Обложка Рассвет русского царства. Книга 15

Рассвет русского царства. Книга 15

Тимофей Грехов

0% прочитано
Стандартный
Тимофей Грехов

Рассвет русского царства. Книга 15

Глава 1

Рассвет русского царства. Книга 15

Через три дня пришла пора провожать гостей.

Иван и Ильдар отправлялись в Кремль в сопровождении Ратмира и трёх десятков дружинников. Сборы вышли короткими — мальчишки за эти дни научились укладываться быстрее иного обозного, чем откровенно гордились. Во дворе Иван с седла оглянулся на ворота, на башни, на банную крышу… и вздохнул так, что конь под ним переступил.

— Осенью ещё пойдём? На охоту?

— Заслужишь — пойдём, — ответил я. — И матушке кланяйся, скажи, воевода обещал письмо прислать с рассказом вскоре. Показал ты себя, княже, очень достойно. И мне было приятно с тобой в одной ватаге находиться.

Он оживился и, широко улыбнувшись, поклонился. Я поклонился, разумеется, ниже, чем он.

Ратмиру я наказал отдельно, отведя в сторону, довезти, сдать с рук на руки Марии Борисовне и никому больше, по дороге на ночёвки вставать только в знакомых местах. Хотя об этом он и так всё прекрасно знал.

— А про охоту княгине что сказывать, если спросит?

— Правду. Всю, кроме кружки вина. Про кружку я ей сам скажу… годика через два.

— Мудро, — оценил Ратмир без тени улыбки, и мы ударили по рукам.

Ильдар прощался сдержаннее, но руку мне пожал по-нашему, и Митрию кивнул отдельно. Ива вышла на крыльцо, кивнула обоим и удалилась в дом раньше, чем колонна тронулась. Характер… ну да её дела.

Мне показалось, что мальчишки после того, как вернулись с охоты, старались держаться Ивы стороной. Нет, они не сторонились её и общались, но уже чуточку иначе.

Пыль за отрядом улеглась, ворота закрыли, и Александрийск вернулся к обычной своей жизни.

А я — к лесопилке.

Срочных дел в Москве у меня не было, и я собирался этим воспользоваться. Не так часто выпадает неделя-другая, когда можно с утра до вечера заниматься тем, что любишь… а любил я, чего уж там, именно это: создавать, когда из брёвен, железа и ругани рождается что-то новое!

Начата лесопилка была ещё по весне, у третьего жёлоба. К моему отъезду на охоту там стояло главное: рама с вертикальным пильным полотном, кривошип на валу водяного колеса и длинный шатун, который тянул раму вверх-вниз. Полотно Доброслав отковал из тигельной стали, и само по себе оно было чудом этого века. Упругая звонкая полоса, которую можно согнуть в дугу, а она вернётся ровной, и заточку держит так, что он над ней сам подолгу стоял и любовался.

Вот только у всякой машины сама её главная часть — это дело десятое. Держится она на тысяче мелочей вокруг этой части.

Плотники мои, к слову, в затею не верили ни на грош. Вслух они со мной давно уже не спорят, отучились… зато по глазам всё читалось. Уверен, они считали, что топором оно и быстрее выходит, и сподручнее. А эта громадина воду мутит, место у жёлоба занимает, да ещё троих мужиков от настоящего дела отрывает.

Первую неделю нам трепала нервы рама. Дубовые стойки, врытые в землю, стоило пустить полотно (пилу) в дерево, начинали ходить ходуном. Шатун дёргал их с силой доброго коня, и вся постройка плясала, как пьяная на свадьбе, роняя на землю щепу и труху из пазов. Доска из-под такой пилы выходила волнистая… хоть сразу пускай её на растопку. Пришлось всё останавливать, раскапывать и перекладывать основание заново. Под стойки легли каменные подушки на извести, сами стойки связали крестовыми подкосами, а каждый узел стянули коваными скобами в два обхвата. Три дня работы насмарку, зато рама встала намертво.

Следом воевали с зубом. Первое полотно Ерофей наточил, как саблю, и оно горело. Вязло в сыром дереве, рвало волокно, грелось до синевы. Я вспоминал, что мог, из прошлой жизни: зуб надо разводить, отгибать через один вправо и влево, чтобы пропил выходил шире самого полотна и железо шло в дереве свободно. Сколько на этот развод ушло проб, вспоминать не хочу… разводили на глаз, щупали пропил пальцами, снова разводили. На пятый или шестой раз полотно вдруг перестало ныть и пошло правильно И Доброслав, который всю неделю бурчал, что переводим сталь, впервые погладил, как коня.

Потом закапризничал сам ход. Стало колесо тянуть неровно. На рабочем ходу, когда зуб пилил дерево, скорость проседала и теряла разгон, а на холостом пила разгонялась сверх меры.

Лекарство от этой проблемы я знал из прошлой жизни и имя ему — маховик. Тяжёлое колесо на валу, которое копит разгон и отдаёт его там, где тяжело. Сколотили его из дубовых плах, оковали ободом, а для веса кузнецы залили в гнёзда обода свинец. Ход выровнялся и пошёл плавнее.

Со смазкой тоже пришлось повозиться отдельно. Втулки, в которых крутился вал, грелись, да так, что на третий день одна из них задымилась и чуть не прихватила огнём всю раму. Исправляли это так: бронзовые вкладыши взамен деревянных, сало с дёгтем в мазницу да мальчишка при пиле, у которого во всю смену одна забота — подливать и слушать. Завыла втулка — останавливай колесо не думая, даже если показалось, потому что горелый вал обойдётся вдесятеро дороже потерянного часа.

Про подачу бревна я, каюсь, думал в самую последнюю очередь, и вышло мне это боком, потому что подавать лесину на пилу оказалось делом похитрее самой пилы. Кривому кряжу на салазках сидеть смирно не хочется: он ёрзает, поворачивается, зуб его закусывает и рвёт волокно вкось. Городили мы упоры, клинья, зажимные скобы да ещё вертлюг, чтобы бревно можно было доворачивать по месту. Переделывали всё трижды, пока салазки с воротом и храповиком не стали держать кряж так, что тот уже и дёрнуться не мог.

Зато, когда рама, маховик, втулки и салазки наконец сошлись в одну работающую машину, я стоял у стены избы и смотрел, как полотно без надрыва идёт сквозь сосновый кряж, оставляя за собой ровную золотистую щель, и улыбался.

Из бревна, которое топором обтесали бы в одну плаху, пила брала четыре ровные гладкие доски, одну к одной. Плотники ходили вокруг и щупали их, как чудо… да это и было чудо, по местным меркам.

Пильную избу я, разумеется, тут же обнёс тыном и поставил караул. Хорошая привычка въелась уже.

(От авторов: водяные пильные мельницы в Европе известны с

Так прошли три недели. Хорошие, приятные три недели, из тех, что потом вспоминаешь с тоской.

Потому что на исходе третьей пришла весть, которой я ждал. Не хотел… а ждал. Знал, что рано или поздно она придёт, и вопрос был только в том, когда и с какой стороны.

В Строгановке пропали двое мастеров-литейщиков.

Гонец влетел во двор на загнанном коне с грамотой от Марии Борисовны. Из него я понял одно, мастера ушли вечером с острова к семьям, на московский берег… и до дворов не дошли. Ни тел, ни следов драки. Княгиня уже выслала разъезды по ближним дорогам.

Я читал грамоту, и внутри у меня разжигалась ярость. Разъезды это правильно. Только искать надо не по ближним дорогам, по ближним ищут сбежавшего холопа. А тут работали люди, которые знали, кого берут и почём. Тем более я уже знал, как работают разъезды, и что их можно легко обойти, что уже на практике доказали рыцари барона Гюнтера.

А за деньги… в истории Земли, ворота не одной, и даже не десяти крепостей открывались, что уж говорить про посты.

Но ближе к делу.

Мастера пропали вечером, грамота шла до меня почти сутки, значит, у похитителей фора в два дня, а то и в три. Верхом, с телегами это вёрст сто, если не жалеть коней. Круг поисков расползался с каждым часом и сидеть над картой, гадая, было некогда.

Литейщик, ставивший пушки, в чужих руках… это не два пропавших мужика. Это наши «Рыси» через год на чужих стенах. Глав ещё зимой доносил, что Орден скупает пушечных мастеров по всей Европе, вдвое против цены. Я тогда ещё подумал, что доберутся и до наших. Вот… добрались.

Дальше я действовал быстро.

Собрал три сотни. Первую отдал Богдану и отправил его на можайскую и смоленскую дороги, в литовскую сторону.

— Догонишь, мастеров беречь пуще глаза, — наставлял я его, пока сотня строилась. — Остальных можешь не беречь. Но двоих-троих возьми живыми… мне очень нужно поговорить с тем, кто их послал.

— А если у них грамоты какие? Купеческие, посольские?

— Богдан, плевать на грамоты. Их нынче пишут все, кому не лень.

Вторую сотню повёл Глав по рязанскому тракту к Оке, в сторону Большой Орды. В участие татар я, признаться, не верил. У них там сейчас брат режет брата, Муртаза с Шейх-Ахмедом делят отцовское наследство, а Хасан копит силы, для того чтобы забрать своё… и о пушках им думать некогда… Но «не верю» — это не довод, когда на кону такое. И потом, чужими руками через степь возили товар и похитрее.

Третье направление, на Тверь и Великий Новгород, откуда тянутся старые ганзейские тропы в Ливонию и к свеям (Швеция), я взял себе.

Некраса отправил в Москву, к Ощере.

— Скачи и передай слово в слово: пусть шлёт голубей по всем крепостям, заставам и таможенным избам, куда почта достаёт. Обыскивать каждый караван. Каждый, Некрас, хоть купеческий, хоть посольский, хоть церковный обоз… двое мастеровых, руки в литейных подпалинах, могут везти связанными, могут пьяными, могут в монашеском платье. За найденных награда, за пропущенных — спрошу лично.

— А если посольский заартачится?

— Задержать и слать гонца. Разбирать буду сам, и отвечать, если что, тоже сам.

Ждана, Главова товарища, я послал в саму Строгановку.

— Твоя работа не менее важная. Узнай, как их взяли… и взяли ли. Может статься, никто их не крал, а ушли сами, за чужое золото. Тряси семьи, тряси артель, тряси кабаки на московском берегу… кто в последний месяц вокруг литейщиков вился, кто поил, кто расспрашивал. Что нароешь, шли гонцов вслед всем трём сотням. Авось догонят.

Митрия я оставил в Александрийске за старшего. Парень аж задохнулся, когда услышал… шутка ли, шестнадцать лет, и под тобой двор, тын, караулы. Его возмущение я унял тем, что только ему из оставшихся я могу доверить своих детей и близких.

Это подействовало.

— Сделаю, воевода. Не подведу.

— Знаю, что не подведёшь. Потому и оставляю.

А с собой я взял Иву.

Объяснить это можно было бы просто. Глаз у неё острее, чем у половины моей сотни, а из лука она бьёт лучше меня, и всё это было бы чистой правдой. Вслух я сказал ей коротко: «Собирайся, ты мне понадобишься». Она замерла на полвздоха, будто ослышалась, а потом развернулась и умчалась в дом, не задав ни единого вопроса. Собралась быстрее, чем иной дружинник подпругу подтягивает. Когда я вышел на крыльцо, она уже сидела в седле у ворот с таким лицом, будто дожидается меня тут с рассвета, а глаза у неё горели ярче углей в горне.

— Только уговор, — поравнявшись с ней, сказал я. — Едем мы не забавы ради. В конце этой дороги нас могут встретить стрелы, и слово моё там будет законом. Спорить со мной и геройствовать я тебе запрещаю сразу.

— Да, брат, — произнесла она.

Шли мы быстро. Там, где новый большак уже лёг камнем и гатью, сотня держала рысь без роздыха, и вёрсты преодолевали с большой скоростью. Великая всё-таки вещь — дорога, и человеку, который не водил обозов по осенней хляби, этого никакими словами не растолкуешь. Где большак кончался, мы ныряли на старые тракты, и там начиналась обыкновенная русская езда, с матерком и молитвой вперемешку.

Каждый встречный караван мы останавливали, и с купцами я говорил сам.

Спрашивал всегда об одном. Не попадался ли им по дороге отряд при двух мастеровых, а если не при мастеровых, то просто отряд, чем-нибудь им не глянувшийся. Купцы чесали бороды, вспоминали, божились и разводили руками. Соляной обоз из Русы никого не видал, окромя таких же соляных. Рыбники клялись, что дорога пуста, как их мошна после неудачного торга, и тут же просили замолвить за них слово на заставе. Молодой суздалец с пчелинным воском обрадовал было конными «числом несметным», но по расспросу несметное число усохло до трёх княжьих гонцов и одного попа при них. Так прошёл день, за ним другой и третий. Вёрсты уходили под копыта, а надежда моя таяла с каждым таким разговором.

Ночевали мы по малу… два часа сна у

На пятый день Бог послал нам тверского суконщика.

Обстоятельный купец, внимательно выслушал нас, потом немного подумал и сказал то, от чего у меня по спине пошло тепло.

— Отряд видел, боярин. Вчера, к вечеру… вёрст сорок отсюда, за Мшагой. Только он не на дороге стоял, а в стороне, в лесу, лагерем. Я бы и не заметил, да у меня возчик глазастый… дым учуял, они его зачем-то под кроной деревьев тихарили. Мы на взгорок поднялись, и увидев, что люди при оружии и броне не стали к ним лезть, и ушли…

— Сколько их?

— Десятка три, никак не меньше. Кони добрые, строевые, не обозные клячи. А телег при них всего две. — Суконщик пожевал губами. — И вот что скажу тебе, боярин… я по дорогам тридцать лет хожу. Купец так не ходит… купцу люди нужны, торг, постой. Разбойник так не стоит. А кто тогда так стоит? Тот, кому самому на глаза попадаться нельзя. В общем, я своим велел шибче ехать и не оглядываться.

Умный мужик. Я велел записать его имя… такой глаз казне пригодится… сунул ему серебра сверх всякого его ожидания и напоследок спросил про телеги.

— Крытые, — подтвердил он. — Рогожа увязана наглухо. И вот ещё, боярин… у костровища ихнего, сторонкой, когда объезжали, возчик мой углядел бочонок водовозный. Большой. Тридцать конных из ручья напьются…

— И что? — спросил я.

— Я этого не говорил, боярин, и надеюсь ты мне этого не припомнишь. Но бочонки с водой такие возят, чтобы заставы объезжать. Они ж где находятся? — спросил он и сам же ответил. — У воды, там, куда купец стоянку сможет сделать. — И ещё тише добавил. — Чтобы мыт не платить(контрабанду, то есть везут).

Вот тут у меня внутри всё и сложилось окончательно.

— Слыхали? — повернулся я к сотне. — День пути. ГОНИМ.

И мы погнали.

Заводные кони, ночёвки по два часа, сёдла, к которым прирастаешь. Сотня растянулась по дороге, я гнал передних и подгонял задних… Трёх лошадей мы за этот гон загнали. Они ложились честно, отдав всё до последнего вздоха, и было мне их жаль по-настоящему, до зубовного скрежета. Только перед глазами у меня в эти минуты стояло совсем другое. Наши мастера у чужой печи, отливающие стволы для тех, кто придёт по нашу душу. Картечь из этих стволов, выкашивающая наши же полки где-нибудь под Псковом. Против такого гибель трёх коней шла ценой малой и почти не считалась.

Ива, к слову сказать, сидела в седле, как пришитая. Роздыха она не попросила ни разу за всю дорогу. Я поглядывал на неё и всякий раз видел одно и то же — упрямство. На короткой ночёвке она свалилась у костра и уснула прежде, чем успела улечься толком, а на подъёме была в седле среди первых, ещё и меня подождала. Григорьева порода, и пусть не по крови, но наша школа, тут ни убавить, ни прибавить.

К вечеру первого дня гона мы вышли к месту, о котором рассказывал суконщик. За Мшагой, в стороне от дороги, лес сохранил следы стоянки. Костёр и впрямь располагался под кронами деревьев. Трава примята десятками тел, вытоптана широким кругом, а по краю поляны набросан конский помёт, ещё сыроватый на изломе. Колеи двух телег уходили от стоянки не назад к дороге, а лесной прогалиной, в обход… и вливались в тракт только версты через две, за поворотом.

— Прячутся, — сказал Фадей, поднимаясь с колена. — След свежий, воевода. Ночь стояли, утром снялись. Полдня у них форы, не больше.

Полдня. После двух суток гона это звучало, как музыка.

— Коней не жалеть, — сказал я. — Совсем.

На второй день гона, за полдень, передовой дозор замахал с холма.

Я вылетел к ним, и с гребня открылась дорога, уходящая вниз, к речной пойме. И по дороге шёл караван.

Две телеги. Всего две… и всадников при них десятка три, никак не меньше. Крытые телеги, рогожа увязана наглухо. Всадники шли плотно, коробкой, телеги в середине: так не возят товар. Так возят то, что боятся потерять.

Десять минут, чтобы надеть брони, натянуть тетивы, и взвести рычаги арбалетов. Проверить, как сабля вылетает из ножен и…

— По коням, — скомандовал я, и сотня за моей спиной пришла в движение без единого лишнего звука.

Десятникам хватило двух жестов рукой, чтобы развернуть конный строй лавой, края вперёд, серпом… чтобы не ушёл никто, ни к лесу, ни назад по дороге. Иве я ткнул пальцем, тем самым говоря ей, чтобы при мне держалась стремя в стремя. Она кивнула и легла грудью к самой холке.

Мы перевалили гребень и тронули лошадей вниз, набирая ход. Расстояние сокращалось… И нас увидели. Караван смялся, вздрогнул, всадники закрутились у телег, сбиваясь в плотное кольцо… и ветер донёс до меня их крики.

И всё моё нутро взвыло разом, в один голос: ЭТО ОНИ!

Глава 2

Ветер дул от них к нам, и потому я услышал сперва чужую речь, а следом, поверх неё, русскую, и от этой русской у меня свело скулы.

— СТРОГАНОВ! Это Строганов, вон он, в середине!

— «Узнали. Ну надо же… польщён, весьма польщён», — подумал я. Выходит, кто-то в этом отряде видел меня. Но додумывать было некогда, потому что от каравана уже сорвались первые стрелы.

Одна врезалась в мой щит, удар пришёлся вскользь, по верхней кромке, и наконечник с визгом ушёл в сторону. Вторая прошла в полуметре. Стреляли с сёдел, навскидку, на такой дистанции попасть можно только чудом. Но чудеса, как известно, случаются, и подставлять под них сотню я не собирался.

— АРБАЛЕТАМИ БЕЙ! — заорал я, привставая на стременах.

И тут же, словно вспышка в голове… ТЕЛЕГИ. Мастера могут быть в телегах, а болт дурак, он рогожу насквозь прошивает и не спрашивает, кто

— В ТЕЛЕГИ НЕ БИТЬ! ПО ВСАДНИКАМ! ТЕЛЕГИ НЕ ТРОГАТЬ!

Десятники подхватили, покатили мой крик по лаве… и через два вздоха ударил залп.

— Пах-пах-пах… — защёлкали вразнобой спускаемые тетивы. Стрелять с седла, наскоку, мои учились много и подолгу, и деньги, вложенные в эту науку, нынче возвращались с лихвой. Рядом со мной тенькнул Ивин лук… Она выцелила того лучника, что успел наложить вторую стрелу и снова водил ею по мне… и он выронил лук, схватился за плечо и завалился набок.

Залп собрал с врага страшную жатву. Кольцо у телег просело разом, будто из него выдернули опоры. Я видел, как один всадник опрокинулся через конский круп с болтом под ключицей, как второй сложился пополам, поймав своё в живот… Ещё двое лучников, что огрызались с сёдел, попадали почти одновременно. Одному болт вошёл в бедро и пригвоздил к седлу, второму ударило в грудь, и он сполз под копыта своей же лошади. Лошади без всадников заметались, ломая врагу остатки строя… в тесноте у телег это было хуже любого тарана.

А мы уже накатывались.

За саблю я хвататься не стал. Вместо неё вытянул из седельной кобуры заряженный пистолет и вскинул его, ловя на прыгающей мушке ближнего врага. Шагов пятнадцать до сшибки. Десять…

В последний момент Барс мотнул головой, перепрыгивая тележную оглоблю, меня тряхнуло, и ствол повело вниз. Грохнуло, полыхнуло дымом… и пуля, предназначенная всаднику, ударила его коня точно между глаз. Конь умер на полном скаку. Ноги у него подломились, он врылся мордой в дорогу, перевернулся через голову… и всей тушей накрыл собственного седока. Мне даже показалось, что я услышал хруст… даже сквозь общий грохот.

— «Целился в одного, убил другого… стрелок от Бога», — зло усмехнулся я про себя, суя дымящийся пистолет за пояс и выдёргивая саблю.

А потом два конных потока ударились друг о друга.

Числом мы превосходили их втрое, злости и свежести у нас было вдоволь, а выучки вдесятеро против ихней, да ещё залп выбил у них каждого третьего до всякой сшибки. Исход тут решился раньше первого сабельного звона, и нам оставалось лишь доделать начатое.

На меня вылетел бородач в стёганом доспехе и рубанул от плеча. Я принял его клинок на щит, довернул Барса и достал его на противоходе, под руку. Он охнул и пропал где-то за спиной. Следом сунулся воин, которого я принял за немца, доспех его был из добротной брони, и этот дрался умело. Вязал мой клинок, уходил от размена, тянул. Ему бы ещё пару вздохов, и он бы, глядишь, придумал, как меня достать… вот только слева подлетел Фадей и без всякого размаха приложил его древком копья поперёк спины. Немец качнулся в седле, а я вышиб его наземь плечом Барса. Этот, вроде, остался живой и, возможно, к лучшему, потому что живые нам нынче тоже нужны.

Вокруг шёл бой. Мои работали парами, как учены. Один вяжет, второй бьёт. Одних стаскивали арканом с сёдел, других глушили обухом по шишаку. А кого взять живым не выходило, того рубили насмерть, и печалиться об этом никто не стал. Я видел, как двое моих зажали между конями наёмника в шведском шишаке… тот бросил клинок и вскинул руки раньше, чем его успели достать. Видел, как молодой дружинник из зимнего набора срубил замахнувшегося на него врага и застыл на миг, с лицом белым, как рубаха… Это был его первый… убитый.

Кольцо у телег развалилось на островки одиночек…

Возле дальней телеги успел встать последний оплот сопротивления. Трое в бронях, спиной к бортам, огрызались длинными клинками и подпускать никого не хотели. К ним не полезли… мои попросту осадили коней, разошлись полукругом и подняли перезаряженные арбалеты. Старший посмотрел на десяток стальных жал, переглянулся с товарищами… и с лязгом бросил меч под копыта.

И тут краем глаза я поймал движение на краю поймы.

Один всё-таки вырвался. Пригнулся к гриве, бросил коня в намёт вдоль реки… уходил грамотно, низом, прикрываясь конской шеей. Ещё сотня саженей, и ищи его потом по кустам до ночи.

Крикнуть я не успел, да и незачем оказалось.

Рядом пропела тетива. Ива выпустила стрелу с оттяжкой, и беглец на всём скаку ткнулся лицом в конскую гриву, да так и остался лежать на крупе, раскинув руки. Стрела торчала у него под левой лопаткой. Конь пробежал ещё немного, перешёл на шаг и встал, недоумённо оглядываясь на обмякшего хозяина.

Я посмотрел на сестру. Она опускала лук, и лицо у неё было спокойное, только ноздри ходили.

— Уходил, — будто оправдываясь сказала она.

— Молодец. Хороший выстрел.

На этом бой и кончился. Только что стояли грохот, звон железа да конский храп, а остались только человеческие и лошадиные стоны.

— Обыскать телеги! — ещё не отдышавшись, скомандовал я. — Оружие собрать, живых вязать! Своих раненых искать первым делом, кричите громче, ежели кого найдёте!

Сотня рассыпалась по дороге заведённым порядком, а я стоял и просто ждал. Потому что вся эта погоня, загнанные кони, две сотни вёрст в сёдлах… всё это стоило чего-нибудь только в одном случае. И если мы ошиблись, то убили невиновных.

Ждать пришлось меньше минуты.

— ОНИ ЗДЕСЬ! — радостный крик Фадея сорвался на петуха. — Воевода! ЗДЕСЬ! Живые!

Я спешился так быстро, что чуть не оборвал повод, и в три шага оказался у крытой повозки. Откинул полог и с облегчением выдохнул.

В полутьме, на соломе, лежали двое. Связанные по рукам и ногам, с кляпами, перетянутые поверх всего верёвкой к тележным скобам… как груз. Старший, бородатый, с проседью, смотрел на меня одним глазом — второй заплыл здоровенным, в пол-лица, синяком, а через всю бровь у него шло рассечение, кое-как затянувшееся коркой. Младший был целее лицом, зато руки… руки у обоих были в сбитых, содранных костяшках.

Я не великий знаток, но сбитые костяшки на связанных руках читаются в любом веке одинаково. Эти двое не предавали и не сдавались без боя. Они дрались.

— Освободить их и ко мне, — начал я отдавать приказы. — Кляпы долой, путы резать, только осторожно, руки-ноги у них затекли, сразу на ноги не ставить.

Дружинники полезли в повозку с ножами. Когда изо ртов у мастеров вытащили тряпьё, старший закашлялся… а потом оба заговорили разом, перебивая друг друга, благодаря меня, дружину, Богородицу и ещё кого-то, кого я не разобрал.

— Тихо, тихо, — поднял я ладонь. — Наблагодаритесь ещё,

Ответа я дожидаться не стал и пошёл вдоль дороги, туда, где уже начали стаскивать убитых и раненых.

Картина там была разгромная. Вражеские тела лежали вперемежку с конскими, дорога была истоптана в кашу. Мои ходили между ними и собирали оружие, ловили лошадей, вязали тех, кто ещё дышал и не выглядел безнадёжным, других же добивали. Я нашёл глазами десятника, что командовал правым крылом.

— Потери наши? Докладывай.

— Нету потерь, воевода, — он сам, похоже, до конца в это не верил, потому что сказал и перекрестился. — Ни убитых, ни раненых. У Сёмки коня посекло… копыто разрублено, и то не до мяса. Выходить можно.

Я выдохнул медленно, сквозь зубы, чтобы никто не видел, чего мне стоил этот выдох.

Сотня против трёх десятков, конная сшибка, сабельная свалка у самых телег и никого из моих даже не зацепило. Вот она, цена трёх лет муштры, залповой стрельбы с седла и работы парами, ради которой я гонял их до седьмого пота и слушал за спиной ворчание, что воевода лютует. Когда численный перевес сходится с выучкой, бой перестаёт быть боем и превращается в холодный расчёт. Наука эта, если вдуматься, страшноватая, зато нынче я привезу домой всех своих до единого, и по вдовам ходить мне не придётся.

— Добро, — вслух сказал я. — Теперь слушай. Людей и обоз уводи вон туда, — я показал на сосняк в полуверсте. — Там разбить лагерь, выставить караулы по всем сторонам, коней держать под сёдлами до темноты. Телеги забираем обе, они нам ещё пленных повезут. Убитых ихних собрать, снести на дальнюю телегу и отвезти подальше, в сторону от дороги. Заройте в одном рву, поглубже, чтоб зверьё не растащило. Пёс с ними с врагами, а зараза по здешним местам никому не нужна. Но прежде каждого обыскать до нитки… грамоты, письма, перстни, кошели, всё приметное в отдельный мешок, и мешок ко мне. Для сыска сгодится каждая мелочь.

— Сделаем.

— И лошадей ихних собрать всех. Кони добрые, строевые… казне пригодятся, да и наших загнанных возместить надо.

Мешок с приметным добром мне принесли ещё до сумерек, и одна находка в нём стоила всех прочих. С руки задавленного конём старшего — того, в кого я целил из пистолета и в кого не попал — сняли перстень. Тяжёлый, серебряный, с чернёным знаком, с изображением: башни и ветки. Точно такой же знак стоял на восковых печатях грамот, взятых зимой при Конраде фон Эглофштайне. Я эту башню запомнил на всю жизнь. Стало быть, сомнений не оставалось никаких.

Ещё в мешке лежали кошели с литовским грошем, серебро прутами, пара писем без подписей, писанных по-немецки (эти я отложил для московского толмача), да дорожная грамота с подписью смоленского писаря. Каждая вещь тут была не вещью, а показанием. Суд у нас любит, когда показания можно взвесить на ладони.

Работа закрутилась и в сосняке уже горели костры, стоял войсковой порядок и пахло кашей.

Живых врагов мы взяли семерых.

Пятеро были люд разномастный: наёмники да служилые, а вот двое из семи выделялись сразу. Добротное тёмное сукно, справная броня, снятая теперь и сложенная в общую кучу, выправка… и морды. Такие морды не у наёмников бывают, а у людей, которые привыкли, что кланяются им, а не они. Я ещё до первого их слова знал, какой язык польётся из этих ртов. И не ошибся: между собой, вполголоса, они перекидывались немецкой речью, от которой у меня с зимней дороги сводило челюсть.

Всех семерых обыскали до нитки, раны осмотрели и, оставив в одном исподнем, развели по соснам и привязали. Спинами к стволам, руки за дерево, крепко, но без изуверства. К слову, оно тут и не требовалось: от реки уже поднимался вечерний гнус, и до утра он должен был поработать на меня лучше всякой пытки. Комар, если кто не знал, ломает волю человека вернее калёного железа.

Распорядившись, я вымыл руки и пошёл к мастерам. У меня начиналась вторая работа за этот день, та, которую я любил куда больше первой.

Мастеров усадили у отдельного костра, на попоны. Звали их Куприян и Третьяк. Старшему было к пятидесяти, младшему едва за двадцать, и держались они, при всей своей измождённости, на удивление прямо. Первым делом я велел дать им пить, но помалу, и никакой еды, пока не гляну — мало ли что у людей внутри после почти недельной дороги.

Осматривал я их по всей науке, не торопясь.

У Третьяка всё оказалось более-менее нормально. Рёбра целы, хотя бока в сплошных синяках, из носа, когда-то разбитого, дышалось уже свободно, руки немного распухли, но кости уцелели. Чуть позже я узнал, что они бежать пытались и после этого их ещё раз побили и сильно связали.

С Куприяном пришлось повозиться. Рассечение над бровью было глубокое, до кости, и затянулось оно коркой поверх грязи… Поэтому я усадил его к огню поближе, выстриг волосы вокруг, отмочил корку тёплой водой с солью и развёл края.

— Терпи, мастер. Сейчас будет больно.

— Надо, значит потерплю, боярин, — ответил он. — Мне не привыкать…

Рану я вычистил, промыл хлебным вином — Куприян на этом месте зашипел и высказался о моих способах так, что дружинники у соседнего костра заржали, — после чего свёл края и положил четыре шва варёной шёлковой нитью. Благо игла у меня в походной укладке всегда при себе. Сверху повязка, и через десять дней снять швы сможет любой из моих учеников.

— Всё, — сказал я, отряхивая руки. — Жить будешь, шрам останется. Бабам скажешь — на медведя ходил.

— Своей жене я скажу, что от немцев отбивался и ни словом не совру, — усмехнувшись сказал он.

Я на это лишь кивнул.

После этого их накормили жидкой кашей и, когда оба отогрелись у огня, я сел напротив.

— Рассказывайте всё с самого начала.

Они переглянулись. Начал старший, как и положено.

— А началось, боярин, с того, что мы в тот вечер в цеху засиделись. Форма под новый ствол сохла неровно, я побоялся оставлять… ну и провозились дотемна, домой шли уже в сумерках, к перевозу. А у перевоза Толик сидит.

— Что за Толик?

— Рыбак тутошний… то есть тамошний, строгановский. Его все знают, он

— Дальше, — скомандовал я.

— Ну а дальше он и говорит… мужики, чего по домам-то, вечер добрый, у меня на берегу ушица доходит и бражки, говорит, малость есть… посидим. А чего не посидеть? Устали, дома всё одно все спят уже… Пошли. Сели у его костерка, он разливает, шутит… А потом из темноты, со спины, разом… — он сжал кулаки так, что хрустнуло. — Пятеро, — он тяжело вздохнул. — Двое на меня, двое на Третьяка, пятый с верёвкой наготове. Мне сразу мешок на голову накинуть хотели… да я успел развернуться и одному в скулу засадил. Второй меня чем-то по голове… вот сюда, — он тронул повязку. — Я на колени, а всё одно машусь. Третьяк вон двоих раскидал поначалу…

Я понял, что их пытались брать живыми, поэтому и церемонились. Желай они их просто убить, то и пикнуть не успели бы.

Тем не менее продолжил слушать.

— Одному нос свернул, — мрачно подтвердил младший. — Только их пятеро… Заломали, руки скрутили и в рот тряпку, да волоком к лодке…

— И вот когда нас уже в лодку валили, — продолжил Куприян, — Толик рядом суетился. Помогал им, стало быть. А старшой их глянул на него этак… мельком… и кивнул кому-то. И Толика ножом под ребро. Два раза. Он и охнуть не успел. Камень ему на шею с верёвкой, и в воду…

У костра стало тихо.

— Стало быть, Толик вас туда и вывел, — сказал я. — Заодно и себя, дурака, под нож.

— Выходит так, боярин, — Куприян замялся.

Про себя же я подумал, что картинка складывается пока в одну сторону. Рыбак, пять лет вживавшийся в остров, свой для всех, знающий, кто когда идёт с работы… классический «спящий», как сказали бы в моём прошлом мире. Его вели долго, берегли, а когда он отработал своё — концы в воду. В самом буквальном смысле, с камнем на шее.

Оставалась надежда на Ждана. Если он там, в Строгановке, размотал хвосты — кто Толика поил, кто ему платил, — то, сложив его сыск с рассказом мастеров и с тем, что я вытрясу нынче из пленных, мы получим картину. А из картины, глядишь, всплывут и новые имена.

Когда я закончил с мастерами и отпустил их спать, ко мне подошла Ива. Подошла с чашкой в руках и сунула её мне.

— На, покушай.

Я отказываться не стал. Похлёбка была горячая, с копчённым мясом. И я только сейчас понял до чего голоден, и полчашки ушло в три глотка. Ива сидела рядом на бревне и ждала.

— Ты хорошо себя показала, сестра, — сказал я между глотками. — Тот лучник, первый… И беглеца сняла чисто, с такой оттяжки не всякий Семёнов ученик попадёт.

— Спасибо, — она приняла похвалу спокойно. И не удержалась, добавила. — От тебя последнее время похвалы не дождёшься.

Я посмотрел на неё. Устала, под глазами тени, коса растрепалась за день.

— Не дождёшься, говоришь… — я отставил чашку. — Ива, я тебе так скажу. Я понимаю, что ты ни в чём не виновата касательно парней, что вокруг тебя вьются. Ты их не манила, не обещала… всё это я знаю. Только проблем от этого меньше не становится. Один из-за тебя другому нос ломал, второй чуть не сгорел в конюшне…

— Я…

— Ива, — перебил я, и она закрыла рот. — Сейчас не время об этом говорить. Ночь на дворе, у меня семеро пленных и допрос впереди. Договорим на обратной дороге, обещаю. — Я помолчал и добавил. — И вот ещё что. На допрос я тебя с собой не возьму. Уж что-что, а в этом ты меня не переубедишь.

Ива глянула на дальние сосны, где в темноте, у костров охраны, маячили привязанные фигуры, и спорить не стала. Даже, как мне показалось, выдохнула. Стрелять по врагу в бою она могла и умела… а вот эта сторона служилой жизни её не прельщала нисколько. И слава Богу. Хоть что-то девичье в этой валькирии я уберёг.

К допросу я готовился, как к операции. То есть спокойно, обстоятельно и заранее зная, что приятного не будет.

Взял с собой Фадея. У парня, при всей его весёлости, обнаружился редкий дар — он умел быть жутким. Не злым или свирепым, а именно жутким, что для допроса ценнее вдесятеро. Мы сели у отдельного костра, в стороне от лагеря, я неспешно разложил рядом на тряпице ножи из лекарской укладки (исключительно для вида, но вид у них был убедительный) и велел привести русского. Выбрал я смолянина покрепче прочих — судя по одёже, человек этот был в отряде не из последних, а такие знают больше рядовых.

Двое дружинников привели его, посадили у костра и молча, без единого слова, взяли за плечи и наклонили лицом к пламени. В абсолютной тишине и ничего перед этим не спрашивая.

В этом и был замысел: человек готов терпеть за ответы, к этому он себя приготовил, а вот когда его начинают жечь до всяких вопросов, приготовленное рушится.

— Подождите!.. ПОДОЖДИТЕ! — завизжал он, дёргаясь от жара. — Вы же… вы же ничего не спросили!!

— А ты скажешь? — равнодушно поинтересовался я и сделал знак рукой.

Его отвели от огня. И вот тут он совершил ошибку — замолчал. То ли дух перевести, то ли соображал, с чего начать.

— Глаз ему долой, — сказал я, приняв скучающий вид.

Фадей достал кинжал. Медленно, с удовольствием оглядел лезвие у костра… и, насвистывая что-то себе под нос, не пошёл, а пополз к пленному на коленях, по-звериному, наклонив голову набок. В отсветах костра это выглядело так, что у меня самого, знавшего, что это театр, прошёл холод по спине. Просто, на миг представил себя на месте пленника и стало… жутко.

Сознание врага мы ломали комарами, огнём и сейчас этим представлением, и он сломался.

— ВСЁ СКАЖУ! — он забился в путах, пытаясь отползти от Фадея. — Христом Богом… всё скажу! Не надо! Всё, как есть!

Я сделал знак. Фадей разочарованно вздохнул, убрал кинжал и уселся рядом со мной, всем видом показывая, что его оторвали от любимого дела.

— Говори. Имя, откуда, кто

— Микулой звать… Микула я, из Смоленска, при наместничьем дворе служил… — слова из него полились, как из ведра. — Нас послали… это… послал нас Казимир, князь литовский, король, то есть…

Я поднял бровь и сделал жест рукой… короткий, к Фадею. Микула проследил этот жест взглядом и посерел.

— Не так! Не так сказал, прости, боярин! С самим Казимиром я не то, что не говорил… я его и не видал никогда! Со мной говорил пан Николай… Радзивиллович, наместник смоленский! Он королю первый человек в тех землях, его слово, что королевское… Он меня и ещё пятерых смолян к отряду приставил, дорогу казать и на заставах говорить, если что… Подорожные нам его писарь писал!

Вот это уже было похоже на правду.

— Дальше. Кто в отряде был главный? Немцы кто такие?

— Немцы… — Микула сглотнул. — Рыцари. Семеро их было, и при них ещё наёмные, из свеев да из ливонских. Старший у них был господин Дитрих… его конём задавило… Они промеж собой не таились при нас, думали, мы не разумеем, а я по-ихнему малость разумею, при наместнике насобачился… Они люди барона Гюнтера. Так и говорили: барон спросит, барон заплатит, барон шкуру снимет… А барон этот при самом императоре теперь состоит. При германском.

— При каком-каком? — переспросил я, хотя расслышал прекрасно.

— Германском. Они так и говорят теперь… империя, мол, Германская. Государь ихний новый, Альбрехт, как венчался, так первым делом велел старое прозвание похерить и писать по-новому. Мол, была империя невесть чья, а стала Германская, Немецкая то есть, по крови…

— «По крови… ну конечно», — подумал я и почувствовал, как внутри у меня всё стягивается в холодный узел.

— Дальше, — стараясь сохранять видимое спокойствие сказал я. — Как шли? Русские земли не Литва, как вы с телегами до Строгановки добрались и назад ушли, и ни одна застава вас не окликнула?

— Так вели нас, боярин… — Микула съёжился. — Ведал дорогу боярин Селезнёв. Василий Селезнёв, из новгородских… он раньше Великому Новгороду служил, из больших людей был, а как Новгород под Москву отошёл, он в Литву утёк, с казной утёк, вроде как сказывали… Он и дороги знает, и людишки у него по старым местам остались. Где какая застава стоит, где объехать, где мытник, прикормленный… всё он расписал. И провожатых дал, двоих… они нас лесными дорогами вели, а у рубежа ливонского нас ждать должны были его же люди, и корабль в Ругодиве…

— Провожатые его где? Те двое?

— Побиты, боярин… — Микула шмыгнул носом. — Оба в сшибке легли. Они наперёд всех к бою кинулись… им-то в плен было никак нельзя… их по рожам опознали бы.

Логично. Кому есть что рассказать, тот умирает первым…

— Селезнёв сам где?

— Не ведаю, боярин, вот крест, не ведаю! Его люди говорили… в Ливонии сидит, не то в Риге, не то в Юрьеве…

Дальше я тянул из него ещё с час… по ниточке, по узелку. Сколько платили и чем. Где стояли днёвками, кого встречали, кто из мытников брал мзду и пропускал, не глядя… имена двух прикормленных я записывал сам, чтобы не забыть. Как брали мастеров Микула знал с чужих слов, сам при этом не был, ждал с конями на том берегу. Но подтвердил главное — рыбака вели давно, ещё с зимы, и платил ему селезнёвский человек.

В принципе, мы узнали всё, допросив одного человека и почти не прибегая к пыткам.

— А с немцами, что делать будем? — спросил Фадей, когда Микулу, обмякшего, как пустой мешок, увели обратно к его сосне. — Этих двоих тоже к огоньку?

Я покачал головой.

— Нет. Языка их я толком не знаю… Наврут, недопойму, потом казнись. Этих повезём в Москву и там допросим с толмачом. — Я поглядел в темноту, где угадывались привязанные к соснам фигуры. — И сдаётся мне, Фадей, ломаться они будут долго. Это не Микула… это люди идеи. А люди идеи самые скверные из всех.

— Чего за люди?.. — не понял Фадей.

— Потом объясню. Годика через два.

Отпустив его спать, я ещё посидел у костра, раскладывая в голове добытое за вечер и всё это следовало изложить письменно, для Ощеры и для княгини. И я, придвинувшись к огню, до полуночи скрипел пером, пока строчки не поплыли перед глазами.

Глава 3.

На ночь глядя мне выпала ещё одна работа, самая неблагодарная из всех — лечить тех, кого днём сам же и калечил.

Поэтому все семеро были осмотрены: троим я перевязал порезы, одному вправил выбитое плечо, а с одним из рыцарей пришлось сесть всерьёз. У него была рваная рана бедра — не то копьё вспороло, не то собственный конь протащил по чужому железу. Кровь уже унялась, но края разошлись, и без шитья такую рану ждало только нагноение.

Работал я при двух кострах и факеле, который держал дружинник. Промыл солевым раствором, потом хлебным вином (рыцарь на этом месте втянул воздух сквозь зубы и что-то процедил по-своему, я не обратил на это внимание), и аккуратно выбрал мусор, свёл края и наложил дюжину швов.

К чести рыцаря, держался он образцово. Кроме того шипения, он за всё лечение почти не дёрнулся. Сидел, смотрел в небо и только желваки катал. Он прекрасно понимал, что я делаю: что чужой воевода, взявший его в плен, зачем-то спасает ему ногу, а может, и жизнь. Понимал, но благодарить, разумеется, не собирался. Когда я затянул последний узел и наложил повязку, он повернул голову и посмотрел на меня долгим изучающим взглядом.

— Не за что, — сказал я по-русски, собирая укладку. — Заживёт, будешь ходить. А смотреть так на меня не трудись… меня уже смотрели люди пострашнее тебя. Где они теперь, спроси у своего барона.

Он, разумеется, не понял ни слова. Ну и ладно, сказано было не для него.

Ночь прошла почти спокойно. Именно почти.

Поднялся я от шума… топот, глухой удар, вскрик. Рука сама нашла саблю раньше, чем успел проснуться. Лагерь освещали четыре костра, и в их свете картина читалась с одного взгляда, как лубок.

Второй рыцарь — тот, что был целее — стоял на четвереньках шагах в двадцати от своей сосны, а над ним, с коня,

Хлыст свистнул ещё раз… и беглеца, скрученного заново, поволокли к дереву.

— Живой? — подходя, спросил я.

— Куда он денется, воевода. Плетью поперёк спины принял да мордой в хвою съездил.

Рыцарь поднял на меня лицо, исцарапанное хвоей, и сплюнул на землю. По-хорошему его проучить надо было. Вот только я так устал, как и мои люди, что решил, оставить это дело до Кремлёвского поруба.

— Путы вдвое, — распорядился я. — И за шею к стволу привяжите, с напуском, чтоб дышал, но не ёрзал. Караульному, что углядел, от меня рубль. Остальным передать, что эти двое будут бегать до самой Москвы, так что ухи пусть держат востро.

Досыпал я уже вполглаза.

Обратная дорога вышла вчетверо длиннее погони, как оно всегда и бывает.

Туда мы летели налегке, меняя коней и не жалея ни их, ни себя. Обратно шли обозом: две телеги, семеро пленных, посаженных связанными на трофейных коней, мастера, которых я велел кормить от пуза, да табунок захваченных лошадей в поводу. Вёрст по сорок в день, не больше…

Пленных стерегли, как казну. Рубль, выданный глазастому караульному при всех, сработал вернее любых угроз и внушений. Больше бежать рыцари не пробовали. Ехали они молча, глядели поверх голов и берегли силы для чего-то другого, а для чего именно я догадывался, и московскому толмачу заранее не завидовал.

С Ивой мы договорили на третий день, на длинном перегоне, когда сотня растянулась по полю и шум ветра съедал слова раньше, чем они долетали до чужих ушей.

— Обещал договорить, — начал я. — Договариваю. Ты пойми меня правильно, сестра… я тебя с выбором не тороплю. Годы твои такие, что спешить некуда, — слегка слукавил я. — И неволить тебя ни отец, ни я не станем, не та у нас семья. Только от того, что мы не торопим, дело само не рассасывается. Женихов вокруг тебя вьётся уже трое, и каждый… — я хмыкнул, — каждый со своим приданым. У одного род и мурза за спиной, у другого сабля да верность, а у третьего, на минуточку, шапка великокняжеская.

Ива ехала молча, глядя меж конских ушей. Потом сказала.

— Иван не моего полёта птица, брат. Я это давно поняла. Он — князь, ему княжну подавай али царевну заморскую… А я кто? Меня к нему близко-то пускают потому только, что я твоя сестра.

— Разумный вывод, — согласился я. — Вот только знаешь, что я тебе скажу. Судьба… нет, наша жизнь пишется нами, а не за нас.

— Это ты к чему?

— Это я к тому, что зарекаться не надо. Ни в какую сторону. — Я помолчал. — Ладно, оставим князя. А остальные двое? Митрий? Ильдар?

Вот тут она задумалась надолго. И вёрсты полторы мы проехали молча.

— Не знаю, брат, — наконец ответила она. — Вот честно тебе скажу, как на духу… не знаю. Они мне оба любы, только любы, как братья. С Митрием мне легко, он смешной и надёжный. С Ильдаром интересно, он про степь рассказывает так, что заслушаешься. А чтобы сердце замирало, как про то в песнях поют, чтобы увидела его через двор и дыхание перехватило… такого нет. Ни с одним из троих. — Она помолчала и добавила совсем тихо, глядя коню в холку. — Может, я порченая какая? У девок в мои годы сердце уже вовсю болит, они и плачут, и сохнут, и вышивают невесть кому… а у меня будто и нету его вовсе.

— Есть, — сказал я. — Просто оно у тебя покамест луком занято да седлом. Придёт срок, оно тебе само скажет, и головы твоей спрашивать не станет.

— А ежели скажет не про того?

— Тогда и думу думать будем, — улыбнулся я.

На том разговор и кончился… ничем. Потому что я понятия не имел, что ей посоветовать и какое решение тут будет правильным.

Одно я уяснил точно: Ива в своих чувствах не разобралась по той простой причине, что разбираться пока не в чем. Не пришло к ней ещё, и слава Богу. Целее будет, а мне спокойнее. Подольше бы так.

За день до Москвы я выслал вперёд гонца: упредить Ощеру, чтобы к нашему приходу приготовили поруб на семерых, и чтобы у ворот нас встретили его люди. Тащить пленных через торговую толчею без пригляда я не желал. Гонец вскоре обернулся и у заставы нас ждали.

Москва встретила нас колокольным звоном — не по нам, вестимо, просто час был обеденный.

Первым делом, с колёс, я распорядился о главном. Пленных в поруб, всех семерых, рыцарей отдельно от прочих и под особый догляд. Сторожам я лично, с глазу на глаз, пересказал историю с перетёртой верёвкой. Мастеров же я оставил при Кремле, на житьё в служебной избе, не под стражей, упаси Бог, в тепле и сытости, но и не по домам пока. Нутро моё говорило, что эти двое чисты, что не предавали и предавать не собирались, но нутро к делу не подошьёшь. Порядок для всех один. Сперва своё слово скажет сыск, а обниматься будем после.

После чего мы с Ивой пошли на доклад.

Принимали нас в тронном зале, и по числу собравшихся я понял, что вести о нашей погоне обогнали нас самих. У трона по правую руку стоял Ощера. По левую возвышался в чёрном клобуке митрополит Варлаам, и рядом с ним переминался келейник с чернильницей. Поодаль кучковались бояре, человек пять, из тех, что при любой погоде оказываются в нужной палате, и этих я удостоил общим кивком.

На троне сидел Иван, а Мария Борисовна, в тёмном строгом платье, стояла у трона чуть позади и сбоку. Не сидела, как раньше, подле Ивана. И это говорило о многом.

Я прошёл через зал, остановился в положенных шагах и поклонился в пояс. Сперва Великому князю, со всем почтением, какое надлежит оказывать правителю. То, что почти месяц назад этот правитель хлебал со мной уху из одного котла и учился под моей рукой свежевать зайца,

— Великий князь, Великая княгиня, — я выпрямился. — Дозвольте доложить.

— Дозволяю, — сказал Иван.

— Мастера-литейщики Куприян и Третьяк отбиты и возвращены в целости. Раны их осмотрены мною лично, к работе оба годны. Похитители настигнуты за Мшагой. Было их тридцать один человек при двух телегах. Двадцать четыре легли в бою, семеро взяты живыми и нынче сидят в порубе, ждут суда. С нашей стороны потерь нет. Ни убитыми, ни ранеными.

По залу прошёл гул.

— Совсем без потерь, Дмитрий Григорьевич? — переспросила Мария Борисовна.

— Одной лошади копыто посекли, Великая княгиня. — Она кивнула, улыбнувшись, и я продолжил. — Теперь о деле. Среди пленных двое немецких рыцарей, люди барона Гюнтера фон Вальдбранда, что ныне состоит при новом германском императоре. Прочие наёмные да служилые смоляне. Одного я допросил на месте, и доклад о том подам письменно, ибо там имена… — я выразительно глянул на кучку бояр, и Мария Борисовна поняла меня с полувзгляда. — Рыцарей же надобно допрашивать здесь, в Москве, и с толком. Для того мне нужен дьяк-толмач, знающий немецкую речь, а вдобавок такой, чтобы у него в пытошной руки не тряслись и перо букв не роняло. Эти двое, я уверен, будут ломаться долго.

— Найдётся, — подал голос Ощера, переглянувшись с княгиней. — Есть у меня молодой дьяк из Посольской избы.

— Благодарствую.

— Василий Иванович, — Мария Борисовна повернулась к Ощере, — доложи теперь ты. Чем сыск в Строгановке кончился. Боярину это знать первее всех.

Ощера кивнул и рассказал то, что я и так знал. Разве что Толика смогли выловить в реке. А кто, что, когда и почему — ответов не было.

— Стало быть, мастера чисты? — спросила Мария Борисовна.

— Чисты, Великая княгиня, — переглянувшись с Ощерой ответил я.

— Быть по сему, — Мария Борисовна кивнула. — Семьям Куприяна и Третьяка по десять рублей из казны, за страх и поруху.

— А от церкви, — неожиданно подал голос Варлаам, — молебен благодарственный. О возвращении рабов Божиих из плена и о воинстве, что вернуло их без единой капли своей крови. Такое, боярин, — он глянул на меня из-под клобука, — такое и в назидание пастве полезно. Пусть знают, чьих людей трогать не надо.

— А тебе, боярин… — продолжила было Мария Борисовна.

Договорить она не успела. Потому что Иван, который всё это время ёрзал на троне и явно слушал вполуха, наконец не выдержал. Смотрел он при этом вовсе не на меня.

— Ива, — сказал он, и в зале стало тихо. — А ты… ты почему тоже в погоне была? С сотней, с боем?

Ива, не ожидавшая, что её вообще заметят, на миг растерялась… но выпрямилась и ответила.

— Я в дружине состою, Великий князь. Брат велел собираться… я собралась и поехала. Я служу…

— СЛУЖБА⁈ — Иван сорвался на крик, подался вперёд с трона. — Какая служба⁈ Не дело это… не дело девке с луком за врагами ездить! Там… там убить могли!

— Великий князь, — я сделал шаг вперёд и в сторону… загородил сестру собой, после чего поклонился. — Прости, княже, но тут я отвечу. Ива… сестра моя и дружинница моя. Что она делает, как служит и где ей быть в походе… это дело её рода, то есть моё. — Я выпрямился и посмотрел ему в глаза, чуть тише, теплее добавил. — Не твоё, князь.

В зале наступила тишина. Бояре замерли с широко раскрытыми глазами. Ощера смотрел в пол, пряча то ли тревогу, то ли ухмылку. Иван вспыхнул, вцепился в подлокотники, открыл рот…

И тут вступила Мария Борисовна.

— Я думаю, сын мой, тебе стоит подобрать слова вернее, — она положила руку на спинку трона. — Ведь ты же не собирался неволить вольную девицу и указывать чужому роду, такого у тебя и в мыслях не было. Ты хотел сказать, что переживал за неё. Что подруга твоя ходила под стрелами, а ты о том узнал только нынче, и сердце у тебя с той самой минуты не на месте. Так ведь?

Пауза продлилась несколько секунд.

— Эм… да, — выдавил Иван, стремительно краснея от ушей к скулам. — Так. Я переживал. Именно это и хотел сказать.

— Вот видишь, — безмятежно кивнула Мария Борисовна. — А то по молодости скажешь одно, а услышат совсем другое. С князьями это случается сплошь и рядом, и чем громче сказано, тем вернее переврут.

По залу поплыли улыбки. Поняли тут все, что случилось на самом деле, и отчего кричал княжич, и каким ловким движением мать вытащила сына из ямы, которую он сам себе выкопал тремя словами. Лучше матери сына не знает никто… а эта мать вдобавок знала цену каждому слову, сказанному с трона.

Ива стояла за моим плечом красная, как маков цвет… и я, каюсь, так и не понял, от смущения или от злости.

На том приём и свернули. Мария Борисовна объявила, что о наградах за погоню будет сказано особо, по завершении сыска, отпустила бояр. И нас с Ивой развели по палатам, отведённым для отдыха. Палаты оказались по соседству, через сени, с постелями, от которых после недели в сёдлах слипались глаза на подходе.

Я, впрочем, выспаться не успел. Часа через два в дверь поскреблась Ива. Вошла, села на лавку у окна и некоторое время молчала, болтая, по девчоночьей привычке, ногой.

— Иван приходил, — сообщила она наконец. — Извинился… а потом попросил… — она замялась, — попросил, чтобы я и впрямь больше жизнь свою опасности не подвергала. Сказал, что у него друзей мало, и терять их он не согласен.

— А ты что?

— А я сказала, что подумаю, — Ива дёрнула плечом. — Врать не стала. Думать буду. Просто долго… — и хитро улыбнулась.

— Ну и правильно, — я зевнул так, что челюсть хрустнула. — Слушай, сестра… с пленными я завтра с утра начну, нынче уже не пойду, пусть дозреют. А ты, чем маяться в этих стенах, съезди-ка к Ксении Шуйской в гости. Она тебя, помнится, привечала, а

Ива просияла — эти две язвы нашли друг друга — и, не успел я договорить, умчалась собираться. А я полежал ещё немного, глядя в потолок, понял, что сон перебит окончательно, и решил, что время до вечера можно потратить с толком.

Я решил наведаться к Марии Борисовне. Был у меня к ней один разговор… не для тронного зала.

Машу я нашёл в беседке на заднем дворе, в дальнем углу сада, где дворцовый шум глохнет в яблонях. Она сидела над грамотами… даже здесь над грамотами… но при виде меня отложила их без сожаления.

— Явился, — она сощурилась. — Я уж думала, ты до ночи отсыпаться будешь, герой.

Я сел напротив, сказал.

— Разговор есть, про Ивана.

— Про сегодняшнее? — она поморщилась. — Брось. Мальчишка сорвался, я его прилюдно вытащила, вечером мы с ним поговорили… он и сам всё понял, и к Иве твоей ходил виниться.

— Нет. То есть и про это тоже… но глубже. — Я собрался с мыслями. — Маша, мальчик растёт. Быстро растёт, быстрее, чем мы с тобой привыкли думать. Ты сегодня сама видела, из-за чего он сорвался на весь тронный зал… не из-за службы и не из-за порядков. Из-за девицы. Год назад он из-за неё же чуть в горящей конюшне не остался. Это уже не детские шалости, Маша… это возраст. И возраст этот пришёл, нравится нам или нет.

— К чему ты клонишь? — наклонила голову она.

— К тому, что ему опыт нужен не только в правлении. Ему и в людях опыт нужен… и в женщинах тоже, — наконец перешёл я к главному.

Маша молчала и смотрела на меня. Долго смотрела… я выдержал этот взгляд, хотя стоило оно мне дорого.

— Ты понимаешь, о чём говоришь? — сказала она наконец. — Он дитя ещё! Мой сын. Да и грех это… мне духовник за такие разговоры епитимью наложит, и правильно сделает.

— Духовнику про такие разговоры знать незачем, — отрезал я. — Ты же духовнику своему про нас не рассказываешь?

— С ума сошёл? Нет, конечно.

— Тогда и здесь смолчи. А про грех… Маша, у него невеста сговорена, Екатерина Ярославна, вот только разница у них… — я сделал паузу, — уж не хочешь ты, чтобы к венцу он пришёл дурак дураком? Или чтобы его до венца успела прибрать к рукам какая-нибудь ясноглазая, подведённая недругами? Ведь через несколько лет он сядет на престол и твоё слово ему будет не указ. Да и в свиту ему будут стараться просунуть бояре своих детей. Мне дальше продолжать или…

— Понимаю всё я, — перебила меня княгиня.

После чего надолго замолчала. Потом Маша повернулась, и я увидел, что решение принято.

— Прав ты, — сказала она с тяжёлым вздохом. — Не хочу, чтобы прав был… а прав. Хорошо. Я подберу… сама подберу, к сроку. Служанку помоложе из надёжных, из проверенных родов, чтоб ни болтовни, ни корысти, ни чужой руки за спиной. И догляд за этим оставлю за собой… — она вдруг остро глянула на меня. — А тебе, боярин, за то, что мать про сына такое слушать заставил… будет отдельное наказание. Позже.

— Уже боюсь, — усмехнулся я.

— И правильно делаешь, — провела она своими пальцами по моей ладони.

(От авторов: взрослели в XV веке рано и стремительно — в шестнадцать лет княжичи водили полки и вступали в брак, а Иван III в реальной истории был обвенчан двенадцати лет от роду и к восемнадцати уже имел сына. Забота о том, чтобы возле юного государя вовремя оказались «правильные» люди, а не подосланные чужие, была для матери-регентши не блажью, а вопросом безопасности династии.)

Мы ещё посидели, уже молча, но это было доброе молчание, из тех, что дороже разговоров. Просто наслаждались обществом друг друга.

И всё было хорошо, пока не показалась служанка Дуня. И по тому, как она спешила, подобрав подол, я понял — покой кончился.

— Княгиня! — выпалила она, едва поклонившись. — Княгиня, там… в Кремль въехали! Князь Михаил Борисович Тверской пожаловал… а с ним сестрица ваша, Анна Борисовна!

Мы с Машей переглянулись.

— Ну вот, — вздохнула Мария Борисовна, поднимаясь и одним движением превращаясь из Маши обратно в Великую княгиню-регента, — прибыли на день раньше.

— Ты знала о их прибытии? — спросил я.

— Конечно, — она улыбнулась. — Михаил мытом (пошлиной) дорожной недоволен, что до Великого Новгорода строится. Вот и приехал лично об этом говорить. — Она сделала паузу. — Ты сильно устал?

— Твой брат ко мне не питает тёплых чувств и…

— Вот именно, — хищно усмехнулась Мария. — При тебе он не сможет ясно изъясняться. Поэтому прошу, сопроводи меня в малый тронный зал.

— А как же Иван?

— Ивана пока рано к этим делам подпускать. Но я ему всё расскажу, после того как мы поговорим с моим братом, и я объясню ему в спокойной обстановке почему отказала.

Я кивнул, и направился за Великой княгиней.

Глава 4

Собрания в малом тронном зале проходили редко. Палата была невелика, шагов пятнадцать в длину, сводчатый потолок да два окна в толстых стенах. Для больших приёмов она не годилась, зато для разговоров, которые предназначались не для лишних ушей, подходила лучше некуда. Покойный Великий князь, сказывают, эту палату за то и жаловал, что стены толстые, окна высоко… что здесь сказано, то здесь и умерло.

По дороге Мария Борисовна успела обрисовать мне расклад в несколько фраз. Чего брат попросит, что она ответит и зачем при этом нужен я. И роль моя в нём, честно сказать, была не из приятных. Но отказывать я не стал. В конце концов, за эти годы я побывал и приманкой, и пугалом, и знаменем. Сейчас же я буду громоотводом. Только не стоит забывать, что молния как раз-таки туда и метит.

— Ты, главное, говори с ним как есть, — сказала Мария Борисовна уже у самых дверей. После чего она поднялась на невысокий постамент и села в большое резное кресло. Я по её знаку встал рядом, по правую руку, и только тут сообразил, что больше в палате нет ни души. Ни

Маша вдруг усмехнулась. Тихо так, себе под нос… но я услышал.

— Что тебя улыбнуло?

— Да так… — она глянула на меня искоса. — Представила, как сейчас откроются двери, войдут мои брат с сестрой… а мы тут милуемся. — Она выдержала паузу, и глаза у неё сделались совсем уж бесстыжие. — Или того лучше… ты срываешь с меня одежду и берёшь меня прямо на этом троне.

Я поперхнулся воздухом.

Картинка, надо признать, нарисовалась мгновенно и в таких подробностях, что пришлось усилием воли задвигать её подальше… до лучших времён. Кресло, к слову, было добротное, с широкими подлокотниками…

— «Тьфу ты, — мысленно выругался я. — Кажется, я плохо влияю на Машу… или хорошо?»

В общем, я задвинул эти мысли поглубже и вслух сказал совсем другое.

— Не ожидал, что пара месяцев разлуки настолько снесёт тебе голову, княгиня.

— Сам виноват, — невозмутимо отозвалась она. — Нечего было…

Договорить она не успела. За дверями послышались шаги, створки распахнулись и в палату вошёл князь Михаил Борисович Тверской, а следом за ним Анна.

(От авторов: Анна Борисовна Тверская в реальной истории никакой политической роли не сыграла и в летописях почти не запомнилась. В этой сюжетной линии судьба её сложилась иначе и горше: она была выдана за князя Семёна Оболенского, и муж её погиб в сече на Шелони, когда Анна ходила тяжёлой. От горя и случившейся истерики приключился выкидыш, после которого детей она иметь уже не могла… потому и второй раз замуж не пошла, хотя сваталось к ней немало.)

Тверского князя я не видел года два, и годы эти его не пощадили. Он оставался высок и статен, борода черна и подстрижена… но у глаз легли морщины, каких раньше не было, и знакомый высокомерный взгляд никуда не делся.

Увидев меня подле кресла, Михаил на полшага сбился… совсем чуть-чуть, но я заметил. Заметил и то, как быстро он взял себя в руки: спина выпрямилась, подбородок пошёл вверх, и дальше он шёл уже так, будто меня в палате не было вовсе.

У постамента он остановился и поклонился сестре, по-родственному. Анна склонилась следом.

— Здравствуй, сестрица.

— Здравствуй, брат. Здравствуй, Аннушка. — Мария Борисовна кивнула обоим и повела рукой в мою сторону. — Дмитрий Григорьевич приглашён на этот разговор мною, как глава Боярской думы, ибо дело, с которым ты приехал, я наперёд угадать берусь, и дело это думское.

Я поклонился княжеским особам, как положено: в пояс, но без лишнего усердия.

Михаил совсем слегка кивнул мне. Анна же задержала на мне взгляд чуть дольше, чем требовала учтивость. Был этот взгляд любопытствующим, оценивающим, безо всякой враждебности. С последней нашей встречи она заметно переменилась. Тогда была девушка, а теперь красивая женщина.

— По-родственному я приехал говорить, Маша, — начал почти мирно Михаил. — Безо всяких чинов… как брат к сестре. Чинов промеж нас с тобой и в детстве не водилось. Худо у меня, сестрица. Казна тверская тоща, как великопостные щи. Земли скудеют, служилые разбегаются — кто в Москву на жалованье просится, кто вовсе саблю на соху сменял. Кремль который год стоит нечиненый, стена с полуденной стороны сыплется, а чинить не на что. Я уж и с бояр своих тряс, и с монастырей просил… — он развёл руками. — А через мои земли меж тем большак идёт, какого на Руси отродясь не бывало. Обозы день и ночь, купцы вереницами, добро мимо моих окон рекой течёт, а мне с той реки и напиться не дозволено. Дозволь мне мыт с той дороги брать. Невеликий… Не чужого ведь прошу, Маша… по своей же земле дорога лежит. — Он помолчал и добавил тише, через силу: — Мне ведь, Маша, много и не надо. Стену подпереть да служилым жалованье к Рождеству закрыть… а там год-другой продержусь и, глядишь, само выправится.

Мария Борисовна выслушала не перебивая. Потом скосила глаза на меня, я чуть шевельнул бровью, показывая, что сказать есть что… и она сделала лёгкий жест головой в мою сторону: «говори».

— Дозволишь, князь? — спросил я учтиво и, дождавшись его сухого кивка, продолжил. — Тогда по порядку. Года полтора тому назад ты, Михаил Борисович, подписал грамоту и крест на ней целовал. В грамоте той писано ясно: с московских людей и обозов на новгородском большаке Тверь мыта не берёт, а взамен получает четвёртую деньгу со всякого иного купца, что той дорогой пойдёт. Помнишь ту грамоту?

— Помню, — процедил он. — Только когда я её подписывал, я не знал…

— Чего ты не знал, князь? Что дорога выйдет? — я хмыкнул. — Ты, помнится, первый посмеивался и думал, что дорогу по болотам построить от Москвы до Великого Новгорода не сможем. — Я сделал паузу. — Ну а раз уж мы с тобой начали считать, давай досчитаем до конца. На чьё серебро это чудо строится? Замер и разбивку вели московские люди, и жалованье им шло из московской казны. Камень под гати ломают наши артели, возят наши обозы, кормят их опять же с казны. Мосты через реки, ямы постоялые, вёрсты мерные, кузни при перегонах, — я перечислял без спешки, давая ему время сосчитать вместе со мной, — и всё это, Михаил Борисович, из одного ларя. Серебра туда ухнуло столько, что твоей тверской казне такого и за десять лет не наскрести, прости уж на прямом слове. А свой отрезок ты по уговору вёл собственным коштом. Как ты его вёл, мы с тобой оба знаем: третий год ни шатко ни валко. Нынешним летом моим мастерам пришлось идти в твои земли с московскими деньгами и московскими же людьми — иначе дорога у тебя встала бы вовсе.

Михаил темнел лицом.

— Теперь посмотрим на происходящее с другой стороны. Если ты поставишь мыт на московские обозы, то завтра псковичи на своём конце захотят того же. Затем то же самое пожелает всякий боярин, через чью вотчину верста проляжет, и дорога умрёт, не родившись. И вот тогда, Михаил Борисович, нынешнюю свою тощую казну ты будешь вспоминать с тоской.

Я перевёл дух и закончил уже мягче.

— А коли хочешь с дороги кормиться по-настоящему, так пути для того есть, и пути

Всё это была чистая правда. Я предлагал князю Рюриковой крови сделаться придорожным хозяином, по сути — купцом. Дело выгодное, умное, только для его ушей это звучало, как совет боярыне идти плясать в кабак за деньги. Я понимал, что предлагал, но другого пути не видел. Тверь исчерпала, вернее должна была исчерпать возможность оставаться самостоятельной. Ещё несколько лет и Тверской сам поймёт, что надо идти под руку Московского князя.

Вот только если Маша уступит, то присоединение отложится на десятилетия.

В палате стало тихо. Анна смотрела на меня с откровенным интересом. Мария Борисовна сидела спокойно, сложив руки на подлокотниках.

А Михаил взорвался.

— Да КТО ты такой, чтобы мне такое предлагалась⁈ — он шагнул вперёд. — Кто дал тебе право князю Тверскому, Рюриковой крови, толковать про его собственную землю⁈ Смерд! Кузнецов выкормыш! Титул тебе слепили из милости, грамотку написали задним числом, а ты и поверил, что боярин! Лекаришка курмышский! Тебе бы подковы гнуть да чирьи вскрывать!

Он рубанул рукой воздух, поперхнулся на вдохе… и добрал новую порцию яда.

— А ты у трона встал и рот открываешь, когда князья говорят! «Хозяйствуй, князь»… ты меня ещё жить поучи, знахарь! Городишко себе поставил, стекляшки варишь, доску пилишь, мужиков чужих сманиваешь, думаешь, не ведаю, куда мои людишки бегут⁈ К тебе бегут! На твои дворы, на твоё жалованье, на твои посулы! Мои деды под Тверью землю держали, когда твоих на свете не значилось, и с самим Донским в родстве состояли. А твоего деда, поди, и поп в книгу записать побрезговал! Двести лет Тверские князья с Московскими за старшинство спорили, и спорили на равных, вот как! А нынче что⁈ Нынче мне у сестры милостыню просить велено, а над казной, над МОЕЙ казной, кузнецов сын посмеивается! Не смеешь ты тут стоять! НЕ СМЕЕШЬ!

Он выговаривал это мне в лицо, брызжа слюной, и с каждым словом заводился только пуще. Есть такая порода людей — они от собственного крика пьянеют.

На что я стоял и молчал. Слушал. Внутри было на удивление спокойно. Обиды не было. Ведь он был прав, я сманивал людей, при этом не только с Твери, но и с других земель. И хоть Мария сказала мне не трогать Тверь, когда мы присоединяли Псков и Ростов, но планов по её присоединению я не забыл. Поэтому грамота, которую подписал Михаил по дорожному тракту, была специально написана так, чтобы Михаил почти ничего не поимел с неё.

Когда он закончил оскорбительный словопоток, я высказался негромко и раздельно.

— Жаль, что ты брат Великой княгини. А так бы я тебя сейчас по этой палате размазал.

Голоса я не поднял. Но в такой тишине и шёпот слышно, а уж это расслышали все: и Мария, и Анна, и, разумеется, Михаил.

Князь задохнулся. Ему просто не хватило воздуха на ответ, а когда хватило, его понесло по второму кругу. Только теперь он тыкал пальцем в мою сторону, а слова обращал к сестре. Выглядело забавно… будто ребёнок жалуется матери на проделки чужого мальчика.

— Ты слышала⁈ Слышала, Марья⁈ Он мне… МНЕ… грозить смеет! В твоём дому, при тебе, посреди белого дня! Вот кого ты у трона держишь! Змею подколодную пригрела, сестра! Он тебе голову задурил своими пушками да стёклами, а ты и рада слушать! По Москве уже шепчутся, в Твери надо мной в голос гогочут… дескать, регентша безродыша слушается! Да он же… да ты хоть понимаешь, чем он тебе так…

— Всё сказал? — негромко произнесла Мария Борисовна.

— Да, но…

— ПОШЁЛ ВОН! — она поднялась с кресла разом, во весь рост. — И ЧТОБ ГЛАЗА МОИ ТЕБЯ НЕ ВИДЕЛИ!

Михаила качнуло назад, будто его пихнули ладонью в грудь. Вот к этому он готов не был. Ехал он объясняться с сестрой. Получил регентшу всея Руси.

— Что… что ты такое говоришь? — он перевёл ошалевший взгляд с сестры на меня и обратно. — Ты кого выбираешь, Марья? Смерда этого⁈ Я тебе брат! Кровь твоя!

— СТРАЖА!

Двери распахнулись раньше, чем стихло под сводами эхо. В палату шагнули трое курмышских дружинников. Сабли на бёдрах, лица каменные, и глаза уже отыскали, кого тут вязать.

Михаил посмотрел на них, и его перекосило.

— Выйди сам, брат, — сказала Мария Борисовна уже без крика. — Выйди сам, или тебя выведут. — Она вздохнула и продолжила спокойным тоном. — Уйдёшь на своих ногах и через день-другой позову опять, и поговорим по-людски, остывши. Станешь упираться, и велю выкинуть тебя из Кремля при всём честном народе. Как ты после этого будешь глядеть своей Твери в глаза, брат, я не знаю. Придумаешь сам.

Михаил простоял ещё несколько секунд. Желваки у него ходили ходуном, пальцы то сжимались, то разжимались, будто искали, за что бы ухватиться. Разум, к чести Тверского князя, одолел. Михаил прошёлся по мне ненавидящим взглядом, прошипел под нос что-то, из чего я разобрал одно только «попомнишь», и пошёл к дверям. Развернулся так резко, что полы кафтана хлестнули по сапогам. Дружинники расступились, пропуская, и створки затворились.

Нас осталось трое.

Анна выдержала приличную паузу. Отошла от двери, неспешно оправила рукав, и заговорила так, будто мы тут всё это время мирно беседовали о погоде.

— Да-а… братец наш всегда был горячим. — Она повернулась ко мне, и глаза у неё смеялись. — Но ты, Дмитрий Григорьевич, в нём это пламя раздуваешь, как мехами в кузне. Стоишь себе молча, руки за спину, а он от одного твоего вида вскипает.

— В этом моей вины нет, — ответил я. — Я с ним про дорогу говорил. Про дедов моих он сам вспомнил.

— Знаю, — легко согласилась Анна. — Хотя, если по чести… он ведь прав. Ты и безродный, и выскочка, — она произнесла это без всякого яда, и перевела взгляд на сестру. — А вот ты, Машенька… ты, зная, как Миша к нему относится, нарочно взяла его на этот

— Даже отрицать не стану, — сказала Мария Борисовна. — Пусть привыкает. Дмитрий Григорьевич глава моей Думы, и убирать его с глаз всякий раз, как братцу вздумается приехать, я не собираюсь.

Сёстры посмотрели друг на друга, и между ними прошла искра… понимания что ли, я не разобрал.

— Как насчёт поговорить наедине? — спросила Анна. — По-сестрински?

Мария Борисовна думала недолго.

— Дмитрий Григорьевич, — повернулась она ко мне, — ты с дороги, устал. Ступай, набирайся сил.

— Благодарю, — поклонился я и вышел из палаты.

За дверями я кивнул своим и пошёл коридорами к отведённым мне покоям.

По дороге честно пытался понять, за что Тверской князь меня так люто не любит.

По всем раскладам ему бы за меня свечки ставить, ведь я сторонник его сестры, а Тверь который год стоит нетронутой ровно потому, что её князь регенту родная кровь. К слову, убери Марию и тверскую самостийность Москва проглотит. Я это понимал, Мария это понимала… а Михаил, выходит, понимать отказывался.

Тогда за что? Разве что за старое⁈ Он ведь ещё после Новгорода требовал, чтобы я убрался из Москвы, от пересудов подальше, чтобы имя сестры рядом с моим не трепали. Я тогда уехал, а потом вернулся, и стал сильнее прежнего, и пересуды, надо думать, вернулись вместе со мной. Только теперь я был не заезжий лекарь-воевода, которого можно выставить за ворота одним словом. Теперь выставлять было поздно, и он это чувствовал. Люди его склада злее всего ненавидят тех, при ком чувствуют себя маленькими. И ведь я его маленьким не делал. Он, вероятнее всего, сам мерился… при каждой моей удаче.

Додумать я не успел. Дошёл до покоев, стянул сапоги, лёг на минутку поверх покрывала… и провалился в сон.

POV

Сёстры вышли из палаты вместе и, не сговариваясь, направились в дальний угол сада, туда, где меж старых яблонь стояла беседка и где по утрам Иван и Ильдар постигали сабельную науку.

Шли молча. Анна поглядывала на сестру сбоку и ждала, Мария не торопила.

— Ну? — наконец не выдержала Мария. — О чём ты хотела поговорить… по-сестрински?

— О Мише. — Анна сорвала с ветки лист, повертела в пальцах. — Маша, ты только не серчай, но брат наш прав. Дурак он в том, КАК говорил, тут и спорить не о чем. А вот О ЧЁМ говорил, в том прав. Тверь беднеет и чем сильнее становится Москва, тем беднее и слабее становимся мы. Мишиных выдумок тут нет, Маша. Я это своими глазами вижу, каждый Божий день.

— Почему? — Мария остановилась. — Дорога через вас идёт, торг растёт… с чего беднеть-то?

— А ты сядь, я тебе по-простому объясню. — Анна опустилась на лавку в беседке и расправила подол. — Погляди сперва, где Тверь нынче сидит. При батюшке как жилось? По одну руку Москва, по другую Новгород Великий, а мы посерёдке. Два хозяина промеж собой торгуются, а нам с их торговли прибыток — ведь обе стороны за тверскую дружбу платят, да ещё и наперегонки. Тем и кормились без малого двести лет.

— А теперь?

— А теперь Новгорода нет. Стоит он, конечно, где стоял, торгует… да только он теперь тоже Москва. И выходит, сидим мы у одного хозяина в горсти — со всех сторон московская земля.

Мария слушала молча.

— Теперь про торг, — продолжала Анна, загибая пальцы. — Чем тверскому купцу нынче торговать? Всё, за чем люди в очередь становятся: стекло, сукно доброе, железо, воск в огромных количествах, всё это идёт со строгановских дворов. Наши-то возят зерно да кожи, как при деде возили, а им навстречу везут такое, чего у нас и повторить некому. Серебро-то в одну сторону течёт, Маша. От нас к вам. Год за годом, ручеёк за ручейком, а назад не возвращается.

— Так торгуйте тем же, — пожала плечами Мария. — Кто вам мешает?

— Сестра, никто нам не мешает, но секретов, как твой Строганов делает сталь и стекло нам не ведомо. Если ты поделиться ими хо…

— Разумеется, нет, — тут же перебила Мария. При этом она не стала говорить, что сама не ведает как стекло делается. — А дорога?

— А что дорога? Дорога московская, и кормит она прежде всего московский торг. Нашим с неё крохи в кошель идут, за постой да перевоз. — Анна вздохнула. — И это я тебе ещё про мастеров не сказала. У нас в Твери испокон веку кузнецы добрые были, на всю Русь славились, а нынче что ни год, то двое-трое снимаются и уходят. Куда, спросишь? На Строгановку да в Александрийск этот. Там, сказывают, мастеру и жалованье, и дом, и работа по руке, и чести больше, чем у нас иному сыну боярскому. Молодёжь дворянская и та туда же смотрит, которые к твоему двору на службу просятся, а которые прямо к Строганову, в его сотни. Под Казанью-то с Ахматом кто славу взял? Молодым слава нужна, а у Миши какая слава… стена сыплется.

— А ты откуда знаешь, куда наша молодёжь смотрит? — прищурилась Мария.

— Оттуда, что мне их матери плачутся, — отрезала Анна. — Я же дома сижу, мне всё бабье горе первой несут. И последнее скажу, самое худое. Люди уходят. Я по своим сёлам вижу. На Юрьев день мужики снимаются дворами и идут в московские земли. Там подати легче, там на стройках деньгами платят. У меня в вотчинке за два года восемь дворов опустело. Во-семь, Маша. А земля без мужика — трава, и больше ничего. Вот и считай, что у Миши остаётся. Людей меньше, торга меньше, серебро утекает, а расходы у князя те же, что при батюшке были. Оттого Миша и воет. Не по злобе воет, а от бессилия.

Мария Борисовна слушала сестру и честно признавалась себе, что такого расклада не знала. То есть по отдельности знала всё… а вот так, в одну нитку связанным, из уст сестры, которая отродясь в государские дела не лезла, услышала впервые.

Однако верить на слово она не собиралась даже сестре. Особенно сестре, приехавшей вместе с братом-просителем.

— Я тебя услышала, Аннушка, — сказала она. — Подумаю. Велю дьякам поднять росписи по тверскому торгу, проверю каждое твоё слово, не обессудь. А через день-другой позову вас с

— Остынет, — усмехнулась Анна. — Он отходчивый. Проорётся, попостится… и придёт как шёлковый.

Они помолчали, и Анна, глядя в сторону дворцовых окон, вдруг спросила совсем другим голосом, лёгким.

— Твой Строганов умеет удивлять.

— Есть такое, — ответила Мария Борисовна.

— И он, говорят, до сих пор холост?

Мария медленно повернулась к сестре и сощурилась.

— На что это ты намекаешь?

— Я? — Анна сделала невинные глаза. — Ни на что, что ты… — и тут же, без перехода, с чисто сестринским сарказмом. — А что это ты так напряглась, Машенька? Али затащила его всё-таки в постель?

Мария открыла рот сказать «нет»… и не сказала.

Потому что внутри у неё, быстрее всякого разума, появилась ревность. Анна была моложе её на добрых шесть лет. Анна была нерожавшая, тонкая в стане, и красота её была не тронута ни родами, ни бессонными ночами над грамотами. И спрашивала Анна про Дмитрия по-девичьи, как на посиделках выспрашивают о приглянувшемся парне. Вроде между делом… а глаза-то блестят.

Разум подсказывал отшутиться да увести разговор, но тут распоряжался не он.

И Мария решила разом, что место это следует обозначить. Как межевой столб вкапывают, чтобы после споров не было.

— Да, — внимательно смотря в глаза сестре сказала она. — Он греет мне постель.

Сказала и сама себе подивилась, до чего легко это вышло. Сколько уже таскала эту тайну молчком, под замком, не доверяя даже ближним боярыням… а выговорила и будто мешок с плеч.

Анна такого ответа не ждала. Она повернулась к сестре всем корпусом, и на лице её на короткий миг проступило изумление… но взяла она себя в руки быстро.

— А знаешь… — произнесла она медленно, будто пробуя мысль на вкус. — Наверное, это и к лучшему.

Теперь пришёл черёд удивляться Марии, она не ожидала, что Анна встанет на её сторону. Думала, что начнёт возмущаться и говорить нравоучения, о том, что Строганов безродный и тому подобное. Но этого не произошло.

— Почему это? — наклонив голову спросила Мария.

— Потому что он силён, — просто ответила Анна. — Ты пойми, Маша, я ведь помню кем он был десять лет назад. Никем. Лекарь из порубежной крепостицы, каких на Руси сотни. А теперь загни-ка пальцы. Новгород его саблями взят, Казань его пушками взята, Ахмата, перед которым вся степь тряслась, он сам с седла снял. Думой правит, войско под его рукой ходит. Город себе каменный ставит, о его стекле уже Венеция зубами скрипит, а про его сталь мне купцы такое рассказывают, что я вполовину не верю. И это я говорю про громкие свершения, а сколько мелких он сделал одному Богу известно. — Она сделала пузу. — И всё это за десять лет, Маша. Мне даже боязно представить, чего он добьётся ещё через десять. К слову, заметь, всё это время он стоял за тебя, сестрица. А если вспомнить, что он сделал, когда твоего мужа покойного не стало, то посему ты и вовсе ему жизнью обязана. Без духовной грамоты власть в Москве ты бы не удержала, и войска за тебя на Девичьем поле не бились бы.

— Они сражались бы за Ивана, — возразила Мария. А сама же мысленно чертыхнулась. Она уже и забыла, что Анна и Михаил, сидели с ней в покоях, когда правда про неё и Глеба Ряполовского вскрылась.

И Мария была уверена, что сестра непросто так вспомнила об этом. Однако, также она была уверена, что Анна и Миша унесут эту тайну с собой в могилу. Потому что им самим невыгодно, чтобы правда вышла наружу.

Тем временем Анна продолжила.

— Думе с боярами Строганов тоже ничем не обязан. — Она помолчала и закончила. — Такого человека надобно держать в друзьях. Любой ценой. Потому что во врагах его не удержит никто.

Мария усмехнулась невесело.

— Жаль, что наш братик этого не понимает.

— А Миша и не поймёт, — Анна махнула рукой. — Миша не со зла, ты же знаешь, его зависть ест. Смерд безродный за десять лет добился того, чего Рюриковой крови за всю жизнь не добиться. Такое, сестрица, не всякий мужчина переварит. Вот его и корёжит.

Дальше разговор не складывался. Обеим сёстрам было над чем подумать, и они разошлись. Мария пошла к терему, её ждали дьяки, росписи, вечерний доклад и сын, которому надо было объяснить, отчего дядю Мишу нынче выставили из палаты.

А Анна осталась стоять у беседки. Она смотрела сестре в спину: на походку, в которой и после всех этих лет угадывалась прежняя тверская девчонка, гонявшая с ней наперегонки по батюшкиному саду, и думала о том, в чём никогда и никому не призналась бы вслух.

Она завидовала.

Не венцу, упаси Бог… корона Марии обошлась дороже, чем кто-либо смел подумать. Анна завидовала другому. Сестра потеряла мужа и не сломалась. Подняла детей, удержала державу, выстояла в смуту, пережила такое, отчего мужи седеют… и сумела, ко всему прочему, устроить свою жизнь заново. Тайком, с оглядкой, а всё-таки устроила.

Больше того. Мария выглядела счастливой.

А это, как Анна знала по себе, удаётся вдовам реже всего.

Глава 5

Проснулся я к обеду… Что в принципе на меня не похоже, и можно было бы предположить, что я выспался, но это было не так. И по-хорошему надо было попробовать уснуть, но в коридорах и с улицы слышались крики, топот, и многие другие звуки, мешающие сну.

А причиной моего недосыпа стал тот факт, что Маша ушла под утро.

Пришла она ночью потайными ходами, тихо, и то, что мне надо было отоспаться по-людски, ей было глубоко плевать. Регент всея Руси нужды моего бренного тела в расчёт не взяла.

И если смотреть правде в глаза, в тот момент я не жаловался. Сам был виноват, и коли уж я ввязался строить отношения, то смешно пенять, что Великая княгиня приходит, когда ей вздумается.

Оставила она меня к рассвету. Скользнула к дверце за поставцом, обернулась, шепнула что-то про «наказание позже» — у неё это стало вроде присказки — и растворилась в темноте хода. И вот тогда, когда за ней стукнула потайная дверца, я и уснул. По-настоящему и без задних мыслей.

Я полежал ещё немного и

Внизу, в сенях, топтались двое курмышских. При виде меня подобрались. Я спросил про княгиню. Сказали, что Мария Борисовна с утра у себя в кабинете над грамотами сидит. Я кивнул, решив, что мне пока к ней незачем было идти. К тому же у меня нынче своя работа, скверная, но необходимая.

Я вышел на двор и пошёл к Ощере.

Василия Ивановича я нашёл там, где он обыкновенно в такой час и обретался — в приказной палате, среди дьяков, что сновали вокруг него, как пескари вокруг сома. Ощера меня встретил кивком, отложил грамоту. Я напомнил ему про толмача. Он кивнул, назвал имя, сказал, что человека уже послали и что через час тот будет ждать меня у поруба.

— А ты, боярин, точно с этими двумя немцами возиться станешь? — спросил он, глянув на меня из-под кустистых бровей. — Может, палачам оставишь? У них рука набита.

— Палачам рука набита ломать. А мне надо не сломать, а вызнать. Это разное, Василий Иванович.

— Оно так, — согласился Ощера. — Только не к месту боярину столь грязным делом заниматься.

Он был прав, но вот только не знают палачи на что стоит обратить внимание при развязывании языков.

— Благодарю за беспокойство, Василий Иванович. Но с немчурой я сам пообщаться должен. — Он кивнул, и я пошёл на выход, и по дороге к порубу завернул в казармы, к Ратмиру.

Он сидел на лавке у окна и чинил арбалет. Сотник кремлёвской стражи, доверенный человек, правая рука… а руки всё те же, что и десять лет назад, когда я его в Нижнем купил холопом. Тогда он был угрюмый, битый жизнью мужик из рязанской дружины, с женой да двумя детьми, проданный за долги. Теперь под его рукой три сотни воинов, у него дом с каменным низом, и Мария Борисовна доверяет ему свою жизнь. Но снаряжение он всё одно — чинит сам. Привычка. От неё не отделаешься, сколько ни возносись.

Он поднял на меня глаза, отложил шило.

— Дело есть, — сказал я. — Немцев допрашивать надо, тех двоих. Помоги.

Ратмир помолчал. Он такие дела не любил, но делать это умел получше многих.

— Надо, значит надо, — поднимаясь и откладывая арбалет в сторону, ответил он.

Мы прошли двором, мимо соборов, к дальнему углу, где у самой стены, вросший в землю по самые оконца, стоял поруб.

У входа меня уже ждал человек.

Молодой, на вид лет двадцати пяти, в тёмном дьячьем платье, с чернильницей на поясе и связкой очиненных перьев. При виде меня он низко поклонился.

— Клим Фёдорович Безобразов, боярин, — назвался он. — Из Посольской избы. Пятый сын у батюшки, — добавил он, будто извиняясь.

Пятый сын. Это пояснять было незачем, я и так всё понял. Ни земли ему, ни удела, ни доброго места по старшинству. Старшим братьям — вотчина да имя, а младшему… сам себе дорогу торь (прокладывай). Вот и пошёл в дьяки, языки учить, чтоб хоть чем-то себя прокормить и хоть чем-то роду пригодиться. У них, у младших боярских сыновей, выбор небогатый: либо в службу, либо в чернецы*.

(Чернец — это устаревшее название монаха, члена религиозной общины, который посвятил свою жизнь служению Богу.)

— Немецкую речь откуда знаешь? — спросил я.

— Отрочество в Новгороде провёл, боярин. Батюшка там двор держал, а к нам ганзейские гости частили, по торговым делам. Я при них и навострился. Ежели немец ругаться начнёт, всё переведу, до последнего словца.

— Ругаться он начнёт наверняка, — сказал я. — А вот про остальное поглядим. Одно тебя прошу, Клим Фёдорович. Что бы там ни было, переводи дословно, не меняя смысла. Не привирай, не приукрашивай, не смягчай. Мне правда нужна, а не то, что тебе послышалось. Сможешь?

— Смогу, боярин, — глядя в глаза ответил он. — Не впервой мне в пыточной толмачить.

Мы спустились.

Внизу всё уже приготовили. Трое палачей, привычных к своему делу, в кожаных запонах, с руками как лопаты, стояли у стены и ждали. Посреди подвала, на дыбе, висел рыцарь.

Тот, что пытался бежать ночью. Второго очередь тоже настанет, но чуть позже.

Я осмотрелся и увидел, что у немца руки заведены за спину и вздёрнуты к вороту, но пока его не тянули, держали вполсилы, чтоб дозрел до разговора. Разум у человека, вздёрнутого на дыбу, работает быстрее калёного железа: он загодя рисует себе всё, что с ним сделают, и порой одного этого хватает.

Я подошёл к жаровне. Поворочал в углях железный прут. Кончик уже налился алым цветом. Я вынул его, поднёс к лицу немца, поводил из стороны в сторону — не касаясь, только чтоб он ощутил проносящийся перед глазами жар.

Рыцарь смотрел на прут… и глаз не отвёл.

Дышал он спокойно и только на скулах ходили желваки да на лбу и висках проступила испарина — он боялся. Всякий живой боится калёного железа, это в человеке засело куда глубже разума, ещё со звериных времён. Но воля у рыцаря была крепкая, и страх свой он держал в кулаке, как я минуту назад держал раскалённый прут.

Это значило, что работать придётся долго.

Я разглядывал его тело: не как палач, а как лекарь. Плечи широкие, мускулы жёсткие, шея бычья. Такой и на дыбе провисит долго, прежде чем суставы сдадут. На груди старый рубец, косой, от плеча к соску. Воевал. Не первый год под латами.

— «Такого голым страхом не проймёшь…» — подумал я.

— Клим Фёдорович, — не оборачиваясь сказал я, — спрашивай. Имя, род, кто послал, сколько их в отряде барона, что барон замышляет. По порядку, спокойно, повторяй, если не отвечает.

Дьяк заговорил. Немец же слушал и смотрел мимо него… молчал.

Начались пытки.

Его потянули на дыбе. Медленно, с оттяжкой, как я и велел. Плечи вышли из суставов с противным хрустом. Немец захрипел, но сквозь хрип не выдавил ни имени, ни числа, ни единого дельного слова. Одну короткую брань, которую Безобразов переводить не стал, только глянул на меня и качнул головой.

Его жгли прутом. По бокам, по ляжкам, по внутренней стороне рук — там, где боль сильнее. К слову, я этого не знал, а вот кремлёвские палачи просветили насчёт этого. Кожа

Ему клали на лицо мокрую холстину и лили из ведра.

Вода льётся, холстина липнет к лицу, ко рту, к ноздрям, человек глотает, захлёбывается, тонет… тонет на суше, зная умом, что не утонет, а тело этого ума не слушает, тело бьётся в петлях и орёт, боясь смерти. Немец выгибался дугой, хрипел сквозь тряпку. Ему давали продышаться, отнимали холстину, спрашивали. Он выкашливал воду вперемешку с руганью и молчал.

Я стоял в стороне и смотрел, и мне было тошно.

Не оттого, что жалко немца. Тошно было от самого ремесла.

Так прошло три часа. И всё, что мы из него вытянули за эти три часа, было имя.

Ульрих фон какой-то там, из рода какого-то там… Безобразов записал полностью, я и запоминать не стал, ни к чему. Про то, кто его послал, мы знали и без немца — барон Гюнтер фон Вальдбранд, он же покойный, вернее живой, к сожалению, Нильс Васса. Тут гадать было нечего. А вот сколько их всего в этой «священной сотне», где она квартирует, чем барон дышит, чем живёт, что замышляет дальше… об этом ни слова.

Ломать его дальше можно было. Дожать до бреда, до того состояния, когда человек говорит уже что попало, лишь бы перестали, лишь бы дали умереть. Вот только правды в таком бреду не больше, чем в бабьих россказнях у колодца. Он мне наплетёт с три короба, я побегу проверять, а всё окажется ложью. Идейный, когда сломается, не правду выдаёт, он выдаёт то, что, по его разумению, от него хотят услышать.

Я понял, что подход надо менять.

Вышел в холодный проход, поманил старшего палача.

— Тяните дальше, — велел я. — Только помалу, без спешки, чтоб дышал и в разум приходил. Заговорит по делу, хоть слово, пошлёте за мной и за дьяком. Останавливаться не смейте.

Я стоял в проходе, прислонившись к сырой стене, и соображал.

Вспомнилось глупое, из прошлой жизни. Не то в кино видел, не то в книжке вычитал, будто таких вот стойких ломают через похоть. Мол, приведи бабу, чтоб возбудила, довела до края, а после пригрози отнять у него мужское естество и всякая твёрдость разом становится жиже. Была даже мыслишка попугать его ножом у паха. Есть у человека места, за которые он держится крепче, чем за любую веру и любую присягу.

Я эту мыслишку покрутил и отбросил.

Во-первых, где я среди бела дня возьму бабу, согласную на этакое? Из-под палки не заставишь, а по доброй воле в пыточную, к обожжённому немцу, мало кто пойдёт. Во-вторых, этот уже поломан и ему баба нафиг не сдалась. Разве что со вторым попробовать, тот поцелее… да только всё то же упирается в бабу, которой нет. А в-третьих, и это главное, узнай Маша, какими способами я тут работаю… в общем, отбросил эту идею. Такого она мне не спустит.

Я постоял, немного привёл голову в порядок. Спешить-то мне, если рассудить, было некуда. Немцы никуда не денутся, барон за море не убежит, а лишний день на них потратить я мог.

И придумал другое, после чего вернулся в камеру.

— Снимите его, — велел я вернувшемуся палачу. — Положите на пол. Свяжите так, чтоб не дёргался, лицом кверху, голову закрепите, чтоб не мотал. И устройте, чтоб вода капала ему на темя. В одну точку, вот сюда, — я ткнул себя пальцем чуть повыше лба. — Кадку с водой над ним подвесьте, дырочку проткните шилом, чтоб не струёй лило, а по капле. Кап… кап… кап. Ровно, чтоб не сбивалось. Всю ночь, весь день и так пока он не заговорит.

Палач глянул на меня, как на душевнобольного.

— Водой, боярин? В темя? Да ему после калёного железа вода за ласку покажется. Он и не почует.

— Это ты так думаешь, — сказал я. — А ты сделай да погляди, что уже к утру будет.

Про этот способ я тоже слыхал в прошлой жизни. Будто где-то на востоке им пытали. Вода на макушку, по капле, час за часом, в одну и ту же точку. Больно от неё не бывает совсем. От неё другое. Человек лежит, связанный, и ждёт следующую каплю. Каждую следующую ждёт, как удара. И от этого ожидания, от этой мерной капели, у него в голове час за часом всё съезжает набекрень. Железо ломает тело. А капля ломает рассудок. И к утру иной идейный, что под прутом молчал, болтает уже всё подряд, лишь бы прекратилось это проклятое капание.

— И со вторым немцем то же самое, — добавил я. — В другой пыточной, чтоб не переговаривались меж собой и не сговорились.

На том я их и оставил.

Первым делом я вымылся, смывая смрад, въевшийся в мозг. Потом переоделся в чистое. Это помогло, но не до конца. Надо было отвлечься… только это могло помочь.

И самой удачной мыслью, мне казалось, было оказаться рядом с Марией. Так сказать, стряхнуть с себя дурные мысли и поговорить о живом. А там и до «сладкого» доберёмся. Однако, когда я направился к ней, узнал от слуг, что к княгине пришёл духовник и что затворились они надолго. Ну и ладно. Исповедуется, так-то дело святое.

Я велел накормить меня в горнице. И ел я жадно. В подвале аппетита не было и в помине, а теперь навалилось разом, будто тело своё требовало.

Поев, я подумал, чем себя занять до вечера, и решил проведать Ивана с Ильдаром. Соскучился, что ли? Не знаю. Я был очень доволен собой, что сводил мальчишек на охоту. И очень надеялся, что смог в Иване пробудить новые светлые чувства.

В коридорах спросил у слуг, где парни, и те сказали, что видели князя у конюшен. Иван, известное дело, гонял своего литовского аргамака, подарок Олельковича, и наглядеться на него не мог.

Пошёл я к конюшням. И не сказать, чтоб сильно удивился, застав там, кроме мальчишек, ещё и князя Тверского.

Михаил Борисович стоял у изгороди загона, а Иван перед ним гарцевал на аргамаке, поворачивал коня то так, то этак, красовался. Ильдар держался поодаль, на своей мохноногой степной лошадке. Дядя племяннику что-то втолковывал, наклонясь к нему, и по лицу мальчишки видно было, что слушает он с охотой.

Я хотел развернуться и уйти по-тихому. После давешней

Но Иван меня заметил.

— Дмитрий Григорьевич! — окликнул он, придерживая коня. — Постой!

Пришлось подойти. Я поклонился: сперва Ивану, как Великому князю положено, потом князю Тверскому, поменьше, по чину. Ильдару кивнул. Татарчонок кивнул в ответ и глаз с меня не сводил, будто чуял, что сейчас что-то будет.

— Здрав будь, Великий князь, — с лёгкой улыбкой произнёс я. — Князь Михаил Борисович. Ильдар.

Тверской мне не ответил. Только глянул. И по одному этому взгляду я понял, что вчерашнее он не забыл и забывать не собирается.

А Иван с места в карьер взял быка за рога. Соскочил с седла, бросил повод конюшему и шагнул ко мне.

— Дмитрий Григорьевич, а почему ты не хочешь помочь моему дяде? — спросил он в лоб. — У него казна пустая, стена в Твери сыплется, служилые разбегаются. Ты же богатый, я слышал, да и сам видел, как ты живёшь. Отчего не подсобишь моей родне?

Я мысленно застонал. Ну вот, добрался князь Тверской до племянника. Пока я в подвале немца пытал, он тут мальчишке в уши пел. И крыть-то было нечем: казна у Твери и вправду тоща, и стена вправду сыплется. Только дело было совсем не в казне и не в стене.

— Великий князь, — осторожно начал я. — Дело это непростое. Объяснить его лучше без спешки и не на бегу. Дозволь, я тебе после всё растолкую. Не здесь.

Я пытался дать понять Ивану, что при князе Тверском я про самого князя и про дела его говорить не стану.

Иван перевёл взгляд с меня на дядю и обратно.

— А чего не здесь-то? Дядя вон рядом, чего от него таить?

— А того, — я старался быть как можно мягче, — что дело касается тверской казны и тверских порядков. Негоже мне о них судить при самом князе, в глаза ему. Это выйдет обидно и несправедливо. Лучше всего тебе про это расскажет матушка. Она регент, ей и решать, и объяснять, а моё дело малое, я…

— Я же говорил тебе, племянник, — чуть ли не плюясь ядом, перебил меня Тверской. — Строганов цены родной крови не ведает. Оттого и не ведает, что род у него сам — пустышка. Слепили из ничего, грамотку задним числом написали, вотчину пожаловали, вот он и мнит себя ровней князьям. А спроси его, кто дед его был, и не ответит.

И тут меня повело.

Не знаю, что на меня нашло. Может, три часа в подвале. Может, четыре часа сна на всю ночь… тут ещё спесивый князь при мальчишке меня родом попрекает, второй раз за два дня.

По-хорошему, надо было смолчать. Смолчать, да и уйти.

А тут не смог.

— Пустышка, говоришь, род? — глядя ему прямо в глаза, прошипел я. — Не тебе слово покойного Ивана Васильевича оспаривать. Но даже если и так, и род мой пустой, но живёт сытнее твоего княжеского. У меня казна полная, а у тебя, князь, в кремле стена валится да портки светятся. И вся-то разница промеж нами — я на хлеб зарабатываю, а ты по сёстрам с сумой ходишь. Вот тебе и вся твоя древняя кровь. Голубая, а на неё даже стену подпереть нечем.

Тверского перекосило.

Кровь бросилась ему в лицо, губы задёргались, и он, словно забыв про всё на свете, кинулся на меня с кулаками.

Бил он наотмашь, от плеча, сбоку. Замах его я приметил раньше, чем он его начал. Тело сработало само, на рефлексах — годы муштры, они въедаются глубже всякого рассудка. Я качнулся, ушёл под руку, кулак пролетел мимо уха, и я ответил… резко, снизу, в челюсть.

Приложил хорошо. Голова у Тверского мотнулась, ноги подкосились, и князь Рюриковой крови сел задницей в конскую пыль. Кулак у меня после того удара занемел, и я уже заносил ногу… впечатать, добить, чтоб не поднялся…

— ПРЕКРАТИТЬ!!!

Крик Ивана хлестнул по ушам.

Я застыл с поднятой ногой. Опустил её и тяжело дыша выдохнул. И только теперь, придя в себя, огляделся вокруг.

И понял, что дело худо.

Потому что у конюшен, оказывается, был народ. Много народу. Пока Иван катался, а Тверской ему пел, вокруг натекло бояр… кто по своим делам шёл, кто поглазеть на великокняжеского аргамака, а кто и просто у Кремля отирался, ловил, откуда ветер дует. И все они видели, как воевода Строганов свалил в пыль удельного князя Тверского, брата самой Великой княгини. У изгороди застыл с раскрытым ртом боярин Хромой, а рядом с ним двое из его своры, поодаль маячил тучный жирдяй, которому я когда-то сломал нос, у ворот замер какой-то дьяк с грамотами под мышкой.

Хуже свидетелей и не придумаешь.

Я отступил от Тверского на шаг, поднял раскрытые ладони перед собой, показать всем, что закончил и что лежачего не трону.

— Великий князь, — сказал я громко, чтоб слышали все, — твой дядя на меня бросился, ты сам всё видел.

Иван стоял растерянный. По нему видно было, что он не знает, как теперь быть. С одной стороны, у ног его в пыли сидит родной дядя, кровь Рюрикова, с разбитой челюстью, и утирает губу. С другой, именно он бросился, это все видели, а я всего лишь оборонился. А с третьей, я его учитель, воевода, глава Думы, человек, к которому он привязан больше, чем сам себе в том признался бы. Всё это разом навалилось на тринадцатилетнего мальчишку, и он попросту завис, переводя взгляд с меня на дядю и обратно.

И тут, на моё счастье, подоспел митрополит.

Варлаам появился со стороны собора и с ним двое служек. Оценил он всё одним взглядом… князь в пыли, воевода с поднятыми руками, побледневший князь, толпа бояр с горящими глазами… и не дал делу разрастись.

— Что за срам у святых стен? — негромко сказал он, но так, что услышали все до последнего. — Князь на боярина с кулаками, боярин князя оземь, а вокруг зеваки, будто на медвежьей потехе собрались. Стыдитесь. Эй, подымите Михаила Борисовича.

Служки кинулись, подхватили Тверского под руки, помогли встать. Тот вырывался, зашипел сквозь разбитую губу что-то про «попомнишь» да про «безродного пса», но митрополит так глянул на него из-под клобука, что князь умолк на полуслове.

— Ступай, князь, умойся

И разошлись.

Тверского увели служки, он всю дорогу оглядывался и что-то бормотал. Ивана Ильдар с конюшим повели к палатам, и мальчишка тоже оглядывался… то на меня, то в ту сторону, куда уводили дядю. Бояре, потолкавшись и нашептавшись всласть, растеклись кто куда, унося с собой новую сплетню. А я пошёл к себе, растирая занемевший кулак и понимая, что дров наломал знатно.

К вечеру всё это разрослось так, что мы будто по разным углам Кремля попрятались, как коты после драки на заборе. Тверской у себя зализывал рану и, надо думать, копил новую порцию яду. Иван сидел с матерью, и о чём они там говорили я не знал. Я торчал в отведённых мне палатах и ждал, чем всё обернётся.

Обернулось сперва скверно.

Ужин мне принесли в спальню.

Это был знак прямо-таки недвусмысленный… Обыкновенно я ел в горнице, а то и с Машей, ежели дела позволяли и никого чужого рядом не было. А тут, тарелки принесли в спальню, и ешь один, воевода. Стало быть, Мария Борисовна нынче со мной разговаривать не расположена. Оно и понятно. Свалить её брата в пыль на глазах у половины московского боярства — такое даже мне с рук просто так не сходит.

Я поел без всякого удовольствия и завалился спать, решив, что утро вечера мудренее и что назавтра, глядишь, всё уляжется.

Улеглось, но не всё, вернее не все.

Ночью пришла Мария.

Я услышал знакомый скрип потайной дверцы за поставцом, приподнялся на локте. Маша скользнула в темноте к постели, села на край.

— Рассказывай, — строго сказала она. — Что там у конюшен было. Мне уже с десяток разных небылиц напели, одна другой краше. Хочу от тебя правду.

И я рассказал. Всё как было, себя не выгораживая.

Маша слушала внимательно, не перебивая, и по тому, как она молчала, я не мог разобрать, гневается она или уже перегорела. Дослушала до конца. Помолчала ещё. Потом заговорила.

— Ты пойми, Дима, — произнесла она. — Михаил мне брат. Родной брат, кровь моя. Дурак, спесивец, я его насквозь вижу, и злюсь на него порой так, что своими руками удавила бы. А всё одно… брат. И когда ты его при боярах в пыль сажаешь, ты не Мишку-спесивца сажаешь. Ты род мой позоришь. Тверской дом. А через него и меня.

— Он сам первый…

— Знаю, что сам, — без злобы, перебила она. — Знаю. В прежние времена, при покойном муже моём, при Иване Васильевиче, вздумай кто поднять руку на братьев его, на князей крови, тому бы головы не сносить. В тот же день. Без суда, без разбора. Как бы ни был он воеводе люб и сколько бы заслуг за ним ни числилось. Кровь княжескую руками не трогали. Понимаешь ты это?

Я понимал.

— Понимаю, — сказал я. — Времена, стало быть, теперь помягче.

— Времена помягче потому, что я на троне, а не он, — сказала Маша. — И потому, что ты мне… — она не договорила, только положила ладонь мне на грудь, поверх сердца. — Но ты границу-то чувствуй. Одно дело, купца боярского на место поставить. И уже совсем другое, брата регентши оземь при всём народе уронить. Разница есть, и разница немалая.

Мы ещё полежали в темноте, молча. Злость её, кажется, вышла окончательно, осталась одна тревога.

Я потянулся к ней поцеловать, и она ответила. Не знаю сколько прошло времени, мы уже лежали голыми в постели и придавались любви, когда с улицы раздался звон колокола.

Потом ещё и ещё, словно взахлёб. И следом, с улицы, сквозь оконце, донеслись крики. Много голосов разом, наслаиваясь друг на друга. И в этой мешанине я разобрал одно слово, от которого сел на постели.

— Измена!

Маша тоже вскинулась, вцепилась мне в руку.

Крики множились, накатывали волнами. Где-то гремели двери, топотали ноги, ржали кони, звенело железо. Я уже спускал ноги на холодный пол, шаря в темноте сапоги, когда сквозь весь этот гвалт до нас долетели новые слова.

И от них у меня сердце едва не оборвалось. И судя по тому, как Маша впилась ногтями мне в запястье, не у меня одного.

Кто-то кричал — УБИЛИ КНЯЗЯ.

Причём просто князя. Мозг человека работает так, что вначале думает о самом худшем.

В этот момент дверь в мою спальню распахнулась без стука. И влетел Ратмир с саблей наголо. Влетел точно в тот миг, когда Маша поднималась с моей постели. Она успела рвануть на себя покрывало, прикрыться… почти успела… но Ратмир и сам уже понял, куда влетел, и отвернулся так резко, будто ему в глаза плеснули кипятком.

— Прости, боярин, — выдавил он, глядя в стену. — Прости, Великая княгиня.

— Что стряслось? — я уже был на ногах, натягивал порты. — Кого убили? Говори толком!

Ратмир сглотнул. И, не оборачиваясь, сказал то, от чего у меня разом отлегло и похолодело в один и тот же миг.

— Князя Тверского нашли УБИТЫМ.

Глава 6

Эта новость привела меня в шок, и я ещё мягко выразился.

И, наверное, грех так думать, но не думать не выходило… где-то под сердцем у меня потеплело, спало напряжение, ведь я уж было решил, что убили Ивана.

Радоваться чужой смерти нельзя. Я это знал не хуже любого попа. Но поделать с собой ничего не мог.

А следом за облегчением пришло и понимание. Князь, которого я нынче при всём народе ударил, и это видел почти весь Кремль… даже дурак сложит эти два конца в одну верёвку, а на моей шее эта верёвка затянется быстрее, чем у всякого другого. Я ещё и порток толком не натянул, а уже понимал, что эта провокация направлена против меня.

— Как это вышло? — спросил я, зашнуровывая ворот.

— Не ведаю, боярин, — Ратмир так и стоял вполоборота, глядя в стену, чтоб не смотреть на кровать. — Как узнал, так сразу к тебе кинулся. Больше и не знаю ничего. Кричат, что нашли, что зарезан. А где, да как, да кто… того не сказали.

Дверь в спальню открылась снова.

И я, и

В дверях стояла Анна.

Она обвела глазами комнату… меня, полуодетого, Ратмира с саблей у стены, сестру прикрывшуюся простынёй у смятой постели… Взгляд её метнулся от меня к Маше, потом обратно ко мне, потом снова к сестре. И в этом мечущемся взгляде было столько всего разом, что я не знал, чего от неё ожидать. Ужас там был. Ярость. Боль.

А потом она сорвалась с места.

Подскочила к Маше и с разворота влепила ей хлёсткую пощёчину, так, что голова у ней мотнулась вбок.

— Как ты могла⁈ — выкрикнула Анна, и голос у неё сорвался. — Как ты могла, Маша⁈

И бросилась ко мне.

В руке у неё откуда-то взялся нож. Она занесла его для удара, целя мне в грудь, и лицо у неё было такое, что я понял — она пришла убивать. Но куда ей до меня. Я легко перехватил её запястье в воздухе.

— Ты что творишь⁈ — рявкнул я, выкручивая нож из её пальцев.

Нож я забрал. И Анна разом обмякла, будто из неё выдернули стержень, на котором она держалась. Осела на пол у моих ног и зарыдала. Не притворно, не бабьими слезами напоказ, каких я навидался при дворе… а страшно, взахлёб, всем нутром, как рыдают, когда рушится всё разом.

И тут дверь открылась в третий раз за эту треклятую ночь.

Влетела Дуняша.

Она не глянула ни на меня, ни на Ратмира с его саблей, ни на скорчившуюся на полу Анну. Ей было плевать на всех, кроме одной-единственной. Кинулась к Маше, которая всё ещё прижимала ладонь к щеке после сестриной оплеухи, швырнула на постель охапку одежды.

— Госпожа! — затараторила она, захлёбываясь словами. — Госпожа, там весь Кремль на ногах! Тебя обыскались, в опочивальне твоей пусто, постель холодная, а брат твой убитый лежит, и народ уже кричит, что и тебя… что тебя не то умыкнули, не то извели, как князя Михаила! Стража ошалела, воют, по всем переходам мечутся! Одевайся, госпожа, скорее, покажись людям, покуда они там до греха не додумались да сгоряча половину Кремля не перерезали!

— Одевайся, — сказал я Маше. — Быстро.

И, мотнув Ратмиру головой, мы с ним подхватили Анну под руки и выволокли её из спальни в сени. Незачем ей было слушать, как одевается сестра, и незачем сестре одеваться при ней.

В коридоре толклись мои курмышские, с саблями наголо, встревоженные, ничего не понимающие. Смотрели на нас, на бьющуюся в наших руках Анну. Я велел им отойти. В дальний конец перехода, за поворот, откуда не видать двери в мою спальню. Чтоб, когда Маша оденется и выйдет, ни одна живая душа не увидела, из чьей опочивальни выходит Великая княгиня среди ночи.

Дружинники ушли за поворот. И тогда я наклонился к Ратмиру и прошипел ему на ухо, тихо, чтоб Анна не слышала.

— Надеюсь, мне не надо тебе говорить, что ты ничего не видел?

— Как и в прошлый раз, боярин, — отозвался он, не дрогнув лицом. — Ничего я не видел.

Я кивнул. Отпустил Аннину руку, держать её было уже незачем, сил нападать у неё уже не было… она была сломлена. Тем не менее, я спросил у неё.

— За что ты меня убить хотела? Неужто и впрямь думаешь, что я твоего брата убил? И что Маша со мной заодно?

Анна подняла на меня мокрое лицо с прилипшими ко лбу прядями. И плюнула мне в глаза.

— Все видели, как ты его давеча бил! — выдохнула она с ненавистью. — Весь Кремль видел, как ты бил у конюшен! А теперь он лежит убитый… и рядом с телом, своей кровью, перед смертью успел вывести: «убил Строганов»! Своей кровью, слышишь⁈ Кого мне ещё винить, кого⁈

Она рванула руку, вырываясь из моих пальцев.

Я не поверил своим ушам. Надпись? Кровью? Своей собственной? Я оглянулся на Ратмира. Но по его лицу видно было, что и он про эту надпись слышит впервые.

— «БЛИН! — про себя выругался я. — Кто ж мог знать, что днём выйдет драка?»

Да, откровенно говоря, никто не мог. Стало быть, убийца ждал случая и подгадал под свежую ссору… прям эдакий ловкач.

В этот миг из спальни вышла Маша.

Одетая, собранная, уже не Маша, а Великая княгиня всея Руси. Только щека ещё горела красным пятном от сестриной ладони, и это пятно было единственным, что осталось от той женщины, что четверть часа назад лежала в моей постели.

Я коротко, вполголоса, пересказал ей то, что услышал от Анны. Про надпись кровью.

Маша выслушала и посмотрела на меня с недоумением.

— Но ты же был со мной, — сказала она. — Всю ночь. От колоколов и назад. Ты никуда не выходил.

Анна вскинулась при этих словах. Извернулась и попыталась пнуть сестру ногой.

— Так значит, вы оба его убили! — взвизгнула она. — Оба! Ты его держала, а он резал! Или наоборот! Спелись, любовнички!

Маша шагнула к ней и с размаху врезала пощёчину. Анна осела на пол, обмякнув окончательно.

— Дура! — крикнула Маша, и голос у неё сорвался пополам. — Сама-то слышишь, что несёшь? Я и своего родного брата? Ты в уме ли, Анна? Опомнись!

Анна не ответила. Только рыдала, скорчившись у стены, закрыв лицо руками, и плечи у неё ходили ходуном.

Маша постояла над ней, дыша тяжело, глядя сверху вниз на сестру, которую только что ударила. Потом обернулась к Ратмиру.

— Уведи её, — тихи сказала она. — Вон в ту опочивальню, что рядом с этой. Запри и стереги. И никого к ней, кроме Дуняши. Никого, слышишь? Пусть выплачется, покуда себя с ума не свела и на людях чего не наговорила.

Ратмир поклонился. Нагнулся, помог Анне подняться, она уже не сопротивлялась, шла как во сне, спотыкаясь. Он увёл её в соседнюю спальню, где, насколько я знал, потайных ходов не было.

Я кликнул своих курмышских из-за поворота и велел им идти с нами.

Мы вышли на двор.

Кремль был похож на развороченный муравейник. Факелы метались во тьме, люди кричали. Стража носилась взад-вперёд, у ворот показались бояре в шубах. Слуги выглядывали из дверей и окон со свечами в руках, а кто-то просто стоял столбом и таращился.

Я шёл

Я это понимал на ходу, шагая мимо факелов и разинутых ртов. И в глазах людей, что попадались мне навстречу, читалось одно — меня уже судили. И оправдываться перед этим судом было всё одно, что ветер руками ловить.

Тело нашли в малой тронной палате.

В той палате, откуда давеча Маша выставила брата вон. Там же он меня попрекал кровью, эту кровь из него и выпустили.

Народу в палате набилось битком. Увидев меня, толпа расступилась, пропуская. И по тому, как люди расступились, как отводили глаза, как переглядывались и толкали друг друга локтями, я понял: надпись эту видел всякий, кто тут побывал.

Михаил Борисович лежал на полу, у самого возвышения. А рядом с ним, было выведено кровью: «убил Строганов».

Я подошёл к телу.

В груди у Тверского зияла рана: под левым соском, узкая, глубокая, от клинка. А поверх того горло было перерезано, буквально от уха до уха, одним движением. Крови натекло много, целая тёмная лужа, и по краям она уже подсыхала, темнела, стягивалась коркой.

И не надо иметь семи пядей во лбу, чтобы всё понять.

Чтобы написать два этих слова, при этом макая палец в собственную кровь, выводя букву за буквой, нужно время. Нужны силы. Нужно, чтобы сердце гнало кровь по жилам, чтобы рука слушалась, чтобы в глазах не мутилось. У Михаила ничего этого не было и быть не могло. С клинком под сердцем и распоротым горлом он умер раньше, чем осел на пол.

Надпись сделал убийца. Уже после того, как убил Тверского, обмакнул палец в чужую стынущую кровь и вывел на полу моё имя, не спеша и не боясь, что покойник начнёт сопротивляться.

Додумать мне не дали.

Потому как в палату вошёл Иван.

За ним, по бокам, стояли Ильдар и Воислав. Сотник шёл вплотную, прикрывая князя плечом, как ему и положено. Воислав мне кивнул, тогда как Иван увидел тело дяди, и лицо у него разом стало белым, а на глаза навернулись слёзы. Он рванулся вперёд.

Воислав придержал его. Не грубо, но крепко, за плечо, не пустил ближе, чтоб мальчишка не наступил в кровь, не сдвинул тело, не увидел вблизи распоротого горла родного дяди. Такое двенадцатилетнему видеть незачем, это и взрослому мужику не всякому по нутру.

А вот надпись Иван разглядеть успел.

И лицо его перекосило.

— СТРАЖА! — крикнул он. — ВЗЯТЬ ЕГО!

В палате всё замерло. Даже Маша.

— Великий князь, — быстро сказал я. — Я его не убивал.

Маша шагнула вперёд и заслонила меня собой. Встала между мной и сыном.

— Сын, — твёрдо сказала она. — Этого не мог сделать Дмитрий Григорьевич.

— ПО-ЧЕ-МУ? — Иван прошипел это по слогам, растягивая каждый звук, и смотрел на мать. И столько было в мальчишеском взгляде разом и боли, и обиженного недоверия, что мне и самому стало не по себе, хоть смотрел он вовсе не на меня.

Маша обвела глазами палату полную боярства и челяди, полную любопытных глаз да жадных до чужого срама ушей и ответила ему.

— Отвечу, когда останемся одни.

Ответ этот Ивана не устроил ничуть. Он выпрямился во весь свой невеликий рост и задрал подбородок. И в этот миг он был сильно похож на своего покойного отца в час гнева. Однажды мне выпало увидеть его в гневе, тем более, что орал он на меня.

— Я — Великий князь всея Руси! — отчеканил он. — И я приказываю воинам, что присягали мне и целовали на том крест: взять Строганова и свести в поруб! Он убил моего дядю! Все видели надпись подле тела! Все видели, как он нынче у конюшен свалил его наземь!

По палате прокатился одобрительный гул. Из задних рядов, где уже столпились бояре, раздались выкрики — кто кричал про безродного, что не по чину загордился, кто поминал, что выскочку давно бы надо укоротить на голову. Хромой был тут, и ещё пяток тех, кому я за эти годы отдавил все мозоли да перешёл поперёк все дороги. Радовались, шельмы. Ночь на дворе, кровь на полу, покойник у возвышения, а у них на душе праздник, какого давно не выпадало.

— Нет! — Маша не сдвинулась ни на палец, стояла между мной и стражей. — Он не мог этого сделать, сын! Услышь меня!

— Почему ты ему так веришь? — сделав шаг вперёд прошипел Иван. — Поче-му, матушш-шка? Что он тебе, что ты за него горо-ой?

Маша молчала мгновение, а потом сказала. С такой злостью на саму себя, что видно было, как каждое слово ей поперёк горла.

— Потому что Дмитрий Григорьевич всю эту ночь был со мной.

В палате тут же стало тихо.

Не сразу… сперва расслышали ближние. И от них поползло дальше, к задним рядам. Кто-то охнул. Кто-то прикрыл рот ладонью. Хромой вытаращился, забыв закрыть свой. Бояре переглядывались, и на лицах у них менялось всё разом.

Маша сказала это, чтобы меня спасти. И спасая меня, отдала на растерзание себя, своё имя, свою честь. Она это знала наперёд, когда открывала рот. И всё равно открыла.

Буду честен, я не ожидал, что она на это решится. Но то, что она сделала ради меня, меняло ВСЁ!

Но сейчас это было не то, о чём следовало думать.

Иван стоял оглушённый. До него медленно доходило, и до него, и до всех, — что значат материны слова. И лицо его из белого делалось пунцовым, а губы дрожали.

А я, пока он не опомнился, пока не осел этот шёпот, решил скорректировать внимание с признания на то, из-за кого мы здесь собрались.

— Великий князь, — громко сказал я, — эту надпись оставили уже после смерти твоего дяди. С такими ранами человек не живёт и трёх ударов сердца. Кровь из него ушла разом. Он не мог этого написать. Ни своей кровью, ни чьей-либо ещё. За него написал убийца.

Я тут слегка утрировал насчёт трёх ударов сердца. С грудной раной иной ещё побарахтался бы. Но с горлом — нет, тут я не врал. И для дела было нужно, чтоб мальчишка это услышал и

Иван перевёл взгляд с меня на тело, на буквы, снова на меня.

— ВСЕ ВОН! — топнув ногой, вдруг заорал он. — Все вон отсюда! Живо!

Палата начала пустеть. Бояре потянулись к дверям, оглядываясь, шепчась, унося сплетни. Также я понял, что «все» — это не про меня и не про Машу. Нас двоих Иван оставлял.

Пока палата пустела, я подошёл к креслу у стены, сдёрнул с него тяжёлое суконное покрывало и накрыл им тело Тверского. И надпись заодно, краем. Нечего покойнику лежать напоказ, как и мальчишке глазеть на кровавые буквы с моим именем.

Наконец в малой палате остались трое. Я, Иван и Маша.

— Сын… — начала Маша.

Иван её перебил.

— И давно? — спросил он.

Маша глянула на меня, и я шагнул вперёд. Незачем ей было одной это тянуть, раз уж вскрылось.

— С охоты, — сказал я. — С той, где был князь Олелькович.

В этот миг в палату вошёл митрополит.

Варлаам оглядел опустевшую палату, увидел накрытое сукном тело, перекрестился широко.

— Горе-то какое, — сказал он, и в голосе его была настоящая скорбь. — Господи, помилуй раба твоего. Князь крови, а вон как.

Иван обернулся к нему. И по тому, как митрополит принял на себя взгляд мальчишки, как посмотрел затем на нас с Машей, я понял, что слухи до Варлаама уже дошли. Хотя будем смотреть правде в глаза, Варлаам ещё перед охотой намёками благословлял меня, чтоб Маша не пошла за литовца, чтоб держалась меня.

— Владыко… — Иван задохнулся. — Владыко, ты слышал? Матушка… она с ним… с Дмитрием Григорьевичем…

— Слышал, — спокойно сказал Варлаам. — И тебе, отрок, вот что скажу. Негоже сыну судить мать. И негоже отроку, у которого молоко на губах не обсохло, рядить старших да с них спрос чинить. Мало у тебя ещё годов, чтоб в такие дела встревать.

— Она отца моего память… — Иван осёкся, губы у него дрожали, и слёзы уже катились. — Она батюшку опозорила! Он в могиле лежит, а она…

— А ты про батюшку своего много ль помнишь? — мягко перебил его митрополит. — Восемь годков тебе было, как его не стало. Молодая вдова, четверо детей на руках, и трон под ней, за который вся Русь друг другу глотки рвала. Ты хоть раз подумал, каково ей было? Одной? По ночам? С кем ей было слово молвить, у кого силы взять, когда со всех сторон волки?

Иван больше не проронил ни слова. Слёзы катились у него по щекам, а он их даже не утирал, стоял и слушал, и это молчание было уже добрым знаком.

— Горе, отрок, оно людей друг к дружке жмёт, — продолжал Варлаам негромко. — Мать твоя схоронила мужа, а Дмитрий Григорьевич схоронил жену, Алёну, которую любил, я то доподлинно ведаю, пуще собственной души. Двое, что одним горем биты да одной бедой пришиблены, потянулись один к другому за опорой, потому как больше опереться-то им было и не на кого во всём белом свете. Грешно оно вышло перед Господом, дело понятное, и я того не обеляю. Только грех у них свой, и им за него ответ давать на Страшном суде, а тебе, отроку, того ответа с них не спрашивать.

Слова эти помаленьку доходили до Ивана. Плечи у него опустились, и злость, что давеча его распирала, вытекала из мальчишки вместе со слезами. И Варлаам, приметив эту перемену, повёл разговор дальше.

— Ты вот что вспомни, отрок, — сказал он и повёл рукой в сторону накрытого сукном тела. — Вспомни, кто все эти годы был при тебе неотлучно, кто трон под тобою держал, покуда его со всех сторон норовили из-под тебя выдернуть. Дмитрий Григорьевич и держал. В Казани, когда по всей Москве шептались, будто матушка твоя жену его со свету извела, он и тогда от тебя не отшатнулся, полки на измену не повёл, а взял тебе город да привёл тебя домой живым и невредимым. Он тебя охотиться учил. Саблю в руки вкладывал. На защиту встал, когда родня твоя мятеж устроила. И за это… — показал митрополит на меня, — вот его-то, вернейшего твоего слугу, тебе нынче под нож и подводят.

Маша тем временем подошла к сыну. Обняла за плечи, притянула к себе.

— Иванушка, — со слезами на глазах сказала она, — мы с тобой обо всём поговорим. Обо всём, что ты захочешь спросить, ничего не утаю. Только после, наедине, когда всё уляжется, когда рассветёт. А сейчас иди, отдохни. Ночь на дворе, а на тебе лица нет, ты весь дрожишь. Ступай с Ильдаром, ляг. Мне тут надо разобраться… с этим, — она кивнула на тело брата, и голос у неё дрогнул. — Мне надо, слышишь? Матери твоей. Доверься мне в этом.

Иван постоял ещё. Глянул на меня, и во взгляде этом уже не было той ночной слепой ярости. Потом кивнул матери и пошёл к дверям. У порога обернулся. Хотел что-то сказать, но не сделал этого.

Мы остались втроём. Я, Маша и митрополит. Над накрытым телом князя Тверского.

— Дозволь, Дмитрий Григорьевич, я о теле похлопочу, — сказал Варлаам. — Обмоют, обрядят, как князю подобает. Отпоём честь по чести. Не дело ему тут на полу лежать.

— Погоди, владыко, — сказал я. — Мне сперва нужно время с телом.

— На что тебе время-то?

— Осмотреть надо. Покуда не обмыли и не сдвинули. Мёртвый порой больше расскажет, чем живой. Дай мне четверть часа.

Маша не возразила, и митрополит лишь пожал руками. Мол делай.

Я стянул сукно.

И забыв, что они стоят рядом, принялся за дело. Спокойно, стараясь ничего не пропускать.

Буду честен, я не знал, что искать, но надеялся найти хоть что-то. Мои познания в этом деле ограничивались просмотром кинофильмов.

Первым делом осмотрел руки покойника. Я поднял Михаилу правую кисть, поднёс к факелу, оглядел пальцы. Указательный и средний были в подсохшей крови до второго сустава. Этой рукой писали кровью. Ногти чистые, под ними пусто. Значит, не царапался перед смертью, не хватался за клинок, не отбивался, не цеплялся за убийцу. Взяли его врасплох. Скорее всего из-за спины, в один приём. Он и понять ничего не успел, не то что защититься.

Хотя возможно и другое. Убийца был не один и его скрутили

Я осмотрел раны, обе. Та, что под сердцем, была узкая, с чистыми краями. Одним ударом и наверняка. Горло резали уже потом, для верности, когда князь оседал или уже осел. Разрез глубокий, почти до хребта.

Я прикинул по ранам, как оно всё вышло. Горло резали слева направо, разрез шёл от левого уха вниз, к правой ключице, а из этого следовало, что убийца стоял у князя за спиной, закинул руку ему через плечо да рванул лезвие к себе.

Оружия при теле не было. Я приподнял край, поглядел под спиной — нет. Убийца унёс клинок с собой. Клинок мог бы много чего рассказать.

Я проверил карманы, за пазухой, у пояса. Почти полный кошель на месте. Перстни на пальцах, все до одного, с камнями. Стало быть, не грабёж… хотя это и так было очевидно.

После осмотра я поднялся с колен, оглядел палату. Клинка не было, но я, на всякий случай, прошёлся по палате. Заглянул за кресла, под возвышение, в тёмные углы, куда факельный свет не доставал.

И нашёл.

У самого трона недобро блеснуло железо.

Я нагнулся, поднял нож, повернул к огню и, разглядев как следует, сплюнул себе под ноги.

— Он? — спросила Маша, шагнув ближе. — Этим резали?

Я кивнул. Клинок был в крови по самую рукоять и в этом деле ошибки быть не могло.

Митрополит смотрел на меня. Он заметил на моём лице крайнее недовольство.

— Что тебя так осерчало, Дмитрий Григорьевич? — спросил он. — На тебе лица нет.

Я повертел нож в пальцах, поднёс к самым глазам. Рукоять с обмоткой была мне знакома до последнего витка ремешка, а на черенке чернела зарубка, которую я когда-то сам нанёс шилом, чтоб не путать своё с чужим на общем верстаке. И сталь я признал в единый миг по волнистому её узору, по глухому отливу, каких больше ни у кого в округе не водилось. Это был мой нож, сделанный из дамасской стали. Одна из первых моих работ, и во всех походах он был при мне.

— Это мой нож, владыко, — сказал я.

Глава 7

Нож я обтёр от крови о край сукна и сунул себе за пояс. После чего подошёл к Марии.

— Надо срочно закрыть все ворота в Кремль. Все до единого. А после начать обыски… всех помещений, подклетей, конюшен.

— Что ты хочешь искать, Дмитрий? — спросил Варлаам.

— Когда убивали Михаила, убийца… или убийцы… должны были измазаться кровью. С разрезанным горлом кровь хлещет во все стороны. Надо искать одежду… — я задумался, формулируя мысль. — И всю стражу, что стояла нынче на карауле, надо допросить. Кто входил, кто выходил, что слуги приносили. Надо понять, как убийцы вообще оказались здесь, в этой палате, с Михаилом. — И, ещё немного подумав, добавил. — И у покоев, где Михаил отдыхал, выставить людей. Может, осмотрев его комнату мы сможем понять, с кем он встречался перед смертью.

— Если ты сейчас сам займёшься сыском, народ не поймёт, — вмешался Варлаам.

— Митрополит дело говорит, — согласилась Мария. И, немного подумав, сказала, что вызовет Шуйского и Холмского.

Я не стал спорить. Прав был владыка, потому как главный подозреваемый, ведущий сыск, это даже не смешно.

Мария посмотрела на тело брата, и плечи у неё опустились. Повернулась к Варлааму, и со слезами на глазах попросила.

— Владыко… позаботься о моём брате.

— Разумеется… — тихо ответил Варлаам.

Первой из палаты вышла Мария, за ней Варлаам, потом я.

Бояр и прочего люда в коридоре стало больше. Заметно больше. Весть о смерти князя разлетелась по Кремлю быстрее пожара, и теперь у дверей малой палаты толклись десятки людей.

Мария остановилась перед ними.

— Бояре, — произнесла она и голос у неё дрогнул. — Князь Михаил Борисович убит. Убийцу найдут, в том моё слово. А покуда сыск не кончен, прошу всех пройти в палату, где заседает Дума, и там обождать.

Это был правильный шаг: всех видных людей под одну крышу, так сказать, под присмотр. Чтобы никто не шастал по переходам, никто не прятал концы.

Вот только бояре нынче слушать не желали.

— А по домам чего нельзя⁈ — выкрикнул кто-то из передних. — Чай не тати мы, чтоб нас по палатам запирать!

Второй ткнул пальцем в мою сторону, и рука у него подрагивала от возбуждения.

— А этот почему не в цепях? Все видели, как он днём князя бил у конюшен!

Третий голос ударил из глубины, из-за чужих спин, где лица было не разглядеть.

— Да что мы блудницу слушаем!

Я повёл взглядом по толпе, выискивая, кто это сказал, и не нашёл никого. Передо мной стояли мужчины с длинными бородами и шапками, прибавить к этому тёмное время суток… в общем, лица сливались. Да и крикун спрятался грамотно, за чужими плечами.

— КТО ЭТО СКАЗАЛ? — повысил я голос, но он утонул в криках.

Толпа слова про блудницу мгновенно подхватила, загудела и осмелела разом, задние напирали на передних, и понеслось по всему коридору: и «срамница», и «мужа в землю, а сама с полюбовником», и требование упрятать её в монастырь, куда и положено таким. Следом прилетело и владыке, что митрополит-де греху потворствует и блуд у гроба князя своей рукой покрывает.

Мария растерялась. И её можно понять. Она только что потеряла родного брата, потом пришлось признаться в том, что мы любовники. Эта ночь была эмоционально крайне тяжелой… и, видимо, слишком для неё. И когда влиятельные бояре Руси, объединённые общей злостью, прут на тебя… этот порыв смогут выдержать немногие.

А я смотрел на орущие рты и понимал простую вещь. Ещё минута, и это всё может обернуться мятежом. Сперва они орут, потом хватаются за то, что подвернётся под руку, а после кто-нибудь из них падает с проломленной головой, и остановить это уже не сумеет никто.

— СТРАЖА! — поднял я голос так, что с потолка, кажется, пыль посыпалась. — В цепи всех!

Мои воины даже не засомневались. Пошли на бояр молча, стеной, и от этого молчания толпе стало страшнее, чем от любого рёва. Началась потасовка. Бояре, конечно, не бойцы… шубы, животы, ночные портки… но их было много, и с перепугу человек дерётся отчаянно. Кого-то валили и вязали, кто-то сам падал на колени, задирая

Через несколько минут всё было кончено. На полу и вдоль стен лежало чуть больше тридцати человек — помятых, порванных, с разбитыми носами. Мои вязали им руки поясами, снятыми с них же.

Я прошёлся вдоль этого ряда, вглядываясь в лица. Искал того, третьего… но так и не смог понять кем он был.

— Не жестоко ли, Дмитрий Григорьевич? — негромко спросил Варлаам, глядя на это.

— Другого выхода не было, владыко. Ещё немного и они бы толпой пошли. Сперва на меня, потом… — я не договорил, только качнул головой в сторону Марии. — А так посидят ночь в порубе и запомнят. И они, — я показал на лежащих, — должны помнить, кто они и кто Великая княгиня.

Варлаам покачал головой, явно не одобряя. Но против ничего не сказал.

Я отдал приказ, и дружинники повели связанных в поруб длинной понурой вереницей, и зрелище это, чего скрывать, было мне по душе. Потом я повернулся к Марии.

— Пошли гонца за Шуйским и за Холмским.

Мария кивнула. Поймала за рукав пробегавшего служку.

— Гонца буди. Двух. Живо.

До её кабинета мы дошли переходами, втроём, в кольце моих курмышских. Кремль вокруг гудел, но уже иначе: топали караулы, перекликались десятники, где-то стучали засовы. Больше не было панических криков, таких как «измена», «князя убили», и уж тем более никто не кричал, что убийца Я.

В кабинете Мария села за стол и, когда вошли гонцы, тут же начала отдавать указания.

— Первый. К боярину Шуйскому на подворье. Поднять с постели, сказать: Великая княгиня велит немедля быть в Кремле. Второй. К князю Холмскому, то же слово. Перстень покажешь у ворот, — она стянула с пальца кольцо. — Ступай.

Гонцы исчезли и Варлаам поднялся.

— Пойду к Анне Борисовне. Поговорю с ней… — и вышел, притворив дверь.

Мария посидела, глядя перед собой. Потом велела принести вина. Выпила кружку залпом, как воду… и расплакалась.

Над телом брата держалась. Перед орущей толпой держалась. А дала волю чувствам, где чужих глаз нет.

Я сел рядом, обнял её за плечи. Она уткнулась мне в грудь и плакала, тихо рыча от горя. Я же гладил её по голове, старался успокоить.

— Дурак он был, Дима… — через какое-то время сказала она. — Спесивый дурак. Последние наши слова, какие были… я его выгнала… Вот и поговорила с братом напоследок.

— Ты не могла знать.

— Не могла, — согласилась она. — А легче от этого не делается.

Я продолжал гладить её по голове и молчал. Утешать словами я умею плохо, это Варлаам мастер, у него на каждое горе припасён псалом. А я умею только быть рядом да держать.

Про себя же я думал о другом. О том, что убийца, кто бы он ни был, ударил удивительно эффективно. Одним ударом он убил князя крови, поссорил Ивана с матерью, вытащил на свет нашу с Машей тайну и поднял на дыбы всё боярство разом, и, разумеется, подставил меня. Подгадал враг очень хорошо. Не появись у меня этой ночью такого алиби, что крепче каменной стены, сидел бы я сейчас в порубе рядом с немчурой, а к обеду меня бы уже примеряли к плахе.

Мария понемногу успокоилась. А я поднялся к окну и стоял, глядя в темноту двора.

Ворота были затворены, решётки опущены. Караулы удвоены. По стенам через равные промежутки горели факелы, между ними постами ходили дозорные. Также я распорядился, через Воислава, чтобы у тайных ходов, про которые я знал, тоже встали курмышские. Ворота воротами, а мышиные норы в этих стенах имелись, и убегать через них умели не только княгини.

Кремль был заперт. И если убийца не ушёл до набата, он сидел сейчас где-то здесь, в этой каменной коробке, вместе с нами.

POV

Варлаам вышел от Анны Борисовны поздней ночью.

Разговор с княгиней достался ему трудно. Она то принималась плакать, то застывала лицом и глядела в стену, то начинала винить всех разом, себя первую и громче прочих. Он говорил ей положенные в такой час слова и сам слышал, как эти слова упираются в стену. Под конец она всё же затихла и дала себя перекрестить, а большего он и не рассчитывал добиться в первую ночь.

В Успенский собор он шёл распорядиться о теле покойного. Вернее, тело уже унесли давно, но его следовало обмыть, обрядить по княжескому чину, поставить чтецов над псалтырью до самого отпевания, и всякое из этих дел требовало его прямого слова.

Собор был стар. Ставлен ещё при Калите, полтора века назад. И он уже не раз говорил Великой княгине, что храм Божий можно было бы и перестроить. Но, к сожалению, казна была не бездонная. Война, потом дороги, сейчас начинается строительство Ивангорода… это и многое другое приводило к переносу сроков.

Варлаам перекрестился на образа, прошёл к алтарю… и тут из тени придела к нему шагнули.

Пятеро.

Все свои. Все из тех, кто год назад славил его избрание на митрополичий стол, кто целовал ему руку и клялся в сыновней любви. Сторонники его, как принято говорить, партии… да только сторонник и союзник, как Варлаам давно уяснил, это два сильно разных человека. Впереди стоял архимандрит Чудова монастыря Феогност. Чудов тут же, в Кремле, через площадь, и оттого архимандрит его всегда мнил себя при дворе своим человеком. За Феогностом протопоп соборный Никифор, ключарь Савватий, ризничий да соборный дьякон, жавшийся позади всех.

— Владыко, — Феогност поклонился. — Слышал ли, что нынче в палате было? При всём боярстве. Княгиня сама призналась… с кем ночи проводит.

— Слышал, — спокойно ответил Варлаам.

— Блудница на престоле сидит, владыко, — Никифор подался вперёд, и свеча в его руке качнулась. — Регентша над сыном-князем и надо всею землёю! А по Москве уже шепчутся, будто церковь грех этот собою покрывает. Будто ты покрываешь.

— Её надобно отстранить от регентства, — сказал Феогност. — Собором и думою вместе, покуда срам не пополз на всю Русь.

Варлаам дураком не был и сообразил быстро, что резкого ответа давать нельзя. Собор стоял тёмный, час был поздний, а лестницы на владычном дворе круты настолько, что поскользнуться на них можно и с чужой

Он огладил бороду и спросил.

— А власть кому? Иван-то молод.

— Так Боярской думе! — ответил Феогност.

Ответ вылетел из архимандрита без единой запинки, будто он его наизусть учил. Так отвечают, когда ответ заготовлен загодя, и что-то подсказывало Варлааму — придуман он чужим умом.

И вот это было самое любопытное во всём ночном разговоре. Феогност честолюбив, спору нет, и Никифор обиды копит с самого собора, на котором Варлаама избрали, но сами, своим умом, эти пятеро сроду бы не решились подступать к митрополиту с этаким разговором.

— «Эки паршивцы, — подумал Варлаам. — Специально выбрали ночное время, потому как понимали, что я буду наиболее беззащитен именно сейчас… что из-за происходящего просто позабуду о собственной безопасности».

В уме и наблюдательности Варлааму не откажешь. И он видел, что убивать его ПОКА не собирались. Он был нужен. Тем не менее, рисковать он не собирался. Также Варлаам понимал, что убийцы… враги просто не могли рассчитывать на то, что Великая княгиня признается во грехе. А значит, план по привлечению церкви и смещению княгини придуман недавно.

Была мысль спросить кто надоумил… вернее вложил мысль про «блудницу», и «думу», но быстро понял, что его вопрос могу понять превратно.

Спешка, как Варлаам знал по долгой своей жизни, выдаёт человека вернее всякой исповеди. Поэтому он принял решение не торопиться.

Варлаам обвёл взглядом лица. Одно за другим, так, чтобы каждый успел этот взгляд на себе почувствовать. И понял, что надо быть хитрее — дать окружившим его людям подумать, что именно они склонили его на свою сторону.

— А вы думаете, это будет на пользу княжеству? — спросил он. — На пользу церкви? Дума… это три десятка родов, и у каждого своя правда и свой карман. Посади их у власти без Великого князя, и они через год друг друга грызть начнут, а через два позовут кто Литву, кто Орду каждый себе на подмогу. Мы это уже проходили, отцы. Забыли, как после смерти Ивана Васильевича было? Я вот не забыл.

— А грех, владыко? — тихо спросил Никифор. — Грех-то как же?

— Грех есть, — согласился Варлаам. — Княгиня согрешила, того я обелять не стану. Только сказано: не судите да не судимы будете. И ещё сказано: кто из вас без греха, пусть первый бросит в неё камень. — Он помолчал и закончил сухо: — Что-то очереди из безгрешных я перед собой не вижу.

— Владыко, — голос Феогноста похолодел. — Так ты, стало быть, займёшь сторону княгини и…

— «Вот оно!» — понял Варлаам, вопрос, который может стать последним что он услышит этой ночью.

— Разумеется, нет, — тут же перебил Варлаам.

И, выдержав паузу, добавил:

— Я выступлю на Боярской думе.

Это разом сбавило градус. Пятеро переглянулись, в его словах они услышали то, что хотели услышать. Обещание. Началось обсуждение речи, однако, как бы не старался Варлаам, новых имён не услышал. И через целый час сложных обсуждений все разошлись. Причём Варлаам смог обвести всех вокруг пальца настолько, что пятерка покидала его с поклонами, с «благослови, владыко», честь по чести.

К себе, в митрополичьи палаты, Варлаам шёл медленно.

Годы брали своё и он прекрасно понимал, что сейчас прошёл по лезвию ножа. Его подкараулили. Ночью, впятером, в его же соборе… и это было горько осознавать. Не страшно, страху он за жизнь свою натерпелся ещё дьяконом, а именно горько.

В келье он зажёг свечу, взял малый пергамент и записал пять имён. После чего свернул трубочкой и спрятал в складках рясы, у самого тела.

Мысль при этом была простая и невесёлая. Он нынче своими глазами видел, как Дмитрий Григорьевич осматривает мёртвые тела: неспешно, по порядку, ничего не пропуская. Ежели что, эту записку он найдёт.

Варлаам криво усмехнулся сам себе. Вот до чего дожил митрополит всея Руси… грамотки на случай собственной смерти пишет.

Впрочем, это было на самый крайний случай. Потому что стоило наступить утру, и он вызовет своих… настоящих своих: владыку Сарского с Крутицкого подворья, архимандрита Симонова монастыря, протопопа Благовещенского. И тогда этих пятерых возьмут тихо и уведут в самые глубокие монастырские подвалы. Где с ними неторопливо, по-отечески, потолкуют, и узнают наконец, с чего это вдруг их головы посетили столь нехорошие мысли.

И главное — кто эти мысли туда посеял.

* * *

Через час ворота приоткрыли, чтобы пропустить конных. Во двор въехал Шуйский вместе с десятком дружинников. А среди них — вот уж кого я не ждал — Ива. Хотя быстро понял, что её приезд даже к лучшему. Ещё через десять минут тем же порядком прибыл Холмский со своими воинами.

Я вышел встречать лично. И не только из уважения — мне надо было, чтобы первый рассказ о ночных делах оба воеводы услышали от меня, а не от дворни по дороге.

Алексей соскочил с коня хмурый, собранный, под кафтаном угадывалась кольчуга. Стиснул мне руку.

— Живой… — улыбнулся он, — уже хорошо. Рассказывай.

Тем временем подъехал Холмский и спешился. Поклонился, я ответил тем же. Но перед тем, как начать разговор с ними, я отвёл в сторону Иву.

— Слушай меня, сестра. Пойдёшь к Ивану.

— К Ивану? Сейчас? Ночь же…

— Он не спит и с ним в комнате Воислав. Поверь, попрания чести не будет. Да и… — сделал я паузу, — после такого не спят. Ему сейчас плохо, Ива. Дядю убили. Потом он узнал про мать и меня.

На этих словах Ива нахмурилась и спросила.

— Что от меня требуется?

— Будь рядом. В разговоры про мать, про меня, про убийство… не лезь. Если что спросит — отвечай, не спросит — молчи. Просто будь рядом, поняла?

— Поняла, — серьёзно кивнула она.

— Также, хоть там и будет Воислав, но скорее всего он мне вскоре понадобится. Если так, то я пошлю к тебе служанку княгини Дуняшу. Но не в этом суть. Твоя задача смотреть, кто к князю ходить станет. Кто что говорить будет, кто нашёптывать. Запоминай слова и лица. Никого чужого к нему не подпускай. А после всё перескажешь мне.

Ива глянула на меня искоса.

— Ты меня в соглядатаи

— Я тебя записал в друзья Великому князю, — ответил я. — А это нынче поважнее соглядатаев.

Она покачала головой и ушла. А я стоял и честно признавался себе: да, я опять занимался тем, к чему у меня не лежала душа, но иначе было нельзя — я банально манипулировал, если называть вещи своими именами. Вот только спускать нынешнюю ситуацию на тормозах было нельзя. Просто не тот случай.

Шуйскому и Холмскому я рассказал всё по дороге. Как и поведал про то, с кем был этой ночью. Тайна эта всё одно уже гуляла по Кремлю, и лучше пусть князья услышат её от меня, чем от шептунов по углам, с довесками и подробностями.

У обоих хватило ума ничего на это не сказать. Алексей только покачал головой и потёр лоб, а Холмский поглядел на меня долгим взглядом… и в этом взгляде я прочитал не осуждение, а холодный расчёт. Словно он заново пересчитывает расклады сил в княжестве.

— С чего начнём? — спросил Алексей.

— С моей спальни, — ответил я.

Они переглянулись.

— Обыскивать надо все помещения без разбору. Так надо, чтоб потом ни одна собака не сказала, что воеводу обыскать забыли, поэтому начнёте с меня. При мне или без меня, как хотите. Ищите вещи в крови. Одежду, ветошь, что угодно.

В спальне люди Холмского работали молча. Двигались по кругу, от дверей, ничего не пропуская и ничего не ломая. Перетряхнули постель, простучали лавки, заглянули в печь и в дымоход. Сундук… крышку подняли, вещи переложили одну за другой.

Потом один из них присел, сунул руку в щель за сундуком, у самой стены… и замер.

— Князь…

Холмский подошёл. Вытянул из-за сундука свёрток и развернул.

В руках у него был тёмный добротный кафтан в бурых пятнах по всей груди и по рукавам до самого подола.

В спальне сделалось очень тихо. Шуйский глядел на эту одёжу, и лицо у него становилось нехорошим, а Холмский помалкивал и, наклонив голову, внимательно рассматривал находку.

Я же смотрел на кафтан и ощущал, как внутри у меня разворачивается злое веселье. Всякий разумный человек на моём месте расстроился бы, а я вместо этого расхохотался в голос, чем поверг обоих воевод в полное недоумение. Уставились они на меня, как на душевнобольного, и, признаться, я их за это не виню.

— Почему ты радуешься? — осторожно спросил Алексей.

— А ты не понимаешь?

— Нет.

Тогда я взял у Холмского кафтан и поднял его повыше, к свече.

— Убийцы ещё в Кремле.

Глава 8

POV

Гонец забарабанил в ворота подворья Шуйских глубокой ночью.

Алексей проснулся сразу, с некоторых пор он спал чутко, и вскоре слуга сунулся в опочивальню со свечой, зашептал. Алексей слушал, и с каждым словом сон уходил из него, как вода из пробитой бочки.

Он понял две важные вещи. Первая, в Кремле убит князь Тверской. Вторая, Великая княгиня велит боярину Шуйскому немедля быть.

Он сел на постели и с полминуты просто сидел, глядя в темноту. Тверской зарезан за кремлёвскими стенами, под сотней караулов. У Алексея нехорошо заныло под сердцем, он это уже проживал однажды. Девичье поле, шатёр, отец и дядя с перерезанными глотками, и вся его жизнь, переломившаяся в ту ночь пополам.

Ксения, разумеется, проснулась, и спросила:

— Что стряслось?

— Беда в Кремле. Князя Тверского убили. За мной прислали. — он наклонился, поцеловал её. — Вели запереть ворота и никого не пускать до рассвета.

— А ты?

— Я с двумя десятками поеду в Кремль. А ты ложись досыпать.

Спать она, конечно, не станет… это он знал. Но сказать было надо.

По дороге он заглянул в детскую. Василий спал, раскинувшись поперёк люльки, посапывал. Алексей постоял над ним, поцеловал в тёплый лоб и вышел. Кольчугу он надел под кафтан, железо на теле лишним не будет.

А внизу, в сенях, его уже ждала Ива.

Одетая по-дорожному, в мужском, при своих кинжалах. Стояла у дверей так, будто это не он, а она тут хозяйка и давно всех заждалась.

— Ты почему здесь? — опешил Алексей.

— С тобой поеду.

— Ива, не дело это. Ночь, в Кремле неведомо что…

— Сам подумай, Алексей, — перебила она, на что князь даже бровью не повёл. Ива была сестрой Дмитрия, и он сам ловил себя на мысли, что относится к ней словно к младшей сестре. Тем временем Ива продолжала. — Почему за тобой среди ночи шлют, коли в Кремле мой брат? Он любой сыск лучше вас всех справит, уж прости на прямом слове. А раз шлют за тобой…

Она не договорила, но мысли в голове Алексея поселились нехорошие.

— Садись в седло, — проворчал он. — Только от меня ни на шаг.

Скакали молча. Москва спала, только собаки лаяли вдоль проезжаемых дворов. Весь путь он думал, что с Дмитрием что-то произошло. Что он ранен, или того хуже… но последнюю мысль он отбрасывал, потому как гонец, непременно об этом сообщил бы.

Однако он никак не предполагал, что главным подозреваемым будет сам Дмитрий.

Стоило подъехать к Кремлю, ворота тут же перед ними отворились. И не успел их отряд весь проехать, а ворота закрыться, как послышался стук копыт. А потом Алексей узнал Холмского. Они не успели перемолвиться и словом, как увидели, что их вышел встречать Строганов.

В тот момент Алексей с облегчением выдохнул. Но ненадолго.

Он рассказал им всё по дороге: про тело в малой палате, про надпись кровью на полу «убил Строганов», про тридцать бояр, повязанных за крамольные крики и сидящих в порубе. Алексей слушал и мрачнел с каждым словом. А потом Дмитрий развернулся и, посмотрев ему и Холмскому в глаза, поведал с кем сам был этой ночью.

Алексей споткнулся на ровном месте.

Слухи об этом по Москве ходили давно, и сам он, грешным делом, им верил. Но одно дело слухи и совсем другое, когда человек говорит тебе это в лицо. Холмский только хмыкнул в бороду.

— О том после. Веди, показывай, — и при этом очень внимательно смотрел на Дмитрия.

Начали, по слову самого Строганова, с его же спальни. Люди Холмского перетряхнули постель, простучали лавки, перебрали сундук… а потом один из них сунул руку в щель за сундуком и вытащил свёрток.

У Алексея нутро ухнуло вниз. Вот и всё, подумал он. Приехали. Сейчас придётся вязать человека, с которым они друг другу жизни не раз спасали… и будь ты проклята, такая служба.

А Строганов рассмеялся.

Стоял над кровавой одёжей, найденной в его собственной спальне, и смеялся… с настоящим, злым весельем. Алексей переглянулся с Холмским. По лицу князя читалось то же, что думал и сам Алексей: не тронулся ли воевода умом от всего разом?

— Почему ты радуешься? — осторожно спросил Алексей.

— А ты не понимаешь?

— Нет.

— Убийцы ещё в Кремле, — ответил Дмитрий, после чего продолжил. — До того, как поднялась тревога, в этой спальне были двое — я и Великая княгиня. Всю ночь, безвылазно… уж это она подтвердит. Стало быть, подбросить эту красоту сюда могли только после того, как мы ушли к телу. А к той поре ворота уже стояли на засовах: я велел затворить их первым делом, ещё в малой палате. Понимаешь теперь? Тот, кто нёс сюда этот кафтан, из Кремля выйти не успел. Убийцы здесь, Алексей. Заперты вместе с нами.

Алексей ощутил, как у него по загривку прошёл мороз.

— «А ведь верно», — подумал он.

Холмский же молча шагнул к Строганову, поднял кафтан за плечи и приложил к нему, вытянув руки.

— Тебя подставить решили, тут я твёрдо убеждён, — сказал он.

Алексей не сразу понял, почему князь сказал это с такой уверенностью. Но присмотревшись увидел, что кафтан был Строганову заметно мал. В плечах узок, рукава едва ушли бы за локоть. На этакого быка, как Дмитрий, эта одёжа не налезла бы и с Божьей помощью… а тот, кто её подбрасывал, об этом, видать, не подумал. Подстава была грубая и на скорую руку.

Хотя надо признать, это почти сработало. Алексей в тот момент даже не подумал примерить кафтан на Дмитрия.

Алексей тяжело вздохнул, пообещал себе быть внимательнее, и смотреть на вещи, указывающие на вину Дмитрия, крайне скептично.

По окончании осмотра комнаты, Строганов остался у себя, сказал, что будет ждать княгиню и додумывать, кому снова перешёл дорогу. И стоило им выйти, Алексей оглянулся– по переходу, к дверям воеводы, шли двое: Великая княгиня и княгиня Анна Борисовна. Он поспешно отвёл глаза и подтолкнул замешкавшегося Холмского.

Дальше была работа: долгая и, к сожалению, безрезультатная. По слову княгини ворота приоткрыли дважды. Алексей, понимая масштабы, послал за подмогой и ввёл ещё три десятка своих, Холмский примерно столько же. Перетряхнули поварни, подклети, сенники, конюшни, баню, даже колодезные срубы обшарили баграми. Челядь поднимали с лежанок и выстраивали вдоль стен. У каждого внимательно осматривали руки, рукава, подолы, даже подошвы. Один поварёнок при виде дружинников с перепугу разревелся и сознался, что таскал по ночам мёд из хозяйской кадки.

Холмский, недолго думая распорядился отвесить ему три удара плетью, а сам продолжил сыск.

Но больше окровавленных вещей не нашлось. Ни ножен, которые тоже пропали, ни обуви… ничего.

Потом он и Холмский разделились: Данила Дмитриевич со своими сел трясти стражу — кто на каких воротах стоял, кто мимо кого проходил, кто кого впускал и по чьему слову. А Алексей продолжил ходить по клетям и опрашивать челядь. Спрашивал он одно и то же, по кругу: кого видел, когда видел, куда шёл. Люди отвечали одно и то же — никого, ничего, спал. И самое поганое было в том, что, скорее всего, не врали.

А когда рассвело, со двора донёсся крик.

Алексей вышел на крыльцо и увидел картину, от которой у него сами собой полезли вверх брови. У Успенского собора стояли митрополит Варлаам и Строганов, вокруг курмышские дружинники, а из храма, заломив руки за спины, выводили пятерых долгополых.

Алексей стянул шапку и почесал затылок.

— «Да, уж… ночка удалась!»

* * *

За несколько часов до того, как Шуйский наблюдал за «конвоем».

Ко мне пришли Мария с Анной.

Анну было не узнать. От давешней фурии с ножом не осталось ничего, сидела на лавке, став словно маленькой. Лишившись последнего защитника, она сидела с потухшими глазами, и куталась в платок. Эта ночь была тёплой, но даже так её пробивал озноб, поэтому я велел заварить ей взвар на успокаивающих травах, и она пила его мелкими глотками, держа кружку обеими руками, смотрела в стену.

Чуть позже я рассказала им про кафтан, при этом тут же сказал, что он мне мал и его подбросили, когда мы были в малой тронной палате.

Анна слушала молча. Потом подняла на меня глаза.

— Кафтан этот… правда чужой?

— Хочешь, принесу и примерю. В плечах не сойдётся.

Она слабо усмехнулась, первый раз за ночь. Помолчала. Потом сказала тихо.

— Я тебя ночью зарезать хотела.

— Помню. Рука у тебя, к слову, поставлена неплохо… для княгини, — соврал я, но меня быстро раскусили.

— Не шути, — она сжала кружку. — Я ведь верила… всей душой верила, что это ты. Всё же сходилось, Дмитрий Григорьевич. Драка ваша, надпись эта… — она тяжело вздохнула. — А теперь вот сижу и не знаю, чему верить.

— Мне смерть твоего брата не надобна ни с какого боку…

— Если не ты… то кто? — подняла она взгляд.

Мария цокнула, но я сделал жест головой, чтобы пока не вмешивалась.

— Это правильный вопрос, — сказал я. — И я приложу все усилия, чтобы узнать кто хотел нас стравить.

Мария села рядом с сестрой и взяла её за руку. Просто держала, молча, и было в этом больше, чем во всех словах, которые я мог придумать.

За окнами, на великокняжеском дворе, у Благовещенского собора, часы отбили шесть. И буквально на шестом ударе дверь отворилась, и вошёл митрополит.

По лицу Варлаама я сразу понял, что ночь у владыки выдалась не сильно лучше моей. Он благословил женщин, сел… и рассказал, что произошло у него в соборе.

Мария слушала с каменным лицом.

— И церковь туда же… — выдохнула она.

— Не церковь, дочь моя, — спокойно поправил Варлаам. — Пять честолюбцев, которым в головы посеяли чужие мысли. Церковь… это нынче я. И потому прошу, вели пропустить в Кремль моих людей. Владыку Сарского, симоновского архимандрита со служками. Возьмут этих пятерых тихо, без шума, и уведут туда, где с ними обстоятельно потолкуют. А после я узнаю, кто им головы вскружил.

— Пускать

Варлаам поглядел на меня, подумал… и кивнул. Ведь всё одно получалось, суд над людьми церкви остаётся за ним.

Я встал и обернулся к Марии. Секунду думал, стоит ли покидать её сейчас.

— Иди, — произнесла она. — Только будь аккуратнее, а с нами останется Ратмир.

Ратмир, стоявший у дверей, молча наклонил голову.

В казарме я поднял двадцать дружинников, тех, что ходили со мной вызволять мастеров. Они должны были отдыхать, но их помощь мне нужна была как никогда. Объяснил им задачу в три фразы: берём пятерых, живыми, без увечий сверх нужды и сдаём владыке.

В собор мы вошли под заутреню.

Церемониться я не велел, и мои не церемонились. Брали, как берут татей: под локти, лицом к стене, руки за спину. Двоих взяли прямо в соборе, у алтарной преграды, протопоп Никифор только рот раскрыл, а его уже вели. Остальных выдёргивали из келий при митрополичьем дворе: дверь настежь, двое входят, один у порога, и на улицу, под руки, в чём был.

Без приключений, впрочем, не обошлось.

Ризничий, тот, что покрепче прочих, когда за ним пришли, вдруг сунул руку под рясу и выхватил кинжал. Настоящий боевой кинжал, не ножичек для свечей. И с этим кинжалом кинулся на моего дружинника.

Дружинник даже за саблю не взялся. Шагнул навстречу и встретил его кулаком в зубы, прям от души, как на курмышском кругу учат. Ризничий сел на пол, кинжал вылетел и зазвенел по камню, а изо рта у святого отца поплыло красным. Двух верхних и двух нижних зубов у него больше не было.

— Кинжал под рясой, — сказал я, поднимая клинок с пола. — Хорошие нынче ризничие пошли.

На площади перед собором их поставили всех пятерых: скрюченных, шипящих, растерявших разом всю спесь. Варлаам смотрел на них молча, и от этого молчания они ёжились сильнее, чем от моих дружинников.

Потом связанных приняли служки Варлаама и увели. Куда я, по чести, не знал и знать не рвался. Церковь своих учит сама, и подвалы у неё, подозреваю, не мельче кремлёвских. Но уговор у нас с владыкой был и рушить его я не собирался. Осталось подождать, что его люди выяснят и всё. Враг будет пойман.

Я вернулся к себе. И застал полную палату народу.

Иван, а за ним тенью, в двух шагах, Воислав, не отходивший от князя ни на пядь. Ильдар у стены. Ива рядом с ним. И Шуйский, который держал ответ.

— … нашли в покоях князя Тверского, в ларце, — говорил Алексей. — Вот.

Он протянул мне пергамент.

Я взял. И с первых строк понял, как Михаила заманили ночью в малую палату.

«Князь Михаил Борисович, зла меж нами сказано много, а пользы с того зла никакой. Приходи нынче, как стемнеет, в малую палату. Поговорим без чужих ушей и помиримся, покуда большая беда не вышла. Дмитрий Строганов».

Вот, значит, как. Моим именем позвали на мировую. И битый мною он пошёл мириться.

Я покачал головой. Честно, жаль, что так судьба обернулась. Тем временем Мария взяла пергамент у меня из рук, пробежала глазами и хмыкнула.

— Это ещё раз доказывает, что Дмитрий не виновен.

— Почему? — тут же спросила Анна.

— Не его рука, — Мария повела письмом в воздухе. — Я хоть сейчас пошлю Дуню к себе в кабинет, и она принесёт пергаменты с его отчётностью. Я его руку знаю, как свою.

Иван при этих словах покосился на мать. Промолчал, но покосился.

Я забрал письмо обратно и поднёс к свету из окна. И чем дольше глядел, тем шире у меня расползалась улыбка. Строки были ровные, слишком ровные. Буква к букве, строка к строке. Так пишет рука поставленная, вышколенная, для которой письмо… ремесло.

Шуйский, похоже, догадался, о чём я думаю, потому что мы сказали одновременно.

— НУЖЕН ОЩЕРА.

Василий Иванович явился в течение часа. Выслушав, что мы от него хотим, он взял письмо, отошёл к окну, долго вертел его и так и этак, чуть не нюхал.

— Не твоя рука, боярин, это верно, — наконец сказал он. — Твою я знаю, ты буквы валишь вперёд, будто они у тебя куда-то опаздывают. А тут… тут выучка. Приказная либо книжная, монастырская. Писано не спеша, набело, может, и не в первый раз переписано. А вот чья рука… — он развёл руками. — Не ведаю. Таких писцов в Москве десятков пять сыщется.

— Пять десятков… — повторил я. — Это много.

Честно, я надеялся, что Ощера сможет вспомнить у кого такой почерк.

— Знаешь что… — сказал Ощера. — Давай мне это письмо, а я прикажу своим дьякам искать все записи, писанные схожей рукой. Правда, монастырских соберу за день-другой.

— Действуй, — тут же сказал я. Пускай я ждал новостей от Варлаама, но это не значило, что надо сидеть сложа руки.

Ощера хмыкнул, свернул письмо и упрятал за пазуху. В этот момент со двора донеслись крики, и я выглянул в окно.

Бежавший к крыльцу воин, увидев меня в окне, закричал.

— Боярин! Там у ворот… Глав со своей сотней!

— Пропустить! — приказал я, уже на ходу.

Во двор я вышел быстрым шагом и с первого взгляда понял, что Глав прибыл не один. Сотня втягивалась в ворота, а впереди, рядом с Главом, ехал всадник, при виде которого я забыл разом и про убийц, и про письма, и про всю эту треклятую ночь.

— ЛЁВА! — не веря своим глазам, выкрикнул я.

Он скатился с седла мне навстречу: раздавшийся в плечах, бородатый, с лицом, дочерна выжженным чужим солнцем. Три года я не видел этой довольной рожи, с того дня, как проводил его в Стамбул, на верфи, учиться корабельному делу. Мы крепко обнялись.

— Как же я соскучился, — сказал я.

— Не ты один, — Лёва отстранился, оглядел меня, и ухмылка его чуть притухла. — Постарел ты, Дим.

— Эх, намять бы тебе бока… — усмехнулся я и, сделав паузу, продолжил. — Радуйся, что мне пока не до этого.

Мы рассмеялись, после чего он спросил.

— Что случилось?

И прежде, чем ответить, я тяжело вздохнул.

К этому времени Глав уже спешился и подошёл к нам. Единственный глаз его

Я успел в нескольких фразах обрисовать, что произошло, как увидел, что во двор неспешно въезжает Сулейман-бек с малой свитой в полдесятка человек.

Я быстро вспомнил, что Лёва застрял в Кафе вместе с османской миссией, едущей в Москву за пушками. И совсем не удивился его появлению, хотя оно было крайне не вовремя.

Глава 9

Я направился к Сулейман-беку через двор.

Пока шёл, слуга из его свиты соскочил наземь и придержал господского коня под уздцы. Посол слезал неспешно, нащупывая сапогом стремя, и полы халата качнулись, когда сафьян наконец встал на брусчатку. Я подождал, пока он оправит пояс, и только тогда подошёл вплотную.

— Мир твоему дому, Дмитрий-бей, — произнёс он, приложив ладонь к груди и слегка наклоняя голову.

— И тебе мира, Сулейман-бек, — без прикладывания руки к груди, поклонился я. — Как дорога?

— Дорога была поучительной, — он улыбнулся в крашеную хной бороду. — Степь нынче неспокойна. А неспокойная степь учит терпению лучше всякого муллы.

За три года наших дел я усвоил одну вещь: чем глаже стелет Сулейман-бек, тем внимательнее надо слушать.

Взгляд его тем временем прошёлся по двору. Затворённые ворота, удвоенные караулы на стенах, двойной пост у поруба, стража на каждом углу, мои воины повсюду.

— Я видел закрытые ворота, Дмитрий-бей, — сказал он. — В городах, где мне доводилось бывать, такое случается по двум причинам. Либо мор, либо кровь.

— Кровь, — не стал юлить я. Всё одно к вечеру будет знать вся Москва, а к концу недели половина Европы. — Этой ночью в Кремле убили князя Михаила Борисовича Тверского. Брата Великой княгини.

Посол не переменился в лице. Только ладонь снова легла на грудь, а голова склонилась… на этот раз ниже, чем требовал чин.

— Поистине, мы принадлежим Аллаху и к Нему вернёмся, — произнёс он. — Прими мою скорбь, Дмитрий-бей.

— Приму, — сказал я и, сделав паузу, продолжил. — И пойми меня верно, Сулейман-бек… сейчас не лучшее время для переговоров. Кремль заперт, идёт сыск. Дай мне день или два, и мы обо всём поговорим.

— Понимаю, — кивнул он. — Как я не раз говорил, умение ждать входит в моё ремесло. Но и ты пойми меня, Дмитрий-бей. У меня есть вопросы, которые нам следует обсудить. Важные вопросы… прошу не тяни с этим дольше, чем потребует твоя беда.

— Не затяну, — пообещал я.

На этом мы распрощались. Он коснулся пальцами лба, потом груди, повёл ладонью в мою сторону. Я ответил поклоном, и свиту его вывели за ворота Кремля, размещать на посольском приказе, разумеется, под присмотр.

Я смотрел ему вслед и прикидывал. Заказ на «Рыси» и порох был оговорён и наполовину оплачен, тут обсуждать нечего. Значит, что-то бек хотел обсудить ещё. Как вариант, мир Венеции с султаном, о котором писал Олелькович? Барон? Гадать было без толку, а забот у меня и без того хватало.

— «Ладно, потом с этим вопросом разберусь!» — подумал я. После чего развернулся к Лёве и Главу и в несколько фраз вёл в курс дела.

Лёва мрачнел с каждым словом. Глав молчал, ожидая указаний с чего начинать.

— Пошли, — сказал я. — Покажу тебя Великой княгине.

— Меня? — опешил Лёва.

— Тебя. Льва Семёновича Медведева, первого корабельного мастера Руси. Хотя, признаться честно, твоё возвращение, если так можно сказать, не вовремя. И будет омрачено произошедшими событиями.

Он кивнул и только тогда я сообразил, что Лёва прибыл один.

— А где остальные твои? — спросил я у Лёвы по дороге. — Вас же почти три десятка возвращалось.

— Разъехались по домам прямо от заставы. По всей Москве уже известно, что в Кремль никого не впускают и не выпускают. Но от посланного тобой гонца мы знали, что ты здесь, поэтому направились к Кремлю.

Он помолчал, покосился на идущих позади дружинников и наклонился ко мне. Голос упал до полушёпота.

— И как тебя угораздило с Великой княгиней…

— Меня не спрашивали, — перебил я. — И вообще, это не та тема, которую я намерен с кем-либо обсуждать.

— Понял, — Лёва вскинул ладони, будто сдавался. — Молчу. Просто, знаешь… уезжал я от боярина, а вернулся к… — он поискал слово, не нашёл и махнул рукой. — Молчу.

Вот и правильно. Мне за глаза хватало того, что об этом теперь будет говорить вся Москва… от торговых рядов до митрополичьих палат.

Дворцовыми переходами мы поднялись наверх. У дверей стояли двое курмышских, которые при виде меня посторонились.

В комнате за то время, что я ходил встречать сотню Глава, ничего не переменилось.

Мария сидела за столом, в углу на лавке куталась в платок Анна. У окна стоял надутый Иван со сведёнными бровями, а Воислав нёс службу в двух шагах от него. Стену подпирал Ильдар, рядом с ним пристроилась Ива. Шуйский вполголоса договаривал что-то Ощере, который уже двигался к дверям, унося за пазухой письмо.

Разве что Холмский добавился. Данила Дмитриевич стоял над столом, разложив перед собой несколько исписанных листов, и водил по ним пальцем сверху вниз.

А стоило нам переступить порог, следом вошёл митрополит.

Я глянул на Варлаама и по лицу его понял, что имена у старика есть. Я открыл было рот…

Но Мария Борисовна поднялась из-за стола и пошла к Лёве.

Лёва, надо отдать ему должное, не растерялся. Стянул шапку, поклонился в пояс.

— Лев Семёнович, — произнесла княгиня. — С возвращением домой. Три года ты учился за морем, и три года Русь ждала тебя. Мне писали, что на стамбульских верфях тебя прозвали глазом корабела. Это лестно, но хвалить тебя я стану, когда первый корабль русской работы встанет на воду и не перевернётся.

— Делом всё докажу, и не подведу Великого князя и тебя княгиня-матушка, — ответил Лёва.

— Верно все понимаешь, — она чуть наклонила голову, словно разглядывая его. — Тогда пойми и остальное. Корабли для Руси… это хлеб, железо и торг со всем миром без чужих посредников. Денег на это дело казна отпустит, людей дадим, леса у нас своего вдосталь. Но и спрос за корабли будет с тебя. С первого мастера и спрос первый.

Я решил, что самое время вставить своё.

— Верфь будет, — сказал я. — Работы уже идут и в невском устье заложены порт и город — Ивангородом наречён, в честь Великого князя. Венецианцы прислали галеру с полным экипажем, полторы сотни человек, на два года, учить наших морскому делу. Князь Пронский уже направил туда людей из Новгорода. Так что приедешь не на пустое место, Лёва. Приедешь к делу.

— Галеру? — Лёва повернулся ко мне всем корпусом. — Венеция отдала галеру? С Арсенала?

— С Арсенала.

Лёва покачала головой, и как бы это не казалось небылицей, он не мог нам не верить.

Лёва поклонился ещё раз и отошёл в сторону, а там его уже ждала Ива. Обняла, что-то зашептала, он засмеялся, отстранил её на вытянутых руках, оглядел… «выросла-то, выросла…»

И я на секунду позволил себе порадоваться этой картинке, после чего повернулся к митрополиту и произнёс всего одно слово.

— Кто?

Варлаам кивнул, он ждал этого вопроса, как только вошёл в комнату.

— Никита Фёдорович Басенок, — сказал он, — и князь Василий Васильевич Шестун.

Помолчал и дополнил.

— Это те, что в церковь приходили. К Феогносту в Чудов наведывались. Он запирался дольше прочих, а ключарь Савватий выложил всё с первого часа, только спрашивать успевай. Однако кто убил Тверского… того они не знают. Ни Феогност, ни остальные. Тут я им верю, Дмитрий Григорьевич. Напуганы они так, что соврать бы не сумели.

— Это уже что-то, — тут же сказал я и посмотрел на Холмского. — Данила Дмитриевич, у тебя есть вести?

— Нет, — ответил он, не отрываясь от своих листов, и тут же добавил. — Басенок и Шестун… оба в порубе. Среди тех, кто ночью бучу в коридоре поднял, где твои воины всех повязали.

Я хмыкнул. Вот ведь как вышло: я той ночью собственными руками упрятал заговорщиков в самое надёжное место Кремля. В поруб, где их никто и не подумал бы искать.

— Так за чем дело стало? На дыбу их, и к вечеру…

— Не спеши, Дмитрий, — Холмский поднял голову и посмотрел не на меня… на Марию Борисовну. — Великая княгиня, ты знаешь, я твой слуга. Но тут скажу, как есть. Басенок, сын Фёдора Басенка, того, что при Василии Васильевиче, деде государя нашего, полки водил и за верность свою очи потерял. Родни у него по служилым дворам пол-Москвы, и дружина за две сотни сабель. А Шестун… князь, ярославского корня, Рюрикович. За ним свои князья-родичи, вотчины богатые, зятья в думных родах. Подвешу я их на дыбу без улик, по одному слову перепуганного ключаря… и к вечеру у Кремля встанет вся служилая Москва. Потому без твоего дозволения, без приказа, я этого сделать не смею.

В палате стало тихо, и в этой тишине раздался голос Ивана.

— Делай что надо, — отчеканил мальчишка от окна. — На то тебе моё великокняжеское дозволение. Но узнай, кто моего дядю убил.

Холмский поклонился. Мария Борисовна кивнула, подтвердив слово сына.

А я постарался представить общую картину и чем нам это может вылиться. Две боярские дружины в Москве… Со слов Холмского выходило почти четыре сотни сабель, плюс родня, которая с утра уже знает, что господа в порубе, и город, гудящий от слухов. Этот крайне дурное сочетание.

— Хорошо бы Алексею Васильевичу, на всякий случай, московские полки поднять, — сказал я.

Иван медленно повернулся ко мне. И я увидел, что парень сердится… а желваки заиграли. Он смотрел на меня, наверное, ударов пять сердца. А потом развернулся к Шуйскому так, будто меня в палате не было вовсе.

— Алексей Васильевич, — произнёс он, — направишься к полкам, поднимешь московские, что на посаде стоят, и наряд из них поставишь у всех городских ворот, чтобы ни одна дружина, ни один обоз без досмотра не прошли. Дворы Басенка и Шестуна обложить, людей их со дворов не выпускать, но и не трогать, покуда сыск идёт. И гонцов на заставы, на все дороги. Ежели кто из их людей побежит из Москвы — того брать.

Слово в слово моя мысль. Только его устами. Шуйский ударил кулаком в грудь.

— Сделаю, Великий князь.

— Князь, — я всё же попробовал ещё раз. — Мои курмышские знают город. Могу дать Алексею Васильевичу полсотни в подмогу, и дворы…

Иван прошёл мимо меня к дверям, словно я пустое место.

— Владыко, — сказал он, и Варлаам наклонил голову. — Данила Дмитриевич, Алексей Васильевич, прошу за мной, в большую тронную палату… думать будем. Воислав, ты при мне. Ильдар, и ты, Ива Григорьевна, тоже иди с нами.

Каждого назвал. Вот только в этом перечне не прозвучало трёх имён. Моего, Марии и Анны Борисовны. Нас в большой тронной палате не ждали, и сказано это было так, что переспрашивать не стал бы и глухой.

Названные потянулись к выходу. Ива, проходя мимо, глянула на меня растерянно… я моргнул ей: иди, всё правильно, будь там и смотри.

Холмский выходил одним из последних, и я придержал его за рукав.

— Данила Дмитриевич, возьми Лёву и Глава. Их головы тебе пригодятся. Глав в таких делах видит то, чего мы не видим, а Лёве лучше при князе примелькаться. Сам понимаешь, что корабельное дело не должно умереть, только из-за того, что я в немилость пал.

— Возьму, — кивнул Холмский. Задержался на пороге, оглянулся на меня, и в глазах его мелькнула то ли усмешка, то ли жалость. — Заварил ты кашу, Дмитрий Григорьевич.

И вышел.

Одно я прекрасно понимал, узнай Иван про нас с Машей в любой другой день — злости в нём было бы вполовину меньше. А так всё свалилось разом… мёртвый дядя, кровавые буквы на полу и материно признание при полной палате бояр. Для тринадцатилетнего парня многовато.

Дверь закрылась, и мы остались втроём.

— Кажется, мальчик вырос, — сказал я.

— Да, — согласилась Маша и, посмотрев на меня, улыбнулась. — И я даже не знаю, радоваться этому или грустить.

— Радуйся, — тут же сказал я. — Не смотря на эмоции, что его охватили, указы он давал правильные. А то, что меня в упор не желает видеть… переживу.

Договорить я не успел.

— А что вы собираетесь делать? — спросила Анна.

Она сидела всё там

— В каком смысле? — Мария повернулась к сестре.

— В том, что ваши отношения стали достоянием всего Кремля. К завтрашнему дню… всей Москвы и близлежащих окрестностей. К зиме, всех дворов от Вильны до Рима, — Анна с негодованием на лице покачала головой. — И я смею предположить, что вскрывшаяся правда подвергает престол Ивана опасности. Или ты этого не понимаешь, Маша?

Великая княгиня понимала. И я понимал… понимал, пожалуй, лучше их обеих, потому что смотрел на это со стороны, глазами человека из другого времени.

На Руси вдове великого князя дорога расписана от гроба мужа до собственного: терем, чёрный плат, богомолья, а чаще всего монастырь — тихая келья, где живая женщина числится живой чисто формально. Такая судьба ждала бы Марию, если бы я не вмешался и не выиграл битву на Девичьем поле.

Бояре поутихли. А когда я взял Великий Новгород, на который легла вина за смерть Ивана Васильевича, боярам пришлось смириться. Мои пушки, показанные в деле на Шелони, а затем на Сурской дуге, заставили их сильно призадуматься.

Но всё это может пропасть втуне…

Вдова Ивана Васильевича, мать Великого князя, кровь тверских князей… и худородный боярин, у которого вся родословная это, по факту, купленная грамота да добрая память митрополита Феодосия. Обвенчай нас хоть сам Варлаам в Успенском соборе, для Рюриковичей я останусь выскочкой, залезшим туда, куда боярину заглядывать не положено. Мезальянс, как сказали бы в мире, где я родился. Здесь такого слова не знали, здесь говорили проще — не по чину. И за это «не по чину» каждый удельный князь, каждый думный род получал законный, освящённый обычаем повод орать о поруганной чести династии. Не потому, что им есть дело до Машиной постели. А потому, что это повод, которым можно бить по престолу.

Займи Иван престол, было бы проще, но до этого дня надо дожить ещё как минимум три, а лучше пять лет.

Всё это пронеслось у меня в голове за пару вдохов. Я уже собрался сказать что-то взвешенное, но Мария меня опередила.

— Когда Иван сядет на престол, — спокойно сказала она, — я переберусь к Дмитрию в Александрийск.

— ЧТО? — вырвалось у меня.

Всякого я от этой ночи ждал, однако решать мою судьбу на годы вперёд, между делом, при сестре, такого точно не ожидал.

— А что, ты против? — Мария наклонила голову набок и посмотрела на меня с искренним любопытством.

А следом за ней и Анна наклонила голову на ту же сторону, словно копируя Марию. Сидели теперь обе и разглядывали меня одинаковыми глазами, и я как-то очень остро ощутил, что они родные сёстры.

— А в качестве кого? — спросила Анна. — Жены, надеюсь?

— Не знаю, — протянула Мария, и в её голосе я с опозданием расслышал знакомую ехидную нотку. — Видишь ли, сестрица, тут всё непросто. У него там полюбовница в доме живёт. Считай, соперница мне.

Анна поперхнулась и медленно повернула голову ко мне. Я почти услышал, как скрипнула её шея.

— Полюбовница? — переспросила она. — В доме?

— Живёт, живёт, — охотно подтвердила Мария. — Ключницей у него ходит. Хозяйство на ней, дети его при ней растут, кафтан ему поутру выбирает тоже она, а по вечерам, надо думать, и спину ему разминает. Дочка кузнеца, между прочим, но красии-ивая… — протяжно произнесла она последнее слово.

— Дмитрий Григорьевич! — Анна поднялась с лавки. — Да как же это… у тебя же дети в доме! Дочери растут! А ты под одной крышей с ними… это же смертный грех, седьмая заповедь, тебе же в церкви каждое воскресенье…

— А по ночным переходам к нему княгини ходят, — вставила Мария скорбно.

— … и ты ещё смеешь… — Анна осеклась, моргнула. — Погоди. Какие княгини?

— Ну как какие. Я, — Мария вздохнула с видом великомученицы. — Выходит, я у него вторая. После кузнецовой дочки. Великая княгиня всея Руси… на вторых ролях, сестрица. Вот до чего я докатилась.

— Господи… — Анна перекрестилась и обрушилась уже на меня всей мощью. — Да что же ты за человек такой! Развёл блуд под своей крышей… боярин думный называется, воевода развратный, — на этом обзывательстве я не сдержал улыбки, что только раззадорило Анну. — Тебе ещё и смешно? На тебя вся Русь смотрит! Чему ты Великого князя учить собрался, ежели у самого дома такое творится⁈

Мария кивала. С каждым Анниным словом кивала всё горестнее, поджимала губы, качала головой… Анна была серьёзна, до дрожи в голосе. Мария подливала масла в огонь и наслаждалась каждой каплей.

И выходило по всему, что блуд на Руси развёл я. Один, своими руками. Совратил невинную княгиню, которая, надо полагать, отбивалась до последнего… ага, как же…

Я слушал, и поначалу внутри всё зудело оправдаться. Рассказать, кто кого несколько лет выкруживал. Кто к кому в шатёр… А потом до меня дошло. Этим двоим сейчас надо именно это. Ночь была страшной: убитый брат, признание при боярах. Горе так и не выплакано до конца, и вот они нашли куда выплеснуть эмоции. На меня. Анна выкрикивала в меня свой страх, Мария заговаривала своё горе ехидством.

Однако становиться подушкой для битья я не собирался.

Поэтому я поднялся. Неторопливо дошёл до двери, взялся за ручку. Обернулся, поймал Машин взгляд и, собрав на лице самую честную обиду, на какую был способен, сказал.

— Перегнула палку. Жду, что расскажешь сестре правду. А потом явишься в соседнюю комнату… извиняться.

Надо было видеть глаза Анны. Она застыла с открытым ртом, переводя взгляд с меня на сестру. При ней с Великой княгиней всея Руси так не разговаривал никто и никогда… ни муж, ни брат, ни митрополит. А тут какой-то боярин диктует условия и назначает время.

А Маша не сказала мне поперёк ни слова. Лукаво улыбнулась и произнесла.

— Через полчаса приду… извиняться.

Я вышел и прикрыл за собой дверь. И уже в переходе позволил себе ухмыльнуться.

POV

Дверь закрылась, и сёстры остались одни.

Анна ещё несколько мгновений смотрела на дубовые доски, за которыми исчез Строганов. Потом медленно опустилась обратно на лавку.

— О чём он говорит? — спросила она. — Какую правду?

Мария подошла к окну. Двор внизу жил своей жизнью, караулы, дворня, у поруба меняли стражу. Она смотрела

— Правду о том, кто кого совратил, — сказала она. — Ты сейчас на него кричала… а зря. Это я его добивалась, Аня.

— Ты-ы?

— Я, — резко обернулась Мария и посмотрела на сестру. — Как девка сенная за молодым дружинником. Стыдно вспомнить… хотя нет, ни капли не стыдно, — Мария усмехнулась. — Я вокруг него кружила, как ястреб над полем. То за столом рядом посажу, то на совет призову, когда и без него бы обошлись, то письмо длиннее нужного напишу. А он… он смотрел сквозь меня, Аня. — Она сделала паузу. — У него жена была, Алёна. И покуда она была жива, я для него оставалась просто Великой княгиней, которую он когда-то выходил… и всё. Ни взгляда лишнего, ни полслова. Я, грешным делом, злилась. Мне же никогда и ни в чём не отказывали, понимаешь? А этот отказывал, даже не замечая, что ему предлагают.

— А потом её убили, — тихо сказала Анна.

— А потом её убили, — повторила Мария, и усмешка сошла с её лица. — И я жила с мыслью, что он не простит.

— А он?

— А он простил. Только близко всё одно не подпускал… долго не подпускал. И тут, на охоте… — Мария всё-таки улыбнулась снова. — Я ночью пошла его искать. Переоделась в служанкино платье, чтоб ни одна душа не узнала. А навстречу от пруда — Олелькович, купаться ходил, и Дмитрий нас увидел… меня в темноте, в чужом платье, и литвина, идущего с другой стороны от того леса. Ты бы видела его лицо, Аня. Он же решил, что я женихаться бегала. Вспыхнул, как сухой стог. А ревнуют, сестрица, только тех, кто дорог… он себя в тот миг и выдал с головой. Ну а я… я такого шанса не упустила.

Анна покачала головой.

— А эта… кузнецова дочка. Полюбовница его. Ты ведь не шутила, она правда в доме живёт?

— Правда.

— И ты терпишь? Ты? Да ты в детстве куклу мне не могла уступить, а тут живого человека…

— Пробовала не терпеть, — спокойно сказала Мария. — Позвала её к себе. Предложила приданое, жениха из дворян, дом… а откажется, и пообещала монастырь на краю земли.

— И что она?

— Выслушала, не заплакала, торговаться не стала. Сказала, что от него ей ничего не надо, — Мария помолчала. — А через час, Аня, в его дворе загорелась конюшня. И эта девка вытащила из огня моего Ваню. А потом вытолкнула из-под копыт самого Дмитрия с сыном моим на руках, а сама не успела… ей конской грудью обе ключицы сломало. Я стояла на крыльце и всё это видела. Вот и посуди, как мне после этого её со свету сживать. Да и Дмитрий… узнай он, что я её тронула, потеряла бы я его навсегда, и поделом.

— И что же ты решила?

— Жить как есть, — Мария пожала плечами. — Плевать мне на Олену, Аня. Я знаю главное. Ради меня он горы свернёт и в одиночку против всей думы встанет… уже вставал. За ним я как за каменной стеной, а такой стены у меня не было никогда — ни при отце, ни при муже. А что у него другая женщина есть… — она повела рукой. — Сестрица, мы обе не отроковицы*. Я знаю, чем мужи тешатся на охотах, на пирах да на войнах, и наши покойные мужья праведниками тоже не были. А уж что творится, когда берут вражеские селения и города… нет, эту тему я с тобой обсуждать не стану вовсе.

(Отроковица — это устаревшее слово, оно означает девочку‑подростка, то есть девушку в переходном возрасте.)

Анна смотрела на сестру так, будто увидела её впервые. Хотела что-то сказать… и не успела.

Со двора долетел звон.

Мария метнулась к окну. Внизу, у конюшен, крутилась схватка. Шуйский и Медведев, спина к спине, отбивались от двоих воинов… кто-то уже кричал, а от ворот бежала стража.

А в следующую секунду распахнулись ставни соседнего окна. Со второго этажа вниз метнулось тело… Дмитрий. Он ударился о землю, смялся в кувырок, перекатился через плечо, вскочил на ноги, будто его подбросило… и понёсся к дерущимся.

Глава 10

Бой закончился быстрее, чем я успел добежать.

Курмышские, стоявшие на страже у крыльца и у конюшен, кинулись на подмогу раньше меня, им было ближе. Двоих чужаков смяли числом, выбили клинки, ткнули мордами в землю и заломили руки. Когда я добрался, всё уже было кончено. Шуйский стоял, тяжело дыша, с саблей в опущенной руке; Лёва рядом ощупывал рассечённый рукав (кожу не задело), а двое воинов лежали скрученные, и вокруг сжималось кольцо моих людей.

— Целы? — спросил я на бегу.

— Целы, — отмахнулся Алексей. — Ты глянь лучше сюда.

Он присел на корточки возле одного из скрученных и повернул его ногу за голенище. Лёва наклонился с другой стороны. Оба разглядывали сапог: по краю, там, где подошва сшита с голенищем, просматривалось тёмное пятно. Кровь, если её много, затекает в швы, и оттуда её сложно вымыть.

— Вот и он, — сказал Алексей.

— Это он убил Тверского? — спросил я, уже понимая, что к чему.

— Да, — Шуйский выпрямился. — Мы шли к коням, а тут люди Данилы Дмитриевича как раз добрались с досмотром до боярской челяди. До той, что при господах в Кремле ночевала. Этим двоим велели сапоги показать. Они и повыхватывали сабли…

Я лишь кивнул и посмотрел сверху вниз на скрученных воинов. Они лежали щеками в утоптанной земле, и в их глазах плескался страх.

— В подклеть их, — распорядился я. — Порознь, и Холмскому доложить.

Чуть позже я узнал, что схваченный воин со следом крови на сапоге, служит боярину Басенку и значился сотником его дружины. Вместе с боярином, он убил Тверского, тогда как, князь Шестун стражу от малой палаты отводил.

А уже к вечеру я знал всю картину целиком.

Сотник заговорил ещё до заката, а десятник и того раньше. Сидели они через стенку, слышали друг друга и оттого выкладывали наперегонки, будто от того, кто расскажет больше, зависело, кого потом помилуют. Толмачи при Холмском только и успевали записывать.

Вспомнился момент, как Маша приезжала ко мне в

Я тогда кивнул, и думать про это забыл, потому что у меня дел было по горло, так ещё и Маша перевела тему на стекольные мастерские. Хотела, чтобы я поделился мастерами.

В общем, забыл я о том разговоре напрочь, и как оказалось зря.

А ведь я за эти годы прошёлся по мозолям всей старой Москвы и бояре, разумеется, копили злость. Новыми землями Русь приросла, а уделы не увеличились. Вместо этого поместья, а не вотчины. Так и ещё там землю давали за службу…

Кремлёвская стража, опять же. Я выгнал с постов боярских сынов-рынд и поставил своих, курмышских, и три сотни хлебных почётных мест ушли из-под знатных семей. Ну и напоследок школы, куда садились рядом посадский сирота и сын дворянина. Каждое из этих дел по отдельности можно было стерпеть. Все вместе они складывались для старых родов в одно слово — конец прежнему порядку, при котором родовитость сама по себе кормила.

И трое сошлись.

Никита Фёдорович Басенок — при старом порядке он был бы воеводой по праву крови. При моём он оказался одним из многих, потому что воевать не умел, и когда шли на Великий Новгород отправил малочисленную и плохо укомплектованную дружину.

Князь Василий Васильевич Шестун, Рюрикович ярославского корня. Вотчины его были богаты, родня обширна, а перед казной он с некоторых пор стоял в том же ряду, что и безродный сын боярский.

Третьим был Фёдор Семёнович Лукьянов, и эта фамилия мне была известна лучше других. У него полтора года назад за слухи про моё колдовство, отобрали часть имущества, после чего он затих. Но обида у таких людей не остывает никогда. Как итог, теперь сидит в порубе.

Был у заговора и свой писец. Истома Кривцов, дьяк посольского приказа и каллиграф от Бога. И он же, как выяснилось на допросе, за день до убийства вытащил из моего походного сундука нож.

И случай подвернулся как нельзя лучший, когда я вернулся с отбитыми мастерами.

То, что Тверской едет в Москву, им было известно. И когда я у конюшен, при десятках глаз, сбил его с ног кулаком… для заговорщиков это было всё равно что сигнальный костёр. Лучшего момента было не дождаться и за десять лет. Убей Тверского в эту ночь, и никто, ни один человек в Кремле не станет искать другого убийцу.

Они и не стали ждать.

Кривцов в тот же вечер сел за письмо, которое отнесли в покои Тверского с поклоном: от боярина Строганова, велено передать тихо. Михаил Борисович прочёл… и пошёл. Один, без своих, как и просили.

Дальше вступил Шестун. Ему досталась стража… мои курмышские дозоры, которые ходят переходами всю ночь и мимо которых мышь не проскочит. Силой их было не убрать, подкупом тем более. И Шестун разыграл спектакль. Старый князь, перебравший на ночь глядя, которому стало худо сердцем, — он осел по стене в переходе, шагах в сорока от малой палаты, захрипел, засучил ногами. Дозорные кинулись к нему… а как не кинуться, князь помирает… подхватили, повели под руки до его клети, кто-то побежал за водой. Переход у малой палаты опустел. Ненадолго, но этого времени хватило.

В палате было темно: две свечи, которые Тверской принёс с собой и поставил на стол. Он ждал меня. Когда спрятавшийся сотник Окул вышел из-за печного выступа у него за спиной и зажал его… Басенок шагнул спереди и ударил ножом под сердце. А потом Окул дорезал горло…

Михаил Борисович не увидел ни одного лица. Он умер в темноте, в чужих руках, так и не узнав, кто и за что.

Дальше Басенок работал уже без спешки. Обмакнул палец мёртвого в его же кровь и вывел на полу два слова, буква за буквой. Потом нож бросили у трона: на виду, но не слишком, чтоб нашли, но не сразу. Окулов кафтан, залитый кровью по рукава, свернули и унесли — он предназначался для второго акта.

А дальше по их задумке всё должно было пойти само. Тело находят. Надпись читают. Вспоминают драку у конюшен. И меня вяжут… а там нож опознают, кафтан «найдут», и к обеду я стою на плахе, и нет больше Строганова.

Одного они не учли. Того, что этой ночью мне будет с кем коротать время.

Когда Мария Борисовна встала между мной и стражей и сказала при полной палате то, что сказала… их план посыпался. И началась импровизация. Крик про блудницу из-за боярских спин… я ведь искал тогда крикуна и не нашёл… это был Лукьянов. Он же качнул толпу на бучу, рассчитывая, что в свалке кто-нибудь дотянется до меня или хотя бы до княгини. Вместо этого мои воины повязали всех орущих скопом.

В то же время Шестун и Бесенок вели переговоры с церковью.

Ну а дальше всё и так ясно. Если честно признаться, план был средним. Но в это время он мог сработать, потому что любовью боярской я не пользовался, и даже зная, что невиновен, большинство хотело видеть меня на эшафоте.

POV

Мария Борисовна вошла в комнату сына, когда за окнами уже стемнело.

Ильдар и Ива сидели у стола, гоняя тавлеи. Вернее, доска стояла между ними для вида, а глядели оба куда угодно, только не на неё. Иван стоял у окна спиной ко всем. Мария сделала лёгкий жест рукой… оба поднялись, поклонились и вышли, притворив дверь.

Они остались вдвоём.

— Давай поговорим, — сказала Мария.

— О чём говорить? — не оборачиваясь, ответил Иван.

— Ваня, — она постаралась произнести имя сына так мягко, как только умела. — Я хотела с тобой объясниться.

Он повернулся. Тринадцать лет, а глаза взрослые, и смотрели эти глаза с вызовом.

— Ты его любишь? — спросил он.

— Да, — ответила Мария и тут же добавила. — Но тебя, Настю, Елену и Тиму я люблю больше всех на свете. Больше него. Больше жизни. Это ты знай твёрдо.

Иван отвёл взгляд. В комнате на некоторое время настала тишина. Мария не торопила. Она ждала, сложив руки, и смотрела на сына: на упрямый разворот плеч, на отцовскую манеру задирать подбородок.

— Скажи, — наконец спросила она, — на что ты обижаешься? Только честно.

— На то, что ты отца забыла, — глухо сказал Иван. — Он в земле лежит, а ты… все эти

Сказав это, он отвернулся.

— Я любила твоего отца, — сказала Мария, — и до сих пор вспоминаю о нём с большой любовью.

И про себя отметила, что врёт напропалую — тот факт, что он хотел её отправить в монастырь, и как кричал на неё, въелись в её память. При этом она помнила, как начинались их отношения, и в них было много тепла. Но потом… потом любовь угасла.

— Тогда почему ты со Строгановым? — Иван резко обернулся.

— Потому что я полюбила и его.

— Разве так можно? — в голосе мальчика прорезалась совсем детская растерянность. — Любить двоих одновременно?

— Разумеется, нельзя, — ответила Мария. — Будь твой отец жив, я бы в жизнь на Строганова не посмотрела. Да и он на меня не смотрел, можешь мне поверить, уж я-то знаю. Только отца твоего нет, Ваня. Почти шесть лет как нет, а мне надо жить.

Она прошла к столу и села, расправив платье на коленях, и продолжила.

— Жизнь, сынок, устроена сложнее, чем в житиях пишут. В житиях всё гладко. Похоронила мужа, ушла в монастырь, молишься до смерти. А у меня на руках оказалось четверо детей и престол, который качался под нами, как лодка в бурю, и целый город людей, которым наша с тобой смерть была бы в радость. Помнишь ли ты первый день после гибели отца?

Иван не ответил.

— Ты был маленький, — продолжала мать. — А вот я всё очень хорошо помню… каждый час. Твои дядья Углицкий и Волоцкой приехали и заявили права на престол. Вернее, Углицкий хотел стать регентом, а Волоцкой его в этом поддерживал. И знаешь, кто тогда встал рядом? — она подняла глаза на сына. — Строганов. Он же за годы до того меня и выхаживал, когда меня травили мышьяком. Ты этого помнить не можешь. — она сделала паузу. — он тогда сутками от моей постели не отходил, поил меня толчёным углём, кормил с ложки, как младенца. Я ему жизнью обязана… дважды.

Она говорила и следила за лицом сына, подмечая, что на имени отца голос надо бы смягчить, на слове про престол — прибавить твёрдости. Иван слушал, и упрямая складка между его бровями расходилась. Мария говорила вещи, смысл которых отзывался в его сердце.

— А после смерти отца, подумай сам, что нас ждало. Мне была прямая дорога в монастырь, и это в лучшем случае. Белоозеро, келья, и мать свою ты больше не увидел бы никогда. А тебя…

Она помедлила, решая, говорить ли мальчику такое, и решила, что он уже достаточно взрослый.

— Тебя, Ваня, скорее всего тихо удавили бы. Годика через два, от внезапной хвори. Чтобы дядья твои посадили на престол собственных сыновей. Так делалось испокон веку, и с князьями почище нас с тобой такое проделывали. — Она сделала паузу. — Это понимала я, это понимал Дмитрий. Вспомни, как дядья привели войска под Москву. И вспомни, кто их разбил. Кто на Девичьем поле добыл тебе твой престол — не мне, тебе.

Иван молчал. Долго. Потом сел напротив матери… впервые за разговор сел… и сказал совсем другим голосом.

— Знаешь, мне дядя Миша, упокой Господь его душу, вчера задал вопрос.

— Какой?

— А не готовит ли Строганов престол для себя?

— Нет, — сказала Мария, не раздумывая ни мгновения.

— Почему ты так уверена?

— Потому что я наблюдала за ним, — ответила она. — И делаю это внимательно, уж поверь. Сначала как на чужого, потом как на опасного, потом как на своего. Вот тебе случай, Ваня, один вместо ста. Когда под Казанью ему привезли весть, что здесь, в Москве, убили его жену, и убили, якобы, по моему приказу… у него под рукой стояло пятьдесят тысяч войска. Лучшего войска Руси, которое его боготворило. Его тесть к тому часу уже поднимал полки на Москву. Строганову довольно было сказать одно слово… одно… и он вошёл бы в этот город хозяином, и никто бы его не остановил. Воины его любят, за победы и удачу. — Мария немного помолчала. — А Дмитрий остался стоять под Казанью и вернул мне тебя живым. Человек, которому нужен престол, так бы не поступил. Такой случай выпадает раз в жизни, и властолюбец его не упускает.

— Тогда чего он хочет? — спросил Иван. — Все же чего-то хотят.

— Строить, — сказала Мария. — Ему ближе делать то, чего до него не было. Стекло его видел? Воск, водяные колёса, сверлильный станок… дороги. Да и воевать, думается мне, он не любит, Ваня.

— Не любит? — Иван вскинул брови. — Он же лучший воевода Руси.

— Уметь не значит любить, — перебила мать. — Запомни это, пригодится. Он умеет воевать лучше всех, кого я знаю. И после каждой битвы сутками сидит над ранеными, сшивает их, выхаживает. Я считаю, ему ближе лечить, чем убивать. Посчитай сам, что за ним числится. Школы в пяти городах. Лекари, выученные им из монастырских сирот. Дороги, каких Русь до него не видала. На Ивангород на Неве он тоже деньги суживает. Памятник павшим на Суре, где девять тысяч имён резаны по камню, и он два года собственной казны на него не жалел ради того, чтобы каждого простого ратника помянули по имени. Он, Ваня, хочет сделать мир вокруг себя лучше. Для боярина это звучит смешно, я знаю, но дела за него говорят громче.

Она выговорилась, и в комнате снова настала тишина. Иван сидел, глядя на доску с тавлеями, и внутри у него что-то поворачивалось, медленно поворачивалось. Мария поднялась и оправила платье, дошла до двери.

— Мам, — сказал Иван ей в спину.

Она обернулась.

— Я люблю тебя, — произнёс он, старательно глядя в сторону. — Но мне не по душе, что ты и Строганов вместе. Тем более, что бояре…

— Бояре тебя интересовать не должны, — тут же перебила его мать. — Говорить они могут что угодно, покуда держатся в разумных пределах. А решения на Руси принимать вскоре будешь ты один. И ты уже должен был понять, сын, — на них… на большинство из них, положиться нельзя. Этой

— Но как же без них? — Иван нахмурился. — Бояре испокон веку опора престола. Дед так говорил, и отец…

Мария Борисовна посмотрела на сына долгим взглядом и сказала одно слово.

— Ненадолго.

После чего вышла из комнаты.

В переходе, у стены напротив двери, всё это время стояла молодая девушка. Стояла тихо, как учили: руки сложены поверх передника, глаза опущены. Звали её Улитой и была она из посадской семьи, дочь шорника. Год назад произошло несчастье, и она овдовела, всего через год после свадьбы. Муж её, молодой да весёлый, на Крещение перебрал хмельного на чужом дворе, уснул в санях, не доехав до дома, и к утру замёрз насмерть. Осталась Улита одна… а таких жизнь перемалывает быстро, если их кто-нибудь не подберёт.

Подобрала её Мария Борисовна. Лично, из семи смотренных кандидаток. Выбирала придирчивее, чем выбирают невест, потому что невесту сыну выберет необходимость и политика. А эту выбирало материнское чутьё. Улита была привлекательна, с той спокойной красотой, что не бросается в глаза сразу. Была умна, грамотна, между прочим, отец выучил. И чем-то неуловимо походила на Иву Строганову — разворотом плеч, прямизной взгляда — только мягче и, положа руку на сердце, красивее. Иван должен был клюнуть. Мария знала сына.

Она собиралась подвести Улиту к сыну месяца через два, не раньше… материнское в ней всё оттягивало этот час. Но после нынешнего разговора стало ясно — тянуть глупо. Мальчик, у которого появится своя сердечная тайна, станет куда снисходительней к тайне материнской — это была манипуляция, самая настоящая, и Мария это прекрасно понимала. Но к этому всё одно шло, год раньше или год позже. А сейчас это послужит миру в семье и миру в Кремле… чего же ещё желать.

— Подойди, — негромко сказала она.

Улита приблизилась и склонилась.

— Всё помнишь, что я тебе говорила?

— Помню, государыня.

— Повторю ещё раз, — сказала Мария. — С расспросами к нему не лезь, сам заговорит, когда захочет. Подарков не проси никогда, а станет дарить — тогда принимай. О том, что промеж вас будет, не рассказывай ни одной живой душе, ни подругам, ни матери родной, ни на исповеди сверх нужного. Докладывать будешь мне одной, и только то, о чём я сама спрошу. Будь с ним ласкова, но не липни, он этого не терпит, весь в отца. И запомни главное — он государь. Полюбит — тебе счастье, но, когда охладеет, отпустишь без слёз. А я тебя не оставлю, и дам такое приданное, что выбор из женихов перед тобой выстроится. Но начнёшь себе лишнее выдумывать…

— Не начну, Великая княгиня, — тихо сказала Улита. — Я своё место знаю.

— Вот и умница. Ступай к нему, — Мария подошла и поправила подготовленное для Улиты платье так, что глазу открывался чуть больший обзор… на который Иван обязан был обратить внимание.

Улита слегка покраснела, и когда княгиня закончила, поклонилась и ушла по переходу.

Тяжело вдохнув, Мария пошла к себе в кабинет.

Скоро начнётся подготовка к похоронам. Но не это занимало её голову. Она понимала, что натворила этой ночью. Признавшись при боярах, она спасла Дмитрия от плахи… и подожгла пожар, который теперь пойдёт гулять по всей Руси. В глазах людей она теперь блудница на престоле, и уважение, которое она собирала по крохам десять лет… и людская любовь, и страх, и вера в её правоту… всё это может сгореть в этом огне. И вместе с её именем огонь достанет и до сына.

А значит, надо что-то делать.

Глава 11

Ближе к вечеру мы сидели в кабинете Марии вчетвером: она сама, митрополит, Ощера и я.

Окно было отворено, со двора тянуло тёплым воздухом и слышался стук — плотники сколачивали помост у Успенского собора, на котором завтра поставят домовину (гроб). Варлаам сидел, сложив руки на посохе, и по нему было видно, что за минувшие сутки он не ложился вовсе. Впрочем, как и все мы.

— Всё сделано, дочь моя, — сказал он Марии. — Тело омыто и облачено, чтецы над ним сменяются. Псалтирь читают без перерыва. Завтра с утра можно устроить проводы.

— Спасибо, владыко, — с облегчением и грустью произнесла Мария.

— Одно не решено, — продолжил Варлаам, чуть повернув голову, — где хоронить будем? В Твери у князей своя усыпальница, в Спасском соборе, там отцы его и деды лежат. Если в Тверь, то надобно засмолить домовину и гнать подводы… лето, дорога долгая. Скажи слово, и я всё устрою так или этак.

Мария ответила не сразу.

— В Архангельском, — наконец сказала она. — Здесь похороним… рядом с мужем моим.

Ощера поднял брови, а Варлаам ничего не сказал, ждал продолжения.

— Он Рюрикович, владыко. Той же крови, что Иван Васильевич, что сын мой. В Архангельском соборе лежат все московские князья от Калиты… и брат Великой княгини ляжет там же, никто мне слова поперёк не скажет. А в Тверь… — она подняла глаза. — В Тверь я его не повезу. Кто ему там панихиды закажет? Кто на могилу придёт? А я хочу, чтобы могила была рядом, чтобы я могла прийти и постоять.

Про то, что через месяц-другой Тверь может перестать быть чужим княжеством, она не сказала ни слова. Но я об этом подумал. И, кажется, не я один… Ощера отвёл взгляд к окну… все услышали недомолвку. Но раз княгиня решила не продолжать эту тему, с расспросами к ней никто не полез.

— Быть по сему, — кивнул Варлаам. — Рака (гробница) в Архангельском будет готова к утру. Каменотёсов отправлю сразу, как закончим здесь.

Мария кивнула, и тему с похоронами закончили. Дальше речь пошла о мятежниках, и тут разговор был короче некуда.

Судьба Басенка, Шестуна, Лукьянова, дьяка Кривцова и всех, кто резал Тверского, была решена в тот час, когда сотник Окул начал говорить. И вести этот разговор Мария поручила мне.

— Ты начал, ты и заканчивай, — сказала она. — Выжми из них всё, что они знают. С кем ещё шептались, кому письма писали, где серебро на бегство прятали, кто из думных сочувствовал, но не полез. Потом казним при всём народе.

— Сделаю.

— Шуйский днём на их подворья съездил, —

Я был согласен, что Шуйскому надо отдохнуть. Хоть он взялся за голову, но перегибать не стоило — не дай Бог он снова начнёт прикладываться к хмельному.

К теме, почему Мария доверила мятежников мне, то моё имя было отчищено. Никто в Кремле больше не смотрел на меня как на убийцу, признание Окула закрыло этот вопрос наглухо. Но закрыв одну дыру, мы открыли другую… и она была куда шире.

Вся Москва знала, с кем я провёл ту ночь. Моим назначением Мария хотела подчеркнуть, что власть находится в тех же руках, что и прежде. Как и продемонстрировать то, что будет с теми, кто встанет против нас.

Правда, боюсь, пройдёт очень много времени, прежде чем об этом перестанут шептаться на каждом углу. Люди забывают битвы, голод и морозы, но постельные дела великих князей они помнят по сто лет и пересказывают внукам. В моём прежнем мире такое разлеталось за сутки и забывалось за неделю, потому что назавтра случалось что-то новое. Здесь новостей мало. Здесь одну и ту же историю будут мусолить до самого Рождества, а потом ещё год вспоминать.

Я сидел и прикидывал, что теперь будут говорить в Нижнем. Тесть узнает через неделю, и я мысленно отругал себя, что до сих пор не послал гонца к нему, чтобы об этом он узнал от меня.

Так, мне казалось, будет честнее. Конечно же, правильнее вообще было объясниться с глазу на глаз, но я сейчас не мог покинуть Москву.

Я думал, эту тему обойдут сегодня, но не тут-то было.

— Ну а теперь о главном, — сказала Мария, и в голосе не было ни капли смущения. — О нас с Дмитрием Григорьевичем знает весь Кремль и Москва. Я не о том, чтобы это спрятать… поздно прятать. Я о том, что с этим делать. Говорите всё, что думаете. Владыко. Василий Иванович. И ты, Дмитрий.

Она обвела нас взглядом, и я мысленно снял перед ней шапку. Другая бы плакала в подушку и молилась, а эта собрала совет и поставила вопрос ребром, будто речь шла о недоимках по Костроме.

Первым заговорил Ощера.

— Слух бьют слухом, матушка. Пустить другой, погромче. О том, как князя Тверского зарезали бояре, чтобы Строганова на плаху отправить, а следом и тебя от сына отодвинуть. Об этом и так знают, но на мой взгляд стоит специально подогреть именно этот слух. Народ любит, когда злодей выявлен и кровь на нём видна. — И, сделав паузу, добавил: — Ну и крикунов на торгу выпороть парочку, так сказать, для порядка.

— Выпоротый молчит, — сказал я. — А десять других шепчут ещё тише и злее. Порка не поможет, Василий Иванович.

— Тогда что поможет?

— Когда голова Шестуна покатится по помосту, каждый в этом городе усвоит, что великих князей на Руси режут за крамолу, а не за постель. Пусть боятся. Страх память отшибает лучше вина.

Мария кивнула, но по ней было видно — этого ей мало. Она повернулась к Варлааму.

Митрополит долго молчал. Потом снял руки с посоха и положил на стол.

— Я скажу так, как думаю, дочь моя. А ты не серчай.

— Говори.

— Грех у вас есть. Обоим известный, при боярах объявленный. Спрятать его уже не выйдет, а вот забрать у бояр из рук… можно. Пока грех не судим, каждый вправе его судить. Всякий боярин будет тыкать в него пальцем и звать себя защитником чести. А судить надлежит церкви. Так я его и рассужу, — он поднял палец. — Открыто… при народе объявлю епитимью на обоих. Поклоны, пост, молитвенное правило, вклад на храм, всё как положено. Об этом я объявлю на грядущей службе. И с амвона я скажу вот что: грех судим церковью и ей же отпущен, а кто после того берётся судить, тот через голову церкви лезет и на неё руку поднимает.

— И бояре умолкнут? — с сомнением спросил Ощера.

— Бояре не умолкнут никогда, — спокойно ответил Варлаам. — Но одно дело шептать про блуд, и совсем иное шептать против митрополита. Первое безнаказанно. Второе… я найду, как спросить. Настоятелям в Москве велю проповеди читать про осуждение. Про то, что судящий ближнего судит Господа. А кто на исповеди с этим придёт — получит епитимью за осуждение своих правителей. Не за то, что видел, за то, что судил. Думаю, это должно подействовать.

Он перевёл дух и продолжил.

— Это раз. Второе. Великой княгине надобно на богомолье. В Троицу, ко гробу преподобного. По брату панихиду отслужить, вклад дать щедрый, у раки преподобного постоять, поговеть* седмицу. Чтобы весь народ видел вдову в чёрном, а не то, что бояре ему рассказывают. Люди верят глазам.

(Поговеть — значит провести какое‑то время в говении, то есть в особом духовном и телесном воздержании ради подготовки к исповеди и причастию).

— Съезжу, — сказала Мария.

— И третье, о чём я скажу, а вы решайте после, — Варлаам посмотрел на неё, потом на меня. — Церковь второй брак не благословляет так, как первый. Но и не запрещает. Венчают без венцов, с епитимьёй в год. А по чину оба вы вдовые, ни у него, ни у тебя третьего брака не будет. И ни один канон о том, что вдова князя не может выйти за боярина, мне неведом. Не первая ты на Руси княгиня, что во второй раз замуж собирается, и он не первый вдовец. Придёт время, сядет Иван на трон, и я вас обвенчаю. И грех уйдёт из разговоров, потому что мужа и жену судить не за что.

В кабинете стало тихо.

Я сидел и мысленно пересчитывал. Епитимья открытая — это я проходил, когда признавал Анфису. В тот раз владыка Филипп взял с меня сорок пять рублей серебром вместо тяжкого поста. Интересно, во сколько нынче встанет грех с Великой княгиней. Подозреваю, что подороже…

А насчёт венчания… Варлаам сказал именно то, о чём Мария при Анне обмолвилась между делом. Только теперь это прозвучало не как шутка. Вот только получалось, что без меня меня женили.

— Что скажешь, Дмитрий? — наклонив голову спросила Мария.

Честно, если

— Скажу, что лучшего никто из нас не придумал, — не стал высказываться против. Женить меня завтра никто не собирается, а как дальше жизнь ляжет, никто не мог предсказать. В общем, я сделал вид, что на всё согласный. — Епитимью приму, какую наложишь, владыко. О венчании… — я посмотрел на Марию. — Обсудим, когда Иван сядет на стол… не раньше.

— Не раньше, — на мой взгляд, как-то легко согласилась Мария.

Больше никто ничего не смог предложить и все текущие вопросы были разобраны. Поэтому на этом мы закончили.

Когда мы поднялись. Варлаам благословил княгиню, Ощера поклонился, я тоже пошёл к дверям… и уже у порога обернулся.

Мария стояла у стола. Она глянула на меня, показала глазами на стену — ту, за которой шёл тайный переход. Потом ткнула пальцем в мою сторону. А потом двумя пальцами изобразила, как человечек идёт.

Стена и я, идущий к ней.

Всё ясно: ночью она ждёт меня у себя. Я просто кивнул, на что она слегка улыбнулась, махнула мне рукой, мол, выметайся.

В переходе Ощера тут же откланялся (дела, грамоты, дьяки) и ушёл в сторону приказов. Мы с Варлаамом остались вдвоём и пошли рядом, не торопясь.

Некоторое время шли молча.

Я же смотрел на него и думал, что почти двенадцать лет назад этот человек приезжал в Курмыш проверять меня на колдовство, когда я спас Глеба Ряполовского от стрелы в шее. Жизнь сделала огромный скачок… ведь сегодня он же предлагал обвенчать меня с Великой княгиней.

— Владыко, — сказал я. — Что с теми пятерыми? С Феогностом и остальными.

Варлаам не сбился с шага.

— Господь, за грехи их тяжкие, прибрал их к себе. Упокой, Господи, души рабов твоих, и прости им, елико согрешиша словом, делом и помышлением.

Он перекрестился, и я сделал то же самое.

Лезть в дела церкви я не собирался, по крайней мере, в этом вопросе. Уговор был, владыка его выполнил, а как именно, меня не касалось. У церкви свои подвалы и свои способы. Пока мы работаем на благо Руси, меня это устраивает. Конечно же это не значило, что я собираюсь оставлять всё также, но пока бороться против церкви и бояр, чтобы собрать власть в руках князя, было чревато.

— Спокойной ночи, владыко.

— Спокойной… — он усмехнулся одними глазами. — Хотя, кому я это говорю, – и пошёл к себе, постукивая посохом.

* * *

Ночью я был у Марии.

Что происходило первые часы описывать не стану. Скажу только, что Великая княгиня за минувшие сутки знатно перенервничала… и всё эти эмоции требовали выхода, так что почти четверть часа мы лежали, восстанавливая дыхание.

Мария повернулась ко мне на бок.

— Тебе лучше завтра, после похорон, уехать к себе на московское подворье.

— Ты думаешь?

— Да, — сказала она. — Я направила к Ивану Улиту.

Я повернул голову.

— Ту, о которой ты говорила? Служанку?

— Хотела через два месяца, а после нашего с ним разговора решила не тянуть. Ему сейчас нужна своя тайна. Глядишь, он к тебе остынет быстрее… но всё одно будет лучше, если ты какое-то время поменьше станешь мелькать у него перед глазами.

— Понял, — согласился я с её доводами. — Завтра после похорон уеду.

— Ты не обиделся?

— Нет.

— Обиделся, — сказала она. — Я же вижу.

А я не обиделся, вообще ни капли. Более того, я считал, что она всё сказала правильно. Пацану тринадцать, у него убили дядю, мать призналась в связи с человеком, которого он считал наставником… а тут этот человек каждое утро на тренировке, каждый вечер за столом. Конечно, Иван будет закипать. Мне и самому лучше отсидеться в стороне, дать ему переварить. Только Марии показалось иное. Она умела читать по моему лицу многое, но тут промахнулась. Спорить и убеждать я не стал.

Её ладонь легла мне на живот. Погладила, и пошла ниже. Я закрыл глаза, а Мария уже перебиралась ко мне в ноги, и волосы её рассыпались по моим бёдрам…

Скажу так. Извинения я принял со всей распростёртой душою.

* * *

Похороны, как было заведено на Руси, проходили утром.

Колокол Успенского собора ударил на рассвете. Один удар… долгая тишина… второй. Так звонят по князьям. К этому звону присоединились колокола Архангельского, потом Благовещенского, а следом за ними, за кремлёвской стеной, отозвались посадские церкви, одна за другой, пока весь город не загудел.

Домовину (гроб) вынесли из дворца на плечах. Дубовая, обитая чёрным бархатом, а сверху покров с вышитым крестом. Несли Холмский, Шуйский, князь Бельский и трое тверских бояр из свиты покойного. Я на ту сторону не пошёл. Подойти к домовине сейчас, значило дать каждому в Кремле лишний повод для косого взгляда, а поводов и без того хватало.

Двор от дворца до Архангельского собора был выстлан народом. Стража стояла редкой цепью, а за ней плотно, плечо к плечу, дворня, посадские, купцы в тёмном, бабы с детьми на руках. Пускали всех, кто пришёл проститься — так велела Мария. Хоронить брата при пустом дворе, будто стыдясь, она не пожелала.

Шли медленно. Впереди дьякон с крестом, за ним певчие, и низкий их распев ложился на редкие удары колокола.

За домовиной шёл Иван.

Один. Позади него, в двух шагах, Воислав, а по бокам, чуть отставая, Ильдар и Ива. За ними Мария и Анна, обе в чёрном, под платами по самые брови. Мария смотрела перед собой, а Анна плакала, и сестра держала её под локоть.

Дальше шли мы. Митрополит с клиром впереди, потом князья и думные бояре. Тверская свита шла отдельной кучкой и лица у них были такие, будто это их всех сейчас понесут отпевать. Они тоже понимали, что на Тверской самостоятельности поставлен крест.

Я шёл среди бояр, не впереди и не сзади. Рядом Лёва, Глав. Ратмир с курмышскими стоял вдоль пути.

Наконец мы остановились. Ощера, Бельский, Холмский и Шуйский, после того как поставили домовину у собора, встали в двух шагах от Ивана.

В Архангельском соборе уже стояла рака (гробница): белокаменная, только что вытесанная, у южной стены, в ряду с прежними князьями. Домовину поставили перед ней на помост. Варлаам служил сам, и

— Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего…

Хор подхватил. Дым кадила потянулся к сводам.

Иван стоял у самой домовины, справа. Мария с Анной слева. Митрополит в изголовье. Дальше полукругом стояли князья и бояре. А я встал у столпа, чуть в стороне, и то, что я делал это нарочно, поняли все.

И вот тогда на нас начали смотреть.

Не в лицо, разумеется. Так не смотрит никто. Взгляд мазнёт по тебе, а ты уже знаешь, что тебя разглядели. Тверские бояре не смотрели вовсе, они стояли и глядели на своего мёртвого князя, и это было хуже всего. Боярыни за спинами мужей перешёптывались через плат. Одна старуха — я её не знал, но кафтан на муже был добрый, из думных, — когда Мария повернулась поклониться Варлааму, быстро перекрестилась. Так крестятся, когда мимо проходит что-то нечистое.

Мария не увидела… или сделала вид.

Молодые смотрели иначе. Двое парней из шуйских дружинников у дверей глядели на меня с открытым любопытством, а один ткнул другого локтем. Ильдар… ну, Ильдар смотрел так, как смотрел бы всякий парень его лет, который вдруг узнал, что взрослые тоже люди. Ива, стоявшая при Иване, повернула голову и нашла меня глазами, и в её взгляде было простое: «держись, братец». Я чуть заметно кивнул.

А Иван на меня не посмотрел ни разу.

Служба шла долго, как и положено по князю. Потом домовину опустили в раку, и Варлаам бросил первую горсть земли, а за ним Иван, потом Мария, потом Анна… Анна при этом едва не осела, но сестра удержала её за плечи. Мария же за всю службу не проронила ни слезинки. Стояла бледная, губы сжаты, и держала сестру. Каменотёсы задвинули плиту, и скрежет камня о камень прошёл по собору от стены до стены. Тверские опустились на колени всей свитой, прямо на каменный пол, и стояли так, пока пел хор.

Последним от раки отошёл старик из тверской свиты. Седой, в кафтане, который знавал лучшие годы. Он положил ладонь на плиту и держал её там долго, потом что-то сказал камню, одними губами, и отошёл.

Я перекрестился в последний раз и вышел из собора одним из первых.

На паперти было светло и тепло, и после кадильного дыма голова слегка кружилась. Двор Кремля был полон народу. Стража, дворня, посадские, которых пустили проститься.

Глава 12

После похорон я собрал вещи. Правда собирать было немного. Когда я отправлялся вызволять мастеров вещей с собой почти не брал. Кое-что, конечно, привезли с моего московского подворья. И, когда Ратмир прислал двоих, я им передал всего два небольших мешка, которые они погрузили на вьючную лошадь. С Марией я не прощался, об этом мы с ней договорились с ночи.

Кстати, Лёву я отправил домой.

Три года его не было. Три года Авдотья считала дни, а дети росли без отца. Он сидел бы со мной в Москве, если бы я просил, и ни разу не заикнулся. Но я велел иное. С ним ушли пятьдесят сабель из моей сотни, до Александрийска.

— Езжай, — сказал я ему у ворот. — Обними Авдотью. Детей по головам погладь. Богдана от меня в грудь ткни, чтобы не расслаблялся. И отсыпайся, Лёва. Дальше будет некогда.

— А ты?

— А мне тут сидеть.

— Дим, — он придержал коня. — Если что… ты только гонца шли. Я через день здесь буду.

— Знаю, — улыбнулся я. — Езжай уже, а то передумаю.

Он не спорил. Хлопнул меня по плечу, сел в седло, и уже из седла обернулся.

— Береги себя.

— Уж поверь, — усмехнулся я, — со мной ничего не случится.

Он засмеялся, дал шпоры и уехал.

Да, я знал, что дел в Александрийске у меня было по горло. Лесопилка, ткацкий стан, литейная, Леонардо, интерес которого следовало подогревать — всё это меня ждало и тянуло к себе. Но покинуть Москву я не мог.

Во-первых, у меня в порубе, кроме мятежников, сидели двое немецких рыцарей, и капли воды на макушку успели за эти дни поработать над ними куда усерднее, чем дыба. Что к слову, пора было проверить.

Во-вторых, Сулейман-бек. Он ждал, и по его глазам я видел, что разговор у нас будет серьёзный.

И в-третьих… Тверь.

Мария этот вопрос обошла, почти не касаясь. Но то, что она молчала, не значило, что я об этом не думал. Михаил Борисович умер, наследников у него не было, а Анна… она сесть на тверской престол не могла. Разница между сёстрами была простая. Мария правила от имени сына, она регент при живом Великом князе. Анне регентствовать было не при ком… наследников тю-тю. Выморочный престол, как сказали бы здесь. И с этим надо было решать быстро, пока о том же не подумали в Вильне.

А в Вильне подумают, что Тверь испокон веку глядела на Литву, когда ссорилась с Москвой, и тверские бояре, которые сейчас пили в посольской слободе и ругали нас в голос, об этой «дороге» помнили. Казимир примет любого, кто привезёт ему тверскую грамоту. И год спустя мы получим литовского наместника в трёх днях пути от Кремля, на новгородской дороге, которую я строил на московское серебро. Такого допускать было нельзя ни при каких раскладах.

Кажется, только вчера я говорил Марии, что Тверь должна врасти в Москву. Тогда она ответила резко, потому что в Твери сидел её брат. Теперь брат лежал под плитой в Архангельском соборе, и я ловил себя на мысли, что судьба решила этот вопрос за нас. Мне такой способ не нравился. Но и отказываться от того, что само упало в руки, было бы глупостью.

Пока я об этом молчал, но из головы не выпускал.

На подворье меня встретил Глав.

Стоял у ворот, руки за спиной, единственный глаз уже пересчитал мой десяток, лошадей и то, с каким лицом я въезжал. Ворота за нами закрыли. По двору ходили дружинники, у коновязей стояли кони, а с крыши дома кто-то из моих глядел на улицу.

Всего на подворье сейчас находилось чуть больше ста пятидесяти сабель. Моя сотня, сотня Глава, и отнять те полсотни, что ушли с Лёвой.

Зачем мне столько воинов в

— Ну? — спросил я, спрыгивая с седла. — Что в Москве говорят?

Глав не стал переспрашивать, о чём. Мы пошли к дому, и он рассказывал на ходу.

— Говорят много. Мои люди сейчас ходят повсюду… по торгу, по кабакам, по банным дням, по церковным папертям. — Я кивнул, и он продолжил. — Первым делом, что ты убил Тверского… это со вчерашнего утра, и уже стихает, потому что все знают про Окула. Сейчас я приказал рассказывать всем, что ты не убивал, а зарезали бояре. Также откуда-то призывы, что тебя следует отправить на плаху, а княгиню в монастырь. Я ищу откуда они исходят, но их немного и навредить нам не должны. — Я нахмурился. Такие слухи были опасны сами по себе. Но Глав дал понять, что это единичные случаи, и что он держит руку на пульсе. Так что я кивнул, чтобы он продолжал. — Третьим…

Он помолчал.

— Третьим, Дмитрий, идёт срам. Что Великая княгиня блудница, спит с безродным, мужа забыла, и что сына её, Ивана, ты вскоре изведёшь. Что ты её приворожил… это старая песня про колдовство, её просто вспомнили и подновили. Что митрополит вас покрывает. Бабы у колодцев плюются. Старики в бородах ворчат, что при Василии Васильевиче такого не было. Купцы половчее… те помалкивают, ждут, куда повернёт.

— Всё?

— Нет, — Глав чуть повернул голову. — Есть и другое. Молодёжь говорит иначе.

— Как?

— Дружинные парни, посадские, дворянские дети из тех, что помоложе, купеческие сыновья, они говорят так. Воевода Ахмата убил. Казань взял. Новгород взял. Ливонцев бил, из ямы половину Руси вытащил… и раз такой человек с княгиней, так это она себе лучшего выбрала, а не худшего. Что лучше свой Строганов в Кремле, чем литовский князь, которого сватали. Что Великий князь при таком отчиме шведа с немцами не побоится. У Никольских ворот один парень при мне сказал: «А ежели б она за Олельковича пошла, вы бы тоже плевались?» И ему никто не ответил. А ещё в кабаке у Мин девки пели… — он усмехнулся уголком рта, — песенку. Про воеводу и княгиню. Не срамную. Я не запомнил, но за столом в голос подпевали.

— Песенку… — повторил я.

— Так в основном молодёжь.

Я шёл и переваривал. Срам меня не удивил, к нему я был готов ещё с той секунды, когда Мария при боярах открыла рот. А вот песенка… песенка была новостью. Слух живёт, пока его пересказывают, а песню поют, и поют её не потому, что велели, а потому, что понравилась. Если девки в кабаке у Мин подпевали в голос, значит, в этой истории народ разглядел что-то, кроме срама. Воевода и княгиня. Как в сказке… из тех, которые я сам рассказывал детям по вечерам. Это было неожиданно и, пожалуй, полезно. Молодые становятся старыми, а старые… старые уходят.

— Ещё одно, — сказал Глав. — Про Ивана. Говорят, что Великий князь на тебя зол и тебя от себя отослал. Об этом дворня шепчет, а с дворни на посад ушло.

— Это правда.

— Знаю. Раз князь тебя отослал, стало быть, ты у него в опале, а раз в опале… значит, можно.

— Что можно?

— Всё, — ответил Глав просто. — Языком трепать. Ждать, что тебя уберут. Мыслить, кто следующий воевода. Такие слухи, боярин… это как первый снег для волков. По нему видно, куда идти.

Мы поднялись на крыльцо. В доме было прибрано и пусто… детей в Москве не было, они с Оленой в Александрийске, и от этого мне не хотелось засиживаться здесь.

Тем временем на стол поставили тарелки. Хлеб, холодная говядина, квас, пирог с рыбой.

Глав сел напротив.

Он дорассказывал за едой. Про то, что в трактирах у Мин люди ждут казни, как ярмарки. Что тверские бояре из свиты покойного пьют в посольской слободе и ругаются на Москву за то, что князя их погубили. Что Сулейман-бек сидит тихо, но его люди ходят по торгу и слушают.

Я жевал и думал. Мятежники в порубе, родня их под замком, и вся эта родня сейчас сидит по клетям, перепуганная, злая, и переговаривается между собой о том, чего нам с Холмским ни на какой дыбе не вытянуть.

Дыба заставляет говорить то, что хочет услышать палач. Соседняя лавка — заставляет говорить правду.

— Глав, — сказал я, отодвигая миску. — Нужно подсадить своих людей к родне мятежников. К тем, что Шуйский взял.

Он поднял глаз.

— Как?

— Просто. Поруб переполнен: тридцать бояр да их слуги. Места нет, потому вновь схваченных сажают, куда придётся. К родне, в те же клети. Ещё один боярский сын, взятый за длинный язык. Ещё один слуга, что не так посмотрел на стражу. Их приведут, бросят к остальным, и они там будут сидеть и слушать. Молчать, когда надо, и спрашивать, когда можно.

Глав помолчал, обдумывая.

— А кто ж их туда пропустит?

— Ты сначала людей найди, — ответил я. — Таких, что за своих сойдут. Чтобы речь была боярская, если к боярам, и холопская, если к слугам. Чтобы не выдал себя, когда его ночью в цепях пнут под рёбра. Чтобы умел слушать и задавать правильные вопросы… не «кто заговорщик», а «серебро-то где схоронил, а то придут описывать». Такие есть?

— Есть, — сказал он после паузы. — Двое точно… одного надо подумать.

— Вот и думай. Их должны привести битыми. С разбитой губой, в рваном кафтане, чтобы стража на глазах у сидельцев пнула под зад. Пусть один сутки молчит и злится в угол, а к нему сами полезут с расспросами. В клети всякий новый человек, это событие. А второй пусть плачет и просит передать весточку домой. Плачущему верят больше, чем злому.

— Сделаю.

Я отпил кваса, продолжил.

— Спрашивать надо не в лоб. Пусть говорят про своё. Про то, что придут описывать дворы, и куда

— Понял.

— А с порубом ничего сложного нет. Поговоришь с Ратмиром, он сотник кремлёвской стражи, и кто в какую клеть попадает, решает он. И всё в Кремле устроит. Приведёт кого надо, куда надо, и ни одна собака не спросит.

Глав кивнул. Один раз, коротко, и мне этого хватило.

— Спать, — сказал я. — Завтра с утра у меня Сулейман-бек, а к ночи, если Бог даст, поруб.

— Бог даст, — согласился Глав, поднимаясь.

Мы разошлись по своим комнатам.

Тем же вечером я отправил в посольский приказ дружинника с грамоткой. Мол, боярин Строганов кланяется Сулейман-беку и просит пожаловать к нему на подворье завтра поутру для беседы, которую бек столь терпеливо ждал.

Дружинник вернулся через час. Бек будет.

Я лёг, не раздеваясь, и какое-то время лежал, слушая, как по двору ходит караул. В Александрийске в эту пору Олена уже задувала бы свечу, или Анфиса с Анютой просили бы ещё одну сказку…

Я закрыл глаза и не помню, когда уснул.

С утра стряпуха и двое холопов сбились с ног. Я велел накрыть в большой горнице, и накрыть так, чтобы восточный человек понял, что его ждали и о его вере помнили. Никакой свинины. Никакого вина на виду — кувшин стоял в соседней клети на случай, если бек сам заведёт об этом речь, как бывало. Баранина, зажаренная целыми кусками на углях, ещё шипела на блюде. Осетрина отварная, белая, с хреном. Каша из сарацинского пшена, которое Мин добывала для трактиров через астраханских купцов и которое здесь стоило, как перец. Пироги с рыбой, пироги с ягодой. Мёд в сотах. Орехи, изюм, сушёные абрикосы — это из прошлогодних даров самого бека, и я не без умысла поставил их на стол. Пить подали сбитень, квас, брусничную воду и просто холодную с погреба.

И стекло.

Не оловянные чарки и не серебро, а мои кувшины: зеленоватые, с толстым дном, и кубки к ним, пусть кривоватые. Стеклодувы Александрийска ещё учились, но чистота была уже лучше того, что привозила Венеция. Я хотел, чтобы Сулейман-бек это заметил. И чтобы доложил, кому следует.

Он приехал, когда солнце поднялось над крышами. С ним пятеро: двое слуг, толмач, которого он никогда не использовал, и двое воинов, которые остались во дворе с моими. Бек неторопливо спешился, оправил халат, и мы обменялись поклонами у крыльца.

— Мир твоему дому, Дмитрий-бей.

— И тебе мира. Проходи, стол ждёт.

Он вошёл, обвёл глазами горницу, и остановился взглядом на стекле. Подошёл, взял кубок, посмотрел на свет.

— Твоя работа?

— Моих людей.

— Я слышал об этом в Кафе, — сказал он, с осторожностью ставя кубок обратно. — Не поверил. Венецианцы говорили, что московиты варят зелёную грязь. Теперь вижу, что венецианцы просто завидуют.

— Что с них взять, — улыбнулся я. И послу понравилось с каким пренебрежением я произнёс эти слова. — Садись, Сулейман-бек.

Мы сели. Он омыл руки над медным тазом, который подал слуга, произнёс своё благословение над пищей, и мы принялись есть. Первое время говорили о пустом… о дороге, о степи, которая «нынче неспокойна», о ценах на мёд, о том, что в Кафе соль подскочила вдвое. Бек хвалил баранину и спрашивал, как её жарили. Я отвечал. Всё это была прелюдия, и оба мы знали, что она затянется настолько, насколько того требует восточная вежливость.

Он заговорил о деле, когда слуга унёс блюдо с костями и поставил мёд.

— Ты ждёшь от меня вестей, Дмитрий-бей. Я привёз их. Первая… — он отпил воды. — Война с Венецией подходит к концу. Синьория шлёт послов в Стамбул, и падишах готов их слушать. К зиме, если Аллах позволит, будет мир.

Я кивнул. Об этом уже писал Олелькович, но одно дело письмо литовского князя, и совсем иное, когда тебе это говорит человек султана.

А внутри тем временем ёкнуло.

Тридцать стволов венецианцам. Тридцать османам. По шестьсот рублей за ствол, не считая пороха — это была самая славная торговля, какую Русь знала за последние сто лет, и она держалась на одном… на том, что две державы рвали друг другу глотки. Что «Рыси» на стенах Шкодры и на галерах Мочениго станут никому не нужны.

Я терял сбыт. Отличный сбыт, который сам же и выстроил, стравив их между собой. Разделяй и властвуй, как я тогда доказывал Марии. И вот теперь они собрались мириться.

Ивангород и дорога на Новгород ждали серебра.

— Мир, — сказал я, — хорошая весть для всех, кто ходит по морю.

— Хорошая, — согласился бек. — А вторая весть будет хуже. По крайней мере, для тебя.

Он помолчал. Отломил кусок сот, положил на ладонь, посмотрел, как течёт мёд.

— Готовится война между Османской державой и Крымским ханством.

Я ничего не ответил.

— Падишах устал от Кафы. Генуэзцы сидят на его море, как блохи на собаке, и берут пошлину с каждого корабля, что идёт к Тане и обратно. И падишах устал от Менгли-Гирея, который берёт золото из Стамбула, кланяется, а потом делает по-своему. Чёрное море должно стать морем падишаха. Всё. От устья до устья.

(От авторов. В реальной истории всё так и случилось: летом 1475 года флот Гедика Ахмеда-паши взял Кафу, а Менгли-Гирей был увезён в Стамбул и вернулся в Крым только в 1478 году уже вассалом султана. Такое соседство Русь терпела три столетия. И количество войн между Русью и Османской империей было не счесть, а про набеги… это была отдельная напасть, в то время. Итог, Крым стал русским только в 1783 году, при Екатерине II.)

Я сидел и молчал, но внутри подобрался.

Османы в Крыму. Крымский хан сам по себе беда, но беда знакомая, степная, с которой можно договориться, воевать, купить, обмануть. А тут Османская империя, взявшая Царьград и проглотившая Балканы, острова в Средиземном море. Империя с флотом, с янычарами, с пушками и с тем порохом, который она у меня же и покупала. И между этой империей и Москвой оставалась бы только Большая Орда с тремя грызущимися братьями.

А потом бек сказал то, отчего стало хуже.

— Падишах помнит, кто продал ему пушки. Он умеет быть благодарным, Дмитрий-бей. Когда Крым

Помощь в захвате Большой Орды от султана.

Я ждал от этого разговора чего угодно… мира с Венецией, торга о цене, разговора про барона. Но чтобы османы сами предложили встать с нами плечом к плечу на Волге?

Только я уже понимал, что означает «поделить между добрыми соседями». Это означает общую межу. Их тумены на одном берегу Дона, наши полки на другом. И между нами ничего, кроме межевого столба.

Такое соседство Руси не было нужно. Ни за какое золото.

— Вижу, новости тебе не понравились, — сказал бек.

— Да, — не стал отнекиваться я.

Он ждал. Я взял кубок, отпил воды и поставил на стол. Надо было сказать так, чтобы он понял… и чтобы ни одного слова нельзя было привезти в Стамбул, как оскорбление.

— Османская держава сильна, Сулейман-бек. Настолько сильна, что я не знаю в этом мире державы сильнее. Я всякий раз радуюсь, когда твой падишах побеждает. Радуюсь издалека… — я чуть повёл рукой в сторону окна. — Между нами лежит степь. Три недели пути, реки, кочевья, солончаки, пустые земли. И мне эта степь нравится. Я люблю её именно такой… широкой. Добрые соседи, как говорят у нас, живут через овраг. Кто живёт через плетень, тот рано или поздно спорит о плетне.

— Ты боишься нас, — верно понял мои слова бек.

— Я боюсь всякого, кто сильнее меня. Стыда в этом нет, только разум. Я сам учу этому своих людей. И падишах, я думаю, тоже не держит при себе советников, которые ничего не боятся — они плохо кончают.

Он усмехнулся.

— Скажи прямо, Дмитрий-бей. Что ты сделаешь, когда флот падишаха войдёт в гавань Кафы?

— Прямо не скажу, — ответил я. — И хитрости тут нет, это решу не я. Я скажу иначе. Русь два века платила Орде. Мы с этим только что покончили. И теперь, глядя на всякого, кто идёт к нашей степи с большим войском, Русь спрашивает одно — не за данью ли он идёт? Тут ничего не поделаешь. Это теперь у нас в крови.

Сулейман-бек слушал внимательно и не перебивал. Когда я закончил, он некоторое время молчал, а потом заговорил, и голос его стал мягче.

— Мудрец сказал: не спеши бояться тени горы, которая ещё за окоёмом. Пока дойдёшь до неё, состаришься, и гора тебе покажется холмом, — он приложил ладонь к груди. — Я служу падишаху, султану Мехмеду, которого после Царьграда зовут Фатихом, Завоевателем, повелителю двух земель и двух морей. Я знаю его мысли настолько, насколько слуге позволено их знать. И я говорю тебе — на нашем веку того, чего ты боишься, не случится. Ни на твоём, ни на моём. Падишах не видит в Руси врага. Он видит соседа. Доброго соседа, у которого есть железо, воск, пенька и мастера, которые льют пушки лучше венецианских. С таким соседом воюют дураки. С таким соседом торгуют, и падишах никогда не спрашивал, какой веры купец и какой веры покупатель. Пусть у купца крест, у покупателя полумесяц, а серебро у обоих одно. Эти слова, можно считать, я привёз тебе от него.

Честно, я хотел бы с ним согласиться. Всё, что он говорил, было правдой. Мехмед действительно не смотрел на веру, когда речь шла о торговле, и действительно помнил про пушки. И если бы речь шла о десяти годах или о двадцати, я бы кивнул и успокоился.

Но я понимал одно. Как только османский флот войдёт в Кафу, русские полки вступят в войну на стороне Крыма. Любовь к Менгли-Гирею тут ни при чём… просто иначе нельзя. И тогда всё, что здесь говорилось про доброе соседство, кончится в один день. А Сулейман-бек, который сидит сейчас за моим столом, ест мой мёд и разглядывает моё стекло, будет по ту сторону.

— Ещё одно, — вдруг сказал бек. — Тридцать стволов и порох, что лежат в Кафе, это последнее, что падишах берёт у вас. Дальше он не станет покупать. Мир с Венецией, и у него довольно своих литейщиков в Стамбуле, которых он привёз из Италии. Я говорю это, чтобы ты не рассчитывал на будущий торг и не обиделся, когда его не случится.

И я выдохнул.

Не заметно, надеюсь. Но выдохнул.

Потому что остерегался одного момента — если бы он не поднял этот вопрос, мне пришлось бы говорить об этом самому. Только представьте в свете сказанного я заявляю:«Больше мы вам оружие не продадим».

Да, это на всех языках мира звучит одинаково. Примерно, как:«Сулейман, теперь мы враги». И он бы всё понял, только дурак бы не понял, коим бек не являлся.

Но благо, он сказал это первым. И теперь между нами не было разрыва, было просто окончание торга, о котором обе стороны заранее знали.

— Понял, — сказал я. — Тогда последняя партия уйдёт по уговору и на этом всё.

Дальше мы говорили о мелочах. О том, как повезут стволы по Волге. О Лёве, которого Сулейман-бек хвалил и сказал, что стамбульские мастера просили его оставить.

Прощались по-доброму, и я вышел проводить его до крыльца.

— Ответ нашего княжества я привезу, когда он будет, — сказал я. — Но придётся подождать, Сулейман-бек. Великая княгиня и Великий князь в трауре. Боярская дума тоже, и созывать её в ближайшее время никто не станет. Сам понимаешь.

— Понимаю, — он приложил руку к груди. — Тогда я подожду письма. Гонец найдёт меня в Кафе. Или на дороге, если я не успею доехать.

Он уже взялся за стремя, и тут я спросил то, что вертелось на языке весь разговор.

— Скажи, бек. Зачем ты рассказал мне про Крым? Про то, что готовится.

Глава 13

Сулейман-бек повернулся ко мне. Улыбка у него была спокойная и чуть усталая.

— Потому что там уже знают, Дмитрий-бей. В Бахчисарае знают… не от меня, у Менгли-Гирея свои уши в Стамбуле. Я всего лишь опередил события. Через месяц ты услышал бы то же самое от любого кафского грека. Войны ещё нет, но обе стороны к ней готовятся. Отчего, думаешь, Менгли-Гирей

Я кивнул, после чего бек сел в седло. Вскоре он и его свита скрылись за воротами, и я сплюнул на землю.

Я не знал про Канев и про отход. Из Крыма и Литвы вести шли долго, и последнее, что докладывал Глав — Менгли-Гирей один, Литва собирает войско у Днепра. Я тогда порадовался и решил, что Литва с Крымом будут лить кровь друг друга напропалую до самой зимы, а мы тем временем займёмся своими делами.

Но что-то пошло не так. Вернее, теперь было понятно, что именно. Мир между Стамбулом и Венецией показал Менгли-Гирею, что султану больше не нужен цепной пёс на Днепре, османы перестанут его поддерживать золотом, а значит, воевать с Литвой не на что и незачем. И хан, скорее всего, заключив мир с Казимиром, развернулся. Отдал Канев, увёл тумены и сел в Крыму ждать флота.

В принципе это было разумно, и на его месте я сделал бы то же самое.

Плохо было другое. Литва, которая должна была год зализывать раны, теперь свободна. Казимир получил обратно Канев… я про себя выругался, не узнав у бека судьбу Черкас. Но что-то мне подсказывает, что Менгли пришлось оставить город.

— Глав, ты всё слышал?

— Да, — ответил он. — Сегодня же пошлю людей узнать подробности.

— Хорошо. Займись этим, после чего мы поедем с тобой в поруб. — Я повернулся к дружиннику, что стоял рядом. — Скачи в Кремль и найди сотника Ратмира. Скажи, чтобы он послал людей за толмачом. Понял?

— Всё исполню, воевода, — ответил воин, и через пять минут покинул подворье.

Примерно через полтора часа мы стояли у поруба.

Толмач Безобразов с Ратмиром были уже здесь.

В прошлый я велел капать на лбы немцев по капельке. Каждому в отдельной камере, в темноте, привязанным к лавке так, чтобы голова не двигалась. Кожаный мешок с водой над теменем, и из мешка, через тростинку, капля за каплей… в одну точку.

Ратмир открыл первую дверь.

Ульрих лежал на лавке, и я его не узнал. Несколько дней назад это был крепкий немец лет тридцати, который на дыбе цедил сквозь зубы «Ульрих» и молчал про остальное. Теперь на лавке лежало нечто с провалившимися глазами и мокрой макушкой, и оно вздрагивало всем телом при каждом ударе капли. Ратмир снял мешок. Ульрих заплакал… молча, не закрывая лица, потому что руки были привязаны.

— Спроси его, — сказал я Климу, — готов ли он говорить.

Клим спросил. Ульрих завыл и ответил согласием.

Второй, тот, что с зашитым бедром, выглядел не лучше. Разве что не плакал, а бормотал. Даже без перевода я понял, что он молится.

В общем, оба заговорили. Каждый в своей камере, без дыбы, без железа, за одно только обещание, что мешок с водой больше не повесят.

Только говорили они по-разному.

Ульрих сказал, что «священная сотня» барона ровно сотня, как и называется. Сто рыцарей чистой крови. Второй сказал, что сотня давно больше сотни, и что при нём в Блютенбурге их было полторы. Ульрих сказал, что мастерские барона стоят под стенами Блютенбурга, за рвом, и что туда никого не пускают. Второй сказал, что мастерские в Мюнхене, у реки, и что барон ездит туда по два раза в неделю. Ульрих говорил про пушкарей из Нюрнберга, второй про панцирников из Аугсбурга. Про то, как они сюда шли, оба говорили одно и то же… но это я и без них знал.

Я стоял меж двух дверей и слушал, как Клим переводит то одного, то другого, и с каждой минутой злился сильнее.

Даже после того, что они прошли, всё равно продолжали врать.

— На дыбу, — сказал я Ратмиру. — Обоих и порознь, в разные концы. Чтобы не слышали друг друга.

Безобразов побледнел, но не сказал ничего. Глав кивнул и пошёл во вторую камеру, куда палачи перенесли одного из немцев.

Дыба… рычаг. И Ульрих закричал на первом же подъёме. Я велел опустить. Клим спросил про сотню, Ульрих ответил. Я велел поднять снова, Клим спросил про мастерские. Опустить… и так три раза… потом я перешёл в другой конец поруба, где палачи уже подняли второго, и тот хрипел, а Глав играл кинжалом перед его глазами.

И вот только тогда они одинаково запели.

Священная сотня… барон зовёт её сотней, потому что так красивее, и потому что сотня было в начале. Сейчас в ней сто сорок рыцарей, и при каждом по два-три оруженосца — всего около четырёх сотен сабель, если считать всех, кто носит на плаще башню и ветку. Все — немцы. Из тех родов, где барон проверял кровь до четвёртого колена, и записывал в книгу. Шведов, поляков, чехов, датчан в сотню не берут. Даже за деньги.

Мастерские и там, и там. Под стенами Блютенбурга стоит литейная, куда не пускают никого, кроме сотни и мастеров. Там льют стволы по венецианскому образцу, с тех восьми, что барон получил через Мочениго. А в Мюнхене, у реки, стоят кузни и пороховые мельницы, и туда барон ездит сам, потому что порох у него выходит хуже нашего, и он знает, что хуже.

Мастера… барон скупает всех, кого может. Пушкарей из Нюрнберга, панцирников из Аугсбурга, пороховых дел мастеров из Льежа. Двух алхимиков, которые обещали ему что-то и чего-то не дали, он казнил. Но тем, кто работает честно и знает своё дело, платит вдвое больше обещанного. Вот только те мастера кто сам не идёт… того увозят. Примерно также хотели увезти моих литейщиков.

И стекло.

Барон знает про русское стекло. Знает, что оно чище венецианского, и злится. Второй сказал, что барон при нём назвал это «несправедливостью божьего порядка». Потому что московиты не могут делать стекло, а делают. И барон собирается похитить с Мурано стекольного мастера, чтобы своё. Уже послал людей.

Также было интересно послушать, как у них проходят собрания. И я почти не удивился, услышав про круглый стол.

В большой зале Блютенбурга стоит круглый стол. За ним двенадцать мест — младшие командиры Священной сотни. Барон садится, и вокруг него садятся те, кого он выбрал, и они говорят про мир… про то, каким он будет, под их рукой. Где каждый народ займёт своё место по крови, и те, чья кровь чище, будут править, а прочие работать на их благо. Где не будет войн, потому что не будет тех,

Я слушал и думал про короля Артура. Гюнтер помнил те же книги, что и я. Только читал их иначе.

И последнее. Барон не скрывает, что после Альбрехта займёт императорский трон. Говорит об этом за столом. Говорит, что Альбрехт стар, что оставшийся сын слаб, а у барона от герцогской дочери дитя, и это дитя будет германским императором, а до его возраста императором будет отец. Сотня об этом знает, и сотня за это стоит.

Всё. Больше они не знали. Я видел, что не знали. Ульрих под конец нёс что-то про Влада Цепеша и про то, как венгерский король будет ему мыть сапоги, но это было уже сказано с пеной у рта.

Их сняли и уложили на лавки. Палачи вправили обоим плечи, потому что я велел: мне нужно было, чтобы до казни они дошли ногами.

И мы вышли во двор поруба. Клим пошёл к стене и долго стоял, опершись лбом о камень. Я его не трогал.

— Что с ними будешь делать? — спросил Глав.

— Казнить.

— Как?

— Четвертовать, — ответил я. — На площади, при народе. Показательно и жестоко, Глав. Чтобы каждый, кто когда-нибудь соберётся идти на Русь за нашими секретами… подумал — стоит ли. Чтобы через год в Блютенбурге за круглым столом рассказывали, как в Москве обошлись с двумя из проклятой сотни. Пусть знают.

Глав кивнул. Он, как мне показалось, даже не удивился моей жестокости.

На следующий день я снова приехал в поруб, и занялся уже боярами.

Басенок, Шестун, Лукьянов, дьяк Кривцов, сотник Окул и десятник. Каждого по очереди, только с этими было проще. Все они уже говорили. Каждый раз, когда Ратмир начинал поднимать верёвку, они говорили снова, быстро и много, но нового в этом не было ничего. Те же имена, что уже назвал Окул. Те же письма, что уже нашёл Холмский. Шестун плакал и звал мать. Басенок ругался и тоже плакал, моля о пощаде. Окул молчал, пока его не поднимали. Лукьянов просил передать сыну, чтобы тот не мстил, и это было единственное, что я счёл достойным записать.

Кривцов сказал одно — что нож из моего сундука он вытащил по слову Басенка, и что Басенок обещал ему думный чин.

Ближе к обеду я закончил. Вымыл руки в бадье у выхода, велел Ратмиру накормить всех (до казни они должны стоять на ногах) и направился в Кремль.

Мария приняла меня в кабинете. Она там была одна и, когда я вошёл, отложила перо и просто ждала.

Я рассказал всё. Сначала про Сулейман-бека — мир с Венецией, конец торга, Крым. Потом про рыцарей — про сотню, Блютенбург, круглый стол, императорский трон. Потом про бояр, от которых нового ничего не услышал. И под конец, что завтра на площади четвертуют двух немцев, а послезавтра придёт черёд Басенка, Шестуна, Лукьянова, их воинов и дьяка.

Она слушала, не перебивая. Когда я закончил, она долго молчала.

— Османы… — нахмурившись произнесла она. — Ты понимаешь, что ты мне сейчас сказал, Дима? Ты сказал, что вскоре в Крыму сядет тот, кто взял Царьград. У кого сто тысяч войска и флот, которого мы отродясь не видели. И что мы полезем с ним воевать.

— Понимаю.

Она посмотрела на меня.

— Что делать будем?

— Прежде всего, Маш… не воевать с османами. По крайней мере, не сейчас и не первыми. Между нами и Крымом лежит Большая Орда. С ней надо разобраться раньше, чем флот войдёт в Кафу. Чтобы к тому дню, когда османы сядут на Крым, наши полки стояли уже на Дону и на нижней Волге… Вот тогда и подумаем, готовиться ли к войне с султаном.

— А если он ударит раньше?

— Тогда мы окажемся там, где окажемся. Но он не ударит раньше. Ему сначала нужно закрепиться в Кафе. Потом ему надо будет объяснить генуэзцам, венецианцам и Папе, что это всё он сделал не против них. Это года три, не меньше.

Мария помолчала.

— А помнишь, — задумчиво сказала она, — весной, при кардинале… нам предлагали союз христианских государей против турка. Святую войну, под которую находятся деньги, и мы отказались. Ты отказал, а я согласилась. И теперь мы не можем рассчитывать, что они придут на помощь.

— Поверь мне, — сказал я. — Они и так бы не пришли. Ни Рим, ни Венеция, ни Казимир, ни Ливония. Рим уже двадцать лет собирает крестовый поход против турок, а собрал только деньги, которые Матьяш украл и потратил на чехов. Венеция мирится с султаном, пока мы тут разговариваем. Если бы мы тогда ввязались в их «святую войну», то сейчас воевали бы с османами одни, а Рим слал бы нам благословения. Так что мы ничего не потеряли, Маш. Ничего.

— И что ты думаешь делать?

— Буду использовать Хасана.

Она чуть наклонила голову, ожидая продолжения.

— Пошлю к нему людей. Наверное, Некраса.

— Это кто?

— Подчинённый Глава, — ответили я.

— А, — Мария кивнула. Глава она запомнила. В Москве с повязкой на глазу ходил только он, и не запомнить его было невозможно. — И что твой Некрас?

— Найдёт Хасана. Тот ушёл за Волгу, к Яику, с людьми и с казной Казимира. Надо узнать, сколько у него сабель на самом деле, а не по слухам. Кто к нему пристал после Ахтубы, кто отпал. Что с Муртазой и с Шейх-Ахмедом… они после той сечи потеряли половину своих и было бы хорошо узнать сколько у него сабель сейчас. — я сделал небольшую паузу. — И, если Хасан жив и силён… по зиме я, наверное, отправлюсь в поход. Разобраться с его братьями и посадить его на престол. Как и договаривались.

Мария смотрела на меня, и по лицу её было видно, что она это уже прикидывает во сколько это выльется казне — дорога, полки, хлеб, зима.

— То есть, — сказала она, — вместо того, чтобы всё это за нас делал сам Хасан… ты хочешь сделать за него всю грязную работу?

— А какие у нас варианты?

— Подождать.

— Можем подождать и отложить на год. Но кто знает… — я откинулся на спинку лавки. — Мехмед не дурак. Он послал ко мне бека с предложением делить степь, и

Мы немного помолчали. Со двора доносился стук: плотники разбирали помост от похорон и ставили другой — для казни.

— Тогда нам нельзя откладывать надолго заседание Боярской думы, — сказала Мария. — Надо изложить там наши планы по присоединению земель Большой Орды и…

— Не торопись, Маш, — перебил я. — У нас время есть. Сначала надо понять, какими силами располагает Хасан, и уже от этого будем отталкиваться. Полки, обозы, порох, сани… всё считать от того, что скажет Некрас.

— А зачем?

— В смысле?

— Зачем им знать про Хасана? — она пожала плечами. — Мы идём завоёвывать Большую Орду. А про Хасана ей знать не обязательно. Хасан… это твоё дело и моё. Пусть думают, что мы идём просто бить татар. Они это любят.

Я слушал и, честно говоря, любовался. Она сказала вещи, видя их под правильным углом. Я же просто перемудрил, и зачем-то начал всё усложнять.

— Ты права, — произнёс я, при этом решил немного оправдать себя в её глазах. — Просто я хотел отсрочить созыв Думы. Дать слухам о нас улечься.

Мария поднялась из-за стола, обошла его и остановилась передо мной.

— Да кому ты рассказываешь? — лукаво улыбнулась она.

— Ладно, поймала меня с поличным, — ответил я.

Мы немного помолчали, как вдруг она сменила тему.

— Ты уже строишь планы на Тверь. Ведь так?

— Нуууу… — тянуть было бессмысленно. Этот вопрос был в повестке дня с той секунды, как Михаил Борисович был убит, и я ждал только подходящего момента, чтобы его поднять. Похоже, момент выбрала Великая княгиня, решив, что готова обсуждать этот вопрос.

— Ясно, — сказала Мария и села мне на колени.

Просто взяла и села, как садилась дома в Александрийске, и обняла за шею, посмотрела мне в глаза и поцеловала. Когда наши губы разъединились, она посмотрела мне в глаза, договорила.

— Как же я рада, что теперь мне скрываться не надо. Как гора с плеч.

Я покосился на неё. Гора с плеч… три дня назад эта гора называлась «срам» и «блудница», и по Москве про неё пели песни. Но Мария говорила искренне… и ещё она меня забалтывала. Так забалтывают, когда впереди разговор, к которому надо подвести.

— Говори уже, — сказал я.

— Я уже говорила с Анной, — произнесла она, не слезая с колен. — Она согласна.

— На что?

— Как последняя в роду тверских князей… от престола отступиться. Тверское княжение, города, волости, всё, что было за Михаилом, признать за за Великим князем Московским, как выморочное. И на том крест целовать. При митрополите и при Думе, чтобы ни один тверской боярин не сказал потом, что княгиню принудили. Выморочная вотчина отходит Великому князю, так испокон веку заведено. Только прежде никто не отдавал так… целое княжение.

Я немного помолчал. Получалось, пока я думал, как подступиться к этому разговору, и ждал «подходящего момента», сёстры сели вдвоём и решили дело самостоятельно.

— И что она попросила взамен? — спросил я.

— Ничего такого… — Мария повела плечом. — Останется жить со мной, в Москве. А потом, как сложится. Судя по всему, в Тверь она возвращаться не хочет. Понимает, что без брата ей там будет очень тяжело. Тверские бояре её за княгиню держать не станут. И ещё она попросила поставить управляющего над всеми мастерскими, что принадлежат её роду. Сукно, кожи, кузни, солодовни в Твери — они за Анной, и она хочет, чтобы с них шёл доход ей, а не в казну. Так что без денег она не останется, — Мария усмехнулась. — Разумеется, я согласилась. Анна не может иметь детей, и она укажет в духовой грамоте, что после своей смерти, всё её имущество будет разделено между Еленой и Анастасией.

— Это очень выгодное предложение, — согласился я. — А наместника в Тверь уже думала кого?

— Думала, — ответила она. — Князя Ивана Васильевича Оболенского. Того, что Стригой зовут. Ты его в Думе видел, только вряд ли приметил. Род старый, Рюриковичи, тверские его примут, как своего по крови. А служил он всегда Москве, и отец его служил. Не вор и не пьяница, в Думе рта лишний раз не раскрывает. Мне такой в Твери и нужен.

Оболенский.

Фамилию эту я знал ещё оттуда, из другой жизни, из книг… князья Оболенские. Если мне память не изменяет, их род будет существовать до 1917 года, а что было с ними дальше я не знаю.

(От авторов. Князь Иван Васильевич Стрига-Оболенский — лицо историческое. Воевода Василия Тёмного и Ивана III, был наместником в Пскове, участник казанских походов и покорения Новгорода. В реальной истории он умер в 1478 году в Новгороде, где стоял наместником.)

— Хороший выбор, — сказал я.

— Знаю, — ответила Мария и снова меня поцеловала. В этот момент раздался стук в дверь и, прежде чем ответить, Мария тяжело вздохнула, вернулась к себе на место. — Войдите.

Дверь открылась и в проходе показалась Улита.

Глава 14

Я посмотрел на девушку, о которой до сих пор только слышал.

Улита стояла в дверях, сложив руки поверх передника, и глаз не поднимала. И первое, что я отметил — она была похожа на Иву. Только стройнее, и взгляд мягче.

Я оглядел её с ног до головы, перевёл взгляд на Марию и покачал головой.

— Не думаешь, — сказал я, будто Улиты в комнате не было, — что, приставив её к Ивану, ты рискуешь его ещё сильнее привязать к Иве? Он же в ней Иву и видит…

— Видит, — легко согласилась Мария. — Но понимаешь, Дима, мальчику тринадцать, и он

Я выслушал и спорить не стал. Маша мать, ей виднее, а то, что у меня другое видение, это мои проблемы. Она воспитывает своих детей, как хочет, как и я делаю это со своими. Касательно воспитания моих дочерей, я никому не даю указывать, как их растить, и лезть в чужую детскую с советами тоже не собирался.

Марии наверняка надо было поговорить с Улитой об Иване, без меня. И решив, что мне здесь делать больше нечего, я начал подниматься.

— Останься, — вдруг сказала Мария.

— Уверена?

— Да.

Она повернулась к служанке.

— Рассказывай.

— Госпожа… — Улита поклонилась и залилась краской. Стало очевидно, что разговаривать с княгиней о таких вещах она, положим, готова, а при мне это выходило совсем иначе.

— Хватит краснеть, словно девка на выданье, — проворчала Мария. — Ты вдова, а не отроковица. Тебя в Кремль не вышивать взяли. Взяли, чтобы Великий князь по ночам не скучал. Так что говори, как есть. Дошло до дела или он тебя за руку подержал и спать отправил?

Улита покраснела ещё сильнее.

— Пожалуй, я всё-таки пойду.

В этот раз Мария меня не останавливала. Только махнула рукой… иди, мол, без тебя разберёмся. И я вышел, а за спиной услышал ровный голос Марии, которая продолжала спрашивать Улиту.

И я отчётливо услышал ответ девушки.

— Нет, госпожа, не дошло и…

А дальше я слушать не стал. Спустившись по лестнице во двор, где мой десяток ждал у коновязи, сел на коня, после чего мы выехали из Кремля.

Москва после похорон жила, как жила всегда: торг шумел, у Никольских ворот ругались возчики, попы шли куда-то по своим делам. Я ехал по улице, и люди, узнавая, замолкали. Не кланялись, как раньше, но и не отворачивались… просто замолкали и провожали глазами. Женщина у ворот поклонилась, потом выпрямилась и долго смотрела вслед. Двое парней у лавки заулыбались и один что-то сказал другому, оба заржали. Старик с посохом плюнул… не в мою сторону, себе под ноги, но я видел.

Вот так теперь будет, пока не привыкнут или пока не забудут, а забудут они не скоро.

Повернув на перекрестке, я поехал к Шуйским, где гостила Ива.

Въехав на подворье, передал коня слугам, от которых я узнал, что девушки на подворье. С другой стороны дома, в саду, гуляют с сыном Алексея, с Василием.

Я обошёл дом по дорожке между яблонями и увидел их.

Сидели на лавке под яблоней, рядом стояла маленькая люлька на дугах, и Ксения качала её ногой, разговаривая с Ивой о чём-то своём. Ива меня увидела первой. Вскочила, побежала навстречу и крепко обняла.

— Эй, — сказал я. — Ты чего набрасываешься? Пару дней всего не виделись.

— Просто соскучилась, — ответила Ива, отскакивая от меня и хитро улыбаясь.

Что-то с ней происходило. Раньше она бы фыркнула и сделала вид, что ей всё равно, приехал я или нет. А тут обнимает, будто я с войны вернулся. Я потрепал её по затылку и отпустил.

— Я тоже скучал, — сказал я, после чего поздоровался с Ксенией.

Она поднялась мне навстречу, чуть склонила голову, я поклонился в ответ и заглянул в люльку.

Василий спал. Родился он в марте, а сейчас стояла середина июля, четвёртый месяц пошёл. Круглые щёки, тёмный пух на макушке, кулачок у рта, пятка, выбившаяся из пелёнки.

— Не кричит? — спросил я.

— Кричит, — улыбнулась Ксения, — но уже меньше. Спасибо Инне, она передавала все эти месяцы травы, чтобы… — словно вспоминая задумалась Ксения, — вздутие (газики) проходило легче.

Я кивнул и в этот момент из дома вышел Алексей. Он увидел меня и заорал на весь сад, раскинув руки.

— КАКИЕ ЛЮДИ!

Ксения на него с прищуром зашипела… и уже глядела в люльку, готовая пилить мужа за разбуженного сына. Но Василий только сморщил нос, почмокал и продолжил спать. Ксения выдохнула, и пилить мужа не стала. Только посмотрела на него так, что Алексей поднял ладони и дальше говорил вполголоса.

— Ты ко мне или за Ивой? — спросил он.

— Второе. Но у меня ещё есть один вопрос к тебе, — ответил я.

Он кивнул и показал на дальнюю беседку в углу сада. Перед тем как уйти, я обернулся к Иве.

— Собирай вещи.

Ива не спорила. Только глянула на Ксению, и та кивнула… что-то они, кажется, уже успели обсудить между собой до меня.

Беседка стояла в углу, у самого тына, под старой липой. Слуга принёс кувшин с квасом и две кружки, после чего исчез. Алексей сел, вытянул ноги и посмотрел на меня.

— По какому поводу прибыл?

— Завтра и послезавтра казни, — сказал я. — А потом я планирую созвать Боярскую думу.

— Хм, — Алексей почесал в бороде. — Не рано ли? Слухи по Москве ещё не улеглись и…

— Они в скором времени и не улягутся, — перебил я. — А ждать я не могу.

И рассказал я ему про Сулейман-бека.

Коротко, передав только суть. Что Венеция мирится с султаном, и торг «Рысями» кончается. Что Мехмед собирает флот на Крым. Что султан предлагал нам делить степь, как добрым соседям, и что такого соседства я не хочу ни за какие деньги. Что Менгли-Гирей уже вернул Литве Канев и ушёл домой ждать флот. И что кровь из носу нужно дойти до Волги раньше, чем османы возьмут Крым… мы получим на Дону соседа, с которым воевать можно будет только на его условиях.

— Готовиться надо к войне с Ордой, Алексей. Сейчас, пока она горит между братьями. И сбор объявлять на Думе. К зиме мне нужно, чтобы войско на Девичьем поле стояло.

Алексей слушал, и лицо его вытягивалось с каждым словом. Когда я закончил, он скривился.

— Значит, опять война?

— Да. И мне нужна будет твоя помощь.

— Так понимаю, чтобы я поддержал тебя на Боярской думе?

— Да, — усмехнулся я, слегка удивившись его догадливости.

— Мог бы и не просить, — он налил квасу, отпил и поставил кружку. — Ты

— Я тебя просто припугнуть хотел, — перебил я. — И только.

— Ага. Припугнуть, — Алексей потёр шею и хмыкнул. — Верёвку ты уже схватил и твои ворота, если закрою глаза, как сейчас помню… — он махнул рукой, увидев, что я пытаюсь вставить слово. — Ладно, кто старое помянет… в общем, я всё понял, и на Думе я тебя поддержу. Кого надо, за рукав дёрну. Кому надо, на ухо шепну.

Я поблагодарил его. Мы допили квас и поговорили о Василии. Алексей мог говорить о нём часами, и я его не перебивал. Такие разговоры мне было приятно слушать.

— На Думе гляди за Мамоном, — сказал он под конец, уже поднимаясь. — И за Товарковым. Они сейчас тише воды, а на Думе, как соберётся народ, могут и голос подать. Они, считай, сейчас возглавили сторону, что за старину держится, за местничество. И напомню тебе, как бояре были недовольны тем, как была распределена добыча из Великого Новгорода и Казанского ханства.

— Запомнил, — произнёс я.

Потом Алексей проводил меня до конюшни. Я забрался в седло и в это время на крыльце появилась Ива.

Она обнялась с Ксенией, что-то шепнула ей на ухо, та засмеялась. Потом Ива бегом спустилась по ступеням, пробежала через двор… и с разбега, не касаясь стремени, взлетела в седло. Конь только всхрапнул.

— Позёрша, — не смог удержаться я.

— Учись, — ответила она.

Алексей заржал, и мы тронулись в путь.

Дома я велел топить баню.

Пока ждали, сидели на крыльце. Ива стянула сапоги, подобрала ноги под себя и рассказывала, как провела эти дни у Шуйских. Про Ксению, которая учила её каким-то татарским словам, половину из которых, судя по тому, как Ива краснела, при мне повторять не стоило. Про Василия, которого ей давали держать и который сразу вцепился ей в косу. А ещё вчера на подворье стреляли из луков.

— И? — спросил я.

— И я её перестреляла, — Ива пожала плечами. — Она хорошо стреляет… но с тридцати шагов у неё три из десяти в яблоко, а у меня семь. Ксения расстроилась. Потом сказала, что после родов рука ещё не окрепла… может, и правда.

— Я бы удивился, если бы было иначе, — сказал я. — Хочешь честного состязания, так состязайся с Лёвой, пока он не уехал на Неву, под Ивангород. Вот это будет честно.

Ива улыбнулась. Потом улыбка сошла, и она посмотрела на меня уже иначе.

— Я слышала краем уха твой разговор с Алексеем… что снова война будет.

Я не стал отрицать.

— Да.

Ива подняла на меня взгляд.

— Меня с собой возьмёшь?

Я знал, что этот вопрос прозвучит.

— Ив, — сказал я и посмотрел на сестру. — А может, ну его? Ты уже всем доказала свою храбрость. Отцу, мне, матери, Семёну… да даже всей Москве. Никто не скажет, что Ива Строганова боится крови. Пора и о своём счастье подумать.

К моему удивлению, Ива не вспыхнула.

Я ждал возмущения. Ждал, что она вскочит, сверкнёт глазами и скажет что-нибудь про то, что она не хуже любого из моих воинов. А она задумалась. Сидела, обхватив колени, и смотрела на двор, где мои люди водили коней. Долго смотрела. Видимо, женская её сторона всё-таки начала просыпаться…

— Брат, — сказала она наконец. — Скажу честно… ни Иван, ни Митрий, ни Ильдар не дороги моему сердцу. Никто из них. Я пробовала… пробовала думать о каждом, как о муже. Не выходит. И пока в нём нет никого дорогого, кроме тебя, матери и отца. Ну-у-у… — она сделала паузу, — разумеется, там ещё Анфиса и Аня. Но больше никого. Поэтому я не вижу смысла мне остепеняться. Ради кого?

Она помолчала, после чего продолжила.

— В походах тяжело, и… — она чуть покраснела, — сложно быть женщиной среди стольких мужей. Ты сам понимаешь, о чём я. Но там я дышу свободно. Там никто не смотрит, как я сижу и что на мне надето. Там я просто лучница.

Она посмотрела на меня.

— Вижу, ты не понимаешь, о чём я говорю.

— Так и есть, — не стал отрицать я.

Врать сестре не хотелось. Для меня война была грязной работой, от которой я всякий раз мечтал вернуться к семье. А её походы до сих пор манили романтикой.

— Ладно, — сказал я. — Время у тебя есть до зимы. Передумать можно в любой день, и никто тебе слова не скажет. Но если решишь идти… я возражать не стану.

— Спасибо, брат.

Ива снова меня обняла. Потом отстранилась, глянула на дверь бани, откуда уже тянуло дымом и горячим паром… и, схватив с перил простыню, первой сорвалась с крыльца.

— ЭЙ! — проворчал я ей вдогонку. — Моя же очередь!

Я вышел на крыльцо. Ива как раз развернулась на бегу, показала мне язык и ускакала в баню. Дверь хлопнула.

Я постоял, глядя на эту дверь, и понял, что улыбаюсь. Первый раз за неделю.

А потом улыбка сошла, потому что я вспомнил, что будет завтра.

Спал я плохо. Ворочался, вставал, выходил во двор. Глав ещё с вечера отправил своих людей по кабакам и по посаду — завтра они будут стоять в толпе на площади и слушать, что скажут, когда упадёт первая голова. Мне надо было знать, что скажут.

Под утро я всё-таки уснул, и мне приснилась Алёна. Она стояла в дверях бани и молчала, а я всё пытался спросить, зачем она пришла, и не мог открыть рот. Проснулся разбитым… и только после тренировки, на которой я себя гонял до седьмого пота, стало легче.

А ближе к двенадцати часам я выехал на площадь перед Кремлём.

Помост поставили высокий и на нём уже стояла плаха: широкий дубовый чурбан, обитый по краю железной полосой, и рядом с ним второй, пониже, для другого дела.

Палачей было двое. Оба в красных рубахах, оба с закатанными рукавами. Топор у старшего был широкий, на короткой рукояти, и он, пока читали приговор, держал его на плече.

Народу собралось… много. Вся площадь, от кремлёвской стены до торговых рядов, стояла плотно, и ещё сидели на крышах, на заборах, на возах,

На помосте, у самого края, стояли семеро.

Двое рыцарей и пятеро наёмников и литовцев. Руки за спиной, связанные. Рыцарей я велел одеть в их собственное платье, которое нашли в обозе, чтобы каждый на площади видел, кто это.

Великая княгиня стояла на крытом помосте у стены, под навесом, одетая во всё чёрное. С ней Анна, Варлаам, Холмский. Ивана не было. Мария не пустила, и я был с ней согласен. То, что произойдёт сейчас, тринадцатилетнему смотреть незачем. Я стоял ниже, у помоста, вместе с Ратмиром и полусотней курмышских, которые держали оцепление.

Приговор читал Ощера. Сам, не доверив дьяку. Вышел на край помоста с пергаментом, дождался, пока площадь замолчит до конца, и начал. Голос у Василия Ивановича оказался на удивление громкий.

— Божьей милостью Великий князь Московский и всея Руси Иван Иванович, и мать его, Великая княгиня Мария Борисовна, слушав дело сие, приговорили…

Дальше шло по порядку. Кто такие. Откуда пришли. Как шли. Что сделали — умыкнули с государевой земли двух мастеров литейного дела, побили людей, шли скрытно, обходя заставы, чтобы вывезти государевых людей за море. Что взяты с боем. Что под расспросом сознались…

— … и за то воровство и за разбой на государевой земле приговорены к смерти. Немцам, что старшими были, четвертование. Прочим — плаха.

Площадь выдохнула.

Первым взяли Ульриха.

Он шёл сам. Ноги у него после дыбы подгибались, но он шёл. Его подвели к плахе, поставили на колени. Священника к нему не подводили… он был латинянин, а своего у него не было, и креста он не просил.

Палач взял его за правую руку, вытянул её на плаху и разогнул пальцы.

Топор поднялся и резко опустился.

Звук был короткий. Ульрих закричал… и кровь хлынула на пол, палач отшвырнул отрубленное в сторону, а второй палач уже перехватил левую руку и тянул на плаху.

Второй удар пришёлся почти сразу за первым, и я подумал, что палач торопится нарочно, чтобы не давать ему передышки, и что в этом, наверное, есть своё милосердие.

Ульрих после этого перешёл на вой, глухой, с мокрым хрипом, каким воет собака, которую переехало телегой, и пока он кричал, двое подручных валили его набок и тянули за сапог к нижнему чурбану, чтобы вытянуть на дуб ногу. Топор поднялся в третий раз, потом в четвёртый, и где-то между этими двумя ударами он затих, то ли лишившись чувств, то ли оттого, что сердце не выдержало, а мне с моего места было не разглядеть, да я и не старался разглядывать. Старший палач взял его за волосы, приподнял то, что осталось от человека, уложил шею на край плахи и пятым ударом отделил голову.

От Ульриха из священной сотни, остались куски на досках, да кровь, что стекала между досками помоста на утоптанную землю.

Второго рыцаря подвели следом, и с ним всё пошло по накатанной колее, только он, когда его ставили на колени, ещё пытался что-то говорить на своём языке, и я так и не понял, молился он или проклинал нас всех до седьмого колена.

Пятеро оставшихся, из тех, кого мы взяли под Тверью живыми, шли к плахе один за другим, с ними палачам было проще, потому что на каждого приходилось по одному удару, и палач даже не сбил дыхания к тому времени, когда очередь дошла до последнего. Последним оказался смолянин Микула, который в лесу под Тверью выложил мне всё про Радзивилла и его дорожные грамоты на первом же расспросе. Он шёл к плахе и плакал в голос, как плачут дети, и просил кого-то передать что-то жене в Смоленск.

Но никакой милости им оказано не было. Они были врагами княжества, и всем, кто был на площади, и кому потом об этой казни расскажут, должно быть ясно, что будет если кто-то попытается вновь украсть у нас мастеров.

В конце палачи насаживали головы на колья, вбитые по краю помоста, и делали это так, чтобы с площади было видно каждое лицо. Так висеть им предстояло три дня, пока всякий, кто идёт через площадь на торг или с торга, не насмотрится досыта.

А народ, который я всё это время держал краем глаза, молчал.

Криков я ждал, потому что в прежней своей жизни читал про казни в Париже и в Лондоне, где толпа улюлюкала и свистела, где в осуждённых швыряли гнилью, а разносчики продавали пирожки прямо под виселицей, и за хорошее место у эшафота платили, как за место в театре. Здесь всё было по-другому. Площадь стояла тихо, и когда упала первая рука, по ней прошёл вздох, один на всех, от кремлёвской стены до торговых рядов, а после этого вздоха снова стало слышно, как лают собаки на посаде. Женщины закрывали детям глаза ладонями, но никто из них не уходил и не уводил детей, будто ребёнку положено при этом быть, а смотреть ему пока рано. Старики крестились широко и медленно, мужики стояли со снятыми шапками и глядели исподлобья, и кто-то в задних рядах негромко сказал «прости, Господи», и в этой тишине его услышала половина площади.

На Руси казнь никогда не считалась зрелищем. На казнь ходили примерно так же, как ходят на отпевание, потому что не прийти нельзя, и потому что осуждённый, кем бы он ни был при жизни, с той минуты, как ему прочли приговор, становился в глазах людей несчастным, человеком, которого Бог и государь уже отдали смерти, и добавлять ему сверх того ничего не полагалось. Проклинать такого на плахе считалось грехом, а смех над ним тянул на грех вдвое больший, и даже немцев, нехристей, пришедших воровать наших мастеров, эта площадь провожала молча и с обнажёнными головами, как провожала бы своих.

Только когда всё кончилось, и палачи стали смывать помост водой из вёдер, площадь заговорила. И расходились тоже медленно, будто с похорон.

Глава 15

На следующий день народ собрался снова, и собралось его, пожалуй, даже больше, чем накануне, потому что вчера казнили чужих, а сегодня предстояло рубить своих — бояр, думных людей, чьи отцы сидели в палате ещё при Василии Васильевиче и чьи роды знали по именам в каждом русском селении. На такое ходили смотреть иначе, чем на немцев. Ходили смотреть, как падают высокие, и это любопытство,

Тверских я разглядел ещё до того, как поднялся на своё место. Свита покойного стояла у самого помоста, в первом ряду, отдельной кучкой. Их сюда никто не звал и, судя по тому, как близко они заняли место, пришли затемно. Смотреть, как убивают за их князя.

Приговор читал снова Ощера. По Никите Фёдоровичу Басенку шло умышление на Великого князя и на Великую княгиню, убийство князя Михаила Борисовича Тверского, совершённое своей рукой в малой палате, и ложный навет на боярина Строганова, то есть на меня, и когда Ощера дошёл до этого места, несколько голов на площади повернулись в мою сторону.

По князю Василию Васильевичу Шестуну читалось про сговор и про то, как он отвёл стражу от палаты, разыграв больного, и про то же умышление. Фёдору Семёновичу Лукьянову досталось за подстрекательство к мятежу в кремлёвском переходе и за срамное слово о государыне, а дьяку Истоме Кривцову за подлог грамоты моим именем и за нож, вытащенный из моего сундука. Сотника Окула, десятника и ещё двенадцать воинов из дружин Басенка и Шестуна Ощера назвал уже скопом, за то, что шли с господами и знали, на что идут.

— … всем смерть через отсечение головы.

Кривцова взяли первым, и только ему прежде плахи отрубили обе руки. Он страшно кричал, и затих лишь когда его голову положили на плаху рядом с ними.

Дальше пошло быстро. Шестун, князь, Рюрикович ярославского корня, взошёл на помост, шатаясь так, что подручные подхватили его под локти, и в последний миг попросил священника… в этом не отказывают никому. Он что-то шептал ему в ухо, крестился торопливо, будто боялся не успеть, потом его поставили на колени, и палач сделал своё дело одним ударом. Басенок шёл к плахе молча, ни на кого не глядя, и голову положил сам, без подручных. Лукьянов до самой плахи кричал что-то про то, что он никого не убивал, и в чём-то он был прав… вот только он отказывался понимать, что казнят его за сговор. По сути, он остался в тени и активных действий не предпринимал. Хотел он, в общем, чистеньким остаться, но не тут-то было.

Окул, десятник, воины… тринадцать голов подряд. Палачи сменяли друг друга. Помост к концу стал красным, и вода из вёдер уже не помогала.

А потом к эшафоту подвели родню.

Их выводили из-за кремлёвских ворот цепочкой, под конвоем, всех разом. Жён, сыновей, братьев, зятьёв, племянников, старых матерей. Человек шестьдесят, в дорожном платье, без украшений, без шуб. Некоторые ещё не понимали, зачем их сюда привели… думали, наверное, что проститься. Одна боярыня, увидев голову мужа на колу, осела прямо на землю, и её подхватили под руки свои же.

Ощера развернул второй пергамент.

— Великий князь и Великая княгиня, — прочёл он, — милосердуя, животы им оставили. Но за вину мужей и отцов их всё имение, вотчины, дворы и людей, отписать на Великого князя. Их же, с детьми и с домочадцами, из боярского и служилого чина изринуть и быть им отныне княжьими холопами. И служить им в казанских землях, под рукой княжеского наместника князя Бледного (который племянник) и мурзы Кара-Булата, покуда князь не помилует.

И вот тогда, после слова «холопы», площадь зашепталась.

Боярские жёны и боярские дети, люди, у которых ещё вчера были терема, кони, серебро и собственные холопы, стояли теперь на площади в дорожном платье и слушали, как их при всём народе отдают в холопство, и отдают не куда-нибудь, а в Казань, к татарам. Для боярина такой приговор был хуже плахи. На ней человек умирает в чести, с именем, и по нему служат панихиду в родовой церкви. А здесь человеку оставляли жизнь и при этой жизни забирали всё, ради чего он жил, вплоть до права зваться по отчеству.

Я смотрел на них и видел, как НАКАЗАНИЕ доходит до каждого. Молодой парень, скорее всего сын Басенка, которому на вид было лет шестнадцать, вдруг рванулся из цепи и закричал что-то в сторону помоста. Я не разобрал слов, потому что конвойные сбили его с ног раньше, чем он договорил, и подняли уже связанным по локтям. Старуха, мать Шестуна, которую вели под руки две служанки, стояла и смотрела на Марию с лютой ненавистью. Молодая женщина, жена кого-то из воинов Окула, выла в голос, обхватив ребёнка обеими руками.

А народ пришёл в волнение. Жалость к бабам с детьми. Страх, потому что каждый на площади понимал, что если так можно поступить с думными родами, то с посадским человеком можно и подавно. И ещё одно чувство, которого я, к своему стыду, не ждал и распознал только по тому, как менялся тон этого гула. Удовлетворение. Простой посадский люд смотрел, как боярских жён отправляют в холопы, и где-то на самом дне этого гула сидело тихое «а вот и до вас дошло», которое никто не произносил вслух и которое от этого было только слышнее. Я их не осуждал и не собирался, потому что двести лет эти роды жили с этого самого люда, брали с него, судили его и пороли, и люд всё это помнил не хуже, чем помнил сегодняшний приговор.

Их увели той же цепочкой, через те же ворота, и обоз до Казани к тому времени уже стоял готовый за Москвой-рекой. Двадцать телег, полсотни конвойных из великокняжеской дружины, и старшим над обозом я поставил одного из десятников Богдана, потому что своим людям верил больше, чем кремлёвским. Кара-Булату ушло письмо с гонцом ещё три дня назад, с описанием, кто едет и за что, и с просьбой держать их при деле, но не при оружии, и я не сомневался, что мурза поймёт, потому что сам когда-то сдавал нам город и знает, каково это — стоять перед победителем. И какие мысли и чувства зарождаются в человеке.

Я вернулся домой ближе к вечеру, и долго сидел в бане один.

Как бы я ни хотел после всего вернуться в Александрийск… к домне, к лесопилке, к стеклу, к детям… через пять дней должно было состояться заседание Боярской думы. И уехать я не мог.

Пять дней. За эти пять дней мне надо было переговорить с Холмским и с Бельским, посчитать с Ощерой, написать Богдану в Александрийск, чтобы начинал готовить курмышских. И ещё… ещё за эти пять дней Некрас должен был уйти на Яик.

Дальше оставалось ждать.

* * *

Лавки вдоль стен были застелены сукном: правая сторона алым, левая зелёным, и на этих лавках, по чину, по роду, по возрасту, по тому, чей прадед кому служил, рассаживались бояре. Ближе к трону старшие роды, дальше — те, чьи деды при Василии Васильевиче ещё только выслуживались. Одним словом, всё в духе местничества.

Моё место было первым на правой лавке. У самого трона, по правую руку. Рядом со мной Холмский, дальше Бельский, Ощера; по левую сторону от трона сидели те, кто помоложе и погорячее, и среди них Алексей, который нарочно сел так, чтобы видеть всю палату.

Шум стоял, как на торгу. Бояре переговаривались, кто-то смеялся, кто-то спорил через лавку… и всё это разом стихло, когда дьяк у дверей ударил посохом в пол.

После чего вошёл Иван.

В кафтане, расшитом по вороту жемчугом, в шапке, которую надевал только на Думу. За ним Мария Борисовна, в чёрном, как все эти дни, но с золотым поясом. Траур трауром, а регентша не может выйти к боярам, как вдова на паперти. За ними Варлаам с крестом, и двое служек с кадилом и чашей.

Все бояре, включая меня, поднялись.

Иван прошёл к трону, сел. Не сразу… постоял, оглядел палату, и только потом сел, положив руки на подлокотники так, как сидел его отец. Мария села рядом, на резное кресло пониже трона.

А Варлаам вышел на середину. Освятить Думу. Это была старая московская привычка, от которой при Иване Васильевиче начали отходить, а при Марии вернули. Митрополит поднял крест, и палата опустилась: кто на колени, кто ограничился поклоном головы. Служка подал чашу. Варлаам окунул кропило, повёл рукой, и капли святой воды прошли по рядам.

Крестились по-разному, и поэтому одному можно было разобрать палату лучше, чем по местнической росписи. Старики крестились широко, останавливая руку на плече. Молодые торопились, чиркая пальцами от лба к поясу. Кто-то подставил лицо под кропило, как подставляют его под дождь после жары. Меня тоже задело, холодные капли легли на лоб и бровь, и я перекрестился вместе со всеми.

— Царю Небесный, Утешителю, Душе истины… — Варлаам говорил негромко, но в тишине палаты было слышно каждое слово. — … прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны…

Потом было благословение, потом он повернулся к Ивану и поклонился ему. Варлаам прошёл на своё место справа от трона.

Пока рассаживались, Алексей с левой лавки поймал мой взгляд и чуть заметно подмигнул.

Начинать полагалось мне. Я поднялся, придерживая рукой пергамент, который даже не собирался разворачивать, потому что помнил всё наизусть.

— Великий князь. Великая княгиня. Владыко. Бояре.

Палата смотрела на меня, и в этих взглядах не было ничего одинакового. Одни глядели с открытым любопытством, ожидая, чем я их удивлю на этот раз. Другие со злостью, которую даже не пытались прятать, и таких, если считать по лавкам, набиралось около трети. Мне это было безразлично, я пришёл сюда говорить о деле, а не собирать любовь думных родов.

— Я собрал вас, чтобы объявить сбор ратей к зиме, против Большой Орды.

По палате прошёл шорох, но никто не сказал ни слова. Лишь лица стали хмурыми и крайне серьёзными.

— Я знаю, что вы скажете. Только что Казань, а перед нею Новгород и Сурская дуга, и многие оттуда не вернулись домой. Люди устали, казна пуста, хлеб ещё не убран… и всё это правда. Но лучшего часа не будет. Ни через год, ни через пять. Я объясню сейчас вам всё по порядку.

Я поднял руку и разогнул один палец.

— Литва. Казимир воевал этим летом с Ордой и с Крымом за Днепр. Собрал войско, чтобы отбить нападение… и не успел, потому что Менгли-Гирей сам отдал Чернигов и ушёл. Тем не менее Казимир понёс большие потери и ему нужно несколько лет, чтобы зализать раны. На нас он не пойдёт, да ему, по сути, и нечем.

Я выдержал паузу и загнул второй палец.

— Ливония. Там свергли ландмейстера, посадили нового. После чего шведы предъявили Ордену ультиматум и к зиме там ждут войны. Да и вся Европа за Ливонией смотрит сейчас на юг, а не на восток. Несмотря на надвигающийся конфликт, нельзя исключать войны со шведами. И думаю, все здесь понимают причину. — Я посмотрел на всех. — Ивангород. Шведов больше всего не устраивает наше усиление на Варяжском (Балтийском) море. Поэтому ратей из Великого Новгорода я собирать не буду. Пусть новгородцы стерегут своё, а Пронский стережёт их… — раздались несколько согласных с моими выводами шепотков, но быстро прекратились. Я же продолжал доклад. — Император Германии Альбрехт, хоть и взял контроль над всеми немецкими княжествами, но ещё не укрепился. Так ещё они понесли немалые потери на Дунае, когда нанесли поражение Мехмеду второму. Ему сейчас тоже не до нас.

Третий палец загнулся на моей руке.

— Касательно дел в Большой орде. Как всем тут известно, Великий хан Ахмат мёртв, а его сыновья сейчас делят Сарай (столица Большой орды). Муртаза с Шейх-Ахмедом сражаются с третьим братом, Хасаном. Недавно на Ахтубе, была битва, где Муртаза и Шейх положили половину своих воинов… и сейчас все трое братьев сидят в своих улусах и набирают новых людей. Они слабы. Так слабы, как не были никогда с тех пор, как Батый пришёл на Русь. И если мы не воспользуемся подвернувшейся возможностью, то кто знает — вдруг братья помирятся? Этого допускать нельзя.

Я опустил руку.

— И последнее. С юга, из Стамбула, идут вести, что султан Мехмед Второй готовит флот против Кафы и Крыма. Нападут они не в этом году, но скоро. — Я не собирался говорить на Думе, что планирую воевать с Османской империей. — И когда Крым падёт, мы должны успеть выстроить сеть крепостей на границе с ними, чтобы османы даже думать не смели в нашу сторону.

Я говорил ещё. Что вести я собираюсь тридцать тысяч и что этого достаточно, и что я верю в нашу победу. Что сбор на Девичьем поле начнётся, как только дорога встанет, и что ратям из Нижнего, Владимира, Твери, Костромы и других городов надлежит быть в Москве к первому снегу. Что казна возьмёт на себя траты на порох и пушки, а хлеб и фураж по росписи, которую Ощера разошлёт по городам через неделю.

Меня слушали внимательно. Я

Остальные слышали «султан» и «Кафа» и не понимали при чём здесь Русь. Зачем вдруг идти на Орду, причём сейчас, причём собираться уже нынче… этот вопрос висел в палате, и я не собирался на него отвечать подробнее. Кому надо, объясню наедине.

— А жалование? — спросил кто-то из молодых, с дальнего конца. — Зимой в степи, на своём коште, боярин… это разор.

— Жалование будет, — ответил я. — Как на Казань. Из казны, серебром, в Москве при сборе… Кто выставит людей сверх росписи, тому за каждого сверх.

— А добыча?

— Добыча по старине, как после Казани делили. Сарай, бояре… это не Казань. Но и не Великий Новгород, а нечто между. Так что никто без добычи не уйдёт.

Вот на это они откликнулись. Загудели одобрительно, и я понял, что половину Думы я только что подкупил.

— А что Рязань? — спросил кто-то с левой лавки.

Мария Борисовна ответила раньше, чем я успел открыть рот.

— Рязань, — сказала она, — наверняка примет участие в этой войне. Ведь именно Рязань от Орды больше всего страдает. Гонцы к князю Василию Ивановичу уже высланы. Ответа пока не получено, но, я уверяю вас, он будет положительным. Рязанские полки ходили с нами на Суру. Пойдут и на Волгу.

Бояре закивали и начали переговариваться. Кто-то уже прикидывал вслух, сколько сабель придётся выставить с его вотчины. Кто-то спрашивал соседа — будет ли жалование. Шум нарастал.

И тогда поднялся боярин Мамон, Григорий Андреевич.

Я его помнил по прежним Думам. Он никогда не выступал первым, но всегда выступал.

— Скажи, Великая княгиня, — произнёс он, кланяясь трону. — Воевода про войну сказал ясно. А что будет с землями? Орда велика, земель за Волгой без счёта. Как распределять их будем?

И вот тут я понял, что этот вопрос интересовал многих. Палата притихла разом, и все лица повернулись к Марии.

Мария не торопилась с ответом.

— Земли, — сказала она, — будут распределяться так же, как распределялись в Великом Новгороде и в Казани. В поместье. Вотчин не будет.

Настроение в палате в миг стало другим.

— Вотчин с этой войны не будет, — продолжала она ровно. — Ни князьям, ни боярам, ни детям боярским, ни дьякам. Земля будет даваться за службу и на время службы. Служит человек — держит землю, кормится с неё и выставляет с неё людей. Служит его сын — держит сын. Перестал служить, ушёл в монастырь, помер без наследника, побежал в Литву… земля отходит к государю и передаётся другому. Таков порядок в Новгороде и в Казани. Таков будет и за Волгой. Вотчины остаются, какие есть. Новых не будет.

— Но испокон веку… — начал кто-то.

— Испокон веку, — перебила Мария, — земли давались за службу. Просто потом об этом стали забывать. В итоге внуки, чьи деды служили Великим князьям, восприняли земли как данность и перестали служить. Но этому пришёл конец. Кто хочет земли за Волгой, тот поедет за Волгу и будет её держать. Саблей. А не из московского терема.

Она сказала это, и по палате прошёлся недовольный гул.

Тот, который я слышал на площади, когда читали приговор о холопстве. Только здесь гудели не посадские, здесь гудели бояре, и в этом гуле было возмущение. Они были не против воевать. Воевать они умели и любили, и на Волгу пошли бы хоть завтра. Они были против того, чтобы воевать за то, что не станет их. Земля… За землю они шли на Новгород и на Казань, и вот теперь им говорили, что земля будет княжья, а они на ней… держатели.

— Это как же, — поднялся кто-то с левой лавки, — кровь наша, а земля снова не наша?

И началось…

— Служба за жалование, как у наёмных немцев!

— Дед мой при Донском…

— Кому мы кровь проливаем, если внукам ничего не останется?

Мария молчала и ждала. Иван сидел на троне, вцепившись в подлокотники, и я видел, как у него подрагивает подбородок. Варлаам поднял руку… но было поздно.

Потому что с дальнего конца левой лавки, из-за спин, кто-то выкрикнул.

— ОТ БАБЫ НА ПРЕСТОЛЕ, ЧТО БЛУДУ ПРЕДАЁТСЯ, НИЧЕГО ИНОГО И ЖДАТЬ НЕЛЬЗЯ!

Слова эти прогремели под сводами, и палата после них замерла целиком, вместе с теми, кто ещё секунду назад кричал про кровь и про внуков.

Все лица повернулись в одну сторону, к боярину Товаркову Ивану Фёдоровичу. Высокому крепкому человеку, который держал перед собой посох обеими руками. Он стоял и смотрел на трон с вызовом, а по тому, как он при этом коротко оглядывался по сторонам, было ясно, что он ждёт, кто ещё поднимется рядом с ним, и рассчитывает по меньшей мере на четверых с той же лавки.

Митрополит уже открыл рот, и я даже успел услышать первый звук, с которого он собирался начать.

Но дальше я себя плохо помню.

Глава 16

Со стороны, наверное, это выглядело так…всех убью один останусь…

Однако в моей памяти осталось лишь то, что Холмский дёрнулся меня удержать и что-то громко затрещало, и уже только вечером я сообразил, что треснул рукав моего кафтана. Палату я пролетел так, что бояре на левой лавке шарахались и убирали ноги, а один опрокинул на пол чернильницу дьяка. Товарков успел повернуться ко мне лицом, и я врезал ему кулаком в ухо.

Боярин оказался крепкий и на ногах устоял. Качнулся, ухватился за свой посох, и в глазах у него появилось удивление, потому что он, судя по лицу, ожидал чего угодно, но никак не того, что глава Боярской думы при Великом князе и при митрополите станет бить его, как пьяного возчика на торгу.

А потом он перехватил посох обеими руками и замахнулся на меня сверху.

Я пригнулся, пропуская удар, и посох свистнул над головой так, что задело волосы. Пока он выносил его на второй замах, широко, от плеча, я поймал Товаркова за бороду, дёрнул вниз к себе

Дальше всё было, как в тумане.

Я пришёл в себя, когда меня кто-то оттаскивал.

Меня держали за руки, за плечи, кто-то обхватил сзади поперёк груди. Я дёрнулся… и увидел, что держат меня пятеро курмышских.

— «Когда они тут появились⁈» — пронеслась у меня мысль.

Они держали меня крепко и вместе с ними Алексей, у которого был разбит нос… кровь текла по усам, и он утирал её плечом, потому что руки были заняты мной.

— Дим, — говорил он. — Дим. Всё. Всё, слышишь? Хватит.

Я разжал кулаки.

И огляделся.

На полу палаты лежали бояре. Я насчитал семерых. Кто-то стонал, кто-то не шевелился. Мамон стоял у стены, держась за челюсть, и глядел на меня так, будто я был не человек, а что-то из тех книг, которые читают на ночь монахи. Товарков лежал у самой лавки, на боку, и кровь из его рта растекалась по алому сукну. Посох при этом валялся у трона. Рядом лежал ещё один посох, но он был сломан пополам. Один из бояр держался за руку, вывернутую под неправильным углом, и я машинально отметил про себя, что это вывих плеча.

Потом я посмотрел на Марию.

Она сидела в своём кресле, и смотрела на меня так, что в одном этом взгляде уместилось всё сразу. Там был страх, настоящий, женский… там же было восхищение, столь же неподдельное.

Иван на троне подался вперёд, вцепившись в подлокотники, и глаза у него горели чистым мальчишеским восторгом. Он изо всех сил старался держать лицо, и ничего у него не выходило. Так мальчишки смотрят на старшего брата, который только что в одиночку разогнал всю дворовую ватагу и стоит посреди двора, отдуваясь. Я поймал его взгляд, и он кивнул мне, коротко, один раз, впервые за всё время со дня смерти Тверского.

Остальные бояре к тому времени жались к стенам, отступив от лавок на два-три шага, к самым окнам и печам, и смотрели на меня с таким страхом, какого я не видел ни у кого на площади в дни казней. Лавки посередине опустели. Разве что Холмский, Ощера, Бельский и Долматов остались сидеть на своих местах, как сидели.

Холмский встретился со мной взглядом и медленно покачал головой.

Так качают головой, глядя на человека, который только что сделал то, что нельзя было делать… и от чего теперь никуда не денешься.

Курмышские меня отпустили. Алексей тоже. Я стоял посреди палаты, дышал, и чувствовал, как под коленом что-то мешает.

— «Зуб», — вспомнил я.

К Ивану в этот момент подошёл митрополит.

Наклонился и что-то прошептал ему на ухо. Иван слушал, глядя перед собой, и кивал… и с каждым кивком лицо у него становилось серьёзнее. Потом Варлаам выпрямился и отступил на шаг.

— Поднять боярина Товаркова, — сказал Иван.

Голос у него сорвался на первом слове, но на втором выправился. Двое курмышских подошли к Товаркову, подняли его под руки и поставили перед троном. Он стоял, качаясь, с окровавленным ртом и разбитым ухом, и смотрел на Ивана.

— Боярин Иван Фёдорович, — с холодом произнёс Иван. — Ты при мне, при Великом князе, и при всей Думе обесчестил бранным словом мать мою, Великую княгиню, и сделал это прилюдно, зная, что тебя слышат.

Товарков промычал через разбитые губы что-то, в чём угадывалось начало оправдания.

— Молчи, — обронил Иван, и от того, каким тоном было сказано это слово, в палате перестали дышать. — За бесчестье Великой княгини по старине положена плаха, и ты её заслужил сегодня. Владыка просит за твою жизнь, и я его слушаю, потому что владыке отказывать не стану. Жизнь тебе оставлена. Всего прочего ты лишаешься. Боярства лишён, из думы изринут, вотчины твои и дворы отписаны на Великого Московского князя, со всеми людьми и угодьями. А самого тебя завтра надлежит бить кнутом на торгу при народе, после чего везти на Белоозеро, в Кириллов монастырь, и там постричь. Молись там за свой язык, покуда Господь даст тебе дней.

Товарков осел на подогнувшихся ногах, и курмышские подхватили его под мышки, чтобы он не свалился к подножию трона.

— И ещё, — Иван повернулся к палате, обвёл её глазами, и я в этот момент увидел в нём отца так ясно, как не видел ни разу за все годы. — Кто ещё при мне скажет о матери моей бранное слово, за того я владыке просить не дам… НИКОМУ НЕ ДАМ! — повысил он голос.

После этого наступила тишина.

И когда она стала затягиваться, вперёд вышел Варлаам, поднял руку и заговорил, будто ничего особенного в палате не произошло и по полу не растекалась боярская кровь и сопли.

— На сегодня Дума окончена. Продолжим завтра, с утра, по молитве. Разойдитесь с миром, бояре, а кто ранен, ступайте к лекарям.

Меня уже никто не держал. Я кивнул Ивану, кивнул Марии, поклонился владыке и вышел из палаты первым. За мной устремились мои воины, те пятеро, что меня оттаскивали, и ещё десяток из дверей. Мы шли переходами Кремля, и я слышал, как за спиной тронная палата взрывается голосами.

Дома я первым делом сел на лавку в сенях и стянул сапог. Потом штанину. Зуб сидел под коленом, в мякоти, вошёл на полпальца… я поддел его ножом, вытащил и повертел в пальцах.

— Что это? — спросила Ива из дверей. Она стояла и смотрела на мою ногу.

— Зуб.

— Чей?

— Боярина Товаркова.

Она помолчала. Потом подошла, взяла зуб с ладони, посмотрела на свет… и положила на полку у образов. Молча. И как бы я не хотел, не стал спрашивать, зачем. Вместо этого я занялся обработкой раны.

POV

Мать и сын шли по переходам Кремля вдвоём.

Стража отступала к стенам, когда они проходили. Мария шла, сложив руки на поясе, и лицо её было спокойным… хотя внутри всё ещё не улеглось. Она видела в жизни битвы. Видела Девичье поле с холма, видела битву на Сурской дуге. Но того, что произошло сейчас в тронной палате, она не видела никогда, и ей понадобилось время,

— Вот, Иван, — не поворачивая головы сказала Мария. — Теперь ты увидел, на чьей стороне Дмитрий. И что он может сделать за меня… и, соответственно, за тебя.

Иван нахмурился и молча кивнул.

Он шёл рядом с матерью и не мог не видеть того, что видел несколько минут назад. Произошедшее ещё стояло перед глазами.

Товарков крикнул. Строганов встал… нет, он не встал, он вылетел с лавки, как стрела из лука. Строганов пробежал палату и ударил. И тогда Товарков замахнулся посохом… а посох у боярина был окован железом, и таким, как думал Иван, легко можно убить.

Строганов нырнул под посох. Просто нырнул, как ныряют под ветку. И ударил коленом.

А потом вскочили другие.

Иван видел, как поднялись Мамон и ещё двое с левой лавки… те, что кричали про землю и кровь. Поднялись, и у двоих в руках были посохи, и они пошли на Строганова с двух сторон. И Строганов… зарычал. Как рычит зверь, когда его окружают, и от этого рыка у Ивана на троне свело шею. Мамон ударил посохом сверху… Строганов шагнул навстречу, посох прошёл за спиной, а Мамон получил с ноги в челюсть и тут же осел. Второй ударил сбоку, по рёбрам, и не попал, потому что Строганова там уже не было, он был на полшага левее, и второй боярин полетел через лавку, сбитый с ног подсечкой. Третий успел замахнуться. Строганов перехватил посох в воздухе, вырвал, переломил о колено и ударил обломком в живот.

Дальше их было больше. Иван видел пятерых, шестерых… они наваливались с трёх сторон, и ни один не мог попасть. НИ ОДИН. Строганов двигался так, будто все они стояли по пояс в воде, а он бегал по берегу. Уворачивался от посохов. Перехватывал замахи кулаками. Ловил за вороты и бороды… Он усмехнулся, вспомнив как у одного он вырвал целый клок волос, после чего швырнул его в боярина… Дмитрий бил их об лавки, об стены, друг на друга, как нашкодивших щенков.

А каким-то чудом Шуйский повис у него на спине, и стража, и всё кончилось.

Шуйскому, кстати, досталось от своих же. Он прыгнул на Строганова сзади, а Строганов в ту секунду ещё не понимал, кто на нём, и ударил назад локтем… в лицо. Князь Алексей потом стоял с разбитым носом и держал воеводу за плечи, тем не менее, Шуйский смог достучаться до него и в какой-то момент воевода его услышал. Только его.

Иван это запомнил. Из всей палаты, из семи бояр на полу и из десятка стражи… воевода остановился на одном голосе. На голосе друга.

— Матушка, — сказал Иван, глядя перед собой, — я никогда не считал Дмитрия трусом. И видел его в бою, когда он брал Казань. Но повод сердиться у меня другой.

Мария кивнула. И подумала про себя, что слишком умные это речи для тринадцатилетнего ребёнка. «Повод сердиться другой»… так говорят взрослые. Мальчик так не скажет, если ему это не подсказали. Кто-то вкладывал ему в голову мысли, и она собиралась выяснить кто. Через Улиту. Через Ильдара. Через тех, кто бывал у сына, когда её не было рядом. Но это потом…

— Твой гнев к нему несправедлив, — сказала Мария. — Ты сердишься на него за то, что он мне дорог. А сердиться надо на тех, кто сегодня кричал оскорбления. Дмитрий за тебя сегодня семерых бояр положил… и пора бы тебе уже сменить гнев на милость. Ведь именно он снова отправится воевать за тебя и за Русь против Орды. Он, а не Мамон. Он, а не Товарков.

Ивану нечего было на это ответить. Он шёл рядом с матерью и молчал.

* * *

С Боярской думы прошёл месяц.

Второй день заседания вышел тише первого. Товаркова накануне выпороли на торгу (при народе, как велел Иван) и увезли на Белоозеро в закрытом возке, и после этого никто в палате про блуд не заикался. Бояре сидели с перевязанными руками и подбитыми глазами, слушали Ощеру, который читал роспись хлеба и фуража по городам, и кивали. Землю обсуждать больше не пробовали.

Решили так. По наступлению холодов, когда встанет дорога, на Девичьем поле начнут собираться рати. Из Нижнего, из Владимира, из Твери и Рязани. Тверскую рать теперь выставлял московский наместник, и это была первая тверская рать под московской рукой. Как и планировалось, всего я собирался вести на войну тридцать тысяч. Считал, что после того, как Орда полтора года резала сама себя, этого должно хватить. А хватит ли на самом деле — это зависело от того, какие вести привезёт Некрас.

На второй день Думы, после росписи, Анна Борисовна целовала крест. При Иване, при Марии, при митрополите и при всей Думе, как и хотела Мария. От тверского стола отступилась, признала княжение за Великим князем как выморочное, и Варлаам записал это в грамоту при трёх свидетелях из тверской свиты. Князь Оболенский на следующей неделе уехал в Тверь наместником.

(От авторов. Григорий Андреевич Мамон и Иван Фёдорович Товарков — лица исторические, оба ближние бояре Ивана III. В реальной истории именно они в 1480 году, во время стояния на Угре, уговаривали великого князя отступить и покориться Ахмату, за что летописец назвал их «сребролюбцами богатыми и брюхатыми».)

Некрас ушёл к Хасану почти месяц назад. И новостей от него ещё не было.

Это меня настораживало, но не пугало: дорога до Яика долгая, купеческий обоз идёт не быстрее, чем идёт, и гонцу обратно столько же. По срокам он мог ещё и не дойти. Но я ловил себя на том, что каждое утро спрашиваю у Глава, нет ли вестей, и каждое утро Глав отвечает «нет».

Глав предлагал послать второго. По другой дороге, через Казань и вниз по Волге, на случай если Некраса перехватили. Я сказал ждать ещё две недели. Два гонца в степи, ищущие одного человека, это вдвое больше шансов, что кого-то из них найдут первым не те люди. Но если через две недели вестей не будет, второго я пошлю.

Как вернулся в Александрийск, первым делом велел отправить подарок Ивану.

Пистолет с нарезным стволом, с замком, с деревянной рукоятью, украшенной золотыми вставками, которую я велел вырезать под мальчишескую ладонь. И вместе с ним я отправил в Москву Фадея, десятника, дабы тот обучил Великого князя им пользоваться. Как заряжать, как чистить, как держать, как не отстрелить себе пальцы.

Надо было задабривать Ивана. Он на меня всё ещё держал обиду, пусть и стала она после Думы вполовину тише. А на расстоянии подарок был прекрасный и, если честно, единственный хорошо работающий способ. Тринадцать лет, пистолет, которого нет больше ни у кого на Руси. Против такого не устоял бы никто.

Он и не устоял. Через две недели Иван написал мне письмо своей рукой, с благодарностью. Короткое, но сдержанное, как пишет государь боярину. Но в конце, после подписи, он приписал одну строку мельче: «На тридцати шагах попал восемь из десяти. Фадей говорит, к зиме буду десять». И это кое-что да значило.

Лесопилкой я заниматься больше не мог, времени не было, и отдал её доводить до ума Леонардо.

И через неделю пожалел. Не о том, что отдал, а о том, что не отдал раньше. Он смотрел на мою раму с полотном три дня, ничего не трогая, только ходил вокруг и рисовал. А потом пришёл ко мне с листом, и на листе было три вещи, до которых я не додумался за месяц.

Первая. Вместо одного полотна — четыре. В одной раме, разведённые по ширине доски. Бревно проходит один раз, и с него сходят разом пять досок, а не одна. Рама тяжелее, вал нагружен сильнее, но колесо у нас верхнебойное и силы хватает — он это высчитал, с цифрами, в столбик. К слову, арабскими цифрами, которым выучился весной за неделю.

Вторая. Подачу бревна он связал с валом через кулачок, так, что храповик щёлкал сам, на каждый ход рамы, и работник больше не стоял у салазок, а только следил. Одним человеком на распиловке меньше.

И третья, мелкая, о которой он даже не стал говорить, просто нарисовал в углу. Два ролика перед рамой, чтобы бревно шло в пилы ровно, а не гуляло по салазкам. Я на это потратил бы неделю проб. Он — полчаса с углём.

Я смотрел на лист и снова завидовал. Чёрной завистью, которой не стыдился. Он думал так, как я не умел. Не вспоминал, как это было сделано где-то, а глядел на вещь и видел, чем она ещё может быть. У меня были знания из прошлой жизни, а ему… ему нужен был уголь и лист.

— Делай, — сказал я. — Всё, что посчитаешь нужным делай. Доброславу я передам, и он даст железо.

— А если рама не выдержит четыре полотна? — словно сомневаясь в своих же силах спросил он. Напомню Леонардо был ещё молод, и только начинал свой… не побоюсь этого слова ВЕЛИКИЙ путь по увековечиванию своего имени в истории.

— Тогда сделаешь раму, которая выдержит, — спокойно ответил я.

Леонардо ушёл довольный. Вечером я слышал, как он орёт на Томмазо у кузни, по-своему, по-итальянски. И усмехнулся, когда услышал от Томазо так часто звучавшее из его уст слово: «О мадонна»…

А уже через две недели рама с четырьмя полотнами была запущена. Первое бревно она распустила на пять досок. И доски вышли ровные. Леонардо стоял рядом и не улыбался, он уже смотрел на вал и что-то прикидывал. Я понял, что это ещё не конец.

Вернувшись домой, удивился тишине. Прошёл к себе в комнату, при этом заглянул в детскую, и не стал мешать. Анфиса выучилась читать и сейчас читала Ане и Юре вслух… и, кажется, она путала буквы, но даже так дети слушали её с открытым ртом. Закрыв дверь, я прошёл дальше, и выглянув в окно, увидел, что Ива стоит на заднем дворе, где обычно я проводил тренировки, и стреляет с Лёвой по мишеням.

Все были при деле и была в этом какая-то своя идиллия.

Дни складывались одинаково. Ночью сон, если повезёт. Утром письма — Бледному в Нижний Новгород, Григорию в Курмыш, Ратмиру в Кремль, Пронскому в Великий Новгород, чтобы новгородцы сидели дома, но порох на псковские стены отправили. Ощере сколько хлеба, сколько овса, где склады, кто везёт. Днём литейная, пушкарский двор, пересчёт «Рысей» и того, что к ним нужно. Вечером карта. Я сидел над ней до темноты, и Олена, если засиживался, уводила меня в постель, где напоминала, что помимо работы надо отдыхать.

Она была в чём-то права. Но дело в том, что мне нужна была быстрая победа, и нужна была не из тщеславия. Война с Ордой имела совсем иное устройство, потому что между нами и Сараем лежала степь.

Тысяча вёрст степи, зимой, с обозом, который тянется за войском, это отличная мишень. Долгие переходы зависят от тыла и от подвоза фуража, и это правило работало во все века одинаково. Смерти подобно допустить отставание обоза от основных сил… но из этого исходило, что продвигаться мы будем крайне медленно.

Это было причиной, почему гибли армии в моём прежнем мире, и гибли при этом армии отменные, с хорошими генералами и с полным сознанием своего превосходства. Наполеон, между прочим, тоже полагал, что дойдёт быстро, и по срокам своего похода ошибся всего-то на месяц, а, как всем известно, этого месяца хватило.

Искоренить это до конца было нельзя, и я не обманывался на свой счёт. Обоз останется обозом, конь съест ровно столько, сколько съедает конь, и этого ничто не переменит.

Но у меня уже был план…

Глава 17

Первым делом я взялся за котлы. Я видел зимние переходы и знал, во что они обходятся, а именно отмороженными ногами и болезнями. Людьми, которых утром не добудишься, потому что они полночи искали дрова.

Как это выглядит на деле. Колонна встаёт на ночёвку в четыре часа, потому что зимой в четыре уже темнеет. Каждый десяток разводит свой костёр. Дрова в степи это отдельная тема, там кроме сухого бурьяна да редких кустов у балок ничего нет. Снег в котле тает долго. Каша варится ещё дольше. Пока варится, люди стоят у огня с мокрыми ногами, спереди печёт, сзади дует… и утром половина кашляет. Как итог через неделю десятая часть войска идёт в обозе, а не в седле.

В прошлой моей жизни для этого была придумана вещь, которая называлась полевой кухней. Котёл на колёсах, топка под ним, труба. Едет за полком и варит на ходу. И к ночёвке войско получает горячее, а не сырые дрова и надежду.

Считал я на пергаменте сколько таких кухонь понадобится и выходило следующее.

Тридцать тысяч войска. Три тысячи обоза: возчики, кузнецы, лекари, пушкари при припасе, конюхи, и всех надо кормить.

Котёл. Какой отлить котёл, чтобы его тянула пара лошадей по снегу, и чтобы он при этом кормил не десяток? Я прикидывал в вёдрах. Решил, что ведро каши на десятерых… это должно быть сытно, а зимой на мой взгляд меньше нельзя. Если исходить из такой математики, то получалось, что котёл на двадцать пять вёдер прокормит две с половиной сотни за один раз. Больше отливать нельзя, такую тушу ни на какие сани не поставишь, и варить в ней придётся полдня. Меньше — тогда кухонь надо в два раза больше, на создание их уйдёт уйма времени.

Двести пятьдесят человек на кухню.

Тридцать три тысячи на двести пятьдесят — сто тридцать две. Я округлил до ста сорока. Что-то развалится в дороге, что-то провалится под лёд, что-то потеряют на переправе, что-то сожгут по глупости.

Я посмотрел на эту цифру.

Полторы сотни. За четыре месяца. Каждая… котёл, топка, труба, сани. Всё из чугуна, потому что железа в таком количестве у меня нет.

Из прошлой жизни я помнил в фильмах полевые кухни, и благодаря этим знаниям имел представление как они должны выглядеть. Длинные сани, запряженные двумя двойками лошадей. Посередине короб из чугунных плит, а внутри короба топка. Чтобы сани под ней не вспыхнули, под короб идёт слой глины с песком в две ладони, а по бокам ещё и войлок, вымоченный в глиняной болтушке. Сверху в короб вмазан котёл, круглый, с ушами, с крышкой на петле. За котлом труба: коленом, чтобы дым уходил вбок и назад, а не в лицо возчику. Дрова в ящике на тех же санях, под задком, и их запас надо будет пополнять на каждой стоянке, чтобы кухня не простаивала в пути.

Ведь это и было главное — варить в пути.

Колонна идёт, кухня едет и варит. Колонна встала на ночь, каша готова. Люди не ищут дрова, не ждут два часа, не стоят у костра мокрые. Поели горячего, поставили шатры, легли. Утром кухня снова варит, пока сворачиваются.

Оставалось решить, как довезти горячее до людей, потому что двести пятьдесят человек не стоят кучей у котла. Сотня растянута по дороге, десятки в карауле, кто-то при конях, кто-то у саней.

Термосы.

Здесь я тоже ничего не выдумывал. Дубовая кадка (емкость) на пять вёдер, с плотной крышкой. Снаружи кадка обшита войлоком в три пальца толщиной, поверх войлока вощёное полотно, чтобы войлок не тянул сырость. И всё это в ящик с ручками, набитый соломой. Два человека несут, один везёт на санках. Каша заливается кипящей, и кипящей же остаётся часа четыре. На морозе меньше, но я рассчитывал хотя бы на три. Этот вопрос был важным, и я решил всё проверить. Велел залить кадку кашей с огня и унести в ледник. Через шесть часов открыл и обжёг палец.

Пять кадок на кухню, кухонь полторы сотни. Семь с половиной сотен кадок с войлоком.

Я представил, сколько нужно всего сделать, и понял, что одному мне в таком деле не обойтись.

Нужен был человек, у которого кузниц больше, чем у меня. И в Москве такой был один.

К Шуйскому я поехал на следующий день.

Отец Алексея, покойный Василий Фёдорович, начинал их ставить ещё при Василии Васильевиче, и с тех пор род Шуйских ковал для войска столько, что об этом знала вся Москва.

Алексей встретил меня во дворе, с Василием на руках. Сын висел у него на шее и пытался оторвать цепь.

— Опять с делом? — спросил он.

— А с чем ещё?

Он вздохнул и передал сына Ксении, после чего мы прошли в горницу, и я развернул перед ним пергамент.

Рассказал всё. Алексей слушал, глядя на рисунок, и лицо у него менялось.

Он воевал и видел то же, что и я.

— Полторы сотни, — сказал он, когда я назвал цифру. — Дим, ты в своём уме?

— Нет. Но других сроков нет.

Он посмотрел на меня, потом снова на рисунок, потом на окно, за которым дымили его кузницы.

— Котлы… это литьё. У меня литейной нет.

— Котлы дам я. Из чугуна. Плиты для короба дам. Твоим надо собрать, оковать, сделать сани, трубы, петли, крышки. И кадки. Кадки бондарям, войлок… у тебя же есть валяльщики?

— Есть.

— Тогда войлок с тебя тоже.

Он помолчал.

— А пушки? Ты же под них литейную держишь.

— Пушек у меня больше сотни, — ответил я. — На Орду хватит, пусть теперь льют котлы.

К чести Алексея, он не стал торговаться. Посидел, посчитал что-то на пальцах, потом встал и вышел. Вернулся через полчаса, и по двору уже бежали его люди.

Мы пошли к кузницам вместе.

Они стояли вдоль берега длинным рядом, одна к одной, под общей крышей на столбах, и в каждой горел горн. Тут я был в последний раз с Андреем Федоровичем. Его брат Василий, узнав, что мне известен секрет создания дамасской стали, хотел его получить, но вскоре отношение ко мне изменилось и давить на меня не стали. Ограничились только покупкой арбалетов по очень выгодной для них цене. А после смерти Василия и Андрея, повода наведаться в кузни у меня не было. И, судя по всему, тут мало что изменилось.

Алексей ходил от горна к горну и кричал. Старший его кузнец, крепкий мужик с глубокой сединой, слушал, кивал и на ходу переспрашивал только по делу: какой ширины плита и сколько её. Я показал на пальцах. Он показал в ответ, сколько такой плиты его люди окуют за день. Мы сошлись на середине.

— Сани твои? — спросил Алексей.

— Мои. — И тут же добавил. — Полозья и настил твои оковывают.

— А трубы? — немного подумав спросил Алексей.

— Трубы твои. Из полосы, свернуть и проклепать. Колено обязательно.

Он кивнул. Потом остановился у крайней кузницы, где двое парней тянули из горна раскалённую полосу, и долго смотрел на неё.

— Дим, — сказал он. — А ты уверен, что это будет работать? Вернее, не так, что это нам нужно?

— Нужно, Алексей, — твёрдо ответил я.

— Все кузницы перевожу, — подошёл ко мне Алексей. — Заказы на сабли и кольчуги придержу. Бояре повоют… переживут. Только чугун давай без задержек, иначе работа встанет.

Чугун я обещал.

Со Строгановки в тот же вечер ушёл приказ. Пушки не лить, вместо них лить котлы и плиты. А ещё через день туда отправил Доброслава, следить за работой.

И Строгановка перевела производство на котлы.

Чугун, если кто не знает, тяжёл. Целая кухня выходила тяжелее «Рыси», но всё равно других путей не было. Железо в листах… его у меня не было и взять было негде. Ганза, как известно, металл на Русь не пускала с тех пор, как Менгден это придумал, и хоть Менгдена уже не было, привычка у ганзейцев осталась. Так что чугун, пусть дико тяжёлый, зато свой.

Первую кухню собрали через двенадцать дней.

Я велел запрячь её парой и гонять по площади у литейной, вокруг, час за часом, с полным котлом. Кашевара посадил из обозных, пожилого мужика. Накидали дров в ящик. Залили воды в котёл, крупы, соли… и поехали.

Первые полчаса всё было в порядке. Вторые тоже. На третьем мужик заорал, что горит, и я вскочил на сани. Оказалось, каша пригорала на дне, потому что он забыл мешать, засмотревшись на литейную. Я его обругал, велел мешать не переставая, и мы поехали дальше. В общем, вскоре пшённая каша с салом, без запаха гари, если не считать дна, была готова.

Я снял пробу, потом дал Богдану, потом кузнецам, которые собрались вокруг. Ели молча. Потом кто-то из кузнецов сказал, что в его деревне такой каши по праздникам не варят, и все заржали.

Сани, правда, после этого дня пришлось переделывать. Короб под топкой прогрел настил насквозь, и доски снизу потемнели. Глины я велел класть вдвое больше, а между глиной и настилом ещё и плиту. Стало тяжелее. Зато не сгорит.

Вместе с этим последовал следующий вопрос. И касался он самих саней.

Под настил, поперёк саней, я ставил железные оси. Кованые полосы в два пальца толщиной, и на концах у каждой гнёзда, в которые садятся полозья. Полоз крепится к оси железной скобой, на болте, а не на вязке. Настил лежит на осях, груз давит на оси, оси давят на полозья.

И ещё одно. Вязки на обычных санях держат полозья намертво, как одно целое. Мои оси позволяли полозьям чуть играть. На бугре один полоз шёл вверх, другой оставался внизу, и сани не выворачивало… они гнулись, как гнётся плечо, и шли дальше. Обычные сани на таком бугре трещали.

На Руси так никто не делал. Ни при мне, ни, насколько я помнил из прошлой жизни, потом. Но мне было на это плевать. Опыт саней с осями у меня уже был, и они отлично себя зарекомендовали.

Следующий пункт моей подготовительной работы были кузницы на санях.

Их я велел сделать десяток. И вот они, в отличие от кухонь, вышли не такими тяжёлыми, потому что чугуна там было мало.

Сани такие же, на осях. На них короб из досок, с глиняной подушкой на дне, а в коробе горн — обычный кузнечный горн, только маленький, выложенный кирпичом, с чугунным поддоном под уголья. Сбоку мехи, качать их можно с саней, стоя. Наковальня на дубовой колоде, а колода приболчена к настилу насквозь, чтобы не гуляла. Под наковальней ящик с инструментом, с клещами и молотками, с запасом подков и гвоздей. Уголь на отдельных санях следом, потому что угля кузница жрёт много, и вместе его не увезёшь.

Смысл был простой. В походе ломается всё и постоянно. Слетает подкова — коня надо перековать, иначе он захромает за день. Треснула ось — надо перековать ось. Сломался полоз, лопнула скоба, погнулась сабля, разошлось кольцо на кольчуге.

Кузница на санях подъезжала к сломанному, разжигала горн и чинила. На месте. Через час сани шли дальше. Без кузницы сломанное бросали или тащили до ближайшего города, где есть кузнец. А до ближайшего города в степи было… сколько там до Сарая? Вот именно…

Десять кузниц на тридцать тысяч войска — это мало, я понимал. Но на десять у меня хватало и кузнецов, и угля, и саней. Больше не выходило. Оставалось надеяться, что мужики будут ломать не всё сразу.

Григорию я тоже написал, но не для того, чтобы позвать его на войну, а чтобы он приехал в Александрийск на время моего отсутствия. А заодно привёз все буржуйки из Курмыша. Сколько там было, я не помнил. Десятка три или четыре, но в походе буржуйка — это жизнь. В шатре на десятерых, зимой… железная печка на ножках, топится чем угодно, хоть кизяком, хоть бурьяном, хоть соломой из обоза, хоть ломаными санями. Греет за час, весит правда много… всё-таки их тоже делали из чугуна. Но главное на лекарские шатры хватит, ну и себе одну поставлю.

Я велел отправлять всё, что есть. Отец ответит недели через три. И, зная отца, ответит коротко, вроде: «Отправил. С морозами всей семьёй будем!»

Я улыбнулся, поняв, что с собой он привезёт Глафиру и Ивана. Брат рос…

— «Сколько ему уже? — подумал я и сам не поверил своим подсчётам. По всему выходило, что Ивану уже девять лет, ведь он родился в 1463 году. — Боже, как быстро время летит!»

Но и это были не все мои приготовления. Очень важным пунктом был порох. Его я велел свозить весь в Москву.

Бочки везли в Кремль, в сухие клети под каменными сводами, за тройной охраной, и каждую дьяки записывали в тетрадь. Зернёный отдельно, мякоть отдельно, потому что зернёный сильнее втрое, и путать их у пушки… себе дороже.

Ядра и картечь лили на Строгановке между котлами. Гранаты снаряжали в Александрийске, под замком, и к сентябрю их вышло столько, что я велел строить второй погреб. То же касалось болтов для арбалетов. Их делали все, кто умел держать нож, даже дети, потому что оперить болт может и десятилетний. Наконечники ковали. Тетивы крутили.

Всё это было работой, которая не кончалась, и я перестал считать дни, которые неминуемо вели к началу войны.

В подготовке мне помогала Олена. И ей тоже было поручено одно важное дело.

Дело в том, что шатёр из простого полотна зимой спасал плохо. Ветер сквозь него дул, как через забор. Снег на нём тает от тепла изнутри и течёт по стенкам, а к утру полотно стоит колом.

Я показал Олене, что делать, и она поняла раньше, чем я договорил.

Полотно натягивали на рамы, ровно, чтобы не было складок. Рядом, на плите, в котле плавили смесь — стеариновый воск, тот, из которого свечи, и к нему на четверть простого сала, потому что чистый стеарин на морозе трескается, а с салом остаётся мягким. Горячую смесь лили на полотно и разгоняли деревянными лопатками, вдоль и поперёк, пока ткань не пропитывалась насквозь. Потом — и это было главное — по полотну проходили горячей чугунной плитой. Плиту грели на той же печи, брали клещами и вели по ткани, и воск под ней плавился и уходил внутрь, в самую нить, а лишнее стекало с края в жёлоб и шло обратно в котёл. Остывало полотно на раме. Снимали, когда оно становилось на ощупь как кожа.

Первый кусок я проверил сам. Натянул над кадкой, вылил сверху ведро воды. Вода собралась шариками и скатилась. Полотно снизу осталось сухим.

Второй кусок вынесли на ветер, и через него не дуло.

Тяжелее оно стало, конечно. Шатёр из такого полотна весил как полтора обычных. Зато он держал дождь и сможет справиться со снегом, а мороз ему был безразличен… я проверял в леднике — гнул, полотно не трескалось.

Олена поставила вдов на это дело, и амбар за литейной три недели пах горячим салом на весь Александрийск. Свечи она делать перестала. Я ей сказал, что после войны наверстаем, и она только кивнула… она понимала, что сейчас важнее.

Шили шатры на мою дружину, которая уже насчитывала более полутора тысяч человек. Большая часть из которых несли службу у Григория. Получалось, что у него воины проходили обучение, а потом уже как судьба ляжет. Некоторых Григорий, в которых, как он говорил был уверен, отправлял ко мне. И они несли службу в Александрийске.

А потом я показал ткань Алексею.

Привёз кусок, аршина три (1 аршин равен примерно71,12 см) и расстелил у него на столе в горнице. Он потрогал, помял, понюхал. Потом взял со стола кувшин и плеснул. Вода скатилась, как с гуся.

— Это что?

— Полотно.

— Я вижу, что полотно. Почему оно не мокнет?

— Потому что вощёное, — сказал я. — Шатры из него не текут и не продуваются. У моих будут такие. Хочешь… Олена наделает и на твоих. За серебро, разумеется. Вдовам тоже кормиться надо.

Алексей ещё раз помял ткань, потом посмотрел на меня.

— Сколько?

Я назвал.

— На всю дружину, — сказал он. — И на обозных.

Так у Олениных вдов появился первый заказ со стороны.

Работы было столько, что я оглянуться не успел, как наступила середина сентября.

Лёве пора было в путь.

На Неву, в Ивангород, который ещё только-только начинал строиться. С ним ехала Авдотья с детьми, и с ним же ехали те боярские дети, которые три года учились в Стамбуле корабельному делу. И все, к моему удивлению, рвавшиеся на Неву так, будто их там ждало золото.

Возки я велел снарядить сам.

Лёве — инструмент. Весь, какой был у него, плюс тот, что откован Доброславом за лето из тигельной стали: пилы, скобели, долота, буравы. Всё в кожаных чехлах, чтобы не ржавело в сырости. Тёплого сукна на всех, на детей особо. Вощёного полотна три куска, на первый навес, пока не поставят крышу. Ящик с лекарскими припасами, который собрал Фёдор: нитки, иглы, спирт, корпия, мак, кора. Соль, крупы, сало, сухари на первые два месяца. Стекло — четыре кувшина и дюжину склянок, завёрнутых в солому. Кувшины на воду, склянки Авдотье под травы.

Накануне отъезда мы сидели в бане.

Вдвоём сначала, потом пришёл Богдан, за ним Глав, а следом подтянулись Митрий и ещё кто-то из дружины, и к полуночи в предбаннике было не продохнуть. Пили. Лёва рассказывал про Стамбул, про верфи, про то, как османский мастер бил его по рукам, когда он не так вёл рубанок, и как потом тот же мастер пил с ним на прощание и плакал. Про пролив под самым Стамбулом, где вода идёт двумя течениями, поверху одно, понизу другое, и как этого никто не понимает. Про корабли, которые он видел: галеры, каравеллы, толстые генуэзские наусы, рыбацкие лодки с косым парусом. Он говорил и рисовал на лавке мокрым пальцем, и я видел, что он пьян, но мне было плевать. Я тоже изрядно выпил, понимая, что друг, с которым я провёл детство, уезжает жить на сотни верст от меня.

Утром его провожали всем Александрийском.

Авдотья плакала, обнимая Олену. Дети Лёвы прощались с Аней, Анфисой и Юрой, с которым жили словно одна семья, и тоже плакали.

Только боярские дети строились в возки весёлые, будто ехали на свадьбу. Богдан обнял Лёву так, что у того хрустнуло. Потом настал черёд Ивы, и она тоже обняла Лёву, затем встала рядом со мной.

Мы стояли и смотрели, как обоз выходит за ворота.

С Лёвой мы рыбачили, охотились. Потом он и я единственные из новиков кто выжили во время осады Курмыша, возглавляемой мурзой Ульяс-бека. И как Лёва убил его стрелой. Потом я его из Казани выкупал. Нет, не выкупал, вытаскивал, и Семёна тогда пытали, а Ян жёг конюшню. Потом Шелонь, Новгород, Сура, Казань. Он всегда был рядом, и когда его не было три года, я сам себе не признавался, как это неудобно… будто отняли руку.

А теперь он уезжал уже надолго. Строить то, чего на Руси не было никогда.

Флот.

Глава 18

После обеда я отправился в промышленный район.

Лёве я дал обещание, что доски отправлю, как только высохнут. Тут вот какое дело. Доски, спасибо Леонардо, мы начали производить быстро. Но сырую доску на корабль ставить нельзя, и это я знал не из книг, а из банального опыта, памятуя, как трескалась первая наша плотина. Сырое дерево, высыхая на солнце и на ветру, ведёт. Доска выгибается, трещит, из пазов уходит, а на корабле уходящий паз —

А ещё сырое дерево гниёт. Сок в нём остаётся, и на корабле, где доска постоянно стоит в воде, начинает чернеть на первый же год.

Поэтому доски с лесопилки шли не на Неву, они шли в запруду.

Первое, что я велел — вымачивать. Свежие доски укладывали в запруду ниже плотины, под грузом, чтобы не всплывали, и держали там их по две недели. Вода вымывала из дерева сок. Старый способ, здесь его знали ещё до меня, только применяли к брёвнам для срубов, правда не всегда. Но я его применил ко всему, что шло на корабли.

Далее второе действие. Из пруда доски несли в сушилки.

Сушилки я поставил ещё в июне: три длинных сарая, где внутри были установлены стеллажи. На них доски, между досками прокладки, чтобы воздух шёл со всех сторон. У торца каждого сарая печь, а от неё вдоль пола глиняная труба с дырами через каждую сажень. Печь топится, тёплый воздух идёт по трубе, выходит через дыры, поднимается сквозь стеллажи и уходит в щели под крышей. Там было тепло, но не жарко. Ведь если перестараться и натопить как в бане, то доска треснет. Нужен был просто тёплый воздух, но много и постоянно, месяца два или три. Тогда доска сохнет вся насквозь, не горбясь и не трескаясь.

Вот эти доски, вымоченные и высушенные, пойдут на Неву.

Осенью я думал отправить первую партию, ту, что заложил в июне. Зимой, по льду, вторую. Лёва пока обойдётся тем, что нарубят на месте, галеру, в конце концов, чинят и сырым. А вот первый настоящий корабль будет из моих досок.

Я обошёл сараи, постучал по доскам на верхних стеллажах — звонкие, сухие. Постучал по нижним. И если слух меня не подводил, ждать ещё минимум месяц.

Размах всех моих начинаний, мягко говоря, впечатлял.

На меня работало — я посчитал и не поверил — несколько тысяч человек. Свои, александрийские и курмышские. Люди Шуйского во всех его кузницах. Люди со Строгановки. Великокняжеские кузни в Москве, которые Мария отдала под оковку саней и под наконечники. Бондари. Валяльщики. Возчики, которые везли чугун со Строгановки в Москву и от Шуйского обратно. Вдовы с воском. Плотники, которые ставили сани, сотни саней. Всё это работало на меня, вернее на Русь, и за всё надо было платить.

И платил пока я.

С Иваном и Марией у меня был уговор. После войны с Большой Ордой казна вернёт всё, что я вложил, до рубля, по моим росписям, которые я слал в Кремль каждую неделю. И долей с добычи не обидят.

Я в это верил. В Марию верил, в Ивана… тоже, хотя ему было тринадцать. Но серебро уходило сейчас, а вернуться должно было весной. Если весной я буду в Сарае.

К слову, Некрас вернулся в конце августа, и я его не сразу узнал.

Он въехал в ворота на чужом коне, в купеческом кафтане, который за два месяца выцвел до цвета дорожной пыли, и с бородой, в которой прибавилось седины. Похудел. Скулы торчали.

— Живой, — сказал я.

— Живой, боярин, — ответил он, прежде чем я сгрёб его в охапку.

Больше во дворе мы не говорили. Я велел топить баню, кормить его и никого к нему не пускать, а сам ушёл к себе и сел ждать. Глав пришёл через четверть часа, и сел рядом.

Некрас пришёл через час, отмытый, в моей рубахе, и сел напротив. И вот, что он рассказал.

Хасан сидел на Яике. За Волгой, там, куда он ушёл после Ахтубы. Людей у него было около десяти тысяч. Из них половина те, кто пришёл с ним после разгрома. Вторая половина — набранные за лето. Беглые из улусов братьев, те, кому не заплатили, те, у кого братья забрали скот, и просто те, кому надоело. Казна, которую Казимир дал ему в дорогу, ещё была. Но таяла. Некрас сказал, что Хасан платил людям, как платят наёмникам, и что на такую плату его хватит до весны. Дальше… дальше людей надо будет кормить добычей, а добыча в степи одна — братья.

Зимой Хасан собирался идти на них сам.

Следующим утром я отправил Хасану гонца. Он должен был передать послание, в котором говорилось следующее. Когда русское войско перейдёт границу Орды, Хасану надлежало не идти на братьев, а идти к ним с поклоном. С десятью тысячами сабель, с речами о том, что перед общим врагом братьям надо стоять вместе, и что он готов забыть обиду. Муртаза и Шейх-Ахмед ему поверят, потому что захотят поверить: десять тысяч на дороге не валяются, особенно когда на тебя идёт Москва.

А в нужный момент Хасан ударит им в спину.

А через четыре дня я собрал первый военный совет.

Первым приехал Алексей, ещё до полудня, с полусотней, и сразу пошёл смотреть кухни. Кухни стояли на площади у литейной, в четыре ряда, и было их уже под сорок. Он ходил между ними, стучал кулаком по котлам, открывал крышки и заглядывал внутрь.

Холмский приехал вторым, и приехал не тот, кого я ждал.

Данила Дмитриевич прислал вместо себя сына. Мне приходилось с ним уже общаться. И в принципе он был вполне нормальным. Без мажорных закидонов… отец его воспитывал правильно.

Всего у Холмского было два сына, старшего звали Семен, а младшего Василий. Так вот приехал Семен Данилович, и передал мне письмо от старого князя.

Годы, писал он, берут своё, и раны с Суры зимой ноют, а слава роду добывается молодыми, и пора бы уже дать молодым её добыть.

Я письмо перечитал дважды. Данила Дмитриевич никогда не жаловался на раны. Что он там решил про себя, я не знал, но сын его стоял передо мной и ждал, что я скажу.

— Может, мне ему лекарей послать? — спросил я.

— Думаю, что не стоит, — ответил Семен. — Отец не изменит решения. Ты, воевода, уже успел понять, что мой отец не из тех, кто меняет решение десять раз на дню.

Я покрутил письмо в руках, сказал.

— Дорогу молодым значит… ну что ж… наверное, он поступает мудро, осознавая, когда стоит остановиться.

К вечеру подъехали остальные. Бельский, Святослав Алексеевич, который с той войны, где я спасал ему руку, сидел в Думе рядом со мной и поддерживал, когда другие шипели. Ощера, без которого никакой поход не двинулся бы с

Ратмир приехал из Кремля, оставив стражу на Воислава. Богдан был здесь и так.

К слову, было забавно смотреть бояр, которые у меня никогда не были.

Бельский остановил коня у ворот и долго смотрел на прясло стены. Каменное, в два кирпича с бутом между ними. Потом поднял голову на башню. Потом пару раз высказывался с восхищением про дорогу, мощёную от Москвы до ворот в Александрийск.

Ощера пару раз бывал у меня, поэтому он более-менее спокойно отнёсся ко всему, что видит.

Остальные же подолгу находились на улице. Рассматривали и дивились тому, как у меня живут простые люди.

Думаю, вскоре по Москве станут ходить слухи о моём сказочном богатстве, ведь все знают, что я возвёл Александрийск с нуля и за свой счёт.

Собрались в горнице.

Стол я велел освободить, и на нём лежала карта. Не та, что в Кремле у Марии, а моя. На ней я рисовал сам, года три, по купеческим рассказам, по памяти из прошлой жизни, по тому, что привёз теперь Некрас, и по собственным догадкам. Волга. Ока, впадающая в неё у Нижнего. Кама. Казань. Ниже по Волге, Укек, Сарай на Ахтубе, Астрахань у самого моря. Яик далеко на восток. Дон на запад, и в устье его — Азов. Крым. И степь между всем этим, пустая, с редкими отметками колодцев, которые Некрас нанёс углём, пока ехал.

Некрас встал у стола и заговорил.

Я слушал его и думал о том, как он выбирает слова. Он рассказывал про Орду, и всё, что он говорил, было правдой. Про то, что степь пока стихла. Что Муртаза сидит в Сарае, а Шейх-Ахмед в Укеке, и что они оба всё лето пробовали выбить Хасана с Яика и не смогли. Хасан уходил, потом возвращался, и всякий раз с большим числом сабель. Что у Хасана теперь около десяти тысяч, и что он держится, но золото, которое дал Казимир, к весне кончится. Что зимой Хасан собирается идти на братьев сам, потому что иначе его люди разбегутся.

Некрас говорил много, но при этом ни разу не сказал лишнего.

В его рассказе Хасан был третьим волком в стае, который грызётся с двумя другими. И бояре слышали именно это.

— Стало быть, — сказал Алексей, когда Некрас замолчал, — три хана, и все трое друг друга режут.

— Так и есть, князь.

— Сколько у них сабель? У Муртазы с Шейх-Ахмедом, если вместе?

Некрас задумался.

— После Ахтубы они потеряли половину. У Муртазы тысяч двенадцать, может, пятнадцать, если поднимать всё, что есть, вместе со стариками. У Шейх-Ахмеда меньше, восемь или десять. И ещё ополчение, если они успеют его собрать, но ополчение в Орде — это кто угодно с луком. Считать их за сабли я бы не стал.

— Двадцать пять тысяч, — сказал Холмский. — Против наших тридцати. И десять у Хасана, которые неизвестно куда повернут.

— Неизвестно, — согласился Некрас, глядя в карту.

Я промолчал.

— Где они зимуют? — спросил Холмский. — Кочевья на зиму сходятся куда-то, или так и стоят разбросанными?

— Сходятся к Волге. Зимой снег в степи тонкий, но он есть, и скот его копытит, а у реки трава гуще и ветра меньше. Муртаза зимует при Сарае, кочевья тянутся по Ахтубе вниз и вверх на день пути. Шейх-Ахмед при Укеке, так же. Между ними по Волге дней пять или шесть конному.

Я кивнул. Это я знал и без Некраса, но бояре должны были услышать от него.

— В Сарае есть пушки? — спросил Бельский.

— Тюфяки. Штук пять, может, шесть. Их ещё Ахмат покупал у генуэзцев через Астрахань, и они с тех пор стоят у ханского двора. Пороха к ним… я спрашивал, порох в Сарае покупают у тех же генуэзцев по весу серебра, и с тех пор, как воевода… — он посмотрел на меня, — с тех пор, как Москва торгует порохом с султаном, генуэзцы поднимают цену каждый год. Так что пороха у них мало.

— А стены? — это снова Бельский.

— Стен у Сарая нет.

В горнице стало тихо.

— Как нет? — переспросил Долматов.

— Так. Нет стен, — Некрас пожал плечами. — Вал есть, земляной, старый, местами осевший до колена. Город раскидан по берегу на версту с лишним, дворы, мечети, торг, караван-сараи, и всё это без стены. Орда никогда не пряталась за стенами, ей не от кого было. Кто бы к ней пришёл?

(От авторов. Столицы Золотой Орды, Сарай-Бату и Сарай-Берке, действительно не имели крепостных стен. Города, стоявшие в самом сердце степи, оборонялись конницей, а не камнем, и когда конница кончилась, кончились и города.)

— Кормить войско чем? — начал Ощера и, не договорив предложение до конца, замолк переваривая. — Тридцать тысяч человек, сорок тысяч коней зимой это…

Тогда ответил Некрас. Сарай торгует хлебом, у него свой торг, и хлеб туда везут с Волги и из Хорезма. Кони в степи зимой едят из-под снега, тебенюют, и наши, если они не избалованы овсом, тоже смогут. Но овёс везти надо, и сено везти надо, потому что на одной тебенёвке конь не идёт, а плетётся.

— И Астрахань, — сказал Долматов. — Астраханский хан, Махмуд — как он?

— Сидит тихо. Ордынцев не любит, потому что они его грабили при Ахмате и на помощь к ним он не пойдёт. Будет ждать, кто кого.

— А Крым?

— Менгли-Гирей после того, как Муртаза и Шейх-Ахмед бросили его в Литве, вряд ли протянет руку помощи. К тому же Менгли ждёт флота султана. Ему до Орды сейчас дела нет. Ему бы самому усидеть.

Богдан молчал всё это время и подал голос последним.

— Лёд, — сказал он. — Когда Волга встанет так, чтобы держала кухню с котлом?

— Под Казанью к Николе зимнему точно, — ответил я. — Ниже… там теплее, но к Крещению встаёт и до Астрахани. По льду прошлой зимой купцы ходили от Казани до Сарая, я говорил с ними. Двадцать дней с санями.

— Двадцать дней, это скорость, с которой купцы ходили, — сказал Алексей.

— В этом я с тобой согласен, — думая также сказал я.

Дальше мы сидели за картой и спорили, но по делу.

Дорог в Орду было две. Молодой Холмский показал первую — через Рязань, потом по Дону вниз до излучины, оттуда степью на восток, к Волге, к самому Сараю. Этот путь выходил короче. От Москвы до Сарая этой дорогой выходило вёрст на четыреста меньше, чем по Волге.

— Короче на четыреста вёрст, — сказал Ощера. — И на всех этих вёрстах нет ни одного города, где я мог бы поставить склад. От Рязани до Сарая ничего. Степь. Всё, что войско съест, войско должно везти с собой от самой Рязани. Это обоз в два раза длиннее.

— Обоз в два раза длиннее, — сказал я, — это войско в два раза медленнее. И в два раза уязвимее. Татары всегда бьют по обозу. Войско им без надобности, пока обоз горит.

Холмский не сдался сразу.

— Зато по Дону мы выходим к Сараю с запада, откуда они нас не ждут. Купцы донесут, разъезды донесут. Они успеют собраться.

— Семён, так я и хочу, чтобы они успели собраться, — серьёзным тоном сказал я.

Он удивленно посмотрел на меня.

— Орда, которая разбежалась по степи, мне без надобности, — объяснил я. — Бегать за ними по улусам меня не прельщает. Мне нужно, чтобы Орда встала в одном месте и дала бой. Один… большой, и проиграла. После этого можно гонять по степи тех, кто уцелел, но они уже будут бежать, а не воевать. А значит, они должны нас видеть.

— И Волга, — добавил Алексей. — Волга… это дорога. Ровная, по льду, без единого бугра, и по ней сани пройдут вдвое быстрей, чем по степи. И на Волге стоит Казань.

Вот это и было главное.

Казань была наша, и с наместником Яковом Бледным и с Кара-Булатом при нём. С амбарами, которые Ощера начнёт набивать хлебом. С кузнями. С татарской конницей, которая знает степь, как мы знаем свои леса, и которая под рукой Кара-Булата пойдёт с нами.

В итоге было решено следующее.

Сбор на Девичьем поле, как встанет дорога. Оттуда через Владимир на Нижний. Там к нам присоединяются нижегородские полки Бледного и рязанцы, которые придут по Оке на льду. Из Нижнего по Волге на Казань. В Казани стоим неделю. Отдых, ремонт, полный обоз из казанских амбаров, казанская конница в передовой полк.

И из Казани вниз по льду.

Первым на пути стоял Укек, в котором сидел Шейх-Ахмед. Он либо примет бой у своего города, и тогда Муртаза придёт к нему на помощь из Сарая, либо уйдёт к Муртазе в Сарай, и тогда они встретят нас там вдвоём. Так или иначе, они соберутся. А с востока, с Яика, к ним подойдёт Хасан со своими десятью тысячами.

— Три хана в одном месте, — сказал молодой Холмский. — Тридцать пять тысяч. Против тридцати наших.

— Против тридцати наших, — ответил я, — и сотни пушек. И гранат. И арбалетов. Мы били Ахмата, когда у него было восемьдесят тысяч. Нас тогда было пятьдесят, но пушек было сорок. Теперь сотня.

Он помолчал и кивнул.

Потом делили кто за что отвечает, и вот тут спорили меньше, потому что каждый примерно знал своё место.

Алексей — второй воевода, моя правая рука, при нём московские полки и всё, что придёт из Владимира и Костромы. Молодой Холмский — передовой полк, конница, разъезды, и при нём казанцы Кара-Булата, когда дойдём до Казани. Пять тысяч сабель, и от него мне нужно было знать, что впереди за два дня до того, как мы туда придём. Бельский — обоз и тыл, а это значило кухни, кузницы, порох, всё, что нельзя потерять, и сторожевой полк при этом. Ощера — склады. Владимир, Нижний, Курмыш, Казань. Хлеб, овёс, сено, соль. Ему в поход не идти, его дело завершалось в Казани, и он был этому, кажется, рад. Долматов — пешие полки, и при них кухни на марше.

Богдан — курмышские сотни, пушки, гуляй-города, которые я велел ставить на полозья.

Ратмир оставался в Кремле. Стража это стража, и когда я уйду с тридцатью тысячами на юг, Кремль должен оставаться в безопасности. Он это понимал и не спорил, только сжал челюсть.

К вечеру всё было расписано, и Ощера с дьяком переписали на чистый пергамент.

Глава 19

После военного совета мы немного передохнули, а когда вернулись в горницу на стол накрыли праздничный ужин. Гости у меня были высокие и следовало показать себя радушным хозяином.

Столы в горнице поставили буквой «П», как на свадьбах, и поставили посуду из зеленоватого стекла, из которого бояре пили впервые. Кувшины, кубки, чарки, плошки. Бельский, взяв кубок, повертел его, посмотрел на свет и спросил, сколько такой стоит в Москве. Я ответил, после чего он поставил кубок очень осторожно.

Подавали щи на говядине, с мозговой костью, каких зимой в походе не будет. Пироги с рыбой и с капустой, рыбу целиком — осетра с Волги, которого прислал Григорий из Курмыша. Жареного гуся. Мясо на углях, по моему рецепту, с луком и в сметане. Алексей, увидев его, засмеялся, вспомнив, как он и Олелькевич на охоте помогали мне жарить мясо на прутьях, и для красногословца немного преувеличил, сказав, что Великая княгиня сама резала лук.

Богдана и Ратмира я посадил за общий стол, по левую руку от себя, и никто их бояр мне и слова на этот счёт не сказал.

Разумеется, пили за Великого князя. За Великую княгиню предложил выпить Холмский-младший, конечно, никто против не был. Потом пили за Русь. За тех, кто погиб на Суре. К слову, Холмский пил мало и всё время смотрел на стекло в окнах, а потом спросил, можно ли ему такое в Москву, на отцовский двор, и я сказал, что можно. Долматов к третьему часу запел, и голос у него оказался неожиданно хороший. Пел он что-то старое, про Куликово поле, и все замолчали, да слушали.

Когда он допел, Холмский наклонился ко мне через стол.

— Дмитрий Григорьевич, — негромко сказал он. — Позволь спросить, раз уж мы не на совете.

— Спрашивай.

— Зачем тебе Сарай? Разбить их в поле… это

— «Хороший вопрос», — поймал я себя на мысли. Я отпил из кубка и ответил ему так, как ответил бы старому Даниле Дмитриевичу.

— Степь, князь, живёт по знаку*. Сила там дело десятое. Двести лет тот, кто сидел в Сарае, был для ордынцев ханом, и бывало он был слабее любого своего мурзы. К слову, ярлык оттуда шёл, дань туда шла. Купцы там торговали. Сарай — это символ, и когда я разобью Муртазу в поле, а он уйдёт и сядет обратно в Сарай, то для степи ничего не изменится. Хан побит, бывает, но, если хан сидит в Сарае, значит, он правитель. Если же хана нет в Сарае, то он больше не может повелевать.

(От авторов: фраза «степь живёт по знаку» в этом контексте означает, что для степных народов (в частности, для Орды) ключевое значение имеет не столько военная сила, сколько легитимность власти, выраженная в определённом символе, «знаке».

Что здесь подразумевается под «знаком»

В данном отрывке «знак» — это ханский ярлык (грамота на право княжения), который исходил из Сарая, столицы Золотой Орды. Его наличие означало официальное признание власти: кто владеет этим «знаком», тот и считается законным правителем в глазах степи.)

— А если в Сарае будешь сидеть ты…

— Если в Сарае сяду я, — сказал я, — то для каждого мурзы от Яика до Дона, Орды больше нет. Будет только Москва и Великий князь Иван Иванович. — Я сделал паузу. — Даже если в степи будет бегать ещё двадцать тысяч сабель, они все рано или поздно придут кланяться. Потому что другого выбора у них не будет. — И усмехнувшись добавил: — А если среди этих двадцати тысяч окажутся гордецы, то что ж… я научу их кланяться, ведь для этого не всегда нужна голова на плечах.

Холмский задумчиво посидел, глядя в кубок. Потом кивнул… и я был уверен — этот разговор он слово в слово передаст отцу. Но от осознания этого мне не горячо, ни холодно. Ничего нового я не сказал.

Разъезжались утром. Помятые, зато довольные. Алексей увёз в Кремль пергамент с планом, показать Марии и Ивану. Бельский увёз кубок, который я ему подарил. Ощере я тоже подарил кубок, и тот, разумеется, его принял.

Всю следующую неделю я ждал, что из Кремля придёт письмо, с приглашением обсудить грядущий поход. Но его не было.

Также я ждал, что Великий князь решит тоже отправиться в поход. Но вестей об этом до меня тоже не доходило.

Честно признаться, я не хотел снова присматривать за ним. Иван с похода на Казань, значительно подрос, и я говорю не про физические показатели, а умственные. Вместе с этим у парня стал проявляться характер, и я не хотел в походе тратить время на объяснение своего видения происходящего. Уверен, мне и так там будет хватать забот.

В итоге, когда у меня выдалось свободное время, я сам отправился в Кремль. Мария Борисовна встретила меня в своём кабинете. Но к делам мы перешли не сразу. На улице было прохладно и когда Маша предложила травяного взвара, я не стал отказываться.

В ходе разговора я узнал, что Иван, как и Ильдар, хотел отправиться на войну. Но Мария его отговорила.

Она объяснила ему, что сейчас, после Тверского, после Думы, после всего, что кричали в переходах… её положение шатается. Что бояре смотрят на неё иначе, чем год назад. И что если она останется в Москве одна, а Великий князь уйдёт в степь, то до весны в Москве может случиться что угодно. А если Великий князь останется, не случится ничего. Потому что при нём ни один боярин не откроет рта.

— И как он отреагировал? — спросил я.

— Вполне неплохо, — ответила она. — Конечно, поканючил. Сказал, что он воевода не хуже Холмского… — Мария усмехнулась.

— Что такое? — спросил я.

— Когда я спросила у него, не мнит ли он себя лучшим воеводой чем ты, он признал, что до тебя ему далеко.

— О, как, — произнёс я. — Неужели я выхожу из-под опалы?

Мария ничего не ответила, лишь пожала плечами. Задержав на мне немного взгляд, она взяла со стола мою последнюю роспись.

Как я уже говорил, отчёты о своих тратах я слал ей каждую неделю. Всё по пунктам, по дням, с указанием имен купцов, у кого что покупал и по каким ценам. Чугун, войлок, дуб на кадки, плата кузнецам Шуйского, плата вдовам, уголь, сено, овёс, плотники, сани… каждая строчка. Ощера наверняка потом сверял, и раз он неделю назад ничего мне не сказал, значит не нашёл к чему придраться.

— Дима, — сказала она, — ты понимаешь, сколько ты тратишь?

— Понимаю, ведь я серебро беру из своей казны и постоянно пересчитываю сколько у меня осталось.

— Я тоже считаю. За семь недель… — она провела пальцем по столбцу, — это больше, чем казна собрала с Владимира за год, а ведь ещё поход даже не начался.

— Да, — не стал оправдываться я, но Марии этого показалось мало.

— Только «да»?

— А что ты хочешь услышать? — спросил я. — Что я перестану? Так, наверное, растрою тебя… не перестану. Я хочу весну встречать в Сарае. И для этого мне нужно, чтобы войско дошло до Сарая быстро, целым и здоровым. Всё, что ты видишь в росписи, в этом мне поможет

— Объясни мне, — сказала она, — зачем тебе всё это? На Казань ты брал меньше.

Я кивнул и принялся объяснять.

Война стоит денег каждый день, пока идёт. Тридцать тысяч человек едят каждый день. Сорок тысяч коней едят каждый день, и конь зимой ест больше человека вчетверо. Каждый день похода это сено, овёс, хлеб, соль, сало, и всё это надо везти, а везут его возчики, которые тоже едят, на конях, которые тоже едят. И если она помнит, на Казань я ходил по теплу.

— Кухни, сани, кузницы, буржуйки — всё это поможет нам добраться до Сарая не за шесть месяцев, а за три. Если мы дойдём до Сарая за сорок дней от Казани, а не за восемьдесят, потому что

Мария слушала, и лицо у неё смягчалось. Она была умной. Она это понимала. Просто ей надо было, чтобы кто-то сказал это вслух.

— Хорошо, — сказала она. — Трать. Но роспись… каждую неделю.

— Как всегда, — легко согласился я.

Мы немного помолчали, потом я спросил.

— Как дела с Улитой?

Мария подумала. Не сразу ответила… я видел, как она подбирает слово.

— Продвигаются, — сказала она, — как и должно.

И на этом всё.

Я кивнул. По тому, как она это сказала, я понял, что говорить о сыне и его любовнице она сейчас не хочет. Со мной, во всяком случае. Может, потому что это её сын. Может, потому что я… не отец ему и никогда им не буду. А раз так, то это не моё дело. В общем, я не стал продолжать эту тему.

Я сделал глоток взвара, и когда поставил кружку на место, Мария сказала.

— Приезжал посол из Англии. От короля Эдуарда.

Мои брови поползли вверх. Король Эдуард Йоркский

Тот, кому мы продавали орудия, благодаря которым он разбил Ланкастеров сначала при Барнете, потом при Тьюксбери, а потом, судя по тому, что писал Глав, вырезал всех, кого мог, и женился на Тюдоровой девке, чтобы остановить кровопролитие и примирить враждующие стороны.

— И что он хотел?

— Породниться. Брак между нашими родами. Он пишет… — она усмехнулась, — что помнит, чьи пушки стояли при Тьюксбери, и что хотел бы, чтобы две великие страны были скреплены кровью.

— И что ты ответила?

— Что у Великого князя уже есть невеста. Екатерина, дочь Ярослава Бледного и Софьи Палеолог. Как договорено с Римом, с папой Павлом, ещё до её рождения. Что слово Москвы дано, и Москва его держит.

Она замолчала.

— Но?

— Но сейчас, — задумчиво сказала Мария, — я сомневаюсь, что брак с Екатериной так уж выгоден. Она дитя. Кем она будет через десять лет, никто не знает. А Эдуард… это Англия. Это море и торг… — она махнула рукой. — И это очень выгодное предложение.

— Маш, — сказал я, — я могу сказать своё мнение?

— Да, Дмитрий. Я же для этого с тобой и говорю.

— Нам рано или поздно придётся драться с Османской империей. Не хочу, но придётся. Если Мехмед возьмёт Крым… значит, Дон и низовья Волги через десять лет будут его. А Сарай, если мы его возьмём, будет наш. И рано или поздно мы столкнёмся. И в свете этого… наследница византийского престола в крови Великого князя будет как нельзя кстати. Потому что тогда против султана встанет законный наследник Константинополя. Тот, у кого Константинополь отняли.

Мария посмотрела на меня.

— Зачем? — спросила она. — Только не говори мне, что из-за проливов. Из-за Царьградского устья и Геллеспонта, ради которых ты полжизни бредишь кораблями. Дима, у нас даже флота как такового ещё нет.

(От авторов. Геллеспонтом со времён греков звали пролив, который мы знаем как Дарданеллы. Второй пролив, при самом Царьграде, на Руси звали по городу, а привычное нам «Босфор» в русском языке закрепится много позже.)

— Это пока нет, — ответил я. — А лет через пятьдесят наши корабли будут известны во всём мире.

Она рассмеялась и откинулась на спинку.

— Никогда не думала, что ты такой мечтатель.

— Я смотрю на вещи реально, — тут же сказал я. — И, быть может, о захвате проливов нам думать не стоит. По крайней мере не на нашем веку. Но проход мы должны там выторговать. Открытый. Чтобы наши корабли ходили в море, а не стояли под Кафой в ожидании — разрешит султан или нет. И для этого нужно право. А право… это кровь Палеологов.

— Это пусть Иван разбирается, — устало сказала Мария. — Что ему надо и с кем. Ему на престоле сидеть, а не мне.

Вдруг её взгляд изменился, и она посмотрела на меня как-то иначе.

— Мы так и не поговорили, — сказала она. — Касательно моих слов о браке.

Я несколько секунд внимательно смотрел на неё.

— По-моему, — сказал я, — ты мне не дала шанса отвертеться от брака. Решила всё за меня.

— Дим…

Она встала из-за стола. Обошла его и подошла ближе, после чего села мне на колени.

— Не говори так, — провела она ладонью по моему лицу.

— Но так и есть.

— Тогда я лишь хотела спасти тебя, — сказала она.

— Я знаю, — перебил я.

Обнял её за талию и прижал к себе. Она положила голову мне на грудь, и я продолжил, глядя поверх её волос в окно.

— И не обвиняю тебя в том, что ты всё спланировала заранее. Как и ценю твою жертву. Ведь ты поступилась своим именем… честью, если хочешь. Сообщила всему миру о нас, при боярах, при сыне… Но…

Я сделал паузу.

— Что «но»? — тут же подхватила Мария, не поднимая головы.

— Да всё хорошо, — сказал я. — И я буду рад, если ты проведёшь со мной остаток своей жизни. Правда. Вот только один вопрос, как же Олена?

Она молчала недолго.

— Дим, — сказала она, подняв на меня взгляд. — Тебе рано или поздно всё равно пришлось бы принимать решение на её счёт. Или ты собирался всю жизнь не жениться? Вести тайные свидания… со мной и с ней? Так не получилось бы. Не могло получиться. А если бы мы с тобой не были вместе, тебе рано или поздно всё равно бы пришлось жениться. Хотя бы для того, чтобы у тебя появился наследник. Род, как тебе должно быть известно, не держится на дочерях.

— Ты права, — немного подумав, сказал я.

И,

— Как хорошо, что теперь мне не придётся делать такой выбор. И Олена останется жить в моём доме.

Надо было видеть взгляд Великой княгини. Она мне пыталась намекнуть, что пора придумать куда пристроить Олену, а я нагло проигнорировал её.

Она медленно подняла голову, и в глазах у неё было столько злости, что я тут же поцеловал её. Да, да и ещё раз, да! Я просто заткнул ей рот, чтобы не слышать её криков.

Мария начала сопротивляться. Попыталась встать. Упёрлась ладонями мне в грудь, но наши силы были неравны, и я крепко держал. Она вывернулась, наконец, выдернула одну руку и поставила указательный палец у самых моих глаз. Как предупреждение.

— Ты совсем ошалел? — прошипела она, и прищурившись спросила. — Только представь, если бы я спала не только с тобой… каково бы было тебе?

— Маша, не начинай. Ты прекрасно знала, что я с ней сплю. И всё равно от меня не отстала.

— Она тебе не ровня! — рявкнула она.

— Плевать, — ответил я.

Она задохнулась, и вырвала обе руки, после чего встала. Затем отошла на шаг, и несколько минут стояла и смотрела на меня сверху вниз… а я сидел и смотрел на неё, молча ожидая продолжения семейной сцены.

Мария покачала головой и отошла к столу. Села на него и откинулась назад, опершись ладонями о столешницу

— Строганов, — сказала она, — по-моему, тебя надо наказать.

Я посмотрел на неё.

— Ты сейчас серьёзно? До ночи не потерпишь?

— Нет, — сказала Мария и медленно подняла подол своего платья. — Иди ко мне и покажи, почему я должна терпеть в своём будущем доме другую девку. И старайся хорошо. Ибо если мне покажется, что сил у тебя на двоих не хватает… я за себя не отвечаю.

Я усмехнулся и встал. Подошёл к ней поближе, и пришлось тянуться, потому что Мария убирала от меня лицо, сильнее ложась на столешницу. Но сдаваться я не собирался, и ещё сильнее наклонился, чтобы поцеловать её… вернее, попытался.

Как вдруг она резко поднялась, и я ощутил, как её руки легли мне на плечи, и потянули меня вниз.

Была мысль снова побороть её и изменить правила игры в свою пользу. И я было дело дёрнулся, на что Мария прошептала.

— Преклонись, воевода, перед своей княгиней, а если не сделаешь этого, велю написать указ и заберу у тебя двух стекольных мастеров.

— ЧЕГО? — удивился я, услышав столь жёсткий ультиматум.

— Того, Дима, что и я тоже умею давить, и мне для этого не надо иметь силу в теле. — Она сделала паузу. — Ты виноват, а теперь делай, что я от тебя требую, — и снова надавила мне на плечи.

Глава 20

Ночевать я остался в Кремле.

Вернее, меня оставили. Думаю, вы различаете разницу. После стола, после «наказания» Мария повелела слугам подготовить для меня гостевую спальню. И я даже не стал спрашивать — зачем. Тем более я хотел реванша, который я получил.

Мария хотела ещё раз разыграть карту со злостью за Олену, но у неё не вышло. Я дал ей почувствовать себя «сверху», но хорошего, как говорится, понемножку.

И всю злость я перенаправил на благо себе, и плевать, что спал всего три часа.

Под утро я поцеловал её и отправился в свою спальню, и всего через час мы снова встретились за завтраком, где также присутствовали все дети Марии.

Иван ел быстро и молча, как ест мальчишка, которому надо успеть на тренировку. Мария почти не ела. Смотрела в окно и пила взвар.

— Дмитрий Григорьевич, — сказал Иван, когда с кашей было покончено. — Как войско? Успеваем? — по-взрослому спросил он.

— Работа идёт полным ходом, князь, — ответил я. — Кухни собраны наполовину, сани куют. Порох свезён. Если Бог даст, успеем точно в срок.

— А если не даст?

— Тогда выйдем на неделю позже, но я бы не хотел до этого доводить.

Он кивнул. Взял пирог, откусил, пожевал. Потом спросил, не глядя на меня:

— А Ива как?

— Всё в порядке у неё.

Иван усмехнулся. Потом снова замолчал, и я видел, как он собирается с духом.

— Она идёт в поход?

Вот тут я почувствовал взгляд Марии. Она не повернула головы. Просто перестала смотреть в окно и посмотрела на меня.

По-хорошему надо было сказать — «нет». Или «ещё не решено». Или что-нибудь скользкое, из чего Иван не сделал бы выводов. Ведь, если я скажу, что Ива идёт, то в его голове легко зародится вопрос: почему не идёт он? Как я помнил, Мария этот разговор с ним закрыла с большим трудом, и открывать его заново ей явно не хотелось… впрочем, как и мне.

Но юлить я не стал.

— Идёт, — сказал я. — Она сама так решила, и я разрешил.

Иван помолчал. Потом отвернулся к окну, и я ждал, что сейчас начнётся… «а я чем хуже», «я Великий князь»… Но ничего не началось. Он сидел и смотрел куда-то в пустоту, при этом я видел, что он не обиделся. Но что-то себе на ум намотал.

Что именно, я не знал. И это мне не понравилось.

В Александрийск я вернулся к обеду.

Ехал не спеша. Дорога от Москвы до моих ворот была мощёная, конь шёл легко, и я дремал в седле, как дремлют дружинники на переходах — не спишь, но и не бодрствуешь.

У ворот на подворье меня встречали.

Ива и Олена стояли у самого въезда, и обе смеялись. В голос, держась друг за друга, как девки на посиделках. Ива, увидев меня, попыталась сделать серьёзное лицо, но не смогла и прыснула.

Я подъехал, спешился и посмотрел на них.

Описать их стоило, потому что вместе они стояли редко. Олена по хозяйству, Ива с дружиной, и сходились они разве что за столом. А тут стояли рядом, и я вдруг увидел, насколько они разные.

Олена была в глухом тёмно-синем сарафане, с узкой полоской вышивки по подолу. Рубаха под ним белая, льняная, из моего же полотна, с вышивкой по вороту. На голове платок, повязанный по-девичьи, так что коса оставалась снаружи, с лентой на конце. Так у нас одевались дочери мастеровых,

Ива… Ива тоже была в сарафане, и в этом заключалась главная новость дня.

Почти всё время на ней были порты, рубаха или кожаный доспех. А тут… глухой зелёный сарафан из хорошего сукна, с серебряной тесьмой по вороту. Волосы под девичьей повязкой, расшитой бисером, коса перекинута на грудь. Сестра боярина, одним словом.

— Ну, — сказал я, — что у вас тут за веселье?

Ответить они не успели.

Из-за угла дома вышли Анфиса, Аня и Юра. Все трое белые. Как мельники, с ног до головы, в муке. У Анфисы мука была даже на ресницах. Аня несла что-то в кулаке, а Юра шёл замыкающим и старательно делал вид, что он тут ни при чём. При его виде это не получалось.

За ними вышла Нува.

Вот тут я не выдержал.

Нува была в муке так же, как дети. Сарафан, платок, руки, лицо… всё в белом. Но на светлой коже детей мука почти не бросалась в глаза, зато на чёрной, как сажа, коже Нувы она превратила ее в нечто среднее между привидением и снеговиком. Остались только глаза, с напускной, я б даже сказал наигранной злостью, обращённой на детей.

— Господин, — произнесла она виноватым тоном, — я не виновата.

— Мы тоже, — сказала Аня.

— Мы не нарочно, — сказала Анфиса.

Юра промолчал.

— Рассказывай, — велел я Олене, потому что Олена уже отдышалась, а Ива нет.

Рассказывали обе. Наперебой, поправляя друг друга и снова принимаясь смеяться в самых важных местах, так что мне пришлось складывать историю из кусков.

Нува с утра затеяла стряпать пироги. Дети напросились помогать, и Нува, разумеется, разрешила. Анфиса просеивала муку, это у неё уже получалось. Юра носил воду. Ане поручили помогать с начинкой.

Большой мешок с мукой стоял на лавке у стены. Нува велела его не трогать, и его никто не трогал ровно до той минуты, пока Юра не решил, что Анфисе нужно больше муки — залез на лавку, ухватил мешок за угол и потянул.

Но мешок был тяжелее Юры вчетверо.

— Он не упал, — рассказывала Ива, вытирая слёзы. — Он… поехал. Понимаешь? Юра его тянет, а он с лавки на пол, и по полу, и лопнул по шву. И вся мука… вот такой сугроб до колена.

— А Аня, — подхватила Олена. — Аня посмотрела и говорит… «снег». И прыгнула в него, отчего мука разлетелась по всей горнице.

— И где была Нува?

— Нува пошла за яйцами, — сказала Ива. — На две минуты. Вернулась… а тут уже трое в сугробе и Аня стену выводит. Нува как закричит, побежала их вытаскивать… и поскользнулась. И упала в этот сугроб… а сверху на неё кусок мешка, который на лавке остался. Остатками досыпало.

— Господин, — сдерживая смех произнесла Нува, — я ударилась.

— Сильно? — участливо спросил я. Ситуация меня изрядно позабавила.

— Нет, но я ударилась, — и показала в сторону Олены, Ивы и детей. — А они смеялись надо мной.

— Мы не над тобой, — попыталась выкрутится Анфиса.

— Папа, — сказала Аня, — мы Нуву отмыли.

И если до этого я ещё старался быть хоть капельку серьёзным, то тут я не выдержал и рассмеялся.

Нува смотрела на меня, на детей. Потом на Олену с Ивой, которые снова сложились пополам.

— В баню, — сощурившись прошипела она. — Все!

Она собрала детей и повела вокруг дома. Я покачал головой, пошёл в сторону конюшни отдавать коня. И видел, как Ива и Олена вдогонку ещё что-то кричат Нуве, а та ответила что-то через плечо, на своём родном языке, и, судя по тону, что-то нехорошее.

— Ладно, — сказала Олена, вытирая глаза платком. — Мы к соседям. За орехами.

— За чем?

— За кедровыми орехами, Дим. У Ерофеевой жены муж вернулся с леса. Шишку бил. Нам корзину обещали.

— Ты же не любишь щёлкать, — повернулся я к Иве.

— Я не люблю щёлкать одна, — ответила сестра и взяла Олену под руку.

Так я и стоял, засмотревшись, и не заметил, как ко мне подошёл Глав.

Он умел подходить так, что ты его не слышал. Я обернулся только тогда, когда он уже стоял в шаге и ждал.

— Дмитрий.

— Что-то случилось?

— Разговор есть, — он оглянулся по сторонам, — давай не на улице.

Мы поднялись на крыльцо. Я сел на верхнюю ступень, Глав встал рядом, опёршись плечом о столб, и посмотрел вслед девкам.

— Томмазо затосковал, — сказал он.

— По вдове? — предположил я.

— По Флоренции. Вдова при нём, — тут же ответил Глав. — Вдова как раз причина, по которой он ещё не сбежал. Но по вечерам он сидит и напоминает Леонардо, какое во Флоренции вино, какое солнце, какие женщины на площади… и как здесь холодно, темно и все ходят в шубах.

Я понял, что Глав пытался сказать. Что Томаззо капает на мозг Леонардо.

— И Леонардо слушает? — спросил я.

— Слушает и не спорит. Но сам понимаешь… — он пожал плечами.

Я немного помолчал.

Проблему я понял. Томмазо был литейщик и кулачный боец, простой парень с перебитым носом, и ему на чужбине было плохо, как всякому простому парню. Он тосковал и нужно было время, чтобы он привык к жизни на Руси.

Однако, кто знает, если рядом с Леонардо каждый вечер будет сидеть капать на мозг, то вдруг… рано или поздно он сорвётся.

— Что предлагаешь? — спросил я.

— Его здесь держат твои знания, Дмитрий. То, что ты ему показываешь. Станок, лесопилка… ты ему даешь, что он хочет, но если так посудить, то ему даешь по ложке, а ему надо ведром. Ему мало…

Он говорил правильно. Только я не собирался кормить его ведром.

То, что я знал, было моим капиталом. Единственным, если по-честному. Всё остальное, стены, пушки, стекло, серебро, выросло из этого капитала и без него не стоило ничего. И раздавать его… человеку, который в любой день может сесть на купеческий обоз и уехать в Любек… нет. Леонардо был гений, я это понимал лучше всех в этом мире. Гений, которому я

Значит, держать надо было не знаниями. Или не только ими.

— Чем держат человека? — спросил я, глядя во двор. — Если не золотом и не знанием.

— Страхом, — сказал Глав, — или семьёй.

— Страхом не хочу. Остаётся семья.

Глав кивнул. Он, похоже, к этому и вёл, но хотел, чтобы я дошёл сам.

— Женить, — сказал я.

— Женить, — тяжело вздохнув повторил Глав.

Тогда я задумался над тем, как это может выглядеть.

Кем был Леонардо во Флоренции? Бастардом нотариуса. Человеком без цеха, без права ставить своё имя на своей работе, без права наследовать отцу. Рисовал за Верроккьо, спал с чужой невестой, ходил по ночам по улицам, где его били. Место в мире… ниже подмастерья. Подмастерье хоть в цех мог вступить.

Кем он был здесь? Фряжским мастером на боярском дворе. Дом, стряпуха, тройное жалованье, работа, за которую ему в глаза смотрят с уважением, а не мимо. Но всё равно чужак. Тем более латинянин. Человек, у которого здесь нет ни одного корня, и если он завтра уедет, то никто, кроме меня, этого не заметит.

А если у него будет жена? Девку на ночь Томмазо себе и сам нашёл. Но это Томаззо, а я говорю о Леонардо Да Винчи! Поэтому тут нужна была жена и желательно из хорошего дома. Дочь боярского сына, дворянка, с роднёй, с приданым, с братьями и с отцом, который будет сидеть с ним за одним столом.

Тогда он от меня никуда не уедет, потому что уехать придётся от всего этого.

Одна загвоздка. Он католик.

Варлаам латинянина с православной девушкой не обвенчает. Ни за какие деньги. И заставить Леонардо перекреститься… я его немного знал. Он не из тех, кого ломают через колено. Сломается что-то другое.

Но Варлаам мне был должен. И должен крепко. А Леонардо, если у него появятся дети, перекрестить со временем удастся. Дети к земле привязывают крепче любой веры. Сначала он захочет, чтобы детей крестили здесь, потому что здесь они живут. Потом, чтобы их не дразнили латинскими выродками. Потом посмотрит на жену, которая плачет, и пойдёт к Варлааму сам.

— Глав, — сказал я. — У меня нет на это времени. Сможешь сам решить такой вопрос?

Он задумался.

— Думаю, да, — сказал он. — Но понадобится время. Деву из хорошего дома за латинянина отдать… это не корчму купить. Тут надо, чтобы отец захотел. А чтобы отец захотел, надо чтобы латинянин уже был кем-то. Не мастером у Строганова, а… кем-то своим. С именем.

— Год у нас есть?

— Не знаю. Пока он занят, есть. Поэтому я предлагаю пока дать Леонардо кое-что другое.

Я посмотрел на него. Он смотрел на меня, и я понял, о чём он.

— Тела.

— Тела, Дмитрий, найти легче и быстрее, чем жену, — ответил Глав.

(От авторов. Леонардо да Винчи действительно всю жизнь рвался к анатомии. В нашей истории он начнёт вскрывать тела в Милане и Флоренции с конца 1480-х, сделает, по его собственным словам, больше тридцати вскрытий и оставит сотни рисунков, среди которых будет и первое известное изображение червеобразного отростка слепой кишки, который мы зовём аппендиксом. Церковь на это смотрела косо, и на Леонардо, по слухам, доносили. Здесь же, в Александрийске, он получил этот шанс почти на два десятка лет раньше и по прямому распоряжению боярина.)

— А где ты возьмёшь тела так, чтобы на нас ничего не указывало?

Глав чуть повёл плечом. У него это означало, что он ждал этого вопроса.

— В Москве в порубах люди мрут, — сказал он, — каждую неделю. Кого-то родня выкупает, чтобы по-христиански. А безродных… безродных стража сваливает в божедомку, до Семика, а там в общую яму.

— И?

— И у меня есть человек, который знает стражника. Не мой, и не курмышский. Купец с Ордынки. Стражника поят на моей корчме. Придёт к нему человек от купца и скажет… сгинул в порубе знакомец, дальняя родня, никого нет, а по-христиански закопать надо. Даст полтину за труды. Стражник отдаст. Стражники так делают, боярин, и никто им за это слова не скажет, потому что дело Божье. Никто не спросит, чей знакомец. Никто не спросит, куда повезли. Тело завернут, положат в телегу с рогожей и вывезут из посада по Серпуховской дороге, где корчма моя.

— Купец?

— Купец будет думать, что помогает похоронам. — Он сделал паузу. — Потом мой человек заберёт телегу у купца и доведёт до Александрийска…

Я слушал и прикидывал: попадёмся или нет. Но по всему выходило, что не должны были.

— Куда повезут?

— За реку. Помнишь хутор за бором, на той стороне? Верстах в пяти. Хозяева ушли, ещё когда Александрийска не было. То ли мор, то ли просто сбежали. Изба стоит, крыша цела. Погреб есть, глубокий. Дороги к нему нет, одна тропа, и та зарастает. Мои её знают. Я поставлю там двоих, из своих, и они будут сидеть тихо. Леонардо будет ездить туда… скажем, для всех он будет рисовать зверей. Тем более, что такие рисунки и так видели.

— Хорошо, — подумав сказал я. — Действуй. Только первым делом покажи ему хутор и объясни, что если он кому-нибудь про это скажет, хоть Томмазо, хоть Якопо… то я его первым и закопаю. Он поймёт.

— Он поймёт, — согласился Глав.

Я ещё немного посидел. Решение было правильное, но оно мне всё равно не нравилось. Потому что это была временная мера. Тела удержат Леонардо на месяц, на два, на полгода. Пока ему будет интересно изучать строение человека, он будет здесь. А потом он нарисует всё, что можно нарисовать, и ему снова станет мало. Поэтому вариант с женой нельзя откладывать в долгий ящик.

Вопрос — к кому идти? Знатных особ, к которым я мог обратиться с таким делом, я знал ровно двух. Великую княгиню и княгиню Шуйскую. К первой с этим не пойдёшь. Откажет ли, не знаю, но после вчерашнего разговора про Олену любая просьба про женитьбу из моих уст будет звучать, как повод для нового «наказания». Вторая, Ксения, при всём её характере была в Москве без году неделя, и связей среди боярынь у неё ещё не завелось. К ней пока боярыни присматривались, а не

Однако, я понимал, что Маша могла подсказать, кто может помочь. Пусть не сама, пусть через кого-то, у неё этих боярынь во дворце десятки, и у каждой дочери, племянницы и сестры на выданье. А как свести два сердца, я уж придумаю. В конце концов, Глав разыграл целую пьесу с Леонардо и свёл со мной.

Хотя надо было ещё выяснить, какие у Леонардо предпочтения. Фьора, дочь золотых дел мастера, была, по словам Глава, темноволосая и с характером. Значит, что-то в этом роде. Или, наоборот, он от таких бежал?

В какой-то момент я поймал себя на мысли, что трачу на одного флорентийского парня слишком много времени и сил. Свахи, тела, хутора, порубы. Не много ли?

Но мысль я эту быстро откинул. Получалось, что не много. Леонардо… он один такой, и лишаться его я не собирался.

Мы разошлись. Глав пошёл заниматься новым делом, а я велел седлать и поехал в пистолетную мастерскую.

Ехал через двор, где жили итальянцы. И у колодца увидел Иву.

Она стояла с Якопо.

Худой семнадцатилетний парень с длинными руками и вечно испачканными пальцами, третий из флорентийцев. Тот, кто почти не попадался на глаза. Леонардо ходил за мной, Томмазо ходил в кузню и к вдове, а Якопо сидел где-то с угольком и доской.

Ива что-то ему говорила и отсыпала из кармана сарафана в его ладонь орехи. Значит, уже принесли. Якопо слушал и кивал и, кажется, понимал через слово, а она объясняла руками. Потом она засмеялась, и он тоже.

Я проехал мимо. Ива меня увидела и махнула рукой, не переставая говорить.

Пистолетная мастерская стояла в промышленном районе, за стекловарней, в отдельном срубе с двойным частоколом, и попасть туда можно было только через караул. Работало там тридцать три человека.

Начиналось всё это с двух пистолетов в месяц. Их делали Доброслав и я, вдвоём, и каждый ствол сверлили, как в первый раз. Потом я посчитал, что если так пойдёт, то моя дружина получит пистолеты к тому времени, как я состарюсь. Утрирую, конечно, но суть отражает. Поэтому я решил делать то, что делали на заводе, где я работал в прошлой жизни. Разделить зоны работ.

Один человек не должен делать весь пистолет. Один человек мог бы делать одну вещь, зато быстро и избегая брака.

Первыми шли кузнецы. Четверо, у двух горнов. Они получали тигельную сталь в брусках и ковали из неё заготовки под стволы. Именно заготовки! А не сами стволы. По сути, это были ровные круглые прутья в палец толщиной и в локоть длиной.

Дальше прут шёл к сверловщикам.

Тут стоял мой станок. Водяной, от третьего жёлоба, тот же принцип, что на пушках, только всё меньше. Заготовку зажимали в патрон, патрон вращался от колеса, а навстречу ему по салазкам шло сверло. Шло медленно. Сталь — это не дерево и не бронза, сверло грелось, его лили водой, его правили после каждого ствола, и каждый ствол сверлился полдня. Двое парней сидели у станка посменно и делали только это. Один подавал, второй следил за струёй воды и за тем, чтобы сверло не увело. Если сверло уводило, ствол шёл в брак, и брака поначалу было много. Теперь… один из десяти.

Просверленный ствол шёл на развёртку. Этим занимались ещё двое. Они проходили канал развёрткой, снимая всё, что оставило сверло, и после них внутрь ствола можно было смотреться, как в зеркало.

Потом наступала очередь нарезов.

Вот тут была моя гордость и моё же проклятие. Четыре нареза по винту, на всю длину ствола. Делались они протяжкой — стальной прут с резцом на конце шёл сквозь ствол, и станина поворачивала его по винтовой, так что резец шёл не прямо, а по спирали. Прошёл, снял стружку буквально с волос толщиной. Повернули ствол на четверть, снова прошёл. И так по многу раз, пока нарез не станет нужной глубины. Пока очень медленно. Но скоро встанет встрой ещё один станок. А пока двое человек, самые терпеливые из всех, кого я нашёл, занимались именно этим.

Замки делали отдельно, в другом конце сруба, и там работало больше всего народу — одиннадцать человек. Потому что замок… это где-то два десятка деталей, и каждую надо выковать, опилить, закалить и подогнать. Пружины из тигельной стали ковал один человек. Только пружины, и они у него не лопались. Курки ковал другой. Огнива третий. Полки, винты, спуски, ось курка… каждому своё. Собирал замок всего один мастер.

Там же резали ложа. К слову, это кажется просто. А в нём должен сидеть ствол, должен сидеть замок, оно должно лежать в руке и не колоть, и не трескаться от выстрела.

Потом сборка. Двое мастеров получали ствол от нарезчиков, замок, ложе от резчиков, и делали из этого пистолет. Подгоняли, притирали, ставили винты, проверяли ход курка. Каждый пистолет собирали от часа до целого дня. Всё зависело сколько придётся заниматься подгонкой деталей.

И последнее — отстрел.

Собранный пистолет уносили во двор, на огороженную площадку, и там из него стреляли десять раз. Считали искры и осечки, смотрели, как ложится пуля на тридцати шагах. Если из десяти нажатий было меньше семи выстрелов, пистолет шёл обратно к мастеру, занимающемуся сборкой замков. Если больше — на пистолет ставили клеймо, мою букву, и убирали в сундук.

Вот так работали тридцать три человека. Каждый делает своё. И на выходе — два пистолета в день.

В месяц около шестидесяти. Первая сотня уже лежала в сундуках, в промасленном полотне, и ждала. Ждала моих лучших курмышских, тех, кто пойдёт со мной на Сарай. Я понимал, что людям надо поучиться стрелять из них, и вскоре я собирался раздать их сотникам, десятникам и ветеранам, что были со мной во многих походах. А потом и до остальных дойдёт очередь.

Домой я вернулся уже в сумерках.

На горнице сидели Олена, Ива и Нува, отмытая, но всё ещё обиженная, и щёлкали орехи. Дети уже спали.

Я сел рядом. Мне отсыпали в ладонь.

— Ну, — сказал я Иве. — Рассказывай, что за разговоры у колодца.

Она пожала плечами.

— Якопо. Он сегодня за мной ходил.

— Куда ходил?

— На стрельбище. Я стреляла, а он сидел на бревне и смотрел почти полдня. Я сначала думала, ему просто нечего делать. Потом посмотрела… а он рисует, меня с луком.

— И как?

— Не показал. Спрятал. Я подошла, он доску к груди прижал и покраснел, как девка,

Олена хмыкнула. Нува ничего не сказала, но взглянула на Иву так, что я понял — Нува что-то знает.

— Значит, у тебя ещё один почитатель, — сказал я. — Иван, Ильдар, Митрий, теперь фрязин. Сестра, ты бы поаккуратнее. Скоро пальцев на одной руке не хватит считать.

Ива усмехнулась.

— Насчёт него, — сказала она, — можешь точно не переживать.

— Это почему?

— Потому.

Она сказала это спокойно, без насмешки или обиды, а как о само собой разумеющемся, и вернулась к орешкам.

Я не стал допытываться, потому как примерно понимал, что она имеет в виду. Якопо был человеком культуры, а Ива общалась с воинами. По сути, у них нет ничего общего.

Просидели мы ещё полчаса. А потом я поднялся из-за стола и Олена тут же направилась за мной.

Ещё через пять минут я уснул, пока она делала мне массаж, и сон был такой добрый. Мне снилась Алёна с Сашей… моим сыном. Они махали мне и пытались что-то сказать. Я шёл к ним через мост и, когда оставалось совсем немного, меня разбудили.

Глава 21

Утром через слегка приоткрытое окно я услышал, что кто-то долбит в дверь, а потом послышалась итальянская речь вперемешку с русской.

Из всего этого крика я разобрал только два слова: «боярин» и «Якопо».

Внизу переминался с ноги на ногу Леонардо. Увидев меня, он чуть ли не накинулся на меня.

— Якопо… живот.

— ЧТО С ЖИВОТОМ? — тряханул я Леонардо, хотя это было непросто. У того габариты были ничем не меньше моих. — По-русски говори.

— Болит всю ночь, очень болит. Под утро кричать стал.

— Где болит? — спросил я.

Тогда Леонардо согнулся и обхватил себя поперёк.

— Так лежит и не даёт трогать.

— Ел что?

— Орехи вчера ел, много. Потом был ужин. Ночью стало плохо, рвало один раз.

Что у парня в животе, я уже понимал, но вслух говорить не стал, чтобы фрязин не завыл раньше времени. Обулся, велел Олене поднять слуг и гнать к Фёдору и к Инне, и передать, чтобы через полчаса оба стояли в лекарской избе. Сходил за сумкой на второй этаж, подхватил её и вышел следом за Леонардо.

На дворе только светало, вокруг всё было мокрым после ночного дождя. Благо сделаны нормальные дороги, а то сейчас бы пришлось хлюпать по грязи. Мы обошли лужу у колодца и почти бегом добрались до дома, отданного итальянцам.

Якопо лежал на лавке у печи.

Лежал на правом боку, поджав правую ногу к животу, и держался за живот обеими руками. Лицо уставшее, покрытое испариной. Губы обкусаны. Рядом сидел Томмазо и держал ему голову, а с другой стороны стояла Прасковья с мокрым полотенцем. Судя по глазам, парня она уже похоронила.

— Отойдите, — сказал я. — Томмазо, держи ему руки, чтобы он мне не мешал. Леонардо, переводи.

Я сел на край лавки.

Первым делом посмотрел на Якопо. Ногу поджал именно правую, левая лежала свободно. Это уже кое-что говорило. Потрогал лоб: горячий, но не пылает. Взял за запястье. Пульс частил, около сотни в минуту. Велел показать язык, он был сухой, обложенный*(т.е. покрыт налётом—слоем из бактерий, отмерших клеток эпителия, остатков пищи и прочего. Такой налёт может быть разным по цвету (белый, желтоватый, серый и др.) и плотности).

— Когда началось?

Леонардо перевёл. Якопо выдавил несколько слов сквозь зубы.

— После ужина. Сначала болело здесь, — Леонардо показал на пупок. — Тупо. Как… как если объелся. Потом ночью стало хуже, и боль… ушла сюда.

Он показал вниз и вправо. И у меня в голове всё окончательно сложилось.

Боль начинается у пупка и уходит в правый низ живота. Первый признак, который в моей прошлой жизни знал каждый врач.

— Пусть ляжет на спину. Ноги согнуть.

Томмазо помог. Якопо застонал. Я задрал рубаху.

Живот был плоский, парень худой, и я видел, как он дышит только грудью — живот в дыхании не участвовал, он его берёг. Положил ладонь на левую сторону, ощупал — мягкий. Повёл ладонь вправо, вниз, к тому месту, где подвздошная кость — под ладонью мышцы были напряжены.

Нажал и он тут же вскрикнул.

— Что вы делаете⁈ — Леонардо шагнул ко мне.

— Проверяю. Стой, где стоишь, а то в ухо заряжу. — Надо было видеть лицо Леонардо, когда он услышал от меня угрозу. Угроза сама сорвалась с языка, но он начал мне мешать, а я всё-таки не железный и имею право на эмоции.

Он отступил, и я продолжил осмотр.

Надавил слева. Он дёрнулся справа. Ещё один признак. Велел кашлянуть… кашлянул и схватился за правый бок. Ещё один. Попросил поднять правую ногу прямой, придержал колено… застонал.

— «Хватит, — подумал я, — тут всё и так ясно!»

— Ну что ж, — сказал я и опустил рубаху. — Червяк.

Никто в комнате ничего не понял.

А я сел поудобнее и стал объяснять, что у человека в правом боку, там, где тонкая кишка входит в толстую, есть слепой мешок. Переводя на современный язык, слепая кишка. От него отходит отросток — тонкий, в мизинец, буквально с червяка длиной, и называют его слепой, потому что он никуда не ведёт. Зачем Господь, или эволюция, его сделал при создании человека — я не знал.

— И тогда что? — спросил Леонардо тихо.

— И тогда человек умирает. Здесь это зовут… — я подумал, как это зовут здесь.

Но здесь это не имело названия. То есть люди от этого мрут, и мрут часто, каждый год, в каждом городе, а названия болезни нет. Говорят по-простому, что живот схватило. Или заворот кишок. Или резь в утробе, надсада, сглаз, испортили. Греют живот, поят травами, дают слабительное, зовут бабку, и от слабительного червяк лопается быстрее, а потом через три дня зовут попа. И никто не знает, что там, внутри, был червяк с мизинец, и что вырезать его… полчаса работы.

(От авторов. Воспаление червеобразного отростка, то есть аппендицит, как отдельную болезнь опишет американский врач Реджинальд Фитц только в 1886 году. До этого больные умирали

— Заворот, — сказал я. — У вас это зовут заворотом.

— Он умрёт?

— Нет. Если я его сегодня разрежу и вытащу червяка, он будет жить. Через неделю встанет. Через месяц об этом будет напоминать небольшой шрам.

Я посмотрел на Якопо. Он смотрел на меня, и я не был уверен, что он понял, но по глазам увидел, что слово «разрежу» до него дошло.

— Орехи, — сказал я ему. — Ты что с кожурой их что ли ел?

Леонардо перевёл. Якопо слабо кивнул.

— Ну вот. Кто же так ест! Шелуху надо выплёвывать. Она в кишках не переваривается, забивается куда не надо… — я ворчал, как ворчала бы моя мать, и внутри себя знал, что доказано это не было. Доктора в моей прошлой жизни говорили, что орехи или семечки тут ни при чём, что аппендикс воспаляется сам по себе, а шелуха… одна из десятка догадок. Но поворчать было положено. Если лекарь ворчит, значит, он знает, что делать, а не стоит в ужасе.

Дверь открылась, и вошли Фёдор с Инной.

— Дмитрий Григорьевич, — поклонившись произнёс Федор, — что с ним?

— Червяк. Правый бок, брюшина уже дёргается. Готовьте лекарскую избу и приводите её в полный порядок… кипятить все инструменты, стол промыть и подготовь к использованию эфир. — Он кивнул, и я добавил. — А знаешь, и учеников поднимай всех, пусть смотрят. Такое мы им ещё не показывали.

Фёдор ещё раз кивнул и вышел. Инна задержалась, подошла к Якопо, положила ему руку на лоб. Он посмотрел на неё, и я увидел, как ему стало чуть легче. Женская рука… непросто так их берут мед. сестрами. Энергетика у них другая…

Леонардо стоял у стены. После моей угрозы, он стоял там всё время.

— Во Флоренции, — подбирая слова, сказал он, — от этого умирают. Мой… мой сосед. Сын нотариуса. Ему было четырнадцать. Его лечили лучшие медикусы… даже кровь пускали!

Дальше я не слушал, перебил Леонардо.

— Это у вас во Флоренции от этого умирают. А на Руси с болезнью легко справимся.

Он посмотрел на меня, и отвёл взгляд. Мне показалось, что он не верит в то, что Якопо выживет.

Тогда я подумал и добавил.

— Если хочешь, можешь сам смотреть за тем, что я вместе с Фёдором буду делать. Только стоять там, где скажу, и не дышать на стол.

Леонардо не стал отказываться. Он даже не стал отвечать, только кивнул так, что я подумал, что у него голова оторвётся.

Якопо перенесли на носилках. Томмазо и двое курмышских из караула, которых я снял с поста. Несли осторожно, но Якопо всё равно стонал на каждом шаге. Леонардо шёл рядом и держал его за руку.

В лекарской избе уже началась суета.

Двое учеников Фёдора кипятили инструмент в большом котле на печи, третий развешивал на верёвке над печью только что прокипячённые холщовые фартуки и платки. Стол вымыт щёлоком, на нём чистая простыня, тоже с кипятка. На полке стояли в ряд склянки — спирт, солевой раствор в кувшине, эфир в тёмной бутыли с притёртой пробкой. Шёлковые нити в спирту. Корпия* в горшке с крышкой. Иглы.

(Корпия — это нащипанные из старой полотняной или льняной ткани нитки; её использовали как перевязочный материал вместо ваты. Слово устаревшее, от латинского carpere — «рвать, щипать».)

Якопо, как только мы вошли, тут же переложили на стол.

Дальше шла подготовка, и её делали ученики. Двое увели его за занавеску… клизма. Описывать не стану. Скажу только, что без неё в живот лезть нельзя, потому что полная кишка в ране, это гной и смерть.

Потом побрили живот и пах. Потом вымыли живот щёлоком.

Леонардо стоял у стены, где я его поставил, и смотрел. Я же объяснял, что мы делаем. Сейчас, когда немного нервы поуспокоились, надо было сгладить ситуацию с угрозой.

— Смотри. Это всё… кипяток, щёлок, спирт… это от грязи.

— Я не вижу грязи.

— Ты и не увидишь. Есть грязь, которую глазом не увидишь. Но она везде.

— «А может его посадить за создание микроскопа?» — подумал я и мне показалось это хорошей идеей.

Сделав зарубку на память, я продолжил объяснение про грязь или же правильно будет сказать микробы.

— На руках, на ноже, на нитке, да даже в воздухе. Мелкая… считай невидимая глазу грязь попадёт в рану, после чего она гниёт. А дальше всё накатанной: гной, жар, бред, смерть. Ты видел, как гниют раны?

Он кивнул.

— Так вот, гниёт эта грязь. Рана сама по себе чистая, если в неё ничего не попало. Кипяток эту грязь убивает. Спирт тоже. Поэтому всё, что коснётся его тела внутри, должно быть взято или из кипятка, или из спирта. Абсолютно всё. Нож, нитка, мои руки, тряпка. И воздух… воздух мы не прокипятим, поэтому платок на рот, чтобы не дышать в рану. Понял?

— Понял, — сказал он, и через секунду, спросил. — А почему грязь не видно?

— Я уже говорил, что она маленькая. Так вот, она меньше пылинки. В сотни раз меньше.

— Откуда ты знаешь?

— Просто знаю, — ответил я.

Он посмотрел на меня внимательно и больше не спрашивал. Но я видел, как он это запоминает.

Потом мы мыли руки.

Это было целое дело, и я делал его при нём нарочно медленно. Сначала щёлоком с щёткой, до локтя, ногти особо, под ногтями щёткой отдельно. Потом чистой водой. Потом спиртом, до локтя, дважды. Потом руки держишь перед собой, согнув в локтях, и не касаешься ничего. Ни стола, ни лица, ни одежды, ни друг друга. Если коснулся — мыть заново. Фёдор мыл рядом, в точности повторяя все мои манипуляции. Инна мыла третьей.

— Ногти, — сказал я Леонардо, показывая свои. — Под ногтями живёт много грязи, поэтому перед операцией они должны быть коротко подстрижены.

Он посмотрел на свои и спрятал руки за спину.

Затем мы надели фартуки. Чистые, даже ещё тёплые. Платки на рот и нос, завязали сзади. Ученики Фёдора, шестеро, встали вдоль стен, тоже в платках. Приказал им держаться на три шага от стола. Смотреть можно. Дышать на стол — нельзя.

— Эфир, — произнёс я. И Инна взяла маску. Кожаный колпак с холстиной внутри, подобный я когда-то сшил для Ярослава, только этот уже третий или четвёртый по счёту, потому что кожа от эфира дубела.

Инна открыла бутыль. Капнула на холстину, потом ещё раз капнула.

— Дыши, — сказала она Якопо и Леонардо перевёл. — Ничего страшного. Просто уснёшь.

Инна считала вдохи. Вслух, негромко, и смотрела на его веки, на губы, на грудь. Это была её работа и она делала её лучше всех, потому что не отвлекалась ни на что. Ни на кровь, ни на крики, ни на меня, ни на учеников у стены.

— Что это? — шёпотом спросил Леонардо.

— Эфир. Он уснёт и совсем не будет чувствовать боли. Можно резать, он не проснётся.

— Как… как это возможно?

— Возможно. Просто смотри внимательно.

На сороковом вдохе Якопо перестал стонать. На пятидесятом тело обмякло. Инна приподняла ему веко, посмотрела, кивнула нам. После этого сильно ущипнула за плечо. Но Якопо продолжал спать.

— Готов, — сказала она.

Тогда я взял нож.

— Смотрите все, — сказал я ученикам. Фёдор стоял напротив меня, через стол, и я говорил не только ученикам, но и ему, потому что он это тоже делал впервые. — Место. Вот кость, — я положил палец на выступ подвздошной кости справа. — Вот пупок. Между ними прямая. Делю её на три части. На границе первой трети от кости, вот здесь, червяк. У всех. У кого-то чуть выше, у кого-то чуть ниже, но искать надо здесь.

Разрез я сделал наискось, вдоль складок кожи, в три пальца длиной. Кожа разошлась. Кровь выступила по краям, немного — Фёдор промокнул корпией (ватой). Под кожей был жир, у Якопо он был с ноготь толщиной, я прошёл жир.

— Дальше плёнка, — сказал я. — Белая, и слегка блестящая. Это оболочка мышцы. Режу её вдоль волокон, не поперёк. Смотрите, куда идут волокна… вот так. Если резать поперёк, потом не срастётся, и будет кила* (грыжа).

Разрезал.

— А вот мышцу я не режу.

Я взял два тупых крючка и вставил их в мышцу вдоль волокон, и потянул в стороны. Мышца разошлась, как раздвигается пучок соломы.

— Раздвигаю. Мышца растянется и потом сойдётся сама. Если её резать, то набежит много крови и заживает долго. А если раздвинуть, то получается почти без крови и заживёт всего за неделю. — Я сделал паузую — Фёдор, держи крючки.

Он взял. Под мышцей был ещё один слой. Раздвинул так же и перешёл к следующему этапу.

— Брюшина. Та оболочка, что выстилает всю утробу изнутри. Её надо вскрыть, но вскрыть осторожно. Под ней кишки, и если ткнуть ножом наугад, я проткну кишку, и тогда всё, что мы делаем, было зря.

Взял два зажима. Поднял брюшину в складку, как поднимают ткань, чтобы прорезать, не задев то, что под ней. Между зажимами надрезал и расширил.

Из разреза выступила капля мутной желтоватой жидкости, за ней вторая. Сделав паузу, я сказал, чтобы ученики подошли и посмотрели, что я сделал.

— Видите? Началось уже. Брюшина плачет*. Продержи мы его до завтра, этой жидкости набралось бы с кружку, и была бы она с гноем, а к послезавтрему парня можно отпевать. — И строгим голосом сказал Инне. — Корпию мне.

(При воспалении (например, при перитоните) или травме брюшина начинает выделять много жидкости, которая быстро становится мутной, желтоватой, а потом и гнойной. Именно это в тексте и называют «плачем».)

Инна подала корпию, и я осушил края разреза.

Оставалось найти аппендикс, и тут была тонкость, которую словами не передашь, только руками. Я запустил палец в разрез и нащупал кишку. Повёл по ней палец вниз, и он упёрся во что-то потолще и поплотнее.

— Слепая кишка. Толстая, вот она, — остановился я, чтобы ученики смогли всё рассмотреть. — Узнаётся по лентам. По ней идут белые продольные полосы, вроде жилок на листе, и все они сходятся в одном месте. Где сойдутся, там и червяк.

Край слепой кишки я вытянул, взявшись за самую верхушку и стараясь не давить. Полосы шли по ней вниз и сходились, как им положено.

А на месте схода висел он.

Тёмно-красный, раздутый до толщины большого пальца при положенном ему мизинце. Об этом я тоже не забыл упомянуть присутствующим. Аппендикс был в белёсом налёте. Конец у червяка был почти чёрный. Пока целый, не прорвался, но, как я уже сказал, скорее всего он порвался бы уже к вечеру, самое позднее ночью.

— Вот, — сказал я, — это червяк! Смотрите все внимательно и запоминайте. Отросток висит на плёнке, — продолжил я. — В плёнке жила. Если резать отросток, не перевязав жилу, будет много крови. Поэтому сначала занимаемся жилой.

После чего взял зажим, пережал плёнку у основания червяка вместе с жилой. Фёдор подал шёлк. Перевязал ниже зажима, крепко, узел, ещё узел. Отрезал плёнку между зажимом и перевязкой. Снял зажим и, разумеется, после этого кровь не пошла.

— Сами видели, ничего сложного, — сказал я. — А теперь сам червяк. Он растёт из кишки и резать надо у самого основания. Но если просто отрезать, то останется дыра в кишке. Поэтому сначала пережимаю. Вот. Зажимом, у самого основания, чтобы раздавить стенку. Потом по этой раздавленной борозде — нить.

Перевязал. Шёлком, туго, так что нить почти вошла в стенку.

— А теперь режу. Выше перевязки. Между нитью и зажимом.

Размеренное движение и червяк остался у меня в руке. На кишке торчал короткий пенёк, перетянутый шёлком, и из среза пенька выступила капля гноя.

— Гной, — показал я ученикам. — Значит, скоро была бы дыра… — Я повернул голову к Инне. — Подай спирт.

Тогда она подала мне ложку со спиртом. Я прижёг срез пенька. Потом сделал то, чему меня учили — вокруг пенька, по стенке кишки, наложил круговой шов, кисетом, и, затягивая его, вдавил пенёк внутрь кишки, так что он ушёл в неё, а кисет над ним закрылся. Как затягивают

— Зачем? — спросил Фёдор. Он смотрел, не отрываясь.

— Чтобы срез был внутри кишки, а не снаружи. Внутри кишки грязь и так есть, ей там место. Снаружи… снаружи утроба, и там грязи быть не должно. Спрятал пенёк и, если нить когда-нибудь ослабнет, всё, что вытечет, вытечет внутрь, где ему и положено быть.

Аппендикс я положил на блюдце. Решил, что потом уберём его в спирт, и оставим как учебное пособие.

Дальше было простое. То есть простое для меня. Проверить, что ничего не кровит, осушить корпией, заправить слепую кишку обратно, туда, где она лежала — не тянуть, не давить, она сама ляжет. Легла.

— Теперь закрываем всё в обратном порядке. Как открывали, так и закрываем. Брюшину первой. Шёлк, непрерывный шов, мелко, чтобы ни щели.

Зашил. Фёдор держал края зажимами, я вёл нить. Инна сказала: «Сто двадцать». И я сразу понял, что она говорит про вдохи в минуту.

— Мышцы не шью. Убираю крючки. Видите, они сходятся сами. Как и обещал. Плёнку над ними шью. Узловыми, четыре стежка. Это самое важное место — если тут разойдётся, будет грыжа на всю жизнь.

Зашил и её.

Оставались кожа с жиром, и тут Фёдор поднял голову и оглядел своих учеников.

— Ты, — сказал он одному. — Иди сюда. Руки мыл?

— Мыл, — парень запнулся под его взглядом.

— Вымоешь ещё раз, со спиртом, и сюда.

Ученик вымыл руки и встал на моё место, а мы с Фёдором отошли ему за спину. Иглу парень держал уверенно, пальцы у него не гуляли. Вспомнил, как я учил Федора, Матвея и Антона шить на кусках кожи. И судя по тому, как парень держал иглу, Федор учил их также.

— Кожу шьём узловыми, — говорил Фёдор ему в затылок. — Стежок кладёшь так, чтобы край шёл к краю, и внутрь его не заворачивай. Сильно не тяни, а то прорежешь кожу. Завязал, отрезал, пошёл дальше.

Шил он медленно, зато ровно, и положил семь стежков. Когда парень закончил, края лежали, как им и следовало, и ни один не подвернулся.

— Корпию давай и повязку. — Перевязывал Фёдор уже сам. — Всё, отходим.

Инна сняла маску с лица Якопо. Дышал он ровно, будто просто спал, и она посчитала ещё с полсотни вдохов, прежде чем кивнуть.

— Дышит хорошо.

Я выдохнул. Всего час работы, и у парня вся жизнь впереди.

Вскоре Якопо перенесли в соседнюю комнату, где стояли кровати для лежачих. Уложили на бок, укрыли. Леонардо сел рядом, потом к нему присоединился Томмазо, который всё это время ждал в сенях.

— Не поить до вечера, — сказал я Инне, хотя она и так знала. — Вечером глоток воды. Завтра утром поднять.

— Поднять? — переспросил один из учеников, тот, кто зашивал.

— Поднять. Посадить, потом поставить, потом пусть пройдёт до двери и обратно.

— Так он же… разрез…

— Это его не убьёт. Запомни. Раненого надо поднимать, как только он может стоять, чтобы кровь по жилам ходила. И это своего рода тоже лечение, главное –всё в меру.

Парень запомнил, по крайней мере мне так показалось.

Инна осталась при Якопо. Мы с Фёдором вымылись: от крови, от спирта, от пота, от того, что оседает на человеке после такой работы, и, не сговариваясь, пошли в соседнее здание.

Учебный корпус я поставил год назад. Ничего особенного. Длинная изба с большими окнами, теперь уже застеклёнными, с лавками в четыре ряда и с вощёной доской во всю стену, на которой Фёдор рисовал углём и стирал. На доске ещё виднелся разбор вчерашней темы занятий — рёбра, лёгкие, сердце, стрелки.

Ученики уже сидели.

Фёдор стёр старые рисунки и взял уголь.

— Ну, — сказал он, — кто первый, какие есть вопросы?

— А если бы мы сегодня не резали? — спросил ученик со второй лавки. — Греть, травами поить, как бабки делают?

— Ты мне сам скажи, что было бы, — решил, что ученик сам сможет додумать последствия. При этом надо было подтолкнуть к правильному ответу. — Червяка ты нынче видел. Каким он был?

— Красный, раздутый, а на конце чёрный.

— Чёрный это что? Разве это хороший цвет для нутра?

Парень пожевал губами, соображая.

— Значит, отмирает, — неуверенно сказал он.

— Стенка у него гниёт. А что бывает со стенкой, которая сгнила?

— Рвётся.

— И что через неё выйдет?

— Гной. В утробу.

— Чем у нас утроба выстлана?

— Брюшиной.

— А что делает брюшина, когда на неё попадает гной? Вспомни, что мы видели, когда я её сегодня вскрыл.

— Она… плакала. Мутным.

— Воспалилась она от одного соседства с червяком, а гноя на ней ещё и не было. Теперь представь себе, что гной пошёл по всей утробе, от печени до самого паха.

Я взял у Фёдора уголь и накорябал на доске живот, криво, как умею. Внутри мешок с хвостиком, рядом второй хвостик с дырой, и от дыры стрелки во все стороны.

— Вот это, — я ткнул углём в стрелки, — воспаление брюшины (перитонит), внутренний ожог. Горит она вся разом. Живот у человека делается доской, тронуть его нельзя, начинается жар с рвотой, пульс сперва частит, а после слабеет. Лежать он не может ни на боку, ни на спине. Так он лежит день, лежит второй, а на третий у него заостряется лицо, вылезает нос и вваливаются глаза. Смерть в такого уже вошла и не дошла до конца, а приходит она на четвёртый день, изредка на пятый.

В избе стало тихо.

— Так что, если бы мы его не резали, — продолжил я, — к вечеру червяк у него лопнул бы. Завтра он кричал бы, и живот стоял бы доской. Послезавтра начался бы бред, а на четвёртый день Томмазо заказывал бы по нему отпевание. Бабкины травы этого не останавливают, да и мои снадобья не остановят. Как только гной пошёл в утробу, резать поздно, то есть резать-то можно, я видел, как это делают, только выживает после такого один из десяти.

Не знаю каким чудом мне удалось спасти Василия Федоровича Шуйского. По мне, так это было не иначе чем чудо.

— А слабительное? — спросил другой ученик. — Оно же чистит.

— Слабительное убивает быстрее прочего. Кишка от него ходит ходуном,

— А как узнать, что это червяк? Если мы одни будем, без вас?

Тут я пошёл по признакам, медленно, чтобы успевали записывать.

Боль сначала у пупка, потом сходит вниз и вправо. Правая нога поджата. Живот не дышит.

Пока я говорил, Фёдор писал на доске.

Я стоял у доски и эти шестеро сидели и смотрели на мешок с хвостиком, и учили по нему… И я поймал себя на мысли: где у человека печень, мои ученики знали, но как она выглядит — видели только по рисункам. То же самое касалось артерий, сердца.

Тела Леонардо у меня выпросил, и я их ему дам…

А с этими шестерыми, что прикажете делать?

Нет, тут надо, чтобы каждый ученик резал сам, смотрел, щупал и запоминал, чтобы вместо угля на вощёной доске лежала перед ним вскрытая утроба.

Без этого лекарское дело у меня застрянет на месте. Будут лечить ровно то, что я показал, и ничего сверх того — стрелу в груди, отсеченные конечности, да свищи.

Стало быть, тела нужны всем, кто здесь учится. Но тогда тайно делать уже не получится, придётся идти к церкви и договариваться.

Другого пути я тут не видел.

Глава 22

POV

Якопо спал. Леонардо сидел на лавке у изголовья и смотрел, как у друга под веками ходят глаза.

— «Видимо, снится ему что-то, — подумал про себя Леонардо. — Хорошо бы Флоренция».

Томмазо сидел с другой стороны. Руки он держал между коленями, и Леонардо видел, что на правой сбиты костяшки — он ударил днём по столбу, когда ждал, чем кончится операция. Томмазо всегда так делал, когда ему было страшно, искал, по чему ударить. Как он однажды по пьяни признался, так ему казалось, что он выглядит сильным.

— Вот скажи мне, Лео, — заговорил Томмазо, не поднимая головы. — Если бы мы были дома, с ним бы такого не случилось?

Леонардо не ответил. Он уже знал, что сейчас будет.

— Во Флоренции сейчас тепло, — продолжил Томмазо. — Сентябрь. Виноград давят. Якопо бы сидел на набережной и рисовал прачек…

Он замолчал и снова посмотрел на спящего.

— Дома у него мать, — продолжал давить на нервы Томаззо. — Она бы его отпоила чем-нибудь. Бульоном. Она же его всегда отпаивала, помнишь? Как он с лихорадкой лежал, в ту зиму, когда Арно вышел из берегов? Она три дня от него не отходила. — Он сделал паузу. — Дома люди от живота не умирают. Ну, умирают, — поправился он, — но это старики. А Якопо семнадцать.

Леонардо молча слушал. Таким образом давая Томмазо выговориться до конца, потому что знал… если перебить, тот начнёт сначала. Так было всегда, ещё в мастерской у Верроккьо, когда Томмазо заваливал отливку и потом полдня объяснял всем, что форма была плохо просушена, а не он криворукий.

Наконец Томмазо замолчал.

— Ты не можешь этого утверждать наверняка, — сказал Леонардо.

Томмазо посмотрел на него.

— Чего?

— Что дома этого бы не случилось. Ты этого просто не знаешь… и я не знаю. Может, случилось бы, а может, и нет.

Он сделал паузу. Посмотрел на повязку у Якопо на животе. И перед глазами пронеслись воспоминания о том, как вчера он стоял у стены и видел всё. Разрез. Раздвинутую мышцу. Он видел всё так близко, что мог бы нарисовать с закрытыми глазами. Собственно, ночью он так и сделал.

— Но одно я могу сказать точно, — продолжил Леонардо. — Если бы это случилось во Флоренции, мы бы сейчас его оплакивали.

Томмазо открыл рот.

— Подумай сам, — не дал ему сказать Леонардо. — Кто бы его резал? Медикус из Санта-Мария-Нуова? Который пустил бы ему кровь и велел ставить клистир? Ты же слышал, что Строганов сказал про слабительное… червяк лопнул бы к вечеру. А если не медикус, то цирюльник. Цирюльник в живот не полезет, его стезя резать гнойники на заднице и дёргает зубы. — Леонардо тяжело вздохнул. — Друг мой, никто дома бы не полез лечить Якопо. Потому что никто не знает, куда лезть. Ты вспомни сына нотариуса с нашей улицы…

Томмазо вспомнил. Это было видно по тому, как у него опустились плечи.

— Четыре дня, — сказал Леонардо. — Он кричал четыре дня, и к нему ходили лучшие. А тут… если Строганов не ошибся, Якопо завтра встанет.

Томмазо ничего не ответил.

А Леонардо смотрел на спящего друга и думал о Строганове.

Боярин так и не сказал ему, откуда он всё это знает. Ни вчера, ни раньше. На вопрос про грязь, которую не видно глазом, он ответил «просто знаю», и в этих двух словах было столько уверенности, что Леонардо не решился спросить ещё. Так отвечает человек, который знает, что прав, и которому надоело это доказывать.

В знания Строганова можно было верить. И как любому, кто прикоснулся к чему-то, чего не понимает, Леонардо хотелось получить разгадку. Не сами знания даже… хотя и их тоже. Разгадку. Откуда. Как. Почему у боярина на русском дворе в голове лежит то, чего нет ни в одной книге, которую Леонардо держал в руках.

Якопо пошевелился. И Леонардо тут же наклонился к нему.

— Ты как?

Якопо открыл глаза. Посмотрел в потолок, потом на Леонардо, и некоторое время соображал, где он.

— Больно, — сказал он.

Голос был слабый, но уже не тот хрип, что был ночью.

Леонардо потянулся к полке над кроватью. Там стояла склянка, которую ему оставила Инна, жена русского лекаря. Тёмное стекло, притёртая пробка, а рядом ложка и глиняная кружка, накрытая блюдцем. Инна показала ему утром, сколько давать и когда.

— Сейчас, — сказал Леонардо.

Он вынул пробку. Пахнуло травой и чем-то сладковатым. Конопляный взвар, так Инна его назвала. Леонардо налил на ложку, ровно до краёв и поднёс ко рту Якопо. Тот выпил и сморщился.

— Горько.

— Запей.

В кружке было обезболивающее питьё, тоже от Инны. Ивовая кора, тысячелистник и ромашка, заваренные с мёдом, чтобы можно

Якопо выпил полкружки и откинулся на подушку. Леонардо поправил ему одеяло.

— Где Томмазо? — спросил Якопо.

— Здесь я, — отозвался Томмазо с другой стороны. — Лежи.

— Ха-ха, эту просьбу я выполню с удовольствием, — усмехнулся Якопо, — вставать меня точно не тянет.

Минут двадцать они сидели молча. Якопо смотрел в потолок, потом веки у него стали опускаться, он пару раз их поднял с усилием и сдался. Дыхание выровнялось.

Уснул.

Леонардо вспомнил, как Фёдор на занятиях, где он присутствовал уже дважды, повторял ученикам одно и то же. Сон лучшее лекарство. Больной спит, значит, тело само себя чинит.

(От авторов: совет этот Фёдор, конечно, получил от Дмитрия, а тот вынес его из своего фельдшерского училища, где сон и покой раненого ставились едва ли не выше лекарств. В XV веке к больному относились иначе: его тормошили, поили, обкладывали горячим, звали бабок и попов. Тишина у постели считалась дурным знаком—почти признанием, что конец близко.)

Дверь тихо открылась, и вошёл ученик Фёдора. Тот же парень, который вчера зашивал кожу. Он кивнул итальянцам, посмотрел на спящего Якопо, потрогал лоб и сел на лавку у двери. Менять их пришёл. Леонардо встал, размял спину и кивнул Томмазо на выход.

На улице было свежо. Дождь, который лил всё утро, кончился, и над крышами Александрийска появилась радуга.

Они, не спеша, пошли в сторону своего дома. Томмазо сунул руки под мышки, как делал всегда, когда было холодно, а было ему холодно тут всегда.

— Давай, — сказал он, — как Якопо выздоровеет, мы отправимся домой.

Леонардо не ответил сразу. Несколько шагов он шёл молча.

— Томмазо, — наконец сказал он, — подумай вот над чем. Мы с тобой не раз мечтали выбиться в люди. Стать кем-то. Помнишь, как сидели на крыше у Верроккьо и говорили, что однажды у нас будет своя мастерская и свои ученики, и никто не будет ставить своё имя на нашей работе? И вот нам подвернулась такая возможность, и…

— Ты хочешь сказать, — перебил Томмазо, — что на Руси у нас такой шанс есть?

Он остановился и развёл руками.

— Оглянись! Ты же видел, как живут в их сёлах. Мы ехали через них две недели. Чёрные избы. Печи без труб, дым в дверь. Люди в лаптях… это же варварская страна, Лео! А зима? Ты слышал, какая тут бывает зима? Плевок замерзает, не долетев до земли. Борода во льду. Коровы в избе вместе с людьми, потому что иначе сдохнут.

— Да, — сказал Леонардо. — я всё это слышал.

— И?

— И видел сёла и дым. — Он пошёл дальше, и Томмазо пришлось догонять. — Но не кажется ли тебе, что можно и потерпеть неудобство? Если терпеть его в своём тёплом большом доме, где пол греется снизу, а не в каморке под крышей, что была у тебя во Флоренции. Там ты зимой спал в плаще, и крыша текла.

— Там хотя бы… — хотел он сказать, что теплее, но был перебит.

— Вино не такого вкуса? — не услышал Леонардо друга. — Так тут медовуха в разы слаще и пьётся приятнее. Девки не кидаются тебе на шею? Так у тебя есть одна, и она ни с кем, кроме тебя, не встречается. В отличие от тех, что окружали тебя дома. Ты сам знаешь, кто они были.

Томмазо засопел. Про вдову он спорить не стал.

— Лео, — сказал он, и голос у него стал серьёзный. — Неужели тебе здесь нравится?

Леонардо покачал головой.

— Не могу сказать, что да.

Он помолчал, подбирая слова.

— Но и бежать отсюда сломя голову я не хочу. Русские… они по-другому живут. Я сначала думал, что они просто дикие. А потом стал смотреть.

— И что ты увидел?

— Холод, — сказал Леонардо. — Холод делает их такими. У нас дома зима… ну, дождь, ветер, накинул плащ и пошёл. А у них зима убивает. Каждый год. Поэтому они всё лето готовятся к зиме. Дрова у них сложены в июле, когда у нас никто о дровах даже не думает. Сено. Солонина. Капуста в кадках. Они живут с оглядкой на то, что будет через полгода. И от этого они… — он пощёлкал пальцами, — крепче. Надёжнее. Здесь не говорят «завтра», здесь делают сегодня, потому что завтра может лечь снег.

Томмазо слушал молча.

— И понятнее, — продолжил Леонардо. — Это я тоже заметил. У нас дома человек тебе улыбается, а за спиной уже договорился с твоим заказчиком. Медичи улыбаются всему городу. А здесь… здесь человек, если он тебя не любит, скажет тебе это в лицо. Помнишь кузнеца, Ерофея? Он в первый день сказал тебе, что твоя скоба дрянь. При всех. А на третий день сказал «годится». И это «годится» стоило дороже всех похвал, которые нам пели во Флоренции. Потому что он не умеет льстить. Он просто не знает, как это делается.

— Он дубина, — сказал Томмазо, но без злости.

— Он честная дубина. И боярин их такой же. Ты видел, как он ест за одним столом со своими воинами? С Богданом, который начинал холопом? Представь себе Лоренцо, который сажает конюха рядом с собой.

Томмазо представил и хмыкнул.

— А баня, — сказал Леонардо. — Как он нас по-дружески встретил.

— Баня была хорошей, — признал Томмазо.

Они дошли до колодца. Леонардо остановился, опёрся о сруб и посмотрел на друга.

— И самое главное. Здесь есть Строганов. Который обладает… — он задумался, — божественными знаниями. Другого слова я пока не нашёл. Я ночь не спал, искал и не нашёл. То, что он сделал вчера с Якопо, никто в христианском мире не умеет. Никто. Ни в Падуе, ни в Париже. Он знает, как устроен человек внутри, так, словно сам его собирал. И это только одно. А станок? А то, что он говорит про грязь, которую не видно? А замок на его пистоле, который он мне так и не дал разобрать?

Он выпрямился.

— Я хочу учиться у него, Томмазо. Я сюда ехал за тайнами, которые он нарисовал на пергаменте. А получил

Леонардо посмотрел на друга.

— И тебе я советую подумать над тем же. Попробовать прикоснуться к этим знаниям, пока есть возможность.

— И как ты себе это видишь? — Томмазо скривился. — Он не подпускает меня к своим закрытым кузницам. Ты сам видел. Литейную показал мельком и увёл, формы у него, видите ли, сохнут. А там, за частоколом, где его тигельные печи… там караул с арбалетами. Меня туда пустят только мёртвым.

— А ты начни работать в простых.

— В простых?

— В простых кузницах. Попроси у Строганова об этом, пока он не ушёл в поход. Попроси. У тебя есть знания из Флоренции, которых здесь нет. Посмотри, что тут можно улучшить. Формовку. Литники. Как они сушат формы, ты же сам плевался. Сделай одну вещь лучше, чем делают они, и сделай её при всех.

Томмазо слушал, и по лицу было видно, что слова доходят до мозга.

— Строганов не дурак, — продолжил Леонардо. — Он увидит, что ты стремишься не только брать, но и отдавать. Что ты пришёл к нему с ладонями, а не с протянутой рукой. И тогда он рано или поздно пустит тебя за частокол. Потому что ему нужны люди. Ты слышал, что он сказал мне на дороге? Мастеров дюжина, а дел на тысячу.

Томмазо долго молчал. Смотрел на воду в колодце, на своё отражение, которое дрожало от капель с крыши.

— Мне надо подумать, — нахмурившись сказал он.

— Подумай, друг мой, — ответил Леонардо. — Хорошенько подумай.

* * *

В начале октября зарядили дожди. Да такие, что вся торговля разом встала. Дороги вокруг Москвы превратились в то, что у меня в прошлой жизни называли бы «дорожным покрытием отсутствующего типа». Обозы вязли по ступицу. Купцы сидели по дворам и ждали, когда ляжет снег, потому что по снегу хоть как-то можно, а по этому никак.

Но меня это не касалось.

Дорога от Александрийска до Москвы была вымощена, и я каждый раз, глядя на чавкающие обочины, мысленно благодарил себя за то, что не пожалел на неё серебра. Конь шёл по камню резво, колёса не тонули, и за тот месяц, пока вся округа сидела по домам, я раз в неделю катался в Москву и обратно.

Ездил по делам, разумеется. И мои люди продавали московским купцам продукцию, пока у конкурентов, если их можно было так назвать, ничего не ехало.

Сталь шла хорошо. Ножи — поясные, кухонные, охотничьи, засапожные, все с клеймом. Ножницы, которые резали сукно, а не жевали его. Иглы, по сотне в берестяном туеске, и за иглами приходили чаще всего, потому что хорошая игла в этом мире была редкостью, а моя не гнулась и не ржавела. Шила. Бритвы, которые я сперва делал для себя и своих, а потом про них прознали другие, и тоже стали заказывать. Напильники. Рыболовные крючки с заусенцем. Лекарский инструмент, который покупали монастыри. Топоры и долота для плотников. Скобы.

Только с продажей свечей пришлось повременить.

Не потому, что не было спроса… спрос был, и ещё какой. Просто стеариновый «воск», который варили у Олены, почти весь уходил на ткань. На полотно, пропитанное смесью воска и сала, которое не мокло и не продувалось. Слава о нём разлетелась быстрее, чем я ожидал. Сначала её взял Шуйский на шатры для своей дружины. Потом о ней узнали купцы, потому как возы, накрытые таким полотном, не промокают в дождь, и товар под ним не гниёт. Потом пришли от Ивангорода, где люди жили в шатрах на стройке у Невы, а там с моря дуло так, что обычный холст не держал. Потом монастырские, на навесы для обозов.

Вот с таким грузом мыслей я в очередной раз и въехал в Кремль.

У ворот меня пропустили сразу, но я заметил, что в охранении много новых лиц. Вернее, не то, чтобы заметил… я это знал, потому что сам это устроил. Просто теперь глаз стал цепляться.

Дело в том, что постепенно шла замена. Моих курмышских сменяли те, кто прошёл обучение у Ратмира и проверку у Глава. Обучение длилось полгода, проверка столько, сколько нужно, и набирались эти люди почти все из служилого сословия. Дети дворян, младшие сыновья служилых, ратники из дружин, которым я сам давал рекомендацию. А вот боярских детей не набирали. Ни одного. Опыт рынд был всем известен, и повторять его никто не хотел… ни я, ни Мария, ни, что удивительно, сами бояре, которые после той ночи предпочитали держать сыновей подальше от Кремля.

Курмышских я переселял к себе, в Александрийск. Дома им строились с весны, и многие перевезли семьи. Но при этом я никого не неволил. Если воин хотел продолжить службу князю, я не держал. Подходил такой человек ко мне, к Богдану или Ратмиру и говорил, мол, Дмитрий Григорьевич, прижился я тут, жена из московских, тесть тут, останусь. И я говорил, что можно, пожимал руку. Вот так за лето набралось человек двадцать.

Однако, если такой воин переходил, то коня, броню и оружие, разумеется, если оно было моё, у него забирали.

Честно признаться, кое-кто обижался. Я понимал. Человек пять лет ходил в моей кольчуге, сросся с ней, а тут снимай. Но ничего дарить запросто так, из-за хороших взаимоотношений, я не собирался. Кольчуга из тигельной стали стоила как хорошая деревня, а я не благотворитель.

Была, правда, одна лазейка. Великий князь, вернее, Мария Борисовна, имела право выкупа снаряжения в полном объёме, но… по моей цене. И тут я не возражал — прибыль с одного воина была немалая, а учитывая, сколько я уже потратил на снаряжение войны с Большой Ордой, я боролся за каждую копейку.

Слишком много казна Великого князя мне уже задолжала.

По последней росписи, которую я отправил Ощере неделю назад, получалось тридцать две тысячи семьсот рублей серебром. И каждую неделю эта цифра росла. Кухни. Чугун на котлы и плиты. Войлок на кадки. Дуб. Сани с железными осями, которых к походу должно было выйти четыре тысячи. Кузницы на санях. Гранаты. Болты. Шатры из воскового полотна. Плата кузнецам Шуйского, плата вдовам, плата плотникам, уголь, сено, овёс, подковы. Когда было взято Казанское ханство, то его казна целиком насчитывала тридцать одну тысячу, а я один уже перерос её.

И всё это мне обещали вернуть после победы. Из добычи и из

Я верил Марии. При этом знал и то, что казна к моему возвращению будет пуста, потому что Ивангород и дороги ели серебро не хуже, чем война. Значит, возвращать мне деньги будут долго.

Nota bene

Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги.

Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через Amnezia VPN: -15% на Premium, но также есть Free.

Еще у нас есть:

1. Почта[email protected]— получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.

2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на«Анонимность».

* * *

Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:

Рассвет русского царства. Книга 15

Спасибо за чтение

Вернуться к книге