Обложка Решающая схватка

Решающая схватка

Тихон Данилович Астафьев

0% прочитано
Стандартный
Тихон Данилович Астафьев

Решающая схватка

Решающая схватка

1

Осеннее солнце смотрело весело. Оно одобряло то, что происходило на буграх. А ветер суетился, заглядывал в полуразрушенные дома, в комнаты без крыш, со следами снятых ковров и фотографий, замирал, прислушиваясь к погибельным звукам.

Гвозди и доски жалко взвизгивали, разрываемые петлей стального троса, подгнившее дерево, облепленное снаружи штукатуркой для удержания тепла печей, рассыпалось в труху.

Ветер беспокойно вспархивал, принимался отчаянно трепать верхушки сорных трав, силясь разнести их семена как можно дальше от пагубного места, но семена падали неподалеку, и ветер утихал, а растения вновь делались недвижными и отчужденными: весной им уже не выбросить к солнцу стеблей, почву покроет панцирь асфальта.

Высокий одеревеневший бурьян был мрачно утешен тем, что погибнет не один, а вместе с беспородным кустарником, который всегда был выше его, всегда затенял его стебли и рос от одного корня большим нахальным островом, все более и более разрастаясь вширь и заполняя собою склон. Его тоже срежет безжалостный нож бульдозера, и ветки с оборванными корнями скатятся вниз по склону. Только животные и птицы рассчитывали и в дальнейшем продолжить свое существование. Собаки и кошки, брошенные хозяевами за ненадобностью, готовились вернуться к своему природному естеству — стать вольными и бродячими.

Встревоженные воробьи и голуби не улетали, все еще надеясь на то, что прежняя сносная жизнь вернется.

Здесь им было удобно. Человек на буграх, особенно старый и немощный, не всегда вовремя сносил вниз к машине треста очистки питательный мусор, птицы со всякое время находили здесь корм. Почти не было тут беспокойных детей. Их молодые родители отделялись от стариков и переселялись в удобные дома в микрорайонах. Даже школу здесь закрыли: ребят набралось всего на один первый класс, и они ходили по утрам со своими портфелями и мешочками для обуви в большую школу на главную улицу.

Николай Портнов, торопясь на дежурство в районный отдел милиции, где он четвертый год работал следователем, не мог не взглянуть на то, что происходило здесь.

Хилые домишки на буграх были перемешаны с добротными строениями, заматерелыми в своей прочности. В укромных местах дворов был прикоплен запасец: толстенные доски, купленные незадорого, а может, и вовсе не купленные, аккуратные штабельки кирпичика или шифера и всякая другая нужная в хозяйстве вещь.

У Портнова не было жалости к обреченным домам с гаражиками и без гаражиков, с моторными лодками на подставках и без лодок, с теплицами для рыночной редиски и без теплиц, с пристройками для кур и квартирантов и без пристроек.

Бульдозеры с ревом спихивали под бугор собственность, скрепленную известкой и цементом, гвоздями и болтами, обнесенную заборами и загородками, чтобы освободить место для многоэтажных махин с магазинами, ателье и детсадами.

Николай отыскал глазами у подошвы одного из далеких бугров ненавистный ему полутораэтажный дом с большим садом.

Вряд ли доберется до него бульдозер, позиция почти неприступная. В особнячке жил Павел Петрович Шелковников, дело которого грозило стать для Николая Портнова последним.

Было бы обидно, если бы этот человек одержал над ним верх; обидно не потому, что он навсегда бы унизил Портнова. Лейтенант не считал себя великим следователем.

Стыдно было бы перед своими в гараже.

Четыре года назад в автохозяйство пришел капитан Кирюшатов, с которым теперь Николай сидел в одном кабинете. Он сказал, что милиции нужны прочные, надежные ребята. Фамилию Портнова назвали механик, диспетчер и сменщик Николая по машине.

— Ничего, Портнов, — сказал кадровик, недавно обещавший ему, студенту четвертого курса заочного отделения юрфака, место юрисконсульта. — Придется тебе послужить в рабоче-крестьянской. Конечно, не курорт и штаты в обрез, но ты парень самостоятельный.

Подхваливал он Портнова небескорыстно, был доволен тем, что выполнил нестандартное поручение начальства.

— Не тушуйся, — кричали с мест. — Если дороги не будет видно, жми вдоль столбов. Да смотри, дуром не коли талонов.

Грубоватыми шутками хотели сгладить чрезвычайно крутой и, по мнению некоторых, рискованный поворот парня с обжитой шоферской колеи на кочковатый милицейский грунт, из рядовых «во власть», но «власть» очень уж странную, с жалованьем ниже шоферского. Кто-то в шутку спросил гостя, почему ставка тесновата. Кирюшатов мрачно отрезал: чтобы ненадежные люди не лезли за рублем.

Идя после собрания домой, Николай обдумывал, что скажет жене. Новость ее не обрадовала. Семейный воз и без того натирал ей плечи. Доводили до дела трех братьев и сестренку Николая: не семья, а целая копна. Только утром, когда Николай собрался идти в милицейское управление заполнять анкету, жена окликнула его у самой двери, придирчиво оценила внешний вид: костюм был новый, а туфли староваты, поправила галстук и, ничего не сказав, пошла в большую комнату доглаживать платье.

Первый год он работал участковым, а когда получил диплом, Кирюшатов перетащил его в следователи.

Не придется ли теперь заново обживать продуктовый фургон?.. Как бы ни ныла спина, ни саднили ладони, он в прежние времена не уходил из гаража до тех пор, пока не заправлял машину, не подтягивал, не подмасливал, не выслушивал ее, чтобы утром только вставить ключ зажигания — и за ворота. На весовую хлебозавода он приезжал одним из первых; трудно взять план в городе: на каждом перекрестке то светофор, то другая препона.

«Ты хоть на новом-то месте не лезь в тесные щели», — сказала жена.

Он, в сущности, никогда не был ни дерзким, ни воинственным, любил посидеть с книгой, глядя с высоченного бугра в небесную синеву. Но что можно изменить, если тебе на роду написано быть корявым? Таким и останешься.

Семен (так звали за глаза начальника райотдела подполковника Семена Семеновича Окаемова) посоветовал Николаю выпустить Шелковникова. Улик против него было маловато, а жалобы Шелковникова изнуряли Семена хуже болезни. Портнов уже решил выпустить, по крайней мере, несколько дней ходил на работу с этим решением, глядя на тяжелые папки как на близкую добычу архива, и уже собирался поскорее убрать их подальше с глаз, чтобы не раздражали. Вечером сел сброшюровать тома, заменить обложки, составить опись бумаг. Укладывая в переплетный станок лист за листом, иные снова перечитывал. И снова потекли перед глазами месяцы горьких поисков, оживали в памяти отзвучавшие допросы, вспоминались планы, преданные теперь осмеянию. Перешил документы в чистые несмятые корки и незаметно для себя стал делать заметки.

Наутро Сергей Павлович Кирюшатов полюбопытствовал:

— Уж не приготовил ли ты папочки в суд?

— Посмотрим, — ответил Портнов.

А после

Прекращать дело теперь, когда явилась желанная возможность убедить и себя, и других в том, что филигрань следствия доступна не только потомственному юристу Кирюшатову, но и ему, Портнову; что глаз Портнова устроен не хуже кирюшатовского; что и Портнов способен читать товарные отчеты, акты ревизий и ведомости контрольного сличения; что его деловой слог не уступит в ясности слогу коллеги. И, пожалуй, самое-самое, в чем не хотел бы уступить ему Портнов, — это в устойчивости горения, в драгоценном качестве, которое дается богом.

Случались дни, когда в Портнове было все: острота зрения, ирония, память, ясность мысли; не было одного — силы действовать. Все было на месте: бак полон горючим, запчасти в исправности, но не работало зажигание, не было веры в успех, иссякал запас эмоций.

У Кирюшатова хранились в душе воспоминания о прежних победах, железная уверенность в себе. У Портнова не было пока ни побед, ни воспоминаний о них. Если Портнов сорвется с делом Шелковникова, то навсегда останется оформителем мелких материалов. Если только останется вообще.

— Напрасно ты конфликтуешь со стариком, — сказал Костя Голубничий, любимец Семена. — Я бы на твоем месте…

— Константин Михайлович, я знаю, что ты искренне желаешь мне добра, — сказал Портнов.

Капитан Голубничий сверкнул красивыми черными глазами.

«Такие в отделе долго не живут», — сказал Портнову этот взгляд так же ясно, как если бы фраза была произнесена.

…Бульдозеры, угнув шеи, вгрызались в обреченные строения. Николай прикинул крутизну откоса, глубину промоин между буграми. Если бы он сам сел за руль, до особнячка Павла Ивановича он бы добрался.

Спустя четверть часа лейтенант вышел к широкой лестнице. Она вела снизу на главный городской проспект, в недра той самой жизни, где он все восемь часов дежурства должен был ждать событий, которые пока не произошли и о каких пока еще не подозревали и сами будущие участники их, но эти события неминуемо в каждое дежурство случались, словно были расписаны надолго вперед.

2

Если утром Елена выходила без двадцати восемь, то бежала к остановке переулком, втискиваясь в троллейбус пятого или второго маршрута, и стойко сносила давку, зная, что через остановку, в центре города, троллейбус разгрузится и при удаче она сможет занять освободившееся место и даже перелистать тетрадь лекций, испещренных вставками и пометками: в конспект приходилось постоянно вливать свежие мысли.

Если она выходила на пять минут позднее, то бежала проходным двором на остановку автобуса или маршрутного такси. Этот путь был короче. Одолев проем в заборе (четыре доски были оторваны), она всего за минуту-две оказывалась на остановке. Вся штука заключалась в том, чтобы в узкой юбке перешагнуть нижнюю планку и не повредить при этом прическу о верхнюю. Автобус или маршрутное такси привозили ее к самым дверям экономического института без двух-трех минут восемь. Она еще успевала сдать гардеробщице тете Клаве пальто и шляпу и оправить перед зеркалом волосы.

Изредка выпадал наилучший вариант. Если муж бывал в хорошем настроении и сам убирал постель в диван, если он оказывался накормлен, как и предполагалось, к четверти восьмого и обещал вымыть посуду, Елена шла в институт пешком.

За день она уставала, как грузчик: не столько от работы, сколько от суеты и частых переключений с одного на другое. Особенно ее раздражала потеря тех минут, когда она чувствовала расположение к работе.

Стоило только разложить листки, как подходил какой-нибудь словоохотливый коллега, чаще всего Андрюша Крупкин или Мария Михайловна Любарская, и для начала спрашивал, что вынесено на заседание кафедры; узнав, не торопился удалиться, и приходилось выслушивать суждения об идиотском расписании, составленном заместителем декана, о несправедливом распределении нагрузки, о любимчиках и постылых.

Потом шла на лекцию. Два часа. Гляди в оба, чтобы тебя внимательно слушали. Как только потеряют нить доказательства, начнут зевать, писать записки, играть в «морской бой». То и дело шевели их, ни на миг не оборви контакт. Пускаешься на всякие хитрости, начиная от экскурсов в печальные события на недавних экзаменах, вплоть до рассказывания историй, чтобы удержать взгляд их на руке с мелом.

Кончилась лекция. В коридоре вдруг тебе говорят, что нужно дать заведующему кафедрой сведения о дипломных работах и продумать темы курсовых. Потом собрание кураторов групп, потом неожиданно являются представители завода, того самого, с которым у кафедры хоздоговор. И так каждый день…

Сегодня, придя домой, она не сразу взялась за карандаш. Сдвинув брови, сидела за столом у окна, глядя на поредевшую листву городского парка. Бумага перед нею была чистой, но мозг возбужденно работал.

Вернулась она к действительности, чтобы перевести дух. Доказательства росли одно из другого, множились, рождали новые и новые выводы, и не успевала Елена отмечать одни, как самосильно вспыхивали другие. Пропуская легко восстановимые звенья, она стала вновь покрывать лист малоразборчивыми крючками символов и прервала работу, когда узловые мысли были закреплены.

Упруго встав, Елена вышла из-за стола и мягко прошлась по комнате, потирая руки.

Перед нею на стене висел темный лик неизвестного святого. Когда закатное солнце освещало парк и комнату, взгляд его становился подозрительным и беспокойным. Супруг приобрел икону во время летнего путешествия по Архангельской области, она оказалась поддельной, но Аркадий не захотел ее выбрасывать, уверяя, что по манере письма икона мало отличается от подлинной. Елена подошла к святому. Сейчас он был осуждающе строг. Она повернула иконку лицом к стене.

В тот раз вместе с изображением святого Аркадий привез кустарную фигурку кота, стоявшего на коньке крыши рядом с красной, под цвет кирпича трубой. Елена, крадучись, словно кот был живой и мог убежать, приблизилась к шкафу, поднялась, не дыша, на цыпочки и, выпятив губы, стала дуть в деревянное ухо.

— Ага, не нравится, не нравится? — спрашивала она.

В селе их серый кот всегда отчаянно мотал головой, когда ему дули в ухо.

— Не нравится?

У двери послышался шорох. Елена обернулась. На пороге с газетой в руке стоял муж.

Она покраснела и, отвернувшись от мужа, пошла к столу.

На кафедре говорили, что она не стоит своего мужа, что она всем обязана ему с того дня, как он, тогда еще студент, приехал в деревню проводить математическую олимпиаду и увидел ее. Елена и сама знала, что это правда. Любила ли она мужа? Ее прошлое было окрашено каким-то радостным чувством, может быть, ожиданием любви и надеждой на нее, а может быть, и самой любовью. Пусть

Наука тоже дает немало радости. Может быть, больше, чем любовь.

Правда, первые шаги нечеловечески трудны. До кандидатской живешь в кредит. Вышла хорошая книга. Ладно, прочту потом, сейчас не до нее. Открылась выставка. Некогда. Соседи с рюкзаками за спиной пошли в лес за рыжиками и опятами. Не до грибов. Первый год на исходе, а у тебя набело ни страницы.

Приглашают в гости. Не могу, некогда. Живешь на частной квартире, а еще хуже — у свекрови. Ладно. Стерплю. Вышло из моды пальто, сшитое еще в студенческие годы. Вот защищусь…

Работаешь, как маньяк, одержимый психозом деятельности. Голова никогда не остывает от мыслей, даже ночью снятся формулы.

И вот свершилось. Защита позади!

Все отложенное навалилось на тебя. Ты делаешь его и обнаруживаешь в этом занятии огромное удовольствие. Оказывается, что то самое, в чем ты себе отказывала, и есть настоящая жизнь. И ты с радостью погружаешься в нее: в поездку за город, заготовку солений и варений, в завтраки, в новые платья, в хождение по гостям, в «пробивание» телефона, в расширение жилплощади.

Выбираются из трясины немногие. Не самые способные, а самые организованные.

Елена сидела за столом, не оборачиваясь, пока муж не ушел. Снова пробежала листки. Хотя прежнего восторга она уже не испытывала, решение и теперь казалось ей красивым. Аркадий на ее месте непременно стал бы переписывать черновик набело. Для продления удовольствия. Елена могла подавить эту слабость.

Звонок в прихожей прозвучал столь резко и неожиданно, что она не сразу поняла, что означает этот неуместный, пугающий звук. Осознав, продолжала сидеть за столом.

Аркадий встал из кресла и вышел в коридор. Скоро она услышала звук отворяемой двери и невнятный говор.

Через минуту муж позвал ее.

— У Столбовых с Владимиром что-то. Нам предлагают подняться.

В коридоре стоял милиционер.

Владимир был сын профессора Столбова, заведующего кафедрой математических методов анализа экономики, где она и Аркадий работали. Почему приглашают не только мужа, но и ее? Петр Иванович Столбов едва терпит Елену на кафедре, и если бы не Аркадий (он дружен с Владимиром), ей давно пришлось бы поискать иное место. Ее причисляли к союзникам доцента Густова, у которого с профессором тихая война.

Что могло с Владимиром случиться? Вчера Елена видела, как он шел по улице с Таней Шелковниковой, студенткой-первокурсницей. Татьяна одевается столь ярко, что об нее спотыкается взгляд каждого встречного.

Елена не сомневалась, что муж сейчас сгорает от желания узнать, что же стряслось с Владимиром.

Оглядев себя в зеркало и оправив волосы, Елена стала всовывать ноги в туфли. Вместе с раздражением Елена чувствовала и любопытство, и тревогу.

3

Лавровым открыл молодой мужчина в милицейском мундире. Елене бросилось в глаза его лицо — именно такое, какое должно быть у человека из милиции: отнюдь не тонкое, но и не грубоватое, а достаточно облагороженное службой и образованием. Беспокойно-красный околыш фуражки придавал его чертам выражение значительности. В руках у него Елена заметила папку.

В прихожей рядом с ним стоял представительный тучный мужчина в белом халате, по всей видимости врач.

Тут же в прихожей она увидела Столбова-старшего.

Елену поразил его вид. Густая грива торчала космами, крупная фигура согнулась, полы мятой пижамы были застегнуты криво, одна выше другой. К ее приглашению сюда он, видимо, не имел никакого отношения. Позвали тех, кто жил поближе.

Узнав, что Елена и Аркадий — супруги, лейтенант сказал вошедшему вместе с Лавровым рядовому, что надо еще одного пригласить, непременно постороннего, а Лавровы, коль уж вошли, должны остаться, таков порядок. Через несколько минут милиционер вернулся с лохматым, под битлза, мальчишкой лет девятнадцати.

— Ждите внизу у машины, — сказал старший, и милиционер ушел.

Лейтенант повернулся к ней и битлзу.

— Я следователь милиции, — сказал он. — Мною будет произведен осмотр.

— Вы, — он взглянул на Лаврову, — и вы, — он повернулся к лохматому, — приглашаетесь как понятые. Ходить по комнатам прошу только со мною. Вам разъясняются ваши права и обязанности. Вы можете… — Говорил он внятно, громко, ни к кому в отдельности не обращаясь. — Начнем отсюда.

Он бегло обвел глазами коридор, стены, серый, давно не натиравшийся паркетный пол и, внимательно глядя себе под ноги, медленно стал передвигаться по коридору в сторону кухни.

Здесь ждали только прихода понятых. Остальным уже было что-то известно.

Следователь остановился у двери в кухню и, держа руки с папкой за спиной, для того, наверное, чтобы непроизвольно не потрогать пальцами вещи, стал осматривать дверь, медленно водя взглядом снизу вверх, хотя на ней осматривать было явно нечего; задержался взглядом на дверной ручке, хотя она была самой обыкновенной дверной ручкой, как в квартире Елены и в квартирах других жильцов. Оттого, что он все это осматривал, вещи начинали казаться Елене особенными.

Он медленно исследовал взглядом пластину внутреннего замка с отверстием для ригеля, осмотрел скважину для ключа и, не входя в кухню, от порога перевел взгляд на неподметенный пол, на гору грязной посуды в раковине, на замусоренный стол с корками черствого хлеба и стаканами с фруктовой массой и косточками от выпитого компота.

Жена профессора уехала к дочери на Урал, как она часто делала летом, и мужчины запустили жилье.

От кухни следователь двинулся к ванной, но не вошел туда, а начал опять с двери. Для него, по-видимому, одинаково важно было отметить, остались ли в квартире какие-то одному ему понятные следы или нет. Пожалуй, более важным для него было именно то, что он не обнаруживал этих следов.

С того момента, как он подошел к двери ванной, Елена уже перестала следить за его взглядом и за тем, что он находил важным. В том, что в ванной горел свет, в тишине, стоявшей там, а главное, в особенном, скорбном взгляде Столбова-старшего, с каким он приблизился к приоткрытой двери ванной, она увидела то самое, ради чего была сюда приглашена.

Следователь открыл дверь ванной и остановился, загородив собою почти весь узкий дверной проем, но и в оставшийся просвет между ним и притолокой было видно, что над порогом ванной комнаты белеют голые ноги, не достигавшие пола.

— Понятые, подойдите, — хрипло и, как показалось Елене, излишне громко сказал следователь.

Парнишка и Елена приблизились.

Труп висел лицом к ним на бельевом шнуре. Лицо с закрытыми глазами было фиолетовым. По переносице ползала муха. Елена, почувствовав дурноту, отступила в сторону, заставляя себя смотреть на белую крашеную дверь ванной.

Она старалась не видеть

— Узел над ухом слева.

Врач кивнул в знак того, что отлично все рассмотрел.

Следователь Портнов и в самом деле был доволен тем, что случай оказался простым, и тем, что не оправдалось опасение, испытанное им по дороге, что он едет расследовать, возможно, убийство, которое потребует от всего райотдела целого месяца беготни, и кто знает, успешной или нет.

Теперь же, когда он увидел типичный для самоубийства узел над левым ухом, отсутствие на трупе следов борьбы, увидел, что покойного в этой квартире некому убивать, что умерший был сыном профессора и что вид хозяина соответствует тому, каким должен быть вид у человека на его месте, Портнов сделался спокоен. Отложив папку, он попросил врача обрезать веревку, а сам стал рядом с трупом, ожидая момента, когда веревка перестанет держать тело. Потом с легкостью принял грузное тело и мягко опустил его на кафельный пол, стараясь не показать натуги на лице.

Когда тело уложили на пол, Елена увидела, что врач, став на колено (нагнуться ему не позволяла полнота), делает что-то с веревкой, захлестнувшей шею трупа.

— Сохраните узел.

— Да, да, непременно.

Через минуту врач тяжело поднялся с колена и, выпрямив свою грузную фигуру в белом халате, подал следователю кусок бельевого шнура с большим утолщением посередине. Следователь внимательно и долго, даже излишне долго, разглядывал узел и веревку, а затем спрятал ее в наружный карман папки.

Потом врач стал ровным голосом и, очевидно, в установленных выражениях диктовать следователю описание позы, в какой был труп, стал называть одежду на нем, количество и расположение трупных пятен и то, в каких мышцах и хорошо ли выражено трупное окоченение. Все это понятые должны были слышать и видеть, чтобы в нужном месте и в нужном случае подтвердить.

Елена заставляла себя не слушать его слов, но от этого усилия ее слух и память еще более обострялись.

— Хрящи и кости носа на ощупь целы, слуховые проходы свободны, повреждений кожи в волосистой части головы не обнаружено…

Следователь Портнов считал нужным иметь на лице такое же, как у всех, выражение, но в самом деле не чувствовал при виде трупа ничего, кроме желания полнее и скорее провести осмотр. Теперь, записывая то, что диктовал ему судебно-медицинский эксперт, и даже забегая при этом записывании вперед, Портнов думал о новом этапе работы: о том, чтобы непременно найти записку покойного и этим поставить точку на всем осмотре. Хотя осмотр далеко не был закончен и предстояло обследовать еще значительную часть квартиры, Портнов отметил в себе тревожную мысль. Обычно самоубийцы кладут записки в карманы одежды или оставляют где-нибудь на видном месте. У этого при себе записки не было. Ее и некуда было положить: вся одежда его состояла из трусов и майки.

Старик на вопрос о записке сказал, что ни в комнате сына, ни в своей никакого письма не нашел.

И все-таки записку надо было искать, иначе примитивное самоубийство могло обернуться для Портнова тяжкой работой.

Он накрыл труп халатом, снятым с вешалки, и объявил, что переходит к осмотру комнат.

Он мог бы сразу попросить хозяина показать одежду умершего или его стол, где вероятнее всего было искать записку, чтобы потом, в продолжение всего остального осмотра, не мучить себя сомнениями, есть записка или нет, но решил, что это малодушно и что осмотр надо производить как обычно.

Впрочем, теперь дело должно было пойти быстрее.

Портнов, а за ним и остальные вошли в ближнюю к ванной комнату, наполовину занятую двумя книжными шкафами и письменным столом. Открытое окно выходило в отдаленную часть городского сада. Сквозняк надувал гардины парусом, бил тугой струей в лицо, вырывая из руки страницы протокола.

Портнов выдвинул ящик стола и взял первое, что лежало сверху — клеенчатую тетрадь.

Страница… Две… Три. Строчки ровные, четкие.

«Наверное, конспекты», — уверил себя Портнов.

Он не хотел признаться себе в том, что уже догадался, что тетрадь эта — дневник, боялся несерьезной суетливой радости, которая всегда готова обернуться неудачей.

Записи были полные, четкие: небольшая награда за постоянное невезение. Все это он еще успеет прочесть в спокойной обстановке, не торопясь. Сейчас он мог только перелистывать тетрадь, выбирая из нее то, что представлялось наиболее нужным для продолжения осмотра.

«Татьяна Шелковникова, — прочитал Портнов в одном из листочков, вложенных в тетрадь в самом конце, — это звучит как музыка. Вид ее праздничен. Она порхает в яркой цветной одежде, подобно тропической птичке. Аркадий хмурится, говоря, что сердечные дела следует перенести на период, когда колибри будет зачислена в институт. Хо-хо, парниша, у тебя вся спина белая! Многого хочешь.

Ее папаньку Аркаша окрестил Кутузовым. У него умное благородное лицо, но один глаз. Ему трудно уследить за нравственностью дочери: колибри названное качество ставит невысоко».

Написано в марте, за месяц до ареста Шелковникова.

Портнов с неприязнью сунул дурацкий листок в тетрадь.

Самое гадкое люди кладут тебе прямо под нос. В то самое время, когда Портнов считал, что в деле Шелковникова наметился благоприятный перелом, ему подкладывают под ноги эту арбузную корку. Может быть, смерть Столбова совсем не связана с делом Шелковникова, и скорее всего, что не связана (одноглазый уже почти четыре месяца как сидит), но Портнов-то будет думать, что связана!

«Ему трудно уследить за нравственностью дочери».

Дебил! Да от единственного глаза Шелковникова не ускользнет и малая мошка.

Портнов не раз замечал: стоит ему хоть на минуту успокоиться, стоит лишь подумать о благоприятном исходе поисков, как жизнь подносит ему сюрприз. В новой рубашке и галстуке — и прямо носом в лужу, как сказал бы участковый Тягниряднов.

Хлестнула дверь, захлопнутая сквозняком.

— Закройте окошко, побьет стекла, — сердито сказал Портнов, не поворачивая головы.

Елена торопливо заперла створки окна на шпингалет. Другое окно оставалось открытым, из него тянуло сквозняком.

В черном конверте из светонепроницаемой бумаги Портнов обнаружил фотографию, по всей видимости изготовленную в ателье: при хорошем освещении, с точной выдержкой, с ретушью. Татьяна Шелковникова рядом с

Портнов долго разглядывал снимок.

Бумаги он теперь перебирал с удвоенной осторожностью.

С той минуты, как Лавров бросил взгляд на листок в клетку и увидел там фамилию знакомой студентки, он понял, что оправдались все его худшие предположения и что все, что здесь делается, имеет отношение к нему. Сколько раз он предупреждал Владимира не входить с клиентами, которых они готовили в вузы, ни в какие иные отношения, кроме деловых. Сколько раз он ему говорил!

Наверное, существует таинственная сила, которая уберегла Аркадия от того, чтобы принимать от родителей абитуриентов какие-либо подарки, помимо обычной платы за репетиторство. Не одна же природная брезгливость и отвращение к низким поступкам удержали его от несчастья. Должна быть такая сила!

Глядя, как молодой милиционер вчитывается в записи, Аркадий испытывал телесную, как при болезни, слабость. Можно было сойти с ума при одной мысли, что Владимир, изливая пьяную душу, мог написать и о том, что обычно не доверяют бумаге.

Угрызения совести, о которых Владимир, вероятно, распространялся в дневнике, были бы для следователя манной небесной.

Неприятно большие, ловкие руки милиционера листали все новые и новые страницы. Надеясь уловить еще хоть слово, хоть небольшой намек на смысл того, о чем говорилось в дневнике, Аркадий продолжал остро глядеть через плечо следователя.

Вдруг милиционер обернулся.

— Как вас там… Уважаемый… Вы дышите мне в самое ухо.

Елена покраснела от стыда за мужа. Толстяк-врач и лохматый юнец повернули головы в его сторону.

Аркадий продолжал стоять в той позе, в какой захватил его милиционер, чувствуя, как по лицу густо разливается краска.

Глупец гибнет по собственной вине, а не потому, что такой вот милиционер может что-нибудь открыть. Человека губит страх. Страх заставляет его делать глупости, как глухого его глухота заставляет кричать. Не огонь гонится за бабочкой, а бабочка летит на огонь. Лавров дерзко посмотрел следователю в глаза, обвел взглядом комнату и, увидев у стены, напротив книжного шкафа, свободный стул, медленно подошел к нему и с достоинством сел.

Следователь повернулся к Лаврову спиной и вновь погрузился в изучение бумаг. Любопытство понятых и публики было Портнову не в диковинку.

Аркадий скоро почувствовал, что слабость в ногах и непроизвольная дрожь, которую он в первую минуту не мог преодолеть, проходят: наверное, от злости. О ткань карманов он незаметно вытер потные ладони, с независимым видом стал рассматривать блеклые стены, запыленную люстру, книжный шкаф, тисненые корешки томов.

Потом перевел взгляд на пушистый ковер, пропущенный под ножки книжного шкафа почти до самого плинтуса.

Ветерок из окна подсушивал испарину на лице.

Вдруг одна из створок сначала качнулась наружу, а потом с силой захлопнулась. Прямо под ноги Аркадию сквозняком смахнуло со стола милицейский бланк.

Лавров торопливо нагнулся, чтобы поднять его. Под шкафом у стены он увидел узенький листок. Его, наверное, тоже снесло со стола сквозняком, но, пожалуй, до того, как они вошли сюда, иначе листок сразу бросился бы в глаза милиционеру, а еще раньше — профессору. Его можно было заметить, только низко нагнувшись.

Аркадий с поспешностью поднял милицейский бланк и, подав следователю, вернулся на место. Не зная, куда деть глаза, принялся рассматривать острые носки ботинок.

Хотелось, чтобы милиционер подольше шелестел страницами, подольше не замечал бумажку, если уж невозможно, чтобы она совсем не попалась ему на глаза.

Лавров переменил позу и исподволь окинул быстрым коротким взглядом лохматого парня, врача, профессора, Елену, чтобы удостовериться, не замечена ли бумажка кем-либо из них.

Первые двое изнемогали от неподвижности и ожидания конца процедуры, профессор едва держался на ногах, а Елена с беспокойством смотрела на профессора, уже забыв о неловком поступке мужа.

— Вам лучше сесть, — сказала она.

Столбов-старший с равнодушным выражением опустился на поданный ему стул. Он и сам напоминал одну из вещей, находившихся в комнате: безмолвный и безучастный.

Лохматый парень томился: процедура длилась около полутора часов, а его перехватили на улице у парка, сказав, что он потребуется минут на пятнадцать.

Врач вставал и садился, подходил к окну, нетерпеливо поглядывая на опаленные сентябрем верхушки деревьев, вытаскивал из кармана белого халата газету «Советский спорт». Но читать ее здесь, в то время, когда в ванной лежал труп, было невозможно, и он снова совал ее в карман.

Бумажку под шкафом никто из них не видел.

— Покажите мне его одежду, — сказал следователь.

Аркадий боялся верить тому, на что надеялся. Следователь еще мог увидеть неприметный листок.

Хозяин осмыслил просьбу следователя, потом с трудом встал и шаркающей походкой направился к двери спальни.

Портнов пошел за ним, кивком пригласив с собою всех остальных.

Когда Портнов вслед за профессором скрылся в спальне, а врач и парень остановились у двери ее, Аркадий, выходивший из комнаты последним, не торопясь и, к своему удивлению, спокойно поднял листок и сунул его в карман пиджака.

Впрочем, Аркадий успел заметить, что листок исписан. Он присоединился к тем, кто стоял у двери спальни (спальня была тесной, в ней едва помещались кровать и шифоньер).

Надежда на то, что осмотр для него кончится хорошо, вновь вернулась к Лаврову и уже не покидала его в продолжение остальной половины процедуры. Он не смел радоваться, видя обескураженное лицо милиционера, который ничего, кроме двух старых театральных билетов и программы, в карманах выходного костюма Столбова-младшего не нашел. Правда, в повседневном костюме Владимира милиционеру подвернулась записная книжка, но Аркадий теперь уже смел надеяться, что и там следователь не откопает клада. Расписание лекций и семинарских занятий, десяток телефонных номеров, наспех записанный перечень предстоящих мелочных дел — вот все, что можно было оттуда вычитать.

Лавров имел представление об этой книжке. Владимир как-то листал ее при нем, отыскивая телефон знакомой студентки.

Лаврова уже не пугало то, что следователь вернулся в комнату Владимира и с удвоенным рвением продолжал копаться в бумагах, а затем обшарил комнату профессора и все укромные уголки квартиры.

«Ищи, ищи, Пинкертон, — думал Аркадий. — Я трус и паникер, я способен делать глупейшие промахи, но я не дам твоему мозгу новой пищи. Нет, не надейся, не дам. И посмотрим, сколько часов тебе придется листать пожелтевшие газеты в туалетной комнате. Листай, листай».

Чтобы видеть недоумение на лице следователя, он готов был простоять здесь

И удивительно, с какой самоуверенностью этот милиционер орудовал в чужой квартире под взглядами стольких людей. Ни смущения, ни растерянности. Только от следов эволюции никуда, милейший, не деться. Руки-то великоваты… Такие руки интеллигенту не нужны. Ищи, ищи. Даже Елену, как видно, очаровал. Она любит мужественных парней, которые делают гимнастику, умеют строгать, прибивать, чинить, благоустраивать, не боятся пьяных, регулярно выбивают ковры. Ищи, ищи…

Осмотр всей просторной профессорской квартиры, обставленной в современном вкусе: со множеством полированных, покрытых пылью шкафов, столов, стеллажей для книг, журнальных столиков, эстампов в медных рамках, со связками пожелтевших рукописей, пачками писем ученых коллег, пригласительными билетами на конференции и симпозиумы, авторефератами диссертаций с дарственными надписями, журналами с подчеркнутыми в оглавлениях статьями, начинающимися фамилией «П. Столбов», портфелями, папками, значками с эмблемами разных конференций, поздравительными телеграммами и открытками по случаю присуждения степеней, юбилейными адресами в красных папках, — осмотр всего этого не дал следователю Портнову результатов.

Составленный в конце осмотра документ Лавров слушал с преувеличенно серьезным и скорбным видом. Ничего драматического в документе не было. Следователь, заметно расстроенный, скороговоркой читал слова о том, сколько в квартире комнат и дверей, какая стоит мебель, о том, что труп висел в петле и что на нем были пятна. А потом все подписывались.

Беда свалилась неожиданно, как в оттепель с карниза пятого этажа на голову прохожего падает ледяной припай.

— Не могли бы вы вспомнить, кто принадлежал к числу друзей вашего сына? — спросил вдруг профессора милиционер.

На лице хозяина появилось выражение, означавшее усилие вспомнить то, что от него требуют, но имена и фамилии, видимо, не шли ему, и он жалко и виновато смотрел то на следователя, то на присутствующих.

И вдруг его взгляд остановился на светлой, отутюженной фигуре Лаврова и стал подниматься к его лицу.

— Вы… вы, Аркадий Васильевич, всегда говорили, что вы лучший друг Володи…

Ничего опасного в этих словах не было. Лавров уже приготовился вежливо, но с достоинством ответить, что всегда считал себя другом покойного, но степень их близости профессор сильно преувеличивает, как следователь неторопливо повернулся к нему и вперил в него долгий, изучающий взгляд, словно в человека, пойманного с узлом чужих вещей на лестничной площадке.

— Так это вы… Аркадий? — сказал он.

Удивленные взгляды присутствующих снова, как полчаса назад, обратились к Лаврову, как будто в нем была разгадка и того, что здесь случилось, и их длительного сидения в этой квартире.

Аркадий ждал, что беда раздавит его сразу, здесь, сию минуту, скорее не ждал, а, словно сбитый с ног пешеход, видел, что через мгновение по нему проедут тяжкие грохочущие колеса и ничто уже не в силах отвратить их.

Но колеса неожиданно замерли, остановленные чудовищной механической силой, и голос милиционера объявил:

— Вы получите повестку на следующей неделе.

4

Можно было не сомневаться, что Владимир Столбов, прежде чем залезть в петлю, отвел в тетради не одну страницу той грязи, которую знал о себе.

Мертвой и бессмысленной хваткой он схватил и Аркадия.

Трудно было поверить, что всего три часа назад Аркадий мог читать газету, отвечать на глупые телефонные звонки, сердиться на жену за беспорядок в шкафу.

Сейчас квартира казалась ему западней, куда за ним в любой момент могли прийти. Ему казалось нелепым говорить о чем-нибудь с Еленой, слышать смех соседей Степичевых на балконе, доносившийся в открытое окно. Все окружающее потеряло смысл и цену, все переместилось с привычных мест. Телефонные звонки вызывали муку. Ему теперь никто не был нужен, ему никто не мог и не захотел бы помочь.

Если бы Елена спросила его сейчас о причине столь странного выражения лица и неподвижного сидения в комнате, он не счел бы нужным ей ответить. Но она осталась в квартире Столбовых.

Хорошо, что он не всегда посвящал ее в свои дела. Какой был бы у нее теперь повод для торжества! Как же! Она ведь предостерегала его от дружбы со Столбовым-младшим! Как будто он меньше ее понимал, что Владимира стоило обходить за версту.

Он не был столь близорук в выборе друзей, как ей казалось.

Разве он искал в дружбе с сыном завкафедрой удовольствий и развлечений? Да ему просто некуда было от Владимира деться. Не бросать же работу в городе, добытую с таким трудом и для Елены и для него самого, и не уезжать же учителем в деревню! Да он не уважал и папашу и сына уже за одно то, что они были людьми разговорной науки, а Владимир был неприятен ему вдвойне — своими наглостью и бесцеремонностью.

Но на узком пространстве приложения сил Столбовы занимали господствующее место, и Аркадий поминутно ударялся о них и, если бы не был осторожен, то мог бы разбиться вдребезги.

А в недалеком будущем ожидалось, что Столбов-старший сделается еще более объемным. Ректор Панкратов и проректор по учебной работе Сорокин были ветхи и вот-вот должны были сойти со сцены.

Аркадий всегда презирал нахалов и людей, способных на грошовую корысть.

Такие субъекты разрешают себе валяться в грязи. Извлекать их оттуда — значит, по уши выпачкаться самому. Но когда Владимир попытался затащить в лужу и Аркадия, то пришлось ударить его сапогом в самую хрюкалку.

Аркадий так резко оттолкнул его руку с кредитками, что красные десятки рассыпались по желтому паркету подобно осенним листьям. Повернулся к Столбову спиной и вышел вон. Поскорее на воздух.

На следующий день Аркадий взял больничный лист (помогла мать-врач).

— Ты где был? — спросил его Владимир, когда Лавров спустя наделю вышел на работу.

— Искал место.

— Нашел?

— Нашел.

— Хорошее?

— Плохое.

— Может, ты в органы ходил?

— В органы?.. Я еще хочу заниматься математикой.

— Ха-ха-ха-ха! Аркадий — математик!

Хриплый смех Столбова был гнусен.

Их отношения не прервались. Сразу бы все оборвать могла Елена с ее деревенским догматизмом. Да — да, нет — нет, третьего не дано.

Когда Лавров прочитал записку Столбова, он ужаснулся, словно Владимир укорял его в том, что Аркадий жив, и приглашал с собою, говоря, что это совсем не страшно и что ему, Аркадию, нужно непременно так поступить, потому что он тоже подлец и потому что иначе до него доберутся и посадят за решетку на виду у всех и будут судить, а в зал придут его знакомые и незнакомые и станут разглядывать его, удивляясь тому, что внешне он ничем не отличается от людей, и будут упрямо выискивать в нем черты, указывающие

Страх, без сомнения, был от неподвижности.

На приемнике он увидел прочитанную и брошенную записку. Никакого Владимира в комнате быть не могло. Владимир жил только в этой записке, в клочке бумаги, который можно было смять, сжечь, уничтожить, и никакой милиционер об этом не узнал бы, как не узнал он о том, что записка выкрадена.

Лавров шагнул к радиоприемнику, стоявшему на ножках у стены, и медленно, с наслаждением смял записку в ладони.

Боль в суставах пальцев заставила его только расслабить, а не разжать кулак. Хотелось подольше ощущать в ладони этот комок бумаги, в котором воплощались все его беды.

Впрочем, не сама записка была ему ненавистна. Как было бы превосходно, если бы в этом клочке бумаги читалось: умер от неразделенной любви. Ведь с Владимиром случалось столько амурных историй! Как все обернулось бы романтично и благородно, как жалели бы профессора и как он возвысился бы во мнении знакомых! Несчастная любовь — как это красиво и необычно!

Аркадий вдруг замер от неожиданно пришедшей мысли.

А что, собственно, мешает ему представить дело именно таким образом? Разве хоть кому-нибудь в институте известна истинная причина смерти Владимира? Разве после Владимира осталась записка? И кому, собственно, как не Аркадию Лаврову, лучшему другу умершего, знать подлинную причину безвременной гибели приятеля?

Черты Аркадия оживились. Все еще сжимая в руке записку, он подошел к окну. Закатный свет пламенел на листве парка.

Если бы не дневник, если бы не проклятый дневник, в котором неизвестно что написано!

«А есть ли в дневнике то, чего я так боюсь?» — спросил он себя.

Откуда он взял, что там непременно написано то же самое, что и в этой страшной записке.

В самом деле, зачем бы Владимиру сочинять записку, если бы в дневнике все было сказано?

Там, у Столбовых, его напугала фамилия Татьяны Шелковниковой, мелькнувшая на одной из страниц. Но обязательно ли строки о ней должны быть дурными, обязательно ли при мысли об этих строках нужно запугивать себя до галлюцинаций? Почему, в конце концов, Владимир не мог размышлять в дневнике об интимных вещах? Разве помимо денежных расчетов с ее матерью Столбову не о чем было написать? Разве Татьяна не закатывала Владимиру сцены и не посылала ему такие письма, что, право, на рассказ об одном этом хватило бы тетради?

Лавров сам, без милиции, порвал с Владимиром, сам, без милиции, захотел сделаться порядочным и сделался им. И он не допустит, чтобы его пачкали теперь, когда он уже отмылся.

Механически сжимая записку, Лавров снова прошелся по комнате. Против зеркала остановился и ободряюще улыбнулся себе.

«И все-таки, неужели вот так жалко я буду выглядеть там, у следователя?» — с ужасом подумал он.

Аркадий понимал, что ему бояться нечего, понимал, что неизвестно еще, замышляет ли против него дурное милиционер или нет, а не мог совладать со страхом. Что же это такое?! Ведь так и погубить себя можно!

Он поморщился и отошел от зеркала, противный самому себе.

Просто ужас до чего можно себя запугать. Ну что он такое, этот следователь? Что он, если смотреть на него без эмоций? Милиционер с недисциплинированным умом и грубыми манерами, глаза с прищуром, плечи биндюжника.

Лавров разжал кулак и увидел на ладони комочек записки… И этим человеком, которого час назад он так примитивно провел за нос, Лавров запугивал себя!

И удивительно, как только в мыслях он освободился от бремени страха, в парке послышались бодрые звуки оркестра. Лавров стал прислушиваться к ним, словно звуки были физическим воплощением только что возвращенной ему жизни. Безудержно-веселый ритм окончательно сметал все его сомнения.

Лавров осторожно расправил сжатый бумажный комок.

Никакого страха записка уже не вызывала.

Если он решит уравнение с милиционером (а не решить его было нельзя, и, следовательно, он его решит), то смерть Владимира будет истолкована как результат несчастной любви. Зачем же в таком случае уничтожать записку? Разве Столбов-старший навсегда останется тем обмякшим ватным львом, каким его можно было видеть сегодня во время милицейского визита? Разве он перестанет быть громовержцем и разве записка эта при случае не пригодится Аркадию?.. А документ для громовержца весьма и весьма…

Лавров разгладил ладонью листок и, аккуратнейше перегнув, положил в записную книжку.

Игра еще не окончена. Лавров в седле. Все должно идти, как всегда. Никаких поводов для подозрений.

Он вышел в коридор, раскрыл телефонный справочник. Лицо его сделалось строгим и серьезным. Обдумав тон и первую фразу, он стал медленно набирать номер.

5

Секундная стрелка именных часов Владимира Столбова деловито обегала циферблат. Время не остановилось. Часы уже показывали семнадцать. Можно было что угодно думать о случившемся, но дело требовалось делать. Профессор не просил Елену остаться. Она осталась сама. Включила горячую воду и начала мыть посуду. Управлялась Елена с тарелками быстро, хотя и не любила этим заниматься. Руки у нее были сильные. В деревне приходилось работать и в поле, и дома.

Было заметно, что Петр Иванович чувствует облегчение оттого, что жилье покинули чужие люди и что его больше не разглядывают. Он даже пытался помогать Елене, но только мешал. Пошел в кладовую за пастой для чистки кастрюль, но забыл, зачем пошел, и, вернувшись, принялся расставлять на полке посуду, мешая грязную с чистой.

Он уже овладел своим обычным тоном и сказал Елене, что Аркадий Васильевич, наверно, ждет ее. У молодых какие заботы? На воздух, в парк.

Лаврова взглянула на Петра Ивановича с выражением, означавшим, что ее мужу не до парка после того, как следователь вычитал о нем в дневнике Владимира что-то, по всей видимости

Профессор сделал вид, что не понял значения взгляда.

Честно говоря, у Елены уже созрела мысль спросить Петра Ивановича о том, не успел ли он перелистать дневник до прихода следователя. Если она теперь не спросит об этом, то другой возможности потом не представится.

И она спросила.

Петр Иванович встретил ее слова как человек, державший чувства на привязи. Он так ласково убеждал Елену Николаевну в том, что Володя не мог написать о своем лучшем друге ничего предосудительного, что вполне избежал ответа на вопрос, просматривал ли дневник сына или нет. Уверяя, что Володя питал к Аркадию Васильевичу самые искренние чувства, профессор отлично знал, что Аркадий нужен был его сыну для расхожих поручений; что Владимир ни во что не ставил своего «лучшего» друга, держался с ним высокомерно и помыкал им, как хотел, и что в самом деле он мог написать об Аркадии в дневнике любую гадость.

Профессор отыскал наконец для себя занятие: в комнате Владимира стал приводить в порядок бумаги, содержание которых вызвало у Аркадия столь неприличное любопытство. Вспомнив об этом, Елена покраснела. Муж вел себя так, словно его подозревали в том, что он засунул Владимира в петлю. Если такая мысль и не пришла следователю, то лишь потому, что Владимир никому не доверил это важное дело.

Дружба Аркадия с Владимиром началась на целине. Столбов-младший был командиром отряда, а Лаврова сделал своей правой рукой. Заработать в то лето Лавровым нужно было много. Собирались купить кооперативную квартиру и работали, как никогда в жизни. А в городе Аркадий снова понадобился Столбову. Вдвоем они занялись репетиторством.

Отказаться от этой халтуры Аркадий тогда не мог. Жена бывшего владельца их кооперативной квартиры согласилась дать им рассрочку и приняла на половину суммы расписку, но как только переехала в Ярославль, сразу прислала письмо, требуя долг.

Аркадий взял часы в вечерней школе, а Елена все свое свободное время отдавала хоздоговорной теме. Ей как ответственному исполнителю платили за это дополнительно к окладу сто двадцать рублей. Елена целый год, по существу, не занималась математикой, составляла примитивные программы для завода.

И все-таки средств расплатиться за кооператив недоставало. И тогда Аркадий влез в репетиторство.

Если теперь она станет выспрашивать Аркадия о том, не втянул ли его Столбов-младший во что-нибудь сомнительное, Аркадий решит, что она радуется тому, что оказалась права, предостерегая его от дружбы с Владимиром.

Когда Елена чистила плиту, профессор пришел на кухню.

— Как вы думаете, Елена Николаевна, не было ли у Володи неприятностей?

Петр Иванович не хуже Лавровой знал, что неприятности у сына были. Владимиру не дали самостоятельного курса. Ректор высказал сожаление, что у молодого человека совсем немного времени для разработки ответственного цикла, он перегружен репетиторством. Именно из-за этого Владимир сразу после защиты решил отбыть в Рязань, где, если верить Аркадию, его ждало в строительном управлении место с перспективой на выдвижение.

— Неприятности? Какие же? — сказала Елена. — Он всегда был весел.

— Да, да. Он всегда был весел… Даже излишне… А может, Аркадий Васильевич знает?

«Что он этим хочет сказать?»

— Надо спросить у Аркадия Васильевича, — ответила она, усиленно протирая пастой эмаль плиты.

Профессор не уходил из кухни.

— Вам не кажется, Елена Николаевна, что зал на моих лекциях теперь будет переполнен?

— Почему же? — Елена посмотрела на профессора не без удивления.

— Все захотят взглянуть на меня. Отец, у которого сын… Я вам не кажусь странным?

Нет, он ей не казался странным. Он становился самим собой.

Покончив с кухней, Лаврова вместе с Петром Ивановичем за чистым кухонным столом, покрытым свежей скатертью, составила телеграмму жене и дочери Столбова и собралась идти на почту.

В коридоре зазвонил телефон. Предвидя расспросы, Столбов не хотел подходить, морщась при каждом новом треске аппарата. Трубку все-таки пришлось взять.

И вдруг Елена поняла: говорит ректор.

— Да, это правда, Григорий Петрович… Если бы я сам знал, почему… Что, что? Он так говорит? Аркадий Васильевич?.. Но я о ней никогда не слышал… Не отвечала взаимностью? Невозможно поверить. Разве можно из-за этого? Володя никогда о ней не упоминал… Артистка?.. Но почему же Аркадий Васильевич мне ничего… Даже сегодня. Он же был у меня, когда милиция… Да, возможно… Я действительно не руковожу собой. Он, быть может, прав. Слишком ужасно. Все кажется, что кошмар кончится и все будет по-прежнему. Володя будет дома.

Елена поняла: Аркадий знал все. Это и было видно. Недаром старик тоже был уверен, что Аркадий что-то знает. Так вот оно что! Очередная юбка. И последняя. Это похоже на Владимира. Любопытно, хороша ли она собой? Если дурна, это даже интереснее, доказывает, что не в привлекательности дело. Все видные мужчины, каких Елена знала, почему-то женаты на некрасивых, даже совсем на дурнушках. За этот глупый случай женщины на факультете задним числом простят Столбову всю его заносчивость.

С танцплощадки доносилась музыка, на улице она была слышнее. В парк густо втекали парочки. Спешили жить. Слишком короток срок, чтобы раздумывать над проблемами.

У газетной витрины Лаврову остановил дворник, чистенький старичок. Елена при встречах здоровалась с ним, но имени-отчества не знала.

— Говорят, сынок профессора руки на себя наложил?

Дворник произнес «наложил» с ударением посередине, и от этого слово прозвучало непривычно и значительно.

Елена кивнула.

— Из-за чего же, не слыхать?

— Не имею представления.

— Чего ему не хватало? Только живи и толстей. У меня вон сосед в большую растрату залез, а не сделал этого, захотел живым ответить. Может, по хмельному делу? Запашка от него не почувствовали?

— Извините, я тороплюсь.

— До свиданьица, Елена Николаевна.

«Сосед залез в растрату… А может, и Владимир во что-нибудь залез? А с ним и Аркадий?»

— Леля, тебя можно?

Положительно, это был час встреч.

Ее остановила Людмила Крупкина.

— Ты была там?

— Была.

— Я не поверила мужу.

«Наверное, муж сказал ей: «Допрыгался твой дружок».

— К сожалению, это правда, — сказала Елена.

— Он висел?

Елена кивнула.

— Зачем же он?.. — Губы Людочки задрожали. — Говорят… Аркадий Васильевич говорит, что это из-за одной… Ты не видела их вместе?

Елена сказала, что видела, как он шел по улице с одной девчонкой.

— Пестрая такая? Модная? Это не любовь, а баловство. И вообще, Аркадий Васильевич не знает. Из-за такого он не станет… Ты извини, напрасно Аркадий Васильевич… Это неправда.

— Лично я не имею привычки…

— Да, да, я знаю. До свиданья, — сказала Людмила, сдерживая прыгающие губы.

— До свиданья.

Мать Елены сказала как-то: «Аркадий у тебя на все горшки уполовник.

На почте обошлось без привычной очереди. Женщина за стеклянным барьером равнодушно посчитала слова телеграммы.

— Восемьдесят пять копеек.

Лаврова расплатилась.

Муж разносит вести, она разносит телеграммы. Оба нашли занятие.

Когда Елена входила в подъезд, ее из раскрытого окна окликнула Любарская и попросила зайти.

У Любарской в комнате сидел Андрей Мартынович Крупкин.

Удивительно, как быстро распространяются слухи.

Любарская аккомпанировала рассказу Елены восклицаниями: «Ужасно!.. Бедный!.. Сердце кровью обливается!»

Андрей Мартынович сказал, что он как профгрупорг решил выяснить, не нужно ли Петру Ивановичу практической помощи по случаю безвременной, так сказать… По выражению тревожного ожидания было видно, что он как можно скорее должен убедиться, окончательно ли мертв его мучитель или нет.

«Окончательно, окончательно», — слышалось ему в словах Любарской.

Лаврова перехватила взгляд Любарской, которым та окинула фигуру Крупкина.

«Молодой, а брюхо как у шестидесятилетнего», — говорил этот взгляд.

Изящно нагнувшись, так, чтобы Андрей Мартынович оценил ее хорошо сохранившуюся фигуру, хозяйка погладила сибирского кота.

Этого тюфяка Любарской бы в руки. Мария Михайловна живо сбила бы с него жир. В институте, не стесняясь, говорили о связи Владимира с женою Крупкина и даже утверждали, что Людмила собирается уезжать со Столбовым-младшим в Рязань. Андрей Мартынович был вдовцом при живой жене, и Любарская мечтала устроить его горемычную жизнь согласно собственным планам.

Но Крупкин уже полгода делал вид, что не замечает ее усилий. Не замечал он их и теперь, хотя хозяйка уже поставила перед гостями бутылку выдержанного вина, привезенного летом из Симферополя.

Андрей Мартынович отказался от угощения. Он был пьян без вина. Обещал заглянуть в другой раз. Хозяйка не была обескуражена. Она любезно проводила его до двери.

Вернувшись в уютное мягкое кресло, она подняла на Лаврову приветливый взгляд.

— Я слышала, что прибегала Людочка?

Елена кивнула.

— И ты ей все сказала?

— Пришлось.

— Бедненькая… Как мне ее жаль!

Вместо того чтобы заниматься делом, Елена сегодня в роли информатора у Крупкиных и Любарской.

Сухо распрощавшись с Марией Михайловной, Лаврова с наслаждением закрыла за собою дверь ее вылизанной квартиры.

Аркадия дома не было. Она определила это еще на лестничной площадке. За дверью надрывался телефон.

Войдя, стала медленно переодеваться, не обращая внимания на звонки. Но они не прекращались. Кто-то понял, что Аркадия нет дома, и требовал, чтобы к телефону подошла она.

— Я слушаю.

— Здравствуйте, Елена Николаевна, — звонила старшая лаборантка Степашкина. — Мне Аркадия Васильевича.

— Его нет дома.

— Не знаете, когда он будет?

— Не знаю.

— Извините, я позвоню позже.

Степашкина была персоной, от которой Елена старалась держаться подальше. Работоспособная, энергичная, исполнительная, она лезла в каждую дырку. Ей до всего было дело. Она знала, кто из факультетских женщин и на какой базе достал французские сапожки, кто из доцентов на Восьмое марта какую лаборантку провожал после вечеринки. Она была груба и несдержанна. Ее чувства лежали на поверхности, готовые излиться на собеседника в виде обожания или ненависти. При всем при том она была отнюдь не глупа. Даже более. Она понимала то, что печатала.

Лаврова ближе узнала Степашкину прошлой зимой, когда старшая лаборантка заболела и Елену от профкома послали в больницу навестить ее.

Елена принесла пакет с фруктами. Степашкина расплакалась.

— Думала, никто не придет. Ко всем идут…

— А муж?

— Ах, если бы вы знали… Прошлый раз, когда я лежала в больнице, он с товарищами невесть что из квартиры сделал. Хоть красный фонарь вешай. Девки, пьянки.

Она лежала на постели худая, жалкая, в заношенном больничном белье. Странно выпирали ключицы. Не от худобы, а от какой-то аномалии.

Поймав взгляд Елены, сказала, потрогав кости:

— С детства. Была маленькая, велосипед по мне проехал. Кости разошлись.

Стала рассказывать о своем детстве.

Мать умерла, отец был на фронте. Ее определили в детдом, в группу истощенных, дополнительно кормили, давали кусочек хлеба, намазанный пленкой масла, и две конфеты.

После войны отец нашел ее, но лучше бы не находил. Он был выпивоха. Дома от него нужно было от пьяного прятаться. Убегала с мачехой зимой к соседям, Когда повзрослела, каждое лето работала в колхозе. Грузила зерно вместе с ребятами, на покос ходила, сено для коровы зарабатывала. Мачеха за десять лет дочерью ни разу не назвала. Только слышно: «Черт страшная, черепуха обливная».

Степашкина и в самом деле была на редкость некрасива. Кожа пористая, нос вешалкой.

В больнице Елена прониклась к ней сочувствием. Между ними установились хорошие отношения, не дружба — для дружбы нужно время, а то, что называют быть на короткой ноге.

Однажды Елена в отсутствие Степашкиной села за ее машинку. Нужно было напечатать срочную статью в институтские «Записки». Неожиданно вернулась Степашкина и так раскричалась, что Елена была готова провалиться сквозь землю от стыда:

— Барыня села! А машинку кто будет потом по мастерам таскать?

Чего только не говорила!

— Счастливчики, сливки со всего снимаете!

Говорила, что ее Аркадий блатной, что он отнял у человека квартиру, что сама она лезет с суконным рылом в доценты.

— Мало там бездельников-мужиков, недоставало баб!

На следующий день Степашкина разговаривала с Еленой как ни в чем не бывало, но Елена уже боялась ее как огня.

Степашкину можно было понять. Она и Елена росли в одинаковых условиях. Степашкина — без матери, Елена — без отца, одинаково бедствовали, но одна из них стала кандидатом, а другая была только лаборанткой, хотя способностями ее природа не обделила.

Улыбнись ей счастье, и они, возможно, поменялись бы ролями. Степашкина думала бы о докторской, а Елена печатала бы через два интервала на машинке чужие статьи.

Повезло Елене, и она в этом не виновата.

Продолжать работу, начатую днем, Лаврова уже не могла. Села за расчеты по хоздоговору и просидела за ними часа два.

В десять снова позвонила Степашкина.

— Его пока нет, — сказала Елена.

— Поздненько он у вас гуляет. Вы не боитесь?

— Не боюсь.

— Елена Николаевна, извините… Ему не сказали прийти в милицию?

— А почему его должны были вызвать?

— Ну как же! Он был в квартире Петра Ивановича.

— Я тоже была в квартире.

— Но он друг Владимира. Говорят, что так всегда бывает. Друзей и знакомых всегда вызывают.

— Возможно. Что ему передать?

— Не затрудняйтесь. Я ведь просто так.

После разговора со Степашкиной Елена не могла работать и над задачей по хоздоговору.

Задумчиво провела пальцем по поверхности книжного шкафа. За пальцем протянулась еле видимая дорожка. Сердце в четырех стенах тоже покрывается налетом и тускнеет, как полировка. Муж завязывает связи, «вращается в кругах». Она одна со своими

В туманном деревенском детстве ребята и девчонки жгли керосиновые тряпки и пускали на льдинах вниз по течению, а порой и легкомысленно катались на льдинах. Елена тоже пробовала. Нужно только широко расставить ноги и упираться багром в мелкое дно, чтобы не отойти далеко от берега. А их с Аркадием льдинки расходились друг от друга все дальше и дальше.

Из парка, будто из другой жизни, доносились танцевальные ритмы.

6

Звонок ректору Лавров считал первым из неотложных дел. Второе состояло в том, чтобы увидеть Шелковникову Таню. Никто не знает, что написал о ней Владимир в дневнике, но на авось полагаются только глупцы. Аркадий не раз просил Столбова-младшего ограничиваться при переговорах с клиентами деловой стороной. Владимир соглашался с ним, но стоило ему увидеть смазливую абитуриентку, как обещание вылетало из головы.

Таня стала строить Владимиру глазки чуть ли не с первого занятия. Чтобы она не завалила вступительные, Аркадий вынужден был взять репетиторство на себя, прошел с нею курс школьной математики и был доволен тем, что избавил ее от внимания Столбова, но всего за день до первого экзамена он неожиданно увидел ее и Столбова выходящими из кафе-кондитерской…

Теперь Таню следовало уведомить не только о том, что пирожные с кремом ей придется поедать в одиночестве, но и о том, что ее вызовут в милицию.

Чтобы не привлекать взгляды людей в переулке, Лавров попросил шофера такси остаться снизу, у подножия бугра, хотя знал, что к белому особняку Шелковниковых можно подняться соседним переулком и на машине. По крайней мере, отец Тани сноровисто взбирался туда на своих «Жигулях». Если бы облака представляли для него интерес, он затащил бы «Жигули» и туда.

Татьяну дома Лавров не застал.

Пока появилась хозяйка с миской крупных спелых яблок, Аркадий Васильевич успел в доверительном разговоре с домработницей узнать, что Татьяна в больнице. В женской. Неуклюжая длиннорукая женщина была Татьяне ближе матери.

При виде Аркадия Васильевича супруга Шелковникова стала сумрачна.

— Анна Сергеевна, сегодня умер сын профессора Столбова.

Молчание.

Лаврову было наплевать на гнев мамаши. Он не мог отвечать за глупости, которые допускал Столбов, ухаживая за Наташами и Светланами. Если мать рассчитывала, что Столбов женится на ее дочке, то Аркадий за это не в ответе.

— Он покончил жизнь самоубийством, — сказал Лавров.

— Очень хорошо. Ему нужно было это сделать раньше. Что требуется от меня?

— Абсолютно ничего. Ни денег на похороны, ни хлопот о венке. К нему на квартиру приходил следователь милиции и забрал дневник, где упоминается имя вашей дочери. Я хотел бы напомнить вам, что никаких просьб с вашей стороны о ее устройстве в институт не было. Ваша дочь в институт поступила самостоятельно, сама выполнила в аудитории письменную работу по математике. Никакой помощи при сдаче остальных экзаменов ей также не оказывалось.

— Что еще?

— Все, Анна Сергеевна. Впрочем, еще одна мелочь. Все ли тетради вы тогда сожгли? Я видел, что вы начали жечь, но все ли?

— Все.

Тетради — это было самое важное. Если они сгорели, то Аркадий Васильевич мог чихать с возвышенного места на любого следователя. Итак, все сгорели. «Я вам, дорогая, весьма обязан», — подумал ассистент.

Дело в том, что Владимир Петрович Столбов во всем любил размах. И если бы тетради сохранились, их набралась бы изрядная стопа. Володя в один месяц сделался другом более двух десятков ценных людей. Иному и жизни мало, чтобы завязать такие связи.

— Вполне можно жить! — восклицал он как-то, находясь в легком подпитии (в легком! Пьющих он презирал). — Только нужно иметь голову, много бегать и не сбавлять обороты. И всем ты станешь нужен, для всех будешь авторитетен и необходим, все будут искать твоей дружбы, все будут льстить тебе, твой телефон будет постоянно звонить, все в тебе будут нуждаться, и каждый готов будет оказать тебе ответную услугу! И жизнь будет каждую минуту интересной, и на душе всегда будет весело, и ты будешь улыбаться в самую хмурую погоду. И удачи будут идти к тебе одна за другой. Нужна только голова, дорогуша!

— А следует ли тратить голову, чтобы протаскивать Дунек в Европу? — спрашивал Аркадий. — Не лучше ли найти занятие понаучней?

— Дорогой мой, да кто же собирается постоянно заниматься этой гадостью? Ты просто шутник. Да я через пару месяцев укачу отсюда в Рязань, и память об этом приключении рассеется, как с белых яблонь дым. Просто неплохо увидеть, на что ты способен. Разумеется, брать презенты неэтично. Но здесь два резона. Первый — надбавка за вредность. Сорвешься — костей не соберешь. Второй — тугрики у них дармовые. Как посмотришь в самую глубину ока Павла Ивановича или в чистые глаза нашего приятеля из Белорыбицы, так и хочется сорвать с обоих двойной куш. Это как хмель. Гадость, но все хотят попробовать, чтобы почувствовать головокружение.

В день письменного экзамена всех Дунек, которые получили низкий балл, он усадил в просторном особняке Павла Петровича, и они списали работы с готового решения. Спустя час тетради лежали в делах приемной комиссии.

Помогла Степашкина.

Теперь, когда первые варианты работ сожжены, бояться Лаврову уже нечего. Пепел не заговорит. Просто счастье, что к рукам Аркадия не прилипло ни копейки. За это Лавров уважал себя.

Ему требовалось тогда одно: чтобы Владимир не мешал его движению вперед, а где мог — дружески подтолкнул бы. Только это!

Он раскланялся. Анна Сергеевна не ответила ни словом, ни жестом. Сын профессора, видимо, круто ей насолил. Но Аркадию до их отношений нет дела. Каждая Наташа имеет свою голову.

Такси он отпустил, за квартал не доезжая дома. Шоферу незачем знать, где живет клиент.

Он знал, что жена не спит, и был готов к вопросам.

7

Осенние листья ждали ветерка, чтобы отлететь в небытие: на камни набережной, под ноги прохожим, на крышу стоявших неподалеку «Жигулей», на сухое дно фонтана. Они осыпались каждую осень, а ствол дерева становился все толще и толще. Их короткий век откладывался на стволе новыми кольцами.

Та жизнь, письменный след которой Портнов нес в райотдел в потрепанной папке, пресеклась бесплодно, а с нею пресеклась бесконечно длинная линия в природе. Погибли жизни, которые могли бы зажечься от нее, но не зажглись.

Старик говорит, что не было никакой причины для безумного шага. Но что же совершается без причины?

Сам

Недавно Николай наведался вечером в гараж. Его окружили ребята и, не стесняясь, рассматривали.

— А ты какой-то не такой стал, — заключил бывший его сменщик по машине. — Уголок у тебя на губах появился: не то грусть, не то усмешка. Ты на нас не смотри так. А то обратно затребуем.

Но Портнов уже не мог вернуть взгляду прежнее выражение. Незнакомые абстрактные мысли уже вошли в него и тревожили сердце. Он угадывал детали скрытого механизма жизни, ему открывались не блеклые книжные тайны, а живые, во плоти и крови; каждый его шаг стерегли субъекты бытия с таким же теплым дыханием, как его собственное, они взвешивали каждое его слово, изучали его столь же сторожко, как и он их, а может, и глубже и тоньше его. И законы из этих стычек он извлекал не по чужим цитатам, а собственным разумением, и они садились в него крепко, на всю жизнь, непоколебимые, как первородные инстинкты.

Уж ничто не казалось Портнову, как прежде в гараже, простым и обыкновенным, самая заурядная история уводила в жизненные дебри. Вот и теперь он чувствовал беспокойство от догадки, что происшествие у Столбовых сцеплено с делом Шелковникова. В иные минуты Николай сознавал, что пронзительно далеко видит, тонко понимая сидящего перед ним, а порою терял эту ясность взгляда и становился в тупик перед обилием частностей. След Шелковникова в тетради — новая обременительная частность.

Лейтенант свернул в переулок, который еще в детстве для личного употребления окрестил Холодным. Дома здесь были старинные, с мансардами, витыми украшениями вокруг окон, с крылечками над самым тротуаром, с жестяными кокошниками на крышах — прямо-таки заповедник диковинных строений. Портнов еще захватил времена, когда здесь ходил трамвай. Остановка была у старинного грибка для наклейки афиш. Мальчишкой в сильный мороз Николай простоял из-за упрямства больше часа в ожидании трамвая: сначала ждал потому, что жалел потерянных десяти минут, потом явилась уверенность, что сцеп из двух вагонов вот-вот покажется из-за поворота, а потом он сказал себе, что все равно дождется трамвая, что бы ни случилось.

Когда наконец дребезжащий трамвай подошел, окоченевший Портнов едва влез в него. Он обморозил себе уши: по тогдашнему его убеждению, отвернуть наушники шапки было бы слабоволием.

Сегодня утром лейтенант, бодро шагая на дежурство по брусчатке этого переулка и взвесив улики, решил, что с делом Шелковникова он все-таки с подъема не сорвется, а уже в середине дня ему подкинули в кузов новый груз.

В Шелковникове притягивала взгляд идея, начертанная на всем его благородном облике. Чувствовалось, что Павел Петрович знал такое, что другим, было неведомо, непоколебимое, навсегда понятое и не всем открытое, и оттого лицо Шелковникова при всех передрягах выражало гордое самоуверенное чувство обладания истиной, недоступной для других, и тем более для таких мелких казенных людей, как Портнов. И эта его тайна уязвляла Портнова пуще тайны самого дела, которая в конечном счете поддавалась узнаванию и во многом уже была разгадана. Чувство обладания найденной истиной делало всех прочих, не владевших ею, посредственными и не заслуживающими внимания, даже если они, как Портнов, могли причинить их обладателю временные страдания. Портнову суеверно казалось, что его неудачи происходят оттого, что он не постиг именно идею, а не подробности событий.

Николай однажды сказал об этом Кирюшатову. Тот с улыбкой кивнул на толстую книжку кодекса и съехидничал:

— Поищи, может, здесь сказано об идее.

А дело в самом начале казалось очевидным и пустяковым.

Шелковников двадцать пять лет получал пенсию по фальшивой справке о фронтовом ранении. Глаза он лишился в лагере, где был ранен часовым с вышки при попытке запастись снедью в каптерке.

По этой же справке он выхлопотал себе орден и медаль.

В лагерь он попал за утечку из армейского склада подотчетного продовольствия. Таковое было позднее обнаружено, впрочем, в прискорбно малых количествах у местных спекулянтов. Ранение при обстоятельствах не вполне боевых он категорически отвергал, заявляя, что лишился глаза при бомбардировке складов незадолго до начала следствия по делу о недостаче продовольствия. Он даже уверял, что сама недостача, за которую он был осужден, возникла главным образом оттого, что продукты разворовали из поврежденного бомбежкой помещения: начальство несвоевременно выставило охрану.

Шелковников требовал запросить госпиталь, где будто бы лежал по поводу ранения глаза. По его версии, он был арестован за недостачу и осужден сразу после выписки из госпиталя и прибыл в лагерь уже с глазным протезом.

А в формуляре заключенного, найденном в архиве бывшего лагеря, значилось, что доставленный для отбытия наказания Павел Петрович Шелковников, двадцати лет, русский, со средним образованием, беспартийный, неженатый, рост один метр семьдесят пять сантиметров, цвет глаз черный, что этот самый Шелковников особых примет не имеет.

И, следовательно, у него два глаза. Это обстоятельство удостоверялось личной подписью Шелковникова.

Двадцать пять лет — эпоха. Рассеялись по стране люди, уничтожены за ненадобностью архивы.

Стоило Портнову отыскать какой-либо документ, изобличающий обвиняемого, как тот укоризненно говорил:

— Николай Иванович, была война. Вы же знаете, как тогда эти бумажки составлялись.

Но Портнов не знал и не мог знать, как они составлялись, и боялся ошибиться. Он стал искать людей.

Побывал во Владивостоке, Хабаровске, Комсомольске-на-Амуре, Биробиджане. В адресные столы этих городов он сдавал толстые пачки запросов, ответы же получал на один или два.

Вечерами в гостинице, тоскливо глядя в окно на дикие сопки, понимал, что успеха не будет и что бросить поиски ему мешает только стыд. «Крутил бы ты, дорогой, баранку, было бы лучше», — прочтет он кое у кого в глазах, когда вернется в райотдел, и в первую очередь у Кости Голубничего.

В Комсомольске от отыскал трех человек, в Хабаровске — двух, в Биробиджане — еще двух. Те, кого Портнов нашел, работали в свое время в лагере, где отсиживал Шелковников, но только один из них вспомнил, что в сорок четвертом с центральной вышки часовым из автомата действительно был ранен заключенный, которому хирург в санчасти удалил глаз.

Видеть этого заключенного свидетелю не

Зато адвокат нашел человека, сказавшего о его подзащитном самое существенное.

— Уж если кто-то и был подстрелен часовым, то во всяком случае не Павел Петрович, — торжественно заявил адвокат, вручая Портнову документ. — Только не он. Я всегда это утверждал.

Документ был такой:

«Я Магомедов Гамзат из села Араканы Гербегильского района Дагестанской АССР даю настоящая справка о том, что я в 1944 году случайно познакомился с Шелковниковым П. П., и он мне рассказывал бил на фронте и бил ранен. Я ему спросил, в каких местах. Он мне показал правая глаза. Оказалось, у него правая глаза протез. Так удачний незаметний бил. В чем и даю настоящая справка».

«Случайно познакомился» Магомедов с Шелковниковым, как выяснил Портнов, в лагере, где Магомедов отбывал наказание за дезертирство.

Представляя эту справку, адвокат и произнес свою напыщенную фразу о том, что дело Шелковникова войдет в юридические анналы как образец судебной ошибки.

Когда Павел Петрович говорил с Портновым, он сидел спокойно, не мельтешил, взирал на Портнова с высоты какой-то одному ему известной правды, и видел его всего вплоть до замятинки на воротнике рубахи. Под его спокойным взглядом Портнова охватывала неуверенность в себе.

Арестованные, с которыми он прежде имел дело, если даже не признавали своей вины, то никакой загадки не представляли. Один их вид говорил, что они виновны. В их словах, взглядах, жестах, тоне ответов не было ни искренности, ни убедительности. Они сами чувствовали это и отрицали факты не столько для того, чтобы убедить Портнова, сколько для того, чтобы их показания были занесены в протокол.

Шелковников был иной. Он не просто верил, он знал, что его освободят. Знал и терпеливо ждал этого дня. С такой же основательностью, выйдя на свободу и вернувшись в конторку заведующего секцией салона «Модница», он примется за Портнова, как медведь из крыловской басни за хозяина. Единственный глаз Шелковникова выражал при виде Портнова откровенную жалость.

— Смотри, Николай Иванович, как бы эта одноглазая камбала тебя не проглотила, — предостерег Портнова следователь Кирюшатов. — Семен тобою недоволен.

В тот же день Окаемов вызвал Портнова.

— Я не прокурор, санкций на арест не даю и за следствием не наблюдаю. Но этим делом ты измызгал физиономию всему райотделу. Адвокат и родственники повсюду склоняют милицию, того и гляди в газету с тобой попадешь. Так что я тебе не приказываю, учти, а советую: заканчивай ты все это…

Каким образом заканчивать, он не сказал, но было очевидно, что одним способом: следовало быстренько прекратить дело.

А Портнов не прекратил.

Капитан Кирюшатов нашел нужным сообщить Портнову, что делом Шелковникова интересовался Володя Столбов из экономического института, дружок Семена. Владимира Столбова Николай Иванович не раз видел в райотделе года два назад. Столбов тогда числился в активных дружинниках.

Вслед за периодом невезения Портнову пофартило.

На его запрос неожиданно пришел ответ, который он, прочитав, поцеловал. Местный милицейский следователь отыскал бывшего начальника санчасти лагеря, крепкого, с отличной памятью старика, а тот, в свою очередь, назвал фамилию и адрес хирурга, оперировавшего Шелковникова.

Когда следователю начинает везти, ему сам черт не брат. Приходят вдохновение, ловкость, уверенность в себе. Умнее тебя в райотделе уже никого нет.

В этом состоянии подъема Николай Иванович производил в доме одноглазого обыск. Белый полутораэтажный особнячок был самым видным в переулке, стекавшем вниз по склону горы. Дом стоял на темени бугра и, к удивлению лейтенанта, таил позади себя на выровненной насыпной площадке небольшой, но ухоженный сад. Земля была мягко взрыхлена, деревья побелены, набухшие почки готовы были распуститься. У самого обрыва на бетонных сваях уместился гаражик из красного кирпича. Влез на эту шишку, надо думать, Павел Петрович не по великой нужде. Не для того ли, чтобы не иметь по соседству соглядатаев? Не исключалось, что и для свободного обзора жизни: он не чуждался отвлеченных мыслей.

Рослая домашняя работница загородила Портнову вход из коридора в комнаты, но Портнов ее не то чтобы отстранил, а пошел прямо на нее, будто перед ним никто не стоял.

На полу в гостиной лежали такие ковры, что по ним жалко было ступать.

Во время обыска, стоило Портнову положить документ или вещь не на свое место, как домработница сверкала глазами и с досадой совала бумажку или вещь туда, где они лежали прежде.

Кончилось тем, что Николай Иванович удалил ее в другую комнату, но она не могла там долго усидеть и с бурчанием вошла вновь, пытаясь искать что-то в коричневом из натуральной кожи чемодане. Но тут уж прорвало Портнова. Он подошел к ней и так на нее взглянул, что она тотчас вымелась на кухню.

Анна Сергеевна Шелковникова держалась с достоинством. Полуприкрытые холодные глаза, улыбка, застывшая на губах, словно сжатая пружина, выдавали решительный характер. Женщина умела держать себя в руках.

Дочка смотрела на лейтенанта и понятых с откровенной неприязнью. Так и хотелось ей сказать: «Милочка, не смотри так люто, испортишь смазливую мордочку. Даже понятые, молодые парни, и те отводят от тебя глаза».

Адвокат и многочисленные знакомые, такие, как Владимир Столбов, уверяли их, что дело вот-вот закончится и Павел Петрович вернется домой, а какой-то милиционер как ни в чем не бывало перетряхивал их вещи, бумаги, нагло вошел в кабинет Павла Петровича, куда им самим не было доступа, и перебирал содержимое стола.

Две трети времени, затраченного на обыск, Портнов посвятил изучению складской книги и товарных отчетов Шелковникова по салону «Модница».

Аккуратные стопки вторых экземпляров отчета с приложением лишних экземпляров накладных лежали в левой тумбе стола.

Портнов взял один из них и сопоставил приходную часть с накладными. Он мог бы взять другой отчет, но попался этот. Случайность? Конечно. Но не та, которая сваливается тебе в рот, как галушка в сметане Солопию Черевику, а та случайность, которую ты искал и выстрадал.

К отчету были приложены две накладные, каковых в приходной части отчета, как говорится, не значилось.

«Левый товар, — подумал Портнов и почувствовал стеснение в груди. — Левый… Левый… Левенький товарчик».

Стал рассматривать накладные. Подписи того, кто принял партию, и того, кто отпустил. Спокойные, без вывертов и нетипичных вариантов. Любая экспертиза подтвердит, что подписи подлинные. Одна принадлежала Шелковниксву, другая кладовщику швейной фирмы. В складской книге обе накладные также не были записаны.

Портнов еще целый час осматривал жилье одноглазого, не рассчитывая найти что-либо важное. Улики не кладут тебе под ноги так, чтобы ты о них спотыкался.

Супруга одноглазого несколько сникла, и ее собственную комнату Портнов осмотрел, можно сказать, в тишине.

Книжный

Достаток в этом доме, возможно, и начался со старенькой машинки, стучавшей по ночам при занавешенном окне. Если такой период и был, то во времена весьма и весьма отдаленные. Большой, словно пульмановский вагон, шкаф вмещал такое множество платьев и костюмов, что вряд ли у Шелковниковых оставалось время, чтобы шить еще на сторону.

В чистейшей небесной вышине над домом Павла Петровича реяла стая голубей, живших теперь без хозяина, на попечении соседа. Они ходили величественными кругами, притягивая к себе долгие взгляды с земли.

Когда отошли от дома в переулок, один из понятых, каменщик строительного участка, общительный малый с налетом еще не изжитых сельских примет, сказал:

— На него пять колхозников работают.

— Шесть. Прибавь эту здоровенную, что ходила за нами по пятам. Ручки и ножки, как у Петра Первого.

После этого обыска Портнов стал думать, что Шелковникова он дожмет, и даже пытался рассчитать срок, в течение которого сможет окончить следствие. А сегодня сюрприз: погиб Владимир Столбов.

Семен, конечно, с нетерпением ожидает вестей. Посылая Портнова на место, он не преминул напутствовать его словами:

— Ты там поаккуратней, голубчик. Как-никак отец-то профессор. Да и сам Володька… Ты же помнишь его.

Портнов сразу сказал себе, что посвящать Семена во все тонкости событий не следует. Портнов взял за правило открывать начальству все карты только при крайней нужде: не потому, что Семен Окаемов не разбирался в деле. Судьба начальства в том и состоит, чтобы воспринимать жизнь в концентратах: у него нет ни времени, ни сил входить во все тонкости вопроса. Оно судит по докладу, и все твои скороспелые планы заставит тебя же и выполнять. Показывать Семену дневник Столбова было бы преждевременным. Изучить его по всех тонкостях, понять и прочувствовать его занятый Окаемов был лишен возможности, а выполнять распоряжения Окаемова, отданные после поверхностного знакомства с таким документом, было бы для Портнова и мукой, и бесплодном тратой времени.

8

В дежурной части, куда Портнов зашел, чтобы в журнал занесли подробности случая, он на время забыл о тем, что его волновало по дороге.

Вернулся из Львова ездивший туда в командировку участковый Петро Тягниряднов, и Портнов попал к самому разгару одной из сцен, без которых Тягниряднов и дня не обходился. О том, что происходила одна из таких сцен, Портнов догадался, едва взглянув но дежурного Семенихина.

Лейтенант Семенихин имел белесые брови и волосы, словно кто-то загрунтовал его под цвет соломы да так и оставил, забыв покрасить. Теперь же лицо Семенихина горело таким гневом, что казалось, солома волос вот-вот вспыхнет от пламени, разлившегося по щекам и лбу ответственного дежурного.

На столе перед Семенихиным лежала раскрытая картонная коробка.

— Я тебя что просил купить? — спрашивал он Тягниряднова пронзительным голосом. — А что ты привез?

— А это тоже обувь.

— Это обувь!

Семенихин, задыхаясь от ярости, выхватил из коробки раскрашенные лапти из лыка и потряс ими перед посола участкового.

— И сколько же ты заплатил?

— Тридцать два. Вот три рубля сдачи привез.

И Тягниряднов торопливо начал расстегивать нагрудный карман милицейской форменки.

— Идиот!

— Ты, Семенихин, ничего не понимаешь. Еще как будешь ходить. Весь город за тобой будет бегать. Цветные ведь.

— Ты что, еще и смеешься?

Лицо дежурного стало густо-малиновым.

Тягниряднов смотрел на него виноватым взглядом, но дежурный ни на секунду не верил этому простодушию, убежденный, что Тягниряднов израсходовал его деньги на смешной пустяк ради зубоскальства. Неизвестно, во что вылился бы гнев Семенихина, если бы участковый вдруг не посмотрел на него укоризненным взглядом и не сказал бы:

— Эх, Семенихин, Семенихин, за кого же ты Петро Тягниряднова принимаешь? Да этим лапоткам крашеным и цена-то рубль, а купил я их за свои гроши тебе, чудаку, в подарок, потому что ты хороший сыскник… чтобы ты легче бегал, а ты ж меня и облаял. А твои баретки вот они. Примеривай и носи.

Он достал из портфеля роскошные импортные туфли и поставил на стол.

— Смотри, аж телефон отражается.

Семенихин взял сначала один, внимательно разглядел, убедился, что номер тот самый, какой нужен, потом другой, и наконец его красное, с остатками гнева лицо расплылось в смущенной улыбке. Он хотел что-то сказать, но зазвонил телефон, и Семенихин торопливо снял трубку.

В дежурной части Семенихин работал всего неделю и с нетерпением ждал, когда из госпиталя выйдет штатный дежурный. Пока Семенихин сидел здесь, в его зоне зависала не одна кража. А раскрывать заставят его.

С участковым Тягнирядновым у него была дружба с того времени, как три года назад молодой специалист Виктор Семенихин прибыл по распределению в райотдел. Да и кто Тягниряднову не был друг! Два инспектора уголовного розыска, Васютин и Поливанов, приятели Семенихина из той же минской школы (все трое приехали одновременно) льнули к участковому, как дети.

Когда Портнов вошел к себе в кабинет и, швырнув папку на стол, сел, следователь Кирюшатов оторвался от бумаг и с минуту смотрел на него взглядом, в котором угадывалось желание узнать новости, привезенные Портновым. Портнов понял этот взгляд, но не повернул головы. Для болтовни не было настроения.

Гудели ноги. Чтобы не вставать, он неловко потянулся за папкой. Рыжую изношенную папку другой давно бы выбросил, но Портнов ценил ее, считал счастливой.

Когда он выложил на стол веревку, записную книжку, дневник, черные пакеты с фотографиями, листы протокола, Кирюшатов спросил:

— Любопытно, что же он пишет в записке?

— Записки нет.

Подвижные складки на лбу Кирюшатова поднялись вверх.

— Вот как… А ты его знал?

Портнову не хотелось втягиваться в разговор.

— Возможно, видел, — сказал он.

— Ну, уж это ты забыл. Не мог не знать, он года два в дружину студенческую входил. Его тут все знают. Семену нашему друг. Ты бы доложил.

— Вот собираюсь.

Окаемов читал бумаги. Круглые очки и нелепый, пятидесятых годов абажур делали его похожим на пенсионера, разбирающего вечером свой архив.

Вместе с Портновым в кабинет вошел начальник уголовного розыска Голубничий, подтянутый, стремительный, с быстрым взглядом. Принес что-то подписать.

Окаемов поднял от бумаг глаза.

— О Столбове пришел доложить, Семен Семенович.

Окаемов снял очки, с минуту молчал, тихо постукивая оглобельку об оглобелыку и разглядывая пухлый конверт, который Портнов держал в руке.

— Ну, давай, докладывай.

Портнов выложил из конверта протокол осмотра, пачку фотокарточек, записную книжку, бельевую веревку (дневник он оставил

— Покончил самоубийством, Семен Семенович. Вот на этом шнуре повесился в ванной.

— Что же за причина?

— Записки не оставил. Анализа пока нет, но запаха алкоголя ни я, ни врач при осмотре не ощутили.

Окаемов молчал.

— Странно, — проговорил он. — Заскок какой-то.

— А ученые, если замечали, Семен Семеныч, все не без странностей, — сказал Голубничий. — У нас профессор был. Ходит во время лекции вокруг кафедры, а носки на нем разные: на одной ноге в клетку, на другой в полоску.

— Ну уж, Голубничий, не скажи. Столбов разные носки не надел бы. У него глаз острый. Я и Козлов из автоинспекции с ним на охоте были. Двух зайцев привезли, и обоих Столбов убил. Даже стыдно было.

— Может быть. Вы же его, Семен Семеныч, лучше знали.

— Знал? Видишь вот, как знал… Больше всех гадаю, какой черт дернул его такую штуку отмочить. С жиру, пожалуй. Закормили мы молодежь. Кричим: изобилие, сытость. Ну, наелись, оделись, обулись, а дальше что?

— Цель-то у него была. В аспирантуре учился.

— Нет, Портнов, дипломы эти как раз и мышеловка. Все за ними бросились. Как за модными штанами. Ему бы, может, в милицию, а он в экономисты. Арифмометру хвоста крутить. Разве не запьешь с тоски? Козой заревешь.

Из дежурной части доносились выкрики пьяного. Через минуту голос стал еще громче: мужчину вывели в коридор. Скоро все стихло.

Окаемов поднялся с кресла, подошел к окну, проводил взглядом помдежурного, уводившего мужчину в вытрезвитель.

— А все-таки жалко Столбова, — сказал он. — Помнишь, Копченого брали? Не сдрейфил… Тогда жив остался, а вот теперь…

Подполковник вернулся в кресло, сел.

— Ну что ж, иди. Будет что-нибудь новое, скажешь.

9

Кирюшатов ушел, Николай остался один.

Движение за окном воспринималось как телевизионное изображение с выключенным звуком. Порциями, отмеренными светофором, двигались автобусы, бортовые машины, плоские «Волги», чумазые самосвалы, медлительные троллейбусы.

Прежде чем раскрыть дневник, он принялся тщательно приводить в порядок стол: выровнял стопу кодексов, поправил под стеклом график дежурств, спрятал в ящик блокнот с планами, давая мысли замедлить бег и пойти спокойным шагом по неведомым проселкам чужой жизни.

«11 января. «У жу-ка лак-ки». «Ты помнишь?» — спросил меня сегодня отец. Я вспомнил. В первом классе в домашней по чистописанию я пять раз вырывал из тетради листочки и все переписывал и переписывал. Хотел, чтобы поставили пятерку. До слез хотел. Отец сидел рядом и показывал, в какую часть клетки нужно вести линию, чтобы буква выглядела как в прописи. Шел двенадцатый час. Не дня. Ночи.

Наконец пять строчек выписаны. Читаю по слогам:

«У жу-ка лак-ки». Пропустил букву «п».

Плакал я ручьисто. Теплые обильные слезы, которые бежали по моим щекам, до сих пор помню.

Отец обнял меня и гладил по голове.

— Это легко исправить. Никто не заметит.

— И учительница?

— И учительница.

Утром, я прямо из постели бросился к столу.

«У жу-ка лап-ки».

Нигде никакого исправления, никакой подчистки. Я смеялся от радости.

А сегодня в журнале «Плановое хозяйство» я нашел тетрадь в три косых. Свою тетрадь.

«У жу-ка лак-ки», — прочитал я.

Отец не исправил, а полностью переписал страницу. Но сначала ему пришлось изрисовать три листа с обеих сторон. Упражнялся.

— А ты, папа, хитренький, — сказал я ему сегодня и показал листки.

Он улыбнулся.

1 апреля. Сегодня Сын Средней Сестры, классный руководитель, вывел нас копать пришкольный участок. Мы начали играть в футбол. Подошел завуч. Сын говорит ему, что земля еще сыровата. Нужно дня на три отложить, липнет на лопату. Завуч: «Ничего, покопайте немного. Вокруг штамбов». На самом деле земля — в норме.

Подходит учитель по труду. Отошел с классным руководителем в сторону.

— Как твой сад?

— Какой?

— Не этот же, конечно. Там, за городом.

— Только половину вскопал, — говорит Сын, сокрушаясь.

— Поедем? Сегодня суббота.

— Подожди полчасика. Ты же видишь…

Через полчаса ровно Сын распустил нас. Слава его саду! А то бы три часа вкалывали. Прямо из школы пошел с Толиком Вагранкой и Мишкой Череповым в кино.

9 апреля. Раньше на уроках физкультуры ребята посмеивались надо мною. «Подумаешь, борец. Давай вот со мной попробуем. Я тебя и без твоих штучек на лопатки положу». А теперь даже верзила Сотников не хочет со мною бороться. Прошлый раз я его так швырнул через себя, что он еле поднялся. А сегодня приглашаю: давай, мол, еще попробуем, а он: «Да ну тебя, мне не хочется».

2 мая. Отец и старики из нашего дома ездили на Серебрянку ловить рыбу. Взяли нас с Наташкой. Река еще не вошла в берега, вода еще мутная, но рыба ловилась хорошо. Мы жгли костер и ходили по берегу. А Афанасию Петровичу так не везло, что хоть плачь: он потерял девять из десяти блесен. Когда последняя, десятая, надежно зацепилась за корягу, он был готов заплакать от досады. Стал без всякой охоты раздеваться. Но я опередил его, спустился с обрыва в речку и, держась за леску, добрался до коряги. Вода была такая холодная, что мне потом на берегу показалось жарко. Но я бегал и согрелся. Афанасий Петрович боялся, что я простужусь, и тут же рассказал о спасении блесны отцу. А отец посмотрел на меня значительно: «Ты поступил, как Столбов». Я был очень горд!

А вечером отец рассказал обо всем маме, но больше говорил не о моем поступке, а о том, что с Афанасием Петровичем этот курьез непременно должен был случиться, потому что Афанасий Петрович Густов — типичный неудачник. Те, кто вместе с ним начинал, давно доктора, деканы, заведуют кафедрами, а он пока никто. Потом они ушли о кабинет отца, и мне уже не было ничего слышно, по, выходя оттуда, отец говорил матери:

— Стр-р-рашно р-р-революционная диссертация! Лучше бы он сидел у себя на заводе. Пусть не «Уралмаш», но там он все-таки должность занимал. И оклад недурной. А здесь…

— Зато выиграл в жилье. Обменял три комнаты на окраине на три в центре. А палисадник посмотри какой. В три раза больше нашего. И балкон на юг.

— Чистая случайность, дорогая моя.

Очень грустно. У меня всегда так.

15 мая. Вчера была контрольная по биологии. Мишка Черепов нахально спросил учителя, Сына Средней Сестры, на какой странице тема.

— На седьмой. Уж не списывать ли собираетесь, Черепов? Списывать нельзя.

— Нет, нет, Иван Григорьевич, я уже давно не списываю.

Потом учитель вышел в коридор, и мы начали списывать.

Он долго не приходил. Мы стали беситься. Я взял из-за стекла череп кролика и

Вошел учитель.

— Что с вами, Симакова?

— Мне кто-то гадость в карман положил. Череп кролика.

— Кролик не гадость, а млекопитающее.

Вытащил из кармана череп и водворил его на полку за стекло. Попутно извлек засунутую между зубов скелета «козью ножку» и бросил в корзину.

Сегодня выставлены оценки. У всех четверки и пятерки. Даже у Кусенева, которому ставят тройки за то, что его не видно и не слышно. Не знаешь, когда он был в классе, когда нет. Ничем не запоминается.

22 мая. Подошли с Вагранкой и Беном к вороху макулатуры на школьном дворе. Чего здесь только нет! Даже журналы «Нива» за 1912 год. Открыл один, стал читать. До чертиков интересно. Бен тоже один вытащил. Сели на ящик. А потом пошел дождь.

— Окладной, — сказал Бен.

Он хуторской, приехал жить к тетке и знает всякие такие слова.

— А ты помнишь, как Сын уговаривал нас таскать все это из дома? — спросил Бен.

— Помню.

— Ораторствовал. А теперь гниет все.

Мы пошли.

Бен всегда такой. Идейный.

2 июня. Толик Вагранка башковитый. Он ходит с отцом на завод, что-то взвешивает, записывает в журнал, говорит, что отец выплавляет какой-то чистый металл, а он ему помогает. Я его спрашиваю: «А вы скоро выплавите?» А он: «Да ты что, может, и совсем не выплавим!»

Толику вчера по физике выставлена тройка, хотя лучше физику в классе никто не знает. Цыпа сквитался с ним за стрельбу из трубки.

Если бы по литературе или иностранному, но по физике!

Толик говорит, что не знает, идти ли ему домой. Отец за эту тройку перестанет брать его на завод.

Я предложил Толику съесть для утешения пирожок с мясом, но он не взял. Потом я видел, что он пошел к физическому кабинету, хотя физику мы «отбороли».

А на уроке по английскому он рассказал мне, что прибил галоши Цыпы гвоздями к полу в то время, когда Цыпа относил в учительскую классный журнал. Учитель живет в микрорайоне, там у них непролазная грязь, и он ходит в галошах.

А сегодня, говорят, Цыпа, надевая галоши, забуксовал, едва не ткнувшись носом в стену.

Я сказал Толику, что возьму вину на себя. У меня все-таки «родитель». Он обрадовался.

Вызвали с отцом на педсовет. По дороге в школу отец спросил, зачем я это сделал.

— А я не делал.

Пучки его бровей полезли вверх.

— Это сделал мой друг, но у него такой отец, что может изувечить его или вышвырнуть вон из дому.

Папаша посмотрел на меня, с интересом. В школе он рассказал, обо всем директору, и педсовет не состоялся.

Бен и Гвоздев меня признали. Совсем неожиданно. Я даже не думал. Эти ребята не то что Вагранка с его шихтой в голове. Выпуклые!

А в общем, девятый класс позади.

Утешают успехи в спорте. Я занял второе место по вольной в полулегкой категории и на все лето еду в лагерь спортивной школы в Залужное. Там и река, и вышка для прыжков в воду, и беговая дорожка, и штанга, и, конечно, ковер. Будем жить в палатках. Гребцы, бегуны, баскетболисты, борцы — все вместе.

Отец с мамой и Наташа (она защищает диплом) едут в июле в Гагру, а потом Наташа — ту-ту! — покидает нас. Она получила назначение в вычислительный центр в Свердловск. Папаша хотел ее пристроить здесь, но она идейная: сказала, что ей будет стыдно перед товарищами. «Я же комсорг группы». С нею едет и Гриша Леонов, ее жених. Они поженятся, и я — хи-хи! — могу сделаться дядей.

2 июня. Обновили «Москвич» Лупандиных. Набились подзавяз и поехали на Серебрянку.

Толик Вагранка восседал рядом со своим отцом, который вел машину, а на заднем сиденье плотненько угнездились мой батя с Крупкиным и Афанасием Петровичем. Я же приютился за кожаной спиной Замахова на его мотоцикле. Хоть два колеса, а транспорт. Даже с кронштейнами для удочек.

Когда он выкатил его из гаража, то сначала долго возился. А я смотрел и спрашивал, как что называется. Открутил карбюратор. Маленький, как сердце, и в таких же толстых трубках.

Потом стал в зажигании копаться. Наконец все собрал, прогнал мотор, плюнул на горячие железки с шиком, аж зашипело.

— Поехали, Столбов. Берегись, красноперки, Замахов едет.

Он смешной и самоуверенный. Ходит, откинувши голову назад и засунув руки в карманы. Как Ноздрев на рисунке в учебнике литературы. Только баков нет. Но веселый.

Афанасий Петрович ловил на этот раз рыбу классно, не то что год назад. С надувной лодки воткнул на глубоком месте железную занозу, на нее повесил сетку с кусками разломанного хлеба, крошки отрывались и медленно плыли по течению. Рыбья столовая.

И Густов не сидел без дела, а знай потаскивал лещиков.

У остальных брала реже, и мой батя косил взглядом в сторону густовской привады.

Крючки и отцу и себе наживлял Крупкин. Короткими ловкими пальцами берет червя и — рраз — надевает как чулок. У папани получается хуже.

А что до Замахова, этот торопится дергать. Раза два срывалась хорошая. А Лупандиным лучше бы сидеть дома или коптиться в своей литейке: и леска не та, и не на ту глубину крючок, и поплавки дурацкие.

Толику стало скучно, и он пришел ко мне.

И вдруг слышу:

— Валяйте сюда.

Это Густов.

Мы, конечно, не стали ждать нового приглашения — и бегом. Ух, как ловилась весело. Ваграшка был в телячьем восторге. Возьмет окунька в ладошки и приговаривает:

— Ах ты, мой миленький.

Тукнутый, да и все.

— Твой отец сам гнал «Москвича»? — спрашиваю.

— Сам.

— А куда вы его будете ставить?

— В гараж Гвоздевых. Пока.

— А штаб?

— Подумаешь… Политическая карта и пять книжек.

Афанасий Петрович воткнул в берег удочку и стал что-то записывать в блокнот. Отец заметил и усмехнулся.

— Ну, как твой металл? — спрашиваю у Толика.

— Желтый и желтый, только один раз на фильтре был серебристый, какой надо, а почему, и сами не знаем.

— А книги в гараже какие?

— «Война в джунглях», «Топография» и еще три, какие — не успел рассмотреть.

— А ты бы пошел воевать в джунгли? — спрашиваю.

— Я? Нет… Придумать бы металл: тонкий-тонкий, как бумага, и шить одежду. Пуля дзынь — и вдребезги) а костюм цел.

Одна шихта в голове.

Толик со своим отцом спали в машине, остальные в палатках. Я — с отцом и Крупкиным, а Замахов — с Афанасием Петровичем.

После ужина посидели немного у копра, но отец и Густов, как всегда, поцапались и

— У нас тоже надо трубу сделать.

— Это как же? Чтобы в нее завод вылетал? Как на Западе?

— Чтобы дурные руководители вверх ногами вылетали… Чтобы за глупость отвечать собственным карманом. А то вон щука-то не берется. Нету. Штрафы-то платят казенными. Травят рыбку и платят, травят и платят. Не жалко. Не свои.

— Ты и министров хочешь без обеда оставить?

— Если сморозил, то любого. Тогда незавершенки-то поменьше будет.

— Ну, ты десять лет в замах тогда бы не проходил. А ты, как-никак, на заводике-то две пятилетки, прежде чем к нам пришел.

— Ты подменяешь предмет спора.

— Нет, и я как раз о том же. При твоей системе в управленцы никто не пойдет. Хаос будет. Месяц проработает — и вверх ногами в трубу. Ни узнать ничего не успеет, ни понять. Кадры разгонишь: А кадры, как ты знаешь, решают если не все, то половину всего.

Папанька его — чик-чик! — посек маненечко. Крупкин ухмылялся, а Замахов, дружок Густова, сидел надувшись, как мышь на крупу.

Потом был еще раунд, но там уже ни черта не понять, только слышно: критерий, критерий.

Густов говорит, что нужен один, а отец — что много.

Густов пенился, как краснодарская шипучка за рубль двадцать, а папанька с разбором: то с левой ему, то с правой.

Он у меня мудрый!

Хотел расспросить об этих критериях, когда в палатке лежали, а он:

— О них можно дома. Ты вот послушай.

В лозняке за палаткой щелкали соловьи.

В прошлом году, когда я впервые услышал их, то с усмешкой подумал: ничего особенного. Пощелкал, постучал и стих. Правда, было какое-то суеверие. Как-никак, щелкал-то соловей.

На этот раз тоже думаю: лабуда! Немного послушал, потом еще… И еще… И не мог оторваться. Высвистывали два соловья. Как будто разговаривали: щелканьем, присвистом, вздохами. А потом третий зачмокал. Тоже стал клясться по гроб своей соловьиной жизни…

Вроде смехота, а здорово!

Крупкин тоже подтягивал, выводил носом. Я его в бок так ширнул, что он сразу перестал.

2 сентября. Сегодня дождь льет как из ведра. «Моя погода»! Ушел с пятого урока, чтобы встретить рыжую Ольгу, и случайно встретил Лену. Дождь перестал. Мы ходили, дышали жабрами, а потом зашли в «мой» скверик, за общежитие. Я ее поцеловал, потом еще раз.

— А ты стал бойким. Мне не верится, что мы когда-то дружили.

Я набросил ей на плечи свой пиджак, было уже холодно. Постояли минуты три.

— Ну я пойду. Там меня Ольга ждет.

— Какая Ольга? — спросил я, чувствуя, что у меня краснеют не только лицо, но и шея.

— А та самая, какой ты сегодня свидание на шесть назначил… Возьми пиджак, он тебе еще пригодится: набросишь кому-нибудь на плечи. Адью, влюбленный антропос!

Другой на моем месте отравился бы крысином.

3 сентября. Стоит такая жара, словно в начале августа. Переглянулись с Мишкой Череповым и сбежали с урока на водохранилище. Он еще на перемене предложил. Выкупались. Полежали на песке. Мишка сказал, что все будет о’кей. Не усекут. Его папаша (он работает на базе) достал Сыну Средней Сестры холодильник «ЗИЛ».

Почему бы нам не пожариться на последнем солнца?

22 сентября. Скука в полоску. Тартарен снова принялся терзать трупы классиков, из которых мы должны готовить препараты — сочинения.

Домашнее сочинение Бен писал о Павке Корчагине. Тартарен читал сочинение в классе. Написано искренне, в духе Бена. Интересно было слушать. Я бы мог написать лучше. Слог у него с пятнами хуторизма. Поставили Бену, как всегда, четыре. Оценку снизили за ошибки. А вообще Бен — хороший малый. Жалко, что его не избрали комсоргом. В комитете, наверное, испугались его странностей.

Теперь у нас классный руководитель — химик. А Сын Средней Сестры остался в девятом «В».

Родитель, когда узнал о его прозвище, хохотал, как шофер.

— Так почему же Сын Средней Сестры? — допытывался он.

— Было три сестры. Так он сын средней.

— Откуда же вы это узнали?

— Он сам рассказывал, когда сопровождал нас на экскурсию в Ленинград.

— Значит, средний? Во всех отношениях?

И снова прыскал.

2 октября. Во мне происходит очередная реформа. Не знаю, как долго я сохраню решимость следовать строгим принципам, но уверен, что новый период будет более длительным, чем прежние. Мною овладела могучая тяга к учебе. Я вгрызаюсь в книжки, будто экскаватор в скальный грунт. Вместе с папанькой набросал план генеральной битвы, которая должна завершиться моим поступлением в институт. Математикой со мной будет заниматься Степичев, гуманитарными — отец.

Иду в экономический.

Пока отец не растолковал, что к чему, думал: муть, сальдо-бульдо, а попробовал на язык — вещь!

Как будто приподняли над землей и показали, что внизу. Люди копошатся в куче, им ни черта не видно, а сверху — картина; жизнью тонко и умно управляют, даже смерть по формуле рассчитывают. Человек только собрался родиться, а его уже усредняют и рассчитывают с его привычками и глупостями, начиная от соски и кончая сигаретами «Шипка» и «огнетушителями» за 1 рубль 37 копеек.

20 миллионов наименований товаров. Хо-хо, парниша!

Пересчитают тебя в потребительские единицы умные люди — и живи, козявка!

В этом институте в котелок человеку набивают много полезных вещей. При сообразительности с этим можно далеко двинуть.

Отец рассказывал о двенадцати принципах производительности Эммерсона, о Тейлоре и Файоле и разных прочих шведах, а я возносился в мечтах так высоко, что меня оттуда за хвост не стащишь. Выше облака ходячего!

Когда Бен и Гвоздев стали меня высмеивать за мой выбор, уж я им выдал! Они аж притихли.

Думают, что выпускники этого института сидят в конторе в сатиновых нарукавниках и пробивают на счетах цифирь.

Самокаты на подшипниках!

Там можно научиться и хозяйством заворачивать, и такими, как они, букашками. Выбирай, что хочешь. Можешь выбрать нарукавники, а можешь, если клепок хватит, и капитанский мостик.

Я иду в экономический! Хочу выбрать капитанский мостик.

2 октября. Старички сражаются исподтишка. С милым видом. Недолюбливали они друг друга еще в те времена, когда у них не было зубных протезов. Афанасий Петрович был стипендиат, а папанька даже в отличниках не ходил.

Шахматы у них как дуэль на пистолетах. Ходов назад не брать. Взялся за фигуру — ходи. Поправляешь — предупреждай.

Партию не доиграли, записывают ходы. Если отец одну-две партии проигрывает, я ухожу: проиграет и остальные. Иногда отец ставит его на место.

— Ты черт знаешь что говоришь. Ну, думай про себя что хочешь, даже говори, пожалуйста, мне и Крупкину, мы с удовольствием тебя послушаем, но с кафедры будь любезен говорить то, что всеми апробировано.

Когда

Видел вчера, как Густов бреется. Опасной бритвой быстро водит по горлу. Страшно смотреть. Куски газеты, о которые он вытирает пену и сбритые волосы, вызывают отвращение.

У папаньки бритье — целая процедура. Электробритва, красивый пульверизатор, массаж. Семидесятые годы XX века. Типичный представитель.

Длинноногая Лидка Густова ходит в музыкальную. Когда спускаешься вниз, слышно, как она играет. Здорово. Иногда весело, иногда тоскливо. Я останавливаюсь и слушаю. Не то что транзисторная хрипучка. Сам Афанасий Петрович, играет редко. Если в настроении. «Пока он одним пальцем по клавишам бренькал, твой отец профессором стал», — буркнул мне сегодня папанька. А все-таки транзисторная музыка совсем не то. Неживая.

Кстати, завтра у нас сочинение. Первое в этой четверти.

5 октября. Степичев предупредил, что настоящая наука скучна, иначе это не наука, а балаган. Я подготовился к худшему, но ничего, терпеть можно. Говорит он нудно и все-таки здорово понятно. Школьная алгебра и геометрия Степичеву знакомы. Не один год мучил ребят в деревенской школе, и, по словам папаньки, его гремяченские невтоны неплохо выдерживали вступительные в институт.

Я начал сегодня общую тетрадь, увидел, какая она толстенная, и аж мороз по шкуре.

В перерывах играю с его ребятишками. Зверски боремся на ковре. Я им показываю приемы, а они на меня кидаются, как волчата. Старший, ему четырнадцать, решает мои задачки одной левой. Встаем с ковра красные и потные, приходится лезть под душ.

А младший, он во втором, — маменькин сынок. Так и ошивается около нее. То одно вкусненькое выпросит, то другое. Круглый и милый. Когда возвращаюсь из школы и вхожу во двор, он раскрывает руки и не пускает меня: давай играть!

7 октября. Отец положил передо мною развернутую книгу и отчеркнул абзац ногтем.

— Д. Кейнс. Ознакомься.

Читаю. «Экономист — это государственный деятель, математик, историк, он должен понимать символы, анализировать как абстрактное, так и конкретное, изучать прошлое и предвидеть будущее».

Завтра суну Бену и Гвоздеву под нос. Пусть понюхают. Ква-ква!

10 октября. Я еще ни разу не видел отца не сидящим за письменным столом. Он просто прикован к нему. Какая сила держит его над бумагами? Пять лет подряд он садится на один и тот же стул и открывает одну и ту же рукопись!

Чернила на ее первых листах уже начали выцветать, а бумага желтеть, а он все садится к столу и садится. Я просто дрейфлю, когда на секунду представлю себе такую судьбу.

Сегодня Замахов принес ему на просмотр статью, и пока отец читал ее с карандашом, Замахов заглянул ко мне в закуток.

— Грызем?

— Грызем.

Засунул руки в карманы, откинул голову назад.

— Правильно. Грызи. Бери пример с Алексея Замахова. Гений из троечников. В школе учили скверно. Потом армия. Половины не знал, половину забыл. Багаж — нуль. В институте не выходил из троек. И тройки считал вершиной. Зато, брат, я и грыз фундамент. Ух как грыз! И год от году челюсти крепли. Некоторым троешникам я бы памятник поставил. А на третьем у меня уже преобладали четверки. А ты, Володя, до академии быстрей меня дотопаешь.

Ужасть! И этот о том же: грызть и грызть.

Мурашки бегут по спине туда и обратно.

27 июня. Всю ночь мы пели до хрипоты и ходили по скверам и набережной. В голове шумело, как от вина в день рождения.

Мишка Черепов, кривляясь, говорит Бену:

— Когда будешь начальником, не забудь обо мне. Хорошие слесаря завсегда нужны.

— Это ты крыльцом ошибся. Начальником будет Столбов. Обращайся к нему, пока он тебя узнает.

Черепов ко мне:

— Разрешите обратиться?

— Эх ты, неотесанный! Через секретаршу надо. Вон через Симакову, — сказал Бен.

— Жанночка, разрешите к товарищу Столбову?

— А по какому делу? — прощебетала она.

— А мне бы насчет работенки. Слесаря мы.

— Слесаря? — гаркнул Бен. — Это не сюда. Это в отдел кадров… Ходют тут всякие…

Хохот.

— Нет, директором будет все-таки Бен. У него голос зычный.

— У меня порок, — говорит Бен. — Нехорошему человеку сразу хочется причинить телесные огорчения. А за это в милицию забирают. Даже на выпускном хотелось.

— На выпускном? Кому же?

— Сыну Средней Сестры.

— Това-а-рищ Постников, ай-ай-ай, как нехорошо! Вы хотели обидеть защитника Родины. Он же разведчиком был!

— Медведь тоже хищником был, а теперь куски в зоопарке выпрашивает.

Аплодисменты.

— Товарищ Столбов, назначьте Бена по части кадров. Он будет отбор делать.

— Он тебе наберет! Одних идейных и непьющих. От скуки загнешься!

— Но-но! — кричит Бен. — Паа-прашу!

Мы стояли на круче и смотрели на восход. Толик Вагранка с гитарой, Игорь Гвоздев за руку с Лидкой Густовой. Незаметный Кусенев и на этот раз как-то позади всех, вроде есть он и нет его. Все в черном, как Онегин на первом балу, а девушки — в белом, прямо бабочки!

И тут брызнуло солнце. Туман внизу сделался как молоко и стал клубиться. И город на том берегу, словно невесомый, стоял на этих облачных клубах. Нас отделяла от него дымка.

Я хотел сказать: «Нас ждет день длиною в жизнь», но взглянул на Бена и промолчал. При Бене я всегда скован.

Там, на круче, сами собой чеканились фразы, и хотелось разразиться каким-нибудь экспромтом.

День длиною в жизнь!

Бен тоже был взволнован. Он стал на плечи Гвоздева и нацарапал на стене, которая тянется вдоль спуска к реке: «Здесь были мы, 10 «Б»!»

Взгляд у него был торжественный, будто он от имени всех начертал какую-то клятву. Он умеет.

Вышло празднично и достаточно серьезно.

«Здесь были мы, 10 «Б»!

Вроде пообещали что-то».

Следующая запись сделана карандашом спустя полтора года. 26 января, наискось по листу:

«Андрюша Крупкин в перерыве между лекциями сразу бежит в туалет. Сегодня мы пожертвовали пирожками (не пошли в буфет), перехватили его у двери и стали по очереди расспрашивать о налоге с оборота. Расспрашивали до того, что он готов был нас убить. Надо было видеть, с какой быстротой он бежал за минуту до звонка в двери любимого заведения! Это единственная кара, какую мы могли придумать в отместку за его унылые лекции.

1 февраля.

— Серегин, какой завод работал лучше: небольшой, с прибылью в 998 тысяч рублей или крупный, с прибылью в 3 миллиона?

— Неизвестно.

Смешок.

— Кому неизвестно?

— Всем неизвестно.

— А вот Столбов говорит, что большой завод работал лучше.

— Неизвестна их рентабельность. Если, к примеру, на маленьком она была 71 процент, а на большом 16, то маленький работал лучше.

Никто не смеется. Серегину «5». А мне стыдливую точку в тетрадь.

На следующем семинаре история повторяется.

— 15 миллионов.

— Серегин, как вы думаете?

— Меньше 15 миллионов.

— Почему?

— То, что сшили в последние дни года, остается на складах. Часть — а пути от фабрики к магазинам. Много на базах.

— Вы можете написать формулу для расчета?

Серегин выходит к доске и пишет.

— Правильно, Серегин. Садитесь.

Ему снова «5», мне снова точку.

Густов не дает мне пощады, хочет доказать, что я «без искры», примат. Просто мне следовало бы реже ходить в кино и меньше читать Ремарка. Вчера лежал в ванной с романом до двух ночи, пока не остыла вода и пока я не покрылся гусиной кожей, а мне следовало бы проштудировать эти паршивые задачки.

Что до Серегина, то он всю жизнь будет плановиком. Будет заменять счетно-клавишную машину.

3 февраля. Зверски занимаюсь. Кажется, только теперь я унюхал, какая это наука. Первый том «Капитала» читаю запоем. Многие фразы выписываю в тетрадь, как афоризмы. Иду из института домой и по дороге радостно думаю, с какого места начну чтение. Перо местами как бич. Вряд ли отцу понять мое восхищение. Он глух к слову. Не в прямом, конечно, смысле. Говорит он превосходно. Но восхищаться словесными красотами до спазмов в горле, до щипания в носу он не способен.

К семинарам Густова я теперь готовлюсь, как к зональным соревнованиям по вольной борьбе. Разбираю с отцом каждую задачу, шлифую доводы. А на семинаре после каждого вопроса тяну руку вверх. Гриша Серегин уже поблек. Такой тщательности формулировок ему не снилось. Он кулешник. Из ГПТУ.

— Исходные данные говорят о возможных финансовых затруднениях на заводе, а завод по-прежнему платит по всем счетам и выполняет все свои финансовые обязательства. Чем он платит?

Я тяну руку.

— Кто еще знает?

— Серегин, чем завод расплачивается? Где берет средства?

Серегин не знает, где завод берет средства.

— Как вы думаете, Столбов?

— Директор на заводе пройдоха. У него завышен норматив оборотных средств. Это обеспечивает ему устойчивость даже при срыве плановых заданий.

— А если завод работает хорошо, а оборотных средств ему дали мало?

— Директор будет пить валерьянку. Ему нечем будет платить по счетам.

— Правильно, Столбов. Садитесь.

Из Серегина будет отличный плановик. Таблицы будет составлять без единой ошибки».

На улице было темно. Напротив, через дорогу, словно теплоход на темной воде, сверкал огнями многоэтажный дом. За синими, желтыми, зелеными окнами жили люди.

Портнов отложил тетрадь.

Почему с любопытством читаешь о том, что скользит ежечасно мимо тебя неоцененным? Почему с интересом разрезаешь почтовый конверт или пробегаешь собственные давние строки, уцелевшие от опустошительных чисток ящиков и полок? Почему, отслоившись от тебя и делаясь прошлым, тени событий становятся милее их живых образов? Может быть, оттого, что ушедшее уже невозвратно? Оно кажется милым даже тогда, когда пасмурных дней в нем было больше, чем светлых.

Когда Николаю исполнилось семнадцать, слег в постель отец, работавший прорабом на стройке. Отец и так долго тянул, придя израненным с фронта. Первые годы передвигался на костылях, у него выходили осколки раздробленной кости, он страшно кашлял, надсаживая дырявые легкие, тоже простреленные, и все-таки это был отец, то есть человек, приход которого сразу поставил все на место, человек, который при всей своей физической немощи сразу стал опорой семьи. В разрушенном войной городе негде было жить. Семья ютилась в землянке. Он из половинок кирпича сложил просторный дом, предмет зависти соседей. Клал он его, сжимая зубы от боли и прыгая с костылем около стен. Кирпич очищал от старого раствора и штукатурки, сидя на земле. Дети, мать, как умели, помогали ему. Это был подвиг.

Дом вырос на горе, на фундаменте старого, разрушенного. Около него высились два уцелевших могучих дуба. Их крона уходила ввысь. И только нижние зеленые сучья показывали мальчишке Портнову, как дубы велики. Мощные и корявые внизу, они стояли упористо и непоколебимо, как два испытанных бойца.

Когда весной мимо них с горы бежали ручьи, дубы долго не обращали внимания на приход весны, а потом нехотя покрывались маленькими клейкими почками, откуда тоже нехотя начинали пробиваться ушки желтых крошечных листочков…

Этой весной братишка Портнова, Сергей, любитель всякой живности, подобрал где-то на улице старую шляпу и угнездил ее на ветках. Грачи снизу оплели ее сучьями и сделали дом.

Пока был отец, семья уверенно держалась на плаву. Отец через два года после возвращения домой поправился, бросил костыли, стал ходить с палочкой, потом отказался и от нее. Еще не совсем здоровым пошел работать мастером на стройку. Жили без роскоши, но необходимое было.

Николай Портнов мечтал пойти в политехнический, сестра готовилась в медицинский, младшие — их было четверо — самозабвенно жили: зимою катались с горы, рискуя влететь вместе с санками на крыши лежавших внизу домов, летом с облупленными носами лежали на песке на берегу речушки. Ничто не предвещало катастрофу. Но она разразилась. Отец слег в больницу без надежды на выздоровление. Склепанный и сшитый хирургами организм исчерпал запасы сил. У матери не было специальности. Да она и не могла оставить детей, чтобы пойти на завод. Старшую взяла двоюродная сестра отца, двух самых маленьких решили отдать в детский дом. Но они так смотрели в глаза Николаю, им так не хотелось уезжать, что он два дня не находил себе места. Наконец сказал матери, что не может согласиться с ее просьбой идти в институт. Пошел учеником электрика в соседний гараж, по двору которого недавно беспечно бегал. Но разве те дни казались тягостными, разве они были заполнены одними заботами о пальто для Алешки, ботинках для Сергея? Когда он купил сестре, ставшей уже студенткой-первокурсницей, часы, он был рад больше сестры. И не только рад, но и горд. Он заменил семье отца, вернул сестру от тетки, дал ей возможность учиться.

А с чем сравнить минуты, когда ребятишки, лежа на траве под дубом, слушают, затаив дыхание, страницы о хождении по морям, о сокровищах и пиратах, а он читает с таким воодушевлением, что увлечен сам не меньше их!

В выходные сестра уводила ребят вниз на речку, и Николай, лежа на примятой дымчатой лебеде в тени дуба, погружался в серьезные книги о давно минувшем. Великие имена звучали, как выстрелы. Ро-бес-пьер! Дан-тон! Бах-бах-бах! Имя бухало, как старинная пушка. Данн-тонн!

«А все-таки я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен», — говорил ему Катон Старший.

Книги были желтые, растрепанные, в лоскутьях

Огорчала не явная умеренность вещественных благ, совсем не она. Огорчала Николая его собственная непроворность. Стыдно было делать что-то по принуждению, не лежала душа подлаживаться к тому, от кого зависел заработок. Иных стеснял один его внимательный усмешливый взгляд. Николаю не забыть, как он долбил ломом в бетонном полу канаву для кабеля и почти ничего не получил за работу, потому что мастер отыскал ему такую расценку, что день работы обходился в пятьдесят копеек. За строптивость характера. А через год, когда Портнов уже работал шофером на рыбокоптильном заводе, он увидел кое-что и похуже. Из треста приехал начальник. Собрали в перерыв рабочих для беседы о трудовой дисциплине и о позорных случаях мелких краж. Голос начальника гремел. Обращаясь к небритому, в замызганном халате кладовщику, трестовский гость восклицал:

— А ты у нас давно на заметке! Если они тащут карманом, то ты мешком. Мы тебя побреем, чтобы ты различал, где твой карман, а где государственный. Побреем и пострижем!

А после лекции Портнов, проходивший мимо гаража, увидел, как в багажник машины трестовского гостя клали двух осетров по пуду в каждом. Из холщового полотна торчали длинные, как лики, носы. Трестовский гость и сейчас за прежним столом сидит. На здоровье не жалуется. С осетрины не заболеешь.

Портнов давал себе слово избегать стычек, но происшествия сами находили его, как бы долго он от них ни укрывался. Если родился рыжим, не ототрешься. Нашли Портнова неприятности и в райотделе, хотя четыре года Николай обходился без них и жена уже решила, что он поумнел. Как-никак тридцать лет. Возраст.

А вот Семен не находит, что Портнов поумнел.

Лейтенант взглянул на часы и отделил десятка два новых страниц.

«6 февраля. Бену дали койку в общежитии. Рад без памяти. У тетушки стала такая теснота, что негде повернуться. Женился их Серега, и у него уже малыш, а ему самому девятнадцать. Лаборантом у финансисте. Перешел на заочный.

Зато Вениамин Постников блаженствует. Комната на двоих. Купе. Здание именуют «коммункой». В двадцатые годы здесь была коммуна студентов. Правда, местечко у Бена не первого класса. У всех ребят кровати с пружинными матрацами, а у Бена нестандартная, с досками и стоит в нише. Длинная здесь не помещается. Свою постель Бен зовет ложем Рахметова. Выпросил у коменданта метр восемьдесят ковровой дорожки, постелил на доски под матрац — спать можно!

Местечко Бену расстарался Афанасий Петрович. Бен у него староста кружка. Бен живет с Юрой Лапшиным из нашей группы, которого почти никогда нет, бегает по интервью. Прочитал его заметку об открытии сквера, десять строк. Он из-за них бегал целый день. Заработал три рубля. Мечется между планированием, журналистикой и живописью.

— Это я не для газеты, а для себя. Мне практика нужна, — сказал он.

Так он с трех рублей до шести дойдет. Глядишь, и в Горькие выбьется. Пишет стихи, глядя на лампу или вешалку. Надо бы с ним потолковать о моих стихах, да стыдно показывать. Хотел недавно понести, перечитал — чушь. Перепевы Есенина и Евтушенко. Может, парочка и годится в газету, те, что о Вьетнаме, остальные — дрянь.

У Бена и журналиста общий котел. Покупают продукты и сами готовят. Два раза пробовал. Вкусно. На столе у них тетрадь, куда ежедневно записываются расходы. Бен пишет аккуратно, столбиком, как плановик, а Лапшин размашисто, как попало. Сразу видно, гуманитарий. Пытается втянуть меня в кинокружок, он там режиссер.

— Будешь писать сценарий.

Я отказался.

Непутевый Юра Лапшин среди ребят — исключение. Остальные: Бен, Игорь Гвоздев, Серегин — личности сложившиеся.

Они ограничили свои запросы малым и готовятся к нему скучно и серьезно. Бен подбивает их после института двинуть в район вместе с ним, рассказывает о том, какая там летом рыбная ловля, а зимою охота, докладывает без утайки об уровне тамошней экономической мысли, так что Игорь Гвоздев и Лида Густова боятся, как бы доходы, пропадающие сейчас втуне, не были обнаружены и вовлечены в оборот до их прибытия на хутор.

Последнее время они стали казаться мне меньше ростом, чем были, какими-то карликовыми, себя же я чувствую подросшим.

В комитете за мной закрепили самый паршивый сектор — бытовой, а я, к удивлению Гвоздева и таких же, как он, взялся за дело со всей серьезностью, на какую способен. Превосходный случай развить в себе навыки управлять людьми и конкретным делом.

Игорь Гвоздев говорит: «Они к своему быту принюхались, там нужен взгляд со стороны».

И я бросил его. В общежитиях грязно. Уборщиц недостает, а сами ребята не поддерживают чистоту. Все разбросано, немытые банки, бутылки из-под кефира, на подоконниках свертки и запах от этих свертков. Половину пакетов надо бы давно выбросить. Стирают белье и вешают у батарей на спинки стульев, а то и прямо на батареи. Постелят газетку и наваливают на нее и носки, и кальсоны, и черт знает что. Раковины умывальников сальные, непромытые, зеркала над умывальниками забрызганы, стаканы нужно держать сутки в содовом растворе, чтобы вернуть им блеск. Во время сессий и перед ними, когда времени в обрез, такое во многих комнатах.

А у девчонок чистота. Зашел к Ирине Сливкиной, а у нее даже цветы на столе.

Недавно прикрепил девчат к тем ребячьим комнатам, где особенно неряшливо, и дело как будто пошло на лад. Даже Поладьев, который носил носки, не стирая, от стипендии до стипендии, а потом выбрасывал их и покупал новые, стал опрятнее.

Ребята тоже зашевелились. Журналист Юра Лапшин уже не ложится в своем новом трикотажном костюме на кровать поверх одеяла и не задирает ноги к потолку.

Я стал выставлять оценки за чистоту и вывесил таблицу в учебном корпусе. Девчонки первые прибежали, болели за подшефных. Люба Кань пришла с обидой: «Ты посмотри хорошенько: у моих пол облезлый, сколько ни мой, все равно вида нет. Ты бы языком не молол, а по хозяйственной части с кем надо полаялся. У них занавески дыра на дыре».

Пришлось подскоблить «четверку» в таблице и выставить «5».

Кое-где ребята сами сняли занавески и купили новые. На собственные тугрики. Подрабатывают на погрузном. Даже стали давать девчатам на цветы. Те берут себе, а заодно и ребятам.

В некоторые комнаты стало приятно зайти. Начальство, разумеется, уверовало в меня.

— Ты бы взял шефство над собственной квартирой, — сказал отец.

