Обложка Ненормальные

Ненормальные

Мишель Фуко

0% прочитано
Стандартный
Мишель Фуко

Ненормальные

Мишель Фуко

Ненормальные

Курс лекций, прочитанный в Коллеж де Франс в 1974/75 учебном году

© Éditions Gallimard/Seuil, 1999

Édition établie sous la direction de François Ewald et Alessandro Fontana, par Valerio Marchetti et Antonella Salomoni, revue par Elisabetta Basso pour la présente édition

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2025

Перевод Алексей Шестаков

Издание подготовлено Валерио Маркетти и Антонеллой Саломони под общей редакцией Франсуа Эвальда и Алессандро Фонта

Вместо предисловия

Мишель Фуко преподавал в Коллеж де Франс с января 1971 года и до своей кончины в июне 1984 года, за исключением 1977 года, когда он воспользовался годичным отпуском, полагающимся каждому профессору раз в семь лет. Его кафедра носила название «История систем мысли».

Она была создана 30 ноября 1969 года по инициативе Жюля Вюйемена и по решению общего собрания профессоров Коллеж де Франс взамен кафедры «История философской мысли», которой руководил до своей смерти Жан Ипполит. Двенадцатого марта 1970 года то же общее собрание избрало Фуко на должность профессора новой кафедры[1]. Ему было сорок три года.

Второго декабря 1970 года он прочел свою инаугурационную лекцию[2].

Преподавание в Коллеж де Франс подчиняется особым правилам. каждый профессор обязан отработать двадцать шесть учебных часов, не более половины из которых могут составлять семинарские занятия[3]. Ежегодно он должен выносить на суд слушателей оригинальное исследование, в связи с чем содержание курсов меняется год от года. Все лекции и семинары открыты для посещения; не нужно ни записываться на курсы, ни писать итоговую письменную работу. Профессор не волен лишать кого-либо права присутствовать на своих лекциях[4]. В уставе Коллеж де Франс сказано, что профессора в нем имеют дело не со студентами, а со слушателями.

Лекции Фуко читались по средам с начала января до конца марта каждого учебного года. Аудитория, весьма многочисленная, состояла из студентов и преподавателей, исследователей и просто интересующихся, среди которых было немало иностранцев. Слушатели занимали сразу два амфитеатра коллеж де Франс. Фуко часто сетовал в связи с этим на дистанцию, разделявшую его и «публику», а также на то, что лекционная форма курса ограничивает возможности общения[5]. Он мечтал о семинаре, в котором шла бы подлинная совместная работа. В последние годы по окончании лекций он посвящал значительное время ответам на вопросы слушателей.

Вот как описал в 1975 году царившую на этих лекциях атмосферу корреспондент журналаNouvel ObservateurЖерар Петижан: «Фуко выходит на арену быстро и целеустремленно, он, словно ныряльщик, рассекает толпу, пробирается к своему стулу, раздвигает магнитофоны, чтобы разложить записи, снимает пиджак, включает настольную лампу и немедленно начинает. Его сильный, внушительный голос распространяют микрофоны – единственная уступка современности в этом зале, который слабо озаряет свет, струящийся из стуковых плафонов. На триста мест приходится пятьсот прижавшихся друг к другу слушателей, довольствующихся малейшим свободным участком. <…> Ни тени ораторских эффектов. Всё ясно и очень убедительно. Никаких уступок импровизации. У Фуко есть двенадцать часов, чтобы объяснить в ходе публичных лекций смысл работы, проделанной им за последний год. Поэтому он до предела уплотняет речь, словно продолжая письмо на полях, когда лист исписан, а сказать еще нужно очень много. Четверть восьмого. Фуко умолкает. Слушатели устремляются к его столу. Не для того, чтобы поговорить с ним, а для того, чтобы остановить магнитофонную запись. Никаких вопросов. Фуко совсем один в этой толпе». А вот комментарий самого Фуко: «Нужно было бы обсудить сказанное. Подчас, когда лекция не удалась, может хватить пустяка, одного вопроса, чтобы всё расставить по местам. Но этот вопрос никогда не звучит. Во Франции общение с группой делает разговор по существу невозможным и в отсутствие обратной связи преподавание превращается в театр. Я словно актер или акробат перед этими людьми. И когда я прекращаю говорить, приходит ощущение тотального одиночества…»[6]

Фуко подходил к своему преподаванию как исследователь: лекции служили разработками для будущей книги, распашкой новых территорий проблем, которые формулировались почти как вызов, бросаемый возможным коллегам. Поэтому и получилось, что курсы в Коллеж де Франс не дублируют опубликованные книги. И не являются наброском предстоящих книг, даже если темы их иногда совпадают. Лекции имеют собственный статус. Они выделяются среди «философских актов» Фуко особым дискурсивным режимом. Он совершенно по-особенному развивает в них проект генеалогии взаимоотношений знания и власти, сообразно которому с начала 1970-х годов – после отхода от предшествующего проекта археологии дискурсивных формаций – строилась его работа[7].

Кроме того, лекции Фуко всегда были связаны с современностью. конечно, его слушателей увлекало повествование, выстраивавшееся неделя за неделей, они восхищались стройностью изложения, но вместе с тем и замечали свет, проливаемый им на сегодняшний день. Искусство Фуко заключалось в пересечении современности историей. Он мог говорить о Ницше или Аристотеле, о психиатрической экспертизе XIX века или христианском пастырстве, и слушатели всегда улавливали в его словах связь с настоящим, с теми событиями, которые происходили рядом с ними. Присущее только Фуко лекторское дарование было связано именно с этим переплетением ученой эрудиции, личной причастности и работы над событием.

* * *

На 1970-е годы пришлось распространение и совершенствование кассетных магнитофонов; стол Фуко был буквально заставлен ими. Так сохранились его лекции и некоторые семинары.

Настоящее издание призвано как можно точнее воспроизвести живую речь Фуко[8]. Мы приложили все усилия к тому, чтобы представить ее в неприкосновенности. Однако перевод устной речи в письменный вид подразумевает вмешательство редактора: как минимум нужно ввести пунктуацию и деление на абзацы. Тем не менее мы старались не отступать от принципа максимальной верности произнесенному тексту.

Когда это казалось нам необходимым, мы устраняли повторы и оговорки, восполняли прерванные фразы и подправляли некорректные конструкции.

Многоточия в угловых скобках обозначают неразборчивые фрагменты записи. когда содержание фразы непонятно, в квадратных скобках приводится предположительное уточнение или дополнение.

В примечаниях внизу страницы, обозначенных астерисками, приведены некоторые расходящиеся с магнитофонной записью выдержки из подготовительных рукописей Фуко.

Цитаты были проверены, и в примечаниях мы дали ссылки на использованные тексты. критический аппарат призван прояснить темные места, разъяснить некоторые аллюзии и уточнить спорные детали.

Для удобства читателя каждая лекция предварена кратким резюме, в котором указаны ее основные темы[9].

Текст лекционного курса дополняет его «краткое содержание», ранее опубликованное в «Ежегоднике

Каждый том завершается обзорной статьей редакторов данного лекционного курса: в ней приводятся элементы биографического, идеологического и политического контекста лекций каждого года, кратко очерчивается их связь с опубликованными книгами Фуко и положение курса в его творчестве – с тем, чтобы облегчить понимание и отвести недоразумения, связанные с незнанием обстоятельств, в каких каждый курс готовился и читался.

* * *

Публикация курсов Фуко в Коллеж де Франс открывает новый ракурс на его мысль.

Строго говоря, речь не идет о неизвестных текстах, так как издание воспроизводит публичные лекции; по-настоящему неопубликованными оставались лишь подготовительные рукописи Фуко, часто весьма обстоятельные. Даниэль Дефер, владеющий ныне архивом философа, позволил редакторам ознакомиться с ними, за что мы ему глубоко признательны.

Настоящее издание лекций, прочитанных в коллеж де Франс, осуществлено с разрешения наследников Мишеля Фуко, которые любезно согласились удовлетворить живейшую потребность в нем, проявленную как во Франции, так и в других странах. Их условием была тщательность подготовки текста. Редакторы стремились оправдать оказанное им доверие.

Франсуа Эвальд, Алессандро Фонтана

Лекция 8 января 1975 года

Психиатрические экспертизы в уголовной практике. – к какому типу дискурса они относятся? – Дискурсы истины и смехотворные дискурсы. – Легальное доказательство в уголовном праве XVIII века. – Реформаторы. – Принцип внутренней убежденности. – Смягчающие обстоятельства. – Связь между истиной и правосудием. – Гротеск в механике власти. – Морально-психологический дубликат преступления. – Экспертиза показывает, что индивид был подобен своему преступлению, еще его не совершив. – Возникновение нормализующей власти.

Мне хотелось бы начать курс этого года, предложив вам два психиатрических отчета из уголовной практики. Я прочту их целиком. Первый отчет был составлен в 1955 году, ровно двадцать лет назад. Среди подписавших его есть по меньшей мере одно громкое имя тогдашней уголовной психиатрии, и оно имеет отношение к процессу, о котором некоторые из вас, возможно, еще помнят. Это история женщины, которая вместе с любовником убила свою малолетнюю дочь. Мужчина, любовник матери, обвинялся в соучастии или как минимум в подстрекательстве к убийству ребенка, так как было установлено, что женщина убила дочь собственными руками. Итак, вот отчет о психиатрической экспертизе мужчины, которого я, с вашего позволения, буду называть А., так как до сих пор не смог выяснить, с какого момента данные судебно-медицинских экспертиз разрешается публиковать с упоминанием имен 1 .

«Эксперты оказались в очевидном замешательстве перед необходимостью дать психологическое заключение об А., ибо они не могут вынести решения по поводу его моральной виновности. И всё же надо остановиться на гипотезе, что А. неким образом оказал на умонастроение девицы Л. влияние, которое привело последнюю к убийству своего ребенка. Итак, мы представляем себе элементы и действующих лиц этой гипотезы следующим образом. А. принадлежит к неоднородной и социально неблагополучной среде. Будучи незаконнорожденным, он был воспитан одной матерью и лишь значительно позднее был признан своим отцом; тогда же выяснилось, что у него есть сводные братья, с которыми, однако, его не связывали никакие семейные узы. к тому же после смерти отца А. вновь остался вдвоем с матерью – женщиной весьма неопределенного положения. Но несмотря ни на что, он поступил в общеобразовательную школу, и обстоятельства, связанные с его происхождением, несколько заглушили в нем врожденную гордость. Люди подобного сорта почти никогда не чувствуют себя благосклонно принятыми в том мире, в который они попадают: этим объясняется их пристрастие к парадоксам и ко всему такому, что способно посеять раздор. В атмосфере идей, хотя бы в какой-то мере революционных [дело, напомню, происходит в 1955 году.– М. Ф.], они чувствуют себя более уверенно, чем в устоявшейся среде с ее чопорной философией. Об этом свидетельствует история всех интеллектуальных реформ, всех духовных объединений: история Сен-Жермен-де-Пре, история экзистенциализма 2 и т. д. Во всех таких движениях получают возможность проявить себя по-настоящему сильные личности, в особенности если у них сохраняется хотя бы некоторая склонность к адаптации. Они могут добиться известности и стать основателями жизнеспособной школы. Однако большинство не в состоянии подняться выше среднего уровня и стремится привлечь к себе внимание экстравагантной одеждой или экстраординарными поступками. Такие люди обычно склонны к алкивиадизму, 3 геростратизму 4  и т. п. конечно, они уже не стремятся отрезать хвост своей собаке или сжечь храм в Эфесе, но зачастую поддаются ненависти к буржуазной морали настолько, что отвергают ее законы и доходят до преступления, чтобы раздуть значение своей личности – тем более, чем их личность бесцветнее. Естественно, что во всем этом присутствует доля боваризма 5 – способности человека представлять себя другим, нежели он есть, и чаще всего гораздо красивее и значительнее, чем суждено ему быть природой. Вот почему А. мог смотреть на себя как на сверхчеловека. В этом отношении странно, что он противился влиянию со стороны военных. Ведь он же говорил и о том, что переход Сен-Сира закалил характеры. Но, судя по всему, ношение униформы почти не оказало на поведение Альгаррона 6 нормализующего воздействия. Впрочем, ему постоянно хотелось оставить армию, чтобы предаться своим шалостям. Еще одной психологической особенностью А. [наряду с боваризмом, геростратизмом и алкивиадизмом.– М. Ф.] является донжуанизм 7. Он отдавал в буквальном смысле все свободные часы коллекционированию любовниц, чаще всего таких же покладистых, как девица Л. И с извращенным пристрастием заводил с ними разговоры, из которых, учитывая их начальное образование, они обычно почти ничего не могли понять. Ему нравилось развивать перед ними „разительные“, по выражению Флобера, парадоксы, которые одни слушали разинув рот, а другие – вполуха. И подобно тому как на самого А. не произвела благотворного влияния преждевременная для его социального и умственного уровня культура, девица Л. стала повторять каждый его шаг, что выглядело одновременно карикатурой и трагедией. Тут мы имеем дело с еще более глубокой степенью боваризма. Л. жадно глотала парадоксы А. и, в некотором смысле, отравилась ими. Ей казалось, будто она поднимается на более высокий культурный уровень. А. говорил о том, что влюбленные должны вместе совершить нечто из ряда вон выходящее, чтобы соединить себя нерасторжимой связью, например убить водителя такси или ребенка – просто так или чтобы доказать себе способность совершить поступок. И девица Л. решила убить катрин. Во всяком случае, так говорит она сама. Хотя А. не соглашался с ней прямо, он,

Так звучит текст, составленный в 1955 году. Прошу прощения за длину этих документов (вскоре вы поймете, что они составляют особого рода проблему); теперь мне хотелось бы привести другие отчеты, гораздо более сжатые, а точнее, один-единственный отчет, сделанный в отношении трех человек, обвинявшихся в шантаже на сексуальной почве. Я зачитаю заключение о двух из них 9 .

Один – назовем его Х – «не блещет интеллектом, но и не глуп; умеет связно изложить идею и наделен хорошей памятью. В том, что касается морали, он гомосексуал с двенадцати или тринадцати лет, и поначалу этот порок носил характер компенсации насмешек, которые ему пришлось терпеть в детском доме в Ла-Манше [департаменте Ла-Манш.– М. Ф.], где он воспитывался. Не исключено, что женоподобное поведение Х усугубило уже имевшуюся в нем склонность к гомосексуальности, однако к вымогательству привело его не что иное, как жажда наживы. Х совершенно аморален, циничен и невоздержан в словах. Три тысячи лет назад он наверняка оказался бы одним из жителей Содома и небесный огонь вполне заслуженно наказал бы его за порочность. Но надо признать, что Y [объект шантажа.– М. Ф.] ожидало бы такое же наказание. Будучи зрелым, сравнительно богатым человеком, он не нашел ничего лучшего, как поместить Х в притон извращенцев, содержателем которого был он сам, по мере возможности возмещая деньги, вложенные в это дело. Этот Y, попеременно или одновременно выступавший по отношению к Х любовником и любовницей – точнее сказать трудно, – вызывает у последнего отвращение, доходящее до тошноты. Х любит Z. Надо видеть женоподобное поведение их обоих, чтобы понять обоснованность этих слов, ибо речь идет о до такой степени женственных мужчинах, что их родным городом должен был бы оказаться уже не Содом, а Гоморра».

Я могу продолжить. Вот что касается Z: «Довольно-таки посредственная личность, наделенная духом противоречия, неплохой памятью и способностью связно излагать свои мысли. В духовном плане – аморальный циник. Z погряз в пороке, причем вдобавок он коварен и труслив. С ним приходится в буквальном смысле прибегать к майотике [там так и написано: май-о-ти-ка, должно быть, от слова maillot – майка или пеленка!– М. Ф.] 10 . Но наиболее яркой чертой его характера является, на наш взгляд, лень, масштабы которой не удалось бы передать никаким прилагательным. Естественно, проще менять пластинки и находить клиентов в ночном притоне, чем по-настоящему работать. При этом он признается, что стал гомосексуалом по причине материального неблагополучия, то есть в поиске денег, и что, почувствовав их вкус, продолжает вести себя в том же духе». Заключение: «Z совершенно омерзителен».

Вы понимаете, что о такого рода дискурсах можно сказать очень мало и в то же время много. Ведь в конце концов в таком обществе, как наше, необычайно мало дискурсов, обладающих одновременно тремя свойствами. Первое их свойство – способность прямо или косвенно влиять на решение суда, которое касается, по сути дела, свободы человека или его заключения под стражу, в предельном случае (и мы еще столкнемся с такими примерами) – жизни или смерти. Итак, это дискурсы, обладающие в конечном счете властью над жизнью и смертью. Второе свойство: благодаря чему они получают эту власть? Может быть, благодаря институту правосудия, но также и благодаря тому, что они функционируют в институте правосудия как дискурсы истины – ибо это дискурсы научного ранга, сформулированные дискурсы, причем сформулированные квалифицированными людьми внутри научного института. Дискурсы, способные убивать, дискурсы истины и дискурсы – вы сами дали этому подтверждение и свидетельство 11 , – смехотворные. Причем дискурсы истины, вызывающие смех и в то же время обладающие институциональной властью убийства, – это дискурсы, которым в нашем обществе уделяется мало внимания. к тому же если некоторые из этих экспертиз, и в частности первая, относились – как вы заметили – к сравнительно серьезным и, следовательно, сравнительно редким делам, то второй процесс, прошедший в 1974 (то есть в прошлом) году, – явно из тех, что составляют повседневную рутину уголовных судов и, я бы сказал, всех подсудимых, что нас и интересует. Эти повседневные дискурсы истины, которые убивают и вызывают смех, заложены в самую сердцевину наших судебных институтов.

Функционирование судебной истины не только создает проблему, но и вызывает смех не впервые. Вы наверняка знаете, что в конце XVIII века (я рассказывал вам об этом, кажется, два года назад 12 ) тот способ, каким осуществлялось

Вот этой-то системе легального доказательства, арифметике доказательного процесса был противопоставлен принцип того, что принято называть внутренней убежденностью 16 , – принцип, о котором сегодня, глядя на то, как он действует и какую реакцию вызывает у людей, хочется сказать, что он позволяет осуждать без всяких доказательств. Между тем тот принцип внутренней убежденности, который был сформулирован и институционализирован в конце XVIII века, имел безукоризненно ясный исторический смысл 17 .

Во-первых, следующий: отныне не следует выносить приговор, не придя к полной уверенности. Иными словами, надо отказаться от пропорциональности доказательства и кары. кара должна повиноваться закону «всё или ничего», и неполное доказательство не может повлечь за собой частичное наказание. Сколь угодно легкое наказание должно назначаться лишь в том случае, если установлено всеобъемлющее, совершенное, исчерпывающее, полное доказательство вины подсудимого. Таким образом, вот первое значение принципа внутренней убежденности: судья должен приступать к осуждению, лишь придя к внутренней убежденности в виновности, а не просто при наличии подозрений.

Во-вторых, смысл этого принципа таков: следует принимать во внимание не только определенные, признанные законом доказательства. Должно быть принято любое доказательство, лишь бы оно было убедительным, то есть лишь бы оно могло уверить разум, восприимчивый к истине – восприимчивый к суждению, а значит, и к истине. Не законность, не соответствие закону, а доказательность делает улику уликой. Доказательность улики обеспечивает ее приемлемость.

И наконец, третье значение принципа внутренней убежденности: критерием, на основании которого доказательство признается установленным, является не канонический перечень веских улик, а убежденность – убежденность некоего субъекта, беспристрастного субъекта. как мыслящий индивид, он способен к познанию и восприимчив к истине. Иными словами, с появлением принципа внутренней убежденности мы переходим от арифметико-схоластического и столь забавного режима классического доказательства к общепризнанному, уважаемому и анонимному режиму истины, заявляемой предположительно универсальным субъектом.

Однако на деле этот режим универсальной истины, который стал использоваться в уголовной юстиции, судя по всему, с XVIII века, содержит в себе два феномена – содержит как таковой и в своем практическом осуществлении; он содержит в себе два факта или два приема, которые важны и которые, я полагаю, составляют реальную практику судебной истины, будучи одновременно источником неуверенности в отношении этой строгой и общей формулировки принципа внутренней убежденности.

Прежде всего, вы знаете, что вопреки принципу, согласно которому ни в коем случае нельзя наказывать, не убедившись в доказанности вины, не добившись внутренней убежденности судьи, на практике всегда соблюдается некоторая пропорциональность степени уверенности и тяжести назначаемой кары. Вы отлично знаете, что если у судьи нет полной уверенности по поводу правонарушения или преступления, то он – не важно, должностной судья или присяжный, – склонен отражать эту свою неуверенность в вынесении не столь строгого наказания. Неуверенности, которая всё же не возобладала, будет на практике соответствовать в той или иной мере смягченное наказание, но всегда наказание. Иными словами, даже в нашей нынешней системе и вопреки принципу внутренней убежденности серьезные подозрения никогда не остаются совершенно безнаказанными. Именно таким образом функционируют смягчающие обстоятельства.

Каково принципиальное предназначение смягчающих обстоятельств? В общем смысле они призваны внести гибкость в суровый закон, сформулированный на страницах Уголовного кодекса 1810 года. Подлинной целью, преследовавшейся законодателями в 1832 году, когда они дали определение смягчающим обстоятельствам, не было стремление облегчить наказание; напротив, они стремились воспрепятствовать оправдательным приговорам, которые слишком часто выносили присяжные, когда им не хотелось применять закон во всей его строгости. Так, в деле о детоубийстве провинциальные присяжные обычно не приговаривали обвиняемых, так как в случае осуждения им приходилось применять закон, которым предусматривалась смертная казнь. Чтобы избежать ее, они оправдывали подсудимых. И как раз ради того, чтобы придать судам присяжных и вообще уголовному правосудию должную строгость, судам в 1832 году было разрешено применять закон со смягчающими обстоятельствами.

Но если цель законодателей была такова – что очевидно, – то что же произошло на деле? Суды присяжных стали строже. Однако в то же время возникла возможность обходить принцип внутренней убежденности. когда присяжные оказывались перед необходимостью принять решение о чьей-либо виновности – виновности, в пользу которой свидетельствовало множество доказательств, но полной уверенности в которой не было, – применялся принцип смягчающих обстоятельств и выносилось слегка или значительно меньшее наказание, чем было предусмотрено законом. Тем самым тяжесть наказания стала отражением допущения, степени допущения.

Так, скандал, дошедший до самых вершин судебного института, который вызвало развернувшееся в последние недели дело Гольдмана 18 , где сам генеральный прокурор, требовавший наказания, был в итоге изумлен тяжестью вердикта, объясняется тем, что суд не применил тот вообще-то глубоко противоречащий закону обычай, согласно которому при отсутствии полной уверенности следует воспользоваться

Есть и еще одна практика, ведущая к нарушению принципа внутренней убежденности и к восстановлению одного из элементов системы легального доказательства – элемента, по ряду признаков родственного принципу работы правосудия, который действовал в XVIII веке. Это квазивосстановление, это псевдовосстановление в правах легального доказательства выражается, конечно, не в возврате к арифметике улик, а в том, что – вразрез с принципом внутренней убежденности, согласно которому могут быть представлены или собраны все улики и долг взвесить их лежит на совести должностного судьи или присяжного заседателя, – некоторые улики сами по себе обладают властными эффектами, доказательными полномочиями, большими или меньшими в различных случаях и не зависящими от присущей им рациональной структуры. Но если дело не в рациональной структуре доказательств, тогда в чем же? Несомненно, дело – в излагающем их субъекте. Так, скажем, и в нынешней системе французского правосудия полицейские рапорты и свидетельские показания полицейских обладают своеобразной привилегией над всеми прочими сообщениями и свидетельствами, поскольку произносятся приведенным к присяге полицейским служащим. С другой стороны, отчеты экспертов – в силу того, что положение экспертов придает тем, кто эти отчеты излагает, научное достоинство, а точнее, научный статус, – также получают некоторую привилегию над всеми прочими элементами судебного доказательства. Это не те легальные доказательства, с которыми еще в XVIII веке работало классическое право, но тем не менее это привилегированные судебные высказывания, содержащие в себе статусные презумпции истины – презумпции, внутренне присущие им в силу того, что их произносят эксперты. Словом, это высказывания, обладающие характерными именно для них эффектами истины и власти: мы имеем дело с некоей сверхлегальностью некоторых высказываний в рамках производства судебной истины.

На этом отношении «истина – правосудие» мне хотелось бы ненадолго задержаться, ибо несомненно, что оно входит в число фундаментальных тем западной философии 19 . Одной из самых бесспорных и коренных предпосылок всякого судебного, политического или критического дискурса является сущностная сопричастность между высказыванием истины и практикой правосудия. При этом выясняется, что в той точке, где встречаются, с одной стороны, институт, призванный регулировать правосудие, и, с другой стороны, институты, уполномоченные высказывать истину, – или, короче говоря, в той точке, где встречаются судья и ученый, где скрещиваются пути судебного института и медицинского или вообще научного знания, – в этой точке формулируются высказывания, которые обладают статусом истинных дискурсов, влекут за собой значительные юридические последствия и, кроме того, имеют любопытную склонность быть чужеродными всем правилам образования научного дискурса, включая самые элементарные; они чужеродны в том числе и нормам права и являются – как те тексты, которые я только что зачитал, – в самом строгом смысле слова гротескными.

Гротескные тексты – и говоря «гротескные», я употребляю этот термин если не абсолютно строго, то, во всяком случае, в несколько суженном, серьезном его значении. Я буду называть «гротескным» свойство некоего текста или индивида обладать в силу своего статуса властными эффектами, которых по своей внутренней природе они должны быть лишены. Гротескное или, с вашего позволения, «убюэскное»  20 – это не просто разновидность оскорбления, не просто обидный эпитет, и я не хотел бы употреблять эти слова в таком смысле. Я убежден, что существует или, во всяком случае, подлежит введению строгая категория историко-политического анализа – категория гротескного или «убюэскного». «Убюэскный» апломб, гротескное самоуправство или, в более сухой терминологии, максимизация властных эффектов в сочетании с дисквалификацией того, кто их вызывает, – это не случайность в истории власти, не механический сбой. По-моему, это одна из пружин, одна из неотъемлемых составных частей механизмов власти. Политическая власть, по крайней мере в некоторых обществах и уж точно в нашем обществе, может пользоваться (и действительно пользуется) возможностью осуществлять свои эффекты и, более того, может находить источник своих эффектов в области, статус которой явно, демонстративно, сознательно принижается как мерзкий, бессовестный или смешной. Собственно говоря, эта гротескная механика власти – или гротескная пружина в механике власти – давным-давно прижилась в структурах наших обществ, в их политическом функционировании. Ярчайшие свидетельства этому вы найдете в римской истории, в частности в истории Империи, где метод если не правления, то как минимум господства был именно таким: вспомните о почти театральном принижении личности императора как узла, средоточия всех властных эффектов; о принижении, вследствие которого тот, кто является носителем majestas[10], этой властной надбавки ко всякой власти, сколь бы велика она ни была, является в то же время – как личность, как персонаж, в своей физической реальности, одежде, манере поведения, телесности и сексуальности, образе жизни – персонажем бессовестным, гротескным, смешным. Эта функция, этот механизм гротескной власти, бессовестного правления составляли непременный элемент функционирования Римской империи от Нерона до Гелиогабала 21 .

Гротеск – это один из важнейших методов произвольного правления. Но тот же гротеск, как вы знаете, сплошь и рядом используется прикладной бюрократией. Административная машина с ее неотвратимыми властными эффектами предполагает посредственного, бестолкового, тупого, бесцветного, смешного, затравленного, бедного, беспомощного чиновника: всё это было одной из самых характерных черт великих западных бюрократий начиная с XIX века. Административный гротеск – это не просто модус визионерского восприятия чиновничества, свойственный Бальзаку или Достоевскому, куртелину или кафке. Административный гротеск – это возможность, средство, действительно выработанное для себя бюрократией. «Убю бумажная душа» – неотъемлемый элемент функционирования современной администрации, так же как неотъемлемым элементом функционирования императорской власти в Риме была сумасбродная воля безумца-гистриона. И то, что я говорю о Римской империи, то, что я говорю о современной бюрократии, можно сказать и о многих других формах механики власти, например о нацизме или фашизме. Гротескный характер людей наподобие Муссолини был прочно вправлен в механику власти. Власть сама рядилась в театральный

Мне кажется, что в этой истории – от бессовестного правления до смехотворного авторитета – можно различить поступательное развитие того, что можно было бы назвать мерзостью власти. Вы знаете, что этнологи – я имею в виду, в частности, превосходные исследования, совсем недавно опубликованные кластром 22 , – ясно уловили этот феномен, благодаря которому тот, кому дана власть, в то же самое время, путем ряда ритуалов и церемоний, оказывается осмеян, опорочен или представлен в невыгодном свете. В архаических или первобытных обществах такого рода ритуал призван ограничивать властные эффекты? Возможно. Но я бы сказал, что, когда мы обнаруживаем такие же ритуалы в наших обществах, они выполняют совершенно другую функцию. когда власть предстает как мерзкая, откровенно бессовестная, «убюэскная» или попросту смешная, речь, на мой взгляд, не идет об ограничении ее эффектов и о магическом развенчании того, кому дана корона. Совсем наоборот, речь, по-моему, идет о яркой манифестации неотвратимости, неизбежности власти, которая как раз и может функционировать со всей своей строгостью и в высшей степени жестокой рациональностью, даже находясь в руках человека, полностью развенчанного. Проблема позора власти, проблема развенчанного правителя – это, собственно говоря, проблема Шекспира: весь цикл трагедий о королях поднимает именно эту проблему, хотя, насколько мне известно, никогда бесчестье правителя не становилось объектом теории 23 . Но я хочу повторить: в нашем обществе – от Нерона (возможно, первой крупной фигуры в истории позорного правления) до маленького человечка с дрожащими руками, который, сидя на дне своего бункера и унеся сорок миллионов жизней, интересовался в конечном итоге только двумя вещами: не разрушено ли еще всё, что находится над ним, и когда ему принесут пока еще не надоевшие шоколадные пирожные, – разворачивается впечатляющая картина функционирования бессовестного властителя 24 .

У меня нет ни сил, ни смелости, ни времени, чтобы посвятить данной теме свой курс в этом году. Но мне хотелось бы, по крайней мере, поднять проблему гротеска в связи с текстами, которые я только что вам зачитал. Мне кажется, что признание их гротескными и обращение к проблеме наличия в них гротеска и функции гротескного не следует считать обыкновенным оскорблением. На вершине суда, там, где правосудие дает себе право убивать, оно ввело в оборот дискурс короля Убю, дало слово Убю-ученому. Высокопарно выражаясь, можно сказать так: Запад, который – без сомнения, со времен греческого общества, греческого полиса – постоянно грезил о том, чтобы в справедливом городе властвовал дискурс истины, в конечном итоге отдал неподконтрольную власть, власть своего судебного аппарата, в руки пародии, откровенной пародии на научный дискурс. А теперь предоставим другим заботиться о постановке вопроса об эффектах истины, которые могут быть вызваны в дискурсе субъектом в должности знания 25 . Я же попытаюсь изучить эффекты власти, вызываемые в реальности дискурсом, который одновременно и полномочен и развенчан. Очевидно, что этот анализ можно было бы предпринять в различных направлениях, попробовав разыскать следы идеологии, одухотворяющей дискурс, несколько примеров которого я вам представил. Можно было бы пойти и от поддерживающего этот дискурс института – или от двух институтов, которые его поддерживают, судебного и медицинского, – чтобы понять, как же он мог возникнуть. Я же попробую сделать вот что (некоторые из вас, те, кто посещал прошлогодние лекции, уже наверняка догадываются, в каком направлении я пойду): вместо того чтобы предпринимать идеологический или «институциональный» анализ, я, скорее, займусь разведкой и анализом технологии власти, которая пользуется этими дискурсами и пытается заставить их работать.

Для этого, в качестве первого шага, я ставлю вопрос: что же происходит в этом дискурсе Убю, составляющем ядро нашей судебной, нашей уголовной практики? Нам нужна теория уголовно-психиатрического Убю. По сути дела, думаю, можно сказать, что через все эти дискурсы, с примерами которых я вас познакомил, проходит серия – я хотел сказать «замещений», но теперь это слово мне кажется неподходящим, – скорее, серия удвоений. Ведь действительно, речь идет не об игре замен, а о введении последовательных дубликатов. Или иначе: эти психиатрические дискурсы в уголовной практике не устанавливают, как некоторые говорят, другую сцену, а, наоборот, сдваивают элементына одной сцене. Следовательно, речь идет не о цезуре, которой обозначается подступ к символическому, а о принудительном синтезе, который обеспечивает трансмиссию власти и бесконечный перенос с места на место ее эффектов 26 .

Во-первых, психиатрическая экспертиза позволяет удвоить квалифицируемое законом правонарушение целым рядом других, отличающихся от правонарушения вещей: рядом манер поведения, образов жизни, которые в дискурсе психиатра-эксперта, разумеется, предстают как причина, как источник, мотив, отправная точка правонарушения. В самом деле, в реальности судебной практики они образуют саму наказуемую субстанцию или даже материю. Вы знаете, что на основании уголовного закона, неизменного со времен наполеоновского кодекса 1810 года, – впрочем, этот принцип признавался и в так называемых промежуточных кодексах Великой французской революции 27 , – то есть с конца XVIII века, на основании уголовного закона могут осуждаться лишь те правонарушения, которые определяются в качестве таковых законом, и, надо уточнить, законом, который должен предшествовать совершённому проступку. За вычетом ряда исключительных случаев, уголовный закон не имеет обратного действия. Однако что по отношению к этой букве закона, согласно которой «наказанию подлежат лишь те правонарушения, которые предусмотрены законом», делает экспертиза? какого рода объекты она выявляет? какого рода объекты она предлагает судье в качестве предмета его судебного вмешательства и цели наказания? Если вы вспомните выражения экспертов – а я мог бы привести вам и другие тексты, так как изучил целый комплекс экспертиз за 1955–1974 годы, – то, как вы думаете, что за объекты выявляет психиатрическая экспертиза, что именно она подшивает к преступлению в виде подкладки или дубликата? Это понятия, которые регулярно обнаруживаются во всём комплексе обсуждаемых текстов: «психологическая незрелость», «слабо структурированная личность», «недостаточная оценка реальности». Все эти выражения я на самом деле нашел в обсуждаемых экспертных отчетах: «глубокое аффективное расстройство», «серьезные эмоциональные потрясения». Или вот еще: «компенсация», «продукт воображения», «проявления извращенной гордости», «порочная игра», а также «геростратизм», «алкивиадизм», «донжуанизм», «боваризм» и т. д. Но какую функцию выполняет эта совокупность понятий, или эти две серии понятий? Прежде всего они тавтологически повторяют правонарушение, тем самым описывая и конституируя его как индивидуальную особенность. Экспертиза позволяет совершить переход от поступка к поведению, от преступления к образу жизни и представить образ жизни как нечто тождественное самому преступлению, только, так сказать, обобщенно выраженное в поведении индивида. Еще одной функцией этих серий понятий выступает сдвиг уровня реальности правонарушения: ведь

Одним словом, психиатрическая экспертиза позволяет сформировать этико-психологический дубликат преступления. То есть делегализовать правонарушение в том виде, в каком оно предусматривается законом, и выявить за ним его двойника, который похож на него как брат – или сестра, уж я не знаю, – и который, собственно говоря, представляет собой уже не правонарушение в юридическом смысле этого термина, а несоответствие некоторому числу физиологических, психологических, моральных и тому подобных правил. Вы скажете мне, что это не так уж важно и что, если психиатры, когда их просят об экспертизе преступника, говорят: «В конце концов, если он совершил кражу, то не иначе как потому, что он вор; или – если речь идет об убийстве – потому, что его тянет убивать», – если они так говорят, это не слишком-то отличается от мольеровского анализа немоты девочки 28 . Между тем на самом деле это более важно – и важно не просто потому, что может повлечь за собой смерть человека, как я только что говорил вам об этом. Важно здесь то, что в действительности психиатр, если он так говорит, предлагает не объяснение преступления, а именно то, что как раз и подлежит наказанию, чем должен заниматься и с чем должен разобраться судебный аппарат.

Вспомните, с чем мы столкнулись в экспертизе Альгаррона. Эксперты говорили: «Мы, как эксперты, не уполномочены решать, совершил он преступление или не совершил. Но [именно с этого начинается заключительный параграф отчета, который я вам зачитывал.– М. Ф.] предположим, что он совершил преступление. И я, эксперт-психиатр, объясню вам, каким образом он совершил бы это преступление, если бы он его совершил». Весь анализ этого дела (я несколько раз произнес имя осужденного, но не всё ли равно) представляет собой, в сущности, разъяснение того, каким образом преступление могло в самом деле быть совершено. к тому же эксперты прямо заявляют: «Примем в качестве гипотезы, что А. некоторым образом оказал на умонастроение девицы Л. влияние, которое могло привести ее к убийству своего ребенка». А в конце говорят: «Не вынося решения о виновности А. и о степени его виновности, мы можем понять, почему это его влияние могло оказаться гибельным». И вот заключительные слова, вы их помните: «Поэтому его следует считать вменяемым». Но кто это возник мимоходом, между гипотезой, согласно которой подсудимый действительно мог нести некоторую ответственность, и итоговым заключением? Возник некий персонаж, которого-то, в известном смысле, и представили судебному аппарату, – человек, который не может приспособиться к миру, любящий сеять раздор, совершающий экстравагантные или необычные поступки, ненавистник морали, не признающий ее законы и способный пойти на преступление. Таким образом, осуждаемым в итоге оказывается не действительный соучастник рассматриваемого убийства, а именно этот персонаж, не умеющий приспосабливаться, любящий сеять раздор и совершающий всякого рода поступки вплоть до преступления. И, говоря, что именно этот персонаж был в действительности осужден, я не имею в виду, что благодаря эксперту вместо виновного приговорили подозреваемого (что, разумеется, так и есть), я имею в виду нечто большее. В некотором смысле еще более серьезно то, что в конечном счете, даже если данный субъект виновен, судья на основании психиатрической экспертизы сможет покарать в его лице уже не собственно преступление или правонарушение. Тем, что судья осудит, чему он вынесет наказание, точкой приложения кары оказывается не что иное, как эти неправильные формы поведения, предложенные в качестве причины, исходной точки, среды созревающего преступления, а на деле бывшие не чем иным, как его морально-психологическим дубликатом.

Психиатрическая экспертиза позволяет сместить точку приложения кары или предусмотренного законом наказания в сторону криминальности как характеристики, которая оценивается с морально-психологической точки зрения. Посредством причинного назначения, тавтологический характер которого очевиден, но в то же время почти лишен смысла (если, конечно, не браться за безынтересное дело анализа рациональных структур подобного текста), произошел переход от того, что можно было бы назвать целью наказания, точкой приложения механизма власти, каковым является законная кара, к кругу объектов, основанному на некотором знании, преобразующей технике, целом комплексе принудительных мероприятий – рациональном и упорядоченном[11]. Да, познавательный эффект психиатрической экспертизы равен нулю, но это не так уж важно. Ее ключевая роль заключается в том, что она узаконивает в виде научного знания распространение наказующей власти за пределы правонарушения. Суть в том, что она позволяет включить карательную деятельность судебной власти в общий корпус продуманных техник преобразования индивидов.

Второй функцией психиатрической экспертизы (первой было удвоение преступления криминальностью) является удвоение виновника преступления этим новым для XVIII века персонажем: преступником. Перед «классической» экспертизой, какою она определялась в терминологии закона 1810 года, стоял, в сущности, следующий простой вопрос: эксперт привлекается исключительно для того, чтобы выяснить, находился ли обвиняемый индивид, совершая преступление, в состоянии помутнения рассудка? Так как если он был в состоянии помутнения рассудка, то тем самым он уже не может считаться ответственным за содеянное. Об этом говорит знаменитая 63-я [rectius: 64-я] статья, согласно которой если в момент деяния индивид находится в состоянии помутнения рассудка, то нет ни преступления, ни правонарушения 29 . Но что происходит в тех экспертизах, которые применяются теперь и с примерами которых я вас познакомил? Разве в них есть действительное стремление определить, позволяет ли помутнение рассудка не считать виновника деяния субъектом, несущим за свои поступки юридическую ответственность? Ничего подобного. Экспертиза выполняет совсем другую функцию. И прежде всего вот какую: пытается обосновать своего рода первичные признаки уголовника.

Я приведу вам пример из отчета, сделанного в начале 1960-х годов тремя «зубрами» уголовной психиатрии и, кстати, завершившегося смертью человека, так как объект экспертизы был осужден на смерть и гильотинирован. Вот что мы читаем по поводу этого индивида: «Наряду со стремлением удивлять, у Р. уже в детстве зародилась страсть к господству, руководству, осуществлению своей власти (каковая есть иное обличье гордости): он с раннего возраста тиранил своих родителей, устраивая сцены из-за малейшего несогласия с ним, а затем, учась в лицее, склонял товарищей к пропуску занятий. Любовь к огнестрельному оружию и автомобилям, страсть к игре также созрели в нем очень рано. Уже

Таким образом, подобная экспертиза занята изложением серии деяний, которые можно было бы назвать ошибками без правонарушения или проступками, не преступающими закон. Другими словами, она показывает, в чем индивид походил на свое преступление еще до того, как его совершить. Само регулярное употребление по ходу этих анализов наречия «уже» служит нанизыванию по принципу простой аналогии всей этой серии первичных преступлений, непротивозаконных отклонений, собирает их вместе, чтобы затем продемонстрировать их сходство с преступлением. Экспертиза составляет серию ошибок, показывает, в чем индивид уже походил на свое преступление, и в то же время, при помощи этой серии, выявляет другую серию, так сказать, «парапатологическую», родственную болезни, но не обычной болезни, так как болезнь эта – моральный дефект. Ведь в конечном итоге эта серия оказывается доказательством некоего поведения, позиции, характера, которые являются дефектами морального плана, не будучи ни болезнями в патологическом смысле, ни нарушениями закона. Вот в этом-то длинном перечне первичных двусмысленностей эксперты неизменно и пытались восстановить логическую последовательность.

Те из вас, кто заглядывал в досье Ривьера 31 , знают, что уже в 1836 году для психиатров, но в то же время и для свидетелей, у которых брали показания, стало обычной практикой воссоздание этой всецело двусмысленной серии инфрапатологического и паралегального – или парапатологического и инфралегального, – служащей своего рода заведомым воссозданием преступления на условной сцене. Именно на это нацелена психиатрическая экспертиза. Причем в эту серию первичных, парапатологических, подзаконных и тому подобных двусмысленностей вписывается, неизменно в виде желания, присутствие субъекта. Приводя все эти детали, все эти мелочи, все эти мелкие низости, все эти не совсем нормальные вещи, экспертиза показывает, что субъект действительно присутствует в них в виде желания преступления. Так, в процитированном только что отчете о человеке, который в итоге был приговорен к смерти, эксперт говорит следующее: «Он хотел познать все удовольствия, он хотел насладиться всем и как можно быстрее, испытав сильные эмоции. Вот цель, которой он был поглощен. как говорит он сам, колебания вызывали у него только наркотики, которым он боялся подчиниться, и гомосексуальность – не из принципа, а из отвращения. Р. не терпел препятствий на пути своих замыслов и капризов. Он не мог смириться с тем, что его желаниям противятся. По отношению к родителям он использовал эмоциональный шантаж, по отношению к чужим людям – угрозы и насилие». Иными словами, этот анализ постоянного желания преступления позволяет дать очерк того, что можно назвать позицией радикального беззакония в логике или движении желания. Преданность желания субъекта нарушению закона[12]: его желание глубоко порочно. Но это желание преступления – и опять-таки мы сталкиваемся с этим всюду в обсуждаемых экспериментах [rectius: экспертизах] – всегда соотносится с неким недостатком, нарушением, слабостью субъекта, его неспособностью к чему-либо. Вот почему вы постоянно встречаетесь с такими понятиями, как «неразумный», «неудачливый», «неполноценный», «бедный», «некрасивый», «незрелый», «недостаточно развитый», «инфантильный», «закоснелый», «непостоянный». Ведь в самом деле, предназначение этой инфрауголовной, парапатологической серии, в которой прочитываются и беззаконие желания, и ущербность субъекта, вовсе не в том, чтобы дать ответ на вопрос об ответственности; наоборот, она призвана не отвечать на него, то есть избегать в психиатрическом дискурсе постановки вопроса, который, однако же, скрыто формулируется 64-й статьей. Другими словами, включая преступление в один ряд с инфрауголовными и парапатологическими элементами, соотнося их друг с другом, эксперты окутывают виновника правонарушения своего рода облаком юридической неопределенности. Из его неправильности, неразумия и невезения, из его неисчерпаемых и бесконечных желаний складывается серия элементов, в отношении которых вопрос об ответственности уже или вообще не может быть поставлен, ибо в конечном счете субъект оказывается в рамках этих определений ответственным одновременно за всё и ни за что. Это юридически неопределенная личность, от которой, следовательно, правосудие – согласно своим же законам и текстам – вынуждено отступиться. Это уже не юридический субъект, которого судьи, присяжные видят перед собой: это объект – объект некоторой технологии, науки об исправлении, реадаптации, реабилитации или коррекции. короче говоря, функцией экспертизы является удвоение виновника преступления – вменяемого или невменяемого – преступным субъектом, который в дальнейшем становится объектом особой технологии.

Наконец, я считаю, что психиатрическая экспертиза несет еще одну, третью, функцию: она не только дублирует виновника правонарушения преступным субъектом и затем преступление – криминальностью. Она также призвана выполнить, огласить еще одно удвоение, а точнее, целый ряд других удвоений. Учреждается фигура врача, который будет одновременно врачом-судьей. Я имею в виду, что с того момента, когда врач или психиатр берется ответить на вопрос, действительно ли у исследуемого субъекта обнаруживается некоторое число поступков или особенностей, которые оправдывают (в терминах криминальности) формирование и появление собственно противозаконного поведения, – с этого момента психиатрическая экспертиза часто и даже регулярно приобретает статус доказательства или одного из элементов доказательства возможной криминальности, а точнее – потенциального преступления, которое и вменяется индивиду. Описать его преступный характер, описать шлейф криминальных или паракриминальных поступков, тянущийся за ним с самого его детства, – значит способствовать его переводу из разряда обвиняемых в разряд осужденных.

Я приведу вам лишь один пример из совсем недавней истории, которая наделала много шума. Требовалось выяснить, кто убил девушку, чье тело было найдено на пустыре. Имелось двое подозреваемых: известный в городе человек и юноша восемнадцати-двадцати лет. Вот как эксперт-психиатр описал ментальное состояние первого (вообще-то для его экспертизы были назначены два специалиста). Самого отчета у меня нет, и я приведу резюме, каким оно фигурирует в заключении прокуратуры, представленном в Обвинительную палату: «Психиатры не обнаружили <у подозреваемого> никаких нарушений памяти. Они получили свидетельства о симптомах, проявившихся у него в 1970 году: это были неприятные переживания профессионального и материального характера. О себе он рассказал, что в шестнадцать лет получил степень бакалавра, в двадцать лет стал лиценциатом, защитил два диплома о высшем образовании и прошел двадцать семь месяцев военной службы в Северной Африке. Затем принял руководство предприятием своего отца и начал много работать, на досуге ограничиваясь теннисом, охотой и прогулками под парусом».

Теперь перейдем к заключению двух других экспертов в отношении

Эти два отчета были переданы в Обвинительную палату для выяснения, кто из двоих обвиняемых виновен в обсуждаемом преступлении. И пусть мне теперь не говорят, что судят судьи, а психиатры всего-навсего анализируют умственные особенности, психотическую или же нормальную личность обвиняемых. Психиатр действительно становится судьей, он действительно совершает акт следствия, причем не на уровне юридической ответственности индивидов, а на уровне их реальной виновности. И наоборот, судья дублируется медиком. Ведь с того момента, когда судья действительно выносит свой приговор, то есть решение о наказании, не в отношении юридического субъекта правонарушения, предусмотренного законом, а в отношении индивида – носителя всех этих определенных черт характера, – с тех пор, как он имеет дело с этой этическо-моральной подкладкой юридического субъекта, – он, судья, наказывая, наказывает не преступление. Теперь он может превозносить, тешить или оправдывать себя – как вам угодно – тем, что облагает индивида рядом исправительных мер, мер реадаптации или реабилитации. Презренное ремесло наказания превращается, таким образом, в прекрасное дело исцеления. Этому-то превращению, наряду с прочим, и служит психиатрическая экспертиза.

Прежде чем закончить, я хотел бы остановиться еще на двух вещах. Ведь вы можете возразить мне: всё это очень мило, однако вы несколько агрессивно описываете судебно-медицинскую практику, чей возраст, в конце концов, пока еще невелик. Да, психиатрия делает неуверенные первые шаги, и мы медленным, тяжелым путем освобождаемся от этих сбивчивых практик, следы которых еще можно обнаружить в гротескных текстах, злонамеренно подобранных вами. Но я отвечу вам, что всё наоборот, и в действительности уголовно-психиатрическая экспертиза, если взять ее в исторически первоначальных формах, то есть – скажем ради простоты – с первых лет применения Уголовного кодекса (1810–1830 годы), была медицинским актом, в своих формулировках, правилах построения и общих образующих принципах всецело изоморфным медицинскому знанию своего времени. Напротив, сейчас (хотя честь за это следует-таки воздать медикам и, во всяком случае, некоторым психиатрам) мне не известен ни один врач и известны лишь несколько психиатров, которые осмелились бы подписаться под текстами вроде тех, что я вам зачитывал. Но если врачи отказываются подписываться под ними как врачи или как психиатры в обычной практике и если в конечном счете те же самые врачи и психиатры соглашаются составлять, писать, подписывать эти отчеты в практике судебной – речь ведь, в конце концов, идет о свободе или жизни человека, – то вы понимаете, что тут налицо проблема. Это рассогласование, эта инволюция на уровне научной и рациональной нормативности текстов действительно поднимает проблему. По отношению к ситуации, поставившей судебно-медицинские экспертизы в начале XIX века в один ряд со всем медицинским знанием эпохи, возникло движение рассогласования, движение, в котором уголовная психиатрия оторвалась от этой нормативности и примирилась с новыми нормами образования, приняла их и подчинилась им.

Если в этом смысле и есть эволюция, то, несомненно, мало просто сказать, что ответственность за нее лежит на психиатрах и экспертах 32 . На деле сам закон или постановления о применении закона показывают, в каком направлении мы движемся и какой дорогой мы пришли туда, куда пришли; ведь первоначально судебно-медицинские экспертизы руководствовались в общем и целом старинной формулировкой 64-й статьи Уголовного кодекса: нет ни преступления, ни правонарушения, если подсудимый во время совершения деяния был в состоянии помутнения рассудка. Это правило практически направляло и ограничивало уголовную экспертизу в течение всего XIX века. В начале ХХ века мы сталкиваемся с циркулярным письмом Шомье от 1903 [rectius: 1905] года, в котором уже оказывается искажена, заметно смещена роль, до сих пор отводившаяся психиатру: в письме этом говорится, что функция психиатра, очевидно, состоит не в том, – ибо [выполнить] это очень трудно, невозможно, – чтобы определить юридическую ответственность криминального субъекта, а в том, чтобы выяснить, имеются ли у него умственные отклонения, которые могут быть соотнесены с данным преступлением. как видите, мы вступаем в совершенно другую область, нежели область юридического субъекта, ответственного за свои деяния и характеризуемого в таком качестве медиками. Мы вступаем в область умственного отклонения, имеющего с преступлением неопределенную взаимосвязь. И вот еще одно циркулярное письмо послевоенного времени, пятидесятых годов (точную дату я уже не помню, кажется, это 1958 год, но утверждать с уверенностью не могу; простите, если я ошибаюсь), в котором психиатров просят – по возможности, конечно, – всегда отвечать на знаменитый вопрос 64-й статьи: был ли обвиняемый в состоянии помутнения рассудка? А главное, их просят сказать – это первый вопрос – опасен ли индивид. Второй вопрос: будет ли он восприимчив к уголовной санкции? Третий вопрос: исправим или реабилитируем ли он? Иными словами, на уровне закона, а не только на ментальном уровне знания психиатров, – на уровне самого закона заметна абсолютно недвусмысленная эволюция. Произошел переход от юридической проблемы определения виновности к совершенно другой проблеме. Опасен ли индивид? Будет ли он восприимчив к уголовной санкции? Исправим или реабилитируем ли он? Тем, к чему должна будет отныне обращаться уголовная санкция, является не признанный ответственным субъект права, а некий элемент, коррелятивный технике отвода опасных индивидов, технике опеки над теми, кто восприимчив к уголовной санкции, нацеленной на их исправление и реадаптацию. Иными словами, заботу о преступном индивиде отныне берет на себя техника нормализации. Именно этому замещению юридически ответственного индивида элементом, коррелятивным технике нормализации, именно этой трансформации и способствовала, наряду с многими другими средствами, психиатрическая экспертиза 33 .

Появление, возникновение техник нормализации и сопряженных с ними властных рычагов я и хотел бы попытаться исследовать, приняв в качестве принципа исходной гипотезы (я остановлюсь на этом чуть более подробно в следующий раз) то, что эти техники и сопряженные с ними рычаги нормализации не просто стали следствием встречи, объединения, взаимной прививки медицинского знания и судебной власти, но что на самом деле особой разновидности власти – не медицинской и не судебной, а другой – удалось захватить и вытеснить

Лекция 15 января 1975 года

Безумие и преступление. – Извращенность и инфантильность. – Опасный индивид. – Эксперт-психиатр не может не быть убюэскным персонажем. – Эпистемологический уровень психиатрии и его регрессия в судебно-медицинской экспертизе. – конец конфликтных отношений между медицинской и судебной властями. – Экспертиза и ненормальные. – критика понятия подавления. – Исключение прокаженных и включение зачумленных. – Изобретение позитивных технологий власти. – Нормальное и патологическое.

На прошлой неделе по окончании лекции кто-то спросил меня: может быть, я ошибся и, вместо того чтобы читать обещанный курс о ненормальных, решил заняться судебно-медицинскими экспертизами? Это совсем не одно и то же, но вы увидите, как, начав с проблемы судебн-медицинской экспертизы, я выведу вас к проблеме ненормальных.

В самом деле, я попытался показать вам, что в терминах Уголовного кодекса 1810 года, в тех самых формулах знаменитой 64-й статьи, где нет ни преступления, ни правонарушения, если индивид в момент их совершения был в состоянии помутнения рассудка, экспертиза должна позволять, во всяком случае должна была бы позволять, провести раздел – дихотомический раздел между болезнью и ответственностью, между патологической обусловленностью и свободой юридического субъекта, между терапией и наказанием, между медициной и уголовной практикой, между больницей и тюрьмой. Нужно выбрать, так как безумие упраздняет преступление, так как безумие не может быть местом преступления, и наоборот, само по себе преступление не может быть деянием, коренящимся в безумии. Принцип вращающейся двери: когда на сцену выходит патологическое, криминальность, в терминах закона, должна исчезнуть. В случае безумия медицинский институт должен главенствовать над институтом судебным. Правосудие не может заниматься безумцем или, точнее, безумие [rectius: правосудие] должно отступиться от безумца, как только оно признает его таковым: это принцип прекращения дела в юридическом смысле этого термина.

Однако этот раздел и этот принцип раздела, отчетливо заявленный в статьях кодекса, современная экспертиза фактически подменила другими механизмами, постепенно складывавшимися на протяжении XIX века; вы можете увидеть, как они оформляются уже относительно рано, как я, вероятно, уже говорил, в своеобразном общем сотрудничестве: скажем, в 1815–1820 годах присяжные заседатели заявляют, что некто виновен, и в то же время, невзирая на подтвержденную вердиктом вину, просят поместить его в лечебницу, так как он болен. Таким образом, коллегии присяжных начинают налаживать родство, сожительство, взаимовыручку безумия и преступления; но и сами должностные судьи до некоторой степени мирятся с этим своеобразным союзом, говоря зачастую, что, несмотря на совершённое преступление, хорошо было бы заключить индивида в психиатрическую лечебницу, так как в конечном счете шансов выйти из этой лечебницы у него не больше, чем из тюрьмы. когда в 1832 году будут приняты смягчающие обстоятельства, это позволит добиваться как раз таких приговоров, которые сбалансированы с учетом отнюдь не обстоятельств преступления, а квалификации, оценки, диагноза самого преступника. Так постепенно завязывается тот своеобразный судебно-медицинский континуум, следствия которого для нас налицо и ключевым институтом которого становится судебно-медицинская экспертиза.

В общих чертах можно сказать так: принцип взаимоисключения медицинского и судебного дискурсов современная экспертиза заменила игрой, которую можно было бы назвать игрой двойной квалификации – медицинской и судебной. Эта практика, эта техника двойной квалификации, в свою очередь, способствует организации того, что можно назвать областью «извращенности», очень любопытного понятия, которое стало появляться во второй половине XIX века и вскоре захватило всю эту территорию двойной детерминации, обусловив появление в дискурсе экспертов, пусть и ученых, целой серии откровенно устаревших, комичных или несерьезных терминов и элементов. Если вы заглянете в судебно-медицинские экспертизы вроде тех, что я зачитывал вам в прошлый раз, вам бросятся в глаза такие словечки, как «леность» или «гордыня», «упрямство» или «злобность»; эти сообщаемые вам биографические элементы являются вовсе не принципами разъяснения поступка, а своего рода нехитрыми предзнаменованиями, малосущественными событиями детства, пустяковыми сценами, в которых уже присутствует прообраз преступления. Это своего рода редукция криминальности к детству, ее характеристика в таких же терминах, какими изъясняются родители или пишутся моральные наставления в детских книжках. Несерьезность терминов, понятий и анализа, заложенная в самой сердцевине современной судебно-медицинской экспертизы, на самом деле выполняет строго определенную функцию: она служит обменником между юридическими категориями, которые определены кодексом и допускают наказание лишь в том случае, если действительно имел место злой умысел или обман, и медицинскими понятиями вроде «незрелости», «слабости Я», «неразвитости Сверх-Я», «структуры характера» и т. п. Хорошо видно, что такого рода понятия – в общем и целом понятия, определяющие извращенность, – позволяют скрестить серию юридических категорий, характеризующих обман, злой умысел, и серию категорий, возникших главным образом внутри медицинского или, во всяком случае, психиатрического, психопатологического, психологического дискурса. Поле понятий извращенности, не выходящих за рамки своего сюсюкающего лексикона, позволяет вводить медицинские понятия в поле судебной власти, а юридические понятия, наоборот, в поле компетенции медицины. Таким образом, это слаженно работающий обменник, и чем он слабее эпистемологически, тем его работа эффективнее.

А вот другая операция, обеспечиваемая экспертизой: институциональная альтернатива «или тюрьма, или лечебница», «или искупление, или лечение» подменяется принципом однородности социального реагирования. Экспертиза позволяет обосновать или как минимум оправдать наличие своеобразного защитного континуума, который окутывает всё социальное тело, от медицинской инстанции исцеления до собственно уголовного института, то есть тюрьмы, а в пределе – эшафота. Ведь за всеми этими уголовными дискурсами Новейшего времени, то есть за той уголовной практикой, что начала складываться в XIX веке, маячит, как вы знаете, бесконечно повторяющаяся короткая фраза: «Ты кончишь на эшафоте». Но если фраза «Ты кончишь на эшафоте» возможна (настолько, что все мы более или менее периодически слышим ее с тех пор, как впервые получили плохую отметку в школе), если эта фраза действительно возможна, если у нее есть историческое основание, то потому, что континуум, простирающийся от первой индивидуальной исправительной меры до высшей юридической санкции, каковой является смерть, был подготовлен впечатляющей практикой, впечатляющим процессом институционализации подавления и наказания, который дискурсивно поддерживался уголовной психиатрией, и в частности чрезвычайно важной экспертной деятельностью. Общество отвечает патологической криминальности двояко, а точнее, предлагает ей

Именно к опасному индивиду, то есть не то чтобы к больному, но и не к преступнику в чистом виде, обращен этот институциональный ансамбль. В психиатрической экспертизе (и циркуляр 1958 года, по-моему, говорит об этом прямо) предмет диагностики эксперта – индивид, с которым тот должен сразиться в рамках своего допроса, анализа и диагноза, – это индивид потенциально опасный. Так что в итоге мы обнаруживаем два симметричных понятия, в которых вы сразу же отметите близость, соседство: с одной стороны, понятие «извращения», позволяющее сшить серии медицинских и юридических концептов, а с другой стороны, понятие «опасности», «опасного индивида», позволяющее оправдать и обосновать в теории существование непрерывной цепи судебно-медицинских институтов. Опасность и извращение – вот что, как мне кажется, составляет своего рода сущностное, теоретическое ядро судебно-медицинской экспертизы.

Если же теоретическое ядро судебно-медицинской экспертизы именно таково, то исходя из этого мы можем понять целый ряд явлений. Первое среди них – это, разумеется, тот самый гротескный и убюэскный характер, что я попытался продемонстрировать в прошлый раз, зачитав вам несколько экспертиз, которые, повторю, все как одна принадлежат громким именам судебной психиатрии. Поскольку сейчас я не буду цитировать эти отчеты, я могу назвать имена их авторов (которые вы не сможете соотнести с соответствующими экспертизами). Итак, это Сенак, Гуриу, Эйе и Жени-Перрен 1 . Собственно гротескный, собственно убюэскный характер уголовного дискурса может быть убедительно объяснен в том, что касается его существования и сохранения, исходя из этого теоретического ядра, образуемого парой «извращение – опасность». В самом деле, очевидно, что стыковка медицинского и судебного, которую обеспечивает судебно-медицинская экспертиза, эта взаимосвязь медицинского и судебного осуществляется именно благодаря воскрешению категорий, которые я бы назвал элементарными категориями нравоучения и которые распределяются вокруг понятия «извращенности»: например, категории «гордости», «упрямства», «злости» и т. д. Иными словами, стыковка медицинского и судебного подразумевает восстановление в правах сюсюкающего, родительско-детского дискурса, речи родителей в адрес ребенка, речи, какой урезонивают ребенка, – и не может без этого восстановления осуществиться. Возрождается детский дискурс, а точнее – дискурс, сознательно обращенный к детям и непременно имеющий характер сюсюканья. С другой же стороны, это дискурс, который организуется не просто вокруг поля извращенности, но также и вокруг проблемы социальной опасности: это еще и дискурс страха, дискурс, задача которого – обнаружить опасность и дать ей отпор. Таким образом, это дискурс страха и дискурс нравоучения, это детский дискурс, это дискурс, чья эпистемологическая организация, всецело руководимая страхом и нравоучением, не может не быть смехотворной, даже применительно к безумию.

Однако этот убюэскный характер связан не просто с личностью того, кто произносит соответствующие слова, и даже не просто с неразработанным состоянием экспертизы или знания, с нею сопряженного. Напротив, этот убюэскный характер весьма позитивным образом связан с той ролью обменника, которую выполняет уголовная экспертиза. Он напрямую связан с функциями этой экспертизы. В последний раз вернувшись к Убю (чтобы затем его оставить), скажу, что, если признать – как я попытался показать это в прошлый раз, – что Убю олицетворяет исполнение власти посредством прямого развенчания того, кто ее исполняет, если политический гротеск есть отрицание носителя власти тем самым ритуалом, который манифестирует эту власть вместе с ее носителем, то вам не составит труда понять, что психиатр-эксперт действительно не может не быть убюэскным персонажем. Он не может вершить страшную власть, которая на него возложена, – она в конечном счете заключается в назначении наказания индивиду или даже в значительном участии в этом наказании, – иначе, нежели при помощи детского дискурса, который развенчивает его как ученого в тот самый момент, когда он призван именно в качестве ученого, а также при помощи дискурса страха, который осмеивает его в тот самый момент, когда он выступает в суде по вопросу о человеке, сидящем на скамье подсудимых и, как следствие, не имеющем никакой власти. Он изъясняется языком ребенка, он говорит на языке страха, он – ученый, находящийся под эгидой правосудия, защищаемый, даже освящаемый всем судебным институтом с его мечом. Этот бормочущий язык экспертизы функционирует именно как средство, которое передаст от судебного института к медицинскому и обратно присущие им обоим властные эффекты, совершая дисквалификацию стыкующего звена. Другими словами, это графиня де Сегюр то под покровительством Эскироля, то под защитой Фукье-Тенвиля 2 . В общем, вы понимаете, почему всем, от Пьера Ривьера до Рапена 3 или людей, чьи экспертизы я зачитывал вам в прошлый раз, почему всем, от Пьера Ривьера до этих сегодняшних преступников, посвящаются дискурсы одного и того же типа. Что обнаруживают все эти экспертизы? Болезнь? Вовсе нет. Вменяемость? Нет. Свободу? Отнюдь. Они всегда обнаруживают одни и те же образы, одни и те же жесты, одни и те же позы, одни и те же ребяческие сцены: «Он играл с деревянным оружием»; «Он обезглавливал капусту»; «Он огорчал своих родителей»; «Он пропускал школу»; «Он не учил уроки»; «Он был ленив». И в итоге: «Я делаю заключение, что он был вменяем». В сердцевине того механизма, где судебная власть, расшаркиваясь, уступает место медицинскому знанию, обнаруживается, как вы видите, Убю – невежественный и запуганный, но потому-то и позволяющий привести в действие эту двойственную машинерию. Шутовство и функция психиатрического эксперта составляют единое целое: именно в качестве функционера эксперт и в самом деле шут.

Теперь, имея в виду сказанное выше, мы можем восстановить черты двух коррелятивных друг другу исторических процессов. Во-первых, с XIX века до наших дней налицо любопытнейшая историческая регрессия. Поначалу психиатрическая экспертиза – экспертиза Эскироля, Жорже, Марка – была простым перенесением в судебный институт медицинского знания, рожденного снаружи – в больнице, в ходе клинического эксперимента 4 . Теперь же мы имеем дело с экспертизой, которая, как я говорил вам в прошлый раз, совершенно оторвана от психиатрического знания нашего времени. Ибо, каково бы ни было наше мнение о языке нынешних психиатров, мы ясно понимаем, что то, что говорит психиатр-эксперт, на тысячу ступеней ниже эпистемологического уровня психиатрии. Но что возрождается

«Просительница [то есть женщина, которая просит королевского указа о заключении своего сына под стражу.– М. Ф.] после трех лет вдовства вторично вышла замуж, чтобы обеспечить себе средства к существованию торговлей в галантерейной лавке; при этом она сочла правильным оставить при себе своего сына <…>. И этот распутник пообещал слушаться ее, надеясь на то, что она даст ему аттестат подмастерья галантерейщика. Просительница, нежно любившая своего ребенка несмотря на все горести, которые тот ей [уже] причинил, взяла его в подмастерья и оставила при себе – к несчастью для себя и для [других] своих детей, на долгие два года, на протяжении которых он ежедневно обкрадывал ее и, несомненно, разорил бы, если бы оставался с нею и далее. Решив, что с другими людьми ее сын будет вести себя лучше, тем более что он сведущ в торговле и может работать, просительница устроила его к г-ну кошену, вполне порядочному человеку, владельцу галантерейной лавки у ворот Сен-Жак; но этот негодяй три месяца притворялся хорошим, а затем похитил шестьсот ливров, которые просительница была вынуждена уплатить, чтобы спасти жизнь своего сына и честь своей семьи <…>. Тогда наш мошенник, не зная, как ему еще провести свою мать, решил убедить ее, что хочет посвятить себя религии, а для этого хитростью привлек к себе нескольких честных людей, [которые], свято поверив в то, что этот плут им говорил, осыпали мать увещеваниями и говорили, что ей придется отвечать перед Богом за то, что случится с ее сыном, если она воспротивится его призванию <…>. Просительница, которая за многие годы привыкла к дурным поступкам своего сына, тем не менее попала в расставленные сети и великодушно дала ему всё необходимое для поступления в монастырь Иверно <…>. Но, не пробыв там и трех месяцев, этот несчастный заявил, что местный порядок ему не нравится и он предпочел бы стать премонстрантом 5 . Просительница, заботясь о том, чтобы впоследствии ей не в чем было себя упрекнуть, снова дала сыну всё, что требовалось для вступления в дом премонстрантов, и он постригся. Однако наш негодяй, действительной целью которого было обмануть свою мать, в скором времени выдал свою злонамеренность, и это заставило каноников [премонстрантов.– М. Ф.] выгнать его из своего дома по прошествии шести месяцев испытательного срока». Текст продолжается в том же духе и заканчивается такими словами: «Просительница [то есть мать.– М. Ф.] обращается к Вашей милости, монсеньор, и покорнейше просит удовлетворить это прошение, взяв ее сына под стражу и отправив его в исправительный дом при первом удобном случае, так как иначе она и ее супруг никогда не обретут покоя, а жизнь их не станет безопасной»  6 .

Извращенность и опасность. как видите, нам открывается возродившаяся под покровом современных институтов и знаний практика, которую судебная реформа конца XVIII века попыталась упразднить и которую теперь мы находим ничуть не пошатнувшейся. И это не просто некий архаизм, пережиток, но поступательное развитие: по мере того как преступление всё более патологизируется, а эксперт и судья меняются ролями, вся эта форма контроля, оценки, а также сопряженный с характеристикой индивида властный эффект – всё это постепенно активизируется.

Между тем наряду с регрессией и возобновлением этой, теперь уже многовековой, практики имеет место, а в некотором смысле и противостоит ей, другой исторический процесс – постоянное запрашивание власти под лозунгом модернизации юстиции. Я имею в виду, что с начала XIX века мы неизменно видим, как запрашивается, и всё более настойчиво запрашивается, судебная власть врача – или опять-таки медицинская власть судьи. В самом начале XIX века проблема власти врача в судебном аппарате была, в сущности, проблемой конфликтного характера, в том смысле, что медики, по причинам, разъяснять которые сейчас было бы слишком долго, отстаивали право на применение своего знания внутри судебного института. Чему судебный институт в основном противился как вражескому нашествию, как конфискации, как дисквалификации своей собственной компетенции. Однако с конца XIX века, и это важно, наоборот, постепенно зарождается всеобщее стремление судей к медикализации их профессии, их функции, выносимых ими решений. И вместе с тем смежное стремление к, скажем так, судебной институционализации медицинского знания: «Я юридически компетентен как медик», – повторяют врачи с [начала] XIX века. А во второй половине того же века мы замечаем, что и судьи начинают говорить: «Мы требуем, чтобы в нашу функцию входили не только суд и наказание, но и лечение». Показательно, что на II Международном конгрессе по криминологии, состоявшемся, кажется, в 1892 году (хотя, наверное, я ошибаюсь, точная дата позабылась, скажем, около 1890 года), были предприняты серьезные попытки отмены жюри присяжных на том основании 7 , что оно [формируется] из людей, не являющихся ни врачами, ни судьями и, как следствие, не компетентными ни в области права, ни в медицине. Такое жюри может быть только препятствием, непроницаемым элементом, неуправляемым ядром внутри судебного института, каким тот должен быть в идеальном состоянии. Что должен включать в себя подлинный судебный институт? коллегию экспертов под юридической ответственностью назначаемого судьи. Иными словами, все судебные инстанции коллективного типа, введенные утоловной реформой конца XVIII века, предлагается отвергнуть ради того, чтобы наконец состоялся союз врачей и профессиональных судей, причем союз без посредника. Разумеется, такого рода притязание всего-навсего свидетельствует об одной из тенденций своего времени; оно сразу же вызвало массу возражений и у медиков, и особенно у судей. И тем не менее именно на него была направлена целая серия реформ, проведенных большей частью в конце XIX века и в ХХ веке и действительно заложивших своего рода судебно-медицинскую власть, главные элементы или основные проявления которой я перечислю.

Во-первых, это обязанность всякого индивида, который предстает перед судом присяжных, пройти экспертно-психиатрическое обследование, так что никто теперь не попадает в круг внимания жюри только лишь со своим преступлением. Туда попадают с экспертным отчетом психиатра, таким образом оказываясь перед присяжными под двойным грузом преступления и этого отчета. И дело идет

Второй признак возникновения новой власти – это наличие специальных судов, судов для детей, где информация, которой располагает судья, одновременно являющийся следователем, – это информация по сути своей психологическая, социальная, медицинская. Поэтому она основывается не столько на самом поступке, который совершил индивид и за который он предан суду для несовершеннолетних, сколько на этом контексте его существования, его образа жизни, дисциплины. Суд над извращением и опасностью, а не над преступлением – вот перед каким судом проходит ребенок. Здесь же следует упомянуть включение в состав администрации тюрем медико-психологических служб, призванных следить за тем, как развивается индивид, отбывая свое наказание, то есть за уровнем извращенности и степенью опасности, которые он представляет в тот или иной момент срока, учитывая, что по достижении достаточно низкого уровня опасности и порока его можно будет освободить, во всяком случае условно. кроме того, можно привести множество институтов судебно-медицинского надзора, работающих с детьми, молодежью, опасной молодежью и т. д.

Таким образом, в целом мы имеем дело с двусоставной, медицинской и судебной, системой, сложившейся в XIX веке, в которой экспертиза с ее весьма забавным дискурсом является своеобразной сердцевиной, тонким, удивительно несерьезным и удивительно твердым стержнем, поддерживающим всё остальное.

И вот теперь я хочу перейти к собственно предмету нынешнего курса. Мне кажется, что судебно-медицинская экспертиза в том виде, в каком она функционирует в наши дни, является необычайно показательным примером вторжения или, правильнее будет сказать, скрытого проникновения в судебный и медицинский институты – а именно в их пограничную зону – некоторого механизма, по сути своей не медицинского и не судебного. Я так долго говорил о судебно-медицинской экспертизе прежде всего для того, чтобы показать, что она служила стыком, выполняла функцию шва между судебным и медицинским полями. Но также я стремился показать, насколько она была чужда как судебному институту, так и нормативности, внутренне присущей медицинскому знанию; и не просто чужда, но и ничтожна рядом с ними. Медицинская экспертиза заведомо преступает закон; психиатрическая экспертиза в уголовной практике осмеивает медицинское и психиатрическое знание с первого своего слова. Она не соразмерна ни праву, ни медицине. Пускай в месте их стыка, на этой границе, она и выполняет важнейшую роль их институционального сопряжения, было бы совершенно несправедливо судить о современном праве (или, во всяком случае, о праве, с каким мы живем с начала XIX века) по такого рода практике; было бы несправедливо оценивать по мерке подобной практики медицинское и даже психиатрическое знание. Дело в конечном счете касается другого. Судебно-медицинская экспертиза выходит из другого источника. Она не порождена правом, равно как и медициной. Любое историческое исследование происхождения уголовной экспертизы приведет не к эволюции права, не к эволюции медицины и даже не к их общей эволюции во взаимодействии. Нечто, вмешивающееся между ними, обеспечивающее их стыковку, тем не менее приходит со стороны, с другими терминами, с другими нормами, с другими законами образования. В сущности, и правосудие, и психиатрия подвергаются фальсификации в рамках судебно-медицинской экспертизы. Работают с несвойственным им предметом, применяют несвойственные им правила. Судебно-медицинская экспертиза обращается не к преступникам или невиновным, но также и не к больным в их противопоставлении небольным. Она обращается, я полагаю, к некоей категории «ненормальных» или, если хотите, разворачивается именно в таком поле, где действует не оппозиция, а градация от нормальности до ненормальности.

Сила, мощь, власть проникновения и разлаживания, присущая судебно-медицинской экспертизе по отношению к нормативности как судебного, так и медицинского знания, основывается именно на том, что она предлагает им другие понятия; она обращается к другому объекту, приносит с собою другие техники, которые образуют некий третий, коварный и скрытый термин, тщательно заслоняемый справа и слева, с одной и с другой стороны, юридическими понятиями «правонарушения», «рецидива» и т. д., а также медицинскими понятиями «болезни» и т. п. Да-да, она предлагает третий термин, то есть отчетливо проводит – именно это я и хочу вам продемонстрировать – действие власти, не являющейся ни судебной, ни медицинской, власти другого типа, которую я буду называть, временно и в промежуточном порядке, нормализующей властью. В лице экспертизы мы имеем дело с практикой, относящейся к ненормальным, с практикой, которая вводит некоторую нормализующую власть и стремится постепенно, за счет собственной силы, за счет производимых ею стыковок медицинского и судебного, модифицировать как судебную власть, так и медицинское знание и сложиться в качестве инстанции контроля над ненормальным. Именно в том, что экспертиза учреждает судебно-медицинский союз как инстанцию контроля не над преступлением и не над болезнью, а над ненормальностью, над ненормальным индивидом, она и является важной теоретической и одновременно политической проблемой. Именно в этой своей особенности она отсылает к обширной генеалогии этой странной власти – к генеалогии, которую я и намерен проследить.

Прежде чем перейти – в следующий раз – к конкретному анализу, я хотел бы привести несколько размышлений скорее методологического свойства. В самом деле, о том, о чем я собираюсь говорить начиная с ближайшей лекции, а именно об истории нормализующей власти в применении главным образом к сексуальности, о технике нормализации сексуальности с XVII века, я, конечно же, берусь рассуждать не первым. Этой теме был посвящен целый ряд трудов, и, в частности, совсем недавно была переведена на французский книга Ван Усселя под названием «Подавление сексуальности» или «История сексуальных репрессий»  8 . Однако то, что намерен предпринять я, не совпадает с целью этого и некоторых других сочинений подобного рода, различаясь с ними не то чтобы методически, но – точкой зрения: отличие здесь в том, что эти и мои анализы предполагают, подразумевают в качестве теории власти. Действительно, мне кажется, что в исследованиях, на которые я сослался, главным, центральным понятием выступает понятие «подавления»  9 . Иными словами, в этих анализах подразумевается отсылка к власти, основной функцией которой является подавление, уровень действенности которой – преимущественно надструктурный, относится к порядку надстройки и, наконец, механизмы которой сущностно сопряжены с незнанием, слепотой. Я же – в предстоящих разборах нормализации сексуальности начиная с XVII века – хочу предложить другую концепцию, другой тип исследования власти.

Чтобы всё встало на свои места, я приведу вам два примера, которые, мне кажется, и по сей день имеют хождение в исторических исследованиях. И вы сразу поймете, что, давая эти примеры, я ставлю под сомнение свои собственные выводы в работах прежних лет 10 .

Всем

Так или иначе, на рубеже XVIII и XIX веков модель «исключения прокаженных», согласно которой индивида изгоняют, дабы очистить общину, в основном прекратила существование. На смену ей было не то чтобы введено, а скорее возрождено нечто другое, другая модель. Она почти так же стара, как и исключение прокаженных. Я имею в виду проблему чумы и разметки зараженного чумой города. Мне кажется, что в области контроля над индивидами Запад выработал по большому счету всего две значительные модели: модель исключения прокаженных и модель включения зачумленных. И смена исключения прокаженных включением зачумленных в качестве модели контроля является, на мой взгляд, одним из важнейших событий XVIII века. Чтобы объяснить вам это, я хочу напомнить, как осуществлялся переход города, в котором обнаруживалась чума, на карантин 13 . Естественно, очерчивалась, а затем тщательно ограждалась некоторая территория: город, иногда город с предместьями. И территория эта строилась как территория закрытая. Но, за исключением данной аналогии, практика борьбы с чумой разительно отличается от практики борьбы с проказой. Дело в том, что эта территория уже не была неупорядоченной зоной, куда изгонялись люди, от которых надо было очиститься. Эта территория стала предметом подробного и внимательного анализа, тщательной разметки.

Город в состоянии чумы – и далее я цитирую множество совершенно идентичных друг другу предписаний, составлявшихся с конца Средневековья до начала XVIII века, – подразделялся на округа, округа делились на кварталы, в кварталах разграничивались улицы, и на каждой улице назначались наблюдатели, в каждом квартале – инспекторы, в каждом округе – окружные управляющие; городом же руководил специально назначенный комендант и эшевены, наделявшиеся на время эпидемии дополнительной властью. Итак, эта территория анализируется во всём, вплоть до ее мельчайших элементов, после чего на ней, таким образом изученной, организуется непрерывная власть – непрерывная в двух смыслах сразу. Во-первых, согласно той пирамиде, которую я только что вам описал. Начиная с часовых, дежуривших у дверей крайних на улице домов, минуя квартальных и заканчивая ответственными за округа и город, вам предстает величественная пирамида власти, никаких пропусков в которой не допускалось. Причем непрерывность этой власти относится не только к ее иерархической пирамиде, но и к ее отправлению, поскольку надзор должен был осуществляться без перерыва. Часовые всегда стояли на окраинах улиц, а квартальные и окружные инспекторы обследовали свою территорию дважды в день – так, чтобы от их внимания не ускользало ни одно городское происшествие. Все полученные наблюдения неукоснительно регистрировались: перепроверив, их заносили в специальные книги учета. В начале карантина все наличествовавшие горожане обязаны были сообщить свои имена, которые тоже записывались в книги. Одни из этих книг попадали в распоряжение участковых инспекторов, а другие – в распоряжение центральной городской администрации. Затем инспекторы ежедневно обходили каждый дом и проводили перекличку. За каждым индивидом закреплялось окно, в котором он должен был показываться, когда назовут его имя, и если он не появлялся в окне, из этого явствовало, что он лежит в постели; если же он лежал в постели, это значило, что он болен, а если он был болен, это значило, что он опасен. Наконец, опасность требовала вмешательства. В этот-то момент и совершалось распределение индивидов на больных и здоровых. Все сведения, собранные в ходе этой процедуры – повторявшегося дважды в день обхода, своеобразного смотра, парада живых и мертвых под командованием инспектора, – все эти сведения, занесенные в список, затем сличались с общей книгой, которую эшевены хранили в центральной администрации города 14 .

Очевидно, что такого рода организация абсолютно антитетична или, во всяком случае, асимметрична всем практикам, касавшимся прокаженных. Речь теперь идет не об исключении, а о карантине. Не об изгнании, а, наоборот, об установлении, фиксации, определении места, назначении должностей, учете наличий, причем наличий замкнутых, наличий в клетках. Это не отторжение, а включение. как вы понимаете, речь идет не о еще одной разновидности резкого разграничения на два типа, две группы населения – чистую и загрязненную, прокаженную и здоровую. Наоборот, речь идет о серии мелких и постоянно регистрируемых отличий между заболевшими и незаболевшими индивидами. То есть об индивидуализации, о разделении и подразделении власти, которая в конечном счете настигает мельчайшее зерно индивидуальности. А следовательно, мы очень далеки от грубого, сплошного раздела, который характерен для исключения прокаженных. Ничего похожего на обособление, запрет контакта, маргинализацию. Наоборот, налицо пристальное наблюдение с близкого расстояния. Если проказа требует

Вы знаете, что существует целая литература на тему чумы, очень интересная литература, в которой чума предстает как момент всеобщего панического смятения, когда люди, находясь под угрозой надвигающейся смерти, оставляют свой привычный образ, сбрасывают маски, забывают о своем положении и предаются безудержному разгулу умирающих. Есть литература на тему чумы, в которой повествуется о распаде индивидуальности, есть целая традиция оргиастического видения чумы, где чума – это момент, когда индивидуальности разлагаются, а закон отринут. Момент наступления чумы – это момент, когда город покидает всякая регулярность. Чума с одинаковой легкостью переступает закон и человеческие тела. Во всяком случае, таково литературное видение чумы 15 . Но было и другое, политическое, видение чумы, в котором она, наоборот, оказывается счастливым временем полного осуществления политической власти. Временем, когда регистрация населения достигает наивысшей степени и никакие опасные связи, неуправляемые группы и запрещенные контакты возникнуть уже не могут. Время чумы – это время исчерпывающей регистрации населения политической властью, капиллярные сети которой ни на мгновение не упускают индивидуальные клетки, время индивидов, их жилище, местонахождение и тело. Да, чума вдохновляет литературный или театральный образ времени великой оргии; но она вдохновляет и политический образ вездесущей, не ведающей помех власти, всецело доходящей до своего объекта и осуществляющейся в полной мере. Очевидно, что между образом военизированного общества и образом общества, пораженного чумой, – между двумя этими образами, явившимися на свет в XVI–XVII веках, – завязывается сопричастность. И мне кажется, что начиная с XVII–XVIII веков политически разворачивалась уже не та старинная модель проказы, последний отголосок или, во всяком случае, одну из последних крупных манифестаций которой мы найдем в исключении нищих, безумцев и т. д., в великом «заточении». В XVII веке ей на смену пришла другая, резко отличающаяся от нее модель. Чума победила проказу как модель политического контроля, и в этом состоит одно из великих открытий XVIII века или, во всяком случае, классической эпохи и административной монархии.

Я бы дал такую общую картину. По сути дела, смена модели проказы моделью чумы отвечает ходу очень важного исторического процесса, который я назову кратко: изобретение позитивных технологий власти. Реакция на проказу – это негативная реакция, реакция отторжения, исключения и т. п. Реакция же на чуму позитивна, это реакция включения, наблюдения, накопления знаний, умножения властных эффектов исходя из накопленных наблюдений и знаний. Произошел переход от технологии власти, действующей путем преследования, исключения, изгнания, маргинализации, пресечения, к власти позитивной, к власти, которая созидает, к власти, которая наблюдает, познает и усиливается за счет своей собственной деятельности.

Классической эпохой обычно восхищаются за то, что она сумела изобрести впечатляющее множество научных и промышленных техник. как известно, она изобрела и формы управления, разработала административные аппараты и политические институты. Всё это так. Но вместе с тем – и этому, по-моему, уделяется меньшее внимание – классическая эпоха изобрела такие техники власти, с помощью которых власть действует уже не путем изъятия, а путем производства и его максимизации. Уже не путем исключения, а скорее путем экономного и аналитического включения элементов. Уже не путем разграничения обширных аморфных масс, а путем распределения дифференциальных индивидуальностей. Новая власть сопряжена не с непризнанием, а, наоборот, с целым рядом механизмов, обеспечивающих формирование, применение, накопление, рост знания. Наконец, [классическая эпоха изобрела такие техники власти], которые могут передаваться в самые разные институциональные среды – в государственный аппарат, различные учреждения, семью и т. д. классическая эпоха разработала то, что можно назвать «искусством управления» – именно в том смысле, какой сегодня придается таким выражениям, как «управление» детьми, «управление» безумцами, «управление» бедными и, наконец, «управление» рабочими. Под «управлением», используя этот термин в широком смысле, тут следует понимать три вещи. В первую очередь, разумеется, XVIII век – классическая эпоха – создал политико-юридическую теорию власти, сосредоточенную на понятии воли, ее отчуждения, передачи, представления в правительственном аппарате. кроме того, он выстроил целый государственный аппарат, продолжаемый и поддерживаемый всевозможными институтами. И наконец, – именно на это я хотел бы опереться, обеспечив себе фон для анализа нормализации сексуальности, – он отточил общую технику отправления власти, переносимую в многочисленные и разнообразные институты и аппараты. Эта техника служит подкладкой юридических и политических представительных структур, залогом работы и эффективности этих аппаратов. Эта общая техника управления людьми включает в себя как свой базовый диспозитив дисциплинарную организацию, о которой мы с вами говорили в прошлом году 16 . На что нацелен этот диспозитив? На нечто такое, что, я думаю, можно назвать «нормализацией». Таким образом, в этом году я сосредоточусь уже не на механике дисциплинарных аппаратов, а на их нормализующих эффектах, на том, для чего они предназначены, на вызываемых ими эффектах, которые можно объединить под рубрикой «нормализации».

Еще несколько слов, если вы разрешите задержать вас на несколько минут. Я хочу сказать следующее. Обратите внимание на текст, который вы найдете во втором издании книги Жоржа кангилема «Нормальное и патологическое» (начиная со 169-й страницы). В этом тексте, где речь идет о норме и нормализации, содержится ряд идей, которые кажутся мне плодотворными в историческом и методологическом плане. Во-первых, это обращение к общему процессу социальной, политической и технической нормализации, шедшему в XVIII веке и сказавшемуся в области образования появлением нормальных школ, в медицине – возникновением больничной организации, но проявившемуся также и в области промышленного производства. Несомненно, нужно добавить: и в военной области. То есть это обращение к общему процессу нормализации в ходе XVIII века, к усилению эффектов нормализации в отношении детей, армии, производства и т. д. В этом же тексте, который я назвал, вы обнаружите важную, на мой взгляд, идею о том, что норма определяется отнюдь не так, как естественный закон, а той ролью требования и принуждения, которую она способна выполнять по отношению к областям, в которых действует. Поэтому норма является носителем некоторой властной претензии. Норма – это не просто и даже вовсе не принцип интеллигибельности, это элемент, исходя из которого обосновывается и

Вот эту систему идей, эту одновременно позитивную, техническую и политическую концепцию нормализации, я и хотел бы попытаться исторически разработать в применении к сфере сексуальности. А за всем этим, на заднем плане, высвечивается то, к чему я буду стремиться, а точнее, от чего постараюсь освободиться: это идея о том, что политическую власть – во всех ее формах и на каком уровне ее ни возьми – не следует анализировать в гегельянской перспективе некоей прекрасной целостности, которую она, власть, либо не признает, либо ломает путем абстракции или расчленения. По-моему, и с методологической, и с исторической точки зрения ошибочно считать, будто власть по сути своей есть негативный механизм подавления, что ее прирожденная функция – беречь, охранять и воссоздавать производственные отношения. Ошибочным кажется мне и мнение, будто власть – это нечто располагающееся над игрой сил, на уровне надстройки. Наконец, ошибочно думать, будто власть сущностно связана с эффектами непризнания. Если взять это традиционное и вездесущее представление о власти, с которым мы встречаемся и в исторических сочинениях, и в нынешних политических и полемических текстах, то мне кажется, что в действительности оно построено на основе ряда исторически пройденных моделей. Это композитное понятие, неадекватное по отношению к реальности, современниками которой мы являемся не одно столетие, по меньшей мере с конца XVIII века.

В самом деле, идея о том, что власть действует как бы снаружи, массированно, путем постоянного насилия, которое одни люди (всегда одни и те же) чинят над другими (тоже всегда одними и теми же), эта идея, эта концепция – откуда она взята? Она списана с модели – или с исторической действительности, как пожелаете, – рабовладельческого общества. Идея, будто власть, не допуская циркуляции, смен, разнообразных комбинаций элементов, следуя самой сути своей, запрещает, препятствует, изолирует, – эта идея тоже кажется мне концепцией, восходящей к исторически пройденной модели, к модели сословного общества. Представляя власть как механизм, в задачу которого входит не производство, а изъятие, принудительное направление богатства в одни руки и, как следствие, присвоение продукта труда, то есть сводя основную функцию власти к ограждению процесса производства и передаче – в виде всецело идентичного продолжения властных отношений – прибыли от него одному социальному классу, мы, мне кажется, опираемся отнюдь не на реальное функционирование власти в наши дни, а на то, как она, в меру предположения или реконструкции, функционировала в феодальном обществе. Наконец, говоря о власти, которая, пользуясь административной машиной контроля, прилагается к производственным формам, силам, отношениям, установившимся на данном экономическом уровне, описывая власть так, мы, по сути дела, применяем еще одну исторически пройденную модель, на сей раз модель административной монархии.

Иначе говоря, мне кажется, что, составляя из внушительных черт, которыми принято награждать политическую власть, образ репрессивной, надстроечной инстанции, чьей важнейшей функцией является воспроизводство и, как следствие, сохранение производственных отношений, мы всего-навсего конструируем из разных исторических моделей, сколь пройденных, столь и непохожих друг на друга, своего рода дагеротип власти, который на самом деле состоит из тех ее примет, каковые можно было наблюдать в рабовладельческом, сословном, феодальном и административно-монархическом обществах. Не так уж важно, что тем самым мы, возможно, не учитываем реальность этих обществ; важно, что мы не учитываем то, что было особенным, новым в XVIII веке, а именно формирование власти, которая уже не выполняла по отношению к производительным силам, к производственным отношениям, к существовавшей социальной системе функцию контроля и воспроизводства, а, напротив, играла действительно позитивную роль. Тем, что было введено XVIII веком вместе с его системой «нормализующей дисциплины», вместе с его системой «дисциплины-нормализации», была, как мне кажется, власть, которая на самом деле не репрессивна, а продуктивна: подавление фигурирует в ней лишь в качестве побочного, вторичного эффекта по отношению к механизмам, которые как раз являются сердечником этой власти, к таким механизмам, которые созидают, творят, производят.

И еще мне кажется, что XVIII веку удалось создать (этим-то и был обусловлен конец монархии, того, что зовется Старым Режимом) власть не надстроечную, а вовлеченную в игру, расклад, динамику, стратегию, эффективное взаимодействие сил. Такую власть, которая непосредственно участвует в распределении и игре сил. XVIII век ввел в действие власть уже не охранительную, а изобретательную, власть, в самой себе содержащую принципы преобразования и обновления.

И наконец, мне кажется, что XVIII век с его дисциплиной и нормализацией ввел в действие новый тип власти – власть, уже не сопряженную с непризнанием, а, наоборот, способную функционировать лишь вследствие сложения знания, каковое является для нее и эффектом, и условием отправления. На эту-то позитивную концепцию механизмов и эффектов власти я и попробую опереться в анализе того, как с XVII века до конца XIX века проводилась нормализация в сфере сексуальности.

Лекция 22 января 1975 года

Три фигуры, из которых складывается область аномалии: человеческий монстр, индивид, подлежащий исправлению, ребенок-мастурбатор. – Сексуальный монстр наводит мост между монстром и сексуально отклонившимся. – Исторический обзор трех фигур. – Динамика исторического значения трех фигур. – Юридическое понятие монстра. – Священная эмбриология и юридическо-биологическая теория монстра. – Сиамские близнецы. – Гермафродиты: малоизвестные случаи. – Дело Марии Лемарси. – Дело Анны Гранжан.

Сегодня я хотел бы начать анализ области аномалии, какой она функционировала в XIX веке. Я попытаюсь показать вам, что эта область сложилась из трех элементов. Эти три элемента выделяются, определяются начиная с XVIII века и по-своему знаменуют наступление XIX века, образуя область аномалии, которая постепенно охватит, оккупирует, в некотором смысле колонизирует и в итоге поглотит их. Эти три элемента являются, в сущности, тремя фигурами или, если хотите, тремя кругами, внутри которых шаг за шагом поднимается проблема аномалии.

Первая из этих фигур – это фигура, которую я назову «человеческим монстром». Референтным полем человеческого монстра, разумеется, является закон. Понятие монстра – по сути своей юридическое понятие, в широком смысле слова, конечно; монстр определяется тем, что он самим своим существованием и внешним обликом нарушает не только законы общества, но и законы природы. На двух этих уровнях он представляет собой нарушение законов самим своим существованием. Таким образом, поле возникновения монстра – это область, которую можно назвать «юридическо-биологической». кроме того,

Этим обусловлен ряд двусмысленностей, продолжающих – почему я и хочу остановиться на этом чуть позже – преследовать фигуру ненормального человека и после того, как этот ненормальный человек, каким он определился в практике и знании XVIII века, воспроизвел в уменьшенном виде, перенял и, в некотором смысле, вобрал в себя черты, свойственные монстру. Да, монстр противоречит закону. Он – нарушение, причем нарушение, достигшее предельной степени. Однако, будучи нарушением (так сказать, сырым, необработанным нарушением), он не вызывает со стороны закона ответ, который был бы законным ответом. Можно сказать так: сила монстра, его способность устрашать основана на том, что, преступая закон, он в то же время лишает закон дара речи. Он отвлекает закон, обходя его. В то самое время, когда монстр самим своим существованием преступает закон, он вызывает, по сути дела, не ответ закона как таковой, а нечто совсем другое: насилие, попытки просто-напросто покончить с ним, или медицинское попечение, или просто жалость. Хотя существование монстра представляет угрозу для закона, отвечает на эту угрозу кто угодно, только не закон. Монстр – это нарушение, автоматически оказывающееся за пределами закона, и это одна из первых двусмысленностей. Вторая двусмысленность в том, что монстр – это в некотором роде спонтанная, стихийная, но как раз поэтому естественная форма противоестественного. Это созданная игрой самой природы преувеличенная модель, наглядная форма всевозможных мелких отклонений. И в этом смысле можно сказать, что монстр есть увеличенная модель всех незначительных нарушений. Это интеллигибельный принцип для всевозможных форм аномалии, циркулирующих в виде разменной монеты. Поиск фона монструозности за мелкими аномалиями, мелкими отклонениями, мелкими сдвигами – эта проблема будет заявлять о себе на всем протяжении XIX века. Так, этот вопрос поднимет, столкнувшись с преступниками, Ломброзо 1 . Что за великий природный монстр вырисовывается за мелким воришкой? Парадоксальным образом монстр – вопреки занимаемой им крайней позиции, вопреки тому, что он одновременно невозможен и запрещен, – оказывается интеллигибельным принципом. Причем этот интеллигибельный принцип – принцип насквозь тавтологический, ибо именно монстр самоутверждается в качестве монстра, объясняет собою все отклонения, которые могут быть из него выведены, сам при этом оставаясь непостижимым. Итак, он и есть эта тавтологическая интеллигибельность, этот отсылающий лишь к самому себе объяснительный принцип, который обнаруживается за всеми анализами аномалии.

Эти связанные с понятием монстра двусмысленности, громко заявившие о себе в конце ХVIII – начале XIX века, мы находим вполне жизнеспособными, хотя и смягченными, приглушенными, но всё же действительно активными, во всей проблематике аномалии и во всех судебных и медицинских техниках, которые практикуются в отношении аномалии, в XIX веке. Говоря кратко, ненормальный (причем до конца XIX, а возможно, и до ХХ века – вспомните экспертизы, которые я зачитывал вам в начале) является по сути своей тривиальным, банализированным монстром. Ненормальный долгое время будет оставаться своего рода серым монстром. И это первая фигура, которую мне хотелось бы кратко исследовать.

Вторая фигура, к которой я вернусь позже и которая тоже присутствует в генеалогии аномалии и ненормального индивида, – это фигура, которую можно было бы назвать фигурой «индивида, подлежащего исправлению». Это еще один персонаж, отчетливо вырисовывающийся в XVIII веке, несколько позднее монстра, и, как вы увидите, имеющий весьма глубокую родословную. По сути дела, индивид, подлежащий исправлению, – это индивид, особенно характерный для XVII и XVIII веков, для классической эпохи. Его референтное поле явно уже, чем у монстра. Референтное поле монстра – это природа и общество, законы мира в их совокупности; монстр – космологическое (или антикосмологическое) существо. Референтное поле индивида, подлежащего исправлению, имеет гораздо более узкие границы: это семья в регламенте ее внутренней власти или в ее экономическом распорядке или, самое большее, семья во взаимоотношении с институтами, которые соседствуют с нею или подпирают ее. Индивид, подлежащий исправлению, возникает в той игре, в том конфликте, в той опорной системе, которая существует между семьей и школой, мастерской, улицей, кварталом, церковным приходом, полицией и т. д. Это обрамление и формирует то поле, в котором появляется индивид, подлежащий исправлению.

Однако этот индивид имеет и другое отличие от монстра: частота его распространения значительно выше. Монстр – по определению исключение; индивид, подлежащий исправлению, – явление обычное. До такой степени обычное, что ему свойственно – и это его первый парадокс – быть, если можно так выразиться, регулярным в своей нерегулярности. Из чего тоже проистекает целый ряд двусмысленностей, с которыми мы встречаемся в проблематике ненормального человека не только в XVIII веке, но и гораздо позднее. Прежде всего важно следующее: поскольку индивид, подлежащий исправлению, очень распространен, поскольку он совсем рядом с правилом, его всегда очень трудно идентифицировать. С одной стороны, это своего рода семейная, повседневная данность, в результате которой такого индивида легко распознать сразу, и чтобы распознать его, не требуется улик – настолько он обычен. Поскольку же улик нет, никак невозможно на деле продемонстрировать, что индивид неисправим. Он ровно на границе неквалифицируемости. На него нет нужды собирать улики и его невозможно изобличить. Такова первая двусмысленность.

Вторая двусмысленность индивида, подлежащего исправлению, заключается в том, что он оказывается подлежащим исправлению постольку, поскольку все техники, все процедуры, все обиходные и внутрисемейные меры выучки, с помощью которых его пытались исправить, не возымели действия. Выходит, что индивид, подлежащий исправлению, определяется тем, что он неисправим. И тем не менее, парадоксальным образом, этот неисправимый навлекает на себя как раз потому, что он неисправим, ряд особого рода вмешательств – ряд вмешательств, не сводящихся к техникам выучки и коррекции обиходного и внутрисемейного уровня, то есть некую новую технологию перевоспитания, дополнительной коррекции. В итоге вокруг этого индивида, подлежащего исправлению, сплетается своеобразная сеть взаимодействия неисправимости и исправимости. Намечается ось исправимой неисправимости, на которой-то и возникнет позднее, в XIX веке, индивид ненормальный. Эта ось станет стержнем всех специальных институтов для ненормальных, которые сложатся в XIX веке. Будучи серым или тривиальным монстром, ненормальный XIX века в то же время является неисправимым, тем неисправимым, который помещается в центре коррекционной машинерии и в лице которого мы имеем дело со вторым предком ненормального XIX века.

Третий же его предок – это «мастурбатор». Мастурбатор, ребенок-мастурбатор, представляет собой совершенно новую фигуру XIX века (хотя она заявила о себе в конце

Эта появляющаяся в конце XVIII века фигура мастурбатора обладает рядом отличительных свойств по сравнению с монстром и исправимым неисправимым. Первое из них заключается в том, что в мысли, знании и педагогических техниках XVIII века мастурбатор зарождается и предстает отнюдь не как из ряда вон выходящий, а как частый случай индивида. Он предстает как индивид почти универсальный. Однако этот совершенно универсальный индивид, то есть эта признаваемая универсальной практика мастурбации, в то же время считается закрытой или непризнаваемой, такой, о которой никто не говорит, которой никто не знает и тайна которой никогда не передается из уст в уста. Мастурбация – это всеобщий, разделяемый всеми секрет, которым, однако же, никто ни с кем не делится. Это секрет, хранимый каждым, секрет, который никогда не попадает в самосознание и в общепринятый дискурс (ко всему этому мы еще вернемся), и общая формула на этот счет такова (я лишь слегка изменю слова о мастурбации, встречаемые в книгах конца XVIII века): «Почти никто не знает, что почти все это делают». И в этом пункте организации знания и антропологических техник XIX века есть нечто решительно новое. Этот всеми разделяемый и никем не выдаваемый секрет оказывается в своей квазиуниверсальности возможным и даже, может быть, реальным корнем почти всех возможных зол. Он – своего рода поливалентная причина, к которой можно привязать (и к которой медики XVIII века немедля привязывают) всё многообразие, весь арсенал телесных, нервных и психических болезней. В патологии конца XVIII века не найти практически ни одной болезни, которая не могла бы основываться на какой-либо разновидности этой, то есть сексуальной, этиологии. Иными словами, этот почти универсальный принцип, обнаруживаемый почти у всех, в то же время выступает объяснительным принципом наисерьезнейшего нарушения природы; это объяснительный принцип патологической частности. Мастурбируют все – и это объясняет, что некоторые подвержены тяжелым болезням, которых нет ни у кого другого. С этим этиологическим парадоксом в применении к сексуальности и сексуальным аномалиям мы встретимся и в XIX, и в ХХ веке. В нем нет ничего удивительного. Удивительно же, если хотите, то, что этот парадокс и эта общая форма анализа были сформулированы, причем аксиоматически сформулированы, уже в последние годы XVIII века.

Чтобы локализовать эту археологию аномалии, можно, думаю, сказать следующее: ненормальный XIX века является наследником трех этих индивидов: монстра, неисправимого и мастурбатора. Ненормальный индивид XIX века и даже позднее, гораздо позднее, будет отмечен в окружающей его медицинской и судебной практике, в знании и институтах, этой со временем всё более приглушенной и незаметной печатью монструозности, этой корректируемой и всё теснее обступаемой исправительными аппаратами неисправимостью. И наконец, он будет отмечен этим всеобщим и частным секретом, каковым является общеуниверсальная этиология злейших недугов. Таким образом, генеалогия ненормального индивида приводит нас к трем фигурам: монстру, объекту исправления и онанисту.

Теперь, прежде чем переходить к изучению монстра, я хотел бы сделать несколько ремарок. Первая из них касается следующего. Разумеется, три фигуры, на чьи особенности в XVIII веке я вам указал, сообщаются друг с другом, вступают в сообщение очень быстро, уже во второй половине XVIII века. Например, отчетливо видно, как появляется фигура, по большому счету неизвестная предшествующим эпохам, – фигура сексуального монстра. Отчетливо видно, как взаимодействуют фигуры индивида-монстра и сексуально ненормального. Ведь мастурбация, как выясняется, способна вызвать не только злейшие болезни, но и тяжелейшие телесные дефекты, и тяжелейшие поведенческие извращения. Вместе с тем в том же конце XVIII века все коррекционные институты уделяют всё большее внимание сексуальности и мастурбации как самой сердцевине проблемы неисправимых. Иными словами, монстр, неисправимый и мастурбатор суть персонажи, которые сразу же начинают обмениваться некоторыми своими чертами и границы которых начинают вдаваться друг в друга. Но я считаю – и это один из важных пунктов, которые мне хочется подчеркнуть, – что эти три фигуры всё-таки остаются совершенно обособленными и существующими отдельно друг от друга до конца XVIII – начала XIX века. Узел возникновения того, что можно назвать технологией человеческих аномалий, технологией ненормальных индивидов, завяжется именно тогда, когда установится регулярная сеть знания и власти, в которой эти три фигуры будут объединены или как минимум осмыслены в общей системе регулярных установок. Именно в этот момент, только в этот момент действительно выстраивается поле аномалий, в котором мы обнаружим и двусмысленности монстра, и двусмысленности неисправимого, и двусмысленности мастурбатора, но уже восстановленные внутри однородного и несколько менее регулярного поля. Но до этого, в эпоху, из которой я исхожу (конец ХVIII – начало XIX века), эти три фигуры, как мне кажется, остаются отдельными. Они остаются разделены ровно постольку, поскольку разделены системы власти и системы знания, с которыми они соотносятся.

Так, монстр соотносится с тем, что можно широко охарактеризовать как круг политико-судебных властей. И в конце XVIII века его фигура уточняется, даже трансформируется, вместе с трансформацией этих политико-судебных властей. Неисправимый определяется, прорисовывается, трансформируется и дорабатывается по мере того, как перестраиваются по-новому функции семьи, а также по мере развития дисциплинарных техник. Что же касается мастурбатора, то он появляется и прорисовывается в ходе перераспределения властей, прилагающихся к телу индивидов. конечно, эти инстанции власти не являются независимыми друг от друга, однако они не следуют общему типу функционирования. Нет такой технологии власти, которая могла бы объединить их, подразумевая внятное функционирование каждой из них. Думаю, именно поэтому мы и сталкиваемся с тремя этими фигурами в отдельности. И те инстанции знания, с которыми они соотносятся, отдельны в такой же степени. Монстр соотносится с естественной историей, заведомо сосредоточенной вокруг абсолютного и непреодолимого различия видов, родов, царств и т. д. Неисправимый соотносится со знанием особого типа, медленно складывающимся на протяжении всего XVIII века: это знание, порождающее педагогические техники, техники коллективного воспитания и формирования навыков. Наконец, мастурбатор появляется довольно поздно, в самые последние годы XVIII века, и соотносится с зарождающейся биологией сексуальности, которая, собственно говоря, обретет научную стройность только в 1820–1830 годах. Таким образом, организация контрольных мер в отношении аномалии как техника власти и знания XIX века, собственно, и

Еще одна ремарка: мне вполне отчетливо виден исторический уклон, который дает о себе знать в ходе XIX века и который постепенно переворачивает иерархию трех наших фигур. В конце или, по крайней мере, в течение XVIII века самой важной фигурой, которая будет доминировать, которая заявит о себе (и как громко!) в судебной практике начала XIX века, несомненно, является фигура монстра. Именно монстр составляет проблему, именно монстр мобилизует и медицинскую, и судебную системы. Именно вокруг монстра сплетается к 1820–1830 годам вся проблематика аномалии – вокруг этих чудовищных преступлений, связанных с именами женщины из Селестá, Генриетты корнье, Леже, Папавуана и т. д., – о них мы еще поговорим 2 . Именно монстр является главной фигурой, из-за которой приходят в беспокойство и реорганизуются инстанции власти и поля знания. Затем постепенно выдвигается более скромная, приглушенная фигура, не столь перегруженная научно и кажущаяся совершенно безразличной к власти, – это мастурбатор или, если хотите, весь универсум сексуального отклонения. Вот что теперь приобретает всё бóльшую важность. Именно эта фигура перекроет в конце XIX века все прочие и в конечном итоге даст ход главным проблемам, связанным с аномалией.

Вот что я хотел сказать о положении трех этих фигур. Теперь, в трех или четырех следующих лекциях, я намерен кратко рассмотреть их сложение, их трансформацию и развитие с XVIII до второй половины XIX века, то есть в период, когда эти фигуры сначала формируются, а затем, с определенного момента, получают новое определение в рамках проблемы, техники и знания об аномалии.

Сегодня же начнем разговор о монстре 3 . Монстр – понятие не медицинское, а юридическое. В римском праве, которое очевидно служит фоном всей проблематики монстра, тщательно, если не абсолютно ясно, различаются две категории: категория уродства, увечья, дефектности (уродливое, увечное, дефектное – это как раз то, что называлось portentum или ostentum) и категория собственно монстра 4 . Так что же такое монстр в научно-юридической традиции? Со времен Средневековья и до интересующего нас XVIII века монстр – это по сути своей гибрид. Гибрид двух царств, животного и человеческого: человек с головой быка, человек с ногами птицы – монстр 5 . Это помесь, гибрид двух видов: овцеголовая свинья – монстр. Это гибрид двух индивидов: тот, у кого две головы и одно туловище, или тот, у кого два туловища и одна голова, – монстр. Это гибрид двух полов: тот, кто является мужчиной и женщиной одновременно, – монстр. Это гибрид жизни и смерти: зародыш, явившийся на свет с нежизнеспособной морфологией, но всё же способный прожить несколько минут или несколько дней, – монстр. Наконец, это гибрид форм: тот, у кого нет ни рук, ни ног, как у змеи, – монстр. Следовательно, мы имеем дело с нарушением природных границ, с нарушением классификаций, с нарушением таблицы, закона как таблицы: действительно, именно это подразумевает понятие монструозности. Однако не думаю, что это завершенное определение монстра. Юридического нарушения естественного закона оказывается недостаточно – бесспорно недостаточно для средневековой мысли и наверняка недостаточно для мысли XVII и XVIII веков, – чтобы определить монструозность. Чтобы монструозность имела место, это нарушение естественной границы, это нарушение закона-таблицы должно нарушать или по меньшей мере затрагивать некий запрет гражданского, религиозного или божественного права. Монструозность есть только там, где противоестественное беззаконие затрагивает, попирает, вносит сбой в гражданское, каноническое или религиозное право. Именно через точку столкновения, трения между нарушением закона-таблицы, естественного закона, и нарушением закона, установленного Богом или обществами, – именно через эту точку столкновения двух правонарушений проходит различие уродства и монструозности. Ведь, в самом деле, уродство – это тоже нечто такое, что попирает естественный порядок, но уродство не монструозность, ибо уродству есть место внутри гражданского или канонического права. Сколь бы урод ни был противен природе, он в некотором смысле предусмотрен правом. Напротив, монструозность – это такое несоблюдение естества, которое своим появлением подвергает право сомнению, ибо не подразумевает его действия. Право вынуждено спрашивать о своих собственных основаниях, о своей собственной практике – или молчать, или сдаваться, или апеллировать к другой референтной системе, или сочинять некую казуистику. По сути дела, монстр – это казуистика, посредством которой право по необходимости отвечает противоестественному беззаконию.

Итак, монстром будет называться такое существо, в котором налицо смешение двух царств, ибо, когда в одном и том же индивиде заметно присутствие животного и человеческого, на что ссылаются, ища этому причину? На преступление человеческого и божественного закона, то есть на совокупление между человеком и животным, совершенное его родителями 6 . Монстр, в котором смешаны два царства, является на свет не иначе как вследствие сексуальной связи между мужчиной (или женщиной) и животным. И на этом основании следует отсылка к нарушению гражданского или религиозного права. Но наряду с тем, что противоестественное беззаконие отсылает к нарушению религиозного или гражданского права, это религиозное или гражданское право оказывается в безвыходном положении, о котором свидетельствует, скажем, возникновение вопроса о том, следует ли крестить индивида с человеческим телом и звериной головой или, наоборот, со звериным телом и головой человека. И каноническое право, пусть и предусматривающее множество уродств, недостатков и т. п., не может ответить на этот вопрос. Однажды противоестественное беззаконие попирает юридический порядок, и появляется монстр. Так же, например, поднимает проблему – и в том числе проблему права – рождение несовершенного ребенка, обреченного на смерть, но проживающего несколько мгновений, часов или дней 7 . Это нарушение естественного порядка, но в то же время и юридическая загадка. В юриспруденции, скажем в праве наследования, вы обнаружите целый ряд дискуссий, раз за разом толкуемых, но так и не находящих разрешения случаев, самый типичный из которых таков. Мужчина умирает, когда его жена беременна; он оставляет завещание, в котором говорится: «Если ребенок, которого ждет моя жена, родится в положенный срок, то он должен будет унаследовать всё мое состояние. Если же, наоборот, он не рождается или рождается мертвым, если он оказывается мертворожденным, то мое состояние отходит моей семье»  8 . Но кому достанется состояние, если родится монстр? Следует ли считать в этом случае, что ребенок родился или же что он не родился? как только рождается это своеобразное соединение жизни и смерти, каковым является монстр, перед правом встает неразрешимая проблема. Если родился двухголовый монстр или монстр с двумя туловищами, то сколько раз его крестить – единожды или дважды?  9 Надо

Все эти проблемы юридической тератологии обсуждаются в очень интересной книге, которая, на мой взгляд, просто необходима, чтобы разобраться в вопросе зарождения и развития юридическо-медицинской, естественно-юридической, медико-юридической проблемы монстра. Это книга священника по имени канджиамила. В 1745 году он опубликовал сочинение под названием «Трактат о священной эмбриологии», в котором вы найдете естественно-юридическую, биологическо-юридическую теорию монстра 14 . Таким образом, монстр возникает и функционирует в XVIII веке на самом стыке природы и права. Он приносит с собою естественное преступление, смешение видов, путаницу границ и свойств. Но он монстр лишь потому, что также представляет собою юридический лабиринт, сбой, нарушение в работе закона, преступление и неразрешимый случай на уровне права. В XVIII веке монстр – это естественно-юридический комплекс.

То, что я говорил вам, относится к XVIII веку, но я думаю, что вообще это естественно-юридическое функционирование монстра – явление довольно древнее. И оно еще долго заявляет о себе – и в XIX веке. Именно его, хотя и с учетом сдвига, с учетом трансформации, мы встречаем в экспертизах, которые я вам читал. Но мне кажется, что уже в XVIII веке применительно к монстру особого рода мы видим начало разработки новой теории монструозности, которая принадлежит XIX веку. Вероятно, впрочем, что в каждую эпоху существовали – во всяком случае, для юридической и медицинской рефлексии – привилегированные типы монстра. В Средние века это, конечно, был зверочеловек, то есть гибрид двух царств, человек и животное одновременно. Мне кажется – и к этому стоило бы присмотреться более пристально, – что в эпоху Ренессанса мы с удивлением встречаем такую явно преобладающую и в литературе вообще, и в сочинениях по медицине и праву, и в религиозных книгах форму монструозности, как сиамские близнецы. Двое в одном, двое, составляющие одно. С очень любопытной отсылкой, присутствующей почти всегда, очень регулярно, в сочинениях конца XVI и еще начала XVII века: индивид с одной головой и двумя туловищами или с одним туловищем и двумя головами; таков образ королевства, таков образ христианства, разделенного на две религиозные общности. В связи с этим завязываются интереснейшие дискуссии, в которых сопрягаются религиозная и медицинская проблематики. В частности, можно привести историю двух сиамских братьев [rectius: сестер], которых крестили или, точнее, попытались крестить. Одна получила крещение, а вторая умерла, не успев креститься. Вспыхнула горячая дискуссия, и католический священник (который крестил) сказал: «Никаких затруднений. Если другая умерла, значит, она должна была стать протестанткой». Есть также изображение Французского королевства, одна половина которого осенена крещением, а другая проклята и окутана тьмой. И во всяком случае показательно, что в юридических, медицинских и религиозных делах конца XVI и начала XVII века сиамские близнецы – постоянная тема 15 .

В классическую же эпоху преобладающим становится другой тип монстра: гермафродиты. Именно вокруг гермафродитов складывается или, во всяком случае, начинает складываться новая фигура монстра, которая возникнет в конце XVIII века и будет функционировать в начале XIX века. В общем, можно принять – хотя, несомненно, следует изучить эту тему более подробно – то, что обычно говорится о Средневековье: что в Средневековье и до XVI (даже до начала XVII) века гермафродиты как таковые считались монстрами и подвергались казни: их сжигали, а прах развеивали. Согласимся с этим. В самом деле, в самом конце XVI века, в 1599 году, мы находим случай наказания гермафродита, осужденного как гермафродит и, кажется, ничем, помимо своего гермафродитизма, не отличившегося. Этим разоблаченным гермафродитом был некто по имени Антид коллас. Он жил в городе Доле, и, осмотрев его, медики заключили, что у данного индивида действительно два пола и что единственной причиной этого может быть связь с Сатаной, которая и прибавила к его первоначальному полу другой, противоположный. На допросе гермафродит признался, что имел сношения с Сатаной, и был сожжен в том же Доле в 1599 году. Думаю, это один из последних случаев, когда гермафродита казнили за то, что он гермафродит 16 .

Но по прошествии совсем недолгого времени мы встречаемся с юриспруденцией другого типа, отлично представленной в «Словаре постановлений верховных судов Франции» Брийона 17 , который свидетельствует о том, что по крайней мере с XVII века ни один гермафродит не был осужден как гермафродит. Если его признавали таковым, ему предлагалось выбрать своим полом тот, который у него преобладал, и вести себя в соответствии с таким образом определенным полом, в частности – носить подобающую одежду; только в случае использования своего придаточного пола он нарушал уголовные законы и заслуживал наказание, предусмотренное для содомитов 18 . В самом деле, мы находим целый ряд приговоров гермафродитам, замеченным в этом использовании придаточного пола. Так, Эрикур в своде «Церковные законы Франции», вышедшем в 1761 [rectius: 1771] году, приводит историю, датируемую самым началом XVII века 19 . Гермафродит был осужден и сожжен за то, что, выбрав для себя мужской пол, использовал свой второй пол в отношениях с другим мужчиной 20 . В том же начале XVII века двух гермафродитов сожгли заживо, а прах развеяли по ветру только за то, что они жили вместе – и по необходимости (так, во всяком случае, предполагалось) пользовались в отношениях друг с другом обоими своими полами 21 .

Интересна история гермафродитов с XVII до конца XVIII века. Я опишу два таких дела. Одно относится к 1614–1615 годам [rectius: к 1601-му 22 ], другое – к 1765 году. Первое дело получило в свое время известность как процесс «Руанского гермафродита»  23 . Некто, при крещении нареченный Марией Лемарси, затем постепенно сделался мужчиной, начал носить мужскую одежду и сочетался браком с вдовой, имевшей троих детей. Далее следует

Это дело кажется мне важным по целому ряду причин. Во-первых, потому, что оно привело к распре между двумя медиками: один из них был крупным специалистом своего времени по монстрам и автором нескольких книг о монструозности, его звали Риолан, а второй – тот знаменитый врач, о котором я упомянул только что, эксперт Дюваль 24 . Экспертиза Дюваля представляет большой интерес, ибо в ней обнаруживается то, что можно было бы назвать первыми ростками клиники сексуальности. Дюваль предпринимает исследование, не похожее на традиционный осмотр почтенными матронами, медиками и хирургами. Он производит детальный анализ, включающий пальпацию, а главное, подробно описывает в своем отчете обнаруженные органы. Думаю, мы здесь имеем дело с первым медицинским текстом, в котором половая организация человеческого тела представлена не в общей форме, а в клиническом описании применительно к частному случаю. Ранее медицинский дискурс говорил о половых органах лишь в общем, то есть об их совокупном строении, никого не имея в виду и пользуясь очень ограниченным словарем. Теперь же, наоборот, перед нами оказывается описание, детальное, индивидуальное описание, где вещи называются своими именами.

Конечно, так делает не один Дюваль, но именно он дает теорию медицинского дискурса о сексуальности. Он говорит это. В сущности, неудивительно, что половые органы или органы размножения никогда прежде не могли именоваться в медицинских текстах. То, что врач колебался, говорить об этом или нет, было вполне нормальным. Почему? Потому, что это старинная, идущая от Античности традиция. Ведь женщины в античные времена были исключительно презренными людьми. Античные женщины вели себя столь развратно, что было вполне нормальным, если ученый муж не позволял себе говорить о половых органах женщины. И вот явилась Дева Мария, «носившая в утробе нашего Спасителя», как выражается Дюваль. С этого-то момента и возник «священный брак», «похоть прекратилась» и «порочные привычки женщин были побеждены». Откуда следует ряд выводов. Во-первых, «матка, которая прежде была главной мишенью хулы в адрес женщины», отныне должна была быть признана «самым благодатным, возвышенным, святым, самым почитаемым и чудесным храмом мира». Во-вторых, склонность к женской матке, свойственная мужчинам, стала уже не пристрастием к похоти, но своего рода «божественным заветом во плоти»  25 . В-третьих, высокочтимой стала функция женщины как таковая. Именно женщине с начала христианства доверяется содержание и сохранение домашнего имущества, а также передача его детям. И вот еще один вывод, а точнее – общий вывод из всего этого: отныне, поскольку матка стала этим священным объектом, с того самого момента, как женщина была освящена религией, браком и экономической системой передачи благ, вследствие всех этих событий необходимо познать матку. Почему? Прежде всего потому, что это позволит освободить женщин от множества мучений, а главное, поможет избежать смерти многих из них во время родов. Наконец, и это самое главное, знание поможет избежать смерти многих детей при рождении или даже до рождения. И тут Дюваль говорит, приводя, конечно, абсолютно безумную цифру: каждый год миллион детей могли бы увидеть свет, если бы знание врачей было достаточно глубоким, чтобы позволять им надлежащим образом принимать роды наших матерей. Сколькие дети не родились, сколькие матери умерли вместе с ними, легли с ними в одну могилу, восклицает Дюваль, из-за этого «стыдливого молчания»! как видите, в этом тексте, относящемся к 1601 году, напрямую сопрягаются друг с другом тема религиозной и экономической сакрализации женщины и уже меркантилистская, сугубо экономическая тема связи силы нации с числом ее населения. Женщины незаменимы, ибо они зачинают; дети незаменимы, ибо они поставляют население, и никакое «стыдливое молчание» не должно мешать познанию того, что позволит спасти женщин и детей. Дюваль пишет: «какая жестокость, какая низость, какое бесчестье сознавать, что стольким душам, которым мог бы открыться свет этого мира <…>, нужно от нас всего-навсего одно умение [dispositif]». коим мы не располагаем по причине слов, «которые кто-то считает щекотливыми и будто бы способными развратить», что, без сомнения, «недостойный ответ, учитывая такое множество зол и недоразумений»  26 . Этот текст кажется мне важным, так как в нем содержится не только медицинское описание половых органов, не только клиническое описание применительно к частному случаю, но также теория долгого медицинского молчания о половых органах и теория нынешней необходимости открытого разговора о них.

Теперь я ненадолго открою скобки. Всюду говорится о том, что до XVI и еще в начале XVII века о сексуальности можно было говорить в рамках словесной вольности, свободного языка, тогда как в классическую эпоху она перешла в режим умолчания или, во всяком случае, метафоры. Думаю, что всё это совершенно верно и совершенно неверно. Это явная ложь, если мы говорим о языке вообще, и чистая правда, если мы потрудимся разделить типы дискурсивного образования и практики, которые имеем в виду. Если в литературной речи, начиная с классической эпохи, разговор о сексуальности и впрямь подчинился режиму цензуры и смещения, то, напротив, в медицинском дискурсе случился противоположный сдвиг. До этого времени медицинский дискурс был совершенно непроницаемым, закрытым для изъяснения и описания данного типа. Но именно с этого времени, то есть начиная со случая Руанского гермафродита, появляется и одновременно теоретически обосновывается необходимость научного дискурса о сексуальности или, как минимум, об анатомической организации сексуальности.

А вот еще одна причина важности дела Руанского гермафродита. В нем отчетливо слышно утверждение о том, что гермафродит – это монстр. Оно присутствует в речи

Теперь 1765 год: спустя сто пятьдесят лет, в конце XVIII века, почти такое же дело. Это дело Анны Гранжан, крестившейся как девочка 29 . Однако – как скажет автор памятной записки в ее защиту – «к четырнадцати годам некий инстинкт удовольствия повлек ее к подругам»  30 . Взволнованная этой тягой, которую она испытывала к девочкам, существам своего пола, Анна решает одеваться в мужские вещи, меняет город, селится в Лионе и женится на некой Франсуазе Ламбер. Затем, разоблаченная, оказывается перед судом. Осмотр хирурга – и заключение, что она женщина, а следовательно, если она жила с другой женщиной, то заслуживает осуждения. Она пользовалась не преобладающим у нее полом, и первый суд назначает ей наказание железным ошейником со следующей надписью: «Осквернитель таинства супружества»  31 . Железный ошейник, плеть и позорный столб. И вновь апелляция в верховный суд провинции Дофине. Ее объявляют неподсудной, то есть освобождают, взяв обязательство носить женскую одежду и запретив посещать как Франсуазу Ламбер, так и любых других женщин. как видите, судебный итог, вердикт этого дела почти такой же, как и в 1601 году, с тем отличием, что Франсуазе Ламбер [rectius: Анне Гранжан] запретили сожительствовать с женщинами и только с женщинами, а в предыдущем случае этот запрет распространялся на всех людей «всякого» пола 32 . Марену Лемарси была запрещена сексуальность, половая связь 33 .

Будучи почти безоговорочно изоморфным делу 1601 года, дело Гранжан тем не менее знаменует собой весьма значительную эволюцию. Теперь – а ведь так было еще у Риолана – гермафродитизм уже не определяется в медицинском дискурсе как смешение полов 34 . В мемуарах о деле Гранжан, написанных и опубликованных Шампо, автор прямо ссылается на почти современный текст из «Словаря медицины», где в статье «Гермафродит» специалист заявляет: «Все эти истории о гермафродитах я считаю сказками»  35 . Для Шампо, да и для большинства медиков той эпохи, смешения полов быть не может, одновременное наличие двух половых систем в одном организме и у одного индивида невозможно 36 . Но есть индивиды, «имеющие один [преобладающий] пол, однако у которых так плохо развиты органы деторождения, что они не способны к зачатию [ни внутри себя, ни за пределами себя]»  37 . Поэтому то, что называют гермафродитизмом, на самом деле есть не что иное, как нарушение строения органов, сопровождающееся бесплодием. Есть люди, имеющие мужские органы и некоторые женские черты (мы бы сказали: вторичные половые признаки), и эти люди, как говорит Шампо, немногочисленны 38 . И есть люди, точнее – женщины, – имеющие женские органы и мужские черты, вторичные половые признаки; таких, говорит Шампо, очень много 39 .

Итак, монструозность как смешение полов, как поругание над всем, что отделяет один пол от другого, исчезает 40 . С другой стороны, – и это начало разработки того понятия монструозности, которое мы обнаружим в начале XIX века, – смешения полов нет вообще: есть лишь некие странности, несовершенства, нарушения природы. И эти странности, дефекты строения, нарушения, ошибки природы являются – во всяком случае, могут являться – принципом или поводом для ряда криминальных поступков. Осуждение упомянутой Гранжан должно быть обусловлено, должно быть вызвано, как говорит Шампо, не тем, что она гермафродит. А просто-напросто тем, что, будучи женщиной, она имеет извращенные склонности – любит женщин, и вот эта монструозность, не природная, а поведенческая, должна повлечь за собой наказание. Таким образом, монструозность – это уже не неподобающее смешение того, что от природы должно быть разделено. Это просто неправильность, легкое отклонение, которое тем не менее может обусловливать действительную, то есть природную, монструозность. И Шампо говорит: «Так зачем же подозревать этих женщин», – которые, в конце концов, обычные женщины, – «в похоти, в этом так называемом совмещении полов и списывать их склонность к преступному разврату на первоначальное воздействие, оказанное на их пол природой? Это значило бы простить ужасные преступления тех позорящих человеческое звание мужчин, которые отказываются от естественного союза ради утоления своей звериной страсти с другими мужчинами. кто-то скажет, что рядом с женщинами они испытывают холод и что инстинкт удовольствия, причина которого им неведома, вопреки воле притягивает их к своему полу. Но горе тому, кого способно убедить это рассуждение»  41 .

Из этой истории видно, как развязывается естественно-юридический узел гермафродитной монструозности. На фоне простого несовершенства, отклонения (соматической аномалии, как мы могли бы с опережением сказать) появляется уже не естественно-юридическое, а морально-юридическое представление о монструозности; на смену монструозности природы приходит монструозность поведения 42 . Именно эта тема монструозности поведения в конце концов заявила о себе и оказалась в центре дискуссии вокруг дела Гранжан. Защитник Анны Гранжан, адвокат Вермей (который не защищал ее, так как уголовный суд в это время не предусматривал адвокатов, но обнародовал выступление в ее защиту), настаивал, идя вразрез с единодушным мнением врачей, на значимости органического дефекта 43 . Наперекор медикам Вермей упирал на то, что у Анны Гранжан имеет место смешение полов, то есть самый настоящий гермафродитизм. Ведь тем самым он мог снять с нее вину в моральной монструозности, которую приписывали ей медики, как раз отказавшиеся считать гермафродитизм монструозным, отказавшиеся видеть в нем действительное смешение полов. В этом даже усматривали свидетельство того, что на самом-то деле так оно и есть. кроме того, в защиту Анны Гранжан была опубликована и ходила под ее собственным именем поэма о любви, обращенная к той женщине, с которой она жила. к несчастью, поэма явно создана кем-то другим. Весь смысл этого пространного, написанного в нехитрых стихах сочинения исчерпывается, думаю, тем, чтобы в поддержку защитникам обвиняемой показать, что ее чувство к женщине, с которой она жила, было

Так или иначе, при сравнении первого и второго дел, прошедших в Руане и Лионе в 1601 и 1765 годах, ясно видно, как намечается перемена – в некотором роде обособление моральной, поведенческой монструозности, которое переносит старинную категорию монстра из области соматического и естественного расстройства в область обыкновенной криминальности. С этого момента зарождается новая, особая область монструозной преступности, или преступности, источник которой заключен не в природе и путанице видов, а собственно в поведении.

Конечно, это только лишь набросок. Это завязка процесса, который продлится как раз между 1765 и 1820–1830 годами и в ходе которого по-настоящему разразится проблема монструозного поведения, монструозной преступности. Это лишь отправной пункт предстоящего движения, предстоящей трансформации. Но чтобы кратко подытожить сказанное, я хочу отметить вот что. До середины XVIII века монструозность имела криминальный статус, так как была преступлением против целой системы законов, как естественных, так и юридических. Иными словами, монструозность была криминальной сама по себе. Юриспруденция XVII и XVIII веков максимально сглаживает уголовные последствия этой внутренне криминальной монструозности. Однако я думаю, что и в конце XVIII века она всё еще остается по сути своей фундаментально криминальной. Итак, это криминальная монструозность. Затем, к 1750 году, к середине XVIII века (по причинам, которые я в дальнейшем попытаюсь проанализировать), появляется нечто иное, а именно тема монструозной природы преступности, монструозности, источники которой лежат в поле поведения, в поле криминальности, а не в поле природы как таковой. До середины XVIII века криминальность была необходимой составляющей монструозности, и монструозность еще не была тем, чем стала позднее, то есть возможной качественной характеристикой криминальности. Фигура преступника-монстра, фигура морального монстра внезапно появится и стремительно распространится в конце XVIII – начале XIX века. Она заявит о себе в удивительно разнообразных дискурсивных формах и практиках. В литературе моральный монстр появляется с возникновением готического романа, в конце XVIII века он прорывается у Сада. Также он появляется в целом ряде политических тем, о которых я расскажу вам в следующий раз. Наконец, он появляется в судебно-медицинском мире. Проблема состоит в том, как именно произошла трансформация. Что, в конце концов, мешало формированию этой категории монструозной преступности? Что мешало усмотреть в обостренной криминальности разновидность монструозности? Почему преступная крайность не соотносилась с ошибкой природы? Почему пришлось дождаться конца XVIII – начала XIX века, прежде чем появилась эта фигура злодея, эта фигура преступника-монстра, в которой крайняя степень беззакония оказалась сопряжена с ошибкой природы? Причем ошибка природы как таковая не является преступлением, но преступление отсылает как к своему истоку, как к своей причине, как к своему оправданию, как к своему обрамлению – как хотите, – к чему-то, являющемуся ошибкой самой природы.

Вот что я попытаюсь объяснить в следующей лекции. Я думаю, что принцип этой трансформации наверняка лежит в области экономии карательной власти и трансформации самой этой экономии.

Лекция 29 января 1975 года

Моральный монстр. – Преступление в классическом праве. – Великие сцены казни. – Трансформация механизмов власти. – Исчезновение принципа ритуальной траты карательной власти. – О патологической природе криминальности. – Политический монстр. – Монструозная пара: Людовик XVI и Мария-Антуанетта. – Монстр в якобинской и антиякобинской литературе (тиран и восставший народ). – Инцест и антропофагия.

Сегодня я расскажу вам о возникновении на пороге XIX века персонажа, который до конца ХIХ – начала ХХ века пройдет очень важный путь: это моральный монстр.

Итак, мы можем сказать, что до XVII–XVIII веков монструозность как естественная манифестация противоестественности содержала в себе признак криминальности[15]. На уровне естественных видовых норм и естественных видовых различий монструозный индивид всегда оставался – если не систематически, то как минимум потенциально – сопряжен с возможной криминальностью. Затем, начиная с XIX века, мы видим, как эта связь переворачивается и появляется то, что можно было бы назвать систематическим подозрением монструозности за всякой криминальностью. Отныне любой преступник может быть монстром, так же как прежде монстр имел все шансы оказаться преступником.

Тем самым поднимается проблема: как произошла эта трансформация? Что было ее действующей силой? Я думаю, что, прежде чем ответить на этот вопрос, надо сначала поставить другой, сдвоить первый и задуматься о том, как случилось, что еще в XVII веке и позднее, в XVIII веке, понимание монструозности оставалось односторонним? как случилось, что потенциально криминальный характер монструозности признавался, но не принимался в расчет, то есть не предполагался обратный вариант – потенциально монструозный характер криминальности? Ошибка природы превосходно сочеталась с нарушением законов, но обратного не предусматривалось: преступление даже в крайней его степени не граничило с ошибкой природы. Допускалось наказание невольной монструозности и не допускалось наличие за преступлением неподконтрольного механизма запутанной, искаженной, противоречивой природы. Почему?

На этот первый подвопрос я и хотел бы сначала ответить. Мне кажется, что причину следует искать в области того, что можно было бы назвать экономией карательной власти. В классическом праве – я возвращался к этому уже не раз и потому сейчас буду краток 1 – преступление было не только намеренно причиненным кому-либо ущербом. Не исчерпывалось оно и вредом и ущербом в отношении интересов всего общества. Преступление было преступлением в меру того, что, помимо всего прочего – и как раз потому, что оно преступление, – оно затрагивало суверена, права и волю суверена, содержащиеся в законе, а потому было направлено на силу и тело, в том числе физическое тело, этого суверена. Таким образом, во всяком преступлении содержалось посягательство, бунт, восстание против суверена. Даже в малейшем преступлении была толика цареубийства. В связи с этим, в силу этого закона фундаментальной экономии карательного права, в ответ ему наказание, что вполне понятно, служило не просто возмещением потерь или защитой фундаментальных прав и интересов общества. Наказание было кое-чем еще – местью суверена, его возмездием, его отпором. Наказание всегда было преследованием, личным преследованием со стороны суверена. Суверен вступал в еще одно состязание с преступником, но на сей раз, на эшафоте, он совершал ритуальную трату своей силы, устраивая церемониальное представление преступления в перевернутом виде. Наказание преступника представляло собой ритуальное, совершаемое в установленном порядке восстановление полноты власти. Между преступлением и наказанием не было, собственно говоря, никакой общей меры, общей единицы измерения того и другого. Для преступления и наказания не предусматривалось общего места, не было элемента, который присутствовал бы в них обоих. Проблема преступления и кары ставилась не в терминах меры, не в терминах измеримого равенства или неравенства. Между ними имел место скорее

Преступление и кара за него сопрягаются исключительно этим своеобразным дисбалансом, складывающимся вокруг ритуалов жестокости. Поэтому и получается, что сколь угодно тяжкое преступление не могло вызвать проблему, так как сколь бы тяжким оно ни было, сколь бы жестоким оно ни выглядело, власть всегда располагала бóльшим; у интенсивности правящей власти было нечто такое, что позволяло ей ответить на преступление при всей его жестокости. Неразрешимого преступления и быть не могло, поскольку на стороне власти, которой требовалось на него ответить, всегда была дополнительная власть, способная его заглушить. Вот почему власти никогда не приходилось отступать или колебаться перед жестоким преступлением: ее собственный запас жестокостей позволял ей просто затмить его.

Согласно этому принципу и разворачиваются великие сцены казней XVII и еще XVIII века. Вспомните, к примеру, жестокое преступление, совершённое против Вильгельма Оранского. Ответом на его убийство стала не менее жестокая казнь. Это произошло в 1584 году, и об этом сообщает Брантом. Убийцу Вильгельма Оранского казнили восемнадцать дней: «В первый день его привели на площадь, где стоял котел с кипящей водой, куда погрузили его правую руку, коей было совершено преступление. Назавтра руку отрубили, она упала ему под ноги, и он постоянно натыкался на нее. На третий день раскаленными щипцами раздирали сосцы и руку спереди. На четвертый день раздирали руку сзади и ягодицы. Так непрерывно терзали его восемнадцать дней». В последний день распластали на колесе и «давили». Шесть часов спустя он еще просил пить, но ему отказали. «Наконец королевского судью по уголовным делам просили, чтобы он отдал приказ задушить убийцу, дабы душа его не впала в отчаяние и не погибла»  3 .

Примеры подобной ритуальной избыточности обнаруживаются до самого конца XVII века. Вот случай из юридической практики Авиньона (речь идет о папских территориях, поэтому нельзя считать, что дело имело место во Франции, однако оно дает представление об общем стиле и экономических принципах казней).Массола[16] заключалась в следующем. Осужденного, надев ему на глаза повязку, притягивали к столбу. Со всех сторон эшафота загодя устанавливались колья с железными крючьями. Священник исповедовал грешника, и – далее следует описание очевидца – «едва он получает благословение, палач железной дубиной, какими орудуют на бойнях, что есть силы ударяет по виску несчастного, который падает замертво». После его смерти казнь только начиналась. Ведь по большому счету целью было не столько покарать виновного, не столько искупить преступление, сколько совершить ритуальную манифестацию неизмеримой карательной власти; эта церемония карательной власти, сфокусированная на ней самой и начинавшаяся, когда ее объект был уже мертв, неистовствовала над трупом. После того как несчастный умер, палач «большим ножом перерезает ему горло, хлещет кровь. Зрелище ужасное. Палач перерезает жилы около обеих пяток, вспарывает живот, вырывает сердце, печень, селезенку и легкие и нанизывает их на железный крюк. Потом рассекает и разрубает тело на куски, которые развешивает по крюкам по мере отрубания, будто разделывает мясную тушу. Смотрят только те, кто способен выдержать»  4 .

Как видите, механизмы власти так сильны, их превосходство в ритуале так точно рассчитано, что, наказывая, никогда не приходится возвращать преступление, сколь бы ужасным оно ни было, в распоряжение природы. Власть достаточно сильна, чтобы вобрать в себя, продемонстрировать и аннулировать тяжесть преступления в рамках ритуалов господства. Поэтому не является необходимым и даже в конечном счете невозможно существование какой бы то ни было природы ужасного преступления. У страшного преступления нет природы; есть, в сущности, лишь бойня, ярость, исступление, вызываемые преступлением и бушующие вокруг него. Нет механики преступления, которая следовала бы из некоего знания; есть лишь стратегия власти, расточающая свою силу вокруг преступления и по его поводу. Вот почему никогда до конца XVIII века вопрос о природе преступности по-настоящему не поднимался. Такой уж была экономия власти, что вопрос этот не мог быть поднят, а точнее, он обнаруживается, но очень отрывочно, на что я мимоходом укажу вам. В ряде текстов, и в частности в относящемся к 1715 году тексте Брюно под названием «Наблюдения и максимы на темы преступности», вы обнаружите вот что. Судья должен изучить обвиняемого. Изучить его мышление, его нравы, его физические способности, возраст, пол. Он должен как можно дальше углубиться «внутрь» обвиняемого, дабы по возможности проникнуть к нему в душу 5 . Подобные заявления явно должны полностью опровергать всё, что я только что несколько схематично, обзорно вам представил. Но в действительности, вчитываясь в текст Брюно, замечаешь, что хотя от судьи требуется знание преступника, хотя в самом деле нужно, чтобы он проник внутрь преступника, нужно это вовсе не для того, чтобы понять преступление, а всего лишь чтобы выяснить, этот ли человек его совершил. Судья должен узнать душу преступника, чтобы суметь как следует его допросить, чтобы верно расставить ловушки своих вопросов, чтобы опутать его непреодолимой сетью хитростей и выманить правду. Преступник подлежит изучению со стороны судьи именно в качестве хранителя правды и никогда не в качестве преступника, совершившего преступление. Ибо стоит ему признаться, как всё полученное знание оказывается ненужным для назначения наказания.

Но как же произошла трансформация? Теперь мы переходим ко второй части этого вопроса. Сформулируем точнее: почему механизму карательной власти в определенный момент потребовалась связка с природой преступления? Почему в этот момент ей пришлось удвоить деление на дозволенные и недозволенные поступки делением индивидов на нормальных и ненормальных? Я хотел бы, по крайней мере, указать направление ответа на этот вопрос. Известно, историки говорят об этом в один голос, что XVIII век создал целый ряд научных и промышленных технологий. кроме того, известно, что XVIII век дал определение или, во всяком случае, схематический и теоретический вид ряду политических форм правления. Наконец, известно, что он ввел или развил и усовершенствовал государственные аппараты и все связанные с ними институты. Но также надо подчеркнуть то обстоятельство – лежащее, как мне кажется, в основе той трансформации, которую я сейчас пытаюсь охарактеризовать, – что XVIII век создал и еще кое-что. Он разработал то, что можно было бы назвать новой экономией властных механизмов: совокупность приемов – и в то же время аналитических формул, – которые позволяют взвинтить эффекты власти, уменьшив затраты на ее исполнение и интегрировав это исполнение в механизмы производства. Да-да, взвинтить эффекты власти. XVIII век нашел ряд средств или, точнее, нашел принцип, в силу которого власть, вместо того чтобы исполняться ритуально, церемониально, в виде отдельного действа, как это было с властью феодального строя и даже еще абсолютной монархии, сделалась непрерывной. Иначе говоря, она стала исполняться уже не посредством обряда, а посредством постоянно действующих механизмов надзора и контроля. Взвинтить эффекты власти – значит сделать так, чтобы властные механизмы избавились от неполноты, которая была свойственна им при феодальном строе и при абсолютной монархии. Вместо того чтобы целиться в отдельные точки, в отдельные участки, в индивидов, в произвольно определенные группы, XVIII век нашел механизмы власти, которые могли действовать, не делая пропусков, и распространяться на всю ширину социального поля. Взвинтить эффекты власти – значит сделать их в принципе неминуемыми, то есть оторвать от принципа произвола суверена или доброй воли и превратить в безоговорочно фатальный и необходимый закон, в принципе тяготеющий одинаковым образом над всеми. Взвинчивание эффектов власти – но и удешевление власти: XVIII век ввел в оборот целый ряд механизмов, благодаря которым власть стала требовать гораздо меньших затрат – финансовых, экономических затрат, – нежели при абсолютной монархии. Снижаются издержки на власть в том смысле, что становится меньше возможностей сопротивления, недовольства, бунта по сравнению с тем, сколько могла пробудить их монархическая власть. И наконец, сужается ареал, доля, площадь всевозможных проявлений неподчинения и беззакония, которые монархическая власть была вынуждена усмирять. За взвинчиванием эффектов власти, за снижением экономических и политических издержек власти следует ее интеграция в процесс производства: вместо власти, которая действовала главным образом путем присвоения продуктов производства, XVIII век создаст властные механизмы, способные включиться прямо в производственные процессы, сопровождать их на всём пути развития и действовать в виде контроля и постоянного наращивания производства. как вы понимаете, я схематически описываю то, что объяснял вам, говоря два года назад о дисциплинах 6 . коротко можно сказать так: буржуазная революция была не просто завоеванием новым социальным классом тех государственных аппаратов, которые медленно выстраивала абсолютная монархия. Она была не просто организацией некоей совокупности институтов. Буржуазная революция XVIII – начала XIX века была изобретением новой технологии власти, ключевыми элементами которой являются дисциплины.

Сказав об этом (и еще раз сославшись на предшествующие разборы), я хочу перейти к тому, что характерными примерами этой новой технологической системы правления являются, на мой взгляд, уголовная практика и организация карательной власти. Во-первых, в конце XVIII века мы имеем дело с карательной властью, опирающейся на такую частую сеть надзора, что преступление в принципе уже не может пройти незамеченным. Таким образом, лакунарное правосудие уходит в прошлое, уступая место судебно-полицейскому аппарату надзора и наказания, который устранит в рамках исполнения карательной власти последние пропуски. Во-вторых, новая технология карательной власти необходимым и очевидным образом соотносит преступление и наказание, используя ряд приемов, первыми в котором идут публичность дебатов и принцип внутренней убежденности. Отныне преступлению непременно должно будет соответствовать наказание, причем наказание это должно будет исполняться публично и при условии общедоступного наблюдения. И наконец, третья особенность новой технологии карательной власти: наказание должно будет исполняться таким образом, чтобы кара была справедливой в меру необходимости предотвращения дальнейших преступлений и не более того. Вся эта избыточность, вся эта грандиозная экономия ритуальной и ослепительной траты карательной власти, вся эта экономия, несколько примеров которой я вам привел, теперь сменяется экономией, основанной уже не на дисбалансе и избытке, а на мере. Теперь нужно найти некую общую меру преступления и кары, общую меру, которая позволит подобрать наказание, не более чем достаточное для того, чтобы покарать преступление и воспрепятствовать его повторению. Эта общая мера, которую пришлось искать новой технологии власти, есть то, что сами судьи называют интересом или основанием преступления: это элемент, который может рассматриваться как смысл преступления, принцип его возникновения, повторения, подражания ему другими, его возрастающей частоты, – короче говоря, своего рода опора реального преступления в том виде, в каком оно совершено, и возможная опора аналогичных преступлений, совершаемых другими. Эта естественная опора преступления, это основание преступления как раз и должно послужить общей мерой. Именно этот элемент наказание должно будет воспроизвести внутри своих механизмов, чтобы нейтрализовать опору преступления, противопоставив ей как минимум столь же сильный или чуть более сильный элемент таким образом, чтобы эта опора оказалась нейтрализована; именно на этом элементе наказание будет основываться, следуя умеренной экономии в точном смысле этого определения. Основание преступления или интерес преступления как его основание – вот что уголовная теория и новое законодательство XVIII века определит как общий элемент преступления и наказания. На смену грандиозным дорогостоящим ритуалам, в ходе которых жестокость наказания повторяла жестокость преступления, приходит выверенная система, в рамках которой наказание не несет в себе и не повторяет преступление, а просто направляется на интерес этого преступления, вводя в игру подобный, аналогичный интерес, лишь чуть-чуть более сильный, чем интерес, послуживший опорой преступления. Именно этот элемент, именно этот интерес-основание преступления является новым принципом экономии карательной власти и сменяет собою принцип жестокости.

Исходя из этого, как вы понимаете, возникает целая серия новых вопросов.

Третья серия вопросов, требований, встречаемых нами в этот момент, касается следующего: если преступление есть нечто, обладающее собственной внутренней природой, если оно должно быть изучено и наказано (а чтобы быть наказанным, оно должно быть изучено) как поведение, имеющее свою естественную логику, тогда нужно понять, какова природа такого интереса, который попирает интерес всех остальных, а в конечном счете и сам подвергает себя злейшим опасностям, ибо рискует заслужить наказание. Разве не является этот интерес, этот естественный элемент, эта имманентная преступному акту логика слепым к своей собственной цели влечением? Не безумна ли в некотором смысле эта логика из-за чего-то, из-за некоего природного механизма? Разве не следует считать этот интерес, что толкает индивида на преступление, толкая тем самым и к наказанию – которое теперь, в новой экономии, должно быть фатальным и неизбежным, – разве не следует считать его интересом столь сильным и властным, что он не учитывает собственные последствия, не может заглянуть вперед? Разве этот интерес, утверждаясь, не противоречит сам себе? И, во всяком случае, разве это не болезненный, не извращенный интерес, разве не противоречит он самой природе всех интересов? Ведь первоначальный договор, который граждане, как считается, подписывали друг с другом или под которым они подписывались индивидуально, ясно показал, – не стоит об этом забывать, – что интересу от природы свойственно сопрягаться с интересом других, поступаясь единоличным самоутверждением. Поэтому когда преступник в некотором смысле возобновляет свой эгоистический интерес, отрывает его от договорного или основанного на договоре законодательства и восстанавливает против интереса всех остальных, разве не идет он наперекор естественной склонности? Разве тем самым он не поворачивает вспять историю и внутреннюю необходимость? И поэтому разве мы не сталкиваемся в лице преступника с персонажем, олицетворяющим, помимо прочего, возврат природы в пределы общественного тела, вышедшего из естественного состояния на основании договора и повиновения законам? И разве этот естественный индивид, которому свойственно не подчиняться естественному развитию интереса, тем самым не парадоксален? Ему неведом необходимый вектор этого интереса, ему неведомо, что его интерес достигает высшей точки, принимая игру коллективных интересов. Разве этот природный индивид, который несет в себе древнего лесного человека со всей его фундаментальной, досоциальной архаикой, в то же время не противоречит природе? Словом, разве преступник – не восставшая против самой себя природа? Разве он не монстр?

Именно таков общий дух, согласно которому новая экономия карательной власти формулируется в новой теории наказания и преступности; именно таков горизонт, в котором впервые поднимается вопрос о возможной патологической природе криминальности[17]. Согласно традиции, которую вы найдете у Монтескьё, но которая восходит к XVI веку, Средневековью, а также римскому праву, преступник и, главное, частота преступлений являются в обществе проявлениями болезни общественного тела 7 . Частота преступности отражает болезнь, но болезнь коллективную, болезнь общественного тела. Совсем другого рода тема, хотя на первый взгляд она и кажется аналогичной, заявляет о себе в конце XVIII века: утверждается, что не преступление является болезнью общественного тела, а преступник как таковой вполне может оказаться больным. Такая точка зрения со всей ясностью звучит в эпоху Великой французской революции, в дискуссиях, которые разворачивались в 1790–1791 годах, в ходе подготовки нового Уголовного кодекса 8 . Я приведу вам некоторые тексты, например такие слова Прюньона: «Убийцы – это исключения из природных законов, всякое моральное существо в них отсутствует <…>. Они за пределами обычных мер»  9 . А вот еще один пассаж: «Убийца – это [поистине] больной человек, все чувства которого искажены нарушением общей организации. Его пожирает едкий и сжигающий его самого нрав»  10 . Вите в своей «Предупредительной медицине» утверждает, что некоторые преступления, возможно, являются разновидностями болезней 11 . А Прюнель в XVI томеЖурнала по медицинепредставляет проект исследования, основанного на изучении материалов Тулонской каторжной тюрьмы, призванного выяснить, следует ли считать больными злостных преступников, заключенных в Тулоне. Если я не ошибаюсь, это первый случай обращения к теме возможной медикализации преступников 12 .

Мне кажется, что с этой группы текстов и проектов, в частности с проекта Прюнеля, и начинает складываться то, что можно было бы назвать патологией криминального поведения. Отныне и вследствие функциональных принципов уголовной власти – не новой теории права, не новой идеологии, а внутренних норм экономии карательной власти, – карать будут, конечно, только от имени закона, в силу ясной для всех очевидности преступления, но при этом будут карать индивидов, неизменно соотносимых с виртуальным горизонтом болезни: судить индивидов будут как преступников, но квалифицировать, оценивать, мерить их будут в терминах нормального и патологического. Вопрос о незаконном и вопрос о ненормальном, вопрос о криминальном и вопрос о патологическом отныне связаны между собой, причем не с точки зрения новой идеологии, исходящей от государственного аппарата или откуда-то еще, а согласно технологии, характеризующей новые нормы экономии карательной власти.

И теперь я хотел бы приступить к истории морального монстра, чтобы показать вам по меньшей мере условия его возможности. Для начала я намечу первый профиль, первое обличье этого морального монстра, вызываемого к жизни новой экономией карательной власти. как ни странно, хотя то, как это произошло, кажется мне

Эту тему родства между сувереном, возвышающимся над законами, и преступником, пребывающим под этими законами, эту тему двух людей вне закона, какими являются суверен и преступник, мы сначала обнаруживаем до Великой французской революции, в более мягкой и расхожей форме, согласно которой своеволие тирана является примером для возможных преступников или, в своем фундаментальном беззаконии, разрешением на преступление. Действительно, кто может запретить себе нарушать законы, если суверен, который должен вершить, предписывать и применять эти законы, дает себе право обходить, прекращать или как минимум не применять их к себе самому? Следовательно, чем более деспотична власть, тем более многочисленны преступники. Сильная власть тирана не искореняет злодеев, наоборот, она умножает их число. И с 1760-х до 1780–1790-х годов эта тема встречается нам постоянно, у всех теоретиков уголовного права 14 . Но начиная с революционного времени, а особенно с 1792 года, мы обнаруживаем эту тему родства, возможного сближения между преступником и властителем, в гораздо более красноречивой и разительной, в гораздо более конкретной форме, если хотите. Причем, строго говоря, на сей раз перед нами уже не столько сближение преступника и суверена, сколько своеобразный обмен ролями, обусловленный новой дифференциацией между ними.

Ведь кто такой, в конце концов, преступник? Преступник – это тот, кто разрывает договор, тот, кто нарушает договор время от времени, когда у него есть в этом потребность или желание, когда этого требует его интерес, когда в момент неистовства или ослепления он, вопреки простейшему разумному расчету, дает перевес своим интересам. Он – деспот временами, деспот вспышками, деспот по ослеплению, по прихоти, в моменты ярости – не так уж важно, как именно. Деспот же как таковой, в отличие от преступника, предписывает превосходство своего интереса и своей воли, отдает им постоянное преимущество. Деспот является преступником по своему статусу, тогда как преступник – деспот по воле случая. Впрочем, говоря «по статусу», я утрирую, так как вообще-то деспотизм не может иметь социального статуса. Деспот навязывает свою волю всему обществу, находясь в состоянии постоянного неистовства. Деспот есть тот, кто постоянно, вне статуса и вне закона, но таким образом, каковой туго вплетен в само его существование, проводит и преступным образом навязывает свой интерес. Это постоянный нелегал, это индивид без социальной привязки. Деспот – это одинокий человек. Это тот, кто самим своим существованием, своим одиночным существованием, совершает максимальное преступление, преступление из преступлений, преступление тотального несоблюдения общественного договора, посредством которого только и может существовать и сохраняться общество. Деспот – это тот, чье существование неотделимо от преступления, а значит, тот, чья природа, чье естество тождественно противоестественности. Это индивид, предписывающий в качестве всеобщего закона или смысла государства свое неистовство, свои капризы, свое безрассудство. То есть, строго говоря, от своего рождения до смерти и, во всяком случае, на всём протяжении своего деспотического властвования король – по крайней мере король-тиран – это просто-напросто монстр. Первый юридический монстр, который появляется, вырисовывается в рамках нового режима экономии карательной власти, первый монстр, с которым мы встречаемся, первый замеченный и определенный монстр – это не убийца, не насильник, не кто-то, поправший законы природы; это тот, кто расторгает фундаментальный общественный договор. Первый монстр – это король. Это король, который, на мой взгляд, является большой всеобщей моделью, сообразно которой исторически, вследствие целой серии последовательных сдвигов и трансформаций, возникнут бесчисленные малые монстры, которые и будут населять психиатрию, в том числе и судебную психиатрию, XIX века. Во всяком случае, мне кажется, что падение Людовика XVI и проблематизация фигуры короля выступают ключевым звеном в этой истории человеческих монстров. Все монстры – потомки Людовика XVI.

Это возникновение монстра как короля и короля как монстра отчетливо заметно, по-моему, начиная с постановки в 1792-м или в начале 1793 года вопроса о суде над королем, о каре, которую к нему следует применить, а еще более – о форме, какую должен приобрести этот суд 15 . Законодательный комитет предложил подвергнуть короля казни изменников и заговорщиков. На что некоторые якобинцы, и прежде всего Сен-Жюст, возразили: Людовика XVI нельзя подвергнуть наказанию изменников и заговорщиков именно потому, что такое наказание предусмотрено законом; в таком качестве оно является следствием общественного договора, и законно применить его возможно лишь к тому, кто подписывался под этим договором и тем самым, однажды разорвав этот договор, соглашается с тем, что договор будет действовать против него, на него или в отношении него. король же, напротив, никогда, ни единожды не подписывался под общественным договором. И потому к нему не могут быть применены ни внутренние положения этого договора, ни положения, которые из него вытекают. к королю нельзя применить ни

Вся эта дискуссия по поводу процесса над королем, шедшая с конца 1792 до начала 1793 года, кажется мне очень важной не только потому, что в ней заявляет о себе первый крупный юридический монстр – политический враг, король, – но и потому, что в XIX веке, особенно во второй его половине, все приведенные рассуждения окажутся перенесенными и применяющимися в совершенно другой области, где при посредстве психиатрических, криминологических и других анализов (от Эскироля до Ломброзо 17 ) обычный, повседневный преступник тоже будет прямо квалифицироваться как монстр. С этого момента преступник-монстр будет вызывать вопрос: а следует ли, собственно говоря, применять к нему законы? Не должно ли общество просто избавиться от него как от существа монструозной природы и всеобщего врага, не прибегая к арсеналу законов? Ведь преступник-монстр, прирожденный преступник, в сущности, никогда не подписывался под общественным договором, – так относится ли он к ведению законов? Следует ли применять к нему законы? Во второй половине XIX века мы встречаем проблемы, присутствовавшие в дебатах об осуждении, о формах осуждения Людовика XVI, перенесенными на прирожденных преступников, на анархистов, которые тоже отвергают общественный договор, на всех преступников-монстров, на все эти полчища номадов, блуждающих в окрестностях общественного тела, но не признаваемых этим телом в качестве своей части.

В то же время с описанной юридической аргументацией перекликается не менее важная, на мой взгляд, образность – карикатурная, полемическая образность короля-монстра, являющегося преступником вследствие своей, так сказать, противоестественной природы, неотъемлемо ему присущей. Именно в эту эпоху поднимается проблема монструозного короля, именно в эту эпоху создается целый ряд книг, настоящие анналы королевских преступлений, от Нимрода до Людовика XVI, от Брунгильды до Марии-Антуанетты 18 . Тут можно вспомнить такие книги, как «коронованные тигры» Левассёра 19 , «Злодеяния французских королев» Прюдома 20 , «Ужасающие истории жестоких преступлений, бывших обычным делом королевских семей» Мопино. Последняя вышла в 1793 году и заслуживает особого интереса, так как в ней выстраивается оригинальная генеалогия королевской власти. Мопино утверждает, что институт королевства возник следующим образом. На заре человечества существовало две категории людей: одни посвящали себя земледелию и скотоводству, а другим выпадала обязанность охранять первых, так как кровожадные хищники могли съесть женщин и детей, уничтожить урожай, истребить стада и т. д. Поэтому возникла необходимость в охотниках, способных защищать общину земледельцев от диких зверей. Затем пришло время, когда охотники стали столь искусны, что дикие звери исчезли. Нужда в охотниках пропала, но, обеспокоившись своей бесполезностью, которая могла лишить их привилегий, коими они пользовались как охотники, они сами превратились в диких животных и повернулись против тех, кого прежде защищали. И стали сами нападать на стада и семьи, которые должны были охранять. Они были волками в человеческом обличье. Они были тиграми первобытного общества. И короли ничем не отличаются от этих тигров, от этих древних охотников, которые заняли место диких зверей, окружавших первобытные поселения 21 .

Это была эпоха книг о королевских преступлениях, это была эпоха, когда Людовик XVI и Мария-Антуанетта изображались в памфлетах как пара кровожадных монстров, как объединившиеся шакал и гиена 22 . И при всей конъюнктурности этих текстов, при всем их пафосе, они остаются очень важными по причине включения под рубрику человеческого монстра целого ряда тем, которые будут сохраняться на всём протяжении XIX века. Особенно буйно эта тематика монстра расцветает вокруг Марии-Антуанетты, которая концентрирует в себе на страницах тогдашних памфлетов множество черт монструозности. Прежде всего, конечно, она заведомо иностранка и потому не является частью общества 23 . как следствие, по отношению к обществу страны, где она правит, она – дикое животное или, во всяком случае, нечеловеческое существо. Более того, она – гиена, людоедка, «тигрица», которая, как пишет Прюдом, «узрев <…> кровь, становится ненасытной»  24 . Живое воплощение каннибализма, антропофагии властителя, питающегося кровью своего народа. И к тому же она – скандалистка, распутница, предающаяся самому отъявленному разврату, причем сразу в двух ключевых его формах 25 . Во-первых, инцесту, ибо из книг, из памфлетов о Марии-Антуанетте мы узнаём, что еще ребенком она была обесчещена своим братом Иосифом II, затем стала любовницей Людовика XV, а затем перешла к его шурину, так что дофин, вероятно, является сыном графа д’Артуа. Чтобы передать настрой этой литературы, я процитирую вам фрагмент вышедшей в I году революции книги «Распутная и скандальная частная жизнь Марии-Антуанетты», посвященный отношениям будущей королевы и того самого Иосифа II: «Амбициознейший властитель, насквозь аморальный человек, достойный брат Леопольда – вот кто первым испробовал королеву Франции. Вход царственного приапа в австрийскую полость посеял там, если так можно выразиться, страсть к инцесту и наимерзейшим наслаждениям, неприязнь к Франции [rectius: к французам], отвращение к супружеским и материнским обязанностям – словом, всё то, что низводит человека до уровня диких зверей»  26 . Итак, вот вам инцестуозность, а рядом с нею – еще одно тяжкое половое преступление: Мария-Антуанетта гомосексуальна. И тут снова связи с эрцгерцогинями, сестрами и кузинами, дамами свиты и т. д.  27 как мне кажется, для этой первой презентации монстра на горизонте юридической практики, мысли и воображения конца XVIII века характерна пара антропофагии и инцеста, двух основных запретных утех. Со следующим уточнением:

Но наряду с королевским монстром и в это же время в литературном стане противника, то есть в антиякобинской, контрреволюционной литературе, вы столкнетесь с другой яркой фигурой монстра. На сей раз монстр уже не злоупотребляет властью, а разрывает общественный договор посредством бунта. Уже не как король, а как революционер, народ оказывается точь-в-точь перевернутым изображением кровавого монарха. Гиеной, набрасывающейся на общественное тело. В монархической, католической и т. п. (и не только во французской, но и в английской) литературе революционной эпохи вы найдете перевернутый образ той самой Марии-Антуанетты, которую рисовали якобинские и революционные памфлеты. Другое лицо монстра открывается в связи с сентябрьскими расправами: теперь это народный монстр, разрывающий общественный договор, так сказать, снизу, тогда как Мария-Антуанетта и сам король расторгли его сверху. Так, мадам Ролан, описывая сентябрьские события, восклицает: «Если бы вы только знали, какими страшными деталями сопровождались эти выступления! Женщины, жестоко насилуемые, а затем разрываемые этими зверьми на части, вырванные кишки, надетые вместо орденских лент, кровь, стекающая по лицам пожирателей людского мяса!»  28 Барюэль в «Истории церкви революционного времени» описывает случившееся с графиней де Периньон, которую вместе с двумя ее дочерьми поджарили на площади Дофин, после чего там же сожгли заживо шестерых священников, отказавшихся есть жареное мясо несчастной 29 . Тот же Барюэль рассказывает о том, как в Пале-Рояле торговали пирогами с человеческим мясом 30 . Бертран де Мольвиль 31 и Матон де ла Варенн 32 приводят целую серию историй: знаменитую историю госпожи де Сомбрёй, которая выпила ведро крови, чтобы спасти жизнь своего отца 33 ; или историю мужчины, который был вынужден выпить кровь, выжатую из сердца одного юноши, чтобы спасти двух своих друзей 34 ; или историю самих сентябрьских палачей, которые пили водку вперемешку с пушечным порохом и закусывали хлебом, смоченным в ранах убитых 35 . Здесь также налицо фигура развратника-антропофага, однако на сей раз антропофагия перевешивает разврат. Две темы – сексуальный запрет и пищевой запрет – очевидным образом стыкуются в обеих первых фигурах, как у простого монстра, так и у монстра политического. Обе эти фигуры обязаны строго определенному стечению обстоятельств, хотя в то же время они повторяют прежние темы: распутство королей, разврат сильных мира сего, народное насилие. Всё это старинные темы, но интересно, что в этом первом явлении монстра они возрождаются и смыкаются друг с другом. Так случилось по ряду причин.

Во-первых, как мне кажется, потому, что возрождение этих тем и новый рисунок животной дикости оказались связаны с реорганизацией политической власти, с новыми принципами ее исполнения. Не случайно, что монстр появляется в связи с процессом над Людовиком XVI и сентябрьскими событиями, которые, как вы знаете, были в некотором роде народным требованием более жестокого, более скорого, более прямого и более справедливого суда, нежели тот, какой могло провести институциональное правосудие. Две эти фигуры монстра возникли именно вокруг проблемы права и отправления карательной власти. Но они важны и по другой причине: они вызвали необычайно живой отклик во всей современной им литературе, в том числе и в литературе в самом традиционном смысле этого слова, но прежде всего в литературе ужаса. Мне кажется, что внезапный всплеск литературы ужаса в конце XVIII века, в годы, почти совпадающие с революционными датами, тоже следует увязать с новой экономией карательной власти. В этот момент появляется монстр, противоестественно-природный преступник. И в литературе мы также встречаем его в двух обличьях. С одной стороны, мы видим монстра, злоупотребляющего властью: это властитель, дворянин, порочный церковник, монах-греховодник. С другой стороны, в той же самой литературе ужаса мы видим и низового монстра, возвращающегося к своей дикой природе: это разбойник, «лесной» человек, зверь с его безудержным инстинктом. Обе эти фигуры вы обнаружите, скажем, в романах Анны Радклиф 36 . Возьмите «Пиренейский замок»  37 , целиком построенный на их сочленении: падший дворянин утоляет свою жажду мести самыми ужасными преступлениями и пользуется для этого разбойниками, которые, чтобы предохранить себя и спокойно преследовать свои интересы, соглашаются принять его в качестве своего главаря. Это двойная монструозность: «Пиренейский замок» сопрягает две ключевые ее фигуры, причем сопрягает их в очень типичном пейзаже, в очень типичных декорациях, поскольку действие, как вы помните, разворачивается в некой местности, сочетающей приметы замка и гор. Это неприступная гора, в которой, однако, выдолблена пещера, затем превращенная в укрепленный замок. Феодальный замок, признак могущества сеньора и, как следствие, манифестация той беззаконной мощи, коей является преступность, образует единое целое с дикостью самой природы, в которой растворены разбойники. Мне кажется, что эта фигура из «Пиренейского замка» предоставляет нам весьма конкретное изображение обеих форм монструозности, появившихся в политической и образной тематике эпохи. Романы ужаса следует читать как романы политические.

Эти же две формы монструозности вы, конечно, найдете и у Сада. В большинстве его романов, и конечно в «Жюльетте», постоянно встречаются монструозность сильного и монструозность простолюдина, монструозность министра и монструозность бунтовщика – встречаются и содействуют друг с другом. В центре этой серии пар могущественного монстра и монстра-повстанца – Жюльетта и Дюбуа. Распутство у Сада всегда связано со злоупотреблением властью. Монстр Сада – не просто форсированная, более взрывная, чем обычно, природа. Монстр – это индивид, которому деньги, ум или политическое могущество дают возможность восстать против природы. Таким образом, вследствие этого избытка власти природа в садовском монстре обращается против себя самой и в конечном итоге убивает в себе естественную рациональность, чтобы превратиться в монструозное исступление, которое набрасывается не только на других, но и на себя тоже. Природное самоуничтожение, являющееся фундаментальной темой Сада, это самоуничтожение в ходе безудержных зверств непременно требует присутствия индивидов, обладающих сверхвластью. Или сверхвластью властителя, дворянина, министра, денег – или сверхвластью бунтовщика. У Сада нет монстра, который был бы политически нейтральным или посредственным: либо он приходит со дна общества и вступает в борьбу против установленного порядка, либо он владыка, министр, дворянин, в распоряжении которого беззаконная сверхвласть над всеми общественными властями. Оператором распутства у Сада всегда выступает власть, избыток власти, злоупотребление властью, деспотизм. Эта-то сверхвласть и придает простому распутству монструозные черты.

Я хотел бы добавить вот что: две эти фигуры монстра – низовой монстр и верховный монстр, монстр-людоед, представляемый чаще всего образом восставшего народа, и монстр-кровосмеситель, представляемый преимущественно фигурой короля, – две эти фигуры важны, так

Людоед – народный монстр, кровосмеситель – царственный монстр: две эти фигуры впоследствии послужили логической решеткой, подступом к целому ряду дисциплин. Разумеется, я имею в виду этнологию – возможно, и ту этнологию, что рассматривается как полевая практика, но прежде всего этнологию как академическую рефлексию над так называемыми примитивными народностями. Но если посмотреть на то, как формировалась академическая антропология, взяв, к примеру, сочинения Дюркгейма, пусть не как исходную точку, но [по крайней мере] как первый значительный образец этой университетской дисциплины, то выяснится, что ее проблематика складывалась вокруг тех же самых тем инцеста и антропофагии. константой в изучении примитивных обществ был тотемизм, – и о чем же говорит тотемизм? Да вот о чем – о кровной общности: о животном как средоточии сил группы, ее энергии и жизнеспособности, самой ее жизни. Далее – тема ритуального съедания этого животного, то есть впитывания общественного тела каждым или растворения каждого в тотальности общественного тела. За тотемизмом, с точки зрения самого Дюркгейма, просматривается ритуальная антропофагия как момент экстаза общности, и такие моменты для Дюркгейма есть просто-напросто моменты максимального возбуждения, ритмично повторяющиеся на фоне вообще-то устойчивого и регулярного состояния общества 41 . Устойчивого и регулярного состояния, характеризуемого чем? как раз тем, что общинная кровь находится под запретом: нельзя прикасаться к людям из своей общины, и прежде всего к женщинам. Шумное тотемное пиршество, часто сопряженное с людоедством, – это всего-навсего регулярный всплеск общества, в котором действует закон экзогамии, запрет на кровосмешение. Есть время от времени безоговорочно запрещенную пищу, а именно человека, но при этом не позволять себе прикасаться к собственным женщинам: наваждение людоедства и отказ от инцеста. Вот эти две проблемы обусловили, определили для Дюркгейма, как, впрочем, и для его последователей, развитие антропологической дисциплины. Чем ты питаешься и на ком ты не женишься? С кем ты вступаешь в кровную связь и что ты имеешь право употреблять в пищу? Брак и кухня: вы отлично знаете, что эти вопросы занимают теоретическую и академическую антропологию и по сей день.

Именно с этими вопросами, основываясь на проблемах инцеста и антропофагии, наука и подходит ко всем малым монстрам истории, ко всем этим внешним границам общества и экономики, порождаемым примитивными народностями. коротко можно резюмировать эту тему так. Те антропологи и теоретики антропологии, которые избирают точку зрения тотемизма, то есть в конечном счете антропофагии, приходят к этнологической теории, в соответствии с которой наши общества оказываются абсолютно чуждыми и далекими для нас самих, ибо их отсылают прямиком к первобытному людоедству. Это Леви-Брюль 42 . И наоборот, когда явления тотемизма отодвигаются в сторону и упор делается на законы брака, то есть тема людоедства отбрасывается в пользу анализа норм брака и символического круговращения, итогом становится этнологическая теория как объяснительный принцип примитивных обществ и переоценка их мнимой дикости. Это, вслед за Леви-Брюлем, Леви-Стросс 43 . Но так или иначе, антропологи не избегают «вилки» каннибализм/инцест, не проходят мимо династии Марии-Антуанетты. То великое внешнее, то великое другое, определения которого с XVIII века ищет наш политико-юридический внутренний мир, неизменно оказывается каннибалистически-инцестуозным.

То же, что относится к этнологии, бесспорно и в еще большей степени, как вы знаете, относится к психоанализу, ибо если антропология шла по пути, который привел ее от исторически первой для нее проблемы тотемизма, то есть антропофагии, к сравнительно недавней проблеме запрета на инцест, то история психоанализа, можно сказать, развивалась в противоположном направлении, и логическая решетка, приложенная Фрейдом к неврозу, была решеткой инцеста 44 . Инцест: преступление королей, непомерной власти, преступление Эдипа и его семьи. Вот вам логика невроза. А затем, у Мелани кляйн, и логика психоза 45 . Логическая решетка, выстроенная исходя из чего? Исходя из проблемы поглощения, интроекции хороших и плохих объектов, каннибализма уже не как преступления королей, а как преступления голодных.

Мне кажется, что человеческий монстр, чьи контуры начала очерчивать в XVIII веке новая экономия карательной власти, является фигурой, в которой коренным образом переплетаются две великие темы: кровосмешение королей и каннибализм нищих. Именно эти две темы, сложившиеся в конце XVIII века в рамках нового режима экономии наказаний и в частном контексте Великой французской революции, а вместе с ними две ключевые для буржуазной мысли и политики формы беззакония – деспотический суверен и восставший народ, – именно эти две фигуры и по сей

Лекция 5 февраля 1975 года

В стране людоедов. – Переход от монстра к ненормальному. – Три великих монстра у подножия криминальной психиатрии. – Медицинская и судебная власти вокруг понятия незаинтересованности. – Институционализация психиатрии как специализированной отрасли общественной гигиены и частной области социальной защиты. – Определение безумия как социальной опасности. – Безосновательное преступление и королевское испытание психиатрии. – Дело Генриетты корнье. – Открытие инстинктов.

Итак, мне кажется, что не кто иной, как персонаж-монстр с двумя лицами антропофага и кровосмесителя, направлял первые шаги уголовной психиатрии или криминальной психологии. Именно как монстр, то есть как противоестественная природа, заявляет о себе поначалу преступник-безумец.

История, которую я намерен рассказать вам в этом году, история ненормальных, без обиняков начинается с кинг-конга; я имею в виду, что мы сразу, едва приступив к ней, оказываемся в стране людоедов. Многочисленная династия ненормальных мальчиков с пальчик восходит прямиком к внушительной фигуре людоеда 1 . Они – его потомки, и это укладывается в логику истории, парадоксом которой является то, что эти мелкие ненормальные, ненормальные мальчики с пальчик, в конечном итоге истребили больших чудовищ-людоедов, что были их отцами. Вот об этой-то проблеме я и хотел бы сегодня поговорить: как случилось, что постепенно, с течением лет, эти монстры-исполины растеряли свою стать, в силу чего в конце XIX века монструозный персонаж если еще и появляется (а он таки появляется), то предстает не более чем утрированным или просто экстремальным выражением общего поля аномалии, которое и составляет теперь повседневный хлеб психиатрии, с одной стороны, и криминальной психологии, уголовной психиатрии – с другой? Почему значительная, из ряда вон выходящая монструозность в конечном итоге распалась, разделилась, чтобы превратиться в этот сонм мелких аномалий, ненормальных и в то же время обыкновенных персонажей? Почему криминальная психиатрия оставила стадию изучения этих великих монстров-каннибалов ради практики, заключающейся в исследовании, анализе, оценке всевозможных дурных привычек, мелких пороков, ребяческих выходок и т. д.?

Проблему составляет переход от монстра к ненормальному. Причем надо учитывать следующее: недостаточно признать нечто эпистемологической необходимостью, научной тенденцией, приведшей психиатрию к постановке вслед за проблемой бесконечно большого проблемы бесконечно малого, вслед за проблемой разительного – проблемы незаметного, вслед за проблемой крайне важного – проблемы незначительного; не следует искать источник, принцип того процесса, что ведет от монстра к ненормальному, в возникновении таких техник или технологий, как психотехника, психоанализ или невропатология. Ибо скорее уж сами эти феномены, само возникновение этих техник, являются следствием великого преобразования, ведущего от монстра к ненормальному.

Проблема ясна. Так обратимся же к трем важнейшим монстрам, стоящим у основания криминальной психиатрии, изучим их <…> не такую уж долгую эволюцию. Первый из них – это женщина из Селеста, о которой я уже несколько раз говорил и которая, как вы знаете, убила свою дочь, разрезала ее на куски, а затем зажарила в капустных листьях и съела 2 . Далее, дело Папавуана, убившего в Венсенском лесу двоих детей, которые, возможно, были приняты им за родственников герцогини Беррийской 3 . И наконец, Генриетта корнье, которая отрезала голову малолетней дочери своих соседей 4 .

Как видите, эти три монстра так или иначе варьируют тематику монструозности, о которой я говорил вам в прошлый раз: антропофагия, обезглавливание, проблема цареубийства. Все трое вырисовываются на фоне того пейзажа, в котором в конце XVIII века и возник монстр – еще не в качестве психиатрической категории, а как юридическая категория и политический фантазм. Фантазм поглощения, фантазм цареубийства скрыто или явно присутствует в трех упомянутых мною историях. И вам понятно, почему эти три персонажа сразу произвели сильное впечатление. Однако мне кажется, что третий и только третий из них – Генриетта корнье – действительно воплотил в себе проблему преступной монструозности. Почему Генриетта корнье? Почему именно эта история, а не две другие – или, во всяком случае, почему не все три?

Первая история – это случай в Селеста. Наверное, я говорил вам об этом множество раз, однако повторю в последний: в этом деле нас удивляет и в то же время не позволяет этой истории окончательно сделаться проблемой психиатров то, что бедная, даже нищая женщина убила свою дочь, разрезала ее на куски, зажарила в капустных листьях и съела в те самые времена – в 1817 году, – когда в Эльзасе свирепствовал голод. Во всяком случае, прокурор, заявляя о своих требованиях, решил подчеркнуть, что эта женщина не была безумна, ибо она убила и съела своего ребенка под влиянием силы, с которой может столкнуться каждый, – под влиянием голода. Если бы она не голодала, если бы она не была нищей, тогда бы можно было спрашивать о рассудочном или безрассудном характере ее поступка. Но поскольку она голодала, а голод – страшная сила (уверяю вас, вполне достаточная, чтобы съесть своего ребенка!), поднимать проблему безумия нет оснований. Исходя из этого – совет: если решили съесть своих детей, уж лучше будьте богаты! И дело ушло из поля зрения психиатрии.

Далее, дело Папавуана. Это важное дело, вокруг которого впоследствии кипели споры, но которое в эти же самые годы тоже оказалось выведено из судебно-психиатрического поля, – так как очень скоро, на допросах об этом очевидно абсурдном и немотивированном злодеянии, убийстве двух незнакомых детей, Папавуан признался или, во всяком случае, заявил, что дети показались ему отпрысками королевской семьи. И развил вокруг этого целую серию тем, фантазий, утверждений, которые тут же были отнесены или списаны под рубрику бреда, иллюзий, ложных представлений – словом, под рубрику безумия. И преступление растворилось в безумии, точно так же как преступление женщины из Селеста, наоборот, растворилось в по-своему разумном и едва ли не здравом интересе.

Случай же Генриетты корнье оказался гораздо более трудным делом, в известном смысле не поддающимся объяснению ни с точки зрения разума, ни с точки зрения безумия; и, отводя разумное объяснение, он тем самым уклонялся и от права и от наказания. Но в то же время, поскольку в подобном деле трудно распознать, уловить факт безумия, оно уклонялось и от медицины, хотя в итоге всё же попало в поле зрения психиатрической инстанции. Но что же произошло в этом деле корнье? Еще молодая женщина, имевшая детей, однако бросившая их и сама тоже брошенная

Вот вам случай, к которому неприменимы ни схема подспудного бреда, как это было в деле Папавуана, ни механизм элементарного, примитивного интереса, как в деле Селеста. Между тем именно с этой истории или, по крайней мере, со случаев, так или иначе напоминающих ее общий рисунок, начинается, так сказать, знакомство с той странностью, которую Генриетта корнье представляет в чистом виде; мне кажется, что именно такого рода дела, именно такого рода случаи, именно такого рода деяния и поднимают проблему перед криминальной психиатрией. Хотя я не думаю, что выражение «поднимают проблему перед криминальной психиатрией» точно передает суть. На деле это не то чтобы поднимает перед криминальной психиатрией проблему, но именно эти случаи приводят к ее возникновению, а точнее – выступают территорией, на которой криминальная психиатрия и складывается как таковая. Вокруг этих случаев, как мы знаем, возникают одновременно скандал и замешательство. И именно в связи с этими таинственными поступками, по обе их стороны, вырабатывается ряд особых операций, одни их которых, следуя в основном со стороны обвинения и судебной механики, будут стремиться некоторым образом завуалировать бессмысленность преступления, чтобы обнаружить в преступнике разум, разумное состояние, объявить его разумным; другие же операции, со стороны защиты и психиатрии, будут, напротив, разрабатывать эту бессмысленность, эту незаинтересованность в качестве предмета психиатрического вмешательства.

Чтобы немного очертить для вас этот механизм, который, по-моему, очень важен не только для истории ненормальных, не только для истории криминальной психиатрии, но и для истории психиатрии вообще, а в конечном счете и для истории гуманитарных наук в целом, – и который действовал в деле корнье и других подобных делах, – я намерен построить дальнейшее изложение следующим образом. Сначала я опишу общие причины, вследствие которых возникло то, что можно охарактеризовать как двойной ажиотаж вокруг темы отсутствия интереса. Двойной ажиотаж: я имею в виду, с одной стороны, ажиотаж судей, ажиотаж судебного аппарата, оживление уголовной механики вокруг этих случаев и, с другой стороны, ажиотаж медицинского аппарата, медицинского знания, совсем еще молодой медицинской власти вокруг этих же случаев. Почему медицинская и судебная власти с их, несомненно, различными целями и тактиками встретились друг с другом вокруг этих случаев, да так, что произошла стыковка? Затем, изложив эти общие причины, я попытаюсь выяснить, каким же был их истинный эффект в деле корнье, взяв это дело как образец всех прочих дел, относящихся, с небольшими отклонениями, к тому же типу.

Итак, займемся общими причинами двойного, судебно-медицинского – медицинского, с одной стороны, судебного – с другой, ажиотажа вокруг проблемы того, что мы назвали незаинтересованностью. Во-первых, имел место ажиотаж уголовной механики, судебного аппарата. Что же так озадачило судей в поступке, который кажется не продиктованным неким обнаруживаемым и понятным интересом? Я попытаюсь показать вам, что этот скандал, это замешательство, эти дебаты не могли возникнуть как таковые, не могли найти себе место в старой уголовной системе, в эпоху, когда единственным случаем неизмеримости преступления, то есть его выхода за все мыслимые пределы, могло стать такое преступление, которое никакая, сколь угодно жестокая казнь не сумела бы затмить, заглушить, восстановив тем самым верховенство власти. Но возможно ли столь жестокое преступление, что ни одно мучение не могло бы стать за него возмездием? Ведь власть всегда находила такие казни, которые с лихвой компенсировали дикость преступления. Поэтому никаких проблем не возникало. Напротив, спросим себя, что становится мерой преступления в новой уголовной системе и что, как следствие, позволяет назначить за него умеренное наказание, устанавливает и ограничивает возможность наказывать? как я попытался объяснить вам в прошлой лекции, это подспудный интерес, обнаруживаемый на индивидуальном уровне преступника и его поведения. Преступление отныне карается сообразно интересу, которым оно продиктовано. кара вовсе не способствует искуплению содеянного, разве что метафорически. кара вовсе не аннулирует преступление, ибо оно существует. Аннулированию, искоренению может быть подвергнуто другое: всевозможные механизмы заинтересованности, которые побудили к этому преступлению его виновника и которые могут побудить к подобным преступлениям других. Заинтересованность оказывается своего рода внутренней рациональностью преступления, тем самым, что делает его постижимым, но в то же время она служит обоснованием карательных мер в отношении него, позволяет сладить с преступлением или даже со всеми подобными преступлениями, делает его наказуемым. Заинтересованность преступления – это его постижимость и в то же время его наказуемость. Новая экономия карательной власти берет на вооружение рациональность преступления, под которой понимается теперь обнаруживаемая механика интересов, чего не случалось ни в одной из прежних систем, которые действовали путем всегда избыточного, всегда несоразмерного расходования казни.

Отныне механика карательной власти подразумевает две следующие вещи. Во-первых, прямое утверждение рациональности. Прежде всякое преступление становилось наказуемым, если ничто не свидетельствовало о помутнении рассудка виновника. Лишь после того как поднимался вопрос о помутнении рассудка, лишь затем, во вторую очередь, задавались вопросом о том, насколько мотивированным было преступление. Теперь же, с тех пор, как преступление карается сообразно побудительному интересу, с тех пор, как подлинной целью карательной деятельности, отправления карательной власти становится присущая преступнику механика заинтересованности, – словом, с тех пор, как карается уже не преступление, а преступник, постулат рациональности, как вы понимаете, заметно усиливается. Недостаточно сказать: поскольку помутнение рассудка не засвидетельствовано, всё в порядке, можно карать. Теперь карать можно лишь в том случае, если прямо – я едва не сказал позитивно – постулирована рациональность деяния, которая-то в действительности и карается. Таким образом, налицо прямое утверждение рациональности, позитивное требование рациональности, а не просто ее допущение, как это было в предшествующей экономии. Во-вторых, необходимо не только прямо продемонстрировать рациональность наказываемого субъекта, необходимо также, в этой новой системе, принимать как совпадающие две вещи: с одной стороны, внятную механику интересов, руководивших

Этот неповоротливый корпус гипотез составляет самую сердцевину новой карательной экономии. Между тем – и вот тут весь уголовный механизм впадает в замешательство, замирает перед проблемой безосновательного деяния – если само исполнение карательной власти требует этих тяжеловесных гипотез, то что же мы находим на уровне кодекса, закона, определяющего не действительное исполнение карательной власти, а круг применения права карать? Мы находим знаменитую 64-ю статью, где говорится: если во время совершения деяния субъект, подсудимый, был в состоянии помутнения рассудка, то преступления нет. Иными словами, кодекс, устанавливая область применения карательного права, следует старой системе помутнения рассудка. Он требует только одного: не должно быть доказательств помутнения рассудка. Тогда закон применим. Но на деле этот кодекс выражает в виде закона экономические принципы карательной власти, отправление которой требует гораздо большего, ибо оно требует рациональности, разумного состояния субъекта, совершившего преступление, и внутренней рациональности самого преступления. Выходит, налицо несоответствие – и этим несоответствием характеризуется вся уголовная механика с XIX века до нашего времени – между кодификацией наказаний, законной системой, определяющей применимость криминального закона, и тем, что я бы назвал карательной технологией, или отправлением карательной власти. Поскольку же есть это несоответствие, поскольку отправление карательной власти требует действительной рациональности караемого деяния, каковую Уголовный кодекс и его 64-я статья начисто игнорируют, постольку, очевидно, внутри самой уголовной механики есть неизбывное стремление уклониться от кодекса и 64-й статьи – но в сторону чего? В сторону некоторой формы знания, некоторой формы анализа, которые позволят определить, квалифицировать рациональность деяния и провести границу между разумным и постижимым деянием и – безрассудным и непостижимым деянием. Но в то же время, если есть это постоянное и необходимое отклонение, обусловленное механикой отправления карательной власти, отклонение от кодекса и закона в сторону психиатрического референта, то есть, иными словами, если апелляции к закону неизменно и всё более твердо предпочитается апелляция к знанию, к психиатрическому знанию, то это может быть вызвано лишь наличием двусмысленности внутри самой этой экономии, которую вы могли уловить во всём том, что я говорил: я имею в виду двусмысленность между разумностью субъекта, совершающего преступление, и постижимостью наказуемого деяния. Разумность преступного субъекта – это условие, при котором применяется закон. Если субъект неразумен, закон применять нельзя – так говорит 64-я статья. Но исполнение карательной власти отвечает: я могу наказывать лишь в том случае, если понимаю, почему совершено деяние, каким образом совершено деяние; иными словами, только если могу проникнуть в подвластную анализу логику данного деяния. Этим-то и обусловливается чрезвычайно дискомфортное положение, в которое попадает психиатрия, как только ей преподносится безосновательное деяние, совершенное одаренным разумом субъектом, или всякий раз, когда приходится иметь дело с деянием, в котором невозможно отыскать принцип аналитической связности, притом что субъекту его нет оснований приписывать помутнение рассудка. Неминуемо складывается ситуация, в которой отправление карательной власти не может быть оправданным, поскольку в деянии нет внутренней логики, которая открывала бы карательной власти подступ к преступлению. Но в то же время, поскольку нет оснований считать субъекта безумным, закон может и должен быть применен, ибо, согласно 64-й статье, закон должен применяться всегда, когда не подтверждено помутнение рассудка. В подобном случае, и в частности в деле Генриетты корнье, закон применим, однако карательная власть не находит оснований для своего исполнения. С этим-то и связано замешательство; отсюда этот своего рода обвал, паралич, ступор уголовной механики. Пользуясь законом, который определяет применимость карательного права и модальности отправления карательной власти, уголовная система оказывается пленницей взаимной блокировки двух этих механизмов. И в результате она не способна судить; она вынуждена замереть и обратиться с вопросом к психиатрии 6 .

Вы, конечно, понимаете, что это замешательство выразится в своеобразном эффекте податливости – в том смысле, что уголовный аппарат уже не сможет обходиться без помощи научного, медицинского, психиатрического анализа оснований преступления. Впрочем, прибегая к этому анализу, он никоим образом не сможет ввести его заключения – заключения, касающиеся постижимости деяния, – в сам текст кодекса, в букву кодекса, ибо кодексу ведомо лишь помутнение рассудка, то есть дисквалификация субъекта вследствие безумия. Податливости по отношению к психиатрии, причем не просто податливости, а призыву [к психиатрии], сопутствует неспособность интегрировать в уголовный режим дискурс, развиваемый психиатрией по призыву уголовного аппарата. Неполная восприимчивость, просьба высказаться и упорная глухота к высказыванию, как только оно произнесено, игра просьб и отказов – вот чем, как мне кажется, характеризуется странное замешательство уголовного аппарата перед делами, которые можно назвать безосновательными преступлениями, учитывая всю двусмысленность этих слов[18]. Таково мое мнение о причинах, по которым уголовный аппарат брался разрешать эти дела и в то же время оказывался в замешательстве перед ними.

Теперь я намерен обратиться к медицинскому аппарату и выяснить, по каким причинам и его, в свою очередь, завораживали эти знаменитые безосновательные преступления, примером которых служит дело Генриетты корнье. Мне кажется, что тут есть одно обстоятельство, на котором нужно заострить внимание; возможно, я ошибался, уделив ему недостаточно времени в прошлом году 7 . Дело в том, что психиатрия, какой она сложилась в конце XVIII века и особенно в начале XIX века, не была специализированной областью общей медицины. В начале XIX века, да и позднее, возможно почти до середины XIX века, психиатрия функционировала не как особая специализация медицинского знания или теории, а в куда большей степени как отрасль общественной гигиены. Прежде чем сделаться отделом медицины, психиатрия была институционализирована как область социальной защиты, защиты от всевозможных опасностей, с которыми общество может столкнуться вследствие болезни или всего того, что может быть прямо или косвенно связано с болезнью. Психиатрия институционализировалась как своего рода социальная профилактика, как гигиена всей совокупности общественного тела (не будем забывать о том, что первым в каком-то смысле специализированным психиатрическим журналом во Франции былиАнналы общественной гигиены8 ). Психиатрия была отраслью общественной гигиены, и поэтому понятно,

Эта двойная кодировка прошла долгий исторический путь, растянувшийся на весь XIX век. Можно сказать, что сильные доли истории психиатрии в XIX, да даже и в ХХ веке отмечаются именно тогда, когда две кодировки работают действительно слаженно или когда один общий тип дискурса, один общий тип анализа, один общий понятийный корпус позволяет определить безумие как болезнь и квалифицировать его как опасность. Так, в начале XIX века понятие мономании позволяет классифицировать в рамках подробной нозографии вполне медицинского типа (во всяком случае, безупречно изоморфной любой другой медицинской нозографии), закодировать внутри медицинского по своей морфологии дискурса целый комплекс опасностей. В итоге мы находим клиническое описание мономании убийства или, скажем, суицидальной мономании. И социальная опасность кодируется как болезнь в рамках психиатрии. После чего психиатрия в самом деле начинает функционировать как медицинская наука, ответственная за общественную гигиену. Точно так же во второй половине XIX века мы встречаем понятие, не уступающее по эффективности мономании и выполняющее, в известном смысле, ту же самую роль в совсем другом контексте: это понятие «вырождения»  9 . Вместе с понятием вырождения вы получаете возможность изоляции, регистрации, ограждения некоторой зоны социальной опасности и в то же время способ придать ей статус болезни, патологический статус. Возможен вопрос, а не играет ли ту же самую роль в ХХ веке понятие шизофрении 10 . Шизофрения, понимаемая некоторыми как болезнь, кровно связанная со всем нашим обществом, – такого рода дискурс о шизофрении – является, конечно же, тоже способом кодировки социальной опасности как болезни. Разбирая эти сильные доли – или, если угодно, слабые понятия – психиатрии, мы всякий раз обнаруживаем, что психиатрия выполняет функцию общественной гигиены.

Но мне кажется, что и помимо этих общих кодировок психиатрия нуждается в безумце как таковом, на опасный, специфически опасный характер которого она без устали указывала. Иными словами, с тех пор, как психиатрия стала функционировать как знание и власть внутри широкой области общественной гигиены, защиты общественного тела, она всегда старалась отыскать секрет преступлений, которые угрожает спровоцировать всякое безумие, или, с другой стороны, ядро безумия, которое должно таиться во всех потенциально опасных для общества индивидах. короче говоря, чтобы психиатрия могла функционировать так, как я это описал, ей понадобилось принять как принцип сущностную и фундаментальную принадлежность безумия к преступлению, а преступления к безумию. Эта принадлежность абсолютно необходима психиатрии, она является одним из условий ее формирования как отрасли общественной гигиены. как раз поэтому психиатрия осуществила следующие два важных мероприятия. Одно – в лечебнице, и об этом мероприятии я рассказывал вам в прошлом году, оно заключается в построении анализа безумия, который расходится с традиционным анализом и в котором уже не бред выступает смысловым ядром безумия, а скорее матричной формой безумия оказывается непослушание, сопротивление, неподчинение, бунт, в буквальном смысле злоупотребление властью. Вспомните, как я говорил вам в прошлом году о том, что для психиатра XIX века безумец – это, в сущности, всегда некто принимающий себя за короля, то есть противопоставляющий свою власть всякой установленной власти и уверенный в превосходстве над нею, будь то власть института или власть истины 11 . Таким образом, уже внутри лечебницы психиатрия функционирует как обнаружение опасности или, точнее, как операция, с помощью которой при диагностике всякого безумия учитывается его возможная опасность. Но, как мне кажется, и за пределами лечебницы идет процесс подобного рода: за воротами лечебницы психиатрия тоже – особенно усердно и яростно в XIX веке, ибо это было время ее формирования, – стремится обнаружить опасность, которую таит в себе безумие, даже когда это кроткое, безобидное безумие, даже когда оно почти не заметно. Чтобы утвердиться в качестве научного и авторитарного вмешательства в общество, чтобы утвердиться в качестве власти и науки общественной гигиены и социальной защиты, медицина душевных болезней должна была показать, что она способна распознать некоторую опасность даже там, где никто другой еще не видит ее, причем способна распознать ее потому, что является медицинским знанием.

Теперь вы понимаете, почему психиатрия в этих условиях очень быстро, с самого начала, как раз тогда, когда шел процесс ее исторического формирования, заинтересовалась проблемой криминальности и криминального безумия. Она заинтересовалась криминальным безумием не вследствие своего развития, не потому, что, исследовав все возможные области безумия, набрела на эту непомерную, экстремальную форму безумия, заключающуюся в убийстве. Она сразу заинтересовалась безумием, способным убивать, так как ей нужно было сформироваться и отстоять свои права в качестве власти и знания в области внутренней защиты общества. Отсюда ее сущностный, конститутивный в строгом смысле этого слова интерес к криминальному безумию, а также особенно пристальное внимание ко всем формам поведения, в которых преступление непредсказуемо. Никто не в состоянии его предвидеть, никто не может предугадать его заранее. И когда неожиданно, без подготовки, без объяснения, без мотива, без основания преступление всё-таки случается, выходит психиатрия и говорит: если никто не может заранее распознать это внезапно разражающееся преступление, я – как знание, как наука о душевных болезнях, знающая толк в безумии, как раз могу распознать эту таинственную и незаметную для всех остальных опасность. Иными словами, в безосновательном преступлении, в этой опасности, которая внезапно поражает общество изнутри и не подчиняется никакой логике, психиатрия естественно находит для себя особый интерес: она просто не может остаться равнодушной к этим в буквальном смысле непостижимым преступлениям, к этим непредсказуемым

Итак, завязывается очень любопытная и очень показательная сопричастность внутренних проблем уголовной системы и потребностей или желаний психиатрии. С одной стороны, безосновательное преступление ставит уголовную систему в абсолютный тупик. Отправление карательной власти в таком случае невозможно. Но, с другой стороны, со стороны психиатрии, это безосновательное преступление становится предметом нестерпимого вожделения, ибо если удастся его определить и проанализировать, то это станет доказательством силы психиатрии, свидетельством ее знания, оправданием ее власти. Поэтому ясно, каким образом два механизма соединяются. Уголовная власть постоянно обращается к медицинскому знанию: я столкнулась с беспричинным деянием и прошу вас – либо отыщите мне его причины, и тогда моя карательная власть сможет исполниться, либо, если вы их не найдете, сочтем деяние безумным. Приведите мне доказательство невменяемости, и я не стану применять свое право карать. Дайте мне основание для исполнения моей карательной власти или дайте основание для неприменения моего права карать. Такое требование уголовный аппарат адресует медицинскому знанию. И медицинское знание-власть отвечает: смотрите, сколь необходима моя наука, – ведь я способно выведать опасность даже там, где никакому разуму не под силу ее найти. Дайте мне все преступления, с которыми вы имеете дело, и я возьмусь показать вам, что за многими из них стоит помутнение рассудка. Другими словами, я могу показать вам, что в глубине всякого безумия есть потенциальное преступление, а следовательно, и подтверждение моей самостоятельной власти. Вот как сопрягаются друг с другом эти потребность и желание, эти замешательство и влечение. Вот почему дело Генриетты корнье было столь важным пунктом в этой истории, которая разворачивается в первой трети или, если расширить хронологию, в первой половине XIX века.

В самом деле, что именно имело место в деле Генриетты корнье? Думаю, что мы как нельзя яснее видим в нем за работой оба этих механизма. Преступление без причины, без мотива, без интереса: всё это и сами эти выражения вы найдете в обвинительном акте, представленном прокуратурой. Неспособность судей применить карательную власть к преступлению, которое между тем столь очевидно относится к ведению закона, была такой явственной, что, когда защитники Генриетты корнье потребовали психиатрической экспертизы, судьи сразу согласились. Экспертизу проводили Эскироль, Аделон и Левейе. В своем очень любопытном заключении они говорят: надо учесть, что мы увидели Генриетту корнье по прошествии нескольких месяцев после ее преступления. И через несколько месяцев после преступления она не обнаруживает очевидных признаков безумия. Тут бы и покончить с этим: отлично, судьи могут заняться своим делом. Ничего подобного. Судьи отметили в сообщении Эскироля такую фразу: мы обследовали обвиняемую в течение нескольких дней, то есть в сравнительно короткое время. Если бы нам было дано больше времени, мы могли бы дать вам более точный ответ. И – вот неожиданность – прокурор принимает предложение Эскироля и, воспользовавшись им, заявляет: прошу вас продолжить обследование, с тем чтобы через три месяца представить нам второе заключение. Это хорошо передает своеобразную тягу, зов, фатальную склонность к психиатрии именно в тот момент, когда применение закона должно сделаться исполнением власти. Следует вторая экспертиза Эскироля, Аделона и Левейе. Они говорят: всё идет своим чередом. Обвиняемая по-прежнему не выказывает признаков безумия. Вы предоставили нам немного больше времени, и мы ничего не обнаружили. Но если бы мы могли подвергнуть Генриетту корнье экспертизе в момент ее деяния, то мы наверняка что-нибудь нашли бы 12 . Такую просьбу, естественно, удовлетворить было сложнее. Однако в этот момент адвокат Генриетты корнье вызвал со своей стороны другого психиатра, а именно Марка, который, сославшись на несколько подобных случаев, задним числом восстановил картину происшедшего, какой он ее представлял. И провел не экспертизу, а осмотр Генриетты корнье, выводы которого фигурируют в документах защиты 13 . Два этих комплекса текстов я и хотел бы сейчас кратко разобрать.

Итак, имеется безосновательное деяние. как поступает с этим деянием судебная власть? Что говорит обвинитель в своем заключении и в речи на суде? И, с другой стороны, что говорят медицина и защита? Отсутствие в этом деянии заинтересованности, о котором очевидно свидетельствует простой рассказ о нем, элементарное его описание, подвергается обвинением своеобразному перекодированию. каким образом? Обвинение говорит: да, действительно, в этом деянии нет заинтересованности; вернее, оно не говорит этого, не поднимает вопрос о заинтересованности, а говорит вот что: действительно, если мы рассмотрим жизнь Генриетты корнье во всей ее широте, что мы увидим? Мы увидим определенное поведение, определенные привычки, определенный образ жизни, и что же из них следует? Ничего хорошего. Ведь она разошлась со своим мужем. Предавалась разврату. Имела двух внебрачных детей. Отдала их в благотворительное учреждение и т. д. Всё это не слишком утешительно. Иными словами, если у нее и не имелось оснований для ее поступка, то, во всяком случае, она вся отразилась в этом поступке или сам этот поступок уже скрыто присутствовал во всей ее жизни. Ее распущенность, внебрачные дети, распад семьи – всё это предпосылки или прообраз того, что произошло, когда она просто-напросто убила жившего по соседству ребенка. Видите, как обвинение подменяет проблему

Как видите, система обвинения заключается в том, чтобы скрыть или, в некотором смысле, завуалировать эту смущающую безосновательность, которая тем не менее заставила прокуратуру обратиться за помощью к психиатрам. В обвинительной речи, оглашая свое решение потребовать казни Генриетты корнье, обвинение заслонило это отсутствие основания присутствием – но чего? Присутствием разума, причем разума, понимаемого как здравомыслие субъекта, а значит, как вменяемость деяния субъекту. Именно это присутствие разума, которое дублирует, скрывает и маскирует отсутствие в преступлении внятного основания, и выступает, по-моему, ключевым орудием обвинительного акта. Обвинение замаскировало лакуну, которая мешала исполнению карательной власти, и, как следствие, освободило путь закону. Был поставлен вопрос: действительно ли преступление было незаинтересованным? И обвинение ответило, но не на этот вопрос, хотя именно он был поставлен прокуратурой. Обвинение ответило, что преступление было совершено в здравом уме. Вопрос – «Было ли преступление незаинтересованным?» – вызвал ходатайство об экспертизе, но, когда вступила в действие сама процедура обвинения и когда нужно было потребовать исполнения карательной власти, ответ психиатров уже не мог быть воспринят. Внимание переключилось на 64-ю статью, и в обвинительном акте было заявлено, что психиатры могут говорить что угодно, однако всё в этом деянии свидетельствует о здравом уме. А если есть здравый ум, значит есть сознательность, если есть сознательность, значит нет помутнения рассудка и налицо вменяемость, а с нею и применение закона. Вот как в этой процедуре практически действуют те самые механизмы, которые перед этим я попытался описать в общем виде.

Теперь посмотрим, что происходит со стороны защиты. Защита работает с теми же самыми элементами, а точнее, с отсутствием тех же самых элементов, с отсутствием в преступлении внятного основания. Она берет эти элементы и разыгрывает их в качестве элементов патологических. Защита и экспертное заключение Марка пытаются разыграть отсутствие интересов в качестве свидетельства болезни, и отсутствие основания превращается в наличие безумия. Осуществляется это в стратегии защиты и экспертном заключении вот как. Во-первых, отсутствие основания включается в общую симптоматологию: демонстрируется не то, что Генриетта корнье – душевнобольная, а прежде всего и главным образом то, что она – просто больная. У всякой болезни есть начало. Поэтому надо найти то, что могло бы указывать на зарождение у Генриетты корнье некой болезни. И действительно, защита указывает, что ее настроение резко менялось от веселого к грустному. Все признаки разгульного поведения, все элементы распутства, развратного образа жизни и т. п., использованные обвинением для того, чтобы уподобить обвиняемую ее преступлению, пускаются защитниками и экспертизой Марка на проведение различия между прежней жизнью обвиняемой и ее жизнью в момент совершения преступления. Нет больше ни разврата, ни разгула, ни этого безудержного веселья; обвиняемая стала грустной, меланхоличной, часто впадает в оцепенение, не отвечает на вопросы. Пролегла трещина, исчезло сходство между поступками и личностью. Более того, пропало сходство между одной личностью и другой, между двумя жизнями, двумя фазами существования обвиняемой. Эта трещина и есть начало болезни. Во-вторых, и снова с той же целью ввести происшедшее в симптоматологию – я едва не сказал «в благопристойную симптоматологию», – свойственную любой болезни, ищется соматическая корреляция. И действительно, у Генриетты корнье были менструации в день преступления, и, как всем известно… 15 Но чтобы осуществить эту перекодировку того, что для обвинения было аморальностью, в нозологическом, патологическом поле, чтобы нагрузить это криминальное поведение медицинским смыслом и упредить всякую возможность подозрительной и двусмысленной связи болезненного и предосудительного, необходимо – и вот вторая важнейшая задача защиты и экспертизы Марка – провести своего рода моральную переоценку субъекта. То есть нужно представить Генриетту корнье как моральную личность, глубоко отличную от совершенного ею поступка, и показать, как проявляется в этом поступке болезнь, как она вспыхивает, подобно метеору, в несомненном и постоянном моральном сознании обвиняемой. Тут, опять-таки разыгрывая те же самые элементы и признаки, защитники

Таким образом, в анализе защитников и в заключении Марка мы имеем следующее: болезненное состояние, безукоризненное моральное сознание, не нарушенное ничем поле моральности, своего рода этическую трезвость. Но в таком случае, как только Марк и защитники представляют эту трезвость как фундаментальный элемент невиновности и невменяемости деяния Генриетты корнье, им, как вы понимаете, приходится как-то преобразовать механизм безосновательного поступка, переистолковать понятие безосновательного поступка. Ведь этот безосновательный, то есть бессмысленный, поступок должен иметь некие ресурсы, позволяющие переступить барьеры, воздвигаемые безукоризненным моральным сознанием Генриетты корнье. И вот мы имеем дело уже не с бессмысленным поступком, а скорее с поступком, бессмысленным на определенном уровне, тогда как на другом уровне в этом же поступке, посредством которого были поколеблены, преодолены, а значит, и просто отброшены все моральные барьеры, следует усмотреть некую энергию, внутренне присущую его абсурдности, некую динамику, которую он несет в себе и которая движет им. Следует признать наличие внутренне присущей ему силы. Другими словами, анализ защитников и анализ Марка подразумевают, что если обсуждаемый поступок действительно уклоняется от механики интересов, то уклоняется он от нее постольку, поскольку движим особой динамикой, способной опрокинуть всю эту механику. И когда защита берется за знаменитую фразу Генриетты корнье «Я знаю, что это заслуживает смерти», суть проблемы выясняется окончательно. Ведь если Генриетта корнье, только что совершив свой поступок, смогла сказать: «Я знаю, что это заслуживает смерти», то разве это не свидетельствует о том, что ее, равно как и всякого индивида, заинтересованность в жизни оказалась недостаточно сильной, чтобы поставить заслон этой потребности убивать, этому влечению к убийству, этой внутренней динамике, что толкнула ее на убийство? Всё, на чем держалась экономия уголовной системы, оказывается поколеблено и едва ли не подорвано этой динамикой, ибо в фундаментальных принципах уголовного права, от Беккариа до Уголовного кодекса 1810 года, было заложено: если понадобится выбирать между смертью некоего индивида и своей собственной смертью, всякий предпочтет отказаться от смерти врага, лишь бы сохранить свою жизнь. Но, имея дело с человеком, который решает убить другого, не являющегося даже его врагом, ясно сознавая, что тем самым он подвергает смертельной опасности самого себя, разве мы не сталкиваемся с некой совершенно особой динамикой, которую беккарианская механика, идеологическая, кондильяковская механика интересов XVIII века постичь не в силах? Мы вступаем тем самым в совершенно новое поле. Фундаментальные принципы, которыми диктовалось отправление карательной власти, попадают под шквальный огонь вопросов и возражений, оказываются обезоружены, оспорены, подточены, подорваны существованием этой глубоко парадоксальной динамики безосновательного поступка, отметающего коренные интересы всякого индивида.

Так в защитительной речи адвоката Фурнье и в экспертизе Марка открывается если еще не понятийное поле, то, во всяком случае, целая новая область, пусть пока и расплывчатая. Марк, медик, употребляет в своем заключении такие выражения, как «непреодолимый зов», «непреодолимое пристрастие», «почти непреодолимое влечение», «властная склонность, происхождение которой нам неведомо», или говорит, что Генриетту корнье непреодолимо влечет к «кровавым деяниям». Такова его характеристика происшедшего. как же далеко позади осталась та механика интересов, что служила каркасом уголовной системы. Фурнье, адвокат, говорит о «странном воздействии на Генриетту корнье, о котором она сама сожалеет», об «энергии некой необузданной страсти», о «необычайной движущей силе, неподвластной регулярным законам человеческой организации»; он говорит о «твердой, непоколебимой уверенности, которая, не останавливаясь, идет до конца», о «поработившем все силы Генриетты корнье воздействии, которое властно руководит всеми без исключения мономанами»  17 . Думаю, вам понятно, что все эти обозначения, вся эта серия наименований, терминов, определений и т. д., призванных обозначить динамику непреодолимого, вертится вокруг одного феномена, прямо названного в тексте, – вокруг инстинкта. Фурнье говорит о «варварском инстинкте», Марк говорит об «инстинктивном поступке» и об «инстинктивном влечении». Инстинкт упоминается в экспертном заключении, инстинкт упоминается в защитительной речи, но, я бы сказал, упоминается непродуманно. Еще не продуманно – иначе и быть не может, иначе и быть не могло, ибо в общепринятом психиатрическом дискурсе того времени нет ничего, что позволило бы дать наименование этому совершенно новому предмету. Поскольку безумие было фундаментально связано с заблуждением, иллюзией, бредом, с ложным представлением и неповиновением правде, а именно так было в начале XIX века, в этом дискурсе еще не находилось места инстинкту как необузданному динамическому элементу. Он мог быть упомянут, однако он не был выстроен и продуман как понятие. Вот почему Фурнье и Марк, едва заикнувшись об инстинкте, едва его обозначив, неизменно стремятся укоренить его, переопределить его, в известном смысле растворить его в презумпции бреда, поскольку бред в это время, то есть в 1826 году, всё еще является конститутивным признаком безумия или, во всяком случае, главным его атрибутом. Марк прямо говорит об этом в связи с только что упомянутым им инстинктом, самостоятельную и слепую динамику которого он подметил в действиях Генриетты корнье. Он называет его «актом бреда», что совершенно бессмысленно, так как речь идет либо об акте, который продиктован бредом, – но это не тот случай (нельзя сказать, какой бред имеет место у Генриетты корнье), – либо об акте настолько абсурдном, что он

Я задержался на всех этих подробностях, так как считаю, что здесь намечается-таки, пусть и облеченный в такую форму – у Фурнье в форму сна, у Марка в это странное понятие бредового акта, – новый объект, а точнее, целая область новых объектов, целая серия элементов, которые в скором времени будут названы, описаны, проанализированы и постепенно включены в психиатрический дискурс XIX века. Импульсы, влечения, тенденции, склонности и автоматизмы – словом, все те понятия, все те элементы, которые, в отличие от страстей классической эпохи, не подчинены некоему первоначальному представлению, а, наоборот, повинуются особой динамике, по отношению к которой представления, страсти, аффекты являются вторичными, производными или подчиненными. В деле Генриетты корнье мы видим механизм, силами которого деяние, вследствие своей безосновательности повлекшее за собой юридический, медицинский и моральный скандал, становится деянием, которое поднимает перед медициной и правом особого рода вопросы, поскольку основывается на динамике инстинкта. Произошел переход от беспричинного деяния к инстинктивному акту.

Кстати, случилось это (напомню вам в порядке исторических соответствий) в эпоху, когда Жоффруа Сент-Илер доказывал, что уродливые формы некоторых индивидов суть не что иное, как продукт нарушенной игры естественных законов 18 . В эту же самую эпоху судебная психиатрия, принимая участие в ряде дел, среди которых дело корнье – самое характерное и самое интересное, была на пути к открытию того, что чудовищные, то есть безосновательные, деяния некоторых преступников в действительности не просто берутся из пустоты, на которую указывает отсутствие основания, но являются следствием болезненной динамики инстинктов. как мне кажется, мы находимся в точке открытия инстинктов. И, говоря «открытие», я отдаю себе отчет в том, что это не совсем подходящее слово: дело в том, что меня интересует не открытие как таковое, а условия возможности возникновения, построения и упорядоченного употребления понятия внутри данной дискурсивной формации. Для меня важно стечение обстоятельств, в результате которого понятие инстинкта смогло возникнуть и сформироваться, ибо инстинкт, несомненно, станет центральным вектором проблемы аномалии – или, точнее говоря, оператором, который снабдит координационным принципом преступную монструозность и обычное патологическое безумие. Основываясь именно на инстинкте, психиатрия в XIX веке сумеет сосредоточить в области душевной болезни и ментальной медицины всевозможные расстройства, отклонения, тяжелые расстройства и мелкие отклонения в поведении, не сопряженные с безумием как таковым. Именно благодаря понятию инстинкта вокруг прежней проблемы безумия завяжется проблематика ненормальности, ненормальности на уровне самых элементарных и обыкновенных поступков. Этот переход к мельчайшему, этот великий переворот, приведший к тому, что монстр, страшный монстр-людоед начала XIX века, стал тиражироваться в виде мелких монстров-извращенцев, число которых будет с конца XIX века неуклонно расти, этот переход от большого монстра к мелкому извращенцу просто не смог бы осуществиться без понятия инстинкта, без его употребления и функционирования в знании и в самой механике психиатрической власти.

В этом, на мой взгляд, заключается второе значение понятия инстинкта и его важнейшее свойство. Вместе с инстинктом возникла совершенно новая проблематика, совершенно новый способ постановки проблемы патологической составляющей безумия. Так, в годы, последовавшие за делом Генриетты корнье, поднимается целая серия вопросов, которые еще в XVIII веке были немыслимы. Является ли обладание инстинктами патологией? Давать волю своим инстинктам, позволять механизму инстинктов действовать – болезнь это или нет? Или вот еще: существует ли некая экономия или механика инстинктов, являющаяся патологической, болезненной, ненормальной? Существуют ли инстинкты, сами по себе являющиеся носителями некой болезни, порока, монструозности? Не бывает ли ненормальных инстинктов? Возможно ли властвовать инстинктами? Возможно ли исправлять инстинкты? Возможно ли перевоспитывать инстинкты? Существует ли технология для лечения инстинктов? Инстинкт на глазах становится, по сути дела, центральной темой психиатрии, которая будет приобретать всё более значительное место по мере подчинения старой области бреда и умопомешательства, которая была сердцевиной знания о безумии и практики обхождения с ним до начала XIX века. Влечения, импульсы, навязчивые состояния, появление истерии – безумия без бреда и заблуждения, использование модели эпилепсии как простого освобождения автоматизмов, общее изучение двигательных и умственных автоматизмов – всё это будет занимать всё более значительное, всё более центральное положение внутри психиатрии. С понятием инстинкта открывается не просто поле новых проблем, но еще и возможность включить психиатрию не только в медицинскую модель, которую она использовала уже давно, но и в биологическую проблематику. Является ли человеческий инстинкт инстинктом животного? Является ли болезненный инстинкт человека повторением животного инстинкта? Является ли ненормальный инстинкт человека пробуждением каких-то архаических человеческих инстинктов?

Включение психиатрии в эволюционистскую патологию, прививка эволюционистской идеологии к психиатрии смогли состояться отнюдь не в перспективе старого понятия бреда, но благодаря новому понятию инстинкта. С той поры, как инстинкт сделался важнейшей проблемой психиатрии, всё это и стало возможным. И в конечном счете психиатрия XIX века выльется, как вы знаете, в две мощные технологии, одна из которых затормозит ее развитие, а другая резко подтолкнет вперед. С одной стороны, это евгеническая технология вкупе с проблемой наследственности, очищения расы и коррекции путем этого очищения инстинктивной системы людей. Технология инстинкта – вот что такое евгеника от ее основателей до Гитлера. С другой стороны, на противоположном полюсе, мы видим другую великую технологию работы с инстинктами, другое орудие, предложенное одновременно, с очень показательной синхронностью, другую технологию коррекции и нормализации экономии инстинктов – психоанализ. Евгеника и психоанализ – это две мощные технологии, выработанные в конце XIX века

Прошу прощения за то, что, как обычно, задерживаюсь. Я заострил внимание на деле Генриетты корнье и на возникновении инстинктов из методологических соображений. Я попытался показать вам, как именно в этот момент – и в ходе историй, всего лишь одной из которых, хотя и особенно показательной, было дело корнье, – произошла некоторая трансформация. Эта трансформация, в сущности, явилась условием мощного процесса, который не завершился и по сей день, – процесса, в котором внутрибольничная, сосредоточенная на болезни психиатрическая власть превратилась в общую, внутри- и внебольничную юрисдикцию уже не безумия, а ненормальности и всякого ненормального поведения. Отправной точкой, условием исторической возможности этой трансформации является возникновение инстинкта. А ее стержнем, тем механизмом, который привел ее в движение, является как раз проблематика или технология инстинктов. Причем – что, собственно, я и стремился вам объяснить, – это вовсе не было следствием ни какого-то внутреннего открытия в психиатрическом знании, ни какой-то идеологии. Если мое доказательство верно (а я хотел предложить именно доказательство), то для вас должно быть очевидно, что является причиной всего этого, всех этих эпистемологических – как, впрочем, и технологических – эффектов. Это особого рода игра, особого рода распределение и особого рода смычка одних механизмов власти – характерных для судебного института – и других – характерных для медицинского института, а точнее, для медицинских власти и знания. Именно в этой игре двух властей, в их различии и в их соподчинении, в тех потребностях, которые они испытывали друг в друге, и в тех опорах, которые они друг другу предоставляли, заключен принцип трансформации. Причиной того, что произошел переход от психиатрии бреда к психиатрии инстинкта, со всеми его следствиями для генерализации психиатрии в качестве социальной власти, была, с моей точки зрения, описанная стыковка властей.

Моя лекция на следующей неделе состоится, несмотря на каникулы, и в ней я попытаюсь проследить путь инстинкта в XIX веке, от Генриетты корнье до выработки понятия вырождения и возникновения евгеники.

Лекция 12 февраля 1975 года

Инстинкт как объяснительная решетка незаинтересованного и ненаказуемого преступления. – Расширение психиатрических знания и власти вследствие проблематизации инстинкта. – Закон от 1838 года и завоевание психиатрией важной роли в общественной безопасности. – Психиатрия и административное регулирование, семейный запрос к психиатрии, появление политико-психиатрического дискриминанта индивидов. – Ось преднамеренного и непреднамеренного, инстинктивного и автоматического. – Расщепление симптоматологического поля. – Психиатрия становится наукой и техникой работы с ненормальными. – Ненормальное: огромное поле деятельности.

У меня возникло одно опасение – даже, быть может, навязчивое опасение: несколько дней назад, размышляя о том, что я говорил вам в прошлый раз о женщине из Селеста, – помните, о той, что убила свою дочь, отрезала ей ногу и съела ее с капустой, – я понял, что сказал вам, будто ее осудили. Помните? Нет? Я сказал, что ее оправдали? И всё? Я ничего не сказал? Но я хотя бы рассказывал об этом? как бы то ни было, если я говорил вам, что ее осудили, то это ошибка: она была оправдана. Это решение изменило многое в ее судьбе (хотя и никак не изменило судьбу ее дочери), однако по большому счету не меняет того, что я хотел сказать вам об этом деле, в котором мне показалось важным то, с какой настойчивостью пытались отыскать систему интересов, которая позволила бы понять преступление и, при необходимости, считать его наказуемым.

Я думал, что сказал вам (в чем тогда и состояла бы ошибка), будто бы эту женщину осудили с учетом того обстоятельства, что стояло голодное время, а сама она была нищей; поэтому у нее было-таки основание съесть свою дочь, так как иначе пришлось бы просто зубы на полку положить. Этот аргумент действительно был использован и едва не заставил судей изменить свое решение, но женщина всё-таки была оправдана. И оправдана она была с учетом другого обстоятельства, приведенного адвокатами: дело в том, что у нее имелся некоторый запас продуктов, а следовательно, она не была так уж заинтересована в том, чтобы съесть собственную дочь; она могла бы съесть сало, а уж потом приниматься за дочь; короче говоря, система интересов не работает. Так или иначе, на этом основании она была <оправдана>. Если я допустил ошибку, простите меня. Теперь истина установлена – или восстановлена.

А сейчас вернемся к тому, к чему я подошел в прошлый раз, анализируя дело Генриетты корнье. В лице Генриетты корнье мы имеем дело с тем незначительным, неярким, обыкновенным, немногословным монстром, в деле которого – впервые так отчетливо и почти откровенно – проступает понятие или, скорее, элемент инстинкта. Психиатрия открывает инстинкт, но вместе с нею его открывают юриспруденция и уголовная практика. Так что же это такое – инстинкт? Это гибридный элемент, способный функционировать в двух регистрах, или, если хотите, это своего рода передача, позволяющая двум механизмам – уголовному и психиатрическому – стыковаться друг с другом; то есть, еще точнее, один механизм власти, уголовная система с накопленным ею грузом знаний, стыкуется [посредством инстинкта] с другим механизмом власти, психиатрией, которая, в свою очередь, тоже обладает своим грузом знаний. Двум этим машинам впервые удалось сомкнуться друг с другом эффективным образом – да так, что это оказалось продуктивным как в уголовной области, так и в психиатрии, – именно посредством элемента инстинкта, созревшего к данному моменту. В самом деле, инстинкт позволяет привести этот своеобразный юридический скандал, каким иначе было бы беспричинное, немотивированное, а следовательно и ненаказуемое, преступление, к внятной формуле; и вместе с тем он позволяет преобразовать научными средствами безосновательность некоего поступка в позитивный патологический механизм. Вот какова, на мой взгляд, роль инстинкта – важной фигуры в игре знания-власти.

Однако дело Генриетты корнье – это, разумеется, крайний случай. В течение трех-четырех первых десятилетий XIX века ментальная медицина обращается к инстинкту только тогда, когда без этого не обойтись. Иными словами, только за недостатком бреда, помутнения рассудка, умопомешательства, которые почти исчерпывающе определяют ее собственный предмет, только когда их нет, в крайнем случае психиатрия прибегает к инстинкту. Впрочем, достаточно взглянуть на сложную таксономическую архитектуру психиатрии начала XIX века, когда в нее попадает инстинкт, чтобы понять, насколько ограниченное место он там занимает. Инстинкт отодвинут на самую окраину этого здания с целым разделом безумий: постоянное безумие, возвращающееся безумие, полное безумие, частичное безумие (то есть распространяющееся лишь на одну область поведения). Среди этих частичных безумий есть такие, которые поражают мышление, но не затрагивают всё прочее поведение, и, наоборот, есть

Проблема, которую сегодня мне хотелось бы разрешить, такова: как эта эпистемологически маргинальная и второстепенная деталь смогла сделаться деталью совершенно фундаментальной и стала определять, пронизывать собою почти всё поле психиатрической деятельности? Более того, она не просто охватила или пропитала всю эту область, но и стала принципиальным элементом процесса расширения психиатрических знания и власти, их приумножения, постоянного расширения их границ, почти бесконечного разрастания области их вмешательства. Вот об этом-то, о генерализации психиатрических знания и власти вслед за проблематизацией инстинкта, я и намерен сегодня поговорить.

Прежде всего надо проследить особенности этой трансформации в том, что касается ее предпосылок, определивших ее элементов. Схематически можно сказать следующее. Трансформация произошла под воздействием трех процессов, связанных с проникновением психиатрии в механизмы власти (внешние ей механизмы власти). Первый процесс, обстоятельства которого я коротко напомню, заключается в том, что приблизительно в 1840-е годы – по крайней мере, во Франции (в других странах он был почти таким же, но с некоторыми хронологическими сдвигами и отличиями на законодательном уровне) – психиатрия включилась в новую систему административной организации. Об этой новой административной организации я немного рассказывал вам в прошлом году, говоря о сложении внутрибольничной, если так можно сказать, психиатрической власти 1 . В этом году я хочу рассказать о ней с внебольничной точки зрения. Эта новая административная организация явственно выразилась в знаменитом законе от 1838 года 2 . Вы знаете, и я касался этого в прошлом году, что закон от 1838 года определяет, помимо прочего, то, что принято называть интернированием, иными словами – помещение душевнобольного в психиатрическую больницу по просьбе, а чаще по распоряжению администрации, а именно префектуры 3 . как регулирует закон от 1838 года это интернирование? С одной стороны, оно должно осуществляться в специализированное учреждение, то есть в учреждение, предназначенное, во-первых, для содержания и, во-вторых, для лечения больных. Таким образом, в законе от 1838 года четко оговаривается медицинский характер этой меры, ибо речь идет о лечении, и ее специализированный медицинский характер, ибо речь идет об учреждении, предназначенном для содержания душевнобольных. Благодаря этому закону психиатрия получила признание как медицинская дисциплина, но в то же время и как специальная дисциплина в рамках общей медицинской практики. С другой стороны, на основании какой процедуры должно производиться интернирование в эти учреждения? На основании решения префектуры, к которому прилагаются (что, впрочем, не является обязательным условием) соответствующие этому решению медицинские справки. Такой медицинской справкой может быть, к примеру, уведомление администрации префектуры о действительном запросе на интернирование. Но это не обязательно, и после того, как администрацией префектуры принято решение об интернировании, специализированное учреждение и служащие в нем медики должны представить медицинский отчет о состоянии интернированного пациента – отчет, выводы которого ни к чему администрацию префектуры не обязывают. Если медики придут к заключению о душевном здоровье, решение всё равно останется в силе. Третья особенность интернирования, оговоренная законом от 1838 года, состоит в том, что оно должно быть, цитирую, мотивировано умопомешательством индивида, причем таким умопомешательством, которое может поставить под угрозу общественный порядок и спокойствие. как видите, роль врача – или, точнее, привязка медицинской функции к административному аппарату – определяется этим законом ясно и тем не менее двусмысленно. В самом деле, закон от 1838 года санкционирует роль психиатрии как особой, научной и специализированной, техники общественной гигиены; однако он принуждает психиатрию и психиатра поднять перед собой проблему, совершенно новую по отношению к доселе традиционной научной экономии психиатрии.

Ранее, скажем, в эпоху, когда главной юридической процедурой в отношении безумия было лишение гражданских прав, проблема всегда заключалась в том, чтобы выяснить, не поражен ли данный субъект неким явным или скрытым умопомешательством, которое делало бы его недееспособным в качестве юридического субъекта, дисквалифицировало бы его в качестве субъекта права 4 . Нет ли у него некоего состояния сознания или бессознательности, помутнения сознания, способного помешать дальнейшему осуществлению его фундаментальных прав? Но по вступлении в действие закона от 1838 года перед психиатром встает другой вопрос: перед ним индивид, способный нарушить порядок, представляющий угрозу общественной безопасности, – и что психиатр может сказать по поводу этой потенциальной смуты или угрозы? Вопрос о смуте, расстройстве, угрозе – вот какой вопрос, в силу административного решения, встает перед психиатром. когда психиатр принимает отправленного на принудительное лечение больного, он должен дать и психиатрическое заключение, и заключение по поводу опасности и расстройства; невзирая на то что его выводы ни к чему не обязывают администрацию префектуры, он должен оговорить возможную связь между безумием, болезнью, с одной стороны, и смутой, угрозой, расстройством – с другой. Иными словами, под вопросом уже не симптомы недееспособности на уровне сознания, а очаги опасности на уровне поведения. И как следствие, в силу этой новой административной функции, новой административной привязки, направляющей психиатрическую деятельность, появляется целый комплекс новых объектов. Психиатрический анализ, исследование, разметка смещаются от мыслей больного к его поступкам, от того, что он способен понять, к тому, что он может совершить, от того, что он может сознательно пожелать, к тому, что может невольно сказаться в его поведении. Таким образом, как вы понимаете, происходит знаменательный переворот. В случае мономании, этого необычного, экстремального, монструозного феномена, мы имели дело с безумием, которое представляет чрезвычайную опасность в силу своей необычности. И если психиатры придавали мономании такое значение, то именно потому, что они приводили ее в качестве доказательства того, что бывают случаи, когда безумие становится опасным. Психиатры нуждались в таком доказательстве, чтобы определить и обосновать свою власть в рамках регуляционных систем общественной гигиены. Теперь же психиатрам уже не нужно предъявлять, демонстрировать, подчеркивать эту связь безумия и опасности в чудовищных поступках. Связь между безумием и опасностью признает отныне сама администрация, ибо это администрация, которая отправляет субъекта на принудительное лечение лишь в меру его действительной опасности, то есть в меру того, насколько его умопомешательство

В этом смысле можно сопоставить с делом Генриетты корнье, о котором я рассказывал вам в прошлый раз, случай, описанный Байарже в 1847 году (и относящийся к 1840 [rectius: 1839] году, то есть к самому началу действия закона от 1838 года). Байарже узнал об этом случае от Гратиоле, и случай этот заключается в следующем 5 . Земледелец из Ло по имени Гленадель с ранней юности (с пятнадцати лет, а если учесть, что к моменту происшедшего ему было сорок лет, то в общей сложности двадцать пять лет) испытывал желание убить свою мать. Затем, когда мать умерла своей смертью, его желание перешло на свояченицу. Чтобы избежать этого искушения, чтобы уклониться от своего желания убивать, Гленадель поступил на армейскую службу, и это помогло ему не сделаться, по крайней мере, убийцей матери. Ему несколько раз давали отпуск, однако, чтобы не убить мать, он неизменно отказывался. Но в конце концов он был уволен в запас и решил не возвращаться домой. Лишь узнав, что мать, а вскоре и свояченица умерли, Гленадель вернулся на родину. Однако свояченица – вот незадача – оказалась жива, известие о ее смерти было ложным, и ему пришлось поселиться рядом с нею. Всякий раз, когда желание убить ее становилось особенно острым и нестерпимым, Гленадель с помощью сложной системы цепей и замков приковывал себя к кровати. И по прошествии некоторого времени, приблизительно в 1840 году, в один из таких моментов он уговорил свою семью (или семья уговорила его) пригласить судебного исполнителя – в сопровождении, я полагаю, медика, – чтобы те, засвидетельствовав его состояние, решили, что делать, и в частности не следует ли поместить его в лечебницу. Сохранился протокол, составленный этим судебным исполнителем 6 : он выслушал рассказ Гленаделя о своей жизни и среди прочего спросил его о том, как именно он хотел убить свояченицу. Итак, Гленадель привязан к кровати, опутан цепями, замками и т. д., а вся семья, включая свояченицу и судебного исполнителя, собралась вокруг него 7 . И вот его спрашивают: «как именно вы хотите убить свояченицу?» Глаза его наполняются слезами, он смотрит на свою родственницу и отвечает: «Самым нежным орудием». Тогда его спрашивают о том, не могли бы заставить его отказаться от этой идеи мысли о горе его брата и племянников. Он отвечает, что да, конечно, он сожалел бы о том, что доставил горе брату и племянникам, но, так или иначе, он не видел бы этого горя. В самом деле, если бы он совершил убийство, его сразу же отправили бы в тюрьму и вскоре казнили бы, о чем он мечтает сильнее всего, ибо с желанием убить у него сопряжено желание умереть. Услышав это, его спрашивают, а не хочет ли он, испытывая это двойное желание убить и умереть, найти для себя более прочные путы и более надежные цепи. И Гленадель уверенно отвечает: «Дав их, вы доставили бы мне величайшее удовольствие!»  8

Данный случай кажется мне интересным. Это не первое упоминание в психиатрической литературе феномена, который я буду называть тактичной мономанией 9 . Ряд таких случаев уже приводил Эскироль 10 . И всё же это наблюдение имеет особое значение. В первую очередь по причине теоретических, психиатрических выводов, которые извлечет из него Байарже и к которым я вскоре вернусь; но также и потому, что речь идет об идеальном случае с научной, моральной и юридической точки зрения. В самом деле, этот случай не замутнен никаким реальным преступлением. Больной вполне осознает свое состояние, точно знает, что произошло, способен оценить интенсивность своего желания, своего влечения, своего инстинкта, осознает его непреодолимость, сам просит о цепях и, судя по всему, об изоляции. Таким образом, он безукоризненно исполняет роль больного, осознающего свою болезнь и согласного с юридическим, административным и психиатрическим надзором за собой. кроме того, у него есть семья, причем семья опять-таки хорошая, идеальная. Учитывая желание больного, признавая непреодолимость его влечения, семья соглашается связать ему руки. И как семья, следующая административным рекомендациям, понимающая, что налицо опасность, она приглашает судебного исполнителя, чтобы должным образом засвидетельствовать состояние больного. Что же касается судебного исполнителя, то я думаю, хотя и не вполне уверен в этом, что он тоже хороший чиновник и потому берет с собой врача, дабы по всем правилам составить справку о принудительном или добровольном интернировании больного в ближайшую психиатрическую лечебницу (в данном случае это, разумеется, добровольное интернирование). Перед нами пример слаженного сотрудничества в цепи «медицина – правосудие – семья – больной». Здравомыслящий больной, его обеспокоенная семья, бдительный судебный исполнитель, компетентный врач – все они обступают, изолируют, опутывают, локализуют это пресловутое желание убивать и быть убитым, появляющееся здесь в чистом виде, как двусмысленное стремление к смерти, двойное стремление к смерти. Будучи опасным для самого себя, больной опасен и для других, и все берутся за руки вокруг этого мельчайшего, абсолютного, чистого, но отчетливо различимого черного пятна опасности. И мы оказываемся, если угодно, в стихии психиатрического здоровья. В центре – беспримесный, только что явившийся на свет инстинкт смерти. Рядом с

Второй процесс, которым объясняется эта генерализация, – это реорганизация семейного запроса к психиатрии. И теперь вновь надо сослаться на закон от 1838 года. С выходом этого закона связь между семьей и психиатрическими и юридическими инстанциями меняется как по своей сути, так и по своим нормам. Отныне решение семьи не является непременным условием принудительной изоляции, она теряет те рычаги, которыми обладала раньше, или, во всяком случае, не может распоряжаться ими так же, как раньше. Раньше существовало два пути: один быстрый, даже стремительный, хотя и сомнительный юридически, заключался в безусловной изоляции отцовской властью; другим путем была громоздкая и запутанная процедура ограничения гражданских прав, которая требовала созыва семейного совета и последующего юридического процесса, в результате которого субъект мог быть изолирован решением специального суда. Теперь же, с выходом закона от 1838 года, возможность ходатайствовать о так называемом добровольном интернировании в лечебницу (разумеется, добровольное интернирование – это изоляция, которой хочет не сам больной, а которой хотят для него его близкие) предоставляется ближайшему окружению больного. Ближайшее окружение, то есть прежде всего близкие больного, получают возможность ходатайствовать об изоляции, но в то же время, прежде чем добиться этого добровольного интернирования, то есть до изоляции, им необходимо получить в качестве подтверждающего документа медицинское заключение (хотя префект в этом не нуждается, семья всё же не может добиться добровольного интернирования без медицинского заключения). После же интернирования врач соответствующего учреждения должен получить поручительство префекта и, со своей стороны, заверить заключение, с которым к нему поступил больной. Таким образом, число необходимых обращений к судебной администрации, да и к какой бы то ни было администрации, сводится к минимуму, и семья оказывается напрямую связана с медицинскими знанием и властью. Семья должна запрашивать у врача как документы, нужные для обоснования изоляции, так и конечное подтверждение обоснованности этой изоляции. Иными словами, характер семейного запроса к психиатрии меняется. Меняется форма этого запроса. Теперь к врачу обращается уже не семья в широком смысле этого слова (то есть не общество, собирающееся на семейном совете), а ближайшее окружение индивида и, обращаясь к врачу напрямую, просит его не установить юридическую недееспособность больного, а охарактеризовать степень его опасности для нее, семьи. Но, помимо формального изменения, этот запрос меняет и свое содержание. Точкой приложения психиатрического знания, диагноза, прогноза становится теперь именно та опасность, которую безумец представляет внутри семьи, то есть внутрисемейные отношения. Психиатрия уже не должна определять состояние сознания, волеизъявления больного, как это было, когда речь шла о лишении гражданских прав. Психиатрия должна психиатризировать целый комплекс поступков, расстройств, нарушений, угроз, опасностей, всего того, что относится к области поведения, а не к области бреда, помутнения рассудка или умопомешательства, как было прежде. Отношения родителей и детей, отношения братьев и сестер, отношения мужа и жены с их внутренними вариациями – вот что становится теперь областью изучения, предметом решения, местом вмешательства психиатрии. Иными словами, психиатр оказывается специалистом по внутрисемейным опасностям в их самом что ни на есть повседневном выражении. Психиатр становится семейным врачом сразу в двух смыслах: он – врач, в котором нуждается семья и который получает статус врача по воле семьи, но также он – врач, предметом заботы которого является нечто, происходящее внутри семьи. Это врач, призванный взять все те нарушения, трудности и т. д., которые могут возникнуть на семейной сцене, под медицинское наблюдение. Таким образом, психиатрия приходит в семьи как техника не только коррекции, но и восстановления того, что можно было бы назвать их [семей] имманентной справедливостью.

Эту очень важную перемену в отношениях психиатрии и семьи наилучшим образом, как мне кажется, характеризует труд Улисса Трела под названием «Трезвое безумие», вышедший в 1861 году 12 . книга эта открывается приблизительно следующими словами. Очевидно, что предметом деятельности психиатра является отнюдь не больной как таковой и отнюдь не семья, а всевозможные неурядицы, которые больной может вызвать в семье. Психиатр вмешивается как врачеватель взаимоотношений больного и семьи. В самом деле, пишет Трела, что мы обнаруживаем, изучая душевнобольных? Изучая душевнобольных, мы не можем выяснить, в чем состоит умопомешательство и даже каковы его симптомы. Что же мы обнаруживаем? «Бесчисленные муки, которым люди, пораженные нередко неизлечимой [rectius: неискоренимой] болезнью, подвергают замечательных, энергичных, творческих личностей». «Замечательные, энергичные, творческие личности» – это другие члены семьи, рядом с которыми, соответственно, живут «люди, пораженные нередко неизлечимой [rectius: неискоренимой] болезнью». Ведь душевнобольной – это «злодей, разрушитель, обидчик, агрессор», – пишет Трела. Он «убивает всё благое»  13 . И, заключая предисловие к своей книге, Трела поясняет: «Я написал ее не из ненависти к душевнобольным, но ради благополучия семей»  14 .

Опять-таки вслед за переменой в семейно-психиатрических отношениях появляется целая область новых объектов, и если на месте мономана-убийцы мы встречаем одержимого, описанного Байарже, о котором я говорил только что, то еще одним новым персонажем и новым типом объектов, воплощаемых этим персонажем, оказывается, в грубом определении, извращенец. Одержимый и извращенец – вот вам два новых персонажа. Приведу описание, относящееся к 1864 году, из книги Леграна дю Соля под названием «Безумие перед судом». Я не утверждаю, что это первый в психиатрии персонаж данного типа, вовсе нет, однако это весьма типичный пример нового персонажа, психиатризированного в середине XVIII [rectius: XIX] века. Речь идет

Этот случай кажется мне интересным и сам по себе, и, если угодно, в том виде, как он был проанализирован и описан. Его было бы небесполезно сопоставить с другими наблюдениями того же типа или достаточно сходными. Разумеется, я имею в виду заключения и отчеты в отношении Пьера Ривьера 16 . В деле Пьера Ривьера мы обнаруживаем целый ряд элементов, которые есть и здесь: истребление птиц, злые выходки в адрес малолетних братьев и сестер, нелюбовь к матери и т. д. Однако у Пьера Ривьера все эти элементы функционировали как совершенно двусмысленные знаки, свидетельствуя о неискоренимой злости в характере индивида (и, как следствие, о виновности Ривьера, о возможности вменить ему его преступление) или же, наоборот, фигурируя – без малейших изменений – в некоторых медицинских отчетах как предзнаменование безумия и, следовательно, как доказательство того, что Ривьеру нельзя вменить его преступление. Так или иначе, в деле Ривьера эти элементы подчинялись чему-то отдельному от них: они были либо предвестиями преступления, либо предвестиями безумия. А сами по себе ничего не значили. Теперь же мы имеем дело с досье на мальчика, который с пяти до десяти лет пробыл в психиатрической лечебнице. А из-за чего? как раз из-за этих элементов, которые теперь перестали соотноситься либо с тяжелым деменциальным безумием, либо с тяжким преступлением. Сами по себе, как злость, как извращенность, как всякого рода нарушения, как внутрисемейные неурядицы, в силу самих этих качеств, эти элементы функционируют как симптомы патологического состояния, которое требует изоляции. Они сами по себе дают основание для вмешательства. Все эти элементы, которые прежде подвергались криминализации или патологизации при посредничестве некоего внутреннего безумия, теперь медикализированы по праву, самостоятельно, по своей собственной природе. Если некто зол, тем самым он потенциально подлежит медикализации: таков, на мой взгляд, первый интересный вывод из этого наблюдения.

Второй вывод заключается в том, что психиатр вступает в дело, занимая в известном смысле вышестоящую позицию по отношению к прочим инстанциям контроля – к семье, соседям, исправительному дому. Психиатр вкрадывается между различными дисциплинарными элементами. Понятно, что вмешательство врача и приобретаемый им размах – дело совершенно особое. Но чем, в сущности, определяется, чем описывается предмет его заботы, то, что становится целью его вмешательства, все эти элементы, медикализированные теперь по праву и по своей природе? Это дисциплинарное поле определяется семьей, школой, соседями, исправительным домом. Всё это и является теперь предметом медицинского вмешательства. Таким образом, психиатрия удваивает эти инстанции, переопределяет, перемещает, патологизирует их; во всяком случае, она патологизирует то, что можно было бы назвать обломками дисциплинарных инстанций.

И наконец, третий вывод, который можно сделать из только что зачитанного текста: принципиальным стержнем этого описания выступают внутрисемейные отношения, и прежде всего отношения любви, а точнее – лакуны в этих отношениях. как вы помните, в знаменитых описаниях психиатров-алиенистов предшествующей эпохи, в описаниях Эскироля и его современников, речь тоже нередко заходит об отношениях между больным и его близкими, а именно об отношениях между больным-преступником и его семьей. Но эти отношения, когда они хорошие, неизменно приводятся как доказательство того, что больной – безумец. Лучшее доказательство душевной болезни Генриетты корнье – то, что она поддерживала добрые отношения со своей семьей. В глазах Эскироля одержимость убийством жены является болезнью именно потому, что субъект, испытывающий эту одержимость, в то же время является хорошим мужем. Иными словами, наличие внутрисемейных чувств соотносится с безумием в меру их позитивности. А на чем основывается новая патологизация отношений внутрисемейного поля? как раз на отсутствии этих добрых чувств. Нелюбовь к матери, издевательства над младшим братом, побои старшего брата – все эти поступки сами по себе и являются теперь патологическими элементами. Таким образом, внутрисемейные отношения уже не соотносятся с безумием, будучи позитивными, но, напротив, своими недостатками конституируют патологические элементы.

Один такой случай я вам привел. У Эскироля также есть наблюдение, которое можно было бы отнести к этому типу, но я не хотел бы сейчас называть точную дату возникновения нового поля психиатрического вмешательства. Я хочу просто охарактеризовать его в виде комплекса наблюдений, отмечаемого в эту эпоху. Иначе

Третий процесс генерализации – первым, напомню, была смычка психиатрии и административной регуляции, а вторым – представление нового семейного запроса к психиатрии (семья как потребитель психиатрии), – итак, третий процесс генерализации заключается в выдвижении политического запроса к психиатрии. Собственно говоря, другие запросы (или другие процессы, которые я попытался очертить и которые имели место на уровне администрации и семьи) являлись по большей части следствием сдвигов, преобразований отношений, которые уже существовали ранее. А выдвинутый к психиатрии политический запрос – это, мне кажется, новый феномен, и хронологически он следует за двумя другими. Первый и второй запросы могут быть датированы 1840–1850-ми годами. Политический же запрос возникает между 1850-ми и 1870–1875 годами. Что он представляет собой? Думаю, о нем можно сказать следующее: к психиатрии обратились с просьбой о чем-то таком, что можно было бы назвать дискриминантом, политико-психиатрическим дискриминантом индивидов, групп, идеологий и даже исторических процессов; психиатрическим дискриминантом с политическим эффектом.

В виде гипотезы я хотел бы выдвинуть следующий тезис. После английской революции XVII века пусть не сложилась окончательно, но, во всяком случае, была установлена на новом фундаменте и получила новое определение политико-юридическая теория правления, теория договора, на котором основывается правление, теория отношений между общим волеизъявлением и административными инстанциями. У Гоббса, Локка или затем у французских теоретиков мы можем констатировать политико-юридический дискурс нового типа, одной из функций которого (хотя, разумеется, не единственной) была именно выработка того, что я бы назвал формально-теоретическим дискриминантом, позволяющим провести черту между хорошими и плохими политическими режимами. При создании этих политико-юридических теорий правления такая цель не ставилась, но на всём протяжении XVIII века они в самом деле использовались среди прочего как объяснительный принцип режимов недалекого прошлого и древности. какие режимы хорошие? какие режимы подходящие? какие режимы в истории достойны признания, в каких режимах мы можем узнать себя? И в то же время это принцип критики, принцип оценки или развенчания современных режимов. Именно в таком качестве теория договора, или теория правления, весь XVIII век во Франции служила путеводной нитью реальной критики политического режима его современниками. Таково было наследие английской революции XVII века 18 .

После Великой французской революции, в конце XVIII века, политическим дискриминантом прошлого и настоящего стал, как мне кажется, не столько политико-юридический анализ режимов и государств, сколько история как таковая. В поиске ответов на вопросы: «Что следует сохранить из революционных свершений?», или «Что следует переопределить в уложениях Старого режима?», или «как определить, что следует принять, а что отвергнуть в наследии прошлого?» – в поиске разрешения всех этих вопросов, во всяком случае теоретического разрешения, – на роль дискриминанта, критерия, предлагалась история. когда Эдгар кине пишет историю третьего сословия, когда Мишле создает историю народа, они пытаются отыскать в истории третьего сословия, в истории народа путеводную нить, которая позволила бы объяснить и прошлое и настоящее, – путеводную нить, которая позволила бы развенчать, отклонить, посчитать политически нежелательными или исторически непригодными одни события, персонажи и процессы и, наоборот, признать ценность других 19 . Словом, политическим дискриминантом прошлого и настоящего выступает история 20 .

После третьей волны революций, которая захлестнула Европу между 1848 и 1870–1871 годами, – волны республиканских, демократических, националистических или социалистических революций, дискриминантом, который историки попытались использовать, ввести в обиход, стала, как мне кажется, психиатрия и, в более широком смысле, психология. По сравнению с двумя его предшественниками – политико-юридическим и историческим – этот дискриминант, несомненно, гораздо более слаб теоретически, однако его преимущество хотя бы в том, что он подкреплен действенным орудием санкции и изоляции, ибо медицина как власть, психиатрическая больница как институт служат как раз для того, чтобы эффективно санкционировать операцию различения. Во Франции призвание психиатрии на эту должность становится очевидным с 1870 года, но еще раньше оно происходит в Италии 21 . С какой проблемой столкнулся Ломброзо? В движениях, начавшихся в Италии в первой половине XIX века и подхваченных Гарибальди, он усмотрел тенденцию – или отклонение – в сторону социализма и анархизма. Но как среди этих движений выделить такие, которые можно признать, и такие, которые следует, наоборот, подвергнуть критике, изоляции и всевозможным санкциям? Оправдывают ли первые движения за независимость Италии, за воссоединение Италии, первые антиклерикальные движения – оправдывают ли они социалистические и даже анархические движения, появляющиеся в эпоху Ломброзо, или же, наоборот, эти новые движения компрометируют замыслы предшествующих? как разобраться во всём этом хаосе массовых волнений и политических процессов? Ломброзо – республиканец, антиклерикал, позитивист и националист – стремился, естественно, обосновать расхождение между движениями, которые он признавал, в которых он узнавал себя и которые, по его мнению, прошли проверку ходом истории, и другими движениями, которым он был современником и врагом и которые считал нужным развенчать. Найдя возможность доказать, что современные движения направляют люди, принадлежащие к разряду биологически, анатомически, психологически или психиатрически ненормальных, мы получим различительный принцип. И биологическая, анатомическая, психологическая, психиатрическая наука позволит незамедлительно распознавать в политическом движении тех, кто может быть действительно признан, и тех, кто подлежит развенчанию. Именно об этом Ломброзо говорил, описывая применение антропологии: антропология предоставляет нам возможность

Теперь я снова хотел бы привести вам одно наблюдение, которое может служить дополнением к случаям, о которых я говорил ранее: одержимого у Байарже и маленького извращенца у Леграна дю Соля. На сей раз это наблюдение Лаборда над одним из участников Парижской коммуны, казненным в 1871 году. Вот сделанный автором психологический портрет: «Р. был во всех смыслах словапустоцветом: не то чтобы он был глуп, вовсе нет, однако его наклонности неизменно приводили к неудачному, безрезультатному или вредному применению имевшихся у него способностей. После безуспешных попыток поступить в Политехническую школу, а затем в Центральную школу [гражданских инженеров] он в конце концов решил изучать врачебное дело, но не продвинулся дальше дилетантского уровня и остался бездельником, озабоченным тем, чтобы создать видимость некоей серьезной цели. Если он и выказывал в медицине какое-то прилежание, то исключительно ради того, чтобы почерпнуть в ней нечто в угоду своему пристрастию к атеистическим и материалистическим доктринам. Положения этих доктрин в сочетании с крайними проявлениями социалистических и революционных убеждений стали у Р. предметом наглого и циничного бахвальства. Плетение заговоров, создание или вступление в уже существующие тайные общества, посещение публичных собраний и клубов, где он развивал на языке коварных и беззастенчивых цитат свои подрывные нигилистические теории; регулярные походы вместе с приспешниками в известные заведения, пользующиеся дурной славой, чтобы разглагольствовать там о политике inter pocula[19] [может быть, кто-нибудь из вас знает латынь? – мне не известно, что значит inter pocula.– М. Ф.] и среди оргии, устраивая в этих притонах академии низкопробного атеизма и социализма; крайний революционаризм или, другими словами, глубочайшее извращение чувств и мышления; и, наконец, популяризация этих бесстыдных доктрин на страницах скабрезных газет-однодневок, с момента своего открытия обреченных на полицейское преследование и наказание, – вот что составляло круг занятий, да, впрочем, и всё существование Р. Понятно, что в таких условиях ему были суждены частые стычки с полицией. Но он не унимался и лишь потакал розыскам <…>. Однажды, придя на закрытое собрание порядочных и уважаемых людей, в том числе юных девиц в компании матерей <…>, он, к вящему изумлению собравшихся, закричал: „Да здравствует революция! Долой церковников!“ к такой склонности у подобного человека нельзя отнестись безразлично <…>. В недавних событиях [имеется в виду Парижская коммуна.– М. Ф.] эти взрывчатые наклонности Р. нашли исключительно благодатную почву для своей реализации и свободного раскрытия. Наконец-таки наступил тот столь желанный день, когда ничто не мешало осуществлению величайшего из его черных замыслов: собственноручно вершить абсолютную, неограниченную власть ареста, реквизиции, расправы над людьми. И он сполна воспользовался этой властью: его безудержный аппетит нуждался в пропорциональном удовлетворении <…>. Схваченный в силу обстоятельств, он заявляет, что бесстрашно утверждал свои убеждения перед лицом смерти. Не потому ли, что он и не мог бы действовать иначе? как я уже говорил, Р. было неполных двадцать шесть лет, однако его изможденное, бледное и уже отмеченное глубокими морщинами лицо несло на себе отпечаток преждевременной старости, а глаза смотрели неискренне, что, впрочем, могло быть следствием сильной близорукости. Вообще же, обычно лицо его выражало некую твердость, ожесточенность и крайнее высокомерие, а приплюснутые, но широко раздутые ноздри дышали чувственностью, так же как и довольно-таки толстые губы, частично закрытые длинной, густой черной бородой с рыжеватыми прядями. Смех Р. был саркастическим, речь – отрывистой и властной, причем склонность терроризировать собеседника заставляла его усиливать тембр голоса, чтобы придать ему особенно грозное звучание»  24 .

Мне кажется, что подобный текст (более чем столетней давности) уже выводит нас на тот дискурсивный уровень, к которому относятся психиатрические экспертизы, зачитанные мной в самом начале, на первой лекции. Очевидно, что именно этот тип описания, именно этот тип анализа, именно этот тип дисквалификации и взяла на вооружение психиатрия. Но так или иначе, между 1840-ми и 1870–1875 годами складываются, я думаю, три новых референта психиатрии: административный референт, который предъявляет безумие уже не на фоне общепризнанной истины, а на фоне принудительного порядка; семейный референт, который проводит границу безумия на фоне обязательных чувств, аффектов и отношений; и политический референт, который выделяет гетто безумия на фоне социальной стабильности и незыблемости. Отсюда следует целый ряд выводов, а именно – те самые генерализации, с разговора о которых я начал сегодняшнюю лекцию.

Прежде всего, отсюда следует новая экономия взаимоотношений безумия и инстинкта. Случай Генриетты корнье, мономания убийства в трудах Эскироля и психиатров-алиенистов были своеобразной пограничной областью, основанной на парадоксе вроде «бреда инстинкта» или, как еще говорили, «непреодолимого инстинкта». Но именно эта пограничная область постепенно, согласно трем процессам, которые я очертил, распространяется, разрастается по всей территории ментальной патологии. Первыми свидетельствами этого процесса стали понятия «морального безумия» у Причарда и «трезвого безумия» у Трела 25 . Однако это лишь территориальные приобретения, никак не разрешающие поднятые <кровопролитным> безумием проблемы. Начиная же с 1845–1850 годов в психиатрической теории происходит изменение, двойное изменение, особым образом отражающее новые функциональные принципы психиатрической власти, которые я попытался описать.

Во-первых, психиатры отказываются от этого странного, но между тем широко применявшегося алиенистами понятия «частичного безумия» – то есть такого безумия, которое затрагивает лишь некую долю личности, поселяется в единственном углу сознания, поражает лишь незначительную долю поведения и никак не сообщается с остальным психологическим зданием или личностью индивида. Теперь психиатрическая теория пускает все силы на то, чтобы вернуть безумию единство и показать, что даже если безумие проявляется в совершенно отдельном, частном, точечном, пусть и очень своеобразном, симптоме, всё равно, сколь бы устойчива ни была локализация этого симптома, душевная болезнь всегда возникает у индивида, который – как индивид – глубоко и всецело безумен. Субъект как таковой должен быть безумен, только

В связи с этим воссоединением, с этим своего рода общим укоренением безумия, заявляет о себе второе изменение: воссоединение происходит уже не на уровне сознания или восприятия истины, которое было принципиальным ядром безумия у алиенистов. Теперь воссоединение безумия во всех, даже самых частных и региональных его симптомах происходит на уровне своеобразной игры произвольного и непроизвольного. Безумец – это тот, у кого разграничение, игра, иерархия произвольного и непроизвольного оказываются нарушены. Поэтому исследовательская ось психиатрии определяется уже не логическими формами мышления, а особого рода степенями спонтанности поведения, или, во всяком случае, именно ось спонтанности поведения, ось произвольного и непроизвольного в поведении, становится главной. Наиболее отчетливо, как мне кажется, этот коренной переворот в эпистемологической организации психиатрии сформулирован у Байарже в двух статьях 1845 и 1847 годов, где он говорит о том, что безумец характеризуется неким состоянием, подобным состоянию сна. Однако сон для Байарже – это не такое состояние, в котором не сознают правды, а такое, в котором не управляют своей волей; это состояние, в котором всецело подчиняются непроизвольным процессам. Именно в таком качестве – в качестве средоточия непроизвольных процессов – сон выступает моделью всякой душевной болезни. И вот вторая фундаментальная идея Байарже: вследствие этого нарушения в порядке и организации произвольного и непроизвольного развиваются все прочие феномены безумия. Галлюцинации, острые состояния бреда, ложные представления – всё то, что раньше, для психиатрии XVIII века и для алиенистов начала XIX века, было сущностным, основополагающим элементом безумия, теперь переходит во второй ряд, на второй уровень. Острые состояния бреда, галлюцинации, мания, навязчивая идея, маниакальное желание – всё это является результатом непроизвольного осуществления способностей, взявшим верх над их сознательным применением вследствие болезненного поражения мозга. Это и называется «принципом Байарже»  26 . И достаточно вспомнить о том, что составляло главную заботу и неудобство алиенистов предшествующего периода: как возможно, чтобы допускалось говорить о безумии, чтобы полагалось говорить о безумии в тех случаях, когда в сердцевине явления нет и намека на бред? – чтобы понять, что теперь всё перевернулось. Теперь не нужно искать за инстинктивным <поведением> микроэлемент бреда, который позволит включить его под рубрику безумия. Что теперь надо отыскать, так это – за всяким бредом – мелкое нарушение в игре произвольного и непроизвольного, которое может помочь понять происхождение бреда. Принцип Байарже с первостепенным значением вопроса о произвольном, спонтанном, автоматическом, с утверждением, что симптомы душевной болезни, даже если они локализованы, поражают всего субъекта, является основополагающим принципом второй психиатрии. В это время – в 1845–1847 годах – психиатры берут верх над алиенистами. Эскироль был последним алиенистом, ибо последним ставил вопрос о безумии, то есть об отношении к правде. Байарже стал первым французским психиатром (в Германии почти в это же время первым психиатром стал Гризингер 27 ), ибо первым поставил вопрос о произвольном и непроизвольном, об инстинктивном и автоматическом в сердцевине процессов душевной болезни.

Далее, вследствие новой ядерной организации психиатрии, с появлением нового ядра психиатрии, происходит великое эпистемологическое раскрепощение психиатрии и ее расширение в двух направлениях. С одной стороны, открывается новое симптоматологическое поле: у психиатрии появляется возможность симптоматологизировать, определить как симптомы болезни, целый комплекс явлений, которые доселе не имели своего статуса в категории душевных болезней. Из-за этого ранее, в медицине умопомешательства, поведение могло фигурировать как симптом душевной болезни не в том случае, когда было необычным или абсурдным, а в том, когда включало самую незначительную долю бреда. Теперь же симптоматологической функцией поведения, то есть тем, что позволяет некоему элементу поведения, форме поведения, выступать симптомом душевной болезни, оказывается, во-первых, отклонение этого поведения от норм порядка, правильности, определяющихся либо на фоне административной регулярности, либо на фоне семейных обязательств, либо, наконец, на фоне социально-политической нормативности. Это отклонение, эти отклонения и определяют поведение в качестве потенциального симптома болезни. Во-вторых, симптоматологической функцией поведения выступает расположение этих отклонений на оси произвольного и непроизвольного. Отклонение от поведенческой нормы и степень погружения в область автоматического – это две переменных, которые, начиная, грубо говоря, с 1850-х годов, позволяют включить поведение в регистр душевного здоровья или, напротив, в регистр душевной болезни. когда отклонение и степень автоматизма минимальны, то есть когда поведение – правильное и сознательное, перед нами, в общем, душевное здоровье. когда, наоборот, отклонение и автоматизм растут (причем не обязательно с одинаковой скоростью или в одинаковой степени), перед нами болезненное состояние, определять которое как раз и следует и по степени отклонения, и по степени возрастающего автоматизма. Если именно так оценивается теперь поведение больного, если именно такова мера патологии, то понятно, что в аналитическое поле психиатрии попадает огромная масса данных, фактов, форм поведения, которые она может описывать и в которых она может искать симптоматологическое значение, основываясь на отклонениях от нормы и согласно оси произвольного и непроизвольного. Словом, ее ведению подлежит теперь вся совокупность поступков, причем, чтобы патологизировать их, нет необходимости ссылаться на умопомешательство. У любого поведения должно быть свое место на этой оси произвольного и непроизвольного, вся протяженность которой контролируется психиатрией. И у любого поведения должно быть свое место по отношению к норме, в свете нормы, которая также контролируется или как минимум принимается за таковую психиатрией. Таким образом, психиатрии, чтобы функционировать, не нужны теперь ни безумие, ни умопомешательство, ни бред, ни душевная болезнь. Психиатрия вольна психиатризировать всякое поведение без ссылки на умопомешательство. Она освобождается от пут неразумия. Именно в этом смысле Эскироль – всё еще алиенист, тогда как Байарже и его последователи – уже не алиенисты, а психиатры, и психиатры как раз постольку, поскольку не алиенисты. И очевидно, что вследствие этой деалиенизации психиатрической практики, вследствие отмены обязательного соотнесения с ядром бреда, с ядром умопомешательства, с ядром безумия, то есть после того, как пропадает необходимость в этой сверке с правдой, перед психиатрией и открывается в качестве сферы ее возможного вмешательства, ее симптоматологической оценки область всех возможных поведенческих явлений. Благодаря снятию привилегии безумия, этой иллюзорной привилегии безумия, умопомешательства, бреда и т. п., в поведении человека не остается ничего, что так или иначе не подлежало бы психиатрическому рассмотрению.

Но наряду с этим почти безграничным расширением территории, которое делает всякое поведение подведомственным психиатрии, назначение оси произвольного и непроизвольного вводит психиатрию в новые отношения с органической медициной. У алиенистов признаком того,

Итак, с одной стороны, перед психиатрией разворачивается огромное симптоматологическое поле, и ее задачей становится бороздить это поле в погоне за всевозможными нарушениями поведения: в психиатрию вторгается целый комплекс поведенческих форм, которые прежде имели единственно моральный, дисциплинарный или правовой статус. Всякое расстройство, всякая недисциплинированность, горячность, всякое непослушание, упрямство, недостаточная любовь и т. д. – всё это теперь подлежит психиатризации. Но, с другой стороны, наряду с открытием симптоматологического поля происходит глубокое укоренение психиатрии в телесной медицине, появляется возможность не просто формальной, на уровне дискурса, но и сущностной соматизации душевной болезни. На подходе подлинная медицинская наука, причем распространяющаяся на все формы поведения: это подлинная медицинская наука, так как, вследствие симптоматологического взрыва и при посредничестве неврологии, все формы поведения теперь укоренены в медицине. Организуя это феноменологически открытое, но и научно стройное поле, психиатрия налаживает взаимодействие двух феноменов. Прежде всего, она недвусмысленно вводит во всё подведомственное ей пространство нечто, дотоле бывшее ей отчасти чуждым, – норму, понимаемую как правило поведения, как абстрактный закон, как принцип правильности; норму, которой противостоят неправильность, расстройство, чудачество, эксцентричность, несоответствие общему уровню, отклонение. С расширением симптоматологического поля всё это берется психиатрией под надзор. Но ее укоренение в органической или функциональной медицине, укоренение через неврологию, позволяет ей присвоить и норму в другом смысле – норму как функциональную регулярность, как подобающий, слаженный принцип функционирования – «нормальное» в отличие от патологического, болезни, разлада, дисфункции. И вот перед вами смычка внутри этого поля, организованного новой психиатрией, или психиатрией, победившей медицину алиенистов, – смычка, пока еще сложная для теоретического осмысления (но это уже другой вопрос), сцепление и частичное перекрытие двух понятий нормы, двух реальностей нормы: нормы как правила поведения и нормы как функциональной регуляции; нормы в противопоставлении неправильности и расстройству и нормы в противопоставлении патологическому и болезненному. Теперь, думаю, вам понятно, каким образом произошел переворот, о котором я говорил. Психиатрия уже не сталкивается на самом своем краю, в редчайшем, исключительном, всецело монструозном разделе мономании, с противоречием между природным беспорядком и законным порядком, – теперь она в самых своих устоях пронизана игрой двух этих норм. Дело уже не ограничивается тем, что ошибка природы в виде экстраординарной фигуры монстра тормозит и ставит под сомнение исполнение закона. Теперь всюду, в любой момент, и в том числе в самых незначительных, самых обычных, самых повседневных поступках, в этом своем предпочтительном объекте, психиатрия будет иметь дело с чем-то, что, с одной стороны, имеет статус неправильности в отношении нормы, а с другой – непременно должно иметь статус патологической дисфункции в отношении нормального. Складывается гибридное поле, в предельно плотной ткани которого переплетаются нити нарушений порядка и функциональных расстройств. В этот-то момент психиатрия и становится – уже не на дальних своих границах и не в исключительных случаях, а постоянно, в своей повседневности, во всём до самых мелочей своей работы – судебно-медицинской. Находясь между описанием социальных норм и правил и медицинским анализом аномалий, она будет по сути своей наукой и техникой ненормальных, ненормальных индивидов и ненормальных форм поведения. Первое и очевидное следствие описанной трансформации – то, что встреча преступления и безумия будет для психиатрии уже не крайним случаем, а обычным делом. конечно, это мелкие преступления и мелкие душевные расстройства, мельчайшие проступки и почти неразличимые аномалии поведения; но именно они в конечном счете будут организующим полем психиатрии, ее фундаментальным полем деятельности. С 1850 года или, во всяком случае, начиная с тех трех важных процессов, которые я попытался очертить, психиатрия функционирует в пространстве, всецело, пусть и в широком смысле, судебно-медицинском, нормативно-патологическом. Предмет всей ее деятельности – болезненная аморальность или, говоря иначе, болезнь беспорядка. Этим-то и объясняется то, что страшного монстра, этот крайний случай, эту последнюю ступень, поглотил муравейник первичных аномалий – тот муравейник аномалий, что образует первейшую область применения психиатрии. Так произошел чудесный переворот. Великий людоед конца истории превратился в мальчика с пальчик, в многоликое племя мальчиков с пальчик, с которыми история начинается снова. Именно тогда, в этот период, начавшийся в 1840-х годах и продлившийся до середины 1870-х, складывается психиатрия, которую можно определить как технологию аномалии.

И в связи с этим поднимается проблема. каким образом пересеклись пути этой технологии аномалии и целого ряда других процессов нормализации, для которых предметом было не преступление, не преступность, не устрашающая монструозность, а совсем другое – повседневная сексуальность? Теперь, чтобы распутать этот клубок, я хотел бы проследить историю сексуальности,

Лекция 19 февраля 1975 года

Поле аномалии пронизано проблемой сексуальности. – Старохристианские обряды покаяния. – От тарифицированной исповеди к таинству покаяния. – Развитие пастырской техники. – «Практическое руководство по таинству покаяния» Луи Абера и «Наставления для исповедников» карла Борромея. – От исповеди к руководству совестью. – Двойная дискурсивная фильтрация жизни на исповеди. – Раскаяние после Тридентского собора. – Шестая заповедь: опросные модели Пьера Милара и Луи Абера. – Возникновение тела удовольствия и тела желания в покаянных и духовных практиках.

Подведу краткий итог сказанного на предыдущих лекциях. В прошлый раз я попытался показать, каким образом перед психиатрией раскинулось обширное поле деятельности – поле, связанное с явлением, которое можно охарактеризовать как ненормальность. Вследствие локальной, медико-юридической проблемы монстра вокруг понятия инстинкта, на основе понятия инстинкта произошел своего рода взрыв, и затем, в 1845–1850-х годах, психиатрии открылась та область контроля, анализа, вмешательства, имя которой – ненормальность.

С учетом всего этого я хотел бы приступить ко второй части моего курса и сосредоточиться на следующем: описанное поле аномалии очень скоро, почти с самого своего возникновения, оказывается пронизано проблемой сексуальности. Причем пронизано в двух смыслах. Во-первых, вот по какой причине: это общее поле аномалии сразу же кодируется, расчерчивается с помощью прилагаемой к нему – в виде принципиальной аналитической решетки – проблемы или, во всяком случае, регистрации феноменов наследственности и вырождения 1 . В связи с этим всякий медицинский и психиатрический анализ репродуктивных функций оказывается составной частью методов анализа аномалии. Во-вторых, в области, основанной на понятии аномалии, обнаруживаются, наряду с прочими, расстройства, относящиеся к сексуальной аномалии, которая поначалу предстает в виде ряда частных случаев аномалии как таковой, а затем, очень скоро, уже в 1880–1890-х годах, и в виде корня, фундамента, общего этиологического принципа большинства других форм аномалии. Этот процесс начинается очень рано, уже в ту эпоху, контуры которой я попытался очертить в прошлой лекции, то есть в те самые 1845–1850-е годы, когда в Германии появляется психиатрия Гризингера, а во Франции – психиатрия Байарже. В 1843 году вМедико-психологических анналах(несомненно, это не первый случай, но, как мне кажется, один из самых недвусмысленных и знаменательных) публикуется один уголовно-психиатрический отчет. Это заключение Бриера де Буамона, Феррюса и Фовиля в отношении учителя-педераста по имени Ферре, которого психиатры обследовали по поводу его сексуальной аномалии 2 . В 1849 году вМедицинском союзевыходит статья Мишеа под названием «Болезненные отклонения репродуктивного влечения»  3 . В 1857 году тот самый знаменитый Байарже, о котором я вам рассказывал, публикует статью о «слабоумии и извращении репродуктивного чувства»  4 . Приблизительно в 1860–1861 годах Моро де Тур выпускает свои «Нарушения репродуктивного чувства»  5 . Затем следует вереница немцев во главе с крафт-Эбингом 6 , а в 1870 году выходит первая спекулятивная или, если хотите, теоретическая статья о гомосексуальности, написанная Вестфалем 7 . как видите, дата рождения или по меньшей мере обнаружения, открытия полей аномалии и дата их обработки – если не сказать разметки – проблемой сексуальности почти совпадают 8 .

Теперь я хотел бы попытаться выяснить, что же кроется за этим стремительным вхождением в психиатрию проблемы сексуальности. Ведь если поле аномалии сразу же стало включать в себя как минимум несколько элементов, относящихся к сексуальности, то, напротив, доля сексуальности в медицине умопомешательства была почти нулевой, в лучшем случае крайне ограниченной. Так что же произошло? Что было в центре дебатов в это время, в 1845–1850 годах? как могло случиться, что внезапно, в тот самый момент, когда аномалия сделалась законной областью деятельности психиатрии, перед психиатрией встала проблема сексуальности? Я попытаюсь показать вам, что в действительности дело здесь не в том, что можно было бы счесть снятием цензуры, запрета на обсуждение некоего предмета. Дело не в том, что сексуальность преодолевает, к тому же робкими шагами технического и медицинского плана, некое дискурсивное табу, табу на обсуждение, табу на оглашение, тяготевшее над нею, вероятно, с очень давних пор, во всяком случае с XVII–XVIII веков. Я думаю, что на самом деле около 1850 года происходит – немного позднее я попытаюсь проанализировать этот процесс – не что иное, как возвращение в новом обличье вовсе не процедуры запрета, вытеснения или замалчивания, а вполне позитивной процедуры принудительного и обязательного признания. коротко можно сказать так: на Западе сексуальность является не тем, о чем молчат, не тем, о чем полагается молчать, а тем, в чем полагается признаваться. Если и были периоды, когда молчание о сексуальности было правилом, то это молчание – всегда глубоко относительное, никогда не тотальное, не абсолютное – неизменно было одной из функций позитивной процедуры признания. Зоны молчания, условия молчания и предписания молчать неизменно определялись сообразно той или иной технике обязательного признания. Что всегда было первичным, что всегда было фундаментальным, так это, на мой взгляд, властная процедура, состоящая в принудительном признании. Исходя из этой процедуры только и может действовать правило молчания, и нам надо попытаться описать ее, выяснить ее экономию. Первичным и фундаментальным процессом является не цензура. Что бы мы ни понимали под цензурой – вытеснение или просто-напросто лицемерие, так или иначе она оказывается негативным процессом, повинующимся позитивной механике, которую я и попытаюсь разобрать. Я бы даже сказал так: если в отдельные периоды молчание или определенные зоны молчания, определенные модальности функционирования молчания в самом деле использовались, причем использовались в одной упряжке с признанием, то, напротив, мы без труда вспомним эпохи, когда сосуществовали уставная, регламентированная, институциональная обязанность признания в сексуальности и – величайшая свобода в области прочих форм сексуальной речи 9 .

Можно допустить – у меня таких данных нет, но это можно допустить, и, я думаю, это многим доставило бы удовольствие, – что правило молчания о сексуальности приобрело вес не ранее XVII века (то есть эпохи, скажем так, формирования капиталистических обществ), тогда как прежде все могли говорить о сексуальности свободно 10 . Допустим! Возможно, в Средние века было именно так и свободы высказывания о сексуальности было гораздо больше, чем в XVIII или в XIX веке. И тем не менее внутри этого своеобразного поля свободы существовала вполне установленная, совершенно обязательная, прочно институционализированная процедура признания в сексуальности, каковой была исповедь. Хотя, должен сказать, пример Средневековья не кажется мне достаточно разработанным историками, чтобы считаться подлинным. Но посмотрите,

Поэтому я, весьма приблизительно намечая краткую историю сексуального дискурса, вовсе не хочу поднимать эту проблему в терминах цензуры сексуальности. когда сексуальность подвергалась цензуре? С каких пор молчание о сексуальности стало обязательным? когда и при каких условиях стало возможно говорить о сексуальности? Мне хотелось бы в некотором смысле перевернуть проблему и обратиться к истории признания в сексуальности. Иначе говоря: при каких условиях и согласно какому ритуалу в окружении прочих сексуальных дискурсов сформировалась та особая форма обязательного, принудительного дискурса, каковой является признание в сексуальности? Путеводной нитью на пути к ответу мне, разумеется, послужит обзор обряда покаяния.

Итак, если вы простите мне схематический характер этого обзора, я хотел бы обратить ваше внимание на ряд, как мне кажется, немаловажных обстоятельств 11 . Во-первых, первоначально признание не входило в обряд покаяния. Только со временем оно сделалось непременным и обязательным элементом христианской формы этого обряда. Во-вторых, важно, что действенность признания, роль признания в процедуре покаяния претерпела значительные изменения со времен Средневековья до XVII века. По-моему, я затрагивал эти темы два или три года назад, а потому теперь лишь кратко вам их напомню 12 .

Прежде всего, первоначально обряд покаяния не включал в себя обязательное признание. Что представляло собой покаяние в раннем христианстве? Покаяние было статусом, свободно и добровольно принимаемым в определенный момент жизни по тем или иным причинам, которые могли быть связаны с неким тяжким, веским и скандальным прегрешением, но могли корениться и в совершенно другой области. Но в любом случае это был статус, который принимали, причем принимали раз и навсегда, чаще всего при приближении смерти: покаяться можно было только один раз в жизни. Право даровать статус кающегося тому, кто этого просил, имел исключительно епископ. И это подразумевало публичную церемонию, в ходе которой кающегося одновременно порицали и увещевали. После этой церемонии вступал в действие устав покаяния, который обязывал кающегося носить власяницу, специальные одеяния, запрещал ему соблюдать чистоту, а также подразумевал торжественное отлучение от Церкви, неучастие в таинствах, прежде всего в причастии, выполнение строгих обетов, воздержание от всяких половых отношений и обязанность погребения умерших. когда грешник выходил из статуса покаяния (иногда он так и не выходил из него, оставаясь кающимся до конца своей жизни), этому предшествовало торжественное примирение, коим с него снимался статус кающегося, но снимался не целиком, а с рядом исключений, как, например, обет целомудрия, который обычно сохранялся пожизненно.

Как видите, в этом ритуале отсутствует как публичное признание в грехах, так и частное, хотя, когда грешник обращался к епископу, чтобы попросить того дать ему статус кающегося, ему обычно приходилось излагать причины и основания своего решения. Однако идея общей исповеди обо всех грехах своей жизни, идея, что такое признание само по себе может иметь некое влияние на отпущение грехов, – эта идея в системе раннего христианства абсолютно исключалась. Отпущение грехов могло состояться исключительно вследствие строгости наказаний, которым индивид подвергался или соглашался подвергнуться, принимая статус кающегося. В определенный момент (приблизительно с VI века) к этой старой системе, к ее последствиям присоединилась, а точнее, переплелась с ними практика «тарифицированного» покаяния, следующая совсем другой модели. Покаяние, о котором я только что говорил, соответствовало, несомненно, модели посвящения. Напротив, за тарифицированным покаянием стоит модель по сути своей светская, судебная, уголовная. Тарифицированное покаяние было введено по образцу германской судебной практики. Оно заключалось в следующем. Если верующий совершал грех, он мог, вернее, должен был (тут-то и начинается переход от свободной возможности, свободного решения к обязанности) найти священника и рассказать ему о совершенном проступке; священник же, в соответствии с этим проступком, который, вероятно, всякий раз оказывался тяжким, предлагал или предписывал то или иное раскаяние или «наказание». Всякому греху должно было соответствовать свое наказание. И только исполнение наказания могло повлечь за собой отпущение греха, причем без всякой дополнительной церемонии. Таким образом, это была система, в рамках которой только наказание, то есть, как сказали бы мы, раскаяние в строгом смысле этого слова, исполненное раскаяние, – только исполнение наказания позволяло христианину добиться прощения своего греха. Что же касается раскаяний, то они тарифицировались в том смысле, что существовал перечень обязательных раскаяний для каждой разновидности греха, точно так же как в светской уголовной системе для каждого преступления и правонарушения было предусмотрено законное возмещение, которое виновный должен был уплатить пострадавшему, дабы загладить преступление. В рамках системы тарифицированного покаяния, впервые возникшей в Ирландии, то есть системы не латинской, и приобретает необходимую функцию оглашение преступления. В самом деле, если за каждый – по крайней мере, тяжкий – проступок должно назначаться соответствующее наказание и если тяжесть этого наказания определяется, назначается, предписывается священником, то объявление о каждом своем проступке должно быть общеобязательным. Более того, чтобы священник мог назначать раскаяние должной тяжести, требовать справедливого наказания, а также чтобы он мог разделять тяжкие и нетяжкие проступки, нужно не только объявлять о проступке, оглашать проступок, но и рассказывать о нем в деталях, объяснять, как и почему он был совершен. В практике этого раскаяния, имеющей, очевидно, светское, судебное происхождение, и начинает мало-помалу завязываться этот узел, поначалу совсем крохотный и носящий сугубо утилитарную функцию, – узел признания.

Один из теологов этой эпохи, Алкуин, говорил: «как же духовная власть сможет освободить от прегрешения, если ей неведомы путы, сковывающие грешника? Врачи будут бессильны, если больные откажутся открыть им свои раны. Поэтому грешник должен пойти к священнику, подобно тому как больной должен пойти к врачу, и объяснить священнику, от чего он страдает, какова его

Итак, постепенно ритуал покаяния, а точнее, эта почти юридическая тарификация покаяния начинает смещаться в сторону символических форм. В то же время механизм отпущения грехов, своего рода миниатюрный действующий элемент, обеспечивающий это отпущение, всё теснее сжимается вокруг признания. По мере же того как механизм отпущения грехов сосредоточивается вокруг признания, власть священника, а в особенности епископа, неуклонно ослабляется. И во второй половине Средневековья (с XII века до начала Ренессанса) происходит вот что: Церковь, так сказать, укореняет в пределах духовной власти тот самый механизм признания, что до некоторой степени лишил ее влияния в процедуре покаяния. Этой прививкой принципа признания внутри укрепившейся духовной власти характеризуется великая доктрина раскаяния, формирующаяся в эпоху схоластики. Процесс идет несколькими путями. Во-первых, в XII [rectius: XIII] веке появляется обязанность исповедоваться регулярно: как минимум ежегодно для мирян и ежемесячно или даже еженедельно для священников 16 . Таким образом, исповедуются теперь не только тогда, когда согрешили. Можно, даже должно исповедоваться, если вы совершили тяжкий грех, но, так или иначе, нужно исповедоваться регулярно, по меньшей мере раз в году. Во-вторых, обязанность непрерывности: следует признаваться во всех грехах, во всяком случае во всех, совершенных со времени предыдущей исповеди. Опять-таки правило «согрешил – покайся» исчезает, и восстанавливается тотализация, по меньшей мере частичная, от предыдущей исповеди до нынешней. В-третьих, и это самое главное, появляется обязанность полноты рассказа. Недостаточно рассказать о грехе после того, как он совершен, и только потому, что этот грех считается особенно тяжким. Нужно рассказать обо всех своих грехах, не только о тяжких, но и о менее значительных. Ибо разделять грехи на простительные и смертные – удел священника, только он может проводить это очень зыбкое, устанавливаемое теологами различие между простительным и смертным грехами, которые, как вы знаете, могут превращаться друг в друга в зависимости от обстоятельств, в зависимости от времени действия его участников и т. д. Словом, появляются обязанности регулярности, непрерывности и полноты рассказа. Тем самым значительно расширяется обязанность покаяния, а следовательно, и обязанность исповеди, а следовательно, и обязанность признания.

И этому впечатляющему расширению отвечает эквивалентное усиление власти священника. В самом деле, гарантией регулярности исповеди служит отныне не только аккуратное выполнение верующими правила ежегодной исповеди, но и то, что они должны исповедоваться определенному священнику, одному и тому же священнику, своему священнику, как принято говорить, то есть тому, в чьем ведении они состоят, как правило – приходскому кюре. Гарантией непрерывности исповеди, того, что ничто из происшедшего после предыдущей исповеди не будет забыто, теперь служит то, что к привычному ритму исповедей прибавился ритм, скажем так, более размеренный – ритм общей исповеди. Верующим рекомендуется, предписывается несколько раз в жизни совершать общую исповедь, заново перечисляя все свои грехи от самого начала жизни. И наконец, исчерпывающая полнота исповеди гарантируется тем, что священник теперь уже не довольствуется произвольным признанием верующего, который приходит к нему, уже совершив проступок, и потому, что совершил проступок. Гарантией исчерпывающей полноты выступает контроль священника над тем, что говорит верующий: он побуждает верующего к ответам, расспрашивает его, уточняет детали признания, применяя целую технику очистки совести. В эту эпоху (XII–XIII века) складывается система опроса, выстроенная согласно заповедям Бога, семи смертным грехам, а также, позднее, согласно заповедям Церкви, перечню добродетелей и т. д. Таким образом, в рамках процедуры покаяния XII века властью священника производится полная разметка тотального признания. Но этим дело не ограничивается. Есть и еще нечто, способствующее прочному укоренению признания в механике священнической власти. Дело в том, что теперь, с XII–XIII веков, и далее всегда, священник более не связан иерархией наказаний. Теперь он волен назначать наказания сам, в зависимости от грехов, обстоятельств, конкретных людей. Никакой обязательной тарификации больше нет. В установлении Грациана говорится: «Наказания могут быть произвольными»  17 . Во-вторых, и это главное, священник теперь – единственный обладатель «власти ключей». Верующие рассказывают о своих прегрешениях уже не с тем, чтобы устыдиться; никому другому, кроме священника, теперь не исповедуются. Не может быть покаяния без исповеди, но не может быть и исповеди, кроме исповеди священнику. Эта власть ключей, которой облечен только священник, наделяет его возможностью самому отпускать грехи, а точнее, совершать обряд прощения, заключающийся в том, что в лице священника, через жесты и слова священника, прощает грехи сам Бог. С этого момента покаяние становится в строгом смысле слова таинством. Таким образом, в XII–XIII веках формируется сакраментальная, священническая теология покаяния. Ранее покаяние представляло собой акт, путем совершения которого грешник умолял Бога простить его грехи. С XII–XIII веков священник, свободно даруя прощение, сам вызывает эту по природе своей божественную, но связанную с посредничеством человека операцию прощения. И мы можем сказать, что власть священника отныне прочно и

С конца Средневековья и до наших дней экономия раскаяния почти не изменилась. Она характеризуется двумя или тремя важнейшими чертами. Во-первых, центральное место в механизме отпущения грехов принадлежит признанию. Признаваться надо абсолютно. Необходимо признаваться во всём до конца. Ничего нельзя пропускать. Во-вторых, вследствие того, что признаваться надо не только в тяжких грехах, но во всём, значительно расширилась область признания. И в-третьих, соответственно выросла власть священника, который дарует прощение, а также его знание, поскольку теперь, в рамках таинства покаяния, он должен следить за каждым словом, расспрашивать и обрамлять услышанное контекстом своего знания, своего опыта и познаний, моральных и теологических. Таким образом, вокруг признания, сердечника покаяния, складывается целый механизм, в котором имплицитно сосредоточены власть и знание священника и Церкви. В этом-то и заключается главная, общая экономия покаяния, какою она сформировалась в разгаре Средневековья и какою она функционирует по сей день.

Теперь же, чтобы наконец приблизиться к нашей теме, я хочу рассказать вам о том, что произошло начиная с XVI века, то есть с того периода, который характеризуется не началом дехристианизации, а, как убедительно показали некоторые историки, напротив, фазой глубинной христианизации 18 . Между Реформацией и охотой на ведьм, минуя Тридентский собор, простирается целая эпоха, когда, с одной стороны, начинают формироваться государства Нового времени и когда, с другой стороны, христианские рамки сжимаются вокруг индивидуального существования. Состояние покаяния и исповеди, во всяком случае в католических странах (протестантские проблемы я пока оставлю в стороне, но в самом скором времени мы подойдем к ним по другому поводу), я думаю, можно охарактеризовать следующим образом. Во-первых, Тридентский собор прямо поддерживает, сохраняет сакраментальный каркас покаяния, о котором я только что говорил, и, во-вторых, внутри и даже вокруг собственно покаяния выстраивается огромный диспозитив дискурса и дознания, анализа и контроля. Его построение идет в двух аспектах. С одной стороны, расширяется область исповеди, признание движется к генерализации. Всё или почти всё в жизни, деятельности, мыслях индивида должно проходить через фильтр признания – не обязательно, конечно, в качестве греха, но, во всяком случае, в качестве элемента, важного для дознания, анализа, которые теперь подразумеваются исповедью. С другой стороны, коррелятивно этому значительному расширению сферы исповеди и признания, еще сильнее подчеркивается власть исповедника, вернее, его власть как оператора прощения; власть, которую он приобрел с той поры, как покаяние стало таинством, укрепляется целым комплексом смежных властей, которые одновременно поддерживают и расширяют ее. Вокруг привилегии прощения скапливается то, что можно назвать правом дознания. В поддержку сакраментальной власти ключей формируется эмпирическая власть глаза, взгляда, уха, слуха священника. Этим объясняется впечатляющее развитие пастырства – техники, способной помочь священнику в руководстве душами. когда государства подходили к постановке технической проблемы отправления власти над телами и средств, при помощи которых возможно эффективное осуществление этой власти, Церковь, со своей стороны, разрабатывала технику руководства душами, каковую представляет собой пастырство – пастырство, определенное Тридентским собором 19 и затем подхваченное, развитое карлом Борромеем 20 .

Покаянию, разумеется, принадлежит в этом пастырстве решающее, я бы даже сказал, почти исключительное значение 21 . Так или иначе, с этого момента складывается целая литература, двойственная по своему составу: литература для исповедников и литература для кающихся. Причем литература для кающихся – эти маленькие руководства по исповеди, умещающиеся на ладони, – является, в сущности, всего лишь изнанкой другой литературы, литературы для исповедников – объемистых трактатов на темы совести или исповеди, которые священники должны иметь у себя, в которых они должны разбираться и при необходимости консультироваться. Эта литература для исповедников и является, как мне кажется, доминирующим элементом, ключевой деталью системы. Именно в ней содержится анализ процедуры экзаменовки, которая ведется теперь по усмотрению и инициативе священника и постепенно подчиняет себе всю исповедь, а к тому же и выходит далеко за ее пределы.

В чем же заключается техника покаяния, которую должен знать, которой должен владеть, которую должен предписывать кающимся священник? Прежде всего, сам исповедник должен быть квалифицированным. Он должен обладать рядом непременных качеств. Во-первых, влиятельностью: он обязательно должен иметь священнический сан и, кроме того, должен быть уполномочен принимать исповедь епископом. Во-вторых, священник должен обладать усердием. (Я нашел один трактат по практике исповеди, написанный в конце XVII века Абером; он, несомненно, отражает ригористскую тенденцию, но вместе с тем представляет одну из наиболее подробных разработок техники покаяния 22 .) Помимо влиятельности и усердия, священник должен обладать своего рода «любовью» или «желанием». Но это желание, эта любовь, важная для священника в практике исповеди, есть не «любовь-вожделение», а «любовь-благожелательность»: любовь, которая «привязывает исповедника к интересам других». Это любовь, которая спорит с теми в числе христиан и нехристиан, кто противится Богу. Это любовь, которая, наоборот, «зажигает» тех, кто предрасположен к служению Богу. Именно такая любовь, именно такое желание, именно такое усердие должно действительно присутствовать, работать во время исповеди и в конечном счете в таинстве покаяния 23 . Также священник должен быть святым, то есть не должен пребывать в состоянии «смертного греха», хотя вообще-то это не является каноническим запретом 24 . Возведения в священнический сан, даже если облеченный им остается во грехе, достаточно для того, чтобы данное им прощение было действительным 25 . Но под святостью священника понимается еще и то, что он должен быть «стоек в деле добродетели», так как содействие в покаянии может подвергнуть его всевозможным «искушениям». Исповедальня, пишет Абер, подобна «комнате больного», в том смысле, что в ней царит «вредный дух», источаемый грехами кающегося и способный заразить самого священника 26 . Потому-то священнику и нужна святость – как своего рода броня, защитная оболочка, гарантия невосприимчивости к греху в то время, как этот грех будет оглашен. Словесное общение не подразумевает реального общения; общение на уровне высказывания не должно быть общением на уровне виновности; желание, о котором кающийся поведал на исповеди, не должно превратиться в желание исповедника – вот на чем основан принцип святости 27 . И еще одно: священник, принимающий исповедь, должен питать священное омерзение к простительным грехам, причем не только к чужим, но равно и к своим собственным. Ибо если у священника нет этого омерзения, если он не преисполнен им по отношению к собственным мелким грехам, то его благодать угаснет, как огонь под углями. Ведь, в самом деле, мелкие грехи ослепляют дух и влекут к плоти 28 . А если так, то любовь-усердие, любовь-благожелательность, с

Исповедник должен быть усердным, исповедник должен быть святым, и также исповедник должен быть ученым. Он должен быть ученым в трех качествах (я придерживаюсь трактата Абера): ученым «как судья», ибо «он должен знать, что дозволено и что запрещено»; он должен знать закон – как «божественные законы», так и «человеческие», как «духовные», так и «гражданские»; ученым «как врач», ибо он должен распознавать в грехе не только совершенный проступок, но и своего рода болезнь, таящуюся за грехом и являющуюся самой его основой. Он должен знать «духовные болезни», знать их «причины» и знать «лекарства» от них. Он должен распознавать эти болезни по их «природе» и должен распознавать их по их «числу». Он должен различать то, что является истинной духовной болезнью, и то, в чем заключено простое «несовершенство». Наконец, он должен распознавать болезни, ведущие к «простительному греху», и другие, ведущие к «смертному греху». Итак, ученый как судья 30 , ученый как врач 31 , священник также должен быть ученым как «пастырь»  32 . Ибо он должен «руководить совестью» своих кающихся. Он должен «ограждать их от промахов и заблуждений». Он должен «отводить их от подводных камней», встречающихся на пути 33 . И кроме того, помимо усердия, святости и учености, он должен обладать осмотрительностью. Осмотрительность – это необходимое исповеднику искусство применять свою науку, усердие и святость к обстоятельствам. «Обращайте внимание на все обстоятельства, сличайте их друг с другом, ищите то, что скрыто за внешней видимостью, предугадывайте то, что может произойти» – вот в чем, согласно Аберу, должна заключаться необходимая исповеднику осмотрительность 34 .

За этой квалификацией, которая, как вы понимаете, значительно отличается от той, что требовалась в Средневековье, следует ряд нововведений. Основным и достаточным набором качеств средневекового священника было, в общем, следующее: во-первых, иметь церковный сан, во-вторых, выслушивать исповедь и, в-третьих, решать, исходя из услышанного, какую форму покаяния следует применить, вне зависимости от того, использовался ли им старый обязательный тариф или он сам выбирал наказание. Теперь к этим простым требованиям прибавляется целый ряд дополнительных условий, квалифицирующих священника как лицо, действующее в собственном статусе, причем не столько в рамках таинства, сколько в общей операции экзаменовки, анализа, исправления кающегося и его постановки на верный путь. Тем самым круг задач, которые призван выполнять священник, значительно расширяется. Он не просто должен даровать прощение, прежде всего он должен опекать кающегося и пробуждать в нем благие наклонности. Иными словами, когда кающийся приходит к священнику на исповедь, священник должен обеспечить ему хороший прием, показать, что он в распоряжении кающегося, что он открыт для исповеди, которую предстоит выслушать. Согласно св. карлу Борромею, священник должен принимать «являющихся к нему» с «безотлагательностью и простотой»: ему никогда не следует «отсылать их назад, пренебрегая такой работой». Второе правило требует оказывать благожелательное внимание или, точнее, не выказывать отсутствия благожелательного внимания: священнику никогда не следует «свидетельствовать» кающимся, «даже знаком или словом», что он слушает их «неохотно». Наконец, третье правило касается того, что можно было бы назвать двойным утешением в наказании. Нужно, чтобы являющиеся к священнику грешники утешались, видя, что исповедник сам находит «немалое утешение и редкое удовольствие в том, что они принимают наказания во благо и успокоение своей души». Перед нами целая экономия наказания и удовольствия: наказание кающегося, которому трудно признаться в своих грехах; успокоение, которое он испытывает, видя, что, хотя исповеднику и тяжело слышать о его грехах, он тем не менее и сам утешается тем трудом, который доставляет себе, дабы способствовать путем исповеди успокоению души кающегося 35 . Эта двойная нагрузка наказания, удовольствия, успокоения – двойная, ибо она имеет место как со стороны исповедника, так и со стороны кающегося – и обеспечивает доброкачественность исповеди.

Всё это может показаться вам теоретическим и слишком сложным. Однако на деле эти положения выкристаллизовались внутри института или даже небольшого объекта, помещения, которое вам хорошо знакомо: это исповедальня. Они воплотились в исповедальне как открытом, анонимном, публичном месте на территории церкви, куда верующий всегда может прийти и где он всегда найдет гостеприимного священника, который выслушает его, рядом с которым ему всегда найдется место, хотя он и будет отгорожен от посетителя небольшой завесой или решеткой 36 . Эта обстановка является, так сказать, материализацией целого свода правил, регламентирующих и необходимую квалификацию исповедника, и его власть. Если я не ошибаюсь, первое упоминание об исповедальне относится к 1516 году, то есть спустя год после битвы при Мариньяне 37 . До XVI века исповедален не было 38 .

Оказав прихожанину описанный прием, священнику следует выяснить, имеются ли у того признаки раскаяния. Понять, действительно ли явившийся к нему грешник находится в состоянии раскаяния, каковое выступает условием отпущения его грехов 39 . Для этого священник должен устроить своеобразный экзамен, отчасти словесный, отчасти бессловесный 40 . Грешнику следует задать вопросы о предпосылках исповеди, о том, где он исповедовался в последний раз 41 , а также о том, менял ли он исповедника, и если менял, то по какой причине: не пришел ли он в надежде найти более снисходительного священника, ведь если так, то его раскаяние не является подлинным и глубоким 42 . кроме того, надо, ничего не говоря, изучить поведение человека, его одежду, жесты, позы, звучание его голоса и, к примеру, отправить назад женщин, пришедших «завитыми, нарумяненными [и напудренными]»  43 .

Оценив таким образом степень раскаяния грешника, следует провести экзаменовку его совести. Если это общая исповедь, то нужно (я пересказываю ряд установлений, распространенных по епархиям после Тридентского собора и в соответствии с пастырскими правилами, определенными карлом Борромеем в Милане 44 ) призвать кающегося «окинуть взглядом всю свою жизнь» и изложить ее события согласно определенному шаблону. Сначала кающемуся следует указать основные вехи своего жизненного пути, затем назвать состояния, в которых он побывал: не состоял в браке, женился, занимал те или иные должности; он должен припомнить выпадавшие на его долю удачи и несчастья, перечислить и описать различные страны, места и дома, которые он посещал 45 . Также надо спросить кающегося о том, где и как он исповедовался прсжде 46 . Затем можно приступить к последовательному опросу: сначала по «заповедям Бога», затем по «семи

Можно было бы бесконечно перечислять огромный арсенал правил, которыми оказалась окружена эта новая практика покаяния или, вернее, это новое, впечатляющее расширение дискурсивных механизмов экзаменовки и анализа, закрепляющихся внутри таинства покаяния. Вся жизнь индивидов вверяется не столько процедуре прощения грехов, сколько всеобъемлющей экзаменовке и не столько в силу интенсификации самого покаяния, сколько в силу необычайной перегрузки таинства исповеди. к этому стоит добавить, что с первых шагов борромеевского пастырства, то есть со второй половины XVI века, ведет свою историю не практика исповеди как таковая, а скорее практика руководства совестью, или духовничества. В самых христианизированных и самых урбанизированных средах, в семинариях и, до некоторой степени, в коллежах, мы обнаруживаем в единой связке правила раскаяния и исповеди, а затем и правило или как минимум настоятельную рекомендацию послушания духовнику. кто такой «духовник»? Я приведу вам его определение и его обязанности согласно уставу семинарии в Шалоне (относящемуся к XVII веку): «Испытывая желание совершенствоваться, которое подобает иметь каждому, семинаристы должны время от времени, в промежутках между визитами к исповеднику, обращаться к своему духовнику». И о чем же они должны говорить, что они должны делать с этим духовником? «Они должны беседовать с ним о своих шагах по пути добродетели, о своих поступках по отношению к ближним и о своей внешней деятельности. кроме того, они должны беседовать с ним о том, что касается их личности и внутреннего мира»  53 . (Олье дает духовнику такое определение: «Это тот, кому поверяют свой внутренний мир»  54 .) Выходит, с духовником следует обсуждать то, что касается личности и внутреннего мира: мелкие душевные провинности, искушения, дурные привычки, противления добру, самые незначительные ошибки, их причины и средства, которыми надо пользоваться, дабы от них избавиться. А вот как говорит в своих «Размышлениях» Бевле: «Если для того, чтобы обучиться простейшему ремеслу, нужно пройти через руки мастеров, если за советом о своем телесном здоровье мы обращаемся к докторам <…>, то насколько же больше сведущих людей требуется, чтобы помочь нам в деле спасения». Откуда следует, что семинаристы должны рассматривать своего духовника как «ангела-хранителя». Они должны говорить с ним «чистосердечно, со всей искренностью и верностью», без «притворства» и «скрытности»  55 . Таким образом, помимо своего рода основной разработки рассказа и опроса обо всей жизни в рамках исповеди, имеет место вторичная разработка той же самой жизни, опять-таки всей, вплоть до мельчайших деталей, в рамках духовничества, руководства совестью. Двойной узел, двойной дискурсивный фильтр, через который должны пройти все аспекты поведения, все поступки, все отношения с другими, а также все мысли, все удовольствия и страсти (чуть позднее я остановлюсь на этом подробнее).

Итак, от тарифицированного покаяния в Средневековье до XVII–XVIII веков перед нами разворачивается впечатляющая эволюция, нацеленная на то, чтобы удвоить операцию, вначале даже не являвшуюся церковным таинством, целой слаженной техникой анализа, обдуманного выбора, постоянного руководства душами, поступками и в конце концов – телами; эта эволюция сопрягает юридические формы закона, правонарушения и наказания, под влиянием которых и сложилось покаяние, с множеством приемов, относящихся, как мы выяснили, к порядку коррекции, наставничества и медицины. Наконец, это эволюция, стремящаяся заменить или как минимум усилить отрывочное признание в проступке полным дискурсивным отчетом, отчетом обо всей жизни перед свидетелем, исповедником или духовником, который должен быть одновременно судьей и врачевателем этой жизни и, во всяком случае, должен определять наказания и предписания для нее. Разумеется, эта эволюция, которую я очень приблизительно описал, относится к истории католической церкви. Но эволюция почти такого же типа обнаруживается и в протестантских странах, хотя там она проходит в совершенно других институтах и сопровождается фундаментальным переворотом как в религиозной теории, так и в религиозных формах. Во всяком случае, в ту же эпоху, когда складывается практика исповеди как экзаменовки совести и духовного руководства, эта постоянная дискурсивная фильтрация жизни, в других местах, в частности в английской пуританской среде, возникает процедура перманентной автобиографии, когда каждый рассказывает себе и другим – людям своего окружения, своей общины – свою жизнь, чтобы распознать в ней признаки богоизбранности. И тут, на мой взгляд, мы имеем дело с укоренением внутри религиозных механизмов впечатляюще тотального рассказа о жизни, который послужил в известном смысле подоплекой всех техник обследования и медикализации, которые возникнут в дальнейшем.

Теперь, очертив эту подоплеку, я хотел бы сказать несколько слов о шестой заповеди – о грехе сладострастия, а также о положении, которое отводится сладострастию и похоти в этом процессе введения общих процедур обследования-экзамена. как определялось признание в сексуальности до Тридентского собора, то есть в период «схоластического» покаяния, между XII и XVI веком? Оно следовало в основном юридическим формам: когда кающегося расспрашивали или когда он говорил самостоятельно, от него требовался рассказ о прегрешениях, совершенных им в нарушение ряда правил, касающихся отношений полов. Среди таких прегрешений был прежде всего блуд – сношение между лицами, не связанными ни взаимным обетом, ни браком; затем прелюбодеяние – сношение между лицами, состоящими в разных браках, или между лицом, не состоящим в браке, и лицом, состоящим в браке; затем бесчестье – сношение с девственницей при ее согласии, но без обязательства вступить с нею в брак или взять ее на содержание; затем насилие – домогательство плотского характера против воли. И еще сластолюбие – склонность к ласкам,

С XVI века эти рамки, не исчезающие из литературы, напоминающие о себе еще довольно долго, постепенно раздвигаются и претерпевают тройную трансформацию. Уже на уровне техники исповеди расспросы о соблюдении шестой заповеди поднимают ряд специфических проблем как перед священником, которому нyжно не запятнать себя, так и перед самим кающимся, который не должен умалчивать ни о чем содеянном, но и ни в коем случае не должен узнать на исповеди больше, чем он уже знает. Поэтому признание в грехе сладострастия должно делаться таким образом, чтобы не затронуть ни церковную чистоту священника, ни естественную неискушенность кающегося. Это подразумевает ряд правил. Я просто назову их: исповедник должен узнавать о половых грехах ровно столько, «сколько необходимо»; как только исповедь завершена, он должен забывать обо всём услышанном; он должен как можно больше спрашивать о «помыслах», дабы не нужно было углубляться в деяния, особенно в том случае, если они даже не были совершены (и чтобы не выдать что-нибудь неизвестное собеседнику, кающемуся); он не должен сам произносить названия грехов (то есть употреблять слова «содомия», «мастурбация», «прелюбодеяние», «кровосмешение» и т. п.). Он должен вести экзаменовку, спрашивая кающегося о том, какого рода мысли к нему приходили, какого рода поступки он совершал, «с кем» он их совершал, чтобы с помощью этих вопросов «вытянуть из кающегося, – как говорит Абер, – все разновидности блуда, не рискуя обучить его ни одной»  56 .

С появлением этой техники узловая точка дознания, как мне кажется, заметно смещается. С XVI века в практике исповеди о грехе сладострастия происходит в конечном счете следующее коренное изменение: реляционный аспект сексуальности теряет место первого, важнейшего, фундаментального элемента признания, подразумеваемого покаянием. В сердцевине экзаменовки о соблюдении шестой заповеди оказываются уже не отношения партнеров, а само тело кающегося, его жесты, чувства, удовольствия, помыслы, желания, сила и природа того, что он испытывает на телесном уровне. Прежняя экзаменовка основывалась, по существу, на перечне дозволенных и запрещенных отношений. Новая экзаменовка становится детальным обозрением тела, своего рода анатомией сладострастия. Именно тело с его различными частями, именно тело с его разнообразными ощущениями, а уже не (или, во всяком случае, в гораздо меньшей степени) законы легитимного союза служит выразительным принципом грехов сладострастия. Тело и его удовольствия становятся в известном смысле кодом, языком плоти, каковым прежде была форма сношения, предусмотренная законом.

Приведу вам два примера. В начале XVII века, в книге Милара, мы находим модель опроса о соблюдении шестой заповеди, которая отражает в некотором роде среднестатистическую, общераспространенную, еще не разработанную и довольно-таки архаичную практику покаяния 57 . В «Большом справочнике священника» Милар говорит о том, что опрос должен проводиться в следующем порядке: простой блуд, затем растление девственницы, затем кровосмешение, насилие, прелюбодеяние, искусственное семяизвержение, содомия и скотоложство; затем развратные взгляды и прикосновения; затем танцы, книги; затем использование возбуждающих средств; затем вопросы о том, испытывает ли верующий трепет и томление при слушании песен; и, наконец, носит ли он показную одежду и применяет ли декоративный макияж 58 . Такого рода организация опроса, впрочем еще приблизительная в данном случае, показывает, что первостепенное, сущностное значение придается грубым нарушениям, но грубым нарушениям на уровне отношений с другими: таковы блуд, растление девственницы, кровосмешение, насилие и т. п. Напротив, в несколько более позднем трактате, относящемся к концу XVII века и вновь принадлежащем Аберу, порядок постановки вопросов или, вернее, точка зрения, направляющая постановку вопросов, существенно смещается. В самом деле, Абер прежде всего говорит вот о чем: прегрешения похоти настолько многочисленны – практически бесконечны, что надо решить, по какой схеме, каким образом, в каком порядке их организовать, и соответственно задавать вопросы. И отвечает: «Поскольку грех порочности совершается бесконечно разными способами, с участием всех телесных чувств и всех душевных способностей, исповедник <…> должен обследовать все чувства одно за другим. Затем нужно изучить желания. И наконец, после этого рассмотреть мысли»  59 . Выходит, именно тело служит принципом анализа необозримого мира похоти. Исповедь должна следовать уже не порядку значения, тяжести нарушений реляционных законов, а своего рода греховной картографии тела 60 .

Прежде всего, осязание: «Не совершали ли вы неприличные прикосновения? какого рода? к чему?» И если кающийся «говорит, что совершал таковые к себе», его следует спросить: «С какой целью? Всего-навсего из любопытства (такое случается очень редко), или из чувственности, или для того, чтобы вызвать неприличные движения? Сколько раз? И эти движения доходили usque ad seminis effusionem?»  61 как видите, сладострастие начинается отнюдь не с пресловутого блуда, отнюдь не с незаконного сношения. Сладострастие начинается с прикосновения к самому себе. В порядке грехов то, что впоследствии станет статуей кондильяка (сексуальной статуей кондильяка, если хотите), заявляет о себе, не становясь ароматом розы, а прикасаясь к своему собственному телу 62 . Первейшая форма греха против плоти есть прикосновение к самому себе: ощупывание себя, мастурбация. Вторым вслед за осязанием идет зрение. Следует проанализировать взгляды: «Смотрели ли вы на неприличные предметы? На какие предметы? С каким намерением? Сопровождались ли эти взгляды чувственным удовольствием? Претворялись ли эти удовольствия в желания? В какого рода желания?»  63 Здесь же, по статье зрения и взгляда, анализируется чтение. То есть оно может оказаться греховным не только напрямую, через мысль, но и прежде всего по отношению к телу. Именно как зрительное удовольствие, именно как похотливая деятельность взгляда, чтение может быть греховным 64 . Третьим следует язык: удовольствия языка – это удовольствия от неприличных речей и непристойных слов. Непристойные слова доставляют удовольствие телу; дурные речи вызывают похоть или вызываются телесной похотью. Вы произносили эти «непристойные слова», эти «неприличные речи»

Коротко можно сказать, что происходит общее сосредоточение плотского греха вокруг тела. Граница греха проводится уже не противозаконным сношением, а самим телом. Вопрос поднимается с точки зрения тела. Словом, плоть укореняется в теле. Плоть, грех плоти были прежде всего нарушением правила сношения. Теперь же грех плоти сосредоточен непосредственно в теле. к плотским грехам подбираются отныне, расспрашивая о теле, об отдельных частях тела и о различных чувственных инстанциях тела. Именно тело со всеми эффектами удовольствия, которые в нем имеют место, должно быть узловым центром экзаменовки совести по вопросу шестой заповеди. Разного рода нарушения реляционных законов, относящихся к партнерам, к форме сношения, все те деяния, что расположены между блудом и скотоложством, – всё это является отныне лишь следствием, в некотором смысле преувеличенным следствием той первой, фундаментальной ступени греха, каковой выступает отношение к себе и собственная чувственность тела. Отсюда понятно, каким образом происходит другой очень важный сдвиг, а именно то, что ключевой проблемой уже не является различение реального деяния и мысли, которое так занимало схоластов. Желание и удовольствие – вот в чем проблема.

В схоластической традиции – поскольку исповедь была не внешним судом, касающимся деяний, а судом внутренним, который должен был судить самого индивида, – суду, как известно, подлежали не только деяния, но и намерения, мысли. Однако эта проблема отношения между деянием и помыслом была по большому счету не более чем проблемой намерения и реализации. Напротив, после того как предметом экзаменовки о соблюдении шестой заповеди становится собственно тело с его удовольствиями, различие между тем, в чем содержалось всего-навсего желание, допущение греха, и совершенным грехом становится безнадежно недостаточным для того, чтобы охватить всё открывшееся поле. Придание центрального статуса телу сопровождается открытием огромной новой области, которая ложится в основание того, что может быть названо моральной физиологией плоти, несколько кратких примеров которой я хотел бы вам представить.

Руководство по ведению исповеди, вышедшее в 1722 году и предназначавшееся для Страсбургской епархии, требует, чтобы экзаменовка совести (эту рекомендацию вы найдете и у Абера, и у карла Борромея) начиналась не с деяний, а с помыслов. И в отношении помыслов дается следующий порядок: «Надо переходить от простых мыслей к греховным, то есть к таким мыслям, которые смакуют; затем от греховных мыслей следует переходить к желаниям; затем от мимолетных желаний к желаниям неотступным; затем от неотступных желаний к более или менее греховным поступкам; и только в самом конце подбираться к наиболее тяжким деяниям»  73 . А вот как Абер в трактате, о котором я уже не раз говорил, объясняет механизм похоти и на его основании указывает путеводную нить, которой надо придерживаться при определении тяжести греха. Для него похоть начинается с некой телесной эмоции, чисто механической эмоции, которую вызывает Сатана. Эта телесная эмоция влечет за собой то, что Абер называет «чувственным прельщением». Прельщение вызывает сладостное чувство, разлитое в плоти, чувство сладости и телесного упоения или, другими словами, трепетания и распаления. Трепетание и распаление побуждают к рассуждению об удовольствиях, которые вы принимаетесь разбирать, сравнивать друг с другом, взвешивать и т. п. Это рассуждение об удовольствиях может вызвать новое удовольствие, на сей раз удовольствие от самой мысли. Это мысленное наслаждение, которым подогревается желание всевозможных чувственных наслаждений, порождаемых первоначальной телесной эмоцией, причем так, что вы желаете не чего-то греховного, а, напротив, чего-то допустимого и благоприятного. Желание же, будучи само по себе слепой способностью и не имея в себе возможности знать, что хорошо, а что плохо, легко поддастся убеждению. И вот согласие получено, а согласие – первая ступень греха, еще не являющаяся намерением и даже влечением, – в большинстве случаев оказывается простительным зерном, из которого и развивается грех. Далее следует пространная дедукция собственно греха, которую я оставлю за кадром.

Из всех этих тонкостей и складывается теперь пространство, внутри которого разворачивается экзаменовка совести. Ее путеводной нитью служит уже не закон и его нарушение, не старая юридическая модель, применявшаяся в практике тарифицированного покаяния, а эта диалектика наслаждения, греховных мыслей, удовольствия, влечения, которая впоследствии, у Альфонса де Лигуори в конце XVIII века, упростится и отольется в общую и сравнительно простую формулу, которой будет следовать вся пастырская практика XIX века 74 . У Лигуори остается всего четыре фазы: побуждение, первый помысел к злодеянию, затем согласие (генезис которого по Аберу я только что изложил), вслед за ним упоение и, наконец, вслед за упоением – либо удовольствие, либо самолюбование 75 . Упоение – это удовольствие в настоящем, желание – это упоение, обращенное в будущее, а самолюбование – это упоение, обращенное в прошлое. Так или иначе, пейзаж, в котором разворачивается теперь сама процедура экзаменовки совести, а следовательно, и процедура признания и исповеди, являющаяся непременным элементом покаяния, – пейзаж этот абсолютно нов. Разумеется, в нем присутствует закон и связанный с законом запрет; разумеется, речь идет о регистрации правонарушений; однако вся процедура экзаменовки обращена отныне на это тело-желание, тело-удовольствие, которое становится полноправным партнером операции и таинства покаяния. И это полный – или, если хотите, коренной – переворот: произошел переход от закона к телу как таковому.

Конечно, этот сложный диспозитив не является обязательным элементом реальной, массовой и повсеместной практики исповеди, возникшей в XVI или XVII веке. Хорошо известно, что на практике исповедь была ритуалом, который в XVII и в первой половине XVIII века ежегодно совершался подавляющим большинством католиков и начал постепенно терять популярность во второй половине XVIII века. Эти ежегодные массовые исповеди, проводившиеся нищенствующими орденами, доминиканцами или местными священниками, в их безыскусности и быстроте не имели, по всей видимости, ничего общего с тем сложным сооружением, о

Обычно центральной в истории покаяния в период контрреформации, то есть в XVI–XVIII веках, считается проблема казуистики 76 . Однако не думаю, что именно она была подлинным нововведением. казуистика, несомненно, важна как ставка в борьбе между различными орденами, различными социальными и религиозными группами. Но сама по себе она была не нова. казуистика принадлежит давней традиции – традиции юридического представления о покаянии: покаяние как санкция за правонарушения, покаяние как анализ частных обстоятельств, в которых правонарушение было совершено. В сущности, казуистика уже содержится в тарифицированном покаянии. Что же действительно было новым в XVI веке, с возникновением пастырства в трактовке Тридентского собора, так это технология души и тела, тела как носителя удовольствия и желания. Эта технология вместе со всеми предоставляемыми ею орудиями анализа, распознавания, руководства и перевоспитания является, на мой взгляд, самой сутью новизны церковного пастырства. Сразу вслед за нею возник или оказался выработан целый комплекс новых объектов, относящихся одновременно к порядку тела и души: это формы удовольствия, модальности удовольствия. Таким образом, произошел переход от старинного представления о теле как источнике всех грехов к идее о том, что за всеми проступками таится похоть. И это не просто абстрактное утверждение, не просто теоретический постулат – это необходимое условие новой техники вмешательства и нового принципа отправления власти. Начавшись в XVI веке, вокруг процедур исповедального признания состоялось отождествление тела и плоти или, если угодно, инкарнация тела и инкорпорация плоти, вследствие которых на стыке души и тела открылась первозданная игра желания и удовольствия, бытующая в пространстве тела и взращивающая сознание. На конкретном уровне это означает, что мастурбатор стал первой формой признаваемой сексуальности, то сеть сексуальности, подлежащей признанию. Дискурс признания, дискурс стыда, контроля, коррекции сексуальности начинается с проблемы мастурбации. Говоря еще конкретнее, этот мощный технический аппарат покаяния по-настоящему сказался почти исключительно в семинариях и коллежах, то есть там, где единственной формой сексуальности, подлежащей контролю, была, разумеется, мастурбация.

Мы можем констатировать кругообразный процесс, весьма типичный для технологий знания и власти. Более сложные, чем прежде, схемы новой христианизации, начавшейся в XVI веке, породили властные институты и специальности знания, форма которых сложилась в семинариях и коллежах, то есть в институтах, где в самых благоприятных условиях могло проступить уже не половое сношение между индивидами, не законные и незаконные половые сношения, а одинокое желающее тело. Юноша-мастурбатор – вот кто становится пока еще не скандальной, но уже тревожной фигурой, которая через эти распространяющиеся и умножающиеся в числе семинарии и коллежи преследует, и всё более назойливо, дисциплину руководства совестью и признания грехов. Все новые приемы и правила признания, введенные после Тридентского собора, – эта, скажем так, гигантская интериоризация всей жизни индивидов в дискурсе покаяния, – неявно сосредоточены вокруг тела и мастурбации.

Несколько слов в заключение. В эту же эпоху, то есть в XVI–XVII веках, в армии, в коллежах, в мастерских, в школах набирает обороты новая технология выучки тела – выучка полезного тела. Вводятся новые методы надзора, контроля, пространственного распределения, регистрации и т. д. Тело прямо-таки облагается механизмами власти, стремящимися сделать его одновременно покорным и полезным. Возникает новая политическая анатомия тела. Если же теперь мы возьмем не армию, мастерские, начальные школы и другие светские учреждения, а техники покаяния, те самые, что практиковались в семинариях и коллежах, которые следовали их образцу, то обнаружим в них обложение тела уже не как тела полезного, не в соответствии с регистром способностей, а обложение тела на уровне желания и приличия. Бок о бок с политической анатомией тела развивалась моральная физиология плоти 77 .

В следующий раз я расскажу вам о том, как эта моральная физиология плоти, или воплощенного тела, или, наконец, принявшей телесные черты плоти, пришла в соприкосновение с проблемами дисциплины полезного тела в конце XVIII века; как сформировалось явление, которое можно было бы назвать педагогической медициной мастурбации, и как эта педагогическая медицина мастурбации претворила проблему желания в проблему инстинкта, в ту самую проблему, которой принадлежит центральное место в организации аномалии. Ибо именно мастурбация, которая проступила в исповедальном признании XVII века и вскоре переросла в педагогическую и медицинскую проблему, в конечном итоге привела сексуальность на территорию аномалии.

Лекция 26 февраля 1975 года

Новая процедура экзаменовки: дисквалификация тела как плоти и кульпабилизация тела плотью. – Руководство совестью (духовничество), эволюция католического мистицизма и феномен одержимости. – Различие между одержимостью и колдовством. – Луденская одержимость. – конвульсия как пластическое и зримое выражение борьбы, идущей в теле одержимой. – Проблема одержимых с их конвульсиями не вписывается в историю болезней. – Антиконвульсанты: стилистическая модуляция исповеди и руководства совестью; запрос к медицине; обращение к дисциплинарным и педагогическим системам XVII века. – конвульсия как неврологическая модель душевной болезни.

В прошлый раз я попытался показать вам, как в недрах практики покаяния и техники руководства совестью, которая развивалась начиная с XVI века, хотя о ее сложении в это время говорить еще рано, появляются тело-желание и тело-удовольствие. коротко можно сказать следующее: в ответ духовничеству возникает плотский порок, плотский порок как дискурсивная область, как поле вмешательства, как предоставленный этому наставничеству объект познания. От сферы тела, телесной материальности, к

Эта экзаменовка, как я опять-таки попытался вам показать, повинуется двум правилам. Во-первых, она должна быть по возможности равновеликой всей жизни: как экзаменовка, практикуемая в исповедальне, так и экзаменовка, применяемая духовником, подразумевает проведение всей жизни сквозь фильтр дознания, анализа и дискурса. Всё, что сказано, всё, что сделано, должно пройти через эту дискурсивную решетку. Во-вторых, эта экзаменовка вовлечена в отношение к авторитету, во властное отношение, очень строгое и в то же время эксклюзивное. Да, духовнику следует говорить обо всём, принимающему исповедь следует рассказывать всё, но рассказывать всё следует ему одному. Таким образом, экзаменовка, которой характеризуются новые техники духовного руководства, повинуется, с одной стороны, правилу полноты, а с другой – правилу эксклюзивности. В результате произошло следующее. Возникнув как объект безграничного аналитического дискурса и постоянного надзора, плоть оказалась сопряжена с введением процедуры полной экзаменовки и одновременно правила молчания за пределами этой процедуры. Говорить следует обо всём, но только здесь и только данному человеку. Всё рассказывать следует только в исповедальне, во время покаяния или же при встрече со своим духовником. Говорить только в данном месте и только данному человеку – это, конечно, не то фундаментальное и давно известное правило молчания, с которым в отдельных случаях, как корректив, может сочетаться необходимость признания. Теперь эти элементы образовали сложную систему (о которой я рассказывал в прошлый раз), в рамках которой молчание, правило молчания, умолчания, оказалось коррелятивным другому механизму, механизму изречения: ты должен рассказывать всё, но ты должен делать это лишь в определенных условиях, в рамках определенного ритуала и в присутствии некоего, вполне определенного лица. Иными словами, наступающая эпоха характеризуется не тем, что плоть наконец окружается молчанием, а тем, что плоть оказывается коррелятивна системе власти, властному механизму, который подразумевает всеобъемлющую дискурсивность и окружающее ее молчание, поддерживаемое вокруг этого обязательного и перманентного признания. Власть, исполняющаяся в виде духовного наставничества, не предполагает молчание, умолчание, как фундаментальное правило; она предполагает его лишь как непременный катализатор, необходимое условие выполнения всецело позитивного правила изречения. Плоть – это то, что называют, то, о чем рассказывают, то, о чем говорят. В XVII веке (но так будет и в XVIII, и в XIX веках) сексуальность, по сути своей, является не тем, что делают, а тем, в чем признаются: чтобы признаться в ней в надлежащих условиях, как раз и следует молчать о ней во всех остальных случаях.

Таков аппарат признания-молчания, историю которого я попытался в общих чертах обрисовать для вас в прошлый раз. Понятно, что этот аппарат, эта техника духовного руководства, которая и обнаруживает плоть как свой объект или как объект эксклюзивного дискурса, не распространялась на весь христианский мир. Этот изощренный и прихотливый аппарат контроля, равно как и тело желания и удовольствия, которое возникло вместе с ним, затронул всего лишь тонкую прослойку этого мира, подвергшуюся сложным, тщательно разработанным формам новой христианизации, – самые высокие сферы этого мира, семинарии и монастыри. Разумеется, в широкой практике ежегодной исповеди, которую городские и сельские общины проводили и в XVII, и в XVIII веках (исповедь при пасхальном причастии), следов этих сравнительно тонких механизмов почти нет. Однако мне кажется, что они важны по как минимум двум причинам. О первой из этих причин я упомяну вкратце, а на второй, напротив, задержусь.

Итак, во-первых: несомненно, именно из этой техники вырос (со второй половины XVI века, а во Франции главным образом с XVII века) католический мистицизм, в котором так велико значение темы плоти. Посмотрим на всё, что произошло, что было сказано во Франции в период между деятельностью отца Сюрена и мадам Гюйон 1 . Очевидно, что эти темы, эти новые объекты, эта новая форма дискурса, – очевидно, что всё это было связано с новыми техниками духовного наставничества. Но я думаю, что в более широком или, во всяком случае, в более глубоком смысле это тело желания, это тело похоти заявляет о себе и в более широких слоях населения, где, во всяком случае, происходил ряд более глубоких процессов, нежели те, о которых можно судить по довольно замысловатому мистическому дискурсу госпожи Гюйон. Я хотел бы поговорить о том, что можно обозначить как фронт глубинной христианизации.

На своей вершине аппарат руководства совестью порождает те проявления мистицизма, которые я назвал. Но наряду с ними, ниже, он порождает другого рода феномен, который связан с первым, соответствует ему, находит в нем целый комплекс опорных механизмов, однако в конечном счете имеет иное предназначение: этот феномен – одержимость. По-моему, одержимость как очень типичное для процесса сложения нового аппарата церковного контроля и власти явление следует сопоставить с колдовством, от которого она достаточно радикально отличается. Нет сомнения, что колдовство XV и XVI веков и одержимость XVI и XVII веков следуют друг за другом, повинуясь своеобразной исторической преемственности. Есть основания считать, что колдовство, или великие эпидемии колдовства, которые вспыхивали с XV до начала XVII века, и мощные волны одержимости, надвигавшиеся с конца XVI до начала XVIII века, следует на равных поставить в ряд общих следствий форсированной христианизации, о которой я вам говорил. Однако это две совершенно различные серии следствий, за которыми стоят принципиально разные механизмы.

Колдовство (так, во всяком случае, утверждают историки, занимающиеся этой проблемой сегодня) является отражением той борьбы, которую новая волна христианизации, начавшаяся в конце ХV – начале XVI века, предприняла против известного числа религиозных форм, остававшихся если не вообще нетронутыми, то, по крайней мере, вполне жизнеспособными при первых,

Что же касается одержимости, то, хотя она также становится мишенью этой христианизации, которая разгорается с новой силой с конца XV века, ее следует счесть скорее внутренним, нежели внешним явлением. Она – не столько признак включения в христианский мир новых регионов, новых географических или социальных областей, сколько следствие методичного освоения религией тела, а также того всеобъемлющего дискурса и эксклюзивного авторитета, того двойного механизма, о котором я только что вам говорил. Впрочем, это сразу же подтверждается тем обстоятельством, что колдовство разоблачается главным образом извне, его разоблачают авторитетные, именитые граждане. кто такая ведьма? Это женщина с окраины деревни, граничащей с лесом. Это дурная христианка. А кто такая одержимая (одержимая XVI века, а особенно XVII и начала XVIII века)? Это отнюдь не та, кого разоблачил кто-то другой, это та, что признается, исповедуется, причем исповедуется спонтанно. к тому же это не деревенская женщина, а горожанка. Театром одержимости, от Лудена до парижского кладбища Сен-Медар, является город, маленький или большой 2 . Более того, одержимая – это не простая горожанка, а монахиня. Более того, в монастыре она чаще всего не послушница, а старшая монахиня или даже настоятельница. Внутри самого христианского института, внутри тех самых механизмов духовного руководства и нового покаяния, о которых я вам говорил, – вот где возникает этот уже не маргинальный, а, наоборот, вполне центральный персонаж новой технологии католицизма. колдовство появляется на внешних границах христианства. Одержимость появляется в самой его сердцевине и в тот самый момент, когда христианство стремится внедрить свои механизмы власти и контроля, провести свои дискурсивные предписания в самое тело индивидов. когда церковь запускает индивидуализирующие и принудительные механизмы контроля и дискурса, тогда-то и появляется одержимость.

Об этом свидетельствует тот факт, что сцена одержимости с ее ключевыми элементами совершенно не похожа на сцену колдовства, коренным образом отлична от нее. Центральным персонажем в историях одержимости становится исповедник, духовник, пастырь. В громких случаях одержимости в XVII веке мы обнаруживаем следующие имена: Гофриди из Экса 3 , Грандье из Лудена 4 . В деле о кладбище Сен-Медар в начале XVIII века это будет реальный персонаж, пусть и умерший к моменту выяснения одержимости: дьякон Франсуа де Пари 5 . Таким образом, в центре сцены одержимости, в сердцевине механизмов одержимости оказывается священнослужитель, персонаж, наделенный полномочиями священника (полномочиями наставничества, авторитета и дискурсивного принуждения). Если в колдовстве мы имели дело с простой дуальной формулой с дьяволом по одну сторону и ведьмой по другую, то в рамках одержимости возникает трехсторонняя, а к тому же и дополнительно усложненная система отношений. Возникает трехчленная матрица: прежде всего, конечно, дьявол; на противоположном краю – одержимая монахиня; и между ними – страивающий отношение исповедник. Причем исповедник или духовник является заведомо усложненной и раздваивающейся фигурой: либо исповедник, который сначала был хорошим исповедником, хорошим духовником, но в определенный момент стал плохим, перешел на противоположную сторону; либо две группы исповедников или духовников, вступающих в соперничество. Это отчетливо видно, например, в луденском деле, где есть представитель белого духовенства (священник Грандье) и, в противопоставлении ему, другие духовники или исповедники, которые вмешиваются в дело, представляя черное духовенство: таков первый дуализм. Далее, внутри черного духовенства есть еще один конфликт, еще одно раздвоение между теми, кто выступает в качестве патентованных экзорцистов, и теми, кто выполняет роль духовников и в то же время врачевателей. конфликт, соперничество, состязание, конкуренция между капуцинами и иезуитами и т. д. Во всех прочих случаях центральный персонаж духовника, исповедника, также размножается, раздваивается сообразно конфликтам, свойственным церковному институту как таковому 6 . Что же касается одержимой, третьего члена триады, то она тоже раздваивается – в том смысле, что не является, в отличие от ведьмы, пособницей, покорной служанкой дьявола. Ее статус сложнее. Одержимая – разумеется, та, что находится во власти дьявола. Но как только эта власть поселяется, укореняется в теле одержимой, как только эта власть проникает в нее, она встречает сопротивление. Одержимая – это та, что сопротивляется дьяволу, будучи его восприемницей. Таким образом, и она представляет собой дуализм: то, что подчиняется дьяволу и что уже не является ею, а становится просто-напросто дьявольским орудием; и другая инстанция, она сама, сопротивляющаяся одержимая, которая направляет против дьявола собственные силы или ищет поддержки со стороны духовника, исповедника, Церкви. В одержимой скрещиваются злодеяния демона и благодеяния божественного или церковного покровительства, к которому она обращается. Можно сказать, что одержимая фрагментирует и будет бесконечно фрагментировать тело ведьмы, которое доселе (если взять схему колдовства в его простейшей форме) было соматическим единством, проблема деления которого не поднималась. Тело ведьмы просто состояло на службе дьявола или было наделено им рядом способностей. Тело же одержимой – это множественное тело – тело, которое в некотором смысле рассеивается, рассыпается на множество противоборствующих способностей, сил, ощущений, которые обуревают и пронизывают его. Эта беспредельная множественность является, наряду с яростной схваткой добра и зла, одной из общих характеристик феномена одержимости.

Также надо сказать вот что. Тело ведьмы, согласно процедурам заклинания колдовства, применявшимся инквизицией, – это единое тело, состоящее на службе Сатаны или, при необходимости, оккупируемое его неисчислимыми полчищами: асмодеями, вельзевулами, мефистофелями и т. д. Шпренгер насчитывал тысячи и тысячи дьяволов, носившихся по миру (я позабыл их точное число, кажется, триста тысяч, но это не важно) 7 . Теперь же, с телом одержимой, всё меняется: тело одержимой само по себе является средоточием беспредельного множества движений, сотрясений, ощущений, толчков, болей и удовольствий. Поэтому понятно, как и почему с появлением одержимости исчезает один из фундаментальных элементов колдовства, а именно договор. колдовство было, как правило, разновидностью обмена: «Ты отдаешь мне свою душу, – говорил Сатана ведьме, – а я передаю тебе часть моей власти»; или же: «Я

В одержимости же, напротив, договора, который скреплялся бы актом, нет, но есть вторжение, коварное и непреодолимое проникновение дьявола в пределы тела. Связь одержимой с дьяволом – не договорного типа; это связь, основанная на вселении, сожительстве, проникновении. Дюжий черный дьявол, который являлся в спальню колдуньи и хвастливо потрясал перед нею своими гениталиями, уходит, его сменяет совсем другая фигура. Вот, скажем, сцена, с которой начинается спектакль луденских сумасбродств, во всяком случае одна из первых его сцен: «Послушница лежала в постели, в ее комнате горела свеча <…>, и вдруг, ничего не видя [то есть образ исчез, большой черной фигуры больше нет.– М. Ф.], она почувствовала, как кто-то берет ее за руку и вкладывает в ладонь три колючки боярышника. <…> Вскоре по получении упомянутых колючек названная послушница и другие монашки почувствовали странные изменения в своем теле <…>, изменения такого рода, что иной раз они теряли всякое самообладание и их обуревали сильнейшие конвульсии, как будто бы вызванные чем-то необыкновенным»  9 . Форма дьявола исчезла, его наличный и четко очерченный образ стерся. Есть ощущения, есть передача объекта, множественные и странные изменения в теле. Сексуального овладения нет, есть просто коварное проникновение в тело странных ощущений. А вот еще один рассказ, также взятый из протокола луденского дела, каким мы находим его в книге Мишеля де Серто «Одержимые Лудена»: «В тот же день, когда сестра Агнесса, послушница-урсулинка, совершила исповедь, ею овладел дьявол». Овладение произошло следующим образом: «Проводником чар послужил букет мускатных роз, обнаруженный на ступеньках, ведущих в дортуар. Матушка настоятельница подобрала его и понюхала, и ее примеру последовали несколько других монахинь, после чего ими немедля овладел дьявол. Они принялись кричать и звать Грандье, к которому их так влекло, что ни другие сестры, ни кто-либо еще не был способен их удержать [на этом эпизоде я еще остановлюсь.– М. Ф.]. Они хотели разыскать его и для этого взбежали на крышу монастыря, забрались на деревья и уселись в своих монашеских одеяниях на ветвях. Сначала они издавали ужасные крики, а затем их постиг град, мороз и дождь, и пять дней и четыре ночи они оставались там без еды»  10 .

Итак, совершенно другая система одержимости предусматривает совершенно другую дьявольскую инициацию. Это не сексуальный акт, не яркое богопротивное видение, а постепенное проникновение в тело. При отсутствии договорной системы. Вместо системы обмена – бесконечные заместительные игры: на месте тела монахини оказывается тело дьявола. когда монахиня, ища внешней поддержки, открывает рот, чтобы принять облатку, ее внезапно подменяет дьявол или один из дьяволов, Вельзевул, – и выплевывает облатку из ее рта. Таким же образом речь дьявола подменяет собой слова упования и молитвы. когда монахиня решает прочесть «Отче наш», дьявол, оказываясь на ее месте, отвечает своим собственным языком: «Я его проклинаю»  11 . Причем подмены эти – подмены не без борьбы, не без конфликта, не без взаимодействия, не без сопротивления. когда монахиня принимает облатку, которую затем выплюнет, она сжимает рукой горло, чтобы прогнать оттуда дьявола, готового выплюнуть облатку, которую она вот-вот проглотит. А когда экзорцист просит демона назвать свое имя, то есть выдать себя, тот отвечает: «Я забыл свое имя. <…> Я потерял его среди белья»  12 . Вот эта игра замещений, пропаж, состязаний и характеризует сцену одержимости, даже, можно сказать, пластику одержимости, разительно отличающуюся, таким образом, от всевозможных игр иллюзии, связанных с колдовством. А главное – в этом самая суть перемены, – что игра согласия, согласия одержимого субъекта, стала, в сравнении с колдовством, значительно сложнее.

Замешанная в колдовстве воля ведьмы – это, в сущности, воля юридического типа. Ведьма соглашается на предложенный обмен: ты предлагаешь мне удовольствие и силу, а я отдаю тебе тело и душу. Ведьма соглашается на обмен, заключает договор и, по сути своей, является юридическим субъектом. Именно в этом качестве она подлежит наказанию. В случае одержимости (вы, думаю, уже догадываетесь об этом по тем элементам, по тем деталям, которые я привел только что) воля наделена всеми двусмысленностями желания. Воля хочет и не хочет. Так, опять-таки в связи с луденским делом, в рассказе матери Жанны от Ангелов ясно проступает тончайшая игра воли с самою собой: воля стоит на своем и тут же уступает 13 . Экзорцисты внушали матери Жанне, будто демон вселял в нее такие ощущения, которые мешали ей распознать его игру 14 . Однако мать Жанна отлично знает, что экзорцисты, говоря так, говорят неправду, ведь им неведомо, что творится в ее сердце. Она понимает, что всё не так просто и что если демон сумел вселить в нее эти странные ощущения, за которыми он скрывается, то потому, что она позволила ему это сделать. Это вселение было осуществлено с помощью игры маленьких удовольствий, незаметных ощущений, пустяковых согласий, своего рода постоянной и простительной снисходительности, в которой воля и желание оплетают друг друга, вьются вокруг друг друга и вызывают обманчивое впечатление. Обманывают мать Жанну от Ангелов, которая видит одно удовольствие и не видит зла; и обманывают экзорцистов, которые думают, что всё это проделки дьявола. Вот как говорит сама Жанна от Ангелов в своей исповеди: «Дьявол нередко обманывал меня с помощью маленькой приятности, которую я испытывала от вызываемого им в моем теле возбуждения и других необычных вещей»  15 . Или вот еще: «к моему великому стыду, в первые дни после того, как моим наставником и экзорцистом назначили отца Лактанция, я порой не одобряла его привычку действовать с помощью множества мелочей, тогда как она была совершенно верной: это я была дурна»  16 . Так, отец Лактанций предлагает монахиням причаститься через решетку. Мать Жанна чувствует себя оскорбленной и принимается роптать: «Молча я думала, что было бы лучше, если бы он следовал обычаю других священников. когда я неосмотрительно задержалась на этой мысли, мне пришло в голову, что это демон, дабы унизить святого отца, решил проявить непочтительность к

Два рода согласия, но также два рода тела. Околдованное тело характеризовалось, как вы знаете, прежде всего двумя чертами. С одной стороны, тело ведьмы было обложено или в некотором смысле облечено целым рядом привилегий, одни из которых считались реальными, другие – иллюзорными, но это не важно. Тело ведьмы было способно переноситься – или поддавалось перенесению – из одного места в другое; оно было способно появляться и исчезать; оно становилось невидимым, но в некоторых случаях, напротив, неопровержимо присутствовало. короче говоря, оно было наделено своеобразной трансматериальностью. Также оно характеризовалось тем, что всегда несло на себе признаки, пятна, зоны нечувствительности, которые выступали в качестве отметин демона. По ним демон мог узнать своих, но в то же время это было средством, с помощью которого инквизиторы, представители церкви, судьи определяли, что перед ними ведьма. Иначе говоря, с одной стороны, тело ведьмы пользовалось привилегиями, которые позволяли ей прибегать к дьявольской силе и уклоняться от преследования, а с другой – ее тело было помечено, и эти отметины связывали ведьму как с демоном, так и с судьей или священником, которые выслеживали демона. Вооруженная привилегиями, ведьма одновременно была связана отметинами.

Тело одержимой – совершенно иного рода. Оно не облечено привилегиями; оно является местом театрального спектакля. Различные способности и их поединки друг с другом разворачиваются прямо в нем, в этом теле, внутри этого тела. Это не переносимое тело, это тело, пронизанное в глубину. Это тело нагрузок и противонагрузок. Это, по существу, тело-крепость: укрепленная и осаждаемая крепость. Тело-цитадель, тело-битва: битва демона и обороняющейся одержимой; битва между тем, что в самой одержимой сопротивляется, и той ее частью, которая, наоборот, соглашается и сдается; битва между демонами, экзорцистами, духовниками и одержимой, которая то помогает им, то изменяет, будучи то на стороне демона в игре удовольствий, то, в своем сопротивлении, на стороне духовников и экзорцистов. Из всех этих позиций складывается соматический театр одержимости. Например: «Бесспорно замечательным было то, что [дьявол.– М. Ф.], которому приказывали по-латыни позволить [матери Жанне от Ангелов.– М. Ф.] сложить вместе руки, был вынужден повиноваться, и ее руки, неизменно дрожа, соединялись. Приняв святое Таинство, он, тяжело дыша и краснея, как лев, хотел выплюнуть его. Но после приказа не проявлять непочтительность [демон.– М. Ф.] прекратил сопротивление, и святое Таинство опустилось в желудок. Было видно, что он испытывает позывы к тошноте, но после того, как ему запретили это делать, он сдался»  18 . как вы видите, на место, на смену тела ведьмы, которое поддавалось перенесению и становилось невидимым, приходит новое, разорванное тело – тело, охваченное постоянным возбуждением и дрожью, тело, в котором видны различные эпизоды битвы, тело, которое проглатывает и выплевывает, тело, которое принимает и отторгает, – своего рода физиологический и теологический театр, конституируемый телом одержимой: вот что, как мне кажется, вполне отчетливо противопоставляется телу ведьмы. к тому же эта борьба также имеет свой признак, но этот признак – отнюдь не та отметина, которую обнаруживали у ведьмы. Отметина или признак одержимости – это не пятно, которое находили на теле ведьмы. Это нечто совсем другое, это элемент, которому суждено приобрести решающее значение в медицинской и религиозной истории Запада, – это конвульсия.

Что это такое, конвульсия? конвульсия – это пластическое и зримое выражение борьбы, идущей в теле одержимой. С одной стороны – через твердость, выгибы, нечувствительность к ударам – в конвульсии сказывается всесилие демона, его физическая мощь. С другой стороны, в ней есть рывки, сотрясения и т. д. – чисто механическое следствие борьбы, в некотором смысле столкновение противоборствующих сил. И есть целый ряд непроизвольных, однако значимых жестов: одержимая бьется, плюется, подает знаки отрицания, произносит непристойные и нерелигиозные слова, богохульства, но всегда делает это автоматически. Всё это складывается в цепь эпизодов битвы, атаки и контратаки, перевеса противников друг над другом. И наконец, удушье, бессилие, обмороки указывают момент, точку, в которой тело погибает в этом бою от самого избытка действующих сил. Так впервые столь отчетливым образом заявляет о себе исключительная важность конвульсивного элемента. конвульсия – это колоссальное понятие-паук, протягивающее свою паутину как в сторону религии и мистицизма, так и в сторону медицины и психиатрии. Вокруг этой-то конвульсии и развернется борьба между медициной и католицизмом, которая продлится два с половиной века.

Но прежде чем обратиться к этой борьбе, я хотел бы указать вам на то, что плоть, которую вынесла на свет духовная практика XVI–XVII веков, развившись до некоторой степени, становится конвульсивной плотью. Она возникает на территории этой новой практики, каковой было духовничество, как предел, граничная веха нового определения плоти, продиктованного практикой руководства душами после Тридентского собора. конвульсивная плоть – это тело, освоенное правом его экзаменовки, тело, повинующееся обязанности полного признания, и тело, бунтующее против права его экзаменовать, против своей обязанности полного признания. Это тело, которое противопоставляет норме полного изречения молчание или крик. Это тело, которое противопоставляет норме послушания руководству резкие вспышки непроизвольного бунта или мелкие измены скрываемых утех. конвульсивная плоть – это и крайнее следствие, и точка трансформации механизмов нагрузки тела, созданных новой волной христианизации в XVI веке. конвульсивная плоть – это следствие сопротивления этой христианизации на уровне индивидуальных тел.

Вкратце можно сказать следующее: точно так же как колдовство было и следствием, и точкой трансформации, и очагом сопротивления той волне христианизации и тем орудиям, какими были инквизиция и инквизиционные суды, одержимость является следствием и точкой трансформации другой техники христианизации, приметы которой – исповедальня и руководство совестью. Чем колдовство было в суде инквизиции, тем одержимость была в исповедальне. Поэтому проблему одержимых и их конвульсий следует помещать не в историю

Вы скажете мне, что, проводя столь резкое различие между колдовством и одержимостью (как я только что попытался это сделать), я рискую оставить без внимания ряд достаточно очевидных феноменов ради интерпретации лишь двух из них в конце XVI и начале XVII века. Да, колдовство, каким оно развивалось с конца XV века, включало, всегда вблизи своих границ, некоторое число явлений, связанных с одержимостью. И наоборот, в ключевых случаях одержимости, которые имели место главным образом в начале XVII века, участие, присутствие колдуна вполне очевидно, даже бросается в глаза. Примером этого взаимопроникновения может быть луденское дело, начавшееся в 1632 году. Масса элементов колдовства: есть суд инквизиции, есть пытки, есть, в конце концов, приговор к сожжению на костре для того, кто был признан в этом деле колдуном, то есть для Юрбена Грандье. Целый пейзаж колдовства. Но рядом, вперемешку с ним, еще один пейзаж – пейзаж одержимости. Суда инквизиции с пытками и костром уже нет, но есть церковный придел, приемная, исповедальня, монастырская ограда и т. д. В этом деле 1632 года ясно просматривается сдвоенный аппарат одержимости и колдовства.

Но, я думаю, дело вот в чем: до XVI века одержимость была, несомненно, не более чем одним из аспектов колдовства; затем, начиная с XVII века (по всей видимости, с 1630–1640-х годов), возникает, по крайней мере во Франции, тенденция противоположного свойства: колдовство постепенно становится всего лишь одной из сторон одержимости, причем не всегда наличествующей. Если луденское дело произвело такой скандал, если благодаря ему сохранилась дата этой истории и память о ней, то потому, что оно отразило самую систематическую, но в то же время и самую отчаянную, самую обреченную попытку вернуть феномен одержимости, в высшей степени типичный для новых механизмов церковной власти, в рамки старой литургии, предусмотренной для изгнания ведьм. Мне кажется, что луденское дело – типичное, по крайней мере в истоке своем, дело об одержимости. Ведь все персонажи, которые фигурируют в деле 1632 года, – это персонажи внутрицерковные: монахини и монахи, кюре, кармелиты, иезуиты и т. д. Лишь во вторую очередь в нем появились внешние лица: судьи и представители центральной власти. В исходной точке это внутреннее дело Церкви. В нем нет никаких маргинальных персонажей, всякого рода неполноценных христиан, которые обнаруживаются в делах о колдовстве. Сама картина этого дела разворачивается не просто в пределах Церкви, но внутри определенного, конкретного монастыря. Пейзаж луденского дела – это пейзаж дортуаров, молелен, часовен. Что же касается задействованных в нем элементов, то это, как я только что говорил, ощущения: почти как запах розы у кондильяка, проникающий в обоняние монахинь 19 . Это конвульсии, контрактуры. Словом, плотское расстройство.

Однако вот что, как мне кажется, произошло: Церковь, столкнувшись в этом деле (и точно такой же механизм мы, несомненно, обнаружим в случае в Эксе и в других делах) со всеми этими феноменами, которые были связаны общей нитью с новой техникой церковной власти, но вместе с тем знаменовали момент, точку достижения этими техниками своего предела, за которым следовал поворот, – Церковь взялась контролировать эти феномены. Она взялась ликвидировать эти конфликты, порожденные самой техникой, которую она применяла в отправлении своей власти. И тогда, поскольку у Церкви не было средств, чтобы контролировать эти следствия вновь установленного механизма власти, она подвергла оказавшийся перед нею феномен старым методам контроля, характерным для изгнания ведьм, ибо не могла совладать с ним иначе, нежели переведя его в старые термины колдовства. Вот почему за этими случаями одержимости, поразившими урсулинский монастырь в Лудене, надо было любой ценой отыскать колдуна. Поскольку же все персонажи, занятые в этом деле изначально, были персонажами церковными, роль колдуна также мог сыграть лишь человек, имеющий отношение к Церкви. Таким образом, Церковь была вынуждена отречься от одного из своих членов и представить в качестве колдуна священника. Роль колдуна выпало сыграть луденскому кюре Юрбену Грандье; его насильственно назначили на эту роль в деле, которое было типичным делом об одержимости. И после этого сразу же возобновили, вновь пустили в ход процедуры, характерные для процессов над ведьмами, для процессов инквизиции, к тому времени начавшие было исчезать. Их вновь мобилизовали и применили, но для того, чтобы поставить под контроль и усмирить феномены совершенно другой, нежели ранее, природы. В луденском деле Церковь попыталась соотнести все плотские расстройства, связанные с одержимостью, с традиционной, юридически разработанной формой дьявольского договора о колдовстве. В результате чего Грандье оказался священнослужителем-колдуном и как таковой был принесен в жертву.

Но, разумеется, такого рода операция была чрезвычайно трудоемкой. С одной стороны, из-за этого самопожертвования, которое Церковь оказалась вынуждена совершить и которое она, конечно же, оказалась бы вынуждена совершить еще и еще раз, во всех делах этого типа, когда ей пришлось бы применять старые процедуры изгнания ведьм. И, с другой стороны, эта операция была трудоемкой в силу необходимости реактивации глубоко устаревших рядом с новыми принципами церковной власти методов вмешательства. как возможна слаженная работа суда, подобного суду инквизиции, в эпоху духовного руководства? Наконец, эта операция была трудоемкой еще и потому, что непременным ее условием было обращение к судебной системе, с которой всё труднее уживалась светская власть административной монархии. В Лудене Церковь сталкивается с крайними следствиями своих же новых властных механизмов, с крайними следствиями новой, индивидуализирующей технологии своей власти; и, предпринимая регрессивную, архаизирующую попытку прибегнуть к инквизиционным средствам контроля, терпит поражение. Мне кажется, что в луденском деле впервые обретает совершенно ясную формулировку то, что с середины XVII века станет одной из главных проблем католической церкви. Эту проблему можно охарактеризовать так: как можно сохранить и развить технологии руководства душами и телами, которые ввел в обиход Тридентский собор? как упрочить этот дискурсивный учет и этот контроль плоти, избежав следствий, выступающих ему в противовес, избежав этих эффектов сопротивления, ярчайшими, крайними и театральными формами которых являются конвульсии одержимых? Иначе говоря, как можно

Чтобы разрешить эту задачу, Церковь разработала ряд механизмов, которые я бы назвал антиконвульсантами. Предлагаю разделить эти антиконвульсанты на три типа. Первый метод – это внутренний модератор. Внутри исповедальных практик, внутри практик руководства совестью вводится дополнительное правило – правило сдержанности. Иными словами, в рамках руководства совестью при покаянии по-прежнему надо рассказывать всё, по-прежнему надо во всём признаваться, но с новым условием: нельзя говорить, признаваться как угодно. Таким образом, внутри общего правила полного признания вводится правило стиля, риторические нормы. Вот что я имею в виду. В руководстве по исповеди, относящемся к первой половине XVII века, составленном Тамбурини и носящем заглавие «Methodus expeditae confessionis» (то есть, если я не ошибаюсь, методика быстрой, срочной исповеди), мы находим детальное описание того, что могло быть, должно было быть добротной исповедью по шестой заповеди (то есть по поводу греха сладострастия) непосредственно перед введением этого стилистического модератора 20 . Вот несколько примеров того, о чем следовало говорить или о чем исповедник должен был спрашивать во время такого рода покаяния. По поводу греха «моллитий», то есть искусственного семяизвержения без соития 21 , кающийся – в том случае, если он совершил этот грех, – должен был рассказать, о чем именно он думал, когда производил это семяизвержение. Ибо в зависимости от того, о чем именно он думал, его грех менялся. Думать о кровосмешении было, разумеется, более тяжким грехом, нежели думать о простейшем блуде, даже если в обоих случаях результатом было искусственное семяизвержение без соития 22 . Нужно было спросить или, во всяком случае, узнать из уст кающегося, пользовался ли он при этом неким орудием 23 , пользовался ли он рукой другого человека 24 или частью тела другого человека. Затем он должен был рассказать, какой именно частью тела другого человека он пользовался 25 . Он должен был рассказать о том, пользовался ли он этой частью тела только из утилитарных соображений или же был привлечен к ней неким affectum particularis, особого рода желанием 26 . Если дело касалось греха содомии, также следовало задать ряд вопросов, с тем чтобы выяснить некоторые подробности 27 . Если речь шла о получении удовольствия двумя мужчинами, следовало спросить о том, объединяли ли они свои тела и двигались ли, как это должно иметь место при совершенной содомии 28 . В случае двух женщин, напротив, если поллюция была вызвана простой потребностью в разрядке либидо (explenda libido – говорится в тексте), то это не очень тяжкий грех, обыкновенные «моллитии»  29 . Если же эта поллюция была продиктована влечением к своему (неподобающему) полу, то налицо несовершенная содомия 30 . Что же касается содомии между мужчиной и женщиной, то, если она была вызвана влечением к женскому полу вообще, это не более чем copulatio fornicaria 31 [20]. Но если содомия мужчины по отношению к женщине была обусловлена особым пристрастием к задним частям ее тела, это несовершенная содомия, ибо желаемая часть тела не является естественной; разумеется, этот грех входит в категорию содомских, но так как пол не является неподобающим – ведь речь идет о женщине и мужчине, – так как пол подобающий, совершенной содомии тут нет, есть лишь несовершенная 32 .

Вот какая информация должна была быть собрана, согласно уставу, в течение исповеди (причем в течение срочной исповеди, expedita confessio). Чтобы воспрепятствовать провокационным следствиям правила исчерпывающего рассказа, вводится ряд смягчающих принципов. Одни из них основаны на материальной обстановке исповеди: необходимость затемнения; введение решетки в тесном помещении исповедальни; правило, согласно которому исповедник не должен смотреть в глаза кающемуся, если последний – женщина или молодой человек (формулировка этого правила принадлежит Анджиоло де кивассо) 33 . Другие правила оговаривают характер дискурса; одно из таковых выражается в совете исповеднику: «Требуйте подробного описания грехов только на первой исповеди, затем же, при следующих беседах, ссылайтесь (уже не описывая и не вдаваясь в детали) на те грехи, которые были названы при первой исповеди. Совершали ли вы то, о чем сообщили во время вашей первой исповеди, или же вы совершали что-то такое, чего ко времени первой исповеди не делали?»  34 Таким образом, действительного, прямого употребления дискурса признания можно избежать. Но вот что здесь особенно серьезно и особенно важно: целый риторический корпус, разработанный иезуитами и представляющий собой метод вкрадчивости.

Вкрадчивость является частью пресловутого лаксизма, терпимости, в которой упрекали иезуитов и которая, не будем забывать, всегда была двойственной: с одной стороны, разумеется, была терпимость на уровне покаяния, то есть легкое возмещение за грехи, если есть хотя бы какие-то обстоятельства, позволяющие смягчить вину; но, с другой стороны, существовала и терпимость на уровне речи. Терпимость иезуитов позволяла кающемуся не говорить всё или, во всяком случае, не вдаваться в подробности, ибо принцип терпимости гласит: лучше будет, если исповедник отпустит смертный грех, который он считает простительным, чем если самой своей исповедью он заронит в дух, в тело, в плоть своего прихожанина новые искушения. Именно в этом смысле Римский собор 1725 года 35 прямо рекомендовал исповедникам быть осторожными в беседе с кающимися, особенно когда кающиеся – молодые люди или тем более дети. В результате чего сложилась парадоксальная ситуация, когда в этой структуре признания, которую мы разбираем вот уже третью лекцию, стали действовать два правила: правило полной и эксклюзивной дискурсивности, а также новое правило сдерживаемой речи. Нужно говорить всё и нужно говорить об этом как можно меньше; другими словами, «говорить об этом как можно меньше» является тактическим принципом в рамках общей стратегии, согласно которой нужно говорить всё. Придерживаясь всего этого, Альфонсо де Лигуори в конце ХVIII – начале XIX века предлагает свод правил, описывающих новую исповедь и формы признания в рамках нового – действующего по

Отсюда понятно, почему изучение конвульсии как крайнего проявления деятельности нервной системы становится первой значительной формой невропатологии. На мой взгляд, историческое значение конвульсии в медицине душевных болезней не следует недооценивать, так как психиатрия – вспомните то, о чем я говорил вам на предыдущих лекциях, – к 1850 году окончательно распрощалась с алиенизмом. Бросив изучать заблуждение, бред, иллюзию, она стала наукой о всевозможных нарушениях инстинкта. Психиатрия определила в качестве своей области инстинкт, его расстройства, весь запутанный клубок произвольного и непроизвольного. И конвульсия (то есть пароксизмальное возмущение нервной системы, которое было для медицины XVIII века средством перекодировки старой конвульсии и всей унаследованной у христианства области похоти) оказалась не чем иным, как непроизвольным высвобождением автоматизмов. как следствие, она вполне естественно предоставила неврологическую модель душевной болезни. Психиатрия, как я попытался показать вам, перешла от изучения душевной болезни как бреда к изучению аномалии как расстройства инстинкта. В это же время или даже раньше, уже в XVIII веке, началась прокладка другого пути, пути совершенно другого происхождения, ибо речь шла о пресловутой христианской плоти. Эта похотливая плоть, перекодированная благодаря конвульсии в понятие нервной системы, и предоставила необходимую модель, когда понадобилось осмыслить расстройство инстинкта и приступить к его изучению. Такой моделью стала конвульсия, конвульсия как бурное автоматическое высвобождение фундаментальных, инстинктивных механизмов человеческого организма; более того, конвульсия стала прототипом безумия. Думаю, вы понимаете, как в недрах психиатрии XIX века смог вырасти этот разнородный и противоречивый, с нашей точки зрения, монумент – знаменитая истероэпилепсия. В середине XIX века эта истероэпилепсия (понятие царило с 1850-х годов и до тех пор, пока его не развенчал Шарко, то есть приблизительно до 1875–1880 годов) стала орудием анализа под рубрикой нервной конвульсии нарушения инстинкта в том виде, в каком это нарушение выделилось из области изучения душевных болезней, прежде всего случаев монструозности 43 . Так произошло слияние двух долгих историй христианского признания и монструозного преступления (о котором я также вам рассказывал): они соединились в рамках психиатрического анализа и этого столь характерного для тогдашней психиатрии понятия, каким является истероэпилепсия.

Итак, шло всё более глубокое, всё более отчетливое укоренение конвульсии в медицинском дискурсе и медицинской практике. Изгнанная из области духовного руководства и унаследованная медициной, конвульсия впоследствии послужила аналитической моделью применительно к феноменам безумия. Но в то время как конвульсия всё глубже укоренялась в медицине, католическая церковь, со своей стороны, всё настойчивее стремилась избавиться от нее как от препятствия, оградить от конвульсивной опасности плоть, которую она контролировала, притом что конвульсия и для медицины стала орудием в борьбе против Церкви. Ведь всякий раз, когда медики анализировали конвульсию, их целью было еще и показать, что феномены колдовства и феномены одержимости были на самом деле всецело патологическими феноменами. Таким образом, чем более полновластно медицина распоряжалась конвульсией, чем чаще медицина приводила конвульсию в качестве опровержения целого ряда христианских верований и обрядов, тем яростнее и тем радикальнее Церковь старалась от этих пресловутых конвульсий отделаться. В результате, когда в XIX веке разразилась новая волна христианизации, конвульсия стала неуклонно обесцениваться как предмет христианского, католического, да, впрочем, и протестантского почитания. Она стала неуклонно обесцениваться, и на смену ей пришло нечто другое, а именно явление. Церковь развенчивает конвульсию – или поддается ее развенчанию медициной. Она больше слышать не хочет обо всём, что напоминало бы об этом коварном проникновении тела наставника в плоть монахини. Но взамен она превозносит явление – и, разумеется, уже не явление дьявола, не то странное ощущение, которое испытывали монахини в XVII веке. Это явление Богоматери, явление на одновременно близком и далеком расстоянии, так что до него в некотором смысле можно дотронуться, но в то же время недоступное. Хотя, так или иначе, явления XIX века (типичные примеры – случаи в Салетте и Лурде) абсолютно исключают телесный контакт. Правило неприкосновенности, неслиянности духовного тела Богоматери и материального тела озаренного – это одно из фундаментальных правил системы явления, сложившейся в XIX веке. Итак, это явление Богоматери на расстоянии, без контакта; явление, субъекты которого – уже не монахини за монастырской оградой и на церковном попечении, которые поставили в тупик руководство совестью. Теперь субъектом становится ребенок, невинный ребенок, которого едва коснулась рискованная практика духовничества. Этим-то ангельским очам ребенка, перед его взглядом, перед его лицом является лик той, что плачет в Салетте, или шепот той, что исцеляет в Лурде. Лурд отвечает Лудену или, во всяком случае, отмечает еще одну ключевую веху в этой длинной истории плоти.

Обобщая, надо сказать следующее. В 1870–1890-е годы складывается перекличка Лурда и Салетта, с одной стороны, и Сальпетриера[21], с другой стороны, на фоне Лудена как исторического узла этого процесса: образуется треугольник. С одной стороны, Лурд, откуда говорится: «Возможно, луденская чертовщина и в самом деле была истерией наподобие той, что теперь происходит в Сальпетриере. Так оставим ее Сальпетриеру. Нас это никоим образом не касается, ибо мы теперь заняты явлениями и маленькими детьми». На что Сальпетриер отвечает: «Мы можем сами сделать всё то, что делалось в Лудене и Лурде. Мы вызываем конвульсии и можем вызвать явления». Лурд возражает: «Лечите по-своему, но есть исцеления, на которые вы не способны, и вот ими займемся мы». Таким образом, и опять-таки на старинном фоне истории конвульсий, складывается это переплетение и это соперничество церковной и медицинской властей. Между Луденом и Лурдом, Салеттом, Лизьё 44 произошел грандиозный сдвиг, перераспределение медицинских и религиозных ставок на тело, своеобразная передислокация плоти с соответствующим передвижением конвульсий и явлений. И мне кажется, что все эти феномены, очень важные для возникновения сексуальности на территории медицины, могут быть поняты не в терминах

И наконец, надо сказать о третьем антиконвульсанте. Первым, напомню, был переход от правила всеохватного дискурса к стилистике дискурса сдерживаемого; вторым была передача конвульсии как таковой на попечение медицинской власти. Третий же антиконвульсант, о котором я буду говорить в следующий раз, это опора, которую церковная власть нашла со стороны дисциплинарно-педагогических систем. Чтобы поставить под контроль, чтобы пресечь, чтобы окончательно искоренить все эти феномены одержимости, о которые споткнулась новая механика церковной власти, была предпринята попытка привить руководство совести и исповедь, все эти новые формы религиозного опыта, в среде дисциплинарных механизмов, которые в эту же эпоху были введены в казармах, школах, больницах и т. д. В виде иллюстрации этой прививки или, если хотите, внедрения духовных техник, отлаженных католицизмом после Тридентского собора, в те новые дисциплинарные аппараты, которые приобретают контуры и организуются в XVIII веке, я приведу только один пример, на котором подробно остановлюсь в следующий раз. Это пример Олье, основателя семинарии при церкви Сен-Сюльпис, решившего построить для нее здание, которое отвечало бы поставленной задаче. Семинария Сен-Сюльпис, задуманная Олье, должна была воплотить – и воплотить во всех деталях – те самые техники духовного контроля, самоанализа и исповеди, что были характерны для тридентской религиозности. Потребовалось соответствующее здание. Олье не знал, как построить такую семинарию. Тогда он отправился в Нотр-Дам и попросил у Богоматери совета на сей счет. И действительно, Богоматерь явилась ему и вручила план, который стал планом семинарии Сен-Сюльпис. Вот что сразу поразило Олье: вместо дортуаров там были отдельные комнаты. Именно это, а не расположение капеллы, не размеры молельни и т. п. было главной особенностью преподнесенного Богоматерью плана сооружения семинарии. Ибо Богоматерь не ошибалась. Она хорошо понимала, что опасности, достигшие крайней степени, границы, предела в рамках этих техник духовного руководства, коренятся именно в ночи и в постели. Иначе говоря, именно постель, ночь, тела, созерцаемые в подробностях и в самом раскрытии их возможных сексуальных проявлений, – именно это является узловым принципом всех опасностей, в которые за последние годы начали попадать духовники, недостаточно искушенные в том, чем в действительности является плоть. Необходимо было выяснить процесс конституции этой плоти – богатой, сложной, преисполненной ощущений, но и обуреваемой конвульсиями, с которыми духовники имели дело; необходимо было подобраться к истоку плоти, понять, каковы механизмы ее функционирования. Поэтому, оградив тела, поместив их в детально обозреваемое пространство, дисциплинарные аппараты (коллежи, семинарии и т. п.) позволили заменить всю эту сложную и несколько ирреальную теологию плоти дотошным наблюдением за сексуальностью в ее последовательном и реальном раскрытии. Так в центре внимания оказались тело, ночь, уход за собой, ночная одежда, постель, ибо не где-нибудь, а именно в простынях следует искать механизмы возникновения всех тех расстройств плоти, которые тридентское пастырство выявило, вознамерилось контролировать, чтобы в итоге самому попасть в их западню 45 .

Так в самом сердце, в самом средоточии, в самом очаге всех этих плотских расстройств, сопряженных с новыми формами духовного руководства, в конечном счете обнаружилось тело – поднадзорное тело юноши, тело мастурбатора. Об этом-то мы и поговорим в следующий раз.

Лекция 5 марта 1975 года

Проблема мастурбации между христианским дискурсом плоти и сексуальной психопатологией. – Три формы соматизации мастурбации. – Облечение детства патологической ответственностью. – Препубертатная мастурбация и совращение взрослым: порок приходит извне. – Новая организация семейного пространства и контроля: устранение посредников и прямое приложение тел родителей к телу детей. – культурная инволюция семьи. – Медикализация новой семьи и признание ребенка врачу как наследие христианских исповедальных техник. – Медицинское преследование детства путем нападок на мастурбацию. – Формирование клеточной семьи, ответственной за тело и жизнь ребенка. – Естественное воспитание и государственное воспитание.

В прошлой лекции я попытался показать вам, что возникновение тела желания и удовольствия было, судя по всему, коррелятивным новой волне христианизации, имевшей место в XVII–XVIII веках. Во всяком случае, именно это тело, как мне кажется, вольготно, непринужденно открывается взгляду во всевозможных техниках руководства душами, духовничества и развернутой исповеди – словом, всего того, что можно было бы назвать аналитическим покаянием. Также я попытался показать вам, как это тело желания и удовольствия само взяло в оборот эти властные механизмы, как посредством целой игры сопротивления, потворства и перехвата власти оно само пустило в ход эти механизмы, которые должны были его оградить, как оно оккупировало их и в некотором смысле повернуло их действие вспять. Этому способствовал обостренный, форсированный феномен конвульсии. И наконец, я хотел показать вам, как внутри христианской технологии руководства индивидами были предприняты попытки поставить под контроль эффекты этой конвульсивной плоти, этого тела, проникнутого движением, возбуждением и удовольствием, при помощи различных средств в таких воспитательных учреждениях, как семинарии, пансионы, школы, коллежи и т. п.

Теперь же я намерен попытаться охарактеризовать эволюцию этого контроля над сексуальностью в христианских, прежде всего католических, учебных заведениях школьного уровня в XVII и XVIII [rectius: XVIII и XIX] веках. С одной стороны, в это время всё отчетливее проступает тенденция к ограничению той нескромной словоохотливости, той дискурсивной пристрастности к телу желания, которая отличала техники руководства душами в XVII веке. Делаются попытки в некотором смысле успокоить словесные бури, разгоравшиеся вокруг самого анализа желания и удовольствия, анализа тела. Теперь исповедники стараются сглаживать, вуалировать, метафоризировать эти темы, разрабатывают целую стилистику сдержанности в исповеди и духовничестве: об этом пишет Альфонсо де Лигуори 1 . Но в то же время, сглаживая, вуалируя, метафоризируя, вводя правило если не молчания, то, во всяком случае, discretio maxima[22], сооружают целые здания, определяют расположение мест и предметов, ищут новые принципы устройства дортуаров, институционализации надзорных инстанций, планирования классных комнат и расположения в них стульев и столов; организуемое столь тщательно (ищут нужную форму, устройство уборных, высоту дверей, избегают темных углов) пространство видимости в школьных учреждениях сменяет собою и заставляет умолкнуть нескромный разговор о плоти, который подразумевало духовничество. Иначе говоря, материальные диспозитивы призваны сделать просто бесполезными все эти взволнованные разглагольствования, которые в XVI–XVII веках ввела в обиход христианская техника, чьи контуры очертил Тридентский собор. Чем теснее будет ограждение тел, тем более деликатным и, как следствие, немногословным сможет быть руководство душами. В коллежах, семинариях, школах как можно меньше теперь говорят о теле-удовольствии, однако всё в распорядке мест и предметов отображает его опасности. О нем почти не говорят, но всё о нем свидетельствует.

И вот среди этого поддерживаемого безмолвия, внутри

Итак, в середине XVIII века стремительно распространяются тексты, книги, иллюстрированные проспекты и брошюры, по поводу которых уместны два замечания. Во-первых, в этом дискурсе о мастурбации есть нечто глубоко отличное от того, что можно было бы назвать христианским дискурсом плоти (краткую генеалогию которого я попытался очертить вам в предыдущих лекциях); в то же время он значительно отличается и от того, что веком позднее будет названо psychopathia sexualis, сексуальной психопатологией, первым характерным текстом которой станет книга Генриха Каана, вышедшая в 1840 [rectius: 1844] году 7 . Таким образом, дискурс о мастурбации появляется, причем появляется весьма специфическим образом, на полпути между христианским дискурсом плоти и сексуальной патологией. Это вовсе не тот дискурс плоти, о котором я говорил вам в прошлый раз, и вот по какой причине (она бросается в глаза): дело в том, что в дискурсе о мастурбации никогда не используются такие слова, такие термины, как желание или удовольствие. В течение нескольких месяцев я с немалым интересом, хотя и быстро утомляясь, просматривал эту литературу и во всём ее корпусе обнаружил лишь единственное упоминание одного из этих терминов. Вопрос: «Почему юноши мастурбируют?» И одному медику в 1830–1840-х годах вдруг приходит в голову: «Должно быть, потому, что это доставляет им удовольствие!»  8 Таков единственный случай. В этом дискурсе, в отличие от предшествующей христианской литературы, начисто отсутствуют желание и удовольствие.

Во-вторых, что также любопытно, дискурс о мастурбации еще далек от сексуальной психологии или психопатологии в том виде, какой она приобретет у Каана, крафт-Эбинга 9 или Хэвлока Эллиса 10 , ибо в нем почти нет сексуальности. С нею, конечно, считаются. Ссылаются на общую теорию сексуальности, какою, разумеется, она могла быть в это время в общем климате философии природы. Однако интересно заметить, что в этих текстах о мастурбации почти никогда не затрагивается взрослая сексуальность. Более того, о сексуальности ребенка в них тоже не говорят. В них говорят именно о мастурбации, о мастурбации как таковой, почти вне всякой связи как с нормальными проявлениями сексуальности, так и с ненормальными. Лишь в двух местах я обнаружил очень робкие догадки о том, что ярко выраженная детская мастурбация может впоследствии стать источником некоторых форм гомосексуального желания 11 . Причем прямым следствием мастурбации в обоих этих случаях является не столько гомосексуальность, сколько импотенция. Таким образом, в центре внимания этой литературы находится мастурбация как таковая, мастурбация в отдельности, а возможно, и в полном отрыве от своего сексуального контекста – мастурбация в своей специфичности. к тому же встречаются тексты, в которых говорится, что между мастурбацией и нормальной, реляционной, сексуальностью существует глубокое отличие в природе и что вовсе не одни и те же механизмы заставляют мастурбировать и желать кого-то другого 12 . Таким образом, вот первое замечание: мы имеем дело если не с промежуточной областью, то как минимум с областью, совершенно отличной как от дискурса плоти, так и от сексуальной психопатологии.

Второе замечание, на котором я хотел бы заострить ваше внимание, состоит в том, что дискурс о мастурбации приобретает форму не столько научного анализа (хотя в нем есть явственная отсылка к научному дискурсу – и к этому я еще вернусь), сколько настоящей кампании: звучат призывы, даются советы и наказы. Пишутся специальные руководства, в том числе предназначенные для родителей. Например, приблизительно в 1860 году мы находим справочники для отцов по поводу того, как им бороться с мастурбацией у детей 13 . И наоборот, есть трактаты для детей, для самих подростков. Самый знаменитый из них – это пресловутая «книга без названия», у которой, конечно, нет заглавия, но зато есть иллюстрации, то есть на одной стороне идут страницы, где разбираются все катастрофические последствия мастурбации, а рядом прилагаются изображения постепенно гниющего, проваливающегося, похожего на оскал скелета, прозрачного лица юного мастурбатора, который себя истощил 14 . кампания эта подразумевает и создание институтов, которые должны лечить мастурбаторов или заботиться о них, выпуск брошюр о медикаментах, публичные выступления врачей, которые обещают семьям исцелить детей от этого порока. Так, от имени одного из таких институтов, больницы, открытой в Германии Зальцманом, утверждалось, что она – единственная во всей Европе, где дети никогда не мастурбируют 15 . Мы находим рецепты, сведения о медикаментах, о приспособлениях и бандажах, к которым я еще вернусь. Теперь же, чтобы завершить этот краткий обзор самого характера кампании, крестового похода, который был присущ литературе, направленной против мастурбации, приведу вам один факт. кажется, во времена Империи (во всяком случае, в последние годы ХVIII – начале XIX века) во Франции был организован музей восковых фигур, куда родителей приглашали прийти вместе с детьми, если у последних были отмечены признаки мастурбации. Музей этот как раз и представлял в виде статуй всевозможные болезни, которые могли поразить того, кто мастурбирует. Служивший для своего предмета одновременно музеем Гревена и Дюпюитрена[23], он исчез с карты Парижа в 1820-х годах, но в 1825 году есть упоминание о его работе в Марселе (причем парижские медики сожалели о том, что в их распоряжении больше нет этого маленького театра)

И вот в чем проблема. Почему в середине XVIII века столь внезапно, с таким размахом и шумом начался этот крестовый поход? Этот феномен известен, я не придумал его (или, во всяком случае, придумал не целиком!). Он стал предметом ряда комментариев, и сравнительно недавняя книга Ван Усселя под названием «История сексуальных репрессий» уделяет значительное и, на мой взгляд, вполне заслуженное внимание этому феномену возникновения мастурбации как проблемы в середине XVIII века. Объяснительная схема Ван Усселя такова. Она в общем и целом заимствована у Маркузе – поспешно заимствована у Маркузе – и заключается в следующем 17 : по мере развития капиталистического общества тело, которое прежде – по Ван Усселю – было «органом удовольствия», становится и должно стать «орудием эффективности», эффективности, сообразной требованиям производства. Этим вызывается раскол, цезура в теле, которое подавляется как орган удовольствия и, наоборот, кодируется, дрессируется как орудие производства, орудие эффективности. Такого рода анализ нельзя назвать неверным, он не может быть неверным в силу своей широты; однако я не думаю, что он позволяет продвинуться в объяснении частных феноменов этой кампании, этого крестового похода. Меня, говоря шире, несколько смущает в подобного рода исследованиях использование понятийных серий, являющихся одновременно психологическими и негативными: например, постановка в центр анализа таких понятий, как «репрессия», «подавление» или «вытеснение»; или употребление таких понятий, как «орган удовольствия», «орудие эффективности». Всё это мне кажется одновременно психологическим и негативным: с одной стороны, это ряд понятий, которые, возможно, могут пригодиться в рамках психологического или психоаналитического исследования, но, по-моему, не могут отразить механику исторического процесса; с другой стороны, это негативные понятия – в том смысле, что они упускают из виду тот факт, что такая кампания, как крестовый поход против мастурбации, вызвала ряд позитивных и созидательных следствий в рамках истории общества.

И есть еще два момента, которые смущают меня в этой истории. Если кампания против мастурбации в XVIII веке действительно вписывается в процесс вытеснения тела-удовольствия и возвеличивания эффективного тела или продуктивного тела, то вместе с тем имеются две проблемы, остающиеся за рамками этой схемы. Первая из них такова: почему дело касалось именно мастурбации, а не сексуальной активности в целом? Если действительно хотели подавить или вытеснить тело-удовольствие, то почему подняли такой шум вокруг одной мастурбации, почему уделили такое внимание именно ей, не поставив вопрос сексуальности в общем виде? Между тем дело в том, что сексуальность в общем виде попала в медицинское и дисциплинарное поле зрения лишь начиная с 1850-х годов. А вот вторая проблема: не менее странно, что этот крестовый поход против мастурбации был направлен прежде всего на детей или, во всяком случае, подростков, а не на работающих людей. Мало того, это был крестовый поход главным образом против детей и подростков из буржуазной среды. Не где-нибудь, но именно в этой среде, в учебных заведениях для детей из этой среды, и не как-нибудь, но именно в виде инструкций для буржуазных семей борьба с мастурбацией и вышла на авансцену. Таким образом, если бы мы и впрямь имели дело с обыкновенным подавлением тела-удовольствия и возвеличиванием продуктивного тела, то должно было бы иметь место подавление всей сексуальности в целом, и в частности сексуальности трудящегося или, если угодно, взрослого трудящегося населения. Но имело место другое; под вопросом оказалась не сексуальность, а мастурбация, причем мастурбация у детей и подростков из буржуазных семей. Мне кажется, что именно этот феномен заслуживает объяснения, и объяснения при помощи немного более подробного анализа, нежели анализ Ван Усселя.

Чтобы попытаться выяснить это (я ни в коем случае не обещаю предоставить решение и даже должен сказать, что набросок решения, который я смогу дать, будет, по всей вероятности, очень несовершенен; но всё же попытаемся продвинуться вглубь) – чтобы выяснить это, нужно рассмотреть не столько темы этой кампании, сколько ее тактику, то есть рассмотреть различные темы этой кампании – этого крестового похода – как проявления ее тактики. Первым бросается в глаза, разумеется, то, что можно было бы назвать (но только в первом приближении, с расчетом на более точный анализ) кульпабилизацией детей. Напротив, не сразу и с удивлением замечаешь другое – то, что доля морализаторства в этом антимастурбационном дискурсе минимальна. Например, очень мало внимания уделяется различным формам сексуальных или другого рода извращений, которым могла бы способствовать мастурбация. Мы не видим древа аморальности, растущего из семени мастурбации. когда детям запрещают мастурбировать, им грозят не растраченной в грехах и разврате, а загубленной болезнями взрослой жизнью. Таким образом, речь идет не столько о морализации, сколько о соматизации, патологизации. И эта соматизация осуществляется в трех различных формах.

Во-первых, мы встречаемся с тем, что можно было бы назвать фикцией тотальной болезни. В текстах, связанных с этим крестовым походом, мы регулярно обнаруживаем красочные описания своеобразной полиморфной болезни, абсолютной болезни без выздоровления, которая соединяет в себе все симптомы всевозможных болезней или, во всяком случае, огромное количество этих симптомов. В истощенном, разрушенном теле юного мастурбатора собираются вместе все болезненные признаки. Вот пример (причем я взял его отнюдь не из сомнительных, маргинальных текстов кампании, а из научного сочинения): это статья Серрюрье из «Словаря медицинских наук», катехизиса серьезной медицины начала XIX века. Итак: «Этот молодой человек пребывал в состоянии полного маразма, его глаза смотрели безнадежно потухшим взглядом. Он удовлетворял себя всюду, где бы ни находился по требованию природы. Его тело источало невыносимо тошнотворный запах. Его кожа имела землистый оттенок, его язык дрожал, глаза глубоко впали в глазницы, все зубы шатались, а десны были покрыты язвами, которые предвещали цинготное перерождение. Смерть стала бы для него не более чем счастливым окончанием долгих страданий»  18 . Теперь вы представляете себе портрет юного мастурбатора с его фундаментальными характеристиками: истощение, крайняя худоба, инертное, полупрозрачное и размягченное тело, постоянные выделения, сочащийся изнутри гной, зловонная аура вокруг тела больного, как следствие – невозможность приблизиться к нему, многоликость симптомов. Всё его тело чем-то покрыто, чем-то поражено; на нем нет живого места. И наконец, в нем уже присутствует смерть, ибо в обнажившихся зубах и провалившихся глазницах угадывается скелет. Мы в пределах, я бы сказал, научной фантастики, но, дабы не смешивать жанры, скажем: в пределах научного воображения, создаваемого и передаваемого на периферии медицинского дискурса. Я говорю «на периферии», хотя только что цитировал «Словарь медицинских наук», во всём совпадающий с множеством мелких сочинений, публиковавшихся от имени врачей, а иногда и самими

[Вторая форма соматизации]: интересно, что эта кампания, приобретшая форму научной фантазии на тему тотальной болезни, заявляет о себе также (она сама или, во всяком случае, ее эффекты, отголоски, ряд ее элементов) в более упорядоченной медицинской литературе, более внимательной к нормам научности медицинского дискурса своей эпохи. Заглянув не в те книги, которые прямо посвящены мастурбации, а просто в книги, написанные о различных болезнях самыми именитыми врачами этого времени, вы обнаружите в них мастурбацию уже не как источник этой сказочной тотальной болезни, а как вероятную причину любой реальной болезни. Мастурбация фигурирует в этиологической картине самых разных недугов. Она является причиной менингита, пишет Серр в своей «Сравнительной анатомии мозга»  19 . Она является причиной энцефалита и воспаления мозговых оболочек, пишет Пайен в своем «Исследовании энцефалита»  20 . Она является причиной миелита и различных поражений спинного мозга, пишет Дюпюитрен в статье из «Французского ланцета» за 1833 год 21 . Она является причиной болезни костей и вырождения костных тканей, утверждает Буайе в «Лекциях о болезнях костей» за 1803 год 22 . Она является причиной глазных болезней, и в частности полной слепоты, заявляют Сансон в статье «Слепота» из «Словаря медицинских наук» [rectius: из «Словаря практической медицины и хирургии»] 23 и Скарпа в своем «Трактате о глазных болезнях»  24 . Бло в статье из «Медицинского обозрения» за 1833 год объясняет, что мастурбация часто, а может быть и постоянно, вмешивается в этиологию всех заболеваний сердца 25 . И наконец, вы, разумеется, найдете ее в истоке поражения легких и туберкулеза, об этом сообщает уже Порталь в своих «Наблюдениях о природе и лечении рахитизма» за 1797 год 26 . Этот тезис о связи легочной болезни и мастурбации будет иметь хождение весь XIX век. Особый статус чахоточной девушки, явный интерес к ней и в то же время глубоко двусмысленную ее оценку, распространенные до самого конца XIX века, следует объяснять отчасти именно тем обстоятельством, что чахоточная всегда уносит с собой свой постыдный секрет. Также, конечно, надо сказать и о том, что мастурбация сплошь и рядом приводится в качестве источника безумия 27 . Таким образом, во всей медицинской литературе она то фигурирует как причина сказочной тотальной болезни, то, наоборот, аккуратно указывается как одна из причин в этиологии различных заболеваний 28 .

И наконец, третья форма, в которой мы сталкиваемся с принципом соматизации: медики этой эпохи заподозрили и вызвали-таки (по тем причинам, которые я только что описал) настоящий ипохондрический бред у своих пациентов-юношей – ипохондрический бред, с помощью которого им удалось повернуть дело так, что больные сами приписывали себе симптомы, связанные с этим первичным и фундаментальным пороком, каким считалась мастурбация. В медицинских трактатах, во всем этом корпусе проспектов, брошюр и т. д., то и дело заявляет о себе литературный жанр «письмо больного». Не были ли эти письма сочинены самими врачами? Некоторые из них, например те, которые приводит Тиссо, явно являются его собственными произведениями; некоторые другие, по всей видимости, аутентичны. Это целый литературный жанр – жанр краткой автобиографии мастурбатора, сосредоточенной вокруг его тела, истории его тела, истории его болезней, ощущений, всевозможных расстройств, подробно описываемых начиная с детства или, во всяком случае, отрочества – и до момента признания 29 . Приведу вам один пример такого рода из книги Розье под названием «Тайные привычки у женщин». Вот этот текст (неважно, что написан он мужчиной): «Эта привычка привела меня в ужасное состояние. Я не надеюсь и на несколько лет дальнейшей жизни. Меня ежедневно обуревает страх. Я чувствую, как смерть шаг за шагом приближается ко мне <…>. С тех пор [как я приобрел эту дурную привычку.– М. Ф.] меня стала охватывать слабость, которая с каждым днем усиливалась. По утрам, когда я просыпался <…>, у меня случались обмороки. Мои конечности начали издавать потрескивание, подобное тому, какое производит приводимый в движение скелет. Через несколько месяцев <…> я каждый день, по утрам, поднявшись с постели, стал харкать и сморкаться кровью, иногда живой, а иногда уже свернувшейся. Я испытывал нервные припадки, которые не позволяли мне шевелить руками. У меня бывали головокружения и время от времени болело сердце. кровяные выделения <…> становятся всё обильнее [и к тому же у меня насморк!– М. Ф.]»  30 .

Итак, во-первых, научная фикция тотальной болезни, во-вторых, этиологическая кодировка мастурбации в общепринятых нозографических категориях и, в-третьих, организация под нажимом и при участии самих врачей своеобразной ипохондрической тематики, соматизации следствий мастурбации в речи, в жизнедеятельности, в ощущениях, в самом теле больного 31 . Я не вижу оснований считать, что мастурбация была перенесена или просто занесена под моральную рубрику заблуждения. Напротив, я бы сказал, что в этой кампании мы имеем дело с соматизацией мастурбации: она соотносится с телом или, во всяком случае, ее следствия соотносятся с телом, с областью медицины, – всё в ней, и в том числе речь и опыт субъектов. За всем этим предприятием, которое, как видите, глубоко укоренено внутри медицинского дискурса и медицинской практики, за всем этим научным сочинительством просматривается то, что можно было бы охарактеризовать как неисчерпаемую причинную силу детской сексуальности или как минимум мастурбации. И мне кажется, что произошло тогда, в общем, вот что. Мастурбация усилиями самих врачей, по инициативе самих врачей приобрела характер своего рода рассеянной, общей и полиморфной этиологии, позволяющей соотнести с нею, то есть с некоторым сексуальным запретом, всё поле патологического, включая смерть. Подтверждением может служить то обстоятельство, что в обсуждаемой литературе постоянно встречается, скажем, идея о том, что мастурбация не имеет собственной симптоматологии, однако ее следствием может быть какая угодно болезнь. Также часто говорится, что время проявления такого следствия абсолютно непредсказуемо, и детской мастурбацией вполне может быть вызвана старческая болезнь. В пределе, умирающий от старости умирает от мастурбации, которой занимался в детстве, и от связанного с нею преждевременного истощения своего организма. Мастурбация постепенно становится универсальной причиной, универсальным происхождением всех болезней 32 . Трогая руками свои половые органы, ребенок раз и навсегда ставит под удар всю свою жизнь, причем не имея возможности рассчитать последствия, даже если он уже относительно развит и сознателен. Иными словами, в ту же эпоху, когда патологическая анатомия подбиралась к обнаружению в теле болезнетворной причинности, на которой будет основываться вся клиническая и позитивная медицина XIX века, в это же самое время (то есть в конце

Разумеется, такого рода патологическая ответственность больного за свою болезнь не была открытием. Но мне кажется, что в обсуждаемый момент она претерпевает двойную трансформацию. В самом деле, в традиционной медицине, в той медицине, которая царила до самого конца XVIII века, врачи тоже всегда стремились установить некоторую ответственность больного за свои симптомы и за свою болезнь, пользуясь понятием режима. Несоблюдение режима, излишества, всякого рода неблагоразумие – вот что делало больного виноватым в болезни, которая его постигла. Теперь же эта общая причинность в некотором смысле стягивается вокруг сексуальности, а скорее даже – вокруг собственно мастурбации. На смену старому вопросу «Что же ты сделал со своим телом?» постепенно приходит новый вопрос – «Что ты натворил своими руками?». И одновременно с тем, как ответственность больного за свою болезнь смещается от режима вообще к мастурбации в частности, сексуальная ответственность, которая прежде, в той же медицине XVIII века, признавалась и определялась исключительно для венерических болезней, теперь распространяется на все болезни. Происходит взаимопроникновение между открытием аутоэротизма и назначением патологической ответственности: аутопатологизация. Детство нагружается патологической ответственностью, и медицина XIX века об этом не забудет.

Итак, вследствие этой общей этиологии, вследствие причинной силы, которой теперь обладает мастурбация, ребенок несет ответственность за всю свою жизнь, за свои болезни и за свою смерть. Он ответственен за нее, однако виновен ли он в ней? Это второй момент, на котором я хочу заострить внимание. В самом деле, мне кажется, что участники этого крестового похода твердо настаивали на том, что ребенок не может считаться действительным виновником своей мастурбации. Почему? Да просто-напросто потому, что у мастурбации, как считалось, нет эндогенного происхождения. Да, половое созревание, нагнетание гуморов, как тогда говорили, развитие половых органов, усиленная секреция, натяжение стенок, общее возбуждение нервной системы – да, все эти факторы могут объяснить, почему ребенок мастурбирует, однако сама природа ребенка в его развитии должна считаться неповинной в мастурбации. Впрочем, еще Руссо говорил, что надо вести речь не о природе, а об образце 34 . Вот почему, поднимая проблему мастурбации, медики этой эпохи настаивают на том, что она не связана с естественным развитием, с естественным созреванием, о чем как нельзя лучше свидетельствуют случаи ее более раннего появления. И с конца XVIII века мы то и дело сталкиваемся с наблюдениями над мастурбацией у детей препубертатного периода, в том числе у совсем маленьких. Моро де ла Сарт приводит случай двух девочек, которые мастурбировали в возрасте семи лет 35 . Розье в 1812 году наблюдает слабоумного семилетнего ребенка из детского приюта на улице Севр, который также мастурбирует 36 . Сабатье собирает рассказы девочек-подростков, признающихся в том, что мастурбировали с шести лет 37 . Сериз в своем тексте 1836 года под названием «Медик в приюте» пишет: «В приюте [и в других местах] мы видели двухлетних, трехлетних детей, совершенно автоматические движения которых несомненно предвещали необычную чувствительность»  38 . И наконец, де Бурж в своем «Справочнике отца семейства» 1860 года советует: «Следите за детьми с колыбели»  39 .

Важность, придаваемая этой препубертатной мастурбации, как раз и связана со стремлением в некотором смысле снять с ребенка или хотя бы с природы ребенка ответственность за этот феномен мастурбации, который в то же время и в другом смысле делает ребенка ответственным за всё, что с ним случится. Так кто же во всём виноват? Виноваты внешние обстоятельства, то есть случай. Доктор Симон в 1827 году в своем «Трактате о гигиене в приложении к подросткам» выражается так: «Зачастую уже в самом нежном возрасте, в четыре-пять лет, а иногда и раньше, детей, вынужденных проводить свое время дома, какой-либо случай или зуд подталкивает к тому, чтобы потрогать свои половые органы. Возбуждение, вызванное легким прикосновением, влечет за собой прилив крови, нервную эмоцию и моментальное изменение формы органа, а это, в свою очередь, возбуждает любопытство»  40 . как видите, дело в случае, в непреднамеренном, подчас механическом жесте, к которому удовольствие не причастно. Психика вмешивается в процесс лишь единожды, и то в качестве любопытства. Однако чаще всего говорят не о случае. Наиболее распространенной причиной мастурбации в текстах этого крестового похода является совращение, совращение взрослым: порок приходит извне. «Разве можно предположить, – пишет Мало в сочинении под названием „Новый Тиссо“, – что мастурбатор сам, без всякого посредничества, может сделаться преступником? Нет, идею подобного рода разврата пробуждают в нем посторонние советы, намеки, откровения, примеры. Надо было бы иметь совершенно развращенное сердце, чтобы с рождения представлять себе тот противоестественный порок, всю степень чудовищности которого нам и самим трудно оценить»  41 . Иными словами, природа здесь ни при чем. А примеры? Это может быть пример, поданный ребенком постарше, однако чаще всего это непроизвольное и неосторожное потворство со стороны родителей или воспитателей при визитах в туалет – эти «неблагоразумные и распущенные руки», как сказано в одном тексте 42 . Это может быть и, наоборот, намеренное и на сей раз скорее развратное, чем неосторожное возбуждение со стороны, к примеру, кормилицы, желающей успокоить дитя. Это может быть самое обыкновенное совращение со стороны слуг, воспитателей или учителей. Очень быстро, можно сказать – с самого начала, кампания по борьбе с мастурбацией обращается против сексуального развращения детей взрослыми, а еще более, чем взрослыми, повседневным окружением, то есть всеми, кому в ту эпоху полагалось находиться в доме. Горничная, гувернантка, воспитатель, дядя и тетя, двоюродные братья и сестры и т. д. – все они вкрадываются между добродетелью родителей и природной невинностью ребенка и вводят это измерение извращенности. Деланд в 1835 году пишет: «Особенно опасайтесь домработниц-женщин; [поскольку] малолетних детей оставляют на их попечение, они нередко пользуются детьми в целях компенсации своего вынужденного безбрачия»  43 . Влечение взрослых к детям – вот в чем

Таким образом, обвинению подвергается не ребенок, а промежуточное и вредоносное пространство дома, причем эта кульпабилизация приводит в конечном счете к виновности родителей, так как несчастья происходят именно потому, что родители не хотят брать на себя непосредственную заботу о своих детях. Их безучастность, их невнимательность, их нерадивость и стремление к покою – вот что по большому счету выносит на свет детская мастурбация. Ведь в конце концов им просто надо было быть рядом и смотреть за своим ребенком. Поэтому вполне естественно, что результатом кампании – и это ее третья важная особенность – становится упрек в адрес родителей и отношений родителей к своим детям внутри семьи. В кампании, предметом которой является детская мастурбация, адресатом увещевания или, собственно говоря, даже упрека становятся родители: «Подобные случаи, число которых неуклонно растет, непременно должны, – пишет Мало, – приучить отцов и матерей к [большей] осмотрительности»  45 . Вина родителей провозглашается в рамках этого крестового похода устами самих детей, всех этих истощенных малолетних мастурбаторов, которые оказались на краю могилы и перед самой смертью в последний раз обращаются к своим родителям с такими словами (как один из них в письме, которое приводит Дуссен-Дюбрёй): «как же они жестокосердны <…> – родители, воспитатели, друзья, которые не предостерегли меня от опасности этого порока». А Розье пишет: «Родители <…>, которые с непростительной беспечностью предали своих детей пороку, способному их погубить, должны быть готовы к тому, чтобы однажды услышать отчаянный крик умирающего ребенка, достигшего последней стадии болезни: „Будь проклят тот, кто меня упустил!“»  46 .

Тем же, за что ратуют, – и это четвертая важная особенность кампании, – чего требуют, является, если смотреть в глубину, новая организация, новая физика семейного пространства: устранение всех посредников, по возможности отказ от прислуги и, во всяком случае, тщательный надзор за домашними; в идеале же ребенок должен быть один в сексуально безопасном пространстве. «Если бы единственным обществом девочки могла быть ее кукла, – пишет Деланд, – а единственным обществом мальчика – его лошадки, солдатики и барабаны, это было бы лучше всего. Такая изоляция была бы для них исключительно благоприятной»  47 . Вот, если хотите, идеальная ситуация для ребенка: быть одному со своей куклой или со своим барабаном. Идеальная ситуация – и неосуществимая ситуация. На деле же семейное пространство должно быть пространством постоянного надзора. В туалете, при засыпании, при пробуждении, во время сна дети всегда должны быть под наблюдением. ко всему вокруг своих детей, к их одежде, к их телу родителям следует быть предельно внимательными. Тело ребенка должно быть под их неусыпным присмотром. Оно – предмет первейшей заботы взрослых. Взрослые должны прочитывать его как геральдический знак или как поле возможных признаков мастурбации. Если ребенок бледен, если у него тусклое лицо, синеватые или сиреневатые веки, томный взгляд, если, поднявшись с постели, он выглядит усталым или апатичным, то причина всего этого ясна: мастурбация. Если ребенок с трудом просыпается в положенный час, значит он мастурбирует. Надо быть рядом с ним в ключевые, опасные моменты: когда он ложится спать и когда просыпается. Также родителям следует расставить ряд ловушек, с помощью которых они смогут застать ребенка врасплох, за совершением того, в чем заключен не столько проступок, сколько первопричина всех его болезней. Вот какие советы дает родителям Деланд: «Присматривайте за ребенком, если он ищет темноты и одиночества, если он подолгу остается один, не приводя основательных причин уединения. Будьте особенно внимательны к нему в те минуты, которые он проводит в постели, прежде чем уснуть или встать; именно в это время можно застигнуть мастурбатора врасплох. Его руки никогда не бывают снаружи, обычно ему нравится забираться под одеяло с головой. Стоит ему лечь в постель, и вот он уже, кажется, погружен в глубокий сон: эта особенность всегда настораживает внимательного человека и более других способствует пробуждению или усилению бдительности родителей. <…> И вот вы застигли молодого человека, чьи руки, если он не успел их переместить, – на органах, с которыми он балуется, или рядом с ними. Также вы можете заметить напряженный член или даже следы недавнего семяизвержения: о последнем можно догадаться и по специфическому запаху, который распространяется от постели или запачканных пальцев. Поэтому следует насторожиться, если мальчики при укладывании в постель или во время сна ведут себя так, как я только что описал <…>. Следы семени надо расценивать как определенные доказательства онанизма, когда речь идет о неполовозрелых детях, и как вполне вероятные признаки этой привычки у подростков»  48 .

Простите меня за то, что я привел все эти детали (к тому же под портретом Бергсона!  49 ), однако я думаю, что мы имеем дело с внедрением той семейной драматургии, которая всем нам хорошо знакома, великой семейной драматургии XIX и ХХ веков, этого малого театра семейной комедии и трагедии с его кроватями и покрывалами, с его темнотой и светильниками, с осторожным приближением на цыпочках, с запахами и пятнами на тщательно проверяемых простынях; всей этой драматургии, в которой любопытство взрослых вплотную приближается к телу ребенка. Это подробная симптоматология удовольствия. В этом всё более тесном приближении взрослого к телу ребенка в тот момент, когда это тело испытывает удовольствие, мы в конечном счете сталкиваемся с правилом, симметричным правилу одиночества, о котором я говорил только что: мы сталкиваемся с правилом непосредственного физического присутствия взрослого рядом с ребенком, вокруг ребенка, чуть ли не на ребенке. Если есть необходимость, то, как говорят медики вроде Деланда, вам надо спать рядом с юным мастурбатором, чтобы помешать ему мастурбировать, спать с ним в одной

Существует целый ряд техник, позволяющих в том или ином смысле связать тело взрослого с телом ребенка в состоянии удовольствия – или с телом ребенка, которому нужно помешать войти в состояние удовольствия. Так, детям связывали на ночь руки, причем один из шнурков привязывался также к руке взрослого. когда ребенок шевелил руками, взрослый просыпался. Известна история подростка, который сам просил привязывать его к стулу в спальне своего старшего брата. к стулу, на котором он спал, были прикреплены колокольчики, и, когда он начинал двигаться во сне с намерением мастурбировать, колокольчики звенели, отчего брат просыпался 51 . Розье приводит историю воспитанницы пансиона, «тайная привычка» которой однажды была замечена начальницей. Начальница вся «содрогнулась» и «с этой минуты» решила «делить свой сон с юной больной; никогда, ни на мгновение она не позволяла той ускользнуть от своего взгляда». И наконец «несколько месяцев спустя» настоятельница (монастыря или пансиона) вернула юную воспитанницу родителям, которые с гордостью смогли представить свету «в высшей степени разумную, здоровую, сознательную, исключительно приятную девушку»!  52

За всеми этими глупостями скрывается, как мне кажется, очень и очень важная тема. Я имею в виду правило прямого, непосредственного и постоянного сопровождения тела ребенка телом взрослого. Да, посредники исчезают, но в позитивных терминах это означает вот что: тело ребенка должно находиться под бдительным присмотром или в некотором смысле неотступно сопровождаться телом его родителей. Максимальная близость, предельный контакт, почти слияние; обязательное ограничение тела одних телом других; обязанность взгляда, присутствия, сопричастности, контакта. Именно об этом говорит Розье, комментируя случай, который я приводил только что: «Мать подобной больной должна стать в некотором роде одеждой или тенью своей дочери. когда что-либо угрожает детенышам двуутробки [кажется, это нечто вроде кенгуру. –М. Ф.], мать не только присматривает за ними, но и складывает их прямо в свое туловище»  53 . Включение тела ребенка в тело родителей – вот в чем, на мой взгляд, состоит (и простите меня за долгий окольный путь с продвижениями и отступлениями) центральный предмет всего этого предприятия, всего этого крестового похода. Речь идет о конституции нового семейного тела.

Аристократическая и буржуазная семья (кампания, напомню, ограничивалась именно этими формами семьи) до середины XVIII века была по сути своей реляционным ансамблем, сетью отношений восходящей линии, нисходящей линии, бокового родства, двоюродных связей, первородства, брака, которые соответствовали схемам передачи рода, деления и распределения имущества и социальных статусов. Именно взаимные отношения служили действительным основанием сексуальных запретов. Теперь же складывается в некотором смысле сжатое, твердое, плотное, массивное, телесное, аффективное семейное ядро: семья-клетка вместо реляционной семьи, семья-клетка с ее телесным пространством, с ее аффективным, сексуальным пространством, без остатка заполненным прямыми отношениями «родители – дети». Иными словами, я бы не сказал, что преследуемая и запрещаемая сексуальность ребенка является неким следствием сложения сжатой, или супружеской, родительской семьи XIX века. Я бы сказал, что, наоборот, сексуальность ребенка – одна из составных частей этой семьи. С выдвижением на передний план сексуальности ребенка, а точнее сказать – его занятия мастурбацией, с выдвижением на передний план тела ребенка, подверженного сексуальной опасности, родителям был предписан императив: ограничивать обширное, полиморфное и опасное пространство семейного дома и быть со своими детьми, со своим потомством до некоторой степени единым телом, связанным заботой о детской сексуальности, тревогой о детском аутоэротизме и мастурбации: родители, будьте бдительны к возбуждению ваших дочерей и желанию ваших сыновей, ибо только в этом случае вы будете родителями в подлинном смысле этого слова! Не стоит забывать о приведенном Розье образе двуутробки. Складывается семья-кенгуру: тело ребенка оказывается ядром, центральным элементом тела семьи. Маленькая семья сплачивается вокруг теплой и подозрительной постели подростка. И постановка во главу угла сексуализируемого, аутоэротизируемого тела ребенка является орудием, ключевым элементом, конститутивным вектором того, что можно было бы назвать великой – или, если угодно, маленькой – культурной инволюцией семьи вокруг отношения «родители – дети». Нереляционная сексуальность, аутоэротизм ребенка, выступивший узловой точкой, точкой схода обязанностей, виновности, власти, заботы, физического присутствия родителей, – всё это было одним из факторов сложения прочной и солидарной семьи, телесной и аффективной семьи, маленькой семьи, которая кристаллизуется, конечно, внутри семьи-сети, но и в ущерб ей и образует семью-клетку со своим телом, со своей физическо-аффективной и физическо-сексуальной субстанцией. Возможно (во всяком случае, я это допускаю), что большая реляционная семья, сотканная из разрешенных и запрещенных отношений, исторически сложилась на фоне запрета инцеста. Но я бы сказал, что маленькая, аффективная, прочная, субстанциальная семья, которая характеризует наше общество или, во всяком случае, которая возникла в XVIII веке, выросла из подразумеваемого инцеста взглядов и жестов вокруг тела ребенка. Этот эпистемофилический инцест, этот инцест прикосновения, взгляда и надзора лег в основание семьи Нового времени.

Разумеется, прямой контакт «родитель – ребенок», который столь императивно предписан в этой семейной клетке, дает родителям абсолютно безграничную власть над ребенком. Безграничную? И да и нет. Ибо на деле в тот самый момент, когда родители в результате описанного крестового похода получают установку, предписание вести тщательный, детальный, почти унизительный надзор за телом своих детей, – в этот момент и как раз постольку, поскольку им это предписывается, они попадают в область совершенно новых отношений и нового контроля. Вот что я имею в виду. когда родителям говорят: «Будьте начеку, вы не знаете, что происходит с телом вашего ребенка, что происходит в его постели», – когда мастурбация выходит на авансцену морали как едва ли не первейший запрет новой этики новой семьи, – в этот же самый момент, как вы помните, та же мастурбация включается не в регистр аморального, а в регистр болезни. Ее представляют как своего рода универсальную практику, как некое опасное, нечеловеческое и монструозное «х», следствием которого может быть любая болезнь. В силу чего родительский, внутренний контроль, который предписывается отцам и матерям, по необходимости сопрягается с внешним медицинским контролем. Внутренний родительский контроль должен соотнести свои формы, критерии, приемы и решения с медицинскими основаниями, с медицинским знанием: поскольку ваши дети станут больными, поскольку их тела подвергнутся таким-то и таким-то физиологическим, функциональным, а в известных случаях и патологическим нарушениям, которые хорошо известны медикам, – вот по этой причине (говорят родителям) вы должны следить за детьми. Поэтому отношение «родители – дети», постепенно утверждающееся в рамках своего рода сексуально-телесной единицы, должно быть гомогенным отношению «врач – больной»; оно должно продлевать это отношение. Вот этот отец, вот эта мать, столь близкие к телу своего ребенка,

Вот две иллюстрации этого процесса закрытия семьи, сопровождающегося нагрузкой семейного пространства медицинской рациональностью. Первая из них касается проблемы признания. Родители должны следить, внимательно присматриваться, подбираться на цыпочках, срывать одеяло, спать рядом [с ребенком]; но как только порок обнаружен, для его лечения они должны немедленно обратиться к врачу. И это лечение будет полноценным и эффективным только в том случае, если больной с ним согласен и сам участвует в нем. Необходимо, чтобы больной признал свою болезнь, чтобы он оценил ее последствия, чтобы он согласился с необходимостью лечения. Словом, чтобы он признался. Причем во всех текстах этой кампании говорится, что признание ребенка не может и не должно совершаться перед родителями. Он должен признаться именно врачу: «Самым необходимым из всех доказательств является признание», – пишет Деланд. Ибо признание устраняет «последние сомнения». Оно делает «более полноценным» и «более действенным вмешательство врача». Оно не позволяет пациенту отказаться от лечения. Оно наделяет врача и «всех авторитетных лиц <…> таким положением, которое позволяет им идти прямо к цели и, следовательно, достичь этой цели»  54 . Один английский автор по имени Ламерт приводит очень интересную дискуссию о том, какому именно врачу следует признаваться: семейному врачу или специалисту. И делает заключение: нет, семейному врачу признаваться не следует, так как он слишком близок к семье 55 . Передавать близким нужно лишь коллективные секреты, индивидуальные же секреты нужно сообщать специалисту. Далее во всей этой литературе следует длинный перечень примеров исцеления, достигнутого благодаря признанию врачу. Выходит, сексуальность, мастурбация ребенка, как объект постоянного родительского надзора, выяснения и контроля, в то же время становится объектом признания и дискурса только извне, со стороны врача. Внутренняя медикализация семьи и отношений «родители – дети» сопровождается внешней дискурсивностью в отношениях с врачом. Будучи окружена молчанием в пределах семьи, сексуальность становится явной благодаря системе надзора. Но там, где она становится явной, о ней не следует говорить. О ней следует говорить за пределами этого пространства, у врача. Словом, детская сексуальность помещается в сердцевину семейной связи, в центр механизма семейной власти, но оглашение детской сексуальности одновременно смещается к медицинскому институту и авторитету. Сексуальность – это такая материя, о которой можно говорить только врачу. Физическая интенсивность сексуальности в семье соседствует с дискурсивной открытостью за пределами семьи, на медицинской территории. Именно медицина заговорит о сексуальности и разговорит сексуальность, тогда как семья обнаружит сексуальность, ибо именно семья наблюдает за нею 56 .

Другим элементом, свидетельствующим об этом сопряжении семейной и медицинской власти, является проблема инструментария. Чтобы воспрепятствовать мастурбации, семье надлежит стать передаточным агентом медицинского знания. Семья, в сущности, призвана быть не более чем посредником, своего рода приводным ремнем между телом ребенка и техникой врача. Этим и обусловлены варианты лечения, которые назначают врачи, но применять которые должна семья. В тех медицинских текстах и брошюрах, о которых я вам рассказывал, описывается множество таких вариантов. Были знаменитые ночные рубашки с застежками внизу, которые, возможно, вы и сами еще застали; были бандажи. Был пресловутый пояс Жалад-Лаффона, который использовался несколько десятков лет и представлял собой своеобразный металлический корсет, надевавшийся на низ живота (в его разновидности для мальчиков была предусмотрена глухая металлическая трубочка с несколькими отверстиями для мочеиспускания, изнутри оклеенная мягкой тканью). Его следовало носить всю неделю, и в установленный день висячий замок, с помощью которого он фиксировался на теле, отпирался, чтобы ребенка можно было помыть. Этот пояс был распространен главным образом во Франции в начале XIX века 57 . Были механические орудия, как, например, палочка Вендера, изобретенная в 1811 году и представлявшая собой вот что. В деревянной палочке делалась выемка, ее внутренние стороны гладко обтачивались, и получившаяся трубка надевалась на половой орган мальчика, а затем привязывалась веревочкой. По словам Вендера, этого было достаточно, чтобы предотвратить всякое сладостное ощущение 58 . Хирург Лалеман предлагал вводить в уретру мальчиков постоянный зонд. Если я не ошибаюсь, он же в самом начале XIX века использовал для борьбы с мастурбацией акупунктуру, во всяком случае, вводил в половые органы иглы 59 . Разумеется, были химические средства, например опиаты, применявшиеся Давилá, ванны и клизмы с различными растворами 60 . Весьма сильнодействующее средство изобрел Ларре, хирург Наполеона. Это средство заключалось в следующем: в уретру мальчика вводили раствор того, что Ларре называет (я не знаю точно, что это такое) субкарбонатом соды (что это – бикарбонат? – непонятно). Половой член перед этим туго перевязывался у основания, чтобы этот раствор субкарбоната соды оставался в уретре и не попадал в мочевой пузырь; это вызывало расстройства, которые требовали нескольких дней или даже недель лечения, и в это время ребенок не мастурбировал 61 . Применялось прижигание уретры, а для девочек – прижигание и удаление клитора 62 . Если я не ошибаюсь, в самом начале XIX века Антуан Дюбуа отрезал клитор одной больной, которую безуспешно пытались лечить иными способами, связывая ей руки и ноги. Она лишилась клитора «одним прикосновением скальпеля», сообщает доктор Дюбуа. Успех был «полным»  63 . В 1822 году Грефе, опять-таки после безрезультатного лечения (больной прижигали голову, то есть при помощи огня нанесли ей рану, рубец на голове, после чего вливали туда виннокаменную кислоту, чтобы рана не заживала, однако мастурбация не прекратилась), также провел ампутацию клитора. И «здравый рассудок» больной – который находился в помутнении и даже, я думаю, так никогда и не развился (это была слабоумная), – «бывший в некотором роде заложником [порока], после этого начал быстрое развитие»  64 .

Разумеется, и в XIX веке велись дискуссии о правомерности этих кастраций или квазикастраций, однако Деланд, видный теоретик мастурбации, утверждает в 1835 году, что «такое решение отнюдь не противоречит морали, напротив, оно вполне отвечает самым строгим моральным требованиям. Удаляя половой орган, поступают так же, как и при всякой ампутации: жертвуют второстепенным ради главного, частью

Так или иначе, во всём том, что есть все основания назвать активным физическим преследованием детства и мастурбации в XIX веке, которое, не возымев таких же последствий, носило размах, аналогичный преследованию ведьм в XVI–XVII веках, складывается взаимодействие и преемственность медицины и больного. При посредничестве семьи налаживается контакт медицины и сексуальности: семья, обращаясь к врачу, принимая, одобряя и применяя в случае необходимости назначенное им лечение, сопрягает сексуальность и медицину, которая доселе практически не имела дела с сексуальностью, подбираясь к ней разве что окольным и опосредованным путем. Семья становится проводником медикализации сексуальности в своем собственном пространстве. В итоге намечаются сложные отношения своеобразного раздела: с одной стороны, есть молчаливый надзор, недискурсивная нагрузка тела ребенка родителями, а с другой стороны, есть внесемейный, научный дискурс, а именно – дискурс признания, ограниченный областью медицинской практики, наследующей в этом смысле христианскому признанию. Наряду с этим разделом существует преемственность, которая усилиями семьи, в семье обеспечивает постоянное присутствие сексуальной медицины, своего рода медикализацию, всё более тщательную медикализацию сексуальности, – и прививает в семейном пространстве техники, формы вмешательства медицины. Идет процесс обмена: медицина становится средством этического, телесного и сексуального контроля в рамках семейной морали, и одновременно внутренние пороки семейного тела, сосредоточенного вокруг тела ребенка, приобретают статус медицинской проблемы. Пороки ребенка, вина родителей подталкивают медицину к медикализации проблемы мастурбации, детской сексуальности и тела ребенка в целом. Медико-семейный тандем организует одновременно этическое и патологическое поле, в котором проявления сексуальности оказываются объектом контроля, принуждения, дознания, суда и вмешательства. Иными словами, инстанция медикализированной семьи функционирует как принцип нормализации. Именно семья, обладающая прямой, непосредственной властью над телом ребенка, но контролируемая извне медицинским знанием и техниками, порождает, оказывается способна породить в это время, начиная с первых десятилетий XIX века, понятия нормального и ненормального в сексуальной области. Именно семья становится как принципом детерминации, дискриминации сексуальности, так и принципом перевоспитания ненормального.

Разумеется, тут возникает вопрос, на который необходимо ответить: каков источник всей этой кампании и каково ее значение? Почему понадобилось представить мастурбацию как первостепенную проблему или, во всяком случае, как одну из первостепенных проблем, выдвигаемых отношениями между родителями и детьми? На мой взгляд, эту кампанию следует поместить в рамки общего процесса сложения клеточной семьи, о которой я только что вам говорил и которая, вопреки своей кажущейся закрытости, доводит до ребенка, до индивида, до тел и жестов ту власть, что выступает в обличье медицинского контроля. По сути дела, от сжатой семьи, от семьи-клетки, от этой телесной и субстанциальной семьи требовалось вот что: принять на себя ответственность за тело ребенка, которое в конце XVIII века становилось очень важной ставкой сразу в двух смыслах. Во-первых, от сжатой семьи требовали взять на себя ответственность за тело ребенка просто потому, что ребенок – это живой человек, который не должен умереть. Постепенно обнаруживающийся политический и экономический интерес выживания ребенка – это, без сомнения, одна из причин, по которым вялый, полиморфный и запутанный аппарат большой реляционной семьи понадобилось заменить узконаправленным, мощным и постоянным аппаратом семейного надзора, то есть надзора родителей за детьми. Родители отвечают за детей, родители должны оберегать детей, оберегать в двух смыслах: препятствовать их гибели, то есть, разумеется, следить за ними, но вместе с тем подготавливать их к дальнейшей жизни. Будущее детей находится в руках родителей. И государство, новые производственные формы или отношения требуют от родителей, чтобы издержки, подразумеваемые самим существованием семьи, родителей и явившихся на свет детей, не оказались бесполезными вследствие преждевременной смерти последних. Таким образом, тело и жизнь детей попадают в сферу ответственности родителей: такова одна из причин, по которым от родителей требуется окружить детские тела постоянным и пристальным вниманием.

Во всяком случае, я думаю, что именно в такой контекст следует поместить крестовый поход против мастурбации. В сущности, этот поход – лишь часть более широкой кампании, которая вам хорошо известна, кампании за естественное воспитание детей. Что, собственно, такое эта знаменитая идея естественного воспитания, которая получает распространение во второй половине XIX [rectius: XVIII] века? Это идея такого воспитания, которое, во-первых, было бы всецело или по большей своей части доверено самим родителям, естественным наставникам своих детей. Всевозможные приглашенные, воспитатели, гувернеры и гувернантки могут быть в лучшем случае посредниками и должны быть как можно более верными посредниками в этом естественном отношении между родителями и детьми. Идеальным же является такой порядок, при котором все эти посредники исчезают и родители действительно берут на себя прямую ответственность за детей. Однако естественное воспитание также означает, что воспитание должно повиноваться некоторой рациональной схеме, ряду правил, которые как раз и должны обеспечить, с одной стороны, здоровье ребенка, с другой стороны – его подготовку и нормальное развитие. Правила же эти, равно как и рациональность этих правил, определяются такими инстанциями, как профессиональные воспитатели, врачи, педагогическое и медицинское знание, – словом, целым рядом технических инстанций, которые обрамляют семью и возвышаются над нею. когда в конце XVIII века начинаются разговоры о естественном воспитании, за ними скрываются одновременно две цели: прямой контакт родителей и детей – сосредоточение сжатой семьи вокруг тела ребенка, и в то же время рационализация – освоение педагогической или медицинской рациональностью отношения «родители – дети». Ограничивая семью, приводя ее к компактному и сжатому виду, ее, собственно говоря, делают проницаемой для политических и моральных критериев; ее делают проницаемой для определенного типа власти; ее делают проницаемой для целой властной техники, проводниками которой в семью и являются медицина и медики.

Но когда обнаруживается сексуальность, в тот самый момент, когда от родителей требуют, так сказать, всерьез и непосредственно взять на себя ответственность за своих детей в том, что касается их телесности, самого их тела, то есть их жизни, жизнеспособности, готовности к обучению, – что происходит в этот момент на уровне социальных слоев, о которых я всё это время говорил, то есть аристократии и буржуазии? В этот момент от родителей требуют не только воспитывать своих детей так, чтобы они могли принести пользу государству, но и фактически передать их в руки государства, доверить их если

Детская сексуальность – это западня, благодаря которой смогла сложиться прочная, аффективная, субстанциальная, клеточная семья и под прикрытием которой у семьи выманили ребенка. Детская сексуальность была ловушкой, в которую попали родители. Это явная, то есть – я имею в виду – реальная ловушка, но предназначенная для родителей. Она была одним из векторов сложения новой прочной семьи. Она была одним из орудий обмена, который позволил перевести ребенка с территории его семьи в институционализированное и нормализованное воспитательное пространство. Она была той фиктивной монетой без номинала, игрушечной монетой, которая осела в кармане родителей; игрушечной монетой, к которой родители тем не менее тянулись изо всех сил, ибо уже в 1974 году, когда встал вопрос о сексуальном воспитании детей в школе, они были бы вправе сказать, если бы знали историю: так целых двести лет нас обманывали?! Двести лет нам говорили: отдайте нам ваших детей, и вы сохраните их сексуальность; отдайте нам ваших детей, и мы гарантируем вам, что их сексуальное развитие будет идти в семейном пространстве, под вашим контролем; отдайте нам ваших детей, и ваша власть над их сексуальным телом, над телом удовольствия детей, будет в неприкосновенности. А теперь психоаналитики говорят им: «Нам! Нам! Нам тело удовольствия детей!» Государство, психологи, психопатологи говорят им: «Нам! Нам! Нам сексуальное воспитание!» Таков великий обман, которому подверглась родительская власть – фиктивная власть, сама фиктивная организация которой тем не менее обусловила реальное формирование того пространства, к которому все так стремились по тем причинам, о которых я говорил, того субстанциального пространства, вокруг которого сузилась, сжалась большая реляционная семья и внутри которого жизнь ребенка, тело ребенка попало под надзор и одновременно подверглось валоризации и сакрализации. Детская сексуальность, как мне кажется, затрагивает не столько детей, сколько родителей. Во всяком случае, вокруг подозрительной детской постели родилась современная семья – семья, пронизанная и насыщенная сексуальностью и озабоченная здоровьем.

Именно к этой, сконструированной и нагруженной таким образом внутри семьи сексуальности, над которой врачи получили контроль уже с конца XVIII века, они и обращаются в середине XIX века, чтобы сформировать – при посредничестве инстинкта, о котором я говорил вам на предыдущих лекциях, – обширную область аномалий.

Лекция 12 марта 1975 года

Что делает приемлемой для буржуазной семьи психоаналитическую теорию инцеста (опасность исходит от желания ребенка). – Нормализация городского пролетариата и оптимальное распределение рабочей семьи (опасность исходит от отца и братьев). – Две теории инцеста. – Предпосылки ненормальности: судебно-психиатрическая и семейно-психиатрическая смычки. – Проблематика сексуальности и анализ ее отношений. – Двойная теория инстинкта и сексуальности как политико-эпистемологическая задача психиатрии. – У истоков сексуальной психопатологии (Генрих Каан). – Этиология безумия сообразно истории инстинкта и сексуального воображения. – Дело солдата Бертрана.

Я хотел бы вернуться к ряду вещей, упомянуть о которых у меня не хватило времени на предыдущей лекции. Итак, мне кажется, что проблема сексуальности ребенка и подростка поднимается в XVIII веке. Первоначально эта сексуальность рассматривается в своей нереляционной форме, то есть в первую очередь поднимается проблема аутоэротизма и мастурбации; мастурбация преследуется и приобретает значение первостепенной опасности. Начиная с этого момента тела, жесты и позы, выражения и черты лица, постели, белье, пятна – всё это становится предметом надзора. Родители привлекаются к выслеживанию запахов, следов, признаков. Мне кажется, что мы имеем дело с учреждением, сложением одной из новых форм отношений между родителями и детьми: завязывается своего рода постоянное состязание родителей и детей, которое видится мне характерным

Нет сомнения в том, что происходит перенесение в стихию семьи христианской плоти. Перенесение в самом узком смысле этого термина, ибо имеет место локальная пространственная миграция исповедальни: проблема плоти переносится в постель. И перенесение это сопровождается трансформацией, а также, что особенно важно, редукцией, поскольку все эти сугубо христианские хитросплетения духовничества, которые я попытался вкратце обрисовать и которые оперировали целым рядом понятий – таких, как воспаление, трепетание, желание, потворство, упоение, сладострастие, – теперь оказываются приведены к единственной проблеме, к предельно простой проблеме жеста, руки, отношения руки и тела – словом, к простому вопросу: «Соприкасаются ли рука и тело?» Но наряду с редукцией христианской плоти к этой исключительно простой и в некотором смысле скелетной проблеме происходят три трансформации. Во-первых, переход к соматизации: проблема плоти постепенно превращается в проблему тела, в проблему физического, больного тела. Во-вторых, инфантилизация – в том смысле, что проблема плоти, которая, пусть и сосредоточиваясь довольно-таки явно вокруг подростков, была по большому счету проблемой всех христиан, теперь по самой сути своей организуется вокруг детской и подростковой сексуальности или аутоэротизма. И наконец, в-третьих, медикализация, так как отныне эта проблема соотносится с некоторой формой контроля и рациональности, за которыми обращаются к медицинскому знанию и власти. Весь двусмысленный и безграничный дискурс греха сводится к провозглашению и диагностике одной физической опасности и к системе материальных мер, с помощью которых эту опасность можно предотвратить.

В прошлой лекции я попытался объяснить вам, почему, на мой взгляд, преследование мастурбации не является следствием формирования этой узкой, клеточной, субстанциальной, супружеской семьи. Мне кажется, что преследование мастурбации не просто не было следствием сложения семьи нового типа, но, напротив, было его орудием. Под влиянием этого преследования, под влиянием этого крестового похода как раз и образовалась сжатая и субстанциальная семья. Эта кампания со всеми практическими рекомендациями, которые давались в ее рамках, была средством сплочения семейных отношений и замыкания центрального прямоугольника «родители – дети» в качестве субстанциальной, компактной и аффективно насыщенной единицы. Одним из орудий концентрации супружеской семьи как раз и было возложение на родителей ответственности за тело своих детей, за жизнь и смерть своих детей, – возложение, осуществленное при посредничестве аутоэротизма, который был представлен невероятно опасным внутри медицинского дискурса и его усилиями.

Короче говоря, я бы отказался от линейной схемы: сначала формирование по ряду экономических причин супружеской семьи; затем запрет на сексуальность внутри этой супружеской семьи; вследствие этого запрета – патологический возврат этой сексуальности, невроз; и в результате всего этого – проблематизация сексуальности ребенка. Такова общепринятая схема. Мне же кажется, что правильнее было бы увидеть целый комплекс элементов, соединенных круговой связью, в числе которых валоризация тела ребенка, экономическая и аффективная валоризация его жизни, возникновение боязни вокруг этого тела и вокруг сексуальности, поскольку она несет в себе опасности, встречаемые ребенком и его телом; кульпабилизация и одновременно с нею возложение ответственности на родителей и детей вокруг этого тела как такового; введение обязательной, регламентированной близости родителей и детей; организация сжатого и сплоченного семейного пространства; инфильтрация всего этого пространства сексуальностью и его обложение орудиями контроля или, во всяком случае, медицинской рациональностью. Вокруг всех этих процессов, исходя из кругового сцепления всех этих различных элементов и оформляется, как мне кажется, супружеская, сжатая, четырехугольная семья родителей и детей, которая характеризует, по крайней мере отчасти, наше общество.

В связи с этим я хотел бы сделать две ремарки.

Первая из них такова. Если принять данную схему, если согласиться с тем, что проблематизация детской сексуальности заведомо связана со сближением тела родителей и тела детей, с приложением тела родителей к телу детей, то становится понятной та напряженность, которую приобрела в конце XIX века тема инцеста, то есть одновременно та трудность и та легкость, с которыми она была принята. Эту тему было трудно принять, поскольку с конца XVIII века говорилось, объяснялось, раз за разом провозглашалось, что сексуальность ребенка изначально является аутоэротической и, как следствие, нереляционной сексуальностью, несопоставимой с межиндивидуальным сексуальным отношением. кроме того, эта нереляционная и всецело сосредоточенная на теле ребенка сексуальность считалась несопоставимой с сексуальностью взрослого типа. Поэтому пересмотр детской сексуальности с тем, чтобы поместить ее в инцестуозное отношение со взрослым, введение в контакт, постановка в общий ряд сексуальности ребенка и сексуальности взрослого при посредничестве инцеста или инцестуозного желания между детьми и родителями – всё это представлялось очень затруднительным. Родителям трудно признать, что они могут быть поражены, затронуты инцестуозным влечением со стороны своих детей, в то время как их более ста лет уверяли в том, что сексуальность их детей надежно локализована, сосредоточена, заперта внутри их аутоэротизма. Но, с другой стороны, можно сказать, что кампания против мастурбации, внутри которой-то и возникает новый страх инцеста, до некоторой степени облегчила восприятие родителями этой темы – того, что их дети испытывают к ним инцестуозное влечение.

Эту легкость, соседствующую или переплетающуюся с трудностью, можно объяснить или понять довольно просто. Ведь что говорили родителям с 1750–1760-х годов, с середины XVIII века? Будьте как можно ближе к своим детям; смотрите за своими детьми; будьте рядом с ними; при необходимости спите с ними в одной постели; заглядывайте к ним под одеяло; замечайте, выслеживайте и застигайте врасплох все признаки желания в своих детях; ночью на цыпочках подбирайтесь к их постели, срывайте одеяла и смотрите, чем они там занимаются, или хотя бы залезьте туда рукой, чтобы помешать им. И вот теперь, после того как в течение ста лет им так говорили, выясняется: это опасное желание, которое вы открыли – в буквальном смысле этого слова, – это желание обращено к вам. Самое страшное в этом желании то, что оно касается именно вас.

Это имеет ряд следствий, среди которых три, на мой взгляд, особенно важны. Во-первых, как вы понимаете, сформировавшееся более века назад отношение инцестуозной пристрастности некоторым образом переворачивается. В течение ста лет от родителей требовали быть ближе к своим детям, родителям предписывали проявлять инцестуозную пристрастность. Теперь, по прошествии ста лет, с них снимают вину, которую они чувствовали, разоблачая желающее тело своих детей, и говорят им: не беспокойтесь, инцестуозны не вы. Инцест направлен не от вас к ним, не от вашей пристрастности, не от вашего любопытства к их обнаженному телу, а, наоборот, от них к вам, ибо это они, дети, первыми начинают вас желать. Таким образом, в тот самый момент, когда инцестуозное отношение «родители –

Во-вторых, родителям – что, по-моему, очевидно – дается дополнительная гарантия, ибо им говорят не просто о том, что сексуальное тело ребенка по праву принадлежит им, что они должны наблюдать, выслеживать, контролировать и подлавливать его, но также о том, что это тело принадлежит им на более глубоком уровне, ибо желание детей обращено к ним, к родителям. Поэтому тело ребенка, хозяевами которого они являются, не только находится в их материальном распоряжении, но, более того, они являются хозяевами самого желания ребенка, так как именно к ним это желание обращено. Возможно, эта новая гарантия родителям соответствует новой волне отчуждения ребенка от семьи, ибо в конце XIX века расширение школьного образования и умножение средств дисциплинарной подготовки с новой силой вырывают детей из семейной среды, в которую они были включены. Всё это следовало бы изучить поподробнее. Но как бы то ни было, с утверждением о том, что желание ребенка обращено к родителям, произошла подлинная реапроприация сексуальности ребенка. контроль над мастурбацией был ослаблен, но дети [rectius: родители] при этом не потеряли право распоряжаться сексуальностью детей, ибо на них оказалось направлено детское желание.

И наконец, третья причина, по которой эта теория инцеста, вопреки ряду затруднений, была в конечном итоге принята: дело в том, что, поместив столь страшное отклонение в самую сердцевину отношения «родители – дети», сделав инцест – абсолютное преступление – исходной точкой всех незначительных аномалий, удалось подкрепить необходимость внешнего вмешательства, своего рода промежуточного элемента, призванного анализировать, контролировать и исправлять. Иными словами, получила поддержку возможность приложения медицинской технологии к сплетению внутрисемейных отношений. В общем и целом в этой теории инцеста, появляющейся в конце XIX века, мы имеем дело со щедрым вознаграждением родителям, которые теперь чувствуют себя объектом безумного желания и в то же время открывают – благодаря той же самой теории, – что сами могут быть субъектами рационального знания о своих отношениях с детьми: чтобы выяснить, чего хочет ребенок, я уже не должен вести себя как подозрительный слуга, прокрадываясь ночью в спальню и срывая одеяло; я знаю, чего хочет ребенок, благодаря научно подтвержденному знанию, ибо это медицинское знание. А следовательно, я – субъект знания и в то же время объект этого безумного желания. В такой ситуации понятно, почему родители, с появлением психоанализа в начале ХХ века, стали (вполне сознательно стали!) ревностными, неудержимыми и воодушевленными агентами новой волны медицинской нормализации семьи. Таким образом, я считаю, что вопрос о функционировании темы инцеста следует рассматривать в рамках вековой практики борьбы с мастурбацией. Эта тема – один из эпизодов этой борьбы или, во всяком случае, ее разворот.

Вторая ремарка, которую я хотел бы сделать, заключается вот в чем: то, о чем я только что говорил, разумеется, не относится к обществу в целом, ко всякому типу семьи. крестовый поход против мастурбации (о чем я, кажется, говорил вам в начале прошлой лекции) имел своим предметом почти исключительно буржуазную семью. Однако в эпоху, когда эта кампания достигла своей кульминации, рядом с нею, но без прямой связи набирала ход совсем другая кампания, обращенная к народной семье, а точнее, к семье складывавшегося городского пролетариата. Эта кампания, начавшаяся несколько позднее первой (первая началась около 1760 года, вторая же – на рубеже веков, в самом начале XIX века, и приобрела размах в 1820–1840-е годы) и нацеленная на городскую пролетарскую семью, сконцентрирована вокруг иных тем. Вот первая из этих тем. На сей раз уже нет лозунга, выдвигавшегося перед буржуазной семьей: «Будьте как можно ближе к телу ваших детей». Разумеется, нет и такого лозунга: «Избавьтесь от всех посредников – слуг и родственников, которые преграждают, нарушают, расстраивают ваши отношения с детьми». кампания заключается просто-напросто вот в чем: «Женитесь, не наживайте внебрачных детей, чтобы затем их бросить». Эта кампания направлена против свободного сожительства, против внебрачных связей, против внесемейного или парасемейного перетекания.

Я не буду предпринимать анализ этого феномена, который, без сомнения, был бы трудным и длительным, а лишь укажу некоторые гипотезы, которые разделяются сегодня большинством историков. До XVIII века в деревнях и городских общинах, даже бедных, законный брак был, как правило, очень уважаемым. Число свободных сожительств и даже внебрачных детей было поразительно скромным. С чем это было связано? Несомненно, с церковным, а также, возможно, с социальным и в известной степени судебным контролем. Определенно, и более глубоко, это было связано с тем обстоятельством, что брак был сопряжен с целой системой имущественного обмена даже у относительно бедных людей. И, во всяком случае, брак подразумевал поддержание или изменение социального статуса. кроме того, над браком тяготели формы общинной жизни в деревнях, приходах и т. д. Словом, брак не просто служил религиозной или юридической санкцией сексуальных отношений. В него оказывался вовлечен весь социальный персонаж целиком, со всеми своими связями.

Между тем очевидно, что по мере возникновения и становления в начале XIX века городского пролетариата все эти основания брака, все эти связи, все эти нагрузки, которые придавали браку прочность и необходимость, – все эти опоры брака становятся бесполезными. Вследствие этого распространяется внебрачная сексуальность, связанная, возможно, не столько с откровенным бунтом против обязанности вступать в брак, сколько с простым выяснением того, что этот брак с его системой обязанностей и всевозможными институциональными и материальными опорами становится безосновательным в рамках блуждающей популяции, которая ждет или ищет работу и, во всяком случае, имеет зыбкую, временную работу в случайном месте. Естественно, что в рабочей среде укореняется свободное сожительство (чему имеется ряд свидетельств – по крайней мере, в 1820–1840-е годы возмущение этим встречается сплошь и рядом).

В этом хрупком, эпизодическом, временном характере брачных отношений буржуазия, очевидно, находила (в некоторых условиях и в некоторые моменты) ряд преимуществ: первым среди таковых была мобильность рабочего населения, мобильность рабочей силы. Но, с другой стороны, очень скоро возникла необходимость в стабильности рабочего класса – как по экономическим причинам, так и по причинам, связанным с политическим ограждением и контролем, с нежелательностью миграций, волнений и т. д. В этот момент и началась, какими бы ни были ее действительные причины, кампания в поддержку брака, которая получила стремительное развитие в 1820–1840-е годы; кампания, которая велась средствами обыкновенной пропаганды (выпуск книг и т. п.), с помощью экономических рычагов, путем создания обществ поддержки (которые помогали исключительно тем, кто состоял

Итак, две кампании, два механизма, два страха инцеста, формирующиеся в XIX веке, глубоко различны. Хотя несомненно, что в конечном итоге кампания за организацию сплоченной, аффективно интенсивной буржуазной семьи вокруг сексуальности ребенка и кампания за распределение и укрепление рабочей семьи приходят не скажу чтобы к точке схода, но к некоторой взаимозаменяемой или общей для обоих случаев форме. Возникает семейная модель, которую можно назвать межклассовой. Это маленькая клетка «родители – дети», элементы которой дифференцированы, но тесно сплочены, притом что их связывает и в то же время им угрожает опасность инцеста. Однако в этой общей форме, в этой общей оболочке, в этом, собственно говоря, абстрактном коконе происходят два совершенно разных процесса. С одной стороны, процесс, о котором я говорил вам на прошлой лекции, процесс сближения-сгущения, который позволяет выделить в рамках большой семьи, носительницы статусов и имущественных благ, маленькую сплоченную клетку, группирующуюся вокруг угрожающе сексуализированного тела ребенка. С другой стороны – уже не процесс сближения-сгущения, а процесс стабилизации-распределения сексуальных отношений: установление оптимальной дистанции в окружении взрослой сексуальности, от которой на сей раз исходит угроза. В одном случае опасна сексуальность ребенка, и именно она подталкивает к сплочению семьи; в другом случае опасна сексуальность взрослого, и именно она требует, наоборот, оптимального распределения семьи.

Таковы два процесса образования, два пути организации клеточной семьи вокруг сексуальной опасности, два способа добиться сексуализации, одновременно опасной и необходимой сексуализации семейного пространства, два способа обозначить точку приложения авторитетного вмешательства, хотя точнее будет сказать, что в двух случаях имеют место два разных авторитетных вмешательства. С одной стороны, есть опасная, угрожающая сексуализация семьи, исходящая от сексуальности ребенка. какого рода внешнее вмешательство, какого рода внешняя рациональность ей требуется? Ей требуется рациональность, которая проникнет в семью, будет разрешать вопросы, контролировать и корректировать ее внутренние отношения: это медицина. Опасностям детской сексуальности, с которыми сталкиваются родители, должно отвечать медицинское вмешательство, медицинская рациональность. С другой стороны, налицо сексуальность или, точнее, сексуализация семьи, исходящая от инцестуозного и опасного влечения родителей или старших детей, – и эта сексуализация вокруг возможного инцеста, идущая сверху, от старших членов семьи, также требует внешнего участия, вмешательства извне, арбитража или, точнее, разрешения. Только на сей раз отнюдь не медицинского, а судебного типа. Судья, жандарм или их всевозможные заместители, существующие сегодня, с начала ХХ века, все так называемые инстанции социального контроля, социальной помощи – весь этот персонал и должен вмешиваться в семью с целью предотвратить опасность инцеста, исходящую от родителей или старших. Таким образом, у нас есть множество формальных аналогий, но в действительности – два глубоко различных процесса: с одной стороны, необходимое обращение к медицине, с другой – необходимое обращение к суду, полиции и т. д.

Во всяком случае, мы не должны забывать о том, что в конце XIX века одновременно появляются два механизма, два институциональных тела. Во-первых, психоанализ, который рождается как техника лечения детского инцеста и всех его вредоносных последствий в семейном пространстве. А во-вторых, одновременно с психоанализом – но, я полагаю, сообразно второму процессу, о котором я говорил, – институты ограждения народных семей, основной функцией которых является отнюдь не лечение инцестуозных желаний детей, а, как принято говорить, «защита детей от внешней угрозы», то есть от инцестуозных влечений отца и матери, а также их эвакуация из семейной среды. В одном случае психоанализ возвращает желание в семью (вы знаете, кто описал этот феномен лучше меня 2 ), а в другом случае, не будем забывать, в симметричном и современном первому процессе совершается другая операция, не менее реальная: ребенка изымают из семьи ввиду опасности инцеста со стороны взрослых.

Возможно, следует продолжить это описание двух форм инцеста и двух институциональных ансамблей, которые им отвечают. Возможно, следует сказать, что есть также две совершенно различные теории инцеста. Одна из них представляет инцест как непреодолимое желание, связанное с развитием ребенка, и под сурдинку нашептывает родителям: «Будьте уверены, что, когда ваши дети прикасаются к себе, они думают о вас». Другая, уже не психоаналитическая, а социологическая теория инцеста описывает запрещение инцеста как социальную необходимость, как условие обмена и благополучия и тоже нашептывает родителям: «Не прикасайтесь к вашим детям. Вы ничего не достигнете этим и, более того, вы много потеряете», – уж не структуру ли обмена, которая определяет и структурирует совокупность социального поля? Было бы интересно проследить игру двух этих форм, институционализации инцеста вкупе с его профилактикой и его теоретизации. Но как бы то ни было, я хочу подчеркнуть абстрактный и академический характер всякой общей теории инцеста, и в частности, разумеется, известной этнопсихоаналитической попытки связать запрет на взрослый инцест с инцестуозным желанием у детей. Я хочу показать, что абстрактна всякая теория, которая говорит: поскольку дети испытывают влечение к своим родителям, у нас есть все основания запретить родителям прикасаться к своим детям. Есть два типа организации клеточной семьи, есть два типа определения инцеста, есть две характеристики страха инцеста

Вот в каком направлении я хотел продолжить сказанное на предыдущей лекции. Теперь же вернемся назад и попытаемся связать эти замечания о сексуальности с тем, что я говорил вам об инстинкте и персонаже монстра, так как я думаю, что персонаж ненормального, весь статус, весь размах которого открывается в конце XIX века, имел за собою двух-трех предшественников. Вот его родословная: юридический монстр, о котором я говорил, маленький мастурбатор, которому я посвятил последние лекции, и третий предшественник, о котором я, к сожалению, рассказать не успел (но, как вы увидите, он не слишком важен), – это недисциплинированный. Теперь я попытаюсь показать, как сомкнулись между собой проблематика монстра и инстинкта и, с другой стороны, проблематика мастурбатора и детской сексуальности.

Я попытаюсь очертить процесс сложения судебно-психиатрического механизма, который возник в ответ монстру или проблеме беспричинного преступника. Внутри этого механизма и с опорой на него возникли три, на мой взгляд, важные вещи. Во-первых, определение общего поля преступности и безумия. Расплывчатого, сложного, переменчивого поля, ибо выяснилось, что за всяким преступлением вполне может быть обнаружено некое безумное поведение и что, наоборот, во всяком безумии вполне может быть заключена опасность преступления. Возникло поле общих объектов безумия и преступления. Во-вторых, вследствие этого возникла необходимость если пока еще не института, то, во всяком случае, инстанции судебно-медицинского характера, представляемой персонажем психиатра, который уже постепенно становится криминалистом; необходим психиатр, который в принципе один обладает возможностью провести границу между преступлением и безумием и вместе с тем вынести суждение о том, какова опасность, скрывающаяся во всяком безумии. Наконец, в-третьих, в качестве привилегированного понятия в этом поле объектов, обозреваемом психиатрической властью, возникло понятие инстинкта как непреодолимого влечения, как поведения, нормально расположенного или ненормально смещенного на оси произвольного и непроизвольного: таков принцип Байарже 4 .

Далее, что мы видим, глядя на другую нить, на еще одно генеалогическое древо, которое я попытался наметить? На фундаменте плотского греха в XVIII веке возникает смычка – не судебно-психиатрическая, а семейно-психиатрическая смычка, отвечающая уже не страшному монстру, а вполне обычному персонажу, каковым является подросток-мастурбатор, представленный в виде ужасного или, во всяком случае, опасного монстра в силу насущной необходимости. Что же возникает в этой организации вследствие этого механизма? С одной стороны, как я говорил в прошлый раз, сущностная принадлежность сексуальности к области болезней, а точнее, принадлежность мастурбации к общей этиологии болезни. Сексуальность, по крайней мере в своей мастурбационной форме, входит как постоянный и часто встречающийся элемент в поле этиологии, в круг причин болезни: это постоянный элемент, так как он обнаруживается везде, но, вообще-то говоря, случайный, так как мастурбация может повлечь за собой какую угодно болезнь. Во-вторых, этот механизм порождает необходимость в медицинской инстанции внутренней поддержки, вмешательства и рационализации семейного пространства. И наконец, по этой общей территории болезни и мастурбации, соотносящейся с медицинским знанием-властью, распространяется элемент, понятие которого в эту эпоху находится в стадии разработки: это понятие сексуальной «наклонности» или сексуального «инстинкта» – такого инстинкта, который, в силу самого своего непостоянства, обречен уклоняться от гетеросексуальной и экзогамной нормы. Итак, происходит смычка психиатрии с судебной властью. Этой смычке психиатрия обязана проблематикой непреодолимого влечения и появлением области инстинктивных механизмов как первостепенной области своих объектов. Тогда как симметричной смычке с семейной властью (которой увенчалось совсем другое генеалогическое древо) психиатрия обязана другой своей проблематикой – проблематикой сексуальности и анализа сексуальных отклонений.

Из чего, полагаю, следуют два вывода. Первый – это, разумеется, огромная прибыль в сфере возможного вмешательства психиатрии. В прошлом году я попытался показать вам, как на территории, которая традиционно была кругом компетенции психиатрии, в области умопомешательства, слабоумия и бреда, безумие [rectius: психиатрия], не покидая лечебницы, превратилось в своего рода управление безумцами, внедрив особую технологию власти 5 . И вот теперь психиатрия оказалась сопряжена с совсем другой областью – вовсе не с управлением безумцами, а с контролем семьи и сферой необходимого вмешательства в уголовную практику. Впечатляющее расширение: с одной стороны, психиатрии предстоит ведать всей областью отклонений и нарушений закона, а с другой, – основываясь на своей технологии управления безумцами, она призвана взять под контроль расстройства внутрисемейных отношений. На огромной территории, простирающейся от малого господства в семье до общей, непререкаемой формы закона, психиатрия выступает, призвана выступать и функционировать как технология индивида, которой суждено стать обязательной для работы ключевых механизмов власти. Психиатрия становится одним из внутренних операторов, которого мы встречаем попеременно или одновременно в столь разных диспозитивах власти, как семья и судебная система, как в отношении «родители – дети», так и в отношении «государство – индивид», как при разрешении внутрисемейных конфликтов, так и при контроле и анализе нарушений закона. Психиатрия – это общая технология индивидов, которую мы встречаем всюду, где есть власть: в семье, в школе, в мастерской, в суде, в тюрьме и т. д.

Таким образом, происходит впечатляющее расширение области деятельности психиатрии. Но в то же время психиатрия оказывается перед совершенно новой для нее задачей. Дело в том, что условием осуществления, эффективного осуществления этой общей функции, этого всеприсутствия или междисциплинарности, является способность психиатрии организовать единое поле инстинкта и сексуальности. Если психиатрия хочет эффективно контролировать всю эту область, широту которой я попытался показать, если она хочет эффективно функционировать как в семейно-психиатрической, так и в судебно-психиатрической смычке, то ей нужно выявить перекрестную игру инстинкта и сексуальности, то есть, в пределе, игру сексуального инстинкта как конститутивного элемента всех умственных болезней и, более того, всех поведенческих нарушений: от тяжких преступлений, идущих вразрез с наиболее важными законами, до мельчайших отклонений, будоражащих маленькую семейную [клетку]. Иными словами, она должна выработать не только дискурс, но и аналитические методы, концепты, теории, с помощью которых можно было бы переходить, оставаясь внутри психиатрии и не покидая ее границ, от детского аутоэротизма к убийству, от незначительного инцеста-прикосновения к ненасытному людоедству монстров-антропофагов. Вот какова теперь, начиная с 1840–1850-х годов, задача психиатрии (таким образом, я возвращаюсь к теме, оставленной после разговора о Байарже). Всю вторую половину XIX века будет разрабатываться проблема смычки инстинкта и сексуальности, желания и безумия, удовольствия и преступления – смычки, с помощью которой страшных монстров, возникших на границе судебного аппарата, удастся сократить, расщепить,

В первую очередь это воссоединение происходит путем открытия границ между мастурбацией и прочими сексуальными отклонениями. В самом деле, вы наверняка помните, как в прошлый раз я подчеркивал, что мастурбация смогла сделаться первостепенной заботой семейной клетки вследствие того, что она оказалась обособлена от всех остальных непризнанных или осуждаемых сексуальных проявлений. Я пытался показать вам, что мастурбация всегда определялась как нечто совершенно отдельное, совершенно необычное. Столь необычное, что, с одной стороны, она определялась как следствие инстинкта или механизма, безоговорочно чуждого нормальной, реляционной и двуполой сексуальности (теоретики XVIII века были убеждены, что детской мастурбацией и взрослой сексуальностью руководят совершенно разные механизмы). Но, с другой стороны, последствия этой [детской] сексуальности соотносили не с ее аморальностью как таковой и даже не с аморальностью или ненормальностью сексуального свойства: последствия мастурбации обнаруживались в области соматической патологии. Это была телесная, физиологическая и даже, в предельном случае, патологоанатомическая расплата: именно ее в конечном счете влекла за собой мастурбация как принцип болезни. Я бы сказал, что в мастурбации, какою она понималась, анализировалась и преследовалась в XVIII веке, был минимум возможной сексуальности. В этом-то, несомненно, и заключался гвоздь кампании против нее. Родителям говорили: «Занимайтесь проблемой мастурбации ваших детей и будьте уверены, что тем самым вы не затронете их сексуальность».

Теперь же, с того момента, когда психиатрия XIX века оказалась перед необходимостью объять обширную область, простирающуюся от семейных отклонений до противозаконных деяний, ее задачей, наоборот, становится вовсе не изолировать мастурбацию, а наладить сообщение между всеми внутрисемейными и внесемейными отклонениями. Психиатрия должна выстроить, вычертить генеалогическое древо всех сексуальных расстройств. И тут, в качестве первого решения этой задачи, мы встречаем знаменитые трактаты XIX века по сексуальной психопатологии, первым в ряду которых была, как вы знаете, «Psychopatia sexualis» Генриха Каана, вышедшая в Лейпциге в 1844 году (насколько мне известно, это первый трактат по психиатрии, всецело посвященный сексуальной психопатологии, и при этом последний, в котором о сексуальности говорится по-латыни; к сожалению, он так и не был переведен, хотя меня, насколько моего знания латыни хватило, чтобы с ним справиться, его текст очень заинтересовал). Что же мы находим в этом труде? В «Psychopatia sexualis» Генриха Каана мы прежде всего находим тему, которая бесспорно роднит эту книгу со всей теорией сексуальности ее эпохи. Согласно каану, человеческая сексуальность вписывается своими механизмами и общими формами в естественную историю сексуальности, которую можно возвести к растениям. Утверждение сексуального инстинкта – nisus sexualis, как говорится в тексте, – вот что является не то чтобы психической, а, скажем просто, динамической манифестацией работы половых органов. как существует чувство, ощущение, динамика голода, соответствующая аппаратам пищеварения, так существует и сексуальный инстинкт, соответствующий работе половых органов. Такова недвусмысленная натурализация человеческой сексуальности и вместе с тем таков принцип ее генерализации.

Для этого инстинкта, для этого nisus sexualis, который описывает каан, соитие (то есть гетеросексуальный реляционный половой акт) является одновременно естественным и нормальным. Однако, утверждает каан, соития недостаточно для полного определения или, вернее, полного осуществления силы и динамики этого инстинкта. Сексуальный инстинкт превосходит, причем естественным образом превосходит, свое естественное назначение. Другими словами, по отношению к соитию он нормально избыточен и частично маргинален 6 . Это силовое превосходство сексуального инстинкта над копуляционным предназначением, пишет каан, проявляется и эмпирически подтверждается рядом явлений, в частности сексуальностью детей, и прежде всего сексуальностью, которая ясно просматривается в детских играх. когда дети играют, в самом деле можно заметить, хотя их половые органы определились еще лишь предварительно и сексуальный nisus не приобрел свою силу, что их игры, напротив, очень отчетливо сексуально поляризованы. Игры девочек всегда отличаются от игр мальчиков, и это доказывает, что за всем поведением детей, даже за их играми, присутствует подоплека, поддержка сексуального nisus, сексуального инстинкта, который уже имеет свою специфику, даже когда органический аппарат, которым он должен управлять и который он должен пронизывать, дабы приводить его к соитию, еще далек от работоспособности. Существование этого nisus sexualis заметно и в совершенно другой области – уже не в игре, а в любознательности. Так, дети семи-восьми лет, согласно каану, уже испытывают величайшее любопытство не только к своим половым органам, но и к половым органам своих товарищей, причем как своего, так и противоположного пола. Во всём этом – в самой работе разума, в этой любознательности, воодушевляющей детей и к тому же способствующей их обучению, – налицо присутствие, работа сексуального инстинкта. Таким образом, сексуальный инстинкт в своей жизненной энергии, в своей динамике выходит далеко за пределы обыкновенного соития: он берет начало прежде соития и превосходит его 7 .

Разумеется, этот сексуальный инстинкт оказывается от природы направлен на соитие, сфокусирован на нем 8 . Но поскольку это соитие в некотором смысле является хронологически последней целью сексуального инстинкта, его неустойчивость вполне объяснима: ведь это слишком энергичный, слишком ранний, слишком емкий инстинкт, он слишком вездесущ в организме и поведении индивидов, чтобы получать эффективное выражение, то есть чтобы осуществляться исключительно в виде взрослого двуполого соития. По этой причине, объясняет каан, он подвержен целому ряду аномалий, всегда рискует отклониться от нормы. Совокупность этих отклонений, естественных и в то же время ненормальных, и образует область psychopatia sexualis, в рамках которой Генрих Каан выстраивает династию различных сексуальных нарушений, составляющих в его глазах особую и единую область 9 . Он перечисляет эти нарушения: существует onania (онанизм); существует педерастия – как любовь к неполовозрелым; существует то, что он называет лесбийской любовью, – любовь индивидов, как мужчин, так и женщин, к лицам своего пола; существует соитие с мертвецами, скотоложство и, наконец, шестое отклонение 10 . Вообще, во всех трактатах по сексуальной психопатологии неизменно присутствует маленькая деталь… – кажется, это крафт-Эбинг считал одним из наихудших сексуальных нарушений болезнь, при которой люди ходят по улице с ножницами и отрезают девочкам косы. Да уж, это просто мания!  11 Но за несколько лет до крафт-Эбинга Генрих Каан утверждает, что существует одно сексуальное нарушение, весьма значительное сексуальное нарушение, которое его очень беспокоит: половое сношение со статуями.

Мне кажется, что в этом анализе Генриха Каана, который может показаться довольно бесхитростным, тем не менее присутствует ряд очень важных моментов для истории психиатрической проблематизации сексуальности. Во-первых, то, что ненормальность естественна для инстинкта. Во-вторых, то, что зазор между естественностью и нормальностью инстинкта, или, другими словами, глубинная и неотчетливая связь между естественностью инстинкта и его аномалией, чаще и определеннее всего проявляется в детстве. Третья важная тема: существует явственная связь между сексуальным инстинктом и phantasia, или воображением. Если инстинкт как таковой привлекается в эту эпоху главным образом как подоплека привычных, непреодолимых, автоматических действий, не сопровождающихся мыслями или представлениями, то сексуальный инстинкт, описываемый кааном, связан, помимо прочего, с воображением. Именно воображение открывает перед ним пространство, где он может раскрыть свою ненормальную природу. Именно в воображении сказываются эффекты расхождения природы и нормальности, и именно оно, воображение, будет отныне служить посредником, передатчиком для всех каузальных и патологических проявлений сексуального инстинкта 13 .

Коротко можно сказать следующее. Психиатрия уже осваивала в это время инстинкт, но этот инстинкт (вспомните, о чем мы говорили три или четыре лекции назад) был, по сути своей, альтернативой бреда. Там, где не удавалось обнаружить бред, следовало привлекать безмолвные и автоматические инстинктивные механизмы. И вот Генрих Каан открывает в сексуальном инстинкте такой инстинкт, который, разумеется, не принадлежит к разряду бреда, однако несет в себе некоторую связь, интенсивную, явственную и постоянную связь, с воображением. Взаимная работа инстинкта над воображением и воображения над инстинктом, их смычка и система их взаимодействия – вот что позволяет провести общий ряд, соединяющий механику инстинкта и отчетливые проявления бреда. Иначе говоря, решающее значение для плодотворности анализа психиатрических понятий принадлежит введению воображения в инстинктуальную экономию при посредничестве сексуального инстинкта.

И наконец, в связи с этой книгой Каана надо подчеркнуть то, что в ней обнаруживается следующий фундаментальный тезис. Дело в том, что с учетом этого механизма инстинкта и воображения сексуальный инстинкт оказывается в истоке не только соматических расстройств. Генрих Каан удерживает в своем трактате старые этиологии, о которых я говорил вам в прошлый раз и согласно которым гемиплегия, общий паралич, опухоль мозга могут явиться следствием чрезмерной мастурбации. Всё это есть в его книге, однако есть в ней и то, чего мы не найдем в антимастурбационной кампании: согласно каану, мастурбация может сама по себе повлечь целый ряд одновременно сексуальных и психиатрических расстройств. Организуется особое, отдельное поле сексуальной аномалии внутри поля психиатрии. книга Каана вышла в 1844 году. Это произошло в эпоху, когда Причард выпустил свою знаменитую книгу о душевных болезнях, которая пусть не ставит точку, но всё же свидетельствует о перебое в развитии теории умопомешательства, сосредоточенной на бреде; с нею в поле психиатрии входит целый ряд расстройств поведения, не связанных с бредом 14 . Почти одновременно Гризингер закладывает основы нейропсихиатрии, основываясь на общем правиле, согласно которому объяснительные и аналитические принципы для ментальных заболеваний должны быть теми же, что и для неврологических болезней 15 . И наконец, с разницей в один или два года Байарже, о котором я вам говорил, устанавливает примат оси произвольного и непроизвольного над привилегией, некогда отданной бреду 16 . Словом, 1844–1845 годы ознаменовались концом алиенистики и зарождением психиатрии, или нейропсихиатрии, организованной вокруг влечений, инстинктов и автоматизмов. Этой же датой завершается история легенд о мастурбации – или, во всяком случае, возникает психиатрия, анализ сексуальности, характеризующийся поиском сексуального инстинкта, который пронизывает всё поведение, от мастурбации до нормальной деятельности. Это эпоха, когда при участии Генриха Каана складывается психиатрическая генеалогия сексуальных нарушений. Это момент, когда – опять-таки благодаря книге Каана – устанавливается первостепенная и этиологическая роль воображения или, точнее говоря, воображения в связке с инстинктом. И наконец, это момент, когда детские стадии развития инстинктов и воображения приобретают определяющую роль в этиологии болезней, и прежде всего умственных болезней. Таким образом, книга Генриха Каана обозначает дату рождения или как минимум дату вступления сексуальности и сексуальных нарушений на территорию психиатрии.

Но мне кажется, что это была лишь первая стадия процесса: открытие границ мастурбации, которая так настойчиво акцентировалась и в то же время обособлялась в рамках той кампании, о которой я рассказывал вам в прошлый раз. Открытие границ: с одной стороны, мастурбация сопрягается с сексуальным инстинктом вообще, с воображением и тем самым со всем полем нарушений и в конечном счете болезней. Но необходимо (и это вторая задача или, если угодно, вторая операция, осуществленная психиатрией в середине XIX века) очертить то пространство добавочной власти, которое назначает сексуальному инстинкту совершенно особую роль в генезисе несексуальных расстройств: необходимо выстроить этиологию видов безумия или ментальных болезней, основанную на истории сексуального инстинкта и связанного с ним воображения. А значит, необходимо освободиться от старой этиологии, о которой я говорил вам в прошлый раз (от этиологии, которая шла через истощение тела, ослабление нервной системы и т. д.), и найти собственную механику сексуального инстинкта и его аномалий. Об этой этиологической валоризации, об этой добавочной причинности, которая всё более настойчиво приписывается сексуальному инстинкту, имеется ряд теоретических свидетельств, утверждений наподобие слов того же Генриха Каана: «Сексуальный инстинкт руководит всей психической и физической жизнью». Однако я хотел бы остановиться на одном конкретном случае, который ясно показывает, как механика сексуального инстинкта постепенно приобретала первенство над механикой всех прочих инстинктов, чтобы в итоге сыграть свою фундаментальную этиологическую роль.

Это история, происшедшая между 1847 и 1849 годом, известная как история солдата Бертрана 17 . До самого последнего времени я числил ее в категории дел о мономании, характерными примерами которых являются дела Генриетты корнье,

Что происходит дальше? Сам Бертран и его первый врач (военный врач по имени Маршаль, представивший экспертизу для трибунала, который судил Бертрана) преподносят вещи следующим образом 19 . Они говорят (Бертран от первого лица, а Маршаль – в своем отчете психиатра): «Исходным было желание осквернять могилы; желание уничтожать мертвые тела и так уже уничтоженные»  20 . как говорит в своем отчете Маршаль, Бертран поражен «деструктивной мономанией». Эта деструктивная мономания была типичным случаем мономании, ибо речь шла об уничтожении чего-то, уже подвергшегося далеко зашедшему разрушению. Это был в некотором роде пароксизм уничтожения: расчленение тел, уже наполовину разложившихся. как только эта деструктивная мономания приобрела силу, объясняет Маршаль, солдата Бертрана поразила вторая мономания, в известном смысле сопряженная с первой, которая, в свою очередь, подтверждает ее патологический характер. Эта вторая мономания – «эротическая мономания», заключающаяся в том, что упомянутые тела, или останки тел, используются для получения сексуального удовольствия 21 . Тут Маршаль делает интересное сравнение с другим случаем, о котором выяснилось за несколько месяцев или лет до этого. Это была история слабоумного, помещенного в больницу Труа, который прислуживал там и имел доступ в морг. Там, в морге, он удовлетворял свои сексуальные потребности с подвернувшимися трупами женщин 22 . В обоих этих случаях, говорит Маршаль, нет эротической мономании, ибо мы имеем дело с человеком, у которого сеть сексуальные потребности. Он не может удовлетворить эти сексуальные потребности с живыми служащими госпиталя, так как никто не желает оказывать ему в этом помощь и поддержку. Для него остаются только трупы, а потому естественная и в каком-то смысле рациональная механика интересов прямиком приводит его к осквернению этих трупов. Поэтому упомянутый слабоумный не может считаться пораженным эротической мономанией. Напротив, солдат Бертран, чье патологическое состояние первоначально проявилось в виде мании уничтожения, обнаруживает за деструктивной манией другой симптом, а именно – эротическую мономанию. Он молод, имеет нормальную внешность, у него есть деньги. Так почему же он не найдет девушку, чтобы удовлетворить свои потребности? И Маршаль, в терминах, полностью совпадающих с терминами анализа Эскироля, делает вывод о том, что сексуальное поведение Бертрана продиктовано мономанией, или проявлением фундаментальной деструктивной мономании в виде эротической мономании.

В самом деле, на уровне клинической картины совершенно ясно, что деструктивная симптоматика количественно преобладает над эротической. Но в 1849 году в газете под названиемМедицинский союзпсихиатр по имени Мишеа публикует анализ, в котором приходит к противоположным выводам и берется показать, что в сердцевине патологического состояния Бертрана находится «эротическая мономания», тогда как «деструктивная мономания» является не более чем следствием мономании или, во всяком случае, болезни, связанной именно с «репродуктивным инстинктом», как тогда говорилось 23 . Анализ Мишеа весьма интересен. Сначала он показывает, что речь никоим образом не идет о бреде, и проводит различие между случаем солдата Бертрана и вампиризмом. Что такое вампиризм? Вампиризм, говорит Мишеа, – это особого рода бред, при котором живой человек, словно бы находясь в кошмаре (в тексте говорится: «такова дневная разновидность кошмара»), думает, будто мертвые (или некая категория мертвых) выходят из могил и нападают на живых 24 . У Бертрана же всё наоборот. Во-первых, он не бредит и к тому же отнюдь не является вампирическим персонажем. Он не вовлек сам себя в бредовую тему вампиров, ибо скорее уж является вампиром наоборот. Ведь Бертран – живой человек, преследующий мертвых, а в некотором смысле и пьющий их кровь; таким образом, в нем нет никаких следов бредовой убежденности. Речь идет о безумии без бреда. Это ясно всем. Но в этом безумии без бреда есть две совокупности симптомов: с одной стороны, деструктивные, а с другой – эротические. И вопреки симптоматологической незначительности эротизма, именно он, с точки зрения Мишеа, играет здесь главную роль. Разумеется, Мишеа не выстраивает от эротизма генеалогию симптомов, тем более что у него не было концептуального или аналитического каркаса, позволяющего это сделать. Но он выдвигает общий принцип, задает обрамление возможной генеалогии 25 . Он говорит, что сексуальный инстинкт, вне зависимости от частностей, наиболее важен и «наиболее властен среди побуждающих человека и животное потребностей»  26 . Поэтому – в чисто количественных терминах, в терминах динамики или экономии инстинктов, – имея дело с расстройством инстинктов, нужно всегда искать как возможную причину сексуальный инстинкт, так как он – самый бурный, самый властный, самый емкий из всех инстинктов. Причем, говорит Мишеа, этот сексуальный инстинкт может удовлетворяться, всегда оставаясь источником удовольствий, совершенно иначе, нежели в актах, ведущих к размножению вида 27 . Иными словами, Мишеа признает абсолютно сущностным, абсолютно естественным для инстинкта неравенство удовольствия и акта оплодотворения. И доказательство этого неравенства он видит в препубертатной мастурбации у детей, а также в удовольствии, которое женщины испытывают,

Таким образом, инстинкт обособляется от акта оплодотворения в силу того, что он по сути своей является источником удовольствия и что это удовольствие может быть локализовано или актуализировано в неисчислимом множестве актов. Акт размножения или воспроизводства является всего лишь одной из форм, в которых может состояться или возникнуть удовольствие, внутренне присущий сексуальному инстинкту экономический принцип. Поэтому, как источник удовольствия, не связанного от природы с размножением, сексуальный инстинкт может быть подоплекой целого ряда поведенческих проявлений, непричастных к размножению. И Мишеа перечисляет их: это «греческая любовь», «скотоложство», «влечение к объекту нечувствительной природы», «влечение к [человеческому] трупу» (к уничтожению кого-либо, к смерти кого-либо и т. д.) как источники «удовольствий»  29 . Вследствие самой своей силы сексуальный инстинкт является наиболее важным и, следовательно, господствующим в общей экономии инстинктов. Но как принцип, вызывающий удовольствие (причем вызывающий удовольствие где угодно, когда угодно и в любых условиях), он смыкается со всеми прочими инстинктами, и удовольствие, испытываемое при удовлетворении инстинкта, должно быть соотнесено, с одной стороны, с самим этим инстинктом, а с другой стороны – с сексуальным инстинктом, который в некотором смысле является универсальным источником универсального удовольствия. Мне кажется, что с анализом Мишеа в психиатрию входит новый объект или новый концепт, которому ранее в ней не было места; он разве что проглядывал, вырисовывался в нескольких анализах Лере (я говорил с вами об этом в прошлом году). Это роль удовольствия 30 . У Мишеа удовольствие становится психиатрическим или психиатризируемым объектом. Обособление сексуального инстинкта от репродукции обеспечивается механизмами удовольствия, и это обособление позволяет определить единое поле нарушений. Не скованное нормальной сексуальностью удовольствие служит опорой целого ряда ненормальных, отклоняющихся, подлежащих психиатризации видов инстинктивного поведения. Так намечается – чтобы сменить и уже сменяя старую теорию умопомешательства, сосредоточенную на представлении, интересе и заблуждении, – теория инстинкта и его нарушений, связанная с воображением и удовольствием.

В следующий раз я хотел бы рассказать вам о том, как психиатрия, – открывая перед собой это новое поле инстинкта, связанного с воображением и удовольствием, эту новую серию «инстинкт – воображение – удовольствие», свою единственную возможность охватить всю область, отведенную ей политически или, если хотите, назначенную ей организацией механизмов власти, – как психиатрия, найдя орудие охвата всей этой области, оказывается перед необходимостью разработать ее в своей собственной теории, на своем собственном концептуальном каркасе. Именно в этом, на мой взгляд, заключен смысл теории вырождения. С вырождением, с персонажем выродка, возникает общая формула охвата психиатрией той области вмешательства, которую доверила ей механика власти.

Лекция 19 марта 1975 года

Смешанная фигура: монстр, мастурбатор и не поддающийся нормативной системе воспитания. – Дело Шарля Жуи и семья, подключенная к новой системе контроля и власти. – Детство как историческое условие генерализации психиатрических знания и власти. – Психиатризация инфантильности и формирование науки о нормальном и ненормальном поведении. – Великие теоретические конструкции в психиатрии второй половины XIX века. – Психиатрия и расизм; психиатрия и социальная защита.

Сегодня я попытаюсь замкнуть проблему, обсуждаемую нами в этом году, то есть проблему возникновения персонажа ненормального, области аномалий как центрального объекта психиатрии. Начиная нынешний курс, я пообещал вам представить генеалогию ненормального, описав трех персонажей: страшного монстра, малолетнего мастурбатора и непослушного ребенка. В моей генеалогии не хватает третьего члена; надеюсь, вы меня извините. Вы сможете составить о нем представление по тексту, который я для вас подготовлю. Поэтому оставим его генеалогию в стороне, так как описывать ее у меня нет времени.

Сегодня же, основываясь на конкретном деле, я хотел бы представить вам комбинированную, смешанную фигуру, соединяющую в себе черты монстра, юного мастурбатора и непослушного – или, во всяком случае, не поддающегося нормативной системе воспитания. Дело, о котором я говорю, относится к 1867 году и является, как вы увидите, необычайно банальным, однако в нем можно усмотреть если не зарождение ненормального как психиатризируемого индивида, то, по крайней мере, точное указание периода психиатризации ненормального и того способа, каким она была осуществлена. Это дело сельскохозяйственного рабочего из окрестностей Нанси, переданного в сентябре – октябре 1867 года административному главе его деревни родителями малолетней девочки, которую он наполовину, отчасти, в некоторой степени изнасиловал. Против него выдвинули обвинение. Он подвергается первому психиатрическому обследованию местным врачом, после чего препровождается в Маревиль, в крупную психиатрическую лечебницу региона Нанси, существующую, надо сказать, и поныне. Там в течение нескольких недель он проходит полное психиатрическое обследование под наблюдением двух медиков, один из которых имел известность: его звали Бонне 1 . Что же выявляет досье этого персонажа? В момент совершения деяний ему было сорок лет. Он родился внебрачным ребенком, его мать умерла, когда он был подростком, и впоследствии он жил на окраине деревни, почти неграмотный, немного пьющий, нелюдимый, имея мизерный заработок. И являясь в некоторой степени деревенским дурачком. И я уверяю вас, что нет моей оплошности в том, что его фамилия была Жуи[24]. Допрос пострадавшей девочки показал, что сначала Шарль Жуи мастурбировал с ее помощью в поле. Собственно говоря, эта девочка, Софи Адам, и Шарль Жуи были тогда не одни. Вместе с ними была еще одна девочка, которая смотрела на происходящее, но отказалась сменить свою подружку, когда та попросила ее об этом. Затем, повстречав одного крестьянина, который проходил мимо по дороге домой, девочки рассказали ему обо всём, а именно о том, как делали вместе с Жуи «матон», то есть, на местном наречии, простоквашу 2 . крестьянин, казалось, ничуть этим не обеспокоился, однако некоторое время спустя, в день праздника деревни, Жуи увел маленькую Софи Адам (а может быть, Софи Адам увела Шарля Жуи – неважно) в овраг у дороги, ведущей в Нанси. И там что-то произошло – не исключено, что полуизнасилование. Так или иначе, Жуи великодушно дал девочке четыре су, и та побежала на ярмарку, чтобы купить жареного миндаля. Само собой, рассказывает девочка, она ничего не сказала родителям, боясь заработать пару оплеух. И только несколько дней спустя мать что-то заподозрила, стирая ее белье.

То, что судебная психиатрия взялась за подобное дело; то, что она разыскала в глухой деревне обвиняемого в оскорблении нравов (я бы даже сказал, банального обвиняемого в обычном оскорблении элементарных нравов); то, что она приняла к рассмотрению этого персонажа; то, что он был подвергнут первой психиатрической экспертизе, а затем и второму обследованию, очень углубленному, тщательному, полному

Напомню вам образцовое, основополагающее дело, о котором я говорил несколько месяцев назад. Это дело Генриетты корнье 3 , служанки, которая практически без единого слова, без объяснений, без малейшего дискурсивного сопровождения обезглавила маленькую девочку. Генриетта корнье – это целый пейзаж. Она, конечно, тоже была крестьянкой, но крестьянкой, переехавшей в город. Заблудшая, потерянная дочь сразу в нескольких смыслах этого слова, ведь она всё время переезжала с места на место, была брошена своим мужем или любовником, имела нескольких детей, которых, в свою очередь, бросила сама, и к тому же в той или иной степени была проституткой. Заблудшая дочь, но и безмолвный персонаж, который без всяких объяснений совершил этот чудовищный поступок, – чудовищный поступок, произведший в городской среде эффект разорвавшейся бомбы и промелькнувший перед глазами очевидцев подобно фантастическому, черному, таинственному метеору, о котором никто не мог сказать ни слова. Никто и не сказал бы о нем ничего, если бы по ряду теоретических и политических причин им не заинтересовались психиатры.

Дело Шарля Жуи носит довольно-таки родственный характер, однако его пейзаж совершенно другой. Шарль Жуи – персонаж, близкий к типу деревенского дурачка: простой, молчаливый. Человек без происхождения, внебрачный ребенок, тоже, как и Генриетта корнье, непостоянный. Ходит с места на место: «Что вы делали с четырнадцатилетнего возраста?» – «Жил то у одних, то у других», – отвечает он. Был исключен из школы: «Вами были довольны <…> в школе?» – «Меня не захотели там держать». Был нежелателен в играх: «Вы когда-нибудь играли с другими мальчиками?» Ответ: «Они не хотели со мной играть». Так же он был отлучен и от сексуальных игр. Психиатр весьма прозорливо спрашивает его, в связи с этой мастурбацией вместе с девочками, а почему он не обратился к девочкам постарше. И Шарль Жуи отвечает, что они смеялись над ним. Он был отверженным даже у себя дома: «когда вы возвращались [с работы.– М. Ф.], что вы делали?» – «Я сидел в конюшне». Да, это маргинальный персонаж, но в своей деревне он вовсе не чужак. Он глубоко вовлечен в социальную конфигурацию, он обретается и вращается в ней, функционирует в ней. Экономически функционирует в ней очень отчетливым образом, ибо, строго говоря, является последним работником, выполняет последнюю часть работы, то, чего никто больше делать не желает, и получает самое низкое жалованье: «Сколько вы зарабатываете?» И он отвечает: сто франков, питание и рубашку. Тогда как зарплата сельскохозяйственного рабочего в этом регионе и в это время составляла в среднем четыреста франков. Он иммигрант у себя дома, он функционирует как обитатель социальной окраины, которая охватывает низкооплачиваемых 4 .

Его блуждающее, неустойчивое положение имеет четкую экономическую и социальную функцию там, где он находится. Даже сексуальные игры, которым он предается и которые составляют предмет его дела, – согласно тому, что можно вынести из документов, – кажутся мне столь же определенными, как и его экономическая роль. Ведь эти две девочки, ублажив дурачка в лесу или на обочине дороги, без утайки рассказывают об этом взрослому – смеясь, рассказывают, как они делали простоквашу, и взрослый отвечает им: «Ах вы, маленькие негодницы!»  5 И дело не получает продолжения. Всё это хорошо вписывается в некоторый пейзаж и в круг самых что ни на сеть обычных практик. Девочка недолго думая позволяет себе это; вполне непринужденно, кажется, получает несколько су и бежит на ярмарку покупать жареный миндаль. Ничего не говорит родителям исключительно из-за того, чтобы не заработать пару подзатыльников. к тому же сам Жуи рассказывает на допросе: да что он сделал? Он всего лишь дважды проделал это с Софи Адам, но часто видел, как она делает то же самое с другими мальчишками. Да вся деревня об этом знала. Однажды он застал Софи Адам мастурбирующей на обочине с мальчиком тринадцати или четырнадцати лет, в то время как другая девочка, сидя рядом с ними, делала то же самое другому мальчику. кажется, сами психиатры признают, что всё это является частью совершенно обычного, повседневного пейзажа, так как Бонне и Бюлар говорят в своем рапорте: «Он делал <…> то же самое, что часто делают в своей компании дети разных полов; мы имеем в виду [предусмотрительно добавляют психиатры.– М. Ф.] тех невоспитанных детей, дурные наклонности которых не были [в достаточной мере.– М. Ф.] пресечены наблюдением и внушением благих принципов»  6 . Судебная медицина с легкостью психиатризирует сексуальность деревенских детей, уличную, придорожную, лесную сексуальность. С легкостью, которую мы получим все основания считать проблемой, вспомнив о том, с какими трудностями еще несколько лет назад психиатризировали вещи столь необъяснимые и чудовищные, как преступления Генриетты корнье или Пьера Ривьера.

Во-первых, нужно отметить следующее: эта психиатризация затрагивает практики и персонажей, которые прекрасно вписываются в деревенский пейзаж своего времени. Первая ее важная особенность – то, что она идет не сверху или не только сверху. Мы не имеем дело с внешней перекодировкой, психиатрия берется за это дело не потому, что оно представляет проблему, скандал или некую тайну, не из-за таинственности Жуи. Вовсе нет: механизм запроса к психиатрии работает в самом низу. Не стоит забывать о том, что семья девочки обнаруживает тревожные факты в ходе той самой проверки белья, о которой я говорил вам в связи с мастурбацией и которая, как вы помните, составляла одну из тех гигиенических и одновременно моральных рекомендаций, которые давались семьям с конца XVIII века 7 . Таким образом, именно семья замечает нечто, именно семья представляет факты администрации деревни и требует принять меры. Девочка ожидала подзатыльников, однако семья в это время уже не практикует такого рода наказания, она подключена к другой системе контроля и власти. Первый эксперт, доктор Беше, и тот колебался. Рядом с Жуи, с этим столь известным, столь обычным персонажем, он вполне мог сказать: «Ну что же, он это сделал, ему и отвечать». И действительно, доктор Беше говорит в своем первом отчете: «Разумеется, Жуи несет юридическую, судебную ответственность за содеянное». Однако в записке, приложенной к отчету и адресованной следователю, он говорит,

Жители деревни прибегают к запросу снизу, апеллируют к высшим инстанциям, к инстанциям технического, медицинского, судебного контроля, апеллируют несколько путано, соединяя всё вместе, в связи с фактом, который несколько лет назад, несомненно, был бы сочтен совершенно обычным и безобидным. И как же реагирует на эту апелляцию психиатрия? как, собственно, осуществляется психиатризация, эта скорее запрашиваемая, нежели навязываемая психиатризация? Мне кажется, что для того, чтобы понять, как осуществляется психиатризация подобного персонажа, нужно сопоставить ее с той моделью, о которой я только что говорил, – с делом Генриетты корнье. когда возникла потребность психиатризировать или, проще говоря, продемонстрировать безумие, душевную болезнь Генриетты корнье, чего именно от нее ждали? Прежде всего ждали телесного коррелята, то есть физического элемента, который послужил бы как минимум последней, недостающей причиной преступления. И он был найден: это были менструации 10 . Далее, на более серьезном и фундаментальном уровне, имелось стремление вписать поступок Генриетты корнье, убийство ребенка, в рамки болезни – в рамки болезни, которую, конечно, очень трудно распознать, но хотя бы некоторые признаки которой могут открыться подготовленному глазу. В итоге не без труда, не без множества ухищрений удалось связать всё это с неким изменением в настроении, случившимся у Генриетты корнье в определенный период ее жизни, которое и следует охарактеризовать как коварное проявление той самой болезни, которая осталась бы бессимптомной, если не считать убийства, однако напоминала о себе уже этой незаметной переменой настроения; и далее, в самой этой перемене настроения ищется некий инстинкт, монструозный, болезненный и патологический инстинкт, который врывается в поведение, как метеор, – инстинкт убийства, ни на что больше не похожий, инстинкт убийства, не отвечающий никаким интересам и не вписывающийся ни в какую экономию удовольствия. Это своего рода автоматизм, который, как стрела, врезается в поведение и поступки Генриетты корнье и о котором не может свидетельствовать ничего, за исключением его патологического сопровождения. Внезапный, отдельный, расходящийся с обычным порядком, инородный, ни на что не похожий в сравнении с остальной личностью характер деяния – вот что обусловливало психиатризацию поступка Генриетты корнье.

Совершенно иначе осуществляется психиатризация поступка, поведения Жуи в заключении о нем, предоставленном Бонне и Бюларом. Прежде всего она осуществляется путем включения не в хронологически очерченный процесс, а в своего рода постоянную физическую конфигурацию. Чтобы убедительно показать, что мы имеем дело с человеком, подлежащим психиатрическому вмешательству, чтобы соотнести поведение Жуи с областью психиатрической компетенции, психиатры нуждаются не в некоем процессе, а в постоянных признаках, свойственных индивиду на структурном уровне. Именно об этом идет речь в таких наблюдениях: «Его лицо, в отличие от нормальных случаев, недостаточно симметрично черепу. Туловище и конечности непропорциональны. Имеется порок развития черепа; лоб значительно уходит назад, что в сочетании с приплюснутым затылком делает голову конусообразной; боковые части также приплюснуты, в результате чего теменные бугры расположены несколько выше, чем обычно»  11 . Я хотел бы заострить внимание на всех этих замечаниях, которые сопоставляют черты Жуи с нормальным строением, с обычным порядком. Обвиняемого подвергают целому ряду исследований: измеряют затылочно-лобный диаметр, затылочно-подбородочный диаметр, лобно-подбородочный диаметр, париетальный диаметр; измеряют лобно-затылочную окружность, антеро-постериорную и бипариетальную полуокружности и т. д. Выясняется, что рот слишком широкий, а нёбо имеет вздутия, характерные для слабоумных. как вы понимаете, ни один из этих элементов, выявленных обследованием, не является причиной и даже простым побудительным принципом болезни, каким были менструации Генриетты корнье в день совершения убийства. В действительности все эти элементы образуют вместе с самим деянием полиморфную конфигурацию. Деяние и телесные признаки Жуи соотносятся в одинаковой степени и, так сказать, в общем плане, даже если природа их различна, с неким постоянным, конститутивным, врожденным состоянием. Телесные несообразности суть, в некотором смысле, внешние проявления этого состояния, а поведенческие нарушения, те самые, которые навлекли на Жуи обвинение, суть его инстинктивные и динамические проявления.

Коротко можно сказать следующее. В случае Генриетты корнье, в эпоху ментальной медицины, сосредоточенной на мономании, патологический процесс выстраивался за преступлением, исходя из преступления, которое стремились представить в виде симптома. Напротив, в случае Шарля Жуи и в психиатрии нового типа проступок вводится в схему постоянных и устойчивых телесных признаков. На смену психиатрии патологических процессов, вызывающих поведенческие сбои, постепенно приходит психиатрия некоего постоянного состояния, свидетельствующего о неискоренимом отклонении. И какова же общая форма этого состояния? В случае Генриетты корнье и того, что называли «инстинктивным безумием», определение которого и складывалось вокруг подобных дел, патологический процесс, призванный служить подоплекой преступного деяния, имел два основных свойства. С одной стороны, это было своего рода воспаление, разбухание и вскрытие инстинкта, резкое возрастание его динамики. Иными словами, функционирование инстинкта окрашивалось патологической чрезмерностью. И с этой чрезмерностью было связано, ее результатом было ослепление, из-за которого больной не мог осознавать последствия своего поступка; сила инстинкта была столь непреодолима, что больной не был способен внести инстинктивные механизмы в общую таблицу интересов. Итак, в истоке – воспаление, разбухание, перехлест инстинкта, который становится непреодолимым и превращается в патологический очаг. И как следствие – ослепление, отсутствие заинтересованности, всякого расчета. Вот что называлось «инстинктивным бредом». Напротив, в случае Шарля Жуи признаки, соединяющиеся в единую сеть и тем самым образующие то состояние, которое допускает психиатризацию деяния, представляют совсем другую конфигурацию, в которой главным, фундаментальным уже не является чрезмерность, всплеск инстинкта, который внезапно переходит границы (как это было в случае мономаний и

Нет внутренней болезни инстинкта, но есть, скорее, общий функциональный дисбаланс, порочное устройство на структурном уровне, которое и приводит к тому, что инстинкт или ряд инстинктов функционируют «нормально» согласно своему собственному режиму, но «ненормально» в том смысле, что этот их собственный режим не контролируется инстанциями, которые должны за них отвечать, держать их на своем месте и умерять их действие. В отчете Бонне и Бюлара можно найти целый ряд примеров этого анализа нового типа. Я приведу лишь некоторые. Они кажутся мне важными для понимания новой смычки или нового функционального фильтра, с помощью которого будут исследоваться патологические феномены. Возьмем, например, метод описания половых органов взрослого. Бонне и Бюлар проводили физическое обследование обвиняемого и обследовали в том числе его половые органы. Они делают следующие заключения: «Невзирая на очень слабое телосложение [обвиняемого.– М. Ф.] и явную остановку в его физическом развитии, его [половые.– М. Ф.] органы имеют нормальное развитие, такое же, как у обычного человека. Такая особенность встречается у слабоумных»  13 . У слабоумных встречается не ненормальное развитие половых органов, а контраст между совершенно нормальными анатомически половыми органами и неким изъяном общей структуры организма, которая должна была бы удерживать на подобающем месте и в соответствии с общими пропорциями функцию этих органов 14 . По этому принципу строится всё клиническое описание. Первоначальным дефектом, исходной точкой анализируемого поведения является, таким образом, реальность изъяна. Перехлест, злоупотребление – лишь внешнее следствие этого первоначального и фундаментального недостатка: этот принцип противоположен тому, с чем мы имели дело, когда алиенисты усматривали патологический очаг в неудержимо бурном характере инстинкта. Далее в отчете Бонне и Бюлара мы находим целый ряд такого рода высказываний. Он не зол, говорят они о Жуи, он даже «мягок», но его «моральное чувство повреждено»: «Ему не хватает владения собой, чтобы своими силами сопротивляться некоторым стремлениям, о которых впоследствии он может <…> пожалеть, не решаясь, впрочем, больше не возвращаться к ним <…>. Эти дурные инстинкты <…> происходят от первоначальной остановки в развитии, и нам известно, что наиболее неудержимыми они бывают у слабоумных и дегенератов <…>. Будучи умственно поврежден от рождения, не получив никакой пользы от своего воспитания, <…> он не обладает тем, что могло бы уравновесить естественную склонность ко злу и эффективно сопротивляться тирании чувств. <…> У него нет власти над „собой“, он не в состоянии умерить поползновения своих мыслей и плотские влечения <…>. Столь могущественное животное начало <…> остается в нем необузданным за отсутствием способностей здраво оценить достоинство тех или иных вещей»  15 .

Теперь вы видите, что поводом к психиатризации и характеристикой состояния больного является не количественный перехлест и не абсурдный характер удовлетворения (как это было, когда хотели психиатризировать Генриетту корнье), а отсутствие торможения, самопроизвольность низших, инстинктивных процедур удовлетворения. Этим-то и объясняется значение «слабоумия», функционально и фундаментально связанного с нарушениями поведения. Значение, которое так велико, что мы можем сделать вывод: тем состоянием, которое позволяет психиатризировать Жуи, является именно его остановка в развитии; уже не процесс, который овладевает им, подчиняет его себе, пронизывает его организм или поведение, а остановка в развитии, то есть просто-напросто его инфантильность. Психиатры без конца говорят об этом детском состоянии поведения и мышления: «Лучше всего сравнить его образ деятельности с образом деятельности ребенка, который обрадуется, если его похвалят»  16 . И о детском состоянии его морали: «Так же, как провинившиеся дети <…>, он боится наказания. Он поймет, что поступил плохо, потому что так ему говорят; он пообещает больше так не делать, но он не в состоянии дать моральную оценку своим поступкам <…>. Мы находим его инфантильным, а его мораль неразвитой»  17 . И наконец, о детском состоянии его сексуальности. Я совсем недавно приводил вам фрагмент, где психиатры говорят: «Он ведет себя как ребенок, а в данном случае поступает так же, как часто поступают друг с другом дети разного пола», но «невоспитанные дети, дурные наклонности которых не были пресечены…» и т. д.  18 Вот что, как мне кажется, здесь важно (впрочем, не знаю, насколько это важно, но именно к этому я хотел подойти): определяется новая позиция ребенка в рамках психиатрической практики. Постулируется преемственность или, вернее, неизменяемость жизни по отношению к детству. Именно это – неизменяемость жизни, неизменяемость поведения, неизменяемость поступков с детства – и обусловливает на фундаментальном уровне возможность психиатризации.

Что именно позволяло считать человека больным согласно анализу, который предпринимали алиенисты (ученые школы Эскироля, те самые, что занимались Генриеттой корнье)? То, что, повзрослев, этот человек утратил всякое сходство с ребенком, которым был. Что говорили, стремясь показать, что Генриетта корнье не несет ответственности за свои действия? Говорили, напомню, вот что: «В детстве она была веселым, смеющимся, приятным, полным любви ребенком; затем, повзрослев, она стала мрачной, меланхоличной, молчаливой и неразговорчивой». Детство должно было быть разведено с патологическим процессом, чтобы этот патологический процесс мог эффективно функционировать и способствовать снятию с субъекта ответственности. Вот почему во всей медицине умопомешательства признаки детской злости были предметом столь пристального внимания и борьбы. Вспомните, например, с какой тщательностью и в то же время с каким ожесточением шла дискуссия вокруг признаков злости в деле Пьера Ривьера 19 . Дело в том, что, пользуясь этими признаками, можно было добиться двух результатов. Можно было сказать: видите, когда он был совсем маленьким, он распинал лягушек, убивал птиц, прижигал своему брату ступни – так уже в детстве подготавливалось поведение, с которым мы имеем дело у нашего персонажа и которое однажды должно было привести его к убийству матери, брата и сестры. Поэтому в этом преступлении нет ничего патологического, ибо ему подобна вся жизнь Пьера Ривьера

С этой новой формой психиатризации, которую я пытаюсь очертить сейчас, в рамках этой новой проблематики, признаки злости функционируют совершенно иначе. Именно в меру сходства взрослого с ребенком, которым он был, именно в меру возможности поставить детство и взрослое состояние в один ряд, то есть именно в меру возможности обнаружить в нынешнем деянии давнишнюю злость, и распознается отныне то состояние вместе с его телесными проявлениями, которое является условием психиатризации. Вот что, в сущности, говорили Генриетте корнье алиенисты: «В те времена ты не была такой, какой стала впоследствии: вот почему тебя нельзя осуждать». Теперь же психиатры говорят Шарлю Жуи: «Если тебя нельзя осуждать, то потому, что уже в детстве, ребенком, ты был тем, кем являешься сейчас». Поэтому, хотя биографический ряд привлекается с начала XIX века всегда – и медициной умопомешательства эскиролевского типа, и новой психиатрией, о которой я рассказываю вам сейчас, – выстраивается этот ряд по совершенно разным линиям, преподносится как два совершенно различных ряда и вызывает совершенно различные оправдательные эффекты. В медицине умопомешательства начала XIX века со словами «Он уже тогда был таким, уже тогда был тем, кем является сейчас» обвиняли. Тогда как теперь со словами «Таким, какой он сейчас, он был уже тогда» оправдывают. короче говоря, вот о чем свидетельствует экспертиза Жуи: детство становится стыковой деталью в новом функционировании психиатрии.

Еще раз, очень коротко. Генриетта корнье убила ребенка. Ее удалось определить как душевнобольную лишь при условии радикального и двойного отлучения от детства. Ее отлучили от ребенка, которого она убила, показав, что между убитым ребенком и ею не было никакой связи; она почти не знала его семью: не было никакой ненависти и никакой любви; едва знала она и самого ребенка. Минимум отношений с убитым ребенком – вот первое условие психиатризации Генриетты корнье. Второе условие: она сама должна утратить связь со своим детством. Нужно, чтобы ее прошлое, ее детское прошлое, а также прошлое девушки-подростка имело как можно меньше сходства с поступком, который она совершила. Иными словами, нужен радикальный разрыв с детством в рамках безумия. У Шарля Жуи всё наоборот: его можно психиатризировать не иначе как удостоверив его предельную близость, почти слияние с детством, которое было у него самого, а также с ребенком, к которому он имел отношение. Необходимо показать, что Шарль Жуи и малолетняя девочка, которую он в той или иной степени изнасиловал, были очень близки друг к другу, что они были из одного теста, из одного вещества, что они находились на одном уровне, – эти слова не использовалось в деле, но они явно здесь вырисовываются. Их глубокая идентичность – вот что открывает психиатрии доступ к Шарлю Жуи. В конечном счете он оказался подлежащим психиатризации потому, что состояние ребенка, детство, инфантильность предстали как общая черта преступника и его жертвы. Детство как историческая стадия развития, как общая форма поведения становится главнейшим орудием психиатризации. Я бы сказал, что именно через детство психиатрии удалось подобраться к взрослым, ко всем взрослым без исключения. Детство было принципом генерализации психиатрии; в психиатрии, так же как, впрочем, и везде, детство оказалось ловушкой для взрослых.

Об этой-то функции, об этой роли, об этом месте детства в психиатрии я и хотел бы сказать несколько слов. Мне кажется, что с определением не столько ребенка, сколько именно детства в качестве центральной и постоянной референтной точки психиатрии ясно очерчивается как новизна функционирования психиатрии по сравнению со старой медициной умопомешательства, так и характер ее функционирования в течение почти целых ста лет, то есть до наших дней. Итак, психиатрия открывает ребенка. Я хотел бы указать вот на что: во-первых, если то, что я говорю, верно, то это открытие психиатрией ребенка или детства является не поздним, а необычайно ранним феноменом. Его свидетельство мы находим в 1867 году, но я уверен, что можно было бы найти его и раньше. Более того, мне кажется (это-то я и хочу показать), что это не только ранний феномен, но и [феномен], вовсе не являющийся следствием расширения психиатрии. Поэтому вовсе не следует считать детство новой территорией, которая с некоторого момента оказалась присоединена к психиатрии; на мой взгляд, именно обратившись к детству как к главному предмету своей деятельности, то есть и своего знания, и своей власти, психиатрия сумела достичь генерализации. Иначе говоря, детство кажется мне одним из исторических условий генерализации психиатрических знания и власти. каким же образом центральное положение детства смогло осуществить генерализацию психиатрии? По-моему, уяснить эту обобщающую роль детства в психиатрии достаточно просто (я расскажу об этом в общих чертах). Эффект расширения психиатрии оказывается принципом ее генерализации: дело в том, что, как только детство или инфантильность становятся фильтром анализа поведения, для психиатризации поведения, как вы понимаете, уже не требуется, как это было во времена медицины душевных болезней, вписывать поведение в рамки болезни, переносить его в связную и общепризнанную симптоматологию. Уже не требуется отыскивать эту ниточку бреда, которую психиатры, даже в эпоху Эскироля, изо всех сил пытались найти за поступком, казавшимся им странным. Чтобы некий поступок попал в зону ведения психиатрии, чтобы он поддавался психиатризации, достаточно какой-нибудь инфантильной приметы в нем. Это даст основание для психиатрического надзора за всеми поступками ребенка, поскольку они могут зафиксировать, блокировать, задержать на определенном уровне поведение взрослого и повториться в нем. И наоборот, подлежащими психиатризации оказываются все поступки взрослого, поскольку они могут быть так или иначе, в виде сходства, аналогии или причинного отношения, приведены к поступкам ребенка, соотнесены с ними. Таким образом, в поле зрения попадают все поступки ребенка, ибо они могут повлечь за собой фиксацию взрослого, и наоборот, в поле зрения попадают все поступки взрослого, поскольку надо выяснить, чтó в них несет на себе приметы инфантильности. Таков первый эффект генерализации, вызываемый

В самом деле, для психиатрии, скажем так, «эскиролевской» эпохи (с начала XIX века до 1840-х годов) характерным было, как я уже указывал, отсутствие связи между удовольствием и инстинктом. Нельзя сказать, что удовольствие вообще не могло фигурировать в психиатрии школы Эскироля, но оно всегда фигурировало там как нагрузка бреда 20 . То есть признавалось (впрочем, это тема, известная задолго до Эскироля, с XVII–XVIII веков 21 ), что бредовое воображение субъекта вполне может нести в себе прямое и непосредственное выражение некоего желания. На этом построены все классические описания больных, которые, переживая любовные муки, воображают в бреду, будто бы тот, кто их оставил, наоборот, осыпает их заботой, любовью и т. д.  22 Нагрузка бреда желанием вполне допускалась в классической психиатрии. Однако инстинкт, чтобы функционировать как патологическая механика, непременно должен был быть обособлен от удовольствия, ибо если есть удовольствие, то инстинкт уже не может быть автоматическим. Инстинкт, сопровождающийся удовольствием, обязательно распознается, регистрируется субъектом в качестве инстинкта, способного вызвать удовольствие. И таким образом, естественно попадает в рамки расчета, вследствие чего нельзя рассматривать как патологический процесс даже самое бурное инстинктивное движение, если данный инстинкт сопровождается удовольствием. Патологизация через инстинкт исключает удовольствие. Что же касается слабоумия, то оно, в свою очередь, патологизировалось то как крайнее следствие развития бреда или умопомешательства, то, наоборот, как своего рода фундаментальная инертность инстинкта.

Теперь, с появлением такого персонажа, как Шарль Жуи, с появлением в его лице нового психиатризированного индивида, три эти элемента или, если угодно, три эти персонажа – малолетний мастурбатор, страшный монстр и противящийся всякой дисциплине – сливаются воедино. Отныне инстинкт вполне может быть патологическим элементом, будучи в то же время носителем удовольствия. Сексуальный инстинкт и удовольствия Шарля Жуи эффективно патологизируются на уровне своего возникновения, не подразумевая вилки «удовольствие/инстинкт», которая считалась необходимой в эпоху инстинктивных мономаний. Достаточно показать, что процедура, механика инстинкта и удовольствия, которые он вызывает, относятся к инфантильному уровню, несут на себе печать инфантильности. Удовольствие, инстинкт, задержка – эти три элемента образуют отныне единую конфигурацию. И три персонажа соединяются.

В-третьих, проблематизация ребенка обусловливает генерализацию потому, что как только детство, инфантильность, блокировка и задержка на детстве образуют главную, привилегированную форму психиатризируемого индивида, у психиатрии появляется возможность вступить в корреляцию, с одной стороны, с неврологией, а с другой – с общей биологией. Если вновь обратиться к эскиролевской психиатрии, то можно сказать, что ей удалось стать медициной лишь ценой ряда приемов, которые я бы назвал подражательными. Потребовалось определить симптомы, так же как это имеет место в органической медицине; потребовалось дать наименование различным болезням, взаимно расклассифицировать и организовать их; потребовалось ввести этиологии, аналогичные органической медицине, найдя в области тела или в области предрасположенностей элементы, которые могли бы объяснить развитие болезни. Ментальная медицина школы Эскироля – это медицина, основанная на имитации. Напротив, как только детство начинает рассматриваться как точка схода, вокруг которой организуется психиатрия индивидов и поступков, у психиатрии сразу появляется возможность функционировать не по модели имитации, а по модели корреляции: неврология развития и остановок в развитии, общая биология со всеми видами анализа, который может проводиться как на уровне индивидов, так и на уровне видов, эволюции, – всё это становится в некотором смысле ареалом психиатрии, внутри которого она гарантированно может работать как научное и медицинское знание.

И наконец, вот что, на мой взгляд, наиболее важно (это четвертый путь генерализации психиатрии, прокладываемый детством): детство и поведенческая инфантильность предоставляют психиатрии в качестве объекта не столько и даже, возможно, вовсе не болезнь или патологический процесс, а некоторое состояние, характеризуемое как состояние дисбаланса; это состояние, при котором элементы принимаются функционировать таким образом, который, не будучи патологическим, не будучи носителем болезненности, тем не менее не является нормальным. Возникновение инстинкта, который сам по себе не является болезненным, который сам по себе является здоровым, но который ненормален в том, что заявляет о себе здесь и сейчас, слишком рано или слишком поздно, а также слишком бесконтрольно; возникновение такого типа поведения, которое само по себе не патологично, но которое в нормальном случае не должно заявлять о себе в рамках той конфигурации, в которую заключено, – всё это и является теперь референтной системой психиатрии или, во всяком случае, областью объектов, которую психиатрии предстоит ограждать. Разлад, структурное расстройство, контрастирующее с нормальным развитием, – вот что является теперь первоочередным объектом психиатрии. Болезни же оказываются второстепенными по отношению к этой фундаментальной аномалии, предстают лишь как своего рода эпифеномен по отношению к этому состоянию, которое по сути своей является состоянием аномалии.

Становясь наукой о поведенческой и структурной инфантильности, психиатрия получает возможность стать и наукой о нормальном и ненормальном поведении. Вследствие чего мы можем сделать два вывода. Первый заключается в том, что, в некотором смысле сокращая свою траекторию, всё более сосредоточиваясь на этом темном уголке существования, каковым является детство, психиатрия превращается в общую инстанцию анализа поведенческих проявлений. Не завоевывая всю совокупность жизни, не обнимая всё развитие индивидов от рождения до смерти, а, наоборот, неуклонно ограничивая поле зрения, всё глубже вдаваясь в детство, психиатрия становится общей инстанцией контроля над поведением, постоянным судьей над поведением в целом, если хотите. Теперь, думаю, вы понимаете, почему психиатрия так назойливо совала свой нос в детскую – или вообще в детство. Не потому, что ей хотелось присоединить к своей и без того обширной области еще один регион; не потому, что ей хотелось колонизировать еще один уголок существования, в который прежде она не заглядывала; а, напротив, потому, что в этом уголке ей было уготовано орудие возможной универсализации. Но также вы должны понять и то – это второй вывод, на который я хотел бы указать, – что, глядя, как психиатрия фокусируется на детстве и делает его орудием своей универсализации, можно раскрыть, выявить или как минимум очертить то, что можно было бы назвать секретом современной психиатрии, первые шаги которой приходятся на 1860-е годы.

В самом деле, относя к этому времени (1850–1870-е годы) зарождение психиатрии, отличающейся от старой медицины алиенистов (олицетворяемой Пинелем и Эскиролем) 23 , нетрудно заметить, что эта новая психиатрия, помимо прочего, закрывает свои двери перед тем, что прежде было ключевым оправданием существования ментальной медицины. Она закрывает двери

Попытаюсь выразить это немного проще. когда психиатрия оформлялась как медицина умопомешательства, она психиатризировала безумие, которое, может быть, и не было болезнью, но которое она была вынуждена, чтобы сделаться медициной, рассматривать и употреблять в своем собственном дискурсе именно в качестве болезни. Она могла установить свое властное отношение над безумцами не иначе как введя такое же объектное отношение, с каким медицина относится к болезни: ты будешь болезнью для знания, которое позволит мне функционировать в качестве медицинской власти. Вот что в общем и целом говорила психиатрия в начале XIX века. Но с середины XIX века мы имеем дело с властным отношением, которое действует (и по сей день действует) лишь постольку, поскольку психиатрия, будучи властью с медицинской квалификацией, при этом подвергает своему контролю область объектов, определенных не в качестве патологических процессов. Произошла депатологизация объекта психиатрии: именно она была условием того, что власть психиатрии, оставшись медицинской, сумела генерализоваться. И тут поднимается проблема: как может функционировать такой технологический диспозитив, такое знание-власть, в котором знание заведомо депатологизирует область объектов, преподносимую им власти, которая, в свою очередь, не может существовать иначе, нежели в качестве медицинской власти? Медицинская власть над непатологическим – вот в чем, на мой взгляд, центральная, но очевидная, возможно скажете вы мне, проблема психиатрии. Во всяком случае, именно в таком виде эта власть формируется – и формируется как раз вокруг определения детства как центральной точки, исходя из которой возможна генерализация.

Я хотел бы лишь вкратце восстановить историю происшедшего в это время и начиная с этого времени. Чтобы привести в действие два этих отношения – отношение власти и объектное отношение, не однонаправленные и даже гетерогенные друг другу, медицинское отношение власти и отношение к депатологизированным объектам, – психиатрии второй половины XIX века пришлось возвести ряд великих теоретических зданий, как я буду называть их в дальнейшем; теоретических зданий, не столько являющихся выражением или отражением этой ситуации, сколько продиктованных функциональной необходимостью. Мне кажется, что надо попытаться проанализировать эти мощные структуры, эти мощные теоретические дискурсы психиатрии конца XIX века, и проанализировать их в терминах технологической пользы, исходя из того, как в эпоху, о которой мы говорим, эти теоретические или спекулятивные дискурсы помогали удержать или, при необходимости, усилить эффекты власти и эффекты знания психиатрии. Я дам лишь приблизительный очерк этих великих теоретических сооружений. Прежде всего изучим построение новой нозографии, имеющее три аспекта.

Во-первых, требуется организовать и описать не как симптомы некоей болезни, а как в некотором смысле самодостаточные синдромы, как синдромы аномалий, ненормальные синдромы, целый комплекс поведенческих нарушений, отклонений и т. п. В связи с этим во второй половине или в последней трети XIX века происходит то, что можно охарактеризовать как утверждение эксцентричностей в виде четко определенных, самостоятельных и распознаваемых синдромов. Так пейзаж психиатрии наполняется целым племенем, которое для нее в это время совершенно ново: это племя носителей не то чтобы симптомов болезни, а скорее синдромов, которые сами по себе являются ненормальными, или эксцентричностей, утвержденных в виде аномалий. Мы можем выстроить целую их династию. кажется, одним из первых синдромов аномалии была знаменитая агорафобия, описанная крафт-Эбингом, вслед за которой возникла и клаустрофобия 24 . В 1867 году во Франции Забе защищает медицинскую диссертацию о больных-поджигателях 25 . В 1879 году Горри описывает клептоманов 26 ; в 1877 году Лазег описывает эксгибиционистов 27 . В 1870 году Вестфаль в «Архивах неврологии» описывает гомосексуалов. Впервые гомосексуальность предстает в качестве синдрома внутри психиатрического поля 28 . И далее – целая вереница. кстати, в тех же самых 1875–1880 годах появляются мазохисты. Можно было бы написать целую историю этого народца ненормальных, целую историю синдромов аномалии, появившихся в подавляющем большинстве начиная с 1865–1870 годов и заселявших психиатрию до конца ХХ [rectius: XIX] века. Так, когда общество защиты животных начнет кампанию против вивисекции, Маньян, один из крупных психиатров конца XIX века, откроет новый синдром – синдром антививисекционистов 29 . И я хочу подчеркнуть, что всё это не является, как видите, симптомами болезни: это синдромы, то есть отдельные устойчивые конфигурации, соотносящиеся с общим состоянием аномалии 30 .

Второй особенностью новой нозографии, складывающейся в это время, явилось то, что может быть названо возвращением бреда, новой переоценкой проблемы бреда. В самом деле, учитывая, что бред традиционно считался ядром душевной болезни, понятно, что как только областью вмешательства психиатрии стала область ненормального, психиатры оказались заинтересованы в том, чтобы связать ненормальное с бредом, ибо бред как раз и предоставлял им медицинский объект. Обнаружив следы, нити бреда во всех этих разновидностях ненормального поведения, из которых выстраивалась общая «синдроматология», психиатры смогли бы осуществить обратное превращение ненормальности в болезнь. Поэтому медикализация ненормального подразумевала, требовала или, во всяком случае, делала желательным сопряжение анализа бреда с анализом игр инстинкта и удовольствия. Смычка эффектов бреда с механикой инстинктов, с экономией удовольствия – вот что

Третья (и самая главная, как я полагаю) особенность новой нозографии – это появление любопытного понятия «состояние», которое вводится где-то в 1860–1870-х годах Фальре и затем переопределяется на все лады, но главным образом в духе «психического фона»  31 . Что же такое «состояние»? Состояние как привилегированный психиатрический объект – это не совсем болезнь и даже вовсе не болезнь с ее развитием, причинами, процессами. Состояние – это своего рода постоянный причинный фон, исходя из которого может развиться ряд процессов, ряд эпизодов, которые как раз и будут болезнью. Иными словами, состояние – это ненормальный цоколь, на котором становятся возможными болезни. Вы спросите меня: чем отличается это понятие состояния от старого понятия предрасположенности? Дело в том, что предрасположенность, с одной стороны, была простой виртуальностью, не увлекающей индивида за пределы нормальности: можно было быть нормальным и в то же время иметь предрасположенность к болезни. И, с другой стороны, предрасположенность предрасполагала именно к этой болезни, но не к другой. Состояние же в том смысле, в каком используют этот термин Фальре и все его последователи, отличается следующим. Оно не обнаруживается у нормальных индивидов, не является особенностью, проявляющейся в той или иной степени. Состояние – это самый что ни на есть радикальный дискриминант. Тот, кто является субъектом в некоем состоянии, носителем некоего состояния, не является нормальным индивидом. кроме того, это состояние, характеризующее так называемого ненормального субъекта, имеет еще одну особенность: его этиологическая емкость тотальна, абсолютна. Оно может спровоцировать всё что угодно, в какой угодно момент и в каком угодно порядке. Следствием состояния могут быть физические и психологические болезни. Это может быть дисморфия, функциональное расстройство, импульсивность, преступное деяние, пьянство. Словом, всё, что только может быть патологическим или нездоровым в поведении и теле, всё это может быть вызвано состоянием. Ибо состояние не есть в той или иной степени выраженная особенность. Состояние есть своего рода общая недостаточность координирующих инстанций индивида. Общее нарушение баланса побуждений и торможений; нерегулярное и непредвиденное раскрепощение того, что должно тормозиться, интегрироваться и контролироваться; отсутствие динамического единства – вот каковы характеристики состояния.

Как вы понимаете, это понятие состояния предоставляет два ценных преимущества. Во-первых, оно позволяет соотнести какой угодно физический элемент или поведенческое отклонение, сколь бы несхожими и далекими друг от друга они ни были, со своеобразным единым фоном, который их объясняет, с фоном, который отличен от здорового состояния, хотя и не является при этом болезнью. Понятию состояния свойственна безграничная способность интеграции, ибо оно соотносится с нездоровьем, но в то же время может вобрать в свое поле какое угодно поведение, если только в нем есть приметы физиологического, психологического, социологического, морального или даже юридического отклонения. Способность состояния интегрировать что-либо в эту патологию, в эту медикализацию ненормального совершенно чудодейственна. Но у него есть и второе преимущество: благодаря понятию состояния возможно назначить физиологическую модель. Такого рода модель и назначалась друг за другом Люи, Байарже, Джексоном и т. д.  32 Ведь что такое состояние? Это структура или структурный ансамбль, характерный для индивида, который либо остановился в своем развитии, либо регрессировал от более позднего состояния развития к более раннему.

Нозография синдромов, нозография бредов, нозография состояний – всё это отвечает в психиатрии конца XIX века той величайшей задаче, которую психиатрия не могла не поставить перед собой и с которой она не могла справиться, – задаче распространения медицинской власти на область, чье необходимое расширение исключало возможность сосредоточить ее вокруг болезни. Парадокс патологии ненормального – вот что вызвало к жизни в качестве функционального элемента эти грандиозные теории, эти грандиозные структуры. Но, изолируя и подвергая валоризации это понятие состояния (как это делали все психиатры от Фальре и Гризингера до Маньяна и крепелина 33 ), этот причинный фон, сам по себе являющийся аномалией, необходимо было включить состояние в своего рода серию, которая могла бы вызвать и объяснить его. какое тело способно вызвать состояние – то состояние, которое само становится неизгладимой отметиной на теле индивида? Этот вопрос обусловил необходимость (с которой мы переходим в другое колоссальное теоретическое здание психиатрии конца XIX века) открыть в некотором смысле пратело, которое и сможет обосновать, объяснить своей причинностью появление индивида, являющегося жертвой, субъектом, носителем этого состояния дисфункции. Что же такое это пратело, это тело, стоящее за ненормальным телом? Это тело родителей, тело предков, тело семьи, тело наследственности.

Изучение наследственности, или признание наследственности истоком ненормального состояния, и послужило «метасоматизацией», которой потребовало всё психиатрическое здание. Метасоматизация и изучение наследственности тоже, в свою очередь, предоставляют психиатрической технологии ряд преимуществ. Прежде всего они допускают исключительную причинную терпимость, характеризующуюся тем, что всё может быть причиной всего. Психиатрическая теория наследственности устанавливает, что болезнь определенного типа не только может вызвать у потомков больного болезнь того же типа, но что так же, с такой же вероятностью она может вызвать любую другую болезнь любого другого типа. Более того, не только болезнь может вызвать другую болезнь, но и некий порок, недостаток, тоже может вызвать другой порок и т. п. Например, пьянство может вызвать у потомков пьяницы любую другую форму поведенческого отклонения – не только алкоголизм, но и некую болезнь, скажем туберкулез, или умопомешательство, или криминальное поведение. С другой стороны, причинная терпимость в отношении наследственности позволяет проводить самые фантастические или, во всяком случае, самые гибкие наследственные цепи. Достаточно отыскать в любой точке родословного древа отклонившийся элемент, чтобы исходя из него объяснить появление того или иного состояния у индивида-потомка. Приведу вам лишь один пример этого сверхлиберального функционирования наследственности и этиологии в поле наследственности. Речь идет об обследовании одного итальянского убийцы, проведенном Ломброзо. Убийцу звали Мисдеа 34 , и у него была очень многочисленная семья. Было решено составить генеалогическое древо, чтобы обнаружить исходную точку развития «состояния». Дедушка Мисдеа был не очень умен, но очень деятелен. У него, в свою очередь, один дядя был слабоумным, другой дядя – странным и очень вспыльчивым человеком, третий дядя пил, четвертый дядя вообще был полубезумным и опять-таки вспыльчивым священником,

Другое преимущество этой наследственной причинности, преимущество скорее моральное, чем эпистемологическое, заключается в том, что именно тогда, когда анализ детства и его аномалий обнаруживает, что сексуальный инстинкт не связан от природы с репродуктивной функцией (вспомните, о чем я говорил в прошлый раз), наследственность предоставляет возможность возложить на репродуктивные механизмы предков ответственность за нарушения, которые проявляются у потомков. Иными словами, теория наследственности позволяет психиатрии ненормального быть уже не просто техникой удовольствия или сексуального инстинкта, да, собственно говоря, и вовсе не быть техникой удовольствия и сексуального инстинкта, а быть технологией здорового или пагубного, полезного или опасного, благоприятного или вредоносного брака. Таким образом, включая в свое аналитическое поле все нарушения сексуального инстинкта, способствующие его нерепродуктивному действию, психиатрия одновременно оказывается сосредоточена на проблеме репродукции.

Мы можем сделать вывод, что на уровне этой фантастической этиологии происходит реморализация. И в конечном итоге нозография ненормальных состояний, будучи перенесена в это многоглавое, болезненное, непредсказуемое, коварное тело наследственности, формулируется в виде мощной теории вырождения. «Вырождение» определяется в 1857 году Морелем 36 : это происходит в ту самую эпоху, когда Фальре отказывается от мономании и разрабатывает понятие состояния 37 . Это происходит в ту самую эпоху, когда Байарже, Гризингер, Люи выдвигают неврологические модели ненормального поведения и когда Люка исследует всю область патологической наследственности 38 . Вырождение – важнейший теоретический элемент медикализации ненормального. Выродок – это мифологически или, если вам угодно, научно медикализированный ненормальный.

С этого момента, с возникновением персонажа выродка, включенного в древо наследственности и являющегося носителем состояния – не болезненного состояния, а состояния аномалии, – вырождение не просто делает работоспособной эту психиатрию, в которой отношение власти и объектное отношение неоднонаправленны. Больше того, выродок обусловливает впечатляющее усиление психиатрической власти. Ведь, в самом деле, вместе с возможностью соотносить любое отклонение, любое нарушение, любую задержку с состоянием вырождения психиатрия получила возможность неограниченного вмешательства в поведение людей. Но важно и другое: снабдив себя властью выхода за пределы болезни, властью безразличия к болезненному или патологическому и прямого соотнесения поведенческих отклонений с наследственным и непоправимым состоянием, психиатрия приобрела возможность не заниматься лечением. Да, ментальная медицина начала XIX века признавала значительную часть болезней неизлечимыми, однако неизлечимость как раз и определялась в качестве таковой с точки зрения лечения, считавшегося главнейшей функцией ментальной медицины. Она была всего-навсего текущим пределом сущностной излечимости безумия. Но с тех пор как безумие предстало как технология ненормальности, ненормальных состояний, наследственно предопределенных родословной индивида, сам проект лечения, как вы понимаете, потерял смысл. Действительно, вместе с патологическим содержанием из области, которую объяла психиатрия, исчез и терапевтический смысл. Психиатрия больше не стремится лечить – или не стремится лечить прежде всего. Она может предложить свои услуги (что и происходит в обсуждаемую эпоху) в области защиты общества от неотвратимых опасностей со стороны людей в ненормальном состоянии. Исходя из этой медикализации ненормального, исходя из этого безразличия к болезненному и, следовательно, терапевтическому, психиатрия получает реальную возможность облечь себя функцией, которая сводится к охране и поддержанию порядка. Психиатрия назначает себе роль генерализованной социальной защиты и в то же время, за счет понятия наследственности, дает себе право вмешательства в семейную сексуальность. Она становится технологией научной защиты общества и наукой о биологической защите вида. Здесь-то я и хотел бы остановиться – в той точке, где психиатрия, сделавшись наукой об индивидуальных аномалиях и приступив к руководству этими аномалиями, получила свою наибольшую к тому времени власть. Она смогла с успехом претендовать (что и было сделано в конце XIX века) на то, чтобы занять место правосудия; и не только правосудия, но и гигиены; и не только гигиены, но в конечном счете и большей части распорядительных и контрольных инстанций общества; одним словом, на то, чтобы быть общей инстанцией защиты общества от опасностей, грозящих ему изнутри.

Это положение объясняет, почему психиатрия с этим ее понятием вырождения, с этим ее анализом наследственности смогла фактически сомкнуться с расизмом, а точнее, предоставить почву расизму, который был в обсуждаемую эпоху значительно отличным от того, что можно было бы назвать традиционным, историческим, «этническим расизмом»  39 . Расизм, который рождается в психиатрии конца XIX века, – это расизм в отношении ненормального, в отношении индивидов, которые, будучи носителями состояния, особого рода отметины или недостатка, могут ни от чего не зависящим образом передать своим потомкам непредсказуемые последствия болезни, которую они несут в себе, или, скорее, ненормальности, которую они несут в себе. Словом, это расизм, функцией которого является не столько предохранение или защита одной группы от другой, сколько выявление внутри группы всех тех, кто может быть носителем действительной опасности. Это внутренний расизм, это расизм, позволяющий подвергать обследованию всех индивидов внутри данного общества. Разумеется, между ним и традиционным расизмом, который на Западе был прежде всего антисемитским, очень быстро возникли признаки взаимодействия, хотя сплоченной совместной организации двух этих видов расизма не было до нацизма. В том, что немецкая психиатрия так непринужденно функционировала в рамках нацизма, нет ничего удивительного. Новый расизм, неорасизм, свойственный ХХ веку как средство внутренней защиты общества от своих ненормальных, вышел из психиатрии, и нацизм всего-навсего соединил этот новый расизм с этническим расизмом, то и дело заявлявшим о себе в XIX веке.

Поэтому я считаю, что новые формы расизма, возникшие в Европе в конце XIX – начале ХХ века, следует исторически соотносить с психиатрией. Хотя и очевидно, что, предоставив почву евгенике, психиатрия не свелась к этой разновидности расизма всецело – вовсе нет, он покрыл или захватил лишь относительно ограниченную ее часть. Но даже когда она не принимала этого расизма или не применяла на деле эти его формы, даже в этих случаях психиатрия всегда с конца XIX века функционировала как механизм и инстанция социальной защиты. Вы знаете три вопроса, которые и сегодня задают психиатрам, когда те свидетельствуют в суде: «Опасен ли этот индивид? Подлежит ли обвиняемый наказанию? Излечим ли обвиняемый?» Я попытался показать вам, насколько эти вопросы бессмысленны по отношению к юридическому зданию

Словом, я рассчитывал показать вам, что эта одновременно трагическая и чудаковатая литература имеет свою историческую генеалогию. И по сей день действуют приемы и понятия, глубоко связанные с этим функционированием психиатрии, с этой технологией психиатрии второй половины XIX века. В дальнейшем я вернусь к проблеме функционирования психиатрии конца XIX века в качестве социальной защиты, выбрав исходной точкой проблему анархии, социального хаоса и психиатризации анархии. Это будет работа над политическим преступлением, над социальной защитой и психиатрией порядка 40 .

Примечания

Лекция 8 января 1975 года

1 См.: LʼAffaire Denise Lаbbé – [Jacques] Algarron. Paris, 1956 (Bibliothèque nationale de France. Factums. 16Fm 1449). С 1971 года Мишель Фуко вел семинар, посвященный изучению психиатрической экспертизы; см.:Foucault М.Entretien sur la prison: le livre et sa mèthode // DE. II. P. 746.

2 Слово «экзистенциализм» употреблено здесь в своем наибанальнейшем значении: это «название, данное в первые годы по окончании Второй мировой войны молодым людям неопрятного вида, безразличным к активной жизни и регулярно посещавшим ряд парижских кафе в квартале Сен-Жермен-де-Пре» (см.: Grand Larousse de la langue française. III. Paris, 1973. Р. 1820).

3 Согласно словарю Робера (см.: Le Grand Robert de la langue française. Dictionnaire alphabétique et analogique. 1. Paris, 1985 [2]. P. 237), имя Алкивиада часто используется в качестве синонима «человека, в характере которого сильные качества соединены с множеством недостатков (претенциозность, карьеризм)». В словарях по психиатрическим наукам слово «алкивиадизм» не встречается.

4 См.:Porot А.Manuel alphabétique de psychiatrie clinique, thérapeutique et médico-légale. Paris, 1952. P. 149: «Употребляется в связи с легендой о сожжении Геростратом храма Дианы в Эфесе; [П.] Валетт [см.: De lʼérostratisme ou vanité criminelle. Lyon, 1903] ввел термин „геростратизм“ для обозначения присущего слабоумным сочетания злодейства с аморальностью и тщеславием, а также для характеристики особого вида преступлений, основанных на подобных умственных отклонениях» (определение Ш. Барденá).

5 См.:Porot А.Manuel alphabétique de psychiatrie… Р. 54: «Выражение, вышедшее из знаменитого романа Флобера „Госпожа Бовари“ и вдохновившее некоторых философов на то, чтобы превратить его в психологическое понятие», – тогда как Жюль де Готье определял боваризм как «данную человеку способность представлять себя другим, нежели он есть».

6 Тут Фуко невольно называет имя подвергнутого экспертизе.

7 Согласно словарю Робера (см.: Le Grand Robert. III. 1985 [2]. P. 627), термин «донжуанизм» применяется в психиатрии к человеку, склонному к «патологическому поиску новых завоеваний», хотя в словарях по психиатрическим наукам такого слова нет.

8 Имеется в виду второе явление третьего действия комедии Мольера «Дон Жуан, или каменный гость» (см.:Мольер Ж.-Б.Соч. М., 1994. Т. 2. С. 540–542).

9 Речь идет о выдержках из заключений судебно-медицинских экспертиз трех гомосексуалов, задержанных во Флери-Мерожи в 1973 году и обвиненных в организации кражи и шантаже. См.: Expertise psychiatrique et justice // Actes. Les cahiers dʼaction juridique. 5/6. Décembre 1974 – janvier 1975. P. 38–39.

10 Фуко акцентирует внимание на созвучии между «майотикой» (несуществующее слово) и «майевтикой» – сократическим или, шире говоря, эвристическим методом обнаружения истины.

11 Имеется в виду частый смех, которым сопровождалось чтение психиатрических экспертиз.

12 См. курс 1971/72 учебного года в Коллеж де Франс «Теория и институты уголовной юстиции» («Théorie et Institutions pénales»; резюме см.: DE. 2. P. 389–393).

13 См.:Jousse D.Traité de la justice criminelle en France. I. Paris, 1771. P. 654–837;Hélie F.Histoire et Théorie de la procédure criminelle. IV. Paris, 1866. P. 334–341, n. 1766–1769.

14 Фуко имеет в виду ситуацию, обусловленную ордонансами Людовика XIV. Ордонанс в отношении судебной процедуры в двадцати восьми статьях, выпущенный в 1670 году, был кодексом уголовного следствия, так как его утвердили за отсутствием уголовного кодекса. См.:Serpillon F.Code criminel ou Commentaire sur lʼordonnance de 1670. Lyon, 1767;Hélie F.Traité de lʼinstruction criminelle ou Théorie du code dʼinstruction criminelle. Paris, 1866.

15 См.:Beccaria С.Dei delitti е delle реnе. Livorno, 1764 (франц. пер.: Traité des délits et des peines. Lausanne, 1766);Voltaire.Commentaire sur lе Traité des délits et des peines. Paris, 1766;Servan J.-М.-А.Discours sur lʼadministration de la justice criminelle. Genève, 1767; [Mercier Dupaty С.-М. – J.-В.] Lettres sur la procédure criminelle de la France, dans lesquelles оn montre sa conformité avec celle de lʼInquisition et les abus qui en résultent. [S. 1.], 1788.

16 См.:Rached А.De lʼintime conviction du juge. Vers une théorie scientifique de la preuve en matière criminelle. Paris, 1942.

17 См.:Hélie F.Traité de lʼinstruction criminelle… IV. Р. 340 (принцип, сформулированный 29 сентября 1791 года и утвержденный 3 брюмера IV [1795] года).

18 Пьер Гольдман предстал перед парижским судом 11 декабря 1974 года и был осужден по обвинению в убийстве и краже на пожизненное заключение. Поддержка группы интеллектуалов, разоблачивших ряд противоправных действий в рамках

19 См.:Foucault М.La vérité et les formes juridiques [1974] // DE. 2. P. 538–623.

20 Прилагательное «убюэскный» возникло в 1922 году на основе пьесы Альфреда Жарри «король Убю», вышедшей в Париже в 1896 году. См. «Большой Ларусс» (Grand Larousse. VII. 1978. P. 6319): «Употребляется по отношению к чему-либо, напоминающему своим гротескным, абсурдным или карикатурным характером персонаж Убю»; «Большой Робер» (Le Grand Robert. IX. 1985. P. 573): «Что-либо, напоминающее персонаж короля Убю (комически жестоким, циничным и трусливым, со всевозможными перегибами характером)».

21 Это аллюзия на распространение литературы, вдохновлявшейся противодействием сенаторской аристократии усилению имперской власти. Представляемая, в частности, «De vita Caesarum» («Жизнью двенадцати Цезарей») Светония, эта литература вводит оппозицию добродетельных императоров (principes) и порочных императоров (monstra), олицетворяемых фигурами Нерона, калигулы, Вителлия и Гелиогабала.

22 См.:Clastres Р.La Société contre lʼÉtat. Recherches dʼanthropologie politique. Paris, 1974.

23 О трагедиях Шекспира, поднимающих проблему перехода от беззакония к праву, см.:Фуко М.«Нужно защищать общество»: курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975/76 учебном году / пер. Е. Самарской. СПб.: Наука, 2005. С. 189–190.

24 См.:Fest J.Hitler. II // Le Führer. 1933–1945. Paris, 1973. P. 387–453 (оригинальное издание: Franкfurt am Main; Berlin; Wien, 1973).

25 Аллюзия на текст Лакана «О субъекте в должности знания». См.:Lacan J.Le Séminaire. Livre XI: Les Quatre Concepts fondamentaux de lа psychanalyse. Paris, 1973. Chap. XVIII (рус. пер.:Лакан Ж.Семинары. книга 11. Четыре основные понятия психоанализа / пер. А. Черноглазова. М.: Логос; Гнозис, 2004. С. 246–260).

26 Некоторые из развиваемых здесь идей были также высказаны в ходе «круглого стола на тему психиатрической экспертизы» (1974). См.: DE. 2. P. 664–675.

27 О создании промежуточных кодексов Великой французской революции (в данном случае Уголовного кодекса, принятого Учредительным собранием в 1791 году, но также и кодекса криминального следствия, утвержденного в 1808 году) см.:Lepointe G.Petit Précis des sources de lʼhistoire du droit français. Paris, 1937. P. 227–240.

28Мольер Ж.-Б.Лекарь поневоле // Собр. соч. М., 1994. Т. 3. Действие второе, явление четвертое. С. 53–55: «Это затруднение владеть языком явилось вследствие некоторых мокрот <…>, образующихся во впадине диафрагмы <…> случается, что эти пары… Ossabandus, nequeus, nequer, potamiurn, quipsa milus. Вот вам действительная причина немоты вашей дочери».

29 В статье 64 Уголовного кодекса говорится: «Нет ни преступления, ни правонарушения, если подсудимый во время совершения деяния был в состоянии помутнения рассудка или если он был принужден к этому деянию силой, которой не мог сопротивляться». Ср.:Garçon Е.Code pénal annoté. I. Paris, 1952. P. 207–226;Merle R., Vitu А.Traité de droit criminel. I. Paris, 1984 (6). P. 759–766 (1re éd. 1967).

30 Речь идет о случае Жоржа Рапена. См. ниже, лекция 5 февраля.

31 См.: Moi, Pierre Rivière, ayant egorgé ma mère, ma sœur et mon frère… Un cas de parricide au XIX siècle // présenté par М. Foucault. Paris, 1973. Это досье, полный вариант которого разыскал Ж.-П. Петер, было обсуждено на семинаре, проходившем по понедельникам в 1971/72 учебном году и продолжавшем «изучение судебно-медицинских практик и понятий». См. отчет в приложении к уже цитированному резюме курса этих лет: Théories et Institutions pénales // DE. 2. P. 392.

32 Фуко вновь затронет эту тему в работе «Эволюция понятия „опасного индивида“ в судебной психиатрии XIX века» (1978). См.: DE. 3. P. 443–464.

33 Циркуляр министра юстиции Жозефа Шомье был утвержден 12 декабря 1905 года. Новый Уголовно-процессуальный кодекс вступил в действие в 1958 году (Фуко ссылается на статью 345 кодекса общего ведения расследования). Схему, использованную Фуко, можно также найти в кн.:Porot А.Manuel alphabétique de psychiatrie… P. 161–163.

Лекция 15 января 1975 года

1 О М. Сенаке, П. Гуриу, Ж. Эйе, Жени-Перрене см.: Porot А., Bardenat С. Psychiatrie médico-légale. Paris, 1959. Р. 60, 92, 154, 270. В том, что касается причастности М. Сенака к тому, что Фуко называет «институциональной мешаниной», см. его широко обсуждавшийся доклад на XLIX сессии конгресса французских психиатров и невропатологов 1951 года: «Свидетельство и его значение с точки зрения судопроизводства» (Rapports… Paris, 1952. Р. 261–299); а также «Теоретическое введение в функции психоанализа в криминологии», написанное им в соавторстве с Ж. Лаканом по случаю XIII конференции франкоязычных психоаналитиков в 1950 году и опубликованное (Revue française de psychanalyse. XV/1. 1951. Р. 7–29; затем вошло в кн.: Lacan J. Écrits. Paris, 1966. Р. 125–149; рус. пер.: Лакан Ж. Написанное / пер. А. Черноглазова. В 2 т. Т. 1. М.: Ад Маргинем Пресс, 2024. С. 55–83).

2 Чтобы понять аллюзию Фуко, надо вспомнить о том, что Софья Ростопчина, графиня де Сегюр (1799–1874), является автором множества книг для детей, написанных тем самым сюсюкающим языком матери; А.-к. Фукье-Тенвиль (1746–1795) был публичным исполнителем революционного трибунала в период Террора, а Ж.-Э.-Д. Эскироль (1772–1840), основавший совместно с Ф. Пинелем психиатрическую клинику, был также главным врачом лечебницы в Шарантоне (в 1825 году).

3 О Пьере Ривьере см. выше, в лекции от 8 января, и ниже, в лекции от 12 февраля. Жорж Рапен убил свою любовницу в лесу Фонтенбло 29 мая 1960 года. На суде его защищал адвокат Рене Флорио, но в итоге он был приговорен к смерти и казнен 26 июля 1960 года.

4 Об отчетах, составлявшихся Ж.-Э.-Д. Эскиролем, Э.-Ж. Жорже и Ш.-Ш.-А. Марком в 1820-х годах, см. ниже, лекция 5 февраля. См. также резюме курса в Коллеж де Франс за 1970–1971 годы «Воля к знанию» (DE. 2. Р. 244): «Семинар этого года в целом был посвящен изучению уголовной практики во Франции XIX века. В этом году мы затронули первые шаги уголовной психиатрии в эпоху Реставрации. В качестве материала большей частью использовались тексты судебно-медицинских экспертиз, выполненных современниками и учениками Эскироля» (цит., с небольшими изменениями, по:Фуко М.Лекции о «Воле к знанию» с приложением «Знание Эдипа»: курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1970/71 учебном году / пер. А. Дьякова. СПб.: Наука,

5 Премонстранты – орден уставных каноников, основанный в 1120 году и подчинявшийся августинскому уставу. Упразднен после Великой французской революции.

6 Цитируемый документ происходит из каталога прошений, составленного по просьбе Мишеля Фуко кристианой Мартен, умершей, не успев завершить свою работу; он опубликован в кн.: Le Désordre des familles. Lettres de cachet des Archives de la Bastille / présenté par А. Farge et М. Foucault. Paris, 1982. Р. 294–296.

7 Дебаты об отмене суда присяжных имели место на II Международном конгрессе по криминальной антропологии (1889), акты которого опубликованы в кн.: Archives de lʼanthropologie criminelle et des sciences pénales. IV. 1889. Р. 517–660.

8 Приводятся названия немецкого (Sexualunterdrücкung. Geschichte der Sexualfeindschaft. Hamburg, 1970) и французского (Histoire de la repression sexuelle. Paris, 1972 / trad. С. Chevalot) переводов книги нидерландского автора Й. Ван Усселя (Van Ussel J.): Geschiedenis van het seкsuele probleem. Meppel, 1968.

9 См. об этом:Foucault М.Lʼhypothèse repressive // La Volonté de savoir. Paris, 1976. Р. 23–67 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию / пер. С. Табачниковой // М. Фуко. Воля к истине: По ту сторону знания, власти и сексуальности. Указ. соч. С. 111–150).

10 Имеется в виду анализ разновидностей карательной тактики, предложенный Фуко в лекционном курсе 1972/73 учебного года в коллеж де Франс; см.: «карательное общество» (особенно лекцию 3 января 1973 года).

11 Эти правила изоляции, намечавшиеся с 583 года в постановлениях церковных соборов, а в 789 году определенные капитулом карла Великого, с XII–XIII веков регулярно обнаруживаются в документах обычного права и синодальных статутах. Так, в 1400–1430 годах прокаженные обязывались в ряде епархий Северной и Восточной Франции проходить особую церемонию отторжения. Приводимый в церковь, так же как во время похорон, под пение молитвы «Libera me», больной, находясь в катафалке, выслушивал мессу, а затем его подвергали своеобразному погребению, провожали в новое пристанище. Этот обряд вышел из употребления после 1580 года, вслед за исчезновением проказы. См.:Bourgeois А.Lépreux et maladreries // Mémoires de la commission départementale des monuments historiques du Pas-de-Calais. XIV/2. Аrrаs, 1972.

12 См.:Foucault М.Histoire de la folie à lʼâge classique. Paris, 1972. Р. 13–16, 56–91 (рус. пер.:Фуко М.История безумия в классическую эпоху / пер. И. Стаф. М.: Ад Маргинем Пресс, 2025. С. 13–17, 53–89).

13 См.:Ozanam J.-A.-F.Нistoire médicale générale et particulière de maladies épidémiques, contagieuses et épizootiques, qui ont régné en Europe depuis les temps les plus reculés jusquʼà nos jours. IV. Paris, 1835 (2). Р. 5–93.

14 См.:Foucault М.Surveiller et Punir. Naissance de la prison. Paris, 1975. Р. 197–201 (рус. пер.:Фуко М.Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы / пер. В. Наумова. М.: Ад Маргинем Пресс, 2025. С. 213–217).

15 Эта литература начинается с Фукидида (История. II. 47, 54) и Лукреция (О природе вещей. VI. 1138, 1246) и продолжается до Антонена Арто («Театр и его двойник», 1938) и Альбера камю («Чума», 1946).

16 См. курс 1973/74 учебного года в Коллеж де Франс «Психиатрическая власть» (рус. пер.:Фуко М.Психиатрическая власть: курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1973/74 учебном году / пер. А. Шестакова. СПб.: Наука, 2007), в частности, лекции 21 и 28 ноября, 5 декабря 1973 года.

17 См.:Canguilhem G.Le Normal et le Pathologique. Paris, 1972 (2). Р. 169–222 (норма определяется как «полемическое понятие» на с. 177). Ср.:Foucault М.La vie: lʼexpérience et la science (1985) // DE. IV. Р. 774–776.

Лекция 22 января 1975 года

1 Мишель Фуко, конечно же, имеет в виду деятельность Чезаре Ломброзо в области криминальной антропологии. См., в частности:Lombroso С.L’Uomo delinquente studiato in rapporto all’antropologia, alla medicina legale ed alle discipline carcerarie. Milano, 1876 (французский перевод 4-го итальянского издания см.: L’Homme criminel. Paris, 1887).

2 См. ниже: лекции 29 января и 5 февраля.

3 Анализ фигуры монстра, который Фуко проводит в рамках этого курса, основывается прежде всего на книге Э. Мартена:Martin Е.Histoire des monstres depuis l’Antiquité jusqu’à nos jours. Paris, 1880.

4Martin Е.Histoire des monstres… Р. 7: «Выражения portentum и ostentum обозначают простое отклонение, а выражение monstrum применяется исключительно ко всякому существу нечеловеческой формы». Вот положение римского права (Дигесты. I.5.14): «Non sunt liberi qui contra formam humani generis converso more procreantur: veluti si mulier monstrosum aliquid aut prodigiosum enixa sit. Partus autem, qui membrorum humanorum officia ampliavit, aliquatenus videtur effectus et ideo inter liberos connumerabitur» (Digesta Iustiniani Augusti / edidit Th. Mommsen. II. Berolini, 1870. Р. 16).

5 См.:Martin Е.Histoire des monstres… Р. 85–110.

6 См.:Paré А.Des monstres et prodiges // A. Paré. Les Œuvres. Paris, 1617 (7). Р. 1031: «Бывают монстры, у которых внешний вид при рождении наполовину звериный, наполовину человеческий, или же целиком звериный, и которые являются детьми содомитов и безбожников, вопреки природе совокупляющихся и зачинающих с животными; от этого рождаются всякого рода безобразные чудовища, на которых стыдно смотреть и о которых стыдно говорить; однако бесстыдство коренится в деле, а не в словах, и если такое случается, это значит, что имело место позорное и отвратительное дело, великое бесчестье и мерзость мужчины или женщины, совокуплявшихся с животными, отчего некоторые и рождаются полулюдьми-полузверьми». Ср. в латинском издании:Pareus А.De Monstris et prodigiis // Opera. Latinitate donata I. Guilleameau labore et diligentia. Parisiis, 1582. Р. 751.

7 См.: [Cangiamila F. Е.] Abrégé de l’embryologie sacrée ou Traité des devoirs de prêtres, des médecins et autres, sur le salut éternel des enfants qui sont dans le ventre de leur mère, [traduit par J.-A.-Т. Dinouart]. Paris, 1762. Глава о крещении монстров завершается указанием на то, что, хотя «совершенно безобразный и омерзительный своим строением монстр обречен на скорую естественную смерть», всё-таки существует закон, «который прямо запрещает умерщвлять этих монстров и обязывает пригласить священника, чтобы тот осмотрел их и вынес свое суждение» (р. 192–193).

8 См.:Zacchia Р.Questionum medico-legalium tomus secundus. Lugduni, 1726. Р. 526. По истории вопроса наследования в случае рождения monstrum в европейской юриспруденции Нового времени см.:Martin Е.Histoire des monstres… Р. 177–210.

9  «Тут могут возникнуть два вопроса: „когда монстра можно считать

10  «Если у монстра два тела, которые, хотя и соединены, имеют каждое свои конечности <…>, то нужно совершить отдельно два крещения, ибо налицо два человека и две души; в крайнем случае следует пользоваться формулой во множественном числе: „Я крещу вас“, „Ego vos baptiso“» ([Cangiamila F. Е.] Abrégé de l’embryologie sacrée… Р. 190–191).

11 Мы не нашли документов, на которые ссылается Фуко.

12 Этот случай упоминается Совалем (Sauval Н.Histoire et Recherches des antiquités de lа ville de Paris. II. Paris, 1724. Р. 564): «Поскольку он убил человека ударом ножа, его судили и приговорили к смерти. Но не казнили из-за его брата, совершенно непричастного к этому преступлению, так как, лишив жизни одного, непременно убили бы и другого».

13 Юридические источники дискуссии – Digesta Iustiniani. 1.5.10 (Quaeritur); XXII.5.15 (Repetundarum); XXVIII.2.6 (Sed est quaesitum) – можно найти в уже цитировавшихся Дигестах Юстиниана (Digesta lustiniani Augusti… Р. 16, 652, 820). В вопросе брака с римским правом солидарны и средневековые cуммы (см., напр.:Segusio Н. de.Summa aurea ad vetustissimos codices collata. Basileae, 1573. Col. 488). По вопросу духовной службы см.:Maiolus S.Tractatus de irregularitate et aliis canonicis impedimentis in quinque libros distributos quibus ecclesiasticos ordines suscipere et susceptos administrare quisque prohibetur. Romae, 1619. Р. 60–63.

14Cangiamila F. Е.Embriologia sacra ovvero dell’uffizio de’sacerdoti, medici е superiori circa l’eterna salute de’bambini racchiusi nell’utero libri quattro. Palenno, 1745; Embryologia sacra sive De officio sacerdotum, medicorum et aliorшn circa aetemam parvulorum in utero existentium salutem libri quattuor. Panormi, 1758. Фуко использует второе французское издание, значительно дополненное и одобренное королевской академией хирургии:Cangiamila F. Е.Abrégé de l’embryologie sacrée ou Traité des devoirs de prêtres, des médecins, des chirшgiens, et des sages-femmes envers les enfants qui sont dans le sein de leur mère. Paris, 1766. В своем анализе «юридическо-естественной» или «юридическо-биологической» теории он опирается главным образом на главу VIII («О крещении монстров») книги III (р. 188–193).

15 Вывод Фуко взят из кн.:Sauval Н.Histoire et Recherches de l’antiquités. II. Р. 563: «В Париже было столько детей, родившихся вдвоем и связанными воедино, что можно было бы составить целую книгу из упоминаний о них у писателей, среди которых не найти таких, кто ни разу бы их не коснулся». Некоторые случаи, «из самых редчайших и чудовищных», приводятся автором (р. 563–566). Что касается медицинской литературы, см.:Paré А.Des monstres et prodiges / édition critique et comшentée par J. Céard. Genève, 1971. Р. 9–20 (на с. 203–218 Ж. Сеар дает полную библиографию авторов, писавших о сиамских близнецах в своих исследованиях о монстрах). Также надо уточнить, что термин «сиамские близнецы» вошел в медицинскую литературу только в XIX веке.

16 Случай Антиды коллас приводится Э. Мартеном (Histoire des monstres. Р. 106): «В конце 1599 года жительница Доля по имени Антида коллас была обвинена в пороке, который, судя по тем деталям, которые содержатся в документах процесса, имел сходство со случаем Марии Лемарси. Для осмотра Антиды коллас были приглашены медики, установившие, что порок, которым было поражено ее половое строение, явился следствием постыдной связи с демонами. Выводы медиков подкрепляли обвинение, и Антида коллас была отправлена в тюрьму. Ее подвергли допросу и пытке; некоторое время она упиралась, но в итоге, под давлением ужасных истязаний, решила признаться: „Она призналась, – говорит хроникер, – что имела преступные связи с Сатаной; и ее сожгли заживо на центральной площади Доля“».

17 См.:Brillon P.-J.Dictionnaire des arrêts ou Jurisprudence universelle des parlements de France et autre tribunaux. Paris, 1711. 3 vol.; Paris, 1727. 6 vol.; Lyon, 1781–1788. 7 vol. Фуко ссылается на первое издание, во II томе которого (с. 366–377) приводятся шесть вопросов, касающихся гермафродитизма.

18 Ibid. Р. 367: «Гермафродиты. Получали половое определение в соответствии с преобладающим полом. Некоторые юристы считали, что против гермафродитов, которые, выбрав своим мужской пол как более сильный в них, выполняли службу женщины, может быть выдвинуто обвинение в содомии. В 1603 году Парижский верховный суд приговорил за это одного молодого гермафродита к повешению с последующим сожжением тела». Однако многие другие источники (например, «Cловарь Треву» – Dictionnaire universel français et latin vulgairement appelé Dictionnaire de Trévoux. IV. Paris, 1771. Р. 798) не упоминают среди причин осуждения содомию.

19 См.:Hericourt L. de.Les Lois ecclésiastiques de France dans leur ordre naturel et une analyse des livres du droit canonique, considérées avec les usages de l’Église gallicane. Paris, 1719. Фуко использует последнее издание (1771).

20 Ibid. III. Р. 88: «Постановлением Парижского верховного суда от 1603 года гермафродит, который выбрал своим мужской пол как более сильный в нем и который был замечен в использовании другого пола, был приговорен к повешению, а тело его сожжено».

21 Этот случай приводит Э. Мартен (Histoire des monstres… Р. 106–107): «В 1603 году <…> один молодой гермафродит был обвинен в связи с другим носителем такого же порока. Не изучив дело как следует, двух несчастных схватили и начали процесс. <…> Поскольку было представлено доказательство их виновности, им был вынесен смертный приговор, вскоре приведенный в исполнение».

22 По поводу уточнения датировки см. примечание 23.

23 Процесс начался 7 января и завершился 7 июня 1601 года. О нем сообщает Ж. Дюваль:Duval J.Des hermaphrodits, accouchements des femmes, et traitement qui est requis pour les relever en santé et bien élever leurs enfants. Rouen, 1612. Р. 383–447 (réédition:Duval J.Traité des hermaphrodits, parties génitales, accouchements des femmes. Paris, 1880. Р. 352–415).

24 См.:Riolan J.Discours sur les hermaphrodits, où il est démontré, contre l’opinion commune, qu’il n’y а point de vrais hermaphrodits. Paris, 1614;Duval J.Réponse au discours fait par le sieur Riolan, docteur en médecine et professeur en chirurgie et pharmacie à Paris, contre l’histoire de l’hermaphrodit de Rouen. Rouen, [s. d.: 1615].

25Duval J.Réponse au discours fait par le sieur Riolan… Р. 23–24.

26 Ibid. Р. 34–35.

27 См.:Riolan J.Discours sur les hermaphrodits… Р. 6–10 («что такое гермафродит, если не

28 Ibid. Р. 124–130 («как надо изучать гермафродитов, чтобы назначить им пол, соответствующий их природе»), 130–134 («как надо обращаться с гермафродитами, чтобы вернуть им полноценность, способность к продолжению рода»).

29 О случае Анны Гранжан см.: [Vermeil F.-M.] Mémoire pour Anne Grandjean connu sous le nom de Jean-Baptiste Grandjean, accusé et appelant, contre Monsieur le Procureur général, accusateur et intimé. Question: «Un hermaphrodite, qui а épousé une fille, peut-il être réputé profanateur du sacrement de mariage, quand la nature, qui le trompait, l’appelai l’état de mari?» Paris, 1765; [Champeaux С.] Réflexions sur les hermaphrodites relativement Anne Grand-Jean, qualifiée telle dans un mémoire de Maître Vermeil, avocat au Parlement. Avignon, 1765. История получила европейскую огласку благодаря Ж. Арно (см.:Arnaud [de Ronsil] G.Dissertation sur les hermaphrodites // Mémoires de chirurgie. I. Londres-Paris, 1768. Р. 329–390), который воспроизвел эти редкие документы целиком и способствовал их переводу на немецкий язык (см.: Anatomisch-chirurgische Abhandlung über die Hermaphroditen. Strassburg, 1777).

30 [Vermeil F.-M.] Mémoire pour Anne Grandjean… Р. 4.

31 Ibid. Р. 9.

32  «На заседании Турнеля от 10 января 1765 г. перед генеральным прокурором предстал апеллянт по приговору о бракосочетании Анны Гранжан, каковое было объявлено недействительным. Согласно оглашенному решению, обвиняемая в осквернении таинства была освобождена из-под суда с предписанием носить женскую одежду и запретом преследовать Франсуазу Ламбер, равно как и любую другую персону того же пола» (пометка от руки из экземпляра «Памятной записки» адвоката Вермея; экземпляр хранится в Национальной библиотеке Франции).

33  «Суд категорически запретил ей сожительствовать с какой-либо персоной как одного, так и другого пола под страхом смерти» (Duval J.Traité des hermaphrodits… Р. 140).

34 См.:Riolan J.Discours sur les hermaphrodits… Р. 6.

35 [Champeaux С.] Réflexions sur les hermaphrodites… Р. 10. См. также статью «Гермафродит» в «Универсальном словаре медицины» (Dictionnaire universel de médecine. IV. Paris, 1748. С. 261): «Все истории о гермафродитах я считаю сказками. Скажу здесь лишь о том, что у всех тех персон, которых мне представляли как гермафродитов, я обнаружил только клитор чрезмерной толщины и длины, губы обычного строения, хотя и необычайно раздутые, и ничего похожего на мужчину». Этот cловарь – французский перевод словаря Джеймса, выполненный Дени Дидро (James R.А Medicinal Dictionary. London, 1743–1745).

36 Ibid. Р. 10.

37 Ibid. Р. 36.

38 Ibid. Р. 7, 11–15.

39 Ibid. Р. 7, 15–36.

40 Ibid. Р. 37–38.

41 Ibid. Р. 26–27.

42 Ibid. Р. 35–36: «Столь многие и единодушно приводимые наблюдения, несомненно, следует рассматривать как ряд неопровержимых доказательств того, что некоторые естественные отклонения отличительных половых органов не вносят изменений в организм и тем более в наклонности индивида, у которого встречается это порочное строение».

43  «Таким образом, заблуждение Гранжан было заблуждением, которое свойственно всем и каждому. Если она преступница, то обвинение следовало бы выдвинуть против всех. Ибо именно этим всеобщим заблуждением руководствовалась совесть подсудимой. Или, если выразиться точнее, именно это заблуждение сегодня ее оправдывает. Только природа повинна в этом деле, и как же можно возлагать на обвиняемую ответственность за ошибки природы?» (Arnaud G.Dissertation sur les hermaphrodites… Р. 351).

44 [Simon E.-Th.] L’Hermaphrodite оu Lettre de Grandjean á Françoise Lambert, sa femme. Grenoble, 1765.

Лекция 29 января 1975 года

1 См. уже цитированный нами курс «карательное общество» (в частности, лекцию 10 января 1973 года)

2 Здесь и далее в этой лекции Фуко повторяет и развивает темы, рассмотренные в книге «Надзирать и наказывать» (Foucault М.Surveiller et Punir. Naissance de la prison. Op. cit. Р. 51–61; рус. пер.:Фуко М.Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. Указ. соч. С. 37–77).

3Bourdeille P. de,seigneur de Brantôme. Mémoires contenant les vies des hommes illustres et grands capitaines étrangers de son temps. II. Paris, 1722. P. 191 (1 éd. 1665). Цит. по:Фуко М.Надзирать и наказывать. Указ. соч. С. 61.

4Bruneau A.Observations et Maximes sur les matières criminelles. Paris, 1715(2). P. 259. Цит. по:Фуко М.Надзирать и наказывать. Указ. соч. С. 57.

5 Тут M. Фуко пересказывает фрагмент цитировавшейся книги Брюно (Bruneau A.Observations et Maximes…).

6 См. уже цитированный курс «карательное общество»; резюме см.: DE. II. P. 456–470.

7 См., напр., статью Л. де Жакура «Преступление (естественное право)», основывающуюся на «Духе законов» Монтескьё (Jacourt L de.Crime (droit naturel) // Éncyclopédie raisonnée des sciences, des arts et des métiers. IV. Paris, 1754. P. 466b–468a).

8 Фуко имеет в виду, в частности, тексты Лепелетье де Сен-Фаржо:Lepeletier de Saint-Fargeau M.Extrait du rapport sur le projet de Code pénal, fait au nom des comités de constitution et de législation criminelle // Gazette Nationale, ou le Monsieur universel. 150. 30 mai 1791. P. 525–528; 151. 31 mai 1791. P. 522–526, 537 («Дискуссия по вопросу о том, следует ли сохранить смертную казнь»); 155. 4 juin 1791. Р. 572–574. См. также: De l’abrogation de la peine de mort. Fragments extraits du rapport sur le projet de Code pénal présenté à l’Assemblée constituante. Paris, 1793. «Проект Уголовного кодекса» опубликован в кн.:Lepeletier de Saint-Fargeau L. M.Œuvres. Bruxelles, 1826. P. 79–228.

9Prugnon L.-P.-J.Opinion sur la peine de mort. Paris, [s. d.: 1791]. P. 2–3: «Одной из главных забот законодателя должно быть предупреждение преступлений, и он несет ответственность перед обществом за всех тех, кому он не помешал, когда мог это сделать. Поэтому он должен преследовать две цели: надлежащим образом передавать тот ужас, который вызывают крупные преступления, и устрашать яркими примерами. Да-да, в казни дóлжно видеть именно пример, а не казнимого человека. Душа испытывает радостное волнение, приободряется, если можно так выразиться, представляя себе общество людей, которым неведомы ни казни, ни эшафоты. Я считаю, что это самое приятное из всех размышлений. Но где найти такое общество, откуда были бы благополучно изгнаны палачи? Преступление живет на земле, и величайшая ошибка нынешних писателей состоит в том, что, применяя свои расчеты и свою логику к убийцам, они не замечают того, что эти люди были исключением из природных законов, что всякое моральное существо в них отсутствовало; такова софистика, порождающая книги. Да, аппарат казни, даже при взгляде издалека, устрашает и останавливает преступников; эшафот

10 См. реплику на заседании Национального собрания 30 мая 1791 года (Gazette nationale, ou le Monsieur universel. 153, 2 juin 1791. P. 552), воспроизведенную в кн.:Duport A.-J.-F.Opinion sur la peine de mort. Paris, [1791]. P. 8.

11 В главе VIII раздела «Умственные болезни» труда Л. Вите «Выжидательная медицина» (Vitet [L.] Médecine expectante. V. Lyon, 1803. P. 156–374) не упоминается о преступлении как болезни. В VI году революции Луи Вите (автор, помимо прочего, сочинения «Народный врач» [Лион, 1805]) принимал участие в подготовке проектов закона о специальных медицинских школах. Ср.:Foucault M.Naissance de la clinique. Une archéologie du regard médical. Paris, 1963. P. 16–17 (рус. пер.:Фуко М.Рождение клиники / пер. А. Дьякова. М.: Ад Маргинем Пресс, 2025. С. 35–36).

12 Эта статья не была опубликована в XVI томеЖурнала по медицине, хирургии и фармацевтике(1808). См. кн.:Prunelle C.-V.-F.-G.De la médecine politique en général et de son objet. De la médecine légale en particulier, de son origine, de ses progrès et des secours qu’elle fournit au magistrat dans l’exercice de ses fonctions. Montpellier, 1814.

13 Мы не смогли отыскать этот фрагмент.

14 Эти теоретики перечисляются Фуко в другом месте: DE. II. P. 458.

15 Документы этих дебатов были собраны и опубликованы А. Собулем:Soboul A.Le Procès de Louis XVI. Paris, 1966.

16 Подобные аргументы Луи-Антуан-Лион Сен-Жюст приводит в своих «Суждениях по поводу суда над Людовиком XVI» (речи 13 ноября и 28 декабря 1792 года). См.:Saint-Just L.-A.-L.Œuvres. Paris, 1854. P. 1–33 (рус. пер.:Сен-Жюст Л. А.Речи. Трактаты. СПб.: Наука, 1995. С. 10–16, 24–34). См. также:Lepeletier de Saint-Fargeau M.Opinion sur le jugement de Louis XVI. Paris, 1792; Œuvres. P. 331–346.

17 О психиатрическо-криминологической деятельности Эскироля см. ниже, лекция 5 февраля; о Ломброзо см. выше, лекция 22 января.

18 Фуко имеет в виду принадлежащие перу А.-Р. Мопино де ла Шапотта «Исторические наблюдения о происхождении королей и о преступлениях, которые поддерживали их существование»:Mopinot de la Chapotte A.-R.Effrayante histoire des crimes horribles qui ne sont communs qu’entre les familles des rois depuis le commencement de l’ère vulgaire à la fin du XVIII siècle. Paris, 1793. P. 262–303. О Нимроде, основателе Вавилонской империи, см.: Быт. 10:8–12. Брунгильда (род. около 534 года) была младшей дочерью Атанагильда, короля испанских вестготов, и затем королевой франков.

19Levasseur. Les Tigres couronnés ou Petit Abrégé des crimes des rois de France. Paris, [s. d.: 4 éd. 1794]. О понятии «тигромании» см.:Matthey A.Nouvelles Recherches sur les maladies de l’esprit. Paris, 1816. P. 117, 146.

20Prudhomme L.[Robert L.] Les Crimes des reines de France, depuis le commencement de la monarchie jusqu’à Marie-Antoinette. Paris, 1791; Les Crimes de Marie-Antoinette d’Autriche dernière reine de France, avec les pièces justificatives de son procès. Paris, II [1793–1794].

21 См.:Mopinot de la Chapotte A.-R.Effrayante histoire… P. 262–266.

22 Например: «Охота на гнусных кровожадных зверей, которые некогда населяли леса, равнины и т. д., а затем распространились при дворе и в столице» (1789); «Описание королевского собрания живых зверей, выставленных на обозрение в саду Тюильри близ Национальной галереи, с обозначением имен, характеристик, красок и особенностей» (1791).

23 L’Autrichienne en goguettes ou l’Orgie royale, [s. 1.], 1791.

24Prudhomme L.Les Crimes de Marie-Antoinette d’Autriche… P. 446.

25  «королевский бордель, с приложением тайной беседы между королевой и кардиналом де Роаном после визита последнего в Генеральные Штаты» (1789); «Похотливые похождения Марии-Антуанетты, жены Людовика XVI» (Париж, 1791).

26 Vie de Marie-Antoinette d’Autriche, reine de France, femme de Louis XVI, roi des Français, depuis la perte de son pucelage jusqu’au premier mai 1791. Paris, I [1791]. P. 5. Ср.: La Vie privée, libertine et scandaleuse de Marie-Antoinette d’Autriche, ci-devant reine des Français, depuis son arrivée en France jusqu’à sa détention au Temple, [s. 1. n. d.].

27 Les Bordels de Lesbos ou le Génie de Sapho. Saint-Pétersbourg, 1790.

28 Lettres de Madame Roland, publiées par C. Perroud. II. Paris, 1902. P. 436.

29Barruel A.Histoire du clergé pendant la Révolution française. Londres, 1797. P. 283.

30 История приводится П. кароном, который также указывает на происхождение этой лжи и ссылается на опровержения современников:Caron P.Les Massacres de septembre. Paris, 1935. P. 63–64.

31Bertrand de Molleville A.-F.Histoire de la Révolution de France. 14 vol. Paris, IX–XI [1800–1803].

32Maton de la Varenne P.-A.-L.Les Crimes de Marat et des autres égorgeurs, ou Ma Résurrection. Où l’on trouve non seulement la prevue que Marat et divers autres scélérats, membres des autorités publiques, ont provoqué tous les massacres des prisonniers, mais encore des matériaux précieux pour l’histoire de la Révolution française. Paris, III [1794–1795]; Histoire particulière des événements qui ont eu lieu en France pendant les mois de juin, juillet, d’août et de septembre 1792, et qui ont opéré la chute du trône royal. Paris, 1806. P. 345–353.

33 См.:Granier de Cassagnac A.Histoire des girondins et des massacres de septembre d’après les documents officiels et inédits. II. Paris, 1860. P. 226. История госпожи де Сомбрёй стала темой для обширной литературы. См.:Duchemin P.-V.Mademoiselle de Sombreuil, l’héroïne au verre de sang (1767–1823). Paris, 1925.

34 См.:Peltier J.-G.Histoire de la révolution du 10 août 1792, des causes qui l’ont produite, des événements qui l’ont précédée, et des crimes qui l’ont suivie. II. Londres, 1795. P. 334–335.

35Maton de la Varenne P.-A.-L.Les Crimes de Marat et des autres égorgeurs… P. 94.

36 См., напр.: [Radcliffe A. W.] The Romance of the Forest. London, 1791.

37 Роман «Видения Пиренейского замка» (Париж, 1803), приписанный Анне Радклиф, является апокрифом.

38Peter J.-P.

39Georget E.-J.Examen médical des procès criminels des nommés Léger, Feldtmann, Lecouffe, Jean-Pierre et Papavoine, dans lesquels l’aliénation mentale a été alléguée comme moyen de défense. Suivi de quelques considérations médico-légales sur la liberté morale. Paris, 1825. P. 2–16. Ср.:Peter J.-P.Ogres d’archives. P. 259–267; Le corps du délit // Nouvelle Revue de psychanalyse. 3, 1971. P. 71–108.

40 См. ниже, лекция 12 марта.

41Durкheim ΕE.La prohibition de lʼinceste et ses origines // LʼAnnée sociologique. II. 1898. P. 1–70.

42Lévy-Bruhl L. La Mentalité primitive. Paris, 1922 (рус. пер.:Леви-Брюль Л.Первобытное мышление / пер. Б. Шаревской. М.: Академический проект, 2020); Le Surnaturel et la Nature dans la mentalité primitive. Paris, 1932 (рус. пер.:Леви-Брюль Л.Сверхъестественное в первобытном мышлении / пер. Б. Шаревской. М.: Академический проект, 2024).

43Lévi-Strauss Cl.Les Structures élémentaires de la parenté. Paris, 1947; Le Totémisme aujourdʼhui. Paris, 1962 (рус. пер.:Леви-Строс к.Тотемизм сегодня. Неприрученная мысль / пер. А. Островского. М.: Академический проект, 2008).

44Freud S.Totem und Tabu. Über einige Übereinstimmungen im Seelenleben der Wilden und der Neurotiкer. Leipzig; Wien, 1913 (франц. пер.: Totem et Tabou. Quelques concordances entre la vie psychique des sauvages et celle des névrosés. Paris, 1993; рус. пер.: Фрейд З. Тотем и табу [Некоторые соответствия в душевной жизни дикарей и невротиков] / пер. А. Боковикова // З. Фрейд. Соч. В 10 т. [Учебное издание]. Т. IX. М.: ООО «Фирма СТД», 2008. С. 287–444).

45кlein M.Criminal tendencies in normal children // British Journal of Medical Psychology. 1927 (франц. пер.: Les tendances criminelles chez les enfants normaux // Essais de psychanalyse, 1921–1945. Paris, 1968. P. 269–271).

46 Об «особом месте» психоанализа и этнологии в западноевропейском знании см. главу X, § V книги Фуко «Слова и вещи. Археология гуманитарных наук» (рус. пер.: СПб.: A-cad, 1994. С. 392–404).

Лекция 5 февраля 1975 года

1 Намек на сказку «Мальчик с пальчик» из сборника Шарля Перро «Сказки матушки Гусыни».

2 См. выше: лекция от 29 января.

3 О случае Л.-О. Папавуана см. три папки, хранящиеся в Национальной библиотеке Франции, в отделе «Factums» (8 Fm 2282–2288), где собраны следующие брошюры: Affaire Papavoine. № 1. Paris, 1825; Plaidoyer pour Auguste Papavoine ассusе d’assassinat [№ 2]. Paris, 1825; Affaire Papavoine. Suite des débats. Plaidoyer de l’avocat général. № 3. Paris, 1825; Papavoine (Louis-Auguste), accusé d’avoir, le 10 octobre 1824, assassine deux jeunes enfants de l’âge de 5 à 6 ans, dans le bois de Vincennes. Paris, [1825]; Procés et Interrogatoires de Louis-Auguste Papavoine, accusé et convaincu d’avoir, le 10 octobre 1824, assassiné deux enfants, âgés l’un de 5 ans et l’autre de 6, dans le bois de Vincennes. Paris, 1825; Procédure de Louis-Auguste Papavoine. Paris, [s. d.]; Procès criminel de Louis-Auguste Papavoine. Jugement de la cour d’assises. Paris, [s. d.]. Впервые это досье было изучено Э.-Ж. Жорже (см.:Georget E.-J.Examen médical… Р. 39–65).

4 Случай Генриетты корнье описывается в следующих кн.:Маrc Ch.-Ch.-Н.Consultation médico-légale pour Henriette Cornier, femme Berton, accusée d’homicide commis volontairement et avec préméditation. Précédée de l’acte d’accusation. Paris, 1826 (воспр.:Маrc Ch.-Ch.-Н.De la folie II. Р. 71–116);Georget E.-J.Discussion médico-légale sur la folie ou l’aliénation mentale, suivie de l’examen du procès criminel d’Henriette Cornier, et des plusieurs autres procès dans lesquels cette maladie а été alléguée comme moyen de défense. Paris, 1826. Р. 71–130;Grand N.Réfutation de la discussion médico-légale du Dr Michu sur la monomanie homicide à propos du meurtre commis par Н. Cornier. Paris, 1826. С выдержками из судебно-медицинских заключений можно ознакомиться в серии статей, посвященных делу Генриетты корньеСудебной газетой(Gazette des tribunaux) за 21 и 28 февраля, а также за 18, 23 и 25 июня 1826 года.

5 См.:Маrc Ch.-Ch.-Н.De la folie… II. Р. 84, 114.

6 Ср. анализ статьи 64 Уголовного кодекса, предложенный Ш.-Ш.-А. Марком:Маrc Ch.-Ch.-A.De la folie… II. Р. 425–433.

7 См. краткое содержание курса «Психиатрическая власть» (Фуко М.Психиатрическая власть. Указ. соч. С. 395–410).

8Анналы общественной гигиены и судебной медицинывыходили с 1829 по 1922 год.

9 По поводу теории «вырождения» см., в частности:Morel В.-А.Traité des dégénérescences physiques, intellectuelles et morales de l’espèce humaine et des causes qui produisent ces variétés maladives. Paris, 1857; Traité des maladies mentales. Paris, 1860;Magnan V.Leçons cliniques sur les maladies mentales. Paris, 1891;Magnan V., Legrain Р.-М.Les Dégénérés. État mental et syndromes épisodiques. Paris, 1895.

10 Понятие «шизофрения» было введено Э. Блейлером:Bleuler Е.Dementia praecox oder Gruppe der Schizophrenien. Leipzig; Wien, 1911.

11 Тут Фуко ссылается, в частности, на уже цитированный курс «Психиатрическая власть», а также на книгу Э. Жорже (Georget Е.De la folie. Paris, 1820. Р. 282), где говорится: «Скажите <…> мнимому королю, что он не король, и он ответит вам бранью».

12 Первое заключение Ж.-Э.-Д. Эскироля, Н.-Ф. Аделона и Ж.-Б.-Ф. Левейе было почти целиком опубликовано в кн.:Georget E.-J.Discussion médico-légale sur la folie… Р. 85–86. Второе заключение, составленное три месяца спустя, пересказывается в тексте там же (р. 86–89).

13Marc Ch.-Ch.-Н.De la folie… II. Р. 88–115.

14 См.: Ibid. Р. 71–87.

15 См.: Ibid. Р. 110–111. Марк ссылается тут на свою статью «Душевнобольной» в «Словаре медицинских наук» (см.: Dictionnaire des sciences médicales. I. Paris, 1812. Р. 328).

16 См.: Ibid. Р. 82.

17 Резюме защитительной речи Луи-Пьера-Нарсиса Фурнье приводится в кн.:Georget E.-J.Discussion médico-légale sur la folie… Р. 97–99. Полный ее текст см. в отделе «Factums» Национальной библиотеки Франции (8 Fm 719): Pladoyer pour Henriette Cornier, femme Berton

18 См.:Geoffroy Saint-Нilaire I.Histoire générale et particulière des anomalies de l’organisation chez l’homme et les animaux. Paris, 1832–1837. 4 vol.; в частности, II. 1832. Р. 174–566. Трактат имеет подзаголовок: «Труд, включающий анализ признаков, классификации, физиологического и психологического воздействия, общих отношений, законов и причин уродств, отклонений и пороков строения, или Трактат о тератологии». Следует также обратить внимание на подготовительные работы Э. Жоффруа Сент-Илера:Geoffroy Saint-Нilaire É.Philosophie anatomique. Paris, 1822 (глава III: «Человеческие уродства»); Considérations générales sur les monstres, comprenant une théorie des phénomènes de la monstruosité. Paris, 1826 (выдержка из тома XI «классического словаря естественной истории»).

Лекция 12 февраля 1975 года

1 См. уже цитированный курс Фуко «Психиатрическая власть», в частности лекцию 5 декабря 1973 года.

2  «Судебно-медицинский комментарий к закону о душевнобольных от 30 июня 1838 года» с отдельным параграфом о «принудительном интернировании» и «добровольном интернировании» (в соответствии с циркуляром Министерства юстиции от 14 августа 1840 года) можно найти в кн.:Legrand du Saulle H.Traité de médecine légale et de jurisprudence médicale. Paris, 1874. P. 556–727. См. также:Legrand du Saulle H., Berry er G. & Ponchet G.Traité de médecine légale, de jurisprudence médicale et de toxicologie. Paris, 1862 (2). P. 596–786.

3 См.:Vailette Ch.Attributions du préfet dʼaprès la loi du 30 juin 1838 sur les aliénés. Dépenses de ce service. Paris, 1896.

4 См.:Laingui A.La Responsabilité pénale dans l’ancien droit (XVI–XVIII siècle). Paris, 1970. P. 173–204 (часть II, глава I: «Помешательство и состояния, граничащие с помешательством»). Автор этого труда ссылается, в свою очередь, на документы, представленные Фуко в книге «Безумие и неразумие. История безумия в классическую эпоху» (Foucault M.Folie et Déraison. Histoire de la folie à lʼâge classique. P. 166–172; рус. пер.:Фуко М.История безумия в классическую эпоху. Указ. соч. С. 140–146) в виде иллюстрации безразличия юристов к справкам о помещении в лечебницу, содержащим классификацию умственных болезней.

5 Случай Жана Гленаделя был сообщен Пьером-Луи Гратиоле Жюлю-Габриэлю-Франсуа Байарже, который описывает его в своей книге «Исследования по анатомии, физиологии и патологии нервной системы» (Baillarger J.-G.-F.Recherches sur lʼanatomie, la physiologie et la pathologie du système nerveux. Paris, 1847. P. 394–399).

6 См. подробный отчет о беседе земледельца с медицинским служащим в кн.:Baillarger J.-G.-F.Recherches sur lʼanatomie… P. 394–396.

7  «Я увидел Гленаделя сидящим на кровати, к спинке которой была привязана веревка, обмотанная вокруг его шеи; другой веревкой были связаны его руки в запястьях» (Baillarger J.-G.-F.Recherches sur lʼanatomie… P. 394).

8  «Но, видя, что Гленадель охвачен сильнейшим возбуждением, я спросил у него: „Неужели веревка, связывающая ваши руки, настолько прочна, что вы не считаете возможным освободиться?“ Немного подумав, он ответил: „Думаю, нет“. – „Но если бы я предложил вам нечто такое, что связало бы ваши руки намного крепче, вы согласились бы на это?“ – „С благодарностью, сударь“. – „В таком случае я могу попросить бригадира жандармерии дать мне то, чем он пользуется, чтобы обезопасить руки арестованных, и вручу это вам“. – „Вы доставите мне удовольствие“» (Baillarger J.-G.-F.Recherches sur lʼanatomie… P. 398).

9 Судебный исполнитель выражается так: «Я совершенно убежден в том, что Жан Гленадель поражен мономанией бреда, характеризующейся в его случае непреодолимой склонностью к убийству» (Baillarger J.-G.-F.Recherches sur lʼanatomie… P. 398–399).

10 См.:Esquirol J.-E.-D.Des maladies mentales considérées sous les rapports médical, hygiénique et médico-légale. I. Paris, 1838. P. 376–393.

11 О понятии «Todestriebe» см.:Freud S.Jenseits des Lustprinzips. Leipzig; Wien; Zürich, 1920 (франц. пер.:Freud S.Au-delà du principe de plaisir // Essais de psychanalyse. Paris, 1981. P. 41–115; рус. пер.:Фрейд З.По ту сторону принципа удовольствия / пер. А. Боковикова // З. Фрейд. Соч. в 10 т. [Учебное издание]. Т. 3. М.: ООО «Фирма СТД», 2006. С. 227–289). Чтобы понять отличие, подчеркиваемое Фуко, см. статью Ж.-Ж. Вире «Инстинкт» в «Словаре медицинских наук» 1818 года (Dictionnaire des sciences médicales. XXV. Paris, 1818. P. 367–413), a также статьи «Инстинкт» в «Словаре по психоанализу» Ж. Лапланша и Ж.-Б. Понталиса (Laplanche J., Pontalis J.-B.Vocabulaire de la psychanalyse. Paris, 1990 [10; 1 éd. – Paris, 1967]. P. 208; рус. пер.:Лапланш Ж., Понталис Ж.-Б.Словарь по психоанализу / пер. Н. Автономовой. М.: Высшая школа, 1996. С. 166–167) и в «критическом словаре психоанализа» Ч. Райкрофта (Rycroft Ch.A Critical Dictionary, of Psychoanalysis. London, 1968 – франц. пер.:Rycroft Ch.Dictionnaire de psychanalyse. Paris, 1972. P. 130–133).

12Trélat U.La Folie lucide étudiée et considérée au point de vue de la famille et de la société. Paris, 1861.

13 Ibid. P. VIII–IX.

14 Ibid. P. IX: «Таково происхождение этой книги, написанной вовсе не из ненависти к душевнобольным, однако и не ради них, но ради их близких, с положительной целью пролить свет на опасную территорию и по возможности уменьшить число несчастных союзов».

15 См.:Legrand du Saulle H.La Folie devant les tribunaux. Paris, 1864. P. 431–433. Этот случай приводится автором по описанию А. Боттекса (Bottex A.De la médecine légale des aliénés, dans ses rapports avec la législation criminelle. Lyon, 1838. P. 5–8).

16 См. выше, лекция 8 января.

17Trélat U.La Folie lucide… P. 36.

18 Ср.:Foucault M.«Il faut défendre la société». P. 79–86 (лекция 4 февраля 1976 года; рус. пер.:Фуко М.«Нужно защищать общество». Указ. соч. С. 102–123).

19 См.:Michelet J.Le Peuple. Paris, 1946;Quinet E.La Révolution. I–II. Paris, 1865; Critique de la révolution. Paris, 1867.

20 Ср.:Foucault M.«Il faut défendre la société». P. 193–212 (лекция от 10 марта 1976 года; рус. пер.:Фуко М.«Нужно защищать общество». Указ. соч. С. 229–252).

21 Здесь Фуко мог бы сослаться на труды А. Верга и на учебник к. Ливи (Livi С.Frenologia forense. Milano, 1868), которые на несколько лет опережают первые исследования болезненной психологии коммунаров (см., напр.:Legrand du Saulle H.Le Délire de persécution. Paris, 1871. P. 482–516). к более позднему времени относится книга Ч. Ломброзо и

22 Здесь Фуко пересказывает некоторые положения следующей книги:Lombroso С., Laschi R.Le Crime politique et les Révolutions, par rapport au droit, à lʼanthropologie criminelle et à la science du gouvernement. II. Paris, 1892. P. 168–188 (глава XV: «Индивидуальные факторы. Политические преступники из страсти»), 189–202 (глава XVI: «Влияние гениев на революции»), 203–207 (глава XVII: «Мятежи и революции. Различия и аналогии»).

23Lombroso С., Laschi R.Le Crime politique et les Révolutions… II. P. 44: «Среди 41 парижского анархиста, обследованного нами в префектуре полиции Парижа, мы обнаружили: душевнобольного элемента – 1, криминального элемента – 13 (31 %), полукриминального – 8 и нормального – 19. Среди 100 человек, задержанных в Турине в ходе забастовок 1 мая 1890 г., я выявил аналогичное соотношение: 34 % физиономически криминального элемента, 30 % рецидивистов, осуждавшихся за обычные преступления. Напротив, на 100 неполитических преступников Турина приходится 43 % криминального элемента и 50 % рецидивистов».

24 См.:Laborde J.-B.-V.Les Hommes et les Actes de lʼinsurrection de Paris devant la psychologie morbide. Paris, 1872. P. 30–36.

25 См. уже упоминавшуюся книгу У. Трела, а также два труда Дж. к. Причарда:Prichard J. С.A Treatise on Insanity and Other Disorders Affecting the Mind. London, 1835; On the Different Forms of Insanity in relation to Jurisprudence. London, 1842.

26 Фуко имеет в виду прежде всего работу Ж.-Г.-Ф. Байарже «Физиология галлюцинаций в приложении к физиологии бреда, рассмотренного в общем виде» (1845). С ней, равно как и со статьями «Физиология галлюцинаций» и «Теория автоматизма», можно ознакомиться в кн.:Baillarger J.-G.-F.Recherches sur les maladies mentales. I. Paris, 1890. P. 269–500.

27 См.:Griesinger W.Die Pathologie und Therapie der psychischen кranкheiten für Aerzte und Studierende. Stuttgart, 1845 (франц. пер. de lʼédition allemande de 1861:Griesinger W.Traité des maladies mentales. Pathologie et thérapeutique. Paris, 1865).

28 Определение Эскироля, впервые предложенное в работе «Галлюцинации у душевнобольных» (1817), можно найти в кн.:Esquirol J.-E.-D.Des maladies mentales… I. P. 188. См. также раздел «Галлюцинации» (Р. 80–100) и доклад «Иллюзии у душевнобольных» (1832) (Р. 202–224).

29Falret J.De lʼétat mental des épileptiques. Paris, 1861;Garimond E.Contribution à lʼhistoire de lʼépilepsie dans ses rapports avec lʼaliénation mentale. Paris, 1877;Defossez E.Essai sur les troubles des sens et de lʼintelligence causés par lʼépilepsie. Paris, 1878;Tamburini A.Sulla genesi délie allucinazioni. Reggio Emilia, 1880;Tamburini A.La théorie des hallucinations // Revue scientifique. I. 1881. P. 138–142;Seglas J.Leçons cliniques sur les maladies mentales et nerveuses. Paris, 1895.

Лекция 19 февраля 1975 года

1 О теории наследственности см.:Lucas P.Traité philosophique et physiologique de lʼhérédité naturelle dans les états de santé et de maladie du système nerveux, avec lʼapplication méthodique de lois de la procréation au traitement général des affections dont elle est le principe. I–II. Paris, 1847–1850; о теории «вырождения» см. выше, лекция 5 февраля.

2 Случай Рока-Франсуа Ферре с приложением экспертиз А. Бриера де Буамона, Ж.-М.-А. Феррюса и А.-Л. Фовиля опубликован в издании: Annales médico-psychologiques. 1843. I. P. 289–299.

3Michéa С.-F.Des déviations maladives de lʼappétit vénérien // LʼUnion médicale. III/85. 17 juillet 1849. P. 338c–339c.

4Baillarger J.-G.-F.Cas remarquable de maladie mentale. Observation recueillie au dépôt provisoire des aliénés de lʼHôtel-Dieu de Troyes, par le docteur Bédor // Annales médico-psychologiques. 1858. IV. P. 132–137.

5 Окончательный вариант этого текста см. в кн.:Моreau de Tours P.Des aberrations du sens génésiques. Paris, 1883 (3-е изд.; первое изд. – 1880).

6кrafft-Ebing R.Psychopatia sexualis. Eine кlinische-forensische Studie. Stuttgart, 1886. Во втором издании этого труда (кrafft-Ebing R.Psychopatia sexualis, mit besonderer Berücкsichtigung der conträren Sexualempfindung. Stuttgart, 1887) крафт-Эбинг предлагает исследование «противоестественной сексуальной чувственности». Первый французский перевод книги сделан по восьмому немецкому изданию:кrafft-Ebing R.Étude médico-légale. Psychopatia sexualis, avec recherches spéciales sur lʼinversion sexuelle. Paris, 1895. Ныне существующий французский вариант следует исправленному переводу А. Моля (1923):кrafft-Ebing R.Psychopatia sexualis. Etude médico-légale à lʼusage des médecins et des juristes. Paris, 1950.

7Westphal J.C.Die conträre Sexualempfindung, Symptome eines nevropatischen (psychopatischen) Zustand // Archiv für Psychiatrie und Nervenкranкheiten. II. 1870. P. 73–108. См. также:Magnan V.Des anomalies, des aberrations et des perversions sexuelles. Paris, 1885. P. 14: «Влечение может быть <…> связано с глубокой аномалией и направляться на особ своего пола. Это то, что Вестфаль называетпротивоестественным половым чувствоми мы вслед за Шарко обозначили какинверсию генитального чувства» (курсив автора). По поводу французских дебатов см.:Charcot J.-M., Magnan V.Inversion du sens génital // Archives de neurologie. III. 1882. P. 53–60; IV. 1882. P. 296–332;Magnan V.Des anomalies, des aberrations et des perversions sexuelles // Annales médico-psychologiques. 1885. I. P. 447–472.

8 Отражением французских дебатов по этому поводу может служить сборник П. Гарнье:Garnier P.Les Fétichistes: pervertis et invertis sexuels. Observations médico-légales. Paris, 1896. Это своего рода ответ на публикацию книги Моля:Moll A.La Perversion de lʼinstinct génital. Paris, 1893 (оригинальное издание:Moll A.Die conträre Sexualempfindung. Berlin, 1891).

9 Этот тезис Фуко развивает в книге «Воля к знанию» (Фуко M.Воля к знанию. Указ. соч. С. 111–133: глава II «Побуждение к рассказам», § 1 «Гипотеза подавления»).

10 См.:Фуко M.Воля к знанию. Указ. соч. С. 99.

11 В данной области Фуко опирается главным образом на трехтомное исследование X. Ч. Ли «История обряда исповеди и отпущения грехов в католической церкви» (Lea H. Ch.A History of Auricular Confession and Indulgences in the Latin Church. Philadelphia, 1896).

12 См. уже цитированный курс лекций Фуко в Коллеж де Франс «Теория и институты уголовной юстиции».

13Albinus seu Alcuinus F.Opera omnia. I (Patrologiae cursus completus, series secunda, tomus 100). Lutetiae Parisiorum, 1851. Col. 337.

14 Ibid. Col. 338–339: «Erubescis homini in salutem tuam ostendere, quod non erubescis cum homine in perditionem tuam perpetrare? <…> Quae sunt nostrae victimae pro peccatis, a nobis commissis, nisi confessio peccatorum nostrorum? Quam pure deo per sacerdotem offerre debemus; quatenus orationebus

15 Ibid. Col. 337: «Dicitur vero neminem vero ex laicis suam velle confessionem sacerdotibus dare, quos a deo Christo cum Sanctis apostolis ligandi solvendique potestatem accepisse credimus. Quid solvit sacerdotalis potestas, si vincula non considerat ligati? Cessabunt opera medici, si vulnera non ostendunt aegroti. Si vulnera corpulis carnalis medici manus expectant, quanto magis vulnera animae spiritualis medici solatia deposcunt?»

16 О каноническом установлении 1215 года см.:Foreville R.Latran I, II, III et Latran IV. Paris, 1965. P. 287–306 (VI том цикла «История вселенских соборов», вышедшего под редакцией Ж. Дюмежа), где дается также сокращенный французский перевод соборного декрета от 30 ноября 1215 года «Об исповеди, тайне исповеди и обязательности пасхального причастия» (p. 357–358, в частности: «каждый верующий, как мужского, так и женского пола, по достижении сознательного возраста должен не менее одного раза в год чистосердечно исповедоваться во всех грехах своему священнику, тщательно, по мере своих возможностей, выполнять предписанные ему обеты покаяния и не реже чем на каждую Пасху почтительно приобщаться к таинству Евхаристии, за исключением тех случаев, когда, по весомым основаниям и заручившись согласием священника, он решил временно воздержаться от этого. В противном случае он должен быть отлучен от церкви ab ingressu ecclesiae при жизни и не удостоен христианских похорон по смерти. Настоящий благотворный декрет будет часто вывешиваться в церквах, дабы никто не мог оправдывать свою слепоту незнанием»). Латинский оригинал см. в кн.: Conciliorum oecumenicorum décréta. Friburgi in Brisgau, 1962. P. 206–243.

17Gratianus.Decretum, emendatum et varus electionibus simul et notationibus illustratum, Gregorii XIII pontificis maximi iussu editum. Paris, 1855. P. 1519–1656 (Patrologia latina, tomus 187). Декрет был утвержден в 1130 году.

18 См., в частности:Delumeau J.Le Catholicisme entre Luther et Voltaire. Paris, 1971. P. 256–292 («Христианизация»), 293–330 («Дехристианизация?»).

19 Пастырская функция исповеди была утверждена в ходе XIV сессии Тридентского собора (25 ноября 1551 года), акты которой опубликованы в кн.: Canones et decreta concilii tridentini / edidit Æ.L. Richter. Lipsiae, 1853. P. 75–81 (это репринт римского издания 1834 года).

20Borromeus С.Pastorum instructiones ad concionandum, cofessionisque et eucharistiae sacramenta ministrandum utilissimae. Antverpiae, 1586.

21 Особое внимание подготовке клира к совершению таинства покаяния было уделено на XXIII сессии Тридентского собора (De reformatione): «Sacramentorum tradendorum, maxime quae ad confessions audiendas videbuntur opportuna, et rituum ac caeremoniarum formas ediscent» (Canones et decreta… P. 209).

22Habert L.Pratique du sacrement de pénitence ou méthode pour l’administrer utilement. Paris, 1748. В частности, качества исповедника описываются на с. 2–9, 40–87, хотя весь первый трактат Абера посвящен этим качествам: с. 1–184. По поводу ригоризма Абера и его последствий в религиозной истории Франции конца XVII – начала XVIII века см. биографическую заметку А. Эмбера в кн.: Dictionnaire de théologie catholique. VI. Paris, 1920. Col. 2013–2016.

23 Ibid. P. 40–41.

24 Ibid. P. 12.

25 Это замечание не принадлежит Аберу, который пишет: «Хотя действие таинств зависит вовсе не от святости исполнителя, но от добродетелей Иисуса Христа, тем не менее будет тяжелым оскорблением и великим кощунством, если тот, кто сам отвергает благодать, станет давать ее другим» (Ibid.).

26 Ibid. P. 13: «Он должен твердо стоять на пути добродетели по причине великих искушений, которым подвергает его эта миссия. Ибо даже вредный дух, который царит в комнате больного, оказывает на тело меньшее воздействие, чем рассказ об иных грехах производит на ум. И если только те, кто обладает хорошим телосложением, могут лечить больных, перевязывать их раны и находиться рядом с ними, не причиняя вреда своему здоровью, то с необходимостью следует признать и то, что руководить зараженной совестью способны лишь те, кто старательно укреплял себя в служении добродетели длительной практикой добрых дел».

27 Ibid. P. 14: «Но из всех грехов нет более заразительных, таких, которые передавались бы более легко, чем те, которые противны целомудрию».

28 Ibid.: «Необходимая исповеднику святость должна поддерживать в нем священное омерзение ко всем, даже самым незначительным грехам <…>. И хотя они [незначительные грехи] не отменяют привычного милосердия, всё равно они действуют, как пепел, который заслоняет огонь и мешает ему освещать и согревать комнату, в которой его поддерживают».

29 Ibid. P. 16–40. Вторая часть главы II развивает три следующих тезиса, объединенные Фуко: (1) «слепота человека, который не заботится об избежании мелких грехов»; (2) «его нечувствительность к грехам, которые для него обыкновенны»; (3) «тщетность усилий, которые он мог бы предпринять, чтобы освободиться от них».

30 Ibid. P. 88: «Подобно судье, он должен знать, что дозволено или запрещено тому, кто предстает перед его судом. Но как он может знать это, если не согласно закону? кого именно и в какой области он должен судить? Всех и за все деяния из любой области, ибо все верующие, в каких бы условиях они ни находились, обязаны исповедоваться. Поэтому он должен знать, каков долг каждого, то есть ему должны быть ведомы божественные и человеческие, духовные и гражданские законы, со всем, что они позволяют, и со всем, что они запрещают во всяком занятии. Ибо судья выносил бы свой приговор, доверяясь случаю, и допускал бы великие несправедливости, если бы осуждал одних и оправдывал других, не зная закона. Закон – это необходимое равновесие, которое обязывает исповедника рассмотреть деяния и упущения своих прихожан; это правило и мера, без которых он не может вынести решение о том, выполнили они свой долг или же пренебрегли им. Поэтому ему, как судье, необходимы знания».

31 Ibid. P. 88–89: «как врач, он должен быть сведущ в духовных болезнях, их причинах и лекарствах от них. Эти болезни – грехи, в которых он должен знать природу <…>, число <…>, различие…» Знать природу греха означает различать «обстоятельства, изменяющие его разряд, а также те, которые, не изменяя разряд, значительно облегчают или отягощают природу греха». Знать число означает знать, «когда много раз повторенные деяния или речи являются в моральном смысле одним грехом, а когда они умножают грех, и потому их число следует учитывать при исповеди». Наконец, знание различия позволяет отличить грех от несовершенства: «Ибо только грех является предметом таинства покаяния, и не следует даровать прощение тому, кто

32 Ibid. P. 89: «Исповедник – это судья, врачеватель и поводырь кающихся…»

33 Ibid.: «Исповедник, как поводырь, обязан руководить совестью своих кающихся, ограждать их от промахов и заблуждений, а также отводить их от подводных камней, которые встречаются им на пути, каково бы ни было их занятие, каковое подобно пути, по которому ему [священнику] надлежит вести их к вечному блаженству».

34 Ibid. P. 101: «Осмотрительность не противоречит науке, а с необходимостью предполагает ее; она вовсе не заменяет собою изучение, а всего лишь требует большего чистосердечия и большей прямоты намерения, большей силы и широты духа, чтобы учитывать все обстоятельства, сопоставлять их друг с другом, открывать то, что скрыто за внешней видимостью, и предвидеть то, что может случиться, по тому, что налицо уже сейчас».

35Borromée Ch.Instructions aux confesseurs de sa ville et de son diocèse. Ensemble: la manière dʼadministrer le sacrement de pénitence, avec les canons pénitentiaux, suivant lʼordre du Décalogue. Et lʼordonnance du même saint sur lʼobligation des paroisseurs dʼassister à leur paroisses. Paris, 1665 (4). P. 8–9 (1 éd. Paris, 1648). Наставления были «напечатаны по решению Духовной ассамблеи Франции в Витре».

36 Ibid. P. 12: «Исповедальни должны располагаться в открытом помещении церкви, чтобы их было видно со всех сторон, но вместе с тем хорошо будет предусмотреть в этом помещении некоторую преграду, с тем чтобы в то время, когда некто исповедуется, другие прихожане не могли подойти слишком близко».

37 Мы не смогли найти источник приводимой Фуко информации.

38Lea H. Ch.A History of Auricular Confession… I. P. 395: «The first allusion I have met to this contrivance is in the council of Valensia in 1565, where it is ordered to be erected in churches for the hearing of confession, especially of women» [ «Первое упоминание об этом изобретении (исповедальне), которое мне удалось найти, было сделано во время Валенсийского собора в 1565 году, который постановил устраивать в церквах специальные помещения для исповедания прихожан, особенно женщин»]. В этом же году к. Борромей предписывает «использовать первоначальную форму исповедальни – павильон с перегородкой (tabella), отделяющей друг от друга исповедника и кающегося».

39Borromée Сh.Instructions aux confesseurs… P. 21–22.

40 Ibid. P. 24: «Сначала <…> исповедник должен задать несколько вопросов, с тем чтобы решить, как ему следует вести дальнейшую исповедь».

41 Ibid. P. 21–22, 24–25.

42 Ibid. P. 24–25 («какие вопросы следует задавать в начале исповеди»).

43 Ibid. P. 19. Однако «то же самое следует учитывать и у мужчин» (р. 20).

44Borromeus С.Acta ecclesiae mediolanensis. Mediolani, 1583 (латинское издание ин-фолио для Франции было выпущено в Париже в 1643 году). Ср.:Borromée Сh.Instructions aux confesseurs…; Règlements pour lʼinstruction du clergé, tirés des constitutions et décrets synodaux de saint Charles Borromée. Paris, 1663.

45Borromée Сh.Instructions aux confesseurs… P. 25–26.

46 Ibid. P. 30.

47 Ibid. P. 32–33: «Он [исповедник] должен задавать вопросы по порядку, начав с заповедей Бога. Невзирая на то что к этим заповедям могут быть сведены все разделы, по которым следует спрашивать, их следует особенно тщательно разбирать с теми, кто редко приобщается к этому таинству. Затем хорошо будет рассмотреть семь смертных грехов, пять человеческих чувств, установления церкви и милосердные деяния».

48 Перечень добродетелей не упоминается в издании, по которому мы приводим ссылки.

49Borromée Сh.Instructions aux confesseurs… P. 56–57.

50 Ibid. P. 52–62, 65–71;Habert L.Pratique du sacrement de pénitence… P. 403 (третье правило). Ср.: Canones et décréta… P. 80–81 (сессия XIV, глава VIII: «De satisfationis necessitate et fructu»).

51Habert L.Pratique du sacrement de pénitence… P. 401 (второе правило).

52 Ibid. P. 411 (четвертое правило).

53 Здесь Фуко пересказывает фрагмент из книги Ф. Виалара (Vialart F.Règlements faits pour la direction spirituelle du séminaire <…> établi dans la ville de Châlons afin dʼéprouver et de préparer ceux de son diocèse qui se présentent pour être admis aux saints ordres. Châlons, 1664 [2]. P. 133): «Им следует быть откровенными в беседах с исповедником, совершенно доверяться ему, если они хотят улучшить свое поведение. Поэтому им следует не только чистосердечно признаваться во всём во время исповеди, но и посещать священника отдельно, чтобы советоваться обо всех своих затруднениях, огорчениях и искушениях»; р. 140–141: «Чтобы добиться большей пользы, им следует всецело довериться духовнику, с тем чтобы смиренно и простодушно рассказывать ему о своих поступках. Дабы достичь этой цели, пусть они относятся к своему духовнику как к ангелу во плоти, которого Бог посылает им, чтобы привести их на небо, если они будут прислушиваться к его словам и следовать его советам; также пусть они утвердятся в том, что уединение без откровенности и чистосердечия есть скорее тщетная попытка духа обмануть самого себя, нежели проявление набожности и благочестия, свидетельствующее об упорстве на пути к спасению, о преданности Богу, стремлении к добродетели и к совершенствованию своего состояния. Если откровенная беседа с исповедником вызывает у них отвращение, то, борясь с этим искушением, они смогут приумножить свою решительность и уверенность, а победив его, заслужат великую честь, тогда как в противном случае, если они будут прислушиваться к этому искушению, оно обесценит всё их уединение».

54 Фуко ссылается на кн.:Olier J.-J.LʼEsprit dʼun directeur des âmes // J.-J. Olier. Œuvres complètes. Paris, 1856. Col. 1183–1240.

55Beuvelet M.Méditations sur les principales vérités chrétiennes et ecclésiastiques pour toutes les dimanches, fêtes et autres jours de lʼannée. I. Paris, 1664. P. 209. Приводимый Фуко фрагмент взят из LXXI размышления, озаглавленного «Четвертое средство, способное помочь на пути к добродетели. О необходимости духовника».

56Habert L.Pratique du sacrement de pénitence… P. 288–290.

57Milhard P.La Grande Guide des curés, vicaires et confesseurs. Lyon, 1617. Первое издание этой книги, известное под названием «Истинный спутник священников», вышло в 1604 году и было объявлено архиепископом Бордо обязательным в его юрисдикции, однако в 1619 году, после осуждения Сорбонной, его изъяли из оборота.

58 Ibid. P. 366–373.

59Habert L.Pratique du sacrement de pénitence… P. 293–294.

60 Ibid. P. 294–300.

62Condillac E.B. de.Traité des sensations. Paris, 1754. I, 1, 2 (кондильяк Э.Б. де.Трактат об ощущениях / пер. П. Юшкевича // Э. Б. де кондильяк. Соч. в 3 т. М., 1982. Т. 2. С. 195): «Если мы преподнесем ей [статуе] розу, то по отношению к нам она будет статуей, ощущающей розу. Но по отношению к себе она будет просто самим запахом этого цветка. Таким образом, она будет запахом розы, гвоздики, жасмина, фиалки в зависимости от предметов, которые станут действовать на ее орган обоняния».

63Habert L.Pratique du sacrement de pénitence… P. 295.

64 Ibid. P. 296.

65 Ibid.

66 Ibid. P. 297.

67 Ibid.: «Помимо разговоров, во время которых произносятся или слышатся неприличные слова, можно согрешить и в том случае, если вы слышите речи, в которых никоим образом не участвуете. Для выяснения подобного рода грехов и надо использовать следующие вопросы, ибо первые грехи [связанные с участием в разговорах] были достаточно освещены в предыдущей статье».

68 Ibid. P. 297–298: «Не совершали ли вы похотливые жесты? С каким намерением? Сколько раз? Присутствовал ли при этом кто-то еще? кто? Сколько человек? Сколько раз?»

69 Ibid.: «Не одевались ли вы с намерением понравиться? кому? С какой целью? Сколько раз? Было ли что-нибудь похотливое в вашей одежде, например приоткрытая грудь?»

70 Ibid. (Фуко убрал конец предложения: «с лицами противоположного пола»).

71 Ibid. P. 297 (Фуко убрал слова «другого пола»).

72 Ibid. P. 297–298.

73 Нам не удалось ознакомиться с главой II, § 3 книги «Monita generalia de officiis confessarii olim ad usum diocesis argentinensis» (Argentinae, 1722). Пассаж из нее, приводимый Фуко («sensim a cogitationibus simplicibus ad morosas, a morosis ad desideria, a desideriis levibus ad consensum, a consensu ad actus minus peccaminosos, et si illos fatentur ad magis criminosos ascendendo»), взят из другого издания:Lea H. Сh.A History of Auricular Confession… I. P. 377.

74Liguori A. de.Praxis confessarii ou Conduite du confesseur. Lyon, 1854;Liguory A.-M. de.Le Conservateur des jeunes gens ou Remède contre les tentations déshonnêtes. Clermond-Ferrand, 1835.

75Ligorius A. de.Homo apostolicus instructus in sua vocatione ad audiendas confessiones sive praxis et instructio confessionarum. I. Bassani, 1782 (5). P. 41–43 (трактат 3, глава II, § 2: «De peccatis in particulari, de desiderio, compiacentia et delectatione morosa»). Ср.:Liguori A. de.Praxis confessarii… P. 72–73 (art. 39);Liguory A.-M. de.Le Conservateur des jeunes gens… P. 5–14.

76 Здесь Фуко, несомненно, имеет в виду тезисы главы II («Пробабилизм и казуистика») из книги Ли:Lea H. Сh.A History of Auricular Confession… II. P. 284–411.

77 См. уже цитированный курс лекций «карательное общество» (лекции 14 и 21 марта 1973 года), а также книгу «Надзирать и наказывать» (Указ. соч. С. 147–185).

Лекция 26 февраля 1975 года

1 Узнать обо «всём, что было сказано в период времени, истекший между» Ж.-Ж. Сюреном (1600–1665) и госпожой Гюйон (1648–1717), поможет кн.:Bremond H.Histoire littéraire du sentiment religieux en France depuis la fin des guerres de Religion. Paris, 1915–1933. Vol. I–XI.

2 круг документов, относящихся к случаям одержимости, которые упоминает Фуко, очень широк. Для первого примера мы ограничимся указанием на кн.: Possession de Loudun / présenté par M. de Certeau. Paris, 1980 (1 éd. 1970), составитель которой ссылается на книгу самого Фуко «Безумие и неразумие. История безумия в классическую эпоху» как «основополагающую для понимания эпистемологической проблемы, находящейся в центре луденского дела» (с. 330). По поводу второго примера см.:Mathieu P.-F.Histoire des miraculés et des convulsionnaires de Saint-Médard. Paris, 1864.

3 О Л. Гофриди см.:Fontaine J.Des marques de sorciers et de la réelle possession que le diable prend sur le corps des hommes. Sur le sujet du procès de lʼabominable et détestable sorcier Louys Gaufridy, prêtre bénéficié en lʼéglise paroissiale des Accoules de Marseille, qui naguère a été exécuté à Aix par lʼarrêt de la cour de parlement de Provence. Paris, 1611 (репринт: Arras, [s. d.: 1865]).

4 О Ю. Грандье см.: Arrêt de la condamnation de mort contre Urbain Grandier, prêtre, curé de lʼéglise Saint-Pierre-du-Marché de Loudun, et lʼun des chanoines de lʼéglise Sainte-Croix dudit lieu, atteint et convaincu du crime de magie et autres cas mentionnés au procès. Paris, 1634;Certeau M. de.La Possession de Loudun. P. 81–96.

5 Дьякон-янсенист Франсуа де Пари – первый среди конвульсивных одержимых кладбища Сен-Медар. Ему приписывается сочинение «Наука истинного, в которой содержатся главнейшие таинства веры» (Париж, 1733). Основной источник о нем:Carré de Montgeron L.-B.La Vérité des miracles opérés par lʼintercession de M[édard] de Paris et autres appelants. I–III. Cologne, 1745–1747.

6 См. по этому поводу:Viard J.Le procès dʼUrbain Grandier. Note critique sur la procédure et sur la culpabilité // Quelques procès criminels des XVII et XVIII siècles / sous la direction de J. Imbert. Paris, 1964. P. 45–75.

7 См.:Institoris H., Sprengerus I.Malleus malefкarum. Argentonari, 1488 (франц. пер.: Le Marteau des sorcières. Paris, 1973).

8 См.:Foucault M.Les déviations religieuses et le savoir medical (1968) // DE. I.P. 624–635.

9 Более точный текст: «Послушница лежала в постели, в ее комнате горела свеча <…>, и вдруг она почувствовала, ничего не видя, как кто-то берет ее руку в свою и оставляет три колючки боярышника. <…> Вскоре по получении упомянутых колючек названная послушница и другие монашки почувствовали странные изменения в своем теле <…>, изменения такого рода, что иной раз они теряли всякое самообладание и их обуревали величайшие конвульсии, вызванные, как казалось, необыкновенными причинами» (Certeau M. de.La Possession de Loudun. P. 28).

10Certeau M. de.La Possession de Loudun. P. 50.

11 Ibid. P. 157. По тексту: «И когда вернувшийся к ней рассудок повелел ей прочесть стих „Memento salutis“ и она хотела произнести слова „Maria mater gratiae“, из ее уст вдруг вырвался безобразный голос и прокричал: „Я отвергаю Бога. Я проклинаю ее [Богоматерь].“»

12 Ibid. P. 68.

13Jeanne des Anges.Autobiographie / préface de J.-M. Charcot. Paris, 1886. Этот текст, вышедший в издательстве «Progrès médical»

14 Ср. сообщение Ж.-Ж. Сюрена:Surin J.-J.Triomphe de lʼamour divin sur les puissances de lʼenfer en la possession de la mère prieure des Ursulines de Loudun et Science expérimentale des choses de lʼautre vie. Avignon, 1828 (réimpr. Grenoble, 1990).

15Certeau M. de.La Possession de Loudun. P. 47. Ср.:Jeanne des Anges.Autobiographie. P. 83.

16 Ibid. P. 48. Ср.:Jeanne des Anges.Autobiographie. P. 85.

17 Ibid. P. 49. Ср.:Jeanne des Anges. Autobiographie. P. 85.

18 Ibid. P. 70.

19 См. выше, лекция 19 февраля.

20Tamburinus Th.Methodus expeditae confessionis tum pro confessariis tum pro poenitentibus. Romae, 1645. Мы сверяли текст по изданию:Tamburinus Th.Methodi expeditae confessionis libri quattuor // Opera omnia. II: Expedita moralis explicatio. Venetiae, 1694. P. 373–414.

21 Ibid. P. 392: «Mollities est pollutio volontaria sine coniunctione corporum seu <…> est peccatum contra naturam per quod voluntaria pollutio procuratur, extra concubitum, causa explendae delectationis venereae» (art. 62).

22 Ibid.: «Si quis tarnen, dum se polluit, consentiat vel cogitet morose in aliquam aliam speciem – verbi gratia: in adulterium, incestum – contrahit eandem malitiam, quam cogitât, adeoque confitendam» (art. 62).

23 Ibid.: «Inanimatum instrumentum quo quis se polluat non facit mutationem speciei» (art. 63).

24 Ibid.: «Dixi inanimato [instrumento], nam si animato, ut si manibus alterius fiat, iam nunc subdo» (art. 63).

25 Ibid.: «Si quis se pollueret inter brachia, coxendices, os feminae vel viri, cum id regulariter procedat ex affectu personae seu concubitus cum illa, est sine dubio specialiter explicandum, quia non est mera pollutio, sed copula inchoata» (art. 64).

26 Ibid.: «Non tarnen credo necessarium esse explicandas peculiares partes corporis, nisi sit affectus aliquis particularis – verbis gratia: ad partes praepostera, ob sodomiam <…>. Illa maior delectatio quae in una ex partibus quaeritur non trascendit speciem malitiae quae est in alia» (art. 64).

27 Ibid.: «Sodomia – et quidem perfecta – est concubitus ad sexum non debitum, ut vir cum viro, femina cum femina» (art. 67); «Concubitus viri cum femina in vase prepostero est sodomia imperfecta» (art. 67); «Concubitus est copula carnalis carnalis consummata: naturalis si sit in vase debito; innaturalis si sit in loco seu vase non debito» (art. 67); «Sed hic est quaestio: quando mutua procuratio pollutionis inter mares vel inter feminas debeat dici mollities, quando sodomia» (art. 68); «Respondeo: quando ex affectu ad personam adest concubitus, si sit inter indebitum sexum, hoc est inter virum et virum, feminam et feminam, tunc est sodomia» (art. 68); «Quando vero est mutua pollutio absque concubitu, sed solum ad explendam libidinem est mollities» (art. 68).

28 Ibid.: «Hic si duo mares commisceant corpora et moveantur ad procurandum pollutionem, vel quandoeunque se tangant impudice, ex affectu indebiti sexus, ita ut effusio seminis vel sit intra vas praeposterum, vel etiam extra, puto esse sodomiam» (art. 69).

29 Ibid.: «Sed si ipsae feminae commisceant corpora ex affectu solum se polluendi – id est explendae libidinis – est mollities» (art. 69).

30 Ibid.: «Si [ipsae feminae commisceant corpora] ex affectu ad indebitum sexum est sodomia» (art. 69).

31 Ibid.: «Sed quid dicendum si quis se polluat inter caeteras partes feminae (coxendices, brachia)? Respondeo: Si primo sit concubitus ex affectu ad personam ipsam, sexumque femineum, est copula fornicaria, sive adulterina, sive incestuosa, iuxta conditionem personae, atque adeo est aperiendus. Si secundo sit concubitus ex affectu ad praeposteras partes est sodomia imperfect <…> ac similiter aperiendus. Si tertio denique sit sine concubitu, sed mere ad explendam libidinem, est mollities» (art. 74).

32 Ibid. В первом случае («effusio intra vas praeposterum») имеет место совершенная содомия, а во втором случае («effusio extra vas praeposterum») – несовершенная: «Quia, quamvis tunc non sit copula, tarnen per ilium concubitum est affectus venereus ad indebitum sexum, qui proprie constituit sodomiam. Nam coeterum, sive semen effundatur intra, sive extra, semper aeque in loco non suo dispergitur. Locus enim praeposterus videtur materialiter se habere in sodomia. Sed formaliter eius essentia sumitur ex motivo, scilicet ex concubitu cum affectu ad indebitum sexum. Confirmo [предыдущий тезис] quia femina cum femina non alio modo commiscetur nisi per dictum concubitim cum effusione seminis et non intra vas praeposteram. Inter illas enim non potest esse copula proprie» (art. 69); «Sodomiam imperfectam, quam alii vocant innaturalem concumbendi modum, est peccatum contra naturam, per quod vir cum femina concumbit extra vas naturale. Est species distincta a sodomia perfecta. Adeoque speciatim in confessione exprimenda. Perfecta enim procedit ex affectu ad indebitum sexum. Haec vero procedit non ex affectu ad indebitum sexum, sed licet ad indebitum tarnen ad partem innaturalem» (art. 74).

33 Это общее правило, обнаруживающееся во многих средневековых трудах по каноническому праву. Согласно «Interrogationes in confessione» А. де клавазио, «Quod stet [кающийся] facie versa lateri confessons (si est mulier vel iuvenis) et non permittas quod aspiciat in faciem tuam, quia multi propter hoc corruerunt» (Summa angelica de casibus conscientae / cum additionibus I. Ungarelli. Venetiis, 1582. P. 678). Ср.:Lea H. Ch.A History of Auricular Confession… I. P. 379.

34Tamburinus Th.Methodus expeditae confessionis… P. 392. Тамбурини в своем рассуждении о сдержанности основывается на понятии prudentia, взятом у В. Филиуччи (Filliucius V.Moralium quaestionum de christianis officiis et casibus conscientiae ad formam cursus qui praelegi solet in collegio romano societatis Iesu tomus primus. Ludguni, 1626. P. 221–222).

35 Под Concilium romanum, или Concilium lateranense, 1725 года следует понимать синод местных епископов Италии, созванный Бенедиктом XIII. Ср.:Pastor L. von.Geschichte der Päpste. XV. Freiburg im Brisgau, 1930. S. 507–508.

36 См.:Guerber J.Le Ralliement du clergé français à la morale liguorienne. Rome, 1973.

37Liguory A.-M. de.Le Conservateur des jeunes gens… P. 5.

38Liguori A. de.Praxis confessarii… P. 140–141 (art. 89).

39

40Mandrou R.Magistrats et Sorcières en France en XVII siècle. Une analyse de psychologie historique. Paris, 1968.

41 См.:Zacchia P.Quaestiones medico-legales. II. Avenione, 1660. P. 45–48 (в частности, раздел «De daemoniacis», глава «De dementia et rationis laesione et morbis omnibus qui rationem laedunt»).

42 Основной источник по этому вопросу: [Misson M.] Le Théâtre sacré des Cévennes ou Récit des diverses merveilles opérées dans cette partie de la province de Languedoc. Londres, 1707 (переиздано под названием «Протестантские пророки» [Париж, 1847]).

43 См.:Charcot J.-M.Leçons sur les maladies du système nerveux faites à la Salpêtrière. Paris, 1874. В 1882 году, когда положения Шарко только начинали распространяться, Ш. Фере опубликовал первые «Замечания к истории истероэпилепсии» в «Архивах неврологии», в разделе «Нервная клиника» (Archives de neurologie. III. 1882. P. 160–175, 281–309). Эта история освещается M. Фуко в уже цитированном курсе «Психиатрическая власть» (лекция 6 февраля 1974 года).

44 См. раздел «Явления и паломничества», статьи «Салетт» и «Лурд» в кн.: La Grande Encyclopédie. Paris, [s. d.]. XXII. P. 678–679; XXIX. P. 345–346. Говоря о Лизьё, Фуко имеет в виду монастырь кармелиток, где жила Тереза Мартен (т. н. Тереза Младенца Иисуса).

45 Фуко опирается на «Жизнеописание», «Воспоминания» и «Дух наставника душ» Ж.-Ж. Олье, опубликованные в кн.:Olier J.-J.Œuvres complètes. Paris, 1865. Col. 9–59, 1082–1183, 1183–1239. См. также его многочисленные письма:Olier J.-J.Lettres. Paris, 1885.

Лекция 5 марта 1975 года

1Liguori A. de.Praxis confessarii… P. 72–73 (art. 39); p. 140–141 (art. 89);Liguory A.-M. de.Le Conservateur des jeunes gens… P. 5–1.

2 Onania or the Heinous Sin of Self-Pollution and All its Frightful Consequences in Both Sexes Considered, with spiritual and physical advice to those who have already injured themselves by this abominable practice. London, 1718 (4). Неизвестно, сохранились ли экземпляры первого и двух последующих изданий этой книги. Атрибуция памфлета некоему Беккеру ведет свою историю от «Онанизма» Тиссо (см. следующее примечание и ниже, примеч. 6), однако так и остается неподтвержденной.

3 книга С.-O.-А.-Д. Тиссо, упоминаемая Фуко, была написана по-латыни («Tentamen de morbis ex manu stupratione») и вошла в издание:Tissot S.-A.-A.-D.Dissertatio de febribus biliosis seu historia epidemiae biliosae lausannensis. Losannae, 1758. P. 177–264. Этот труд, хотя и был благосклонно принят некоторыми специалистами, прошел почти незамеченным.

4Basedow J.В.Das Methodenbuch für Väter und Mütter der Familien und Völкer. Altona; Bremen, 1770 (франц. пер.:Basedow J.B.Nouvelle Méthode dʼéducation, Francfort; Leipzig, 1772);Basedow J.В.Das Elementarwerк, [s. 1.: Leipzig], 1785(2) (франц. пер.: Manuel élémentaire dʼéducation. Berlin; Dessau, 1774). Мы не смогли отыскать экземпляры ни «Маленькой книги для детей всех возрастов» (1771), ни «Маленькой книги для родителей и воспитателей детей всех возрастов» (1771).

5Salzmann С.G.Ists recht, über die eimichen Sünden der Jugend, öffentlich zu schreiben. Schnepfenthal, 1785;Salzmann C.G.Carl von Carlsberg oder über das menschliche Eleng. Leipzig, 1783;Salzmann C.G.Über die heimlischen Sünden der Jugend. Leipzig, 1785 (франц. пер.:Salzmann C.G.LʼAnge protecteur de la jeunesse ou Histoires amusantes et instructives destinées à faire connaître aux jeunes gens les dangers que lʼétourderie et lʼinexpérience leur font courir. Paris, 1825).

6 Обсуждение первого французского издания книги С.-О.-А.-Д. Тиссо «Онанизм, или Физическое рассуждение о болезнях, вызываемых мастурбацией» (Лозанна, 1760) не вышло за пределы медицинских кругов. Дискуссия, о которой говорит Фуко, началась вокруг третьего издания (1764), значительно дополненного и выдержавшего шестьдесят два переиздания (до 1905 года), в том числе с комментариями других врачей (например, к.-Т. Мореля в 1830 году, Э. клемана в 1875-м, кс. Андре в 1886-м), которые считали себя опытными специалистами в деле борьбы с мастурбацией.

7кааn H.Psychopatia sexualis. Lipsiae, 1844.

8 Нам не удалось выяснить происхождение этой цитаты.

9кrafft-Ebing R.Psychopatia sexualis. Eine кlinische-forensische Studie. Stuttgart, 1886.

10Havelocк Ellis H.Studies in the Psychology of Sex. Philadelphia, 1905–1928 (франц. пер. par A. Van Gennep:Havelocк Ellis H. Études de la psychologie sexuelle. Paris, 1964–1965).

11 Здесь Фуко, несомненно, имеет в виду такие тексты, как «Новые элементы терапевтики» Алибера (Alibert J.-L.Nouveaux Éléments de thérapeutique. II. Paris, 1827. P. 47) или «Страсти в их отношении со здоровьем и болезнями» Буржуа (Bourgeois L.Les Passions dans leur rapports avec la santé et les maladies. II. Paris, 1861. P. 31).

12 Происхождение цитат неизвестно.

13 См., напр.:Bourge J.В. de.Le Mémento du père de famille et de lʼéducateur de lʼenfance, ou les Conseils intimes sur les dangers de la masturbation. Mirecourt, 1860.

14 Это издание действительно было выпущено под заголовком «книга без названия»: Le Livre sans titre. Paris, 1830.

15 В предисловии к уже цитированной книге к. Г. Зальцмана «Über die heimlischen Sünden der Jugend» (во французском издании название изменено) читаем: «Германия пробудилась от своего сна, немцы обратили пристальное внимание на зло, которое проникло в самые корни человечества. Тысячи юных немцев, которые подвергались опасности окончить свою мученическую жизнь в больнице, были спасены и сегодня применяют свои сохраненные силы во благо человечества, и в первую очередь немецкого человечества. И тысячи других детей могли быть ограждены от ядовитого змея прежде, чем он поразил их».

16 См.: Précis historique, physiologique et moral des principaux objets en cire préparée et colorée dʼaprès nature, qui composent le museum de J.F. Bertrand-Rival. Paris, 1801. О посещениях музея Дюпюитрена см.:Doussin-Dubreuil J.-L.Nouveau Manuel sur les dangers de lʼonanisme, et Conseils relatifs au traitement des maladies qui en résultent. Ouvrage nécessaire aux pères de famille et aux instituteurs. Paris, 1839. P. 85. Упоминание о еще одном таком музее в конце XIX века см. в кн.:Bonnetain P.Charlot sʼamuse. Bruxelles, 18832. P. 268.

17  «История сексуальных репрессий» Йоса Ван Усселя написана в основном под влиянием книг Г. Маркузе «Эрос и цивилизация» (Marcuse H.Eros and Civilisation. A philosophical

18Serrurier J.-B.-T.Pollution // Dictionnaire des sciences médicales. XLIV. Paris, 1820. P. 114. Ср.: Masturbation // Dictionnaire des sciences médicales. XXXI (1819). P. 100–135.

19Serres E.-R.-A.Anatomie comparée du cerveau. II. Paris, 1826. P. 601–613 («О действии мозжечка на половые органы»).

20 Л. Деланд (Deslandes L.De lonanisme et des autres abus vénériens considérés dans leur rapports avec la santé. Paris, 1835. P. 159) также ссылается на этот тезис Ж.-Л.-Н. Пайена (Рауеn J.-L.-N.Essai sur lʼencéphalite ou inflammation du cerveau, considérée spécialement dans lʼenfance. Paris, 1826. P. 25).

21Dupuytren G.Atrophie des branches antérieures de la moelle épinière; paralysie générale du mouvement, mais non de la sensibilité; traitement; considerations pratiques. Hémiplégie guérie par une forte commotion électrique // La Lancette française, 114. 14 septembre 1833. P. 339–340.

22Boyer A.Leçons sur les maladies des os, rédigées en un traité complet de ces maladies. I. XI [1802–1803]. P. 344.

23Sanson L.-J.Amaurose // Dictionnaire de médecine et de chirurgie pratiques. II. Paris, 1829. P. 85–119.

24Scarpa A.Traité pratique des maladies des yeux, ou Expériences et Observations sur les maladies qui affectent ces organes. II. Paris, 1802. P. 242–243 (éd. orig.:Scarpa A.Saggio di osservazione e di esperienze sulle principali malattie degli occhi. Pavia, 1801).

25Blaud P.Mémoire sur les concrétions fibrineuses polypiformes dans les cavités du cœur // Revue médicale française et étrangère. Journal de clinique. IV. 1833. P. 175–188, 331–352.

26Portai A.Observations sur la nature et sur le traitement du rachitisme. Paris, 1797. P. 224.

27Lisle.Des pertes séminales et de leur influence sur la production de la folie // Annales médico-psychologiques. 1851. III. P. 333 sq.

28 В качестве примера этой литературы см.:Deslandes L.De lʼonanisme… P. 152–153, 159, 162–163, 189, 198, 220–221, 223, 243–244, 254–255.

29 к письмам из «Онании» и письмам, опубликованным Тиссо, можно добавить следующий сборник Ж.-Л. Дуссена-Дюбрёя:Doussin-Dubreuil J.-L.Lettres sur les dangers de lʼonanisme, et Conseils relatifs au traitement des maladies qui en résultent. Ouvrage utile aux pères de famille et aux instituteurs. Paris, 1806;Doussin-Dubreuil J.-L.Nouveau Manuel sur les dangers de lʼonanisme… (издание, просмотренное, исправленное и дополненное Ж. Мореном).

30 Фуко использует третье издание книги:Rozier.Des habitudes secrètes ou des maladies produites par l’onanisme chez les femmes. Paris, 1830. P. 81–82 (два предыдущих издания имеют другие заголовки, но то же самое содержание: Lettres médicales et morales. Paris, 1822; Des habitudes secrètes ou de l’onanisme chez les femmes. Lettres médicales, anecdotiques et morales à une jeune malade et à une mère, dédiées aux mères de famille et aux maîtresses de pensions. Paris, 1825).

31Rozier.Des habitudes secrètes… P. 82: «Я не вырос и не окреп. Я худой, у меня нет ни единой выпуклости. Мне кажется, особенно по утрам, что я отрываюсь от земли. Я не принимаю в себя сок продуктов. Иногда я чувствую колики в желудке, между лопатками, и мне становится трудно дышать. Вот уже три месяца я чувствую постоянные встряски конечностей по мере течения крови. Малейший подъем, кратчайшая прогулка меня утомляют. Я весь дрожу, особенно по утрам».

32 См.:Fournier Н., Begin.Masturbation // Dictionnaire des sciences médicales. XXXI. Paris, 1819. P. 108.

33 См.:Foucault M.Naissance de la clinique… P. 125–176 (рус. пер.:Фуко М.Рождение клиники. Указ. соч. С. 150–204).

34 См. наблюдения Руссо в «Исповеди» и «Эмиле» (Rousseau J.-J.Œuvres complètes, éditées sous la direction de B. Ganebin et M. Raymond. I. Paris, 1959. P. 66–67; IV. 1969. P. 663).

35Rozier.Des habitudes secrètes… P. 192–193: «Профессор Моро де ла Сарт сообщает, что ему довелось наблюдать двух маленьких семилетних девочек, которые по непростительной халатности родителей предавались возбуждению с такой частотой и чрезмерностью, которые впоследствии вызвали истощение и похудание».

36 Ibid. P. 193: «И наконец, сам я в 1812 году имел случай видеть в детском приюте на улице Севр в Париже юную особу, также семи лет, которая уже была поражена этой наклонностью в самой высокой степени. Она была лишена почти всяких умственных способностей».

37 Наблюдение Сабатье приводится тем же Розье (Ibid. P. 92): «Одно из самых ужасных, но и самых распространенных последствий этого порока, с которым я сталкивался, это узловатый позвоночник. Мое мнение, с учетом исключительно раннего возраста больных, неизменно считали необоснованным; однако недавние признания убедили меня в том, что многие впадали в этот порок ранее шестого года своей жизни».

38Cerise L.-A.-Ph.Le Médecin des salles dʼasile, ou Manuel d’hygiène et d’éducation phisique de l’enfance, destiné aux médecins et aux directeurs de ces établissements et pouvant servir aux mères de famille. Paris, 1836. P. 72.

39Bourge J. B. de.Le Mémento du père de famille… P. 5–14.

40Simon [de Metz F.]. Traité d’hygiène appliquée à la jeunesse. Paris, 1827. P. 153.

41Malo Ch.Le Tissot moderne, ou Réflexions morales et nouvelles sur l’onanisme, suivies des moyens de le prévenir chez les deux sexes. Paris, 1815. P. 11–12.

42 Возможно, речь идет о кн.:Jozan E.D’une cause fréquente et peu connue d’épuisement prématuré. Paris, 1858 (P. 22: «В руках кормилицы дети не защищены от опасностей»).

43Deslandes L.De l’onanisme… P. 516. Деланд развивает эту тему и в другом сочинении:Deslandes L.Manuel d’hygiène publique et privée, ou Précis élémentaire des connaissance relatives à la conservation de la santé et au perfectionnement physique et moral des hommes. Paris, 1827. P. 499–503, 513–519.

44 Об этом случае, в достоверности которого уверяет Ж. Андриё, издательАнналов акушерства, женских и детских болезней(1842–1844), а также книги «Элементарные сведения для всех, или Энциклопедия для юношества» (Париж, 1844), впервые сообщает Л.

45Malo Ch.Le Tissot moderne… P. 11.

46 Фуко цитирует письмо по кн.:Rozier.Des habitudes secrètes… P. 194–195.

47 Нам не удалось разыскать источник цитаты.

48Deslandes L.De l’onanisme… P. 369–372.

49 Лекции Фуко читались в зале, где висел портрет Анри Бергсона, который тоже являлся профессором коллеж де Франс.

50 Ср.:Deslandes L.De l’onanisme… P. 553.

51 Нам не удалось разыскать источник цитаты.

52Rozier.Des habitudes secrètes… P. 229–230.

53 Ibid. P. 230.

54Deslandes L.De l’onanisme… P. 375–376.

55LaʼMert S.La Préservation personnelle. Traité médical sur les maladies des organes de la génération résultant des habitudes cachées, des excès de jeunesse ou de la contagion; avec des observation pratiques sur l’impuissance prématurée. Paris, 1847. P. 50–51: «Пожелание автора заключается в том, чтобы его книга стала настольной для всех, кто руководит младшими и старшими школами, для священнослужителей, родителей и надзирателей, а также для всех, кому доверено воспитание юношества. Она будет полезна всем этим людям, ибо позволит обнаружить тайные привычки тех, за кем они призваны присматривать, и подскажет, как принять меры предосторожности, чтобы предупредить возникновение этих привычек или пресечь их последствия. Те, кто занимается лечением половых болезней, в большинстве своем глубоко убеждены в широком распространении порока мастурбации. Быть может, в этом сомневаются простые врачи? Быть может, они отрицают это? Да, но ведь они менее других способны составить представление об этом пороке, ибо оказываются последними, кому люди открывают тайну подобных привычек. Семейный врач может быть посвящен в семейные тайны, ему могут быть ведомы общие для всех членов семьи наследственные склонности, однако совсем иное дело – знание индивидуальных секретов или получение признания, которое не было бы доверено ни отцу, ни матери, ни брату, ни сестре. Обычный семейный врач, который не дает – и вполне обоснованно не дает – консультаций в подобных случаях, оказывается в неведении как относительно распространения этих опаснейших привычек, так и относительно лечения, коего они требуют» (оригинальное издание:LaʼMert S.Self Preservation. A popular inquiry into the <…> causes of obscure disorders of the generative system. Manchester, 1841).

56 Ср.:Foucault M.La Volonté de savoir. P. 145–147 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 214–216).

57Jalade-Laffont G.Considératons sur la confection des corsets et des ceintures propres à s’opposer à la pernicieuse habitude de l’onanisme. Paris, 1819. Это сочинение вошло в кн.:Jalade-Laffont G.Considérations sur les hernies abdominales, sur les bandages herniaires rénixigrades et sur de nouveaux moyens de s’opposer à l’onanisme. I. Paris, 1821. P. 441–454. На страницах этой книги медик-изобретатель дает набросок корсета, предназначенного для предохранения лиц женского пола от опасностей онанизма (р. X–XI).

58Deslandes L.De l’onanisme… P. 546. Деланд цитирует А.Й. Вендера (Wender A.J.Essai sur les pollutions nocturnes produites par la masturbation, chez les hommes, et exposition d’un moyen simple et sûr de les guérir radicalement [1811]).

59 Методы, применявшиеся кл.-Ф. Лалеманом, упоминаются Л. Деландом (Deslandes L.De l’onanisme… P. 543), который, вероятно, пользовался исследованием Лалемана «Болезни мочеполовых органов», экземпляра которого мы не обнаружили.

60 Согласно Деланду (Deslandes L.De l’onanisme… P. 543–545), Ж. Де Мадри-Давила в своем «Рассуждении о непроизвольных поллюциях» (Париж, 1831) также предлагает введение зонда в уретру.

61 Речь идет о Доминике-Жане Ларрее. См.:Larrey D.-J.Mémoires de chirurgie militaire. I–IV. Paris, 1812–1817; Recueil de mémoires de chirurgie. Paris, 1821; Clinique chirurgicale. Paris, 1829–1836. Однако источник цитаты нам найти не удалось.

62Deslandes L.De lʼonanisme… P. 429–430.

63 О вмешательстве, проведенном Антуаном Дюбуа, сообщает Деланд (Deslandes L.De l’onanisme… P. 422), ссылающийся, в свою очередь, на кн.:Richerand Α.Nosographie chirurgicale. IV. Paris, 1808 (2). P. 326–328.

64Deslandes L.De lʼonanisme… P. 425. О вмешательстве Э. A. Г. Грефе см.: Guérison d’une idiotie par lʼextirpation du clitoris // Nouvelle Bibliothèque médicale. IX. 1825. P. 256–259.

65 Ibid. P. 430–431.

66 См.:Garnier P.Onanisme, seul et à deux, sous toutes ses formes et leur conséquences. Paris, 1883. P. 354–355.

67Caradeuc de la Chalotois L.-R.Essai sur l’éducation nationale, ou Plan d’études pour la jeunesse. Paris, 1763.

68 См.:Pinloche A.La Réforme de l’éducation en Allemagne au dix-huitième siècle. Basedow et le Philantropinisme. Paris, 1889. Ср.:Foucault M.La Volonté de savoir. P. 41 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 125–126).

Лекция 12 марта 1975 года

1 См.:Foucault M.La politique de la santé au XVIII siècle (1976) // Les Machines à guérir. Aux origines de l’hôpital moderne. Dossiers et documents. Paris, 1976. P. 11–21 (воспр.: DE. III. P. 13–27). Этот текст заканчивается так: «Реформа больниц в XVIII веке обязана своим значением той совокупности проблем, которые поднимались городским пространством, массой населения с ее биологическими характеристиками, сплоченной семейной клеткой и телом индивидов». См. также: Politique de l’habitat (1800–1850) / étude réalisée par J.-M. Alliaume, B. Barret-кriegel, F. Béguin, D. Rancière, A. Thalamy. Paris, 1977.

2 Фуко имеет в виду Ж. Делёза и Ф. Гваттари. См.:Deleuze G., Guattari F.Capitalisme et Schizophrénie. L’Anti-Œdipe. Paris, 1972 (рус. пер.:Делёз Ж., Гваттари Ф.капитализм и шизофрения. Анти-Эдип / пер. Д. кралечкина. Екатеринбург: У-Фактория, 2008).

3 См.:Foucault M.La Volonté de savoir. P. 170–173 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 235–238).

4 См. выше, лекция 12 февраля.

5 См. уже цитированный нами курс «Психиатрическая власть» (в частности, лекции 7 и 14 ноября, 5, 12 и 19 декабря 1973 года и 9 января 1974 года).

6кааn Н.Psychopatia sexualis. Lipsiae, 1844. P. 34, 36: «Instinctus ille, qui toti vitae psychicae quam physicae imperat omnibusque organis et symptomatibus suam notam imprimit, qui certa aetate (pubertate) incipit certaque silet, est nisus sexualis. Uti enim cuique functioni organismi humani, quae fit ope contactus cum rebus externis, inest sensus internus, qui hominem conscium reddit de statu vitali cuiusvis organi, ut situs, fames, somnolentia, sic et functio procreationis gaudet peculiari instinctu, sensu interno, qui hominem conscium reddit de

7 Ibid. P. 37: «Etiamsi in homine nisus sexualis se exolit tempora pubertatis tarnen et antea eius vestigia demonstrari possunt; nam aetate infantili pueri amant occupationes virorum, puellae vero feminarum. Et id instinctu naturali ducti faciunt. Ille instinctus sexualis etiam specie curiositatis in investigandis functionibus vitae sexualis apud infantes apparte; infantes octo vel novem annorum saepe sive invicem genitalia examinant et tales investigationes saepe parentum et pedagogorum curam aufugiunt (haec res est summi momenti et curiositas non expleta validum momentum facit in aetiologia morbi quam describo)».

8 Ibid. P. 38, 40: «Eo tempore prorumpit desiderium obscurum, quod omnibus ingenii facultatibus dominatur, cuique omnes vires corporis obediunt, desiderium amoris, ille animi adfectus et motus, quo quivis homo saltern una vice in vita adficitur et cuius vis certe a nemine denegari potest. <…> Instinctus sexualis invitât hominen ad coitum, quem natura humana exposcit, nee moralitas nee religio contradincunt».

9 Ibid. P. 43: «Nisus sexualis, ut ad quantitatem mutationes numerosas offert, ita et ad qualitatem ab norma aberrat, et diversae rationes extant nisui sexuali satisfaciendi et coitum supplendi».

10 Ibid. P. 43–44 («Onania sive masturbatio»); p. 44 («Puerorum amor»); p. 44 («Amor lesbicus»); p. 45 («Violatio cadaverum»); p. 45 («Concubitus cum animalibus»); p. 43 («Expletio libidinis cum statuis»).

11 На самом деле речь, вероятно, идет о следующем случае:Voisin A., Socquet J., Motet A.État mental de P., poursuivi pour avoir coupé les nattes de plusieurs jeunes filles // Annales d’hygiène publique et de médecine-légale. XXIII. 1890. P. 331–340. См. также:Magnan V.Des exhibitionnistes // Annales dʼhygiène publique et de médecine-légale. XXIV. 1890. P. 152–168.

12кaan H.Psychopatia sexualis. P. 47–48. Связь между нарушением и фантазией описывается в короткой главе под названием «Что такое сексуальная психопатология?».

13 Ibid. P. 47: «In omnibus itaque aberrationibus nisus sexualis phantasia viam parat qua ille contra leges naturae adimpletur».

14 Речь идет о книге Дж. к. Причарда «Трактат об умопомешательстве» (Prichard J.С. Treatise on Insanity).

15Griesinger W.Die Pathologie und Terapie… P. 12.

16 См. выше, лекция 12 февраля.

17 Основными источниками по этому делу являются уже цитированная статья кл.-Ф. Мишеа «Болезненные отклонения любовного влечения» (Michéa Cl.-F.Des déviations maladives de lʼappétit vénérien) и статья Л. Люнье «Судебно-медицинское исследование случая инстинктивной мономании. Дело сержанта Бертрана» (Lunier L.Examen médico-légale d’un cas de monomanie instinctive. Affaire du sergent Bertrand // Annales médico-psychologiques. 1849. I. P. 351–379). В разделе «Factums» Национальной библиотеки Франции (под шифром 8 Fm 3159) можно также найти следующий документ: Le Violateur des tombeaux. Détails exacts et circonstanciés sur le nommé Bertrand qui sʼintroduisait pendant la nuit dans la cimetière Montparnasse où il y déterrait les cadavres des jeunes filles et des jeunes femmes, sur lesquels il commettait d’odieuses profanations [s. 1. n. d.]. См. также: Castelnau de.Exemple remarquable de monomanie destructive et érotique ayant pour objet la profanation des cadavres humains // La Lancette franaise. 82. 14 juillet 1849. P. 327–328;Brierre de Boismont A.Remarques médico-légales sur la perversion de l’instinct génésique // Gazette médicale de Paris. 29. 21 juillet 1849. P. 555–564;F.J.Des aberrations de l’appétit génésique // Gazette médicale de Paris. 30. 28 juillet 1849. P. 575–578; отчет Л. Люнье в изд.: Annales médico-psychologiques. 1850. II. P. 105–109, 115–119;Legrand du Saulle H.La folie devant les tribunaux. P. 524–529;Tardieu A.Études médico-légales sur les attentats aux mœurs. Paris, 1878 (7). P. 114–123.

18 См. выше, лекция 29 января.

19 Об участии в процессе военного врача Маршаля (де кальви), который представил суду документ, написанный Бертраном, см.:Lunier L.Examen médico-légale d’un cas de monomanie instinctive… P. 357–363.

20 Ibid. P. 356.

21 Ibid. P. 362: «Случай, с которым мы имеем дело, является образцом деструктивной мономании, осложненной эротической мономанией и начавшейся с мономании уныния, что встречается очень часто или даже является общим правилом».

22 Случай в Труа, на который ссылается Фуко, не упоминался Маршалем. Маршаль привел в пример более позднее дело некоего А. Симеона, о котором сообщает Б.-А. Морель в первом из его писем к Бедору: Considérations médico-légales sur un imbécile erotique convaincu de profanation de cadavres // Gazette hebdomadaire de medicine et de chirurgie. 1857. 8. P. 123–125 (случай Симеона); 11. P. 185–187 (случай Бертрана); 12. P. 197–200; 13. P. 217–218. Ср.:Baillarger J.-G.-F.Cas remarquable de maladie mentale.

23Michéa Cl.-F.Des déviations maladives de l’appétit vénérien. P. 339a: «Я считаю, что подоплекой этого чудовищного безумия была эротическая мономания и что она предшествовала деструктивной мономании». Однако Б.-А. Морель (Morel В.-А.Traité des maladies mentales. P. 413), помещая случай Бертрана в раздел «Извращение инстинктов размножения», объясняет его как следствие ликантропии.

24Michéa Cl.-F.Des déviations maladives de l’appétit vénérien. P. 338c–339a: «Вампиризм <…> является разновидностью кошмара, дневным бредом, продолжающимся и в состоянии бодрствования; он характеризуется убеждением в том, что люди, достаточно давно умершие, выходят из своих могил, чтобы пить кровь живых».

25 Ibid. P. 338c: «В связи с этим столь странным и необычайным случаем позвольте мне представить некоторые соображения, вызванные внимательным чтением документов процесса, – частные соображения, к которым я добавлю несколько общих суждений о патологической психологии, которые непосредственно связаны с ними, являются их логическим дополнением, естественным следствием».

26 Ibid. P. 339a.

27 Фуко пересказывает следующий пассаж Мишеа (Ibid. P. 339a): «Вернув права женщине, христианство произвело подлинную революцию нравов. Оно сделало физическую любовь средством, а не целью; оно провозгласило единственной целью любви умножение вида. Всякий любовный акт, совершенный без такого намерения, сделался для христианства насилием, которое переходило как таковое из христианской морали в гражданское и уголовное право, где за него нередко назначалось жестокое и крайне тяжелое наказание. <…> Некоторые философы Нового времени, как, например, [Жюльен де] Ламетри [La Mettrie J. de.Œuvres philosophiques. Paris, 1774. II. P. 209; III. P. 223], думали так же. <…> Поскольку половые органы, – говорят

28Michéa Cl.-F.Des déviations maladives de l’appétit vénérien. P. 339a.

29 См. анализ четырех этих категорий: Ibid. P. 339a, 339c.

30 АнализыΦФ. Лере намечаются в его «Психологических фрагментах о безумии» (Leuret F.Fragments psychologiques sur la folie. Paris, 1834) и подробно развиваются им в кн. «О моральной трактовке безумия» (Leuret F.Du traitement moral de la folie. Paris, 1840. P. 418–462). См. также заключение цитированного курса «карательное общество» (лекция 19 декабря 1972 года) и другой, также цитированный курс «Психиатрическая власть» (лекция 19 декабря 1973 года).

Лекция 19 марта 1975 года

1 См.:Bonnet H., Bulard J.Rapport médico-légal sur l’état mental de Charles-Joseph Jouy, inculpé d’attentats aux mœurs. Nancy, 1868. Бонне и Бюлар были главными врачами государственной лечебницы для душевнобольных в Маревиле, куда Ш. Жуи был помещен после постановления о прекращении его дела. Фуко обсуждает это дело в книге «Воля к знанию»:Foucault M.La Volonté de savoir. P. 43–44 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 128–129).

2 См.:Bonnet H., Bulard J.Rapport médico-légal sur l’état mental de Charles-Joseph Jouy… P. 3.

3 См. выше, лекция от 5 февраля.

4Bonnet H., Bulard J.Rapport médico-légal sur l’état mental de Charles-Joseph Jouy… P. 8–9.

5 Ibid. P. 3.

6 Ibid. P. 10.

7 См. выше, лекция 12 марта.

8 С отчетом Беше можно ознакомиться в кн.:Bonnet H., Bulard J.Rapport médico-légal sur l’état mental de Charles-Joseph Jouy… P. 5–6.

9 Ibid. P. 4: «Отец юной Адам глубоко сокрушается по поводу того, что его дочь – одна из самых недисциплинированных в деревне, несмотря на все принимаемые меры. Жители Люпкура <…> живо ратуют за то, чтобы поместить юную Адам в исправительный дом до совершеннолетия <…>. Складывается впечатление, что нравы детей и подростков Люпкура весьма распущенны». Ср. лекции, прочитанные Бюларом как президентом Общества защиты детей (Национальная библиотека Франции, папки Rp. 8941–8990).

10 См. выше, лекция 5 февраля. Ср.:Esquirol J.-E.-D.Des maladies mentales… I. P. 35–36; II. P. 6, 52;Brierre de Boismont A.De la menstruation considérée dans ses rapports physiologiques et pathologiques avec la folie. Paris, 1842 (воспр.: Recherches bibliographiques et cliniques sur la folie puerpérale, précédées d’un aperçu sur les rapports de la menstruation et de l’aliénation mentale // Annales médico-psychologiques. 1851. III. P. 574–610);Dauby E.De la menstruation dans ses rapports avec la folie. Paris, 1866.

11Bonnet H., Bulard J.Rapport médico-légal sur l’état mental de Charles-Joseph Jouy… P. 6.

12 Ibid. P. 11: «Жуи – внебрачный ребенок, и он был порочным с рождения. Умственное расстройство шло рука об руку с органическим вырождением. Он обладает способностями, однако очень ограниченными. Если бы в детстве он получал воспитание и находился в контакте с общими принципами, образующими закон жизнедеятельности и общества, если бы он был подвержен морализирующему воздействию, тогда бы он смог немного развиться, усовершенствовать свой разум, научиться более уверенно распоряжаться своими мыслями, улучшить свое поврежденное моральное чувство, которое легко поддается низменным влечениям, свойственным человеческому виду, и приобрести навык самостоятельной оценки поступков. Он всё равно был бы несовершенным, но медицинская психология могла бы допустить его в сферу гражданской ответственности».

13 Ibid. P. 10–11.

14 Ibid. P. 11: «Этот факт встречается y слабоумных, и он позволяет объяснить некоторые их стремления, так как они имеют органы, которые возбуждают их; поскольку же у них нет способности судить о достоинстве тех или иных вещей и морального чувства, которое бы их сдерживало, они поддаются этому возбуждению».

15 Ibid. P. 9–12.

16 Ibid. P. 7.

17 Ibid. P. 9.

18 Ibid. P. 10.

19 См. уже цитированное досье «Moi, Pierre Rivière…».

20 Речь идет об авторах, которые до поворота, связанного с именами Гризингера и Фальре (см. выше, лекция от 12 февраля), применяли идеи Ж.-Э.-Д. Эскироля (см.:Esquirol J.-E.-D.Note sur la monomanie homicide. Paris, 1827).

21 Эта тема уже присутствует в таких сочинениях, как, например:Fienus Th.De viribus imaginationis tractatus. Londini, 1608.

22 Эротической меланхолии (love melancholy) посвящен первый том книги Р. Бертона «Анатомия меланхолии» (Burton R.The Anatomy of Melancholy. Oxford, 1621) и труд Ж. Феррана «О любовной болезни или эротической меланхолии» (Ferrand J.De la maladie d’amour ou mélancolie érotique. Paris, 1623).

23 См., напр.:Falret J.-P.Des maladies mentales et les asiles d’aliénés. Leçons cliniques et considérations générales. Paris, 1864. P. III: «Сенсуалистская доктрина Локка и кондильяка господствовала тогда почти абсолютно <…>. Эта доктрина философов <…> была перенесена Пинелем в область ментальной патологии». Гораздо радикальнее взгляд на расстоянии («Доктрины наших учителей, Пинеля и Эскироля, безоговорочно господствовали в ментальной медицине <…>. Редко встречаются научные системы, основания которых достаточно прочны, чтобы им удавалось устоять под натиском трех поколений»), а также осознание поворота, начавшегося в пятидесятые годы (см. кн.:Falret J.Études cliniques sur les maladies mentales et nerveuses. Paris, 1890. P. V–VII).

24 Согласно Леграну дю Солю (Legrand du Saulle H.Étude clinique sur la peur des espaces [agoraphobie des Allemands], névrose émotive. Paris, 1878. P. 5), термин «агорафобия» был введен не Р. крафт-Эбингом, а к. Вестфалем (Westphal С.Die Agoraphobie. Eine neuropathische Erscheinung // Archiv für Psychiatrie und Nervenкranкheiten. III/1. 1872. P. 138–161), по сообщению, сделанному в 1868 году Гризингером.

25 Диссертации Э. Забе (Zabé E.Les Aliénés incendiaires devant les tribunaux. Paris, 1867) предшествовали сообщение Ш.-Ш.-А. Марка (Marc Ch.-Ch.-H.De la folie… II. P. 304–400), первоначально вышедшее под названием «Судебно-медицинские суждения о мономании, и в частности о мономании поджигательства» (Annales d’hygiène publique et de la médecine légale. X. 1833. P. 388–474), и книга A. Леграна дю Соля (Legrand du Saulle H.De la monomanie incendiaire. Paris, 1856). См. также:Legrand du Saulle H.De la folie devant les tribunaux. P. 461–484.

26Gorry Th.Des aliénés voleurs. Non-existence de la кleptomanie et des monomanies en général comme entités morbides. Paris, 1879.

27Lasègue Ch.Les exhibitionnistes // Union médicale. 50. 1 mai 1877. P. 709–714 (воспр.:Lasègue Ch.Études médicales. I. Paris, 1884. P. 692–700). См. также цитированную выше статью В. Маньяна «Эксгибиционисты».

28Westphal J.С.Die conträre Sexualempfindung… (франц. пер.:Westphal J.С.L’attraction des sexes semblables // Gazette des hôpitaux. 75. 29 juin 1878). См. также:Gocк H.Beitrag zur кenntniss der conträren Sexualempfindung // Archiv fur Psychiatrie und Nervenкranкheiten. V. 1876. P. 564–574;Westphal J.С. Zur conträre Sexualempfindung // Archiv für Psychiatrie und Nervenкranкheiten. VI. 1876. P. 620–621.

29Magnan V.De la folie des antivivisectionnistes. Paris, [s. d.: 1884].

30 Ср.:Foucault M.La Volonté de savoir. P. 58–60 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 140–143).

31 См.:Falret J.-P.Des maladies mentales et des asiles des aliénés. P. X: «Вместо того чтобы искать в истоке ментальных болезней первоначальное повреждение способностей, врач-специалист должен исследовать сложные психические состояния, какими они существуют в природе».

32 Труды Ж.-Ж.-Ф. Байарже цитируются выше, в лекции от 12 февраля. Работы Ж. Люи, которые имеет в виду Фуко, собраны в кн.:Luys J.Études de physiologie et de pathologie cérébrales. Des actions réflexes du cerveau, dans les conditions normales et morbides de leurs manifestations. Paris, 1874. Дж. X. Джексон в 1879–1885 годах являлся издателем неврологического журналаBrain[Головной мозг]. См., в частности, его работу:Jacкson J. H.On the Anatomical and Physiological Localisation of Movements in the Brain (1875) // Selected Writings. London, 1931. Интерес Фуко к «Croonian Lectures» Джексона и вообще к джексонизму восходит к его работе «Душевная болезнь и личность» (1954). См.:Foucault M.Maladie mentale et Psychologie. Paris, 1995. P. 23, 30–31 (1 éd.:Foucault M.Maladie mentale et Personnalité. Paris, 1954).

33 См., помимо уже цитированных трудов Фальре, Гризингера и Маньяна:кraepelin E.Lehrbuch der Psychiatrie. Leipzig, 1883; Die psychiatrischen Aufgaben des Staates. Jena, 1900 (франц. пер.:кraepelin E.Introduction à la psychiatrie clinique. Paris, 1907. P. 5–16, 17–28, 88–99).

34 О случае Мисдеа см.:Lombroso С., Bianchi A.G.Misdea e la nuova scuola pénale. Torino, 1884. P. 86–95.

35 Генеалогическое древо Мисдеа см.:Lombroso С., Bianchi A.G.Misdea e la nuova scuola pénale. Torino, 1884. P. 89.

36Morel В.-A.Traité des dégénérescences physiques, intellectuelles et morales de l’espèce humaine et des causes qui produisent ces variétés maladives. Paris, 1857.

37Falret J.-P.De la non-existence de la monomanie; De la folie circulaire // Des maladies mentales et des asiles des aliénés. P. 425–448, 456–475 (впервые обе эти статьи были опубликованы в 1854 году).

38Lucas P.Traité philosophique et physiologique de l’hérédité naturelle…

39 Ср.:Foucault M.Il faut défendre la société. P. 230 etpassim(рус. пер.:Фуко М.«Нужно защищать общество». Указ. соч. С. 275 и сл.).

40 Мишель Фуко посвятит свой семинар 1976 года «изучению категории „опасного индивида“ в криминальной психиатрии» путем сопоставления «понятий, связанных с темой „социальной защиты“, и понятий, связанных с новыми теориями гражданской ответственности, которые возникли в конце XIX века» (DE. III. P. 130). Этот семинар завершает цикл исследований, посвященных психиатрической экспертизе, начатый в 1971 году.

Краткое содержание курса[25]

Большое, неопределенное и разнородное семейство «ненормальных», которое повергло в страх Европу конца XIX века, не просто обозначает фазу растерянности, не просто является несколько неудачным эпизодом в истории психопатологии. Это семейство возникло в связке с целой совокупностью институтов контроля, с целой системой механизмов надзора и распределения и, войдя почти целиком в категорию «вырождения», стало поводом для теоретических разработок, способных вызвать усмешку, но имевших трагически реальные последствия.

Группа ненормальных сложилась из трех элементов, образование которых не было синхронным.

1. Человеческий монстр. Это старое понятие, референтным полем которого является закон. Таким образом, это юридическое понятие, но юридическое в широком смысле слова, ибо речь идет не только о законах общества, но и о законах природы; полем возникновения монстра была юридическо-биологическая область. Двойственность природы монстра отразили в себе поочередно фигуры получеловека-полузверя (имевшего хождение главным образом в Средневековье), сиамских близнецов (характерных для Ренессанса) и гермафродитов (поднимавших многочисленные проблемы в XVII и XVIII веках). Человеческий монстр – монстр не только потому, что он является исключением для своего вида, но и потому, что он вносит замешательство в юридическую систему (идет ли речь о законах брака, канонах крещения или правилах наследования). Человеческий монстр сочетает в себе невозможное и запрещенное. В этой перспективе подлежат изучению громкие процессы гермафродитов от Руанского дела (начало XVII века) до дела Анны Гранжан (середина XVIII века), в которых наряду с юристами принимали участие медики, а также сочинения на эту тему, как, например, «Священная эмбриология» канджиамилы, опубликованная и переведенная на французский в XVIII веке.

Основываясь на этих явлениях, можно прояснить целый ряд двусмысленностей, которые будут сказываться в анализе и статусе ненормального человека и тогда, когда в его облике померкнут или даже исчезнут монструозные черты. Первой среди этих двусмысленностей следует назвать никогда не поддающуюся в полной мере контролю игру между исключением из природы и нарушением закона. Эти исключение и нарушение уже не совпадают, но по-прежнему взаимодействуют друг с другом. «Естественное» отклонение от «природы» вносит изменение в юридические последствия нарушения закона, но тем не менее не устраняет их совершенно; такое отклонение не отсылает напрямую к закону, но и не прекращает его действие; оно оказывается ловушкой для закона, вызывая эффекты, запуская механизмы, мобилизуя институты, уже не собственно судебные, а параюридические и околомедицинские. В связи с этим подлежит изучению эволюция судебно-медицинской экспертизы, начиная с проблематизации «монструозного» деяния в начале XIX века (в делах корнье, Леже, Папавуана) и заканчивая возникновением понятия «опасного» индивида, которому невозможно придать медицинский смысл или юридический статус, но которое в то же время является фундаментальным понятием современных экспертиз. И по сей день, задавая врачу не имеющий ясного смысла вопрос «Опасен ли данный индивид?» (вопрос, противоречащий уголовному праву, которое подразумевает исключительно наказание деяний, и постулирующий естественную сопринадлежность болезни и преступления), судьи возвращают в оборот претерпевшие трансформации, которые и нужно проанализировать, двусмысленности стародавних монстров.

2. Индивид, подлежащий исправлению. Этот персонаж моложе монстра. Он коррелятивен не столько императивам закона

«Запрет» выступал юридической мерой, посредством которой индивид как минимум частично дисквалифицировался в качестве субъекта права. Это юридическое и негативное обрамление запрета отчасти заполняется, а отчасти – заменяется совокупностью техник и приемов, с помощью которых будут смирять тех, кто сопротивляется выучке, и исправлять неисправимых. Широко практикующаяся с XVII века «принудительная изоляция» возникает именно как своего рода промежуточная мера, более мягкая, чем судебный запрет, и более жесткая, чем позитивные процедуры перевоспитания. Принудительная изоляция действительно изолирует, но при этом не подразумевает действия законов и оправдывается необходимостью исправлять, улучшать, побуждать к раскаянию и возвращению к «добрым чувствам». С учетом этого неопределенного, но исторически важного феномена следует изучить возникновение в определенные исторические моменты различных институтов перевоспитания и категорий индивидов, к которым эти институты обращены. Следует изучить технико-институциональное зарождение слепых, глухонемых, слабоумных, умственно отсталых, невропатов и неуравновешенных.

Будучи банальным, обыденным монстром, ненормальный XIX века является в то же время потомком этих неисправимых, возникших на периферии нововременных техник «выучки».

3. Онанист. Это совершенно новая фигура, вышедшая на авансцену в XVIII веке. Она коррелятивна новым взаимоотношениям между сексуальностью и семейной организацией, новому положению ребенка в родительском доме и новому значению, которое придается в это время телу и здоровью. Речь идет о возникновении сексуального тела ребенка.

Это возникновение имеет долгую предысторию, связанную с совместным развитием техник духовничества (в рамках нового пастырства, нормы которого определил Тридентский собор) и учебных заведений. На пути от Жерсона до Альфонсо де Лигуори происходит дискурсивное ограждение сексуального желания, чувствующего тела и греха «моллитий», или «размягченности», сказывающееся в обязанности признания исповеднику и в детально регламентируемой практике подробных опросов. Говоря коротко, традиционный контроль над запрещенными сношениями (над случаями прелюбодеяния, кровосмешения, содомии, скотоложства) удваивается контролем над «плотью» во всех, вплоть до самых элементарных, проявлениях похоти.

На этом фоне происходит внезапный поворот, ознаменованный крестовым походом против мастурбации. Поход этот шумно начинается в Англии около 1710 года с публикацией книги «Онания», затем подхватывается в Германии и приблизительно в 1760 году, после выхода книги Тиссо, разворачивается во Франции. Смысл его кажется таинственным, а последствия его неисчислимы. Разобраться в смысле и последствиях этой кампании можно, лишь приняв во внимание некоторые ее характерные особенности. Недостаточно видеть в ней – как это делает Ван Уссель, чьи недавние работы до некоторой степени следуют перспективе, намеченной Райхом, – процесс подавления, сообразный новым требованиям индустриализации: продуктивное тело против тела желания. На деле эта кампания не принимает, по крайней мере в XVIII веке, вид общей сексуальной дисциплины: она обращается главным образом или даже исключительно к подросткам, детям, причем прежде всего к детям из богатых или зажиточных семей. Она характеризует сексуальность или, во всяком случае, сексуальное употребление собственного тела как исток неопределенного множества физических заболеваний, могущих сказываться во всевозможных формах на протяжении всей жизни. Неограниченный этиологический потенциал сексуальности на уровне тела и болезней становится одной из наиболее часто встречающихся тем не только в текстах этой новой медицинской морали, но и в самых серьезных исследованиях в области патологии. И если ребенок становится в итоге ответственным за свое тело и свою жизнь – так как все его беды идут от «злоупотребления» своей сексуальностью, – то родители обличаются как прямые виновники этого: недостаточный надзор за детьми, пренебрежение ими, а главное – отсутствие интереса к их телу и поведению, – всё это заставляет родителей отдавать детей на попечение кормилиц, слуг, воспитателей, всех этих посредников, которых то и дело привлекают к суду как инициаторов разврата (Фрейд использует эту тему в своей первой теории «совращения»). В ходе этой кампании складывается новый императив отношений родителей и детей или, говоря шире, новая экономия внутрисемейных отношений: происходят укрепление и интенсификация связей «отец – мать – дети» (в ущерб тем многообразным отношениям, что характеризовали широкий круг «домочадцев»), перестройка системы семейных обязанностей (которые раньше направлялись от детей к родителям, а теперь числят ребенка в качестве первейшего объекта неусыпной заботы родителей, нагруженных моральной и медицинской ответственностью за всё в своих детях, включая самое сокровенное); появляется принцип здоровья как фундаментальный закон семейных отношений; семейная клетка сосредоточивается вокруг тела – сексуального тела – ребенка; организуется непосредственная физическая связь, близость родителей и ребенка, в которой прихотливо переплетаются желание и власть; и, наконец, формируется внешний медицинский контроль, знание, призванное судить и регулировать эти новые отношения между бдительностью родителей и хрупким, легковозбудимым и восприимчивым к соблазну телом ребенка. крестовый поход против мастурбации – это внешнее выражение формирования сжатой семьи (родители и дети) как нового аппарата знания-власти. Проблематизация сексуальности ребенка вкупе со всеми аномалиями, за которые ее сочли ответственной, была одним из орудий построения этого нового диспозитива. Так и тогда сформировался узкий инцестуозный семейный круг, сексуально насыщенное семейное микропространство, характеризующее наше общество.

«Ненормальный» индивид, за которого с конца XIX века взялось такое множество институтов, дискурсов и знаний, ведет свою родословную одновременно от монстра как юридическо-естественного исключения, от народца неисправимых, вовлеченных в аппараты перевоспитания, и от онанистов – носителей универсального секрета детской сексуальности. Но монстр, неисправимый и онанист не смешиваются воедино. каждый из них вписывается в автономную систему научной референции: монстр – в тератологию и эмбриологию, впервые получившие научную связность у Жоффруа Сент-Илера; неисправимый – в психофизиологию ощущений, двигательной функции и способностей; онанист – в теорию сексуальности, началом длительной разработки которой стал труд Генриха Каана «Psychopathia sexualis».

И всё же специфичность этих референций не должна заслонить от нас три очень важных феномена, отчасти упраздняющих или, во всяком случае, трансформирующих ее: это построение общей теории «вырождения», которая, начиная с книги Мореля (1857), будет на протяжении полувека служить теоретическим обрамлением, а также социальным и моральным оправданием целого ряда техник обнаружения, классификации и лечения ненормальных; это формирование сложной институциональной сети, которая, находясь на границах медицины и правосудия, будет одновременно структурой «принятия» ненормальных и инструментом «защиты» общества; и, наконец, это движение, в котором элемент, возникший в истории совсем недавно (проблема детской сексуальности), поглотил два других элемента, чтобы в ХХ веке сделаться исключительно эффективным объяснительным принципом любых аномалий.

Противоестественность, которую ужасный облик монстра являл миру в ослепительном свете исключения, теперь

Предметом цикла лекционных курсов, начатого мною в 1970 году, является постепенное формирование на базе традиционных юридических карательных процедур новых – нормализующих – знания и власти. курс 1975/76 учебного года завершит этот цикл исследованием механизмов, с помощью которых с конца XIX века стало принято «защищать общество».

* * *

Семинар 1974/75 учебного года был посвящен анализу изменений, которые претерпела судебно-психиатрическая экспертиза, начиная с громких дел о монструозных преступлениях (центральный случай – процесс Генриетты корнье) и заканчивая диагностикой «ненормальных» правонарушителей.

Контекст курса

Курс «Ненормальные» состоит из одиннадцати лекций, прочитанных в период с 8 января по 19 марта 1975 года и посвященных исследованию и выявлению ряда элементов, которые привели к возникновению в новой западноевропейской истории понятия ненормальности.

Краткое содержание курса, опубликованное в «Ежегоднике коллеж де Франс» за 1974/75 учебный год и включенное в настоящую книгу[26], резюмирует лекции в том, что касается представления и подробного описания «трех элементов», образующих «группу ненормальных», ансамбль, «статус» и «объем» которой установился только в конце XIX века. Тремя этими элементами былимонстр, недисциплинированныйионанист. Однако с точки зрения программы, заявленной Фуко в первой лекции, надо уточнить, что вторая категория (категория «индивидов, подлежащих исправлению»), словно заглушенная двумя другими, не получила самостоятельного описания и до некоторой степени растворилась в общем изложении как фигура «не поддающегося нормативной системе воспитания» (см. лекцию 19 марта).

В десятой лекции, то есть почти в самом конце своего курса, Фуко подводит первые итоги полугодовой работы и упоминает о происшедшем по ходу дела изменении. Указав на важность темы недисциплинированного с точки зрения «связки проблематики монстра и инстинкта с проблематикой мастурбатора и детской сексуальности», он предпринимает попытку по возможности восполнить пробел. И 19 марта останавливается на персонаже «непослушного ребенка», подвергающегося процедуре «психиатризации», однако оговаривается, что его генеалогия «останется в состоянии наброска», так как прослеживать ее нет времени. В состоянии наброска она останется и в «Воле к знанию», где о недисциплинированном говорится еще более лаконично и без опоры на сложную дискуссию, которая связана с ним в данном лекционном курсе[27]. Проблематика, поднимаемая Фуко в «Ненормальных», касается не столько подключения семьи к другой «системе контроля и власти», нежели та, что имела место в рамках деревенской культуры, не столько «новой обеспокоенности <…> сексуальностью, где пересекаются пути детей и маргинальных взрослых», сколько значительного скачка в процессе «открытия психиатрией ребенка и детства», совершённого именно в эти годы. Ведь как только «инфантильность» ребенка начинает служить критерием для «анализа нарушений поведения» (другими словами, задержки в развитии), чтобы психиатризировать ее, остается разыскать ее следы в поступках. Тогда-то и начинает «поддаваться психиатризации поведение взрослых», в котором обнаруживаются признаки инфантильности.

Хотя Фуко устанавливает поле – о нем говорится в первой лекции и оно описывается в «кратком содержании курса», – внутри которого присутствует не только человеческий монстр («исключение» из репродуктивной нормы) сначала в «юридическо-естественном», затем в «юридическо-биологическом» обличье, но также индивид, подлежащий исправлению («феномен, регулярный в своей нерегулярности»), и малолетний мастурбатор («почти универсальный индивид»), археология и генеалогия показывают, что ненормальный, каким он был определен в конце XIX века взявшими его под свою опеку институтами, является потомком трех этих фигур. Понятно, что для Фуко это три совершенно разных источника и три разные истории. Они долгое время существуют порознь (и без связи друг с другом), так как порознь (и без связи друг с другом) существуют «системы власти и системы знания», работающие с ними. Более того, на всем протяжении новой истории происходит полная и зачастую хаотичная «перемена мест» в их иерархии. Но важно то, чтоужасный монстр(существующий уже в рамках «вполне научно связных» тератологии и эмбриологии),неисправимый(«тот, кто противится всякой дисциплине» и чьи поступки достаточно часто описываются в терминах «психофизиологии ощущений») ималолетний мастурбатор(вокруг которого вырастает здание сексуальной психопатологии) в итоге соединяются в ненормальном.

Если случай, приведенный в одиннадцатой лекции, лишь бегло рисует «тревожные черты» ребенка, считаемого непослушным потому, что его семья и ближайшее окружение присоединились к другой логике контроля, то лекции, посвященные человеческому, а затем юридическому монстру и онанисту, сопряженному с целым созвездием извращений, напротив, предлагают систематическое исследование двух этих фигур, фундаментальных предшественников ненормального. Проводится углубленный анализ и предоставляется почти исчерпывающая документация. Причина этого дисбаланса связана, по всей вероятности, с тем, что, во-первых, Фуко оперирует документами из ряда уже готовых досье, которые он намеревался опубликовать, по крайней мере частично; и, во-вторых, с тем, что он пользуется несколькими рукописями, то есть дожидавшимися финальной редакции книгами. «Ненормальные» не просто дают ясное представление об этих досье и рукописях, но подчас и позволяют восстановить потери, понесенные ими впоследствии.

«Досье»[28]

1)Досье судебно-медицинских экспертиз

В «Беседе о тюрьме» Мишель Фуко говорит о своей работе в это время (1975 год) над исследованием об уголовно-психиатрической экспертизе, которое он рассчитывал завершить и опубликовать[29]. В лекциях то и дело слышны отголоски этого исследования: Фуко пользуется подборками документов, уже составленными и почти готовыми к изданию (их неопубликованный вариант входит в архив, унаследованный Даниэлем Дефером). Этот аппарат делится на два больших блока материалов. Одни досье, особенно глубоко проанализированные Фуко, относятся к началу XIX века, то есть к моменту зарождения судебной психиатрии, формирования ее дискурса; другие включают экспертные отчеты второй половины ХХ века[30]. При сравнении двух этих комплексов обнаруживается целый ряд свидетельств о значительных трансформациях, происшедших в ходе интеграции психиатрии в судебную медицину.

а)Современные экспертизы.Первая группа досье, которой открывается лекция 8 января, включает в себя отчеты, представленные французским судам психиатрами, имевшими в период между 1955 и 1974 годами серьезную научную репутацию. Они выбраны из огромного числа документов, собранных Фуко во всевозможных источниках текущей информации, и относятся к процессам, шедшим в период чтения лекций или закончившимся незадолго до этого. Накопленный материал, состоящий как из заметок в рубриках происшествий, так и из публикаций специализированной прессы (юридических журналов), позволил Фуко цитировать большие фрагменты, в которых подчас проступают проблемы, впоследствии формирующие каркас части лекционного курса. Так, в них поднимаются важнейшие вопросы о высказываниях, имеющих «власть над жизнью и смертью» и «функционирующих в рамках судебного института как дискурсы истины»; в них затрагиваются темы гротескного («гротескное правление») и убюэскного («убюэскный произвол»), которые вводят в оборот категорию «историко-политического анализа», обнаруживая в ярчайшем свете «эффекты власти, основанные на дисквалификации ее обладателя». На подобного рода наблюдения,

b)Экспертизы первых десятилетий XIX века.Досье второй группы, те, что используются в лекции 5 февраля и затем не раз упоминаются во время следующих занятий, состоят из экспертиз, запрошенных французскими судами у именитых психиатров и проведенных ими после 1826 года. Иными словами, с того момента, когда применение статьи 64 Уголовного кодекса 1810 года («Нет ни преступления, ни правонарушения, если обвиняемый пребывал в состоянии помутнения рассудка во время совершения своего деяния или был принужден к нему силой, которой он не мог сопротивляться»[31]) позволило медицинскому институту в случае безумия брать на себя функцию института судебного. Важнейшие проблемы, поднимаемые Фуко в связи с этими документами – и, судя по частым отсылкам, связанные с предшествующими лекционными курсами («Теория и институты уголовной юстиции», «карательное общество» и «Психиатрическая власть»[32]), – присутствуют, иногда в несколько видоизмененной форме, в корпусе более ранних и современных его книг (в частности, см. «Надзирать и наказывать», вышедшую в феврале 1975 года), а также в позднейших исследованиях (прежде всего в «Воле к знанию», которая выйдет в октябре 1976 года). Эти проблемы проходят красной нитью в цикле курсов, прочитанных Фуко в Коллеж де Франс между 1970/71 (некоторые лекции курса «О воле к знанию»[33]) и 1975/76 учебным годом (некоторые лекции курса «Нужно защищать общество»[34]). Иначе говоря, начав с постановки вопроса о «традиционных юридических процедурах казни», предприняв исследование «постепенного формирования нормализующих знания и власти» и подойдя к «механизмам, с помощью которых с конца XIX века стало принято „защищать общество“», Фуко заметил, что его поиск подошел к определенной границе[35]. В совокупности курсов, посвященных вхождению психиатрии в судебную медицину, нередко обнаруживаются темы, исследуемые им in extenso[36] в последующие годы (см., например, курсы «Рождение биополитики» и «Об управлении живыми людьми», прочитанные соответственно в 1978/79[37] и в 1979/80[38] учебных годах), а в известной степени и предвестия поздних работ (см. курс «Субъективность и истина» 1980/81 учебного года[39]). И всё же очень часто проблемы, затрагиваемые в настоящем курсе, не выходят в своем развитии за пределы лекций. Впоследствии, с пересмотром общего плана работы над «Историей сексуальности» после выхода в свет ее первого тома, эти проблемы исчезнут. Об этом свидетельствует изменение перспективы, связанное с поворотом 1981 года (см. курс «Герменевтика субъекта»[40]) и очевидное, если сравнить выступления Фуко, собранные в IV томе «Сказанного и написанного», и его последние опубликованные книги: «Использование удовольствий» и «Забота о себе» (обе – 1984).

с)Переходные экспертизы.Первое «поле аномалии» (еще разреженное и неокончательное), занятое в основном «юридическим монстром», с момента своего возникновения (см. лекцию 12 марта) оказывается пронизано проблемой сексуальности. Согласно Фуко, сексуализация этого поля осуществляется двумя способами: с помощью понятий наследственности и вырождения и с помощью понятий отклонения, извращения, нарушения и инверсии. ключевая переходная экспертиза, приводимая Фуко, касается солдата, у которого военный врач (скажем так, прилежный эскиролианец) сначала диагностировал мономанию. Затем его осмотрел психиатр, введший (пусть и в зачаточном виде) понятие «болезненных отклонений репродуктивного инстинкта» и тем самым открывший эпоху, когда желание станет «психиатрическим или психиатризируемым объектом», когда будет построена «теория инстинкта» и «его нарушений, связанных с воображением». Эта теория будет господствовать всю вторую половину XIX века.

2)Досье о человеческом монстре

Очевидно, что Фуко не хотел, – учитывая собранную им документацию, – рассматривать вопрос о монстре в том смысле, который придается этому термину на страницах последней тератологической summa в европейской литературе, принадлежащей перу Чезаре Таруффи[41]. Напротив, он сделал ставку на в высшей степени оригинальное толкование понятие монстра, предложенное в «Истории» Эрнеста Мартена[42] и позволившее очертить референтное поле исследования: это теневая зона западноевропейского дискурса, которую Фуко называет «одновременно юридической и научной традицией».

а)Юридическо-естественный и юридическо-биологический монстр.На вершине конусообразной традиции, описываемой Фуко, находится, вероятно по указанию того же Мартена, труд «Embryologia sacra» Франческо Эмануэле канджиамилы[43]. Используя французский перевод этой книги, выполненный Жозефом-Антуаном Динуаром, в его последнем издании, значительно расширенном и выправленном королевской академией хирургии[44], Фуко читает ее как трактат, в котором переплетаются – несомненно, впервые – две до этой поры отдельные теории: юридическо-естественная и юридическо-биологическая теории монстра.

b)Моральный монстр.Это понятие отображает инверсию идеи юридическо-естественного и юридическо-биологического монстра, осуществленную в конце XVIII века. Если прежде «монструозность содержала в себе признак криминальности», то теперь имеет место «систематическое подозрение монструозности за всякой криминальностью». Первой фигурой морального монстра, которую Фуко обнаруживает в новой западной истории, является монстр политический. Эта фигура складывается в эпоху Великой французской революции, тогда же, когда усматривается «родство преступника и тирана», так как оба они нарушают «фундаментальный общественный договор» и стремятся навязать свой «произвольный закон». В этом смысле «все человеческие монстры – наследники Людовика XVI». Большая часть вопросов, поднятых в ходе дебатов об осуждении Людовика XVI, поднимается затем и в отношении всех (обычных правонарушителей или политических преступников), кто разрывает своими деяниями общественный договор. Так или иначе, между якобинской литературой, составляющей анналы королевских преступлений и толкующей историю монархии как непрерывную цепь злодейств, и антиякобинской литературой, которая видит в истории революции дело рук монстров, расторгших общественный договор своим бунтом, существует богатый следствиями консенсус.

с)Монстры у основания криминальной психиатрии.Вновь обращаясь к своду судебно-медицинских экспертиз и находя в нем отчеты, легшие в основание новой дисциплины (и принадлежащие перу Жан-Этьена Эскироля, Этьен-Жана Жорже, Шарля-кретьена Марка), Фуко останавливается на нескольких важных делах первой половины XIX века (а именно на тех, в которых особенно тесно сблизились психиатрия и правосудие). В соответствующих лекциях он не включает в число упоминаемых случаев лишь те, которые уже были предметом научной публикации[45]. Эта широта охвата очень важна для понимания общей схемы курса, так как она позволяет очертить «огромное поле деятельности» (то есть поле ненормального), открывшееся «перед психиатрией».

3)Досье об онанизме

После переиздания многочисленных источников по данной теме,

«Рукописи»[59]

Таковых по меньшей мере две. Первая касается бисексуальной традиции в судебно-медицинской литературе; вторая же – практики исповеди согласно христианским трактатам о покаянии.

1)Рукопись о гермафродитизме

Эта рукопись начинается как продолжение досье, посвященного монстрам, но вскоре приобретает самостоятельный характер. В «Сказанном и написанном», за исключением краткого содержания курса «Ненормальные», почти отсутствуют следы этой темы[60]. Однако, как мы знаем, гермафродитизм должен был стать темой одного из томов «Истории сексуальности». Об этом в 1978 году говорит сам Фуко, в предисловии к «Воспоминаниям» Эркюлины Барбен: «Тема странных судеб, подобных той, что выпала Эркюлине Барбен, и поднимавших столько проблем перед медициной и правом начиная с XVI века, будет рассмотрена в отдельном томе „Истории сексуальности“, посвященном гермафродитам»[61].

Что бы ни имел в виду Фуко – целую книгу о гермафродитах или, что всё же вероятнее, отдельную часть тома об «извращенцах», как можно судить об этом по плану, намеченному в «Воле к знанию» (1976)[62], – он так и не опубликовал на эту тему ничего, за исключением досье о той же Эркюлине Барбен (первая и единственная книга в серии «Параллельные жизни», предпринятой было издательством «Галлимар»). Дело в том, что Фуко коренным образом изменил свой проект «Истории сексуальности». Об этом он подробно говорит в тексте «Изменения», написанном в связи с выходом в свет «Использования удовольствий»[63]: «общая реорганизация» его исследований «вокруг генеалогии человека желания», ограниченной периодом «от классической древности до первых веков христианства», уже не включает в единый план «Волю к знанию» в том виде, в каком она нам известна[64]. Приводимые Фуко в настоящем курсе наблюдения над двумя крупными процессами, предпринятыми против Марии (Марена) Лемарси (1601) и Анны (Жан-Батиста) Гранжан(а) (1765), отсылают к большой подборке документов, библиографических данных и расшифровок стенограмм, сохраняемой в необработанном виде Даниэлем Дефером, который любезно позволил нам ознакомиться с нею. Эта подборка является очевидным свидетельством подготовки к изданию антологии текстов, связанных с темой гермафродитизма. Оба случая, упомянутые в курсе «Ненормальные», служат ярким отражением судебно-медицинской дискуссии о бисексуальности в Европе Нового времени.

2) Рукопись о практиках исповеди и руководства совестью

Даниэль Дефер сообщил нам, что Мишель Фуко уничтожил свою рукопись о практиках исповеди и руководства совестью под предварительным названием «Плоть и тело»[65], которой он пользовался при подготовке лекций настоящего курса. Что же касается последнего, не опубликованного пока тома «Истории сексуальности» под названием «Признания плоти»[66], то в нем, согласно плану 1984 года, речь идет исключительно о трудах Отцов Церкви. Однако на базе курса 1974/75 учебного года мы можем восстановить хотя бы часть ведшейся работы.

Отправной точкой является для Фуко фундаментальная трехтомная «History of Auricular Confession» Генри Чарльза Ли, без которой пока не удалось обойтись ни одному исследователю[67]. Даже цитируемая документация почти никогда не выходит за рамки архива, собранного американским историком[68]. У Фуко это можно констатировать по цитатам из Алкуина, относящимся к периоду раннего Средневековья[69]; по правилу Анджиоло де кивассо, согласно которому исповедник не должен смотреть кающемуся в глаза, если перед ним женщина или молодой мужчина[70]; по ссылке на Пьера Милара в том, что касается традиционных руководств[71]; по Страсбургским установлениям 1722 года[72]. Но, приведя тексты, необходимые для обоснования его рассуждения, в первую очередь связанного с периодом конца ХVII – начала XVIII века, Фуко предпринимает весьма глубокое их прочтение.

Решение взять в качестве ключевого французского источника трактат об исповеди «ригориста» Луи Абера (1625–1718), вероятно, было подсказано Фуко тем же Ли – первым историком, изучившим «Практику таинства исповеди, или Методику его благотворного совершения»[73]. «Практика…» – редкий пример книги, сохранившей хождение в качестве морального трактата даже после того, как ее автор отошел от церковного преподавания и утратил авторитет в теологической среде, – была выбрана среди множества доступных руководств потому, что она излагает с позиций XVII века старинную юридическо-медицинскую концепцию исповеди. Весь теологический лексикон Абера характеризуется этим смешением, так что любая метафора и любой пример содержат в себе отсылки сразу к двум дисциплинам.

В «Воле к знанию» становится очевидным то значение, которое

Замечания Фуко о «новых формах» мистицизма и религиозного дискурса, возникших в период наивысшего развития христианского общества вследствие активной работы духовничества с верующими и широкого распространения его техник, кажутся, при всей их предварительности, весьма убедительными. Впрочем, есть среди них и довольно спорные, как, например, тезис о том, что «внизу» практика духовничества порождала поведенческие формы, которые, свидетельствуя о возникновении всё новых и новых «аппаратов контроля» и «систем власти» Церкви, на протяжении долгого времени сопровождались случаямиодержимости(феномен, одновременно смешиваемый с колдовством и «весьма резко» от него отличающийся[84]),конвульсий(«конвульсия – это пластическое и зримое выражение борьбы, идущей в теле одержимой») и, наконец,явлений(которые «абсолютно исключают телесный контакт» и предписывают «правило неприкосновенности, неслиянности духовного тела Богоматери и материального тела озаренного»).

К этим заключениям привели Фуко эпизоды одержимости, конвульсии и явления, часто встречающиеся в психиатрической литературе XIX века – причем именно тогда, когда в ней формируется понятие патологии религиозного чувства. В том, что касается одержимости и конвульсий, прежде всего следует указать на подразумеваемые в лекции от 26 февраля отсылки к трудам Л.-Ф. кальмея[85]. кроме того, восстановлению источников рассуждения Фуко может помочь внимательное изучение статей, посвященных историками двум этим феноменам в различных словарях и энциклопедиях[86]. Не следует забывать и об изысканиях Бенедикта-Огюста Мореля, изложенных им в своем «Трактате…» 1866 года[87]. Впрочем, этот «Трактат…» опять-таки в значительной степени основан на работах кальмея, хотя и несет на себе признаки совершающейся трансформации – процесса, который сделает конвульсии «привилегированным объектом медицины».

Ситуация оглядки медицинского дискурса на религиозный может быть проиллюстрирована фрагментом из диссертации «Озаренные Севенна», представленной одним пастором на факультет протестантской теологии в Монтобане: «Эти феномены озарения стали предметом серьезного и углубленного изучения нескольких медиков-психиатров, в частности Л.-Ф. кальмея [см.:Calmeil L.-F.De la folie… II. Р. 242–310] и А. Бертрана [см.:Bertrand А.Du magnétisme animal en France et des jugements qu’en ont portés les sociétés savantes. Paris, 1826. Р. 447]. Напомним <…> предложенные ими различные объяснения. кальмей <…> связывает экстатическую теоманию кальвинистов с патологическими поражениями, в самых простых случаях с истерией, а в самых тяжелых – с эпилепсией. Бертран констатирует „особое состояние, не являющееся ни бодрствованием, ни сном, ни болезнью и естественное для человека в том смысле, что оно возникает с незначительными расхождениями в одном и том же виде в некоторых определенных обстоятельствах“; это состояние Бертран именуетэкстазом. <…> Найдется ли среди тех, кто знаком с хорошо известной и столь увлекательной историей о конвульсивных кладбища Сен-Медар, о дьяволах Лудена, о вертящихся столах и животном магнетизме, кто-либо, не поразившийся сходством этих явлений с теми, о которых повествует „Священный театр“? [см.:Misson М.Le Théâtre sacré des Cévennes ou Récit des diverses merveilles opérées dans cette partie de la province de Languedoc. Londres, 1707] <…> Родство, пусть и не доходящее до абсолютного тождества, реально, несомненно и, осмелюсь утверждать, не может быть оспорено. Поэтому, если мы не видим сверхъестественных причин феноменов животного магнетизма, одержимости монахинь-урсулинок Лудена и нервных припадков конвульсивных янсенистов <…>, то мы не можем приписывать таковые и экстазам севеннских пророков»[88].

Таким образом, можно сказать, что описываемая Фуко парадигма возникает в специализированной литературе после ряда сложных соотнесений и вследствие терапевтического освоения феномена магнетизма[89], в первую очередь в текстах кальмея. Затем, в 1872 году, при деятельном участии Жан-Мартена Шарко, она попадает в Сальпетриер и разрабатывается там такими медиками, как Дезире-Маглуар Бурнвиль, П. Вюле, П.-М.-Л. Реньяр и П. Рише[90]. Итогом этой серии сдвигов становится еще одна работа Шарко[91], которая и позволяет Фуко перейти от темы медицинского разоблачения конвульсий к теме чудесных явлений.

Критерии подачи текста

Транскрипция курса «Ненормальные» основывается на общих правилах настоящего издания, указанных в предисловии: перевод речи Фуко с магнитофонной ленты в письменный вид осуществлен, по возможности, без каких-либо изменений.

Однако письмо всё же имеет собственные законы и предписывает их устной речи. Оно не только требует пунктуации, которая упорядочивает течение рассказа, а также деления на предложения и на абзацы, сообщающего идеям логическую связность и отвечающего книжной форме. Оно обязывает перестраивать предложения, которые отклоняются в сторону или нарушают синтаксическую последовательность; соединять главное предложение с придаточным, которое по тем или иным причинам оказалось автономным; исправлять грамматические конструкции, запрещаемые правилами изложения; менять порядок или положение слов, неловко выстроенных в пылу рассказа; корректировать некоторые неточные согласования, чаще всего касающиеся числа личных местоимений и глагольных окончаний. кроме того – впрочем, это уже не такое настоятельное требование, – на письме обычно опускают неблагозвучные повторы, которые объясняются быстротой и спонтанностью живого

Мы старались вмешиваться в текст с максимальной сдержанностью и осмотрительностью. Во всяком случае, прежде чем вносить какое-либо изменение, мы всякий раз проверяли, не вступает ли оно в противоречие с замыслом лектора. Так, в частности, мы сочли оправданным заключать некоторые выражения в кавычки, чтобы подчеркнуть их или указать на то, что они используются в особом смысле. Изменения, непосредственно связанные с переводом устной речи в письменный вид, никак нами не выделены; таково решение издателей настоящего текста, главнейшей заботой которых было позволить читателю прочесть то, что сами они слышали в виде живой речи Фуко.

Общие правила, принятые в издании всех лекционных курсов Фуко в коллеж де Франс, соблюдались нами с учетом особенностей «Ненормальных».

Многочисленные цитаты из сочинений классической эпохи приведены согласно современным критериям. Однако в примечаниях написание имен авторов иногда дается в различных формах – в точности так, как они фигурируют на фронтисписах цитируемых книг (например: Borromée, Boromée и Borromeus; Liguori, Liguory и Ligorius).

Мы исправили большинство мелких ошибок, которые сумели заметить, как те из них, которые могли быть вызваны забывчивостью Фуко, так и те, что связаны с невнимательностью или пропуском части цитируемого текста. При необходимости мы не колеблясь заменяли в перечислении ошибочное «во-вторых» логичным «в-третьих», вводили в текст «с одной стороны», если затем в нем следовало «с другой стороны». Мы сократили пассажи, в которых Фуко поправляется сам, как самые простые среди таких поправок (неуверенное «до некоторой степени» после твердого «точно»), так и более сложные («согласно уставу Шалонской епархии… Э-э… Уставу не епархии, а семинарии Шалона – прошу прощения» мы, разумеется, передавали просто как «согласно уставу Шалонской семинарии»). Такие случаи, когда речь шла просто об адаптации устной речи к требованиям письменного текста, мы не считаем своим вмешательством и не обосновываем свое решение.

В других обстоятельствах мы действовали иначе. Например, когда Фуко представляет досье Руанского гермафродита, Марии Лемарси (лекция от 22 января), он путает год рассмотрения дела (1601) с годом публикации некоторых относящихся к нему текстов (1614–1615). Эта ошибка несколько раз повторяется, однако никак не отражается на содержании рассказа. И в первом случае мы указываем на ошибку, а затем просто даем верные даты при каждой ссылке Фуко на этот процесс. когда же, наоборот, ошибка (имя, дата или название чего-либо) встречается лишь единожды, мы даем в квадратных скобках и после слова «rectius» правильный вариант, как это обычно делается при позднейшем издании текстов.

Множество трудностей вызвала проблема цитат. Фуко довольно точно придерживается текстов, предлагаемых им вниманию слушателей. Но он позволяет себе адаптировать глагольные времена, чтобы соблюсти consecutio[92] своего повествования, вводит стилистические инверсии и опускает второстепенные слова и предложения. Поэтому, имея под рукой почти все цитируемые источники, было бы небесполезным привести в примечаниях оригинальные документы в полном варианте. Это позволило бы читателю лучше понять метод работы Фуко и самому судить о его отборе. Мы дали несколько таких образцов, в частности фрагменты трактата Луи Абера («Практика таинства исповеди»), легшие в основу глубокого прочтения христианского дискурса о признании. Однако чаще нам казалось более уместным, дабы избежать перегрузки справочного аппарата, указывать лишь на издание, где можно ознакомиться с тем или иным пассажем (что позволяет обратиться непосредственно к источнику), тогда как действительные цитаты мы просто брали в кавычки.

Но иногда модификации, внесенные Фуко в цитируемые тексты, столь существенны, что сравнение с оригиналом просто необходимо. В некоторых случаях нам удалось показать оригинал внутри вольной цитаты с помощью игры скобок и кавычек. Реже пришлось прибегать к помощи критического аппарата. В достаточно длинных цитатах, вмешательство Фуко в которые (дополнение или модификация) диктовалось необходимостью обозначить их контекст, мы заключали эти добавления и разъяснения в квадратные скобки (например: «Не прошло и восьми дней [после женитьбы. –М. Ф.], как…»; «В недавних событиях [имеется в виду Парижская коммуна.– М. Ф.] эти взрывчатые наклонности Р. нашли благодатную почву…»). Сделанные же Фуко сокращения мы обычно обозначали многоточиями в угловых скобках (например: «Добродетель молодой женщины, оказавшейся жертвой обстоятельств, была достойна лучшей участи <…>»).

Совершенно иначе мы поступали с переводами или перифразами латинских текстов. как в случае комментария к разделу «Methodus expeditae confessionis» (труда Томмазо Тамбурини, значительного теолога-моралиста XVII века), так и в случае с одним из последних трактатов по сексологии, написанных на общем языке европейских ученых («Psychopathia sexualis» Генриха Каана), мы приводим цитируемые фрагменты в примечаниях целиком. Причина проста: при сравнении с цитатами эти латинские версии свидетельствуют о тщательности, с которой Мишель Фуко готовил свой лекционный курс.

При транскрипции лекций мы пользовались магнитофонными кассетами невысокого качества. Однако непреодолимых трудностей их прослушивание не вызвало. Механические пропуски оказалось возможно восстановить[93]. Те немногие фрагменты, разобрать которые нам не удалось, мы заключали в угловые скобки. Например, не решаясь выбрать между возможными «percussion» и «persuasion», мы прибегали к варианту <persuasion> [<уверенность>.– Пер.]. Восстановленные фрагменты, напротив, заключены в квадратные скобки (например: «мы сможем разгадать тайну [возникновения] одержимых и конвульсивных»). Такие же скобки использовались нами и при восстановлении купюр в цитатах.

Некоторые свои вмешательства мы никак не обозначали (например, в шестой лекции мы вырезали следующие слова Фуко: «Поскольку все занялись своими машинками [перестановкой кассет], я воспользуюсь паузой и предложу вам еще один, сугубо развлекательный, пример»; следующий затем пример записан неразборчиво). кроме того, мы не отразили в тексте смех в зале, который часто сопровождал чтение лекций и который Фуко к тому же вызывал намеренно, в частности в случае с экспертизами в самом начале, делая акцент на некоторых деталях (например, на гротеске и сюсюканье судебно-психиатрического языка).

Критерии подачи справочного аппарата

В книгах Фуко сравнительно немного буквальных цитат и ссылок на источники, использованные им в работе. За редкими исключениями, в них нет и традиционной системы примечаний, в которых обычно прослеживается история затрагиваемого вопроса и перечисляются наиболее важные работы по той или иной теме. Лекции, всегда имеющие характер и ценность публичного отчета о проведенном исследовании, произносятся устно. В них часто встречаются импровизированные пассажи, основанные на документах, не перепроверенных автором при подготовке к публикации. Вследствие приблизительности таких отсылок и расплывчатости некторых цитат, часто приводимых по памяти, лекции возлагают на их издателей серьезную ответственность: нужно не просто предоставить сегодняшнему читателю, не являющемуся слушателем коллеж де Франс, аккуратные и практичные ссылки на различные

По поводу скрытых источников (в разной степени угадывающихся) надо отметить, что наши ссылки на них являются не более чем приглашением к исследованию и никоим образом не подразумевают, что Фуко имел в виду именно их. Вся ответственность за эти ссылки лежит на издателях (которые придерживались правила не цитировать работы, вышедшие после 1975 года, за исключением стереотипных переизданий и репринтов).

В том же, что касается прочей исторической литературы, мы указываем прежде всего на те работы, в которых изучается история психиатрии и вообще медицины. Фуко хорошо знал эту литературу – в первую очередь благодаря исследованиям, публиковавшимся в специализированных журналах (таких, какАнналы общественной гигиены и судебной медициныилиМедико-психологические анналы), в другой периодике (в том числе выходившей под эгидой региональных институций), а также в книжных сериях (например, в тех, которые выпускались медицинским издательством Ballière). Причем он пользовался своеобразной, весьма внятной, техникой обобщения, позволяющей очертить круг вопросов, подлежащих проблематизации в генеалогических терминах. Достаточно проследить за тем, как он описывает возрастание интереса медицинской литературы XIX века к вопросам, связанным с монструозностью или онанизмом (этому посвящены два ключевых досье настоящего курса), с гермафродитизмом или исповедью (об этом идет речь в двух рукописях, служивших опорой для «Ненормальных»), чтобы уяснить эту особенность его метода.

Также можно сказать, например, что живое представление, которое Фуко дает о политической значимости противочумных мер, в большей степени основано на прочтении ряда «Медицинских историй» XIX века, нежели на использовании современных исследований. Это не означает, что Фуко не был сведущ в общей библиографии этого и других вопросов или что он не следил за изысканиями историков своего времени. Однако историческое положение психиатрии в XIX веке, ее тогдашнее устройство и материалы определяют его подход к проблемам в большей степени, чем те тенденции, что доминировали в истории в годы чтения лекций 1970–1976 годов. В связи с этим можно привести книги Фуко «Надзирать и наказывать» и «Воля к знанию», где, исследуя сложный вопрос о «нормализующей власти», Фуко уделяет значительное место техникам контроля над сексуальностью, введенным после XVII века. Он знает о множестве серьезных исследований его современников, посвященных подавлению сексуальности и его истории, но считает необходимым создание другой теории власти, подвергающей пересмотру его собственные выводы из «Истории безумия» (которые действительно были во многих пунктах пересмотрены по результатам работы над «Надзирать и наказывать»).

Здесь мы сталкиваемся с оппозицией между моделью исключения (проказа) и моделью постановки под контроль (чума). В «Надзирать и наказывать» Фуко ссылается на одно распоряжение конца XVII века, происходящее из Военного архива Венсенна. Но добавляет: «Этот регламент имеет большое сходство с целым рядом других, того же времени или более ранними»[95]. Упомянутый ряд как раз и упоминается в настоящих лекциях. И вообще, маловероятно, что, изучив эти документы, Фуко не пользовался в своем исследовании и подготовке лекций (ср. сказанное им в лекции 15 января: «Я цитирую множество идентичных друг другу предписаний, составлявшихся с конца Средневековья до начала XVIII века») хотя бы тем описанием оградительных мер, которое предлагает нам Жан-Антуан-Франсуа Озанам в своей знаменитой «Общей и частной медицинской истории эпидемических болезней»[96].

Важно, что по отношению к «Надзирать и наказывать» заключения настоящего курса тверже и убедительнее: «реакция на проказу – это негативная реакция» (исключение); «реакция на чуму – это позитивная реакция» (включение). При этом, судя по всему, выводы «Ненормальных» при всей их силе не вошли в близкий по теме раздел «Гипотеза подавления» последующей книги «Воля к знанию». И наконец, надо заметить, что в той же лекции 15 января Фуко уделяет лишь несколько слов традиционному «литературному видению» чумы (в связи с которым он до этого собрал значительный корпус текстов) и сразу переходит к намного более важному «политическому видению», в котором гораздо громче звучит тема отправления власти. Упомянутый Озанам рассматривает проблему именно в этом ракурсе, выбирая в качестве модели для изучения «санитарно-полицейских мер» предписания, введенные в городе Нола (в Неаполитанском королевстве) в 1815 году, – предписания, «преисполненные мудрости и дальновидности, могущие служить примером, образцом действий в случае подобного бедствия»[97]. кроме того, Озанам напоминает, что «одним из лучших трудов, с которыми следует ознакомиться при исследовании данного предмета, является книга Людовико Антонио Муратори под названием „Del governo in tempo di peste“, где можно найти прекрасно составленный перечень санитарных мер, применявшихся во время различных эпидемий чумы в Европе вплоть до марсельской». И наконец, Озанам указывает на значительную документацию, собранную в трактате кардинала Гастальди «De avertenda peste» и в «Историческом трактате о чуме» Папона, «второй том которого посвящен всяким мерам предосторожности, каковые следует принимать, дабы воспрепятствовать распространению и возникновению чумы»[98].

Широкая и очень важная политическая литература о чуме (ср. название трактата Муратори: «О правлении во времена чумы»), присутствующая в «Ненормальных» в преломлении «Медицинской истории» Озанама, заставляет нас в заключение оговориться о том, что между примечаниями, включенными нами непосредственно в критический аппарат, и «контекстом курса» существует, как мы надеемся, прямая связь. Так, мы привели в настоящем послесловии целый ряд ссылок, которые было бы неправильно вводить в критический аппарат, поскольку они ни в коей мере не должны приписываться Фуко. Тем не менее нам показалось, что они могут обогатить содержание текста лекций и помочь его пониманию.

Валерио Маркетти, Антонелла Саломони[99]

Сноски

1

Фуко завершил брошюру, составленную перед голосованием для ознакомления профессоров, следующей формулой: «Нужно заняться историей систем мысли» (см.:Foucault М.Titres et travaux // M. Foucault. Dits et Écrits, 1954–1988. 4 vol. / éd. par D. Defert & F. Ewald, collab. J. Lagrange. Paris: Gallimard, 1994. 4 vol. 1: 1954–1969. Р. 846; далее это издание обозначается как DE, том, страницы).

2

Она была опубликована издательством Gallimard в мае 1971 года под названием «Порядок дискурса» (рус. пер.:Фуко М.Порядок дискурса / пер. С. Табачниковой // М. Фуко. Воля к истине: По ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М.: касталь, 1996. С. 47–96).

3

Мишель Фуко вел семинар вплоть до начала 1980-х годов.

4

Это правило действует только внутри коллеж де Франс.

5

В 1976 году, в надежде – тщетной – сократить число слушателей, Мишель Фуко изменил время начала лекций с 17:45 на 9:30. Ср. начало первой лекции (7 января 1976 года) курса «Нужно защищать общество» (Foucault М.«Il faut défendre lа société». Соurs аu Collège de France (1975–1976) / éd. par М. Bertani & А. Fontana. Paris: Gallimard; Seuil, 1997; рус. пер.:Фуко М.«Нужно защищать общество»: курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975/76 учебном году / пер. Е. Самарской. СПб.: Наука, 2005. С. 23).

6

Petitjean G.Les Grands Prêtres de l’université française // Le Nouvel Observateur. 7 avril 1975.

7

См., напр.:Foucault М.Nietzsche, la généalogie, l’histoire // DE. II. Р. 137.

8

Использовались главным образом записи, осуществленные Жераром Бюрле и Жаком Лагранжем, хранящиеся ныне в Коллеж де Франс и в IMEC (Институт наследия современного книгоиздания, Сен-Жермен-ла-Бланш-Эрб).

9

В конце книги, в «контексте курса», можно ознакомиться с критериями, принятыми редакторами применительно к данному курсу, и с некоторыми характерными именно для него решениями.

10

Majestas– величие, верховная власть (лат.).– Примеч. пер.

11

В подготовительной рукописи к лекции сказано: «рационального и упорядоченного принуждения».

12

В подготовительной рукописи к лекции: «Фундаментальная принадлежность логик желания нарушению закона».

13

В подготовительной рукописи к лекции: «археологией этого я и хотел бы заняться».

14

В подготовительной рукописи к лекции: «Вполне возможно, что эта модель была исторически активной в эпоху „великих заточений“ или притеснений нищих, однако она стала постепенно терять свое значение, когда ей на смену пришла другая модель, которой, на мой взгляд, выпала…»

15

В подготовительной рукописи к лекции: «…криминальность, признак, значение которого изменилось, но еще не стерлось в середине XVIII века».

16

Фуко заимствует термин из французского источника XVIII века, где речь идет о «supplice de la massola», что, вероятно, отсылает к итальянским словам mazzatella, mazza или mazzolato, обозначавшим казнь с использованием mazza, булавы или дубины. –Примеч. пер.

17

В подготовительной рукописи к лекции далее следует такой пассаж: «Принадлежность преступления к этой еще расплывчатой области патологии, болезни, ошибки природы, рассогласования духа и тела. В преступлении следует видеть индикатор аномалий. Этим объясняется, что в конце XVIII века мы имеем дело с изменением традиционной темы».

18

Употребленное здесь французское выражение «crime sans raison» может быть прочтено и как «безосновательное, беспричинное, немотивированное преступление», и как «безрассудное, безумное преступление» (согласно двум значениям слова «raison» – причина и разум). –Примеч. пер.

19

За чашей, во время пира (лат.).– Примеч. пер.

20

Развратное соитие (лат.).– Примеч. пер.

21

Старинная больница в Париже, включавшая и большое отделение для душевнобольных.– Примеч. пер.

22

Предельной сдержанности (лат.). –Примеч. пер.

23

Музей Гревена – открытый в 1882 году и работающий до сих пор музей восковых фигур на Монмартре, названный по имени журналиста, карикатуриста и скульптора, создавшего его первые экспонаты. Музей Дюпюитрена – парижский музей патологической анатомии, основанный в 1835 году и также существующий до сих пор. –Примеч. пер.

24

Фамилия Жуи (Jouy) во французском языке созвучна глаголуjouir(наслаждаться) и его производным –jouissance(наслаждение),jouisseur(ищущий наслаждений, жуир) и т. д.– Примеч. пер.

25

Впервые опубликовано в «Ежегоднике коллеж де Франс» (Annuaire du Collège de France, 76 année. Histoire des systèmes de pensée, année 1974–1975. 1975. Р. 335–339). Воспр.: DE. II. Р. 82–88.

26

См.: DE. II. № 165. Р. 822–828.

27

См.:Foucault М.La Volonté de savoir. Р. 43–44 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 128–129).

28

Мы будем называть так подборки ссылок, составленные Фуко и сохраняемые ныне Даниэлем Дефером.

29

См.: DE. II. P. 746. Теме психиатрической экспертизы был посвящен семинар Мишеля Фуко в коллеж де Франс.

30

Ibid.

31

См.:Garçon Е.Code pénal annoté. I. Paris, 1952. Р. 207–226;Merle R., Vitu А.Traité de droit criminel. I. Paris, 1984 (6; 1 éd. 1967). Р. 759–766.

32

Краткое содержание см.: DE. II. P. 389–393, 456–470, 675–686. курс «Психиатрическая власть» опубликован в рус. пер. (указ. соч.).

33

Краткое содержание см.: DE. II. P. 240–244. Это первый лекционный курс Фуко в коллеж де Франс, название которого – «Воля к знанию» – он впоследствии повторит для первого тома «Истории сексуальности». курс опубликован в рус. пер.:Фуко М.Лекции о воле к знанию. курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1970/71 учебном году. С приложением «Знание Эдипа» / пер. А. Дьякова. СПб.: Наука, 2016.

34

Foucault М.«Il faut défendre lа société». Op. cit. (рус. пер.:Фуко М.«Нужно защищать общество». Указ. соч.).

35

См.: DE. II. P. 828.

36

Подробно (лат.).– Примеч. пер.

37

Краткое содержание см.: DE. III. P. 818–825. курс опубликован в рус. пер.:Фуко М.Рождение биополитики. курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1978/79 учебном году / пер. А. Дьякова. СПб.: Наука, 2010.

38

Краткое содержание см.: DE. IV. P. 125–129.

39

DE. IV. P. 214: «История субъективности уже затрагивалась нами, когда мы изучали разделения, проводившиеся в обществе по признаку безумия, болезни, преступности, и их воздействие

40

Краткое содержание см.: DE. IV. P. 353–365. курс опубликован в рус. пер.:Фуко М.Герменевтика субъекта. курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1981/82 учебном году / пер. А. Погоняйло. СПб.: Наука, 2007.

41

Этот восьмитомный трактат (Taruffi С.Storia della teratologia. Bologna, 1881–1894) в мельчайших подробностях воссоздает библиотеку и музей монстров, с которыми имели дело многие врачи и хирурги Нового времени.

42

Martin Е.Histoire des monstres depuis l’Antiquité jusqu’à nos jours. Paris, 1880. Первая глава этого труда («Античное законодательство и монстры», с. 4–16) предлагает общее обозрение эволюции древнеримского права в том, что касается monstra, и открывается следующим замечанием: «В Риме обнаруживается тератологическое законодательство, доказывающее, что юридический дух этой нации не обходил стороной ни одного из возможных субъектов правового регулирования».

43

Cangiamila F. Е.Embriologia sacra ovvero dell’uffizio de’ sacerdatoti, medici е superiori circa l’eterna salute de’ bambini racchiusi nell’utero libri quattro. Palermo, 1745. Распространение этого текста в Европе началось после его перевода на латынь, в значительно исправленном и дополненном виде:Cangiamila F. Е.Embryologia sacra sive de officio sacerdotum, medicorum et aliorum circa aeternam parvulorum in utero existentium salutem libri quatuor. Panonni, 1758.

44

Cangiamila F. Е.Abrégé de l’embryologie sacrée, ou Traité des devoirs des prêtres, des médecins, des chirurgiens, et des sages-femmes envers des enfants qui sont dans le sein de leur mères. Paris, 1766. Первое французское издание, вышедшее под названием, дословно воспроизводящим латинское (Abrégé de l’embryologie sacrée, ou Traité des devoirs des prêtres, des médecins et autres, sur le statut éternel des enfants qui sont dans le ventre de leur mère), относится к 1762 году.

45

См.: Moi, Pierre Rivière, ayant égorgé ma mère, ma sœur et mon frère… Un cas de parricide au XIX siècle / présenté par М. Foucault. Paris, Gallimard; Julliard, 1973.

46

Deslandes L.De l’onanisme et des autres abus vénériens considérés dans leurs rapports avec la santé. Paris, 1835.

47

См.:Lallemand C.-F.Des pertes séminales involontaires. Paris-Montpellier, 1836. I.Р. 313–488 (глава IV, посвященная «злоупотреблениям», всецело сосредоточена на последствиях мастурбации).

48

Так, он указывает на промежуточную фазу кампании против мастурбации, представленную книгами Ж.-Л. Дуссена-Дюбрёя (Doussin-Dubreuil J.-L.Lettres sur les dangers de l’onanisme, et Conseils relatifs au traitement des maladies qui en résultent. Ouvrage utile aux pères de famille et aux instituteurs. Paris, 1806) и Ж.-Б. Тероба (Téraube J.-B.La Chiromanie. Paris, 1826 – ср. определение «хиромании» и предложение именовать мастурбацию именно так на с. 16–17).

49

Lallemand C.-F.Des pertes séminales involontaires. I. Р. 403–488.

50

Ibid. II. Р. 265–293.

51

Ibid. III. P. 182–200. Это общее место в психиатрической литературе данного времени. Ср., например:Marc Ch.-Ch.-H.De la folie considérée dans ses rapports avec les questions médico-judiciaires. I. Paris, 1840. P. 326.

52

См. главу III кн.:Doussin-Dubreuil J.-L.De la gonorrhée bénigne ou sans virus vénérien et des fleurs blanches. Paris, VI [1797–1798].

53

См.:Lallemand С.-F.Des pértes séminales involontaires. III. Р. 477–490.

54

Здесь Фуко использует статьи Ж.-Б.-Т. Серрюрье «Мастурбация» и «Поллюция» в «Словаре медицинских наук» (Dictionnaire des sciences médicales. Paris. XXXI. 1819. Р. 100–135; XLIV. 1820. Р. 114 sq.). Во втором издании «Словаря» обе эти статьи исчезнут и будут заменены, соответственно, статьями «Сперматоррея» и «Онанизм» (см.: Dictionnaire de médecine ou Répertoire général des sciences médicales considérées sous les rapports théorique et pratique. XXII. Paris, 1840. Р. 77–80). Особенно интересна статья «Онанизм», уже учитывающая судебно-медицинский опыт работы в области ментальной патологии.

55

См.:Sanson L.-J.Amaurose // Dictionnaire de médecine et de chirurgie pratique. II. Paris, 1829. P. 98;Scarpa A.Traité pratique de maladies des yeux, ou Expériences et Observations sur les maladies qui affectent ces organes. II. Trad. fr. Paris, 1802. P. 242–243 (ориг. изд.:Scarpa A.Saggio di osservazione e di esperienze sulle principali malattie degli occhi. Pavia, 1801). Ср.:Lullier-Winslow A.-L.-M.Amaurose // Dictionnaire des sciences médicales. I. 1812. P. 430–433;Marjolin J.-N.Amaurose // Dictionnaire de médecine. II. Paris, 1833. P. 306–334.

56

См.:Вlaud P.Mémoire sur les concrétions fibrineuses polypiformes dans les cavités du cœur // Revue médicale française et étrangère. Journal de clinique. IV. 1833. P. 175–188, 331–352.

57

А. Ришеран, издатель труда А. Буайе (см.:Boyer A.Leçons sur les maladies des os rédigées en un traité complet de ces maladies. Vol. 1. XI [1802–1803]. Р. 344), уточняет: «Мастурбация иногда является причиной поражения позвонков и абсцессов, вызванных кровоизлиянием. Практика гражданина Буайе предоставляет этому множество свидетельств».

58

Кааn Н.Psychopatia sexualis. Lipsiae, 1844.

59

Этим наименованием мы обозначаем «досье», в которых имеются примечания и комментарии Фуко, предназначенные, несомненно, для будущих публикаций.

60

См.: DE. III. P. 624–625, 676–677.

61

Herculine Barbin, dite Alexina В. / présenté par М. Foucault. Paris: Gallimard, 1978. Р. 131.

62

См. также главу «Имплантация перверсий» в кн.:Foucault М.La Volonté de savoir. Р. 50–67 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 133–150).

63

Foucault М.L’Usage des plaisirs. Paris, 1984. Р. 9–39 (рус. пер.:Фуко М.Использование удовольствий. История сексуальности. Т. 2 / пер. В. каплуна. СПб.: Академический проект, 2004. С. 5–21).

64

План был напечатан на отдельном вложенном листе в первом издании «Использования удовольствий».

65

Это заглавие называет сам Фуко: см.Foucault М. La Volonte de savoir. Р. 30 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 116).

Том вышел в свет в 2018 году. Рус. пер.:Фуко М.Признания плоти. История сексуальности 4 / пер. С. Гашкова. М.: Ад Маргинем Пресс, 2021 (переизд. 2025). –Примеч. пер.

67

Lea Н. Сh.А History of Auriculаr Confession and Indulgences in the Latin Chuch. Philadelphia, 1896.

68

Фуко не прибегает, по крайней мере на этой стадии своего поиска, к богатейшему документальному аппарату «Словаря католической теологии» – см. Dictionnaire de théologie catholique. III/I. Paris, 1923. Col. 838–894, 894–926, 942–960, 960–974 (разделы статьи «Исповедь», подготовленной Э. Вакандаром, П. Бернаром, Т. Ортоланом и Б. Долагарэ); XII/I. Paris, 1933. Соl.722–1127 (статья «Покаяние», подготовленная Э. Аманном и А. Мишелем). Не использует он и двухтомник избранных текстов, собранных, переведенных и представленных к. Фогелем: Le Pécheur et la Pénitence dans l’Église ancienne. Paris, 1966; Le Pécheur et la Pénitence au Moyen Âge. Paris, 1969. И наконеu, в том же году, когда Фуко обсуждал вопрос о признании в рамках курса «Ненормальные», вышло превосходное исследование Т. Н. Тентлера:Tentler Т.N.Sin and Confession on the Eve of Reformation. Princeton, 1975.

69

Albinus seu Alcuinus F.Opera omnia. I (Patrologiae cursus completus, series seeunda, tomus 100). Lutetiae Parisiorum, 1851. Col. 337–339.

70

Clavasio A. de.Summa angelica de casibus conscientiae / cum additionibus I. Ungarelli. Venetiis, 1582. P. 678.

71

Milhard P.La Grande Guide des curés, vicaires et confesseurs. Lyon, 1617. Первое издание этого руководства, известное под названием «Le Vrai Guide des curés», вышло в 1604 году. «Большой справочник…» был объявлен архиепископом Бордо обязательным на поднадзорной ему территории, но в 1619 году, после осуждения Сорбонной, его изъяли из обращения.

72

Фуко по понятным причинам не имел возможности использовать редкое издание: Monita generaliade officiis confessarii olim ad usum diocesis argentinensis. Argentinae, 1722. Его перевод сделан с цитаты, приведенной Г. Ч. Ли (см.:Lea H. Ch. A History of Auricular Confession… I.P. 377).

73

Первое издание «Практики таинства исповеди, или Метода его благотворного совершения» было опубликовано анонимно в 1869 году, одновременно в Блуа и Париже. За предисловием под заголовком «Суждение о достоинствах исповедника» в нем следует текст, четыре части которого посвящены покаянию, сокрушению, отпущению грехов и искуплению. Второе издание, исправленное и значительно дополненное, вышло под тем же названием в 1691 году. Восемь последующих изданий (1700–1729) следует рассматривать как перепечатки третьего издания (Париж, 1694), однако лишь издание 1722 года снабжено именем автора. Издания 1748 и 1755 годов были дополнены выдержкой из покаянных канонов, извлеченных из «Наставлений» карла Борромея, предназначенных для исповедников и выпущенных за счет французской церкви. В связи с другим своим сочинением – «Theologia dogmatica et moralis», опубликованным в Париже в семи томах и выдержавшим четыре издания до 1723 года, Луи Абер оказался вовлечен в громкую контроверзу. См., в частности: Défenses de l’auteur de la théologie du séminaire de Châlons contre un libelle intitulé «Dénonciation de la théologie de Monsieur Habert». Paris, 1711; Réponse à la quatrième lettre d’un docteur de la Sorbonne à un homme de qualité. Paris, 1714.

74

О сложности данной темы см.: DE. IV. P. 134–161.

75

Организация католического пастырства в период после Тридентскоrо cобора описывается согласно кн.: Acta ecclesiae mediolanensis. Mediolani, 1583. Входящие в этот сборник «Reliqua secundae partis ad instructioncm aliqua pertinentia» (р. 230–254) написаны на вульгарной латыни и включают «Le avvertenze ai confessori» (р. 230–326). Издание ин-фолио для распространения во Франции было выпущено в Париже в 1643 году Ж. Жостом.

76

Foucault М.La Volonté de savoir. Р. 30 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 116): «Реформированное пастырство, пусть и более сдержанным образом, также установило правила выведения секса в дискурс».

77

Термин «практика исповеди» вновь стал доминирующим после публикации в Нидерландах кн.:Borromeus С.Pastorum instructiones ad concionandum, confessionisque et eucharistiae sacramenta ministrandum utilissimae. Antverpiae, 1586. Во Франции пастырство распространилось благодаря переводу этого сочинения:Borromée Ch.Instructions aux confesseurs de sa ville et de son diocèse. Ensemble: la manière d’administrer le sacrement de pénitence, avec les canons pénitentiaux, suivant l’ordre du Décalogue. Et l’ordonnance du même saint sur l’obligation des paroissieurs d’assister à leur paroisses. Paris, 1648 (4 éd.:Borromée Ch.Paris, 1665); Règlements pour l’instruction du clergé, tirés des constitutions et décrets synodaux de saint Charles Borromée. Paris, 1663. Впрочем, надо добавить, что задолго до перевода книг миланского архиепископа вошел в обиход трактат архиепископа козенцы Дж. Б. констанцо:Constanzo J. В.Avertissements aux recteurs, curés, prêtres et vicaires qui désirent s’acquitter dignement de leur charge et faire bien et saintement tout ce qui appartient à leurs offices. Bordeaux, 1613. Более того, в конце XVII века этот трактат даже стал переиздаваться под названием «Пастырство св. карла Борромея» (см.:Constanzo J.В.La Pastorale de saint Charles Borromée. Lyon, 1697 et 1717; книга V «О совершении таинства покаяния» подразделяется на части: «Об обязанности исповедника быть судьей» [с. 449–452], «учителем» [с. 457–460], «врачевателем» [с. 462–463]).

78

Foucault M.La Volonté de savoir. P. 30 (рус. пер.:Фуко М.Воля к знанию. Указ. соч. С. 116): «Это будет развернуто в следующем томе – „Плоть и тело“» (Фуко имеет в виду уничтоженную рукопись, упоминавшуюся выше).

79

Tamburinus T.Methodus expeditae confessionis tum pro confessariis tum pro poenitentibus. Romae, 1645. Седьмая книга трактата Тамбурини «Explitatio decalogi, duabus distincta partibus, in qua omnes fere conscientiae casus declarantur» (Venetiis, 1694. P. 201–203) воспроизводит содержание страниц 388–392 «Methodus…» со значительными добавлениями и пояснениями. Священники Парижа выразили несогласие с «пробабилизмом» «Methodus…» и в 1659 году составили петицию в форме пасквиля, которую направили архиепископу (кардиналу Реца) с целью добиться осуждения Тамбурини.

80

Ligorius A. de.Homo apostolicus instructus in sua vocatione ad audiendas confessiones sive praxis et instructio confessariorum. Bassani, 1782 (trad. fr.:Liguori A.de. Praxis confessarii ou Conduite du confesseur. Lyon, 1854).

81

Отметим его

82

По поводу проникновения лигорианства в медицину см.:Bourge J. В. de.Le Livre d’or des enfants ou Causeries maternelles et scolaires sur l’hygiène. Mirecourt, 1865.

83

Французская версия «Praxis et instructio confessariorum», выпущенная в Париже П. Мелье без указания даты, впоследствии вошла в подготовленный стараниями Л. Таксиля [Ж.-Ж. Паже] сборник: Les Livres secrets des confesseurs dévoilés aux pères de famille. Paris, 1883. P. 527–577.

84

«Тот, кто говорит „одержимость“, не говорит „колдовство“. Два эти феномена различны, и первый приходит на смену второму, тогда как старые трактаты связывают, а подчас и смешивают их друг с другом», – пишет Мишель де Серто в своем предисловии к «Одержимым Лудена» (La Possession de Loudun. Paris, 1980 [1 éd. 1970]. P. 10).

85

Calmeil L.-F.De la folie considérée sous le point de vue pathologique, philosophique, historique et judiciaire. Paris, 1842.

86

См., например:Jenin Je Montegre A.-F.Convulsion // Dictionnaire des sciences médicales. VI. 1813. P. 197–238.

87

Morel В.-A.Traité de la medicine légale des aliénés dans ses rapports avec la capacité civile et la responsabilité juridique des individus atteints de diverses affections aiguës ou chroniques du système nerveux. Paris, 1866.

88

Кissel A.Les Inspirés des Cévennes. Montauban, 1882. P. 70–71. книга M. Миссона была переиздана как раз в тот период, когда психиатрия открывала конвульсии, под названием «Протестантские пророки» (Misson M.Les Prophètes protestants. Paris, 1847).

89

См.:Deleuze J.-P.Histoire critique du magnétisme animal. Paris, 1913.

90

См.:Charcot J.-M.Œuvres complètes. I. Paris, 1886;Bourneville D.-M. & Vulet P.De la contracture hystérique permanente. Paris, 1872;Bourneville D.-M. & Regnard P.-M.-L.L’iconographie photographique de la Salpêtrière. Paris, 1876–1878;Richer P.Études cliniques sur la grande hystérie ou hystéro-épilcpsie. Paris, 1881.

91

Charcot J.-M.La Foi qui guérit. Paris, 1897. Для понимания аллюзии Фуко на всплеск чудесных явлений полезно иметь в виду точку зрения римской Церкви, выраженную автором, следившим за эволюцией психиатрии:Van der Eist R.Guérison miraculeuses; Hystérie // Dictionnaire apologétique de la foi catholique contenant les épreuves de la vérité de la religion et les réponses aux objections tirées des sciences humaines. II. Paris, 1911. P. 419–438, 534–540.

92

Последовательность (лат.).– Примеч. пер.

93

Мы пользовались кассетами, записанными двумя слушателями – Жильбером Бюрле и Жаком Лагранжем.

94

См.:Canguilhem G.Mort de l’homme ou épuisement du cogito? / Critique. 242. Juillet 1967.

95

Foucault М.Surveiller et Punir. Naissance de la prison. Op. cit. Р. 197 (рус. пер.:Фуко М.Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. Указ. соч. С. 213).

96

Ozanam J.-A.-F.Histoire médicale générale et particulière des maladies épidémiques, contagieuses et épizootiques, qui ont régné en Europe depuis les temps les plus reculés jusqu’à nos jours. IV. Paris, 1835 (2). Р. 5–93.

97

Ibid. Р. 64–69.

98

Ibid. P. 69–70. Ср.:Gastaldus H.Tractatus de avertenda et profiganda peste politico-legalis, eo lucubratus tempore quo ipse loemocomiorum primo, mox sanitatis commissaries generalis fuit, peste urbem invadente, anno 1656 et 57 ac nuperrime Goritiam depopulate typis commissus. Boloniae, 1684;Muratori L.A.Del governo délia peste e délia maniera di guardarsene. Trattato diviso in politico, medico et ecclesiastico, da conservarsi et aversi pronto per le occasioni, che dio tenga sempre lontane. Modena, 1714;Papon J.-L.De la peste ou époque mémorable de ce fléau et les moyens de s’en préserver. I–II. Paris, VIII [1799–1800].

99

Валерио Маркетти является профессором новой истории Болонского университета. Антонелла Саломони преподает социальную историю в Сиенском университете (филиал в Ареццо). Эти авторы вместе работали над настоящим «контекстом курса». В том, что касается подготовки текста, В. Маркетти работал над лекциями 19 и 26 февраля, 5, 12 и 19 марта; А. Саломони работала над лекциями 8, 15, 22 и 29 января, 5 и 12 февраля.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге