратковременных усилиях и внезапных порывах.
Европеец, привыкший находить возле себя чиновника, вмешивающегося почти во все, с трудом приспосабливается к этому разнообразному механизму общинной администрации. Вообще можно сказать, что на мелкие подробности общественного благоустройства, делающие жизнь приятной и удобной, в Америке не обращается внимания, но гарантии, необходимые для человека, живущего в обществе, существуют там, как и повсюду. У американцев сила, правящая государством, менее просвещена и сведуща, но она больше, чем в Европе. Нет страны, в которой люди прилагали бы столько усилий для создания общественного благосостояния. Я не знаю ни одного народа, которому удалось бы устроить школы столь многочисленные и точно достигающие своей цели, храмы столь соответствующие религиозным потребностям жителей, общинные дороги столь хорошо содержимые. Поэтому в Соединенных Штатах не нужно искать однообразия и постоянства взглядов, мелочной заботы о подробностях, усовершенствованных способов административного действия[120]. То, что там есть, – это образ силы, правда, несколько дикой, однако полной могущества, жизни, подверженной случайностям, но полной движения и энергии.
Впрочем, я допущу, если угодно, что селения и округа Соединенных Штатов будут с большей пользой управляться в административном порядке центральной властью, находящейся вдали от них и остающейся им чуждой, чем должностными лицами, взятыми из их среды. Я признаю, если это потребуется, что в Америке было бы больше безопасности, что в ней делалось бы более благоразумное и рассудительное употребление из общественных средств, если б администрация страны находилась в одних руках. И все жеполитическиепреимущества, получаемые американцами от их системы децентрализации, заставляют меня предпочесть ее противоположной системе.
Наконец, какая мне польза в том, что существует власть, всегда находящаяся на ногах, которая смотрит за тем, чтобы мои удовольствия были спокойны, сопровождает каждый мой шаг, отстраняя от меня все опасности раньше даже, чем я позабочусь о них подумать, если эта же власть, убирая с моего пути малейшие шипы, в то же время остается властелином над моей свободой и жизнью, если она до такой степени монополизирует движение, что все гаснет вокруг нее, когда она сама слабеет, все спит, когда она спит, и все умирает в случае ее уничтожения.
Есть такие европейские нации, в которых человек смотрит на себя как на колониста, безразличного к судьбе местности, в которой он живет. Величайшие изменения в его стране происходят без его участия; он даже не знает определенно, что произошло: он догадывается об этом, он случайно слышал рассказ о событии. Мало того, благосостояние его деревни, благоустройство улицы, участь церкви и прихода – тоже не трогают его. Он думает, что все эти вещи никоим образом его не касаются и что они принадлежат могущественному чужестранцу, называемому правительством. Он пользуется поместьем, как пожизненный владелец, без сознания собственности и без мысли о каком-либо улучшении. Это самоотречение простирается так далеко, что если наконец безопасность его самого или его детей становится неверной, то вместо того, чтобы позаботиться об удалении опасности, он складывает руки и ждет, чтобы вся нация пришла к нему на помощь. Однако и этот человек, несмотря на столь полное пожертвование своей свободной волей, так же, как и всякий другой, не любит повиноваться. Правда, он подчиняется произволу чиновника, но как только сила удаляется, он готов с презрением относиться к закону, как к побежденному врагу. Поэтому он постоянно колеблется между рабством и распущенностью.
Когда народы доходят до подобного положения, то они должны изменить свои законы и нравы или погибнуть, потому что в них источник общественных доблестей как бы иссяк, в них есть еще подданные, но нет уже более граждан.
Я говорю, что подобные нации подготовлены для завоевания, если они не исчезают с мировой сцены, то только потому, что окружены народами такими же или еще низшими, чем они сами, что в них остается неопределенный инстинкт любви к отечеству, какая-то бессознательная гордость, связанная с его именем, неясное воспоминание о прошлой славе, которые, не относясь определенным образом ни к чему, оказываются достаточными, чтобы в случае необходимости возбудить в них усилие к самосохранению.
Было бы ошибочно успокаиваться на том основании, что народы приложили невероятные усилия для защиты родины,
Прочность, слава или благоденствие нации сделались для них священными принципами, и, защищая свое отечество, они вместе с тем защищали и эту святую общину, в которой все они были гражданами.
Население Турции никогда не принимало никакого участия в управлении общественными делами. Оно, однако, выполняло огромные предприятия, пока видело в завоеваниях султанов торжество религии Мухаммеда. Теперь религия исчезает, один деспотизм остается – и нация падает.
Монтескье, признавая за деспотизмом собственно ему принадлежащую силу, оказывал ему, как я думаю, честь, которой он не заслуживал. Деспотизм сам по себе не может сохранить ничего прочного. Причина, производящая долговременное процветание абсолютных правительств, – это религия, а не страх.
Настоящая сила людей никогда не найдется ни в чем, кроме свободного совокупного действия их воли. Но, кроме патриотизма и религии, нет ничего на свете, что могло бы заставить всех граждан в течение долгого времени действовать в одном направлении.
Законы не могут оживить угасающие верования, но они могут заставить людей интересоваться судьбой своей страны. Они могут возбудить и направить тот неопределенный инстинкт любви к отечеству, который никогда не покидает человеческого сердца, и, связав его с ежедневными мыслями, желаниями и привычками, создать из него разумное и прочное чувство, и пусть не говорят, что уже слишком поздно, чтобы сделать эту попытку: нации не стареют таким же образом, как отдельные люди. Каждое поколение, которое родится в их среде, это как бы новый народ, отдающий себя в руки законодателя.
Больше всего я удивляюсь в Америке не административным, а политическим результатам децентрализации. В Америке отечество всюду дает себя чувствовать. Оно составляет предмет попечений всех, начиная от деревни до всего Союза. Обыватель относится к каждому делу, касающемуся пользы его страны, как к своему собственному. Он гордится славой своей нации, в достигаемых ею успехах узнает как бы плод своего труда, и это возвышает его; он радуется общему благоденствию, которым и сам пользуется. Для него чувство к отечеству сходно с чувством к своей семье, и он интересуется проблемами государства все-таки из-за эгоизма.
Европеец часто видит в общественном чиновнике только силу, американец – право. Можно сказать, что в Америке человек никогда не повинуется человеку, а праву или закону.
На этом основании он создал о себе мнение, порой преувеличенное, но почти всегда благотворное. Он без страха доверяется своим силам, которые считает достаточными для всего. Если частное лицо задумывает какое-нибудь предприятие, то хотя бы последнее и имело непосредственную связь с общественной пользой, никому не приходит в голову обращаться к власти за получением ее содействия. Он объявляет свой план, принимает на себя его исполнение, приглашает других частных лиц на помощь и борется один на один со всеми препятствиями. Часто бывает, конечно, что это ему удается хуже, чем если бы на его месте было государство, но в конце концов общий результат всех частных предприятий оказывается гораздо больше того, что могло бы сделать правительство.
Поскольку административная власть находится рядом с управляемыми и, так сказать, представляет их самих, то она не вызывает ни зависти, ни ненависти. Ее средства действия ограниченны, то всякий сознает, что не может исключительно полагаться на нее.
Поэтому, когда административная власть вступает в дело, то она не оказывается предоставленной самой себе, как в Европе. Не предполагается, что обязанности частных лиц прекращаются потому, что в дело вступает представитель общества. Напротив, всякий дает ему указание, помощь и поддержку.
Когда действие индивидуальных сил соединяется с действием сил общественных, то часто удается сделать то, чего самая централизованная и энергическая администрация не могла бы выполнить (I.).
Я бы мог привести много фактов в подтверждение того, о чем я говорю, но предпочитаю ограничиться одним, выбрав такой, который я лучше всего знаю.
В Америке число средств, предоставленных в распоряжение власти для раскрытия преступлений и преследования преступников, незначительно.
Административной полиции не существует, паспорта неизвестны, судебную полицию Соединенных Штатов нельзя сравнивать с нашей, агенты прокурорского надзора немногочисленны и не всегда имеют право вчинять преследование. Следствие ведется быстро и на словах. Я сомневаюсь, однако, чтобы в какой-нибудь другой стране преступление так редко ускользало от наказания.
Причина в том, что всякий считает себя заинтересованным в поиске доказательств преступления и поимке преступника.
Я видел во время своего пребывания в Соединенных Штатах, как жители одного округа, где было совершено серьезное преступление, самостоятельно создали комитет с целью преследовать виновного и выдать его судебной власти.
В Европе преступник – несчастный, борющийся за то, чтобы спасти свою голову от агентов власти. Население, так сказать, присутствует при борьбе. В Америке это враг рода человеческого, и он настроил против себя все человечество.
Я думаю, что местные учреждения полезны для всех народов, но никто не имеет больше необходимости в этих учреждениях, как тот народ, у которого общественный строй – демократический.
В аристократическом обществе можно с уверенностью рассчитывать на сохранение известного порядка в среде свободы.
Поскольку правители рискуют много потерять, то порядок представляет для них большую важность.
Можно также заметить, что при аристократическом устройстве народ защищен от крайностей деспотизма, потому что всегда есть организованная сила, готовая к сопротивлению деспоту.
Демократия без местных учреждений не имеет никакой гарантии против подобных зол.
Как сделать, чтобы толпа переносила свободу в крупных делах, когда она в малых не научилась ею пользоваться?
Каким образом противиться тирании в стране, где каждая отдельная личность слаба и где они не соединены никаким общим интересом?
Те, кто опасается распущенности, и те, кто боится абсолютной власти, должны одинаково желать постепенного развития свободы провинциальных учреждений.
Впрочем, убежден, что нет народов, более способных подпасть под иго административной централизации, как те, которые имеют демократический общественный строй.
К этому результату приводят многие причины.
Эти народы постоянно бывают склонны сосредоточивать всю правительственную силу в руках единственной власти, непосредственно представляющей собой народ, потому что за народом нет ничего, кроме отдельных, равных друг другу, личностей, слитых в общую массу.
Но когда одна власть облечена всеми атрибутами правительства, то очень трудно сделать, чтобы она не старалась проникнуть в частности администрации, и в течение сколько-нибудь продолжительного срока она всегда найдет случай для этого. Мы были этому свидетелями.
Французская революция представляла два движения в противоположном направлении, которые не следует смешивать одно с другим: одно способствовало развитию свободы, другое – развитию деспотизма.
В старинной монархии один король издавал закон. Ниже верховной власти
Революция одновременно высказалась и против королевской власти, и против провинциальных учреждений. Она соединила в одном чувстве ненависти все предшествовавшее ей – и абсолютную власть, и то, что могло умерять ее суровость; она сразу проявила направления и к республике, и к централизации.
Этот двойной характер французской революции представлял факт, за который старательно ухватились сторонники абсолютной власти. Видя, как они защищают административную централизацию, вы полагаете, что они трудятся в пользу деспотизма? Ничуть, они защищают одно из великих приобретений революции (J.). Таким способом можно, оставаясь популярным, быть врагом народных прав, быть скрытым слугой тирании и явным поклонником свободы.
Я бывал в двух странах, развивших у себя в наибольшей степени систему свободных местных учреждений, и слышал голоса партий, на которые разделяются эти две нации.
В Америке я встречал людей, втайне стремившихся уничтожить демократические учреждения их страны. В Англии я находил других, открыто нападавших на аристократию. Но я не видел ни одного, кто бы не считал великим благом свободные местные учреждения.
Я слышал в обеих странах, что бедствия государства приписывались тысяче разнообразных причин, но никогда не общинной свободе.
Я слышал также, как граждане объясняли благополучие своего отечества множеством причин, но они ставили впереди и во главе всех других преимущества местной свободы.
Могу ли я думать, чтобы люди, естественным образом имеющие мнения настолько различные, что они не сходятся ни в религиозных учениях, ни в политических теориях, оказываются согласными относительно одного факта, притом такого, о котором они всего лучше могут знать, поскольку он каждый день происходит на их глазах, и чтобы этот-то факт был ошибочным.
Только те народы отрицают полезность местных учреждений, у которых их вовсе нет, или мало; так что только кто их не знает, тот и не одобряет.
Глава VI
Судебная власть в Соединенных Штатах и ее влияние на политическое общество
Англо-американцы сохранили за судебной властью все признаки, отличающие ее от других народов. Однако они сделали из нее великую политическую силу. Каким образом. В чем судебная система англо-американцев отличается от всех прочих. Почему американские судьи имеют право признавать законы противоречащими конституции. Как американские судьи пользуются этим правом. Предосторожности, принятые законодателем для предупреждения злоупотребления этим правом
Я решил посвятить особую главу судебной власти. Ее политическое значение так велико, что говорить о ней мимоходом значило бы, как мне казалось, умалять ее важность в глазах читателей.
Федеративные союзы бывали и в других местах, кроме Америки; были и республики в других странах, кроме берегов Нового Света; представительная система принята во многих государствах Европы; но я не думаю, чтобы у какого-нибудь народа судебная власть была устроена таким же образом, как у американцев.
Что иностранцу всего труднее понять в Соединенных Штатах – это судебную организацию. Можно сказать, что нет такого политического события, по поводу которого он не слышал бы ссылки на авторитет судьи, из чего он заключает, что в Соединенных Штатах судья – одна из важнейших политических сил. Когда он начинает рассматривать организацию судов, то с первого раза находит в них только судебные атрибуты и обычаи. На его взгляд, судья вступает в общественные дела не иначе, как случайно; но случайность эта повторяется ежедневно.
Когда парижский парламент делал представления королю и отказывался зарегистрировать какой-либо указ, или когда он сам вызывал к себе на суд какого-нибудь чиновника, нарушившего служебные обязанности, то политическое действие судебной власти проявлялось явно. Но ничего подобного не бывает в Соединенных Штатах.
Американцы сохранили за судебной властью все признаки, обычно ее характеризующие. Они заключили ее в границы, в каких она обыкновенно действует.
Первое отличительное свойство судебной власти у всех народов состоит в том, что она служит посредником в споре. Чтобы действие суда имело место, необходимо существование спора. Чтобы был судья, нужно, чтобы было судебное дело. До тех пор, пока закон не дает основания для спора, судебная власть не имеет повода его касаться. Она существует, но не видит его. Если судья по поводу какого-нибудь судебного дела высказывается против закона, имеющего отношение к этому, то он расширяет круг своих прав, но не выходит из него, ведь чтобы обсудить дело, ему приходится обсуждать закон. Если же он высказывается относительно закона, не исходя из судебного дела, то он выходит из своей сферы и вступает в сферу законодательной власти.
Второе отличительное свойство судебной власти – она выносит решения только по частным случаям, а не относительно общих принципов. Когда при разрешении судьей частного вопроса уничтожается общее положение вследствие той уверенности, что если каждое следствие его будет таким же образом уничтожаться, то и само положение сделается недействительным, то судья все же остается в пределах естественного круга своей деятельности; но если судья прямо выступает против общего принципа и разрушает его, не имея в виду частного случая, то он выходит из тех границ, в которых заключен по общему согласию всех народов. Он становится чем-то уже более значительным, более полезным, чем судья, но он уже перестает быть представителем судебной власти.
Третье свойство судебной власти состоит в том, что она может действовать только будучи приглашена к этому кем-нибудь, или, по юридическому выражению, в силу вчинения судебного дела. Это свойство не имеет такого общего проявления, как два другие. Я думаю, что, несмотря на исключения, его можно считать существенным. По природе своей судебная власть не деятельна: нужно ее привести в движение, чтобы она стала двигаться. Ей доносят о преступлении – и она наказывает преступника; ее призывают к исправлению несправедливости – и она исправляет ее; предъявляют ей документ – и она разъясняет его значение. Но сама она не начинает ни преследования преступников, ни анализа несправедливости, ни рассмотрения фактов. Судебная власть нарушила бы эту природную пассивность, если бы она сама приняла на себя инициативу и сделалась бы цензором законов.
Американцы сохранили за судебной властью эти три отличительные особенности. Американский судья может высказываться только тогда, когда есть спор; он ведает лишь частные случаи, и чтобы действовать, должен ожидать, пока к нему обратятся.
Следовательно, американский судья сходен с судьями других наций. Однако он облечен огромной политической властью.
Отчего это происходит? Он действует в том же кругу и теми же средствами, как и другие судьи. Почему же он имеет такое значение,
Причина этого заключается в одном факте: американцы признали за судьями право основывать свои решения больше на конституции, чем на законах. Иными словами, они позволили им не применять тех законов, которые будут им казаться противными конституции.
Я знаю, что подобного права порой требовали для себя и судебные учреждения других стран, но оно им никогда не было дано. В Америке оно признается всеми властями, и нет ни одной партии, даже ни одного человека, которые бы его оспаривали.
Объяснение этого должно находиться в самых основаниях американских конституций.
Во Франции конституция неизменна или считается неизменной. Никакая власть не может в ней ничего изменить: таков общепринятый принцип (K.)
В Англии за парламентом признается право вносить изменения в конституции. Следовательно, в Англии конституция может постоянно меняться, или лучше сказать – ее не существует. Парламент в одно и то же время есть и законодательное, и учредительное собрание (L.)
В Америке политические теории проще и рациональнее.
Американская конституция не предполагается незыблемой, как во Франции, но и не может быть изменена общественными властями, как в Англии. Она образует особое целое, которое, служа выражением воли всего народа, обязательно как для законодателей, так и для простых граждан, но которое волей же народа может быть изменено, согласно установленным правилам и в заранее предвиденных случаях.
Таким образом, в Америке конституция может изменяться, но пока она существует, она – источник всякой власти. Верховная сила заключается в ней одной.
Легко видеть, как эти различия должны отразиться на положении и правах судебных учреждений в трех упомянутых мной странах.
Если бы во Франции суды могли не повиноваться законам на том основании, что они находят их противоречащими конституции, то учредительная власть оказалась бы в их руках, поскольку они одни имели бы право разъяснять конституцию, буквальное выражение которой не могло быть никем изменено. Они стали бы на место нации и получили бы господство над обществом по крайней мере потому, что это допустила бы присущая судебной власти слабость действия.
Я понимаю, что, не давая судьям право объявлять законы противоречащими конституции, мы косвенно даем законодательному собранию возможность изменять конституцию, так как она в таком случае не встречает легального препятствия, которое его остановило бы. Но все же лучше предоставить право изменять конституцию народа людям, хотя не представляющим народную волю, чем другим людям, представляющим только самих себя.
Еще более неразумно было бы давать английским судьям право не соглашаться с волей законодательного собрания, ведь как парламент, создающий закон, создает и конституцию, и, следовательно, нельзя ни в каком случае назвать неконституционным закон, исходящий от трех элементов власти.
Ни то ни другое из этих рассуждений не приложимо к Америке.
В Соединенных Штатах конституция господствует над законодателями, как и над простыми гражданами. Она – первый закон и не может быть изменена никаким законом. Следовательно, суды правильно повинуются конституции предпочтительно перед всеми другими законами. Это отношение вытекает из самой сущности судебной власти: право судьи выбирать между законными постановлениями те, которые наиболее для него обязательны, есть его естественное право.
Во Франции конституция также первый закон, и судьи имеют такое же право принимать ее за основание своих решений, но, пользуясь этим правом, они неизбежно вступили бы в область другого права, еще более священного, – права общества, во имя которого они действуют. Здесь обычные доводы должны уступать государственной необходимости.
В Америке, где нация всегда может, изменив свою конституцию, принудить судебную власть к повиновению, подобной опасности бояться нечего.
В этом пункте логика и политика сходятся и, как народ, так и судья, сохраняют в нем одинаково свои привилегии.
Если в Соединенных Штатах перед судом делается ссылка на закон, который на взгляд судьи противоречит конституции, то судья может отказать в его применении. Это единственное особенное право, принадлежащее американскому судье, но оно имеет большое политическое влияние.
В самом деле, очень мало таких законов, которые по своей природе могли бы надолго ускользать от судебного анализа, потому что лишь немногие из них не касаются личного интереса и не могут или не должны быть указываемы на суде.
Но как только судья откажет в применении какого-нибудь закона в судебном деле, так тотчас этот закон теряет часть своего морального значения.
Те, кому он не выгоден, узнают тогда, что есть способ уклониться от обязательного его исполнения: число процентов увеличивается и закон делается бессильным. Тогда происходит одно из двух: или народ изменяет свою конституцию, или законодательная власть отменяет свой закон.
Таким образом, американцы дали своим судебным учреждениям огромную политическую власть, но, поставив их в возможность бороться с законом только судебным порядком, они значительно уменьшили опасность подобной власти.
Если бы судья мог нападать на закон в теоретическом и общем смысле, если бы он мог взять на себя инициативу критики законодательства, то он с блеском выступил бы на политическую сцену; став защитником или противником какой-нибудь партии, он привлек бы к участию в борьбе все страсти, разделяющие страну. Но когда судья противодействует закону в незаметном состязании и в применении к частному случаю, то он отчасти скрывает от взглядов общества важное значение своего противодействия. Цель его решения состоит только в воздействии на частный интерес: закон же страдает при этом лишь случайно.
Закон, которому таким образом выражается порицание, не исчезает, его моральная сила является уменьшенной, но материальное его действие не приостанавливается. Только постепенно, под повторными ударами судебной практики, закон наконец уничтожается.
Кроме того, понятно, что когда критика законов возлагается на частный интерес и иск против закона тесно связывается с иском против данного лица, то можно быть уверенным, что законодательство не будет подвергаться легкомысленным нападкам. При такой системе оно уже не является открытым для ежедневного нападения со стороны разных партий. Указание на ошибку законодательства вытекает из действительной потребности; критика отправляется от факта положительного и определенного, так как он должен служить основанием судебного решения.
Возможно, что подобный способ действия американских судов будет наиболее благоприятным и для свободы, как он оказывается полезным для общественного порядка.
Если бы судья мог только прямо нападать на законодателей, то в иное время он побоялся бы это делать, в другое время дух партии наталкивал бы его на эти попытки. Таким образом, выходило бы, что законы оспаривались бы тогда, когда власть, от которой они исходят, была бы слаба, и что им безропотно покорялись бы при существовании сильной власти; то есть часто законы подвергались бы нападкам тогда, когда было бы полезнее уважать их, а
Но американский судья, вопреки своему желанию, выводится на политическую арену. Он судит о законе только потому, что ему надо судить о данном процессе, о котором он не может не судить. Подлежащий его разрешению политический вопрос связан с интересами дела, и он не может отказаться от его разрешения, не совершив отказа в правосудии. Свою деятельность в качестве гражданина он проявляет, исполняя возложенные на него обязанности в средней сфере судейской профессии. Правда, таким образом юридическая цензура судов относительно законодательства не может безразлично распространяться на все законы, потому что между ними есть такие, которые никогда не могут подать повода к ясно сформулированному спору, называемому тяжбой. И даже если такой спор возможен, то легко представить случаи, когда не найдется никого, кто пожелал бы обратиться к суду.
Американцы часто сознавали это неудобство, но сохранили несовершенное лекарство из страха, чтобы, распространяясь на все случаи, оно не оказало слишком сильного и опасного действия.
Но и оставаясь в своих границах, данная американским судам власть высказываться о несоответствии законов конституции составляет все же одну из самых могущественных преград, которые когда-либо были противопоставлены тирании политических собраний.
Другие права, данные американским судьям
В Соединенных Штатах все граждане имеют право обвинять должностных лиц перед обыкновенными судами. Как они пользуются этим правом. 75-я статья конституции VIII года Французской республики. Американцы и англичане не могут понять смысла этой статьи
Не знаю, можно ли мне говорить, что в таком свободном народе, как американцы, все граждане имеют право обвинять общественных должностных лиц перед обыкновенными судами и что все судьи имеют право выносить приговор относительно должностных лиц, – настолько это естественно.
Предоставление судам права наказывать агентов исполнительной власти, нарушающих закон, не особая привилегия, даваемая судам. Напротив, запрещать им это значит отнимать у них принадлежащее им право.
Я не заметил, чтобы в Соединенных Штатах установление ответственности всех чиновников перед судом привело к ослаблению сил правительства.
Мне казалось, напротив, что, поступая подобным образом, американцы усилили уважение к правящим лицам, поскольку последние гораздо больше заботятся о том, чтобы избежать критики.
Я не наблюдал, чтобы в Соединенных Штатах возбуждалось много политических процессов, и я легко объясняю это. Процесс, каков бы он ни был, всегда дело трудное и дорогостоящее. Можно обвинять общественного деятеля в газетах, но призвать его в суд решаются не иначе, как в силу серьезных мотивов. Поэтому, чтобы предъявить к чиновнику юридическое обвинение, необходимо иметь справедливый повод к жалобе, а когда чиновники боятся судебного преследования, то они никогда не дадут такого повода.
Это не зависит от принятой американцами республиканской формы правления, так как подобный же опыт ежедневно может быть сделан и в Англии.
Эти два народа не считали, что независимость их будет обеспечена дозволением предавать суду главнейших агентов власти. Они полагали, что обеспечение свободы достигается скорее посредством мелких судебных дел, которые могут ежедневно вестись самыми неважными гражданами, чем посредством крупных процессов, к которым никто никогда не обращается, или они начинаются слишком поздно.
В Средние века, когда очень сложно было ловить преступников, судьи, к кому попадались некоторые из них, часто подвергали этих несчастных ужасным мучениям, что, однако, не уменьшало числа виновных. С тех пор решили, что, сделавшись и более верным, и более мягким, правосудие становится в то же время и весьма действительным.
Американцы и англичане полагают, что к произволу и тирании надо относиться как к воровству, то есть облегчить преследование и смягчить наказание.
В VIII году Французской республики появилась конституция, в которой статья 75 была изложена так: «Правительственные агенты, за исключением министров, не иначе могут подвергаться преследованию за действия, относящиеся к их служебным обязанностям, как по постановлению государственного совета; в последнем случае обвинение ведается обыкновенными судами».
Конституции VIII года уже не существует, но от нее сохранилась данная статья, которую и теперь еще ежедневно противопоставляют справедливым требованиям граждан.
Я часто пробовал объяснять американцам или англичанам смысл этой 75-й статьи, и всегда это оказывалось для меня трудным.
Прежде всего они замечали, что, поскольку как государственный совет – важное присутственное место, постоянно находящееся в центре государства, то предварительное отправление к нему всех жалобщиков является определенно тиранией.
Но когда я пытался объяснить им, что государственный совет не судебное учреждение в привычном смысле этого слова, а административное присутственное место, члены которого зависят от короля, так что король, приказав, в силу своей верховной власти, одному из своих слуг, называемому префектом, совершить какое-нибудь беззаконие, может в силу той же верховной власти велеть другому слуге, называемому государственным советником, воспрепятствовать наказанию первого; когда я указал им, что гражданин, пострадавший от королевского распоряжения, вынужден просить самого же короля о разрешении ему обратиться к правосудию, то они отказывались верить подобной бессмыслице и обвиняли меня во лжи и невежестве.
В старинной монархии часто случалось, что парламент постановлял об аресте чиновника, оказавшегося виновным в преступлении. Порой королевская власть, вмешиваясь в дело, уничтожала это постановление. Тогда деспотизм проявлялся открыто и повиновение было результатом подчинения только силе.
Мы, значит, далеко отошли от положения, достигнутого нашими предками, потому что допускаем под видом правосудия и освящаем именем закона то, что для них было лишь результатом устрашающего действия грубой силы.
Глава VII
Политические приговоры в Соединенных Штатах
Что автор понимает под политическим приговором. Как понимается значение политического приговора во Франции, Англии и Соединенных Штатах. В Америке политический суд имеет в виду только общественных должностных лиц. Он чаще приговаривает к устранению от должности, чем к наказанию. Политическое обвинение – обычное средство правительства. Политический приговор в том виде, как его понимают в Соединенных Штатах, несмотря на свою мягкость, а может и в силу своей мягкости, весьма серьезное оружие в руках большинства
Под политическим приговором я понимаю определение, постановляемое политическим собранием, облеченным временно судебной властью.
Для правительства, обладающего неограниченной властью, бесполезно придавать судам чрезвычайные формы. Поскольку государь, от имени которого возбуждено преследование против обвиняемого, есть господин над судом, как и над всем остальным, то ему нет надобности искать гарантии в чем-нибудь другом, кроме существующего представления о своем могуществе. Единственно чего он может бояться, это того, что не будет соблюден даже внешний вид справедливости и что власти его будет нанесено бесчестие от желания ее укрепить.
Но в свободных странах, где большинство никогда не может действовать на суды так, как бы
В Англии и во Франции палата пэров образует Верховный уголовный суд[121] нации. Она не судит все политические преступления, но имеет право судить их все.
Рядом с палатой пэров существует другая политическая власть, обладающая правом возбуждать обвинение. Единственная разница, существующая в этом отношении между двумя странами, состоит в том, что в Англии депутаты могут обвинять перед пэрами кого им угодно, тогда как во Франции они могут преследовать таким образом только одних королевских министров.
Впрочем, в обеих странах палата пэров имеет в своем распоряжении все уголовные законы, чтобы на основании их карать виновных.
В Соединенных Штатах, как и в Европе, один из двух отделов законодательного собрания наделен правом возбуждать обвинения, а другой – правом судить. Представители указывают виновного, а сенат присуждает его к наказанию.
Но сенат может начать дело лишь по инициативепредставителей,а те могут перед ним обвинять толькодолжностных лиц.Таким образом, компетенция сената уже, чем у французского суда пэров, а представители имеют более широкое право обвинения, чем наши депутаты.
Но вот в чем состоит самая большая разница между Америкой и Европой. В Европе политические суды могут применять все постановления уголовного кодекса. В Америке, после того как они снимут с виновного его общественный характер и объявят недостойным занимать в будущем какую-нибудь государственную должность, их права прекращаются и начинается дело, подлежащее ведению обыкновенных судов.
Предположим, президент Соединенных Штатов совершил преступление государственной измены.
Палата представителей возбуждает против него обвинение, сенаторы решают отстранить его от должности. Затем он должен предстать перед судом присяжных, который один имеет право лишить его свободы или жизни.
Это обстоятельство проясняет занимающий нас предмет.
Вводя в свои законы суды по политическим преступлениям, европейцы желали наказать преступников, каково бы ни было их происхождение, общественное положение и власть их в государстве. Для этого они соединили временно в одном большом политическом учреждении все судебные права и преимущества.
Тогда законодатель превратился в судью, получил возможность установить преступление, определить его значение и подвергнуть его наказанию. Дав ему право судьи, закон возложил на него и все судейские обязанности и связал его соблюдением всех формальных сторон правосудия.
Когда французский и английский политический суд имеет перед собой в качестве обвиняемого какого-нибудь правительственного чиновника и выдвигает против него обвинительный приговор, то тем самым он лишает его служебного положения и может объявить недостойным занимать его и в будущем; но в этом случае политическое лишение должности и запрет на будущее время представляют собой последствия приговора, а не самый приговор.
Поэтому в Европе приговор по политическому процессу скорее судебный акт, чем административная мера.
В Соединенных Штатах бывает наоборот, легко убедиться, что там политический приговор скорее административная мера, чем судебное действие.
Конечно, решение сената по форме своей имеет характер судебного акта: постановляя его, сенаторы должны сообразоваться с торжественными обрядами и обычными правилами судебного процесса. Оно имеет также судебный характер и по мотивам, на которых основывается; обычно за основание своего решения сенат должен принять преступление против общего права. Но по своему объекту оно имеет административное значение.
Если бы главной целью американского законодателя было желание действительно вооружить политическое собрание обширной судебной властью, то он не ограничил бы его деятельность сферой должностных лиц, поскольку наиболее опасные враги государства могут не состоять ни на какой должности; это особенно верно в республиках, где сочувствие партий представляет наибольшую силу и где человек часто бывает потому и сильнее, что легально не обладает никакой властью.
Если бы американский законодатель желал дать самому обществу право подобно судье предупреждать серьезные преступления страхом наказания, то он предоставил бы в распоряжение политических судов все средства, какие есть в уголовных законах; но он дал ему лишь несовершенное оружие, которое не может служить против самых опасных преступников; потому что лишение права занимать общественные должности имеет мало значения для того, кто хочет разрушить законы.
Таким образом, главная задача политических приговоров в Соединенных Штатах состоит в том, чтобы отнять власть у того, кто нечестно ею пользуется, и воспрепятствовать этому гражданину получить ее в будущем. Это, как видно, административный акт, ему придана внешняя форма судебного решения.
В этом деле американцы, следовательно, создали нечто смешанное. Они дали административному отрешению от должности все гарантии политического судебного решения и отняли у последнего его наиболее суровые стороны.
Раз это выяснено, все затем оказывается связано: становится ясным, почему американские конституции подчиняют всех гражданских чиновников судебной власти сената, исключая из его юрисдикции военных, преступления которых, однако, опаснее. В гражданской службе американцы вовсе, можно сказать, не имеют сменяемых чиновников: должность одних пожизненна, служебные права других основаны на выборе, который не может быть отменен. Потому, чтобы отнять у них власть, всех их приходится подвергать суду. Но военные зависят от главы государства, который сам – гражданское должностное лицо. Поэтому всякий удар, направленный на него, распространяется и на них[122].
Если теперь мы сравним европейскую систему с американской относительно действия, производимого или могущего быть произведенным, то окажется разница не менее заметная.
Во Франции и в Англии на политический суд смотрят как на исключительное орудие, которым общество имеет право пользоваться лишь для спасения себя от величайших бедствий.
Нельзя отрицать, что политический суд, как его понимают в Европе, нарушает консервативный принцип разделения властей и постоянно угрожает свободе и жизни людей.
В Соединенных Штатах политический суд лишь косвенным образом нарушает принцип разделения властей, он не грозит существованию граждан. Он не висит, как в Европе, над головой каждого, потому что он поражает лишь того, кто, приняв на себя общественную должность, тем самым заранее подчинился его строгости.
Он в одно и то же время и менее страшен, и более действителен.
Поэтому законодатели Соединенных Штатов смотрели на него не как на крайнее средство помощи в случаях великих общественных бедствий, а как на обыкновенное средство управления.
С этой точки зрения он, может быть, оказывает более действительное влияние на общественный организм в Америке, чем в Европе. Не следует заблуждаться относительно кажущейся мягкости американских законов, поскольку они касаются политических приговоров. Прежде всего следует заметить, что в
Европейцы, устанавливая политические суды, имели преимущественно в видунаказатьвиновных; цель американцев былаотнятьу нихвласть.Политический суд в Соединенных Штатах – мера предупредительная. Поэтому судья там не должен быть связан слишком точными определениями уголовного закона.
Нет ничего страшнее неопределенности американских законов в отношении к определению собственно так называемых политических преступлений. «Преступления, за которые может быть осужден президент, – говорится в конституции Соединенных Штатов, отдел IV, ст. I, – государственная измена, подкуп и другие значительные преступления и проступки». Большая часть конституций отдельных штатов еще менее ясны.
«Общественные должностные лица,– говорится в конституции Массачусетса,– могут быть обвинены за их преступное поведение и за плохое управление»[123]. «Все должностные лица, которые поставили государство в опасное положение плохим управлением, недобросовестностью или другими проступками,– говорится в конституции Виргинии,– могут быть обвиняемы палатой депутатов». Есть конституции, не указывающие в частности ни на какое преступление, с целью поставить должностных лиц в положение неограниченной ответственности[124].
Но что в этом случае делает американские законы такими страшными, происходит, смел бы я сказать, именно от их мягкости.
Мы видели, что в Европе отрешение чиновника и лишение его права общественной службы является одним из последствий наказания, между тем в Америке это и есть само наказание. Из этого происходит следующее: в Европе политические суды облечены значительными правами, с которыми они порой не знают, что делать; случается, что, опасаясь наказать слишком строго, они вовсе не наказывают. Но в Америке не останавливаются перед наказанием, которое не заставляет страдать человеческое чувство. Приговорить политического противника к смерти, чтобы отнять у него власть, в глазах каждого будет ужасным убийством. Объявить его недостойным пользоваться этой властью и отнять ее у него, сохранив ему свободу и жизнь, может казаться результатом честной борьбы.
Однако этот столь легко выносимый приговор составляет величайшее несчастье для большинства тех, к кому он применяется. Опытные преступники, конечно, не обратят внимания на это бесполезное проявление энергии, обычные люди сочтут, что подобный приговор разрушает их положение, пятнает их честь и осуждает на постыдную праздность, которая хуже смерти.
Таким образом, политический суд в Соединенных Штатах оказывает на ход общественной жизни влияние тем более значительное, чем менее оно кажется страшным. Он не действует прямо на управляемых, но вполне отдает во власть большинства тех, кто управляет. Он не дает законодательному собранию огромной власти, которая могла бы быть употреблена в дело только в критические минуты, – он предоставляет ему умеренную и правильную власть, которой оно может пользоваться ежедневно. Если сила его меньше, то пользование ею удобнее и злоупотребление легче.
Мне кажется, что, не позволяя политическим судам приговаривать к уголовным наказаниям, американцы скорее предупредили лишь самые ужасные последствия тирании законодательных учреждений, чем самую эту тиранию И, если взвесить все, то еще неизвестно, не получится ли, что политический суд в том виде, как его понимают в Соединенных Штатах, есть самое грозное орудие, которое когда-нибудь было дано в руки большинства.
Я думаю, что легко можно будет заметить, когда американские республики будут клониться к упадку. Для этого достаточно будет знать, не увеличивается ли количество политических приговоров (M.).
Глава VIII
О союзной конституции
До сих пор я рассматривал каждый штат как составляющий целое и указывал на различные факторы общественной жизни, приводимые в движение народом, а также и на употребляемые им способы действия. Но все эти государства-штаты, которые я рассматривал так, как бы они были независимы, должны, однако, в известных случаях повиноваться высшей власти, именно власти Союза. Теперь нам следует проанализировать ту часть верховной власти, которая предоставлена Союзу, и вместе с тем бросить беглый взгляд на союзную конституцию[125].
Исторические условия союзной конституции
Происхождение первого Союза. Его слабость. Конгресс обращается к учредительной власти. Двухлетний промежуток между этим моментом и обнародованием новой конституции
Тринадцать колоний, одновременно свергнувших господство Англии в конце прошлого столетия, имели, как выше сказано, единую религию, один язык, одинаковые нравы и почти одинаковые законы; они боролись против общего врага, поэтому имели основания для того, чтобы тесно соединиться друг с другом и слиться в одну объединяющую их нацию.
Но поскольку каждая из них жила отдельной жизнью и имела такое правительство, какое ей было нужно, то в каждой были выработаны свои особые интересы и обычаи, вследствие чего они и не желали столь полного и крепкого союза, который уничтожил бы их индивидуальное значение, усилив общее. От этого произошли два течения: одно, направлявшее англо-американцев к соединению, другое – к разделению.
Пока продолжалась война с метрополией, необходимость заставила отдать предпочтение принципу соединения. И хотя законы, на основании которых состоялось это соединение, были несовершенны, однако общая связь продолжала существовать[126].
Но как только мир был заключен, так недостатки законодательства четко проявились: государство вдруг как будто распалось. Каждая колония, сделавшись независимой республикой, захватила в свои руки всю верховную власть. Союзное правительство, организация которого обрекала его на бессилие и которое не поддерживалось уже более сознанием общественной опасности, увидело, что флаг его, оставленный без защиты, подвергался оскорблениям со стороны сильных европейских народов; в то же время оно не могло найти средств, чтобы справляться с индийскими племенами и платить проценты по долгам, сделанным во время войн за независимость. Находясь на краю гибели, оно само официально заявило о своем бессилии и обратилось к учредительной власти[127].
Если когда-нибудь Америка сумела на мгновение подняться на ту высоту слов, на которой горделивое воображение ее жителей желало бы, чтобы мы всегда ее видели, то это было в ту торжественную минуту, когда правительство нации отрекалось от власти.
Когда народ энергично борется за свою независимость, это явление, бывшее во все века. Притом усилия, совершенные американцами, чтобы избавиться от господства англичан, были сильно преувеличены. Отделенные пространством моря в 1300 льё от своих неприятелей и получая помощь от могущественного союзника, Соединенные Штаты обязаны были своей победой гораздо более своему положению, чем храбрости армий или патриотизму граждан. Кто решится сравнивать американскую войну с французскими революционными войнами и усилия американцев с нашими усилиями,
Когда несовершенство первой союзной конституции сделалось чувствительным, тогда брожение политических партий, вызванное революцией, отчасти уже улеглось, а все созданные ею великие люди были еще живы. Это было двойное счастье для Америки. Немногочисленное собрание[128], взявшее на себя редактирование второй конституции, заключало в себе лучшие умы и благороднейшие характеры, когда-либо появлявшиеся в Новом Свете. в нем председательствовал Джордж Вашингтон.
Эта комиссия после долгого и зрелого обсуждения представила наконец на утверждение народа свод органических законов, которым Союз управляется еще и в наше время. Все штаты последовательно его приняли[129]. Новое союзное правительство приступило к исполнению своих обязанностей в 1789 году после двухлетнего междуцарствия, так что американская революция закончилась как раз в то время, когда начиналась наша.
Общая картина союзной конституции
Разделение атрибутов власти между верховной властью Союза и отдельных штатов. Правительственная власть штатов представляет собой общее право. Власть Союза. Исключение
Прежде всего у американцев возникло следующее затруднение: нужно было распределить верховную власть таким образом, чтобы различные штаты, составлявшие Союз, сохранили бы самоуправление во всем, что касалось только их внутреннего благосостояния, но чтобы при этом вся нация, представляемая Союзом, не потеряла бы единства и возможности удовлетворять своим общим потребностям. Задача сложная и трудноразрешимая.
Невозможно было заранее точно установить, какая часть власти должна принадлежать каждому из правительств, между которыми предполагалось разделить верховную власть. Кто мог предвидеть вперед все подробности жизни народа?
Права и обязанности союзного правительства были просты и легко поддавались определению, потому что Союз был образован для удовлетворения важных общих потребностей. Напротив, права и обязанности правительства отдельных штатов были разнообразны и сложны, поскольку правительство вникало во все подробности общественной жизни.
Поэтому предметы ведения союзного правительства были тщательно определены, и затем объявили, что все, что не вошло в это определение, относится к ведению правительства штатов. Таким образом, управление штатов осталось в области общего права, а союзное управление сделалось исключением[130].
Но так как предвидели, что на практике могут возникнуть вопросы о точных пределах этого исключительного управления, и было бы опасно предоставить разрешение данных вопросов обыкновенным судам, учрежденным в различных штатах самими же штатами, то создали верховный союзный суд[131], ведению которого и было, между прочим, предоставлено поддержание того разделения властей между двумя соперничающими правительствами, которое было установлено конституцией[132].
Предметы ведения союзного правительства
Принадлежащее союзному правительству право заключения мира, объявления войны и установления общих налогов. Предметы внутренней политики, которыми оно может заниматься. Управление Союза в некоторых отношениях более централизовано, чем королевское управление во время старинной французской монархии
Народы относятся друг к другу как отдельные личности. Правительственное единство нужно главным образом для того, чтобы выгодным образом держать себя по отношению к иностранцам.
Поэтому Союзу было дано исключительное право объявлять войну и заключать мир, подписывать торговые договоры, набирать войска и снаряжать флот[133].
Необходимость национального правительства не так настоятельно выказывается в управлении внутренними делами общества.
Однако есть общие потребности, удовлетворить которые с пользой может только общенародная власть.
Союзу предоставлено было право установить правило относительно всего, что касается денег; ему же поручили почтовое дело, и ему же дали право проводить значительные пути сообщения, которые должны были соединить различные части территории[134].
Вообще признавалось, что в сфере своего ведения правительство разных штатов было свободно; оно, однако, могло злоупотреблять этой свободой и неблагоразумными мерами повредить безопасности всего Союза. Для таких редких ц заранее предвиденных случаев допущено было вмешательство союзного правительства во внутренняя дела штатов[135]. Таким образом, например, признавая за каждой союзной республикой право изменять и отменять свои законы, им было запрещено издавать закон с обратным действием или учреждать в своей среде дворянское сословие[136].
Поскольку нужно было, чтобы союзный совет мог исполнить возложенные на него обязанности, ему дано было безграничное право устанавливать налоги[137].
Если обратить внимание на разделение властей, как оно было установлено союзной конституцией, и рассмотреть, какая часть верховной власти осталась за отдельными штатами и какую взял себе Союз, то легко увидеть, что союзные законодатели составили себе правильные понятия о том, что я ранее назвал правительственной централизацией.
Соединенные Штаты образуют не только республику, но и федерацию. Однако же национальная власть в них более сосредоточена, чем она была в то время во многих абсолютных монархиях Европы. Я приведу только два примера.
Во Франции существовали тринадцать верховных судов, они по большей части имели право безапелляционно разъяснять законы. В ней были известные провинции, называвшиеся государственными землями, которые, когда верховная власть, представляющая нацию, решала собрать налог, могли отказаться участвовать в нем.
Американский Союз имеет лишь один суд для разъяснения законов и одно законодательное собрание для их издания. Налог, принятый представителями нации, обязателен для всех граждан. Значит, в этих двух существенных пунктах Союз более централизован, чем была французская монархия, несмотря на то, что Союз всего лишь собрание соединенных республик.
В Испании некоторые провинции имели право устанавливать собственную таможенную систему, право по существу своему принадлежащее национальной верховной власти.
В Америке только конгресс определяет взаимные коммерческие отношения штатов. Следовательно, в этом отношении управление Союза более централизовано, чем управление Испанского королевства.
Правда, во Франции и Испании королевская власть всегда имела возможность, если это было нужно, сделать силой то, на что не давала ей права конституция королевства, так что в конце концов получалось то же самое. Но я говорю здесь о теории.
Союзная власть
Определив для союзного правительства точно очерченный круг действия, нужно было затем понять, как заставить его двигаться в этом кругу.
Власть законодательная
Разделение законодательного собрания на два отдела. Различный способ образования двух палат. Принцип независимости штатов преобладает в образовании сената. Догмат верховной власти народа – в составе палаты представителей.
При организации союзных учреждений во многих случаях следовали плану, начерченному заранее частными конституциями каждого штата.
Законодательное собрание Союза составлено было из сената и палаты представителей.
Стремление к соглашению заставило руководствоваться при устройстве каждого из этих собраний различными основаниями.
Выше я указал, что при установлении союзной конституции пришлось считаться с двумя противоположными интересами, вследствие чего образовалось два мнения.
Одни хотели сделать из Союза собрание независимых государств, нечто вроде конгресса, на который представители отдельных народностей съезжались бы для обсуждения вопросов, имеющих общий интерес.
Другие желали соединить всех жителей старинных колоний в одну нацию и дать им правительство, которое, хотя и имело бы ограниченный круг действия, но в нем действовало бы как единственный представитель всей нации. Практические последствия этих двух мнений были очень различны.
Так, если бы дело шло об организации союза независимых государств, а не общенационального правительства, то составление закона об этом следовало предоставить большинству штатов, а не большинству жителей Союза; потому что тогда каждый штат, большой или маленький, сохранял бы за собой значение независимой державы и входил бы в Союз на положении полного равенства с другими.
Если же, наоборот, следовало признавать, что все граждане Соединенных Штатов составляют один народ, то закон должен был быть составлен не иначе, как большинством граждан Союза.
Понятно, что маленькие штаты не могли согласиться на применение последнего мнения, не отрекшись от своего существования во всем, что касалось до верховной власти Союза, потому что в таком случае они превращались из государств, совместно распоряжающихся, в ничтожную долю большого народа. Первая система придала бы им слишком большое значение, вторая их вовсе уничтожила бы.
При таком положении дела случилось то, что почти всегда происходит, когда интересы не сходятся с рассуждениями: правила логики были подчинены требованиям действительности. Законодатели приняли средний вариант, который насильственно примирял две системы, теоретически непримиримые.
Принцип независимости штатов взял верх при устройстве сената; догмат верховной власти народа выразился в составе палаты представителей.
Решено было, чтобы каждый штат посылал в конгресс двух сенаторов и известное число представителей, пропорциональное его населению[138].
Результатом такого порядка является то, что в настоящее время штат Нью-Йорк имеет в конгрессе сорок представителей и только двух сенаторов, штат Делавар – двух сенаторов и только одного представителя. Следовательно, в сенате штат Делавар равен штату Нью-Йорк, тогда как в палате представителей последний имеет больше влияния, чем первый. Таким образом, может случиться, что меньшинство населения, преобладая в сенате, парализует волю большинства, представляемую другой палатой, что противоречит духу конституционного правления.
Все это показывает, до какой степени трудно и редко удается логически и рационально связать между собой все части законодательства.
С течением времени в одном и том же народе всегда возникают разнообразные интересы и устанавливаются различные права. Когда позднее приходится вводить общую конституцию, то все эти интересы и права оказываются естественными препятствиями, мешающими проведению любого политического принципа со всеми его последствиями. Поэтому только при самом возникновении общества можно быть вполне логичным в составлении законов. Когда вы видите, что какой-нибудь народ пользуется данным преимуществом, то не спешите делать заключение о его мудрости; скорее нужно думать, что он еще молод.
В эпоху составления союзной конституции в среде англо-американцев было только два интереса, противоположных друг другу: один, выражавшийся в намерении к обособлению отдельных штатов, другой в стремлении к соединению всего народа; необходимо было прийти к какому-нибудь компромиссу.
Надо, впрочем, признать, что эта часть конституции не произвела да сих пор того вреда, которого можно было ожидать.
Все штаты еще молоды, они близки друг к другу, нравы, понятия и потребности их однородны; различие, происходящее от их большей или меньшей величины, недостаточно для того, чтобы создать в них слишком противоположные интересы. Поэтому никогда не бывало, чтобы в сенате маленькие штаты соединялись для противодействия намерениям крупных. Законное выражение воли всего народа представляет собой такую непреодолимую силу, что когда большинство выскажется в решении палаты представителей, то из-за этого сенат оказывается очень слабым.
Кроме того, не следует забывать, что не от американских законодателей зависело сделать один народ из населения, которому они желали дать законы. Цель союзной конституции состояла не в уничтожении, а в ограничении самостоятельности штатов. Поэтому, если этим второстепенным общественным единицам оставалась действительная власть (а отнять ее у них было невозможно), то уже заранее приходилось отказаться от постоянного применения принуждения для подчинения их воле большинства. А раз это было установлено, то введение их индивидуальных сил в состав союзного управления не представляло уже ничего необычного. Оно только констатировало факт существования признанной власти, с которой следовало ладить, а не давить на нее.
Другое различие между сенатом и палатой представителей
Сенаторы назначаются провинциальными законодательными учреждениями. Представители избираются народом. Первые проходят две стадии избрания, вторые – только одну. Продолжительность сроков полномочий. Предметы ведения
Сенат отличается от другой палаты не только по самому основанию представительства, но и по способу избрания, продолжительности полномочий и различию предметов ведения.
Палата представителей избирается народом, сенат – законодательными собраниями каждого штата.
Первая является результатом прямого выбора, второй – выбора двухэтапного.
Полномочия представителей длятся только два года, сенаторы сохраняют свои права в течение шести лет.
Палата представителей имеет законодательные функции, в судебную область она вступает тогда, когда обвиняет должностных лиц. Сенат участвует в составлении законов, он судит политические преступления, переданные на его обсуждение палатой депутатов; кроме того, он представляет собой главный исполнительный совет нации. Договоры, заключаемые президентом, для вступления в законную силу, должны быть утверждены сенатом, также и для окончательного утверждения избираемых им лиц требуется согласие этого учреждения[139].
Об исполнительной власти[140]
Зависимость президента. Он избираем и ответственен. В своей сфере он свободен, сенат наблюдает за ним, но не управляет его действиями. Жалованье президента определяется при его вступлении в должность. Приостанавливающее veto
Американские законодатели имели перед собой трудную для выполнения задачу: они хотели создать исполнительную власть, которая зависела бы от большинства и которая тем не менее была бы достаточно сильна сама по себе, чтобы свободно действовать в своей сфере.
Сохранение республиканской формы правления требовало, чтобы представитель исполнительной власти был подчинен воле народа.
Президент – выборное должностное лицо. Его честь, имущество, свобода, жизнь составляют постоянное ручательство за правильное употребление им своей власти. Притом в проявлении этой власти он не вполне независим. Сенат наблюдает за его отношениями
Союзные законодатели понимали, что исполнительная власть не будет в состоянии с достоинством и пользой исполнять возложенные на нее обязанности, если им не удастся придать ей более прочности и силы, чем сколько было предоставлено ей в отдельных штатах.
Решено было выбирать президента на четыре года, с правом его переизбрания. Имея достаточно времени, он должен был иметь и мужество трудиться на пользу общества, и средства это исполнить.
Президент был сделан единственным представителем исполнительной власти Союза. Его воля не была даже подчинена воле совета, что является опасным средством, которое, ослабляя деятельную силу правительства, уменьшает также и ответственность правителей. Сенат имеет право сделать недействительными некоторые из распоряжений президента, но не может заставить его действовать, не может и разделять с ним исполнительную власть.
Влияние законодательных учреждений на исполнительную власть может быть прямое: мы сейчас видели, что американцы приняли меры к тому, чтобы этого не было; оно может быть и косвенное.
Лишая общественного чиновника его жалованья, палаты отнимают у него долю его независимости, а поскольку они могут создавать законы, то следует опасаться, чтобы они постепенно не отняли у него ту долю власти, какую конституция желала за ним сохранить.
Эта зависимость исполнительной власти – одно из несовершенств, присущих республиканским конституциям. Американцы не могли отнять у законодательных собраний возможности стремиться к захвату управления в свои руки, но сделали это намерение менее неудержимым.
Содержание президента определяется при его вступлении в должность на все время, пока он ее занимает. Кроме того, президент вооружен правом приостанавливающего veto, что позволяет ему задерживать издание законов, которые могли бы уничтожить долю независимости, оставленную ему конституцией. Однако борьба между президентом и законодательным собранием может быть только неравная, так как последнее, упорствуя в своих намерениях, всегда имеет возможность одержать победу над оказываемым ему сопротивлением. Но право задерживающего veto заставляет его по крайней мере вернуться назад и снова рассмотреть вопрос, который на сей раз может быть разрешен только большинством двух третей голосов. Сверх того veto представляет род обращения к народу. Посредством его исполнительная власть, которая без этой гарантии могла бы быть подавлена негласно, защищает собственное мнение и заставляет выслушать свои доказательства. Но, упорствуя в своих намерениях, не может ли законодательное собрание всегда одолеть сопротивление? На это я отвечу, что в общественном устройстве всех народов, каким бы оно ни было, всегда есть такой пункт, относительно которого законодатель вынужден бывает положиться на здравый смысл и нравственную силу граждан. Этот пункт ближе и заметнее в республиках, более удален и скрыт в монархиях, но где-нибудь он всегда существует. Нет такой страны, где бы закон мог все предвидеть и где бы учреждения могли заменить собой разум и нравы.
Чем положение президента Соединенных Штатов отличается от положения конституционного короля во Франции
Исполнительная власть в Соединенных Штатах так же ограниченна и исключительна, как и верховная власть, во имя которой она действует. Во Франции исполнительная власть, как и верховная власть, распространяется на все. Король участвует в составлении законов. Президент – только исполнитель закона. Другие различия, вытекающие из разной продолжительности существования этих двух властей. Президент стеснен в сфере исполнительной власти. Король в ней свободен. Несмотря на эти различия, Франция больше похожа на республику, чем Американский Союз на монархию. Сравнение числа должностных лиц в обеих странах, зависящих от исполнительной власти
Исполнительная власть играет такую важную роль в судьбе наций, что я считаю нужным остановиться здесь на минуту, чтобы лучше уяснить, какое положение занимает она у американцев.
Чтобы получить ясное и определенное понятие о положении президента Соединенных Штатов, полезно будет сравнить его с положением короля в одной из конституционных монархий Европы.
При этом сравнении я не буду обращать внимания на внешние признаки власти, которые скорее вводят в заблуждение наблюдателя, чем служат для него указанием.
Когда монархия постепенно превращается в республику, то исполнительная власть в ней долго сохраняет титулы, почести, знаки уважения и даже денежные средства после того, как оно потеряет действительное могущество. Англичане, отрубив голову одному королю и согнав с трона другого, продолжали становиться на колени, говоря со своими президентами.
Правда, когда республики подпадают под власть одного лица, то представители правительства сохраняют простоту, ровность и скромность в обращении, как будто бы они не возвышались уже над всеми. Когда императоры деспотически распоряжались имуществом и жизнью своих сограждан, в это время, говоря с ними, их называли еще «кесарь», и они ходили запросто ужинать к своим друзьям.
Надо, значит, оставить в стороне внешность и проникнуть глубже.
Верховная власть в Соединенных Штатах разделена между Союзом и штатами, тогда как у нас она едина и нераздельна. Из этого вытекает первая и самая большая разница, которую я усматриваю между президентом Соединенных Штатов и королем во Франции.
В Соединенных Штатах исполнительная власть ограниченна и исключительна, так же как и сама верховная власть, от имени которой она действует; во Франции она, как и верховная власть, распространяется на все.
Американцы имеют союзное правление, мы – национальное правление.
В этом состоит первая причина меньшего значения президента, вытекающая из самой природы вещей. Но она не единственная. Вторая по важности причина следующая: верховную власть, собственно говоря, можно определить так: это власть издавать законы.
Во Франции король в самом деле входит в состав верховной власти, потому что закон не действителен без его утверждения, а кроме того, он исполнитель закона.
Президент также исполнитель закона, но он не участвует в его издании, потому что, отказав в своем согласии, он не может уничтожить закон. Он, следовательно, не является частью верховной власти – он лишь ее агент.
Король во Франции не только сам составляет часть верховной власти, но принимает участие и в образовании законодательного собрания, которое составляет другую ее часть, назначая членов одной палаты и прекращая по своей воле срок полномочия другой. Президент Соединенных Штатов вовсе не участвует в образовании состава законодательного собрания и не имеет права его распускать.
Король разделяет с палатами право предлагать законы.
Президент не имеет подобной инициативы.
Король имеет в среде палат несколько представляющих его агентов, которые излагают его взгляд, поддерживают его мнения и стараются обеспечить господство избранному им правительственному направлению.
Президент не имеет доступа в конгресс, из которого также исключены и его министры, так что влияние его и взгляд могут лишь
Таким образом, французский король стоит наравне с законодательным собранием, которое не может действовать без него, как и он не может действовать без собрания.
Президент стоит в стороне от законодательной власти, как власть низшая и зависимая.
В отправлении исполнительной власти, в чем положение президента больше всего приближается к положению французского короля, существуют тоже очень важные причины, почему президент стоит ниже.
Прежде всего, власть короля во Франции имеет преимущество продолжительности. Но продолжительность – один из важнейших элементов силы. Только то возбуждает любовь и страх, что должно существовать долго.
Президент Соединенных Штатов – чиновник, избираемый на четыре года. Французский король – наследственный глава государства.
Действуя в качестве исполнительной власти, президент Соединенных Штатов постоянно подвергается ревнивому надзору. Он готовит договоры, но не заключает их, избирает должностных лиц, но не назначает их[141].
Король Франции в исполнительной сфере – властелин неограниченный.
Президент Соединенных Штатов ответственен за свои действия. Французский закон говорит, что личность короля неприкосновенна.
Однако над тем и над другим существует направляющая власть, принадлежащая общественному мнению. Эта власть во Франции имеет менее определенное значение, чем в Соединенных Штатах, она менее признана, выражена в законах, но фактически все-таки существует. В Америке она выражается в выборах и постановлениях, во Франции – в революциях. Таким образом, несмотря на различие своей конституции, Франция и Соединенные Штаты имеют между собой то общее, что в них, в окончательном результате, господствующей властью является общественное мнение. Следовательно, источник законов у обоих народов – один и тот же, хотя развитие его в них более или менее свободно и вытекающие из него следствия часто бывают различны. Этот источник по природе своей имеет республиканский характер. Поэтому я и полагал, что Франция со своим королем больше похожа на республику, чем Американский Союз со своим президентом – на монархию.
Прежде я старался указывать только на главнейшие пункты, в которых проявляется различие. Если бы я решил привести подробности, то картина получилась бы еще более поразительная. Но я хочу слишком много сказать, а потому стараюсь быть кратким.
Я сделал замечание, что власть президента Соединенных Штатов проявляется только в сфере ограниченной верховной власти, тогда как король во Франции действует в сфере полной верховной власти.
Я мог бы указать, как правительственная власть короля во Франции переходит даже за свои естественные границы и тысячью путями проникает в управление интересами отдельных личностей.
К этой причине влияния я мог бы добавить еще ту, которая происходит от большего числа лиц, занимающих общественные должности, из них почти все обязаны своим местом исполнительной власти. Число это превзошло у нас все известные пределы, оно доходит до 138000[142]. На каждые из этих 138000 назначений надо смотреть как на элемент силы. Президент не имеет неограниченного права назначать на общественные должности, и число этих должностей не превосходит 12000[143].
Случайные причины, которые могут усилить влияние исполнительной власти
Внешняя безопасность, которой пользуется Союз. Выжидательная политика. Армия из 6000 солдат. Лишь несколько кораблей. Президент имеет обширные полномочия, которыми ему не приходится пользоваться. В том, что ему приходится выполнять, он слаб
Причину, почему сил у исполнительной власти меньше в Америке, чем во Франции, следует, вероятно, приписать обстоятельствам, а не законам.
Случаи, в которых исполнительная власть нации могла бы проявить свою ловкость и силу, встречаются преимущественно в отношениях ее с иностранцами.
Если бы существованию Союза постоянно угрожала опасность, а важные интересы его ежедневно приходили в столкновение с интересами других могущественных народов, то значение исполнительной власти в общественном мнении усилилось бы потому, что от нее ожидали бы и что она делала.
Президент Соединенных Штатов, правда, глава армии, но она состоит из 6000 солдат; он руководит флотом, но в нем лишь несколько кораблей; он заведует отношениями Союза к иностранным государствам, но у Соединенных Штатов нет соседей. Будучи отделены от остального мира океаном и будучи еще слишком слабы, чтобы рассчитывать на господство на море, они не имеют врагов и интересы их только изредка соприкасаются с интересами других народов.
Из этого ясно видно, что не следует судить о правительственной практике на основании теории.
Президент Соединенных Штатов обладает почти королевскими прерогативами, которыми он не имеет случая пользоваться, и права, которыми до сих пор он мог пользоваться, весьма ограниченны. Законы позволяют ему быть сильным, однако обстоятельства делают его слабым.
Напротив, именно обстоятельства, даже больше чем законы, дают королевской власти во Франции ее силу.
Во Франции исполнительная власть находится в постоянной борьбе с серьезными препятствиями и располагает огромными средствами для того, чтобы их преодолевать. Значение ее возрастает соответственно величине исполняемых ею дел и важности управляемых ею событий, хотя при этом конституционное положение ее не изменяется.
Если бы закон сделал ее такой же слабой и ограниченной, как исполнительная власть Американского Союза, то влияние ее все же скоро стало бы гораздо больше.
Почему для президента Соединенных Штатов, чтобы управлять делами, не нужно иметь большинства в палатах.
В Европе признается за аксиому, что конституционный король не может управлять, когда мнение законодательных палат не согласуется с его взглядами.
В Соединенных Штатах было несколько случаев, что президенты теряли поддержку большинства, но это обстоятельство не заставило их покинуть свою должность и не причинило обществу большого вреда.
Я слышал, что эти факты приводились как доказательства независимости и силы исполнительной власти в Америке. Но достаточно немного подумать над ними, чтобы увидеть в них, напротив, доказательство ее бессилия.
Европейский король потому нуждается в поддержке законодательного собрания при исполнении задачи, возложенной на него конституцией, что сама эта задача огромна. Европейский конституционный король не только исполнитель закона: забота о его исполнении настолько всецело предоставлена ему, что если бы закон был направлен против него, то он мог бы парализовать его силу. Он нуждается в палатах для издания закона, палаты нуждаются в нем для приведения его в действие; это две власти, которые не могут существовать одна без другой; как только между ними возникают разногласия, так движение государственного механизма останавливается.
В Америке президент не может помешать выработке законов, он не может и уклониться от их исполнения. Без сомнения, его искреннее и усердное содействие полезно, но оно не необходимо для хода управления. Во всем существенном его действия прямо или косвенно подчинены законодательному собранию. Там он совершенно от него независим, там он почти ничего не может сделать. Следовательно, не сила его, а слабость позволяет
В Европе необходимо, чтобы было согласие между королем и палатами, потому что между ними может быть серьезная борьба; в Америке согласие не обязательно, поскольку борьба невозможна.
О выборе президента
Опасности выборной системы увеличиваются соответственно расширению прав, присвоенных исполнительной власти. Американцы могут следовать этой системе, потому что они могут обойтись без сильной исполнительной власти. Каким образом обстоятельства способствуют установлению выборной системы? Почему выбор президента не меняет основ управления? Влияние, оказываемое выбором президента на судьбу второстепенных чиновников
Выборная система, применяемая к назначению главы исполнительной власти многочисленного народа, представляет опасности, которые были достаточно уяснены опытом и историками.
Поэтому я буду говорить об этом только по отношению к Америке.
Опасности, происходящие от выборной системы, могут быть более или менее значительны в зависимости от места, занимаемого исполнительной властью, и ее значения в государстве, от способа выбора и от тех условий, в каких находится избирающий народ.
Применению избирательной системы к главе государства делается тот небезосновательный упрек, что таким образом личным стремлениям предлагается столь большая приманка и они так возбуждаются к погоне за властью, что часто, не довольствуясь легальными способами, прибегают к силе, когда у них не оказывается права.
Ясно, что чем больше преимуществ присвоено исполнительной власти, тем приманка будет сильнее; и чем более возбуждаются стремления претендентов, тем более они находят поддержки во множестве второстепенных честолюбий, рассчитывающих на получение себе власти, если торжествует их кандидат.
Поэтому опасности, представляемые избирательной системой, возрастают в прямом отношении с тем влиянием на государственные дела, которым пользуется исполнительная власть.
Происхождение революций в Польше объясняется не только вообще существованием выборной системы, но тем, что избиравшееся там должностное лицо было королем обширной монархии.
Поэтому, прежде чем рассуждать об абсолютном достоинстве выборной системы, нужно сначала разрешить предварительный вопрос о том, допускается ли географическим положением, законами, обычаями, нравами и мнениями того народа, у которого хотят ввести выборную систему, возможность установления слабой и зависимой исполнительной власти; потому что желают одновременно, чтобы представитель государства был облечен обширной властью, и чтобы он был выборный, значит, по-моему, выражать два желания взаимно противоречивые. Что касается меня, то я знаю лишь одно средство для того, чтобы перевести наследственную королевскую власть на положение выборной власти: надо заранее сузить сферу ее действия, постепенно уменьшить ее права и преимущества и приучить народ жить без ее содействия. Но именно об этом-то европейские республиканцы вовсе не заботятся. Поскольку многие из них только потому ненавидят деспотизм, что сами страдают от его суровости, то обширность исполнительной власти не поражает их; они нападают лишь на ее происхождение, не замечая тесной связи, существующей между этими двумя явлениями.
До сих пор не нашлось никого, кто захотел бы рисковать своей честью и жизнью для того, чтобы стать президентом Соединенных Штатов, потому что последний имеет только временную, ограниченную и зависимую власть. Нужна крупная ставка в игре, чтобы на арене возникли отчаянные игроки. До сих пор ни один кандидат не вызвал в свою пользу слишком горячих симпатий и не возбудил опасных народных страстей. Причина этого проста: достигнув положения главы правительства, он не может дать своим приверженцам ни большой силы, ни значительного богатства или славы, и влияние его в государстве слишком слабо для того, чтобы разные партии видели в его возвышении свой успех или падение.
Наследственные монархии имеют одно серьезное преимущество: поскольку в них частные выгоды одной семьи всегда связаны с пользой государства, то не бывает такого времени, когда последнее было бы предоставлено самому себе. Я не знаю, лучше ли в этих монархиях ведутся дела, чем в других местах, но по крайней мере там есть всегда кто-нибудь, кто плохо ли, хорошо ли, по своим способностям заботится о них.
Напротив, в государствах с выборным управлением, с приближением выборов и еще задолго до них, правительственный механизм действует уже только как бы по инерции. Можно, конечно, принять такие законы, что выборы будут производиться единовременно и быстро, так что место, занимаемое исполнительной властью, никогда, так сказать, не будет вакантным; но, несмотря ни на что, пустое место остается в умах, вопреки усилиям законодателя.
С приближением времени выбора глава исполнительной власти начинает думать только о предстоящей борьбе; у него уже нет будущности; он ничего не может предпринять и лишь вяло продолжает то дело, которое придется, может, завершать другому. «Я уже так близок ко времени своей отставки, – писал президент Джефферсон 21 января 1809 года (за шесть недель до выборов), – что участвую в делах только выражением собственного мнения. Я считаю справедливым предоставить моему преемнику инициативу тех мер, за исполнением которых ему придется наблюдать и за которые он должен будет нести ответственность».
Взоры народа тоже обращены лишь на один пункт. Он занят наблюдением за подготовкой процессов новых выборов.
Чем обширнее место, занимаемое исполнительной властью в ходе общественных дел, чем важнее и необходимее его привычная деятельность, тем опаснее подобное положение вещей. У народа, привыкшего быть управляемым исполнительной властью, а тем более находиться в ее административном распоряжении, выборы непременно должны производить сильное впечатление.
В Соединенных Штатах действие исполнительной власти может быть безнаказанно замедлено, потому что оно слабо и пределы его ограниченны.
Когда глава правительства бывает выбранный, то из этого почти всегда вытекает недостаток устойчивости, как во внутренней, так и во внешней политике государства. Это – один из главнейших недостатков выборной системы.
Но он бывает более или менее чувствительным, смотря по величине власти, предоставленной избираемому должностному лицу. В Риме правительственные принципы не изменялись, хотя консулы сменялись ежегодно, потому что властью, дававшей направление, был сенат, а сенат был наследственным учреждением. В большинстве европейских монархий, если бы король выбирался, королевство меняло бы свой вид при всяком выборе.
В Америке президент оказывает довольно сильное влияние на государственные дела, но не он дает им направление; господствующая власть принадлежит народному представительству. Следовательно, чтобы изменить политическое направление, нужно изменить не одного президента, а всю массу народа. Поэтому в Америке выборная система, будучи применена к назначению главы исполнительной власти, не вредит заметным образом устойчивости управления.
Впрочем, недостаток устойчивости есть зло до такой степени тесно связанное с выборной системой, что он все-таки дает о себе знать в сфере деятельности президента, как бы ни была она ограниченна.
Американцы полагали, что глава исполнительной власти для того, чтобы оправдать свое назначение и нести на себе всю тяжесть ответственности, должен быть сколь возможно более свободен в личном выборе им своих
В конституционных монархиях Европы слышны жалобы на то, что участь незаметных административных агентов часто зависит от участи министров. Это положение оказывается еще гораздо хуже в государствах, где глава правительства тоже избирается. Причина этого понятна: в конституционных монархиях министры сменяются часто, но главный представитель исполнительной власти никогда не сменяется, вследствие чего дух новшества держится в известных границах. Поэтому административные системы меняются там больше в частностях, чем в основаниях; нельзя резко заменить одну систему другой, не произведя своего рода революции. В Америке она делается каждые четыре года на законном основании.
Что касается личных неудобств, составляющих естественное последствие такого рода законов, то надо сознаться, что недостаток прочности в судьбе чиновников не производит в Америке того зла, которого можно бы было ожидать от этого в других местах. В Соединенных Штатах так легко создать себе независимое существование, что, отняв у чиновника его место, можно порой лишить его жизненных удобств, но никогда не средств к поддержанию жизни.
В начале этой главы я говорил, что опасности, соединенные с выбором, применимым к назначению главы исполнительной власти, могут быть более или менее велики, смотря по условиям, в каких находится народ, производящий избрание.
Как бы ни старались уменьшать значение исполнительной власти, всегда есть одна сторона, на которую она оказывает большое влияние независимо от положения, созданного для него законом: это – иностранная политика. Переговоры могут быть начаты с пользой не иначе, как лишь одним человеком.
Чем более в ненадежном и опасном положении находится народ, тем более чувствуется необходимость последовательности и устойчивости в ведении внешних дел и тем опаснее становится выборная система при назначении главы государства.
Политика американцев по отношению ко всему очень проста. Можно сказать, что ни они никому не нужны, ни им никто не нужен. Независимость их никогда не подвергается опасности.
Таким образом, у них значение исполнительной власти столько же ограничено обстоятельствами, как и законами. Президент может часто менять свои взгляды, но от этого государство не страдает и не разрушается.
Но каковы бы ни были права и преимущества, присвоенные исполнительной власти, надо всегда считать время непосредственно предшествующее выборам и то, когда они происходят, за критическую эпоху в жизни народа.
Чем затруднительнее внутреннее положение страны и чем сильнее внешние опасности, тем страшнее для нее это время жизни. Из народов Европы немногие могли бы не опасаться завоевания или анархий всякий раз, как они поменяли бы своего правителя.
В Америке общество так устроено, что оно может само себя поддерживать без внешней помощи. Внешние затруднения не имеют там настоятельного характера. Поэтому выбор президента является поводом для агитации, а не служит причиной падения государства.
Способ избрания
Искусство, выказанное американскими законодателями в выборе способа избрания. Создание особого избирательного учреждения. Отдельная подача голоса специальными выборщиками. В каком случае избрание президента возлагается на палату представителей. Что происходило при двенадцати выборах, бывших со времени введения в действие конституции
Независимо от опасностей, неразрывно связанных с самым принципом выбора, существуют многие другие, порождаемые его формами, которых можно избежать при заботливости законодателя.
Когда вооруженный народ собирается на площади для избрания своего вождя, то он подвергается не только опасности, заключающейся в самой выборной системе, но также всем неприятностям междоусобной войны, могущей произойти из подобного способа выборов.
Когда польские законы ставили выбор короля в зависимость отvetoодного человека, то они или вызывали на убийство этого человека, или заранее устанавливали анархию.
По мере изучения учреждений Соединенных Штатов и большого внимания, обращаемого на политическое и социальное положение страны, мы замечаем в ней удивительное совпадение счастливых условий с человеческими усилиями. Америка была страна новая, но живший в ней народ уже в течение долгого времени пользовался свободой в другом месте. Обе эти причины сильно способствовали установлению внутреннего порядка. Сверх того Америка не боялась завоевания. Воспользовавшись этими благоприятными условиями, американские законодатели могли без затруднения установить слабую и зависимую исполнительную власть, а сделав ее такой, они могли безопасно и сделать ее избирательной.
Затем им оставалось только избрать из различных систем выбора одну наименее опасную; установленные ими на этот счет правила превосходно дополняют собой те гарантии, которые уже давало физическое и политическое устройство страны.
Задача, подлежавшая разрешению, состояла в том, чтобы найти такой способ выбора, который, выражая собой действительную волю народа, в то же время не возбуждал бы сильно его страсти и наименее долго держал бы его в ожидательном настроении. Сначала было постановлено, что для законного выбора требуетсяпростоебольшинство. Но получить его было очень трудно, не рискуя притом долгими проволочками, которых прежде всего желали избежать.
Редко случается, чтобы какой-нибудь человек сразу получил большинство голосов в среде многочисленного народа. Затруднение это еще более увеличивается в республике, состоящей из нескольких соединенных государств, где местные влияния гораздо более развиты и имеют силу.
Для устранения этого второго затруднения выбрали такой способ: дать избирательные права нации собранию, которое было бы ее представителем.
При этом способе получение большинства становилось более вероятным, потому что чем меньше число избирателей, тем легче им сговориться. Способ этот представлял и больше гарантий относительно достоинства выбора.
Но следовало ли передать право выбора тому же законодательному собранию, которое в обычном порядке являлось представителем нации, или же, напротив, следовало образовать избирательное собрание, единственной задачей которого был бы выбор президента.
Американцы предпочли последнее решение. Они полагали, что люди, которым поручили составление обыкновенных законов, могли бы не вполне верно представлять голос народа в отношении выбора его главного должностного лица. Кроме того, будучи избираем на срок более года, они могли бы представлять собой мнение уже изменившееся. Они рассуждали так, что если поручить законодательному собранию выбор главы исполнительной власти, то члены этого собрания еще задолго до выборов могли бы сделаться предметом искушения и игрушкой интриги, тогда как специальные выборщики, подобно присяжным, оставались бы неизвестными для толпы до того дня, когда они должны бы были действовать, и появлялись бы только в момент оглашения ими своего решения.
Поэтому постановили, чтобы каждый штат назначал известное число избирателей[144], которые, в свою очередь, выбирали бы президента. Поскольку было замечено, что собрания, которым поручался выбор главы правительства, в тех странах, где он был выбранным, неизбежно становились очагами страстей и искательств;
Двухстепенный способ избрания делал вероятным, но не вполне достоверным получение большинства, так как могло случиться, что выборщики так же разошлись бы во мнениях, как могли разойтись и их доверители.
В таком случае становилось необходимым прибегнуть к одной из трех мер: или назначить новых выборщиков, или снова переспросить тех, кто уже был назначен, или наконец передать право избрания другому учреждению.
Два первых способа, независимо от неверности их результатов, были медленными и усиливали волнение.
Поэтому остановились на третьем способе и решили, чтобы выборные бюллетени передавались запечатанными президенту сената, который в определенный день, в присутствии обеих палат, вскрывает их и считает поданные голоса. Если бы ни один из кандидатов не получил большинства, то палата представителей должна немедленно сама приступить к избранию, но при этом позаботились об ограничении ее прав. Представители получили право выбирать только одного из трех кандидатов, за которых было подано наибольшее число голосов[146].
Таким образом, оказывается, что выбор нарушается обыкновенными представителями нации лишь в редком случае, да и то они могут выбирать только такого гражданина, на которого указывало сильное меньшинство специальных выборщиков; комбинация эта должна быть признана удачной, поскольку она примиряет должное уважение к воле народа с быстротой исполнения и с гарантиями порядка, требуемыми интересами государства. Впрочем, и передавая вопрос палате представителей, все же в случае разделения в ней голосов не достигали полного разрешения затруднений, так как и в палате представителей большинство, в свою очередь, могло оказаться сомнительным; на этот случай конституция не указывала уже никакого выхода. Но, установив обязательные кандидатуры, ограничив число их тремя и обращаясь к решению нескольких просвещенных людей, она сглаживала все затруднения[147], на которые могла сколько-нибудь влиять; другие же были неразрывно связаны с самой выборной системой.
В течение сорока четырех лет существования федеральной конституции Соединенные Штаты уже двенадцать раз выбирали своего президента.
Десять раз выборы были произведены в один момент, одновременной подачей голосов специальных выборщиков, находившихся в различных местах территории.
Только два раза палата представителей воспользовалась исключительным правом, предоставленным ей в случае разделения голосов: в первый раз в 1801 году при избрании Джефферсона, во второй раз в 1825 году, когда был выбран Адамс.
Выборный кризис
На момент президентских выборов можно смотреть как на критическое время в жизни нации. Почему? Народные страсти. Заботы президента. Спокойствие после выборных волнений
Я рассказал, в каких благоприятных условиях для применения выборной системы находились Соединенные Штаты и какие предосторожности были приняты их законодателями для уменьшения опасностей. Американцы привычны ко всякого рода выборам. Они по опыту знают, до какой степени ажиотажа они могут дойти и где должны остановиться. Обширность их территории и разрозненность населения делает столкновение различных партий менее вероятным и опасным, чем где-нибудь в другом месте. До сих пор политические условия, в которых находилась нация во время выборов, не представляли никакой серьезной опасности.
Тем не менее все же на момент выборов президента Соединенных Штатов можно смотреть как на эпоху кризиса в жизни нации.
Конечно, президент лишь слабо и косвенно влияет на ход общественных дел, но влияние это распространяется на всю нацию; выбор того или другого президента не имеет большой важности для каждого гражданина, однако все же он имеет значение для всех граждан. А всякий интерес, как бы он мал ни был, приобретает важное значение, когда становится интересом всего общества.
По сравнению с европейским королем, президент имеет, конечно, мало средств для приобретения сторонников, но число мест, которыми он располагает, настолько велико, что несколько тысяч избирателей оказываются прямо или косвенно заинтересованными в его избрании.
Кроме того, в Соединенных Штатах, как и в других местах, партии чувствуют потребность группироваться вокруг одного человека, чтобы таким образом легче достичь понимания толпы. Поэтому они обычно пользуются именем кандидата на президентское место как девизом, олицетворяя в нем свои надежды. Для каждой партии очень важно склонить выбор на свою сторону, не столько для того, чтобы посредством избранного президента способствовать торжеству своих идей, а чтобы этим выбором доказать, что их идеи разделяются большинством.
Задолго до наступления назначенного времени выборы становятся самым важным и почти единственным делом, занимающим все умы. Партии удваивают тогда свое рвение. Все искусственно возбужденные страсти, которые только могут быть созданы воображением в спокойной и благополучной стране, начинают в этот момент проявляться открыто.
Со своей стороны, президент поглощен заботой о собственной защите. Он управляет уже не ради государственной пользы, а для своего переизбрания; он часто сам идет навстречу капризам большинства, вместо того чтобы противостоять его эмоциям, к чему его обязывал бы долг.
По мере приближения выборов интриги усиливаются, страсти накаляются. Граждане делятся на несколько лагерей, из которых каждый называется по имени своего кандидата. Весь народ приходит в лихорадочное состояние; выборы становятся тогда ежедневным сюжетом для публичных изданий и частных разговоров, целью всех действий, предметом мыслей и единственным интересом данного времени.
Но как только судьба выборов решена, так вся эта горячность исчезает, все успокаивается, и река, на минуту вышедшая из берегов, тихо возвращается в свое русло. Но не удивительно ли, что могла случиться такая гроза?
О вторичном избрании президента
Когда глава исполнительной власти подлежит вторичному избранию, то само государство ведет интриги и подкупы. Желание быть переизбранным преобладает над всеми мыслями президента Соединенных Штатов. Неудобство переизбрания, имеющее особое значение для Америки. Естественный недостаток демократий состоит в постепенном порабощении всякой власти большинством даже по отношению к его малейшим желаниям. Вторичный выбор президента способствует развитию этого недостатка
Правильно или нет поступили законодатели Соединенных Штатов, допустив переизбрание президента?
Запретить вторичное избрание главы исполнительной власти с первого раза кажется неразумным. Всем известно, какое влияние на судьбу целого народа могут иметь таланты или характер одного человека, особенно в сложных обстоятельствах или во время кризиса. Законы, которые не позволяли бы гражданам снова выбирать их первое должностное лицо, тем самым отнимали бы у них лучшее средство для достижения благоденствия государства или для его спасения. Кроме того, таким образом получился бы странный результат, что человек исключался бы из управления как раз в тот момент, когда он вполне доказал свою способность
Доводы эти, конечно, сильны, но нельзя ли, однако, им противопоставить другие еще более убедительные?
Интриги и подкупы – пороки, естественно присущие избирательным правительствам. Но когда глава государства может быть переизбран, то пороки эти распространяются безгранично и подвергают опасности существование страны. Если обыкновенный кандидат хочет посредством интриги достичь своей цели, то его маневры могут происходить лишь в ограниченных пределах. Напротив, когда сам глава государства становится в ряды соискателей, то он для личных целей пользуется силами государства.
В первом случае интриги и подкупы ведутся одним человеком с его слабыми средствами, во втором – самим государством с его неограниченными возможностями.
Обыкновенный гражданин, использующий преступные интриги для достижения власти, может лишь косвенным образом вредить общественному благосостоянию, но если на арене появляется представитель исполнительной власти, то забота об управлении отходит для него на второй план; главным его интересом становится вопрос об избрании. Дипломатические переговоры, как и законы, имеют для него значение лишь в качестве избирательных комбинаций. Места даются в награду за услуги, оказанные не народу, а его вождю. Деятельность правительства в таком случае если и не всегда направлена против интересов страны, то по крайней мере уже не приносит ей пользы. А между тем для этой пользы она и существует.
Наблюдая ход дел в Соединенных Штатах, нельзя не заметить, что желание быть снова выбранным господствует над мыслями президента; что вся политика его администрации направлена к этой цели; что самые мелкие его действия подчинены ей; что особенно с приближением критического момента личный интерес занимает в его уме место общественного.
Таким образом, вторичное избрание оказывает развращающее влияние на избирательный образ правления, делая его обширнее и опаснее. Оно ведет к упадку нравственности в народе и к замене патриотизма ловкостью.
В Америке оно производит еще более глубокие повреждения источников национального существования.
Каждый образ правления заключает в себе какой-нибудь порок, соединенный с его основными жизненными условиями; гений законодателя состоит в том, чтобы верно его усмотреть. Государство может выдержать много плохих законов, и причиняемое ими зло часто преувеличивается. Но всякий закон, способствующий развитию этого зародыша смерти, не может с течением времени не сделаться гибельным, даже если его вредные последствия и не были заметны немедленно.
Таким гибельным принципом в абсолютных монархиях является безграничное и выходящее за разумные пределы расширение королевской власти. Поэтому всякая мера, уничтожающая сохраненные конституцией противовесы этой власти, будет в корне вредна, хотя бы последствия ее долго казались нечувствительными.
В странах, где управляет демократия и народ постоянно все забирает себе, те законы, вследствие которых его деятельность становится более быстрой и неудержимой, действуют вредным образом на существование правительственного порядка.
Величайшая заслуга американских законодателей состоит в том, что они ясно поняли эту истину и имели мужество применить ее на практике.
Они осознали необходимость того, чтобы кроме народа существовало известное количество властей, которые, не будучи от него независимыми, пользовались бы, однако, в своей сфере довольно значительной степенью свободы, чтобы, повинуясь постоянному направлению, даваемому большинством, они могли бороться с его случайными желаниями и не соглашаться на его опасные требования.
Они соединили всю исполнительную власть нации в одних руках; они дали президенту обширные преимущества и вооружили его правом veto, чтобы он мог противостоять попыткам захвата власти со стороны законодательного собрания.
Но, введя принцип переизбрания, они отчасти уничтожили сделанное ими. Они дали президенту большую власть и отняли у него желание ею пользоваться.
Не будучи вновь избираемым, президент не был бы независим от народа, потому что он все-таки нес ответственность перед ним, но благосклонность народа не была бы ему настолько необходима, чтобы для получения ее он должен был приноравливаться ко всем его желаниям.
Имея право быть переизбранным (и это особенно верно в наше время, когда общественная нравственность падает и великие личности исчезают), президент Соединенных Штатов является только послушным орудием в руках большинства. Он любит то, что нравится большинству, и ненавидит то, что ему ненавистно. Президент забегает вперед его желаний, предупреждает его жалобы, подчиняется малейшему выражению его воли; законодатели хотели бы, чтобы он руководил большинством, на деле он следует за ним.
Таким образом, чтобы не лишить государство возможности пользоваться талантами человека, они сделали эти таланты почти бесполезными; и чтобы сохранить за собой средство нужное в исключительных обстоятельствах, они подвергли страну риску ежедневной опасности.
О союзных судах[148]
Важное политическое значение судебной власти в Соединенных Штатах. Трудность рассмотрения этого предмета. Польза правосудия в государствах с федеративным устройством. Какими судами мог пользоваться Союз? Необходимость учреждения союзных судебных мест. Организация союзной юстиции. Верховный суд. Чем он отличается ото всех других известных нам судов
Я проанализировал законодательную и исполнительную власть Союза. Мне остается еще рассмотреть судебную власть.
Здесь я должен высказать читателю свои опасения.
Судебные учреждения имеют большое влияние на судьбу англо-американцев. Они занимают очень важное место в ряду собственно политических учреждений. С этой точки зрения они особенно заслуживают нашего внимания.
Но каким образом объяснить политическое действие американских судов, не входя в технические подробности относительно их устройства и форм; и как войти в эти подробности, не оттолкнув читателя сухостью подобного предмета? Как сохранить ясность, не переставая быть кратким?
Я не льщу себя надеждой, что мне удалось избежать этих различных опасностей. Простые читатели найдут, что я еще слишком многословен; законоведы сочтут меня чересчур кратким. Но это такое неудобство, которое вообще связано с моим предметом и с тем вопросом, о каком я говорю в настоящее время.
Главное затруднение состояло не в том, чтобы придумать, как устроить союзное управление, но как повиноваться его законам.
Вообще правительства имеют только два средства преодолеть сопротивление, оказываемое им управляемыми: физическую силу, которую они находят в себе самих, и моральную силу, которую им дают решения судов.
Правительство, которое только посредством военной силы могло бы заставить повиноваться своим законам, находилось бы очень близко к гибели. Вероятно, с ним произошло бы одно из двух: если бы оно было слабо и умеренно, то употребило бы силу только в последней крайности и пропустило бы незаметно множество частных случаев неповиновения; таким образом государство постепенно впало бы в анархию.
Если бы оно было смело и сильно, то ежедневно прибегало бы к насилию, и скоро бы оказалось, что оно превратилось в чистый военный деспотизм. Деятельность и бездеятельность его были бы одинаково гибельны для управляемых.
Важная задача правосудия заключается в том, чтобы поставить идею права на место идеи насилия, установить промежуточное звено между управлением
Удивительно, какое большое значение в общественном мнении придается людьми вмешательству судебной власти. Сила этого мнения так велика, что она остается при судебной форме даже тогда, когда сущность уже исчезла; она напоминает призрак.
Моральная сила, которой облечены судьи, делает очень редким употребление физической силы, в большинстве случаев заменяя ее собой; если же наконец оказывается нужным, чтобы действовала последняя, то присоединяясь к ней, она удваивает ее могущество.
Союзное правительство должно более всякого другого стараться приобрести поддержку судебной власти, потому что по природе своей оно слабее и против него легче организовать сопротивление[149]. Если бы ему постоянно приходилось сразу же прибегать к употреблению силы, то оно бы не справилось со своей задачей.
Чтобы заставить граждан повиноваться законам или отражать нападки, предметом которых были бы эти законы, Союзу необходимо было содействие судов.
Но какими судами он должен был воспользоваться? В каждом штате уже была судебная власть, организованная внутри его. Следовало ли обратиться к этим судам? Или нужно было учредить особую союзную юстицию? Легко доказать, что Союз не мог применить для своих потребностей судебную власть, установленную в штатах.
Для безопасности каждого и для свободы всех важно, конечно, чтобы судебная власть была отделена от всех других, но для существования нации не менее необходимо, чтобы разные государственные власти имели бы одно происхождение, следовали одним принципам и действовали в одной сфере, чтобы они былисоотносительныиоднородны.Никому, я думаю, не приходило в голову поручить иностранным судам судить преступления, совершенные во Франции, чтобы иметь уверенность в беспристрастии судей.
По отношению к своему союзному правительству американцы составляют один народ, но в среде этого народа сохранились политические единицы, в некоторых пунктах зависящие от национального правительства, а во всех других независимые, имеющие свое особенное происхождение, собственные мнения и специальные способы действия. Поручить исполнение законов Союза судам, учрежденным этими политическими единицами, значило бы все равно что предоставить нацию иностранным судьям.
Мало того, каждый штат по отношению к Союзу – не только иностранное государство, но и постоянный противник, потому что чем более уменьшается верховная власть Союза, тем скорее усиливается верховная власть штатов.
Следовательно, поручая применение законов Союза судам отдельных штатов, отдали бы нацию в руки не только иностранных, но еще и пристрастных судей.
Суды отдельных штатов были не способны служить национальным целям не только по своему характеру, но и по своей многочисленности.
Уже во время составления союзной конституции в Соединенных Штатах было тринадцать безапелляционных судов. Теперь их насчитывается двадцать четыре. Возможно ли допустить существование государства, в котором основные законы могут быть изъясняемы и применяемы двадцатью четырьмя способами сразу? Подобная система столь же противна разуму, как и указаниям опыта.
Поэтому американские законодатели решили создать союзную судебную власть для применения союзных законов и для разрешения вопросов, затрагивавших общие интересы и определенных заранее.
Вся судебная власть Союза была сосредоточена в одном судебном учреждении, названном Верховным судом Соединенных Штатов, но, чтобы облегчить разрешение им дел, к нему были приданы низшие суды, в обязанность которых входило окончательное решение менее важных дел или решение в первой инстанции более важных споров. Члены Верховного суда не подлежали избранию ни народа, ни законодательного собрания. Их должен был назначать президент, выслушав мнения сената.
Чтобы они стали независимыми от всякой другой власти, их сделали пожизненными и установили, что содержание их, раз определенное, не подлежит контролю законодательного собрания[150].
Провозгласить в принципе установление союзной юстиции было довольно легко, но трудности тотчас являлись во множестве, как только приходилось определять круг ее ведомства.
Способ определения подсудности в союзных судах
Трудность определения компетенции различных судебных мест в государствах, имеющих форму союзов. Суды Американского Союза получили право самим определять свою подсудность. В чем этот порядок нарушает ту долю верховной власти, которую оставили за собой отдельные штаты. Верховные права штатов ограничиваются как законами, так и разъяснением их. Отдельные штаты подвергаются в силу этого опасности скорее кажущейся, чем действительной
Поскольку конституция Соединенных Штатов сопоставляла рядом две различные верховные власти, представляемые в отношении правосудия двумя родами различных судов, то как бы ни старались точно установить границы подсудности этих двух разрядов судов, все же нельзя было устранить возможности частых столкновений между ними. Но в таком случае кому должно было принадлежать право установления подсудности?
У народов, образующих единое политическое общество, когда между двумя судами возникает вопрос о подсудности, то разрешение его предоставляется обычно третьему суду, играющему роль посредника.
Это делается без затруднения, потому что у таких народов вопросы о судебной компетенции не находятся ни в какой связи с вопросом о верховных правах нации.
Но над высшим судом отдельного штата и высшим судом Соединенных Штатов невозможно было установить какое-нибудь судебное место, которое не было бы ни тем, ни другим.
По необходимости надо было дать одному из двух судов право решения в собственном деле, предоставив ему или принимать на себя разбор дела, подсудность которого оспаривалась, или отказываться от него. Такое право не могло быть предоставлено различным судам отдельных штатов; это значило бы, установив в теории верховное право Союза, фактически уничтожить его, так как право разъяснения конституции вскоре вернуло бы отдельным штатам ту долю независимости, которая была отнята у них в буквальном смысле самой конституцией.
Создавая союзный суд, имели в виду отнять у судов отдельных штатов право разрешения каждым из них на свой лад вопросов имеющих общенациональное значение, и таким образом получить однообразное юридическое учреждение для разъяснения союзных законов. Эта цель не достигалась бы, если бы судьи отдельных штатов, воздерживаясь от обсуждения процессов, подлежащих ведению союзных судов, могли бы, однако, судить их, признавая, что они не подлежат ведению этих судов.
Поэтому Верховный суд Соединенных Штатов был облечен правом разрешения всех вопросов о подсудности[151].
Это было самым серьезным ударом, нанесенным верховным правам штатов. Они таким образом были ограничены не только законами, но и разъяснением их, одной известной предельной чертой и другой неизвестной, одним точно определенным и другим произвольным правилом. Правда, конституцией установлены были определенные границы верховной власти Союза, но всякий раз, когда эта власть вступает в соперничество с верховной властью штатов, спор их решается союзным судом.
Впрочем, опасности, которыми подобный образ действий угрожал верховной власти штатов, не были в действительности так велики, как это казалось.
Дальше мы увидим, что в Америке реальная сила заключается скорее в местных правительствах, чем в правительстве Союза. Союзные судьи сознают относительную
Случаи различной юрисдикции
Характер процесса и личность – два основания юрисдикции союзных судов. Процессы, в которых судятся посланники. Союз. Отдельный штат. Кто их судит. Процессы, возникающие из законов Союза. Почему они судятся союзными судами. Процессы о неисполнении договоров, подлежащие суду союзной юстиции. Вытекающие из этого следствия
Найдя средство установить компетенцию союзных судов, законодатели Союза определили затем юридические признаки тех случаев, на которые оно должно было распространиться.
Было установлено, что есть такие процессы, которые могут слушаться только в союзном суде, независимо от предмета иска.
Затем было признано, что есть такие процессы, которые могут быть решены лишь в этих же судах.
Личность и содержание процесса сделались, следовательно, двумя основаниями, на которых строилось определение компетенции союзных судов.
Посланники представляют собой дружественные Союзу нации, во всем, что касается их, заинтересован, так сказать, весь Союз. Когда посланник является стороной в процессе, то последний становится делом благосостояния всей нации. Естественно, что решение по таким делам постановляется союзными судами.
Союз может иметь особые дела. В этом случае было бы не согласно ни с разумом, ни с обычаями всех народов обращаться к судебным местам, представляющим другую верховную власть, а не власть Союза. Только союзным судам должно принадлежать решение по таким делам.
Когда два частных лица, принадлежащих к двум различным штатам, ведут тяжбу друг с другом, то невозможно допустить, чтобы их судили судьи одного из двух штатов. Надежнее избрать такой суд, который не может возбудить против себя подозрения ни одной стороны, и таким представляется союзный суд.
Когда обе стороны процесса не отдельные личности, а целые штаты, то к мотиву, основанному на справедливости, присоединяется еще и политический мотив первостепенной важности. Здесь уже качество сторон дает национальное значение всем их процессам. Малейший спорный вопрос между двумя штатами представляет важное значение для спокойствия всего Союза[152].
Часто сущность процесса должна была послужить основанием для определения подсудности. Так, например, все вопросы, имеющие связь с морской торговлей, должны были подлежать разрешению союзных судов[153].
Причину этого легко указать: почти все эти вопросы входят в определение международного права. В этом смысле в них существенно заинтересован весь Союз по отношению к иностранцам. Сверх того, поскольку море не может быть включено в какой-нибудь судебный округ предпочтительно перед другим округом, то остается только одна общенациональная судебная власть, которая способна вести тяжбы, вытекающие из морской торговли.
Конституция соединила в одну категорию все процессы, которые по их существу должны подлежать ведению союзных судов.
Указываемое ею на этот счет правило очень просто, но оно одно заключает в себе целую обширную систему понятий и фактов.
Союзные суды должны разбирать все процессы, которыевозникают из законов Соединенных Штатов.
Два примера пояснят мысль законодателя.
Конституция запрещает штатам издавать законы, касающиеся денежного обращения; один из штатов, несмотря на запрещение, издает подобный закон. Заинтересованные стороны отказываются повиноваться ему на том основании, что он противоречить конституции. В этом случае надо обращаться к союзному суду, потому что основание для иска взято из законов Соединенных Штатов.
Конгресс устанавливает ввозную пошлину. Возникают затруднения относительно взимания ее. Опять надо обращаться в союзный суд, потому что основание процесса заключается в разъяснении одного из законов Соединенных Штатов.
Правило это согласуется с основаниями, принятыми для союзной конституции.
Правда, Союз в том виде, как он был организован в 1789 году, имеет только ограниченную верховную власть, но при этом подразумевалось, что в этих пределах он представлял собой один народ[154]. В этом кругу он обладает верховной властью. Раз этот пункт будет установлен и принят, все остальное становится легко, потому что если признавать, что Соединенные Штаты в пределах установленных конституций образуют только один народ, то им и должны быть предоставлены права, принадлежащие всем народам.
Но с самого возникновения общества все согласны в том, что каждый народ имеет право судить через свои судебные учреждения вопросы, относящиеся к исполнению собственных его законов. На это отвечают: Союз находится в таком необыкновенном положении, что он только в отношении некоторых предметов образует народ; для всех же других он ничего не значит. Что же из этого следует? По крайней мере, относительно законов об этих предметах Союз имеет такие же права, какие могли бы быть предоставлены власти, обладающей полным суверенитетом. Сущность затруднения состоит в том, чтобы определить, какие это предметы. Раз этот вопрос будет разрешен (а мы видели выше, рассуждая о подсудности, как он был разрешен), то, собственно, не остается вопроса, поскольку было установлено, что данный процесс касается Союза, то есть входит в ту долю верховных прав, которая по конституции предоставлена была Союзу, то из этого следовало, что лишь союзный суд мог его разрешить.
Всякий раз, когда предъявляется спор против законов Соединенных Штатов или делается на них ссылка для защиты, следует обращаться к союзным судам.
Поэтому юрисдикция союзных судов то расширяется, то суживается, соответственно тому, как расширяются или суживаются верховные права Союза.
Мы видели, что главная цель законодателей 1789 года была разделить верховную власть на две различные части. В одну они передали управление всеми делами Союза, а в другую – заведывание специальными интересами определенных его частей.
Главной их заботой было вооружить союзное правительство достаточной властью, чтобы оно могло в своей сфере защищаться против захватов отдельных штатов.
Что же касается последних, то как общий принцип было признано, что в своей сфере они должны оставаться свободными. В ней центральное правительство не может ни направлять их, ни даже наблюдать за их поведением.
В главе о разделении властей мной было указано, что этот принцип не всегда соблюдался. Есть такие законы, которые не могут быть изданы отдельным штатом, хотя они касаются его одного.
Когда один из штатов Союза издает подобный закон, то граждане, считающие свои интересы нарушенными его применением, могут апеллировать к союзным судам.
Таким образом, юрисдикция союзных судов простирается не только на все процессы, имеющие источником законы Союза, но также и на те, которые возникают из законов отдельных штатов, изданных вопреки конституции.
Штатам запрещено издавать уголовные законы, имеющие обратное действие; человек, осужденный на основании закона такого рода, может апеллировать к союзной юстиции.
Конституцией запрещено также штатам издавать законы, которыми отменялись бы или изменялись права, приобретенные в силу контракта(impairing
Как только какое-нибудь частное лицо усматривает, что законом его штата нарушается одно из прав такого рода, оно может отказаться повиноваться ему и апеллировать к союзной юстиции[156].
Этим положением, мне кажется, верховное право штатов подвергается большему нарушению, чем от всего остального.
Права, предоставленные союзному правительству с очевидно национальными целями, определены ясно и легко понятны. Те же, которые косвенно даются ему той статьей, о какой сейчас было сказано, не бросаются в глаза и пределы их не разграничены точно. В самом деле есть множество политических законов, влияющих на существование договоров, которые таким образом могут подать повод к захвату лишней власти центральным правительством.
Формы судопроизводства в союзных судах
Естественная слабость юстиции в государствах с федеративным устройством. Усилия, которые должны делать законодатели, чтобы действию союзных судов подлежали только отдельные личности, а не целые штаты. Каким образом американцы достигли этого. Прямое действие союзных судов в отношении частных лиц. Косвенное давление на штаты, нарушающие законы Союза. Приговор союзной юстиции не отменяет местного закона, но делает его бессильным
Я изложил права союзных судов, не менее важно знать, какими способами они осуществляют их на деле.
Непреодолимая сила судебной власти в странах с нераздельной верховной властью происходит от того, что в них суды представляют всю нацию в борьбе с отдельной личностью, подвергшейся действию приговора. К понятию о праве присоединяется понятие о силе, поддерживающей это право.
Но в тех странах, где верховная власть разделена, не всегда бывает так. Там чаще всего правосудие имеет против себя не отдельное лицо, а часть нации. От этого ее сила, как моральная, так и материальная, ослабевает.
Вследствие этого в государствах с союзной формой правления правосудие естественно бывает слабее, а подсудимый сильнее.
В таких федеративных государствах законодатель должен постоянно стараться дать судебной власти такое же место, какое она занимает у народов, не установивших у себя разделения верховной власти; иными словами, его постоянные усилия должны быть направлены на то, чтобы союзная юстиция представляла собой нацию, а подсудимый являлся представителем частного интереса.
Всякое правительство, какова бы ни была его природа, должно влиять на управляемых, чтобы заставить их отдавать ему должное; оно обязано действовать против них, чтобы защищаться от их нападения.
Что касается прямого действия правительства на управляемых с целью заставить их повиноваться законам, то конституция Соединенных Штатов устроила дело так (и это было самым совершенным ее созданием), что союзные суды, действующие во имя этих законов, работают всегда только с отдельными лицами. Поскольку было провозглашено, что Союз в кругу, очерченном конституцией, составляет всего один народ, то из этого получалось, что правительство, созданное этой конституцией и действующее в ее пределах, облечено было всеми правами национального правительства, из которых главным было право обращать свои требования без всякого посредства к каждому отдельному гражданину. Когда, например, Союз устанавливал налог, то он должен был для его взимания обращаться не к штатам, а к каждому американскому гражданину, сообразно с его обложением. В свою очередь судебной власти Союза, на которую была возложена охрана выполнения этого закона, приходилось выносить приговор не против неповинующегося штата, а против плательщика. Как и судебная власть других народов, она имела перед собой только единичную личность.
Заметьте, что в этом случае Союз сам выбирал своего противника. Он выбрал слабого, естественно, что тот оказался побежденным.
Но затруднение увеличивается, когда Союз вместо нападения вынужден сам защищаться. Конституция признает за штатами право издания законов. Эти законы могут нарушать право Союза. В этом случае по необходимости приходится бороться с верховной властью штата, издавшего закон. Остается только из разных способов действия выбрать наименее опасный. Он заранее указан общими основаниями, изложенными мной раньше[157].
Понятно, что в предположенном мной случае Союз мог бы потребовать штат к союзному суду, который объявил бы данный закон уничтоженным; таков был бы естественный ход идей. Но подобным способом союзная юстиция очутилась бы лицом к лицу со штатом, чего именно желали избежать.
Американцы рассудили, что было почти невозможно, чтобы новый закон при своем применении не затронул какого-нибудь частного интереса.
На этом-то частном интересе и основываются авторы союзной конституции, ведя борьбу с вечной законодательной мерой, которой мог бы быть недоволен Союз. Ему-то они и оказывают покровительство.
Штат продает какой-нибудь компании земли; через год новый закон распоряжается иначе этими землями и тем нарушает статью конституции, которая запрещает изменять права, приобретенные по договору. Когда лицо, купившее землю на основании нового закона, является, чтобы вступить во владение, то хозяин, основывающий свои права на старом законе, предъявляет к нему иск в союзном суде и добивается признания его права недействительным. Таким образом, союзная юстиция приходит в столкновение с верховными правами штата, но она поражает их лишь косвенно и применительно к частному случаю. Закон страдает от нее в своих последствиях, а не в основаниях: он не уничтожается ею, но теряет силу.
Оставалось еще последнее предположение.
Каждый штат представлял собой корпорацию, имевшую отдельное существование и особые гражданские права; таким образом он мог искать и отвечать на суде; например, один штат мог предъявлять иск в суде против другого штата.
В данном случае для Союза речь шла уже не о том, чтобы возражать против местного закона, а чтобы рассудить процесс, в котором штат являлся стороной. Это был такой же процесс, как и всякий другой, только качество сторон было различно. Опасность, на которую было указано в начале этой главы, существует и здесь, но в этом случае ее уже нельзя избежать. Она неразрывно связана с самой сущностью союзных конституций, результатом которых всегда будет создание в среде нации частных лиц достаточно сильных для того, чтобы правосудие лишь с трудом могло действовать против них.
Высокое место, занимаемое Верховным судом в ряду высших властей государства
Ни у одного народа не было установлено такой обширной судебной власти, как у американцев. Пределы ее ведения. Ее политическое влияние. Спокойствие и существование Союза зависят от мудрости семи союзных судей
Когда, рассмотрев подробно организацию Верховного суда, получаешь представление о всей совокупности предметов, предоставленных его ведению, то не трудно видеть, что никогда ни у одного народа не было установлено такой огромной судебной власти.
Верховный суд по природе своих прав и по качеству подсудных ему лиц поставлен выше всех известных судов.
У цивилизованных народов Европы правительство выказывало нежелание, чтобы дела, касающиеся его самого, решались обыкновенными судами. Это нежелание, естественно, усиливается при
В Америке эта теория была осуществлена на практике. Верховный суд – единственное судебное место всей нации.
На него возложено изъяснение законов и трактатов; вопросы, касающиеся морской торговли, и вообще все вопросы, относящиеся к международному праву, входят исключительно в его компетенцию Можно даже сказать, что его ведомство имеет почти совершенно политическое содержание, тогда как устройство его вполне судебное. Единственная его задача состоит в том, чтобы приводить в исполнение законы Союза, а тот устанавливает только отношения правительства к управляемым и нации к иностранцам. Взаимные же отношения граждан почти все регулируются верховной властью отдельных штатов.
К этой причине его важного значения надо добавить и другую. У европейских народов ведению судов подлежат только частные лица; относительно же Верховного суда Соединенных Штатов можно сказать, что он вызывает к себе влиятельных особ. Когда судебный пристав, восходя на ступени судейской кафедры, произносит: «Штат Нью-Йорк против штата Огайо», то всякий присутствующий чувствует, что он находится не в обыкновенном суде. И когда подумаешь, что одна из сторон представляет собой миллион людей, а другая – два миллиона, то удивляешься ответственности, лежащей на семи судьях, приговор которых должен обрадовать или опечалить столь большое число их сограждан.
В руках семи союзных судей постоянно находятся спокойствие, благосостояние и самое существование Союза. Без них конституция была бы мертвой буквой. К ним обращается исполнительная власть, защищаясь от вмешательства законодательного собрания, законодательная власть, защищаясь против мероприятий исполнительной власти. Союз, чтобы заставить штаты повиноваться ему, штаты, чтобы устранить излишние притязания Союза, общие интересы, вступая в борьбу с частными, консервативные взгляды, противодействуя демократическому непостоянству. Власть этих судей чрезвычайно велика, но это власть, основанная на общественном мнении. Они всемогущи, пока народ соглашается повиноваться закону, они не могут ничего сделать, если он будет презирать закон. Между тем значение общественного мнения таково, что им трудно пользоваться, поскольку невозможно точно указать на его пределы. Иногда бывает так же опасно остаться позади их, как и перейти за них.
Союзные судьи должны быть не только хорошими гражданами, просвещенными и честными людьми: эти качества необходимы для всякого должностного лица, но они должны быть государственными людьми; нужно, чтобы они умели понимать дух своего времени, бороться с препятствиями, которые могут быть побеждены, и уклоняться в сторону от течения, когда оно грозит унести вместе с ними и верховное право Союза и повиновение его законам.
Президент может ошибаться, и при этом государство не пострадает, потому что он имеет лишь ограниченную власть. Может заблуждаться и конгресс, и от этого Союз не погибнет, поскольку выше конгресса есть общество избирателей, а оно может изменить его направление, сменив его членов.
Но если бы Верховный суд когда-нибудь оказался составленным из легкомысленных или продажных людей, то Союз подвергался бы опасности анархии или междоусобной войны.
Впрочем, не следует заблуждаться: первоначальная причина опасности заключается не в устройстве суда, а в самой природе союзного управления. Мы видели, что нет большей необходимости в твердой организации судебной власти, как у народов, образующих Союз, потому что нигде отдельные личности, способные идти против общества, не бывают так сильны и не имеют такой возможности сопротивляться материальной силе правительства.
Но чем более необходимо, чтобы власть была сильной, тем более следует ей предоставить простора и независимости. А чем власть обширнее и независимее, тем злоупотребление ею может быть опаснее. Стало быть, зло происходит не вследствие организации этой власти, а из-за организации самого государства, требующей существования подобной власти.
В чем превосходство союзной конституции над конституцией штатов
Каким образом можно сравнивать конституцию Союза с конституцией отдельных штатов. Преимущество союзной конституции должно заключаться в мудрости союзных законодателей. Законодательная власть Союза более независима от народа, чем законодательная власть штатов. Исполнительная власть в своей сфере более свободна. Законодательная власть менее подчинена воле большинства. Практические последствия этого. Союзные законодатели ослабили опасности, связанные с правлением демократии, законодатели штатов увеличили эти опасности
Союзная конституция существенно отличается от конституции штатов целью, которую она имеет в виду, но она очень похожа на нее по тем средствам, какими достигается эта цель. Предмет управления другой, но формы его те же самые. С этой специальной точки зрения можно с пользой сравнить их.
Я думаю, что союзная конституция совершеннее всех конституций штатов. Превосходство это обусловливается многими причинами.
Настоящая конституция Союза была составлена после конституций большей части штатов, поэтому можно было воспользоваться приобретенным опытом.
Но нельзя не прийти к убеждению, что эта причина только второстепенная, если принять во внимание, что после установления союзной конституции к Союзу добавилось одиннадцать новых штатов и они почти всегда скорее усиливали, чем ослабляли недостатки, существовавшие в конституциях штатов, раньше образовавшихся.
Главная причина превосходства союзной конституции заключается в самом характере ее составителей.
В эпоху, когда она была составлена, падение Союза казалось неминуемым, оно, так сказать, было у всех перед глазами. В этой крайности народ выбрал, может, не тех людей, которых он больше всего любил, но тех, кого уважал.
Я уже высказал выше замечание, что законодатели Союза были почти все люди замечательные своими знаниями и своим патриотизмом.
Они возвысились среди общественного кризиса, во время которого дух свободы должен был постоянно выдерживать борьбу с сильной и склонной к господству правительственной властью. Когда борьба завершилась и, как часто бывает, возбужденные страсти толпы направились еще на противодействие давно уже не существовавшим опасностям, эти люди остановились. Они посмотрели на свое отечество более спокойно и увидели, что окончательный переворот уже совершился и что с этого времени опасности, угрожающие народу, могут возникнуть только из злоупотребления свободой. То, что они думали, они имели мужество и высказать, потому что чувствовали в глубине сердца искреннюю и горячую любовь к этой самой свободе; они осмелились говорить о ее ограничении, будучи уверены в своем нежелании ее уничтожить[158].
Большая часть конституций штатов устанавливает только годичный срок для полномочий в палате представителей и двухлетний для сенаторов, так что члены законодательного собрания постоянно бывают связаны, и притом самым тесным образом, с малейшими желаниями своих избирателей.
Законодатели Союза нашли, что подобная чрезвычайная зависимость законодательной власти искажает главнейшие результаты представительной системы, делая народ не только источником власти, но и правительством.
Они увеличили срок избирательных
Союзная конституция, так же как и различные конституции штатов, разделила законодательное собрание на два отделения.
Но в штатах эти две части законодательного собрания были составлены из одинаковых элементов и посредством однородного способа избрания. Из этого получилось то, что страсти и стремления большинства с такой же легкостью могли проявляться и так же скоро найти свое выражение и орудия как в одной, так и в другой палате. От этого составление законов приняло бурный и торопливый характер.
Союзная конституция выводила обе палаты из народного голосования, но она видоизменила для каждой из них условия избрания и способ выбора, чтобы одна из ветвей законодательной власти если и не представляла, как в некоторых нациях, интересы различные от интересов другой, то по крайней мере была бы выразительницей высшей мудрости.
Чтобы быть сенатором, требовалось иметь зрелый возраст, и избрание сенаторов было возложено на собрание, которое само было выборное и немногочисленное.
Демократии имеют склонность к сосредоточению общественной власти в руках законодательного собрания. Последнее, будучи властью наиболее непосредственно исходящей от народа, получает и значительную долю его могущества.
Поэтому в нем постоянно замечается стремление к соединению в себе всякого рода правительственной власти.
Это сосредоточение властей, с одной стороны, чрезвычайно вредит правильному ведению дела, с другой – в то же время содействует установлению деспотизма большинства.
Законодатели отдельных штатов часто поддавались этим инстинктам демократии, законодатели Союза всегда мужественно боролись с ними.
В штатах исполнительная власть находится в руках должностного лица, который стоит рядом с законодательным собранием, но в действительности он не что иное, как слепое и пассивное орудие его воли. Откуда он мог бы получить свою силу? Из продолжительности занимаемой им должности? Но он обычно назначается на год. В своих правах и преимуществах? Он, можно сказать, их не имеет. Законодательная власть может сделать его бессильным, поручив исполнение законов специальным комиссиям, избранным из ее среды. Если бы она пожелала, то могла бы почти уничтожить его, отняв у него содержание.
Союзная конституция сосредоточила все права исполнительной власти, так же как и всю ее ответственность, на одном человеке. Она продлила существование президента на четыре года, утвердила за ним на весь срок его должности пользование его содержанием, учредила для него клиентуру и вооружила его правом приостанавливающего veto. В общем, очертив старательно сферу исполнительной власти, она постаралась в этой сфере дать ей сколько возможно более сильное и свободное положение.
Из всех родов власти судебная власть получила в конституциях штатов положение наименее зависимое от законодательной.
Однако во всех штатах законодательная власть сохранила за собой право назначать жалованье судьям, что, конечно, подчиняет их ее непосредственному влиянию.
В некоторых штатах судьи назначаются только на время, что отнимает у них значительную часть их свободы и силы.
В других штатах законодательная и судебная власть оказываются смешанными. Так, например, сенат в Нью-Йорке образует по определенным делам высший суд штата.
Напротив, союзная конституция позаботилась отделить судебную власть от всех других. Кроме того, она сделала судей независимыми, признав их жалованье постоянным, должность несменяемой.
Легко заметить практические последствия этих различий. Для всякого внимательного наблюдателя очевидно, что дела Союза ведутся несравненно лучше, чем частные дела какого-нибудь штата.
Союзное правительство справедливее и умереннее в своей деятельности, чем правительство штатов. В его намерениях больше разумности, в предположениях больше прочности и соображений, основанных на знании дела, и в исполнении его мероприятий больше опыта, последовательности и твердости.
Эту главу можно резюмировать в немногих словах.
Две главных опасности угрожают существованию демократий.
Полное рабское подчинение законодательной власти желаниям массы избирателей.
Сосредоточение в законодательном учреждении всех прочих правительственных властей.
Законодатели штатов способствовали развитию этих опасностей. Законодатели Союза сделали все, чтобы они были менее серьезными.
Чем союзная конституция Американских Соединенных Штатов отличается от других союзных конституций
Американский Союз похож на все другие союзы. Однако результаты его оказываются иными. Отчего это происходит? Чем этот Союз отличается от прочих. Американское правительство – это не союзное, а неполное национальное
Американские Соединенные Штаты не были первым и единственным примером федерации. Не говоря о древности, в новейшей Европе было несколько таких примеров: Швейцария, Германская империя, Нидерландская республика имели или имеют и теперь федеративное устройство.
Изучая конституцию этих различных стран, мы с удивлением замечаем, что власть, предоставленная ими союзному правительству, приблизительно такая же, как и власть, данная американской конституцией правительству Соединенных Штатов. Подобно последней, они дают центральному правительству право заключать мир и объявлять войну, право набирать людей и собирать деньги, заботиться об удовлетворении общих потребностей нации и об урегулировании ее интересов.
Однако у всех этих различных народов союзное правительство почти всегда оставалось слабым и бессильным, тогда как правительство Американского Союза ведет дела легко и энергично.
Первый Американский Союз не мог существовать по причине чрезвычайной слабости своего правительства, а между тем оно имело такие же обширные права, как и теперешнее союзное правительство. Можно даже сказать, что в некоторых отношениях его привилегии были больше.
Значит, в теперешней конституции Соединенных Штатов существуют такие новые принципы, которые не бросаются в глаза с первого раза, но влияние их глубоко ощущается.
Эта конституция, которую с первого взгляда легко можно перепутать с бывшими раньше ее союзными конституциями, основана на совершенно новой теории, которая должна быть признана за великое открытие в политической науке нашего времени.
Во всех федерациях, предшествовавших образованию Американского Союза 1789 года, народы, соединявшиеся с общей целью, соглашались повиноваться требованиям союзного правительства, но оставляли за собой право наблюдать у себя за исполнением законов Союза.
Американские государства – штаты, соединившиеся в 1789 году, не только согласились на то, чтобы союзное правительство издавало для них законы, но чтобы оно же само и приводило их в исполнение.
В обоих случаях право одно и то же, однако применение его различно; но из этой единственной разницы возникают серьезные последствия.
Во всех федерациях, бывших раньше теперешнего Американского Союза, союзное правительство для удовлетворения своих потребностей обращалось к частным правительствам. В случае если требуемая мера не нравилась одному из них, оно всегда могло уклониться от необходимости повиноваться. Если оно было сильно, то обращалось к оружию, если слабо, то потворствовало сопротивлению союзным законам, ставшим его собственными, заявляло о своем бессилии и пользовалось инерцией.
Поэтому всегда происходило одно из двух: или самый сильный из соединившихся народов брал в свои руки права союзной власти и во имя ее господствовал над всеми другими[159], или союзное правительство
В Америке Союз управляет не государствами, а частными гражданами. Когда он устанавливает налог, то обращается не к правительству, например, штата Массачусетс, а к каждому его жителю. Старинные союзные правительства имели дело с народом, правительство Американского Союза – с отдельными личностями. Оно получает силу не извне, а от самого себя. Оно имеет собственных администраторов, суды, судебных чиновников и армию.
Без сомнения, национальный дух, общественные страсти и провинциальные предрассудки каждого штата также ведут к значительному уменьшению объема организованной таким образом союзной власти и к созданию центров сопротивления ее воле; будучи ограничено в своих верховных правах, она не может быть столь же сильной, как правительство, пользующееся ими вполне, но это уже есть недостаток, присущий федеративной системе.
В Америке каждый штат имеет гораздо меньше случаев и поводов к неповиновению, и если бы он вздумал сопротивляться, то мог бы это сделать, явно нарушив законы Союза, остановив правильный ход юстиции и подняв знамя бунта. Ему пришлось бы сразу пойти на крайние меры, на что люди обычно долго не решаются.
В старинных федерациях права, предоставленные Союзу, являлись для него источником войн, а не силы, потому что они увеличивали его требования, не увеличивая его средств заставить себе повиноваться. Поэтому оказывалось почти всегда, что действительная слабость союзных правительств возрастала в прямом отношении к их номинальной власти.
Не так состоит дело в Американском Союзе; союзное правительство, подобно большей части обыкновенных правительств, может исполнять все, на что ему предоставлено право.
Человеческий ум легче создает вещи, чем слова. Поэтому в употреблении находится столько несоответствующих терминов и недостаточных выражений.
Многие нации образуют постоянный Союз и устанавливают верховную власть, которая, не действуя на простых граждан, как это бывает при национальном правительстве, обращает, однако, свое внимание на каждый из союзных народов, взятый в его целости.
Этот образ правления, столь отличный от других, носит название федеративного.
Есть такая общественная форма, при которой несколько народов действительно сливаются в один по отношению к некоторым общим для них интересам, оставаясь раздельными и только союзными в отношении всех других.
В этом случае центральная власть действует на управляемых без постороннего средства, она сама распоряжается ими и судит их, как делают это и национальные правительства, но ведет себя таким образом лишь в ограниченном кругу. Это уже не федеративное правление, а неполное национальное. Таким образом, найден был образ правления, который не национальный, не федеративный, но на этом остановились, и нового слова, которое должно было бы выразить собой новую вещь, до сих пор еще не существует.
Из-за этого нового вида федерации все союзы кончали или междоусобной войной, или подчинением, или бездействием. Все составлявшие их народы не имели достаточного знания, чтобы найти лекарство для их болезней, или достаточного мужества, чтобы его применить.
Первый Американский Союз впал в те же ошибки.
Но в Америке соединенные государства-штаты, прежде чем они получили независимость, долгое время были частями одной державы, поэтому они еще не приобрели привычки вполне управляться сами собой, и национальные предрассудки не могли пустить глубоких корней. Более просвещенные, чем остальной мир, и равные друг другу в просвещении, они лишь слабо ощущали те страсти, которые обыкновенно служат для народов препятствием к расширению союзной власти, при том с этими страстями вели борьбу величайшие граждане. Чувствуя болезнь, американцы в то же время мужественно осознали необходимость лекарства. Они исправили свои законы и спасли страну.
Выгоды федеративной системы вообще и польза ее специально для Америки
Счастье и свобода, которыми пользуются маленькие нации. Могущество больших наций. Большие державы содействуют развитию цивилизации. О том, что сила для народов есть первый элемент благосостояния. Федеративная система имеет целью соединить преимущества, извлекаемые народом из большой и из малой величины их территории. Выгоды, получаемые из этой системы Соединенными Штатами. Закон изменяется, приспосабливаясь к потребностям населения, а не население приспосабливается к требованиям закона. Деятельность, прогресс, склонность к свободе и пользованию ею у народов Америки. Общественный дух Союза есть только обобщение провинциального патриотизма. Вещи и мысли обращаются свободно на территории Соединенных Штатов. Союз свободен и счастлив, как маленькая нация, и пользуется уважением, как крупная
В маленьких нациях глаз общества проникает повсюду, дух улучшения нисходит до мельчайших подробностей, поскольку честолюбие народа значительно умеряется его слабостью, то его силы и средства почти всецело направляются на его внутреннее благосостояние и не разлетаются суетным дымом славы. Кроме того, так как там способности каждого обычно бывают ограниченны, то также ограниченны бывают и желания. Посредственность состояний делает их приблизительно равными, нравы там имеют простой и спокойный характер. Таким образом, взяв все в расчет и понимая различную степень морального и умственного развития, мы находим в маленьких нациях больше довольства и спокойствия, чем в крупных.
Когда тирания водворяется в среде маленькой нации, то она оказывается в ней более неприятной, чем где-нибудь, потому что, действуя в ограниченном круге, она в нем распространяется на все. Не будучи в состоянии взяться за какой-нибудь важный предмет, она становится одновременно и грубой, и придирчивой. Из политического мира, который, собственно, составляет ее область, тирания проникает в частную жизнь. Распоряжаясь поступками, она стремится насаждать и вкусы; управляя государством, хочет руководить и семейством. Но это редко случается, и свобода составляет естественное условие мелких обществ. Правительственная власть в них представляет слишком мало привлекательности для честолюбия и средства частных лиц слишком ограниченны, чтобы верховная власть могла легко сосредоточиться в руках одного человека. А если бы это случилось, то для управляемых было бы нетрудно соединиться и общим усилием свергнуть сразу и тирана, и тиранию.
Во все времена маленькие нации были колыбелью политической свободы. Большая часть из них, увеличившись, потеряли ее, что ясно указывает на то, что она зависела от малой величины народа, а не от свойств его самого.
Мировая история не представляет примера великой нации, которая долго оставалась бы республикой[161], что и ведет к утверждению невозможности этого. Что касается меня, то я думаю, что человек поступает весьма неблагоразумно, когда берется ограничивать возможное и судить о будущем, в то время как действительность и настоящее ежедневно ускользают от него и он постоянно оказывается захваченным вpacплох в делах, лучше ему известных. С достоверностью можно сказать лишь то, что существование крупной республики всегда будет подвергаться гораздо большей опасности по сравнению с маленькой.
Все
Властолюбие частных лиц увеличивается вместе со значением государства, сила партии возрастает с важностью преследуемой ею цели. Но любовь к отечеству, которая должна бороться против этих разрушительных страстей, не становится сильнее в крупной республике, чем в маленькой. Даже нетрудно было бы доказать, что в первой она менее развита и сильна. Большие богатства и глубокая нищета столичных городов, развращение нравов, развитие личного эгоизма, запутанность интересов – те опасности, которые почти всегда возникают из обширности государства. Многие из этих вещей не вредят существованию монархии, а некоторые даже могут содействовать ее прочности. В монархиях правительство имеет собственную силу, оно пользуется народом, как орудием, и не зависит от него; чем больше народа, тем сильнее государь; но республиканское правительство может противостать этим опасностям, только опираясь на большинство. Но этот элемент силы имеет относительно не более значения в крупной республике, чем в маленькой. Таким образом, в то время, как средства нападения постоянно увеличиваются в числе и в силе, сила сопротивления остается та же. Можно даже сказать, что она уменьшается, ведь чем многочисленнее народ и чем разнообразнее становится характер мыслей и интересов, тем, конечно, труднее образовать прочное большинство.
Можно заметить, что человеческие страсти приобретают силу не только вследствие значительности преследуемой ими цели, но и из-за того, что они одновременно проявляются у множества отдельных лиц. Всякий человек будет ощущать более сильное душевное движение, находясь посреди волнующейся толпы, разделяющей его чувства, чем если бы он один его испытывал. В крупной республике политические страсти становятся неудержимыми не только по причине важности преследуемых ими целей, но еще и потому, что миллионы людей ощущают их одинаково и одновременно.
Можно поэтому сказать, что ничто так не противно благосостоянию и свободе людей, как крупные державы.
Но большие государства имеют и свои особые преимущества, которых нельзя не признать.
Подобно тому, как стремление к власти проявляется в них сильнее между обыкновенными людьми, сильнее развивается и любовь к славе в тех людях, которые в одобрении великого народа видят предмет достойный их усилий и способный, так сказать, возвысить каждого из них над самим собой. Мысль получает там во всех делах более быстрое и могучее движение, идеи обращаются свободнее, главные города становятся как бы обширными умственными центрами, где сходятся и проявляют свой блеск все лучи человеческого разума; это обстоятельство объясняет нам, почему в великих нациях просвещение и общие условия цивилизации развиваются быстрее, чем в маленьких. К этому надо добавить, что важные открытия часто требуют такого приложения национальной силы, к которому не способно правительство маленького народа; в великих нациях правительство имеет больше общих идей, оно освобождается от привычной рутины и местного эгоизма. В его соображениях больше гения и больше смелости в его образе действий.
Внутреннее благосостояние полнее и распространеннее в мелких нациях до тех пор, пока они на мирном положении, но война вредит им сильнее, чем крупным нациям. В последних дальность границ позволяет иногда массе народа в течение столетий оставаться вдали от опасностей. Война для нее скорее повод к беспокойству, чем к разорению.
Впрочем, в этом вопросе, как и во многих других, возникают соображения, преобладающие над всем другим, соображения необходимости.
Если бы существовали только маленькие нации и не было бы крупных, то человечество, без сомнения, было бы свободнее и счастливее. Но невозможно сделать, чтобы не было крупных наций.
Это обстоятельство вводит в мир новый элемент народного благосостояния – силу. Какая польза от того, что какой-нибудь народ представляет картину довольства и свободы, если он ежедневно сознает себя под угрозой опустошения или завоевания? Какой прок в том, что у него есть промышленность и торговля, если другой народ господствует на морях и устанавливает свои законы на всех рынках? Маленькие народы часто бывают несчастны не потому, что малы, а потому, что они слабы; и крупные процветают не благодаря своей величине, а вследствие силы. Сила бывает часто для наций одним из главнейших условий счастья и даже самого существования. От этого происходит, что маленькие народы, если не будет каких-нибудь особых обстоятельств, всегда заканчивают тем, что насильственно бывают присоединены к крупным или сами к ним присоединяются. Я не знаю положения более печального, чем положение народа, не могущего ни защищаться, ни существовать самостоятельно.
Чтобы соединить вместе различные выгоды, происходящие от большой и от малой величины наций, и была создана федеративная система.
Достаточно взглянуть на Американские Соединенные Штаты, чтобы заметить все хорошие следствия, вытекающие для них от принятия данной системы.
В крупных централизованных нациях законодатель вынужден давать законам единообразный характер, не соответствующий различию местных условий и нравов; не будучи никогда знаком с частными случаями, он может действовать только, устанавливая общие правила; тогда людям приходится приноравливаться к требованиям законодательства, потому что оно не способно примениться к потребностям и нравам людей; и это составляет серьезную причину для беспорядков и несчастий.
Подобного неудобства не существует в странах с федеративным устройством. Конгресс устанавливает лишь правило для главных актов общественной жизни; все подробности предоставлены провинциальному законодательству.
Трудно представить, до какой степени такое разделение верховной власти способствует благосостоянию каждого штата, входящего в состав Союза. В этих маленьких обществах, не заботящихся ни о защите, ни об увеличении, вся общественная сила и индивидуальная энергия обращаются на внутренние улучшения. Находясь совсем близко к управляемым, центральное правительство каждого штата ежедневно имеет сведения об ощущаемых нуждах, поэтому ежегодно появляются новые планы, которые, обсуждаясь в общинных собраниях или в законодательном собрании штата и затем перепечатываясь в газетах, возбуждают к себе общий интерес и внимание граждан. Эта потребность в улучшениях постоянно волнует американские республики, но не производит в них беспорядка; стремление к власти уступает в них место желанию к благосостоянию, представляющему собой страсть более низменную, но менее опасную. В Америке всюду распространено убеждение, что существование и прочность республиканских форм в Новом Свете зависят от существования и прочности федеративной системы. Часть печальных условий, в которых находятся новые южноамериканские государства, приписывают тому, что там хотели устроить большие республики, вместо того чтобы разделить верховную власть.
Несомненно то, что в Соединенных Штатах склонность и привычка к республиканскому образу правления зародились в общинах и в среде провинциальных собраний. В маленькой нации, как, например, в Коннектикуте, где важным политическим делом считается открытие канала или проведение дороги, где государство не должно ни платить на содержание войска, ни вести войну и не
С другой стороны, если дух и нравы жителей делают их более чем других способными устроить благосостояние крупной республики, то федеративная система считает уже эту задачу гораздо менее трудной. Союз всех американских штатов не имеет привычных неудобств больших скоплений людей. По своему пространству Союз – крупная республика, но его можно бы было приравнять к маленьким республикам по небольшому числу предметов, которые подлежат ведению его правительства. Действия его важны, однако они редки. Поскольку верховные права Союза стеснены и неполны, то пользование ими не представляет опасности для свободы. Точно так же оно не вызывает тех неумеренных стремлений к власти и к шуму, которые гибельны для крупных республик. Так как в нем нет необходимости стремиться к общему центру, то нет ни обширных столиц, ни огромных богатств, ни нищеты, ни неожиданных ситуаций. Политические страсти вместо того, чтобы подобно расходящемуся пламени мгновенно распространиться по всему пространству страны, разбиваются об индивидуальные интересы и страсти каждого штата.
Однако же в пределах Союза вещи и мысли обращаются свободно, как бы в среде одного и того же народа. Ничто не останавливает там порыва предприимчивого ума. Правительство Союза призывает к себе таланты и образованность. Внутри границ Союза царствует глубокий мир, как внутри страны, находящейся под одной державой. Во внешних делах Союз занимает место в ряду самых могущественных наций земного шара, он представляет более восьмисот льё берегов для заграничной торговли и держит в руках ключи от целого мира; он заставляет уважать свой флаг на самых дальних морях.
Союз свободен и счастлив, как маленькая нация, силен и славен, как большая.
Почему федеральная система не применима ко всем народам и что дало возможность принять ее американцам
Каждая федеративная система имеет присущие ей недостатки, с которыми законодатели не в состоянии бороться. Сложность всякой федеративной системы. Она требует от управляемых ежедневного упражнения их умственных способностей. Практическое знание американцев в делах государственного управления. Относительная слабость союзного правительства – недостаток, присущий федеративному устройству. Американцы сделали его не столь серьезным, но не могли уничтожить. Верховная власть отдельных штатов с виду слабее, а в действительности сильнее власти Союза. Почему так. Нужно, значит, чтобы кроме законов у соединенных народов существовали естественные причины единения. Каковы эти причины у англо-американцев. Штаты Мэн и Джорджия, отдаленные один от другого на 400 льё, соединены более естественным союзом, чем Нормандия и Бретань. О том, что война – главный камень преткновения для федераций. Доказательство этого на примере самих Соединенных Штатов. Американский Союз не имеет причин опасаться больших войн. Почему? Опасности, которым подвергались бы народы Европы, если бы приняли для себя федеративную систему американцев
Иногда после тысячи усилий законодатель достигает того, что оказывает косвенное влияние на судьбу наций, и люди прославляют его гений. Между тем, как часто бывает, что географическое положение страны, с которым он ничего не может сделать, социальные условия, сложившиеся без его участия, нравы и идеи, происхождение которых ему неизвестно, исходное положение, какого он не знает, – все это производит в обществе такие неудержимые перемены, против которых он тщетно борется и которые его увлекают.
Законодатель похож на человека, направляющего свой путь по морю. Он также может управлять ходом корабля, но не в состоянии ни переменить его устройства, ни вызвать ветер, ни удержать океан, вздымающийся под его ногами.
Я указал на выгоды, получаемые американцами от их федеративной системы. Мне остается объяснить, какие условия позволили им принять эту систему, потому что не всякий народ способен воспользоваться ее благодеяниями.
В федеративной системе существуют случайные недостатки, происходящие от законов, они могут быть исправлены законодателями. Есть и другие, которые, будучи неразрывно связаны с системой, не могут быть уничтожены народами, вводящими ее у себя. Нужно, следовательно, чтобы эти народы нашли в самих себе силу, необходимую для перенесения естественных несовершенств правительства.
В числе недостатков, тесно связанных со всякой системой федерации, наиболее явный – сложность употребляемых ею средств. Эта система сопоставляет две верховные власти. Законодатель может достичь того, что действия их будут более просты и равны, он способен заключить ту и другую в точно очерченные сферы деятельности, но не в состоянии сделать, чтобы была только одна власть и чтобы они где-нибудь не соприкасались.
Значит, федеративная система основывается на сложной теории, она требует от управляемых ежедневного применения их разумных способностей.
Вообще в народный ум могут проникать только простые понятия. Ложная, но ясная и определенная идея всегда будет иметь в обществе больше силы, чем верная, но сложная. Из-за этого партии, составляющие как бы маленькие нации внутри большой, тотчас избирают своим девизом имя или принцип, которые часто далеко не вполне выражают собой цели, намеченные партиями, и употребляемые ими средства, но без которых они не могли бы ни существовать, ни действовать. Правительства, опирающиеся на одну идею или на одно легко определяемое чувство, может быть, не самые лучшие, но, несомненно, наиболее сильные и прочные.
Напротив, рассматривая конституцию Соединенных Штатов, самую совершенную из всех известных союзных конституций, становится страшно от того количества разных знаний и той рассудительности, которые она предполагает у управляемых. Почти все управление Союза основано на легальных функциях. Союз – идеальная нация, существующая, так сказать, лишь в умах и пространстве, границы которой определяются только разумом.
Если хорошо понята общая теория, то остаются трудности применения, и они бесчисленны, поскольку верховная власть Союза настолько смешана с верховной властью штатов, что с первого взгляда невозможно различить их границ. В подобном управлении все условно и искусственно, так что оно может быть пригодно только для народа, с давнего времени привычного самостоятельно вести свое дело и у которого политическая наука проникла до последних слоев общества. Ни в чем я так не удивлялся здравому
Конституция Соединенных Штатов похожа на те прекрасные создания человеческой индустрии, которые дают славу и богатство своим изобретателям, но остаются бесплодными в других руках.
В наше время это доказала Мексика. Жители Мексики, желая установить у себя федеративную систему, взяли за образец и почти скопировали союзную конституцию их соседей англо-американцев[162]. Но, перенеся к себе букву закона, они не могли в то же время перенести и оживляющий ее дух. Поэтому они постоянно запутывались в механизме их двойного управления. Верховная власть штатов и верховная власть Союза ежедневно выходили из пределов, предначертанных для них конституцией, и проникали одна в область другой. И теперь еще Мексика постоянно переходит то от анархии к военному деспотизму, то от военного деспотизма к анархии.
Второй и наиболее вредный порок, который я считаю присущим самой федеративной системе, это относительная слабость союзного правительства.
Принцип, на котором основаны все союзы, есть раздробление верховной власти. Законодательство делает это раздробление малочувствительным, оно даже скрывает его до определенного времени от глаз, но оно не может сделать, чтобы его вовсе не было. Между тем раздробленная верховная власть всегда будет более слабой, чем нераздельная.
При изложении конституции Соединенных Штатов мы видели, с каким мастерством американцы, хотя и ограничили власть Союза кругом дел союзного управления, однако сумели ей дать внешний вид, а также силу национального правительства.
Действуя подобным образом, законодатели Союза уменьшили естественную опасность, заключавшуюся в федеративном устройстве, но не могли ее уничтожить.
Говорят, что американское правительство не обращается к штатам, оно предъявляет свои требования непосредственно гражданам, которых заставляет каждого в отдельности подчиняться действию общей воли.
Но если бы союзный закон резко задевал интересы и предубеждения какого-нибудь штата, то не следует ли опасаться, что каждый из его граждан сочтет себя заинтересованным в защите того человека, который отказывается повиноваться? Если таким образом все граждане штатов будут одинаково и одновременно чувствовать себя обиженными союзной властью, то союзное правительство напрасно будет стараться для борьбы с ними разделить их; они инстинктивно будут сознавать необходимость объединиться для защиты и могут для этого найти готовую организацию в той части верховной власти, пользование которой было предоставлено их штату. Фикция тогда исчезла бы, уступив место действительности, и мы увидели бы организованную власть одной части территории в борьбе с центральной правительственной властью.
То же самое я могу сказать и относительно союзной юстиции. Если бы в каком-нибудь частном процессе союзные суды нарушили важный закон одного из штатов, то явилась бы если не явно видимая, то действительная борьба между обиженным штатом, представляемым одним гражданином, и Союзом, представляемым его судами[163].
Надо иметь мало опыта в житейских делах, чтобы предполагать, что, предоставив людям средства для удовлетворения своих страстей, можно будет с помощью легальных фикций сделать всегда так, чтобы они не заметили этого средства и не воспользовались им.
Значит, американские законодатели, хотя и сделали борьбу между двумя верховными властями менее вероятной, но не уничтожили ее причин.
Можно, идя еще далее, сказать, что они не могли в случае борьбы и обеспечить перевес за союзной властью.
Они дали Союзу деньги и солдат, но за штатами остались любовь и предубеждения народа.
Верховная власть Союза – отвлеченное понятие, связанное лишь с немногими внешними предметами. Верховная власть штатов ясно чувствуется всеми. Она понимается без труда, и действия ее видны ежеминутно. Одна власть новая, а другая возникла вместе с самим народом.
Верховная власть Союза – дело искусства; верховная власть штатов естественна, она существует сама по себе, без усилий, подобно власти отца семейства.
Верховная власть Союза касается только обширных интересов людей; она представляет собой огромное далекое отечество и чувство неясное и неопределенное. Верховная власть штатов окружает каждого гражданина и ежедневно влияет на частные случаи его жизни. Ей принадлежит обязанность охранять его собственность, свободу и жизнь. Она следит за его благосостоянием или нищетой. Верховная власть штатов опирается на воспоминания, привычки, местные предрассудки, провинциальный и семейный эгоизм – иными словами, на все то, что делает инстинкт патриотизма столь сильным в человеческом сердце. Как же сомневаться в ее преимуществах?
Поскольку законодатели не могут помешать тому, чтобы между двумя верховными властями, поставленными рядом в федеративной системе, не возникли опасные столкновения, им нужно, чтобы к их усилиям, направленным к устранению союзных народов от войны, присоединены были еще особые условия, какие направляли бы их к миру.
Из этого следует, что союзный договор не может существовать долго, если в народах, к которым он применяется, не найдется нескольких условий соединения, которые бы делали удобной совместную жизнь и облегчали бы задачу правительства.
Таким образом, федеративная система для своего успеха нуждается не только в хороших законах, но и в благоприятных обстоятельствах.
Все народы, вступавшие в союзы, имели общие им интересы, составлявшие как бы духовные связи ассоциации.
Но кроме материальных интересов у человека есть еще мысли и чувства. Для продолжительного существования союза не менее важно, чтобы у различных народов была такая же однородная цивилизация, как и потребности. Между цивилизацией кантона Вод и кантона Ури такая же разница, как между XIX и XV веком. Поэтому в Швейцарии никогда не было союзного правительства. Союз ее различных кантонов существует только на карте, и это тотчас бы стало заметно, если бы центральная правительственная власть вздумала применять одинаковые законы на всей территории.
Существует один факт, удивительно облегчающий в Соединенных Штатах деятельность союзного правительства. Различные штаты не только имеют приблизительно одинаковые интересы, одинаковое происхождение и один язык, но и степень цивилизации их тоже одинакова, что и делает почти всегда легким соглашение между ними. Я не знаю, есть ли хотя бы одна маленькая европейская нация, которая в различных своих частях не представляла бы большего разнообразия, чем американский народ, занимающий территорию по величине равную половине Европы. От штата Мэн до штата Джорджия примерно 400 льё. Однако разница между цивилизацией Мэна и Джорджии меньше, чем между цивилизацией Нормандии и Бретани. Поэтому Мэн и Джорджия, находящиеся на двух концах обширного
К этим удобствам, предоставляемым американским законодателям нравами и привычками народа, присоединялись другие, возникавшие из географического положения страны. Последним особенно следует приписать принятие и сохранение федеративной системы.
Важнейшее из всех действий, могущих проявиться в жизни народа, есть война. Во время войны народ действует как один человек в отношении к иноземным народам – он сражается за свое существование.
Пока речь идет лишь о том, чтобы сохранить мир внутри страны и содействовать ее благосостоянию, для этого может быть достаточно опыта правительства, разумности управляемых и той привязанности, которую люди почти всегда чувствуют к своему отечеству. Но для того, чтобы народ в состоянии был вести большую войну, граждане должны взять на себя многочисленные и тяжелые проблемы. Предполагать, что значительное число людей будет способно по собственной воле подчиняться подобным общественным требованиям, значило бы мало знать человечество.
Из-за того, что почти все народы, которым приходилось вести большие войны, были – почти вопреки своему желанию – вынуждены увеличить силу правительства. Те, кому это не удалось, были покорены. Долгая война часто ставит перед нациями ту печальную альтернативу, что поражение ведет их к уничтожению, а победа – к деспотизму.
Поэтому вообще слабость правительства всего явственнее и опаснее проявляется в войне; а я уже указал, что присущий федеративным правительствам недостаток тот, что они очень слабы.
В федеративной системе не только нет административной централизации или чего-нибудь на нее похожего, но даже правительственная централизация существует в неполном виде, что всегда бывает причиной слабости, когда приходится защищаться против народов, у которых она существует вполне. Даже в союзной конституции Соединенных Штатов, где центральное правительство облечено более реальной силой, это зло все еще ощущается.
Следующий пример даст возможность читателю судить об этом.
Конституция предоставляет конгрессу право призывать на действительную службу ополчение различных штатов, когда нужно подавить возмущение или отразить вторжение неприятеля; другая статья говорит, что в этом случае президент Соединенных Штатов становится главнокомандующим ополчения.
Во время войны 1812 года президент приказал ополчениям Северных Штатов идти на границу. Коннектикут и Массачусетс, интересы которых нарушались войной, отказались послать туда нужное количество войск.
Конституция, говорили они, дает право союзному правительству пользоваться ополчением в случаевозмущенияиливторжениянеприятеля, но в настоящее время нет ни того ни другого. Та же конституция, добавляли они, которая дает право Союзу призывать ополчение на действительную службу, предоставляет штатам право назначения офицеров; из этого, по их мнению, следовало, что даже и во время войны никакой офицер, назначенный Союзом, не может командовать ополчением, кроме самого президента. Между тем дело шло о службе в армии, которой командовал не президент, а другое лицо.
Эти нелепые возражения получили одобрение не только губернаторов и законодательных собраний обоих штатов, но были санкционированы и их судами, так что союзное правительство вынуждено было искать в другом месте недостававшие ему войска[164].
Отчего же Американский Союз, хотя и защищаемый относительным совершенством своих законов, не распадается во время большой войны? Оттого, что он не имеет основания опасаться ее.
Находясь в центре огромного материка, на пространстве которого деятельность человека может беспредельно распространяться, Союз настолько же уединен от остального мира, как если бы он был со всех сторон окружен океаном. В Канаде насчитывается всего миллион жителей, и население ее разделено между двумя враждебными народами. Суровость климата ограничивает размер ее территории и на шесть месяцев в году закрывает порты.
От Канады до Мексиканского залива встречаются еще дикие племена, наполовину истребленные, которых шесть тысяч солдат гонят перед собой.
На юге Союз соприкасается в одном пункте с Мексиканским государством; с этой стороны, вероятно, когда-нибудь возникнут большие войны. Но еще долгое время низкое состояние цивилизации, порча нравов и нищета будут препятствовать Мексике занять высокое положение в ряду наций. Что же касается европейских держав, то отдаленность делает их не особенно страшными (N.).
Великое счастье Соединенных Штатов заключается, следовательно, не в том, что они изобрели такую союзную конституцию, которая давала бы им возможность вести большие войны, а в том, что они занимают такое положение, при каком им нет причины опасаться войны.
Никто больше меня не ценит преимуществ федеративной системы. Я вижу в ней одну из самых могущественных комбинаций для достижения благосостояния и свободы людей. Завидую судьбе народов, которым удалось ее применить. Но я отказываюсь верить, чтобы народы, имеющие федеративную организацию, могли, при равенстве сил, долго бороться с нацией, у которой правительственные силы были бы централизованы.
Мне кажется, что народ, который в присутствии крупных европейских военных монархий раздробил бы собственную верховную власть, отрекся бы тем самым от своей силы, а может быть, и от своего существования и даже имени.
Удивительно положение Нового Света, делающее то, что у человека нет еще там врагов, кроме его самого. Чтобы быть счастливым и свободным, ему достаточно этого пожелать.
Часть вторая
До сих пор я рассматривал учреждения и писанные законы Соединенных Штатов и описывал политические формы, существующие в них в настоящее время.
Но выше всех учреждений и вне всяких форм стоит верховная власть народа, которая по своему желанию уничтожает или изменяет их.
Мне остается теперь указать, какими путями действует эта власть, господствующая над законами, какие у нее существуют инстинкты и страсти, какие тайные пружины ускоряют, замедляют или направляют ее неудержимое движение, какие результаты получаются от ее всемогущества и какая предстоит ей будущность.
Глава I
Почему можно утверждать, что в Соединенных Штатах управляет народ
В Америке народ назначает и тех, кто издает законы, и тех, кто приводит их в исполнение; сам же он составляет коллегию присяжных, наказывающую нарушение закона. Учреждения там демократичны не только в своих основаниях, но и во всем дальнейшем развитии: так народнепосредственноназначает представителей и обычноежегодноизбирает их, чтобы держать их в более полной зависимости. Народ действительно управляет, и хотя форма правления там представительная, но очевидно, что мнения, предубеждения, интересы и даже страсти народа не могут встречать прочных препятствий, которые мешали бы им проявляться в ежедневном направлении общества.
В Соединенных Штатах, как и во всех странах, где верховная власть принадлежит народу, именем его управляет большинство.
Оно состоит преимущественно из мирных граждан, которые по склонности или из личных выгод искренне желают блага страны. Вокруг них постоянно находятся партии, старающиеся привлечь их в свою среду и опереться на них.
Глава II
О партиях в Соединенных Штатах
Необходимо установить важное различие между партиями. Партии, относящиеся друг к другу, как враждебные нации. Так называемые партии. Различия между крупными и мелкими партиями. В какое время они возникают. Различия в их позициях. В Америке были крупные партии. Теперь их больше нет. Федералисты. Республиканцы. Поражение федералистов. Трудность создания партии в Соединенных Штатах. Как поступают, чтобы этого достичь. Аристократический и демократический характер, существующий во всех партиях. Борьба генерала Джексона с банком
Прежде всего я должен установить важное различие между партиями.
Существуют страны столь обширные, что различные части обитающего в них населения, хотя и соединены под одной верховной властью, но имеют противоположные интересы, вследствие чего и находятся в постоянной оппозиции друг с другом. В таком случае разные группы одного народа образуют не партии, а отдельные нации; и если начнется междоусобная война, то она будет скорее борьбой между враждебными народами, чем между партиями.
Но если граждане разнятся между собой во взглядах на проблемы, представляющие интерес для всех частей страны, каковы, например, вопросы об общих основаниях управления, тогда возникает то, что я бы назвал настоящими партиями.
Партии составляют зло, присущее свободным формам правления, но характер и инстинкты их в разные периоды бывают не одинаковы.
Бывают эпохи, когда нации страдают от столь великого зла, что у них возникает мысль о полном изменении их политического устройства. Бывают другие периоды, когда недовольство еще глубже и общественный строй находится в опасности. Это время великих революций и образования больших партий.
Между этими веками беспорядков и несчастий встречаются промежутки времени, когда общество спокойно и род человеческий словно отдыхает. В сущности это только так кажется; время не останавливается для народов, как и для отдельных людей; те и другие с каждым днем двигаются к неизвестной им будущности; и если мы считаем их неподвижными, то лишь потому, что не замечаем их движения. Это как бы идущие люди, которые выглядят неподвижными для того, кто сам бежит.
Бывают такие эпохи, когда изменения, совершающиеся в политическом и социальном устройстве народов, происходят так медленно и незаметно, что людям кажется, будто они пришли к окончательному положению; человеческий ум считает себя тогда твердо установившимся на основных положениях и не заглядывает дальше известного горизонта.
Это время интриг и мелких партий.
Большими политическими партиями я называю такие, которые интересуются в основном принципами, а не их следствиями, общими вопросами, а не частными случаями, идеями, а не людьми. Эти партии имеют вообще черты благородные, стремления великодушные, убеждения правильные и образ действий откровенный и смелый. Частный интерес, который всегда играет важную роль в проявлении политических страстей, искуснее скрывается здесь под покровом общественной пользы, порой он даже исчезает у тех людей, которых одушевляет и заставляет действовать
Напротив, маленькие партии обычно не имеют политической веры. Не возвышаясь и не поддерживаясь великими целями, их характер получает отпечаток эгоизма, явственно выражающегося в каждом их действии. Они всегда проявляют внешнюю горячность без внутреннего жара. Слова их резки, однако действия боязливы и нерешительны. Употребляемые ими средства столь же жалки, как и предполагаемые цели. От этого происходит, что когда за бурной революцией наступает период тишины, то великие люди как будто вдруг исчезают, и человеческая душа уходит в самое себя.
Большие партии производят переворот в обществе, мелкие его волнуют: первые раздирают его, а вторые развращают; одни, потрясая, иногда спасают его, другие возмущают его всегда без пользы.
В Америке были великие партии, теперь их больше нет, от этого она значительно выиграла в счастье, но не в нравственности.
Когда закончилась Война за независимость и предстояло установить основания нового образа правления, нация оказалась разделенной между двумя мнениями. Эти мнения были стары как мир и под различными формами и разными названиями они встречаются во всех свободных обществах. Одно желало ограничить власть народа, а другое – беспредельно ее расширить.
Борьба между этими двумя взглядами никогда не принимала у американцев такого резкого характера, каким она отличалась в иных местах. В Америке обе партии были согласны насчет наиболее существенных пунктов. Ни той ни другой, чтобы победить, не нужно было ни разрушать старинного порядка, ни производить переворота во всем общественном строе. Поэтому ни одна из них не связывала с торжеством своих принципов судьбы большого числа личностей. Но обе они касались нематериальных интересов высшего порядка – любви к равенству и независимости. Этого было довольно, чтобы возбудить сильные страсти.
Партия, желавшая ограничить власть народа, старалась преимущественно применить свои взгляды к конституции Союза, чем и заслужила название федеральной.
Другая, полагавшая исключительной принадлежностью любовь к свободе, стала республиканской.
Америка – страна демократии. Поэтому федералисты всегда были в меньшинстве, но они собрали в своих рядах почти всех известных людей, выдвинутых Войной за независимость, и моральное их значение было велико. Кроме того, им благоприятствовали обстоятельства. Падение первого Союза вызвало в народе боязнь того, чтобы не впасть в анархию, и федералисты воспользовались этим временным настроением. Десять или двенадцать лет они управляли делами и могли применять если не все свои принципы, то хотя бы некоторые из них, потому что противоположное течение со дня на день становилось столь сильным, что с ним не решались бороться.
Наконец в 1801 году республиканцы захватили правление в свои руки. Томас Джефферсон был выбран президентом. Он дал им поддержку знаменитого имени – большого таланта и огромной популярности.
Федералисты всегда держались только благодаря искусственным способам и временным средствам. Доблести и таланты их вождей, а также счастливые обстоятельства способствовали переходу власти в их руки. Когда республиканцы получили ее в свою очередь, то противоположная партия очутилась как бы залитой внезапным наводнением. Большинство высказалось против нее, и она тогда же увидела себя в таком ничтожном меньшинстве, что тотчас же разочаровалась в себе. С этой минуты республиканская, или демократическая, партия шла от победы к победе и охватила все общество.
Сознавая себя безвозвратно побежденными и изолированными от народа, федералисты разделились: одни присоединились к победителям, другие сложили свое знамя и изменили название. Прошло уже много лет с тех пор, как они вовсе перестали существовать в виде партии.
Временное пребывание федералистов у власти, по моему мнению, одно из самых счастливых событий, сопровождавших возникновение великого Американского Союза. Федералисты боролись против неудержимой склонности своего времени и собственной страны. Каковы бы ни были достоинства или недостатки их теорий, во всяком случае, вина их заключалась в том, что теории эти не могли быть
В настоящее время в Соединенных Штатах нет больших политических партий. Правда, в них встречаются партии, опасные для будущности Союза, но отсутствуют такие, которые нападали бы на существующую форму правления или на общий ход дел. Партии, представляющие опасность для Союза, опираются не на принципы, а на материальные интересы. Эти интересы ведут к образованию в различных провинциях столь обширного государства скорее соперничающих наций, чем партий. Так, в последнее время мы видели, что Север поддерживал запретительную торговую систему, тогда как Юг восставал в защиту свободной торговли, в силу той единственной причины, что на Севере развита мануфактурная промышленность, а на Юге – земледелие и что ограничительная система благоприятствует первой и вредно влияет на последнее.
За неимением больших партий в Соединенных Штатах развелось множество мелких, и общественное мнение раздроблено по вопросам о частностях. Невозможно представить, сколько труда идет там на образование партий; в наше время это дело сложное. В Соединенных Штатах нет религиозной ненависти, потому что религия уважается всеми и ни одно из ее направлений не признается господствующим; нет и ненависти классов, поскольку народ есть все, и никто еще не осмеливается вступать с ним в борьбу; нет и общественных бедствий, которыми можно бы было пользоваться в своих видах, ведь материальное положение страны представляет такую обширную арену для промышленной деятельности, что достаточно предоставить человека самому себе, чтобы он сделал чудеса. Для честолюбия, конечно, нужно образование партий, потому что трудно свергнуть имеющего власть на том лишь основании, что желаешь занять его место. Вся ловкость политических деятелей сводится к подбору партий. Политический деятель в Соединенных Штатах прежде всего старается уточнить свои интересы и определить, какие бы вокруг них могли сгруппироваться другие, аналогичные им; затем он соображает, нет ли такого учения или принципа, которые бы можно было прилично поставить во главе новой ассоциации, чтобы дать ей право заявить о себе и получить свободное обращение. Это нечто вроде королевской привилегии, которая когда-то печаталась нашими предками на первом листе их сочинений и которую они присоединяли к книге, хотя она не входила в ее состав.
Когда это сделано, новая сила вводится в политический мир.
Для иностранца почти все домашние ссоры американцев сначала кажутся непонятными или ребяческими, так что не знаешь, следует ли жалеть о народе, который серьезно занимается такими пустяками, или завидовать, что он настолько счастлив, что может ими заниматься.
Но внимательно изучив те тайные стремления, которые в Америке управляют мелкими партиями, легко можно заметить, что часть их более или менее примыкает к одной из тех больших партий, на какие люди разделены с тех пор, как существуют свободные общества. По мере более глубокого проникновения в мысли этих партий выясняется, что одни стараются сузить проявление воли общества, а другие стремятся расширить его.
Я не говорю, что американские партии всегда имеют явной или хотя бы скрытой целью создать в стране перевес аристократии или демократии, но полагаю, что аристократические или демократические страсти могут легко быть найдены в основании всех партий и что они порой маскируются, однако составляют как бы их чувствительный пункт.
Приведу недавний пример: президент выступает против банка Соединенных Штатов; страна волнуется и разделяется; образованные классы становятся вообще на стороне банка, а народ поддерживает президента. Можно ли думать, чтобы народ мог ясно различить основания своего мнения среди сложных условий вопроса столь трудного, что о нем и опытные люди не решаются сразу высказаться? Конечно нет. Но банк – крупное учреждение, имеющее независимое существование. Народ, уничтожающий и возвеличивающий все власти, ничего не может с ним сделать, и это его удивляет. Среди движения, происходящего во всем обществе, этот неподвижный пункт режет ему глаза, и он хочет выяснить: не может ли он и его также заставить двигаться, как и все остальное.
Об остатках аристократической партии в Соединенных Штатах
Тайная оппозиция богатых против демократии. Они удаляются в частную жизнь. Выказываемая ими в частной жизни склонность к удовольствиям и роскоши. Их внешняя простота. Их притворная снисходительность к народу
Иногда случается, что у народа, разделенного между несколькими мнениями, равновесие между партиями нарушается и одна из них получает преимущество. Она сокрушает все препятствия, подавляет противников и эксплуатирует все общество в свою пользу. Тогда побежденные, отчаявшись в успехе, скрываются и молчат. Устанавливается неподвижность и безмолвие. Народ как будто соединяется в одной мысли. Победившая партия встает и говорит: «Я дала мир стране, и все должны выражать мне благодарность».
Но под этим кажущимся единомыслием еще скрываются глубокие разногласия и действительная оппозиция.
Это произошло и в Америке. Когда демократическая партия взяла верх, то она забрала распоряжение делами исключительно в свои руки. С тех пор она постоянно старалась приноровить нравы и законы к собственным желаниям.
В наше время можно сказать, что в Соединенных Штатах богатые классы общества стоят почти в стороне от политических дел, и богатство не только не дает там прав, но составляет неблагоприятное условие и даже препятствие к достижению власти.
Богатые предпочитают сойти с арены, чем выдерживать на ней часто неравную борьбу с беднейшими из сограждан. Не имея возможности занять в общественной жизни такое же место, какое они занимают в частной жизни, они бросают первую, чтобы сосредоточиться в последней. Они образуют в государстве как бы особое общество, которое имеет свои особые вкусы и образ жизни.
Богатые подчиняются этому порядку вещей как неизбежному злу, они даже старательно избегают показывать, что он им неприятен, поэтому публично хвалят республиканское правление и выгоды демократических форм. Потому что после ненависти к своим врагам, что может быть естественнее для людей, как льстить им?
Посмотрите на этого богатого гражданина. Не похож ли он на средневекового еврея, который боится, чтобы его не заподозрили в богатстве? Его одежда проста, манеры скромные. В четырех стенах его жилища царствует поклонение роскоши; но он позволяет проникать в это святилище только избранным гостям, которых дерзко называет своими равными. В Европе не найдешь ни одного аристократа, столь исключительного в своих
В глубине этого условного энтузиазма и приторно-почтительных манер относительно господствующей власти легко заметить, что богатые люди чувствуют отвращение к демократическим учреждениям своей страны. Народ – власть, которой они боятся и которую презирают. Если бы когда-нибудь плохое управление демократии привело к политическому кризису, если бы монархия стала в Соединенных Штатах делом возможным, тогда тотчас выказалась бы справедливость того, что я утверждаю.
Два важнейших орудия, употребляемых партиями для достижения успеха, это периодическая пресса и ассоциации.
Глава III
О свободе печати в Соединенных Штатах
Трудность ограничения свободы печати. Особые причины для некоторых народов держаться за эту свободу. Свобода печати – естественное последствие верховной власти народа, как она понимается в Америке. Резкие высказывания в периодической печати Соединенных Штатов. Периодическая печать имеет свои инстинкты, как это доказывается примером Соединенных Штатов. Мнения американцев о судебном преследовании проступков по делам печати. Почему в Америке печать имеет меньше значения, чем во Франции
Значение свободы печати проявляется не только по отношению к политическим, но и ко всяким убеждениям людей. Оно действует и на законы, и на нравы. В другой части этого сочинения я постараюсь определить степень влияния, которое свобода печати имела на гражданское общество Соединенных Штатов, направление, данное его идеям, и привычки, внесенные ею в ум и чувство американцев. Пока я хочу рассмотреть лишь результаты, произведенные свободой печати в политическом мире.
Признаюсь, что я не чувствую к свободе печати той полной и непосредственной любви, какая проявляется по отношению к предметам, по природе своей хорошим. Я люблю ее гораздо больше по соображению о предупреждаемом ею зле, чем за то добро, которое она сама производит.
Если бы кто-нибудь указал мне между полной свободой и совершенным порабощением мысли такое среднее положение, на котором бы я надеялся удержаться, то я, может, и остановился бы на нем. Но где найти это среднее положение? Вы отправляетесь от распущенности прессы и идете к порядку, что вы для этого делаете? Сначала подчиняете журналистов суду присяжных: но присяжные их оправдывают, и то, что было убеждением одного человека, становится мнением всей страны. Вы сделали слишком много и слишком мало, надо идти дальше. Вы предаете авторов суду постоянных судей, но судьи, прежде чем приговаривать, должны выслушать; и то, что было бы опасно сказать в книге, безнаказанно провозглашается в защитительной речи; таким образом, то, что осталось бы малоизвестным в одной статье, повторяется в тысяче других. Словесное выражение есть только внешняя форма или, если можно так выразиться, тело мысли, но оно не сама мысль. Ваши суды задерживают тело, но не могут задержать душу, которая вследствие своей тонкости ускользает у них из рук. Значит, вы опять сделали слишком много и слишком мало, надо идти дальше. Вы подчиняете писателей цензуре. Хорошо! Мы подходим к концу. Но политическая трибуна ведь остается свободной? Значит, вы ничего еще не сделали, хуже того, вы усилили зло. Разве вы, может быть, принимаете мысль за одну из материальных сил, возрастающих при увеличении числа их агентов? Будете ли вы считать писателей как солдат в армии? В противоположность материальным силам, могущество мысли часто увеличивается вследствие небольшого числа тех, кто ее выражает. Слово сильного человека, проникающее одно в среду стремлений безмолвного собрания, имеет больше значения, чем нестройные крики множества говорящих; и раз только можно свободно высказываться в одном публичном месте, то это все равно, что говорить публично в каждой деревне. Значит, вам надо уничтожить свободу слова, как и свободу печати; на сей раз вы достигли пристани: все молчит. Но куда же вы пришли? Вы отправились от злоупотребления свободой, а теперь вы находитесь под ногами деспота.
Вы прошли весь путь от крайней независимости до крайнего порабощения и на всем этом долгом пути не увидели ни одного места, где бы вы могли остановиться.
Есть народы, которые, независимо от изложенных мной общих оснований, имеют свои особенные причины для привязанности их к свободе печати.
В нациях, считающих себя свободными, каждый из агентов власти может безнаказанно нарушать закон, причем конституция страны не дает обиженному права жаловаться суду. У этих народов на независимость печати надо смотреть не как на одну из гарантий, а как на единственную остающуюся гарантию свободы и безопасности граждан.
Поэтому, если бы люди, управляющие этими нациями, выразили желание отнять у печати ее независимость, то весь народ мог бы им ответить: предоставьте нам право преследовать ваши преступления перед обыкновенными судьями, и тогда, может, мы бы и согласились не обращаться к суду общественного мнения.
В стране, где явно доминирует догмат верховной власти народа, цензура не только опасна, но и представляет величайшую нелепость.
Когда каждому предоставлено право управлять обществом, то приходится признать за ним способность делать выбор между различными мнениями, волнующими его современников, и определять значение разных фактов, знанием которых он может руководиться.
Таким образом, верховенство народа и свобода печати находятся между собой в неразрывной связи; напротив, цензура и всеобщая подача голосов – две вещи, противоречащие одна другой, которые не могут быть надолго соединены в политических учреждениях одного народа. Из двенадцати миллионов людей, живущих на территории Соединенных Штатов, ниодинчеловек до сих пор не осмелился предложить ограничить свободу печати.
Первая газета, попавшаяся мне на глаза, когда я приехал в Америку, содержала в себе следующую статью:
«Во всем этом деле, в словах Джексона (президента) высказался бессердечный деспот, заботящийся исключительно о сохранении собственной власти. Властолюбие составляет его преступление, и в нем он найдет свое наказание. Его призвание – интрига, и она же уничтожит его замыслы и вырвет у него власть. Он управляет посредством подкупа, и его преступные происки поведут к его обличению и стыду. Он выказал себя на политической арене необузданным и бесстыдным игроком. Ему это удалось, но час возмездия близок; скоро ему придется вернуть то, что им выиграно, бросить подальше от себя его фальшивые кости и покончить в каком-нибудь убежище, где он может на свободе проклинать свое безумие, потому что раскаяние не такая добродетель, которая могла бы стать когда-нибудь знакомой его
Во Франции многие воображают, будто резкость прессы зависит у нас от неустойчивости социального строя, от наших политических страстей и от обусловленного всем этим общего недовольства. Поэтому они постоянно ожидают такого времени, когда общество опять установится в спокойном положении, а вследствие того и печать сделается спокойной. Что касается меня, то я охотно бы объяснил вышеуказанными причинами то чрезвычайное влияние, которое она имеет на нас, но я не думаю, чтобы эти причины сильно влияли на способ ее выражения. Мне кажется, что периодическая печать имеет собственные стремления и страсти, независимо от тех условий, среди которых она действует. То, что происходит в Америке, окончательно убеждает меня в этом.
В настоящее время Америка, наверное, изо всех стран наименее заключает в своих недрах зародышей революции. Однако же в Америке печать имеет те же разрушительные склонности, как и во Франции, и ту же резкость, не имея таких же поводов для раздражения. В Америке, как и во Франции, она составляет ту необыкновенную силу, столь странно перемешанную с добром и злом, без которой свобода не могла бы существовать и при которой порядок едва может держаться.
В Соединенных Штатах у печати гораздо меньше влияния, чем у нас. Однако в этой стране судебное преследование, направленное против нее, случается всего реже. Причина этого проста: признав догмат верховной власти народа, американцы искренно применили его к себе. Они не имели в виду из элементов, ежедневно меняющихся, создать конституции, которые существовали бы вечно. Значит, нападать на законы не преступно, лишь бы только не желали избавиться от них посредством насилия.
Кроме того, они полагают, что суды бессильны для обуздания печати и слово человеческое столь гибко, что всегда ускользает от судебного анализа, вследствие чего подобные проступки уходят, так сказать, из-под руки, пытающейся их поймать. Они думают, что для серьезного действия на печать следовало бы найти такой суд, который не только был бы предан существующему порядку, но и мог бы стать выше общественного мнения, который бы судил, не допуская гласности, произносил бы свои приговоры, не мотивируя их, и наказывал бы еще более за намерение, чем за слова. Но тот, кто имел бы возможность создать и сохранить подобный суд, напрасно терял бы время на преследование свободы печати, поскольку он был бы господином самого общества и мог бы одновременно избавиться от писателей, как и от писаний. Стало быть, в вопросе о печати в самом деле нет середины между порабощением и разнузданностью. Чтобы получить неоценимые блага, которые обеспечивает свобода печати, надо уметь переносить производимое ею неизбежное зло. Желать получить одно, избежав другого, значит предаваться одному из тех обманов воображения, которыми обычно убаюкивают себя больные нации, когда утомленные борьбой и истощенные от усилий, они ищут средства соединить вместе на одной почве враждебные мнения и противоречивые принципы.
Слабость периодической печати в Америке обусловлена многими причинами, из которых главнейшие суть следующие.
Свобода писать, как и все другие, тем страшнее, чем она новее. Народ, никогда не слышавший, чтобы перед ним рассуждали о государственных делах, верит первому встречному оратору. У англо-американцев эта свобода так же стара, как и основание колоний; притом печать, столь способная зажигать человеческие страсти, не может, однако, сама создавать их. Между тем в Америке политическая жизнь деятельна, разнообразна, даже беспокойна, но она редко подвержена сильным страстям; такие страсти редко возникают в том случае, когда не затронуты материальные интересы, а последние находятся в Соединенных Штатах в цветущем положении. Чтобы судить о различии, существующем в этом отношении между нами и англо-американцами, мне будет достаточно бросить взгляд на газеты обоих народов. Во Франции торговые объявления занимают совсем немного места, даже новости немногочисленны; существенный отдел газеты тот, где находятся рассуждения о политике. В Америке вы видите, что три четверти огромной газеты, которую держите перед собой, наполнены объявлениями; остальная часть бывает чаще всего занята политическими новостями или просто анекдотами. Изредка только в каком-нибудь забытом уголке можно встретить одно из тех жгучих прений, которые у нас составляют ежедневную пищу читателей.
Результат действия всякой силы увеличивается по мере сосредоточения направления этого действия. Это общий закон природы, существование которого доказывается наблюдением и который, по инстинкту еще более верному, всегда был известен всем, даже самым мелким деспотам.
Во Франции пресса соединяет в себе два различных вида централизации.
Почти вся ее сила сосредоточена в одном месте и, так сказать, в одних руках, потому что органы ее немногочисленны.
Организованная таким образом посреди населения, склонного к скептицизму, власть прессы должна быть почти беспредельна. Это такой неприятель, с кем правительство может заключать более или менее продолжительные перемирия, но с которым долго жить лицом к лицу для него очень трудно.
Ни тот ни другой из упомянутых сейчас видов централизации не существует в Америке.
В Соединенных Штатах нет столицы: просвещение, как и власть, рассеяны по всем частям этой обширной страны, поэтому лучи человеческого разума, вместо того, чтобы исходить из одного общего центра, перекрещиваются там по всем направлениям. Американцы не поместили нигде в одном месте общего заведывания ни мыслью, ни делами.
Это обусловлено местными обстоятельствами, не зависящими от людей; но вот что происходит от законов.
В Соединенных Штатах не существует разрешительных свидетельств для типографий, ни штемпельного налога и регистрации для газет, наконец не известны и правила о залогах.
Из этого следует, что издание там газеты – предприятие простое и легкое; немногих подписчиков достаточно для того, чтобы журналист покрыл свои расходы, поэтому число периодических или полупериодических изданий в Соединенных Штатах велико. Наиболее образованные американцы приписывают слабость значения прессы этой необычайной разбросанности ее сил. В Соединенных Штатах признается за аксиому политической науки, что единственный способ нейтрализовать действие газет состоит в том, чтобы увеличить их количество. Я не могу представить, чтобы столь очевидная истина до сих пор не стала у нас более общеизвестной. Я понимаю, что те, кто хочет посредством печати делать революции, стараются, чтобы пресса имела лишь несколько могущественных органов. Но что официальные защитники установленного порядка и естественные охранители существующих законов рассчитывают ослабить действие печати посредством ее концентрации, этого я решительно не могу понять. Мне кажется, что европейские правительства действуют по отношению к печати таким же образом, как поступали когда-то рыцари со своими противниками: видя на собственном опыте, что централизация – сильное оружие, они хотят дать его в руки врага, без сомнения, для того, чтобы, защищаясь против него, заслужить больше славы.
В Соединенных Штатах нет почти ни одного
Надо сожалеть о таком злоупотреблении мыслью; впоследствии я буду исследовать влияние, оказываемое газетами на вкусы и нравственные качества американского народа, но теперь, повторяю, я занимаюсь лишь сферой политики. Невозможно не заметить, что политические последствия подобной распущенности печати косвенным образом содействует поддержанию общественного спокойствия. Результатом ее является то, что люди, уже занимающие высокое положение во мнении своих сограждан, не решаются писать в журналах и, таким образом, лишаются самого серьезного оружия, которым могли бы воспользоваться, чтобы повернуть в свою пользу народные страсти[165]. Из этого вытекает то, что личные взгляды, выражаемые журналистами, не имеют, так сказать, никакого веса в глазах читателей. Они ищут в газете одни фактические сведения, и, только изменив или переиначив факты, журналист может сделать так, чтобы к его мнению прислушались бы.
Но и предоставленная исключительно своим средствам, печать в Америке проявляет силу. Благодаря ей движение политической жизни распространяется на все части этой обширной территории. Зоркий глаз ее постоянно выводит на свет тайные пружины политики и принуждает различных деятелей поочередно являться на суд общественного мнения. Она же группирует личные интересы вокруг известных доктрин и формулирует теории, исповедуемые партиями; посредством нее партии общаются между собой, не видя друг друга «в лицо», и вступают в соглашения, не соприкасаясь непосредственно. И когда большое число органов печати начинает работать в одном направлении, то влияние их становится почти непреодолимым, и общественное мнение, получая толчки постоянно в одну сторону, поддается, наконец, их воздействию.
Каждое отдельное периодическое издание имеет в Соединенных Штатах мало значения, но вся периодическая печать – самая сильная власть после власти самого народа (О.).
Мнения, устанавливающиеся в Соединенных Штатах при господстве свободы печати, часто бывают прочнее тех, которые образуются в других местах при господстве цензуры.
В Соединенных Штатах демократия постоянно выводит новых людей для заведывания общественными делами, поэтому в мероприятиях правительства проявляется мало последовательности и порядка. Но общие основания управления устойчивее там, чем во многих других странах, и главнейшие мнения, управляющие обществом, обладают там большей прочностью. Когда какая-нибудь идея овладевает умом американского народа, то будь она справедливая или безрассудная, нет ничего труднее, как ее уничтожить.
Подобное наблюдалось и в Англии, где в течение столетия существовала наибольшая, сравнительно со всеми европейскими странами, свобода мысли и в то же время самые непреодолимые предрассудки.
Я считаю это следствием той причины, которая, казалось бы, должна была этому противодействовать, – именно свободы печати. Народы, у которых существует эта свобода, держатся за свои мнения столько же вследствие гордости, как и по убеждению. Они дорожат ими, поскольку считают их справедливыми, но и потому, что сами их выбрали и держатся за них не только как за истину, но и как за свою собственность.
Есть на это и многие другие причины.
Один великий человек сказал, что незнание находится на двух концах знания. Может, правильнее было бы сказать, что глубокие убеждения находятся только на двух концах, а посередине между ними сомнение. В самом деле, ум человеческий можно рассматривать в трех различных состояниях, часто следующих одно за другим.
Человек твердо верит потому, что он принимает без исследования. Он сомневается, когда ему представляются возражения. Часто ему удается разрешить свои сомнения и тогда он снова начинает верить. На сей раз он уже не улавливает истину случайно, впотьмах, но видит ее лицом к лицу и идет прямо при ее свете[166].
Когда свобода печати действует на людей, находящихся в первом состоянии, то она еще долго оставляет им привычку твердо верить, не размышляя; только она ежедневно меняет предмет их необдуманных верований. Таким образом, на всем пространстве умственного горизонта человеческий ум продолжает видеть одновременно лишь одну точку, но она постоянно меняется. Это – время внезапных революций. Горе тем поколениям, которые первые вдруг допустят свободу печати!
Скоро, однако, круг новых идей оказывается почти пройденным. Приходит опыт, и человек погружается в сомнение и недоверие ко всему.
Можно рассчитывать, что большинство людей всегда остановится на одном из этих двух состояний: или оно будет верить, не зная почему, или оно не будет точно знать, чему ему следует верить.
Что касается убеждения, обдуманного и владеющего собой, которое родится от знания и возникает именно посреди тревог сомнения, то оно всегда будет достижимо лишь для усилий немногих людей.
Было замечено, что в периоды религиозной свободы люди порой меняли веру, тогда как во времена скептицизма каждый упорно держался своей. То же происходит и в политике при господстве свободы печати. Когда все общественные теории поочередно подвергались оспариванию и опровержению, то люди, примкнувшие к одной из них, держатся за нее не столько потому, что уверены в ее правоте, сколько вследствие неуверенности в том, что есть другая,
В такие века нелегко идут на смерть за свои убеждения, но и не меняют их, так что в одно и то же время бывает меньше и мучеников, и отступников.
К этой причине надо присоединить другую, еще более важную: когда в убеждение проникает сомнение, то люди сильнее привязываются к собственным инстинктам и материальным интересам, которые гораздо яснее, доступнее и по природе своей прочнее, чем убеждения.
Трудно решить вопрос о том, кто лучше управляет, демократия или аристократия. Но понятно, что демократия стесняет одного, а аристократия угнетает другого.
Это истина, которая утверждается сама собой и о которой бесполезно спорить; вы богаты, а я беден – вот и все.
Глава IV
О политической ассоциации в Соединенных Штатах
Ежедневное пользование англо-американцами правом ассоциации. Три рода политической ассоциации. Каким образом американцы применяют к ассоциациям представительную систему. Опасности, происходящие от этого для государства. Большая конвенция 1831 года по поводу тарифа. Законодательный характер этой конвенции. Почему неограниченное пользование правом ассоциации не так опасно в Соединенных Штатах, как в других местах. Почему оно должно признаваться там необходимым. Польза ассоциаций у демократических народов
Из всех стран в Америке больше всего воспользовались выгодами ассоциации и применили этот могущественный способ действия к разнообразным сферам.
Независимо от постоянных ассоциаций, созданных законом под названием общин, городов и округов, есть множество других, обязанных своим происхождением и развитием только воле отдельных лиц.
Житель Соединенных Штатов с рождения учится тому, что для борьбы со злом и затруднениями жизни следует искать опоры в самом себе; на власть общественную он смотрит недоверчиво и обращается к ней лишь тогда, когда уже не может без нее обойтись. Это становится заметным со школы, где дети даже в своих играх подчиняются правилам, установленным ими самими, и сами наказывают проступки, ими же определяемые. Тот же дух приникает во все явления общественной жизни. Происходит, например, какое-нибудь затруднение на дороге, находящейся в общем пользовании, путь оказывается испорчен и движение останавливается; соседи создают собрание для обсуждения проблемы, и из среды этого импровизированного собрания выходит исполнительная власть, которая и делает нужные исправления, прежде чем кому-нибудь придет в голову, что прежде существовала иная власть. Если дело идет об удовольствии, то создается ассоциация для того, чтобы придать празднику больше великолепия. Наконец люди соединяются вместе, стремясь защититься от «духовных» врагов, – так сообща ведется борьба с пьянством. В Соединенных Штатах ассоциации учреждаются для охраны общественной безопасности, с коммерческими и промышленными, с моральными и религиозными целями. Нет ничего такого, чего бы человеческая воля считала невозможным достигнуть посредством свободного действия соединенной силы отдельных личностей.
Далее я буду рассказывать о результатах, производимых ассоциацией в сфере гражданской жизни. В настоящее время я должен ограничиться политической сферой.
Раз право ассоциации будет признано, то граждане могут им пользоваться различными способами.
Ассоциация может состоять в том, что известное число лиц присоединяются к тем или иным учениям и дают взаимные обязательства содействовать их господству. Подобного рода право ассоциации почти совпадает со свободой печати, однако уже и такая ассоциация обладает большей силой, чем пресса. Когда какое-нибудь мнение выражается ассоциацией, то оно обязательно должно получить отчетливую и определенную форму. Оно считает своих сторонников и делает для них обязательными собственные цели. И сами они узнают друг друга, и их приверженность делу увеличивается от сознания их числа. Ассоциация соединяет в одну общую силу отдельные усилия различных умов и направляет их к одной цели, ясно ею намеченной.
Вторая степень в пользовании правом ассоциации – право собраний. Когда политической ассоциации разрешается учреждать в важнейших пунктах страны центры для своей работы, то деятельность ее усиливается и влияние расширяется. В этих центрах люди встречаются и обсуждают вместе способы выполнения своих задач; мнения там высказываются с такой горячностью, какой никогда не может достичь мысль, выраженная письменно.
Наконец пользование правом ассоциации в политических делах имеет еще последнюю степень: сторонники одного мнения могут соединяться в избирательные коллегии и избирать доверенных лиц, которые должны быть их представителями в центральном собрании. Это представительная система, примененная к одной партии.
Таким образом, в первом случае люди, исповедующие одинаковые убеждения, образуют между собой чисто духовную связь; во втором они собираются на небольшие сходки, представляющие собой лишь часть партии; в третьем они образуют как бы нацию в нации и правительство в правительстве. Их доверенные, подобно доверенным большинства, представляют в своем лице всю соединенную силу сторонников, а также, как и представители большинства, являются в виде народа, со всем вытекающим из этого нравственным могуществом. Правда, они не могут издавать законы, но имеют власть порицать существующие законы и формулировать заранее те, которые должны бы были существовать.
Я представляю народ, не вполне привыкший к пользованию свободой, или в котором существует брожение глубоких политических страстей. Рядом с большинством, вотирующим законы, я предполагаю меньшинство, которое берет на себя только изложениеоснованийисодержанияпроектируемого закона, ограничиваясь этим; и я не могу не думать, что при этом общественный порядок подвергается случайностям.
Конечно, от доказательства того, что какой-нибудь закон сам по себе лучше другого, еще далеко до того, чтобы считать доказанной необходимость замены им этого другого. Но там, где ум образованных людей видит еще большое расстояние, воображение толпы вовсе его уже не замечает. Кроме того, наступают такие времена, когда нация разделяется почти пополам между двумя партиями, из них каждая признает себя представительницей большинства. Если рядом с властью, которая управляет, устанавливается другая власть, нравственный авторитет которой почти не меньше, то можно ли предполагать, что она надолго ограничится словами и не перейдет к действиям?
Неужели ее будет постоянно удерживать то метафизическое соображение, что задача ассоциации состоит в направлении мнений, а не в принуждении их, в том, чтобы советовать издание закона, а не в том, чтобы издавать его?
Чем дольше я наблюдаю свободу печати в ее главнейших результатах, тем больше убеждаюсь, что у новых народов независимость прессы – один из важнейших элементов свободы, входящий, так сказать, в ее состав. Народ, желающий оставаться свободным, имеет право требовать, чтобы эта независимость уважалась. Но со свободой печати не следует смешиватьнеограниченнуюсвободу ассоциации по политическим вопросам. Последняя в одно и то же время и менее необходима, и более опасна, чем первая. Народ может установить ей пределы, не переставая владеть собой, а иногда он именно с этой целью должен это сделать.
В Америке свобода образовать ассоциации с политическими целями почти не ограничена.
Один пример
Вспомним, как волновал умы в Америке вопрос о тарифе или свободной торговле. Действие тарифа могло благоприятно или негативно отражаться не только на мнениях, но и на очень важных материальных интересах. Север приписывал ему отчасти собственное благосостояние, Юг – почти все свои бедствия. Можно сказать, что в течение долгого времени тариф был единственным источником политических страстей, волновавших Союз.
В 1831 году, когда ситуация была самая напряженная, один малоизвестный гражданин Массачусетса вздумал предложить через газеты, всем противникам тарифа, послать депутатов в Филадельфию для совместного обсуждения мер к возвращению торговле ее свободы. Это предложение силой типографий было за несколько дней распространено от Мэна до Нового Орлеана. Противники тарифа ухватились за него. Они собрались со всех сторон и выбрали депутатов. Большая часть из них были люди известные, а некоторые сделались знаменитыми. Южная Каролина, которая позднее восстала по этому же поводу, послала со своей стороны шестьдесят три представителя. 1 октября 1831 года собрание, принявшее по американскому обычаю название конвента, открылось в Филадельфии; на нем присутствовало более двухсот членов. Прения были публичны и с первого же дня приняли характер совершенно законодательный; обсуждались вопросы о пространстве власти конгресса; о принципах свободной торговли и о различных статьях тарифа. Через десять дней собрание разошлось, составив послание американскому народу. В нем было заявлено: 1) конгресс не имел права устанавливать тарифную пошлину, и существующий тариф противоречит конституции; 2) не в интересах никакого народа, а особенно американского, чтобы торговля не была свободна.
Нельзя не признать, что безграничная свобода ассоциаций с политическими целями не произвела до сих пор в Соединенных Штатах тех пагубных результатов, которых, пожалуй, можно бы было ожидать от нее в других местах. Право ассоциаций перенесено в них из Англии и всегда существовало в Америке. Пользование этим правом перешло теперь в обычаи и в нравы.
В наше время свобода ассоциации сделалась необходимой гарантией против тирании большинства. В Соединенных Штатах, когда какая-нибудь партия становится господствующей, то общественная сила переходит в ее руки; ее приятели занимают тогда все должности и располагают всеми организованными силами. И поскольку самые выдающиеся люди из другой партии не могут перейти за черту, отделяющую их от власти, то необходимо, чтобы они могли занять место вне этой черты; нужно, чтобы меньшинство противопоставило всю свою моральную силу угнетающему его материальному могуществу большинства. Таким образом, свобода ассоциации есть опасность, противопоставляемая другой более угрожающей опасности.
Всемогущество большинства кажется мне до такой степени опасным для американских республик, что рискованное средство, употребляемое для его ограничения, я все-таки считаю добром.
Здесь я выскажу мысль, которая должна напомнить то, что было мной написано в другом месте по поводу общинных прав; нет стран, в которых бы ассоциации были более необходимы для борьбы с деспотизмом партий или произволом правителя, как в странах с демократическим строем. В аристократических нациях вторичные сословные единицы представляют естественные ассоциации, они удерживают злоупотребление властью. В тех же странах, где таких ассоциаций не существует, если отдельные частные лица не могут искусственно и на время создать чего-нибудь подобного им, то я не вижу больше преград ни для какой тирании, и великий народ может быть безнаказанно угнетаем горсткой крамольников или одним человеком.
Образование большого политического конвента (бывают конвенты всякого рода), которое часто может сделаться необходимым, есть всегда, даже в Америке, серьезное событие, на него друзья страны смотрят не иначе, как с боязнью.
Это ясно выразилось в конвенте 1881 года, в котором усилия всех выдающихся людей, принимавших участие в собрании, направлены были на то, чтобы придать умеренность его речам и ограничить их пределами данного вопроса.
Есть вероятность, что конвент 1831 года имел действительно большое влияние на дух недовольных и подготовил их к происшедшему в 1832 году открытому восстанию против торговых законов Союза.
Нельзя скрывать, что беспредельная свобода ассоциаций политического характера есть из всех видов свободы последняя, которую народ способен перенести. Если она его не повергает в анархию, то ежеминутно заставляет, так сказать, соприкасаться с ней. Но эта свобода столь опасная, обеспечивает, однако, в одном отношении; в странах, где ассоциации свободны, тайные общества бывают неизвестны. В Америке есть партийные люди, но нет заговорщиков.
О разных способах понимания права ассоциации в Европе и в Соединенных Штатах и о различном его применении
Наиболее естественное право человека – свобода соединять свои усилия с усилиями других людей и действовать сообща. Поэтому право ассоциации мне кажется по природе своей почти столь же неотъемлемым, как и право личной свободы. Законодатель не может стремиться к его уничтожению, не разрушая общества. Однако если есть народы, для которых свобода вступать в союзы только полезна и ведет к большему благополучию, то существуют и такие, которые своими излишествами портят ее хорошие качества и превращают жизненное начало в причину разрушения. Поэтому я полагаю, что сравнение различных путей, по каким направляются ассоциации в странах, где свобода понимается правильно, и в тех, где она превращается в распущенность, было бы одинаково полезно как для правительств, так и для партий.
Большинство европейцев еще видят в ассоциации боевое оружие, спешно заготовляемое для немедленного употребления его на поле битвы.
Правда, ассоциации создаются для того, чтобы общаться, но все умы бывают заняты мыслью, как в близком будущем придется действовать. Ассоциация – армия, разговаривают в ней, чтобы сосчитать силы и воодушевиться, а потом идут на врага. В глазах людей, составляющих ее, легальные способы действия могут считаться одним из средств, но никогда не единственным средством успеха.
По-иному понимается право ассоциации в Соединенных Штатах. В Америке граждане, находящиеся в меньшинстве, соединяются прежде всего для того, чтобы определить свое количество и таким образом ослабить моральное преобладание большинства; другая задача членов ассоциации состоит в изучении и поиске аргументов наиболее способных произвести впечатление на большинство, так как они всегда имеют надежду привлечь его на свою сторону, чтобы позднее от его имени распоряжаться властью.
Поэтому политические ассоциации в Соединенных Штатах имеют мирный характер по своей цели и действуют легальными средствами, и когда они заявляют о своем желании одержать победу только посредством закона, то вообще они говорят правду.
Различие, замечаемое в этом отношении между американцами и нами, зависит от многих причин.
В Европе существуют партии настолько отличные от большинства, что они никогда не могут рассчитывать на его поддержку, а между тем эти самые партии считают себя уже достаточно сильными, чтобы
Пользование правом ассоциации становится таким образом опасным постольку, поскольку большие партии не имеют возможности сделаться большинством. В такой стране, как Соединенные Штаты, где мнения отличаются друг от друга лишь оттенками, право ассоциации может оставаться, так сказать, безграничным.
Что заставляет нас видеть в свободе ассоциации только право воевать с правительством, – это наша неопытность в деле свободы. Первая мысль, какая приходит в голову партии, как и отдельному человеку, когда они получают силу, это мысль о насилии; идея действовать убеждением приходит уже позже, она родится из опыта.
Англичане, которые так глубоко разделены между собой, редко злоупотребляют правом ассоциации, потому что они пользовались им в течение длительного времени.
Мы же так страстно любим войну, что нет такого безумного предприятия, – даже если бы оно вело к потрясению всего государства, за которое не было бы почетно умереть с оружием в руках.
Но из всех причин, способствующих в Соединенных Штатах укрощению насильственного характера политических ассоциаций, самая могущественная – это всеобщая подача голосов. В странах, где она установлена, большинство никогда не бывает сомнительным, потому что никакая партия не может разумно взять на себя представительство тех, кто не подавал голоса. Поэтому все знают, и сами ассоциации тоже, что они не представляют собой большинства. Это вытекает из факта их существования, ведь если бы они представляли большинство, то сами изменили бы закон вместо того, чтобы просить о его изменении.
Моральная сила правительства, с каким они ведут борьбу, вследствие этого укрепляется, а их собственная – ослабляется.
В Европе почти нет таких ассоциаций, которые бы не заявляли или не верили тому, что они представляют собой волю большинства. Это предположение или уверенность необыкновенно увеличивают их силу и помогают придавать их действиям вид законности, ведь что же может быть извинительнее насилия, цель которого достичь торжества угнетаемого права.
Таким образом, при бесконечной сложности человеческих законов, случается порой, что чрезвычайная свобода исправляет дурные стороны свободы и что крайняя демократия предупреждает опасности, происходящие от демократии.
В Европе ассоциации смотрят на себя как законодательный и исполнительный совет народа, который сам не может высказываться; исходя из этой идеи, они действуют и распоряжаются. В Америке, где они в глазах всего общества представляют собой только меньшинство нации, они разговаривают и ходатайствуют.
Средства, употребляемые ассоциациями в Европе, соответствуют предполагаемым ими целям.
Поскольку главная задача этих ассоциаций состоит в том, чтобы действовать, а не говорить, сражаться, а не убеждать, то они приходят к созданию для себя организации, в которой нет ничего гражданского, и к введению в свою среду военных признаков и правил. Поэтому они сколь возможно более сосредоточивают управление собственными силами и передают власть от всех в руки небольшого числа.
Члены этих ассоциаций имеют пароль, как солдаты на военном положении, они исповедуют догмат пассивного повиновения, или, лучше сказать, соединяясь, они сразу приносят в жертву и всю свою способность суждения, и всю свою свободу воли. Поэтому в среде этих ассоциаций доминирует часто тирания более нестерпимая, чем та, какая проявляется в обществе от имени правительства, против которого ведется борьба.
Это обстоятельство уменьшает моральную силу ассоциаций. Они теряют таким образом характер, связанный с борьбой притесняемых против притеснителей, потому что тот, кто в известных случаях соглашается рабски повиноваться себе подобным, кто отдает им собственную волю и подчиняет им даже свою мысль, не может заявлять о своем желании быть свободным.
Американцы также установили управление в среде ассоциаций, но это, если можно так выразиться, – гражданское управление. В нем есть доля личной независимости; как и в обществе, все люди идут там одновременно к одной цели, но всякий не обязан идти к ней точно теми же путями. Люди не приносят в жертву свой разум и волю, но применяют их к достижению успеха в их общем предприятии.
Глава V
Об управлении демократии в Америке
Похоже, я вступил на зыбкую почву. Каждое слово в этой главе должно в каком-нибудь отношении неприятно задевать разумные партии, разделяющие мое отечество. Тем не менее я выскажу свои соображения.
В Европе нам трудно судить о настоящем характере и постоянных стремлениях демократии, потому что там идет борьба между двумя противоположными принципами, и неизвестно, что следует отнести к самим принципам, а что к страстям, возбужденным борьбой.
Не так дело обстоит в Америке. Там народ господствует беспрепятственно, у него нет ни опасностей, которых бы он боялся, ни обид, за какие он хотел бы мстить.
Поэтому в Америке демократия предоставлена собственным склонностям. Ее образ действий естественен и все ее движения свободны. Там о ней и следует судить. И для кого же будет интересно и полезно это изучение, если не для нас, ведь мы ежедневно уносимся движущимся потоком и с закрытыми глазами идем, может, к деспотизму, может, к республике, но, во всяком случае, к демократическому устройству общества.
Всеобщая подача голосов
Раньше я говорил, что все штаты Союза установили всеобщую подачу голосов. Это учреждение встречается у народов, стоящих на разных ступенях общественной лестницы. Мне приходилось наблюдать его действие в различных местах и в таких человеческих расах, которые по своему языку, религии и нравам почти чужды друг другу, – в Луизиане и в Новой Англии, в Джорджии и в Канаде. И я заметил, что всеобщее голосование далеко не производит в Америке всего того добра и того зла, какого от него ожидают в Европе, и что вообще результаты его не те, какие предполагают.
О народном выборе и о стремлениях, проявляемых американской демократией в своих выборах
В Соединенных Штатах известные люди редко приглашаются к заведыванию общественными делами. Причины такого явления. Зависть французских низших классов относительно высших – чувство не французское, а демократическое. Почему в Америке выдающиеся люди часто сами уклоняются от политической карьеры
В Европе многие думают, не говоря, или говорят, не думая, что одно из важных преимуществ всеобщего голосования состоит в том, что к управлению делами призываются люди достойные общественного доверия. Народ, говорят, не может управлять сам, но он всегда искренно желает добра государству, и его инстинкт указывает ему на людей, наделенных тем же желанием, которые способны держать власть в своих руках.
Что касается меня, то
Можно указать на многие причины данного явления.
Что бы мы ни делали, но невозможно поднять просвещение народа выше известного уровня. Как бы ни облегчали доступ к человеческим знаниям, как бы ни улучшали методы преподавания и ни удешевляли науку, все же нельзя сделать так, чтобы люди учились и развивали свои умственные способности, не тратя на это времени.
Следовательно, большая или меньшая возможность для народа жить, не трудясь, составляет необходимый предел его умственного прогресса. Этот предел в одних странах находится дальше, в других ближе, но чтобы его совсем не было, следовало бы, чтобы народ не вынужден был заботиться о материальных жизненных нуждах, то есть чтобы он не был уже больше народом. Поэтому так же сложно представить общество, в котором бы все люди были хорошо образованны, как и государство, где все граждане были бы богаты. Эти две проблемы находятся во временном соотношении. Я соглашусь, что масса граждан совершенно искренне желает добра своему отечеству. Я даже скажу, что низшие классы общества вообще меньше, как мне кажется, примешивают к этому желанию соображений, касающихся личного интереса, чем высшие классы; но чего им всегда более или менее недостает, это умения судить о средствах при искреннем желании цели. Какое долгое изучение, сколько различных сведений необходимы для того, чтобы получить правильное понятие о характере одного человека. Гении заблуждаются на сей счет, а толпе это удается! Народ никогда не находит времени и средств, чтобы заняться этим трудом. Ему всегда приходится судить спешно и обращать внимание лишь на самые выдающиеся предметы. Всякие шарлатаны так хорошо знают секрет, как понравиться народу, тогда как это чаще всего не удается его лучшим друзьям.
Впрочем, порой демократии недостает не способностей, а желания и вкуса для того, чтобы выбирать достойных людей.
Не надо скрывать, что демократические учреждения в высокой степени развивают чувство зависти в человеческом сердце. И это не столько оттого, что они дают каждому средства сравняться с другими, а потому, что средства эти постоянно иссякают в руках тех, кто ими пользуется. Демократические учреждения возбуждают страсть к равенству и потворствуют ей, никогда не будучи в состоянии удовлетворить ее вполне. Это равенство ежедневно ускользает из рук народа в тот момент, когда он надеется его уловить, и удаляется, как говорит Паскаль, в вечном бегстве; народ с горячностью старается найти это благо, тем более драгоценное, что оно весьма близко, чтобы быть известным, и достаточно далеко, чтобы не быть испытанным. Вероятность успеха волнует его, неверность удачи раздражает; он мечется, утомляется, ожесточается. Все, что в чем-нибудь оказывается выше его, кажется ему тогда препятствием для его желаний, и нет такого самого законного превосходства, которое бы не резало ему глаз.
Многие воображают, будто только во Франции можно найти тот тайный инстинкт, который заставляет у нас низшие классы оттеснять, насколько они это могут, высшие классы от управления общественными делами: это ошибочное мнение. Инстинкт, о каком я говорю, – не французский, он демократический; политические обстоятельства могли ему придать особенно желчный характер, но не они произвели его.
В Соединенных Штатах народ не испытывает ненависти к высшим классам общества, но не чувствует к ним и особой доброжелательности и старательно удерживает их в стране от власти; он не боится больших талантов, но чувствует к ним мало склонности. Вообще замечено, что все, что возвышается без его поддержки, с трудом получает его благосклонность.
В то время как естественные инстинкты демократии направляют народ к устранению от власти выдающихся людей, не менее сильный инстинкт заставляет последних устраняться от политической карьеры, где им так трудно оставаться вполне самими собой и действовать, не унижаясь. Эта самая мысль наивно была высказана канцлером Кентом. Знаменитый писатель, о ком я говорю, высказав похвалу той части конституции, которая предоставляет исполнительной власти назначение судей, добавляет: «В самом деле, вероятно, люди, наиболее способные к занятию этих должностей, были бы слишком скромны в своих манерах и строги в принципах, чтобы когда-нибудь иметь большинство голосов на выборах, основанных на всеобщей подаче голосов» (Kent’s commentaries, т. I, стр. 272). Вот что печаталось без возражений в Америке в 1830 году.
Я считаю доказанным, что те, кто видит во всеобщем голосовании как бы гарантию достоинства выборов, обманываются. Всеобщая подача голосов имеет другие положительные стороны, но не в этом состоит ее преимущество.
О причинах, которые могут отчасти исправить эти инстинкты демократии
Противоположные результаты, производимые большими опасностями как на отдельных людей, и так и на целые народы. Почему в Америке пятьдесят лет назад оказалась так много замечательных людей во главе управления. Влияние, оказываемое на народные выборы просвещением и нравами. Пример Новой Англии. Юго-западные штаты. Как законы влияют на народные выборы. Двухстепенные выборы. Их влияние на состав сената
Когда большая опасность грозит государству, то часто случается, что народ удачно выбирает граждан, наиболее способных его спасти.
Наконец, когда попадаешь в новые юго-западные штаты, где состав общества, только что сложившийся, представляет собой лишь скопление авантюристов и спекулянтов, то удивляешься, видя, в какие руки попадает общественная власть, и невольно задаешь себе вопрос, что за сила, независимая и от законов, и от людей, дает возможность там государству возрастать, а обществу благоденствовать.
Существуют законы, по природе своей имеющие демократический характер, но посредством которых удается отчасти исправить эти опасные стремления демократии.
Когда вы входите в зал собрания представителей в Вашингтоне, то вас поражает его вульгарный вид. Глаз часто напрасно ищет в его среде какого-нибудь знаменитого человека. Почти все его члены – люди малоизвестные, имена их ничего не говорят воображению и мысли. Это по большей части деревенские адвокаты, торговцы или даже люди, принадлежащие к самым низшим классам.
В стране, где образование распространено почти всюду, утверждают, что представители народа не всегда умеют грамотно писать.
Поблизости находится зал сената, тесное помещение, вмещающее в себя большую часть американских знаменитостей. Изредка только встречаешь там человека, который бы не вызывал воспоминания о недавней славе. Это
Отчего возникает этот странный контраст? Отчего избраннейшие люди нации скорее встречаются в этом зале, чем в другом? Почему первое собрание соединяет в себе так много вульгарных элементов, тогда как второе имеет монополию талантов и образованности? То и другое, однако, исходит от народа, то и другое – произведения общего избирательного права, и ни один голос в Америке до сих пор не заявлял о том, чтобы сенат был врагом народных интересов. Откуда же появляется такая огромная разница? Я вижу только один факт, каким она объясняется: выборы, результатом которых становится палата представителей, – прямые, а выборы в сенат имеют две степени. Все граждане избирают законодательные собрания каждого штата, которые на основании союзной конституции превращаются, в свою очередь, в избирательные собрания, выбирая из своей среды членов сената. Таким образом, сенаторы представляют собой тоже результат, хотя и непрямой, всеобщей подачи голосов, потому что законодательное собрание, назначающее сенаторов, не учреждение аристократическое или привилегированное, получающее свое избирательное право от себя самого; оно по существу зависит от совокупности граждан и обычно избирается ими каждый год, так что они всегда могут влиять на выборы, составляя законодательное собрание из новых членов. Но достаточно бывает народной воле пройти через это избранное собрание, чтобы она, так сказать, вышла бы из него в более прекрасном и благородном образе. Выбранные таким образом люди всегда, следовательно, точно представляют собой правящее большинство нации, но они представляют только возвышенные мысли, распространенные в ней, лишь великодушные инстинкты, ее одушевляющие, а не мелкие страсти, часто волнующие ее, или пороки, ее бесчестящие.
Легко предвидеть в будущем такой момент, когда американские республики вынуждены будут умножить существующие в их избирательной системе две степени, под страхом погибнуть в противном случае на подводных камнях демократии.
Я вижу в двухстепенном избрании единственный способ предоставить всем классам народа возможность пользоваться политической свободой. Мне кажется, что и те, кто надеется сделать из этого способа исключительное оружие одной партии, и те, кто боится этого, одинаково ошибаются.
Влияние, оказанное американской демократией на избирательные законы
Редкость выборов ведет государство к большим кризисам. Слишком частые выборы поддерживают в нем лихорадочное беспокойство. Американцы предпочли второе из этих двух зол. Изменчивость законов. Мнение на этот счет Гамильтона, Мэдиссона и Джефферсона
Когда выборы происходят только через большие промежутки времени, то при каждых из них государство рискует получить проблемы.
Партии тогда делают чрезвычайные усилия, чтобы воспользоваться случаем, который дается им так редко, и поскольку для кандидатов, не имевших успеха, неудача является почти непоправимой, то можно всего опасаться от их честолюбия, доведенного до отчаяния. Напротив, если легальная борьба должна скоро возобновиться, то побежденные терпеливо ожидают.
Когда выборы быстро следуют одни за другими, то частое их повторение поддерживает в обществе лихорадочное движение и приводит общественные дела в состояние непрерывной изменчивости.
Таким образом, с одной стороны, у государства появляется беспокойство, с другой – вероятность революции; первая система ухудшает качество правительства, вторая угрожает его существованию.
Американцы предпочли подвергнуться лучше первому злу, чем второму. В этом они руководствовались больше инстинктом, чем рассуждением, поскольку демократия склонна к разнообразию. Результатом этого становится необыкновенная изменчивость законодательства.
Многие американцы считают неустойчивость их законов как бы необходимым следствием системы, общие результаты которой полезны. Но в Соединенных Штатах нет, я думаю, никого, кто бы отрицал существование этой неустойчивости или не признавал бы ее большим злом.
Гамильтон, представив доказательства полезности такой власти, которая могла бы остановить или, по крайней мере, временно задержать обнародование вредных законов, добавляет: «Мне, может, возразят, что власть, удерживая от плохих законов, обусловливает и существование власти, удерживающей от хороших. Но это возражение не способно удовлетворить тех, кто имел возможность наблюдать все зло, происходящее от непостоянства и изменчивости закона. Законодательная неустойчивость – величайший недостаток, на который можно указать в наших учреждениях.(Form the greatest blesmih in the character and genius of our government. Federalist, № 73).
Легкость, с какой мы можем изменять законы, замечает Мэдиссон, и возможное злоупотребление законодательной властью кажутся мне самыми опасными болезнями, которым подвергается наше правительство(Federalist, № 62).
Даже сам Джефферсон, величайший из демократов, выходивших до сих пор из среды американской демократии, указывал на те же опасности.
«Неустойчивость наших законов,– говорит он,– очень серьезное неудобство. Я думаю, что мы могли бы ему помочь, решив, что между внесением какого-нибудь закона и окончательным его принятием или отвержением должен быть всегда годичный промежуток. Затем закон должен быть обсужден и вотирован, не изменяя в нем ни одного слова, а если бы обстоятельства требовали более скорого решения, то предложение должно бы приниматься не простым большинством, а большинством двух третей той и другой палаты»[167].
Общественные должностные лица под управлением американской демократии
Простота американских чиновников. Отсутствие особой одежды. Все чиновники получают жалованье. Политические последствия этого факта. В Америке нет общественной карьеры. Что из-за этого происходит?
Общественные чиновники в Соединенных Штатах остаются смешанными с толпой остальных граждан; у них нет ни дворцов, ни охраны, ни парадных костюмов. Эта простота управителей обусловлена не только особым складом американского ума, но и основными принципами общества.
В глазах демократии правительство не благо, а неизбежное зло. Должностным лицам нужно дать некоторую власть, потому что без нее чему бы они могли служить? Но внешние формы власти вовсе не необходимы для хода общественных дел, притом они неприятно поражали бы взоры публики.
Сами сановники сознают, что если они получили право быть выше других по своей власти, то лишь при условии быть наравне со всеми по своему обращению.
Я не могу представить никого более ровного в своем образе действия, более доступного для всех, более внимательного к вопросам и более вежливого в своих ответах, чем человек, занимающий общественную должность в Соединенных Штатах.
Мне нравятся эти естественные манеры в демократии. В этой внутренней силе, связанной больше с самым делом, чем с исполняющим его сановником, и больше с человеком, чем с внешними знаками его власти, я усматриваю нечто мужественное и удивляюсь ему.
Что касается влияния, которое могут иметь костюмы, то я думаю, что значение их в таком веке, как нынешний, преувеличивается. Я не замечал, чтобы в Америке чиновник при исполнении своих обязанностей встречал менее внимательное и почтительное отношение к себе в силу того, что он остается лишь при одном
Однако я очень сомневаюсь, чтобы особая одежда заставляла должностных лиц уважать себя, если они к этому не расположены естественно, потому что не могу думать, чтобы они с большим почтением относились к своему платью, чем к самим себе.
Когда я вижу, как судьи говорят сторонам грубости или обращаются к ним с остротами, пожимают плечами при доказательствах защиты и благосклонно улыбаются при перечислении улик, я бы желал, чтобы с них попробовали снять мундир, чтобы посмотреть, когда они будут одеты как обыкновенные граждане, не вернет ли их это к общечеловеческому естественному достоинству.
Никто из состоящих на общественной службе в Соединенных Штатах не имеет мундира, но все получают жалованье.
Это обстоятельство еще более, чем предыдущее, вытекает из демократических принципов. Демократия может окружить пышностью своих сановников и одеть их в шелк и в золото, не нарушая принципов своего существования. Такие привилегии преходящи и связаны с местом, а не с лицом. Но учредить должности без жалованья – значит создать класс богатых и независимых должностных лиц, то есть образовать ядро аристократии. Если народ и сохранит еще право выбора, то пользование им будет по необходимости ограничено.
Когда мы видим, что демократическая республика заменяет оплачиваемые должности безвозмездными, то, я думаю, мы из этого можем заключить, что она идет по направлению к монархии. А если в монархии начинают оплачиваться должности, бывшие безвозмездными, то это верный признак приближения или к деспотическому правлению, или к республике.
Поэтому мне кажется, что уже одна замена платными должностями даровых сама по себе составляет настоящую революцию.
Я считаю одним из самых явных признаков неограниченного господства демократии в Америке полное отсутствие безвозмездных должностей. Каковы бы ни были услуги, оказываемые публике, они оплачиваются, поэтому всякий имеет не только право, но и возможность их оказывать.
В демократических государствах все граждане могут получить должности, но не все пытаются их искать. Не условия кандидатуры ограничивают там часто избирателей, а число и способности кандидатов.
У тех народов, у которых выборное начало распространяется на все, не существует общественной карьеры. Люди попадают на должности, так сказать, случайно и не имеют уверенности в том, что они на ней останутся. Это особенно верно в том случае, когда выборы бывают ежегодно. Из этого следует, что в спокойное время общественные должности представляют мало привлекательного для честолюбия. В Соединенных Штатах по изгибам политики движутся люди, умеренные в своих желаниях. Великие таланты и сильные страсти обычно устраняются от власти, чтобы стремиться к богатству; и часто случается, что человек берется управлять делами государства лишь тогда, когда сознает себя малоспособным руководить собственными делами.
Этим причинам столько же, как и дурному выбору демократии, следует приписать значительное число заурядных людей, занимающих общественные должности. Не знаю, стал ли бы народ в Соединенных Штатах выбирать выдающихся людей, которые бы искали его избрания, но несомненно, что такие люди его не ищут.
О произволе магистратуры[168] при господстве американской демократии
Почему произвол магистратуры бывает больше в неограниченных монархиях и в демократических республиках, чем в ограниченных монархиях. Произвол должностных лиц в Новой Англии
Существует два вида правления, при которых к деятельности магистратуры примешивается много произвола. Это бывает при неограниченном правлении одного лица и при управлении демократии.
Эта одинаковость результатов зависит от почти одинаковых причин.
В деспотических государствах ничье положение не прочно, в том числе и положение лиц, занимающих общественные должности, столь же неверно, как и положение частных лиц. Государь, в руках которого всегда находятся жизнь, имущество, а иногда и честь служащих ему людей, считает, что ему нечего их бояться, и предоставляет им большую свободу действия, будучи уверен, что они никогда не воспользуются ею против него.
В деспотических государствах правитель так ревниво относится к своей власти, что боится даже стеснения, происходящего от его же собственных правил. Ему нравится, когда его агенты действуют почти наугад, потому что тогда он уверен, что у них никогда не проявится направления, не согласного с его желаниями.
В демократиях большинство, имея возможность ежегодно отнимать власть у тех, кому оно ее поручило, так же не опасается, чтобы власть эта была употреблена во зло против него. Будучи вольно каждую минуту сообщить свою волю правящим лицам, оно предпочитает лучше предоставить их собственным силам, чем связывать их неизменными правилами, которые, ограничивая их, ограничивали бы определенным образом и само большинство.
Можно даже заметить, что при господстве демократии произвол чиновников должен быть еще больше, чем в деспотических государствах.
В последних государь может тотчас наказать всякий проступок, но не может предполагать, что все проступки, подлежащие наказанию, будут им замечены. Напротив, в демократиях верховная власть и всемогуща, и находится одновременно всюду. Поэтому мы и видим, что американские должностные лица гораздо свободнее всякого европейского чиновника в том кругу действия, какой начертан для них законом. Часто им только указывается цель, к которой они должны стремиться, а выбор средств предоставляется их усмотрению.
Так, например, в Новой Англии составление списка присяжных вполне доверяетсяSelect-menкаждой общины: единственное правило, которое им дается, состоит в том, что они должны выбирать присяжных из граждан, обладающих избирательными правами и пользующихся хорошей репутацией[169].
Во Франции мы сочли бы, что человеческая жизнь и свобода находятся в опасности, если бы доверили какому бы то ни было чиновнику пользование таким серьезным правом.
В Новой Англии эти же самые должностные лицамогутвывешивать в питейных домах имена пьяниц и запрещать жителям под страхом штрафа продавать им вино[170].
Подобная цензорская власть возмутила бы народ в самой абсолютной монархии, однако же здесь ей легко подчиняются.
Нигде законом не оставлено больше места произволу, как в демократических республиках, потому что в них он не кажется опасным. Можно даже сказать, что в них должностные лица становятся тем свободнее, чем ниже спускается избирательное право и чем ограниченнее время пребывания их на должности.
От этого так трудно бывает перейти от демократической республики к монархическому правлению. Переставая быть избираемым, чиновник сохраняет права и обычаи избранного должностного лица. В таком случае приходят к деспотизму.
Только в ограниченных монархиях закон, очерчивая круг деятельности общественных должностных лиц, в то же время заботится и о том, чтобы направлять каждый их шаг. Легко указать причину этого факта.
В ограниченных монархиях власть разделена между народом и государем. В интересах того и другого, чтобы положение должностных лиц было устойчиво.
Правитель не желает передавать судьбу чиновников в руки народа, из опасения, чтобы они
Та же причина, которая заставляет монарха и народ давать чиновнику независимое положение, в то же время заставляет их искать гарантий против злоупотребления этой независимостью, чтобы она не была обращена против власти одного и свободы другого. Оба, следовательно, сходятся во взгляде относительно необходимости заранее определить направление деятельности общественного чиновника и видят свой интерес в том, чтобы установить обязательные для него правила, от которых он не мог бы уклониться.
Административная неустойчивость в Соединенных Штатах
В Америке действия общества часто оставляют меньше следов, чем действия одной семьи. Единственные исторические памятники – периодические издания. Каким образом чрезвычайная административная неустойчивость вредит искусству управления?
Поскольку люди только на мгновение появляются у власти, а затем теряются в толпе, которая сама ежедневно меняет свой вид, то из этого следует, что в Америке действия общества часто оставляют после себя меньше следов, чем действия одной семьи. Общественная администрация там функционирует как бы словесно и по традиции. Там ничего не пишут, а если что и будет написано, то улетает при малейшем ветерке, как сивиллины листки, и исчезает безвозвратно.
Единственные исторические памятники в Соединенных Штатах – газеты. Если пропадет один номер, то цепь времен будет разъединена и настоящее не сойдется с прошедшим. Я не сомневаюсь, что через пятьдесят лет будет труднее собрать подлинные документы, касающиеся общественной жизни американцев нашего времени, чем средневековой администрации во Франции; и если бы произошло нашествие варваров на Соединенные Штаты, то, чтобы узнать что-нибудь о населяющих их людях, пришлось бы обращаться к истории других народов.
Административная неустойчивость начала проникать и в обычаи; я мог бы сказать, что в настоящее время каждый человек получил наконец к ней склонность. Никто не заботится о том, что делалось раньше его. Ничто не делается методически; не составляется коллекций, не собирается документов, даже когда это легко было бы сделать; а когда случайно кто-нибудь ими владеет, то вовсе не дорожат ими: у меня в бумагах есть оригинальные документы, которые мне были даны из разных присутственных мест в ответ на мои вопросы. Общество в Америке живет, по-видимому, одним днем, как армия в походе. Однако несомненно, что искусство управления есть знание и что все знания, для того чтобы идти вперед, нуждаются в установлении связи между открытиями различных поколений, по мере того как они следуют одни за другими. В течение короткого периода своей жизни один человек наблюдает факт, другой высказывает идею, третий изобретает средство, четвертый находит формулу; человечество мимоходом собирает эти различные плоды индивидуального опыта и образует из них науки. Но для американских администраторов очень трудно чему-нибудь научиться друг от друга. Таким образом, они вносят в ведение общественных дел знания, распространенные в самом обществе, а не лично им принадлежащие. Оказывается, что демократия, доведенная до крайних своих пределов, мешает совершенствованию искусства управления. В этом отношении она более пригодна для такого народа, административное воспитание которого уже закончено, чем для народа еще неопытного в ведении общественных дел.
Это, впрочем, касается не одной только административной науки. Демократическое правление, основанное на такой простой и естественной идее, предполагает всегда существование общества весьма цивилизованного и очень много знающего[171]. Сначала можно подумать, что оно современно первым векам мира, но потом легко догадаться, что оно должно было появиться последним.
Общественные повинности под управлением американской демократии
Во всяком обществе граждане разделяются на известное число классов. Стремления, вносимые каждым из этих классов в управление государственными финансами. Почему общественные расходы должны стремиться к возрастанию, когда управляет народ. Что делает расточительность демократии менее опасной в Америке. Употребление общественных сумм при демократическом правлении
Экономно ли демократическое управление? Чтобы ответить, нужно сначала знать, с чем мы хотим его сравнивать.
Вопрос этот разрешался бы легко, если бы мы желали провести параллель между демократической республикой и абсолютной монархией. Тогда мы нашли бы, что в первой общественные расходы значительнее, чем во второй. Но это оказывается всегда при сравнении свободных государств с несвободными. Несомненно, что деспотизм разоряет людей, скорее препятствуя их производству, чем отнимая у них плоды этого производства. Он иссушает источники богатства и щадит часто богатство уже приобретенное. Свобода, напротив, производит в тысячу раз больше добра, чем уничтожает, и в тех нациях, которым она известна, средства народа возрастают всегда быстрее налогов.
Сейчас для меня важно сравнить между собой свободные народы и по ним определить, какое влияние имеет демократия на государственные финансы.
Общества, подобно организованным телам, следуют в своем образовании известным определенным законам, от которых не могут уклониться. Они состоят из элементов, которые встречаются везде и во все времена.
В идее всегда легко разделить всякий народ на три класса.
Первый класс будет составлен из богатых людей. Второй будет заключать всех тех, кто, не будучи богатым, живет в довольстве относительно всяких потребностей. В третий войдут те, кто почти или вовсе не имеет собственности и кто живет работой, доставляемой ему двумя первыми классами.
Отдельные личности, входящие в состав этих различных категорий, могут быть более или менее многочисленны в зависимости от того или иного строя общества, но невозможно сделать, чтобы эти категории не существовали.
Очевидно, что каждый из этих классов внесет в заведывание государственными финансами определенные, свойственные ему стремления.
Представим, что лишь один первый класс будет участвовать в составлении законов. Есть вероятность, что он мало будет заботиться о сбережении общественных денег, потому что налог, падающий на значительное состояние, отнимает от него только излишек и потому действие его слабо ощущается.
Предположим, напротив, что только одни средние классы будут издавать законы. Можно рассчитывать, что они не слишком увеличат налоги, потому что нет ничего бедственнее тяжелого налога, падающего на маленькое состояние.
Мне кажется, что из всех видов свободного правления, правление средних классов должно быть – не скажу более просвещенным или более великодушным, но экономным.
Теперь я представляю, что издание законов будет возложено исключительно на последний, беднейший класс, и думаю, что будет много шансов для того, чтобы повинности вместо уменьшения увеличились бы; на это есть две причины.
Поскольку большая часть людей, вотирующих в этом случае законы, не имеет никакой собственности, которая могла бы быть обложена, то всякий расход денег для общества может быть для них только полезен и никогда не вреден. Те, кто имеет
Поэтому страна, в которой издание законов было бы предоставлено исключительно бедным[172], не могла бы рассчитывать на большую экономию в общественных расходах: эти расходы будут всегда значительны, отчасти потому, что налоги не могут падать на тех, кто их вотирует, отчасти потому, что они так и установлены, чтобы не достигать их. Иными словами, демократическое правление единственное, при котором тот, кто вотирует налог, может уйти от обязанности его платить.
Напрасно было бы возражать мне, что правильно понимаемые интересы народа заставляют его беречь состояние богатых людей, потому что он скоро почувствовал бы на себе отражение созданного им безденежья. Ведь и интерес королей состоит в устройстве счастья своих подданных, и интерес дворянства заставляет его вовремя соглашаться на допущение в свою среду новых лиц. Если бы отдаленная польза могла перевешивать страсти и потребности данной минуты, то не было бы никогда ни правителей – тиранов, ни замкнутой аристократии.
Но меня порой спрашивают: кто же когда-нибудь собирался поручать законодательство одним бедным? Кто? Те, кто установил всеобщее голосование? Кто делает законы: большинство или меньшинство? Конечно большинство. Следовательно, если я докажу, что бедные всегда составляют большинство, то буду иметь право сказать, что в тех странах, где они призваны к подаче голосов, они одни и создают законы.
Но несомненно, что до сих пор у всех народов большинство состояло всегда из людей или вовсе не имеющих собственности, или имеющих ее в столь ограниченном размере, что они не могут жить в довольстве, не работая. Значит, всеобщее голосование действительно передает управление обществом в руки бедных.
Вредное влияние, которое власть народа может иногда оказывать на государственные финансы, ясно выразилось в демократических республиках древности, где государственная казна тратилась на пособия бедным гражданам или на устройство игр и зрелищ для народа.
Правда, представительная система была почти не известна в древности. В наше время народные страсти сложнее проявляются в общественных делах; можно предположить, что в конце концов доверенный всегда придет к тому, что будет считаться с духом своих доверителей и проводить их случайные желания, как и их истинные интересы.
Расточительность демократии становится, впрочем, менее опасной по мере того, как народ приобретает собственность, потому что тогда он, с одной стороны, менее нуждается в деньгах богатых людей, а с другой – он встречает больше затруднений к тому, чтобы при установлении налога избежать его самому. В этом отношении всеобщее право голосования было бы меньше опасно во Франции, чем в Англии, где почти вся собственность, подлежащая обложению, соединена в немногих руках. Америка, в которой значительное большинство граждан – собственники, находится в еще более благоприятном положении, чем Франция.
Существуют и иные причины, увеличивающие общественные расходы в демократических республиках.
Когда управляет аристократия, то люди, заведующие делами государства, по самому своему положению ни в чем не нуждаются; будучи довольны собственной участью, они требуют себе от общества преимущественно могущества и славы и, стоя высоко над темной толпой граждан, не всегда ясно видят, каким образом общее благосостояние должно способствовать их величию. Это не значит, что они без жалости смотрели на страдания бедняка, но они не могут так сочувствовать его нищете, как если бы разделяли ее сами; поэтому, если народ мирится со своим положением, то и они бывают довольны и ничего больше не ждут от правительства. Аристократия заботится больше о поддержании существующего, чем о его усовершенствовании.
Напротив, когда общественная власть находится в руках народа, то верховная власть всюду ищет лучшего, поскольку она сознает, что ей плохо.
Дух улучшения распространяется тогда на тысячу разных вещей, он нисходит до бесконечных подробностей и прилагается особенно к такого рода усовершенствованиям, каких нельзя получить, не заплатив за них, потому что дело идет об улучшении условий жизни бедняка, который не может сам себе помочь.
Сверх того, в демократических обществах существует постоянное движение, не имеющее определенной цели; в них царствует как бы лихорадочное настроение, выражающееся во всяких нововведениях, а они почти всегда бывают дорогими.
В монархиях и в аристократиях честолюбцы льстят естественной склонности верховной власти к могуществу и славе и тем самым часто вводят ее в крупные расходы.
В демократиях, где верховная власть находится в нужде, невозможно приобрести ее благосклонность ничем иным, как увеличив ее благосостояние, чего почти никогда нельзя сделать без денег.
Сверх того, когда народ начинает сам рассуждать о своем положении, то у него возникает множество потребностей, которые раньше им не сознавались и которые не могут быть удовлетворены иначе, как прибегнув к средствам государства. От этого и происходит, что общественные повинности вообще возрастают вместе с цивилизацией и что налоги увеличиваются с распространением просвещения.
Есть еще одна причина, часто делающая демократическое правление дороже прочих. Порой демократия и желает ввести ограничения в свои расходы, но не может этого достичь, потому что ей не знакомо искусство быть экономной.
Поскольку она часто меняет намерения и еще чаще меняет агентов, то случается, что дела ее ведутся некачественно или остаются незавершенными. В первом случае государство расходует средства, несоразмерные с величиной цели, которой желает достигнуть, во втором случае оно делает расходы непроизводительные.
О направлении американской демократии в вопросе определения жалованья служащих лиц
В демократиях люди, устанавливающие большие жалованья, не имеют шансов ими воспользоваться. Тенденция американской демократии к увеличению содержания второстепенных служащих и к понижению содержания главных должностных лиц. Почему это так? Сравнительная таблица содержания служащих в Соединенных Штатах и во Франции
Существует важное основание, заставляющее демократические правительства быть экономными в назначении содержания лицам, состоящим на общественной службе.
Поскольку в демократиях лиц, устанавливающих нормы жалованья, чрезвычайно много, то каждое из них имеет мало вероятности когда-нибудь само его получить.
В аристократиях, напротив, люди, устанавливающие большие жалованья, почти всегда имеют надежду сами получить его. Это капиталы, создаваемые ими для самих себя, или, по крайней мере, средства, отложенные ими для своих детей.
Впрочем, надо признать, что демократия оказывается слишком бережливой только по отношению к главнейшим своим агентам.
В Америке второстепенные должности оплачиваются лучше, чем где-нибудь, но высшие – гораздо дешевле.
Эти противоположные результаты производятся одной и той же причиной: в обоих случаях жалованье общественных служащих устанавливается народом, который при этом думает о собственных нуждах, и это сравнение уясняет ему вопрос. Так
Бедный человек не имеет ясного представления о потребностях, которые могут испытывать высшие классы общества.
То, что богачу кажется небольшой суммой, ему представляется огромными деньгами, поскольку он довольствуется необходимым; и он полагает, что губернатор штата, получающий свои тысячу двести долларов, должен чувствовать себя счастливым и возбуждать зависть[174].
Если вы захотите ему объяснять, что представитель великой нации должен являться с блеском в глазах иностранцев, то он сначала сразу поймет вас; но когда, обращаясь к своему простому жилищу и к скромным плодам тяжелого труда, он подумает обо всем, что сам мог бы сделать на это жалованье, которое кажется вам недостаточным, то он удивляется и как бы пугается при виде стольких богатств.
К этому надо добавить, что второстепенный чиновник находится почти на уровне народа, тогда как высший господствует над ним. Поэтому первый еще может вызывать его интерес, тогда как второй начинает возбуждать его зависть.
Это заметно в Соединенных Штатах, где жалованье как бы уменьшается по мере того, как власть должностных лиц увеличивается[175].
При господстве аристократии происходит, напротив, то, что высшие сановники получают очень большие оклады, тогда как мелкие чиновники едва имеют на что жить. Легко видеть причину этого факта в обстоятельствах сходных с теми, которые были нами указаны выше.
Если демократия не понимает удовольствий богатых людей или завидует им, то аристократия не понимает страданий бедности или не знает о них. Бедный не есть, собственно говоря, человек подобный богатому. Это существо другого рода. Поэтому аристократия мало заботится об участи своих низших агентов. Она увеличивает их жалованье только тогда, когда они отказываются служить за слишком низкую плату.
Стремление демократии к чрезвычайной бережливости по отношению к жалованью высших чиновников и заставило приписать ей склонность к экономии, которой у нее в действительности нет.
Правда, демократия дает своим правящим лицам едва достаточно для того, чтобы они могли жить прилично, но зато расходует огромные суммы на вспомоществование потребностям народа или облегчение ему жизненных удобств[176]. Но это лучшее употребление доходов, поступающих от налогов, а не экономия.
Вообще демократия дает мало управляющим и много управляемым. Обратное явление происходит в аристократиях, где государственные деньги приносят пользу преимущественно тому классу, который управляет делами.
Причины стремления американского правительства к экономии
Тот, кто ищет в фактах выражение действительного влияния, оказываемого законами на судьбу человечества, подвергается опасности ошибиться, поскольку нет ничего труднее, как оценить значение факта.
Один народ по природе своей легкомыслен и склонен к увлечению, другой рассудителен и расчетлив. Это зависит от его физического склада или от иных отдаленных причин, которые мне неизвестны.
Есть народы, которые любят представления, шум, веселье и не жалеют о миллионе, улетевшем с дымом. Есть другие, которые любят удовольствие только в одиночестве и которым как будто стыдно, когда они кажутся довольными.
В иных странах весьма ценят красоту построек. В других не придают значения предметам искусства и пренебрегают всем, что не приносит дохода. Есть такие, где любят славу, и такие, где выше всего ставят деньги.
Независимо от законов, все эти причины оказывают серьезное влияние на управление государственными финансами.
Если американцам никогда не приходилось тратить народные деньги на общественные увеселения, то это не потому только, что у них народ вотирует налоги, а потому, что их народ не любит увеселений.
Если они отказываются от украшений в своей архитектуре и ценят лишь материальные и положительные выгоды, то не потому только, что они образуют демократическую нацию, но и из-за того, что они торговый народ.
Привычки частной жизни перешли в общественную жизнь, так что надо различать у них экономию, зависящую от учреждений, от той, которая происходит от их привычек и нравов.
Можно ли сравнивать государственные расходы Соединенных Штатов с государственными расходами Франции
Чтобы оценить величину тяжести государственного бюджета, необходимо установить два пункта: размер национального богатства и размер налогов. Богатство и налоги во Франции не вполне точно определены. Почему нельзя надеяться узнать богатство и тяжесть налога в Американском Союзе. Исследование автора о сумме налога в Пенсильвании. Общие признаки, по которым можно судить о размерах податной тяжести какого-нибудь народа. Результат такого исследования относительно Американского Союза
В последнее время много занимались сравнением общественных расходов в Соединенных Штатах с такими же расходами у нас, во Франции. Все эти работы не дали никаких результатов, и, я полагаю, достаточно будет немногих слов, чтобы доказать, что этого и следовало ожидать.
Чтобы иметь возможность оценить размер податной тяжести какого-нибудь народа, необходимо произвести две операции: прежде всего нужно узнать, как велико богатство этого народа, а затем определить, какую часть из этого богатства он выделяет на государственные расходы. Тот, кто исследовал бы величину налогов, не указывая размеров средств, из которых берутся эти налоги, посвятил бы себя непроизводительному труду, потому что интересно знать не расход, а отношение расхода к доходу.
Один и тот же налог легко переносится богатым плательщиком и может окончательно повергнуть в нищету бедного.
Богатство народов состоит из многих элементов. Недвижимые имущества образуют один из них, движимые – другой.
Трудно определить пространство обработанных земель, которыми владеет какая-нибудь нация, и их природную или приобретенную ценность. Еще сложнее сделать оценку всех движимых имуществ, находящихся в распоряжении нации. Последние по своему числу и разнообразию ускользают почти от всякой попытки анализа.
Поэтому мы видим, что наиболее рано цивилизовавшиеся нации и даже те из них, у которых администрация централизована, до сих пор не определили точным образом величину своего богатства.
В Америке даже не задавались и мыслью о подобной попытке. И можно ли было надеяться на успех такого дела в новой стране, где общество еще не установилось окончательно, где национальное правительство не имеет в своем распоряжении, как у нас, множества агентов, которыми оно могло бы распоряжаться, давая одновременное направление их усилиям; где статистика не разрабатывается, потому что не находится никого, кто бы способен был собирать данные или имел бы время пересмотреть их.
Таким образом, мы не можем получить элементов, входящих в состав наших расчетов. Мы не знаем относительной величины богатства Франции и Американского Союза. Богатство одной еще не известно, а для определения богатства
Но я соглашусь, пожалуй, на время устранить этот необходимый элемент сравнения, я отказываюсь от определения отношения налога к доходу и ограничиваюсь тем, что желаю установить величину налога.
Читатель увидит, что, ограничив круг своих исследований, я не сделал свою задачу легче.
Я не сомневаюсь, что французская центральная администрация с помощью всех чиновников, которыми она располагает, могла бы точно определить сумму всех налогов, прямых и косвенных, лежащих на гражданах. Но этот труд, не исполнимый для обычного человека, не окончен еще и самим французским правительством, или, по крайней мере, последнее не обнародовало его результатов. Мы знаем величину государственных налогов, нам известны департаментские расходы, но мы не знаем, что делается в общинах, то есть никто пока не может сказать, до какой суммы доходят общественные расходы во Франции.
Если я теперь снова обращусь к Америке, то встречу трудности, которые становятся все более многочисленными и непреодолимыми. Союз дает мне точные сведения об общей сумме своих налогов; я могу достать отдельные бюджеты двадцати четырех составляющих его штатов; но кто мне скажет, сколько тратят граждане на администрацию округа и общины[177].
Союзная власть не простирается настолько, чтобы заставить провинциальные правительства дать нам сведения по этому предмету; да если бы они и сами все одновременно пожелали оказать нам содействие, то я сомневаюсь, чтобы они были в состоянии нас удовлетворить. Независимо от естественной трудности такого предприятия, политическая организация страны тоже противодействовала бы успеху их стараний. Должностные лица общины и округа не назначаются административной властью штата и не зависят от нее. Позволительно думать поэтому, что если бы штат пожелал получить необходимые для нас сведения, то он встретил бы большие затруднения в среде низших чиновников, которыми он вынужден был бы пользоваться[178].
Бесполезно, впрочем, рассуждать о том, что могли бы сделать американцы в этом случае, так как достоверно, что до сих пор они ничего не сделали.
Таким образом, в настоящее время ни в Америке, ни в Европе нет ни одного человека, который бы мог нам сказать, сколько платит ежегодно каждый гражданин Американского Союза, чтобы исполнить общественные повинности[179].
Итак, мы приходим к заключению, что сравнить с пользой общественные расходы американцев с нашими так же трудно, как и сравнить богатства Союза и Франции. Я даже добавлю, что было бы опасно и пробовать это. Когда статистика не основана на верных расчетах, то она вводит в заблуждение вместо того, чтобы служить руководством. Ум легко поддается кажущейся точности, которую он сохраняет даже в своих ошибках, и спокойно опирается на заблуждения, облекаемые в его глазах в математические формы истин.
Оставим цифры в стороне и постараемся найти доказательства другого порядка.
Если какая-нибудь страна представляет вид материального благоденствия, если, заплатив государству, бедный в ней сохраняет еще кое-какие средства, а богатый – излишек, если тот и другой кажутся довольными своей участью и ежедневно стараются еще ее улучшить, так что для производства всегда имеются капиталы, а для капиталов применение в производстве, то это признаки, по которым, за неимением положительных данных, можно судить о том, соответствует ли лежащая на каком-нибудь народе податная тяжесть его богатству.
Наблюдатель, который будет судить на основании таких фактических доказательств, придет, конечно, к заключению, что американец из Соединенных Штатов отдаст государству меньшую долю из своего дохода, чем француз.
Но можно ли представить, чтобы было иначе?
Часть долга Франции – результат двух вторжений. Американский Союз их не опасается. Наше положение заставляет нас держать под ружьем многочисленную армию; уединенное положение Союза позволяет ему иметь всего лишь 6000 солдат. Мы содержим около 300 военных судов, у американцев их всего 52[180]. Каким же образом житель Союза мог бы платить государству столько же, как житель Франции?
Невозможно, следовательно, провести параллель между финансами двух стран, находящихся в столь различном положении.
Не сравнивая Союз с Францией, а исследуя то, что происходит в самом Союзе, можем мы понять, действительно ли экономна американская демократия.
Я смотрю на каждую из республик, входящих в состав Союза, и нахожу, что правительству их часто недостает твердости в своих намерениях и что оно не имеет постоянного надзора за своими служащими. Из этого я естественно вывожу то заключение, что оно должно часто непроизводительно тратить деньги плательщиков или расходовать их на свои предприятия больше, чем нужно.
Я вижу, что, будучи верно своему народному происхождению, оно делает величайшие усилия для удовлетворения потребностей низших классов общества, открытия им путей к власти и распространения в их среде благосостояния и просвещения. Оно содержит бедных, ежегодно раздает миллионы на школы, оплачивает всякую службу и щедро вознаграждает самых мелких своих агентов. Подобная система управления кажется мне полезной и разумной, но я должен признать, что она требует больших расходов.
Я вижу, что бедные люди заведуют общественными делами и распоряжаются народными средствами; и я не могу поверить, чтобы, пользуясь государственными расходами, они часто не вовлекали государство в новые расходы.
Поэтому, не имея точных цифр и не желая делать рискованных сравнений, я прихожу к заключению, что демократическое правительство американцев не есть, как это иногда думают, дешевое правительство; и я не боюсь предсказать, что если бы когда-нибудь народы Соединенных Штатов попали бы в серьезное затруднение, то мы бы увидели, что и у них налоги возросли бы так же сильно, как и в большей части аристократических или монархических стран Европы.
Об испорченности и пороках управляющих лиц в демократии. Результаты их для общественной нравственности
В аристократиях правители стараются иногда действовать посредством подкупа. В демократиях они сами часто оказываются подкупленными. Во-первых, пороки их непосредственно вредят народной нравственности. Во-вторых, они имеют на нее косвенное влияние, которое еще опаснее
Аристократия и демократия взаимно делают друг другу упреки в содействии развитию подкупа. Но здесь необходимо видеть различие.
При аристократическом правлении люди, стоящие у дел, всегда богатые, желающие только власти. В демократиях государственные люди бедны и им предстоит составить себе состояние.
Из этого следует, что в аристократических государствах правящие лица малодоступны подкупу и имеют лишь небольшую склонность к деньгам, тогда как у демократических народов происходит обратное.
Но так как в аристократиях желающие стоять во главе общественной деятельности обладают большими богатствами, а число тех, кто им может в этом содействовать, часто бывает ограничено известными пределами, то правительственная власть как бы продается с торгов. Напротив, в демократиях люди, ищущие власти, почти никогда не бывают богаты, а число лиц, чье содействие нужно для ее
Из людей, стоявших у власти во Франции в последние сорок лет, многие обвинялись в том, что нажили себе состояние за счет государства или его союзников. Такие упреки редко делались государственным людям старинной монархии. Но во Франции покупка за деньги голоса избирателя есть факт почти беспримерный, тогда как в Англии это делается заведомо и публично.
Я никогда не слышал, чтобы в Соединенных Штатах кто-нибудь употреблял свое богатство на подкуп управляемых, но я часто слышал, что сомневались в честности общественных чиновников. Поговаривали, что успехи их приписывались низким интригам и преступным козням.
Таким образом, если люди, управляющие в аристократии, стараются иногда действовать подкупом, то вожди демократии бывают сами подкупленными. В первом случае это вредит нравственности народа, во втором на общественную совесть оказывается косвенное влияние, которого следует еще более опасаться.
У демократических народов люди, стоящие во главе государства, подвергаясь почти всегда прискорбным подозрениям, как бы дают государственную поддержку тем преступлениям, в которых их обвиняют. Они представляют опасные примеры для добродетели, которая еще борется, и дают скрывающемуся пороку возможность сравнения с людьми, пользующимися знаменитостью.
Напрасно скажут, что бесчестные страсти встречаются во всех слоях общества, что они часто восходят на трон по праву рождения; что, таким образом, людей, достойных презрения, можно встретить во главе аристократических наций, как и в среде демократии.
Этот ответ меня не удовлетворяет. В испорченности людей, случайно достигших власти, существует нечто грубое и вульгарное, что делает ее заразительной для толпы; напротив, даже и в развращенности высокопоставленных лиц есть аристократическая утонченность и кажущееся благородство, которые часто препятствуют ее передаче.
Народ никогда не проникнет в темный лабиринт придворной жизни, он с трудом увидит низость, скрывающуюся под изяществом манер, изысканностью вкуса и приятностью речи. Но обворовать общественную казну или продать за деньги покровительство государства, – всякий негодяй понимает это и может рассчитывать в свою очередь сделать то же.
Бояться следует не столько того, что люди видят безнравственность высокопоставленных лиц, сколько того, что они понимают, как безнравственность ведет к высокому положению. В демократии простые граждане наблюдают, как человек, вышедший из их среды, быстро достигает богатства и власти; это зрелище возбуждает их удивление и зависть; они хотят узнать, каким образом тот, кто вчера был им ровней, сегодня оказывается имеющим право управлять ими. Приписать это возвышение его талантам и доблестям неудобно, потому что это значило бы сознаться, что сами они не столь добродетельны и способны. Поэтому главную причину они усматривают в каком-нибудь из его пороков, и часто не ошибаются. Таким образом, происходит какое-то отвратительное смешение понятий: низости и власти, гнусности и успеха, пользы и бесчестия.
На что способна демократия
Союз только один раз боролся за свое существование. Душевный подъем в начале войны, охлаждение в конце. Трудность установить в Америке воинскую повинность для сухопутных и морских войск. Почему демократический народ менее другого способен к большим и продолжительным усилиям
Я предупреждаю читателя, что говорю здесь о правительстве, которое следует действительной воле народа, а не о таком, какое лишь распоряжается от имени народа.
Нет ничего столь неудержимого, как тираническая власть, управляющая от имени народа, потому что, будучи облечена нравственным могуществом, принадлежащим воле большинства, она в то же время действует с такой решительностью, быстротой и твердостью, какую мог бы иметь один человек.
Сложно понять, какую величину усилия способно выказать демократическое правительство во время национального кризиса.
До сих пор не существовало большой демократической республики. Было бы оскорбительно для республик назвать таким именем олигархию, царствовавшую во Франции в 1793 году. Только одни Соединенные Штаты представляют это новое зрелище.
Но в течение полувека с тех пор, как образовался Американский Союз, существованию его лишь один раз грозила опасность – во время Войны за независимость. В начале этой долгой войны были случаи необыкновенного энтузиазма ради блага отечества[181]. Но по мере продолжения борьбы вновь появился обычный эгоизм: деньги не поступали больше в казну, люди не являлись в армию. Народ желал еще независимости, но отступал перед средствами, необходимыми для ее достижения. «Напрасно мы увеличивали число налогов и пытались применить новые методы их взимания,– говорит Гамильтон вFederalist(№ 12), – ожидания общества все не оправдывались, и государственная казна оставалась пустой. Демократические формы администрации, присущие демократической природе нашего правления, соединяясь с редкостью монеты, обусловленной вялым состоянием нашей торговли, сделали до сих пор тщетными все усилия, испробованные для получения значительных сумм. Различные законодательные собрания поняли наконец безумие подобных попыток».
С этого времени Соединенным Штатам не приходилось вести ни одной серьезной войны.
Следовательно, чтобы судить о том, на какие жертвы способны демократии, следует подождать такого времени, когда американская нация вынуждена будет передать в руки своего правительства половину дохода от собственных имуществ, как Англия, или вывести сразу двадцатую часть своего населения на поле битвы, как это сделала Франция.
В Америке воинская повинность не известна; люди нанимаются там служить в войска за деньги. Обязательный набор до такой степени противен понятиям и так чужд привычкам народа Соединенных Штатов, что я сомневаюсь, чтобы когда-нибудь там осмелились его узаконить. То, что во Франции называется конскрипцией, составляет, конечно, самый тяжелый из наших налогов. Но без конскрипции как бы могли мы вести большую континентальную войну?
Американцы не ввели у себя английской системы вербовки. У них нет и ничего похожего на наши морские списки (inscription maritime). Экипаж правительственного флота, как и экипаж торгового, образуется посредством вольного найма.
Сложно представить, чтобы народ мог вести большую морскую войну, не прибегая к одному из этих двух способов. Поэтому Американский Союз, которому уже приходилось со славой сражаться на море, не имел, однако, никогда многочисленных флотов и вооружение небольшого числа его кораблей обходилось ему очень дорого.
Я слышал, как американские государственные люди признавали, что Союз с трудом мог бы удерживать свое положение на морях, не прибегая ни к вербовке, ни к составлению морских списков; но проблема заключается в том, чтобы заставить правящий народ переносить то или другое.
Несомненно, что свободные народы вообще проявляют во время опасностей большую энергию, чем не свободные; но я склонен думать, что это по преимуществу верно относительно тех свободных народов, в которых преобладает аристократический элемент. Демократия, как мне кажется, более способна управлять обществом во время мира, или произвести, в случае
Но этого-то ясного представления о будущем, основанного на знании и опытности, и должно часто недоставать демократии. Народ больше чувствует, чем рассуждает; и если настоящие бедствия велики, то можно опасаться, что он забудет о бедствиях, ожидающих его в случае поражения.
Есть еще и другая причина, делающая усилия демократического правительства менее стойкими, чем усилия аристократии.
Народ не только видит менее ясно, чем высшие классы, чего он должен надеяться или бояться в будущем, но он иначе, чем они, чувствует бедствия настоящего времени. Дворянин, рискуя своей особой, имеет столько же шансов славы, как и опасностей. Отдавая государству часть своего дохода, он временно лишает себя удовольствий, которые дает богатство; но для бедного человека смерть не представляет ничего обаятельного, а налог, только стеснительный для богатого, разрушает у него часто источники жизни.
Это относительная слабость демократических республик в критические моменты составляет, может, самое главное препятствие для основания подобной республики в Европе. Чтобы демократическая республика могла нормально существовать у какого-нибудь европейского народа, необходимо, чтобы она в то же время была учреждена и у всех других.
Я думаю, что демократическое правление, действуя в течение долгого времени, должно увеличить реальные силы общества, но оно не могло бы сразу соединить в одном месте и в данный период такое количество сил, как аристократическое правительство или абсолютная монархия. Если бы демократическая страна в течение столетия подчинена была республиканскому правлению, то можно думать, что к концу его она стала бы богаче, населеннее и счастливее, чем соседние с ней деспотические государства, но в течение этого столетия она много раз подвергалась бы риску быть завоеванной ими.
О власти, которую американская демократия имеет сама над собой
Американский народ только после долгого времени соглашается, а иногда и вовсе отказывается исполнять то, что полезно для его благосостояния. Способность американцев совершать поправимые ошибки
Эти затруднения, встречаемые демократией, когда нужно преодолеть страсти и заставить умолкнуть потребности настоящей минуты, замечаются в Соединенных Штатах даже в самых мелких вещах.
Народу, окруженному льстецами, трудно дается победа над самим собой. Всякий раз, когда от него требуется согласие на какое-нибудь лишение или неудобство даже ради целей, одобряемых его разумом, он почти всегда сначала не соглашается. Американцев хвалят за послушание своим законам; надо добавить, что в Америке законы делаются народом и для народа. Следовательно, в Соединенных Штатах законы оказываются благоприятными для тех, кто во всех других местах имеет наибольший интерес их нарушать. Таким образом, можно думать, что стеснительный закон, полезность которого в данное время не чувствовалась бы большинством, не был бы принят или не исполнялся бы.
В Соединенных Штатах не существует законов относительно злостных банкротств. Потому ли это, что нет банкротств? Напротив, потому, что их слишком много. В представлении большинства страх быть преследуемым за банкротство перевешивает страх самому разориться от банкротства; и таким образом в общественном мнении устанавливается род преступной терпимости относительно проступка, осуждаемого каждым человеком в отдельности.
В новых штатах юго-запада граждане почти всегда сами себе оказывают правосудие и убийства там постоянно повторяются. Это происходит оттого, что что в таких безлюдных местностях нравы народа слишком суровы и просвещение мало распространено, чтобы там сознавалась польза уважения к закону; там предпочитают еще дуэли тяжбам.
В Филадельфии кто-то сказал мне, что в Америке почти все преступления происходят от злоупотребления спиртными напитками, которые простой народ может пить сколько угодно, потому что они продаются ему по самой дешевой цене. «Отчего же, – спросил я, – вы не установите акциза на водку?» – «Наши законодатели часто об этом думали, – ответил он, – но задача эта очень трудная. Боятся возмущения; да притом же члены собрания, которые бы вотировали подобный закон, могли бы быть уверены, что их не выберут в другой раз». – «Таким образом, у вас пьяницы составляют большинство и трезвость не популярна».
Когда указываешь государственным людям на такие вещи, то они ограничиваются ответом: предоставьте это времени; создание зла просветит народ и укажет ему его потребности. Часто это бывает справедливо: если демократия имеет больше шансов ошибиться, чем король или собрание дворянства, то у нее больше шансов и снова вернуться к истине, как только свет проникнет в нее, потому что вообще в ее среде не бывает интересов, противоположных интересам большинства и которые бы боролись против разума. Но демократия может узнать истину только через опыт, а многие народы не могли бы, не погибнув, дожидаться результатов своих заблуждений.
Значит, преимущество американцев состоит не только в том, что они просвещеннее других народов, но и в том, что они имеют способность совершать ошибки, подлежащие исправлению.
К этому надо добавить, что для легкого пользования опытами прошедшего времени демократия должна уже достигнуть известной степени цивилизации и просвещения.
Есть такие народы, которых первоначальное воспитание было настолько неудовлетворительно, и характер их представляет такую странную смесь страстей, невежества и ложных понятий обо всем, что они не могут сами понять причин своих бедствий, они гибнут под бременем зла ими не сознаваемых.
Я проезжал по обширным странам, когда-то населенным сильными индейскими племенами, в настоящее время не существующими; я жил между племенами, уже потерявшими часть своего населения, которые ежедневно уменьшаются в числе и теряют блеск своей дикой славы; я слышал, как эти самые индейцы предсказывали окончательную судьбу, которая ожидает их расу. Между тем нет ни одного европейца, который бы не понимал, что нужно сделать для того, чтобы предотвратить неизбежное истребление этих несчастных народов. Но они сами этого не осознают; они чувствуют бедствия, ежегодно нависающие над их головами, и погибнут все до последнего, отказываясь от лекарства. Пришлось бы употребить силу, чтобы заставить их жить.
Удивляются, глядя, как новые нации Южной Америки в течение четверти века существуют во время революций, постоянно снова возникающих, и каждый день ожидают, что они войдут в то, что называют ихестественным состоянием.Но кто может утверждать, что революции в настоящее время не самое естественное состояние южноамериканских испанцев? В этих странах общество бьется в глубине пропасти, из которой оно не может выйти собственными усилиями.
Народ, населяющий эту прекрасную половину земного полушария,
Но эти два слова не могут никогда быть соединены в моем уме.
Каким образом американская демократия ведет внешние дела государства
Направление, данное внешней политике Соединенных Штатов Вашингтоном и Джефферсоном. Почти все естественные недостатки демократии отражаются на ведении внешних дел, тогда как ее положительные качества мало в них проявляются
Мы видели, что союзная конституция передала постоянное управление внешними делами нации в руки президента и сената[182], вследствие чего общая политика Союза до известной степени отстранена от непосредственного и ежедневного влияния народа. Поэтому нельзя в полной мере сказать, чтобы внешние государственные дела в Америке велись демократией.
Два человека дали политике американцев то направление, которому она следует до настоящего времени; первый из них Вашингтон, второй Джефферсон.
В своем достойном удивления письме к согражданам, составляющем как бы политическое завещание Вашингтона, этот великий человек говорил следующее:
«Расширять наши торговые отношения с иностранными народами и устанавливать как можно меньше политических связей между ими и нами – таково должно быть правило нашей политики. Мы должны честно исполнять обязательства, принятые уже нами, но нам надо остерегаться заключать новые.
У Европы есть интересы, которые или не имеют вовсе никакого отношения, или только весьма отдаленное к нашим интересам. Поэтому она часто должна принимать участие в распрях, которые для нас естественным образом чужды; соединяться искусственными связями с превратностями ее политики, входить в различные комбинации ее дружбы и ненависти и принимать участие в проистекающей из них борьбе – значило бы поступать неблагоразумно.
Наше уединенное положение и удаление от нее указывают нам на необходимость принять противоположный образ действий и дают нам возможность ему следовать. Если мы будем продолжать составлять один народ, управляемый сильным правительством, то недалеко то время, когда нам некого будет бояться. Тогда мы можем принять такое положение, которое бы заставило уважать наш нейтралитет; воюющие нации, сознавая невозможность получить что-нибудь от нас, будут опасаться беспричинно вызывать нас; и мы будем в состоянии выбирать между миром и войной, руководствуясь в своих действиях только нашими интересами и справедливостью.
Для чего нам отказываться от выгод, которые мы можем извлечь из столь благоприятного положения? Для чего покинем мы нашу собственную почву, чтобы занимать для нас чуждую? Для чего, наконец, связав свою судьбу с судьбой какой-нибудь части Европы, мы предоставим наш мир и благополучие в жертву честолюбию, соперничеству, расчетам и прихотям населяющих ее народов?
Наша грамотная политика – не заключать постоянных союзов ни с какой иностранной нацией до тех пор, пока мы еще свободны этого не делать, потому что я далек от желания, чтобы нарушались существующие обязательства. Честность всегда лучшая политика; это правило, которое я считаю одинаково применимым к делам между нациями, как и между частными людьми; поэтому я думаю, что следует выполнить во всем их объеме договоры, уже заключенные нами. Но я считаю бесполезным и неблагоразумным заключать еще другие. Будем занимать всегда такое положение, чтобы заставить уважать его, и достаточно будет временных союзов, чтобы дать нам возможность встретить лицом к лицу любую опасность».
Ранее Вашингтон высказал следующую прекрасную и верную мысль: «Народ, который отдается привычным чувствам любви или ненависти к другому народу, впадает в рабство. Он становится рабом своей любви или ненависти».
Политическое поведение Вашингтона всегда направлялось согласно с этими правилами. Он сумел сохранить мир для своей страны в то время, когда остальные страны находились в войне, и установил одним из основных пунктов политического учения, что правильно понимаемый интерес американцев состоит в том, чтобы никогда не принимать участия во внутренних распрях Европы.
Джефферсон пошел еще дальше и ввел в политику Союза следующее новое правило, что «американцы никогда не должны требовать себе преимуществ от иностранных наций, чтобы и самим не быть обязанными давать такие преимущества».
Эти два основных правила, очевидная справедливость которых сделала их легко понятными для толпы, внесли чрезвычайную простоту во внешнюю политику Соединенных Штатов.
Поскольку Союз не вмешивается в европейские дела, то ему, можно сказать, не приходится рассуждать и спорить о внешних делах, потому что в Америке он еще не имеет могущественных соседей. По своему положению и по своей воле, находясь в стороне от страстей, волнующих Старый Свет, он не нуждается ни в ограждении себя от них, ни в присоединении себя к ним. Те же, которые могут быть в Новом Свете, скрываются еще в будущем.
Союз свободен от ранее принятых обязательств, поэтому он пользуется опытом старых народов Европы, не будучи обязан, подобно последним, брать необходимое из прошлого и приноравливать его к настоящему. Он не вынужден, как они, принимать огромное наследство, завещанное ему его отцами и состоящее из смешения славы и бедствий, народной дружбы и народной вражды. Внешняя политика Соединенных Штатов вполне выжидательная, она состоит гораздо больше в уклонении от действия, чем в самом действии.
Таким образом, в настоящий период трудно узнать, какое мастерство разовьет в себе американская демократия в ведении внешних государственных дел. На сей счет ее противники, как и друзья, должны отложить на время свои предположения.
Что касается меня, то я не считаю, что в заведывании внешними делами общества демократические правительства стоят ниже других. Опыт, нравы и образование почти всегда создают в демократии ежедневную практическую мудрость и знание мелких житейских событий, которые называются здравым смыслом. Он бывает достаточен для обычного хода общественных дел; и у народа, воспитание которого уже завершено, демократическая свобода, применяемая ко внутренним делам государства, производит больше добра, чем могут произвести зла ошибки демократического правительства. Но не всегда так бывает при отношениях одного народа с другим.
Внешняя политика вовсе не требует качеств, присущих демократии, а напротив, требует развития почти всех тех, каких у нее нет. Демократия способствует возрастанию внутренних средств государства, она распространяет довольство, развивает дух общественности, укрепляет уважение к закону в различных классах общества; все это имеет лишь косвенное влияние на положение одного народа в отношении другого. Но демократия лишь с трудом может координировать подробности большего предприятия, избрать одну задачу и упорно преследовать ее через все препятствия. Она малоспособна втайне готовить свои мероприятия и терпеливо ожидать их результата. Все это такие качества, которые скорее принадлежат одному человеку или
Если, наоборот, вы обратите внимание на естественные недостатки аристократии, то заметите, что производимые ими следствия почти нечувствительны по отношению к ведению внешних дел государства. Главнейший порок, за который упрекают аристократию, состоит в том, что она работает только для себя, а не для массы. Во внешней политике аристократия редко имеет стремления, отличные от народных.
Склонность, увлекающая демократию к тому, чтобы в политике скорее слушаться чувства, чем рассуждения, и бросать давно подготовленный план для удовлетворения минутной страсти, особенно проявилась в Америке, когда вспыхнула французская революция. Самых простых соображений разума достаточно было тогда, как и теперь, для того, чтобы заставить американцев понять, что для них не было никакого расчета вмешиваться в борьбу, которой предстояло обагрить кровью Европу и от которой Соединенные Штаты не могли получить никакого вреда.
Однако же симпатии народа с такой силой высказались в пользу Франции, что только непреклонный характер Вашингтона и его безграничная популярность могли удержать от объявления войны Англии, причем усилия, делаемые строгим умом этого великого человека, чтобы бороться с великодушными, но неразумными увлечениями его сограждан, едва не отняли у него единственную награду, на какую он рассчитывал – любовь к нему страны. Большинство высказалось тогда против его политики, в настоящее время она получила одобрение всего народа[183].
Если бы конституция и общественное доверие не вручили Вашингтону управления внешними делами государства, то несомненно, что народ сделал бы тогда то, что он осуждает теперь.
Почти все народы, производившие сильное действие на мир, задумавшие, продолжавшие и исполнившие великие задачи, начиная с римлян до англичан, управлялись аристократией, и этому не следует удивляться.
Что всего на свете устойчивее в своих взглядах, – это аристократия. Масса народа может быть введена в заблуждение своим невежеством или своими страстями; можно обмануть ум короля и заставить его поколебаться в своих предположениях; притом же король не бессмертен. Но аристократическая организация слишком многочисленна, чтобы ее можно было привлечь на свою сторону хитростью, и слишком малочисленна, чтобы легко поддаваться увлечению безрассудных страстей. Аристократия есть твердый и просвещенный человек, который не умирает.
Глава VI
Какие выгоды получает американское общество от демократического правления
Прежде чем начать эту главу, я считаю нужным напомнить читателю то, на что я уже несколько раз указывал в этой книге.
Политическое устройство Соединенных Штатов кажется мне одной из форм, которые демократия может дать своему правлению; но я не считаю американские учреждения ни единственными, ни лучшими из тех, которые следовало бы принять демократическому народу.
Поэтому, объясняя, какие выгоды получают американцы от демократического правления, я далек от утверждения, чтобы подобные выгоды могли быть получены не иначе как при содействии таких же законов.
Общее направление законодательства при господстве американской демократии и стремление лиц, применяющих законы
Недостатки демократии видны сразу. Ее преимущества делаются заметными лишь с течением времени. Американская демократия часто действует неумело, но общее направление ее законодательства достигает положительных результатов. При господстве американской демократии общественные должностные лица не имеют постоянных интересов, которые отличались бы от интересов большинства. Почему?
Недостатки и слабости демократического правления бывают легко видны; они доказываются очевидными фактами, тогда как его благотворное влияние проявляется незаметным и, так сказать, скрытым образом. Недостатки его поражают сразу, а хорошие качества узнаются только с течением времени.
Законы американской демократии часто бывают неудовлетворительными или неполными; случается, что они нарушают приобретенные права или санкционируют права, представляющиеся опасными; но если бы даже они и были хорошими, то частые перемены в них все же были бы вредными. Все это замечается при первом взгляде.
Отчего же происходит, что американские республики сохраняются и процветают?
В законах следует тщательно различать преследуемую ими цель от того способа, каким они идут к достижению этой цели, их абсолютное достоинство от относительного.
Представим, что задача законодателя заключается в покровительстве интересам меньшинства в ущерб интересам большинства; мероприятия его строятся так, чтобы получить предполагаемый результат в наименьшее время и с меньшей тратой сил. Закон будет составлен хорошо, но цель его плохая, так что опасность его будет пропорциональна силе действия.
Законы демократии вообще стремятся к благу многих, так как они исходят от всех граждан, которые могут ошибаться, но не могут иметь интересов, противоположных ему самому.
Законы аристократии хотят монополизировать в руках немногих богатство и власть, поскольку аристократия по природе своей всегда составляет меньшинство.
Значит, можно сказать, что цель, преследуемая в своем законодательстве демократией, полезнее для человечества, чем цель аристократии.
Но на этом и заканчиваются ее преимущества.
Аристократия гораздо более сведуща в науке законодательства, чем когда-нибудь может быть демократия. Владея собой, она не склонна к случайным увлечениям, она имеет далекие замыслы, которые умеет сохранять до тех пор пока представится удобный случай к их исполнению. Аристократия действует умно; она знает искусство направлять одновременно на один пункт совокупные силы всех своих законов.
Не так поступает демократия: законы ее почти всегда неудовлетворительны или несвоевременны.
Поэтому средства демократии более несовершенны, чем аристократии: часто она бессознательно работает против себя, но цель ее более полезна.
Представьте общество, которое по природе или по своему устройству организовано так, что может переносить временное действие плохих законов, и которое, не погибая, может дожидаться результатовобщего направлениязаконодательства, и вы поймете, что, несмотря на свои недостатки, правление демократии все-таки больше всякого другого способно содействовать процветанию этого общества.
Именно это происходит в Соединенных Штатах; и я повторяю здесь то, что уже высказано было мной в другом месте: преимущество американцев состоит в том, что они могут совершать поправимые ошибки.
Нечто подобное я скажу и об общественных должностных лицах.
Американская демократия часто ошибается в выборе людей, которым вручает власть, но не так легко понять, почему государство благоденствует в их руках.
Прежде всего следует заметить, что если в демократических государствах правители бывают менее честны и способны, то управляемые бывают просвещеннее и внимательнее.
В демократиях народ, постоянно занятый собственными делами и ревниво охраняющий свои права, не позволяет представителям удаляться от известного общего направления, определяемого его интересами.
Но есть еще причина более общая и удовлетворительная.
Для блага народов важно, конечно, чтобы правители обладали добродетелями и талантами, но что для них может быть еще важнее, это то, чтобы правители не имели интересов противоположных выгодам массы управляемых, потому что в последнем случае добродетели могут сделаться почти бесполезными, а таланты даже гибельными.
До сих пор не найдена такая политическая форма, которая бы одинаково благоприятствовала развитию и процветанию всех классов, составляющих общество. Эти классы продолжали образовать как бы отдельные нации в общей нации, и опыт показал, что почти столь же опасно передать в руки одного из них судьбу прочих, как и сделать один народ решителем судьбы другого народа. Когда управляют одни богатые, то интересы бедных всегда находятся в опасности, а когда законы делаются бедными, то интересы богатых подвергаются большому риску. В чем же преимущество демократии? Действительное преимущество демократии состоит не в том, как иногда говорилось, что она содействует благосостоянию всех, но в том лишь, что она содействует благополучию наибольшего числа людей.
Те, на кого в Соединенных Штатах возлагается ведение общественных дел, часто бывают по способностям и нравственности ниже тех людей, которых могла бы вывести во власть аристократия, но их интересы совпадают и объединяются с интересами большинства сограждан. Поэтому они могут быть виновны во многих нечестных поступках или серьезных ошибках, но никогда не будут систематически действовать в направлении враждебном этому большинству, и с ними не может случиться, чтобы они направили правительство на исключительный и опасный путь.
Притом же плохое управление какого-нибудь чиновника при демократии – отдельный факт, имеющий значение только в течение короткого периода этого управления. Продажность и неспособность – не общие интересы, которые могли бы связывать людей постоянно.
Продажный или неспособный чиновник не будет сопоставлять свои действия с действиями другого чиновника только по той причине, что последний тоже продажный и неспособный, и эти два человека никогда не будут работать вместе с целью развить эти качества у своих потомков. Напротив, честолюбие и хитрость одного послужат тому, чтобы снять маску с другого. Пороки должностного лица в демократиях обычно всецело принадлежат ему лично.
Но при управлении аристократии общественные деятели имеют классовые интересы, которые иногда совпадают с интересами большинства, но часто бывают от них и отличны. Эти интересы составляют между ними общую и прочную связь, они заставляют их соединять усилия для достижения цели, которой не всегда бывает счастье людей. Они не только связывают между собой чиновников, они соединяют их также со значительной долей управляемых, потому что многие граждане, не занимая никакой должности, входят, однако, в состав аристократии.
Таким образом, чиновник-аристократ встречает постоянную поддержку как в обществе, так и в правительстве.
Эта общая цель, которая в аристократиях соединяет служащих лиц с интересами части их современников, в то же время объединяет и, так сказать, подчиняет их интересам будущих поколений. Они работают столько же для будущего, как и для настоящего. Поэтому аристократический чиновник направляется сразу к одной и той же цели и стремлениями управляемых, и своими собственными, и стремлениями своего потомства.
Можно ли удивляться, что он не противостоит им? Поэтому в аристократиях часто оказывается, что классовый дух увлекает и тех, кого он не подкупает, и заставляет их бессознательно, постепенно приноравливать общество к собственным потребностям и готовить его для своего потомства.
Я не знаю, существовала ли где-нибудь аристократия столь либеральная, как в Англии, которая бы поставляла правительству своей страны людей столь достойных и просвещенных.
Легко, однако, заметить, что в английском законодательстве потребности бедного часто приносились в жертву потребностям богатого, и права большего числа – привилегиях немногих, поэтому Англия в настоящее время соединяет в себе все крайности богатства и бедности, так что в ней встречаются нищета и бедствия, почти равные ее могуществу и славе.
В Соединенных Штатах общественным служащим нет надобности заботиться о преобладании классовых интересов; и общий, и постоянный ход правления в них благодетелен, хотя правящие лица часто бывают неумелы, а порой и достойны презрения.
Таким образом, в глубине демократических учреждений существует скрытая тенденция, заставляющая людей несмотря на их пороки и заблуждения содействовать общему благосостоянию, тогда как в аристократических учреждениях оказывается иногда тайная склонность, увлекающая их, несмотря на таланты и доблести, к содействию бедствиям их сограждан. Итак, может случиться, что при аристократическом правлении общественные люди делают зло, сами того не желая, а при демократии они производят добро, не думая о нем.
Общественный дух в Соединенных Штатах
Инстинктивная любовь к отечеству. Обдуманный патриотизм. Различные их свойства. Народы должны изо всех сил стремиться ко второму виду патриотизма, когда исчезает первый. Усилия, сделанные для этого американцами. Выгоды отдельной личности, тесно связанные с интересами всей страны
Существует любовь к отечеству, имеющая по преимуществу свой источник в том бессознательном, бескорыстном и неопределенном чувстве, которое привязывает сердце человека к тем местам, где он родился. Эта инстинктивная любовь совпадает со склонностью к старинным обычаям, с почтением к памяти предков и к воспоминаниям о прошлом; испытывающие это чувство так же любят свою страну, как родительский дом. Они любят спокойствие, которым они в ней пользуются, дорожат мирными привычками, приобретенными в ней, привязываются к представляемым ею воспоминаниям и даже находят определенную сладость жить в ней в повиновении. Часто эта любовь к отечеству еще усиливается религиозными убеждениями, и тогда она делает чудеса. Она и сама есть как бы религия: не рассуждает, а верит, чувствует и действует. Бывали такие народы, которые олицетворяли отечество, видя его в особе государя. Поэтому они перенесли на него часть чувств, составляющих патриотизм, они гордились его победами и могуществом. Было время, при старинной монархии, когда французы ощущали радость, сознавая себя вполне отданными на произвол монарха, и с гордостью говорили: «Мы живем под властью сильнейшего на свете короля».
Как и всякая непродуманная страсть, такая любовь к своей стране ведет скорее к произведению больших, но временных усилий, чем к постоянному проявлению мощи. Спасая государство в период опасности, она часто допускает его упадок во время мира.
Когда народ еще прост в своих нравах и тверд в верованиях, когда общество спокойно держится старинного порядка вещей, законность которого никем не оспаривается, тогда господствует такая инстинктивная любовь к отечеству.
Есть другая любовь, более разумная; она менее великодушна, может, менее горяча, зато плодотворнее и прочнее: эта любовь происходит от знания; она развивается с помощью законодательства, возрастает по мере пользования правами и наконец как бы сливается с личным интересом. Человек понимает, какое влияние имеет благополучие его страны на его собственное, знает, что
Но порой в жизни народов возникают моменты, когда старинные обычаи изменяются, нравы уничтожаются, верования колеблются, обаяние воспоминаний исчезает, а просвещение еще недостаточно и политические права непрочны и ограниченны. Тогда люди видят отечество лишь в слабом и неверном освещении; они не находят его ни в условиях местности, которая сделалась для них бездушной землей, ни в обычаях их предков, на какие их приучили смотреть как на рабство, ни в религии, поскольку они в ней сомневаются, ни в законах, которые не ими делаются, ни в законодателе, которого они боятся и не уважают. Значит, они не видят его нигде, ни в собственном его образе, ни в каком-либо ином, и потому замыкаются в узком и темном эгоизме. Такие люди уходят от предрассудков, но не признают господства разума; у них нет ни инстинктивного патриотизма монархий, ни разумного патриотизма республик; они останавливаются между тем и другим, среди беспорядка и бедствий.
Что делать при подобных обстоятельствах? Идти назад. Но народы так же не могут вернуться к чувствам их юности, как и отдельные люди не возвращаются к невинным склонностям их раннего возраста: они могут сожалеть о них, но не в состоянии вновь восстановить их. Надо, следовательно, идти вперед и стараться ускорить соединение, в глазах народа, индивидуального интереса с пользой страны, потому что бескорыстная любовь к отечеству уходит уже безвозвратно.
Конечно, я не утверждаю, что для достижения этого результата нужно было сразу предоставить всем людям политические права, но я говорю, что самым сильным и единственным остающимся у нас средством заинтересовать людей в судьбе их родины было бы предоставление им участия в управлении ею. В наше время гражданский дух, мне кажется, неразрывно связан с пользованием политическими правами, и я думаю, в будущем мы увидим, что число граждан в Европе будет увеличиваться или уменьшаться соответственно расширению политических прав.
Отчего происходит, что в Соединенных Штатах, где жители совсем недавно прибыли в занимаемую ими страну, куда они не принесли с собой ни обычаев, ни воспоминаний, где они впервые встречаются друг с другом, не будучи раньше знакомы, где инстинктивная любовь к отечеству едва лишь может существовать, всякий интересуется делами своей общины и всего государства, как собственными? Оттого, что всякий, в своей сфере, принимает деятельное участие в управлении обществом.
Человек в Соединенных Штатах понял влияние, оказываемое общим благосостоянием на его личное благополучие, – идею такую простую и так мало сознаваемую народом. Кроме того, он привык смотреть на это благосостояние как на дело своих рук. Поэтому он видит в общественном богатстве свое собственное и трудится для блага государства не только из долга или из чести, но и из корыстолюбия.
Чтобы убедиться в этой истине, нет надобности изучать учреждения и историю американцев; на нее достаточно указывают уже их нравы. Поскольку американец принимает участие во всем, что делается в его стране, то он считает для себя нужным защищать все, что в ней подвергается критике, потому что эта критика касается не только его страны, но и его самого; поэтому его национальная гордость прибегает ко всяким хитростям, свойственным личному тщеславию.
Нет ничего удивительнее в обычной жизни, как этот раздражительный патриотизм американцев. Иностранец готов бы был хвалить многое в их стране, но он бы желал, чтобы ему позволили и порицать что-нибудь, а в этом-то ему решительно и отказывают.
Америка, значит, такая страна свободы, в которой иностранец, чтобы никого не оскорбить, не должен говорить ни о частных лицах, ни о государстве, ни о правителях, ни об управляемых, ни об общественных, ни о частных предприятиях – ни о чем, что там встречается, кроме почвы и климата; да и то бывают такие американцы, которые готовы защищать то и другое, как будто бы они содействовали их образованию.
В наше время необходимо принять определенное решение и иметь смелость сделать выбор между патриотизмом всех и правлением небольшого числа, потому что невозможно соединить общественную силу и деятельность, даваемую первым с гарантиями спокойствия, представляемыми иногда вторым.
Понятие о правах в Соединенных Штатах
Нет великих народов, не имеющих понятия о правах. Как дать народу понятие о правах. Уважение к правам в Соединенных Штатах. Откуда оно происходит
После общей идеи добродетели я не знаю другой, более прекрасной, чем идея права, или, лучше сказать, эти две идеи совпадают. Идея права есть не что иное, как идея добродетели, внесенная в политический мир.
На основании идеи права люди определили, что такое распущенность и тирания. Наученный ею, всякий мог быть независимым без надменности и послушным без низости. Человек, подчиняющийся грубой силе, покоряется и унижается; но когда он подчиняется праву власти, признаваемому им за другим себе подобным, то он, так сказать, возвышается даже над тем, кто ему приказывает. Нет великих людей без добродетели, без уважения к праву не бывает великого народа и общества, так как что такое собрание существ, обладающих разумом и умственными способностями, для которых единственной связью была бы сила?
Я спрашиваю себя, какое в настоящее время существует средство внушить людям идею права и сделать ее для них, так сказать, наглядной, и вижу только одно, состоящее в предоставлении им мирного пользования определенными правами. Это видно на детях, они ведь тоже люди, только не имеющие силы и опыта. Когда ребенок начинает двигаться посреди внешних предметов, то инстинкт направляет его к тому, чтобы взять себе все, что ему попадается под руку. Он не имеет понятия о том, чтобы что-нибудь, хотя бы самое существование, могло быть собственностью другого; но по мере того, как ребенок сознает цену вещей и выясняет, что и у него самого могут их отнять, он делается более осмотрительным и наконец начинает уважать себе подобных за то, чтобы они уважали его.
Что происходит у ребенка с его игрушками, то впоследствии происходит у взрослого человека относительно всех предметов, ему принадлежащих. Почему в Америке, стране по преимуществу демократической, никто не высказывает против собственности вообще тех жалоб, которые часто раздаются в Европе? Очевидно, потому, что в Америке нет пролетариев. Поскольку каждый имеет частную собственность, требующую защиты, то каждый и признает в принципе право собственности.
В политическом мире происходит то же самое. В Америке человек из народа имеет высокое представление о политических правах, потому что он сам пользуется ими. Он не нарушает чужих
Эта истина проявляется даже в самых мелких деталях жизни народов. Во Франции есть мало удовольствий, в которых бы участвовали одни высшие классы общества, бедный принимается почти всюду, куда может войти богатый. Потому он и ведет себя прилично и относится с уважением ко всему тому, чем он пользуется вместе с богатым. В Англии, где богатство пользуется привилегией веселья, как и монополией власти, жалуются на то, что когда бедняку удастся тихонько пробраться в помещение для удовольствий богатых, то ему нравится портить там все, без надобности. Что ж этому удивляться, когда приняты меры, чтобы он не терпел от этого никакого убытка?
Демократическое правление проводит понятие о политических правах в сознание последнего из граждан, подобно тому как разделение имуществ даст всем людям понятие об общем праве собственности. Это в моих глазах составляет одну из главных его заслуг.
Я не утверждаю, что это легкое дело – научить всех людей пользоваться политическими правами, я говорю только, что, когда это возможно, результаты, получаемые от него, велики.
И добавляю, что если в какой-нибудь век должен быть предпринят подобный опыт, то именно в наш.
Разве вы не видите, что религии движутся к упадку, а понятие о божественном праве исчезает? Не замечаете ли вы, что нравы портятся и вместе с ними теряется и моральное понятие о праве?
Не усматриваете ли вы, что со всех сторон верования уступают место рассуждениям, а чувства – расчетам? И если посреди этого всеобщего потрясения вам не удастся связать идею права с личным интересом, который один представляет собой как бы неподвижную точку в человеческом сердце, то что останется у вас для управления миром, кроме страха?
Поэтому, когда мне говорят, что законы слабы, а управляемые беспокойны, что страсти сильны, а добродетель бессильна, и что при подобных условиях не следует думать об увеличении прав демократии, то я отвечаю, что именно вследствие данных причин и надо думать об этом. И я полагаю, что правительства еще более заинтересованы в этом, чем общество, потому что правительства погибают, а общество не может умереть. Впрочем, я не хочу злоупотреблять примером Америки.
В Америке народ получил политические права в такую эпоху, когда ему трудно было сделать из них дурное употребление, потому что граждан было немного и нравы их были просты. Увеличившись в числе, американцы не увеличили, так сказать, прав демократии, а скорее только расширили пространство ее действия.
Нельзя сомневаться в том, что момент предоставления политических прав народу, лишенному их до тех пор, есть момент кризиса, часто необходимого, но всегда опасного.
Ребенок убивает, когда он не знает цены жизни; он отнимает чужую собственность, пока не сознает, что и у него ее могут отнять. Человек из народа в момент предоставления ему политических прав находится по отношению к ним в таком же положении, в каком ребенок находится относительно всей природы, так что к нему в этом случае можно применить знаменитое изречение:homo puer robustus(малый крепкий, но злонравный).
Эта истина открывается в самой Америке. В тех штатах, где граждане раньше всего получили свои права, они лучше всего и умеют ими пользоваться. Нужно постоянно помнить: нет ничего более способного производить чудеса, как искусство быть свободным, но и нет ничего сложнее, как обучение свободе. В ином положении находится деспотизм. Он является часто целителем всех претерпеваемых бедствий, опорой справедливости, защитником угнетенных и основателем порядка. Народы засыпают во временном благополучии, а когда просыпаются, то оказываются несчастными. Свобода, наоборот, возникает обычно в бурю, она с трудом устанавливается посреди гражданских распрей, и ее благодеяния познаются только после долгого ее существования.
Об уважении к закону в Соединенных Штатах
Уважение американцев к закону. Отеческая любовь, которую они к нему испытывают. Личная заинтересованность каждого в увеличении силы закона
Не всегда практически удобно призывать весь народ к прямому или косвенному участию в составлении законов, но нельзя отрицать, что когда это исполнимо, то закон приобретает от этого большой авторитет. Это народное происхождение, которое порой вредит достоинству и мудрости законов, чрезвычайно увеличивает их могущество.
В выражении воли всего народа есть необыкновенная сила. Когда она проявляется явно, то воображение даже тех, кто хотел бы с ней бороться, оказывается как бы подавленным ею.
Эта истина хорошо известна всем партиям.
Поэтому всюду, где только возможно, они оспаривают правильность счета большинства. Если они не получили его в среде тех, кто вотировал, то считают его за собой в среде тех, кто воздержался от подачи голоса, а если и там большинство ускользает от них, то они снова находят его в среде тех, кто не имел права голосовать.
В Соединенных Штатах, за исключением рабов, прислуги и неимущих, содержимых за счет общин, нет никого, кто бы ни был избирателем и кто бы в силу этого не участвовал косвенно в составлении законов. Значит, тем, кто намерен идти против этих законов, остается сделать одно из двух: или изменить мнение нации, или презреть ее волю.
К этой первой причине нужно присоединить другую, еще более непосредственную и серьезную: в Соединенных Штатах каждый имеет личную выгоду в том, чтобы все повиновались закону, потому что тот, кто теперь не находится в составе большинства, завтра может оказаться в его рядах, так что ему придется требовать для выражения своей воли такого же уважения, какое он оказывает теперь выражению воли законодателя. Поэтому, как бы ни был плох закон, житель Соединенных Штатов подчиняется ему не только как созданию большинства, но и как своему собственному. Он смотрит на него как на договор, в котором состоит участником.
Вследствие этого в Соединенных Штатах мы не видим многочисленной и всегда беспокойной толпы, которая, считая закон своим естественным врагом, смотрит на него лишь со страхом и подозрением. Невозможно, напротив, не заметить, что все классы выказывают большое доверие к законам, управляющим страной, и испытывают к ним нечто вроде отеческой любви.
Я ошибаюсь, говоря «все классы». Поскольку в Америке европейская лестница властей поставлена наоборот, то богатые находятся в положении европейских бедных; они-то часто и опасаются закона. Я говорил уже, что реальное преимущество демократического правления заключается не в том, что оно охраняет интересы всех, как это порой утверждали, но в том, что оно покровительствует интересам наибольшего числа. В Соединенных Штатах, где управляют бедные, богатые
Это настроение умов в среде богатых может возбуждать глухое недовольство, но оно не производит в обществе насильственных потрясений, потому что та же причина, какая мешает богатому оказывать доверие к законодателю, не позволяет ему и презирать его требования. Он не делает законов, потому что он богат, и не смеет их нарушить по причине своего богатства. В цивилизованных нациях бунтуют лишь те, кому нечего терять. Таким образом, если законы демократии не всегда бывают достойны уважения, то почти всегда уважаются, так как те, кто вообще нарушает законы, не могут не слушаться тех законов, которые они сами установили и которыми они сами пользуются, а те, для кого было бы выгодно их нарушение, по своему характеру и положению склонны подчиняться всякой воле законодателя. Впрочем, народ в Америке повинуется закону не только потому, что он его создал, но и потому, что он может его изменить, если случайно он неприятен ему. Сначала он подчиняется ему как злу, самим им на себя возложенному, а потом как злу преходящему.
Деятельность, доминирующая во всех частях политического организма в Соединенных Штатах. Влияние, оказываемое ею на общество
Труднее представить политическую деятельность, доминирующую в Соединенных Штатах, чем встречаемые в них свободу и равенство. Великое движение, постоянно волнующее законодательные учреждения, есть лишь эпизод или продолжение этого всеобщего движения. Трудность для американца заниматься только собственными делами. Политическая агитация распространяется в гражданском обществе. Активность промышленной деятельности американцев обусловлена отчасти этой причиной. Косвенные выгоды, извлекаемые обществом из демократического правления
Когда из свободной страны прибываешь в другую, не свободную, то поражаешься самым необыкновенным зрелищем: там всюду были деятельность и движение, здесь все кажется спокойным и неподвижным. В одной стране только и речи, что об улучшениях и прогрессе; в другой можно сказать, что общество, словно получившее все блага, желает лишь спокойствия, чтобы ими наслаждаться. Однако та страна, которая мечтает стать счастливой, бывает более богатой и преуспевающей, чем та, которая довольна своей участью. Наблюдая ту и другую, с трудом понимаешь, каким образом в первой ежедневно появляется столько новых потребностей, тогда как во второй их совсем мало.
Если это замечание можно применить к тем свободным странам, которые сохранили монархический образ правления, и к тем, где господствует аристократия, то оно еще более применимо к демократическим республикам. В них не одна уже только часть народа предпринимает действия для улучшения положения общества, весь народ берется за это. Дело идет уже об удовлетворении нужд и удобств не одного класса, а всех классов одновременно.
Легко представить безграничную свободу, которой пользуются американцы; можно составить понятие и об их крайнем равенстве, но чего нельзя понять, не увидев лично, это политической деятельности, господствующей в Соединенных Штатах.
Лишь только вы высаживаетесь на американскую землю, как чувствуете, что находитесь посреди какой-то суматохи; смутный гул подымается со всех сторон; тысячи голосов одновременно долетают до вашего слуха, и каждый из них служит выражением какой-нибудь общественной потребности. Все вокруг вас движется: здесь народ из одной общины собрался, чтобы решить, нужно ли строить церковь; там хлопочут о выборе представителя; дальше выборные люди спешат в город, чтобы решить вопрос о местных улучшениях; в другом месте деревенские земледельцы бросают свою пашню, чтобы обсудить проект дороги или школы. Иные граждане собираются с единственной целью заявить, что они не одобряют деятельности правительства, тогда как другие сходятся для того, чтобы провозгласить, что теперешние члены правительства – отцы отечества. А вот еще люди, которые, считая пьянство главным источником бедствий государства, вступают в торжественное соглашение с целью подавать примеры трезвости[184].
Великое политическое движение, постоянно волнующее американские законодательные учреждения, и единственное, которое заметно извне, представляет собой только эпизод или продолжение того всеобщего движения, которое, возникая в последних рядах народа, постепенно распространяется на все классы граждан. Невозможно с большим трудом зарабатывать себе счастье.
Трудно сказать, какое место занимают политические заботы в жизни обитателя Соединенных Штатов. Вмешиваться в управление обществом и говорить об этом составляет самое важное дело и, так сказать, единственное удовольствие, известное американцу. Это заметно даже в самых мелких привычках его жизни: даже женщины часто являются на публичные собрания и, слушая политические речи, отдыхают от домашних забот. Клубы для них до известной степени заменяют спектакли. Американец не умеет беседовать, он ведет спор, он не говорит просто, а рассуждает и доказывает. В разговоре с вами он всегда как будто обращается к собранию, и если случайно разгорячится, то скажет «господа», обращаясь к своему собеседнику.
Во многих странах люди неохотно принимают политические права, даруемые им законом. Занимать их общими делами – значит, как будто отнимать у них время, и они часто замыкаются в узком эгоизме, для которого точными границами служат четыре канавы с забором вдоль их.
Напротив, если бы американцу пришлось заниматься одними собственными делами, то у него была бы отнята половина его жизни, он почувствовал бы в ней как бы бесконечную пустоту и сделался невероятно несчастным[185].
Я убежден, что если когда-нибудь деспотизму удастся обосноваться в Америке, то для него еще труднее будет одолеть привычки, порожденные свободой, чем превозмочь самую любовь к свободе.
Это постоянно возрождающееся волнение, внесенное демократическим правлением в политическую сферу, переходит затем и в гражданское общество. Взяв все в расчет, я не знаю, не составляет ли это самого главного преимущества демократического правления, так что хвалю его гораздо больше за то, что оно заставляет делать, чем за то, что само делает.
Несомненно, что народ часто плохо управляет общественными делами, но он не может участвовать в них без того, чтобы ум его не вышел из своей обыкновенной рутины. Человек из народа, призванный к управлению обществом, получает уважение к себе. Так как он становится властью, то просвещенные умы служат его уму. К нему постоянно обращаются, чтобы найти в нем опору, и, стараясь обмануть его разными способами, тем самым учат его. В политике он принимает участие в таких предприятиях, которые не задумал, но которые прививают ему вкус к предприятиям вообще. Ему каждый день указывают, какие новые улучшения нужно сделать в общем имуществе, и в нем возникает желание улучшить собственное имущество. Может, он не станет ни добродетельнее, ни счастливее, но будет просвещеннее и деятельнее своих предшественников. Я не сомневаюсь, что демократические учреждения в связи с физической природой страны составляют причину, если не прямую, как говорят многие, то косвенную,
Когда противники демократии утверждают, что один делает лучше то, за что он берется, чем правительство всех, то мне кажется, что они правы. Правительство одного, предполагая в том и другом случае равенство знаний, последовательнее, чем множество людей: оно выказывает больше настойчивости, общего понимания, совершенства в подробностях и верный взгляд при выборе людей. Те, кто отрицает это, никогда не видали демократической республики или судят на основании немногих примеров. Демократия, даже в том случае, когда она поддерживается местными обстоятельствами и настроением народа, не имеет того глазомера, который позволил бы ей установить в правительстве административную правильность и методический порядок; это правда. Демократическая свобода не выполняет каждой из своих задач с таким совершенством, как интеллигентный деспотизм; часто она бросает их прежде, чем они дали плод, или берется за предприятия рискованные и опасные. Но в окончательном результате она производит больше, она не так хорошо выполняет каждое дело, но она больше делает их. При ее господстве не то хорошо, что делает общественная администрация, а то, что происходит без нее и вне ее. Демократия не дает народу самого искусного правительства, но она делает то, чего не в силах часто создать и самое искусное правительство; она распространяет по всему общественному организму беспокойную деятельность и выступающие от избытка наружу силу и энергию, которых без нее никогда не бывает, но которые при сколько-нибудь благоприятных обстоятельствах могут производить чудеса. В этом заключаются ее важные преимущества.
В этом веке, в котором судьбы христианского мира находятся как бы в неопределенном положении, одни спешат нападать на демократию, как на враждебную силу, пока она еще в периоде роста, другие уже поклоняются ей, как новому богу, выходящему из ничего; но ни те ни другие не вполне близко знакомы с предметом их ненависти или их стремлений; они борются впотьмах и наносят друг другу лишь случайные удары.
Чего требуете вы от общества и от общественного правительства? Это надо обсуждать.
Хотите ли вы дать человеческому уму известную высоту, широкий взгляд на земные дела? Хотите ли вы внушить людям презрение к земным благам? Желаете ли вы вызвать или поддержать глубокие убеждения и подготовить способность к самопожертвованию?
Или для вас дело состоит в том, чтобы смягчить нравы, улучшить обращение, создать процветание искусств? Хотите ли вы поэзии, грома, славы?
Предполагаете ли вы организовать народ таким образом, чтобы он мог иметь сильное воздействие на все другие? Предназначаете ли вы его для великих предприятий и для того, чтобы оставить свой след в истории, каковы бы ни были результаты его усилий?
Если такова, по вашему мнению, главная задача, которую должны иметь в виду люди, действующие в обществе, то откажитесь от демократического правления – оно не привело бы вас верно к цели.
Но если вы находите важным обратить умственную и моральную деятельность человека на нужды материальной жизни и употребить ее на создание материального благосостояния; если рассудок кажется вам полезнее для людей, чем гений; если ваша задача состоит в создании не геройских доблестей, а мирных привычек; если для вас легче видеть пороки, чем преступления, и вы предпочитаете, чтобы было меньше великих деяний, с условием чтобы меньше было и великих злодейств; если вместо того, чтобы действовать в среде блестящего общества, для вас достаточно жить в среде общества благоденствующего; если, наконец, главная цель правительства заключается, по вашему мнению, не в том, чтобы дать всей совокупности нации как можно более силы и славы, а в том, чтобы каждому из отдельных лиц, составляющих нацию, дать возможно большее благосостояние и избавить его от нищеты, тогда уравнивайте общественное положение людей и способствуйте правлению демократии.
Если уже не время выбирать и сила высшая, чем сила человека, увлекает вас, не спрашивая вашего желания, в сторону одного из двух правлений, то старайтесь по крайней мере получить от него все то позитивное, что оно может дать; и зная его хорошие стремления, как и его дурные склонности, приложите усилия к тому, чтобы развить первые и ограничить последние.
Глава VII
О всемогуществе большинства в Соединенных Штатах и о последствиях этого
Естественная сила большинства в демократиях. Американские конституции искусственно увеличили эту естественную силу. Каким образом? Условные полномочия. Моральное господство большинства. Мнение о его непогрешимости. Уважение к его правам. Почему оно увеличивается в Соединенных Штатах
По принципам демократического правления господство большинства в нем должно быть абсолютно, потому что, помимо него, в демократиях нет ничего устойчивого.
Часть американских конституций постаралась еще искусственно увеличить эту естественную силу большинства[186].
Из всех политических властей законодательная власть охотнее всего повинуется большинству. Американцы пожелали сделать так, чтобы члены законодательного собрания назначалисьнепосредственнонародом ина очень короткий срок,чтобы заставить их подчиниться не только общим взглядам, но и ежедневным желаниям избирателей.
Они взяли членов обеих палат из одних и тех же общественных классов и посредством одинакового способа избрания, так что действия законодательного собрания почти столь же быстры и не менее неудержимы, как и действия одной палаты.
Когда законодательная власть была устроена таким образом, то они соединили в ее среде почти все управление.
Увеличивая мощь властей, которые уже по природе были сильны, закон все более обессиливал те из них, которые естественно были слабы. Он не давал представителям исполнительной власти ни прочности, ни независимости, и, подчинив их вполне случайным желаниям законодательного собрания, он отнимал у них ту долю влияния, какую они могли бы проявлять, согласно с природой демократического правления.
Во многих штатах он предоставлял назначение судебной власти избранию большинства и во всех ставил существование ее в зависимость от законодательной власти, давая представителям право ежегодно назначать жалованье судей.
Обычай пошел еще дальше, чем закон.
В Соединенных Штатах распространяется обычай, который наконец сделает бесполезными гарантии, представляемые представительным правлением; очень часто случается, что избиратели при выборе депутата указывают ему план действий и возлагают на него определенные обязательства, от которых он не может уклониться. За исключением шума, это все равно как если бы большинство само обсуждало проблемы на площади.
Кроме того, многие особые обстоятельства способствуют в Америке тому, чтобы сделать власть большинства не только преобладающей, но и неодолимой.
Моральное значение большинства основывается отчасти на той мысли, что во многих людях, собравшихся вместе, больше разума и знания, чем в одном человеке, и что число законодателей важнее их
Это теория равенства, примененная к умственным способностям. Она затрагивает человеческую гордость в ее последнем убежище, поэтому меньшинство лишь с трудом принимает ее и долго привыкает к ней. Вследствие этого власть большинства подобно всякой власти и, может, даже больше чем всякая другая нуждается в продолжительном существовании, чтобы казаться законной. Когда она лишь начинает устанавливаться, то заставляет слушаться себя по принуждению, только долго проживая под ее законами, начинают ее уважать.
Идея о том, что большинство, по своему знанию, имеет право на управление обществом, принесена была на почву Соединенных Штатов их первыми обитателями. Эта идея, которой одной достаточно было для создания свободного народа, в настоящее время перешла уже в нравы и отражается на самых мелких жизненных привычках.
Французы при старинной монархии считали, что король никогда не может грешить, и когда случалось, что он поступал нехорошо, то они думали, будто в этом виноваты его советники. Это облегчало повиновение. Можно было роптать на закон, не переставая любить и уважать законодателя. Американцы имеют такое же мнение о большинстве.
Моральное влияние большинства основывается еще на том принципе, что выгоды большего числа должны предпочитаться выгодам меньшего. Но легко понять, что уважение, испытываемое к этому праву наибольшего числа, возрастает или уменьшается сообразно с положением партий. Когда нация разделена между несколькими непримиримыми интересами, преимущество большинства часто забывается, поскольку становится сложно ему подчиняться.
Если бы в Америке был такой класс граждан, у которого законодатель старался бы отнять какие-нибудь исключительные выгоды, принадлежавшие ему в течение веков и который он желал бы низвести с высокого положения в среду народа, то, вероятно, меньшинство нелегко подчинилось бы его законам.
Так как Соединенные Штаты были населены людьми равными между собой, то и теперь еще не существует естественной и постоянной разноголосицы между интересами их различных жителей.
Бывает такой общественный строй, при котором члены меньшинства не могут рассчитывать на привлечение к себе членов большинства, потому что для этого следовало бы отказаться от самого предмета борьбы, которую они ведут против него. Аристократия, например, не могла бы сделаться большинством, сохранив свои исключительные привилегии, и не могла бы поступиться этими привилегиями, не переставая быть аристократией.
В Соединенных Штатах постановка политических вопросов не имеет такого общего и абсолютного характера и все партии готовы признавать права большинства, потому что они надеются когда-нибудь воспользоваться ими для своей выгоды.
Таким образом, большинство в Соединенных Штатах имеет и огромное фактическое могущество, и почти такое же могущество, основанное на общественном мнении; и если оно по какому-нибудь вопросу возникло, то нет уже никаких препятствий, которые могли бы, не скажу остановить, а хотя бы задержать его движение и дать ему время услышать жалобы тех, кого оно давит мимоходом.
Следствия подобного положения вещей пагубны и опасны в будущем.
Каким образом всемогущество большинства усиливает в Америке законодательную и административную неустойчивость, свойственную природе демократий
Каким образом американцы усиливают свойственную демократии законодательную неустойчивость, ежегодно меняя законодателей и наделяя их почти безграничной властью. Те же последствия происходят и по отношению к администрации. В Америке к общественным улучшениям прилагается сила гораздо большая, но менее постоянная, чем в Европе
Ранее я говорил о недостатках, свойственных правлению демократии; из них нет ни одного, который бы не возрастал вместе с увеличением силы большинства.
Начнем с самого заметного.
Законодательная неустойчивость – это зло, присущее демократическому правлению, потому что демократии по природе склонны вводить во власть новых людей. Но зло это бывает более или менее велико в зависимости от величины власти и средств действия, предоставляемым законодателю.
В Америке учреждению, создающему законы, дается верховная власть. Оно может быстро и беспрепятственно исполнять каждое свое желание, и ежегодно ему дают других представителей. Значит, принята именно такая комбинация, которая наиболее способствует демократической неустойчивости и дает возможность демократии применять изменчивую волю к самым важным предметам.
Поэтому в Америке в настоящее время законы имеют наименее продолжительное существование. Почти во все американские конституции за последние тридцать лет введены были поправки, так что нет штата, который бы в течение этого периода не изменил в основании своих законов.
Что касается самих законов, то достаточно посмотреть на архивы различных штатов Союза, чтобы убедиться, что в Америке деятельность законодателя никогда не замедляется. Американская демократия по природе своей не была более непостоянна, чем всякая другая, но ей дана возможность следовать при составлении законов естественной неустойчивости своих склонностей[187].
Всемогущество большинства и быстрое, неограниченное исполнение его воли в Соединенных Штатах не только делает закон непрочным, но оказывает такое же влияние на применение его и на деятельность общественной администрации.
Поскольку большинство – единственная сила, которой нужно угодить, то все горячо содействуют его предприятиям. Но с той минуты, как внимание его обращается в другую сторону, усилия прекращаются, тогда как в свободных странах Европы, где административная власть существует независимо и имеет прочное положение, роль законодателя продолжает исполняться и тогда, когда он занят уже другими проблемами.
В Америке многие улучшения делаются с большим рвением, чем где-нибудь в другом месте.
В Европе на эти самые дела употребляется общественная сила гораздо меньшая, но постоянно действующая.
Несколько лет назад религиозные деятели задумали улучшить состояние тюрем. Общество было тронуто их речами, и социализация преступников стала популярной.
Тогда были воздвигнуты новые тюрьмы. Впервые идея социализации преступника проникла в тюрьму вместе с идеей наказания. Но счастливый переворот, к которому общество присоединилось с такой горячностью и который вследствие одновременного усилия всех граждан становился неизбежным, не мог, однако, совершиться в одну минуту.
Рядом с новыми исправительными тюрьмами, развитие которых ускорялось желаниями большинства, продолжали существовать и старые, где содержалось еще очень много преступников. И эти тюрьмы становились все вреднее для здоровья и нравственности по мере того, как новые делались более удобными. Этот двойной результат легко понятен; большинство, озабоченное мыслью об основании новых заведений, забыло о ранее существовавших. И поскольку люди отворачивались от проблемы, не привлекавшей более взгляда властей, то наблюдение за ними прекратилось. Спасительные узы дисциплины сначала были ослаблены, а потом скоро и вовсе порваны. И рядом с тюрьмой, представлявшей собой прочный памятник мягких нравов и просвещения нашего времени, оказывалась другая тюрьма, напоминавшая времена средневекового варварства.
Тирания большинства
Как понимать принцип верховной власти народа? Невозможность представить смешанное правление. Необходимо, чтобы верховная власть находилась где-нибудь. Предосторожности, которые следует принимать с целью умерить ее действие. Они не были приняты в Соединенных Штатах. Что потом произошло?
Я считаю нечестивым и
Существует общий закон, который сделан или по крайней мере принят не большинством того или другого народа, но большинством всех людей. Этот закон – справедливость.
Справедливость составляет предел права каждого народа.
Нация как бы суд присяжных, на который возложено представительство всемирного общества и применение справедливости, составляющей его закон. Суд присяжных, представляющий собой общество, должен ли иметь больше власти, чем само общество, законы которого он применяет?
Поэтому, если я отказываюсь повиноваться несправедливому закону, то я не отрицаю за большинством права повелевать, но только апеллирую от верховной власти народа к верховной власти всего человечества.
Есть люди, не побоявшиеся сказать, что в делах, касающихся только самого народа, он не может выйти из границ справедливости и разума, и поэтому не было бы опасно дать представляющему его большинству всякую власть. Но это рабские речи.
Что такое большинство, взятое в его совокупности, как не индивид, который имеет мнение, а чаще всего и интересы противоположные с мнениями и интересами другого индивида, который называется меньшинством? Но если вы допускаете, что один человек, облеченный безграничной властью, может злоупотребить ею против своих противников, то почему не допустите вы того же и для большинства? Разве люди, сходясь вместе, изменяют свой характер? Сделавшись сильнее, разве они становятся терпеливее перед препятствиями?[188] Что касается меня, то я не могу этого думать, и потому власти делать что угодно, в которой я отказываю одному из подобных мне людей, я никогда не предоставлю и многим.
Это не означает, что я считал возможным для сохранения свободы смешать несколько принципов в одной форме правления, чтобы действительно противопоставить их один другому.
Правление, которое называют смешанным, мне всегда казалось химерой. Собственно, смешанного правления (в том смысле, какой дается этому слову) не существует, потому что в каждом обществе можно найти принцип действия, преобладающий над всеми другими.
Англия ХVIII века, которую преимущественно приводили в пример этого рода правления, была государством аристократическим; хотя в ней и были значительные демократические элементы, но законы и нравы установились так, что аристократия в конце концов должна была получить в ней преобладание и по своей воле управлять общественными делами.
Ошибка эта произошла оттого, что, видя постоянно интересы высшего сословия в борьбе с интересами народа, обращали внимание только на борьбу, а не на ее результаты, между тем в этом-то и был главный пункт вопроса. Когда общество доходит до того, что правление у него смешанное, то есть поровну разделенное между двумя противоположными принципами, то оно или находится перед началом революции, или распадается.
Поэтому я полагаю, что всегда надо дать где-нибудь место общественной власти высшей над всеми другими, но считаю, что свободе грозит опасность, когда эта власть не встречает перед собой никакого препятствия, которое могло бы задержать ее ход и дать ей время умерить себя.
Всемогущество кажется мне делом нехорошим и опасным. Пользование им я считаю превышающим силы человека, кто бы он ни был, и думаю, что только Бог один может быть всемогущ, потому что Его мудрость и правда всегда равны Его могуществу. Поэтому нет на земле такой власти, как бы она ни была достойна уважения сама по себе и какими бы священными правами ни была облечена, которой бы я пожелал предоставить возможность действовать бесконтрольно и господствовать беспрепятственно. И если я вижу, что какой-нибудь власти дается право и возможность делать что вздумается, будь эта власть народ или король, демократия или аристократия, и проявляйся она в монархии или в республике, я говорю: здесь зародыш тирании, и стараюсь уйти оттуда и жить по другим законам.
За что я больше всего не одобряю демократическое правление, подобное тому, какое организовано в Соединенных Штатах, это не за слабость его, как думают многие в Европе, но, напротив, за его неудержимую силу. И что мне в Америке больше всего не нравится, – это не чрезвычайная свобода, господствующая в ней, а слабость гарантий, имеющихся там против тирании.
Когда человек или партия в Соединенных Штатах страдают от несправедливости, куда они могут обратиться? К общественному мнению? Но оно-то и образует большинство. К законодательному собранию? Но оно представляет собой большинство и слепо ему повинуется. К исполнительной власти? Она назначается большинством и служит для него пассивным орудием. К военной силе? Но она не что иное, как то же большинство, только вооруженное. К суду присяжных? Суд присяжных – большинство, облеченное правом произносить приговоры; даже судьи, и те в некоторых штатах выбираются большинством. Значит, как бы несправедлива и неразумна ни была направленная против вас мера, вы должны ей покориться[189].
Представьте законодательное собрание, составленное таким образом, чтобы оно представляло собой большинство, но не было непременно рабом его страстей, – исполнительную власть, обладающую собственной силой, и судебную власть, независимую от двух других: вы получите опять демократическое правление, но в нем уже почти не будет никакой вероятности для тирании.
Я не говорю, что в настоящее время тирания часто встречалась в Америке, но утверждаю, что там нельзя найти гарантий против нее и что причину мягкости правительства следует искать скорее в нравах и обстоятельствах, чем в законах.
Влияние всемогущества большинства на произвол американских должностных лиц
Свобода, предоставляемая американским законом должностным лицам в предначертанной для них сфере деятельности. Их сила и значение
Надо различать произвол от тирании. Тирания может действовать посредством самого закона, и тогда она не произвольна; произвол может действовать в интересах управляемых, и тогда он не имеет характера тирании.
Тирания обычно пользуется произволом, но в случае необходимости может обходиться и без него.
В Соединенных Штатах всемогущество большинства одновременно способствует и легальному деспотизму законодателя, и произволу чиновника. Поскольку большинство имеет неограниченное право и издавать законы, и наблюдать за их исполнением, а также одинаково может контролировать и управляющих, и управляемых, то оно смотрит на общественных служащих как на своих пассивных агентов и охотно доверяет им контроль за исполнением его намерений. Поэтому оно и не вникает заранее в подробности их обязанностей и вовсе не заботится об определении их прав. Оно относится к ним, как мог бы относиться к своим слугам господин, который, видя их постоянно у себя перед глазами, мог бы ежеминутно направлять и исправлять их действия.
Вообще закон предоставляет американским служащим гораздо больше, чем у нас,
О власти, проявляемой большинством в Америке над мыслью
В Соединенных Штатах, когда большинство установило бесповоротно свой взгляд на какой-нибудь вопрос, о нем уже не рассуждают. Почему? Сила морального влияния, оказываемого большинством на мысль. Демократические республики придают деспотизму нематериальный характер
Когда мы доходим до рассмотрения в Америке деятельности мысли, то особенно ясно замечаем, насколько могущество большинства больше всякого другого могущества, известного нам в Европе.
Мысль – сила невидимая и почти неуловимая, она смеется над всякой тиранией. В наше время самые неограниченные монархи Европы не могли бы помешать мыслям, враждебным их власти, втайне циркулировать в их государствах и даже в придворной среде. Не так в Америке. Там, пока большинство еще не выяснилось, до тех пор разговаривают, но раз оно высказалось бесповоротно, всякий умолкает, и тогда как друзья, так и враги, по-видимому, с общего согласия, запрягаются в его колесницу. Причина этого проста: нет такого абсолютного монарха, который бы мог соединить в своих руках все силы общества и уничтожить любое сопротивление, как это может сделать большинство, облеченное правом издавать законы и приводить их в исполнение.
Кроме того, король имеет только материальную силу, которая может влиять на поступки, но не на волю. Большинство же обладает силой, одновременно и материальной, и моральной, которая имеет такое же влияние на волю, как и на действия и которая задерживает вместе и совершение факта, и желание его совершить.
Я не знаю страны, где вообще было бы меньше независимости мысли и реальной свободы обсуждения, чем в Америке.
Нет такого религиозного или политического учения, которого нельзя было бы свободно проповедовать в конституционных государствах Европы и которое не проникало бы и в другие, потому что в Европе нет страны до такой степени подчиненной одной власти, чтобы человек, желающий в ней высказать правду, не мог найти опоры, способной оградить его от последствий его независимого образа действий. Если он живет под абсолютным правительством, то часто за ним стоит народ; если он живет в свободной стране, то в случае необходимости он может прикрыться королевской властью. Аристократическая часть общества поддерживает его в демократических странах, а демократия – в других. Но в среде демократии, организованной так, как в Соединенных Штатах, существует только одна власть, один элемент силы и успеха и вне его нет ничего.
В Америке большинство ограничивает мысль грозным кругом. Внутри его пределов писатель свободен; но горе ему, если он осмелится выйти из него. Это не значит, что ему грозит аутодафе, но он подвергается неприятностям всякого рода и повседневному преследованию. Политическая карьера для него закрыта, потому что он оскорбил единственную власть. Ему отказывают во всем, даже в славе. Раньше обнародования своих мнений он полагал, что имеет сторонников, теперь, когда он высказался перед всеми, ему кажется, что их уже нет, потому что порицающие его выражаются открыто, а те, кто думает, как он, не имея его мужества, молчат и удаляются. Он наконец уступает, сгибается под ежедневными усилиями и снова замолкает, как будто бы чувствовал угрызения совести оттого, что сказал правду.
Цепи и палачи – это грубые орудия, когда-то применявшиеся тиранией, но в наше время цивилизация усовершенствовала даже сам деспотизм, который, казалось бы, не имел нужды ничему уже учиться.
Государи, так сказать, материализовали насилие; демократические республики нашего времени сделали его столь же духовным, как и человеческая воля, которую он стремится подвергнуть принуждению. При неограниченном правлении одного деспотизм, чтобы дойти до души, грубо наносил удары телу, и душа, ускользая из-под них, во славе подымалась над ним; но не так ведет дело тирания в демократических республиках; она оставляет в стороне тело и обращается прямо к душе. Повелитель не говорит уже, как прежде: ты будешь думать по-моему или умрешь. Он говорит: вы можете думать иначе, чем я; ваша жизнь, имущество, все остается при вас, но с этого дня вы чужой. Вы сохраняете свои права гражданина, но они сделаются для вас бесполезными, потому что если вы предложите себя на выбор ваших сограждан, то они вас не выберут, и если вы будете требовать от них только уважения, то и тогда они будут делать вид, что отказывают вам в нем. Вы останетесь среди людей, но потеряете свои человеческие права. Когда вы приблизитесь к кому-нибудь, то он будет убегать от вас как от существа нечистого; и даже те, кто верит в вашу невинность, покинут вас, потому что иначе их также стали бы избегать. Идите с миром, я оставляю вам жизнь, но она будет хуже смерти.
Абсолютные монархии опозорили деспотизм; следует опасаться, чтобы демократические республики не восстановили его репутации и чтобы, сделав его еще тяжелее для некоторых, они не отняли бы у него в глазах большинства его ненавистный образ и унизительный характер.
У самых гордых народов древности издавались сочинения, имевшие целью точно изобразить порок и смешные стороны современников. Лабрюер жил во дворце Людовика XIV, когда он сочинил свою главу о знати, а Мольер критиковал придворное общество в пьесах, дававшихся перед царедворцами. Но власть, господствующая в Соединенных Штатах, не позволяет, чтобы над ней смеялись таким образом. Самый легкий упрек ее оскорбляет, малейшая колкая истина ее пугает; надо хвалить все, начиная с форм ее языка до самых солидных добродетелей. Никакой писатель, как бы ни была велика его слава, не может уклониться от этой обязанности кадить перед своими согражданами. Таким образом, большинство живет в постоянном поклонении самому себе, и только иностранцы или опыт могут довести некоторые истины до слуха американцев.
Если в Америке до сих пор не было великих писателей, то причины этого мы не должны искать ни в чем другом. Литературный гений не может существовать без свободы мысли, а в Америке нет свободы мысли.
Инквизиция никогда не могла помешать тому, чтобы в Испании не ходили по рукам книги, противные религии большинства. Господство большинства в Соединенных Штатах вообще уничтожило даже мысль об их издании. В Америке встречаются неверующие, но неверие не имеет в ней, так сказать, своего органа.
Есть правительства, которые стараются охранять чистоту нравов, осуждая авторов безнравственных книг. В Соединенных Штатах
В данном случае применение власти, без сомнения, хорошо, но я говорю лишь о существе самой власти. Ее непреодолимая сила – факт постоянный, тогда как ее хорошее употребление – только случайность.
Влияние тирании большинства на национальный характер американцев. Дух лести в Соединенных Штатах
Действие тирании большинства до сих пор отражалось больше на нравах, чем на поведении общества. Оно препятствует развитию сильных характеров. Демократические республики, организованные подобно Соединенным Штатам, применяют дух придворной лести в отношении к большинству. Доказательства существования такого духа в Соединенных Штатах. Почему патриотизма больше в народе, чем в тех, кто управляет от его имени
Влияние прошлого на политическое общество чувствуется пока еще слабо, но уже становятся заметными его вредные результаты на национальный характер американцев. И я полагаю, что постоянно возрастающему в Соединенных Штатах деспотизму большинства следует преимущественно приписать недостаток замечательных людей, являющихся там на политической сцене. Когда вспыхнула американская революция, то они появились во множестве; в то время общественное мнение направляло волю людей, но не подавляло ее. Знаменитые люди этой эпохи, свободно присоединяясь к движению умов, имели лично им принадлежавшее величие, они распространяли блеск его на нацию, а не заимствовали его от нее.
В абсолютных правительствах знатные люди, близко стоящие к трону, льстят страстям своего повелителя и добровольно подчиняются его капризам. Но масса народа не применяется к рабству, она часто подчиняется ему по слабости, привычке, или невежеству, иногда по любви к королевской власти или самому королю. Бывали примеры, что народы находили удовольствие и гордость в том, чтобы жертвовать своей волей воле государя, и таким образом даже в повиновение вводили определенную душевную независимость. У этих народов мы наблюдаем гораздо меньше унижения, чем бедствий. Существует разница между тем, чтобы делать то, чего не одобряешь, или притворяться, будто одобряешь то, что делаешь: одно свойственно слабому человеку, другое составляет привычку лакеев.
В свободных странах, где всякий бывает более или менее призван к выражению своего мнения о государственных делах, в демократических республиках, в которых общественная жизнь постоянно сливается с частной, где верховная власть доступна со всех сторон и где достаточно возвысить голос, чтобы он достиг ее слуха, там встречается гораздо больше людей, старающихся спекулировать на ее слабости и жить на счет ее страстей, чем в абсолютных монархиях. Это происходит не оттого, что люди там по природе были хуже, чем в других местах, но искушение там сильнее и представляется большему числу людей одновременно. От этого возникает гораздо более общее душевное унижение.
Демократические республики дают возможность наибольшему числу пользоваться духом придворной лести и сразу заставляют его проникать во все классы общества. Это один из главнейших упреков, которые можно им сделать.
Это особенно верно по отношению к демократическим государствам, организованным подобно американским республикам, где большинство обладает таким абсолютным и непреодолимым господством, что тот, кто хочет сойти с начертанного им пути, должен отказаться от собственных прав гражданина и даже, так сказать, от своего человечества.
В огромной толпе, которая в Соединенных Штатах, теснится на политической арене, я видел очень мало людей, которые бы выказывали мужественную чистоту сердца и независимость мысли, столь часто отличавшие американцев раньше и составляющие всюду, где они встречаются, как бы самые выдающиеся признаки великого характера. Можно легко заметить, что в Америке все умы были построены по одному образцу, – до такой степени одинаковы пути, по которым они следуют. Иностранец, правда, встречает порой американцев, уклоняющихся от строгости установленных формул; случается, что они высказывают сожаление о недостатках законов, непостоянстве демократии и отсутствии у нее просвещения; часто они доходят даже до того, что видят пороки, портящие национальный характер, и указывают средства, которые бы следовало принять для их исправления; но при этом никто, кроме вас, их не слушает; а вы, кому они доверяют свои тайные мысли, вы иностранец, и пройдете мимо. Они охотно передают вам истины, которые для вас не нужны, и, отправляясь потом в публику, говорят другие речи.
Если эти строки попадут когда-нибудь в Америку, то возникнут, я уверен, две ситуации: первая, что все читатели возвысят голос, чтобы осудить меня; вторая, что многие из них хотя бы мысленно оправдают меня.
Я слышал, как в Соединенных Штатах говорили об отечестве. Я часто встречал в народе настоящий патриотизм, но я напрасно искал его в тех, кто управляет народом. Это легко объясняется по аналогии: деспотизм гораздо более развращает того, кто ему подчиняется, чем того, кто налагает его на другого. В абсолютных монархиях король порой обладает большими добродетелями, но царедворцы всегда низки.
Правда, в Америке льстецы не говорят «Государь» и «Ваше Величество» – важное и существенное различие, – но они постоянно упоминают о природном, ясном уме их владыки; они не ставят наперебой вопроса о том, какая из добродетелей государя заслуживает наибольшего удивления, поскольку они утверждают, что он обладает всеми добродетелями, не приобретая их, и, так сказать, помимо своего желания; они не предлагают ему жен и дочерей, чтобы он удостоил их возведения в сан своих любовниц, но отдают на позор самих себя, принося ему в жертву собственные убеждения.
Моралисты и философы в Америке перед тем, как рискнуть высказать неприятную истину, говорят: мы знаем, что общаемся с народом, слишком высоко стоящим над слабостями человеческими, чтобы он не владел собой постоянно. Мы не говорили бы таким образом, если бы не обращались к людям, которых их добродетели и просвещение делают единственно достойными свободы.
Как могли бы льстецы Людовика XIV выразиться лучше этого?
Что касается меня, то я думаю, что во всех правительствах, каковы бы они ни были, низость будет прилепляться к силе, а лесть к власти. И я знаю только одно средство сделать, чтобы люди не унижались: не давать никому ни всемогущества, ни соединенного с ним верховного права их унижать.
О том, что величайшая опасность для американских республик исходит от всемогущества большинства
Демократические республики рискуют погибнуть не от слабости, а от неправильного употребления своей силы. Правительство американских республик более централизовано и энергично, чем монархические правительства Европы. Проистекающая из этого опасность. Мнения по этому вопросу Мэдиссона и Джефферсона
Обычно правительства гибнут вследствие или бессилия, или тирании. В первом случае власть ускользает от них, во втором ее у них отнимают.
Многие, видя, что демократические государства впадают
Не надо смешивать устойчивость с силой, величину предмета с его прочностью. В демократических республиках власть, управляющая[190] обществом, неустойчива, потому что часто меняет и свой объект, и своего носителя. Повсюду, куда она направляется, сила ее оказывается почти неодолимой.
Мне кажется, что правительство американских республик столь же централизовано и более энергично, чем правительство абсолютных монархий Европы. Поэтому я сомневаюсь, чтобы оно могло погибнуть от слабости[191].
Если бы свобода когда-нибудь исчезла в Америке, то причиной этого следовало бы признать всемогущество большинства, которое довело до отчаяния части населения, находящиеся в меньшинстве, и принудило их обратиться к материальной силе. Тогда возникнет анархия, но она будет следствием деспотизма.
Президент Джеймс Мэдиссон высказал подобные мысли (см.Federalist,№ 51).
«В республиках, – говорил он, – большую важность имеет не только защита общества от притеснения тех, кто им управляет, но также и охрана одной части общества от несправедливости другой части. Справедливость – это цель, к которой должно стремиться всякое правительство: это и есть та цель, ради которой люди соединяются. Народы всегда делали и будут делать усилия для достижения данной цели до тех пор, пока им или удастся ее достигнуть, или они лишатся своей свободы.
Если бы существовало такое общество, в котором более сильная партия была бы в состоянии легко соединять свои силы для угнетения более слабой, то можно считать, что в подобном обществе анархия господствует так же, как и в естественном состоянии, в котором слабый индивид не имеет никакой гарантии против насилия со стороны сильнейшего: и так же, как в естественном состоянии неудобства неверного и случайного положения заставляют сильнейших подчиниться правительству, берущему на себя защиту как их самих, так и слабых, так и при анархическом порядке управления те же мотивы постепенно приведут наиболее сильные партии к желанию иметь правительство, которое бы оказывало одинаковое покровительство всем партиям, сильным и слабым. Если бы штат Род-Айленд был отделен от Союза и предоставлен народному правительству, в узких пределах пользующемуся верховной властью, то тирания большинства сделала бы в нем пользование правами настолько неверным, что стали бы требовать власти, совершенно независимой от народа. Даже те самые партии, которые сделали бы ее необходимой, поспешили бы обратиться к ней».
Джефферсон говорил: «Исполнительная власть в нашем правительстве не единственная, и не она, может быть, составляет главный предмет моих забот. Тирания законодателей составляет в настоящее время и будет еще составлять в течение многих лет самую серьезную опасность. Тирания исполнительной власти сделается, в свою очередь, опасной, но через более долгий период времени»[192].
Я люблю в таких вопросах приводить слова Джефферсона, потому что смотрю на него как на опытного политика, защищавшего демократию.
Глава VIII
Что противопоставляют в Соединенных Штатах тирании большинства. Отсутствие административной централизации
Национальное большинство не представляет, что оно может делать. Для приведения в исполнение своих верховных решений оно вынуждено обращаться к должностным лицам общины и округа
Раньше я различил два вида централизации, одну из которых назвал правительственной, а другую административной.
Только первая существует в Америке, вторая в ней почти не известна.
Если бы власть, управляющая американскими обществами, имела в своем распоряжении оба средства управления и с правом всем повелевать соединяла бы способность и привычку исполнять все самой; если бы, установив общие основания правления, она вникала бы потом в подробности их применения и, определив порядок заведывания важнейшими интересами страны, могла бы дойти до пределов личных интересов, тогда свобода скоро была бы изгнана из Нового Света.
Но в Соединенных Штатах большинство, порой имеющее вкусы и наклонности деспота, не обладает пока орудиями тирании.
Ни в одной из американских республик центральное правительство никогда не занималось ничем, кроме небольшого числа проблем, важность которых обращала на них особое внимание. Оно не брало на себя упорядочения второстепенных общественных дел; ничто не указывает на то, чтобы оно даже желало этого. Большинство, становясь неограниченным, не увеличило сферы прав центральной власти, оно сделало ее только всемогущей в этой сфере. Таким образом, деспотизм бывает очень тяжелым в определенных ситуациях, но он не может распространиться повсюду.
Кроме того, как бы ни увлекалось большинство нации своими страстями, как бы горячо ни относилось к своим проектам, все же оно не может сделать, чтобы все граждане во всех местах одновременно и одинаково подчинялись его желаниям. Когда представляющее его центральное правительство издает свое верховное приказание, то для его исполнения оно должно обращаться к агентам, которые часто от него не зависят и которыми оно не может ежеминутно управлять. Муниципальные общества и администрации округов представляют собой, таким образом, как бы скрытые подводные камни, задерживающие или раздробляющие волну народной воли. И если бы закон имел угнетающий характер, то свобода нашла бы еще себе приют в том способе, каким исполнялся бы закон; большинство не могло бы вникнуть во все подробности и во все детали административной тирании. Оно даже не представляет, чтобы это было для него возможно, поскольку не имеет полного сознания своего могущества. Оно ощущает еще только свои естественные силы и не подозревает, до чего их пределы могли бы быть увеличены искусственно.
Это заслуживает того, чтобы над этим задуматься. Если бы случилось когда-нибудь, что демократическая республика, подобная Соединенным Штатам, была бы основана в стране, где единоличная власть уже установила и ввела как в обычаи, так и в законы административную централизацию, то я смело утверждаю, что в подобной республике деспотизм сделался бы нестерпимее, чем в какой-либо из абсолютных монархий Европы. Пришлось бы перейти в Азию, чтобы найти что-нибудь подходящее для сравнения.
О духе законоведения в Соединенных Штатах и о том, как он служит противовесом для демократии
Полезно исследовать, в чем состоят естественные стремления законоведного духа. Законоведы призваны играть важную роль в обществе, стремящемся к осуществлению. Каким образом род занятий, которому посвящают себя законоведы, придает аристократический вид их идеям. Случайные причины, препятствующие развитию этих идей. Легкость, с какой аристократия соединяется с законоведами.
Посещая американцев и изучая их законы, мы видим, что значение, которое они дали законоведам, и влияние, которое предоставили им в управлении, образуют теперь самый сильный оплот против заблуждений демократии. Этот результат зависит, мне кажется, от общей причины, и ее полезно изучить, поскольку она может также проявиться и в других местах.
В течение последних пятисот лет законоведы были замешаны во все движения европейского политического общества. Они то служили орудиями для разных политических сил, то сами делали эти силы своими орудиями. В Средние века они содействовали расширению королевской власти и с тех пор трудились над ее ограничением. В Англии они тесно соединялись с аристократией, во Франции являлись самыми опасными ее противниками. Повинуются ли законоведы одним внезапным стремлениям данной минуты или же действуют по обстоятельствам, на основании их естественных склонностей, постоянно возобновляющихся? Я бы желал разъяснить себе данный вопрос, потому что, может, именно законоведы призваны играть главную роль в нарождающемся политическом обществе.
Люди, специально занимавшиеся изучением законов, почерпнут в этих занятиях привычку к порядку, известный вкус к форме, инстинктивную склонность к правильной связи мыслей, что делает их противоположными революционному духу и необдуманным стремлениям демократии.
Специальные знания, приобретаемые юристами при изучении законов, дают им право на особенное место в обществе и делают из них как бы привилегированный класс в среде интеллигенции. Каждый день они вновь сознают это превосходство при отправлении своей профессии, они мастера в науке, для всех необходимой, но мало распространенной; они служат посредниками между гражданами, и привычка направлять к цели бессознательные страсти заставляет их относиться с презрением к суждениям толпы. К этому надо добавить, что они составляютсословное целое.Это не значит, что они сговаривались между собой и сообща направлялись к одной цели, но общность занятий и единство образа действий связывают один с другим их умы так же, как интерес мог бы связывать их воли.
Таким образом, в глубине души законоведов находится в скрытом виде доля привычек и склонностей аристократии. Подобно ей, они имеют инстинктивную склонность к порядку, естественную любовь к форме; подобно ей они чувствуют сильное отвращение к действиям толпы и втайне презирают народное правление.
Я не хочу сказать, что эти естественные склонности законоведов настолько сильны, чтобы они связывали их непреодолимым образом. У законоведов, как и у всех людей, преобладает личный интерес и особенно интерес данной минуты.
Бывают такие общества, где люди закона не могут занять в политическом мире положение, подобное тому, которое они занимают в частной жизни; в обществе, организованном таким образом, можно сказать с уверенностью, что они сделаются самыми деятельными агентами революции. Но надо исследовать, происходит ли причина, заставляющая их в этом случае разрушать и изменять, от их постоянного настроения или от случайности. Несомненно, что юристы в значительной мере способствовали низвержению французской монархии в 1789 году. Остается выяснить, действовали ли они так потому, что изучали законы, или из-за того, что не могли участвовать в их составлении.
Пятьсот лет назад английская аристократия становилась во главе народа и говорила от его имени, теперь она поддерживает трон и является защитницей королевской власти. Однако же аристократия имеет свои инстинкты и наклонности.
Надо остерегаться также того, чтобы не принимать отдельных членов какого-нибудь сословия за всю его совокупность.
Во всех свободных правительствах, какова бы ни была их форма, всегда законоведы встречаются в первых рядах всех партий. Это же замечание относится и к аристократии. Почти все демократические движения, волновавшие мир, направлялись людьми, принадлежавшими к высшему классу.
Избранное общество никогда не бывает достаточно для всех честолюбий, заключенных в его среде, в нем порой встречается больше талантов и стремлений, чем случаев их применения, и часто находится много людей, которые, не имея возможности достаточно быстро возвыситься, пользуясь сословными привилегиями, стараются достичь этого, нападая на эти самые привилегии.
Поэтому я не утверждаю, что в некоторые эпохивсезаконоведы или большинство их непременно являлись защитниками порядка и противниками перемен.
Я говорю, что в обществе, где они бесспорно занимают высокое положение, им принадлежащее, ум их будет консервативным и проявит антидемократический характер.
Когда аристократия закрывает свои ряды для законоведов, то она встречает в них противников тем более опасных, что, находясь ниже ее по богатству и власти, они независимы от нее по своей деятельности и чувствуют себя наряду с ней по образованности.
Но всякий раз, как высшее сословие соглашалось разделить с юристами некоторые из его привилегий, так соединение этих двух классов оказывалось очень удобным, словно они принадлежали к одному семейству.
Я также склонен думать, что для короля всегда легко будет сделать из законоведов самые полезные орудия своей власти.
Существует гораздо большее естественное родство между юристами и исполнительной властью, чем между первыми и народами, хотя случалось часто, что законоведы помогали свергать исполнительную власть; точно так же больше естественного сродства между королем и дворянами, чем между последними и народом, хотя и бывало часто, что высшие классы общества соединялись с прочими для борьбы с королевской властью.
Больше всего законоведы любят порядок в жизни, а важнейшая гарантия порядка – власть. Не следует забывать, что если они ценят свободу, то законность ставят вообще гораздо выше ее. Они боятся меньше тирании, чем произвола, и остаются почти довольны, если законодатель сам отнимает у людей их независимость.
Я думаю, что государь, который ввиду возрастающей демократии старался бы принизить в своем государстве судебную власть и уменьшить политическое влияние законоведов, сделал бы большую ошибку. Он бросил бы сущность власти, чтобы удержать ее тень.
Я не сомневаюсь, что для него было бы полезнее ввести законоведов в правительство. Может быть, что, вручив им деспотизм в форме насилия, он получит его из их рук под видом справедливости и законности.
Демократическое правление благоприятствует политической силе законоведов. Когда богатый человек, дворянин и король исключены из правительства, тогда законоведы входят в него, так сказать, в силу полного права, потому что они представляют собой единственных просвещенных и умелых людей, которых народ может выбрать не из своей среды.
Если по своим представлениям законоведы склоняются на сторону
Таким образом, они любят правление демократии, не разделяя ее склонностей и не подражая ее слабостям, – двоякая причина для того, чтобы иметь власть через нее и над ней.
Народ в демократии не относится недоверчиво к законоведам, поскольку он знает, что их выгода заставляет их служить его интересам: он слушает их без гнева, потому что не предполагает у них задних мыслей. Действительно, законоведы не желают свергнуть правительство, установленное для себя демократией, но они постоянно стараются дать ему такое направление, которое ему несвойственно, и теми средствами, какие ему чужды. Юрист принадлежит к народу по своим интересам и происхождению, а к аристократии – по своим привычкам и вкусам; он составляет как бы естественную связь между ними, связующее кольцо этой цепи.
Сословие законоведов образует единственный аристократический элемент, который легко может смешиваться с естественными элементами демократии и удачно входить с ними в прочные соединения. Я знаю, какие недостатки бывают присущи юридическому уму; но сомневаюсь, чтобы без этого смешения юридического и демократического духа демократия могла бы долго управлять обществом, и не верю, чтобы в наше время республика могла рассчитывать на сохранение своего существования, если влияние законоведов на дела не будет в ней возрастать по мере увеличения власти народа.
Этот аристократический характер, замечаемый мной в духе законоведов, еще гораздо более четко проявляется в Соединенных Штатах и в Англии, чем в других странах. Это зависит не только от изучения законов английскими и американскими законоведами, но от самой природы законодательства и от положения, занимаемого ими у этих двух народов в качестве посредников и толкователей.
Англичане и американцы сохранили законодательство, основанное на прецедентах, то есть продолжают черпать во мнениях и законных решениях своих предков те мнения, которые они должны иметь по вопросам, касающимся законов, и те решения, которые они должны выносить.
Поэтому у английского или американского законоведа склонность и почтение ко всему старинному почти всегда соединяется с любовью к тому, что правильно и легально.
Это имеет еще другое влияние на умственный склад законоведов и на ход общества.
Английский или американский юрист ищет то, что уже было сделано, французский – то, что следовало бы сделать; одному нужны решения, другому – доказательства.
Когда вы говорите с английским или американским юристом, то удивляетесь тому, как часто он цитирует мнения других и как редко высказывает собственное, тогда как у нас происходит обратное.
Нет такого мелкого дела, которое бы французский адвокат согласился вести без того, чтобы не внести в него собственно ему принадлежащую систему идей; и он будет рассуждать об основных началах законодательства в тех видах, чтобы суд решил передвинуть границу спорного наследства.
Этого рода отречение английского и американского законоведа от собственного понимания ради того, чтобы основываться на понимании предков, этого рода рабство, в котором ему приходится держать свою мысль, должно давать ему в Англии и Америке более несмелые привычки и приучать его к большей неподвижности, чем во Франции.
Наши писаные законы порой бывают не очень понятны, но всякий может их прочитать, тогда как нет ничего темнее для обыкновенного человека законодательства, основанного на прецедентах. Необходимость в специальных юристах, ощущаемая в Англии и Соединенных Штатах, и высокое мнение, составляемое об их знаниях, все больше отделяют их от народа и окончательно образуют из них особый класс общества. Французский юрист – просто ученый человек, но английские или американские законоведы похожи отчасти на египетских жрецов; подобно последним они как бы единственные толкователи тайной науки.
Занимаемое законоведами в Англии и Америке положение оказывает не меньшее влияние на их мнения и обычаи. Английская аристократия, которая позаботилась о привлечении в свою среду всего, что имело с ней какое-нибудь естественное сходство, дала законоведам очень большую долю значения и власти. В английском обществе они если и не занимают первого места, то остаются довольными тем, какое им принадлежит. Они образуют как бы младшую ветвь английской аристократии и с любовью и уважением относятся к своим старшим, хотя и не разделяют с ними всех их привилегий. Таким образом, английские юристы соединяют с аристократическими интересами своей профессии аристократические идеи и вкусы того общества, в котором они живут.
Поэтому именно в Англии выражается рельефнее тот тип законоведов, который я стараюсь изобразить: английский законовед ценит законы не столько по их внутреннему достоинству, сколько по тому, что они стары; и если ему приходится в чем-нибудь изменить их из-за перемен в обществе, созданных временем, то он прибегает к невероятно тонким изворотам, желая убедить себя, что, добавляя нечто к сделанному его отцами, он только развивает их мысль и дополняет их работу. Не надейтесь заставить его признать в себе новатора, он скорее согласится договориться до нелепости, чем взять на себя такое страшное преступление. Именно в Англии родился тот легальный дух, для которого безразлична сущность вещей, а достойна внимания лишь буква, и который способен скорее уклониться от разума и человечности, чем от закона.
Английское законодательство напоминает старинное дерево, на которое законоведы постоянно прививали самые чуждые ему отростки, в надежде, что хотя они и будут давать различные плоды, но по крайней мере они соединят свою листву с листвой поддерживающего их почтенного ствола.
В Америке нет ни дворян, ни литераторов и народ не доверяет богатым, поэтому законоведы образуют собой высший политический класс и наиболее интеллигентную часть общества. Таким образом, они могли бы только потерять от нововведений, это добавляет консервативный интерес к естественной склонности, которую они питают к порядку.
Если бы меня спросили, где я вижу место для американской аристократии, то я бы не задумываясь ответил, что не между богатыми, не имеющими между собой ничего общего, что бы их связывало. Американская аристократия находится на скамьях адвокатов и в креслах судей.
Чем дольше размышляешь о том, что происходит в Соединенных Штатах, тем яснее понимаешь, что сословие законоведов образует в этой стране самый сильный и единственный противовес демократии.
Именно в Соединенных Штатах наблюдаешь, как дух этого сословия по своим качествам – и я бы даже сказал, по недостаткам – способен нейтрализовать пороки, неразрывно связанные с народным правлением.
Когда американский народ бывает опьянен собственными страстями или поддается увлечению своими идеями, то законоведы дают ему почувствовать почти незаметную узду, которая умеряет его и останавливает. Его демократическим инстинктам они противопоставляют свои аристократические склонности, его любви ко всему новому – их суеверное уважение к старине, безграничности его предположений – свои узкие задачи, его презрению к правилам –
Наиболее видными органами, с помощью которых юридическое сословие действует на демократию, являются суды.
Судья – законовед, он независимо от склонности к порядку и правилам, приобретенной им при изучении законов, исчерпывает также любовь к устойчивости в несменяемости своей должности. Его юридические познания уже обеспечивают ему высокое место между людьми, его политическая власть окончательно выделяет его в особый разряд и дает ему склонности, свойственные привилегированным классам.
Будучи вооружен правом объявлять законы противными конституции, американский судья постоянно проникает в сферу политических дел[193]. Он не может заставить народ издать законы, но по крайней мере заставляет его не быть неверным собственным законам и оставаться согласным с самим собой.
Известно, что в Соединенных Штатах существует тайное стремление, направляющее народ к уменьшению значения судебной власти; в большинстве конституций отдельных штатов есть правило, что по требованию обеих палат правительство может отнять у судей их места. Некоторые конституции допускают выбор членов судов и подвергают их частому переизбранию. Смею предположить, что рано или поздно эти нововведения будут иметь пагубные результаты и что когда-нибудь увидят, что, уменьшив таким образом независимость судов, нанесли вред не одной судебной власти, но и самой демократической республике.
Впрочем, не надо думать, что в Соединенных Штатах законоведный дух ограничивался исключительно пределами судебных помещений, – он распространяется гораздо дальше.
Составляя единственный образованный класс, к которому народ не чувствует недоверия, законоведы являются призванными к занятию большинства общественных должностей. Они наполняют собой законодательное собрание и стоят во главе различных отраслей администрации, следовательно, имеют большое влияние как на составление закона, так и на его исполнение. Законоведы, однако, вынуждены уступать увлекающему их потоку общественного мнения, но легко найти указания на то, что бы они сделали, если были бы свободны. Американцы, внесшие столько обновлений в свои политические законы, внесли – и то с большим трудом – лишь самые незначительные изменения в гражданские законы, хотя многие из последних противоречат их общественному строю. Это происходит оттого, что в вопросах гражданского права большинство всегда вынуждено основываться на мнении юристов, а американские юристы, если им предоставлена свобода действия, не делают нововведений.
Для француза странно слышать в Соединенных Штатах жалобы на дух застоя законоведов и на их предубеждения в пользу того, что уже установлено.
Влияние законоведного духа простирается еще далее тех определенных границ, которые сейчас мной указаны.
В Соединенных Штатах нет почти ни одного политического вопроса, который рано или поздно не разрешился бы в судебный вопрос; от этого происходит необходимость для всех партий в своей ежедневной полемике заимствовать из судебной сферы ее идеи и выражения. Кроме того, так как часть общественных деятелей занимают или ранее занимали судебные должности, то они переносят в заведывание общественными делами свойственные им обычаи и образ мыслей. Учреждение присяжных окончательно знакомит с ними все классы общества. Таким образом, судебный язык становится обыденным языком; юридический дух, зародившийся в учебных заведениях и судах, постепенно распространяется и вне их; он, так сказать, проникает во все общество, нисходя до последних его слоев, и наконец весь народ отчасти приобретает судейские привычки и склонности.
Законоведы образуют в Соединенных Штатах такую силу, которую мало боятся и почти не замечают, она не имеет своего знамени, с гибкостью применяется к требованиям времени и без сопротивления следует за всеми движениями общественного организма. Но она охватывает все общество, проникает во все классы, втайне перерабатывает его, действуя на него постоянно, хотя незаметно для него самого, и заканчивает тем, что придает ему форму, согласную с ее желаниями.
О суде присяжных в Соединенных Штатах как политическом учреждении
Суд присяжных, один из видов выражения верховной власти народа, должен быть сопоставлен с другими законами, устанавливающими это верховенство. Состав присяжных в Соединенных Штатах. Действие, оказываемое судом присяжных на национальный характер. Воспитание, даваемое им народу. Каким образом он влияет на судей и на распространение юридического образа мыслей
Так как мой предмет привел меня к рассуждению о судебной части в Соединенных Штатах, то я не оставлю ее, не занявшись судом присяжных.
В учреждении присяжных нужно различать две сферы: судебное и политическое учреждение.
Если бы вопрос состоял в том, до какой степени суд присяжных, особенно в гражданских делах, содействует грамотному отправлению правосудия, то я согласился бы с тем, что полезность его могла бы быть оспорена.
Учреждение присяжных возникло в обществе малоразвитом, в котором суду предлагались только простые вопросы факта, и сложно применить его к потребностям очень цивилизованного народа, когда отношения между людьми сделались разнообразными и приняли характер, требующий ума и знаний[194].
В настоящее время моя главная цель состоит в рассмотрении политической стороны суда присяжных, идя по другому пути, я бы уклонился от своего предмета. Относительно же суда присяжных, в смысле судебного средства, я скажу буквально пару слов. Когда англичане установили у себя учреждение суда присяжных, тогда они были народом еще полуварварским, с тех пор они сделались одним из самых просвещенных народов, а их привязанность к суду присяжных, вероятно, возрастала вместе с просвещением. Они вышли из своей территории и распространились по всему миру: одни образовали колонии, и другие – независимые государства; главная часть нации сохранила короля, эмигранты основали могущественные республики, но всюду англичане провозглашали превосходство учреждения присяжных[195]. Они или устанавливали его вновь, или спешили его восстановить. Судебное учреждение, которое получает таким образом в течение долгих веков одобрение великого народа и которое ревностно воспроизводится во все эпохи цивилизации, во всех климатах и при всех формах правления, не может противоречить духу правосудия[196].
Но оставим этот предмет. Ограничиться рассмотрением суда присяжных лишь в смысле судебного учреждения значило бы чересчур суживать свою мысль, потому что, если он имеет большое влияние на результат судебных процессов, то еще большее – на судьбу самого общества. Таким образом, суд присяжных есть прежде всего учреждение политическое. На эту точку зрения и следует становиться, чтобы судить о нем.
Под именем суда присяжных я подразумеваю известное число граждан, взятых по жребию и временно облеченных правом судить.
Применить суд присяжных к обузданию преступлений – значит вводить в управление учреждение в высшей степени республиканское. Хочу пояснить свою мысль.
Учреждение суда присяжных может иметь или аристократический, или демократический характер в зависимости от того класса, из которого берутся присяжные, но оно всегда сохраняет республиканский характер, потому что передает действительное направление общества в руки
Сила всегда есть лишь временный элемент успеха, за ней следует тотчас идея права. Правительство, пришедшее к невозможности настигать своих врагов иначе, как на поле битвы, было бы скоро уничтожено. Следовательно, настоящая санкция политических законов находится в законах уголовных, и если она исчезает, то и закон рано или поздно теряет силу. Значит, настоящий господин в обществе тот, кто судитуголовныедела. Но учреждение присяжных ставит сам народ или, по крайней мере, известный класс граждан на место судьи, следовательно, оно отдает управление обществом в руки народа, или этого класса[197].
В Англии присяжные набираются из аристократической части общества. Аристократия издает законы, применяет их и судит нарушения законов (P.). Все находится в соответствии; таким образом, Англия – аристократическая республика. В Соединенных Штатах та же система применена ко всему народу. Каждый американский гражданин – избиратель, избираемый и присяжный (Q.). Система присяжных, как ее понимают в Америке, кажется мне таким же прямым и крайним следствием догмата верховной власти народа, как и всеобщая подача голосов. Это два равносильные средства для доставления господства большинству.
Все правители, желавшие быть сами источником собственной власти и направлять общество вместо того, чтобы получать от него свое направление, или уничтожили учреждение присяжных, или обессилили его. Тюдоры отправляли в тюрьму присяжных, которые не хотели обвинять, а Наполеон назначал их через своих агентов.
Как бы ни были очевидны эти истины, они, однако, не поражают всякого рода умы и многие еще имеют лишь смутное представление об учреждении присяжных. Когда хотят определить элементы, из которых должен составляться список присяжных, то ограничиваются рассуждением об образованности и способности лиц, включаемых в список, как будто бы дело шло только о судебном учреждении. Но мне кажется, что это значит обращать внимание на сравнительно меньшую часть предмета; суд присяжных есть прежде всего учреждение политическое и его надо рассматривать как один из способов выражения верховной власти народа; нужно или вовсе отказаться от него, если верховенство народа отрицается, или поставить его в соответствие с другими законами, утверждающими это верховенство. Присяжные составляют часть нации, на которую возложено обеспечение исполнения законов, так же как палаты являются частью нации, на которую возложено составление законов; и чтобы общество управлялось определенным и однообразным способом, необходимо, чтобы список присяжных расширялся или суживался вместе со списком избирателей. Эта-то точка зрения и должна всегда привлекать к себе внимание законодателя. Остальное имеет, так сказать, дополнительное значение.
Я настолько убежден в том, что суд присяжных есть прежде всего политическое учреждение, что я таким же образом смотрю на него и тогда, когда его применяют к гражданским делам.
Законы всегда бывают непрочны, если они не опираются на нравы, составляющие единственную устойчивую и прочную силу народа.
Когда суд присяжных ограничивается одними уголовными делами, то народ видит его действие только изредка и в отдельных случаях; он приучается обходиться без него при обычном течении жизни и смотрит на него лишь как на одно из средств, а не как на единственное средство достижения правосудия[198].
Когда, напротив, суд присяжных распространяется и на гражданские дела, то применение его бросается в глаза: он касается тогда всяких интересов, каждый человек принимает участие в его действии; он проникает таким образом в обычаи повседневной жизни, подчиняет своим формам образ мыслей людей и, так сказать, сливается с самым понятием о правосудии.
Поэтому учреждение присяжных, ограниченное одними уголовными делами, всегда находится в опасности, но раз оно введено в гражданские дела, то оно противостоит и действию времени, и усилиям людей. Если бы суд присяжных так же легко было бы удалить из нравов англичан, как из их законов, то он совершенно исчез бы при Тюдорах. Следовательно, свобода Англии была спасена именно гражданским судом присяжных.
Каким бы способом ни применяли суд присяжных, он не может не иметь значительного влияния на национальный характер, но это влияние увеличивается по мере того, как институт этот проводится все глубже в гражданские дела.
Суд присяжных, особенно примененный к гражданским делам, служит тому, чтобы придать образу мыслей всех граждан часть привычек, принадлежащих мысленному складу судьи; а эти привычки всего лучше готовят народ к пользованию свободой.
Он распространяет во всех классах уважение к судебному решению и понятие о праве. Отнимите эти две вещи – и тогда любовь к независимости сделается лишь разрушительной страстью.
Он учит людей практическому применению равноправности. Судя своего соседа, каждый думает, что и он может быть судим в свою очередь. Это особенно верно по отношению к суду присяжных в гражданских делах: нет почти никого, кто бы опасался быть когда-нибудь объектом уголовного преследования, но всякий может иметь тяжбу.
Суд присяжных учит каждого человека не отступать перед ответственностью за собственные поступки; без этого мужественного настроения не существует политической добродетели.
Он наделяет каждого гражданина определенного рода судейскими свойствами, внушает всем, что они имеют известные обязанности относительно общества и входят в состав его управления.
Заставляя людей заниматься другими делами, кроме их собственных, он противодействует личному эгоизму, составляющему как бы ржавчину, разъедающую общество.
Суд присяжных необыкновенно сильно содействует образованию способности суждения и увеличению естественных знаний народа. В этом, по моему мнению, заключается его главное преимущество. На него надо смотреть как на бесплатную и всегда открытую школу, в которую каждый присяжный приходит учиться своим правам, где он вступает в ежедневные отношения с наиболее знающими и образованными людьми из высших классов, где законы преподаются ему практическим способом и применяются к его пониманию стараниями адвокатов, заключениями судьи и даже самыми страстями сторон. Я думаю, что практический ум и политический здравый смысл американцев следует прежде всего приписать долговременному применению ими института присяжных в гражданских делах.
Я не знаю, полезен ли институт присяжных тем, кто ведет тяжбы, но уверен, что он нужен тем, кто их судит. И я смотрю на него как на одно из самых действенных средств, которым общество может воспользоваться для воспитания народа.
Все предыдущее применяется ко всем нациям, но вот что специально относится к американцам и вообще к демократическим народам.
Я сказал выше, что в демократиях законоведы и судьи составляют единственное аристократическое общество, способное умерять народные движения. Эта аристократия не обладает никакой материальной силой, она проявляет свое охранительное влияние только на умы. И именно в учреждении гражданских присяжных она находит главнейшие источники собственной силы.
В уголовных делах, где общество борется с отдельным человеком, присяжные склонны видеть в судье пассивное орудие общественной
Другое дело в гражданских тяжбах: там судья является беспристрастным посредником между страстями сторон. Присяжные смотрят на него с доверием и слушают с уважением, потому что здесь его разум вполне преобладает над их пониманием. Он излагает перед ними разные доказательства, руководит и направляет их по всем изгибам судопроизводства, он же ставит им границы в вопросах факта и учит их ответам, которые они должны давать на вопросы о праве. Влияние судьи на них почти безгранично.
Нужно ли упоминать, почему меня мало трогают доказательства, выводимые из неспособности присяжных в гражданских делах?
В гражданских процессах по крайней мере всегда, когда дело идет не о вопросах факта, присяжные имеют только внешний вид судебного института.
Они произносят решение, постановленное судьей. Они вносят в это решение авторитет представляемого ими общества, а судья – авторитет разума и закона (R.).
В Англии и в Америке судьи имеют на судьбу уголовных процессов такое влияние, которое никогда не было известно французскому судье. Легко понять причину этого различия: английский или американский судья приобрел свою власть в гражданских делах и только потом перенес ее действие в другую сферу, где он ее не приобретает вновь.
Бывают случаи, порой самые важные, когда американский судья имеет право решать дела без присяжных[199]. Тогда он случайно оказывается в положении, в котором обычно находится французский судья. Но его моральное значение гораздо больше. Воспоминания о суде присяжных еще сопутствуют ему, и голос его имеет почти такую же силу, как и голос общества, которое присяжные представляют.
Влияние его распространяется даже гораздо дальше помещения суда: в развлечениях частной жизни, как и в трудах жизни политической, на площади, как и в среде законодательного собрания, американский судья постоянно встречает людей, привыкших видеть в его уме нечто высшее сравнительно с их умом. И власть его, высказавшаяся сначала в судебных делах, отражается затем на всех привычках ума и даже на душевных свойствах людей, помогавших ему рассматривать эти дела.
Таким образом, учреждение присяжных, уменьшающее права судебной власти, в действительности устанавливает ее господство, и ни в одной стране значение судей не бывает так велико, как там, где народ разделяет с ними их права.
И особенно применением суда присяжных к гражданским делам американское судебное ведомство заставляет то, что я назвал законоведным духом, проникать до последних слоев общества.
Таким образом, суд присяжных, составляющий важное средство для предоставления господства народу, есть и самое действительное средство научить его господствовать.
Глава IX
Главнейшие причины, способствующие поддержке демократической республики в Соединенных Штатах
Демократическая республика продолжает прочно существовать в Соединенных Штатах. Главная цель этой книги заключается в объяснении причин данного явления.
В их числе многие были указаны мной лишь мимоходом, поскольку течение моей мысли, независимо от воли, увлекало меня дальше. Есть и другие, которыми мне не пришлось заняться, а те, на каких я имел возможность остановиться, остались позади, как бы скрытые в подробностях.
Поэтому я рассудил, что, прежде чем идти дальше и говорить о будущем, мне следует соединить в одной тесной рамке все причины, которыми объясняется настоящее.
В этом сжатом перечне я буду краток, так как постараюсь лишь в самых общих чертах напомнить читателю то, что ему уже известно, а из фактов, которые мне еще не было случая излагать, я выберу только главнейшие.
Я пришел к заключению, что все причины, служащие поддержке в Соединенных Штатах демократической республики, могут быть сведены к трем.
Первую из них составляет то особенное и случайное положение, в каком Провидение поместило американцев.
Вторая происходит от законов.
Третья проистекает из привычек и нравов.
О случайных или провиденциальных причинах, содействующих поддержке существования в Соединенных Штатах демократической республики
Союз не имеет соседей. В нем нет крупной столицы. Американцы имели случайное происхождение. Америка – страна ненаселенная. Каким образом данное обстоятельство содействует поддержке демократической республики. Способ населения американских пустынь. Стремление англо-американцев к захвату пустых мест в Новом Свете. Влияние материального благосостояния на политические мнения американцев
Существует тысяча условий, независимых от воли человека, которые делают в Соединенных Штатах удобной демократическую республику. Одни из них известны, другие легко указать: я ограничусь изложением главнейших из них.
У американцев нет соседей, следовательно, они могут не бояться ни крупных войн, ни финансового кризиса, ни опустошения, ни завоевания, они не имеют нужды ни в больших налогах, ни в многочисленной армии, ни в великих полководцах; они почти могут не опасаться бедствия более страшного для республик, чем все предыдущие, – военной славы.
Можно ли отрицать невероятное влияние, производимое военной славой на ум народа? Генерал Джексон, которого американцы два раза выбирали, чтобы поместить во главе управления, человек необузданного характера и средних способностей, и ничто в течение всей его общественной жизни никогда не доказывало, чтоб он имел качества, требуемые для управления свободным народом; поэтому большинство образованных классов в Союзе всегда было против него. Кто же поместил его на место президента и до сих пор держит его на нем? Воспоминание о победе, одержанной им двадцать лет назад под стенами Нового Орлеана; между тем эта победа – самое обыкновенное военное дело, которым можно было интересоваться так долго только в стране, в которой не ведется сражений; и народ, который таким образом поддается увлечению призраком славы, несомненно, самый холодный, расчетливый, наименее воинственный и, если можно так выразиться, прозаический изо всех народов мира.
Америка не имеет крупной столицы[200], которая позволила бы ощущать свое прямое или косвенное влияние на всем пространстве территории, и я в этом вижу одну из главнейших причин прочности республиканских учреждений в Соединенных Штатах. В городах никак нельзя помешать людям сговориться между собой и принять внезапное решение, обусловленное страстью. Города образуют обширные собрания, членами которых являются все жители. Народ там имеет сильное влияние на должностных лиц и часто сам приводит в исполнение свою волю.
Поэтому подчинить провинцию столице значит передать судьбу всего государства не только в руки одной части народа, что несправедливо, но еще в руки народа, действующего собственной силой, что весьма опасно. Таким образом, преобладающее значение столиц наносит сильный вред представительной системе. Оно заставляет новые республики впадать в ту же ошибку, как и древние, которые погибли вследствие незнания этой системы.
Мне было бы легко перечислить здесь многие
Я уже говорил, что вижу в происхождении американцев, в том, что я назвал точкой их исхода, первую и самую существенную из всех причин, которым можно приписать теперешнее благосостояние Соединенных Штатов: на стороне американцев была случайность их происхождения. Отцы их когда-то принесли на обитаемую ими почву равенство общественного положения и умственного развития, из которого потом демократическая республика должна была выйти, как из естественного источника. И это еще не все: вместе с республиканским общественным строем они завещали своим потомкам понятия и нравы наиболее способные содействовать процветанию республики. Когда я думаю о том, что произвел этот первоначальный факт, то я словно представляю всю судьбу Америки заключенной в первом пуританине, ступившем на эти берега, подобно тому, как весь род человеческий заключался в первом человеке.
В числе других счастливых условий, которые благоприятствовали установлению и обеспечивают сохранение демократической республики в Соединенных Штатах, первым по важности был сам выбор страны, где живут американцы. Отцы их привили им любовь к равенству и свободе, но сам Бог, предоставив им безграничный материк, дал им средство надолго остаться равными и свободными.
Общее благосостояние благоприятствует стойкости всякого правительства, но особенно демократического, основывающегося на настроении большинства и преимущественно тех, кто подвержен нужде. Когда управляет народ, то необходимо, чтобы он был счастлив, иначе он начнет совершать перевороты в государстве. Нищета производит на него такое же действие, как властолюбие на королей. Но именно в Америке материальные и независимые от законодательства причины, могущие привести к благосостоянию, многочисленнее, чем они были в какой-либо стране и в какую-либо историческую эпоху.
В Соединенных Штатах не одно законодательство демократично – сама природа действует там в пользу народа.
Где на памяти человеческой можно найти что-нибудь подобное тому, что на наших глазах происходит в Северной Америке?
Знаменитые общества древности все были основаны среди враждебных народов, которых надо было победить, чтобы поселиться на их месте. Да и новые народы нашли в Южной Америке обширные страны, населенные людьми хотя менее их просвещенными, но которые уже присвоили себе почву, обрабатывая ее. Для основания новых государств им пришлось истребить или поработить многочисленное население, так что успехи их заставили краснеть цивилизацию.
Но Северная Америка была заселена только племенами, которые не думали пользоваться естественными богатствами почвы. Северная Америка была еще, собственно говоря, пустым пространством, безлюдной страной, ожидавшей своих обитателей.
У американцев все необыкновенно: их общественный строй и законы, но что еще необыкновеннее, это земля, на которой они живут.
Когда земля была предоставлена людям Творцом, она была свежа и неистощима, но люди были слабы и несведущи; а когда они научились пользоваться сокровищами, заключенными в ее недрах, то они уже покрывали ее поверхность, и скоро им пришлось сражаться за приобретение права иметь убежище и спокойно жить в нем на свободе.
Тогда-то открывается Северная Америка, как будто бы она была у Бога в запасе и только что вышла из-под вод потопа.
Она представляет, как в первые дни творения, реки с неиссякающими источниками, зеленые и влажные пустыни, безграничные поля, не взрытые плугом земледельца. В этом виде она предоставляется уже не первобытному человеку, одинокому, невежественному и грубому, но человеку уже обладающему важнейшими тайнами природы, живущему в обществе себе подобных и наученному опытом многих столетий.
В ту минуту, как я говорю, тринадцать миллионов цивилизованных европейцев спокойно расселяются в плодородных пустынях, пространство и богатство которых еще не известны и им самим. Три или четыре тысячи солдат отодвигают все дальше перед собой расу туземцев, за вооруженными людьми следуют дровосеки, они делают просеки в лесах, удаляют диких зверей, исследуют течение рек и готовят победное шествие цивилизации сквозь пустыни.
В этой книге я часто упоминал о материальном благосостоянии, которым пользуются американцы, и указывал на него как на одну из главнейших причин успешности их законов. Причина эта тысячу раз указывалась раньше меня и есть единственная, общеизвестная у нас, так как она одна бросается, так сказать, в глаза европейцам. Поэтому я не буду останавливаться на предмете, столь часто обсуждавшемся и хорошо понятом, я только добавлю новые факты.
Обычно представляют, что американские пустыни населяются европейскими эмигрантами, ежегодно прибывающими на берега Нового Света, тогда как американское население растет и размножается на почве, занятой их отцами. Это – большая ошибка. Европеец, приезжающий в Соединенные Штаты, является туда без друзей и часто без средств. Чтобы жить, он вынужден трудиться, и редко случается, чтобы он уходил за пределы большой промышленной полосы, простирающейся вдоль океана. Нельзя заново разрабатывать пустыни, не имея капитала или кредита, и чтобы человек рискнул поселиться в лесах, нужно, чтобы его организм привык к суровости нового климата. Поэтому именно американцы, ежедневно покидая места своей родины, идут вдаль, чтобы устраивать там себе обширные поместья. Таким образом, европеец оставляет свою хижину, чтобы идти жить на заатлантических берегах, а американец, родившийся на этих берегах, в свою очередь углубляется в безлюдные местности срединной Америки. Это двойное движение эмиграции никогда не останавливается, оно начинается внутри Европы, продолжается по океану и следует далее через пустыни Нового Света. Миллионы людей одновременно двигаются по направлению к одной точке горизонта, их язык, религия, нравы – различны, но цель у них общая. Им сказали, что удача ожидает их где-нибудь по направлению к западу, и они спешат ей навстречу.
Невозможно ни с чем сравнить это постоянное передвижение человеческого рода, кроме разве того, что происходило во время падения Римской империи. Тогда, как и теперь, люди во множестве стремились к одному пункту и беспорядочно сталкивались в одних местах. Но предначертания Провидения были другие: тогда каждый приходящий вел за собой разрушение и смерть; теперь каждый из них приносит с собой зачатки процветания и жизни.
Отдаленные следствия этого переселения американцев на запад скрыты еще от нас в будущем, но легко видеть его непосредственные результаты; так как часть старинных жителей ежегодно уходит из тех штатов, где они родились, то оказывается, что эти штаты населяются лишь очень медленно, хотя и становятся старше. Так, в Коннектикуте, в котором насчитывается еще только пятьдесят девять жителей на квадратную милю, население в течение сорока лет увеличилось на четвертую часть, тогда как в Англии за тот же период оно возросло на треть. Таким образом, эмигрант всегда прибывает в страну полунаселенную, где не хватает рук для промышленности; он становится
Законодательство в Соединенных Штатах благоприятствует разделению собственности, но причина более серьезная, чем законы, препятствует чрезмерному ее дроблению[201]. Это становится заметным в тех штатах, которые начинают наконец наполняться. Самый населенный штат Союза – Массачусетс, где насчитывается восемьдесят жителей на квадратную милю, что несравненно меньше, чем во Франции, где на таком же пространстве собрано сто шестьдесят два жителя.
Но уже и в Массачусетсе маленькие владения редко делятся: старший сын обычно берет себе землю, а младшие отправляются искать богатства в пустых местах.
Закон отменил право первородства, но можно сказать, что Провидение восстановило его таким образом, что никто не может жаловаться, и по крайней мере на сей раз он не нарушает справедливости.
По одному факту можно судить о чрезвычайном множестве лиц, покидающих таким образом Новую Англию, чтобы перенести свое жилище в пустыню. Мне рассказывали, что в 1830 году в числе членов конгресса было тридцать шесть, родившихся в маленьком штате Коннектикут, то есть население Коннектикута, которое составляет лишь сорок третью часть всего населения Соединенных Штатов, доставляло восьмую часть их представителей.
Но сам штат Коннектикут посылает лишь пятерых депутатов в конгресс. Остальные тридцать один являются представителями новых западных штатов. Если бы эти тридцать один человек остались в Коннектикуте, то, вероятно, вместо того чтобы сделаться богатыми землевладельцами, они были бы мелкими земледельцами, жили бы в неизвестности, не имея возможности составить себе политическую карьеру, и не только не сделались бы полезными законодателями, но были бы опасными гражданами.
Эти соображения не ускользают от внимания американцев, как и от нашего.
«Невозможно сомневаться, – говорит канцлер Кент в своем трактате об американском праве (т. IV, стр. 380), – что разделение земельных владений должно производить большой вред, когда оно доводится до крайности, поскольку каждый земельный участок недостаточен уже для содержания одной семьи; но эти неудобства никогда не чувствовались в Соединенных Штатах, и много поколений пройдет еще прежде, чем они сделаются ощутимыми. Величина нашей незаселенной территории, обилие земель, соприкасающихся с нами, и постоянное эмиграционное течение, которое, начинаясь от берегов Атлантического океана, не переставая направляется внутрь страны, достаточны и еще надолго будут достаточны для того, чтобы предупредить слишком мелкое дробление наследств».
Трудно описать жадность, с которой американец кидается на громадную добычу, предоставляемую ему судьбой. Преследуя ее, он бесстрашно презирает стрелы индейца и болезни пустыни; безмолвие лесов не имеет для него ничего поражающего, близость диких зверей не смущает его; страсть более сильная, чем любовь к жизни, постоянно подстрекает его. Перед ним простирается материк почти безграничный, и кажется, будто он спешит, опасаясь прийти слишком поздно, точно боясь, что ему уже не хватит места. Я говорил об эмиграции из старинных штатов, но что сказать об эмиграции из новых? Еще нет пятидесяти лет, как основан штат Огайо, и большая часть его жителей не родились в нем; его главный город не существует и тридцати лет и громадное пространство пустых полей покрывает еще его территорию; а между тем население Огайо снова направилось уже по пути к Западу; наибольшая часть поселенцев, двигающихся в плодородные травяные степи Иллинойса, – жители Огайо. Эти люди покинули свое первое отечество для того, чтобы им было хорошо; они оставляют второе, чтобы им стало еще лучше; почти всюду они находят богатство, но не счастье. Желание благосостояния делается у них беспокойной и жгучей страстью, возрастающей по мере ее удовлетворения. Когда-то они порвали связи, соединявшие их с родной землей, и с тех пор не завели новых. Эмиграция для них сначала вызывалась нуждой, потом она сделалась в их глазах чем-то вроде азартной игры, волнение которой они любят так же, как и выигрыш.
Иногда человек идет вперед так быстро, что пустыня снова появляется за ним. Лес только ложится под его ногами и встает снова, когда он прошел. Путешествуя по новым западным штатам, нередко встречаешь жилища, покинутые в лесу; часто в самом глухом уединении находишь развалины хижины и удивляешься, проезжая мимо начатых расчисток, одновременно доказывающих и силу, и непостоянство человека. По этим заброшенным полям, над этими развалинами однодневных построек старинный лес тотчас дает новую поросль; животные снова занимают свои владения; радующаяся природа закрывает зелеными ветками и цветами признаки человека и спешит уничтожать следы его короткого существования.
Я помню, как, проезжая по одному из безлюдных мест, еще занимающих значительные пространства в штате Нью-Йорк, я очутился на берегу озера, полностью окруженного лесом, как при сотворении мира. Маленький островок возвышался посреди воды. Покрывавший его лес, распростирая вокруг него свою листву, скрывал его берега. Ничто около озера не указывало на присутствие человека, только на горизонте виднелся столб дыма, который, направляясь вертикально от вершин деревьев к облакам, казался скорее висящим с неба, чем тянущимся к нему.
Индейская пирога была вытащена на песок; я воспользовался ею, чтобы съездить на остров, обративший сначала на себя мое внимание, и скоро добрался до его берега. Весь остров образовал одно из тех прелестных уединений Нового Света, которые заставляют цивилизованного человека сожалеть о дикой жизни. Могучая растительность указывала своими чудесами на несравненные богатства почвы. Как и во всех глухих местах Северной Америки, на острове царила тишина, прерываемая лишь монотонным воркованием горлиц или стуком зеленого дятла по древесной коре. Я не предполагал, что это место могло быть когда-нибудь ранее обитаемо, но, дойдя до середины острова, мне вдруг показалось, что я замечаю следы человека. Тогда я внимательно осмотрел все предметы вокруг и скоро уже не сомневался в том, что здесь находилось убежище европейца. Но как изменилось все сделанное им! Лес, когда-то наскоро срубленный им, чтобы устроить себе защиту, с тех пор зарос новой порослью, заборы превратились в живые изгороди, а его хижина напоминала деревянную беседку. Посреди этих молодых деревьев виднелись еще несколько каменьев, почерневших от огня, расположенных вокруг маленькой кучки пепла; здесь, без сомнения, был очаг, который развалившаяся печь покрыла своими обломками. Я долго удивлялся силе природы и слабости человека, и когда наконец надо было покинуть эти очарованные места, я с грустью повторил: «Как! И здесь уже развалины!»
В Европе мы привыкли считать, что беспокойный ум, неумеренная жажда богатства, любовь к независимости представляют большие опасности для общества. Но именно все это и обеспечивает американским республикам долгую и спокойную будущность. Без этих страстей население сосредоточилось
Все это оказывает большое влияние на способ суждения о человеческих делах в обоих полушариях. Часто американцы называют похвальной изворотливостью то, что мы зовем жадностью к наживе, и видят известную слабость духа в том, что мы считаем умеренностью желаний.
Во Франции простота вкусов, спокойный образ жизни, любовь к семье и к родине признаются важными гарантиями благополучия государства; в Америке же подобные добродетели считаются самыми предосудительными для общества. Французы в Канаде, сохранившие традицию старинных нравов, чувствуют уже неудобства жить на своей территории, так что этот маленький народ, недавно возникший, скоро сделается добычей тех бедствий, от которых страдают старинные нации. В Канаде люди, обладающие наибольшим просвещением, патриотизмом и человечностью, совершают усилия, чтобы отучить народ от того простого счастья, которым он до сих пор доволен. Они прославляют преимущества богатства, так же как у нас хвалили бы прелести честной посредственности, и прилагают больше усилий к возбуждению человеческих страстей, чем в других местах требуется для их укрощения. Заменить чистые и тихие удовольствия, доставляемые родиной даже и бедному, бесплодными наслаждениями, даваемыми благосостоянием под чужеземным небом, покинуть родительский очаг и поля, где покоятся предки, бросить живых и мертвых, чтобы бежать за богатством, – на их взгляд, ничто больше этого не заслуживает похвалы.
В наше время Америка предоставляет людям основной капитал более обширный, чем тот, который может быть употреблен в дело промышленностью.
Поэтому для Америки никогда не хватает просвещения, ведь оно, будучи полезно своему обладателю, в то же время идет на пользу и тем, кто его не имеет. Новых потребностей там нечего бояться, так как все потребности легко удовлетворяются; нечего опасаться и возбудить там излишние страсти, поскольку они находят для себя легкое и полезное применение; нельзя сделать людей там слишком свободными, потому что они почти никогда не пробуют сделать из своей свободы что-нибудь плохое.
Американские республики настоящего времени представляют как бы компании негоциантов, образованные для разработки сообща пустынных земель Нового Света и занимающиеся торговлей, которая процветает.
Страсти, глубже всего волнующие американцев, суть – коммерческие, а не политические, или, лучше сказать, они переносят в политику торговые обычаи. Они любят порядок, без которого дела не могут идти хорошо, и особенно одобряют правильный образ жизни, служащий основанием для хорошего домашнего устройства; они предпочитают здравый смысл, создающий крупные богатства, гениальности, которая часто их расточает. Общие идеи пугают их ум, привыкший к положительным расчетам, и практика у них больше в почете, чем теория.
Именно в Америку надо ехать, чтобы понять, какое сильное влияние оказывает материальное благосостояние на политическую деятельность и даже на убеждения, которые должны подчиняться только разуму. Верность этого замечается в основном на иностранцах. Большинство европейских эмигрантов приносят с собой в Новый Свет ту дикую любовь к независимости и переменам, которая часто рождается посреди наших бедствий. Я встречал в Соединенных Штатах таких европейцев, когда-то они были вынуждены покинуть свою страну вследствие политических убеждений. Все они удивляли меня своими речами, но один из них буквально поразил меня. Однажды, когда я проезжал по одному из самых отдаленных мест Пенсильвании, меня застала ночь и я попросил пристанища у дверей богатого землевладельца. Это был француз. Он пригласил меня сесть к своему очагу, и мы стали свободно разговаривать, как люди, встретившиеся в глубине лесов за две тысячи миль от родины. Я знал, что мой хозяин сорок лет назад был великим уравнителем и опытным демагогом. Имя его сохранилось в истории.
Поэтому я удивлен, слыша, что он рассуждает о праве собственности как экономист, я чуть было не сказал – как собственник. Он говорил о необходимой иерархии, устанавливаемой между людьми различием состояний, о повиновении законам, о влиянии добрых нравов в республиках и о содействии, оказываемом религиозными идеями порядку и свободе; он даже как бы нечаянно, в подтверждение своих политических мнений, сослался на авторитет Иисуса Христа.
Слушая его, я удивлялся бессмыслию человеческого разума. Данное положение или верно, или ложно: как узнать это посреди сомнений науки и различных указаний опыта? Является новый факт, который разрешает все мои сомнения. Я был беден, а теперь я стал богат. Если бы по крайней мере благосостояние, действуя на мое поведение, оставило мне свободу суждения! Но нет, мои мнения стали иными с изменением моего состояния и в счастливом событии, каким я пользуюсь, я нашел то определяющее основание, которого мне до тех пор недоставало.
Влияние благосостояния еще свободнее проявляется на американцах, чем на иностранцах. Американец всегда видел перед своими глазами, что порядок и общественное благосостояние тесно связаны друг с другом и развиваются одновременно; он не представляет, чтобы они могли существовать врознь; ему, значит, нечего забывать и он не должен, как многие европейцы, лишаться того, что получил от своего первоначального воспитания.
О влиянии законов на поддержку демократической республики в Соединенных Штатах
Три главные причины, поддерживающие демократическую республику. Федеративная форма. Общинные учреждения. Судебная власть
Главная цель этой книги заключалась в представлении информации о законах Соединенных Штатов; если она была достигнута, то читатель мог уже сам рассудить, какие из этих законов служат для поддержки демократической республики, а какие представляются для нее опасными. Если же мне не удалось сделать этого во всей книге, то я еще меньше могу достичь этого в одной главе.
Поэтому я не хочу снова возвращаться на пройденный путь и нескольких строк будет достаточно, чтобы обобщить все мною сказанное.
Три обстоятельства активно содействуют поддержке в Новом Свете демократической республики.
Прежде всего федеративная форма, усвоенная американцами, она дает возможность Союзу пользоваться могуществом большой республики и безопасностью маленькой.
Второе обстоятельство я вижу в общинных учреждениях, которые, умеряя деспотизм большинства, в то же время дают народу склонность к свободе и умение быть свободным.
Третье обстоятельство заключается в устройстве судебной власти. Я рассказывал, насколько суды служат исправлению ошибок демократии и каким образом, никогда не останавливая деятельности большинства, они могут задерживать и направлять ее.
О влиянии нравов на поддержку демократической республики в Соединенных Штатах
Я уже говорил, что смотрю на нравы как на одну из важнейших общих причин, каким можно приписать сохранение демократической республики в Соединенных Штатах.
Выражениенравыя понимаю здесь в том смысле, который древние придавали словуmores;я прилагаю его не только к нравам
Поэтому я подразумеваю под этим словом весь нравственный и умственный строй народа. Я не задаюсь целью изобразить картину американских нравов, я ограничиваюсь лишь исследованием того, какие из них благоприятствуют поддержке политических учреждений.
О религии как политическом учреждении. Каким образом она содействует поддержке американцами демократической республики
Северная Америка была заселена людьми, исповедовавшими демократическое и республиканское христианство. Прибытие католиков. Почему в наше время католики составляют самый демократический и республиканский класс населения
Рядом с каждой религией существует политическое учение, тесно связанное с ней.
Если предоставить человеческому уму следовать собственному течению, то он установит однообразный порядок как в политическом обществе, так и в Царстве Божием. Он будет стремиться, если можно так выразиться, установитьгармониюмежду землей и небом.
Наибольшая часть английской Америки была заселена людьми, которые, освободившись из под власти папы, не подчинились потом никакой верховной религиозной власти; таким образом, они принесли в Новый Свет христианство, которое я не могу лучше характеризовать, как назвав его демократическим и республиканским; это обстоятельство благоприятствовало установлению республики и демократии в общественных делах. С самого начала политика и религия оказались в согласии друг с другом, и оно с тех пор никогда не прекращалось.
Около пятидесяти лет назад Ирландия стала направлять в Соединенные Штаты католическое население. Со своей стороны и американский католицизм приобретал новых последователей, так что теперь в Союзе насчитывается более миллиона христиан, исповедующих догматы римской церкви.
Эти католики выказывают постоянство в отправлении религиозного культа и исполнены горячей ревности к своим верованиям, но они составляют самый республиканский и демократический изо всех общественных классов, существующих в Соединенных Штатах. Данный факт кажется удивительным, однако, размыслив, легко найти его скрытые причины.
Я думаю, что католицизм напрасно считают естественным врагом демократии. Напротив, мне кажется, что в числе различных христианских верований католицизм есть одно из наиболее благоприятствующих равенству состояний. Религиозное общество у католиков состоит только из двух элементов: священника и прихожан. Лишь один священник возвышается над другими; все остальное ниже его и равно.
Относительно догматов католицизм приводит к одному уровню все умы, он требует одинаковой веры во все их подробности как от ученого, так и от невежды, от гениального человека так же, как и от обыкновенного; он предписывает исполнение одинаковых обрядов богатому и бедному и налагает одинаковые строгости на человека властного и бессильного; он не входит в сделку ни с одним из смертных и, применяя к каждому человеку одну и ту же меру, любит смешивать все классы общества у подножия одного алтаря, так же как они смешаны перед Богом.
Таким образом, если католицизм и призывает людей к послушанию, то он не готовит их к неравенству. Я бы сказал противоположное о протестантстве, которое вообще меньше направляет людей к равенству, чем к независимости.
Католицизм сходен с абсолютной монархией. Отделите государя, и общественное положение каждого будет в ней более равное, чем в республиках.
Часто случалось, что католический священник покидал священную сферу и входил в качестве власти в общество, где занимал место в рядах общественной иерархии; в таком случае он иногда пользовался своим религиозным влиянием, чтобы обеспечить прочность того политического строя, к которому принадлежал; тогда бывало и то, что католики оказывались сторонниками аристократии.
Но раз только духовенство устранилось или устраняется от участия в правлении, как оно делает это в Соединенных Штатах, то нет людей, которые по своим верованиям были бы больше, чем католики, склонны переносить в сферу политики идею равенства состояний.
Таким образом, если католики в Соединенных Штатах и не смотрят в сторону демократических и республиканских убеждений, то по крайней мере они и не находятся с ними в естественном противоречии, и их общественное положение, так же как и небольшое их число, делает для них законом согласие с этими убеждениями.
Большая часть католиков бедны, и чтобы они могли попасть в правительство, нужно, чтобы все граждане участвовали в управлении. Католики состоят в меньшинстве, и чтобы они были уверены в свободном пользовании своими правами, для них необходимо, чтобы всякие права уважались. Эти две причины, даже помимо их ведома, направляют их к политическим учениям, которые они, может, воспринимали бы с меньшей горячностью, если бы были богаты и имели преобладание.
Католическое духовенство Соединенных Штатов не пыталось бороться с этим политическим направлением; оно, напротив, старается его оправдать. Католические священники в Америке разделили умственный мир на две части: в одной они оставили догматы, полученные из откровения, которым они и подчиняются без рассуждения; в другую поместили политическую истину и полагают, что Бог предоставил ее свободному исследованию людей. Таким образом, католики Соединенных Штатов одновременно и самые покорные члены церкви, и самые независимые граждане.
Можно, значит, сказать, что в Соединенных Штатах нет ни одного религиозного учения, которое бы выказывало себя враждебным демократическим и республиканским учреждениям. Всякое духовенство говорит там одно и то же; мнения там согласны с законами и во всей умственной деятельности людей господствует, так сказать, одно течение.
Однажды я временно жил в одном из больших городов Союза, и меня пригласили присутствовать на политическом собрании, целью которого было оказать помощь полякам и доставить им деньги и оружие.
Я увидел две или три тысячи человек, собравшихся в обширном зале, приготовленном для их посещения. Вскоре потом священник, облаченный в свои церковные одежды, взошел на место, предназначенное для ораторов. Присутствующие обнажили головы и стояли молча, а он стал говорить в таких выражениях:
«Боже всемогущий! Боже воинств! Ты, укреплявший сердца и направлявший руки наших отцов, когда они охраняли священные права своей народной воли; Ты, давший им торжество над ненавистным притеснением и даровавший народу нашему благодеяния мира и свободы; Господи, обрати благосклонное око Твое на другую половину земли, взгляни с жалостью на геройский народ, который борется теперь, как когда-то мы боролись, защищая те же права. Господи, сотворивший всех людей по одному образу, не допусти, чтобы деспотизм исказил Твое творение и удержал неравенство на земле. Боже всемогущий! Соблюди судьбу поляков и сделай их достойными свободы; да царствует Твоя мудрость в их советах и сила Твоя да будет в их руках; распространи страх на врагов их, разъедини державы, замышляющие их гибель, и не допусти, чтобы неправедное дело, свидетелем которого мир был пятьдесят лет назад, завершилось теперь. Господи,
О Господи, не отврати никогда лица Своего от нас, даруй нам, чтобы мы всегда были народом самым верующим, так же как и самым свободным.
Всемогущий Боже, внемли ныне нашей молитве, спаси поляков. Мы молим Тебя об этом во имя возлюбленного Сына Твоего, Спасителя нашего Иисуса Христа, умершего на кресте за спасение всех людей.Аминь».
И все собрание благоговейно повторило:«Аминь».
Косвенное влияние, оказываемое религиозными верованиями на политическое общество в Соединенных Штатах
Христианская нравственность в сектах. Влияние религии на нравы американцев. Уважение к супружескому союзу. Каким образом религия ограничивает воображение американцев и умеряет в них страсть к нововведениям. Мнение американцев о политической пользе религии. Их усилия для распространения и утверждения ее господства
Сейчас я указал, в чем состоит в Соединенных Штатах прямое действие религии на политику. Ее косвенное действие кажется мне еще гораздо более значительным, и когда она не говорит о свободе, то именно тогда-то она обучает американцев искусству быть свободными.
В Соединенных Штатах существует множество сект. Все они различны по форме поклонения, которое следует воздавать Творцу, но все согласны относительно обязанностей людей друг к другу. Поэтому всякая секта служит Богу по-своему, но все они проповедуют во имя Божие одну и ту же нравственность. Если для человека как отдельной личности очень полезно, чтобы его вера была истинной, то для общества дело обстоит иначе. Обществу нечего ни бояться, ни надеяться в будущей жизни, и потому для него всего важнее не столько то, чтобы все граждане исповедовали истинную религию, сколько то, чтобы они имели какую-нибудь веру. Кроме того, все секты Соединенных Штатов соединяются в одном христианстве, а христианская мораль повсюду одна и та же.
Вероятно, определенное число американцев в своем богопочитании следуют больше привычкам, чем убеждениям. В Соединенных Штатах верховная власть религиозна и, следовательно, и лицемерие должно быть обычно. Тем не менее Америка все же такое место, где христианская религия более чем где-либо сохранила влияние на души; и ничто не доказывает лучше, насколько она полезна и свойственна человеку, как то, что страна, в которой она имеет в наше время наибольшую силу, есть в то же время и самая просвещенная и свободная.
Я говорил, что американские священники вообще высказываются в пользу гражданской свободы, не исключая и тех, кто не допускает свободы религиозной, однако они не содействуют никакой политической системе в частности. Они стараются держаться в стороне от дел и не вмешиваются в партийные структуры. Поэтому не надо думать, что в Соединенных Штатах религия оказывала влияние на законы или на политические мнения, но она дает направление нравам и, устанавливая порядок семьи, действует и на порядок в государстве.
Я не сомневаюсь в том, что значительная строгость нравов, замечаемая в Соединенных Штатах, имеет своим первым источником верование. Религия там часто бывает бессильна удержать человека посреди бесчисленных искушений, предоставляемых ему богатством. Она не может умерить в нем страсть к обогащению, подстрекаемую со всех сторон, но она царствует в сердце женщины, а нравы создаются женщиной. Из всех стран в Америке, конечно, брачный союз наиболее уважается и идея супружеского счастья сознается наивысшим и наиболее справедливым образом.
В Европе почти все общественные беспорядки зарождаются вокруг домашнего очага и недалеко от брачного ложа. Там люди начинают сознавать пренебрежение к естественным связям и дозволенным наслаждениям, там они получают склонность к беспорядку, душевное беспокойство, непостоянство желаний. Волнуемый беспорядочными страстями, часто нарушавшими спокойствие его собственного дома, европеец с трудом лишь подчиняется законодательным властям государства. Когда после волнений политического мира американец возвращается в свою семью, он тотчас видит в ней картину порядка и благополучия. Все его удовольствия в ней просты и естественны, а радости невинны и спокойны, и поскольку он достигает счастья посредством правильной жизни, то легко приучается подчинять правилам и собственные мнения, и вкусы.
В то время как европеец старается избавиться от семейного горя, волнуя общество, американец получает в своем доме любовь к порядку, которую вносит потом и в государственные дела.
Религия в Соединенных Штатах не только упорядочивает нравы, но распространяет свое господство даже на умы.
Одни из англо-американцев исповедуют христианские догматы, потому что верят им, другие – потому, что боятся казаться не верующими в них. Таким образом, христианство господствует беспрепятственно, по общему признанию. Из этого следует, что, как я уже говорил, в нравственном мире все оказывается точно определенным и установленным, хотя политическая сфера и предоставлена человеческому рассуждению и опытам. Ум человека не видит никогда перед собой безграничного поля и, как бы ни велика была его смелость, он порой чувствует, что должен остановиться перед непреодолимыми преградами. Прежде чем вводить что-нибудь новое, он должен принять некоторые первоначальные данные и подчинить свои самые смелые замыслы известным формам, замедляющим и задерживающим их.
Поэтому воображение американцев при самых сильных своих отклонениях действует лишь осторожно и неуверенно, проявления его не свободны и творения его несовершенны. Та же привычка к сдержанности встречается и в политическом обществе и благоприятствует как сохранению спокойствия в народе, так и прочности данных им себе учреждений. Природа и обстоятельства сделали из жителя Соединенных Штатов отважного человека, об этом легко судить, наблюдая, как он гоняется за богатством. Если бы ум американцев был свободен от всяких оков, то мы скоро увидели бы между ними самых смелых новаторов и беспощадных логиков на свете. Но американские революционеры вынуждены явно выказывать известное уважение к христианской правде и нравственности, не позволяющее им легко нарушать ее законы даже тогда, когда они препятствуют исполнению их намерений; и если бы они сами могли стать выше своих сомнений совести, то их все же удерживало бы сознание, что такие же сомнения существуют и у их приверженцев. До сих пор в Соединенных Штатах не было ни одного человека, кто решился бы озвучить правило, что все дозволено в интересах общества. Нечестивое правило, которое как будто выдумано в века свободы, чтобы узаконить всех будущих тиранов.
В то время как закон позволяет американскому народу делать все, что он хочет, религия мешает ему все задумывать и запрещает на все решаться.
Следовательно, мы должны смотреть на религию, которая у американцев никогда непосредственно не вмешивается в управление обществом,
С этой же точки зрения смотрят на религиозные верования и сами жители Соединенных Штатов. Я не знаю, все ли американцы верят в свою религию, потому что кто может читать в глубине сердца, но я убежден, что они признают ее необходимой для поддержания республиканских учреждений. Это мнение принадлежит не одному классу граждан или одной партии, но всей нации и встречается во всех слоях общества.
Когда в Соединенных Штатах политический деятель нападает на какую-нибудь секту, то это не причина для того, чтобы ее последователи не поддерживали его, но если он критикует все секты вообще, то каждый избегает его и он остается одиноким.
Во время моего пребывания в Америке в суд округа Честер [штат Нью-Йорк] явился свидетель и заявил, что он не верит ни в Бога, ни в будущую жизнь. Председатель суда отказался принять его присягу, так как, сказал он, свидетель заранее подорвал все доверие к своим словам[202]. Газеты передали данный факт без комментариев.
Американцы настолько соединяют в своем понимании христианство и свободу, что не могут представить одного без другого; и у них это не одно из тех бесплодных верований, которые от прошедшего переходят к настоящему и, вероятно, менее живут, чем прозябают в глубине души.
Я слышал, как американцы обсуждали отправку священников в новые западные штаты, чтобы основывать там школы и церкви; они боятся, чтобы религия не потерялась посреди лесов и вновь возникающий народ не оказался менее способным к свободе, чем тот, из которого он вышел. Я встречал богатых жителей Новой Англии, покинувших свою родину для того, чтобы на берегах Миссури или в прериях Иллинойса заложить основу христианства и свободы. Этим способом в Соединенных Штатах религиозная ревность постоянно поддерживает свою горячность на очаге патриотизма. Вам кажется, что эти люди действуют исключительно для будущей жизни, но вы ошибаетесь. Вечность – лишь одна из их забот. Если вы станете расспрашивать этих миссионеров христианской цивилизации, то удивитесь, слыша, как часто они говорят о благах этого мира; и видя в них политиков, когда вы рассчитывали найти лишь религиозных людей. Все американские республики солидарны друг с другом, скажут они вам. Если бы западные республики предпочли анархию или попали под иго деспотизма, то республиканские учреждения, процветающие на берегах Атлантического океана, оказались бы в большой опасности; нам важно, чтобы новые штаты были религиозными и не мешали нам быть свободными.
Таковы мнения американцев, но ошибка их очевидна, потому что мне каждый день горячо доказывают, что в Америке все хорошо, кроме именно этого религиозного духа, которому я удивляюсь; и я узнаю, что свободе и счастью человеческого рода по ту сторону океана не хватает лишь того, чтобы вместе со Спинозой верить вечности мира, или вместе с Кабанисом утверждать, будто мозг выделяет мысль. На это я, право, не могу ничего ответить, кроме того, что говорящие таким образом не были в Америке и не видели ни религиозных, ни свободных народов. Поэтому я буду ожидать их по возвращении.
Во Франции есть люди, которые смотрят на республиканские учреждения как на временное средство для своего возвышения. Они меряют взглядом огромное пространство, отделяющее их нищету и пороки от богатства и власти, и желали бы навалить в эту бездну развалин, чтобы попытаться наполнить ее. Они относятся к свободе как средневековые вольные дружины к королям, они ведут войну за свой счет, даже и тогда, когда носят ее цвета; республика всегда проживет достаточно долго, чтобы поднять их из настоящего низкого состояния. Я говорю не с ними, но есть другие, кто видит в республике постоянный и спокойный общественный строй, необходимую цель, к которой понятия и нравы ежедневно направляют новейшие общества и которые желали бы подготовить людей к тому, чтобы они были свободными. Когда такие люди нападают на религиозные верования, то они действуют по своим склонностям, а не по расчету. Без веры может обойтись деспотизм, а не свобода. Религия гораздо более необходима в превозносимой ими республике, чем в порицаемой ими монархии, и в демократических республиках больше, чем во всяких других. Каким образом общество могло бы не погибнуть, если бы при ослаблении политической связи моральная связь не становилась крепче? И что делать с народом, который сам себе господин, если он не покоряется Богу?
Главнейшие причины могущества религии в Америке
Американцы позаботились об отделении церкви от государства. Законы, общественное мнение и даже старания самого духовенства содействуют этому результату. Этой причине следует приписать могущественное влияние, оказываемое религией на души людей в Соединенных Штатах. Почему? В чем в наше время состоит естественное положение людей по отношению к религии? Какая особенная и случайная причина препятствует в некоторых странах тому, чтобы люди действовали согласно с этим положением?
Философы XVIII века объясняли очень просто постепенное ослабление верований. Религиозная ревность, говорили они, должна гаснуть по мере того, как увеличивается свобода и просвещение. Жаль, что факты не сходятся с данной теорией.
В Европе есть населения, неверие которых равняется только их грубости и невежеству, тогда как в Америке мы видим, что один из самых свободных и просвещенных народов горячо исполняет все внешние религиозные предписания.
Когда я приехал в Соединенные Штаты, то меня прежде всего поразил религиозный вид страны. По мере моего дальнейшего пребывания я стал замечать политические следствия, вытекавшие из этих новых фактов.
У нас я видел, что дух свободы и религии почти всегда направлялись в разные стороны. Здесь я их находил тесно соединенными, оба вместе доминировали в одной стране.
Каждый день я чувствовал, как возрастало мое желание узнать причину этого явления.
Я расспрашивал верующих всех исповеданий и старался находиться в обществе духовных лиц, кому вверено хранение различных верований и кто лично заинтересован в их прочности. Моя собственная религия сближала меня преимущественно с католическим духовенством, и я скоро завязал довольно близкие отношения с некоторыми из его представителей. Каждому из них я выражал свое удивление и высказывал сомнения; и я заметил, что все эти люди различались между собой лишь в частностях, но что все преимущественно приписывали полному отделению церкви от государства спокойное господство религии в их стране. И я могу утверждать, не боясь ошибиться, что во время моего пребывания в Америке я не встречал ни одного человека, духовного или мирянина, который бы не был согласен с этим.
Это привело
Во многих штатах закон закрыл для них политическое поприще[204], во всех остальных оно закрыто общественным мнением.
Когда я наконец стал изучать характер самого духовенства, то заметил, что большая часть его добровольно удалялась от власти и ставила себе в профессиональное достоинство то, что она оставалась ей чуждой.
Я слышал, как они предавали анафеме честолюбие и недобросовестность, каковы бы ни были политические мнения, которыми они старались прикрыться. Но я слышал от них и то, что люди не могут подлежать осуждению в глазах Бога за эти самые мнения, когда они искренни, и что столь же мало греха заблуждаться относительно правления, как и ошибаться относительно способов, как надо строить свое жилище или пахать землю.
Я видел, что они заботливо отделяли себя от всех партий и избегали сближения с ними так старательно, словно в этом видели свой личный интерес.
Эти факты окончательно убедили меня в том, что мне говорили верно. Тогда я захотел от фактов перейти к причинам, я спросил себя, каким образом могло произойти, что, уменьшив видимую силу религии, достигли увеличения ее действительного могущества.
Никогда короткий шестидесятилетний срок не может вместить в себя все представления человека; несовершенные радости этого мира не удовлетворят его сердце. Между всеми живыми существами один человек выказывает естественное отвращение к существованию и бесконечное желание существовать; он презирает жизнь и боится уничтожения. Эти различные инстинкты постоянно направляют его душу к созерцанию другого мира, путь к которому указывает религия. Следовательно, религия есть нечто иное, как особый вид надежды и она столь же естественно присуща сердцу человеческому, как и сама надежда. Лишь посредством уклонения ума от прямого пути и морального насилия над собственной природой люди удаляются от религиозных верований, и непреодолимое стремление снова возвращает их к ним. Неверие есть случайность, одна только вера есть нормальное состояние человечества.
Таким образом, рассматривая религии лишь с чисто человеческой точки зрения, можно сказать, что все они черпают в самом человеке начало той силы, которая никогда не может иссякнуть для них, поскольку она связана с одним из органических основ человеческой природы.
Я знаю, что бывает время, когда к этому, присущему самой религии, влиянию она может присоединить еще искусственную силу законов и содействие материальных сил, управляющих обществом. Порой религия, тесно соединившись с земными правительствами, господствовала над душами одновременно посредством страха и с помощью веры, но когда она заключает подобный союз, то я не боюсь сказать, что религия поступает как человек: она жертвует будущим настоящему и, приобретая могущество, подвергает опасности свою законную власть.
Когда религия основывает свое господство только на стремлении к бессмертию, то она может рассчитывать на всемирное значение, но когда она соединяется с каким-нибудь правительством, то ей приходится усваивать правила, применимые лишь к некоторым народам. Таким образом, вступая в союз с политической властью, религия усиливает свое влияние на некоторых и теряет надежду господствовать над всеми.
Пока религия опирается только на чувства, служащие утешением во всех бедствиях, она может привлекать к себе сердца всего человеческого рода. Но когда она смешивается с горькими страстями этого мира, то ее принуждают защищать союзников, которых ей дает скорее расчет, чем любовь; и ей приходится отвергать, как противников, людей, которые еще любят ее, хотя и сражаются против тех, к кому она присоединилась. Религия не может участвовать в материальной силе правительств, не принимая на себя и доли возбуждаемой ими ненависти.
Для политических властей, кажущихся нам более твердо установленными, гарантией их прочности служат только мнения одного поколения, интересы одного века, иногда жизнь одного человека. Закон может изменить общественный строй, представляющийся самым законченным и наилучше упроченным, а с ним все изменяется.
Все общественные силы и власти более или менее преходящи, как и наши земные годы, они быстро следуют одни за другими подобно различным жизненным заботам, и никогда не было такого правительства, которое бы опиралось на неизменное свойство человеческого сердца или могло бы быть основано на интересах, обладающих бессмертием.
Пока религия находит свою силу в чувствах, стремлениях и страстях, одинаковым образом возобновляющихся во все исторические эпохи, она презирает усилия времени, или по крайней мере может быть уничтожена только другой религией. Но когда религия захочет опереться на интересы этого мира, то она становится почти столь же непрочной, как и все земные владычества. Оставаясь одна, она может надеяться на бессмертие; связанная с кратковременными формами власти, она следует за их судьбой и часто падает вместе с мимолетными страстями, которые их поддерживали.
Значит, соединяясь с различными политическими силами, религия может вступать лишь в невыгодный для себя союз. Она не нуждается в их помощи, чтобы жить, а служа им, может умереть.
Указываемая мной опасность существует во все времена, но она не всегда одинаково заметна.
Бывают периоды, когда правительства кажутся бессмертными, и бывают другие, когда существование общества менее прочно, чем жизнь отдельного человека.
Иные виды государственного устройства держат граждан как бы в летаргическом сне, другие предоставляют их лихорадочному беспокойству.
Когда правительства кажутся столь сильными, а законы столь прочными, то люди не замечают опасности, какой может подвергаться религия, соединяясь с властью.
Когда же правительства слабые, а законы изменчивы, опасность бросается всем в глаза, но часто бывает уже поздно спасаться от нее. Нужно поэтому научиться видеть ее издалека.
По мере того как нация приобретает демократический общественный строй, а общества склоняются к республике, становится более опасным соединять религию с властью, потому что приближается время, когда власть будет переходить из рук в руки, политические теории станут следовать одна за другой, люди, законы и конституции будут ежедневно исчезать или изменяться, и это будет продолжаться не временно, а постоянно. Беспокойство и неустойчивость присущи самой природе демократических республик, так же как неподвижность и сон составляют закон для абсолютных монархий.
Если бы американцы, каждые четыре года меняющие главу государства, каждые два года избирающие новых законодателей, ежегодно меняющие провинциальную администрацию и предоставившие политическую сферу для опытов новаторов, не дали места религии где-нибудь вне этой сферы, то на чем бы она держалась посреди этого прилива и отлива человеческих мнений? Где посреди борьбы партий сохранилось бы уважение к ней? Что сталось
Американские духовные лица раньше всех осознали эту истину и соотносят с ней свой образ действий. Они убедились, что если они захотят приобрести политическое значение, то им придется отказаться от религиозного влияния, и предпочли лучше лишиться поддержки власти, чем разделять с ней все ее превратности.
В Америке религия, наверное, менее могущественна, чем она была прежде, но влияние ее прочнее. Она ограничила себя собственными силами, которые никто не может у нее отнять; она действует только в одной сфере, зато охватывает ее всю и господствует в ней без всякого усилия.
Я слышу, как в Европе со всех сторон раздаются голоса: оплакивают отсутствие верований и спрашивают себя, каким способом можно вернуть религии остатки ее былого могущества.
Мне кажется, прежде надо внимательно исследовать, каким должно быть в наше времяестественное состояниелюдей по отношению к религии. Зная, на что мы можем надеяться и чего бояться, мы бы ясно увидели ту цель, к которой должны стремиться наши усилия.
Две большие опасности грозят существованию религий: расколы и индифферентизм.
В века ревностной веры порой случается, что люди отказываются от своей религии, но они освобождаются от нее лишь для того, чтобы подпасть под иго другой. Вера меняет свое содержание, но она не умирает. Старинная религия возбуждает тогда во всех сердцах или горячую любовь, или непримиримую ненависть. Одни с гневом отрекаются от нее, другие присоединяются к ней с горячностью, верования оказываются различны, но не существует неверия.
Но не так бывает, когда основания религиозного верования незаметно подкапываются учениями, которые я назову отрицательными, потому что, утверждая ложность данной религии, они не устанавливают истинности никакой другой.
Тогда в человеческом уме происходят необыкновенные перевороты, хотя человек и не помогает им своими страстями и даже как будто не замечает их. Тогда мы видим, что люди как бы по забывчивости теряют предмет самых дорогих своих надежд. Уносясь незаметным течением, против которого они не имеют мужества бороться и которому уступают с сожалением, они покидают любимую ими веру, чтобы идти по пути сомнения, ведущего их к отчаянию.
В века, подобные сейчас описанным, верования бросаются скорее вследствие холодности, чем ненависти к ним; не люди от них отказываются, а они уходят от людей. Не признавая уже религии истинной, неверующий продолжает считать ее полезной. Глядя на религиозные верования с человеческой точки зрения, он признает их господство над нравами и влияние на законы. Понимает, как они могут дать людям шанс жить в мире и спокойно подготовить их к смерти. Поэтому, потеряв веру, он сожалеет о ней, и, лишившись блага, ценность которого ему известна, он боится отнять его у тех, у кого оно еще есть.
Однако тот, кто продолжает верить, не страшится перед всеми открыто выражать свою позицию. На тех, кто не разделяет его надежд, он смотрит скорее как на несчастных, чем как на противников; он знает, что может заслужить их уважение и не следуя их примеру; таким образом, он не находится в войне ни с кем; и не считая общество, в котором он живет, за такую арену, где религия должна постоянно бороться против тысячи ожесточенных врагов, он и любит своих современников, и в то же время осуждает их слабости, и сожалеет об их заблуждениях.
Когда неверующие скрывают свое неверие, а те, кто верит, демонстрируют собственную веру, тогда образуется общественное мнение в пользу религии; ее любят, поддерживают, оказывают ей почтение, и надо проникнуть до глубины душ, чтобы увидеть полученные ею раны.
В таком случае масса людей, которых религиозное чувство никогда не оставляет, не видят ничего, чтобы устраняло их от установленных верований. Стремление к будущей жизни приводит их к подножию алтарей и отдает их сердца наставлениям и утешениям веры.
Почему эта картина не применима к нам?
Я вижу людей, переставших верить в христианство и не обратившихся ни к какой другой религии.
Я вижу других, которые остановились на сомнении и делают вид, будто уже не верят.
Далее я встречаю христиан, которые еще верят, но не решаются этого высказать.
Наконец посреди этих равнодушных сторонников и этих горячих противников я нахожу небольшое число людей, готовых к тому, чтобы ради своих верований не бояться никаких препятствий и презирать все опасности. Эти люди победили в себе человеческие слабости, желая стать выше общего мнения. Увлекаясь собственным усилием, они уже не знают определенно, где им остановиться. Поскольку они видели, что в их отечестве первый шаг человека к своей независимости был сделан в сторону религии, то они боятся современников и со страхом отстраняются от свободы, к которой последние стремятся. Неверие кажется им новостью, и они соединяют в общей ненависти все, что ново. Таким образом, они оказываются в войне со своим веком и со своей страной и в каждом исповедуемом в ней мнении видят непременного врага веры.
Не таким должно быть в наше время естественное состояние людей по отношению к религии.
Значит, между нами существует случайная и особенная причина, препятствующая человеческому уму следовать своей склонности и толкающая его за пределы, у которых он должен был бы остановиться.
Я глубоко убежден в том, что эта особенная и случайная причина – тесное соединение политики и религии.
Европейские неверующие преследуют христиан скорее как политических врагов, чем как религиозных противников; они ненавидят веру гораздо больше в качестве партийного мнения, чем в смысле ложного верования; и в священнике они отталкивают не столько представителя Бога, как друга власти.
В Европе христианство позволило тесно связать себя с земными властями. Теперь эти власти падают, а оно оказывается как бы похороненным под их развалинами. Это живой, которого хотели привязать к мертвым; уничтожьте соединяющие их связи и он поднимется.
Я не знаю, что надо сделать, чтобы вернуть европейскому христианству энергию молодости. Это мог бы сделать один Бог, но от людей зависит по крайней мере предоставить вере пользоваться всеми силами, которые у нее еще сохранились.
Каким образом просвещение, привычка и практический опыт американцев способствуют успеху демократических учреждений
Что следует подразумевать под просвещением американского народа. Человеческий ум получил в Соединенных Штатах менее полное образование, чем в Европе. Но никто не остался в невежестве. Почему? Быстрота, с которой мысль движется в наполовину безлюдных штатах Запада. Почему практический опыт еще полезнее американцам, чем литературное образование
В этой книге я уже рассказывал читателям, как влияют просвещение и привычки американцев на поддержку их политических учреждений. Поэтому мне остается
До сих пор Америка имела лишь немногих замечательных писателей, в ней не было известных историков и поэтов. Обитатели ее смотрят на так называемую литературу с неодобрением. В ином третьестепенном европейском городе ежегодно издается больше литературных произведений, чем в двадцати четырех штатах Союза.
Американский ум сторонится общих идей, у него нет стремления к теоретическим открытиям. И политика, и промышленная деятельность не дают ему этого направления. В Соединенных Штатах постоянно сочиняются новые законы, но до сих пор не нашлось великих писателей, которые исследовали бы общие принципы законодательства.
Американцы имеют юрисконсультов и комментаторов, но у них нет публицистов; и в политике они дают миру скорее примеры, чем уроки.
То же самое и относительно механических искусств.
В Америке грамотно применяют европейские изобретения и, усовершенствовав их, превосходно приспосабливают к потребностям страны. Люди там способны к промышленной деятельности, но они не изучают промышленной науки. Там можно найти хороших работников, но мало изобретателей. Фультон долго был вынужден продавать по мелочам свой гений чужестранным народам, пока наконец мог посвятить его своей стране.
Поэтому тот, кто хочет судить о положении просвещения у англо-американцев, рискует увидеть один и тот же предмет в двух разных образах. Если он обратит внимание только на ученых, то удивится малому их числу; если же он будет считать ничего не знающих, то американский народ покажется ему самым просвещенным на свете.
Все население заключается между этими двумя крайностями, я уже говорил об этом.
В Новой Англии каждый гражданин получает элементарные понятия о человеческих знаниях, кроме того, он узнает догматы своей религии, затем ему сообщают историю его отечества и главнейшие черты конституции, которой оно управляется. В Коннектикуте и Массачусетсе редко можно встретить человека не вполне знакомого со всем этим, а такой человек, который совсем ничего этого не знает, представляет своего рода феномен.
Когда я сравниваю греческие и римские республики с этими американскими республиками, рукописные библиотеки первых и их грубую чернь с тысячью газет и журналов, обращающихся во вторых, и с просвещенным народом, живущим в них, когда затем я размышляю о всех усилиях, которые еще и теперь делаются для того, чтобы судить об одних по сравнению с другими и на основании того, что произошло две тысячи лет назад, предвидеть то, что случится в наше время, то у меня является искушение сжечь все мои книги, чтобы применять только новые идеи к столь новому общественному строю.
Впрочем, не следует распространять на весь Союз того, что я говорю о Новой Англии. Чем дальше мы подвигаемся к западу или югу, тем более уменьшается образование народа. В штатах, соседних с Мексиканским заливом, встречается, так же как и у нас, некоторое количество отдельных лиц, чуждых даже первоначальных оснований человеческих знаний, но в Соединенных Штатах нельзя найти хотя бы одного целого округа, который оставался бы погруженным в невежество. Причина этого проста: народы Европы начали от мрака варварства свое движение по пути цивилизации и просвещения. Успехи их были неравны: одни как бы бежали на этом поприще, другие шли обыкновенным шагом, многие остановились и до сих пор спят на дороге.
Не так было в Соединенных Штатах.
Англо-американцы прибыли уже совсем цивилизованными на землю, занимаемую их потомством, им не было нужды учиться, а следовало только обо всем помнить. Но сыновья этих самых американцев – люди, которые каждый год переносят в пустыню вместе со своим жилищем и приобретенные ими уже сведения и уважение к знанию. Воспитание внушило им сознание пользы просвещения и дало возможность передать его потомкам. Следовательно, в Соединенных Штатах общество не имело младенчества, оно родилось в зрелом возрасте.
Американцы вовсе не употребляют слова «крестьянин», потому что у них нет идеи, соединенной с этим словом; неведение первых времен, простота полей, деревенская неразвитость не сохранились между ними и они не имеют понятия ни о добродетелях, ни о пороках, ни о грубых обычаях, ни о наивной прелести зарождающейся цивилизации.
На крайних пределах союзных штатов, на границах общества и пустыни держится население смелых авантюристов, которые, желая избавиться от нищеты, готовой постигнуть их под отеческим кровом, не побоялись проникнуть в глубь американского безлюдья и там искать себе новое отечество. Прибыв на место, которое должно служить ему убежищем, пионер наскоро срубает несколько деревьев и ставит хижину под сенью ветвей; ничто не имеет столь жалкого вида, как эти уединенные жилища. Приближающийся к ним под вечер путешественник издали видит сквозь стены, как светится огонь очага, а ночью, если подымется ветер, он слышит, как ветви на крыше шумят вместе с деревьями в лесу. Кто бы не подумал, что эта бедная хижина служит убежищем грубости и невежества?
Не следует, однако, устанавливать никакой зависимости между пионером и служащим ему кровом помещением. Все первобытно и дико вокруг него, но сам он, так сказать, результат восемнадцати веков труда и опыта. Он носит городскую одежду, говорит городским языком, знает прошедшее, интересуется будущим и рассуждает о настоящем; это цивилизованный человек, который временно подчиняется условиям жизни в лесу и который углубляется в пустыни Нового Света с Библией, топором и газетами.
Трудно представить, с какой невероятной быстротой мысль циркулирует в этих пустынных местностях[205].
Вряд ли такое сильное умственное движение происходило в самых просвещенных и населенных округах Франции[206].
Нет сомнения, что в Соединенных Штатах народное образование способствует поддержке демократической республики. И так будет, полагаю, везде, где не станут отделять обучение, просвещающее ум, от воспитания, вносящего правильность в нравы.
Однако я не придаю этому преимуществу чересчур большого значения и тем более не думаю, подобно многим европейцам, что достаточно выучить людей читать и писать, чтобы тотчас же сделать из них граждан.
Настоящее просвещение получается главным образом из опыта, и если бы американцы не были приучены постепенно к самоуправлению, то литературные знания, какими они обладают, мало помогли бы им для достижения этой цели.
Я долго жил с народом в Соединенных Штатах и всегда удивлялся его опытности и здравому смыслу.
Не заговаривайте с американцем о Европе, обычно он выкажет при этом большое самомнение и весьма глупое тщеславие, довольствуясь общими и неопределенными понятиями, которые во всех странах помогают невеждам. Но спросите его о собственной его стране, и вы увидите, как тотчас рассеется туман, застилавший его разум: речь его сделается ясна, отчетлива и точна, как и его мысль. Американец объяснит вам, какие он имеет права и какие средства, чтобы ими пользоваться; он знает, какими обычаями руководствуется
Американец учится познанию законов, сам участвуя в законодательстве, и, управляя, он знакомится с формами правления. Великое общественное дело ежедневно совершается перед его глазами и, так сказать, в его руках.
В Соединенных Штатах воспитание людей в общем направлено на политику; в Европе главная его цель – подготовка к частной жизни. Участие граждан в общественных делах – факт слишком редкий, чтобы его предвидеть заранее.
При первом взгляде на то и другое общество эти различия проявляются даже в их внешнем виде.
В Европе мы часто вносим в общественную жизнь понятия и привычки частной жизни, и поскольку нам случается сразу переходить из семейного положения к управлению государством, то мы часто обсуждаем важные общественные интересы так же, как разговариваем с друзьями.
Напротив, американцы почти всегда переносят привычки общественной жизни в домашнюю. У них идея суда присяжных проявляется в школьных играх и парламентские формы можно найти даже в устройстве торжественного обеда.
О том, что законы больше, чем физические причины, а нравы еще больше, чем законы, служат для поддержки демократической республики в Соединенных Штатах
Все американские народы имеют демократический общественный строй. Однако демократические учреждения сохраняются только у англо-американцев. Южноамериканские испанцы, которым природа столь же благоприятствует, как и англо-американцам, не могут привыкнуть к демократической республике. Мексика, принявшая конституцию Соединенных Штатов, тоже не может. Западные англо-американцы переносят ее труднее, чем восточные. Причины этих различий
Я рассказывал, что сохранение в Соединенных Штатах демократических учреждений следует приписать трем причинам: обстоятельствам, законам и нравам[207].
Большая часть европейцев знает только первую из этих трех причин и придает ей такое преимущественное значение, которого она не имеет.
Правда, англо-американцы принесли с собой в Новый Свет равенство общественных состояний, между ними не было никогда ни благородных, ни простолюдинов; предрассудки происхождения всегда были между ними так же неизвестны, как и предрассудки профессиональные. И поскольку общественный строй был демократическим, демократии легко было установить свое господство.
Факт этот был, однако, не исключительно в Соединенных Штатах, почти все американские колонии были основаны людьми равными между собой, или которые сделались равными, живя там. Нет ни одной местности в Новом Свете, где бы европейцы могли создать аристократию.
Но демократические учреждения процветают только в Соединенных Штатах.
Американский Союз не имеет неприятелей, с которыми ему приходилось бы воевать. Он одинок посреди пустынь, как остров в океане.
Но природа аналогичным же образом уединила и испанцев в Южной Америке, и это не помешало им содержать войска. За неимением иностранцев, они воевали друг с другом. Только англо-американская демократия до сих пор сумела сохранить у себя мир.
Земельные пространства Союза представляют безграничное поле для человеческой деятельности, они дают неисчерпаемый материал для труда и промышленности. Поэтому жажда богатства заменяет там честолюбие и благосостояние заглушает активность партий.
Но в какой части света находятся более плодородные пустые пространства, полноводные реки, неисчерпаемые и нетронутые богатства, чем в Южной Америке? Однако Южная Америка не может вынести демократии. Если бы для счастья народов довольно было того, что, поместившись в каком-нибудь уединенном углу земли, они могли бы свободно, по своему желанию, распространяться на необитаемые земли, то южноамериканские испанцы не могли бы жаловаться на свою участь. Если бы они и не пользовались таким благополучием, как жители Соединенных Штатов, то по крайней мере должны бы возбуждать зависть европейских народов. Однако нигде нет наций более жалких, чем южноамериканские.
Физические причины не только не могут произвести сходных результатов у южных и северных американцев, но они не в состоянии даже создать у первых из них что-нибудь такое, что бы не было хуже, чем в Европе, где эти причины действуют в противоположном направлении.
Значит, физические причины не настолько сильно влияют на судьбу народов, как это предполагают.
Я встречал людей из Новой Англии, готовых покинуть свое отечество, где они могли бы жить зажиточно, чтобы искать богатства в пустыне. Я видел, как французское население в Канаде теснилось на пространстве слишком недостаточном для него, когда рядом с ним находилась та же пустыня; и в то время, когда эмигрант из Соединенных Штатов несколькими днями труда зарабатывал себе крупное поместье, канадец платил за землю так же дорого, как если бы он жил в Европе.
Таким образом, природа, предоставляя европейцам пустые пространства Нового Света, дает им богатства, какими они не всегда умеют пользоваться.
Я вижу у других американских народов такие же условия благосостояния, как и у англо-американцев, кроме их законов и нравов, и эти народы несчастны. Значит, законы и нравы англо-американцев составляют то особенное основание их величия и ту преобладающую причину, которую я стараюсь найти.
Я не утверждаю, что американские законы безусловно хороши, не думаю, что они были применимы ко всем демократическим народам, а многие из них кажутся мне опасными даже и для Соединенных Штатов.
Однако нельзя отрицать, что взятое вообще американское законодательство грамотно приспособлено как к духу народа, для управления которым оно предназначено, так и к природе страны.
Американские законы хороши, и им следует приписать большую часть успеха, приобретенного в Америке демократическим правлением, но я сомневаюсь, что они составляют главную его причину. И если, с одной стороны, мне кажется, что они имеют больше влияния на общественное благополучие американцев, чем природа страны, то, с другой стороны, я имею основания думать, что влияние это меньше, чем оказываемое нравами.
Законы Союза составляют важнейшую часть законодательства Соединенных Штатов.
Мексика, находящаяся в таких же естественных условиях, как и англо-американский Союз, присвоила себе те же самые законы и все же не может привыкнуть к демократическому правлению.
Есть, следовательно, причина, независимая от физических условий и от законов, в силу которой демократия может управлять Соединенными Штатами.
Но вот чем это еще больше доказывается: почти все люди, живущие на территории Союза, имеют одно кровное происхождение, они говорят на одном языке, одинаковым образом молятся Богу, подчинены одним и тем же материальным условиям и повинуются одинаковым законам.
Откуда же происходят наблюдаемые между ними различия?
Почему в восточной части Союза республиканское правительство является сильным и грамотным и действует медленно и обдуманно? Какая причина придает всем его действиям характер мудрости и прочности?
Отчего происходит, наоборот, что на западе общественные власти действуют как
Почему там в направлении общественной деловой жизни господствует нечто беспорядочное, страстное, почти, можно сказать, лихорадочное, не предвещающее долгого существования?
Я уже не сравниваю англо-американцев с чужеземными народами, я противопоставляю теперь одних англо-американцев другим и анализирую, почему они не похожи друг на друга. Здесь уже я лишаюсь сразу всех доказательств, выведенных из природы страны и из различия законов. Надо обратиться к какой-нибудь другой причине – и где же я могу ее найти, как не в нравах?
На востоке англо-американцы свыклись с практикой демократического правления и усвоили себе привычки и идеи наиболее благоприятные для его сохранения. Демократия там постепенно проникла в обычаи, в мнения и в формы; она встречается во всех подробностях общественной жизни так же, как и в законах. На востоке литературное образование и практическое воспитание народа были доведены до совершенства и религия лучше всего соединилась со свободой. Но что же такое все эти привычки, мнения, обычаи, верования, как не то, что мной названо нравами?
На западе, напротив, часть этих преимуществ еще отсутствует. Значительное число американцев западных штатов родились в лесах и с цивилизацией своих отцов соединяют понятия и обычаи дикой жизни. Страсти у них сильнее и грубее, религиозная мораль имеет на них меньшее воздействие, понятия их менее определенны. Люди там не имеют друг над другом никакого контроля, потому что почти не знают друг друга. Таким образом, население запада проявляет до определенной степени неопытность и беспорядочные привычки вновь образующихся народов. Между тем общество на западе составлено из старинных элементов, только способ их соединения различен.
Из этого следует, что по преимуществу нравы делают американцев Соединенных Штатов из всех прочих американцев единственно способными переносить господство демократии; и они же делают то, что различные англо-американские демократии больше или меньше пользуются порядком и благополучием.
Таким образом, в Европе преувеличивают влияние, оказываемое на прочность демократических учреждений географическим положением страны, а также придают слишком много значения законам и слишком мало нравам.
Конечно, все эти три главные причины служат для упорядочения и направления американской демократии, но если бы их следовало распределить по порядку, то я бы сказал, что физические причины имеют меньшее влияние, чем законы, а законы гораздо меньшее, чем нравы.
Я убежден, что самое удачное положение и лучшие законы не могут сохранять конституцию вопреки нравам, тогда как последние могут еще извлечь пользу из самого невыгодного положения и из плохих законов. Важное значение нравов – общеизвестная истина, к которой изучение и опыт постоянно приводят снова. Мне кажется, что она занимает в моем уме как бы центральный пункт, и я нахожу ее во всех своих размышлениях.
Мне остается добавить еще немного по этому поводу.
Если я в этой книге не сумел убедить читателя оценить значение, которое, по моему мнению, имеют для сохранения американских законов практический опыт, привычки и мнения американцев, то я не достиг главной цели, которую себе ставил, когда писал ее.
Были ли бы достаточны законы и нравы для поддержки демократических учреждений в другом месте, кроме Америки?
Если бы англо-американцы перешли в Европу, то они вынуждены были бы изменить в ней свои законы. Надо делать различие между учреждениями демократическими и учреждениями американскими. Можно представить законы лучшие или по крайней мере отличные от тех, которые установила для себя американская демократия. Пример Америки доказывает лишь то, что не следует отказываться от надежды с помощью законов и нравов установить порядок в демократии
Я говорил, что удачное действие демократических учреждений в Соединенных Штатах зависело больше от законов и нравов, чем от природы страны.
Но следует ли из этого, что если эти самые причины перенести в другое место, то они одни будут иметь то же значение и что если страна не может заменить собой законов и нравов, то законы и нравы могут заменить собой свойства страны?
Легко понять, что в этом случае у нас не будет оснований для доказательств: в Новом Свете встречаются другие народы, кроме англо-американцев, поскольку они подчинены тем же материальным условиям, как и последние, то я мог сравнить их между собой.
Но вне Америки нет наций, которые, не имея тех же физических преимуществ, как англо-американцы, приняли бы их законы и нравы.
Таким образом, мы не имеем объектов для сравнения; можно только рискнуть высказать мнения на сей счет.
Прежде всего, мне кажется, нужно отличать учреждения Соединенных Штатов от демократических учреждений вообще.
Когда я представляю положение Европы с ее великими народами, многолюдными городами, сильными армиями, с проблемами ее политики, я не могу надеяться, что даже англо-американцы, если их перенести к нам с их понятиями религии и нравами, могли бы жить у нас, не изменив значительно своих законов.
Но можно вообразить демократический народ, организованный иным способом, чем американский.
Разве нельзя представить такое правление, которое было бы основано на действительной воле большинства, но где большинство, насильственно подчинив свойственные ему по природе инстинкты равенства требованиям порядка и прочности государства, согласилось бы наделить всеми правами исполнительной власти одну семью или одного человека? Или разве нельзя вообразить демократическое общество, в котором национальные силы были бы более централизованы, чем в Соединенных Штатах, где народ проявлял бы менее непосредственно и неудержимо свое господство в общих делах и где бы, однако, каждый гражданин, наделенный известными правами, принимал бы в своей сфере участие в общем ходе правления.
То, что я видел у англо-американцев, заставляет меня думать, что демократические учреждения такого рода, если их осторожно вводить в общество, в котором они постепенно сливались бы с привычками и объединялись со взглядами народа, могли бы существовать и в другом месте, кроме Америки.
Если бы законы Соединенных Штатов были единственными демократическими законами, какие только можно вообразить, или самыми совершенными из всех, какие можно найти, то я понимаю, что из этого следовало бы было вывести, что успешное действие законов в Соединенных Штатах ничего не доказывает относительно успеха демократических законов вообще в стране с менее благоприятными природными условиями.
Но когда американские законы кажутся мне во многих случаях неудовлетворительными и я легко представляю их в ином виде, то особая природа страны не служит для меня доказательством, что демократические учреждения не могут идти успешно у народа, у которого при менее благоприятных физических условиях законы были бы лучше.
Если бы люди в Америке представлялись отличными от живущих в других местах, а их общественный строй зарождал в них привычки и мнения противоположные тем, какие при аналогичном общественном
Если бы американцы выказывали те же склонности, как и другие демократические народы, а их законодатели рассчитывали бы на природу страны и на благоприятствующие обстоятельства, чтобы удержать эти склонности в надлежащих границах, то благополучие Соединенных Штатов, которое в таком случае надо бы признать зависящим от чисто физических причин, ничего не доказывало бы по отношению к народам, пожелавшим следовать их примеру, не имея их естественных преимуществ.
Но ни то ни другое из этих предположений не оправдываются на деле.
Я встречал в Америке страсти, подобные тем, какие мы видим и в Европе; одни из них были обусловлены самой природой человеческого сердца, другие зависели от демократического строя общества.
Так, в Соединенных Штатах я замечал душевное беспокойство, свойственное людям, когда при одинаковых приблизительно общих условиях, каждый видит равные шансы для своего возвышения. Встречал я там и демократическое чувство зависти, выражавшееся тысячью различных способов. Видел я также, что народ там в ведении общественных дел часто выражал самонадеянность, соединенную с невежеством, и изо всего этого я заключил, что в Америке, как и у нас, людям свойственны те же недостатки и они подвержены таким же слабостям.
Но когда я стал анализировать состояние общества, то понял, что американцы приложили усилия для того, чтобы побороть эти слабости человеческого сердца и исправить недостатки, свойственные демократии.
Их различные муниципальные законы представились мне теми преградами, которые удерживали в тесном кругу беспокойное честолюбие граждан и обращали на пользу общины те самые демократические страсти, которые могли бы разрушать государство. Мне казалось, что американским законодателям удалось не без успеха противопоставить чувству зависти идею права, постоянному движению в политическом мире неподвижность религиозной морали, теоретическому неведению народа его практический опыт и неудержимости его желаний его деловые привычки.
Таким образом, американцы не понадеялись на природу страны, чтобы бороться с опасностями, возникающими из их государственного устройства и политических законов. Против тех зол, какие у них общие со всеми демократическими народами, они применили лекарства, до которых они одни до сих пор додумались, и хотя американцы были первыми их испытавшими, опыт им удался.
Нравы и законы американцев не единственные, которые могут соответствовать потребностям демократических народов, но они доказали, что не следует отказываться от надежды внести порядок в демократию с помощью законов и нравов.
Если бы другие народы, восприняв от американцев эту общую и плодотворную идею и не желая, однако, подражать им в частностях сделанных ими ее применений, попытались приспособиться к тому общественному строю, принять который Провидение обязывает наших современников, и постарались бы избежать таким образом грозящих им деспотизма и анархии, то какие основания имеем мы думать, что усилия их должны потерпеть неудачу?
Организация и установление демократии между христианами – великая политическая задача нашего времени. Конечно, американцы не разрешают этой задачи, но предоставляют полезные указания тем, кто стремится к ее разрешению.
Важность прошлого по отношению к Европе
Легко понять, для чего я занимался предыдущими изысканиями. Поднятый мной вопрос имеет значение не только для Соединенных Штатов, но и для всего мира, не для одной нации, а для всех людей.
Если бы народы с демократическим общественным строем могли бы оставаться свободными только в пустынях, то следовало бы сожалеть о будущей судьбе человечества, поскольку люди быстро идут по направлению к демократии, а пустыни заселяются.
Если бы верно было, что законы и нравы недостаточны для поддержания демократических учреждений, то какое бы убежище осталось для народов, кроме единоличного деспотизма?
Я знаю, что в наше время есть много честных людей, которых такая будущность вовсе не пугает и которые, утомившись свободой, желали бы наконец отдохнуть вдали от бурь и гроз.
Но эти люди мало знакомы с той пристанью, куда они направляются. С предубеждением, основанным на воспоминаниях, они судят о неограниченной власти по тому, чем она являлась прежде, а не по тому, чем она может быть в наше время.
Если бы абсолютная власть снова установилась у демократических народов Европы, то я не сомневаюсь, что она приняла бы новую форму и проявила бы характер неизвестный нашим предкам.
Было время в Европе, когда закон и согласие народа давали королям безграничную власть. Но им почти не приходилось ею пользоваться.
Я не буду говорить о правах благородного сословия, о власти верховных судов, о праве корпораций, о провинциальных привилегиях, которые, смягчая давление власти, в то же время поддерживали в нации дух сопротивления.
Но независимо от этих политических учреждений, которые, противодействуя свободе частных лиц, служили, однако, поддержке в душах любви к свободе и полезность которых в этом отношении легко понятна, мнения и нравы возводили вокруг королевской власти преграды менее заметные, но не менее прочные.
Религия, любовь подданных, великодушие государя, честь, семейные традиции, провинциальные предрассудки, обычай и общественное мнение ограничивали власть королей и заключали ее в пределы невидимого круга.
В то время организация народов была деспотическая, а нравы их были свободны. Правители обладали правами, но не имели ни возможности, ни желания делать что пожелают.
От этих преград, удерживавших прежде тиранию, что у нас остается теперь?
Поскольку религия потеряла свое господство над душами, то самая видная грань, отделявшая добро от зла, оказывается уничтоженной; все в нравственном мире представляется сомнительным и неверным; короли и народы двигаются в нем по воле случая, и никто не может сказать, где находятся естественные границы деспотизма и пределы распущенности.
Долгие революции навсегда уничтожили уважение, окружавшее главу государства. Освободившись от тяжести общественного уважения, государи теперь могут безбоязненно предаваться упоению властью.
Когда короли видят, что сердце народов направлено к ним, то они бывают милостивы, потому что сознают себя сильными, и они берегут любовь подданных, так как она является опорой трона. Между государем и народом устанавливается обмен чувств, нежность которых напоминает в общественной среде о семейных отношениях. Подданные, даже ропща на своего повелителя, все-таки огорчаются его немилостью, а повелитель наказывает своих подданных легко, как отец ругает детей.
Но раз уже обожание королевской власти исчезло посреди тревог революции, и короли, появляясь один за другим на троне, поочередно выказали перед глазами народа как слабостьправа, так и жесткостьфакта,никто уже не видит тогда в верховном правителе отца государства, а смотрит на него как на господина. Если он слаб, то его презирают, если силен, то ненавидят. Сам он исполнен гнева
Когда провинции и города представляли собой отдельные нации в общем отечестве, то в каждой из них был особый дух, противившийся общему духу порабощения. Но в настоящее время, когда все части одного государства, потеряв свои вольности, обычаи и предрассудки и даже воспоминания и названия, привыкли повиноваться одним для всех законам, подавление всех их вместе не труднее притеснения каждой из них в отдельности.
Пока благородное сословие пользовалось властью и даже долго после того, как ее потеряло, аристократическая честь придавала необыкновенную силу сопротивлению отдельных личностей.
Тогда бывало, что люди, еще сохранившие, несмотря на свое бессилие, высокое понятие о своем личном значении, осмеливались, каждый отдельно, сопротивляться силе общественной власти.
Но в наше время, когда все классы заканчивают свое слияние, когда личность постепенно растворяется в толпе и легко теряется в общей неизвестности, когда монархическая честь почти утратила свое значение, не сменившись добродетелью, и ничто поэтому не возвышает человека над самим собой, как указать, где могли бы остановиться требования власти и снисходительность слабости?
Пока живо было семейное начало, человек, боровшийся с тиранией, никогда не был одинок, он находил вокруг себя постоянных знакомых, наследственных друзей, вообще близких людей; а если бы у него не оказалось и этой помощи, то он все же видел поддержку в своих предках и воодушевлялся мыслью о потомстве. Но когда наследственные владения делятся, а роды в течение немногих лет смешиваются, то где найти место для семейных начал?
Какую силу может сохранить обычное право у народа, изменившего свой внешний вид и постоянно его изменяющего, у которого все проявления тирании имеют прецеденты, преступления могут основываться на примере и где невозможно ни найти ничего столь древнего, чтобы его считали опасным уничтожить, ни представить ничего столь нового, чтобы не решились его предпринять?
Какое сопротивление могут представить нравы, которые уже подчинялись и изменялись столько раз?
Что может сделать само общественное мнение, когда нет двадцати человек, которых соединяла бы общая связь, когда не находится ни человека, ни семьи, ни сословия, ни класса, никакой свободной ассоциации, которая могла бы представлять собой это мнение и привести его в действие?
Когда каждый гражданин равно бессилен, беден и одинок, то что, кроме своей индивидуальной слабости, может он противопоставить организованной силе правительства?
Чтобы представить нечто аналогичное тому, что при таких условиях могло бы произойти у нас, нужно обратиться не к нашим летописям. Для этого следовало бы, наверное, искать указания в памятниках древности и взять для сравнения те ужасные века римской тирании, когда нравы были развращены, воспоминания исчезли, привычки были уничтожены, мнения шатались и свобода, изгнанная из законов, не знала, куда приютиться, чтобы найти себе убежище; когда граждане не имели никакой внешней гарантии и не могли охранять себя сами, и потому люди сделали себе игрушку из человеческой природы, а правители могли истощить скорее небесное милосердие, чем терпение подданных.
Я считаю слепыми людей, думающих о возобновлении монархии Генриха IV или Людовика XIV. Что же касается меня, то, глядя на состояние, до какого дошли уже многие европейские нации, я склонен думать, что скоро между ними окажется возможной только или демократическая свобода, или тирания цезарей.
Не заслуживает ли это соображение того, чтобы над ним поразмышлять? Если люди должны прийти к тому положению, что их следует сделать или всех свободными, или рабами, или равными в правах, или всех бесправными; если бы люди, правящие обществами, приведены были к такой альтернативе: или постепенно поднять толпу до себя, или предоставить всем гражданам упасть ниже общечеловеческого уровня, то не было ли бы этого одного достаточно, чтобы победить сомнения, успокоить у многих совесть и подготовить каждого к легкому совершению великих жертв?
Не следовало ли бы тогда признать постепенное развитие демократических учреждений и нравов не лучшим, а единственным средством, остающимся у нас для того, чтобы мы могли быть свободными; и не имея любви к демократическому правлению, не были ли бы мы склонны принять его в качестве лекарства, наиболее применимого и безупречного, которое может быть противопоставлено наличным бедствиям общества?
Трудно сделать, чтобы народ участвовал в правлении, еще сложнее дать ему опыт и те чувства, которых ему не хватает для того, чтобы хорошо управлять.
Воля демократии изменчива, ее исполнители грубы, ее законы несовершенны, я соглашаюсь со всем этим. Но если бы оказалось верным, что скоро не будет ничего среднего между господством демократии и владычеством одного, то не следовало ли бы нам скорее склониться к первому, чем добровольно подчиниться второму? И если бы наконец мы должны были прийти к полному равенству, то не лучше ли предоставить себя уравнивать свободе, чем деспоту.
Те, кто, прочитав эту книгу, пришли бы к заключению, что я написал ее с целью предложить всем народам, имеющим демократический общественный строй, подражать законам и нравам англо-американцев, ошиблись бы, они обратили бы внимание только на форму и упустили бы из виду сущность моей мысли. Цель моя была показать на примере Америки, что законы и особенно нравы способны дать возможность демократическому народу остаться свободным. Но я при этом далек от мысли, что мы должны следовать примеру, данному американской демократией, и подражать тем средствам, какие она употребляла для достижения этой цели своих усилий, потому что я знаю, какое влияние имеет на политическое устройство природа страны и факты, бывшие в прошлом, и я бы считал несчастьем для человечества, если бы свобода во всех местах должна была проявляться в одинаковых внешних формах.
Но я думаю, что если мы не достигнем постепенного введения, а затем и упрочения у нас демократических учреждений, и если мы откажемся от того, чтобы дать всем гражданам понятия и чувства, которые бы сначала подготовили их к свободе, а потом дали бы им возможность ею пользоваться, то не будет независимости ни для кого: ни для буржуа, ни для дворянина, ни для бедного, ни для богатого, но будет одинаковая тирания для всех; и я предвижу, что если нам не удастся со временем основать у нас мирное господство большинства, то мы рано или поздно придем кнеограниченномувладычеству одного.
Глава X
Соображения о текущем состоянии и вероятном будущем трех рас, живущих на территории Соединенных Штатов
Моя главная задача в настоящее время выполнена; в той мере, как я сумел, я указал, какие законы существуют в американской демократии и каковы ее
Кроме очень большой и совершенной демократии, в Америке можно найти еще и нечто другое, взглянуть со многих точек зрения на народы, живущие в Новом Свете.
В этой книге мне часто приходилось говорить об индейцах и неграх, но у меня не было времени, чтобы показать, какое положение занимают эти две расы среди демократического народа, который я описывал. Я рассказал, в каком духе и посредством каких законов образовался англо-американский Союз, но я мог лишь мимоходом отметить те опасности, которые угрожают этому Союзу, и вовсе не имел возможности изложить подробно соображения о том, какова, помимо законов и нравов, вероятность его продолжительного существования. Говоря о соединенных республиках, я не высказывал никаких предположений о постоянстве и прочности республиканских форм в Новом Свете и, часто упоминая о торговой деятельности, господствующей в Союзе, я не мог, однако, заняться вопросом будущего американцев в качестве торгового народа.
Эти предметы соприкасаются с содержанием моей задачи, но не входят в нее, они относятся к Америке, но не к демократии, а я хотел именно нарисовать изображение демократии, поэтому должен был сначала устранить их, но теперь, приходя к концу, я должен к ним вернуться.
Территория, которую в настоящее время занимает или на которую предъявляет права Американский Союз, простирается от Атлантического океана до берегов Южного моря, следовательно, и с запада, и с востока границы ее совпадают с границами самого материка, к югу она подходит к тропикам, а к северу добирается до северных льдов.
Рассеянные на этом пространстве люди не составляют, как в Европе, ветвей одного семейства. С первого взгляда между ними оказываются три расы различные по своей природе и почти, можно сказать, враждебные одна другой. Воспитание, законы, происхождение и даже внешние формы тела воздвигли между ними почти непреодолимые преграды. Судьба свела их вместе, на одной почве, но она перемешала их, не будучи в состоянии соединить, так что каждая раса в отдельности следует своей участи.
Между этими столь различными людьми первый, бросающийся в глаза, первый и по просвещению, и по силе и благополучию, есть белый человек, европеец, человек по преимуществу; ниже его стоят негр и индеец.
Эти две несчастные расы не имеют между собой ничего общего: их происхождение, внешний вид, язык, нравы – все различно, они сходны только по своим несчастиям. Обе занимают в обитаемой ими стране одинаково низкое положение, обе испытывают на себе действие тирании, и если их несчастия и различны, то в них они могут обвинять одних и тех же людей.
Не кажется ли, глядя на то, что происходит в мире, будто европеец представляет относительно людей других рас то, что человек вообще относительно животных? Он их заставляет служить себе на пользу, а если не может их подчинить себе, то уничтожает.
Порабощение сразу отняло у потомков африканцев почти все человеческие права. Негр в Соединенных Штатах потерял даже воспоминание о своей родине, он уже не понимает языка, на котором говорили его предки, он отрекся от их религии и забыл их нравы. Перестав таким образом принадлежать Африке, он, однако, не приобрел никаких прав на пользование европейскими благами, но остановился между этими двумя обществами; он остался уединенным между двумя народами, проданный одним и отверженный другим и, не находя во всем свете, кроме дома его господина, ничего, чтобы могло ему дать хотя бы неполное представление об отечестве.
У негра нет семьи; в своей жене он может видеть лишь временную участницу его наслаждений, а дети его с рождения равны ему.
Как назвать: милостью ли Божией или последним проклятием, налагаемым Его гневом, то душевное расположение, которое делает человека нечувствительным к крайним бедствиям, а часто даже дает ему извращенный вкус к причине его несчастий?
Будучи погружен в эту бездну зол, негр едва чувствует свое бедственное положение. Насилие ввергло его в неволю, привычка к рабству дала ему рабские мысли и рабское честолюбие. Он благоговеет перед своими тиранами еще больше, чем ненавидит их, и находит радость и гордость в рабском подражании своим притеснителям.
Его умственные способности снизились до уровня его душевных качеств.
Негр одновременно вступает в рабство и в жизнь. Его часто покупают еще в утробе матери, и он, так сказать, становится рабом, не родившись.
Не имея ни потребностей, ни удовольствий, будучи бесполезен сам для себя, он с первыми понятиями существования сознает, что он – собственность другого человека, выгода которого заставляет его заботиться о его жизни; он видит, что ему не дано право заботиться о собственной участи; даже способность мыслить кажется ему бесполезным даром Провидения и он мирно пользуется всеми преимуществами своего низкого состояния.
Если он делается вольным, то часто свобода кажется ему цепью более тяжелой, чем рабство, потому что в течение жизни он привык повиноваться всему, кроме разума, и когда разум становится ему единственным руководителем, то он не в состоянии услышать его голос. Его осаждают тысячи новых нужд, а он не имеет ни знаний, ни энергии, необходимых для того, чтобы им противостоять. Нужды эти такие повелители, с которыми надо бороться, а он привык только подчиняться и повиноваться. Значит, он дошел до такого предела несчастья, что рабство низводит его до состояния животного, а свобода губит.
Угнетение имело не менее влияния и на индейские расы, но результаты его были иными.
До прибытия белых в Новый Свет люди, обитавшие в Северной Америке, жили спокойно в лесах. Подвергаясь обычным превратностям дикой жизни, они имели пороки и добродетели нецивилизованных народов. Европейцы, рассеяв индейские племена по отдаленным пустыням, обрекли их на бродячую и скитальческую жизнь, полную невыразимых бедствий.
Дикие народы управляются только мнениями и нравами.
Ослабив у североамериканских индейцев сознание отечества, рассеяв их семьи, затемнив их предания, порвав цепь их воспоминаний, изменив все их привычки и увеличив сверх меры их потребности, европейская тирания сделала их более беспорядочными и менее цивилизованными, чем они до тех пор были. В то же время моральные условия и физическое состояние этих народов не переставали ухудшаться и они становились все более варварскими по мере того, как делались несчастнее. Однако же европейцы не могли изменить характер индейцев и, имея силу их истребить, никогда не имели силы их подчинить и цивилизовать.
Негр находится на последней степени рабства, индеец – на крайних пределах свободы. Но рабство производит у первого не более гибельные результаты, чем независимость у
Негр потерял право собственности даже на свою личность, так что он не может распорядиться своим существованием, не совершая некоторого рода кражи.
Дикарь бывает предоставлен самому себе, как только он становится способным к действию. Он едва успевает узнать семейную власть, он никогда не подчиняет свою волю воле кого-либо из себе подобных; никто не научил его различать свободное повиновение от постыдной зависимости, и ему не известно имя закона. Для него быть свободным – значит не иметь почти никаких связей с обществом. Он доволен этой варварской независимостью и скорее согласится погибнуть, чем пожертвовать малейшей ее частью. Цивилизация не воздействует на подобного человека.
Негр делает тысячу бесполезных усилий, чтобы проникнуть в общество, которое его отталкивает; он приноравливается ко вкусам своих притеснителей, принимает их мнения и, подражая им, стремится слиться с ними. Ему с самого рождения говорили, что его раса ниже белой, и он не далек от того, чтобы этому верить, а потому стыдится самого себя. В каждой своей черте он открывает след рабства и, если бы мог, с радостью согласился бы всецело от себя отречься.
Воображение индейца, напротив, наполнено мнимым благородством его происхождения. Он живет и умирает посреди этих грез своей гордости. Он не только не желает подчинить свои нравы нашим, но держится за варварство как за отличительный признак собственной расы и отвергает цивилизацию не столько даже, может, вследствие ненависти к ней, сколько из боязни быть похожим на европейца[208].
Совершенству наших искусств он хочет противопоставить одни лишь средства пустыни, нашей тактике – свою недисциплинированную храбрость, глубине наших замыслов – непосредственные инстинкты своей дикой природы. И он падает в этой неравной борьбе.
Негр желал бы слиться с европейцем, но не может. Индеец отчасти мог бы этого достичь, но он пренебрегает такой попыткой. Рабские свойства одного отдают его в неволю, а гордость другого ведет его к смерти.
Я вспоминаю, как однажды, путешествуя по лесам штата Алабама, очутился возле хижины пионера. Я не хотел входить в жилище американца, а только отдохнуть несколько минут около ключа, бившего неподалеку в лесу. Пока я там находился, туда пришла индианка (мы тогда были вблизи территории, занятой племенем криков); она держала за руку маленькую девочку пяти или шести лет, белой породы, которую я счел за дочь пионера. За ними шла негритянка. В костюме индианки видна была определенная варварская роскошь: в ноздрях и в ушах у нее висели металлические кольца, волосы ее, пронизанные стеклянными бусами, свободно падали на плечи; я видел, что она не замужняя, потому что на ней было еще ожерелье из раковин, которое по обычаю девушки кладут на брачное ложе. Негритянка была в европейском платье, состоявшем почти из лохмотьев.
Они сели на берегу ключа, и молодая дикарка, взяв на руки ребенка, ласкала его так, что можно было принять это за исходящие из сердца матери; со своей стороны, негритянка старалась тысячью невинных хитростей привлечь внимание маленькой креолки. Последняя в самых мелких движениях выказывала сознание превосходства, странно противоречившее ее возрасту. Она как бы проявляла снисхождение, принимая ухаживания своих спутниц.
Сидя на корточках перед своей госпожой и следя за всеми ее желаниями, негритянка словно делилась пополам между почти материнской привязанностью и рабским страхом, тогда как у дикарки даже в излияниях нежности преобладало свободное, гордое, почти суровое выражение.
Я подошел ближе и молчаливо смотрел на это зрелище; любопытство мое, без сомнения, не понравилось индианке, потому что она вдруг встала, грубо оттолкнула от себя ребенка и, бросив на меня сердитый взгляд, скрылась в лесу.
Мне часто приходилось встречать в одном месте людей, принадлежащих к трем человеческим расам, населяющим Северную Америку; я уже был знаком с тысячью различными способами, которыми выражается превосходство белых; но в описанной сейчас картине проявлялось нечто особенно трогательное: в этом случае чувство любви связывало притеснителей и притесняемых, и природа, стремясь их сблизить, делала еще поразительным огромное расстояние, созданное между ними предрассудками и законами.
Текущее состояние и вероятное будущее индейских племен, обитающих на территории, принадлежащей Союзу
Постепенное уничтожение туземных рас. Как оно происходит. Бедствия, сопровождающие вынужденные переселения индейцев. Североамериканские дикари могли только двумя способами избежать истребления: посредством войны или цивилизации. Они уже не могут вести войну. Почему они не хотят цивилизоваться, когда еще могли бы это сделать, и уже не могут, когда наконец захотят. Пример криков и широкеев. Политика отдельных штатов относительно индейцев. Политика союзного правительства
Все индейские племена, жившие раньше на территории Новой Англии – нарраганзеты, могиканы, пекоты,– существуют уже только в воспоминаниях людей; ленапы, встретившие полтораста лет назад Пенна на берегах Делавара, теперь исчезли. Я видел последних ирокезов: они просили милостыню. Все названные народы распространялись прежде до берега моря, сейчас надо проехать больше ста льё (около 400 верст) внутрь материка, чтобы встретить индейца. Эти дикари не только отодвинулись, они были уничтожены[209]. По мере удаления и вымирания туземцев на их место является многочисленный народ. Никогда еще между нациями не было ни такого удивительного развития, ни столь быстрого уничтожения.
Что касается способа, каким происходит это уничтожение, то его легко указать.
Когда индейцы жили одни в пустыне, из которой их изгоняют, то потребности их были не многочисленны; они сами делали оружие, речная вода была их единственным питьем, а одеждой – шкуры животных, мясо которых служило им пищей.
Европейцы внесли к туземцам Северной Америки огнестрельное оружие, железо и водку, они научили их заменить нашей материей варварские одежды, которыми до тех пор в своей простоте довольствовались индейцы. Приобретя новые вкусы, индейцы не научились искусству их удовлетворять, так что им пришлось обращаться к промышленности белых. В уплату за эти ценности, какие дикарь не умел создавать сам, он не мог предложить ничего, кроме меха зверей. С этого времени охота должна была удовлетворять не только его потребности, но и суетные желания Европы. Он должен был преследовать лесных зверей и для добывания пищи, и чтобы приобрести единственные меновые предметы, которые он мог нам предложить[210].
В то время как потребности туземцев таким образом увеличивались, их средства постоянно уменьшались.
Как только европейское поселение образуется по соседству с местностью, занимаемой индейцами, дичь приходит в беспокойство[211]. Тысячи дикарей, бродивших по лесам без постоянных жилищ, не пугают ее, но только непрерывный шум европейской промышленности начинает слышаться в каком-нибудь месте, как дичь обращается в бегство и удаляется к западу, инстинктивно понимая, что там она еще найдет
Смелые авантюристы проникают в индейские земли: они продвигаются на пятнадцать или двадцать льё за крайнюю границу белых и строят жилище цивилизованного человека посреди варварства. Сделать это им легко: границы владений охотничьего народа не определены точно. Сверх того эти владения принадлежат всему народу и не составляют ничьей личной собственности, а следовательно, личный интерес не охраняет никакой их части.
Тогда несколько европейских семей, занимающих весьма отдаленные пункты, изгоняют диких животных из всего промежуточного пространства, находящегося между ними. Индейцы, жившие до тех пор относительно благополучно, с трудом находят средства существования и возможность добыть необходимые для них предметы мены. Разогнать их дичь все равно для них, как для наших земледельцев сделать бесплодными их поля. Скоро у них не оказывается почти средств существования. Тогда эти несчастные бродят как голодные волки посреди пустых лесов. Инстинктивная любовь к родине привязывает их к месту, где они родились[213] и где теперь находят только нищету и смерть. Наконец они решаются, уходят и, следуя издали за убегающими лосем, бизоном и бобром, предоставляют этим животным выбор для них нового отечества. Таким образом, не европейцы, а голод выгоняют туземцев, – важное различие, не замеченное старинными казуистами и открытое новейшими учеными.
Невозможно представить страшных бедствий, сопровождающих эти насильственные переселения. Уже в тот момент, когда индейцы покидают родину, они истощены и доведены до крайности. Страна, где они хотят обосноваться, занята племенами, завистливо смотрящими на новых пришельцев. Позади их голод, впереди война и всюду нищета. Чтобы избежать стольких врагов, они разделяются. Каждый старается уединиться от других, чтобы украдкой найти средство для поддержания своего существования, и живет подобно осужденному в среде цивилизованного общества. Общественная связь, давно уже ослабленная, разрушается. Для них уже нет отечества, скоро не будет и народа, едва останутся семьи, общее имя теряется, язык забывается, следы общего происхождения исчезают. Народ перестает существовать. Он живет лишь в воспоминании американских антиквариев и известен только некоторым ученым Европы.
Я бы не желал, чтобы читатель подумал, будто сгущаю краски. Я своими глазами видел многие из описанных мной бедствий, наблюдал такие несчастья, которые невозможно вообразить.
В конце 1831 года я находился на левом берегу Миссисипи, в месте, называемом европейцами Мемфис. Пока я там был, туда прибыла многолюдная партия шактавов (французы в Луизиане называют их Chaetas); эти дикари покидали их страну и желали перебраться на правый берег Миссисипи, где они надеялись найти приют, обещанный им американским правительством. Это было в середине зимы, и в тот год холод свирепствовал с необыкновенной силой; снег затвердел на земле, а по реке плыли громадные льдины. Индейцы вели с собой свои семьи, они тащили раненых, больных, новорожденных детей и умирающих стариков. У них не было ни палаток, ни телег, а только провизия и оружие. Я видел, как они садились на судно, чтобы переправиться через великую реку, и это величественное зрелище я никогда не забуду. В собравшейся толпе не слышно было ни рыданий, ни жалоб; они молчали. Их несчастья начались давно, и они чувствовали их непоправимость. Индейцы уже вошли на судно, которое должно было их везти; их собаки оставались еще на берегу; когда они увидели, что люди уезжают совсем, то все они страшно взвыли, бросились в ледяные воды Миссисипи и последовали вплавь за своими хозяевами.
Отнятие у индейцев владений производится часто в наше время правильным и, так сказать, законным образом.
Когда европейское население начинает приближаться к пустыне, занятой диким племенем, то правительство Соединенных Штатов обычно отправляет к нему торжественную делегацию; белые собирают индейцев на большой равнине и, поев и выпив вместе с ними, говорят им: «Что делаете вы в стране ваших отцов? Скоро вам придется выкапывать их кости, чтобы жить там. Чем обитаемая вами страна лучше любой другой? Разве леса, болота и луга есть только там, где вы живете, и разве вы не можете жить иначе, как под своим солнцем? За этими горами, которые вы видите на горизонте, за этим озером, граничащим с запада с вашей землей, находятся обширные страны, где дикие звери живут еще в изобилии. Продайте нам вашу землю и идите, живите счастливо в тех местах». Сказав такую речь, раскладывают перед индейцами огнестрельное оружие, шерстяные одежды, бочонки с водкой, стеклянные ожерелья, оловянные браслеты, серьги и зеркала[214]. Если при виде всех этих богатств они еще не решаются, то им дают понять, что они должны согласиться и что скоро само правительство не в состоянии будет обеспечить им пользование их правами. Что делать? Наполовину убежденные, наполовину по принуждению, индейцы удаляются. Они идут жить в новые пустыни, где белые не оставят их и на десять лет в покое. Таким способом американцы приобретают дешево целые провинции, за которые не могли бы заплатить богатейшие государи Европы[215].
Я рассказал об этих бедствиях и хочу добавить, что мне они кажутся неизлечимыми. Думаю, что индейской расе Северной Америки суждено погибнуть, и не могу не предполагать, что она прекратит свое существование в то время, когда европейцы поселятся на берегах Тихого океана[216].
Североамериканские индейцы имели только два средства спастись: войну или цивилизацию, иными словами, им нужно было или истребить европейцев, или сделаться равными им.
При возникновении колоний индейцы имели бы возможность, соединив свои силы, освободиться от небольшого числа иностранцев, прибывших на берега материка[217]. Несколько раз они пытались это сделать и чуть было не достигли успеха. В настоящее время несоразмерность сил слишком велика, чтобы они могли думать о подобном предприятии. Однако у индейских народов есть умные люди, которые предвидят окончательную участь, предназначенную дикому населению, и стараются соединить все племена в общей ненависти к европейцам. Но усилия их тщетны. Племена, соседние с белыми, слишком ослаблены, чтобы оказать серьезное сопротивление; а другие предаются ребяческой беззаботности о завтрашнем дне, характерной для природы дикаря, и чтобы обратить внимание на опасность, ожидают, чтобы она была налицо; одни не
Легко предвидеть, что индейцы никогда не захотят цивилизоваться, или если вдруг захотят, то будет уже поздно.
Цивилизация – результат долгой общественной работы, производимой в одном месте и передаваемой от одного другому следующими друг за другом поколениями. Народы, над которыми труднее всего устанавливается господство цивилизации, охотничьи. Пастушеские племена меняют местопребывание, но в своих передвижениях они следуют всегда правильному порядку, постоянно возвращаясь на старые места; местожительство охотников меняется так же, как и местожительство тех животных, каких они преследуют.
Много раз пытались внести в среду индейцев просвещение, сохранив их бродячие нравы. Иезуиты пробовали это в Канаде, пуритане – в Новой Англии[218]. Ни те ни другие не сделали ничего прочного. Цивилизация зарождалась в шалаше и пропадала в лесу. Большая ошибка этих устроителей индейцев состояла в непонимании того, что для цивилизования народа нужно прежде всего достичь, чтобы он прочно поселился на одном месте, а это он может сделать, обрабатывая землю. Значит, прежде всего необходимо сделать из индейцев земледельцев.
Индейцы, однако, не только не обладают этим первым важным условием цивилизации, но им очень трудно его приобрести.
Люди, раз посвятившие себя праздной и полной случайностей жизни охотников, чувствуют почти непреодолимое отвращение к постоянному и правильному труду, необходимому в земледелии. Это можно наблюдать даже среди нашего общества, но это еще гораздо заметнее у народов, у которых охотничьи привычки сделались национальными обычаями.
Независимо от этой общей причины, есть другая не менее важная, встречающаяся лишь у индейцев. Я уже указал на нее и должен, думаю, к ней вернуться.
Североамериканские туземцы смотрят на труд не только как на зло, но и как на бесчестье, так что их гордость почти так же упрямо борется с цивилизацией, как и их леность[219].
Нет столь жалкого индейца, который бы в своем шалаше из коры не имел самого высокого понятия о своем личном достоинстве. Он считает промышленные занятия унизительными, сравнивает земледельца с волом, проводящим борозду, и в каждом нашем искусстве видит только рабский труд. Это не значит, что индеец не имеет понятия о могуществе белых и об обширности их ума, но, удивляясь результатам наших усилий, он презирает средства, которыми мы их достигаем, и, даже чувствуя наше превосходство, он все-таки считает себя выше нас. Охота и война кажутся ему единственными достойными занятиями человека[220].
Таким образом, индеец, окруженный нищетой в лесах, сохраняет те же идеи и мнения, какие имел средневековый дворянин в своем замке, и чтобы достичь полного с ним сходства, ему недостает только сделаться завоевателем. Странное дело! Не между европейцами, населяющими берега Нового Света, а между жителями его лесов можно найти в настоящее время старинные европейские предрассудки.
В этой книге я старался проанализировать влияние, оказываемое, как мне кажется, общественным строем на законы и нравы людей. Я позволю себе добавить по этой теме еще немного.
Когда я замечаю сходство, существующее между политическими учреждениями наших предков, германцев, и бродячих племен Северной Америки, между обычаями, описанными Тацитом, и теми, которые наблюдал, то не могу не думать, что одна и та же причина произвела в двух полушариях одинаковые следствия и что посреди видимого разнообразия дел человеческих возможно найти небольшое число основных фактов, из которых проистекают все другие. Поэтому во всем, что мы называем германскими учреждениями, я склонен видеть только обычаи варваров и в том, что мы зовем феодальными идеями взгляды дикарей.
Но каковы бы ни были пороки и предрассудки, препятствующие североамериканским индейцам сделаться земледельцами, необходимость все же иногда приводит их к этому.
Многие народы юга, между прочими племена широкеев и криков[221], оказались как бы окруженными европейцами, которые, высаживаясь на берегах океана, спускаясь по Огайо и поднимаясь по Миссисипи, сразу появлялись около них. Их не перегоняли с места на место, как северные племена, но сжали в слишком тесных границах, подобно тому, как охотники сначала окружают участок леса, прежде чем сразу всем проникнуть в его середину. Тогда индейцы, поставленные между цивилизацией и смертью, оказались вынужденными постыдно жить своим трудом, подобно белым людям; поэтому они сделались земледельцами и, не оставляя своих привычек и нравов, пожертвовали из них столько, сколько необходимо было для их существования.
Широкеи пошли дальше: они создали себе письменный язык, установили довольно прочную форму правительства, и так как в Новом Свете все идет ускоренным шагом, то они имели уже газету[222], прежде чем у всех их была одежда.
Что чрезвычайно благоприятствовало быстрому развитию у этих индейцев европейских привычек,– это присутствие метисов[223]. Заимствуя просвещение от отца и не отказываясь от диких обычаев своей материнской расы, метис образует естественную связь между цивилизацией и варварством. Всюду, где размножились метисы, дикари постепенно изменяли свой общественный строй и нравы[224].
Успех широкеев доказывает, следовательно, что индейцы имеют способность цивилизоваться, но вовсе не убеждает, что это им удалось.
Эта трудность для индейцев подчиниться цивилизации происходит от общей причины, которой они почти не могут избежать.
Если мы внимательно всмотримся в ход истории, то заметим, что вообще варварские народы постепенно, сами собой, собственными усилиями возвысились до цивилизации.
Напротив, англичане, сохраняя упорную привязанность к мнениям, обычаям и самым мелким привычкам своих предков, остались посреди американских пустынь тем же, чем они были в европейских городах. Поэтому они не хотели общаться с презираемыми ими дикарями и старательно избегали смешения их крови с кровью варваров.
Таким образом, французы не имели никакого полезного влияния на индейцев, а англичане были им всегда чужды.
Если им случалось получать просвещение от чужеземного народа, то они занимали относительно его положение победителей, а не побежденных.
Когда завоеванный народ просвещен, а завоеватель полудикарь, как это было при вторжении северных народов в Римскую империю или монголов в Китай, то высокое значение, которое обеспечивает варвару победа, достаточно для того, чтобы он стоял на уровне цивилизованного человека и сознавал себя равным ему до тех пор, пока не сделается его противником. Один имеет на своей стороне силу, другой – ум; первый дивится знаниям и искусствам побежденных, второй завидует могуществу победителей. Варвары вводят, наконец, образованного человека в свои дворцы, а последний открывает для них свои училища. Но когда тот, кто обладает материальной силой, имеет на своей стороне и умственный перевес, то редко бывает, что побежденный цивилизуется; он уходит или его истребляют.
Таким образом, можно сказать вообще, что варвары с оружием в руках ищут просвещения, но не получают его
Если бы индейские племена, живущие теперь в центре материка, могли в самих себе найти достаточно энергии, чтобы начать цивилизоваться, то, вероятно, они и преуспели бы в этом. Возвысившись тогда над окружающими их варварскими народами, они набирались бы сил и опытности и, когда наконец европейцы появились бы на их границах, были бы в состоянии если не сохранить свою независимость, то по крайней мере заставить признать их права на землю и соединиться с победителями. Но несчастье индейцев состоит в том, что они приходят в соприкосновение с народом самым цивилизованным и, я добавлю, весьма жадным, в то время, когда они сами наполовину еще варвары, и потому, находя в своих учителях повелителей, они приобретают угнетение одновременно с просвещением.
Живя на свободе в лесу, североамериканский индеец был нищим, но не сознавал себя ниже кого бы то ни было, но когда он хочет вступить в общественную иерархию белых, то в ней может занять только последнее место, поскольку, будучи невежествен и беден, он входит в общество, где господствуют знание и богатство. После того, как он жил беспокойной жизнью, полной бедствий и опасностей, но в то же время душевных волнений и величия[225], ему приходится вести существование однообразное, незаметное и униженное. Зарабатывать тяжелым трудом и в бесславии свой насущный хлеб – таков в его глазах единственный результат цивилизации, которую ему так хвалят.
Да и в получении даже этого результата он не всегда уверен.
Когда индейцы начинают подражать своим соседям европейцам и обрабатывать землю, то они тотчас испытывают на себе действие гибельной конкуренции. Белый человек хорошо знает тайны земледелия; индеец неумело принимается за неизвестное ему искусство. Один без большого труда производит обильные жатвы, другой только после тысячи усилий вырывает у земли ее плоды.
Европеец живет среди населения, потребности которого он знает и разделяет с ним.
Дикарь одинок посреди враждебного народа, с нравами, языком и законами которого он не вполне знаком и без которого, однако, он не может обходиться. Только меняясь своими продуктами с белыми, он сумеет приобрести довольство, так как его соплеменники могут оказать ему уже слабую помощь.
Таким образом, когда индеец хочет продать плоды своих трудов, то он не всегда отыщет покупателя, которого европейский земледелец находит легко, и он может лишь с большими издержками производить то, что европеец продает задешево.
Значит, индеец для того лишь избавляется от бедствий, испытываемых варварскими народами, чтобы подвергнуться величайшим бедствиям народов образованных, и встречает почти столько же затруднений, чтобы жить в нашем изобилии, как и посреди своих лесов.
Но привычки бродячей жизни у него еще не уничтожены, традиции не потеряли своего господства, склонность к охоте не угасла. Дикие радости, испытанные им когда-то в глубине лесов, рисуются теперь самыми яркими красками в его взволнованном воображении; перенесенные им лишения кажутся ему, напротив, менее ужасными и встречавшиеся ему опасности не столь значительными. Он чувствует, насколько независимость, которой он пользовался между своими равными, противоположна рабскому положению, занимаемому им в цивилизованном обществе.
С другой стороны, безлюдные места, где он так долго жил свободным, находятся еще близко от него. Несколько часов ходьбы могут ему вернуть их. За поле, наполовину обработанное, из которого он едва с трудом добывает себе пропитание, его соседи, белые, предлагают ему цену, какая ему кажется высокой. Может, эти деньги, которые дают ему европейцы, позволят ему счастливо и спокойно жить вдали от них. Он бросает плуг, снова берет свое оружие и навсегда возвращается в пустыню[226].
О достоверности этой грустной картины можно судить по тому, что происходит у криков и широкеев, о которых я говорил.
Эти индейцы в том немногом, что ими было сделано, проявили такой же природный дар, как и народы Европы в их самых обширных предприятиях, но народам, как и отдельным людям, нужно время, чтобы научиться, каковы бы ни были их способности и усилия.
В то время, как эти дикари старались цивилизоваться, европейцы продолжали охватывать их со всех сторон и стеснять их. В настоящий период обе расы наконец встретились: они соприкасаются. Индеец сделался уже выше своего отца дикаря, но еще значительно ниже своего соседа, белого. С помощью средств и знаний европейцы не замедлили присвоить себе большую часть тех преимуществ, которые могло дать туземцам владение землей; они поселились среди них, захватили или дешево купили землю и разорили их конкуренцией, которую индейцы ни в каком случае не могли выдержать. Изолированные в собственной стране, последние образовали лишь маленькую колонию беспокойных иностранцев среди многочисленного и господствующего народа[227].
В одном из своих посланий к конгрессу Вашингтон говорил: «Мы просвещеннее и сильнее индейских народов, наша честь обязывает нас относиться к ним с добротой и даже с великодушием».
Однако американцы не следовали этой благородной и добродетельной политике.
К жадности колонистов присоединяется обычно тирания правительства. Хотя широкеи и крики жили на занимаемой ими земле раньше прибытия европейцев, американцы часто заключали с ними договоры, как с иностранными нациями, тем не менее штаты, в которых они находятся, не захотели признать их независимыми народами и решили подчинить этих людей, только что вышедших из лесов, своим чиновникам, обычаям и законам[228]. Нищета принудила этих несчастных индейцев идти к цивилизации, притеснения подталкивают их теперь к варварству. Многие из них, бросая их наполовину разделанные поля, снова приучаются к дикой жизни.
Если обратить внимание на тиранические меры, принимаемые законодателями южных штатов, на поведение их губернаторов и решения судов, то легко убедиться, что конечная цель, к которой со всех сторон направляются их усилия, это изгнание индейцев. Американцы данной части Союза с завистью глядят на земли, принадлежащие индейцам[229]; они сознают, что последние еще не совсем отказались от традиции дикой жизни, и хотят довести их до отчаяния и заставить удалиться раньше, чем цивилизация прикрепит их прочно к земле.
Будучи притесняемы отдельными штатами, крики и широкеи обратились к центральному правительству. Последнее не нечувствительно к их бедствиям и искренно желало бы спасти остаток туземцев и обеспечить им беспрепятственное владение землей, которое оно само им гарантировало[230]. Но когда оно хочет привести в исполнение это намерение, то отдельные штаты оказывают ему сильное сопротивление, и тогда оно легко соглашается лучше дать погибнуть нескольким диким племенам, уже наполовину уничтоженным, чем поставить в опасное положение американский союз.
Не будучи в силах защитить индейцев, союзное правительство желало бы по крайней мере облегчить их положение; с этой целью оно предприняло переселение их
Между 33 и 37° северной широты простирается обширная страна, получившая название Арканзаса по имени главной из орошающих ее рек. Она граничит с одной стороны с Мексикой, а с другой – с берегами Миссисипи. Множество рек и ручьев прорезывают ее со всех сторон, климат в ней мягкий и почва плодородная. В ней встречаются лишь несколько бродячих племен дикарей. В эту-то страну, в ту ее часть, которая всего ближе к Мексике и очень далеко от американских поселений, союзное правительство хочет переселить остатки туземного населения юга.
В конце 1831 года нам говорили, что уже 10000 индейцев были высажены на берега Арканзаса, другие ежедневно прибывали. Но конгресс еще не мог сформировать единого мнения у тех, чью участь он намерен устроить: одни с радостью соглашаются удалиться от источника тирании; наиболее понимающие отказываются покинуть их зарождающиеся нивы и новые жилища; они думают, что если дело цивилизации будет прервано, то оно уже не возобновится; они боятся, что оседлые привычки, только что усвоенные, могут безвозвратно потеряться среди диких еще местностей, где ничего не подготовлено для жизни земледельческого народа; они знают, что в этих новых пустынях они найдут враждебные племена, для борьбы с которыми у них нет уже энергии варварства и не приобретено еще силы цивилизации. Сверх того, индейцы понимают, насколько временно то поселение, какое им предлагают. Кто даст гарантии, что они наконец отдохнут мирно в своем новом убежище? Соединенные Штаты обязуются охранять их там, но и владение землей, которую они теперь занимают, было когда-то им гарантировано самыми торжественными клятвами[231]. Правда, американское правительство в настоящее время не отнимает у них земель, но оно не препятствует их захвату. Через немного лет, без сомнения, то же белое население, которое теснится теперь вокруг них, будет снова преследовать их в пустынях Арканзаса; тогда они будут ощущать опять те же бедствия, но без тех же средств помощи, и поскольку рано или поздно земли не хватит для них, то им все же придется умирать.
В образе действий Союза относительно индейцев меньше жадности и насилия, чем в политике отдельных штатов. Но у обоих правительств одинаково не хватает прямодушия.
Штаты, распространяя, как они говорят, благодеяния своих законов на индейцев, рассчитывают, что последние предпочтут уйти, чем подчиниться им, а центральное правительство, обещая этим несчастным постоянное убежище на западе, знает, что оно не может поручиться за исполнение этого обещания[232].
Таким образом, штаты своей тиранией заставляют дикарей удаляться, Союз своими обещаниями и с помощью собственных средств облегчает их удаление. Это все различные меры, направленные к одной и той же цели[233].
«Волею нашего небесного Отца, правящего миром,– говорили широкеи в своей петиции к конгрессу[234], – род краснокожих людей Америки сделался мал, а род белых сделался велик и славен.
Когда ваши предки прибыли к нашим берегам, краснокожий человек был силен, и хотя он был несведущ и дик, однако он встретил их добродушно и позволил им дать отдых своим оцепенелым ногам на сухой земле. Наши и ваши отцы пожали друг другу руки в знак дружбы и стали жить в мире.
Все, о чем просил белый человек для удовлетворения своих нужд, индеец поспешил ему дать. Индеец был тогда господином, а белый человек просителем. Теперь положение дел изменилось: сила краснокожего человека стала слабостью. По мере того, как соседи его возрастали в числе, его сила все больше убывала; и теперь из стольких могучих племен, населявших поверхность того, что вы называете Соединенными Штатами, едва остаются немногие, кого пощадила всеобщая гибель. Северные племена, столь знаменитые своим могуществом, почти уже исчезли. Такова была судьба американского краснокожего человека.
Вот мы, последние из нашего рода, должны ли и мы также умереть?
С незапамятных времен наш общий Отец, который на Небесах, дал нашим предкам ту землю, которую мы занимаем; предки наши передали ее нам, как наследство. Мы хранили ее с почтением, потому что она заключает в себе их прах. Уступали или теряли мы когда-нибудь это наследство? Позвольте нам покорно спросить у вас, какое лучшее право может иметь на землю народ, как не право наследства и незапамятного владения? Мы узнаем, что штат Джорджия и президент Соединенных Штатов утверждают теперь, что мы потеряли это право. Но нам это утверждение кажется бездоказательным. В какое время мы его потеряли? Какое совершили преступление, которое могло бы нас лишить отечества? Или нас упрекают за то, что мы сражались под знаменем короля Великобритании во время Войны за независимость? Если в этом состоит приписываемое нам преступление, то почему в первом договоре, который был после этой войны, вы не заявили о том, что мы потеряли право собственности на наши земли? Почему не включили вы тогда в этот договор такую статью: “Соединенные Штаты согласны даровать мир народу широкеев, но, чтобы наказать их за участие в войне, объявляется, что они будут признаваться только арендаторами и будут обязаны удалиться с земли, когда соседние штаты этого потребуют”? Тогда было время говорить таким образом, но никто об этом и не подумал; и наши отцы никогда бы не согласились на договор, результатом которого было бы лишение их самых священных прав и отнятие у них их родины».
Таковы речи индейцев: то, что они говорят, правда и то, что они предвидят, кажется мне неизбежным.
С какой стороны ни смотреть на участь туземцев Северной Америки, всегда видишь только непоправимое зло: если они остаются дикарями, то белые, двигаясь, гонят их перед собой; если они хотят цивилизоваться, то, соприкасаясь с более цивилизованными людьми, подвергаются притеснению и нищете. Если они продолжают бродить из пустыни в пустыню, то гибнут, если же решат жить оседло, то тоже гибнут. Они могут получить образование только от европейцев, а близость европейцев развращает их и возвращает к варварству. Пока их оставляют в их уединении, до тех пор они отказываются изменить свои нравы, а потом уж не время это делать, когда они наконец вынуждены сами желать этого.
Испанцы травят индейцев собаками, как диких зверей, грабят Новый Свет, как взятый приступом город, без разбора и без жалости; но нельзя всего уничтожить и всякому неистовству бывает конец: остатки индейского населения, уцелевшие от избиения, смешиваются со своими победителями и принимают их религию и нравы[235].
Напротив, поведение американцев Соединенных Штатов относительно индейцев проникнуто чистейшим уважением к форме и законности. Если индейцы остаются в диком состоянии, то американцы вовсе не вмешиваются в
Испанцы, совершив беспримерные злодейства и покрыв себя неизгладимым позором, не могли достичь полного истребления индейской расы, ни даже помешать ей приобрести одинаковые с ними права. Американцы Соединенных Штатов достигли этого двойного результата с удивительной легкостью, спокойно, законно, филантропично, не проливая крови и не нарушая, на взгляд общества, ни одного из принципов нравственности[236]. Невозможно истребить людей с большим уважением законов человеколюбия.
Положение, занимаемое черной расой в Соединенных Штатах[237]. Опасности, угрожающие белым, вследствие ее присутствия
Почему труднее уничтожить рабство и его следы у новых народов, чем у древних. В Соединенных Штатах предрассудок белых против черных становится как будто сильнее по мере уничтожения невольничества. Положение негров в северных и в южных штатах. Почему американцы уничтожают невольничество. Рабство низводит до животного невольника и делает беднее господина. Различия между правым и левым берегом Огайо. Почему это происходит. Черная раса отодвигается к югу вместе с невольничеством. Чем это объясняется. Трудность для южных штатов уничтожить невольничество. Будущие опасности. Общая озабоченность. Основание негритянской колонии в Африке. Почему южные американцы по мере того, как становятся недовольны рабством, ужесточают его
Индейцы умрут в том же одиночестве, как они жили, но судьба негров определенным образом переплетена с судьбой европейцев. Обе расы связаны, однако не сливаются одна с другой, им одинаково трудно и совсем разделиться, и соединиться.
Самое страшное из всех зол, грозящих будущности Соединенных Штатов, происходит от присутствия черной расы на их земле. Исследуя причины настоящих затруднений и будущих опасностей Союза, мы почти всегда дойдем до этого первичного факта.
Люди обычно должны прилагать большие и постоянные усилия для того, чтобы создать продолжительное зло, но есть зло, которое проникает в мир тайком. Сначала оно едва заметно среди злоупотреблений власти; оно начинается с личности, имя которой не сохраняется в истории; его оставляют где-нибудь на земле, как проклятое семя, потом оно питается само собой, распространяется без усилий и естественно растет вместе с получившим его обществом. Это зло – рабство.
Христианство уничтожило рабство, христиане XVI века восстановили его, однако они всегда признавали его лишь как исключение в своей социальной системе и приняли меры к тому, чтобы ограничить его одной из человеческих рас. Таким способом они нанесли человечеству рану не столь серьезную, но несравненно более трудную для излечения.
Необходимо различать два момента: рабство само по себе и его последствия.
Зло, непосредственно производимое рабством, было приблизительно такое же у древних, как и у новых народов, но последствия его были различны. У древних раб принадлежал к той же расе, как и его господин, и часто был выше его по воспитанию и знаниям[238]. Их разделяла только свобода, и раз свобода была дана, то они легко смешивались.
Древние имели, следовательно, простой способ избавиться от рабства и его последствий; он состоял в освобождении рабов, и как только они приняли его за правило, сразу достигли цели.
Это не значит, что в древности следы рабства не сохранялись еще некоторое время после того, как само оно было уничтожено.
Существует естественный предрассудок, заставляющий человека презирать низшего даже долго после того, как он стал ему равным; за действительным неравенством, производимым богатством или законом, всегда следует воображаемое неравенство, например в нравах. Но у древних это вторичное последствие рабства имело предел: отпущенник был настолько похож на людей свободного происхождения, что сложно было его отличить от других.
У древних труднее всего было изменить закон, у новейших народов – переменить нравы, так что для нас проблема начинается там, где для древних она заканчивалась.
Это происходит оттого, что у новейших народов нематериальный и преходящий факт рабства самым гибельным образом связан с материальным и неуничтожимым фактом различия расы. Воспоминание о рабстве унижает расу, а раса поддерживает воспоминание о рабстве.
Нет ни одного африканца, который бы свободно прибыл на берега Нового Света, из чего следует, что все те, кто в настоящее время там находится, рабы или вольноотпущенные. Таким образом, негр вместе с жизнью передает потомкам и внешний признак своего бесчестия. Закон может уничтожить рабство, но лишь Бог один может сделать, чтобы истребились и его следы.
Новейший раб отличается от господина не только отсутствием свободы, но и происхождением. Можно сделать негра свободным, однако нельзя сделать, чтобы он не был относительно европейца в положении чужестранца.
И это еще не все: у этого человека, родившегося в низости, у этого чужестранца, введенного к нам рабством, мы едва признаем общечеловеческие черты. Его лицо нам кажется безобразным, умственные способности ограниченными, его склонности низки; мы почти готовы считать его существом средним между человеком и животным[239].
Поэтому в новейшее время, отменив невольничество, нужно будет еще уничтожить три вида предубеждения: предубеждение господина, предубеждение человека другой расы и, наконец, предубеждение белого человека.
Нам, имевшим счастье родиться среди людей, которых природа сделала нам подобными, а закон нашими равными, трудно понять, какая пропасть отделяет американского негра от европейца. Но мы можем получить об этом хотя отдаленное представление, рассуждая по аналогии.
Когда-то у нас существовали неравенства, имевшие свое основание исключительно в законах. Что, кажется, может быть менее действительным, как чисто легальное низшее положение? Что более противно человеческим инстинктам, как постоянные различия, установленные между людьми очевидно подобными? Однако эти различия просуществовали целые века и в тысяче местах наблюдаются и теперь, повсюду они оставили следы, хотя воображаемые, но которые с трудом изглаживаются временем. Если неравенство, созданное только законом, так трудно уничтожить коренным образом, то как истребить то неравенство, которое имеет незыблемые основания в самой природе?
Что касается меня, то когда я вижу, с каким трудом аристократические общества, каковы бы они ни были по своей природе, сливаются с народной массой и какие чрезвычайные усилия употребляют для того, чтобы в течение веков сохранять разделяющие их идеальные преграды, то я не верю в возможность исчезновения аристократии, основанной на видимых и неуничтожимых признаках.
Поэтому мне кажется, что те, кто ожидает когда-нибудь слияния европейцев с неграми, напрасно льстят себя надеждой. Я не склонен этому верить по разуму и не вижу в фактах ничего, чем бы это доказывалось.
До сих пор повсюду,
Глядя на теперешние Соединенные Штаты, я вижу, что в некоторых частях страны перегородка, разделяющая две расы, уменьшается, поскольку основание ее лежит в законах, а не в нравах; я замечаю, что рабство отступает, однако созданные им предрассудки остаются.
В той части Союза, где негры уже не рабы, приблизились ли они к белым? Всякий, кто жил в Соединенных Штатах, мог заметить, что произошло обратное явление.
Расовое предубеждение сильнее в тех штатах, которые отменили невольничество, чем в тех, где оно еще существует, и нигде оно не проявляется с такой нетерпимостью, как в штатах, где рабство всегда было неизвестно.
Правда, в северных частях Союза закон позволяет неграм и белым вступать в законный брак, но общественное мнение признает опозоренным белого, который женился бы на негритянке, и было бы трудно привести пример подобного факта.
Почти во всех штатах, в которых невольничество было отменено, неграм даны были избирательные права, но если бы негр явился для подачи голоса, то он рисковал бы жизнью. Если его притесняют, то он может жаловаться, но среди судей он видит только белых. Закон, однако, разрешает ему быть присяжным, но общественный предрассудок не позволяет этого. Сын его не допускается в школу, где учатся потомки европейцев. В театре он не мог бы ни за какие деньги купить себе право сидеть рядом с бывшим своим господином; в больнице он лечится отдельно. Негру позволяется молиться тому же Богу, как и белым, но не перед тем же алтарем. У него есть свои священники и храмы. Двери неба перед ним не закрываются, но неравенство прекращается только на самой границе того света. Когда негр умер, то кости его бросаются в сторону, так что различие положений проявляется даже в равенстве смерти.
Таким образом, негр свободен, но он не может разделять с тем, кому он объявлен равным, ни его прав, ни удовольствий, ни трудов, ни страданий, ни даже могилы. Он не может встретиться с ним нигде ни в жизни, ни в смерти.
На юге, где невольничество еще существует, негров не так старательно держат в стороне; они иногда разделяют с белыми их труды и удовольствия, с ними соглашаются до известной степени смешиваться, законы на их счет более жестки, но нравы более мягки и терпимы.
На юге господин не боится возвысить своего невольника до себя, потому что, как ему известно, он может, если захочет, всегда столкнуть его вниз. На севере белый уже не видит преграды, отделяющей его от униженной расы, и удаляется от негра, опасаясь когда-нибудь столкнуться с ним.
У южных американцев природа, входя иногда в свои права, восстанавливает на время равенство между белыми и неграми. На севере гордость заставляет умолкать даже самую требовательную из страстей человека. Северный американец наверное согласился бы сделать негритянку временной подругой его удовольствий, если бы законодатель объявил, что она не должна иметь претензий законно разделять его ложе; но поскольку она может сделаться его женой, то он удаляется от нее.
Таким образом, в Соединенных Штатах предубеждение, отталкивающее негров, возрастает по мере того, как они перестают быть рабами, и неравенство сильнее запечатлевается в нравах, по мере того как оно сглаживается в законах.
Но если относительное положение двух рас, живущих в Соединенных Штатах, таково, как я его сейчас описал, то почему американцы уничтожили невольничество на севере, почему они сохраняют его на юге и отчего происходит, что там они ужесточают его?
На это легко ответить: невольничество уничтожается в Соединенных Штатах в интересах не негров, а белых.
Первые негры были привезены в Виргинию около 1621 года[240]. В Америке, как и на всей остальной земле, рабство, следовательно, возникло на юге. Оттуда оно распространилось, переходя из одной местности в другую, соседнюю, но по мере приближения невольничества к северу число невольников все уменьшалось[241]. В Новой Англии всегда было мало негров.
Колонии были основаны; миновало уже столетие, когда необыкновенный факт начал обращать на себя внимание. В тех провинциях, которые, можно сказать, не имели невольников, население, богатство и благосостояние увеличивались быстрее, чем в тех, где они были.
Между тем житель их должен был сам обрабатывать землю или нанимать для этого другого; он имел к своим услугам работников, труд которых не оплачивал. На одной стороне был, значит, труд и расход, а на другой – свободное время и экономия; однако преимущество оставалось за первыми.
Такой результат тем труднее было объяснить, что эмигранты, принадлежавшие к одной европейской расе, имели одинаковые привычки, одну и ту же цивилизацию и законы и отличались друг от друга лишь ненамного.
Время шло; покидая берега Атлантического океана, англо-американцы постоянно углублялись все дальше в безлюдные местности запада, там они находили новую почву и климат, там нужно было им победить разного рода препятствия. Расы их смешивались, люди с юга переходили на север, а северяне на юг. При всех этих обстоятельствах тот же факт повторялся на каждом шагу; вообще колония, в которой не было невольников, становилась и населеннее, и успешнее, чем та, где существовало невольничество.
С течением времени стали понимать, что рабство, столь жестокое по отношению к невольнику, было гибельно и для господина.
Но эта истина получила последнее подтверждение, когда достигли берегов Огайо.
Река, которую индейцы назвали Огайо, то есть красивая река, орошает своими водами одну из самых великолепных долин, где когда-либо селился человек. На обоих берегах Огайо простираются волнообразные местности, их почва постоянно дает земледельцу неисчерпаемые богатства, воздух одинаково здоров, а климат умерен. Каждый берег составляет границу обширного штата; тот из них, который окаймлен бесчисленными излучинами левого берега течения Огайо, называется Кентукки; другой получил свое название по имени самой реки. Оба штата отличаются друг от друга только в одном отношении: штат Кентукки допустил у себя невольников, а штат Огайо удалил их всех из своей среды[242].
Таким образом, путешественник, плывущий вниз по течению Огайо до впадения этой реки в Миссисипи, будет двигаться, так сказать, между свободой и рабством; и ему стоит только взглянуть вокруг себя, чтобы понять, что из них благоприятнее для человечества.
На левом берегу реки население редко и разбросанно; время от времени появляется партия невольников, с беззаботным видом двигающаяся по полям наполовину пустым; постоянно возникает снова первобытный лес; кажется, будто общество там спит, человек
С правого берега доносится постоянный гул, свидетельствующий о присутствии промышленной деятельности; поля покрыты богатой жатвой, изящные жилища указывают на вкус и заботливость земледельца, со всех сторон проявляется зажиточность; человек кажется богатым и довольным, и он работает[243].
Штат Кентукки был основан в 1775 году, штат Огайо – двенадцатью годами позже. Двенадцать лет в Америке это все равно что больше полстолетия в Европе. В настоящее время население Огайо уже на 250000 жителей превосходит население Кентукки[244].
Эти различные результаты рабства и свободы легко понятны, ими объясняются многие различия, существующие между античной цивилизацией и цивилизацией нашего времени.
На левом берегу Огайо понятие труда сливается с идеей рабства, на правом берегу – с идеей благосостояния и прогресса; там труд находится в унижении, здесь – в почете. На левом берегу реки нельзя найти работников, принадлежащих к белой расе: белые люди боятся быть похожими на невольников, приходится полагаться на старательность негров. На правом берегу было бы напрасно искать праздного человека, белый человек распространяет на всякий труд свою деятельность и собственные способности.
Таким образом, в Кентукки люди, на которых возложена разработка естественных богатств почвы, не имеют ни знания, ни усердия, между тем люди, которые могли бы иметь то и другое, или ничего не делают, или уходят в Огайо, чтобы утилизировать там свои промышленные способности и, не стыдясь, применять их.
В Кентукки господа заставляют работать своих невольников, не будучи обязаны им платить, но они получают мало выгоды от их труда, тогда как деньги, которые они заплатили бы вольным работникам, вернулись бы к ним с прибылью.
Вольный работник получает плату, но он делает все быстрее, чем невольник, а скорость исполнения является важным элементом экономии. Белый человек продает свое содействие, но его покупают только тогда, когда оно полезно; негр не может ничего требовать в уплату за собственные услуги; однако его приходится кормить, содержать в старости, как и в зрелом возрасте, во время его бесполезного детства, так же как и в полезные годы его молодости, в болезни, как и в здоровом состоянии. Значит, труд обоих этих людей можно получать только за плату: свободный работник получает свой заработок, невольник получает воспитание, пищу, одежду, заботу о нем; деньги, расходуемые господином на содержание невольника, уходят постепенно и по мелочам; расход этот едва заметен. Заработная плата наемному работнику выдается сразу и обогащает только того, кто ее получает, но в действительности оказывается, что невольник стоил дороже свободного человека, а труд его был менее производителен[245].
Влияние рабства простирается еще дальше. Оно проникает в душу самого господина и влияет на его идеи и склонности.
На обоих берегах Огайо природа дала человеку характер предприимчивый и энергичный, но на каждом берегу он применяет эти качества по-разному.
Белый человек правого берега, вынужденный жить собственным трудом, сделал из материального благосостояния главную задачу своей жизни; и так как страна, в которой он живет, представляет неистощимые средства для его промышленных способностей и постоянно возобновляющуюся приманку для его деятельности, то его страсть к приобретению превзошла обычные пределы человеческой алчности. Терзаясь желанием богатства, он отважно вступает на всякий путь, открываемый ему судьбой: он безразлично делается моряком, пионером, фабрикантом, земледельцем и с одинаковым постоянством переносит труды или опасности, соединенные с этими различными профессиями; есть нечто чудесное в разнообразии его способностей и какое-то геройство в его жадности к наживе.
Левобережный американец презирает не только труд, но и все предприятия, для успеха которых он нужен; живя в праздном довольстве, он имеет и вкусы праздных людей; деньги потеряли в его глазах часть своего значения, он гонится не столько за богатством, сколько за волнениями и удовольствиями, и в эту сторону направляет энергию, которую сосед его выказывает в других делах; он страстно любит охоту и войну, ему нравятся тяжелые телесные упражнения, ему хорошо знакомо употребление оружия и с детства он привык рисковать жизнью в поединках. Таким образом, рабство не только мешает белым разбогатеть, но отклоняет их даже от этого желания.
Одни и те же причины, действующие в английских колониях Северной Америки в течение двух веков в противоположном направлении, произвели наконец чрезвычайную разницу в коммерческих способностях южанина и северянина. В настоящее время лишь север имеет корабли, фабрики, железные дороги и каналы.
Это различие замечается не только при сравнении севера с югом, но и при сравнении между собой жителей юга. Почти все люди, занимающиеся в самых южных штатах Союза коммерческими предприятиями и старающиеся утилизировать рабство, пришли с севера. Ежедневно северяне распространяются в этой части американской территории, где конкуренция для них менее опасна, они находят там средства, которых не видали природные жители, и, применяясь к системе, какую сами не одобряют, достигают получения от нее большей выгоды, чем те люди, кто ее основал и потом поддерживал.
Если бы я желал продолжать это сопоставление, то легко мог бы доказать, что почти все различия, замечаемые в характере северных и южных американцев, возникли из рабства, но это значило бы уклониться от моей темы: в настоящее время я исследую не то, в чем состоят все последствия рабства, а какое влияние оно оказывает на материальное благосостояние тех, кем оно было допущено.
Это влияние рабства на производство богатства могло быть мало известно в древности. Рабство тогда существовало во всем цивилизованном мире, народы, не знавшие его, были варварами.
Поэтому христианство уничтожало рабство лишь посредством признания права раба, в наше время против него можно бороться во имя интересов господина. В этом вопросе выгода и нравственность согласны между собой.
По мере того как эти истины обнаруживались в Соединенных Штатах, рабство постепенно все отступало перед светом опыта.
Рабство возникло на юге и затем распространилось на север, теперь оно отодвигается назад. Свобода, идущая с севера, движется к югу. Из больших штатов Пенсильвания образует теперь крайнюю границу рабства на север, но уже и в ее пределах оно поколеблено; Мэриленд, следующий непосредственно за Пенсильванией, готовится к тому, чтобы обходиться без него, и даже Виргиния, следующая за Мэрилендом, обсуждает его пользу и его опасности[246].
Никакое большое изменение в человеческих учреждениях не происходит без того, чтобы в числе его причин не находился закон о наследовании.
Когда на юге господствовало неравенство в разделе, то каждая семья была представлена богатым человеком, не имевшим ни нужды, ни желания трудиться; вокруг него таким же образом жили, как паразитные растения,
Со времени уничтожения закона о наследствах все состояния начали одновременно уменьшаться и семейства, идя в одном направлении, стали приближаться к тому положению, при котором труд делается необходим для существования; многие из них совсем исчезли, и все начали предусматривать тот момент, когда каждый должен будет заботиться об удовлетворении собственных нужд. И теперь еще есть богатые, но они уже не образуют замкнутого и наследственного сословия, они не могли принять один образ мыслей, закрепить его и заставить проникнуть во все слои общества. Поэтому, с общего согласия, начали отказываться от предрассудка, признававшего труд позорным; бедных стало больше и бедные не краснея могли заниматься добыванием средств для жизни. Таким образом, одним из ближайших последствий равных разделов было создание класса свободных работников. С того времени, как он вступил в конкуренцию с рабом, низшее достоинство последнего сделалось заметным и рабство стало оспариваться в самом принципе, который заключается в выгоде господина.
По мере того как рабство отступает, черная раса следует за ним в его понятном движении и вместе с ним возвращается к тропикам, откуда она пришла.
Сначала это кажется странным, но скоро станет понятным.
Уничтожая принцип рабства, американцы не отпускают рабов на свободу.
Может, последующее было бы трудно понять, если бы я не привел примера, я выберу для него штат Нью-Йорк. В 1778 году штат Нью-Йорк запрещает в своих пределах продажу невольников, это значило косвенным образом запретить и ввоз их. С этого времени число негров в нем увеличивается только в силу естественного возрастания черного населения. Через восемь лет принимается мера более решительная и объявляется, что с 4 июля 1799 года все дети, которые родятся от родителей-рабов, будут свободными. Всякий путь к возрастанию числа невольников с этого периода оказывается закрыт: остаются еще рабы, но можно сказать, что рабства уже не существует.
С того времени, как один из северных штатов запрещает таким образом ввоз невольников, негров уже не берут с юга, чтобы перевозить их в пределы этого штата.
С того момента, как северный штат запрещает продажу негров, невольник, не могущий быть отчужденным из рук того, кто им владеет, становится собственностью неудобной, и оказывается более выгодным перевезти его на юг.
Как только северный штат объявляет, что сын невольника родится свободным, так невольник теряет значительную часть своей продажной цены, потому что потомство его уже не может входить в оценку, и опять возникает расчет отправить его на юг.
Таким образом, один и тот же закон препятствует тому, чтобы южные невольники переходили на север, и содействует переходу северных на юг.
Но есть еще другая причина, более серьезная, чем те, о которых я говорил.
По мере того как число невольников в штате уменьшается, в нем начинает ощущаться потребность в свободных рабочих. Чем активнее последние захватывают в свои руки промышленность, тем скорее невольник, труд которого менее производителен, становится собственностью малоценной или бесполезной, и опять есть большая выгода перевезти его на юг, где нечего бояться конкуренции.
Значит, отмена невольничества не приводит невольника к свободе, она лишь заставляет его поменять хозяина: с северной стороны он переходит на юг.
Что касается освобожденных негров и тех, кто родится после отмены невольничества, то они не покидают севера, чтобы перейти на юг, но оказываются в отношении европейцев в положении сходном с положением туземцев; они остаются полуцивилизованными и лишенными прав посреди населения, которое гораздо выше их по богатству и образованности; они подвергаются тирании законов[247] и нетерпимости нравов. В определенном отношении они несчастнее индейцев, потому что имеют воспоминания о рабстве и не могут предъявить права на владение никаким участком земли; многие погибают от нищеты[248], другие сосредотачиваются в городах, где нанимаются на самые тяжелые работы, и ведут жизнь бедственную и подверженную случайностям.
Впрочем, если бы число негров продолжало возрастать таким же образом, как и в то время, когда они еще не пользовались свободой, то, имея в виду, что число белых увеличивается вдвое после отмены невольничества, черные скоро оказались бы как бы поглощенными в волнах чуждого населения.
Страна, обрабатываемая рабами, бывает вообще менее населена, чем обрабатываемая свободными людьми; кроме того, Америка страна новая, поэтому в момент отмены невольничества каким-нибудь штатом последний лишь наполовину населен. Как только рабство в нем уничтожено и потребность в свободных рабочих начинает ощущаться, так в его пределы спешат из всех частей страны множество смелых авантюристов. Они являются, чтобы воспользоваться новыми средствами, открывающимися для промышленности. Земля делится между ними, на каждом участке поселяется захватившая его семья белых. В свободные же штаты направляется и европейская эмиграция. Что стал бы делать европейский бедняк, ищущий удачи и счастья в Новом Свете, если бы он отправился жить в страну, где труд считается позорным?
Таким образом, белое население увеличивается в силу естественного роста и в то же время вследствие огромной эмиграции, тогда как черное население не получает новых эмигрантов и ослабевает. Вскоре отношение, бывшее между двумя расами, становится обратным. Негры представляют собой только несчастные остатки, маленькое, бедное и кочующее племя, затерянное посреди народа, владеющего землей, и присутствие их замечается только по тем несправедливостям и тому суровому отношению, предметом которых они являются.
Во многих западных штатах негритянская раса никогда не появлялась, во всех северных штатах она исчезает. Вопрос будущего ограничивается, следовательно, тесным кругом, он становится менее серьезным, но не менее трудным для разрешения.
По мере приближения к югу становится сложнее с пользой отменить невольничество. Это происходит из-за многих материальных причин, которые нужно изложить подробнее.
Первая причина – климат. Несомненно,
Все европейские растения растут на севере Союза, юг имеет свою особую флору.
Замечено, что рабство – это убыточный способ обработки зерновых хлебов. Тот, кто производит пшеницу в стране, где рабство неизвестно, держит у себя обычно лишь небольшое число рабочих; правда, в период жатвы и во время посева он добавляет еще много других, но последние живут у него лишь временно.
Чтобы убрать хлеб в житницы или засеять свои поля, сельский хозяин, живущий в невольничьем государстве, должен содержать в течение целого года очень много людей, которые необходимы ему только на нескольких дней, так как невольники отличаются от свободных рабочих тем, что они не могут, работая на себя, дожидаться того момента, когда придут нанимать их на работу. Чтобы ими пользоваться, их надо купить.
Стало быть, независимо от своих общих неудобств, рабство менее применимо к странам, где возделываются хлебные злаки, чем к тем, где получаются другие продукты.
Напротив, культура табака, хлопчатника и особенно сахарного тростника требует постоянных забот. Для нее можно пользоваться трудом женщин и детей, который не может быть утилизирован при возделывании пшеницы. Таким образом, невольничество более применимо к странам, где производятся названные мной продукты.
Табак, хлопчатник и тростник растут только на юге, там они составляют главные источники богатства страны. Уничтожив рабство, южанам пришлось бы выбрать одно из двух: или они должны были бы изменить свою систему хозяйства и тогда вошли бы в конкуренцию с жителями севера, более деятельными и опытными; или производили бы те же продукты без невольников и тогда им пришлось бы переносить конкуренцию других южных штатов, которые сохранили бы их у себя.
Таким образом, юг имеет свои особые основания для сохранения рабства, каких нет у севера.
Но есть другой мотив, более сильный, чем все другие. Строго говоря, юг мог бы отменить рабство; но как бы он избавился от негров? На севере изгоняют одновременно рабство и рабов. На юге нельзя надеяться в одно и то же время достичь этого двойного результата.
Доказав, что рабство было более естественно и выгодно для юга, чем для севера, я считаю, что число невольников на юге должно быть значительно больше. Первые африканцы были привезены на юг, и после они всегда прибывали туда в большем количестве. По мере приближения к югу предрассудок, держащий в почете праздность, приобретает силу. В штатах, наиболее близких к тропикам, нет ни одного белого, который бы работал. Поэтому негры многочисленнее на юге, чем на севере, и их становится все больше, ведь по мере уничтожения рабства на одном конце Союза они сосредотачиваются на другом. Таким образом, число негров на юге увеличивается не только вследствие естественного движения населения, но и из-за насильственной эмиграции негров с севера. Для своего возрастания в этой части Союза африканская раса имеет причины, сходные с теми, какие производят столь быстрое увеличение европейской расы на севере.
В штате Мэн считается один негр на триста жителей, в Массачусетсе один на сто; в штате Нью-Йорк два на сто, в Пенсильвании три, в Мэриленде тридцать четыре, в Виргинии сорок два, в Южной Каролине пятьдесят пять на сто[252]. Таково было отношение числа негров к числу белых в 1780 году. Но оно постоянно изменяется, ежедневно оно становится меньше на севере и больше на юге.
Очевидно, что в самых южных штатах Союза нельзя уничтожить невольничество так, как это было сделано в северных штатах, не подвергаясь опасностям, которых последние не имели причины бояться.
Мы видели, как осторожно северные штаты совершали переход от рабства к свободе. Они оставляют настоящее поколение в цепях и освобождают будущие; таким способом негры лишь постепенно вводятся в общество и в то время, как человек, плохо распоряжающийся своей независимостью, удерживается в рабстве, освобождают того, кто прежде чем распоряжаться самим собой, может еще научиться умению быть свободным.
Этот метод трудно применить к югу. Когда объявляется, что начиная с известного времени сын негра будет свободным, то принцип и идея свободы вводятся в самое сердце рабства. Негры, которых законодатель оставляет в невольничестве и которые видят, что их дети выходят из него, удивляются такой неравной участи, устанавливаемой между ними судьбой; они приходят в беспокойство и раздражение. С этого времени рабство теряет в их глазах ту моральную силу, какую давали ему время и обычай, оно становится не чем иным, как явным злоупотреблением силой. Северу нечего было бояться этого сопоставления, потому что там негры были в небольшом количестве, а белые весьма многочисленны. Но если бы эта первая заря свободы осветила сразу два миллиона человек, то притеснителям пришлось бы опасаться за свою участь.
Освободив детей своих невольников, южане-европейцы скоро вынуждены были бы распространить это благодеяние на всю черную расу.
На севере, как я уже говорил, с периода отмены невольничества и даже с того момента, когда становится вероятным, что время его уничтожения приближается, начинается двойное движение: невольники оставляют страну, желая переселиться на юг, белые из северных штатов и европейские эмигранты прибывают на их место.
Эти два обстоятельства не могут действовать таким же образом в последних южных штатах. С одной стороны, масса невольников там слишком велика, чтобы можно было рассчитывать на удаление их из страны; с другой – европейцы и северные англо-американцы боятся поселиться в стране, где еще не восстановлено уважение к труду. Сверх того, они справедливо полагают, что тем штатам, в которых число негров превосходит или равняется числу белых, грозят большие несчастия, а потому и удерживаются от перенесения своей деятельности туда.
Таким образом, уничтожая
Тогда те же злоупотребления, которые в настоящее время поддерживают рабство, сделались бы источником больших проблем для белых. Теперь одни только потомки европейцев владеют землей, они одни являются полными хозяевами в промышленности, они же одни богаты, образованны, вооружены. Негр не обладает ни одним из этих преимуществ, но он может обходиться без них, потому что он раб. Став свободным и взяв на себя заботу о своей участи, может ли он быть лишен всего этого и не умереть? Значит, то, что составляло силу белого при существовании рабства, подвергает его тысяче опасностей после того, как оно будет уничтожено.
Оставляя негра в рабстве, можно его держать на положении близком к животному. Когда он будет свободен, то нельзя помешать ему оценить размеры своих бедствий и изыскивать средства против них. Существует, кроме того, странный принцип относительной справедливости, глубоко укоренившийся в человеческом сердце. Люди гораздо больше поражаются неравенством, существующим в пределах одного класса, чем неравенствами, замечаемыми между разными классами. Можно понять рабство, но как представить существование многих миллионов граждан, вечно находящихся под гнетом позора и предоставленных наследственным бедствиям? На севере население вольноотпущенных негров испытывает эти бедствия и чувствует несправедливость, но оно слабо и незначительно; на юге оно было бы многочисленно и сильно.
С того времени, как признается, что белые и освобожденные негры находятся на одной земле в таких отношениях, как чуждые друг другу народы, становится понятно, что в будущем возможны только два варианта: или нужно, чтобы негры и белые соединились окончательно, или чтобы они разошлись.
Я уже говорил выше, каково мое мнение насчет первого способа[253]. Вряд ли белая и черная расы стали где-нибудь жить на равных.
Но я думаю, что затруднение в Соединенных Штатах будет еще гораздо серьезнее, чем где-либо в другом месте. Бывает, что один человек становится вне предрассудков религиозных, национальных и расовых, и если этот человек король, то он может произвести удивительные перевороты в обществе; целый народ не может стать таким образом как бы выше самого себя.
Если бы какой-нибудь деспот соединил американцев и их прежних рабов под одним игом, то, может, ему и удалось бы слить их вместе, но пока во главе общественной деятельности останется американская демократия, никто не осмелится предпринять подобного опыта, и можно предвидеть, что чем свободнее будут белые жители Соединенных Штатов, тем сильнее они будут стараться сохранить свою изолированность[254].
Я говорил, что реальным связующим звеном между европейцем и индейцем является метис, точно так же настоящий переход между белым и негром образует мулат: всюду, где находится очень большое количество мулатов, слияние двух рас не представляется невозможным.
Есть части Америки, где европеец и негр подверглись такому скрещиванию, что трудно встретить человека, который был бы совершенно белым или вполне черным. Когда расы доходят до этого, то можно сказать, что они слились, или, вернее, на месте двух рас образовалась третья, которая похожа на каждую из двух, но не тождественна ни с той ни с другой.
Изо всех европейцев англичане всего меньше вступали в кровный союз с неграми. На юге мулатов больше, чем на севере, но значительно меньше, чем в какой-нибудь другой европейской колонии; мулаты весьма немногочисленны в Соединенных Штатах; сами по себе они не имеет никакой силы, а в расовых конфликтах становятся обычно на сторону белых. Таким же образом в Европе мы часто видим, что лакеи важных господ в отношениях с народом изображают благородных.
Эта гордость, основанная на происхождении, присущая англичанам, еще усилилась у американца личной гордостью, возникшей на почве демократической свободы. Белый человек Соединенных Штатов гордится своей расой и самим собой.
Но если белые и негры не смешиваются на севере Союза, то как бы они могли смешаться на юге? Можно ли хотя бы на минуту предположить, что южный американец, находясь, как он и всегда будет, между белым человеком, со всем его физическим и моральным превосходством, и негром, подумает когда-нибудь о том, чтобы слиться с последним? Южный американец имеет две страсти, в силу которых он всегда будет изолированным: он будет бояться походить на негра, своего прежнего раба, и сделаться ниже своего соседа, белого.
Если бы непременно нужно было предвидеть будущее, то я бы сказал, что, судя по обычному ходу вещей, уничтожение невольничества на юге приведет к усилению отвращения, испытываемого там белым населением относительно черного. Я основываю это мнение на том, что заметил на севере. Я говорил, что белые люди на севере тем больше стараются удалиться от негров, чем менее ясно обозначено в законодательстве легальное различие, которое должно существовать между ними: отчего то же самое не произошло бы и на юге? На севере, когда белые опасаются дойти до смешения с неграми, они боятся воображаемой опасности. На юге опасность была бы реальной, и я не думаю, чтобы страх был меньше.
Если, с одной стороны, признается (а факт этот вне сомнения), что на южном конце Союза негры постоянно накапливаются и увеличиваются в количестве быстрее белых, если, с другой стороны, соглашаются с тем, что невозможно предвидеть время, когда черные и белые сольются вместе и когда те и другие будут получать из существующего общественного положения одинаковые выгоды, то не следует ли из этого заключить, что черные и белые в южных Штатах рано или поздно закончат тем, что вступят в борьбу друг с другом?
Какой будет окончательный результат этой борьбы?
Легко понять, что на сей счет приходится ограничиться неопределенными предположениями. Человеческий ум с трудом может начертить вокруг будущего нечто вроде обширного круга, но внутри него находится случай, ускользающий от всяких усилий. В картине будущего случайность всегда составляет как бы темное пятно, куда глаз разума не в состоянии проникнуть. Можно сказать только следующее: на Антильских островах, вероятно, предназначена к падению белая раса, а на материке – черная.
На Антильских островах белые изолированы посреди огромного черного населения, на материке черные помещены между морем и бесчисленным народом, который уже распространяется над ними в виде сплошной массы, ото льдов Канады до границ Виргинии, от берегов Миссури до Атлантического океана. Если белые в Северной Америке останутся соединенными, то трудно предположить, чтобы негры
Когда бы, впрочем, ни наступило время борьбы, белые жители юга, даже будучи предоставлены самим себе, появятся на арене, имея превосходство образования и средств, но на стороне черных будет количество и энергия отчаяния. Это большие средства, когда имеешь оружие в руках. Может, с белой расой юга произойдет тогда то же, что случилось с испанскими маврами. После пребывания в стране в течение веков она постепенно вернется туда, откуда пришли когда-то ее предки, предоставив неграм владение страной, которая предназначена для них Провидением, поскольку они без проблем живут там и труд для них легче, чем для белых.
Более или менее отдаленная, но неизбежная опасность борьбы между белыми и черными людьми, населяющими юг Союза, представляется как тяжелый сон воображению американцев. Жители севера ежедневно разговаривают об этих опасностях, хотя непосредственно им нечего бояться. Они напрасно стараются найти средство, чтобы предупредить предвидимые ими несчастья.
В южных штатах молчат, не обсуждают будущее с иностранцами и избегают объяснений о нем с друзьями; каждый скрывает его от самого себя. Молчание юга имеет в себе нечто еще более странное, чем шумные опасения севера.
Эта общая забота всех умов послужила основанием для предприятия почти неизвестного, которое может изменить судьбу части человеческого рода.
Страшась описанных мной сейчас опасностей, несколько американских граждан соединились в общество с целью перевезти за свой счет на гвинейский берег свободных негров, пожелавших избавиться от тяготеющей над ними тирании[255].
В 1820 году обществу, о каком я говорю, удалось основать в Африке под 7° северной широты поселение, которому оно дало названиеЛиберия.Последние известия сообщали, что уже две тысячи пятьсот негров были собраны в этом пункте. Перевезенные в свое старинное отечество, негры создали в нем американские учреждения. Либерия имеет представительное правление, негров-присяжных, негров-судей, негров-священников; в ней есть церкви, газета и, по странной превратности судьбы, белым запрещено селиться в ее пределах[256].
Вот поистине удивительная игра судьбы! Два века миновали с того времени, как жители Европы стали похищать негров из их семьи и страны, чтобы перевозить их на берега Северной Америки. Теперь мы видим, что европеец занимается тем, что снова перевозит за Атлантический океан потомков этих самых негров, чтобы доставить их на ту землю, откуда он когда-то забрал их отцов. Варвары отправлялись в среду рабства, чтобы почерпнуть там свет цивилизации и в невольничестве научиться умению быть свободными.
До сего времени Африка была закрыта для науки и искусства белых людей. Может, европейское просвещение проникнет в нее, когда оно будет внесено африканцами. В основании Либерии заключается, следовательно, прекрасная и великая идея, но идея эта, которая может сделаться столь плодотворной для Старого Света, бесплодна для Нового.
За двенадцать лет общество колонизации негров перевезло в Африку две тысячи пятьсот негров. В течение этого времени их родилось около семисот тысяч в Соединенных Штатах.
Если бы либерийская колония была в состоянии принимать ежегодно тысячи новых поселенцев и последние могли быть переселяемы туда с пользой, если бы даже Союз стал на место общества колонизации и ежегодно употреблял свои деньги[257] и корабли на вывоз негров в Африку, то и он не мог бы уравновесить даже одного естественного приращения черного населения, а не удаляя ежегодно столько же людей, сколько их родится, он не достиг бы даже приостановки в развитии зла ежедневно возрастающего внутри его[258].
Негритянская раса не покинет более берегов американского материка, на котором она была высажена вследствие страстей и пороков европейцев; она исчезнет из Нового Света, только прекратив свое существование. Жители Соединенных Штатов могут отдалить несчастья, которых они опасаются, но не в состоянии в настоящее время уничтожить их причину.
Я должен сознаться, что не считаю отмену невольничества средством, способным ослабить в южных штатах борьбу двух рас.
Негры могут долго оставаться в рабстве, но если они войдут в число свободных людей, то скоро будут возмущены лишением их почти всех прав гражданина; и не имея возможности сделаться равными белым, они не замедлят выказать себя их врагами.
На севере было выгодно освободить невольников, таким образом освобождались от невольничества, не имея оснований чего-либо опасаться от свободных негров. Последние были слишком малочисленны для того, чтобы когда-нибудь предъявить притязание на их права. Иное положение на юге.
На севере вопрос о невольничестве был для господ коммерческим и фабричным, на юге это – вопрос жизни или смерти. Поэтому не надо смешивать невольничество на севере с невольничеством на юге.
Я не оправдываю, подобно некоторым американским писателям, принцип рабства негров, я говорю лишь то, что из тех, кто раньше допустил этот ужасный принцип, не все одинаково вольны в настоящее время от него отказаться.
Я сознаюсь, что когда смотрю на положение юга, то нахожу, что для белой расы, живущей в этой стране, возможны только два способа действия: или освободить негров и объединить их с собой, или оставаться отдельной от них и держать их как можно дольше в рабстве. Иные способы, мне кажется, скоро должны привести к самой ужасной из всех междоусобных войн, а может, и к гибели одной из двух рас.
Южные американцы смотрят на вопрос с этой точки зрения и действуют согласно с этим взглядом. Не желая слиться с неграми, они не хотят их и освободить.
И это не потому, что все жители юга считали рабство необходимым для обогащения господина, в этом вопросе многие из них согласны с северянами и охотно признают вместе с ними, что рабство – зло; но они думают, что для их существования необходимо сохранить его.
Просвещение, распространяясь на юге, заставило жителей этой части территории понять, что рабство вредно для господина, и то же просвещение указывает более ясно, чем они до сих пор это видели, на почти полную невозможность уничтожения рабства. Из этого возникает странное противоречие: рабство все более утверждается в законах по мере того, как полезность его оспаривается, и в то время, как принцип его постепенно уничтожается на севере, из этого же принципа выводятся
Законодательство южных штатов, относящееся к невольникам, представляет в наше время нечто ужасное, что само по себе указывает на какое-то извращение в законах человечества. Достаточно прочитать законы южных штатов, чтобы судить об отчаянном положении обеих живущих в них рас.
Дело не в том, что американцы этой части Союза в чем-либо усилили жестокость рабства, напротив, они смягчили материальные условия жизни невольников. Древние для поддержания рабства знали только оковы и смерть. Южные американцы нашли более духовные гарантии для прочности своей власти. Они, если можно так выразиться, одухотворили деспотизм и насилие. В древности старались не допустить раба разбить свои оковы, – в наше время задались целью отнять у него и желание этого.
Древние надевали цепи на тело раба, но они оставляли его ум свободным и позволяли ему учиться. В этом они были последовательны, тогда для рабства был естественный исход, каждый день раб мог сделаться свободным и равным своему господину.
Южные американцы, которые не думают, что негры могли бы когда-либо слиться с ними, запретили под страхом строгих наказаний учить их читать и писать. Не желая поднять негров до своего уровня, они держат их как можно ближе к состоянию животного.
Во все времена надежда на освобождение существовала в рабстве как смягчение его жестокости.
Южные американцы поняли, что освобождение представляет всегда опасности, если освобожденный не может достичь когда-нибудь равенства со своим господином. Дать человеку свободу и оставить его в нищете и бесславии – не значит ли это подготовить лидера для будущего бунта невольников? Давно было замечено, что присутствие свободного негра вносило неопределенное беспокойство в душу несвободных, проводя в нее, как неясное мерцание, представление об их правах. Южные американцы в большинстве случаев отняли у господ возможность освобождать невольников[259].
Я встретил на юге старика, который раньше жил в незаконной связи с одной из своих негритянок. Он имел от нее несколько детей, они, рождаясь, становились рабами своего отца. Он много раз думал о том, чтобы оставить им в наследство по крайней мере свободу, но миновали годы, прежде чем он сумел обойти препятствия, поставленные законами освобождению. Затем наступила старость и он близок был к смерти. Тогда старик стал представлять, как его сыновей будут таскать с рынка на рынок и как они из родительской власти попадут под розги чужого человека. Эти ужасные картины доводили до бреда его умирающее воображение. Я видел его в смертельной тоске отчаяния и понял тогда, как природа способна мстить за оскорбления, наносимые ей законами.
Эти бедствия, конечно, ужасны, но не составляют ли они последствия, необходимо вытекающего из самого принципа рабства у новых народов?
С того времени, как европейцы стали брать невольников в среде человеческой расы, отличной от их собственной, на которую многие из них смотрели как на низшую по сравнению с другими человеческими расами и относительно которой все ужасаются мысли, чтобы когда-нибудь приравняться к ней, они предположили, что рабство будет существовать вечно, потому что между крайним неравенством, создаваемым рабством, и полным равенством, производимым между людьми независимостью, нет среднего состояния, какое было бы прочно. Европейцы смутно сознавали эту истину, но замалчивали ее. Всякий раз, как возникал вопрос о неграх, они действовали, подчиняясь своей выгоде и гордости или повинуясь жалости. Европейцы нарушили относительно негра все человеческие права, а потом научили его понимать ценность и незыблемость этих прав. Они открыли свои ряды для невольников, а когда те захотели проникнуть в них, то выгнали их с бесчестием. Желая сохранить рабство, они, вопреки своему желанию и бессознательно, позволили себе увлечься в сторону свободы, не имея мужества ни быть вполне беззаконными, ни совершенно справедливыми.
Если сложно предвидеть такое время, когда южные американцы кровно соединятся с неграми, то могут ли они, не рискуя сами погибнуть, допустить, чтобы последние достигли свободы? А если они вынуждены для спасения собственной расы желать удержания негров в оковах, то не должно ли их извинить, если для достижения этого они употребляют самые действенные средства?
То, что происходит на юге Союза, кажется мне и самым ужасным, и самым естественным последствием рабства. Когда я вижу, что порядок опрокинут, и слышу, как человечество напрасно стонет и бьется под гнетом законов, то, сознаюсь, я не нахожу в себе негодования, чтобы заклеймить людей нашего времени, производящих эти бедствия, но сосредоточиваю свою ненависть на тех, кто после тысячелетнего равенства снова ввел в мир рабство.
Каковы бы, впрочем, ни были усилия южных американцев сохранить рабство, это им не удастся навсегда. Рабство, стесненное на одной точке земного шара, подвергающееся осуждению христианства как несправедливость и осуждению политической экономии как вредное явление, рабство, среди демократической свободы и просвещения нашего времени, не есть такое учреждение, которое может долго существовать. Оно прекратится по инициативе или раба, или господина. В обоих случаях следует ожидать больших несчастий.
Если южным неграм будут отказывать в свободе, то закончится тем, что они сами, силой, возьмут ее; если же ее дадут им, то скоро они начнут ею злоупотреблять.
Какова вероятность долговременного существования Американского Союза и какие опасности ему угрожают
Почему преобладающая сила заключается скорее в отдельных штатах, чем в Союзе. Союз будет существовать лишь до тех пор, пока все составляющие его штаты захотят оставаться в нем. Причины, заставляющие их стремиться к сохранению единства. Соединение выгодно для защиты против иностранцев и для того чтобы их не было в Америке. Провидение не поставило естественных преград между различными штатами. Нет и материальных интересов, которые бы их разделяли. Интерес, который имеет север в благосостоянии и соединении юга и запада, юг относительно севера и запада, запад относительно двух других частей. Нематериальные интересы, соединяющие американцев. Однообразие мнений. Опасности Союза возникают из различия в характерах его людей и их страстей. Характер южан и северян. Быстрое возрастание Союза составляет одну из его главных опасностей. Движение населения к северо-западу. Тяготение силы в эту сторону. Страсти, порождаемые этими поворотами удачи. При существовании Союза правительство его становится ли сильнее или слабее? Разные признаки ослабления. Internal improvements. Пустые земли. Индейцы. Дело банка. Вопрос о тарифе. Генерал Джексон
От существования Союза зависит отчасти и поддержание того, что существует в каждом из штатов, входящих в его состав. Поэтому надо сначала исследовать, какова вероятная участь Союза. Но прежде всего нужно установить один пункт: если бы теперешняя конфедерация распалась, то, мне кажется, входящие в ее состав штаты не вернулись бы к их первоначальному состоянию.
Я должен буду снова вернуться на некоторые из тех путей, на какие мне уже приходилось вступать ранее. Я должен буду излагать многие предметы уже известные. Знаю, что, поступая таким образом, я подвергаюсь упрекам читателя. Но важность предмета, о котором мне надо будет сказать, служит для меня извинением. Я предпочитаю лучше иногда повторяться, чем остаться непонятым, и скорее желаю повредить автору, чем его предмету.
Законодатели, создавшие конституцию 1789 года, стремились к тому, чтобы дать союзной власти отдельное существование и преобладающую силу.
Однако они были ограничены условиями задачи, которую им предстояло разрешить. Им не было поручено установить правление у одного народа, но установить правила для ассоциации нескольких народов; и каковы бы ни были их желания, все же они должны были прийти к разделению права верховной власти.
Чтобы уяснить, в чем состояли последствия этого разделения, необходимо рассказать о различных действиях верховной власти.
Есть предметы национальные по своей природе, то есть такие, которые принадлежат не иначе как всей нации в ее целости и которые могут быть доверены только человеку или собранию, наиболее полно представляющему весь народ. К числу таких предметов я отношу войну и дипломатию.
Есть другие, по природе своей имеющие провинциальный характер, то есть которые важны лишь для известных местностей и не могут быть как следует обсуждаемы иначе как на месте. Такова, например, общинная смета.
Бывают такие предметы, которые имеют смешанный характер, они национальны в том смысле, что представляют интерес для всех отдельных лиц, составляющих нацию; они провинциальны, потому что нет необходимости всей нации заботиться о них. Это, например, права, определяющие гражданское и политическое положение граждан. Не существует общественного строя без гражданских и политических прав, поэтому права эти представляют равный интерес для всех граждан; но для существования и благосостояния нации не всегда нужно, чтобы эти права были единообразны, а следовательно, нет необходимости и в том, чтобы они установлялись центральной властью.
Итак, между предметами, которыми занимается верховная власть, существуют две необходимые категории: они встречаются во всех правильно устроенных обществах, каково бы ни было основание, на котором установлен был общественный договор.
Между этими двумя крайними пунктами находятся в виде неустановившейся массы предметы общего характера, но не национальные, которые я назвал смешанными. Поскольку они не есть исключительно национальные, ни вполне провинциальные, то заботы о них могут быть предоставлены или национальному, или провинциальному правительству в зависимости от соглашения вступающих в союз, причем в обоих случаях цель ассоциации все-таки достигается.
Чаще всего отдельные лица объединяются для сформирования верховной власти и их собрание составляет народ. В таком случае ниже данного ими себе общего правительства встречаются только индивидуальные силы или коллективные власти, каждая из которых представляет собой лишь самую незначительную часть верховной власти. Тогда наиболее естественным является возложить на общее правительство управление не только предметами по существу своему национальными, но и большей частью тех смешанных предметов, о которых я говорил выше. Местные власти ограничиваются той долей верховенства, какая необходима для их местности.
Порой в силу факта, существовавшего раньше ассоциации, верховная власть оказывается составленной из политических единиц, имеющих уже организацию; тогда бывает так, что провинциальное правительство берет на себя заботу не только о предметах по природе своей исключительно провинциальных, но также и обо всех или определенных смешанных предметах, о каких я говорил. Поскольку вступившие в союз нации, которые раньше своего соединения сами были единицами, имевшими верховную власть, и которые, хотя и соединились, но продолжают представлять значительную долю верховной власти, не имели в виду уступать общему правительству ничего, кроме пользования необходимыми для Союза правами.
Когда национальное правительство, независимо от прав присущих его природе, обладает правом распоряжения по смешанным предметам верховной власти, тогда оно получает преобладающую силу. Оно не только само имеет много прав, но все те права, которых оно не имеет, находятся от него в зависимости, и можно опасаться, чтобы оно не отняло у провинциальных правительств даже их естественных и необходимых привилегий.
Напротив, когда правом распоряжаться смешанными предметами наделено провинциальное правительство, то в обществе господствует противоположная тенденция. Преобладающая сила находится тогда не в нации, а в провинции; и можно бояться того, что у национального правительства будут наконец отняты привилегии, важные для его существования.
Следовательно, единичные народы склонны к централизации, а конфедерации – к распаду.
Остается только применить эти общие положения к Американскому Союзу.
Отдельным штатам принадлежало право распоряжаться чисто провинциальными вопросами.
Сверх того они же удержали за собой право определять гражданскую и политическую правоспособность граждан, установить правила для взаимных отношений отдельных лиц и отправлять правосудие, – права по природе своей имеющие общий характер, но не принадлежащие национальному правительству.
Мы видели, что союзному правительству была передана власть распоряжаться от имени всей нации в тех случаях, когда она должна была действовать как один человек. Оно представляло нацию перед иностранцами, направляло общие силы против неприятеля. То есть заведовало теми предметами, которые я назвал исключительно национальными.
При этом разделении верховных прав сначала кажется, будто часть, принадлежащая Союзу, больше той, которая принадлежит штатам, но более внимательное рассмотрение данной проблемы доказывает, что на деле она меньше.
Правительство Союза выполняет более обширные задачи, однако деятельность его редко бывает заметна. Провинциальное правительство решает не столь крупные вопросы, но работает постоянно и заявляет о своем существовании.
Правительство Союза охраняет общие интересы страны, но общенародные интересы имеют лишь сомнительное влияние на счастье отдельных лиц.
Напротив, дела, касающиеся провинции, явно влияют на благосостояние живущих в ней.
Союз охраняет независимость и величие нации, которые не касаются непосредственно частных лиц. Штат поддерживает свободу, определяет права, охраняет имущество, жизнь, всю будущность каждого гражданина.
Союзное правительство находится вдали от своих подданных, провинциальное правительство доступно всем. Стоит только возвысить голос, чтобы быть им услышанным. Центральное правительство отражает стремления нескольких людей высшего порядка, желающих управлять им; на стороне провинциального правительства находятся интересы второстепенных людей, рассчитывающих получить власть только в своем штате, и они-то, находясь ближе к народу, оказывают на него серьезное влияние.
Американцы могут гораздо больше ожидать и опасаться от штата, чем от Союза, а потому, следуя естественному движению человеческого сердца, должны иметь гораздо более живую привязанность к первому, чем к последнему.
В этом отношении привычки и чувства согласуются с интересами.
Когда нация, составляющая одно целое, раздробляет свою верховную власть
Союз – огромное целое, слишком неясное, чтобы обнять его патриотическим чувством. Штат имеет определенные формы и ограниченные пределы, он представляет собой известное число предметов знакомых и дорогих тому, кто в нем живет. Он сливается с представлением о самой земле, отождествляется с собственностью, семьей, воспоминаниями прошлого, трудами настоящего, мечтами о будущем. Значит, патриотизм, который чаще всего есть лишь распространение личного эгоизма, остался в штате и, так сказать, не перешел в Союз.
Таким образом, интересы, привычки, чувства соединяются для того, чтобы сосредоточить реальную политическую жизнь в штате, а не в Союзе.
Легко можно судить о различии сил обоих правительств, видя, как каждое из них действует в сфере своей власти.
Всякий раз, как правительство штата обращается к человеку или к ассоциации нескольких людей, речь его ясна и повелительна; то же бывает, когда союзное правительство говорит с отдельными лицами, но как только оно имеет дело со штатом, так начинает переговоры: оно объясняет свои мотивы и оправдывает собственный образ действий, доказывает, советует, но никогда не приказывает. Если возникает сомнение относительно пределов конституционной власти каждого правительства, то провинциальное правительство смело предъявляет свои права и принимает быстрые и энергичные меры к их поддержанию. В это время союзное правительство рассуждает, обращается к здравому смыслу народа, к его интересам, его славе; оно медлит, ведет переговоры; только доведенное до последней крайности оно решается наконец действовать. Сначала можно подумать, что провинциальное правительство вооружено всеми средствами нации, а конгресс представляет собой штат.
Таким образом, союзное правительство, вопреки стараниям людей, его организовавших, представляет по своей природе, как я уже раньше говорил, правительство слабое, которое больше всякого другого нуждается для существования в свободном содействии управляемых.
Легко видеть, что задача его состоит в том, чтобы с удобством выполнять желание штатов оставаться соединенными. При сохранении этого первого условия оно будет мудро, сильно и ловко. Оно было организовано так, чтобы иметь дело лишь с отдельными лицами и легко побеждать всякое сопротивление против общей воли; но союзное правительство не было установлено в предвидении того, что штаты не захотят больше оставаться соединенными.
Если бы в настоящее время верховная власть Союза вступила в борьбу с верховной властью штатов, то легко можно предвидеть, что она была бы побеждена; я сомневаюсь, чтобы борьба могла когда-нибудь завязаться серьезным образом. Всякий раз как союзному правительству будет оказано упорное сопротивление, оно станет уступать. До сих пор опыт показывал, что когда какой-нибудь штат чего-нибудь настойчиво желал и решительно требовал, то всегда получал это, а когда он прямо отказывался действовать[260], то ему предоставляли свободу делать что хочет.
Если бы даже правительство Союза имело собственную силу, то материальное положение страны сделало бы употребление ее для него очень трудным[261].
Соединенные Штаты занимают огромное пространство, их разделяют большие расстояния, население в них разбросано среди местностей еще наполовину пустых. Если бы Союз вздумал оружием принудить своих членов к исполнению их долга, то его положение оказалось бы сходным с тем, какое занимало Англия во время Войны за независимость.
Кроме того, всякое правительство, если оно и сильно, не может легко уклониться от последствий принципа, раз оно само признало его основанием публичного права, дающего направление ему самому. Союз был образован свободной волей штатов; соединившись, последние не потеряли своей национальности и не слились в один народ. Если бы теперь один из этих самых штатов пожелал выйти из договора, то было бы довольно трудно доказать ему, что он не может этого сделать. Для борьбы с ним союзное правительство не могло бы несомненным образом опереться ни на силу, ни на право.
Чтобы союзное правительство восторжествовало над сопротивлением его подданных, нужно, чтобы частный интерес одного или многих из них был бы тесно связан с существованием Союза, как это часто бывало в истории конфедераций.
Предположим, что в числе штатов, соединенных союзной связью, есть несколько таких, которые одни пользуются главными выгодами Союза или благополучие которых всецело зависит от факта соединения; ясно, что центральная власть найдет у них помощь для того, чтобы держать в повиновении другие штаты. Но в таком случае она уже извлечет свою силу не из самой себя, а почерпнет ее из принципа противоположного ее природе. Народы для того лишь вступают в союзы, чтобы получать от соединения равные выгоды, а в данном случае союзное правительство является могущественным оттого, что между соединенными нациями господствует неравенство.
Предположим, что одно из союзных государств сумело захватить центральную власть исключительно в свои руки, оно будет смотреть на прочие государства как на собственных подданных и в мнимой верховной власти Союза заставит уважать свое господство. Тогда от имени союзного правительства могут быть совершены великие дела, но, собственно говоря, оно перестанет существовать[262].
В обоих случаях власть, действующая во имя Союза, становится тем сильнее, чем больше уклонение от естественного состояния и признанного принципа федеративных союзов.
В Америке Союз полезен всем штатам, однако он не необходим ни для одного из них. Многие штаты могли бы порвать связь с Союзом, и участь других от этого не подверглась бы опасности, хотя сумма их благополучия стала бы меньше. И поскольку нет ни одного штата, существование или благосостояние которого было бы вполне связано с теперешним Союзом, то нет и такого, какой готов был бы принести большие личные жертвы для его сохранения.
С другой стороны, нет и такого штата, который в настоящее время из честолюбия имел бы большой интерес в сохранении Союза таким, как мы его видим теперь. Конечно, не все штаты имеют одинаковое влияние в союзных советах, но нет ни одного, который имел бы основание считать себя господствующим и мог бы относиться
Поэтому полагаю, если бы одна часть Союза захотела отделиться от другой, то не только ей нельзя было бы помешать, но этого даже и не пытались бы сделать. Таким образом, нынешний Союз будет существовать до тех пор, пока все входящие в его состав штаты сохранят желание оставаться в нем.
Когда мы установили этот пункт, нам будет легче: дело идет уже не о том, чтобы узнать, могут ли соединенные в настоящее время штаты разделиться, но о том, захотят ли они остаться соединенными.
В числе причин, делающих настоящее соединение полезным для американцев, существуют две главные, и их очевидность бросается в глаза всем.
Хотя американцы находятся, так сказать, в одиночестве на их материке, однако торговля делает их соседями все народы, с которыми они обмениваются товарами. Поэтому, несмотря на их видимое уединение, американцам нужно быть сильными, а сильными они могут быть, только оставаясь соединенными.
Разделившись, штаты не только уменьшили бы свою силу относительно иностранцев, но и создали бы иностранцев на собственной земле. Им тотчас пришлось бы установить систему внутренних таможен, разделить воображаемыми линиями долины, поставить преграды по течению рек и всеми способами затруднить разработку огромного материка, данного им Богом во владение.
Теперь им нечего бояться нашествия неприятеля, следовательно, не нужно ни содержать армий, ни собирать налогов. Если бы Союз распался, то немедленно во всем этом почувствовалась бы нужда.
Таким образом, американцы имеют значительную выгоду в том, чтобы оставаться соединенными.
С другой стороны, почти невозможно придумать, какого бы рода материальный интерес могла в настоящее время иметь одна часть Союза для того, чтобы отделиться от других.
Когда смотришь на карту Соединенных Штатов и видишь горный хребет Аллеганов, тянущийся от северо-востока к юго-западу и простирающийся через страну на пространстве 400 льё (около 1600 верст), то можно подумать, что Провидение хотело воздвигнуть между бассейном Миссисипи и берегами Атлантического океана одну из тех естественных преград, которые, противодействуя постоянным взаимным отношениям людей, образуют как бы необходимые границы между различными народами.
Но средняя высота Аллеганов не превосходит 800 метров[263]. Их округленные вершины и просторные долины, заключенные между ними, легкодоступны в тысяче местах. Более того, главнейшие реки, изливающие свои воды в Атлантический океан: Гудзон, Сескеганна, Потомак – имеют источники по ту сторону Аллеганов, на открытой плоской возвышенности, граничащей с бассейном Миссисипи. Начинаясь в этой местности[264], они пробиваются сквозь преграду, которая должна была бы отбросить их к западу, и проводят посреди гор естественные пути, всегда открытые для человека.
Значит, не существует никакой преграды между различными частями страны, занимаемой в наше время англо-американцами. Аллеганы не только не образуют границы между народами, но не разграничивают даже штатов. Нью-Йорк, Пенсильвания и Виргиния заключают их в своих пределах и простираются на столько же к западу, как и к востоку от этих гор[265].
Территория, занимаемая в наше время двадцатью четырьмя штатами Союза и тремя большими областями, не включенными еще в их число, хотя в них есть уже жители, занимает поверхность в 131144 кв. льё[266] (2284334 кв. версты), то есть представляет площадь почти в пять раз больше Франции. В этих пределах встречаются различные почвы и разные температуры.
Эта обширность территории, занимаемой англо-американскими республиками, вызвала сомнения относительно прочности их Союза. В этом случае надо делать различие: иногда в различных провинциях обширного государства возникают противоположные интересы, которые вступают между собой в борьбу: тогда бывает так, что именно величина государства больше всего вредит его прочности. Но если люди, населяющие эту обширную территорию, не имеют противоположных интересов, то ее обширность должна служить им на пользу, потому что единство управления чрезвычайно благоприятствует возможному обмену различных плодов почвы и, облегчая их сбыт, увеличивает ценность.
Конечно, я вижу в различных частях Союза разнообразные интересы, но не наблюдаю таких, какие были бы противоположны одни другим.
Южные штаты исключительно земледельческие; северные – преимущественно промышленные и торговые, западные – одновременно промышленные и земледельческие. На Юге выращивают табак, рис, хлопок и сахар, на Севере и Западе – маис и пшеницу; источники богатства различны, но чтобы черпать из этих источников, существует одно общее средство, одинаково благоприятствующее всем, – это соединение в Союз.
Север, который развозит богатства англо-американцев во все части света, а богатства всего света привозит в Союз, имеет очевидный интерес, чтобы федерация продолжала существовать в том же виде, в каком она находится теперь, для того, чтобы количество американских производителей и потребителей, пользующихся его услугами, оставалось как можно больше. Север – самый естественный посредник между Югом и Западом Союза с одной стороны, и остальным миром – с другой; поэтому он должен желать, чтобы Юг и Запад оставались соединенными и процветали, поскольку они будут давать его фабрикам сырые материалы и грузы для кораблей.
Юг и Запад имеют еще более прямой интерес в сохранении Союза и в процветании Севера. Продукты Юга вывозятся в основном за море. Поэтому Юг и Запад нуждаются в торговых средствах Севера. Они должны желать, чтобы Союз был очень могуществен на море, и оказывать им действенную защиту. Юг и Запад должны участвовать в расходах на флот, хотя у них и нет кораблей, ведь если бы европейские флоты блокировали южные порты и дельту Миссисипи, то что сделалось бы с каролинским рисом, виргинским табаком, сахаром и хлопком, производимыми в долинах Миссисипи? Таким образом, нет ни одной части союзного бюджета, которая бы не применялась к сохранению материальной выгоды, общей для всех членов Союза.
Независимо от этой торговой пользы, Юг и Запад имеют большую политическую выгоду, оставаясь соединенными между собой и с Севером.
Юг заключает в своей среде огромное невольничье население, составляющее угрозу в настоящем и еще опасность в будущем.
Западные штаты расположены в глубине одной долины. Все реки, орошающие их территорию, начинаясь со Скалистых гор, или с Аллеганов, смешивают свои воды с водами Миссисипи и вместе с ней несут их в Мексиканский залив. По своему положению западные штаты изолированы от европейских традиций и цивилизации Старого Света.
Таким образом, жители Юга должны желать сохранения Союза, чтобы не остаться одним против негров, а жители Запада – не быть запертыми в середине Америки, не имея свободного сообщения с остальным миром.
Север должен желать, чтобы Союз не разделялся, для того, чтобы оставаться как бы связующим звеном, соединяющим его с остальным миром.
Существует, следовательно, тесная связь между материальными интересами всех частей Союза.
Жители Соединенных Штатов много говорят о своей любви к отечеству; признаюсь, я не доверяю этому рассудочному патриотизму, основанному на выгоде и который переменой предмета выгод может быть уничтожен.
Я также не придаю слишком большого значения речам американцев, когда они ежедневно заявляют решимость сохранить федеральную систему, установленную их предками.
Значительное число граждан остаются под общим правлением не столько в силу обдуманного решения быть соединенными, сколько из-за инстинктивного и как бы невольного соглашения, проистекающего от одинаковости чувств и сходства во мнениях.
Я никогда не соглашусь, что люди образуют общество, поскольку признают одного главу и повинуются одинаковым законам. Общество существует лишь тогда, когда люди смотрят на многие вещи с одной точки зрения, когда по многим предметам они имеют общие мнения, когда, наконец, одни и те же факты порождают в них одинаковые впечатления и мысли.
Тот, кто будет изучать то, что происходит в Соединенных Штатах, заметит, что их жители, хотя и разделенные на двадцать четыре отдельных, самостоятельных государства, составляют, однако, один народ. И может, он придет даже к мысли, что общество имеет более действенное существование в среде англо-американского Союза, чем в европейских нациях, у которых одно законодательство и подчинены они одному человеку.
Хотя англо-американцы принадлежат к нескольким религиозным направлениям, все они имеют единый взгляд на религию.
Они не всегда бывают согласны по поводу способов хорошего управления и форм, которые следует применять к нему, но они единодушны относительно общих начал, какие должны управлять человеческими обществами. От Мэна до Флориды и от Миссури до Атлантического океана признают, что источник всякой законной власти находится в народе. Всюду имеются одни и те же идеи о свободе и равенстве, высказываются те же мнения о печати, о праве ассоциации, о присяжных и ответственности агентов власти.
Если мы от политических и религиозных идей перейдем к философским и моральным убеждениям, управляющим обыденной жизнью и дающим направление всему поведению человека, то мы заметим то же согласие.
Англо-американцы[267] видят моральный авторитет в общечеловеческом разуме, так же как политическую власть во всей совокупности граждан и полагают, что для различения дозволенного и запрещенного, истинного и ложного, следует обращаться к общему мнению. Большая часть их думает, что правильное понимание человеком своей выгоды достаточно для направления его на путь честности и справедливости. Они признают, что каждый при рождении получает способность управлять самим собой и что никто не имеет права заставлять себе подобного быть счастливым. Все они имеют живую веру в человеческую способность к совершенствованию, все рассуждают, что распространение просвещения должно дать полезные результаты, а невежество должно вести к пагубным последствиям; все смотрят на общество как на прогрессирующий организм, а на человечество как на изменяющийся образ, в котором ничего не установлено и не должно быть установлено навсегда, и допускают, что то, что им сегодня кажется хорошим, завтра может быть заменено лучшим, в настоящее время еще скрытым.
Я не говорю, что все эти мнения справедливы, я подчеркиваю, что они принадлежат американцам.
Будучи таким образом соединены между собой общностью идей, англо-американцы отделены ото всех прочих народов одним чувством – гордостью.
Вот уже пятьдесят лет, как жителям Соединенных Штатов не перестают повторять, что они составляют единственный религиозный, просвещенный и свободный народ. Они видят, что у них демократические учреждения до сих пор процветают, тогда как они рушатся в остальном мире, поэтому американцы имеют чрезвычайно высокое мнение о себе и не далеки от мысли, что они образуют особую породу человечества.
Таким образом, опасности, угрожающие американскому Союзу, проистекают не из разных мнений, так же как и не из различия интересов. Источник их надо искать в разнообразии характеров и страстях американцев.
Почти все люди, населяющие огромную территорию Соединенных Штатов, имеют общее происхождение, но с течением времени климат и особенно невольничество внесли заметные различия между характером англичан, живущих на юге Соединенных Штатов, и характером англичан, живущих на севере.
У нас считают, что невольничество обусловливает присутствие в одной части Союза интересов противоположных интересам другой части. Я не заметил, чтобы это так было. Невольничество не создало на Юге интересов противоположных северным, но оно изменило характер жителей Юга и дало им другие привычки.
Я уже рассказывал, какое влияние оказало невольничество на торговые способности южных американцев, оно же распространяется и на их нравы.
Невольник – слуга, он не рассуждает и подчиняется всему безропотно. Порой он убивает своего господина, но никогда ему не противится. На Юге нет таких бедных семей, которые не имели бы невольников. Южный американец с самого рождения оказывается облеченным определенного рода домашней диктатурой; первые впечатления, получаемые им от жизни, учат его, что он родился для того, чтобы повелевать, и первая привычка, получаемая им, – это привычка к господству. Воспитание направлено к тому, чтобы сделать из южного американца человека гордого, вспыльчивого, раздражительного, склонного к насилию, пылкого в своих желаниях, нетерпеливого относительно препятствий, однако легко впадающего в уныние, если он не может сразу восторжествовать.
Северный американец не видит рабов около своей колыбели, не замечает возле себя и свободных слуг, так как по большей части ему самому приходится заботиться о собственных нуждах. Едва лишь он появился на свет, как идея необходимости со всех сторон представляется его уму. Поэтому он рано приучается сам точно определять естественные пределы того, что для него возможно; он не рассчитывает подчинить себе силой чужую волю, которая будет ему противиться, и знает, что для приобретения поддержки других людей нужно прежде всего заслужить их благосклонность. Он терпелив, рассудителен, снисходителен, медлен в действии и настойчив в своих намерениях.
В южных штатах самые насущные потребности человека всегда удовлетворены, таким образом южанин никогда не заботится о материальных жизненных нуждах, заботу эту за него принимает на себя другой человек. Будучи свободен с этой стороны, он направляет свое воображение на другие предметы – более значительные и менее точно определенные. Он любит величие, роскошь, славу, шум, удовольствия и особенно праздность; ничто не может заставить его приложить усилия к добыванию средств для жизни, поскольку у него нет необходимой работы, то он засыпает и не берется даже за полезную.
На Севере царствует равенство состояний и рабство не существует, поэтому человек там как бы поглощен теми самыми материальными заботами, которыми белые пренебрегают на Юге. С самого детства он занят борьбой с нищетой и привыкает ставить материальное довольство выше всех наслаждений ума
Северянин обладает не только опытом, но и знанием, однако он не высоко ставит науку в смысле наслаждения ею, но ценит ее как средство и с жадностью схватывает лишь полезные ее применения.
Южный американец непосредствен, остроумен, откровенен, великодушен и отличается более духовными и блестящими качествами.
Северный американец деятельнее, рассудительнее, просвещеннее и искуснее.
Один имеет вкусы, предрассудки, слабости и величие всех аристократий.
У другого есть хорошие качества и недостатки, характеризующие средний класс.
Соедините двух людей в общество, дайте обоим одинаковые интересы и отчасти одинаковые мнения; если их характер, образование и цивилизация различны, то существует большая вероятность, что они окажутся не согласны. То же замечание применимо и к обществу, состоящему из наций.
Значит, невольничество наносит вред американскому Союзу не прямо, влияя на его интересы, но косвенно, влияя на нравы.
Штаты, присоединившиеся к союзному договору в 1790 году, были в числе тринадцати. Теперь их в Союзе насчитывается двадцать четыре. Население, доходившее в 1790 году почти до четырех миллионов, за сорок лет возросло вчетверо, в 1830 году оно равнялось почти тринадцати миллионам[268].
Подобные перемены не могут совершаться безопасно.
Для общества, состоящего из наций, как и для состоящего из отдельных лиц, существуют три главные вероятности продолжительного существования: благоразумие его членов, слабость каждого из них в отдельности и их небольшое число.
Американцы, удаляющиеся от берегов Атлантического океана и проникающие на запад,– искатели приключений, нетерпеливо выносящие всякого рода гнет, жадные к богатству, часто отвергнутые теми штатами, где они родились. Они являются в пустыню, не зная друг друга. Там они не встречают ничего, что могло бы их сдерживать, ни традиций, ни семейного духа, ни примеров. Значение закона в их среде слабо, а значение нравов еще слабее. Следовательно, люди, ежедневно прибывающие в долины Миссисипи, во всех отношениях ниже американцев, живущих в старинных пределах Союза. Однако они оказывают уже большое влияние на его направление и достигают заведывания общими делами раньше, чем научатся управлять самими собой[269].
Чем слабее каждый из членов общества в отдельности, тем вероятнее продолжительное существование общества, потому что в таком случае отдельные члены безопасны только тогда, когда остаются соединенными. В 1790 году самая населенная из американских республик не имела 500000 жителей[270]; поэтому каждая из них сознавала свою незначительность в качестве независимого народа и это делало для нее легче повиновение союзной власти. Но когда один из соединенных штатов, как штат Нью-Йорк, насчитывает у себя 2000000 жителей и занимает территорию, поверхность которой равняется четверти Франции[271], то он чувствует, что силен сам по себе, и если он все-таки находит пребывание в Союзе полезным для собственного благосостояния, то уже не смотрит на него как на необходимое условие своего существования. Он может обойтись и без Союза, а соглашаясь оставаться в нем, скоро начинает стремиться к преобладанию.
Уже одно увеличение числа членов Союза значительно усилило бы тенденцию к разрыву союзных связей. Не все люди, имеющие одну точку зрения, смотрят на одни и те же предметы одинаково. Тем более это бывает, когда точки зрения различны. Поэтому, когда число американских республик увеличивается, уменьшается вероятность получить ото всех их согласие на одни и те же законы.
В настоящее время интересы различных частей Союза не находятся в противоречии друг с другом, но кто сумеет предвидеть изменения, которые в ближайшем будущем могут возникнуть в стране, где каждый день создаются новые города и каждое пятилетие – новые нации?
С тех пор как основаны английские колонии, число жителей в них удваивается приблизительно каждые двадцать два года; я не вижу причин, которые бы в течение столетия от настоящего времени могли бы остановить это прогрессивное движение англо-американского населения. Я думаю, что не пройдет ста лет, как территория, занятая Соединенными Штатами или на которую они предъявляют права, будет иметь более ста миллионов жителей и станет разделена на сорок штатов[272].
Допускаю, что эти сто миллионов человек не имеют различных интересов, напротив, я признаю, что все они видят одинаковую выгоду в том, чтобы оставаться соединенными, и все же я полагаю, что именно потому, что их сто миллионов, составляющих сорок отдельных и неравносильных наций, сохранение союзной формы правления будет только счастливой случайностью.
Я ценю человеческую способность к совершенствованию, но пока люди не изменили своей природы и не преобразились, отказываюсь доверять прочности правительства, задача которого состоит в том, чтобы держать вместе сорок различных народов, расселенных на поверхности равной половине Европы[273], предупреждать их соперничество, самолюбие и борьбу и соединять независимые воли для осуществления одних и тех же намерений.
Но наибольшая опасность, какой подвергается Союз вследствие своего укрупнения, происходит от постоянного перемещения сил, совершающегося внутри его.
От берегов Верхнего озера до Мексиканского залива считается по прямому направлению около четырехсот французских льё (около 1600 верст). Вдоль этой огромной линии извивается граница Соединенных Штатов, иногда она входит внутрь этих пределов, но чаще всего проникает далеко за них в пустыню. Вычислено, что вдоль всего этого обширного фронта белые продвигаются ежегодно в среднем выводе на семь льё (28 верст)[274]. Порой встречается препятствие: бесплодный округ, озеро, индейское племя, неожиданно попадающееся на пути; колонна останавливается тогда, концы ее загибаются внутрь, а когда они сошлись, то движение вперед возобновляется. Есть нечто провиденциальное в этом постепенном и безостановочном движении европейской расы по направлению к Скалистым горам: это какой-то человеческий поток, постоянно возрастающий и ежедневно воздвигаемый рукой Бога.
Внутри этой первой линии завоевателей строятся города и основываются обширные государства. В 1790 году в долинах Миссисипи находилось лишь несколько тысяч пионеров; в настоящее время эти долины заключают в себе столько людей, сколько их было во всем Союзе в 1790 году. Население в них достигает приблизительно четырех миллионов жителей[275]. Город Вашингтон был основан в 1800 году в самом центре американского Союза, теперь он находится на одном из его концов[276]. Депутаты из последних западных штатов, желая занять свои места в конгрессе, вынуждены уже совершать
Все штаты Союза одновременно стремятся к обогащению, но не для всех возможно в равной мере возрастание и процветание.
На севере Союза ветви, отделяющиеся от горной цепи Аллеганов, доходя до Атлантического океана, образуют на его берегах обширные рейды и гавани, всегда доступные самым большим кораблям. Напротив, от устья Потомака и до впадения Миссисипи вдоль американского берега встречаются только плоские и песчаные места. В данной части Союза выходы почти всех рек засорены и изредка попадающиеся в этих лагунах гавани не имеют такой глубины для кораблей и представляют гораздо меньшие удобства для торговли, чем северные порты.
К этой первой невыгодности положения, зависящей от природы, присоединяется другая, происходящая от законов.
Мы видели, что рабство, уничтоженное на Севере, существует еще на Юге, и мной было описано то гибельное влияние, которое оно оказывает на благосостояние самого господина.
Север, поэтому, должен быть более коммерческим[277] и промышленным, чем Юг. Естественно, что население и богатство притекают к нему быстрее.
Штаты, находящиеся на берегу Атлантического океана, наполовину уже заселены. Большая часть земель в них имеет хозяев, поэтому они не могут принять такое же количество эмигрантов, как западные штаты, которые представляют еще обширное поле для разработки. Бассейн Миссисипи значительно плодороднее берегов Атлантического океана. Данная причина вместе с другими активно направляет европейцев на запад. Это строго доказывается цифрами.
Если сделать вычисление относительно всей совокупности Соединенных Штатов, то мы заметим, что в течение последних сорока лет число жителей приблизительно утроилось. Но если мы примем в расчет только бассейн Миссисипи, то окажется, что в течение того же времени население[278] в нем увеличилось в тридцать один раз[279].
Ежедневно центр силы Союза передвигается. Сорок лет назад большинство его граждан жило на берегах моря, возле того места, где теперь находится Вашингтон; теперь оно находится дальше внутрь материка и более к северу; несомненно, что не пройдет двадцати лет, как оно будет по ту сторону Аллеганов. Если Союз будет продолжать существовать, то бассейн Миссисипи по своему плодородию и обширности предназначен сделаться постоянным центром силы Союза. Через тридцать или сорок лет он займет свое естественное место. Легко вычислить, что тогда его население будет относиться к населению штатов, находящихся на берегу Атлантического океана, приблизительно как 40 к 11. Еще несколько лет, и управление Союзом ускользнет, значит, из рук тех, кто его основал, и население долины Миссисипи будет господствовать в союзных делах.
Это постоянное тяготение сил и влияния в Союзе к северо-западу проявляется через каждые десять лет, когда после производства общей переписи населения снова устанавливается число представителей, которых каждый штат должен посылать в конгресс[280].
В 1790 году Виргиния имела девятнадцать представителей в конгрессе. Это число возрастало до 1813 года, когда достигло цифры двадцати трех. С этого времени оно начало уменьшаться. В 1833 году оно уже равнялось лишь двадцати одному[281]. В течение этого же периода штат Нью-Йорк следовал противоположной тенденции: в 1790 году он имел в конгрессе десять представителей, в 1813 году – двадцать семь, в 1823-м – тридцать четыре, в 1833-м – сорок. Огайо имел в 1833 году только одного представителя; в 1833 году их было девятнадцать.
Трудно представить прочный союз между двумя народами, из которых один беден и слаб, другой богат и силен, даже и в том случае, если будет доказано, что сила и богатство одного не служат причиной слабости и бедности другого. Еще труднее поддержать их союз в то время, когда один теряет силы, а другой приобретает их.
Это быстрое и непропорциональное возрастание некоторых штатов угрожает независимости других. Если бы Нью-Йорк со своими двумя миллионами жителей и сорока представителями захотел предписывать законы конгрессу, то, может, ему это и удалось бы. Но если бы даже самые сильные штаты и не пытались притеснять меньшие, то опасность все же существовала бы, потому что она почти столько же состоит в возможности такого факта, как и в самом факте.
Слабые редко доверяют справедливости и рассудительности сильных. Поэтому штаты, растущие медленнее других, подозрительно и завистливо смотрят на те, кому фортуна благоприятствует. Из этого возникает недовольство и неопределенное беспокойство, которые замечаются в одной части Союза, представляя противоположность с благосостоянием и доверием, господствующими в другой. Я думаю, что враждебное положение, занятое Югом, не имеет других причин.
Из всех американцев южане должны бы больше всего держаться за Союз, потому что именно они потерпели бы всего больше, будучи предоставлены самим себе, однако только они одни и угрожают разорвать связи, соединяющие Союз. Отчего это происходит? На это легко ответить. Юг, давший Союзу четырех президентов[282], знает теперь, что союзная власть ускользает от него; он ежегодно видит, как число его представителей в конгрессе уменьшается, а число представителей Севера и Запада возрастает, и, будучи населен людьми горячими и раздражительными, сердится и беспокоится; с грустью он обращает взгляд на самого себя и, вспоминая о прошлом, постоянно спрашивает себя, не притесняют ли его. Как только он замечает, что какой-нибудь союзный закон не выгоден для него, так он кричит, что относительно его злоупотребляют силой; он требует, и если его не слушают, то приходит в негодование и грозит уйти из общества, в котором он исполняет только обязанности, не получая от него выгод.
«Тарифные законы,– говорили в 1832 году жители Каролины,– обогащают Север и разоряют Юг, потому что, не будь этого, можно ли было бы представить, что Север с его негостеприимным климатом и бесплодной почвой постоянно увеличивает свои богатства и силу, а Юг, составляющий как бы сад Америки, быстро приходит в упадок?»[283]
Если бы подобные перемены происходили постепенно, чтобы по крайней мере каждое поколение имело время замениться другим вместе с изменением того порядка вещей, которого оно было свидетелем, то опасность была бы меньше; но в движении вперед, совершаемом обществом в Америке, есть нечто столь торопливое, что его почти можно бы было назвать революционным. Один и тот же гражданин мог видеть, как его штат стоял во главе Союза, а потом перестал влиять на его решения. Есть такие из американских республик, которые росли так же скоро, как один человек, и которые родились, выросли и достигли зрелости в тридцать лет.
Не следует воображать, будто штаты, теряющие власть, пустеют и идут к упадку: развитие их благосостояния не останавливается, они возрастают даже скорее всякого европейского королевства[284]. Но им
Величайшая опасность, грозящая Соединенным Штатам, проистекает из самого их благополучия: оно ведет некоторых членов Союза к опьянению, сопровождающему быстрое увеличение богатства, а у других рождает зависть, недоверие и разочарование, следующие обычно за его потерей.
Американцы радуются, глядя на это необыкновенное движение. Мне кажется, что они должны бы смотреть на него с сожалением и страхом. Что бы ни делали американцы Соединенных Штатов, они все же будут одним из величайших народов мира; потомки их займут почти всю Северную Америку; материк, на котором они живут, составляет их собственность и не может у них быть отнят. Кто же заставляет их спешить овладеть им теперь же? Богатство, могущество и слава непременно будут у них когда-нибудь, а они бросаются за этим великим счастьем, словно у них остается одна минута для того, чтобы его поймать.
Мне кажется, я доказал, что существование настоящего Союза зависит от согласия всех его членов оставаться соединенными, и исходя из этого положения, я исследовал, какие бы причины могли заставить различные штаты желать отделиться. Но для Союза есть два способа погибнуть: или один из союзных штатов может захотеть выйти из договора и таким образом насильственно порвать общую связь; к этому случаю и относится большая часть сделанных мной ранее замечаний; или союзное правительство может постепенно терять власть вследствие одновременно проявляемого всеми союзными республиками стремления вернуть себе независимость. Центральная власть, у которой были бы постепенно отняты все ее права и которая молчаливым соглашением была бы доведена до бессилия, не сумела бы выполнять свою задачу, и второй Союз погиб бы, подобно первому, от определенного рода старческого слабоумия.
Постепенное ослабление союзной связи, ведущее к уничтожению Союза, впрочем, само по себе отдельный факт, могущий привести ко многим другим менее крайним результатам ранее, чем он произведет падение Союза. Союз еще существует, а уже слабость его правительства может довести нацию до бессилия, спровоцировать внутреннюю анархию и замедлить развитие общего благосостояния страны.
Исследовав, что влечет англо-американцев к разъединению, нужно рассмотреть, при существовании Союза, увеличивает ли их правительство сферу своего действия или суживает ее, становится ли оно энергичнее или ослабевает.
Очевидно, что американцы весьма озабочены предполагаемой ими опасностью. Они замечают, что у большей части народов существует тенденция к переходу в немногие руки пользования правами верховной власти, и пугаются, воображая, будто и у них закончится тем же. Даже государственные люди испытывают эти страхи или делают вид, что испытывают, поскольку в Америке централизация не популярна и нельзя лучше угодить большинству, как восставая против воображаемых захватов центральной власти. Американцы не хотят видеть того, что в странах, где проявляется это пугающее их стремление к централизации, существует лишь один народ, тогда как Союз – федерация различных народов, а это такой факт, одного которого достаточно, чтобы нарушить все предвидения, основанные на аналогии.
Я считаю эти опасения значительного числа американцев совершенно мнимыми. Я не только не боюсь вместе с ними закрепления верховной власти в руках Союза, но думаю, что союзное правительство заметным образом ослабевает.
Для доказательства утверждаемого мной по этому поводу я не буду использовать старинные факты, но обращусь к тем, свидетелем которых мог быть я сам или которые фиксировались в наше время.
Если проанализировать то, что происходит в Соединенных Штатах, то легко заметить существование двух противоположных направлений: это как бы два течения, направленные по одному руслу в разные стороны.
В течение сорока пяти лет существования Союза время стерло множество провинциальных предубеждений, которые вначале вели с ним борьбу. Патриотическое чувство, привязывавшее каждого американца к своему штату, стало менее сильным. Узнав лучше друг друга, различные части Союза сблизились. Почта, эта великая связь умов, проникает теперь и в пустыни[286]. Все береговые пункты ежедневно сообщаются друг с другом посредством пароходов. Торговое движение вниз и вверх по внутренним рекам представляет беспримерную быстроту[287]. К этим удобствам, созданным природой и искусством, присоединяются непостоянство желаний, беспокойство ума, страсть к богатству, которые, постоянно толкая американца вон из дома, приводят его к общению со множеством сограждан. Он ездит по своей стране по всем направлениям, посещает живущее в ней население. Нет такой французской провинции, жители которой так хорошо знали бы друг друга, как 13000000 людей, населяющих Соединенные Штаты.
Перемешиваясь, американцы в то же время и сливаются друг с другом. Различия между ними, причиной которых были естественные условия, происхождение и учреждения, нивелируются. Все они приближаются к одному общему типу. Ежегодно тысячи людей отправляются с севера и распространяются по всем частям Союза. Они приносят с собой их верования, мнения и нравы, и поскольку по своей образованности они стоят выше тех людей, между которыми они поселяются, то скоро они захватывают в свои руки управление делами и производят в обществе изменения в собственную пользу. Это постоянное переселение с севера на юг чрезвычайно благоприятствует слиянию всех провинциальных характеров в один национальный характер. Поэтому северная цивилизация предназначена к тому, чтобы сделаться общей мерой, к какой со временем будет применяться все остальное.
По мере того как промышленность американцев совершенствуется, торговые связи, соединяющие союзные штаты, становятся теснее, и единение, бывшее раньше во мнениях, входит в привычки. Время в своем движении уничтожает множество фантастических страхов, тревоживших воображение людей 1789 года. Союзная власть не сделалась угнетающей, она не лишила независимости штатов и не привела членов Союза к монархии. В Союзе маленькие штаты не подпали под власть больших. И количество населения, богатство и сила Союза продолжали возрастать.
Поэтому я думаю, что в наше время американцам представляется меньше естественных затруднений для того, чтобы жить вместе, чем это было в 1789 году. Союз теперь имеет меньше врагов, чем прежде.
А между тем, если мы будем внимательно изучать историю Соединенных Штатов в течение сорока пяти лет, то легко убедимся в том, что значение союзной власти уменьшается.
Нетрудно указать причины данного явления.
В момент обнародования конституции 1789 года все погибало в анархии; заступивший место этого беспорядка Союз возбуждал много страха и
Но, чтобы до этого дойти, народ, так сказать, превзошел самого себя.
Конституция не уничтожила индивидуальности штатов, а общественные группы, каковы бы они ни были, имеют тайный инстинкт, направляющий их к независимости. Этот инстинкт еще явственнее в такой стране, как Америка, где каждая деревня образует нечто вроде республики, привыкшей к самоуправлению.
Значит, со стороны штатов, подчинившихся преобладанию Союза, было сделано известное усилие. А всякое усилие, даже увенчавшееся успехом, не может не ослабеть, когда ослабевает произведшая его причина.
По мере того как союзное правительство упрочивало собственную власть, Америка снова занимала свое положение между нациями, мир восстанавливался на границах, общественный кредит снова повышался; на место запутанности становился определенный порядок, позволявший личной промышленной деятельности идти своим естественным путем и развиваться на свободе.
Но вследствие этого самого благополучия стали забывать о его причине; когда опасность миновала, американцы уже не находили в себе той энергии и любви к отечеству, которые помогли им ее предотвратить. Избавившись от беспокоившего их страха, они легко вошли в привычный ход жизни и беспрепятственно предались своим обычным склонностям. Как только сильное правительство перестало казаться необходимым, так снова стали находить его неудобным. Все шло хорошо при Союзе и потому от него не отделялись, но мечтали как можно меньше чувствовать воздействие представлявшей его власти. Вообще желали оставаться соединенными, а в каждом частном случае стремились быть снова независимыми. Ежедневно союзный принцип все легче признавался и все меньше применялся; таким образом, союзное правительство, создав порядок и мир, привело себя к упадку.
Как только это настроение умов стало выражаться внешним образом, так партийные деятели, живущие народными страстями, начали эксплуатировать его в свою пользу.
Союзное правительство очутилось тогда в критическом положении, враги его пользовались народной благосклонностью, и право управлять им получалось теми, кто давал обещание сделать его слабее.
С этого времени союзное правительство не переставало отступать почти всякий раз, как оно приходило в столкновение с правительствами штатов. Когда приходилось разъяснять смысл выражений союзной конституции, то чаще всего это делалось против Союза и в пользу штатов.
Конституция возлагала на союзное правительство обязанность заботиться о национальных интересах: предполагалось, что его дело вести самому или оказывать содействие крупным предприятиям внутри страны, способным по своему характеру увеличить благосостояние всего Союза(internal improvements),каковы, например, каналы.
Штаты испугались, что не их власть, а другая будет таким образом распоряжаться частью их территории. Они боялись, что центральное правительство, приобретя этим способом опасное право назначения на должности в их собственной среде, может проявить в ней влияние, которое они желали всецело сохранить только за своими агентами.
Поэтому демократическая партия, бывшая всегда противницей всякого развития союзной власти, возвысила свой голос: стали обвинять конгресс в присвоении себе не принадлежащих ему прав, а главу государства – в честолюбии. Испугавшись поднятого шума, центральное правительство само наконец признало свою ошибку и осталось в той сфере, которая ему была указана.
Конституция предоставляет союзу исключительное право заключать договоры с иностранцами. Союз вообще признавал за иностранцев индейцев, живущих на границах его территории. Пока эти дикари соглашались уходить от цивилизации, то право Союза не оспаривалось, но как только какое-нибудь индейское племя решало жить оседло в известной местности, так окружающие ее штаты предъявляли право собственности на эту землю и право верховной власти над людьми, принадлежащими к данному племени. Центральное правительство поспешило признать то и другое и после заключения договоров с индейцами как с независимыми народами предоставило их в качестве подданных законодательной тирании штатов[288].
В числе штатов, образовавшихся на берегах Атлантического океана, многие простирались к западу в безлюдные местности, куда еще не проникли европейцы. Те штаты, границы которых были уже установлены, с завистью смотрели на безграничную будущность, открытую для их соседей. Последние для примирения и облегчения осуществления Союза согласились установить для себя границы и предоставили Союзу всю территорию, какая могла оказаться за ними[289].
С этого времени союзное правительство сделалось собственником всех земель, находящихся вне тринадцати штатов, первоначально вступивших в Союз. На него возложена обязанность делить и продавать их, и получаемые от этой продажи деньги вносятся исключительно в союзную казну. На средства, даваемые этим доходом, союзное правительство покупает у индейцев их земли, проводит дороги в новых округах и помогает в них быстрому развитию общественности.
Но с течением времени в этих пустынных местностях, когда-то уступленных жителями берегов Атлантического океана, образовались новые штаты. Конгресс продолжал продавать в пользу всей нации необработанные земли, остававшиеся еще внутри этих штатов. Но в настоящее время последние утверждают, что раз они узаконены, то они и должны иметь исключительное право употреблять доход от этих продаж на их собственные нужды. Когда эти требования стали все более угрожающими, то конгресс счел нужным отнять у Союза часть привилегий, какими он пользовался до тех пор, и в конце 1832 года издал закон, которым, не уступая новым западным республикам права собственности на их невозделанные земли, представлял исключительно в их пользу большую часть получаемого от них дохода[290].
Достаточно проехать по Соединенным Штатам, чтобы оценить выгоды, получаемые страной от банка. Выгоды эти различного рода, но особенно одно удобство поражает иностранца: банковые билеты Соединенных Штатов принимаются на границе пустынь в той же цене, как и в Филадельфии, где находится центральное управление банка[291].
Однако банк Соединенных Штатов составляет предмет больших проявлений ненависти. Его директоры высказались против президента, и их обвиняют в том, что, злоупотребляя своим влиянием, они затрудняли его избрание. Поэтому президент нападает на представляемое ими учреждение со всей горячностью личной вражды, причем во мщении поощряло его то, что он чувствует за собой поддержку тайных инстинктов большинства.
Банк образует собой главную денежную связь Союза так же, как конгресс является главным представителем его законодательной связи, и те же страсти, которые стремятся к освобождению штатов от зависимости их от центральной власти, нацелены на уничтожение банка.
Банк Соединенных Штатов имеет всегда в своих руках значительное число билетов, выпущенных провинциальными банками, по ним он может каждый день
Борьба банка со своими врагами есть лишь один частный случай в борьбе, которую ведут в Америке провинции с центральной властью, дух независимости и демократии с духом иерархии и подчиненности. Я не утверждаю, что противники банка Соединенных Штатов именно те же самые лица, которые и в других пунктах нападают на союзное правительство, но я говорю, что нападки на этот банк вызваны теми же инстинктами, какие ведут борьбу и с союзным правительством, и что значительное число врагов первого есть дурной признак, указывающий на ослабление последнего.
Но никогда Союз не оказывался так слаб, как в знаменитом деле о тарифах[292].
Войны французской революции и 1812 года, препятствовавшие свободному сообщению Америки с Европой, создали фабричное производство на севере Союза. Когда после заключения мира для европейских продуктов снова открылся путь в Новый Свет, то американцы сочли нужным установить таможенную систему, которая могла бы и оказывать покровительство их начинающейся промышленности и доставлять средства для уплаты долга, сделанного по случаю войны.
Южные штаты, не имеющие фабрик, нуждающихся в покровительстве, и исключительно земледельческие, скоро стали жаловаться на эту меру.
Я не буду разбирать здесь, что могло быть истинного или мнимого в их жалобах, я только рассказываю факты.
Уже в 1820 году Южная Каролина в петиции, представленной в конгресс, заявила, что тарифный законпротивен конституции, притеснителен и несправедлив.Затем Джорджия, Виргиния, Северная Каролина, штаты Алабама и Миссисипи сделали заявления в том же смысле.
Конгресс не только не обратил внимания на этот ропот, но в 1824 и 1828 годах еще повысил таможенные пошлины и снова утвердил тариф в принципе.
Тогда на юге появилось или, лучше сказать, было возобновлено знаменитое учение, которому дано названиенуллификации.
Я говорил, что целью союзной конституции было не установление временного союза между самостоятельными государствами, а создание национального правления. Во всех случаях, предусмотренных конституцией, американцы Соединенных Штатов образуют один народ. По этим вопросам воля нации выражается у них, как и у всех конституционных народов, посредством большинства. Когда оно высказалось, то меньшинство обязано подчиниться.
Такова легальная доктрина, единственно согласная с текстом конституции и с известными намерениями тех людей, которые ее установили.
Напротив, южныенуллификаторыутверждают, что, соединяясь вместе, американцы не имели в виду слиться в один народ, а они желали только образовать лигу независимых народов. Из этого следует, что так как каждый штат сохранил если не в действии, то по крайней мере в принципе, свою полную верховную власть, то он имеет право толковать законы, издаваемые конгрессом, и приостанавливать у себя исполнение тех из них, которые будут им признаны противными или конституции, или справедливости.
Все учение нуллификации резюмировано в одной фразе, сказанной в 1833 году в сенате Соединенных Штатов г. Калгоном, признанным предводителем южных нуллификаторов:
«Конституция – это договор, в котором штаты участвовали в качестве государств, обладающих верховной властью. Но всякий раз, когда делается договор между сторонами, для которых не существует общего судьи, каждая из них сохраняет за собой право самой судить о размерах ее обязанностей».
Очевидно, что подобное учение уничтожает связь Союза и фактически приводит снова к анархии, от которой американцы были освобождены конституцией 1789 года.
Когда Южная Каролина увидала, что конгресс остается глух к ее жалобам, она стала угрожать применением к союзному тарифному закону учения нуллификаторов. Конгресс твердо продолжал держаться своей линии, и вскоре гроза разразилась.
В 1832 году народ Южной Каролины[293] избрал национальный конвент для обсуждения чрезвычайных мер, которые оставалось принять, и 24 ноября того же года конвент обнародовал под названием указа закон, который признавал недействительным союзный закон о тарифе, запрещал взимать указанные в нем пошлины и принимать жалобы, могущие быть по этому поводу поданными в союзные суды[294]. Этот указ должен был привестись в действие только в следующем феврале и было объяснено, что если конгресс раньше этого времени изменит тариф, то Южная Каролина может согласиться и оставить без последствий свои угрозы. Позже было выражено, впрочем, в неясной и неопределенной форме желание подвергнуть вопрос рассмотрению чрезвычайного собрания от всех союзных штатов.
Тем временем Южная Каролина вооружала свою милицию и готовилась к войне.
Что же сделал конгресс? Конгресс, не слушавший своих подданных, пока они с покорностью просили, тотчас обратил свой слух к их жалобам, увидев их с оружием в руках[295]. Он издал закон[296], на основании которого пошлины, указанные в тарифе, должны прогрессивно уменьшаться в течение десяти лет до тех пор, пока они не будут доведены до размера, не превышающего потребности правительства. Таким образом, конгресс отказался от оснований тарифа. Пошлину, покровительствующую промышленности, он заменил мерой чисто фискальной[297]. Желая скрыть свое поражение, правительство Союза обратилось к уловке, часто применяемой слабыми правительствами: уступая на деле, оно выказывало себя непреклонным относительно принципов. В то же время, как конгресс изменил тарифный закон, он провел другой закон, в силу которого президент был облечен чрезвычайной властью для подавления сопротивления, которого в это время уже нечего было опасаться.
Южная Каролина не согласилась уступить Союзу даже этого слабого вида победы; тот же национальный конвент, признавший недействительным тарифный закон, принял предложенные ему уступки, но в то же время объявил, что твердо держится доктрины нуллификаторов, и для доказательства этого признал недействительным закон, дающий президенту чрезвычайные полномочия, хотя было понятно, что он не будет применен.
Почти все дела, о которых я говорил, происходили во время президентства генерала Джексона. Нельзя отрицать, что в проблеме тарифа он с искусством и энергией поддерживал права Союза. Я думаю, однако, что в числе опасностей, каким в настоящее время подвергается власть Союза, следует также считать и образ действий его представителя.
О влиянии, которое может иметь генерал Джексон в своей стране, в Европе составили
В Европе слышали, что генерал Джексон одерживал победы на войне, что это человек энергичный, склонный по характеру и по привычкам к действию силой, любящий властвовать и распоряжаться деспотически. Все это может быть верно, однако выводы, сделанные из этих положений, ошибочны.
Воображают, будто генерал Джексон хочет установить в Соединенных Штатах диктатуру, что он введет там господство военного направления и даст центральной власти распространение опасное для провинциальной свободы. Но в Америке времена для таких предприятий и для подобных людей еще не настали, и если бы генерал Джексон захотел властвовать такими методами, то он, конечно, потерял бы свое политическое положение и подверг опасности собственную жизнь. Поэтому он не так безрассуден, чтобы предпринять такую попытку.
Теперешний президент не только не хочет распространять власть Союза, но, напротив, служит представителем партии, желающей ограничить ее лишь самыми ясными и точными указаниями конституции и не признающей возможности, чтобы толкование могло быть когда-либо в пользу союзного правительства. Генерал Джексон не только не защитник централизации, но он является агентом ревнивых провинциальных чувств. Он достиг верховной власти благодарядецентрализующим(если можно так выразиться) страстям; и именно льстя этим страстям, благополучно сохраняет власть. Генерал Джексон – раб большинства, он следует за ним в его больших и малых желаниях, в инстинктах наполовину выраженных, или, лучше сказать, он предвидит эти желания и спешит стать впереди его.
В тех случаях, когда правительство штатов вступает в борьбу с правительством Союза, редко бывает, чтобы президент прежде всех не усомнился в праве последнего. Он почти всегда высказывается раньше законодательной власти; когда дело идет о разъяснении вопроса о размерах власти Союза, он как бы становится против самого себя, он уменьшается, скрывается, исчезает. Он делает это не потому, что по природе своей был слаб или враждебен Союзу; когда большинство высказалось против претензий южных нуллификаторов, то он стал во главе его, точно и энергично формулировал его доктрину и первый потребовал применения силы. Генерал Джексон, если употребить сравнение из словаря американских партий,федералистпо склонностям иреспубликанецпо расчету.
Склонившись таким образом перед большинством, чтобы приобрести его благосклонность, генерал Джексон снова поднимает голову. Он идет тогда, сокрушая перед собой все преграды, к тем целям, которые преследует само большинство или на которые оно не смотрит ревниво. Сознавая за собой силу поддержки, какой не имели его предшественники, он топчет ногами личных врагов всюду, где их находит, с такой легкостью, которой не пользовался никакой другой президент. Он принимает под своей ответственностью такие меры, на которые раньше его никто бы не решился; случается даже, что он относится к национальному представительству с почти оскорбительным пренебрежением. Он отказывает в утверждении законов, поставляемых конгрессом, а порой даже не отвечает этому высокому учреждению. Это фаворит, который иногда грубит своему господину. Таким образом, сила генерала Джексона постоянно возрастает, но власть президента умаляется. В его руках союзное правительство сильно; но оно перейдет бессильным к его преемнику.
Или я ошибаюсь, или союзное правительство Соединенных Штатов ежедневно становится слабее; оно последовательно отказывается от разных дел и все больше суживает круг своих действий. Будучи слабо по природе, оно отрекается даже от внешних признаков силы. С другой стороны, мне казалось, что в штатах чувство независимости становится сильнее и сочувствие к провинциальному правительству проявляется определеннее.
Хотят, чтобы был Союз, но призрачный, чтобы в некоторых случаях он был силен, а во всем остальном слаб. Желают, чтобы во время войны он мог соединить в своих руках все силы и средства нации, а во время мира не существовал бы, так сказать, вовсе, как будто эта переменная сила и слабость естественна.
Я не вижу ничего, что в настоящее время могло бы остановить это движение общего мнения. Его причины не перестают действовать в том же направлении. Поэтому оно будет продолжаться и можно предвидеть, что, если не возникнет какое-нибудь чрезвычайное обстоятельство, союзное правительство с каждым днем будет становиться слабее.
Я думаю, однако, что мы еще далеки от того времени, когда союзная власть, став неспособной охранять собственное существование и поддерживать мир в стране, угаснет, так сказать, сама собой. Союз имеет основание в нравах, его желают, результаты его ясны и положительное значение очевидно. Когда будет замечено, что слабость союзного правительства становится опасной для существования Союза, то я не сомневаюсь, что появится противоположное движение в пользу его усиления.
Изо всех бывших до настоящего времени федеративных правительств правительство Соединенных Штатов наиболее естественно предназначено к действию, и пока на него будут нападать лишь косвенным образом, посредством толкования его законов, и не произойдет глубоких изменений в его сущности, до тех пор перемена в общественном мнении, внутренний кризис или война могут вдруг вернуть ему необходимую для него силу.
Я хотел только установить следующее. У нас многие думают, будто в Соединенных Штатах существует общественное движение, способствующее сосредоточению власти в руках президента и конгресса. Я же утверждаю, что в них явно замечается противоположное движение. Союзное правительство, делаясь старше, не только не усиливается и не угрожает верховной власти штатов, но само постоянно слабеет, поскольку опасность существует лишь для верховной власти Союза. Вот что оказывается в настоящее время. Какой будет конечный результат этого направления, какие события замедлят или ускорят описанное мной движение? Будущее скрывает их, и я не претендую на возможность поднять его завесу.
О республиканских учреждениях в Соединенных Штатах и об их вероятной прочности
Союзное устройство – только случайное явление. Республиканские учреждения имеют более прочную будущность. Республика в настоящее время есть естественное состояние англо-американцев. Почему? Чтобы ее уничтожить, пришлось бы изменить одновременно все законы и нравы. Трудность для американцев создать аристократию
Распад Союза, внеся в среду соединенных в настоящее время штатов войну, а вместе с ней постоянные армии, диктатуру и налоги, мог бы с течением времени поставить республиканские учреждения в опасное положение.
Не следует, однако, смешивать будущность республики с будущностью Союза.
Союз – случайное явление, которое будет существовать лишь до тех пор, пока обстоятельства ему благоприятствуют; но республика кажется мне естественным состоянием американцев: заменить ее монархией могло бы только постоянное действие противных ей причин, постоянно сохраняющих одно и то же направление.
Союз существует преимущественно в силу создавшего его закона. Одна революция, одна перемена в общественном мнении может разрушить его навсегда. Республика имеет более глубокие корни.
Под республикой в Соединенных Штатах подразумевают медленное и спокойное воздействие общества самого на себя. Это состояние
В Соединенных Штатах республиканцы сочувствуют нравственному порядку, уважают верования, признают права. Они исповедуют убеждения, что народ должен быть тем более нравственным, религиозным и умеренным, чем он свободнее. То, что называют в Соединенных Штатах республикой, есть спокойное господство большинства. После того как большинство имело время осознать себя и удостоверить свое существование, оно становится общим источником власти. Но и само оно не всемогуще. Выше его в нравственном мире существуют человеколюбие, справедливость и разум, в политическом мире приобретенные права. Большинство признает эти две границы, и если ему случается перейти через них, то потому, что оно, как и отдельный человек, имеет страсти и подобно ему может, различая добро, делать зло.
Но мы в Европе сделали странные открытия.
По мнению некоторых из нас, республика – не правление большинства, как думали до сих пор, это царство тех, кто берется отвечать за большинство. При такого рода образе правления управляет не народ, а те, кто знает, что лучше всего для народа: удачное различие, позволяющее действовать от имени народов, не спрашивая их, и требовать от них благодарности, попирая их ногами. Кроме того, республиканское правительство – единственное, за которым следует признавать право делать что угодно, и оно может презирать все, что до сих пор уважали люди, начиная с высших законов нравственности до самых обыкновенных правил здравого смысла.
Раньше считали, что деспотизм ненавистен, каковы бы ни были его формы. Но в наше время сделали открытие, что могут быть законные виды несправедливости, лишь бы они совершались от имени народа.
Понятие о республике, составленное американцами, чрезвычайно облегчает им пользование ею и обеспечивает ее прочность. Если практика республиканского правления бывает у них часто плохой, то по крайней мере хороша теория, а народ всегда заканчивает тем, что применяет к ней свои действия.
Вначале было невозможно, да и теперь еще было бы трудно устроить в Америке централизованную администрацию. Люди в ней слишком рассеяны в пространстве и разделены слишком многими естественными преградами для того, чтобы один человек мог взяться управлять их жизнью. Поэтому Америка по преимуществу страна провинциального и общинного управления.
К этой причине, действие которой отражалось одинаково на всех европейцах Нового Света, англо-американцы присоединили еще несколько других, исключительно им принадлежащих.
Когда были основаны североамериканские колонии, то муниципальная свобода уже проникла в английские законы и нравы, и английские эмигранты приняли ее не только потому, что она была необходима, но как благо, которому они знали цену.
Мы видели, каким образом были основаны колонии. Каждая провинция была заселена отдельно людьми, чуждыми друг другу или соединившимися с различными целями.
Следовательно, англичане Соединенных Штатов с самого начала оказались разделенными на множество отдельных мелких обществ, не связанных ни с каким общим центром, и каждому из этих маленьких обществ приходилось заниматься собственными делами, поскольку не было центральной власти, которая была бы обязана и могла бы заботиться о них.
Итак, природа страны и способ основания английских колоний, а также привычки первых эмигрантов, – все соединилось для того, чтобы общинная и провинциальная свобода достигла там высшей степени развития.
Поэтому в Соединенных Штатах совокупность учреждений страны имеет республиканский характер, чтобы уничтожить в них надолго законы, служащие основанием республики, пришлось бы, можно сказать, уничтожить сразу все законы.
Если бы в наше время какая-нибудь партия решила основать в Соединенных Штатах монархию, то она оказалась бы в положении еще более сложном, чем партия, которая хотела бы сейчас же провозгласить республику во Франции. Монархия не нашла бы законодательства заранее для нее приготовленного, и тогда мы увидели бы ее, окруженную республиканскими учреждениями.
Точно с таким же трудом монархический принцип проникал бы и в нравы американцев.
В Соединенных Штатах догмат верховной власти народа не отдельное учение, не связанное ни с привычками, ни с совокупностью господствующих понятий; напротив, на него можно смотреть как на последнее звено в цепи мнений, охватывающей весь англо-американский мир. Провидение дало каждому человеку, кем бы он ни был, долю разума для того, чтобы он сам мог распоряжаться всеми своими делами. Таково главное правило, на котором в Соединенных Штатах держится гражданское и политической общество; отец семейства применяет его к своим детям, господин – к слугам, община – к управляемым ею, провинция к общинам, штат к провинциям и Союз к штатам. Будучи распространено на всю нацию, это правило становится догматом верховенства народа.
Таким образом, в Соединенных Штатах принцип, на каком основана республика, тот же самый, который управляет большей частью человеческих поступков. Значит, одновременно с тем как республика устанавливается в законах, она проникает, если можно так выразиться, в понятия, во мнения и во все привычки американцев, и чтобы изменить свои законы, они должны бы были, так сказать, всецело измениться. В Соединенных Штатах даже религия у большинства республиканская, она подчиняет истины будущей жизни личному разуму, так же как политика предоставляет здравому смыслу все заботы об интересах здешней жизни; она соглашается на то, чтобы каждый человек свободно избирал путь, который должен вести его к небу, так же как закон признает за каждым гражданином право избирать свое правительство.
Очевидно, только длинный ряд фактов, имеющих одно и то же направление, может заместить эту совокупность законов, мнений и нравов другой совокупностью противоположных нравов, мнений и законов.
Если республиканские принципы должны погибнуть в Америке, то они падут не иначе как после долгого социального процесса, часто прерываемого и возобновляемого, и безвозвратно исчезнут только тогда, когда новый народ займет место того, который живет в наше время. Но ничто не заставляет предвидеть подобную революцию, никакой признак не указывает на нее.
Больше всего поражает приехавшего в Соединенные Штаты какое-то беспорядочно-шумное движение, в сфере которого находится политическое общество. Законы постоянно меняются, и кажется невозможным, чтобы народ, так мало уверенный в своих желаниях, не пришел вскоре к замене существующей у него формы правления совершенно иной формой. Опасения эти преждевременны. В деле политических учреждений есть два рода неустойчивости, их не следует смешивать; одна касается только второстепенных законов, она может существовать долго в прочно устроенном обществе. Другая постоянно колеблет основания государственного устройства и действует против принципов, из которых вытекают законы; это всегда приводит к беспорядкам и революциям. Народ, страдающий ею, находится в бурном и переходном состоянии. Опытом доказано, что эти два вида законодательной неустойчивости не имеют между собой необходимой связи, так как бывало,
В настоящее время республиканский принцип так же господствует в Америке, как монархический во Франции при Людовике XIV. Французы того времени не только любили монархию, но и не могли вообразить, чтобы ее можно было чем-нибудь заменить; они признавали ее, как признается круговорот солнца и перемены времен года. Королевская власть у них имела так же мало защитников, как и противников.
Таким же образом в Америке существует республика, без борьбы, без оппозиции, без доказательств, в силу молчаливого согласия, вродеconsensus universalis.
Однако я думаю, что, меняя так часто, как они это делают, свои административные приемы, жители Соединенных Штатов подвергают опасности будущность республиканского правления.
Когда люди бывают постоянно стеснены в своих предположениях изменчивостью законодательства, то можно опасаться, что они наконец станут смотреть на республику как на неудобный способ жить в обществе; в таком случае зло, происходящее от неустойчивости второстепенных законов, может заставить усомниться в существовании основных законов и косвенным образом привести к революции, но это время еще очень далеко от нас.
Что можно предвидеть теперь, это то, что, выйдя из республики, американцы скоро перешли бы к деспотизму, не останавливаясь очень долго на монархии. Монтескье говорит, что нет ничего неограниченнее власти государя, наследовавшего республике, потому что тогда неопределенные права, без опасения предоставлявшиеся выборному должностному лицу, оказываются переданными в руки наследственного властителя. Это верно вообще, но особенно применимо к демократической республике. В Соединенных Штатах должностные лица избираются не особым классом граждан, а большинством нации; они непосредственно представляют собой страсти толпы и зависят от ее воли, поэтому не возбуждают к себе ни ненависти, ни страха, и, как я уже заметил, очень мало заботы приложено было к тому, чтобы ограничить их власть, определив пределы ее действия, и очень большая доля ее была предоставлена на их произвол. Этот порядок вещей создал привычки, которые пережили бы его. Перестав быть ответственным, американский чиновник сохранил бы свою неопределенную власть, и тогда невозможно определить, на чем остановилась бы тирания.
Есть люди, которые ожидают, что в Америке возникнет аристократия, и они уже с точностью предвидят эпоху, когда она должна овладеть властью.
Я говорил и повторяю теперь, что настоящее направление американского общества идет к демократии.
Однако я не утверждаю, что американцы не могли когда-нибудь ограничить у себя сферу политических прав или, отняв их у народа, передать одному человеку, но я не могу поверить, что они когда-либо передали это право в исключительное пользование особого класса граждан, или, иными словами, чтобы они учредили аристократию.
Аристократическое сословие состоит из известного числа граждан, которые, не будучи очень удалены от толпы, постоянно возвышаются над ней, до них можно дотянуться, но им нельзя нанести удар; прочие ежедневно с ними смешиваются, но слиться с ними нельзя.
Сложно вообразить более противную природе и тайным инстинктам человеческого сердца такую зависимость: предоставленные самим себе, люди всегда предпочтут произвольную власть короля произвольному управлению высшего сословия.
Для того, чтобы быть прочной, аристократия должна сделать неравенство принципом, заранее узаконить его и ввести в семью одновременно с распространением его в обществе; все это так противно естественной справедливости, что получить на это согласие людей можно только посредством принуждения.
С тех пор как существуют человеческие общества, нельзя, я думаю, привести примера хотя бы одного народа, который, будучи предоставлен самому себе, собственными силами создал бы в своей среде аристократию; все средневековые аристократии произошли от завоевания. Победитель был благородный, побежденный был крепостной. Сила заставляла тогда признавать неравенство, которое, войдя в нравы, продолжало уже существовать само собой и естественно переходило в законы.
Существовали такие общества, которые вследствие событий, происходивших раньше их возникновения, родились уже, так сказать, аристократическими и потом с каждым веком все более подвигались к демократии. Такова была судьба римлян и тех варваров, которые поселились после них. Но было бы новостью в мировой истории, если бы какой-нибудь народ, исходя из состояния цивилизации и демократии, постепенно приближался к общественному неравенству и наконец установил бы в своей среде ненарушимые привилегии и исключительные категории.
Ничто не указывает на то, что Америке предназначено было первой дать подобное зрелище.
О причинах большого торгового значения Соединенных Штатов
Американцы самой природой призваны к тому, чтобы быть великим морским народом. Пространство их берегов. Глубина гаваней. Величина рек. Однако торговое превосходство англо-американцев должно быть приписано гораздо менее физическим, чем умственным и нравственным условиям. Основание подобного мнения. Будущность англо-американцев как торгового народа. Падение Союза не уничтожило бы широкой морской деятельности составляющих его народов. Почему англо-американцы предназначены к тому, чтобы служить удовлетворению потребностей Южной Америки. Подобно англичанам, они стали комиссионерами для большой части мира
От залива Фунди до реки Сабины, впадающей в Мексиканский залив, береговая линия Соединенных Штатов имеет длину приблизительно девятьсот льё (около 3600 верст).
Все эти берега составляют одну непрерывную линию, все они находятся под одной властью.
Нет ни одного народа, который мог бы предоставить для торговли более глубокие, обширные и надежные порты, как американцы.
Жители Соединенных Штатов образуют великий цивилизованный народ, помещенный судьбой посреди пустынь почти за пять тысяч верст от главного очага цивилизации. Поэтому Америка имеет постоянную нужду в Европе. Со временем американцы, без сомнения, дойдут до того, что будут добывать или изготовлять у себя большую часть необходимых для них предметов, но никогда два материка не будут жить независимо один от другого: слишком много существует естественных связей между их потребностями, идеями, привычками и нравами.
Американский Союз производит такие продукты, которые сделались для нас необходимыми, но которые наша почва отказывается производить или дает лишь с издержками. Американцы потребляют только очень небольшую часть этих продуктов и продают нам остальное.
Таким образом, Европа составляет рынок для Америки, так же как Америка для Европы; и морская торговля столь же важна жителям Соединенных Штатов для доставки в наши порты их сырых материалов, как и для перевозки к ним наших мануфактурных изделий.
Следовательно, Соединенные Штаты или должны были доставить значительный материал для торговой деятельности морских народов, как это до сих пор делали мексиканские испанцы, или же стать одной из первых морских держав: эта альтернатива была неизбежна.
Во все времена англо-американцы выказывали решительную склонность к морю. Независимость, порвав торговые связи, соединившие их с Англией, дала новый и сильный толчок развитию их мореходного гения. С этого
Корабли Соединенных Штатов заполняют порты Гавра и Ливерпуля. В порту Нью-Йорка встречаются лишь немногие французские или английские суда[300].
Таким образом, американский коммерсант не только не боится конкуренции у себя, но он еще с успехом ведет борьбу с иностранцами на их территории.
Причину этого легко объяснить: из всех судов в мире суда Соединенных Штатов совершают плавание через море всего дешевле. Пока торговый флот Соединенных Штатов удерживает за собой это преимущество перед другими, он не только сохранит то, что им приобретено, но и будет ежедневно увеличивать свои приобретения.
Трудная задача – понять, почему американцы плавают дешевле других: сначала может показаться, будто причина этого превосходства заключается в каких-нибудь материальных преимуществах, которые природой предоставлены только им одним. Однако это не так.
Постройка американских судов стоит почти так же дорого, как и постройка наших[301]. Сделаны они не лучше, и срок их службы обычно короче.
Жалованье американского матроса выше, чем европейского, это подтверждает большое число европейцев, служивших в торговом флоте Соединенных Штатов.
Отчего же происходит, что американцам плавание на судах обходится дешевле, чем нам?
Я думаю, что напрасно было бы искать причину этого превосходства в материальных преимуществах; оно обусловлено качествами чисто умственными и моральными.
Вот сравнение, объясняющее мою мысль.
Во время революционных войн французы ввели в военное искусство новую тактику, смутившую самых старых генералов и чуть было не разрушившую старые европейские монархии. Они решили обходиться без множества вещей, до тех пор считавшихся необходимыми на войне; они потребовали от своих солдат новых усилий, которых цивилизованные нации никогда от них не требовали; они все делали беглым шагом и не задумывались рисковать жизнью людей ввиду получаемого результата.
Французы были не столь многочисленны и менее богаты, чем их неприятели. У них было гораздо меньше средств, однако они постоянно оставались победителями до тех пор, пока враги стали тоже им подражать.
Американцы ввели нечто подобное в торговле. То, что французы делали для победы, они делают для дешевизны.
Европейский мореход лишь с осторожностью пускается в море, он отправляется лишь тогда, когда погода ему благоприятствует; если случится непредвиденное несчастье, он возвращается в порт. Ночью он закрепляет часть своих парусов, а когда он замечает, что океан белеет с приближением к земле, то замедляет свой ход и смотрит на солнце.
Американец пренебрегает данными предосторожностями и презирает эти опасности. Он отправляется, когда буря еще шумит, ночью и днем идет на всех парусах. Он по пути чинит свое судно, поврежденное бурей, и, завершая наконец свое плавание, продолжает лететь к берегу, словно уже видел порт.
Американец часто терпит кораблекрушение, но нет морехода, который бы так быстро пересекал моря, как он. Выполняя ту же задачу за более короткое время, он может делать ее дешевле, чем другие.
Прежде чем прийти к конечной цели дальнего плавания, европейский мореход считает нужным несколько раз приставать к берегу во время пути. Он теряет драгоценное время, отыскивая место стоянки или ожидая случая выйти из порта, и платит каждый день за право в нем оставаться.
Американский мореплаватель отправляется из Бостона в Китай для покупки чая. Он приходит в Гуанчжоу, остается там на несколько дней и возвращается. Менее чем за два года он обогнул целую окружность земного шара и видел землю только один раз. В течение десятимесячного перехода он пил солоноватую воду и питался солониной, он беспрерывно боролся с морем, с болезнью, со скукой, но по возвращении может продавать фунт чая дешевле, чем английский купец, – цель его достигнута.
Я не могу лучше выразить свою мысль, как сказав, что американцы вносят определенный героизм в их способ производства торговли.
Европейскому купцу всегда будет очень трудно угнаться на том же пути за своим американским конкурентом. Американец, действуя вышеупомянутым способом, не только поступает по расчету, но и по требованию своей природы.
Житель Соединенных Штатов испытывает потребности и желания, порождаемые развитой цивилизацией, и не находит вокруг себя, как в Европе, общества искусно организованного для их удовлетворения, поэтому ему часто приходится самому добывать различные предметы, сделавшиеся для него необходимыми в силу его воспитания и привычек. В Америке иногда случается, что один и тот же человек пашет свое поле, строит себе жилище, делает орудия, шьет башмаки и создает своими руками грубую ткань, в которую будет одеваться. Это мешает совершенствованию ремесел, но способствует умственному развитию рабочего. Нет ничего, что так содействовало бы материализации человека и так отнимало бы у его работы всякий след присутствия души, как сильное разделение труда. В такой стране, как Америка, где специалисты так редки, нельзя требовать долгого обучения от всех избирающих себе профессию. Поэтому американцам легко менять занятия, и они этим пользуются, учитывая потребности данного периода. Встречаются такие, которые последовательно были адвокатами, земледельцами, торговцами, евангелическими пасторами, врачами. Если американец менее европейца искусен в каждом промышленном занятии, то почти нет такого, которое было бы ему незнакомо. Его способности имеют более общий характер, а умственный кругозор шире. Поэтому жителя Соединенных Штатов не останавливает никакая цеховая аксиома, он избегает всех профессиональных предрассудков, он не привязан ни к одной системе действия более чем к другой и столь же мало чувствует себя связанным старым методом, как и новым. Он не создал себе никакой привычки и легко избегает влияния, которое бы чужестранные привычки могли оказать на его ум, поскольку знает, что страна его не похожа ни на какую другую и он занимает в мире новое положение.
Американец живет в стране чудес; вокруг него все вращается, и каждое движение кажется движением вперед. Поэтому идея нового тесно связана в его уме с идей лучшего. Нигде американец не видит предела, который бы положен был природой усилиям человека; на его взгляд, то, чего нет, значит то, чего еще не пытались достичь.
Это общее движение, господствующее в Соединенных Штатах, эти частые повороты счастья, это непредвидимое перемещение общественных и частных богатств, все соединяется для того, чтобы держать душу в лихорадочном беспокойстве, превосходно настраивающем ее на произведение всяких усилий и так сказать, поддерживающем ее над обычным уровнем человечества. Для американца вся жизнь проходит как партия игры, как период революции, как день битвы.
Действуя одновременно на все
Пока моряки Соединенных Штатов сохранят эти умственные преимущества и вытекающее из них практическое превосходство, они не только будут продолжать удовлетворять сами потребностям производителей и потребителей своей страны, но, подобно англичанам[302], будут становиться комиссионерами других народов.
Это начинает уже делаться на наших глазах. Мы видим, что американские моряки проникают в качестве посредничающих агентов в торговлю многих европейских народов[303]. Америка представляет для них еще большую будущность.
Испанцы и португальцы основали в Южной Америке крупные колонии, которые с тех пор стали государствами. Междоусобная война и деспотизм разоряют в настоящее время эти обширные страны.
Движение населения в них останавливается, и небольшое число живущих там людей, поглощенных заботой о собственной защите, едва ощущает потребность в улучшении своей участи.
Но это не может всегда так продолжаться. Европа, предоставленная самой себе, сумела собственными усилиями пробиться сквозь тьму Средних веков. Южная Америка исповедует христианство, как и мы, она имеет наши законы и обычаи, заключает в себе все зародыши цивилизации, развившиеся среди народов Европы и происшедшие от них. У Южной Америки есть наш пример. Почему ей оставаться навсегда в состоянии варварства?
Все дело здесь только во времени: через более или менее отдаленный срок южные американцы наверняка образуют просвещенные и цветущие нации.
Но когда южноамериканские испанцы и португальцы начнут испытывать потребности благоустроенных народов, то им еще будет далеко до возможности удовлетворять эти потребности собственными средствами. Будучи младшими детьми цивилизации, они должны будут подчиниться превосходству, уже приобретенному их старшими. Они долго будут земледельцами, прежде чем сделаются фабрикантами и торговцами, и будут нуждаться в посредничестве иностранцев для продажи их продуктов за морем и для получения в обмен за них предметов, служащих для удовлетворения вновь возникающих нужд.
Несомненно, что американцы Северной Америки когда-нибудь будут призваны к удовлетворению потребностей южных американцев. Природа поместила их близко к последним и таким образом дала им большие удобства для того, чтобы указать и оценить их нужды, завязать с ними постоянные отношения и постепенно завладеть их рынком. Торговые люди Соединенных Штатов могли бы лишь в том случае потерять эти естественные преимущества, если бы они были ниже европейских коммерсантов, а они, напротив, во многих отношениях выше их. Американцы Соединенных Штатов оказывают уже значительное материальное влияние на все народы Нового Света. Просвещение идет от них. Народы, живущие на том же материке, уже привыкли смотреть на них как на самую просвещенную, могущественную и богатую отрасль великой американской семьи. Поэтому они постоянно обращают свои взоры на Союз и стараются быть похожими на составляющие его народы. Они берут от Соединенных Штатов их политические учения и законы.
Американцы Соединенных Штатов в отношении народов Южной Америки находятся как раз в том же положении, как их предки англичане относительно итальянцев, испанцев, португальцев и всех тех народов Европы, которые, меньше их продвинувшись в цивилизации и промышленности, получают от них большую часть употребляемых ими товаров.
В настоящее время Англия представляет естественный торговый центр почти для всех народов, имеющих с ней отношения. Американский Союз предназначен к тому, чтобы играть ту же роль в другом полушарии. Таким образом, каждый народ, вновь появляющийся или возрастающий в Новом Свете, появляется или растет там некоторым образом ради выгоды англо-американцев.
Если бы Союз распался, то развитие торговли составлявших его Штатов было бы, конечно, на время замедлено, но меньше, чем обычно думают. Что бы ни случилось, торговые штаты останутся соединенными. Они все находятся рядом друг с другом, между ними существует полное единство мнений, интересов и нравов, и они одни могут образовать очень сильную морскую державу. Если бы Юг Союза и стал независимым от Севера, то из этого не следовало бы, что он мог бы обойтись без него. Я уже говорил, что Юг не приспособлен к коммерции; ничто еще не указывает на то, чтобы он сделался к ней способнее в будущем. Поэтому американцы южной части Соединенных Штатов долго будут вынуждены обращаться за содействием к иностранцам для вывоза их продуктов и для доставки им необходимых для них товаров. Но из всех посредников, которых они могут выбрать, их северные соседи, без сомнения, могут обойтись им всего дешевле, поэтому они и будут их комиссионерами, поскольку дешевизна есть высший закон для торговли. Нет такой верховной воли, ни таких национальных предубеждений, которые могли бы долго бороться против дешевизны. Нет более ненависти, как та, какая существует между американцами Соединенных Штатов и англичанами, однако англичане поставляют американцам большую часть мануфактурных произведений единственно по той причине, что они берут за них дешевле других народов. Таким образом, возрастающее благосостояние Америки обращается вопреки желаниям американцев на пользу английской мануфактурной промышленности.
Разум и опыт дают доказательство, что нет такой обширной торговли, которая могла бы быть прочна, не входя в случае нужды в союз с военной силой.
Эта истина так же хорошо понимается в Соединенных Штатах, как и везде. Американцы уже теперь в состоянии заставить уважать свой флаг, скоро они могут сделать, что его будут бояться.
Я убежден, что расчленение Союза не только не уменьшит морские силы американцев, но поведет к их сильному увеличению.
В настоящее время торговые штаты связаны с неторговыми и последние часто лишь с сожалением соглашаются на увеличение морских сил, которыми они лишь косвенно пользуются.
Если бы, наоборот, все торговые штаты Союза составляли один народ, то торговля для них получила бы значение первостепенного национального интереса, поэтому они были бы склонны к большим жертвам для защиты своих судов, и ничто не мешало бы в этом деле исполнению их желаний.
Я полагаю, что народы, как и отдельные люди, почти всегда еще в раннем возрасте указывают на главные черты будущей их судьбы. Когда я вижу, как англо-американцы ведут торговлю, какие удобства они находят для этого и каких достигают успехов, то не могу не думать, что когда-нибудь они сделаются первой морской державой. Они так же стремятся
Заключение
Итак, я прихожу к концу. До сих пор, говоря о будущей судьбе Соединенных Штатов, я старался разделить свой предмет на части, чтобы с большей основательностью изучить каждую из них.
Теперь я бы хотел соединить их все под одну точку зрения. То, что я скажу, будет менее подробно, но более точно. Я буду менее ясно различать каждый отдельный предмет, но с большей уверенностью охвачу общие факты. Я буду в положении путешественника, который, выйдя из стен обширного города, поднимается на ближайший холм. По мере его удаления он теряет из виду оставленных им людей, жилища их сливаются, он не видит площадей и с трудом различает направление улиц, но глаз его легче следит за наружными очертаниями города и впервые ясно понимает его форму. Мне кажется, что я таким же образом вижу перед собой всю будущность английского племени в Новом Свете. Частности этой огромной картины остаются в тени, но мой глаз понимает ее общий вид, и я получаю четкое представление о целом.
Территория, которую в настоящее время занимают или которой владеют Американские Соединенные Штаты, составляет почти двадцатую часть всей населенной земли.
Как ни обширны эти пределы, было бы, однако, ошибочно думать, что англо-американская раса навсегда заключена будет в них. Она уже распространяется гораздо дальше.
Было время, когда и мы могли создать в американских пустынях большую французскую нацию и уравновесить влияние англичан на судьбы Нового Света. Франция когда-то владела в Америке территорией по обширности почти равной целой Европе. Течение трех великих рек материка находилось тогда вполне в сфере наших законов. Индейские народы, жившие от устья реки Святого Лаврентия до дельты Миссисипи, слышали только наш язык; все европейские поселения, рассеянные на этом огромном пространстве, напоминали о нашем отечестве: Луисбург, Монморанси, Дюкен, Сен-Луи, Венсенн, Новый Орлеан – все имена, дорогие для Франции и близко знакомые нашему слуху.
Но стечение обстоятельств, которые было бы долго перечислять[304], лишило нас этого великолепного наследия. Всюду, где французы были немногочисленны и непрочно водворены, они исчезли. Остальные сосредоточились на небольшом пространстве и перешли под другую власть. Четыреста тысяч французов Канады образуют теперь как бы обломки старинного народа, потерянного среди волн новой нации. Вокруг них чуждое им население постоянно увеличивается; оно распространяется во все стороны, проникает даже в ряды прежних владельцев земли, господствует в их городах и портит их язык. Это то же население, которое живет и в Соединенных Штатах, поэтому я имел основание сказать, что английская раса не останавливается на границах Союза, но переходит далеко за них по направлению к северо-востоку.
На северо-западе встречаются лишь несколько русских поселений, не имеющих значения, но на юго-западе Мексика представляет преграду движению англо-американцев.
Таким образом, только две соперничающие расы делят теперь между собой Новый Свет: испанцы и англичане.
Границы, разделяющие их, были установлены договором. Но как бы ни был он выгоден для англо-американцев, я не сомневаюсь в том, что они его скоро нарушат.
За границами Союза в сторону Мексики простираются обширные, еще не населенные провинции. Люди из Соединенных Штатов проникнут в эти пустынные места даже раньше тех, кто имеет право их занять. Они присвоят себе их территории, поселятся там целыми обществами, и когда наконец явится законный собственник, то он обнаружит, что пустыня превращена в плодородную землю, а иностранцы спокойно живут в его владениях.
Земля в Новом Свете принадлежит первому захватившему, а власть является наградой быстроты.
Даже населенным уже странам трудно будет оградить себя от вторжения.
Раньше я говорил уже о том, что происходит в провинции Техас. Ежедневно жители Соединенных Штатов проникают в Техас, приобретают там земли и, подчиняясь законам страны, в то же время вводят в нее господство своего языка и своих нравов. Провинция Техас находится еще во владении Мексики, но скоро в ней, можно сказать, не будет мексиканцев. То же происходит на всех пунктах, где англо-американцы приходят в соприкосновение с населением другого происхождения.
Нельзя не видеть, что английская раса приобрела огромный перевес над всеми другими европейскими расами Нового Света. Она значительно выше их по цивилизации, практическим способностям и силе. Пока перед ней будут только пустые или слабо населенные страны, и она не встретит на своем пути сплоченного населения, сквозь которое ей трудно будет пробиваться, до тех пор она будет постоянно распространяться. Она не остановится на линиях, определенных соглашениями, но будет со всех сторон переливаться через эти мнимые преграды.
Что еще удивительно облегчает это быстрое развитие английского племени в Новом Свете, – это занимаемое им там географическое положение.
Если мы подвинемся к северу за его северные границы, то встретим полярные льды, а если отправимся на несколько градусов южнее его полуденной границы, то очутимся среди экваториального зноя. Значит, англо-американец занимает место в самом умеренном поясе и в части материка наиболее удобной для жизни.
Полагают, что необыкновенное движение, замечаемое в возрастании населения Соединенных Штатов, началось только со времени их независимости. Это неверно. Население и при колониальной системе возрастало так же быстро, как и теперь, оно удвоилось почти за двадцать два года. Но тогда вычисления делались над тысячами жителей, теперь они делаются над миллионами. Тот же факт, который проходил незаметно сто лет назад, сейчас для всех становится поразительным.
Канадские англичане, подвластные королю, увеличиваются в числе и распространяются так же быстро, как и англичане Соединенных Штатов, живущие под республиканским правлением.
За восемь лет, пока шла Война за независимость, население не переставало возрастать в вышеуказанной пропорции.
Хотя на западных границах находились в то время большие индейские народы, бывшие в союзе с англичанами, но движение эмиграции на запад, можно сказать, никогда не замедлялось. В то время как неприятель производил опустошения на берегах Атлантического океана, штат Кентукки, западные округа Пенсильвании, штаты Вермонт и Мэн наполнялись жителями. Беспорядок, возникший после войны, тоже не помешал возрастанию населения и не остановил поступательного движения в пустыню. Таким образом, и разница в законах, и различие между состояниями мира и войны, порядка и энергии, лишь незаметным образом повлияли на последовательное развитие англо-американцев.
Нетрудно понять, что нет причин достаточно общих, чтобы они сразу чувствовались на всех пунктах такой огромной территории. Таким образом, всегда остается значительная часть страны, в которой, наверное, можно найти убежище от бедствий, поражающих другую часть, и как бы ни были велики несчастья, предлагаемое лекарство всегда бывает еще сильнее.
Поэтому не следует думать, будто возможно было
Итак, среди неизвестного будущего, существует по крайней мере одно достоверное событие. В эпоху, какую мы можем назвать близкой, поскольку дело идет о жизни народов, англо-американцы будут одни занимать все огромное пространство, находящееся между полярными льдами и тропиками, и распространятся от прибрежий Атлантического океана до берегов Южного моря.
Я полагаю, что территория, на которую должна со временем распространиться англо-американская раса, равняется трем четвертям Европы[305]. Климат Союза, говоря вообще, лучше европейского, благоприятные естественные условия так же велики; очевидно, что населенность его не может не сделаться когда-нибудь относительно равной нашей.
Европа, разделенная между столькими разными народами, перейдя через ряд постоянно возобновлявшихся войн и варварство Средних веков, достигла того, что имеет четыреста десять жителей[306] на квадратное льё (17,42 кв. версты). Какая же могущественная сила могла бы помешать Соединенным Штатам иметь когда-нибудь столько же?
Пройдет много веков, прежде чем различные ветви англо-американской расы перестанут представлять общее целое. Сложно предвидеть время, когда человек может установить в Новом Свете постоянное неравенство состояний.
Итак, каковы бы ни были различия, которые мир и война, свобода или тирания, довольство или нищета могут когда-нибудь произвести в судьбе разных ветвей великой англо-американской семьи, все же они сохранят по крайней мере сходный общественный строй и будут иметь общие обычаи и понятия, вытекающие из этого строя.
Одна общность религии была достаточна в Средние века, чтобы соединить в одной цивилизации различные народы, населявшие Европу. Англичане Нового Света имеют между собой тысячу других связей и живут в таком веке, когда все стремится уравняться между людьми.
Средние века были эпохой дробления. Каждый народ, каждая провинция, каждый город, каждая семья стремилась тогда к обособлению. В наше время замечается противоположное движение, народы, по-видимому, идут к единству. Умственные связи соединяют между собой самые отдаленные части земли, и люди не могут ни одного дня оставаться чуждыми друг другу или не зная о том, что делается в каком-нибудь углу мира, поэтому в настоящее время между европейцами и их потомками в Новом Свете несмотря на разделяющий их океан замечается меньшая разница, чем между городами XIII века, разделенными только рекой.
Если это стремление к сходству сближает чуждые друг другу народы, то оно тем более препятствует тому, чтобы ветви одного народа сделались чуждыми между собой.
Итак, настанет время, когда в Северной Америке будет жить полтораста миллионов жителей[307], равных между собой, которые будут принадлежать к одной семье, иметь одно историческое происхождение, одну цивилизацию, один язык, одну религию, одинаковые привычки и нравы, и между которыми мысль будет обращаться, принимая одну и ту же форму и окраску. Все остальное остается сомнительным, но это достоверно. Вот, стало быть, совершенно новый факт в мировой истории, значение и последствия которого трудно представить.
В настоящее время существуют два великих народа, которые, начав с различных точек, приближаются к одной цели – это русские и англо-американцы.
Оба они выросли незаметно и, когда взоры людей были обращены в другую сторону, вдруг заняли место в первом ряду между нациями, так что мир почти в одно время узнал об их появлении и об их величии.
Все другие народы почти достигли пределов, предназначенных им природой, их задача – только сохранять приобретенное. Но эти два народа находятся еще в периоде роста. Все остальные остановились или двигаются с большими усилиями; лишь они одни идут легко и быстро по пути, которому глаз еще не может видеть конца.
Американец борется с препятствиями, доставляемыми ему природой; русский борется с людьми. Один воюет с пустынями и варварством, другой – с цивилизацией, находящейся во всеоружии, поэтому завоевания американца делаются плугом земледельца, а завоевания русского – мечом солдата.
Для достижения своей цели первый полагается на личный интерес и предоставляет свободу действий, не направляя их, силам и разуму отдельных лиц.
Другой сосредоточивает, так сказать, в одном человеке все силы общества.
Для одного главное средство действия – это свобода, для другого – повиновение.
Их исходные точки различны, пути их тоже различны, но каждый из них предназначен, по-видимому, тайной волей Провидения, держать когда-нибудь в своих руках судьбу половины мира.
Часть третья
Предуведомление
Американцы имеют демократический общественный строй, который создал их законы и повлиял на политические нравы.
Этот же общественный строй, кроме того, был причиной возникновения множества чувств и мнений, бывших неизвестными в старых аристократических обществах Европы. Он уничтожил или изменил существовавшие раньше отношения и установил новые. Внешний облик гражданского общества изменился не меньше, чем вид общества политического.
Последняя тема была мной рассмотрена в сочинении об американской демократии, изданном пять лет назад. Влияние демократического строя на гражданское общество составит тему настоящей книги. Эти две части дополняют одна другую и обе составляют одно сочинение.
Мне необходимо предупредить читателя относительно одной ошибки, которая могла бы мне навредить.
Замечая, что я считаю равенство причиной столь многих разнообразных результатов, читатель мог бы заключить, что я признаю его за единственную причину всего происходящего в наше время. Но это значило бы предполагать у меня весьма узкий взгляд на данный вопрос.
В настоящее время существует множество мнений, чувств и стремлений, обязанных своим возникновением явлениям посторонним или даже противоположным равенству. Таким образом, если бы я взял для примера Соединенные Штаты, то легко мог бы доказать, что природа страны, происхождение ее жителей, религия первых основателей, приобретенные ими знания и предшествующие их привычки имели – и теперь еще имеют, – независимо от демократии, огромное влияние на их образ мыслей и чувств. Причины другого рода, но столь же отличные от факта равенства, могли бы найтись в Европе и послужить объяснением для большей части того, что в ней происходит.
Наверное, покажется странным, что, имея твердое убеждение в том, что демократическая революция, при которой мы присутствуем, факт неизбежный, бороться с которым было бы неблагоразумно и не желательно, я в то же время часто обращаюсь в этой книге со строгими суждениями о демократических обществах, созданных этой революцией.
На это я отвечу просто: я не противник демократии, я и желал быть искренним относительно ее.
Люди не принимают истину от своих врагов, а друзья никогда им ее не предлагают, вот почему я ее высказал.
Я думал, что многие станут рассуждать о новых благах, какие обещает людям равенство, но вряд ли осмелятся объяснить опасности, которыми оно угрожает им. Поэтому я и обратил внимание на эти опасности и, видя их, как мне казалось, ясно, я не был настолько малодушен, чтобы умолчать о них.
Надеюсь, что в этом втором сочинении окажется то же беспристрастие, которое замечалось в первом. Находясь среди разделяющих нас противоречивых мнений, я старался на время уничтожить в себе как сочувственные симпатии, так и неприязненные чувства, внушаемые мне каждым из них. Если те, кто будет читать мою книгу, найдут в ней хотя бы одну фразу, содержащую в себе лесть по отношению или к одной из больших партий, волновавших нашу страну, или к одной из мелких, тревожащих и обессиливающих ее теперь, то пусть эти читатели выскажут это и обвинят меня.
Предмет, за который я взялся, чрезвычайно обширен, поскольку он заключает в себе большую часть понятий и чувств, порождаемых строем Нового Света. Такой предмет, конечно, превосходит мои силы, и, изложив его, я не могу считать себя удовлетворенным.
Но если я и не достиг цели, к которой стремился, то по крайней мере читатели отдадут мне ту справедливость, что я задумал и выполнил свою задачу в том духе, какой давал мне право на успешное ее решение.
Отдел первый
Влияние демократии на умственное движение в Соединенных Штатах
Глава I
О философском методе американцев
Я думаю, что во всем цивилизованном свете нет страны, где меньше бы занимались философией, чем в Соединенных Штатах.
Американцы не имеют собственной философской школы и мало заботятся о тех, которые спорят между собой в Европе, – они едва знают их названия.
Легко, однако, заметить, что почти все жители Соединенных Штатов имеют однообразное направление ума, подчиняющееся одним и тем же правилам, значит, они обладают известным, общим им всем, философским методом, хотя и не позаботились определить его правила.
Уклоняться от общих систем, от власти привычек, от семейных правил, от классовых мнений и даже от национальных предубеждений; пользоваться преданием лишь как средством для получения сведений, а фактами настоящего времени как предметом полезного исследования для того, чтобы сделать иначе и лучше; искать своим умом и только в самих себе причину всех вещей и стремиться к результату, не останавливаясь на средствах; сквозь форму видеть всегда сущность дела – таковы главные черты, характеризующие то, что я назову философским методом американцев.
Если я пойду дальше и между этими характерными чертами буду искать главную, которая бы заключала в себе почти все другие, то я обнаружу, что каждый американец в большей части случаев проявления своей умственной деятельности обращается исключительно к силе личного разума.
Америка такая страна, где меньше всего изучают и всего лучше исполняют учение Декарта. Этому не следует удивляться.
Американцы не читают сочинений Декарта, потому что их общественный строй отвращает их от спекулятивных занятий, и следуют его правилам потому, что тот же общественный строй располагает их ум к принятию этих правил.
Среди постоянного движения, господствующего в демократическом обществе, связи, соединяющие поколения, ослабевают и уничтожаются; каждый человек там легко теряет следы идей своих предков или вовсе о них не заботится.
Люди, живущие в подобном обществе, не могут также взять свои верования из мнений того класса, к какому они принадлежат, поскольку классы, можно сказать, уже не существуют, а которые еще остаются, составлены из таких изменчивых элементов, что совокупность их членов никогда не может иметь действительной власти над каждым из них.
Что касается влияния, которое ум одного человека может оказывать на ум другого, то оно весьма ограниченно в такой стране, где граждане, сделавшись почти одинаковыми, видят друг друга очень близко и, не замечая ни в ком из них несомненных признаков величия и превосходства, постоянно должны обращаться к собственному разуму как источнику самому очевидному и наиболее близкому к истине. При таких условиях уничтожается не только доверие к тому или другому человеку, но вообще склонность верить людям на слово.
Каждый заключается строго в самом себе и с этой точки зрения считает себя вправе судить обо всем на свете.
Обычай американцев – лишь из самих себя извлекать правила для собственных суждений – ведет их ум к приобретению и других привычек.
Видя, что они могут без посторонней помощи разрешать все мелкие затруднения, представляемые их практической жизнью, они легко выводят из этого, что все на свете объяснимо и ничто не превосходит пределов человеческого ума.
Таким образом, американцы легко отрицают то, чего не могут понять: от этого у них мало веры в необыкновенное и почти непреодолимое отвращение от сверхъестественного.
Поскольку они имеют обыкновение полагаться на собственное свидетельство, то любят видеть очень ясно занимающий их предмет; поэтому они освобождают его от всяких оболочек, устраняют все, отделяющее его от них, и снимают все, скрывающее его от глаз, чтобы видеть предмет вблизи и при полном свете. Такое состояние их ума вскоре приводит их к пренебрежению формами, которые они признают за бесполезные и неудобные преграды, заслоняющие от них истину.
Американцам, следовательно, не было необходимости искать их философский метод в книгах, они нашли его в самих себе. То же самое я могу сказать и о происходившем в Европе.
Данный метод установился и стал общеупотребительным в Европе лишь по мере того, как общественные положения в ней делались более равными, а люди более сходными.
Взглянем на последовательный ход событий.
В XI веке реформаторы предоставляют на усмотрение личного разума некоторые из догматов старой веры, но устраняют его от обсуждения всех других. В XVII – Бэкон в естественных науках и Декарт собственно в
Наконец философы XVIII века, обобщая тот же принцип, задаются целью подчинить личному исследованию каждого человека содержание всех верований.
Не ясно ли всякому, что Лютер, Декарт и Вольтер употребляли один и тот же метод и отличались друг от друга лишь во взгляде на то, в большей или меньшей степени он должен быть применяем?
Почему реформаторы так строго замкнулись в кругу религиозных идей? Отчего Декарт, желая пользоваться своим методом лишь в сфере известных вопросов, хотя он сделал его способным быть примененным ко всем, заявил, что собственным умом следует судить лишь о предметах философии, а не политики? Каким образом случилось, что в XVIII веке из этого метода вдруг вывели общие применения, которых не видели или не хотели открыть Декарт и его предшественники? Почему, наконец, в эту эпоху метод, о котором мы говорим, вышел из школ и проник в общество, сделавшись общим правилом умственной деятельности, и отчего, приобретя сначала популярность у французов, он или явно был принят, или втайне применялся всеми народами Европы?
Философский метод, о каком мы говорим, мог возникнуть в XVI веке, получит точное определение и общее значение в XVII веке, но ни в том ни в другом он не мог быть принят всеми, – этому препятствовали политические законы, общественное устройство и вытекающие из этих первоначальных причин умственные привычки.
Этот метод был открыт в такую эпоху, когда люди начинали делаться равными и сходными друг с другом. Он мог получить общее применение лишь в те века, когда общественные состояния стали почти равными, а люди почти одинаковыми.
Стало быть, метод XVIII века не только французский, а демократический, чем и объясняется, почему он был так легко принят во всей Европе, где сильно способствовал изменению ее внешнего вида. Не потому французы произвели перевороты в мире, что изменили свои старинные верования и обычаи, а из-за того, что они первые обобщили и уяснили философский метод, с помощью которого можно было легко нападать на все старое и открывать пути для нового.
Если теперь меня спросят, отчего в наше время этот метод строже выполняется и чаще применяется французами, чем американцами, между тем как равенство у последних столь же полно и установлено раньше, то я отвечу, что это зависит отчасти от двух обстоятельств, которые необходимо объяснить.
Американские общества своим происхождением обязаны религии; никогда не следует забывать, что поэтому в Соединенных Штатах она сливается со всеми национальными привычками и чувствами, порождаемыми отечеством, это дает ей особую силу.
К этой важной причине следует добавить другую: в Америке религия сама, так сказать, установила свои пределы; религиозное устройство осталось в ней отдельным от политического, так что легко было изменить старинные законы, не нарушая старых верований.
Христианство сохранило власть над умами американцев и – что я должен подчеркнуть, – оно господствует не только в качестве философии, принимаемой после исследования, но как религия, в которую веруют без обсуждения.
В Соединенных Штатах христианские секты разнообразны до бесконечности и постоянно видоизменяются, но само христианство представляет факт установленный и незыблемый, не подлежащий ни нападению, ни защите.
Признав без обсуждения главные догматы христианской религии, американцы вынуждены таким же образом принимать и множество вытекающих из нее и основанных на ней нравственных истин. Это обстоятельство выстраивает тесные границы для личного анализа и устраняет от его действия многие из важнейших человеческих убеждений.
Другое обстоятельство, о котором я говорил, следующее.
Американцы имеют демократический общественный строй и демократическую конституцию, но у них не было демократической революции. Они прибыли в занимаемую ими страну почти такими же, какими мы их видим. Это имеет большое значение.
Нет таких революций, которые не потрясали бы старинных верований, не ослабляли авторитета и не затемняли общепринятых понятий. Поэтому всякая революция имеет более или менее своим последствием то, что люди предоставляются самим себе и уму каждого из них открывается пустое и почти беспредельное пространство.
Когда общественные состояния уравниваются вследствие продолжительной борьбы между различными классами, из которых состояло старое общество, то зависть, ненависть и презрение к соседу и преувеличенное доверие к себе вторгаются, так сказать, в человеческое сердце и господствуют в нем. Это обстоятельство, независимо от равенства, активно способствует разделению людей и тому, что они перестают доверять друг другу и ищут истину только в самих себе.
Каждый тогда полагает, что для него достаточно собственных сил, и считает за честь иметь обо всем свои верования. Люди оказываются соединенными только интересами, а не мыслями, и, можно сказать, человеческие мнения образуют тогда лишь нечто вроде умственной пыли, движущейся во все стороны, не имея способности собраться и установиться.
Таким образом, обусловленная равенством независимость ума никогда не бывает так велика и не кажется столь чрезмерной, как в момент, когда равенство начинает устанавливаться, и в течение трудного времени его основания. Поэтому нужно различать тот вид умственной свободы, который может быть дан равенством, от анархии, производимой революцией. Эти два понятия надо рассматривать отдельно, чтобы не возбудить в себе преувеличенных надежд и опасений относительно будущего.
Я думаю, что люди, которые станут жить в новых обществах, нередко будут пользоваться своим личным разумом, но сомневаюсь, чтобы они им часто злоупотребляли.
Это зависит от причины, имеющей более общее применение ко всем демократическим странам, которая с течением времени должна ограничить в них определенными и иногда тесными пределами личную свободу мысли.
Я расскажу о ней в следующей главе.
Глава II
О главном источнике верований у демократических народов
Догматические верования бывают более или менее многочисленны. Они возникают различными способами и могут изменять свое содержание и форму, но невозможно сделать, чтобы не было догматических верований, то есть мнений, принимаемых людьми по доверию и без обсуждения. Если бы каждый задумал сам образовать все свои мнения и в одиночестве искать истины, следуя по путям, проложенным им одним, то вряд ли когда-нибудь значительное число людей соединилось бы в каком-нибудь общем веровании.
Между тем легко видеть, что нет такого общества, которое могло бы благоденствовать без подобных верований, или, лучше сказать, нет общества, которое продолжало бы существовать при таком условии, потому что без общих идей нет общего действия, а без общего действия существуют отдельные люди, но нет общественного целого. Значит, чтобы существовало общество и даже процветало, необходимо, чтобы умы всех граждан всегда были собраны и связаны вместе какими-нибудь основными идеями; а этого не могло бы быть без того, чтобы каждый не черпал иногда
Если я теперь обращусь к отдельному человеку, то замечу, что догматические верования не менее необходимы ему для того, чтобы жить одному, как и для того, чтобы действовать вместе с себе подобными.
Если бы человек был вынужден доказывать себе все истины, которыми он ежедневно пользуется, то он бы никогда не закончил. Он истощил бы силы на предварительных доказательствах, не двигаясь вперед, поскольку не имеет ни времени, вследствие короткого срока своей жизни, ни способности из-за ограниченности ума, для того чтобы поступать таким образом, то ему приходится признавать как достоверные множество фактов и мнений, которые он не имел ни времени, ни возможности рассмотреть и проверить сам, но они были найдены людьми более способными, или принимаются массой. На этом первоначальном основании он сам строит «здание» собственных мыслей. Не по своей воле он поступает таким образом. Его принуждает к этому неизменный закон, управляющий условиями его существования.
Нет такого великого философа, который не верил бы миллиону вещей по доверию к другим людям и который не предполагал бы гораздо больше истин, чем он мог бы точно установить.
Это не только необходимо, но и желательно. Человек, который вздумал бы все исследовать, сам мог бы посвятить каждому предмету лишь немного времени и внимания; эта работа держала бы его ум в постоянном волнении, которое мешало бы ему глубоко проникнуть в какую-либо истину и принять какую-нибудь достоверность. Его ум был бы одновременно и свободен и слаб. Необходимо, стало быть, чтобы из различного содержания человеческих мнений он выбрал и принял многие верования без обсуждения, чтобы проникнуть в те немногие, исследование которых он оставил себе.
Правда, всякий человек, принимающий какое-нибудь мнение с чужих слов, отдает свой ум в рабство, но это рабство благодетельное, оно даст возможность хорошо пользоваться свободой.
Всегда, значит, нужно, чтобы в умственном и нравственном мире существовал где-нибудь авторитет. Место его различно, но он имеет свое место. Индивидуальная независимость может быть более или менее велика, однако она не может быть беспредельна. Вопрос состоит не в том, существует ли во времена демократии умственный авторитет, а лишь в том, где он помещается и как велик будет его размер.
В предыдущей главе я показал, каким образом равенство общественных состояний ведет людей к инстинктивному неверию в сверхъестественное и к образованию весьма высокого и часто преувеличенного понятия о значении человеческого разума.
Поэтому люди, живущие в такую эпоху равенства, бывают не склонны помещать умственный авторитет, которому они подчиняются, вне и выше человечества. Обычно они ищут источники истины в себе и в подобных себе людях. Этого достаточно для доказательства того, что в такие века не могла бы возникнуть новая религия и что всякие попытки к ее созданию были бы не только безбожны, но нелепы и безрассудны. Можно предвидеть, что демократические народы не поверят божественному посланничеству, они с насмешкой отнесутся к новым пророкам и будут искать главное решающее начало для своих верований в пределах человечества, а не вне его.
Когда общественные состояния неравные, а люди не похожи друг на друга, то существует несколько личностей весьма просвещенных, знающих и сильных своим умом, и толпа – очень невежественная и ограниченная. Поэтому люди, живущие во времена господства аристократии, бывают склонны следовать в своих мнениях за высшим разумом одного человека или целого класса, тогда как они вовсе не расположены признавать непогрешимость толпы.
Обратное происходит в века равенства.
По мере того как граждане становятся более равными и сходными друг с другом, уменьшается склонность каждого слепо верить данному человеку или классу и увеличивается намерение верить массе, так что общество направляется общим мнением.
Общее мнение у демократических народов не только остается единственным путеводителем индивидуального разума, но у этих народов оно представляет собой силу несравненно большую, чем у всех других. Во времена равенства люди вследствие своего сходства вовсе не имеют веры друг в друга, но это же сходство дает им почти безграничное доверие к суждению общества, поскольку им кажется невероятным, чтобы, при условии равного у всех знания, истина не оказалась бы на стороне большинства.
Когда человек, живущий в демократических странах, сравнивает себя со всеми окружающими, то он с гордостью сознает свое равенство с каждым из них; но когда он представляет совокупность всех ему подобных и сопоставляет себя с этим огромным организмом, то он тотчас оказывается подавленным собственным ничтожеством и слабостью.
То же равенство, делающее его независимым от каждого из его сограждан в частности, отдает его одиноким и бессильным во власть большинства.
Поэтому у демократических народов масса общества имеет необыкновенную силу, о которой аристократические нации не могут составить даже понятия. Она не убеждает в правоте своих верований, однако навязывает их и заставляет проникать в души как бы силой огромного давления общего ума на ум каждого отдельного человека.
В Соединенных Штатах большинство берется доставлять отдельным лицам множество готовых мнений и таким образом освобождает их от обязанности вырабатывать собственные. Существуют теории по предметам философии, морали и политики, которые принимаются там всеми без рассмотрения, по доверию к общественному мнению; а если посмотреть ближе, то мы увидим, что даже религия господствует там гораздо менее в качестве божественного учения, чем общественного мнения.
Я знаю, что у американцев политические законы таковы, что большинство там имеет верховную власть над обществом, что значительно увеличивает то влияние, какое оно оказывает на умы, потому что для человека нет ничего привычнее, как признавать высшую мудрость в том, кто его притесняет.
Это политическое всемогущество большинства в Соединенных Штатах действительно усиливает то влияние, которое общественное мнение и без того имело бы на образ мыслей каждого гражданина, но оно не создает этого влияния. Источник его следует искать в самом равенстве, а не в более или менее популярных учреждениях, которые могут для себя создать равные между собой люди. Надо полагать, что умственное господство наибольшего числа было бы менее неограниченно у демократического народа, подчиненного монарху, чем в среде чистой демократии, но оно все же будет очень велико, и можно предвидеть, что каковы бы ни были политические законы, управляющие людьми во время господства равенства, вера в общее мнение сделается тогда определенного рода религией, пророком которой станет большинство.
Таким образом, умственный авторитет будет иным, но не меньше. И я не только не думаю, что он должен исчезнуть, но предвижу, что он сделается слишком велик, и может случиться, что он ограничит деятельность личного разума пределами
Если бы на место разных властей, чрезмерно затруднявших или замедлявших развитие индивидуального разума, демократические народы поставили неограниченную власть большинства, то зло изменило бы лишь свою форму. Люди не нашли бы способа жить независимо, а только открыли бы – что нелегко, – новую форму рабства. В этом заключается – я не могу не повторять этого, – вопрос, заслуживающий глубокого размышления тех, кто считает умственную свободу святым делом и ненавидит не только деспота, но и деспотизм. Что касается меня, то когда я чувствую руку власти, тяготеющую над моей головой, мне вовсе не важно знать, кто именно угнетает меня, и я ничуть не более расположен подставлять свою голову под ярмо потому лишь, что миллион рук надевают его на меня.
Глава III
Почему американцы выказывают больше способности и склонности к общим идеям, чем их предки англичане
Бог не думает о человеческом роде вообще. Он видит все в отдельности существа, из которых состоит человечество, каждое с теми сходствами, какие сближают его со всеми, и с теми различиями, которые его выделяют из них.
Бог не нуждается в общих идеях, то есть он никогда не сознает необходимости заключать в один образ большое число сходных предметов, чтобы удобнее мыслить о них.
Не так бывает с человеком. Если бы человеческий ум хотел рассмотреть и обсудить все частные случаи, производящие на него впечатление, то он скоро бы потерялся в бесконечности подробностей и не увидел бы уже ничего; в этой крайности он прибегает к средству несовершенному, однако необходимому, которое, доказывая его слабость, помогает ей.
Рассмотрев поверхностно известное число предметов и заметив, что они похожи друг на друга, он дает им всем одно название, отделяет их и идет дальше.
Общие идеи не свидетельствуют о силе человеческого ума, но скорее о его недостаточности, потому что в природе нет вещей вполне сходных между собой, нет фактов тождественных и нет правил, безразлично и одинаково применимых ко многим предметам сразу.
Общие идеи имеют то превосходное свойство, что они дают возможность человеческому уму быстро высказывать суждение о многих предметах сразу, но, с другой стороны, они всегда дают ему лишь несовершенные познания и заставляют терять то, что он выигрывает через них в обширности.
По мере того как общества становятся старше, они приобретают познание новых фактов и ежедневно, почти без своего ведома, усваивают частные истины.
Когда человек получает больше такого рода истин, он, естественно, приходит к сознанию большего числа общих идей. Невозможно видеть множества частных фактов в отдельности, не заметив соединяющей их общей связи. Многие особи образуют понятие вида, многие виды необходимо приводят к понятию рода. Поэтому привычка и склонность данного народа к общим идеям всегда будут тем сильнее, чем просвещение его будет старше и обширнее.
Но есть еще и другие причины, направляющие людей к обобщению их идей или удаляющие их от этого.
Американцы гораздо чаще, чем англичане, пользуются общими идеями и больше находят в них удовольствия; это кажется сначала странным, если подумать, что они в течение веков жили с одними законами и что они и теперь постоянно сообщают один другому свои мнения и нравы. Контраст выглядит еще более поразительным, если обратить внимание на нашу Европу и сравнить два наиболее просвещенные из живущих в ней народов.
Можно сказать, что у англичан человеческий ум лишь с сожалением и болью отрывается от созерцания частных фактов, чтобы от них возвыситься до причин, и что он лишь вопреки своему желанию делает обобщения.
У нас, напротив, склонность к общим идеям стала такой необузданной страстью, которая при всяком случае требует удовлетворения. Каждое утро, просыпаясь, я узнаю, что открыт какой-нибудь общий и вечный закон, о котором до тех пор я никогда не слышал. Нет такого посредственного писателя, которому для его первого опыта довольно было бы открыть истину, применимую к крупному государству, и который не был бы недоволен собой, если бы ему не удалось включить род человеческий в предмет своего рассуждения.
Подобное несходство между двумя весьма образованными народами удивляет меня. Если я затем обращаю свой взгляд на Англию и замечаю то, что происходит в ней в последние полвека, то, думаю, могу утверждать, что склонность к общим идеям развивается в ней по мере того, как слабеет старое политическое устройство страны.
Следовательно, одного большего или меньшего развития просвещения недостаточно для того, чтобы объяснить, что способствует склонности человеческого ума к общим идеям и что его отвращает от них.
Когда общественные положения людей очень не равны и неравенства эти постоянны, то отдельные личности делаются постепенно настолько несходными, что кажется, сколько есть классов, столько и особых видов человека; глядя сразу только на один из них и теряя из виду общую связь, соединяющую их все в обширное целое, составляющее человеческий род, видят всегда лишь известных людей, а не человека вообще.
Поэтому те, кто живет в этих аристократических обществах, не имеют очень общих идей относительно их самих, и этого бывает достаточно, чтобы привить им привычку относиться с недоверием к этим идеям и инстинктивное отвращение от них.
Напротив, человек, живущий в демократических странах, находит возле себя только приблизительно равные ему существа, поэтому он не может подумать о какой-либо части человеческого рода без того, чтобы мысль его не возросла и не расширилась до возможности охватить целое. Ему кажется, что все истины, применимые к нему самому, в той же мере и таким же образом могут быть применены к его согражданам и к подобным ему людям. Привыкнув к общим идеям в тех сферах своего изучения, которыми он больше всего занимается и интересуется, он переносит ту же привычку и во все другие, и таким образом потребность находить во всех вещах общие правила, заключать большое число предметов в одном образе и объяснять совокупность фактов одной причиной становится горячей и часто слепой страстью человеческого ума.
Ничто не может лучше доказать верность сказанного, как мнения древних относительно рабов.
Обладавшие наибольшей
Все великие писатели древности принадлежали к господствующей аристократии или по крайней мере видели своими глазами, что она установлена бесспорно, поэтому их ум, распространившись в разные стороны, оказался ограниченным с этой стороны, и нужно было Иисусу Христу прийти на землю, чтобы сделать понятной мысль, что все члены человеческого рода сходны и равны между собой.
В периоды равенства люди бывают независимы друг от друга, изолированы и слабы, не бывает таких, чья воля управляла бы постоянно толпой. В это время человечество всегда двигается само собой; поэтому для объяснения всего происходящего в мире приходится обращаться к каким-нибудь общим причинам, которые, действуя одинаково на всех людей, направляют их так, что они по своей воле идут по одному пути. Это опять стимулирует человеческий ум к образованию общих идей и к приобретению склонности к ним.
Раньше я указал, как равенство состояний приводит к тому, что каждый ищет истину собственными силами. Легко видеть, что подобный метод должен незаметно направлять человеческий ум к общим идем. Если я отрекаюсь от сословных, профессиональных и семейных традиций, если освобождаюсь от владычества подражания и только посредством усилий собственного разума нахожу свой путь, в таком случае я буду склонен черпать основания своих убеждений в самой природе человека, что необходимо и почти незаметно для меня самого приведет меня ко множеству общих понятий.
Все предыдущее окончательно объясняет, почему англичане оказываются гораздо менее способными и склонными к обобщению идей, чем их потомки американцы и особенно их соседи французы, и почему у современных англичан эта способность и склонность проявляется сильнее, чем у их отцов.
Англичане долго были народом весьма просвещенным и в то же время аристократическим. Их образованность постоянно направляла их к очень общим идеям, а аристократизм удерживал их в кругу частных понятий. От этого произошла та философия одновременно и смелая и робкая, и широкая и узкая, которая до сих пор господствовала в Англии и которая теперь еще держит столько умов в состоянии подавленности и неподвижности.
Независимо от указанных мной причин есть еще и другие, менее заметные, но не менее реальные, они вызывают почти у всех демократических народов склонность и часто страсть к общим идеям.
Необходимо делать строгое различие между этого рода идеями. Некоторые из них произведены долгим, подробным и добросовестным трудом ума: такие идеи расширяют сферу человеческого знания.
Есть между ними другие, легко порождаемые сразу быстрым усилием ума, которые дают знание лишь весьма поверхностное и неточное.
Люди, живущие во времена равенства, имеют много любопытства и мало свободного времени; жизнь их так практична, сложна, беспокойна и деятельна, что им остается лишь немного времени для размышлений. Люди демократических веков любят общие идеи потому, что они избавляют их от изучения частных случаев, они, если можно так выразиться, заключают многое в небольшом объеме и производят много в короткое время. Поэтому, когда после короткого и невнимательного рассмотрения им покажется, будто они видят между известными предметами общую связь, то они не продолжают далее своего исследования и, не рассмотрев подробно, чем данные предметы сходны или различны между собой, спешат подвести их под одну формулу и идут дальше.
Одним из отличительных признаков демократических времен является склонность всех людей к легким успехам и наслаждению настоящим. Склонность эта встречается в умственных профессиях, как и во всех других. Люди, живущие во времена равенства, преисполнены честолюбия, отличающегося одновременно и живостью и слабостью. Они хотели бы сейчас же иметь большой успех, но не прилагая усилий. Эти противоположные стремления приводят их к изысканию общих идей, с помощью которых они надеются без труда выразить очень обширные предметы и легко привлечь к себе внимание публики.
И я не знаю, ошибаются ли они, думая таким образом, потому что читатели их столько же, как и они сами, боятся глубокого изучения и в умственном труде ищут обычно только легкое удовольствие и занятие, получаемое без усилий.
Если аристократические народы недостаточно пользуются общими идеями и часто относятся к ним с необдуманным пренебрежением, то демократические народы всегда оказываются готовыми злоупотреблять этого рода идеями и слишком пылко воспламеняться ими.
Глава IV
Почему американцы никогда не относились так страстно, как французы, к общим идеям в области политики
Я говорил раньше, что американцы выказывают менее сильную склонность к общим идеям, чем французы. Это особенно верно по отношению к общим идеям, касающимся политики.
Хотя американцы вводят в свое законодательство несравненно больше общих идей, чем англичане, и гораздо больше их заботятся о применении в человеческих делах практики к теории, тем не менее в Соединенных Штатах никогда не бывало политических организаций до такой степени влюбленных в общие идеи, как у нас Учредительное собрание и Конвент; никогда весь американский народ не относился к этого рода идеям с такой страстностью, как французский народ в восемнадцатом столетии, и не выказывал такой смелой веры в благодетельность и абсолютную истину какой бы то ни было теории.
Это различие между американцами и нами происходит от многих причин, но преимущественно от следующей: американцы составляют демократический народ, который всегда сам управлял своими общественными делами, а мы представляем собой демократический народ, который в течение долгого времени мог только думать о лучшем способе их ведения.
Наш общественный строй тогда уже способствовал образованию в нашем сознании очень общих идей относительно управления, когда наше государственное устройство еще препятствовало нам проверить и исправить их опытом и постепенно убедиться в их недостаточности. Между тем у американцев эти два дела постоянно взаимно друг друга уравновешивают и исправляют.
С первого раза кажется, что это очень противоречит сказанному мной раньше, что демократические народы в самых волнениях их практической жизни почерпают выказываемую ими любовь к теориям. Но более внимательное рассмотрение покажет, что в этом нет ничего противоречивого.
Люди, живущие в демократических странах, чувствуют очень большую потребность в общих идеях, потому что у них мало свободного времени и эти идеи избавляют их от необходимости рассматривать
То же произойдет с государственными людьми, когда дело будет идти об общих идеях, касающихся до политики.
Поэтому, если существует такой предмет, по отношению к которому является особенно опасным, чтобы демократические народы не увлекались слепо и чрезмерно общими идеями, то лучшее средство для предотвращения опасности состоит в том, чтобы они занимались этим предметом ежедневно и на практике; тогда они поневоле должны будут войти в подробности, а эти подробности укажут им слабые стороны теории.
Это лекарство часто бывает неприятно, но действие его несомненно.
Таким образом, демократические учреждения, заставляющие каждого гражданина практически заниматься делами управления, умеряют возбуждаемое равенством чрезмерное стремление к общим идеям в сфере политики.
Глава V
Как в Соединенных Штатах религия использует демократические инстинкты
В одной из предыдущих глав я рассказывал, что люди не могут обходиться без догматических верований и что даже было бы желательно, если бы они их имели. Здесь я добавлю, что из всех догматических верований наиболее желательными я считаю верования в сфере религии; это можно очень ясно вывести даже и в том случае, если обращать внимание только на интересы земной жизни.
Нет почти ни одного человеческого действия, какой бы частный характер мы в нем ни предположили, которое не имело бы своего начала в очень общей идее, составленной людьми о Боге, о его отношениях к человеческому роду, о природе души и об обязанностях человека к себе подобным. Невозможно, чтобы эти идеи не были общим источником, из которого вытекает все остальное.
Люди имеют поэтому огромный интерес в том, чтобы составить себе вполне определенные идеи о Боге, о своей душе и общих обязанностях относительно Творца и себе подобных, поскольку сомнение относительно этих первоначальных пунктов отдало бы все их действия во власть случая и, так сказать, осудило бы их на беспорядок и бессилие.
Следовательно, всего важнее, чтобы относительно этих предметов каждый из нас имел определенные идеи; к несчастью, о них труднее всего каждому установить определенность в своих понятиях, если он будет предоставлен самому себе и усилиям собственного разума.
Только умы очень свободные от обычных житейских забот, проницательные и опытные могут с помощью усилий проникнуть в эти столь необходимые истины.
Мы даже видим, что и эти философы почти всегда бывают окружены сомнениями, что на каждом шагу освещающий их естественный свет меркнет и угрожает погаснуть. Несмотря на свои усилия, они до сих пор могли открыть лишь немногие противоречивые данные, среди которых ум человеческий постоянно колеблется в продолжение тысячелетий, не будучи в состоянии ни овладеть истиной, ни даже найти новые заблуждения. Подобные занятия превышают средние способности людей, да если бы большинство людей и было к ним способно, то они не имели бы для этого свободного времени.
Определенные идеи о Боге и человеческой природе необходимы для их ежедневной практической деятельности, а сама она препятствует их приобретению.
Это положение я считаю единственным. Между науками есть такие, какие и полезны толпе, и доступны для нее; другие доступны только немногим личностям, а большинство их не изучает, нуждаясь лишь в самых отдаленных их применениях. Но ежедневное практическое применение этой науки необходимо для всех, а между тем ее изучение недоступно для большинства.
Таким образом, оказывается, что из всех идей общие идеи о Боге и о природе человека именно те, которые лучше всего было бы изъять из постоянного действия личного разума и которые больше всего могут выиграть и всего меньше проиграть от признания авторитета.
Главный предмет и одно из важнейших преимуществ религий состоит в том, что на эти основные вопросы они дают очень твердое решение, ясное, определенное и понятное для толпы.
Есть религии ложные и нелепые, однако же можно сказать, что всякая религия, остающаяся в указанной мной сфере и не пытающаяся, как многие из них, выйти из нее, чтобы со всех сторон поставить преграду свободной деятельности человеческого разума, налагает на ум запрет полезный для него; так что надо признать, что если она не спасает людей на том свете, то по крайней мере на этом способствует их счастью и величию.
Это особенно верно по отношению к людям, живущим в свободных странах.
Когда религия уничтожена в каком-нибудь народе, то сомнение охватывает высшие отделы ума и наполовину парализует все прочие. Каждый человек приучается иметь лишь смутные и изменчивые понятия о предметах наиболее важных для других людей и для него самого. Все слабо защищают собственные убеждения или отказываются от них, и поскольку никто не надеется своими силами разрешить величайшие задачи, представляемые судьбой человечества, то все трусливо ограничиваются тем, что не думают о них.
Такое положение ослабляет душевные силы, напряжение воли и готовит граждан к рабству.
Тогда происходит, что они не только позволяют взять у них свободу, но и сами отдают ее.
Когда нет больше авторитета ни в религиозных, ни в политических вопросах, люди пугаются при виде этой безграничной независимости. Вечно волнующееся состояние всех вещей беспокоит и утомляет их. Поскольку все движется в умственном мире, то они хотят, чтобы по крайней мере все было прочно и устойчиво в материальном, и, не имея возможности вновь обратиться к старым верованиям, они ставят над собой господина.
Что касается меня, то я сомневаюсь, чтобы человек был когда-нибудь в состоянии выдержать одновременно и полную религиозную независимость, и полную политическую свободу; и я склонен думать, что если у него нет веры, то он должен быть рабом, а если он свободен, то должен иметь веру.
Впрочем, я не знаю, не будет ли эта великая польза религий еще виднее у народов, у которых существует равенство состояний, чем у всяких других.
Нужно признать, что равенство, внося в мир много хорошего, внушает, однако, людям, как это будет указано дальше, весьма опасные мысли. Оно стремится к изоляции их друг от друга, направляя их к тому, чтобы каждый заботился только о себе.
Равенство чрезмерно открывает их душу для страсти к материальным наслаждениям.
Величайшая польза религий состоит в том, что они внушают стремления совершенно противоположные. Нет такой религии, которая не ставила бы цель человеческих стремлений вне и выше
Таким образом, религиозные народы оказываются сильными именно в том, в чем демократические народы слабы, чем ясно указывается важность того, чтобы люди, становясь равными, сохраняли свою религию.
Я не имею ни права, ни желания исследовать сверхъестественные пути, посредством которых Бог внедряет религиозное верование в сердце человека. Я рассматриваю теперь религии исключительно с чисто человеческой точки зрения и стараюсь выяснить, каким способом они могут легче всего сохранить свое господство в период демократии, в который мы теперь входим.
Я пояснил, каким образом в эпоху просвещения и равенства человеческий разум с трудом лишь соглашается воспринимать догматические верования и нуждается в них только в деле религии. Это указывает на то, что в эти века религии более чем когда-либо должны скромно держаться в свойственных им пределах и не пытаться выйти из них, так как, желая распространить свою власть дальше религиозной сферы, они подвергаются той опасности, что им перестанут верить в чем бы то ни было. Поэтому они должны точно очертить себе тот круг, внутри которого предполагают поставить границы человеческому уму, предоставляя ему вне этого круга полную свободу и самостоятельность.
Мухаммед взял с неба и поместил в Коран не только религиозное учение, но и политические правила, гражданские и уголовные законы и научные теории. Евангелие, напротив, говорит лишь об общих отношениях людей к Богу и между собой. Помимо этого, оно ничему не учит и не обязывает ничему верить. Этого одного, вместе с тысячью других причин, достаточно для того, чтобы показать, что первая из этих религий не может долго господствовать в века просвещения и демократии, тогда как вторая предназначена к господству в течение этих веков, так же как и всех других.
Продолжая данное исследование, я нахожу, что, рассуждая по-человечески для того, чтобы религии могли удержаться в демократические века, недостаточно, чтобы они старательно ограничивались кругом религиозных вопросов. Сила их зависит еще и от характера исповедуемых ими верований, от принимаемых ими внешних форм и от налагаемых ими обязанностей.
Сказанное мной раньше о том, что равенство дает людям склонность к очень общим и обширным идеям, должно особенно признаваться по отношению к религии. Люди сходные и равные между собой легко составляют себе понятие о едином Боге, требующем ото всех повиновения одним законами и дающем будущее блаженство за одни и те же заслуги. Идея о единстве человеческого рода постоянно наводит их на мысль о единстве Творца, тогда как, напротив, люди разрозненные и несходные между собой легко приходят к созданию стольких же богов, сколько существует народов, каст, классов и семейств, и к начертанию тысячи частных путей, ведущих к небу.
Нельзя не согласиться, что даже само христианство испытало на себе влияние, оказываемое на религиозные верования общественным и политическим строем.
В тот момент, когда христианская религия появилась на земле, Провидение, без сомнения, готовившее мир к его пришествию, соединило большую часть человеческого рода, подобно огромному стаду, под скипетром цезарей. Люди, составлявшие это множество, значительно отличались друг от друга, но в них, однако, было то общее, что все они повиновались одним законам; и каждый из них был так слаб и мал перед величием государя, что по сравнению с ним они казались все равными.
Необходимо признать, что это новое и особенное состояние человечества должно было располагать людей к принятию общих истин, которым учит христианство, и что им объясняется та легкость и быстрота, с какой последнее проникло тогда в человеческий дух.
Обратный опыт произведен был после уничтожения империи.
Римский мир распался тогда, так сказать, на тысячу обломков, и каждый народ вернулся к своей первоначальной обособленности. Вскоре внутри этих наций образовалась бесконечная лестница разрядов, обозначились расы, и замкнутые сословия разделили каждую национальность на несколько народов. Посреди этого общего течения, направлявшего человеческие общества к распаду на столько частей, сколько можно было их представить, христианство не потеряло из виду главных из выясненных им общих идей. Однако оно примерялось к новым направлениям, произведенным дроблением человеческого рода. Люди продолжали поклоняться лишь одному Богу, творцу и хранителю всего, но каждый народ, каждый город, каждый человек считал возможным получить для себя какое-нибудь особое преимущество и создать себе особенных покровителей при верховном владыке. Не имея возможности разделить божество, увеличили по крайней мере число его агентов и несоразмерно усилили их значение. Почитание ангелов и святых сделалось для большинства христиан почти идолопоклонством, и одно время можно было опасаться, чтобы христианская религия не вернулась к состоянию побежденных ею религий.
Для меня очевидно, что чем быстрее уничтожаются преграды, разделявшие друг от друга народы в среде человечества и граждан в среде каждого народа, тем активнее человеческий ум направляется как бы сам собой к идее единого и всемогущего существа, равномерно и одинаково дающего каждому человеку одни и те же законы. Поэтому в века демократии особенно важно, чтобы почитание, оказываемое второстепенным агентам, не смешивалось с поклонением, приличным одному Творцу.
Еще одна истина мне представляется очень ясной: в демократические периоды религии должны меньше обременять себя внешними обрядами, чем во всякие другие.
Говоря по поводу философского метода американцев, я указал на то, что во времена равенства человеческий ум ничем так не возмущается, как мыслью о подчинении формам. Люди нетерпеливо относятся к образам, символы представляются им ребяческими хитростями, служащими для того, чтобы прикрыть или украсить в их глазах истины, которые было бы естественнее показать им открыто и явно; они остаются равнодушными при виде церемоний и склонны придавать деталям культа лишь второстепенное значение.
Те, на кого в демократическом веке возложено устройство внешней формы религий, должны обращать пристальное внимание на эти естественные инстинкты человеческого ума, чтобы без нужды не вступать с ними в борьбу.
Я твердо верю в необходимость форм, знаю, что они придают точность рассмотрению человеческим умом отвлеченных истин и, помогая ему твердо их усвоить, заставляют его горячо принимать их. Я не представляю возможности сохранить религию без внешнего богослужения, но, с другой стороны, думаю, что в том веке, в который мы входим, было бы особенно опасно чрезмерно увеличивать число внешних обрядов, что нужно скорее сократить их и следует
Мне, я знаю, возразят, конечно, что поскольку предмет религий составляют общие и вечные истины, то они не могут таким образом приноравливаться к изменчивым инстинктам каждого века, не теряя в глазах людей свойств достоверности. Я отвечу здесь еще, что надо тщательно различать основные положения, составляющие верование и образующие собой то, что богословы называют догматами веры, от связанных с ними добавочных понятий. Религии должны всегда твердо держаться первых положений, каково бы ни было особое настроение времени, но они должны остерегаться связывать себя таким же образом со вторыми в те времена, когда все часто меняет свое место и когда ум, привыкнув к изменчивому зрелищу дел человеческих, неохотно переносит, если его хотят твердо установить. Неподвижность во внешних и второстепенных вещах я лишь тогда считаю благоприятным условием для прочности, когда само гражданское общество остается неподвижным; во всех иных случаях я расцениваю ее как опасность.
Мы увидим, что в числе страстей, которые производятся равенством или которым оно благоприятствует, есть одна, особенно усиливаемая и внедряемая им в сердце всех людей: это – желание материального благосостояния. Склонность к нему составляет как бы выдающуюся и неизгладимую черту, характеризующую демократические времена.
Можно думать, что религия, которая решила бы уничтожить эту основную страсть, была бы в конце концов сама ею уничтожена; если бы она захотела оторвать людей от созерцания благ этой жизни, чтобы направить их мысль на блага жизни будущей, то можно предвидеть, что души людей ушли бы из ее власти для того, чтобы вдали от нее погрузиться исключительно в материальное наслаждение настоящим.
Главная задача религий состоит в том, чтобы очистить, упорядочить и ограничить слишком сильную склонность к материальному благополучию, ощущаемую людьми во времена равенства; но я полагаю, что они напрасно пытались бы подчинить ее себе и уничтожить. Они не в состоянии отвлечь людей от жажды богатства, но могут по крайней мере убедить их приобретать его лишь честным путем.
Это приводит меня к последнему соображению, которое определенным образом заключает в себе все другие. По мере того как люди делаются более сходными друг с другом и более равными, становится все важнее, чтобы религии, сторонясь обыденного хода дел, в то же время не противоречили без нужды общепринятым идеям и господствующим в массе постоянным интересам, поскольку общее мнение становится главнейшей и наиболее непреодолимой властью, и вне его нет такой сильной опоры, которая дала бы возможность надолго противостоять его ударам. Это столь же верно по отношению к демократическому народу, подчиненному деспотизму, как и к республике. В века равенства короли часто заставляют повиноваться, но верить всегда требует большинство, поэтому надо угождать ему во всем, что не противоречит вере.
В первой части моего сочинения я рассказал о том, как американские священники удаляются от дел. Это самый яркий, но не единственный пример их сдержанности. В Америке религия составляет отдельный мир, где священнослужитель является полным господином, но из него он старается никогда не выходить; в его пределах он руководит разумом, предоставляет людей самим себе и той независимости и неустойчивости, которые свойственны их природе и времени. Я не видел ни одной страны, где бы христианство так мало облекалось в формы, обряды и символы, как в Соединенных Штатах, и где бы оно предлагало человеческому уму идеи более ясные, простые и общие. Хотя американские христиане и разделены на множество сект, но все они видят свою религию под таким углом зрения. Это столько же относится к католицизму, как и к другим направлениям. Нигде нет католических священников, которые выказывали бы меньше склонности к выполнению каждым лицом разных мелких обрядов и к необыкновенным и исключительным способам совершения своего спасения и которые держались бы больше духа закона, а не его буквы, чем католические священники в Соединенных Штатах; нигде не проповедуется четче и не исполняется строже учение церкви, запрещающее воздавать святым поклонение, предназначенное одному Богу. Однако американские католики очень послушны и весьма искренни.
Другое замечание может быть применено к духовенству всех исповеданий: американские священнослужители не пытаются направить и привлечь внимание человека к будущей жизни, они охотно уступают часть его сердца заботам о настоящем, они смотрят на мирские блага как на предметы важные, хотя и второстепенные. Если они сами не принимают участия в промышленной деятельности, то по крайней мере интересуются ее успехами, выражают свое одобрение и, постоянно указывая людям на будущую жизнь как на главный предмет их страха и надежды, не запрещают им честным путем достигать благосостояния на этом свете. Они не только не пытаются указать на различие и противоположность этих двух предметов, но прилагают старание к тому, чтобы найти между ними точку соприкосновения и связь.
Все американские духовные лица знают и уважают власть над умами, которую имеет большинство. Они ведут с ней борьбу только в случае необходимости. Они не вмешиваются в партийные распри, но охотно усваивают общие мнения страны и времени и без сопротивления идут за потоком чувств и идей, все уносящим вокруг них. Они стараются исправить своих современников, однако не отделяют себя от них. Поэтому общее мнение никогда не бывает враждебно к ним, а скорее поддерживает и защищает их, поскольку верования господствуют одновременно и вследствие собственной их силы, и вследствие силы, получаемой ими от большинства.
Таким образом, религия, относясь с уважением ко всем демократическим принципам и пользуясь многими из них, достигает того, что может с успехом бороться против духа личной свободы, наиболее для нее опасного.
Глава VI
Об успехах католицизма в Соединенных Штатах
Америка – самая демократическая страна в мире, и в то же время, по сведениям, внушающим доверие, католическая религия делает в ней наибольшие успехи. Сначала это кажется удивительным.
Необходимо строго различать две вещи: равенство приучает людей полагаться на собственное суждение, но, с другой стороны, оно создает в них желание и представление единой, простой, общественной власти, одинаковой для всех. Поэтому люди, живущие в демократические века, бывают склонны к тому, чтобы освободиться от всякого религиозного авторитета, но если они уже соглашаются подчиниться ему, то хотят, чтобы он был по крайней мере единым и однообразным. Разные религиозные направления,
В наши дни мы чаще, чем в предыдущие эпохи, видим католиков, становящихся неверующими, и протестантов, переходящих в католицизм. Если смотреть на католицизм изнутри, то он теряет, если же глядеть на него извне, то выигрывает. Это понятно.
Люди нашего времени мало расположены верить, но если у них есть религия, то они тотчас находят в самих себе скрытый инстинкт, направляющий их незаметно для них самих к католицизму. Многие учения и обычаи римской церкви удивляют их, однако они чувствуют тайное благоговение перед ее управлением и ее великое единство привлекает их.
Если бы католицизм мог наконец избавиться от порожденной им политической ненависти, то я почти не сомневаюсь, что тот же дух времени, который столь ему противоположен, стал бы для него весьма благоприятным и он сделал бы большие завоевания.
Одна из самых обычных слабостей человеческого ума состоит в желании соединить противоположные принципы и приобрести мир ценой логики. Поэтому всегда найдутся люди, которые, подчинив какому-нибудь авторитету свои религиозные верования, захотят изъять от него многие другие и предоставляют своему уму колебаться между повиновением и свободой. Но я склонен думать, что число их будет меньше в демократические века, чем в другие, и наши потомки будут стремиться к разделению только на две части, причем одни выйдут из христианства, а другие войдут в среду римско-католической церкви.
Глава VII
Какова причина того, что ум демократических народов склонен к пантеизму
Дальше я объясню, каким образом преобладающая склонность демократических народов к самым общим идеям проявляется и в политике, но теперь я хочу указать на его главнейший результат в философии.
Нельзя отрицать, что в наше время пантеизм сделал большие успехи. Литература Европы явно носит на себе его отпечаток. Немцы вводят его в философию, а французы – в литературу. Большая часть издаваемых во Франции сочинений содержит в себе какие-нибудь мнения, или образы, заимствованные из пантеистических учений, или указывают на склонность этих авторов к данным учениям. Это не случайность, а явление, зависящее от постоянной причины.
По мере того, как под влиянием уравнения состояний каждый человек в отдельности делается более похожим на всех других и более слабым и мелким, появляется привычка не обращать внимания на отдельных граждан, а смотреть только на народ; забывают о личностях, чтобы думать лишь о целом роде.
В такие времена ум человеческий любит охватывать сразу множество различных предметов и постоянно стремится к тому, чтобы связать с одной причиной множество следствий.
Идея единства неотступно его преследует, он ищет ее повсюду, и когда ему кажется, будто он нашел ее, то охотно останавливается на ней и успокаивается. Он не ограничивается тем, что находит в мире лишь одного творца и одно творение; это основное деление вещей уже стесняет его, и он желает возвысить и упростить свою мысль, заключив Бога и мир в одно целое. Встречая философскую систему, которая смотрит на все находящиеся в мире предметы, материальные и нематериальные, видимые и невидимые, лишь как на различные части бесконечно великого существа, которое одно остается вечным, при постоянном изменении и беспрерывных превращениях всего, что его составляет, я легко прихожу к заключению, что подобная система, хотя она и уничтожает человеческую индивидуальность, или, лучше сказать, именно потому что она ее уничтожает, будет иметь тайную прелесть для людей, живущих в демократии. Все их умственные привычки готовят их к представлению такой системы и направляют их к ее принятию. Она привлекает к себе их воображение и показывает ему определенные и прочные формы, она дает пищу гордости их ума и льстит его лености.
Из числа различных систем, посредством которых философия пытается объяснить мир, пантеизм мне кажется одной из наиболее способных привлечь к себе человеческий ум во времена демократии; против него и должны соединиться для борьбы все те, для кого дорого истинное величие человека.
Глава VIII
Каким образом равенство внушает американцам идею безграничного совершенствования человека
Равенство внушает человеческому уму многие идеи, которых без того у него не было бы, а также вносит изменения почти во все те, какие он уже имеет. Я беру для примера идею человеческого совершенствования, потому что это одна из важнейших идей, которые ум может представить, и что она уже сама по себе составляет значительную философскую теорию, следствия которой выражаются в практической деятельности.
Человек во многих отношениях сходен с животными, однако есть свойство, принадлежащее только ему одному: он совершенствуется, а они нет. Человеческий род с самого начала открыл это различие. Следовательно, идея совершенствования так же стара, как мир; она не произведена равенством, но последнее дало ей новый характер.
Когда граждане распределяются по своему достоинству, по своей профессии и по рождению и когда они вынуждены следовать тому пути, на который они направляются случаем, то каждому кажется, что он видит возле себя последние пределы человеческой возможности, и никто не старается больше бороться с неизбежной судьбой. Это не значит, что аристократические народы непременно отказывали человеку в способности совершенствоваться, но они не считают ее безграничной. Они понимают возможность улучшения, а не изменения; они представляют, что состояние общества в будущем будет лучше, но не станет другим; и признавая, что человечество уже сделало много успехов и может еще сделать несколько, они, однако, заранее ограничивают его непереходимыми пределами.
Таким образом, они не считают себя достигшими высшего блага и абсолютной истины (да и какой человек или народ был бы настолько безумен, чтобы вообразить это когда-нибудь?), но склонны к тому, чтобы убедить себя, что они достигли приблизительно той степени величия и знания, которая доступна нашей несовершенной природе, и поскольку вокруг них ничто не движется, то они легко воображают, что все остается на своем месте. Именно при таких условиях законодатель задается целью издать вечные законы, народы и короли воздвигают лишь вековые памятники и настоящее поколение берется избавить последующие от забот об устройстве их участи.
Когда же касты исчезают, сословия сближаются, обычаи и законы при беспорядочном смешении людей изменяются, появляются новые факты и уясняются новые истины, а старые мнения исчезают, заменяясь новыми, – в это время человеческому уму представляется вечно убегающий образ совершенства.
Постоянные изменения происходят тогда ежеминутно на глазах каждого человека. Одни из них делают его положение хуже, и тогда он слишком хорошо понимает, что ни народ, ни отдельная личность, как бы
Нельзя представить, сколько фактов естественно вытекает из философской теории, признающей человека способным к неограниченному совершенствованию, и какое удивительное влияние производит она даже на тех, кто, занимаясь всегда делом, а не размышлением, даже не зная ее, применяет к ней свою деятельность.
Я встречаю американского матроса и спрашиваю, почему корабли его страны так построены, что служат недолго, и он не колеблясь отвечает мне, что искусство мореплавания делает ежедневно такие быстрые успехи, что самое лучшее судно скоро стало бы бесполезным, если бы просуществовало долее нескольких лет.
В этих словах, сказанных случайно человеком необразованным и по поводу частного факта, я вижу общую и систематическую идею, согласно которой великий народ ведет все свои дела.
Аристократические народы слишком склонны суживать пределы человеческого совершенствования, а демократические порой чрезмерно их расширяют.
Глава IX
Почему пример американцев не доказывает того, что демократический народ не мог иметь способности и склонности к наукам, искусствам и литературе
Нужно признать, что между современными цивилизованными народами мало таких, у которых высшие науки сделали бы меньшие успехи, чем в Соединенных Штатах, и которые бы меньше произвели великих художников, известных поэтов и знаменитых писателей.
Многие европейцы, пораженные этим зрелищем, смотрели на него как на естественное и неизбежное следствие равенства и думали, что если бы когда-нибудь демократический общественный строй и демократические учреждения получили преобладание на всей земле, то свет знания, освещающий человеческий ум, постепенно затмился бы и люди снова вверглись бы в темноту.
Рассуждающие таким образом соединяют, я думаю, многие идеи, какие следовало бы разделить и рассмотреть особо. Бессознательно они смешивают демократическое с тем, что есть лишь американское.
Религия, которую исповедовали первые переселенцы и которую они завещали своим потомкам, проста в своих обрядах, строга и почти сомнительна в принципах; ненавидя внешний вид и пышность церемоний, она не благоприятствует искусствам и лишь поневоле допускает литературные удовольствия.
Американцы – очень древний и просвещенный народ, нашедший новую, обширную страну, в которой они могут распространяться куда угодно и легко оплодотворять ее. Пример этот единственный в мире. Поэтому в Америке всякий находит неизвестные в других местах легкие способы составить себе состояние или увеличить его. Жажда богатства там всегда неутомима, и человеческий ум, постоянно отвлекаемый от умственных трудов и наслаждений, доставляемых воображением, стремится только к достижению богатства. В Соединенных Штатах мы не только видим, как в других странах, промышленный и торговый класс, но, чего нигде не встречалось, – это то, что все люди сразу занимаются там промышленностью и торговлей.
Впрочем, я думаю, что если бы американцы были одни в мире с теми свободой и просвещением, которые они унаследовали от предков, со свойственными им страстями, то скоро они открыли бы, что нельзя долго идти вперед в деле практики наук, не изучая их теории, и что все искусства совершенствуются одни посредством других, так что, как бы они ни были поглощены погоней за сложным предметом их желаний, они все же увидели бы, что для лучшего его достижения нужно бывает порой уклоняться от него в сторону.
Кроме того, вкус к умственным наслаждениям так естественно свойствен сердцу цивилизованного человека, что даже в среде тех из благоустроенных народов, которые наименее склонны предаваться им, всегда найдутся граждане, понимающие эти наслаждения, а раз эта умственная потребность сознается, то скоро она и получает свое удовлетворение.
Но в то время как американцы были склонны требовать от науки только ее специальных применений к практике, ее содействия жизненным удобствам, ученая и литературная Европа взяла на себя задачу дойти до общих источников истины, совершенствуя все то, что может служить как для удовольствия, так и для удовлетворения нужд человека.
Во главе просвещенных наций Старого Света Соединенные Штаты особенно отличали одну, тесно связанную с ними единством происхождения и сходством привычек. Они находили в этом народе знаменитых ученых, искусных художников, великих писателей и могли пользоваться сокровищами умственной деятельности, не имея надобности трудиться для их собирания.
Несмотря на океан, находящийся между Америкой и Европой, я не могу согласиться разделить их. Я смотрю на народ Соединенных Штатов как на часть английского народа, призванную разрабатывать леса Нового Света, в то время как остальная часть нации, имеющая больше свободного времени и менее обремененная заботами о материальных жизненных нуждах, может посвятить себя мысли и всестороннему развитию человеческого ума.
Положение американцев, таким образом, совершенно исключительно, и ни один демократический народ, надо думать, не будет в нем никогда находиться. Их чисто пуританское происхождение, исключительно торговые привычки, страна, в которой они живут и которая, кажется, отклоняет их ум от занятий наукой, искусствами и литературой, близость Европы, позволяющая им не заниматься ими, не впадая снова в варварство, тысяча частных причин, из которых я мог указать только на главнейшие, должны были сосредоточить американский ум на материальных предметах.
В самом деле, их склонности, потребности, воспитание, обстоятельства – все содействует привлечению к земле жителя Соединенных Штатов. Одна религия заставляет его поднимать свои рассеянные и мимолетные взоры к небу.
Не будем поэтому видеть все демократические народы в образе американского и постараемся рассмотреть их наконец в их собственном виде.
Можно представить такой народ, в среде которого не было бы ни каст, ни иерархии, ни деления на классы, где закон, отрицая всякие привилегии, делил бы наследства поровну и который в то же время был бы лишен свободы и просвещения. Это не пустая гипотеза: деспот может находить свою выгоду в том, чтобы все его подданные были равны и пребывали в невежестве для того, чтобы они тем легче оставались рабами.
Такого рода демократический народ не только не выкажет способности и вкуса к науке, искусствам и литературе, но ему, надо полагать, никогда не будет и случая их выразить.
В таком народе закон о наследствах взял бы на себя уничтожение богатств каждого поколения, а новых не создавал бы никто. Бедный, лишенный просвещения и свободы, не имел бы и представления о том, как можно дойти до богатства,
Когда я воображаю подобное демократическое общество, то мне кажется, будто я ощущаю себя в каком-то низком, темном и душном помещении, где свет, попадающий туда извне, скоро бледнеет и угасает. Я чувствую, что на меня вдруг ложится какая-то тяжесть и я ползаю среди окружающего меня мрака, отыскивая выход, который должен меня снова вывести на воздух и на дневной свет. Но все это не может быть применено к людям уже просвещенным, когда они, уничтожив у себя особые и наследственные права, навеки закреплявшие имущество в руках некоторых лиц или сословий, остаются затем свободными.
Когда люди, живущие в среде демократического общества, обладают просвещением, то они понимают, что их ничто не ограничивает, не удерживает на месте и не заставляет довольствоваться тем богатством, какое они имеют.
Поэтому у всех у них возникает мысль о его увеличении, и они, если свободны, пытаются это исполнить, но не всем одинаково это удается. Закон, правда, не предоставляет уже привилегий, но они даются природой. Поскольку природное неравенство очень велико, то состояния тотчас становятся неравными, как только каждый использует все свои способности для обогащения.
Закон о наследстве еще противодействует образованию богатых семей, однако он уже не мешает тому, чтобы были богатые люди. Он постоянно приводит граждан к общему уровню, от которого они уклоняются; они становятся тем более неравными по богатству, чем обширнее делается их образованность и свобода.
В наше время появилась секта, знаменитая своим гением и своими безрассудствами, утверждавшая, что следует сосредоточить все имущества в руках центральной власти, поручив ей распределять их потом по заслугам между всеми частными лицами. Таким способом избежали бы полного и вечного равенства, грозившего демократическим обществам.
Для этого есть средство проще и безопаснее: не давать никому привилегий, разрешить всем равное просвещение и равную независимость и предоставить каждому самому назначать себе место. Естественное неравенство проявится тотчас, и богатство само собой перейдет к наиболее искусным.
Таким образом, свободные и демократические общества всегда будут заключать в себе множество богатых и достаточных людей. Эти богатые люди не будут связаны между собой так тесно, как члены старинного аристократического сословия; они будут иметь другие склонности и у них почти никогда не будет такого полного и ненарушимого досуга, но они станут несравненно многочисленнее лиц, составлявших аристократию. Эти люди не будут тесно замкнуты в кругу забот о материальной стороне жизни, и, хотя в разной степени, но будут иметь возможность посвящать свое время умственным трудам и наслаждениям, поэтому они и займутся ими, ведь если одной своей стороной человеческий ум и склоняется к ограниченному, материальному и полезному, то другой стороной он естественно возвышается к бесконечному, нематериальному и прекрасному. Физические потребности прикрепляют его к земле, но если его не удерживают, то он поднимается сам собой.
Не только число людей, способных заинтересоваться умственной деятельностью, будет больше, но вкус к умственным удовольствиям снизойдет постепенно даже к тем, кто в аристократических обществах не имеет ни времени, ни способности заниматься ими. Когда не существует более ни наследственных богатств, ни сословных привилегий, ни преимуществ рождения и когда каждый бывает обязан своей силой лишь самому себе, тогда становится явным, что главная разница имущественного положения людей зависит от их ума. Все, что служит его укреплению, расширению и украшению, тотчас получает большую ценность.
Польза знания проявляется с особой ясностью даже в глазах толпы. Те, кто не чувствует его прелести, ценят его результаты и делают усилия для его приобретения.
В века демократии, просвещения и свободы у людей нет ничего, что бы их разделяло или удерживало на своем месте: они возвышаются и понижаются с необыкновенной быстротой. Все классы постоянно видят друг друга, потому что все они очень близки. Они ежедневно общаются и перемешиваются, подражают и завидуют друг другу; это внушает народу множество идей, сведений и желаний, которых он не имел бы, если бы общественные ряды были неизменны, а общество неподвижно. У этих народов слуга никогда не считает себя чуждым удовольствиям и трудам своего хозяина, а бедный – богатого; деревенский житель старается быть похожим на городского, а провинция – на метрополию.
Таким образом, никто не ограничивается одними заботами о материальной жизни, а самый скромный ремесленник кидает там порой несколько жадных и беглых взглядов на высший умственный мир. Читают там не так и не в тех видах, как у аристократических народов, но круг читателей постоянно расширяется и наконец охватывает всех граждан.
Когда толпа начинает интересоваться умственными трудами, появляется новый важный способ приобретать славу, могущество и богатство, состоящий в том, чтобы получить превосходство в одном из видов этого труда. Беспокойное честолюбие, порождаемое равенством, сразу обращается в эту сторону, так же как и во все другие. Число людей, занимающихся науками, искусствами и литературой, становится огромным. Необыкновенная деятельность проявляется в умственном мире; каждый старается проложить в нем себе дорогу и привлечь взоры публики. Здесь происходит нечто подобное тому, что бывает в политическом обществе Соединенных Штатов. Сделанное там часто бывает несовершенно, но оно бесчисленно; и хотя результаты индивидуальных усилий обычно бывают весьма малы, но общий результат всегда бывает очень велик.
Значит, ложно утверждение, что люди, живущие в демократические века, бывают равнодушны к наукам, искусствам и литературе; только надо признать, что они занимаются ими по-своему и вносят в это дело свойственные им качества и недостатки.
Глава X
Почему американцы стремятся к научной практике, а не к теории
Если демократический общественный строй и демократические учреждения не останавливают полета человеческой мысли, то, во всяком случае, они направляют ее в одну сторону больше, чем в другую. Ограниченные таким образом их силы все-таки очень велики, так что мне, думаю, будет позволено заняться их рассмотрением.
Когда речь шла о философском методе американцев, то мы сделали многие замечания, которыми теперь следует воспользоваться.
Равенство развивает в каждом человеке желание судить обо всем самому. Во всех делах оно дает ему склонность к осязаемому и реальному и презрение к традициям и формам. Эти общие тенденции анализируются в данной главе.
У демократических народов люди, занимающиеся науками, всегда боятся потеряться в утопиях, они остерегаются систем, любят держаться близко к фактам и узнавать их
Ум, кажется, может разделить науку на три части.
Первая часть содержит в себе теоретические принципы, абстрактные понятия, применение которых неизвестно или может быть сделано лишь в отдаленном будущем.
Вторая состоит из общих истин, они хотя и связаны еще с чистой теорией, однако прямым и коротким путем ведут к практике.
Приемы применения и способы выполнения составляют третью часть.
Каждая из этих частей науки может быть разработана отдельно, но разум и опыт показывают, что ни одна из них не может долго процветать, если ее отделить от других.
В Америке чисто практическая часть наук ведется превосходно, и там внимательно занимаются также теоретической частью, непосредственно необходимой для приложения. С этой стороны американцы всегда выказывают ум ясный, свободный, оригинальный и плодовитый, но в Соединенных Штатах нет почти никого, кто бы посвящал себя теоретической и отвлеченной части человеческого познания. В этом американцы проявляют в излишней мере то направление, которое, я думаю, будет встречаться, хотя и в меньшей степени, у всех демократических народов.
Для занятия высшими науками или высшими отделами наук нет ничего столь необходимого, как размышление, а между тем нет ничего менее удобного для него, как среда демократического общества. В нем нет, как у аристократических народов, многочисленного класса, который остается спокойным, потому что чувствует себя хорошо, и другого, который не двигается, поскольку не надеется на улучшение своего положения. Все волнуются: одни хотят достигнуть власти, другие мечтают овладеть богатством. Посреди этой всеобщей суматохи, этого многократного столкновения противоположных интересов, этого постоянного движения людей к богатству, где можно найти спокойствие, необходимое для глубоких соображений ума? Как остановить мысль на одном пункте, когда вокруг все движется и когда сам ежедневно уносишься и качаешься на волнах бурного потока?
Нужно строго различать тот род постоянного волнения, который преобладает в среде демократии, когда она уже установлена и успокоилась после беспорядочных и революционных движений, почти всегда сопровождающих возникновение и развитие демократического общества.
Когда переворот происходит у очень цивилизованного народа, то он не может не дать внезапного толчка чувствам и мыслям.
Это особенно верно относительно демократических революций, которые, сдвигая с места сразу все классы, составляющие народ, в то же время порождают проявления огромного честолюбия в сердце каждого гражданина.
Если французы сделали такие удивительные успехи в точных науках как раз в то время, когда уничтожили остатки старого феодального общества, то эту внезапную плодовитость следует приписать не демократии, а перевороту, сопровождавшему ее развитие. То, что тогда произошло, было частным фактом, и было бы неблагоразумно видеть в нем указание на общий закон.
Великие перевороты столь же мало обыкновенны у демократических народов, как и у других; я даже склонен считать, что у них они бывают реже. Но в среде этих наций господствует маленькое беспокойное движение, вроде как бы постоянного переворачивания людей друг через друга, оно смущает и рассеивает ум, не оживляя и не возвышая его.
Люди, живущие в демократических обществах, не только с трудом предаются размышлению, но они по природе своей мало его уважают. Демократический общественный строй и демократические учреждения заставляют людей постоянно действовать, но привычки ума, пригодные для этого, не всегда подходят для мысли. Человек действующий часто бывает вынужден довольствоваться приблизительным, потому что он никогда бы не завершил своего намерения, если бы хотел усовершенствовать каждую частность. Ему постоянно приходится опираться на идеи, которые он не имел времени глубоко обсудить, так как ему помогает гораздо больше своевременное применение идеи, которой он пользуется, чем ее строгая точность. И, взвесив все, он меньше рискует, воспользовавшись ложными принципами, чем потеряв время на установление истинности всех этих принципов. Мир управляется не длинными и учеными доказательствами. Быстрый взгляд на какой-нибудь частный факт, ежедневное наблюдение над изменчивыми страстями толпы, удобный случай и умение им воспользоваться – вот чем решаются в нем все дела.
Поэтому в те века, когда все действуют, люди склонны слишком высоко ценить в уме быстрый полет и поверхностные понятия, чересчур понижая оценку его глубокого и медленного труда.
Такое общественное мнение влияет на суждение людей, занимающихся науками, и убеждает их в том, что они могут достигнуть успеха без размышления, или отклоняет их от тех наук, для каких оно требуется.
Есть много способов изучать науки. У людей встречается эгоистичный, меркантильный и промышленный вкус к умственным открытиям, который не следует смешивать с бескорыстной страстью, возникающей в сердцах немногих. Бывает желание обратить знание на пользу и бывает чистое желание знания. Я не сомневаюсь в том, что изредка у иных людей зарождается горячая и неисчерпаемая любовь к истине, которая сама себя питает и постоянно создает себе наслаждения, никогда не удовлетворяясь. Такая именно горячая, гордая и бескорыстная любовь к истине и привела людей к самым отвлеченным ее источникам, чтобы получить из них важные идеи.
Если бы Паскаль имел в виду лишь какую-нибудь большую выгоду, или если бы им двигало только одно желание славы, то я не думаю, чтобы он сосредоточил все силы своего ума для того, чтобы лучше узнать сокровеннейшие тайны Творца, как это было им сделано. Когда я вижу, как он «вырывает» свою душу из среды житейских забот, чтобы всецело посвятить ее этому изысканию, преждевременно порвав связи, соединяющие ее с телом, умирает, не дожив до сорока лет, то я останавливаюсь в недоумении и понимаю, что не какая-нибудь обычная причина может произвести подобные необычайные проявления силы.
Будущее покажет, сумеют ли эти страсти, столь редкие и плодотворные, возникать и развиваться в демократических обществах так же легко, как и в среде аристократий. Признаюсь, с трудом могу в это поверить.
В аристократических обществах класс, дающий направление и заведующий делами, находясь постоянно и в силу наследственных прав выше толпы, получает высокое мнение о себе и о человеке вообще. Он охотно придумывает для него наслаждения, соединенные со славой, и ставит великолепные цели для его желаний. Аристократии совершают порой тиранические и бесчеловечные поступки, но они редко имеют низкие мысли, и даже предаваясь мелким наслаждениям, они выказывают к ним горделивое презрение;
Ученые этого времени направляются поэтому в сторону теории и часто даже случается, что они получают неосновательное презрение к практике. «Архимед, – говорил Плутарх, – имел дух столь возвышенный, что не признавал никогда достойным письменного изложения ни одного из своих трудов, касающихся устройства военных машин, и считая низкой и продажной всю эту науку об изобретении и составлении машин, как и вообще всякое искусство, приносящее какую-нибудь пользу при его применении; он употреблял свой ум и время своих занятий для того, чтобы писать только о предметах, тонкая красота которых не имела никакой примеси житейской нужды». Вот аристократическое направление в науке.
Оно не может быть таким у демократических народов.
Большая часть людей, из которых состоят эти народы, жадны до материальных и немедленных наслаждений, и поскольку они всегда недовольны своим положением и всегда могут его покинуть, то они только и думают, что о средствах изменить или увеличить собственное богатство. Для умов, настроенных таким образом, всякий новый способ, ведущий к богатству более коротким путем, всякая машина, сокращающая труд, всякое орудие, уменьшающее расходы производства, всякое открытие, облегчающее достижение или увеличивающее количество наслаждений, кажется самым великолепным результатом усилий человеческого ума. С этой стороны демократические народы преимущественно и прилежат к наукам, понимают их и уважают. В аристократические времена от наук особенно требуются духовные наслаждения, а в демократические – телесные.
Надо считать так, что чем нация более демократична, более просвещена и свободна, тем число этих корыстных ценителей научного гения будет все более увеличиваться, и тем открытия, непосредственно применимые к промышленности, станут более давать своим творцам выгоду, славу и даже силы, потому что в демократиях трудящийся класс принимает участие в общественных делах, и те, кто ему служит, могут ждать от него не только денег, но и почета.
Легко понять, что в организованном таким образом обществе ум человеческий незаметно приходит к пренебрежению теорией и, напротив, с беспримерной энергией направляется на применение или по крайней мере на ту часть теории, которая необходима для тех, кто занимается им.
Напрасно инстинктивная склонность возносит его в высшие сферы; материальный интерес возвращает его в средние. Там именно он обнаруживает свою силу и беспокойную деятельность и там производит чудеса. Те же самые американцы, которые не открыли ни одного из общих законов механики, ввели в деле судоходства новую машину, изменяющую вид мира.
Конечно, я далек от утверждения, будто современным демократическим народам предназначено погасить свет высших отделов человеческого знания, ни даже что он не загорится вновь в их сердце. В настоящий период мировой жизни и посреди стольких образованных народов, постоянно волнуемых промышленными стремлениями, невозможно, чтобы связи, соединяющие различные части науки, не бросились бы в глаза; и самая склонность к практике, если она соединена с образованностью, должна направлять людей к тому, чтобы не пренебрегать теорией. Посреди стольких попыток применения, стольких опытов, ежедневно повторяемых, почти невозможно, чтобы часто не выяснялись очень общие законы, так что великие открытия были бы часты, даже если бы изобретатели были редки.
Кроме того, я верю в высшее научное призвание. Если демократия не направляет людей к изучению наук для самих наук, то, с другой стороны, она неизмеримо увеличивает число людей, занимающихся ими. Нельзя предполагать, чтобы из такого множества не появлялся время от времени какой-нибудь гений, возбуждаемый только любовью к истине. Можно быть уверенным, что он употребит свои силы на то, чтобы проникнуть в глубочайшие тайны природы, каков бы ни был дух его времени и страны. Его стремлению не нужно помогать; достаточно его не задерживать. Но я хочу сказать лишь следующее: постоянное неравенство общественных положений ведет людей к тому, что они замыкаются в горделивом и бесплодном изыскании отвлеченных истин, тогда как демократическое устройство и учреждения располагают их к требованию от наук лишь их непосредственных и полезных применений.
Эта склонность естественна и неизбежна. Любопытно ее узнать и, может, необходимо на нее указать.
Если бы те люди, которые в наше время призваны к управлению народами, ясно и издалека видели бы эти новые стремления, которые скоро станут неудержимыми, то они поняли бы, что, пользуясь просвещением и свободой, люди, живущие в демократические периоды, не могут не усовершенствовать прикладную часть наук, и что теперь все усилия общественной власти должны быть направлены к поддержке занятий высшими науками и к созданию научных стремлений.
В наше время человеческий ум надо удерживать в теории, к практике он сам собой стремится. И вместо того, чтобы постоянно направлять его к подробному рассмотрению второстепенных следствий, было бы полезно отвлекать его иногда от них и возвышать к созерцанию первопричин.
Поскольку римская цивилизация погибла из-за вторжения варваров, то мы склонны думать, что цивилизация и не может иначе исчезнуть.
Если бы свет науки когда-нибудь погас, то он бы постепенно и как бы сам собой становился темнее. Мы потеряли бы из виду принципы, а когда совсем позабыли бы их, то стали бы плохо применять и вытекающие из них методы и, не умея изобретать новых, без смысла и без искусства употребляли бы ученые способы, значение которых уже не понимали бы.
Когда триста лет назад европейцы прибыли в Китай, то они там обнаружили, что почти все искусства достигли известной степени совершенства, так что они удивлялись тому, что, дойдя до этого, китайцы не пошли далее. Потом они открыли следы некоторых высших знаний, позднее утерянные. Народ был промышленный; большая часть научных методов у него сохранилась, но сама наука уже не существовала. Это им объяснило ту странную неподвижность, в какой они нашли ум данного народа. Идя по следам своих отцов, китайцы забыли основания, которыми те руководились. Они еще пользовались формулой, не исследуя ее значения; они хранили орудие, не обладая уже искусством изменять и возобновлять его. Таким образом, китайцы не могли ничего изменить. Они должны были отказаться от улучшений и вынуждены были всегда и во всем подражать своим предкам, чтобы не впасть в беспросветную тьму, в случае если бы они на один шаг уклонились от пути, начертанного последними. Источник человеческих знаний почти иссяк, и хотя река продолжала еще течь, но не могла уже подняться выше или изменить течение.
Не следует поэтому доверчиво успокаиваться, думая, что варвары еще далеко от нас, потому что как бывают народы, допускающие, чтобы у них вырвали свет из рук, так бывают и другие, которые сами гасят его у себя под ногами.
Глава XI
Как американцы занимаются искусством
Я думаю, что даром тратил бы время и свое, и читателей, если бы стал доказывать, каким образом общая незначительность состояний, отсутствие излишка, присущее всем желание благосостояния и постоянные усилия, делаемые каждым для его достижения, дают перевес в человеческом сердце стремлению к пользе над любовью к красоте. Поэтому у демократических народов, у которых встречаются все эти условия, занятия теми искусствами, какие служат для доставления жизненных удобств, будут преобладать над занятиями искусствами, украшающими жизнь. Эти народы станут предпочитать полезное прекрасному и будут желать, чтобы прекрасное было и полезным.
Но я намерен идти дальше и, отметив первую характерную черту, описать потом и многие другие.
Обычно бывает так, что в веке господства привилегий занятие почти всеми искусствами становится тоже привилегией, и что каждая профессия превращается в отдельный мир, куда не всякий может проникнуть. И даже если выбор занятия свободен, то присущая всем аристократическим нациям неподвижность приводит к тому, что люди, занимающиеся одним и тем же искусством, образуют, наконец, отдельный класс, состоящий постоянно из одних и тех же семей, все члены которого знают друг друга, и где скоро появляются общественное мнение и сословная гордость. В такого рода ремесленном обществе каждый должен заботиться не только о составлении себе состояния, но и о сохранении своего доброго имени. Правилом для его деятельности становится не только личная выгода и даже не выгода покупателя, а выгода всего цеха, которая состоит в том, чтобы каждый ремесленник делал образцовые произведения. Поэтому в аристократические времена искусства стремятся к тому, чтобы делать как можно лучше, а не как можно быстрее или дешевле.
Когда, напротив, каждая профессия открыта для всех и толпа постоянно входит в нее и выходит, так что различные члены ее по причине своей многочисленности становятся чуждыми друг друга, относятся один к другому безучастно и почти не видятся между собой, тогда общественная связь рвется; каждый работник, заботясь лишь о себе, старается только получить как можно больше денег с возможно меньшими затратами и в этом стремлении ограничивается лишь требованиями потребителя. Но как раз в то же время соответствующий переворот происходит и у последнего.
В странах, где богатство, так же как и власть, сосредоточивается в немногих руках и не выходит из них, пользование большей частью благ этого мира принадлежит малому числу лиц, причем одних и тех же; нужда, общественное мнение, скромность желаний – устраняют от него всех прочих.
Поскольку этот аристократический класс остается неподвижным на той высоте, на которой находится, не суживаясь и не распространяясь, то он всегда имеет одни и те же потребности и испытывает их всегда одинаковым образом. Люди, входящие в его состав, приобретают в занимаемом ими высоком наследственном положении вкус ко всему очень хорошо сделанному и прочному.
Это дает общий тон понятиям народа относительно искусства.
У этих народов часто бывает, что и крестьянин скорее вовсе откажется от желаемой им вещи, чем получит ее в несовершенном виде.
Таким образом, в аристократиях ремесленники работают лишь на ограниченное число покупателей, которым очень трудно угодить, ожидаемый ими заработок зависит главным образом от достоинства их труда.
Но положение меняется, когда после уничтожения всех привилегий классы смешиваются и все люди постоянно то поднимаются, то опускаются по общественной лестнице.
В среде демократического народа всегда есть множество граждан, родовое владение которых разделяется и уменьшается. В лучшие времена у них образовались известные потребности, они остаются при них и тогда, когда исчезла возможность их удовлетворения, поэтому они с беспокойством ищут, нет ли каких-нибудь окольных средств для достижения этой возможности.
С другой стороны, в демократиях всегда можно видеть много людей, богатство которых увеличивается, но у них желания растут еще гораздо скорее, чем богатство, так что они заранее пожирают глазами ожидаемые ими блага, задолго до их получения. Такие люди стараются всюду открыть себе более короткие пути к достижению этих близких благ. Из соединения этих двух причин получается тот результат, что в демократиях всегда встречается множество граждан, потребности которых выше их средств и которые охотно согласились бы скорее получить неполное удовлетворение, чем вовсе отказаться от предмета своих желаний.
Рабочий понимает подобные стремления, потому что он и сам их разделяет, в аристократиях он старался продавать свои произведения очень дорого немногим, теперь он видит, что есть более быстрый способ к обогащению: продавать всем дешево.
Но для понижения цен товара существуют два способа.
Первый состоит в том, чтобы найти лучшие, более быстрые и научные средства производить данный товар. Второй – в том, чтобы делать в большем количестве вещи приблизительно одинаковые, но имеющие меньшую ценность. У демократических народов все способности работника обращены на эти два пункта.
Он старается изобретать способы, которые дали бы ему возможность работать не только лучше, но скорее и с меньшими издержками, и если не может этого достичь, то снижает качество делаемой им вещи, стараясь только, чтобы она не была совершенно негодна к тому употреблению, для которого предназначена. Когда карманные часы были только у богатых людей, то почти все они были превосходны. Теперь делают посредственные, но они есть у всех. Таким образом, демократия склонна не только направлять ум человеческий на занятия полезными искусствами, но она заставляет ремесленников производить очень быстро много вещей невысокого качества, а потребителя – удовлетворяться ими.
Это не означает, что в демократиях искусство не могло, когда нужно, произвести чудеса. Это порой случается, когда являются покупатели, согласные заплатить за время и за труд. В этой борьбе всех родов производительной деятельности посреди огромной конкуренции и бесчисленных опытов появляются превосходные работники, доходящие до последних пределов возможного в их профессии, но они редко имеют случай выразить свое мастерство, тщательно берегут силы, оставаясь в пределах сознательной посредственности, которая сама себя ценит и, имея возможность перейти за заданную ею себе цель, ставит себе целью лишь то, чего она достигает. Напротив, в аристократиях работники делают всегда все, что могут, и если останавливаются, то лишь потому,
Если, приезжая в страну, я вижу, что искусства в ней производят нечто достойное удивления, то это не дает мне никаких указаний на общественный строй и политическую организацию данной страны. Но если я замечаю, что произведения искусств в ней вообще несовершенны, весьма многочисленны и дешевы, то я получаю уверенность, что у такого народа, где это происходит, привилегии слабеют, классы начинают смешиваться и скоро совсем сольются.
Ремесленники, живущие в демократические века, не только пытаются сделать свои полезные продукты доступными для всех граждан, но они, кроме того, стараются дать всем своим произведениям блестящее качество, которого у них нет.
При смешении классов каждый надеется казаться не тем, кто он есть, и прилагает большие усилия для того, чтобы достичь этого. Не демократия порождает это чувство, слишком естественно присущее человеческому сердцу, но она направляет его на материальные предметы. Лицемерное подражание добродетели встречается во все времена, но подражание роскоши составляет преимущественно принадлежность демократических веков.
Нет такого обмана, к которому бы не прибегало искусство для удовлетворения этих новых потребностей человеческого тщеславия, иногда оно идет в этом направлении так далеко, что вредит самому себе. В подделке алмазов дошли до такого совершенства, что в них легко ошибиться. С момента, когда изобретут искусство делать фальшивые алмазы так, чтобы их вовсе нельзя было отличить от настоящих, вероятно, и те и другие будут брошены и снова превратятся в простые камни.
Это наводит меня на мысль о тех искусствах, которым по преимуществу было дано название изящных искусств.
Я не думаю, чтобы непременным следствием демократического общественного строя и демократических учреждений было уменьшение числа людей, занимающихся изящными искусствами, но эти причины сильно влияют на то, как ими занимаются. Поскольку большая часть людей, уже получивших вкус к изящным искусствам, становится беднее, а многие из тех, кто еще не стал богатым, начинают в силу подражания приобретать этот вкус, то общее количество потребителей увеличивается, а потребители очень богатые и тонко понимающие искусство становятся более редкими. Тогда в изящных искусствах происходит нечто аналогическое тому, на что я указывал, говоря о полезных искусствах. Число их произведений увеличивается, а достоинство каждого из них уменьшается.
Не рассчитывая уже на грандиозное, стараются сделать изящно и красиво, заботятся больше о внешнем виде, чем о качестве.
В аристократиях пишут несколько больших картин, в демократических странах – множество маленьких картинок. В первых воздвигают бронзовые статуи, во вторых делают статуи из гипса.
Когда я впервые раз приехал в Нью-Йорк с той части Атлантического океана, которая называется Ист-Ривер, я был удивлен, видя вдоль берега на небольшом расстоянии от города несколько маленьких дворцов из белого мрамора, из которых многие были построены в античном стиле. На другой день я пошел посмотреть поближе один из них, наиболее обративший на себя мое внимание, и увидел, что стены его были из выбеленного кирпича, а колонны из выкрашенного дерева. Таковы же были и прочие монументальные здания, которыми я любовался накануне.
Демократический общественный строй и демократические учреждения дают, кроме того, всем подражательным искусствам особое направление, которое легко указать. Они часто отклоняют их от изображения души, привязывая исключительно к изображению тела, и заменяют выражением движений и ощущений выражение чувств и мыслей; наконец, на место идеала они ставят действительность.
Я сомневаюсь, что Рафаэль так глубоко изучил малейшие движения человеческого тела, как современные рисовальщики. Он не придавал такой важности, как они, строгой точности в этом отношении, потому что хотел превзойти природу. Он желал сделать из человека нечто высшее, чем человек, ставил себе задачу украсить саму красоту.
Напротив, Давид и его ученики были столь же хорошими анатомами, как и живописцами. Они с удивительной точностью изображали модели, находившиеся у них перед глазами, но редко случалось, чтобы они делали что-нибудь большее. Они следовали за природой, тогда как Рафаэль старался работать лучше природы. Они оставили нам верное изображение человека, а он в своих творениях дал нам возможность провидеть Божество.
Сказанное мной о способах исполнения можно применить и к самому выбору сюжета.
Живописцы эпохи Возрождения брали обычно выше себя или из отдаленного от них времени обширные сюжеты, предоставлявшие широкий простор их воображению. Наши живописцы часто употребляют свой талант на точное воспроизведение подробностей частной жизни, постоянно находящейся у них перед глазами, и всюду копируют мелкие предметы, встречающиеся в природе слишком часто и в оригиналах.
Глава XII
Почему американцы одновременно воздвигают памятники такие мелкие и такие большие
Сейчас я говорил, что в века демократии памятники искусства имеют склонность делаться более многочисленными и менее значительными. Я спешу сам же указать на исключение из этого правила.
У демократических народов отдельные личности бывают очень слабы, но представляющее их всех и держащее в своей власти государство очень сильно. Нигде граждане не кажутся столь малыми, как в демократической нации, нигде сама нация не представляется столь великой и нигде мысль так легко не рисует ее себе в виде обширной картины. Воображение людей, живущих в демократических обществах, суживается, когда они думают о самих себе, и расширяется до беспредельности, когда они размышляют о государстве. Из этого происходит, что те же люди, которые скромно живут в тесных жилищах, стремятся часто к гигантскому, когда речь идет об общественных зданиях.
На месте, где американцы предполагали сделать свою столицу, они устроили помещение для огромного города, в котором еще теперь населения не более чем в Понтуазе, но который, по их мнению, должен со временем иметь миллион жителей; они уже выкорчевали деревья на десять льё в окружности, из опасения, чтобы те не помешали будущим гражданам этой воображаемой столицы. В центре города они воздвигли великолепный дворец, который должен служить для конгресса, и дали ему пышное название Капитолия.
Ежедневно даже отдельные штаты задумывают и исполняют удивительные проекты, способные повергнуть в изумление мысль великих народов Европы.
Таким образом, демократия не только направляет людей к производству множества мелких работ, но и к возведению немногих очень больших памятников. Но между этими двумя крайностями нет уже ничего. Следовательно, несколько разбросанных остатков очень больших зданий ничего не говорят нам об общественном положении и учреждениях построившего их народа.
Я добавлю, хотя это и выходит за пределы моего сюжета, что они столь же мало дают нам представление о его величии, просвещении и реальном благосостоянии.
Всякий раз, когда какая-нибудь власть будет в состоянии сосредоточить силы целого народа на одном предприятии, она с помощью небольших знаний и долгого времени может
Если бы римляне лучше знали законы гидравлики, то не возвели бы все водопроводы, окружавшие развалины их городов, и лучше бы употребили свою силу и богатство. Если бы они открыли паровую машину, то, может, не протянули бы до концов своей империи те длинные искусственные скалы, которые называются римскими дорогами.
Эти вещи представляют превосходное свидетельство их незнания, так же как и их величия.
Народ, который оставил бы в виде следов своего пребывания лишь несколько свинцовых труб в земле и несколько железных полос на поверхности, имел бы, может быть, больше власти над природой, чем римляне.
Глава ХIII
Литература демократических веков
Когда в Соединенных Штатах войдешь в книжную лавку и просмотришь стоящие на ее полках американские книги, то число сочинений кажется очень большим, тогда как число известных авторов, наоборот, очень мало.
Прежде всего мы находим множество элементарных сочинений, цель которых состоит в том, чтобы дать первые понятия о человеческих знаниях. Большая часть их составлена в Европе. Американцы перепечатывают их, применяя к своим требованиям. Затем следует почти бесконечное количество религиозных книг: Библий, проповедей, благочестивых рассказов, прений, отчетов благотворительных учреждений. Наконец идет длинный каталог политических памфлетов. В Америке политические партии для взаимной борьбы пишут не книги, а брошюры, которые расходятся с невероятной быстротой, живут в течение одного дня, а потом исчезают.
Среди всех этих произведений человеческого ума появляются более замечательные сочинения лишь немногих авторов, которые известны или должны быть известны европейцам.
Хотя из всех современных цивилизованных стран в Америке меньше всего занимаются литературой, в ней, однако, встречается значительное число личностей, интересующихся вопросами мысли и делающих из них если не занятие всей своей жизни, то по крайней мере свое утешение в свободное время. Но часть требуемых ими книг доставляется Англией. Почти все большие английские сочинения перепечатываются в Соединенных Штатах. Лучи литературного гения Великобритании достигают даже до глубины лесов Нового Света. Нет такой пионерской хижины, где не нашлось бы нескольких разрозненных томов Шекспира. Я помню, что впервые прочитал феодальную драму «Генрих V» в одном бревенчатом доме.
Американцы не только ежедневно черпают из сокровищ английской литературы, но можно справедливо сказать, что они находят английскую литературу у себя дома. Из небольшого числа людей, занимающихся в Соединенных Штатах сочинением литературных произведений, часть их англичане по существу и особенно по форме. Они таким образом переносят в среду демократии литературные понятия и обычаи, существующие у аристократического народа, который взяли себе за образец. Они употребляют краски, добытые из чужих нравов, и почти никогда не изображая свою родную страну согласно с действительностью, редко бывают в ней популярны.
Граждане Соединенных Штатов настолько убеждены, что книги издаются не для них, что прежде чем составить определенное мнение о достоинстве кого-нибудь из своих писателей, они ожидают, чтобы его оценили в Англии. Это похоже на то, как относительно картин обычно предоставляется автору оригинала право судить о достоинстве копии.
Таким образом, жители Соединенных Штатов, собственно говоря, не имеют еще своей литературы. Единственные авторы, которых я могу признать за американцев, это журналисты. Они – не великие писатели, но говорят языком своей страны, и она их понимает. Во всех других я вижу только иностранцев. Они для американцев то же, что для нас были подражатели греков и римлян в эпоху литературного возрождения, – предмет любопытства, а не общего сочувствия. Они забавляют ум, но не действуют на нравы.
Я уже говорил, что подобное положение вещей зависит далеко не от одной демократии и что причины его надо искать во многих особенных обстоятельствах, от нее независимых.
Если бы американцы, при том же общественном строе и законах, имели иное происхождение и были бы перенесены в другую страну, то я не сомневаюсь, что у них была бы литература. Да и при существующих условиях я уверен, что они все-таки будут ее иметь, но она получит характер отличный от того, который проявляется в современных американских сочинениях и который будет принадлежать только ей. Черты этого характера можно указать заранее.
Я представляю аристократическую нацию, в которой занимаются литературой; умственный труд в ней, так же как и правительственная деятельность, направляется одним классом, имеющим верховную власть. Литературная жизнь, наравне с политической, почти исключительно сосредоточена в этом классе и в классах наиболее близких к нему. Этого для меня достаточно, чтобы получить ключ ко всему остальному.
Когда небольшое число людей, постоянно одних и тех же, одновременно занимаются одинаковыми предметами, то они легко договариваются и устанавливают сообща известные основные правила, какими должен руководиться каждый из них. Если предмет, привлекающий внимание этих людей, есть литература, то умственный труд вскоре окажется подчиненным каким-нибудь определенным правилам, от которых уже нельзя будет уклоняться.
Если эти люди будут иметь в стране наследственное положение, то они будут склонны не только установить для самих себя известное число точных правил, но и следовать тем, которые были приняты для себя их предками; законодательство их будет иметь одновременно строгий и традиционный характер.
Поскольку они не имеют необходимости много заботиться о материальных предметах, и так как ранее ни они, ни их отцы никогда не подвергались этому, то они могли в течение многих поколений интересоваться умственным трудом. Они поняли литературное искусство и наконец дошли до того, что любят его и чувствуют сознательное удовольствие, видя, как соблюдаются его правила.
И это еще не все. Люди, о которых я говорю, вступают в жизнь и заканчивают ее в довольстве и богатстве, поэтому они приобретают вкус к изысканным наслаждениям и любовь к тонким и избранным удовольствиям.
Более того, изнеженность ума и сердца, часто приобретаемая ими вследствие такого долгого и мирного пользования столькими благами, заставляет их устранять из своих удовольствий все, что могло бы в них встретиться слишком неожиданного и сильного. Они предпочитают приятные забавы сильным ощущениям и желают лучше, чтобы их занимали, чем увлекали.
Представьте теперь значительное число литературных трудов, исполненных описанными сейчас людьми или для них, и вы легко составите понятие о литературе, в которой все будет заранее определено и согласовано с правилами. Самое мелкое сочинение будет выполнено во всех подробностях, искусство и труд станут проявляться во всем, каждый род словесности
Слог будет казаться почти столь же важным, как мысль, форма – как существо дела. Характер слога будет гладкий, умеренный, ровный. Мысль станет выражаться благородно, но редко будет двигаться живо, и писатели будут больше стараться совершенствовать старое, чем производить новое.
Иногда может произойти, что члены литературного сословия, зная только друг друга и работая лишь для своих, потеряют из виду весь остальной мир, что приведет их к изысканности и фальши; они установят исключительно для своего употребления мелкие литературные правила, которые незаметно заставят их уклониться от здравого смысла и наконец удалят их от природы.
Стараясь говорить иначе, чем обычные люди, они приобретут своего рода аристократический жаргон, который не менее, чем простонародное наречие, далек от хорошего слога.
Это естественные опасности, на которые литература наталкивается в аристократиях.
Всякая аристократия, становящаяся совсем в стороне от народа, делается бессильной. Это так же верно в литературе, как и в политике[309].
Перевернем теперь картину и посмотрим ее другую сторону.
Перенесемся в среду демократии, которая в силу старинных традиций и настоящего просвещения оказывается чувствительной к умственным наслаждениям. Различные общественные положения в ней перемешаны и слиты, образованность, как и власть, раздроблена до бесконечности и, если я смею так выразиться, разбросана во все стороны.
Налицо беспорядочная толпа, умственные потребности которой подлежат удовлетворению. Эти новые искатели умственных удовольствий не все получили одинаковое воспитание, они не равно образованны, не похожи на своих отцов и ежеминутно оказываются не похожими на самих себя, потому что постоянно меняют собственное положение, свои чувства и богатство. Поэтому ум каждого из них не связан с умом всех остальных общими традициями и привычками и у них никогда нет ни возможности, ни желания, ни времени для того, чтобы сговориться между собой.
Однако авторы родятся в среде этой же несвязной и волнующейся толпы и она же распределяет между ними выгоду и славу.
Нетрудно понять, что при подобном положении дел следует ожидать, что в литературе такого народа будет лишь немного строгих условных правил, какие в аристократические времена признаются читателями и писателями. Если бы и оказалось, что люди известной эпохи согласились относительно некоторых из них, то это ничего не доказывало бы для следующей эпохи, потому что в демократических нациях каждое новое поколение – новый народ. Поэтому у этих наций трудно приспособить литературу к узким правилам и, пожалуй, невозможно подчинить ее когда-либо правилам постоянным.
В демократиях далеко не все люди, занимающиеся литературой, получают литературное образование, и из тех, кто имеет определенную литературную окраску, большинство посвящает себя политической деятельности или избирает профессию, от которой они могут отрываться лишь на минуту, чтобы урывками пользоваться умственными удовольствиями. Таким образом, они не делают из этих удовольствий главного утешения своей жизни, но смотрят на них как на временный отдых, необходимый при серьезном жизненном труде; такие люди никогда не будут в состоянии приобрести знание литературного искусства настолько глубокое, чтобы чувствовать все его тонкости; мелкие оттенки ускользают от них. Располагая лишь коротким временем для литературных занятий, они хотят использовать его все. Они любят книги, которые легко достать, которые быстро читаются и для своего понимания не требуют глубокого изучения. Они требуют красоты простой, какая дается сама собой и можно наслаждаться ею сейчас же; всего больше им требуется неожиданное и новое. Привыкнув к практической жизни, проходящей в борьбе и однообразной, они нуждаются в быстрых и сильных ощущениях, внезапном освещении, блестящих истинах или заблуждениях, которые бы тотчас выводили их из нормального душевного состояния и сразу, как бы насильно, вводили в сущность предмета.
Должен ли я продолжать? Каждому и без того, конечно, понятно, что последует дальше.
Взятая в целости, литература демократических веков не может представлять, подобно литературе времен аристократии, образец порядка, правильности, знания и искусства; обычно она будет мало заботиться о форме, а иногда и вовсе пренебрегать ею. Слог ее будет часто причудливый, неправильный, многословный и расплывчатый, но почти всегда смелый и резкий. Авторы станут больше заботиться о быстроте выполнения, чем о совершенстве подробностей. Маленькие сочинения будут выходить чаще, чем объемные книги; ум будет проявляться чаще, чем ученость, воображение чаще, чем глубина мысли; необработанная и почти дикая сила начнет господствовать в умственной деятельности, а в ее произведениях часто выкажется разнообразие и необыкновенная плодовитость. Писатели будут стараться больше удивлять, чем пленять, и действовать, увлекая страсти, а не очаровывая вкус.
Изредка будут, конечно, встречаться писатели, которые захотят идти по другому пути, и если они обладают выдающимися достоинствами, то, каковы бы ни были их качества и недостатки, они заставят себя читать; но эти исключения редки, и даже те писатели, которые во всей совокупности своих сочинений уклонятся таким образом от общего обычая, снова вернутся к нему в каких-нибудь частностях.
Я изобразил сейчас две крайности, но народы не переходят сразу от одной к другой, а лишь постепенно и через бесконечное число оттенков. При переходе литературного народа от одного состояния к другому почти всегда возникает момент, когда литературный дух демократии и аристократии встречаются друг с другом и оба, вероятно, согласно управляют человеческой мыслью.
Эти эпохи бывают временными, но очень блестящими; плодовитость является тогда без излишества и движение не сопровождается беспорядком. Такова была французская литература XVIII века.
Я бы выразил больше, чем думаю, если бы сказал, что литература народа всегда бывает подчинена его общественному строю и политической организации. Я знаю, что, независимо от этих причин, существуют еще многие, дающие известный характер литературным произведениям, но описанные причины мне кажутся самыми главными.
Отношения, существующие между общественным и политическим строем народа и духом его писателей, всегда весьма многочисленны, и кому известен один, тот не может не знать другого.
Глава XIV
О литературной промышленности
Демократия не только заставляет проникать в среду промышленных классов вкус к литературе, но и вводит в литературу промышленный дух.
В аристократиях читатели немногочисленны и требовательны, в демократиях не так трудно им угодить и число их очень велико. Из этого следует, что у аристократических народов можно рассчитывать на успех лишь ценой огромных усилий, которые могут дать много славы, но никогда не доставят больших денег, тогда как у демократических народов писатель может надеяться дешево приобрести среднюю известность и крупное богатство. Для этого не нужно, чтобы он возбуждал восхищение, – достаточно, чтобы он нравился.
Постоянно увеличивающаяся толпа читателей, всегда требующих нового, обеспечивает
В демократические времена публика часто относится к авторам, как короли к придворным: она обогащает и презирает их. Чего еще нужно продажным душам, рождающимся при дворе или достойным жить там?
Демократическая литература всегда бывает переполнена такими авторами, которые видят в писательстве одну промышленность, и на несколько встречаемых в них крупных писателей торговцы идеями считаются целыми тысячами.
Глава XV
Почему изучение греческой и латинской литературы особенно полезно в демократических обществах
То, что называлось народом в самых демократических республиках древности, было совсем не похоже на то, что мы теперь считаем им. В Афинах все граждане принимали участие в общественных делах, но граждан было всего двадцать тысяч на более чем триста пятьдесят тысяч жителей. Все остальные были рабы, они и занимались большей частью видов деятельности, составляющих в настоящее время принадлежность народа и даже средних классов.
Значит, Афины, со своей всеобщей подачей голосов, были все-таки лишь аристократической республикой, где все благородные имели равное право на участие в управлении.
В том же смысле надо понимать и борьбу римских патрициев и плебеев, в которой следует видеть внутренний спор между старшими и младшими членами одной семьи. Действительно, все они принадлежали к аристократии и имели ее дух.
Кроме того, следует заметить, что в древности книги были редки и дороги и для воспроизведения и распространения их возникали затруднения. В силу этих условий вкус к литературе и занятия ею сосредоточились в небольшом кружке людей, образовавшем как бы маленькую литературную аристократию из избранной части крупной политической аристократии.
Поэтому ничто не указывает на то, что у греков и римлян к литературе когда-нибудь относились как к промышленности.
Таким образом, эти народы, бывшие не только аристократическими, но и весьма благоустроенными и свободными, должны были дать своим литературным произведениям те особые недостатки и специальные качества, какими характеризуется литература аристократических времен.
В самом деле, достаточно взглянуть на произведения, оставленные нам древностью, чтобы увидеть, что если тогдашние авторы не отличались порой разнообразием и богатством содержания, смелостью, живостью и обширностью мысли, зато они всегда выказывали удивительное внимание и мастерство в подробностях. Ничто в их произведениях не делалось спешно и случайно, все в них написано для знатоков и в них постоянно замечается искание идеальной красоты. Нет другой литературы, в которой бы больше выставлялись качества, отсутствующие у демократических писателей, как в литературе классической древности, поэтому и нет другой литературы, которую полезнее было бы изучать в демократические времена. Это способно противодействовать литературным недостаткам, свойственным данным временам; что же касается естественных хороших качеств, то они явятся сами собой, и для их приобретения нет надобности учиться.
Известное изучение может быть полезно для литературы данного народа, не будучи приспособлено к его политическим и социальным потребностям.
Если бы в обществе, где каждый вынужден прилагать большие усилия для увеличения или сохранения своего состояния, упорно изучалась только изящная словесность, то получились бы граждане весьма цивилизованные и очень опасные, потому что их общественный и политический строй постоянно возбуждал бы в них такие потребности, которые воспитание не научило бы их удовлетворять, вследствие чего они во имя греков и римлян производили бы беспорядки в государстве, вместо того, чтобы своим промышленным трудом способствовать его развитию.
Очевидно, что в демократических обществах интересы отдельных лиц и безопасность государства требуют, чтобы воспитание большинства имело скорее научный, торговый и промышленный характер, чем литературный.
Греческий и латинский языки не должны преподаваться во всех училищах, но нужно, чтобы те, кто по природным склонностям и по состоянию предназначен к занятию литературой или способен к наслаждению ею, имели возможность изучить классическую литературу и проникнуться ее духом. Для этой цели несколько хороших университетов были бы полезнее, чем множество плохих средних училищ, где лишние предметы, плохо изучаемые, мешают хорошему усвоению необходимых предметов.
Все, кто в среде демократической нации желает занимать видное место в литературе, должны часто пользоваться творениями древности. Это – благотворная гигиена.
Это не значит, что я считаю литературные произведения древности безупречными. Я только думаю, что в них есть особые качества, могущие превосходно служить для уравновешения наших особенных недостатков. Они нас поддерживают именно с той стороны, куда мы падаем.
Глава XVI
Как американская демократия внесла изменения в английский язык
Если читатель хорошо понял то, что ранее было мной сказано по поводу литературы вообще, то ему нетрудно будет представить, какого рода влияние демократический общественный строй и учреждения могут оказывать на язык, являющийся первым орудием мысли.
Американские писатели живут, можно сказать, больше в Англии, чем в собственной стране, ведь они постоянно изучают английских авторов и берут их себе в пример. Но не таково положение самого населения, на которое более непосредственно влияют особенные причины, могущие проявлять свое действие в Соединенных Штатах. Таким образом, если мы хотим видеть, какие изменения могут произойти в языке аристократического народа, ставшем языком демократии, то мы должны больше обращать внимание не на письменный язык, а на разговорный.
Образованные англичане, которые могли лучше, чем я, оценить эти тонкие оттенки, уверяли меня, что просвещенные классы в Соединенных Штатах заметно отличались по своему языку от тех же классов Великобритании.
Они жаловались не только на то, что американцы ввели в употребление много новых слов, что достаточно объяснялось бы различием и отдаленностью двух стран, но также на то, что эти новые слова были преимущественно взяты из жаргона партий, из делового языка или из специального языка механических искусств. Они утверждали, что старинные английские слова часто употреблялись американцами в ином значении, наконец, говорили, что жители Соединенных Штатов порой странным образом перемешивают разные виды стиля и ставят иногда рядом такие слова, которые на языке метрополии не принято соединять вместе.
Эти замечания, высказанные мне несколько раз людьми, которые, как мне казалось, заслуживали доверия, навели меня на размышления об этом предмете, которые путем теории привели меня к тому же, к чему эти люди пришли путем практики.
В аристократиях на языке должно естественно отражаться спокойное состояние, в котором в них все находится. Мало образуется новых слов, потому что мало выполняется новых дел, да если бы они и выполнялись, то их постарались бы выразить словами уже известными и значение которых установлено традицией.
Если же, наконец, в них случится, что человеческий разум сам собой придет в движение или его разбудит свет, проникший извне, то создаваемые при этом новые выражения имеют характер ученый,
Все европейские нации последовательно представляли такое же зрелище. Один Мильтон ввел в английский язык больше шестисот слов, которые почти все были взяты из латинского, греческого и еврейского языков.
Напротив, движение, господствующее в среде демократии, ведет к постоянному обновлению внешнего вида языка и форм деятельности. Посреди этого общего волнения и совокупного действия всех умственных сил образуется множество новых понятий, а старые понятия то исчезают, то появляются вновь, или же разделяются на бесчисленное множество мелких оттенков.
Поэтому в демократии часто встречаются слова, которые должны выйти из употребления, и другие, которые следует в него ввести.
Кроме того, демократические нации любят движение. Это проявляется в языке так же, как и в политике, так что они иногда чувствуют стремление к новым словам, даже когда в них и не нуждаются.
Дух демократических народов проявляется не только в большом числе слов, вводимых ими в употребление, но также и в свойствах тех понятий, которые выражаются этими словами.
У данных народов законы языка, как и всего остального, устанавливаются большинством. Дух его проявляется в этом деле, как и всюду. Но большинство чаще бывает занято делами, чем учением, политическими и торговыми интересами, чем философскими умозрениями, или изящной словесностью. Часть созданных или допущенных им слов будет носить отпечаток таких его привычек; они станут служить преимущественно для выражения потребностей промышленности, партийных страстей или деталей общественного управления. В эту сторону язык будет постоянно распространяться, тогда как он, напротив, будет постепенно покидать области метафизики и богословия.
Что касается источника, откуда демократические нации черпают свои новые слова, и способа их составления, то их легко указать.
Люди, живущие в демократических странах, вовсе не знакомы с языками, на которых говорили в Риме и Афинах, и не желают восходить к древности, чтобы найти там недостающее им выражение. Если они порой обращаются к ученому словопроизводству, то делают это в силу тщеславия, заставляющего их отыскивать корни слов в мертвых языках, а не из-за учености, которая естественно наводила бы их мысль на эти слова. Случается даже, что их больше всего употребляют именно люди наименее знающие. Чисто демократическое желание выйти из своей сферы заставляет их часто облагораживать какое-нибудь грубое занятие греческим или латинским названием. Чем ниже данное ремесло и чем оно дальше от науки, тем пышнее и ученее его название. Таким образом наши канатные плясуны превратили себя в акробатов и канатоходцев.
За неимением нужных слов в мертвых языках демократические народы охотно заимствуют слова и из живых языков, поскольку они находятся в постоянном сообщении друг с другом, и люди из разных стран охотно подражают одни другим, потому что каждый день становятся все более похожими друг на друга.
Но главным образом демократические народы в собственном же языке ищут средств для его обновления. Порой они извлекают из своего словаря забытые выражения, которые снова выводят на свет, или же берут у отдельного класса граждан свойственное ему выражение и, придав ему фигуральный смысл, вводят его в обыденную речь. Множество выражений, принадлежавших сначала исключительно языку известной партии или профессии, вносятся в общее обращение.
Самый обыкновенный способ, употребляемый демократическими народами для нововведений в языке, состоит в том, чтобы употребительному уже выражению придавать необычный смысл. Этот метод весьма прост, скор и удобен. Чтобы им успешно пользоваться, не нужно науки, и даже отсутствие знаний облегчает его употребление. Но он представляет большие опасности для языка. Давая таким образом двойной смысл слову, демократические народы делают иногда сомнительным и то значение, какое у него сохраняется, и то, которое они дают ему вновь.
Один автор начинает с того, что немного отклоняет какое-нибудь общеизвестное выражение от его первоначального значения и применяет его, сколько умеет, к своему предмету. Является другой, он направляет значение слова в иную сторону; затем третий увлекает его с собой на новый путь; и поскольку нет общего для всех третейского судьи или постоянного суда, который бы мог окончательно установить смысл слова, то он и остается в переходном состоянии. Из-за этого происходит, что писатели никогда не останавливаются на одной мысли, но как будто всегда целят в группу идей, предоставляя читателю заботу судить о том, в какую именно они попали.
Это одно из вредных последствий демократии. Я бы предпочел, чтобы наш язык был испещрен китайскими, татарскими или чухонскими словами, чем чтобы смысл французских слов сделался неопределенным. Гармоничность и однородность лишь второстепенные красоты языка. В этих вещах много условного, и, строго говоря, без них можно обойтись. Но не может быть хорошего языка без ясной терминологии.
Равенство необходимо вносит в язык и многие другие изменения.
В аристократические века, когда каждая нация стремится к тому, чтобы держаться в стороне от всех других, и любит иметь собственный облик, часто бывает, что многие народы с общим происхождением становятся, однако, чуждыми друг другу, так что, не теряя возможности понимать друг друга, они уже не все говорят одинаково.
В эти же века каждая нация разделяется на известное число классов, которые редко видятся друг с другом и не смешиваются между собой; каждый из этих классов приобретает и неизменно сохраняет умственные привычки, свойственные ему одному, и предпочтительно употребляет известные слова и термины, которые потом переходят по наследству от поколения к поколению. Тогда в одном и том же языке появляются различные наречия: для бедных и для богатых, для простонародья и для благородного класса, ученое и обычное. Чем общественные деления глубже и преграды между ними непреодолимее, тем явление это будет сильнее выражено. Я готов держать пари, что язык разных индийских каст представляет огромные различия и что между языком пария и брамина существует почти такая же разница, как и между их одеждой.
Когда, наоборот, люди, не будучи удерживаемы на своих местах, постоянно видятся и общаются друг с другом, когда касты уничтожены, а классы то образуются вновь, то сливаются, тогда все слова в языке перемешиваются. Те, которые не отвечают потребностям большинства, погибают; прочие образуют общую массу, из которой каждый берет более или менее случайно. Почти все различные диалекты, на
Переворот в общественном строе отражается на слоге так же, как и на языке.
Не только все употребляют одни и те же слова, но и привыкают произносить безразлично то или иное слово. Правила, созданные слогом, почти уничтожаются. Не оказывается вовсе таких выражений, из которых одни по природе своей казались бы вульгарными, а другие – изящными. Люди, вышедшие из разных слоев общества, приносят с собой всюду обычные для них выражения и термины, поэтому происхождение слов забывается так же, как и происхождение людей, и в языке возникает такое же беспорядочное смешение, как и в обществе.
Я знаю, что относительно классификации слов существуют правила, не зависящие от той или иной формы общества, но обусловленные самой природой вещей. Есть выражения и обороты, которые вульгарны, потому что и чувства, какие они должны выражать, в самом деле низменны, и есть другие, они возвышенны, поскольку выражаемые ими предметы стоят очень высоко.
Смешение общественных слоев никогда не уничтожит таких различий. Но равенство не может не уничтожить того, что в формах мысли есть чисто условного и произвольного. Я даже сомневаюсь, не будет ли и вышесказанная необходимая классификация всегда меньше уважаться в демократическом народе, чем в другом, потому что в его среде не найдется людей, которые, будучи по своему воспитанию, образованию и свободному времени расположены к постоянному изучению естественных законов языка, соблюдали бы их сами и своим примером заставляли бы их уважать.
Я не могу покончить с этим предметом, не указав на одну черту демократических языков, которая охарактеризует их, может быть, более всего прочего.
Ранее я говорил, что демократические народы имеют склонность и часто страсть к общим идеям. Это обусловливается их хорошими и плохими качествами. Эта любовь к общим идеям проявляется в демократических языках постоянным использованием родовых терминов и отвлеченных слов и способом их употребления. Это и большое достоинство и слабость, свойственные данным языкам.
Демократические народы страстно любят родовые термины и абстрактные выражения, потому что они расширяют границы мысли, позволяя в небольшом объеме поместить много предметов, и тем облегчают умственный труд.
Демократический писатель легко употребит в отвлеченном смысле словоспособностивместо способные люди, не вникая в подробности относительно предметов, к которым прилагаются эти способности. Он будет говорить одействительности,чтобы выразить все, что в настоящую минуту происходит у него перед глазами, а под словомвозможностьон станет понимать все, что может произойти начиная с момента, когда он говорит.
Демократические писатели постоянно создают такого рода отвлеченные слова или придают отвлеченным словам, существующим в языке, значение все более отвлеченное.
Для быстроты речи они олицетворяют предмет, выражаемый этими абстрактными словами, и приписывают ему действие реальной личности. Так, они могут сказать, чтосила вещей требует, чтобы управляли способности.
Я хочу объяснить свою мысль на собственном примере.
Я часто употреблял слово «равенство» в абсолютном значении, сверх того, во многих местах я олицетворял равенство, так что мне случалось сказать: равенство то-то делает, или от того-то удерживается. Можно сказать утвердительно, что люди, жившие в век Людовика XIV, не говорили бы таким образом, никому из них не пришло бы в голову употребить слово «равенство», не прилагая его к какой-нибудь отдельной вещи, и они скорее отказались бы от него, чем сделали бы из равенства живую личность.
Эти отвлеченные слова, которыми наполнены демократические языки и которые употребляются при любом случае, не прилагаясь ни к какому частному факту, и расширяют и скрывают мысль. Они дают выражению быстроту, а мысль делают менее ясной. Но демократические народы предпочитают в языке темноту лишнему труду.
Впрочем, я не знаю, не имеет ли неясность тайной привлекательности для говорящих и пишущих в среде этих народов.
Поскольку живущие в ней люди часто бывают предоставлены одним собственным умственным силам, то они почти всегда мучатся сомнением, а так как положение их постоянно меняется, то даже и стабильность их имущественного состояния не заставляет их твердо держаться ни за одно из своих убеждений.
Люди, живущие в демократических странах, часто имеют поэтому колеблющиеся мысли, им нужны очень широкие выражения, чтобы их охватить. Так как они никогда не знают, будет ли выражаемая ими сегодня мысль пригодна для нового положения, в котором они окажутся завтра, то они получают вкус к отвлеченным терминам. Абстрактное слово как бы ящик с двойным дном, в него вкладывают понятия, какие вздумается, и снова вынимают их из него, так что никто этого не видит.
У всех народов родовые и отвлеченные термины составляют основание языка, поэтому я не утверждаю, что эти слова встречаются только в демократических языках. Я говорю лишь то, что во времена равенства люди особенно склонны бывают увеличивать число слов такого рода, брать их всегда отдельно, в самом отвлеченном значении и употреблять при любом случае даже и тогда, когда это вовсе не требуется содержанием речи.
Глава XVII
Об источниках поэзии у демократических народов
Слову «поэзия» давали многие, очень разнообразные значения. Было бы утомительно для читателей, если бы я вместе с ними стал исследовать, какое из этих значений должно быть предпочтительнее, поэтому я лучше сразу скажу им, какое значение избрано мной.
На мой взгляд, поэзия есть искание и изображение идеала.
Тот, кто, устраняя часть от существующего, дополняя картину воображаемыми чертами, комбинируя известные обстоятельства, существующие в реальности, но не встречаемые вместе, восполняет и увеличивает природу, будет поэтом. Таким образом, цель поэзии будет состоять не в изображении действительности, а в украшении ее, чтобы ум получал представление образа высшего, чем действительность.
Стихи я буду считать за идеально прекрасную речь, и в этом смысле они станут особенно поэтичны, но сами по себе они еще не будут составлять поэзии.
Я хочу исследовать, не встречается ли в действиях, чувствах и мыслях демократических народов таких, которые способны быть воображаемыми в идеальном виде и которые поэтому должны считаться естественными источниками поэзии.
Прежде всего надо признать, что склонность к идеалу и удовольствие, доставляемое его изображением, никогда не бывают так живы и так сильно распространены у демократического народа, как в среде аристократии.
У аристократических народов бывает, что тело действует как бы само собой, тогда как душа погружена в тяжелый для нее покой. В этих нациях сам народ часто проявляет поэтические склонности и дух его порой уносится вне и выше того, что его окружает.
В демократиях
Равенство не только отклоняет людей от изображения идеала, оно уменьшает число предметов, подлежащих изображению.
Аристократия, удерживая общество в неподвижности, способствует твердости и прочности положительных религий, как и устойчивости политических учреждений.
Она не только удерживает человеческий ум в пределах веры, но и располагает его к принятию предпочтительно такой, а не иной веры. Аристократический народ всегда будет склонен к назначению промежуточных посредников между Богом и человеком.
Можно сказать, что в этом отношении аристократия благоприятствует поэзии. Когда мир населен сверхъестественными существами, недоступными чувствам, но познаваемыми умом, тогда воображение ощущает себя свободным, и поэты, отыскивая тысячи разнообразных сюжетов для изображения, находят также и бесчисленных зрителей, готовых с интересом смотреть на их картины.
В демократические времена, напротив, иногда случается, что верования разлетаются так же, как и законы. Сомнение опускает тогда поэтов на землю и заключает их в пределах видимого и реального.
Если равенство даже и не колеблет религий, то оно их упрощает; оно отвлекает внимание от второстепенных деятелей и преимущественно сосредоточивает его на верховном владыке.
Аристократия направляет человеческий ум на созерцание прошлого и прикрепляет его к нему. Демократия, напротив, дает людям инстинктивное отвращение от всего старинного. В этом отношении аристократия гораздо более благоприятна для поэзии, потому что предметы обычно кажутся увеличенными и менее ясными при удалении их, а эти оба условия делают их более способными к идеальному изображению.
Отняв у поэзии прошлое, равенство отчасти забирает у нее и настоящее.
В аристократических нациях существует известное число привилегированных личностей, жизнь которых находится, так сказать, вне и выше человеческих условий; власть, богатство, слава, ум, тонкое чувство и отличие во всем составляют их неотъемлемую принадлежность. Толпа никогда не видит их очень близко или не следит за ними в подробностях, поэтому немного нужно, чтобы сделать поэтичным изображение таких людей.
С другой стороны, в этих же самых нациях существуют классы невежественные, смиренные и покорные, они склонны к поэзии вследствие самой их грубости и бедности, так же как первые благодаря их утонченности и величию. Сверх того, поскольку различные классы, составляющие аристократический народ, очень удалены одни от других и мало знают друг друга, то воображение всегда может, изображая их, отнять что-нибудь у действительности или добавить к ней.
В демократическом обществе, где люди очень малы и сходны между собой, каждый, глядя на самого себя, тотчас же видит всех других. Поэтому живущие в демократическое время поэты не могут брать сюжетом своих картин отдельного человека, так как предмет небольшой величины и ясно видимый со всех сторон никогда не способен быть идеализирован.
Таким образом, равенство, устанавливаясь на земле, заставляет иссякнуть часть старых источников поэзии.
Попробуем показать, как оно отыскивает новые.
Когда под влиянием сомнения небо опустело, а прогресс равенства довел каждого человека до размеров меньших и лучше известных, тогда поэты, не представляя еще ничего, что они могли бы поставить на место этих великих предметов, исчезнувших вместе с аристократией, обратили взоры на неодушевленную природу. Потеряв из виду героев и богов, они сначала занялись изображением рек и гор.
Это породило в XVIII веке поэзию, которая была названа описательной.
Некоторые думали, будто это украшенное изображение материальных и неодушевленных предметов, наполняющих землю, и есть та поэзия, которая свойственна демократическим векам; но я полагаю, что это ошибка, я думаю, что оно представляет собой лишь переходную эпоху.
Я убежден, что с течением времени демократия отклонит воображение от всего внешнего по отношению к человеку, направив его исключительно на самого человека.
Конечно, демократические народы могут временно забавляться созерцанием природы, но они действительно одушевляются, только обращая свой взгляд на самих себя. В этом направлении существуют у этих народов естественные источники поэзии, и позволительно думать, что все поэты, которые не захотят черпать из этих источников, потеряют всякую власть над теми, кого они рассчитывают пленять, и будут иметь лишь холодных свидетелей своих восторгов.
Я показал, как идея прогресса и безграничного совершенствования человеческого рода свойственна демократическим временам.
Демократические народы вовсе не заботятся о том, что было, но они охотно мечтают о том, что будет, и с этой стороны их воображение не имеет границ, безмерно расширяясь и увеличиваясь.
Этим дается обширное поприще поэтам, позволяющее им далеко отодвигать свои картины от глаз зрителя. Закрывая для поэзии прошлое, демократия открывает для нее будущее.
Поскольку все граждане, составляющие демократическое общество, приблизительно равны и одинаковы, то поэзия не может взять своим предметом ни одного из них; но сам народ является предметом достойным ее кисти. Одинаковость индивидуальных личностей, делающая их неспособными каждую в отдельности быть предметом поэзии, дает возможность поэтам соединять их все в одном образе и представлять уже целый народ. Демократические нации яснее всех других видят собственный великий образ, который необыкновенно хорошо поддается идеальному изображению.
Я охотно соглашусь, что у американцев нет поэтов; но не могу признать, что у них также не было и поэтических идей.
В Европе очень интересуются американскими пустынями, однако сами американцы на них вовсе не обращают внимания. Они остаются нечувствительными к чудесам неодушевленной природы и замечают окружающие их удивительные леса, можно сказать, лишь тогда, когда они падают под их ударами. Взор их обращен на другое зрелище. Американский народ видит самого себя, как он идет среди этих пустынь, осушая болота, исправляя течение рек, заселяя пустые пространства и подчиняя себе природу. Этот величавый образ их самих не изредка только представляется воображению американцев, – можно сказать, что он сопутствует каждому из них во всех его действиях, как самых мелких, так и очень важных, и что он постоянно возникает перед его взором.
Нельзя представить ничего столь мелкого, тусклого, наполненного такими ничтожными интересами, – одним словом, столь антипоэтичного, как жизнь человека в Соединенных Штатах. Но в числе мыслей, управляющих этой жизнью, всегда находится какая-нибудь одна, которая полна поэзии, и она-то и составляет как бы скрытый нерв, дающий силу всему остальному.
В аристократические века каждый народ, как и каждый человек, бывает склонен оставаться статичным и отдельным от всех других.
В демократические века чрезвычайная подвижность людей и их нетерпеливые стремления служат причиной того, что они постоянно меняют место, и что жители разных стран смешиваются, видят
Все, что касается существования человеческого рода, взятого в целости, до изменений в его судьбе и до его будущности, является богатейшим источником для поэзии.
Поэты, жившие в аристократические века, создали достойные удивления картины, взяв сюжетом различные ситуации из жизни народа или одного человека, но никто из них никогда не осмелился соединить в своей картине судьбы всего человеческого рода, тогда как поэты, пишущие во времена демократии, могут взяться за эту задачу.
По мере того, как каждый человек, поднимая взгляд выше своей страны, начинает наконец видеть самое человечество, Бог все более открывается человеческому уму в собственном полном и совершенном величестве.
Если в демократические времена вера в положительные религии колеблется и верования в посредствующие силы, как бы их ни называли, теряются, то, с другой стороны, люди становятся склонны к созданию гораздо более обширного представления о самом Божестве, участие которого в человеческих делах представляется им в новом и ярком свете.
Глядя на человечество как на одно целое, они легко понимают, что один Промысел управляет его судьбами, и в действиях каждого отдельного лица склонны видеть следы того общего и постоянного плана, по какому Бог направляет весь род человеческий.
На это можно также смотреть как на очень изобильный источник поэзии, появляющийся в эти века.
Демократические поэты всегда покажутся мелкими и холодными, если будут пытаться облекать богов, демонов или ангелов в телесные формы и заставлять их сходить с неба, чтобы бороться за обладание землей.
Но если они хотят связать излагаемые ими великие события с общими предначертаниями Божьими относительно вселенной и, не указывая прямо на десницу верховного Правителя, дать проникнуть в его мысль, тогда их поймут и будут им удивляться, поскольку воображение их современников и само направляется по этому пути.
Можно также предвидеть, что поэты, живущие в демократические времена, будут скорее описывать страсти и мысли, чем лица и поступки.
Речь, одежда и ежедневная деятельность людей в демократиях не поддаются идеализированию их воображением. Эти вещи, и сами по себе не поэтичные, потеряли бы свою поэзию уже по той причине, что они слишком хорошо известны всем тем, кому о них стали бы говорить. Это заставляет поэтов постоянно проникать сквозь наружную поверхность, доступную их чувствам, чтобы увидеть душу. Между тем нет ничего, что было бы более достойно идеального изображения, чем человек, рассматриваемый таким образом в глубине его нематериальной природы.
Мне не надо искать на небе и на земле, чтобы найти удивительный предмет, полный противоположностей бесконечного величия и бесконечной мелочности, глубокой темноты и необыкновенного света, способный одновременно возбудить жалость, удивление, презрение, ужас. Мне достаточно взглянуть на самого себя: человек появляется из ничего, проходит во времени и навсегда исчезает в лоне Бога. Он виден лишь тогда, когда блуждает на границе двух бездн, в которых он теряется.
Если бы человек совершенно не знал себя, то он не мог бы быть поэтичным, потому что нельзя изображать то, о чем не имеешь понятия. Если бы он ясно видел себя, то воображение его оставалось бы праздным, не имея ничего добавить к существующему образу. Но человек достаточно открыт для того, чтобы он мог видеть часть себя самого, и закрыт, чтобы все остальное уходило в непроницаемую темноту, в глубь которой он постоянно, и всегда напрасно, погружается для того, чтобы понять себя.
Не следует поэтому ожидать, что у демократических народов поэзия станет жить легендами, подпитываться традициями и старинными воспоминаниями, будет стараться снова наполнить мир сверхъестественными существами, в каких ни читатели, ни сами поэты уже не верят, или холодно олицетворять добродетели и пороки, которые читатели желали бы видеть в их собственной форме. Всех этих средств у нее уже нет, но ей остается человек и этого для нее довольно. Судьбы человечества, человек, взятый вне своего времени и своей страны и поставленный лицом к лицу с природой и Богом, человек, с его страстями, сомнениями, неслыханным благополучием и непонятными бедствиями – вот что сделается для этих народов главным и почти единственным предметом поэзии. В этом можно убедиться уже теперь, обратив внимание на то, что было написано величайшими поэтами, появившимися с тех пор, как мир окончательно направился в сторону демократии.
Писатели, так удивительно изобразившие в наше время черты Чайльд-Гарольда, Ренэ и Жоселена, не собирались рассказать о деятельности одного человека, они хотели осветить и распространить некоторые еще темные стороны человеческого сердца.
Это суть поэмы, принадлежащие демократии.
Следовательно, равенство не уничтожает всех предметов, входящих в область поэзии, оно делает их менее многочисленными, но более обширными.
Глава ХVIII
Почему американские писатели и ораторы часто выглядят напыщенными
Я часто замечал, что американцы, обсуждая дела, выражаются ясно и сухо, без всяких украшений слога, чрезвычайная простота которого порой доходит до вульгарности, легко впадают в напыщенность, желая говорить поэтическим слогом. Они тогда выглядят высокопарными от начала до конца своей речи, и, слушая, как они по любому поводу сыпят картинами, можно подумать, что они никогда ничего не говорили просто.
У англичан реже наблюдается подобный недостаток.
Причину этого можно указать без особого труда.
В демократических обществах каждый гражданин обычно занят самим собой. Если он обратит свои взгляды выше, то увидит лишь огромный образ всего общества или еще больший – человечества. Он имеет только понятия или очень частные и ясные, или весьма общие и неопределенные. В середине между ними пустота.
Поэтому, когда его выводят из самонаблюдения, то он всегда ждет, что ему покажут какой-нибудь необыкновенный предмет, и только в таком случае соглашается на минуту оторваться от мелких и сложных забот, волнующих и услаждающих его жизнь.
Этим довольно хорошо объясняется, почему живущие в демократиях люди, занятия которых бывают так мелочны, требуют от своих поэтов обширных мыслей и чрезмерных образов.
Со своей стороны писатели всегда повинуются этим стремлениям, которые разделяются и ими самими, они постоянно подстегивают свое воображение и, расширяя его сверх меры, достигают масштаба, из-за которого часто забывают об истинном величии.
Таким способом они надеются тотчас привлечь внимание толпы и легко удержать его около себя, в чем нередко и преуспевают, потому что толпа, которая в поэзии ищет только очень обширных предметов, не имеет
Мы видели, что у демократических народов источники поэзии отличаются красотой, но не обилием, они быстро истощаются. Не находя данных для создания идеала в реальности, поэты выходят из нее и создают чудовищное.
Я не боюсь того, что поэзия демократических народов окажется слишком несмелой, или что она будет держаться слишком близко к земле. Я опасаюсь, чтобы она не стала ежеминутно теряться в облаках и не начала наконец рисовать страны, существующие лишь в воображении. Я боюсь, чтобы творения демократических поэтов не представили часто огромных и нестройных образов, картин, загроможденных деталями, уродливых сочетаний, и чтобы созданные ими фантастические существа не заставили нас пожалеть о действительности.
Глава XIX
Некоторые замечания о театре у демократических народов
Когда действие революции, изменившей общественный и политический строй аристократического народа, начинает оказываться в литературе, то оно прежде всего проявляется в театре и остается там всегда заметным.
Зритель, который смотрит драматическое произведение, внезапно, так сказать, охватывается получаемым им впечатлением. Он не имеет времени обратиться ни к своей памяти, ни к совету знающих людей; он не пытается бороться с новыми литературными стремлениями, которые в нем проявляются; зритель поддается им раньше, чем ознакомится с ними.
Писатели скоро узнают, в какую сторону незаметно склоняется таким образом вкус публики, и направляют туда же и свою творческую деятельность, так что театральные пьесы, указавшие на готовящийся литературный переворот, способствуют и окончательному его завершению. Если вы хотите заранее судить о литературе народа, переходящего в демократию, то изучайте его театр.
Впрочем, даже и у аристократических народов театральные пьесы составляют самый демократический отдел литературы. Нет литературного наслаждения более доступного для толпы, как то, которое человек испытывает, глядя на сцену. Чтобы чувствовать его, не нужно ни подготовки, ни изучения. Оно охватывает вас среди ваших житейских забот и неведения. Когда малоразвитое еще стремление к умственным удовольствиям начинает проникать в какой-нибудь класс граждан, то оно сразу направляет его в театр. Театры аристократических народов всегда бывали заполнены зрителями, не принадлежащими к аристократии. Только в нем высшие классы смешивались со средними и низшими и только там они соглашались, если не принимать, то по крайней мере терпеливо выслушивать их мнения. Именно в театре ученым и литературно образованным людям труднее всего было возвысить свои вкусы над народными и самим удержаться от увлечения последними. Партер в нем порой предписывал законы ложам.
Если аристократии сложно оградить театр от вторжения в него народа, то легко понять, что народ должен быть в нем полным хозяином тогда, когда при введении демократических принципов в законы и нравы общественные слои смешиваются, умственные качества, подобно состояниям, уравниваются и высший класс, вместе с наследственным богатством, теряет силу, традиции и досуг.
Следовательно, естественные литературные вкусы и склонности демократических народов прежде всего должны проявиться в театре, и можно предвидеть, что они войдут в него силой. В книгах литературные законы аристократии будут постепенно изменяться и, так сказать, на законном основании. В театре они будут уничтожены насильственно, посредством бунта.
В театре заметны хорошие качества и почти все недостатки, свойственные демократической литературе.
Демократические народы чувствуют лишь небольшое уважение к учености и вовсе не интересуются тем, что происходило в Риме и Афинах; они хотят, чтобы им говорили о них самих, и требуют изображения настоящего времени.
Если на сцене часто воспроизводятся герои и нравы древности, причем прилагается старание о сохранении большой приверженности древним традициям, то этого достаточно, чтобы заключить, что демократические классы еще не господствуют в театре.
В предисловии кБританникуРасин униженно извиняется за то, что у него Юния поступает в число весталок, тогда как, говорит он, по показанию Авла-Гелла, «в весталки не принимали ниже шести и выше десяти лет». Надо полагать, что он не подумал бы обвинять себя или оправдываться в подобном преступлении, если бы писал в наше время.
Подобный факт освещает для меня не только ситуацию в литературе в то время, но и состояние самого общества. Демократический театр не доказывает, что и нация имеет демократический характер, потому что, как мы сейчас видели, и в аристократии может случиться, что демократические вкусы будут оказывать влияние на сцену. Но если в театре господствует исключительно аристократический дух, то это неопровержимо доказывает, что и все общество аристократично, и можно смело вывести заключение, что тот же научно и литературно образованный класс, дающий направление писателям, управляет также гражданами и заведует общественными делами.
Редко случается, чтобы утонченные вкусы и горделивые склонности аристократии, при ее управлении театром, не привели ее, так сказать, к произведению выбора в человеческой природе. Ее преимущественно интересуют известные общественные положения и она любит видеть их изображенными на сцене; добродетели и даже пороки кажутся ей особенно заслуживающими воспроизведения; она одобряет данную картину, тогда как отворачивается ото всех других. В театре, как и всюду, она желает видеть только важных господ, и ее трогают лишь приключения королей. То же и относительно стиля. Аристократия легко предъявляет драматическим писателям требования говорить известным образом и желает, чтобы все произносилось в этом тоне.
Таким образом, часто бывает, что в театре изображается лишь одна сторона человека и даже лишь то, чего нет в человеческой природе; театр возвышается над ней и выходит из ее пределов.
В демократическом обществе зрители не имеют таких предпочтений и редко выказывают подобные антипатии, они любят видеть на сцене такую же беспорядочную смесь состояний, чувств и мыслей, какая постоянно находится перед их глазами. Театр делается более поражающим, простым и верным действительности.
Иногда, впрочем, те, кто пишет для театра в демократиях, тоже удаляются от человеческой природы, но только в другом направлении, чем их предшественники. Желая воспроизвести мелкие детали настоящей минуты и облик некоторых людей, они теряют из виду изображение общего, родового характера.
Когда в театре господствуют демократические классы, то они вводят такую же свободу в способы изображения сюжета, как и в его выбор.
Поскольку из всех литературных вкусов любовь к театру более свойственна демократическим народам, то число писателей, зрителей и самих спектаклей у них постоянно увеличивается. Такое множество людей, составленное из элементов столь различных и рассеянных в разных местах, не может признавать одни и те же правила и подчиняться одинаковым законам. Соглашение невозможно между столь многочисленными судьями, которые, не зная мнений друг друга, выражают каждый отдельно свое
В театре же преимущественно выказывается и то, о чем я уже говорил по поводу слога и искусства в демократической литературе. Читая критику, вызванную драматическими произведениями века Людовика XIV, мы удивляемся уважению публики к точному изображению действительности и важности, придаваемой ею тому, чтобы данное лицо, оставаясь всегда верным самому себе, не делало ничего такого, чего бы нельзя было легко объяснить и понять. Удивительно также, как высоко ценились тогда формы речи и какие мелочные нападки делались на драматических писателей по поводу слов.
По-видимому, люди века Людовика XIV придавали преувеличенное значение тем подробностям, которые заметны при чтении в кабинете, но исчезают на сцене; между тем, как бы то ни было, главная задача театральной пьесы состоит в том, чтобы быть представленной на сцене, и основное ее достоинство в том, чтобы она возбуждала чувства. Это происходило потому, что в ту эпоху зрители были в то же время и читателями. Выходя из театра, они ожидали автора, чтобы детально обсудить его произведение.
В демократиях театральные пьесы слушаются, но не читаются. Большинство присутствующих на театральном представлении ищут в нем не умственного наслаждения, а сильных сердечных ощущений. Они ожидают найти в нем не литературное произведение, а зрелище, и лишь бы автор говорил достаточно правильно на языке данной страны, чтобы его можно было понять, а его действующие лица возбуждали бы интерес и симпатию, то они остаются довольны; ничего не требуя больше от вымысла, они возвращаются к действительности. Поэтому стиль здесь менее необходим, поскольку на сцене выполнение правил менее заметно.
Что же касается правдоподобности, то, оставаясь ей верным, трудно давать часто новое, неожиданное и живое. Поэтому на нее не обращают внимания и публика это извиняет. Можно рассчитывать, что она не будет заботиться о путях, по каким вы ее вели, если вы наконец приблизите ее к предмету, который ее трогает. Никогда она не станет вас упрекать за то, что вы не по правилам возбудили ее чувства.
Идя в театр, американцы явно выказывают сейчас описанные мной инстинкты. Но надо признать, что до сих пор лишь немногие из них посещают театр. Хотя за последние сорок лет число спектаклей и зрителей в Соединенных Штатах чрезвычайно увеличилось, однако и теперь еще население весьма сдержанно пользуется этим родом удовольствий.
Это зависит от особых причин, известных уже читателю и о которых достаточно будет напомнить ему в двух словах.
Основатели американских республик, пуритане, не только были врагами всяких удовольствий, но они, кроме того, питали особое отвращение к театру. Они считали его самым гнусным развлечением, и пока их дух царствовал безраздельно, драматические представления были у них совсем неизвестны. Эти мнения первых творцов колоний оставили глубокие следы в умах их потомков.
Кроме того, правильный образ жизни и строгость нравов, существующие в Соединенных Штатах, не благоприятствовали до сих пор развитию театрального искусства.
Для драмы не находится сюжетов в стране, где не было крупных политических переворотов и где любовь ведет к браку простым и легким путем. Комической музе тоже нечего делать с людьми, которые все дни недели используют на достижение богатства, а в воскресенье молятся Богу.
Один факт покажет малую популярность театра в Соединенных Штатах.
Американцы, законы которых допускают не только свободу, но распущенность слова во всех делах, подчинили, однако, драматических авторов своего рода цензуре. Театральные представления могут даваться не иначе, как с дозволения общинной администрации. Этим ясно доказывается, что народы подобны отдельным людям. Они без всякой осторожности предаются своим главным страстям, а потом очень заботятся о том, чтобы не слишком поддаваться увлечению такими склонностями, каких у них нет.
Не существует другого отдела литературы, который имел бы более многочисленные и тесные связи с настоящим положением общества, чем театр.
Театр известной эпохи никогда не может отвечать потребностям следующей эпохи, если не было переворота, изменившего законы и нравы.
Можно еще изучать великих писателей другого века. Но никто уже не смотрит на театральные пьесы, написанные для иной публики. Драматические писатели прошлого времени живут только в книгах.
Традиционные вкусы людей, тщеславие, мода, гений актера могут поддержать некоторое время или восстановить аристократический театр в среде демократии, но скоро он сам собой падает. Его не уничтожают, а забывают.
Глава XX
О некоторых тенденциях, свойственных историкам, пишущим в демократические времена
Историки, пишущие в аристократические века, обычно ставят все события в зависимость от личной воли и настроения известных людей и охотно связывают величайшие перевороты с самыми мелкими случайностями. Они с большой проницательностью выставляют на вид самые незначительные причины и часто не замечают важных.
Историки, живущие в демократические времена, выказывают противоположное направление.
Большая часть из них не придает почти никакого значения влиянию отдельных личностей на судьбу человеческого рода или влиянию отдельных граждан на судьбу народа. Но они указывают для всех мелких, частных фактов важные общие причины. Эти противоположные направления понятны.
Когда историки аристократических времен обращают свой взгляд на мировую сцену, то прежде всего они видят на ней небольшое число главных актеров, управляющих всем ходом пьесы. Эти крупные действующие лица, занимающие первый план сцены, останавливают и удерживают на себе их внимание, и, занявшись раскрытием тайных причин, заставляющих эти лица действовать и говорить, они забывают обо всем остальном.
Важность результатов, производимых, как они видят, действиями людей, дает им преувеличенное понятие о влиянии, которое может иметь один человек, и располагает их верить тому, что объяснения массовых движений нужно всегда искать в частной деятельности отдельного лица.
Когда, наоборот, все граждане независимы друг от друга и каждый из них слаб, то нет никого, кто бы имел очень большое и продолжительное влияние на массу. С первого взгляда кажется, будто отдельные личности бессильны воздействовать на нее; и можно подумать, что общество движется само собой, в силу свободного и самостоятельного содействия всех людей, его составляющих.
Это естественным образом ведет человеческий ум к поиску общей причины, которая могла таким образом повлиять сразу на столько умов и одновременно направить их в одну и ту же сторону.
Я убежден, что даже и у демократических народов гений, добродетели и пороки отдельных личностей задерживают или ускоряют естественный ход истории народа; но такого рода случайные и второстепенные причины несравненно более разнообразны, скрыты и сложны, и менее сильны, а потому
Подобный труд быстро утомляет историка, ум его теряется среди этого лабиринта, и, не будучи в силах ясно видеть и достаточно ярко выставить индивидуальные влияния, он отрицает их. Он предпочитает говорить нам о естественных свойствах рас, о физическом устройстве страны или о духе цивилизации. Это сокращает его работу, и с меньшим трудом он больше удовлетворяет читателя.
Г. де ла Файет говорит в своих мемуарах, что система чрезмерного пользования общими причинами доставляла удивительно много утешений посредственным общественным деятелям. Я добавлю, что такие же превосходные утешения дает она и посредственным историкам. Она постоянно предоставляет в их распоряжение какие-нибудь важные причины, которые тотчас выводят их из затруднения на самом сложном месте их книги и помогают слабости и лени их ума, в то же время отдавая честь их глубокомыслию.
Что касается меня, то я думаю, что нет такой эпохи, когда бы не следовало одну часть совершающихся в мире событий приписать самым общим причинам, а другую – влияниями частного характера. Обе эти причины встречаются постоянно; изменяется лишь их отношение. В демократические века общими фактамиобъясняетсябольше явлений, а частными влияниями меньше. В аристократические времена, напротив, частные влияния сильнее, а общие причины слабее, если только не считать за общую причину сам факт неравенства состояний, позволяющий нескольким личностям противодействовать естественным стремлениям всех остальных.
Поэтому историки, желающие изобразить то, что происходит в демократических обществах, бывают правы, предоставляя большую долю влияния общим причинам и стараясь преимущественно найти их, но они ошибаются, когда вовсе отрицают частное действие отдельных лиц, потому лишь, что его трудно отыскать и проследить.
Живущие в демократические века историки не только увлекаются поиском для каждого факта важной причины, но они, кроме того, склонны связывать факты между собой и выводить из них общую систему.
В аристократические века внимание историков постоянно отвлекается личностями, последовательная связь событий ускользает от них, или, лучше сказать, они не верят в существование такой связи. Им кажется, будто ход истории постоянно прерывается вступлением в нее какого-нибудь человека.
Наоборот, в демократические века историк видит гораздо меньше действующих лиц и гораздо больше действий и потому легко может установить между последними методический порядок и последовательность.
Литература древности, оставившая нам такие превосходные исторические сочинения, не представляет ни одной большой исторической системы, тогда как самая ничтожная новейшая литература переполнена ими. Древние историки, по-видимому, недостаточно пользовались этими общими теориями, которыми наши историки всегда готовы злоупотреблять.
Те, кто пишет в демократические времена, имеют еще другую, более опасную тенденцию.
Когда следы действия личностей на народы теряются, то часто бывает, что мир двигается, а двигателя не видно. Поскольку тогда становится трудно анализировать те причины, которые, действуя на волю каждого гражданина в отдельности, производят наконец движение целого народа, то возникает предположение, что движение это невольно и что общество бессознательно повинуется властвующей над ним высшей силе.
И даже когда тот общий факт, который управляет частной волей всех отдельных личностей, находится на земле, то и это не спасает человеческую свободу. Причина достаточно обширная для того, чтобы сразу действовать на миллионы людей, и достаточно сильная, чтобы склонить их всех в одну сторону, легко кажется неотвратимой. Видя, как ей подчиняются, можно прийти к заключению, что ей и нельзя было противостоять.
Таким образом, историки, живущие в демократические времена, не только отрицают возможность того, чтобы несколько граждан влияли на судьбу народа, но отнимают и у самих народов способность изменять свою участь, подчиняя их или неизменному промыслу, или слепому року. По их мнению, каждый народ – своим положением, происхождением, прошлой историей и природными свойствами – неразрывно связан с известной судьбой, которую все его усилия не в состоянии изменить. Они считают поколения солидарными одно с другим и, восходя таким образом от века к веку и от одних необходимых событий к другим важным событиям до начала мира, создают непрерывную и бесконечную цепь, окружающую и связывающую все человечество.
Для них недостаточно показать, как все происходило; они считают нужным еще объяснить, что они и не могли происходить иначе. Они рассматривают нацию, дошедшую до известного пункта своей истории, и утверждают, что она вынуждена была идти по пути, приведшему ее туда. Это легче, чем указать, что именно она должна была сделать, чтобы пойти по лучшему пути.
Читая историков аристократических веков и особенно историков древности, кажется, что для того, чтобы стать господином своей судьбы и управлять себе подобными, человеку нужно лишь уметь преодолеть самого себя. Читая исторические сочинения, написанные в наше время, можно подумать, будто человек не имеет никакой власти ни над самим собой, ни вокруг себя. Историки древности учили повелевать, историки нашего времени учат только повиноваться. В их сочинениях автор выглядит порой великим, но человечество – малым.
Если бы это учение о предопределении, в котором столько привлекательного для людей, пишущих историю в демократические века, перейдя от писателей к их читателям, проникло бы таким образом в массу граждан и овладело духом общества, то можно предвидеть, что скоро оно парализовало бы движение в новых обществах и превратило бы христиан в турок.
Подобное учение особенно опасно в эпоху, когда мы живем. Наши современники слишком склонны сомневаться в свободе воли, потому что каждый из них чувствует себя со всех сторон ограниченным собственной слабостью, но они еще охотно допускают существование силы и независимости в людях, соединенных в общественное целое. Надо остерегаться, чтобы не затемнить эту идею, потому что нужно возвышать духовные силы, а не окончательно уничтожить их.
Глава XXI
О парламентском красноречии в Соединенных Штатах
В аристократических нациях все люди связаны друг с другом и зависят одни от других; между всеми существует иерархическая связь, посредством которой каждого человека можно удержать на своем месте, а все общество в повиновении. Нечто подобное всегда существует и в среде политических собраний этих народов. Партии там становятся под главенство некоторых предводителей, кому они повинуются в силу известного рода инстинкта, представляющего не что иное, как результат привычки, приобретенной в другом месте, они переносят в меньшее общество нравы большего.
В демократических странах часто случается, что значительное число граждан направляется к одной цели, но всякий к ней идет или по крайней мере думает, будто идет, самостоятельно. Привыкнув направлять свои движения только согласно с личными стремлениями, он с
Из-за этого в демократических странах партии так нетерпеливо относятся к тому, чтобы ими управляли, и подчиняются только при большой опасности. Да и при таких обстоятельствах власть вождей может простираться до того, чтобы заставить действовать и говорить, но почти никогда не может приказать замолчать.
У аристократических народов члены политических собраний в то же время и члены аристократии. Каждый из них сам по себе имеет высокое и прочное положение, и занимаемое им в собрании место часто бывает в его глазах менее важно, чем то, какое он занимает в стране. Это обстоятельство утешает его в том случае, если он не играет важной роли при обсуждении общественных дел, и располагает к тому, чтобы не очень стараться получить роль второстепенную.
В Америке обычно бывает так, что депутат имеет определенное значение лишь по своему положению в собрании. Поэтому он постоянно чувствует потребность приобрести в нем значение и неудержимо желает выставить напоказ свои идеи.
К этому он побуждается не только личным честолюбием, но и честолюбием своих избирателей и постоянной необходимостью угодить им.
У аристократических народов член законодательного собрания редко бывает в тесной зависимости от избирателей; часто он является для них представителем до известной степени необходимым; порой он сам держит их в тесной зависимости от себя, и если бы наконец они отказали ему в своих голосах, то он легко может быть выбран в другом месте; или же, отказавшись от политической деятельности, он остается в праздности, которая тоже имеет свою привлекательную сторону.
В демократической стране, каковы Соединенные Штаты, депутат почти никогда не имеет прочного влияния на умы своих избирателей. Как бы ни был мал их состав, все же демократическое непостоянство делает то. что он постоянно меняется, так что ежедневно приходится искать его расположения. Депутат не уверен в своих избирателях; если же они его покидают, то он оказывается без всяких средств, потому что сам по себе не занимает такого высокого положения, чтобы его легко было видеть и тем, кто не находится от него близко; а имея в виду независимость всех граждан, он не может рассчитывать на то, чтобы его друзья или правительство могли легко провести его в избирательной коллегии, которая его не знает. Значит, все источники его карьеры находятся в том округе, представителем которого он является, и ему надо исходить от этого клочка земли, чтобы возвыситься до управления народом, до влияния на судьбы мира.
Таким образом, естественно, что в демократических странах члены политических собраний больше заботятся о своих избирателях, чем о собственной партии, тогда как в аристократиях они больше интересуются своей партией, чем избирателями.
Но то, что нужно говорить, чтобы понравиться избирателям, не всегда то же самое, что следует делать, чтобы оказать реальную пользу их политическому мнению.
Общая выгода партии часто состоит в том, чтобы являющийся ее членом депутат никогда не обсуждал важные предметы, которые он плохо понимает, чтобы не говорил много и о мелких, которые затрудняют ход более важных, а чаще всего, чтобы он вовсе молчал. Это самая полезная услуга, какую человек, плохо умеющий говорить, может оказать общественному делу.
Но не так понимают это избиратели.
Население округа поручает данному гражданину участвовать в управлении государством, потому что оно имеет высокое мнение о его достоинствах. Поскольку люди кажутся тем выше, чем более мелкими предметами они окружены, то надо полагать, что об избираемом лице мнение будет тем выше, чем ниже уровень тех, чьим представителем он является. Поэтому часто может случаться, что избиратели тем больше будут надеяться на своего депутата, чем меньше они будут иметь оснований для этого; и как бы он ни был не способен, они непременно будут требовать от него значительных проявлений силы, соответствующих тому званию, в которое они его облекли.
Помимо депутата как государственного законодателя избиратели видят в нем еще естественного покровителя своего округа перед законодательным собранием; они даже недалеки от того, чтобы считать его поверенным каждого из избиравших его, и надеются, что он с такой же горячностью будет защищать их частные интересы, как и интересы страны.
Таким образом, избиратели заранее уверены, что избранный ими депутат будет оратором, что он, если может, будет говорить часто, и что если бы ему пришлось сдерживаться, то по крайней мере он постарается включить в свои редкие речи как рассмотрение всех важных государственных вопросов, так и изложение мелких недовольств, выражаемых ими самими; так что, не имея возможности выступать часто, он должен при каждом случае показывать свое умение и вместо постоянного излияния время от времени сосредоточиваться в небольшом объеме, представляя блестящий и полный обзор желаний его доверителей и его самого. На этом условии они обещают подавать за него голоса.
Это доводит до отчаяния честные посредственности, которые, зная себя, не стали бы выставляться по собственной воле. Подстрекаемый таким образом депутат начинает говорить, к большому неудовольствию своих друзей, и, безрассудно вклинившись между опытными ораторами, запутывает обсуждение и утомляет собрание.
Следовательно, все законы, стремящиеся поставить избираемого в большую зависимость от избирателей, не только изменяют поведение законодателей, как я уже об этом замечал в другом месте, но и их речи. Они одновременно влияют и на ход дел, и на способ их обсуждения.
Можно сказать, что нет такого члена конгресса, который бы согласился вернуться домой, не заявив о себе по крайней мере одной речью, или который бы допустил прервать себя раньше, чем он включит в свою речь все, что можно произнести полезного для двадцати четырех штатов, составляющих Союз, и особенно для представляемого им округа. Поэтому он последовательно излагает перед своими слушателями как общие великие истины, которые сам порой смутно уясняет себе и сбивчиво излагает, так и маленькие частные обстоятельства, весьма мелочные, которые ему легко знать и излагать. От этого происходит, что рассуждение в среде такого обширного собрания становится неясным и скорее ползет, чем идет к намеченной цели.
Нечто подобное всегда, я думаю, будет случаться в общественных собраниях демократии.
Счастливые обстоятельства и хорошие законы могли бы привлечь в законодательное собрание демократического народа людей более замечательных, чем те, кого американцы посылают в конгресс, но никогда нельзя будет помешать тому, чтобы находящиеся в нем посредственности при любом удобном случае с удовольствием не демонстрировали бы себя.
Сами жители Соединенных Штатов смотрят на это с такой же точки зрения и выказывают свою опытность в парламентской жизни не тем, что удерживаются от плохих речей, но тем, что терпеливо их выслушивают. Они примиряются с этим, как со злом, неизбежность которого известна им по опыту.
Показав политические рассуждения в демократиях с их мелочной стороны, объясним их теперь со стороны их величия.
Все происходившее в последние полтораста лет в английском парламенте не особенно сильно отражалось вне его. Мысли и чувства, выражаемые ораторами, всегда находили мало сочувствия даже в народах, ближе всего стоявших к месту действия британской свободы, тогда как с первых же прений, возникших в маленьких собраниях американских колоний, Европа была потрясена.
Это зависело не только от частных и случайных обстоятельств, но от общих и постоянных причин.
Я не знаю ничего более возбуждающего удивление и более сильного, как искусный оратор, обсуждающий важные дела в среде демократического собрания. Поскольку в последнем нет представителей особого класса, обязанных поддерживать его интересы, то речь обращается всегда ко всему народу и произносится от имени всего народа. Это делает шире мысль и возвышает ее выражение.
Поскольку прецеденты имеют там мало значения, и нет уже более привилегий, соединенных с известным имуществом, нет и прав, принадлежащих известным лицам или сословиям, то и при рассуждениях о частном деле мысль бывает вынуждена восходить к общим истинам, черпаемым в природе человека. От этого в политических рассуждениях демократического народа, как бы мал он ни был, получается характер общности, делающий их часто весьма интересными для всего человеческого рода. Все люди ими интересуются, потому что речь идет о человеке вообще, который везде один и тот же.
Напротив, у величайших аристократических народов все самые общие вопросы почти всегда рассматриваются с точки зрения частных причин, взятых из обычаев известной эпохи или из прав одного класса, что представляется важным только для данного класса или по крайней мере для народа, в среде которого находится этот класс.
Этой причине, как и величию французского народа и благоприятному расположению других, слушающих его народов, следует приписать то большое влияние, которое производят порой в мире наши политические прения.
Ораторы часто говорят для всех людей даже тогда, когда они обращаются только к своим согражданам.
Отдел второй
Влияние демократии на чувства американцев
Глава I
Почему у демократических народов любовь к равенству более пылкая и постоянная, чем любовь к свободе
Не нужно напоминать, что преобладающее и самое живое чувство, порождаемое равенством, – это любовь к нему. Неудивительно, что я говорю о ней прежде всех других.
Каждый замечал, что эта любовь к равенству в наше время и особенно во Франции занимает все большее место в человеческом сердце. Не раз говорилось, что наши современники питают к равенству гораздо более горячую и неизменную любовь, чем к свободе, но мне кажется, что причины данного явления пока недостаточно выяснены. Я попытаюсь это сделать.
Можно представить крайнюю точку, в которой свобода и равенство соприкасаются и сливаются.
Я предполагаю, что все граждане принимают участие в управлении, и каждый имеет одинаковое право на это.
Тогда каждый ничем не отличается от других, а потому никто не имеет силы принуждать других; люди будут совершенно свободны, потому что они будут вполне равны, и совершенно равны, потому что вполне свободны. К этому идеалу стремятся демократические народы.
Это – самая совершенная форма, какую только может принять равенство на земле, но есть тысяча других, которые, хотя и не столь совершенны, тем не менее дороги народам.
Равенство может установиться в гражданском обществе, не господствуя в политической области. Можно иметь право предаваться одним и тем же удовольствиям, заниматься одними и теми же профессиями, встречаться в одних и тех же местах – словом, жить одинаково и одними и теми же путями стремиться к богатству и все-таки не принимать одинакового участия в управлении.
Равенство может установиться даже в политической сфере, хотя политической свободы не было вовсе. Тогда все равны между собой, за исключением одного, кому безраздельно принадлежит господство над всеми, кто исполнителей своей власти выбирает изо всех без различия.
Не сложно построить множество других гипотез, по которым высокая степень равенства легко могла бы соединяться с учреждениями более или менее свободными и даже вовсе несвободными.
Хотя люди не могут стать совершенно равными, не будучи вполне свободными, и, следовательно, равенство на своей высшей степени сливается со свободой, однако принято отличать одно от другого.
Действительно, стремление людей к свободе и любовь их к равенству – две вещи различные, и я осмелюсь добавить, что у демократических народов эти две вещи не равны.
Если внимательно всмотреться, то можно заметить, что каждая эпоха характеризуется одним преобладающим явлением, от которого зависят все остальные, почти всегда именно оно порождает основную мысль или господствующее чувство эпохи, которое вскоре захватывает и увлекает в своем течении чувства и мысли. Оно похоже на большую реку, в которую текут все окрестные ручьи.
Свобода являлась людям в разные времена и в различных формах. Она не связана исключительно с одним каким-нибудь общественным строем и встречается не в одной лишь демократии. Следовательно, она не может служить отличительным признаком демократических эпох.
Характерная черта и преобладающее явление этих эпох – это равенство положений. Главное чувство, движущее людьми в эти времена, – любовь к этому равенству.
Не спрашивайте, почему люди демократических веков находят особую привлекательность в том, чтобы быть равными, и какие причины побуждают их так упорно привязываться именно к равенству, а не к другим благам, которые дает им общество. Равенство составляет отличительную черту переживаемой ими эпохи; этого одного достаточно для объяснения, почему они предпочитают его всему остальному.
Но, помимо этой причины, есть много других, во все времена они будут побуждать людей ставить равенство выше свободы.
Если бы народ и мог когда-нибудь уничтожить или ослабить равенство, господствующее в его среде, то он пришел бы к этому только после долгих усилий. Для этого ему пришлось бы изменить свой общественный строй, отменить законы, обновить идеи, переменить привычки и нравы. А чтобы лишиться политической свободы, достаточно не охранять ее – и она исчезает.
Таким образом, равенство привлекает людей не только потому, что оно им дорого, – их привязывает к нему
Вы не встретите людей настолько ограниченных и легкомысленных, чтобы не видеть, что крайности политической свободы могут вредить спокойствию, имущественной безопасности и жизни частных лиц. Наоборот, опасности, которыми угрожает нам равенство, замечают лишь люди внимательные и дальновидные, да и они избегают указывать на них. Они знают, что несчастья, каких они опасаются, далеки, и утешаются, что они выпадут на долю только будущим поколениям, о которых наше поколение не особенно беспокоится. Бедствия, которые порой несет с собой свобода, действуют непосредственно, они для всех очевидны и все в большей или меньшей степени чувствуют их. Расстройства, которые может породить крайнее равенство, обнаруживаются постепенно; они проникают в общественный организм, и в то время, когда достигают наивысшей силы, привычка уже притупила чувствительность к ним.
Благодеяния, которые приносит свобода, осознаются только впоследствии, и порождающую их причину легко упустить из виду.
Выгоды равенства дают себя чувствовать сейчас же, а что они исходят из этого источника – можно видеть каждый день.
Политическая свобода время от времени дает известному числу граждан высшие радости.
Равенство приносит каждому ежедневно массу мелких наслаждений. Прелести равенства ощущаются постоянно и доступны всем. Самые возвышенные души не равнодушны к ним и в них же находят наслаждение и самые низменные. Следовательно, страсть, внушаемая равенством, должна быть одновременно и сильной, и общей.
Люди не могут наслаждаться политической свободой, не купив ее ценой некоторых жертв, ее всегда приобретают после долгих усилий. Между тем наслаждения, приносимые равенством, сами предлагают себя; их создает, по-видимому, всякий мелкий случай частной жизни, и, чтобы пользоваться ими, нужно только жить.
Демократические народы любят равенство всегда, но бывают эпохи, когда их любовь к нему доходит до безумия. Это происходит в тот момент, когда старая общественная иерархия, давно уже расшатанная, с последней внутренней борьбой окончательно рушится, и преграды, разделявшие граждан, наконец падают. Тогда люди бросаются на равенство как на добычу и привязываются к нему как к драгоценности, которую хотят у них отнять. Любовь к равенству со всех сторон проникает в человеческое сердце, разрастается там и переполняет его. Не говорите тогда им, что, отдаваясь так слепо исключительной страсти, они вредят более дорогим интересам; они глухи. Не указывайте им на свободу, ускользающую из их рук, пока они заняты другим; они слепы или, вернее, во всем мире видят лишь одно благо, которого стоит желать.
Предыдущее приложимо ко всем демократическим нациям, последующее имеет в виду только нас самих.
У большей части современных наций, и в частности у всех народов материка Европы, идея свободы и стремление к ней начали появляться и развиваться с того времени, когда стали сглаживаться различия между сословиями, и были всегда последствием этого растущего равенства. Абсолютные монархи больше всех потрудились над уничтожением сословных различий среди своих подданных. У этих народов равенство шло впереди свободы, оно имело уже за собой прошлое, когда свобода была еще новинкой; первое успело создать соответствующие мнения, обычаи, законы, когда вторая сама только появлялась на свет.
Таким образом, свобода существовала еще только в идеях и стремлениях, тогда как равенство вошло уже в привычки, господствовало в нравах и налагало отпечаток на мелкие житейские дела. Чему же удивляться, если наши современники второе предпочитают первой?
Я думаю, что демократические народы имеют естественное стремление к свободе, предоставленные самим себе, они ищут, любят ее, им больно лишиться ее. Но к равенству они питают пламенную страсть, вечную, ненасытную, непреодолимую. Они желают равенства вместе со свободой, но если это им недоступно, то хотят его даже в рабстве. Они перенесут нищету, угнетение, варварство, но не аристократию.
Это верно всегда, но особенно в наше время. Всякий человек и всякая власть, которые вздумают бороться с этой непреодолимой силой, будут опрокинуты и уничтожены ею. В наше время без этой опоры не может установиться свобода, и даже деспотизм не сумеет властвовать без нее.
Глава II
Индивидуализм в демократических странах
Я показал, как в эпохи равенства каждый ищет свои верования в себе самом, теперь хочу выяснить, почему в те же эпохи каждый все свои чувства обращает на самого себя.
Индивидуализм —выражение новое, его породила новая идея. Наши отцы знали только эгоизм.
Эгоизм– это страстная и чрезмерная любовь к самому себе, заставляющая человека все относить к себе самому и себя ставить выше всего.
Индивидуализм – это рассудочное и спокойное чувство, побуждающее каждого отделяться от массы себе подобных и отходить в сторону со своей семьей и друзьями; создав таким образом для собственных потребностей маленькое общество, большое он охотно предоставляет самому себе.
Эгоизм имеет источником слепой инстинкт; индивидуализм выходит не столько из извращенного чувства, сколько из ложного суждения. Его источник заключается столько же в ошибках ума, как и в пороках сердца.
Эгоизм убивает в зародыше все добродетели; индивидуализм сначала иссушает источник только общественных доблестей, но со временем захватывает и губит и все другие и в конце концов вырождается в эгоизм.
Эгоизм – порок столь же старый как мир. Одной общественной форме он принадлежит столько же, как и всякой другой.
Индивидуализм – демократического происхождения, он грозит дальнейшим развитием по мере того, как усиливается равенство.
У аристократических народов семейства в течение целых столетий остаются в одном и том же положении и часто на одном месте. Это делает все поколения, так сказать, современниками. Человек почти всегда знает своих предков и чтит их, он надеется увидеть правнуков и уже любит их. Он охотно исполняет свои обязанности перед теми и другими, и нередко ему приходится жертвовать личными удовольствиями ради этих существ, которых уже нет или которые еще не появились на свет.
Результатом аристократических учреждений является тесная связь, соединяющая каждого со многими согражданами.
Когда внутри демократического общества классы разделены и неподвижны, то каждый из них становится для его членов маленьким отечеством, более близким и дорогим, чем большое.
Кроме того, поскольку в аристократических обществах все граждане занимают определенное место – одни выше, другие ниже, – то в результате этого каждый выше себя видит человека, покровительство которого ему необходимо, а ниже – другого, от кого он может требовать поддержки.
Поэтому люди, живущие в эпохи аристократии, почти всегда тесно связаны с чем-то, находящимся вне их, ради чего они нередко готовы забыть самих себя. Правда, в эти времена общее понятие «ближнего» еще темно и никто не думает о самопожертвовании ради человечества, но ради некоторых людей часто жертвуют собой.
В
Узы человеческих привязанностей делаются шире, но слабее.
В среде демократических наций постоянно выдвигаются из неизвестности новые роды, другие постоянно снова погружаются туда, а все остающиеся меняют свой вид; нить времени ежеминутно прерывается, и след минувших поколений исчезает. О предках скоро забывают и не имеют никакой идеи о потомках. Только самые близкие удостаиваются внимания.
Когда каждый класс сближается и смешивается с другими, то его члены становятся равнодушными и чуждыми друг другу.
Аристократия составила из всех граждан длинную цепь, восходящую от крестьянина до короля; демократия разрывает ее и каждое звено ставит отдельно.
По мере того как растет равенство, встречается все больше людей, которые не очень богаты и сильны, чтобы иметь влияние на судьбу себе подобных, но приобрели или сохранили такое образование и богатство, что сами могут им довольствоваться. Эти люди никому ничем не обязаны и ни от кого ничего не ждут, они привыкают видеть себя всегда особняком и воображают, будто их участь зависит лишь от них самих.
Таким образом, демократия не только заставляет каждого забывать о предках, но она скрывает от него и потомков и разобщает его с современниками; она постоянно возвращает его в себя самого и угрожает всецело замкнуть его в его собственном опустевшем сердце.
Глава III
Почему после демократической революции индивидуализм сильнее, чем в любое другое время
Эта разобщенность людей друг от друга и вытекающий из нее эгоизм особенно бросаются в глаза в тот момент, когда демократическое общество окончательно устанавливается на развалинах аристократии.
Эти общества не только заключают в себе множество свободных граждан, но с каждым днем они пополняются людьми, которые, буквально вчера добившись свободы, опьянены своей новой властью. Преисполнившись гордого доверия к собственным силам, эти люди не могут представить, чтобы им когда-нибудь пришлось обратиться к ближним за помощью, и не скрывают, что они ни о чем, кроме самих себя, не думают.
Обычно аристократия падает только после долгой борьбы, в течение которой разгорается непримиримая вражда между различными классами. Эти страсти переживают победу, и в демократическом смешении, наступающем вслед за ней, можно проследить остатки их.
Граждане, которые в разрушенной иерархии занимали первые места, не могут быстро забыть о своем прежнем величии и долго еще смотрят на себя как на иностранцев в среде нового общества. В равных им согражданах, которых дает им это общество, они видят притеснителей, участь которых не может возбуждать сочувствия; своих прежних равных они потеряли из виду и уже не чувствуют себя связанными с их судьбой общими интересами; таким образом каждый отходит в сторону с мыслью, что ничего не остается, как ограничиться своими делами. Напротив, те, кто прежде занимал нижние ступени общественной лестницы, которых революция вдруг подняла до среднего уровня, наслаждаются вновь приобретенной свободой не без тайной тревоги. Замечая рядом с собой кого-нибудь из своих прежних господ, они бросают на них торжествующие, но вместе с тем боязливые взгляды и сторонятся от них.
Таким образом, наибольшая склонность к разобщению обнаруживается среди граждан именно при зарождении демократического общества.
Демократия побуждает людей не сближаться с подобными себе, но демократические революции порождают стремление бежать от них и в среде равенства увековечивают вражду, порожденную неравенством.
Великое преимущество американцев заключается в том, что они пришли к демократии без демократических революций и не стали, а родились равными.
Глава IV
Как американцы борются с индивидуализмом при помощи свободных учреждений
Деспотизм, трусливый по природе, в разобщении людей видит залог своей прочности и обычно прилагает все усилия, чтобы разъединить их. Ни один порок человеческого сердца не пользуется таким его благоволением, как эгоизм: деспот охотно прощает подданным, если они не любят его, лишь бы только они не любили друг друга. Он не просит их помогать ему управлять государством, ему достаточно того, что они не стремятся управлять собой. Тех, которые стараются соединить свои усилия для общего блага, он называет мятежными и беспокойными умами, а добрыми гражданами называет, извращая естественный смысл слов, тех, кто замыкается в себе.
Таким образом, деспотизм порождает как раз те же пороки, каким благоприятствует и равенство. Эти две вещи гибельно дополняют и поддерживают друг друга.
Равенство ставит людей рядом, не соединяя их общей связью. Деспотизм воздвигает между ними преграды и разделяет их. Первое побуждает их не думать о ближних, второй делает индифферентизм общественной добродетелью.
Поэтому деспотизм, опасный в любое время, должен внушать боязнь в века демократии.
Легко видеть, что в эти века свобода особо необходима людям.
Когда гражданам приходится заниматься общественными делами, то это выводит их из сферы частных интересов и время от времени заставляет забывать о себе.
Как только они начинают сообща обсуждать общие проблемы, каждый понимает, что он не так независим от своих сограждан, как думал прежде, что надо и самому помогать им, чтобы пользоваться их помощью.
Когда управляет народ, нет ни одного человека, который не чувствовал бы значения общественной благосклонности и не старался завоевать ее, снискав любовь и уважение тех, среди кого ему приходится жить.
Тогда многие чувства, леденящие сердца и разъединяющие людей, должны отступать на задний план и таиться в глубине души. Гордость скрывается, презрение не смеет показаться на свет, эгоизм боится самого себя.
При свободном правительстве, когда большая часть общественных должностей – выборные, тогда все, чьи высокие помыслы или беспокойные стремления не находят простора в частной жизни, чувствуют, что не могут обойтись без окружающего их населения.
Тогда случается, что человек начинает думать о ближних из-за честолюбия и видит свою выгоду в том, чтобы ради них забывать о себе. Я знаю, что здесь мне могут указать на всевозможные интриги, порождаемые выборами, на бесчестные средства, которыми пользуются кандидаты, и на клевету, распускаемую их противниками. Выборы – повод к вражде, и он представляется тем чаще, чем чаще происходят выборы.
Это, без сомнения, великое зло, но оно преходяще, между тем как благодеяния, находящиеся вместе с ним, остаются навсегда.
Желание быть выбранным в данное время может многих вовлекать в борьбу, но впоследствии оно побуждает всех помогать друг другу; если и бывает, как частный случай, что выборы ссорят двух друзей, то выборная система в целом постоянно сближает граждан, которые иначе всегда оставались бы чуждыми друг другу. Свобода создает распри, а деспотизм – общее равнодушие.
С индивидуализмом, который порождался равенством, американцы боролись при
Американские законодатели думали, что для исцеления этой болезни, столь опасной и столь естественной в социальном организме в демократические времена, недостаточно дать всей нации только общее представительство; они полагали, что гораздо лучше дать политическую жизнь каждой части территории, чтобы случаи действовать сообща представлялись гражданам на каждом шагу, чтобы они каждый день чувствовали, что они связаны друг с другом.
Это значило – поступать благоразумно.
Общие дела целой страны занимают лишь наиболее выдающихся граждан, да и они только изредка собираются вместе, а поскольку потом они часто теряют друг друга из виду, то и между ними не может установиться прочной связи. Когда жителям одного округа приходится решать местные вопросы, тогда одни и те же лица постоянно соприкасаются и волей-неволей должны узнавать друг друга и угождать друг другу.
Отвлечь человека от его частных дел и внушить ему интерес к судьбам всего государства трудно, потому что он плохо понимает, какое влияние судьба всего государства может иметь на его жизнь. Но стоит только провести дорогу около его поместья, и он сразу увидит, что это малое общественное дело имеет отношение к важнейшим его частным делам, и без всяких объяснений поймет тесную связь, соединяющую частный интерес с общим.
Следовательно, чтобы внушить гражданам интерес к общему благу и показать, насколько для этой цели они постоянно нуждаются друг в друге, гораздо важнее возложить на них управление мелкими местными делами, чем открывать доступ к общим и важным.
Любовь народа можно завоевать сразу каким-нибудь подвигом, но чтобы приобрести любовь и уважение окружающего вас населения, нужен целый длинный ряд мелких заслуг, безупречная служба в неизвестности, постоянное доброжелательство и прочно установившаяся репутация бескорыстия.
Свободное устройство местного управления, заставляя значительное число граждан добиваться любви своих соседей и окружающих, постоянно сближает людей друг с другом и, вопреки разъединяющим их инстинктам, вынуждает помогать друг другу.
В Соединенных Штатах самые богатые граждане стараются не отдаляться от народа, напротив, они сближаются с ним, охотно выслушивают его и ежедневно говорят с ним. Они знают, что в демократии богачи всегда нуждаются в бедных и что в демократические времена бедняка легче привязать к себе обходительностью, чем благодеянием. Величина благодеяния, ярко освещая различие положений, возбуждает скрытое раздражение в тех, кто пользуется им; между тем простота обращения имеет почти неотразимую привлекательность: его кротость подкупает и даже грубость иногда нравится.
Не сразу эта истина проникает в умы богачей. Обычно они отвергают ее, пока продолжается демократическая революция, и даже по окончании ее признают не сразу. Они охотно соглашаются благодетельствовать народу, но при этом хотят по-прежнему держать его в почтительном отдалении. Они думают, что этого достаточно, они ошибаются, они могут разориться на благотворительность и все-таки не вызвать теплого чувства в окружающем населении. Оно требует от них не денежной жертвы, надо пожертвовать своей гордостью.
Можно сказать, что в Соединенных Штатах нет ума, который бы не трудился над открытием новых средств увеличения богатства и удовлетворения потребностей общества. В каждом округе самые образованные граждане постоянно посвящают свои знания изысканию новых способов поднять общественное благосостояние, а когда найдут их, спешат открыть их народу.
Тем, кто близко узнает пороки и слабости, которые в Америке нередко можно заметить у правящих, кажется удивительным растущее благосостояние народа; это – ошибка: вовсе не выбранные власти создают благосостояние американской демократии, а она сама процветает, потому что власти – выборные.
Не нужно думать, что патриотизм американцев и заметная в каждом из них заботливость о благосостоянии его сограждан – только кажущиеся. Правда, в Соединенных Штатах, как и везде, частный интерес управляет большей частью человеческих действий, однако он направляет не все.
Я должен сказать, что мне приходилось видеть реальные и великие жертвы, приносимые американцами для общего дела, и я много раз замечал, что почти никогда они не оставляют друг друга без помощи в нужде.
Свободные учреждения, которыми обладают жители Соединенных Штатов, и политические права, какими они так широко пользуются, постоянно напоминают гражданину, что он живет в обществе. Они ежеминутно приводят его к мысли, что и долг, и собственная выгода человека заключаются в том, чтобы быть полезным ближним. А поскольку у него нет никакой особой причины ненавидеть их, ведь он им ни раб, ни господин, то его сердце легко склоняется в сторону добрых чувств. Вначале он заботится об общественных интересах по необходимости, а потом по желанию; то, что было расчетом, становится инстинктом; трудясь на пользу ближних, человек наконец вырабатывает в себе привычку и стремление служить им.
Во Франции многие смотрят на равенство как на главное зло, а на политическую свободу – как на второе зло. Когда приходится примириться с одним, стараются избавиться по крайней мере от другого. Напротив, я утверждаю, что для борьбы с бедствиями, порождаемыми равенством, есть только одно действительное средство – политическая свобода.
Глава V
Роль ассоциаций в гражданской жизни американцев
Я хочу рассказать не о тех политических ассоциациях, в которых люди ищут защиты против деспотизма большинства или против превышений королевской власти. Об этом я уже говорил в другом месте. Очевидно, что по мере того, как каждый гражданин в отдельности делается слабее, он становится и менее способным отдельно защищать свою свободу, так что, если бы вместе с этим он не учился искусству соединяться с себе подобными для общей ее защиты, то тирания возрастала бы вместе с равенством.
Политические ассоциации, существующие в Соединенных Штатах, составляют лишь часть той обширной картины, какую представляет совокупность всех ассоциаций.
Американцы всех возрастов, состояний, способностей постоянно соединяются вместе. У них есть не только торговые и промышленные общества, в которых все принимают участие, но и тысячи других видов обществ: с религиозными и нравственными целями, серьезные и пустые, весьма общего и узкого характера, огромные и ничтожные. Американцы создают ассоциации, чтобы устраивать празднества, основывать семинарии, открывать трактиры, строить церкви, распространять книги, посылать миссионеров; таким же образом они возводят госпитали, тюрьмы, школы. Идет ли речь об открытии новой истины или нужно воздействовать на чувство великими примерами – они соединяются в общества; словом, во главе нового предприятия, везде, где во Франции вы видите правительство, а в Англии высокопоставленное лицо, в Америке рассчитывайте увидеть ассоциацию.
Я встречал в Америке такие виды ассоциаций, каких, признаюсь, представить не мог, и часто удивлялся тому неподражаемому мастерству, с каким жителям Соединенных Штатов удавалось объединять усилия множества людей и свободно направлять их к одной общей цели.
Впоследствии я путешествовал
В Англии нередко весьма обширные предприятия выполняются единичными силами; между тем нет такого мелкого дела, ради которого американцы не создали бы общества. Ясно, что первые в ассоциации видят только могучий рычаг деятельности, а вторые – единственно возможную ее форму.
Таким образом, оказывается, что именно в самой демократической стране земного шара люди довели до высшего в наши дни совершенства искусство преследовать общими силами предмет общих стремлений и дали самое широкое применение этому новому искусству.
Случайность ли это или существует необходимая связь между ассоциациями и равенством?
Аристократические общества имеют в своем составе, среди множества индивидуумов, которые сами по себе бессильны, незначительное число очень богатых и влиятельных граждан; каждый из них может один создавать крупные предприятия.
Здесь людям не нужно соединяться для общей деятельности, потому что они и без того составляют прочное целое.
Каждый богатый и влиятельный гражданин здесь составляет как бы главу постоянной ассоциации, образуемой силой вещей и состоящей из всех тех, которые подчинены ему и которых он заставляет помогать выполнению собственных планов.
У демократических народов, напротив, каждый гражданин независим и в отдельности бессилен. Сами по себе они ничего не могут сделать, и никто не может требовать от других обязательной помощи. Если они не научатся добровольно помогать друг другу, то все придут к полному бессилию.
Если бы граждане демократических стран не имели ни права, ни склонности создавать общества с политическими целями, то их свобода подвергалась бы всем случайностям, но все-таки они долго еще могли бы сохранять и богатство, и образованность; между тем если бы они не привыкли действовать сообща в обыденной жизни, то сама цивилизация была бы в опасности. Когда частные лица потеряли бы возможность совершать великие дела единичными силами и не выработали бы способности вести их сообща, то народ скоро вернулся бы к варварству.
К несчастью, общественные условия, которые делают ассоциации такой необходимостью для демократических народов, в то же время их организацию делают для них труднее, чем для всех остальных.
Когда хотят составить ассоциацию несколько членов аристократического общества, то им это легко сделать. Каждый приносит в общество свое обширное влияние, и потому можно ограничиться небольшим числом участников; а когда их немного, то им просто узнать друг друга, сговориться и установить постоянные правила.
У демократических наций все по-иному: здесь ассоциация, чтобы иметь какое-нибудь влияние, должна быть весьма многочисленной.
Я знаю, что моих современников это не смущает. Они утверждают, что по мере того, как отдельные граждане становятся слабее и бессильнее, правительство должно делаться более способным и деятельным, чтобы общество в целом могло выполнять то, что не под силу отдельной личности. Они воображают, будто этими словами вопрос разрешается; я думаю, что они ошибаются.
Правительство могло бы заменить собой наиболее значительные американские ассоциации, и в пределах Союза отдельные штаты уже пытались сделать это. Но какой политической власти хватит на бесчисленное множество мелких предприятий, которые ежедневно создают американские граждане при помощи ассоциаций?
Легко видеть, что приближается время, когда человек будет все менее способен производить единичными силами даже вещи самые обыкновенные и необходимые для жизни. Следовательно, задачи общественной власти будут разрастаться, и ее усилия будут с каждым днем расширять их. Чем более она будет заменять собой ассоциации, тем более станут нуждаться в ее помощи граждане, потерявшие представление о совместной деятельности. Это – причины и следствия, которые будут постоянно вызывать друг друга. Не придется ли в конце концов общественной власти управлять всеми отраслями промышленности, которые не под силу отдельному человеку? И если настанет момент, когда из-за крайнего разделения земельной собственности земля окажется раздробленной на бесконечно малые части, так что и ее обработка будет возможна только для ассоциаций рабочих, не придется ли тогда главе правительства оставить кормило правления и взяться за плуг?
Если бы правительство повсюду заняло место ассоциаций, то ум и нравственность демократического народа подвергались бы такой же опасности, как его торговля и промышленность.
Только взаимное воздействие людей друг на друга оживляет мысли и чувства, возвышает сердце и развивает ум. Я показал, что в демократических странах это действие почти равно пулю. Там его нужно создать искусственно, а сделать это могут только ассоциации.
Когда члены аристократии усвоят новую мысль или проникнутся новым чувством, они ставят их, так сказать, рядом с собой на той великой сцене, где находятся сами, и, выставляя напоказ толпе, легко проводят их в умы и сердца окружающих.
В демократических странах поступать подобным образом может лишь общественная власть, но легко видеть, что ее действие всегда недостаточно и нередко опасно.
Поддерживать и оживлять движение мыслей и чувств среди великого народа правительству так же не под силу, как и вести его промышленные предприятия. Как только оно попытается выйти из политической сферы и вступить на этот новый путь, оно даже помимо своей воли делается невыносимо деспотическим. Правительство может лишь диктовать точные правила; чувства и мысли, которым оно сочувствует, оно делает обязательными, и всегда трудно отличать его советы от приказаний.
Еще хуже, если оно вообразит своей задачей задерживать всякое движение. Тогда и само оно остановится без движения и погрузится в добровольный сон.
Необходимо, чтобы оно действовало не одно. Могущественных частных лиц, которых уничтожило равенство, у демократических народов заменяют ассоциации.
Как только несколько жителей Соединенных Штатов познакомятся с чувством или идеей, которую хотят возбудить и в публике, они ищут друг друга и, отыскав, соединяются в общество. Теперь это уже не отдельные люди, а заметная сила, ее действия имеют значение примера, она говорит, и ее слушают.
Когда я впервые услышал в Соединенных Штатах, что сто тысяч людей дали публичное обязательство не употреблять крепких напитков, мне это показалось скорее забавным, чем серьезным; я не мог понять, почему этим столь воздержным гражданам недостаточно просто пить воду у себя дома.
Вскоре я понял, что эти сто тысяч американцев были встревожены проблемой пьянства и решили взять под свое покровительство трезвость. Они действовали точно так же, как вельможа, который стал бы одеваться очень просто, чтобы внушить обычным гражданам презрение к роскоши. Надо полагать, что если бы эти сто тысяч людей жили во Франции, то каждый отдельно обратился бы к правительству с просьбой учредить надзор за питейными заведениями по всей территории государства.
Особого нашего внимания заслуживают, по-моему, американские общества с религиозными и моральными целями.
В демократических странах наука ассоциаций – основная, прогресс всех других зависит от ее успехов.
В числе законов, управляющих человеческими обществами, есть один, отличающийся от остальных большей точностью и ясностью. Чтобы цивилизация сохранялась или развивалась, умение соединять свои силы должно развиваться и совершенствоваться в прямом отношении с возрастанием равенства.
Глава VI
Об отношениях ассоциаций и газет
Когда люди не соединены прочной и постоянной связью, то единственное средство заставить многих действовать сообща – это убеждать в отдельности каждого, чья помощь необходима, что его частный интерес обязывает его присоединить свои усилия к усилиям других.
Сделать это удобно только с помощью газеты: она может в тысячи мест одновременно внести одну и ту же мысль.
Газета – это советник, за которым не нужно идти, он является сам и ежедневно вкратце сообщает вам об общем деле, не отрывая вас от частных проблем.
Следовательно, газеты становятся все более необходимыми по мере того, как укрепляется равенство и индивидуализм делается опасное. Думать, что они способствуют только охранению свободы, значило бы придавать им мало значения: они поддерживают цивилизацию.
Я не отрицаю, что в демократических странах газеты нередко завлекают граждан в весьма легкомысленные предприятия, но без них не было бы совсем общей деятельности. Порождаемое ими зло гораздо меньше того, которое они исцеляют.
Значение газеты не ограничивается тем, что множеству людей она внушает одно и то же намерение, она дает и средства выполнять общими силами те планы, которые они задумали и без нее.
В аристократических странах выдающиеся граждане видны издалека. Если они хотят соединить свои силы, то идут друг к другу и увлекают вслед за собой толпу.
В демократических странах, напротив, нередко случается, что у многих есть желание или потребность соединиться, но они не могут этого сделать, поскольку они незначительны и затерялись в толпе, то не видят и не могут найти друг друга. Тут является на помощь газета, она провозглашает во всеуслышание чувство или мысль, возникшую одновременно, но в отдельности у каждого из них. Все тотчас устремляются к этому источнику света, и умы, так долго блуждавшие во мраке, наконец встречаются и соединяются.
Газета сблизила их, но она и после этого еще необходима, чтобы удерживать их вместе.
Чтобы иметь какое-нибудь влияние, у демократического народа ассоциация должна быть многочисленной. Ее составляют люди, разбросанные на большом пространстве, каждого из них ограниченность средств и масса вытекающих отсюда мелких забот держат в том месте, где он живет. Им нужно найти способ общаться каждый день, не встречаясь, и действовать дружно, не сходясь. Поэтому ни одна демократическая ассоциация не может обойтись без газеты.
Следовательно, между ассоциациями и газетами существует необходимая связь: газеты создают ассоциации, а ассоциации создают газеты; и если верно, что ассоциации должны размножаться с усилением равенства, то не менее верно и то, что по мере размножения ассоциаций растет число газет.
Таким образом, в Америке можно встретить одновременно и больше ассоциаций, и больше газет, чем в какой бы то ни было другой стране.
Это отношение между числом ассоциаций и газет приводит нас к открытию другого отношения: между состоянием периодической прессы и формой управления страны; оно показывает нам, что число периодических изданий должно уменьшаться, или возрастать, пропорционально усилению, или ослаблению, административной централизации. У демократического народа должности местного управления нельзя возложить на знатных граждан, как это делается в аристократии; надо или уничтожить эти должности, или предоставить их большому числу граждан. Эти последние составляют настоящую ассоциацию, неизменно установленную законом для управления частью территории, и им важно, чтобы газета являлась к ним среди их частных дел и сообщала о положении общего дела. Чем многочисленнее должности местного управления, тем больше и тех, кого закон призывает к отправлению их, и тем сильнее размножаются газеты, поскольку необходимость их дает себя чувствовать ежеминутно.
Быстрый рост числа газет в Америке зависит не столько от великой политической свободы и безусловной независимости прессы, сколько именно от крайнего раздробления административной власти. Если бы все жители Союза были избирателями, но имели лишь право выбирать законодателей для всего государства, тогда им было бы достаточно небольшого числа газет, потому что тогда действовать сообща им приходилось бы только в определенных случаях, правда, очень серьезных, но очень редких. Закон установил внутри великой общенародной ассоциации мелкие ассоциации для местного управления – в каждой провинции, в каждом городе, можно сказать, в каждом селении. Таким образом, законодатель заставил каждого американца ежедневно участвовать вместе с некоторыми из сограждан в общем деле, и газета каждому должна сообщать, чем занимаются другие.
По моему мнению, если демократический народ[310] и не имеет национального представительства, но низшие местные власти многочисленны, то в конце концов у него будет больше газет, чем у другого народа, у которого наряду с выборной законодательной властью существует централизованная администрация. У американцев высшая степень национальной свободы соединяется со всевозможными местными вольностями, и это лучше всего объясняет невероятное развитие, какое получила в Соединенных Штатах ежедневная пресса.
По общепринятому в Англии и во Франции взгляду, стоит только отменить налоги, лежащие на печати, и число газет возрастет до бесконечности. Но не надо приписывать этой реформе преувеличенное значение. Число газет возрастает в зависимости не только от их дешевизны, но и от того, насколько часто нужно большому числу людей объединиться и действовать вместе.
Точно так и растущее влияние газет я ставлю в связь с причинами более общими, чем те, какими порой объясняют его.
Газета может существовать только при том условии, если она проводит идеи или чувства многих. Таким образом, газета всегда является представителем той ассоциации, члены которой являются ее обычными читателями.
Эта ассоциация может быть более или менее определившейся, более или менее тесной, более или менее многочисленной, но она существует по крайней мере в зародыше в умах только благодаря тому, что есть газета.
Это приводит нас к последнему замечанию, которым мы и закончим главу.
Чем более укрепляется равенство, тем слабее делается каждый в отдельности, тем легче он позволяет толпе увлечь себя и тем труднее ему одному остаться при убеждении, которое она отвергает.
Газета является представителем ассоциации, можно сказать, что она обращается к каждому из
Следовательно, по мере того, как люди делаются более равными, влияние газет должно возрастать.
Глава VII
Отношения между гражданскими и политическими ассоциациями
В мире есть только один народ, граждане которого ежедневно пользуются неограниченной свободой создавать ассоциации с политическими целями. В то же время это единственный народ, граждане которого научились и в частной жизни постоянно извлекать пользу из права ассоциаций и этим путем сумели добиться таких благ, какие только может дать цивилизация.
У тех народов, где запрещена политическая ассоциация, редка и гражданская.
Невероятно, чтобы это было результатом случая, скорее следует думать, что между этими двумя родами ассоциаций существует естественная необходимая связь.
Случайно несколько человек заинтересованы в известном деле. Речь идет о коммерческом предприятии, о промышленной операции; они встречаются и соединяются, таким образом они постепенно привыкают к ассоциации.
Чем больше число этих мелких предприятий, тем быстрее приучаются люди, незаметно для себя, преследовать общими силами и крупные.
Гражданские ассоциации облегчают организацию политических, с другой стороны, политические ассоциации чрезвычайно способствуют развитию и улучшению гражданских.
В гражданской жизни, собственно говоря, каждый может воображать, будто он ни в ком не нуждается. В политике он не может подумать этого. Когда народ живет политической жизнью, тогда мысль об ассоциации и желание соединиться ежедневно возникает у всех граждан: как бы противна привычкам людей ни была совместная деятельность, но в интересах партии они всегда будут готовы к ней.
Таким образом, политика делает общей склонность и привычку к совместной деятельности, она порождает желание соединяться и учит этому толпу людей, которые иначе жили бы всегда обособленно.
В гражданской жизни общий интерес редко привлекает к участию в общем деле большое число лиц. Нужно много мастерства, чтобы создать нечто подобное.
В политике такие случаи постоянно представляются сами собой. Но общая сила ассоциаций очевидна только тогда, когда ассоциация велика. Слабые поодиночке граждане заранее и вообразить не могут, какую силу они приобретут, соединившись, а чтобы они поняли это, им нужно это показать. Вот почему и происходит, что часто собрать несколько человек для общей цели труднее, чем массу людей; тысяча граждан не видят смысла соединяться, а десять тысяч видят его. В политике люди соединяются для важных целей, но польза, которую они извлекают из ассоциаций в важных делах, показывает им практически, что и в самых мелких им выгодно поддерживать друг друга.
Политическая ассоциация сразу выводит множество людей из их замкнутости; как бы ни были они разделены умом, богатством – она сближает их и устанавливает между ними отношения; раз встретившись, они сумеют всегда найти друг друга.
В большую часть гражданских ассоциаций можно вступить, только внеся часть своего имущества, так бывает во всех торговых и промышленных обществах. Когда люди еще не опытны в искусстве создавать ассоциации и не знают его основных правил, то, вступая в первый раз в такое общество, они боятся слишком дорого заплатить за это. Они предпочитают лучше отказаться от данного могучего средства успеха, чем подвергаться сопровождающим его опасностям. Гораздо охотнее вступают они в политические ассоциации, которые им кажутся безопасными, потому что здесь они не рискуют своими деньгами.
Но после продолжительного участия в этих ассоциациях нельзя не познакомиться с тем, как поддерживается порядок среди огромной массы людей и какими средствами удается заставить их дружно и методически идти к общей цели. Здесь они привыкают подчинять свою волю воле других, свои отдельные усилия общей работе, то есть учатся всему тому, что в гражданских ассоциациях так же необходимо знать, как и в политических.
Таким образом, на политические ассоциации можно смотреть как на обширные бесплатные школы, куда все граждане приходят изучать общую теорию ассоциаций.
Впрочем, если бы политическая ассоциация даже и не способствовала непосредственно развитию гражданской, то уничтожение первой все-таки повредило бы второй.
Когда граждане могут соединиться только в определенных случаях, то в ассоциации они видят вещь редкую и необыкновенную, они не смеют и мечтать о ней.
Если же им предоставлена полная свобода создавать ассоциации, то в конце концов они начинают видеть в них универсальное и, так сказать, единственное средство, каким люди могут пользоваться для достижения различных целей, которые они себе ставят. Всякая новая потребность сразу заставляет вспомнить об ассоциации.
Умение организовать их, как я сказал выше, делается основной наукой, которую все изучают и применяют.
Когда одни ассоциации запрещены, а другие дозволены, трудно отличить первые от вторых. Сомнение заставляет держаться в стороне от всех, и устанавливается род общественного мнения, которое готово на всякую ассоциацию смотреть как на дерзкое, почти преступное дело[311].
Напрасно воображают, что если дух ассоциаций стеснять в одном пункте, то он все-таки непременно разовьется с той же силой во всех других, и что достаточно позволить людям выполнять известные предприятия, чтобы они сейчас же приступили к этому. Когда граждане выработали умение и привычку соединяться для разных целей, то они действительно будут соединяться так же охотно для великих, как и для малых. Но если им позволено будет создавать ассоциации лишь с мелкими целями, то они даже не найдут в себе ни уменья, ни охоты на это. Напрасно вы предоставите им полную свободу сообща вести свои торговые дела, – они лениво будут пользоваться дарованными им правами; устав искоренять запрещенные ассоциации, вы с удивлением увидите, что не можете убедить их организовать дозволенные.
Я не говорю, что в странах, где политическая ассоциация запрещена, гражданская не может существовать; люди не могут жить в обществе, не участвуя в каком-нибудь общем деле. Но я утверждаю, что в этих странах гражданские ассоциации всегда малочисленны, плохо приживаются, неумело ведутся и что они или никогда не задаются обширными планами, или терпят в них неудачи.
Все это, естественно, приводит меня к мысли, что свобода ассоциации с политическими целями далеко не так опасна для общественного спокойствия, как это думают; если вначале она некоторое время и волнует государство, то впоследствии может укреплять его.
В демократических странах политические ассоциации – это, так сказать, единственные сильные граждане, которые стремятся управлять государством. Правительства нашего времени смотрят на подобные ассоциации так же, как средневековые короли смотрели на сильных вассалов короны: они питают к ним нечто вроде инстинктивного страха и при всякой встрече вступают в борьбу с ними.
К гражданским ассоциациям они, напротив, относятся благосклонно, поскольку заметили, что эти ассоциации вместо того, чтобы обращать
С другой стороны, когда вы смотрите на бесчисленное множество промышленных предприятий, которые сообща ведутся в Соединенных Штатах, и видите повсюду американцев, без отдыха трудящихся над выполнением какого-нибудь важного и трудного плана, который может быть разрушен малейшим беспорядком, тогда вам понятно, почему у этих столь занятых людей нет желания волновать государство и нарушать общественное спокойствие, от которого они выигрывают.
Но достаточно ли наблюдать эти вещи порознь и не следует ли обнаружить скрытую связь, соединяющую их? Именно в политических ассоциациях американцы любого возраста, состояния, умственного развития с каждым днем приучаются ценить ассоциации вообще и осваиваются с их назначением. Именно здесь они видят себя в многочисленном собрании, говорят и слушают друг друга и сообща задумывают всевозможные предприятия. Приобретенные таким образом познания они переносят и в гражданскую жизнь и применяют их.
Пользуясь опасной свободой, американцы учатся искусству уменьшать ее последствия.
Для известных моментов существования народа нетрудно доказать, что политические ассоциации волнуют государство и парализуют промышленность, но если взять всю жизнь народа, то, быть может, легко понять, что свобода политических ассоциаций способствует благосостоянию и даже спокойствию граждан.
В первой части этой книги я писал: «Нельзя смешивать неограниченную свободу ассоциаций со свободой печати: первая опаснее второй и не так необходима. Народ может установить для нее известные границы, не переставая быть сам себе господином, чтобы остаться им, иногда он даже должен это сделать». Далее я добавил: «Нельзя не признаться, что неограниченная свобода политических ассоциаций – это высшая степень свободы, какую только может вынести народ. Если она и не увлекает его в анархию, то все же постепенно приводит, так сказать, к ее границе».
Следовательно, я вовсе не думаю, что народ всегда может предоставить гражданам неограниченное право объединяться с политическими целями, и даже сомневаюсь, благоразумно ли было бы во всякое время и в какой бы то ни было стране не положить границ свободе ассоциаций.
Говорят, что если народ не ограничит права ассоциаций тесными пределами, то он не может поддерживать внутреннее спокойствие, внушать уважение к законам, установить прочное правительство. Без сомнения, подобные блага драгоценны, и я понимаю, что ради приобретения или сохранения их народ соглашается временно подчиниться тяжелым требованиям; но все же нужно, чтобы он понимал, чего стоят ему эти блага.
Когда человеку ампутируют руку, чтобы спасти жизнь, – это я понимаю, но я не поверю, что он окажется так же ловок, как если бы и не был калекой.
Глава VIII
Как американцы борются с индивидуализмом с помощью учения хорошо понятого интереса
Когда миром правили несколько богатых и могущественных людей, то они охотно составляли себе возвышенное понятие об обязанностях человека, любили говорить, что благородно забывать себя, что следует делать добро бескорыстно, как сам Бог. В то время в области нравственности это была, так сказать, официальная доктрина.
Я сомневаюсь, чтобы в аристократические эпохи люди были добродетельнее, чем в другое время, но несомненно, что тогда о привлекательности добродетели говорили не переставая, и только потихоньку исследовали, какая в ней польза. Но по мере того, как каждый сосредотачивается на самом себе и полет мысли становится менее высоким, идея жертвы начинает пугать моралистов, и они уже не решаются проповедовать ее людям. Они переходят к исследованию, не заключается ли частная выгода граждан в труде для общего счастья, и, открыв одну из точек, в которых частный и общий интерес встречаются и совпадают, спешат указать на нее. Постепенно подобные наблюдения накапливаются. То, что вначале было лишь отдельной заметкой, превращается в общее учение, и наконец все верят, что, служа ближним, человек служит самому себе и что делать добро его побуждает частный интерес.
Во многих местах этого сочинения я уже рассказывал, как умело жители Соединенных Штатов почти всегда соединяют личную выгоду с благосостоянием сограждан. Здесь я хочу объяснить только ту общую теорию, благодаря которой им это удается.
В Соединенных Штатах почти никто не говорит, что добродетель прекрасна. Утверждают только, что она полезна, и каждый день доказывают это. Американские моралисты не считают, что нужно жертвовать собой для ближних, потому что это – великое дело, но они полагают, что подобные жертвы приносящему их так же необходимы, как и получающему.
Они заметили, что в их стране и в их время человек прикован к себе самому непреодолимой силой, и, не надеясь преодолеть ее, они хотят лишь направлять ее.
Они не отрицают, что каждый человек имеет право преследовать личные выгоды, а стараются только доказать, что выгода каждого – быть честным.
Я не хочу здесь вникать в подробности их аргументации, это отвлекло бы меня от моего предмета; достаточно будет сказать, что они убедили своих сограждан.
Давно уже Монтень сказал: «Если я не пойду прямым путем ради его прямоты, то все-таки пойду им, зная по опыту, что в конце концов он обычно оказывается и самым приятным, и самым выгодным».
Доктрина правильно понимаемого интереса не нова, но у американцев наших дней ее признают все, там она стала популярной, ее видят в основе каждого поступка и все рассуждения проникнуты ею. Ее одинаково часто можно услышать от бедняка и от богача.
В Европе доктрина интереса гораздо грубее, чем в Америке, но в то же время она не так распространена и не так открыто признается; у нас постоянно ее прикрывают еще великими жертвами, которых уже нет.
Американцы, напротив, легко объясняют почти все поступки своей жизни доктриной правильно понятого интереса, они показывают, как осмысленный эгоизм побуждает их жертвовать на пользу государства частью своего времени и богатства. Мне кажется, что в этом отношении они несправедливы к себе: в Соединенных Штатах, как и везде, иногда можно видеть, как люди увлекаются бескорыстными и необдуманными порывами, присущими человеку, но американцы неохотно сознаются, что поддаются подобным чувствам, они скорее желают возвысить репутацию своей философии, чем самих себя.
Я мог бы остановиться здесь и не
Правильно понятый интерес – доктрина не особенно возвышенная, но ясная и надежная. Она не задается великими целями, но тех, которые она себе ставит, достигает без труда. Поскольку она доступна всякому уму, то каждый понимает и запоминает ее. Она прекрасно приспособлена к людским слабостям, а потому легко приобретает огромное влияние, которое ей не трудно удержать, так как против личной выгоды она направляет ту же выгоду, и, чтобы управлять страстями, пользуется теми самыми силами, какие порождают их.
Учение правильно понятого интереса не побуждает к великим жертвам, но каждый день подталкивает к мелким. Само по себе оно не может сделать человека добродетельным, но создает массу граждан честных, трезвых, умеренных, предусмотрительных, владеющих собой, и если оно не ведет к добродетели прямо, направляя к ней волю, то незаметно приближает к ней, изменяя привычки.
Если бы это учение достигло полного господства в нравственном мире, то добродетели, выходящие из ряда обыкновенных, без сомнения, сделались бы реже, но, я думаю, также реже сделались бы наиболее грубые пороки. Доктрина хорошо понятого интереса препятствует, быть может, некоторым людям высоко подняться над средним человеческим уровнем, но множество других, которые опустились бы ниже этого уровня, благодаря ей держатся на нем. Если взглянуть на отдельные личности, то эта доктрина принижает их, если смотреть на весь человеческий род, то она его возвышает.
Я решаюсь даже утверждать, что доктрина правильно понятого интереса более всех других философских теорий соответствует потребностям наших современников и что в ней я вижу самую верную гарантию, какая только есть у них против собственных недостатков. Поэтому к ней прежде всего должны обращаться моралисты нашего времени. Если бы она и казалась им несовершенной, то им все-таки следует принять ее как необходимую.
Я думаю, что, взвесив все, окажется, что у нас эгоизм так же силен, как и в Америке, разница только в том, что там он осмыслен, а у нас нет. Всякий американец сумеет пожертвовать частью своих выгод, чтобы спасти остальное, а мы хотим все сохранить и часто лишаемся всего.
Я вижу около себя только людей, которые желают каждый день доказывать своим современникам и словом, и примером, что полезное никогда не бывает бесчестно. Найду ли я, наконец, и таких, кто захочет убедить их, что честное может быть полезным?
Никакая власть не может помешать тому, чтобы возрастающее равенство не направляло человеческий ум на поиски полезного и не заставляло каждого гражданина замыкаться в себе самом.
Поэтому следует ожидать, что личный интерес станет главным, если не единственным двигателем человеческих поступков; но вопрос в том, как каждый будет понимать свой личный интерес?
Если, делаясь равными, граждане будут невежественными и грубыми, то трудно предвидеть, до какой нелепой крайности дойдет их эгоизм, и невозможно сказать, какие позорные бедствия навлекут они на себя, не желая пожертвовать частью своего достояния для блага ближних.
Я не думаю, чтобы учение интереса в том виде, как оно представлено в Америке, было ясно во всех своих частях, однако оно заключает в себе множество истин настолько очевидных, что нужно только просветить людей, чтобы они их поняли. Просветите же их обязательно; век слепой преданности и инстинктивных добродетелей остался далеко позади, и приближается время, когда без просвещения невозможно будет существование ни свободы, ни общественного спокойствия, ни порядка.
Глава IX
Как американцы применяют учение правильно понятого интереса в религиозных вопросах
Если бы доктрина правильно понятого интереса имела в виду только этот мир, то ею нельзя было бы удовлетвориться; многие жертвы могут получить свою награду только в ином мире, и как бы ни силился ум доказать пользу добродетели, всегда трудно будет заставить честно жить человека, который не думает о смерти.
Поэтому надо знать, насколько теория интереса, правильно понятого, сопоставима с религиозными верованиями.
По словам философов, проповедующих это учение, чтобы быть счастливым в жизни, нужно следить за своими страстями и тщательно подавлять их крайности, прочное счастье можно приобрести, только отказываясь от тысячи преходящих удовольствий, и, наконец, нужно постоянно преодолевать самого себя, чтобы лучше достигать собственных целей.
Основатели почти всех религий утверждали приблизительно то же самое. Они не указывали другого пути, а лишь отодвигали дальше цель, и за жертвы, которых они требовали, обещали награду не в этой жизни, а в будущей.
Я не допускаю, что все делающие добро по предписаниям религии действовали так только из-за награды.
Я встречал ревностных христиан, которые забывали себя, чтобы с большим усердием трудиться для общего счастья, и слышал от них самих, что они так делают для того, чтобы заслужить награду в будущей жизни; но я не могу удержаться от мысли, что они сами себя обманывают. Я слишком уважаю их, чтобы поверить этому.
Правда, христианство говорит нам, что нужно других ставить выше себя, чтобы получить Царство Небесное, но оно учит также, что делать добро ближним следует из любви к Богу. Это – превосходное изречение; человек проникает своим умом в божественную мысль; он видит, что цель Бога есть порядок, он свободно присоединяется к этой великой мысли, и, всецело жертвуя личными выгодами этому дивному порядку всех вещей, он не ждет иной награды, кроме блаженства созерцать его.
Я не думаю, что единственный двигатель религиозных людей есть интерес. Но полагаю, что он – главное средство, которым пользуются религии, чтобы управлять людьми, и, без сомнения, именно благодаря ему они овладевают толпой и становятся популярными.
Мне непонятно, почему доктрина правильно понимаемого интереса должна отвлекать людей от религиозных верований, и, наоборот, мне кажется ясным, каким образом она приближает к ним.
Предположим, что для достижения счастья в этой жизни человек никогда не поддается инстинкту и хладнокровно обдумывает всякий свой поступок, что он не уступает первому порыву желаний, а научился бороться с ними, и что он привык без труда отказываться от минутных удовольствий ради постоянных выгод всей жизни.
Если подобный человек искренне верит в ту религию, которую он исповедует, то ему ничего не стоит подчиниться налагаемым ею требованиям. Рассудок советует ему сделать это, а привычки уже подготовили его к этому.
Если же у него возникли сомнения в предмете своих верований, то он не остановится на этом, а подумает, что благоразумнее рискнуть некоторыми благами
«Ошибаться, считая христианскую религию истинной, – говорил Паскаль, – это еще не большая потеря, но какое же несчастье – ошибаться, считая ее ложной!»
Американцы вовсе не обнаруживают грубого равнодушия к будущей жизни и свободны от высокомерного презрения к тем опасностям, которых они надеются избежать.
Они выполняют свои религиозные обряды без стыда и слабости. Но обычно даже в самом усердии их видно нечто такое спокойное, аккуратное, рассчитанное, что, кажется, и к подножию алтаря их привело не столько сердце, сколько рассудок.
Американцы не только руководствуются интересом при исполнении предписаний своей религии, но сам интерес этот часто видят в настоящей жизни. В Средние века священники говорили лишь о будущей жизни, они и не собирались доказывать, что благочестивый христианин может быть счастлив и на земле.
Между тем американские проповедники постоянно переходят к земле и только с большим трудом отводят от нее взор. Чтобы сильнее воздействовать на своих слушателей, они ежедневно указывают им, как религиозные верования поддерживают свободу и общественный порядок; слушая их, часто не знаешь, что, собственно, имеет в виду религия прежде всего: доставить ли вечное блаженство в будущей жизни или благоденствие в настоящей.
Глава X
Стремление к материальному благосостоянию в Америке
В Америке жажда материального благосостояния, если и не всегда исключительна, тем не менее представляет всеобщее явление; если и не все испытывают ее в одинаковой степени, то все ее чувствуют. Умы заняты заботами об удовлетворении малейших потребностей тела, о том, чтобы обеспечить себе комфорт повседневной жизни.
Нечто подобное все более заметно и в Европе.
В числе причин, порождающих эти явления, одинаковые в том и другом Свете, – многие близко касаются моего предмета, и я должен указать на них.
Когда богатства наследственно закреплены за одними и теми же семействами, тогда можно видеть множество людей, которые пользуются материальным благосостоянием, однако не придают ему особого значения.
Всего сильнее овладевает человеческим сердцем не спокойное обладание ценным предметом, а неудовлетворенное желание владеть им и постоянный страх потерять его.
В аристократических странах богачи, не знакомясь никогда с жизнью, отличной от той, какую ведут они сами, не боятся, что она может измениться; им трудно даже представить другой образ жизни. Материальное благосостояние для них – не цель, а только среда, в которой человек живет. В нем они видят, так сказать, необходимую принадлежность самой жизни и пользуются им, даже не думая о нем.
Когда естественное и инстинктивное стремление к благосостоянию, свойственное всем людям, удовлетворено без труда и без забот, тогда помыслы их устремляются на другое; их одушевляют и увлекают более возвышенные и сложные предприятия.
Поэтому среди материальных наслаждений члены аристократии часто выказывают гордое презрение к ним и находят в себе особенную силу, когда им приходится лишиться их. Все революции, колебавшие или низвергавшие аристократию, показывали, как легко люди, привыкшие к роскоши, могут обойтись даже без необходимого; между тем люди, трудом добившиеся благосостояния, едва могут пережить его потерю.
Переходя от высших классов к низшим, мы увидим аналогичные явления, хотя и обусловленные иными причинами.
У тех народов, где аристократия господствует в обществе и держит его в застое, народ свыкается со своей нищетой, как богачи с собственным богатством. Одни не заботятся о материальном благосостоянии потому, что обладают им без труда, другие не думают о нем потому, что не надеются получить его, да и не настолько знакомы с ним, чтобы желать его.
В подобных обществах мысль бедняка всегда занята другим миром; бедность реальной жизни подавляет его воображение, но оно вырывается и ищет своих наслаждений за ее пределами.
Наоборот, когда привилегии уничтожены и сословия сливаются, когда родовые поместья делятся, распространяется просвещение и свобода, тогда у бедняка возникает стремление добиться благосостояния, а у богача – опасение лишиться его. Появляется множество состояний средней руки. Обладатели их пользуются материальными наслаждениями настолько, чтобы получить вкус к ним, но слишком мало, чтобы ими удовлетвориться. Эти наслаждения достаются им всегда с трудом, и они спешат воспользоваться ими.
Таким образом, они постоянно стараются получить или сохранить эти наслаждения, столь ценные, неполные, кратковременные.
Пытаясь определить чувство, естественное для людей возбуждаемых и ограничиваемых темным происхождением и недостаточностью средств, я нахожу, что таким свойством можно признать стремление к довольству. Любовь к материальному благосостоянию по существу своему есть чувство, принадлежащее среднему классу. Она увеличивается и разрастается вместе с этим классом, и отсюда уже переходит как в высшие слои общества, так и в среду простого народа.
Я не встречал в Америке такого бедняка, который смотрел бы на удовольствия богачей без зависти и надежды и воображение которого заранее не ловило бы тех благ, в каких упорно отказывает ему судьба.
С другой стороны, у богачей в Соединенных Штатах я никогда не замечал того гордого презрения к материальным благам, которое порой обнаруживается даже в среде самой пышной и испорченной аристократии.
Большая часть этих богачей были бедняками и на себе чувствовали гнет нужды, они долго боролись с враждебной судьбой, и теперь, когда победа одержана, в них еще живут страсти, сопровождавшие борьбу; их как будто опьяняют те мелкие наслаждения, за какими они гнались сорок лет.
Конечно, в Соединенных Штатах, как и везде, встречается достаточно людей, которые получили состояние по наследству и владеют богатством, не ими приобретенным. Но и у них заметна такая же привязанность к жизненным наслаждениям. Любовь к довольству сделалась господствующей, национальной склонностью; в эту сторону несется великий поток человеческих страстей, увлекая всех за собой.
Глава XI
Последствия любви к материальным наслаждениям в демократические эпохи
Можно подумать, что любовь к материальным наслаждениям должна постоянно вести американцев к порче нравов, расстройству семейной жизни и в конце концов угрожать судьбе самого общества.
Ничего подобного не происходит: в среде демократии любовь к материальным наслаждениям порождает совсем иные последствия, чем среди аристократических народов. Порой случается, что утомление, пресыщение богатством, разрушение верований, упадок государства постепенно сводят мелкие аристократии к одним лишь материальным наслаждениям.
В других случаях могущество правителя и слабость народа вынуждают дворянство отказаться от власти, не лишая его богатств, и, закрывая для него путь к широкой деятельности, оставляют его во власти беспокойных стремлений, тогда это сословие тяжело опускается в сферу личной жизни и в наслаждениях старается забыть о своем прошлом величии.
Когда члены аристократического сословия таким образом отдаются исключительно любви к материальным наслаждениям, то обычно они сосредоточивают
Такие люди не удовлетворяются погоней за благосостоянием, им нужны роскошная испорченность и блистательный разврат. Они создают пышный культ материи и, кажется, хотят превзойти друг друга в этом.
Чем выше были прежние величие, сила и свобода аристократии, тем ниже падает она теперь, и каков бы ни был блеск ее доблестей, можно смело предсказать, что слава ее пороков превзойдет его.
Что касается демократических народов, то стремление к материальным наслаждениям не увлекает их в подобные крайности. Здесь любовь к довольству является чувством упорным, всеобщим, исключительным, но сдержанным. Тут нет речи о том, чтобы строить огромные дворцы, победить или обмануть природу, разорить целый мир для удовлетворения страстей одного человека. Речь идет о прибавке земли к своим полям, о разведении сада или расширении дома, о том, чтобы сделать жизнь более спокойной и удобной, предотвратить притеснения и удовлетворить малейшие потребности без усилий и почти без издержек. Все это – мелочи, но человек сживается с ними, он видит их каждый день перед собой, и наконец они заслоняют от него весь остальной мир, а иногда становятся даже между ним и Богом.
Мне скажут, что это справедливо только по отношению к гражданам, имеющим ограниченные средства, что у богачей и здесь окажутся те же наклонности, какие и в аристократические эпохи. Я с этим не согласен.
Относительно материальных наслаждений самые богатые граждане демократии обнаруживают склонности почти такие же, как и народ, потому что, выйдя из народа, они разделяют его вкусы или считают своей обязанностью подчиняться им. В демократических обществах чувственность народа принимает спокойные и умеренные формы, которых и придерживаются все; здесь одинаково сложно выделиться из общего уровня как пороками, так и добродетелями.
В среде демократических народов и богачи заняты не столько наслаждениями, выходящими из ряда обыкновенных, сколько удовлетворением своих мельчайших потребностей, они исполняют множество мелких желаний, но не позволяют овладеть собой сильной и необузданной страсти. Поэтому они скорее могут погрузиться в изнеженность, чем в разврат.
Возникающая у людей демократических эпох страсть к материальным наслаждениям вовсе не противоположна порядку, напротив, она часто нуждается в нем для своего удовлетворения. Точно так же не враждебна она и строгости нравов, ведь добрые нравы нужны для общественного спокойствия и поддерживают промышленность. Нередко даже она соединяется с религиозной моралью: человек хочет наибольшего возможного счастья в этой жизни, не отказываясь от надежд и на будущую.
В числе материальных благ есть и такие, обладание которыми преступно, от них воздерживаются. Есть и другие, пользоваться которыми не осуждает ни религия, ни нравственность. Им и отдают беззаветно сердце, воображение, жизнь и в погоне за ними упускают из виду более ценные блага, составляющие гордость и величие человеческого рода.
Я обвиняю равенство не в том, что оно увлекает людей к запрещенным наслаждениям, а потому, что оно всецело погружает их в погоню за дозволенными.
Таким образом, в мире можно было бы установить род честного материализма, который не развращал бы людей, а расслаблял бы их и наконец незаметно отнял бы у них все душевные силы.
Глава XII
Почему у некоторых американцев присутствует столь восторженный спиритуализм
Преобладающей страстью американцев является стремление к благам этого мира, однако бывают промежутки, когда дух их сразу разрывает сдерживающие его узы земных забот и неудержимо устремляется к небу.
Во всех штатах Союза, а особенно в малонаселенных местностях Запада, можно всегда встретить странствующих проповедников, которые несут слово Божье.
Слушать их прибывают из самых отдаленных местностей целые семьи с женщинами, детьми и стариками, пробираясь через непроходимые дебри и необитаемые леса, и, встретив их, жадно слушают целые дни и ночи, забывая не только о своих делах, но даже о самых настоятельных телесных потребностях.
Среди американского общества можно встретить людей, полных восторженного и почти фанатичного спиритуализма, какого вы не встретите в Европе. Порой тут возникают странные секты, пытающиеся открыть новые пути к вечному блаженству. Религиозное помешательство здесь привычно.
Это не должно нас удивлять.
Человек не сам одарил себя стремлением к бесконечному и любовью к бессмертному. Эти высокие чувства не являются по его прихоти, они имеют незыблемое основание в природе человека и живут даже против его воли; его усилия могут заглушить и исказить их, но не уничтожить.
У души есть свои потребности, которые тоже необходимо удовлетворять, и, несмотря на все старания заглушить их, скоро среди чувственных наслаждений она начинает ощущать скуку, беспокойство и волнение.
Если бы когда-нибудь все помыслы большей части человечества сосредоточились на погоне за материальными благами, то можно бы было ожидать, что у некоторых людей возникает сильнейшая реакция. Из страха навсегда остаться под гнетущей властью плоти, они страстно устремятся в мир духов.
Не следует удивляться, если в среде общества, которое только и думает о земном, встречаются люди, которые ничего не хотят знать, кроме неба. Странно, если бы мистицизм не делал быстрых успехов в среде общества, занятого единственно своим благосостоянием.
Говорят, что пустыни Фиваиды заселились благодаря гонениям императоров и казням цирка. По моему мнению, тут большую роль играли чувственность Рима и эпикурейская философия Греции.
Если бы общественные условия, обстоятельства и законы не сводили так узко помыслов американцев к погоне за довольством, то и переходя к невещественному миру, они обнаружили бы больше осторожности и опытности и были бы сдержаннее. Но мысль их чувствует себя заключенной в круг, которого ей, вероятно, никогда не перейти. Вырвавшись из этих границ, она не знает, где остановиться, и часто неудержимо уносится далеко за пределы здравого смысла.
Глава XIII
Почему американцы и в довольстве взглядЯТ такими беспокойными
В отдаленных уголках Старого Света можно еще порой встретить народы, которые были как бы забыты среди общего смятения и которые оставались без движения, когда вокруг них все волновалось. Большей частью эти народы крайне бедны и невежественны, они не вмешиваются в управление, и часто правительства угнетают их. Однако у них вы заметите беззаботные лица и веселое настроение.
В Америке я видел много свободных и образованных людей, находившихся в самых счастливых условиях, и мне казалось, что какое-то облако омрачает их лица; даже среди развлечений они выглядели серьезными, почти грустными.
Главная причина этого заключается в том, что первые совсем не думают о бедствиях, которые им приходится переносить, а вторые постоянно мечтают о благах, каких у них еще нет.
Странно видеть, с каким лихорадочным жаром американцы
Американец так исключительно занят благами этого мира, будто уверен, что никогда не умрет, и так стремительно бросается на те, которые представляются ему, словно в любую минуту боится умереть, не насладившись ими. Он ловит все их, но не оставляя за собой, тотчас же выпускает из рук, стремясь к новым наслаждениям.
В Соединенных Штатах человек заботливо строит дом, чтобы провести в нем свою старость, – и продает его, не закончив крышу; разводит сад и сдает его в аренду, когда приходит время воспользоваться плодами; он расчищает поле, а сбор урожая предоставляет другим. Он берется за профессию и бросает ее. Он не остается долго в том месте, где родился, и идет в другое со своими беспокойными желаниями. Если частные дела оставляют ему хоть немного свободного времени, он кидается в водоворот политики. И если к концу года, полного трудов, у него остается еще досуг, он путешествует по обширному пространству Соединенных Штатов, удовлетворяя свою беспокойную любознательность. Таким образом он за несколько дней одолеет пятьсот льё, чтобы лучше рассеяться от своего счастья.
Наконец приходит смерть, и только она останавливает неутомимого американца в этой тщетной погоне за полным счастьем, которое всегда ускользает.
Сначала кажется удивительным видеть такое необычайное возбуждение у счастливых людей, в самой благоприятной обстановке. Между тем это зрелище старо как мир, странно наблюдать его в целом народе.
В стремлении к материальному благосостоянию следует видеть первый источник того скрытого беспокойства, какое заметно в поступках американцев, и того непостоянства, примеры которого они представляют ежедневно.
Человек, который отдался исключительно погоне за благами этого мира, всегда должен спешить, ведь ему дан короткий срок, чтобы найти, приобрести их и насладиться ими. Воспоминание о краткости жизни постоянно погоняет его. Помимо тех благ, какими он обладает, он каждую минуту представляет тысячу других, насладиться коими ему помешает смерть, если он не поспешит. Эта мысль наполняет его тревогой, страхом и печалью и поддерживает в его душе возбуждение, которое заставляет его часто менять планы и свое место.
Если к жажде довольства присоединяется такое общественное устройство, при котором ни закон, ни обычай никого не прикрепляют к определенному месту, то это также является новой важной причиной беспокойного настроения: тогда можно видеть, как люди постоянно меняют дорогу, боясь не попасть на тот кратчайший путь, который должен привести их к счастью.
С другой стороны, легко понять, что если у людей, страстно стремящихся к материальным наслаждениям, желания сильны, то они падают духом; если конечная цель – наслаждение, то средства достигнуть ее должны быть быстрыми, иначе труд, которым приобретается наслаждение, превосходит самое наслаждение. Поэтому и люди здесь вместе и пылки, и вялы, и сильны, и слабы. Порой даже смерть не так пугает их, как продолжительные усилия для одной и той же цели.
Равенство ведет ко многим из только что описанных явлений и другим путем, более прямым.
Когда преимущества рождения и богатства уничтожены, а профессии доступны всем, и любой может собственными силами добиться высшего положения в каждой из них, тогда беспредельное, свободное поприще открывается честолюбию людей и они охотно воображают, будто призваны к великому назначению. Но это ошибка, и опыт ежедневно исправляет ее. Равенство позволяет каждому гражданину питать обширные надежды, но в то же время каждого из них в отдельности делает бессильным. Раздвигая границы их желаний, оно в то же время со всех сторон стесняет их.
Мало того что они слабы сами по себе, но на каждом шагу они встречают непреодолимые препятствия, которых сначала не замечали.
Они уничтожили тягостные привилегии своих сограждан; теперь встречают конкуренцию всех. Сдерживавшая их граница не столько отодвинулась, сколько изменила форму. Когда люди почти одинаковы и идут одной дорогой, то каждому в отдельности трудно двигаться быстро и пробиваться сквозь однородную толпу, которая окружает и теснит его.
Это постоянное противоречие между стремлениями, порождающими равенство, и даваемыми им средствами удовлетворения, мучит и разочаровывает людей.
Можно представить людей, достигших такой степени свободы, которая удовлетворяет их вполне. Тогда они спокойно и уверенно пользуются своей независимостью. Но никогда людям не установить такого равенства, которое удовлетворило бы их.
Какие бы усилия ни прилагал народ, ему никогда не удастся сделать все общественные положения в своей среде совершенно равными, а если бы, к несчастью, эта полная и безусловная нивелировка и удалась ему, все же останется еще умственное неравенство. Исходя прямо от Бога, оно всегда ускользнет от предписаний закона.
Как бы последовательно ни был проведен демократический принцип в общественном строе и политической конституции народа, можно рассчитывать, что всякий гражданин рядом с собой заметит такие положения, которые господствуют над ним, и легко предвидеть, что его внимание будет упорно обращено только в эту сторону. Когда неравенство – общий закон, тогда самые резкие различия не бросаются в глаза, но когда все близко к одному уровню, тогда самая ничтожная разница заметна. Вот почему по мере усиления равенства стремление к нему делается все более ненасытным.
У демократических народов люди добиваются известной степени равенства, но никак не могут достичь той, какая желательна. Она с каждым днем отодвигается от них, не скрываясь, однако, из глаз, и, отдаляясь, влечет их вслед за собой. Постоянно они надеются поймать ее, а она ускользает из их объятий. Они видят ее достаточно близко, чтобы оценить ее привлекательность, но не настолько, чтобы наслаждаться ею, и умирают, не насладившись вполне ее радостями. Таковы причины, объясняющие эту странную грусть, которая замечается у жителей демократических стран среди их довольства, и ту разочарованность, какая порой овладевает ими среди свободной и спокойной жизни.
Во Франции жалуются, что число самоубийств увеличивается; в Америке самоубийства редки, но уверяют, что помешательство там более обычная вещь, чем где бы то ни было.
Это – различные симптомы одной и той же болезни.
Американцы не решаются на самоубийство, как бы возбуждены они ни были, потому что им запрещает это религия, а материализм у них, можно сказать, не существует, несмотря на общую любовь к материальному благосостоянию.
Воля их непреклонна, а вот рассудок часто не выдерживает.
Во времена демократии наслаждения гораздо живее, чем в эпохи аристократии, и, главное, число тех, кто пользуется ими, гораздо больше; но, с другой стороны, надо сознаться, что больше также и обманутых надежд и желаний, возбуждения и тревоги, мучительных забот.
Глава XIV
Как любовь американцев к материальному благосостоянию совмещается
Когда демократическое общество превращается в абсолютную монархию, и энергия, прежде направленная как на общественные, так и на частные дела, вдруг сосредоточивается исключительно на последних, то в результате возникает временное значительное материальное процветание, но движение скоро замедляется и развитие производства останавливается.
Я не знаю, можно ли назвать хотя бы один торговый и промышленный народ начиная с жителей Тира и заканчивая флорентинцами и англичанами, который не был бы вместе с тем свободным народом. Следовательно, между свободой и промышленностью существует тесная связь и необходимое соотношение.
Это верно для всех народов вообще, но особенно для демократических.
Выше я рассказывал, почему люди, живущие в эпохи равенства, постоянно нуждаются в ассоциациях для достижения почти всего, чего они желают; с другой стороны, я указал, как полная политическая свобода народа совершенствует и проводит в его среду искусство создавать ассоциации.
Следовательно, свобода в эти эпохи особенно полезна производству богатств. Очевидно, что деспотизм, наоборот, враждебен ему.
В демократические времена деспотизм не бывает ни жестоким, ни необузданным, но он придирчив и мелочен. Хотя такой деспотизм и не топчет человеческого достоинства, однако составляет противоположность торговому духу и промышленным инстинктам.
Таким образом, люди демократических эпох нуждаются в свободе, чтобы легче достигать материальных наслаждений, которых они всегда жаждут.
В то же время случается и так, что исключительное стремление людей к этим самым наслаждениям отдает их во власть первому встретившемуся повелителю. Тогда любовь к благосостоянию обращается сама против себя и отталкивает предмет своих желаний, не замечая его.
В жизни демократических народов возникает очень опасный переходный момент.
Если жажда материальных наслаждений развивается в таком народе быстрее, чем просвещение и привычка к свободе, то наступает время, когда люди забывают все при виде тех новых богатств, которыми они готовятся овладеть. Занятые исключительно заботой об обогащении, они уже не замечают тесной связи, соединяющей богатство каждого из них в отдельности с общим благосостоянием. У таких граждан не нужно и отнимать прав, которыми они обладают, – они сами выпускают их из рук. Исполнение политических обязанностей им кажется скучной помехой, лишь отвлекающей их от дел. Идет ли речь о выборе представителей, об энергичном содействии власти, об обсуждении общих проблем, – им всегда недосуг. Они не могут тратить свое драгоценное время на такие бесполезные дела. Это – проходная забава, которая даже неприлична серьезному человеку, занятому важными заботами собственной жизни.
Эти люди воображают, будто следуют доктрине интереса, но имеют только грубое представление о ней, и чтобы лучше смотреть за тем, что они называют своими делами, они оставляют без внимания главное, необходимость оставаться самим господами над собой.
Когда трудящиеся граждане не хотят и думать об общественном деле и нет уже класса, который взял бы на себя эту заботу, чтобы чем-нибудь наполнить свой досуг, тогда место правительства является как бы пустым.
Если в этот критический момент ловкий честолюбец вздумает захватить власть, то он находит открытый путь ко всякого рода узурпации.
Пусть он позаботится о том, чтобы удовлетворялись все материальные интересы, и от него не будут требовать ничего другого. Особенно пусть он упрочит порядок. Люди, преданные материальным наслаждениям, замечают, как волнения политической свободы колеблют их благосостояние, и упускают из виду, как свобода помогает им добиться его: лишь только малейший шум общественных страстей проникает в сферу мелких наслаждений их частной жизни, они пробуждаются и беспокоятся, и страх анархии держит их в постоянном недоумении, так что они готовы при первых волнениях отказаться от свободы.
Я охотно признаю, что общественное спокойствие – великое благо, но в то же время хочу заметить, что именно через порядок все народы приходят к деспотизму. Отсюда не следует, конечно, что народы должны пренебрегать общественным спокойствием, но они не должны удовлетворяться им одним. Народ, который не требует от своего правительства ничего, кроме поддержания порядка, уже раб в глубине души, он раб собственного довольства, а может появиться и человек, который наложит на него цепи.
Деспотизм партии тогда так же опасен, как и деспотизм одного человека.
Когда масса граждан ничего не хочет знать, кроме своих частных проблем, тогда самые ничтожные партии могут рассчитывать стать хозяевами в общественных делах.
Тогда на обширной мировой сцене, как у нас в театрах, нередко можно видеть, как несколько человек представляют массу. Они говорят от имени отсутствующей или безучастной толпы, они одни действуют среди всеобщей неподвижности; распоряжаются всем по своей прихоти, изменяют законы, искажают нравы, и тогда мы с удивлением видим, как великий народ может попасть в слабые и недостойные руки ничтожной кучки людей.
До сих пор американцы счастливо избежали всех подводных камней, на которые я указал, в этом отношении они поистине достойны уважения.
Может, на всем земном шаре нет страны, где было бы меньше праздных людей, чем в Америке, и где трудящиеся так пламенно стремились бы к благосостоянию. Но если страсть американцев к материальным благам и сильна, то, по крайней мере, она не слепа; если рассудок и не может сдерживать ее, то все же он ее направляет.
Американец так занят своими частными интересами, будто он один во всем мире, а минуту спустя он отдается общественному делу так, словно совсем забыл о собственных проблемах. Он обнаруживает то эгоистическую жадность, то самый горячий патриотизм. Человеческое сердце не может так раздвоиться. Любовь, которую граждане Соединенных Штатов выказывают попеременно то к своему довольству, то к свободе, настолько сильна и та и другая настолько сходны, что надо допустить, что эти чувства соединяются и сливаются в их душе. Действительно, в своей свободе американцы видят лучшее орудие и верный залог собственного благосостояния. В первой они любят второе. Они не думают, что общественные интересы не их дело, напротив, они считают своим главным долгом обеспечить себе такое правительство, которое позволяло бы им приобретать предмет их желаний – богатство и не мешало бы мирно наслаждаться им.
Глава XV
Как религиозные верования влекут американцев к духовным наслаждениям
Когда наступает седьмой день недели, в Соединенных Штатах торговая и промышленная жизнь нации останавливается. Шум стихает, его заменяет глубокое спокойствие или, скорее, какая-то торжественная сосредоточенность. Душа снова вступает в свои права над собой и созерцает себя.
В этот день торговые места пусты; каждый гражданин, окруженный своими детьми, отправляется в церковь; здесь он слышит слова, которые странно звучат для его уха; ему говорят о бесчисленных бедствиях, причиняемых гордостью и жадностью, о необходимости умерять свои
Вернувшись домой, он не бросается к счетным книгам, а открывает Священное Писание. Там он находит возвышенные или трогательные изображения величия и благости Творца, беспредельного великолепия его созданий, высокого назначения людей, их обязанностей и прав на бессмертие.
Таким образом, американец время от времени скрывается, так сказать, от самого себя, отрывается на мгновение от мелких страстей, волнующих его жизнь, и преходящих интересов, наполняющих ее, и сразу входит в идеальный мир, в мир возвышенного, чистого, вечного.
В другом месте этой книги я разбирал причины, которыми следует объяснять стойкость политических учреждений Америки, и одной из главных назвал религию. Теперь, рассматривая отдельного гражданина, я опять встречаю ее и вижу, что для каждого отдельного гражданина она так же полезна, как и для всего государства.
Американцы на деле доказывают, что они понимают всю необходимость возвысить демократию при помощи религии. Взгляд их на себя в этом отношении – истина, которой должны проникнуться все демократические народы.
Я уверен, что общественный и политический строй народа располагает его к известным верованиям и склонностям, в которых потом он и остается твердым, и в то же время отклоняется от других убеждений, без всякого труда и сомнения с его стороны.
Искусство законодателя заключается в том, чтобы вначале хорошо распознать эти склонности человеческого общества и понимать, когда усилиям граждан следует помочь, а когда, напротив, нужно задержать их. Его обязанности меняются в зависимости от времени. Неизменна только цель, к которой всегда должно идти человечество, а средства достигнуть ее постоянно меняются.
Если бы я родился во время аристократии, в среде такого народа, где наследственное богатство одних и безысходная нищета других одинаково не допускают у людей мысли о лучшей участи и держат души как бы застывшими в созерцании иного мира, то у такого народа я считал бы необходимым, насколько можно, пробудить сознание новых потребностей; я постарался бы открыть самые быстрые и легкие средства удовлетворить эти вновь народившиеся потребности, и, направляя величайшие усилия ума на изучение физического мира, старался бы возбудить в нем стремление к благосостоянию.
Если бы некоторые слишком пылко бросились в погоню за богатством и обнаружили исключительную любовь к материальным наслаждениям, то я и в этом не видел бы большой беды: эти отдельные черты скоро стерлись бы в общем целом.
Другие задачи у законодателя в демократии.
Дайте демократическим народам просвещение и свободу и предоставьте их себе. Они сами легко сумеют извлечь все блага, какие только может дать этот мир; доведут до совершенства полезные искусства и с каждым днем будут делать свою жизнь более удобной и приятной; сам общественный строй толкает их в эту сторону. Я не боюсь, что они остановятся.
Но когда стремлению к богатству, хотя и честными и законными средствами, человек отдается с увлечением, то можно предположить, что вскоре его высшие способности заглохнут, что, стараясь улучшить все вокруг себя, он сам наконец опустится ниже. В этом, а не в чем другом, заключается опасность.
Следовательно, в демократии как законодатели, так и все честные и просвещенные граждане, должны неустанно стараться возвысить души и поддерживать в них стремление к небу. Все, кто интересуется будущностью демократических обществ, должны соединиться и постоянно дружно работать для распространения в них стремления к беспредельному, чувства возвышенного и любви к духовным радостям.
Если же, среди других мнений, вы встретите в демократическом народе и некоторые из тех вредных теорий, какие стараются убедить, будто все погибает вместе с телом, то на их проповедников вы должны смотреть как на естественных врагов этого народа.
В материалистах меня поражает многое. Их доктрины мне кажутся опасными, а их гордость возмущает меня. Если их система и может чем-нибудь быть полезна человеку, так это, вероятно, тем, что внушает ему скромное мнение о себе. Но в них этого не видно, и, считая доказанным, что они напоминают животных, они выглядят так гордо, словно убедили, что они боги.
Материализм у всех народов является опасной болезнью человеческого духа, но особенно опасен он среди демократического народа, потому что соответствует пороку, наиболее обыкновенному у такого народа.
Демократия развивает стремление к материальным наслаждениям. Это стремление, вытесняя все остальные, скоро приводит человека к уверенности, что нет ничего, кроме материи. Материализм, в свою очередь, решительно и с безумным пылом увлекает их к этим самым наслаждениям. Таков фатальный круг, в который все толкает демократические народы. Хорошо, если они заметят опасность и удержатся.
Большая часть религий представляет только общеприменимые, простые и практичные способы внушить людям веру в бессмертие души. В этом-то и заключается величайшая выгода, какую извлекает демократический народ из религии; именно это и делает ее для него более необходимой, чем для всех других.
Когда религия глубоко пустила корни в недрах демократии, берегитесь колебать ее; напротив, заботливо храните ее, как драгоценнейшее наследие аристократических веков, и не старайтесь отнимать у людей их старые верования и заменять их новыми, потому что при переходе от одной веры к другой душа на мгновение окажется свободной от всяких верований, и тогда любовь к материальным наслаждениям может разрастись и завладеть ею безраздельно.
Конечно, вера в переселение душ ничем не разумнее материализма; при всем том, если бы демократии было необходимо выбирать между тем и другим, я бы не колебался и решил, что, когда граждане верят в будущее переселение своей души в свинью, они не так рискуют опуститься до степени животных, как в том случае, когда они совсем не верят в ее существование.
Вера в духовное и бессмертное начало, на время соединенное с материей, настолько необходима для величия человека, что производит благотворное влияние даже и тогда, когда она не соединена с верой в награды и наказания и когда ограничивается уверенностью, что после смерти божественное начало, заключающееся в человеке, сливается с Богом или переходит в другое существо.
Даже в этом случае люди видят в теле только второстепенную и низшую часть нашего существа; даже подчиняясь ему, они презирают его, между тем как к духовной части человека они чувствуют естественное уважение и тайное благоговение даже в том случае, если порой и отказываются подчиниться ей. Уже одно это дает их мыслям возвышенное направление и заставляет бескорыстно и независимо от внешних побуждений стремиться к чистоте чувств и высоте помыслов.
Неизвестно, было ли у Сократа и его школы четко определенное представление о том, что должно случиться с человеком после смерти, но они были убеждены, что душа
Читая Платона, можно заметить, что и до него, и в его время было немало писателей, проповедовавших материализм. До нас они не дошли или сохранились только в отрывках. Так было во все времена: большая часть великих литературных имен связана со спиритуализмом. Это учение поддерживается инстинктами и склонностями человеческого рода, они сохраняют его нередко против воли самих людей и не позволяют забыть имена его глашатаев. Не следует думать, что где бы то ни было, при каком бы то ни было политическом устройстве страсть к материальным наслаждениям и соответствующие ей убеждения могут удовлетворить народ. Человеческое сердце шире, чем думают, в нем могут жить одновременно и стремление к земным благам, и любовь к небесным; порой оно беззаветно отдается одному из них, но никогда не забывает надолго и о другом.
Легко заметить, что в эпохи демократии господство спиритуалистических взглядов особенно важно, но не так легко указать, каким образом правительства этих народов могут обеспечить этим взглядам господство.
Я не верю в успехи и долговечность официальных философских систем, а что касается государственных религий, то я всегда думал, что если они и могут временно служить интересам политической власти, то всегда, рано или поздно, делаются роковыми для церкви.
Точно так же я не принадлежу и к числу тех, по мнению которых, для того чтобы поднять религию в глазах народа и дать господство спиритуализму, который она проповедует, полезно предоставить косвенно ее служителям политическое влияние, в каком им отказывает закон.
Меня так тревожат почти неизбежные опасности, которым подвергается вера, когда ее истолкователи вмешиваются в общественные дела, и в то же время я так убежден в необходимости поддерживать христианство в среде новых демократий, что скорее готов приковать к храму священников, чем позволить им выйти оттуда.
Какие же средства остаются для власти, чтобы возвращать людей к спиритуалистическим убеждениям или удерживать их в религии, внушающей их?
То, что я сейчас скажу, сильно уронит меня в глазах политиков. Единственное средство, при помощи которого правительства могут повысить популярность догмата о бессмертии души, это поступать каждый день так, будто они сами верят в нее. Я думаю, что, только строго придерживаясь религиозной морали в важных делах, они могут рассчитывать приучить граждан ценить и уважать ее в мелких поступках.
Глава ХVI
Как излишняя любовь к благосостоянию может навредить ему
Между духовным развитием и улучшением внешней жизненной обстановки существует более тесная связь, чем предполагают. Человек может различать эти две вещи и рассматривать каждую поочередно, но не разделять их, не потеряв из виду той и другой.
У животных те же чувства, как и у нас, и почти те же желания; нет таких материальных потребностей, которые не были бы общими у нас с ними, каких нельзя было бы найти у собаки так же, как и у нас самих.
Отчего же животные умеют удовлетворять только первые и самые грубые свои потребности, тогда как мы до бесконечности разнообразим собственные наслаждения и умножаем их?
Нас ставит выше животных в этом отношении то обстоятельство, что нам в поисках материальных благ помогает душа, тогда как ими руководит лишь инстинкт. В человеке ангел учит животное искусству удовлетворять себя. Если человек может умножать свои наслаждения в такой степени, которой животные и представить не могут, то это потому, что он способен становиться выше этих наслаждений и презирать их, не исключая и самой жизни, тогда как животные ни о чем подобном не догадываются.
Все, что возвышает, расширяет и укрепляет душу, то делает ее более способной с успехом решать и такие задачи, где речь идет не о ней.
Наоборот, все, что ослабляет или унижает ее, то отражается на всей ее деятельности, направлена ли она на самое высокое или на ничтожное, и угрожает сделать ее почти одинаково не способной как на то, так и на другое. Поэтому дух должен быть велик и силен, хотя бы для того, чтобы время от времени отдавать свою силу и величие на служение телу.
Если когда-нибудь люди сумеют удовлетвориться одними материальными благами, то вероятно, что они постепенно утратят способность производить их и будут пользоваться ими без разбора и улучшения, как животные.
Глава XVII
Почему во времена равенства и сомнения следует отодвигать в будущее цель человеческой деятельности
В века веры конечная цель жизни ставится за пределами жизни.
Люди этих времен таким образом естественно и, так сказать, сами того не желая, привыкают в течение длинного ряда лет иметь в виду одну неподвижную цель, к которой они и идут; они незаметно привыкают подавлять множество мелких, минутных желаний, чтобы достигнуть удовлетворения этого великого и неизменного желания, которым они томятся. Эти привычки сказываются и тогда, когда люди хотят заняться каким-нибудь земным делом. Они охотно ставят своей деятельности на земле общую и определенную цель, к которой и направляют все свои силы. Они не увлекаются каждый день какой-нибудь новой попыткой, у них есть строго определенные цели, которые они неустанно преследуют.
Это объясняет, почему религиозные народы часто выполняли работу, требующую столь продолжительного труда. Оказывается, что, заботясь о будущей жизни, они открыли великую тайну успеха в настоящей.
Религия вырабатывает общую привычку всегда иметь в виду будущее. В этом отношении для счастья в настоящей жизни она так же полезна, как и для блаженства в будущей. Это – одна из самых важных в политическом отношении ее сторон.
Но по мере того как свет веры меркнет, взгляд человеческий делается более узким, и можно сказать, что людям предмет их деятельности с каждым днем кажется все ближе.
Раз они отвыкли интересоваться тем, что должно произойти после смерти, то легко погружаются в полное, животное равнодушие к будущему, которое вполне соответствует известным инстинктам человеческого рода. Раз они потеряли способность ставить свои главные надежды в далеком будущем, то они должны хотеть немедленного исполнения малейших желаний, и, по-видимому, с того момента, когда они потеряли надежду на вечную жизнь, они действуют так, словно им дан только один день жизни.
Таким образом, в века неверия всегда следует бояться, что люди будут отдаваться во власть изменчивой игры своих желаний, что, отказываясь от того, чего нельзя приобрести без продолжительных усилий, они не совершат ничего великого, постоянного, прочного.
Если у такого народа общественный строй становится
Когда каждый старается менять место, когда неограниченная конкуренция открыта для всех, а в демократической суматохе богатства накапливаются и разлетаются в одно мгновение, то в человеческом уме возникает мысль о неожиданном и легко достающемся счастье, об огромных богатствах, приобретаемых и теряемых, картина удачи во всех ее формах. Неустойчивость общественного устройства благоприятствует естественной неустойчивости желаний. Среди этих постоянных колебаний судьбы настоящее вырастает и заслоняет собой будущее, которое стушевывается; люди не хотят загадывать дальше завтрашнего дня.
В тех странах, где по несчастному стечению обстоятельств неверие и демократия встречаются, философы и правители должны стараться отодвинуть в глазах людей цель их деятельности; в этом заключается их задача.
Моралист, не расходясь с духом своего времени и страны, должен учить, как устоять против него. Пусть он каждый день пытается доказать современникам, что даже среди окружающего их волнения гораздо легче, чем они предполагают, задумывать и выполнять долговременные проекты. Пусть он покажет, что хотя человечество изменилось, однако способы, с помощью которых люди могут приобретать блага этого мира, остались прежние, и что у демократических народов, как и везде, достигнуть полного удовлетворения общей жажды счастья можно, только не поддаваясь тысяче мелких, повседневных, мимолетных желаний.
Не менее определенна и задача правителей.
Всегда важно, чтобы правители народов не упускали из виду будущего, но в века демократии и неверия это еще необходимее, чем в другое время. Действуя таким образом, правители демократии не только приводят в хорошее состояние общественные дела, но своим примером учат и простых граждан решать их частные проблемы.
Особенно они должны стараться, насколько это возможно, изгнать из политического мира случайность.
Внезапное и незаслуженное возвышение придворного в аристократической стране производит лишь мимолетное впечатление, потому что здесь вся совокупность учреждений и верований заставляет человека медленно двигаться тем путем, с какого он не может сойти.
Но нет ничего гибельнее подобных примеров, когда они представляются демократическому народу. Они окончательно выталкивают его на ту наклонную плоскость, куда все увлекает его. Поэтому во времена скептицизма и равенства следует особенно тщательно остерегаться, чтобы место знания и заслуг не заняла любовь народа или правителя, которую дает или отнимает случай. Желательно, чтобы успех всегда являлся наградой трудам, чтобы не было доступной славы и честолюбию не приходилось долго сосредоточивать свое внимание на цели, прежде чем достигнуть ее.
Правительства должны стараться снова возбудить в людях интерес к будущему, интерес, которого уже не внушают им ни религия, ни общественный строй; они должны не на словах, а на деле каждый день показывать гражданам, что богатство, слава, власть бывают наградой за работу, что великие успехи увенчивают собой только долгие стремления, что без труда нельзя приобрести ничего прочного.
Когда люди привыкают задолго предвидеть и надеяться на то, что должно случиться с ними на земле, то им всегда трудно удержать свои помыслы в тесных пределах земной жизни, и они охотно переходят их, желая заглянуть еще дальше в будущее.
Я не сомневаюсь, что, приучая граждан думать о будущем в этой жизни, можно постепенно, незаметно для них самих, приблизить их к религиозным верованиям.
Таким образом, средство, которое до известной степени позволяет людям обходиться без религии, является, быть может, единственным, какое только остается нам, чтобы долгим обходным путем вести человечество к вере.
Глава XVIII
Почему американцы уважают честный труд
В демократии, где нет родовых богатств, каждый или трудится, чтобы жить, или трудился, или родился от людей, которые работали. Идея труда как необходимого, естественного и почетного условия человеческой жизни представляется человеческому уму повсюду, куда ни взглянешь.
У этих народов труд не только не презирается, но его уважают; предубеждение существует в его пользу, а не против него. В Соединенных Штатах богатый человек считает своей обязанностью перед общественным мнением посвящать свое свободное время какому-нибудь торговому или промышленному делу, или исполнению общественных обязанностей. Он был бы невысокого мнения о себе, если бы пользовался жизнью лишь для того, чтобы жить. Много богатых американцев приезжают в Европу именно с целью избавиться от этой обязанности трудиться: в Старом Свете они находят остатки аристократических обществ, среди которых праздность еще пользуется уважением.
Равенство не только окружает уважением идею труда вообще, оно высоко ставит идею труда, приносящего прибыль.
В аристократии презирают, собственно говоря, не сам труд, а работу для прибыли. Труд считается почетным, если к нему побуждает честолюбие или добродетель. И в аристократии постоянно случается, что трудящийся ради славы не равнодушен и к приманке выгоды, но эти два желания встречаются только в глубочайших тайниках его души, и тот пункт, где они соединяются, он тщательно скрывает от всех. Он готов даже лицемерить перед самим собой. В аристократических странах нет чиновника, который не высказывал бы желания бескорыстно служить государству. Их жалованье – это мелочь, о какой они порой мало думают, и всегда делают вид, будто совсем не думают.
Таким образом, идея выгоды стоит отдельно от идеи труда.
В демократических обществах, напротив, связь этих двух идей всегда очевидна. Когда стремление к богатству становится общим, имущества незначительны и необеспеченны, а каждому нужно приумножить свои средства и готовить новые для детей, тогда для всех ясно, что именно выгода побуждает их к труду, если не исключительно, то по крайней мере отчасти. Даже те, кто трудится прежде всего для славы, – даже они неизбежно свыкаются с мыслью, что они трудятся не ради ее одной, и открывают, что, как бы то ни было, к желанию прославиться у них присоединяется и желание жить.
С той минуты, когда, с одной стороны, труд начинает казаться всем гражданам почетной необходимостью человеческой жизни, с другой стороны, работа всегда производится всецело или отчасти в виду платы, тогда исчезает огромное расстояние, разделявшее различные профессии в аристократическом обществе. Если они и не все одинаковы, то по крайней мере все имеют общие черты.
Нет профессий, в которых работали бы не для денег. Общая всем им плата дает им семейное сходство.
Это объясняет взгляды американцев на различные профессии.
В Америке слуги не считают для себя унизительным свой труд, ведь вокруг них все работают. Они не находят унизительной и мысль, что они получают жалованье, – ведь и президент Соединенных Штатов работает за плату. Ему платят за то, что он управляет, а им за то, что они прислуживают.
В Соединенных Штатах есть профессии более или менее тяжелые, более или менее прибыльные, но нет ни высших, ни низших. Всякое честное занятие уважается.
О причинах склонности американцев к промышленной деятельности
У демократических народов земледелие развивается едва ли не медленнее всей другой полезной деятельности. Часто даже кажется, что оно стоит неподвижно, потому что многие иные виды труда быстро идут вперед.
Все склонности и привычки, порождаемые равенством, влекут людей в другую сторону – к торговле и промышленности.
Я представляю человека энергичного, образованного, свободного, состоятельного, полного желаний. Его состояние не позволяет ему жить в праздности, но он достаточно богат, чтобы быть выше страха нужды, и он размышляет об улучшении своей участи. Этот человек получил склонность к материальным наслаждениям, склонность, которой тысячи других отдаются на его глазах; он и сам испытал их и горит желанием увеличить собственные средства, чтобы насладиться ими полнее. Между тем жизнь проходит, время не ждет. Что ему делать?
Земледелие обещает ему верные, но медленные результаты. Здесь обогащаются лишь постепенно и с трудом. Земледелие годится только богачам, которые уже имеют большой достаток, или беднякам, ищущим кусок хлеба. Его выбор сделан: он продает свое поле, оставляет дом и берется за какое-нибудь занятие рискованное, но выгодное.
В демократических обществах встречается множество подобных людей, и масса их увеличивается по мере того, как укрепляется равенство.
Демократия не только увеличивает число трудящихся, но к одному виду труда она влечет сильнее, чем к другому; именно она отвлекает их от земледелия и направляет на промышленность и торговлю[312].
Это можно заметить даже у самых состоятельных граждан.
В демократических странах человек, каким бы богачом его ни считали, всегда недоволен своим богатством, потому что ему кажется, будто он все-таки беднее своего отца, и он боится, что его дети будут еще беднее. В демократии богачи постоянно размышляют о средствах приумножить свои накопления, и они обращают свои взоры на торговлю и промышленность, которые кажутся им самыми быстрыми и верными средствами обогатиться. В этом отношении они разделяют стремления бедных, хотя свободны от их проблем, или, точнее, их толкает самая настоятельная из нужд: желание сохранить собственное положение.
В аристократии богачи в то же время составляют и правящий класс. Важные общественные дела поглощают их внимание и отвлекают от мелких забот, которых требуют торговля и промышленность. Если бы все-таки кто-нибудь из них вздумал случайно взяться за торговые дела, то ему тотчас загородила бы дорогу воля всего сословия. Как ни восставай против власти большинства, никогда полностью не избавишься от ее ига, и в среде аристократических сословий, которые упорно отказываются признать права национального большинства, создается свое большинство, оно и господствует (S.).
В демократических странах, где деньги не ведут своего обладателя к власти, а часто лишают ее, богачи не знают, куда девать свой досуг. Беспокойные и разнообразные желания, обширные средства, влечение к необычному, которое чувствуют все, чем бы то ни было возвышающиеся над толпой, – все это подстрекает их действовать, но им открыта одна дорога – в торговлю. В демократии нет ничего выше и значительнее торговли; она привлекает внимание публики, занимает воображение толпы; к ней направляются все энергичные страсти. Ни собственные предрассудки, ни предрассудки других – ничто не может помешать богачу заняться этим делом. В демократии богачи не составляют одной корпорации, которая бы имела собственные нравы и свое благоустройство. Взгляды их класса не удерживают их, а взгляды общие всей стране подстрекают их. С другой стороны, крупные состояния, какие можно встретить в демократических странах, почти всегда нажиты торговлей, и много поколений должно смениться, прежде чем обладатели этих богатств утратят привычку к торговле.
Стесненные в узком пространстве, которое отводит им политика, богачи демократии всецело бросаются в торговлю, здесь они могут развернуться и пустить в ход свои естественные преимущества, и по обширности промышленных предприятий можно судить, как мало значения придавали бы они промышленности, если бы родились в аристократии.
Это замечание относится и ко всем гражданам демократии, богаты они или бедны.
Кому приходится жить среди демократической неустойчивости, те постоянно имеют перед глазами картину риска и в конце концов начинают любить всякие предприятия, где играет роль риск.
Поэтому всех их тянет к торговле не только ради барыша, какой она приносит, но и из-за сильных ощущений, которые она дает.
Соединенные Штаты всего полвека назад вышли из колониальной зависимости от Англии; больших состояний там мало и капиталы еще редки. При всем том ни один народ не делал таких быстрых успехов в торговле и промышленности, как американцы. В настоящее время они – вторая морская нация в мире, и хотя их мануфактурам приходится бороться с естественными препятствиями, почти непреодолимыми, однако они с каждым днем делают новые шаги вперед.
В Соединенных Штатах легко создаются самые крупные промышленные предприятия, потому что в промышленности принимает участие все население. Здесь охотно соединяют свои силы как самые бедные, так и самые богатые граждане. Каждый день приходится удивляться, видя масштабные работы, выполняемые этим народом, среди которого, можно сказать, совсем нет богачей.
Вчера американцы только пришли на ту землю, на которой они живут, и уже успели изменить все естественные свойства в свою пользу. Они соединили Гудзон с Миссисипи, установили сообщение между Атлантическим океаном и Мексиканским заливом через расстояние более чем в пятьсот льё, разделяющее эти два моря. Самые длинные железные дороги, какие только построены до сих пор, находятся в Америке. Но более всего поражает меня в Соединенных Штатах не огромный размер промышленных предприятий, а бесчисленное множество мелких.
Почти все земледельцы Соединенных Штатов присоединяют к земледелию и торговлю, большей частью они и из земледелия делают торговое предприятие.
Американский земледелец редко навсегда остается на занимаемой им земле. В новых провинциях, особенно на западе, поле расчищают не для того, чтобы воспользоваться урожаем, а чтобы продать его, строя ферму, рассчитывают, что состояние страны скоро изменится вследствие роста населения, и тогда за нее можно будет получить хорошую цену.
Каждый год толпы жителей Севера отправляется на Юг и селятся в местностях, где растет хлопчатник или сахарный тростник. Эти люди обрабатывают землю с целью обогатиться за несколько лет и предвидят уже момент, когда им можно будет вернуться на родину, чтобы наслаждаться приобретенным капиталом. Таким образом, американцы и в земледелие вносят торговый дух, и здесь, как и в других областях, обнаруживаются их промышленные наклонности.
Американцы делают огромные успехи в промышленности потому, что занимаются ею все сразу, но именно поэтому они и подвергаются в высшей степени неожиданным и страшным промышленным кризисам.
Поскольку они все занимаются торговлей, то она у них зависит от таких сложных
Мне кажется, что повторяющиеся промышленные кризисы – эндемическая болезнь у демократических народов нашего времени. Ее можно сделать менее опасной, но нельзя излечить, потому что она обусловлена не случайными обстоятельствами, а самым темпераментом этих народов.
Глава XX
Как из промышленности могла бы возникнуть аристократия
Я показал, каким образом демократия способствовала развитию промышленности и чрезмерному увеличению числа промышленников; теперь мы рассмотрим, как развитие промышленности, в свою очередь, могло бы косвенным путем привести к возникновению аристократии.
Известно, что чем активнее рабочий специализируется на производстве одной какой-нибудь части предмета, тем более выигрывает общая производительность труда в смысле легкости, быстроты и экономии.
Также понятно, что чем в больших размерах ведется какое-либо промышленное предприятие, чем более затрачено на него капитала, чем свободнее для него доступ к кредиту, тем дешевле становятся продукты производства.
Эти два закона замечены уже давно, но доказаны они лишь в наше время. Применение их теперь можно встретить уже во многих весьма важных областях промышленности, а вслед за ними и в менее значительных.
В сфере политики, я думаю, эти две новые аксиомы промышленной науки должны привлечь к себе серьезное внимание законодателя.
Когда рабочий занят производством исключительно одного какого-нибудь предмета, то он достигает наконец в этой работе изумительной ловкости, но в то же время он теряет общую способность применять свой ум к управлению работой. С каждым днем рабочий делается более опытным и менее изобретательным: в то время, как совершенствуется работник, понижается достоинство человека.
Чего можно ждать от человека, двадцать лет своей жизни употребившего на изготовление булавочных головок? На что после этого может быть у него направлена та могучая человеческая мысль, которая не раз заставляла волноваться мир, как не на отыскание лучших способов изготовления тех же булавочных головок!
Когда в таких условиях рабочий проведет большую часть своей жизни, то его мысль навсегда застывает на предмете его ежедневных трудов; тело приобретает определенные привычки, которых он уже не в силах изменить. То есть рабочий уже не принадлежит самому себе; он всецело во власти избранного им рода труда. Напрасно законы и обычаи стараются сломить окружающие этого человека преграды и открыть ему тысячи различных путей к благосостоянию; промышленная теория оказывается сильнее их. Она привязывает рабочего к какой-нибудь одной отрасли труда и часто даже к одному месту, которое он не может покинуть, отводит ему в обществе известное положение, и выйти из него он не в состоянии. Среди всеобщего движения она делает его неподвижным.
Чем более совершенное применение получает принцип разделения труда, тем слабее, ограниченнее и зависимее делается рабочий. Прогресс промышленности влечет за собой регресс рабочего. С другой стороны, по мере того, как становится очевидным, что произведения промышленности делаются лучше и дешевле, чем крупнее фабрика и значительнее капитал, во главе промышленных предприятий, вместо прежних слабосильных и малосведующих мастеров, начинают появляться люди богатые и образованные. Их привлекает сюда величина необходимых усилий и масштаб ожидаемых результатов.
Таким образом, промышленность, постоянно унижая класс рабочих, возвышает класс хозяев.
В то время как рабочий все более направляет свои умственные силы на изучение какой-нибудь одной частности, перед взором его хозяина ежедневно открываются обширные горизонты; его умственный кругозор расширяется в той же степени, в какой суживается кругозор рабочего. Скоро для последнего достаточно будет одной физической силы и не нужно умственной, первому же необходимо образование и опыт, чтобы пользоваться успехом. Первый все более уподобляется распорядителю огромного царства, второй низводится до степени животного.
Таким образом, хозяин и рабочий не имеют ничего общего между собой, и с каждым днем различие между ними увеличивается. Они соединены лишь так, как два крайних кольца длинной цепи. Каждый занимает назначенное ему место, с которого не сходит. Один находится в постоянной, тяжелой, неизбежной зависимости от другого, словно для того и рожден, чтобы повиноваться, а другой для того, чтобы повелевать.
Разве это не похоже на аристократию?
В то время как происходит уравнение сословий в нации, в ней быстро растет и широко распространяется потребность в произведениях промышленности; при этом дешевизна, делающая доступными эти произведения для среднего состояния, является одним из главных оснований успеха.
Таким образом, оказывается постоянно, что все более богатые и образованные люди посвящают свои богатства и знания промышленности, и, открывая крупные фабрики и строго проводя принцип разделения труда, спешат удовлетворять быстро нарастающие со всех сторон новые потребности.
Итак, в то время как главная масса нации демократизируется, обособленный класс промышленников делается более аристократическим. Люди приобретают все более сходства в массе населения, и все более различаются среди промышленного меньшинства; неравенство увеличивается в маленьком обществе в той же пропорции, как оно сглаживается в большом.
Восходя к самому источнику, мы увидим, что аристократия словно естественным образом возникает из самых недр демократии.
Но эта аристократия нисколько не похожа на существовавшие раньше.
Прежде всего мы замечаем, что она имеет дело лишь с промышленностью и даже только с определенными ее видами и является, таким образом, каким-то странным исключением, нарушающим целостность общественного строя.
Маленькие аристократические общества, созданные определенными видами промышленности среди современной многочисленной демократии, заключают в себе, подобно большим аристократическим обществам, несколько очень богатых людей и бедствующую массу. Эти бедные имеют мало средств вырваться из своего состояния и сделаться богатыми, богатые же часто превращаются в бедных или, реализовав полученную ими прибыль, прекращают свои операции. Итак, элементы, составляющие класс бедняков, остаются почти постоянными; напротив, класс богачей подвержен колебаниям и изменениям. Или вернее, у нас есть богачи, но не существует богатого класса, поскольку эти богачи не имеют общего духа и общей цели, не связаны общими преданиями и надеждами. Есть отдельные члены, но нет организма.
И не только не существует прочной связи между самими богачами, но ее нет также и между богатым и бедным.
Они не помещены один возле другого навсегда. Обоюдная выгода то сближает, то разъединяет их. Рабочий находится в зависимости от хозяина вообще, но не от известного хозяина. Эти два человека сходятся лишь на фабрике, вне ее они совершенно чужды друг другу. У них только одна точка соприкосновения: фабрикант требует от рабочего труда, а тот от него ждет заработной платы. Один не обязан покровительствовать, а другой – защищать; их не связывают прочно ни привычка, ни чувство долга.
Такая аристократия не может иметь значительного влияния на людей, зависящих от нее, если иногда она приобретает это влияние, то тотчас же его и теряет; она не умеет ни желать, ни действовать в этом смысле. Землевладельческая аристократия прошедших веков была принуждаема законом или сама считала своей обязанностью оказывать помощь слугам и облегчать их бедствия. Промышленная же аристократия наших дней, превратив в нищих людей, которыми она пользуется, и уничтожив в них человеческое достоинство, предоставляет их во время кризисов заботам общественной благотворительности. Все это является естественным следствием сказанного выше. Между рабочим и предпринимателем отношения частые, но истинной ассоциации нет.
Проанализировав все, я думаю, что промышленная аристократия, возвышение которой происходит на наших глазах, одна из самых жестких, какие существовали когда-либо, но в то же время она одна из самых ограниченных и безопасных.
Однако на эту сторону дела более всего должны быть обращены внимание и опасение друзей демократии, ведь если постоянное неравенство и аристократия снова проникнут в мир, то можно заранее предсказать, что они изберут именно этот путь.
Отдел третий
Влияние демократии на нравы
Глава I
Как равенство сословий влияет на смягчение нравов
Мы замечаем, как уже нескольких веков постепенно сглаживаются сословные неравенства и в то же время наблюдаем смягчение нравов. Одновременны ли только оба эти явления, или между ними существует скрытая связь, в силу которой одно не может быть без другого?
Есть несколько причин, способствующих смягчению нравов, но самой важной из них мне кажется равенство состояний. Равенство и смягчение нравов, по моему мнению, такие явления, которые не только существуют одновременно, но еще находятся во взаимной связи.
Когда баснописцы желают заинтересовать нас действиями животных, то последние наделяются ими человеческими мыслями и страстями. Точно так же поступают и поэты, рассказывая о гениях и ангелах.
Мы остаемся глухими к самому глубокому несчастью, какое только в состоянии представить наш ум, и к самой чистой радости, какую может испытать наше чувство, если под чужими чертами не изображаемся мы сами.
Это замечание как нельзя лучше относится к предмету, занимающему нас сейчас.
В аристократическом обществе, когда общественное положение человека неизменно определено по имуществу и рождению, члены каждого класса смотрят на себя как на детей одной семьи, и поэтому в своих взаимных отношениях проявляют такую симпатию, какой нельзя найти в той же мере у граждан демократии.
Но не то мы видим во взаимных отношениях различных классов.
У аристократического народа каждое сословие имеет собственные мнения, чувства, право, обычаи, особое существование. Таким образом, члены одного сословия сильно отличаются от членов другого: они по-разному мыслят и чувствуют и едва сознают свою связь с остальным человечеством.
Следовательно, они не в состоянии понять того, что чувствуют другие, ни судить о них со своей точки зрения.
Иногда, впрочем, можно встретить у них горячую взаимную поддержку, но это не противоречит сказанному выше.
То же самое аристократическое устройство, которое сделало столь различными существа одного и того же рода, соединило их самой тесной политической связью.
Хотя крепостной, естественно, и не интересовался судьбой благородных, тем не менее считал себя обязанным выказывать преданность тому из них, кто был его господином; равным образом, господин, хотя считал себя принадлежащим к другой породе, однако признавал, что долг и честь обязывают его защищать, даже с опасностью своей жизни, тех, кто жил в его владениях.
Очевидно, что эти взаимные обязательства вытекали из права не естественного, а политического, и явились следствием общественного строя, но не гуманности. Когда возникала потребность в поддержке, то она оказывалась не человеку, а вассалу или сеньору. Феодализм развил чувство сострадания к отдельным лицам, но не ко всему человечеству. Он внес в нравы более великодушия, чем мягкости, и хотя давал примеры геройского самопожертвования, однако не произвел истинной симпатии, поскольку она возможна только между людьми подобными, а в аристократические времена человек видит себе подобных лишь в членах своего сословия.
Когда средневековые хроникеры, которые по своему рождению или воспитанию принадлежали к аристократии, повествуют о трагическом конце благородного человека, то история их проникнута чувством бесконечной скорби, между тем они спокойно и хладнокровно рассказывают о резне и мучениях, каким подвергался простой народ.
Это не значит, что эти писатели питали какую-нибудь закоренелую ненависть или систематическое презрение к народу. Война между различными классами государства тогда еще не была объявлена. Ими руководил скорее инстинкт, чем страсть. Поскольку у них не было ясного представления о страдании простого человека, то они мало интересовались его судьбой.
То же мы встречаем и у простого народа, лишь только разрывается феодальная связь. Те самые века, которые видели столько примеров геройского самопожертвования со стороны вассалов для своих сеньоров, были в то же время свидетелями неслыханных зверств, совершавшихся порой низшими классами над высшими.
Не следует думать, что это взаимное бессердечие имеет источником только отсутствие порядка и просвещения, ведь следы его мы видим и в следующие века, достаточно просвещенные и с прочно установленным порядком, но еще сохранившие аристократическое устройство.
В 1675 году низшие классы Бретани протестовали по поводу нового налога. Это возмущение было подавлено неслыханно жестокими мерами. Вот как рассказывает об этих ужасах мадам де Севинье в письме к своей дочери:
«Роше, 3 октября 1675 года.
Боже, как забавно твое письмо из Э., милая дочь. Перечитывай по крайней мере свои письма, прежде чем отправлять их. Подивись сама их приятности и утешь себя этим удовольствием за труд, который ты употребляешь на то, чтобы столько писать. Итак, ты поцеловала весь Прованс? Было бы не особенно приятно поцеловать всю Бретань, по крайней мере для того, кто не любит запаха вина. Хочешь ли узнать реннские новости? Здесь установлен налог в сто тысяч экю, и если эта сумма не будет собрана за двадцать четыре часа, то ее удвоят и соберут с помощью солдат. Все жители целой большой улицы выгнаны из своих домов, и запрещено под страхом смертной казни давать им кров, так что можно было видеть, как эти несчастные: только что родившие женщины, старики, дети – со слезами бродили около города, не зная, куда деться, без крова и без пищи. Третьего дня колесовали зачинщика этой истории и расхищения гербовой бумаги; его четвертовали, и все его четыре четверти были выставлены в четырех
Мадам де Тарент была вчера в этом лесу в прекрасную погоду; ни о комнатах, ни об ужине не могло быть и речи. Она въехала через заставу и вернулась тем же путем».
В другом письме она пишет:
«Ты забавно говоришь о наших несчастиях; у нас теперь уже не колесуют столько: лишь одного в восемь дней, ради удовлетворения правосудия. Правда, что теперь виселица мне кажется освежающим средством. С тех пор, как я живу в этих краях, у меня совершенно изменился взгляд на правосудие. Ваши каторжники мне кажутся обществом честных людей, уединившихся от мира, чтобы вести приятную жизнь».
Было бы неверно считать мадам де Севинье, которой принадлежат эти строки, эгоистической или жестокой личностью: она страстно любила своих детей и выказывала сильное сочувствие к несчастьям друзей. Из ее переписки мы узнаем, что и со своими вассалами, и слугами она обращалась кротко и мягко. Но мадам де Севинье не могла четко понять, что значит страдание, если его испытывает не дворянин.
В наше время самый жестокий человек в своем письме к человеку самому бесчувственному не решился бы хладнокровно рассказать такую жестокую историю. И если бы даже ему позволило это сделать собственное бессердечие, то запретила бы общественная нравственность нации.
Почему это происходит? Развита ли у нас чувствительность сильнее, чем у наших отцов? Я не думаю этого, но несомненно, она имеет большую сферу применения.
Когда классы почти равны между собой и все люди одинаково чувствуют и мыслят, то каждый из них может понять чувство другого; ему достаточно для этого бросить беглый взгляд на самого себя. Поэтому нет таких бедствий, какие он не мог бы легко представить и о размерах которых не говорило бы ему тайное внутреннее чувство. Все равно, идет ли речь об иностранце, или враге, – в своем воображении он сразу ставит себя на их место. Он сам страдает в то время, как видит мучения себе подобных.
В демократические века люди редко жертвуют собой для других, но они выказывают общее участие ко всем членам человеческого рода. Они никогда не сделают ненужного зла, напротив, если могут облегчить страдания ближнего без особого вреда для себя, то охотно делают это. Они не бескорыстны, но кротки. Хотя американцы возвели, так сказать, эгоизм в общественную и философскую теорию, но они не оказываются вследствие этого менее способными к состраданию.
Нет такой страны, где бы уголовный суд был более снисходителен, чем в Соединенных Штатах. В то время, как англичане еще до сих пор заботливо охраняют в своих уголовных законах кровавые остатки Средних веков, американцы почти изгнали из своих кодексов смертную казнь.
Я думаю, что Америка – единственная страна в мире, где вот уже сорок лет, как не был лишен жизни ни один гражданин за политическое преступление.
Способ обращения с рабами лучше всего доказывает, что эта особенная, свойственная американцам мягкость является следствием их общественного строя.
Может, не найдется европейской колонии в Новом Свете, где бы физические условия существования черных рабов были менее тяжелыми, чем в Соединенных Штатах; однако рабы еще испытывают там самые ужасные бедствия и подвергаются жестоким наказаниям.
Нетрудно заметить, что судьба этих несчастных нисколько не внушает к себе сострадания их господам, они смотрят на рабство не только как на факт выгодный для них, но и как на зло, не трогающее. Таким образом, тот же самый человек, который выказывает столько гуманного чувства к ближним, когда они равны ему, делается совершенно безразличным, когда это равенство не существует. Итак, указанную мягкость следует приписать более равенству, чем цивилизации и просвещению.
То, что я говорил об отдельных людях, можно приложить и к целому народу.
Когда каждая нация управляется собственными мнениями, верованиями, законами, вырабатывает свой особенный быт, тогда она видит в себе олицетворение всего человечества и чувствует сострадание только к собственным несчастьям. Если между двумя такими народами вспыхнет война, то она не может не вестись с большой жестокостью.
Римляне в эпоху своего высшего просвещения умерщвляли неприятельских полководцев, предварительно проведя их за триумфальной колесницей, они отдавали своих пленников на растерзание зверей для забавы народа. Цицерон, испускающий такие стоны при мысли о гражданине, распятом на кресте, не видит ничего предосудительного в этом ужасном злоупотреблении победой. Ясно, что в его глазах чужестранец не принадлежит к тому же человеческому роду, что и римлянин.
Напротив, по мере того, как народы становятся более сходными, они оказываются взаимно более сострадательными к бедствиям других народов; международное право, таким образом, смягчается.
Глава II
Как демократия вносит простоту и свободу в обыденные отношения американцев
Демократия не создает тесной связи между людьми, но способствует развитию свободы и простоты в их взаимоотношениях.
Возьмем двух англичан, случайно встречающихся в далекой стране; они окружены иностранцами, с языком и нравами которых едва знакомы.
Сначала они с любопытством и со скрытым беспокойством будут смотреть друг на друга, затем расходятся, а если вступают в разговор, то стараются держаться холодно и рассеянно; разговор их касается каких-то мелочей.
Между ними, однако, нет никакой вражды, они впервые видятся и оба считают друг друга людьми вполне приличными. Почему же они так старательно избегают один другого? Чтобы это понять, надо вернуться в Англию.
Когда общественное положение человека определяется рождением, независимо от его богатства, тогда каждый твердо знает ступень, занимаемую им на социальной лестнице. Он не стремится встать выше и не боится спуститься. При такой организации общества члены различных классов имеют мало отношений друг с другом. Но когда их сведет случай, они знакомятся охотно, желая и не боясь возможности смешения. Хотя их отношения не основаны на равенстве, тем не менее они непринужденны.
Когда родовую аристократию заменяет денежная, то получается нечто иное.
Правда, существуют еще многие весьма значительные привилегии, но возможность получить их открыта для всех, вследствие чего обладающие ими находятся в постоянном страхе: они боятся лишиться их или разделить их с другими; те же, у кого этих привилегий еще нет, всеми силами стараются завладеть ими, а если это невозможно, то хотя бы казаться имеющими их, что нередко удается. Поскольку общественное положение человека уже не имеет той устойчивости и определенности, которые давались рождением, а может изменяться до бесконечности, то хотя классы существуют по-прежнему, но не
Среди всех граждан начинается глухая борьба; одни тысячью уловок стараются проникнуть или реально, или только по виду в общество людей, стоящих выше; другие постоянно борются для защиты своих прав от похитителей; или скорее можно сказать так, что один и тот же человек одновременно и стремится занять высшее положение, и неустанно борется против притязаний, идущих снизу.
Таково положение Англии в настоящее время и в нем, я думаю, нужно искать главную причину вышесказанного.
Поскольку аристократическая гордость еще очень сильна у англичан, а границы аристократии стали шаткими и неопределенными, то каждый постоянно боится, как бы не попасться со своей фамильярностью. Поскольку с первого взгляда нельзя определить, какое положение в свете занимает человек, то и признается более благоразумным избегать сближения с ним; оказывая кому-нибудь незначительную услугу, люди опасаются завязать неподходящую дружбу, боятся помощи и стараются избегать нескромной благодарности незнакомца, столько же, как и его ненависти.
Многие объясняют чисто физическими причинами это странное отсутствие общительности и сосредоточенный, молчаливый характер англичан. Я не отрицаю здесь влияния крови, но главной причиной все-таки считаю общественный строй. Это доказывается примером американцев.
В Америке, где никогда не существовало родовых привилегий и где богатство не дает никакого исключительного права тому, кто им владеет, незнакомые между собой люди охотно сходятся вместе и не видят для себя ни особой выгоды, ни опасности в свободном обмене мыслей. При случайной встрече они не ищут сближения, но и не избегают его, поэтому обращение их всегда просто, непринужденно и открыто. Очевидно, что они почти ничего не ожидают и не опасаются друг от друга, никто из них не старается выставлять на вид или скрывать занимаемое им общественное положение. Если обращение американца часто сухо и холодно, то оно никогда не бывает высокомерным или вынужденным, и если они не говорят друг с другом, то потому, что не расположены к беседе, а не из-за того, что считают для себя выгодным молчание.
Американцы за границей с первой минуты становятся друзьями, именно потому, что они американцы; они не заражены такими предрассудками, ради которых должны избегать друг друга, а единство отечества их сближает. Для двух англичан недостаточно кровного родства, для сближения их еще необходимо одинаковое социальное положение.
Американцы, подобно нам, быстро подметили эту необщительность англичан между собой, и это явление поражает их так же, как и нас. Между тем американцы имеют общее с англичанами происхождение, ту же религию, язык и отчасти нравы; различие существует лишь в общественном строе. Можно сказать, что сдержанность англичан происходит скорее из их общественного устройства, чем из свойств английских граждан.
Глава III
Почему американцы так мало требовательны в отношении вежливости у себя дома и так щепетильны на этот счет в Европе
Американцы, как и всякий серьезный и положительный народ, отличаются мстительным характером. Они почти никогда не забывают обиды, зато их и нелегко оскорбить; чувство злобы в них так же трудно зажечь, как и погасить.
В аристократических обществах, где всеми отношениями руководит незначительная группа людей, внешние отношения людей подчинены строго определенным правилам. Каждый там полагает, что ему точно известно, каким способом надо свидетельствовать свое почтение или выражать благосклонность; этикет представляет таким образом науку, знание которой предполагается у всех.
Обычаи высшего класса служат предметом подражания для остальных классов, и кроме того, еще каждый из этих последних вырабатывает собственный кодекс, уважать который считается обязательным для его членов.
Таким образом, правила вежливости разрастаются в сложную систему законодательства, постичь ее в совершенстве весьма трудно, а уклониться от нее безнаказанно для себя также нельзя; вследствие этого каждый человек постоянно рискует против своей воли нанести жестокое оскорбление или сам получить такое же.
Но когда сословные неравенства начинают сглаживаться и люди, различные по своему рождению и образованию, смешиваются и сливаются в одних местах, тогда соглашение относительно правил светского обращения является почти невозможным. Поскольку закон становится не ясен, то даже в глазах людей, которые с ним знакомы, нарушение его не является преступлением, поэтому обращают больше внимания на сущность дела, чем на форму; люди становятся в одно и то же время и не так вежливы, но и не так притязательны.
Существует множество мелких правил вежливости, которым американец не придает никакого значения, он или никого не считает обязанным по отношению к нему соблюдать такую вежливость, или предполагает, что она не соблюдается по неведению. Поэтому он не замечает непочтительного отношения к себе, он же извиняет его; обращение его делается поэтому менее учтивым, а нравы более простыми и мужественными. Но у американцев эта взаимная снисходительность и это мужественное доверие в их взаимоотношениях имеют, кроме того, еще другую более важную и глубокую причину. Эту причину я указал уже в предыдущей главе.
В Соединенных Штатах гражданское неравенство людей заметно в слабой степени, в политическом же значении все классы совершено равноправны, поэтому американец считает себя свободным от выражения особого внимания к кому-либо из себе подобных, равным образом и сам не требует его от других. Поскольку он вовсе не считает для себя выгодным с особым жаром домогаться знакомства с кем-либо из своих сограждан, то не может представить, чтобы и другой мог отвергать его знакомство; не презирая никого за общественное положение, он не может вообразить, чтобы его стали презирать по этой причине, и пока не заметит обиды, до тех пор не предполагает, чтобы его желали оскорбить.
Общественный строй американцев делает их мало обидчивыми в мелочах, с другой стороны, демократическая свобода, которой они пользуются, завершает распространение в их национальных нравах той же мягкости.
Политические учреждения Соединенных Штатов постоянно приводят в соприкосновение между собой граждан всех классов и заставляют их общими силами стремиться к осуществлению великих задач. Таким занятым людям нет времени думать о мелочах этикета, да они и не считают нужным останавливать на нем свое внимание, ведь их прямая выгода – жить в согласии. Таким образом, американцы привыкают при встречах с людьми обращать больше внимания на их мысли и чувства, чем на манеры, к мелочам они вовсе не чувствительны.
Я не раз замечал, что в Соединенных Штатах нелегко дать понять человеку, что его присутствие становится для вас тягостным. Окольными путями этого не всегда можно достигнуть.
Я противоречу американцу на каждом слове, чтобы дать ему почувствовать, что его беседа меня утомляет, но вместо этого вижу, как он делает новые усилия, чтобы меня убедить;
Удивляет, что этот же самый человек, будучи перенесен в Европу, вдруг делается боязливым и осторожным в своих отношениях, что теперь мне так же трудно его не обидеть, как прежде было сложно вызвать его неудовольствие. Эти два столь различные результата суть произведения одной и той же причины.
Демократические учреждения прививают людям очень высокое мнение о самих себе и об их отечестве. Американец покидает свою страну с чувством гордости. Он приезжает в Европу и сразу замечает, что там вовсе не так заняты Соединенными Штатами и населяющим их великим народом, как он это воображал. Это начинает его раздражать.
Американец слышал раньше, что в нашем полушарии существует неравенство состояний. И действительно, он замечает, что у европейских народов следы классовых различий еще не совсем стерлись, там богатство и рождение сохраняют за собой какие-то привилегии, не признать которые ему так же трудно, как и точно определить. Подобное явление его удивляет и беспокоит, поскольку оно для него ново. Ничто из виденного им в своей стране не помогает ему понять его. Он не знает, какое место ему следует занять в данной иерархии, наполовину распавшейся, среди этих классов, различие которых еще достаточно для того, чтобы они питали взаимное презрение и ненависть, и которые в то же время настолько близки, что он постоянно может их смешивать. Он боится занять слишком высокое, а еще более слишком низкое место. Эта двойная опасность постоянно держит его ум в напряжении и стесняет как действия, так и речь.
Американцу известно, что европейский церемониал изменяется до бесконечности, сообразно общественному положению человека. При воспоминании об этом прошлом он окончательно теряется, и тем более боится не получить должного ему уважения, не зная точно, в чем оно выражается. Он держит себя как человек, против которого замышляют всевозможные козни. Общество людей служит для него не развлечением, а напротив, ставит его в серьезные затруднения. Он взвешивает малейший ваш поступок, пытливо смотрит вам в лицо и тщательно анализирует каждое ваше слово, боясь, не заключает ли оно какого-нибудь скрытого, оскорбительного для него намека. Я думаю, что не найдется деревенского дворянина, который бы с такой придирчивостью следил за правилами обходительности, как американец: он старается выполнять мелкие детали этикета и не терпит, если какое-нибудь из них не соблюдается по отношению к нему. Он одновременно и мелочно вежлив, и требователен, ему хотелось бы соблюдать меру, но он боится впасть в преувеличение, и поскольку он не знает границ между тем и другим, то и сохраняет неловкую и высокомерную сдержанность.
Но это еще не все. А вот особое свойство человеческого сердца.
Американец постоянно говорит о том удивительном равенстве, какое господствует в Соединенных Штатах, он им очень гордится за свое отечество, но для себя втайне недоволен им и старается показать, что сам составляет исключение из общего правила, которое прославляет.
Не найдется ни одного американца, который не стремился бы производить свой род от первых основателей колоний, а что касается отпрысков знаменитых английских фамилий, то мне кажется, что вся Америка заселена ими. Когда богатый американец приезжает в Европу, то первая его забота – окружить себя всевозможной пышностью и роскошью. Он так боится, чтобы в нем не признали простого гражданина демократии, что изворачивается, чтобы только являться перед вами каждый день все в новом блеске своего богатства. Он поселяется в лучшей части города и постоянно окружен целым штатом слуг.
Мне приходилось слышать от одного американца жалобы на то, что в первых парижских салонах встречается слишком разнородное общество; вкус, господствующий там, казался ему недостаточно чистым, и он ловко давал заметить, что, по его мнению, в этих салонах недостает изящества манер. Он не мог привыкнуть видеть ум, заключенный таким образом в пошлую оболочку.
Подобные контрасты не должны нас удивлять. Если бы в Соединенных Штатах следы аристократических различий не исчезли, то американцы были бы не так просты и снисходительны в своем отечестве и не так требовательны у нас.
Глава IV
Вывод из трех предыдущих глав
Если люди склонны к чувству сострадания в своих взаимных несчастьях, если их постоянно сближают непринужденные и частые отношения и в то же время не разъединяет никакое предубеждение, то не трудно понять, что в случае нужды они всегда окажут друг другу взаимную поддержку. Когда американец просит о помощи своих ближних, то очень редко бывает, чтобы они ему отказали; напротив, я не раз замечал, что они оказывали ее и без просьбы с большим усердием.
Случится ли какая-нибудь неожиданная беда на проезжей дороге, тотчас отовсюду бегут на помощь к тому, с кем она произошла; поразит ли вдруг большое несчастье какую-нибудь семью, сейчас же раскрываются сотни кошельков неизвестных людей, и умеренные, но многочисленные пожертвования спасают ее от угрожающей нищеты. У самых цивилизованных народов случается, что бедняк бывает так же одинок среди толпы, как дикарь в своем лесу. Подобное явление трудно встретить в Соединенных Штатах. Постоянно холодные и часто даже грубые в своем обращении американцы почти никогда не бывают бесчувственными, если они не спешат сами со своими услугами, зато никогда не откажут, если к ним обратятся.
Сказанное сейчас не противоречит тому, что я выше говорил об индивидуализме; я думаю, напротив, что то и другое находятся в связи.
Равенство сословий, создавая в человеке чувство независимости, в то же время указывает ему на его слабость; хотя человек свободен, но предоставлен тысяче случайностей; опыт показывает ему, что, хотя он и не нуждается в постоянной помощи других, но может наступить такой момент, когда обойтись без нее будет почти невозможно. В Европе мы ежедневно видим, что люди одной профессии охотно помогают друг другу, они подвергаются одинаковым несчастьям и этого достаточно, чтобы заставить их искать защиты от них во взаимной поддержке, как бы жестоки и эгоистичны ни были сами эти люди. Поэтому когда одному из них угрожает опасность, то остальные, если могут небольшим временным пожертвованием или посредством внезапного порыва избавить его от беды, всегда пытаются это сделать. Это не значит, что они
Действительно, среди граждан демократии существует договор, подобный описанному сейчас; каждый чувствует одну и ту же слабость и сознает одни и те же опасности. Личный интерес настолько же, насколько и симпатия, заставляет их вменять себе в нравственную обязанность взаимное оказание помощи в несчастьях.
Чем более равным становится общественное положение людей, тем чаще они помогают друг другу.
В демократиях не делают великих благодеяний, но постоянно оказывают мелкие услуги; там редко можно встретить человека самоотверженного, зато там все услужливы.
Глава V
Как демократия изменяет отношения слуги к господину
Американец, долго путешествовавший по Европе, говорил мне однажды:
«Англичане так высокомерно и строго обращаются со своими слугами, что это поражает нас; но, с другой стороны, французы порой бывают так фамильярны со своими и до того вежливы, что для нас это непонятно. Можно подумать, что они боятся приказывать. Высший и низший не занимают там своего настоящего места».
Это замечание справедливо, и мне не раз самому приходилось его делать.
Англию я всегда считал такой страной, где в наше время отношение к домашней прислуге всего строже, напротив, во Франции оно всего свободнее. Нигде, по моему мнению, господин не стоит так высоко и так низко, как в этих двух странах.
Американцы занимают как раз середину между этими двумя крайностями. Таково поверхностное наблюдение. Чтобы отыскать причину данного явления, нужно обратиться к далекому прошлому.
Еще никогда не существовало в обществе такого равенства, чтобы не было богатых и бедных, а следовательно, господ и слуг.
В демократии также существуют эти два класса, но только она видоизменяет их дух и взаимные отношения.
У народов аристократических слуги составляют особый класс, такой же малоподвижный, как и класс господ. В обоих классах скоро устанавливаются определенные порядки. Как в первом, так и во втором быстро появляется иерархия: многочисленные подразделения и степени, имеющие свои признаки; поколения проходят, а положения не изменяются. Это два общества, поставленные одно над другим, всегда различные, но управляемые на основании сходных принципов.
Эта аристократическая организация одинаково влияет на убеждения и нравы как слуг, так и их господ, и хотя следствия являются различными, но нетрудно догадаться, что они исходят из одной и той же причины.
Те и другие образуют маленькие нации, заключенные в большую, среди них наконец вырабатываются известные, устойчивые понятия о справедливости и несправедливости; на все акты человеческой жизни там смотрят с особенной, неизменной точки зрения. В обществе слуг, как и в обществе господ, все члены имеют огромное влияние одни на других. Они руководятся твердо установленными правилами и, за отсутствием закона, подчиняются требованиям общественного мнения; у них свое благоустройство, собственная полиция.
У этих людей, назначение которых – повиноваться, понятия о славе, добродетели, приличии, чести, без сомнения, иные, чем у господ, но они выработали себе славу, добродетель и честность, приличные слугам, и, если можно так выразиться, свою рабскую честь[314].
Если низок класс, то не следует думать, будто и все члены, его составляющие, имеют низкую душу. Подобное мнение было бы грубой ошибкой. Как бы низок ни был класс, все же тот, кто в нем занимает первое место и кто не хочет выйти из него, оказывается в аристократическом положении, которое внушает ему возвышенные чувства, благородную гордость и самоуважение; и эти чувства делают его способным на необычные подвиги.
Среди аристократических народов нередко можно было встретить в услужении у знати людей с возвышенной и благородной душой, они несли свою службу, не чувствуя ее тяжести, и подчинялись воле господ, нисколько не страшась их гнева.
Но ничего подобного нельзя было встретить среди низших слоев класса слуг. Понятно, что люди, занимающие самое последнее место в иерархии слуг, бывают очень низки.
Французы выдумали особое название для этого низшего из слуг аристократии, – они назвали его лакеем.
Слово «лакей» было крайним термином для выражения человеческой низости. Во времена старинной монархии, когда хотели охарактеризовать подлого, низкого человека, то говорили, что он имеетлакейскую душу.Этого одного было достаточно; определение являлось полным и понятным.
Постоянное неравенство сословий не только развивает в слугах определенные пороки и добродетели, но ставит их в своеобразные отношения к господам.
У народов аристократических бедняк с самого детства свыкается с мыслью о подчинении. Куда бы он ни обратил свой взор, везде перед ним открывается перспектива иерархии и повиновения.
Поэтому в странах, где господствует постоянное неравенство, господин встречает со стороны слуг быстрое, полное, почтительное и легкое повиновение, поскольку последние благоговеют перед ним, видя в нем не только хозяина, но представителя всего класса господ. Он давит на их волю всей тяжестью аристократического строя.
Он управляет их действиями, руководит до известных пределов даже их мыслями. Сам не замечая того, он имеет в аристократиях необычайное господство над мнениями, привычками, нравами тех, кто ему повинуется, и его влияние распространяется еще гораздо дальше, чем его власть.
В аристократических обществах не только существуют наследственные фамилии слуг, как и фамилии господ, но одни и те же семьи слуг служат одним и тем же семьям господ в продолжение нескольких поколений (подобно двум параллельным линиям, никогда не пересекающимся и не расходящимся), поэтому их взаимные отношения подвергаются значительному изменению.
Таким образом, при аристократическом строе господин и слуга не имеют никакого естественного сходства между собой, хотя по своему благосостоянию, воспитанию, воззрениям и правам они, напротив, разделены неизмеримым пространством, однако время связывает их на всю жизнь. Их связывает долговременная общность воспоминаний и, как бы они различны ни были, они сливаются. Между тем в демократиях, где они почти сходны между собой, они остаются почти чуждыми друг другу.
У аристократических народов господин привыкает смотреть на своих слуг как на низшую и второстепенную часть самого себя, он интересуется их судьбой из побуждений личного эгоизма.
С другой стороны, и слуги не далеки от того, чтобы смотреть на себя с той же точки зрения, и порой так сливаются с личностью господина, что становятся как в собственных, так и в его глазах его принадлежностью.
В аристократиях слуга занимает
В подобной крайности слуга наконец перестает интересоваться своей судьбой, он отрекается от себя, он, так сказать, покидает себя или, скорее, всецело переходит в своего господина и в нем создает себе воображаемую личность. Он с удовольствием хвалится богатством тех, кто им повелевает, гордится их славой, восхищается их благородством и постоянно живет этим отраженным величием, какому он часто придает больше значения, чем те, кто сам действительно и вполне обладает им.
Есть нечто трогательное и вместе с тем нелепое в этом странном смешении двух существований.
Страсти, волнующие господина, проникнув в душу слуги, изменяются в своей величине соответственно занимаемому ими месту: они суживаются и становятся более низменными. Гордость господина превращается у слуг в детское тщеславие и смешную притязательность. Слуги вельможи бывают обычно мелочно требовательны относительно знаков почтения, на какие они имеют право, и более его самого дорожат его преимуществами.
В наше время еще можно изредка встретить старых аристократических слуг, переживших свою расу, но скоро и они исчезнут вместе с ней.
В Соединенных Штатах я не встречал ничего подобного. Американцу не только не знаком такой человек, но ему лишь с большим трудом можно внушить самое понятие о его существовании. Для него он так же не понятен, как для нас римский раб или средневековый крепостной. На самом деле происхождение этих людей, хотя в различной степени, есть следствие одной причины. Они уже далеки от нас и быстро исчезают во мраке прошлого, вместе с общественным строем, вызвавшим их к жизни.
Равенство состояний делает из слуги и господина новые существа и устанавливает между ними взаимные отношения.
Когда все состояния почти уравнены, то люди постоянно меняют свое положение; класс слуг и господ еще существует, но они не состоят уже неизменно из одних и тех же лиц, а тем более из одних и тех же семей. Ни власть, ни повиновение не сохраняют теперь постоянства.
Не составляя более замкнутого класса, слуги не имеют уже своих, исключительно им принадлежащих обычаев, предрассудков и нравов. У них нет особенного, свойственного им оборота в мыслях или в чувствах, нет сословных достоинств и недостатков, напротив, они разделяют образование, идеи, чувства, добродетели и пороки своих современников, они честны или бесчестны, как и их господа.
Условия существования так же одинаковы среди слуг, как и среди господ.
Поскольку среди класса прислуги не существует определенных степеней и неподвижной иерархии, то у них нельзя встретить той низости и того величия, какие замечались среди аристократии слуг, как и среди всякой аристократии.
Я никогда не встречал в Соединенных Штатах ничего такого, что могло бы вызвать во мне воспоминание об идеальном слуге, память о котором еще живет в Европе, но в то же время я не видел и типа лакея. Всякие следы существования того и другого там исчезли.
В демократиях слуги не только равны между собой, но, можно сказать, что в определенном смысле они равны даже своим господам.
Это последнее замечание, чтобы быть вполне понятным, требует объяснения.
Часто слуга может сделаться господином, и он стремится к этому, значит, слуга такой же человек, как и господин.
На каком же основании первый имеет право приказывать, и что заставляет второго повиноваться? На основании временного договора, вытекающего из свободной воли двух лиц. По существу, один не ниже другого, он делается таким лишь временно, в силу договора. В пределах этого договора один из них – слуга, другой – господин, вне его это два гражданина, два человека.
Я прошу читателя заметить, что подобное понимание своего положения существует не у одних слуг, такого же взгляда держатся и господа; точные границы приказания и повиновения строго определены в уме как одних, так и других.
Когда большинство граждан уже давно живет в условиях почти сходных и когда равенство есть факт старинный и всеми признанный, тогда общественное мнение, на которое никогда не влияют исключения, намечает известные границы для общественного положения человека, выше или ниже которых никто не может оставаться долгое время.
Тщетно богатство и бедность, право приказывать и обязанность повиноваться создают иногда огромные расстояния между этими людьми; общественное мнение, основываясь на обычном порядке вещей, приближает их всех к одному уровню и, вопреки действительному неравенству их положений, создает между ними воображаемое равенство.
Это всемогущее общественное мнение проникает даже в душу тех, для кого было бы выгодно не подчиняться его требованиям. Оно в одно и то же время смягчает их нравы и подчиняет себе их волю.
В глубине души ни слуга, ни господин не видят между собой особой разницы, и их не волнует ни страх, ни надежда, что она когда-нибудь появится. Поэтому в их отношениях нельзя заметить ни презрения, ни гнева, ни униженной покорности, ни надменного обращения.
Господин видит единственное основание своей власти в договоре, в нем же и слуга видит единственный источник своего повиновения. У них не возникает споров об их взаимном положении, но каждый ясно понимает свое и держится за него.
В наших армиях солдаты набираются почти из тех же самых классов, что и офицеры, и могут достигать тех же должностей. Вне строя солдат считает себя равным начальнику, и он является таким на самом деле; но под знаменем он повинуется без всяких возражений; и повиновение не делается менее легким, скорым и отчетливым оттого, что оно добровольно и имеет определенные границы.
Этот пример дает понятие об отношениях слуги и господина в демократических обществах.
Было бы неправильно думать, чтобы между этими людьми могла когда-нибудь возникнуть такая горячая и глубокая привязанность, какая порой замечается среди аристократических слуг, а тем более нельзя здесь встретить блестящих подвигов самоотречения.
В аристократиях слуга и господин видятся редко и часто разговаривают только через посредников, но, несмотря на это, между ними существует крепкая связь.
У народов демократических слуга и господин очень близки между собой, физически они постоянно соприкасаются, но в душе чужды друг другу; у них есть общие занятия, однако почти нет общих интересов.
У этих народов слуга всегда смотрит на свое пребывание в доме господина как на временное, он не знает его предков и не увидит потомков; ничто не обеспечивает продолжительности их связи. Для
Я хочу вышеизложенное подтвердить примером американцев, но не могу этого сделать, не приведя предварительно строгого разграничения лиц и мест.
На юге Союза существует рабство, поэтому все только что сказанное сюда неприменимо.
На севере большая часть слуг – вольноотпущенные или их дети. Эти люди занимают в общественном мнении неопределенное положение; закон ставит их наравне с господами, обычаи же упорно их отталкивают. У них самих нет ясного представления о своем положении, вследствие чего они почти всегда бывают или нахальны, или низкопоклонны.
Но в тех же северных провинциях, особенно в Новой Англии, можно встретить много белых, соглашающихся за определенную плату стать во временную зависимость от своих ближних. Я слышал, что эти слуги обычно исполняют принятые ими на себя обязанности точно и умело, хотя они и считают себя не ниже своих господ, но соглашаются им повиноваться.
Мне кажется, что такие люди вносят в класс слуг некоторые из мужественных привычек, являющихся следствием независимости и равенства. Раз избрав себе тяжелую обязанность, они не стараются освободиться от нее косвенным путем, они слишком уважают себя, чтобы отказывать господам в повиновении, на какое добровольно согласились.
Господа, со своей стороны, ждут от слуг только точного и строгого исполнения обязательств. Они не требуют к себе почтительности, им не нужны ни любовь, ни преданность, им достаточно усердия и честности.
Было бы несправедливо думать, что в демократии в отношениях слуги и господина не существует никакого порядка; порядок и правила есть, но другие.
В данном случае я не намерен исследовать, менее ли совершенны эти новые условия, которые я сейчас описал, чем те, какие были раньше, или нет. Для меня достаточно, что такой порядок определен и устойчив; самое важное не то, чтобы у людей существовал именно известный порядок, а чтобы он был.
Но что могу я сказать о тех тяжелых и беспокойных временах, когда равенство основывается посреди смут революции, когда демократия, уже установившаяся в общественном строе, с трудом еще борется с предрассудками и нравами?
Закон и отчасти общественное мнение уже возвещают, что не существует природной и вечной зависимости в отношениях слуги к господину, но последний еще недостаточно проникается этой новой истиной, или, лучше сказать, его чувство отвергает ее. Про себя господин еще думает, будто он есть нечто особенное и высшее в сравнении со слугой, но высказывать этого не решается, и с скрытым неудовольствием подчиняется процессу уравнения. Его приказания становятся поэтому в одно и то же время и нерешительными, и строгими; он уже не испытывает по отношению к слугам тех покровительственных и благосклонных чувств, какие всегда развиваются продолжительной и бесспорной властью. Изменившись сам, он удивляется тому, что изменился и слуга. Он хочет, чтобы последний, проходя, так сказать, лишь временно через положение слуги, приобретал в нем правильные и постоянные привычки, чтобы казался довольным и гордым своим подчиненным положением, из которого он рано или поздно должен выйти; чтобы он жертвовал собой для человека, который не может ему ни оказать покровительства, ни повредить; чтобы, наконец, он навеки был привязан к существам ему подобным, жизнь которых не более продолжительна, чем его собственная.
У народов аристократических часто бывает, что положение слуги нисколько не унижает того, кто в нем находится, потому что он не знает и не представляет себе иного состояния, и что чрезвычайное неравенство, которое он замечает между собой и господином, кажется ему необходимым и неизбежным следствием какого-то скрытого закона, установленного Провидением.
В демократиях состояние слуги нисколько не унижает, поскольку оно избрано свободно и принято на себя временно, и общественное мнение не считает его унизительным и не создает никакого постоянного неравенства между слугой и господином.
Но во время перехода от одной общественной формации к другой почти всегда наступает такой момент, когда ум человеческий колеблется между аристократическим понятием подчинения и демократическим понятием повиновения.
Тогда повиновение в глазах повинующегося теряет свое нравственное значение; он не смотрит уже на него как на долг, возложенный на него самим Богом, и в то же время еще не смотрит на него с чисто человеческой точки зрения; оно не кажется ему ни священным, ни справедливым, и он подчиняется этой обязанности, считая ее унизительной, но полезной.
В это время в сознание слуг начинает проникать смутное представление о равенстве. Сначала для них еще неясно, распространяется ли приобретенное ими равенство и на их служебное положение или оно существует только вне его, вследствие чего в глубине души они возмущаются тем низким положением, которому сами подчинились ради выгоды. Они согласны служить, но им стыдно повиноваться; они ценят выгоды, доставляемые званием слуги, однако не любят господина или, лучше сказать, не уверены вполне в том, не им ли следует быть господами; они склонны смотреть на господ как на несправедливых похитителей их прав.
Тогда в доме каждого гражданина можно наблюдать нечто надобное тому печальному зрелищу, какое представляет собой политическое общество. Там тоже постоянно идет тайная внутренняя борьба не доверяющих друг другу и соперничающих сил: господин выказывается недоброжелательным и кротким, слуга недоброжелательным и упрямым. Один стремится освободиться путем бесчестных уловок от обязанности покровительствовать и платить жалованье, другой – от обязанности повиноваться. Каждый старается захватить в свои руки бразды домашней власти. Границы, отделяющие власть от тирании, свободу от своеволия, право от факта, спутываются и смешиваются в их глазах, и никто ясно не сознает, кто он, что он может, что он должен делать.
Подобное состояние является следствием не демократии, а революции.
Глава VI
Как демократические учреждения и нравы способствуют повышению арендной платы и уменьшению арендных сроков
Сказанное мной о слуге и господине применимо до определенной степени к собственникам и арендаторам. Однако предмет этот заслуживает особого рассмотрения.
В Америке нет арендаторов – там каждый является владельцем обрабатываемого им поля.
Надо признать, что демократические законы сильно способствуют увеличению количества собственников и уменьшению числа арендаторов. Однако то, что мы видим в этом отношении в Соединенных Штатах, объясняется скорее особенностями самой страны, чем ее устройством. В Америке земля не дорога и всякий легко становится собственником. Она дает мало, вследствие чего ее продукты лишь с трудом могут быть разделены между собственником и арендатором.
Итак, Америка в этом отношении, как и во многих других, является исключительной страной, и брать ее в пример было бы неправильно.
В аристократиях арендная плата взимается не одними деньгами, кроме нее требуются также почтение, преданность и услуги. В странах демократических за аренду платят только деньгами. С раздроблением родовых поместий и с уничтожением той крепкой, неизменной связи, которая соединяла дворянские семьи с землей, собственника и арендатора стал сводить только случай. Они сходятся, чтобы обсудить условия договора, а потом уже не видятся. Это два чуждых друг другу человека, которые сближаются из-за выгоды и решают дело, единственным предметом которого служат деньги.
По мере того как поместья начинают делиться и состояния рассеиваются по стране, государство наполняется людьми, старинное богатство которых клонится к упадку, и вновь разбогатевшими, потребности которых растут быстрее, чем доходы. Для всех последних имеет значение самая ничтожная прибыль, поэтому никто из них не желает поступаться каким-нибудь из своих преимуществ или лишаться какой-либо части доходов.
Когда классы сливаются и крупные состояния делаются столь же редкими, как и мелкие, тогда с каждым днем уменьшается разница в общественном положении собственника и арендатора. Первый не имеет никакого неоспоримого, естественного превосходства над вторым. Что же другое, кроме денег, может быть содержанием договора о найме между людьми равными друг другу и которые оба нуждаются?
Человек, имеющий в собственности целый округ и владеющий сотней поместий, сознает, что ему необходимо завоевать уважение многих тысяч людей; стремление к этому кажется ему делом стоящим. Чтобы достичь такой важной цели, он охотно соглашается на жертвы.
Человек, владеющий сотней десятин, свободен от подобных забот, ему нет нужды стараться о приобретении привязанности своего арендатора.
Аристократия не умирает, подобно человеку, в один день. Принципы, на которых покоилось ее существование, исчезают медленно и постепенно, пока наконец не подвергаются законодательной переработке. Еще задолго до объявления ей войны замечается, как ослабевает связь, существовавшая когда-то между высшими и низшими классами. С одной стороны, мы видим равнодушие и презрение, с другой – зависть и ненависть: отношения между богатым и бедным становятся более редкими и менее доброжелательными; арендная плата повышается. Подобное состояние еще нельзя назвать следствием демократической революции, но оно является ее предвестником, поскольку аристократия, окончательно лишенная привязанности народа, похожа на дерево с безжизненными корнями, которое чем выше, тем труднее ему устоять против ветра.
В течение последних пятидесяти лет арендная плата чрезвычайно повысилась не только во Франции, но и в большей части Европы. Небывалые успехи, сделанные в тот же период земледелием и промышленностью, недостаточно объясняют, на мой взгляд, данное явление. Нужно искать более важную и глубокую причину. Я думаю, что она кроется в демократических учреждениях, принятых многими европейскими народами, и в демократических стремлениях, в большей или меньшей степени волнующих все другие.
Мне не раз приходилось слышать ликования английских крупных собственников по поводу того, что в настоящее время они получают гораздо больше дохода со своих поместий, чем их отцы.
Может быть, они и имеют основание радоваться, но, конечно, они сами не знают, чему радуются. Они воображают, будто получают чистую прибыль, между тем производят только обмен. За наличные деньги они уступают свое влияние, и то, что приобретают в виде денег, то скоро теряют в виде власти.
Есть еще другой признак, по которому легко можно узнать, что великая демократическая революция наступает или готовится.
В Средние века все земли отдавались в вечное пользование, или по крайней мере на весьма продолжительные сроки. Изучая домашнюю экономию того времени, мы замечаем, что арендные сроки на девяносто девять лет встречаются там чаще, чем у нас сроки на двенадцать лет.
Тогда верили в бессмертие семей; общественные положения казались навсегда установленными и общество выглядело таким неподвижным, что ни у кого не возникало мысли, чтобы в его среде что-нибудь могло измениться.
В века равенства ум человеческий принимает иное направление. Он легко представляет, что ничего не стоит на месте, и человеком овладевает мысль о превратности всего существующего.
При таком настроении собственник и арендатор чувствуют какой-то инстинктивный страх к долгосрочным обязательствам. Они боятся быть когда-нибудь стесненными тем договором, из которого в настоящее время извлекают выгоду. Они находятся в смутном ожидании какого-либо внезапного и непредвиденного изменения в их положении. Они боятся самих себя, опасаются, что при перемене их вкусов и наклонностей им не пришлось бы жалеть о невозможности отказаться от того, что составляло предмет их желаний. Действительно, они имеют основание бояться, поскольку в века демократии среди всеобщего движения самым большим непостоянством отличается человеческое сердце.
Глава VII
Влияние демократии на заработную плату
Большая часть замечаний, которые я сделал выше, рассказывая о слугах и господах, может быть отнесена к хозяевам и рабочим.
По мере того как правила, созданные общественной иерархией, перестают уже строго соблюдаться, когда знатные опускаются с высоты своего положения, а мелкие люди возвышаются, и когда бедность, как и богатство, перестают быть наследственными, тогда с каждым днем делается заметнее, как уменьшается в глазах общественного мнения расстояние, отделявшее рабочего от хозяина.
Рабочий проникается сознанием высокого значения своих прав, собственного будущего, достоинства; его начинает волновать незнакомое ему раньше честолюбие и новые желания; его осаждают новые потребности. Его взоры, полные зависти, постоянно обращены на прибыль того, кто пользуется его трудом. Чтобы заставить последнего разделить с ним эту прибыль, он старается продать свой труд за самую высокую цену, что в конце концов ему и удается.
В демократических странах, как и везде, во многих видах промышленности предприятия ведутся с незначительными издержками людьми, богатство и образование которых не превышают уровня, на каком находятся люди, на них работающие. Число таких предпринимателей очень велико, интересы их различны, поэтому им сложно сговориться и соединить свои силы.
С другой стороны, почти все рабочие имеют средства, позволяющие им отказываться от работы в том случае, когда предприниматель не соглашается на условия, на которые они смотрят как на справедливое вознаграждение за свой труд.
Таким образом, в этой непрерывной борьбе двух классов из-за заработной платы силы разделены и успех изменчив.
Можно даже предположить, что в конце концов интересы рабочих восторжествуют, поскольку тот уровень заработной платы, которого они уже добились, делает их с каждым днем менее зависимыми от хозяев, а по мере того, как они становятся независимее, они могут успешнее бороться за повышение заработной платы.
Я возьму для примера такой вид промышленной деятельности, который и теперь является самым распространенным как у нас, так и у других
Во Франции большинство нанимающихся на земледельческие работы сами владеют незначительными участками земли, которые позволяют им в крайнем случае существовать, не работая на других. Когда эти земледельцы предлагают свои рабочие руки крупному собственнику или соседу-арендатору, а последние не соглашаются на требуемую плату, то они снова возвращаются к своим маленьким поместьям и выжидают другого более благоприятного случая.
Я думаю, что, принимая во внимание все сказанное, можно заключить, что медленное и прогрессивное повышение заработной платы – один из главных законов, управляющих демократическими обществами. По мере того как уравниваются общественные положения, повышается плата, а по мере ее повышения уравниваются положения.
Но в наше время существует важное и печальное исключение.
Я показал в одной из предыдущих глав, как аристократия, изгнанная из политического общества, удалилась в некоторые области промышленности и утвердила там свое господство в новой форме.
Это обстоятельство сильно влияет на уровень заработной платы.
Поскольку нужно быть очень богатым, чтобы вести те крупные промышленные предприятия, о каких я говорю, то число таких предпринимателей весьма незначительно. А так как их немного, то они легко могут вступить в союз и назначать плату за труд по своему произволу.
Число же рабочих, наоборот, очень велико и постоянно растет, поскольку иногда возникают такие счастливые моменты, когда заработная плата чрезмерно поднимается и привлекает к фабрикам все окрестное население. А мы видели, что люди, избрав подобный вид труда, уже не могут его оставить, так как ум и тело их быстро приобретают такие привычки, которые их делают неспособными ко всякому другому труду. Такие люди обычно имеют мало образования, промышленных способностей и средств; поэтому они почти всецело находятся во власти своего хозяина. Когда конкуренция или какое-нибудь иное обстоятельство уменьшают прибыль этого последнего, то он имеет возможность понизить их плату почти по своему произволу и таким образом вернуть с рабочего то, чего лишил его случай.
Но предположим, что рабочие, соединившись, откажутся от работы, тогда хозяин как человек богатый может без ущерба для себя ждать, пока необходимость снова не приведет их к нему; между тем рабочим необходимо трудиться ежедневно, чтобы не умереть с голоду, ведь они не имеют иной собственности, кроме своих рук. Притеснения уже давно привели их в бедственное положение, и чем беднее они, тем легче их притеснять. Это заколдованный круг, выйти из которого рабочий не имеет возможности.
Не следует удивляться, если заработная плата в земледелии, порой поднимаясь сразу, в общем постоянно понижается, тогда как во всех других видах труда плата, возрастая медленно и постепенно, повышается.
Состояние зависимости и нищеты, в котором в наше время находится часть промышленного населения, явление исключительное и противоречащее всему окружающему. Но из-за этого нет положения более тяжелого и заслуживающего особого внимания законодателя: невозможно держать в неподвижности один класс, в то время, как движется все общество, и заставлять некоторых спокойно переносить свои нужды и желания, когда перед большинством постоянно открываются новые пути к благосостоянию.
Глава VIII
Влияние демократии на семью
Я только что рассмотрел, как у демократических народов и в частности у американцев равенство общественных положений изменяет взаимные отношения граждан.
Я намерен пойти дальше и проникнуть в среду семьи. Моя цель состоит не в том, чтобы искать здесь новых истин, а лишь в том, чтобы показать, в каком отношении стоят уже известные явления к предмету моего исследования.
Всякий знает, что теперь установились новые отношения между различными членами семьи, что расстояние, отделявшее когда-то отца от сыновей, сократилось, а отеческая власть, если не уничтожена, то изменена и ослаблена.
Нечто подобное этому, но еще в более резких формах, мы видим в Соединенных Штатах.
В Америке семьи вовсе не существует, если понимать это слово в его римском и аристократическом значении. Немногие признаки такой семьи можно найти только в первые годы, следующие за рождением детей. В это время отец без всякого противодействия пользуется домашней диктатурой, которая является необходимой вследствие беспомощности детей и оправдывается как собственными интересами последних, так и превосходством отца.
Но по мере того как молодой американец становится старше, узы сыновнего повиновения постепенно ослабевают. Будучи хозяином своих мыслей, он вскоре делается и хозяином своих поступков. В Америке не существует, собственно говоря, юности; выйдя из детства, американец делается мужчиной и начинает сам пролагать себе дорогу в жизни.
Было бы ошибочно думать, будто все это происходит вследствие внутренней борьбы, при которой сын посредством морального насилия овладевает свободой, в которой отказывает ему отец. Одинаковые привычки и принципы заставляют одного стремиться к независимости, а другого смотреть на пользование ею как на неоспоримое право.
Поэтому в первом мы не замечаем тех желчных и беспорядочных желаний, которые волнуют людей еще долго после того, как они освобождаются из-под установленной власти; второй же никогда не испытывает тех полных горечи и гнева сожалений, какие остаются после потери власти. Отцу заранее известны пределы, за которыми прекращается его власть, и, когда время приближает его к ним, он легко отказывается от нее. Сын предвидит тот определенный момент, когда его собственная воля станет для него законом; он овладевает свободой не спеша и без усилий, как достоянием, которое следует ему по праву и которого его никто не желает лишить[315].
Может, нужно будет рассмотреть, в какой связи изменения, имеющие место в семье, находятся с общественной и политической революцией, которая заканчивается на наших глазах.
Есть несколько важных общественных принципов, которые народ или применяет повсюду, или не сохраняет их нигде.
В странах с аристократической и иерархической общественной организацией власть никогда не обращается непосредственно ко всей совокупности управляемых.
Поскольку люди там зависят одни от других, то достаточно управлять только первыми; за этими следуют остальные. К семье это приложимо так же, как и ко всякой ассоциации, имеющей одного главу. У народов аристократических общество знает, собственно говоря, лишь отца. На детей власть общества распространяется только через посредство отца. Оно управляет отцом, а тот – детьми. Следовательно, отец там владеет не только естественным правом, но ему предоставляется также политическое право распоряжения. Он творец и защитник своей семьи, в то же время он ее судья и администратор.
В демократиях, где государственная власть обращается к каждому отдельному человеку среди толпы, чтобы каждого в отдельности подчинить действию общих законов, нет необходимости в указанном посредничестве. Отец в глазах закона такой же гражданин, как и его сыновья, только старше и богаче их.
Когда общественные положения очень неравны и неравенство это
Итак, если я не усматриваю в законодательстве аристократического народа особых привилегий, предоставляемых главе семейства, то я все-таки буду уверен в том, что власть последнего там очень почитается и более обширна, чем в среде демократии, поскольку мне известно, что, каковы бы ни были законы, высший всегда будет казаться выше, а низший – ниже в аристократиях, чем у демократических народов.
Когда люди живут больше преданиями о том, что было, чем заботами о настоящем, когда их гораздо более интересует то, как думали их предки, чем их собственные мысли, тогда отец является естественной и необходимой связью между прошлым и настоящим, – тем звеном, которое соединяет концы двух цепей. Таким образом, в аристократиях отец не только политический глава семьи, но также орган преданий, истолкователь обычаев и судья нравов.
Его слушают с уважением, к нему обращаются почтительно, и любовь, которую к нему питают, постоянно соединена с чувством страха.
Но когда общественный строй становится демократическим и люди усваивают тот общий принцип, что разумно и законно обо всем судить собственным умом, принимая древние верования лишь к сведению, а не как правила, тогда власть отцовского мнения ослабляется, как и его законная власть.
Раздел родовых поместий, к которому приводит демократия, влияет, может быть, более всего остального на изменение взаимных отношений отца и детей.
Когда отец семейства владеет незначительным имуществом, то он и сын всегда живут вместе и занимаются одним делом. Привычка и необходимость сближают их и заставляют находиться в постоянном общении. Поэтому между ними устанавливается вид товарищеской близости, она смягчает отеческую власть и плохо уживается с внешними формами почтительности.
Но у народов демократических именно этот класс мелких собственников и дает силу мыслям и направление нравам.
Он всюду вводит господство своих мнений и своей воли, так что даже самые упорные противники его распоряжений заканчивают тем, что увлекаются общим примером. Я встречал самых ярых противников демократии, с которыми их дети обращались на «ты».
Таким образом, в то время, как аристократия теряет свою власть, все то, что было сурового, условного, предписанного законом в отеческой власти, исчезает, так что у домашнего очага устанавливается род равенства.
Я не знаю, теряет ли общество при подобной перемене, но склонен думать, что отдельный человек выигрывает. Я полагаю, что по мере того как законы и обычаи становятся более демократическими, отношения отца к сыну делаются теснее и сердечнее. Установленный порядок и власть встречаются в них реже, но часто доверие и любовь бывают больше. Кажется, будто естественная связь укрепляется, а общественная слабеет.
В демократической семье отец не имеет иного влияния, кроме того, которое вытекает из его любви и опыта. Его приказания, может, и не были бы исполнены, но советы имеют большую силу. Если он не окружен официальными знаками почтительности, то его сыновья оказывают ему доверие. Не существует никакой определенной формы, в которой следует к нему обращаться, но с ним постоянно разговаривают и ежедневно охотно советуются. Господин и судья исчезают, остается отец.
Чтобы судить о разнице в этом отношении двух видов общественного строя, достаточно познакомиться с семейной перепиской, оставленной нам аристократией. Стиль писем всегда правилен, церемонен, строг и так холоден, что сердечная теплота едва пробивается между строк.
Напротив, у народов демократических в каждом слове, обращенном сыном к отцу, звучит нечто непринужденное, дружеское, любовное, сразу позволяющее заметить, что в семье установились новые отношения.
Подобное же изменение мы встречаем и во взаимных отношениях детей.
В аристократической семье, как и в аристократическом обществе, каждый занимает определенное место. Там не только отец занимает особое положение и пользуется огромными привилегиями, но и дети не равны между собой. Возраст и пол обеспечивают каждому навсегда данное положение и известное преимущество.
Демократия уничтожает часть этих преград или делает их менее заметными.
В аристократической семье старший сын, наследуя большую часть имущества и почти все права, делается главой и даже господином своих братьев. Ему принадлежат величие и власть; им остается посредственность и зависимость. Однако было бы ошибочно думать, что у аристократических народов привилегии старшего сына выгодны только для него и возбуждают вокруг него лишь зависть и злобу.
Старший брат всегда заботится о добывании богатства и власти для других братьев, потому что блеск всего дома отражается на его представителе; младшие же помогают старшему во всех его делах, поскольку сила и значение главы семьи способствуют возвышению и всех ее отпрысков.
Итак, различные члены аристократической семьи находятся в очень тесной взаимной связи, их интересы и стремления одинаковы, но редко случается, чтобы соединялись их сердца.
Демократия тоже привязывает братьев друг к другу, однако другим способом.
По демократическим законам, дети совершенно равны и, следовательно, независимы, ничто не соединяет их насильно, но ничто и не разъединяет их, а так как они имеют общее происхождение, растут под одним кровом, видят одинаковую к себе заботу и, поскольку нет никаких особенных преимуществ, которые разделяли бы их, то в их отношениях с ранней юности возникает тесная дружба. При такой связи, образовавшейся с первых лет жизни, не представляется случая для ее расторжения, ведь братское чувство ежедневно сближает их, не стесняя.
Таким образом, в демократии братьев соединяет не выгода, а общность воспоминаний и свободная симпатия мнений и наклонностей. Она разделяет их наследство, но делает возможным их единодушие.
Мягкость демократических нравов так велика, что ею пленяются даже приверженцы аристократии; испытав ее на себе некоторое время, они уже не желают возвращаться к почтительным и холодным формам аристократической семьи. Они охотно переняли бы семейный быт, господствующий в демократии, если бы можно было в то же время устранить ее общественный строй и законы. Но все это находится в тесной связи, поэтому нельзя пользоваться одним, не перенося другого.
Все сказанное мной о сыновней и братской привязанности должно быть распространено на все проявления чувства, имеющие своим источником природу.
Когда определенный образ мыслей и известная способность чувствовать являются следствием особых условий, в которых находится человечество, то с изменением их не остается ничего. Так, закон может тесно связать между собой
Но не то бывает с чувствами, свойственными человеческому роду; редко случается, чтобы закон, стараясь изменить их известным образом, не ослаблял их и, стремясь усилить их, не лишал бы их чего-нибудь; предоставленные самим себе, они всегда будут казаться более сильными.
Демократия, уничтожая или сглаживая почти все старинные формы общественных отношений и не позволяя людям останавливаться на новых, вместе с тем уничтожает большую часть чувств, вызванных прежним строем. Но некоторые из них она лишь видоизменяет и часто придает им силу и мягкость, каких они раньше не имели.
Я думаю, что суть данной главы и нескольких предыдущих можно передать в одной фразе: демократия ослабляет общественные связи, но скрепляет естественные; она сближает родственников и в то же время разъединяет граждан.
Глава IX
Воспитание молодых девушек в Соединенных Штатах
Никогда не может существовать свободного общества без нравов, а как я уже говорил в первой части этого сочинения, нравы создаются женщиной. Поэтому все, что влияет на положение женщины, на ее привычки и воззрения, имеет, на мой взгляд, важное политическое значение.
Почти у всех протестантских народов молодые девушки несравненно самостоятельнее в своих действиях, чем у народов католических.
Эта независимость еще больше в тех протестантских странах, которые, подобно Англии, сохранили или приобрели право самоуправления. Тогда свобода вносится в семью и политическими обычаями, и религиозными верованиями.
В Соединенных Штатах протестантизм соединился с самой свободной конституцией и самым демократическим строем, и нигде молодая девушка так рано и неограниченно не предоставляется самой себе, как здесь.
Еще задолго до того времени, когда американка достигает брачного возраста, ее начинают постепенно освобождать из-под материнской опеки. Едва она успела выйти из детского возраста, как уже самостоятельно мыслит, свободно говорит и действует без помощи. Перед ней постоянно открыта великая мировая картина, которую никогда не стараются прятать от нее, напротив, стремятся к тому, чтобы с каждым днем она знакомилась с ней лучше и приучалась смотреть на нее твердо и спокойно. Таким образом пороки и опасности общества быстро делаются известными американке; она ясно их видит, судит о них, не заблуждаясь, и встречается с ними без страха; она полна веры в свои силы и эту веру разделяют с ней окружающие.
Поэтому почти нельзя надеяться встретить в юной американке той девственной стыдливости среди зарождающихся желаний и той наивной и простодушной грации, какими обычно сопровождается у европейской девушки переход от детства к юности. Редко случается, чтобы американка отличалась детской боязливостью и наивностью, каков бы ни был ее возраст. Она, как и европейская девушка, желает нравиться, но хорошо знает, чего это стоит. Если американка не предается пороку, то он все же знаком ей. Она отличается скорее нравственной чистотой поведения, чем душевной невинностью.
Я часто удивлялся и почти пугался, замечая ту удивительную ловкость и смелость, с которыми американские девушки умели проводить свои мысли и слова среди опасностей остроумного разговора; любой философ сто раз споткнулся бы на той узкой дороге, по какой они проходили без труда и без приключений.
Легко убедиться, что, пользуясь независимостью с ранней молодости, американка никогда не теряет способности владеть собой, она наслаждается всеми дозволенными удовольствиями, не отдаваясь вполне ни одному из них. Рассудок у нее не теряет бразды правления, хотя они часто и кажутся слабо натянутыми.
Во Франции, где во мнениях и вкусах так причудливо перемешались остатки всех веков, мы часто даем женщине замкнутое, робкое, почти монастырское воспитание, напоминающее времена аристократии, а затем сразу оставляем ее без поддержки, среди распущенности, неразлучной с демократическим обществом.
Американцы последовательнее нас.
Они поняли, что в среде демократии индивидуальная независимость должна была сильно развиться, что юность в ней должна быть скороспелой, страсти несдержанными, привычки изменчивыми, общественное мнение часто непостоянным или бессильным, отеческая власть слабой, а власть мужа подверженной сомнению.
При таких условиях они рассудили, что было очень мало надежды на возможность подавить в женщине самые непреодолимые из страстей, свойственных человеческому сердцу, и что гораздо благоразумнее научить ее побеждать их собственной силой. Не имея возможности сделать, чтобы ее добродетель не подвергалась часто опасности, они постарались, чтобы она сама умела ее защищать, рассчитывая более на ее свободную волю, чем на шаткие и разрушительные преграды. Вместо того, чтобы поддерживать в ней сомнение в своих силах, они постоянно стремятся развить в ней уверенность в них. Не имея ни возможности, ни желания удержать молодую девушку в постоянном и полном неведении, они поспешили дать ей заранее представление обо всем окружающем. Не скрывая от нее пороков, они хотели, чтобы она сразу их видела и сама умела избегать их; для них гораздо важнее твердо оградить ее честь, чем чересчур беречь ее невинность.
Хотя американцы очень религиозный народ, тем не менее они не ставят добродетель женщины под защиту одной только религии, а стараются вооружить ее ум. Здесь, как и во многих других случаях, они применяют одинаковые приемы. Сначала они употребили невероятные усилия для того, чтобы дать личности возможность независимо управлять собой, и, только дойдя до крайних пределов человеческой силы, они прибегли к содействию религии.
Я знаю, что подобное воспитание не представляется вполне безопасным, а также и то, что оно развивает рассудочность в ущерб воображению и делает женщину скорее добродетельной и холодной женой, чем нежной и приятной подругой мужчины. Если в обществе вследствие этого оказывается больше спокойствия и лучший порядок, то частная жизнь имеет меньше привлекательности. Но этими второстепенными неудобствами можно пренебречь ввиду более значительной выгоды. В той стадии, в какой мы теперь находимся, нельзя делать выбор: необходимо демократическое воспитание, чтобы оградить женщину от опасностей, которыми ее окружают учреждения и нравы демократии.
Глава X
Как отличительные черты девушки переносятся на женщину
В Америке независимость женщины бесследно исчезает со вступлением в брак. Если молодая девушка там менее чем где-либо стеснена, то жена подчинена более строгим требованиям. Для первой дом отца служит источником свободы и удовольствия, вторая живет в доме мужа, как в монастыре.
Эти два различных состояния находятся в таком противоречии, как это предполагают, и естественно, что американцы, переходя через первое, добираются до второго.
Народы религиозные и промышленные придают важное значение браку. Первые в правильном образе
Американцы представляют собой одновременно и пуританскую нацию, и торговый народ; их религиозные верования, как и промышленные обычаи, заставляют требовать от женщины, чтобы она отрекалась от себя и постоянно жертвовала собственными удовольствиями ради исполнения своих обязанностей; подобные требования редко предъявляются в Европе. Таким образом, в Соединенных Штатах господствует общественное мнение, которое замыкает женщину в круг мелких интересов и домашних обязанностей и запрещает ей выходить за его пределы.
При своем вступлении в свет молодая американка считает все эти понятия твердо установленными. Она понимает правила, вытекающие из них, и скоро убеждается, что ей нельзя уклоняться от обычаев современников, не подвергая опасности своего спокойствия, чести и даже самой жизни в обществе, и она находит в твердости своего рассудка и привычек, выработанных в ней воспитанием, силу для подчинения этим требованиям.
Можно сказать, что именно в своей привычке к независимости она и почерпает мужество, необходимое для того, чтобы без борьбы и ропота принести в жертву эту самую независимость, когда настанет для этого время.
Однако американка никогда не вступает в брак, как в сети, расставленные ее невинности и неопытности, она заранее знает, чего ожидают от нее, и сама добровольно подчиняется. Она мужественно переносит свое новое положение, потому что сама его выбрала.
Поскольку в Америке отеческая власть очень слаба, а брачные узы тесны, то молодая девушка лишь осторожно и боязливо вступает в брак. Ранних браков здесь не бывает. Американка не выходит замуж до тех пор, пока ум ее не достигнет опыта и зрелости, тогда как в других странах женщины начинают приобретать опыт и зрелость только в замужней жизни.
Однако я далек от намерений приписывать перемену, которая происходит у женщин Соединенных Штатов во всех привычках, лишь только они выходят замуж, одним требованиям общественного мнения. Часто они производят ее в себе сами усилием своей воли.
Когда наступает время выбирать мужа, то этот холодный и строгий ум, просвещенный и укрепленный свободным знанием, указывает американке, что дух легкомыслия и независимости в брачных узах будет скорее источником вечных беспокойств, а не удовольствия, что увеселения девушки не могут служить развлечениями для жены и что последняя должна видеть источник своего благополучия в доме мужа. Заранее и ясно предвидя тот единственный путь, который может вести к семейному счастью, она вступает на него с первых шагов и следует по нему до конца, не помышляя о возвращении.
Впрочем, та же самая сила воли, которую обнаруживают молодые американские жены, сразу и без жалоб подчиняясь суровым обязанностям своего нового положения, не покидает их во всех превратностях жизни. Нет ни одной страны, где бы частное богатство было так непостоянно, как в Соединенных Штатах. Нередко случается, что один и тот же человек проходит все этапы, ведущие от богатства к бедности и обратно. Американские женщины переносят эти превратности со спокойной и непреодолимой энергией. Можно сказать, что с увеличением или уменьшением благосостояния их желания могут так же легко ограничиваться, как и расширяться.
Искатели счастья, ежегодно заселяющие пустынные пространства запада, принадлежат, как я уже сказал, к старинной северной англо-американской расе. Многие из этих людей, с такой смелостью устремляющиеся за богатством, пользовались уже у себя дома довольством; они берут с собой своих жен и заставляют их разделять с ними все опасности и бедствия, всегда сопровождающие подобные ситуации. Я часто встречал на границах пустыни молодых женщин, выросших среди роскоши и богатства крупных городов Новой Англии, которые почти прямо из состоятельного дома своих родителей переходили в плохо сколоченную лесную хижину. Ни лихорадка, ни скука, ни одиночество не могли сломить их мужества. Черты их лица изменились и поблекли, но взор оставался твердым, они одновременно выглядели и грустными, и решительными (Т.).
Я не сомневаюсь, что эти молодые американки почерпнули в своем первоначальном воспитании ту внутреннюю силу, которую они в этом случае выказывали.
Итак, в жене мы узнаем девушку; переменилась роль, различны привычки, но дух остался тот же.
Глава XI
Как равенство влияет на чистоту американских нравов (U.)
Были такие историки и философы, которые утверждали или допускали, что строгость нравов у женщин находится в зависимости от того, ближе или дальше они живут от экватора. Таким способом нетрудно отвечать на вопросы, достаточно было бы глобуса и циркуля, чтобы в одну минуту решить одну из самых сложных задач, представленных человечеством.
По моему мнению, эта материалистическая доктрина не подтверждается фактами.
Одни и те же народы в различные эпохи своего существования бывали то целомудренными, то развращенными, следовательно, строгость или беспорядочность нравов зависели не только от неизменной природы страны, но и от каких-нибудь способных изменяться причин.
Я не стану отрицать, что в определенном климате страсти взаимного влечения двух полов бывают особенно сильны, но думаю, что эта прирожденная страстность может быть развита или сдержана общественным строем и политическими учреждениями.
Хотя путешественники, посещавшие Северную Америку, во многом расходятся между собой, но все единогласно признают, что нравы там гораздо строже, чем в какой-либо другой стране.
Несомненно, что в этом отношении американцы стоят несравненно выше своих отцов, англичан. Чтобы доказать это, достаточно бросить беглый взгляд на обе нации.
В Англии, как и во всех других европейских странах, общественное злословие постоянно избирает своим предметом слабости женщин. Там часто можно слышать жалобы философов и государственных людей на недостаточную строгость нравов, то же самое постоянно подтверждается и литературой.
В Америке во всех книгах, не исключая романов, женщина предполагается целомудренной, никто здесь не рассказывает о любовных похождениях.
Эта чрезвычайная строгость американских нравов зависит, без сомнения, отчасти от свойств страны и религии. Но все эти причины, встречающиеся и в других местах, еще недостаточно объясняют данное явление. Нужно искать еще другую, особенную причину.
Эта причина, мне кажется, кроется в равенстве и вытекающих из него последствиях.
Равенство общественных положений само по себе не может создать строгость нравов, но нет сомнения, что оно готовит для нее благоприятную почву.
У аристократических народов рождение и состояние часто делают из женщины и мужчины существа до того не сходные, что они никогда не могут соединиться. Страсть сближает их, но общественный строй и обусловленные им понятия не допускают между ними постоянной и открытой связи, вследствие чего неизбежно возникает много временных и тайных связей. Природа вознаграждает себя за стеснения, налагаемые законом.
Совсем другое мы видим, когда
Ничто так не оправдывает незаконной любви в глазах тех, кто ее испытывает, или толпы, которая ее видит, как насильственные или случайные браки[316].
В странах, где женщине предоставлена свобода выбора и где воспитание дает ей возможность сделать хороший выбор, общественное мнение неумолимо к ее проступкам.
Ригоризм американцев отчасти вытекает отсюда. Они смотрят на супружество как на договор, часто обременительный, но в котором, однако, надо строго исполнять все правила, потому что они могли быть известны заранее и можно было не принимать на себя никаких обязательств.
То, что делает верность более обязательной, делает ее и более легкой.
В аристократических странах брак имеет целью соединять скорее имущества, чем лиц, поэтому иногда случается, что муж берется со школьной скамьи, а жена от кормилицы. Неудивительно, что брачные узы, соединяющие их имущества, оставляют чуждыми друг другу их сердца. Это неизбежно вытекает из самого свойства договора.
Напротив, когда каждый сам выбирает себе подругу, так что ничто внешнее не стесняет и даже не направляет его, тогда обычно мужчину и женщину сближает только сходство вкусов и мнений. Оно и связывает их, и заставляет постоянно жить вместе.
Наши отцы имели странный взгляд на брак.
Заметив, что незначительное число браков, заключавшихся в их время по взаимному влечению, имело почти всегда печальный конец, они решили, что советоваться с собственным сердцем в подобном деле весьма опасно. Случай казался им более прозорливым, чем свободный выбор.
Нетрудно, однако, было понять, что примеры, бывшие у них перед глазами, ничего не доказывали.
Прежде всего я должен заметить, что если демократические народы предоставили женщине свободу в выборе мужа, то они постарались сначала дать ее уму развитие, а ее воле силу, необходимые для подобного выбора, тогда как у народа аристократического молодые девушки, тайком освободившись из-под отеческой власти и бросаясь в объятия человека, которого не имели времени узнать, ни способности оценить, лишены всех этих гарантий. Поэтому ничего нет удивительного, если они неверно оценивают свою свободную волю, впервые ими испытываемую, или впадают в жестокие заблуждения, или если, не получив демократического воспитания, совершат серьезные ошибки, желая следовать, выходя замуж, обычаям, установившимся в демократии.
Но это еще не все.
Когда мужчина и женщина желают сблизиться вопреки неравенству, господствующему в аристократическом обществе, то им нужно преодолеть огромные препятствия. Порвав или ослабив узы послушания родительской власти, они должны еще сделать последнее усилие, чтобы вырваться из-под господства обычаев и тирании общественного мнения, когда же наконец они решают свою трудную задачу, то остаются как бы совершенно чужими людьми в среде друзей и близких людей. Их разделяет предрассудок, которым они пренебрегли. Такое положение очень скоро ослабляет их энергию и ожесточает сердце.
Если случается, что супруги, соединившись таким образом, становятся сначала несчастными, а потом преступными, то это следует объяснять не свободой выбора, а скорее тем, что подобные выборы не допускаются в обществе, в котором они живут.
Кроме того, не надо забывать, что та же самая сила, заставляющая человека порвать с общераспространенными заблуждениями, почти всегда выводит его за границы благоразумия, что для того, чтобы решиться объявить войну, даже справедливую, идеям своего века и отечества, нужно иметь склонность к насилию и смелость, и что люди подобного характера, каково бы ни было направление их деятельности, редко достигают счастья и добродетели. Это обстоятельство объясняет, почему в революциях, самых неизбежных и святых, редко можно встретить умеренных и честных революционеров.
Итак, когда человек, живущий в аристократическом веке, руководствуется при вступлении в брак только собственными взглядами и вкусами, то нет ничего удивительного в том, что вскоре после этого в его семью вторгаются нравственная распущенность и несчастье.
Но когда такой образ действия является обычным и естественным порядком вещей, когда общественный строй ему содействует, отеческая власть соглашается с ним и общественное мнение его одобряет, то нельзя сомневаться в том, что внутренний мир в семье делается от этого более прочным, а супружеская верность лучше обеспеченной.
Почти каждый гражданин демократии действует на политическом поприще или занимается какой-нибудь профессией, а с другой стороны, незначительные средства заставляют женщину постоянно оставаться в доме и вникать во все мелочи домашнего хозяйства.
Это различие и напряженность труда являются как бы естественной преградой, которая, разделяя оба пола, делает более редкими и менее настойчивыми ухаживания одной стороны и более легким сопротивление другой.
Нельзя сказать, что равенство само по себе могло сделать человека целомудренным, но оно придает менее опасный характер его беспорядочному поведению. Поскольку при таких условиях ни у кого нет времени и случая вести атаку на добродетель, которая хочет защищаться, то в обществе оказывается одновременно большое число куртизанок и множество честных женщин.
Такой порядок вещей может быть причиной отдельных несчастий, но он не мешает прочности и здоровью общественного организма, не порывает семейных связей и не расшатывает национальных нравов. Для общества опасна не сильная развращенность некоторых, но общая распущенность.
В глазах законодателя проституция гораздо менее опасна, чем неподобающее поведение.
Но эта суетливая и беспокойная жизнь, которая дается людям равенством, отвлекает их от любовных приключений не из-за одного недостатка времени, – для этого существует и иной путь, более скрытый, но и более верный.
Люди, живущие во времена демократии, усваивают умственные привычки промышленных и торговых классов; ум их приобретает серьезный, расчетливый и положительный склад и легко отказывается от идеалов для какой-нибудь более явной и близкой цели, являющейся необходимым и ежедневным предметом желаний. Таким образом, равенство не уничтожает воображения, оно лишь ограничивает его и удерживает его полет не высоко над землей. Никто не бывает так мало мечтательным, как граждане демократии, никто из них не предается тому праздному созерцанию, за которым обычно следуют сильные душевные волнения.
Правда, они ценят глубокую, правильную и спокойную привязанность, делающую жизнь приятной и безмятежной, но не имеют никакого влечения к тем сильным и изменчивым душевным движениям, которые волнуют и сокращают жизнь.
Я знаю, что все предыдущее приложимо вполне только к Америке и не может в настоящее время, как общее правило, быть распространено на Европу.
Вот уже полвека, как законы и обычаи с небывалой силой влекут многие европейские народы к
Подобное зрелище может нас опечалить, но ему не следует удивляться. Благотворное влияние, оказываемое демократическим общественным строем на правильность нравов, становится заметным лишь спустя время. Если равенство социальных положений благоприятствует чистоте нравов, то общественная работа, готовящая это равенство, очень вредит им.
В течение пятидесяти лет преобразовательной жизни Франции мы редко имели свободу, но постоянно беспорядок. Среди всеобщего смешения идей, общего переворота мнений, нестройной смеси справедливого и несправедливого, истинного и ложного, права и факта, общественная добродетель сделалась ненадежной, а частная нравственность шаткой.
Но все революции, каковы бы ни были их цели и их деятели, сначала производили сходные результаты. Даже те, которые наконец укрепили нравы, начали с их ослабления.
Поэтому беспорядочность, которой мы часто бываем свидетелями, по моему мнению, недолговременна. На это указывают уже многие признаки.
Нет ничего хуже испорченности аристократии, сохранившей свои богатства, но потерявшей власть, вынужденной ограничиваться пошлыми наслаждениями, но еще владеющей очень большим досугом. Великие мысли и могучие страсти, прежде вдохновлявшие ее, исчезают из нее; вместо этого мы видим в ней только множество мелких разъедающих пороков, которые разводятся в ней, как черви в трупе.
Никто не спорит о том, что французская аристократия прошлого столетия была очень развратна, в то время как старинные обычаи и верования поддерживали еще чистоту нравов в других классах.
Нетрудно также согласиться и с тем, что в наше время нельзя не заметить среди обломков той же самой аристократии определенной строгости принципов, а вместо того распущенность проникает в средние и низшие слои общества; так что те же самые семьи, которые пятьдесят лет назад были самыми распущенными, теперь являются безупречными; таким образом, кажется, что демократия возвысила нравственность лишь аристократических классов.
Революция, разделив имущество дворян, заставив их прилежно заняться своими делами и семьями, соединив их под одной кровлей с детьми, придав более разумное и строгое направление их мыслям, вызвала в них, незаметно для них самих, уважение к религиозным верованиям, любовь к порядку, к мирным удовольствиям, к семейному счастью и к благосостоянию. В то же время остальная часть нации, имевшая те же наклонности, была увлечена к беспорядкам тем самым усилием, которое было необходимо для того, чтобы ниспровергнуть старые политические основы и обычаи.
Старая французская аристократия испытала на себе следствие великой революции, но она не волновалась революционными страстями и не разделяла произведших ее нередко анархических увлечений; легко понять, почему она испытывает на своих нравах благотворное влияние этой революции раньше, чем те, кто ее сделал.
Итак, можно сказать, хотя это и кажется удивительным, что в наше время лучшими носителями нравственности, которую можно ждать от демократии, являются самые антидемократические классы нации.
Я не могу не думать, что когда мы овладеем всеми результатами демократической революции, выйдя из порожденного ею беспорядка, тогда то, что теперь справедливо лишь относительно некоторых, распространится постепенно на всех.
Глава XII
Как американцы смотрят на равенство мужчины и женщины
Я объяснил, каким образом демократия уничтожает или видоизменяет различные виды неравенства, возникающие в обществе; но все ли это, и не оказывается ли она способной повлиять также на то неравенство между мужчиной и женщиной, которое до сих пор имело свое незыблемое основание в самой природе?
Я думаю, что социальный прогресс, приближающий к одному уровню сына и отца, слугу и господина, и вообще, низшего и высшего, возвышает также женщину и должен делать ее равной мужчине.
Но именно здесь я чувствую необходимость быть понятым как можно лучше, так как нет предмета, относительно которого грубая и беспорядочная фантазия нашего века давала бы себе большую волю.
В Европе есть люди, которые, пренебрегая разными особенностями, вытекающими из различия полов, хотят сделать из мужчины и женщины существа не только равные, но и одинаковые. Обоих они считают призванными исполнять одно и то же назначение, на обоих возлагают одинаковые обязанности и наделяют их одинаковыми правами. Они соединяют их во всем: в труде, в удовольствиях, в делах. Не трудно понять, что такое стремление к равенству обоих полов только унижает тот и другой, и что из подобного грубого смешения созданий природы не может выйти ничего, кроме слабых мужчин и развращенных женщин.
Американцы совсем иначе поняли значение того демократического равенства, какое может быть установлено между мужчиной и женщиной. Они рассудили, что, поскольку сама природа создала столь большое различие в физической организации и в духовном складе мужчины и женщины, то, очевидно, задачей ее было – дать различным их способностям и разное применение; в их глазах прогресс состоит вовсе не в том, чтобы заставлять несходные существа делать почти одно и то же, а в том, чтобы оба лучше понимали свое назначение. Американцы применили к обоим полам важный принцип политической экономии, господствующий в настоящее время в области промышленности. Они строго разграничили деятельность мужчины и женщины для того, чтобы лучше выполнялась общественная работа.
Америка – страна, где постоянно заботились о том, чтобы провести отчетливые границы между деятельностью обоих полов, и стремились к тому, чтобы оба пола шли с равной скоростью, но по разным дорогам. Вы не увидите американки, которая управляла бы внешними делами семьи, занималась торговлей или проникала в политическую сферу, зато вы никогда не узнаете, чтобы в Америке на женщину возлагали тяжелый труд пахать землю или вообще какую-нибудь трудную работу, требующую развития физической силы. Не найдется самой бедной семьи, которая составляла бы исключение из этого правила. Если американка не имеет возможности выйти из мирного круга домашних забот, то, с другой стороны, она никогда не может быть и вынуждена к этому.
Вот почему американки, у которых часто можно встретить мужской ум и энергию, сохраняют вообще изящную внешность, так что по своим манерам они всегда остаются женщинами, хотя по уму и сердцу напоминают иногда мужчин.
Американцы никогда не предполагали, чтобы следствием демократических принципов могло быть разрушение власти мужа или смешение властей в семье. В их глазах всякий союз, чтобы быть прочным, должен иметь главу, а естественным главой супружеского союза является муж. Поэтому американцы не отказывают мужу в праве давать направление своей спутнице. По их мнению, назначение демократии состоит в том, чтобы узаконить и упорядочивать необходимую власть
Подобный взгляд не принадлежит исключительно одному полу, а разделяется обоими.
Я не замечал, чтобы американки смотрели на власть мужа как на удачное похищение их прав, или считали для себя унизительным подчинение этой власти. Напротив, мне казалось, что свободное отречение от своей воли представлялось им чем-то хорошим; они видели собственное достоинство не в том, чтобы избегать этой власти, а в том, чтобы подчиняться ей. Так смотрят на это по крайней мере самые добродетельные; другие молчат. В Соединенных Штатах вы не услышите, как жена, нарушающая супружескую верность, громко требует прав для женщины и в то же время игнорирует самые священные свои обязанности.
В Европе часто было замечено, что среди самых льстивых фраз, расточаемых мужчинами женщинам, сквозит некое презрение: хотя европеец нередко делается рабом женщины, но видно, что в душе он никогда не считает ее равной себе.
В Соединенных Штатах женщин не хвалят, однако постоянно выказывают свое уважение к ним.
У американцев вы всегда видите полное доверие к благоразумию своих подруг и глубокое уважение к их свободе. Они убеждены, что ум женщины так же способен, как и ум мужчины, открывать истину, а сердце ее достаточно твердо, чтобы исполнять ее указания, и они никогда не старались поставить добродетель мужчины или женщины под защиту предрассудков, неведения или страха.
В Европе, где так легко подчиняются деспотической власти женщин, им, однако, отказывают в весьма важных свойствах, принадлежащих человеческому роду, и смотрят на них как на прелестные, но несовершенные создания. А чему следует удивляться, это тому, что наконец и сами женщины привыкают смотреть на себя с этой же точки зрения и что они не далеки даже от мысли видеть привилегию в предоставленном им праве казаться легкомысленными, слабыми и робкими. Американки не ищут себе таких прав.
С другой стороны, можно сказать, что во всем, что касается нравственности, мы поставили мужчину в особо выгодное положение, так что существуют как будто две добродетели: одна для мужчины, а другая для женщины, то есть в глазах общественного мнения один и тот же поступок может быть то преступлением, то лишь проступком.
Американцы не признают такого несправедливого деления прав и обязанностей. Обольститель у них так же лишается чести, как и его жертва.
Правда, американцы редко оказывают женщинам то услужливое внимание, каким их принято окружать в Европе, но в своем обращении с ними они постоянно показывают, что считают их добродетельными и нежными. При этом они питают такое глубокое уважение к нравственной свободе женщины, что в присутствии ее каждый тщательно следит за своими словами, боясь заставить ее услышать что-нибудь могущее оскорбить ее нравственное чувство. В Америке молодая девушка одна и без всякого страха предпринимает длинное путешествие.
Законодатели Соединенных Штатов, смягчив почти все статьи уголовного кодекса, наказывают смертью за изнасилование; нет такого преступления, за которое бы общественное мнение карало более неумолимо. Это и понятно. Поскольку американцы не ценят ничего так дорого, как честь женщины, и ничего так не уважают, как ее независимость, то, по их мнению, нет достаточно сурового наказания для того, кто отнимает их у женщины вопреки ее воле.
Во Франции, где за то же преступление налагаются несравненно более мягкие наказания, часто трудно бывает найти присяжных, которые вынесли бы обвинительный приговор. Что это? Неуважение к чувству стыдливости или презрение к женщине? Я полагаю, что это и то и другое.
Итак, американцы вовсе не считают, что мужчина и женщина могли бы иметь право и обязанность делать одно и то же; но они с одинаковым уважением относятся к каждому из них и смотрят на обоих как на существа равные по достоинству, хотя и различные по назначению. Они не придают мужеству женщины формы и характера одинаковых с мужеством мужчины, зато никогда и не сомневаются в ее мужестве, и если они не думают, что муж и жена должны употреблять свой ум и рассуждение одним и тем же способом, то по крайней мере признают, что убеждения женщины столь же тверды, а ум не менее ясен, чем у мужчины.
Таким образом, американцы, сохраняя в обществе подчиненное положение женщины, возвысили ее в интеллектуальной и моральной сфере до одного уровня с мужчиной; в этом, как мне кажется, они прекрасно поняли истинное значение демократического прогресса.
Что касается меня, то я без колебания скажу: хотя женщина в Соединенных Штатах не выходит из домашнего круга и она в некоторых отношениях там очень зависима, но нигде ее положение не казалось мне таким высоким, и теперь, когда я приближаюсь к концу этой книги, в которой указал так много важного, сделанного американцами, если бы меня спросили, чему, на мой взгляд, главным образом нужно приписать небывалый успех и возрастающее могущество этого народа, я бы ответил: превосходству американских женщин.
Глава XIII
Как равенство разделяет американцев на множество мелких отдельных обществ
Можно бы подумать, что конечным результатом и неизбежным следствием демократических учреждений будет слияние граждан в частной жизни, как и в общественной, и принуждение их всех жить сообща.
Но это значило бы придавать равенству, создаваемому демократией, слишком грубую и тираническую форму.
Никакой общественный строй и никакие законы не могут сделать людей настолько сходными, чтобы не проявлялась разница в их воспитании, богатстве, наклонностях, а различные люди, если и могут порой находить выгоду в том, чтобы выполнять сообща одно и то же дело, то, надо думать, никогда не найдут в этом для себя удовольствия; несмотря ни на что, они будут избегать власти законодателя и, ускользая из круга, в который их хотят заключить, станут создавать рядом с большим политическим обществом маленькие частные общества, для которых связью явится сходство социальных положений, обычаев и нравов.
В Соединенных Штатах граждане не имеют никакого превосходства одни над другими, они не обязаны и навязывать друг другу повиновения или уважения, они вместе отправляют правосудие и управляют государством и обычно собираются все вместе для ведения дел, имеющих влияние на их общую судьбу, но я никогда не слышал, чтобы предполагалось заставить их устраивать себе одинаковые развлечения или собираться для удовольствий, смешиваясь в одних и тех же местах.
Американцы, так легко смешивающиеся в стенах политических собраний и судов, напротив, заботливо стремятся к разделению на очень обособленные маленькие общества, чтобы пользоваться отдельно от других удовольствиями частной жизни. Каждый из них охотно признает всех
Я нахожу это вполне естественным. По мере того, как расширяется сфера политического общества, следует ожидать, что круг частных отношений будет суживаться. Вместо предположения о том, что граждане новых обществ станут жить общей жизнью, я опасаюсь, что в конце концов они придут к образованию очень мелких кружков.
У народов аристократических различные классы представляют как бы обширные ограды, из которых невозможно выйти и в которые нельзя войти. Классы не сообщаются между собой, но внутри каждого из них люди по необходимости поддерживают постоянные отношения. Даже когда они по природе расходятся в своих наклонностях, то общее сходство положения сближает их.
Но когда возникновение частных и повседневных отношений между известными людьми не обусловливается ни законом, ни обычаем, то место этих последних занимает случайное сходство мнений и наклонностей, вследствие чего отдельные общества делаются разнообразными до бесконечности.
В демократии, где граждане никогда не отличаются значительно одни от других и оказываются настолько близкими, что могут смешаться в общей массе, возникает множество искусственных и произвольных делений, с помощью которых каждый старается выгородить себя, опасаясь быть увлеченным против собственной воли в общую толпу.
Иначе и быть не может, ведь возможно изменить человеческие учреждения, но не самого человека. Как бы ни было сильно стремление общества сделать граждан равными и похожими друг на друга, самолюбие отдельных личностей всегда будет стараться избежать уравнения и создать для себя где-нибудь неравенство, которым оно могло бы воспользоваться.
В аристократиях люди разделены высокими, неподвижными преградами, в демократиях же их разделяет множество тонких, едва заметных нитей, которые ежеминутно рвутся и постоянно меняют свое место.
Каков бы ни был прогресс равенства, всегда у демократических народов станет возникать большое число мелких частных обществ среди крупного политического общества. Но ни одно из них по своему образу действий не будет иметь сходства с высшим классом, правящим в аристократии.
Глава XIV
Несколько замечаний о внешнем обращении американцев
На первый взгляд нет ничего более ничтожного, как внешняя форма человеческих действий, и в то же время ничему люди не придают более важного значения. Они привыкают ко всему, исключая жизни в обществе, не имеющем их манер. Поэтому влияние, которое оказывает общественный и политический строй на внешнее обращение, заслуживает серьезного рассмотрения.
Вообще говоря, те или иные манеры происходят из свойств самых нравов, но иногда они являются следствием произвольного соглашения между известными людьми, то есть в одно и то же время бывают и природными, и приобретенными.
Когда люди замечают, что за ними, без всякого труда с их стороны, признается неоспоримое первенство, когда они постоянно имеют перед глазами высокие цели, которыми занимаются, предоставив частности другим людям, и когда они живут среди богатства, не ими приобретенного и которого они не боятся лишиться, то понятно, что они с презрительным высокомерием относятся к мелким интересам и заботам о материальной стороне жизни и что они отличаются природным благородством мыслей, проявляющимся как в их словах, так и в манерах.
В демократических странах манеры обычно не отличаются благородством, поскольку частная жизнь не выходит там из круга мелких интересов. Часто они бывают вульгарны, так как мысль там редко имеет случай возвышаться над ежедневными заботами о домашнем благополучии.
Истинное достоинство в обращении заключается в умении всегда занимать свое место, не становясь ни выше, ни ниже; это столь же доступно для крестьянина, как и для принца. В демократиях всякое положение кажется сомнительным, вследствие чего и происходит, что обращение там часто бывает гордым, но редко достойным. Кроме того, оно никогда не бывает ни подчинено строгим правилам, ни очень утонченным.
В демократиях люди слишком подвижны для того, чтобы небольшая группа их могла выработать определенные правила общежития и настоять на том, чтобы все ими руководствовались. Там каждый поступает почти по своему усмотрению, и в обращении постоянно присутствует некоторая бессвязность, так как они скорее зависят от индивидуальных чувств и мыслей каждого, чем вырабатываются по идеальному образцу, заранее установленному для общего подражания.
Впрочем, это явление особенно ярко выступает только в момент, следующий тотчас за падением аристократии, впоследствии же оно делается менее резким.
Тогда новые политические учреждения и нравы соединяют в общих местах и заставляют жить вместе людей, воспитание и обычаи которых еще поразительно несходны, вследствие чего ежеминутно выказывается значительная пестрота. В обществе живет воспоминание о том, что был определенный кодекс вежливости, но уже неизвестны ни его содержание, ни где он находится. Люди растеряли общие законы вежливого обращения, но пока не решились обходиться без них; каждый старается выработать из остатков старых обычаев какое-нибудь произвольное и непостоянное правило; так что в обращении нельзя найти ни той правильности, ни того величия, какие наблюдаются у аристократических народов, ни той простоты и свободы, какие в нем замечаются иногда в демократии; оно одновременно и стеснено и бесцеремонно.
Подобное положение не совсем нормально.
Когда равенство господствует вполне и долгое время, тогда все люди, имея приблизительно одни и те же мысли и занимаясь одинаковыми проблемами, не считают нужным ни сговариваться, ни подражать друг другу для того, чтобы общаться и делать одно и то же. В их манерах постоянно встречается множество мелких несходств, но в них не замечается больших различий. Они никогда не бывают вполне сходными, потому что не имеют одинакового образца, но и не бывают слишком несходными, поскольку находятся в одинаковых условиях. По первому впечатлению можно было бы сказать, что все американцы сходны в своих манерах. Только всматриваясь в них, можно заметить те особенности, которыми все они отличаются друг от друга.
Англичане насмешливо относятся к манерам американцев, примечательно, что большинство тех, кто изображает нам по этому поводу столь забавные картины, принадлежит к средним классам Англии, к которым приложима та же самая картина, так что эти беспощадные критики обычно сами служат примером того, что они осуждают в Соединенных Штатах. Они не понимают, что издеваются сами над собой к удовольствию аристократии их отечества.
Ничто так не вредит демократии, как внешняя форма ее нравов; многие охотно мирятся с ее недостатками, но не могут выносить ее манер.
Я не согласен, однако, с тем, что в манерах демократических народов нечего было бы похвалить.
У аристократических народов все близко стоящие к высшему классу стремятся походить на этот последний, вследствие чего возникают весьма нелепые подражания. Если у демократических народов нет образцов для величественных манер, то они по крайней мере
В демократиях манеры никогда не бывают так утонченны, как у народов аристократических, но в то же время они не представляются столь грубыми. Вы не услышите там ни крепких слов простонародья, ни благородных и изысканных выражений знатных вельмож. Очень часто их нравы бывают пошлыми, но не грубыми и низкими.
Я говорил, что в демократиях не может выработаться определенных правил вежливости. В этом есть свои неудобства и преимущества. В аристократиях правила приличия накладывают на всех одинаковый внешний отпечаток, они делают членов одного и того же класса сходными, несмотря на различие их личных склонностей; украшают и скрывают естественные свойства. У демократических народов манеры не так хорошо выработаны, но часто они бывают искренние. Они представляют как будто легкий, неплотный покров, через который не трудно видеть настоящие чувства и мысли каждого человека. Форма и содержание человеческих действий находятся там в тесной связи, и если великая картина, представляемая человечеством, кажется менее красивой, зато она более верна. Таким образом, можно сказать, что результатом демократии является не то, что она дает людям известные манеры, а то, что не позволяет им приобрести никаких.
Иногда в демократии можно встретить чувства, добродетели и пороки, свойственные аристократии, но никогда нельзя заметить ее манер. Последние погибают и исчезают безвозвратно, когда демократическая революция завершается.
Кажется, нет ничего столь долговечного, чем манеры аристократического класса, поскольку он сохраняет их еще спустя некоторое время после того, как лишился своего богатства и могущества. Но в то же время нет ничего и менее прочного, так как едва лишь они пропадают, как от них не остается и следа, так что с момента их исчезновения трудно даже и понять, какие они были. Такое чудо возникает из-за общественного строя, и для того, чтобы оно свершилось, достаточно нескольких поколений.
Главнейшие черты аристократии после ее уничтожения остаются запечатленными на страницах истории, но изящные и легкие формы ее нравов исчезают из памяти людей почти тотчас же за ее падением; они делаются для них непонятными, как только исчезают у них из глаз, поскольку для того, чтобы испытывать тот вид утонченного удовольствия, которое вызывается изяществом и тонкостью манер, нужно к нему быть подготовленным привычкой и воспитанием чувства; а если они выходят из употребления, то теряется и вкус к этому удовольствию.
Таким образом, демократические народы не только не могут приобрести аристократических манер, но они и не понимают их и не желают иметь; в общем, они не могут их представить, словно они никогда не существовали.
Не нужно придавать большого значения этой потере, но следует пожалеть о ней.
Я знаю, что бывали люди с изысканными манерами и вместе с тем с очень пошлыми чувствами: придворная жизнь достаточно показала, как под величественной внешностью часто может скрываться низкая душа. Но если аристократические манеры не порождали добродетели, то они порой украшали ее. Не совсем обычное зрелище представлял этот многочисленный и могущественный класс, у которого все внешние проявления жизни, казалось, постоянно свидетельствовали о врожденной возвышенности чувств и мыслей, об изяществе и строгости вкусов, об утонченности нравов.
Аристократические манеры делали возможными прекрасные иллюзии относительно человеческой природы, и хотя картина порой была неверной, вид ее доставлял возвышенное наслаждение.
Глава XV
О серьезности американцев и почему она не мешает им часто поступать необдуманно
Жители демократических стран не любят наивных, шумных и грубых развлечений, которым народ предается в аристократиях, они считают их или ребяческими, или скучными. Они не чувствуют также склонности к умственным и утонченным развлечениям высших классов аристократии, ищут в своих удовольствиях существенное и производительное, то есть хотят соединить приятное с полезным.
В аристократических обществах народ охотно предается необузданным и шумным увеселениям, которые отрывают его от сознания собственных бедствий.
Граждане демократии не любят, когда их таким образом отвлекают от самих себя и всегда лишь против воли выходят из своего естественного состояния.
Таким легкомысленным порывам они предпочитают тихие и серьезные развлечения, которые похожи на дела и не заставляют их забывать о них.
Многие американцы, вместо того, чтобы в свободное время весело танцевать на улице, как это делают в Европе люди их круга, предпочитают оставаться в одиночестве дома, за стаканом вина. Таким образом американец пользуется сразу двумя удовольствиями: он думает о своей торговле и напивается в семье, не переходя границ благопристойности.
Я считал англичан самым серьезным народом в мире, но, познакомившись с американцами, изменил свое мнение.
Я не буду утверждать, что темперамент не играл важной роли в образовании характера жителей Соединенных Штатов. Однако еще более, по моему мнению, повлияло в этом смысле политическое устройство страны.
Я думаю, что серьезность американцев явилась отчасти следствием их гордости. В демократических странах даже бедный человек высоко ставит свое личное достоинство, он смотрит на себя с чувством самодовольства и охотно воображает, будто и другие также им заняты.
Настроенный подобным образом, он тщательно следит за своими словами и поступками и бывает весьма осторожен из боязни показать, чего ему недостает. По его мнению, чтобы иметь достойный вид, нужно сохранять серьезность.
Но я знаю еще другую, более глубокую и важную причину, бессознательно производящую ту серьезность американцев, которая меня так удивляет.
Народы, живущие под деспотической властью, время от времени проявляют самые дикие взрывы веселья, но вообще они угрюмы и сосредоточенны, поскольку находятся под влиянием страха.
В тех абсолютных монархиях, где характер правления определяется обычаями и нравами, народ часто спокоен и весел, так как, пользуясь некоторой свободой и весьма значительной безопасностью, граждане устранены от самых важных жизненных забот; но все свободные народы серьезны, поскольку ум их обычно бывает занят разрешением какой-нибудь трудной задачи.
Особенно это заметно у свободных народов, имеющих демократическое устройство. Там во всех классах мы наблюдаем множество людей, постоянно озабоченных серьезным делом государственного управления; те же, кто не желает заниматься устройством государственного благополучия, всецело преданы заботам об увеличении собственного благосостояния. У такого народа серьезность характера свойственна уже не отдельным лицам, а становится национальной привычкой.
Рассказывают про подобные маленькие демократии древности, граждане которых собирались в общественных местах с венками из роз на головах и проводили время за танцами и зрелищами.
Я так же мало верю в существование таких республик, как и в республику Платона. Или если дело происходило действительно так, как нам рассказывают, то я утверждаю, что эти мнимые демократии состояли из элементов, отличных от наших, и не имели с последними ничего общего, кроме названия.
Теперь я спрашиваю, почему эти же самые демократические народы, будучи столь серьезными, отличаются порой самым необдуманным поведением?
Американцы, почти всегда сохраняющие степенный и холодный вид, тем не менее часто позволяют себе увлекаться далеко за границы благоразумия внезапным порывам страсти или необдуманной идеей, и иногда совершают самые безрассудные поступки.
Это противоречие не должно удивлять.
Бывает такое незнание, которое происходит от чрезвычайной гласности. В деспотических государствах люди не знают, что им делать, потому что им ничего не говорят; у демократических народов они часто действуют наудачу, потому что для них стремятся сделать все известным. Первые не знают, вторые забывают. Из-за множества мелких подробностей они не замечают главных контуров каждой картины.
Можно удивляться всем необдуманным речам, которые иногда говорит государственный человек в свободных, особенно в демократических государствах, не рискуя быть скомпрометированным; между тем как в абсолютных монархиях достаточно нескольких неосторожно произнесенных слов, чтобы навсегда разоблачить его и безвозвратно погубить.
Это объясняется сказанным раньше. Когда говорят среди огромной толпы, то множество слов остаются неуслышанными или тотчас забываются, но при молчании неподвижной толпы малейший шепот ясно доносится до слуха.
В демократиях положение человека никогда не бывает прочным, тысячи случайностей изменяют его, и в жизни постоянно господствует нечто неожиданное и непредвиденное. Вследствие этого человек нередко бывает вынужден делать то, чему он недостаточно научился, говорить о том, чего он вовсе не понимает, заниматься деятельностью, к которой не подготовлен долгим предварительным обучением.
В аристократиях всякий имеет только одну цель, которую и преследует. У народов же демократических жизнь человека сложнее, там редко один и тот же ум не охватывает сразу нескольких предметов и притом часто чуждых друг другу. Не будучи в состоянии хорошо ознакомиться со всеми этими предметами, человек легко довольствуется несовершенным познанием.
Если гражданин демократии не вынужден к спешной работе своими потребностями, то его подталкивают к этому его желания, так как среди всех благ, окружающих его, он ни одного не считает недоступным для себя. Он все делает наспех, довольствуется приблизительным и всегда останавливается лишь на мгновение, чтобы обдумать каждый из своих поступков.
Его любознательность и ненасытна, и удовлетворяется весьма малым, потому что он стремится знать не столько хорошо, сколько скоро и много.
Не имея времени на основательное изучение, он быстро теряет к нему интерес.
Итак, демократические народы серьезны потому, что общественный и политический строй постоянно направляет их к занятию важными делами, а поступают необдуманно из-за того, что не уделяют достаточно этим делам ни времени, ни внимания.
Привычка к невнимательности должна быть признана самым серьезным недостатком демократии.
Глава XVI
Почему американцы более щепетильны и обидчивы в своей национальной гордости, чем англичане
Все свободные народы гордятся собой, но проявление национальной гордости у всех различно (V.).
Американцы в своих отношениях с иностранцами не выносят ни малейшего осуждения и в то же время ненасытны к похвалам. Им приятно самое ничтожное одобрение, но редко бывает довольно и самой большой похвалы, чтобы удовлетворить их. Они преследуют вас на каждом шагу, надеясь вызвать вашу похвалу, и если вы противитесь их настойчивости, то хвалят себя сами. Можно подумать, что они сомневаются в собственных заслугах, почему и желают постоянно видеть их перед своими глазами. Тщеславие американцев не только ненасытно, но еще завистливо и нетерпимо. Не давая ничего другим, оно постоянно требует для себя. Оно одновременно искательно и обидчиво. Я замечаю американцу, что страна, в которой он живет, прекрасна. Он отвечает: «Да, вы правы, нет другой такой страны в мире!» Я восхищаюсь свободой, которой пользуются ее жители, а он на это восклицает: «Свобода – драгоценный дар! Но очень мало народов, достойных ею пользоваться». Я отмечаю чистоту нравов, господствующую в Соединенных Штатах. «Для меня понятно, – говорит он, – что иностранец, привыкнув к развращенности, господствующей у всех других народов, должен быть поражен этим явлением». Я оставляю его любоваться самим собой, но он следует за мной и не отстает до тех пор, пока не заставит меня повторить то, что я только что сказал. Нельзя представить патриотизма более несносного и болтливого. Он становится в тягость даже самим его почитателям.
Иное мы видим в Англии. Англичанин спокойно пользуется теми воображаемыми или реальными преимуществами, какие, по его мнению, представляет его отечество. Если он ни в чем не признает превосходства других наций, то в то же время не требует этого признания и для своей. Осуждения иностранцев его не задевают, как для него ни лестна и их похвала. Ко всему миру он относится со сдержанностью, полной презрения и высокомерия. Его гордость не требует себе пищи, она удовлетворяется сама собой.
Странно, что эти два народа, происшедшие так недавно от одного корня, оказываются столь противоположными в способах выражения своих чувств и мыслей.
В аристократических государствах знатные люди пользуются огромными привилегиями, которыми удовлетворяется их гордость, не имея нужды поддерживаться мелкими выгодами, вытекающими из этих преимуществ. Поскольку эти привилегии достались им по наследству, то они смотрят на них как бы на часть самих себя или по крайней мере как на природное и неразрывное с их личностью право. Поэтому они спокойно довольствуются сознанием собственного превосходства, им не приходит в голову хвастаться преимуществами, которые всякий видит и никто не отрицает. Они не настолько удивлены ими, чтобы говорить о них. Они остаются важными в своем замкнутом величии, будучи уверены, что каждый их замечает, даже если они и не стараются выставлять себя на вид, и что никто не вздумает вывести их из этого величия.
Когда аристократия стоит во главе государственного управления, то ее национальная гордость принимает сдержанный, спокойный и высокомерный вид; все остальные классы нации подражают ей.
Напротив, если общественные положения мало различны, то самые мелкие преимущества приобретают огромное значение. Когда каждый наблюдает вокруг себя миллионы людей, владеющих одинаковыми или сходными преимуществами, тогда гордость делается требовательной и завистливой; она применяется к безделицам и упорно их отстаивает.
В демократиях, где общественные положения весьма изменчивы, приобретенные человеком преимущества почти всегда новы, поэтому он испытывает бесконечное наслаждение от постоянного выставления их напоказ, чтобы продемонстрировать их всем и самому убедиться в обладании ими,
Беспокойное и ненасытное тщеславие демократических народов настолько зависит от равенства и изменчивости общественных положений, что и члены самого гордого дворянства проявляют ту же самую страсть в тех сторонах их жизни, где можно еще встретить что-нибудь непостоянное и спорное.
Аристократический класс всегда отличается от прочих классов нации по объему и постоянству своих привилегий. Но иногда случается, что многие члены этого класса отличаются между собой только мелкими мимолетными преимуществами, приобрести и потерять которые они могут ежедневно.
Бывало, что члены могущественной аристократии, живущие в столице или при дворе, с ожесточением оспаривали друг у друга ничтожнейшие преимущества, зависевшие от каприза моды или прихоти их господина. Они проявляли тогда относительно друг друга ту же ребяческую зависть, какую испытывают демократические народы, с такой же страстью стремились завладеть малейшей выгодой и находили нужным выставлять напоказ отличающие их преимущества.
Если бы у царедворцев могла быть когда-нибудь национальная гордость, то я не сомневаюсь в том, что она была бы у них такая же, как у народов демократических.
Глава ХVII
Почему общество в Соединенных Штатах, хотя и подвижно, но в то же время однообразно
Кажется, ничто так не способно возбудить и поддерживать любопытство, как зрелище, представляемое Соединенными Штатами. Богатства, идеи, законы там постоянно меняются. Можно сказать, что даже природа движется, поскольку изменяется ежеминутно под воздействием человека.
Однако вид этого подвижного общества начинает выглядеть однообразным, так что зритель, наблюдающий в течение некоторого времени эту столь изменчивую картину, утомляется.
У аристократических народов каждый человек в своей сфере находится почти в неизменном положении, но отдельные люди поразительно несходны между собой. Они имеют различные чувства, идеи, обычаи, склонности. В этом обществе все неподвижно и все различно.
В демократиях все люди, напротив, сходны и деятельность их почти одинакова. Правда, их жизнь постоянно подвергается большим превратностям, но так как постоянно повторяются те же самые успехи и неудачи, то изменяются лишь имена действующих лиц, содержание же действия остается прежним. Американское общество кажется подвижным потому, что постоянно меняются люди и предметы, и однообразным из-за того, что изменения эти одни и те же.
Люди демократического времени имеют множество стремлений, но почти все они сводятся к страсти к обогащению или вытекают из нее. Это происходит не потому, что душа их мельче, а просто деньги приобретают более важное значение.
Когда все граждане независимы и равнодушны, то содействие каждого из них можно получить, только заплатив за него; от этого употребление богатства разнообразится до бесконечности и ценность его возрастает.
Поскольку всякое обаяние старины исчезло, то рождение, положение и профессия не отличают теперь людей, или отличают весьма мало; остаются одни деньги, они могут создать большую разницу между ними и поставить некоторых из них выше всех прочих. Отличие, создаваемое богатством, увеличивается с исчезновением или уменьшением всех остальных отличий.
У аристократических народов деньги дают возможность достичь удовлетворения лишь определенных желаний. В демократиях же посредством их можно достичь всего.
Итак, главным или побочным двигателем деятельности американцев является любовь к богатству, что придает всем их стремлениям сходный характер, так что картина эта очень скоро утомляет.
Это постоянное повторение одних и тех же стремлений однообразно, равным образом однообразны и те частные способы, какими достигается их удовлетворение.
В правильно устроенной и мирной демократии, какой являются Соединенные Штаты, где нельзя обогатиться ни войной, ни посредством государственных должностей, ни политическими конфискациями, страсть к обогащению направляет людей в основном к промышленности. Но промышленность, которая часто приводит к большим проблемам и бедствиям, может, однако, процветать только при помощи строго заведенных привычек и длинного ряда последовательных, мелких и весьма однообразных действий. Чем сильнее страсть, тем правильнее привычки и однообразнее действия. Можно сказать, что именно сила желаний и делает американцев такими методичными. Она волнует их дух, но регулирует их жизнь.
Впрочем, то, что я сказал об Америке, применимо почти ко всем современным народам. Различия в человеческом роде исчезают. Во всех странах мира теперь одинаковым образом действуют, мыслят, чувствуют. Это происходит не только потому, что все народы вошли в более близкие отношения и стали подражать друг другу, но также из-за того, что в каждой стране люди постепенно утрачивают идеи и чувства, свойственные сословию, профессии или семье, и одновременно приходят к тому, что ближе к природе человека, которая везде одна. Они делаются сходными и без подражания друг другу. Они похожи на путешественников в большом лесу, где все дороги ведут к одному месту. Если все сразу заметят центральный пункт и направятся в эту сторону, то они будут приближаться друг к другу, не ища, не видя и не зная друг друга, и будут удивлены, поняв, что сошлись в одном месте. Все народы, берущие предметом своего изучения или подражания не определенного человека, а человека вообще, в конце концов сходятся в своих нравах, подобно этим путешественникам, встречающимся в центральном пункте.
Глава XVIII
О чести в Соединенных Штатах и в демократических обществах[317]
Люди употребляют, по-видимому, два совершенно различных приема при оценке поступков своих ближних: то они судят о них на основании обыкновенных, общераспространенных понятий о справедливом и несправедливом, то оценивают их, руководствуясь своеобразными взглядами, принадлежащими только известной стране или эпохе.
Часто случается, что оба эти мерила бывают различны, порой они находятся в противоречии, но никогда не сливаются и не уничтожаются взаимно.
Законы чести в эпоху своего высшего господства влияют на волю человека сильнее, чем верования, так что даже и тогда, когда человек беспрекословно подчиняется их требованиям, он все-таки чувствует при помощи неясного, но сильного инстинкта, что существует закон более общий, древний и святой, которому человек иногда не повинуется, но не забывает о нем. Некоторые поступки считались в одно и то же время и честными, и позорящими. Например, отказ от дуэли.
Я не склонен объяснять это явление причудами известных лиц или народов, как это делали до сих пор.
Род человеческий испытывает общие для всех нужды и потребности, из которых возникают нравственные законы; с несоблюдением этих законов у людей, без различия места и времени, связывается мысль об осуждении и стыде. Нарушение их они называютдурным
Но, кроме этого, в обширном человеческом обществе возникают более тесные ассоциации, называющиеся народами, а эти последние дробятся на другие еще более мелкие единицы – классы и сословия.
Каждая из этих общественных групп представляет как бы отдельный вид человеческого рода, каждая из них, хотя существенно не отличается от остальной массы человечества, но все-таки имеет определенные особенности и ей одной свойственные потребности. Эти-то специальные потребности и изменяют в некоторых странах те приемы, на основании которых рассматриваются и оцениваются человеческие действия.
В том, чтобы люди не убивали друг друга, заключается всеобщая и неизменная польза для всего человечества, но может случиться, что особенная и временная польза народа или класса требует, чтобы в известных случаях убийство извинялось или даже почиталось.
Честь и есть не что иное, как эти правила, основанные на особом порядке, с помощью которых народ или отдельный класс распределяет свою похвалу или порицание.
Нет ничего более непроизводительного для человеческого ума, как отвлеченная идея. Поэтому я хочу обратиться к фактам. Следующий пример сделает понятной мою мысль.
Я возьму для примера самый необыкновенный вид чести, существовавший когда либо в мире, и в то же время такой, который лучше всего нам известен, именно – аристократическую честь, возникшую в среде феодального общества. Я постараюсь объяснить ее из того, что было описано выше, а ею, в свою очередь, подтвердить вышесказанное. Мне нет нужды здесь исследовать, как и когда возникла средневековая аристократия, почему она так резко отделилась от остальной части нации и что способствовало зарождению и укреплению ее могущества. Я беру ее уже установившейся и стараюсь проанализировать, почему она так своеобразно смотрела на человеческие действия.
Прежде всего меня поражает в феодальном обществе то, что поступки одобряются и осуждаются там не всегда по их внутреннему достоинству, но что оценка порой производится исключительно по соображению с тем, кто был виновником поступка или его объектом.
Поэтому некоторые поступки считались безразличными, если они были совершены простолюдином и бесчестили дворянина; другие же меняли свое значение в зависимости от того, принадлежало ли потерпевшее от них лицо к аристократии или находилось вне ее.
В то время, когда возникли эти различные взгляды, дворянство составляло отдельный организм среди народа, над ним оно возвышалось на недосягаемой высоте. Чтобы удерживать в своей власти это исключительное положение, составлявшее его силу, ему не только необходимы были политические привилегии, но и особенные, свойственные ему добродетели и пороки.
Что известная добродетель или известный недостаток были более свойственны дворянству, чем простому народу, или что какой-нибудь поступок считался безразличным, когда объектом его был простолюдин, и предосудительным, если дело касалось дворянина, в этом часто проявлялся произвол; но что с действиями человека соединялась честь или бесчестье в зависимости от занимаемого им положения, то такой взгляд вытекал уже из самого строя аристократического общества. Действительно, подобное явление мы наблюдаем во всех странах, имевших аристократию. Пока заметны хотя бы малейшие ее признаки, можно встретить и эти странности: соблазнить черную девушку почти нисколько не вредит репутации американца, тогда как жениться на ней считается позором.
В определенных случаях феодальная честь предписывала мщение и считала позорным прощение обиды, в других ситуациях она повелевала человеку побеждать самого себя и требовала от него самоотречения. Она не считала законом человеколюбие и милосердие, но высоко ставила великодушие; щедрость ценила более, чем благотворительность; позволяла обогащаться посредством войны или игры, но не посредством труда; мелким выгодам предпочитала крупные преступления. Алчность возмущала ее менее, чем скупость; насилие часто одобрялось ею, между тем как коварство и измена казались всегда достойными презрения. Эти странные понятия обязаны своим происхождением не одной прихоти людей, среди которых они возникли.
Класс, достигший главенства и превосходства над всеми остальными и всеми средствами стремящийся удержать за собой это первенствующее положение, должен особенно уважать те добродетели, которые отличаются блеском и величием и легко могут быть соединены с гордостью и властолюбием. Он не задумается нарушить естественный порядок нравственного сознания, чтобы поставить эти достоинства выше всего остального. Понятно даже и то, что он охотно предпочитает смелые пороки мирным и скромным добродетелям. К этому его, так сказать, принуждают условия, в которых он находится. Выше всех добродетелей и в замену значительного их числа средневековые дворяне ставили военную храбрость.
Вот еще пример особого взгляда, неизбежно вытекающего из особенности государственного строя.
Феодальная аристократия возникла из войны и для войны, в оружии она видела свое могущество, им же и поддерживала его. Ничто не было для нее так необходимо, как военная храбрость, поэтому вполне естественно, что она ставила ее выше всего остального. Всякое внешнее проявление этой храбрости, даже если оно противоречило рассудку и человеколюбию, одобрялось и часто требовалось. Фантазия человека проявлялась только в подробностях. Что человек, получивший удар по щеке, смотрел на это как на ужасное оскорбление и обязан был убить на поединке того, кто нанес ему такой легкий удар, – это была условность; но что дворянин не мог спокойно перенести оскорбление и считался обесчещенным, если не ответит на удар дуэлью, это вытекало из основных принципов и требований военной аристократии.
Итак, до определенной степени справедливо было сказать, что честь получала иногда произвольные формы; но эта произвольность имела место лишь в ограниченных пределах. Эти своеобразные правила, которые наши отцы называли честью, так мало кажутся мне произвольными, что я берусь легко вывести самые странные и нелепые требования феодального строя из очень небольшого числа его неизменных потребностей.
Если наблюдать феодальную честь на поприще политики, то и там нетрудно было бы объяснить ее действие.
При средневековом общественном строе и политических учреждениях того времени национальная власть никогда не распоряжалась гражданами непосредственно. Она, так сказать, исчезала из их глаз; каждый знал лишь того человека, кому должен был повиноваться. Через посредство последнего бессознательно устанавливалась связь со всеми остальными. Таким образом, в феодальном обществе весь государственный порядок покоится на чувстве личной преданности сеньору. Как только эта связь исчезала, так наступала анархия.
Верность политическому вождю была чувством, важность которого всегда ясно сознавали все члены аристократии, поскольку каждый из них был в одно и то же время сеньором и вассалом, и ему приходилось то приказывать, то повиноваться.
Быть верным сеньору, жертвовать собой за него в случае необходимости, разделять с ним все превратности судьбы, плохие и хорошие, помогать ему в его предприятиях, какого бы рода они ни были,– таковы были главные требования феодальной чести в политической сфере. Измена вассала осуждалась общественным мнением чрезвычайно строго. Ей
С другой стороны, в Средние века очень мало можно было заметить признаков того чувства, которое было главным жизненным двигателем древних обществ. Я говорю о патриотизме. У нас даже слово «патриотизм» недавно вошло в употребление[318].
Феодальные учреждения скрывали от глаз отечество, они делали любовь к нему не очень нужной. Они заставляли забывать нацию ради любви к одному человеку. Поэтому незаметно, чтобы и феодальная честь когда-нибудь строго требовала оставаться верным своему отечеству.
Из этого не следует заключать, что любовь к отечеству была вовсе не известна нашим отцам, но она проявлялась у них лишь в виде слабого и смутного инстинкта, который становился более определенным и сильным по мере уничтожения классов и централизации власти.
Подтверждение этого можно ясно видеть в том, что европейские народы высказывали противоположные суждения о различных событиях своей истории и оценивали в зависимости от того, какое поколение рассуждало о них. Коннетабля Бурбона бесчестило в глазах его современников главным образом то, что он поднимал оружие против короля; в наше время его порочит более всего то, что он воевал против своего отечества. Мы осуждаем его так же, как и наши предки, только по другой причине.
Для подтверждения своей мысли я избрал феодальную честь, потому что она лучше всего сохранила свои отличительные черты, но я мог бы взять другой пример и иным путем прийти к тому же выводу.
Хотя с римлянами мы знакомы менее, чем с нашими предками, но мы знаем, что и у них существовали свои особые взгляды на славу и бесчестие, основанные не только на общих понятиях о добре и зле. Многие человеческие действия рассматривались у них с различных точек зрения в зависимости от того, шла ли речь о римском гражданине или иностранце, о свободном человеке или рабе. У них прославлялись некоторые пороки, а многие добродетели ставились выше всех прочих.
«В те времена,– говорит Плутарх в жизнеописании Кориолана,– храбрость почиталась и ценилась в Риме выше всех прочих добродетелей. Это доказывается самым названием ееvirtus,происшедшим вследствие перенесения на частный вид общего названия рода. Так что сказать по-латыниvirtus —“добродетель” значило то же, что сказать “храбрость”». Всякий узнает в этом специальную потребность той исключительной ассоциации, которая составилась для завоевания мира.
У каждого народа можно сделать подобные наблюдения, потому что, как я уже говорил выше, всякий раз, как только люди соединяются в обособленное общество, среди них тотчас устанавливаются законы чести, то есть известный свойственный им одним круг мнений о том, что позорно и что похвально; эти особенные правила всегда вытекают из обычаев и интересов данного общества.
Все сказанное применимо до определенной степени к демократическим обществам так же, как и ко всем другим, доказательство чему мы опять найдем у американцев[319].
Во мнениях американцев можно еще встретить понятия о старинной аристократической чести, вынесенные из Европы. Но число этих традиционных мнений невелико, их прочность и влияние незначительны. Они похожи на религию, которой позволяется еще сохранить некоторые из ее храмов, но в нее уже никто не верит.
Наряду с этими полуотжившими понятиями иноземной чести вырабатываются новые взгляды, заключающие в себе то, что в наше время можно назвать американской честью.
Я указал уже на постоянные стремления американцев к торговле и промышленности. Их происхождение, общественный быт, политическое устройство, даже положение страны – все непреодолимо влечет их в эту сторону. Таким образом в настоящее время они представляют собой почти исключительно промышленную и торговую ассоциацию, помещенную вновой иобширнейшей стране, дающей для нее главный предмет разработки. Таковы характерные черты, в наше время отличающие американский народ от всех других.
Поэтому все мирные свойства, способные повлиять на правильный ход общественного механизма и благоприятную почву для развития торговли, должны быть в особом уважении у этого народа; ими нельзя пренебречь, не навлекая на себя презрения.
Напротив, все беспокойные качества, порой придающие блеск, но чаще вносящие волнения в общество, занимают во мнении этого народа низшую степень. Ими можно пренебречь, не теряя уважения сограждан, может быть, даже его лишиться, владея этими качествами.
Столько же произвола проявляется у американцев и в классификации пороков.
Есть наклонности, считающиеся предосудительными с точки зрения общего разума и общечеловеческой совести и которые находятся в соответствии с исключительными и временными потребностями американского общества. Они осуждаются там слабо, иногда же одобряются. Я особенно отмечу страсть к богатству и вторичные склонности с ним связанные. Чтобы расчистить, оплодотворить и преобразовать этот огромный необитаемый материк, занимаемый американцами, им необходимо постоянное содействие какой-нибудь сильной страсти; такой может быть только страсть к обогащению, поэтому она не осуждается в Америке, а если не переступает границ, отведенных ей общественным мнением, то считается даже почетной. Американец называет благородным и достойным уважения стремлением то, что наши средневековые предки называли низкой жадностью; точно так же американец клеймит именем необузданной и варварской дикости их завоевательный пыл и воинственный дух, которые постоянно вовлекали их в новые войны.
В Соединенных Штатах состояния легко и быстро уничтожаются и снова возникают. Страна эта безгранична и полна неисчерпаемых богатств. Население имеет все потребности и желания существа, которое растет, и как бы оно ни напрягало свои силы, всегда вокруг него остается еще много благ, которыми оно не может завладеть. В таком народе если чего можно опасаться, то не разорения нескольких лиц, вскоре поправляющихся, но бездеятельности и изнеженности всей нации. В смелости, какой отличаются американцы в своих промышленных предприятиях, кроется главная причина их быстрого успеха, силы и величия. Промышленность для американцев похожа на лотерею, где немногие ежедневно теряют, а государство всегда выигрывает. Подобный народ должен относиться благосклонно и с уважением к проявлению смелости в области промышленности, но всякое смелое предприятие ставит в опасное положение состояние как самого предпринимателя, так и всех лиц ему доверяющих. Глядя на коммерческий риск как на нечто похвальное, американцы ни в каком случае не могут осуждать склонность людей к нему.
Вот почему в Соединенных Штатах так снисходительно относятся к обанкротившемуся коммерсанту. Честь его вовсе не страдает от подобного несчастья. В этом американцы отличаются не только от европейцев, но и от всех торговых народов нашего времени, зато они не похожи ни на один из них по условиям своего существования и потребностям.
В Америке с непонятной для других народов строгостью относятся к такого рода порокам, которыми нарушается чистота нравов и которые влекут за собой разрыв брачных уз. На первый взгляд
На самом же деле эти явления не так противоречивы, как можно было бы подумать. Общественное мнение в Соединенных Штатах снисходительно относится к жажде обогащения, возвышающей промышленное значение и благоденствие нации, и особо осуждает развращенность нравов, которая отвлекает человека от стремлений к благосостоянию и расстраивает внутренний семейный порядок, столь необходимый для успешного ведения дел. Поэтому, чтобы приобрести уважение своих ближних, американцы вынуждены подчиняться привычке к правильной жизни. В этом смысле можно сказать, что они видят свою честь в чистоте нравов.
Американская честь сходится с древней европейской честью в одном пункте – она ставит мужество во главе всех прочих достоинств и считает его самой необходимой нравственной обязанностью человека, но мужество здесь рассматривается с иной точки зрения.
В Соединенных Штатах военная храбрость ценится мало, тут более известно и более уважается мужество, заставляющее пренебрегать яростью океана для того, чтобы скорее достигнуть пристани, без жалоб переносить бедствия, причиняемые странствованиями по пустыне, и мириться с одиночеством, самым ужасным из всех бедствий; мужество, которое делает людей почти нечувствительными к внезапной гибели с трудом нажитого состояния и тотчас снова дает силу для приобретения нового. Мужество этого рода необходимо для существования и благоденствия американского Союза, поэтому оно и считается в нем самым почетным, отсутствие его влечет за собой позор.
Я укажу еще на одну особенность, она окончательно прояснит мысль, высказанную в данной главе.
В таком демократическом обществе, как Соединенные Штаты, где состояния мелки и непрочны, все трудятся, и труд приводит ко всему; благодаря этому, создалось обратное понимание правил чести, осуждающее праздность.
Я встречал в Америке богатых молодых людей, которые по темпераменту были враждебны всякому тяжелому труду, а между тем вынуждены были иметь какую-нибудь профессию. Природные склонности и богатство позволяли им быть праздными, но общественное мнение настойчиво запрещало им это, и они должны были повиноваться. Напротив, у европейских народов, где аристократия еще борется с увлекающим ее потоком, я часто видел людей, которых собственные проблемы и желания побуждали к труду, но которые жили в праздности для того, чтобы не лишиться уважения равных себе, и таким образом предпочитали скуку и нужду трудовой жизни.
Кто не видит в этих столь противоположных требованиях двух различных уставов, которые оба, однако, вытекают из понятия о чести?
То, что по преимуществу называли честью наши отцы, являлось в сущности только одной из ее форм; они придали родовое название тому, что было лишь видом этого рода. Итак, честь существует в демократические века так же, как и во времена аристократии. Но нетрудно показать, что понятие о демократической чести имеет иной характер.
Ее предписания не только отличны от предписаний аристократической чести, но мы увидим сейчас, что они менее многочисленны и ясны и что законы ее не так строго исполняются.
Сословие всегда находится в гораздо более обособленном положении, чем народ.
Нет ничего более исключительного, чем маленькое общество, которое неизменно состоит из одних и тех же семей, как, например, средневековая аристократия, и цель которого заключается в том, чтобы сосредоточить и удержать в своих руках с передачей по наследству просвещение, богатство и власть.
А чем исключительнее положение общества, тем многочисленнее его особенные потребности и тем более разрастаются соответствующие этим потребностям понятия о чести.
Предписания чести всегда будут менее многочисленны у народа, не имеющего резко разграниченных сословий. Если возникнут такие нации, в которых трудно будет отыскать даже следы классов, то круг понятий о чести ограничится в них незначительным числом правил, которые будут приближаться к нравственным законам, принятым всем человечеством.
Значит, предписания чести будут менее странны и многочисленны у народа демократического, чем у аристократического.
В то же время они будут менее ясны. Это неизбежно вытекает из предыдущего.
Но когда отличительные особенности чести не многочисленны и менее своеобразны, тогда часто должно быть трудно их различить.
Но есть еще и другие причины.
У аристократических народов Средних веков поколения сменяли одно другое, не изменяясь; каждая семья там была как бы одним бессмертным и вечно неизменным человеком; идеи их были так же малоподвижны, как и общественное положение.
Поэтому каждый человек там всегда видел перед собой одни и те же предметы и рассматривал их с одинаковой точки зрения; ум его постепенно проникал в самые мелкие подробности, вследствие чего, со временем, его взгляды не могли не сделаться ясными и отчетливыми. Таким образом, люди времен феодализма не только имели необыкновенные понятия о чести, но каждое из них рисовалось в виде четкого и определенного образа в их уме.
Ничего подобного не может быть в такой стране, как Америка, где все граждане подвижны, где общество, само постоянно подвергаясь изменениям, изменяет, сообразно с потребностями, и свои мнения. В такой стране лишь мимоходом обращают взгляд на правила чести, но редко имеют время для того, чтобы остановить на них свое внимание.
Но даже если бы общество и было неподвижно, то все-таки в нем было бы трудно установить смысл, который следует придавать слову «честь».
В Средние века, когда каждый класс имел свою честь, одно и то же мнение не принималось большим числом людей, что и позволяло придавать ему точную и определенную форму. Это было тем легче, что все признававшие это мнение, находясь в совершенно одинаковых и исключительных условиях, были склонны подчиняться предписаниям закона, существовавшего для них одних.
Таким образом, был создан полный и подробный кодекс чести, где все было предусмотрено и определено заранее, который служил для человека четким и всегда явственным руководством в его поступках. У демократического народа, подобного американскому, где классы слились и где все общество представляет собой одно целое, в котором все части, его составляющие, сходны, но не вполне тождественны, никогда нельзя точно сговориться насчет того, что дозволено или запрещено правилами чести.
У этого народа существуют, конечно, национальные потребности, из которых вытекают общие для всех понятия о чести, но подобные понятия никогда не возникают в одно и то же время, одинаковым образом и с одинаковой силой; в уме всех граждан законы чести существуют, однако часто у них нет истолкователей.
Смешение этих понятий еще гораздо сильнее в таких демократических странах, как наша. Здесь различные классы, составлявшие старинное общество, перемешавшись друг с другом, но еще не слившись окончательно, постоянно вносят из одного класса в
У демократических народов правила чести, будучи неточно сформулированными, являются вследствие этого и менее могущественными, поскольку трудно с уверенностью и твердостью применять закон, который не вполне известен. Поскольку общественное мнение, являющееся авторитетным и естественным толкователем законов чести, само ясно не отличает, в какую сторону следует направить осуждение, в которую похвалу, то оно лишь нерешительно произносит свой приговор. Порой случается, что оно противоречит само себе, часто оно остается спокойным и не вмешивается в дело.
Относительная слабость правил чести в демократиях имеет еще и многие другие причины.
У аристократических народов одинаковые законы чести признаются только в определенном круге людей, часто весьма ограниченном и всегда отделенном от прочих членов человеческого рода. Поэтому они легко смешивают и сливают в своем уме честь со всеми особенностями, отличающими их. Она кажется им как бы чертой их образа. Они применяют различные ее правила со всей горячностью личного интереса и вносят, если можно так выразиться, элемент страсти в повиновение ее требованиям.
Эта истина особенно ярко бросается в глаза при чтении средневековых сборников обычного права, в статье о судебных поединках. Из них мы узнаем, что дворяне, при своих распрях, должны были действовать копьем или шпагой, тогда как простолюдины должны были сражаться между собой на палках, «потому чтоу простолюдина нет чести». Это не значило, как полагают в наше время, что эти люди были достойны презрения, это свидетельствовало лишь о том, что об их поступках судили на основании иных правил, чем о поступках аристократии.
На первый взгляд удивительно то, что, когда честь господствует в полной силе, тогда ее предписания бывают очень странными, так что кажется, как будто ей подчиняются тем охотнее, чем более правила ее уклоняются от здравого рассудка. Вследствие этого приходили иногда к тому выводу, что правила чести сильны именно своей нелепостью.
Оба эти явления действительно имеют общее происхождение, но не вытекают одно из другого.
Честь бывает странной постольку, поскольку она считается выразительницей особенных потребностей незначительной группы людей, и потому она и сильна, что служит выражением такого рода потребностей; итак, честь сильна не потому, что ее требования странны, но странными и могущественными они являются по одной и той же причине.
Я сделаю еще одно замечание.
У аристократических народов все классы различны, но и все они неподвижны; каждый человек занимает в своей сфере определенное место, которого не может оставить и в котором видит вокруг себя лиц, связанных с ним одинаковым образом. У этих народов никто не надеется и не боится быть незамеченным; там нельзя встретить человека самого низкого положения, кто не имел бы собственной сферы действия и был бы свободен вследствие своего ничтожества от осуждения или похвалы.
Напротив, в демократических государствах, где все граждане смешаны в одной толпе и находятся в постоянном движении, общественное мнение не имеет прочности; предметы и отношения, на какие оно распространяется, ежеминутно исчезают и ускользают от него. Законы чести там всегда будут менее повелительны и требовательны, поскольку они действуют лишь на виду у всех, чем честь и отличается от обыкновенной добродетели, которая живет сама в себе и находит удовлетворение в собственном признании.
Если читатель хорошо понял все сказанное выше, то он должен согласиться, что между неравенством общественных положений и тем, что мы назвали честью, существует тесная и необходимая связь, которая, если не ошибаюсь, не была еще ясно указана. Поэтому я должен сделать еще последнее усилие, чтобы хорошенько уяснить эту связь.
Нация занимает особое место в человеческом роде. Независимо от общих для всего человечества потребностей, она имеет свои особые интересы и нужды; в ней скоро устанавливаются определенные взгляды на позорное и похвальное, свойственные лишь ей одной и носящие среди граждан название чести.
Внутри этой нации зарождается сословие, которое, выделяясь из других классов, усваивает особые потребности, а они порождают особенности во взглядах. Можно вообразить, насколько представления этого сословия о чести, странным образом составленные из своеобразных понятий нации и еще более своеобразных сословных понятий, будут далеки от обычных взглядов, общих для всех людей.
Мы дошли до крайнего предела, теперь вернемся обратно.
Сословия сливаются, привилегии уничтожаются. По мере того как люди, составлявшие нацию, делаются сходными и равными, их интересы и потребности сливаются, вследствие чего у каждого сословия исчезают своеобразные понятия, называвшиеся честью; теперь честь вытекает только из особенных потребностей, свойственных самой нации. Она выражает ее индивидуальность в среде других народов.
Наконец, если бы можно было предположить, что сольются все племена и что все народы мира придут к тому, что будут иметь одинаковые интересы и потребности и не будут отличаться друг от друга никакими характерными особенностями, тогда прекратилась бы условная оценка человеческих действий; все смотрели бы на них одинаковыми глазами, общим мерилом служили бы потребности, общие всему человечеству и сознаваемые совестью каждого человека. Тогда остались бы только простые и общие понятия о добре и зле, с которыми в естественной и необходимой связи находились бы понятия о похвале или порицании.
Итак, выражая свою мысль в одной общей формуле, я скажу, что именно несходства и неравенства людей создали понятие о чести. Оно ослабевает по мере того, как сглаживаются различия, и исчезает с их уничтожением.
Глава XIX
Почему в Соединенных Штатах так много честолюбивых людей и в то же время так мало возвышенного честолюбия
Первое, что поражает нас в Соединенных Штатах, – это бесчисленное множество людей, желающих выйти из своего природного состояния; второе – это малочисленность людей возвышенного честолюбия среди всеобщих честолюбивых стремлений. Нет американца, который не сгорал бы желанием возвыситься, но почти нельзя встретить таких, которые, по-видимому, питали бы очень широкие надежды или высоко направляли свои стремления. Каждый неустанно заботится о приобретении богатства, известности, власти, но никто не смотрит на все это с высшей точки зрения.
Сначала это удивляет, поскольку ни в обычаях, ни в законах Америки нельзя найти ничего такого, что бы могло ограничивать желания и ставить преграды их всестороннему проявлению.
Кажется трудным объяснить столь странное положение вещей равенством состояний, так как в то время,
Всякая революция развивает честолюбие людей, особенно верно относительно революции, низвергающей аристократию. Как только прежние преграды, закрывавшие для толпы доступ к славе и власти, рушатся, сразу развивается неудержимое и всеобщее стремление вверх на ту высоту, которая долгое время возбуждала к себе зависть и теперь наконец сделалась для всех доступной.
В этом первом опьянении от победы ничто ни для кого не кажется невозможным, не только не существует пределов для желаний, но нет почти пределов и для возможности их удовлетворения. Среди этого общего и внезапного обновления обычаев и законов, в этом обширном смешении всех людей и установлений, граждане возвышаются и падают с неслыханной быстротой, и власть так быстро переходит из рук в руки, что каждый может надеяться овладеть ею в свою очередь.
Не нужно также упускать из виду, что люди, низвергающие аристократию, жили под ее законами, видели ее блеск и, сами того не замечая, прониклись порожденными ею чувствами и идеями. Поэтому в то время, как аристократия разлагается, ее дух витает еще над массой и стремления сохраняются долгое время после того, как она будет побеждена.
Итак, честолюбивые стремления всегда бывают очень сильны, пока продолжается демократическая революция, а также в течение некоторого времени после ее завершения.
Воспоминания о необычайных событиях, которых люди были свидетелями, не изглаживаются в один день из их памяти. Страсти, вызванные революцией, не исчезают вместе с ней.
Мысль о непостоянстве продолжает жить среди порядка. Сознание легкости успеха переживает те необыкновенные события, какие произвели ее. Желания продолжают быть очень широкими, в то время как средства для удовлетворения их постоянно уменьшаются. Стремление к большим богатствам остается, хотя крупные состояния становятся редкими, и мы видим, как везде возгораются несоразмерные и неудачные честолюбия, которые тайно и бесплодно сжигают душу, заключающую их в себе.
Постепенно, однако, стираются последние следы борьбы, исчезают последние остатки аристократии. Забываются великие события, сопровождавшие ее падение; спокойствие заменяет войну, власть порядка восстанавливается в новом мире, желания уравновешиваются со средствами, потребности, идеи и чувства приходят во взаимную связь; люди окончательно уравниваются: демократическое общество, наконец, установлено.
Если мы будем рассматривать демократический народ, когда он достиг этого нормального и прочного состояния, то нам представится зрелище, совершенно отличное от того, которое мы только что наблюдали, так что нам нетрудно будет заключить, что если честолюбие бывает велико, пока общественные положения уравниваются, то оно теряет этот характер, когда они уже равны.
Поскольку крупные состояния раздроблены и знание распространено повсюду, то нельзя встретить человека, совершенно лишенного образования или имущества. Поскольку привилегии и бесправие классов отменены и люди навсегда порвали путы, делавшие их неподвижными, то в уме каждого зарождается идея прогресса и желание возвыситься возникает во всех сердцах. Человек стремится изменить свое место. Честолюбие становится общим чувством.
Но если равенство дает всем гражданам определенные средства, то в то же время оно не допускает, чтобы кто-нибудь из них имел их слишком много; это, разумеется, заключает желания в довольно узкие границы. Демократические народы отличаются поэтому пылким и упорным честолюбием, но оно не направляется у них слишком высоко; их жизнь обычно проходит в горячем преследовании мелких целей, которые стоят к ним близко.
Но более всего отвлекают граждан демократии от широкого честолюбия не ничтожность их имущества, а тяжелые усилия, которые постоянно затрачиваются на его улучшение. Они заставляют свою душу тратить все силы на совершение мелких дел, что, конечно, скоро ограничивает ее кругозор. Они могли бы быть беднее и оставаться более значительными.
Небольшое число богатых граждан, принадлежащих к этой демократии, не составляет исключения из общего правила.
Человек, достигающий богатства и власти, приобретает в этом долгом труде привычку к осторожности и сдержанности, с которой впоследствии уже не может расстаться. Нельзя постепенно расширять свою душу, как можно увеличивать свой дом.
То же самое замечание применимо и к детям этого человека. Правда, последние уже при своем рождении занимали высокое положение, но их родители были люди незначительные, они выросли среди чувств и мыслей, от которых впоследствии им уже трудно освободиться, поэтому вероятно, что они, вместе с имуществом отца, наследуют и его склонности.
Может случиться, что самый бедный потомок могущественной аристократии проявит обширное честолюбие, так как предания и общий дух сословия позволяют ему еще стоять некоторое время выше его средств.
Честолюбие с обширными задачами не может развиться у людей, живущих в демократические периоды, еще и потому, что они предвидят, как много времени должно пройти, прежде чем они получат возможность предпринять такие задачи. «Знатность происхождения есть важное преимущество, – говорил Паскаль, – поскольку она в восемнадцать-двадцать лет ставит человека в такое положение, которого другой достигает только в пятьдесят. Таким образом задаром выигрывается тридцать лет». Этих-то тридцати лет обычно и не хватает для честолюбцев демократии. Равенство, дающее каждому возможность достичь всего, не допускает в то же время быстрого возвышения.
В демократическом обществе, как и везде, лишь известное число людей может сделаться очень богатыми, и так как путь, ведущий к богатству, открыт для каждого гражданина, то общий прогресс в этом отношении необходимо должен замедляться. Поскольку кандидаты почти равны и трудно кому-либо из них дать предпочтение, не нарушая принципа равенства, который есть высший закон в демократическом обществе, то прежде всего приходит мысль заставить всех идти с равной скоростью и подвергать одинаковым испытаниям.
По мере того как люди становятся более сходными и принцип равенства спокойнее и глубже проникает в учреждения и нравы, способы для достижения успеха делаются более неизменными, а движение вперед медленнее. Трудность быстро дойти до известной степени высоты увеличивается.
Вследствие ненависти к привилегиям и сложности отдать кому-либо предпочтение, приходится заставлять каждого человека, несмотря на его размеры, проходить через одинаковые тяжкие испытания и подвергать его множеству мелких предварительных упражнений, среди которых растрачивается молодость и угасает воображение; из-за этого никто не надеется когда-нибудь получить возможность вполне насладиться предлагаемыми ему благами, а когда наконец человек приобретает шанс совершать необыкновенные дела, то теряет уже к этому влечение.
В Китае, где давно господствует равенство общественных состояний, человек переходит от одной государственной должности к другой, подвергаясь состязательному экзамену. Подобным испытаниям подчинен каждый шаг его карьеры, и идея эта так глубоко укоренилась в нравах, что я помню, как в одном китайском романе герой после серьезных превратностей судьбы покоряет наконец сердце своей
То, что я говорил о политике, распространяется и на все остальное. Равенство производит всюду одинаковые результаты. Там, где закон не руководит стремлениями людей и не задерживает их, для выполнения этой задачи достаточно бывает соперничества.
Поэтому в прочно установленном демократическом обществе значительные и быстрые возвышения редки, они являются исключениями из общего правила, и именно их странность заставляет забывать об их незначительном числе.
Люди, живущие в демократии, замечают все это. Они убеждаются, что законодатель предоставил им безграничное поприще, на котором каждый легко может сделать несколько шагов, но никто не может надеяться пройти его быстро. Они замечают между собой и обширной конечной целью своих желаний множество мелких промежуточных препятствий, через которые им приходится переходить очень медленно, и это заранее утомляет и отталкивает их честолюбие. Они отказываются от таких отдаленных и сомнительных надежд ради близких благ, менее высоких, но которые легче получить. Их кругозор не ограничивается законом, но они сами его суживают.
Я говорил, что великие честолюбия реже встречались в демократические века, чем во времена аристократии, теперь я добавлю, что когда они все-таки возникают, несмотря на неблагоприятные условия, то принимают другой внешний вид.
В аристократиях для честолюбия часто открывается широкое поле, однако границы его постоянны; у демократических же народов честолюбие обычно проявляется в тесных пределах, но, раз оно вышло из них, тогда уже ничто его не останавливает. Поскольку люди там незначительны, изолированы и непостоянны, прецеденты имеют мало значения, а законы недолговечны, то сопротивление нововведениям слабо и общественная организация никогда не имеет стройного вида и не кажется прочной в своих основаниях, так что честолюбцы, получив в руки власть, считают уже для себя все возможным, а когда власть ускользает из их рук, то они сейчас же стремятся произвести переворот в государстве, чтобы снова овладеть ею. Это обстоятельство придает крупному политическому честолюбию насильственный и революционный характер, что редко в такой степени проявляется в нем в аристократических обществах.
Множество мелких честолюбий, весьма рассудительных, среди которых порой возникают немногие крупные беспорядочные стремления, – вот обычное зрелище, представляемое демократическими нациями. Честолюбие хорошо рассчитанное, умеренное и обширное там не встречается.
Я уже писал о скрытой силе, посредством которой равенство дало преобладание в человеческом сердце страсти к материальному благосостоянию и исключительной любви к настоящему. Эти различные влечения сливаются с честолюбием и придают ему, если можно так выразиться, свою окраску.
Я думаю, что честолюбцы демократии менее всяких других заботятся об интересах и суде потомства: они всецело поглощены настоящим. Они быстро выполняют множество дел, но не оставляют какого-либо прочного памятника, успехом они дорожат больше, чем славой. От людей они требуют повиновения, для себя желают прежде всего власти. Их нравственные свойства почти никогда не стоят на уровне занимаемого ими положения, вследствие чего, случайно поднявшись на необыкновенную высоту, они переносят в свое новое положение пошлые вкусы, так что кажется, будто они достигли верховной власти лишь для того, чтобы легче предаваться мелким и грубым удовольствиям.
Я думаю, что в наше время необходимо очистить, упорядочить и привести в соразмерность чувство честолюбия, но было бы опасно желать чрезмерного его ослабления или подавления. Надо принять меры для того, чтобы заранее установить для него крайние пределы, за которые ни в каком случае не позволялось бы ему переходить; на дозволенных же границах не следует слишком задерживать эти стремления.
Я должен сознаться, что смелость в демократических обществах меня менее пугает, чем посредственность желаний; всего более, как мне кажется, следует бояться того, чтобы среди обычных мелких интересов повседневной жизни честолюбие не потеряло своей силы и величия, а страсти, вместе с успокоением, не унизились бы, так что ход общественного механизма с каждым днем делался бы более размеренным и менее благородным.
Поэтому я полагаю, что правители этих новых обществ совершат ошибку, если станут стремиться к тому, чтобы «усыпить» граждан, доставив им слишком мирное и безмятежное счастье; по моему мнению, они правильно сделают, если будут иногда давать им трудные и опасные задачи, чтобы сделать более высоким их честолюбие и открыть для него простор.
Моралисты постоянно жалуются на то, что гордость – самый распространенный порок нашего времени.
В известном смысле это верно. В самом деле, не найдется человека, кто не считал бы себя достойнее соседа или согласился бы слушаться своего начальника; но, в другом смысле, это совсем не так, поскольку этот самый человек, который не переносит ни подчинения, ни равенства, вместе с тем настолько мало уважает самого себя, что считает себя созданным лишь для низких удовольствий. Он охотно останавливается на мелких желаниях, не решаясь подняться до более возвышенных, он даже едва может представить их.
Поэтому я не только далек от мысли рекомендовать нашим современникам смирение, но желал бы, чтобы сделаны были усилия для внушения им более обширного понятия о достоинстве их самих и всего человеческого рода; смирение для них вредно, по моему мнению, им недостает именно гордости. За этот порок я охотно бы отдал многие наши мелкие добродетели.
Глава XX
О получении должностей у некоторых демократических народов
В Соединенных Штатах всякий гражданин, владеющий какими-нибудь знаниями и средствами, ищет обогащения в торговле и промышленности, или покупает лесной участок земли, расчищает его и становится пионером. От государства он требует только одного: чтобы оно не вмешивалось в его дело и обеспечило ему плоды его трудов.
У большей части европейских народов всякий человек, как только начинает чувствовать свою силу и расширяет круг своих желаний, прежде всего стремится занять какую-нибудь общественную должность. Эти различные явления, имеющие одну причину, заслуживают того, чтобы мы на них остановились.
Когда общественных должностей немного и они непрочны и плохо оплачиваются, а с другой стороны, промышленная карьера разнообразна и выгодна, тогда новые и неудержимые стремления, развиваемые равенством, отовсюду направляются не к административной, а к промышленной деятельности. Но если вместе с уравнением сословий знание остается недостаточным, а ум нерешительным, или когда торговля и промышленность, стесненные в своем развитии, с трудом и медленно приводят к обогащению, тогда граждане, не имея надежды улучшить свое положение собственными силами, устремляются к главе государства, требуя его поддержки. Улучшить свое состояние за счет государственной казны кажется им если не единственным находящимся в их распоряжении путем для того, чтобы выйти из не удовлетворяющего уже их положения, то по крайней мере самым легким и доступным для всех: поиск должностей становится ремеслом, на
Так должно быть особенно в крупных монархических государствах с централизованной властью, где существует огромное число оплачиваемых должностей и жизнь чиновников довольно обеспеченна, так что там всякий может надеяться получить должность и спокойно пользоваться ею, как родовым поместьем.
Я не буду говорить о том, что это всеобщее и неумеренное стремление к общественным должностям составляет большое социальное зло, что оно уничтожает в каждом гражданине дух независимости и способствует распространению во всей нации продажного и рабского настроения, подавляя в ней мужественные добродетели; точно так же я не стану указывать на то, что ремесло это создает лишь непроизводительную деятельность и волнует страну, не принося ей никакой пользы: все это ясно и без объяснений.
Но замечу только, что правительство, покровительствующее подобным стремлениям, рискует своим спокойствием и ставит в опасное положение даже собственное существование.
Я знаю, что в такое время, как наше, когда любовь и уважение, с которыми относились когда-то к власти, постепенно слабеют, правителям может казаться необходимым крепче связать каждого человека посредством его собственного интереса, они могут находить удобным пользоваться его страстями, с целью держать его в порядке и безмолвии, но такое состояние не может быть продолжительным. То, что в течение известного периода может казаться причиной могущества, впоследствии неизбежно становится источником волнений и слабости.
У демократических народов, как и у всех других, число государственных должностей имеет предел, число же честолюбивых людей и у них беспредельно; оно постепенно и безостановочно растет вместе с уравнением состояний и только тогда входит в границы, когда не оказывается людей.
Итак, когда честолюбивые желания имеют лишь один исход в управлении, тогда правительство неизбежно должно встречать постоянную оппозицию, так как задача его заключается в том, чтобы с ограниченными средствами удовлетворять желания, число которых увеличивается безгранично. Нужно твердо знать, что из всех народов в мире сложнее всего сдерживать и направлять народ, состоящий из просителей. Какие бы старания ни употребляли правители такого народа, они никогда не смогут удовлетворить его; и всегда надо опасаться того, чтобы он не вздумал, наконец, низвергнуть конституцию страны и изменить вид государства, просто из одного желания создать вакантные места.
Таким образом, правители времени, которые стремятся привлечь к себе все желания, вытекающие из равенства, и удовлетворить их, будут впоследствии, если я не ошибаюсь, раскаиваться в подобной политике. Они увидят когда-нибудь, что, сделав свою власть столь необходимой, они ставят ее в опасное положение, и что было бы благоразумнее и честнее научить каждого из их подданных искусству собственными средствами удовлетворять свои желания.
Глава XXI
Почему великие революции должны делаться реже
Народ, в течение целых столетий живший под сословным и кастовым устройством, может перейти к демократическому общественному строю только через длинный ряд более или менее трудных превращений, с отчаянными усилиями и после многочисленных переворотов, во время которых богатства, влияние и власть быстро перемещаются.
Даже по окончании этой великой революции долго еще заметны созданные ею революционные привычки, и глубокие волнения остаются после нее.
Поскольку все эго происходит в тот момент, когда возникает равенство, то отсюда выводят, что между равенством и революциями существует какое-то отношение и скрытая связь, так что первое не может появиться, не вызывая и вторых.
В этом случае рассуждение, по-видимому, подтверждается опытом.
Среди народа, у которого граждане почти равны, незаметно связи, соединяющей людей между собой и связывающей каждого с его местом. Ни у кого из них нет ни неотъемлемого права, ни силы повелевать; никто не обречен на постоянное повиновение; каждый, обладающий каким-нибудь образованием и какими-либо средствами, сам может выбирать себе дорогу и идти по ней, отдельно от других.
Те причины, которые делают граждан независимыми друг от друга, в то же время наталкивают их ежедневно на новые беспокойные желания и постоянно подстрекают их.
Поэтому кажется вероятным, что в демократическом обществе люди, идеи и предметы должны менять свой вид и положение, и что демократические века будут эпохой беспрерывных и быстрых переворотов.
Так ли это на самом деле? Действительно ли равенство обычно влечет людей к революциям? Заключает ли оно в себе какой-то элемент беспорядка, который не позволяет обществу прочно установиться и побуждает людей менять свои законы, взгляды и нравы? Я так не думаю. Это важный вопрос, и я прошу читателя внимательно следить за мной.
Почти все революции, изменявшие склад народов, имели целью или санкционировать неравенство, или уничтожить его. Удалите второстепенные причины великих народных волнений – и вы всегда дойдете до неравенства. Или бедняки хотели отнять имущество у богатых, или богачи пытались подчинить себе бедных. Если бы можно было основать такое общество, в котором у каждого было бы что беречь и нечего отнимать, то много бы сделано было для мира на земле.
Я знаю, что в среде крупного демократического народа всегда встречаются граждане очень богатые и очень бедные, но бедняки здесь не составляют подавляющего большинства нации, как это всегда бывает в аристократических обществах. Их немного, и притом закон не связывает их в одно целое цепью наследственной, неизбежной нищеты.
Богачи, с другой стороны, немногочисленны и лишены власти, у них нет привилегий, привлекающих внимание; да и их богатство заключается уже не в земле и выражается не ею, а потому неуловимо и как бы невидимо, так что здесь нет уже ни бедных родов, ни богатых родов. Богачи каждый день выдвигаются из толпы и снова возвращаются туда. Следовательно, они не составляют отдельного сословия, которое легко отграничить от других и экспроприировать, а поскольку они тысячами тайных нитей соединяются с массой своих сограждан, то народ не может нанести им удара, не поражая себя самого. Между этими двумя крайними слоями демократических обществ находится бесчисленное множество почти равных людей, которые ни бедны, ни богаты, у которых состояние достаточно для того, чтобы желать порядка, но слишком мало, чтобы возбуждать зависть.
Они враждебны всяким бурным волнениям, их неподвижность удерживает в покое, и все то, что находится над ними и под ними, обеспечивает устойчивость общественного организма.
Это не значит, что они вполне довольны своей настоящей участью или чувствуют естественный ужас перед революцией, плодами которой они воспользуются, не испытывая ее бедствий. Напротив, их страстное желание разбогатеть не имеет себе равного; но вопрос только в том, у кого взять. Общественный строй, постоянно внушающий эти желания, в то же время и замыкает их в определенные границы. Он предоставляет людям больше свободы вводить перемены, но уменьшает их выгоды.
Демократия не только
Всякая революция в большей или меньшей степени угрожает приобретенной собственности. Жители демократических стран – в основном собственники, мало того что они владеют богатством, они живут в обстановке, при которой люди ценят собственность выше всего.
Если внимательно наблюдать за отдельными классами, из которых состоит общество, то можно заметить, что нигде страсти, порождаемые собственностью, не бывают так ненасытны и упорны, как в средних классах.
Бедняки часто мало заботятся о том, чем они владеют, потому что наслаждение тем, что у них есть, ничтожно по сравнению со страданием от недостатка того, чего нет.
Богатым приходится беспокоиться об удовлетворении множества иных страстей, помимо страсти к богатству; с другой стороны, долго пользуясь им, они пресыщаются и делаются равнодушны к его приманкам.
Между тем люди, живущие в довольстве, одинаково далекие как от богатства, так и от нищеты, безгранично дорожат своим имуществом. Когда они не далеки еще от нищеты, то они близко видят ее ужасы и боятся их; их отделяет от нее только небольшое имущество, – на нем-то и сосредоточивают они все свои надежды и опасения. С каждым днем все более поглощают их постоянные заботы о нем, а ежедневные усилия приумножить его все более привязывают их к нему. Им невыносима мысль лишиться малейшей части его, а в полной потере его они видят крайнюю степень несчастья. Равенство непрерывно увеличивает число этих мелких собственников, таких же страстных и беспокойных.
Таким образом, в демократических обществах большинство граждан не понимают, что именно они могут выиграть благодаря революции, между тем каждую минуту на тысячу ладов чувствуют, что из-за нее они могут потерять.
В другом месте этой книги я рассказывал, каким образом равенство положений естественно влечет людей к торговой и промышленной деятельности, как оно увеличивает и разнообразит состав земельных собственников, как внушает каждому пылкое и упорное стремление увеличить свое благосостояние. Нет ничего столь противоположного революционным страстям, как все эти наклонности.
Может случиться, что по своим окончательным результатам революция и будет полезна торговле и промышленности, но первым ее последствием почти всегда будет разорение промышленников и коммерсантов, потому что она неизбежно тотчас же изменяет общее состояние потребления и временно нарушает существующее отношение между производством и потребностями.
С другой стороны, я не знаю ничего, столь противоположного революционным наклонностям, как торговые наклонности. Торговля – это естественный враг всяких бурных страстей. Она любит сдержанность, находит удовольствие в мирных соглашениях и тщательно избегает гнева. Она терпелива, сговорчива, вкрадчива и к крайним средствам прибегает лишь в случае безусловной необходимости. Торговля делает людей независимыми друг от друга, развивает в них высокое мнение об их индивидуальной силе, порождает желание заниматься только собственными делами и учит преуспевать в них. Она развивает в них любовь к свободе, но отвлекает их от революции.
Владельцам движимого имущества революция страшнее, чем всем другим, потому что, с одной стороны, их собственность часто нетрудно захватить, а с другой – она в любой момент может исчезнуть бесследно. Не так пугает это земельных собственников, которые, даже теряя доход от земли, все-таки надеются, среди всех переворотов, сохранить за собой хотя бы землю. Очевидно, что при виде революционных движений первые должны беспокоиться гораздо сильнее, чем вторые.
Таким образом, у народов тем слабее революционное настроение, чем многочисленнее и разнообразнее у них движимые имущества и чем больше число их обладателей.
Далее, к какой бы профессии ни принадлежали люди, какими бы благами они ни пользовались, есть черта, общая для всех.
Никто не удовлетворяется вполне своим настоящим состоянием и все постоянно стараются тысячью разных способов увеличить его. Взгляните на каждого из них в любое время его жизни, и вы всегда увидите, что он занят какими-нибудь новыми планами, цель которых – увеличить свое состояние. Не говорите ему об общечеловеческих интересах и правах; ничтожное домашнее предприятие поглотило все его мысли и заставляет отложить общественные дела до другого времени.
Это не только мешает таким людям содействовать революциям, но не позволяет и желать их. Бурные политические страсти имеют мало власти над людьми, так всецело увлекшимися погоней за богатством. Они отдают весь свой пыл мелким делам, а потому холодны к великим.
Правда, и в демократических обществах появляются порой предприимчивые и честолюбивые граждане, безграничные желания которых не могут удовлетвориться избитой дорогой. Они любят перевороты и призывают их, но им очень трудно вызвать их, если только не явятся на помощь им какие-нибудь чрезвычайные события.
Нельзя успешно бороться с духом своего времени и собственной страны. Каким бы влиянием ни пользовался человек, ему трудно внушить современникам такие чувства и мысли, которые находятся в противоречии со всем строем их чувств и желаний. Когда равенство положений окрепло, стало признанным фактом и наложило свою печать на нравы, тогда люди не так-то легко бросятся на все случайности вслед за легкомысленным вождем или смелым новатором.
Это не значит, что они будут сопротивляться ему открыто, по обдуманному плану или даже с сознательной целью. Они не вступают с ним в упорную борьбу, иногда даже аплодируют ему, но только не идут вслед за ним. Его порывам они противопоставляют незаметно свою неподвижность, его революционным инстинктам – консервативные интересы, его отважным стремлениям – наклонности домоседов, его гениальным заблуждениям – собственный здравый смысл, его поэзии – прозу. С огромными усилиями ему удается приподнять их на мгновение, но скоро они ускользают из его власти, и снова падают, как бы влекомые своей тяжестью. Он истощает все усилия, чтобы воодушевить эту равнодушную и рассеянную толпу, и в конце концов видит себя беспомощным, не потому, что побежден, а потому что одинок.
Я вовсе не хочу утверждать, что в демократических обществах люди непременно неподвижны, напротив, я думаю, что среди подобного общества царит вечное движение, что там никто не знает покоя, но только я полагаю, что там люди движутся в определенных границах, которых они никогда не переходят. Второстепенные предметы они исправляют, видоизменяют и возобновляют каждый день, однако тщательно остерегаются коснуться главных. Они любят перемены, но боятся революций.
Хотя американцы постоянно видоизменяют и отменяют какие-нибудь законы, однако они весьма далеки от революционных стремлений. По той поспешности, с которой они останавливаются и стихают, когда общественное волнение начинает делаться угрожающим, и даже в то время, когда страсти наиболее возбуждены, нетрудно заметить, что они боятся революции, как величайшего несчастья, и что каждый из них готов на великие жертвы, чтобы избежать ее. В мире нет страны, где чувство собственности выражалось бы
Я часто замечал, что теории, революционные по существу, так как они неосуществимы без полной, иногда внезапной перемены состояния собственности и личностей, в Соединенных Штатах встречают несравненно менее сочувствия, чем в великих монархиях Европы. Если кто-нибудь и придерживается их, то масса отвергает их с каким-то инстинктивным ужасом.
Смело можно сказать, что большинство тех взглядов, которые во Франции принято называть демократическими, были бы осуждены американской демократией. Это понятно: в Америке господствуют демократические идеи и чувства, а у нас в Европе идеи и чувства революционные.
Если Америка и испытает когда-нибудь великие революции, то они будут вызваны присутствием черных на земле Соединенных Штатов, стало быть, вызовет их опять-таки не равенство положений, а напротив, различие их.
Когда положения граждан одинаковы, то каждый охотно замыкается в себе самом и забывает об обществе. Если бы законодатели демократических народов не старались исправить эту опасную тенденцию или поддерживали ее, в уверенности, что она отвлекает граждан от политических страстей и таким образом отдаляет от революций, тогда они сами могли бы наконец породить то зло, какого хотели избежать, и наступил бы момент, когда необузданные страсти нескольких людей при содействии неосмысленного эгоизма и малодушие большинства вызвали бы серьезные изменения всего общества.
В демократических обществах только ничтожное меньшинство желает переворотов, но иногда и оно может вызвать их.
Я не говорю, что демократические нации застрахованы от революций, я утверждаю, что общественное устройство не увлекает их в эту сторону, а скорее отдаляет от революции. Предоставленные сами себе, демократические народы вовсе не пускаются в рискованные предприятия, их можно вовлечь в революцию только незаметно для них; они допускают иногда революции, но сами не производят их. Я добавлю, что если они могут приобрести опыт и образование, тогда они и не допустят их.
Я хорошо знаю, что в этом отношении очень много значат сами общественные учреждения, они содействуют или противодействуют инстинктам, порождаемым общественным строем. Повторяю, я не утверждаю, что народу нечего бояться революций потому только, что в его среде положения граждан равны. Но я думаю, каковы бы ни были учреждения подобного народа, великие революции у него всегда будут гораздо реже и далеко не так бурны, как это считают. И я легко представляю политическое устройство, которое, соединяясь с равенством, могло бы сделать общество таким прочным, каким оно еще никогда не бывало у нас на Западе.
То, что я говорил о фактах, применимо отчасти и к идеям.
Два обстоятельства поражают в Соединенных Штатах: чрезвычайная изменчивость большей части действий и удивительное постоянство принципов. Люди все время в движении, а ум человеческий кажется почти статичным.
Раз известное мнение распространилось и пустило корни в американской почве, то можно сказать, что никакая сила не в состоянии уже вырвать его.
В Соединенных Штатах главные учения в области религии, философии, морали и даже политики остаются неизменными или, по крайней мере, изменяются только путем скрытой, часто незаметной умственной работы; даже самые грубые предрассудки исчезают с медленностью, непонятной среди этого постоянного соприкосновения людей и вещей.
От многих приходится слышать, что частые перемены чувств и мыслей лежат в природе и обычаях демократии. Наверное, это верно для мелких демократических наций вроде античных республик, когда весь народ можно было собрать в общественном месте и направлять по воле одного оратора. Ничего подобного не видел я в среде великого демократического народа, занимающего противоположный берег нашего океана. Что меня поразило в Соединенных Штатах, это то, как трудно бывает разуверить массу в том, что она восприняла, и заставить ее отказаться от человека, которому она предана; этого не могут сделать ни книги, ни речи, тут один лишь опыт достигает цели, да и он порой должен повториться несколько раз.
Вначале это удивляет, но более внимательное исследование разъясняет ситуацию.
Я не думаю, что искоренять предрассудки у демократического народа, изменять его верования, заменять раз установившиеся религиозные, философские, нравственные и политические принципы новыми, словом – производить важные и частые умственные перевороты, что все это так легко, как иногда воображают. Это не значит, чтобы ум человеческий там бездействовал, напротив, он постоянно в движении, но он занят не столько поиском новых принципов, сколько тем, что до бесконечности варьирует выводы из принципов, уже известных, и открывает новые выводы. Он не столько стремится вперед прямым и быстрым усилием, сколько кружится около себя самого, и сферу своей деятельности расширяет не сразу, а постепенно, небольшими, но постоянными и энергичными движениями.
Люди, равные по правам, по воспитанию, по состоянию, словом, люди одинакового положения, всегда не особо отличаются друг от друг и в потребностях, привычках и вкусах. Поскольку они смотрят на вещи с одной и той же точки зрения, то их ум предрасположен к аналогичным идеям, и хотя каждый может и разойтись со своими современниками и составить себе собственные убеждения, но в конце концов оказывается, что все они, сами того не зная и не имея в виду, приходят к общим убеждениям.
Чем внимательнее я рассматриваю влияние равенства на умственное состояние общества, тем более убеждаюсь, что умственная анархия, которую мы наблюдаем, не является естественным состоянием демократических обществ. Я думаю, что ее следует рассматривать как особенность, присущую только их юности, что она обнаруживается лишь в переходное время, когда люди разорвали старые узы, связывавшие их друг с другом, и еще сильно разнятся по происхождению, по воспитанию, по нравам; они сохранили весьма различные идеи, инстинкты и вкусы и ничто не мешает им их выказывать. Но по мере того, как делаются сходными положения людей, они становятся похожими и в главных своих убеждениях. Таково общее и постоянное явление; все остальное случайно и временно.
Мне кажется, в демократическом обществе всегда будет редким явлением, чтобы кто-нибудь сразу проникся системой идей, очень далекой от той, какая принята его современниками, а если бы такой новатор и явился, то вначале ему было бы очень трудно заставить выслушать себя, а еще сложнее – заставить верить себе.
Если люди находятся почти в одинаковом положении, то каждый нелегко поддается убеждениям другого. Когда все видят друг друга вблизи, все учились одному и тому же и ведут один и тот же образ жизни, тогда они совсем не так настроены, чтобы взять одного из своей среды руководителем и слепо идти за ним; всякий мало полагается на слово
У демократических народов не только ослабевает доверие к познаниям известных лиц, о чем я уже говорил, но скоро исчезает и общее понятие об умственном превосходстве, которое кто-нибудь может приобрести над другими.
По мере того как люди делаются все более похожими друг на друга, в их убеждение проникает догмат умственного равенства, и новатору, кем бы он ни был, становится все труднее приобрести и сохранить власть над умами народа. Поэтому в таких обществах редки внезапные умственные перевороты, ведь если взглянуть на всемирную историю, то легко понять, что великие и быстрые перемены человеческих мнений всегда производила не столько сила разума, сколько авторитет имени.
Следует заметить, с другой стороны, что в демократических обществах люди не соединены между собой какой-нибудь связью, поэтому каждого приходится убеждать отдельно. Между тем в аристократическом обществе достаточно подействовать на умы нескольких человек, за ними уже пойдут все остальные. Если бы Лютер жил в веке равенства и в числе его слушателей не было дворян и князей, тогда, может, ему было бы гораздо сложнее изменить вид Европы.
Это не значит, что граждане демократий всегда твердо убеждены в истинности собственных мнений и непоколебимы в своих верованиях. Часто и у них возникают сомнения, неразрешимые на их взгляд. В это время ум человеческий и готов «шагнуть» вперед, но поскольку нет ничего, что могущественно двигало бы и направляло его, то он только колеблется, но не движется[320].
Когда приобретено доверие демократического народа, то остается еще важная задача – овладеть его вниманием. Чрезвычайно трудно заставить слушать себя людей демократического общества, если не говорить с ними о них самих. Они не слушают того, что им рассказывают, потому что всегда слишком заняты тем, что делают.
Действительно, у демократических народов встречается мало праздных людей, жизнь там проходит среди движения и шума, и люди так заняты делом, что у них остается мало времени думать. Притом – и на это я особенно хочу указать, – они не только заняты, но страстно увлекаются своими проблемами. Они всегда при деле, и каждое всецело поглощает их. Весь свой пыл они отдают делам, и это мешает им воспользоваться идеями.
Я думаю, что крайне сложно возбудить в демократическом народе интерес к какой бы то ни было теории, не имеющей очевидного, прямого и непосредственного отношения к практике его обыденной жизни. Такой народ с трудом отказывается от своих старых верований. Ведь именно интерес увлекает ум человеческий и производит как великие умственные перевороты, так и политические революции.
Таким образом, у демократических народов нет ни времени, ни желания искать новые взгляды. Даже сомневаясь в тех, которых они держатся, они все-таки сохраняют их, потому что перемена потребовала бы слишком много времени и размышлений. Они хранят их не потому, что они верные, а потому, что их придерживаются все.
Глубоким переменам в воззрениях демократического народа препятствуют и другие, еще более важные причины. Я уже указал на них в начале этой книги.
Если среди подобного народа влияние отдельных граждан слабо, почти ничтожно, то власть массы над умом каждого индивидуума огромна. В другом месте я показал причины этого. Теперь я хочу только добавить, что нельзя объяснять это одной лишь формой правления и думать, что, теряя политическую власть, масса должна лишиться и своего интеллектуального влияния.
В аристократии некоторые люди имеют лично им принадлежащее величие и силу. Когда они оказываются в противоречии с подавляющим большинством сограждан, то замыкаются в себе и находят в себе самих поддержку и утешение. Не так бывает у демократических народов: здесь общественное сочувствие так же необходимо индивидууму, как воздух, которым он дышит, и быть несогласным с массой – это, можно сказать, совсем не жить. Массе нет надобности прибегать к законам, чтобы покорить тех, кто думает не согласно с ней: ей достаточно выразить свое неодобрение им, и чувство подавляющего одиночества и бессилия тотчас доведет их до отчаяния.
Когда люди по положению равны, то общественное мнение всегда огромной тяжестью давит на ум каждого индивидуума, оно управляет им, охватывает и подавляет его; это зависит не столько от политических законов, сколько от склада самого общества. По мере того, как люди делаются сходными, каждый чувствует себя все более слабым перед лицом всех. Видя, что он ничем не отличается от них и не поднимается над общим уровнем, он перестает верить в себя, когда ему начинают возражать; он не только не уверен в своих силах, но начинает сомневаться в собственной правоте и готов сознаться, что ошибся, когда большинство утверждает это. Большинству не надо принуждать его, оно легко убеждает его.
Как бы ни были организованны и уравновешенны власти в демократическом обществе, там всегда будет в высшей степени сложно верить в то, что отвергает масса, и проповедовать то, что она осуждает.
Это чрезвычайно способствует устойчивости верований.
Когда известное мнение укоренилось в демократическом народе и прочно установилось в умах большинства, то потом оно держится само собой и продолжает существовать без труда, потому что никто на него не нападает. Те, кто вначале отвергал его как ложное, принимают его как общепринятое, а если кто и продолжает в глубине души оспаривать мнение, то не выказывает этого: всякий боится впутаться в опасную и бесполезную борьбу.
Правда, когда большинство демократического народа меняет убеждения, то оно может по своему желанию производить странные и неожиданные перевороты в умственном мире, но его мнение изменяется очень тяжело, и почти так же трудно констатировать это.
Случается иногда, что время, обстоятельства или одиночные усилия отдельных умов постепенно расшатывают и наконец разрушают верование, однако происходит это неявно. Его не оспаривают открыто, не заключают союза для борьбы с ним. Его приверженцы оставляют его потихоньку, один за другим, но каждый день несколько человек покидают его, пока у него останется лишь ничтожное число сторонников.
Но и в таком виде оно все еще господствует.
Поскольку его противники молчат или сообщают друг другу свои мысли лишь украдкой, то сами они долго еще не могут убедиться, что великая революция совершилась, и, сомневаясь, остаются в бездействии. Они наблюдают и молчат. Большинство уже не верит, но еще притворяется, что верит, и этого пустого призрака общественного мнения достаточно, чтобы охлаждать новаторов и удерживать их в безмолвном уважении.
Наш век был свидетелем самых стремительных умственных переворотов. При всем том возможно, что скоро главные человеческие убеждения приобретут такую устойчивость, какой они никогда не имели в предшествовавшие века нашей истории; это время еще не
Чем ближе я узнаю потребности и инстинкты, которые вырабатывает демократия, тем сильнее я убеждаюсь, что если когда-нибудь равенство установится прочно во всем мире, то великие политические и умственные революции сделаются гораздо труднее и реже, чем это думают.
Поскольку в демократии люди всегда кажутся возбужденными, куда-то стремящимися, непостоянными, готовыми переменить и намерения, и место, то воображают, будто они сейчас же сразу отменят свои законы, перейдут к другим убеждениям, усвоят новые нравы. При этом забывают, что если равенство влечет людей к переменам, то оно же внушает им такие стремления и интересы, которые для своего удовлетворения нуждаются в устойчивости; равенство толкает, но в то же время и удерживает их, подстрекает и приковывает к месту, воспламеняет их желания и ограничивает их силы.
Это заметно не сразу; страсти, разъединяющие граждан в демократии, бросаются в глаза сами собой, но с первого взгляда обычно не замечают той скрытой силы, которая сдерживает и соединяет их.
Я едва решаюсь сказать это среди окружающих меня развалин, но думаю, что вовсе не в революциях скрывается серьезная опасность, угрожающая будущим поколениям.
Если граждане будут постоянно замыкаться все теснее в кругу мелких домашних интересов и будут заниматься ими, не отрываясь, то можно опасаться, что они станут недоступны тем великим и могучим общественным движениям, которые потрясают народы, но и развивают и освежают их. Видя, как подвижна делается собственность, как горяча и беспокойна любовь к ней, я невольно начинаю бояться, что люди в конце концов во всякой новой теории будут видеть опасность, во всяком нововведении – неприятное волнение, во всяком явлении общественного прогресса – первый шаг к революции, что, опасаясь увлечься, они откажутся от всякого движения. Признаться, я боюсь, что недостойная любовь к наслаждениям настоящей минуты так овладеет ими, что сделает их равнодушными и к собственному будущему, и к будущему своих потомков, что они скорее будут готовы малодушно покориться своей участи, чем сделать, в случае нужды, быстрое и энергичное усилие, чтобы улучшить ее.
Многие считают, что новые общества будут с каждым днем менять свои формы, я, напротив, боюсь, что они неподвижно застынут в одних и тех же учреждениях, одних и тех предрассудках, одних и тех же нравах, так что в этих границах и остановится человеческое развитие. Ум будет вечно вертеться вокруг самого себя, не рождая новых идей, человек будет тратить силы на ничтожные, одиночные, бесплодные движения, и среди постоянного общего движения человечество перестанет идти вперед.
Глава XXII
Почему демократические народы хотят мира, а демократические армии войны
Те же интересы, опасения, чувства, которые отвлекают демократические народы от революций, заставляют их избегать и войны; воинственный дух и революционный дух ослабевают одновременно и в силу одних и тех же причин.
Постоянно растущее число собственников – друзей мира, увеличение движимого богатства, которое так быстро пожирает война, кротость нравов, мягкость сердца, сострадательность, внушаемая равенством, холодный рассудок, недоступный тем поэтическим и бурным порывам, которые возникают во время войны, – все эти причины соединяются, чтобы заглушить воинственный дух.
Я думаю, что можно принять за общее и постоянное правило, что у цивилизованных народов воинственные страсти будут делаться и реже, и слабее, по мере того как будет усиливаться равенство.
Однако война – это такая случайность, которой подвергаются все народы, наряду с другими и демократические. Как бы эти народы ни любили мир, им необходимо быть готовыми к защите, или, иными словами, содержать армию.
Жителей Соединенных Штатов судьба поставила в исключительно выгодные условия, поместив их в пустынной стране, где они, так сказать, не имеют соседей. Им достаточно нескольких тысяч солдат, но ведь этим они обязаны особенностям Америки, а не демократическому устройству.
Ни равенство, ни порождаемые им нравы и учреждения не избавляют демократического народа от необходимости содержать армию, и его армия всегда имеет огромное влияние на его судьбу. Особенно важно поэтому рассмотреть, какие инстинкты развиваются у составляющих ее людей.
У аристократических народов, особенно у тех, где положение определяется исключительно рождением, в армии оказывается такое же неравенство, как и в народе: офицер – дворянин, солдат – крепостной. Призвание первого – повелевать, второго – повиноваться. В аристократических армиях честолюбие солдата поэтому ограничено очень узкими пределами.
Точно так же и честолюбие офицера имеет свои пределы.
Аристократическое сословие составляет не только ступень иерархии, оно в себе самом заключает целую иерархию; его члены размещаются в известном неизменном порядке: одни выше, другие ниже. Один по рождению призван командовать полком, другой – ротой. Достигнув этого крайнего предела своих надежд, они сами останавливаются и считают себя довольными собственной участью.
У аристократических народов офицер, независимо от своего положения в армии, занимает еще высокое положение в обществе; первое в его глазах почти всегда является только принадлежностью второго; выбирая военную карьеру, дворянин повинуется не столько честолюбию, сколько чувству долга, возлагаемого на него рождением. Он вступает в армию, чтобы дать почетное назначение праздным годам своей молодости и получить возможность рассказывать потом, дома, среди равных себе, славные истории о военной жизни. Приобретение богатства, уважения и власти совсем не является его главной целью, всем этим он обладает по праву рождения, все это имеет, не выходя из дома.
В демократических армиях каждый солдат может стать офицером, поэтому желание повыситься делается общим и пределы военного честолюбия расширяются почти до бесконечности.
Со своей стороны, офицер не видит никаких естественных и необходимых ограничений, которые удерживали бы его в известном чине более, чем во всяком другом, а чин в его глазах имеет огромное значение, потому что его статус в обществе почти всегда зависит от положения в армии.
У демократических народов офицер часто не имеет никаких средств, кроме жалованья, и никакого значения, кроме военного чина. Меняя должность, он всякий раз меняет и положение и делается некоторым образом другим человеком. То, что в аристократических армиях было второстепенной принадлежностью положения, стало таким образом главным, всем, сделалось самим положением.
В старой французской монархии офицеров называли только их дворянским титулом. В наше время их называют по военному чину. Эта маленькая перемена в формах языка достаточно ясно указывает на тот великий переворот, который совершился как в составе общества, так и в армии.
Стремление повыситься – общее явление в демократических армиях, оно пламенно, упорно, постоянно, питается и растет за счет других желаний и исчезает только вместе с жизнью. Между тем в демократических армиях во время мира повышение должно происходить гораздо медленнее,
Все честолюбцы в демократической армии страстно ждут войны, потому что она освобождает места и позволяет наконец нарушить право старшинства – эту единственную, естественную привилегию демократии.
Итак, мы приходим к тому странному выводу, что демократические армии желают войны пламеннее, чем все другие армии, а демократические народы любят мир сильнее, чем все другие народы, и, что всего удивительнее, такие противоположные явления вызывает одновременно одна и та же причина – равенство.
Когда граждане равны, они ежедневно чувствуют желание и находят возможность изменить свое положение и повысить благосостояние, это заставляет их любить мир, который способствует расцвету промышленности и позволяет каждому спокойно доводить до конца свои мелкие предприятия. С другой стороны, то же самое равенство увеличивает цену военных отличий в глазах людей, посвятивших себя военной карьере, и делает эти отличия доступными для всех, так что солдаты только и думают, что о полях битв. И в том и в другом случае действуют одинаково неугомонные желания, ненасытное стремление к наслаждениям, честолюбие, различны лишь средства удовлетворить их.
Эти противоположные наклонности народа и армии могут быть в высшей степени опасны для демократических обществ.
Когда в народе воинственный дух исчезает, то военная карьера тотчас же перестает считаться почетной и военные отступают на последнее место в ряду общественных должностей. Их мало уважают и даже перестают понимать. Происходит нечто противоположное тому, что замечается в аристократические века: в армию поступают уже не самые выдающиеся граждане, а самые ничтожные. Военной карьере посвящает себя только тот, кому закрыты все другие. Таким образом, получается circulas vitiosus, из которого трудно выйти. Цвет нации избегает военной службы, поскольку она не пользуется уважением, а не уважают ее потому, что лучшие люди нации не поступают в нее.
Неудивительно, что демократические армии часто кажутся неспокойными, ропщут и недовольны своей судьбой, несмотря на то, что внешние условия в них обычно гораздо лучше, чем во всех других армиях, и дисциплина не так сурова. Солдат чувствует себя в подчиненном положении, и его оскорбленное самолюбие окончательно пробуждает в нем жажду войны, которая сделает его необходимым, или любовь к переворотам, среди которых он надеется с оружием в руках завоевать политическое влияние или личное значение, каких не признают за ним.
Эта последняя опасность делается особенно грозной вследствие состава демократических армий.
В демократическом обществе почти у всякого гражданина есть собственность, которую он бережет, между тем вождями демократических армий являются обычно пролетарии. Большинству их нечего терять в гражданских смутах. Народная масса здесь боится революции гораздо сильнее, чем в века аристократии, но командиры армии опасаются их гораздо меньше.
Кроме того, у демократических народов, как я говорил выше, самые богатые, образованные, способные граждане не поступают на военную службу, и вследствие этого армия в целом становится наконец отдельным маленьким народом, в котором умственный уровень ниже, а нравы грубее, чем в большом. Между тем этот маленький, нецивилизованный народ имеет в своем распоряжении оружие и один умеет владеть им.
Миролюбивое настроение граждан увеличивает ту опасность, которой угрожает демократическим народам воинственное и беспокойное настроение армии. Нет ничего опаснее армии среди миролюбивого народа: в этом случае излишняя любовь граждан к спокойствию каждый день отдает конституцию во власть солдат.
Поэтому можно сказать вообще, что если интересы и инстинкты демократических народов естественно влекут их к миру, то армии постоянно стараются втянуть их в войну, или в революцию.
Военные перевороты почти никогда не бывают страшны для аристократий, а вот демократическим народам приходится опасаться их.
Этого рода опасности следует считать самыми серьезными, какими только грозит им будущее, и государственные люди должны неустанно искать средства исцелить эту болезнь.
Когда беспокойное честолюбие армии начинает тревожить народ, тогда прежде всего появляется мысль дать исход этому опасному честолюбию в войне.
Я не желаю ругать войну. Она почти всегда расширяет мысль народа и возвышает его сердце. Бывают случаи, когда только она и может задержать чрезмерное развитие склонностей, порождаемых равенством, и когда ее следует считать необходимым средством против застарелых болезней, к которым предрасположены демократические общества.
Война многое имеет, но не следует воображать, будто она уменьшает только что указанную опасность. Она может лишь отсрочить ее, и по окончании войны опасность возникает снова и еще более грозной, потому что после войны армия уже не так терпеливо переносит мир. Война может быть целебна для такого народа, который постоянно жаждет славы.
Я предвижу, что всем воинственным правителям, которые появятся среди великих демократических народов, всегда будет казаться легче побеждать со своей армией, чем заставить ее мирно жить после победы. Две ситуации всегда будут особенно сложны для демократического народа: начать войну и завершить ее.
Если, с одной стороны, война представляет особенные выгоды для демократических народов, то, с другой стороны, она подвергает их и опасностям, которые не так страшны для аристократий. Я укажу только на две из них.
Война удовлетворяет армию, зато стесняет и нередко доводит до отчаяния бесчисленную массу граждан, которые каждый день чувствуют потребность в мире для удовлетворения своих мелких желаний. Поэтому можно опасаться, что она породит в иной форме те беспорядки, которые должна была предотвратить.
В демократической стране всякая продолжительная война подвергает серьезным опасностям свободу. Это не значит, что после каждой победы непременно следует ждать появления победоносного генерала, который силой захватит верховную власть по примеру Суллы и Цезаря. Здесь опасность другого рода: война не всегда отдает демократические народы на произвол военных властей, но неизбежно расширяет до бесконечности полномочия гражданских; в их руках она сосредоточивает право управлять всеми и распоряжаться всем. Если она и не ведет к деспотизму сразу, посредством насилия, то приближает к нему незаметно, изменяя привычки.
Тот, кто хочет уничтожить свободу демократического народа, должен знать, что самое верное и быстрое средство достигнуть этого – война. Это аксиома.
Когда честолюбие офицеров и солдат становится опасным, средство против него является само собой: следует только увеличить число должностей, расширяя армию. Это устраняет затруднения настоящего периода, но тем большими грозит в будущем.
Увеличение армии может постоянно достигать своей цели в аристократическом обществе, потому что здесь военное честолюбие захватывает только один класс людей, и у каждого из них держится в определенных границах, так что его можно удовлетворить вполне.
Между
Я думаю, что беспокойное и мятежное настроение есть зло, коренящееся в самом составе демократических армий. Законодателям демократий не следует обольщаться надеждой найти такую военную организацию, которая сама по себе может успокаивать и сдерживать военных. Они только напрасно потратят свои силы.
Средство против недостатков армии следует искать не в ней самой, а в стране.
Демократические народы обычно боятся волнений и деспотизма. Следует эти инстинкты превратить в сознательные, разумные и прочные склонности. Когда граждане привыкли наконец спокойно пользоваться выгодами свободы и оценили ее благодеяния, когда они проникнуты любовью к порядку и добровольно подчиняются закону, то, поступая на военную службу, они в нее внесут, сами того не зная и как бы против своей воли, собственные привычки и нравы. Когда общий дух нации будет проникать и в армию, то он будет смягчать те взгляды и стремления, которые порождает военная служба, или же подавлять их силой всемогущего общественного мнения. Если у вас будут просвещенные, честные и свободные граждане, то у вас будут и дисциплинированные, послушные солдаты.
Всякий закон, который, подавляя мятежный дух армии, в то же время стремится и среди нации ослабить чувство гражданской свободы и идею права, тем самым идет сам против себя. Он скорее способствует господству военного деспотизма, чем препятствует ему.
Что бы ни делали, в конце концов большая армия среди демократического народа всегда будет опасна, и самым действенным средством уменьшить ее всегда будет уменьшение армии. Но не все демократические народы имеют возможность пользоваться этим средством.
Глава XXIII
Какой класс в демократических армиях самый воинственный и революционный
Демократическая армия всегда бывает весьма многочисленна по сравнению с народом, из какого она набирается; о причинах этого я скажу далее.
С другой стороны, в демократические эпохи люди почти совсем не посвящают себя военной карьере.
Поэтому демократическим народам скоро приходится отказаться от надежды на добровольное пополнение армии и прибегнуть к принудительному набору. Их положение вынуждает их браться за это последнее средство, и можно заранее сказать, что все они примут его.
Когда военная служба обязательна, бремя ее падает одинаково и без различия на всех граждан. Это опять необходимо вытекает из положения и идей этих народов. Правительство у них может делать почти все, что захочет, лишь бы только оно обращалось ко всем одновременно; если что и вызывает сопротивление, так это не само бремя, а неравенство бремени.
Но раз военную службу несут все граждане, очевидно, что каждый остается в ней немного лет.
Таким образом, по самой природе вещей, солдат находится в армии только временно, тогда как у большинства аристократических наций военная служба есть ремесло, которое солдат избирает или которое на него возлагают на всю жизнь.
Отсюда возникают важные последствия. Среди солдат, составляющих демократическую армию, некоторые привыкают к военной жизни, но большинство приходит под знамена против своей воли и всегда готово разойтись по домам; оно не смотрит на себя как на людей, серьезно посвятивших себя военной службе, а только и думает о выходе из нее.
Эти люди не понимают тех потребностей и лишь наполовину разделяют те чувства, какие порождает военная служба. Они исполняют свои воинские обязанности, но душа их по-прежнему связана с теми интересами и стремлениями, которые наполняли ее в гражданской жизни. Они поэтому не приобретают настроения армии, а скорее приносят в армию и поддерживают здесь настроение общества. У демократических народов именно простые солдаты более всего остаются гражданами. Над ними национальные привычки сохранили всего более силы, общественное мнение – всего более власти. Именно через солдат можно рассчитывать внести в демократическую армию любовь к свободе и уважение к закону, которыми проникнут народ. Обратная ситуация бывает у аристократических народов, где солдаты в конце концов не имеют уже ничего общего со своими согражданами и живут среди них, как иностранцы, нередко как враги.
В аристократических армиях консервативным элементом является офицер, потому что только он сохранил тесную связь с гражданским обществом и никогда не отказывается от мысли рано или поздно снова занять свое место в нем. В демократических армиях по тем же причинам консервативным элементом является солдат.
Наоборот, офицер в тех же демократических армиях часто получает наклонности и желания, не сходные с народом, и это очень понятно.
У демократических народов человек, который становится офицером, разрывает всякую связь с гражданской жизнью. Он оставляет ее навсегда, и ему нет смысла возвращаться к ней. Его настоящее отечество – армия, потому что его делает чем-нибудь только то место, какое он занимает в ней; он разделяет ее участь, возвышается или падает вместе с ней, и все его надежды на будущее заключаются в ней. Поскольку нужды офицера резко отличаются от нужд страны, то может случиться, что он страстно желает войны или готовит переворот, в то самое время, когда народ желает спокойствия и мира.
Однако же есть причины, снижающие его беспокойное и воинственное настроение. Если честолюбие – общее, постоянное явление у демократических народов, то мы уже видели, что оно редко бывает неограниченно. Если человек из низших классов народа прошел ряд низших чинов армии и достиг офицерского чина, то он уже сделал огромный шаг. Он занял прочное положение в кругу высшем, чем прежнее его положение в гражданской жизни, и приобрел права, которые у большинства демократических народов считаются неотъемлемыми[321]. После этого великого усилия он охотно останавливается и желает наслаждаться тем, что приобрел. Боязнь рисковать тем, что он уже имеет, умеряет в нем желание получить то, чего еще у него нет.
Преодолев первое и самое важное препятствие, задерживавшее его успехи, он уже терпеливее мирится с медленностью своего движения. Это охлаждение честолюбия растет по мере того, как он повышается в чине и больше рискует при переменах. Если не ошибаюсь, наименее воинственная и революционная часть демократической армии – это всегда ее глава.
Только что сказанное мной об офицерах и
Этот класс, который до настоящего века совсем не появлялся в истории, призван, мне кажется, играть важную роль в будущем.
Точно так же, как и офицер, унтер-офицер порвал связи с гражданским обществом; так же, как и первый, он избрал военную службу своим поприщем, и, может быть, еще более, чем офицер, он все свои желания направляет только в эту сторону, но он не достиг еще, как офицер, высокого и прочного положения, где ему можно было бы остановиться и спокойно ожидать дальнейшего повышения.
По самой сущности своей должности, которой он не может изменить, унтер-офицер осужден на безвестное существование, стесненное, затруднительное, непрочное. Он видит только опасности военной службы. Он знает лишения и покорность, которые еще невыносимее опасностей. Настоящие бедствия тем более мучительны для него, что он знает, что устройство общества и армии дает ему возможность избавиться от них. Действительно, не сегодня завтра он может стать офицером. Тогда он повелевает, тогда у него и почести, и независимость, и права, и наслаждения. Этот предмет его надежд не только кажется ему чем-то необъятным, но, пока цель не достигнута, он не может быть уверен, что дойдет до нее когда-нибудь. Его чин не принадлежит ему неотъемлемо, он каждый день зависит от воли его начальников, этого неумолимо требует дисциплина. Легкая ошибка, прихоть могут в одно мгновение отнять у него плоды многолетних трудов и усилий. Пока он не добился желаемого чина, он ничего не сделал. Только тогда он начинает карьеру. Когда таким образом человека постоянно подстрекают его молодость, потребности, страсти, дух его времени, надежды и опасения, то у него неизбежно разгорается отчаянное честолюбие.
Поэтому унтер-офицер желает войны, желает постоянно и во что бы то ни стало; и, если ему отказывают в войне, то он желает переворотов, которые на время уничтожали бы силу законов и во время которых он надеется, воспользовавшись общим беспорядком и политическими страстями, оттеснить своего офицера и занять его место; возможно, что он будет содействовать их возникновению, потому что пользуется большим влиянием среди солдат, благодаря общности происхождения и привычек, хотя и сильно отличается от них по своим желаниям и страстям.
Было бы ошибкой думать, что это различное настроение офицеров, унтер-офицеров и солдат имеет место только в данное время или в данной стране. Его всегда можно будет наблюдать у всех демократических народов.
В любой демократической армии миролюбивое и спокойное настроение народа менее всего заметно в унтер-офицере и полнее представлено в солдате. Солдат и в военную службу принесет силу или слабость народных нравов и явится здесь верным образом народа. Если народ слаб и невежествен, то он легко позволит своим вождям увлечь себя в беспорядки, сам того не замечая и не желая. Народ же просвещенный и энергичный не позволит им изменить порядку.
Глава XXIV
Почему демократические армии в начале войны оказываются слабее других армий, а по мере продолжительности войны становятся сильнее (W.)
Всякая армия, выступающая на войну после продолжительного мира, рискует быть побежденной; всякая армия, которая долго сражалась, имеет много шансов одержать победу. Эта истина особенно применима к демократическим войскам.
В аристократии военное звание, будучи привилегированной карьерой, считается почетным даже в мирное время. Люди с большими дарованиями, просвещенные и честолюбивые поступают на военную службу, и армия во всех отношениях стоит на одном уровне с остальной нацией и часто даже превосходит ее.
У демократических народов, как мы видели, цвет нации, наоборот, удаляется постепенно от военной карьеры и ищет иными путями почета, власти и особенно богатства. После продолжительного мира – а в демократические времена мир бывает продолжителен, – войска всегда ниже самого народа. В таком положении застает его война, и пока она не пересоздаст его, как страна, так и армия находятся в опасности.
Я уже указал, что в демократических армиях и в мирное время право старшинства было высшим и неизменным законом производства. Это вытекает, как я говорил, не только из устройства этих армий, но зависит также от учреждений самой страны, и подобное явление в них неизбежно.
Поскольку у таких народов офицер получает значение в стране, благодаря лишь тому положению, какое он занимает на военной службе, оно дает ему почет и достаток, то он оставляет армию или исключается из нее, только достигнув старческого возраста.
Последствием этих двух причин является то, что когда после продолжительного отдыха демократический народ берется наконец за оружие, то все военачальники его оказываются стариками. Я говорю не только о генералах, но и вообще об офицерах, из которых большая часть оставалась в мирное время без движения по службе или повышалась крайне медленно. Если посмотреть на демократическую армию после долгого мира, то, к великому изумлению, окажется, что все солдаты в ней почти дети, а все начальники уже в преклонных годах, так что первым не хватает опыта, а вторым – энергии.
В этом слабая сторона таких армий, поскольку молодость – первое условие для успешного ведения войны. Я не осмелился бы высказать этого, если бы это не было заявлено величайшим полководцем новейшего времени.
Совсем другое влияние оказывают те же две причины на аристократические армии.
Поскольку в последних на служебное движение более влияет право происхождения, чем право старшинства, то во всех чинах всегда встречается известное количество людей молодых, выступающих на войну во всеоружии душевных и физических сил.
Поскольку люди, добивающиеся военных почестей, в аристократической нации имеют обеспеченное положение и в гражданском обществе, то они лишь в редких случаях остаются на службе до старости. Посвятив военной службе лучшие годы молодости, они сами возвращаются к домашнему очагу доживать там остаток своего зрелого возраста.
Продолжительный мир не только наполняет демократические армии старыми офицерами, он сообщает еще всем офицерам физические и духовные привычки, делающие их малопригодными для войны. Тот, кто долгое время жил в мирной и спокойной атмосфере демократических нравов, с трудом покоряется тяжелым работам и суровым обязанностям, налагаемым войной. Если при этом он не окончательно теряет склонность к военному делу, то по меньшей мере приучается к такому образу жизни, который мешает ему стать победителем.
У аристократических народов изнеженность гражданской жизни оказывает меньше влияния на военные нравы, потому что у них предводительствует войском аристократия, а у этой последней – каким бы наслаждениям она ни предавалась, – всегда есть много других страстей, кроме стремления к благосостоянию, и она охотно
Я уже указал на крайнюю медленность производства в демократических армиях в мирное время. Сначала офицеры нетерпеливо выносят такой порядок вещей, они волнуются, беспокоятся и приходят в отчаяние, но со временем большинство из них примиряется с этим. Более честолюбивые или обеспеченные покидают службу, остальные же, соразмеряя собственные вкусы и потребности с посредственностью судьбы, начинают смотреть на свое военное звание с гражданской точки зрения. Они ценят в нем более всего достаток и прочность своего положения, на нем они основывают всю свою будущность и только и желают иметь возможность мирно наслаждаться ею.
Итак, продолжительный мир не только переполняет демократическую армию старыми офицерами, но и превращает в стариков даже тех, кто еще находится в самой лучшей поре своих сил.
Я указал также на то, как мало почитается в мирное время и как неохотно избирается военная карьера у демократических народов.
Это общественное нерасположение отзывается очень тяжело на духе армии, он подавлен и, когда наконец наступает война, не может сразу подняться и достигнуть необходимой бодрости и силы.
Подобной причины морального обессиления не встречается в аристократических армиях. Здесь офицер никогда не чувствует себя униженным ни в собственных глазах, ни в глазах других, поскольку он имеет значение сам по себе, независимо от своего военного положения.
Но даже если бы влияние мира сказалось на обеих армиях одинаково, все же результаты были бы различны.
Когда офицеры аристократической армии утратили воинственный дух и желание выдвинуться вперед посредством оружия, то у них еще остается известное уважение к чести их звания и старая привычка быть всегда первыми и служить примером. Когда же офицеры демократической армии утрачивают и охоту воевать, и военное честолюбие, то у них не остается ничего.
Поэтому я полагаю, что демократический народ, затевающий войну после продолжительного мира, рискует гораздо больше, чем всякий другой, быть побежденным, но неудача не должна сломить его, ведь шансы его армии растут с течением войны.
Когда продолжительная война оторвала всех граждан от их мирных трудов и помешала успеху их личных мелких предприятий, то они начинают ценить войну так же высоко, как прежде ценили мир. Война, уничтожив всякую промышленность, становится сама великой и единственной промышленностью и к ней одной направляются со всех сторон пламенные и честолюбивые желания, порожденные равенством. Вот причина, почему эти самые демократические народности, которых так трудно отправить на поле битвы, творят там подчас чудеса, когда они наконец возьмутся за оружие.
По мере того как война все более привлекает общее внимание к армии и создает в короткий срок известные имена и крупные состояния, цвет нации вступает на военное поприще; все, что есть предприимчивого, гордого и воинственного и что дает уже не одна аристократия, а вся страна, – все устремляется в этом направлении.
Поскольку число конкурентов на военные почести огромно и война сурово указывает каждому его место, то появляются и великие полководцы. Продолжительная война делает с демократической армией то же, что революция с народом. Она сокрушает установленные порядки и выдвигает всех одаренных людей. Офицеры, состарившиеся в мирное время душой и телом, устраняются, удаляются сами или умирают. На их место спешит толпа молодежи, которую война уже закалила и стремления которой развила и воспламенила. Они хотят во что бы то ни стало возвышаться и возвышаться постоянно; вслед за ними являются другие с теми же страстями и желаниями, а за этими еще и еще, насколько позволяет состав армии. Равенство допускает для всех честолюбивые стремления, а смерть дает шансы всякому честолюбию. Смерть опустошает ряды, освобождает места, она или завершает карьеру, или открывает виды на нее.
К тому же между военными и демократическими нравами существует скрытая связь, обнаруживаемая войной.
Люди демократии пламенно желают быстро приобретать собственность, которой они добиваются, и спокойно ею владеть. Большинство из них поклоняются случаю, и труд для них страшнее смерти. В этом духе они ведут торговлю и промышленность, и этот же дух, руководящий ими на поле битвы, заставляет их рисковать жизнью, чтобы иметь возможность обеспечить себе в одно мгновение плоды победы. Нет величия более удовлетворяющего воображение демократического народа, чем военное величие, блестящее и внезапное, которое дается без труда и рискуя только жизнью.
Таким образом, насколько интересы и вкусы граждан демократии отдаляют их от войны, настолько духовные их привычки помогают им успешно вести войну: они легко становятся хорошими солдатами, лишь только они оторваны от своих дел и забот о собственном благосостоянии.
Если мир особенно вреден демократическим армиям, то война обеспечивает за ними преимущества, каких нет у других армий, и хотя эти преимущества сначала мало ощущаются, но со временем они не могут не даровать им победы.
Если аристократическому народу в борьбе с демократическим не удастся уничтожить его с первых шагов, то он всегда сильно рискует быть в конце концов побежденным им.
Глава XXV
О дисциплине в демократических армиях
Весьма распространено мнение, особенно среди аристократических народов, что великое социальное равенство, господствующее в демократической среде, делает со временем солдата независимым от офицера и уничтожает таким образом узы дисциплины.
Это – заблуждение. В действительности существует два вида дисциплины, и их не следует смешивать.
Когда офицер – дворянин, а солдат – раб, когда один богат, а другой беден, первый просвещен и силен, а второй невежествен и слаб, тогда можно установить между этими двумя людьми самые тесные узы повиновения. Солдат привык к военной дисциплин прежде, так сказать, чем поступит в армию, или, вернее, военная дисциплина есть лишь усовершенствование общественного рабства. В аристократических армиях солдат легко становится как бы нечувствительным ко всему, исключая приказаний своего начальства; он действует не размышляя, побеждает без одушевления и умирает безропотно. В таком состоянии это не человек, но все-таки страшное животное, выдрессированное для войны.
Демократические народы должны оставить надежду когда-либо добиться от своих солдат повиновения слепого, мелочного, безропотного и всегда одинакового, какое внушается им аристократическим народом. Состояние гражданского общества не готовит их к этому, они рискуют потерять свои естественные преимущества, желая приобрести их искусственным путем. У демократических народов военная дисциплина не должна пытаться уничтожить свободный полет души, она должна лишь стремиться направить его. Повиновение, создаваемое ею, не так слепо, зато горячо и разумно. Корень его лежит в самой воле того, кто повинуется; оно основывается не только на инстинкте, но и на разуме, часто само собой становится строже в той мере, какая необходима из-за предстоящей опасности. Дисциплина
Народы, достигшие путем войны очень многого, не знали другой дисциплины, кроме той, о какой я говорю. У древних народов в войска принимались только свободные люди и граждане, которые мало разнились между собой и обходились друг с другом как с равными.
В этом смысле можно сказать, что армии древности были демократическими, несмотря на то, что выходили из аристократии. К тому же в них господствовало какое-то дружественное сотоварищество между офицером и солдатом. В этом мы убеждаемся, читая жизнеописания великих полководцев Плутарха. Там солдаты говорят свободно со своими генералами, а те охотно слушают их и отвечают им. Они действуют на них словом и примером эффективнее, чем принуждением и наказаниями. О них можно сказать, что они и товарищи, и начальники.
Не знаю, были ли мелкие подробности военной дисциплины доведены у греческих и римских солдат до такого совершенства, как у русских, что, однако, не помешало Александру Македонскому завоевать Азию, а Риму – весь мир.
Глава XXVI
Несколько замечаний о войне в демократических обществах
Когда принцип равенства развивается не у одного народа, а одновременно у нескольких соседних, как это замечается в настоящее время в Европе, то люди, живущие в различных странах, несмотря на разницу языка, обычаев и законов, делаются схожими в том отношении, что одинаково боятся войны и любят мир[322]. Тщетно вооружаются государи, побуждаемые честолюбием или раздражением; какая-то всеобщая апатия и доброжелательность успокаивают их назло им самим и обезоруживают их: войны возникают все реже.
По мере того как равенство, развиваясь в нескольких странах, побуждает людей, живущих в них, одновременно к занятию промышленностью и торговлей, у них не только образуются общие вкусы, но и их интересы перемешиваются и сплетаются до такой степени, что ни одна нация не может причинить зла другим без того, чтобы оно не отразилось на ней самой и что все стали смотреть на войну как на бедствие, почти одинаково серьезное как для победителя, так и для побежденного.
Итак, с одной стороны, достаточно трудно склонить в демократические времена народы к войне между собой, а с другой – почти невозможно, чтобы два каких-либо народа могли вести войну, не затрагивая интересов многих. Интересы всех так сплетены между собой, их мнения и потребности так сходны, что ни один народ не в состоянии оставаться спокойным, когда другие волнуются. Таким образом, войны происходят реже, но если они возникают, то область их распространения становится гораздо обширнее.
Соседние демократические народы не только становятся сходны между собой, как я заметил, но они в конце концов начинают почти во всем походить друг на друга[323].
В отношении войны это сходство народов имеет весьма важные последствия.
Когда я задаюсь вопросом, почему швейцарский союз XV века заставил трепетать важнейшие и могущественнейшие европейские нации, между тем как в наше время его сила вполне соответствует его народонаселению, то я понимаю, что швейцарцы стали походить на все окружающие народы, а те на швейцарцев, так что разница между ними теперь заключается лишь в численности и победа неизбежно останется за более крупными войсками. Одним из результатов демократической революции, происходящей в Европе, является то, что на всяком поле битвы численная сила одерживает верх и мелкие народы вынуждены соединяться с крупными или по меньшей мере участвовать в политике последних.
Поскольку численность является определяющей причиной победы, то каждый народ должен стараться вывести на поле битвы большее количество людей.
Когда можно было завербовать под свои знамена войско, по своему качеству превосходящее все остальные, как это было с швейцарской пехотой или французской кавалерией XVI века, то не было надобности набирать большие войска, но если все солдаты одинаковы, приходится поступать иначе.
Причина, вызывающая эту новую необходимость, дает и средства к удовлетворению ее, ведь, как я уже говорил, когда люди похожи друг на друга, то все они слабы. Общественная власть гораздо сильнее у демократических народов, чем где бы то ни было. Эти народы, когда пожелают призвать все их мужское население к оружию, обладают и способностью собрать его, так что во времена равенства армии увеличиваются по мере того, как военный дух слабеет.
В те же периоды и по тем же причинам изменяется и способ ведения войны.
Макиавелли в своей книге «Государь» говорит, что «гораздо труднее покорять народ, управляемый государем и баронами, чем народ, управляемый государем и рабами». Чтобы никого не оскорблять, заменим рабов общественными чиновниками – и получится великая истина, применимая к занимающему нас предмету.
Сильному аристократическому народу трудно покорить своих соседей или быть покоренным ими. Он не мог бы их завоевать, так как никогда не в состоянии собрать все свои силы и держать их долго соединенными, но он не может быть и побежден, поскольку неприятель везде встретит небольшие очаги сопротивления, которые его остановят. Я сравню войну в аристократической стране с войной в горах: побежденные имеют возможность на каждом шагу занимать новые позиции и активно защищать их.
У демократических народов происходит обратное.
Они легко выводят на поле битвы все силы, какими могут располагать, причем если нация богата и многолюдна, она легко становится победительницей. Если же она побеждена и неприятель проник на ее территорию, то у нее остается уже мало источников для продолжения борьбы; когда же завладеют ее столицей, нация гибнет. Это явление объясняется очень просто: каждый гражданин, будучи лично одинок и слаб, не в состоянии ни себя защитить, ни оказать поддержку другим. Силу демократической страны составляет государство. Если военная сила государства уничтожена истреблением ею войска, а гражданская власть парализована взятием столицы, то остальное представляет собой беспорядочную и бессильную толпу, которая не в состоянии бороться с организованной силой, нападающей на нее. Я знаю, что эту опасность можно уменьшить делегированием прав отдельным провинциям, то есть созданием их самостоятельного существования, но этого средства еще далеко не достаточно.
Население не только не будет тогда в состоянии продолжать войну, но можно опасаться, что оно и не захочет этого.
На основании признаваемого всеми цивилизованными нациями права, война имеет своей целью не присвоение частной собственности, а лишь захват политической власти. Частное имущество уничтожается случайно и единственно для достижения второй цели.
Когда враг вторгается в пределы
Напротив, в нации, в которой господствует равенство состояний, каждый гражданин имеет лишь самую малую долю участия в политической власти и часто даже совсем не участвует в ней; с другой стороны, все независимы и у каждого есть что потерять, поэтому здесь меньше боятся завоевания и гораздо более войны, чем в аристократической стране. Демократическое население всегда будет очень трудно заставить взяться за оружие, когда на его территории начнется война. Вот почему этим народам так необходимы те права и тот политический дух, которые внушили бы каждому гражданину такие же интересы, какие побуждают к действию высшие сословия аристократической нации.
Короли и другие правители демократических народов должны всегда помнить, что только страсть и привычка к свободе могут успешно бороться со страстью и привычкой к благосостоянию. Я не знаю ничего более подготовленного к полному захвату иноземцами в случае неудачной войны, как демократический народ, не имеющий свободных учреждений.
В прежнее время войну вели с небольшим числом войска, с маленькими сражениями и длительными осадами. Теперь дают большие сражения и, как только можно свободно идти вперед, так тотчас же направляются на столицу, чтобы закончить войну одним ударом.
Говорят, что эта система изобретена Наполеоном, но один человек, кто бы он ни был, не мог бы сам создать ее. Способ, которым Наполеон вел войну, был внушен ему состоянием общества его времени, и он удавался ему потому, что этот способ подходил к этому состоянию, и потому, что Наполеон его первый употребил. Наполеон был первым прошедшим во главе армии по всем столицам. Но этот путь ему открыло крушение феодального общества. Полагаю, что если бы этот необыкновенный человек родился значительно раньше, то его система не имела бы такого успеха, или, вернее, у него была бы другая система.
Я добавлю еще лишь два слова о междоусобных войнах, поскольку боюсь утомить внимание читателя.
То, что я говорил об иностранных войнах, еще с большим основанием относится и к войнам внутренним. Люди, живущие в демократических странах, не имеют природного воинственного духа, иногда он охватывает их, когда они, помимо своей воли, попадают на поле сражения, однако восстать всей массой и добровольно подвергнуть себя всем бедствиям, которыми сопровождается война и особенно война междоусобная, на это обычно население демократических стран не решается. На подобный риск идут лишь самые бесстрашные и решительные из граждан, масса же населения остается неподвижной.
Даже если бы она и хотела действовать, то для нее это было бы сложно, она не находит в своей среде давних и прочно установленных влияний, которым согласилась бы подчиниться; у нее нет уже готовых вождей, кто мог бы собрать недовольных, управлять ими и вести их, нет и политической власти, стоящей ниже общенационального правительства и которая бы могла действительно поддержать оказываемое ему сопротивление.
В демократических странах моральная власть большинства огромна и материальные силы, которыми они располагают, не идут ни в какое сравнение с теми силами, какие им можно было бы противопоставить. Поэтому та партия, которая, опираясь на большинство, говорит от его имени и действует его властью, сразу и без труда торжествует над всяким частным сопротивлением. Она даже не дает им времени возникнуть, – она подавляет их в зародыше.
Поэтому те, кто хочет произвести среди этих народов революцию силой оружия, не имеют другого средства, как врасплох захватить в свои руки совсем готовую правительственную машину, что гораздо легче исполнить при помощи внезапного нападения, чем посредством войны, так как в случае войны победа всегда будет на стороне партии, представляющей собой государство.
Единственный случай, когда могла бы возникнуть междоусобная война, это если бы армия разделилась и одна ее часть подняла знамя восстания, другая же оставалась бы верной государственной власти. Армия представляет собой целое небольшое общество, чрезвычайно тесно связанное и живучее, которое может жить само собой. Война могла бы быть кровопролитной, но она не была бы продолжительной, так как либо возмутившаяся часть армии привлекла бы на свою сторону правительство одним проявлением собственной силы или своей первой победой, и война была бы окончена, либо завязалась бы борьба и та часть армии, которая не имела бы опоры в организованных силах государства, рассеялась бы сама собой или была бы уничтожена.
Поэтому можно признать за общую истину, что во времена равенства междоусобные войны сделаются гораздо более редкими и менее продолжительными[324].
Отдел четвертый
О влиянии демократических идей и чувств на политическое общество
Я бы плохо выполнил задачу, которая является целью этой книги, если бы, показав, какие идеи и чувства внушаются равенством, не объяснил бы в заключение, какого рода влияние могут оказывать эти самые чувства и идеи на управление человеческими обществами.
Чтобы как можно лучше выяснить это, я должен буду часто возвращаться назад. Но я надеюсь, что читатель не откажется следовать за мной по дорогам, уже известным ему, если они будут вести его к какой-нибудь новой истине.
Глава I
Равенство заставляет людей любить свободные учреждения
Равенство, делающее людей независимыми друг от друга, создает у них привычку и стремление следовать в своих частных делах лишь собственной воле. Эта полная независимость, которой они постоянно пользуются относительно равных себе и в частной жизни, заставляет их недоброжелательно смотреть на всякую власть и очень скоро внушает им понятие о политической свободе и любовь к ней. В настоящее время люди идут по естественному пути, ведущему их к свободным учреждениям. Возьмите любого из них и по возможности доберитесь до первоначальных его инстинктов: вы увидите, что между различными формами правления он прежде всего усваивает и больше всего одобряет ту, в какой он сам выбирает главу правительства и контролирует его действия.
Из всех политических последствий, вытекающих из равенства состояний, эта любовь к независимости буквально бросается в глаза и более всего пугает боязливые умы, однако нельзя сказать, чтобы страх этот совсем не имел основания,
Поскольку сами граждане не могут оказывать друг на друга никакого воздействия, и если рушится сдерживающая их национальная власть, тотчас же должен наступить полнейший беспорядок. Каждый гражданин будет решать только за себя, и общественный организм сразу разлетится.
Я убежден, однако, что анархия не главное зло, которого должны опасаться демократические века, а наименьшее.
Равенство порождает две склонности: первая влечет человека к независимости и может внезапно привести его к анархии, другая же, путем более долгим, скрытым, но и более верным ведет его к рабству.
Народы видят опасность первого направления и не поддаются ему, во второе же они увлекаются, не замечая его, и поэтому-то особенно важно указать на него.
Я, со своей стороны, не только не ставлю равенству в упрек тот дух непокорности, который оно внушает, но, напротив, за это особенно и ценю его. Я восхищаюсь им, видя, как оно закладывает в уме и сердце каждого человека семена того еще неясного понятия и инстинктивного стремления к политической независимости, которое таким образом является средством для исправления порожденного им зла.
Эти-то свойства равенства и заставляют меня любить его.
Глава II
Понятия демократических народов о формах правления, которые способствуют концентрации власти
Представление о второстепенных властях, стоящих между верховной властью и подданными, возникало само собой у аристократических народов, так как среди них были лица и семьи, которые выделялись из общей массы по рождению, просвещенности и богатству и были как бы предназначены для управления. Понятно, что такое представление по обратным причинам отсутствует у народов, среди которых господствует равенство. У них оно может быть введено лишь искусственно и удерживается с трудом, тогда как представление о единой и центральной власти, управляющей всеми гражданами, возникает у них, так сказать, без размышления.
В политике, как в философии и религии, простые и общие идеи более всего подходят к складу ума демократических народов. Сложные системы отталкивают их, и им нравится представление о великой нации, все граждане которой походят на один образец и управляются одной властью.
После идеи о единой и центральной власти наиболее естественно во времена равенства представляется уму человека идея об однообразном законодательстве. Поскольку тогда каждый гражданин не видит различия между собой и другими, то ему трудно понять, почему какое-нибудь правило, применимое к одному человеку, не может быть применимо и ко всем остальным. Поэтому его разуму претят всякие привилегии, ему неприятна мысль о каких бы то ни было различиях в политических учреждениях одного и того же народа, и однообразное законодательство кажется ему первым условием хорошего управления.
Но это представление об однообразном законе, обязательном для всех членов общественного организма, по моему мнению, совершенно чуждо пониманию людей, живущих во времена господства аристократии. Они его не принимают или отвергают.
Эти противоположные склонности человеческого ума как с той, так и с другой стороны, превращаются наконец в слепые инстинкты и создают такие прочные привычки, которые продолжают руководить поступками людей независимо от частных фактов. В Средние века несмотря на разнообразие в людях встречались иногда и совершенно сходные личности, что не мешало законодателю устанавливать для каждого из них особые права и обязанности. В наше время, напротив, правительства прилагают всевозможные усилия для того, чтобы ввести одни и те же обычаи и законы в тех частях населения, которые еще не сходны одна с другой.
По мере того как в народе уравниваются общественные положения, отдельные личности как бы уменьшаются, а общество как бы вырастает или, вернее, каждый гражданин, становясь подобным всем остальным, теряется в толпе, и нам виден только уже один грандиозный и величественный образ самого народа.
Из этого естественно вытекает, что у людей демократических времен существует высокое мнение о правах общества и чрезвычайно низкая оценка прав отдельной личности. Они легко допускают, что интересы общества – это все, интересы же личности – ничто. Они признают, что власть, представляющая общество, обладает гораздо большим знанием и мудростью, чем кто бы то ни было из людей, входящих в состав этого общества, и что эта власть имеет обязанность, а вместе с тем и право, брать каждого гражданина за руку и вести его.
Если приглядеться внимательнее к людям нашего времени и постараться проанализировать их политические убеждения, то в них можно найти многие из тех идей, которые мной изложены; пожалуй, даже покажется странным, как много общего в людях, которые так часто воюют между собой.
Американцы полагают, что во всяком государстве власть должна непосредственно исходить от народа, но раз эта власть установлена, они не дают ей, так сказать, никаких пределов. Они охотно признают, что она имеет право делать абсолютно все.
Что же касается особых привилегий, признаваемых за некоторыми городами, семьями или лицами, то они даже утратили представление об этом. Их уму никогда не казалось, чтобы один и тот же закон нельзя было одинаково применить ко всем частям государства и ко всем живущим в нем людям.
Эти же самые мнения распространяются и в Европе, ими проникаются постепенно даже такие нации, которые наиболее резко отрицают верховную власть народа. Эти последние берут власть из иного начала, чем американцы, но придают ей тот же характер. Как у тех, так и у других понятие о промежуточной власти слабеет и пропадает. Понятие о праве, присущем отдельным лицам, быстро исчезает в умах людей, уступая место понятию о всесильном и едином праве общества. Эти идеи укореняются и разрастаются по мере того, как уравниваются положения и люди делаются более подобными друг другу; равенство порождает их и они, в свою очередь, содействуют его распространению.
Во Франции, где этот переворот продвинулся гораздо дальше, чем у других европейских народов, эти идеи уже вошли в общее сознание. Если прислушаться к голосам наших различных партий, то станет ясно, что среди них нет ни одной, которая не признавала бы их. Большая часть из них полагает, что правительство действует плохо, но все думают, что оно должно действовать постоянно и руководить всем. Даже те партии, которые активнее всего воюют друг против друга, соглашаются в этом. Единство, всемогущество общественной власти, единообразие ее законов составляют характерные черты всех политических систем, рождающихся в наше время. Они же лежат в основании самых странных утопий. Ум человека следует все по тому же пути, даже когда он грезит (X.).
Если подобные идеи сами собой образуются в умах частных лиц, то тем легче они являются у правителей.
Итак, в людях нашего времени гораздо менее разногласия, чем это думают; они постоянно спорят о том, в чьих руках должна находиться верховная власть, но легко соглашаются по вопросу о правах и обязанностях этой власти. Все представляют ее себе единой, простой, провиденциальной и созидательной.
Все второстепенные идеи, касающиеся вопросов политики, изменчивы, эта же идея остается непоколебимой и неизменной. Писатели и государственные люди принимают ее, толпа жадно схватывает ее, управляемые и правители одинаково согласны следовать ей. Она является прежде всего, она кажется врожденной.
Поэтому никак нельзя считать ее капризом человеческого ума; она – необходимое условие современного состояния человечества.
Глава III
Чувства демократических народов и их идеи ведут к централизации власти
Если в века равенства люди легко усваивают идею о сильной центральной власти, то нельзя сомневаться, с другой стороны, в том, что их привычки и чувства предрасполагают их к признанию подобной власти и к содействию ее установлению. Это может быть объяснено в нескольких словах, поскольку большая часть доказательств уже высказана ранее.
Люди демократических стран, не имея у себя ни высших, ни низших, ни необходимых и привычных сотоварищей, замыкаются каждый в себе и считают себя стоящими отдельно. Я имел случай подробно выяснить это, когда говорил об индивидуализме.
Поэтому эти люди всегда лишь с большим трудом отрываются от своих частных дел, чтобы заняться общими; их естественная склонность заставляет их предоставить заботу об общих интересах единственному видимому и постоянному представителю последних – государству.
Они не только не имеют желания заниматься общественными делами, но у них часто нет на это и времени. В демократические периоды частная жизнь так деятельна, неспокойна, переполнена стремлениями и проблемами, что у каждого человека почти не остается ни энергии, ни досуга для политической жизни.
Не мне, конечно, отрицать, что подобные наклонности преодолимы, так как борьба с ними и есть главная цель моей книги. Я утверждаю только, что существует тайная сила, которая в настоящее время постоянно развивает их в сердце человека, и что достаточно им не сопротивляться, чтобы они завладели им.
Я уже имел также случай показать, как возрастающая любовь к благосостоянию и изменчивый характер собственности заставляют демократические народы бояться материального беспорядка. Любовь к общественному спокойствию часто составляет единственное сильное политическое чувство, сохраняющееся у этих народов, и оно становится у них еще более деятельным и могущественным по мере того, как слабеют и угасают все другие чувства. Это естественным образом располагает граждан постоянно давать или уступать все более прав центральной власти, которая в их глазах одна имеет интерес и возможность защитить их от анархии, защищая себя.
Поскольку при господстве равенства никто не обязан тратить свои силы на услужение себе подобным и никто не имеет права ожидать от других существенной поддержки, то каждый в одно и то же время и независим и слаб. Эти два состояния, которые никогда не надо ни разделять, ни смешивать, воспитывают в гражданине демократического государства два вполне противоположных инстинкта. Независимость делает его самоуверенным и гордым среди подобных себе, а слабость заставляет чувствовать порой потребность в посторонней помощи, которой он не может ждать ни от кого из них, так как все они бессильны и равнодушны. В этой крайности он естественно обращает свои взоры к тому великому существу, которое одно стоит высоко посреди всеобщей приниженности. К нему приводят его постоянно нужды и особенно желания, и он начинает, наконец, смотреть на него как на единственную и необходимую поддержку индивидуальной слабости[325].
Это дает окончательное объяснение тому, что часто происходит у демократических народов, где люди, которые с трудом выносят над собой высших, спокойно терпят одного господина, проявляя в одно и то же время и гордость и рабскую подчиненность.
Ненависть, которую люди питают к привилегиям, усиливается по мере того, как эти привилегии становятся более редкими и менее крупными; таким образом, можно сказать, что демократические страсти воспламеняются сильнее именно в то время, когда они находят себе меньше пищи. Я уже объяснил это явление. Когда все положения неравны, то никакое неравенство уже не режет глаза, тогда как при всеобщей однородности положений всякое небольшое отличие уже кажется поразительным и тем более невыносимым, чем однообразие полнее. Поэтому естественно, что любовь к равенству постоянно возрастает вместе с ним и тем активнее развивается, чем больше удовлетворяется.
Эта неумирающая и все более разгорающаяся ненависть демократических народов к самым малейшим привилегиям удивительно благоприятствует постепенной концентрации политических прав в руках единственного представителя государства. Верховная власть, которая необходимо и бесспорно стоит выше всех граждан, не возбуждает зависти ни в ком, и каждый думает, что он отнимает у равных себе те прерогативы, какие он ей уступает.
В демократические времена человек лишь крайне неохотно соглашается повиноваться своему соседу, которого считает равным себе; он отказывается признавать за ним большее знание, чем он имеет сам; он не доверяет его справедливости и завидует его власти; он его боится и презирает; ему нравится выказывать при всяком случае, что оба они одинаково зависят от одного и того же господина.
Всякая центральная власть, которая следует своим естественным инстинктам, любит равенство и содействует ему, поскольку оно облегчает деятельность такой власти, расширяет и укрепляет ее.
Точно так же можно сказать, что всякое центральное правительство чрезвычайно любит единообразие; последнее избавляет его от изучения множества мелких подробностей, которыми ему пришлось бы заниматься, если бы надо было установить правила для отдельных людей, а не подводить всех под одно правило. Таким образом, правительство любит то же, что любят граждане, и ненавидит то же, что они ненавидят. Эта общность чувств, при которой в демократических нациях мысли каждого гражданина постоянно сходятся с мыслями верховной власти, устанавливает между ними тайную и прочную симпатию. Правительству прощают его ошибки ради его тенденций, общественное доверие с трудом изменяет ему даже при его злоупотреблениях и заблуждениях и немедленно же возвращается к нему при первом его призыве. Демократические народы часто ненавидят лиц, в руках которых не находится центральная власть,
Таким образом, двумя различными путями я пришел к одной и той же цели. Сначала я указал, что равенство внушает людям мысль о едином, однообразном и сильном правительстве. Теперь я объяснил, как равенство приучает к нему их склонности, значит, к такому именно правительству стремятся все нации настоящего времени. Их влекут к нему естественные наклонности их ума и сердца, и, чтобы прийти к этому, им достаточно не сдерживать себя на данном пути.
Я думаю, что во времена грядущего демократизма личная независимость и местные свободные права будут всегда создаваться только искусственным путем. Естественной формой правления станет централизация.
Глава IV
Об особенностях и случайных причинах, которые приводят демократические народы к централизации власти или отталкивают их от нее (Y.)
Если все демократические народы и стремятся инстинктивно к централизации, то не у всех это развивается с одинаковой силой. Это зависит от различных условий, которые могут либо содействовать, либо препятствовать развитию естественных последствий общественного строя. Таких условий чрезвычайно много, я укажу лишь на некоторые из них.
У людей, которые прежде чем сделаться равными, долгое время жили свободными, инстинкты, заложенные этой свободой, оказывают сопротивление тем наклонностям, которые в них воспитывает равенство, и хотя у них привилегии центральной власти и увеличиваются, но частные лица все же никогда не утрачивают своей независимости.
Но когда равенство водворяется у народа, который никогда не знал или уже давно не знает свободы, как это встречается на Европейском материке, то старые национальные привычки немедленно и как бы путем естественного притяжения сливаются с привычками и взглядами, порождаемыми новым общественным строем, причем все власти как бы сами собой стремятся к центру, сосредоточиваясь в нем с удивительной быстротой, и государство сразу достигает крайних пределов своей силы, тогда как частные лица так же быстро доходят до последней степени бессилия.
Англичане, основавшие три столетия назад демократическое общество в пустынях Нового Света, вынесли из своей родины привычку к участию в общественных делах: они знали суд присяжных, пользовались свободой слова и печати, свободой личности, имели понятие о праве и привычку пользоваться правами. Они перенесли в Америку эти свободные учреждения и доблестные нравы, которые и спасли их от порабощения государства.
Таким образом, у американцев свобода старее равенства, последнее имеет сравнительно недавнее происхождение. В Европе же, наоборот, равенство, введенное абсолютной властью, под владычеством королей, вошло в привычки народов задолго до того, чем у них явилась мысль о свободе.
Я говорил, что в умах демократических народов правительство представляется только в виде единой и центральной власти и что понятие о посредствующих властях им чуждо. Это верно для тех демократических наций, у которых принцип равенства восторжествовал путем насильственной революции. Поскольку классы, управлявшие местными делами, исчезли при этом перевороте и явившаяся на место их смешанная масса еще не имеет ни организации, ни привычек, дающих ей возможность взять в свои руки управление этими делами, то остается лишь самому государству принять на себя все частности управления. Централизация становится необходимостью.
Не следует ни хвалить, ни порицать Наполеона за то, что он забрал исключительно в собственные руки почти всю административную власть, так как, после внезапного исчезновения дворянства и высшей буржуазии, эта власть сама собой переходила к нему и ему было бы почти столь же трудно отказаться от нее, как и взять ее. Американцы никогда не находились в таком положении, так как у них не было революции и всегда была привычка к самоуправлению, то у них и не было необходимости временно передавать опеку над собой государству.
Таким образом, у демократического народа централизация развивается не только сообразно с развитием равенства, но также и сообразно с тем, каково начало этого равенства.
В начале большой демократической революции, когда война между различными классами еще только разгорается, народ старается сосредоточить общественное управление в руках правительства для того, чтобы изъять ведение местных дел из рук аристократии. Напротив, к концу этой же самой революции побежденная аристократия обычно пытается передать все управление в руки государства, так как она боится мелкой тирании народа, ставшего равным ей, а часто и ее властелином.
Расширение прерогатив власти не всегда бывает делом одного и того же класса граждан, но в то время, когда совершается демократическая революция, в нации находится какой-нибудь сильный своей численностью или богатством класс, который его особые страсти и интересы заставляют желать централизации общественного управления, помимо ненависти к правлению соседа, составляющей у демократических народов общее и постоянное чувство. В настоящее время можно видеть, что в Англии низшие классы всеми силами стараются уничтожить местную независимость и переместить управление от окраин к центру, высшие же классы пытаются сохранить это управление в его прежних границах. Я полагаю, что наступит день, когда будет происходить обратное.
Все сказанное здесь ясно показывает, почему у демократического народа, достигшего равенства путем долгой и тяжелой работы, общественная власть всегда должна быть сильнее, а отдельная личность слабее, чем в том демократическом обществе, где граждане всегда были равны. Пример американцев дает этому окончательное доказательство.
Люди, населяющие Соединенные Штаты, никогда не были разделены никакими привилегиями, они не знали взаимных отношений подчиненного и господина, и так как они не боятся и не ненавидят друг друга, то и никогда не чувствовали необходимости призывать верховную власть для управления частностями их дел. Странная судьба американцев: они взяли у английской аристократии понятие о правах личности и о стремлении к местной свободе и имели возможность сохранить то и другое потому, что им не приходилось бороться за них с аристократией.
Если просвещение во все времена служит человеку для защиты его независимости, то это особенно верно относительно демократических времен. Когда все люди походят друг на друга, тогда легко основать единое и всесильное правительство, – для этого достаточно их желания. Но нужно много ума, знания и искусства для того, чтобы при подобных же обстоятельствах организовать и поддерживать власти второго порядка и создать, посреди личной независимости и слабости граждан, свободные ассоциации, которые были бы в состоянии бороться против тирании, не разрушая порядка.
Итак, концентрация власти и порабощение личности будут возрастать у демократических народов не только вместе с развитием равенства, но и пропорционально их невежеству.
Правда, в мало просвещенные века правительство часто не обладает сведениями, чтобы довести до совершенства деспотизм, так же как и граждане недостаточно просвещены для того, чтобы бороться с ним. Но результаты действия обеих сторон не равны.
Как бы невежествен ни был
В аристократических нациях, какими бы невежественными мы их ни считали, мы никогда не увидим подобного зрелища, так как просвещение в них довольно равномерно распределено между главой государства и главнейшими гражданами.
Паша, правящий в настоящее время в Египте, нашел страну, населенную невежественными и равными людьми, и, чтобы управлять ею, воспользовался знанием и просвещением Европы. Таким образом, при этом соединении личной просвещенности правителя с невежеством и демократическим бессилием подданных централизация легко достигла своих крайних пределов, и правитель мог превратить страну в собственную фабрику, а ее жителей – в своих рабочих.
Я полагаю, что крайняя централизация политической власти в конце концов обессиливает общество и с течением времени ослабляет правительство. Но я не отрицаю, что централизованная общественная сила не была в какое-нибудь данное время и в данном деле способна выполнять очень крупные предприятия. Это особенно справедливо относительно войны, где успех зависит гораздо более от возможности быстро направлять все силы к одному пункту, чем от самой величины этих сил. Поэтому-то во время войны народы чувствуют желание, а часто и необходимость усиливать прерогативы центральной власти. Все военные гении любят централизацию, которая увеличивает их силы, и все гениальные централизаторы любят войну, заставляющую народ сосредоточивать всю власть в руках государства. Таким образом демократическая тенденция, направляющая людей к увеличению привилегий государственной власти и к ограничению прав частных лиц, действует гораздо быстрее и постояннее у тех демократических народов, которые по своему положению подвергаются частым и крупным войнам и существование которых больше подвергается опасности, чем у всех прочих.
Я уже говорил о том, как боязнь беспорядка и любовь к благосостоянию незаметно побуждают демократические народы усиливать пределы прав центрального правительства, составляющего единственную власть, которая в их глазах сама по себе достаточно сильна, просвещена и прочна, чтобы защитить их от анархии. Мне нет необходимости добавлять, что всякие особые обстоятельства, обусловливающие расстройство и упадок демократического общества, усиливают этот инстинкт и заставляют частных лиц все больше жертвовать собственными правами в пользу своего спокойствия.
Поэтому народ никогда не бывает так расположен к усилению прав центральной власти, как после долгой и кровавой революции, которая, вырвав имущество у их старинных владельцев, поколебала все верования и поселила в народе жгучую ненависть, противоположные интересы и несогласие партийных взглядов. Тогда желание общественного спокойствия превращается в слепую страсть, и люди делаются способными проникнуться беспорядочной любовью к порядку.
Я рассмотрел многие случайные условия, содействующие централизации власти, но еще ничего не рассказал о главном из них.
Первое из случайных условий, могущих повлиять у демократических народов на переход управления всеми делами в руки верховной власти, – это происхождение этой власти и ее наклонности.
Люди, живущие во времена равенства, любят центральную власть и охотно расширяют ее пределы, но если случится, что она является верной представительницей их интересов и в точности воспроизводит в себе их инстинктивные стремления, то их доверие к такой власти уже почти не имеет границ и им кажется, будто все, чем они ее наделяют, они дают самим себе.
Это стремление административных властей к центру никогда не будет так легко и быстро совершаться при королях, еще имеющих какую-нибудь связь с прежним аристократическим строем, как при новых правителях, которые сами возвысились до этого положения и которых рождение, предрассудки, инстинкты и привычки как бы неразрывно связывают с равенством.
Я не хочу сказать, что правители аристократического происхождения, живущие в демократические времена, не стараются централизовать власть. Я полагаю, что они употребляют для этого точно такие же усилия, как и все другие. В этом заключаются для них единственные преимущества равенства; но им это удается с большим трудом, поскольку граждане вместо того, чтобы идти навстречу их желаниям, часто неохотно подчиняются им. В демократическом обществе централизация всегда будет тем больше, чем менее аристократична верховная власть. Таково правило.
Когда старинный королевский род управляет аристократией и естественные предрассудки главы государства согласуются с предрассудками высшего класса, то присущие аристократическим обществам пороки развиваются свободно и против них нет никакого средства. Обратное происходит, когда какой-нибудь отпрыск феодального рода станет во главе демократического народа. Глава государства вследствие своего воспитания, привычек и воспоминаний с каждым днем все более склоняется к чувствам, внушаемым ему неравенством положений; народ же в своем общественном строе непрестанно стремится к порядкам, порождаемым равенством. В таких случаях часто бывает, что граждане стараются ограничить центральную власть не столько в качестве тиранической, сколько в качестве аристократической, и охраняют свою независимость не только ради того, чтобы быть свободными, но главное, чтобы оставаться равными.
Революция, низвергающая старинный королевский род и ставящая во главе демократического народа новых людей, может ослабить на короткое время центральную власть, но какой бы анархической она ни казалась в первое время, можно предсказать, что окончательным и неизбежным ее результатом будет расширение и укрепление прерогатив этой самой власти.
Первое и некоторым образом единственное условие, необходимое для того, чтобы достичь централизации общественной власти в демократическом обществе, заключается в том, чтобы любить или делать вид, что любишь, равенство. Таким образом, столь сложная когда-то наука деспотизма упрощается: она сводится, так сказать, к одному-единственному принципу.
Глава V
О том, что в европейских государствах нашего времени верховная власть укрепляется, хотя правители не всегда сильные
Если проанализировать все вышеизложенное, то можно удивиться и испугаться, видя, как в Европе все содействует беспрерывному росту прерогатив центральной власти, делая существование личности более слабым, более подчиненным и ненадежным.
Демократические народы Европы имеют те же, что и американцы, общие и постоянные стремления к централизации властей и, сверх того, подвергаются действию множества второстепенных и случайных причин, которых американцы не знают вовсе. Можно сказать, что каждый шаг, делаемый ими к равенству, приближает их к деспотизму.
Чтобы убедиться в этом, достаточно оглянуться вокруг и на самих себя.
В течение аристократических веков, предшествовавших нашему, европейские государи либо было лишены, либо сами выпустили из своих рук многие права, присущие
В ту же эпоху в Европе существовало множество второстепенных властей, которые представляли местные интересы и управляли местными делами. Большая часть этих властей уже исчезла, и все они быстро приближаются к тому, чтобы исчезнуть совершенно или же подпасть под полную зависимость. С одного до другого конца Европы привилегии высших сословий, свободные права городов, провинциальные управления уже уничтожены или скоро должны уничтожиться.
В течение полувека Европа пережила много революций и контрреволюций, менявших ее строй в самых противоположных направлениях. Но все эти движения имели одну общую черту: они поколебали или уничтожили второстепенные власти. Местные привилегии, которых французская нация не уничтожила в покоренных странах, были уничтожены победившими ее государями. Последние отбросили все новшества, созданные у них революцией, кроме централизации; это все, что они согласились принять от нее.
Происшедшее в наше время постепенное отнятие всех этих различных прав у сословий, корпораций и отдельных лиц способствовало не созданию новых второстепенных властей на более демократических основаниях, а сосредоточению их в руках верховной власти. Повсюду государство само управляет даже самыми незначительными гражданами и руководит каждым из них в самых мелких его делах[326].
Почти все благотворительные учреждения старой Европы находились в руках частных лиц или корпораций, теперь они находятся в большей или меньшей зависимости от верховной власти, а во многих странах и в непосредственном ее распоряжении. Государство взяло на себя обязанность давать хлеб голодным, помощь и убежище больным, работу нуждающимся в ней; оно сделало себя почти единственным целителем всех несчастий.
Воспитание, как и призрение, стало у большинства современных народов делом национальным. Государство получает, а часто и само берет ребенка из рук его матери и поручает его своим агентам; оно берет на себя обязанность внушать каждому поколению известные чувства и доставлять ему разные идеи. В обучении, как и во всем остальном, господствует однообразие, различие и свобода с каждым днем постепенно исчезают из него.
Я не боюсь утверждать также, что почти у всех христианских народов нашего времени, у католиков и у протестантов, религии грозит опасность попасть в руки правительства. Дело не в том, что государи очень ревниво желали бы сами устанавливать догматы, но они захватывают в свои руки волю тех, кто их разъясняет; они отбирают у духовенства его имущество, назначают ему жалованье, завладевают исключительно в свою пользу влиянием, которое имеет священник; они делают из него своего чиновника, а часто и слугу и посредством его проникают в глубину души каждого человека[327].
Но это лишь только одна сторона картины.
Сила и влияние верховной власти распространились не только на всю сферу ее старинного действия, как мы это сейчас видели, но последняя оказывается для нее уже недостаточной. Власть повсюду переходит через эти пределы и распространяется на ту область, которая до сих пор оставалась принадлежностью личной независимой деятельности. Множество поступков, которые прежде ускользали от общественного контроля, в настоящее время подчинены ему и число их увеличивается.
У аристократических народов общественная власть обычно ограничивалась наблюдением над действиями граждан и направлением их во всем том, что имело явное и непосредственное отношение к интересам всей нации. В остальном она охотно предоставляла их собственной свободной воле. У этих народов правительство часто словно забывало, что существуют положения, при которых ошибки и бедствия отдельных лиц делаются опасными для общего благосостояния и что предупреждение гибели частного лица должно быть иногда делом общественным.
Современные демократические народы склонны к преувеличению в противоположную сторону.
Очевидно, что большая часть наших правителей желают не только управлять всем народом в совокупности, но считают себя ответственными за личные поступки и судьбу своих людей и берутся направлять и просвещать каждого из них в различных обстоятельствах его жизни, а в случае необходимости сделать его счастливым даже против его желания.
Со своей стороны и люди начинают смотреть на общественную власть с этой же точки зрения, они призывают ее на помощь во всех своих нуждах и постоянно обращаются к ней как к учителю или руководителю.
Я утверждаю, что в Европе нет страны, в которой общественная администрация не сделалась бы не только более централизованной, но и способной ко вмешательству в подробности частной жизни; повсюду она глубже, чем прежде, проникает в частную деятельность, устанавливает свои правила для большего числа действий и для действий более мелких и все чаще оказывается возле, вокруг или над каждой личностью, чтобы помогать и советовать ей или принуждать ее.
В прежнее время верховный правитель жил на доход от своих земель или от податей. Теперь, когда потребности верховной власти возросли вместе с ее могуществом, происходит уже не то. При тех обстоятельствах, когда в прежнее время правитель установлял новый налог, теперь обращаются к займу. Таким образом государство становится должником богатых людей и сосредоточивает в своих руках самые крупные капиталы.
Меньшие капиталы оно привлекает другим способом.
По мере того как люди перемешиваются и общественные положения уравновешиваются, бедный человек получает больше средств и знаний и больше желаний. В голове его появляется мысль об улучшении собственной участи, и он пытается достичь его посредством сбережений. Накоплением сбережений ежедневно образуется бесчисленное множество маленьких капиталов, представляющих собой плоды труда, растущие медленно и постепенно, но сумма которых постоянно увеличивается. Однако большая часть их оставались бы непроизводительными, если бы они не соединялись вместе. Это обстоятельство дало начало филантропическому учреждению, которое, если я не ошибаюсь, скоро сделается одним из наших важнейших политических учреждений.
Благотворительные граждане задумали собрать сбережения бедных и утилизировать их. В некоторых странах эти благотворительные учреждения остались в стороне от государства, но почти всюду они явно склоняются к тому, чтобы слиться с ним, а есть и такие страны, где государство заменило собой эти учреждения и взяло на себя задачу сосредоточить в одном месте и исключительно через свои руки пустить в обращение ежедневные сбережения многих миллионов работников.
Таким образом, государство посредством займов привлекает к себе деньги богатых людей, а посредством сберегательных касс распоряжается по своему усмотрению деньгами
Таким образом, верховная власть не ограничивается тем, что распоряжается общественными средствами, она вмешивается также и в распоряжение частными средствами, она не только вождь каждого гражданина, а часто и его господин, но, кроме того, стремится быть его управляющим и кассиром.
Центральная власть не только распространяется на всю сферу действия старинных властей, расширяет ее и переходит за нее, но она и двигается в ней с большей ловкостью, силой и независимостью, чем делала это прежде.
Все европейские правительства в наше время чрезвычайно усовершенствовали административную науку, они выполняют больше дел, и каждое из них делает их с большим порядком, скорее и дешевле; они как будто постоянно обогащаются всеми знаниями, отнимаемыми ими у частных лиц. С каждым днем европейские государи ставят своих уполномоченных все в более тесную зависимость и изобретают новые способы для того, чтобы управлять ими непосредственно и наблюдать за ними с удобством. Для них недостаточно того, что все дела ведутся их агентами, они хотят еще и направлять своих агентов во всех их делах, так что общественное управление не только зависит от одной власти, но оно все больше соединяется в одном месте и сосредоточивается в меньшем числе людей. Правительство централизует свою деятельность и вместе с тем увеличивает собственные прерогативы. То и другое составляет для него источник силы.
Если мы будем рассматривать организацию судебной власти в прежнее время у большей части европейских наций, то нас поразят две вещи: независимость этой власти и обширность пределов ее ведения.
Суды не только решали все споры между частными лицами, но в большей части случаев они служили посредниками в спорах между отдельными лицами и государством.
Я хочу сказать в этом случае не о политических и административных правах, присвоенных себе судами в некоторых странах, но о судебных правах, какие они имели повсюду. У всех народов Европы было и теперь еще есть много личных прав, относящихся к общему праву собственности, которые были поставлены под охрану судьи и которые без разрешения последнего не могли быть нарушены государством.
Эта власть и отличала европейские суды от всех других, поскольку все народы имели судей, но не все давали им одинаковые права.
Если теперь мы рассмотрим то, что происходит у демократических народов Европы, которые называются свободными, так же как и у других, то увидим, что повсюду рядом с этими судами создались другие, более зависимые, специальная задача которых состоит в решении, в виде исключения, тяжебных вопросов, могущих возникнуть между общественным управлением и гражданами. Старинной судебной власти оставляется ее независимость, но подсудность ее уменьшается и все более проявляется склонность к тому, чтобы предоставить ей только решение частных дел.
Число этих специальных судов постоянно увеличивается, и предметы их ведения возрастают. Поэтому правительство с каждым днем все больше уклоняется от обязанности получать от другой власти санкцию своих требований и прав. Не имея возможности обходиться без судей, оно желает по крайней мере само выбирать их и держать в своих руках, то есть оно помещает между собой и частными лицами скорее призрак правосудия, чем само правосудие.
Таким образом, для государства недостаточно того, что оно привлекает к себе все общественные дела, оно постепенно приходит к тому, что решает их все само, бесконтрольно и безапелляционно[329].
У новейших наций Европы есть еще важная причина, которая, помимо всех прочих мной указанных, постоянно способствует расширению сферы действия верховной власти или увеличению ее прерогатив: на это не было обращено достаточного внимания. Причина эта есть развитие промышленности, которому благоприятствует прогресс равенства.
Промышленность обычно собирает множество людей в одном месте, она устанавливает между ними новые и сложные отношения. Она подвергает их сильным и внезапным чередованиям обилия и нищеты, в течение которых общественное спокойствие находится в опасности. Может случиться, что промышленные работы являются опасными для здоровья и даже для жизни или тех людей, которые ими пользуются, или тех, кто ими занимается. Поэтому промышленный класс более всякого другого нуждается в подчинении правилам, надзоре и ограничении, и естественно, что пределы власти правительства возрастают вместе с укреплением этого класса.
Эта истина применима вообще всюду; но вот что относится особенно к европейским народам.
В течение веков, предшествовавших нашим, аристократия владела землей и была в состоянии ее защищать. Поэтому владение недвижимой собственностью было обставлено гарантиями и собственники пользовались независимостью. Вследствие этого создались законы и привычки, которые продолжали существовать, несмотря на дробление земли и упадок дворянства; и в наше время из всех граждан земельные собственники и земледельцы легче всего ускользают от контроля общественной власти.
В течение аристократических веков, в которых находятся все источники нашей истории, движимое имущество имело мало значения и владельцы его были слабы и находились в презрении; промышленники образовали класс, представлявший собой исключение в среде аристократического общества. Поскольку они не имели над собой постоянного попечителя, то не имели и защиты и часто не могли защищаться сами.
Вошло в привычку смотреть на движимую собственность как на имущество особого рода, которое не заслуживало такого же внимания и не должно было иметь таких гарантий, как собственность вообще, а на промышленников как на класс, занимающий в общественном строе особое положение, независимость которого не представляла большой важности и который следовало предоставить правителям в удовлетворение их страсти к регламентации. Действительно, рассматривая собрания средневековых законов, нельзя не удивляться тому, как в эти времена личной независимости короли постоянно устанавливали для промышленности правила, доходившие до мельчайших подробностей; в этом отношении централизация была настолько деятельна и настолько вникала во все детали, насколько это для нее возможно.
После этого времени в мире произошел переворот; промышленная собственность, бывшая только в зародыше, развилась и покрыла всю Европу; промышленный класс увеличился в числе, значении и богатстве и продолжает постоянно возрастать; почти все и не принадлежащие к нему связаны с ним по крайней мере с какой-нибудь стороны; прежде он был классом исключительным, теперь он грозит сделаться главнейшим и единственным, однако же политические идеи и привычки, порожденные им прежде, остались и теперь. Они не изменились в силу своей древности, а еще и потому, что они находятся в полном соответствии с новыми идеями и общими привычками людей нашего времени.
Таким образом, права промышленной собственности не увеличиваются
По мере того как нация становится более промышленной, она чувствует большую потребность в дорогах, каналах, портовых сооружениях и других работах, имеющих полуобщественный характер, которые облегчают приобретение богатств, а по мере того, как она делается более демократичной, частным лицам становится все труднее, а государству легче производить подобные работы. Не боясь ошибиться, я утверждаю, что всякая современная верховная власть склонна к тому, чтобы взять исключительно в свои руки исполнение подобных предприятий, этим способом она с каждым днем заключает народы в тесный круг зависимости.
С другой стороны, по мере возрастания силы государства и увеличения его потребностей, оно само потребляет все более значительное количество продуктов промышленности, производимых им обычно в своих арсеналах и мастерских. Таким способом в каждом королевстве верховный правитель становится самым крупным промышленником; он привлекает на службу и удерживает на ней невероятное множество инженеров, архитекторов, механиков и мастеровых.
Он не только является первым из промышленников, но стремится к тому, чтобы сделаться главой, или лучше сказать, – господином всех прочих.
Поскольку граждане, сделавшись более равными, стали слабее, то они ничего не могут сделать в промышленности, не соединяясь в ассоциации; между тем политическая власть желает взять такие ассоциации под собственный контроль.
Надо признать, что этого рода коллективные существа, которые называются ассоциациями, сильнее и опаснее, чем может быть отдельная личность, и что ответственность их за свои действия меньше, из чего следует, что было бы разумно предоставить каждой из них меньшую независимость от общественной власти, чем это возможно сделать для частного лица.
Представители верховной власти тем более склонны поступать таким образом, что их личные вкусы направляют их к тому же. У демократических народов сопротивление центральному правительству возможно только через посредство ассоциации, поэтому правительство всегда недружелюбно смотрит на ассоциации, не находящиеся в его власти, и что особенно заметно, это то, что у демократических народов сами граждане часто смотрят на эти столь нужные для них ассоциации с тайным чувством страха и зависти, мешающим им взять на себя их защиту. Сила и прочность этих маленьких частных обществ, среди общей слабости и неустойчивости, удивляет и беспокоит их, так что они бывают не далеки от того, чтобы считать опасной привилегией свободное пользование своими естественными средствами, принадлежащее каждому из этих обществ.
Кроме того, все возникающие в наше время ассоциации суть новые личности, права которых еще не освящены временем и которые появляются на свет в такую эпоху, когда идея прав частных лиц слаба, а общественная власть безгранична. Нет ничего удивительного в том, что они теряют свободу при самом своем рождении.
У всех народов Европы существуют известные ассоциации, которые не могут образоваться раньше, чем государство рассмотрит их устав и узаконит их существование. У многих народов делаются попытки распространить это правило на все ассоциации. Легко видеть, куда привела бы удача подобного замысла.
Если бы было предоставлено верховной власти общее право разрешения на известных условиях всякого рода ассоциаций, то она тотчас потребовала бы себе и право наблюдать за ними и направлять их, чтобы они не могли уклоняться от исполнения установленных для них правил. Таким способом государство, поставив в зависимость от себя всех желающих образовать ассоциации, включило бы в это число также и тех, кто уже состоит в ассоциациях, то есть почти всех людей, живущих в наше время.
Таким образом представители верховной власти присваивают себе и употребляют для своих целей новую силу, создаваемую в наше время в мире промышленностью. Промышленность правит нами, а они ею.
Я придаю такую важность всему сейчас мной сказанному, что меня мучит страх, не навредил ли я своей мысли, стараясь лучше ее выразить.
Поэтому, если читатель находит, что примеры, приведенные в подтверждение моих слов, недостаточны или плохо выбраны, если он думает, что я в чем-нибудь преувеличил усиление общественной власти и сверх меры сузил сферу, где еще продолжает двигаться личная независимость, то я его прошу закрыть на время книгу и взглянуть самому на те вещи, которые я взялся ему указать. Пусть он внимательно наблюдает то, что ежедневно делается между нами и вне нас; пусть спросит своих соседей; пусть, наконец, он посмотрит на самого себя; и я очень ошибаюсь, если он и без руководителя, и другими путями, не придет туда же, куда я хотел его привести.
Он увидит, что в течение полувека централизация всюду возросла тысячью различными способами. Войны, революции, завоевания – все способствовало ее развитию; все люди трудились над ее усилением. В течение этого самого периода, когда они с невероятной быстротой сменяли друг друга во главе общественной деятельности, их идеи, интересы, страсти изменялись до бесконечности, но все каким-нибудь способом стремились к централизации. Склонность к централизации оставалась как бы единственным неподвижным пунктом среди удивительной изменчивости их жизни и мыслей.
И когда читатель, рассмотрев этот аспект человеческих дел, пожелает охватить в совокупности обширную картину, то он будет удивлен.
С одной стороны, самые прочные династии оказываются потрясенными или уничтоженными; повсюду народы насильственно уходят из-под господства их законов; они уничтожают или ограничивают власть своих господ и государей; все нации, не находящиеся в состоянии революции, кажутся по крайней мере беспокойными и потрясенными; их одушевляет один и тот же мятежный дух. С другой стороны, в это же время анархии и у этих же столь непослушных народов общественная власть постоянно увеличивает свои прерогативы; она делается более централизованной, предприимчивой, абсолютной. Граждане подпадают под контроль общественной администрации, они нечувствительно и как бы бессознательно направляются к тому, чтобы ежедневно жертвовать для нее новыми частями своей индивидуальной независимости, и те же самые люди, которые время от времени опрокидывают троны и топчут ногами королей, без сопротивления подчиняются ничтожнейшим желаниям своего приказчика.
Таким образом, в наше время два переворота совершаются в противоположном направлении: одно движение постоянно ослабляет власть, а другое – постоянно добавляет ей силы; ни в какую другую эпоху нашей истории власть не казалась ни столь слабой, ни столь сильной.
Но когда мы, наконец, ближе рассмотрим положение вещей в мире, то увидим, что оба эти переворота тесно связаны один с другим, что они исходят из одного источника и, протекая сначала в различных направлениях, приводят людей к одному и тому же месту.
Я не боюсь еще раз повторить то, о чем уже говорил или на что указывал во
Все старинные политические власти Европы, как самые большие, так и более мелкие, получили свое начало во времена аристократии, защищали принцип неравенства и привилегии. Поэтому, чтобы позволить в правительстве преобладать новым потребностям и интересам, возникшим вследствие возрастающего равенства, нашим современникам пришлось разрушать старинные власти или действовать на них принуждением. Это привело их к произведению революций и внушило значительному числу их ту дикую склонность к беспорядку и независимости, которую порождают все революции.
Я не думаю, чтобы в Европе была хотя бы одна страна, где бы развитию равенства не предшествовали или не сопутствовали какие-нибудь насильственные изменения в положении собственности и личности, и почти все эти изменения сопровождались анархией и распущенностью, так как они делались наименее цивилизованной частью общества против более цивилизованной.
Из этого и вышли те два противоположные направления, на которые я указывал выше. Пока демократическая революция была еще в разгаре, люди, занятые уничтожением боровшихся против нее старинных аристократических властей, были охвачены сильным духом независимости, но по мере того, как победа равенства делалась более полной, они постепенно предавались естественным инстинктам, порождаемым этим самым равенством, и потому усиливали и централизовали общественную власть. Они хотели быть свободными для того, чтобы сделаться равными, и, по мере того, как равенство все больше утверждалось посредством свободы, оно же затрудняло для них пользование свободой.
Эти два состояния не всегда следовали одно за другим. Отцы наши показали пример того, как народ может устроить в своей среде огромную тиранию, как раз в тот момент, когда он освободился из-под власти высшего сословия и сопротивлялся могуществу всех королей, обучая мир таким образом одновременно и тому, каким способом приобретается независимость, и тому, как она теряется.
Наши современники видят, что древние власти со всех сторон падают и разрушаются; они наблюдают, как умирают старинные влияния и падают все старинные преграды; это смущает рассуждение самых сведущих людей, которые обращают внимание только на необыкновенный переворот, совершающийся перед их глазами, и считают, что человеческий род стремится навсегда впасть в анархию. Если бы они думали о конечных последствиях этого переворота, то, может быть, боялись бы другого.
Что касается меня, то я, признаюсь, не доверяю духу свободы, вдохновляющему моих современников. Я понимаю, что в наше время народы склонны к беспорядкам, но я не вижу ясно того, чтобы они были склонны к свободе, и боюсь, что когда закончатся эти волнения, колеблющие троны, то верховные правители окажутся сильнее, чем они были до сих пор.
Глава VI
Какого деспотизма демократическим народам следует всего более опасаться (Z.)
Во время своего пребывания в Соединенных Штатах я заметил, что демократический общественный строй, подобный тому, который существует у американцев, мог бы представить чрезвычайные удобства для установления деспотизма, а по возвращении в Европу я увидел, как большинство наших правителей уже воспользовалось идеями, чувствами и потребностями, порождаемыми этим самым общественным строем, чтобы распространить пределы своей власти.
Это привело меня к убеждению, что, может, христианские народы кончат тем, что будут переносить какой-нибудь гнет, подобный тому, под давлением которого находились когда-то многие народы древности.
Более обстоятельное исследование данного предмета и пять лет новых размышлений не уменьшили моих опасений, но изменили их содержание.
В прошедшие века никогда не было такого самодержавного и могущественного государя, который вздумал бы сам, без содействия второстепенных властей, управлять всеми частями большой империи; не было и такого, кто пытался бы всех своих подданных без различия подчинить подробностям однообразных правил, или который снизошел бы до управления и руководства каждым из них. Идея подобной задачи никогда не представлялась человеческому уму, и если бы какой-нибудь человек и представил ее, то недостаточность знаний, несовершенство административных способов и особенно естественные препятствия, возникающие от неравенства состояний, скоро остановили бы его при исполнении такого обширного замысла.
Во время величайшего могущества цезарей мы видим, что различные народы, населявшие римский мир, сохраняли еще различие в обычаях и нравах. Большая часть провинций, хотя и подчиненных одному монарху, управлялась каждая особо; в них было множество сильных и деятельных городских общин, и, хотя все управление империей было сосредоточено в руках одного императора, остававшегося всегда, когда было нужно, главой всех дел, но частности общественной и личной жизни обычно ускользали из-под его контроля.
Правда, императоры владели огромной властью, не имевшей никакого противовеса, которая давала им возможность свободно предаваться самым странным наклонностям и для удовлетворения их применять все средства государства; часто случалось, что они злоупотребляли этой властью для того, чтобы по своему произволу лишить какого-нибудь гражданина имущества или жизни. Тирания их была чрезвычайно тяжела для некоторых, но она не распространялась на многих. Она имела в виду лишь главные и более важные предметы и оставляла в стороне все прочее; она была жестока, однако ограниченна.
Если бы деспотизм установился у современных демократических наций, то он, по-видимому, имел бы иной характер: он был бы шире распространен и более мягок и унижал бы людей, не мучая их.
Я не сомневаюсь в том, что в такие века просвещения и равенства, как наши, верховные правители могут легче соединить в своих руках всю общественную власть и более часто и глубоко проникать в сферу личных интересов, чем мог это сделать кто-нибудь из правителей в древности. Но то же самое равенство, облегчающее деспотизм, в то же время и ослабляет его; мы видели, что по мере того как люди становятся более сходными и равными, общественные нравы делаются мягче и человечнее. Когда ни один гражданин не имеет ни большой силы, ни крупного богатства, то для тирании не оказывается ни случая, ни места действия. Поскольку богатства у всех незначительны, то страсти сдержанны, воображение ограниченно, удовольствия просты. Эта общая умеренность делает умеренным и самого верховного властителя и удерживает в известных пределах беспорядочные порывы его желаний.
Независимо от этих причин, возникших из самой природы общественного строя, я мог бы присоединить к ним многие другие, взяв их вне моего предмета, но я желаю оставаться в границах, себе поставленных.
Демократические правительства могут проявить насилие и даже жестокость в момент большого возбуждения и опасности, но такие кризисы будут редки и непродолжительны.
Когда я представляю мелкие страсти современных людей, мягкость их нравов, обширность просвещения, чистоту религии, кротость морали, привычку к трудолюбию
Я думаю поэтому, что тот вид угнетения, который угрожает демократическим народам, не будет похож ни на что бывшее до него в мире; наши современники не могли бы найти его образа в своих воспоминаниях. Я и сам напрасно ищу выражение, которое бы точно воспроизводило его идею, существующую в моем уме, и заключало бы ее в себе; старинные слова «деспотизм» и «тирания» не подходят к этому понятию, и так как вследствие его новизны я не могу его назвать, то надо постараться дать ему определение.
Я желаю представить, в каком новом образе деспотизм мог бы явиться в мире: я вижу бесчисленную толпу людей подобных и равных, которые без устали кружатся на одном месте для добывания себе мелких и пошлых наслаждений, служащих для наполнения их души. Каждый из них сторонится от других и остается как бы чуждым участи остальных, так что его дети и личные друзья одни составляют для него все человечество; прочих же своих сограждан он не видит, хотя и находится рядом с ними; он касается их и не чувствует их присутствия; он существует лишь сам по себе и для себя, и если у него остается еще семья, то по крайней мере можно сказать, что у него уже нет отечества.
Над этими людьми возвышается огромная покровительствующая власть, берущая на себя обеспечение их пользования жизнью и наблюдение за их судьбой. Власть эта абсолютна, способна входить в частности, правильна, предусмотрительна и кротка. Она была бы похожа на родительскую власть, если бы ее задачей было, как у последней, подготовка людей к возрасту мужества, но она, напротив, старается навсегда удержать их в детстве. Она любит, чтобы граждане веселились, лишь бы они только и думали о веселье. Она охотно трудится для их счастья, но желает быть его единственным устроителем и наставником; она заботится об их безопасности, предусматривает их потребности и обеспечивает их удовлетворение, облегчает их удовольствия, ведет их важнейшие дела, руководит их промышленностью, устанавливает правила для их наследования, делит их наследственное имущество; жаль, что она не может совершенно устранить от них беспокойство мыслить и трудность жить.
Таким образом, она делает с каждым днем все менее полезным и более редким применение свободной воли, заключает действие воли в более тесные пределы и постоянно отнимает у каждого гражданина даже возможность располагать самим собой. Равенство подготовило людей ко всему этому, оно предрасположило их к тому, чтобы все это выносить и часто даже считать за благодеяние.
Взяв таким образом в свои могучие руки каждую личность по очереди и переформировав на свой лад, верховная власть простирает свою десницу над целым обществом; она покрывает его сетью мелких правил, сложных, мелочных и однообразных, сквозь которые самые оригинальные умы и сильные характеры не могут пробиться, чтобы стать выше толпы; она не ломает личную волю, но размягчает ее, подчиняет себе и управляет ею; она редко заставляет действовать, но постоянно препятствует действию; она не истребляет, однако не дает зарождаться; не тиранизирует, но затрудняет, теснит, обессиливает, гасит, отупляет и доводит каждую нацию до состояния стада робких и смышленых животных, для которых правительство является пастухом.
Я всегда полагал, что этот вид рабства, упорядоченный, мягкий и спокойный, картину которого я сейчас изобразил, может лучше, чем обычно думают, быть соединен с некоторыми из внешних форм свободы, и что для него не было бы невозможным установиться даже под сенью верховного народовластия.
Современники наши постоянно терзаются двумя противодействующими друг другу страстями: они чувствуют потребность в руководстве и желают оставаться свободными. Не будучи в состоянии уничтожить ни тот ни другой из этих противоположных инстинктов, они пытаются удовлетворить их оба. Они изобретают власть единую, покровительствующую и всемогущую, но избираемую гражданами. Они соединяют вместе централизацию и верховную власть народа, и это дает им временное успокоение. Они утешают себя тем, что хотя и состоят под опекой, но сами выбирают себе опекунов. Каждый соглашается быть привязанным, поскольку видит, что цепь его находится в руках не одного человека или отдельного класса, а самого народа.
При этой системе граждане на короткое время выходят из зависимости, чтобы назначить себе господина, а потом снова в нее возвращаются.
В наше время есть много людей, которые легко уживаются с такого рода компромиссом между административным деспотизмом и верховным народовластием и которые полагают, будто они достаточно обеспечат свободу личности, отдав ее во власть нации. Для меня гораздо менее важно, какой будет господин, чем повиновение ему.
Впрочем, я не буду отрицать, что такого рода устройство предпочтительнее того, которое, сосредоточив всю власть, передало бы ее в руки безответственного человека или класса. Из всех различных форм, в которых мог бы проявиться демократический деспотизм, последняя была бы, конечно, самой худшей.
Когда представитель верховной власти избирается и над ним существует наблюдение законодательной власти, действительно избирательной и независимой, то гнет, испытываемый от него отдельными личностями, бывает порой сильнее, но он никогда не имеет такого унизительного характера, потому что тогда каждый гражданин, если его стесняют или доводят до бессилия, может еще представить, что и повинуясь, он подчиняется только самому себе и что он приносит все свои желания в жертву одному из них.
Я также понимаю, что когда верховная власть представляет собой нацию и зависит от нее, то силы и права, отнимаемые у каждого гражданина, идут на пользу не только главе государства, но и самому государству, так что частные лица тоже получают выгоду от пожертвования ими обществу своей независимости.
Значит, созданием национального представительства можно уменьшить зло, причиняемое чрезмерной централизацией, но не уничтожить его.
Я хорошо понимаю, что таким образом сохраняется участие личности в самых важных делах, но оно тем не менее уничтожается в мелких и частных. Забывают, что именно в частностях-то и бывает опаснее всего порабощать людей. Я был бы склонен думать, что свобода менее необходима в крупных вещах, чем в более мелких, если бы только я предполагал, что когда-нибудь можно быть уверенным в сохранении одной, не обладая другой.
Зависимость в мелких делах проявляется ежедневно и дает себя чувствовать всем гражданам без различия. Она не приводит их в отчаяние, однако постоянно затрудняет их и заставляет отказываться от собственной воли. Она ослабляет таким образом их ум и обессиливает душу, тогда как повиновение, требующееся только в немногих,
Я должен добавить, что скоро они сделаются неспособными пользоваться и тем великим и единственным правом, какое у них останется. Демократические народы, которые ввели свободу в политическую сферу и в то же время усиливали деспотизм в сфере административной, пришли к удивительным странностям. Когда надо вести мелкие дела, для которых достаточно простого здравого смысла, они признают граждан неспособными к этому; когда же речь идет об управлении всем государством, то они этим же гражданам дают огромные права; они делают из них поочередно, то игрушку верховной власти, то ее господина, ставя их то выше королей, то ниже всякого человека. Испробовав различные избирательные системы и не найдя ни одной, которой они были бы довольны, они удивляются и продолжают искать еще, как будто бы замечаемое ими зло не гораздо больше зависело от устройства самой страны, чем от устройства избирательных собраний.
Трудно понять, каким образом люди, утратившие привычку руководить самими собой, могли бы успешно сделать выбор тех, кто должен быть их руководителем; невозможно поверить, чтобы либеральное, энергичное и разумное правительство когда-нибудь могло произойти из выбора, сделанного народом, состоящим из рабов.
Конституция, которая была бы республиканской с головы и ультрамонархической во всех остальных частях, всегда казалась мне недолговечным уродством. Пороки правителей и тупоумие управляемых скоро довели бы ее до гибели, и народ, утомленный своими представителями и самим собой, или бы создал более свободные учреждения, или скоро распростерся бы снова у ног одного господина.
Глава VII
Продолжение предыдущих глав
Я считаю, что легче всего установить абсолютное и деспотическое правительство у народа, у которого общественные состояния равны, и полагаю, что если подобное правительство раз было бы установлено у такого народа, то оно не только притесняло бы людей, но с течением времени отнимало бы у каждого из них многие из главнейших свойств, присущих человеку.
Поэтому мне кажется, что деспотизма всего больше следует опасаться в демократические времена.
Я думаю, что во всякое время я любил бы свободу, но чувствую стремление боготворить ее в наши времена.
С другой стороны, я убежден, что все те, кто в наступающие века будет пытаться основать свободу на привилегиях и аристократии, не достигнут своей цели. Все, кто захочет привлечь и удержать власть в среде одного класса, обречены на неудачу. В наше время не существует верховного правителя, до такой степени сильного и опытного, чтобы он мог основать деспотизм, восстановив постоянные различия между своими подданными; нет и такого мудрого и могущественного законодателя, который был бы в состоянии сохранить свободные учреждения, не сделав равенство своим основным принципом и знаменем. Необходимо, чтобы все те из наших современников, которые хотят создать или охранить независимость и достоинство себе подобных, являлись друзьями равенства, а единственный достойный способ казаться таковыми состоит в том, чтобы быть ими, – от этого зависит успех их святого дела.
Значит, речь идет не о восстановлении аристократического общества, а о том, чтобы получить свободу из среды демократического общества, в котором Бог предназначил нам жить.
Эти две первые истины кажутся мне простыми, ясными и плодотворными и приводят меня к рассмотрению вопроса о том, какого рода свободное правительство может быть установлено у народа, у которого существует равенство общественных состояний.
Из самого устройства демократических наций и их потребностей следует, что у них власть верховного правительства должна быть более однообразна и централизована, проникать глубже и иметь большую силу, тогда как личность должна быть подчиненной и слабой; одна делает больше, другая меньше; такова сила вещей.
Не следует поэтому ожидать, чтобы в демократических странах сфера индивидуальной независимости могла быть когда-нибудь так широка, как в странах аристократических. Но это и не желательно, поскольку в последних общество часто приносится в жертву личности и благосостояние наибольшего числа – величию некоторых людей.
Необходимо и вместе с тем желательно, чтобы центральная власть, управляющая демократическим народом, была активна и сильна. Не в том дело, чтобы ослабить ее или сделать бездеятельной, а чтобы только не позволить ей злоупотреблять своей ловкостью и силой.
Что особенно способствовало сохранению независимости частных лиц во времена господства аристократии, это то, что представитель верховной власти не брал на себя единоличного управления и администрации над гражданами; он должен был предоставить часть этих забот членам аристократии; таким образом, общественная власть, будучи всегда разделена, не давила никогда своей тяжестью и одинаково на каждого человека.
И не только верховный правитель не делал всего сам, но и большая часть исполнителей, действовавших за него, не находилась постоянно в его руках, потому что они получали свою власть не от него, а по праву рождения. Он не мог создать их и уничтожить по собственной прихоти, не мог и подчинить их всех одинаково своим малейшим желаниям. Это опять представляло гарантию для независимости частных лиц.
Я хорошо понимаю, что в наше время нельзя прибегнуть к такому же способу, но вижу заменяющие его демократические методы.
Вместо того, чтобы передать одному верховному правителю всякого рода административную власть, отнимаемую у корпораций и у дворянства, можно ее часть препоручить второстепенным учреждениям, составленным временно из простых граждан. Таким образом свобода частных лиц будет обеспечена надежнее, не уменьшая их равенства.
Американцы, не придающие такой важности словам, как мы, сохранили название «округ» для самого крупного из их административных делений, но они отчасти заменили его провинциальным собранием.
Я соглашусь, что в эпоху равенства, подобную нашей, было бы несправедливо и неразумно учреждать наследственные должности: ничто не препятствует заменить их должностями избирательными. Избрание – такой демократический способ, каким независимость чиновника по отношению к центральной власти охраняется столько же и даже лучше, чем могла это делать наследственность у аристократических народов.
Аристократические страны наполнены богатыми и влиятельными частными лицами, которые умеют со всем справляться сами и которыхнельзялегко и тайно притеснять; они-то и поддерживают во власти постоянные привычки умеренности и сдержанности.
Я знаю, что демократические страны не представляют естественным образом подобных лиц, но искусственно в них можно создать нечто подобное.
Я твердо верю, что в мире нельзя вновь создать
Таким путем можно бы было получить многие политические выгоды, которые даются аристократией, но без ее несправедливостей и опасностей. Политическая, промышленная, торговая ассоциация, даже ученая и литературная, представляет собой просвещенного и могущественного гражданина, которого нельзя подчинить себе по произволу, ни угнетать втайне и который, защищая свои личные права от притязаний власти, тем самым защищает и общую свободу.
Во времена аристократии каждый человек очень тесным образом был соединен со многими из своих сограждан, так что на него нельзя было нападать, не вызывая других прийти к нему на помощь. В века равенства каждый отдельный человек изолирован, у него нет наследственных друзей, от кого он мог бы требовать содействия, нет класса, в сочувствии которого он был бы уверен, его легко отстранить и затем можно безнаказанно попирать ногами. Таким образом, в наше время гражданин, которого притесняют, имеет лишь один способ защиты; он состоит в обращении ко всему народу, а если последний остается глух, то ко всему роду человеческому; для этого у него одно лишь средство – печать. Поэтому свобода печати гораздо важнее для демократических народов, чем для всяких других, она одна исцеляет большую часть тех зол, которые может производить равенство. Последнее ослабляет людей, но печать возле каждого из них помещает оружие, которым и самый слабый может воспользоваться. Равенство отнимает у каждого отдельного человека поддержку его близких, – печать же дает ему возможность призвать к себе на помощь всех его сограждан и всех людей. Печать ускорила прогресс равенства и она же есть одно из лучших средств, служащих для его исправления.
Я думаю, что люди, живущие в аристократии, могут в принципе обойтись без свободы печати, но те, кто живет в демократических странах, не могут этого сделать. Чтобы гарантировать личную независимость последних, я не надеюсь на крупные политические собрания, на прерогативы парламента, на провозглашение верховной власти народа. Все это до известной степени можно примирить с личным рабством, но рабство это не может быть полным при свободе печати. Печать есть по преимуществу демократическое орудие свободы.
Нечто подобное я могу сказать и о судебной власти.
К существу ее относится то, что она занимается частными интересами и охотно обращает внимание на мелкие предметы, а также и то, что она не является сама собой на помощь к угнетенным, но постоянно находится в распоряжении даже самого смиренного из них. Последний, каким бы слабым мы ни представляли его, может всегда заставить судью выслушать его жалобу и дать на нее ответ; это обусловлено основным устройством судебной власти.
Подобная власть может быть особенно применена к потребностям свободы в такое время, когда глаз и рука верховной власти постоянно проникают в самые мелкие детали человеческой деятельности и когда частные лица, будучи слишком слабыми для того, чтобы защищаться собственными силами, в то же время слишком изолированы, чтобы ожидать помощи себе подобных. Сила судебной власти во все времена была лучшей гарантией для личной независимости, но особенно это верно относительно демократических времен, когда права и интересы частных лиц находятся постоянно в опасности, если судебная власть не будет усиливаться и распространяться по мере уравнения состояний.
Равенство внушает людям многие склонности, весьма опасные для свободы, за которыми законодатель всегда должен наблюдать. Я упомяну лишь о важнейших.
Люди, живущие в демократические века, не всегда понимают полезность форм, – они чувствуют к ним инстинктивное пренебрежение. Я в другом месте указал на причину этого. Формы возбуждают в них чувство презрения, а часто и ненависти. Поскольку они обычно стремятся только к тому, что получается легко и быстро, то они неудержимо бросаются на каждый предмет своих желаний; малейшая отсрочка приводит их в отчаяние. Это свойство характера, переносимое ими и в политическую жизнь, настраивает их против форм, которые ежедневно задерживают или отдаляют исполнение которого-нибудь из их замыслов.
Эти неудобства, находимые в формах людьми, принадлежащими к демократиям, есть именно то, что делает формы столь полезными для свободы, так как главное их достоинство состоит в том, что они служат преградой между сильным и слабым, между правящим и управляемым, которая задерживает одного и дает другому время опомниться. Формы делаются все необходимее по мере того, как верховная власть становится деятельнее и сильнее, а частные лица беспечнее и слабее. Поэтому демократические народы естественным образом больше, чем другие, нуждаются в формах и естественно же относятся к ним с меньшим уважением. Данное обстоятельство заслуживает серьезного внимания.
Нет ничего более жалкого, как то гордое презрение, которое большая часть наших современников выказывает по вопросам о формах, потому что самые мелкие вопросы, касающиеся их, приобрели в наше время такую важность, какой они не имели раньше. С ними связаны многие интересы человечества.
Я думаю, что если государственные люди, жившие в аристократические века, могли иногда безнаказанно пренебрегать формами и часто становиться выше их, то нынешние руководители народов должны с уважением относиться к малейшей формальности и не исполнять ее лишь тогда, когда к этому вынуждает их необходимость. В аристократиях уважение к формам доходило до суеверия; нам нужно иметь к ним просвещенное и обдуманное религиозное почтение.
Другая вполне естественная для демократических народов весьма опасная склонность состоит в пренебрежении и недостаточном внимании их к личным правам.
Люди обычно тем более дорожат известным правом и выказывают ему уважение, чем оно важнее и чем дольше они им пользовались. Личные права, существующие у демократических народов, большей частью маловажны, очень недавни и неустойчивы; от этого происходит, что ими часто легко жертвуют и нарушают их почти всегда без угрызения совести.
При этом бывает так, что в то же самое время и в тех же нациях, где люди чувствуют естественное презрение к правам отдельных личностей, права общества расширяются и укрепляются; значит, люди меньше дорожат личными правами как раз тогда, когда было бы особенно необходимо сохранить и защитить то немногое, что от них остается.
Следовательно, истинные друзья свободы и величия человеческого должны в наши демократические времена быть всегда настороже, чтобы быть готовыми воспрепятствовать общественной власти легкомысленно жертвовать частными правами некоторых личностей для общего исполнения своих предначертаний. В такие времена нет столь ничтожного гражданина, которого не было бы опасно позволить притеснять, ни столь маловажных личных прав, которые могли бы безнаказанно быть предоставлены произволу. Причина этого проста: если частное право личности насильственно нарушается в такое время, когда ум людей проникнут важностью и
Существуют известные привычки, идеи и пороки, свойственные революционному состоянию общества, которые при долго продолжающейся революции не могут не зародиться и не сделаться общими, каков бы, впрочем, ни был ее характер, цель и место действия.
Когда какая-нибудь нация в течение короткого времени несколько раз меняет правительство, свои мнения и законы, то составляющие ее люди получают наконец вкус к движению и привыкают к тому, что все эти движения производятся быстро, посредством употребления силы. Естественно, что они тогда начинают чувствовать презрение к формам, бессилие которых они каждый день видят, и лишь с нетерпением переносят господство правил, от каких на их глазах было столько уклонений.
Поскольку обыкновенные понятия о справедливости и нравственности становятся уже недостаточными для объяснения и оправдания всех новшеств, ежедневно порождаемых революцией, то люди обращаются к принципу общественной пользы, создают догмат политической необходимости и легко приучаются жертвовать частными интересами и топтать ногами личные права для скорейшего достижения общей цели.
Эти привычки и идеи, которые я назову революционными, потому что все революции производят их, проявляются в среде аристократий так же, как и у демократических народов, но у первых они бывают часто менее сильны и всегда менее прочны, потому что там они встречают привычки, идеи, пороки и недостатки, которые им противоположны. Поэтому они сами собой изглаживаются, как только революция заканчивается и нация возвращается к своим старинным политическим порядкам. Не всегда бывает так в демократических странах, где постоянно можно опасаться того, что революционные стремления, смягчаясь и упорядочиваясь, но не уничтожаясь, могут постепенно превратиться в правительственные нравы и административные привычки.
Я не знаю стран, в которых революции были бы опаснее, чем в странах демократических, так как независимо от временных и случайных зол, которые непременно будут произведены ими, всегда существует вероятность, что они могут создать зло постоянное и, так сказать, вечное.
Я думаю, что бывают честные сопротивления и законные возмущения. Поэтому я не утверждаю, что люди демократического времени никогда не должны делать революций; но полагаю, что они больше, чем другие, имеют причину колебаться, прежде чем решаться на них, и что им лучше стерпеть много неудобств от существующего порядка, чем прибегать к такому опасному лекарству.
Я закончу, высказав общую идею, заключающую в себе не только все частные идеи, выраженные в этой главе, но еще и часть тех, изложение которых составляет цель данной книги.
В аристократические века, предшествовавшие нашему, существовали весьма могущественные люди и очень слабая общественная власть. Представление об обществе было смутным и постоянно терялось среди различных властей, управлявших гражданами. Главные усилия людей того времени должны были склоняться к увеличению и укреплению общественной власти, к расширению и обеспечению ее прав и, наоборот, к ограничению свободы отдельных личностей более тесными пределами и к подчинению частных интересов общественным.
Другие опасности и иные заботы предстоят людям нашего времени.
У большей части новейших наций верховная власть, каково бы ни было ее происхождение, устройство и название, сделалась почти всемогущей, а люди все более спускаются на последнюю степень слабости и зависимости.
В старинных обществах все было различно. Единство и разнообразие не встречались в них нигде. В нашем обществе все грозит сделаться настолько сходным, что особенный облик каждой личности скоро совершенно исчезнет в общей «физиономии». Отцы наши всегда были склонны к злоупотреблению той идеей, что частные права заслуживают уважения, а мы склоняемся к другому преувеличению, что интерес одного лица должен всегда преклоняться перед интересами многих.
Политический мир меняется с этого времени, против новых зол надо искать и новых лекарств.
Установить для общественной власти границы достаточно широкие, но ясные и неизменные; дать частным лицам известные права и обеспечить за ними бесспорное пользование этими правами; сохранить за личностью ту небольшую долю независимости, силы и оригинальности, которые остаются у нее; поднять ее сравнительно с обществом и оказать ей поддержку в ее отношениях к нему – такова, мне кажется, должна быть первая задача законодателя в наступающем для нас веке.
Представители верховной власти нашего времени как будто желают делать с людьми только великие свершения. Я бы хотел, чтобы они подумали о том, как образовать великих людей; чтобы они меньше придавали значения работе и больше работникам и чтобы они постоянно помнили, что народ не может долго оставаться сильным, когда каждый отдельный человек в нем слаб, и что еще не найдено такой общественной формы или политической комбинации, которые могли бы сделать энергичный народ, состоящий из граждан боязливых и вялых.
Я усматриваю у наших современников две противоположные, но одинаково вредные идеи.
Одни видят в равенстве только порождаемые им анархические склонности. Они боятся собственной свободной воли, боятся самих себя.
Другие, менее многочисленные, но более просвещенные, имеют иные взгляды. Рядом с направлением, ведущим от равенства к анархии, они нашли наконец путь, который неудержимо ведет людей к рабству. Они заранее прилаживают свою душу к этому неизбежному рабству, и, надеясь остаться свободными, они уже поклоняются в глубине души грядущему владыке.
Первые отказываются от свободы, поскольку считают ее опасной, вторые признают ее невозможной.
Если бы я имел последнего рода убеждение, то я не написал бы настоящей книги, я бы ограничился тайным сожалением о судьбе моих ближних.
Я желал выставить в ярком свете опасности, которым равенство подвергает человеческую свободу, потому что твердо верю, что эти опасности самые страшные и наименее предвиденные из всех тех, какие заключает в себе будущее. Но я не считаю их непреодолимыми.
Люди, живущие в демократических веках, наступающих для нас, имеют естественную склонность к независимости.
Разумеется, они нетерпеливо переносят всякие правила: неизменность даже того состояния, которое они предпочитают, утомляет их. Они любят власть, но склонны презирать и ненавидеть того, кто ею обладает, и легко ускользают из его рук вследствие самой их малости и подвижности.
Эти инстинкты останутся всегда, потому что они вытекают из общественного строя, который не изменится. Они долго будут препятствовать прочному установлению всякого деспотизма и давать новое оружие каждому новому поколению, которое захочет бороться за человеческую свободу.
Будем же иметь относительно будущего спасительный страх, заставляющий активно бороться, а не тот род вялого и бездеятельного ужаса, который убивает и обессиливает сердца.
Глава VIII
Общий взгляд на предмет
Прежде чем навсегда покинуть пройденную мной область, я бы хотел еще охватить последним взглядом все разнообразные черты, определяющие вид нового мира, и высказать, наконец, свое суждение о том общем влиянии, которое оказывает равенство на судьбу людей. Но меня останавливает сложность подобной задачи. Из-за такого обширного предмета я чувствую, что взгляд мой мутится, а разум колеблется.
То новое общество, которое я старался изобразить и о котором хочу судить, еще только что народилось. Время пока не установило для него определенной формы, великий переворот, произведший его, продолжается, и в том, что происходит в наш период, почти невозможно различить, что должно пройти вместе с этим переворотом и что должно остаться после него. Возникающий мир наполовину находится под обломками падающего, и посреди огромной запутанности человеческих дел никто не может сказать, что из старинных учреждений и нравов останется в целости, а что окончательно исчезнет.
Хотя переворот, происходящий в общественном строе, законах, понятиях и чувствах людей, далеко еще не закончился, но уже теперь то, что им сделано, не может идти ни в какое сравнение с тем, что до сих пор было в мире. Восходя от века к веку до самой отдаленной древности, я не усматриваю ничего похожего на то, что находится перед моими глазами. Поскольку будущее не освещается уже прошедшим, то ум блуждает во тьме.
Однако посреди этой картины, столь обширной, новой и запутанной, я различаю некоторые уже обрисовывающиеся черты и указываю на них.
Я вижу, что добро и зло довольно равномерно распределяются в мире. Крупные богатства исчезают, число мелких богатств увеличивается; количество желаний и потребностей возрастает; не бывает больше случаев ни необыкновенного благополучия, ни непоправимого бедствия. Честолюбие делается общей страстью, но мало возникает обширных честолюбий. Каждая отдельная личность изолирована и слаба, а общество ловко, предусмотрительно и сильно; люди выполняют мелкие дела, а общество – огромные.
Дух людей не энергичен, но нравы их мягки и законы человечны. Если редко встречаются примеры великого самоотвержения и возвышенных, светлых и чистых добродетелей, то в образе жизни проявляется правильность, насилие бывает редко, жестокость почти не известна. Жизнь человеческая становится более продолжительной и собственность более обеспеченной. Жизнь не очень красива, однако легка и спокойна. Существует мало удовольствий как очень тонких, так и весьма грубых, мало вежливости в манерах и мало грубости во вкусах. Нет людей очень ученых и нет населения слишком невежественного. Гений становится реже, а просвещение обыкновеннее. Человеческий ум развивается посредством мелких соединенных усилий всех людей, а не вследствие могучего толчка, даваемого некоторыми из них. В произведениях труда меньше совершенства, но больше плодовитости. Все связи, расовые, классовые, национальные, ослаблены, но великая связь человечества становится теснее.
Если между всеми этими разнообразными чертами я захочу найти ту, которая мне кажется наиболее общей и бросающейся в глаза, тояприду к заключению, что то, что замечается относительно размеров богатства, проявляется и в тысяче иных форм. Почти все крайности смягчаются, почти все выдающиеся точки стираются, заменяясь чем-нибудь средним, что одновременно и не столь высоко и не столь низко, не столь блестяще и не столь темно, как то, что было когда-то раньше.
Когда мир был наполнен людьми большими и маленькими, богатыми и бедными, учеными и невежественными, я отводил свой взгляд от вторых, чтобы видеть только первых, которые и доставляли удовольствие моему взору, но я понимаю, что это удовольствие происходило от моей слабости; только потому, что я не могу видеть сразу всего, меня окружающего, мне позволительно выбирать таким образом и выделять из столь многих предметов те, на которые мне приятно смотреть. Не так смотрит всемогущее и вечное существо, взгляд которого необходимо охватывает всю совокупность вещей и которое видит явственно, хотя и одновременно, и весь род человеческий и каждого человека.
Естественно верить тому, что творцу и охранителю людей приятнее всего видеть не чрезвычайное благополучие некоторых, но наибольшее благосостояние всех, поэтому то, что мне кажется упадком, в его глазах есть прогресс, и то, что мне не нравится, приятно ему. Равенство может быть не так возвышенно, но оно справедливее, и справедливость-то и есть именно то, что составляет его величие и красоту.
Я пытаюсь стать на эту точку зрения Бога и с нее стараюсь рассматривать человеческие дела и судить о них.
Никто на земле не может еще утверждать в абсолютном и общем смысле, что новое состояние обществ совершеннее прежнего, но уже легко понять, что оно стало другим.
Есть такие добродетели и пороки, которые были связаны с устройством аристократических наций и которые так чужды духу новых народов, что их невозможно ввести в их среду. Существуют хорошие склонности и дурные инстинкты, которые были чужды первым и естественно свойственны вторым; есть идеи, которые сами собой представляются воображению одних и отталкиваются умом других. Это суть как бы два разных человечества, из которых каждое имеет свои особенные преимущества и неудобства и собственные виды добра и зла.
Поэтому надо остерегаться судить о возникающих обществах, исходя из понятий, взятых из обществ уже не существующих. Это было бы несправедливо, поскольку они чрезвычайно отличны одни от других, а потому и не подлежат сравнению.
Столь же неосновательно было бы требовать от людей нашего времени особенных качеств, вытекавших из общественного строя их предков, так как этот строй разрушился и в своем падении увлек, перемешав вместе, и все виды добра и зла, заключавшиеся в нем.
Но эти вещи еще не ясно понимаются в наше время.
Я вижу, что очень многие из моих современников хотят сделать выбор между учреждениями, мнениями и идеями, порожденными аристократическим устройством старинного общества; они охотно отказались бы от некоторых из них, но желали бы сохранить другие и перенести их вместе с собой в новый мир.
Я думаю, что такие люди тратят свое время на работу честную, однако бесполезную.
Речь идет уже не о том, чтобы сохранить особые выгоды, которые дает людям неравенство общественного положения, но о том, чтобы обеспечить за ними новые блага, предлагаемые им равенством. Мы не должны не стремиться к тому, чтобы быть похожими на своих отцов, но стараться достичь такого величия и такого счастья, какое нам свойственно.
Что касается меня, то, подойдя к концу своего пути, я вижу издали, но вместе, все различные предметы, которые я рассматривал на пути каждый отдельно, и чувствую, что я полон страха и надежд. Я вижу серьезные опасности, которые возможно предотвратить, большое зло, которого можно вполне или отчасти избежать, и я
Я знаю, многие из моих современников думали, что народы на земле никогда не могут принадлежать самим себе, что они необходимо повинуются какой-то неведомой, непреодолимой и бессмысленной силе, являющейся результатом предыдущих событий, расы, почвы и климата.
Все это ложные и малодушные учения, не могущие никогда произвести ничего, кроме слабых людей и трусливых народов. Провидение не создало человека ни вполне независимым, ни совершенным рабом. Правда, оно очерчивает вокруг каждого человека фатальный круг, из которого он не может выйти, но в обширных пределах этого круга человек могуч и свободен; также и народы.
Нации нашего времени не могут сделать, чтобы в их среде общественные состояния не были равны, но от них зависит, поведет ли их это равенство к рабству или свободе, к просвещению или варварству, к благополучию или бедствиям.
Примечания
(A.) Стр. 47.
Относительно всех западных стран, в которые еще не проникли европейцы, – см. два путешествия, предпринятые майором Лонгом на средства конгресса.
Именно г. Лонг говорит по поводу большой американской пустыни, что нужно провести линию, приблизительно параллельную 20-му градусу долготы (от меридиана Вашингтона)[331], начинающуюся отКраснойреки и оканчивающуюся у рекиПлатте.От этой воображаемой линии до Скалистых гор, окаймляющих с запада долину Миссисипи, простираются обширные равнины, покрытые вообще песками или заполненные гранитными валунами. Летом они лишены воды, в них встречаются только крупные стада бизонов и диких лошадей; попадаются также поселения индейцев, но в небольшом количестве.
Майор Лонг слышал, что, идя в том же направлении за рекуПлатте,увидишь слева постоянно все ту же пустыню. Но он не мог сам проверить правильность этого показания.
Long’s expedition,т. 2, стр. 361.
Какого бы доверия ни заслуживало описание майора Лонга, не следует, однако, забывать, что он только проехал через страну, о которой рассказывает, не делая больших отклонений в сторону от того пути, по которому следовал.
(B.) Стр. 49.
Южная Америка в своем тропическом поясе производит в невероятном изобилии эти ползучие растения, известные под общим названием лиан. Одна флора Антильских островов представляет их сорок различных видов.
Одно из красивейших между этими деревцами есть пассифлора. Это хорошенькое растение, говорит Декуртиз в своем описании растительного царства на Антильских островах, с помощью прицепок, которыми оно снабжено, прикрепляется к деревьям и вместе с ними образует подвижные своды и колоннады, роскошные и изящные по красоте цветов, пурпурных с голубым, которые украшают их и ласкают обоняние издаваемым им благоуханием.
Акация с большими стручками – это очень толстая лиана, быстро растущая, перекидываясь с дерева на дерево, она покрывает иногда пространство более чем в полмили.
(С.) Стр. 51.
Об американских языках
Языки, на которых говорят американские индейцы от Северного полюса до мыса Горн, образованы все по одному образцу и подчинены одним грамматическим правилам; из чего с большой вероятностью можно заключить, что все индейские народы произошли от одного корня.
Каждое из племен американского материка говорит на особом наречии, но число собственно языков невелико, что также может служить доказательством того, что народы Нового Света имеют не очень давнее происхождение.
Американские языки отличаются чрезвычайной правильностью, поэтому вероятно, что употребляющие их народы еще не подвергались серьезным переворотам и не смешивались насильственно или по своей воле с чуждыми им народами, так как грамматические неправильности обычно производятся слиянием нескольких языков в один.
Американские языки, особенно языки Северной Америки, недавно обратили на себя пристальное внимание филологов. Тогда открыли, что эти языки варварских народов были продуктом системы весьма сложных идей и очень искусных комбинаций. Заметили, что они были богаты и что в их образовании проявлялась заботливость об угождении тонким требованиям слуха.
Грамматическая система американцев отличается от всех других во многих пунктах, но особенно в следующем.
Некоторые народы Европы, между прочим немцы, могут, если нужно, комбинировать различные выражения и таким образом придавать словам сложное значение. Индейцы самым удивительным образом распространили эту способность, доведя ее до того, что они соединяют, так сказать, в одну точку большое число понятий. Это станет ясно при помощи примера, приведенного г. Дюпонсо в записках американского философского общества.
Когда делаварская женщина, говорит он, играет с кошкой или щенком, то иногда слышно, как она произносит словоKuligatschis.Слово это составлено таким образом:К.обозначает второе лицо и значит:тыилитвои; uli(произноситсяули) есть часть словаwulit,которое значитпрекрасный, красивый; gatесть тоже часть словаwichgat,которое значитлапа;наконецschis(произноситсяшиз) есть уменьшительное окончание, указывающее на понятие малой величины. Таким образом в одном слове индейская женщина говорит: «Твоя хорошенькая, маленькая лапка».
Вот другой пример, показывающий, как удачно американские дикари умели составлять свои слова.
Молодой человек по-делаварcки называетсяpilapè.Слово это составлено изpilsit,«целомудренный», «невинный», иlenapé —«человек», то есть оно обозначает человека, находящегося в чистоте и невинности.
Эта способность к соединению слов особенно странным образом проявляется при образовании глаголов. Самое сложное действие выражается часто одним глаголом. Почти все возможные оттенки мысли действуют на глагол и изменяют его.
Желающие более подробно ознакомиться с этим предметом, которого я сам коснулся лишь поверхностно, должны прочитать:
1) Переписку г. Дюпонсо с преп. Геквельдером относительно индейских языков. Эта переписка находится в первом томе записок американского философского общества, изданном в Филадельфии в 1819 году у Авраама Смолль. T. 1, стр. 356–464.
2) Грамматику языка делаваров или ленапе, составленную Гейбергером с приложенным к ней предисловием г. Дюпонсо. Все это находится в том же сборнике, т. III.
3)Очень хорошо сделанный свод этих трудов, находящийся в конце 6-го томаАмериканской энциклопедии.
(D.) Стр. 53.
У Шарльвуа (т. 1, стр. 235) находится история первой войны, которую канадские французы вели в 1610 году против ирокезов. Последние, хотя и вооруженные только луками и стрелами, оказали отчаянное сопротивление французам и их союзникам. Шарльвуа не великий живописец, но в этом отрывке он очень хорошо рисует противоположность нравов французов с нравами дикарей, а также различие взглядов на честь, существовавшее между этими двумя расами.
Французы, рассказывает он, взяли себе бобровые шкуры, которыми были покрыты ирокезы, павшие на поле битвы; их союзники гуроны были возмущены этим зрелищем. Последние начали проявлять свои обычные жестокости с пленными и съели одного из убитых, что привело в ужас французов. Таким образом, добавляет Шарльвуа, эти варвары хвалились бескорыстием,
Тот же Шарльвуа, в другом месте (т. 1, стр. 230), таким образом описывает первую пытку, свидетелем которой был Шамплен, и возвращение гуронов в их деревню.
Пройдя восемь льё, говорит он, наши союзники остановились, и, взяв одного из своих пленников, они стали упрекать его за все жестокости, совершенные им над воинами из их народа, попавшими в его руки, и объявили ему, что с ним поступят таким же образом, при этом добавили, что если бы он был мужественным человеком, то доказал бы это своим пением. Он тотчас начал петь предсмертную песню, потом боевую песню и все, какие знал, но очень печальным тоном, замечает Шамплен, который еще не успел познакомиться с тем, что вся музыка дикарей имеет в себе нечто мрачное. Его казнь, сопровождаемая всеми ужасами, о каких мы скажем позднее, испугала французов, которые тщетно прилагали все усилия, чтобы положить ей конец. В следующую ночь один из гуронов увидел во сне, что их преследуют; тогда отступление превратилось в настоящее бегство и дикари до тех пор нигде не останавливались, пока не оказались вне опасности.
Увидев хижины своей деревни, они срубили себе длинные палки, на них навязали волосы убитых врагов, которые пришлись на их доли, и с торжеством понесли их. Заметив это, прибежали женщины, бросились вплавь и, доплыв до лодок, взяли покрытые кровью скальпы из рук своих мужей и надели их себе на шею.
Воины поднесли Шамплену один из этих ужасных трофеев и подарили ему несколько луков и стрел, составлявших единственную добычу, которую они пожелали взять от ирокезов, и просили его показать эти вещи французскому королю.
Шамплен прожил целую зиму один, посреди этих варваров, причем его личность и собственность ни на минуту не подвергались опасности.
(E.) Стp. 72.
Хотя пуританский ригоризм, положенный в основу первоначального устройства английских колоний в Америке, очень ослабел с тех пор, однако на обычаях и на законах их остались еще его весьма значительные следы.
В 1792 году, в то самое время, когда французская антихристианская республика начинала свое скоротечное существование, законодательным собранием Массачусетса был издан следующий закон, имевший целью принудить граждан к соблюдению воскресного дня. Вот вступление и главнейшие правила, установленные этим законом, заслуживающим внимания читателя.
«Имея в виду, – говорит законодатель, – что соблюдение воскресного дня требуется для общественной пользы, что оно производит полезную приостановку в трудах, что оно направляет людей на размышление об их житейских обязанностях и об ошибках, столь свойственных человеческому роду, что оно дает возможность как дома, так и публично воздавать хвалу Богу и Промыслителю вселенной и посвящать свое время делам милосердия, составляющим красу и утешение христианских обществ.
Имея также в виду, что люди нечестивые или легкомысленные, забывая об обязанностях, налагаемых воскресным днем, и о пользе, получаемой обществом от их исполнения, нарушают его святость, предаваясь в этот день удовольствиям или труду; что такое поведение противоречит их собственным интересам как христиан, что, кроме того, оно способно смущать тех, кто не следует их примеру, и наносить действительный ущерб всему обществу, внося в его среду склонность к рассеянию и распущенные привычки».
Сенат и палата представителей приказали следующее:
«1. Никто не может в воскресный день держать открытой свою лавку или мастерскую. Никто не может в этот день заниматься какой-либо работой или делами, присутствовать на каком-нибудь концерте, бале или спектакле, или предаваться охоте, игре или развлечению под страхом пени не менее 10 и не более 20 шиллингов за каждое нарушение закона.
2. Никакой путешественник, легковой или грузовой извозчик, не могут находиться в пути в воскресенье, под страхом такой же пени, за исключением случаев крайней необходимости.
3. Содержатели питейных домов, трактиров и мест мелочной продажи не должны допускать, чтобы какой-нибудь обыватель, имеющий жительство в их общине, приходил к ним в воскресенье, чтобы проводить время в занятиях делами или удовольствиями. В случае нарушения этого правила, как хозяин заведения, так и пришедший к нему подвергаются взысканию пени, а первый, сверх того, может быть лишен свидетельства на право торговли.
4. Кто, находясь в полном здоровье и без достаточной причины, не будет в течение трех месяцев присутствовать на общественном богослужении, тот подвергается взысканию пени в 10 шиллингов.
5. Кто в храме будет неприлично вести себя, подвергается пене от 5 до 50 шиллингов.
6.Наблюдение за приведением в исполнение этого закона возлагается на общинных tythingmen[332]. Они имеют право по воскресеньям осматривать помещения в трактирах и других публичных местах. Содержатель заведения, отказавшийся впустить их в дом, подвергается штрафу в 40 шиллингов.
Туthingmen должны останавливать путешествующих и спрашивать их о причине, заставившей их отправиться в дорогу в воскресенье. Отказывающийся отвечать подвергается пене, которая может доходить до 5 фунтов стерлингов.
Если причина, указанная путешественником, не будет сочтена tythingmen уважительной, то последний возбуждает против него обвинение у участкового мирового судьи».Закон 8 марта1792г.General Laws of Massachusetts,т. 1, стр. 410.
11 марта 1797 года новым законом увеличен был размер пени, половина которой должна была поступать тому, кто преследовал виновного. Тот же сборник т. 1, стр. 525.
16 февраля 1816 года эти меры были подтверждены новым законом. Тот же сборник, т. 2, стр. 405.
Сходные с этими постановления существуют в законах штата Нью-Йорк, пересмотренных в 1827 и 1828 годах (см.Revised statutes,часть 1-я, глава 20, стр. 675). В них сказано, что в воскресенье никто не может охотиться, ловить рыбу, играть или посещать питейные дома; никто также не может путешествовать, за исключением случаев крайней необходимости.
Это не единственная черта, оставшаяся в законах от религиозного духа и строгих нравов первых переселенцев.
В пересмотренных уставах штата Нью-Йорк, т. 1, стр. 662, можно найти следующую статью:
«Кто в течение 24 часов выиграет или проиграет сумму в 25 долларов (около 132 франков), признается виновным в проступке(misdemeanor)и по признании факта доказанным, подвергается уплате штрафа, равного по крайней мере сумме в пять раз больше выигранной или проигранной; этот штраф вносится общинному попечителю о бедных.
Проигравший 25 долларов или больше может их требовать обратно судом. Если он этого не сделает, то попечитель о бедных может предъявить иск к выигравшему и заставить его отдать в пользу бедных выигранную сумму и сверх того еще сумму втрое большую». Приведенные мной законы изданы недавно, но можно ли их понять, не восходя к самому
Существует крупный американский город, в котором с вечера субботы общественное движение как бы приостанавливается. Вы проходите по нему в часы, которые, кажется, приглашают людей зрелого возраста к занятию делами, а молодых – к удовольствиям, и видите себя в совершенном одиночестве. Не только никто не работает, но как будто никто не живет. Не слышно промышленного движения, ни звуков веселья, ни даже смутного гула, постоянно носящегося над большим городом. Цепи протянуты вблизи церквей; наполовину закрытые ставни домов как бы нехотя позволяют солнечному лучу проникнуть в жилища граждан. Лишь изредка встречается одинокий человек, тихо пробирающийся через пустынные перекрестки и вдоль покинутых улиц.
На другой день с рассветом снова начинается движение экипажей, стук молотков, шум народа. Город пробуждается. Беспокойная толпа направляется к торговым и промышленным центрам; все двигается, волнуется, теснится кругом вас. За летаргическим оцепенением следует лихорадочная деятельность; кажется, будто всякий имеет в своем распоряжении лишь один день, чтобы приобрести богатство и пользоваться им.
(F.) Стр. 79.
Излишне говорить, что в этой главе я не намеревался изложить историю Америки. Единственной моей целью было дать возможность читателю оценить то влияние, которое мнения и нравы первых переселенцев оказали на судьбу разных колоний и всего Союза. Поэтому я должен был ограничиться приведением некоторых отдельных отрывков.
Если я не ошибаюсь, то мне кажется, что, идя по тому пути, какой мной здесь лишь намечен, можно бы было представить такие картины из первых времен американских республик, которые были бы достойны внимания публики и дали бы государственным людям предмет для размышлений. Не имея возможности сам заняться этим трудом, я желал, по крайней мере, облегчить его для других. Поэтому я счел нужным представить здесь короткий перечень и разбор сочинений, которые могли бы служить наиболее ценными источниками.
В числе общих документальных источников, с которыми было бы полезно справляться, я укажу прежде всего на сочинениеHistorical collection of state papers and other authentic documents, intended as materials for an history of the United States of America. By Ebenezer Hasard.
Первый том этой компиляции, напечатанный в 1792 году в Филадельфии, заключает в себе точные копии всех грамот, дарованных переселенцам английским королевским правительством, а также главнейших актов колониальных правительств, относящихся к первому времени их существования. Между прочим в нем содержится много подлинных документов, касательно общественных дел Новой Англии и Виргинии за этот период.
Второй том почти весь посвящен актам конфедерации 1643 года. Этот союзный договор, заключенный между колониями Новой Англии с целью обороны против индейцев, был первым примером соединения англо-американцев. После того было еще несколько такого же рода союзных договоров до заключенного в 1776 году, следствием которого была независимость колоний.
Филадельфийский исторический сборник находится в Королевской библиотеке.
Сверх того, каждая колония имеет свои исторические памятники, из которых многие очень драгоценны. Я начну свой разбор с Виргинии, штата, ранее других населенного.
Первый из всех историков Виргинии – ее основатель, капитан Джон Смит. Капитан Смит оставил нам однотомное сочинение, напечатанное в Лондоне в 1627 году под заглавиемThe general history of Virginia and New-England, by captaiпе John Smith some times governor in those countries and Admiral of New-England(эта книга есть в Королевской библиотеке). Сочинение Смита снабжено картами и гравюрами весьма любопытными, относящимися к тому же времени. Рассказ историка относится к периоду от 1584 до 1626 года. Книга Смита пользуется заслуженным уважением. Автор – один из самых знаменитых авантюристов, бывших в том, полном приключений веке, в конце которого он жил. Самая книга пронизана той страстью к открытиям и тем духом предприимчивости, каким отличались люди того времени; в ней высказываются те рыцарские нравы, которые перемешивались с торговлей и служили средством обогащения.
Но что особенно замечательно в капитане Смите, это то, что с хорошими качествами своих современников он соединяет такие достоинства, которые большинству их были чужды; его изложение просто и ясно, рассказы носят на себе печать правдивости и описания его не изукрашены.
Этот автор дает драгоценные указания относительно положения индейцев во время открытия Северной Америки.
Другой историк, с которым следует справляться, – Беверли. Сочинение Беверли, составляющее один том в 12-ю долю, было переведено на французский язык и напечатано в Амстердаме в 1707 году. Автор начинает свой рассказ 1585 годом и заканчивает его на 1700 годе. Первая часть его книги заключает в себе собственно исторические документы, относящиеся к началу колоний. Вторая содержит любопытное описание положения индейцев в эту отдаленную эпоху. Третья часть дает ясное понятие о нравах, общественном строе, законах и политических обычаях виргинцев во времена жизни автора.
Беверли был родом из Виргинии, что заставило его сказать в начале, что «он покорно просит своих читателей не быть очень строгими критиками при чтении его книги, так как, будучи родом из Западной Индии, не имеет претензии на чистоту языка». Несмотря, однако, на такую скромность, автор во всей своей книге выказывает, что он нетерпеливо переносит верховенство метрополии. В сочинении Беверли встречаются также многие черты того духа гражданской свободы, который уже с того времени одушевлял англо-американские колонии. В нем можно найти также следы раздоров, столь долго существовавших между ними и задерживавших приобретение ими независимости. Беверли ненавидит своих соседей, жителей Мэриленда еще больше, чем английское правительство, Слог этого автора прост, рассказы его часто интересны и внушают доверие. Французский перевод истории Беверли находится в Королевской библиотеке.
Я видел в Америке, но не мог найти во Франции сочинение, тоже важное для того, чтобы с ним справляться. Оно называетсяHistory of Virginia bу William Stith.В этой книге есть любопытные подробности, но она мне показалась слишком длинной и многословной.
Самый старинный и лучший документ по истории обеих Каролин –The history of Carolina bу John Lawson,напечатанная в Лондоне в 1718 году.
Сочинение Лоусона прежде всего содержит в себе путешествие с целью открытий в западную часть Каролины. Путешествие это написано в виде дневника, рассказы автора запутанны, его наблюдения весьма поверхностны, но в них дана яркая картина опустошений, производимых в то время между дикарями оспой и водкой, и любопытное изображение существовавшей между ними испорченности нравов, которой способствовало присутствие европейцев.
Вторая часть сочинения Лоусона посвящена
В третьей части автор дает интересное описание нравов, обычаев и управления индейцев в эту эпоху. В данном разделе книги часто заметны ум и оригинальность.
История Лоусона заканчивается хартией, дарованной Каролине во время правления Карла II. Общий тон этого сочинения отличается легкостью и часто распущенностью, составляя противоположность с глубоко серьезным стилем сочинений, изданных в то же время в Новой Англии.
История Лоусона чрезвычайно редко находится в Америке, а в Европе ее нельзя найти. Один экземпляр есть, однако, в Королевской библиотеке.
От южной окраины Соединенных Штатов я перехожу непосредственно к северной. Пространство между ними было населено позднее.
Прежде всего я должен указать на весьма любопытный сборник, называющийсяCollection of the Massachusetts historical society,напечатанный впервые в Бостоне в 1792 году и перепечатанный в 1806-м. Этого сочинения нет ни в Королевской библиотеке, ни, я думаю, в какой другой.
Этот сборник (который продолжается) заключает в себе множество драгоценнейших документов, относящихся к истории различных штатов Новой Англии. В нем находится переписка и подлинники бумаг, бывших скрытыми в провинциальных архивах. В нем помещено целиком все сочинение Гунина об индейцах.
В главе, к которой относится это примечание, мной несколько раз упоминалось о сочинении Натаниеля Мориона, под заглавиемNew-England’s Memorial.Сказанного о нем достаточно для доказательства того, что оно заслуживает внимания людей, желающих знать историю Новой Англии. Сочинение Натаниеля Мортона представляет книгу, перепечатанную в Бостоне в 1826 году. Его нет в Королевской библиотеке.
Наиболее ценимый и важный из имеющихся источников по истории Новой Англии есть сочинение Пр. Коттона Матера (Cotton Mather), носящее название:Magnalia Christi Amerikana or the ecclesiastical history of New-England,1620–1698, 2 т., перепечатанные в Гартфорде в 1820 году. Мне кажется, его нет в Королевской библиотеке.
Автор разделил свое сочинение на семь книг.
В первой излагается история тех условий, которые подготовили и вызвали возникновение Новой Англии.
Вторая содержит биографию первых губернаторов и главнейших должностных лиц, управлявших этой страной.
Третья часть посвящена описанию жизни и трудов евангелических пасторов, которые в течение этого же периода осуществляли в ней духовное управление.
В четвертой автор рассказывает об основании и развитии Кембриджского университета (в Массачусетсе).
В пятой он излагает основные принципы и правила церкви в Новой Англии.
Шестая посвящена изложению фактов, которыми, по мнению Матера, доказывается благодетельное действие Провидения на жителей Новой Англии.
В седьмой части, наконец, автор сообщает нам об ересях и смутах, возникавших в новоанглийской церкви.
Коттон Матер был евангелический пастор, он родился в Бостоне и провел там всю жизнь.
Горячность и религиозные страсти, приведшие к основанию Новой Англии, оживляют и одухотворяют его рассказы. В его манере писать часто встречаются признаки дурного вкуса, но он привлекает к себе своим энтузиазмом, который передается и читателю. Он порой бывает нетерпим, еще чаще легковерен, но в нем никогда не заметно желания обмануть. Его сочинение представляет даже отрывки, полные красоты, и верные и глубокие мысли, например следующие.
«Раньше прибытия пуритан, – говорит он (т. 1, гл. IV, стр. 61), – англичане несколько раз пытались населить ту страну, в которой мы живем, но так как они не задавались целью более высокой, чем достижение своих материальных выгод, то скоро были удручены препятствиями; не так было с людьми, которые прибыли в Америку, будучи направляемы и поддерживаемы высшей религиозной мыслью. Хотя они и встретили больше врагов, чем их когда-нибудь было у основателей какой-либо колонии, но они остались тверды в своих намерениях и созданное ими устройство существует до нашего времени».
К изображаемым им строгим картинам Матер присоединяет образы, полные кротости и нежности. Рассказав об одной английской даме, которая, будучи увлечена религиозным усердием, отправилась с мужем в Америку и вскоре умерла, не перенеся трудностей и бедствий изгнания, он добавляет: «Что же касается ее добродетельного супруга, Исаака Джонсона, то он пытался жить без нее и, не сумев этого сделать, умер» (т. I, стр. 71).
Книга Матера прекрасно знакомит со временем и страной, которые он описывает.
Желая объяснить нам, какие причины заставили пуритан искать убежища за морем, он говорит:
«Бог, Царь Небесный, воззвал к тем из своего народа, которые жили в Англии. Говоря одновременно с тысячью людей, никогда не видевших друг друга, он внушил им желание покинуть жизненные удобства, находимые ими в своем отечестве, и, переехав грозный океан, поселиться посреди еще более страшных пустынь, с единственной целью, чтобы повиноваться там беспрепятственно Его законам.
Прежде чем продолжать, – говорит он далее, – нужно объяснить, в чем состояли мотивы этого предприятия, дабы они были вполне поняты потомством; особенно важно восстановить их в понятии людей нашего времени, чтобы в противном случае, потеряв из виду цель, которую преследовали их отцы, они не пренебрегли действительной пользой Новой Англии. Поэтому я помещу здесь то, что находится в одной рукописи, в которой тогда были изложены некоторые из этих мотивов.
Первый мотив. Было бы большой услугой для церкви внести Евангелие в эту часть света (Северную Америку) и воздвигнуть оплот, который защищал бы верных от Антихриста, царство которого люди стремятся основать в остальных частях вселенной.
Второй мотив. Все европейские церкви были поражены запустением; и мы должны страшиться, чтобы Бог не произнес такого же приговора и над нашей. Кто знает, не уготовал ли он это место (Новую Англию) для того, чтобы оно служило убежищем для тех, кого он хочет спасти от конечного истребления.
Третий мотив. Страна, в которой мы живем, истощена множеством населения; человек, драгоценнейшее из творений, ценится здесь дешевле, чем почва, им попираемая. Считают тяжелым бременем иметь детей, соседей, друзей, избегают бедного; люди отказываются от того, что должно бы служить источником величайших наслаждений на этом свете, если бы все шло согласно с естественным порядком.
Четвертый мотив. Наши страсти дошли до того, что нет такого богатства, которое давало бы человеку возможность сохранить свое место в ряду своих равных. А между тем тот, кто этого не может, должен бороться с презрением; из сего следует, что во всех профессиях стараются обогатиться беззаконными средствами; и добродетельным людям становится очень трудно жить в довольстве и не бесчестно.
Пятый мотив. Школы, в которых учат наукам и религии, так испорчены, что большая часть детей, часто самые лучшие, самые отличные из них, подававшие основательные надежды, оказываются совершенно развращены множеством видимых ими дурных примеров и окружающим их развратом.
Шестой мотив. Вся земля не есть ли сад Господень? Не дал ли ее Бог потомкам Адама для того, чтобы
Седьмой мотив. Воздвигнуть реформированную церковь и поддержать ее во время ее младенчества, соединить наши силы с силами верного народа, чтобы укрепить ее, дать ей благоденствие и оградить ее от случайностей, а может быть, и от конечного падения, грозившего ей без этой поддержки, – какое дело может быть благороднее и прекраснее этого, какая задача более достойна христианина?
Восьмой мотив. Если бы люди, благочестие которых известно и которые живут здесь (в Англии) в богатстве и счастье, покинули эти выгоды для того, чтобы трудиться над основанием этой реформированной церкви, и согласились бы разделить с ней ее безвестную и тяжелую участь, то это было бы великим и полезным примером, который послужил бы возникновению в верных надежды на силу молитв, возносимых ими к Богу о благоденствии колонии, и заставил бы многих других людей присоединиться к ним».
Далее, излагая основные положения новоанглийской церкви в отношении нравственности, Матер жестоко восстает против обычая пить за здоровье кого-нибудь, называя его языческим и нечестивым обычаем.
С такой же строгостью он запрещает всякие украшения, которые женщины носят в волосах, и беспощадно осуждает моду, которая, по его словам, вводится между ними, оставлять открытыми шею и руки.
В другой части своего сочинения он обстоятельно рассказывает о многих случаях волшебства, наводивших страх на Новую Англию. Похоже, что видимое участие дьявола в делах этого мира признается им за истину несомненную и доказанную.
Во многих местах этой же книги проявляется дух гражданской свободы и политической независимости, которым отличались современные авторы. Их принципы, касающиеся управления, выказываются постоянно. Так, например, мы видим, что жители Массачусетса еще в 1630 году, десять лет спустя после основания Плимута, назначили 400 фунтов стерлингов на устройство Кембриджского университета.
Переходя от общих источников, касающихся истории Новой Англии, к таким, которые имеют в виду различные отдельные штаты, входящие в ее состав, я должен прежде всего указать на сочинение, озаглавленноеThe History of the colony of Massachusetts by Hutchinson, lieutenant governor of the Massachusetts province,2 т. В Королевской библиотеке находится один экземпляр этой книги: это – второе издание, напечатанное в Лондоне в 1765 году.
История Хатчинсона, много раз цитированная мной в той главе, к которой относится настоящее примечание, начинается с 1628 года и заканчивается в 1750 году. Во всем сочинении царствует правдивый тон, слог его прост и понятен. Эта история очень подробна.
Лучший источник для справок относительно Коннектикута есть история Вениамина Трамболля, которая называетсяА complete History of Connecticut, civil and ecclesiastical1630–1764, 2 т. и напечатана в 1818 году в Нью-Хейвене. Мне кажется, что сочинения Трамболля нет в Королевской библиотеке.
Эта история заключает в себе ясное и хладнокровное изложение всех событий, произошедших в Коннектикуте в течение периода, указанного в заглавии. Автор пользовался лучшими источниками, и его рассказы сохраняют печать правдивости. Все, что он говорит о первых временах существования Коннектикута, чрезвычайно интересно. Особенно см. в этом сочинении о конституции 1639 года (т. I, гл. VI, стр. 100), а также об уголовных законах Коннектикута (т. I, гл. VII, стр. 123).
Заслуженным уважением пользуется сочинение Иеремии Белькнана под названиемHistory of New-Hampshire,2 т., напечатанное в Бостоне в 1792 году. Особенно заслуживает внимания 3-я глава первого тома. В этой главе автор сообщает важные подробности о политических и религиозных убеждениях пуритан, о причинах их переселения и об их законах. В ней находится следующая любопытная цитата из проповеди, произнесенной в 1663 году: «Новая Англия должна постоянно помнить, что она была основана с целями религиозными, а не коммерческими. На челе ее написано, что она исповедует чистое учение и чистый образ действий. Пусть же торговцы и все, кто занят прикладыванием гроша к грошу, помнят, что не барыш, а религия была целью основания колонии. Если между нами есть кто-нибудь, кто при оценке им мирских дел и религии считает первые за 13, а вторую только за 12, тот, значит, не одушевлен чувствами истинного сына Новой Англии». Читатели найдут у Белькнана больше общих идей и силы мысли, чем представляли до сих пор американские историки.
Не знаю, есть ли эта книга в Королевской библиотеке.
Из числа центральных штатов, существующих уже давно и заслуживающих нашего внимания, замечательнее всего штаты Нью-Йорк и Пенсильвания. Лучшая из имеющихся у нас историй Нью-Йорка называетсяHistory of New-York,соч. Уильяма Смита, напечатанная в Лондоне в 1757 году. Есть ее французский перевод, также напечатанный в Лондоне в 1767 году в одном томе. Смит дает лам полезные указания на подробности войн англичан с французами, происходивших в Америке. Изо всех американских историков он лучше всего знакомит нас со знаменитым союзом ирокезов.
Что касается Пенсильвании, то я хочу указать на сочинение Роберта ПраудаThe history of Pennsylvania, from the original institution and Settlement of that province, under the first proprietor and governor William Penn in 1681 till after the year 1712,2 т., напечатано в Филадельфии в 1797 году.
Эта книга особенно достойна внимания читателя, она содержит множество весьма любопытных документов касательно Пенна, учения квакеров, характера, нравов и обычаев первых обитателей Пенсильвании. Мне кажется, что ее нет в нашей библиотеке.
Излишне упоминать, что в числе важнейших документов, касающихся Пенсильвании, находятся сочинения самого Пенна, а также Франклина, известные большому числу читателей.
Большей частью упомянутых мной книг я уже пользовался для справок во время своего пребывания в Америке. Некоторыми позволила мне пользоваться Королевская библиотека, другие были мне даны г-ном Варденом, бывшим генеральным консулом Соединенных Штатов в Париже, автором превосходного сочинения об Америке. Я не могу закончить этого примечания, не высказав г-ну Вардену просьбы принять здесь выражение моей признательности.
(G.) Стр. 88.
В мемуарах Джефферсона мы находим следующее: «В первое время поселения англичан в Виргинии, когда земли покупались дешево или даже задаром, предусмотрительные люди приобрели значительное количество уступленных им земель, и, желая поддержать свою семью, передали собственное имущество потомкам. Передача этих имуществ от поколения к поколению людям, носившим одну фамилию, привела наконец к возникновению отдельного класса, состоящего из семей, которые, имея законную привилегию на постоянное пользование богатством, образовали таким образом некоторого рода патрицианский орден, отличавшийся величиной и роскошью своих поместий. В среде этого ордена король обычно избирал государственных советников» (см.Jefferson s Memoirs).
В Соединенных Штатах главнейшие положения английского закона о наследствах были повсюду отвергнуты.
«Первое правило, которого
Это правило впервые раз было предписано в штате Нью-Йорк постановлением 23 февраля 1786 года (см.Rеvised Statutes,т. 3;Приложение,стр. 48); с тех пор оно было принято в пересмотренных уставах того же штата. Оно действует теперь на всем пространстве Соединенных Штатов, за тем единственным исключением, что в штате Вермонт наследник мужского пола получает двойную часть (Kent’sCommentaries,т. 4, стр. 370).
В том же сочинении, т. 4, стр. 1–22, г. Кент излагает историю американского законодательства о субституциях. Оказывается, что до американской революции английские законы о субституциях представляли собой общее право в колониях. Собственно так называемые субституции (Estates tail) были отменены в Виргинии с 1776 года (эта отмена была произведена по предложению Джефферсона (см.Jefferson s Memoirs), в штате Нью-Йорк в 1786 году. С тех пор такая же отмена последовала в Северной Каролине, Кентукки, Теннесси, Джорджии, Миссури. В Вермонте, Индиане, Иллинойсе, Южной Каролине и Луизиане субституции никогда не были в обычае. Те штаты, которые нашли нужным сохранить английские законы о субституциях, изменили их таким образом, что они потеряли главные признаки аристократического характера. «Наши общие основания управления, – говорит г. Кент, – благоприятствуют свободному обращению собственности».
Что поражает французского читателя, изучающего американское законодательство о наследовании, это то, что у нас законы по данному предмету еще гораздо более демократичны, чем у них.
Американские законы делят поровну отцовское имущество, но лишь в том случае, когда не известна воля наследователя, «так как каждый человек, по словам закона штата Нью-Йорк (Revised Statutes,т. 3.Приложение,стр. 51), имеет полную свободу, власть и право распоряжаться своим имуществом посредством завещания, передавать и распределять его в пользу кого бы то ни было, лишь бы он не завещал его какому-нибудь политическому союзу или организованному обществу».
Французский закон ставит завещателю требование равного или почти равного раздела.
Большая часть американских республик допускают еще субституции и только ограничивают их действие.
Французский закон ни в каком случае не позволяет субституций.
Значит, если общественный строй американцев еще демократичнее нашего, то законы у нас более демократичны, чем у них. Объяснить это легче, чем кажется: во Франции демократия занята еще ломкой старого, в Америке она уже спокойно господствует на его развалинах.
(Н.) Стр. 93.
Свод избирательных условий в Соединенных Штатах
Все штаты устанавливают пользование избирательными правами начиная с 21 года. Во всех штатах требуется, чтобы избиратель в течение известного времени жил в том округе, где он вотирует. Время это изменяется от трех месяцев до двух лет.
Относительно ценза: в штате Массачусетс, чтобы быть избирателем, нужно иметь 3 фунта стерлингов дохода или 60 фунтов стерлингов капитала.
В Род-Айленде надо иметь недвижимую собственность в 133 доллара (704 франка).
В Коннектикуте нужно иметь собственность, приносящую 17 долларов (около 90 франков) дохода. Год службы в милиции также дает избирательное право.
В Нью-Джерси избиратель должен иметь состояние в 50 фунтов стерлингов.
В Южной Каролине и Мэриленде избиратель должен владеть 50 акрами земли.
В Теннесси он должен иметь какую-нибудь собственность.
В штатах Миссисипи, Огайо, Джорджия, Виргиния, Пенсильвания, Делавар, Нью-Йорк чтобы быть избирателем, надо платить прямые налоги: в большей части этих штатов служба в ополчении равносильна уплате налога.
В Мэне и Нью-Гемпшире достаточно не быть включенным в список неимущих.
В штатах Миссури, Алабама, Иллинойс, Луизиана, Индиана, Кентукки, Вермонт от избирателя не требуется выполнения никаких имущественных условий.
Кажется, только одна Северная Каролина предъявляет избирателям сената другие условия, чем избирателям палаты представителей. Первые должны иметь земельную собственность в 50 акров. Для выбора представителей нужно только платить прямые налоги.
(I.) Стр. 150.
В Соединенных Штатах существует запретительная система. Небольшое число таможенной стражи и значительное протяжение берегов делают контрабанду очень легкой, однако здесь ее гораздо меньше, чем в других местах, потому что каждый старается ее пресекать.
Поскольку в Соединенных Штатах нет охранительной полиции, то пожары случаются там чаще, чем в Европе, но обычно их тушат быстрее, потому что население сразу является на место опасности.
(J.) Стр. 153.
Несправедливо было бы сказать, что централизация произведена французской революцией, революция усовершенствовала, но не создала ее. Склонность к централизации и непобедимое стремление все регламентировать восходят во Франции к эпохе, когда в правительственной среде появились законоведы, что приводит нас ко временам Филиппа Красивого. С тех пор обе эти ситуации постоянно возрастали. Вот что Мальзерб говорил от имени палаты денежных сборов королю Людовику XVI в 1775 году[333]: «За каждым сословием, за каждой общиной граждан сохранялось право распоряжаться своими собственными делами, – право, о котором мы не говорим, чтобы оно составляло часть первоначальной конституции государства, потому что оно восходит гораздо выше: это право естественное, право разума. Однако, государь, оно было отнято у ваших подданных, и мы не боимся сказать, что в этом отношении администрация впала в излишества, которые можно назвать ребяческими.
С той поры как могущественные министры приняли себе за политическое правило не допускать созыва национального собрания, идя последовательно, дошли до того, что стали объявлять недействительными рассуждения жителей какой-нибудь деревни, если они не были разрешены интендантом, так что если этой общине нужно произвести какой-нибудь расход, то она должна получить разрешение от уполномоченного интенданта, следовательно, действовать по принятому им плану, употреблять рабочих, которым он покровительствует, платить им произвольно назначаемую им цену; а если община должна вести тяжбу, то и на это ей опять нужно получить разрешение интенданта. Приходится защищать свое дело перед этим первым судом, прежде чем переносить его на рассмотрение судебной власти. А если мнение интенданта противоположно мнению жителей, или если их противник имеет силу в интендантстве, то община теряет возможность защищать свои права. Вот, государь, какими способами старались задушить во Франции всякий муниципальный дух и, если возможно, уничтожить даже чувство гражданина; можно сказать, что вся нация взята была вопекуи к ней приставлены опекуны».
Что лучше этого можно бы было сказать и теперь, когда французская революция сделала свои так называемыезавоеванияв деле централизации?
В 1789 году Джефферсон писал из Парижа одному из своих друзей: «Нет другой страны, в которой бы
Во Франции центральная власть в течение уже нескольких столетий постоянно делала все, что могла, для того, чтобы расширить пределы административной централизации; в этом направлении она не знала иных границ, кроме своей силы.
Центральная власть, возникшая из французской революции, пошла в этом деле дальше всех своих предшественников, потому что она была сильнее и искуснее всех их; Людовик XIV предоставлял подробности общинной жизни произволу интенданта; Наполеон подчинил их произволу министра. Принцип остался тот же, но он был распространен на более или менее отдаленные следствия.
(K.) Стр. 157.
Эта неизменность французской конституции есть необходимое следствие наших законов.
Начиная с самого важного закона, определяющего порядок престолонаследия, что может быть более неизменно в своем основании, как политический порядок, построенный на естественном порядке наследования от отца к сыну? В 1814 году Людовик XVIII заставил признать неотменяемость закона о политическом наследовании в пользу своей семьи; лица, узаконившие последствия революции 1830 года, следовали его примеру, только они уже установили неотменимость закона в пользу другой семьи. В этом они подражали канцлеру Мону, который, учреждая новый парламент на развалинах старого, позаботился объявить в том же указе, что его новые члены будут так же несменяемы, как и их предшественники.
Законы 1830 года точно так же, как и законы 1814 года, не указывают никакого способа для изменения конституции. Между тем очевидно, что обыкновенный порядок законодательства недостаточен для этого.
От кого король получает свою власть? От конституции. От кого получают ее пэры? От конституции. От кого депутаты? От конституции же. Каким же образом король, пэры и депутаты, соединившись вместе, могут изменить что-нибудь в законе, в силу которого они только и составляют правительство? Помимо конституции они ничто: на какую же почву они могут стать для изменения конституции? Одно из двух: или их усилия, направленные против Хартии, бессильны и она продолжает существовать вопреки им; тогда и они продолжают управлять во имя ее, или они достигают изменения Хартии, и тогда закон, в силу которого они существовали, не существует более, а следовательно, и они сами превращаются в ничто. Уничтожив Хартию, они уничтожают самих себя.
Это еще гораздо яснее видно в законах 1830 года, чем в законах 1814-го. В 1814 году королевская власть становилась некоторым образом вне и выше конституции. Но в 1830 году она, по собственному признанию, создана конституцией и без нее ничего не значит.
Таким образом, одна часть нашей конституции неизменна, потому что ее связали с судьбой одной семьи, а вся конституция тоже неизменна, потому что нет легальных способов для ее изменения.
Все это неприменимо к Англии. Поскольку в ней нет писанной конституции, то как можно сказать, что ее конституцию изменяют?
(L.) Стр. 157.
Самые уважаемые авторы, писавшие об английской конституции, единогласно утверждают это всемогущество парламента.
Делольм говорит: «It is a fundamental principle with the English lawyers, that parliament can do every thing, except making a woman a man or a man а woman», гл. X, стр. 76; (Основное положение английских законов то, что в парламентах все можно сделать, кроме того, чтобы из женщины сделать мужчину, и наоборот).
Блекстон высказывается еще более категорично, если не более энергично, чем Делольм, в следующих выражениях:
«По мнению сэра Эдуарда Кука (4 Hist. 36), власть и ведение парламента так обширны и абсолютны, как относительно лиц, так и относительно дел, что для него не может быть установлено никаких границ… Об этом учреждении,– добавляет он,– можно справедливо сказать:Si antiquitatem spectes, est vetustissima, si dignitatem, est honoratissima, si jurisdictionem, est capacissima(Если смотреть на него со стороны его древности, то оно есть древнейшее, если со стороны достоинства, то самое достойное уважения, если со стороны обширности прав, то самое правоспособное). Его верховная и бесконтрольная власть может создавать, утверждать, распространять, ограничивать, уничтожать, отменять, возобновлять и толковать законы, касающиеся предметов всякого наименования: церковные, светские, гражданские, военные, морские, уголовные. Конституцией этих королевств парламенту вручена та деспотическая и абсолютная власть, которая должна где-нибудь находиться во всяком правительстве. Все неудовольствия и меры к их улучшению, все решения, которые должны быть приняты вне обычного действия законов,– все подлежит ведению этого чрезвычайного трибунала. Он может устанавливать или изменять порядок престолонаследия, как это им было сделано в царствование Генриха VIIII и Вильгельма III; он может изменить установленную национальную религию, как это при различных обстоятельствах делалось им в царствование Генриха VIII и его детей. Он можетпеределывать и создавать вновь конституцию королевстваи организацию самих парламентов, как он сделал актом соединения Англии с Шотландией и разными уставами о трехгодичных и семигодичных выборах. В общем, он может делать все, что невозможно по природе вещей. Поэтому власть его не усомнились назвать, выразившись, может быть, слишком смело,всемогуществомпарламента».
(M.) Стр. 172.
Нет предмета, относительно которого американские конституции были бы так согласны между собой, как относительно суда по политическим делам.
Все конституции, занимающиеся этим предметом, дают палате представителей право обвинения, за исключением только конституции Северной Каролины, которая дает это право большому составу присяжных (статья 23).
Почти все конституции дают сенату или заменяющему его собранию исключительное право суда.
Единственные наказания, к которым могут приговаривать политические суды, суть: отрешение от должности или лишение права занимать общественные должности и на будущее время. Только конституция Виргинии допускает присуждение ими ко всякого рода наказаниям.
Преступления, которые могут подлежать политическому суду, суть по конституции Союза (отдел 4 статьи 1-й) и по конституции штатов Индиана (ст. 3, стр. 23 и 24), Нью-Йорк (ст. 5) и Делавар (ст. 5) государственная измена, подкуп и другие серьезные преступления и проступки.
По конституции штатов Массачусетс (гл. I, отд.2), Северная Каролина (ст. 23) и Виргиния (стр. 252) – дурное поведение и плохое управление.
По конституции Нью-Гемпшира (стр. 105) – подкуп, преступные интриги и плохое управление.
В Вермонте (гл. II, ст. 24) – плохое управление.
В Южной Каролине (ст. 5), Кентукки (ст. 5), Теннесси (с г. 4), Огайо (ст. I, § § 23, 24), Луизиане (ст. 5), Миссисипи (ст. 5). Алабаме (ст. 6) и Пенсильвании (ст. 4) – проступки, совершенные при исполнении служебных обязанностей.
В штатах Иллинойс, Джорджия, Мэн и Коннектикут не указаны в частности преступления, подлежащие политическому суду.
(N.) Стр. 258.
Правда, что европейские державы могут вести с Союзом большие морские войны, но всегда бывает
Что касается сухопутных войн, то очевидно, что европейские народы не могут вести таких, которые были бы опасны для Американского Союза.
Очень трудно перевезти в Америку и содержать там более 25000 солдат, а это число соответствует приблизительно нации в 2000000 жителей. Ведя таким способом борьбу с Союзом, величайшая европейская нация окажется в положении народа, состоящего из 2000000 человек, воюющего с народом в 12000000 человек. К этому надо добавить, что Америка имеет все свои средства под руками, тогда как европейцы будут за 1500 миль от своих, и что одна обширность территории Соединенных Штатов представляет уже непреодолимую преграду для завоевания.
(J.) Стр. 280.
Первый американский журнал появился в апреле 1704 года. Он издавался в Бостоне. См.Сборник исторического общества штата Массачусетс,т. VI, стр. 66.
Не следует думать, что периодическая печать в Америке была всегда совершенно свободна, в ней были попытки устроить нечто вроде предварительной цензуры и залогов.
Вот что мы находим в законодательных актах штата Массачусетс от 14 января 1722 года.
Комитет, назначенный общим собранием (законодательное собрание этой провинции) для рассмотрения дела о газетеNew England courant,«находит, что направление газеты клонится к осмеянию религии и возбуждению к ней презрения; что о священных писателях в ней говорится в светском и непочтительном тоне; что поведение служителей Евангелия злонамеренно толкуется ею в дурную сторону; что эта газета оскорбляет правительство Его Величества и нарушает тишину и спокойствие этой провинции; ввиду всего этого комитет предлагает Джеймсу Франклину, типографщику и издателю, запретить на будущее время печатать и издавать газету или какое-либо другое сочинение, не представив его предварительно на обсуждение секретаря провинции, а мировым судьям Суффолкского округа поручить потребовать от господина Франклина залог, который бы служил обеспечением его хорошего поведения в текущем году».
Предложение комитета было принято и стало законом, но не имело никаких последствий. Газета обошла запрет, заменив в конце листа имяДжеймсФранклин именемВениаминФранклин, а общественное мнение осудило и заставило забыть эту меру.
(P.) Стр. 405.
Чтобы быть избирателями от графства (которые были представителями земельной собственности) раньше билля о реформе, проведенного в 1832 году, нужно было владеть на праве полной собственности или пожизненной аренды земельным имуществом, приносящим 40 шиллингов чистого дохода. Закон этот был издан при Генрихе VI около 1450 года. Вычислено, что 40 шиллингов в то время могли иметь ценность равную теперешним 30 фунтам стерлингов. Однако это основание, принятое в XV веке, существовало до 1832 года, из чего видно, насколько английская конституция с течением времени становилась более демократична, даже тогда, когда она казалась неизменной (см.Delolme,кн. I, гл. IV; см. такжеBlackstone,кн. I, гл. IV).
Английские присяжные избираются шерифом графства (Делольм,т. I, гл. XII). Шериф – обычно значительное лицо в графстве, он исполняет судебные и административные обязанности, он представитель короля и назначается им ежегодно (Блекстон,кн. I, гл. IX). Занимаемое им положение ставит его выше подозрения о возможности подкупа его со стороны партии; сверх того, если возникает сомнение относительно его беспристрастия, то можно предъявить отвод против всего состава назначенных им присяжных и тогда другому чиновнику поручается выбор новых присяжных (см.Блекстон,кн. III, гл. XXIII).
Чтобы иметь право быть присяжным, нужно владеть земельным имуществом, приносящим не менее 10 шиллингов дохода (Блекстон,кн. III, гл. ХХIII). Надо заметить, что ценз этот установлен в царствование Вильгельма и Марии, то есть около 1700 года, когда цена денег была гораздо выше, чем теперь. Оказывается, что англичане в основание своей системы присяжных положили не способности, а земельное владение, как и во всех других политических учреждениях.
В число присяжных допустили наконец и фермеров, но от них требовалось, чтобы срок их аренды был очень долгий и чтобы они, сверх ренты, получали чистого дохода 20 шиллингов (Блекстон,ibidem).
(Q.) Стр. 405.
Союзная конституция таким же образом ввела институт присяжных в союзные суды, как отдельные штаты ввели его в свои суды, при этом она не установила для себя особых правил относительно выбора присяжных. Союзные суды берут присяжных из обыкновенного списка, составляемого каждым штатом для своего пользования. Поэтому, чтобы ознакомиться с принципами составления в Америке списков присяжных, надо рассмотреть законы штатов. (См.Story’s commentaries on the constitution,кн. III, гл. ХХХVIII, стр. 654–659;Sergeant’s constitutional law,стр. 165. См. также союзные законы 1789, 1800 и 1802 годов.)
Чтобы лучше выяснить принципы американцев в отношении состава присяжных, я выбрал законы штатов, удаленных друг от друга. Вот какие общие положения можно вывести из этого рассмотрения.
В Америке все граждане, состоящие избирателями, имеют право быть присяжными. Только один большой штат Нью-Йорк установил незначительное различие между условиями пользования этими двумя правами, но в направлении противоположном нашим законам, то есть так, что в штате Нью-Йорк меньше присяжных, чем избирателей. Вообще можно сказать, что в Соединенных Штатах право быть в составе присяжных, так же как и право избирать представителей, распространяется на всех граждан, но пользование этим правом не предоставлено каждому.
Ежегодно присутствие, состоящее из муниципальных или окружных чиновников, называемыхselect-men(выборные) в Новой Англии,supervisors(надзиратели) в Нью-Йорке,trustees(попечители) в Огайо, приходскимишерифамив Луизиане, выбирают для каждого округа известное число граждан, имеющих право быть присяжными и которых они признают к этому способными. Поскольку эти чиновники сами выборные, то они не возбуждают недоверия; власть их весьма обширна и произвольна, как вообще власть республиканских должностных лиц и они, как говорят, часто пользуются ею, особенно в Новой Англии, для устранения присяжных недостойных или неспособных.
Имена избранных таким способом присяжных передаются в суд округа, и изо всего их числа назначается по жребию состав присяжных для решения каждого дела.
Впрочем, американцы старались всеми возможными способами приблизить институт присяжных к народу и сделать исполнение этой обязанности как можно менее тягостным. Поскольку присяжные очень многочисленны, то очередь каждого наступает только через три года. Заседания суда происходят в главном городе государства, которое приблизительно соответствует нашему округу (arrondissement). Таким
См.Breward’s Digest of the public statute law of South Carolina.2-й т., стр. 338; id. т. I, стр. 454 и 456; id. т. II, стр. 218.
См.The general laws of Massachusetts revised and published by authority of the legislature,т. II, стр. 331, 187.
См.The revised statutes of the State of New-York,т. II, стр. 720, 441, 717, 643.
См.The statute law of the State of Tennessee,т. I, стр. 209.
См.Acts of the State of Ohio,стр. 95 и 210.
См.Disgeste général des actes de la législature de la Louisiane,т. II, cтp. 55.
(R.) Стр. 409.
Рассматривая устройство у англичан института присяжных по гражданским делам, легко заметить, что присяжные никогда не уходят из-под влияния судьи.
Правда, что решение присяжных как в гражданских, так и в уголовных делах заключает вообще в одном выражении факт и право. Например, человек просит присудить ему дом, потому что он его купил: это факт. Противник его возражает, ссылаясь на неправоспособность продавца: это вопрос права. Присяжные говорят просто: отдать дом тому человеку, решая таким образом и вопрос факта, и вопрос права. Введя суд присяжных по гражданским делам, англичане не сохранили за мнением присяжных характера непогрешимости, признаваемой за ним в уголовных делах, когда приговор их благоприятен для подсудимого.
Если судья признает, что решением ошибочно применен закон, то он может не принять его и вернуть присяжных к новому обсуждению. Если судья пропускает решение без замечания, то дело еще не совсем кончено,– существует несколько путей для апелляции на решение. Главнейший состоит в просьбе об отмене вердикта и о созыве нового состава присяжных. Правда, такая просьба редко удовлетворяется, и никогда более двух раз; однако я своими глазами видел подобный случай. (См.Блекстон,кн. III, гл. XXIV; id. кн. III, гл. XXV.)
(S.) Стр. 792
Бывали, однако, аристократии, которые деятельно вели торговлю и успешно занимались промышленным трудом. Мировая история представляет этому несколько блестящих примеров. Но вообще следует заметить, что аристократия не благоприятствует развитию промышленности и торговли. Только денежные аристократии составляют исключения из этого правила.
Последние не имеют никаких желаний, для удовлетворения которых не требовалось бы богатство. Жажда богатства делается, так сказать, главным путем для человеческих страстей. Все другие пути примыкают к нему или пересекают его.
Стремление к деньгам и жажда почета и власти так сливаются тогда в душе одного и того же человека, что становится трудно различать, потому ли люди корыстолюбивы, что честолюбивы, или наоборот. Это происходит в Англии, где желают быть богатыми для того, чтобы достичь почестей, а почестей желают как проявления богатства. В таком случае дух человеческий оказывается затронутым со всех концов и направляется к торговле и промышленности, поскольку это самый короткий путь, ведущий к богатству.
Мне это, впрочем, кажется фактом исключительным и преходящим. Когда одно богатство становится признаком аристократии, то очень трудно, чтобы одни богатые оставались у власти и удаляли от нее всех остальных.
Наследственная аристократия и чистая демократия находятся на двух противоположных концах политического и общественного строя наций; посредине – денежная аристократия; последняя приближается к наследственной аристократии в том отношении, что она дает большие, исключительные права малому числу граждан, но она близка к демократии тем, что права эти могут поочередно приобретаться всеми; часто она образует как бы естественный переход между той и другой, и невозможно сказать, представляет ли она собой конец аристократических учреждений или уже начинает новую эру демократии.
(T.) Стр. 848.
В дневнике моего путешествия я нахожу следующий отрывок, дополняющий картину тех испытаний, которым подвергаются американские женщины, соглашающиеся сопровождать своих мужей в пустыню. Изображение это заслуживает внимания читателя исключительно в силу своей достоверности.
Время от времени мы встречаем вновь разработанные места. Все эти поместья похожи одно на другое. Я опишу то, в котором мы остановились вчера; оно будет для меня служить образцом.
Колокольчик, заботливо привешиваемый пионерами на шею своему скоту для того, чтобы отыскивать его в лесу, издалека известил нас о приближении расчистки; скоро мы услышали стук топора, которым рубят деревья в лесу. По мере нашего приближения следы указывали нам на присутствие цивилизованного человека. Срубленные ветви покрывают дорогу, наполовину обугленные или изуродованные топором стволы деревьев стоят еще на нашей дороге. Мы продолжаем наш путь и попадаем в лес, все деревья которого как будто поражены были внезапной смертью; среди лета они имеют зимний вид. Вглядевшись в них, мы видим, что в их коре сделан глубокий, круговой надрез, который, остановив движение сока, скоро заставил их погибнуть; мы узнаем, что с этого именно и начинает обычно пионер. Не имея возможности в течение первого года срубить все деревья, растущие на его новом владении, он сеет маис под их ветвями и, умерщвляя их, препятствует им затенять его посев. За этим полем, представляющим неоконченный очерк, первый шаг цивилизации в пустыне, мы вдруг видим хижину хозяина; она помещена в средине участка земли, обработанного более тщательно, чем все остальное, но на котором человек все еще ведет неравную борьбу с лесом. Там деревья срублены, но не выкорчеваны, и стволы их покрывают и загромождают тот участок земли, который ранее они отняли. Вокруг этих сухих остатков растут вперемешку пшеница, дубы, всякие растения и травы, возрастающие вместе на неподатливой и полудикой почве. Посреди этой сильной и разнообразной растительности возвышается дом пионера, или, как его называют здесь,log-house.Подобно окружающему его полю, это деревянное жилище указывает на недавнюю и спешную работу; длина его, на наш взгляд, не превышает тридцати футов, а высота – пятнадцати; его стены, как и крыша, сделаны из неотесанных бревен, между которыми положены мох и земля, для того, чтобы холод и дождь не проникали внутрь.
Наступала ночь, и мы решили попросить ночлег у хозяина log-house.
Услышав наши шаги, дети, валявшиеся посреди лесных обломков, быстро вскочили и убежали к дому, как бы испугавшись человеческого вида, тогда как две больших полудиких собаки со стоячими ушами и длинной мордой выходят из своей конуры и ворча прикрывают отступление своих господ. Сам пионер появляется на пороге жилища,
Мы входим в log-house: внутренность его не напоминает хижин европейских крестьян, в нем находится больше лишнего и меньше необходимого.
В нем всего одно окно, завешенное кисейной занавеской; на очаге из сбитой глины горит большой огонь, освещающий всю внутренность; над этим очагом видна превосходная винтовка, шкура лани, орлиные перья; направо от очага висит карта Соединенных Штатов, которая поднимается и колеблется от ветра, проникающего в щели стены. Возле нее на полке, состоящей из плохо обтесанной доски, поставлены несколько томов книг; между ними я замечаю Библию, шесть первых песен Мильтона и две драмы Шекспира; вдоль стен вместо шкафов поставлены сундуки; посредине находится стол грубой работы, ножки которого, сделанные из свежего, не очищенного от коры дерева, точно сами собой выросли из земли, на которой он стоит. На этом столе я вижу чайник английского фарфора, серебряные ложки, несколько чашек с зазубренными краями и газеты.
Хозяин жилища отличается угловатыми чертами и тонкими, удлиненными конечностями, свойственными жителям Новой Англии. Вероятно, этот человек не родился в той глуши, где мы его нашли: его физическое строение указывает на то, что его первые годы протекли в среде интеллигентного общества и что он принадлежит к той беспокойной, рассудочной и склонной к приключениям расе, которая делает то, что может быть объяснено только мрачностью страсти, и которая временно подчиняется условиям дикой жизни для того, чтобы лучше победить и окультурить пустыню.
Видя, что мы входим в его жилище, пионер идет к нам навстречу и по обычаю подает нам руку, но лицо его остается неподвижным; он первый начинает разговор, спрашивая нас о том, что происходит в мире, и, удовлетворив свое любопытство, умолкает, – его как будто утомляют гости и шум. В свою очередь, мы спрашиваем его, и он сообщает нам все сведения, какие нам нужны; затем он, не суетясь, но заботливо принимает меры для доставления нам всего необходимого. Но отчего, видя с его стороны эти радушные заботы, мы чувствуем, что, против нашего желания, благодарность застывает в нас? Оттого, что он сам, исполняя долг гостеприимства, словно подчиняется неприятной необходимости; он видит в нем не удовольствие, а обязанность, налагаемую на него его положением.
У другого конца очага сидит женщина, убаюкивающая на коленях маленького ребенка, не переставая качать его, она кивает нам. Подобно самому пионеру, его жена находится в цветущем возрасте; по своему виду она кажется выше своего положения, а одежда ее показывает еще не вполне угасший вкус к нарядам, но ее нежные черты как будто уменьшились и выражают утомление, взгляд кроток и серьезен. На лице видна религиозная покорность судьбе, полное умиротворение страстей и какая-то естественная и спокойная твердость, которая встречает все бедствия жизни без страха и дерзости.
Ее дети теснятся вокруг нее, они полны здоровья, шаловливы и энергичны, это настоящие дети пустыни. Их мать время от времени обращает на них взгляд, полный меланхолии и радости. Глядя на их энергию и ее слабость, можно подумать, что она истощила свои силы, дав им жизнь, и не жалеет о том, чего они ей стоили.
В занимаемом эмигрантами доме нет ни внутренних перегородок, ни чердака. В единственной комнате вся семья по вечерам собирается вместе. Жилище это образует как бы маленький мирок, это – ковчег цивилизации, затерянный среди океана зелени. Сто шагов далее вечный лес простирает вокруг него свою тень и снова начинается пустынная глушь.
(U.) Стр. 848.
Не от равенства состояний люди делаются безнравственными и безрелигиозными. Но когда они, будучи равными, в то же время не имеют ни нравственности, ни религии, то их безнравственность и безрелигиозность легко выказываются внешним образом, потому что эти люди имеют мало влияния друг на друга, и нет такого класса, который взял бы на себя наблюдение за благочинием в обществе. Равенство состояний никогда не создает порчи нравов, но иногда оно дает ей возможность выказываться.
(V.) Стр. 873.
Если оставить в стороне всех тех, кто не думает или не смеет высказать то, что он думает, то и тогда мы заметим, что большинство американцев довольны управляющими ими политическими учреждениями, а я полагаю, что они и в самом деле довольны. Я смотрю на это расположение общественного мнения как на признак, а не как на доказательство безусловно высокого достоинства американских законов. Национальная гордость, удовлетворение, даваемое законодательством господствующим страстям, случайные события, незаметные недостатки и больше всего этого интерес большинства, закрывающий рот несогласным, – все это может в течение долгого времени вводить в заблуждение целый народ так же, как и одного человека.
Посмотрите на Англию: в течение всего XVIII века льстила ли себе больше когда-либо какая-нибудь нация, был ли более совершенно доволен собой какой-нибудь народ? Все в конституции было тогда хорошо, безукоризненно, даже самые явные недостатки. В настоящее время множество англичан, кажется, только и заняты доказательством того, что эта самая конституция во многих местах полна несовершенств. Кто же был прав, английский народ прошлого столетия или теперешний английский народ?
То же самое произошло во Франции. Несомненно, что при Людовике XIV масса народа страстно любила ту форму правления, которой управлялось тогда общество. Ошибаются те, кто думает, что характер французов в то время изменился. В этом веке во Франции могли быть проявления рабства в известных случаях, но в ней не было рабского духа. Писатели того времени испытывали энтузиазм, возвеличивая королевскую власть превыше всех других, и не было такого безвестного крестьянина, который в своей хижине не гордился бы славой своего верховного вождя и не умер бы с радостью восклицая: «Да здравствует король!» Эти же самые формы стали потом для нас ненавистны. Кто же обманывался – французы времен Людовика XIV или французы нашего времени?
Таким образом нельзя составить только на расположении народа суждение о его законах, поскольку, переходя из одного века в другой, народные взгляды меняются; судить о них можно лишь на основании более высоких мотивов и общего опыта.
Любовь к своим законам, выказываемая народом, свидетельствует о том, что не следует спешить их изменять.
(W.) Стр. 936.
В главе, к которой относится это примечание, я указал на одну опасность; здесь я хочу указать на другую, реже встречающуюся, но которая, если бы она когда-нибудь появилась, была бы гораздо серьезнее.
Если бы любовь к материальным наслаждениям и склонность к благосостоянию, внушаемые людям равенством, проникнув в дух демократического народа, наполнили
Не надо думать, что такое мирное настроение армии удаляло бы ее от революции, потому что революции, особенно военные, очень быстрые, представляют часто большие опасности, но не требуют долгой работы; они легче дают удовлетворение честолюбию, чем война; при них приходится рисковать только жизнью, которой люди демократии дорожат меньше, чем своими удобствами.
Для свободы и спокойствия народа нет ничего опаснее армии, которая боится войны, потому что, не рассчитывая уже на величие и влияние, приобретаемое на полях битв, она ищет их в других местах. Поэтому могло бы случиться, что люди, составляющие демократическую армию, потеряли бы интересы граждан, не приобретя доблестей солдата, и что армия перестала бы быть воинственной, не переставая быть буйной.
Я повторяю здесь то, что мной уже было сказано выше. Средство против таких опасностей заключается не в армии, а в стране. Демократический народ, сохраняющий мужественные нравы, найдет всегда, когда нужно, в солдатах воинственные качества.
(X.) Стр. 956.
Величие идеи единства люди видят в средствах, а Бог – в ее цели; от этого происходит, что идея величия приводит нас к тысяче мелочных поступков. Заставить всех людей идти вместе к одной цели – это идея человеческая. Внести бесконечное разнообразие в действия, но комбинировать их так, чтобы все они тысячью различными путями вели к осуществлению одной великой мысли – это идея божественная.
Человеческая идея единства почти всегда бесплодна, божественная идея бесконечно плодовита. Люди мечтают доказать свое величие, упрощая средства. У Бога цель проста, а средства его бесконечно разнообразны.
(Y.) Стр. 961.
Демократический народ не только по своим вкусам склонен к централизации власти. К этому направляют его страсти его руководителей.
Можно предвидеть, что почти все честолюбивые и способные граждане, какие есть в демократической стране, будут стремиться к увеличению прав общественной власти, потому что рассчитывают со временем управлять ею. Было бы потерей времени доказывать этим людям, что чрезмерная централизация может вредить государству, поскольку они централизуют власть для самих себя.
Между демократическими общественными деятелями только очень бескорыстные или малоспособные люди желают децентрализации власти. Первые редки, а вторые бессильны.
(Z.) Стр. 985.
Я часто спрашивал себя, что бы произошло, если бы среди слабости демократических нравов и вследствие беспокойного духа армии когда-нибудь могло установиться в одной из современных наций военное правительство.
Я думаю, что оно не отличалось бы от изображения, сделанного мной в той главе, к которой относится эта заметка, и что в нем не были бы воспроизведены черты, свойственные военной олигархии.
Я убежден, что в этом случае произошло бы слияние между образом действий гражданского чиновника и солдата. Администрация получила бы долю военного духа, а военное сословие приобрело бы обычаи, свойственные гражданскому управлению. Результатом этого было бы начальствование правильное, ясное, точное и безусловное; народ получил бы вид армии, а общество содержалось бы в таком порядке, как военная казарма.
Не надо думать, что наибольшая опасность нашего времени состоит в распущенности или тирании, в анархии или деспотизме. Нужно опасаться того и другого, причем то и другое может выйти из одного и того же источника, который естьобщая апатия,происходящая от индивидуализма; именно эта апатия и делает то, что когда исполнительная власть собирается с силами, то она может притеснять, а когда через день какая-нибудь партия оказывается в состоянии выставить силу в тридцать человек, то эта партия тоже может действовать притеснительно. Поскольку ни та ни другая не могут основать ничего прочного, то именно то, что делает для них легким успех, не дает ему долго продолжаться; они возвышаются, потому что ничто им не противодействует, и падают, потому что ничто их не поддерживает.
Поэтому гораздо менее важно вести борьбу с деспотизмом или анархией, чем с апатией, которая почти одинаково может произвести то и другое.
Конституция штата Нью-Йорк
Будучи проникнуты благодарностью к божественной благости, дозволившей нам избрать образ нашего правления, мы, народ штата Нью-Йорк, устанавливаем настоящую конституцию.
Статья первая
1. Законодательная власть государства поручается сенату и палате представителей.
2. Сенат будет состоять из тридцати двух членов.
Сенаторы избираются из лиц, владеющих недвижимой собственностью, на четыре года.
Собрание представителей состоит из ста двадцати восьми членов, подвергаемых ежегодному переизбранию.
3. В той и другой палате дела решаются абсолютным большинством голосов.
Каждая палата устанавливает свой внутренний распорядок и поверяет права своих членов.
Каждая палата назначает своих должностных лиц.
Когда вице-губернатор не председательствует в сенате или когда он исполняет должность губернатора, то сенат избирает себе временного президента.
4. В каждой палате ведутся протоколы заседаний. Эти протоколы публикуются сполна, если только не окажется необходимым часть их сохранить в тайне.
Заседания публичны, но они могут быть и при закрытых дверях, если общая польза того потребует.
Ни одна палата без согласия другой не может отсрочить свои заседания более чем на два дня.
5. Штат разделяется на восемь округов, которые будут называться сенаторскими округами. В каждом округе избираются по четыре сенатора.
Собравшись после первых выборов, произведенных на основании настоящей конституции, сенат немедленно разделяется на четыре класса. Каждый из них будет состоять из восьми сенаторов таким образом, чтобы в каждом классе был сенатор от каждого округа. Классы эти будут называться по номерам: первый, второй, третий, четвертый.
Места первого класса делаются вакантными в конце первого года, места второго класса в конце второго, третьего класса в конце третьего и четвертого в конце четвертого года. Таким способом в каждом сенаторском округе ежегодно назначается один сенатор.
6. Перепись населения штата будет произведена в 1825 году под наблюдением законодательной власти, и затем она будет делаться каждые десять лет.
В каждую сессию, следующую за переписью, законодательное собрание устанавливает новое расписание округов, чтобы в каждом округе, по возможности, всегда было одинаковое число жителей. Иностранцы, неимущие и цветные люди, не платящие податей, не должны включаться в этот счет. Расписание округов может быть изменяемо только в вышеозначенные сроки. Каждый сенаторский округ должен состоять
7. Представители избираются округами, причем каждый округ назначает пропорциональное его населению число депутатов. Иностранцы, неимущие и цветные люди, не платящие податей, не входят в этот счет. В сессию, следующую за переписью, законодательное собрание определяет число депутатов от каждого округа, и число это остается без изменения до следующей переписи.
Каждый из ранее образованных и получивших отдельное устройство округов посылает одного члена в палату представителей. Новые округа образуются лишь в том случае, если их население дает им право на избрание по крайней мере одного представителя.
8. Обе палаты имеют равное право на внесение всякого рода предложений (bills).
К предложению, принятому одной палатой, другая палата может делать поправки.
9. Членам законодательного собрания в виде вознаграждения назначается сумма, определяемая законом и уплачиваемая из государственного казначейства.
Закон, увеличивающий сумму этого вознаграждения, приводится в исполнение не ранее года, следующего за тем, в который он был издан. Вознаграждение членов законодательного собрания не может быть увеличено свыше суммы трех долларов.
10. Ни один из членов обеих палат в течение срока своих полномочий не может быть назначаем ни на какую гражданскую должность губернатором, сенатом или законодательным собранием.
11. Никакой член конгресса, ни другое лицо, исполняющее судебную или военную должность от имени Соединенных Штатов, не может заседать ни в одной из палат.
Если один из членов законодательного собрания будет избран в конгресс или назначен на гражданскую или военную должность на службе Соединенных Штатов, то принятие им этой новой должности делает его место вакантным.
12. Всякий билль, получивший утверждение сената или палаты представителей, прежде чем сделаться законом штата, представляется губернатору.
Если губернатор утверждает билль, то он его подписывает; если же он с ним не согласен, то возвращает его, с объяснением причин своего отказа, в ту палату, в которой он был сначала предложен. Последняя заносит в протокол своего заседания мотивы, изложенные губернатором, и приступает к новому рассмотрению билля. Если после вторичного его рассмотрения две трети наличных членов снова выскажутся за его принятие, то билль, вместе с возражениями губернатора, пересылается в другую палату, которая также вновь его пересматривает, и если билль будет одобрен двумя третями наличных членов, то он получает силу закона, но в последних случаях голосование производится поименным заявлением: да или нет, и мнение каждого члена записывается в протокол.
Всякий билль, который не будет возвращен губернатором в течение десяти дней (не считая воскресенья) после его представления, получает силу закона, как бы он был подписан губернатором, за исключением того случая, если в течение десяти дней заседания законодательного собрания будут отсрочены. В этом случае билль считается недействительным.
13.Должностные лица, служба которых не срочная(holding their offices during good behaviour), могут быть уволены по одновременному постановлению обеих палат. Но для этого нужно, чтобы две трети всех избранных представителей и большинство членов сената были согласны на увольнение.
14. Политический год начинается первого января, и законодательный корпус должен ежегодно собираться в первый январский вторник, если только законом не будет указан другой день.
15. Выборы для избрания губернатора, вице-губернатора, сенаторов и представителей начнутся в первый понедельник ноября 1822 года.
Все последующие выборы всегда будут происходить приблизительно в это же время, то есть в октябре или ноябре, как это будет установлено законом.
16. Губернатор, вице-губернатор, сенаторы и представители, избранные в первый раз на основании настоящей конституции, вступают в отправление своих должностей первого января 1823 года.
Губернатор, вице-губернатор, сенаторы и члены палаты представителей, занимающие теперь эти должности, будут продолжать исполнять их до первого января 1823 года.
Статья вторая
1. Правом участия в выборах в городе или участке, в котором он живет, а не в другом месте, для назначения всех должностных лиц, которые теперь или впоследствии будут избираться народом, пользуется всякий гражданин с двадцати одного года, живший в этом штате в течение года перед выборами, в которых он желает участвовать, который сверх того жил в течение последних шести месяцев в том же городе или округе, где он может подавать свой голос, и который в предшествующем выборам году платил штату или округу прямой личный или земельный налог; или же который, с оружием и амуницией, в течение года нес службу в ополчении. Последние условия не требуются от тех, кто по закону освобожден от всяких налогов, или кто не участвует в ополчении потому, что служит в качестве пожарного.
Правом участия в выборах пользуются также те из граждан, которые жили в штате в течение трех лет, предшествующих выборам и в течение последнего года в городе или округе, где они могут подавать свой голос, и которые, кроме того, в течение этого же года личным трудом принимали участие в исправлении дорог или уплатили взамен их личного труда соответствующую сумму, установленную законом.
Никакой цветной человек не имеет права участия в выборах, за исключением того случая, если он в течение трех лет состоял гражданином штата и за год до выборов владел недвижимым имуществом стоимостью в 250 долларов (335руб.–Примеч. пер.), свободным от всяких долгов и залогов. Цветной человек, обложенный налогом по этой собственности и уплативший налог, допускается к подаче голоса при всех выборах.
Цветные люди, не владеющие недвижимой собственностью в вышеуказанном размере, не платят никаких прямых налогов.
2. Последующими законами могут быть лишены права подачи голоса все лица, которые были или будут присуждены к наказанию, соединенному с потерей чести.
3. Способ пользования избирательным правом, условия которого установлены здесь, будет определен законом.
4. Все выборы должны производиться посредством подачи бюллетеней, за исключением выборов муниципальных должностных лиц. Способ производства последних выборов будет определен законом.
Статья третья
1. Исполнительная власть поручается губернатору, срок службы которого длится два года.
В то же время и на тот же срок избирается вице-губернатор.
2. Для того, чтобы иметь право быть избранным в губернаторы, требуется быть гражданином Соединенных Штатов, владеть на праве собственности земельным имуществом, иметь тридцатилетний возраст и жить в штате пять лет, за исключением того случая, когда отсутствие мотивировано общественной службой штата или Соединенных Штатов.
3. Губернатор и вице-губернатор избираются в то же время и в том же месте, как и члены законодательного собрания, большинством голосов. В случае равенства голосов, поданных за двух или нескольких кандидатов на должность губернатора или вице-губернатора, обе законодательные палаты избирают из этих кандидатов губернатора и вице-губернатора посредством совместной баллотировки, по большинству голосов.
4. Губернатор – главнокомандующий ополчения и адмирал флота штата; в исключительных обстоятельствах он может созывать законодательное собрание или один сенат. При открытии каждой
В вознаграждение за свою службу он получает в определенные сроки сумму, которая не может быть ни увеличена, ни уменьшена в течение времени, на какое он избран.
5. Губернатор имеет право помилования и приостановки исполнения состоявшегося приговора, за исключением случая измены или обвинения по инициативе представителей; в последнем случае приостановка не может продолжаться далее ближайшей сессии законодательного собрания, которое может или помиловать осужденного, или предписать исполнение приговора, или продолжить отсрочку.
6. В случае нахождения губернатора под судом, его смены, отставки, смерти или отсутствия в штате права и обязанности, соединенные с его должностью, переходят к вице-губернатору, который сохраняет их в течение времени, остающегося до срока, или, если вакансия обусловлена преданием суду или отсутствием, то до оправдания или возвращения губернатора.
Однако губернатор сохраняет главное командование всеми военными силами штата в том случае, если его отсутствие происходит из-за войны и разрешено ему законодательным собранием для принятия начальства над вооруженными силами штата.
7.Вице-губернатор председательствует в сенате, но имеет голос в совещаниях лишь в случае равенства голосов. Если во время отсутствия губернатора вице-губернатор будет в отсутствии, откажется, умрет, будет предан суду или сменен, то президент сената[334] исполняет обязанность губернатора до замещения его или до прекращения его неправоспособности.
Статья четвертая
1. Офицеры ополчения избираются и назначаются следующим образом.
Унтер-офицеры и офицеры до капитана включительно – письменной подачей голосов членов тех частей, где они служат.
Начальники батальонов и высшие полковые офицеры – письменной подачей голосов офицеров их батальонов и полков.
Генерал-бригадиры избираются высшими офицерами их бригады.
Генерал-майоры, бригадиры и полковники, командующие полками или начальники батальонов назначают офицеров штаба своих дивизий, бригад, полков или батальонов.
2. Губернатор назначает и с утверждения сената ставит на место генерал-майоров, инспекторов бригад и начальников штаба, за исключением генерального комиссара и генерального адъютанта. Последний определяется на место одним губернатором.
3. Законодательное собрание определяет законом время и способ избрания офицеров ополчения и способ уведомления о них губернатора.
4. Офицеры получают свои патенты от губернатора. Никакой офицер, имеющий патент, не может быть лишен своей должности иначе, как или сенатом, по требованию губернатора, в котором должны быть указаны поводы, почему требуется отрешение, или же военным судом, на основании закона.
Теперешние офицеры милиции сохраняют свои чины и места на вышеуказанных основаниях.
5. В случае, если бы вышеуказанный способ избрания и назначения не привел к улучшению ополчения, то законодательное собрание может его отменить и заменить другим, путем издания закона, который должен быть принят двумя третями присутствующих членов в каждой палате.
6. Государственный секретарь, контролер, казначей, генерал-прокурор, генерал-инспектор и генеральный комиссар назначаются следующим способом.
Сенат и собрание представителей избирают на эти должности по одному кандидату от каждого и затем собираются вместе. Если их выбор падает на одного и того же кандидата, то избранные таким образом лица вступают в должность, на которые они назначены. Если представляются различные кандидаты, то выбор делается общей баллотировкой, по большинству голосов сената и собрания представителей, соединенных вместе.
Казначей избирается ежегодно. Государственный секретарь, контролер, генерал-прокурор, генерал-инспектор и генеральный комиссар сохраняют свои должности в течение трех лет, если только не будут уволены по общему решению сената и собрания представителей.
7. Губернатор письменно и с согласия сената назначает на должности всех чиновников судебного ведомства, кроме мировых судей, которые назначаются следующим способом.
Наблюдательнаякомиссия (supervisors)[335] каждого из округов штата собирается в назначенный законодательным собранием день и большинством голосов избирает столько лиц, сколько следует назначить на должности мировых судей в городах округа; судьи окружных судов также собираются и назначают такое же число кандидатов; затем в тот срок и в том месте, которые будут назначены законодательным собранием, супервизоры и окружные судьи собираются и рассматривают их взаимные избрания. Когда относительно некоторых избранных лиц высказывается единогласие, то они констатируют его в удостоверении, которое сдают в архив секретаря округа, и названные в этом удостоверении лица становятся мировыми судьями.
Если в избраниях оказывается полное или частичное разногласие, то наблюдательная комиссия и судьи должны передать их различные выборы губернатору, который берет из этих кандидатов и назначает столько мировых судей, сколько требуется для пополнения вакантных мест.
Мировые судьи остаются в должности четыре года, если не будут уволены окружными судами, которые должны указывать определенные поводы для увольнения. Но увольнение это не может последовать без предварительного предъявления мировому судье обвинительных фактов и прежде чем он мог бы представить свою защиту.
8. Шерифы, регистраторы и архивариусы, а также регистратор города Нью-Йорк избираются через каждые три года, или когда оказывается вакансия, избирателями соответственных округов. Шерифы не могут занимать никакой другой должности и могут быть переизбраны только через три года по окончании их службы. От них можно требовать, согласно закону, чтобы они время от времени возобновляли свои ручательства, и в случае если они не в состоянии будут их представить, то их место должно считаться вакантным.
Округ никогда не отвечает за действия шерифа. Губернатор может сменить этого чиновника, как и регистраторов и архивариусов округа, но не иначе как предварительно сообщив им имеющиеся против них обвинения и предоставив им возможность защищаться.
9. Регистраторы, состоящие при судах, кроме тех, о которых говорится в предыдущем отделе, назначаются теми судами, при которых они исполняют свои обязанности, а прокуроры – судами округа. Эти регистраторы и прокуроры остаются в должности в течение трех лет, если не будут уволены назначившими их судами.
10. Мэры всех городских общин этого штата назначаются общинным советом каждого города.
11. Коронеры избираются таким же способом и на такой же срок, как и шерифы; увольнение их может последовать не иначе, как с соблюдением таких же форм. Законодательное собрание определяет их число, которое, однако, может быть не больше четырех на каждый округ.
12. Губернатор назначает и с согласия сената поставляет на места канцелярских столоначальников и аудиторов, которые сохраняют свои должности в течение трех лет, если не будут уволены сенатом по требованию губернатора. Секретари и их помощники назначаются и сменяются по усмотрению канцлера.
13.Секретарь судаoyerиterminerи общих съездов мировых судей для города Нью-Йорк назначается городским общим съездом и состоит в должности на срок по усмотрению этого суда. Прочие чиновники и служащие при судах, способ назначения которых не определен здесь, назначаются по выбору разных судов или губернатора,
14. Специальные судьи и их помощники, а также и их секретари в Нью-Йорке назначаются общинным советом этого города. Срок их должности такой же, как и для мировых судей других округов, и они могут быть уволены не иначе, как с соблюдением тех же формальностей.
15. Все должностные лица, в настоящее время назначаемые народом, будут и впредь назначаться им. Назначение на должности, о способе назначения на которые не указано в настоящей конституции или которые будут установлены впоследствии, принадлежит также народу, если иное не будет определено законом.
16. Срок службы в должностях, для которых этот срок не установлен настоящей конституцией, может быть определен законом, в противном случае он зависит от усмотрения той власти, которая назначает на эти должности.
Статья пятая
1.Суд, ведению которого должны подлежать дела по обвинению в политических преступлениях(trials by impeachment)[336] и дела, касающиеся исправления ошибок(correction of errors),составляется из президента сената, сенаторов, канцлера, судей Верховного суда или большинства их. Если обвинение направлено против канцлера или судьи Верховного суда, то обвиняемое лицо временно устраняется от исполнения своей должности до его оправдания.
В случае апелляции на решение канцлера последний сообщает суду мотивы своего первого решения, но не имеет голоса в совещании; если же апелляция подается на ошибочное решение Верховного суда, то судьи этого суда излагают также мотивы своего решения, но не могут участвовать в обсуждении.
2. Палата представителей имеет право обвинять всех гражданских чиновников штата в подкупности или взяточничестве при исполнении должности, в преступлениях и проступках, но для этого требуется согласие большинства всех избранных членов палаты.
Члены суда, которые должны вынести решение по этому обвинению, перед разбором дела принимают присягу или дают торжественное обещание судить и решать на основании представленных доказательств. Обвинение может быть вынесено лишь двумя третями голосов присутствующих членов. Наказание может состоят только в отрешении от должности и в объявлении виновного неправоспособным для занятия какой бы то ни было должности, или получения какого-либо почетного звания, или преимущества в штате, но осужденный может быть потом снова обвиняем на основании обыкновенных правил и наказан согласно с законом.
3.Канцлер и судьи Верховного суда сохраняют свои должности, пока они их хорошо исполняют (during good behaviour)[337], но не далее достижения ими шестидесяти лет.
4. Верховный суд состоит из председателя и двух судей, но судебное присутствие может быть и при одном из трех.
5.Штат должен быть по закону разделен на соответствующее число округов, которых должно быть не меньше четырех и не больше восьми. Законодательное собрание может время от времени изменять это распределение. В каждом округе будет судья, назначаемый тем же способом и на тот же срок, как и судьи Верховного суда. Эти окружные судьи имеют такую же власть, как и судьи Верховного суда, когда последние судят единолично, как при разборе дел, вносимых в Верховный суд в качестве первой инстанции, так и в судахoyerиterminerи в судах с присяжными. Сверх того, законодательное собрание может предоставить этим судьям, а также судам округа или низшим судам право суда по совести(equity powers),но с подчинением его всегда в апелляционном порядке канцлеру.
6. Судьи, состоящие членами судов округа, и городские судебные приставы назначаются на пять лет, но могут быть сменяемы сенатом по мотивированному требованию губернатора.
7. Канцлер, судьи Верховного суда и окружные судьи не могут занимать никаких других общественных должностей. Всякое их избрание на какую-нибудь выборную должность народом или законодательным собранием считается незаконным.
Статья шестая
1. Члены законодательного собрания и все административные и судебные чиновники, за исключением низших служащих, освобожденных от этого по закону, обязаны перед вступлением в должность произнести и подписать следующую формулу присяги или обещания:
«Торжественно клянусь (или обещаю), что буду соблюдать конституцию Соединенных Штатов и штата Нью-Йорк и исполнять верно и так хорошо, как это будет для меня возможно, обязанности по должности…»
Никакой другой присяги, заявления или испытания не может быть потребовано при вступлении на какую-нибудь должность или общественную службу.
Статья седьмая
1. Никакой член штата Нью-Йорк не может быть лишен прав и преимуществ, присвоенных всем гражданам штата, иначе как по законам этой страны и по суду равных ему граждан.
2. Суд присяжных сохраняется ненарушимо и навсегда во всех делах, в которых он применяется в настоящее время. Не может быть учреждено никакого нового суда, кроме тех, которые судят по общим законам, за исключением совместных судов, учреждение которых предоставлено законодательному собранию настоящей конституцией.
3. Свободное исповедание и исполнение обрядов всех религиозных верований и всякого рода богослужения дозволяется всем и навсегда; но свобода совести, гарантированная этой статьей, не может простираться до оправдания безнравственных действий и поступков, несовместимых с тишиной и спокойствием государства.
4. Имея в виду, что служители Евангелия по своей профессии посвящают себя Богу и заботам о спасении душ и что они не должны быть отрываемы от своих обязанностей, никакой служитель Евангелия или священник, какое бы звание он ни носил, ни при каких обстоятельствах и ни по какому поводу не может быть призываем ни посредством избрания, ни другим способом к отправлению какой-либо должности, гражданской или военной.
5. Государственное ополчение должно быть всегда вооружено, дисциплинированно и готово к службе; но всякий житель штата, принадлежащий к исповеданию, в котором по убеждению совести запрещается использование оружия, освобождается от военной службы, уплачивая вместо этого денежную сумму, величина которой определяется законодательным собранием, посредством издания закона, применительно к ценности времени и денег, расходуемых хорошим ополченцем.
6.Пользование правами, предоставляемыми актомhabeas corpus,может быть приостановлено только в случае возмущения или неприятельского вторжения, если общественная безопасность требует этой приостановки.
7.Никто не может быть предан суду по обвинению в преступлении, влекущем за собой лишение жизни или чести, иначе как по обвинению или заключению большего состава присяжных. Из этого основного положения существуют многие исключения: первое, когда обвинение исходит от представителей; второе, когда преследованию подвергается ополченец, состоящий на действительной службе, и солдат во время войны (или и в мирное время, если конгрессом дозволено штату содержать войска); третье, когда дело идет лишь о мелких кражах(little larceny),каких именно – это будет определено законодательным порядком.
При рассмотрении всякого дела, возникшего в суде по обвинению, начатому палатой представителей или большим составом присяжных, обвиняемый всегда может иметь защитника, как и в гражданских дедах.
Никто не может быть судим в уголовном порядке два раза за один и тот же факт, ни вынужден в уголовном деле давать свидетельское показание против себя, ни
Экспроприация для общественной пользы может быть произведена не иначе, как по уплате справедливого вознаграждения.
8. Всякий гражданин может свободно высказывать на словах и в письме и публиковать свое мнение обо всяком предмете, причем на нем остается ответственность за злоупотребление, которое он может сделать из этого права. Не может быть установлено никакого закона, который бы ограничивал свободу слова или печати. По всякому преследованию или обвинению в оскорблении путем печати допускается доказательство фактов; и если присяжные признают, что факты изложены верно, что мотивы их опубликования были хорошие и цель полезная, то обвиняемый должен быть оправдан. По этим делам присяжные разрешают как вопрос права, так и вопрос факта.
9. Согласие двух третей избранных членов каждой из частей законодательного собрания необходимо для употребления доходов и распоряжения имуществами штата, для издания законов, имеющих частное или местное значение, и для учреждения, продолжения, возобновления или изменения политических либо частных ассоциаций.
10. Суммы, вырученные от продажи или уступки земель, принадлежащих штату, за исключением земель, предназначенных или приспособленных для общественного пользования, или уступленных Соединенным Штатам, а также капитал, носящий название капитала общинных школ, образуют навсегда неприкосновенный фонд, проценты с которого неизменно употребляются на содержание общинных школ в штате.
Заставные пошлины берутся на всех тех судоходных частях канала, соединяющего большие западные и северные озера с Атлантическим океаном, которые открыты или будут открыты впоследствии. Эти пошлины не могут быть ниже тех, которые приняты комиссарами каналов и точно определены в их докладе законодательному собранию от 12 марта 1831 года.
Эти пошлины, а также пошлина со всех солеварен, установленная законом 15 апреля 1817 года, с аукционных продаж (за исключением суммы в 33500 долларов, назначение которой указано в том же законе), наконец сумма дохода, поступающего согласно постановления законодательного собрания от 13 марта 1820 года (взамен налога на пассажиров, едущих на пароходах), должны быть теперь и навсегда неизменно употребляемы на окончание устройства водяных сообщений и на уплату процентов и капитальное погашение сумм, уже занятых или которые будут заняты впоследствии для окончания этих работ.
Эти заставные пошлины на судоходных сообщениях, пошлины с солеварен, с аукционных продаж, установленные законом 15 апреля 1817 года, как и доход, определенный законом 13 марта 1820 года, не могут быть уменьшены или обращены на другое дело, до полной и совершенной уплаты процентов и капитала за суммы, занятые или которые будут заняты еще для этих работ.
Законодательное собрание не может никогда продавать или отчуждать соляные источники, принадлежащие государству, или смежные с ними земли, которые могут быть нужны для их эксплуатации, а также ни частями, ни в целости судоходных сообщений, так как все это есть и всегда должно оставаться собственностью государства.
11. Никакая лотерея не будет впредь дозволена, и законодательное собрание должно издать закон, запрещающий продажу в этом штате билетов других лотерей, кроме тех, которые уже были разрешены законом.
12. Никакой договор с индейцами о приобретении земли, совершенный или который будет совершен начиная с 14 октября 1775 года, не будет иметь законной силы без согласия и утверждения законодательного собрания.
13.Продолжают признаваться законами штата с теми изменениями, которые сочтет нужным сделать в них законодательное собрание: те части обычного права(common law)и законодательных актов колонии Нью-Йорк, которые составляли законы этой колонии 19 апреля 1775 года, а также постановления конгресса этой колонии и конвента штата Нью-Йорк, имевшие законную силу 20 апреля 1777 года, которые не устарели или не были отменены и изменены, и декреты законодательного собрания этого штата, действующие в настоящее время; но все части обычного права или упомянутых здесь актов, которые окажутся не согласными с настоящей конституцией, отменяются.
14. Всякая земельная уступка в штате, сделанная великобританским королем или лицами, действующими от его имени, после 14 октября 1775 года ничтожна и недействительна; но настоящей конституцией ни в чем не ослабляется значение земельных концессий, выданных этим королем или его предшественниками ранее этого срока, и не отменяются ни грамоты, выданные им или ими ранее этого времени, ни концессии и грамоты, выданные с тех пор штатом или лицами, действовавшими по его уполномочию, ни обязательства или долги, сделанные штатом, частными лицами или корпорациями, ни права собственности, ни права, могущие быть приобретенными впоследствии, ни требования вознаграждения и никакие находящиеся в судебном производстве дела.
Статья восьмая
1. Сенату или палате представителей дозволяется предложить одну или несколько поправок к настоящей конституции. Если предложение о поправке поддерживается большинством всех избранных членов обеих палат, то предложенная поправка или поправки будут внесены в протокол, с указанием голосов, поданных за и против них, и представлены на решение последующего законодательного собрания.
За три месяца до выборов в это собрание эти поправки должны быть опубликованы; и если, по вступлении нового законодательного собрания в отправление своих обязанностей, предложенные поправки будут приняты двумя третями всех выбранных членов каждой палаты, то законодательное собрание должно их представить на утверждение народа, в то время и тем порядком, который им будет установлен.
Если народ, то есть большинство всех граждан, имеющих право подачи голоса при выборе членов законодательного собрания, одобрит и утвердит эти поправки, то они становятся нераздельными частями конституции.
Статья девятая
Настоящая конституция подлежит исполнению с 31 декабря 1822 года. Все то, что в ней относится до избирательных прав, разделения штата на сенаторские округа, числа членов, избираемых в палату представителей и созыва избирателей на первый понедельник ноября 1822 года, продолжения действия теперешнего законодательного собрания до 1 января 1823 года, запрещения лотерей, запрещения употреблять общественные доходы на местные и частные нужды и до выдачи вновь, изменения, возобновления или отсрочки грамот, выдаваемых политическим корпорациям, все это подлежит исполнению начиная с последнего дня следующего февраля.
В первый понедельник следующего марта члены теперешнего законодательного собрания примут и подпишут присягу или обещание соблюдать действующую тогда конституцию.
Шерифы, регистраторы округа и коронеры будут избраны на выборах, назначаемых настоящей конституцией на первый понедельник ноября 1822 года, но они вступают в должность только с первого числа следующего января. Дипломы всех лиц, занимающих гражданские должности 31 декабря 1822 года, теряют силу в этот день; но лица эти могут продолжать исполнять свои обязанности до тех пор, пока будут произведены новые назначения или выборы, установленные настоящей конституцией.
2. Существующие в настоящее время законы относительно выборов, их порядка, способа подачи голосов, собирания их и объявления результата должны применяться при выборах, назначенных настоящей конституцией на первый понедельник ноября 1822 года, во всем, что будет применимо; новое законодательное
Составлена в конвенте, бывшем в Капитолии города Альбани десятого ноября тысяча восемьсот двадцать первого года, в сорок шестом году независимости Американских Соединенных Штатов.
В удостоверение чего мы приложили свои подписи:
президент:
Дэниел Д. Томпкинс
секретари:
Джон Ф. Бэкон
Сэмюэль С. Гардинер
Конституция Соединенных Штатов[338]
Мы, народ Соединенных Штатов, имея в виду образовать Союз более совершенный, установить правосудие, обеспечить внутреннее спокойствие, создать средства для общей защиты, увеличить общее благосостояние и упрочить как для нас, так и для наших потомков благодеяния свободы, составили, определили и установили настоящую конституцию для Соединенных Штатов Америки[339].
Статья I
Отдел 1.Конгресс Соединенных Штатов, состоящий из сената и палаты представителей, будет наделен всеми правами законодательной власти, которые будут определены представителями.
Отдел 2.1. Палата представителей должна состоять из членов, избираемых раз в два года народом различных штатов, а в каждом штате избиратели должны удовлетворять тем условиям, какие требуются для избирателей самой многолюдной составной части законодательного собрания штатов.
2. Не может быть представителем тот, кто не достиг двадцатипятилетнего возраста, кто не был в течение семи лет гражданином Соединенных Штатов и кто во время выборов не принадлежал к числу жителей того штата, которым он избран.
3. Представители и прямые налоги должны быть распределены между различными штатами, могущими вступить в Союз, соразмерно с их населением, а чтобы определить число этого населения, следует к общей цифре свободных людей, с включением людей, поступивших в услужение на определенное число лет, и за исключением не обложенных налогами индейцев, добавить три пятых всех прочих лиц. Исчисление народонаселения должно быть произведено в течение трех лет после первого собрания конгресса Соединенных Штатов, а затем производиться через каждые десять лет тем способом, который будет установлен особым законом. Число представителей должно быть не более одного на каждые тридцать тысяч жителей, но каждый штат должен иметь по меньшей мере одного представителя, а пока не будет сделано исчисление народонаселения, штат Нью-Гемпшир будет иметь право выбирать трех представителей, Массачусетс – восемь, Род-Айленд и колония Провиденс – одного, Коннектикут – пять, Нью-Йорк – шесть, Нью-Джерси – четыре, Пенсильвания – восемь, Делавар – одного, Мэриленд – шесть, Виргиния – десять, Северная Каролина – пять, Южная Каролина – пять, Джорджия – три.
4. Если откроются вакансии в представительстве какого-нибудь штата, то местная исполнительная власть разошлет избирателям приглашения заместить такие вакансии.
5. Палата представителей будет выбирать своего председателя и других должностных лиц и ей одной будет принадлежать право возбуждать уголовное преследование по политическим обвинениям (impeachments).
Отдел 3.1. Сенат Соединенных Штатов должен состоять из двух сенаторов от каждого штата, выбранных законодательными собраниями этих штатов на шесть лет, и каждый сенатор должен иметь один голос.
2. Как только они соберутся после первых выборов, они должны быть разделены на три по мере возможности равных разряда. Места сенаторов первого разряда должны считаться вакантными по истечении второго года, места сенаторов второго разряда – по истечении четвертого года и места сенаторов третьего разряда – по истечении шестого года, так что одна треть сенаторов будет избираться через каждые два года; а если откроются вакансии вследствие выхода в отставку или по другой причине, в то время как сессия законодательного собрания какого-либо штата закрыта, то исполнительная власть этого штата может сделать временные назначения до следующей сессии законодательного собрания, которое тогда должно заместить те вакансии.
3. Не может быть выбран в сенаторы тот, кто не достиг тридцатилетнего возраста, не был в течение девяти лет гражданином Соединенных Штатов и не принадлежал во время выборов к числу жителей того штата, которым он был выбран.
4. Вице-президент Соединенных Штатов должен быть председателем сената, но без права голоса, за исключением того случая, если голоса сенаторов разделятся поровну.
5. Сенат должен выбирать своих остальных должностных лиц, как председателя pro tempore для замещения вице-президента, когда последний отсутствует или исполняет обязанности президента Соединенных Штатов.
6. Одному сенату должно принадлежать право производить суд над лицами, против которых палатой представителей возбуждено уголовное преследование (imреаchements). Когда он заседает с этой целью, его члены должны дать присягу или утверждение. Когда производится суд над президентом Соединенных Штатов, верховный судья должен председательствовать. Никто не может быть признан виновным иначе, как двумя третями присутствующих членов.
7. В случае уголовного преследования обвинительный приговор должен ограничиваться отстранением от должности и запрещением занимать в Соединенных Штатах какую-либо должность, с которой соединяется почет, доверие или выгода, но лицо, признанное виновным, тем не менее может быть предано суду и наказанию по законам.
Отдел 4.1. Время, место и способ избрания сенаторов и представителей должны быть установлены в каждом штате его законодательным собранием; но конгресс может в любое время издать закон, устанавливающий или изменяющий правила этого рода; он только не может ничего изменять относительно места избрания сенаторов.
2. Конгресс должен собираться по меньшей мере один раз в год, именно в первый понедельник декабря, если не будет издано закона, назначающего какой-нибудь другой день.
Отдел 5.1. Каждая палата должна сама быть судьей в вопросах выборов, возражений против их правильности и того, имеют ли ее члены все требуемые качества. Большинство каждой палаты должно считаться достаточным для производства дел, но менее многочисленное собрание может откладывать заседания со дня на день и имеет право принуждать отсутствующих членов к явке таким способом и под угрозой таких наказаний, которые будут установлены каждой палатой.
2. Каждая палата может устанавливать правила для своего делопроизводства, наказывать своих членов за неподобающее поведение и исключать их из своего состава двумя третями голосов.
3. Каждая палата должна вести протокол заседаний и время от времени публиковать его, за исключением тех частей, которые, по ее мнению, следует хранить в тайне, а утвердительные и отрицательные ответы членов каждой палаты по какому бы то ни было вопросу должны быть записаны в протокол по требованию одной пятой части присутствующих членов.
4. Ни одна из палат не должна во время сессии конгресса отсрочивать свои заседания более чем на три дня без согласия другой палаты и не должна куда-либо переносить заседания из того места, где должны заседать обе палаты.
Отдел 6.1. Сенаторы и представители должны получать за свою службу денежное вознаграждение, которое должно быть назначено законом и уплачиваться из казначейства Соединенных Штатов. Ни в каком случае, за исключением измены, уголовного преступления и нарушения общественного спокойствия, они не могут быть арестованы ни во
2. Ни сенаторы, ни представители в течение того времени, на которое были выбраны, не могут быть назначены ни на какую гражданскую должность при Соединенных Штатах, которая учреждена или за которую увеличено жалованье в течение этого времени, а тот, кто занимает какую-либо должность при Соединенных Штатах, не может быть членом которой-либо палаты во время своего нахождения при должности.
Отдел 7.1. Все билли относительно собирания доходов должны исходить из палаты представителей, но сенат может предлагать поправки точно так же, как и относительно других биллей.
2. Каждый билль, утвержденный палатой представителей и сенатом, прежде чем стать законом, должен быть представлен президенту Соединенных Штатов. Если президент одобрит его, то должен подписать его, если же не одобрит, то должен вернуть его со своими возражениями в ту палату, которой он был составлен, а палата должна внести в свой журнал все эти возражения и приступить к пересмотру билля. Если после этого пересмотра две трети этой палаты утвердят билль, то его следует отослать вместе с возражениями в другую палату, которая также должна снова рассмотреть его, и если одобрит его двумя третями голосов, то он становится законом. Но во всех этих случаях голосование должно происходить в обеих палатах посредством утвердительных и отрицательных ответов, а фамилии лиц, подавших голоса за билль или против него, должны быть внесены каждой палатой в журнал. Если какой-либо билль не будет возвращен президентом в течение десяти дней (за исключением воскресных дней) со времени его представления, то он становится законом точно так же, как если бы был подписан президентом; если же билль не может быть возвращен по причине отсрочки заседаний конгресса, то он не признается законом.
3. Всякое предписание, резолюция или голосование, для которых необходимо совокупное участие сената и палаты представителей (за исключением тех, которые касаются отсрочки заседаний), должны быть представлены президенту Соединенных Штатов и только после его одобрения вступают в силу; если же они не будут им одобрены, то должны быть снова утверждены двумя третями сената и палаты представителей сообразно с теми правилами и ограничениями, какие установлены относительно биллей.
Отдел 8.Конгресс должен иметь право: налагать и собирать пошлины, налоги, подати, акцизы, уплачивать долги и принимать меры для общей обороны и для общего благосостояния Соединенных Штатов, но все подати, налоги и акцизные пошлины должны быть одинаковы для всех Соединенных Штатов;
Делать займы на кредит Соединенных Штатов;
Регулировать торговлю с иностранными государствами, между различными штатами и с индейскими племенами;
Устанавливать однообразные правила натурализации и однообразные законы о банкротствах для всех Соединенных Штатов;
Чеканить монету, регулировать как ее ценность, так и ценность иностранных монет, и устанавливать норму для мер и весов;
Принимать меры для наказания за подделку бумажных денежных знаков и ходячей монеты Соединенных Штатов;
Учреждать почтовые конторы и устраивать большие почтовые дороги;
Поощрять развитие наук и полезных искусств, обеспечивая за авторами и изобретателями на определенный срок исключительное право пользования их произведениями и открытиями;
Учреждать суды, низшего разряда, чем Верховный суд;
Определять, что должно считаться морским разбоем, преступлением, совершенным в открытом море, и нарушением международного права, и подвергать за них наказанию;
Объявлять войну, выдавать каперские свидетельства и разрешения на отобрание захваченных неприятелем судов и издавать правила о захвате добычи на суше и на море;
Набирать и содержать армии, но ассигновка сумм на этот предмет не должна делаться на более длинный срок, чем два года;
Снаряжать и содержать флот;
Издавать правила для администрации и организации сухопутных и морских военных сил;
Делать распоряжения о созыве милиции для исполнения законов Союза, для подавления восстаний, для отражения нашествий;
Принимать меры для организации милиции, ее вооружения и обучения дисциплине и для заведывания той ее частью, которая может быть поставлена на службу Соединенных Штатов, предоставляя каждому штату назначение офицеров и право обучать милицию по тем правилам, какие предписаны конгрессом;
Пользоваться в любых случаях исключительной законодательной властью в том округе (не превышающем десяти квадратных миль), который может стать местопребыванием правительства Соединенных Штатов вследствие уступки, сделанной каким-либо из штатов и принятой конгрессом, и пользоваться такой же властью во всех местах, купленных в каком-либо штате, с согласия его законодательного собрания, для сооружения фортов, постройки магазинов, арсеналов, адмиралтейств и других необходимых зданий;
Издавать законы, какие окажутся необходимыми и уместными для пользования как вышеперечисленными правами, так и всеми другими правами, какие предоставлены этой конституцией правительству Соединенных Штатов или одному из его департаментов и должностных лиц.
Отдел 9.1. Переселение или ввоз таких людей, которых согласен принять у себя какой-нибудь из существующих в настоящее время штатов, не должны быть воспрещаемы конгрессом до 1788 года, но на такой ввоз можно налагать таксу или пошлину, не превышающую десяти долларов с каждого человека.
2. Права, предоставленные актом о личной свободе (Writ of habeas corpus), не должны быть на время отменяемы, если это не окажется необходимым для общественной безопасности по причине восстания или неприятельского нашествия.
3. Запрещается издавать билли о наказании за государственную измену или законы, имеющие обратную силу.
4. Запрещается облагать подушной податью или другими прямыми налогами иначе, как соразмерно с цензом или с переписью, о производстве которой упомянуто выше.
5. Запрещается облагать пошлинами или налогами товары, вывозимые из которого-либо штата. Запрещается отдавать предпочтение гаваням одного штата перед гаванями другого штата посредством введения каких-либо торговых или финансовых постановлений, а корабли, направляющиеся к какому-нибудь штату или выходящие из его гавани, не могут быть вынуждены входить в гавань другого штата, разгружаться там и уплачивать пошлины.
6. Запрещается брать из казначейства деньги иначе, как на основании ассигновок, сделанных легальным способом, а время от времени следует опубликовывать подробные отчеты о государственных доходах и расходах.
7. Соединенные Штаты не могут раздавать дворянские титулы, и всякий, кто занимает при них какую-либо должность, приносящую выгоды или основанную на доверии, не может принимать без разрешения конгресса никаких подарков, жалованья, должностей или титулов от какого-либо короля, принца или иностранного государства.
Отдел 10.1. Ни один из штатов не имеет права заключать контракты, вступать в союз или в конфедерацию; выдавать каперские свидетельства или разрешения на отобрание захваченных неприятелем судов; чеканить монету; выпускать кредитные билеты; назначать что-либо, кроме золотой и серебряной монеты, способом для уплаты долгов; издавать билли о наказании за государственную измену,
2. Ни один из штатов не имеет права облагать без согласия конгресса какими-либо пошлинами или налогами предметы ввоза и вывоза; исключение допускается только в том размере, какой безусловно необходим для приведения в исполнение законов штата касательно надзора, а всякий чистый доход от пошлин и налогов, которыми были обложены в штате предметы ввоза или вывоза, должен поступать в пользу казначейства Соединенных Штатов; все законы этого рода должны подвергаться пересмотру и контролю конгресса. Ни один из штатов не имеет права без согласия конгресса налагать какие-либо пошлины на корабельные грузы, содержать в мирное время войска или военные корабли, вступать в какие-либо соглашения или договоры с другим штатом, или с иностранным правительством, или предпринимать войну иначе, как вследствие неприятельского нашествия, или в случае такой неминуемой опасности, которая не допускает никаких проволочек.
Статья II
Отдел 1.1. Исполнительная власть должна быть предоставлена президенту Соединенных Штатов Америки. Он должен состоять в должности в течение четырех лет, а его избрание, точно так же, как избрание вице-президента на такой же срок, должно производиться следующим способом.
2. Каждый штат должен назначить тем способом, который будет установлен его законодательным собранием, выборщиков в числе равном тому числу сенаторов и представителей, какое он имеет право посылать в конгресс, но выборщиком не может быть назначен ни сенатор, ни представитель, ни всякий занимающий при Соединенных Штатах какую-либо должность, основанную на доверии или доставляющую выгоды.
3. Выборщики должны собраться в своих штатах и посредством баллотировки подавать голоса за двух лиц, из которых по меньшей мере одно не должно принадлежать к числу жителей одного с ними штата. Они должны составить список всех лиц, за которые подавались голоса, и всех голосов, поданных за каждое из этих лиц; этот список они должны подписать и удостоверить и прислать его запечатанным в местопребывание правительства Соединенных Штатов на имя председателя сената. Председатель сената должен вскрыть все удостоверенные списки в присутствии сената и палаты представителей и сосчитать поданные голоса. Тот, кто получил самое большое число голосов, должен быть президентом, если это число составляет большинство всех выборщиков; если же несколько лиц получили такое большинство голосов и если за них подано равное число голосов, то палата представителей должна немедленно выбрать одного из них в президенты посредством баллотировки; если же никто не получил большинства голосов, то та же палата должна тем же способом выбрать президента из тех пяти лиц, которые стоят первыми в списке по числу голосов. Но при выборе президента следует подавать голоса по штатам, так что представительство каждого штата имеет один голос; для этой цели необходимо присутствие одного члена или нескольких членов от двух третей штатов, а для выбора необходимо большинство присутствующих всех штатов. Во всяком случае, после выбора президента должен быть признан вице-президентом тот, за кого было подано выборщиками самое большое число голосов, но если оказалось, что два или более лица получили одинаковое число голосов, то сенат должен выбрать из них вице-президента посредством баллотировки.
Конгресс может определить время для назначения выборщиков и день, в который они должны подавать голоса; этот день должен быть один и тот же для всех Соединенных Штатов.
В должность президента может быть избран только гражданин, родившийся в Соединенных Штатах или бывший их гражданином во время утверждения конституции; не может быть избран на эту должность тот, кто не достиг тридцатипятилетнего возраста и не имел в течение четырнадцати лет постоянного жительства в Соединенных Штатах.
В случае отстранения президента от должности или в случае его смерти, выхода в отставку или неспособности пользоваться правами и исполнять обязанности его должности, его заменяет вице-президент, а конгресс может посредством издания закона принять меры на случай отстранения от должности, смерти, отставки или неспособности президента и вице-президента и объявить, какое должностное лицо должно в таком случае заменять президента; это лицо должно заменять президента, пока не прекратится причина удаления этого последнего от должности или не будет выбран новый президент.
Президент должен получать за свою службу в назначенные сроки вознаграждение, которое не может быть ни увеличено, ни уменьшено в течение того периода, на который он выбран, и он не должен получать в течение этого периода никакого другого денежного вознаграждения ни от Соединенных Штатов, ни от кого-либо из них.
Перед вступлением в исполнение своих обязанностей он должен дать следующую присягу или обещание:
«Я торжественно клянусь (или утверждаю), что буду честно исполнять обязанности президента Соединенных Штатов и буду по мере своих сил соблюдать, охранять и защищать конституцию Соединенных Штатов».
Отдел 2.1. Президент будет главнокомандующим армии и флота Соединенных Штатов и милиции отдельных штатов, когда она будет призвана на службу Соединенных Штатов; он может требовать от высших должностных лиц каждого из административных департаментов письменно изложенного мнения о всяком предмете, входящем в сферу их ведомства, и ему должно быть предоставлено право помилования и смягчения наказания за преступления против Соединенных Штатов, за исключением тех случаев, когда возбуждено уголовное преследование.
2. Ему должно принадлежать право заключать контракты по совету и с одобрения сената с тем, чтобы это одобрение было выражено двумя третями присутствующих сенаторов; он будет назначать по совету и с одобрения сената послов, других уполномоченных и консулов, членов Верховного суда и всех других должностных лиц, о способе назначения которых не сделано никаких постановлений и должности которых будут учреждены законом; но конгресс может по своему усмотрению законом предоставить назначение таких низших должностных лиц или одному президенту, или судам, или начальникам департаментов.
3. Президент должен иметь право замещать открывающиеся во время закрытия сессии сената вакансии, выдавая патенты на должности, срок которых должен кончаться с окончанием следующей сессии.
Отдел 3.Он должен время от времени предоставлять конгрессу сведения о положении Союза и предлагать на его усмотрение такие меры, какие считает необходимыми и полезными; он может в экстренных случаях созывать обе палаты или одну из них и в случае разногласий между ними относительно времени закрытия заседаний переносить их заседания на столько времени, на сколько необходимо; он должен принимать послов и других уполномоченных, заботиться о точном исполнении законов и выдавать патенты всем должностным лицам Соединенных Штатов.
Отдел 4.Президент, вице-президент и все гражданские должностные лица Соединенных Штатов должны быть отстранены от должностей в случае предания суду и обвинения в измене, во взяточничестве или в других серьезных преступлениях и проступках (misdemeanours).
Статья III
Отдел 1.Судебная власть Соединенных Штатов должна
Отдел2. 1. Судебная власть должна простираться на все дела, разрешаемые по закону и по справедливости, какие могут возникнуть из этой конституции, из законов Соединенных Штатов и из контрактов, которые заключены или будут заключены Соединенными Штатами; на все дела, касающиеся послов, других уполномоченных и консулов; на все дела, касающиеся адмиралтейства и морской юрисдикции; на тяжбы, в которых одной из сторон являются Соединенные Штаты; на тяжбы между двумя или более штатами, между штатом и гражданами другого штата, между гражданами различных штатов, между гражданами одного штата, предъявляющими свои права на земли, в силу уступки их различными штатами, и между штатом или его гражданами с одной стороны и иностранными государствами, гражданами или подданными с другой.
2. Во всех делах, касающихся послов, других уполномоченных и консулов, и в тех делах, в которых штат является одной из сторон, Верховному суду должна принадлежать первоначальная юрисдикция. Во всех других ранее упомянутых делах Верховному суду должна принадлежать юрисдикция по апелляциям и относительно закона и относительно фактов с теми исключениями и по таким правилам, какие будут установлены конгрессом.
3. Все преступления, за исключением тех, за которые возбуждено уголовное преследование, должны судиться судом присяжных; суд должен происходить в том штате, в котором совершено преступление, но если оно не совершено ни в одном из штатов, то суд должен происходить в том месте или в тех местах, которые будут указаны законом, изданным конгрессом.
Отдел 3.1. Изменой Соединенным Штатам следует признавать только восстание против них с оружием в руках, присоединение к их врагам, оказание помощи и содействие этим врагам. Никто не может быть признан виновным в измене иначе, как на основании двух свидетельских показаний о том, что преступное намерение перешло в действие, или на основании собственного признания, сделанного на суде.
2. Конгрессу должно быть предоставлено право назначать наказание за измену, но обвинительный приговор не должен подвергать лишению прав состояния или штрафу иначе, как в течение жизни осужденного.
Статья IV
Отдел 1.В каждом штате следует относиться с полным доверием и уважением к публичным актам, официальным документам и судебным решениям каждого другого штата. А конгресс может общими законами установить способ, которым следует удостоверять эти акты, документы и решения и их значение.
Отдел 2.1. Гражданам каждого штата должны быть предоставлены все привилегии и права граждан в других штатах.
2. Если человек, обвиняемый в каком-либо из штатов в измене или в другом преступлении, скроется от судебного преследования и будет найден в другом штате, то по требованию исполнительной власти того штата, из которого он бежал, он должен будет выдан для отправки в тот штат, ведомству которого подсудно преступление.
3. Кто обязан выполнять какую-нибудь службу или работу в одном из штатов на основании местных законов и убежит в другой штат, тот не может быть освобожден от этой службы или работы на основании каких-либо законов или постановлений этого другого штата; он должен быть выдан по требованию того, кому должен был выполнять службу или работу.
Отдел 3.1. Новые штаты могут быть приняты конгрессом в этот Союз, но никакой новый штат не может быть организован или учрежден в сфере юрисдикции какого-либо другого штата; никакой штат не может быть организован посредством соединения двух или более штатов либо частей штатов без согласия как законодательных собраний этих штатов, так и конгресса.
2. Конгрессу должно быть предоставлено право распоряжаться территорией или другой собственностью, принадлежащей Соединенным Штатам, и издавать относительно этой собственности все необходимые правила и руководства, а в этой конституции ничто не должно быть объясняемо в таком смысле, который был бы нарушением прав Соединенных Штатов или одного из штатов.
Отдел 4.Соединенные Штаты должны обеспечить каждому штату, вступившему в этот Союз, республиканскую форму правления и охранять каждый штат от неприятельских нашествий, а по просьбе законодательного собрания или исполнительной власти (когда законодательное собрание не может собраться) должны охранять каждый штат и от внутреннего насилия.
Статья V
Если две трети членов обеих палат признают это необходимым, конгресс должен предложить поправки, этой конституции, или же по просьбе законодательных собраний двух третей штатов должен созвать конвент для предложения поправок, которые в обоих случаях будут иметь обязательную силу в качестве составных частей этой конституции, если будут утверждены законодательными собраниями трех четвертей штатов или конвентами в трех четвертях штатов, – так как тот и другой способ утверждения может быть предложен конгрессом; никакая поправка, утвержденная ранее 1788 года, не должна касаться первого и четвертого постановлений в девятом отделе первой статьи, и ни один штат не может быть без его согласия лишен равного с другими штатами права голоса в сенате.
Статья VI
1. Все долги, которые были сделаны, и все условия, которые были заключены до утверждения этой конституции, должны считаться обязательными для Соединенных Штатов при этой конституции точно так же, как они были обязательны при Конфедерации.
2. Эта конституция и законы Соединенных Штатов, которые будет издаваться в исполнение ее, равно как все контракты, которые заключены или будут заключены Соединенными Штатами, должны считаться верховным законом страны, а судьи в каждом штате должны подчиняться этому закону, даже если некоторые постановления в конституции или в законах какого-либо штата и находились в противоречии с ним.
3. Вышеупомянутые сенаторы и представители, равно как члены законодательных собраний различных штатов и все административные и судебные должностные лица как Соединенных Штатов, так и отдельных штатов, должны дать присягу или обещание, что будут поддерживать эту конституцию; никогда не следует требовать никакой вероисповедной присяги как необходимого условия для занятия какой-либо должности или для исполнения каких-либо общественных обязанностей в Соединенных Штатах.
Статья VII
Утверждение конвентами девяти штатов должно считаться достаточным для введения этой конституции в тех штатах, которые утвердили ее этим способом.
Утверждена на конвенте с единогласного одобрения присутствующих штатов 17 сентября 1787 года от P. X. и в двенадцатом году независимости Соединенных Штатов Америки.
В удостоверение чего мы подписались под ней нашими именами.
Подписано: Джордж Вашингтон,
Президент и депутат от Виргинии.
Статьи, дополняющие и исправляющие конституцию
Статья I
Конгресс не должен издавать законов о введении какой-либо религии, или о запрещении свободно исповедовать какую-либо религию, или о
Статья II
Так как хорошо организованная милиция необходима для безопасности свободного государства, то не может быть ограничено право народа иметь у себя и носить оружие.
Статья III
В мирное время нельзя помещать солдат ни в каком доме без согласия его владельца, а в военное время можно помещать только таким способом, который будет предписан законом.
Статья IV
Запрещается нарушать право народа на то, чтобы личность, дом, бумаги и вещи каждого были ограждены от необоснованных обысков и захватов, а приказы о произведении розысков должны быть выдаваемы только на основании убедительных мотивов, подкрепленных присягой или аффирмацией, и в них должно быть точно указано место, в котором следует произвести розыски, и должны быть указаны то лицо и те вещи, которые должны быть задержаны.
Статья V
Никто не может быть привлечен к ответственности по обвинению в уголовном или позорящем преступлении иначе, как по инициативе или обвинительному акту большего состава присяжных, за исключением дел, возникающих в сухопутной армии, или на флоте, или в милиции в то время, как они находятся на действительной службе по случаю войны или общественной опасности; никто не может быть подвергнут два раза за одно и то же преступление уголовному наказанию; никто не может быть вынужден в каком-либо уголовном деле свидетельствовать против самого себя; никто не может быть лишен жизни, свободы или собственности без легального судебного разбирательства; частную собственность нельзя отбирать для общественного пользования без справедливого вознаграждения.
Статья VI
При всех разбирательствах уголовных дел обвиняемый должен пользоваться правом на скорый и публичный суд беспристрастных присяжных того штата и округа, где было совершено предполагаемое преступление, а этот округ должен быть предварительно определен законом; он имеет право на то, чтобы его известили о свойстве и о причине обвинения, чтобы его поставили на очную ставку с свидетелями, дающими показания не в его пользу, чтобы ему дозволили вызвать свидетелей в его пользу и пользоваться советами защитника.
Статья VII
Для дел, основанных на обычном праве и ценностью иска превышающих двадцать долларов, сохраняется право судиться судом присяжных, и никакой факт, бывший на рассмотрении присяжных, не может быть подвергнут пересмотру в каком-либо суде Соединенных Штатов иначе, как на основании обычного права.
Статья VIII
Запрещается требовать слишком большие обеспечения, налагать слишком большие денежные пени и приговаривать к жестоким и необычным наказаниям.
Статья IX
Перечисление в конституции некоторых прав не должно быть объясняемо в таком смысле, который бы уничтожал или умалял другие права, принадлежавшие народу.
Статья X
Права, не предоставленные конституцией Соединенным Штатам и не отнятые ею у штатов, принадлежат штатам или народу.
Статья XI
Судебная власть Соединенных Штатов не должна быть объясняема в таком смысле, который дал бы возможность распространять ее на какие-либо дела, начатые или ведущиеся против одного из штатов гражданами другого штата, или гражданами и подданными какого-либо иностранного государства.
Статья XII
1. Выборщики должны собираться в своих штатах и выбирать посредством баллотировки президента и вице-президента, из которых по меньшей мере один не должен принадлежать к числу жителей одного с выборщиком штата; они должны называть в своих избирательных записках то лицо, которое они выбирают в президенты, и в особых записках то лицо, которое выбирают в вице-президенты; они должны составить отдельные списки всех лиц, в пользу которых были поданы голоса для замещения должности президента, и всех лиц, за которых были поданы голоса для замещения должности вице-президента, и должны указать число голосов, поданных за каждого; эти списки они должны подписать и скрепить, а затем отправить запечатанными в местопребывание правительства Соединенных Штатов на имя председателя сената; председатель сената должен вскрыть все письменные удостоверения в присутствии сената и палаты представителей, а затем должны быть подсчитаны поданные голоса; то лицо, которое получило самое большое число голосов при выборе президента, должно быть президентом, если это число составляет большинство всех назначенных выборщиков; если же никто не получил такого большинства голосов, то палата представителей должна немедленно выбрать посредством баллотировки президента из тех трех лиц, которые получили самое большое число голосов. Но при выборе президента голоса должны быть отбираемы по штатам так, чтобы представительство каждого штата имело один голос; для этой цели должны присутствовать один член или несколько членов от двух третей штатов, а большинство всех штатов необходимо для выбора. Если же палата представителей не выберет до четвертого числа следующего месяца президента в том случае, когда право такого выбора предоставлено ей, то вице-президент должен действовать за президента точно так же, как и в случае смерти президента или его неспособности к отправлению должности.
2. Лицо, получившее самое большое число голосов при выборе вице-президента, должно быть вице-президентом, если это число составляет большинство всех собравшихся выборщиков; если же никто не получит большинства голосов, то сенат должен выбрать вице-президента из двух лиц, получивших наибольшее число голосов; для этой цели должны присутствовать две трети всего числа сенаторов, а большинство всего числа необходимо для выбора.
3. Никакое лицо, не соответствующее установленным конституцией условиям для избрания в президенты, не может быть выбрано в вице-президенты Соединенных Штатов.
Примечания
1
Первый перевод был издан в 1860-х годах.
2
Первые два тома вышли в 1835 году, третий – в 1840 году.
3
Изданы на русском языке в переводе В. Неведомского в 1893 году. (Цена 2 руб.).
4
Это сочинение издано в 1896 году в русском переводе под названием «Старый порядок и революция». М. (Цена 50 к.).
5
Он помещен в сборнике политических статей Лабулэ, вышедшем в 1865 году под названием L’étal et ses limites.
6
Во время первого издания этого труда Г. Гюстав де Бомон, мой спутник во время путешествия по Америке, работал еще над книгой Marie, on l’Esclavage aux Etats-Unis («Мария, или Рабство в Соединенных Штатах»). Главная цель г. Бомона состояла в том, чтобы оценить положение негров в англо-американском обществе. Сочинение его бросает новый и яркий свет на вопрос о рабстве, жизненный вопрос для соединенных республик. Если я не ошибаюсь, то книга г. Бомона, возбудив живой интерес в читателях, желающих получить от нее сильные впечатления и ищущих картинных изображений, должна
7
Законодательные и административные документы были мне доставлены с обязательностью, воспоминание о которой всегда будет вызывать у меня признательность. В числе американских должностных лиц, которые таким образом содействовали моим исследованиям, я должен особенно упомянуть г. Эдварда Ливингстона, бывшего тогда статс-секретарем (теперь он посланник в Париже). Во время моего пребывания в среде членов конгресса, г. Ливингстон любезно передал мне большую часть имеющихся у меня документов относительно союзного правительства. Ливингстон – один из тех редких людей, которых можно полюбить, читая их сочинения, они еще раньше знакомства с ними вызывают удивление и уважение, им приятно быть признательным.
8
1341649 миль. См. Darby‘s View of the United States, стр. 469.
9
Франция имеет в себе 35181 кв. льё.
10
Красная река.
11
2500 миль, 1032 льё (4307 верст). См. Уорден: «Описание Соединенных Штатов», т. I, стр. 166.
12
1364 мили, 563 льё (2350 верст). См. id т. I, стр. 169.
13
Миссури. См. id. т. I, стр. 132 (1278 льё) (5973 версты).
14
Арканзас. См. id. т. I, стр. 188 (877 льё) (4099 верст).
15
Красная река. См. id т. I. стр. 190 (598 льё) (2795 верст).
16
Огио. См. id. т. I, стр. 192 (490 льё) (2290 верст).
17
Иллинойс, Сан-Педро, Сан-Франциско, Муангона. За основание для приведенных выше мер я взял законную милю (statute mile) и почтовую милю или льё в 2000 туазов.
18
100 миль.
19
Около 900 миль.
20
В Антильском море, по словам Мальт-Брена (т. 3, стр. 726), вода так прозрачна, что можно различать кораллы и рыб на глубине 60 саженей. Корабль кажется плывущим в воздухе. Головокружение охватывает путешественника, взор которого проникает сквозь хрустальную влагу в подводные сады, где раковины и золотистые рыбы блестят между группами фукусов и кустами морских водорослей.
21
С тех пор нашли сходство между физическим строением, языком и обычаями, с одной стороны, североамериканских индейцев, а с другой – тунгусов, маньчжуров, монголов, татар и других кочующих племен Азии. Последние живут близко к Берингову проливу, что позволяет предположить, что в древнюю эпоху они могли перейти на материк Америки, тогда еще безлюдный, и населить его. Но наука пока не дошла до разъяснения этого вопроса. См. об этом Мальт-Брёна – т. 5, сочинения Гумбольдта; Фишера«Соображения о происхождении американцев».Adair; History of the American Indians.
22
У ирокезов случалось, как говорит президент Джефферсон («Заметки о Виргинии», стр. 148), что когда они подвергались нападению сильнейшего неприятеля, то старики отказывались спасаться бегством, не желая пережить гибель их страны, и без страха встречали смерть подобно древним римлянам при взятии Рима галлами.
Далее на стр. 150 он говорит: «Не бывало примера, чтобы индеец, попавший в плен к врагам, просил пощадить его жизнь. Напротив, пленный ищет, так сказать, смерти от рук своих победителей, всеми способами оскорбляя и вызывая их».
23
См.: Лепаж-Дюпратц «История Луизианы»; Шарльвуа «История Новой Франции»; письмо пр. Геквельдера; Transactions of the American philosophical Society, т. I; Джефферсон «Заметки о Виргинии», стр. 135–190. Особенно большое значение имеет то, что говорит Джефферсон, вследствие как личного достоинства автора и его особенного положения, так и времени, когда он писал, отличавшегося положительностью и точностью.
24
Хартия, дарованная английской королевской властью в 1609 году, заключала в себе, между прочими пунктами, что колонисты будут уплачивать короне пятую часть продукта, получаемого от золотых и серебряных рудников. См.«Жизнь Вашингтона»,соч. Маршаля, т. I, стр. 18–66.
25
Значительная часть новых колонистов, говорит Стис (Stith:History of Virginia), были беспутные молодые люди из хороших семей, которых родственники отправляли за море, чтобы избавить их от позорной участи. Бывшие слуги, злостные банкроты, развратники и тому подобные люди, больше способные грабить и разрушать, чем создать прочное учреждение, составляли остальное; склонные к беспорядку, такие коноводы легко вовлекли эту толпу во всякого рода безрассудства и крайности. См. относительно истории Виргинии следующие сочинения:History of Virginia from the first Settlements in the year 1624, by Smith; History of Virginia, by William Stith; History of Virginia from the earliest period, by Beverley,переведена на французский язык в 1807 году.
26
Только уже позже некоторое число богатых английских землевладельцев переселилось в колонию.
27
Рабство введено было около 1620 года через посредство одного голландского корабля, высадившего двадцать негров на берегах реки Джемса. См.Chalmer.
28
Штаты Новой Англии находятся к востоку от Гудзона; их в настоящее время шесть: 1) Коннектикут, 2) Род-Айленд, 3) Массачусетс, 4) Вермонт, 5) Нью-Гемпшир и 6) Мэн.
29
New England’s Memorial, стр. 13. Бостон 1826г. См. такжеИсториюХетчинсона, т. 2, стр. 440.
30
New England’s Memorial,стр. 22.
31
Эта скала сделалась предметом почитания в Соединенных Штатах. Я видел ее обломки, бережно сохраняемые во многих городах Союза. Не ясно ли это доказывает, что сила и величие человека заключаются в его душе? Вот камень, к которому одну минуту прикасалась нога нескольких жалких людей, и этот камень делается знаменитым; он привлекает к себе взоры великого народа. Его обломки почитаются. А что сделалось со столькими дворцами? Кто об этом заботится?
32
New England’s Memorial, стр. 35.
33
Эмигранты, создавшие штат Род-Айленд в 1638 году,– те, кто основался в Нью-Хейвене в 1637г., первые жители Коннектикута в 1639г. и основавшие Провиденс в 1640г.,
34
Такой случай был в штате Нью-Йорк.
35
Так было в Мэриленде, обеих Каролинах, Пенсильвании и Нью-Джерси. См.Pitkin’s History, т. I, стр. 11–31.
36
См. в сочинении, озаглавленном:Historical collection of state papers and other authentic documents intended as materials for an history of the United Slates of America, by Ebeneser Hasard, printed at Philadelphia, MDCOXCII,очень большое число документов, драгоценных по своему содержанию и достоверности, относившихся к первому времени существования колоний, между прочим различные хартии, дарованные им английским королевским правительством, а также первые акты местного правительства.
См. также разбор всех этих хартий, сделанный мистером Стори, бывшим судьей Верховного суда Соединенных Штатов, во введении к его комментариям на конституцию Соединенных Штатов.
Из всех этих документов оказывается, что начала представительного правления и внешние формы политической свободы были введены во всех колониях почти со времени их возникновения. Эти начала получили на севере большее развитие, чем на юге, но они были везде.
37
См.:Pitkin’s History,стр. 35, т. II. См.:The History of the colony of Massachusetts, by Hutchinson,т. I, стр. 9.
38
См.id.стр. 42–47.
39
Жители Массачусетса при установлении уголовных и гражданских законов судопроизводства и судов отклонились от обычаев, которым следовали в Англии. В 1650 году имени короля еще не было в заголовке судебных решений. См.ИсториюХетчинсона, т. I, стр. 452.
40
Code of1650 г., стр. 28 (Hartford, 1830).
41
См. также вИсторииХетчинсона, т. I, стр. 435–456, разбор уголовного кодекса, принятого в 1648 году колонией Массачусетс. Он изложен на основании тех же начал, как и кодекс штата Коннектикут.
42
Прелюбодеяние наказывалось смертью также и по законам Массачусетса, и Хетчинсон, т. I, стр. 441, говорит, что действительно многие люди были подвергнуты смертной казни за это преступление. Он приводит по этому поводу любопытный анекдот, относившийся к 1663 году. Одна замужняя женщина находилась в любовной связи с молодым человеком; она овдовела и вышла за него замуж; прошло несколько лет, наконец в обществе стали подозревать о близости, существовавшей когда-то между супругами: они подверглись уголовному преследованию, были заключены в тюрьму и их обоих едва не присудили к смертной казни.
43
Code, of1650, стр. 48.
Иногда случалось, что судьи назначали эти различные наказания в совокупности, как это видно из решения, постановленного в 1643г. (New-Haven antiquitiesстр. 114), которым определено, что Маргарет Бедфорд, уличенная в предосудительных поступках, должна быть наказана розгами и обязана будет выйти замуж за Николаса Джеммингса, бывшего ее сообщником.
44
New-Наveп antiquitiesстр. 104. См. также вИсторииХетчинсона, т. I, стр. 436, многие решения столь же удивительные, как и эти.
45
Code of1650, стр. 50, 57.
46
Id.,стр. 64.
47
Code of1650, стр. 44.
48
Так было не в одном Коннектикуте. См. между прочим закон, изданный 13 сентября 1644г. в Массачусетсе, принуждавший к изгнанию анабаптистов.Historical collection of state papersт. 1, стр. 538. См. также закон, обнародованный 14 октября 1656 года против квакеров: «Имея в виду,– говорит этот закон,– что вновь возникла проклятая секта еретиков, именуемых квакерами…» – следуют постановления, которыми присуждаются к очень большой пене капитаны кораблей, если они привезут в страну квакеров. Квакеры, которым удается в нее проникнуть, подвергаются наказанию розгами и заключению в тюрьму. Те, кто станет защищать свои убеждения, будут сначала подвергнуты пене, а потом посажены в тюрьму и изгнаны из провинции,Histor. collectionт. I, стр. 630.
49
По уголовным законам Массачусетса католический священник, появившийся в колонии после изгнания оттуда, наказывается смертью.
50
Code of1650, стр. 96.
51
New-Епglапd’s Memorial, стр. 316.
52
Конституция 1638 г., стр. 17.
53
Уже в 1641 году общее собрание штата Род-Айленд единогласно потребовало, чтобы правительство штата состояло из демократов и власть исходила от собрания свободных людей, которые одни имели право издавать законы и наблюдать за их исполнением.Code of1650, стр. 70.
54
Pitkin’s History,стр. 47.
55
Code of1650, стр. 80.
56
Code of1650, стр. 78.
57
Id. стр. 49.
58
См.ИсториюХетчинсона, т. I, ст. 455.
59
Id.стр. 40.
60
Code of1650, стр. 86.
61
Id.стр. 90.
62
Code of1650, стр. 90.
63
Mathiew’s magnalia Christi americana,т. 2, стр. 13. Эта речь была сказана Wînthrop’ом, его обвиняли в совершении произвольных действий при исполнении службы. После произнесения речи, из которой я взял вышеприведенный отрывок, он был оправдан при общих рукоплесканиях, и с тех пор его всякий раз вновь выбирали губернатором штата. См.Маршал,т. I. стр. 166.
64
Есть, конечно, такие преступления, по которым поручительство не допускается, но число их невелико.
65
См. Блекстон и Делольм, кн. I, гл. X.
66
Под названием законов о наследовании я понимаю все законы, главная цель которых – определить положение имущества после смерти владельца.
В это число входит закон о субституциях; правда, он имеет также тот результат, что препятствует собственнику распоряжаться своим имуществом при жизни, но он обязывает его к
67
Я хочу сказать не то, что мелкий владелец лучше обрабатывает землю, но он прилагает к ней больше старания и заботы и выигрывает трудом то, чего ему не хватает в искусстве.
68
Земля есть самая прочная собственность, и порой встречаются богатые люди, которые способны принести большие жертвы для ее приобретения и которые охотно теряют значительную часть своего дохода, чтобы упрочить остальную часть. Но это только отдельные случаи. Любовь к недвижимой собственности теперь встречается только у бедных. Мелкий землевладелец, менее просвещенный и имеющий меньше воображения и желаний, чем крупный, обычно только о том и заботится, чтобы увеличить свое поместье, а часто бывает, что наследства, браки и торговые случайности мало-помалу дают ему средства для этого.
Haряду с тенденцией, заставляющей людей разделять земли, существует, следовательно, другая, направляющая к их накоплению. Но, будучи достаточной для того, чтобы воспрепятствовать дроблению собственности до бесконечности, она не настолько сильна, чтобы создать большие земельные богатства и удержать их в одних и тех же семьях.
69
Поправки, сделанные в конституции Мэриленда в 1801 и 1809 годах.
70
Число общин в штате Массачусетс было в 1830 году 305, число жителей 610 014, что приблизительно по 2000 жителей на общину.
71
Эти правила неприменимы к большим общинам. Последние имеют общинный совет, разделяющийся на два отделения; но это исключение, которое должно быть разрешено в законодательном порядке. См. закон 12 февраля 1822 года, регулирующий организацию властей в городе Бостон,Laws of Massachusetts,т. 2, стр. 588. Это касается больших городов; часто случается также, что и маленькие города бывают подчинены особой администрации. В 1832 году насчитывалось 104 общины, управляемых таким способом в штате Нью-Йорк(William’s-Register).
72
Их выбирают троих в самых маленьких общинах и девять в самых больших. См.The Town officer,стр. 186. См. также главнейшие законы Массачусетса, относящиеся к Select-men:
Законы: 20 февраля 1786 г., т. I, стр. 219. – 24 февраля 1796 г., т. I, стр. 488. – 7 марта 1801 г., т. II, стр. 45. – 16 июня 1795 г., т. I, стр. 475. – 12 марта 1808 г., т. II, стр. 186. – 28 февраля 1787 г., т. I, стр. 302. – 22 июня 1797 г., т. I, стр. 539.
73
См.Laws of Massachusetts,т. I, стр. 150. Закон 25 марта 1786 г.
74
Там же.
75
Все эти должностные лица действительно существуют на практике.
Чтобы ознакомиться с подробностями, касающимися обязанностей всех этих общинных чиновников, см. книгуTown officer, bу Isaac Goodwin. Worcester,1827 г., и собрание общих законов штата Массачусетс в 3 томах. Бостон, 1823.
76
См. закон 23 марта 1786г.Laws of Massachusetts,т. I, стр. 250.
77
Ibid.,закон 20 февраля 1786 г., т. I, стр. 217.
78
См. то же собрание, законы 25 июня 1789 г. и 8 марта 1827 г., т. I, стр. 367, и т. III, стр. 179.
79
См. закон 14 февраля 1821.Laws of Massachusetts,т. I, стр. 551.
80
См. закон 20 февраля 1819.Laws of Massachusetts,т. II, стр. 494.
81
Совет губернатора состоит из избираемых членов.
82
См. закон 2 ноября 1871.Laws of Massachusetts,т. I, стр. 61.
83
См.Town-officer,преимущественно на словах:Select-men, assessors, collectors, schools, surveyors of highways…Один пример из тысячи: государство запрещает без необходимости путешествовать в воскресенье. За исполнением этого закона наблюдают особые общинные чиновники –tythingmen(десятские). См. закон 8 марта 1792г.Laws of Massachusetts,т. I, стр. 410.
Select-men составляют избирательные списки для выбора губернатора и о результате выбора сообщают секретарю республики. Закон 24 февраля 1792. Id. т. I, стр. 488.
84
Пример: Select-men дают разрешение на устройство стоков, указывают места для боен, или для устройства такого рода промышленных заведений, которые вредно влияют на соседей. См. закон 7 июня 1785. T. I, стр. 193.
85
Пример: Select-men надзирают за народным здравием во время заразительных болезней и принимают необходимые меры совместно с мировыми судьями. Закон 22 июня 1797, т. I, стр. 139.
86
Я говорюпочти,потому что есть много случаев общинной жизни, которые регулируются или мировыми судьями в пределах их личной власти, или же мировыми судьями, образующими общее присутствие в главном городе округа. Пример: мировые судьи выдают свидетельства на право торговли. См. закон 28 февраля 1787, т. I, стр. 297.
87
Пример: разрешение на право торговли выдается лишь тому, кто представит удостоверение о хорошем поведении, выдаваемое select-men. Если последние отказывают в выдаче такого удостоверения, то можно жаловаться мировым судьям, соединенным во временный суд, которые могут выдать свидетельство. См. закон 12 марта 1808, т. II, стр. 186. Общины имеют право издавать обязательные правила (by-laws) и требовать соблюдения их под страхом пени, размер которой установлен; но правила эти подлежат утверждению временного суда. См. закон 23 марта 1786, т. I, стр. 254.
88
В Массачусетсе административные власти округа часто должны бывают высказываться по поводу действий общинных административных агентов; но дальше будет указано, что они занимаются этим рассмотрением в качестве судебной, а не административной власти.
89
Пример: общинные школьные комитеты должны ежегодно представлять отчет о состоянии школ секретарю республики. См. закон 10 марта 1827, т. II, стр. 183.
90
Мы увидим дальше, что такое губернатор; теперь я должен сказать лишь, что губернатор представляет исполнительную власть всего штата.
91
См. конституцию Массачусетса, гл. II, отдел I, параграф 9; гл. 3, параграф 3.
92
Один пример из многих других: в общину приезжает иностранец из страны, где свирепствует заразная болезнь. Он заболевает. Тогда двое мировых судей, по заявлению select-men, могут дать приказ шерифу округа перенести больного в другое место и наблюдать за ним. Закон 22 июня 1797 г., т. I, стр. 540.
Вообще мировые судьи входят во все важные акты административной жизни и придают им характер полусудебного действия.
93
Я говорю:большую часть,потому что действительно некоторые проступки администрации подлежат ведению обыкновенных судов. Например, если община отказывается дать необходимые средства на содержание своих школ, или назначит школьный комитет, то она присуждается к очень большому штрафу. Он назначается или судом, называемымsuprême judicial courts,или судомcommon pleas.См. закон 10 марта 1827 г., т. 3, стр. 190 Id., когда община не заготовляет военных запасов. Закон 21 февраля 1822 г., т. 2, стр. 570.
94
Мировые судьи принимают участие в размере личных своих прав в управлении общин и округов. Важнейшие акты общинной жизни обычно делаются не иначе, как с участием одного из них.
95
Дела, касающиеся округа и которыми занимается временный суд, могут быть сведены к следующим: 1) постройка зданий для тюрем и судов; 2) составление проекта сметы округа (вотирует ее законодательное собрание штата); 3) распределение установленного таким образом налога; 4) выдача некоторых патентов; 5) устройство и починка дорог в округе.
96
Таким образом, когда дело идет о дороге, то временный суд разрешает почти все затруднения с помощью присяжных.
97
См. закон 20 февраля 1786 г., т. I, стр. 217.
98
Есть косвенный способ заставить общину повиноваться: общины по закону обязаны содержать в хорошем состоянии свои дороги. Если они по небрежности не назначают сумм, требующихся на содержание дорог, то общинный чиновник, заведующий дорогами, имеет право своей властью собрать необходимые деньги. Поскольку сам он ответственен за дурное состояние дорог перед частными лицами, которые могут подать на него жалобу во временный суд, то можно быть уверенным, что он воспользуется против общины чрезвычайным правом, какое ему дает закон. Таким образом временный суд, угрожая чиновнику, присуждает общину к повиновению. См. закон 5 марта 1787 г., т. I, стр. 395.
99
Закон Массачусетса, т. 2, стр. 45.
100
Пример: если община упорно не назначает асессоров, то их назначает временный суд, и эти чиновники имеют такие же права, как и выбранные. См. приведенный выше закон 20 февраля 1787 г.
101
Я говорю, при временных судах. При обыкновенных судах существуют чиновники, которые исполняют при них некоторые из функций прокурорского надзора.
102
Члены большого жюри обязаны, например, извещать суды о дурном состоянии дорог. Закон Массачусетса, т. I, стр. 308.
103
Если казначей округа не представляет своего отчета. Закон Массачусетса, т. I, стр. 406.
104
Один пример из тысячи: частное лицо ломает свой экипаж или получает повреждение на плохой дороге; оно имеет право требовать возместить убытки во временном суде с общины и округа, на обязанности которых лежит починка дороги. Законы Массачусетса, т. I, стр. 309.
105
В случае нашествия неприятеля или вооруженного восстания, если общинные власти не поставляют ополчению военных припасов и других необходимых предметов, то община может быть присуждена к уплате штрафа от 200 до 500 долларов (1000–2700 франков).
Легко видеть, что в подобном случае может ни у кого не оказаться ни выгоды, ни желания брать на себя роль обвинителя. Поэтому закон добавляет: «Все граждане будут иметь право требовать наказания подобных проступков, причем половина штрафа должна поступать в пользу обвинителя». См. закон 6 марта 1810 г., т. II, стр. 236.
Такое постановление часто повторяется в законах Массачусетса.
Иногда закон таким способом возбуждает не частных лиц к преследованию общественных чиновников, а поощряет чиновников к преследованию неповиновения частных лиц. Пример: кто-нибудь из жителей отказывается выполнить указанную ему долю работы на дороге. Надсмотрщик за дорогами должен возбудить против него преследование и в случае его осуждения получает половину штрафа. См. вышеприведенные законы, т. I, стр. 308.
106
Относительно подробностей см.Revised statutesштата Нью-Йорк, XI главу I части, озаглавленную:Of the powers, duties and privileges of towns(«О правах, обязанностях и привилегиях общин»), T. 1, стр. 336–364.
См. в сборнике, носящем названиеDigest of the laws of Pennsylvania,слова:Assessors, Collectors, Constables, Overseers of the poor, Supervisors of highways;а также в сборникеActs of a general nature of the state of Ohio,закон, относящийся к общинам, стр. 412. Наконец специальные постановления, относящиеся к различным общинным должностям, как например,Township’s Clerks, Trustees, Overseers of the poor, Fence-Viewers, Appraisers of property, Township’s Treasurer, Constables, Supervisors of highways.
107
См.Revised statutes of the state of New-Yorkчасть 1, гл. XI, т. 1, стр. 340, Id. гл. XIIId.р. 366.Id. Acts of the state of Ohio.Закон 25 февраля 1824, относящийся до county commissioners, стр. 263.
См.Digest of the laws of Pennsylvaniaслова:County-Rates and levies,стр. 170.
В штате Нью-Йорк каждая община выбирает депутата, и он одновременно участвует в администрации и округа, и общины.
108
Есть даже такие южные штаты, где на членовcounty courtsвозложены все обязанности администрации. См.the Statutes of the state of Tennesseeстатьи:Judiciary, Taxes…
109
Пример: Управление по делам народного образования сосредоточено в руках правительства. Законодательное собрание назначает членов университетского совета, называемых регентами. Губернатор и вице-губернатор штата обязательно в него входят(Revised Statutes,т. 1, стр. 456). Университетские регенты ежегодно посещают колледжи и академии и представляют ежегодный доклад законодательному собранию. Их надзор не только кажущийся, вследствие особенных причин, заключающихся в следующем: колледжи, чтобы стать организованными учреждениями (корпорациями), которые могли бы покупать, продавать и владеть собственностью, должны
Ежегодно комиссары, наблюдающие за общественными училищами, должны представлять доклады о положении дела.Ibid.,стр, 488.
Такой же доклад представляется ежегодно о числе и положении бедных.Ibid.,стр. 631.
110
Если кто-нибудь признает себя потерпевшим от каких-либо действий, исходящих от школьных комиссаров (это общинные чиновники), то он может принести на них жалобу заведующему начальных школ, решение которого признается окончательным,Revised Statutes,т. 1, стр. 487.
В законах Нью-Йорка изредка встречаются постановления, сходные с теми, которые приведены мной в виде примеров. Но вообще эти попытки централизации слабы и дают мало результатов. Давая высшим государственным чиновникам право надзора и распоряжения над действиями низших агентов, им не позволяют награждать или наказывать. На одного и того же человека почти никогда не возлагается обязанность и давать приказания, и преследовать за непослушание, поэтому он имеет право приказывать, но не имеет средств заставить себе повиноваться.
В 1830 году школьный суперинтендант в своем ежегодном докладе законодательному собранию жаловался на то, что многие школьные комиссары, несмотря на его требования, не доставили ему отчетов, которые они обязаны доставлять. «Если такая неисправность, – добавляет он, – будет повторяться, то я вынужден буду преследовать их по закону перед подлежащим судом».
111
Пример. Чиновник прокурорского надзора в каждом графстве(district-attorney)должен производить взыскание всех штрафов выше 50 долларов, если только это право не предоставлено прямо законом другому чиновнику.Revised Statutes,часть 1, гл X, 1; V, 1, стр. 383.
112
Существует много примеров административной централизации в Массачусетсе. Так, общинные училищные комитеты обязаны ежегодно делать доклад секретарю штата.Laws of Massachusettsт. 1, стр. 367.
113
См. в конце книги текст конституции штата Нью-Йорк.
114
В Массачусетсе сенат не имеет никакой административной функции.
115
Как в штате Нью-Йорк. См. конституцию в конце книги.
116
На практике губернатор не всегда исполняет предприятия, задуманные законодательным корпусом; часто бывает, что последний, вотируя известное постановление, назначает и особых агентов для наблюдения за его исполнением.
117
Во многих штатах мировые судьи назначаются не губернатором.
118
Власть, представляемая государством, даже тогда, когда она сама не войдет в административные распоряжения, не должна, по-моему, отказываться от права проверки действий местной администрации. Например, я предполагаю, что правительственный агент, находящийся в определенном месте каждого штата, мог бы сообщать судебной власти о всех преступлениях и проступках, совершенных в общинах и округе. Не стал бы от этого порядок соблюдаться однообразнее, а между тем местная независимость не пострадала бы? Однако ничего подобного не существует в Америке. Выше судов округа нет ничего, а они получают лишь, так сказать, случайно сведения о тех административных проступках, которые должны преследовать.
119
Мне кажется, что Китай может представить самый совершенный образ того общественного благосостояния, которое очень централизованная администрация может дать подчиняющимся ей народам. Путешественники рассказывают, что у китайцев существует спокойствие без счастья, промышленная ловкость без прогресса, прочность без силы и материальный порядок без общественной нравственности. Общественная жизнь идет у них всегда довольно хорошо и никогда – очень хорошо. Я думаю, что если Китай будет открыт для европейцев, то они найдут в нем превосходнейший образец административной централизации, какой только существует в мире.
120
Один талантливый писатель, который при сравнении финансов Соединенных Штатов и Франции доказал, что ум не всегда может заменить собой знание фактов, справедливо упрекает американцев за тот запутанный порядок, который наблюдается в их общинных сметах, и, представив образец бюджета французского департамента, добавляет: «Благодаря централизации, этому достойному удивления созданию великого человека, муниципальные бюджеты как больших городов, так и самых скромных общин, с одного конца королевства до другого, представляют не меньший порядок и методичность». Конечно, я восхищаюсь таким результатом, но вижу, что большинство французских общин, счетоводство которых так совершенно, погружены в глубокое невежество относительно их действительных интересов, и находятся во власти такой непобедимой апатии, что общество в них скорее прозябает, чем живет; с другой стороны, я вижу в этих самых американских общинах, сметы которых составлены не по методическим и не по однообразным планам, население просвещенное, деятельное, предприимчивое. Я наблюдаю, что общество в них постоянно работает. Это зрелище меня удивляет, потому что, на мой взгляд, главная цель хорошего правительства состоит в том, чтобы устроить благосостояние народа, а не установить известный порядок в его бедственном положении. Поэтому я спрашиваю себя, нельзя ли приписать одной и той же причине и благоденствие американских общин, и внешний беспорядок в их финансовом управлении, а также бедственное состояние французской общины и совершенство ее сметы. Во всяком случае, я не доверяю добру, которое соединено с таким количеством зол, и легко мирюсь со злом, которое искупается таким количеством добра.
121
Суд пэров в Англии образует и последнюю апелляционную инстанцию в некоторых гражданских делах. См. Блэкстон, кн. III, гл. IV.
122
Это не значит, что офицера можно было лишить его чина, но его можно лишить командования.
123
Глава I, отдел II, § 8.
124
См. конституции Иллинойса, Мэна, Коннектикута и Джорджии.
125
См. в конце книги текст союзной конституции.
126
См. статьи первой конфедерации, образовавшейся в 1778 году. Эта союзная конституция только в 1781 году была принята всеми штатами. См. также анализ этой конституции, сделанныйФедералистомс 15 по 22 включительно и г. Стори в его толкованиях на конституцию Соединенных Штатов, стр. 85–115.
127
Конгресс сделал это заявление 21 февраля 1787 г.
128
Оно состояло только из 55 человек. В состав его входили Вашингтон, Мэдиссон, Гамильтон и оба Мориса.
129
Он был принят не членами законодательных собраний. Народом для этой цели были избраны особые депутаты; в каждом из таких собраний новая конституция была предметом обстоятельного обсуждения.
130
См. поправку к федеральной конституции.Federalist,№32;Story,стр. 711;Kent’s commentaries,т. I, стр. 364.
Следует заметить, что даже во всех случаях, когда конституцией не предоставлено конгрессуисключительногоправа устанавливать порядок для определенных дел, это могут делать штаты до тех пор, пока конгресс не найдет нужным этим заняться. Например, конгресс имеет право издать общий закон о банкротстве, но он его не издает, и тогда каждый штат может установить его по-своему. Впрочем, этот пункт был установлен только после обсуждения в судах, так что он касается лишь судопроизводства.
131
Действие этого суда не непосредственное, как мы это увидим ниже.
132
В 45-м номереФедералистаэто разделение верховной власти между Союзом и отдельными штатами толкуется таким образом: «Атрибуты власти, переданные конституцией союзному правительству, точно определены и их немного, остающиеся же за отдельными штатами, напротив, неопределенны и многочисленны. Первые выражаются преимущественно во внешних действиях, каковы, например, война и мир, переговоры, торговые отношения. Власть же, удержанная за собой отдельными штатами, распространяется на все предметы, которые, совершаясь в кругу обыкновенных дел, касаются жизни, свободы и благосостояния штата».
Мне еще часто придется цитировать в этом сочиненииFederalist.Когда законопроект, ставший потом конституцией Соединенных Штатов, находился еще перед народом, на одобрение которого он был предложен, то три человека, бывшие уже тогда известными и сделавшиеся еще более знаменитыми впоследствии – Джон Джей, Гамильтон и Мэдиссон, – соединились вместе с целью выяснить в глазах народа достоинство проекта, переданного на его рассмотрение. Они издали в виде журнала ряд статей, совокупность которых составляет целый трактат.
Они дали своему журналу названиеФедералист, которое и осталось за ним.
Федералист– прекрасный журнал, который, хотя и касается специально Америки, но должен бы быть хорошо знаком государственным деятелям всех стран.
133
См. конституцию отд. VIII,Федералист№41 и 42.Kent’s commentaries,т. I, стр. 207 и след.;Story,стр. 329, 514.
134
Существуют еще многие права, как например, право издания общего закона о банкротствах, право выдачи патентов на изобретения. Понятно, почему в этих делах необходимо было вмешательство всего Союза.
135
Даже и в этом случае вмешательство его не прямое. Союз действует через посредство своих судов, как мы увидим далее.
136
Союзная конституция. Отд. X, ст. 1.
137
Конституция отд. VIII, IX, X, Federalist, № 30–36 включительно. Id. 41, 42, 43, 44. Kent’s commentaries, т. I, стр. 207 и 381. Story, id, стр. 329, 514.
138
Каждые десять лет конгресс вновь определяет количество депутатов, посылаемых от каждого штата в палату представителей. Общее число их было в 1789 году – 69, в 1833 году – 240 (American almanac,1834, стр. 194).
В конституции было сказано, что число представителей не должно превышать одного на 30000 жителей; но наименьшее их число не было определено. Конгресс не счел нужным увеличивать число представителей в той же пропорции, как возрастало население. Первым законом, относившимся к этому предмету 14 апреля 1792 года (см.Laws of the United States,by Story, т. I, стр. 235) было решено, что на каждые 33000 жителей будет по одному представителю. Последним законом, изданным в 1832 году, установлено число 1 представителя на 48000 жителей. В составе представляемого населения считаются все свободные люди и три пятых невольничьего населения.
139
Federalist,№52–66 включительно;Story,стр. 199–314. Конституция, отд. II и III.
140
Federalist,№67–77 включительно; Конституция, ст. II.Story,стр. 315 и 515–780;Kent’s commentaries,стр. 255.
141
Конституция оставила под сомнением вопрос о том, должен ли президент спрашивать согласия сената в случае удаления от должности союзного чиновника, как и в случае его назначения. В №77Федералиставопрос этот разрешается утвердительно, но в 1789 году конгресс постановил, что поскольку президент лицо ответственное, то невозможно заставить его действовать через агентов, не имеющих его доверия. См.Kent’s commentaries,т. I, стр. 289.
142
Суммы, уплачиваемые государством этим различным чиновникам ежегодно, достигают 200000000 франков.
143
Ежегодно в Соединенных Штатах издается календарь, называемыйNational Calendar; внем содержатся фамилии всех должностных лиц Союза. Указанное здесь число я взял изNational Calendarза 1833 год.
Из предыдущего следует, что французский король располагает в одиннадцать раз большим числом мест, чем президент Соединенных Штатов, хотя население Франции только в полтора раза больше населения Союза.
144
Столько же, сколько он посылал членов в конгресс. Число избирателей на выборах 1838 года было 288.(The national calendar.)
145
Выборщики от одного штата собираются вместе, но они передают в центральное государственное управление список отдельных голосов, а не результат голосования большинства.
146
В этом случае вопрос решается большинством штатов, а не большинством членов, так что при обсуждении этого вопроса Нью-Йорк имеет значение не больше, чем Род-Айленд. Таким образом, сначала спрашивается мнение граждан Союза, как если бы они составляли один народ, а если они не могут согласиться, тогда снова восстанавливается разделение на штаты и каждому из них дается отдельный и независимый голос.
Это еще одна из странностей, представляемых союзной конституцией и объясняемых только столкновением противоположных интересов.
147
Однако Джефферсон в 1801 году был избран только после тридцатишестикратной подачи голосов.
148
См. главу VI:О судебной власти в Соединенных Штатах.В этой главе указаны общие принципы американцев в судебном деле. См. также Союзную конституцию, ст. 3.
См. сочинение под заглавием:The Federalist№78–83 включительно.Constitutional law, being a view of the practice and juridiction of the courts of the United States by Thomas Sergeant.
См.Story,стр. 134–162, 489–511, 581, 668. См. органический закон 24 сентября
149
Больше всего нуждаются в судах законы союзов, а между тем в союзах меньше всего их и учреждено. Причина в том, что большая часть союзов была образована независимыми государствами, не имевшими действительного намерения повиноваться центральному правительству и которые хотя и давали ему право распоряжаться, но старательно сохранят за собой возможность его не слушаться.
150
Союз был разделен на округа; в каждом из этих округов был назначен постоянный союзный судья. Суд, в котором он председательствовал, стал называться окружным судом(district-court).
Кроме того, каждый из судей, входящих в состав Верховного суда, должен был ежегодно объезжать часть территории республики, чтобы решать на месте более важные процессы. Суд, в котором он председательствовал, назван был объездным(circuit-court).
Наконец наиболее важные дела должны были или прямо, или по апелляции передаваться в Верховный суд, в присутствии которого все объездные судьи собираются один раз в год, образуя общее торжественное заседание.
Система присяжных введена была в союзные суды таким же образом, как и в суды штатов и для подобных же случаев.
Не существует, как видно, никакой аналогии между Верховным судом Соединенных Штатов и нашим кассационным судом. Верховный суд может действовать в качестве первой инстанции, тогда как кассационный суд может быть только второй или третьей. Правда, Верховный суд, подобно кассационному суду, представляет собой единичное судебное учреждение, в обязанности которого возложено установление однообразного судопроизводства; но Верховный суд рассуждает как о факте, так и о праве, исамвносит решение, не передавая дела в другой суд, чего не может делать суд кассационный.
См. органический закон 24 сентября 1789г.,Laws of the United States,сост. Story, т. I, стр. 53.
151
Впрочем, чтобы сделать эти споры о подсудности менее частыми, решено было, чтобы в значительном числе союзных процессов суды отдельных штатов могли решать о подсудности наравне с союзными судами; но в таких случаях обвиненной стороне было предоставлено постоянное право апелляции в Верховный суд Соединенных Штатов. Верховный суд Виргинии отрицал, но напрасно, право Верховного гуда Соединенных Штатов решать дела по апелляции на его постановления.
См.Kent’s commentaries,т. I, стр. 300, 370 и след.
См.Story’s comm.,стр. 646, и органический закон 1789г.;Laws оf the United States,т. I, стр. 53.
152
Конституция говорит также, что ведению союзных судов подлежат все тяжбы, могущие возникнуть между штатом и гражданами другого штата. Скоро возник вопрос о том, есть ли в конституции все случаи тяжбы между штатом и гражданами другого штата, независимо от того, кто из них будетистцом.Верховный суд разрешил вопрос утвердительно, но решение это возбудило беспокойство в отдельных штатах, которые боялись, что вопреки их желанию будут по всякому поводу требовать к ответу перед союзными судами. Поэтому в конституцию была введена поправка, в силу которой судебная власть Союза не могла простираться на процессы, гдеискпредъявлялся к одному из штатов гражданами другого. См.Story’s commentaries,стр. 624.
153
Пример: все случаи пиратства.
154
Правда, в это положение были введены ограничения допущением отдельных штатов в сенат, в качестве независимых государств, и предоставлением им отдельной подачи голоса в палате представителей в случае выбора президента; но все это – исключения. Преобладающим является противоположный принцип.
155
Совершенно ясно, говорит г. Стори, стр. 503, что всякий закон, расширяющий, суживающий или изменяющий каким-нибудь образом намерение сторон, выражающееся в условиях контракта, изменяетimpairsэтот контракт. Тот же автор в том месте определяет, что именно союзная юстиция подразумевает под контрактом. Определение это очень широко. Концессия, выданная штатом частному лицу и принятая последним, есть контракт и не может быть отнята в силу действия нового закона. Грамота, данная штатом какой-нибудь компании, есть контракт и составляет такой же закон для штата, как и для концессионера. Стало быть, та статья конституции, о которой мы говорим, охраняет существование значительной частиприобретенных прав,но не всех их. Я могу совершенно законно владеть имуществом, хотя оно перешло в мои руки и не по контракту. Право владения им есть для меня приобретенное право, но оно не охраняется союзной конституцией.
156
Вот замечательный пример, приводимый г. Стори, стр. 508. Дармутское училище в Нью-Гемпшире было основано в силу грамоты, данной некоторым частным лицам ранее американской революции. Заведующие им лица, в силу этой грамоты, образовали организованное общество, или, по американскому выражению,корпорацию.Законодательное собрание Нью-Гемпшира нашло нужным изменить редакцию первоначальной грамоты и перенесло на новое управление все права, привилегии и льготы, вытекавшие из нее. Прежнее управление воспротивилось этому и апеллировало в союзный суд, который решил дело в его пользу на том основании, что первоначальная грамота представляла собой настоящий контракт между штатом и концессионерами и что новый закон не мог изменять условий этой грамоты, не нарушая тем прав, приобретенных в силу контракта, а следовательно, и 1-й статьи X отдела конституции Соединенных Штатов.
157
См. главуСудебная власть в Соединенных Штатах.
158
В это время знаменитый Александр Гамильтон, один из наиболее влиятельных составителей конституции, не побоялся высказать в №71Федералистаследующее:
«Я знаю, что есть люди, которым исполнительная власть не могла бы ничем более понравиться, как рабским подчинением желаниям народа или законодательного собрания; но мне кажется, что они имеют весьма грубое понятие как о цели всякого правительства, так и о действительных способах достижения общественного благосостояния.
Что мнения народа, когда они продуманы и созрели, служат руководством для тех, кому народ поручает ведение своих дел, это вытекает из установления республиканской конституции; но республиканские принципы вовсе не требуют того, чтобы надо было увлекаться всяким ветром народных страстей или тотчас повиноваться минутным импульсам, которые толпа может получать вследствие лукавых действий людей, льстящих ее предрассудкам во вред ее действительным интересам.
Правда, что народ обычно хочет достичь только общественного блага, но, стремясь к нему, он часто ошибается. Если бы ему стали говорить, что он всегда правильно судит относительно способов, которые должно употребить для получения национального благосостояния, то его здравый смысл заставил бы его отнестись с презрением к
Когда истинные интересы народа находятся в противоречии с его желаниями, то долг каждого, кто поставлен им на страже этих интересов, бороться с заблуждением, жертвой которого становится народ, чтобы дать ему время очнуться и хладнокровно взглянуть на положение вещей. И не раз бывало, что народ, спасенный таким образом от гибельных последствий его собственных ошибок, воздвигал благодарственные памятники тем людям, которые имели великодушное мужество рисковать его неудовольствием ради его пользы».
159
Так было у греков при Филиппе, когда этот государь взял на себя исполнение приговора амфиктионов. То же произошло в Нидерландской республике, где всегда высшее распоряжение принадлежало провинции Голландии. То же в наше время происходит в Германском союзе, в котором Австрия и Пруссия являются исполнителями решений союзного совета и от его имени господствуют над всем союзом.
160
Так всегда было в Швейцарском союзе. Швейцария уже несколько веков не существовала бы, если бы не взаимная зависть ее соседей.
161
Я не говорю здесь о союзе мелких республик, но о большой сплоченной республике.
162
См. мексиканскую конституцию 1824 года.
163
Пример: конституцией дано Союзу право продавать за свой счет незанятые земли. Представим, что штат Огайо присваивает себе это право относительно земель, находящихся внутри его границ, под тем предлогом, что конституция имела в виду лишь территорию не подведомственную еще никакому штату, и на этом основании он хочет сам их продавать. Судебный спор действительно был бы между приобретателями, получившими документы от Союза и получившими их от штата, а не между Союзом и штатом Огайо. Но если бы суд Соединенных Штатов потребовал ввода во владение союзного приобретателя, а суды Огайо охраняли бы владение имуществом его противника, то во что превратилась бы тогда легальная фикция?
164
Kent’s commentaries,т. 1, стр. 244. Надо заметить, что я выбрал вышеприведенный пример из периода после установления настоящей конституции. Если бы я захотел обратиться к эпохе первого Союза, то мог бы указать на факты еще более убедительные. В то время в народе царит настоящий энтузиазм; представителем революции был человек в высшей степени популярный, а между тем в эту эпоху конгресс, собственно, не имел ничего в своем распоряжении. У него не хватало ни людей, ни денег. Самые лучшие выработанные им планы не удавались при выполнении их, и Союз, постоянно стоявший на краю гибели, был спасен слабостью своих врагов, а не собственной силой.
165
Они пишут в журналах лишь в тех редких случаях, когда хотят обратиться к народу и говорить от своего имени, когда, например, на их счет распространена какая-нибудь клевета и они желают восстановить справедливость.
166
Я пока еще не знаю, способно ли подобное обдуманное и спокойное убеждение возвести человека когда-нибудь на такую высоту горячности и самоотвержения, как это делают догматические верования.
167
Письмо к Мэдиссону от 20 декабря 1787 г.
168
Я понимаю здесь словомагистратурав самом широком его смысле, применяя ко всем лицам, в обязанности которых входит приведение в исполнение законов.
169
См. закон 27 февраля 1813 г. Общее собрание законов Массачусетса, т. II, стр. 331 Нужно сказать, что потом присяжные избираются по жребию из списков.
170
Закон 28 февраля 1787 г. См. Общее собрание законов Массачусетса, т. I, стр. 302. Вот текст закона:
«Select-menкаждой общины должны вывесить в лавках кабатчиков, трактирщиков и мелочных торговцев список лиц, известных как пьяниц, игроков и таких людей, которые имеют привычку растрачивать в этих домах свое время и состояние, и хозяева сказанных домов, которые после такого предупреждения допустят, чтобы сказанные лица пили и играли в их помещении, или будут им продавать спиртные напитки, подвергаются штрафу».
171
Излишне объяснять, что я говорю здесь о демократическом правлении, примененном к большому народу, а не к маленькому племени.
172
Понятно, что словобедныйздесь, как и во всей этой главе, имеет не абсолютное, а относительное значение. Американские бедные, при сравнении их с европейскими, могут часто показаться богатыми; однако справедливо будет называть их бедными, противопоставляя их тем из их сограждан, которые богаче их.
173
Довольство, в котором живут в Соединенных Штатах второстепенные чиновники, зависит еще от другой причины, не находящейся в связи с общим направлением демократии: она состоит в том, что всякого рода частная деятельность там очень продуктивна; государство не нашло бы второстепенных чиновников, если бы оно не согласилось им хорошо платить. Таким образом, оно находится в положении коммерческого предприятия, которое вынуждено выдерживать сильную конкуренцию, каковы бы ни были его стремления к экономии.
174
Штат Огайо, в котором живет миллион жителей, платит губернатору только 1200 долларов, или 6504 франка жалованья.
175
Чтобы сделать это положение наглядным, достаточно узнать жалованье, получаемое некоторыми из агентов союзного правительства. Я счел нужным сопоставить с ним оклады французских чиновников, занимающих соответствующие должности, чтобы сравнение их вполне уяснило читателю положение дел.
Соединенные Штаты
Министерство финансов (treasury department)
Пристав (messager) – 3734 фр.
Канцелярский чиновник с наименьшим жалованьем – 5420 фр.
Канцелярский чиновник с наибольшим жалованьем – 8672 фр.
Правитель канцелярии (chief clerk) – 10840 фр.
Министр (secretary of state) – 32520 фр.
Глава правительства (президент) – 135000 фр.
Франция
Министерство финансов
Пристав (huissier) при министре – 1500 фр.
Канцелярский чиновник с наименьшим жалованьем – 1000–1800 фр.
Канцелярский чиновник с наибольшим жалованьем – 3200–3600 фр.
Правитель канцелярии (secrétaire gĕnéral) – 20000 фр.
Министр – 80000 фр.
Глава правительства, король – 12000000 фр.
Может, я напрасно
176
См., между прочим, в американских бюджетах, что стоит им призрение неимущих и даровое обучение.
В 1831 году в штате Нью-Йорк была издержана на призрение неимущих сумма в 1290000 франков, а сумма, предназначенная на дело народного образования, определяется по меньшей мере в 5420000 франков (William’s New-Yоrк annual register1832 г., стр. 205 и 243).
Штат Нью-Йорк имел в 1830 году только 1900000 жителей, что не составляет удвоенного числа жителей Северного департамента.
177
Оказывается, американцы имеют четыре вида бюджета: Союз имеет свой бюджет, штаты, округа и общины имеют также свои бюджеты. Во время моего пребывания в Америке я производил большие изыскания для того, чтобы узнать сумму общественных расходов в общинах и округах главнейших штатов Союза. Я легко мог получить бюджеты наиболее значительных общин, но достать бюджеты маленьких общин оказалось для меня невозможным. Таким образом, я не могу составить никакого точного понятия об общинных расходах. Что касается расходов округов, то я имею на сей счет документы, которые, несмотря на неполноту, заслуживают, может, по своему характеру, чтобы на них было обращено внимание читателя. Любезности T. Riebard’а, бывшего мэра г. Филадельфии, я обязан тем, что имею бюджеты тринадцати округов штата Пенсильвании за 1830 г.; эти округа следующие: Лебенон, Центр, Франклин, Лафайет, Монтгомери, Люцерн, Дофин, Буттлер, Аллегейни, Колумбия, Нортамберленд, Нортгемптон, Филадельфия. В них было в 1830 году 495207 жителей. Если взглянуть на карту Пенсильвании, то можно видеть, что эти тринадцать округов разбросаны по всем направлениям и подчинены всем общим условиям, которые могут влиять на положение страны, так что невозможно сказать, почему бы они не могли дать верное понятие о внесении на потребности Союза 12 фр. 70 сант., да на потребности Пенсильвании 3 фр. 80 сант., из чего следует, что в 1830 году эти граждане дали обществу для удовлетворения всех общественных потребностей (не считая общинных расходов) по 20 франков 14 сантимов. Этот результат, как видно, вдвойне неполный, потому что он относится лишь к одному году и заключает в себе только часть всех общественных повинностей, но достоинство его то, что он верен.
178
Желавшие провести параллель между расходами американцев и нашими понимали, что нельзя сравнивать общую сумму общественных расходов Франции с соответствующей суммой для Америки; они пытались сравнить между собой отдельные части этих расходов. Но легко доказать, что этот второй способ непригоден не менее первого.
С чем я буду сравнивать наш национальный бюджет? С бюджетом Союза? Но Союз занимается гораздо меньшим числом предметов, чем наше центральное правительство, и, разумеется, сметные расходы его должны быть гораздо меньше. Сопоставлю ли я наши департаментские бюджеты с бюджетами отдельных штатов, составляющих Союз? Но отдельные штаты обыкновенно заведуют более многочисленными и важными интересами, чем те, которые находятся в ведении нашей департаментской администрации; поэтому их расходы, естественно, должны быть более значительны. Что же касается бюджетов округов, то в нашей финансовой системе нет ничего на них похожего. Включим ли мы показанные в них расходы в государственный бюджет или в общинный? Общинные расходы существуют в обеих странах, но они не всегда однозначны. В Америке община берет на себя многие заботы, которые во Франции она предоставляет департаменту или государству. А что следует подразумевать под общинными расходами в Америке? Организация общины в разных штатах различна. Что же возьмем мы за правило? То ли, что происходит в Новой Англии, или что делается в Джорджии, Пенсильвании или Иллинойсе?
Легко заметить, что между некоторыми бюджетами обеих стран существует известного рода аналогия; но так как составляющие их элементы всегда более или менее отличаются друг от друга, то невозможно провести между ними серьезное сравнение.
179
Если бы даже мы и достигли того, что узнали бы точную сумму, которую каждый французский или американский гражданин вносит в общественную казну, то и тогда мы получили бы лишь долю истины.
Правительство требует от плательщиков не только денег, но и личных услуг, которые могут быть тоже оценены. Государство набирает войско, при этом, независимо от содержания войска, принимаемого на себя всею нацией, необходимо еще, чтобы каждый солдат отдавал свое время, которое имеет большую или меньшую цену, смотря по употреблению, которое он мог бы из него сделать, если бы был свободен. То же следует сказать о службе в ополчении. Человек, входящий в состав ополчения временно, посвящает общественной безопасности дорогое время и действительно отдает государству то, что он сам теряет возможность приобрести. Приведя эти примеры, я бы мог привести еще многие другие. Правительство и Франции, и Америки взимают этого рода налоги, но кто может точно определить их величину в обеих странах?
Это еще не последнее затруднение, останавливающее вас, когда вы хотите сравнить общественные расходы Союза с нашими. Государство во Франции принимает на себя обязательства, которых оно не берет на себя в Америке. Французское правительство платит жалованье духовенству; американское правительство предоставляет эту заботу верующим. В Америке государство берет бедных на свое иждивение; во Франции оно предоставляет их общественной благотворительности. Мы даем своим чиновникам определенное жалованье; американцы позволяют им получать в свою пользу некоторые сборы. Во Франции натуральная повинность существует только на немногих дорогах, в Соединенных Штатах – почти на всех. Наши дороги открыты для всех проезжих, которые могут ездить по ним, ничего не платя; в Соединенных Штатах встречается много дорог с заставами. Все эти различия в способах, какими плательщик исполняет перед обществом лежащие на нем повинности, делают сравнение между двумя странами весьма затруднительным, потому что есть известные расходы, которые граждане не стали бы делать, или которые были бы меньше, если бы государство не делало их само от имени граждан.
180
См. подробные бюджеты морского министерства во Франции, а для АмерикиNational calendarза 1833 год, стр. 228.
181
Одним из самых необыкновенных, по моему мнению, было решение, которым американцы временно отказались от употребления чая. Все, кому известно, что люди крепче держатся за
182
«Президент, – говорится в конституции ст. II, отд.2, § 2, – заключает договоры на основании заключения и с согласия сената». Читатель не должен забывать, что срок избирательных полномочий сенаторов шестилетний и что, будучи избираемы составом законодательных собраний каждого штата, они, следовательно, проходят через двухстепенное избрание.
183
См. пятый томЖизни Вашингтонасоч. Маршалля. «В правительстве, организованном так, как правительство Соединенных Штатов, – говорит он на стр. 314, – глава его, как бы ни была велика его твердость, не может долго удерживать поток общественного мнения, а преобладавшее тогда мнение вело к войне. И действительно, в собрании конгресса, заседавшего в это время, очень часто случалось, что Вашингтон не имел уже большинства в палате представителей». Вне конгресса резкость речей, произносимых против него, доходила до крайности: в одном политическом собрании не побоялись косвенно сравнить его с изменником Арнольдом (стр. 265). Принадлежавшие к партии оппозиции, говорит также Маршалль (стр. 355), утверждали, что сторонники администрации составляли аристократическую партию, подчиненную Англии и которая, желая установить монархию, являлась вследствие того враждебной Франции, – партию, члены которой составляли род дворянства, имевшего, вместо родовых прав, банковые акции, и которая так боялась всякой меры, могущей повлиять на ценность бумаг, что оставалась нечувствительной ко всем оскорблениям, воздействие против каких требовалось одинаково и достоинством, и интересами нации.
184
Общества трезвости – ассоциации, члены которых взаимно обязуются не употреблять спиртных напитков. Во время моего пребывания в Соединенных Штатах в обществах трезвости насчитывалось уже более 270000 членов, и вследствие их влияния потребление спиртных напитков в одном штате Пенсильвании уменьшилось на 500000 галлонов (около 185000 ведер).
185
Подобный факт наблюдался в Риме при первых кесарях.
Монтескье делает замечание, что ничто не могло сравняться с отчаянием римских граждан, которые после жизни, проведенной в волнениях политической деятельности, вдруг вынуждены были замкнуться в спокойствии частной жизни.
186
При рассмотрении союзной конституции мы видели, что законодателями Союза делались усилия в противоположном направлении. Результатом их было то, что союзное правительство оказалось более независимым в своей сфере, чем правительство отдельных штатов. Но союзное правительство занимается только внешними делами; реально управляют американским обществом правительства штатов.
187
Законодательные акты, обнародованные в одном штате Массачусетс с 1780 года до нашего времени, составляют уже три толстых тома. И при этом надо еще заметить, что свод, о каком я говорю, был пересмотрен в 1823 году и из него были исключены многие законы слишком старые или потерявшие значение. Штат Массачусетс, население которого не превышает населения одного из наших департаментов, может считаться самым стойким и наиболее последовательным и рассудительным в своих предприятиях.
188
Никто не будет утверждать, что народ не может злоупотребить своей силой относительно другого народа. Но партии составляют как бы маленькие нации в среде одной большой; они состоят друг к другу в таких же отношениях, как чужеземцы.
Если признается, что нация может тиранически поступать с другой нацией, то как можно отрицать, что одна партия может так же поступать с другой партией?
189
Во время войны 1812 года в Балтиморе был поразительный пример того, до каких крайностей может дойти деспотизм большинства. Война в это время была очень популярна в Балтиморе. Одна газета, активно высказывавшаяся против войны, возбудила этим против себя негодование жителей. Народ собрался, разбил печатные станки и напал на дом журналистов. Хотели собрать милицию, но она не явилась на призыв. Чтобы спасти несчастных от народной ярости, решили отвести их в тюрьму, как преступников. Эта предосторожность оказалась бесполезной; ночью опять собрался народ, и так как властям не удалось созвать милицию, то тюрьма была взломана, один из журналистов убит на месте, другие оставлены замертво: виновные, преданные суду присяжных, были оправданы.
Однажды я спросил у одного жителя Пенсильвании: «Объясните мне, пожалуйста, каким образом в штате, основанном квакерами и известном своей терпимостью, вольноотпущенные негры не допускаются к пользованию правами гражданина? Они платят подати; не справедливо ли было бы, чтобы они пользовались и правом голоса?» – «Не обижайте нас, – отвечал он, – предположением, что наши законодатели могли совершить действие столь грубо несправедливое и нетерпимое». – «Значит, у вас негры имеют право голоса?» – «Несомненно». – «В таком случае отчего же сегодня утром на выборах я не видел ни одного из них в собрании?» – «В этом виноват не закон, – отвечал мне американец. – Негры имеют право являться на выборы, но они добровольно воздерживаются от этого». – «Вот странная скромность с их стороны!» – «О! Дело не в том, чтобы они не хотели туда идти, но они боятся подвергнуться там дурному обращению. У нас бывает порой, что закон теряет силу, когда его не поддерживает большинство. А большинство проникнуто величайшим предубеждением против негров, и должностные лица считают себя не в силах гарантировать им пользование теми правами, которые даны им законодателем». – «Как же так? Большинство, имеющее исключительное право издавать законы, хочет еще иметь право и нарушать их?»
190
Власть может быть сосредоточена в собрании, тогда она сильна, но неустойчива; она может быть сосредоточена и в одном лице, в таком случае она становится менее сильной, но более устойчивой.
191
Бесполезно обращать внимание читателя на то, что здесь, как и далее во всей этой главе, я говорю не о союзном правительстве, а о частных правительствах каждого штата, которыми деспотически распоряжается большинство.
192
Письмо Джефферсона к Мэдиссону от 15 марта 1789 г.
193
См. в первой части то, что я рассказываю о судебной власти.
194
Было бы уже достаточно полезно и любопытно, рассматривая суд присяжных лишь в качестве судебного учреждения, оценить действие, производимое им в Соединенных Штатах, и исследовать, каким образом американцы им воспользовались. В изучении одного этого вопроса можно бы было найти сюжет для целой книги и притом интересной для Франции. Так, в ней можно бы было исследовать, какая часть американских учреждений, относящихся к присяжным, может быть введена у нас и как скоро. Из Американских Штатов больше сведений по этому
195
Все английские и американские законоведы единогласны на этот счет. Г. Стори, член Верховного суда Соединенных Штатов, в своемТрактате о союзной конституцииопять возвращается к превосходству учреждения присяжных в гражданских делах.The inestimable privilege of a trial by Jury in civil cases,–говорит он,–a privilege scarcely inferior to that in criminal cases, which is counted by all persons to be essential to political and civil liberty(Story, кн. III, гл. XXXVIII).
196
Если бы требовалось определить полезность суда присяжных как судебного установления, то можно бы было представить много других доказательств, например следующие.
По мере того, как вы вводите в дела присяжных, вы можете без ущерба уменьшить число судей, что составляет большое преимущество. Когда судьи многочисленны, то ежедневно смерть образует пустоту в судебной иерархии и открывает новые места для переживающих. Поэтому честолюбие судей постоянно возбуждено и ставит их в зависимость от большинства или от того лица, которое назначает на вакантные должности; в таком случае служащие в судах повышаются подобно тому, как служащие в армии производятся в чины. Подобное положение вещей противоречит грамотному ведению юстиции и намерениям законодателя. Хотят, чтобы судьи были несменяемы для того, чтобы они оставались свободными; но что пользы в том, что никто не может отнять у них их независимость, если они сами по своей воле ею жертвуют?
Когда судьи многочисленны, то невозможно, чтобы между ними не встречалось много неспособных, потому что великий судья не есть человек обыкновенный. А между тем я не знаю, не хуже ли всякой другой комбинации полуобразованный суд для достижения тех целей, для которых учреждаются судебные места.
Что касается меня, то я бы предпочел предоставить решение дела невежественным присяжным, направляемым искусным судьей, чем отдать его судьям, большинство которых имело бы только неполное знание судопроизводства и законов.
197
Необходимо, однако, сделать одно важное замечание.
Правда, что учреждение суда присяжных дает народу общее право контроля над поведением граждан, но оно не предоставляет ему средств применять этот контроль ни во всех случаях, ни с постоянным характером тирании.
Когда неограниченный государь может судить преступления через своих уполномоченных, то судьба обвиняемого бывает, так сказать, решена заранее. Но народ, если бы и непременно желал осуждения, то состав присяжных и их безответственность все-таки еще представляли бы благоприятные шансы для невинного.
198
Это еще более верно, когда суд присяжных применяется только к некоторым уголовным делам.
199
Союзные судьи почти всегда одни разрешают вопросы, имеющие более близкое соотношение к управлению страной.
200
В Америке нет еще крупной столицы, но она уже имеет большие города. В Филадельфии в 1830 году насчитывалось 161000 жителей, а в Нью-Йорке 202000. Низший слой народа, населяющий эти обширные города, образует скопище еще более опасное, чем даже в Европе. Оно состоит из освобожденных негров, которых закон и общественное мнение ставят в положение наследственного унижения и нищеты. В этой же среде встречается множество европейцев, которых несчастие или дурное поведение ежедневно гонят на берега Нового Света; эти люди приносят с собой в Соединенные Штаты серьезные пороки и не имеют никаких интересов, которые могли бы противодействовать их влиянию. Живя в стране и не будучи ее гражданами, они готовы воспользоваться всеми волнующими ее страстями, поэтому в последнее время возникали беспорядки в Филадельфии и Нью-Йорке. Подобные проблемы неизвестны в остальной стране, она о них и не беспокоится, так как городское население не имело до сих пор никакой силы и влияния на сельское.
Однако я считаю величину некоторых американских городов и особенно природу их жителей реальной опасностью, угрожающей будущности демократических республик Нового Света, и я не боюсь ошибиться, предсказывая, что это приведет их к гибели, если только правительству не удастся создать такую вооруженную силу, которая, оставаясь в повиновении воле национального большинства, будет в то же время независима от городского населения и в сумеет подавить беспорядки.
201
В Новой Англии земля раздроблена на очень мелкие участки, но больше уже не делится.
202
Вот в каких выраженияхNew-Yоrк Spectatorпередает этот факт: «The court of common pleas of Chester country (New-York), a few days since rejected a witness who declared his disbelief in the existence of God. The presiding judge remarked that he had not before been aware that there was a man living who did not believe in the existence of God; that this belief constituted the sanction of all testimony in a court of justice and that he knew of no cause in a christian country where a witness had been permitted to testify without such a belief».
203
Если только не называть так обязанности, исполняемые многими из них в школах. Большая часть воспитательной деятельности поручена духовенству.
204
См. конституцию штата Нью-Йорк, ст. 7, § 4.
Idem. Северной Каролины, ст. 1, § 23.
Idem. Виргинии.
Idem. Южной Каролины, ст. 1, § 23.
Idem. Кентукки, ст. 2, § 26.
Idem. Теннесси, ст. 8, § 1.
Idem. Луизианы, ст. 2, § 22.
Статья конституции Нью-Йорка говорит следующее:
«Служители Евангелия, будучи по своей профессии посвящены на служение Богу и преданные заботам о назидании душ, не должны быть смущаемы при отправлении этих важных обязанностей; вследствие чего никакой служитель Евангелия, или священник, к какому бы вероучению он ни принадлежал, не может иметь никакой общественной должности, гражданской или военной».
205
Я объехал часть границы Соединенных Штатов на открытой двуколке, называвшейся почтовой. Мы ехали безостановочно днем и ночью по дорогам, едва проложенным посреди громадных зеленых лесов; когда темнота становилась непроницаемой, то мой проводник зажигал ветви лиственницы, и мы продолжали наш путь при этом освещении; изредка мы встречали хижину посреди леса: это были почтовые конторы. Почтальон бросал на пороге этого уединенного жилья огромную связку писем, и мы продолжали галопировать, предоставляя каждому соседнему жителю заботу получать, что приходится на его долю из этого сокровища.
206
В 1832 году каждый житель Мичигана уплатил 1 франк 22 сант. почтового сбора, а каждый житель Флориды 1 фр. 5 сант. (См. National Calendar, 1833, стр. 244.) В том же году каждый житель Северного департамента уплатил правительству за тот же предмет 1 фр. 4 сант. (См. Compte général de l’administration des finances, 1833, стр. 623.) Но в это время в Мичигане считалось всего семь жителей на квадратное льё, а во Флориде пять. Образование в этих двух округах было менее распространено и деятельность слабее, чем в большинстве штатов Союза, тогда как Северный департамент, заключающий в себе по 3400 жителей на каждое квадратное льё, составляет одну из самых просвещенных и промышленных частей Франции.
207
Я напомню здесь читателю общий смысл, который придаю словунравы. Под этим названием я понимаю совокупность умственных и моральных наклонностей, вносимых людьми в общественное устройство.
208
Североамериканский туземец сохраняет свои взгляды и даже мельчайшие детали привычек с непреклонностью, не имеющей себе примера в истории. В продолжение двухсот лет, в течение которых бродячие племена Северной Америки имели постоянные отношения с белой расой, они не заняли у нее, можно сказать, ни одной мысли, ни одного обычая. Европейские люди оказали, однако, большое влияние на дикарей: они сделали характер индейцев более беспорядочным, но не европейским.
Находясь летом 1831 года по ту сторону озера Мичиган, в местности, служащей последней границей Соединенных Штатов со стороны северо-западных индейцев, я познакомился с американским офицером, майором Г., который однажды, долго беседуя со мной о неизменности характера индейцев, рассказал следующий факт: «Я знал одного молодого индейца, который воспитывался в колледже Новой Англии. Он имел там большой успех и приобрел внешний вид цивилизованного человека. Когда в 1810 году началась война между нами и англичанами, то я снова увиделся с этим молодым человеком; он служил тогда в нашей армии во главе воинов своего племени. Американцы привели индейцев в свои ряды лишь на том условии, что они откажутся от ужасного обычая скальпировать побежденных. Вечером после сражения при *** С. пришел и сел к огню нашего бивуака; я стал спрашивать о том, что случилось с ним в этот день. Он мне рассказал и, постепенно воодушевляясь воспоминаниями о своих подвигах, распахнул наконец свою одежду, говоря мне: “Не выдавайте меня, но посмотрите!” И я в самом деле увидел между его телом и рубашкой волосы англичанина, пропитанные запекшейся кровью».
209
В тринадцати первоначальных штатах остается только 6373 индейца (см.:Законодательные документы20-го конгресса, № 117, стр. 20).
210
Гг. Клерк и Кесс в их докладе конгрессу от 4 февраля 1829 г., стр. 23, говорили следующее:
«Уже давно прошло то время, когда индейцы могли приобрести предметы, необходимые для их пищи и одежды, не обращаясь к промышленности цивилизованных людей. По ту сторону Миссисипи, в стране, где встречаются огромные стада бизонов, живут индейские племена, следующие за этими дикими животными в их переселениях; эти индейцы еще находят возможность жить по обычаям своих отцов, но бизоны постоянно уходят дальше. А зверей более мелких пород, как медведей, оленей, бобров, ондатр, преимущественно доставляющих индейцам все необходимое для поддержания жизни, невозможно уже ловить теперь иначе, как капканами(traps)или стреляя из ружей.
На северо-западе индейцы вынуждены подвергаться чрезмерному труду, чтобы прокормить свою семью. Часто охотнику приходится несколько дней подряд безуспешно преследовать дичь; в это время семья его должна питаться корой и кореньями или погибнуть. Поэтому каждую зиму многие умирают с голоду».
Индейцы не хотят жить так, как европейцы; но они не могут ни обойтись без европейцев, ни жить так, как их отцы. Читатель может судить об этом по одному следующему факту, сведения о котором получены мной также из официального источника. Люди, принадлежавшие к индейскому племени, жившему на берегах Верхнего озера, убили европейца. Американское правительство запретило торговлю с племенем, к которому принадлежали виновные, до тех пор, пока они не будут ему выданы: что и было исполнено.
211
«Пять лет назад, – говорит Волней в своем «Изображении Соединенных Штатов», стр. 370, – проезжая из Венсенна в Каскаскиас, местность, вошедшую теперь в штат Иллинойс, а тогда (1797 г.) совершенно дикую, нельзя было не встретить в травяных степях бизонов от четырех до пятисот штук; теперь их вовсе не осталось, они вплавь перебрались через Миссисипи, обеспокоенные охотниками и особенно бубенчиками американских коров».
212
Можно убедиться в справедливости сказанного мною, посмотрев общую таблицу индейских племен, живущих в границах земель, признаваемых за свои Соединенными Штатами (Законодательные документы 20-го конгресса, № 117, стр. 90–105). Оказывается, племена серединной Америки быстро убывают, хотя европейцы еще очень далеко от них.
213
«Индейцы, – говорят гг. Клерк и Кеос в их докладе конгрессу, стр. 15, – держатся за свою землю с таким же чувством любви, какое и нас привязывает к нашей, а сверх того они связывают с идеей отчуждения земель, данных Великим Духом их отцам, некоторые суеверные понятия, имеющие большое влияние на племена, еще ничего не уступившие европейцам или уступившие им лишь небольшую часть своей территории. “Мы не продаем тех мест, где покоится прах наших отцов”, – таков бывает всегда первый ответ их тому, кто предлагает им купить их земли».
214
См. взаконодательных документах конгрессадок. 117 рассказ о том, что происходит при этих случаях. Этот любопытный отрывок находится в вышеупомянутом донесении Клерка и Льюиса Кесса конгрессу от 4 февраля 1829 года. В настоящее время г. Кесс состоит статс-секретарем военного министерства.
«Когда индейцы приходят на то место, где должен быть заключен договор, – говорят гг. Клерк и Кесс, – то они бедны и почти без одежды. Там
215
19 мая 1830 года г. Эверстон утверждал в палате представителей, что американцы приобрели уже подоговорамна восток и на запад от Миссисипи 230000000 акров (85100000 десятин).
В 1808 г. озажи уступили 48000000 акров (17760000 десятин) за ренту в 1000 долларов.
В 1818 г. квапавы уступили 20000000 акров (7400000 десят.) за 4000 долларов; они оставили себе пространство 1000000 акров, чтобы на нем охотиться. Была дана торжественная клятва, что это пространство останется незанятым; но вскоре и оно было захвачено подобно всему остальному.
«Чтобы получить право на пустынные земли, которые индейцы считают своей собственностью,– говорит г. Белль, докладчик комитета по индейским делам в конгрессе 24 февраля 1830г.,– мы приняли за правило уплачивать индейским племенам стоимость их охотничьей земли(hunting-ground)после того, как дичь оттуда ушла или была истреблена. Поступать таким образом и более свободно, и более согласно с правилами справедливости, и более человечно, чем захватывать вооруженной рукой владения дикарей.
Следовательно, обычай покупать у индейцев их право собственности составляет не что иное, как новый вид приобретения, которым человечность и выгода(humanity and expediency)заставили заменить насилие; этот способ должен сделать нас хозяевами земель, на которые мы предъявляем права в силу первого их открытия и которые, кроме того, обеспечиваются за нами правом цивилизованных наций селиться на территории, занятой дикими племенами.
До сих пор многие причины постоянно уменьшали в глазах индейцев ценность занимаемой ими земли и те же причины заставляли их легко продавать нам эти земли. Поэтому обычай покупать у дикарей их правовладения (right of occupancy)никогда не мог в заметной степени задержать благосостояние Соединенных Штатов» (Законодательные документы21-го конгресса, № 227, стр. 6).
216
Нам, впрочем, казалось, что это мнение разделяется всеми американскими государственными людьми.
«Если судить о будущем по прошедшему, – говорит г. Кесс в конгрессе, – то надо предвидеть уменьшение числа индейцев и ожидать окончательного уничтожения их расы. Чтобы этого события не случилось, нужно, чтобы наши границы перестали расширяться, а дикари поселились бы вне их, или чтобы в наших отношениях к ним произошла полная перемена, чего не разумно было бы ожидать».
217
Таковы были, между прочим, война, предпринятая вампапогами и другими союзными племенами под предводительством Метакома в 1675 г. против колонистов Новой Англии, и война, которую англичанам пришлось выдержать в Виргинии в 1622 году.
218
См. различных историков Новой Англии. См. такжеHistoire de la Nouvelle France,Шарльвуа иLettres édifiantes.
219
«Во всех племенах,– говорит Вольней в своемИзображении Соединенных Штатов,стр. 423, – существует еще поколение старых воинов, которые при виде работы сохой не перестают кричать о падении древних нравов и которые утверждают, что только этим нововведениям дикари обязаны своим упадком и что достаточно им вернуться к своим первобытным нравам, чтобы вновь приобрести славу и могущество».
220
В одном официальном документе имеется следующее изображение:
«Пока молодой человек не сражался с неприятелем и не может похвалиться какими-нибудь подвигами, ему не оказывают никакого уважения и смотрят на него приблизительно как на женщину.
Во время их больших военных плясок воины подходят один за другим, чтобы ударить постолбу, как они это называют, и рассказывают о своих подвигах; в этом случае слушатели их состоят из родных, друзей и товарищей рассказчика. Глубокое впечатление, производимое на них его словами, явно выражается в безмолвии, с которым его слушают, и шумно проявляется в рукоплесканиях, сопутствующих окончанию его рассказов. Молодой человек, не имеющий ничего рассказать в подобных собраниях, считает себя очень несчастным, и бывали примеры, что молодые воины, страсти которых были таким образом возбуждены, вдруг уходили из пляски и в одиночестве отправлялись искать трофеи, какие они могли бы показать, и приключений, которые давали бы им право прославлять себя».
221
Эти народы в настоящее время заключены внутри штатов Джорджия, Теннесси, Алабама и Миссисипи.
В прежнее время было на юге (остатки их существуют и теперь) четыре больших народа: шоктавы, шиказавы, крики и широкеи.
Остатки этих четырех народов составляли еще в 1830 году около 75000 человек. Считают, что в настоящее время на территории, занятой англо-американским союзом, или на которую он предъявляет свои права, находится около 300000 индейцев. (См.Proceedings of the Indian board in the city New-York.) Официальные документы, представленные конгрессу, определяют это число в 313130. Читатель, которому было бы любопытно узнать имена и численность всех племен, живущих на англо-американской территории, должен будет справиться в названных мной сейчас документах. (Законодательные документы20-го конгресса, № 117, стр. 90–105.)
222
Я привез во Францию один или два экземпляра этого необыкновенного издания.
223
См. в докладе комитета по индейским делам 21-му конгрессу, № 227, стр. 23, отчего число метисов увеличилось у широкеев; главная причина восходит ко времени Войны за независимость. Многие англо-американцы из Джорджии, ставшие на сторону Англии, были вынуждены уйти к индейцам и там женились.
224
К сожалению, метисов было меньше и они имели меньшее влияние в Северной Америке, чем в других местах.
Две большие европейские нации населили эту часть американского материка: французы и англичане.
Первые не замедлили вступить в браки с дочерьми туземцев, но, к несчастью, в их характере оказалось тайное родство с индейским. Вместо того, чтобы передать варварам вкус и привычки цивилизованной жизни, они сами часто со страстью привязывались к дикой жизни. Они сделались самыми опасными жителями пустынь и приобрели дружбу индейцев, преувеличивая в
225
В полной опасностей жизни охотничьих народов есть какая-то непреодолимая привлекательность, она захватывает сердце человека и увлекает его вопреки внушениям разума и опыта. В этой истине можно убедиться, прочитавзаписки Таннера.
Таннер – европеец, который в шесть лет был похищен индейцами и в течение тридцати лет оставался с ними в лесу. Невозможно ничего видеть страшнее описываемых им бедствий. Он рассказывает, как племена без вождей, семьи, не принадлежащие ни к какому народу, отдельные люди, представляющие изуродованные остатки могущественных племен, бродят посреди льдов и печальных пустынь Канады. Их преследуют холод и голод, и каждый день жизнь готова покинуть их. Нравы у них потеряли свою власть и предания не имеют силы. Люди впадают все в большее варварство. Таннер разделяет с ними все эти бедствия, он знает о своем европейском происхождении, его не удерживают силой вдали от белых, напротив, ежегодно он приходит к ним для меновой торговли, бывает в их домах, видит их благосостояние. Он знает, что когда захочет вернуться в среду цивилизованной жизни, то легко может это сделать, – и тридцать лет остается в пустынях. Когда он наконец возвращается в цивилизованное общество, то признается, что жизнь, бедствия которой он описывал, имеет для него тайную прелесть, не поддающуюся определению. Покинув ее, он постоянно возвращается к ней и лишь с величайшим сожалением отрывается от всех этих зол; когда наконец он поселяется у белых, то многие из его детей отказываются разделять с ним его спокойствие и довольство.
Я сам встретил Таннера на устье Верхнего озера. Мне показалось, что он все-таки больше похож на дикаря, чем на цивилизованного человека.
В сочинении Таннера нет ни порядка, ни вкуса, но автор, сам того не зная, представляет в нем живую картину предрассудков, страстей, пороков и особенно бедствий тех, с кем он жил.
Г. виконт Эрнест де Блосевиль, автор прекрасного сочинения об английских колониях ссыльных, перевелзаписки Таннера.Г. де Блосевиль присоединил к своему переводу очень интересные примечания, дающие возможность читателю сравнить старинные и новые наблюдения.
Все желающие познакомиться с настоящим положением и предвидеть будущую судьбу североамериканских индейских рас должны сверяться с сочинением г. де Блосевиля.
226
Это истребительное влияние, оказываемое очень цивилизованными народами на народы низшей цивилизации, замечается даже европейцами.
Столетие назад французы основали посреди пустыни город Венсенн на Вабаше. Они жили в нем в большом довольстве до прибытия американских эмигрантов. Последние тотчас начали разорять старинных жителей своей конкуренцией, затем они по дешевым ценам купили у них их земли. В то время, когда г. Волней, у которого я заимствую эти подробности, проезжал через Венсен, число французов в нем уменьшилось до сотни, из которых большая часть собиралась перебраться в Луизиану или Канаду. Эти французы были честные люди, но необразованные и непромышленные; они отчасти усвоили дикие привычки. Американцы, которые были, может, ниже их в нравственном отношении, имели над ними огромное умственное преимущество: они были искусны, сведущи, богаты и привычны к самоуправлению.
Я сам видел в Канаде, где умственное различие между расами гораздо менее резко, как англичанин, захватив в свои руки торговлю и промышленность в стране канадца, распространил деятельность во все стороны и заключал француза в слишком тесные для него границы.
В Луизиане тоже почти вся торговля и промышленность сосредоточивается в руках англо-американцев.
Нечто еще более поразительное происходит в провинции Техас. Штат Техас составляет, как известно, часть Мексики и служит ей границей со стороны Соединенных Штатов. В течение нескольких последних лет англо-американцы проникают поодиночке в эту провинцию, еще малонаселенную, покупают в ней земли, забирают в свои руки промышленность и быстро замещают собой местное население. Можно предвидеть, что если Мексика не поспешит остановить этого движения, то Техас скоро ускользнет из ее владения.
Если некоторые, сравнительно малозаметные различия в европейской цивилизации приводят к подобным результатам, то легко понять, что должно произойти, когда самая усовершенствованная европейская цивилизация приходит в соприкосновение с индейским варварством.
227
См. в законодательных документах 21-го конгресса, № 89 о всякого рода насилиях, совершенных белым населением на территории индейцев. Иногда англо-американцы занимают часть этой территории, словно не было земли в других местах, и войскам конгресса приходится их выгонять; порой они захватывают скот, жгут дома, обирают плоды туземцев или совершают насилия над их личностью.
Из всех этих документов получается доказательство того, что туземцы ежедневно делаются жертвами злоупотребления силой. Союз обычно имеет между индейцами агента, которому и поручает быть его представителем. Отчет агента широкеев находится в числе документов, на какие я ссылаюсь. Мнение, выражаемое этим чиновником, почти всегда приятно дикарям. «Вторжение белых на землю широкеев, – говорит он на стр. 12, – будет причиной гибели ее обитателей, живущих там бедно и безобидно». Далее мы видим, что штат Джорджия, желая сузить границы широкеев, производит размежевание; союзный агент замечает, что поскольку размежевание делается только белыми, а не с обеих сторон, то оно не имеет никакого значения.
228
В 1829 г. штат Алабама разделяет территорию криков на округа и подчиняет индейское население европейским чиновникам.
В 1830 г. штат Миссисипи приравнивает шоктавов и шиказавов к белым и объявляет, что те из них, кто примет звание вождя, будут наказаны штрафом в 1000 долларов и заключением в тюрьму на год.
Когда штат Миссисипи распространил таким образом свои законы на индейцев-шоктавов, живших в его пределах, то они созвали сход, и их вождь сообщил им о притязаниях белых и прочитал некоторые из законов, какими хотели их подчинить; дикари единогласно заявили, что лучше было снова уйти в пустыню.(Missisipi papers.)
229
В 1818 году конгресс издал распоряжение, чтобы территория Арканзаса была осмотрена американскими комиссарами, в сопровождении депутации от криков, шоктавов и шиказавов. Этой экспедицией руководили гг. Кеннерли, Маккой, Уаш Гуд и Джон Белл. См. различные отчеты комиссаров и их дневник, в документах конгресса №87.House of. Representatives.
230
231
В договоре, заключенном с криками в 1790 г., есть такой пункт: «Соединенные Штаты торжественно гарантируют народу криков сохранение за ним всех земель, принадлежащих ему на территории Союза».
Договор, заключенный в 1791 году с широкеями, содержит в себе следующее: «Соединенные Штаты торжественно обеспечивают за народом широкеев все земли, которые ими ранее не были уступлены. Если бы случилось, что гражданин Соединенных Штатов или всякий другой человек, не индеец, поселился бы на земле широкеев, то Соединенные Штаты заявляют, что они отнимают у этого гражданина свое покровительство и передают его во власть народа широкеев, для наказания его по их усмотрению». Ст. 8.
232
Что не мешает ему давать им это обещание самым формальным образом. См. письмо президента, адресованное к крикам, от 23 марта 1829г. (Proceedings of the Indian Board in the city of New-York,стр. 5). «По ту сторону великой реки (Миссисипи),– говорит он,– отец ваш приготовил, чтобы вас принять, обширную страну. Туда ваши братья, белые, не придут мешать вам, они не будут иметь никаких прав на ваши земли; вы и ваши дети можете жить на них в мире и довольстве до тех пор, пока трава будет расти и ручьи течь; онинавсегда будут принадлежат вам»..
В письме, написанном к широкеям секретарем военного министерства от 18 апреля 1829 г., он объявляет им, чтобы они не льстили себя надеждой сохранить за собой пользование той землей, которую занимают в настоящее время, но он им дает такое же положительное ручательство на то время, когда они будут по ту сторону Миссисипи (та же книга, стр. 6), как будто в то время у него не будет такого же недостатка власти, как и в настоящее время.
233
Чтобы составить представление о той политике, какую ведут по отношению к индейцам как отдельные штаты, так и Союз, следует смотреть следующие документы: 1) законы отдельных штатов, касающиеся индейцев (этот сборник находится в законодательных документах 21-го конгресса, №319); 2) законы Союза касательно того же предмета, особенно закон 30 марта 1802г. (эти законы находятся в сочинении г. Стори, озаглавленномLaws of the United-States); 3) наконец, чтобы ознакомиться с настоящим положением отношений Союза со всеми индейскими племенами, см. доклад г. Кесса, статс-секретаря военного министерства, от 29 ноября 1823 г.
234
19 ноября 1829 г. Этот отрывок переведен буквально.
235
Не следует, однако, приписывать испанцам чести достижения этого результата. Если бы индейские племена во время прибытия европейцев не были уже прикреплены к земле посредством ее обработки, то они, без сомнения, были бы так же истреблены в Южной Америке, как и в Северной.
236
См., между прочим, доклад, сделанный г. Беллом от имени комитета по индейским делам 24 февраля 1830г., в котором на стр. 5 очень логично устанавливается и обстоятельно доказывается, что: «the fundamental principle, that the Indians had no right by virtue of their ancient possession either of soil or sovereignty, has never been abandoned expressly or by implication», то eсть чтоиндейцы в силу их старинного владения не приобрели ни права собственности, ни права верховной власти – это основной принцип, от которого никогда не отказывались ни явно, ни по умолчанию.
Читая этот доклад, изложенный притом искусной рукой, удивляешься легкости и развязности, с какой автор с первых же слов отделывается от всех аргументов, основанных на естественном праве и разуме, называемых им абстрактными и теоретическими принципами. Чем дольше я об этом думаю, тем больше прихожу к убеждению, что единственное различие между человеком цивилизованным и нецивилизованным по отношению к справедливости состоит в том, что первый отрицает ее права, а второй только просто нарушает ее.
237
Прежде чем говорить об этой теме, я должен предупредить читателя. В книге, о которой я уже говорил и которая должна появиться в самом скором времени, мой товарищ по путешествию г. Густав де Бомон имел преимущественно в виду сделать известным во Франции положение негров среди белого населения Соединенных Штатов. Г. де Бомон основательно разработал вопрос, которого содержание моего сочинения позволило мне лишь слегка коснуться.
Его книга, примечания к которой содержат очень много законодательных и исторических документов, чрезвычайно драгоценных и совершенно неизвестных, представляет, сверх того, картины, сила которых равняется только их правде. Сочинение г. де Бомона должно быть прочитано теми, кто захочет уяснить себе, до каких крайностей тираний постепенно доходят люди, когда они начали удаляться от природы и человечества.
238
Известно, что многие самые знаменитые древние писатели были рабами. К числу их принадлежат Эзоп и Теренций. Рабы не всегда набирались из варварских народов: война иногда делала рабами людей очень цивилизованных.
239
Для того чтобы белые отказались от своего мнения о более низкой степени умственных и нравственных способностей своих прежних невольников, нужно, чтобы негры изменились, а они не могут измениться пока существует такое мнение.
240
См.Историю ВиргинииБеверли. См. также вМемуарах Джефферсоналюбопытные подробности касательно введения негров в Виргинию и первого акта, которым ввоз их был запрещен в 1778 г.
241
Число невольников было менее велико на севере, но выгоды, получаемые от невольничества, там столь же мало оспаривались, как и на юге. В 1740 году законодательное собрание Нью-Йорка объявило, что следует поощрять прямой ввоз невольников и что контрабанда должна строго наказываться, как могущая отбить охоту у честного торговца(Kent’s commentaries,т. II, стр. 206).
Висторическом собранииштата Массачусетс, т. IV, стр. 193 находятся любопытные исследования Белькпапа о невольничестве в Новой Англии. Он пишет, что негры стали ввозиться с 1630 года, но что еще тогда законодательство и нравы оказались в противоречии с невольничеством.
См. также в том же источнике, каким образом общественное мнение и закон достигли уничтожения невольничества.
242
Штат Огайо не только не признает невольничества, но запрещает свободным неграм вступление на его территорию и не
243
В Огайо человек деятелен не только в качестве отдельной личности, само государство создает крупные предприятия. Штат Огайо сделал между озером Эри и Огайо канал, посредством которого долина Миссисипи сообщается с Северной рекой. С помощью этого канала европейские товары, прибывающие в Нью-Йорк, могут следовать по воде до Нового Орлеана, проходя более пятисот льё (более 2000 верст) внутри материка.
244
Точные цифры по переписи 1830 года:
Кентукки – 688844 чел.
Огайо – 937669 чел.
245
Независимо от этих причин, которые всюду, где свободные работники есть в изобилии, делают их труд более производительным и дешевым, чем труд невольников, следует указать еще на другую причину, имеющую особое значение для Соединенных Штатов: на всем пространстве Союза нашли пока возможным с успехом разводить сахарный тростник только на берегах Миссисипи, возле впадения этой реки в Мексиканский залив. В Луизиане культура сахарного тростника чрезвычайно выгодна: нигде земледелец не получает за свой труд такой большой цены; и так как всегда устанавливается известное отношение между издержками производства и ценностью продукта, то цена на невольников в Луизиане очень высока. Но поскольку Луизиана принадлежит к числу союзных штатов, то в нее можно перевозить невольников из всех частей Союза, поэтому цена, которую дают за невольника в Новом Орлеане, увеличивает их цену на всех других рынках. Из этого следует, что и в местностях, где земля приносит мало, стоимость обработки ее невольниками остается все же значительной, что и дает большое преимущество конкуренции свободных работников.
246
Существует особая причина, окончательно отвращающая от защиты рабства последние два названные мной штата.
Прежнее богатство этой части Союза было основано на возделывании табака. Невольники особенно приспособлены к этой культуре; между тем оказывается, что уже в течение многих лет табак потерял свою торговую ценность, тогда как цена невольников остается все та же. Таким образом, соотношение между издержками производства и ценой продукта изменилось. Поэтому жители Виргинии более склонны теперь, чем тридцать лет назад, или обходиться без невольников при возделывании табака, или сразу отказаться от производства табака и от невольничества.
247
Штаты, где рабство отменено, стараются сделать неудобным для вольных негров пребывание на их территории, и поскольку в этом случае между различными штатами устанавливается род соперничества, то несчастные негры могут выбирать только между нескольких зол.
248
Существует большая разница в смертности белых и негров в тех штатах, где уничтожено невольничество. С 1820 по 1831г. в Филадельфии умирал только один белый на сорок два человека, принадлежащих к белой расе, тогда как один негр умирал там на двадцать одного человека черной расы. Смертность далеко не столь велика между неграми-невольниками (см.Emmerson’s medical Statistics,стр. 28).
249
Это верно относительно тех мест, где выращивают рис. Рисовые плантации, нездоровые во всякой стране, становятся особенно опасными там, где они находятся под лучами палящего тропического солнца. Европейцам было бы очень трудно обрабатывать землю в этой части Нового Света, если бы они упорно желали, чтобы она производила рис. Но нельзя ли обойтись без рисовых плантаций?
250
Эти штаты ближе к экватору, чем Италия и Испания, но американский материк имеет климат несравненно более холодный, чем климат Европы.
251
Испания в прежнее время распорядилась перевезти в один из округов Луизианы, называемый Аттанапас, некоторое число крестьян с Азорских островов. Рабство у них не было введено, это был опыт. И теперь еще эти люди обрабатывают землю без рабов, но работа такая вялая, что едва удовлетворяет их нуждам.
252
В американском сочинении КэриLeters on the colonisation Society1833 r. мы читаем следующее: «В Южной Каролине в последние сорок лет черная раса растет скорее, чем белая. Взяв в совокупности население пяти южных штатов, в которых раньше других были невольники, именно Мэриленда, Виргинии, Северной и Южной Каролины и Джорджии, мы находим, что с 1790 по 1830 г. число белых увеличилось в этих штатах в пропорции 80 на 100, а черных в пропорции 112 на 100.
В Соединенных Штатах люди, принадлежащие к двум расам, были в 1830 году распределены следующим образом: в Штатах, где рабство уничтожено, 6565434 белых, 120520 негров; в штатах, где рабство еще существует, 3960814 белых и 2208102 негра».
253
Это мнение, впрочем, поддерживается авторитетами гораздо более сильными, чем мой. В мемуарах Джефферсона мы читаем: «Нет ничего, что было бы столь ясно написано в книге судеб, как освобождение негров, и столь же верно, что обе расы, став равно свободными, не будут в состоянии жить под одним правительством. Природа, привычки и общественное мнение образовали между ними непреодолимые преграды» (см.Избранные места из мемуаров Джефферсона,сост. Г. Консейлем).
254
Если бы англичане на Антильских островах управлялись сами собой, то можно думать, что они не согласились бы на освободительный акт, который недавно был издан по требованию метрополии.
255
Это общество колонизации негров.
См. его ежегодные отчеты, особенно пятнадцатый. См. также упомянутую уже брошюру под заглавиемLetters of the colonisation Society and on its probable results,сост. Г. Кэри. Филадельфия, апрель 1833.
256
Последнее правило было начертано самими основателями поселения. Они боялись, как бы в Африке не произошло чего-нибудь похожего на то, что происходит на границах Соединенных Штатов, и чтобы негры, подобно индейцам, придя в соприкосновение с более просвещенной расой, не были истреблены раньше, чем могли бы цивилизоваться.
257
При подобном предприятии встретилось бы еще множество других затруднений. Если бы Союз для переселения американских негров в Африку стал покупать негров у тех, у кого они находятся в невольничестве, то цена на них, увеличиваясь пропорционально уменьшению их числа, скоро дошла бы до огромных сумм, и невероятно, чтобы северные штаты согласились на такой расход, от которого не получали бы пользы. Если бы Союз силой присвоил себе южных невольников или бы приобретал их по установленной им низкой цене, то он создал бы непреодолимое сопротивление в штатах, находящихся в этой
258
В 1830 г. в Соединенных Штатах было 2610327 невольников и 319439 вольноотпущенных (всего 2329766 негров, что составляло немного более пятой части всего населения Соединенных Штатов в том же году).
259
Освобождение не запрещено, но обставлено такими формальностями, которые делают его затруднительным.
260
См. образ действий Северных Штатов во время войны 1812г. «В течение этой войны,– говорит Джефферсон в письме от 17 марта 1817г. к генералу Лафайету,– четыре восточных штата были соединены с остальным Союзом лишь как трупы, связанные с живыми людьми» (Письма Джефферсона,изданные г. Консейлем).
261
Мирное положение, в котором находится Союз, не дает ему никакого повода к тому, чтобы иметь постоянную армию. Без постоянной армии правительство не имеет ничего подготовленного заранее для того, чтобы воспользоваться благоприятной минутой, одолеть сопротивление и неожиданно захватить верховную власть.
262
Таким образом провинция Голландия в Нидерландской республике или император в германском союзе становились иногда на место союза и в своих личных интересах пользовались его силами.
263
Средняя высота Аллеганов по Вольнею (Изображение Соединенных Штатов,стр. 33), от 700 до 800 метров; от 5000 до 6000 футов по Дерби. Самая большая высота Вогесских гор составляет 1400 метров над уровнем моря.
264
См. Дерби,View of the United States,стр. 64 и 79.
265
Горная цепь Аллеганов не выше Вогесских гор и не представляет столько затруднений, как последняя, для усилий человеческой деятельности. Поэтому страны, находящиеся на восточном склоне Аллеганов, столь же естественно соединены с долиной Миссисипи, как Франш-Контэ, верхняя Бургундия и Эльзас с Францией.
266
1002600 кв. миль. См.View of the United States by Darby,стр. 435.
267
Я думаю, нет необходимости говорить, что под словосочетаниемангло-американцыя понимаю только значительное большинство их. Вне этого большинства всегда находится несколько изолированных отдельных личностей.
268
По переписи 1890 г. – 3929328 чел.
По переписи 1830 г. – 12856163 чел.
269
Правда, это лишь временная опасность. Я не сомневаюсь, что со временем общество осядет и упорядочится на Западе так же, как оно уже сделало это на берегах Атлантического океана.
270
Пенсильвания имела в 1790 году 431373 жителя.
271
Поверхность штата Нью-Йорк 6213 кв. льё (500 кв. миль, или 110230 кв. верст). См.View of the United States by Darby,стр. 435.
272
Если население будет продолжать еще в течение века удваиваться каждые двадцать два года, как это делалось до сих пор в течение двухсот лет, то в 1852 году в Соединенных Штатах будет двадцать четыре миллиона жителей, в 1874 г. сорок восемь и в 1896 г. девяносто шесть. То же было бы и в том случае, если бы на восточном склоне Скалистых гор оказались земли, непригодные для обработки. Те земли, которые уже заняты, могут очень легко содержать это число жителей. Сто миллионов людей, рассеянных на пространстве, в настоящее время занятом двадцатью четырьмя штатами и тремя территориями, составляющими Союз, дали бы только 762 человека на квадратное льё (около 16 кв. верст), что было бы еще очень далеко от средней населенности Франции, которая равна 1457 жителям, и что будет даже ниже населенности Швейцарии, которая несмотря на свои горы и озера насчитывает 783 жителя на квадратное льё. См. Мальт-Брен, т. VI, стр. 92.
273
Территория Соединенных Штатов имеет поверхность, равную 295000 кв. льё. Поверхность Европы по Мальт-Брену (т. VI, стр. 4) равняется 500000 кв. льё.
274
См.Законодательные документы20-го конгресса, № 117, стр. 105.
275
3672317 по переписи 1830 г.
276
От Джефферсона, главного города штата Миссури, до Вашингтона насчитывается 1019 миль, или 420 почтовых льё (1753 версты). См.American almanac, 1831 г., ст. 48.
277
Чтобы судить о разнице, существующей между торговым движением Юга и Севера, достаточно взглянуть на следующие данные.
В 1829 году суда, служившие для крупной и мелкой торговли, принадлежавшие Виргинии, обеим Каролинам и Джорджии (четыре больших южных штата), имели вместимость всего лишь в 5243 тонны.
В том же году суда одного штата Массачусетс имели вместимость в 17322 тонны (Законодательные документы21-го конгресса, 2-й сессии, № 140, стр. 244).
Таким образом, один штат Массачусетс имел втрое больше судов, чем вышесказанные четыре штата.
Однако Массачусетс имеет только 959 кв. льё поверхности (7335 кв. миль, или 16706 кв. верст) и 610014 жителей, тогда как четыре штата имеют 27204 кв. льё (210000 кв. миль, 473894 кв. верст) и 3047767 жителей. Следовательно, поверхность штата Массачусетс составляет только тридцатую часть поверхности четырех штатов, а его население в пять раз меньше их населения(View of the United States by Darby).Невольничество различными способами вредит коммерческому развитию Юга. Оно уменьшает предприимчивость белых, не позволяет им иметь в своем распоряжении матросов, в которых они могли бы нуждаться. Матросы набираются обычно в низшем классе населения. Но на Юге этот класс состоит из невольников, которых было бы трудно применять на море, потому что они служили бы хуже, чем белые, а потом следовало бы постоянно опасаться, чтобы они не взбунтовались посреди океана или не разбежались бы, пристав к иностранному берегу.
278
View of the Unites States, by Darby,стр. 444.
279
Следует заметить, что когда я говорю о бассейне Миссисипи, не включаю в него те части штатов Нью-Йорка, Пенсильвании и Виргинии, которые находятся к западу от Аллеганов и которые, однако, следует считать тоже входящими в его состав.
280
Тогда оказывается, что в течение прошедших десяти лет один штат увеличил свое население в пропорции 5 на 100, как Делавар; другой – в пропорции 250 на 100, как территория Мичигана. В Виргинии тогда оказывается, что в тот же
281
Ниже мы увидим, что население Виргинии в течение последнего периода возросло на 13 процентов. Необходимо объяснить, каким образом число представителей штата может уменьшиться, когда население его не только не уменьшилось, а возросло.
Как пример для сравнения я беру уже упомянутую мной Виргинию. Число депутатов от Виргинии в 1823 году находилось в определенном отношении к общему числу депутатов от Союза. В 1833 году число депутатов от Виргинии также находится в известном отношении к общему числу депутатов в 1833 г. и также в отношении к увеличению его населения в течение этих десяти лет. Отношение нового числа депутатов от Виргинии к прежнему будет, следовательно, пропорционально, с одной стороны, отношению нового общего числа депутатов к старому, с другой – отношению величин возрастания населения в Виргинии и во всем Союзе. Таким образом, чтобы число депутатов от Виргинии не изменилось, нужно, чтоб отношение величины возрастания населения в меньшей стране к величине его в большей было бы обратно отношению нового общего числа депутатов к старому. Если же отношение возрастания виргинского населения к возрастанию населения всего Союза будет меньше, чем отношение нового числа депутатов в Союзе к прежнему их числу, то число депутатов от Виргинии сделается меньше.
282
Вашингтон, Джефферсон, Мэдиссон и Монро.
283
См. доклад, сделанный ее комитетом конвенту, который провозгласил нуллификацию в Южной Каролине.
284
Население страны составляет, конечно, первый элемент ее богатства. В течение того самого периода с 1820 по 1832г., когда Виргиния потеряла двух депутатов в конгрессе, население ее увеличилось на 13,7 процента, население обеих Каролин на 15, а население Джорджии на 51,5 (см.American Almanac,1832 г., стр. 162).
Между тем в России, в которой из всех европейских стран население возрастает быстрее, число жителей в десять лет увеличивается только на 9,5 процента, во Франции на 7, а во всей Европе, вместе взятой, на 4,7 (см. Мальт-Брен, т. VI, стр. 25).
285
Надо, впрочем, признать, что понижение цен на табак в течение последних пятидесяти лет заметно уменьшило благосостояние южных плантаторов, но этот факт столь же мало зависит от воли северян, как и от их собственной.
286
В 1832 году в округе Мичиган, имеющем не более 31639 жителей и представляющем еще едва проездную пустыню, было 940 миль почтовых дорог. По почти дикой территории Арканзаса проходило уже 1938 миль почтовых дорог. См.The Deport of the post general,30 ноября 1833 года. Одна пересылка журналов и газет во всем Союзе дает доход 254796 долларов в год.
287
В течение десяти лет с 1821 по 1831 год 281 пароход был спущен только на реках, орошающих долину Миссисипи.
288
См. законодательные документы, приведенные уже мной в главе об индейцах, письмо президента Соединенных Штатов к широкеям, его переписку по этому поводу со своими агентами и его послания конгрессу.
289
Первый уступочный акт был сделан штатом Нью-Йорк в 1780 году. Виргиния, Массачусетс, Коннектикут, Южная Каролина и Северная Каролина в разное время последовали этому примеру; последней была Джорджия, уступочный акт которой был совершен только в 1802 году.
290
Президент, правда, отказался утвердить этот закон, но он вполне признавал его в принципе. См.послание от 2 декабря1833 года.
291
Настоящий банк Соединенных Штатов учрежден в 1816 году с капиталом в 35000000 долларов (185500000 франков). Срок его привилегии заканчивается в 1836 году. В прошлом году конгресс постановил издать закон о его возобновлении, но президент отказал. В настоящее время борьба ведется с той и другой стороны с чрезвычайной страстностью, и легко предвидеть скорое падение банка.
292
См. о подробностях этого делазаконодательные документы22-го конгресса, 2-й сессии, № 30.
293
То есть большинство народа, поскольку партия, названнаяUnion party,всегда имела значительное и деятельное меньшинство. В Каролине примерно 47000 избирателей; из них 30000 были за нуллификацию, а 17000 против.
294
Этому указу предшествовал доклад комитета, которому была поручена подготовка его редакции; этот доклад содержит в себе изложение и цель закона. В нем на стр. 34 мы читаем: «Когда права, присвоенные конституцией различным штатам, преднамеренно нарушаются, то эти штаты имеют право и обязанность принять меры, чтобы остановить распространение зла, воспротивиться насильственному захвату власти и охранять в соответствующих пределах права и привилегии, принадлежащие им какнезависимым обладателям верховной власти.Если бы штаты не имели этого права, то они напрасно считали бы себя имеющими верховную власть. Южная Каролина объявляет, что она не признает на земле никакого стоящего над ней суда. Она заключила с другими штатами, имеющими такую же верховную власть, торжественный договор о союзе(а solemn contract of union),но требует себе права разъяснять по своему мнению его смысл и будет пользоваться этим правом; когда же этот договор нарушается другими участниками и созданным ими правительством, то она желает воспользоваться несомненным(unquestionable)правом судить о размерах этого нарушения и о мерах, какие следует принять, чтобы добиться справедливости».
295
Что окончательно заставило конгресс решиться на эту меру, это демонстрация, произведенная сильным штатом Виргинией, законодательное собрание которого предложило себя в посредники между Союзом и Южной Каролиной. До этого времени последняя была покинута даже теми штатами, которые заявляли вместе с ней.
296
Закон 2 марта 1833 года.
297
Этот закон был предложен г. Клэем и прошел большинством в четыре дня в обеих палатах конгресса.
298
Общая ценность ввоза за год, заканчивающийся 30 сентября 1832 года, была 101129266 долларов. Товары, привезенные на иностранных судах, входят в это число лишь в сумме 10731039 долларов, что составляет около одной десятой части.
299
Общая ценность вывоза в том же году составляла 87176943 доллара; ценность товаров, вывезенных на иностранных судах, равнялась 21036183 доллара, или приблизительно четвертой части (Williams register,1833, стр., 398).
300
В течение 1829, 1830 и 1831 годов в порты Союза вошли суда, общая вместимость которых равнялась 3307719 тоннам. Иностранные суда входят в этот счет только в сумме 544571 тонны. Следовательно, они были в пропорции приблизительно 16 на 100 (National Calendar1833, стр. 304).
В течение 1820, 1826 и 1831 годов английские суда, вошедшие в Лондонский, Ливерпульский и Гулльский порты, имели вместимость в 443800 тонн. Иностранные суда, вошедшие в эти порты в те же годы, вмещали 159431 тонну. Следовательно, они относились одни к другим приблизительно как 36 и 100 (Companion to the almanac,1834, стр. 169).
В 1832 году отношение иностранных судов и английских судов, входивших в великобританские порты, было как 29 к 100.
301
Сырые материалы стоят вообще в Америке дешевле, чем в Европе, но плата рабочим там гораздо выше.
302
Не следует думать, что английские корабли заняты исключительно перевозкой в Англию иноземных продуктов или доставкой иностранцам английских товаров. В наше время торговый флот Англии представляет собой как бы большую транспортную компанию, которая готова служить для производителей товаров всего мира и для сообщения между собой всех народов. Морские таланты американцев направляют их к созданию такого же предприятия, которое бы соперничало с английским.
303
Часть торговли на Средиземном море производится уже на американских кораблях.
304
Прежде всего то обстоятельство, что свободные и привычные к общинному управлению народы легче других достигают устройства цветущих колоний. Привычка думать самому и привычка к самоуправлению необходимы в новой стране, где успех большей частью зависит от личных усилий колонистов.
305
Одни Соединенные Штаты занимают уже пространство, равное половине Европы. Поверхность Европы составляет 500000 кв. льё (8 710 600 кв. верст). Население ее 205000000 жителей.Мальт-Брен,т. VI, кн. СХIV, стр. 4.
306
См.Мальт-Брен,т. VI, кн. СХVI, стр. 92.
307
Такова цифра пропорциональная цифре европейского населения, принимая для последнего среднюю величину 410 человек на квадратное льё (17,42 кв. версты).
308
Во всех религиях существуют обряды, входящие в состав самой сущности веры, в которых следует остерегаться делать какие-либо изменения. Это особенно встречается в католицизме, где часто форма и сущность так тесно соединены, что составляют одно и то же.
309
Все это особенно верно относительно аристократических стран, которые долго и мирно подчинены были королевской власти.
Когда в аристократии царствует свобода, то высшие классы постоянно вынуждены обращаться к содействию низших и, пользуясь ими, сближаются с ними. Следствием этого бывает то, что доля демократического духа проникает в их среду. Кроме того, у правящего привилегированного класса развивается энергия и привычка к предприимчивости, а также склонность к движению и шуму, которые не могут остаться без влияния на все литературные труды.
310
Я говорюдемократический народ.Администрация может быть сильно децентрализованной и у аристократического народа, и однако не будет чувствоваться нужды в газетах, потому что тогда местное управление будет в руках немногих людей, которые или действуют каждый отдельно, или знают и легко могут видеть и слышать друг друга.
311
Особенно верно это, когда разрешение и запрещение ассоциаций предоставлено на усмотрение исполнительной власти.
Далеко не так велико зло, когда закон только не позволяет известного рода ассоциации, а наказывать нарушителей предоставляет судам; тогда каждый гражданин знает, на что ему рассчитывать, он, так сказать, сам судит себя прежде своих судей, сторонится запрещенных ассоциаций и вступает в дозволенные. Именно в такой форме всегда понимали свободные народы ограничение права ассоциаций. Но если бы законодатель поручил одному человеку решать, какие ассоциации опасны и какие полезны, если бы он предоставил ему свободу уничтожать все ассоциации в зародыше или разрешать их, тогда никто не мог бы сказать, в каких случаях можно соединяться и в каких нельзя, и дух единения был бы окончательно парализован. Первый закон вооружается только против определенных ассоциаций, второй относится к самому обществу и оскорбляет его. Я понимаю, что к первому закону может прибегать и благоустроенное правительство, но ни за каким правительством я не признаю права установить второй.
312
Было указано много раз, что у промышленников и коммерсантов страсть к материальным наслаждениям особенно неудержима, и в этом винили торговлю и промышленность; я думаю, что тут следствие принимали за причину.
Не торговля и промышленность возбуждают в людях страсть к материальным наслаждениям, но эта страсть увлекает людей на поприще торговли и промышленности, где они надеются на более быстрое и полное ее удовлетворение.
Если торговля и промышленность и усиливают стремление к довольству, то происходит это потому, что всякая страсть становится тем сильнее, чем более ею занимаются, и возрастает после всякой попытки утолить ее.
Все причины, которые дают страсти к благам этой жизни господствующее место в человеческом сердце, содействуют развитию торговли и промышленности. Одна из этих причин – равенство. Оно благоприятствует торговле не прямо, наделяя людей склонностью к этим занятиям, а косвенно, распространяя и усиливая в них любовь к довольству.
313
Чтобы понять смысл этой шутки, нужно вспомнить, что мадам де Гриньян была женой губернатора Прованса.
314
Если подробнее рассмотреть те главные мнения, которые руководят этими людьми, то сходство покажется еще более поразительным; у них вы с удивлением встретите, как у самых гордых членов феодальной иерархии, гордость своим происхождением, уважение к предкам и потомкам, презрение к низшему, боязнь сближения, приверженность к этикету, преданиям и старине.
315
Американцы, однако, еще не изобрели, как мы это сделали во Франции, способа лишить отцов одного из главных оснований их власти, отняв у них свободу распоряжаться своим имуществом после смерти. В Соединенных Штатах право завещания не ограничено.
Здесь, как и почти во всем остальном, легко заметить, что если политические законы американцев гораздо
316
В этой истине легко убедиться, изучая различную европейскую литературу. Когда европеец желает в произведениях изобразить одно из больших несчастий, которыми часто сопровождается у нас супружеская жизнь, то прежде всего он старается вызвать сострадание читателя, рисуя перед ним существа, неудачно или насильно связанные. Хотя продолжительная терпимость уже давно сделала распущенными наши нравы, но он все-таки с трудом возбудил бы наше участие к несчастьям этих лиц, если бы предварительно не заставил нас простить их вину. Эта хитрость всегда удается. Ежедневное зрелище, которого мы являемся свидетелями, заранее готовит нас к снисходительности.
Американские писатели не могли бы сделать вероятными в глазах своих читателей такие оправдывающие обстоятельства; их обычаи и законы не допускают этого, и, не имея возможности изобразить беспорядочную жизнь в привлекательном виде, они вовсе и не рисуют ее. Отчасти этой причине нужно приписать малочисленность романов, выходящих в Соединенных Штатах.
317
Слово «честь» не всегда понимается всеми одинаково.
318
Даже слово «отечество» (patrie) встречается у французских писателей только с XVI века.
319
Я говорю здесь об американцах, населяющих те края, где не существует рабства, так как только они могут дать полное представление о демократическом обществе.
320
Стараясь найти состояние общества, наиболее благоприятное для великих умственных переворотов, я полагаю, что оно должно быть одним из промежуточных состояний между полным равенством всех граждан и резким разделением классов.
При сословном устройстве поколения сменяются поколениями, не внося никаких перемен в положение людей: одни ничего больше не ждут, другим не на что надеяться. Среди этой тишины и всеобщей неподвижности воображение дремлет, и идея движения не возникает в человеческом уме.
Когда классы уничтожены и положения людей почти равны, тогда все находятся в беспрестанном движении, но каждый в отдельности независим, слаб, изолирован. Это второе общественное устройство представляет полную противоположность первому, но при всем том в одном пункте оно сходится с ним; здесь тоже очень редки великие перевороты человеческого ума.
Между этими двумя крайними пунктами в истории народов встречается промежуточный период, славная и бурная эпоха, когда положения не так неподвижны, чтобы усыплять ум, но настолько еще неравны, что одни могут пользоваться огромной властью над умами других. В это время появляются могучие реформаторы и вновь возникающие идеи сразу изменяют вид всего мира.
321
Положение офицеров у демократических народов прочнее, чем у других. Чем незначительнее офицер сам по себе, тем более сравнительно ценится его чин, и тем более справедливым и необходимым находит законодатель обеспечить его за ним.
322
Страх европейских народов перед войной происходит не от одного только прогресса у них равенства; об этом, я полагаю, мне нечего распространяться. Кроме этой постоянной причины, существует много случайных и весьма важных. Из них я укажу прежде всего на крайнее утомление, вызванное у всех европейских народов войнами революции и первой империи.
323
Это происходит не исключительно от того, что общественное устройство у этих народов одинаково, но от того, что само это устройство таково, что заставляет людей сближаться между собой и подражать друг другу.
Коль скоро граждане разделены на сословия и классы, они не только отличаются один от другого, но у них нет желания походить друг на друга, наоборот, каждый стремится сохранить в неприкосновенности свои мнения и привычки и остаться самим собой. Дух индивидуальности весьма развит.
Когда же у народа общественное устройство имеет демократический характер, то есть когда в нем не существует ни сословий, ни классов, а все граждане одинаково просвещены и самостоятельны, ум человеческий идет по противоположному направлению. Люди начинают походить друг на друга и даже страдают, если это не так происходит. Не желая сохранять свои мельчайшие особенности, они только и думают как бы утратить их, чтобы смешаться в общей массе, которая одна, по их мнению, представляет собой право и силу. Дух индивидуальности почти уничтожается.
При аристократическом устройстве даже те люди, которые походили друг на друга, стремятся создать между собой хотя бы воображаемое различие; при демократии даже те, кто естественно различается между собой, горячо желают походить один на другого и подражают друг другу, – так велико стремление каждого человека примкнуть к общему движению человечества.
Нечто подобное замечается и в отношениях между народами. Если бы у двух народов было одинаковое аристократическое общественное устройство, то они тем не менее могли бы быть совершенно непохожи между собой, потому что аристократии стремятся индивидуализироваться. Но два соседних народа не могли бы иметь одинакового демократического общественного устройства без немедленного заимствования мнений и нравов одним у другого, потому что демократический дух побуждает людей сливаться между собой.
324
Разумеется, я говорю здесь только обобъединенных,а не о конфедеративных демократических нациях. В конфедерациях, в которых главенство власти, несмотря на условное предположение, всегда будет принадлежать отдельным государствам, а не союзному правительству, гражданская война всегда будет той же иностранной войной, только замаскированной.
325
В демократических странах только одна центральная власть имеет прочность в собственном положении и постоянство в своих предприятиях. Все граждане постоянно перемещаются и видоизменяются. Между тем каждому правительству присуще желание увеличивать свою сферу, и невероятно, чтобы оно наконец не достигло своей цели, так как действует с определенной идеей и постоянной волей на людей, которых положения, мысли и желания меняются ежедневно.
Часто бывает, что граждане содействуют ему, помимо своей
Таким образом, демократическое правительство расширяет свою власть в силу того лишь, что оно продолжает существовать. Время работает на него, все случайности служат ему лишь на пользу, страсти отдельных личностей даже бессознательно помогают ему, и можно сказать, что оно централизуется тем больше, чем старее демократическое общество.
326
Это постепенное ослабление личности проявляется тысячью способами. Я приведу в пример то, что касается завещаний.
В аристократических странах к последней воле людей обычно выказывается глубокое уважение. У древних народов Европы оно доходило до суеверия, общественная власть не только не ставила преград произволу умирающего, но, напротив, поддерживала малейшие его желания, обеспечивала ему бесконечную власть.
Когда слабы все живые, то воля мертвых меньше уважается. Для нее чертится очень тесный круг, и если она из него выходит, то верховная власть уничтожает ее или берет под свой контроль. В Средние века право завещания, можно сказать, не имело пределов. У французов настоящего времени нельзя без вмешательства государства распределить свое наследственное поместье между детьми. Устанавливая правила для всей жизни, государство хочет еще установить их и для последнего ее действия.
327
По мере увеличения предметов ведомства центральной власти возрастает и число представляющих ее чиновников. В каждой нации они образуют особую нацию, и так как прочность их обусловлена прочностью правительства, то в каждом народе они заменяют собой аристократию.
Почти всюду в Европе верховная власть господствует двумя способами: одной частью граждан она правит посредством страха перед ее агентами, а другой – посредством надежды самим сделаться ее агентами.
328
С одной стороны, стремление к благосостоянию постоянно возрастает, с другой – правительство все больше захватывает в свои руки все источники благосостояния.
Таким образом, люди двумя путями идут к подчинению. Стремление к благосостоянию и заставляет их уклоняться от участия в управлении, и ставит их все в большую зависимость от управляющих лиц.
329
По этому поводу во Франции делается странный софизм. Когда возникает тяжба между администрацией и частным лицом, то разбор ее не соглашаются поручить обыкновенному судье для того, говорят, чтобы не смешивать административную власть с судебной; как будто эти две власти не смешивались, и при том самым опасным и тираническим способом, когда правительству предоставляется одновременно право и суда и администрации.
330
В доказательство этого я приведу факты. Естественные источники промышленного богатства находятся в горной промышленности. По мере того, как промышленность развивалась в Европе и горнозаводское производство получало более общий интерес, а хорошая эксплуатация копей и рудников, вследствие производимого равенством разделения имуществ, делалась все труднее, большая часть представителей верховной власти потребовала для себя право владения горнозаводскими имуществами и наблюдения за их разработкой, чего никогда не делалось по отношению к другого рода имуществам.
Таким образом копи и рудники, составлявшие личную собственность, подчиненную тем же обязательствам и имевшую те же гарантии, как и другие недвижимые имущества, очутились во владении общества. Они или разрабатываются самим государством, или же оно дает концессии на их разработку; собственники сделались временными пользователями, получающими свое право от государства, которое почти всюду требует для себя власти распоряжаться их действиями. Оно устанавливает для них правила и методы, подчиняет их постоянному наблюдению, а если они не подчиняются ему, то административный суд устраняет их от владения и администрация передает их привилегии другим лицам. Таким образом, правительство не только является владельцем копей и рудников, но и держит в своих руках всех горнозаводских рабочих.
Но по мере того, как промышленность развивается, эксплуатация старых копей усиливается и открываются новые, горнорабочее население увеличивается и распространяется. Ежедневно верховная власть расширяет свою область под нашими ногами и населяет ее своими слугами.
331
20-й градус долготы, считая от меридиана Вашингтона, соответствует приблизительно 99-му градусу от Парижского меридиана.
332
Это чиновники, избираемые ежегодно, которые по своему значению приближаются одновременно к французским должностям и полевого сторожа, и судебного пристава.
333
См. записки, служащие материалом для истории публичного права во Франции, относительно налогов, стр. 654, напечатанные в Брюсселе в 1779 году.
334
Здесь речь идет о временном президенте, назначаемом согласно 3-му параграфу первой статьи конституции.
335
Супервизоры – чиновники, которым отчасти поручена администрация общин и которые сверх того, собираясь вместе, образуют собой законодательную власть каждого округа.
336
Речь здесь идет о том случае, когда палата представителей обвиняет какое-либо должностное лице перед сенатом.
337
Такова форма, употребляемая для указания того, что судьи несменяемы и могут лишиться своего места лишь в силу приговора.
338
Настоящий перевод находится в сочинении г. Консейля (L. P. Conseil), носящем название: Mélanges politiques et philosophiques de Jefferson. Известно, какое значительное влияние было оказано последним на судьбы своего отечества. Задача, взятая на себя г. Консейлем, заключалась в том, чтобы изложить биографию и взгляды Джефферсона. Книга г. Консейля, несомненно, представляет собой самый драгоценный документ из того, что было издано во Франции относительно истории и законодательства Соединенных Штатов.
339
Согласно с тем, что сказано нами в предисловии, настоящий перевод конституции Соединенных Штатов и штата Нью-Йорк сделан целиком с того, который приложен к сочинению Токвиля, так что он представляет собой не настоящую редакцию этих актов, а ту, какая была в 1835 году, без позднейших изменений и дополнений.(Примеч. пер.)
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