«А на что маманя?» — подумал я.

20 апреля. Феномен появился неожиданно, одетый в свитер и брюки. Он подкатил на мотоцикле к зданию и

Это была девчонка.

Мой папаша сказал бы о таком лице: из рязанских. Разрез глаз не то чтобы косой, а с неуловимым намеком на косину. Лицо смуглое, цыганское. А глаза… Я развязно посмотрел — и обжегся. Словно оступился, не рассчитал шага.

Она смерила меня взглядом сверху донизу, что-то дрогнуло в уголках ее губ, но промолчала. Поставила мотоцикл на упор и быстро пошла к двери мимо меня. Я подался в сторону. Минуты через три появился Андрюша. А с ним шла она, надевая на ходу шлем. Он кивнул мне, протянул кассету с пленкой Высоцкого: «Отдашь Степичеву». Подошел к мотоциклу и снял с багажника запасной красный шлем. Он был в нем как мухомор.

— Ну нет, — сказал я. — Пока не познакомишь, не уедешь.

Пришлось ей подать мне свою жесткую ладонь.

— Володя, — сказал я.

— Людмила Крупкина.

Обратите внимание: не Люда, а Людмила.

С ума можно сойти: у Андрюши Крупкина такая жена. Она же лет на десять моложе этого колобка.

Через минуту их каски, ее, белая, и Андрюшкина, мухоморная, скрылись в потоке транспорта.

28 апреля. Теперь я частенько наведываюсь к Степичевым, спрашиваю, когда будет Андрей Мартынович, и со стыдом чувствую, что хозяева слышат в этом вопросе: «Когда будет Людмила?»

Она дружит с женою Степичева.

А вчера мне повезло. Я не сразу ушел, услышав обычный ответ, что на этой неделе он непременно заглянет.

Ребятишки Степичева бросились на меня и, повергнув на толстый ковер, стали душить. Рыжий Шарик и тот желал внести свою лепту в общую возню и визг.

И вдруг слышу звонок в прихожей. Подумал, что вернулась из магазина хозяйка. А входит Людмила. У висела меня внизу кучи и улыбнулась. Я быстро положил всех на лопатки, поднимая после каждой «победы» руку сверх, уложил на спину и рыжего Шарика, а потом схватил Людмилу, перенес, босую, из прихожей в большую комнату, усадил на диван, дал тапочки.

Я был настолько оживлен, так много болтал, желая показать себя Людмиле, что супруга Степичева посмотрела на меня с понимающей улыбкой. Сделалось стыдно, и я неожиданно решил откланяться. Людмила чувствовала смущение. Что она отыскала в Андрюше Крупкине, убейте, не пойму. Тягу к науке? Но он даже и почвы для науки не рыхлит, а катится по ней, как упругий круглый мяч. Поразительно похож обликом и характером на указанный предмет. Ничто не может его ущемить. Любая вмятина на нем тут же, на ваших глазах, выпрямляется. Способности чисто прозаические. Кто хочет путаться с профвзносами, протоколами, отчетами, оплатой больничных? А он — пожалуйста. Он организует культурный отдых, выезды за город, концерты филармонии, ведает критикой. Не критиканством, а умеренной, приятной критикой!

Этот мяч так хорошо надут, что хочется проколоть его то-о-оненькой булавкой.

Бен и Гвоздев не на шутку поцапались. Их дружба — вдребезги.

Бен. У тебя во всем ясность. Даешь идею, и никаких эмоций. А вот Сережка Васин, которого ты из института выпер, письмо прислал. Служит в хорошей части, на лучшем счету, и приписочка: не торопитесь с другими поступать так же, как с ним; объясняет, что запустил учебу из-за болезни малыша, безденежья, скандалов с хозяйкой. В школе был медалист.

Игорь. Но я же не один в комитете.

Бен. Но твой голос громче всех был.

Если бы Вениамин Постников посек бы маненечко Гвоздева, в комитете или на собрании, было бы ве-ли-ко-леп-но!

Чтобы не надеялся на возведение в куб. Квадратная степень Гвоздева, видите ли, уже не устраивает.

29 апреля.

Чуден Днепр при ясной погоде! Опубликовали статью Густова. Он предлагает заменить множество критериев оценки хозяйственной деятельности предприятия одним. Прибылью. Предлагает не снабжать, а торговать.

А в свое время на заседании кафедры признали, что это лекарство с душком.

Конфуз!

Теперь отец раздает студентам темы для докладов, дабы новые веяния не остались втуне. Умеет сохранить скальп. Впрочем, извинений от него Афанасий Петрович не дождется.

Вопрос дис-кус-си-он-ный.

Говорят, что Афанасий Петрович извлек на свет зарубленную моим папаней диссертацию и кроит из нее проблемные статьи. Взяли в печать еще одну. Послал справку о составе семейства для исчисления гонорара. Специально через кафедру. В большущий журнал, где папанька никогда не публиковался.

Пузырек с панацеей Густова и таких же, как он, спасителей промышленности (их вывелся в последнее время целый выводок) выбросят через год-два в мусорное ведро, а кандидатскую Густов, без сомнения, защитит. С папанькиной привязи он, пожалуй, сорвался.

Да, совсем забыл. На площадке рядом с кафедрой, где курят и узнают последние новости, Крупкин попросил Замахова растолковать, в чем же все-таки преимущества того, что предлагает Густов.

— Не зная языка ирокезского, как вы можете его понимать? — бухнул Замахов.

Последовал здоровый смех.

На заседании кафедры Крупкин был тяжелой артиллерией папаньки и наиболее рьяно бичевал открытую лекцию Густова.

Степашкина в деканате, поссорившись с Крупкиным, назвала его ирокезом. Беспроволочный телеграф работает. Крупкин срезал ей на 50 % премию по хоздоговорной теме. Она ведет финансы и делопроизводство.

Отец сегодня сказал ему:

— Зачем вы связываетесь со Степашкиной?

Крупкин у папани — ручной. Пишет для отца отзывы, рецензии, делает кое-какую отчетность по кафедре.

6 мая. Время действия — суббота, вечер. Место действия — проспект. Действующие лица и исполнители — два аборигена не старше 21-го, одетые по моде сего времени, а не по замышлению Бояна.

Аборигены — мои бывшие одноклассники: пронырливый Мишка Черепов и Кусенев, без особых примет.

Мишка краем глаза усек меня на горизонте, но сделал вид, что не замечает; Кусенев, занятый транзистором, в самом деле не видел мою особу. Его-то я и тронул за крыло. Они вынуждены были остановиться.

Повели мы себя, как будто по-прежнему школьники.

— Упираешься?

— Упираюсь.

— В дружину случайно не записался?

— Нет.

— А вы как?

— Вкалываем.

— Как заработки?

— Разные.

— Употребляете? — кивнул я на горлышко «огнетушителя», торчавшего у Мишки из кармана.

— Может, попробуешь с нами?

— Завтра семинар. Сгорю.

— Покеда.

— Гуд бай.

Десять лет их убеждали, что в светлом будущем будет рай для дураков, стоит лишь выучить название проливов и таблицу Менделеева. А коснулось дело — не пущают.

7 мая.

— Всякую идею, как и человека, бери по чистому весу, без перьев, — поучает меня Густов.

Я уже два раза приходил к нему на консультацию с докладом.

— Трест есть государственное предприятие, основанное на коммерческих началах с целью извлечения прибыли, — читает он страницу желтой брошюры. — За такой ответ недавно тебе поставили бы на экзамене «пару». А слова-то одобрены первым председателем

Трудности сбыта, по-твоему, вызваны нераспорядительностью хозяйственников? А откуда сама нераспорядительность? Не присуща ли она определенному способу планирования и организации работы?

Ужас!

Книги у Густова разбросаны где попало: на подоконнике, на шкафу, на радиоле. И у кого из институтских найдешь портрет женщины от пола до потолка?

— О, я за ней побегал! — хохочет Густов.

Рассказываю отцу о птицах и перьях.

— Брать идею по весу? Без перьев?.. Но встречаются птицы, вся ценность коих в оперении.

Папанька у меня мудрый.

3 июля. Море без света — лужа.

Мы шли мимо этой лужи в Текос смотреть водопад. Мы — это четверо и одна. Туристы из нас никудышные. Никто не мог элементарно рассчитать время. Пошли в три, надеясь вернуться засветло, а идти пришлось десять километров. Туда шли весело, с километр берегом моря.

Андрюша Крупкин шел молча, изнемогая от быстрой ходьбы. Он охотно вернулся бы назад.

Мы шли к водопаду по высохшему руслу горного потока, по белым камням-голышам. Худенький ручеек то бежал по самой середине русла, то надолго уходил под гальку.

Водопада, в сущности, не было: нельзя же назвать водопадом струйку воды, бегущую по гладкому монолиту, пусть даже с высоты тридцати метров.

Мы сели на голый, как кость, ствол рухнувшего сверху дерева, развязали мешок и стали подкрепляться.

Струя падала с удивительно красивым звуком. Он рождался в том месте, где ложе водопада образовывало ступеньку. На эту-то ступеньку и падала вода.

Вместо того чтобы возвращаться, мы стали жечь костер и печь картошку.

Ночь упала неожиданно, будто камень со склона. Через какие-нибудь четверть часа над ямой водопада, над самыми нашими головами нахально сверкали жирные звезды. За чертою костра мы не видели даже стен колодца, где оказались. Возвращаться обратно в темноте по руслу через завалы и нагромождения камней значило поломать ноги. Но стоило ночью пойти дождю, как мы погибли бы. С гор по руслу с ревом устремились бы такие потоки воды, которые бы все смели на своем пути.

Пока держали совет, стало совсем холодно, мы в своих рубашках буквально дрожали. От ледяных брызг водопада невозможно было укрыться. Пусть метр в час, но нужно было идти. Собрали все выброшенные газеты, взяли палки и двинулись.

Мы ощупью переползали через огромные глыбы, изредка зажигая газеты. Я шел впереди, вымеряя палкой глубину впадин с водой и нащупывая камни, на которые можно было бы поставить ногу. Самым кошмарным был первый отрезок пути, от водопада до поворота русла, около километра. Мы падали на скользких камнях, но, к счастью, серьезных ушибов никто не получил. Когда выбрались из теснины и стал виден месяц, мы совсем повеселели.

Но тут снова большая впадина с водой. Я взял Людмилу на руки и перенес, но когда за поворотом опускал на землю, ей показалось, что она теряет равновесие, и она обхватила меня руками за плечи. Прохладные голые руки. И в это время, к своему стыду, я безотчетно прижался губами к ее нежной щеке. Она испуганно встала и, прихрамывая, пошла сама. По белой плотной гальке двигаться было легко, словно по асфальту.

Я молчал, подавленный своей беспутностью. Она шла, избегая встречаться со мной взглядом. Оживилась только вблизи дома.

— А знаете, — со смехом сказала она, — барана-то в Латвии выпустила я.

В Латвии (мы были там две недели) мы купили на шашлыки молоденького барана. Когда везли его в лодке по Лиелупе, он брыкался, занавозил всю решетку, а потом притих и так жалобно смотрел на нас, такими чистыми, ясными глазами, что Людочка объявила, что шашлыки есть не будет.

На берегу его привязали к дереву поясом от Андрюшиных брюк и стали собирать сушняк, а когда вернулись, барана не было. Он исчез вместе с поясом. Мы облазили весь лесок, но баран оказался не таким уж бараном, как мы предполагали: наши ласковые призывы он оставил без ответа.

До самого магазина в Майори Крупкин поддерживал руками штаны, чтобы не спадали.

— Ничего, Андрей Мартынович, — утешал его Степичев. — За похищение твоего пояса баран примет смерть. За этот поводок его сразу и поймают.

Когда подошли к курортному Майори, я тоже не удержался:

— Ты бы. Андрей Мартынович, поддерживал кюлоты одной рукой. Вдруг знакомый встретится, может, шляпу придется снять.

Крупкин усмехнулся одними губами.

— Ты меня так заразил своим весельем, что я хочу его продолжить, — сказал он. — Помнишь камешек, который ты тащил вчера в сумке и обнаружил только на привале? Почтенный был камешек, килограммов на пять. Так это я его туда положил.

— Андрюша! — со смехом воскликнул Степичев. — Покопайся за пазухой. Может, там и для меня камешек есть? Так ты, пожалуйста, выбрось. А насчет барана я уж больше не буду. Бог с ним. Глупое животное.

Снова хохот.

Впрочем, Крупкин смеялся ненатурально. Камешек против меня он, конечно, держит.

Зато Степичев — отличный малый. Он, кажется, помог мне понять если не математику, то математиков. Работал в деревне учителем и двенадцать километров ходил после уроков на станцию, чтобы поехать в город и получить у профессора консультацию или показать ему решение задачи. Откопал где-то, что в Японии решалась задача, но была брошена. Профессор не советовал ему заниматься ею. Степичев поехал в Москву, нашел статью в библиотеке, перевел (она была на немецком) и стал решать.

Но едва он опубликовался, как прочитал в реферативном журнале, что японец выплыл из небытия и решил несколько частных вопросов той же проблемы. И с того дня у Степичева с этим японцем началась жизнь наперегонки: то один вырвется вперед, то другой. Обоим уж и свет не мил, вся жизнь бегом. Их в литературе теперь вместе упоминают.

На голове у него две природные зоны: пустыня и тайга. Одна половина головы совершенно голая, а затылочная покрыта буйной растительностью. Кажется, что все волосы с первой перебежали на вторую.

Вчера в Архиповке, на веранде, где нам хозяйка отвела пристанище, Андрюша взял баян.

Над низкими хребтами стояли тронутые закатом неподвижные облака. Море блистало голубым, без единой морщины лаком. Солнце висело низко. Под ним на воде пылал огненный остров.

Не знаю, хорошо или плохо он играл, но мне показалось, что внутри у меня все

Смычок все понял: он затих,

А в скрипке это все держалось.

И было мукою для них,

Что людям музыкой казалось.

Мне, пожалуй, нужно складывать свой рюкзак».

Портнов отложил тетрадь. В доме напротив появились среди блеска огней темные пятна.

Лейтенант запер дневник в сейф и зашел к дежурному.

За столом уже сидел Тягниряднов. Весь дежурный наряд был новый. Почти одновременно с Портновым в комнату с улицы после сложного маневрирования дверью и собственными ногами вступил щуплый мужичонка.

— Здравствуйте, кого не видел.

— А кого ты сейчас-то видишь? — сказал Тягниряднов.

Мужчина достиг барьера и укрепился около него.

— Стал на якорь?

— С горя я. — Мужчина старался попасть взглядом в Тягниряднова. — Жизни нету. Сосед говорит: голову тебе отрублю.

— Свободно может, — серьезно сказал Тягниряднов. — Шея у тебя тонкая.

— Так мы в разных комнатах живем, а вот лезет. Ты, говорит, пьяница, пузырешник, ты, говорит, обеспокоиваешь меня. Ты, говорит, аверьянку пьешь. Пришел сейчас, стучу, а он: «Ты опять пьяный?» Закатал мои вещи в плащ и вышвырнул в коридор. Я, говорит, за себя не отвечаю: отрублю голову, как писклоку…

— А сколько ты сейчас капель выпил?

— А я их не считал, мне пятнадцать капель не помогают…

— Тебе два пузырька помогают? А топор у соседа есть? Он хоть один раз брал его в руки?

— Не знаю. Может, нету. А зачем топор? Он же растервенный, он и так может…

— Ну вот что… Оснований для вмешательства нет.

— Ну, спасибо. Значит, можно идти? А куда? Под забор ночевать? Я и так ночевал. Жена не пускала. А теперь она съехала от меня, все забрала, даже замок вывернула. Я на плаще сплю. А теперь и в голую комнату не пускают. Вот, значит, как.

— Ночлег мы тебе найдем. Отвези его, Костин, в вытрезвитель, а завтра на свежую голову разберемся. От алкоголизма лечился?

— Ну и что, как лечился?

— А то… Долечиваться надо.

— А вы, стало быть, лекаря?

— Чудак-человек, — сказал Тягниряднов. — Ну зачем тебе домой, зачем на смерть идти? Мы ж тебе добра хотим. Отвези его, Костин.

Портнов кивнул всем и вышел в полутьму вечернего города. Он любил вечерние часы. Вечером, когда все второстепенные звуки стихают, проступают главные шумы: гул электростанции, сдержанный лязг механизмов в заводских корпусах, крики тепловозов и электровозов, тянущих тяжеловесные составы.

Только вечером, наедине с тысячами электрических глаз, ты и сам освобождаешься от второстепенных мыслей, шумов и тебе являются главные мысли. Они хранятся в тебе и днем, но шумные события делают их неслышными, как неслышны при свете дня сухие листья, которые шуршат сейчас по мостовой.

Лишь вечером ты начинаешь думать, что ты не только милицейский служащий, работающий из-за денежной нужды, но и искатель истины. Истина — не хлеб, но хлеб без нее горек.

Портнов стал спускаться по гранитным ступенькам вниз, где на срезанной вершине холма, скрепленной корнями корявых дубов, стоял его дом.

10

Об этих звонках подполковник Окаемов никому из подчиненных не говорил. Было стыдно. Вот уже третий раз один и тот же голос с хамским подхихикиванием уведомлял его по телефону, что сегодня он снова угонит машину. Можно было не сомневаться, что обещание свое он выполнит, как выполнил два предыдущих.

Начались звонки сразу после выступления Семена Семеновича по телевидению. Речь свою подполковник прочитал по бумажке, спотыкаясь на незнакомых словах и делая неверные ударения. Он сознавал, что участвует в нелепом спектакле и читает непривычные, напыщенные слова, но произносить обычные, всем понятные ему казалось еще страшнее.

Может быть, этот тип слышал его и решил, что Окаемов постарел и уже ничего не стоит. А может быть, он, Окаемов, заболел мнительностью и звонки неизвестного молокососа, не отсидевшего на своем веку и пятнадцати суток, без всякой причины связывает со злосчастным телевизионным дебютом?..

За окном моросил дождь. Листья березы дрожали под ударами капель. Около гаража грустно мок чей-то мотоцикл.

Окаемов положил тяжелую старческую ладонь на трубку телефона, но на минуту задумался, уставившись на круглый, словно берет, зеленый абажур пятидесятых годов. Он был как пловец, которому долгое время удавалось обманывать обгонявшие его волны, увертываться от них, но вот они все-таки стали накрывать его, и он задыхается, стараясь вынырнуть и восстановить дыхание. Ему еще долго плыть, ему нельзя тратить без пользы ни йоты энергии, ибо силы уже на исходе.

Лучшая часть жизни прошла в изнурительной войне, в войне без роздыха и оглядки: кражи, группы, шайки, удачи, неудачи. Он знал в районе сотни, а может быть, и тысячи людей. Стоило назвать фамилию, как он спрашивал: «Это какой? Тот, что…» Ему был знаком в районе каждый дом, поворот, переулок, тупик. Он знал, когда и кто все это строил и перестраивал. Идя по улице, он знал, что киоск на углу Стрелецкой и Верхней обворовывали пять лет назад, что на перекрестке Кузнечной и Коломенской была автоавария. Преступники приходили и уходили, женились, умирали от водки или поножовщины, старели в колониях, заражали своим гниением других, а он оставался на своем месте. Он листал недели и месяцы жизни, как страницы огромного уголовного дела, зная, как необъятна действительность за пределами папки и как далеко она ушла вперед сравнительно с той, какую он когда-то знал.

В том, что она стала другой, был и его труд. Кто теперь вспомнит о ворах и проходимцах, когда-то гремевших? Это теперь история. Это он их сделал бывшими.

Преступники помнили и ненавидели его.

Теперь у него были люди, у которых глаз и сознание ответственности были столь же остры, как и у него самого. Эти люди закончили институты не сорокалетними, как он, и учились не заочно, со слезой, а изо дня в день. Они открывали книжку не в паузах между происшествиями и не за неделю до экзамена. Им не ставили троек в кредит. Они были грамотными и ловкими, но Окаемов по-прежнему вынуждал себя принимать участие и в осмотре, и в важных допросах, ибо отход от этой традиции сразу был бы истолкован как его закат. Когда он был рядом, инспектора и следователи испытывали не только чувство важности того, что они делали, но и суеверную убежденность в том, что дело в конце концов

Но он давно уже чувствовал, что силы его иссякают. Новые события, дела, задачи пугали его сильнее, чем прежде; он знал, что за ними будут другие, еще более тяжкие труды; знал, что новую волну тоже придется встречать грудью.

Им овладело чувство тоски и жалости к себе.

Прежде он никогда не стал бы раздумывать над тем, стоит ли ему ехать куда-то или предпринимать что-то, если бы у него оставалась хоть капля надежды на успех. Прежде он сразу бы помчался туда, где мог бы подтвердить или опровергнуть свои подозрения. Раньше он верил в себя, в свою интуицию.

Теперь же, вот сию минуту, решив, что нужно послать людей в райцентр, Окаемов с тоскою думал, что поездка будет пустой, и эта мысль погашала и радость от принятого решения, и уверенность в том, что оно правильно и необходимо.

Назойливо напомнил о себе телефон. Окаемов медленно снял трубку. Скоро на его сердитое лицо легло выражение брезгливого ожидания минуты, когда собеседник наконец сделает паузу в своей пространной речи. Конца фразы не дождался.

— Вы вот что, Аркадий Васильевич, вы эти звонки бросьте. Я вам не сват, чтобы всякие справки наводить и чужие дневники читать. Вы, верно, и сами лучше меня знаете, отчего это он… Володя, глядишь, еще ничего такого и делать не собирался, а вы уже догадывались.

— Слово чести, не подозревал. В последний день такой веселый был, шел с одной студенткой. Моя супруга видела. Такой веселый…

— С какой же студенткой?

— С Таней Шелковниковой.

Окаемов, готовый пожелать ассистенту личных и служебных успехов, задержал трубку возле уха, но Лавров опять соскользнул на тетрадь, в которой, «возможно, что-нибудь есть такое, знаете…»

— У вас ко мне все? — спросил Окаемов. — Вот и хорошо. Крепкого вам здоровья.

Уже запросто звонит, как приятелю. Подполковник будто предчувствовал, что ни к чему хорошему услуги таких людей не приведут. Но — слава. Прямо все уши прожужжали о том, что стоит Володе Столбову взяться, и дочь одолеет конкурс… А Портнов тетрадь утаил неспроста. Может, уже и подозревает что-нибудь несуразное. Возьми у него сейчас дневник и отругай — он и вовсе укрепится в глупости. Слушок по райотделу пустит, а там, глядишь, и дальше. А взгляд ясный. Окаемов пододвинул к себе папку с утренней почтой, но не раскрыл.

Несут бумаги охапками, никакого перерыва. Ушли годы, ушла молодость, закаты, весны — ни черта не видел. Одна служба. Пока бегал за жуликами, дочь беспризорной росла. В детсаду со сторожихой компот вечерами доедала и сказки дурацкие слушала, ни разу вовремя домой не взял. А в выходные больше на улице, с подругами. А теперь требуют, чтобы у нее пятерки были на вступительных. Люди своих в секции разные, на музыку, а у него вон какая музыка: звонят хлюсты. Единственное, что у него было, — чистый мундир, и тот могут забрызгать. Не нажил ни машин, ни дач, ни сбережений. А все жена. Точила, как ржа. «Неужели за тридцать лет не заслужил?» Заслужил. Теперь у него друзья — ученые. Может, они навар снимали… гнусь.

Грузно встал, подошел к распахнутому окну. Листья тронутой багрецом березы дрожали от частых капелек дождя. Один оторвался и тяжело ткнулся в подоконник. Окаемов взял его, долго разглядывал. Листок был в пятнах ржавчины и в одеревеневших прожилках.

Вернулся к столу, набрал номер. Долго никто не подходил. Уже хотел положить трубку, как послышался голос.

Семен Семенович, когда требовалось, умел быть обходительным. Соболезнование прозвучало самым душевным образом. Уже прощаясь, будто невзначай пришло, спросил Петра Ивановича о дневнике, но Столбов, казалось, не понимал, о чем речь, и продолжал благодарить Окаемова за искреннее участие.

— Дорогой Петр Иванович, — сказал подполковник. — Мы с вами люди занятые. Можно ли прикладывать дневник к делу или нет? Это нужно сказать сейчас же. Потом будет поздно.

Профессор, оказывается, давно осознавал проблему и не видит никаких оснований для беспокойства. Записи в дневнике не свежие, а свежие не сохранились.

— Значит, не сохранились? — переспросил подполковник.

— К сожалению, — сказал Петр Иванович.

Распрощались.

Окаемов с минуту смотрел в сероватую наволочь за окном. Потом решительно смахнул со стола забытый ржавый листок. Тетрадь тетрадью, а в деревню кого-то надо было посылать, хотя бы для того, чтобы не упрекать себя потом в безволии.

«Семенихина, Васютина, Поливанова? — перебирал он и неожиданно решил: — Портнова». Можно было не сомневаться, что этот бывший шофер ощетинится: мол, он не инспектор уголовного розыска, у него, мол, следственные дела и разные там экспертизы и фигли-мигли. Окаемов испытывал прямо-таки потребность поставить его в рамки, принудить его делать не то, что ему нравится, а то, что нужно. Да и требовалось потолковать.

В ту минуту, когда его позвали, Николай Портнов был занят выпиской повесток. Он с неохотой оторвался от этого незатейливого занятия, которое чем-то нравилось ему: может быть, тем, что, внося фамилию в бланк, указывая улицу, номер дома и квартиры, назначая день и час явки, Портнов испытывал чувство, близкое к волнению. Он рисовал себе вызываемого, невольно представлял себе встречу с ним, и сердце порою сжималось от предчувствия схватки.

Вызов к Семену рассердил Портнова. Прихоти Семена выбивали из колеи столь же основательно, как и выезды на место происшествия. Семен взял за привычку гонять следователей вместо инспекторов и участковых, не считаясь ни с их планами, ни с вызванными людьми. Портнов сжал губы, нетерпеливо встал, потом, чтобы взять себя в руки, пододвинул к себе бланк повестки. Отлично зная, что Семен ждет его, Портнов сел и неторопливо стал заполнять верхнюю строку: «Ассистенту Лаврову Аркадию Васильевичу».

Проставил дату и часы, расписался, отложил повестку в стопу готовых и только тогда встал. И уже с ясной головой подумал, что входить с Семеном в ближний бой — значило надолго вывести себя из того благоприятного расположения духа, без которого немыслимы хорошие допросы.

«Буду спокоен и даже любезен. Пусть его схватят желудочные колики, старого борова», — подумал он.

В кабинет Окаемова он вошел почти весело.

— Здравия желаю, товарищ подполковник.

Окаемов внимательно посмотрел на Портнова поверх круглых очков. По глазам и улыбке он видел, что Портнов уже составил себе мнение если не о содержании того, что ему скажут, то о том, что сказанное не будет умным, и снисходительно решил терпеть глупость начальства.

«Смеется надо мной, молокосос».

Все ему просто и ясно. Будто пришел не из гаража, а из вышестоящей организации. Не стесняясь, судит обо всем. И

— Сядь, Николай Иванович. Тут есть такое дело, — сказал Окаемов, заставив себя, как он любил выражаться, не «пылить». Он грузно встал и подошел к окну. Спина у него была покатая, без ложбинки. — Тут один уркаган взялся мне звонить. Над милицией смеется. Заведите, говорит, блокнот и записывайте туда мои похождения. Завтра, говорит, угоню «Волгу» и кражонку заделаю. Уже третий раз звонит, и после каждого у нас угон зависает.

Из раскрытого окна в комнату вливался сырой воздух.

— Думается, что я узнал его, хотя по голосу, конечно, могу и ошибиться.

— Кто же он?

— Не знаешь ты. Кличка Пля-Пля. Мы его арестовывали еще до того, как ты пришел сюда. Я его знаю давно. Отец его личный шофер одного начальника. Обижен на меня. Начальник-то все уже было утряс, чтобы хлюста этого не судили, а я возьми и посади его. Речь у него немного с дефектом, оттого и кличка такая. Вроде сосет во рту апельсин. Но если не знаешь, не сразу заметишь. Изредка только проскользнет. Думаю, что он… Папаша у него теперь возит директора сахарного завода в Михайловке.

— Далеко это?

— Километров семьдесят отсюда. Сам понимаешь, кого попало по такому делу не пошлешь. Думаю вот тебя с Голубничим послать. Как ты на это?

— Если решили… А что там нужно?

— Ну, найти его. Обыски у него, у знакомых, у родни. А там по ходу дела… Тут уж мне тебя не учить… Если люди вызваны, отдай их кому-нибудь. Ну, Кирюшатову, что ли. В общем, там с Костроминым решите, он лучше знает, кому. Скажи Миронову, чтобы «газик» готовил.

Портнов бросил взгляд в раскрытое окно. Асфальт двора покрывали лужи.

«Застрянем мы там в грязи. И «газик» не спасет», — подумал он.

Все новые и новые события не давали мыслям отстояться. Сумбур надоел до зарезу.

В последнюю неделю Портнов все начинал и начинал дела, но после двух-трех допросов бросал, и важные мысли и детали выветривались из памяти. Теперь ему придется снова вживаться в них. Сейчас рядом с мыслями о Столбове уже требовали себе места мысли о косноязычном угонщике, и Портнов не имел права вышвырнуть их вон из головы.

— Буду собираться, Семен Семенович. Фамилию-то помните?

Окаемов, глядевший в окно на ярко-бордовую, омытую дождем крышу гаража, повернул голову к Николаю.

— Его же, Портнов, и в лицо надо знать. Я поеду с вами.

Когда Окаемов, Голубничий и Портнов садились в машину, шофер брюзжал что-то о работниках, которые, как только дождь, едут черт знает куда, словно их черти разжигают.

— Брось ты ныть, Миронов, — устало сказал Семен. — Спроси, ушел ли домой Тягниряднов.

Участковый, как выяснилось, после дежурства отписывал в красном уголке отказные материалы и выглядел довольно свежо. Ночь была спокойной, и он с помощником по очереди подремывали.

— Ты не заснешь по дороге, если возьмем? — спросил Окаемов.

— Так вы ж разбудите, товарищ подполковник.

— Тогда садись.

— А я везучий на дождь, — говорил Тягниряднов, как только машина тронулась. — У меня в дождь все получается. Вот увидите. Это я еще с села знаю. Я же в селе десять лет работал. В дождь все байстрюки в хатах. Приедешь, а он зараз на месте.

— Тебе, такому толстомордому, по грязи ходить ничего не сделается, а с машиной вот залезешь в кювет и ночуй в поле, свисти носом.

— Противно мне с тобою ехать, Миронов. Каркаешь ты раньше времени. Как тебя только в милицию приняли? Ты вот только собираешься в кювете сидеть, а я за свою жизнь насиделся, хоть и машины не имел.

— Сидел ты…

— Сидел. На лошади ездил. Двадцать годков мерину было. Не то чтобы дрожки везти, сам еле ноги волочил. Залез раз с дрожками в кювет, машины испугался, а оттуда ни тпру, ни ну. Меня в селе ждут — мужик с ружьем по селу людей гоняет, а я в кювете сижу. Молодой я был, выхватил наган и кричу: «Ты, этак твою разэтак, долго меня будешь мучить?» И бах, бах в него. Две пули вогнал. Шестьсот рубликов с меня за него удержали в старой валюте. По балансовой стоимости. А через год мотоцикл дали. А на таком «газике» да мы до самого сахзавода на третьей жать будем, нигде не зацепимся.

И действительно жали и нигде не зацепились.

В поселок завода приехали уже через два часа. По грязи пришлось ехать не более двух километров, да и то лишь в том месте, где шоссе из-за ремонта было закрыто.

Поселок совсем не напоминал деревню. Дома были трех-четырехэтажные, из белого кирпича. Обрамленные кленами и липами, они выглядели очень привлекательно. Асфальтированные улицы были широки и прямы, клуб и магазин построены на городской манер, из бетонных блоков и стекла.

Портнов с любопытством рассматривал огромное кагатное поле, открытый склад, куда уже начали свозить с полей свеклу; рассматривал высокую трубу сахарного завода и гору жома, вокруг которой, как жуки, трудились два трактора со скребками. Жом вытекал из рукава высокой будки, распространяя на всю окрестность запах аммиака.

К вечеру, несмотря на то, что день был потерян, Портнов был даже доволен: и тем, что задержали виновного, и тем, что нашли кое-что от разобранных машин и мотоциклов, а больше всего тем, что мысль заглянуть в колодец на окраине поселка, на усадьбе одного из друзей угонщика, принадлежала ему.

— Колодцы ты им один будешь чистить, без нас, — сказал Окаемов. — Хоть ты и корифей, а сейчас делай то, что тебе говорят. Давай вот в огороде шуруй, под кучами свеклы.

Но Портнова смутила стоявшая вверх над колодцем ручка ворота. Кто-то недавно пользовался бадьей.

Как только Семен ушел в дом опрашивать хозяйку, Портнов все-таки сделал по-своему. Взял багор у соседей и прощупал дно. А потом спустился в колодец на бадье (ворот держал Тягниряднов) и одну за другой стал вытаскивать со дна детали.

По дороге в контору хозяйкин сын рассказал, что вытащил из сарая и побросал в колодец запчасти, как только увидел, что по улице мимо дома в центр поселка проехала машина с людьми в форме.

Когда везли запчасти в контору, чтобы составить опись их с участием механика, Окаемов хмуро глядел перед собою в лобовое стекло и молчал. Голубничий был устал и грязен: переворочал в огороде вороха свеклы и ботвы.

«Ну что, корифей?» — думал Портнов, глядя в

«Корифей» было любимым словом Окаемова. Теперь, наверное, он хотел бы забыть, что это слово было произнесено. Ему бы очень не хотелось, чтобы в райотделе узнали о том, как он искал запчасти.

— Видел, Миронов? Я говорил, что я везучий при дожде. У меня в дождь все получается, — говорил Тягниряднов. — У меня…

— Сидел бы ты, не трепал языком, — оборвал его Окаемов.

Наверное, для того, чтобы участковый не досаждал ему неуместной и обидной болтовней, Окаемов через полчаса отослал его на машине сахзавода в город: поручил сопровождать задержанного и вещественные доказательства.

— Да смотри не упусти, — сказал он хмуро. — Не гляди, что его соплей перешибить можно. Он прыткий. По оврагам и посадкам не догонишь. Понял?

— Понял, товарищ подполковник.

— Ну, поезжай. А мы тут кое-какую документацию оформим.

Окаемов чувствовал, что в нем слишком много накопилось неприязни к вору и что он столь раздражен его наглостью, что будет спрашивать его совсем не о том и не так, как это нужно для успешной беседы, и что один вид преступника, насмешливый, только ждущий слова, чтобы сказать дерзость, а может быть, и оскорбить при всех, будет выводить его из себя. Все это удержало Окаемова от допроса задержанного.

«В райотделе Голубничий допросит. Этот как клещ вопьется».

Того, кто прятал запчасти, допросили на месте. Раскосый, щуплый, с каким-то нелепо доверчивым, даже привязчивым взглядом, он вызывал впечатление умственно отсталого. Можно было только недоумевать, из-за какой прихоти его выбрал себе в приятели пижонистый Пля-Пля.

Впрочем, специальностью он владел не такой уж простой: сменный дизелист в соседнем доме отдыха.

На вопрос Голубничего, что они собирались делать с запчастями, он ответил, что хотели превратить железки в бумажки, а на вопрос, боялся ли он милиции, сказал, что Пля-Пля уговорил его не дрейфить. «У милиции, говорит, вещество мозга серое».

— А оно какое оказалось? — спросил Голубничий. — Вот такое? Серое с двумя просветами? — Он показал на широкий погон Окаемова.

Задержанный радостно заулыбался, довольный тем, что приезжие смеются и что смех этот вызвал он.

— А еще что он говорил? — весело спросил Голубничий.

— А еще он говорил, что заставит милицию валерьянку пить.

Красивое лицо Голубничего растянулось в презрительной улыбке.

— Собака лаяла на дядю фрайера.

Подполковник весело хмыкнул.

— Ладно, Голубничий. Отпусти этого фрайера под поручительство родителей. Пусть пока дизель крутит. А там суд решит.

Дождь перестал еще в середине дня. Ко времени отъезда совсем распогодилось. Асфальт снова сделался серым, и только по обочинам и в неровностях дороги стояли лужи, словно по шоссе недавно прошла поливочная машина.

Шелковым нежно-зеленым бархатом шевелилась под ветерком низкая озимь, качались листья золотой кукурузы. По дороге бежали машины со свеклой. Попался огромный «К-700», тянувший длинную, словно вагон, тележку — наверное, сразу тонн пятьдесят.

Когда стали проезжать лесные полосы, горевшие яркими осенними красками, Окаемов предложил выбрать местечко перекусить: не ели с утра. Остановились в лесной полосе, близ кукурузного поля. Пока шофер расстилал брезент, Окаемов прохаживался поодаль, разминая ноги.

— Ты уж не рассказывал бы, что ошибся он, не срамил бы старика, — сказал Голубничий Портнову. — Были бы уж вещи, а то так, старые железки. Да и с кем не бывает…

Портнов ответил, что не видит, о чем бы можно было рассказывать, воротившись в райотдел.

«Наверное, Семен попросил», — догадался он.

Пристроились покучнее по углам брезента, стараясь не вымочить брюк о влажную траву. На середине брезента в окружении снеди стояла бутылка коньяку.

— Ну что ж, ребята, давайте по маленькой. Хоть измызгались мы, но не без пользы, — сказал Окаемов.

Стакан был один. Выпили по очереди.

— А все-таки, хоть убей, не пойму, откуда такая наглость, — сказал Голубничий, одолев основательный шмат сала. — Только подумайте: звонить в милицию о том, что собирается сделать очередную пакость! Замухрышка — и такое! Десятилетку кончил…

— Ну я тебе скажу, тут грамотность и школа ни при чем, — проговорил Окаемов, достав ножичком из банки кусочек сайры. — Ты знаешь, у него папаша какой? На драной козе не подъедешь. Если не знаешь, скажешь, директор треста — такой надутый. Он тебе двух слов без выверта не скажет. Все обязанности, какие лежат на милиции, разъяснит. Вот и сынок такой же. Дадут ему сейчас срок, думаешь, исправится? Только злей станет. Как собака на цепи. Совсем озвереет. Я бы таких вообще не выпускал. Отбыл срок, а его еще на один, в отдаленную местность, где климат посуровей. А у нас ведь как теперь? Все в своей области, а к ним папаши и мамаши с полными сидорами каждую неделю, как в дом отдыха. Почему же не сидеть! Кино тебе, телевизор, школа, курсы, самодеятельность разная.

Окаемов взял большое яблоко и с хрустом надкусил его.

Портнов, услышав о собаке и цепи, осторожно возразил, что здесь, пожалуй, нет сходства и что человек, хоть и плохонькую, но имеет голову, и в эту голову в принципе можно вбить хорошие мысли.

Подполковник полулежал на брезенте, опираясь на локоть и расстегнув китель, чтобы туго натянутые на животе пуговицы не стесняли его.

Он швырнул в кусты огрызок яблока и улыбнулся.

— Знаю, знаю: человек — это звучит гордо. Не угадай я по голосу этого человека, он бы мне целый месяц гордо звонил, пока бы десятка два краж не понавешал и пока бы меня инфаркт не хватил.

Окаемов был доволен тем, что негодяй, лишивший его уверенности в себе и унижавший его своими звонками, наконец пойман.

— Ты говоришь вот: школы, лекции, докладики, — продолжал Окаемов. — И в колонии ему лекции, и дома. Время мы только дорогое тратим на них. Профилактика! Главная профилактика — это вовремя поймать и изолировать его, не дать ему новое преступление совершить, не дать ему втянуть в шайку новых сосунков. Вот где, Портнов, наша профилактика. А то вот пошел я на телевидение и, как школьник, заикался. Их лекциями, Портнов, не проймешь. Слова — они словами и останутся. Не согласен? А ты что же предлагаешь?

— У меня, Семен Семенович, вышка пониже, у меня конкретный человек. Папка моя должна быть как история болезни. Нужно показать истоки и ему самому, разобраться без злобы. Теперь все грамотные. Глядишь, иной и задумается. Да и жизнь надо улучшать, культуру. Вы ж лучше меня знаете.

— Не свои слова ты говоришь, Портнов. Книжные. Вспомни, что в Индии случилось. Поймали в лесах двух девочек. Одна почти невеста, лет четырнадцати-пятнадцати, а другая что-то лет семи. Волки их выкормили и воспитали. Облик у обеих вроде бы и людской, а людьми их сделать так

— Я, Семен Семеныч.

— А что же получается? Если определенный срок прошел, если время упущено, то человека не то что блюсти закон нельзя научить, но и нельзя отучить выть по ночам? Взять того же Пля-Пля. Разве он не упущен? Разве ему в детские годы, когда всякие навыки образуются, заложили их? Может, он всю жизнь теперь и будет жить по-волчьи? Разве такому беседы помогут?

«Ну и насолил же ему этот Пля-Пля, напрасно спорю».

— Может, таким и останется, Семен Семеныч… А на телестудию в следующий раз можно послать вот его.

Портнов кивнул в сторону Голубничего, обгрызавшего косточку грудинки.

— Помните, какую он речь произнес на конференции ученых?

Голубничий перестал обгрызать кость и хмуро взглянул на Портнова. Слова Портнова о речи на конференции ученых были небезобидны. Они намекали на известную собеседникам историю, в которой Голубничий выступил сторонником профилактики. Случилась эта история в период, когда многим казалось, что меры принуждения отжили свое и следует больше убеждать, нежели наказывать.

В городе собралась конференция ученых-юристов. Говорили о том, что, возможно, найдено капитальное средство излечения болезни.

А на следующий день случилось непредвиденное.

Вернувшись после обеденного перерыва в зал, юристы, городские руководители и низовые работники неожиданно обнаружили, что со всех тридцати окон огромного зала исчезли шелковые шторы, а со сцены, где сидел президиум, вдобавок и двадцатичетырехметровый занавес. Над столом президиума, под самым потолком, висела зубчатая полоска шелка.

Спустя четверть часа о краже знали уже все.

Заседание продолжалось, но из него вынули душу. С усмешками ученые поглядывали на милицейского генерала, сидевшего в президиуме. Генералу, однако, не оставалось ничего иного, как не замечать этих взглядов. Он усиленно чертил в своем красивом блокноте квадратики.

И вот тут-то старший лейтенант Голубничий показал свою расторопность.

Еще в перерыве, узнав о краже, комендант здания догадался забрать со стола президиума графин с водою. Графин был сдвинут преступником с середины стола на самый край. Голубничий отвез его в криминалистическую лабораторию, где довольно скоро дали ответ о пригодности отпечатков пальцев для идентификации, а часа через два при сопоставлении следов со справочной картотекой было установлено, что они принадлежат ранее судимому за кражу Колесникову по прозвищу Чита.

Необходимо было, не теряя ни минуты, ехать на бугры, именуемые Карпатами, и везти оттуда злоумышленника в райотдел.

Все развивалось удачно. Уже к концу дня в зале на окна водворили шторы, а в фойе подрубали зубчатый край занавеса.

Вор оказался племянником уборщицы клуба. Он не любопытствовал, кто и какие речи произносил в зале. Его интересовали шторы.

Слух о том, что кража раскрыта, распространился среди присутствовавших.

Весьма эффектным было выступление Голубничего в роли участника совещания.

Предоставляя ему слово, председательствующий добавил, что удовольствию видеть шторы и занавес на их прежних местах присутствующие обязаны именно этому старшему лейтенанту.

Справка председателя вызвала аплодисменты.

Голубничий заявил, что нехарактерный эпизод со шторами не может поколебать мнение присутствующих и его личное мнение о том, что курс на доверие правилен и что поруки — это средство, отвечающее духу времени.

— А те из правонарушителей, кто поймет нас так же, как понял вор по кличке Чита, будут неизменно встречать сокрушительный отпор и караться по всей строгости.

Голубничий так понравился генералу, что вскоре был назначен начальником уголовного розыска.

Теперь о конференции никто не любил вспоминать. Слишком долго пришлось потом собирать тех, кого поторопились выпустить.

— Выбрал бы ты что-нибудь поинтересней для болтовни, — сказал он Портнову.

Окаемов посмотрел на часы, кряхтя поднялся.

— Есть, Портнов, книжка такая. «Дон Кихот» называется. Вот там Дон Кихот хотел всех исправить и вошел в историю чудаком. Ребячества в тебе много. Идешь напролом, не считаясь ни с чем.

Портнов не выдержал:

— Не могу припомнить, Семен Семенович, чтобы…

— А что тут припоминать? Возьми хоть пенсионное дело. Замытарил и себя, и ревизоров, и всех. Держишь старика почти четыре месяца в кутузке, копаешься в бумагах, которые написаны, когда у меня шевелюра вот так же стояла ежиком, как у тебя, а бумаги-то рассыпаются под руками. Им уже двадцать пять годков. За это время и путевых-то преступников давно амнистировали. А когда тебе советуют бросить всю эту волокиту, самому вздохнуть от жалоб и дать начальнику покой, ты на дыбы становишься. Прешь на красный свет.

«Вот оно что! Решил поговорить по душам и еще раз посмотреть, не поумнел ли я».

Когда сразу после войны отец-прораб вечером на загородной стройплощадке застал двух плотников с ворованным тесом, погруженным в телегу, они сначала увещевали отца быть потише, а когда поняли, что он недогадлив, били пинками и чем-то твердым по голове, бокам, по спине, стараясь отбить почки.

Хорошо, подоспел сторож.

Те били, а этот хочет вышвырнуть из райотдела — всего-навсего! — чтобы Ольга, Алешка, Сергей, Михаил остались без куска хлеба, а то и с восьми классов пошли бы работать, сбивать ящики на тарную базу.

Портнов сжал зубы.

«Только бы не сказать что-нибудь мелкое, глупое».

Взял жестяной кружок от банки с сайрой, свернул вдвое, потом еще вдвое, потом еще раз.

— Поедемте домой, — мрачно сказал он. — Считайте, что поговорили по-семейному.

Через полчаса они уже были в городе.

11

Одиночество и беды — пособники истины. Человек в одиночестве, может быть впервые в жизни, исследует себя до самых глубинных слоев и способен увидеть то, что укрыто от глаз в суете жизни. Одиночество — увеличительное стекло, с помощью которого человек сантиметр за сантиметром исследует поверхность своей души и часто обретает способность дать себе правильную оценку.

Павел Петрович Шелковников был не такой. Одиночество не изменило его. Он владел не известной другим точкой опоры внутри себя, и, сколько Портнов ни пытался понять причину его мудрого спокойствия и уверенности в себе, задача оказалась ему не под силу.

Они сидели друг против друга в тесном кабинетике следственного изолятора в ожидании адвоката и смотрели в огражденную емкость двора.

Обильные листом и плодами, стояли арестованные рябины. Под тяжестью оранжевых гроздьев тонкая ветка одной из них сломалась

— Мне даже завидно, что вы, Николай Иванович, замечаете там нечто для меня недоступное, — сказал Шелковников. — Быть может, у меня во временной тесноте притупился взгляд?

— Вон на ту рябину смотрю. От неразумного избытка плодов погибла лучшая ветвь.

Швейник повернулся к лейтенанту внимательным оком и усмехнулся.

— А вы философ.

— Как и вы, Павел Петрович.

И вдруг швейник широко улыбнулся какой-то внезапно пришедшей мысли.

— А теперь заинтриговали меня вы, — проговорил Портнов.

— Что ж, откровенность на откровенность… Лично вам не грозит судьба этой несчастной ветви.

— Я никогда не погибну от обилия земных плодов?

Теперь уже лейтенант с любопытством взглянул на внушительную устойчивую фигуру Павла Петровича в добротном черном костюме, на его сытое, гладко выбритое лицо. Даже с излишним любопытством взглянул. Чувствуя на себе пристальный взгляд. Шелковников попросил разрешения заняться своими записями по акту ревизии и скоро зашелестел страницами ведомости.

Не обилие ли запасенных материальных ценностей сделало его таким самоуверенным? Не тайное ли чувство обладания ими?

Перед самым окном мужчина из обслуги подметал двор. Двигал он метлою осторожно, будто жалел звонкие листья. Услышав крик тепловоза, пробегавшего под мостом, остановился в неподвижности.

В главной жизни — грохот, спешка: даешь план, даешь достаток, даешь удобства, даешь квартиры, больницы, классы для малышни! Даешь!

Вещи обвалом рушатся на человека. Есть старый телевизор — сдавай, продадим новой марки; есть старая стиральная машина — сдавай, доставим новенькую, нет денег, дадим в кредит! Пользуйся, голуба душа! Толстей! Мебельный гарнитур? Доставим на дом, затянем на помочах на двенадцатый этаж. Расставляй себе сервизы, книги, а хочешь, держи пустой. Даешь план товарооборота! У соседа ярче и толще ковер? Становись нз очередь, будет у тебя такой же толстый и яркий, а может, и лучше.

Уже некуда ставить и вешать? Добивайся квартиры просторней.

Учитывать, распределять, следить, оберегать стало труднее, чем производить.

Какой планктон для шелковниковых!

После скудных лет войн и опустошений, когда они довольствовались жалким воровством снеди из каптерок, их очам блеснула вдруг заманчивая идея поживиться, прибарахлиться, а может, и кое-что скопить впрок. Им уже и этого мало. Они уже хотят, чтобы сама государыня рыбка была у них на посылках. Лезут в институты, к дипломам, к пульту управления жизнью. Татьяна Шелковникова будет экономистом.

Начала допроса Портнов ждал с нетерпением. Хотелось поскорее проверить одну беспокоившую его догадку, о которую он сегодня утром больно ушибся. Пошел на завод, где три года назад работал Шелковников, чтобы ознакомиться с его личным делом, и внезапно узнал, что Павел Петрович служил здесь не технологом, как значилось в его трудовой книжке, а самым заправским кладовщиком со всеми атрибутами: сейф, ключ, сигнализация.

— А сигнализация зачем? — спросил Портнов у кадровика.

— Ну как же? Редкие металлы.

— Редкие?

— Чему вы удивляетесь? Мы перерабатываем лом редких металлов, со всего Союза везут. Отделяем один от другого. Аффинаж.

Из отдела кадров Портнов пошел к главному бухгалтеру.

— Зачем ревизию? — спросил главбух. — Мы каждый месяц проводим в цехе инвентаризацию. Можете ознакомиться с ведомостями.

Портнов ознакомился.

— У вас два года инвентаризацию проводили одни и те же лица. Разве это порядок?

Главбух с досадой оторвался от бумаг.

— Видите ли, товарищ, при учете редких металлов и готовой продукции после электролиза нужен особый навык. Поручать это дело всякий раз новым и случайным людям я не могу.

— Зачем же случайным? Поручите проверенным.

Главбух резким движением снял очки.

— Бы думаете, у меня их десятки? Я и так не выхожу отсюда вторую неделю, сижу до девяти-десяти.

— Бывают ли расхождения между анализами поставщиков и анализами вашей лаборатории?

— Абсолютная точность невозможна.

— И по металлам с примесью золота?

— Разумеется.

— И какому же документу верите вы?

— Нашему, конечно. У меня есть справка технолога. Мы строго по инструкции.

— Технолог — лицо заинтересованное. Там потери, там угар. Он отвечает.

Договорились, что ревизия будет начата через день-два. Главбух обещал заключить трудовое соглашение с каким-то пенсионером и выделить ему в помощь цехового бухгалтера. Портнов обменялся с главбухом телефонами.

Если прокурор узнает о новой ревизии, то от взыскания не открутиться. Эту ревизию следовало назначить давно. Личность Шелковникова нужно было досконально изучить еще в первые недели работы. Портнову здорово повезет, если Павел Петрович не наследил и на заводе.

Не заезжая в райотдел, Портнов созвонился с адвокатом и сразу приехал к Шелковникову, чтобы неприметно затронуть больную тему. Официальный предмет беседы он уже тщательно продумал и только ждал адвоката, как всегда опаздывающего. Он должен был участвовать в допросе из-за физического недостатка своего подзащитного.

Торопливые шаги адвоката лейтенант узнал, едва они послышались в гулком коридоре. Он бы мог отличить их среди десятка других. Вытащил чистый бланк протокола и стал заполнять «шапку». Беседу решил вести в самом скучном и унылом тоне. Для протокола.

Павел Петрович Шелковников, хоть и не был подвержен перепадам настроения, был рад приходу адвоката, рад возможности узнать о новостях из дома. О допросе он не думал. Он уже бессчетное число раз взвесил все, что предстояло сказать.

Он не рассчитывал убедить следователя в своей невиновности. Это было невозможно. Все доводы Шелковникова родились на глазах у следователя, он помнил каждый взгляд Павла Петровича, каждую паузу, каждую заминку при ответе, он был причастен к рождению самих ответов своими ехидными вопросами и ловушками, он прослеживал, как доводы Павла Петровича постепенно очищались от противоречий и несуразностей, приобретая правдоподобный вид, которого первоначально не имели. Следователь часто напоминал Шелковникову неудачные варианты его прежних показаний, впрочем, не попавшие в протоколы, ибо ко времени составления документа Павел Петрович сам замечал противоречия и устранял их.

Если бы теперь дело попало в руки другого следователя, он с чистой совестью отпустил бы Павла Петровича домой. Каждому мало-мальски сведущему юристу было ясно, что доказательств в деле недостаточно.

И поэтому вчера Шелковников отправил прокурору жалобу, в которой заявил следователю отвод.

Почти за четыре месяца они слишком много думали друг о друге, чтобы между ними был возможен какой-либо контакт.

Что этот молокосос понимал в жизни? Какие страдания вынес? Выпала ли на его долю хоть сотая часть тех мук, которые свалились на Павла Петровича? А муки эти начались с младенчества. Отец у него был мотылек, бросивший мать еще до рождения сына. Он оставил им только звучную фамилию.

Сын не мог верить в справедливость людей, если с ним так мог поступить самый близкий человек. Мать любила сына и жалела. Но мать — другое дело. Он был частью ее самой, долго питался ее

Когда он бедствовал, пробавляясь хлебом, картошкой и килькой, ходил в худых ботинках, мерз в пальто из старого, не державшего тепло байкового одеяла, он видел, что никакой справедливости нет, потому что нельзя ходить полураздетым по морозу, а он ходил, нельзя постоянно испытывать чувство голода, а он испытывал, его голова всегда была занята мыслью о еде.

Он видел, что мать его не приспособлена к трудной жизни, всем верит и надеется на перемены к лучшему, которых не может быть, и трудится, не оставляя здоровья в запас, дает последний рубль взаймы, а потом ходит и сама просит, довольствуется малым и готова считать, что живет лучше других. Но один взгляд на ее комнату в бараке вызывал у постороннего жалость. За этот взгляд сын готов был убить каждого, хотя по натуре был человек тихий и понимал, какой большой убыток для всех его гордых мыслей и надежд может принести необдуманный дебош. Он даст утешение злобе и не поможет в дальнейшей жизни. А парень считал, что чем скуднее он живет теперь, тем больше ему должно достаться в будущем. Каждый не съеденный теперь кусок, каждый рубль, не израсходованный теперь, должен перейди, как его законная доля, на остальную, взрослую жизнь, как это бывает перед праздником: все копят к нему пищу пожирнее и повкуснее и в большом изобилии, для чего приходится недоедать перед праздником.

Он знал, что нигде нет копилки, куда бы откладывали то, что не попало ему в дни начальной скудности, но это сознание нисколько его не тревожило. Он должен был сам отыскать эту копилку. Он имел на нее право. И если он не найдет ее, если окажется таким же нетвердым в поступках человеком, как его мать, то он навсегда останется в ничтожестве и люди будут бросать на него взгляды, чтобы почувствовать, что они сами не такие. Но он не собирался выглядеть жалким в глазах людей и в своих собственных, он презирал тех, кто не способен довести слово до дела.

Он обещал себе непременно найти то, что отрывалось от его голодных детских лет, и взять себе столько, сколько нужно, чтобы забыть эти годы; он мечтал пользоваться взятым не как воробей или синица, дергаясь от страха, от движения каждой сухой былинки, а с достоинством, не унижая себя перед людьми показной скромностью жизни.

Орден вместе с пенсией он взял за то, что у него взяли здоровье. Он не хотел идти ночью грабить каптерку. При одной мысли об этом у него холодело в груди, но из барака его увлекло человеческое стадо. Видя, что его нелепая фигура, попав в поле зрения часового, может всех погубить, его поставили поодаль от других — настороже. Он недостаточно проворно бежал, когда всех заметили, и часовой выстрелил в него, как в мишень. Солдат был из сибирских полесовщиков.

Эта несправедливость отняла у Шелковникова здоровье и хороший внешний вид, и он не чувствовал никакого угрызения совести, получая пенсию и прикалывая к пиджаку орденскую планку.

Справедливость Шелковникова выглядела в глазах милиционера несправедливостью, и обо всем этом ему бесполезно было бы теперь говорить. Он нашел бы в своей тонкой заношенной книжке статью, которая обращала бы эту справедливость в преступление, и поэтому Шелковников сидел перед следователем с чистым взглядом.

Милиционер искал казенное, как свое собственное, кровное, и взгляд его не обещал ни жалости, ни прощения.

— Теперь об излишках пальто, — сказал следователь, кладя перед собой чистую страницу.

Портнов не мог не заметить, что Павел Петрович сегодня более уверен в себе, чем обычно. Он, возможно, придумал что-нибудь новое.

— На швейной фабрике обнаружили недостачу именно тех пальто, которые у вас в излишке, — сказал Портнов, — артикул, сорт, размер и цена одинаковы. Чем вы объясните такое необычное совпадение?

Шелковников поднял на Портнова усмешливое око. «Ах, поймал! Там недостача, здесь излишек. Все дело в шляпе».

— Вы хотели бы услышать, что пальто с фабрики? — спросил Павел Петрович с улыбкой. — Они действительно с фабрики. По-видимому, в спешке потеряны все три экземпляра фактуры на вывоз. Не надо, Николай Иванович, напирать на слово «излишек». Допустим, что излишек. Что отсюда? Разве вам кто-то подтвердил, что я похитил эти пальто, а не вывез ошибочно? Они же целы. Я не собирался ими торговать. Разве я присвоил их? Разве вы нашли их у меня дома? Разве кто-то из кассиров или продавцов сказал вам, что я предлагал им продать эти пальто, минуя учет, а деньги собирался забрать себе?

Адвокат одобрительно улыбнулся.

— Больше того, Николай Иванович, я уверен, что кладовщик фабрики не без цели выбросил все три фактуры. Я его видел здесь. Он говорит, что по складу недостача. Ну, как тут не взвалить половину ее на другого? А если не удастся, то хоть завести дело в тупик, запутать? Лучшей возможности не найти. Просто благодать. У меня есть свидетели, с которыми он советовался в камере.

«Вот оно что. Вот оно то новое, что Павел Петрович придумал».

Портнов записал фамилии свидетелей.

— Складно, — сказал Портнов.

— Что вы хотите сказать? — сердито проговорил Павел Петрович.

— Складно придумал кладовщик швейной фабрики.

Портнов подал арестованному протокол, и пока тот проверял правильность записи показаний, лейтенант вглядывался в его благородное лицо, чувствуя себя лаборантом, который долго фильтровал культуру вируса и наконец выделил его в чистом виде.

Когда писались книги о будущей счастливой жизни, учли ли, что вирус способен к изменчивости и обилию форм?

Павел Петрович и адвокат подписали документ. Портнов неторопливо отодвинул его в сторону на край стола.

— И позвольте еще вопрос, — сказал он ровным, скучным голосом. — Знакомы ли вы с Владимиром Столбовым?

Швейник вонзил в него свое око.

— Какое отношение Столбов имеет к пенсии и пальто?

— Вы не хотите отвечать на вопрос?

И тут адвокат Порядин озвучил тесный кабинетик своим бархатным голосом:

— Вы гипнотизируете моего подзащитного не идущими к делу вопросами.

— Ошибаетесь. Это он сам себя гипнотизирует своими страхами.

Шелковников улыбнулся.

— Да, я знаком с ним.

— Вы не просили его помочь при поступлении вашей дочери в институт?

— Нет.

— Самостоятельно ли она готовилась к экзаменам или имела репетиторов?

— Готовилась самостоятельно.

— Вы, видимо, запамятовали, что у нее были репетиторы.

— Да, запамятовал. Ее готовили Столбов и еще один, фамилию не помню, Аркадий Васильевич.

Арестованный улыбался.

— Шутки в сторону, — вдруг сказал он. —

— Дорогой Николай Иванович, — вмешался адвокат Порядин. — Вы хватаетесь за каждую соломинку. Вот сегодня новая фамилия. При чем здесь Столбов? И зачем трепать имя дочери Павла Петровича? Вы, готовы подрезать всю семью. Старушка украла медный чайник. Теперь Россия безвозвратно погибнет.

— Плевако сказал об этом в другой ситуации. Там старушка действительно украла медный чайник…

— А Павел Петрович — никелированный? — захохотал Порядин.

— Возможно. Павел Петрович большой специалист по электролизу. Весьма и весьма. И по ценным металлам.

Шелковников снова впился в следователя глазом.

«Ага, запахло жареным. Поздно я пошел на завод. За давностью могут ни черта не найти», — подумал Портнов.

Адвокат с недоумением поглядывал то на своего подзащитного, пребывавшего в некоторой растерянности, то на следователя. Казалось, они знают что-то неведомое ему, и говорят об этом на своем, непонятном адвокату языке: паузами, намеками, взглядами.

— Вы гипнотизируете моего подзащитного, — сказал Порядин.

— Ошибаетесь. Это он сам себя гипнотизирует.

Шелковников вначале не питал личной обиды на Портнова. Он видел в нем неодушевленное орудие, отрабатывающее свой заработок, человека, режущего в цехе спинки платьев и не спрашивающего, кто их будет носить и будет ли при этом испытывать удовольствие или неудобство. Такой операционник целого платья не видит и не желает видеть. Следователь напоминал ему бесчувственный трамвай, на который невозможно обижаться за то, что он наехал на тебя. Оттого в первое время Шелковников и смотрел на Портнова свысока, с жалостью. Но горько раскаивался в этом. Это орудие было одушевленное и хотело уничтожить его сознательно и бесплатно, для себя лично, а не для службы.

Какой просчет!

В протокол ничего не добавили. Добавлять было нечего. Догадки — не улики.

Расставшись с адвокатом у ворот следственного изолятора, Портнов пошел в райотдел пешком.

Теплая грустная осень жила своими заботами, не обращая внимания на Портнова: отправляла птиц, чтобы не померзли, чтобы видели дорогу сверху, пока не выпал снег, чтобы детишек сохранили и откормили в теплых краях; упрятывала по щелям червячков, бабочек, личинок и всякую другую живность; напитывала влагой землю для осеннего прорастания трав и злаков. Ей не было дела до Портнова, который в своих делах не был столь же заботлив и предусмотрителен, как она.

Казалось, всем известно о неудачах следователя Портнова, и оттого даже его милицейский мундир не привлекал ничьего внимания.

12

Вечером Николай пожалел, что не прихватил с собою домой дневник Владимира Столбова. В субботу без помех можно было бы дочитать его. Портнов сказал жене, что с утра на полчаса заглянет в райотдел. Он не знал, что малолетний детектив Алешка именно из-за этой фразы проснулся в субботу раньше всех, боялся, что Николай уйдет в райотдел без него.

Алешка погладил через газету брюки (через тряпку было хуже, мокрая тряпка собиралась морщинами), густо замазал сбитые носки ботинок гуталином, начистил их щеткой и суконкой.

Придет ли на работу Кирюшатов? Если не придет, то все сорвется. Алексей не увидит тогда мину, которую сделал сумасшедший.

Если бы Алешка был взрослым и работал в райотделе, он вообще бы оттуда не уходил. Только уйдешь, как случится что-нибудь особенное.

Он был уже одет, а все спали. Осторожно, на цыпочках, он вошел в комнату Сергея и Михаила, где на подоконнике стояла клетка с попугаем. Снял тряпку.

Через минуту попугай заливался на весь дом.

Николай и Алексей вышли из дома в десятом часу. Строгая красивая форма старшего брата бросала и на Алексея отблеск значительности. Он гордо шел рядом с Николаем, снисходительно поглядывая на встречных мальчишек.

Около парка прессового завода, уже совсем близко к отделу, они встретили Костромина. Слушать чужие разговоры, по мнению взрослых, было неудобным, и Алексей отошел к ограде парка, хотел прокатиться на створке ворот, но вспомнил, что сейчас этого делать нельзя, и стал от скуки разглядывать Костромина, который считался начальником Николая.

Китель над ключицами был пустой, брюки мятые, пузырями на коленях.

Когда разговор иссяк и Костромин пошел, Алешка с неприязнью смотрел ему вслед. Потеряли целых десять минут.

Алешка не знал, что Костромину никак нельзя было говорить короче, потому что он жаловался Николаю на Окаемова. Семен заставил его подтянуть отчетность, а прокурор при проверке углядел искажение и послал на Костромина строгую бумагу генералу.

В тот час, когда Портновы появились на пороге кабинета, здесь царило оживление. Семенихин, уже приступивший к обязанностям инспектора уголовного розыска, привел пожилую востроглазую женщину с татуировкой на руках. Тягниряднов вслед за ними втащил два огромных узла вещей. Через плечо нацепил магнитофон. Все это он свалил в углу, поближе к столу капитана Кирюшатова.

Сергей Павлович был весел. У него клеилось дело Безменова. Он откопал массу новых эпизодов, которые долго оставались нераскрытыми, и оперы шли к нему с поклоном и хвалою. Приносили другие дела, приостановленные, как пишут в документах, за необнаружением виновных, и просили примерить их к Безменову и его группе. Каждый хотел улучшить в своей зоне раскрываемость. Сентябрь — месяц круглый: конец трех кварталов. Веха. А процент — он везде критерий.

Виктору Семенихину фортуна улыбнулась сердечнее, чем другим. Кирюшатов при расследовании вышел на скупщицу, и ее захватили врасплох. Среди отобранных вещей половина принадлежала потерпевшим из зоны Виктора Семенихина. Оттого мальчишеское лицо инспектора с соломенно-светлыми бровями сияло.

— А тогда ты красивая была. И табаком от тебя не шибало, — подытожил Петро Тягниряднов, разглядывая скупщицу.

— Не чаяла свидеться. Думала, ты уже загнулся. Говорят, тебя на Ямках кто-то встретил.

— А я, знаешь, выжил. Какие мои годы? Да и оклад хороший. Тогда-то пешком ходили, помнишь? А теперь у меня мотоцикл. С коляской. Чтобы кого-нибудь до райотдела подбросить.

Пришел подполковник Окаемов. Он был участковым в душе. Развязал узлы, потрогал вещи. Совсем другое дело, когда их пощупаешь, развернешь на свет, прикоснешься к частице чужой жизни, вынесенной из чьего-то жилья.

Скупщицу увели в комнату дежурного.

— А ты откуда ее знаешь? — спросил Окаемов. — Ты же здесь не работал.

— Долго рассказывать, Семен Семенович. Слушать устанете. Книжка в двух частях.

В райотделе не нашлось бы человека, кто при этих словах не остановился бы возле участкового. Семен недоверчиво усмехнулся, впрочем,

Алешке некуда было спешить. Кирюшатов был здесь же, стоял вместе со всеми в комнате, держа в фиолетовых руках ленту пишущей машинки.

— Из райцентра — пятьдесят километров отсюда — мне нужно было поехать в город получить медаль.

Майор говорит: тут одна воровка есть, суд ей год за карман дал, залетная, ты ее с Чужиковым отвези в город, в тюрьму. И медаль получишь, и дело сделаешь.

Никакого транспорта, кроме лошадей, в райотделе не было. Разруха послевоенная. Хорошо хоть лошади были, в других районах и вовсе ничего.

Получили мы эту воровку с Чужиковым под расписку, он старший, я у него под рукой, мне всего девятнадцать было, хотя, конечно, здоровый был, как вот Николай Портнов. Узелок у нее беленький, смирная такая, тапочки на ней кожаные, платье городское. Повезли рабочим поездом. И езды-то три часа. Чужиков из купе всех выгнал, сидим, как дворяне. А времени третий час ночи, самый сон. Он дремлет, я сторожу, он сторожит, я дремлю. Она прислонилась к стенке, спит.

Не знаю, отчего я проснулся, может, от тишины. Что-то вроде тихо в купе. Повернул голову влево — Чужиков спит, пузыри носом пускает, повернул голову вправо — никого. Когда дошло, толкаю Чужикова, он глаза таращит, ничего не поймет, а потом как вскочит — и на площадку. Но там ее на было. Открыли туалеты — пусто. Взглянул я на свои кировские, вот, скажу вам, часы были, большие, как трактор, но безотказные, а на них уже четыре. От узловой, где была последняя остановка и где мы спали, как бирюки в берлоге, мы уже двадцать километров отмахали. Растерялся Чужиков, не знает, что делать. Тут, говорит, под трибунал попадешь.

— Погляди, — говорю, — может, она у тебя и приговор своровала? Она же карманница.

Он в сумку. Слава богу, пакет на месте. Прошли мы для очистки совести через весь состав. Ее, конечно, нет. Вышли на первой станции.

— Ты, — говорю, — жди следующего, через пятьдесят пять минут, пройдешь по вагонам, а я вернусь с товарняком на узловую, там пошарю на станции и с другим поездом до самого города доеду. Может, где по дороге увижу, может, пешком пошла.

Походил по узловой. Нет ее. Не для того бежала. Еду с рабочим, стою на подножке первого вагона, фуражку снял, а гимнастерка на мне защитная, тогда все в таких ходили, как солдат демобилизованный. Гляжу, а толку никакого. Однако в вагон не ухожу. В нашем деле важно все до конца делать. Уже перед самым городом тормозит поезд у Покосного, две минуты там стоит, и вдруг вижу: из подсолнухов белый платочек показывается, лица-то еще не видно, а я сразу в вагон и за дверь. Подходит ближе: она! Прямо в первый вагон идет. Пешком, значит, топала, но характеру не хватило. Я, конечно, закрылся нашей районной газеткой, сижу. Рядом со мной на скамье никого, путевые рабочие на соседней станции вышли. Другая скамья тоже свободная. Могла бы на нее сесть, но она на мою села.

Подержал я газетку перед носом до той минуты, пока поезд скорость не набрал, а потом складываю ее пополам, потом еще пополам. Сижу рядом с нею, как будто мы от самого дома так ехали. Она как увидела меня, так и выронила узелок.

Сдали мы ее, как положено, получил я в управлении медаль, вернулись с Чужиковым в райотдел.

— Все в порядке, — отвечаю. — Как в аптеке, товарищ майор. — И кладу расписку на стол.

А Чужиков специально не пошел, на первом этаже остался.

— Иди, — говорит, — докладывай ты.

Вся внешность Тягниряднова, на взгляд Алешки, была особенная, не как у других, а сыщицкая: сдвинутая с загорелого лба на затылок форменная фуражка, не строгая, как у Николая, а какая-то домашняя, уютная, хитрая фуражка, хоть и с той же белой большой кокардой; по-домашнему примятый мундир, мундир, конечно, милицейский, но тоже какой-то свойский, уютный, не очень строгий, такой, какого и бояться как будто нечего. И мотоцикл у него не боевой, а домашний, потертый, и ездит он на нем без лихости. А поспевает раньше других.

Жалко, что рассказ кончился. Но это ничего. Кирюшатов здесь, а у Кирюшатова мина с шариками. Посмотреть мину тоже интересно, потому что она не простая, а сделана сумасшедшим.

Осматривал ее Алешка не торопясь, когда ушел Окаемов, расспрашивал Кирюшатова обо всем до тонкости: в первую очередь о том, есть ли в ней заряд; узнав, что нет, поинтересовался, куда его сдали, спрашивал, где сумасшедший взял столько шариков и много ли мог убить ими людей; сам пересчитал шарики и опять ссыпал их в конверт, прочитал адрес на конверте.

Написано было красиво и разборчиво, и Алешка стал сомневаться, мог ли так хорошо написать адрес сумасшедший. Но Кирюшатов объяснил, что письмо этому больному пришло из другого города и что писал на конверте адрес не он, а его родственник, но что сам больной пишет еще красивее и разборчивее.

— А как же он попался?

— Шарики положил в конверт, а на конверте его адрес и фамилия.

— А-а, — разочарованно протянул Алешка. — Так можно найти.

— А если бы мина взорвалась, что бы осталось от конверта? — спросил Кирюшатов. — Тогда бы можно было найти?..

Дочитывать дневник в субботу, сидя на рабочем месте, — намерение несерьезное. Когда ты сидишь рядом с начальством, то в тебе всегда найдется нужда. Если на твоих глазах едут брать какого-нибудь Кенгуру, за которым четыре грабежа и две кражи, а посылают с шофером одного участкового, ты и сам не сможешь не поехать.

Портнов положил дневник Столбова Владимира в папку и, распрощавшись с Кирюшатовым, вышел из райотдела.

У Кирюшатова — успех. Доволен похвалой потерпевших. Вещи возвращает с нарочитой сухостью. «Распишитесь вот здесь. Учтите: на временное хранение, до суда. Вдруг потребуются для осмотра».

А сам весел.

Портнову хвалиться нечем.

Алешка, впрочем, не замечал настроения брата. Он размышлял о вещдоках. Может, кто-то и не знает, что такое вещдоки, в Алешка знает. Это вещественные доказательства: пистолеты и наганы. Некоторые ребята думают, что пистолет и наган — одно и то же, а это совсем разные вещи. Пистолеты с обоймой, а наганы с барабаном. А другие вещдоки — это связки ключей, стреляющие авторучки, украденные и отобранные вещи: магнитофоны, транзисторы, часы, трубки, срезанные с телефонов-автоматов, и разная мелочь, даже пуговицы и одежные крючки.

Все люди думают, что пуговицы и крючки — мелочь, а они — главные вещдоки. На них остаются нитки, кусочки материала, а потом их разглядывают и

А бывают вещдоки — целые мотоциклы. Собьешь человека, а он вылечится, врачи измерят высоту от земли до раны и скажут, что ударен подножкой. И сколько хочешь отпирайся, все равно не поверят.

А есть вещдоки — гипсовые слепки. Наступишь на землю, останется след. И пожалуйста. Приедет Тягниряднов и скажет: «Пройдемте». Он всегда так говорит: «не пойдем», а «пройдем». Можно подумать: «пройдем мимо», а это не мимо, а в райотдел.

Спустя полчаса Алешка и Николай были дома. Николай вынес на улицу табурет и сел с тетрадью, прислонившись спиною к рубчатой коре дуба. Живя на бугре, в самом поднебесье, испытываешь много неудобств. Одно приятно: облака идут с выключенными моторами, тихо, по инерции, а ты смотришь и смотришь. Узнаешь мир и себя. Сколько бы ты ни работал, ты движешься по кругу, а когда размышляешь, поднимаешься вверх.

«3 августа. Купил себе мотороллер, хотя не знаю, что я этим собираюсь ей доказать. Пока доказал только одно: что я осел. Поехали по Загородному шоссе, и уже у бензоколонки у меня заглох мотор. Оказалось, что не было вспышки. Она подправила свечу. Впрочем, катался с удовольствием. Начинаю понимать, что нашла она в этой езде. Все идут, а ты летишь. Ветер свистит, бьет в глаза. В груди торжество.

5 августа. Сегодня увидел ее у трамвайного кольца и лихо затормозил. Она ждала автобус, чтобы отправиться в сад.

Мотоцикл у Крупкиных рассыпался. Что-то уж очень скоропостижно. Не испортил ли его Андрей Мартынович, чтобы супруга не ездила со мной по Загородному шоссе? Последним брал мотоцикл он, чтобы привезти из сада корзину с фруктами. Как бы то ни было, Людмила теперь пешеход. На остановке с нею стояла ее подруга. Работает актрисой в разъездном театре. Попросили подвезти. Сказал, что только по очереди: место позади одно.

Подруга (ее зовут Тоня) нашла такой вариант весьма удачным. Она рассчитывала, пока я вернусь, сделать в парикмахерской и укладку, и маникюр. Волосы, надо сказать, у нее заглядение. Есть что укладывать. Да и фигурка точеная.

Привез Людочку в сад. Сад, оказывается, принадлежит ее отцу-отставнику. Спрашиваю, где хозяин.

— Папаша-то? Дома. Варенье варит и делает наливки. Боялась, что все уже перевозил, но, как видишь, кое-что осталось. Клубничка ремонтантная. Второй сбор… Попасемся? — спросила она.

Я кивнул. Взяли молочный бидончик и пошли на плантацию. У нее была такая короткая юбка, что как только она присаживалась, чтобы обобрать кустик погуще, юбка ее совсем уползала вверх и голые выше колен загорелые ноги почти касались моих. Она лукаво улыбалась мне, довольная краской, бросившейся мне в лицо. Не помню уж, как набрали бидончик. Когда принесли ягоды в дом, стали брать по одной прямо из бидона. Она выбрала самую большую и поднесла мне ко рту. Я взял ее за руку, осторожно высвободил из пальцев ягоду и обнял ее за талию. Она обвила мне руками шею… Вот так все и случилось.

Знает столько стихов, что рядом с ней я первоклашка.

Держалась удивительно мило, с неуловимой возвышенностью.

Когда я привез из города красавицу Тоню, рядом с ней Людочка показалась мне еще лучше. Тоня слишком броская.

«Отсюда мы уедем на автобусе, мы тебе признательны за транспорт». Вернувшись домой, обнаружил, что потерял запонку. С позолотой и арабским рисунком. Подарок экономиста из ГДР отцу. Не в домике ли Крупкиной? Что ж, пусть будет брошена, как монета в глубины водоема. На счастье.

Какой значительный день! Я буду вспоминать его всю жизнь. А поэтому стараюсь запомнить его весь с его голубым плутоватым небом и задумчивыми барашками, с курчавой травой по краям тропинки перед ее домиком, с необыкновенной ласковостью воздуха, с обыденными лицами прохожих, которых мне жалко за то, что им страшно не повезло в жизни, и хочется, чтобы им тоже повезло, как мне. Тогда по улице было бы приятнее ходить, на всех лицах цвели бы улыбки. Я не думаю о Людмиле, я не думаю о том, что между нами произошло. Я думаю обо всем, и все сверкает новизной. Счастье свалилось на меня незаслуженно, как в лотерее. Пусть я и думал о нем, рисовал его себе, но реальным оно для меня не было…

А качество мелкой галантереи никудышное. Я оборвал ей пластмассовую застежку лифчика.

12 сентября. Четвертый курс начали с уборки картофеля.

Двое Тейлоров — Серегин и Гвоздев — так рационализировали переборку картошки, что стоит на мгновение отстать, как разрушаешь весь конвейер и ставишь себя в неловкое положение. Абсолютно невозможно сфилонить.

Жанна Симакова стала налегать на количество за счет качества. Гвоздев ею недоволен.

15 сентября. Бен говорит, что наша хозяйка произошла не от обезьяны, а от крокодила. Она не пускает нас в хату даже погреться. О том же, чтобы угостить нас чем-нибудь вкусным, невозможно и подумать. Вчера она пекла блины и делала домашний творог. Блины так пленительно шипели на раскаленной сковородке, что и нас текли слюнки. Мы пожалели, что вошли в хату. Об этом Замахов по случаю дождя особо ходатайствовал перед хозяйкой. Кстати, когда мы входили, мы сняли обувь и вступили в апартаменты в шерстяных носках. Хозяйка взглянула на сверкающий лаком пол, на полированную «небель» и на наши ноги и, отметив, что ни полу, ни «небели» ничто пока не угрожает, повернулась к нам спиной и массивными выпуклостями зада. Она напекла большую стопу блинов, намазала их сливочным маслом и поставила на стол в кухню. В марле, недалеко от плиты, был подвешен творог, из которого в таз капали редкие капли. Потом она ушла.

Бен — я думаю, что он это сделал умышленно, — приоткрыл дверь и впустил в избу из сенец огромного серого кота. Разыгравшаяся затем сцена доставила нам удовольствие. Агроном, осторожно ступая, подошел к столу. Мы сделали вид, что не смотрим, на него. Упругий прыжок перенес его на стол. Кот осторожно потрогал лапой блины, от которых исходил горячий пар. С минуту он страдальчески ходил возле блинной стопы, оставляя на клеенке грязные следы.

В тот миг, когда мы с разочарованием подумали, что возмездие хозяйку минует, зеленый глаз краешком зацепился за большой круглый ком творога, откинутого в марлю. Кот мягко спрыгнул со стола и так долго полз на животе к добыче, так долго и подло озирался, что мне захотелось врезать ему

Большое серое тело взметнулось вверх. Кот впился когтями в марлю и творог, повис в воздухе и, остервенело рванув добычу, отпрянул в сторону. Потом еще несколько раз повторил заходы, пока творожный шар не приобрел форму месяца на ущербе. Разбой этим, однако, не кончился. Кот вернулся к стопе масленых блинов, которые успели остыть сверху и с боков. Он стал обгрызать их там, где они были едва теплыми. За этим, занятием кота и застала хозяйка.

Кот был нещадно избит. Потом она принялась поливать бранью нас. Наибольший гнев у нее вызвал «петух индейский».

Но Замахов оставался невозмутим.

— Мы в ваши личные дела и в дела ваших домашних животных не вмешиваемся, — сухо сказал он.

Мы ждали, что хозяйка выдворит нас из хаты, но она, к нашему удивлению, эту кару сочла чрезмерной. И мне стало стыдно за нашу пакость.

— Учитель еще, — сказала она, оглядывая бобрик Замахова. — Ты научишь!

А в соседнем поселке — пединститут. Тоже убирают картофель. Не утерпел. Отыскал Людмилу. За три километра Андрюша ходит сюда из нашего села. Он руководит у нас пищеблоком.

Хозяйка хвалит Андрюшу. Услужливый.

— У него и недостаток есть, — сказал я. — Неосторожно обращается с огнем.

Вытаращила в испуге глаза.

18 сентября. Игорь Гвоздев до того зарвался, что стал спорить с Замаховым. Я не захватил начала разговора, но когда подошел, лица у обоих были серьезные и разгоряченные.

— Не воображай, что, перебирая картошку, ты совершаешь подвиг. Ты делаешь скучное и неприятное дело, которое следовало бы делать другим, а еще лучше следовало поручить машинам. Героизм твой бумажный, что называется, «эй, ухнем!».

— Любопытное название, Алексей Ильич.

— Весьма любопытное, Гвоздев. Ты ослеплен этим бумажным героизмом. Если парень нарезает гайки на ударной стройке, а не на заводе по выпуску мясорубок, то он совершает героический поступок, а тот, второй, на заводе мясорубок просто «вкалывает»; если студент перебирает картошку, то он совершает героический поступок, а если овладевает глубинами знаний, то он «вкалывает». А я не вижу ни в нарезании гаек, ни в перебирании картошки никакого героизма. Никакого, Гвоздев. Что эта работа дает уму? Какие мысли пробуждает? Какое от нее удовлетворение? Изо дня в день одно и то же, и все руками. Какая в этом, Гвоздев, радость? В этом нет радости ни на ударной стройке, ни здесь, Гвоздев. Перебирать картошку Жанна Симакова должна, а заставить ее воображать себя при этом Жанной д’Арк не могу.

Гвоздев с превосходством улыбался, словно против логики Замахова знал какую-то свою, сермяжную правду.

— Жалко, что Симакова не может вообразить себя Жанной д’Арк, а вы себя — Корчагиным. Чего нет, того нет. Конечно, радости в штамповке гаек и перебирании картошки как будто мало. Даже, на первый взгляд, и вовсе нет. А все-таки ее в чем-то видят. А вот вы не видите. Просто люди понимают, что эта неприятная работа нужна… Поэтому и находятся доярки и свекловичницы, которые чувствуют себя Жаннами д’Арк. Им даже ордена дают. А вот Жанна Симакова не чувствует себя Жанной д’Арк. Разные Жанны.

— Ты, Гвоздев, не хочешь думать. Действуешь по формуле Д2—Ш2: давай-давай, шуруй-шуруй! А институт у нас экономический.

Плевать, кто из них прав. Важно, что Гвоздеву при всех сказали, что он погоняло… Было бы ве-ли-ко-леп-но, если бы на целину он поехал рядовым. Не на этом же гвозде комитет держится.

19 сентября. Лежали в сенцах на огромной охапке соломы. Бен говорит:

— Вот так хочется, чтобы здесь все было, как в городе, как на заводе. А здесь вечно аварии: то заморозки, то дожди, то засуха. Ты всего этого не нюхал. В булочной, возле «Бухенвальда», всегда хлеб. А я помню… Руки опухшие, в рукава не лезут. Пойдешь колоски собирать, а перед глазами мухи.

— Когда же это было?

— В сорок шестом.

— Что же об этом вспоминать? Тебе же шесть лет было.

— Как что?.. Да что говорить тротуарному человеку…

— А ты, стало быть, сельский?

— Смешной ты. Да разве можно переделаться? Когда был последний раз дома, нашел у матери в связке бумаг районную газетенку в ладонь величиной. Тридцать шестого года. А там хвалят колхоз-лилипут за урожай восемь центнеров с гектара. Представляешь? А сейчас тридцать — и недовольны. Прошел в тот раз по ферме насквозную, от входа до входа: коровы лоснятся, зады — во! — и радость на душе. А весною… Выйдешь в поле: земля парит, жаворонок над головой, запахи сумасшедшие. Мать в каждом письме недели считает, когда окончу. Ну, уж я им такую экономию наведу, волком завоют.

Летом Бен работал в колхозе, скопил сумму и сейчас вместо того, чтобы приобрести на зиму приличное пальто, покупает книги. Ездил на металлургический (там хороший магазин) и приволок оттуда две тяжеленные связки томов. Половину из них я бы выбросил: о сельхозмашинах, агрономии и прочей муре. Есть и художественные. Мы у него потаскиваем понемногу и читаем.

2 октября. Меня вызвали в комитет комсомола и спросили, не хочу ли я пойти в дружину. Дежурить придется два раза в месяц. Гвоздев сидит тут же и усмехается. Не знаю, как это вышло, но я сказал без всякой рисовки:

— Хорошо.

Девчонки округлили глаза. Ждали, что откажусь. Ведь все-таки «сын».

5 октября. Вчера привели одного. Смотрел дома телевизор и вдруг как заорет: «Танки!» Схватил топор и по экрану — бах! Начал прятаться под стол, кричит, что танкисты в комнату ворвались, потом стал крушить топором все вокруг: зеркало, шкаф, приемник. Поджег занавески, выбежал в коридор и запер дверь на ключ. Хотел спалить «танкистов». Говорят, что алкоголик…

Недавно я столкнулся на улице с Крупкиным. Остановившись, он спросил, правду ли говорят, что я собираюсь переходить участковым в милицию.

Я серьезно ответил:

— Правда.

— Владимир Петрович, это чрезвычайно необходимая работа, — сказал Крупкин и церемонно со мною раскланялся.

8 октября. «При оборонении не можно ждать первого удара, ибо от него тако может учинитися, что и про оборонение забудешь».

Сегодня во дворе клуба двое питекантропов лупили парня с гитарой. Подхожу. С повязкой на руке. Останавливаюсь перед ними. Бросили малого. Говорю ему: «Уходи скорей!» Он не заставил себя ждать, хотя и был, по-видимому, слегка хмельным.

Они слишком долго собирались на меня броситься. Подсечка. Прием на бедро. И один смачно ударился о землю. Заломил второму руку. Подбегают наши. Обоих привели в дружину. Второй совсем хилый, а первый — как бычок. Обыскали и нашли в кармане отвертку. Сантиметров тридцать длиной. Растеряйся я, и все жизненные

6 октября. Густов пошел в областную типографию со своим сборником, а ему от ворот поворот. «У нас свой план, у нас нет бумаги, у нас нет возможности». А тут и главбух институтский подставил ему ножку: сначала обещал денег, а как дошло до дела, подбил итоги и говорит: на этой статье у нас перерасход. А если сборник издавать как самоокупаемый, то Густову и его соавторам придется внести по тысяче тугриков собственных, получить по 30 экземпляров на нос и радоваться до упаду.

Ректор пригласил отца и говорит:

— Дорогой Петр Иваныч, у вас светлая голова. Ну, придумайте что-нибудь. Вы же начинены финансовыми идеями. Кафедра-то, голубчик, ваша. Будьте выше обид. Я на вас полагаюсь. Вы же понимаете, как важен теперь этот сборник: экономическая реформа!

И тут папаня развернулся. А почему бы и не развернуться, если старичок Панкратов официально позвал его «править и володеть»?

Отец договорился кое с кем на прессовом заводе, и они дали денег на сборник. Оформил хоздоговор на изучение причин текучести рабочей силы. Договор заводу вряд ли нужен. Причины текучести и без исследования известны. Отец обещал поместить в сборник статьи заводских умников, обещал даже дотянуть статьи до кондиции. Там кое-кого тоже щекочет запах кандидатской. В экономической науке теперь бум и все лезут в умники. Да, к слову: у нас втрое увеличен прием; пересоставляются программы, запланированы новые кафедры. Много разговоров об АСУП.

С типографией было сложнее. В двух местах ему отказали, но в третьей, заштатной, повезло.

Папаня обещал выполнить редакционную и корректорскую работу силами института, а валюту перечислить за работу пятерых сотрудников типографии. Фактически будет работать один. Там тоже план и там тоже хотят его выполнить, а приходится печатать какие-то копеечные бланки и цветные этикетки.

Афанасий Петрович возлюбил папаню безмерно, объявляет всем и каждому, что папаня умеет уважать взгляды оппонента; густовцы на кафедре: Козлов, Замахов, Лупандин, Кремер, аспирант Белов, по донесениям Крупкина, стали к отцу снисходительнее. Во время болтовни по утрам или между лекциями уже не причисляют его к ирокезам. Рисуют только дружеские «саржи».

— Сколько с Петром Ивановичем «отработал»?

— По два часа. Теперь к тебе пойдет.

— Я с ним поменяюсь. Возьму его два часа.

Ржание.

Папанька посидит на лекции минут десять, а запишет себе два часа. Этим путем, разумеется, его план набегает довольно резво.

А они ехидничают и ржут.

8 октября. Кафедра отца загрузилась почти в полном составе. Люди, сумки, удочки, рюкзаки, термосы, магнитофоны. Андрюшин баян и даже рыжий Шарик на коленях у младшего Степичева — все это довольно скоро в дороге утряслось и легло на свои места.

Когда медицинский шприц телевизионной башни слился с горизонтом. Андрюша взял баян.

Пели до самого кордона.

Любопытно было наблюдать Любарскую и Козлова. Если бы их соединить, произошла бы аннигиляция и оба уничтожились бы с выделением огромного количества тепла.

Любарская до папани была завкафедрой и метила в деканы. Нагрянула раз на экзамен к Козлову и, так сказать, приняла участие. Результат — 29 двоек. Студенты уходили в коридор со смехом. Поставить двойки всем — все равно, что никому.

Явилась к Панкратову с предложением освободить Козлова от работы. Бедняга Панкратов — за валидол. А с Козловым было похуже. У него развился от потрясения диабет, он долго болел, а Любарская читала за него курс. Они сейчас в одном секторе. Подменяют друг друга. Куда уедешь с такой репутацией? Разве что в глушь?

Они выговаривали одни и те же слова, но никакая песня не могла стать для них общей. Ни здесь, ни на кафедре. Козлов — густовец, в сборнике у него большая статья. А Любарская с Крупкиным верны папане, понимают, что рано или поздно Афанасия Петровича на кафедре не будет.

Вывалились из автобуса на поляне, разбились на ватажки и растеклись по лесу. А Замахов, Густов, папаня, Крупкин — с удочками на Серебрянку. Семейная идиллия. Кто не знает, подумает: закадычные. А для отца, я думаю, когда они на глазах, спокойнее.

Еще в автобусе условился с Людочкой топать на шалаши учхоза. Урожай в саду собрали, сторожей нет, шалаши теперь пустые. Лучшего местечка не найти.

Мы шли разными дорогами, она через кордон, а я через турбазу. Чтобы сократить путь, я свернул с лесной дороги и двинулся целиной, поднимаясь на высоченные бугры, покрытые орешником и какими-то неизвестными мне кустарниками, и опускаясь в глухие темные ложбины.

Ноги местами уходили в опавшие листья, как в снег.

В одной ложбине увидел белые трупы берез. Не выношу, когда пилят березы.

Зато на опрятном светлом участке, поросшем соснами, моему взору, как говорится, предстала более приятная картина: шайки маслят заполнили всю делянку. Сразу набрал половину кирзовой сумки, мускулистых, с иголочками на клейких шляпках, и шел, как путевый, по лесу, горланя песни.

Реконструкция в лесу меня не трогала. А между тем она шла полным ходом. Деревья сбрасывали листья, в дырявую крышу леса уже было видно небо, осень выдворяла прочь жильцов, объявила ликвидацию скоропортящихся запасов: груш, яблок, грибов.

Мы не прочь их взять! Почему не взять?

Со своими песнями и радостными нелепыми прыжками через пни и ямы я походил на зайца во хмелю.

Слава богу, зрителей не было. Горстка оставшихся в разоренном лесу птиц затаилась по дуплам и щелям, напуганная непрерывным шорохом.

Я нес полсумки грибов, хотя, выезжая, был уверен, что не найду ни одного. Хо-хо!

Чем ближе я подходил к учхозу, тем на душе становилось веселее.

Если есть там со-ло-о-вьи,

То все рразбой-ни-ки!

Стра-ашно, аж жуть! —

драл я глотку. Встреться мне Соловей-разбойник, я непременно подбил бы ему глаз. Но он не встретился.

Край леса начинаешь чувствовать издалека, будто выныриваешь со дна реки: становится все светлее и светлее. Наконец опушка. Света — навалом! И самым светлым пятном в этой уйме света была она.

Она стояла на просеке, вблизи конторы учхоза, стройная, в ярком спортивном костюме и красной шапочке. Шапочка для того, чтобы на ней играл свет.

Иди поскорее сюда, соберем

Все то, что оставило лето.

Отведаем сладкую мудрость плодов.

Она протянула мне горсть лесных груш.

— А вот эту отобрала у ежа. Посмотри.

В самом деле, как штамп ОТК — дырочки от ежиных игл.

По саду я нес ее на руках. Под кедами весело звенели опавшие листья.

В два часа был костер. Его директором Густов назначил Замахова. Тот ломал сушняк ногой,

В кипящую воду засыпали пшено и кинули некоторое количество рыбы, ту, что поймали «закадычные», и три больших голавля, купленных у сторожа турбазы. Варево нарекли ухою и раздавали в миски, банки, тарелки, в крышки от бидонов.

В кружке густовцев в ход пошла «Экстра», у приверженцев папани — сухое вино, поелику возраст у столбовцев посерьезней. Времена для них наступили, как говорится, не выпьешь — и рад!

— У вас же под ногами россыпи, дорогой мой. — Хриплый голос Густова покрывает голоса единомышленников. — А вы по ним ходите.

Тут его перебил институтский главбух, с головою, голой, словно яблоко белый налив.

— Брось ты хоть здесь говорить о работе. Давай потолкуем «за жизнь». Мне вот хочется вспомнить, как я и Панкратов в отдаленные годы тебе одежку и обувку справляли, как нарушали из-за тебя финансовую дисциплину. Не забыл? А то вдруг воздвигнешься в ректоры и узнавать перестанешь. Вспомни, дорогуша, студенческие годы и визит к Панкратову в ботинках, подбитых жестью от консервных банок. Идешь, а они по полу стучат. Рукава гимнастерки с бахромой, а, шея как у гуся. Страшно смотреть. Дистрофик.

— Какой у нас перерасход? — спрашивает Панкратов.

— Сто восемь тысяч.

— Пусть будет сто девять. Купите ему обувь и одежду и пошлите в санаторий.

— А если бы на тебе сэкономили? — заключил главбух.

Афанасий Петрович остался в живых благодаря перерасходу.

Папанька слушал повесть во все уши. Не с того ли времени у Панкратова симпатия к Густову?

Потом пели у пионерского костра. Сухое подействовало. Любарская, возложив на себя обязанности завхором, дирижировала с помощью снятых с себя туфель, стоя на пеньке. Густовское крыло выдавало во всю силу легких, впрочем довольно слитно. Андрюша играл со всей старательностью, на какую был способен.

В четвертом часу начал накрапывать дождь. Когда ученые и неученые бросились к автобусу, Замахов стал в дверях и сделал пробку.

— Тсс! Начальник отдела кадров отдыхает!

— Ну и что?

— Как что? Он же всех вас уволит! В членкоры не попадете!

Гогот. Замахова вытащили на дождь и не пускали до тех пор, пока он не взмолился о пощаде.

Полусонного начальника кадров Степана Григорьевича, прикорнувшего на заднем сиденье, забросали сумками и рюкзаками.

12 октября. Кафедра у папаньки — это расплавленная магма, покрытая мирным слоем возделанных нив. Все приветливы, внимательны, обходительны. Все совершается в апробированных формах, ни эмоций, ни повышения голоса. Но эта безмятежность есть сложное равновесие непрекращающихся стычек. Порой нагретые чувства, как фонтанчики, вырываются на поверхность.

На кафедре обсуждают новую книжку. Любарская не читала ее, но, по обыкновению, приняла живое участие в дебатах.

— Я не имела времени в полном объеме ознакомиться с работой, но перечитала и вижу…

И ее энергичные, хорошо построенные фразы потекли ручьем.

Замахов, сидевший, закинув ногу за ногу, вдруг негромко сказал:

— Мария Михайловна, у вас, наверное, белье дома не стирано, а вы растранжириваете время.

Папанька в долгу не останется и через кого-то в деканате добивается решения увеличить число часов, отведенных для изучения профилирующего курса. Потом на заседании кафедры начинает изыскивать резерв дополнительных часов.

Замахова с прискорбием извещают, что дисциплину будет читать один Козлов. «Ничего нельзя сделать… А вам придется взять другой курс». Сиречь приобрести другую специальность.

Густов идет в партком. Два дня вращаются какие-то колесики, на третий папаньку приглашает ректор, седой подвижный старичок, двадцать лет направляющий ласковой, но твердой рукой институтскую посудину по неспокойному руслу педагогики.

Сердечные вопросы о недугах, о монографии, о рецензенте, который препятствовал публикации батькиной статьи в центральном журнале, о том, в каком номере на теперь выйдет, и кем наконец дана положительная рецензия. А потом, как бы невзначай, вопрос о том, что можно предпринять, чтобы этот грубиян Замахов все-таки остался в институте.

— Вы же знаете, дорогой Петр Иваныч, какое заметное место отведено ему и Густову в комплексной работе по прессовому заводу!

Следует справка о том, что в работе участвуют три кафедры, восемь преподавателей, десять специалистов завода, полсотни студентов пятого курса.

— Невозможно, чтобы в этом коллективе выпала важная шестеренка.

Под влиянием столь убедительной аргументации папанька обещает подумать. Ректор провожает его до двери.

Замахову разрешают читать прежний курс.

А вслед за тем густовцы берут реванш.

Аттестация аспирантов. Их трое: у Козлова, у Степичева, у папаньки.

Аспирант тихони Козлова вне критики. Из бывших наших студентов, проработал пять лет на прессовом, завербован Густовым и пришел в институт со сданным минимумом и тремя главами диссертации, он защитится досрочно. Да и вид его солидный. В очках, добротном костюме. Неторопливый.

Аттестуют.

Аспирант круглолицего Степичева, прикладник, рассказывает о поисках алгоритма, с помощью которого можно искать алгоритмы, бубнит что-то о модели Столяру и математическом выражении, именуемом целевой функцией.

Он с бородкой, лобастый, как Степичев, смотрит на собравшихся с чувством превосходства. У него жар-птица, у других ее нет. Обещает в отведенный для него срок с помощью математических методов взломать запоры, ведущие в сказочно богатое царство экономики. Всем понятно. Все хотят домой.

Слово предоставляется Васяне Квашнину, аспиранту профессора П. И. Столбова.

Васяня — протеже Михал Михалыча из главка. Последний — ценная личность. А Васяня? Его облик лишен определенности. Нет ничего характерного. Временами отцу кажется, что Васяня кое-что смыслит в экономике и, если его хорошо потереть о науку, то он может вспыхнуть и некоторое время погореть, а временами отец думает, что Васяня никогда не вспыхнет.

Доклад аспиранта сбивчив, но всем хочется домой. Васяне все равно не поможешь. Но вот Афанасий Петрович Густов отрывает взгляд от двери трансформаторной будки с изображением черепа и скрещенных костей и кидает Васяне вопросик.

Аспирант озадачен и отвечает не по существу. Ему второй. Третий.

Ах, вот оно что! Его материалы Петр Иванович долго не просматривает, и есть сомнение в правильности направления. Густов осведомляется, знаком ли молодой человек с работой такого-то, где проблема решается по-иному. Васяня не знаком, а работа элементарная и с нее следовало начинать. Хихикнул Замахов, усмехнулся Козлов, обменялись взглядами умеренные густовцы. Домой уже никто не торопится. Густов с рук на руки передает Васяню Замахову, вопросы коего уничтожающи. Слышатся откровенные смешки. А затем принимаются легонько пинать аспиранта и умеренные густовцы.

А по дороге домой оживленно обсуждают подробности экзекуции. О Васяне уже нет речи. Цена ему известна. Говорят о том, как высекли П. И. Столбова. На этот раз папаньке придется прогневить милейшего Михал Михалыча и не пускать Васяню в науку. Можно потерять скальп.

От всего изложенного настроение у бати низкого

Имея неважную память на формулы, он кое-какие из них перенес на уютную шпаргалку и таковую ловко оборудовал в рукаве. Гармошечкой.

Папаня, заметив наметанным взглядом, что Юра блуждает по потолку, ожидая, когда на него перестанут смотреть, доставил ему это удовольствие, но как только Юра, чувствуя себя в безопасности, увлекся кустарным пособием, отец его сцапал. Точно так поступил сибирский кот мадам Любарской с беспечным воробьем.

Те, кто сидел в комнате, потеряли дар речи и отвечали хуже, чем могли.

Теперь Юра без стипендии. А у него ребенок! Материал он на четыре балла знает. Его следовало с пристрастием погонять, как это сделал в сходной ситуации Афанасий Петрович. Он задал Жанне Симаковой тройку острых вопросов и понял, что предметом она владеет. Его нотация была умеренной, всего-навсего о том, что шпаргалка мешает сосредоточиться во время ответа.

Ребята в коридоре буйно обсуждали прыжок профессора Столбова, но я прошел мимо, будто не понял, о чем речь.

Дома отец спрашивал, каков эффект. Я сказал, что все Лапшина осудили. Не стал расстраивать папаньку. Ему и без того солоно. А вообще-то он сам был виртуозным шпаргальщиком. Хвалился мне этим, будучи в сиреневом настроении.

У него дурная привычка листать зачетку перед тем, как выставить балл. Афанасий Петрович выше этого. В прошлом году после чужой тройки выставил мне за свой курс пять.

Но откуда у папаньки взяться хорошему характеру, если он давно чувствует под собой подсадку? Его подкосила дискуссия и экономическая реформа. Густов всплыл на этой волне, обойдя кафедру. Я не думаю, чтобы отец не видел необходимости в переменах. Все течет, все изменяется. Голова у него светлее, чем у Густова. Просто он решил выждать конца экономической баталии. А тем временем Афанасий Петрович перегрыз поводок, на который посадил его отец, как только почувствовал в нем соперника. Отец так ловко держал его пять лет на этом поводке, что старичок Панкратов почти разуверился в Афанасии Петровиче.

Крупкин в курилке даже пустил остротку: «Защитишься одновременно с Афанасием Петровичем». Или: «Это будет, когда Афанасий Петрович защитится».

Ректор надеялся, что Густов со своей почти готовой диссертацией взлетит на институтском небосклоне, как ракета над землей, а ракета Афанасия Петровича пять лет не могла оторваться от земли из-за неполадок в системе питания. Но когда она взлетела, то папаньку откинуло волной в лагерь ирокезов и сильно закоптило. Ему пришлось убеждать всех, что он не ирокез, и отмываться с мылом.

А теперь отец отдает все силы, чтобы на поле боя сохранялось постоянное равновесие, если уж невозможно добиться решительной победы.

Теперь папаня усиленно расхваливает Густова перед иногородними коллегами, и в главке уже поговаривают о возможном переводе Афанасия Петровича в иные края с повышением.

А Замахова Алешу без Афанасия Петровича ждет судьба одного из предков Езерского, который был раздавлен, как комар, задами тяжкими татар.

Но это ласковая перспектива. А пока батяня отбивается. Недавно густовцы нацелились на Андрея Мартыновича Крупкина. Был запланирован его открытый урок. Отец готовился к нему усерднее самого Крупкина. Неделю писал текст лекции, потом натаскивал Андрюшу на устное прочтение.

А параллельно студенты приводили в порядок свои конспекты. На семинаре Крупкин предупредил их, что некоторые молодые люди, кто на его лекциях не работает и рисует в тетрадях чертиков, больше тройки на экзаменах не получат. Им придется предъявить тетрадочку с конспектами.

И ребята забеспокоились. Повырывали чертиков, вставили свежие листы, восполнили пробелы, списав материал из учебника.

Немалая польза. Половина того, что пишешь, запоминается.

А Юре Лапшину пришлось заново переписывать всю тетрадь. Не предъявлять же галерею портретов Крупкина и его слушателей, готовых удавиться от скуки, слушая Андрея Мартыновича.

Если бы Андрюша увидел галерею, он включил бы Юру в список лиц, подлежащих ликвидации. Первым в этом списке значусь я. Когда Андрюша бывает у нас, он своим внимательным взглядом словно подводит под меня сачок.

Но бодливой буренке не дано рогов.

Я слушал текст лекции, приготовленной для открытого урока. Отец читал ее, чтобы Крупкин на слух воспринял тон, подъемы и понижения, риторические вопросы и паузы, чтобы увидел, как делать вид, что результаты расчетов, полученных на доске, столь же новы и свежи для тебя самого, как и для слушателей.

Потом отец и Крупкин тонко шлифовали паузу — веселую историю на экономическую тему. Я слушал с удовольствием.

О дне икс Крупкин был отцом уведомлен заранее.

Густовцы на открытом уроке оцепенели от удивления. Ну текст — ладно. Его можно где-то позаимствовать, но манера, манера! И веселая пауза, и внимание ошарашенных ребят, и праздничная дикция — все это было внове и все это было фактом. Хорошие конспекты ребят тоже были фактом.

Для Андрюши проверка стала академией. Беспристрастно свидетельствую, что лекции его теперь наводят меньшую тоску, чем прежде, а кое-что из них можно и записать. Андрюша стал готовиться».

В закоулки жизни Столбовых проник голос жены Портнова, которая звала всех обедать.

«А в институте тоже противоборство, — неожиданно подумал Портнов. — Найдется ли место, где его нет? Хорошо сказал Владимир Столбов: «равновесие непрекращающихся стычек». Но как долго суждено длиться этому равновесию? Не кончится ли оно тем, что Густову придется искать место на заводе, откуда он пришел, а бывшему шоферу — работу на продуктовом фургоне с доплатой за экспедиторство? Столбовы, Шелковниковы и кое-кто в райотделе будут между тем пребывать в полном здравии».

Похоже, что густовцы — порядочные люди, может быть, даже та самая арматура, которая не на виду, не бьет в глаза, спрятана в глубине конструкций, но держит то, что ей положено держать.

И как это Портнов до сих пор не пригласил кого-либо из них? Они же, в сущности, его союзники, неведомые друзья. И странно, жизнь только прикидывается нагромождением не связанных между собой дел и судеб, а присмотришься — во всем смысл, во всем взаимное отталкивание или притяжение.

Нашел в справочнике телефон, позвонил на кафедру. В субботу там работали. Ответил женский голос:

— Кто его спрашивает?

— Знакомый по заводу, — сказал Портнов.

Через минуту к телефону подошел Густов.

— Вас беспокоит следователь милиции Портнов. Я хотел бы с вами и с Алексеем Ильичом Замаховым в понедельник встретиться. Если у вас нет препятствий, назовите время, которое вас обоих устраивает.

Густов записал телефон Портнова и обещал скоро позвонить.

Спустя полчаса он сообщил, что оба могут прийти в семнадцать, записал адрес райотдела и номер комнаты Портнова. Звонил он из будки телефона-автомата.

13

В то, что видим, мы вносим себя.

Портнов отыскал в дневнике Столбова неподклеенный листок.

«Афанасий Петрович так шествует по институтскому коридору, как будто он в этом здании главный. И говорит со всеми именно таким тоном. Хотя кто он? Только доцент! И самое неприятное то, что пока ты с ним рядом, ты признаешь его превосходство, чувствуешь себя ниже его. Вот ведь гадость! А иногда, если ему скажут что-нибудь мелкое, он посмотрит на собеседника ласково-внимательно — хуже оскорбления. Скотина, да и только. А что он на собраниях говорит — ужас! Что думает, то и говорит. Совсем отца опозорил. Все похихикивают. Как посмотрит на тебя, так ты начинаешь чего-то стыдиться.

Я видел кинофильм: один тип, не имея сил одолеть врага, обнял его мертвой хваткой и вместе с ним бросился с отвесной скалы вниз, на острые камни. Не таков ли Афанасий Петрович? Отец ему и место нашел хлебное, и пост самостоятельный. Ан нет!

— Нельзя нам с вами, Петр Иванович, порознь. Доспорить нужно.

— Когда у волка бешенство, он сам бежит на выстрел, — сказал дома отец».

Запись была одной из последних в дневнике.

Портнов не нашел в Густове ничего похожего на то, что увидел в нем Владимир. Крупный. Серьезный. Смотрит оценивающе. Вот и все. Говорит неторопливо, подбирая наиболее точные слова, но скоро увлекается и тогда уже не озабочен тонкостями стилистики и кладет фразу такой, какой она первоначально вылилась.

Портнову он показался работником, к которому пришла та долгожданная преподавательская зрелость, когда и мысль, и чувства, и взгляд, и дикция, сливаясь в одно целое, дают то, что начинает волновать слушателей. Портнов представлял себе, как внимательно слушают его ребята.

А Замахов Алеша — в самом деле «петух индейский». Говорит, будто сильно разобижен, но вскоре видишь, что никакой обиды на тебя в нем нет, что нарочитая грубоватость — это его естественный, с детства усвоенный тон, который невозможно вывести никакими растворителями.

Невысокий, с откинутой назад головой, он вошел в кабинет, словно к себе в семинарскую: без смущения, без осторожности и опаски. А чего ему опасаться? Он с шести утра до двенадцати ночи на ногах, он читает два курса, ведет семинары, спецкурс, у него пять дипломников и дюжина курсовиков и, ко всему, нужно еще карабкаться на собственную научную горку, какой бы низенькой она другим ни казалась; без этого не проживешь. Он весь на виду, и нечего ему здесь, в этой милиции, бояться, нечего заискивать, не с чего быть повышенно любезным.

Ничего решающего ни Густов, ни Замахов не сообщили, но Портнов был доволен уже одним тем, что познакомился с ними. Оба не чувствуют себя погибшими, воюя с Володиным «папанькой». На них сыплются удары, но ведь и они бьют! И только так, и только в самую физиономию. Оба считали, что по доброй воле Владимир Столбов не мог решиться на трагический шаг. Может быть, физически Столбов и сам произвел действия, которые прекратили его жизнь, но о добровольности этого шага не могло быть и речи.

Сергей Павлович Кирюшатов бросил в этом месте на Портнова многозначительный взгляд.

По мнению Густова, аспирант Столбов еще совсем не жил, все, что он делал, еще не осознал и не прочувствовал; что все события его жизни еще не отлежались в его душе и не обросли ни чувствами, ни воспоминаниями; что он еще не успевал выделить в своих днях ни периодов, ни изменений, как на него наваливались новые события и поступки; он совершал их один за другим, пока его не занесло на повороте. Откуда такое обилие событий? Это надо было видеть. Занимался репетиторством вместе с Аркадием Васильевичем Лавровым. Десятка три парней и девушек. Раз! Бурное посредничество в оказании дружеских услуг. Два. Кто только к нему не шел за протекцией! Даже бывший проректор Сорокин, чтобы устроить внучку в музыкальную школу. Надо? Поможем.

Одному товарищу прописал в городе родственницу из деревни. Это ведь по вашей части? Сюда, в ваш райотдел обращался. Товарищ два раза ходил в управление внутренних дел и в горисполком. Отказали. Обратился к Владимиру Петровичу — вышло. Красную рыбу на защиту? Никто не может, он достанет. Машину вне очереди — тоже ему по силам. Путевку в санаторий? Нате вам! На операцию в больницу? И тут он поможет. Умел с людьми ладить. Смотришь, здоровается на улице, приятно говорит, просит того, с кем шел, минуту подождать. Как же, сама Анна Ивановна из гороно, ведает отделом детяслей и садов. Так мило ей улыбается. Почему? Как же, она при случае устроит вам сынишку в детсад в обмен на взаимную услугу, скажем, на мебельный гарнитур.

Задачи на семинарах решал отлично. За дипломную на ВДНХ премию получил. Написал дельную кандидатскую.

Брал ли приношения за услуги? От чужих — не знаю, от своих — ни в коем случае. Впрочем, не отказывался пропустить по рюмочке. Много ли пил? Нет и нет. Просто из честолюбия, чтобы отметить успех и принять поклонение. Даже для Сорокина и одного завкафедрой не сделал исключения из правил. Тут даже чем выше лицо, облагодетельствованное им, тем обязательнее интимная застольная беседа. Большой человек всегда нужнее маленького. Уже и мотороллера ему недостаточно, купил машину иностранной марки. Говорят, копил свои студенческие и аспирантские. Отец много получает, а их всего трое. Почему бы не купить? Такой деловой вид у него, сидящего за рулем, что никогда не подумаешь, что он всего-навсего аспирант. Барственный вид. Уверенность в себе. Жизненные планы? Местечко ему отец присмотрел в Рязани, с расчетом на ответственную должность. Защищался у нас товарищ, руководящий, а папаша Володи был официальным оппонентом. Тут, как говорится, и плохого бы взял, а такого, как Володя, да еще без пяти минут кандидата наук, — таких на хозяйственную работу, как говорится, с руками. Далеко бы пошел. Вездеход.

Портнов поинтересовался репетиторством. Густов усмехнулся.

— Каждый родитель лелеет мысль о «гарантии». Готов переплатить, лишь бы сын или дочь поступили. Умоляет, просит, хватает за полы, сулит золотые горы. А если репетитор ко всему работает в том же самом вузе, куда абитуриент поступает, тут уж и грани не видно между репетитором и толкачом. Там друга попросил повнимательнее послушать на экзамене застенчивую девочку, там поинтересовался вариантом задачи.

Владимир Петрович претендовал на чтение серьезного курса, но при распределении нагрузки на очередной семестр Замахов напомнил коллегам, что в течение года Владимира Петровича прискорбно редко видели на кафедре, его курсовики и дипломники изобрели целую систему поисков своего руководителя, занятого индивидуальным репетиторством.

По этой причине большинство

А сейчас Петр Иванович в узком кругу не прочь присоединиться к мысли Андрея Мартыновича Крупкина, что сын не пережил травли.

— Афанасий Петрович весьма осторожен в оценке денежных вариантов, но полностью я бы их не исключил. Нет, не исключил бы, — сказал Замахов и решительно ударил себя по колену газетой. — Еще на целине у Владимира Петровича проявлялись, знаете, такие замашки: смелость в обращении с валютой. Предлагает мне ставку мастера. Все равно, говорит, свободная. А в деньгах, дескать, нужда. На какие же, спрашиваю, расходы? Как, говорит, на какие? Прорабу надо дать «сухих», чтобы не придирался? Надо. Нормировщику на «мокрые», то есть на выпивку, нужно дать? Нужно. Спрашиваю: а вы уже давали? Понял, что, пожалуй, сболтнул лишка, и пошел на попятную. Нет, дескать, не давали, но и прораб и нормировщик требуют. При мне, говорю, не будут требовать. Будь уверен.

Кирюшатов снова искоса взглянул на Николая.

— Вам бы обо всем этом, — добавил Замахов, — следовало спросить Аркадия Лаврова. Он казначеем был, и вся документация лежала на нем. Платежные ведомости, счета и прочее. Но только осторожненько. Аркадий Васильевич — это ларчик, и надо знать, как его открывать.

Когда Рустов и Замахов ушли, Сергей Павлович Кирюшатов сказал:

— Я бы вызвал Лаврова сейчас. Не могу тебе объяснить, почему, но только сейчас. И только по одному этому пункту. А завтра допрос будет уже не тот.

Портнов позвонил сначала в институт, потом к Лаврову домой. Ни там, ни там его не было.

В Кирюшатове говорил, пожалуй, азарт.

Осенние тучи шли на восток, одолевая неоглядные пространства над землей. Еще не улетевшие птицы кормились на рябинах, не страшась бесконечно далекого пути. Человек же слишком много думает о предстоящих трудах и неприятностях.

Портнов стоял у края бугра, опершись рукой о толстую шкуру дуба, покрытую бесчисленными шрамами. Каждую весну из земных глубин напирали соки и рвали кору, чтобы дуб мог раздаваться вширь. Кто не рвет собственную оболочку, тот не растет. Вышедшие наружу одеревеневшие корни толщиною в ствол молодого дерева у самого края обрыва загибались вниз, точно огромные когти, и уходили назад в толщу земли.

Портнов перевел взгляд на стену, открытую северным ветрам. Облицовочная дощечка рассохлась, краска пожухла, фундамент местами дал трещину. Если не утеплить сейчас, то зимой в комнате ребят будет холодно.

Николай прикидывал, управится ли он с ремонтом за субботу.

Дом был хоть и невысок, но нужное количество кубометров чистого воздуха здесь было, было солнце, было много неба, была гора для зимы и два дуба для лета: для тени, для птиц и вдобавок для прочности бугра.

На сторонний взгляд, чужая квартира — совокупность более или менее удачно расставленной мебели, для живущего там она внешняя часть его самого.

Когда гладь воды и склоны холмов покрывал туман, домишко на бугре казался Портнову суденышком, ползущим рядом с низкими тучами по хорошо известному ему курсу. Суденышко и впредь должно плыть своей дорогой. Об этом должен позаботиться Николай, останется ли он милиционером или вернется на продуктовый фургон.

Птицы на рябинах продолжали насыщаться, напитывая свои маленькие тела в долгую дорогу.

— Кормитесь хорошо, — сказал Портнов и вошел в дом.

Все, что нужно для ребят, жена готовила сейчас, не откладывая на утро, чтобы завтра пораньше попасть в универмаг.

В отделе шерстяных тканей проводили инвентаризацию, и жену включили от месткома в комиссию.

— Но ведь ты же говорила, что вы все вчера закончили, — спросил Николай, вспомнив какой-то обрывочный вчерашний разговор.

— Ты как глухой. Я тебе все рассказывала, а ты, выходит, меня не слушал, — сказала жена, включая утюг и с удивлением поворачиваясь к нему. — Я же тебе говорила, что девчонка эта с ветерком в голове. Провели плановую, а у нее недостача три тысячи. Спрашиваю ее: может, девочки взяли? А она: у нас в отделе не берут. Представляешь! А где же деньги? Думает, что если институт окончила, так сразу можно и такой отдел принимать. Бухгалтерша говорит, что одна девчонка из их бригады с женатым крутит.

— Поменьше бы она косточки перемывала. Еще неизвестно, есть ли недостача. Бухгалтер ваша — первая сплетница. Ей работать надо, а она болтает. Помнишь, про нас что говорила? Стыдно вспомнить, а мы с тобой в кино ни разу вместе не сходили. Только один раз и подвез тебя в кабине до дома.

Портнов замолчал, натягивая форменную рубашку.

— Ты вот об институте упомянула. Что-то не видно, чтобы сама ты за курсовую садилась. А конверт уже с новым заданием пришел.

— А кто бы тебе завтрак готовил? Садись уж… Вот вернется мать из деревни, тогда, может быть, дня на два — на три оторвусь от всего.

«Наверное, опять к родителям пойдет», — подумал Николай.

С ее родителями отношения у Николая были прохладными. Мать Нины была коммерческим директором кондитерской фабрики, а папаша — начальником монтажного управления. В школе Нина была отличница и одна из первых красавиц. Одевалась так, как должна была одеваться единственная дочь у таких родителей. В торговом техникуме получала повышенную стипендию. Родители были убеждены, что на ее благосклонность может рассчитывать человек, во всех отношениях выдающийся. Ребята ухаживали за обычными Наташками и Ларисками, на них и женились. Нина была так хороша собой и зажиточна, что на нее никто не обращал внимания. Зачем рубить дерево не по себе? В ее просторной квартире собирались вечеринки, мать играла на пианино, девчонки и ребята танцевали и расходились парами. Она оставалась одна. Когда после техникума она стала работать в торговле, то сам собою пришел вопрос: а кто она такая, чтобы рассчитывать на выдающуюся партию? Продавец ночных рубашек и блузок? Почему ее непременно должен взять замуж завотделом или директор магазина? Только потому, что у нее дома пианино, на котором она не умеет играть? И как только Портнов после техникума нашел ее, она сказала себе: это судьба. Они учились в школе в одном классе, с детства знали друг друга.

Но шофер, да еще с такой семьей — это уже было слишком. Ее родители пришли посмотреть родовое имение Портновых и потом сказали дочери: у них там первобытно-общинный строй и ты будешь там рабочей силой. Она вышла замуж без их согласия, и родители не пришли на свадьбу.

Живя в доме родителей после техникума, она не училась. Выйдя замуж, уже оканчивала четвертый курс заочного отделения торгового института. Нелегко дались эти четыре года при заботах о такой семье. Мать Николая часто болела и сама нуждалась в

— Ты забыла родителей. Даже поздравления по случаю праздников написаны рукой этого постового, — говорила ей мать, хотя отлично знала, что Николай — не постовой.

Портнов не любил, когда жена, готовясь к сессии, уходила к родителям. Там было удобно заниматься. Еще более он не любил, когда она возвращалась домой в дорогой одежде, подаренной родителями.

Скоро у них должен быть свой ребенок, учиться ей будет еще труднее, но тогда вернется от сестры из деревни мать Николая.

После ужина Николай с Михаилом заделали цементом щели фундамента и отобрали шелевку для починки стены.

Течи в суденышке не должно быть.

14

Квартира Лавровых выходила окнами в отдаленную часть городского сада. Сначала это соседство доставляло Елене тягостное неудобство. Вечером, в часы напряженной работы над рукописями, из парка неслась легкомысленная музыка. Она мешала сосредоточиться, уводила мысли в сторону. Елена сердито убирала бумаги и уходила в библиотеку.

Но так было в первое время. Скоро она привыкла к необычному соседству. Порою она досадливо отмечала, что оркестр запаздывает с началом, и успокаивалась только тогда, когда в окно долетали наконец первые звуки знакомого вальса.

Сейчас Елена под эти ритмы разбирала в шкафу старые тряпки, а листки с задачкой были крепко завязаны в папку с тесемками и далеко спрятаны.

Аркадий, сидя за столом, время от времени поглядывал на нее боковым взглядом.

Нужно было погладить Аркадию рубашку, но Елена все оттягивала эту минуту. Рубашка была ей неприятна. В начале сентября в институт приезжал проверяющий. Все заботы по вывозу гостя на лоно природы Петр Иванович возложил на Аркадия. Гостя, в одежде со следами чернозема, мужу пришлось одному тащить в номер. При выгрузке из машины гость неделикатно касался ботинками галстука и рубашки Аркадия. А как утром накануне Елена гладила ее!

Вчера мужу пришла повестка из милиции. Не исключено, что Столбовы испачкали ему не одну только рубашку.

Впрочем, и Елена и Аркадий делали вид, что ничего в их доме не случилось и что их жизнь течет, как прежде.

Развязала сверток, вытащила стройотрядовский костюм, вылинявший, но еще крепкий. Натянула пиджак, подошла к зеркалу. Под мышками и в плечах жало. В этом костюме она работала на целине.

Пожалуй, на целине и начались их беды.

Нужны были деньги на кооператив.

Как она и Аркадий работали на целине! Каторжники так не работают. Это была война за освобождение. Елена пошла на самую трудную работу, в бригаду каменщиков месить и подтаскивать раствор. Здесь платили больше, чем в других бригадах.

Аркадий тоже не знал покоя с утра до ночи, работал и завхозом, и снабженцем, и кассиром, и грузчиком.

В семь, пока не палило солнце, Елена была уже на ногах. Сеяла с подругой песок, бросала на грохот лопату за лопатой, таскала ведрами воду, замешивала раствор — работа под силу не каждому парню. Одну коробку трудно замесить, а их нужно готовить каждый час, чтобы не было простоя у штукатуров.

Не успевали обеспечить штукатуров, как поднималась опалубка у каменщиков. Нужен был жидкий раствор.

Едкий пот разъедает глаза, солнце палит, кругом выгоревшая степь. Опорожнишь один короб с раствором и думаешь, что следующий уже ни за что не приготовишь.

К счастью, напарница попалась работящая, с четвертого курса, Ирина Сливкина. Она могла бы пойти в бригаду штукатуров, до института работала на стройке. Но Владимир Столбов уговорил ее поработать подсобницей на растворе.

Мечтою был полуторачасовой перерыв. О нем начинала думать уже после первого ящика раствора. Не существовало на свете ничего, что было бы желаннее этого перерыва. В двенадцать, когда солнце стояло в зените, раздавались удары в рельс.

Елена кое-как, не разбирая, вкусно или нет, поглощала из алюминиевой миски суп или щи, ела кашу с несуразно большой котлетой (из нее можно было приготовить две обычные), выпивала стакан холодного, из подвала, молока и через две-три минуты валилась на одеяло, разостланное у только что воздвигнутой стены будущего хлебоприемного пункта. Здесь была тень.

Днем обычно доходило до тридцати, дул какой-то нелепый ветер, не нагоняющий туч. Правда, от него немного легче, не так жарко, стоило ему утихнуть, как совсем нечем дышать, и сердце готово остановиться. А пейзаж: выгоревшие холмы, охапки перекати-поля, не то свежие, не то прошлогодние — Аравийская пустыня.

Чтобы заставить себя после перерыва подняться, нужно было время. Первая стадия — это голос бригадира Вениамина Постникова. Он будил каменщиков и подсобниц.

Минуты полторы-две можно было лежать, не раскрывая глаз и делая вид, что ты еще не проснулась. Потом Постников начинал будить персонально Ирину Сливкину:

— Вставай, Ирочка, вставай, ты умница, ты хорошо работала, ты еще не умерла. Хочешь, я тебя подниму?

Он подсовывал ей руку под голову и под коленные сгибы и, полусонную, ставил на ноги. Иногда пытался в шутку прислонить к стене.

Елена ждала, что он хоть раз и ее разбудит персонально, — этого никогда не случалось. Наступала вторая стадия — зависть.

Третья стадия — переворачивание с боку на бок, зевота и, наконец, осторожный подъем. Болели мышцы рук и спины, поясница…

За окном в парке наступила тишина. Аркадий поднялся из-за стола и, подойдя к полке с книгами, взял английский словарь. Вряд ли он был ему нужен. Мимоходом хотел взглянуть на то, чем Елена занята, уверенный, что растранжиривает время она с вызовом, напоказ, разыгрывая из себя жертву его дурных поступков. Через минуту он вернулся за стол, но было видно, что муж прислушивается к шуршанию ткани за спиной, догадываясь, что она стаскивает куртку.

Елена не хотела, чтобы Аркадий ездил с Владимиром на узловую станцию Ковыльная, куда прибывали грузы. Там было общежитие вербованных женщин, работниц мостопоезда. Общежитие осаждали местные и приезжие ребята.

Однажды Аркадий объявил ей, что Владимир зовет его домой к нормировщику.

— Будем вести дипломатические переговоры. Иначе, ребята ни черта не заработают.

Похвалился тем, что закупили в Ковыльной сумку водки и закуски.

— Ты никуда не пойдешь, — сказала она.

Аркадий не пошел.

Из-за этого едва не оборвалась его дружба со Столбовым. Жалко, что не оборвалась. Владимир в тот раз в отряде не ночевал, видимо, не хотел появляться среди своих нетрезвым. Ребята строго соблюдали сухой закон. Одного парня за выпивку судили судом чести и отстранили на три дня от работы. Он

Столбов работал вместе со всеми и даже больше других, но держался с видом того плотника на голландской верфи, который хоть и тесал топором бревна, но никому на позволял забывать, что он монарх из Московии. Взгляд Владимира словно говорил: «Если о вас не позаботиться, вы пропадете, как мухи. Заработка вам не видать». Кое на кого действовало.

Говорить стал отрывисто и всегда торопился куда-то.

Директор и местное начальство принимали его как равного, а Крупкина, приехавшего на три недели, считали почетным представителем. Впрочем, он и сам не стремился брать в руки бразды правления. «Снабженческие функции при посылке на меня не возлагались».

Игорь Гвоздев, который на этот раз был рядовым и работал каменщиком в паре с Вениамином Постниковым, все-таки принудил Крупкина расширить свои функции. Как рассказывал Елене муж, Игорь заявил на планерке:

— Я думаю, что Андрей Мартынович не будет возражать, если мы предложим ему выписывать наряды бригаде штукатуров. Не ограничится же он одним сочувствием отряду?

Все ждали, что будет скандал и что Крупкин призовет Гвоздева к порядку и за тон, и за предложение, но Крупкин неожиданно согласился.

Зато Столбов был с Крупкиным дружен.

— Как-нибудь и без помощи Гвоздева нашли бы, кому поручить эти наряды, — сказал он.

Заставили бы, конечно, Аркадия.

Крупкин был советчиком Столбова. Перед сдачей всех нарядов в бухгалтерию Крупкин снова просматривал их. Уже после целины муж признался, что Столбов выработал целую систему.

«На котлованах и кладке не приписывайте, сразу засекут и снимут объем с оплаты. Ничего не стоит проверить. Приписывайте на подноске воды, песка, цемента. Там, где расстояние двадцать метров, пишите сто пятьдесят. Пусть проверят. Пишите, что подносили воду. Кто видел, что вы набирали корыто шлангом?»

Когда Игорь Гвоздев отремонтировал наконец растворомешалку и для нее стали брать энергию от дизеля, работать стало легче. Каждые десять минут мешалка давала двадцать пять — тридцать литров раствора. А в нарядах продолжали указывать, что раствор приготавливают вручную. Она сама видела, как муж вечерами составлял эти наряды. Приписывали объемы, наверное, и на заготовке песка и камня.

Незадолго до отъезда Крупкина Игорь Гвоздев сказал на планерке:

— Много берем с пункта. Предлагаю поставить на голосование максимум.

— Какой же? — спросил Крупкин.

— Двадцать процентов. Я уже подсчитал. Каждый из нас заработает за два месяца по четыреста рублей. Разве этого мало?

Его поддержал Вениамин Постников.

Что мог дурного написать Столбов об Аркадии в дневнике? Может быть, она чего-то не знает? Возможно, Аркадий не все ей рассказал?

Был спор между мужем и Столбовым насчет «сухих». Прораб кроме выпивки («мокрого») требовал и наличных («сухих»). Столбов собирался дать.

— Жирно будет, — возражал Аркадий. — Мы теперь не примазываем к нарядам ни копейки, давать не за что. Раньше переполучали, теперь недополучаем. Квиты. Чтобы давать, придется кому-то урезать заработок. Скажи, кому?

Столбов заколебался.

— Может, послать его?.. Нужны, мол, деньги, сдавай бутылки.

Попросил совета у Крупкина.

— Это зачтется отряду со знаком минус. Это я неофициально. А там решайте.

Вечером ничего не решили, а наутро прораб предложил источник финансирования. Посоветовал оформить Крупкина на временную работу в хлебоприемный пункт строительным мастером. В пункте была не занята штатная единица.

Крупкин предупредил:

— Получайте деньги сами. Вам можно. Вы общественность. А я официальное лицо. Мне нельзя.

— А кто же будет расписываться за вас в платежной ведомости? — спросил Аркадий. — Я, например, не буду.

Столбов тоже отказался.

— Это попахивает подделкой документов, — сказал он.

«Сухих» прорабу решили не давать.

А может, Аркадий постеснялся признаться ей? Может, он по своей податливости стал подделывать подписи Крупкина и вместе со Столбовым подмазывал прораба?..

Резкие звуки нового танца вернули Елену к действительности. Муж неподвижно смотрел в полутьму парка, видимо, не слыша музыку. Елена встала. Он тотчас переменил позу и уткнулся в бумаги. Елена подошла к нему.

— Я хотела тебя спросить. Как вы их там называли… «сухие». Чем с ними кончилось?

Аркадий не обернулся к ней, а только поднял голову, глядя в окно перед собой.

— Ты хорошо помнишь мою позицию.

— Да, ты сказал, что расписываться за Крупкина не будешь.

— Вот этим все и кончилось.

Он не хотел поворачиваться к ней лицом, и голос его был легкий, точно ватный.

— Это хорошо, — сказала она и отошла к своим тряпкам.

Аркадию были противны и ее голос, и она сама.

Он склонился над книгой. Делая выписки, Аркадий даже не пытался отогнать предчувствие, что эта лекция — одна из последних. Работа казалась сладкой и радостной, как прибежище от напастей и бед.

В детстве Лавров не собирался быть ни Чапаевым, ни разведчиком Кузнецовым, а преподавателем — да! Он любил звук своего голоса, упражнялся в произнесении фраз, репетировал перед зеркалом целые куски лекций. Он достиг совершенства в преподавании — и вот финал. Скоро он может уже не войти в стеклянный вестибюль факультета, в тот самый, которого бы не было, если бы Аркадий в свое время не мотался по городам и весям, отыскивая лазейки к стеклу и алюминию, к болтам и уголку.

И эту подлую западню ему уготовил вихловатый Владимир.

В начале их дружбы — это было на целине — Аркадию казалось, что идти к вершинам жизни надежнее в связке с сильным. И Аркадий положился на Столбова, даже радовался тому, что Владимир лез напрямую, не разбирая дороги и срезая углы. Но потом Владимир стал пренебрегать элементарной осторожностью и потянул за собою в пропасть и Аркадия. Обрезал страховку Аркадий слишком поздно. Ее следовало обрезать уже в тот день, когда Столбов и Крупкин уступили негодяю прорабу и согласились выплачивать «сухие».

— В конце концов, что мы теряем на этом абиссинском налоге?! — воскликнул Столбов. — Ни копейки! Это же тугрики пункта. И черт с ними, пусть! Перед своими мы чисты. Зато братва заработает.

Аркадий сказал:

— Я могу съездить в райком.

— Пока до бога доберешься, ангелы шею ототрут. Ты эту пословицу не слышал? — Крупкин захохотал.

«Пока просутяжничаем, пока будем ездить жаловаться, уйдет время и нам вообще ни черта не заплатят. Скажут: не сдали в срок, не выполнили договора. Да еще убытки потребуют возместить», — подумал Аркадий. Он не мог вернуться домой без денег. Деньги нужны были на кооператив.

Первую подпись за Крупкина Аркадий изготовил так неумело и торопливо, что принять такой расходный ордер могла только главбух пункта Мария Ивановна, чью дочку Столбов обещал протащить в институт. Первое время Аркадий часто вспоминал об этой подписи, даже видел ее во сне, короткую, с росчерком-хвостиком. Позднее, когда он со Столбовым изготовил таких подписей

— Какому это представителю? — спросил Замахов.

— Ну, вам или другому, кто после вас приедет.

— Ты что, Столбов, перегрелся на солнышке? Я же получаю оклад старшего преподавателя и командировочные.

— Но прораб намекает…

Столбов потер большим и указательным пальцами друг о друга.

— При мне не будет намекать.

Алешка с директором пункта решили вначале выгнать прораба совсем, но передумали. Найти другого здесь было невозможно. Крылышки, однако, ему пообрезали.

И все пошло как по маслу. Стали получать прежние двадцать процентов, работали по двенадцать часов, терпели насмешки шабашников, но по доброй воле, без принудительных отчислений.

Замахов был спасителем Аркадия, сам того не ведая. Он сбил со Столбова спесь, взял в свои руки денежную отчетность, просматривал наряды, помнил каждую цифру. Уловив однажды от Владимира запах спиртного, запретил ему ездить в Ковыльную.

— Будет ездить Лавров, Сдай доверенность.

Столбов стал вкалывать, как все: ездил в карьер, заполнял наряды, утрясал и согласовывал текущие дела с прорабом, примитивно выслуживался перед Замаховым. Правда, совсем отстранить его от поездок в Ковыльную, в райцентр, в райком и обком комсомола Замахов не мог.

Однажды Столбов звонит из Ковыльной:

— Обломалась машина, ремонтируем.

— А почему она у тебя обломалась не в поле, а на узловой? — кричит ему в трубку Замахов.

Что ответил Столбов, Аркадий не слышал.

Положив трубку, Замахов сказал:

— Поезжай, проверь.

— Алексей Ильич, это же триста километров.

— Тем более. Повезешь прокладку блока. Может, они нигде ее не достанут. Ну, а если там… доложишь.

— Алексей Ильич, пошлите кого-нибудь другого.

— Зачем отрывать ребят? Зерно привезут, а ссыпать некуда будет. Посмотри, как палит. Директор за голову хватается, боится, что хлеба созреют раньше, чем будут готовы склады. Ни крыш, ни полов.

Поехал. Машину пункта отыскал на окраине станции, у домика, слитого из шлака и еще не побеленного. Шофер с хозяином обмывали конец стройки. Столбова там не было. Облапили Аркадия, требовали пить.

— Душа-человек, когда ты еще попадешь сюда от своих комсомольцев? — говорил пьяный хозяин. — А Володю… Володю ты не вы-та-щишь. Он з-занят.

Аркадий нашел Столбова в общежитии работниц мостопоезда. Он привел Владимира в гостиницу, положил на свою постель — другой не нашлось, — а сам спал в коридоре на продавленном диване. Пружины упирались в бока.

Наутро выехали. Чтобы не было запаха, Столбов по дороге жевал пшено. Привезли металлоконструкции, разгрузили.

— Ну что? — спросил Замахов, отводя Аркадия в сторону.

— Пробило прокладку, Алексей Ильич. При мне делали.

— Вот видишь, хорошо, что повез.

С этого времени Замахов подобрел к Столбову, но тот сам больше не рвался в Ковыльную, боялся попасть на глаза девчонке из мостопоезда.

По подсчетам Аркадия, Владимир перебрал у него рублей двести пятьдесят. Кроме того, мелкими суммами Столбова ссужала главбух Мария Ивановна, модница и сердцеедка. Ее муж, рабочий пункта, был постоянно пьян. Она же, разрядившись в пух и прах, уединялась вечерами в степь то с одним шабашником, то с другим. Дочь Марии Ивановны, конопатая и злая, успехом у ребят не пользовалась.

Столбов сдержал свое слово, устроил ее в институт. Тянет на тройки, уже на четвертом курсе, хотя Аркадий ожидал, что ее отчислят с первого.

Пусть он отдал Столбову эти двести пятьдесят. Но если честно подсчитать, это были те самые деньги, которые недоплачены ему, Аркадию. Он спал по пяти часов, а остальные девятнадцать был на ногах. Никто столько не работал, сколько он, а получил Аркадий одинаково с девчатами-штукатурами, которые работали по восьми-девяти часов, а потом обнимались с ребятами в степи. Аркадий мог отдать свои деньги кому хотел. Разумеется, он их не отдал кому-то, у него их отняли, но черт возьми, если коснется разбора, пусть ему все зачтут.

Порвать в то время со Столбовым значило погубить свое будущее. Злопамятный Владимир мог напакостить ему. Стоило Владимиру шепнуть отцу, что Аркадий дрянная личность, как из первого кандидата в ассистенты вновь организованной кафедры математических методов анализа экономики он стал бы последним. Кто захочет иметь на кафедре такого человека?

Владимир прилип к нему, как дурная болезнь. Вслед за целиной шло репетиторство. Оно было для Аркадия двойной мукой. Он страдал и от Владимира, и от косых взглядов жены, уверенной в том, что муж только и отыскивает предлог согласиться на что-нибудь гадкое. После звонков или визитов Столбова-младшего она по два дня не разговаривала с Аркадием, а при попытках объясниться говорила с раздражением:

— Что ты с ним все шушукаешься? Что это за намеки и недомолвки по телефону? Какие у вас дела?

Разве мог он ей сказать?

Закатывать сцены куда легче, чем делать для дома что-нибудь полезное. Он из кожи вон лез, чтобы пробиться в науку, и тянул за собой вверх и ее, а она с первородной деревенской наивностью долбила, что успех зависит от одного умения решать задачки и читать лекции. Как-то он не выдержал:

— Таких, кто все это умеет, и таких, кто может этому научиться, — тьма. Им не то что институтов, школ обычных и ГПТУ не хватит.

— По-твоему, в толпе чуть ли не каждый второй Понтрягин?

— Каждый второй — нет, а каждый десятый — да! Ты слышала что-нибудь о Елене Келлер? Или о Скороходовой? Они были слепые и глухие с первого детского крика, а стали учеными, владели языками. А Скороходова писала стихи о луне и звездах, которых никогда не видела. Очень хорошие стихи. Ее книжку похвалил сам Горький. Она за всю жизнь не слышала ни одного человеческого слова. Ну а для человека, имеющего глаза и уши, разве для него есть в чем-то пределы?

Он сбил с нее самодовольство, но вправить все ее вывихи было невозможно.

…С лестницы послышался звонкий лай и топот ног по порожкам. Ребятишки Степичева побежали вниз с рыжим Шариком.

Аркадий Васильевич осторожно взглянул на жену. Она заметила его движение по тени на ковре и подняла голову. Он смутился и отвел взгляд, но поворачиваться к жене спиною, как сидел, счел неловким.

— Разглядываешь реликвию? — усмехнулся он, видя у жены в руках папку, привезенную со съезда математиков. Самого Аркадия на съезд не послали. Математики — одиночные старатели. Жилу ищут все, а находят единицы. Кому повезет. Елене повезло, хотя он искал и усердней, и дольше ее. И ничего тут не попишешь.

«Что-то после этого взлета ты

«Стираю твои парадные рубашки и принимаю ценных знакомых», — хотела она сказать, но удержалась.

Пусть моря Елена не зажгла, но у нее на платье был такой же, как у других, жетон с ее фамилией на английском, она говорила с коллегами о своей вычислительной вполне свободно, как равная с равными, она прочитала на немецком пятнадцатиминутное сообщение, видела знаменитостей и говорила с ними.

Лаврова извлекла из папки любительскую фотографию. В середине группы был запечатлен один из корифеев, француз, глубокий старик, а рядом с ним она.

Аркадий Васильевич привстал, с улыбкой глядя на фотографию.

— Старичок собирается умереть на посту?

Елена спрятала фотографию в папку.

— У него голова яснее, чем у некоторых молодых.

Под «некоторыми» она, без сомнения, разумела его, Аркадия, заедавшего ее жизнь.

«А собственно, чем бы ты занималась в деревне? — подумал он. — Преподавала бы арифметику в начальных классах и путалась бы между десятью колышками, на каждом из которых было бы привязано по голове мелкого и крупного рогатого скота».

В прихожей зазвонил телефон.

Лавров вышел. Разобрать его слов было нельзя, но голос звучал развязно и весело. Через минуту вернулся.

— Как ты, наверное, догадалась, опять Степашкина. Спрашивает, нет ли новостей.

— Она весьма любопытна.

— Любопытство, вопреки всеобщему мнению, считаю пороком, однако не уголовно наказуемым.

— Видимо, из чистого любопытства тебя и следователь вызывает?

— У тебя прокурорский тон.

— Это не ответ.

— Хорошо. Отвечу. Столбов, по-видимому, написал обо мне в дневнике что-то нехорошее. Что отсюда? Неприятно, разумеется, когда о нас говорят дурно, но что поделаешь? К счастью, это не смертельно. Решают факты. А факты таковы: когда он прилаживал себе на шею петлю, я был дома, и ты, надеюсь, это подтвердишь. Все остальное — рефлексия, личные оценки. Я даже не уверен, написаны ли страницы дневника в трезвом виде.

— А если там помимо оценок ссылки на события?

— На какие же?

— Мало ли? На твое казначейство в Казахстане, к примеру.

— Еще?

— Вы готовили школьников в институты.

— Еще?

— Ты доставал материалы, когда строили факультетский корпус. Вплоть до красного песчаника. Не всякому его дают.

— Почему же ты жила до сих пор с таким извергом? Объясни. Молчишь? Хорошо, я сам скажу. Дурные поступки отливаются в нечто вещественное: в дачи, машины, квартиры, мебель, облигации и тому подобное. Покажи, во что они отлились? Ты помнишь, как мы купили эту квартиру? Я полтора года не высыпался. Работал в институте, в вечерней школе да еще обучал недорослей. А ты? Может быть, из-за этих двух комнатушек ты и забросила науку в самый пик и занималась поиском алгоритма для оптимального раскроя железного листа. За этот лист нам платили, а мы тотчас вносили деньги в кооператив. А этот мебельный гарнитур? Сколько ему лет? Мы жили на твою зарплату, а мои аспирантские откладывали. А ковры, телевизор, книги? Посмотри хозяйственную тетрадь. Там и даты, и источники. Где же «сухой» остаток? Не будь домашним прокурором. Мне и так…

Он отвернулся к шкафу. Она подошла, прижалась щекой к его лицу.

— Ладно. Мелочи жизни, — сказала она и проглотила комок.

Тишину за окном терзал скачущий танцевальный ритм.

15

Лавров жадно и остро разглядывал в открытое окно троллейбуса жизнь, мимо которой ехал, стараясь не думать о предстоящем допросе. Владимир погиб из-за того, что дал волю страху, бессловесным видениям, которые в себе пробудил.

Хотелось дышать и дышать этим печальным воздухом, глядеть, не отрываясь, на осыпающиеся осенние скверы, на жидкое голубое небо, пользоваться тем, чем пользуются все: троллейбусом, садовой скамейкой, как вон тот старик пенсионер; усыпанной листьями дорожкой, как та бабка с коляской и внучкой; хотелось наслаждаться окружающим, пока у него все это не отобрали. Тогда всем, что он видит, будут пользоваться равнодушные к его страданиям люди: вот этот краснолицый маляр с кистью, обернутой вверху тряпкой, эта смазливая крашеная вертихвостка, этот длинноволосый хлыщ, которые почему-то оказались умнее и счастливей его. За что ему такое и почему им счастье?

Елена считает его не способным на решительный шаг. Он прямо-таки лелеял мысль пойти к милиционеру и признаться во всем добровольно, хотя его никто ни в чем не уличил.

Впрочем, он знал, что такой поступок был бы смешон.

В милицию Лавров пришел в половине девятого, за полчаса до назначенного времени.

Учреждение размещалось в старинном купеческом доме и в двух флигелях, расположенных во дворе. В одном был паспортный стол, в другом — автомобильная инспекция. У флигелей толпились люди. Они сидели на скамейке у дверей, ходили между канареечного цвета машинами и мотоциклами, один сидел на буфере смятых при аварии «Жигулей», похожих на гармошку.

У всех были свои заботы, все с нетерпением ожидали, когда наконец они смогут получить нужную им казенную бумажку. Ничего трагического или угрожающего в том, что увидел здесь Аркадий, не было.

В главном милицейском доме Лаврова неприятно поразило множество кабинетов с таблицами на дверях. Мерзкая специализация. Коридоры были запутаны, со множеством закоулков и тупиков.

Лестница на второй этаж была литой, кружевной, каких теперь не увидишь. Бывшим владельцам дома и во сне не снилось, чьи каблуки будут стучать по этой лестнице.

На первом этаже в закутке Лавров нашел дверь с табличкой «Голубничий К. М.».

Поправил галстук, пригладил волосы и вошел.

Поливая из графина цветы, которые в этой комнате почему-то не росли (наверное, от дыма, Кирюшатов нещадно курил и разрешал курить другим), Портнов думал о том, насколько реальны шансы выяснить у Лаврова что-нибудь ценное для дела.

Следователей никто не выгоняет, они сами незаметно впитываются в другие службы, как вода в песок: кто в дежурные, кто в БХСС, кто в штаб, а иные — таких тоже немало — совсем уходят.

Недавно, идя в библиотеку проходным двором, Портнов лицом к лицу столкнулся с женщиной, которая летом была у него на допросе. Он бился с нею часа три, испортил нервы себе и ей, но так и не смог изобличить ее, хотя располагал кое-какими уликами. Растрату он не доказал. А теперь Тягниряднов выяснил, что она при окладе восемьдесят рублей купила своему пьянице сожителю голубые «Жигули».

Женщина постоянно ходит вечером через тот же двор.

Николай отнес графин на столик, спрятал в сейф дневник и листы. Дневники пишутся для того, чтобы рисоваться перед самим собою, обманывать себя. О вещах предосудительных предпочитают молчать.

Кирюшатов закурил очередную сигарету. Попросить его курить пореже? Лучше сказать ему после девяти.

Воздух в комнате был

Без десяти девять в комнату как штопор ввернулся быстроходный Семенихин. Он еще в субботу возвратился из дежурной части в уголовный розыск.

— Дорогой Сергей Павлович, что же вы в понедельник не позвонили из следственного изолятора? Я же собирался к вам вечером домой идти.

Соломенно-светлые брови инспектора обиженно изогнулись.

— Жалко, что не пришел, починил бы стиральную машину, — сказал Кирюшатов.

— Я вам новую куплю, только не томите.

— Не надо слез. Безменов признался. Только успевай пиши.

— Сергей Павлович, вы великий следователь! — воскликнул Семенихин.

— То-то. Правда, сначала дебош устроил. Почему, дескать, передач нет? Думал, что я запретил. Придется тебе, говорю, рассчитывать на харчи «хозяина». Клава твоя чрезвычайно занята, с утра до ночи пьет с Мишкой Косым.

Отвернулся. Дешево, дескать. Не клюну.

— Не веришь — и не надо, говорю. Вон Петька Горохов только с воли. Через стену допрашивают.

— Давай сюда.

Привели Петьку.

— Ты когда с воли?

— Четвертые сутки.

— Ты Клавдюху видел?

— Видел. С Мишкой Косым она…

Вы бы видели, как Безменов взвился, только бегал по комнате. А потом и выложил все, езди и собирай, три кражи взял, и все из твоей зоны. Все совместно с Косым.

— Дайте протокол допроса.

Сергей Павлович открыл свою половину сейфа, вытащил три двойных листа.

— Тут и адреса, и приметы вещей, и схема того, как найти квартиру шофера.

Кирюшатов из стыдливой скромности упрощал усилия, которые привели его к успеху, хотел убедить всех, что никакого особенного таланта для таких удач и не нужно и что они доступны каждому. Он не хотел впускать посторонний глаз в свой внутренний мир, где долго и трудно варился сплав успеха.

Семенихин, впрочем, уже приобрел достаточно опыта, чтобы видеть, что Кирюшатов не хочет его разочаровывать.

— Сергей Павлович, вы великий следователь.

Пасмурное лицо Кирюшатова осветилось довольной улыбкой.

Семенихин набрал телефон своих корешков, минских, и сказал, что у него важные новости.

— Замрите на месте, будете нужны.

Подождав три минуты до девяти, ассистент Лавров вошел в кабинет следователя точно в назначенное время.

Аркадий Васильевич ожидал увидеть суровую, почти тюремного типа комнату, от одного вида которой замирает сердце, а увидел ячейку обычной конторы — кабинетик с двумя столами и сейфом.

Справа по входу капитан лет сорока с неприветливым лицом сшивал, как заурядный делопроизводитель, толстую пачку документов. Один сброшюрованный том уже лежал на столе. Для ровной укладки листов он пользовался переплетным ящиком, а отверстия для подшивки проделывал вдоль корешка ручной дрелью.

Капитан выравнивал листы неспешно, с таким удовлетворением, что Лавров испытал неприятное чувство, будто его самого укладывают в этот ящик. Возле стола Бурчеева (так Лавров окрестил для себя угрюмого капитана) пристроился на краю стула белобрысый лейтенантик лет двадцати трех. Новенький мундир сидел на нем щеголевато, особенно лихо фуражка, и весь он был как застывшее на миг движение. Швыдкий субъект. Лейтенантик с радостной улыбкой читал какие-то бумаги, видимо взятые у Бурчеева, и делал в записной книжке короткие заметки.

Усаживаясь на жесткий стул, Аркадий Васильевич скользнул взглядом по лицу следователя Портнова. Простое, грубоватое, без интеллигентности. Сама заурядность. Именно такие и лезут в учреждения, во власть, чтобы почувствовать, что и они не хуже других.

Следователь Портнов стал неторопливо вынимать из ящика стола нужный бланк, убедился, хватит ли в авторучке чернил на весь большой документ, не спеша принялся заполнять «шапку» протокола.

В квартире профессора Николай Иванович отнес этого ассистента к нервному возбудимому типу и теперь убеждался в правильности оценки. Лавров держался подчеркнуто прямо, отвечал сухо, с преувеличенным достоинством, видимо, решил свести все свои показания к десятку «да» и «нет».

— Фамилия, имя, отчество?

— Лавров Аркадий Васильевич, — сказал ассистент и видом своим добавил: «И горжусь тем, что я Лавров, и ни во что не ставлю вызов сюда и этот допрос, какие бы ловушки вы мне ни ставили».

— Год рождения?

— 1940-й.

«Эти пустые вопросы не собьют меня с толку. Вам нужен не год моего рождения, совсем нет, вам нужно другое, и вы меня не проведете», — читалось на его замкнутом лице.

— Образование?

— Высшее. — Не утерпел: — Кандидат наук.

Спохватился, что сказал два лишних слова, и добавил еще пять:

— Если эта подробность здесь нужна.

— Вас вызвали, Аркадий Васильевич, в качестве свидетеля. Разъясняю вам, что свидетель должен сообщить все известное ему по делу. За отказ от дачи показаний и за дачу заведомо ложных показаний предусмотрена уголовная ответственность по статьям 181 и 182 Уголовного кодекса. Прошу вот здесь расписаться.

Портнов подал ему свою авторучку.

С брезгливым выражением человека, не желающего прикасаться к предмету, который только что держал в руках его недруг, Аркадий Васильевич вытащил из внутреннего кармана собственную авторучку и расписался полной фамилией.

По всей видимости, милиционера будет интересовать в первую очередь причина гибели Владимира Столбова.

Аркадий Васильевич еще дома тщательно обдумал ответ.

Но следователь, едва дописав в казенном листе слова «свидетель показал», поднял на Лаврова безразличный взгляд и спросил, как будто они уже часа два беседовали:

— Кто был казначеем на целине?

— Я, — ответил Лавров, чувствуя, что произносит слово, которое еще не обдумал.

— Кто составлял платежные ведомости и выдавал деньги?

— Я… Но в чем, собственно…

Следователь встал и, взяв из сейфа толстую тетрадь в сером переплете, сунул в ящик стола, оставив ящик выдвинутым.

Лавров узнал тетрадь.

— Каков был штат административно-управленческого аппарата?

— Какой у нас аппарат? Столбов и я.

В углу рта милиционера обозначилась усмешечка и тотчас исчезла.

— А кто из преподавателей института состоял в штате хлебоприемного пункта и на какой должности?

Лавров все понял. Он уже не хотел произносить никаких слов. Молчал.

— Дорогой Аркадий Васильевич, вы, как математик, должны глубоко ценить цифровые свидетельства, особенно если они подтверждены соответствующими подписями в ведомостях.

Все приготовления Аркадия к допросу разбились вдрызг, точно хрупкая чашка о дубовый паркет. Его лицо, он чувствовал это, напоминало открытую книгу, и милиционер читал в ней все, что там было написано. Никаких ловушек, никакой западни, а по-милицейски, сразу удар в лоб, как обухом быка на бойне.

— Я вижу, что вы готовы дать искренний ответ. А коль так, то заодно: оставляли ли вы и себе какую-либо часть «сухих»?

«Все знает, скотина. Даже терминологию. Этак он может и мне приклеить воровство. По глазам видно, что так и думает. Считает, что я такая же гнусь, как и Владимир Столбов».

— Итак, вопрос идет о получателях и суммах, — резюмировал

Под окном из кабины канареечной «Волги» слышалась музыка.

«Если сейчас не скажет, то вряд ли удастся что-либо узнать. Прошло более трех лет. Документы могли сжечь, как пишут в ответах на запросы, за истечением срока хранения», — думал Портнов.

— Я ничего не знаю, пишите, что хотите, — сказал ассистент.

Портнов спокойно, даже с готовностью зафиксировал ответ и предложил Аркадию Васильевичу подписаться.

«Поставлю подпись, окажусь лжецом, а он меня и ошарашит, если не сейчас, то через неделю: вам, дескать, предъявляются ведомости, как все это понимать? И сколько я потом ни утверждай, что отдал деньги Столбову, он только усмехнется уголком рта: «На мертвого решили? Не вышло так, хотите этак?» Торопится, подлец, на бумагу занести, чтобы потом с наслаждением поиздеваться надо мною, как над мышонком кот».

— Я вспомнил, — сказал Аркадий Васильевич.

И рассказал Портнову то, в чем четверть часа назад не мыслил признаться даже Елене. Он готов был расплакаться от обиды на судьбу и от жалости к себе. Но это еще не нокаут. Лавров выполнял обязанности по трем должностям, а получал за одну. Это подтвердит любой. Он вправе требовать перерасчета. Сумма закроется. Ему надо прийти в себя от страха. «Нет» и «не помню» — вот слова, которые он может здесь произносить. «Два слова», — подумал он и вызывающе взглянул на Портнова.

У того ожил уголок рта, но быстро погас. Огромными пальцами следователь быстро, будто с готового текста, клал на бумагу строку за строкой, формулируя точные закругленные фразы.

«Видно, обучают их тут», — с неприязнью подумал Аркадий.

Как только показания были им подписаны, он стал ждать новых роковых вопросов.

Но следователь понимающе взглянул на Лаврова и неожиданно сказал:

— Вы чего-то ждете, Аркадий Васильевич? Сегодня вопросов больше не будет.

Когда свидетель ушел, Кирюшатов спросил:

— В дневнике в самом деле говорится о «сухих» и «мокрых» суммах?

— Столбов, к сожалению, забыл о них написать.

— Вот как! Тогда ты квалифицированно с ним поговорил. Уходит с недоумением: был ли мальчик-то? Был ли допрос, к которому он так готовился?

Портнов сел за составление документа, именуемого ходатайством о продлении срока следствия. Изложил вначале подробности событий, затем собранные улики, потом сведения о личности Шелковникова и уже после всего этого новые показания кладовщика швейной фабрики и пункты, которые предстояло дополнительно проверить.

Хорошо продуманные фразы звучали веско и категорично.

Отпечатал документ на машинке. Умело расположенные абзацы делали текст красивым. Разложил листы на четыре стопки, аккуратно сколол их скрепками, не забыв подложить под них цветные уголки.

Сергей Павлович наблюдал за ним.

— Дрожишь?

— Дрожу… Если выпустят — не дожму. Подговорит свидетелей и составит столько фальшивых бумаг, что за полгода не опровергнешь.

— Тогда петля. Ты только не горячись у Веретина. Если он подпишет, то и в областной прокуратуре пройдет. Там ему верят.

Но споткнулся Портнов не у прокурора, а в следственном отделе Управления внутренних дел, где должны были дать первое согласие. Позвонили Семену и спросили, каковы гарантии того, что дело будет окончено в новый срок. Не случится ли непредвиденной затяжки?

— Да он это дело до пенсии не закончит, — сказал Окаемов. — Во-первых, потому, что волокитчик, а во-вторых, потому, что не с его умом.

— И что же вы предлагаете, Семен Семенович?

— А что мне предлагать? Я не прокурор и надзор за следствием не веду. Что до меня, то я бы выпустил старика, а дело передал бы другому следователю. Поопытнее. Костромину, например.

Визы в управлении не дали. Работник следственного отдела пошел вместе с Портновым к районному прокурору.

— Значит, завел дело в кугу? — спросил Веретин, подавая руку капитану и — с некоторым холодком — Портнову.

Начал читать постановление.

— Да у тебя сдвиг! — повеселел он, поднимая глаза от бумаги. — Никогда не думал, что кладовщик признается. Однако негусто. Сегодня признался, завтра откажется. А что объективного?

— Акт ревизии и излишки в салоне. Зубец в зубец по артикулам и названиям. Чего на складе недостает, то в салоне в излишке.

— А с пенсией как?

— Пока по-прежнему, но есть неплохой свидетель.

— Вот этот, что ли? Где закладка?

Веретин прочитал протокол допроса.

— Но он же не помнит ни фамилии, ни имени. Да и узнает ли? Четверть века. Но все-таки кое-что… А вы знаете, капитан, я не вижу оснований для того, чтобы изменять арестованному меру пресечения.

— Но мы, собственно… Тут главным образом начальник райотдела. Он человек с большим опытом, и, как говорится, ему виднее.

Веретин позвонил Окаемову, осведомился о здоровье, о делах, о том, нет ли с утра ЧП. Здоровье Семена было отличное, дела в райотделе шли терпимо и ЧП не было. Последовал вопрос о фундаменте, на котором основано особое мнение подполковника о перспективах расследования дела швейника.

— Ах, вот как… Волокитчик и неопытен. А в отношении оценки улик?.. Ничего конкретного? До вечера, Семен Семенович. Вы же на бюро будете?

Трубка повешена.

Прокурор взял перо и неторопливо подписал документ.

— Учтите, Портнов, сорветесь — подведете меня, но больше — себя.

В областной прокуратуре Портнов испытал не менее томительные минуты. Он знал зонального прокурора, который должен был знакомиться с делом. Тот еще недавно работал у Веретина и был рассудительным парнем. Но лейтенант боялся механической силы, которая часто зарождается в канцелярии и подчиняет себе человека. Но и здесь обошлось. Зональный внимательно прочитал ходатайство, ознакомился с основными документами дела и сказал:

— Попробую пройти без тебя, а ты иди в приемную. На всякий случай. — И он быстро вышел, держа под мышкой тома, принесенные Портновым.

«Слишком быстро», — подумал лейтенант. Он не верил, что зональному удастся получить подписи без обычной процедуры.

И ошибся. Зональный спустя четверть часа вышел из кабинета областного прокурора, вернул Портнову тома.

— Можешь идти, все в порядке. — И уже на лестнице, когда Портнов поднимался к нему, чтобы забрать портфель и одеться, добавил: — Учти, срок небольшой, а работы…

Идя по улице, Портнов еще чувствовал в себе не остывшую готовность к сражению, думал, что дорога по инстанциям тоже испытание, и был доволен тем, что сегодня одержал победу и здесь.

Он был в том состоянии одушевления, когда все окружающее начинает выглядеть резко, по-новому, когда начинаешь замечать подробности, на которые прежде не обращал внимания, когда начинаешь видеть в вещах смысл, которого ранее не видел, когда на жизнь смотришь, как на просторную арену своей деятельности.

«А все-таки мы их скрутим! — повторял он мысленно в такт шагам. — Скрутим!»

Кирюшатов при взгляде на него повеселел.

— Милый Сергей Павлович, я живой. И даже улыбаюсь.

Он повесил плащ и фуражку на вешалку, подошел

— Продлился?

— Свершилось. Бумага пойдет в Москву!

— Поздравляю, шоферюга.

16

Время, оставшееся до конца рабочего дня, Портнов посвятил чтению дневника.

«15 октября. Я в больнице. В окно мне видны верхушки расцвеченных тополей. В начале октября лист падал только от порывов ветра, а вчера после ночного заморозка потек. И тополя стали раздеваться на глазах. По утрам на светлом фоне стаями летят темные вороны. Мне города не видно. О том, что происходит за окошком, я узнаю от знакомых, которые навещают меня. Я уже немножко герой. И пусть корреспондент в статье написал ерунду, пусть изобразил конфетную картинку, она, к моему удивлению, приятно щекочет самолюбие. Во вторник, в день свиданий, приходили с газетой ребята из нашей группы: Игорь Гвоздев, Бен, Гриша Серегин, а вчера — Елена с Аркадием, а почти вслед за ними — Людочка с Тоней.

Елене и Аркадию на двоих дали один халат, и они входили по очереди. В палате нас двое. Один тяжелый, громко и хрипло дышит, у меня вид тоже совсем не бравый: голова стрижена, лицо обрезавшееся. Елена, кажется, поняла, что здесь не герои, а больные, и посерьезнела. Я тоже говорил мало и чувствовал в эту минуту и душевный покой и умудренность опытом. О том, что со мной случилось, ни словом не обмолвился.

Потом зашла Людмила. Она с минуту смотрела на мою болезненную физиономию, потом все-таки заморгала затуманенными глазами и порывисто меня обняла. Посидела на постели.

— Все хорошо. Ты живой, — сказала она.

Еще раз поцеловала меня и пошла к двери.

— Подожди, — сказал я. — Слезы вытри.

Она промокнула глаза платочком и притворила за собою дверь.

Вошел Аркадий, ухитрившись даже халат надеть щеголевато. Сидел минуты три и был в восторге от моего вида. Слегка отросший ежик вместо пышной шевелюры и худоба делают меня, по его мнению, более одухотворенным. Он почти убедил меня в том, что в жизни мы часто не видим своих героев.

В больнице хорошо думается. Спрашиваю себя, не привело ли меня сюда честолюбие. И, кажется, впервые могу сказать себе, что поступил так, не задумываясь, будет ли мне хорошо или плохо. В субботу в штаб пришел мужчина и сказал, что с ним в одной квартире живет парень, который уже три месяца не работает — шатается по базару. А на этой неделе сосед дважды видел его у здания сберкассы. Он там с утра до вечера, видно, что-то замышляет. Мы вместе с Толиком Здоровцевым пришли к дому, где расположена сберкасса. Мужчина издали показал нам на него и тотчас смешался с людьми, проходившими мимо. Человек стоял перед витриной обувного магазина близ входа в кассу и разглядывал образцы дамских туфель.

Я не верю в теорию Ломброзо, но клянусь, что на нем лежала печать чего-то такого, что заставляло насторожиться. Наверно, постоянное раздражение и грубая брань как-то закрепляются в лицевых мускулах, — не знаю определенно, но при взгляде на него я почувствовал толчок в груди. Правда, я тут же сказал себе, что пока еще не ввязался ни в какую историю и мне лично ничто не угрожает. Эта мысль успокоила меня. Мы со Здоровцевым стояли напротив сберкассы, в тихом скверике оперного театра, и когда парень поворачивался лицом в нашу сторону, мы хорошо видели его. По губам его временами скользила какая-то нетерпеливая злобная усмешка. Раза два за время ожидания он, не доходя метров трех до урны, останавливался, прицеливался и метко бросал туда окурок. Я не заметил сразу, в какой момент и откуда появился второй парень, остановившийся около него, но догадался, что он вышел из дверей сберкассы. Если бы мы не наблюдали за первым, то не поняли бы, что они знакомы.

Второй прикурил у первого, что-то коротко сказал и пошел назад к двери. Взгляды, которыми они обменялись, заставили меня подумать о том, не лучше ли мне уйти, но опять я сказал себе, что уйти я, пожалуй, всегда успею и что любопытно все-таки узнать, что они замышляют, узнать хотя бы для того, чтобы сказать об этом охраннику, стоящему в операционной комнате сберкассы.

Женщина в белой куртке невдалеке от угла дома продавала горячие чебуреки, там толпились люди, они бросали кусочки чебуреков неповоротливым голубям, ходившим у самых ног. Один голубь расклевывал кусочек чебурека поодаль, у столба. Тот, за кем мы наблюдали, поравнялся с ним и неожиданно пнул в его сторону ногой. Голубь, испуганно взмахнув крыльями и выронив из тупого клюва закраину чебурека, метнулся в сторону и опасливо сел метрах в двух от столба на мостовую.

Здоровцев взглянул на меня. Мы походили минуты две по скверику, и тут я неожиданно для самого себя сказал:

— А что, пойти посмотреть, что он там делает?

«Может, ничего такого они и не замышляют?» — хотел я добавить, но удержался.

— Кому из нас лучше пойти? — спросил Здоровцев тоном, по которому я понял, что ему хотелось бы остаться здесь.

— Конечно, я пойду, — сказал я почти весело, как нечто само собой разумеющееся.

— Смотри, а то и я могу, — сказал Здоровцев.

Чтобы не выдать место, где мы стоим, я не стал пересекать улицу прямо, а дошел до угла и пересек ее вместе с толпой на переходе, а потом уже мимо витрины обувного магазина направился к дверям сберкассы. Я проходил мимо, стараясь не смотреть в его сторону, но чувствовал парня в полуметре от себя, как животное чувствует хищника, притаившегося близ дороги. Хотелось обернуться и взглянуть, но я ускорил шаг и вошел в дверь.

Я занял очередь у окошка, где людей было побольше, и стал осторожно искать его глазами.

Он стоял перед большой таблицей выигрышей, держа в руках список лотерейных номеров, и время от времени бросал взгляд в сторону крайнего окошка слева. Очередь там двигалась медленно.

Я стал ждать. Впрочем, совсем скоро, минут через десять, не более, он зашелестел списком, сложил его и скучающе, неторопливо двинулся к двери.

У кассы, куда он последний раз взглянул, стояла средних лет женщина с тусклым выражением на непримечательном лице. Ей долго отсчитывали кредитки.

«Мало ли что, — сказал я себе, — может, он и в самом деле пришел проверить лотерейные билеты. Может, они сейчас вообще уйдут отсюда, а я останусь здесь торчать».

Как только он ушел, я тоже вышел и присоединился к Здоровцеву. И тут я увидел, что оба по-прежнему у сберкассы и что время от времени то один, то другой поворачивают головы

«Посмотрю все-таки, кого они ждут».

И в это самое время оба как-то уж очень скоро повернулись спиной ко входу и с медлительностью, которая показалась мне нарочитой после быстрого и энергичного поворота, пошли мимо витрины магазина к углу дома.

«Ну, вот, я так и думал, — сказал я себе, — они уходят», — нисколько, впрочем, не веря себе.

Бросив взгляд на двери сберкассы, я увидел, даже не столько увидел, сколько почувствовал, что оттуда выходит та самая женщина, которая получала деньги. Я хорошо разглядел ее только в следующие две-три минуты, пока она шла в том же направлении, что и двое, шаг за шагом нагоняя их. Скоро оба оказались позади нее и шли теперь уже вслед за нею один подле другого.

Пока и толпа, и женщина, и они двигались в одном направлении, я внушал себе, что парни ей всего-навсего случайные попутчики, но когда они последовали за женщиной сперва к троллейбусной остановке, потом к автобусной (в троллейбус она не села, заметив, что номер маршрута не тот), потом снова вернулись на троллейбусную остановку (нужный троллейбус подошел раньше автобуса), тут я словно проснулся.

— Уедут же! Бегом?

Увы, мы со Здоровцевым опоздали всего на мгновение. Троллейбус захлопнул двери и тронулся перед самым нашим носом.

Следующий троллейбус того же маршрута подошел минуты через две. Мы сели в него, проехали до конечной, надеясь увидеть женщину и парней на какой-нибудь из остановок, но ни кассира, ни ребят не видели.

— А может, они ничего такого и не думали, а мы как шпики… — сказал Здоровцев.

— Может быть, — сказал я, а у самого в голове: «Вот завтра придем в штаб, а нам новость: убита и ограблена».

Ночью почти не спал. Может, у нее дети, думаю. Встал с желтым лицом. На лекции не пошел, решил пропустить первую пару, а в восемь был уже в милиции. К самому начальнику провели.

Выслушал он меня, позвонил дежурному по области. Тот говорит, что никакого нападения на кассира не было.

— А попытки? — спрашивает полковник.

— Попытки тоже не было, — слышу в трубке.

Посмотрел подполковник на меня как-то уж очень внимательно.

Смотри, смотри, думаю. Я уже был уверен, что им что-то помешало довести замысел до конца.

Смотрю я на него твердо и даже с дерзостью. Не хочется тебе, думаю, жир свой растрясать, а придется.

— Они, — говорю, — наверное, опять у сберкассы.

Мешочки глаз его раскрылись, складки вокруг рта дрогнули, словно от беспокойства. Вызывает двух в штатском, молодых. Хорошо запомнил фамилии. Один — Семенихин, на вид выгоревший, беловолосый, но крепкий и быстроходный, а другой — Васютин. Этот сдержанный, медлительный, фигурой крупнее.

Вызвал этих. Смотрю, сам встает.

— Поедемте.

Сели в «Волгу». По пути заехал домой, переоделся в гражданское и стал похож на пенсионера. Только сумку ему базарную в руки. Правда, лицо не пенсионное, уж очень складки у губ твердые и глаза острые. Остановились в переулке, выбрали позицию у театра. Не больше четверти часа ждали, как увидел я их: идут рядом. Подполковник всмотрелся в одного, в того самого, которого нам мужчина вчера показал.

— Так это же Копченый.

На этот раз мы обложили их расчетливо. Подполковник зашел в обувной, я и один из молодых стали около продавщицы с чебуреками, болтали, словно год не виделись, другой молодой выбрал позицию за углом, у входа в «Галантерею», а машину подогнали к садику у театра, и шофер только ждал сигнала.

Сегодня Копченый и его приятель наметили другую жертву: красивую молодую женщину в ярко-голубом пальто джерси. Они тронулись вслед за нею минут через сорок после того, как появились у сберкассы. Пересекли перекресток и пошли по Садовой.

Мы потянулись за ними. Машина шла рывками от квартала к кварталу. И вдруг в тот момент, когда женщина собралась переходить на другую улицу, Копченый подал знак приятелю, и оба стали быстрым шагом приближаться к женщине.

Мы бросились к ним почти одновременно. Я оказался между нею и типом в плаще. А подполковник и двое инспекторов схватили в кольцо Копченого. Шофер, нарушая всякие правила, рванул на нашу сторону и, взвизгнув тормозами, осадил «Волгу» у поребрика.

По тому, как мой противник держал руку, я понял, что в ней что-то зажато. Я сделал обманное движение, и он взмахнул рукою. Я отклонился и проходом в ноги швырнул его на тротуар. Я не почувствовал никакого удара. Когда он упал, я увидел, что в руке у него нож. Я с такой силой наступил ему на руку, что он вскрикнул и разжал пальцы. Другой ногою я отбросил нож на мостовую. Шофер ударил его монтировкой и навалился на него, не давая подняться.

— Не лезь, я один, — прохрипел он. — Смотри, у тебя кровь.

Я бросился к ножу и вместо того, чтобы поднять его, почему-то отбросил ногою на самую середину проезжей части.

Нас уже окружала толпа. Подполковник прикрикнул на двух, требуя помочь нам. Один, тощий, в очках, бросился к нам и стал стягивать шарфом ноги тому, которого придавил шофер.

Только теперь я почувствовал жжение в бедре и провел рукою по плащу. Пальцы нащупали края разреза и коснулись чего-то липкого. Помню, что я успел еще поднять нож, он был складной, охотничий, успел сказать женщине в голубом джерси, в испуге стоявшей поодаль, что у нее хотели отобрать деньги. Тут я почувствовал слабость. Меня на «Волге» отвезли в дежурную больницу.

17 октября. Я смотрю на поредевшие верхушки тополей и извлекаю из них самые неожиданные мысли. И в первую очередь мысли о себе.

Чтобы я что-то делал, хорошо или плохо, мне обязательно нужно быть на людях. Людское одобрение — единственное, что меня радует. Ради похвалы я готов лезть на карниз крыши пятиэтажного дома, чтобы снять праздничный плакат, или броситься в воду, чтобы спасать какого-нибудь алкоголика, которого совсем не следует спасать, ибо он вреден, как насекомое.

18 октября. Я вспомнил, как весною напротив нашего дома переходила дорогу дымчатая кошка с котенком. Они шли друг за другом след в след. И вдруг перед самым носом у них промчалась машина. Они отпрянули. Кошка мигом взобралась на дерево, котенок прижался к урне, маленький, незаметный, смертельно испуганный. Потом кошка осторожно слезла вниз, подошла к своему перепуганному зеленоглазому чаду и вновь повела его через ужасную улицу… Нас тоже переводят через опасные дороги, но мы, в отличие от котят, вырываемся, стремясь перейти дорогу самостоятельно. Мне думается, что я перешел одну из таких дорог, хотя мог бы перейти ее с меньшим

19 октября. Мой сосед по палате стал, кажется, выкарабкиваться оттуда, где, по словам поэта, навеки тишь и благодать, и я приобрел собеседника. Старик, надо сказать, идейный. Не любит лохматых и тех, кто дергается на танцплощадке. Меня одобряет. Говорит, что сам был такой. Спрашивает, не играю ли я в футбол и не болельщик ли я. Узнав, что не играю и не болельщик, обрадовался, словно отыскал потерянного родственника. Говорит, что на людей затмение нашло, ломятся на стадионы и глядят, как два десятка бездельников катают мяч или бьют его головой. Головы-то надо, говорит, по назначению использовать. Люди, говорит, работу бросают, на трамваях и троллейбусах виснут, орут, выпучив глаза. Вот ты, говорит, дружинник, а что же ты смотришь? Ведь там кое у кого и бутылки. Бутылки-то перед входом отбирать надо, тогда на этот футбол иной и не пойдет. Без водки он и смотреть на всю эту беготню не станет. Ему бы только поорать, а где тебе, кроме футбола, орать и свистеть разрешают? Нигде! А одному что ж кричать? Неинтересно. Вот они и ломятся туда, валом валят.

Старик, конечно, допотопный. Все спрашивает, о чем пишу. Сказал ему, что реферат экономический. Как-никак, я же студент. Одобряет. Когда выхожу в коридор (я стал уже ходить с костылями), листки кладу в карман халата, чтобы старик случайно не прочитал.

Начал меня расспрашивать о тех, кого поймали: какие они, как выглядят, что за люди? Сказал ему, что знал. А он: «Не пойму, — говорит, — что в жизни происходит. В мое-то время совсем не то было. Я сам кражей занимался. Но что я воровал? Снаряды у немцев. Захватили мы у немцев пушку, а снарядов к ней нет. Начальство приказывает: добыть. Ну, а я, значит, командир боепитания полка. Вот я с одним солдатом во вьюгу и ползу к немцам через лог на горку. У них в школьном саду склад снарядов был. Укутались в белые уплаты, салазки тянем за собою, ножи у нас, автоматы. Подползли с одной стороны штабеля, а часовой немецкий с другой стороны, в огромных соломенных чунях, на сапоги натянул. Давай, говорю, ножом его. А напарник шепчет: «Ты что, сдурел? А если не до смерти? Ведь не уйдем». Так и не тронули. Поставил я на салазки ящики, накрыл халатом, а напарник из-за дерева за веревку тянет. Я гружу, а он фрица на мушке держит. Еле убрались. А теперь?»

Что ему сказать? Что на одном энтузиазме не проживешь? Что одному футбол нужен, а другому стопка спиртного, а третьего не в дружину тянет кого-то вылавливать, а порыбачить. Сказать так — не поймет.

А впрочем, он тоже не аналитик. Непоследовательный. Не помню уж, с чего у нас завязался разговор, только он стал хвалиться, каким комсомольцем активным был: говорит, что обыски по сундучкам делал. Удивился я, стал расспрашивать, что за обыски. Оказывается, на строительстве нашей электростанции в тридцатом работали грабари, на собственных лошадях и повозках, грунт из котлована выбирали. Вручную, конечно. Такие дремучие дикари были, если послушать старика, то смешно: бороды, в лаптях. Пообедают в столовой, и после каждого обеда почти все ложки исчезают. Тянут — и в сундучки. Жили в бараках. Ну, комсомольцы, конечно, с ложек их воспитывать начали. Зоологический инстинкт частной собственности расшатывали. Рассказал он мне это, а я его спрашиваю: «Уважаемый папаша, выходит, нынешние люди, на которых вы так брюзжите, они же ангелы по сравнению с теми, неандертальцами? Вы только сравните».

Спохватился он, недовольно взглянул на меня и рассмеялся радостным лукавым смехом. А ведь верно: неандертальцы, питекантропы, говорит. В чертей, в домовых верили. Один климовский не хотел работать в паре с копыловским, твердил, что у копыловского дурной глаз и что он наведет на лошадь порчу.

И старик смеялся снова детским смехом.

Хороший старикан. Днепрогэс строил. На границе в горах служил. В Отечественную воевал. Взял у меня адрес. Говорит, внуку своему расскажу, какие ребята есть, а то он у меня, говорит, оболтус — только пластинки гоняет да на гитаре по ночам бренчит.

«Дорогой папаша, — произнес я мысленно. — Я не герой, а нечаянно пригретый славой». Но слов этих, конечно, вслух не произнес. У меня, как у сказочного змея, две головы, которые постоянно грызутся между собой, но грызутся не до смерти.

21 октября. Сегодня так спокойно и безмятежно прошел день, что в полдник, попив жиденького больничного киселя, я глядел на голые верхушки тополей и думал, что жизнь вошла в колею, что посещения гостей кончились и что пора бы мне открыть учебник (отец предусмотрительно принес его вместе с передачей). В то самое время, когда я размышлял, приняться ли мне за учебник сейчас или отложить на часик-другой, в палату вошел тот самый подполковник. Он был одет по всей форме, с орденскими планками в три ряда и выглядел чрезвычайно внушительно. На плечи был наброшен куцый белый халат.

Отрекомендовался смешно, словно допрос с самого себя снимал:

— Фамилия Окаемов, зовут Семен Семенович.

Когда сестра вышла, продолжил:

— Вот, браток, пришел посмотреть на тебя. Прошлый раз не удалось разглядеть. Торопились.

И стал бесцеремонно разглядывать меня, как будто я был одним из тех, кого к нему приводили. Глаза острые, в мешочках, губы твердые, насмешливые.

— Ну что ж, довольно. Парень ты и в самом деле крепкий. Не ошибся я. А то я все себя тиранил: как же, мол, так вышло, что ты его послал один на один с бандитом, у которого нож, а себе-то на подмогу двух оперов взял?

— А меня никто не посылал. Я сам.

— То-то, что сам… А я все эти дни оправдывался перед собою: парень, мол, рабочий, один троих стоит, а когда узнал, что ты профессорский сынок, покой потерял. Ну, думаю, непростительно старому пеньку. А теперь вижу: не было ошибки. Наука тебе не повредила. Вымахал ты слава богу. Принимай вот.

Он вытащил из кармана брюк коробочку.

— От нашего управления именные часы.

— Бери, Столбов, — неожиданно произнес с торжественностью в голосе мой сосед-пенсионер. — В гражданскую такими больших военачальников награждали. За личную храбрость. Так и писали. А теперь больше казенные слова пишут. Ну-ка прочти.

Я подал ему часы.

— Так и знал, — проговорил он. — «За активную помощь в охране общественного порядка».

— Ну, это вам не роман, — сказал Окаемов. — Это награда. Тут официальность нужна.

— Ладно, Столбов. Первая награда — самая дорогая. А надпись, что ж, разное время, разные песни.

Простился Окаемов со мною за руку. Старик, а лапа как клешня

10 ноября. Хожу на лекции с палочкой. Волосы как на щетке сапожной — совсем не отросли, но и маленькими не назовешь. Торчат ежиком.

Да, едва не забыл. В институте я причислен к лику героев. То-то. «Здесь были мы, 10 «Б»!»

25 декабря. Закончил практику и составил отчет. Делал в СМУ все, что заставят: выписывал наряды, получал строительные материалы, подписывал путевки шоферам, ездил как экспедитор за пиломатериалом и краской.

Чтобы отчитаться в институте за практику, набрал десятка два копий в плановом отделе. По программе работал не более половины срока. Инвентаризировал и обсчитывал незавершенку, заполнял бланки отчетов, оформил в трест материал по итогам квартала.

Прораб меня здорово хвалил, характеристику мне выдали отменную. Бронзовую, как путевой лист на мусор. Не подкопаешься. Каждый пункт соответствует программе практики, и каждый подтвержден копией делового документа.

Руководитель практики месье Крупкин не подточит носа. Не сомневаюсь, что страницы моего отчета он будет просматривать на свет, выискивая в нем изъяны. Злые языки нашептали ему обо мне и Людмиле такие страсти-мордасти, что он смотрит на меня теперь взглядом василиска.

Аллах не выдаст, свинья не съест.

26 декабря. Бен хвалится, что места у них редкостные. Лесная речка, птицы, зверье. Махнем, говорит, на каникулы поохотиться? Я сказал, что подумаю. О чем мы только с ним не толковали! Говорит, что мы небокоптители, как гоголевские Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна. Предлагает организовать строительный отряд и двинуть летом на целину. У него даже план есть, кого из ребят взять. Не хватает только плотников и одного каменщика. Прорабом намечает одного третьекурсника из строительного, своего дружка. Тот раньше работал строительным мастером в СУ. Сказал ему, что я дома стула починить не могу. Как расклеится, так выбрасываем.

— Ну и что? Так ведь то дома. И для себя. А для других знаешь как будешь стараться!

4 января. У меня сессия, а я пишу. Недавно увидел в старой «Комсомолке» заголовок: «Студент, любишь ли ты сессию?» И написал же какой-то болван! Все равно, что приговоренного спросить: «Любишь ли ты веревку?» Разорвал газету на мелкие клочки.

В последний день перед экзаменом — как натянутая струна, читаешь в длину, не на качество, а на количество. Строчки скачут, не цепляясь за сознание. А перед выходом слабость, даже дурнота. Поел бы, но аппетита нет, как при болезни. Пожуешь что-нибудь и оставляешь. Не хватает сил долго сидеть за столом, пугают убегающие минуты.

В другие дни сессии легче. Стараюсь быть с Беном. Его хуторская самоуверенность поддерживает меня. Правда, заниматься у него почти невозможно: на чужую постель не сядешь, а нос к носу за столом не могу сидеть. Кажется, что за тобой подсматривают. Привык быть в комнате один. Приходится ставить стул к подоконнику. Один раз дочитывал последнюю лекцию под столом. На пол постелили новую поролоновую дорожку. Мягкая — шик и длинная — от батареи до двери. Стол высокий и накрыт скатертью. С одного края я приподнял ее, чтобы падал свет. И Бен рядом, и не видно, как он разделывается с задачами (это на меня дурно действует).

Какое оказалось счастливое место! На экзамене дали всем один и тот же вопрос и одну и ту же задачу, но списать было нельзя и переговариваться тоже. Те, кто сдал работы до двенадцати, получили четыре и пять. Остальные тройки. Я был последним из первой половины и получил «5». Задачу решил, а вопрос попался из одиннадцатой лекции, которую я читал под столом. Когда читал эту 11-ю, к Бену зашла за утюгом Ира Сливкина. Увидела, что из-под стола торчат ноги, и приподняла скатерть.

— А-а, двухэтажный университет!

Я хотел вылезть, но она опустила угол скатерти.

— Сиди, сиди, Вовочка. Из-за пятерки я бы и в погреб залезла, да Крупкин мне все равно не поставит пятерки. Я же не ходила на его лекции.

— А кто ходил? — воскликнул я, глядя в то место скатерти, которое только что было приподнято.

Тут Бен сказал:

— Взяла утюг и уходи. Я суеверный. Женщины перед экзаменом — дурная примета. Особенно такие, как ты.

— Какие?

— Красивые. Непременно из-за них «трояк» схватишь. А мне без стипендии нельзя, у меня носки худые. Не заштопаешь?

— Пожалуйста! Если Крупкин будет придираться, скажу, что Постникову Вениамину штопала носки.

Но Бен не шутил, а достал из шкафа носки и подал ей. Тут уж я не удержался. Высунул голову из-под стола, сбросил туфлю.

— Посмотри, Ирочка, может, и мои нуждаются в женском внимании?

— Профессорских не штопаю, ты и новые купишь. Для тебя носки не теорема.

10 января. Иду по площади. Недалеко от здания областной библиотеки лежит расчлененный труп елки. Ствол металлический, окрашен в зеленый цвет. К нему приварены отростки, куда вставляют настоящие большие ветки. Ствол свинчивается из трех кусков. Пока елка нарядно сверкает огнями, она хороша. Теперь вид ее жалок. Все искусственные прелести на виду.

А какую радость и елка, и Новый год доставляли когда-то! Звонок. За дверью старческий голос Деда Мороза. Мать ведет с ним переговоры через дверь, докладывает, кто хорошо себя вел, кто плохо. Потом приоткрывается дверь, и она берет пакеты с яблоками и мандаринами. Конечно, пакеты подавал отец. Он звонил заранее по телефону, и она ждала. Наташа знала, что Деда Мороза нет. Она уже ходила в школу. Но докапываться до того, как выглядел заместитель Деда Мороза, не хотела. Выносить на улицу мандарины нам не разрешалось. Отец говорил:

— Надо же думать! У других хлеба нет. Зачем давать пищу для зависти?

Зависти нужна была пища. Это я понимал. Зависть была старуха, вроде бабы Яги. На улице она могла отобрать и яблоки, и мандарины. Думаю теперь, что отцу привозил их кто-то из аспирантов с юга. Гуляя, исколесил центр в самых неожиданных срезах и был удивлен обилием вывесок на зданиях. Некоторые просто залеплены ими. Управления, институты, конторы, фирмы, объединения, стройки — Млечный Путь вывесок. Управлять людьми и технологическими процессами — самая современная специальность.

И вдруг четко обозначилась мысль, которая гнала меня более часа по морозному воздуху.

Отец умен, я тоже не считаю себя глупым, но когда дело дойдет до соперничества в остроте ума и объеме способностей, всегда отыщется Густов или Бен, у которых площадь коры вспахана поглубже и изборождена извилинами почаще, чем у нас, и на поприще науки я, как и отец, никому ничего не сможем доказать.

В управлении же другое дело. Там все зависит от энергии и размеров честолюбия, от того, какое место ты занимаешь на

Но даже малый вес на длинном рычаге тянет вдесятеро тяжелее большого веса на коротком плече. Да здравствует длинный рычаг!

Недавно в институте была встреча с большим чином из бывших наших студентов. Громовержец. Все слушали его, разинув рот. Великие реки, нетронутая тайга, стада огромных машин, грызущих мерзлоту. Удлиненный перст чина — палочка-указка — бегал по карте. Звал людей на восток. Институт выпустил несколько тысяч студентов. Многие ли из них стали чинами? Представил себе, скольких конкурентов он поверг в прах.

Возможно, без всяких интриг. В честном соперничестве. В каких лекциях об этом говорят, в каких учебниках пишут?

Что до меня, то я слабо верю в честное соперничество. И я готов к штурму и не даю обещаний быть в единоборстве джентльменом.

Впрочем, в позицию выгоднее внедриться с тыла, чем с фасада. И здесь важно помнить: не имей сто рублей, а имей сто друзей, которым выгодно тебе помочь.

Явилась тщеславная мыслишка о том что уже и теперь у меня под рукой немало приятелей, по разным причинам зависимых от меня.

11 января. Перелистывая дневник, случайно остановился на разговоре со стариком в больнице. Где он? Здоров ли? Зимою, наверное, сидит дома, пережидает холода, а летом, пожалуй, ходит в парк и тоскливо слушает непонятные резкие звуки новых танцев и смотрит на голые выше колен ноги женщин. Мы кажемся ему пресными, не одолеваем по-пластунски горок, где сложены штабеля со снарядами. Милый папаша, теперь другое время, не время извержений, когда ходили по горячей лаве и думали только о том, чтобы сразить супостата, а самому остаться в живых — выжить не для того, чтобы наслаждаться жизнью, а для нового боя. Теперь дни, когда стремятся к успеху, когда при ярком солнце по золотому песочку каждая букашка стремится обогнать другую; теперь думают о комфорте, о том, чтобы занять в жизни место повиднее. Иное время, папаша! Годы великой тишины!

Сейчас все влюблены в пространство и время, мчатся на собственных «Жигулях», чтобы полежать на солнышке у теплого моря; одолевают для удовлетворения своей гордости вековые каменные вершины; пробуют свой мозг в науке; наслаждаются любовью красивых женщин; с боем пробиваются по ступенькам технологической иерархии. Годы тишины, папаша!»

Николай отложил дневник Столбова, чувствуя беспокойство от напора непроявленных мыслей. Чужая жизнь дает нам в руки свечу, и с нею мы спускаемся в подвалы собственного прошлого, чужая новогодняя прогулка по зимнему городу увлекает и нас в какую-нибудь далекую зиму, и в памяти оживают прежние радости и огорчения, дорогие сердцу мелочи, дни, окрашенные ожиданием неведомых чудес; в ответ на чужие раздумья загораются свои.

В праздники Портнову приходили особенные мысли, светлые, обещавшие бесконечный ряд счастливых дней. Особенно хорошо мечталось поздним вечером, когда елка уже погашена и никто на нее не смотрит, она стоит только для тебя. Мерцают шары, блестящие сосульки, в густых ветвях, как в лесу, резвятся животные, вырезанные из золотистого картона. И ты тоже выпускаешь наружу свои самые любимые детские думы и даешь им возможность вволю порезвиться в ночном безмолвии. О чем только не мечтаешь: о далеких странах и морях, о подвигах, о девочке Нине, у которой ловкие пальцы; ими она выписывает в тетради помрачительно красивые строчки, каких тебе никогда не написать. А еще лучше она рисует. Перед Новым годом в четвертом они вдвоем выпускали газету. Николай лобзиком выпиливал по размерам новый фанерный щиток и буквы для названия газеты, а девочка рисовала на большом листе яркие картинки: елку, звездочки, зверюшек. Мокрая краска блестела, рисунки были ослепительно сочными. И на душе было тихо и радостно. Потребовалась кисточка потоньше. Николай отрезал у себя прядь волос, но девочка попробовала и сказала, что слишком мягкие, и рисовала прежней.

А потом за нею на машине приехал отец, посмотрел на готовую газету — оставалось нарисовать зайца в правом углу — и сказал, что без зайца газета будет лучше. Николай знал, что это неправда. Ее отец торопливо приколол бумагу к щиту и стал одевать девочку, будто она была детсадовка, потом повел, не обернувшись к оставшемуся в комнате Николаю.

Девочка забыла на подоконнике пушистую муфту. Николай без одежды догнал их на улице и отдал муфту.

Когда он вернулся в класс, то почувствовал, что комната сделалась чужой и неприятной. Натянул на себя пальто из старой шинели, собрал книги в отцовскую кирзовую сумку и, стуча ботинками, быстро задеревеневшими на морозе, побежал вниз под гору.

Дома в темноте он вспоминал о том, как им было хорошо в классе вдвоем, и радость опять вернулась к нему. Он поднял из-под елки упавшую лису (она лежала мордочкой вниз) и прижал к себе, чтобы согреть. У лисы не было такой же теплой шубы, как муфта у девочки.

А спустя четыре года Николай однажды влез туда, откуда было страшно смотреть вниз, и все ради того, чтобы видела она.

После восьмого класса верхом смелости у ребят считалось лазить на перемене в развалинах разбомбленного дома. Пробегали по стене, которая раскачивалась и дышала под ногами. Наиболее отчаянные забирались на балкон, висевший на уровне четвертого этажа. Балкон лепился к узкому, словно палец, обломку стены. Когда Анатолий, сосед, влез на балкон и стал там приплясывать, балкон под его ногами начал раскачиваться, а внизу, у основания стены, затрещали кирпичи. Всем показалось, что обломок стены стал рушиться. Анатолий сделался белым как полотно, вцепился руками в косяк балконной двери и в ужасе замер. Пальцевидный обломок стены скоро перестал качаться и принял прежнее положение относительной устойчивости.

Нужно было осторожно, но быстро пробежать назад десять метров по дышащей стене, не глядя вниз, под ноги, на глыбы рухнувшей кровли и пики ржавой арматуры.

Ниже спуск был уже несложным: по широкому карнизу стены, по остаткам лестницы, по пожарной стремянке.

Но с Анатолием случился нервный шок. Он стоял, вцепившись в косяк, и не мог сделать ни шагу.

Внизу столпились перепуганные девчонки. Не будь среди них ее, все кончилось бы вмешательством завхоза, у которого в гараже хранились длинные лестницы для вывешивания плакатов. Но она стояла внизу, и Николай не мог упустить случая, какого, может быть, уже никогда больше не представилось бы.

Он понял: для

Пальцевидный обломок стены под балконом пронизывала двутавровая балка. На ней когда-то держалось перекрытие этажа. Другой конец балки прежде опирался на противоположную стену, но был выворочен взрывом из гнезда, погнут и свободно торчал над лестничной площадкой у внутренней стены.

Если бы к свободному концу балки можно было привязать длинную веревку, Анатолий мог бы спуститься по ней вниз на лестничную площадку третьего этажа. А от площадки до самой земли шли целехонькие ступени лестницы. Весь вопрос был в том, где взять веревку и как ее зацепить за конец балки.

Соседний огород был обнесен толстой, в палец, проволокой. Она, пожалуй, могла подойти. Николай снял ее, сделал на одном конце прочную петлю, несколько раз перекрутил проволоку, чтобы петля не разошлась. Стоя на лестничной площадке третьего этажа, Николай накинул петлю на конец балки. Он никогда не лазил на балкон, но теперь туда надо было лезть.

Пришлось преодолеть и пожарную стремянку, и два марша лестницы, и оконный карниз, и страшную дышащую стену, пока он не оказался рядом с Толиком в проеме балконной двери.

Теперь нужно было заставить Толика проползти восемь метров по голому швеллеру от балкона до того места, где висела спасительная проволока. Главное — властность. Нужно было не дать ему сообразить, что новая дорога страшнее старой. Строго взял за руку.

— Нечего стоять. Садись на балку и ползи за мной. Не смотри вниз, а смотри мне в спину. Дрейфишь? Тогда я уйду, а ты загорай тут.

Они ползли, обхватив швеллер ногами и шмурыгая по нему задом. Одно перемещение — двадцать сантиметров. Еще одно — еще двадцать сантиметров…

Была пронзительная острота и ясность чувств, ощущение собственной отдаленности ото всего, что было не ими.

Снятую проволоку они пробили потом к кольям новыми гвоздями, которые принес Толик из дома. Могли бы и не прибивать. В доме жил продавец по прозвищу Пульман. Но все-таки прибили…

Теперь Толик летает над теплыми морями. Письма идут от него на Бархатный бугор целый месяц.

Он еще в седьмом заявил, что будет летчиком. Тогда они все собирались стать Кузнецовыми и Кожедубами. В старом дзоте у них была волшебная пещера, где хранились сокровища: книжка «Это было под Ровно», ржавый автомат с патронами и немецкая каска. Все это они откопали в лесу на месте боев. Автомат отчистили от ржавчины и стреляли в немецкую каску. Когда на нее повесили немецкий крест на нитке, найденный в блиндаже, Анатолий сказал:

— Не буду стрелять.

— Ну и не стреляй. Фашистов пожалел.

Николай стрелял в этот крест, как в живого немца, который изранил его отца.

В землянке жила собака Банзай. Собака была не пограничная, но все-таки геройская. На Бархатном бугре среди прочих дворняг держала верх. Снаряжение они выбросили после того, как Сергею Черешневу оторвало два пальца на левой руке.

А еще у отца Анатолия, дяди Жени, был «газик». Для Николая он был больше, чем машина. Он был другом его детства.

Когда списанную машину привезли на буксире к дому Анатолия, ребята смеялись, глядя на нее. Она была ржавая, с побитыми стеклами. В просторном сарае, выдолбленном в горе, ее разобрали. Жалкие внутренности были разбросаны на полу, на верстаке, на листах фанеры.

По воскресеньям Николай часами стоял в гараже, глядя, как ловкие руки дяди Жени вытачивают, паяют, варят, шлифуют, примеряют, подгоняют. Работа продолжалась полгода, а может быть, и дольше. Наступил день, когда опробовали двигатель. Он тарахтел буйно и радостно. Его пробовали на самых высоких оборотах. Он ревел, стараясь доказать, что готов хоть сейчас мчаться вдаль.

— Застучал, дурачок? То-то, — сказал дядя Женя.

Если «газик» выезжал за город, дядя Женя давал Анатолию и Николаю по очереди крутить баранку.

Когда отец умер и Николай решил идти работать, он уже знал, что работать будет шофером.

А мечтать на праздники любил и после того, как повзрослел. Иногда ночью или вечером под чурюканье сверчка (он в те годы жил в их доме) Николай думал о том, что вот встанет утром после праздника, после флагов, музыки, нарядной одежды, улыбок, шаров, после хорошего настроения у всех, и пойдет жизнь по-новому: богато, красиво. Все будут счастливы и веселы.

Но взрослые, видимо, не прочли тех книг о счастливой жизни, которые прочитал Портнов, и после праздников жизнь менялась малозаметно. В ларьке на буграх толстый продавец по прозвищу Пульман еще долго обвешивал женщин и ребятишек. Николай решил, что его надо казнить. Потом подумал, что его лучше вывезти на необитаемый остров. Как в книгах. Но таких островов уже нигде не было. И Пульман продолжал здравствовать.

Недавно они встретились на улице.

— Здорово, Коля. Или тебя теперь уже нельзя так? — глядя на его форму, сказал он. — В милиции, значит, служишь? Это хорошо, У меня вон голубей поворовали. И с концами. Так и не нашли.

— Где же вы теперь работаете? — спросил Портнов.

— Завхозом на турбазе. В сезон. А зимой отдыхаю, технику свою в порядок привожу: «Жигули», лодку. Тоже хлопот требуют. Ну, а как твоя работенка? Денежная?

Взглянув на лицо Портнова, догадался, что сказал не совсем складное, и стал рассказывать о том, как плавал на своей лодке по Волге до самой Астрахани.

— Есть ли на Ахтубе необитаемые острова? — спросил Портнов.

— Что ты, какие же там острова?! Одни пятачки.

Детские мечты остались у ворот гаража. Нужно было сохранять ребят, думать о машине и пробеге, писать конспекты и курсовые. Возвращаясь вечером с лекций, старался не проходить мимо парка, не слышать музыку. Случалось, днем смотрел с бугра на речушку, на луг, на старицы с сонными карасиками, на рощицу, залитую солнцем; всему этому он был уже чужой, там бегали другие ребята, мяли колокольчики на лугу, пробивали тропинки в густой траве, лежали на песке, где он недавно лежал.

Один раз у выхода из парка (очень устал после занятий, не хотелось делать крюк) Николай столкнулся с недоступного вида девицей, которую, впрочем, никто не сопровождал, скользнул по ней взглядом, и что-то из далеких школьных дней почудилось ему. Обернулся и еще раз взглянул. Она тоже обернулась. Они смотрели друг на друга. Это была та, которая когда-то умела рисовать ослепительно сочные рисунки. Он знал, что некрасив, и не собирался обременять ее своим вниманием; просто их разговор ни на минуту не прерывался, пока они не оказались у ее подъезда. Сидя на лавочке, проболтали почти час, и она не заметила, что Николай дурно одет и некрасив.

Однажды она пришла к нему на бугор, он одним духом взгромоздил ее на нижний сук дуба и, стащив туфли, щекотал подошвы в паутине капрона. Маленькая Ольга бросилась спасать ее, притащила табурет, но он легко поставил смеющуюся гостью на траву и повел показывать свои палаты…

Сейчас она озабочена тем, что Николай изменился, улыбается с запасом, не на полную возможность. Просто у него окончился сказочный период жизни, он созрел, все семечки в нем стали спелые, черные, он понял, что служба его — не радостное проникновение в людские тайны, а безжалостная схватка, без шума, холодным оружием. Он еще может отступить, отойти в сторонку, выпустить циклопа. Тот получит пенсию за шесть месяцев и явится в райотдел.

— Распишитесь вот здесь, — скажет ему Портнов и положит перед ним на стол конверты с паспортом и орденом.

А Кирюшатов, Тягниряднов и минские будут смотреть.

А потом невинно пострадавший потребует удовлетворения. И ни у кого не будет в руках автомата, все свершится вежливо и неслышно. Годы великой тишины!..

Лейтенант вернулся за стол. Дневник надо было дочитывать.

«12 января. Бен нисколько не обиделся, когда узнал, что руководить организацией строительного отряда поручено не ему, а мне.

«Это еще лучше. — сказал он. — Ты парень авторитетный, тебя все знают. Тебе будут верить, вывеска — это очень важно».

В штабе по формированию отрада пять человек. Бен — самый деятельный. Во время зимних каникул он поедет на целину и все разузнает. Экзамены решили сдать досрочно, чтобы до его отъезда недельку походить на лыжах и побродить с ружьем по лесу. Выбрали Харитоновский кордон рядом с его хутором. Там у него знакомый лесник, у которого не просто собака, нет, у него выжлец. Одно это слово пробуждает во мне азарт охотника.

23 января. Мы с Беном спихнули сессию досрочно, оба на стипендию, одновременно с иногородними, которые уже разъезжаются по своим Задонскам, Арзамасам, Мелитополям. Итак, я на середине четвертого курса, или в точке, более удаленной от начала, нежели от конца моей учебной траектории.

Отец разрешил мне взять его двустволку. По пути в охотничий магазин я неожиданно заглянул в райотдел милиции. Это рядом. Встретил меня Окаемов радушно. Мужик он, как я понял, хитрющий. Поговорить нам, собственно, не удалось, да и особенно не о чем было. Каждую минуту звонки, каждую минуту кто-то входит, докладывает, ждет распоряжений. Никогда бы не мог подумать, что в районе часто случается что-то такое, что требует вмешательства милиции.

Просто не верится, что людские аномалии могут вызвать к жизни целую профессию и что находятся люди, готовые посвятить ей жизнь.

Окаемов отрекомендовал мне быстроглазого мужчину, фигурой смахивающего на моего бывшего тренера. Подвижный, словно на шарнирах, лицо совсем не милицейское, кругленькое, с черными бровями, как с открытки в киоске «Союзпечать».

— Капитан Голубничий.

— Столбов.

Мы протянули друг другу руки. Улыбается этот красавчик только в половину искренности, а другую приберегает, словно говорит: еще успеется. Впрочем, заметив, что подполковник со мною обходится по-отечески, красавчик стал улыбаться натуральнее. Он с откровенным любопытством наблюдал за мною, не утруждая себя подыскиванием повода оставаться в кабинете.

Когда сказал подполковнику, что собираюсь с другом поохотиться, Окаемов был настолько любезен, что предложил свою машину, чтобы подбросить меня и Бена по Загородному шоссе до поворота на кордон — это сорок километров. Подполковник сказал, что и сам когда-то охотился, но отяжелел, да и занят.

— А вы погоняйте их, погоняйте. Зайчишка рад теперь без памяти, когда его убивают. На каждого зайца три охотника. Загоняли. Неделями не дают прилечь.

Насчет машины просил позвонить ему на работу или домой вечером, накануне отъезда. Я поблагодарил. Обещание он, конечно, не сдержит. Но мы делали вид, что разговор у нас вполне деловой. Нечто вроде японской вежливости.

20 января. Рассказал Бену, что нам была обещана машина, но что лучше, пожалуй, не напоминать человеку об этом обещании.

— Почему же? А ну-ка давай номер.

И позвонил. Мне был слышен в трубке голос Окаемова. Потом Бен назвал номер дома и улицу, где я живу. Обмен любезностями — и трубка повешена.

— Ну вот. Машина будет ровно в восемь утра. «Газик». А ты разные интеллигентские опасения высказывал. И знаешь, что он еще добавил? Он сказал: «Объясните шоферу, куда и в какое время за вами приехать после охоты».

Начинаю думать, что в милиции работают люди слова.

21 января. То, что говорил мне Бен об этих местах, ничто в сравнении с тем, что я здесь увидел. Такие лесные дебри, такие поляны, такие пни с боярскими шапками снега, что просто прелесть. И, конечно, следы невиданных зверей.

Матушка Бена очень приветлива и довольно развита. Не знай я от Бена, что она в прошлом трактористка, никогда бы не поверил. У нее много книг. Она с любопытством слушала наш с Беном разговор и глядела на нас не только по-матерински ласково, но и серьезно. Мне очень хотелось казаться лучше, но она так мило и проницательно улыбалась, что я почувствовал себя мальчишкой. Ее взгляд словно говорил: «Вот оно, племя молодое. Очень любопытно».

Утром мы уплетали рассыпчатую горячую картошку с хрустящими солеными огурцами и мягким деревенским хлебом, выпеченным в русской печи на капустной подстилке. Печь на хуторе осталась одна, хлеб все покупают в ларьке.

Поохотились мы, если судить по трофею, недурно. Пошли на зайца, а убили лису, точнее лиса. Шерсть на спине не столько рыжая, сколько сероватая; подпушек белый, хвост сероватый, зато бока огненно-рыжие. После выстрела Бена, когда я увидел у нее на боку красное большое пятно и слипшуюся от крови шерсть, увидел жалкий угасающий взгляд, мне сделалось дурно. Но я старался не показывать вида, разговаривал нарочито весело и оживленно, словно это убийство доставило мне удовольствие. Бену же хоть бы что. Чувств никаких не изведав, он стал добивать жертву прикладом. Я отошел. Хорошо, что не я ее убил. А мог бы. Мой выстрел взрыл снег совсем рядом с нею.

— Зачем ты ее добиваешь? Ей жить минуту.

— Минуту? Ты еще не знаешь. Вот видишь? — Откинул воротник телогрейки. На шее было два белых шрама. — Связал ей переднеи и задние лапы и перекинул через плечо, как патронташ. Вроде мертвая. А она как тяпнет. Это тебе не заяц. Гадина.

Бен так много и радостно говорил по дороге о том, как

— Вот это растолковал! — весело воскликнул он.

И дружба между нами была восстановлена.

23 января. А зайца я все-таки убил. Не знаю, доволен ли был заяц тем, что отмучился, а я очень доволен хорошим выстрелом. Такой симпатичный зайчик, просто не нахожу слов.

На сантиметр перед самыми ушами взял. Он закружился, запылил. Подхожу — лежит. Глаза открытые.

Когда папаша вручал мне ружье, мать с таким ужасом взирала на это, что можно было подумать, будто оружие дают ребенку.

В усмешке отца тоже было что-то двусмысленное, и вот, пожалуйста, такой симпатичный зайчик. Полная реабилитация. Добивать мне не пришлось. За это я его еще больше полюбил. Первым делом покажу Людмиле.

7 февраля. Бен и его дружок из строительного вернулись с целины. Ездили за счет института. Подыскивали объект. Спрашиваю:

— Ну как, будет ли что-нибудь?

Бен:

— Разве так спрашивают? Надо было спросить: «Договор привез?» И я бы ответил: «Привез. Вот он!»

Бен извлек из кармана отпечатанный на машинке документ с подписями и фиолетовым оттиском печати, по окружности которой я прочитал: «Хлебоприемный пункт».

— Где это?

— Недалеко от Целинограда.

— Сколько от него километров?

— Четыреста — пятьсот.

— А может, шестьсот? И что мы должны построить?

— Восемь одноквартирных домов, зерносклад и автовесы.

— За какой срок?

— За два месяца.

— Ты в своем уме?

— Двадцатого августа уже хлеб привезут ссыпать.

— И ты подписал?

Бен посмотрел на меня, прищурившись: «Сдрейфил?»

Ну что ж, за авторитет нужно расплачиваться. А впрочем, у меня такое чувство, что с Беном не пропадешь.

20 февраля. Ветхому Сорокину показалось, что Ирина Сливкина обнимается со студентом, и он выставил ее в коридор и заявил, присвистывая челюстью, чтобы она на его лекции вообще не появлялась. Сорокин — проректор по учебной части. То, что он сказал, равносильно исключению. Заставил Андрюшу Крупкина стряпать материал о ее плохом поведении в общежитии, а я Андрюше круто насыпал соли на хвост. Проверка его кончилась ничем. Я был в комиссии от комсомола. Сливкина стала слушать курс в другом потоке, только и всего. Стоило ей узнать результаты проверки, как слезы ее высохли и к ней вернулась прежняя игривость. Игривость эта, мне кажется, разбавлена в ней большой дозой благодарности ко мне. Впрочем, личные отношения с ней, пусть самые искренние, были бы сейчас преждевременны.

Мы сидели в пустой аудитории на втором этаже. Я взял ее руку в свою и, глядя в недавно просохшие от слез глаза, сказал об этом. Она поняла.

Когда уйдет Сорокин, ему будут благодарны сразу шесть человек: один завкафедрой, один доцент, один старший преподаватель, один преподаватель, один ассистент и один лаборант. Начнется восхождение каждого-из них на очередную ступень.

Представляю себе: Сорокин — и на пенсии! Теперь только и слышно: «Виктор Викентьевич, Виктор Викентьевич…»

Или: «Слушаю, профессор».

Сидит на конференциях, заседаниях, защитах.

— Это кто?

— Вы не знаете? Ну как же! Это же профессор Сорокин, Виктор Викентьевич, у него заслуги.

Как же ему решиться уйти на пенсию? Это что же будет? Никто уже не будет знать, что он профессор. Он будет уже заурядный старик, простой старик, какие ходят с сумкой в магазин!

28 марта. Густов подкармливает Бена Постникова. Приплачивает ему по хоздоговору к стипендии 50 рублей. Бен получил за квартал сразу полторы сотни и купил себе костюм за сто рублей и матери платье.

Как он рассматривал платье в своей комнате и всем показывал: мерил на Сливкину, она одного роста с его матушкой.

Удивительно, что такие мелочи могут доставлять этим людям удовольствие. Я даже завидую, что они могут довольствоваться столь малым для своей радости. Казалось, его назначили директором промышленного комплекса.

29 марта. Днем тает, вечером подмораживает, и под ногами приятная хрустящая корочка. Я иду по вечернему, сверкающему огнями проспекту в благодушно-приподнятом настроении.

Афанасий Петрович Густов и ершистый Алеша Замахов защитили кандидатские. Отныне им будут платить по триста двадцать рублей, и они получат возможность отдаться накоплению денежных знаков, каковые будут хранить в сберегательной кассе. Если, конечно, захотят, ибо тот и другой вряд ли способны вести собственное хозяйство рентабельно. Было бы превосходно, если бы они стали на стезю меркантилизма. Но папаня опасается, что они по-прежнему будут мутить на кафедре воду. Не с подсадочкой ли под него был принят Густов?

А какие оппоненты у них были! Панкратов расстарался. Но суть не в этом. Афанасий Петрович, миновав трясину средней науки, сразу перепрыгнул на полянку большой. На этот раз его блесна не зацепилась за корягу.

Отец на банкете сидел рядом с соискателями и мило им улыбался. А в какой науке обретается сам папаня: в большой или средней?

Из ресторана я вышел вместе с Алешей Замаховым.

— После всех этих ресторанных деликатесов мне хотелось бы примитивного горячего кофе, — сказал я.

— Пойдем, — сказал он.

В квартире у него ничего лишнего. Все необходимо и ловко. Кровати нет, есть диван-кровать; кресла нет, есть кресло-кровать. Телевизора нет. Был старой марки, но недавно сдан в магазин за двадцать рублей. Нового Замахов еще не выбрал, и по указанной причине его жена и сынишка пошли смотреть к соседям восьмую серию детектива. С банкета жена ушла раньше супруга, предоставив ему возможность лобызаться с кем необходимо. Да и Серега, по словам отца, вострый парень и требовал присмотра.

Ну что ж, мы не прочь провести полчаса и по-холостяцки. За гардиной, на широком подоконнике, сохли свернувшиеся в трубку фотографии.

— Можешь посмотреть, — сказал он.

Это были снимки самых недоступных мест Союза, и на каждом из них с рюкзаком за спиной и ледорубом в руке, один или в группе других, был запечатлен нахальный Замахов. Особенно эффектным показался мне парный снимок. Замахов и супруга в штормовках стояли на самом краю теснины. Их, видимо, сняли с противоположной стороны пропасти.

Может быть, и не ахти какая высокая гора, зато фотография впечатляет. Алеша теперь будет совать их на кафедре и факультете под нос каждому. Знай наших.

Замахов сварил кофе, принес начатую бутылку коньяку.

Я отложил

— Сегодняшняя горка была потрудней, и вы ее недурно перевалили.

Захохотал:

— У Замахова иначе и быть не могло. Гений из троечников. Бетон. Ты еще подожди. И докторскую напишу. С Афанасием Петровичем не пропадешь. Чувствует россыпи идей. Только бери, Алешка!

Гений из троечников на банкете явно перебрал.

— Ты парень тоже башковитый. Если Замахов бетон, то и ты не глина. В дружине ты показал себя оп-ти-маль-но! У тебя перспективы — во! — Он распахнул руки. — Так что давай, Столбов, еще по одной. Здесь не банкет, никто в рот не смотрит! Подожди, браток, рыбка осталась. Не всю в ресторан отволокли.

Он принес из холодильника тарелку с аппетитно нарезанной семгой. Я лукаво взглянул на него.

— Не от Якова ли Григорьевича?

— Это не жулик ли из «Хладопрома»? Твой знакомый?.. Кгм! Ходил я туда. Пусть ему окуневый плавник поперек горла станет… Приятель с Амура прислал. Вместе по Сихотэ-Алиню ходили.

Я не умею владеть собой. Непроизвольно порозовел от неловкости, хотя тушеваться, собственно, не было оснований. Я не такой псих, как Замахов, чтобы считать презренными бытовые связи. Папанька — не чета Замаховым, а когда у нас дома сдавал экзамен сын управляющего базой «Росторгодежда», фатер, нимало не стесняясь, после того, как поставил ему оценку, попросил студента приобрести нам два поролоновых японских пальто и две пыжиковые шапки. И не постеснялся проверить, правильно ли студент записал в блокнот наши размеры.

Эти добротные вещи были у нас через неделю. Я так полюбил их, что никакого угрызения совести они во мне не вызывают, точно так же, как не вызывают угрызения совести икра и красная рыба, которые у нас бывают по праздникам, и которые приобретаются, хоть и не бесплатно, но не без посредства особых отношений с Яковом Григорьевичем, которого облаял Замахов.

Для психов, подобных Замахову, этот виноград хорош, да зелен. Впрочем, заглянул я к Алешке не без пользы. Замыслы у густовцев наполеоновские. Не рано ли пташечка запела?

Афанасия Петровича в институте может постигнуть та же судьба, что и на заводе. Два десятилетия пролетели, а только дошел до зама. И статьи в научные журналы писал, и на конференциях умно выступал, и на заводе тяглом был, а когда директор ушел на пенсию, на его место назначили молодого главного инженера. Припомнили Густову острый язык и неумение помолчать, когда следует.

Впрочем, последнее время он что-то слишком весело барабанит по клавишам, будто нащупал жилу. То ходил хмурый, сам не свой, все ему мешало. Даже синица перед окном в парке. «Ты не знаешь, Володя, почему она не занята вопросами экономики и не добывает себе корм, а все пилит и пилит?» Теперь Густов повеселел, нежно лелеет какую-то идею, сейчас ему все мило и интересно. Я довел до сведения Столбова-старшего об этом периоде творческого оживления.

«Снабженцы лезут в учителя жизни», — сказал отец.

3 апреля. Отец Людмилы, отставник, в госпитале. Квартира под ее присмотром.

— Сегодня ты слишком холоден, — проговорила она, лежа на моей руке и глядя в потолок. — Уж не вон тот ли предмет тебя расстроил?

— Какой?

— Блестящий. В пепельнице.

Я встал и в костюме Адама подошел к телефонному столику, где в керамической пепельнице лежала запонка. Моя запонка.

— Узнаешь?

— Узнаю.

— А не вспомнишь ли, где ты ее потерял?

— Убей, не помню.

— У меня в саду.

— И ты нашла и требуешь награды?

— Нашел мой отец и отдал моему супругу, уверенный, что запонку потерял муж. А муж посмотрел на меня долго-долго и сказал: «Отдай Володе Столбову. Запонка ценная. Из-за границы. Он очень обрадуется».

— Когда же ее нашли?

— Неделю назад. Восемь месяцев пролежала у стены под кроватью. Там, у отца всякий хлам, стал подметать и…

— И что же ты?

— Я положила ее в сумочку и продолжала мыть посуду.

Я почувствовал озноб.

— Давай отсюда к чертям уедем. Защищусь и…

— «Увезу тебя я в тундру»? Ты же ветреный… Не нервничай, подожди одеваться.

Несмотря на ее уговоры, я стал натягивать рубашку».

Скрепленные листы кончились. Осталось с десяток неподклеенных. Лейтенант внимательно осмотрел корешок. Не меньше трети страниц из тетради было вырвано. Почти все записи за последние три года. Те, что остались, разрозненные, Портнов собрал в столе Владимира среди бумаг.

Лейтенант сердито хлопнул тетрадью по столу и уставился в окно, за которым беззвучно бежала механическая жизнь. Бортжурнал сожгли. Видимо, была причина. Продолжение придется дописывать на казенной бумаге.

Он встал, прошелся по комнате. К разрозненным листкам не хотелось прикасаться, но пересилил себя, вернулся за стол.

«12 января. Завершаю кандидатскую. Родитель зело навостряет меня. Сидим раз ночью, анализируем накладные, заявки, отчеты, наряды — целый бумажный курган, сторож в коридоре у телефона дремлет, за стеной гудит механический цех, и мне нисколько не скучно. Чувствую, что мы эту Лысую гору документов угрызем. Заводское начальство заинтересовалось нами, подкинуло нам пенсионера и толстенную, как шкаф, женщину-плановичку. Учуяло поживу от дармовой работы. А мы вкапываемся во все: сколько и по какой цене было завезено материала, сколько времени он лежал на складе, ожидая применения в цехе, сколько при сем было испорчено и совсем исчезло, какая часть пошла в отходы, какая в дело, как долго валялись детали, ожидая сборки и комплектации, как организована упаковка, отгрузка и перевозка готовой продукции, какова доля отдельных видов расходов в себестоимости, в какую сторону она меняется и по каким причинам.

Кое-какую гадость мы выплеснули им на стол.

Рядом с батей чувствую силушку. И комар лошадь свалит, если волк пособит. Папанька утверждает, что я здорово жужжал. Вместе с пенсионером и толстухой составили тьму таблиц. Методика, разумеется, была папанькина, но когда мы врубились в пласты бумаг, я подправил методику. Сделал ее короче и изящней.

Пенсионер — это погибший в неизвестности членкор. С помощью «Феликса» я высчитал, что если в час у человека, по утверждению ученых, отмирает тысяча нервных клеток, то на дату составления нами анализа под лысым черепом старика не должно было оставаться ни одной.

Между тем выяснилось, что они там есть, причем в количестве, достаточном, чтобы задуматься, а много ли клеток у тебя самого и каково их качество.

Такие памятные часы! Идешь ночью опустевшей улицей, под ногами похрустывает корочка, грудь вздымается, настроение таково, что готов по веревке лезть на Большую Медведицу, чтобы снисходительно похлопать, ее по загривку.

Отец тоже весел.

— Так, значит, сын, у жука лак-ки?

— Как же без них, — говорю. — Четыре штуки.

И мы смеемся.

13 февраля. Боже мой, какое событие! Защитился Андрей Мартынович Крупкин! Мозолистым

В другом месте ничего подобного не встретишь. Если ты не певец, диплом тебе не поможет. Ты не запоешь. А в институте совсем по-другому. Ты можешь быть однокопытным, а тебе выдадут свидетельство, что ты лев. И ты будешь получать оклад льва.

Крупкину, например, выдали из жалости. Нельзя было не оценить его усилий. Да и человек он безвредный. Никому не мешает. Больше того, если Андрея Мартыновича попросить о каком-нибудь одолжении, он разобьется в лепешку, а сделает. Ну, как его не признать львом?

После акта признания он преобразился. Походка стала тверже, взгляд уверенней, голос веселее. Лишь изредка в его очах мелькнет испуг: а не отберут ли диплом назад, не скажут ли, что это ошибка, не заставят ли хоть разик прорычать по-львиному?

Не бойся, Андрей Мартынович, не заставят. Если всех заставлять, то ведь многие лишатся львиных дипломов и окладов. Так что тебе ничто не угрожает. Он панически боится густовцев, стал все меньше писать бумаг за отца, увиливает от этого бремени под всякими предлогами. Поэт мероприятий и рецензий, он стал уклоняться от работы, где может показать себя во всем блеске.

Столбов П. И. сделал свое дело, помог Андрюше написать диссертацию, организовать оппонентов и отзывы, Столбов может уходить. Подозреваю, что период похолодания в отношениях между Андрюшей Крупкиным и отцом со временем перейдет в эпоху оледенения, а виной тому будет моя персона.

Иногда представляю себе, как Андрюша чмокает Людмилу своим мягким ртом, как обнимает ее своими поролоновыми руками, какой он весь бескостный, словно надутая резиновая лягушка, и вскакиваю от бешенства, готовый раздавить эту рептилию каблуком. И тут же прихожу в себя.

«А вы, собственно, кем приходитесь Людмиле Александровне? О чем речь? На что обижаться?»

Недели две не встречался с нею. Она мне стала сниться ночами, я ворочался, комкая простыню. И тем памятнее была наша встреча в квартире ее отца. Сплошное безумство любви.

19 февраля. Пришел к Лавровым и минут десять ждал, пока Аркадий отыщет мне книжку. Дернуло меня сесть напротив произведения древнего искусства, архангельской иконки. Первое впечатление — ничего себе святой. Страдалец. А заиграло солнце — выжига. Мне даже показалось, что он подмаргивал мне.

Хотелось сорвать его со стены и растоптать подлый лик.

8 марта. Женский праздник. Сижу в своем закутке. Тоска — выть хочется. Подпер голову руками. Подошла мать. Нарядная, надушенная, с золотыми серьгами в ушах, подарок папаньки по случаю Международного женского. Погладила меня, как в детстве, мягкой рукой, прижала голову к себе. Показалось мне, что она лучше меня понимает, чем я себя, и я… признался ей в моей связи с Людмилой, сказал, что ничего не могу с собой поделать. Не один год мучаюсь, жизнь испортил и Людмиле, и себе.

— Смотри, сыночек. Она милая женщина. Уважительная. Она мне нравится. Да и разница между вами всего два года.

Дорогая мамочка, как я тебе благодарен!

10 марта. На улице совсем тепло. Хожу в легком плаще. Вечером решил пройтись по проспекту, чтобы дать голове немного отдохнуть от таблиц. В коридоре меня остановил телефонный звонок.

Кто бы это мог быть, думаю? Оказывается, подполковник Окаемов. Его наградили орденом, и он решил узнать, нет ли у меня охоты зайти к нему по этому случаю. Сказал, что живет совсем недалеко, за домом Управления дороги. Я не возражал.

Внутренний вид его трехкомнатного жилища был вполне современным. Водопровод, газ, ванная, неизменный полированный гарнитур, стебли цветов, свисающие с плошек, телевизор с большим экраном, ковры. За столом нас было четверо: подполковник, его любимчик — быстроглазый капитан, дочка подполковника, свежая и румяная, как пирожок, и я.

Хозяйка сослалась на то, что ей скоро уходить на процедуры, и появилась в комнате раза три, чтобы только принести что-нибудь или убрать. Выпили за орден. Потом стали болтать без претензий на глубокомыслие. Хозяин толковал с Голубничим (фамилия капитана). Говорил с ним покровительственно, дружески. Я базарил с девчонкой, подливал ей в рюмку портвейн.

Говорит старик в грубоватой манере и хочет казаться рубахой-парнем, но его взгляд слишком, внимателен и тверд, чтобы можно было поверить камуфляжу. Впрочем, старик довольно самокритичен. Он советовал своему любимцу не копировать его, говорил, что человек с головой, не в пример ему, Окаемову, время от времени должен показываться на втором этаже, сиречь у начальство его там должны физически воспринимать, видеть и слышать.

— У них ведь там, голуба душа, сплошные бумаги: планы, мероприятия, отчеты, доклады, сводки коллегии. Пока ты исправно тянешь лямку, о тебе век не вспомнят. Как я о своем сердце. Пока не забарахлило, я ни разу не вспомнил, что оно у меня есть.

— А сами-то вы, Семен Семенович, не такой уж охотник быть на виду. Орденок-то запоздал, — заметил капитан, не упустив случая польстить шефу.

Налили по очередной.

— Да этот орденок мне дороже других. Сыскной орденок. Уж очень мне хотелось его получить, когда помоложе был. Да и теперь будто чем-то молодым на меня пахнуло.

Старик говорил о службе, которая добра не помнит, и от мирного ордена по всей площади его души разошлись частые круги. Увидел он себя молодым, открытым, ненавидящим подонков, отнявших у него молодость, досуг, общение с друзьями. Не будь их, жизнь его была бы хороша, и он долез бы до самой макушки в каком-нибудь другом деле. Не могло быть иначе, прикинул: нечеловеческая энергия ушла по мелочам и легла бумажным прахом на полки милицейского архива; кажется ему, что в другом деле он сдвинул бы горы.

В проворном капитане старик, пожалуй, видит того, кем не сумел стать сам, и хочет выпестовать востроглазого по своему идеалу, да сомнения набегают: уж очень нетерпелив красавчик насчет карьеры.

И все-таки хвалил Костю за то, что он хоть и бегает, как пожарник, а от жизни не отстает, бывает на заводах, читает.

— Не отставай, милок, отсталых пристреливают.

И рассказал, как попал во время окружения в плен и как их немцы гнали по Германии при своем отступлении.

Пленные волокли фуру со скарбом, а фольксштурмовец с автоматом покрикивал:

— Имма рын! Им-ма рын!

(Может, не так расслышал, не ручаюсь.) А тех, кто отставал, пристреливал. Окаемов сбежал во время бомбежки. Спрятался в водосток в насыпи, выглянул, а фура уже далеко.

— Оттого и говорю ему: не отставай, Костя. Грамотных у нас мешок осминный. Только заставляй работать.

Чем больше я слушал его, тем водянистее казался мне

Спрашиваю, страшно ли было на фронте.

— Там, голуба душа, и страшнее и проще. Там враг виден, бежишь на него с автоматом вместе с другими и давно решил для себя, что тебя убьют, как и других, кого каждый день убивают. А в тихой жизни враг-то внутри тебя, нужно быть жестоким с самим собой, а люди мы слабые, предлоги и лазейки ищем, чтобы не бежать с автоматом на самого себя. Увидит иной из сосунков, как ты на службе балансируешь, и уже в супостаты готов тебя зачислить. Еще молодой, зеленый, не знает, почем фунт лиха. Позавидуешь такому вояке, Не ведает он ни страха, ни потайных мыслей, весь на виду. А все отчего? Нет у него ни поста, ни авторитета, яко наг, яко благ, терять нечего и жалеть не о чем. Вот она, смелость, откуда. А на фронте — там яснее.

Показалось мне, что не так уж безоблачно бытие Семена Семеновича. Не токмо у моего папаньки, но и в казенном доме у подполковника завелись «супостаты».

— Скучноваты тебе наши балясы? Погоняйте вон пластинки. А то артистов на открытках посмотрите, два альбома набрала. Об институте потолкуйте. Она у меня собирается в этом году с завода в студенты податься. А мы тут…

«Ага, вот зачем меня позвали. Пышечка хочет в науку. Ну что ж, придется ей помочь. Умные люди должны обмениваться услугами. Не для компанства, а ради приятства. Профессору Столбову, в конце концов, можно сказать, что ее родитель спас мне жизнь, а то и вовсе обойтись без помощи отца, попросив за нее кого-нибудь, кто бывает у нас. У пышечки толстоваты икры. Когда идет, они касаются друг друга капроном и производят легкий скрип.

12 марта. «Лицо коллектива характеризуется не тем, какие особи в нем преобладают численно, а какие держат верх» (А. П. Густов). Держать верх, разумеется, хочет он, доцент Густов.

13 марта. Вспомнил давнюю рыбную ловлю, храп Андрюши Крупкина в палатке и спросил Людмилу, продолжает ли он храпеть и теперь. «Ужас! — сказала она. — Прямо истязает храпом, встаю с головной болью, но радуюсь. Целый день можно ненавидеть его за это». Из великого множества моих незаменимых друзей, которые смотрят на меня двусмысленным взглядом святого из коллекции Аркадия Васильевича, одной Людмиле ничего от меня не надо. Единственный человек, кому можно излить душу, единственное утешение! Если она меня бросит, я останусь один на один со своими знакомыми. «Брось ты это репетиторство», — сказала она. Обещал. Не знаю, проживу ли я без лести и поклонения.

15 марта.

— Нам есть что сказать друг другу, поэтому помолчим, — произнес Павел Петрович Шелковников.

Аркаша вскинулся.

— Вы, как бы это сказать… Считаете нас единомышленниками?

Хозяин посмотрел на него взглядом оценщика-товароведа.

— А у вас на этот счет другое мнение? — спросил он Лаврова. — Напрасно. Знание вашей математики вы получили бесплатно. А теперь вы продаете его за деньги. Это я для разъяснения позиций… Не в упрек. Другой возьмет больше и будет готовить хуже. Сквозь туман, Аркадий Васильевич, нужно уметь видеть.

Сам Павел Петрович видел сквозь помянутый туман, что Лавров после оскорбления не бросит репетиторства, не доведя его до конца. Тогда он не получит ни копейки. Осталось два занятия.

По совету Павла Петровича я решил предпринять одну акцию. Логика у него железная. Взираю на его возвышенный профиль и убеждаюсь: лукавейший экземпляр эволюции углеродистых соединений! Таня в интимной обстановке шепнула мне, что знает, каким образом открыть его хранилища: стоит лишь намекнуть ему на некоторые детали его трудовой деятельности. Дочерняя любовь со взломом. Впрочем, ради меня. Казначейскими билетами она мечтает устлать наше семейное гнездышко. Открывая дверцу в садок, она не осведомилась, захочу ли я туда влезать».

17

Сегодня был особенный день. Он ждал его пять месяцев. Точнее, четыре месяца и двадцать дней. Сегодня между ним и Шелковниковым должен был состояться решительный разговор.

Пакет из далекого города был не просто документом. Он вернул Портнову уважение к себе. Портнов был тронут добросовестностью далекого следователя, который отыскал бывшего начальника санчасти лагеря, а тот в свою очередь назвал фамилию и адрес бывшего хирурга, производившего Шелковникову операцию.

Этим хирургом был Анатолий Анатольевич Прозоров, которого Портнов вызвал сегодня из Москвы для очной ставки с его бывшим пациентом.

Портнов решил провести очную ставку в помещении тюрьмы. Ни Шелковников, ни адвокат не подозревали о том, что отыскался хирург. Портнов давно бы мог уведомить об этом и арестованного и защитника, но приберегал эту минуту на самый конец следствия, чтобы «отоспаться на их шкуре» (как любил говорить Кирюшатов).

Вчера секретарь передал Портнову телеграмму врача Прозорова: «Выезжаю двадцать вторым вагон семь».

Портнов попросил Тягниряднова встретить свидетеля и отвезти в гостиницу — верх милицейской любезности, если учесть, какого стоит труда добыть номер в гостинице в день совещания животноводов. Врач, как условились, должен был прийти в 12.00.

Теперь, когда решительный момент был близок, Портнов почувствовал, что им исподволь овладевает возбуждение. Он уже начинал ждать, когда откроется дверь и войдет свидетель, представлял себе, как спустя десять — пятнадцать минут ввалится и опоздавший адвокат, нахватавший поручений и торопящийся повсюду поспеть. У адвоката в руках будет пузатый портфель, неизвестно чем набитый. Адвокат будет вытирать платком залысины лба, отдуваться и торопливо искать в кармане ордер на участие в деле. Портфель он почему-то никогда при Портнове не открывает. Николай Иванович подозревал, что он держит портфель не для бумаг, а для более прозаических вещей. Потом адвокат потребует постановление, где изложено то, в чем обвиняется его клиент. А потом все они: свидетель, Портнов, адвокат — пойдут пешком в тюрьму, и адвокат по дороге будет шутить, великодушно затрагивая только посторонние темы, и из вежливости не напомнит Портнову о легковесности собранных следствием улик. До поры до времени он умолчит о том, что уже заготовил письменное ходатайство прекратить дело.

А Портнов тоже будет шутить и смеяться, смеяться немного громче, чем обычно. А потом Портнов преподнесет им сюрприз…

Он встал, подошел к стеклянной дверце шкафа, стоявшего слева по входу (в нем хранились бланки протоколов), и посмотрел в стекло, как в зеркало, проверил, не сбился ли в сторону галстук, не торчат ли в беспорядке волосы.

Дело он не листал. Он знал в лицо каждую бумажку, помнил, когда и где составил ее, помнил, что думал когда-то по

Посмотрел на часы. Из-за стола он поднялся, пожалуй, рановато. До прихода врача и адвоката оставалось десять минут. Не пойти ли к Голубничему?

Портнов взял со шкафа ключ (он всегда клал его туда), запер дверь кабинета и вошел к Голубничему — комната в закутке.

— Здравствуйте, Константин Михайлович. Не слышали ли, как там в прокуратуре с делом Горшкова? Не отказался ли он от первых показаний?

— Горшков? Фи! Труп на шелковом шнурочке. Вся его кодла призналась. Дрались все, а нож был только у Горшкова. И нож отыскали. Он его Суслику отдал. Ну, а как у тебя? Как Столбов? А то Семен спрашивал.

— А ты что? — ответил Портнов вопросом на вопрос.

— Сказал, что не знаю.

— А я недавно видел Семена с дочкой. На проспекте. Похожа на него. Чем она занимается? — спросил Портнов.

Голубничий внимательно посмотрел на Портнова. Очень внимательно.

— Ты странный. Откуда же я могу знать? Я и вообще не знаю, есть ли у него дочка.

— Да я к слову, Константин Михайлович. Ты сказал о Семене, а мне просто вспомнилось. Ну, пошел. Меня, собственно, Горшков…

Вставляя в замочную скважину ключ, он услышал из кабинета голос Кирюшатова.

«Ага, вернулся…»

Толкнул дверь.

Кирюшатов стоял возле своего стола, выкладывая из папки дело, бумагу, бланки и неизменный «Советский спорт» (газету он регулярно покупал в киоске у гостиницы).

Новости, наверное, были хорошими. Московский «Спартак», наверное, выиграл. Кирюшатов был весел.

— Как допросил?

— Хорошо. Спрашиваю: кто ломал замок? А он: «Скажу. Только не пиши. Ломал подельник гвоздодером. Он у него сейчас в сарае». — «А почему не писать?» Молчит. Не хочет, чтобы подельник знал, кто его выдал. Разве это вор?

Портнов достал из сейфа два тома дела Шелковникова.

Когда Портнов запихивал в портфель, похожий на дорожный чемодан, дело, в комнату вошел Тягниряднов.

— Николай Иванович, дай, пожалуйста, свой «Зенит». Я во дворе велосипеды предъявляю. Нужно сфотографировать.

Портнов никому в руки не давал своего «Зенита».

— Хорошо. Я сам пойду щелкну.

Паршивый погнутый велосипед был для Тягниряднова драгоценностью. Портнов знал, что участковый будет скрупулезно описывать его в протоколе осмотра. Для него важен был факт, а не велосипед. А факт был налицо. Те, за кем участковый долго и безнадежно гонялся, совершили групповую кражу. Когда они лезли в сарай, они не знали, что там найдут. Нашли бы мешок денежных знаков — взяли бы мешок. А нашли велосипед и старые вещи — взяли их. А потом, ведь кража-то была повторная, вслед за павильоном. А за это — особая статья. Побольше посидят, меньше бегать за ними придется.

— Велосипедом тоже не надо брезговать, — сказал Тягниряднов. — Их ведь как теперь? То условно, то по половине срока. Не успеешь отправить, как он пришел. Заявляется и этак нагло: «Здравствуй, Рядно. Это я. Не расстраивайся».

Велосипед стоял вместе с двумя другими велосипедами, прислоненный к стене райотдела. Потерпевший сразу указал на него, и Портнов зафиксировал на снимке этот момент. С человеком, указывающим на опознанную вещь, снимок всегда эффектней.

— Николай Иваныч, вас какой-то мужчина спрашивает, — сказал подошедший помощник дежурного.

«Ага, пришел, — отметил Портнов. — Все идет, как задумано».

Врач Прозоров, Анатолий Анатольевич, сухощавый мужчина лет пятидесяти пяти, выглядел типичным интеллигентом: вежливая улыбка, предупредительные манеры, ровный приятный голос.

— Уеду ли я сегодня? — спросил он, когда Портнов провел его к себе в комнату.

— Конечно, ваш поезд отходит в двадцать три, а вы потребуетесь не более чем на час.

— Очень признателен вам.

— Вы его хорошо себе зрительно представляете?

Врач минуту помолчал.

— Много времени прошло. Теперь, наверное, совсем другой, а такого, каким он был, я помню его. Он ведь долго в санчасти лежал.

— Как он вам тогда показался?

— Я считал, что до столь несуразного шага он дошел не своей головой. Наверно, втянули друзья. Он выглядел умнее, чем те, кто приходил его проведывать. Прошу учесть, что оценка моя… Я ведь и сам не вольнонаемным был. Удивлены? Главным врачом в Москве работал. Фонды на спирт… С их помощью пытался из всех трудностей выйти. Строил больницу…

— И достроились?

Собеседник, улыбаясь, кивнул.

— Сколько же вы там?..

— Полтора года. С тех пор у себя в амбулатории акт на покупку веника боюсь подписать.

Адвокат, как и предполагал Портнов, задержался. Он вошел раскрасневшийся, шумный, со своим неизменным толстым портфелем. Звучным театральным голосом, очень красивым, но неуместно громким в небольшой комнате, где находилось всего три человека, он принес множество извинений, взял приготовленную для него копию документа, не читая, сложил вчетверо и сунул, как и ожидал Портнов, не в портфель, а во внутренний карман пиджака, где у него, по-видимому, был склад бумаг. Оттуда же он извлек мятый ордер.

«У таких удобно производить личный обыск, — с усмешкой подумал Портнов, надевая форменную фуражку. — Там и жировка на квартиру, и письмо любовницы, и документ с грифом «для служебного пользования», и записная книжка толщиной с энциклопедию».

Как только Портнов надевал фуражку с огромной белой кокардой, витым ремешком и красным околышем, он выглядел по-новому. Он выпрямлялся, начинал строже контролировать свои слова и жесты. Увидев его одетым по всей форме, и адвокат, и врач тоже почувствовали нечто сходное с тем, что испытывал Портнов.

С портфелем, набитым томами дела Шелковникова, в сопровождении врача и адвоката, которых он умышленно не представил друг другу и которые исподволь окидывали один другого взглядами, Портнов вышел из райотдела. Тяжелый портфель он нес играючи, оставаясь прямым и стройным.

Вышли они вовремя. Собирался дождь. Одна половина неба была густо-синей от большой тучи, а другая продолжала оставаться ясной, на ней весело хозяйничало солнце.

Улица пестрела яркими осенними красками. Прорытая под кабель и уже засыпанная камнем и леском канава была по всей своей длине припорошена свежим желтым листом; она на целый квартал тянулась посередине тротуара.

Он сначала даст арестованному очную ставку, а потом предъявит обвинение.

«Нам надлежит разобраться, что представляет собой мой подзащитный: участник ли он Великой Отечественной войны, кавалер ордена Красной Звезды или преступник, отбывавший в лагере наказание и совершивший там преступление?»

Вот мы сегодня и разберемся.

Адвокат был необычайно оживлен. У него в горле был спрятан прекрасный раскатистый инструмент, и не извлекать из него звуки он считал невозможным. Он рассказывал смешные истории, а думал о том, что проведет сегодня одно из лучших своих дел.

На тот сорт адвокатов, которые под влиянием собственного красноречия начинают верить себе, Портнов смотрел с усмешкой.

Следственный коридор,

Портнов выбрал просторный кабинет с окнами в ту половину двора, которая была засажена ровными рядами молодых лип и кленов. Их багряные кроны уже взметнулись над высоким тюремным забором. Портнов любил смотреть на них.

Отдав солдату листок о вызове Шелковникова на допрос, Портнов ощутил покалывание в груди и нервное беспокойство, но сказал себе, что его позиция вполне надежна. Он наскоро наметил, каким взглядом встретит арестованного, как поздоровается, каким тоном и какую фразу скажет первой (больше обдумывать свои ходы у него не хватило терпения), и почувствовал, что в мыслях вместо беспричинного беспокойства устанавливается порядок, и он принялся спокойно ждать прихода арестованного, а когда отметил, что солдат не торопится, то почувствовал скуку, а потом начал сердиться. Он вышел а коридор, заглянул в комнату напротив, где ждал вызова врач, перебросился с ним несколькими фразами, сказанными не потому, что они были нужны, а затем, чтобы свидетель почувствовал, что приглашение сюда хоть и необычно, а в общем не такое уж и неприятное, как может показаться, и что волноваться не следует.

Потом вышел в коридор и, заслышав за поворотом приближающийся звук шагов двух человек: один четкий, энергичный, другой торопливый, изредка шаркающий — Портнов притворил дверь комнаты, где ждал врач, и вошел к себе.

Адвокат сидел, закинув ногу за ногу, так что выше носка обнажилась волосатая белая кожа, и листал пухлое досье. Он сел между столом и окном, загораживая свет, и Портнов попросил его переменить место. Он неохотно встал, забрал со стола (досье и, небрежно держа его за уголок, пошел к другому стулу, стоявшему поодаль от стола.

Из папки полетели на цементный крашеный пол неподшитые бумажки. Адвокат неловко согнул свое полное тело и стал собирать их. Потом сердито сел на расшатанный стул и положил досье на колени.

Кроме стола и трех стульев, иной мебели не полагалось.

Шелковников, седовласый, в хорошем костюме, с аккуратной темной повязкой, подчеркивающей благородную белизну лица, вошел медленно и спокойно, делая вид, что стоявший на пороге солдат не имел к нему никакого отношения. Он благожелательно поздоровался с Портновым и адвокатом, сел на предложенный стул, слегка кивнув в знак благодарности за приглашение сесть. Портнов еще по дороге говорил себе, что непременно укажет ему на неудобный деревянный квадрат, приделанный наглухо к стене, на котором обычно сидят арестованные, но при взгляде на вошедшего не решился этого сделать.

— Итак, Шелковников (он нарочито назвал сидевшего перед ним по фамилии, хотя, как правило, обращался к нему по имени-отчеству), наши долгие беседы подошли к концу. Мне хотелось бы еще раз задать вам тот самый вопрос, который я много раз вам задавал: не пересмотрели ли вы свою позицию и не пришли ли к выводу, что вам пора рассказать правду?

Пожилой человек благожелательно поднял на Портнова свой мудрый глаз.

— Я на прошлой неделе написал на вас жалобу и просил дело передать другому следователю.

— И к ответственности просили меня привлечь?

— Просил.

— Жалобу эту я читал. Хорошо написана.

Портнов позвонил. Вошел солдат.

— Пригласите сюда из комнаты напротив мужчину.

Глухой голос за дверью, звук шагов, и Прозоров вошел.

— Проходите. У нас, как видите, неуютно. Придется вам занять вот этот обломок прокрустова ложа.

Свидетель сел на прикрепленный к стене стул.

Обычно Портнов в таких случаях обращал взгляд в сторону арестованного в самый последний момент, когда наступала очередь выслушать его ответ на слова свидетеля. На этот раз он хотел видеть лицо Шелковникова, хотел дать ему время насмотреться на человека, выплывшего из Леты.

«Смотри, смотри, это тебе весьма полезно… Посмотри еще… Ага, вот оно — обычный жалкий подлый страх… Ну, посмотри, посмотри еще».

Шелковников не выдержал и, демонстративно отвернувшись, уперся взглядом в стену, словно его обидели.

«Но вас, уважаемый, никто не обижал. Рано вы себя выдали».

— Вы бы поздоровались, Шелковников, ведь вы узнали этого человека?.. Вы не желаете говорить?.. Почему же?

— Я хотел бы узнать, что это значит? — звучным внушительным голосом спросил адвокат. — Мне непонятно, в каком следственном действии я приглашен участвовать.

— Сейчас поймете. Обвиняемый Шелковников, сейчас будет проведена очная ставка между вами и свидетелем Прозоровым, Анатолием Анатольевичем. Свидетель Прозоров, я предупреждаю вас об ответственности за отказ от дачи показаний и за дачу заведомо ложных показаний и попрошу вот здесь расписаться.

Свидетель с внешне спокойным, но напряженным лицом встал и, наклонившись к столу, расписался. Его сиденье было почти рядом со столом.

— А теперь прошу рассказать все, что вам известно по делу.

Врач Прозоров рассказал. Говорил он спокойно, обстоятельно, выяснив сначала у Портнова имя и отчество Шелковникова и попросив извинения у арестованного за то, что не запомнил имени его и отчества за давностью времени. Он изложил ход хирургической операции, словно она была только что произведена, рассказал об осложнениях и о том, что молодой человек был на грани жизни и смерти («ранение черепное, из ППШ. Пуля в шею вышла»). И закончил тем, что вспомнил, как после освобождения Шелковников приезжал к нему в Москву с молоденькой женой. Привозил подарки.

— А ведь тогда это все по карточкам. Сорок шестой год. Неурожай. Это меня чрезвычайно тронуло. Я ведь был уверен, что он порвал со всем этим… У него была добрая душа.

Рассказывал Прозоров медленно, мягким интеллигентным голосом, со множеством пронзительных подробностей. Несколько минут он перечислял то, что ему было привезено в подарок.

С арестованным исподволь начиналась истерика. Вряд ли настоящая. Он стал вначале тихо всхлипывать, потом все громче плакать, закрыв лицо руками и что-то бормоча себе под нос, а затем стал громко выкрикивать:

— Анатолий Анатольевич, дорогой!

Подбежал к нему.

— Вы мне жизнь спасли, а я… Всю жизнь себе поломал. Я же поломал себе всю жизнь! Зачем мне жить?! Пусть меня расстреляют! Почему меня тогда часовой не застрелил! Почему?

Адвокат в продолжение этой сцены сидел, приоткрыв рот, с напряженным вниманием вглядываясь то в свидетеля, то в арестованного, и не мог произнести ни слова.

Он забыл о своем праве задавать вопросы, и выяснять подробности. Впрочем, его вопросы были никому не нужны. Портнову показалось, что адвокат уменьшился в объеме и стал меньше занимать места.

Портнов позвонил солдату и попросил принести воды.

— Не надо. Я немного посижу. Пройдет.

Потом Портнов составил протокол и дал его подписать хирургу Прозорову. Минут через десять арестованный вполне пришел в себя. Портнов задал ему несколько

«Наверно, симулировал», — подумал Портнов.

Он был уверен, что арестованный в самый последний момент не захочет подписать протокол, но ошибся.

Шелковников поставил под своей половиной листа убористую подпись. Вслед за ним расписался адвокат.

Проводив свидетеля за ворота тюрьмы и распрощавшись с ним, Портнов вернулся назад и приступил ко второй фазе допроса — предложил арестованному рассказать о сбыте левых товаров через салон. Уверенный в том, что Шелковников на этот раз будет запираться до очередной истерики, Портнов взял один из томов, чтобы предъявить ему в нужный момент собранные улики.

Портнов снова ошибся. Шелковников начал рассказывать. Он заговорил о сделках с кладовщиком фабрики сам. Он говорил о таком, чего и Портнов не знал: с одноглазым что-то случилось.

Адвокат слушал подзащитного с презрительным видом, время от времени оглядывая стены комнаты, потолок, носки собственных ботинок, прислоненный к ножке стола пузатый портфель. Вопросов у него не было.

Закончив свой устный рассказ, арестованный попросил разрешить ему свидание с адвокатом наедине.

«Будет искать лазейку», — подумал Портнов и сказал, что к этому разговору лучше возвратиться после допроса.

— Вы меня не так поняли, — сказал арестованный, словно поймал Портнова на его мысли. — Я вам все подпишу и дам все показания. Я хотел с ним после этого… Мне ведь все равно, когда.

Записывать показания пришлось часа два. Портнов почувствовал голод, но боялся прерываться.

Кончились чернила в ручке, и протокол пришлось дописывать, макая перо в чернильницу. Чернила не сохли, и он промокал листы о стену выше масляной панели. На побелке оставались фиолетовые отпечатки строк. Адвоката он оставил наедине с арестованным только тогда, когда бумага была прочитана и подписана. Чтобы не мешать их беседе, вышел в коридор.

Дверь умышленно оставил приоткрытой.

«Будет наставлять в прежнем духе».

Но из-за двери скоро послышалось совсем не похожее на то, что он ожидал услышать.

— Ошибся я в вас. Обнадежили вы меня напрасно. Подбивали войну вести. А зачем? Дали бы мне за пенсию три года, а через полтора я уже дома был бы. Не стали бы на службе копаться. Никаких пальто, никаких ревизий. А теперь?

— Ну, уж извините, — зарокотал гневный бас адвоката. — Я с вами в доле не был и пальто не сбывал. И вы не сочли нужным поставить меня об этом в известность в первой беседе.

— Плохому плясуну, как говорится…

— Ну знаете, я не позволю…

— Я просил бы не утруждать себя изучением дела. Я поищу себе другого.

Адвокат вылетел из комнаты с лицом бурачного цвета.

Сегодняшнее поведение Шелковникова не укладывалось в схему, которую Портнов набросал себе, когда шел сюда. Портнов и не пытался угадать причину «беспланового» поведения подследственного.

Признался неожиданно. Пенсия — пусть. Тут, как говорится, он был в мешке, только не завязан. С пенсией ему ничего иного не оставалось. А вот с пальто… С пальто, пожалуй, не в его духе. Несколько торопливо.

Портнов и адвокат вышли за дверь пропускной будки в шестом часу. Прошел дождь, и улицы блестели лужами. Низкое солнце еще сияло, газоны переливались помолодевшей зеленью, багряные листья на деревьях как будто посвежели.

«Дали бы за пенсию три года… Не стали бы на службе копаться». Любопытно. Лучший способ защиты — частичное признание. А может, он и теперь признался не без цели?

— Вы уже не настаиваете на том, что дело Шелковникова попадет в анналы истории? — спросил Портнов.

— С такими типами не войдешь в историю, а влипнешь!

Они расстались на троллейбусной остановке.

Портнов шел в райотдел, разгоряченный, все еще чувствуя себя там, в тесном кабинетике, хотя кругом сновали люди. Он как будто по контрасту с тем, что недавно видел, замечал теперь и формы шляп и беретов, и модные пальто, и даже выражение лиц, но все это, втекая в него, тотчас уходило, не задерживаясь, едва прохожий оставался за спиной.

«Оказалась у него правая глаза протез. Так удачний, незаметний бил», — вспомнил он. А он, Портнов, сделал его заметным. Как бурого медведя на снегу. И он всем виден теперь.

18

Во вторник Портнов почти весь день провел на заводе, изучая вместе с ревизором документы. Утром женщина в нарукавниках с видимым удовольствием плюхнула перед гостями тома. Стол тотчас сделался серым от пыли. Ревизор тщательно помял лист бумаги и смахнул налет.

Главный бухгалтер, занятый обычной работой на бумажном конвейере, лишь изредка бросал на лейтенанта и ревизора снисходительные взгляды, показывая, что стойко снесет их визит, хотя мог бы противодействовать ненужной трате времени, но не считает необходимым: себе дороже.

Ревизор еще ничего не утверждал.

«Не исключены счетные ошибки. Все может быть».

Но почти в каждом отчетном периоде итоги шли с разрывом.

У Портнова заболело сердце.

«Впрочем, не все варианты исчерпаны, — думал он. — Контрольная выработка еще может показать повышенные потери металла в промывочных водах, растворах, шламмах. Разрывы еще могут закрыться».

В райотдел он вернулся в половине шестого и заметил в коридоре женщину с повесткой в руке. На Портнова она не обратила внимания, сосредоточенная на какой-то своей неподвижной мысли. Он быстро разделся и пригласил ее в комнату. Как он и предполагал, женщина оказалась той, кого Портнов сегодня вызывал, — матерью Владимира Столбова.

Заняв место напротив следователя, она старалась смотреть Портнову прямо в лицо и с напряжением вслушивалась в его слова, но, видимо, не все понимала. Лейтенант интересовался подробностями жизни Владимира в «последние месяцы.

— Впрочем, расскажите все, что считали бы для нас важным, — заключил он.

Рассказ о сыне оживил ее. Говорила она о рубашечках сына, о том, какой он подарил ей рисунок на день рождения в шестилетнем возрасте, какие у чего тогда были курчавые волосы.

— Что он вам рассказывал о своих отношениях с Людмилой Александровной? — спросил Портнов, отмечая про себя, что необдуманно-торопливо прибег к повестке.

— Да, да, она очень любит… любила Володю. Он был бы с нею счастлив. Она такая интеллигентная и отзывчивая. Когда иду с сумкой, всегда поднесет до самых дверей… Сходит в аптеку. Редактировала Володе рукопись…

— А зачем же он так поступил?

Столбова долго смотрела следователю в лицо. Опять ее возвращали к мучительному. Людям кажется, что сын сознательно причинил кому-то страдания.

— Поступил? Вы думаете, он сам поступил?.. Но с ним же это сделали…

Кирюшатов поднял голову, чтобы убедиться, слышит ли эти слова Портнов.

— Кто же? — спросил лейтенант.

Женщина укоризненно посмотрела на Портнова.

— Андрей Мартынович сделал.

— Каким же образом?

— Не знаю.

Сергей Павлович долго и пристально

— Вы, наверное, тоже думаете, что я нездорова? — спросила она, глядя то на Кирюшатова, то на Портнова. — Да, Петр Иванович одну меня не пускает. Я сама ушла… Но почему же Людмила Александровна говорит то же самое? Я расстроена, забываюсь и Володин голос слышу, но вы не сомневайтесь. Я несправедливо не скажу. Я сама учила Володю… Он ведь только на вид мужественный, а внутри ребенок.

— Значит, об Андрее Мартыновиче вы со слов Людмилы Александровны, а сами фактами не располагаете?

Ее взгляд снова сделался укоризненным. Хорошо, что она сюда пришла. Здесь ее сына считают способным жестоко поступить с родителями и с Людмилой.

— Но я же все видела. Андрей Мартынович у нас бывал. Украдкой он нехорошо смотрел на Володю, как будто подстерегал. Я боялась его и спрашивала Володю, в чем дело, но он только улыбался. А на женский праздник Володя мне все рассказал… о чувстве своем к Людмиле Александровне.

— Почему же сын не оставил письма?

Она с недоверием смотрела на Портнова.

— Как не оставил? Он не мог не написать. От меня его письмо скрывают.

— Кто же?

— Петр Иванович… А может, и вы… Все. Он непременно написал. Как же он мог не написать?

— Вы думаете, Андрей Мартынович один все сделал?

Наконец-то ей поверили.

— Людмила Александровна говорит, что он не один, а с какой-то женщиной. Володя ходил веселый и не знал, а они все подстроили… А он ничего не знал.

Домой женщину отвезли на машине.

Каменные русла улиц наполнялись торопливым вечерним движением. Люди шагали свободно и весело, полной грудью вдыхая прохладный осенний воздух.

Лейтенант испытывал досаду на идущих рядом за то, что они не остерегаются выползков, укрывшихся в порах жизни… А может, идущие надеются на него, Портнова, не подозревая, что в нем самом затаился червячок боязни за собственную участь? Лейтенанту даже показалось, что косые взгляды любопытных вызваны именно этим, хотя он знал, что эти взгляды всегда сопровождают милицейскую форму, будто ждут от нее чего-то необычного, сверхчеловеческого.

Собирались низкие осенние тучи. Портнов ускорил шаг, чтобы попасть домой до начала дождя.

Дома у Портновых произошли два события. Отдавили ногу ежу. Жена вытащила нижний ящик из шкафа, и, пока в нем копалась, еж залез в ту ячейку, куда ящик задвигался. Вставляя ящик на место, она пыталась с силой продвинуть его до конца, но он не продвигался. Она снова приложила силу, пока наконец не догадалась посмотреть, что ей мешало, и вытащила ежа. У него оказалась сломанной лапа и было, по-видимому, повреждено еще что-то.

Сергей отнёс его в ветеринарную клинику. О том, что случилось, Сергей доложил сам.

— Это не поликлиника, а кладбище. Лучше бы я сам его лечил. Врач говорит: «Его не вылечишь. У него перелом конечности и заражение крови. Мы его усыпим». А я отвечаю: «Раз вы врачи, значит, вы и лечите его. Вот вы понесете сына в больницу, а там скажут: мы его оставим и усыпим».

— Так, Сергей, нельзя.

— А ему можно? Раз он врач по животным, пусть и лечит. В детской поликлинике не усыпляют…

Зверинец Сергея по числу видов уменьшился вдвое. Остался только попугай Кузя.

Этот последний, пользуясь тем, что Сергей был расстроен кончиной ежа и забыл обо всем остальном, даже о толстой книге Брема, принесенной из библиотеки, раз за разом съезжал по рожку антенны телевизора, трепеща крыльями и роняя пух. Кузя был неопрятен, и если бы Сергей вдруг решил отнести его в зоомагазин или отдал Саше Муковникову, любителю живности, у которого времянка была заставлена клетками со зверьем, — все были бы рады.

— Ты, говоришь, грубо нельзя? А ты не видел, как в поликлинику болонку вели? Идет за хозяйкой, десять шагов пройдет, остановится, кашляет, скулит. Тетка не знает, как ее позвать, и говорит: «Сюда, сюда, Рома пришел». Это мальчик, хозяин собачки. Она бежит, смотрит на хозяйку, видит, что обманули, нет мальчика, легла и не может дальше идти. Из последних сил бежала. Хозяйка ее на руки взяла… Собачонку тоже усыпили… Это больница?

Второе событие было такое. Классный руководитель вызывал в школу кого-нибудь из взрослых: на уроке истории дурно вел себя десятиклассник Михаил. Он стоял перед Николаем, почти такой же рослый, как и старший брат, и, по всему, был не очень расстроен тем, что случилось.

— А что я ей такого сказал?

— Во-первых, кому ей?

— Ну, практикантке. Она у нас вела урок по истории. Она объясняла, а я добавил с места немного. Ну и все засмеялись.

— И что же ты добавил?

— Она сказала: «В своем памфлете он пригвоздил их к позорному столбу», а я добавил: «длинными гвоздями». Она сказала: «Молодой человек, выйдите в коридор». А я говорю: «Чему я в коридоре научусь?» Она еще громче. Я встал и пошел. За что она меня выгнала?

— Это все?

— У двери я сказал, что если пойду на улицу, то попаду под дурное влияние.

— Бронтозавр ты. Остряк-самоучка.

— Да он и не знает, что такое бронтозавр, — сказал Сережа, — кроме мачты, руля и кормы, он других слов не знает.

— Да? Бронтозавр — это симпатичное доисторическое животное. Понял?

— А как оно выглядело?

— Мы с ним в кино не ходили.

— У бронтозавра головенка была с кулачок, а туловище как у экскаватора. Понял? Мозга не было, одна корма.

— Ты вон смотри за своим Кузей. Он своей кормой след на газете оставил.

— Кузя глупый, — Николай строго поглядел на брата. — Он и оставил. А ты оставляешь, потому что считаешь себя слишком умным.

— Это он перед девочками. Перед Галькой длинной.

— А тебе-то что? Профессор… по мышам.

— А то, что ребята идут после уроков и говорят: «Твоего брата из класса выгнали». Понял? А у нас Николай где работает?.. Пойди покукарекай с голубятни, чтобы Галька слышала.

Сергей прокукарекал, смешно махая полами пиджака, словно крыльями. Маленькая Ольга засмеялась, потом снова стала строго смотреть на брата, а восьмиклассник Алексей, тот, который каждый свободный вечер прибегал к Николаю в райотдел, чтобы взглянуть, нет ли в его сейфе чего-нибудь нового из вещественных доказательств: пистолета, ножа, отмычки, — сказал Николаю:

— Ты в форме в школу не ходи. Пусть лучше тетя Нина сходит.

— А ты уж молчи, малолетний сыщик, — проговорил Михаил, поворачиваясь к Алеше. — Сам окно мячом разбил. Кто за тебя вставлял стекло? Не я?

— Так я ж нечаянно…

Жена в семейный суд не вмешивалась.

Человек вечером, стоит ему прийти домой, раздеться и поужинать, уже не выйдет из дома.

Ужин был позади, посуда вымыта (Алеша мыл, Ольга вытирала).

— Не за генеральную ли уборку ты взялась на ночь глядя? — спросил Николай жену, которая тщательно сметала мокрым веником пушинки с дорожек на полу, вытирала пыль со шкафа, зеркала, с подоконников, расправляла гардины, протирала влажной тряпкой листья цветов.

Сергей с Михаилом в своей комнате расставляли на полках разбросанные по столам книги и журналы, собирали из-под столов кеды, спортивные ботинки, гантели.

Алеша и Ольга навели в своей комнате порядок быстрее других. Они убрали из-под ног портфели под стол, повесили форму и галстуки в шкаф.

— К нам сегодня гостья придет, — сказала жена.

— Кто же?

— Та самая, у которой недостача. К тебе. Посоветоваться. Она уже погасила недостачу. Отец у нее железнодорожник. С матерью приехали с какой-то станции и привезли. И не подумаешь, что у таких могут быть деньги. Вытащили, девчата говорят, из дерматиновой сумки, все по десятке, и уплатили.

— А зачем же она теперь?

— А кто ее знает? Директор ее и не собирается увольнять, отпуск дал — ищи свои денежки.

Двери комнат были открыты, и, таким образом, все семейство Портновых слышало разговор и ждало прихода растратчицы.

Когда раздался звонок, первым побежал открывать Алеша.

Растратчица была миловидная девушка лет двадцати трех, одетая с неброским изяществом и весьма скромная на вид. Она поздоровалась со всеми, сняла с себя мокрый плащ, туфли.

Алеша дал ей огромные старые тапочки Николая, и она сделалась в них как кот в сапогах. Мокрый плащ ее и косынку повесили у двери на вешалку. На пол с них капала вода.

Из двух дверей на нее смотрели шесть глаз, а детектив Алеша как вошел в большую комнату, так и остался в ней, не отрывая взгляда от вошедшей.

— Вам, наверное, Нина Федоровна говорила?.. Я не займу вас долго. Вот. — Она вытащила два или три отпечатанных на машинке листка, скрепленных металлической скрепкой, и подала их Портнову. — Это акт ревизии. Вы, пожалуйста, почитайте, а потом…

— А приложение есть? — спросил Портнов, стараясь не выдавать раздражения. Раз уж пришла, нужно было поговорить. — Сличительная ведомость, акт инвентаризации?

— Да, конечно, но я думала, что вам не потребуется.

Она раскрыла сумочку и подала Портнову написанную карандашом на нескольких листах опись натурных остатков тканей и один листок результатной ведомости. Товар в отделе учитывался суммарно, в ведомости была одна строка — сумма входящего остатка, приход и фактическое наличие. И, конечно, итог. Недостача рб 3000.

Портнов начал читать, ощутив привычное желание проникнуть в суть цифр.

Нужны были счеты.

— Пойду пробью, — сказал он и вышел в детскую. Ольга, пользуясь предлогом и делая вид, что ее рабочее место заняли, взяла свою тетрадь по математике и с авторучкой в руках вошла в большую комнату. Она хотела получше рассмотреть тетеньку, которая берет чужие деньги.

— Ну иди, иди сюда, — улыбнулась гостья совсем так, как улыбается классный руководитель шестого «Б». — Иди. Не бойся. У тебя зубы не болят? Нет? Тогда я тебе шоколадку дам. — И подала Ольге огромную «Аленку», к которой Ольга не могла не протянуть руки, сколько ни боролась с собою. — Ну покажи свою тетрадь, — сказала гостья, продолжая улыбаться. — Ага, алгебра.

— Одна задача не вышла. Я просила тетю Нину, у нее тоже не вышла. Теперь Михаилу нужно.

— Михаил этот? — спросила растратчица, глядя с улыбкой на стоявшего у раскрытой двери Сергея.

— Нет, это Сережка. Ему некогда. Ему книжку на два дня дали. Вот такая толстая. Брем называется. А Михаил в той комнате. Он сочинение пишет.

— А тебе спать не пора?

— Я в десять ложусь, а сейчас восемь. Мне еще два урока учить. Я в бассейн ходила.

— Давай я посмотрю задачу.

Она полистала тонкими хорошенькими пальчиками тетрадь, нашла задачу, вытащила из сумки блокнот и карандаш, но он оказался сломанным. Оля подала свою авторучку. Растратчица стала быстро-быстро писать.

— Ответ у тебя есть? Неси пока.

Ольга принесла задачник и стала на одной из последних страниц искать ответ.

— Вот этот.

— Ага, сошлось. Эта задача на сокращенный квадрат суммы.

— А я по полному решала.

Николай слышал в раскрытую дверь, как хозяйничает в большой комнате гостья.

— Как тебя зовут? — услышал он.

— Ольга.

— Ты, Оля, иди задачу переписывай и свои уроки делай, а мы вот здесь телевизор посмотрим. Сегодня третья серия. На вот…

Растратчица вырвала из блокнота лист с решением.

— Вы антенну поправьте. Кузя по ней ездил и сдвинул. А то полосы поперек будут.

Только тут гостья разглядела присмиревший комок перьев на одном из рожков антенны.

— Это Кузя?

Сергей подошел с хмурым и строгим лицом, забрал попугая и сунул его в клетку на шкафу. Разговаривать с растратчицей он не собирался, Алексей — тоже.

Для Михаила она вообще не существовала. Он писал сочинение по роману Л. Толстого. Жена с преувеличенной поспешностью бросилась включать телевизор и поправила антенну.

Николай пробил на счетах постраничные итоги описи остатков, просчитал заново количество товарных единиц, подбил общий итог. Ошибок в акте инвентаризации не было.

Он стал внимательно, слово за словом, вчитываться в акт документальной проверки. Все в нем было по форме, все реквизиты соблюдены. Движение было взято от инвентаризации до инвентаризации, остатки выверены, материально ответственное лицо при ревизии присутствовало. Недостача была фактом.

Он вышел в большую комнату. Телевизор выключили.

— Может быть, у вас на кого-нибудь в бригаде подозрение?

Она мягко улыбнулась.

— У меня все девочки хорошие. Никто не возьмет.

— А каждую ли вы фактуру проверили?

— Каждую. Я называла сумму, а Фаина Иосифовна крыжила по ведомости. Ни одной не пропущено.

— А как вы отпускали товары в отдел продавцам?

— Они себе в тетрадь записывали, а я себе.

— Вы произвели сверку?

— Нет. А зачем?

— Это один из способов искать ошибку. Если товар исчез, то вы будете знать, откуда — из отдела у продавцов или из вашей кладовки. Может случиться, что в вашей тетради партия записана, а в их — нет.

— Этого не может быть.

— Тогда второй вариант. Вы с базы получили, а в отдел не передали. Не будет записи. Тогда можно будет знать, на каком отрезке движения разыскивать товар. Возможно, на базе недополучили или что-нибудь с фактурой… Может, деньги вместо товара

— Об этом я не подумала.

— Кто вам все выверки делает?

— Фаина Иосифовна.

— Я бы посоветовал вам другого человека.

«Она слишком много болтает», — хотел он сказать.

— Кого же?

— У вас в ревизионном отделе есть бухгалтер, Владимир Иванович, тот, что на «Москвиче» с ручным управлением ездит. Попросите его. А еще сверку взаимных расчетов с базой «Текстильторга» сделайте. При сверке часто выявляются ошибки. То в таксировке, то в наименованиях, а это, сами знаете, в конечном счете сумма. Цены проверьте. Может быть, метраж верно указали, а цены ткани по одной-двум позициям занизили. Вот вам и три тысячи.

— Но мы же с этикеток.

— Это все верно. Вы еще раз.

Жена смотрела на Николая внимательным, недоверчивым взглядом.

«Часа за прилавком не стоял, а советы подает».

— Вы не забудете? Первое — сверка тетрадей, второе — цены, третье — расчеты с базой.

Гостья, как все успели заметить, повеселела. Чувствовалось, что в другое время и в иных условиях она живая и деятельная.

— Я хорошо запомнила.

Портнову было приятно смотреть на ее милое живое лицо.

Гостью скорее всего обманули на базе, или продавцы растащили товар из отдела. Доверчива. Выползки подстерегли ее, как и Владимира Столбова.

— Если не найдете ошибки, я сам забегу к Николаю Ивановичу взглянуть на таблицы.

Сейчас девушка должна была спускаться в своих туфельках в темноте по мокрому бугру. Найдет ли она ступени? Там в одном месте подмыло камень, и он сполз.

— Нина Федоровна, может, мы проводим ее? — неожиданно спросил Николай.

— Я и сама хотела предложить. У нас на этих буграх совсем темно. Нам бы давно следовало отсюда куда-нибудь… Всего месяц, как газ провели, а то все из баллона.

— Конечно, я знаю… Я вот на частной квартире у старушки. У нас вообще нет газа.

«Не растратчица, а горе», — усмехнулся про себя Николай.

Подошел Михаил и подал домашнее сочинение. Николай коротко взглянул. Первая половина следовала за учебником, во второй, вполне самостоятельной, Михаил указывал Л. Н. Толстому на его идейные заблуждения.

— Вот до сих пор — перепиши, а отсюда — подожди, пока вернусь. Поговорим.

По лестнице гостья спускалась ловко и быстро. Жена ступала неторопливо, с осторожностью. Ее вынужденная полнота уже бросалась в глаза. Потом поднимались на другую гору. Здесь лестница была удобной, с ровными широкими ступеньками и площадками. Вдоль перил высились деревья. Их ветви с обеих сторон нависали над лестницей. Когда их задевали, с них падали на одежду, лицо, за воротник тяжелые капли.

Они поднялись к старинной церкви, где теперь был какой-то склад. За крепостной громадой церкви открылись приземистые петровские казармы, а между ними просторный булыжный плац, обсаженный в две шеренги тополями.

В трехстах метрах, за старинными переулками и за глыбами новых серых зданий, сверкала огнями главная улица.

— А я и не думала, что вы живете так близко от центра. Я шла в обход, снизу. Целый час потратила, — сказала растратчица, довольная тем, что выбралась на ровное место и неожиданно вышла на широкий проспект.

— Очень вам благодарна. У меня такая строгая хозяйка. После десяти не разрешает задерживаться. Я поеду.

— А мы, может, в кино сходим, Нина Федоровна? А ребятам позвоним из автомата?

Супруги Портновы пошли к переходу через улицу, девушка — к остановке автобуса.

После дождя город меняется. Черные тротуары блестят, отражая цветные огни витрин, лучи автомобилей, автобусов, тени деревьев, людей; мокрая зелень сверкает; запах удивителен; дождь смыл с листьев налет, и они словно родились заново; на ветках блестят тысячи украшений-капель, освещенных сверху ярким светом фонарей. Виден второй город — живущий в черном асфальте, там тоже витрины, автомобили, колеблющиеся тени людей, световые столбы и красные пятна, бегущие за автомобилями.

Люди на улице были не прежние, каких Портнов видел два часа назад, возвращаясь с работы. Эти шли медленно, наслаждаясь воздухом и видом города, живущего в асфальте; эти впитывали красоту улиц и вечернюю тишину.

Они окунулись в толпу.

На перекрестке стоял постовой Челищев, делая вид, что не замечает у себя под ногами отраженного таинственного города, хотя удвоенные мокрым асфальтом образы жизни волновали его, как и других, и делали крестьянское лицо постового особенно мудрым. Он окидывал протекавшие толпы сочувственным взглядом, готовый к ответному шагу на любую попытку причинить, вред толпе в целом или ее отдельным единицам. Но ни физического, ни морального вреда его глаз не отмечал.

— А ты знаешь, мы становимся старыми, — неожиданно сказала жена, провожая взглядом фигуру растратчицы.

— А вот я сегодня на работе вспомнил, как мы с тобою в четвертом выпускали новогоднюю газету, и мне показалось, что мы все еще прежние, — улыбнулся Николай. — Помнишь, как ты муфту забыла?

— И ты помнишь?

Жена улыбнулась и похорошела.

Портновы приближались к стеклянному кораблю кинотеатра.

19

Ровно в девять Николай Иванович выглянул в коридор, но Лаврова там не увидел. Не было его и в вестибюле, и в правом колене коридора, где за круглым столом у окна, выходящего во двор, свидетели обычно ожидают вызова.

И вдруг, возвращаясь к себе, он едва не столкнулся с ним. Отутюженный Лавров стоял у двери кабинета. Выйти он мог только из комнаты Голубничего, расположенной в закутке, иначе Портнов заметил бы его.

— Проходите, Аркадий Васильевич, — сказал лейтенант, стараясь не встречаться с ним взглядом, чтобы ассистент не догадался, что Портнов понял, откуда Лавров только что вышел.

На этот раз допрос ничем не напоминал первый. Следователь интересовался только мнением Лаврова о причине гибели Владимира. Никаких иных вопросов не задавал. Как и прежде, около хмурого капитана сидел лихой лейтенантик с соломенными волосами и шептался с ним о чем-то своем. Казалось, он с того дня, когда здесь был Аркадий Васильевич, так и не уходил из комнаты, оставаясь на том же месте и на том же стуле.

Версию о том, что причиной гибели аспиранта Столбова могла быть неразделенная любовь, Аркадий Васильевич высказал не прямо, а подбросил ее следователю ненароком, чтобы тот разрабатывал ее, как свою собственную. Лавров даже как будто отвергал ее, но в то же время, словно нехотя, приводил довод за доводом в ее пользу и с удивлением отмечал, как складно и логично развивается его мысль, как заинтересовался ею следователь, с каким вниманием он слушает рассказ и тотчас, не прерывая Лаврова, записывает в казенный линованный бланк.

Рассказ Лаврова прервал телефонный звонок. Следователь не сразу снял трубку, а только тогда, когда закончил фразу.

— Да, Портнов, — сказал он.

Аркадию Васильевичу был слышен мужской голос в трубке, но слов разобрать

— А где же вы были со всем этим раньше? — ледяным голосом спросил он. — Акт ревизии я жду в следующую пятницу. В два. Не будет документа — пеняйте на себя. Придется спросить вас, чем вы занимались, пока все это разворовывали.

Сердито положил трубку. Сказать, что этого звонка Николай Иванович не ожидал, было бы не совсем точно. Он допускал возможность того, что Шелковников и на заводе мог найти доступ к ручейку материальных ценностей, но до последней минуты Портнов надеялся, что эта возможность не превратится в действительность: все-таки драгоценный металл, все-таки повышенный контроль, все-таки сигнализация и охрана.

Портнов поймал взгляд Лаврова, который радовался его расстроенному виду. Потребуется еще полчаса, чтобы этот слизняк поглубже залез в мешок, где его можно завязать. Ассистент пытался выдать за причину гибели Столбова вымышленную связь Владимира с неизвестной артисткой разъездного театра, скорее всего с Тоней, которую Столбов видел всего один раз. Уводил в сторону от какого-то гнезда. Николай Иванович торопился зафиксировать его показания, чтобы потом досконально разобраться, почему все это ассистент выдумал, одинаковый ли вариант распространял и какую выгоду преследовал выдумкой.

В ту самую минуту, когда Портнов заканчивал протокол, собираясь подать его Лаврову для прочтения, дверь в комнату открылась, вошли Семен и Голубничий. Кирюшатов и Семенихин встали, Портнов тоже нехотя поднялся.

— Сидите, сидите, ребята, я ненадолго. Чем занимаетесь?

— Мы с Сергеем Павловичем толкуем о Безменове, — сказал Семенихин.

— А вы, Портнов?

— Допрашиваю свидетеля из института.

— Очень любопытно. Ну и что же?

— Только начали.

— Ты слышишь, Константин Михайлович? Ну-ка, сядь и мне дай стул. Вы кем же там работаете? — спросил он Лаврова.

— Ассистентом на кафедре математических методов анализа экономики.

— Математических, значит… А вот скажите мне, что же это с Владимиром-то вышло? Зачем же он так?

Окаемов пододвинул стул почти вплотную к свидетелю.

— Я уже объяснял, что замешана, по-видимому, любовь.

— Вы знали эту девушку?

— Нет… Впрочем, видел один раз. Но она ли это, не смею утверждать. Зато Столбов много рассказывал о своем увлечении.

— А стоящая?

— Чрезвычайно привлекательная. Можно сказать, красавица. Владимир Петрович возил ее на мотороллере за город, он мне сам об этом говорил.

— Э-э-э, любопытно. Где любовь, там, как говорят, и напасть. Что же, до этой артистки у него, значит, никаких таких… Ну, связей, что ли, не было? Первая любовь, значит?

— Да как вам сказать…

Портнов с едва уловимой усмешкой взглянул на Лаврова.

— Да знаете…

— Ну что вы будто палочкой меряете: глубоко ли, не утонешь ли? Значит, были у него связи и до этой артистки? Кто же эти девушки… или там женщины?

— Вопрос, извините, деликатный.

— Ну вот что… Если я спрашиваю, то отвечайте как следует, фигли-мигли свои бросьте. Я ведь вам не враг и не собираюсь бежать к этим девицам. Они и сами лучше меня знают обо всем.

Николай Иванович перехватил взгляды, которыми обменялись растерявшийся Лавров и стоявший рядом с подполковником Голубничий.

«Не бойтесь. Семен Семенович вам добра хочет», — означал взгляд Голубничего.

Ассистент понял.

— Да, у Владимира Петровича были и раньше связи, и довольно длительные. С женой одного из наших преподавателей и…

— И еще с кем?

Лавров тревожно взглянул на Голубничего. Тот успокаивающе кивнул.

— …И с одной девушкой. Студенткой.

— И что же эти связи, они были с последствиями? Ну там, может, беременность или что?

— Точно не утверждаю, но думаю, что с последствиями.

— И с женой преподавателя, и с девушкой?

Лаврова вдруг резанула мысль, что милиционер едва не захлопнул его в западню. Он ощутил, что лоб и руки сделались влажными.

Старик тычет его носом в причину гибели Столбова, а он, будто трехнедельный щенок, вырывается, визжит, разбрызгивает пойло. Старик тянет его назад от обрыва, а он делает нелепые круги, готовый вот-вот свалиться вниз.

Отчего же ему самому не пришло назвать истинную причину гибели Столбова? Откуда явилось это затмение, эта дурацкая выдумка о чистой любви? Ведь милиционер отыщет эту Дункан, и она сразу скажет, что речь о ней, и что с Володей на мотороллере она ездила всего раз, да и то в сад к Людмиле, и что гражданин Лавров неспроста выдумывает. Людмила не только Елене, но и этой подруге, наверное, нажаловалась, что Лавров разносит небылицы. Аркадий Васильевич с испугом взглянул на густо исписанный протокол.

— Да, с обеими, товарищ подполковник, — сказал он, чувствуя, что ему вернули жизнь. — С обеими одновременно. Девушка лежит в гинекологическом отделении роддома, а Людмила Александровна, насколько мне известно от самого Владимира Петровича, собиралась родить.

Аркадий Васильевич видел, каким хмурым стало лицо следователя Портнова.

«Ага, сорвалось», — отметил Лавров.

— Когда я без вас, товарищ подполковник, обменивался мнениями с лейтенантом, мне казалось, что роковую роль во всей этой истории могла сыграть артистка. Теперь я склонен к более прозаическим выводам.

— О чем же тут думать? — сказал Окаемов. — Одна родит, другая беременна. Прощай институт, прощай уважение. Позор отцу.

— Да и самого бы из аспирантуры… А на октябрь защита.

Окаемов грузно поднялся.

— И вот что еще, — сказал он. — Благородство свое вы бросьте. Ведь придумали вы насчет артистки?

— Придумал, товарищ подполковник. Не хотелось такую грязь о товарище… Да и отца жалко.

— А может, и побаивались?

— Петр Иванович не позволит себе мелочные ущемления. Я об этом не думал.

— Не думали, ну и хорошо. Пойдем, Константин Михайлович. Пусть они тут без нас пошушукаются. С глазу на глаз — оно лучше.

Портнов посмотрел Семену вслед.

Покатая спина подполковника была туго обтянута тесной форменкой. Ложбинки между лопаток не было.

Кирюшатов взглянул на Портнова.

Чтобы записать новый вариант показаний Лаврова, потребовалось еще пятнадцать минут. Портнов изложил их вслед за первыми в одном протоколе. Ассистент стал препираться с ним из-за того, чтобы первый вариант исключить из документа.

— Зачем же? Мы логично объясним ту причину, по какой вам хотелось представить события в более мягких тонах. Уничтожать следственные документы не позволяется.

Лаврову пришлось поставить подпись под каждой страницей.

— Насколько я понял, это все? Я могу быть свободен?

— Разумеется. Если вас не затруднит ответить еще на несколько мелких вопросов. Вы совсем ничего не сказали о том, что готовили Таню Шелковникову в вуз.

— Да, Владимир Петрович занимался с ней по русскому языку и литературе, я — по математике. Мать уплатила нам по шестьдесят рублей каждому из расчета два рубля за час. Татьяна сдала вступительные экзамены на круглые пятерки. Очень способная девушка.

— А какова была у нее оценка по математике в школе?

Скрывать не имело смысла. Милиционер мог снять трубку и позвонить в школу или в институт.

— Если не ошибаюсь, удовлетворительная.

— А по русскому языку и литературе?

— Насколько помню, тоже удовлетворительная.

— То есть по главным предметам у нее были тройки? А каким же образом она всего за месяц сумела получить знания, которых не смогла приобрести за десять лет?

— Готовилась. Да и мои усилия…

— Я восхищен вашими усилиями. Но ведь она половину времени проводила в прогулках с Владимиром Петровичем. Когда же она занималась? Не вы ли хватались за голову, видя, что она забросила учебники?

Следователь с желчным лицом, сидящий наискось, с любопытством уставил на него взгляд. Белесый лейтенант поднял голову и исподлобья посмотрел на Аркадия Васильевича.

Лавров закинул ногу за ногу.

— Если Владимир Петрович отвлекал ее от занятий, то он, по-видимому, предполагал каким-то путем компенсировать упущенное время.

— А может быть, и компенсировал?

— Меня сегодня только и вынуждают строить предположения!

— Хорошо. Конкретный вопрос: не просили ли вы сами кого-либо из экзаменаторов оказать Татьяне помощь?

— Не просил и не знаю, просил ли об этом Владимир Столбов.

— Ну что ж, давайте зафиксируем.

Портнов быстро сделал в протоколе приписку и подал ее Лаврову. Аркадий Васильевич, не читая, быстро поставил короткую, с росчерком подпись.

Портнов посмотрел на одну из его прежних подписей, разборчивую, как в тетради по чистописанию, потом на последнюю, на две беспокойные буквы с хвостиком, и взглянул на Аркадия Васильевича.

Хотелось швырнуть милиционеру протокол в лицо. Видя, что милиционер делает на повестке отметку о времени прибытия и убытия, Лавров не стал его прерывать. Пусть потрудится.

Когда следователь заверил отметку штампом и подал ему повестку, Лавров сказал:

— Оставьте ее себе. Я в ней не нуждаюсь. — И пошел к двери.

Проводив его взглядом, Семенихин заметил:

— Криминальный тип.

Николай Иванович вышел в коридор, чтобы помешать случайной встрече Лаврова с кем-либо из свидетелей, которые вот-вот должны были появиться. Миновав коридор, выглянул на улицу. Лаврова нигде не было. Портнов вернулся к себе, взял, как предлог для разговора, два отказных материала и быстро вышел к Голубничему.

Ассистент Лавров сидел напротив начальника уголовного розыска и возмущенно о чем-то повествовал.

На звук открытой двери ассистент обернулся и, увидев Портнова, осекся. Голубничий тоже смешался.

— Вы заняты? — сказал Портнов. — Не буду вам мешать.

В солидном, раздавшемся вширь мужчине, который назвался Постниковым, не было ничего от Бена, описанного Столбовым в дневнике. Короткие ответы, официальные обороты речи, поглядывание на часы и на колхозную «Волгу», стоявшую под окном, нетерпеливое ожидание конца допроса — все это убеждало Портнова, что событие в институте его не волнует.

И тем неожиданнее было видеть, как из этого заместителя председателя колхоза вдруг высунулся прежний Бен.

Толчком к этому преображению была, пожалуй, реплика Портнова о том, что о друге он мог бы рассказать и более выпукло, чем рассказал.

— О друге? — переспросил Постников. — Это сам Столбов находил нужным быть подле меня и считать меня своим другом. Я же по его милости едва из института не вылетел.

Это была новая страница дневника… Не написанная Столбовым. На целине Столбову не по сердцу пришлись отношения Постникова с одной студенткой. Когда вернулись домой, Столбов попросил преподавателя Крупкина наведаться в коммунку.

Не без цели.

Андрей Мартынович выбрал время, когда Постников был в комнате не один, и нагрянул. Запасной ключ Крупкин взял у коменданта. Словом, пришлось девчонке одеваться. Бросил Постников ей платье. Она зашла за шкаф, а он встретил Андрея Мартыновича в трех шагах от порога. Встретил энергично. Крупкин вылетел в коридор и ударился о стену затылком. Постников запер изнутри дверь, положил две кроватные доски с балкона на балкон. Когда пришел комендант, в комнате уже не было посторонних и Крупкин не мог ничего доказать. Но синяк на физиономии, к сожалению, свидетельствовал не в пользу Постникова. И здесь он уже не смог открутиться. Заступился доцент Густов (в его кружке Бен был старостой). Постникова не исключили, а перевели на заочный. Диплом он получил на год позже Столбова.

Смотреть на улыбающегося Постникова — а рассказал он все это с улыбкой — было одно удовольствие. Его улыбка сразу вызвала у Портнова ответную.

— А девушку зовут не Ириной? — спросил Портнов.

— Ах, вот как! У вас на меня досье? Ну, ладно. Можете дополнить его. У нас двое детей, дочка четырех лет и мальчик двух.

— Она работает?

— Представьте, успевает. Экономист. Земляков приглашаем в гости. Ведь вы из Островков?

— Не я, родители, — сказал Портнов.

— А мы как только прочитали повестку, сразу подумали, что вы наш. В Островках все Портновы. Спрашиваю дедов — говорят, наш.

«Мир тесен», — подумал Портнов.

Еще одной страницей дневника Столбова мог бы стать рассказ о пойманном молодом беркуте. Постников неожиданно вспомнил этот эпизод, когда Портнов спросил его о жизни Столбова на целине.

Приволокли беркута, полузадушенного, в лагерь, привязали мягким электрическим шнуром за ногу к костылю, вбитому снаружи в стену барака. Ребята бросали ему на лист фанеры кто хлеб, кто кусочки мяса. От остального он воротил голову.

Один раз пришли гуси, разгоготались, шипят, вытягивают шеи. Но он и глазом не моргнет. Но когда они приблизились оскорбительно близко, беркут яростно распахнул крылья и рванулся. Если бы не шнур, то ближний гусак был бы убит. Гусей как ветром сдуло. С хлопаньем крыльев и гоготом они бросились прочь, роняя пух.

Владимир Столбов с усмешкой наблюдал за происходящим.

— Вот так и в жизни, — сказал он. — Разгогочутся гуси, шипят, а стоит уважающему себя беркуту прицелиться — и они врассыпную, хоть каждый из них и весит больше беркута.

— Ты, без сомнения, отводишь себе роль беркута? — спросил Постников.

— Ничего дурного в ней не вижу.

— А всем остальным роль гусей?

— Зачем такие далекие аналогии?

Людмила Александровна Крупкина вела себя с тихим мужеством, без истерик и слез. Она рассказала, что Павел Петрович Шелковников является соседом ее отца по саду. Весною он попросил найти для Тани репетитора по математике. Крупкина порекомендовала Аркадия Васильевича Лаврова.

А в августе приезжает из сада Андрей Мартынович (он закручивал там компоты) и радостно извещает жену о том, что Владимир Петрович привозил Татьяну на мотороллере в сад.

Супруг не упустил ни одной подробности события, начиная от фасона платья молодой соседки («в цветах, бабочках, глаза разбегаются») и кончая временем, в течение коего они вдвоем пребывали в домике Шелковниковых.

Рассказывая об этом, он аппетитно поедал яблоки апорт.

Андрей Мартынович рассчитывал

Столбов не просто вернулся к ней, а предложил развестись с мужем, сказал, что она по душе его матери.

«Когда ты с ней, ты становишься разумнее, — говорила мать. — Она возьмет тебя в руки».

После защиты Владимир вместе с Людмилой Александровной должны были уехать в Рязань, где ему обещали хорошее место в крупной организации Минстроя.

С перспективой на выдвижение. Там работал знакомый Петра Ивановича.

— Он тебя бросит в Рязани, — сказал Андрей Мартынович.

— Поздно, я жду ребенка, — ответила Людмила Александровна. — И я уеду.

А через день она увидела Андрея Мартыновича в парке с матерью Татьяны Шелковниковой. Дома она спросила мужа, о чем они шушукались.

— Скоро узнаешь, дорогая.

И она узнала.

20

Афанасий Петрович Густов сознавал, что теперь даже самые мелочные столкновения его со Столбовым высекают искру.

Конфликт из-за сына отставника произошел сразу после того, как проводили на пенсию проректора Сорокина, а на его место назначили одного из деканов.

События, как это часто бывает, после долгой спячки забили ключом. Ректору подсказали сверху (там у Столбова была рука), что на свободную должность декана Петр Иванович, без сомнения, наиболее достойный кандидат. Ректору удалось выговорить немалую уступку. Столбова оформили на эту роль временно.

«Не повредит, знаете. Посмотрим, как впишется, как покажет себя».

Впрочем, никто не сомневался, что воздвигнутый Панкратовым заслон Петр Иванович собирается взять штурмом.

Не успел Столбов сесть в новое кресло, как ушел из института заместитель декана. Ему предложили место с повышением.

К удивлению многих, Петр Иванович великодушно предложил Густову исполнять обязанности замдекана. Больше всего он удивил этим Густова. Сказать, что Столбов сделал это из соображений политики? Какой же? В конце концов Густов ведь мог и закрепиться на должности, и тогда они снова оказались бы в одном мешке.

Цель держать Густова всегда под рукой, на виду? Вряд ли. К не меньшему удивлению друзей и недругов, Афанасий Петрович отказался принять этот дар. После десяти лет такой же лямки на заводе начинать с зама было слишком поздно. Тому, кто собирался осмыслить то, что накопил, суета была противопоказана.

— Только временно, до подыскания человека, — сказал он Столбову.

Так они оба и пребывали в положении временных, а старик Панкратов выжидал, не без тайной надежды на естественный отбор.

Сын полковника, лоботряс и бездельник, разлагал Густову ребят, но еще больше пакостил другим преподавателям. У Лавровой как-то увел с семинара больше половины группы с самого ответственного занятия, бахвалился, что эта фифа трояк поставит, куда она денется.

Женщина лезла из кожи вон, чтобы успеваемость в группе была не хуже, чем у других, не хуже, чем у того же Крупкина, который как член приемной комиссии отобрал себе лучших ребят, ей же достались средненькие. И вот в то время, когда многие из них начали выбиваться из заурядности, хлыщ стал подтачивать ее труды.

На лекциях и семинарах Густова он вел себя не лучше.

Он не выполнил и трети заданий, не был на половине семинаров, а на лекциях играл в «морской бой».

Афанасий Петрович с наслаждением поставил ему «два».

Когда лентяю выставили на экзамене такие же оценки Лаврова и Козлов, наглость его не уменьшилась.

— Перетопчемся, — сказал он ребятам.

— Работа экономиста для него слишком трудна и кропотлива. Я буду готовить приказ об отчислении, — заявил Густов.

— Конечно, конечно, — согласился Столбов. — Когда подготовите, покажете мне.

Спустя четверть часа Густов принес приказ. Столбов прочитал.

— Неплохо бы показать ректору.

Показали.

— А вы, собственно, зачем пришли? — спросил многоопытный Панкратов. — Разве студент номенклатура ректора? Я соглашусь со всяким вашим решением, но принимайте его сами.

— Да мы… мы хотели сказать, Григорий Петрович, что он не так уж… что, пожалуй, можно было бы и оставить его. Выдать ему последний предупредительный звоночек. Как вы думаете?

Густов вытаращил глаза.

Когда вышли от ректора, Столбов сказал:

— Поверьте, дорогой Афанасий Петрович, так будет лучше. У меня опыт. А сын и отец пусть пока думают, что приказ мы подпишем. Придут к вам, разумеется, просить, и вы объявите, что последний раз прощаете.

Во время этого последнего «китайского» предупреждения сын полковника смотрел на Афанасия Петровича отмороженными глазами и говорил, что не мыслит своей жизни без экономической науки.

Папаша тоже явился, делая вид, что судьба сына в руках Густова, хотя преотлично знал, что приказ никогда подписан не будет.

Это случилось в январскую сессию. А в июньскую бездельника все-таки выставили из института. Он попал в вытрезвитель.

Другой сноп искр вызвала история с дипломницей.

Она училась на заочном отделении и попала в группу дипломников Столбова по просьбе бывшего проректора Сорокина. Когда же Виктор Викентьевич ушел на заслуженный отдых, Столбов сразу поставил вопрос о ней, как говорится, ребром.

— Среди присутствующих найдется не один педагог, более опытный, нежели я, но если никто из вас не даст согласие стать ее руководителем, я вынужден буду просить декана заочного факультета отчислить Беломытцеву из института. Она не умеет высчитывать даже проценты, а мне, представьте, заявила, что я не наблюдал уборки картофеля и потому не в состоянии понять ее таблицы.

Афанасий Петрович переглянулся с Алексеем Замаховым.

— Я возьму ее, — сказал Густов.

Проценты она действительно высчитывать не умела. В ее таблицах обнаружилась масса арифметических ошибок, но сами таблицы были не столь глупы, как показалось Столбову.

После десятилетки она работала бригадиром овощеводческой бригады, а потом переехала с мужем в город.

Ее рассуждения поражали порой здравостью анализа.

Лаврова взялась бегло пройти с нею школьную математику и скоро добилась того, что женщина высчитывала проценты в уме. Ошибки в таблицах тоже исчезли. Труднее удавалось приглаживать ее сельский выговор.

Поднимаясь по лестнице то к Густову домой, то к Лавровой, дипломница раза два сталкивалась с Петром Ивановичем.

— Ему бы хвост, он бы самого себя по бокам настегал, — говорила она Густову.

Афанасий Петрович взял ее с собою в Островки, чтобы на материалах колхоза пополнить вторую главу. В Островках еще в прошлом году начали механизировать сортировку и погрузку. Любопытно было сравнить затраты на один центнер при ручных и механизированных операциях.

Густов со студентами приехали в колхоз немного раньше с расчетом оборудовать несколько классов недостроенной школы под жилье: тянули электропроводку, стеклили окна, красили полы, рамы, двери, завозили раскладушки и постель.

Перед самым выездом ребят в

— А на сколько гектаров вы нам урежете площадь уборки свеклы? — спросил Замахов.

— Алексей Ильич, вы нечетко формулируете вопрос. Что значит урезать? Скажите прямо: сколько разрешается погубить свеклы? Она же уйдет под снег, — ответил Постников.

Решили бросить пятнадцать человек на изолировку труб и рытье траншеи, а рабочий день остальных удлинить на час.

Погода стояла сухая, солнышко еще пригревало, и работать было одно удовольствие. Только бы выхватить свеклу до дождей. Уж кому-кому, а Густову было известно, как убирать свеклу в осеннюю слякоть. Пока мать не дала ему образования, свекла кормила и его, и ее, за свеклу платили деньги, за нее выдавали сахар.

Десятиклассник-тракторист старательно подпахивал рядки, студенты вытаскивали корни за могучую ботву, обивали с них землю и сносили в кучи, где три колхозницы обрезали мясистую зелень ножами.

В колхозную столовую ездили на открытой машине, сидели в кузове на подстилке из новой соломы. На ухабах проселка нещадно подбрасывало. Крайние держались за борта, а те, кто был в середине, валились друг на друга, девчонки визжали, ребята обхватывали их и не отпускали, пока не получали по рукам.

Обедали с волчьим аппетитом, почти все просили добавки. Девчонки боялись, что располнеют на щах с курятиной и картошкой, и по утрам обмеривали талию поясами от платьев.

Вечером те, у кого оставались силы, шли в клуб и танцевали под радиолу или смотрели стародавние фильмы, которые привозил на своей пропыленной автомашине колхозный киномеханик, а те, кому колхозная работа была в новинку, валились на раскладушки и спали до утра без задних ног. В субботу и воскресенье за крайним порядком на выгоне слышалось бренчанье гитары и недружные хриплые голоса. Молодежь на выходные притекала из ГПТУ, со строек, с Батыя (так называли здесь расположенный в двадцати километрах металлургический завод; говорили, что он был построен на том месте, где стояли кибитки хана Батыя).

О тех, кто приезжал с Батыя на субботу и воскресенье, Замахов сказал, глядя с балкона вниз:

— Не жалей, Вениамин. Пустые люди. Легкая фракция.

Сидели в новом двухэтажном доме колхозных специалистов в просторной квартире Постникова, ожидая, когда Ирина Сливкина (она сохранила свою фамилию) накроет на стол.

Лаврова приглядывала за ее двухлетним мальцом, который настойчиво потчевал сибирскую кошку капустой.

— При чем здесь легкая фракция? — горячился Постников. — Ты же экономист, а рассуждаешь как дилетант.

Лаврова стала доказывать, что человек многому научится у машин.

— Скучная в том веке будет жизнь, Елена Николаевна.

— А в этом веселая? Много ли вы сегодня из траншеи земли выбросили? Мы вон с Ириной до сих пор помним, как месили раствор на целине. Припоминается, и вы там были.

— Ну он-то всего несчастных двадцать дней, — сказала Ирина, подавая жаркое.

— Двадцать пять.

— Пусть двадцать пять, но в роли наблюдателя. Опекал Столбова.

— Прошу точнее, не опекал, а держал на поводке, чтобы не резвился, не выплачивал «сухие» и т. д.

И тут беседа перекинулась на темный случай с Владимиром Столбовым. Ирина и Елена склонялись к мысли, что Владимир запутался в женских юбках. Вспомнили его связь с женой Крупкина.

— А вы знаете, ведь Крупкин недавно сидел вот за этим столом, — проговорил Постников, улыбаясь во всю свою добродушную физиономию. — Точнее сказать, я сам его сюда затащил, как только узнал, что он приехал с институтскими. Можно сказать, для формального примирения. Вы ведь все помните, что на четвертом я его оскорбил действием. Он неделю ходил с синяком. За бутылкой портвейна он признал, что любопытство его в прошлом было не совсем уместным. Подбил меня на эту гадость, говорит, Владимир Петрович. Ситуация была такая, не мог я отказаться. Кандидатскую писал, а папаша его — руководитель. Я знаю, говорит, меня тогда никто не жалел, а Владимир Петрович даже насмешничал. Он шутник был.

— Ходят слухи, что Петр Иванович уговаривает Людмилу Александровну перейти жить к ним. Хочет воспитывать будущего внука.

— Тогда Андрею Мартыновичу придется уезжать.

— Уезжать! — воскликнул Вениамин. — Тогда вы его не знаете. Он терпелив. Ох, как терпелив! Он еще возложит цветы и на могилу самого Петра Ивановича. По крайней мере, я ощутил в нем это желание.

Густов был рад уехать из города в дни милицейских опросов. Столбов уже косился на него за то, что следователь вызвал первыми именно Густова и его друзей.

От постоянных стычек угасали минуты рабочего настроения. Неприятнее всего было ожидать очередную занозу. Вонзить в Густова крупную смертельную шпильку Столбову не позволял из административных соображений старик Панкратов, но помешать Петру Ивановичу изводить Густова массой мелких заноз он не мог.

Круглый розовый паренек Петяша Столбов оказался злопамятным. В сорок шестом студенты из бывших фронтовиков месили раствор, чтобы поправить ступеньки входа в институтскую библиотеку. В свое время сюда упала мина и здорово их расковыряла. Будь снаряд потяжелее, ремонтировать порожки уже не пришлось бы.

Круглощекий Петя, у которого имелось врачебное освобождение от физических работ (Густов был убежден, что бумажка получена по знакомству), перепрыгнул через ступеньку, чтобы не повредить еще не затвердевшего бетона, и скрылся в читальном зале. Ребята вкалывали, а он загружал голову мудрыми мыслями. Он был усидчив и трудолюбив. Уже тогда он ходил куда-то на завод и помогал плановику составлять настоящие месячные и квартальные планы. Не из-за копейки. Он был обеспечен. Уже тогда он готовил себя в науку.

Спустя час-полтора изнуренные ребята, сняв пояса с гимнастерок, сидели на затвердевших порожках и раскуривали дешевую горькую «Волну», папиросы толщиной в спичку. Петяша выходил из библиотеки с тетрадью конспектов. Густов с трудом поднялся, чтобы пропустить его. Пайка была жалкой, к вечеру едва хватало сил держаться на ногах.

— Ты бы потерпел, амикус, мотаться туда и обратно, — сказал ему Густов. — Академики живут подолгу, места все замяты. Не надо торопиться.

— Здоровье у тебя плохое, Петя, грудь слабая, не долезешь, — добавил тощий парень с бухгалтерское факультета.

Столбов презрительно повернул к ним голову.

— А если долезу?

— Все равно свалишься вниз. Как кирпич с девятого этажа. Ты же без цемента. Голенький.

— А цемент — это ты?

— Да, я, — сказал Густов.

Петяша вряд ли забыл этот разговор. Густов не забыл.

Если бы не ректор, Афанасий Петрович не удержался бы на кафедре и года. Капитан Панкратов (до войны доцент) и лейтенант Густов были артиллеристами и служили в одной части. Они вернулись

— Работать все сумеют. Сила есть, ума не надо, — говорил капитан. — Нужны специалисты. Физической силой поднять эти руины нельзя. Надо с умом хозяйствовать. Пока одни будут расчищать руины и строить, вы должны набираться ума и знаний. Вы будете РГК. В прорыв войдете вы.

А командовать одним из отрядов РГК стал Петяша.

Жена просила Афанасия Петровича поберечь сердце и уйти от Столбова. «Не клином земля сошлась на этой кафедре. Ну что ты, в конце концов, держишься за нее?»

Но уйти — значило бросить позиции и орудие вместе с боезапасом. Забыть о холодной войне Густов не мог даже в колхозе. Вечерами долго не засыпал. Недавно приснился дурной сон: по проходу в минном поле он с батареей одолевал болотистую низину. Лошадей выпрягли — не пройти. Покатили пушки сами. А сверху немцы поливают простыми и трассирующими.

У Густова засосало сапог в трясину. Доставать некогда, сядет пушка — не вытянуть. Солдат рядом тоже с одной босой ногою. Кажется, сил давно уже нет, сейчас все упадут. Увидел между колесами мину, крикнул, чтобы осторожнее. А тут еще одна. Сжалось сердце. Уперлись плечами еще резвее. Пронесло.

Выбрались на сухое, а здесь еще труднее — на пригорок. Никакой мочи. А огонь все прицельнее — по щиту дробь выбивает. Хорошо, что «катюши» по немцам из-за реки ударили, а то бы посекли всю батарею. Только вылезли, все стихло: ни взрыва, ни выстрела. И вдруг из кустов выходит Петр Иванович Столбов в импортном костюме и говорит:

— Вы на кого, Густов, похожи? Гимнастерка разорвана, одна нога босая. Вы какой пример солдатам подаете?

Вытянулся Густов, докладывает, а Петр Иванович с ядовитой усмешкой в ответ:

— Нет, любезный, с таким видом теорией заниматься противопоказано. Науку делают люди в галстуках.

И толкнул пушку вниз.

— Там же мины! — крикнул Густов.

Афанасий Петрович проснулся от собственного хриплого возгласа и, даже поняв, что это сон, долго не мог прийти в себя… Вряд ли Столбов подозревал, какие Густову снятся сны.

А между тем события замешивались все круче и круче.

В воскресенье на «кукурузнике» в Островки прилетел среди корзин и бидонов, с которыми бабки возвращались из города, ассистент Лавров. Его, как рассказывали, вызвала по телефону жена и о чем-то разговаривала с ним тут же на выгоне, недалеко от самолета. С обратным рейсом он отбыл домой.

Три дня Лаврова ходила сама не своя, а на четвертый во время вечерней прогулки с Густовым вдоль узкого длинного пруда, запорошенного у берегов желтыми листьями, рассказала, что среди студенток-первокурсниц были двое, чье поступление в институт обошлось родителям по семьсот рублей.

— Как ты все это узнала? — спросил Афанасий Петрович.

Лаврова объяснила, что с этими девчонками она обмазывала окна. Снаружи к стене приставляли лестницы, раскатывали замазку «червяками» и залепливали зазоры. После двух рам слезали вниз и отдыхали, сидя на поваленных козлах.

На перекладину одной из лестниц во время такого перерыва залез рыжий котенок и нежился на теплом солнышке. И внезапно — катастрофа. Поставленная слишком отлого лестница поползла вниз и рухнула вместе с котенком на землю. Бедняга испуганно юркнул в кучу сваленного неподалеку горбыля. Одна из девчонок, Наташа Варгузина, подошла к вороху горбыля и строго сказала:

— Спрятался? Давай-ка вылезай и подымай лестницу.

Котенок лестницу подымать не собирался. Вылезать — тоже.

— Кто решит задачу? — неожиданно воскликнула Лаврова. — По какой линии падал котенок, когда сползала лестница? Он сидел точно на середине.

Наташа взяла прутик, разровняла площадку на желтом строительном песке и довольно быстро высчитала, по какой траектории падал пострадавший котенок. Лаврова похвалила ее за сообразительность.

Подошли ребята с мотком провода на палке и сказали, что Варгузину хвалить не за что; на заседании холосткома ее предупредили о возможном исключении из этой организации. Она сидела у пруда с деревенским парнем.

— Вы не смотрите, что она тихая и косы недавно отрезала. Она себе на уме.

Девушка покраснела. Ребята подняли скатку провода и потащили в вестибюль школы.

— Исключите и меня, только пусть и со мной кто-нибудь сидит у пруда, — крикнула им вслед ее подружка Ольга Секретарева.

Лаврова спросила, довольны ли они тем, что выдержали такой строгий экзамен.

— Без памяти, — сказала Варгузина.

Девочки насмешливо переглянулись.

В этот раз Лаврова так ничего и не узнала. Только спустя несколько дней, сойдясь с ними поближе, она услышала такое, от чего ее бросило а жар.

— Лучше бы я совсем не поступала сюда, — сказала Наташа Варгузина. — Теперь дома все пять лет будут напоминать, сколько я им стоила. У мамы платья хорошего нет.

— А сколько же?

— Семьсот рублей.

— И Ольга?

— И она. У них такса. Набили нас в одном доме десять человек, и все списывали с готового решения.

Наташа хотела уйти, но ей сказали, что поздно: деньги уже переданы тем, кто «делал гарантию».

Кому передал деньги отец Ольги Секретаревой, девочка не знала, а мать Наташи Варгузиной вручила их Владимиру Столбову в парке за помещением тира.

Лаврова не утаила от Густова, что вызывала мужа в колхоз, чтобы спросить, не замешан ли он в этом деле. Он занимался репетиторством вместе со Столбовым.

— Покажи меня девушкам, пусть они скажут, был ли я там, если мне самому не веришь.

— И вы показали? — спросил Густов, сворачивая от пруда в сторону лога, поросшего дубом, терновником, дикой яблоней.

— Показала. Я пошла к диспетчерской вместе с ними и, когда он спускался по трапу, спросила, не был ли этот мужчина там, где готовили работы.

Ни в этом доме, ни в другом каком-либо месте девушки с Лавровым не встречались.

— А если бы они узнали Аркадия Васильевича, вы бы обо всем этом рассказали?

— Не знаю, — ответила Лаврова.

Афанасий Петрович и Лаврова спустились в лог. Сверху донизу его пересекали тропинки. По одной из них стали подниматься по склону. Прошли мимо дикой яблони, земля под ней была усыпана опавшими ярко-желтыми плодами. Густов поднял один и, сморщившись, бросил.

— Володя за все расплатился, — сказала Лаврова.

— А те, кто «делал гарантию»?

Выбрались наверх, пошли по-над логом вдоль стены подсолнечника. Под ногами шуршали сухие листья.

— Куют кадры для двухтысячного года, — сказал Густов. — Готовят будущих командиров жизни. Через пять лет они получат дипломы, еще через пять — десять станут специалистами, примут от нас дела, а к девяностому войдут в силу. Они пока-а-ажут молодым пути…

— Как же поступить?

— Сделать вид, что нас это не касается. Так дольше проживешь. В этом году протолкнули десять человек, а может, и двадцать, кто знает? А в следующем

В пятницу Лаврова сказала, чтобы девчонки написали заявления, и отдала их профоргу Крупкину.

21

Самому уговаривать девушек взять свои необдуманные слова обратно было опасно. Повлиять на них Лавров решил через родителей.

Отец Ольги Секретаревой занимал должность в рыбном тресте. Этому Аркадий Васильевич позвонил на работу сразу из аэропорта. Все телефонные будки были пусты и можно было без опаски поговорить. Объяснил обстановку и почувствовал, что напугал рыбника насмерть.

Не одному же Лаврову подло дрожать, пусть-ка и эта шельма потрепещет. Пусть подрожит мелкой дрожью. Секретарев был давний приятель Петра Ивановича.

«Сорвать с этого уркагана одну тысячу рэ — благородный поступок», — говорил Володя Столбов.

Именно по этой причине Лавров наотрез отказал Секретареву заниматься с его дочкой, сослался на то, что не располагает ни минутой свободного времени. Быть затычкой в бочке Столбова он больше не собирался.

Наташа Варгузина, по рассказам ее худой болезненной матери, была медалисткой и участвовала в математических олимпиадах. Проходить с нею, как со всеми, азы было бы стыдно, и Лавров отказался и от нее. Там же, в аэропорту, в киоске справочного бюро у густо накрашенной девицы с ужасными зелеными веками Аркадий Васильевич узнал адрес Варгузиной Наташи и на такси поспешил в Кривоколенный переулок, расположенный в той части города, которая издавна называлась Ямками.

Домик Варгузиных стоял на косогоре, засаженном вишневым садом. Под высоченной вишней был врыт грубо сколоченный стол. За ним и состоялась беседа Аркадия Васильевича с матерью Наташи, еще больше пожелтевшей с того времени, как он видел ее в последний раз. Тогда он не смог отговорить ее от поисков «гарантии». Убеждать женщину, что Наташа в состоянии сдать экзамен самостоятельно, было бесплодной тратой времени.

— А если четверка? — с тревогой спрашивала она. — Тогда ей придется сдавать все остальные экзамены. А вдруг не наберет балла?

В этом случае жизнь Варгузиных должна была оборваться.

«Дура, — хотелось сказать ей. — Столбов обдерет тебя как липку». Но Володя не простил бы ему этих слов, дойди они до него. Теперь хотелось напомнить ей этот разговор, но, видя испуганное лицо женщины, которая поняла, что он пришел с дурной вестью, Аркадий Васильевич как можно осторожнее растолковал ей ситуацию.

— Я знала, что добром все это не кончится, — причитала она. — Делала, а сердце предчувствовало… Это все я… Как Наташа меня уговаривала, как она меня упрашивала…

Сколько ни убеждал ее Аркадий Васильевич поговорить с дочерью, она твердила, что теперь все кончено, только будет еще хуже и что ей не следовало ввязываться в гадкое дело.

— Мы никогда в таких делах не были. Мы не были…

Но Лавров ударил в самое больное место: «Наташу исключат без права поступления».

Гофрированные губы женщины дрогнули.

— Они не позволят… У Наташи с первого класса одни пятерки. У нас целый сверток похвальных грамот. Как же так можно. Я приду и сама все расскажу. Покаюсь. Наташа тут ни при чем. Виновата одна я. Это я втянула ее. Пусть мне любое наказание дают, а ее не трогают. Запугали меня, говорят, что у вас там без подмазки… Говорят, срежут ее, места своим нужны.

Перед глазами Лаврова мельтешила поздняя бабочка-капустница. Оторвал от нее взгляд. Встал.

— До свиданья, — сказал он холодным тоном, не глядя на хозяйку, и пошел по тропинке в сторону калитки.

Женщина догнала его.

— Как же так? Застращали — и до свиданья? А мне что же делать? У меня же дочка. Я ее без отца воспитывала. Что же мне-то?..

Лавров ушел, не уверенный, сдержит ли она обещание поговорить с дочерью или нет. Он полчаса толковал ей, как лучше объяснить тому, кто будет проверять, причину отказа от поспешных слов: деньги заплачены за десять месяцев репетиторства, по семьдесят рублей в месяц. Разве это много? Кто же станет бесплатно работать? Кран починят и то три рубля требуют.

Бывает степень горя, после которой сердце костенеет и страх покидает человека. Лучше ужасный конец, чем ужас без конца. В таком состоянии находился и Лавров. Внешне он был спокоен, он давно для себя все решил, беды ему не миновать. Но сидеть сложа руки и ждать удара судьбы, как вол обуха, он не собирался. Он с остервенением будет бороться за жизнь со всяким, кто попытается отнять ее, будь то его собственная жена или следователь. Было бы гнусно погибнуть от рук собственной жены, но дело, кажется, идет именно к тому. Уйти от нее сейчас казалось ему грубым промахом, нужно остаться и быть рядом с нею, чтобы знать, что она замышляет, какую ловушку готовит ему и с кем состоит в союзе. Удастся ли повлиять на нее, Лавров не знает, но пока они будут жить под одной крышей, он не будет оставлять попыток образумить ее.

Он потерял жену с тех пор, как она стала якшаться с густовцами. Аркадий Васильевич не сомневался, что донос девушек — дело рук этих прямолинейщиков. Чтобы истребить копеечный грех, они готовы истребить все человечество. Тот, кто подпал под их влияние, уже неизлечим. Как раковый больной. Густов остается на факультете только от злобы к людям. Петр Иванович давно подыскал ему самостоятельное кресло, но он, как бульдог: вцепился в Столбова мертвой хваткой и будет держать до тех пор, пока кто-нибудь из них не погибнет. Камикадзе. Такие призывают жить для будущих людей, словно будущий Иван непременно лучше Лаврова. Ради Володи Столбова в начале сороковых, может, не один голову сложил, а разве Володя был лучше их? Да он и мизинца тех людей не стоил! Но тот, кто родился, должен, жить. Имеет право жить и Лавров. Прямолинейщики были ненавистны ему и прежде, но после того как отняли у него жену, стали ненавистны вдвойне. Сдаться им на милость? Да Лавров от одного отвращения к ним никогда этого не сделает, даже если его будут жечь на медленном огне. Никогда.

22

Обстановка на кафедре была накалена добела. Столбов решил вышвырнуть Лаврову из института немедленно.

К обсуждению работы по хоздоговорной теме Густов готовился, как к генеральному сражению: условился с главным инженером завода о том, что оттуда придет представитель, заинтересованный в теме; Козлов и Замахов на ватмане вычертили схемы и диаграммы, сама Лаврова отпечатала на машинке результаты второго этапа исследования и с замиранием сердца готовилась к докладу и возможным вопросам.

Ее отчет стоял

По взглядам, которыми обменивался в коридоре Петр Иванович кое с кем из друзей со смежной кафедры, Густов понял, что Столбов заручился их поддержкой в предстоящей схватке.

Степашкина последнюю неделю тоже не сидела сложа руки: вовсю мутила воду среди лаборанток.

Люди собрались на пять минут раньше объявленного срока, но Крупкин строго выдерживал время: ждал, когда окончат семинарские занятия у заочников Любарская и Васяня Квашнин.

Два голоса, может быть решающие.

Васяня готов был за Столбова не только поднять руку, но и пойти врукопашную. Петр Иванович собственноручно воздвиг здание Васяниной диссертации: написал за него две основные главы, изготовил тезисы в сборник и три статьи в институтские «Записки».

Если Васяня не покажет себя на защите полным кретином, степень ему присудят. Работа, написанная Столбовым, вполне диссертабельна. Утруждал себя Петр Иванович не из пылкой любви к Васяне Квашнину. Просто некуда было отступать. За последние три года Васяня был у Столбова вторым по счету аспирантом-пустоцветом, и провал Васяни мог бы оказаться для Столбова роковым. Дерево, которое не приносит плоды, срубают.

Мужчины на площадке возле институтской кассы курили, болтали о пустяках. В коридоре было сумрачно. За окном собирался дождь.

Непутевый муж опять ушел от Степашкиной, хотя ради него и вечерами и в выходные она пропадала на кафедре, печатала для заработка статьи и диссертации.

Впрочем, деваться ему от Степашкиной было некуда. Антонина Ивановна обладала характером полководца и твердо шла к намеченной цели — жить, как люди. Из рабочих по двору благодаря энергии и старательности ее перевели в гардеробщицы, из гардеробщиц — в лаборанты, из лаборантов — в старшие лаборанты.

Она измором взяла горсовет, записываясь на прием к председателю каждую неделю, побывала и в горкоме, и в обкоме партии и наконец получила однокомнатную квартиру в микрорайоне. У людей были мужья и гарнитуры. Вскоре и она обзавелась и тем, и другим. У людей были связи в магазинах и на базах, вскоре факультетские женщины уже не могли достать без помощи Степашкиной ни импортную тряпку, ни модные, губительные для ног туфли.

Она знала все текущие новости и остро предвидела грядущие.

Если условно принять служебное положение лица за его атомный вес в жизненной таблице Менделеева, то она весила значительно тяжелее собственного атомного веса. Несколько лет подряд ее назначали техническим секретарем приемной комиссии. Люди заискивали перед ней: жизнь есть жизнь.

Она вершила делами стипендиальной комиссии и денежной документацией по хоздоговорам.

Если не было Столбова, шли к ней. Она могла отпустить студента на спортивные соревнования, могла пробить путевку в дом отдыха, экстренно отпечатать статью в журнал или в «Записки», сделать многое, что требует времени, сноровки, решительности.

В полутемный зал стали заходить лишь после того, как увидели в конце длинного коридора подвижную Любарскую и едва поспевавшего за нею увальня Васяню. В зале зажгли один ряд ламп.

Президиум формировался не стихийно. Поднялась ассистент Сулимчик и заученно назвала три кандидатуры: Столбова, Степичева и Крупкина. Они сели за столом, как трехзначное число: на месте сотни — Петр Иванович, на месте десятка — Сергей Анатольевич и на месте единицы — Андрей Мартынович.

Председательствовал последний. Несмотря на унылый сумрак за окном, он был оживлен.

Густову казалось, что первую атаку Лаврова отбила успешно.

Он видел, как вытянулось лицо Столбова, когда Елена Николаевна стала неторопливо прикалывать кнопками к доске графики, схемы и диаграммы, положила перед собою отпечатанный на машинке отчет по второму этапу работы. Он был переплетен в голубую папку и выглядел солидно. Лаврова начала с оптимального раскроя сортового металла, объяснила задачу поиска алгоритма, ввела обозначения и обосновала вывод о том, что коэффициент полезного использования металла при раскрое мерного проката может быть в среднем повышен с 0,89 до 0,99.

Кратко доложила и задачу о поиске математической модели оптимального режима печи, очертила цель исследования: по характеру сигналов, подаваемых на фотоэлемент, дать математическую модель процесса и выработать наилучший его режим с тем, чтобы процесс в печи шел ровнее, охарактеризовала две выдвинутые гипотезы и серию экспериментов, которые были проведены заводом для проверки гипотезы, без утайки призналась, что часть явлений не укладывалась в первую гипотезу и от нее пришлось отказаться. Она выдвинула вторую, для проверки которой потребуется тридцать два эксперимента.

— В какой же стадии они пребывают и каков их результат? — спросил Петр Иванович.

— Проведена только половина экспериментов, каждый из них пока не противоречит гипотезе.

— Но вы должны были завершить работу полгода назад. Как это все понимать, Елена Николаевна? У нас договор, у нас обусловлены сроки.

— Завод, к сожалению, не провел эксперименты в срок.

Взял слово представитель заказчика, худощавый мужчина с седым ежиком волос. Он высоко оценил усилия кафедры и личный вклад ассистента Лавровой в разработку темы, выразил убеждение, что эксперименты дадут положительный результат, и вину за нарушение срока отнес на счет завода. Цех был чрезвычайно загружен, эксперименты пришлось перенести на четвертый квартал.

Трехминутная речь инженера произвела на большинство институтских хорошее впечатление и расстроила планы Столбова.

Инженер, по существу, реабилитировал Лаврову.

Сославшись на занятость, он попросил разрешения уйти. Двигался по залу быстро, энергично, коротко размахивая свернутым плащом. На дворе собирался серьезный дождь.

Афанасию Петровичу казалось, что акция Столбова провалилась. Но Густов поторопился с выводами.

Взяла слово Степашкина. Чтоб не оттолкнуть от себя слушателей, она притушила и голос, и взгляд, но гневные разряды помимо ее воли прорывались наружу.

— Елена Николаевна привела защитника с завода. А я думаю, если бы она была заинтересована в теме, она бы не раз туда сходила и протолкнула бы эти самые эксперименты. Но ей было некогда. Она занялась кляузами. Написала докладную ректору, всех очернила, приложила к докладной две бумажки, которые сама же и продиктовала девчонкам. И вы знаете, что в этих бумажках? Что все мы в институте занимаемся поборами, стрижем с родителей абитуриентов шерсть, обеспечиваем «гарантии».

Я не думаю, чтобы до всего этого она дошла своим умом. Были у нее советчики. Они переносят личные отношения на служебные, от этого страдает и дело, и репутация людей на кафедре.

Просто счастье, что девчонки (им еще нет восемнадцати, по существу, несовершеннолетние) объяснили, что

Голос вышел из-под контроля Степашкиной и сделался крикливым. Казалось, она готова наброситься на Лаврову и вцепиться ей в прическу.

— Таких надо гнать в шею из института, — закончила Степашкина и пошла между рядами кресел на место.

Ее фигура была сухой, жилистой, на шее вздулась вена.

Сразу взял слово Андрей Мартынович Крупкин. Чувствовалось, что сценарий собрания тщательно разработан.

Профорг сказал, что Елена Николаевна без уважительных причин затянула выполнение ответственного задания, много драгоценного времени, следует согласиться с Антониной Ивановной, отдала изысканиям совсем иного рода, нежели научные, что ее докладная бросила тень на коллектив кафедры и ее руководителя, что все потрясены ее поступком, и т. д. и т. п.

Его кисленький голосок звучал твердо, фразы соскакивали с языка легко и ловко, а лицо сияло удовольствием. Не чувствовалось и тени того потрясения, о котором он говорил. Уже в первый день Андрей Мартынович, наверное, объявил супруге, чем занимался ее сердечный друг: ясак с граждан собирал!

— Я просто не вижу дальнейшей возможности для пребывания Елены Николаевны в нашем коллективе, — сказал в заключение Андрей Мартынович.

За огромным окном сгущались сумерки. Ветер гнул верхушки тополей, хлопал створками окон, доносил приближение дождя. По водохранилищу разгуливали чугунные волны.

В детстве Елену обижал брат. Он не завязывал ей коньки, когда она просила. Тогда она принималась ныть, не давала ему спокойно читать книжку, он не выдерживал, в сердцах давал ей трепку, но в конце концов смягчался и завязывал ей коньки. Радостная, она мчалась на озеро и носилась там дотемна. Брат колотил, но жалел.

У взрослых другие правила.

За Крупкиным выступила Любарская. Говорила она, глядя в проход между креслами, мимо людей.

По ее мнению, добросовестная работа и кляузничество несовместимы. Если человек честно работает, ему некогда заниматься склоками, а если кляузничает, ему не до работы.

— Приложи Лаврова только половину тех усилий, которые она затратила на собирание кляуз, договор давно был бы выполнен. К сожалению, она думала не о теме. На ее месте я подала бы заявление об уходе по собственному желанию.

— Как вы и поступили в свое время, — заметил Замахов.

В углу у окна хихикнули.

Любарская резко повернула голову к насмешникам. Граненые серьги в ее ушах гневно качнулись, но она подавила в себе негодование и твердым шагом направилась на свое место в третий ряд.

Потом говорил рыхлый Васяня. Он мямлил о том, что поступать так, как поступила Елена Николаевна, весьма дурно, неэтично и что он, Квашнин, в общем тоже присоединяется.

— К чему? — спросил Замахов.

— Ну, к выступавшим… Не к Лавровой.

За окном стало почти совсем темно. Ворвался сильный порыв ветра. Чтобы ветром не разбило стекол, закрыли створки окон. Зажгли второй ряд лампочек.

Неожиданно для Петра Ивановича попросил слова доцент Степичев. Его выступление сценарием не было предусмотрено.

— Признайтесь, Елена Николаевна, что писать такого рода бумажки, как ваша докладная, весьма необдуманно. Вы поторопились. Поверили детям, им и по восемнадцати нет, еще не отвечают за свои слова. Сказали они по легкомыслию. Им простительно. Как-никак понесли расходы за репетиторство, жалко средств. А вам, зрелому человеку, педагогу, члену педколлектива вуза, следовало думать и о чести кафедры, и о добром имени своих товарищей. Этим пигалицам легко. Сегодня сказали, завтра уточнили, а коллективу, а руководителю кафедры? Все ли теперь поверят в отказ этих девчонок? Кое у кого может и сомнение возникнуть. Злые языки могут говорить всякое, а как теперь поправить все это зло, как восстановить доброе имя умершего и его отца, отдавшего всю жизнь работе в нашем институте, воспитавшем сотни студентов, которые теперь с честью работают в народном хозяйстве?

Вы только подумайте, какой поступок совершен вами.

И можно понять тех, кто негодует здесь, можно понять тех, кто требует избавить коллектив от вашего присутствия.

И я должен бы разделить это мнение.

Но если взглянуть на дело с другой стороны, то ведь и сама Елена Николаевна была введена в заблуждение этими девицами. Разве она собиралась преднамеренно чернить умершего, его отца, коллектив института, где сама работает, в конце концов, очернить своего супруга, который был другом Владимира Петровича и вместе с ним восполнял у таких же девиц, как эти, пробелы школьного образования? Я думаю, что подобных намерений у нее и в мыслях не было. Вы слышали ее отчет по хоздоговорной теме. Она многое сделала. Приятно было слышать мнение представителя завода о нашей кафедре, лично о Елене Николаевне. Я считал бы правильным, если бы Елена Николаевна принесла Петру Ивановичу и кафедре свои извинения, объяснила бы, что она была грубо дезинформирована девицами и допустила ошибку, которую в дальнейшем никогда не повторит. При этих условиях, как мне представляется, можно было бы ограничиться объявлением ей выговора. Она еще молода и в состоянии сделать правильные выводы из этого заслуженного наказания.

Бедный Сергей Анатольевич, он хотел сделать как лучше, никому не нанести ущерба, сделать так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы.

Если простят, то пятно уже не отмыть. Стыдно будет смотреть людям в глаза. Ярлык склочницы останется. Все равно придется уходить из института. Густов и единомышленники ждали. Если Лаврова поторопилась, если речь в самом деле шла о репетиторстве, можно было только пожалеть, что Лаврова поддалась эмоциям и положила на бумагу домыслы, а не факты. Если же она правильно поняла девочек, то тем хуже для организаторов суда.

За окном полил тяжелый плотный дождь, он гулко стучал по железным крышам, карнизам подоконников, вдребезги разбивался об асфальт. Все ждали, что скажет Лаврова.

Аркадий Васильевич ждал вдвойне. Вариант Степичева представлялся ему идеальным. Он с надеждой взглянул на Елену.

Она медленно встала, обвела взглядом зал.

— Скажу с места… В докладной записке я ничего не выдумывала, никого порочить не собиралась. Я не написала там и половины того, что мне рассказали девушки.

Дождь хлестал по окнам аудитории.

— Их было не двое, а десять человек, и все они переписывали работу с готового решения.

Раздались негодующие возгласы приверженцев Петра Ивановича. Громче всех был пронзительный голос Степашкиной.

Петр Иванович вскочил.

— Возмутительно… Не нахожу слов… Мы не можем и минуты оставаться на одной кафедре.

Медленно поднялся Густов.

— Андрей Мартынович, прошу вести собрание в рамках устава. Не следует разрешать кое-кому недостаток доводов восполнять криком.

Столбов

Николай Иванович поглощал сочинение Секретаревой строчку за строчкой, маленькими глотками, отвлекшись от содержания. Исследовал техническую сторону: оттенок чернил, почерк, конфигурацию запятых, поверхность клеевого слоя бумаги.

Кое-где Секретарева колебалась в правильном написании. Слово «непримиримый» она вначале написала раздельно, потом присоединила отрицание к корню тонкой черточкой.

Портнов прошел строчку от начала до конца. На полях заметил шероховатость бумаги. Сначала подумал, что подчищена клякса. Вряд ли. Шариковая ручка не оставляет клякс. Вот, кажется, еще одна шероховатость. Перевернул страницу. Здесь увидел сразу две, еле видимые, не бросающиеся в глаза подчистки на полях. Взял лупу. Вокруг одной заметил красный ореол.

В тех строчках, начало которых было отмечено подчистками, стал искать ошибки. Ими оказались в основном пропущенные запятые. Их подставили чернилами того же цвета, но дописку выдавал оттенок — более густой, чем в первоначальном тексте. На полях некогда стояли красные галочки, аккуратно кем-то удаленные.

Минут за десять до начала работы пришел Кирюшатов.

— Уж не ночевал ли ты здесь? — спросил он, глядя на стопку исписанных листков.

— Нет, не ночевал. Ты сразу открывай окно. Я тебя знаю.

Кирюшатов неторопливо подошел к окну, распахнул створки.

— Ну, похвались, что вычитал? — спросил он, пуская в сторону окна длинную струю дыма.

— Есть кое-что. Стал объяснять.

Коллега уселся на край полированного стола и внимательно разглядывал исправления и подчистит.

— Наука требует жертв. Каждая запятая — сто рублей, — сказал он. — Да, совсем забыл. Вчера, только ты ушел домой, звонила из магазина «Ткани» девчонка. Благодарила за разъяснение. Какая-то фактура поставлена на приход дважды. Недостачи в отделе нет.

«Ага, растратчица. Такой вариант совсем не исключался. Сплетницу-бухгалтершу давно следовало выставить из торга, — подумал Портнов. — Теперь директор магазина припомнит ей все».

Обыск в доме Варгузиных инспектор Семенихин начал в семь утра, застав дочь хозяйки дома. Было неловко перебирать латаное белье, открывать облезлый фанерный шкаф, ворошить стопки институтских учебников. Едва ступив на порог, он понял, что вряд ли отыщет здесь что-нибудь полезное для Портнова.

Уже в девять Семенихин с хозяйкой и дочерью были в райотделе милиции.

«Ценностей и документов, относящихся к делу, не обнаружено», — прочитал Портнов в протоколе обыска.

— Так себе живут, — уведомил Семенихин. — Вещи и мебель — старье.

Пока Портнов допрашивал дочь, мать ждала в коридоре за круглым столом.

Страх — это цемент, он придает иным такую прочность, которая выдерживает самый сильный удар. Одного взгляда на дочь было достаточно, чтобы сказать, что минута для беседы с ней теперь самая неподходящая. Вряд ли она была способна воспринимать его доводы. Портнов горячо убеждал девушку рассказать правду, но она смотрела на него испуганным взглядом.

— Нам незачем было давать подарков, я окончила школу с медалью.

— Посмотри вот на эти работы, одна твоя, другая Оли Секретаревой. Половина текста в них совпадает слово в слово. Почему?

Она молчала.

— Так почему, Наташа? Ты же отличница. Ты должна логично мыслить. Тогда я за тебя скажу: вы списывали текст с одного решения. То, что ты рассказала в колхозе Елене Николаевне, было правдой.

— Я ничего не знаю. В математике много постоянных выражений, ими пользуются все, могла и Оля.

— Ты не бойся этих тетрадей, взгляни сюда. Разве это устойчивые обороты, вроде «дано», «требуется доказать», «отсюда следует»? Ну, посмотри…

— Нам незачем было давать подарков, я окончила школу с медалью.

Из соседней школы он вызвал преподавателя математики для участия в следственном эксперименте.

Наталии Варгузиной предложили решить тот самый вариант, который достался ей на экзамене.

— На какой бумаге: в клетку или в линейку? — спросила она, раскрывая портфель.

И через сорок минут решила без единой ошибки и задачу, и два примера. Преподаватель бегло опросил ее по курсу алгебры и геометрии, предложил несколько трудных примеров, но она решила их без видимого усилия.

Портнов наспех, в нескольких строчках записал, что семьсот рублей уплачены за репетиторство, и дал подписать. Подпись ее была полудетской, с точкой в конце слова. Называется, копнул на два штыка лопаты. Мать допрашивали без всякого огня. Она повторила то, что рассказала дочь, назвала родственников, у которых занимала деньги.

— Семьдесят рублей в месяц, разве это много? Кран прикрутят, и то на бутылку требуют.

Когда тебе в глаза говорят неправду, ты не должен выходить из себя, не должен впадать в ярость и кипеть. Ты обязан ласково смотреть в подлое лицо, обходительно разговаривать с сидящим перед тобою, ты не вправе ни повысить голоса, ни сказать того, что ты думаешь об этом человеке. Ты должен ровным разборчивым почерком записывать то, что он тебе говорит, а после всего этого от тебя требуют, чтобы ты спокойно, как ни в чем не бывало продолжал работу, делая вид, что ничего не случилось.

Отпустив старшую Варгузину, Портнов встал и яростно прошелся по комнате.

— У них не следовало делать обыск, — сказал Кирюшатов.

Противно работать вдвоем в одной комнате. Весь на виду, как рыба в аквариуме.

«Уж если таких стали обирать, если таких заставили на три года залезть в долги, дальше ехать некуда», — гневно думал он.

В комнату вошел вспотевший Семенихин, которого Портнов послал в институт вызвать на допрос Ольгу Секретареву.

— Что случилось? Почему ты вернулся? — спросил Портнов.

— Увидел семейную сцену. Тот самый фитиль, ну помнишь, какого Семен при тебе вот здесь допрашивал, шушукается сейчас на троллейбусной остановке с Варгузиными. Ждал, когда они от тебя выйдут. Не привести ли их сюда?

Портнов неподвижно смотрел в окно.

— Я понял. Не надо. Сейчас нужна Ольга Секретарева.

Допросить ее хотелось прежде, чем Тягниряднов привезет в райотдел ее родителей. Взглянул на часы. В эти самые минуты в квартире Секретаревых был в разгаре обыск. Петро Тягниряднов не должен подвести. Ему приказано в поисках улик вывернуть жилье наизнанку.

Зазвонил телефон.

— Слушаю.

Кровь прихлынула к сердцу. Вызывал подполковник Окаемов.

— Не Семен? — спросил Кирюшатов.

— Да.

Коллега серьезно взглянул на Портнова.

— Ну, иди.

Портнов целую минуту стоял перед столом, пока подполковник молча глядел в окно, на старую багряную березу, вымахавшую выше кровли райотдела. Он любил смотреть на эту березу. Наконец острые, в мешочках глаза остановились на лице Портнова.

— Ты что, Николай Иванович, пылишь, как самосвал на грейдере? Ты почему партизанишь?

— То есть?

— Ты почему без санкции прокурора послал Семенихина делать обыск?

— Случай не требовал отлагательства. Это допускается.

— И что же он нашел?

— Ничего.

— Ты их допрашивал?

— Допрашивал.

— И в чем же ты их уличил?

— Пока ни в чем.

— Значит, не поймал, а ощипал? Так я тебя понимаю?

Портнов молчал.

— Ладно. А вот из

— Он подозревается в даче взятки, и ему, возможно, придется…

— Возможно. Тебе тоже, возможно, придется отвечать за нарушение законности, возможно, придется поискать работу поспокойнее, но я же с тобою сначала разбираюсь, выслушиваю, а потом буду принимать решение. Почему же ты делаешь наоборот? Я тебя хочу спросить, Портнов: есть ли теперь разница, от какой дури сын залез в петлю? Ты теперь и отца хочешь туда загнать?

Портнов молчал.

Окаемов был в форме, при всех регалиях, с тремя рядами орденских колодок.

Зазвонил телефон. Окаемов, морщась, слушал порции телефонного треска, трубку все-таки пришлось снять. Лицо его переменилось, сделалось почти ласковым, а глыбистая фигура круглее, приятнее. Он дал следователю знак удалиться.

Кирюшатов встретил Портнова ожидающим взглядом.

Николай Иванович сел на место, минуты две молчал.

— Должен известить тебя, Сергей Павлович, что Семен собирается поступить со мною круто и я не настаиваю на твоей помощи.

Кирюшатов с треском разорвал пленку свежей пачки сигарет.

— Может быть, ты сам сдрейфил? Он же не просто выгонит, он сначала убедит всех, что ты интриган и анархист, а уж потом… Не об этом ли ты подумал?

— Нет, я думаю о том, что эта стычка — только задаток, а дело впереди. В прошлом году ты правильно сказал: будь у него сын, он оставил бы ему райотдел по наследству.

Секретаревых допрашивали в разных комнатах одновременно, Портнов — Ольгу, Кирюшатов — рыбника, Семенихин — хозяйку.

Одиночный следователь обречен на неуспех: он допрашивает людей последовательно, виновный бежит к соучастнику, сговаривается с ним, уничтожает улики.

У Секретаревых эти шансы были обрезаны. Сначала обыск, потом раздельный вызов. Тягниряднов, как всегда, не подвел, откопал у Секретарееых сберегательную книжку. Семьсот рублей рыбник снял со счета одной суммой в день, когда в институте был вывешен список принятых на учебу абитуриентов, в числе которых значилась и его дочь.

Удача, как и неуспех, не приходит одна. Уж если удача явилась, она ведет за собой другую. Как сильный ход в шахматах.

Разговору с Ольгой Секретаревой предшествовал следственный эксперимент. Молоденькая женщина, преподаватель русского языка и литературы, продиктовала Ольге текст ее экзаменационной работы. Ольга не могла не повторить прежних ошибок: она не знала правил пунктуации. Вопросы преподавателя и ответы девушки были тщательно запротоколированы с одновременной записью на магнитную ленту. Тут же на глазах у девушки преподаватель сверял ошибки в диктанте с исправлениями в экзаменационной работе.

Ольга с усмешкой следила за ее карандашом. Она совсем не походила на тихую упрямую Варгузину, сидела в свободной позе, с независимым и смелым взглядом.

— В милиции можно задавать вопросы? — спросила она, как только Портнов отпустил учительницу. И не дождавшись ответа, кивнула на сочинение, на протокол и поинтересовалась, что бывает «за все это».

Она была хорошо и крепко сложена, загорела.

Портнов раскрыл кодекс, дал ей прочитать примечание к статье сто семьдесят четвертой.

«Лицо, давшее взятку, освобождается от уголовной ответственности, если в отношении его имело место вымогательство взятки или если оно добровольно заявило о случившемся».

— А мое заявление не потеряло силу?

— Это будет зависеть от тебя.

— О подчистках вам рассказала Наташа?

Портнов улыбнулся в ответ.

— Она всегда была трусихой… А экономическим я не дорожу. Я хотела идти в физкультурный.

— А почему же не пошла?

— Зачем убивать еще не старых родителей?.. Деньги нам не вернут?

Позвонил Кирюшатов и спросил, когда отходит поезд. Портнов ответил, что в 21.30, условные фразы, означавшие, что есть кое-что новое. Через минуту вошел Тягниряднов и забрал документы: сочинение и диктант Секретаревой, протокол следственного эксперимента.

Допрос ее отца Николай Иванович и Кирюшатов заканчивали вдвоем.

— Дочка отдавала за репетиторство деньги каждый месяц о конверте, — говорил он. — Поверьте, я сам их туда вкладывал. Это было восемь — десять раз.

Он постарел, седина тронула виски, он был помят ситуацией, но это был тот самый трестовский гость, которому клали в багажник пудового осетра с носом-пикой.

— Вам предъявляется ваша сберегательная книжка, откуда видно, что в день зачисления Оли в институт вы сняли со счета семьсот рублей. Полюбуйтесь. Куда вы их дели?

О том, что найдена сберегательная книжка, Секретарев не знал. Жена позвонила ему на работу и успела только сказать, что у них обыск и что понятыми пригласили соседей, как Тягниряднов вырвал у нее трубку и от себя женщину уже не отпускал.

Секретарев с работы позвонил Окаемову, но ничего важного для себя не узнал.

— Так вспомните, куда вы израсходовали эти семьсот рублей. В течение года вы денег с книжки больше не снимали.

Ответить на этот вопрос было нелегко. Рыбник стал измышлять различные варианты.

— Вы уверены в том, что супруга и дочь подтвердят ваши объяснения? Как разрешите поступить с вами, если их объяснения будут совсем иные?

Секретарев молчал.

— Бы не находите, что если десять человек, и в их числе ваша дочь, переписывают в частном доме работы с готового решения, то это не называется репетиторством и деньги, которые за это платят, нельзя считать гонораром за репетиторство? Вот фамилии семи девочек и парней. Знакомый почерк? Да, это писала Оля. Каждый из семи, говоря о себе, не забудет упомянуть, что Ольга сидела рядом с ними. Как в этом случае разрешите с вами поступить?

А вот эти подчистки, разве это репетиторство? Смотрите лучше. Не удосужились удалить с полей следы красного карандаша. Впрочем, они трудно удаляются… Так что вы скажете, Яков Григорьевич? Может быть, вы вспомните, какой у вас был по телефону разговор с Аркадием Васильевичем Лавровым третьего октября?

Об этом разговоре сообщила полчаса назад на допросе Ольга, но Портнов не назвал источника своей осведомленности. Упоминание фамилии ассистента вызвало на лице рыбника болезненную гримасу.

Портнов нажал на клавишу магнитофона, прокрутил половину ленты и включил звук. Это были показания Ольги о том, что никаких репетиторских занятий ни Лавров, ни Столбов с нею не проводили. Все свободные вечера и выходные она занималась в спортивной секции.

Портнов остановил ленту.

— Вы полагаете, что эти объяснения вашей дочери невозможно подтвердить? Да для этого необходимо всего-навсего вызвать ее тренера и девушек из секции. Впрочем, одного журнала посещения занятий будет достаточно. Я бы рекомендовал вам послушать совет

О том, что Секретарев ходил к юристу, тоже рассказала непосредственная Ольга.

— Пока ваши показания не записаны и не стали документом, уничтожающим вашу причастность к заявлению дочери, торопитесь.

— А мне разрешат сначала ознакомиться с тем, что написала супруга?

— Вы получите такую возможность, только став обвиняемым. Они пользуются в конце следствия правом прочитать все материалы дела. Вам, по-видимому, не следует ждать такой возможности.

— Вы сразу сообщите на работу?

— Не надо мерить палочкой: глубоко ли, не утонешь ли? Если вы присоединяетесь к заявлению, скажите, если нет — мы запишем ваши показания.

Секретарев взял лист бумаги, шариковую ручку.

За Варгузиными инспектору уголовного розыска Семенихину пришлось ехать еще раз. Мать и дочь рассказали ему все по дороге. Лейтенант с улыбкой приводил им такие подробности, что у них уже не оставалось сомнения в том, что в милиции все знают. Они поняли, что арестовывать их не собираются.

В райотделе их показания были записаны на магнитофон.

Секретарев, а вслед за ним Варгузина-старшая показами в присутствии понятых места, где вручали Владимиру Петровичу плату за гарантию. Эксперт заснял оба выезда на цветную пленку.

Секретарев вышагивал к садовой скамейке, где отдавал деньги, важно, с достоинством, Варгузина шла к помещению тира виновато, бочком, не поднимая глаз. Супруга Секретарева призналась лишь после того, как прочитала показания мужа. Такой змеи Портнов еще не видел. Одна желчь.

— Напрасно из-за чепухи столько шума, все так делают, — сказала она, подписывая протокол, который начинался с наглой фразы о том, что подать заявление порекомендовали дочери она с мужем.

Вечером из райотдела следователи, инспектор и участковый вышли вместе.

— Ну и поговорил ты с ним, — сказал Кирюшатов.

— Ничего, еще спохватится.

— Поздно, — сказал Семенихин, сдерживая быстрый пружинистый шаг. Коллеги шли для него слишком медленно. — Рыбник поставлен теперь на шурупы.

— Не спеши, коза, все волки твои будут, — усмехнулся Тягниряднов. — Хорошо, что Семен на коллегии.

Утром Портнов представил Окаемову объяснение.

— И что же ты написал? — проговорил подполковник, надевая круглые очки. — Я так и знал: ничего, значит, не нарушал, все делаешь правильно. Уведомление прокурору, значит, выслал. Вот что, Портнов: сдай материал по институту Костромину. Наша работа — пахота, а ты слишком резвый, и плуг разобьешь, и себе ноги переломаешь.

— А дело швейников?

— Им занимайся. Твоя волокита никому не нужна. Вот закончишь, тогда и разберемся, почему ты дело пять месяцев тянешь, почему только на пятом месяце ревизию по заводу назначил. А где же ты, корифей, раньше был? Ты за пять месяцев больше жалованья получил, чем эти жулики украли. Такие волокитчики, как ты, — они для казны накладней шелковниковых. Что ты смотришь на меня, как будто у меня что-то расстегнуто?

— Вам показалось, Семен Семенович. Можно идти?

— Иди.

Кирюшатов уехал в лабораторию за актом дактилоскопической экспертизы по делу Безменова, обещал быстро вернуться, но задерживался. Портов собрал бумаги в папку и отправился в прокуратуру. Шел главной улицей. Пойма внизу уже очистилась от белого тумана. Город на том берегу уже не казался невесомым, четкость кирпичных форм резала глаз, голые песчаные пляжи тянулись вдоль берега унылой желтой каймой, по дамбе от берега до берега двигался конвейер машин. В этой ленте не было поломок и заторов. Аварии были только у него.

Портнов остановился у гранитного парапета. Никакой загадочности и неясности. Все беспощадно отчетливо. Словно распахнулась завеса жизни и открыла ему горький смысл бытия: жизнь — неоглядное поле стычек, в одном месте побеждает правое, в другом виноватое, и побеждает порой не на один день; подлецы проигрывают только в конечном соотношении побед и поражений, уходят в норы, дают новые штаммы и разновидности, могущие некоторое время существовать в неблагоприятной среде, и существовать отнюдь не тихо, а отращивают когти и зубы, и никто не даст ему вексель, что Семен не сожрет его вместе с ботинками. Ну что ж, как говорится: и что положено кому… Окаемов не увидит его спины.

Получив у заместителя прокурора санкцию на обыск, Портнов вернулся в райотдел и, к своему удивлению, столкнулся в коридоре с ассистентом Лавровой. Она ждала его. Вошли в кабинет.

— Присаживайтесь. У вас что-нибудь срочное?

— Срочного уже ничего нет. Из института меня уволили, спешить некуда.

Одну уволили, другой ждет, когда его уволят. Союз побитых. Впрочем, Лаврова как будто не очень упала духом.

— Я хотела вам сказать… Возможно, пригодится при разбирательстве.

Ни жалоб, ни упреков. Это хорошо. И вдруг посмотрела на него грустными темными глазами.

— У вас тоже неприятности? Аркадий Васильевич предупредил, что скоро вам будет дело только до самого себя.

— Вы ему по-прежнему рассказываете о ваших визитах сюда?

— Он ушел от меня. Кто станет жить со склочницей?

Она, пожалуй, пришла узнать, не скис ли Портнов, на кого она возложила все свои надежды, выяснить, с тем ли она связалась, тому ли целый час рассказывала о самом больном, что было на душе, или Портнову теперь дело до самого себя и ее ловкий муж прав.

— Оля мне все рассказала о разговоре с вами, о диктанте. Я, собственно, пришла… Оля была у Столбовых, когда Петр Иванович с женою отдыхали на юге, Володя предупредил ее, к какому из трех экзаменаторов подходить на устном. Она передала ему за устный две купюры по пятьдесят рублей, это помимо тех семисот, завернула в листок, вырванный из общей тетради.

Пострадали в свалке пока только двое: Портнов и эта смуглая женщина в куцем платье. Они лучше, чем все, понимают друг друга, хотя почти незнакомы. Они теперь как две шестеренки, которые должны входить зубцами друг в друга, чтобы двигатель работал мощно, без перебоев. Только тогда машина не сорвется с крутого подъема и не покатится вниз, переворачиваясь через кабину.

— Когда Оля уходила, то видела в зеркале, как он вытащил купюры, а пакетик сунул в альбом с фотографиями. Альбом положил в нижний ящик книжного шкафа.

— А вы не поинтересовались, где теперь общая тетрадь? — живо спросил Портнов.

— Та, откуда вырвала?.. Не спросила. Но я могу узнать. Это нужно сейчас же?

Ее не надо ни о чем просить. Она все отлично понимает. Следователь кивком головы подтвердил: сейчас же. Она молча встала и ушла. Когда нужно действовать, не следует болтать.

Вернулась Лаврова в одиннадцать, а почти вслед за нею вошли веселые Кирюшатов и Семенихин. Заключение экспертизы

— Семен вызывал? — неожиданно спросил Сергей Павлович, взглянув на Портнова.

Тот кивнул.

— Я так и подумал.

Посмотрев на Лаврову, Кирюшатов умолк.

— Я принесла то, что вы просили, — сказала она, сделав вид, что не поняла значения взгляда хмурого следователя, и положила на стол перед Портновым общую тетрадь, куда Секретарева Ольга записывала лекции по экономической географии.

— Пригласи из очереди в паспортном столе двух понятых, — сказал Николай Иванович инспектору.

Семенихин привел двух ребят ростом не ниже Портнова. Им объяснили цель вызова. Портнов раскрыл тетрадь на самой середине. Как он и предполагал, под скрепками остались два маленьких кусочка бумаги. Когда вырывают двойной лист, они почти всегда остаются.

Лаврова с любопытством взглянула на Портнова косо разрезанными глазами.

— Шкаф в комнате Владимира Петровича сразу направо, — сказала она.

— Если вас заинтересует… Наташа Варгузина спрашивала у Тони Шелковниковой свою работу по математике, ту, которую переделала у Тани дома, Ее вариант решения был немного длиннее, но тоже правильный. Хочет показать в институте, если будут исключать. Ей обидно. Говорит, что мать понаслушалась разговоров о том, что на экзаменах режут, и сгоряча побежала к Олиной матери, а та и посоветовала: дескать, есть знакомый.

Лаврова, пожалуй, дурно спит. Лицо несвежее и взгляд тревожный и усталый.

— Таня Шелковникова отнекивалась, говорила, что все тетрадки сожгла, а когда Наташа расплакалась, сказала: «Ладно, поищу, только надо далеко ехать».

Николай Иванович впился взглядом в смуглое худое лицо. Кирюшатов и Семенихин тоже подошли поближе.

— Вы не полюбопытствовали, это в черте города или нет? — спросил Портнов.

— Разве Таня скажет?.. Но Наташа не отступится. Ей тетрадь нужна.

— Не вы ли ей подсказали просить у Татьяны тетрадь?

— А разве не следовало?

«Дорогая моя голоногая женщина, да этой уловке не было бы цены, явись ты с нею пораньше», — подумал Портнов.

— Следовало, да еще как следовало, — проговорил Кирюшатов.

Когда оба следователя и инспектор остались одни, Кирюшатов спросил:

— И что же Семен?

Николай Иванович отодвинул в сторону тетрадь по экономической географии и положил на стопку протоколов, уложенных в станок для подшивки.

— Готовлю сдавать дело Костромину.

— Он совсем тебя?..

— Нет, приказал передать только материалы на Столбова. А закончу с Шелковниковыми… тогда, наверное, совсем.

— Пуга-а-ет. Если материал на Володьку отдашь, он потом не тронет.

— Вот ты где, а я тебя по всему райотделу ищу, — сказал участковый Тягниряднов, распахивая дверь кабинета. Его хитрая фуражка была сдвинута на затылок. Искал он Семенихина. Были новости по делу Безменова. Заметив невеселые лица следователей и инспектора, посерьезнел.

Кирюшатов повторил свою мысль о том, что Семен в драку не полезет.

— Не полезет? Ты, Сергей Павлович, сюда попозже пришел, а я с ним вместе еще березу во дворе сажал. Он без дела не пугает. Он вышибет Николая Ивановича сразу, как только будет поставлена точка в обвинительном заключении. Внесу вопрос на бюро, а не поможет — на общее собрание.

— Может, подождать? — сказал Кирюшатов.

— Ждать? Он не ждет. Дело уже забрал и, наверно, рапорт в управление готовит. Захожу сейчас, они шушукаются с Костей. Увидели, сразу замолчали. Ты помнишь, как он Клочко выгнал? Вот так же все ждали. Довольно. С этого леща пора поскрести чешую. Как твои минские, не струхнут?

Семенихин сказал, что Васютин и Поливанов не струхнут.

— Какие у тебя планы на сегодня? — спросил участковый, поворачиваясь к Портнову.

— Буду ехать, пока бак не станет сухим: выемка в доме Столбова — раз, обыск у Шелковникова в доме и на даче — два, а потом допрос тех, кого назвали девочки, их семь человек и по двое родителей у каждого, всего двадцать один человек.

— Не успеешь.

— Не успею.

— А как ты выйдешь из положения? Дела уже у тебя нет, следственные действия может выполнять только Костромин.

— С этой стороны я чист. Где переделывали работы? В квартире Шелковникова. Я расследую какое дело? Шелковникова. Почему я не вправе разобраться в нем сполна? В чем ты видишь нарушение норм процесса?

В дом швейника ввалились толпой: два следователя, двое понятых, двое дружинников.

Супруга Павла Петровича стала насмешливо распахивать перед гостями двери комнат, шкафов, даже кухонного стола и холодильника. Следователь Кирюшатов вытер о мокрую тряпку ноги, молча обошел весь дом, аккуратно закрыв распахнутые двери и дверцы.

Начали с просторной кладовой, расположенной слева по входу в коридор. Вещи снимали с полок, гвоздей, вешалок и тщательно осматривали. Простукивали стены, чтобы выявить пустоты. Хозяйка, сложив руки на груди, с усмешкой наблюдала за милицейскими хлопотами.

Домработница с высоты своего двухметрового роста следила за действиями пришедших злым взглядом. Валили в кучу то, что она развешивала и раскладывала, может быть, целую неделю.

— Ну и монумент, — шепнул Кирюшатов Николаю Ивановичу.

Сняли с дубовой вешалки старые пальто и пиджаки.

— Сними и вешалку, — сказал он.

Портнов снял тяжеленную вешалку и опустил на пол. Железные костыли, какими крепят шпалы, были вбиты в дубовую доску в два ряда и окрашены серой масляной краской.

«Век собирался жить», — подумал Портнов.

Хозяйка продолжала стоять в гордой позе.

Потом осмотрели плинтусы. Следов отрыва не было.

Чтобы освободить для осмотра участок пола у двери, вытащили наиболее громоздкие вещи в коридор. Портнов взял вешалку за один из костылей и швырнул через порог на ящик со слесарными инструментами. Костыли звякнули о край тисков, дубовая вешалка отлетела в сторону и упала на пол, перевернувшись вверх зубьями. Хозяйка негодующе взглянула на него и отвернулась.

Но Портнов не отвернулся.

Он осторожно подошел к вешалке и стал разглядывать костыль. На нем блестела желтая ссадина. Вытащил из ящика с инструментом напильник и тронул вполсилы поверхность крашеного металла. Напильник оставил на мягком зубе сверкающий желтый след.

Молча повернулся к хозяйке. Она смотрела на него неподвижными глазами. Портнов еще никогда не видел, чтобы человек мог в одно мгновение так перемениться: страх — застывший, каменный, непроизвольный — был на ее лице. Не столько цвет металла, сколько он, этот страх, сказал Портнову, что, не начав обыска, он, по-видимому, нашел то, что искал.

Рослая домработница с туповатым недоумением смотрела на хозяйку.

— Понятые, прошу подойти, — сказал громко Портнов, чувствуя, как стеснило грудь.

«Только без суеты», — подумал он.

Его обступили понятые, дружинники, Кирюшатов.

— Мне представляется, — сказал хриплым голосом Портнов, — что вот эти клинья могут иметь значение для дела.

Взял из ящика топор, поставил на широком пороге торцом вешалку и двумя сильными и точными ударами расколол доску по линии зубьев. Без труда вывернул костыли и пересчитал:

— Такая же вешалка в прихожей, — сказал он. Уродливая вешалка в прихожей напротив большого овального зеркала задела его взгляд сразу, но не дала толчка цепочке мыслей. Портнову всегда везло больше, чем ему.

Вешалку из прихожей вынесли в коридор и повторили с ней прежнюю процедуру. Клиньев оказалось восемь, по четыре в два ряда. Потом на каждом из восемнадцати методически сдирали напильником полосу краски, чтобы удостовериться, все ли они из желтого металла. Дружинник нашел в гараже бутылку с растворителем и быстро оттер на одном из костылей грязную серую краску.

Все неотрывно следили за его пальцами. Наконец он протер костыль носовым платком. На грубой мозолистой ладони, сверкая в мягких осенних лучах, лежал желтый слиток.

Вот откуда у Шелковникова чувство превосходства над людьми, ощущение непоколебимости и достоинства, вот почему он поглядывал на Портнова с жалостью!

Была причина.

Показать дачу Шелковникова могла Людмила Александровна Крупкина, но участковый инспектор Тягниряднов не застал ее дома. Супруг сказал, что она по некоторым обстоятельствам временного характера живет в квартире отца, адрес которого охотно сообщил. Даже весьма охотно.

— Да что вы спешите? Вы бы зашли, — сказал он. — Мы все очень ждем от следственных органов новостей. Институт, можно сказать, гудит, как улей. Посидели бы, армянского бы по стопочке… Полчаса — не время.

— Поехал я, Андрей Мартынович. Выпил бы с удовольствием с таким приятным и ученым человеком, но только начнешь — и бросать надо. Одно расстройство. Но, как говорится, гора с горой… может, и свидимся.

Надел белую каску и пошел по ступеням вниз.

Людмилу Александровну он застал за стопкой курсовых работ. Она поднялась из-за стола ему навстречу. Была заметна округлость талии.

— Проходите, пожалуйста.

Узнав причину визита, молча сменила шлепанцы на туфли, надела плащ и вышла вслед за участковым.

— Если торопитесь, можете ехать быстрее, — сказала она, когда мотоцикл выехал на Загородное шоссе.

Тягниряднов действительно торопился. Полчаса назад автобусом уехала в сады Татьяна Шелковникова. Нужно было опередить ее или, по крайней мере, застать, на даче.

— Я знаю короткую дорогу, — сказала Крупкина. — Через кукурузное поле.

— А вам не повредит?

— Дорога там накатана. Приходилось ездить на мотороллере.

Спешил Тягниряднов не напрасно. Когда подъехали к дому Шелковниковых, калитка сада была открыта.

— Позовите соседей, а я буду ждать их там, — сказал он спутнице и трусцой двинулся по асфальтированной дорожке за угол дома: вход был со двора.

Татьяну Шелковникову он увидел в коридоре у раскрытой крышки погреба, она только что вытащила оттуда корзину с яблоками и разглядывала, нет ли порченых.

— Добрый день, молодая хозяйка, не тяжеловато ли будет мести до остановки автобуса?

Татьяна взглянула на него исподлобья и, не ответив, взяла корзину и понесла на улицу к калитке. Участковый вышел вслед за нею.

— Вот здесь мы и постоим, подождем, пока еще кое-кто подойдет. Дождик, думаю, ради такого случая потерпит.

Он встал на дорожке лицом к калитке и загородил Татьяне обратный путь. Она взяла яблоко и молча стала обтирать полою пестрого халата.

Участковый тем временем разглядывал дом, насколько позволяла позиция. Это был не садовый домик, а капитальное, с толстыми стенами сооружение из кирпичи, с балконом и верандой, Окна на южную сторону были закрыты решетчатыми стадиями. В стене недоставало амбразуры, чтобы сооружение походило на долговременную огневую точку. Рядом с калиткой были сваренные из листов железа ворота для проезда автомашины. Кирпичный гараж располагался у границы с соседним участком. Подъезд к нему был заасфальтирован. Посреди сада стояла беседка, обвитая неукрывным виноградом. Осенний сад поредел и пожелтел, земли и дорожки были усыпаны листьями.

Тягниряднов не опоздал. Теперь нужно только хорошенько поискать. Ищут не руками, а головой. Если эта ящерица явилась сюда за тетрадкой, у нее должна быть сумочка. Впрочем, не стоит гадать. Может быть, они лежат где-нибудь на самом виду, а он будет напрасно ломать голову.

Когда пришли понятые, а с ними вошла и Людмила Александровне Крупкина, дочь Шелковникова сверкнула взглядом и хотела что-то сказать, но удержалась.

За полчаса Тягниряднов произвел полный осмотр дома, но тетрадой не обнаружил. Но если они здесь, он все равно их найдет, будь они замурованы хоть в самый фундамент.

— Вы пришли с сумочкой? — спросил он Татьяну.

— Нет.

— Тогда выложите из корзины яблоки.

— Выкладывайте сами. Я в милиции не работаю.

Участковый с прищуром взглянул на нее и неторопливо, чтобы не побить, стал выкладывать на пушистую ковровую дорожку крупную желтую антоновку.

— С яблоками пирог хорош, — сказал он. — Особенно с антоновкой. — Засунул руку на дно. — А вот с бумажной начинкой пирог ни к черту, — продолжал он, извлекая из-под яблок тетрадь. — А теперь давайте ознакомимся: обложка снимается — раз, на первом листе цифра и буква — два, шифр, значит; в тетради оценка — это три; на листах угловой штамп института — четыре; на обложке фамилия: Варгузина Наташа — пять.

Крупкина взяла в руки тетрадь, полистала, губы ее дрогнули.

— Что же ты с Володей-то сделала?

Татьяна презрительно отвернулась.

— Из института тетрадочка? — спросил участковый.

— Милиции виднее.

— Это верно. Нам виднее. У нас нос длиннее. Теперь искать веселей. Теперь долговременную точку можно по кирпичу разобрать.

Внимательно осмотрел стены в комнатах, снял ковер, прощупал обои под ним. Обои во всем доме были равномерно выцветшие. Принялся за осмотр полов. Толстый линолеум был наклеен на мастику прочно, без единой морщины. Перешел к потолкам. Важна система. Нельзя перескакивать с одного на другое. Вслед за потолками он осмотрит мебель: кресла, стулья, кровати. После мебели балкон и чердак.

Татьяна с хрустом откусила кусок от большой антоновки, которую держала в руке острыми длинными пальцами.

Потолок был хорошо оштукатурен и ровно побелен, нигде ни сучка, ни задоринки. Ладно. Тем лучше. Потом была с пристрастием ощупана мебель, осмотрен сундук со старой обувью. Ботинки, сапоги, туфли пришлось выкладывать на пол, чтобы посмотреть, нет ли искомого на дне.

— А сапоги-то яловые, давно таких в магазинах не видел, — проговорил участковый, извлекая из сундука новые мужские сапоги.

Засунул руку в один.

— А вот подкладочка у них бумажная.

Вытащил скатанные трубкой тетради. Посчитал: пять. Засунул руку в другой сапог.

— Удивительно, тоже есть. Посчитал: четыре.

Быстро перебрал тетради. Есть и знакомые. Секретарева Ольга. А эта?.. Никто из присутствующих не знал, как гулко стукнуло в груди старшего лейтенанта Тягниряднова. Стал перелистывать тетрадь. Шифр Ю-18. Задача не решена.

Светланы Семеновны. Она будет экономистом, а то, глядишь, и птицей покрупнее. Друзей у подполковника навалом. А тот, чье место она заняла, скоро утешится. Мало ли что мы забираем себе в голову, когда молоды. Иной на перекрестке с жезлом стоит, а он, может, несостоявшийся Ломоносов. Зато другой как на дрожжах подымается. Вроде Семена. От постового до начальника отдела. Двести человек под рукою. Мог бы и повыше залезть, осиль поглубже науку. Хитер, а наука не далась. Но он не упал духом. У другого, смотришь, много мыслей, а у этого поменьше, зато все прямые и крепкие, как дубы. Не расшатаешь. Что задумал, то сделает.

По крыше дома застучал дождь. В дождливую погоду у Тягниряднова все ладится… А супругу Андрея Мартыновича он укутает в свой зеленый плащ, никакой ливень до нее не доберется.

Участковый инспектор и Крупкина возвращались в город, когда осенний дождь вошел в силу и часто поливал сады, кукурузное поле, проселочную дорогу. Мотоцикл успел вырваться на асфальт до того, как дорога совсем раскисла.

Семен Семенович Окаемов сидел за столом, глядя на то, как осенний дождь, не уставая, теребит пожелтевшую листву березы. Капитан Голубничий читал вслух рапорт:

— «Направляю в распоряжение отдела кадров следователя ст. лейтенанта Портнова Н. И.

Дальнейшее использование его в этой должности во вверенном мне отделе считаю невозможным по следующим причинам.

Тов. Портнов Н. И. не обеспечивает расследования той категории дел, которая поручена ему: грубо нарушает сроки следствия, допускает отступления от процессуального закона, обыски не во всех случаях производит с санкции прокурора, поручает проведение ответственных действий второстепенным лицам без согласия их непосредственных начальников, не выполняет моих указаний, направленных на устранение волокиты.

Личные качества тов. Портнова Н. И. делают невозможным использование его в райотделе в другой должности. Он конфликтен, организовал в коллективе группу, которая противопоставляет себя руководителям РОВД.

Изъятые у тов. Портнова Н. И. уголовные дела мною переданы в производство начальника следственного отделения капитана Костромина В. Г.».

Семен Семенович надел круглые очки и неторопливо, с остановками стал сам читать документ, двигая губами.

— Составил ты ловко, — сказал он наконец. — Все тут вроде есть.

Но брать в руки перо не торопился и этим злил Голубничего. Вариант был третьим. На составление рапорта ухлопано два часа, подпирали срочные дела, а подполковник ходил вокруг документа, точно кот вокруг горячей гречневой каши.

— Письмо, Семен Семенович, звучит веско, — сказал Голубничий. — А главное — оно справедливо. Пока мы сидим… Сами знаете, они мотаются по городу. Или подписывать, или…

— Вот что, Голубничий, не спихивай меня с бугра. Я сам уступлю тебе кресло. Не торопись, как голый в баню.

Капитан Голубничий всплеснул руками:

— Да что вы, Семен Семенович. У меня и в мыслях…

— Ну вот и хорошо, что я ошибся. А с бумагой давай повременим. Они, милок, вопрос заколачивают. Сначала, говорят, на бюро рассмотрим. Поправим. А кого поправят? Ты вот тут сидишь, а он, говорят, целую сумку золота припер. Весь райотдел смотреть ходит. А где же твой розыск-то был? Без всякой твоей розыскной работы нашли. Поехали вдвоем с Кирюшатовым — и пожалуйста.

— Понял, Семен Семенович. Разрешите идти?

— Иди… Постой. Поезжай сразу в столовую станкостроительного, там буфет обворовали. Да погляди хорошенько, не симуляция ли? Не изнутри ли доска выбита?

— Хорошо, Семен Семенович.

— Там буфетчица шельма, из ресторана ее на низ спустили.

— Понял, Семен Семенович.

Когда за Голубничим закрылась дверь, подполковник грузно встал, подошел к окну.

Сколько лет жили в райотделе тихо. Поругаются и помирятся, а если понизят кого, останется в дежурных или в инспекторах охраны. А кто такой Портнов? Тут ему все чужое. И береза, которая вымахала из тоненького саженца выше кровли, и эти флигеля, и канареечные машины. Он думает, что все перекосы в жизни от плохих людей, стоит только заменить порченого хорошим — и сразу благодать. Лежи да поглядывай, чтобы новый не испортился. А новый, такой, как Голубничий, будет, значит, лучше прежнего… А потом, хоть бы дорожил службой. А то прет, как носорог, напролом. Развелось таких — туча, ни интеллигент, ни рабочий, а черт знает что. Нарезает гайки, а разные книги читает и в газеты пишет. Но от кого Окаемов не ожидал подножки, это от Тягниряднова. Этот свой, а разошлись, как муравьи на встречной тропе. А сколько с ним вместе дел раскрыто, сколько горячего до слез хвачено, а идет врукопашную. И ведь ударит. Как штыком пригвоздит, глазом не моргнет.

Виноват во всем сам Окаемов. Слишком много умников понабрал, с вострой мордой. Подал два года назад Портнов рапорт на уход, а на нем бы визу: «Согласен». Брали Тягниряднова в УВД, а на бумаге бы наискосок: «Согласен». Сманивали Кирюшатова в прокуратуру, а ему бы хорошую характеристику да зеленую улицу. А теперь они в одной связке идут, а за ними и безмозглые молокососы, вроде минских.

Затрещал телефон. Окаемов с неприязнью подошел к аппарату. Звонил из института преподаватель Лавров. Начал петлять вокруг да около.

— Ты брось свои фигли-мигли, — сказал подполковник. — Говори, что случилось.

Выслушав ответ, положил трубку на рычаг и долго сидел, не снимая с нее тяжелой ладони. Глядел на пелену дождя за окном. Пока он тут с Голубничим сочинял бумажки, его обложили со всех сторон, как волка, и стояли на изготовку на номерах. Тягниряднов нашел на даче девять тетрадей, и среди них тетрадь дочери Окаемова. Подполковник почувствовал острую жалость к себе, словно увидел конец пути, глубокий обрыв перед самым носом.

Вызвал заместителя и сказал, что поедет домой, полежит.

Минут через десять шофер высадил его у сырого грустного дома, среди луж, заполнявших выкрошенный тротуар. Да, он не успел не только ударить, не успел размахнуться. Тяжело поднялся по скрипучим деревянным ступенькам на второй этаж, держась за вытертые перила. Через дверь слышалась громкая музыка. Дочь гоняла пластинки. Если звонить, не услышит. Открыл дверь ключом.

Обсуждать будут на бюро райкома те самые люди, с которыми он многие годы был знаком. Одни будут разглядывать, другие отводить глаза. И все оттого, что он не успел ударить первым.

Музыка пронзала уши, пока он не подошел и молча не выключил звук. Вернулся в свою комнату, не обращая внимания на то, что мгла продолжала царапать безголосую пластинку. Наверное, от музыки у него началась такая боль в висках и так стало плохо с сердцем, что он около часа лежал с компрессом на голове и после выпитого лекарства думал только о головной боли и о том, чтобы она прошла.

От минутного облегчения в мыслях ему стало хорошо, и он бездумно глядел в белый потолок. Потом закрыл глаза. Когда пришла жена, он, изнуренный, спал. Она осторожно сняла с его головы ставший сухим компресс.

Профессор Столбов придирчиво разглядывал постановление. Это был другой человек, совсем не тот, какого следователь видел при первой встрече. Теперь он был уверен в себе и сухо вежлив. Кабинетный костюм с пестрыми отворотами, мягкая рубашка без галстука, домашние туфли — все было на нем свежо и добротно. Белая копна волос благородно венчала большой лоб.

Подпись о том, что ознакомился с документом, профессор поставить не пожелал. Он выразил протест против милицейского налета и заявил, что будет жаловаться в надлежащие инстанции.

Портнов вошел с понятыми и Секретаревой Ольгой в комнату, где прежде жил сын профессора. Девушка показала ящик, куда Владимир Петрович положил альбом. Портнов выдвинул ящик. Альбом лежал сверху, как будто недавно был убран туда. Портнов стал медленно перелистывать толстые страницы со вставленными в прорези фотокарточками. Одна… Другая… Третья…

Двойной лист из общей тетради лежал между четвертой и пятой страницами.

— Этот? — спросил Портнов Ольгу. Спросил, чтобы разрядить волнение, владевшее им. Он и без ее ответа понял, что листок был тот самый, с двумя выщерблинами на линии сгиба. Кусочки остались в тетради. Экспертиза без труда даст заключение, что листок и обрывки составляли единое целое.

Портнов «Зенитом» сделал снимок открытого ящика, потом отдельно альбома с тетрадным листом. Вся процедура заняла менее четверти часа. Хлестко, словно точный выстрел в тире. Он заметил: удачи и неудачи находят полосой, вперемешку бывают редко.

Протокол Петр Иванович подписал с неохотой. Поднимая глаза от документа, встретился взглядом с Портновым.

Посмотрели друг на друга, словно обменялись ударами клинков.

Очень кстати, что Лавров перешел жить к родителям. Обыскивать жилье союзницы Портнов не смог бы. Родители ассистента, зубные врачи, занимали три комнаты в доме с мемориальной доской у парадного. Здание охранялось как памятник архитектуры восемнадцатого века. Тягниряднов сказал, что особняк принадлежал какому-то графу, имевшему в степи конные заводы. Достопримечательностью дома был восьмидесятилетний старик, племянник графа, живший в запущенной комнатушке на первом этаже. Он ходил, двигая ногами, которые не сгибались в коленях. Живой экспонат без пояснительной надписи.

В квартире врачей Лавровых была стерильная чистота. Тускло сверкал наборный паркет, большие окна, выходившие на балкон, были тщательно промыты. Через нежный тюль мягко сочился свет.

В комнате Аркадия Васильевича было тихо и уютно.

Старший лейтенант Портнов начал с того, что предложил ассистенту выложить на стол содержимое карманов. Неприятная процедура как для того, кто ищет, так и для обыскиваемого.

Аркадий Васильевич дрожащими руками выложил на ослепительно белую скатерть кожаный складник, расческу и носовой платок.

— Все?

Ассистент кивнул, но как-то неуверенно. Портнов тронул у него на груди костюм и почувствовал во внутреннем кармане что-то твердое. Строго взглянул на Лаврова. Тот покраснел и вытащил из кармана записную книжку.

С нее и начал Портнов. Листки выпадали. Пришлось перекладывать каждый отдельно. В середине лежал измятый гофрированный листок, позднее расправленный и сложенный вдвое.

«Отец, они загнали меня в угол. Они — это мать и дочь. Фамилия их тебе ничего не скажет. Либо женись, либо сядешь. За что — тебе расскажет Аркадий. У них есть улики. Они ходили к юристу, и тот заверил их, что если они заявят на меня, им самим ничто не угрожает. Есть такой закон, который прощает «осознавших». Жениться на такой я не хотел. У меня была Людмила, единственная женщина, кому от меня ничего не надо. Носить Полифему в казенный дом передачи или самому сидеть не входило в мои планы. Опозорить себя? Вряд ли тебе это понравилось бы. Помоги Людмиле воспитать нашего ребенка. Может быть, родится сын. Да, об Аркадии. Он мне «бескорыстно» помогал, надеясь с твоей помощью двинуться в доценты. Он слишком много знает. Придется помочь. Записку сожги. Целую. Владимир».

Ровно в четыре старший лейтенант Портнов вышел из особняка, построенного в восемнадцатом веке, и скоро влился в толпу на главной улице.

После дождя небо прояснилось и даже выглянуло нежаркое низкое солнце. Оно висело над самыми крышами, готовясь спрятаться за дома. Улицы были заполнены людьми. Спрессованное людское бытие находилось в привычном движении. Свершался вечерний цикл. Внизу, далеко-далеко, на самом краю города, смутно высились громадные скелеты начатых высотных сооружений.

Прежде Портнов часто всматривался а них, с досадой отмечая, что обрастают стенами они медленно. Они всякий раз напоминали ему, как далек от завершенности его собственный труд.

Но была бы надежна арматура. Рано или поздно мясом она обрастет. Все дело в ней. Она необходима и зданию, и человеку.

А тех, кто подкапывается под арматуру жизни, нужно встречать прямым в голову. Глядя на столбовых, шелковниковых, окаемовых, не скажешь, что они расшатывают арматуру. Боже сохрани! У них этого и в мыслях нет. Им хочется всего-навсего оттяпать пожирнее кусочек, хочется, чтобы на каждого из них работало по пяти колхозников. Больше ничего. На устои они не покушаются. Они милые, безобидные. Пока не приблизишься к их добыче. А стоит приблизиться — они открывают пасть, полную зубов. Но теперь они Портнова не сожрут. Теперь в руках у него и его друзей по райотделу и институту тяжелая дубина. И он посмотрит, сколь крепки у них кости.

На службу Портнов возвращался пешком, тщательно обдумывая план действий: и своих собственных, и ребят в райотделе, и густовцев в институте.

Предстояла решающая схватка.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге