Пепел золотой птицы
Пролог
Анастасия Логинова
Пепел золотой птицы
Кошкин. Сыщик Российской империи - 5
Во дворе родительского дома было темно, хоть глаз выколи. И зябко до дрожи. Тата подумала, что одеться стоило потеплее, но возвращаться боялась. Сбежать во второй раз она попросту не решится… она и сейчас-то едва сдерживалась, чтобы не броситься назад, за дверь. Туда, где тепло и уютно, где пахнет пирогами, и где каждый уголок, каждая скрипящая половица знакомы с детства.
Тата сама не знала, как набралась смелости выйти ночью за двери родительского особняка – и все же медленно, шаг за шагом, уходила дальше. Лишь за калиткой рискнула оглянуться.
Все спали: окна были черны и в особняке Громовых, и у соседей. Лишь на том берегу речки Вазузы ярко и весело мелькали огоньки – будто электрическое освещение, как в Москве или Петербурге, или в любом другом большом и красивом городе, отличном от их захолустья… Грезились ей те огоньки, или они светили на самом деле, но именно туда Тата и спешила. Теперь уж не оглядываясь, перебежала узкую грунтовую улицу; поднимая юбки, аккуратно спустилась по насыпи к деревянному старому мостку. Вазуза – речка мелкая, в ней и захочешь, не утопнешь. Другое дело Волга, особенно вниз по течению, за городом – уж Тата знала…
Однако и в Вазузу с мостка упасть – мало не покажется. А потому спускалась она осторожно, стараясь не оступиться и не поскользнуться. Тата всегда была осторожной. И тем неожиданней было для нее понять, что кто-то в ночи успел тайком подкрасться. Тата и успела-то услышать лишь невесомые шаги за собой, но прежде, чем обернулась – ее с силой толкнули в спину.
Вперед, прямо в темные воды Вазузы.
* * *
Тата проснулась с криком, в испарине и с колотящимся, как безумная птица, сердцем.
– Что? Что, милая? Дурное приснилось? – Тата еле смогла отдышаться, когда над ней склонилось испуганное лицо мужа.
– Да, дурное… – пролепетала она, едва не плача. Но тотчас взяла себя в руки: нельзя, чтобы он узнал. – Не бери в голову, родной, просто приснилось… я воды встану попить.
Супруг, еще сонный, не удерживал, снова упал на подушку. А Тата по темноте прошлась до туалетного стола с зеркалом, села и долго всматривалась в свое отражение. Будто не узнавала ту женщину, что глядела на нее из-за стекла.
Сон и правда был дурным. Он и прежде ей снился с определенной регулярностью и, хоть Тата в сны да знаки не верила, догадывалась, к чему это.
Тата, как купеческая дочь, прекрасно умела считать и знала, что за все рано или поздно придется заплатить. И час ее расплаты все ближе.
Глава 1. Златолесье
июль 1895, Российская империя, Тверская губерния
«Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог…»
Строчка засела в голове намертво: сколько ни пытался Кошкин от нее отмахнуться, она всю дорогу настырно всплывала в памяти. А дорога была неблизкой: угораздило же Шувалова так далеко забраться! Поездом через Бологое и Осташково в Ржев, а оттуда на перекладных в Зубцов Тверской губернии. И, слава богу, хотя бы здесь его ждал экипаж, доставивший прямиком в Златолесье, любимое имение графа.
Любил его Шувалов за уединенность и за то, что по служебной надобности в сей глухомани его не так легко найти.
И это же сыграло с графом злую шутку.
Платон Алексеевич, граф Шувалов, не был ни дядей Кошкину, ни кем бы то ни было вообще. Однако двумя сутками раньше Кошкину пришло от его имени письмо, написанное чужой рукой. В письме говорилось, что Шувалову стало совсем дурно, и он слег; что только что ушел священник, его причастивший, и что Платон Алексеевич надеется в последний раз увидеть его, Кошкина.
Едва ли Шувалов и впрямь так уж хотел видеть его, одного из многочисленных своих подчиненных… наверняка гораздо охотнее он бы свиделся перед смертью с единственной племянницей. Но племянницу, вместе с мужем и ее детьми, он собственным приказом отослал из страны бог знает из каких соображений. Кошкин же волей случая был дружен с семейством Лидии Гавриловны, они и теперь переписывались, пусть и не слишком часто. Вероятно, Шувалов и позвал его, дабы он передал Лидии Гавриловне нечто личное напоследок.
Других же родственников у Платона Алексеевича не было вовсе. Насколько Кошкин знал, по крайней мере.
И теперь же, нервничая и торопя возницу, Кошкин отчаянно боялся не успеть…
* * *
Приехал поздним вечером. Усадьба встретила скромным каменным домом в два этажа и шесть окон в ширину – Шувалов ни в чем не любил излишеств. На подъездной дорожке Кошкин отметил пару запряженных экипажей и подумал, что, если не успел, то хоть помирал старик не в одиночестве. Более не медлил. Игнорируя лакеев и горничных, ворвался в дом, взлетел по лестнице – туда, где горел свет. Едва ли не бегом преодолел анфиладу комнат и лишь у дверей барской спальни невольно задержался, собираясь с силами.
– Еще жив? – спросил у подоспевшего лакея.
– Жив…
Покуда не услышал это слово, Кошкин и сам не понимал, насколько напряжен и взвинчен он был. И будто только теперь сумел выдохнуть.
– Господин Кошкин? – догадался тем временем лакей. И после кивка сам поспешил стянуть дорожный плащ с гостя и отворить двери: – вас велено принять немедля.
За дверями была еще одна комната, вторая – ох уж эти старинные постройки… и лишь за третьей оказалась спальня больного.
Не думая, Кошкин ближе подошел к кровати, где лежал Платон Алексеевич. Его лицо было бледным, осунувшимся, а глаза глубоко запавшими, но открытыми. Глаза бездумно глядели в стену напротив, и даже веки не дрогнули, когда с мягким щелчком захлопнулась дверь. Шувалов дышал тяжело, неровно, сипло и по всему было видно, что каждый вздох дается ему с трудом. Это была вновь, в который раз уже, открывшаяся чахотка, как сообщалось в давешнем письме. Говорят, медицина далеко шагнула, однако больные сим недугом и теперь считались обреченными. Разве что отсрочить конец иногда удавалось.
– Ваше сиятельство… – заговорил Кошкин, удостоверившись, что тот не спит, – Кошкин Степан Егорович, по вашему приказу…
Веки Шувалова все же дрогнули, и взгляд, почти столь же ясный как
– Приехал все-таки… успел… ты сядь подальше, Степан Егорыч. Зараза такая, что я и руки тебе подать не могу.
Снова не думая, Кошкин шагнул еще ближе и попытался было коснуться ладони Шувалова – да тот резко ее одернул и прикрикнул, как в лучшие свои времена:
– Сядь, тебе сказано! Следом хочешь в могилу сойти?! Дурак дураком, все героя из себя изображаешь!.. – и уже чуть тише: – тебе доктор, вон, о последствиях расскажет…
Кошкин вяло мазнул взглядом вглубь комнаты, где, у стола, и впрямь смешивал лекарства доктор годами чуть за тридцать. Кошкин кивнул в ответ на его приветствие и хмуро сел на стул у стены. Шувалов и умирая себе не изменял, странно было ждать чего-то иного…
– Не серчай, Степан Егорыч, – оговорился все же Шувалов через минуту. – То, что ты упрям и своей головой думаешь, а не за другими повторяешь – это я всегда в тебе ценил. Я тебя за то как-то разок под суд отправил да разжаловал и на Урал, помнится, выслал… Но ценил. Ты уж прости за то, погорячился. Шибко расстроил ты меня в тот раз, и не только дисциплиною.
Через всю комнату Кошкин разглядел прямой и напряженный взгляд, в котором было все, так ни разу и не высказанное вслух за прошедшие годы. Та ссылка ведь не только на карьере его отразилась.
– Что было, то было, – ответил он столь же хмуро. И отвел взгляд.
– Не простил, значит… – через силу хмыкнул Шувалов.
Но теперь уж Кошкин добавил в голос стали и с нажимом повторил:
– Что было, то было! К чему ворошить?
– И то правда… – хоть с чем-то согласился умирающий старик. – Мне, Степан Егорыч, недолго осталось. Эскулап говорит, на недели счет идет. Ты здесь побудь – комнату приготовили уж. Места в округе хорошие, красивые. Поля, лес хвойный, Волга-матушка. Земляника сладкая в этом году. Я и на охоту иной раз любил, уток пострелять, да и без ружья по округе проехаться за счастье. Виды здесь такие… я много где бывал, Степан Егорыч, а лучше Златолесья своего ничего не видел. Задержись, хоть на недельку-другую.
И снова взгляд через всю комнату – но уже не такой, как минуту назад, а ей-богу, просящий.
– Задержусь, разговору нет, Платон Алексеевич… – тотчас отозвался Кошкин. – О том не беспокойтесь.
Шувалов кивнул. Перевел взгляд на тумбу возле кровати, где рядом с горящей свечой лежал ключ.
– Это от шкафа с бумагами. Лишнее я уже пожог, успел, слава богу. Но ты своими глазами еще посмотри. Что сочтешь нужным, уничтожь. Там пара распоряжений для стряпчего, а остальное – Лидии передай, как свидитесь.
– Будет сделано. Платон Алексеевич, дозвольте Лидии Гавриловне сейчас же написать. Она непременно приедет.
– Не надо, – ответил жестко и не раздумывая. – Все равно не успеет, только изводиться станет. Похороните здесь, в деревне, рядом с матерью. К черту его, Петербург этот – туда не везите.
– Хорошо… – безвольно согласился Кошкин, с трудом веря, что сей разговор происходит на самом деле.
* * *
– Все, устал я. И ты иди с дороги отдохни, Степан Егорыч. Даст бог, поутру свидимся.
– Я вас провожу, Платону Алексеевичу и впрямь отдохнуть надо, – заговорил доктор, ненавязчиво, но твердо предлагая выйти за дверь.
Сам он, впрочем, вышел следом, плотно притворив за собой. В комнату Кошкин пойти не пожелал: сна не было совершенно, но хотелось на воздух. Доктор вышел с ним.
– Нас не представили. Сапожников, Сергей Федорович, доктор Земской больницы в Зубцове, – протянул он руку уже на крыльце, в тишине ночи.
Кошкин, спохватившись о манерах, охотно пожал ладонь, представился тоже. Переспросил:
– В Зубцове? Далеко же вас занесло.
– Ничуть – до Зубцова семь с половиною верст, меньше часа езды. Платон Алексеевич почтенный гражданин города, много помогал и земству, и госпиталю. Большая честь врачевать Его сиятельство.
Кошкин покивал. Не мог не спросить, неизвестно на что надеясь:
– Все и правда без надежды на успех?
– Хочется обнадежить, но… хотя современная наука и не таких вытаскивала. Платон Алексеевич станет бороться до конца, это видно. Его бы в Крым уговорить поехать, горный воздух очень способствует, знаете ли. А вот эта привычка, – он со значением кивнул на папиросу, только что прикуренную Кошкиным, – извините за дерзость, исключительно дурная, она до добра не доведет.
Кошкин тоже с удивлением посмотрел на папиросу и снова затянулся дымом. Хмыкнул:
– Кому суждено утонуть, в огне не сгорит.
– Забавно, Платон Алексеевич мне то же самое отвечает. Вы ему родственник?
– Вовсе нет. Разве мы похожи?
– Не внешне… Его сиятельство и впрямь вас очень ждали, по десять раз на дню спрашивали. Это я вам письмо написал, а он не позволял сперва. Уж простите, что стал свидетелем, но Платон Алексеевич рассказал мне о ссылке и был уверен, что вы ни за что не приедете.
– Глупости, – смутился Кошкин. – Я тотчас купил билет, как получил ваше письмо.
– Я рад, вы верно поступили! – горячо поддержал Сапожников. – И все же не держите зла на графа – за версту видно, что меж вами не все гладко. Не служебные дела, полагаю, а что-то еще. Cherchez la femme, должно быть?
Кошкин бросил резкий взгляд, а Сапожников поспешил оговориться:
– Простите мою дерзость, но я тех, кто в любви невезуч, выделяю сразу – сам таким ходил полтора года, покуда моя Оленька ни осчастливила меня согласием. По осени надеемся свадьбу сыграть.
Излишне разговорчивый доктор тотчас нырнул рукой в карман сюртука и показал медальон с портретом прелестной девицы. Фотокарточка была раскрашена в цвет, а потому Кошкин разглядел, что невеста свежа, как весенний день, рыжеволоса и румяна.
– Дня не могу прожить без ее светлых глаз, – любовно глядя на карточку, произнес доктор. И сам тотчас смутился: – простите еще раз мою словоохотливость – я вас, должно быть, утомил. Прощаюсь, Степан Егорович. Мне отвели комнату в доме, но завтра уезжаю поутру – не знаю, увидимся ли.
Он ушел, оставив Кошкина наедине со своими мыслями. А мысли сводились к одному. Неужто и впрямь столь очевидно, что он не может простить умирающего старика?
Cherchez
…А может, схлопотал бы пулю, как успел схлопотать ее первый муж – родной, хоть и незаконный сын Шувалова; как второй ее муж, и как черт знает какой по счету ее любовник. Так что и впрямь, довольно дуться. Ему бы еще поблагодарить Шувалова, что уберег.
Да только отчего-то до сих пор разбирала такая тоска, что ей-богу, иной раз кажется, и пуле был бы рад.
Кошкин выбросил папиросу и задрав голову, долго еще смотрел в полное звезд ночное небо. А дышалось здесь, в Златолесье, и впрямь невыразимо легко.
Глава 2. Сестры
Сапожников обыкновенно приезжал раз в два или три дня – под вечер, после работы в больнице в Зубцове. Оставался на ночь и поутру уезжал обратно. Прописывал Шувалову больше бывать на воздухе, ни в коем случае не простужаться и есть много овощей и фруктов. Больной слушал его хмуро, игнорировал почти полностью и разве что окно в спальной позволял открыть. В один из таких визитов Кошкин увязался поехать в Зубцов с доктором – на почту, отправить пару писем, а больше развеяться да осмотреться. Тем более что Шувалов вечно гнал его из комнат, не позволяя остаться дольше, чем на четверть часа.
Зубцов оказался городом крохотным, донельзя провинциальным, однако не бедствовал, судя по всему. Улицы, полные народу, сновали открытые экипажи с миленько одетыми дамами, лавки на Торговой площади зазывали посетителей, а каменные дома, хоть и встречались нечасто, были аккуратными и радовали глаз. Город считался купеческим и вел торговлю льном – чем и знаменит был на всю империю. Стоял сразу на двух реках – Волге и Вазузе. Реки сходились возле Полустовой горы, куда Сапожников обещал непременно сводить на прогулку, ибо с горы открывался чудеснейший вид. Реки же делили городок на две части – городскую и заречную, которые сообщались меж собой посредством парома. Паром, впрочем, громко сказано: от одного берега к другому был натянут трос, вдоль которого паромщик с добровольцами собственными силами двигали судно.
Стояло лето, самая его середина, июль. Лето донельзя жаркое, но свежее и солнечное, совсем не похожее на лето в Петербурге.
Сапожников вызвался проводить Кошкина до самой почты и теперь франтовато шел по главной улице городка, поигрывая тростью. Как человек общительный, раскланивался едва ли ни с каждым встречным. Доктора здесь будто бы всякий знал. Особенно надолго и почтительно Сергей Федорович остановился, здороваясь с батюшкой – священнослужителем Успенского храма, самого величественного в городе.
– Отец Михаил – прекраснейший и большого ума человек, – поделился Сапожников, распрощавшись с батюшкой. – С гордостью могу сказать, что мы приятельствуем! Мне отвели квартирку возле Земской больницы, и отец Михаил нередко навещает меня вечерами, особенно по средам. Присоединяйтесь и вы к нам, Степан Егорович – обещаю, вы будете от его общества в восторге!
– Благодарю за приглашение, рада буду воспользоваться. – Кошкин помолчал недолго и улыбнулся: – был у меня в столице приятель, как и вы, человек науки и медицины. С трудом могу представить, чтобы мой Кирилл Андреевич с батюшкой дружбу водил. Какая уж дружба, если стоило ему в одном обществе со священнослужителем оказаться, принимался спорить по самым ничтожным поводам – да до того горячо, что, право слово, неловко становилось.
– Это он напрасно! – покачал головой Сапожников. – Кто же так о людях судит? – тоже помолчал и спросил: – Кирилл Андреевич, говорите? Не в химических ли науках сведущ ваш приятель?
Кошкин глянул на него с удивлением, но подтвердил:
– Да уж, тесен мир…
– Я ведь в Петербурге медицине обучался, – объяснил Сапожников, – в университете нашем всякий о Кирилле Андреевиче наслышан – я и по сей день за публикациями его слежу… выдающаяся личность!
Кошкин не сообразил, сказано последнее всерьез или с насмешкой – тем более что Сергей Федорович уже отвлекся на нового знакомца. Знакомицу, точнее.
И по тому, какая светлая и искренняя радость от встречи отобразилась на его лице, Кошкин понял, кто это, еще до того, как вспомнил лицо невесты Сапожникова с портрета.
– Оленька, Ольга Ивановна! Позвольте руки ваши поцеловать… вот так встреча! Встреча тем более приятная, что я нынче не один, а с большой души человеком: Кошкин Степан Егорович, – представил он, – сыщик, полицейский чиновник. Из самого Петербурга к нам пожаловал.
Кошкин раскланялся с дамами – их было две и, судя по схожести лиц да рыжеватому цвету волос, родственницы.
– Ольга Ивановна Громова, – благоговея голосом, представил Сапожников ту, что помладше. – Имею великую честь называть Оленьку своею невестой.
Оленька, право, была еще лучше, чем на портрете – в модном розовом платье, с огромными буфами на рукавах и под ажурным летним зонтиком. Разве что простая чуть растрепанная ветром рыжая коса, перекинутая через плечо, выдавала в ней девушку провинциальную. Смущаясь и краснея щечками, она подала Кошкину руку, после чего, прикрыв лицо веером, шепнула что-то даме постарше.
– Оленькина сестра, Татьяна Ивановна Тарнавская, – представил Сапожников и ее, – ах, какие вечера дает Татьяна Ивановна – о них слава на весь уезд стоит!
– Какой же вы льстец, милый Серж! – мягко упрекнула та. – Но мне радостно, что вам приятны мои вечера. И одиннадцатого очередной из них – надеюсь, вы не позабыли и будете вовремя!
– Да как я могу! Я, скорее, имя свое позабуду!
– Ох, льстец!.. И вас, Степан Егорович, непременно ждем… – должно быть, из вежливости позвала она. И чуть коснулась локтем руки сестры.
– Да-да, непременно ждем и вас, Степан Егорович! – спохватилась та. – У меня именины одиннадцатого, Таточка чудный вечер обещает мне устроить – даже из Москвы гости будут!
– Благодарю великодушно… – со всем почтением поклонился Кошкин. – Поздравляю вас, Ольга Ивановна, от всего сердца, но не могу ответить согласием. Весьма печальные дела привели меня в Зубцов, едва ли удастся.
– Вы ведь навещаете захворавшего графа Шувалова? – спросила вдруг Татьяна Ивановна.
Чем поставила Кошкина в тупик. Неужто так скоро вести по городку разошлись? Должно быть, это Сапожников, говорун, разнес по всей округе…
Впрочем, тайны Кошкин из этого делать не собирался, подтвердил. Но сказанное Татьяной Ивановной после, изумило его
– Степан Егорович, сыщик из Петербурга, Чиновник по особым поручениям при Канцелярии обер-полицмейстера… неужто это вы и есть? И ваша возлюбленная с чудным именем…
Кошкин напрягся, но она вдруг замолчала, будто сказала лишнее, и только неловко улыбнулась.
– Право, не верится в такие совпадения, Степан Егорович. Вы совершенно такой точно, каким я вас и запомнила…
Кошкин нервно глянул на Сапожникова и уточнил:
– Простите, мы знакомы?
– Нет, не совсем… я видела вас во сне. Только вы были в парадном мундире – в белом. И стояли в церкви. Это была ваша свадьба.
Оленька радостно ахнула. А Кошкин, признаться, онемел на долю минуты.
Татьяна Ивановна была под стать сестре – очень миловидной, с пышными с медным отливом волосами и голубыми с нежной поволокой глазами. Только в глазах этих был не смех, как у сестры, а что-то иное. Удивление встречей, неверие… Была хитринка, будто она и половины не сказала из того, что сказать хотела. На вид ей, надо думать, что-то около тридцати.
– Непременно приезжайте на Оленькин вечер, Степан Егорович, – чуть слышно шепнула, будто ему одному, эта женщина. – Приезжайте – у меня вы встретите ту, что составит ваше счастье. Что ж, прощайте, милый Серж – точнее, до встречи! У нас с Ольгой еще масса дел!
И они прошли мимо – столь же стремительно, как и появились.
* * *
– Что за чудная особа? – не удержавшись и оглянувшись вслед, спросил Кошкин. – Что она такое говорила?
Сапожников рассмеялся:
– Татьяна Ивановна? О, да, привести в шок и свести с ума всего парой фраз! Невероятная женщина! Эта одна из причин, по которой ее вечера так популярны – она предсказывает своим гостям их судьбу с невероятной точностью.
– Неужто на картах станет гадать? – хмыкнул Кошкин.
– Ну что вы, не на картах. Спиритические сеансы – слышали, небось?
– Слышал…
– Она в этом мастерица. Мурашки по коже, ей-богу!
– И что, все сбывается?
– Не все! – задорное его настроение чуть померкло. – Ольге Ивановне сестра предсказала, что суждено ей женой другого стать, не моей. Оттого Оленька мне полтора года отказывала.
– Но вы в подобное не верите, надеюсь?
– Я человек науки все же… как я могу верить в сеансы? И все же, Степан Егорович, мне ли вам говорить, что в жизни полно такого, что иначе, как чудом, и не объяснить. Даже наукой не объяснить. Да взять хотя бы то, что с Татьяной в юности произошло…
– А что произошло? – насторожился Кошкин и того больше.
– Нет, не стану сплетен пересказывать: коли захочет, сама все расскажет – она и не таится особенно.
На том разговор и кончился, тем более что Сапожников снова кого-то встретил – а Кошкин углядел вывеску почты в конце улицы, куда и поспешил.
Глава 3. О прошлом
Вечерами скромный особняк Шувалова вдруг становился огромным, пустым и особенно неуютным. Притом, что слуг было немало, изредка они сновали из комнаты в комнату по неведомым делам – одетые в темное, говоря полушепотом и будто заранее готовые к трауру. Шувалова в доме любили, полагали добрым и мягким хозяином…
А Кошкин вечерами входил к Платону Алексеевичу с особенной осторожностью: чуть слышно приоткрывал дверь и ей-богу со страхом всматривался в неподвижное лицо на подушке. Покуда тот слабо ни поворачивал голову, да живые синие глаза не упирались в Кошкина строгим взглядом.
– Ты здесь еще, Степан Егорыч?.. – замечал Шувалов хрипло да ворчливо, будто дождаться не мог, когда тот уберется восвояси.
– Вы же сами просили не уезжать покамест, – отозвался он. Привычно усаживался на диван в углу с книгой или журналом.
Пусть ворчит. Услышь Кошкин от него любезности, удивился бы больше. Главное, что жив пока – значит, не сегодня.
О том, что станет делать да чувствовать в тот вечер, когда Шувалов не встретит его строгим взором, Кошкин старался не думать. Гнал прочь все мысли об этом. Малодушно отдал бы хоть полжизни за то, чтоб в этот миг с Шуваловым была бы племянница его, или кто другой… потому что Кошкин попросту не знал, как себя вести, когда теряешь близких.
* * *
По долгу службы в полиции, в уголовном сыске, Кошкин сталкивался со смертью не редко. И, хоть знал за собой, что порою принимает чью-то раннюю и нелепую гибель слишком близко к сердцу – все это были чужие малознакомые люди, как ни крути. Родных же Кошкин не терял выходит что… с самой гибели отца. Было это давно, Кошкину тогда едва сравнялось восемнадцать, и смерть эта в прямом смысле перевернула все с ног на голову.
За год до того Кошкин успел сдать экзамен на вольноопределяющегося1[1], отбыл год в пехоте армии, только что заслужил право поступить в юнкерское училище. И казалось ему тогда, что все в его жизни складывается лучшим образом: поступил бы еще тогда, в 1877 в училище – а там и офицерский чин не за горами. Отец был им горд. Запомнился он Кошкину немногословным, суровым, скупым на похвалу и вечно ставящим службу и долг наперед всего прочего. Но сына он любил, уж как умел. И – Кошкин точно это знал – был им горд. Это грело в самые страшные минуты жизни да не давало пойти по кривой дорожке: есть что на том свете, или нет – подвести отца Кошкине не имел права.
Отец, до последнего дня служивший околоточным надзирателем в Пскове, погиб в нелепой перестрелке таким же душным, как это, летом 1877 года.
Осталась мать, разом постаревшая от горя, и годовалая сестра Варя. Ни о каком юнкерском училище, по его разумению, речи больше не шло. Стипендию-то Кошкину, может, и назначили бы, но он теперь был в ответе не только за себя, но за мать с сестрой. Какая уж тут учеба? Увольняться из армии не стал покамест, упросил отпустить в резерв в чине унтер-офицера. Нашел место в помощниках у станового пристава в уездной полиции. По стопам отца, получается, пошел.
Так и служил в уезде на рядовой должности лет пять или больше, покуда судьба не свела его с Лидией Гавриловной, а после и с дядюшкой ее, графом Шуваловым. Платон Алексеевич до сей поры занимал должность в Главном штабе и имел служебную надобность в
О возвращении в армию Кошкин думал некоторое время… в армии, может, было бы и поспокойней, и куда более предсказуемо все, и проще. Но, хоть Шувалов ни о чем его не просил, Кошкин понимал, что в полиции Петербурга он графу куда больше пригодится. А потому, вскорости после получения первого офицерского чина, уволился в запас и поступил на должность помощника участкового пристава в столице – откуда свою карьеру и начал.
Шувалов это принял и поддержал.
* * *
Вдруг Шувалов открыл глаза, повернул голову к окну и настороженно спросил:
– Никак коляска скрипнула… приехал кто?
Кошкин как обычно сидел в углу, делал вид, что читает, и думал о своем. Он ничего не слышал, но встал, отодвинул портьеру и выглянул в окно. На подъездной дорожке никого не было – почудилось старику.
– Пусто. Вы ждете кого-то? – спросил он, возвращаясь на место.
– Старуху с косой жду не дождусь! – хмуро проворчал Шувалов. – Ты на кой здесь сидишь, Степан Егорыч? Заняться больше нечем?
– Вы сами просили не уезжать, – напомнил в который уже раз Кошкин.
– В столицу просил не уезжать, а не торчать в комнате, как болонка диванная! Сегодня разве не одиннадцатое?
– Одиннадцатое…
– Так чего ты здесь? Эскулап мне все уши прожужжал, что нынче именины у его зазнобы, девицы Громовых. Неужто тебя не позвали?
– Позвали. Настроения нету.
– Настроения у него нету! А ты погоди годков тридцать – когда колодой лежать станешь, вот тогда-то настроение появится! Езжай! Громовы – семья простая, но хорошая. Два брата их было. Старшего, Иван Матвеича, я хорошо знал в свое время. Хозяйственный, суровый… весь город держал. Льном торговал, на том и сколотил состояние немалое. Но он давно уж богу душу отдал, отмучился. Дочка его старшая, Татьяна, за дворянина, поляка Тарнавского замуж вышла. Младшая вот докторшей скоро станет. Хорошая семья! Ты не гляди, что торгаши – к ним в дом много кто вхож. Я и сам у них в гостиной сколько сиживал.
Кошкин, прикрыв журнал, слушал. Сколько он пробыл в этом доме, граф впервые разговорился так надолго, не прерываясь на кашель, не закрывая мученически глаза, не впадая в забытье посреди разговора. Видать, и правда о Громовых ему было, что сказать. Или же, на что Кошкин надеялся больше всего – болезнь хоть немного отступила.
И когда Шувалов все-таки замолчал, продолжив живым осознанным взглядом смотреть в потолок, Кошкин решился ответить.
– А я ведь виделся недавно с этими сестрами, с Громовыми. Сапожников познакомил. Старшая, Татьяна, и впрямь занятная особа. Она даже, представьте себе, предсказала мне кое-что.
– Это она умеет… – Шувалов даже через силу улыбнулся. – Что предсказала-то?
Кошкин заранее знал, что пожалеет о сказанном, но впервые граф хоть к чему-то проявил интерес. Умолчать он не смог, признался:
– Очень зазывала меня на нынешний вечер. Сказала, суженую свою там встречу.
– Вот оно что?! – Шувалов на этот раз даже повернул к нему голову – с самым что ни есть любопытством в глазах. – Так тем более – чего здесь сидишь?!
– Неужто вы верите в это? – со скепсисом отозвался Кошкин. – В гадания, предсказания и прочее? Чушь ведь!
Шувалов хмыкнул. Снова уставился в потолок и, помолчав, произнес:
– Поживешь с мое, еще не в такое верить станешь. Татьяна… она с того света, почитай, вернулась. Умерла – а потом воскресла. С тех пор нет-нет да и рассказывает всякое. Сны видит вещие и судьбу предсказывает.
– И вам предсказывала?
– Так я и проболтался, ищи дурака! – хмуро глянул на его Шувалов. – Нет уж, Степан Егорыч, некоторые тайны, изволь, я с собою в могилу унесу. Ни к чему ни тебе о них знать, ни Лидии. А некоторые… остались у меня еще дела неконченые, которые до ума довести надо. Потому и копчу небо до сих пор. А ты на вечер-то поезжай. Татьяна Ивановна, видать, подругу какую тебе сосватать хочет – вот и вся тайна. Жених-то ты завидный. Хоть и староват уж, так что особливо губу не раскатывай да переборчивость свою в невестах умерь. Все, устал я… А ты езжай, погляди на ту подругу – чем черт не шутит.
* * *
Времени было шесть часов вечера, и Кошкин и впрямь поехал… то ли развеяться, а то ли из любопытства. Не каждый день ему сообщали, будто на празднике он встретит суженую. Как тут устоишь?
Но было и еще кое-что. Признаться, Кошкина больше взволновало не то, что сказала Татьяна Ивановна, а то, о чем сказать явно хотела – но умолчала. Упомянула возлюбленную его так, будто бы он уже знаком с это его суженой. И сказала, что имя у нее чудное. Из всех знакомых Кошкину женщин лишь одна носила по-настоящему чудное имя…
И должность его Татьяна поразительно точно упомянула – Чиновник по особым поручениям при Канцелярии обер-полицмейстера. Кошкин редко кому представлялся именно так, разве что по долгу службы, да и то не всякий раз. И уж точно он не представлялся так Сапожникову или еще кому-то в городке Зубцове.
Глава 4. Громовы
Особняк Громовых – принадлежащий некогда покойному отцу Татьяны, а оттого до сих в городе называемый именно так – был двухэтажным и белокаменным. Настоящая городская усадьба, обнесенная заборчиком, с внушительной придомовой территорией. Пожалуй, дом был самым большим и презентабельным из всех, видимых Кошкиным в Зубцове. Стоял он чуть на отшибе города, в тихом и уединенном месте – красивейшем месте на самом берегу речки Вазузы. С верхнего его этажа, несомненно, можно было разглядеть и Волгу, и устье двух рек, и колокольни сразу нескольких храмов, и, конечно, Полустову гору, почти отвесную, возвышающуюся над этой частью города.
Двери открыл лакей в яркой огненно-красной ливрее, и Кошкин окунулся в атмосферу давно начавшегося праздника – небольшой оркестр, шампанское, веселые лица, смех и оживленные разговоры.
Хозяйку вечера он увидел сразу – та будто нарочно его поджидала и тотчас стала представлять гостям и родственникам:
– Вы все-таки пришли, дорогой Степан Егорович – а впрочем,
Кошкин со всем уважением раскланялся с Анатолием Павловичем Тарнавским, супругом Татьяны, и ее дядюшкой – Игнатом Матвеевичем Громовым. А также хозяйка вечера легонько подтолкнула к нему рыжего веснушчатого паренька лет десяти, очевидно сына:
– Игнат Анатольевич Тарнавский, – важно представился он, и Кошкин охотно пожал по-взрослому протянутую пухлую ладошку мальчика.
– Вас назвали в честь Игната Матвеевича, юный сударь? – спросил он с улыбкой.
Ответила за мальчишку Татьяна Ивановна:
– Дядюшка души не чает в Игнатке. Мы с Анатолем так его и зовем – Игнат-младший. Он мое всё! – Татьяна ласково поцеловала мальчика в макушку. – Игнатка большие успехи делает в учебе, Степан Егорович, а этой осенью станет учиться в Московской гимназии. Господин Виноградов, Филипп Николаевич, директор гимназии, даже изволил ответить на наше приглашение на Оленькины именины согласием.
Татьяна Ивановна издали, но учтиво улыбнулась статному черноволосому господину с окладистой небольшой бородой и в учительских очках.
А после и сама отошла, пообещав найти Ольгу.
Кошкин же, признаться, быстро заскучал в обществе ее дядюшки и супруга. Анатолий Павлович все больше молчал и натянуто-вежливо улыбался, а дядюшка Игнат Матвеевич, купец до мозга костей, сходу пустился в детали торговли льном и искренне удивлялся, отчего Кошкин не знает, почем нынче лен в Петербурге.
Игнату Матвеевичу было не меньше шестидесяти пяти на вид – полностью седой, не считая пары золотисто-рыжих волосин в бороде, высокий, статный, с крупными чертами лица и обветренной кожей. Одет был добротно, но небрежно, хоть и явился на именины племянницы почетным гостем. Борода его была острижена неровно, волосы взъерошены, а движения широки и порывисты. Подносимый ему коньячок поглощал залпом, как водку, и не морщась, изредка заедая дольками лимона.
Немногим, казалось бы, он был моложе Шувалова, но жизнь в нем била и бурлила – это видно было по всему. Кошкин не сомневался, что и льняным бизнесом семьи он руководит самолично, едва ли слишком полагаясь на приказчиков.
Коснулся разговор и Шувалова, впрочем, Игнат Матвеевич оговорился сразу:
– Я-то Его сиятельство плохо знал, раза два, может он нас визитом осчастливил, да и то больше к Татьяне. А вот братец покойный, пока здесь, в доме хозяйничал, часто его зазывал. А еще чаще в Петербург к графу ездил, все у них дела да разговоры с глазу на глаз… – он хмыкнул как будто свысока и неодобрительно.
Кошкина резануло это «знал» – будто бы Платон Алексеевич уже Богу душу отдал. Но Громов, как человек нечуткий, оговорки не заметил. Но заметил, возможно, Анатоль Тарнавский, оттого постарался тему сменить:
– Так мой тесть, выходит, прямо-таки дружил с Его сиятельством? Право, не знал… – удивился он.
– Дружил-то – громко сказано, – снова хмыкнул Игнат Матвеевич, – будет разве граф с купцом дружбу водить?! Но… – он искоса глянул на Кошкина и с неохотой пояснил, – дело в ту самую-то пору было, когда с Татьяной беда приключилась.
– Ах, вот оно что… – понятливо кивнул Тарнавский – а Кошкину что-то объяснить никто не посчитал нужным.
Тем более, что Громов сейчас же отвлекся, желая познакомить со столичным сыщиком своих сыновей.
Старший, Петр Игнатьевич, – годами около сорока лет, и лицом, и статью весьма походил на отца. Разве что рыжих волос среди седины имелось куда больше. Был он скупее в движениях, да и разговорчивостью не отличался. Молчаливость его с лихвой компенсировала супруга Петра Игнатьевича – Настасья Кирилловна. Едва она приблизилась – тотчас затмила собою всех, кто был рядом. Особа эта была моложе супруга на десяток лет – крутобокая, яркая и красивая блондинка с хитринкою во взгляде. Тотчас она накинулась на Кошкина с расспросами про столичную жизнь, про нравы, про моду и про сплетни, с трудом позволяя свекру вставить теперь хотя бы слово о торговле льном…
Младший же сын Громова подошел на зов отца нехотя и держался особняком. Он и внешне был будто не из их семьи. Тоже рыжий и веснушчатый – однако невысокий, худощавый, в интеллигентских очках на гладковыбритом лице и одет со всей тщательностью, даже с намеком на европейский шик. Догадку Кошкина подтвердил и сам Игнат Матвеевич, покуда представлял сына:
– Алексей, младший мой, тоже всего с месяц, как из столиц вернулся, – не без хвастовства поделился он. – А до того – в Европе учился, в самой Сробонне!
– Сорбонне, батюшка! – блеснув стеклами очков, раздраженно поправил Громов. Даже покраснел от возмущения.
Был он не юн, тоже чуть за тридцать, но рядом с умудренными опытом родственниками выглядел мальчишкой.
– Ну да, ну да… понапридумали названиев – и не выговоришь, – опять усмехнулся отец семейства, заставляя младшего сына снова и снова краснеть.
А Игнат Матвеевич этим словно забавлялся, подливая масла в огонь:
– Стыдится отца! И нет, чтоб ума-то набраться в университетах, так нет – только и разговоров теперь, что свободы, мол, ему не хватает для полного счастия да конституции, прости Господи… За прилавком стоять-то теперь, сударь, и не сподручно вам!
– Зачем вы так, батюшка?! – вспыхнул все-таки Алексей, – перед людьми напраслину наводите… сколько раз я приходил в лавку, а вы сами меня гнали ото всюду! Шагу не позволяете ступить без вашей указки! Даже товар на полках – и то не даете переставить!
– А к чему переставлять-то его? И так ведь берут!
– А, может, лучше б стали брать!
– Лучшее – враг хорошего! От французов твоих поговорка-то! – и рассмеялся.
– Ох, батюшка, я ведь не так много и прошу! – совершенно вскипел младший Громов и, сконфузясь, откланялся: – простите, господа… я отойду на воздух…
Отец лишь посмеялся ему вслед и подмигнул старшему сыну:
– Вот ведь, молодежь – все-то они знают лучше…
Тот, впрочем, батюшку не поддержал:
– Вы и впрямь слишком строги к Алексею, отец, – отозвался он хмуро. – И уж точно не стоило выносить сей разговор на люди, да еще и на празднике Ольги! Простите, я найду брата. – Он отошел и через плечо требовательно позвал: – Настасья!
Супруга его не очень поспешно, но двинулась следом. Напоследок зачем-то
– Ох, и обидчивые у меня сыновья, – старший Громов, вернул лакею очередную опустевшую рюмку, – хуже баб! Порой жалею, что Татьяна – не парень. Толковая, сговорчивая, подход к каждому найдет… Ей-богу, Степан Егорыч, поставил бы племянницу во главе бизнеса и горя б не знал!
– Все-то вы ругаетесь, Игнат Матвеевич! А у нас гость столичный, – откуда ни возьмись снова появилась рядом Настасья Кирилловна, теперь без мужа. И посмотрела на Кошкина, уже в открытую кокетничая. – Поглядите-ка, Степан Егорович, мне Алексей из столицы платье новое привез – красивое! Вам нравится?
Потеряв всякий стыд, она подбоченилась и прошлась меж мужчинами, а потом схватила Кошкина за обе руки и требовательно велела:
– Пойдемте! В соседней зале вальс играют – а я так люблю вальс! Покружите меня, как следует!
Кошкин уже откровенно жалел, что явился… не хватало ему еще одного скандала с чужими женами. Но Настасья была настойчива, а ни одной причины для отказа не находилось.
В танцевальной зале было полно народу – и впрямь, словно половину города собрали. Под звуки вальса кружились и девицы с безусыми юношами, и дети лет пяти, и пожилые дамы с кавалерами всех возрастов. Поглядывая по сторонам, Кошкин даже пришел к выводу, что ничего из ряда вон выходящего Настасья Кирилловна не устроила.
Главная прелесть провинциальных балов – нравы здесь куда свободней… Да и что говорить, общество развеселой плясуньи мадам Громовой было ему куда приятней общества ее свекра.
Он даже сопроводил Настасью на балкон, отдышаться да перевести дух после быстрых тактов танца.
– Ох, и уморили вы меня, Степан Егорыч… – на балконе, в свежести летнего вечера, Настасья Кирилловна обмахивала себя веером и, настырно удерживая Кошкина за рукав, не давала ему отойти.
– Да это вы, сударыня, фору любой девице дадите. На сто лет вперед, кажется, наплясался! – польстил ей Кошкин и сделал новую попытку отойти.
Не получилось.
– Степан Егорыч, я у вас вот что хотела спросить! Я, знаете ли, в литературном кружке при нашей библиотеке состою. Книжки мы там разные читаем да и обсуждаем девичьей компанией. А по весне нам новую привезли книжицу. Название… что-то про портрет некоего англичанина. На ненашем, правда, языке, но у меня подруга есть образованная, она мне все подробненько перевела. А еще по большому секрету рассказала, что автора его-сьанглийским иховым судом недавно, представьте себе, арестовали!
– Да что вы говорите…
– Да-да, «за грубое непристойное поведение». И мне вот интересно, Степан Егорыч… вы ведь человек интеллигентный, определенно в сих вопросах сведущий… а что именно он такого натворил, чтобы прямо арестовали? – спросила она шепотом и совершенно искренне. В глазах ее бушевало пламя истинной любительницы чтения.
Речь, очевидно, шла об Оскаре Уайльде. Романа его Кошкин не читал, но о личности автора и его похождениях был наслышан: все же любительниц чтения он в своей жизни знавал немало.
Поняв, что отвечать придется, Кошкин неловко кашлянул и сделал новую попытку отойти – снова неудачную. А потом вдруг решил, что эта дама, пожалуй, тоже сумеет ответить на некоторые давно мучавшие его вопросы…
Татьяна Ивановна Тарнавская отчего-то знала о нем слишком много. И Кошкину это не нравилось. Он уже голову сломал в попытках вспомнить, не встречалась ли и впрямь ему эта женщина когда-то прежде? И не могут ли они иметь общих знакомых? А потому намерен был позиции их уравнять и тоже разведать о Тарнавской хоть что-то. И почему бы не с помощью Настасьи Кирилловны?
Он пожал плечами и стал в общих чертах рассказывать сей даме о похождениях английского писателя. Не девица невинная все же перед ним.
Настасья Кирилловна слушала жадно – округлив глаза, ахая и прикрывая веером лицо, в попытках изобразить смущение.
– Вот ведь что бывает… – пораженно выдохнула она под конец. – А то я десять лет замужем, а и знать не знала, что так тоже можно. Вот ведь бесстыдник! А он симпатичный?
– А вот это мне не известно, Настасья Кирилловна, фотокарточек видеть не довелось, – извинился Кошкин. – Что ж, пожалуй, мне пора. Графу Шувалову обещался к десяти вернуться.
Кошкин поцеловал ее ручку, но попыток отойти на сей раз не делал.
– Как – уже?! – изумилась Настасья. – Так вы ведь даже с Ольгой не увиделись. А Татьяна опосля ужина сеанс станет устраивать – а это всегда целый спектакль, право слово. Непременно останьтесь, не пожалеете!
– Спиритический сеанс, вы имеете в виду? – переспросил Кошкин, будто слышал об этом впервые. – Интересно, где же Татьяна Ивановна этому научилась?
– Где научилась, не знаю – а способности у нее, знамо дело, после событий тех самых.
Она многозначительно понизила голос.
– Тех событий, когда Татьяна Ивановна едва не погибла? – уточнил Кошкин.
– Так вы все знаете? – хмыкнула Настасья. – Ничем-то вас не удивишь… Но я все же попытаюсь, поскольку Татьяна тогда не «едва не померла» – а в самом деле померла!
– Это как же? Умерла – и воскресла? – теперь уж изумился Кошкин, в самом деле не понимая, что все его прежние собеседники имели под этим в виду.
Настасья щелкнула веером, собирая его, пальцем поманила Кошкина еще ближе и стала полушепотом рассказывать:
– Татьяне тогда пятнадцать годков было. В невестах уж ходила – отец ей жениха хорошего сыскал. Живи да радуйся! А она пропала из дому среди ночи, и два года о ней ни слуху ни духу. В городе-то сразу решили, что в речке потопла! А уж когда по весне из Волги девицу вытащили, так и не сомневался больше никто. Я в те года сама в девках была, Петра Игнатьича своего знать не знала, да и росла в соседнем городке – но и я ту историю слышала!
– Не понимаю… – покачал головой Кошкин, – так девица из Волги оказалась не Татьяна?
Настасья искренне пожала плечами и произнесла странную фразу:
– А бог его знает… Сомы лицо объели, только и осталась коса рыжая да крестик нательный. Но батюшка Татьянин девку ту не признал дочкой. Посмотрел на труп да и отказался хоронить на семейном нашем кладбище. Ну а через два года сам Богу душу отдал. Тогда-то Татьяна и объявилась – ровнехонько на похороны.
–
– Ну а кто ж еще?! Мать ее тогда еще жива была – признала. Сестра так и вовсе в ней души не чает, в рот заглядывает.
Кошкин в задумчивости покивал. Спросил:
– Вы-то, Настасья Кирилловна, в детстве Татьяну, должно быть, не знали… Ну а супруг ваш что говорит?
– Петр Игнатьевич говорит, мол, одно лицо. Но он у меня такой: ходит молчуном, все думает, думает, хмурится – а потом все равно, что велит отец, то и скажет.
– Выходит, Игнат Матвеевич тоже Татьяну признал? Уж кому ее знать лучше из ныне живущих, как ни родному дядьке?
– То-то и оно, – согласилась Настасья. – А свекор мой в Татьяне не сомневается ничуть. Если уж и сомневается, то при себе те мысли держит… – она с явным неудовольствием хмыкнула, – говорит, как дочка она ему.
– А вы сами как будто не верите, что это та самая Татьяна вернулась на сороковины отца… – заметил Кошкин.
– А что я? – обворожительно улыбнулась Настасья. – Откуда мне про Татьяну знать? Мое дело маленькое – внучат Игнату Матвеичу рожать. Да побольше, да крепеньких. И тут уж я со всех сторон управилась – все трое в их громовскую породу пошли: рыжие, конопатые да голубоглазые.
Она закончила торопливо и вдруг чуть сильнее дернула рукав Кошкина. Да поглядела куда-то поверх его плеча.
Поняв, что на балкон вышел кто-то еще, Кошкин тотчас обернулся – и обомлел…
Это была Татьяна Ивановна, о которой и шла речь. Но не одна. И привела она вовсе не именинницу Ольгу, а женщину, которую Кошкин меньше всего ждал здесь увидеть.
– Насилу отыскала вас, Степан Егорович! – тотчас весело заговорила Татьяна Ивановна, не дав шанса понять, слышала ли она что-то из разговора. – Вижу, заболтала вас совсем моя свояченица. Настасья, тебя Петруша по всему дому ищет уж, беги скорее.
– Вот еще, Таточка, ему надо, он пускай и бегает! – в тон ей весело ответила родственница.
А Кошкин слишком взбудоражен был появлением третьей дамы, чтобы увидеть за их милым щебетом иные оттенки.
– Ну-ну, не стану представлять, потому как вижу – знакомы уж, – все прочла по его глазам Татьяна Ивановна. – Что ж, не будем тогда с Настенькой вам докучать, моя дорогая. – Она тронула за плечо спутницу. – И все же до чего чудное у вас имя… я такое, пожалуй, только у государыни нашей императрицы и слышала.
А после не без настойчивости она взяла неугомонную Настасью под руку и увела с балкона.
Лишь тогда, боязливо оглянувшись, приведенная к Кошкину дама прошелестела без голоса:
– Здравствуйте, Степан Егорович… – и смотрела на него огромными янтарно-карими глазами, настолько полными обожания, что, право слово, ему сделалось неловко.
Была она бледнее полотна, но едва ли от удивления встречей – в отличие от Кошкина. Гораздо больше она казалась сей встречей обрадованной. И даже скрыть того особенно не пыталась.
– Здравствуйте, Александра Васильевна, – поклонился в ответ Кошкин, теперь уже окончательно пожалев, что явился на сей праздник.
Глава 5. Решения и их последствия
Все тотчас встало на свои места. Это не говорун-Сапожников разнес о нем сплетни по всему городу, и не вещие сны якобы вернувшейся с того света Татьяны Тарнавской стали причиной излишней ее осведомленности. Все куда проще. Невесть как с нею сдружилась Александра Васильевна Соболева и, очевидно, имя Кошкина не раз всплывало в разговоре между двумя дамами.
И даже знакомство Татьяны с Александрой не выглядело чем-то из ряда вон. Обе они были купеческими дочерями, почти ровесницами и, вполне могло быть так, что семьи их имели общие торговые дела.
А если припомнить, что Александра Васильевна еще в Петербурге имела к нему, Кошкину, вполне определенную склонность, из-за которой он даже рассорился с Воробьевым, прежним ее женихом… уж не преследует ли его эта особа? Но последнюю мысль Кошкин все-таки гнал. Александра Васильевна, внезапно став наследницей огромного состояния, конечно, осмелела сверх меры – осмелела куда больше, чем он ждал от нее. Но сам Кошкин полагал себя не столь ценным призом, чтобы вполне себе молодая, незамужняя и привлекательная банкирша помчалась за ним в куда-то под Тверь в надежде непонятно на что…
– Вот так встреча, Александра Васильевна. Никак не ожидал увидеть вас здесь. – Кошкин все-таки взял себя в руки и стал говорить обыкновенным светским тоном. – Бывают же совпадения.
Последнее он произнес вкрадчиво и внимательно глядя на ее лицо. И отметил, что Соболева тотчас смешалась. Несмотря на статус, девушкой она оставалась простой и бесхитростной, юлить не умела – а, скорее, и не хотела.
– Боюсь, это не совпадение… – пробормотала она, но тоже взяла себя в руки. Посмотрела прямо и объяснилась: – я знала, что вы здесь, Степан Егорович. Знала, что уехали из столицы навестить Его сиятельство графа Шувалова и разведала, где его поместье. Оказалось, что моя тетушка, Анна Николаевна Хомякова, вы виделись в Петербурге… оказалось, что она дружна была в юности с Громовыми, а что они здесь, совсем рядом со Златолесьем… словом, я уговорила тетушку написать Игнату Матвеевичу.
– Зачем? – без обиняков спросил Кошкин.
Соболева сделалась еще бледнее, но глаз не отводила:
– Я знаю, сколь много для вас значит граф Шувалов. Знала, как тяжело вам будет прощаться с ним… одному… Я хотела быть рядом, поддержать вас, когда понадоблюсь… – И надтреснутым голосом вдруг призналась: – я хотела увидеть вас, Степан Егорович…
Влага собралась в уголке ее глаза и, замерев не ресницах, сорвалась вниз по щеке.
Кошкин отступил на шаг, качая головой и не желая ничего этого ни слышать, ни видеть. Вопросом он надеялся заставить ее замолчать – а не отвечать всерьез.
– Так вы что же, преследуете меня? – спросил он и того жестче. – Как я должен это принять, по-вашему? Право, неужто вы и с сестрой моей сдружились нарочно?!
За первой слезинкой по ее щеке скатилась и вторая, и третья. Подрагивающими пальцами она прикрыла рот, будто собиралась разрыдаться. Но вместо этого вскинула на Кошкина уже виденный им твердый взгляд и громче чем следовало заявила:
– Да, но лишь сперва! Я надеялась больше о вас узнать у Вари – но потом привязалась к ней совершенно искренне!
–
– Это не так…
– Это так!
– Может быть… – плача, сдалась Соболева. И выкрикнула со всем отчаянием: – но это все лишь потому, что я люблю вас!
Кошкина взяла оторопь. Как на сие реагировать, он не имел понятия. Снова отошел, качая головой:
– Александра Васильевна, вы не в себе… я сделаю вид, будто этого не слышал.
Он даже сделал попытку открыть дверь балкона и уйти – не тут-то было. Бежать за ним Соболева не стала, но, совершенно не собираясь смущаться, вскинула голову и даже громче, чем прежде, заявила:
– Ну уж нет, я больше никому не позволю делать вид, что меня не слышат! Я люблю вас, Степан Егорович. И приехала сюда ради вас.
Она наскоро отерла лицо от слез тыльной стороной ладони, смотрела на него прямо и уверенно – и ждала ответа.
Кошкин прежде никогда бы не допустил, чтобы эта женщина плакала. Она и так довольно страдала в жизни. А он полагал ее чистым, искренним, совершенно беззащитным созданием. Столь уникальным в этом безумном, лишенным всякого стыда и совести мире – что ей-богу, ее, как редкий экземпляр предмета искусства следовало бы охранять. Он даже сочувствовал ей, когда она считалась невестой Воробьева, полагал, что она с ним намучается…
А потом это беззащитное создание в один день разорвало с Воробьевым помолвку, походя сообщив, что все было ошибкой. Что она любит другого.
Разбила бедняге сердце.
Ну а хуже всего, что Воробьев не сомневался, что соперник его Кошкин и есть. И, хотя Кошкин до последнего в сие не верил, обвинения отрицал да твердил и Воробьеву, и себе, что не давал поводов – друга своего он потерял.
С Воробьевым они не ссорились как будто… да, обменялись парой излишне эмоциональных реплик, но потом закончили тот пресловутый ужин. И не виделись с тех пор вот уже полтора месяца.
К слову, если бы Александра Васильевна не вбила меж ними клин, то и в эту поездку Кошкин наверняка отправился бы с Воробьевым, а не в одиночку.
И вот теперь Соболева вывалила на него это все…
* * *
Она больше не плакала. Вскинув голову, все еще ждала его ответа.
Кошкин, раз уж взялся за ручку балконной двери, закрыл ее поплотнее. По ту сторону, в танцевальной зале, оглушительно звучал оркестр, гости плясались, пили и веселились. Едва ли их диалогу кто-то был свидетелем, и все же.
– Что ж, я выслушал вас – услышьте и вы меня, – вернулся он к Соболевой. Говорить собирался, как и она, прямо и без обиняков. – Ответить на ваше чувство я не могу, и не смогу никогда. Вы были невестой моего друга, Александра Васильевна, и вы разбили ему сердце. Вы и сами должны понимать, что после того меж нами ничего быть не может – никогда и ни при каких обстоятельствах.
Кошкин осознавал, сколь жестоко это звучит. И ей-богу восхитился тем, как она это приняла.
Новый приступ слез, который наверняка подходил к горлу, она усилием воли сдержала. Вскинула голову. Торопливо и понятливо кивнула, обойдясь без слов. Отвела взгляд лишь теперь, и отвернулась сама – к потемневшему уже небу, к свежему ночному сквозняку.
Глядя не ее гордый, а оттого особенно красивый сейчас профиль – крупный с горбинкой нос, глаза, уже не плачущие, а задумчивые, глядящие в даль; глядя на завитки волос у точеной шеи и на руку в перчатке, еще подрагивающую, которой она прикрывала рот – Кошкин теперь, признаться, чувствовал себя распоследней сволочью…
Стоило все сказать иначе, быть может.
– Александра Васильевна, послушайте, – теперь желая сказанное смягчить, снова заговорил он. – Вы чрезвычайно хороши собою, и внутренние ваши качества… право, с первой минуты знакомства у меня к вам были самые теплые чувства. Но относиться к вам иначе, как к сестре, я не могу. Надеюсь, вы поймете меня и просите…
– К сестре?! – она отняла руку ото рта и вдруг рассмеялась. – Братьев у меня довольно, Степан Егорович, и все непутевые. Так что, прошу, не нужно! И я вполне вас поняла, уверяю.
Настала очередь Кошкина молча согласиться.
Да и говорить им более как будто не о чем.
Коротко поклонившись на прощание, он, наконец вернулся в бальную залу. Голова гудела, душа была вымотана, вина – реальная или надуманная – грызла и не давала покоя. Кошкин мечтал теперь уж скорее и нигде не задерживаясь покинуть дом Громовых. Да не тут-то было.
Татьяна Тарнавская то ли нарочно, то ли просто не вовремя настигла его у выхода из танцевальной залы, теперь уже вместе с сестрой Оленькой. Не поздравить именинницу было никак нельзя. Как нельзя было и отказать ей в танце. А после и Татьяне, хозяйке вечера, и еще трем подряд развеселым сударыням, купеческим женам и дочерям…
Уйти не получилось. Не получилось и избежать присутствия на праздничном ужине: Татьяна Ивановна, будто почетного гостя, усадила его рядом с собою за столом, и представляла всем и каждому, до того преувеличивая его достоинства, что в какой-то момент он и от Тарнавского, ее супруга, поймал на себе недружелюбный взгляд.
Вот только ревности Тарнавского ему не хватало…
Но Татьяна Ивановна вцепилась в него накрепко. Наверное, полагала себя прекрасной свахой и думала, что разговор меж ним и Соболевой на балконе прошел прекрасно. Тем более, что по лицу самой Александры Васильевны и впрямь было невозможно понять, что ее чувства только что отвергли. Держать себя она умела превосходно, что и говорить.
Кошкин пару раз нарочно высматривал ее среди гостей – и всякий раз видел, как она легко и невесомо улыбается и со вниманием слушает собеседника. Или кружится как ни в чем не бывало в танце, обращая на себя многочисленные взгляды. Ее манеры, прическа, наряд были лучше, чем у любой дамы или девицы на местечковом балу в Зубцове – еще бы на нее не смотрели… Кошкин даже отметил, как младший Громов, Алексей, наблюдает за ней, танцующей, прямо-таки с интересом. Двигалась Александра Васильевна как будто чуть скованно, слишком скромно, но мягко и музыкально – а для мужских глаз и вовсе услада. По возвращению из Италии Соболева дивно похорошела, Кошкин ей не солгал.
* *
После ужина Татьяна Тарнавская пригласила всех в залу, где подавали чай и сладости. Сама села к окну, на диван, чуть поодаль от гостей. Теперь уж Кошкина как будто никто не удерживал, но он успел поостыть и увлечься разговором с Сапожниковым. А еще исподволь наблюдал, как к Татьяне по очереди подсаживаются гости – как спрашивают у нее что-то с надеждою в глазах, и как она им отвечает. Отвечает размеренно, обстоятельно, по-доброму. Ни гадальных карт, ни хрустальных шаров: Татьяна лишь внимательно смотрела в глаза своим собеседникам, разговаривала, улыбалась или печалилась и пожимала их руки. А отходили от нее кто в глубоких думах, кто в слезах, а кто счастливо улыбаясь. С нею будто советовались, а не гадали.
– Только сегодня недолго на вопросы отвечай, Таточка! – капризно заявила Ольга Громова, когда от ее сестры отошла очередная купеческая жена. – Ты сеанс обещала – а времени уж за полночь!
Кошкин понял, что основная часть «представления» еще впереди и, как ни был он скептически настроен, любопытство брало верх.
– Что ж, я действительно обещала, Оленька. Сегодня твой вечер – все будет, как ты захочешь, – отозвалась Тарнавская. Она поднялась на ноги и торжественно произнесла: – дорогие гости, мне надобно десяток желающих, ни больше, ни меньше. Для ровного счета пятеро мужчин и пятеро женщин, включая меня.
– Я! – Тотчас подскочила к ней Оленька.
– И я! – Незамедлительно поднялся с места Сапожников – и Ольга лучезарно ему улыбнулась.
Ее сестра одобрительно кивнула.
Позволила участвовать в сеансе она далеко не каждому желающему. Чьи-то кандидатуры отвергала – решительно, но не обидно. А кого-то наоборот уговаривала. Подобные сеансы нередко устраивали в столице – Кошкин знал о них, но лишь с чьих-то слов. Участвовать самому не приходилось. Потому, когда Татьяна вопросительно на него посмотрела, он пожал плечами и согласился. Когда поучаствовать вызвалась Настасья Громова, Татьяна с некоторой заминкой, явно раздумывая, все же позволила ей присоединиться. А вот мужу ее, Петру Игнатьевичу, отказала наотрез. Отказала и собственному супругу, пошутив:
– Нет уж, милый Анатоль. А ежели дух о каких-то секретах моих порасскажет? Вам о том знать не следует!
Анатоль вежливо, но натянуто посмеялся и отступил.
Зато она сама пригласила чету Виноградовых – директора Московской гимназии вместе с женою. Супруга согласилась сразу и очень охотно, а вот директора, Филиппа Николаевича, пришлось поуговаривать.
Присоединиться к сеансу Александру Васильевну Татьяна уговаривала трижды. Та совершенно точно этого не хотела – но под напором сдалась. Глядя на нее, Кошкин подумал, что однажды говорить твердое «нет» она научится – но, вероятно, не сегодня. Тайком Соболева поглядела на Кошкина, и теперь уж он пожалел, что столь легкомысленно вызвался сам.
– Ну же, господа мужчины, не робейте! Кто?! – снова обвела Татьяна взглядом своих гостей.
Пятеро женщин нашлись сразу, а вот мужчины соглашались не слишком охотно, и не хватало еще двоих.
– Позволь мне присоединиться, Татьяна, – кашлянул младший Громов.
– Алексей?! – удивилась Тарнавская. – С удовольствием! А батюшка твой не желает?
– Вот уж нет! – зычно рассмеялся Игнат Матвеевич. – Довольно с меня фокусов!
– Я не исполняю фокусов, дядюшка, – веско заметила Татьяна. – Я обращаюсь к мертвым со всем уважением. И того же прошу от моих гостей: уважения к тем, кто дает ответы на ваши вопросы. И ясного понимания, на что идут души мертвых, дабы удовлетворить ваше любопытство. Духи, говоря со мной, нарушают все законы, божьи и людские. А за нарушение законов их ждет расплата. Всегда и всех ждет расплата за их осознанные решения.
Закончила она в гробовой тишине, наверное, этого эффекта и добиваясь… Обвела долгим взглядом всех собравшихся – а после улыбнулась, мило и как прежде.
Настаивать на участии дядюшки Татьяна не стала. Пятым уговорила присоединиться одного из гостей по фамилии Агафонов.
А после пригласила тех, кто был отобран, в уединенную комнатку на втором этаже, уже затемненную: лишь четыре старинных бронзовых канделябра по углам немного разбавляли мрак. Глухие черные портьеры прикрывали два высоких окна не полностью, но снаружи окна были плотно запечатаны ставнями, через которые лишь слегка просачивался свет газовых уличных фонарей.
По центру комнаты стоял очень небольшой круглый стол, покрытый такой же черной, как и портьеры, скатертью в пол. Десять стульев вокруг него ютились тесно, практически впритык.
Лакеи за спинами вошедших плотно закрыли двери, не позволяя в комнату проникнуть теперь не только свету, но и не единому лишнему звуку.
Глава 6. Сеанс
Начали рассаживаться – да не абы как, а по указке хозяйки вечера. Кошкина Татьяна снова усадила рядом, по левую руку от себя. Случайно ли, но слева от него оказалась не кто-то, а Соболева – оба они смущенно переглянулись, но возражать не стали. Да и причин не было как будто. Левее Соболевой Татьяна указала сесть кузену Громову, далее устроила супругу директора гимназии, Агафонова и младшую сестру. Справа от Татьяны разместился Сапожников, далее Настасья Кирилловна и Виноградов.
– Кого же мы будем вызывать, дорогая Татьяна Ивановна? Пушкина, должно быть? – довольно легкомысленно спросил Агафонов.
Он сидел практически напротив Кошкина – высокий, широкоплечий господин сорока с небольшим лет, излишне насмешливый и полный скепсиса, как показалось. Они не успели познакомиться хоть сколько-нибудь, и Кошкин даже не знал, купец ли он или просто друг семьи. Но, кажется, в Зубцов приехал исключительно на праздник, вместе с супругой и взрослым сыном.
После реплики его вокруг стола прошел легкий гомон из поскрипываний стульев, замечаний и усмешек – улыбнулась, ничего не сказав, и Татьяна. А потом в и без того затемненной комнате вдруг начал меркнуть свет…
Большинство свечей в канделябрах по углам погасли сами собою, и в считанные секунды комната погрузилась почти что в полный мрак. Кошкин теперь видел лишь очертания фигур некоторых из гостей: пышные буфы платья именинницы Ольги, широкие плечи Агафонова. Слева от себя он отметил блеск больших глаз Александры Васильевны – украдкой, нет-нет, да она смотрела на него. А сбоку от нее ловили мерцание свечей очки Алексея Громова. От сидящей справа Татьяны при каждом ее движении доносился тонкий аромат изысканных французских духов.
– Мне нужно, чтобы вы сняли перчатки, господа и милые подруги, и взяли за руки тех, кто сидит подле, – в полной темноте произнесла она.
Кошкин подчинился. Ладонь Татьяны, узкая, прохладная, крепкая, легла в его руку
И вновь Кошкин подумал, что напрасно ввязался в этот балаган. Смех, да и только. По его мнению, гадать было не зазорно лишь незамужним девицам, да и то во время нарочно отведенных для того Святок. Ему, полицейскому чину совсем уж не юных лет, участвовать в подобном просто глупо. Он даже не знал, что спросить у духа, коли дойдет очередь. Когда нового повышения ждать? Бред… Решил, что позже расскажет все Шувалову, хоть повеселит старика.
– Что ж, господа, благодарю вас, что выполнили мою просьбу, – снова раздался мягкий голос Татьяны. – Отвечая на ваш вопрос, господин Агафонов, я скажу, что всегда во время сеансов я призываю в наш мир один и тот же дух. С ним у меня особенная связь, нерушимая. Это дух той несчастной девушки, утонувшей в реке пятнадцать лет назад. Дух той, кого некоторое время считали мною.
В этот момент Кошкин дернулся: что-то холодное, скользкое, мокрое вдруг прикоснулось к его щеке. Неживое, еле ощутимое, пропитанное запахом болотной тины. Коснулось мимолетно… но нет, не почудилось. «Нечто» исчезло, а на щеке остался влажный след, еще более заметный оттого, что, откуда ни возьмись, в лицо ему подул сырой сквозняк…
Ахнула рядом Саша – должно быть «нечто» коснулось и ее. Кошкин сжал пальцы девушки чуть сильнее, доверительнее и сквозь тьму вглядывался в ее лицо, надеясь рассмотреть хоть что-то. И он действительно видел, не веря собственным глазам, как по белеющей щеке проплыла едва-заметная тень.
Показалось или нет?..
Сквозняк же ему совершенно точно не мерещился. Сквозняк шевелил его волосы, ворот сорочки, касался лица и одежды – Кошкин лишь не мог понять, откуда он здесь взялся. И, вероятно, происходило это все сейчас не с ним одним.
– Я чувствую присутствие духа… – чуть слышно произнесла Татьяна.
– Я тоже… – в тон ей ответил женский голос. Не сразу Кошкин сообразил, что это Ольга.
– И я что-то чувствую, определенно! – заметил и доктор Сапожников. – Пахнет рекой!
– Да, рекой… – согласилась Татьяна. – Ты здесь, дух? Я прошу тебя показаться, коли ты здесь…
Договорить она не успела – голос утонул в грохоте настежь распахнувшихся ставень. На миг оглушил звон треснувшего стекла, в комнату ворвался холодный ветер и голубоватый свет с улицы. Свет не фонарей – то была молния. Кошкин не понимал, когда успел начаться ливень, столь сильный, но он бил в уцелевшие стекла и оставлял мокрые разводы на них.
Ледяной сквозняк пронесся по комнате, вздымая тяжелые портьеры, едва не сорвал скатерть и затушил оставшиеся свечи. Один канделябр и вовсе упал, покатившись по полу. Голубые отсветы молний, тем не менее, позволяли видеть лица гадающих, разом побледневшие…
Александра Васильевна не выдержала. Отняла свою руку у Кошкина и несколько раз перекрестилась. Губы ее шептали слова молитвы.
– Вас никто не тронет, Александра Васильевна, обещаю, – отчетливо сказал Кошкин перепуганной девушке и вновь протянул руку.
Она робко кивнула и послушно вложила в нее ладонь.
…а после все кончилось, столь же внезапно, как и началось. Дождь стих, и ветер угомонился. Ходившие ходуном створки ставень замерли, вновь прикрывая окна, хоть и не так плотно, как прежде.
– Я слышу тебя, дух, – произнесла Татьяна, когда все успокоилось. Волнения в ее голосе не было. – Я слышу тебя и благодарю, за то, что ты откликнулся на мой зов. Но прошу тебя о милосердии к нам, прошу не будоражить более… Если ты можешь ответить на наши вопросы, то отвечай стуком. Ты поможешь нам?
В последнем вопросе ей-богу слышалась мольба. Тьма в комнате теперь не была столь густой и чуть рассеивалась светом фонарей с улицы. Или зрение Кошкина стало понемногу привыкать… Но он видел, как Татьяна плотно сомкнула веки, запрокинула голову, подставляя лицо под струи сквозняка – и ждала.
Верила ли она сама в то, что с нею станет говорить дух умершего? Кошкин не знал… Дамы – а порой и господа – бывают столь чувствительными, восприимчивыми и экзальтированными, что верят в вещи совершенно невозможные. Искренне верят, исступленно. Кошкин не брался их судить и, тем более, не брался разуверять. Людям нужно во что-то верить – во что-то мудрое и всемогущее. Часто людям и не важно, доброе оно или злое. Лишь бы давало простые ответы.
Кошкин и сам бы хотел верить. Порой, ему и казалось, что верит. Или, по крайней мере, закрадывались сомнения… как сейчас, когда глухую тишину в комнате нарушил отчетливый хоть и негромкий стук. Один раз.
Кошкин жадно огляделся, в надежде понять, откуда исходит звук, но так и не сообразил. Стук как будто раздавался из середины стола. Был он чуть слышным, но до того осязаемым, что буквально чувствовался кожей: по дереву до сих пор шел легкий гул. Меж тем как ладони каждого были хорошо видны: покоились на столешнице, переплетенные с руками соседей. Кошкин уж совершенно точно сжимал в своей руке руку Татьяны. Вторую ее ладонь держал Сапожников – на черной скатерти белели их кисти. При этом единственная ножка круглого стола была по центру и вроде бы располагалась слишком далеко, чтобы Татьяна или кто-то другой дотянулся до нее носком ботинка ради этого стука.
– Благодарю тебя, дух! – произнесла Татьяна. – Ответь, ты не станешь более пугать моих гостей нынче? Стукни единожды, если «да», не станешь. Или же дважды, если «нет».
Комната погрузилась в тишину, к которой неистово прислушивался каждый. А потом вновь раздался тот же стук изнутри стола… Один раз. А потом второй.
Среди гостей прошелся взволнованный гомон.
– Что ж… дух не вполне расположен к нам сегодня, – чуть рассеянно произнесла Татьяна. – Увы, но может случиться, что угодно. Будьте готовы! Норов свой нынче дух уже показал. Однако, полагаю, мы можем задать вопросы. Оленька, ты первая, душа моя.
– Спасибо, Таточка! – отозвалась именинница и благоговейно вопросила, тоже запрокинув лицо к потолку: – о дух, взываю к тебе! Ответь мне, молю, когда я выйду замуж?
– Оленька, милая, – вмешалась Татьяна, – ты должна спрашивать так, чтобы дух мог ответить «да» или «нет» – с помощью стука. Пространного ответа он даже тебе не сможет дать, увы.
– Я поняла тебя, Таточка, прости, я все время забываю… –
Ольга замерла, прислушиваясь к тишине – и радостно ахнула, когда раздался стук. Один. Второго не последовало, что означало определенное «да».
– А когда, о милый мой дух? В этом году? – тотчас вопросила Ольга.
Снова раздался стук. Один. А следом второй. Ольга потускнела. Дрогнувшим голосом, с примесью ужаса спросила:
– А в следующем выйду ли?..
Снова один стук. И снова второй. «Нет».
Ольга в голос простонала, на ней теперь лица не было. Признаться, и Кошкин поежился. Невесте, чья свадьба намечена этой осенью, узнать, что она еще два года не станет ничьей женой – растеряться было отчего…
И жениху ее, должно быть, не лучше.
– Вы только не волнуйтесь, Оленька, это ничего еще не значит… – услышал Кошкин нервный голос Сапожникова.
Но его тотчас оборвала Татьяна, не дав договорить:
– Нынче не ваша очередь, Серж. Не встревайте. А впрочем, Ольга, ты уже задала три вопроса, и этого довольно. Оленька именинница, лишь поэтому я ей позволила. Остальных прошу задавать по одному вопросу, не более. И спрашивайте о самом важном. Кто желает?
– Я! – снова заговорил Сапожников.
– Прошу вас, – согласилась Татьяна.
– Милосердный дух, – начал он серьезно и уверенно, – ответь, будет ли Ольга Ивановна счастлива в браке?
Тишина в этот раз длилась чуть дольше, чем прежде. Но стук все-таки раздался. Один.
В полутьме Кошкин разглядел, как пусть и робко, и несмело, но Ольга улыбнулась – благодарно и искренне, и адресовала эту улыбку Сапожникову. Тот тоже как будто был счастлив. Не похоже, что доктора слишком тревожило предсказанное духом – скорее, он волновался, чтобы его невеста была спокойна.
– Я рада за тебя, Оленька, ей-богу, – в тишине сказала ее сестра, – и верю, что у тебя все сложится, как нужно. Что ж, кто еще желает задать вопрос? Александра?
Саша вздрогнула. Вольно или нет чуть крепче сжала руку Кошкина, и произнесла размеренно и четко:
– Благодарю, Татьяна. Но у меня нет вопросов к мертвым, только к живым.
– Воля ваша, милая Александра, – не стала настаивать хозяйка вечера. – Кто же тогда?
– Можно я? – несмело обратилась супруга директора гимназии. – У меня чрезвычайно важный вопрос, чрезвычайно важный…
Звали ее Наталья Яковлевна, это была худая и высокая, строго одетая дама чуть за тридцать на вид. Темные жидкие волосы она стягивала в куцый учительский пучок на макушке, а на носу ее держались очки в костяной оправе и все время норовили соскользнуть. А так как за руки ее держали соседи по столу, вернуть очки на место было делом нелегким… Признаться, вид она имела немного комичный.
Впечатление и того больше усилилась, когда она долго и путано стала излагать суть «чрезвычайно важного» вопроса. Из предыстории следовало, что ее бедная маменька умерла в прошлом году, и с тех пор никто не мог найти сервиз из серебряных ложечек на тридцать шесть персон – большая ценность и фамильное достояние. Наталья Яковлевна интересовалась, не подскажет ли любезный дух, где искать пропавший сервиз.
– Прошу простить, но на сей вопрос невозможно сказать «да» или «нет», – вместо духа ответила Татьяна.
В полутьме Кошкин отметил, что вид у нее теперь довольно усталый.
– Но это чрезвычайно для меня важно… – взмолилась директорша, – право, не могу же я перечислять все комнаты да закутки матушкиного дома? Быть может, дух будет столь любезен ответить по буквам? Я слышала, так делают!
– Возможно… Если дух не откажется. Нынче он непредсказуем – сами видели. И мне потребуется помощник, – недолго поразмыслив, Татьяна обратилась к супругу директорши, – Филипп Николаевич, полагаю, вы, как преподаватель, из всех нас наиболее грамотны в вопросах словесности. Вы сумеете отсчитать буквы алфавита по количеству стуков?
– Ох, прошу меня простить, – извинился тот, – но я всю жизнь преподавал естественные науки. А в словесных, увы, не силен, и даже пишу порою с ошибками… Я не лучший выбор, уверяю.
– Как угодно… Степан Егорович? На вас вся надежда!
Кошкин растерялся.
– Признаться, и я в словесности не силен… но я мог бы называть буквы согласно азбуке Морзе…
Кошкин сказал это – и тотчас пожалел: едва ли Татьяна знала азбуку Морзе. А значит и передать послание не сможет… если, разумеется, это она издавала стуки по столу каким-то образом. Разрушать ореол загадочности и выводить эту женщину на чистую воду Кошкин совершенно точно не собирался. Зачем? Несмотря на ее явный промах в «сватовстве», Татьяна была ему, скорее, приятна.
Хозяйка вечера и правда как будто растерялась в ответ на это предложение. Но вновь закрыла глаза, запрокинула голову и спросила:
– Дух, ты сумеешь ответить, как того просит Степан Егорович?
Раздался один громкий и уверенный стук. «Да».
– И ты сумеешь разрешить печаль Натальи Яковлевны? – серьезно уточнила Татьяна.
И снова ответом было отчетливое «да».
Глава 7. Послание
Раз уж позволил себя втянуть, пришлось доигрывать по всем правилам… Директорша с мольбою в голосе, сбиваясь и запинаясь, повторила вопрос о ложечках:
– Скажи, о мудрый дух, где мне искать матушкин сервиз?..
Над столом, покрытым скатертью, повисла тишина. А потом кто-то начал четко и размеренно отбивать «морзянку».
Кошкин сосредоточился и принялся называть вслух буквы, согласно стукам. Он с трудом верил, что участвует в подобном… но послушно отсчитывал вполне четкие, без ошибок, знаки кода. Кто бы там ни был «на том конце провода», азбукой Морзе он очень неплохо владел. Что странно, поскольку это был пусть и не секретный шифр, но знало его да использовало сравнительно небольшое количество специалистов. «Морзянка» была языком телеграфистов – без нее телеграммы попросту не передать; так же ее обязательно знали моряки, иногда военные и некоторые представители его ведомства, хотя в полиции азбуку Морзе использовали не столь широко. Но могли ею владеть и некоторые простые обыватели – чем только люди не занимаются от скуки.
Когда закончил, Кошкин не без интереса взглянул на Татьяну. Та была самую чуточку удивлена, но тиха и спокойна. Взгляд Кошкина она поймала и улыбнулась в ответ. Улыбнулась с благодарностью, как ему показалось.
Дух, меж тем, назвал Кошкину семь букв русского алфавита, которые складывались в
«П», «О», «Д», «Р», «У», «Г», «А».
– Подруга… – рассеянно повторила за Кошкиным Наталья Яковлевна. – Ничего не понимаю… какая подруга, что это значит?
Кошкин в ответ пожал плечами. Он и так сделал довольно: не хватало еще начать отбирать хлеб у Татьяны и приниматься за гадания самому.
– Да чего уж тут непонятного?! – хмыкнул Агафонов. – Подруженька, видать, у вашей матушки была. Она-то ложечки и того-с… сперла!
Наталья Яковлевна пораженно ахнула.
Кошкин снова взглянул на Татьяну, но она тоже пожала плечами и промолчала, не став как-то иначе толковать названное слово. Кажется, директорша успела ее утомить.
– Что ж, дух ответил на ваш вопрос, моя дорогая, – сказала она все-таки. – Теперь вам одной решать, что с тем ответом делать… Кто еще желает обратиться к духу?
Следующим стал супруг Натальи Яковлевны – господин Виноградов, директор московской гимназии. Не в пример своей половине, он как будто не знал, что спросить, а скорее, будучи человеком науки, и не верил в общение с духами. Но все-таки, чуть смущаясь, задал вопрос:
– Вы, должно быть, слышали, господа, о величайшем открытии и успешно проведенном эксперименте Александра Степановича Попова в Петербурге?
Большинство присутствующих оживились и подтвердили. Газеты – далеко не только научные – действительно еще с весны без умолку писали о приборе Попова, способном принимать и регистрировать электромагнитные волны. Даже Кошкин, как ни был он далек от физики, читал о сем открытии и был безмерно им впечатлен, представляя, какие это открывает горизонты.
– Эксперимент Попова уже внес неоценимый вклад в развитие радиосвязи, – воодушевленно продолжил Виноградов, – по последним данным сигнал теперь удается передать с из одного здания университета в другое… И это, уверен, лишь начало. Ничуть не сомневаюсь, что когда-то выйдет установить радиосвязь между Петербургом и Москвою… и даже через Атлантику – повторюсь, уверен в этом! А быть может и… – он поднял лицо к потолку, – между Землею и другими астрономическими объектами. Меня интересует лишь… если дух будет столь любезен ответить… случится ли это при моей жизни или после?
– Вы хотите сказать, что радиосигнал можно будет отправить на Луну? – недоверчиво переспросила Александра Васильевна. В полутьме Кошкин видел, как удивленно распахнуты ее глаза.
– И даже дальше, милая барышня, – через стол поклонился ей Виноградов. – Это лишь вопрос мощностей прибора Попова. И вопрос времени, разумеется. Так удастся ли мне застать это событие?.. О, мудрый дух… – Виноградов изо всех сил попытался скрыть улыбку.
Ответ заставил себя подождать – но все-таки раздался один негромкий стук из центра стола. «Да».
– О, благодарю вас, дорогая Татьяна Ивановна! – искренне обрадовался тому Виноградов. – Я и сам подозревал, что сообщение наше с Луной состоится уже скоро!
– Или же вы, Филипп Николаич, станете жить очень-очень долго! – хмыкнул негромко Агафонов.
– Что тоже недурно! – откликнулся директор гимназии2[2].
После Виноградова задавал свой вопрос Алексей Громов и, то ли боясь показаться банальным, то ли из иных каких-то соображений, но спросил он такое, из-за чего всем сейчас же сделалось неловко:
– Любезный дух, ответь, примут ли в нашем государстве Конституцию до конца сего столетия?
Гадающие притихли, покосились на Кошкина. Агафонов же и тут не смог умолчать:
– Побойтесь Бога, Алексей Игнатьич, вы под монастырь нас всех хотите подвести? Здесь представитель власти, как-никак…
– Все происходящее останется в этой комнате, о том не волнуйтесь, господа, – отозвался Кошкин. Но на младшего Громова взглянул с неудовольствием.
Как бы там ни было, дух ответил ему двумя ударами по столу – что означало четкое «нет».
* * *
После Громова, порядком пристыженного, вопрос задавала Настасья Кирилловна. И уж лучше б она тоже спрашивала про Конституцию…
– Скажи нам, дух, Его сиятельство граф Шувалов… выздоровеет ли он?
Ответом было два равнодушных стука из центра стола.
Иного Кошкин и не ждал. И даже благодарен был Татьяне, что не стала обнадеживать. Однако настроение его, и так безрадостное, окончательно скатилось в пропасть. Он даже решил, что, подобно Соболевой, не станет задавать духу вопросов. Лишь бы это все скорее закончилось.
Но следующим был не он, а неугомонный Агафонов. На сидящую подле Кошкина Татьяну он взглянул с хитринкою, прищурился, как довольный кот, и спросил:
– Коли дух все еще здесь, любезная Татьяна Ивановна, пускай-ка он добавит света, а то не видно ни черта.
Спросил грубо с явною насмешкой.
– Дух не исполняет фокусов, я уже говорила, – терпеливо ответила на то хозяйка вечера.
– Жаль! – похмыкал Агафонов. – А я, знаете ли, слыхал, что на иных сеансах духи еще и не то исполняют. И отвечают через медиума на разные голоса, и столы приподнимают да в воздухе крутят-вертят по-разному. А бывает…
Договорить он не смог. Кошкин в полутьме ясно разглядел, как Агафонов вдруг дернулся и сложился пополам. Будто его под дых ударили. Сильно ударили: вместе со стулом он отлетел к стене и опрокинулся навзничь.
Дико взвизгнула рядом с ним Ольга. Ахнула Соболева. Алексей Громов сорвался с места и бросился помогать тому подняться:
– Вы целы?! – нервно спросил он. Алексей крепился, но и его лицо было невероятно бледно сейчас. – Что стряслось?
– Да цел вроде, цел… – бормотал, меж тем, растерянный Агафонов, с трудом поднимаясь. Был он уже не так весел.
Громов же, убедившись, что Агафонов вполне здоров, не утерпел и одернул край длинной скатерти. И ничего, должно быть, там не увидел, поскольку лицо его стало еще более озадаченным.
– Будто лягнул кто в грудину… чертовщина какая-то… – продолжал бормотать Агафонов, поднимая стул, растерянно садясь на прежнее место.
– А вы оставьте шуточки ваши!.. – едва не навзрыд попеняла ему Ольга Громова. – Неужто не видите – это все взаправду!
– Что ж, дух сумел доказать вам свое присутствие, господин Агафонов? Или желаете его проверить еще раз?.. – невозмутимо спросила Татьяна.
Средь присутствующих одна она сумела сохранить хладнокровие. Хотя в унисон с ее словами вдруг случилось еще кое-что, заставившее и Татьяну пораженно стихнуть. Новый порыв ветра ударил в разбитое окно и окончательно захлопнул все ставни. Комната погрузилась в глухую и беспросветную тьму…
Но ледяной сквозняк не ушел. Метался, как живой, вокруг Кошкина, ерошил волосы, холодил кожу, забирался за ворот сорочки. Словно желал разогнать тьму и добавить в нее красок. Покуда… Кошкин
Совсем рядом, будто она стояла напротив.
Сперва она была видна слабо, едва заметно… а потом все яснее. Он и моргнул несколько раз и мотнул головую, дабы прогнать наваждение. Но лицо делалось лишь отчетливей. Теперь уж в нем можно было и черты разглядеть – столь знакомые, родные черты, что Кошкин смотрел на то – и не верил себе, что видит. Узнавал он и глаза женщины – зеленые, водянистые, русалочьи…
Кошкин не выдержал. Отнял руку у Саши и взмахнул ею перед призрачным лицом, желая или отогнать прочь, или коснуться. Не вышло. Почувствовал лишь холод и влагу на пальцах. Но лицо стало отдаляться. Пошло словно рябью на воде – покуда не начало растворяться во тьме.
– Вы видите… видите это? – в ужасе прошептала Соболева. – Кто она?
– Я не знаю… – тоже чуть слышно ответил ей Громов. – Но я определенно вижу лицо женщины.
А Кошкин лишь тяжело сглотнул, так и не сумев ничего сказать. Изо всех сил он пытался найти разумное объяснение увиденному. Но найти не мог.
– Кто ты? – против воли спросил он сам – покуда «рябь на воде» еще не исчезла окончательно. – Как твое имя?
У духа ли он это спросил, или еще у кого – но в ответ тотчас начали раздаваться размеренные стуки по столу. Кто-то отвечал Кошкину.
– Александра! Помогите нам! – первой очнулась Татьяна. – Отсчитывайте удары!
– Но я не знаю азбуки Морзе…
– Это не азбука Морзе. Кажется, это просто алфавит.
Сам Кошкин был слишком взбудоражен, чтобы сосредоточиться на количестве стуков. Он долго еще пытался разглядеть призрачное лицо во тьме, а после сообразить – как он мог его видеть?..
Но когда лицо исчезло окончательно, а сам он очнулся от одури – принялся отсчитывать тоже. И тотчас согласился с Татьяной, что это точно не шифр Морзе. Он принялся отсчитывать номера букв согласно их порядку в алфавите… и понял, что это за имя, еще до того, как его назвала Соболева.
– Устинья, кажется… – прошептала Саша. – Я пропустила первую букву, простите…
– Фотиния. Первой буквой была «Ф», – услышал Кошкин голос Настасьи Кирилловны. – Есть такое имя – очень редкое, церковное.
Кошкин молчал.
– Подумать только… – снова обронила Татьяна, – сколько раз я обращалась к духу – и ни разу не спросила, какое имя эта несчастная девушка носила при жизни. Выходит, Фотиния… Благодарю вас, Степан Егорович, что задали вопрос.
В глухой темноте Татьяна тепло пожала его руку.
Кошкин молчал.
Ту, на кого было похоже призрачное лицо, видимое им нынче в темноте, все звали Светланой. Светланой нарек ее когда-то собственный отец, литератор и большой выдумщик, судя по всему, что слышал о нем Кошкин. И Светланой же – Светланой Дмитриевной Раскатовой – она представлялась всем новым знакомым. А так как храм эта женщина не посещала уже много лет (полагая, что имеет на то причины), ровно, как и не отмечала собственные именины – очень и очень немногие из живых ныне людей знали, что крестили ее при рождении под именем Фотиния.
Кошкин знал. Но лишь потому, что любил когда-то эту женщину больше, чем все живое на Земле. Жил ради нее, дышал ради нее. Ради нее был отправлен в ссылку Шуваловым, и ради нее же сумел выжить и вернуться в столицу. Совершал поступки ради нее – те, которыми гордится, и те, которыми гордиться не может отнюдь…
Чудное имя Светлана. И еще более чудное – Фотиния.
Когда Кошкин услышал от Татьяны, будто на вечере она представит его женщине с неким чудным именем… Кошкин не признавался себе, но в самой глубине души полагал и, быть может, даже надеялся, что этой женщиной каким-то невероятным чудом окажется Светлана.
Только чудес не бывает, как известно.
В любом случае, услышать ее имя вот так, он не рассчитывал точно…
И теперь силился понять: чудо ли это? Невероятное совпадение? Или снова чей-то недобрый умысел, коварная хитрость?
Невольно Кошкин покосился влево, где сидела Саша. В глухой тьме он не увидел даже очертаний ее силуэта, но всерьез размышлял, уж не подстроено ли и это ею? Но мысль все-таки отогнал. Крестильное имя Светланы и впрямь знало ничтожно малое количество людей. Сестра Кошкина, Варя, не знала этого имени совершенно точно – а значит, и проболтаться о нем Соболевой не могла.
Да и выдумать причины, зачем Соболевой понадобился сей спектакль, он, как ни силился, не мог.
…и тем не менее женщина, похожая на Светлану, назвалась ее крестильным именем.
Женщина, которая утонула в реке пятнадцать лет назад.
* * *
– Фотиния… – в темноте Кошкин снова услышал голос Татьяны. Подумал, что осталась лишь она – единственная, кто не задавал духу вопросов. И она продолжала говорить тихо и доверительно: – я намеревалась спросить у тебя иное, Фотиния… но теперь уж не могу думать о прежнем. Скажи, предано ли ныне твое тело земле?
Ответом ей был один глухой стук из центра стола.
Как-никак прошло пятнадцать лет, разумеется, ту девушку давно похоронили.
– А спокойна ли твоя душа?
Вопрос был простым, казалось бы. Но ответ заставил себя ждать. И раздалось на сей раз два размеренных стука. «Нет».
Кошкин мало знал о том происшествии – знал лишь со слов Настасьи Кирилловны. А она не упомянула, была ли смерть девушки простым несчастьем, или же та бросилась в реку сама. Или вовсе… имело место быть убийство. В силу специфики своей службы Кошкин подумал и об этом.
И, словно подслушав его мысли, Татьяна спросила снова:
– Могу ли я задать еще один вопрос, Фотиния? Последний?
Дух ответил одним-единственным стуком. Кошкин чувствовал, как подрагивают от напряжения пальцы Татьяны в его руке.
– Кто повинен в твоей смерти, Фотиния?
Ответом была затянувшаяся тишина. Кошкин уж подумал, что ничего более и не последует… но из середины стола все же начали раздаваться глухие, но отчетливые постукивания. Не один и не два. И не азбука Морзе. Это снова были буквы алфавита – только на сей раз их оказалось слишком много. Дух – или кто-то иной – отвечал не одиночным словом. И не называл имен. Он ответил длинной и вполне конкретной фразой.
Удары по столешнице считали в этот раз, должно быть, все присутствующие. Считал и Кошкин. Но первой фразу
– «Тот, кто сидит за этим столом», – прошептала она в темноте.
* * *
Кошкин покинул особняк Громовых вскорости и совершенно растерянным. Прочие гости, не участвующие в сеансе, почти что все разъехались. Гадающие – кто-то остались, обсудить услышанное, увиденное и пропустить по последней рюмке… кто-то поспешил уехать. Когда и куда исчезла Соболева, Кошкин и не заметил. Татьяна Ивановна, скомканно со всеми попрощалась и, сказавшись уставшей, оставила гостей на попечении супруга.
Ушел и Кошкин. Не стал дождаться Сапожникова, хоть тот и просил.
Уходил он, словно пьяный, словно в забытье. Даже мелькнула мысль, уж не подмешали ли чего в питье?.. Перед глазами все еще стояло бледное лицо зеленоглазой женщины. И со временем – благодаря фантазии Кошкина, должно быть – то лицо еще больше принимало черты Светланы.
На подъездной дорожке его окликнули – лакей Громовых:
– Господин Кошкин! Ваше благородие… вам передать просили! – Рослый темноволосый парень в огненно-красной ливрее догнал и, запыхавшись, с поклоном подал ему, совершенно рассеянному, незапечатанный конверт.
Без имени. Внутри обрывок плотной белой бумаги с неаккуратной надписью, сделанной графитовым карандашом:
«Оставь ее в покое! Пожалеешь!»
– Чертовщина какая-то… – пробормотал Кошкин и поднял голову, дабы окликнуть парня да спросить, кто передал.
Только того и след простыл. Кошкин даже не сообразил, вернулся ли тот в дом, или скрылся еще где? Лишь заметил в темноте ночи некоторое шевеление в кустах у самого крыльца. Но то вряд ли был лакей – скорее, дворовая собака или кот.
А еще Кошкин вдруг отметил, что ни единого признака недавно закончившегося ливня не наблюдалось. Летняя ночь была теплой, небо ясным и полным звезд, а грунтовые дорожки близь особняка совершенно сухими.
– Чертовщина… – повторил Кошкин и, сунув записку в карман, мотнул головой и побрел к дожидающемуся его экипажу Шувалова.
Глава 8. Лес
Совершенно чудесная летняя погода была и назавтра. Ни облака на голубом небе. Платон Алексеевич придирками да ворчанием вынудил Кошкина не сидеть в затхлом доме, а отправиться нынче на прогулку – да не абы какую, а конную. Для того даже лошадь распорядился приготовить из собственной конюшни.
Кошкин согласился – но пошел на торг, потребовав, чтобы граф прежде хотя бы с четверть часа провел на веранде, на воздухе.
– Оставь ты меня в покое, Степан Егорыч, не мучай… – борясь с кашлем, отозвался на то Шувалов. – Все едино – помирать.
– Помирать на лоне природы все ж таки приятней, – невозмутимо ответил Кошкин.
– Тебе почем знать… – буркнул Шувалов.
Но все же позволил вывести – а уж говоря по-правде – вынести себя из дому. Было больно смотреть, как этого человека, еще недавно бодрого, подтянутого, статного, теперь, словно немощного старика, на руках волокут во двор. Отчасти это и правда казалось мучительством…
Однако Кошкин не собирался на слово верить пророчествам духа или бог знает кого. Надеялся он на что-то или нет – но намеревался сделать все от себя зависящее.
Он даже Сапожникову и его прогнозам не очень-то верил. Кто этот Сапожников в сущности? Доктор заштатной городской больницы? Пусть и с университетским образованием, и все же. Ему ли врачевать графа?
Да, Шувалов доверился Сапожникову – хотя мог бы и из Петербурга лучших врачей выписать, а то и из Европы… но Шувалов будто махнул на себя рукой. Смирился.
Не смирился Кошкин. Будучи в тот раз в Зубцове, он искал почтовое отделение как раз для того, чтобы разослать письма некоторым своим приятелям, близким к медицине, дабы те помогли найти сведущих в сей болезни докторов.
А в комнате его, в бюро стола, лежало написанное, запечатанное, но покамест не отправленное письмо к Лидии Гавриловне. Шувалов запретил ей писать. Перечить в сем вопросе Кошкин до сих пор так и не решился…
Шувалов же – как не хотел он выбираться на веранду – теперь вполне довольным сидел в кресле, нежился под солнцем и даже улыбался. И даже съел пригоршню спелой черники, поднесенной крестьянской девчонкой. Когда же Шувалов сказал что-то, заставившее ту девчонку рассмеяться, Кошкин твердо решил, что письмо к Лидии Гавриловне он непременно отправит. Как только в следующий раз будет в Зубцове.
* * *
В верховой езде Кошкин давно уже не практиковался, и все же в седле держался неплохо: лошадка досталась послушная. Осторожная, но не пугливая, а ласковая да отзывчивая. Яра, любимая кобыла Шувалова, как выяснилось. Серая в яблоках, тонконогая красавица с огромными карими глазами. Покуда был в силах, Шувалов до последнего подходил к ней и распоряжался об уходе, кормил с рук.
С Кошкиным, почуяв волю да ветер, Яра ожила мгновенно. Пошла сперва легкой рысью, а после галопом, заставляя Кошкина держаться крепче да прижиматься к холке. Хоть он опасался в первый же раз выезжать далеко за пределы Златолесья, вскорости обнаружил себя столь далеко от поместья, что уже и хвойный лес, густой стеной окружавший ближайшие к графскому дому деревушки, начал редеть да светлеть.
Виды здесь открывались необыкновенные. Справа от грунтовой дороги шумел прозрачный хвойный лес, слева – поля, усеянные льном. Лен, еще не созревший, был в цвету: ярко-зеленые стебли высотой в пояс и сине-голубые, нежные, как бабочки, лепестки. Цветущие поля были, казалось, бескрайними – к горизонту становились совершенно синими и колыхались на ветру, как морские волны в шторм.
За синим полем, в невидимой глазу дали, поблескивала гладкая, что зеркало, извилистая лента Волги, с разбросанными по берегам крестьянскими избами. А вверх по течению ее, к западу, уже можно было разглядеть белые стены и золоченые купола многочисленных храмов города Зубцова.
Дорога на Зубцов, была единственной, которую Кошкин хоть сколько-нибудь знал, и отправился он именно ею. Однако не думал сегодня побывать в городе. Рассчитывал дать волю кобылице еще ненадолго – добраться до ближайшей хоть сколько-нибудь высокой горки да поглядеть на Волгу и окрестности с высоты.
Так и поступил. Завидев над верхушками хвойного леса кресты деревянного храма, относившегося, очевидно, к городу, резко взял вправо, рассчитывая увидеть Волгу раньше, чем она соединилась с Вазузой в Зубцове. Однако вместо выхода к реке обнаружил, что лес все не кончается, а грунтовая дорога превращается в узкую тропку, покуда не теряется вовсе…
Яра пошла тяжелее: горка оказалась крутой да каменистой – скоро Кошкин спешился и повел ее под уздцы. Шли, впрочем, недолго. Меж стволами сосен все отчетливей голубело небо, и где-то там
Дух перехватило от буйства зелени, красок и невероятных, открытых до самого горизонта, просторов!
Прямо у ног Кошкина, под утесом, две реки – широкая, спокойная, зеркально-гладкая Волга с севера и шумная, торопливая Вазуза с запада – соединялись в одну и уходили на восток. А меж ними как на ладони, широко раскинувшись, лежал город – Зубцов. Кошкин с высоты и особняк Громовых тотчас узнал среди прочих.
И запоздало понял, что возвышенность, где он стоит, и есть та самая Полустова гора, на которую обещался отвести Сапожников…
«Как бы не обиделся, что я без него сюда явился…» – хмыкнул Кошкин.
И вспомнил, что он уже дважды насолил зубцовскому доктору: с горой и вчера, когда ушел, не дождавшись. Однако накануне ему было не до разговоров. И Кошкин лишь сейчас подумал – о чем, собственно, Сапожников хотел сказать? И не он ли отправил лакея с той самой невразумительной запиской?
Кошкин хлопнул себя по карманам, в поисках злосчастного конверта – и сообразил, что смял его и вчера и сунул в бумажник. Где теперь и обнаружил.
«Оставь ее в покое! Пожалеешь!»
Нет, едва ли это написал Сапожник – слишком уж грубо, угрожающе даже.
А главное, он не мог сообразить, кого ему требовалось оставить в покое?.. Кошкин, может, и не против – знать бы, о ком речь. Можно было бы предположить, что лакей перепутал адресата… но тот совершенно точно окликнул Кошкина по имени. Нет, это не ошибка, как ни прискорбно.
И речь явно о женщине.
Воробьев, помнится, еще до недоразумения с Сашей пенял ему, что он, мол, тот еще волокита, и что какая-нибудь из историй его с женщинами однажды очень плохо кончится. И, хотя Кошкин уже таких историй мог сосчитать не одну и не две, – замечание его весьма оскорбило. Какой же он волокита? Себя, по правде сказать, Кошкин полагал, скорее, скучнейшим однолюбом, и была б его воля… давно был бы женат, а на иных женщин и не смотрел.
Мысль, однако, он скорее погнал прочь, уж слишком болезненной она была. И вновь перечитал записку. Речь о женщине, но кто автор?
Право, не Воробьев же, собственной персоной? Нет, верить в это Кошкин отказывался.
И не Сапожников. С невестой его, Оленькой, Кошкин и говорил-то лишь однажды, во время танца. Да, он улыбался ей, но улыбка та была столь натянутой, что лишь полный дурак мог разглядеть за этим флирт.
Зато – Кошкин досадливо поморщился – со стороны его tête-à-tête с Настасьей Громовой, наверное, можно было принять за флирт. Да и супруг ее ему как раз показался ревнивцем.
Так неужто записку передал Петр Громов?..
Перебрав в памяти события прошлого вечера, Кошкин сообразил, что и Анатоль Тарнавский не раз смотрел на него косо и недобро – покуда его супруга Татьяна расхваливала Кошкина на все лады. Выходит, что и Тарнавский мог.
А если ж выдумывать совершенно дурацкие версии, то и Алексей Громов, весь вечер поглядывающий на Сашу Соболеву с известным интересом, мог бог знает что подумать, после их длительного разговора на балконе. Кошкину младший Громов вовсе не казался безумцем – однако опыт в полиции подсказывал, что и эту версию нельзя отметать.
В любом случае, записка с угрозой не сказать, чтобы сильно взволновала Кошкина. Во-первых, автор ее мог быть просто-напросто пьян – а спьяну каких-только глупостей ни наговоришь да ни сделаешь. А во-вторых, Кошкин и без угроз совершенно точно не собирался продолжать знакомство ни с одной из видимых им вчера дам. Даже с Соболевой не собирался.
– Степан Егорыч! – услышал Кошкин звонкий женский голос.
А после и увидел, что вдоль отвесного склона горы прямо к нему идет, улыбаясь, покачивая бедрами и держа плетеное лукошко на сгибе локтя – никто иной как Настасья Кирилловна.
Хоть бегством спасайся, ей-богу…
Супруга Петра Громова одета была нынче не как барыня: в самое простое платье, с соломенной шляпкой на голове, приколотой к незамысловатой прическе, и с наброшенным на плечи цветастым платком. В лукошко она собирала чернику и сходу, без предложений, насыпала Кошкину полную ладонь спелых ягод.
– А я вас, Степан Егорыч, издали увидала – ажно испугалась!
– Отчего же? – удивился Кошкин.
– Ну так… – она странно улыбнулась, – вы-то приезжий, не знаете, а на этой самой горе иной раз призрака видят – богатыря. Вот точно так, как вы стоит с конем и смотрит с высоты на город. Охраняет. В кольчуге только.
Кошкин покивал. Счел нужным поправить:
– Это не конь, это кобылица, Яра.
– Из конюшен графских? Красивая! Как здоровье Платона Алексеевича?
– Лучше, чем вчера, – неоправданно бодро отозвался Кошкин.
– Ну и слава богу!
Громова ласково погладила лошадь по морде, а после попыталась и ее накормить черникой. Рассмеялась, когда Яра взяла мягкими губами гроздь ягод с ее ладони.
– А я с кладбища иду, – сообщила вдруг она. – Видите церква деревянная? Это кладбищенская. Вы полсотни шагов всего не дошли до оградки. Сестрица у меня там родная, к ней ходила.
Кошкин чуть не поперхнулся черникой, которой она угостила – а Настасья снова рассмеялась:
– Да вы что! Ягода-то не оттуда! Ешьте на здоровье!
Беседовать с Настасьей Кирилловной было легко, разговор лился сам. Кошкин, вероятно, так и задержался бы с ней – да хорошо помнил о ее муже-ревнивце. Даже если и не Петр Громов передал записку, лишний раз компрометировать чужую жену совершенно не за чем.
– Вы уж простите, Настасья Кирилловна, мне давно пора возвращаться – Его сиятельству обещал, – решительно попрощался он.
Громова, однако, была настырна:
– А я вас провожу! – не раздумывая, сообщила она. – В вашу сторону черника знаете какая? Огромная и сладкая, что мед!
– Не стоит… – столь же решительно воспротивился Кошкин.
И – была не была – не стал умалчивать. Протянул ей записку, что до сих пор мял в руках.
– Вот, поглядите, что мне вчера передали. От кого – не знаю.
У Громовой в глазах загорелся живейший интерес, и она с жадностью принялась читать записку. Брови взлетели вверх:
– Тю! И вы решили, что это мой Петр Игнатьич написал?! – она расхохоталась пуще прежнего. – Вот еще! Он в делах весь, в заботах! Некогда ему за мной глядеть да записки
Так заливисто и беззаботно она веселилась, что и Кошкину мысль о причастности ее мужа вдруг показалась не самой здравой. В самом деле, Петр Громов – деловой и занятый человек. Наверняка удручающе прямолинеен, как все купеческое сословие. Думается, если б и приревновал он благоверную, то не отправлял бы сопернику загадочных посланий, а принял бы более решительные меры.
– Но кто-то же это написал, – рассудил тем не менее Кошкин. Свернул записку и снова убрал в бумажник.
– Да вы не берите в голову, Степан Егорыч: мальчишки Татьянины, должно быть, баловались. У нее их двое. Старший поспокойней, а младший уж такой сорванец! Ему еще и семи нет, совсем дитя. И почерк-то в записке как раз детский – видали, как буквы криво намалеваны? Да и листок как будто от ученической тетрадки оторван.
– Да, возможно… – согласился с доводами Кошкин.
О том, что это всего лишь детская шалость, он отчего-то не подумал. И теперь даже чуточку легче себя почувствовал. Решил покамест остаться и не спешить в Златолесье.
– Что ж… так, говорите, призрак здесь бродит? – вернулся он к давешней теме. – Дружинник?
Настасья охотно рассказала:
– Видите, внизу мысок круглый у разворота Волги? – указала она рукой. – Там городище древнее стояло – оттуда Зубцов начался. А здесь, по горе по Полустовой, стражники из княжьей дружины по ночам ходили да смотрели, чтоб враг не напал. Полустову-то гору у нас еще Московской зовут: с нее сразу на Москву дорога. В старину ведь кто ни пойдет на Москву – вечно в наши Тверские земли упрется. Вот они здесь и смотрели в оба. Да и теперь призрака в кольчуге нет-нет да видят… до сих пор охраняет.
– Занятные у вас места, – хмыкнул Кошкин. – То призраки, то утопленницы беспокойные. А в лесу уж наверняка леших да русалок полно.
– А как же! Где реки – там всегда утопленницы, а где утопленницы – там русалки, – со знанием дела объяснила Настасья. – Только не в лесу, а под горою. Прямо под этой самой горою лаз есть секретный! В старину, как город осаждать станут, так провизию тем лазом передают. А ежели уходить в срочном порядке придется, так сундуки с золотом прямо в том лазе и прикапывали. А лешие с русалками ход в тот лаз накрепко охраняют – чтоб не нашел никто! Старые люди так говорят.
– Много вы, Настасья Кирилловна, знаете местных сказок…
– Много! – похвасталась она. – Потому что книжки читать люблю. А еще больше люблю слушать, что по округе рассказывают.
Настасья живо стрельнула хитроватым взглядом – что было практически приглашением посплетничать. Кошкин не удержался.
– Так расскажите про девицу эту, Фотинию-утопленницу, – спросил он. – Тоже сказка? Или она в самом деле жила в Зубцове?
Говоря о Фотинии, Кошкин упорно гнал дурные мысли. Думать о том, что нечто плохое случилось со Светланой, было невыносимо. Пусть не с ним, пусть где угодно, но он всем сердцем хотел, чтобы она была жива и счастлива.
Да и не могла она вроде никаким образом оказаться связанной с той девушкой…
Фотиния-утопленница погибла пятнадцать лет назад. Со Светланой же он виделся этой осенью. И последнее, что слышал о ней – будто бы она уехала с мужем-Раскатовым за границу.
Разумеется, это какая-то другая Фотиния, не его… и все же такие совпадения насторожили бы и распоследнего скептика.
Настасья посплетничать была большой охотницей. Но в этот раз говорила не слишком бойко – ссылалась, что мало знает.
– Откуда она родом – вот уж не ведаю, – заверила она. – Да и то, что Фотинией ее звали, в первый раз вчера услыхала. То ли монахиня она была, то ли послушница… Больше вам и не расскажет никто.
Но Кошкину и того было довольно:
– Так она монахиня? – изумился он.
– Так считается, – уклончиво отозвалась Громова. – Ее ведь возле монастыря похоронили-то не просто так. Вроде бы оттуда девица эта.
Видя интерес Кошкина, Настасья приложила козырьком руку и махнула на северо-восток, куда уходила Волга.
– Монастырь женский там, на полдороги в Старицу, даже ближе – он один во всей округе, не перепутаешь. Прямехонько на берегу Волги стоит. Вот Фотиния эта, должно быть, оттудова в речку и…
– Раз похоронили возле монастыря, значит, не сама в Волгу бросилась? – предположил Кошкин. – Самоубийц-то иначе хоронят.
– И то правда, – не стала спорить Настасья. – Но чего уж там приключилось – гадать не стану. Давно дело было, концов не найдешь.
– А родственники остались?
– Какие там родственники… сиротка она. Потому, видать, никто ничего о ней и не знает.
* * *
В Златолесье Кошкин вернулся засветло: не хотел надолго оставлять графа одного.
Имение Шувалова было местом крайне уединенным, случайно сюда не попадешь. А потому Кошкин удивился, когда, уже на подъезде к графской деревне, завидел экипаж, мчавшийся навстречу. Даже пришлось посторониться, не то затоптали б. Экипаж оказался двухместным и закрытым наглухо. Обернувшись вслед, Кошкин даже увидел новенькую «жестянку» с номером «38»3[3]: экипаж не был личным, им правил извозчик.
Остаток пути Кошкин размышлял, кто бы это мог быть… А вернувшись в усадьбу, первым делом обратился с этим вопросом к лакею, мол, не заезжал ли кто.
– Так точно, Ваше благородие, вот только что уехали, – расторопно ответил лакей. – Да вы должны были увидеться: к вам ведь приезжали.
– Меня спрашивали? – в самом деле изумился Кошкин.
– Спросить не спрашивали, а письмо передали. Велите сейчас же принести?
Кошкин, разумеется, потребовал сейчас же – а после, не зная, что и думать, дожидался в гостиной. Даже в окно выглянул, но экипажа, конечно уже и след простыл. Интересно получается: некто приезжал к нему, но завидев на дороге (а не заметить Кошкина было нельзя), не только не остановился поздороваться, но и не притормозил.
От загадочного письма – очередного – Кошкин уже не знал, чего и ждать…
Было оно, однако, не похоже на первое. Конверт обыкновенный, почтовый, тщательно запечатанный. Без имени и штампа. Внутри аккуратная писчая бумага, сложенная ровно, словно по линейке, вдвое. Текст сделан чернилами, четким и уверенным почерком:
«Господин Кошкин, вы должны опасаться Татьяны Громовой. Она желает
Перечитав письмо не единожды и не дважды, Кошкин снова позвал лакея. Зол был неимоверно – не на парня, конечно, а на неведомого «друга» с его записками, который, кажется, вздумал играть с ним!
– Кто открывал двери? Кто с визитером этим разговаривал? – строго спросил он.
Лакей, парень чуть за двадцать, Афанасий, отвечал подробно и по делу: прислуга в доме графа была толковой:
– Открывала Тимофевна, кухарка наша – он со двора стучал, не в парадные двери. Ну а я в кухне тогда крутился: обед Его сиятельству было пора нести. Вот я и вышел разговаривать. И конверт обещался доставить. – Афанасий помолчал и сообщил главное: – господин из экипажа не сам заходил – ямщика своего отправил.
– Отчего же не сам? – удивился Кошкин.
– Вот уж не знаю… Но на коляске на его «жестянка» была под номером «38». Извозчик. А господина-то я издали все ж увидал: в окне. Занавеску он чуть отодвинул, покуда дожился.
«Глазастый», – подумал Кошкин. Тотчас спросил:
– Шевелюра рыжая у господина была?
– Никак нет, Ваше благородие, темная какая-то. Сюртук серый, шляпа круглая.
– Котелок?
– Ага, он самый! У Его сиятельства полно таких, я камердинеру помогал чистить.
– Раньше его не видел здесь?
– Никак нет… – с заминкой, припоминая, отозвался тот. – Гостей у Его сиятельства мало бывает, был бы кто знакомый, я б узнал.
– А ежели снова его увидишь – узнаешь?
Афанасий, подумав, уверенно кивнул.
Любопытно, прислуга Шувалова этого господина в лицо не знала, и все же он предпочел явиться сюда в закрытом экипаже – это в июльскую-то жару! И явно не жаждал показаться на глаза. Значит, все-таки опасался, что или сам Кошкин, или кто другой в графском доме его узнает: штат слуг у Шувалова немалый.
Кошкин же «темного» господина другом, разумеется, считать не собирался, вопреки заверения того в последней записке.
И первое, и второе послания написаны разными почерками, разными средствами, по-разному были переданы. И даже одна-единственная нехитрая мысль – требование не видеться с некой дамой – озвучена была весьма различными словами. В первой имя дамы было окутано тайной – во второй называлось вполне конкретно. В первой Кошкину явно угрожали – во второй уверяли в дружбе.
Записки эти как будто были слишком непохожи, чтобы счесть, что они написаны одним и тем же человеком… И все же до конца в этом Кошкин не был уверен.
Что если обе написаны Анатолем Тарнавским из глупой ревности? Он и темноволос ведь. И, думается, он как раз из той породы людей, которые опасаются вступать в ссору открыто, а действуют исподтишка, по-тихому, желая насолить врагу, но остаться неузнанными.
У Тарнавского, разумеется, имелся собственный экипаж – но либо кучера его, либо саму карету у Шувалова могли узнать. Извозчиком в его случае было воспользоваться умнее.
А впрочем, Кошкин не торопился судить о Тарнавском сгоряча: не желал дурно думать о фактически незнакомом ему человеке… С Татьяной же видеться он и так совершенно точно не планировал. А дабы не напороться на случайную встречу, как с Настасьей, решил и вовсе пожить некоторое время затворником в доме Шувалова. Даже ездить в сторону Зубцова покамест не стоит…
Тем более что совсем уж уединиться и здесь не получится: к вечеру, уже на закате, явился доктор Сапожников в неоправданно хорошем расположении духа.
Шувалову утренняя «вылазка» на веранду как будто пошла пользу: даже цвет лица сменился на более здоровый. Чего не скажешь о характере Платона Алексеевича. Еле живой, все равно умудрился сделать выволочку лакею, отчитать Кошкина, а после, как малое дитя, капризничал перед Сапожниковым, не желая принимать лекарство.
Благо, Кошкин стариковское ворчание давно уж пропускал мимо ушей, а настроение Сапожникова было слишком хорошим, что пациент мог его испортить. Отшучиваясь, он продолжал говорить о ерунде и смешивать микстуры.
Кошкин, привычно сидя в углу, решился все-таки спросить:
– Вы вчера, после сеанса, со мною поговорить хотели, Сергей Федорович – а я, простите, ушел, не дождался. Разговор не слишком срочным был, надеюсь?
И въедливо смотрел на доктора, ожидая не проболтается ли он о записке.
– Вчера? Поговорить? – искренне изумился Сапожников. – А я и не помню, чтобы просил вас… Меня Ольга Ивановна уж так увлекла разговором – я про все прочее забыл.
– Не мудрено, – хмыкнул Кошкин. – А господина Тарнавского вы вчера не видели, как я ушел?
– Не помню, право… кажется, они с тем Агафоновым сигары в кабинете курили. Агафонов все про сеанс рассказывал – живо да в красках! Занятный тип.
– Вы с ним хорошо знакомы? С Агафоновым?
– Да нет, что вы. Впервые в жизни увидел. Но супруга его очаровательная особа. Моложе его намного, он на ней вторым браком женат. А сынок взрослый – от первого. Сынок все Соболеву, банкиршу, разыскивал – очень интересовался ею.
– Да? – изумился Кошкин.
И подумал, что «круг подозреваемых», вероятно, еще будет увеличиваться…
– Степан Егорович, – обратился тем временем Сапожников, – вы не могли бы горничную позвать – мне нужно, чтобы кто-то поднос с лекарствами подержал ближе к Платону Алексеевичу, покуда я микстуру выпаивать стану.
– Я сам, – поднялся с места Кошкин.
– Сам-сам… – ворчливо передразнил Шувалов, – а то я без рук совсем, подноса не удержу…
– Вы лежите в покое, Ваше сиятельство, – невозмутимо отозвался доктор, вручая поднос Кошкину, – вам двигаться на надобно во время приема.
– Чем ты меня поишь-то хоть, эскулап? Что за гадость такая?
– Обыкновенный парегорик, – охотно ответил Сапожников, капая в ложку лекарство, – эликсир Ле Морта. Вам с ним дышаться легче будет, Платон Алексеевич, и боли он смягчает. Я новый флакон привез, вкус немного может отличаться.
– Какой там вкус… – поморщился Шувалов, глядя на ложку с микстурой у своего носа, – и голова у меня от него дурная. Раньше хоть с виду на коньяк похож был, а нынче жижа желто-сизая…
– Ну-ну Платон Алексеевич, будет вам. Это лекарство, нужно выпить, вам тотчас станет лучше…
Шувалов нехотя подчинился – открыл рот.
А Кошкин, еще не отдавая себе отчета, вдруг молниеносно перехватил запястье доктора. Крепко сжал, не давая тому шевельнуться. Сам себе не веря, произнес:
– Горьким миндалем пахнет ваше лекарство…
Сапожников, едва ли понимая, что все это значит, выполнил требование.
А после трое мужчин в тишине наблюдали, как на донце серебряной ложки, наполненной микстурой, начинает появляться белый осадок. Жидкость же в ней слабо, но вполне заметно меняла цвет на зеленоватый…
Кошкин однажды уже видел такое. Воробьев в тот раз показывал химический опыт: опускал ложку в раствор цианистого калия.
Глава 9. Парегорик
– Откуда этот флакон? – жестко глядя на доктора, спросил Кошкин.
– Из аптекарской лавки… «Аптекарский магазин Леманна»… на углу возле больницы – я всегда там закупаю лекарства!
– Что за аптекарская лавка? Хозяин знал, что вы сегодня зайдете?!
– Знал, разумеется… я ведь заказывал парегорик на той неделе еще, мне и сказано было в пятницу забирать… после обеда. Обыкновенный совершенно парегорик, никогда такого не случалось, ей-богу!
Сапожников лицом сделался белее простыни на кровати Шувалова. Запинался, страшно был взволнован и от волнения начинал болтать еще больше обычного, пускаясь в никому не нужные подробности. Кошкин, конечно, не планировал пугать его до полусмерти и несколько сбавил напор. Поглядел на графа.
Платон Алексеевич, притихнув, не вмешивался, только живые синие глаза перескакивали с одного лица на другое. Вести сей допрос при нем, наверное, не стоило.
– Никаких лекарств сегодня, – заключил Кошкин.
Лишь теперь он отпустил запястье Сапожникова. Велел тому перелить микстуру из ложки, обратно во флакон. У того получилось с грехом пополам: руки мелко тряслись, и он едва вовсе не разбил злосчастный флакон. Саму ложку Кошкин обернул салфеткой и сунул в карман. Флакон у доктора в конце концов отобрал. Запечатал поплотней, не зная толком, что с ним делать.
После, так и не сказав Шувалову ни слова, несколько раз дернул шнурок сонетки. Прибывшей горничной вручил поднос и прочую посуду, на которую могла попасть хоть капля «лекарства» – велел вымыть дочиста, а испачканное полотенце сжечь. И попросил немедля позвать Афанасия: парень и впрямь показался ему токовым. Лакею наказал сидеть в углу графской спальни – ни к чему не прикасаться и ничего, даже воды, Шувалову покамест не подносить. Лишь смотреть в оба.
Что именно он должен был увидеть, Кошкин, впрочем, и сам не знал. Но ему требовалось допросить Сапожникова – а оставлять графа одного сейчас было нельзя. В голове не укладывалось, что Шувалова и впрямь пытались отравить.
Отравление цианистым калием вызывает смерть – мгновенную и крайне мучительную. Той ложки, что едва не принял граф, было бы более, чем достаточно…
Неужто кто-то стал бы добивать умирающего старика, лишь бы немедленно избавиться от присутствия Кошкина в Зубцове? В извращенной логике отравителя одно, вероятно, легко увязывалось с другим: умрет Шувалов – тотчас уедет Кошкин. Ставки так высоки, выходит?
Сапожникова Кошкин нашел на веранде. Вцепившись побелевшими пальцами в деревяные перила, он смотрел в ночь, в никуда и все еще был невероятно бледен.
– Я едва не убил пациента, поверить не могу… – обронил он.
Возражать ему Кошкин не стал: действительно едва не убил. Вместо слов протянул портсигар – но Сапожников и в нервном своем состоянии мотнул головой, закурить отказался.
Кошкин спросил:
– В котором часу вы были в аптеке?
– В два… или в половине третьего… не позже.
– Вас обслуживал сам хозяин?
– Нет… один из приказчиков, Николаев. Но он давно у господина Леманна служит, я хорошо его знаю, толковый. Как он мог ошибиться?..
Кошкин спорить не стал. Вынул из-за пазухи флакон с парегориком, поднес его ближе к фонарю на крыльце и посмотрел на просвет. Обыкновенный флакон, как все прочие у Сапожникова. Темного стекла, с ровно наклеенной этикеткой с надписью на латыни. Кошкин разобрал, что лекарство и правда изготовлено в аптекарском магазине Леманна. Горлышко плотно закрыто пробкой.
Он и сам знал, что микстура эта – средство довольно популярное, «от всех болезней». Начиная отдышкой и заканчивая бессонницей: им даже детей малых лечили. Как лечили… в микстуре сей, помимо прочего, была намешана камфора, солодка, спирт и опиум. Попросту говоря, средство затуманивало разум и тем уменьшало боль.
Но цианистый калий в состав совершенно точно не входил.
– Сергей Федорович, припомните, это важно: когда нынче открывали флакон, вам не показалось, что пробка уже сорвана?
– Нет! – горячо заверил тот. – Я нарочно проверил, вы не думайте… Все было как обычно.
– Хорошо, – согласился Кошкин. – А когда забрали микстуру у Николаева, где хранили флакон?
– В саквояже, – пожал плечами Сапожников. – Вы же видели у меня большой саквояж? В нем препараты и храню – он всегда со мной.
Кошкин кивнул. У приятеля его, химика Воробьева, был похожий саквояж. И Кошкин по опыту знал, что тот довольно тяжел – круглые сутки с собой таскать его непросто. Хотя медикам это делать и приходилось.
– Припомните, где вы оставляли саквояж без присмотра? Ведь вы заезжали куда-то после аптеки?
– Только к Громовым… то есть, к Тарнавским, – быстро оговорился Сапожников. – Оленька Громова моя невеста, как вы знаете, и я часто у них бываю без повода… по-семейному. Вот и нынче заехал. Сперва мы недолго разговаривали с Татьяной Ивановной и с Анатолем. Татьяна Ивановна пригласила остаться на ужин, и я, разумеется, согласился. А после… до семи вечера мы прогуливались с Оленькой вдоль набережной.
– А саквояж?
– Саквояж остался у Тарнавских… в передней, – тяжело сглотнув, признался доктор. И тотчас воскликнул: – но вы же не думаете, что микстуру нарочно испортил кто-то у Тарнавских?! Нет-нет, этого не может быть! Это все ошибка, в аптеке что-то перепутали! Я их засужу за халатность, ей-богу!
– Нужно быть полным идиотом, чтобы по-халатности добавить в лекарство цианистый калий – вы сами это понимаете, – жестко отозвался на это Кошкин. – Скажите лучше, у Тарнавских знали, что после вы едете в Златолесье?
Вопрос был риторическим: болтун Сапожников наверняка оповещал даже дворников и булочников о своих планах. Что он и подтвердил пристыженно:
– Да, кажется, я упомянул об этом пару раз.
– Кроме вас, кто-то посторонний был у Тарнавских в это время?
– В том-то и дело, что нет! – заверил Сапожников. – Никого! За ужином присутствовали лишь Оленька, Татьяна и Анатоль. И Александра Васильевна, банкирша, с ее тетушкой, Анной Николаевной, конечно. Они у Тарнавских гостят, вы знаете.
– Нет… – теперь уж озадачился Кошкин, – я полагал,
– Сперва да, к Игнату Матвеевичу приехали, – охотно пояснил доктор, – но у Громовых домишко поменьше будет, потеснее. А Александра Васильевна с Татьяной сразу сошлись – она и уговорила их к себе перебраться.
До крайности неприятно было думать, что в истории с отравлением может быть замешана Соболева… Но право, за вчерашний день Александра Васильевна так сумела его удивить, что Кошкин теперь уж не знал, чего еще от нее можно ждать.
– Хорошо… – рассеяно отозвался он и попытался собраться. – Но это за ужином. А до прогулки с Ольгой Ивановной был ли кто в доме, кроме уже названных?
– Кажется, нет… – с сомнением произнес доктор. – Разве что дети под ногами крутились. Мальчишки, что с них взять. Есть некоторая вероятность, что дети могли набедокурить…
– Не думаю, – покачал головой Кошкин, – вы сами сказали, что пробка на флаконе была закрыта плотно и точно так же, как в аптеке.
– Да-да! Еще и вторая этикетка ведь была примотана – на пробку. Я уж потом ее снял, в спальне Его сиятельства. Выходит, это и впрямь не мальчики. Может, прислуга?
Кошкин насторожился, припомнив лакея Тарнавских, который передал ему первую записку. Парень определенно был темноволосым, как и тот тип, что привез в Златолесье второе письмо. Чем черт не шутит: может, сам лакей ее и намалевал бог знает из каких соображений… А может, он и не лакей, а лишь ливрею накинул. Лица-то Кошкин толком не помнил. Спросил у Сапожникова:
– А кто-то из прислуги мог слышать, что вы едете в Златолесье?
– Может быть… – с сомнением ответил тот. – Хотя и не припомню никого именно. Мы в гостиной разговаривали до прогулки с Оленькой и, кажется, горничных и лакеев тогда рядом не было. Разве что нянька мальчиков – все утихомирить их не могла.
Кошкин в задумчивости кивнул.
И на этом пожелал Сапожникову доброй ночи и простился – спать доктор оставался в графском доме.
Сам же Кошкин ночь провел у Шувалова, с трудом уснув в кресле уже перед рассветом.
Признаться, его сводило с ума чувство вины. Что если и впрямь, он, Кошкин, сумел кому-то в Зубцове насолить столь сильно, что этот безумец решился и на убийство Шувалова – лишь бы Кошкин уехал?
И, главное, что делать с этим знанием теперь? В самом деле уехать, не доводить до беды? Увезти Шувалова с собой? Да нет, он дороги не переживет…
* * *
Решающее слово, впрочем, оказалось за графом, который в очередной раз доказал, что и едва живой видит на пять ходов дальше, чем все прочие.
– Давай-ка ты, Степан Егорыч, полицию сюда зови. Да побольше, да с шумом. Так и так, мол, Его сиятельство, и прочая, и прочая – злодеи отравить удумали. – И, пока Кошкин глядел хмуро и с сомнением, выдал главное: – не то, не углядишь в следующий раз, помру я, и уже по твою душу явятся. И из полиции, и из жандармерии, и откуда повыше. Все припомнят: и ссылку твою, и адюльтер с чужой женой, и прочие грешки раскопают, не сомневайся. Как бы не пришлось тебе опосля на месте Сапожникова сидеть да оправдываться.
Кошкин не нашелся, что возразить. И впрямь, если Шувалов вдруг не своей смертью умрет, то больше всего вопросов будет именно к Кошкину. Не в убийстве обвинят, так в недосмотре – это уж точно, к гадалке не ходи. Кошкин бы и сам себя подозревал в первую очередь.
– А покуда полиция едет, – продолжал Шувалов, – ты сам выдумай предлог для твоих новых знакомцев, собирайся и… домой езжай, в столицу. Простились, и будет.
– Теперь вы хотите, чтоб я уехал? – удивился Кошкин.
– Хочу, – не моргнув, подтвердил граф. Поглядел тяжело и недобро: – бед от тебя всегда было больше, чем пользы. А после записок этих, и того подавно. Ты уедешь – глядишь, и я поживу еще.
О записках с угрозами Кошкин, разумеется, рассказал – счел невозможным умалчивать, в связи с последними событиями. И знал, что это ему еще аукнется.
А после слов графа живо поднялся и вышел за дверь. С единственной мыслью – собрать чемодан и в самом деле убраться отсюда, чем скорее, тем лучше.
Правда, пока добрался до своих комнат, уже сообразил, что старик снова его провел. На то и был расчет, что Кошкин разобидится, как барышня, разозлится да и уедет. И не окажется со всех сторон виноватым после смерти Шувалова.
Позаботился, выходит. Снова.
Было немного жаль, что за всю жизнь Шувалов ему, кажется, слова доброго не сказал. А что хорошего делал – все молча, исподтишка. Так, что сразу и не разберешь – с умыслом это каким или от сердца. А подумать хорошенько: никто в целом мире, ни отец и не мать, не сделал для Кошкина больше, чем Шувалов.
Да и тот ведь перед смертью позвал к себе не кого-то иного, и даже не племянницу – а его.
Через минуту уже Кошкин точно знал, что не сможет уехать. И полицию, наверное, не позовет – вопреки и здравому смыслу, и всем доводам. Приедет полиция – весь дом на уши поставит. Процедуру Кошкин знал: первым делом станут самого Шувалова допрашивать – по десять раз об одном и том же. Заставят припомнить в подробностях, кому он успел за сорок лет службы в Главном штабе насолить: думается, старик так и помрет, не закончив списка.
И уж точно не такой кончины старый граф хотел – не с теми людьми и не в тех обстоятельствах.
Значит, уезжать нельзя. И сообщить о происходящем если и нужно – то по-тихому. А за расследование этой чертовщины браться самому.
Однако сказать об этом Шувалову прямо Кошкин тоже не мог – потому как не умел толком. И тоже действовать стал исподтишка. Но сперва вышел попрощаться с Сапожниковым – а заодно немного остыть и передать доктору пару заранее написанных писем, с тем чтобы тот сегодня же отправил их по адресам.
После Кошкин вернулся к Шувалову и объяснился, невозмутимо устраиваясь в углу:
– Если я уеду – а вас, Платон Алексеевич, отравят или еще чего сделают, то на меня еще скорее подозрения падут. Мол, яду подсыпал и нарочно убрался куда подальше с места убийства. Все ведь знают, вплоть до Ржева и Твери,
– Со мной? Разделаться? – хмыкнул Шувалов. – Зачем, ежели я уж и так на том свете одной ногой?
– Это смотря кому и чем вы насолили, – жестко договорил Кошкин. – Грехов-то за вами, думаю, не меньше, чем за мной – уж простите мою дерзость. А здесь, в Зубцове, полно тех, кто знает вас много лет. Кто-то мог и впрямь злобу затаить. Так что уезжать я не стану, придется вам потерпеть мое присутствие, – и чуть мягче закончил: – нужно разобрать во всем, Платон Алексеевич. А уж после звать полицию, раз так хотите.
Пока Кошкин говорил, Шувалов смотрел на него хмуро, недоверчиво. Но слушал. Кошкин, признаться, сам не очень-то верил в то, что говорит. Нужно быть совершенно безумным и невероятно мстительным, чтобы и впрямь попытаться убить умирающего графа. Но Шувалов, видно, был все же слишком слаб, потому как зерно сомнений Кошкину, кажется, посеять удалось. Или Шувалов сделал вид, что удалось.
Как бы там ни было, он слабо махнул рукой:
– Поступай, как знаешь, Степан Егорыч… только в Зубцов, сделай милость, не катайся больше. Не за чем гусей дразнить.
– И не собирался, – заверил Кошкин.
Был у него другой план, не менее отчаянный.
Глава 10. Заяц
К востоку от Зубцова, меньше, чем на полпути в Злотолесье, пробегал безымянный ручей, который Кошкин по-глупости принял за Волгу, проезжая здесь когда-то в первый раз. Но место было приметное. Еще с дороги виднелась полусгнившая и поросшая мхом поваленная сосна, служившая мостком через ручей, а дальше – поляна, широко раскинувшаяся среди хвойного леса. Поляна была пастбищем. Кошкин, явившись сюда поутру, в седьмом часу, еще издали увидел мальчишку-пастуха – тот, впрочем, тоже его увидел и предпочел погнать стадо поодаль, не мешая господину верхом на великолепной лошади.
Кошкин спешился, привязал Яру к дереву и оставил щипать траву, понятия не имея, сколько времени придется здесь провести. Может, и вовсе уедет ни с чем. Огляделся. Лес вокруг поляны стоял стеной, и мало что можно было увидеть, кроме ручья да участка грунтовой дороги. И все-таки Кошкин, припомнив разговор с Настасьей, долго, до рези в глазах, вглядывался в просвет меж соснами, надеясь увидеть на северо-востоке тот самый монастырь. Хотя бы колокольню, хоть издали. Напрасно. Монастырь был слишком далеко, должно быть.
Да и ждать пришлось совсем недолго.
С дороги послышался конский топот, Кошкин вышел ближе – и вскоре увидел легкую двуколку. И глазам своим не поверил: правила ею сама и весьма уверенно – Александра Васильевна Соболева. Увидев его, натянула вожжи, повела лошадь шагом, а потом в сторону от дороги. Кошкин поспешил к ней, подал руку, желая помочь сойти:
– Благодарю, что приехали! – улыбнулся: – я просил вас в письме взять извозчика, но никак не думал, что вы станете править коляской сами… Вас в Италии этому научили?
– Что вы, нет… Там, где мы с тетушкой остановились, дамам и вовсе непозволительно было выйти за ворота виллы без сопровождения.
– Так и у нас непозволительно! – хмыкнул Кошкин.
– Это да… – Соболева некоторое время с сомнением смотрела на его протянутую ладонь, но все-таки оперлась и спустилась наземь. Объяснила: – меня Татьяна Ивановна научила коляской править. Говорит, у меня рука крепкая… в первый раз мои крепкие руки кто-то похвалил. Ну а с лошадьми я всегда общий язык легко находила – еще в деревне на Черной речке, у матушки…
Походя, но нежно она погладила голову и уши запряженной лошади, и та действительно даже не дернулась, признавая Соболеву «своей». Саша отдала поводья Кошкину.
– Татьяна Ивановна часто выезжает одна, стало быть? – поинтересовался он, привязывая кобылицу неподалеку от Яры.
– Да, часто… и в лавку заехать надобно, и у Громовых она бывает едва ли не каждый день, и подруг в Зубцове у Таты множество – дома за пяльцами она не сидит, некогда. Говорит, что самой ездить куда удобней. Да и Зубцов – это не Петербург, здесь все проще, все друг друга знают. Степан Егорович, опустим эти разговоры. Вы мне написали, сказали, это важно – меня так перепугала ваша записка! Что-то с Его сиятельством графом?
И она с вопросом и какой-то невероятной покорностью в огромных карих глазах смотрела теперь на Кошкина.
В письме, отправленном накануне через Сапожникова, он действительно просил ее о встрече в тихом условленном месте. Просил взять извозчика и не говорить никому, куда едет и зачем. Любая другая женщина, несомненно, сочла бы его наглецом да мерзавцем. Просьбу бы проигнорировала, а то и нажаловалась бы всем, кому можно.
Александра же Васильевна ему верила всем своим огромным сердцем. И, кажется, готова была сделать все, что он ни попросит. Кошкина это пугало, признаться. А еще накладывало ответственность – такую, которую он не имел права не оправдать.
Если и были у него какие-то сомнения в Саше прежде – то сейчас они все ушли. Он тоже верил ей всецело. Кажется, она единственная во всем Зубцове, кому он мог так верить.
Правда, в письме Кошкин ни слова не сказал об угрозах неизвестного ему отправителя. Кошкин совершенно не хотел втягивать эту женщину в свои тяготы и тем более просить помощи – после того ее признания особенно! Однако за Соболевой ухлестывали сразу двое местных молодчиков (это только из тех, о ком Кошкин знал) – и ей стоит иметь в виду, что по крайней мере один их них вполне может оказаться полным безумцем, отправляющим соперникам письма с угрозами. Едва ли такой безумец смог бы стать хорошим мужем.
А потому знать и молчать Кошкин не счел возможным для себя. Протянул ей обе записки, заранее приготовленные.
– Прочтите.
– Боже… – прошептала она, едва пробежав глазами, – вам угрожают? Просят не видеться с Татьяной? – и вскинула на него изумленный взгляд: – неужто вы и она…
– Нет-нет, – тотчас возразил Кошкин, – клянусь, я беседовал с этой женщиной лишь дважды. Оттого сам не понимаю, чего от меня хотят. К тому же я вовсе не уверен, что автор сих писем – один и тот же человек. Быть может, в первой записке, та, что с
– Обо мне?! – и того больше изумилась Соболева.
Кошкин пожал плечами:
– В Зубцове многим, я полагаю, известно, что мы с вами давно знакомы. А также видели, как мы весьма долго говорили на балконе в день именин Ольги Ивановны. Кто-то мог даже услышать наш разговор или часть его. Я не знаю, кто это написал, Александра Васильевна, и с какими намерениями, но посчитал, что вас это тоже касается. Если сей безумец ревнует вас ко мне, то, разумеется, рассчитывает на некую взаимность… Возможно, он уже предпринимал попытки ухаживать…
– Ухаживать? За мной?! – Соболева вдруг начала краснеть и заговорила торопливо, сбивчиво: – вы очень смущаете меня этим разговором, Степан Егорович, прошу, не нужно… и вы не правы, уверяю! Да, тогда на балконе я была крайне несдержана и говорила, быть может, слишком громко… но нет, я не думаю, что речь в записке обо мне. Это безумие! И разумеется, за мною никто не ухаживает!
Кошкин не перебивал, позволил высказаться. Лишь когда она замолчала, заметил:
– Не хочу смущать вас еще больше, но кому как не мне знать, что наблюдающему со стороны любовный интерес одного лица к другому бывает куда заметней. Досадно, что вы не придали значения, но на том вечере за вами наблюдал и младший Агафонов – простите, не знаю его имени, и Алексей Громов. И о господине Воробьеве не стоит забывать.
– Кирилл Андреевич тоже здесь?! – ахнула Соболева.
– Нет, – помолчав, заверил Кошкин. – Насколько мне известно, по крайней мере.
– В любом случае, – рассуждала Соболева, рассеянно перебирая гриву своей лошади, – даже если бы Кирилл Андреевич приехал в Зубцов… он не способен на столь безумные угрозы! Мне жаль, что вы в ссоре… из-за меня – но это не он! Федя Агафонов совсем юн… ему и двадцати лет еще не исполнилось. И мы всего несколько раз беседовали… Ну а Алеша… Алексей Игнатьевич – это просто невозможно! Да, мы немного переписывались… и прогуливались однажды, – она невольно улыбнулась и почему-то снова покраснела, – но он тоже не мог написать этих писем! Мы говорили лишь о его учебе в Сорбонне, уверяю!
Кошкин выслушал с большим вниманием. И если Воробьев его подозрений действительно не вызывал, то ни «Федя», ни «Алеша» не обнадеживали.
– И все же я очень прошу вас быть осторожней и осмотрительней в знакомствах, Александра Васильевна, – хмуро сказал он. – Право, я благодарен вам, что вы нынче приехали, но вам не стоило этого делать. Никто и впрямь не знает, где вы? А что Татьяна Ивановна? Это ведь ее двуколка?
– Никто не знает, где я, – заверила Соболева, – я и Тате не говорила, куда еду, сказала лишь, что хочу потренироваться в управлении лошадьми. Я ускользнула совсем рано – у нас еще спали.
– Вы очень сблизились с Татьяной Ивановной, как я заметил…
– Да, – не отрицала Соболева, но тут же оговорилась, – впрочем, о вас мы не говорили, о том не беспокойтесь: я нарочно за собой следила. Тата все больше расспрашивает про Европу и Венецию. Они с Анатолем провели медовый месяц когда-то на французском побережье – нам есть, что обсудить.
Кошкин сделал вид, что поверил. Хоть и теперь не сомневался, что именно Соболева пусть ненароком, но обмолвилась о некоторых фактах его биографии, который Татьяна позже использовала в своих предсказаниях. Кто, если не Соболева? Но заострять внимание он не стал. Повторил, стараясь достучаться:
– И все же будьте осторожны. Есть большая вероятность, что хотя бы один из авторов записок находится в доме Тарнавских. Или же бывает у них достаточно часто. Сами посудите: во втором письме прямо говорится о Татьяне, а первое мне передали на пороге ее дома. Признаться, я надеялся, что, быть может, вы узнаете почерк.
Соболева пробежала по строчкам глазами еще раз, уже куда сосредоточенней. Но печально покачала головой:
– Нет, увы… но я мало присматривалась, кто как пишет. Если бы вы позволили взять мне эти письма с собой, то я могла бы попытаться сверить.
Кошкин не спешил запрещать. Но и погружать ее – гражданское лицо, девицу – в самое что ни на есть расследование, считал мерой до крайности отчаянной. Тем не менее Соболевой опять же не мешало б знать, что дом для проживания в Зубцове она выбрала совершенно неподходящий. Посчитал нужным сказать:
– Александра Васильевна, вслед за угрозами этот безумец сделал еще кое-что. Во флакон с лекарством, которое принес Сапожников для Его сиятельства, кто-то добавил цианистый калий. Сделали это, скорее всего, снова в доме Тарнавских – более Сапожников никого не посещал вчерашним днем.
Соболева ахнула. Она определенно знала, что такое цианистый калий. Тотчас спросила:
– Вы так и не сказали, что с графом? Он жив?..
– Жив, слава богу. Однако теперь я с графом практически неотлучно. И вам от души советовал бы не сверять почерки, а уехать в Петербург – чем скорее, тем лучше.
– Я так и поступлю, не сомневайтесь, – ответила на это Соболева. – Уже и билеты куплены.
Однако она поджала губы, как человек, уже все для себя решивший и, теперь не спрашивая Кошкина, убрала оба письма в свой ридикюль.
– Дайте мне два дня: я попытаюсь понять, кто мог написать письма и подлить яд. Встретимся в пятницу здесь же, Степан Егорович. А в субботу я уезжаю.
– Можете попытаться разузнать о почерке, но яд – не вздумайте! – возразил Кошкин. – Это была самая что ни на есть попытка отравления. Станете расспрашивать о яде – убийца может посчитать, что вы опасны.
Он уже желал, что сказал все Соболевой…
– Не бойтесь, – улыбнулась она, – я всегда осторожна, даже излишне порой… и уж точно всегда незаметна. Моя собственная горничная пугается и вздрагивает, когда обнаруживает, что я сижу в комнате, где она уже четверть часа как убирает, думая, что одна. И шаг у меня совершенно неслышный: батюшка не любил, когда я ему мешала.
Кошкин снова попытался возразить – но Соболева, не позволила себя перебить. Договорила:
– Я знаю, что сами вы поехать в Зубцов не можете из-за страха за Его сиятельство. И написали мне лишь потому что более обратиться не к кому… И я сделаю, что смогу, я постараюсь. Не подумайте только, будто я делаю
– Вы совершенно никому ничем не обязаны…
– Это не так, – мягко возразила Соболева.
А после они оба дернулись – на открытой поляне, где не было ни единого человека, кроме них, вдруг раздался отчетливый громкий хлопок. Будто крышка где-то стукнула. Звук исходил от двуколки Александры Васильевны.
Кошкин приблизился.
Обычно у таких двуколок не было багажного отсека – но у этой был. Совсем небольшой ящик за сидением. С деревянной крышкой.
– Мышь! – вскрикнула Соболева.
– Да нет, крупноват для мыши…
Не рассуждая более, Кошкин подошел и откинул крышку.
Внутри, свернувшись в три погибели, и щурясь яркому свету, сидел мальчик. Мальчишка лет шести-семи – светловолосый, чумазый, в порядком разодранной рубахе и потертых штанах. Босой.
– Да здесь не мышь, Александра Васильевна, а заяц, – хмыкнул Кошкин от неожиданности. Оглянулся на Соболеву – но та и сама изумлена была до крайности. Спросил: – ты откуда взялся, заяц? – опешил Кошкин.
– Я не заяц! – бойко запротестовал мальчишка.
Потер заспанные глаза. Притих, когда Кошкин взял его подмышки поставил на траву. Мальчишка был до того худым, отощавшим, что каждое ребро прощупывалось под рубахой: Кошкин в самом деле побоялся тому сломать что-то ненароком.
– Ночью под крыльцом мокреть стало, дождик-то капал, – объяснял пацаненок, тоже рассматривая Кошкина с большим любопытством. – Я и юркнул к лошадкам. Тепло у них, солома мягкая, спать хорошо. Токмо там ходили всё да шептались – я и залез вот, чтоб не выгнали… Проснулся уж по дороге, а прыгать побоялся. Высоко!
Соболева выслушала рассказ с ужасом в больших карих глазах и прикрыв ладонью рот. Покачала головой:
– Конечно высоко, еще бы… на сидение иди – к матери отвезу.
– Нет у меня матери, – насупился тот. – Кашляла, кашляла, а потом померла. В воскресенье дело было – колокола звонили громко.
– А отец? – спросил Кошкин.
– И отца нет. Он тоже кашлял, еще в городе помер.
– В каком городе? В Зубцове?
– Нет. Зубцов маленький, а мы жили в большом… – мальчишка развел ладони, показывая, насколько велик город.
– Так ты сирота, выходит, – заключил Кошкин. – А в Зубцове где жил?
– Под крыльцом и жил. Тепло там, собак вкусно кормят – чего б не жить? Дворник токмо шибко злой. Разок меня поймал, обещал выпороть, коли еще увидит… Вы, дяденька, меня ему не отдавайте, ладно?
И посмотрел доверчиво снизу вверх, из-под бровей.
– Не отдам, – пробормотал Кошкин. – А родня-то есть у тебя?
– Мы с маманей в Ивановку ехали. Мне туда надо. Там тетка вроде.
Кошкин плохо знал уезд, но подумал, что прислуга в доме Шувалова подскажет, коли есть поблизости село с таким названием. Предложил:
– Со мной поедешь? У нас дворник добрый: поешь, выкупаешься, а там будем искать твою Ивановку.
– На лошадке поедем? – мальчишка с восторгом распахнул большие голубые глаза.
– Степан Егорович, думаю, мальчика лучше отвезти в город, – тотчас возразила Соболева. – Я ведь не одна здесь, а с малышом Александром, племянником. И гувернантка с нами. Машенька с радостью займется вторым ребенком – да и ребятам вместе будет нескучно.
Кошкин пожал плечами и снова спросил мальчишку:
– Ну что – выбирай. В город поедешь, к гувернантке? Или со мной?
Тот разок неловко оглянулся на Соболеву, а потом посмотрел на Кошкина – тем же взглядом, доверчивым, из-под бровей:
– Можно я с вами, дяденька?
* * *
После они вдвоем проводили Александру Васильевну – как будто несколько уязвленную тем, что всего лишь за одну неделю ее отвергает вот уже второй мужчина…
Кошкин испытывал некоторое смущение за это перед Соболевой. И тем не менее действительно считал, что мальчишку лучше отвезти к Шувалову, чем к племяннику Александры Васильевны, которому еще и двух лет не исполнилось. Да и у Тарнавских наверняка не слишком обрадуются незваному гостю: любили б там бездомных детей, не позволили б ребенку жить под крыльцом и доедать за собаками.
И еще отчего-то он был рад, что мальчишка выбрал его. Не мог объяснить, отчего именно… Славный мальчишка, не хотелось его отпускать, вот и все.
Когда двуколка Соболевой окончательно скрылась в дорожной пыли, Кошкин отвязал Яру, поправил седло и усадил мальчишку вперед. Устроился сам. Пришпорил кобылицу и посоветовал:
– Поедем с ветерком. Держись крепче, заяц, не свались!
– Я не заяц, я Егорка! – крикнул мальчик в ответ. Половина слов растерялась в шуме ветра – но главное Кошкин услышал.
Глава 11. Монастырь
Следующие два дня, назначенные Александрой Васильевной, обещали пройти по-деревенски скучно – в сидении на веранде, прогулках под изматывающим июльским солнцем да разговорах ни о чем. А разговаривать Кошкин не очень-то любил. И Шувалов не любил. Примечательно, что и Егорка все больше помалкивал и, по-взрослому заложив руки за спину, вдумчиво глядел на шахматную доску, где Кошкин с Шуваловым разыгрывали партию. Будто что-то понимал.
Поутру, пока не начало палить солнце, удалось уговорить графа выбраться на веранду еще раз – а уж шахматы он сам велел принести. После до двух часов по полудню так и сидели за доской, изредка отмахиваясь от комаров; а единственным произнесенным за все время словом было хриплое «шах» от Шувалова. Старик и в чахотке, и при смерти снова обыгрывал Кошкина… должно
Егорка не стоял столбом: то гонялся за курицей, случаем забредшей в барский двор, то отыскал где-то кота, то бегал на кухню стащить плюшку. Но неизменно возвращался и смотрел на доску.
Граф, конечно, позволил мальчишке остаться в доме сколько потребуется. Шувалов всегда был щедр и добр – хотя умел смотреть так, что посторонний человек никогда тех качеств в нем не заподозрил бы.
Кошкин же, хоть и не показывал этого, отчасти радовался, что Егорка задержится при нем. Славный мальчишка. А поиски Ивановки покамест ничего не давали.
– Я, ваше благородие, здесь, под Зубцовым сызмальства рос, всю округу исходил изъездил – а про Ивановку отродясь не слыхивал… – заявил еще вчера Афанасий на прямой вопрос Кошкина. – Мож, там, за Ржевом где?
– Может, и за Ржевом, – согласился Кошкин.
Этот Афанасий и правда казался ему толковым парнем. Кошкин даже размышлял, не отправить ли его в Зубцов со своими поручениями? Требовалось отыскать извозчика, который правил экипажем с жестянкой «№38». Да и в больничную аптеку кому-то надо наведаться. Не дай боже, за это возьмется Соболева и станет расспрашивать о ядах… Кошкин, признаться, боялся за нее. Она выглядела взрослою дамой, да и по годам далеко не девица. Однако ж по сути своей и была девчонкой – наивной и вовсе не осознающей, что ходит по краю. Как бы ни сыграло это злую шутку.
Но втягивать в расследование еще и Афанасия Кошкин пока не торопился.
После обеда не выдержал домашней скуки: велел оседлать Яру и под предлогом поисков все той же Ивановки выехал осмотреться. Егорка навязался с ним.
«Осматриваться», впрочем, решил не в направлении Ржева, а вверх по течению Волги – туда, где по его расчетам стоял женский монастырь, о котором упоминала Настасья.
Кошкина тянуло туда, как магнитом, словно бы там были ответы на его вопросы. Хоть издали бы тот монастырь увидеть…
Дорога была тяжкой и лежала через хвойный лес. Изредка удавалось найти тропку и пустить Яру рысью, но чаще приходилось спешиваться и вести лошадь за собой едва ли не через бурелом. Но Егорка вел себя молодцом – не пугался. После лес кончился, пошли поля, а за ними раскиданные вдоль Волги деревни.
Среди низеньких деревянных домов на том берегу Волги, вдруг показалась вдали еще одна усадьба – так подумалось Кошкину сперва, ибо строение было каменным, в два этажа высотой, с яркой крышей и изящными окнами. Обнесено высоким забором и густо раскинувшимся садом.
– Дачи там, барышень-гимназисток из города на лето вывозють! – охотно объяснил кто-из местных крестьян. – Сюды-то не пускают их, оне во-он по той тропке гуляють, где монастырь.
Кивнув на едва видную отсюда колокольню, мужик осенил себя крестом и в пояс поклонился. Егорка тоже хотел – видно, матушка научила – но глянул на Кошкина и не стал. А Кошкину было не до того. Он живо забрался в седло и пришпорил кобылу, желая подобраться ближе.
А впрочем, чтобы хоть поравняться с монастырем пришлось бы пробираться через еще один лесок. Время, меж тем, уже клонилось к вечеру, а ему еще назад добираться, с мальчишкой. Кошкин решил не рисковать. Пришлось довольствоваться тем, что приложил козырьком руку да в лучах закатного солнца попытался издали разглядеть стены монастыря.
Территорию он занимал не слишком большую и стоял на самом берегу Волги – хоть спуск был пологим, и имелась даже протоптанная дорожка к воде. Обнесен белокаменным забором. За ним скромные деревянные постройки для работы и жилья, невысокий храм с черными монастырскими куполами и, собственно, колокольня. За храмом смутно угадывалось местное кладбище. Ничего примечательного как будто.
Народу – ни единой живой души – Кошкин так и не разглядел. Ни возле монастыря, ни внутри. Ни на тропке, по которой, говорят, изволили иногда прогуливаться гимназистки. Гимназисток, нужно думать, привозили из губернского города, из Твери – Кошкин слышал что-то о той гимназии.
Возвращаться в Златолесье пришлось ни с чем.
Однако на следующий день Кошкин поступил разумней и собрался в дорогу не после обеда, а куда раньше. Егорка снова увязался с ним, чему Кошкин совершенно не возражал. Только предупредил:
– Поедем туда же, к монастырю. Может, даже через Волгу перебираться придется. Плавать-то умеешь?
– Не-а…
Кошкин искренне надеялся, что до плавания не дойдет, отыщется переправа. Но все же пообещал:
– Научу. Так вот, сегодня к монастырю, а в следующий раз в сторону Ржева поедем. Найдем твою Ивановку, не бойся.
Егорка вдумчиво кивнул. Совершенно серьезно ответил:
– А если и не найдем – не беда. С вами останусь. Про тетку мне токмо мамонька и рассказывала, а сам я ее сроду не видел. Мож, она злая, хуже дворника… А вы, дяденька, хороший.
– Откуда знаешь? – хмыкнул Кошкин. – Ты меня впервые увидел-то третьего дня.
– Уж я разбираюсь! – тоже хмыкнул со знанием дела Егорка. И вдруг добавил: – к тому ж я вас еще до того один разок видел. Ночью. Я под крыльцом тогда сидел.
Кошкин насторожился, лишь теперь сопоставив факты:
– Так это ты тогда в кустах шуршал, выходит?..
– Ну я!
– Может, ты видел, и как лакей Тарнавских мне записку отдает? И куда потом он делся – видел? – спросил, затаив дыхание.
– Отчего ж не видеть? – пожал плечами мальчишка. – Бумажку отдал да живо в дом, назад. Только он не лакей. Лакеев-то бариновых я всех наперечет знаю – все время у крыльца мельтешат. А этот приказчик из лавки. Их поутру прислали в помощь: гостей-то баре много ждали.
Шли теперь шагом, через негустой лес: Кошкин вел под уздцы Яру, а Егорка сидел верхом, уцепившись за гриву. Так Кошкин даже остановился, чтоб ни одного слова не пропустить. Спросил:
– Хорошо, как письмо мне отдал – он в дом вернулся. А до того? Может, говорил он с кем во дворе, покуда я не видел?
Егорка уверенно мотнул головой:
– Не, из дома выскочил, вас нагнал и сразу назад. Это я помню! Токмо до того, еще днем, этот чернявый все по двору таскался: работы-то много у них было. А как передохнуть сел – прямо на крыльцо на мое – тогда-то с ним один и заговорил.
– О чем?
– Да о работе все больше. Говорил, воды
– Воды? – не понял Кошкин. – Какой воды, зачем?
– Этого не знаю. Я к тому говорю, что, который воды требовал – голос – я его опосля еще разок слышал. Ночью, перед тем как в ящик забраться. Тьма кругом, все спят, а этот самый голос с барыней шепчется.
– На конюшне? Что за барыня – Татьяна Ивановна?
– Кто? – Мальчишка не понял: явно не знал господ ни в лицо, ни по имени. Но ответил подробно, сколь мог: – как зовут – не знаю, дяденька, а по виду барыня. И причесанная вся, и платье гладкое, ажно переливается. Синее, что ль, али зеленое. Да там темно было, только голоса и слышал.
Кошкин смотрел хмуро. Пытался сообразить, кого у Тарнавских Егорка мог принять за барыню, кроме Татьяны. Ольгу? Александру Васильевну? Тетку ее? Тетка Соболевой была дамой в годах, но вовсе еще не старушкой – лет сорока пяти, может быть. Мог и гувернантку какую видеть. А может все же с горничной спутал?
Заострять внимание пока не стал, продолжил расспросы:
– Так о чем шептались?
– Да про любовь… – смутился мальчишка. – Он все целоваться лез, а она смеялась.
Кошкин изумился и того больше.
– А что именно сказано-то было? Хоть слово разобрал?
Егорка, подумав, часто закивал. Глядя голубыми глазищами, в красках стал рассказывать:
– Дядька этот как вошел – от дождя они тож укрывались, что ли… Так он ворчал сперва: «А если, – говорит, – Тата всем расскажет?». А барыня ему и отвечает со смехом: «Ничего она, – говорит, -. Побоится»! Так и сказала, ей-богу! Ну а дальше я не слушал, спрятался: побоялся, что выгонят – а во дворе-то сыро да холодно…
Кошкин рассеянно повел Яру дальше. Но снова обернулся к Егорке, въедливо уточнил:
– Ты и впрямь это имя слышал – Тата? Не попутал? Может, дядька барыню свою так называл, а не кого-то третьего?
Мальчик покачал головой, ничуть не сомневаясь:
– Да точно! Как он барыню звал, я не слышал. А болтали они про другую, про Тату. Вот чем хотите поклянусь!
Егорка даже насупился, собрался обидеться:
– Да ладно-ладно, верю… – пошел на попятную Кошкин. – А голос дядьки этого узнаешь, ежели еще раз услышишь?
Мальчик снова подумал и серьезно, как взрослый, кивнул.
* * *
После долго шли в молчании: Кошкин пытался сделать выводы из услышанного. Если эти двое говорили о женщине по имени Тата – Татьяне, стало быть – то уж точно это была не Тарнавская. И не Александра Васильевна. Да и не горничная, и не гувернантка – едва ли они стали б так по-свойски называть хозяйку. Нет, это была дама, равная по положению самой Татьяне Ивановне. Неужто сестрица ее, Ольга?
А «дядька» кто? Сапожников? Так, может, жених с невестою устроили полюбовное свидание под покровом ночи – да и всего-то? Кто передавал лакею-приказчику записку с угрозой Егорка не видел, и «дядька» к той истории как будто не относится…
На том Кошкин и остановился покамест в размышлениях, и дальше сосредоточился на дороге.
Он все искал мост или лодку, или хоть удобный спуск, чтоб перебраться на тот берег Волги, где стоял монастырь. Река казалась неглубокой и течением сильным в этом месте не отличалась – но он надеялся, что перебираться вброд все же не придется.
Однако они подходили все ближе, вот уже и силуэты монахинь, одетых в черное, были прекрасно видны – а хорошего спуска Кошкин так и не приметил.
После шли через лес – тот самый, куда не рискнул Кошкин сунуться накануне. Шли долго, пешком. Лес не был густым, но стоял на крутом, скалистом склоне. Чуть оступишься – так и полетишь кувырком вниз, до самой Волги… Лишь здесь Кошкину и стало не по себе. Боязно сделалось за Егорку, и он велел мальчишке слезть с лошади, тоже идти шагом: не дай бог, лошадь споткнется, свалится, и мальчика за собой потащит.
А лес все не кончался… хотя впереди, в просвете меж стволами вековых сосен, все отчетливей виднелся белокаменный монастырь на том берегу Волги. Ворота были открыты настежь, и с десяток женщин, обряженных в черное, кто чем занимались на открытой поляне: день был в разгаре, а работы и в монастыре довольно.
Кошкин вглядывался в темные силуэты, перебирал лица – словно искал средь них одно-единственное. Словно надеялся, что сможет его здесь найти. И в какой-то миг надежда эта даже перестала быть призрачной: он приметил одну из черных фигур, которая, позабыв о вязанке хвороста в своих руках, стояла во весь рост с белым лицом, обращенным сюда – на лес. На Кошкина.
Стояла и смотрела – долго.
И он смотрел на нее. Долго, жадно. Как будто узнавая, и как будто нет… Боясь, что еще один миг, еще один вздох – и она исчезнет.
А после не выдержал. Вопреки здравому смыслу, одним махом забрался в седло, пришпорил кобылу и пустил вперед, желая скорее сократить расстояние, их разделявшее.
Раздался выстрел…
Где-то позади, из гущи леса. Грохот эхом пронесся над верхушками сосен, взмыли вверх птицы, дико заржала и встала на дыбы Яра. Кошкин едва удержался в седле, когда испуганная лошадь тотчас понесла галопом – вперед, по склону, вниз, не разбирая дороги. Попытки ее урезонить, остановить были жалкими и вовсе ничего не давали. Лошадка резвая – а Кошкин совсем не был лучшим наездником.
Последнее, что он запомнил – летящий на него ствол сосны.
От удара Кошкина выбило из седла, и уже совершенно безвольное тело, ничему не сопротивляясь, летело вниз по скалистому склону Волги…
Сознание провалилось во тьму – густую, муторную, вязкую. Сквозь эту тьму Кошкин отчетливее всего чувствовал боль во всем теле и холод ледяной воды. Холод сковывал мышцы, вода заливала нос и рот, не давала дышать.
Лицо Светланы, ее руки, ее легкий стан мерещились ему и теперь: она кружилась и плясала в сей бесконечной тьме и была то ли спасением его, то ли проклятием.
Глава 12. На пленэре
Саша не надеялась, разумеется, что помощь Степану Егоровичу вдруг заставит его посмотреть на нее иначе. Увидеть те качества, которые он не замечал раньше, и понять, что она стала бы ему куда лучшей женой, чем та неведомая ей женщина, которая вымотала ему душу и сердце… Нет,
Меж ними и правда все решено, и она ничего уже не ждала.
Однако понимала, что, раз Степан Егорович, после всего, что было, таки осмелился обратиться к ней – за помощью – выходит, ему более обратиться не к кому. Выходит, настолько все худо.
Уезжая в тот день с поляны возле ручья, Саша в последний раз обернулась. Сердце ее не сжалось от дурных предчувствий, она и впрямь не думала, что более не увидит Кошкина ни через два дня, ни дольше. Саша думала лишь о записке с угрозой, и размышляла, как лучше подступиться к порученному ей делу.
И, пожалуй, самую чуточку Саша надеялась, что Кошкин об отказе своем однажды пожалеет… Но будет поздно.
У Тарнавских вставали рано и рано же расходись по делам, а потому в этот час, в начале десятого, Саша не ждала застать дома кого-то из хозяев. Однако на лестнице ее окликнули:
– Александра Васильевна? – голос Татьяны звал из гостиной. – Вы ли это вернулись? Как нынче погода? Не ветрено?
Саша планировала тотчас подняться к себе и заняться запиской, да не тратить время. Но не ответить хозяйке дома, конечно, не могла. Татьяна Ивановна занята была домашними делами: подрезала стебли у превосходных розовых пионов и ставила в вазу. Нежный цветочный аромат заполнил уж всю гостиную.
– Доброго утра, Татьяна, – поздоровалась Саша, – погода дивная – я чудесно прогулялась. Я не слишком помешала вашим планам, взяв двуколку?
О двуколке договаривались заранее, и все же Саша чувствовала себя виноватой. А впрочем, виноватой она чувствовала себя почти всегда.
– О нет, дорогая, что может быть лучше, чем угодить гостю? – поспешила успокоить ее Татьяна, не прекращая своего занятия. – А мне и отдохнуть не вредно. К тому же я всего-то намеревалась отвезти дядюшке некоторые бумаги – и уже передала их с приказчиком.
– С приказчиком? Он здесь?..
Саша насторожилась. Припомнила, что записку с угрозой Степану Егоровичу передал лакей Тарнавских. Высокий темноволосый парень. Однако среди лакеев в хозяйском доме таковых не было – Саша провела здесь довольно времени, чтобы немногочисленную прислугу знать по крайней мере в лицо. И также ей было известно, что утром, в день именин Оленьки, в дом прибыло немало специально нанятых людей – а в лакеи отрядили как раз приказчиков из лавки Игната Матвеевича Громова.
Быть может, и в этот раз за бумагами приехал тот самый – темноволосый и высокий? Сашу подмывало спросить, но она, конечно, не стала. Татьяна и без того была удивлена ее вопросом о прислуге:
– Приказчик-то? – она даже от цветов отвлекалась и поглядела на Сашу: – ну что вы – уехал давно, разумеется.
– Я… просто давно хотела побывать в лавке Игната Матвеевича, Тата, думала поглядеть, как ведутся дела… Быть может, и брату Денису Васильевичу что-то посоветую, – неловко объяснила она свой интерес.
На что Татьяна пожала плечами и стала деловито объяснять:
– Дядюшка ведь оптовыми закупками, продажами да перевозками льна занимается. Уверяю вас, милая, ни в лавке его, ни в конторе, смотреть особенно не на что. Да и советы мужчинам давать – пустое занятие. Советов от слабого пола они слушать не станут. Посмеются лишь да на место укажут. Коли хотите, Сашенька, чтобы все по-вашему было – иначе действовать нужно. Тоньше да хитрее. И вовсе не обязательно для этого по их пыльным конторам ездить.
Татьяна сказала последнее и посмотрела столь особенным, говорящим, но мимолетным взглядом, что Саше в самом деле стало до смерти любопытно – как это, что за секрет такой?
По завещанию своей покойной матушки Саша владела многим: и семейным банком, и недвижимостью, и деньгами. На бумаге – владела. А по факту всем распоряжался брат по отцу, Денис. И он не только советов бы себе не позволил давать, но и при любом удобном случае объяснял Саше, что она глупа, как пробка, и самостоятельно хлеба голодающим не сумела б продать. Это было обидно, но это было правдой. Сашу никто никогда не учил вести дела, да и сама она интереса к тому не имела. Наследство свалилось на нее как снег на голову и стало причиной войны с братом. Много б Саша дала, чтоб не воевать, а жить в мире и согласии. И наследство б отдала, ей-богу, не будь Денис столь жесток… Имея полную власть, брат творил когда-то ужасные вещи. Он едва не свел в могилу родного племянника, малыша Александра, из-за того наследства. А потому полной власти Саша дать ему никак не могла и держала оборону, насколько хватало сил.
Однако до сих пор лелеяла надежду с Денисом однажды примириться…
Татьяна же выдавать ей «секрета» не стала, а рассмеялась и пообещала:
– Я вас позже, Александра, лучше в хорошую лавку с тканями отвезу. После Петербурга да Венеции вам выбор, конечно, небогатым покажется, однако я видела там муслин невероятного альмандинового4[4] цвета – он чудно подойдет к вашим глазам.
Закончив тем временем с цветами, Татьяна отошла на два шага и, склонив на бок голову, теперь любовалась букетом:
– Мило получилось не так ли? От Алёши нынче чуть свет доставили. Если хотите, Александра, велю в ваши комнаты отнести.
– В мои? – Саша вспыхнула. – Не стоит… Алеша… Алексей Игнатьевич ведь для вас прислал!
Посылка с букетом от Алеши Громова не была единичным случаем: Саше уж доводилось видеть от него и пионы, и лилии, и люпины. Алеша нет-нет да и одаривал кузину милыми знаками внимания, по-родственному.
– Вовсе не для меня, что вы! – рассмеялась в ответ Татьяна. – Покуда вы не приехали, Сашенька, не очень-то баловал нас Алеша букетами да визитами. Видать, скучно ему с нами, с провинцией. А теперь? Дважды, а то и трижды в неделю непременно заходит. И цветы присылает то и дело. А как вы обмолвились в разговоре, что матушку вашу Розою по-домашнему звали, то – заметьте, милая – стал непременно в каждый букет несколько роз добавлять. Неужто не замечали?
Саша замечала, конечно, но… ей бы и в голову не пришло увязать одно с другим. Алеша приезжал к кузине и племянникам. Приезжал с Анатолем дела в лавке обсудить. Приезжал, наконец, чтобы с тетушкой ее побеседовать о театре да столичном балете. А с Сашей он если и пытался заговорить, то лишь
Однако и Степан Егорович сегодня упомянул, что Алеша как-то по-особенному на нее смотрит. А теперь и Татьяна… и эти розы в букете…
Саша почувствовала, что ее щеки и того больше наливаются краской:
– Вы меня ужасно смущаете, Татьяна Ивановна, я отказываюсь понимать, что вы имеете в виду… – торопливо отозвалась она, пряча глаза.
– Что ж, тогда не буду, милая, – Татьяна не стала больше смеяться, но дружески погладила ее руку и только сказала напоследок: – и все же Алеша присылает букеты столь часто, что старые не успевают вянуть. Право, я уж не знаю, куда и вазы ставить их. Жаль, что вы не хотите забрать хотя бы один.
Она вздохнула притворно-тяжко и вышла позвать прислугу, чтобы убрали обрезки стеблей.
Саша же, оставшись с букетом один на один, еще некоторое время смотрела на него искоса, с затаенным испугом. Прежде чем все-таки коснуться кончиками пальцев нежных розовых лепестков. Когда-то она была бы счастлива получить такие цветы – но не от Алеши Громова.
Забирать вазу все же не стала. Пионы были невероятно хороши, однако Саша посчитала, что, забери она букет – это слишком ко многому ее обяжет.
Дома, в Петербурге, в ее комнатах уже почти что год стоял глиняный горшок с вечнозеленым фикусом. Глянцевые прохладные листья величественно покачивались всякий раз, когда она проходила мимо. Словно нарочно на себя внимание обращали. Подарок ее прежнего жениха, Кирилла Андреевича Воробьева. Кирилл Андреевич – человек очень… своеобразный. И подарки его были такими же. Фикус в горшке – в день, когда он признался в своих чувствах; и научная статья в журнале – в день, когда они расстались. Вот и все подарки. Статья, правда, была о серной кислоте… зато в ней имелось довольно милое посвящение для Саши.
Да, Саша именно от Кирилла Андреевича мечтала получить когда-то хотя бы скромный пучок полевых ромашек. Но это было очень давно. Много воды утекло, много всего переменилось. А Саша накрепко уяснила, что нельзя давать обещаний, если есть сомнения, что сумеешь их выполнить.
* * *
Как бы там ни было, Татьяна вскоре отлучилась, а Саша, наконец, осталась предоставленной сама себе и занялась тем, чем и собиралась – запиской. Первым делом она наведалась в кабинет Анатолия Павловича, служивший и библиотекой, и на время одолжила лупу – увеличительное стекло.
Дело в том, что она приметила некую деталь. Не известно, заметил ли это Степан Егорович, но лист с запиской был довольно плотным, совершенно белым – а по торцу оказался окрашен чем-то серо-зеленым. То ли бумага сама по себе была таковой, то ли…
В Италии они с тетушкой много где жили, подолгу нигде не задерживаясь. Но особенно Саше запала в сердце Кампанья и нанятая ими вилла, притаившаяся среди виноградников, оливковых рощ и фруктовых садов. Сашу, рожденную в Петербурге, с его бесконечно изящными, но все-таки каменными да холодными трущобами, приводили в восторг и трепет яркие цветные деревушки вдоль побережья и многочисленные холмы, поросшие буйной зеленью – повсюду, куда не кинь взгляд. С террас там открывался бескрайний простор Неаполитанского залива с морем, переливающимся всеми оттенками синего, и с рассыпанными по нему крохотными рыбацкими лодчонками. Виды эти до того радовали Сашу, до того наполняли ее душу, что она даже стала брать уроки живописи у одного старого художника-кампанца, чтобы запечатлеть хотя бы толику увиденной ею красоты.
Те уроки тоже отзывались в ее мыслях сами теплыми воспоминаниями. Кампанец хвалил ее, просил не забрасывать занятия по возвращению домой. Несколько своих акварельных работ Саша даже отправила с письмами Вареньке Кошкиной, к которой прониклась самыми дружескими чувствами – что бы там ни говорил Степан Егорович. А некоторые из акварелей откладывала в особенную папку, чтобы отправить их своему тогда еще жениху, Кириллу Андреевичу, в ответ на его письма. Те акварели были написаны с мыслями о нем. И имелся даже один его портрет – по памяти. Узкое, серьезное, но не лишенное привлекательности лицо с острыми скулами и горящими очередной идеей глазами за стеклами очков. Таким он ей запомнился. Жаль, что горели его глаза вечно чем-то другим, очередной статьей, вероятно, а вовсе не ею, его невестой. По крайней мере, за полгода разлуки Кирилл Андреевич написал ей единственное письмо и задолго до ее уроков живописи. А потому те акварели Сашей так и не были отправлены. Да и мысли о женихе, сперва довольно частые и пылкие, постепенно сошли на нет. Стерлись, размылись, словно та акварельная краска потоком воды. Вытеснялись воспоминаниями куда более яркими – о его товарище, господине Кошкине.
Кошкин ведь спас ее в самом прямом смысле. Спас маленького Александра. И, пусть не прямо, так косвенно поспособствовал тому, чтобы она сейчас имела все, что имеет. Не будь его в ее жизни – Саша, нужно думать, и теперь была бы бесправной приживалкой в семье ее брата…
Думала теперь Саша о своих акварелях лишь потому, что хорошо помнила то чувство досады, когда она – весьма неловкая во всем – неосторожно капала краской с кисти на свой альбом с холстами. Акварель тотчас растекалась безобразными пятнами, пачкала не только верхний лист – но и все прочие в альбоме. Вот точно так же пачкала, по торцу.
Поглядев на серо-зеленый край листа через увеличительно стекло, Саша совершенно точно уверилась, что не ошиблась. Это акварель. Ей нужно искать художника, стало быть.
Да долго искать и не пришлось…
Очень нехотя, с тяжелым сердцем, Саша поднялась на ноги и подошла к окну. Окна ее спальни выходили во внутренний двор Тарнавских – уютный зеленый сад. В саду и теперь прогуливалась ее тетушка с малышом Александром, радуясь его первым играм и смеху. В дальнем тихом углу, на качелях, обыкновенно сидела с какой-нибудь книгой Оленька, то и дело отрывая взгляд от страниц и мечтательно смотря вдаль. Младший сын Татьяны, рыжий и веснушчатый шестилетний Вася, шумел и задирал всех, кого только мог – а его бедная нянюшка всеми правдами и неправдами пыталась усмирить ребенка. Старший же сын Татьяны был не таков. Серьезный и вдумчивый, он любил расположиться в тени живописного сада с мольбертом и красками. У юного Игната Анатольевича, паренька неполных десяти лет, был явный талант к живописи, которым бесконечно гордилась его мать.
Понаблюдав за мальчиком из окна еще какое-то время, Саша решилась все-таки спуститься в сад и завести разговор.
* * *
Но сперва,
Отпустить малыша, конечно, пришлось: Александр любил ее, но играть и бегать за бабочками он любил еще больше… Саша позволяла ему многое – несравнимо больше, чем позволяли ей в его возрасте. Баловала неимоверно, захваливала за любой успех и заваливала подарками. И жалела безумно. Подарками и лаской надеялась хоть немного сгладить тот факт, что ее малыш, по сути, круглый сирота.
Наколаша, ее брат и родной отец Александра, совсем им не интересовался. Лишь первое время делал вид, будто его волнует сын: требовал встреч, грозился отобрать. Все изменилось, когда Саша выделила ему часть наследства матушки: исполнила его мечту и помогла начать винодельческий бизнес. К слову, сильно поругалась тогда со вторым своим братом, Денисом, который отдавать деньги категорически не хотел, считая Наколашу еще более глупым и бездарным, чем сестра. Но Саша настояла. Пусть.
Николай был счастлив, конечно. Тотчас смягчился к сестре. Два или три раза они – о чудо – даже поговорили по ушам. Вспоминали матушку, вспоминали детство. Николаша тогда плакал на ее плече, каялся, что был плохим мужем, плохим отцом. Сетовал, что и теперь никак не может навещать Александра чаще из нового своего дела.
Бизнес его шел ни шатко, ни валко, но все же держался пока, вопреки всем пророчествам Дениса.
С матерью Александра, своей законной женой, Николай развелся тотчас после суда. Елена совершила тяжкий грех, преступление, убийство: конечно, Синод расторг их брак по его прошению. Отчасти Саша понимала Николая и, наверное, не должна его судить… и все-таки ей до слез было жаль Елену. Елену она все еще звала подругой.
Степан Егорович и здесь очень им помог: сыскал хорошего адвоката, действительно хорошего. Тот сумел доказать, что ужасное свое преступление Елена совершила, будучи не в себе, будучи в безумии. Так оно и было – искренне полагала Саша. Как бы там ни было, адвокат добился, чтобы Елену осудили не на каторгу, где она наверняка погибла бы, а на поселение в деревню под Иркутск. Елене было позволено писать в столицу – и она писала, писала очень часто! Много спрашивала про Александра и обещала, что вернется, ради него.
Но когда это еще будет…
После Саша присела поздороваться с Анной Николаевной, тетушкой и своим ангелом-хранителем, не иначе. Расспросила, хорошо ли покушал Александр и был ли сегодня прилежен. Разговаривая, Саша все поглядывала на беседку, где устроился с мольбертом Игнатка. А после, стараясь, чтобы это выглядело самым обыденным образом, подошла и присела на скамейку подле.
– Позволите поглядеть на вашу работу, Игнат Анатольевич? – спросила со всем почтением и нежной улыбкой.
Мальчик, конечно, позволил.
Желто-красно-розовой акварелью он рисовал поясной портрет своей тетушки, Ольги. Прелестная юная девушка с огненно-рыжей косой прижимала к груди книгу и мечтательно смотрела вдаль. Та как раз сидела неподалеку, в десяти шагах.
– Как точно вам удалось написать глаза Оленьки… – искренне восхитилась Саша. – Она именно так и смотрит, ей-богу!
Игнатка довольно разулыбался. То ли от жаркого солнца, то ли от смущения его рыжие веснушки сделались еще ярче.
– Мне уезжать скоро. В гимназию поступил, в Москве стану жить. Подарю на прощание портрет Ольге Ивановне. Она сама просила, – поделился он.
– Не стану вам мешать в таком случае. Позволите? – Саша кивнула на его альбом с прочими рисунками – и мальчик разрешил посмотреть.
Акварелей, зарисовок, карандашных набросков – здесь было немало. И чистые, еще не изрисованные листы, хранились в той же пачке. И… если не у всех, то у многих, торец был безобразно испачкан серо-зеленой акварелью.
Саша увидела это и от волнения, чуть не выронила альбом. Худшие ее опасения сбылись. Бумага с запиской Степану Егоровичу, несомненно, была из этой пачки…
Но спрашивать Саша ничего не стала, побоялась себя выдать.
Лишь снова закрыла альбом и некоторое время разглядывала его обложку, испорченную серо-зеленым потеком акварели. Обложка была подписана – рукой Игнатки, очевидно. Почерк его был почти что взрослым, очень красивым, аккуратным, выверенным. Но он совершенно не был похож ни на образец из первой записки, ни из второй.
Во второй почерк был тоже твердым, тоже уверенным, тоже очень аккуратным. Но это определенно был почерк другого человека. А из-за пары деталей, таких как кокетливо-волнистая линия над буквой «т» или под буквой «ш» – Саше даже подумалось, что это рука женщины.
Что же касается первой записки – с угрозой – буквы в ней тоже не походили на Игнаткины. То были очень неуверенные, кривоватые буквы. Словно бы кто-то писал левой рукой, не будучи при этом левшою, или… если это писал ребенок, впервые взявший перо в руки.
Саша в задумчивости отвела взгляд от альбома и невольно нашла им младшего брата Игнатки – Васю.
Вася резвился, визжал и бегал по двору, удирая от гувернантки. Редкий сорванец!
– Вася!.. Василий Анатольевич! – Саша откашлялась и чуть добавила в голос железных ноток, дабы достучаться до мальчика, ничего и никого не слышавшего. – Остановитесь хоть на минуту – лимонаду попить. Холодный, сладкий! Подите к нам!
В беседке, подле рассудительного Игнатки, и правда стоял поднос с запотевшими на жаре стаканами и по-настоящему вкусным напитком.
Вася тотчас отозвался. Вихрем ворвался в беседку, схватил стакан, принялся жадно пить. Послушно сел, когда ему велела Саша.
Еще в бытность свою приживалкой в доме брата Дениса, Саша немало была посвящена в процесс воспитания его детей, своих не менее любимых, чем Александр, племянников. И здесь уж не скромничала, полагая, что неплохо в воспитании поднаторела, научившись унимать практически любые их капризы. С детьми Саша всегда хорошо ладила. Она их любила. А о том, что у нее когда-то будут собственные, уже и мечтать перестала.
– Ну Васенька, ну проказник… Уф… насилу угналася за вами!
В беседке мальчика настигла нянюшка, раскрасневшаяся лицом от бега дородная женщина, почти что ровесница Саши. Тяжело привалилась к стенке и принялась обмахиваться фартуком. Саша всерьез испугалась, как бы нянюшку не хватил удар на жаре.
– Поди, Матрена, передохни, я сама за Васей присмотрю, – позволила Саша.
Вася был тому только рад. Да
– И не стыдно вам, Вася? А впрочем, вам давно положено иметь гувернера – я поговорю с вашей матушкой. – Она присела рядом, дабы мальчишка не удрал. Поправила взъерошенную его челку, съевший ворот сорочки. – Сколько вам лет?
– Уже шесть!
– Шесть? – делано удивилась Саша. – Никогда бы не подумала. Такие взрослые мальчики – в шесть лет – обычно ведут себя куда прилежней. Больше слушают, что говорят взрослые, не проказничают и любят учиться!
Вася нахмурился, обидевшись, что ему не верят:
– Мне шесть! Я и азбуку знаю, и считаю до ста!
– Не ври! – прохладно хмыкнул Игнатка, не отрываясь от мольберта. Стал деловито объяснить. – Пишет он криво, Александра Васильевна, считает с ошибками и вовсе не до ста. А уж какой беспорядок из-за него в классной…
Свысока и по-взрослому Игнатка покачал головой.
– Вы делите одну классную? – уточнила Саша.
– И спальную, и классную. Нигде от Васьки спасения нет… – Игнат даже оторвался от рисования: – вы поглядите, как он мне альбом попортил!
Акварельная клякса на обложке, очевидно, было делом рук младшего брата. Вася нахмурился и того больше:
– Это ты не ври! Я хорошо пишу!
Раздосадованный, Вася вскочил, готовый толкнуть брата – да и Игнат отбросил кисточку. Едва удалось Саше их разнять. Даже пожалела, что отпустила няньку… Но до драки не дошло, слава богу.
– Игнат, нехорошо ябедничать… – укорила она старшего. – Скоро уедете, еще скучать будете по Васе. А вы, Василий Анатольевич, вот – возьмите лист, бумагу да покажите, как вы пишете. Я рассужу!
Вполне преднамеренно Саша выбрала чистый, но испачканный по торцу лист из альбома Игната, отыскала карандаш и придвинула к Васе. Тот нехотя подчинился – видать, и правда рассчитывал доказать свою правоту.
После Игнат вернулся к рисованию и посматривал на брата с кривоватой ухмылкой, а Вася, высунув кончик языка, старательно выводил по бумаге буквы.
Саша диктовала ему фрагмент из Пушкина, очень любимого ею:
«Я влюблена», – шептала снова
Старушке с горестью она.
«Сердечный друг, ты нездорова». —
«Оставь меня: я влюблена».
И между тем луна сияла
И томным светом озаряла
Татьяны бледные красы…
– Фу, как криво да неаккуратно!.. – фыркнул Игнат, заглянув брату через плечо – на его лист.
Вася отбросил карандаш да снова кинулся на старшего – и снова едва удалось Саше их разнять…
– Чего он дразнится! – захныкал теперь Вася.
– Игнат, а вы разве лучше писали в шесть лет? – встала на его сторону Саша. И в сердцах, совершенно искренне упрекнула обоих: – вы же братья, право слово! Роднее вас двоих нет никого – вы должны друг дружку поддерживать… Игнатка, Васенька, я сама со обоими братьями в ссоре, и уж поверьте, нет в этом ничего хорошего!
Саша сама уж чуть не плакала и упрекала себя за показавшуюся теперь глупой затею, которая привела к таким последствиям. Тем неожиданней было ей услышать, что Игнат, чуть смягчившись, вдруг сказал младшему:
– Ну не реви, Васька! Покажи, как ты до ста считаешь – я поправлю, ежели что.
Вася, шмыгнув новом, тотчас принялся считать. Не очень уверенно – но глядя на брата с подобострастием и, конечно же, жаждая его одобрения. Все младшие восхищаются старшими, мечтают на них походить. Иначе и быть не может. Саша когда-то тоже отчаянно восхищалась Денисом…
Саша сперва наблюдала за мальчиками с легкой улыбкой на губах – она была счастлива, что те примирились, хоть наверняка и ненадолго. А после, убедившись, что они заняты, невзначай взяла бумажный лист со стихом, который диктовала Васе.
Почерк его и правда был неважным, и ошибок мальчик допускал множество. А впрочем, в шесть лет очень немногие дети могли похвастаться и этим. Научится. Ежели старший будет помогать, то научится еще скорее. И Вася, и Игнатка были хорошими мальчиками. Да что там, все дети ангелы. В своих дневниках матушка писала когда-то, что и Денис в детстве был славным, великодушным и бесконечно добрым к ней, своей молодой мачехе. В какой момент и отчего дети из невинных ангелов превращаются во взрослых бесов, способных на самых гадкие слова, мысли, поступки… на угрозы и убийства. Саша всей душою верила, что маленький Вася не достиг точки невозврата и, даст бог, не достигнет никогда. Ему наверняка кто-то продиктовал текст той отвратительной записке. Также, как сейчас Саша продиктовала стих Пушкина. Это сделал кто-то взрослый, кто-то кому Вася верит, кто имеет на него влияние.
Однако в том, что ту первую записку, переданную Степану Егоровичу, написал именно шестилетний Вася, Саша больше не сомневалась. Слово «оставь» и там, и здесь явно написано одной рукой.
Кто был тем взрослым?.. Спросить у Васи прямо она пока что не смела – как бы не стало хуже для Кошкина.
Но Саша некоторое время наблюдала за мальчиками. За сбивчивым счетом Васи и за холодноватыми поучениями Игнатки. И вдруг заметила, что поучения эти – отдельные их интонации – буквально перефразированные слова отца мальчиков, Анатоля Тарнавского. Да то и не удивительно. Разве имеет кто-то на детей больше ее влияние, чем родной отец?
Глава 13. Мужья и женихи
Анатолий Павлович, супруг Татьяны, имел странное положение в купеческом семействе Громовых. Положение это едва ли его устраивало, а оттого он во многом себя чувствовал ущемленным. Чувства он привык скрывать за колкими фразами да прохладными взглядами. А впрочем, не таился особенно, потому Саше, да и любому, кто видел Анатоля хотя бы пару раз, многое было понятно.
Саша знала, что льняным бизнесом Тарнавских руководит теперь Игнат Громов. Пока был жив старший брат, Иван Матвеевич, дела их были строго разделены: Иван Громов занимался перевозками льна по Волге и владел судоходной компанией, а Игнат Громов – непосредственно торговлей сырьем в Зубцове, Ржеве да некоторых других ближних городах. После же смерти Ивана Матвеевича, судоходное дело унаследовали в равных долях обе его дочери: старшая Татьяна и младшая Ольга. Сыновей у Ивана Громова не было. Но и Татьяна, не говоря уж о совсем девочке тогда, Оленьке, была юной девушкой семнадцати лет. Какой
Татьяна да Ольга, как законные владелицы, изредка подписывали кое-какие бумаги, а дядюшка – в отличие от Дениса, Сашиного брата – никогда племянниц не обижал ни ласкою, ни деньгами. Напротив, Тарнавские и побогаче жили, чем Громовы, и дом имели лучше, и прислуги больше, и наряды Татьянины ни в какое сравнение не шли с нарядами жены Игната Матвеевича да невестки его, Настасьи. Наследниками сестер и полноправными будущими владельцами считались сыновья Татьяны, а в позже и дети Ольги.
Анатолий же Тарнавский, выходит, со всех сторон был не у дел. Муж при богатой жене и бесправный отец при наследниках.
Происхождение он имел – на зависть многим. Долго и со значением мог перечислять родовитых предков из польской знати, которые восходили едва ли ни к Сигизмунду Августу, толковать об их регалиях да былых славных днях. В настоящем же паны Тарнавские были полностью разоренным родом. Заложенное-перезаложенное поместье в Смоленской губернии проиграл, в конце концов, кто-то из старших братьев Анатолия Павловича, и дохода теперь он вовсе никакого не имел. Весу его персоне добавляло лишь потомственное дворянство, кое распространялось и на жену его, и на детей; да весьма привлекательная внешность красавца-поляка и жгучего брюнета: Саша видела его фотокарточки юношеской поры.
– Анатоль был чрезвычайно хорош собою! – рассказывала о их помолвке Татьяна, довольно улыбаясь. – Я только лишь увидела его черные как ночь глаза через всю танцевальную залу на балу в доме господина губернатора – и поняла тот же миг, что пропала!
Анатоль слушал ее и улыбался столь же довольно. Пожалуй, он и был доволен да счастлив лишь в те минуты, когда жена говорила о нем что-то хорошее. А это бывало редко.
Супругу свою пан Тарнавский любил, боготворил – это было очевидно всем. Любил – и ревновал безо всякой меры. Ревновал даже к собственным детям, к дядюшке, к кузенам, ко всем без исключения встречным молодым и пожилым господам. Ревновал и к лакеям, и к приказчикам. Ревновал, разумеется, безо всяких на то причин: Татьяну лишь забавлял ее пылкий супруг.
Оттого-то Саша вполне допускала, что автором той записки Степану Егоровичу мог быть как раз Анатоль.
«Оставь ее в покое! Пожалеешь!»
Замедлял смелые мысли Саши лишь тот факт, что вслед за запиской анонимный автор перешел ко вполне конкретным действиям. Если б Анатоль подливал цианистый калий домочадцам всех мужчин, к которым он приревновал супругу… верно, город Зубцов давно б уже вымер да опустел.
Саша и так и эдак перебирала в памяти события злосчастного вечера… Но нет, даже она, особа весьма романтичная, не могла углядеть в разговорах Татьяны и Кошкина что-то похожее на флирт. Степан Егорович и вовсе вел себя холодно да отстраненно со всеми (видать, и правда разговор с Сашей выбил его из колеи), а Татьяна была исключительно вежлива с ним, и только. Вежлива настолько, насколько могла быть вежлива хорошенькая женщина тридцати лет.
Как только Анатолю в голову могло прийти ревновать супругу к Кошкину?..
Или не только в ревности дело?
«– Запомни, глупая сестрица, – учил уму-разуму Денис как-то Сашу, – запомни и заруби на своем огромном носу: все преступления на свете совершаются лишь по двум причинам – деньги и власть. Деньги и власть!»
Денис скверный человек, но он умен, этого не отнять. И уж точно справедливее многих судит о том, что касается денег и власти. В этом Саша ему верила.
Так вот, пан Анатоль Тарнавский, помимо неуемной своей ревности, отличался тем, что и деньгами, и властью он был обделен в собственном семействе.
Дабы он шумел поменьше, Татьяна упросила когда-то дядюшку дать ему некоторую должность и жалованье в семейном бизнесе. С тех пор Анатоль каждое утро уезжал на службу, и каждый вечер в одно и то же время возвращался. Особенных успехов, впрочем, не делая. Саше трудно было судить, действительно ли у Анатоля не было способностей к торговле, или Игнат Матвеевич ему развернуться не давал.
Саша вполне допускала и второе…
Хоть сколько-нибудь важные решения Игнат Матвеевич оставлял за собой да за старшим сыном. Держал в стороне даже младшего, Алексея. Что уж говорить о зяте? И Анатоль никогда не скрывал, как сильно его такое положение дел не устраивает.
Алексея – Алешу – впрочем, это не устраивало тоже.
Обо всем этом Саша размышляла тем же вечером – за ужином в кругу семьи Тарнавских.
Ужинали в восьмом часу вечера. Несколько задержались, потому как ждали сегодня Сержа и Игната Матвеевича, явившегося вдруг с Алешей… снова с Алешей. И усадили Алексея будто нарочно по левую руку от Саши, дабы он имел все права ухаживать за нею за столом.
Сашу, особенно вкупе с утренним разговором о букете пионов, последнее смутило необыкновенно. Право, все сложнее было не замечать его глаза, то и дело замирающие на ее лице, мягкую улыбку, обращенную к ней одной, недосказанные слова и случайные прикосновения к ее руке.
Но хуже всего, что Саше это вовсе не было неприятно… Раз или два она даже позволила себе улыбнуться в ответ столь же тепло.
А вот Серж, доктор Сапожников, к ужину так и не приехал. Его прождали больше часа, а после прибежал человек с запиской: Серж просил простить и извинялся, что дела вынуждают его остаться в больнице на всю ночь. Тяжелая операция, на которой ему выпало ассистировать.
Оленька оттого дулась весь вечер, совершенно не скрывая, как расстроена. А когда горничные пришли убирать со стола, не выдержала и взмолилась:
– Таточка, давай хотя бы с чаем повременим. Быть может, Серж успеет? Он ведь обещал…
– Можем, разумеется, и повременить, Оля, – согласилась ее сестра, – но быть на ужине Серж обещал третьего дня – а нынче написал, что задержится на всю ночь. Ты ведь знаешь, сколько времени может длиться операция? Часа три, а то и восемь. Прости, он никак не успеет к чаю.
Оля снова надулась, неизвестно на кого обижаясь, а Татьяна с лаской погладила ее по руке:
– Ну-ну, будет, милая. Ты ведь давно знала, кто твой жених. Он доктор, занятой человек, вынужден непомерно много работать, чтобы обеспечить будущую семью. Тебе бы смириться заранее, что на невесту, а после и на жену, у него времени почти что не
Ольга слушала хмуро. Слова сестры ей явно не понравились, и она попыталась возразить с присущим ей пылом:
– Можно подумать, у купцов дел всяких меньше, чем у докторов! Ты тоже Анатоля целыми днями не видишь!
– И, тем не менее, Анатоль ужинает с нами, – пожала плечами Татьяна, – и даже дядюшка успел к нам присоединиться – а у него в конторе работы-то побольше будет, чем у Сержа в больнице. И я уж промолчу о финансовой стороне вопроса. А впрочем… – она с извинениями улыбнулась своим гостям, – не будем о деньгах да о работе за столом. Это дурной тон. Уверена, Оленька, что Серж сумеет обеспечить тебе все то, к чему ты привыкла. А коли нет – разумеется, и я, и дядюшка станем вам помогать, сколько потребуется. Я не позволю, чтобы ты и мои племянники в чем-то нуждались.
Последние слова как будто смягчили Ольгу. Готовая расплакаться, та обняла сестру и запальчиво объявила, что Таточка – самая лучшая.
От чая Оля, впрочем, отказалась, попросив позволения выйти на набережную и подождать там – быть может, Серж все-таки приедет…
А вот Саша, став свидетелем той сцены, испытывала сложные противоречивые чувства. Когда-то она умилялась, любуясь искренней дружбой двух сестер. А теперь… видно, история с угрозами Степану Егоровичу этому поспособствовала, но Саша исподволь чувствовала себя у Тарнавских, словно в стане врага. Что-то неуловимое в словах, намеках, недосказанностях Татьяны вдруг напомнило Саше ее собственного брата, Дениса. Тот манипулировал ею самым бессовестным образом, дабы внушить, что сестре гораздо лучше быть старой девой и гувернанткой при его детях, чем выходить за кого бы то ни было замуж и иметь собственных. Неужто и Татьяна пытается провернуть с Ольгой тот же трюк?..
Ольга в равной степени владела тем же, чем владеет Татьяна. Так зачем старшая сестра обставляет все так, будто собирается облагодетельствовать младшую ее же собственным наследством?!
Намеки подобные мелькали в речи Татьяны и прежде, но отчего то лишь теперь Саша взглянула на нее иными глазами…
А потому, когда после недолго чаепития, Татьяна извинилась перед гостями и сказала, что пойдет отыщет сестру – Саша тотчас навязалась с нею. Надеялась вывести на откровенный разговор.
* * *
Вечер был славным. Уже стемнело, и на смену изнуряющей жаре пришла ночная свежесть. Вазуза – речушка маленькая, не чета Неве, а все же и от нее веяло туманом да холодом. Саша даже успела пожалеть, что не взяла шаль. Оленька была предусмотрительней. В Петербурге бы девицу в такой час и за порог не выпустили, но Ольга вышла и за ворота, и дорогу перешла, и стояла теперь у самого спуска к реке, напряженно глядя на дорогу. Лицо ее в свете фонарей было серьезно и печально. Видать, и правда тосковала по Сергею Федоровичу: досадно, что он не приехал.
– Татьяна… – вдруг заговорила она, – простите, должно быть, то меня не касается, но мне показалось, вам совсем не по нраву жених Оленьки, Сергей Федорович. Отчего же? Кажется, он хороший человек – добрый, так интересно рассказывает о службе своей, о знакомцах… И Олю он любит. Да и она его…
Они с Татьяной шли, прогуливаясь, вдоль набережной, в некотором отдалении от Ольги, и думали каждая о своем, до этой минуты так и не обмолвившись ни словом.
А сейчас Татьяна вздохнула неимоверно тяжко:
– Одной-то любовью сыт н будешь, Александра Васильевна… Оля – самая завидная невеста не только в Зубцове, но и во всем уезде. А то и губернии. Совсем юна, красива, богата. Одного этого довольно, чтоб Сергей Федорович ее любил до беспамятства. Он ведь беден, что церковная мышь. Родители разорены: последнее отдали на его обучение. Ничего за душой нет. Живет в служебной квартирке при больнице – конуре. Была я там: право, у лакеев моих обстановка побогаче будет. Книгами, разве что, все от пола до потолка уставлено. Вот и все ценности. А место хорошее по службе своей Серж если и получит, то не скоро еще. Да и то переехать ведь заставят. И жену с собой увезти за тридевять земель… Право, не хочу дурно думать о Серже, но не секрет, что Оля для него куда лучшая партия, чем он для нее.
Саша выслушала ее внимательно. Не согласиться, конечно, не могла. Однако поборовшись с собой некоторое время, отважилась на дерзкий вопрос:
– Простите ради бога, Татьяна Ивановна… но ведь вы и сами замуж по любви выходили, а не по расчету да на холодную голову… ведь так?
А Татьяна вместо прямого ответа вдруг глянула на нее странно: то ли со смехом, то ли с хитринкою. И молвила:
– А я, Сашенька, быть может, потому-то так и говорю. Умные на чужих ошибках учатся, а дураки свои шишки набивают. Покуда в годах Оленьки была, мне ведь тоже чувств ярких хотелось. Любви неземной, чтоб как в романах во французских. Мир посмотреть хотелось, мечталось о разном. А вернуть бы то время… верите или нет, Сашенька, а выбрала бы я кого-то… да вот хотя бы вроде Алеши нашего!
Татьяна вдруг широко улыбнулась и поклонилась куда-то в сторону – где Саша тотчас увидела Алексея Громова, спешно к ним шагающего.
– Алеша, конечно, чинов офицерских да дворянств и не имеет. И коренаст, и конопушки эти громовские во все лицо… – перебирала Татьяна вполголоса его недостатки, пока Алексей был еще далеко и ее не слышал, – однако ж он из Громовых, Саша. За ними, как за каменной стеной. А в итоге лишь это значение и имеет для женщины.
Саша поглядела на нее с сомнением… теперь уж было очевидно, что Алешу ей именно что сватают – самым бессовестным образом. И покуда решала, как ей теперь быть, Громов уж подошел. Протянул Саше ее же шаль, словно бы подтверждая Татьянины слова:
– Мне издали показалось, что вы мерзнете, Александра Васильевна. Не помешал?
– Что ты, Алешенька: я тебе всегда рада! А мы ведь с Сашей как раз о тебе говорили: легок ты на помине – долго жить станешь. Александра Васильевна у меня спрашивала, чему ты в Сорбонне учился – а я запамятовала, милый, уж прости… – не моргнув глазом, солгала Татьяна кузену.
Вопрос предназначался не Саше: Громов должен был сам себя расхвалить, очевидно. Но Саша до
– А я вспомнила, Татьяна: банковскому делу. Мне Алексей Игнатьевич о том уже говорил.
Сватовство это ей точно было не по нраву. В Петербурге Сашу и так едва ли не раз в неделю сватали – надоело это до смерти, ежели честно говорить. Впрочем, резкому своему тону, Саша тотчас устыдилась. Но, прежде чем извиниться да уйти, ее опередила Татьяна:
– Пойду-ка я Оленьку в дом позову: довольно на ветру стоять. Доброй ночи, Александра.
И оставила ее наедине с Громовым.
Впрочем, нежелание Саши беседовать было столь очевидно, наверное, что и Громов счел за лучшее предложить:
– Должно быть и вы, Александра Васильевна, хотите вернуться в дом? Я вас провожу. Мне тоже пора…
Но Саша отчего-то не двинулась с места. Напротив, легко коснулась его руки, вынудив остановиться, обернуться да на нее посмотреть. Подумала, что он тоже носит очки, как и Кирилл Андреевич, бывший ее жених. И за ними тоже почти не видно его глаз, и никогда не понять, о чем он думает.
Сама не веря, что решилась на это, Саша вдруг спросила:
– Татьяна нынешним утром мне сказала, будто те чудесные букеты присылаете вы. И… будто розы к ним стали прикладывать из-за меня. Это правда?
– Раз вы спрашиваете, выходит, это не очевидно, – улыбнулся Громов, как ей показалось, с горечью. – Но это всего лишь цветы. Мне хотелось доставить вам радость, и только. И да, прикладывая к букетам розы, я думал о вас. Но вас это ни к чему не обязывает, ей-богу. Впрочем, если вы смущены, то я перестану.
– Да, перестаньте, прошу… – торопливо ответила Саша.
Она и правда была невероятно смущена.
– Меньше всего хотел, чтобы эти цветы вас расстроили… Что ж, очевидно, вам неприятно мое общество, и теперь уж вы точно хотите вернуться в дом?
Но Саша снова не двинулась с места. С шалью на плечах, ей уже вовсе не было зябко и, по правде говоря, совершенно не хотелось возвращаться дом, душный и полный народу, где, не дай бог, Татьяна снова будет делать ей странные намеки. А кроме того, в беседе с Алексеем Саша наверняка смогла бы убедиться, что к тем угрозам он точно не имеет отношения – хоть Кошкин, помнится, весьма того опасался.
– Вечер славный… – молвила она. – Можем прогуляться немного, если вы не спешите.
Алексей не спешил.
Некоторое время они молча и нарочито медленно шли вдоль набережной: Громов галантно выставил ей локоть, и Саша даже позволила себе на него опереться. Рука его была крепкой и теплой, Саше было весьма и весьма хорошо сейчас. Только мысли путались, и она никак не могла выдумать, как бы спросить о Кошкине. Замерла в тревоге, когда Алексей вдруг напряженно нашел ее глаза и заговорил сам:
– Александра Васильевна… я человек прямой и должен вам сказать, что излишнее женское кокетство мне претит. Вы уж простите, насмотрелся на него в Париже и накрепко понял, что с тамошними девушками мне не по пути. Потому и спрошу прямо да без обиняков: мне не на что рассчитывать в отношении вас? Ваше сердце занято?
Саша смешалась и того больше. Отняла руку, отвернулась к реке, дабы он не видел, как перепуганы ее глаза. Некстати подумала, что, наверное, схожие чувства испытал тогда Степан Егорович, когда она огорошила его своим признанием.
Наверное, и ответить Алексею стоило так же, как Кошкин ей. Тоже прямо, стараясь не обидеть, но и не дать ложных надежд. Да только… Саша поймала себя, что ей вовсе не хочется отвечать Алексею однозначным отказом. И вовсе даже не из жалости.
– Право, не знаю, что вам сказать… – вымученно пробормотала она. И, чтобы он не ушел, скорее обернулась, даже коснулась его рук. Нашла его глаза, пытаясь заглянуть туда, за блеск очков. Сказала искренне, сколь могла: – мое сердце в раздумьях, если вам угодно. Я уже не молода, мне двадцать семь – вы, наверное, знаете – но ей-богу, я сама не понимаю, что нужно этому сердцу! Еще недавно я была готова без ума влюбиться в каждого, кто просто мне улыбнулся бы. А теперь… неужто и впрямь я переборчивой кокеткой вам кажусь?
Алексей выслушал ее внимательно и лишь мягко улыбнулся под конец:
– Мне жаль, что я вас не встретил тогда – недавно. Я улыбался бы вам дни напролет, в таком случае.
– Я бы вам не понравилась в те времена, – покачала головой Саша, – я была в лишь бедной приживалкой в семье брата-банкира.
Громов почему-то удивился, даже брови его взлетели вверх:
– Так вот что вас беспокоит? Но, право, моя семья обеспечена более чем, и сам я не бездельник – хоть батюшка и не пускает меня к серьезным сделкам. Однако ж, я не мот и не игрок. Некоторые семьи даже считают брак со мною выгодной партией.
Алексей тотчас стал куда серьезней, задумался о чем-то. Но уже через долю минуты продолжил с прежней напористостью:
– А впрочем, я прекрасно вас понимаю. Мы не юные влюбленные, чтобы делать вид, будто не знаем, сколь большое значение имеют деньги. И на вашем месте мне бывать, уж поверьте, приходилось. Матушка каждой девицы, что навестила наш дом хотя бы раз, лучше любого бухгалтера знает годовой доход Громовых: и оттого, насколько он высок, напрямую зависит, сколько веснушек они разглядят на моем лице. Увы, мы живем в косном, погрязшем в предрассудках мире, где мезальянсы не в чести, а подобное – ищет подобного. И все же…
Он не закончил, но сжал Сашину руку чуть крепче. И смотрел в ее глаза – а Саша очень нескоро нашла в себе силы отвести взгляд.
– Неужто станете говорить, что это не вашего батюшки идея была – присылать мне букеты? – наконец, спросила она. И, впервые за вечер, далось это Саше совсем не трудно, а даже с улыбкой.
Желая ту улыбку спрятать, Саша снова оперлась на его локоть, и они пошли дальше вдоль набережной.
Алексей тоже ей улыбнулся:
– О, это один из немногих вопросов, в которых мы с батюшкой сошлись! Пусть и по разным причинам.
– Какие же причины были у вас?
– В отличие от батюшки мне вовсе не было все равно, как та получательница букетов выглядит. А главное, мне хотелось видеть радость в
– И не стану, даже не ждите! – отозвалась Саша, пряча смущенную улыбку.
Алексей лишь пожал плечами и беззаботно продолжал:
– Кроме того, не буду скрывать, мне и батюшке очень уж хотелось угодить – хоть раз в жизни. Он-то вечно мною недоволен. Во всем.
– Любопытно, если господину Громову так уж не по нраву была ваша учеба во Франции, то зачем же он вас туда послал? – всерьез спросила Саша.
– То не батюшкина заслуга, а его брата – Ивана Матвеевича. Он в ту пору еще жив был. Учился-то я на отлично, в гимназии первым учеником слыл. Иван Матвеевич за то уважал шибко. Любил меня, выделял, баловал по малолетству… он и настоял, чтоб меня в университет отправить. Да не куда-то, а в Европу. Обещал, что, как вернусь, судоходному делу выучит – у него-то сыновей нет. Не дочек же, мол, учить… И денег на учебу тоже он дал. Куда уж отцу устоять? Согласился. Батюшка-то младшим братом был, во всем старшего слушался. Так и отослал меня: с глаз долой из сердца вон… Знаете, Александра Васильевна, а ведь забавно, что, если в собственной семье меня нынче считают свободолюбивым мечтателем да идеалистом, а оттого не поручают никогда серьезных дел, то в Париже, в среде товарищей, я слыл едва ли не монархистом-консерватором. И по этой причине серьезных дел мне не поручали тоже… Словно судьба мне такая, везде быть чужим.
Алексей помолчал, глядя себе под ноги – а Саша исподволь смотрела на него. С жалостью. Ох как знакомо было ей чувство, когда изо всех сил пытаешься угодить родным – да не выходит ничего.
Но Алексей вдруг хмыкнул:
– Будто злой рок какой над нами с Татою, с кузиной. Ее отец во мне души не чаял, а мой – Татьяну за дочку считает, а от меня отмахивается, как от неродного. А в детстве ведь Тата на меня шибко злилась за батюшку своего… Она-то из гимназии тоже отличные оценки привозила, а Иван Матвеевич на них и не смотрел.
– Татьяна в гимназии училась? – удивилась Саша.
Странно, они с Татою много говорили, но об этом она не упомянула ни разу, даже когда Саша пожаловалась ей на свою жестокую гувернантку.
– Да, в Твери. А после нее и Ольга там же. Мариинская, кажется, женская гимназия – да она одна тогда была на всю губернию. Родственница их по матушкиной линии там классною дамой служила, вот и уговорила Ивана Матвеевича дочкам хорошее образование дать. Иван Матвеевич-то согласился, но тоже не шибко рад был. Чуть что – грозился на домашнее обучение перевести. Мол, учебы эти девицам ни к чему, им, главное, замуж хорошо выйти. Уходящее поколение, что с них взять: до сих пор женщину вне кухни да церкви и не представляют… Татьяне, помню, еще и пятнадцати не исполнилось, а ее уже сосватали. Да не абы за кого, а за семинариста, будущего священника. Мишка Осипов – а ныне батюшка Михаил, настоятеля Успенского храма.
– За семинариста? – Саша вновь удивилась.
То, что у Татьяны, до Анатоля, имелся некий жених, в секрете не держали – но она лишь от Алексея узнала его имя и такие любопытные подробности. Не удержалась от вопроса:
– А отчего же Иван Матвеевич решился отдать старшую дочь за будущего священника, а не за купца? Ведь сыновей у него нет, а батюшку, и даже настоятеля храма, разве к торговым делам привлечешь?
– Настоятеля-то храма не привлечешь, – хмыкнул Алексей, – зато его семью – вполне! Осиповы ведь тоже старинный купеческий род, знаменитый в Зубцове. И после свадьбы, разумеется, стали бы верными союзниками Громовым. Да и поддержка от духовенства никогда не бывает лишней: Осипов с половиною города знаком чуть ли не лично, и они все ему исповедуются. Вы представьте, какое это влияние! Вы сами с батюшкой Михаилом виделись?
Саша отрицательно мотнула головой.
– Не удивительно, – понял Алексей. – Татьяна ведь другого храма прихожанка нынче. То и не удивительно… как Иван Матвеевич умер, так о свадьбе и не вспоминали уже. Разладилось меж ними. Да и вовсе… вы представляете: нашу Татьяну – да матушкой-попадьей! Это с ее-то фокусами, гаданиями и сеансами!
Саша не представляла. Но вдруг сделала немудреный вывод:
– Вы ведь ровесники с Татьяной?..
– На два года я старше, – поправил Алексей.
– И, выходит, лучше многих знали Татьяну в детстве да юности. И хорошо помните ее… до той истории с исчезновением.
Не очень охотно, но Алексей пояснил:
– Эта история случилась уж после моего отъезда. Что там было – судить не возьмусь, потому как свидетелем не был, а сплетен не люблю. – Помолчал и все-таки поделился: – Я ведь уехал и больше пятнадцати лет в родных краях не появлялся. Татьяну не видел давным-давно, писем от нее не получал… да и не дружили мы никогда особенно – соперничали больше. Лишь Петр, брат, и писал мне в Европу все года. Татьяну я впрямь запомнил совершенно другой… но время меняет людей, уж я знаю. Меня-то тоже едва признали дома, как вернулся.
– Так все эти сеансы… предсказания… выходит, раньше Татьяна к ним склонности не имела?
Татьяна и сама говорила, что сей дар пришел к ней после ее странного воскрешения… и все же Саша почему-то думала, что она и прежде была натурой чрезвычайно романтичной, чувствительной и склонной к мистике. Похожей на Оленьку. Слышать, что Тата получила весьма серьезное образование и, похоже, что рассчитывала ни много ни мало возглавить отцовский бизнес – из-за чего соперничала с кузеном… это было Саше странно. Она в самом деле не понимала, как девушка, описанная Алексеем, могла в будущем обращаться за советами к «мудрому великому духу».
Алексей словно бы догадался о Сашиных сомнениях. Вдруг остановился,
– Знаете, Александра Васильевна, нынче уж поздно, да и дом битком набит… а вот завтра, часов около десяти утра, как все разъедутся, выходите во двор. Не туда, где беседка, а на задний двор, тот, что вечно в тени. Кое-что покажу вам из премудростей нашей Татьяны, раз уж вы так любопытны.
* * *
После, уже поздним вечером, уложив малыша Александра и пожелав доброй ночи тетушке, Саша ушла к себе и долго еще, не выключая газового освещения, не могла улечься. Перечитывала обе записки, переданные ей Степаном Егоровичем, да снова и снова гадала – кто заставил шестилетнего Васю написать столь ужасный текст?.. Отец? Может быть, дедушка, Игнат Матвеевич? Саше показалось, что он тоже имеет немалое влияние на внука. А впрочем, и она сама, посторонний человек, сумела уговорить ребенка написать записку сегодня днем… не нужно для того большого влияния да умений.
Саша подумала, что стоит попробовать поговорить с Васей прямо, да выспросить. Нужно заняться этим завтра.
Что касается Алексея, Саша теперь вовсе не верила, что угрозы исходили от него. Да, Степан Егорович просил ее быть осторожнее с этим молодым человеком – но ведь он так сказал, потому что совершенно не знает Алешу! Он, конечно, ошибся. Видно, по долгу службы подозревает всех и вся в любых бесчинствах. Быть может, и ее саму подозревает…
Но Саше Алексей определенно нравился.
Нравилось то, что он совсем не похож на своих родных – гораздо живее характером и прогрессивнее взглядами. Меж тем, он все равно серьезен и вдумчив. Рассуждает весьма здраво, и Саша во многом была с ним согласна! Не говоря уж о схожем их положении в собственных семьях…
Нравилось ей и лицо Алексея – да, простоватое и с конопушками, но зато как хороши его глаза, и как тепло и особенно они смотрят на нее. И то, как он великолепно держится в седле – залюбуешься, право слово! Алексей, к тому же рассказывал, что он прекрасный охотник и метко стреляет. Может, и прихвастнул, конечно, но Саше думалось, что он говорит правду.
Да и она ему весьма нравилась, выходит – не только наследством своим.
Саше даже подумалось, что Алексей Громов мог бы составить конкуренцию в банковском деле ее брату Денису, стань он, к примеру, ее мужем… Нет! Нет-нет-нет! Так далеко заглядывать и воображать бог знает что Саша себе запрещала!
Торопиться, как с Кириллом Андреевичем, она не станет. Не в этот раз. Ей и так двадцать семь, она давно в старых девах ходит – к чему теперь уж торопиться? Но и отталкивать Алексея не хотелось.
Пусть все идет, как идет. Саша намеревалась лишь понаблюдать пока что, получится ли из ее нового знакомства что-то толковое.
И, разумеется, она собиралась завтра встретиться с Алексеем в десять часов утра во дворе дома Тарнавских.
Глава 14. Фокусы
В условленное место Саша явилась чуть раньше назначенного времени: она любила приходить загодя, чтоб успевать осмотреться, внутренне приготовиться к разговору и не быть застигнутой врасплох. Хотя смотреть здесь, в уединенном углу сада, было особенно не на что. Так показалось сперва, по крайней мере.
День был обыкновенным, будничным, ничем не отличающимся от предыдущих. Анатоль уехал на службу, Татьяна на встречу с подругой – звала с собой Сашу, но та сказалась больной. Гувернантка увела всех трех мальчиков на прогулку в парк, а тетушка Анна Николаевна с горничной поехали за покупками в дорогу: вот-вот им возвращаться в столицу, уже были куплены билеты. Тетушка тоже звала Сашу с собой, и снова она отказалась под предлогом мигрени.
А как только захлопнулась дверь, захватила соломенную шляпку и тихонько спустилась во двор дома.
Саша чувствовала себя преступницей и совершенно неблагодарной гостьей… но она сама обещала помочь Степану Егоровичу чем сможет, а потому велела своей совести молчать.
* * *
О каком «уединенном месте в саду» говорил Алексей, она поняла сразу. Если обойти красивый выбеленный фасад дома Тарнавских, но не свернуть по аккуратной дорожке к беседке, а так и шагать вокруг дома дальше – то можно было попасть в самую темную, северную и заброшенную его часть. Меж глухой стеной и высоким забором. Издали казалось, что здесь и траву не косили никогда. И скамеек для отдыха нет, а из посадок лишь пара отцветших кустов сирени.
Тем не менее трава за сиренью оказалась хоть и не скошена, но примята, вытоптана. Саша не сразу сообразила, кому и зачем здесь ходить, а потом приметила чуть дальше вдоль стены простую узкую дверь. Хмыкнула, поскольку не понимала, куда она ведет. По ее расчетам за глухою стеной была библиотека – но из нее никаких выходов наружу совершенно точно не имелось!
Кроме того, Саша не понимала, отчего стена настолько сырая – будто за нею прачечная или баня… на камне от влажности не только не держалась краска, шла волдырями и облупливалась – но камень здесь сплошь порос мхом да плесенью! И как только книги до сих пор не попортились?..
Саша подумала, что, быть может, на втором этаже прачечная? Ведь по стене здесь как раз шла глиняная сливная труба, хоть и порядком изломанная да протекающая. И уходила труба не на крышу, а куда-то в подпол второго этажа… Саша не сильна была в архитекторской науке, но сия конструкция ей казалась странной.
На втором этаже в этом участке стены окон не имелось тоже, и Саша совершенно не могла припомнить, что же там находится…
За этим занятием, в любопытстве задравшую голову вверх, ее и застал Алексей Громов – и все-таки застал врасплох.
– Раньше-то сливной трубы не было, – хмыкнул он, поздоровавшись, – видать, кузина обустроила. Точнее, Анатоль, наверное: сама Татьяна не стала б рабочими руководить. Только вместо глины чугунину следовало использовать или вовсе оцинкованную сталь – чтоб не трескалась-то в морозы… это Анатоль сглупил, конечно.
Алексей постучал костяшкой пальца по хрупкой трубе и осуждающе цокнул языком.
– А куда ведет дверь? – решилась спросить Саша.
Алексей, судя по всему, помнил этот дом еще с детства – но отвечать не спешил. Вместо этого подмигнул и показал Саше довольно старый на вид ключ. Пообещал:
– Сейчас увидите!
За дверью, вероятно, и впрямь было что-то любопытное – что-то говорящее о Татьяне, хозяйке дома. Однако, пока Алексей приноравливался к двери, Саша чувствовала себя до крайности неловко, ежилась
– Это неправильно! – весьма решительно молвила она, наконец. – Я гостья в доме Татьяны Ивановны – я не могу соваться, куда не приглашали… Откуда у вас этот ключ?
Алексей выслушал ее весьма серьезно, не отмахнулся:
– Так прежний хозяин, Иван Матвеевич, и дал когда-то – я еще ребенком был, – объяснился он. – Татьяна о ключе, должно быть, и не знает. Мне лишь проверить хочется, подойдет ли, или замки сменили.
Будто бы получив разрешение, Алексей все же вставил ключ в замочную скважину. Тот легко провернулся:
– Надо же – все еще подходит! И идет гладко: пользуется Татьяна ходом-то! Вы пойдете?
Он оглянулся на Сашу, снова спрашивая разрешения – а она мешкала.
Это неправильно… это совершенно неприлично!
Но зачем Татьяне странного вида потайной ход в доме? Что она скрывает? С одной стороны, это совершенно точно не ее, Сашиного, ума дело! Но с другой… кто-то угрожал Степану Егоровичу. Кто-то пытался отравить графа Шувалова. И угрозы эти определенно связаны с Татьяной. Которая, вполне может статься, вовсе и не та, за кого себя выдает. А что, если и дом-то не ей по закону принадлежит?
Следует пойти. Она ведь обещала помочь.
Саше подумалось, что перед Степаном Егоровичем такого рода вопросы, наверное, никогда не возникали. По крайней мере, она не могла вообразить его замершего в нерешительности да моральных дилеммах перед открытой дверью. Видать, еще и поэтому вместе им никогда не быть. Очень уж они разные.
Но Саша все-таки решилась. Опасливо оглянулась, боясь быть застигнутой в преступлении, и вслед за Алексеем шагнула в неизвестность потайного хода. Туда, где было темно, мрачно и еще сильнее пахло отсыревшим деревом и плесенью.
* * *
За дверью оказалась вовсе даже не библиотека, а узкое – не развернуться – помещение с лестницей, ведущей наверх. Лестница деревянная, но добротная, до сих пор неплохо сохранившаяся, хотя сразу было ясно, что ей не один десяток лет. А на стенах имелась даже парочка газовых ламп, которыми Алексей, впрочем, не воспользовался, потому как предусмотрительно захватил масляный фонарь.
По-видимому, дверь только и предназначалась для того, чтобы подняться в комнату на втором этаже.
– Надо же… здесь все по-другому. Окон прежде не было, – рассеянно молвил Громов, осматриваясь в той комнате. Пристроил лампу на балку повыше.
Саша тоже осматривалась. Окна были странные – совершенно темные и непонятно, куда выходили. Хотя по виду те же, что и во всем доме.
– Это слуховая комната, – объяснил, наконец, Громов. – Знаете про таковые, Александра Васильевна?
Саша не знала, мотнула головой.
– По крайней мере, была «слуховой» при дядьке моем. Он меня еще мальчишкой неразумным пару раз сюда приводил, когда рассказывал, как дела большие вести. Была, знаете ли, у Ивана Матвеевича привычка: перед тем как с новым да непроверенным покамест партнером дело сладить, он по обыкновению его в гости приглашал в кабинет свой. Сюда. Это уж Анатоль, видать, на первом этаже, в библиотеке, кабинет обустроил, а при Иване Матвеевиче он на втором этаже находился, подле его спальной. Говорил, что очень полезно бывает послушать, о чем болтают будущие компаньоны со своими секретарями да помощниками перед тем, как бумаги подписать. Особенно если лакей в кабинет их привел да одних оставил – а хозяина все нет и нет, в дороге, мол, задерживается. Кто-то просто злится да костерит хозяина за проволочки, кто-то молчком сидит, ждет вежливо. А кто-то и по столам да по бумагам шарить начнет. А то еще обсуждать меж собою станут истинные свои мотивы да то, о чем партнерам никогда бы вслух не сказали. Ведь и правда, Александра Васильевна, полезно бывает людей послушать, когда те не ведают, что их слушают-то.
Громов хмыкнул, снова взглядом ища Сашиного одобрения – но она могла лишь рассеянно молчать. Нет, ничего подобного о таковом ведении дел Саша не знала. Алексей продолжал:
– И вот томятся будущие партнеры в кабинете, а Иван Матвеевич тихонько доберется до дома, потом во двор и своим ключом черную дверь отпирает – да и на второй этаж. Сюда, в слуховую, что прямехонько за стенкой кабинета.
Алексей постучал по отсыревшей стене – той самой, с окнами.
– Так за стеной кабинет?.. – переспросила Саша.
– Он самый. Был когда-то. Только окон прежде не помню. Архитектура здесь особая, мастера из немецких земель выписывали. Дословно слышно все, о чем в соседней комнате говорят даже шепотом. Ну и щелка была в стене, чтоб приглядывать – то само собою.
– Какие-то жандармские замашки… Это ужасно! – вырвалось у Саши против ее воли. Даже Алексей, вполне сие одобряющий, стал ей нравиться чуть меньше. – А как же купеческое слово?!
– Там, где большие деньги, места для благородства не очень-то много остается… – ответил он с заминкой. – Слово купеческое много весит: порой его одного довольно, дельцы и бумаг не подписывают. И все же Иван Матвеевич рассказывал, пару раз по молодости обжигался столь сильно, что предпочитал потом свои методы. Осуждаете?
Саша, конечно, осуждала. Напряженно смотрела в сторону и вместо ответа спросила сама:
– Вы бы свои дела так же вели?
– Это ведь не от скуки, Александра Васильевна, а чтобы обман раскрыть, коли он есть. Чтобы деньги не потерять. Чтобы дети и жена по миру не пошли, в конце концов. Как бы я сам бизнес вел – вот уж не знаю, право слово… Батюшка меня от этих забот уберег. Но знаете… мне сейчас подумалось, что вы мне так сильно нравитесь как раз оттого, что вам подобное претит.
Он мягко улыбнулся ей и попытался поймать взгляд – но Саша вовсе не была расположена к романтике. Сделав вид, что ничего не замечает, она отвернулась и преувеличенно внимательно стала осматриваться в бывшей «слуховой».
Тем более что поглядеть и правда было на что – сейчас, когда глаза привыкли к полутьме.
На стенах, напротив окон висели лампы и конструкции, наподобие тех, что бывают в фотографических салонах. В деревянном порядком попорченном влагой полу была дыра для слива. Здесь же рядком расставлены лейки – при том, что не наблюдалось ни одного цветка, который могли бы из них поливать. А стены сплошь были увиты неясного предназначения трубками и шлангами; к некоторым из них подходили рычаги, педали, резервуары… Один из рычагов Саша решилась тронуть – и тотчас из трубки напротив окна повело ощутимым сквозняком. Нажать бы сильнее,
Будто от порыва ветра…
Понимание – что это за комната и для чего именно ее приспособила Татьяна – свалилось на Сашу внезапно. Да и Алексей все понял, наверное, даже раньше нее. Громов теперь занимался тем, что набрал в ладонь пригоршню здесь же найденных стеклянных шариков и ронял их на металлическое блюдо.
Звук был ровно таким, с которым дождь в грозу бьет о подоконник.
– Ну кузина, ну мастерица! – качал головой Громов. – А впрочем, Тата еще в юности имела склонность к элементарной физике. Не удивлюсь, ежели сама эти установки и спроектировала! Из леек, очевидно, поливали окна и за годы вымочили все до первого этажа… лампы имитировали молнии, а духовые установки – порывы ветра.
– Так за окнами – та самая комната, где Татьяна Ивановна устраивает сеансы? – поняла Саша, припав к стеклу и вглядываясь в темноту за ним.
– А бывшая дядюшкина «слуховая», выходит, изображает улицу и внезапную грозу – для пущего эффекта, – закончил за нее Алексей. – Кроме того, здесь все еще прекрасно слышно, о чем переговариваются наивные участники спиритического сеанса.
Он пошел дальше простого разглядывания через стекло. Чуть поддел раму – и приоткрыл створку. Ширина окна вполне позволяла ему, чуть подтянувшись, забраться на подоконник – а после спрыгнуть в соседнюю комнату.
Волшебство ушло окончательно, и, глядя в комнату через распахнутое окно, Саша теперь уж не испытывала перед ней ни прежнего ужаса, ни трепета. Даже живое любопытство ее поутихло: все оказалось до скуки прозаично. Элементарная физика. Саша не очень-то успевала в юности по естественным наукам – а они, оказывается, объясняют столь многое.
Осталось лишь желание довести задуманное до конца и помочь Степану Егоровичу во всем разобраться. Она обещала. Саша подвернула юбки и решительно протянула Алексею обе руки через оконный проем:
– Помогите мне забраться!
Пока Алексей возвращался за лампой, Саша осматривалась.
Здесь как будто ничего не изменилось со дня спиритического сеанса. Та же темная безликая комната, единственной мебелью в которой был круглый стол со скатертью да стулья. Разве что упавшие канделябры подняли и заменили свечи. И побитые стекла в фальшивом окне заменили: Саша отлично помнила, что некоторые из них раскололись после внезапного «порыва ветра».
– Татьяна Ивановна ведь не сама это все устроила. Выходит, ей помогали! – поделилась она озарением. – Для замены стекол так и вовсе работников нанимать нужно было.
– Несомненно, – согласился Громов. – Анатоль, должно быть, и помогал. Он хозяин дома, как ни крути – без его ведома такое не провернешь. Да и слуги наверняка осведомлены, по крайне мере несколько верных людей у Татьяны с Анатолем точно есть.
– А вы знали? – внезапно спросила она.
Алексей уж точно особенно удивленным не выглядел: он и явился сюда, очевидно, чтоб подтвердить догадки.
Тот не отрицал, дернул плечом:
– В Европе, в Париже, спиритические сеансы не редкость – куда большая обыденность, чем у нас. И бывать мне на таковых приходилось. А знающие люди даже рассказывали тайком, как там все устроено… Разумеется, я подозревал, что и Татьяна тем же промышляет.
Отдав лампу Саше, Громов решительно приблизился к столу и откинул скатерть. Потом вовсе стянул ее на пол, открывая и Саше обзор. Опустился на колено, заглядывая вниз, и костяшкой пальца постучал по широкой ножке стола: ножка была одна, по центру.
И она определенно была полой внутри. Должно быть, и в ней имелся некий механизм, приводимый в действие… да вон той педалью, очевидно. Не зря Татьяна всех рассаживала по определенным местам, а не абы как. Педаль нажимала она сама.
Алексей тоже приметил педаль и, не раздумывая, надавил носком ботинка. Из центра стола тотчас раздался глухой вибрирующий стук… Точно, как во время сеанса.
Громов снова хмыкнул, а Саша устало покачала головой.
– Выходит, и ответы на наши вопросы тогда давала сама Татьяна… – сделала она немудреный вывод. – И давала их по своему разумению. А сестре предсказала, что та еще несколько лет замуж не выйдет…
– Тем не менее в целом предсказания Таты были довольно добродушными, – возразил Громов. – На сеансах в Париже, помнится, мне и смерть внезапную предрекали, и бедность, да и вовсе скорую мировую революцию, которая сметет все живое… Предсказания Таты по сравнению с тем – шуточки девичьи. Директору гимназии, вон, нагадала долгие лета жизни. Супруге его дала хоть и размытый, разумеется, ответ на прямой ее вопрос – и все же доля логики в ее предсказании была. Авось, и найдет теперь свои ложечки. Ну а имя духа – Фотиния – видать, Татьяна просто-напросто знала откуда-то, как зовут ту утонувшую девицу-бедолагу…
– Но назвала она это имя лишь теперь – впервые за столько лет, – возразила Саша. – И помню, Татьяна Ивановна даже указала, что прежде ее именем не интересовалась.
– Не удивлюсь, ежели Тата о том на каждом сеансе говорит! – поспорил Алексей. И вдруг оживился: – к слову, а ведь и Конституцию, в таком случае, вполне могут до конца столетия издать! Потому как откуда ж Татьяне знать наверняка?! Но про Ольгу и Сержа вы правы, Александра Васильевна: кузину мою их помолвка точно не радует. С другой стороны, Тата знает этого доктора куда лучше, чем мы с вами – не один год знает. Быть может, осведомлена о чем-то и иного способа уберечь сестру от плохого брака не придумала.
Саша тоже успела об этом поразмыслить. О докторе Сергее Федоровиче Сапожникове она и правда крайне мало знала. Он был разговорчивым, довольно милым и обходительным… а впрочем, как будто слишком поверхностным, серьезных разговоров избегал.
Но взять хотя бы тот его вопрос на сеансе: он был о счастье Оленьки. Словно лишь это его интересовало. Нет-нет, он определенно влюблен в Ольгу! Ее наследство если и играет роль, то не главную.
Размышляя, Саша медленно обходила стол по кругу, пока не замерла возле места, где сама сидела во время сеанса. И живо вспомнила то, от чего у нее и сейчас пробежал холодок по коже:
– А что же тот купец, Агафонов? – спросила она у Громова. – Помните, как его толкнули? Неужто кто-то под столом прятался? И лицо женщины с зелеными глазами… оно плыло в темноте, будто призрак… Вы ведь тоже видели это?
– Видел… – нехотя подтвердил Алексей.
И по тени на его лице Саша поняла, что призрак
– В Париже, я слышал, на спиритических сеансах часто присутствует среди приглашенных некое подставное лицо. Изображает обыкновенного гадающего, а на деле – помогает медиуму наводить ужас на прочих. То пощечину он якобы получил, то, вот, стул у него сам собою опрокидывается… А ведь оттолкнуться да разыграть падение – много ума не надо.
Саша о таком вероломстве даже не подумала… Удивилась:
– Полагаете, Агафонов был в сговоре с Татьяной и Анатолем?
– Возможно. Называется купцом из Твери, но я этой фамилии никогда не слышал, да и отец говорит о нем весьма сухо, неохотно… судя по всему, тоже мало его знает. Дел торговых с ним батюшка точно не ведет. Тем не менее, к Тарнавским он несколько раз приезжал на обеды. С Татьяной фамильярничает, будто бы знакомы хорошо. Странный тип, одним словом. Ну а что до той зеленоглазой… о призраке… вы слышали об аппарате Томаса Эдисона?
– Американский изобретатель?
О да, о Томасе Эдисоне Саша была наслышана: прежний ее жених, химик Воробьев, не раз ссылался в беседах на известного ученого. С подачи Кирилла Андреевича Саша неплохо была осведомлена о принципе работы фонографа и кинетоскопа. А уж как Кирилл Андреевич разгорячился, когда она неосторожно приписала Эдисону и изобретение электрической лампочки… Ох, как гневно сверкали его очки! Саше подумалось тогда, что жених сейчас же их помолвку и разорвет. Но нет, пусть и несдержано, но Кирилл Андреевич всего лишь объяснил ей тогда, что лампу накаливания с угольным стержнем изобрел и, что важно, запатентовал, русский ученый Александр Лодыгин еще в 1872 году, и вскоре уличное электрическое освещение – впервые в мире! – появилась на проспектах Санкт-Петербурга. Томас Эдисон же лишь усовершенствовал изобретение Лодыгина и куда позже – только в 1879, и патент его касался именно усовершенствования, но никак не изобретения самой лампочки…
Да, будь Кирилл Андреевич здесь, он бы много интересного смог рассказать.
К примеру, о кинетоскопе5[5]. Саша об этом приборе знала лишь, что он предназначен для просмотра движущихся картинок. Множества кадров, которые быстро сменяют друг друга и создают эффект движения запечатленного на фото предмета или человека. Саше так и не довелось поглядеть в Европе на это чудо, но ей рассказывали, что кинетоскоп представляет собой увесистый ящик с окуляром, через который, собственно, и можно наблюдать некую сценку, заранее запечатленную на пленку. Стрижку в цирюльне, петушиный бой или неприличный танец бродвейской танцовщицы… Кому что интересней.
Вот только кинетоскоп не подразумевал массового просмотра картинок… Насколько знала Саша: Кирилл Андреевич, возможно, осведомлен был о самых новых разработках сего прибора.
– Так вы полагаете, препрозрачное лицо было иллюзией… проекцией? – задумчиво произнесла Саша.
Снова припомнила увиденное и снова поежилась. Убежденно покачала головой:
– Нет-нет, та женщина… ее лицо – не просто иллюзия. Она была осязаема, клянусь. Не знаю, что видели и чувствовали вы, но моей щеки тогда в самом деле коснулась холодная влажная ладонь. И она пахла тиной, рекой. Будто утопленница прошла мимо… Звучит нелепо, я знаю. Но и Степан Егорович… уж на что он крепок духом – но он сидел подле меня, и я видела его глаза. Видела ужас в них. Право слово, он в самом деле был напуган! Он даже дернулся, когда она и его коснулась! Господи… если это иллюзия, то зачем Татьяна это делает? Зачем, Алексей Игнатьевич?
Саша, в самом деле надеясь услышать ответ, вопросительно смотрела на него.
Громов выслушал ее серьезно, без ухмылок. Хотя прикосновения влажной руки он явно не помнил. Он лишь видел лицо призрачной женщины поодаль, но утопленница им не интересовалась. Она и Саши-то коснулась, вероятно, случайно, потому что та сидела рядом. Но призрака словно бы больше заботил Степан Егорович, чем все прочие…
– Знаете, Александра Васильевна, – стал отвечать ей Громов, – отчего-то люди, порой, куда восприимчивей к словам «мудрых духов», а не к советам родных и друзей. Часто им нужен «дурной сон» или «знак свыше», чтобы сделать или, напротив, не сделать что-то. А когда ровно то же самое говорят их близкие – они глухи. Отмахиваются, не верят, ищут подвох. Тем более если спорный совет дает женщина. Я ведь, Александра Васильевна, в какой-то мере даже понимаю Тату. Она отыскала способ, как добиваться своего. Как заставить других себя слышать. Каждый как умеет, так и крутится. Что тут скажешь?
* * *
После, уже на выходе из той комнаты – тем же способом, через окно – меж Сашей и Алексеем случилось кое-что весьма важное. Чему тогда она значения не предала, но много размышляла позже.
Громов спрыгнул в «слуховую» комнату первым и, подхватив Сашу за талию, помог ей спуститься с подоконника. На короткий миг они оказались в весьма неловкой ситуации – неприлично близко друг к другу. Встретились их взгляды, смешалось дыхание. Полутьма, интимный свет лампы – и будто бы они вдвоем в целом мире. Поддавшись ли порыву или еще отчего-то, Алексей вдруг потянулся к ней губами… А Саша совершенно безотчетно для самой себя – увернулась и первой чмокнула его в щеку. Так и не узнав, что именно он намеревался сделать.
– Спасибо, что привели меня сюда… – шепнула Саша на ухо – и тотчас выскользнула из его рук.
На том и распрощались.
Глава 15. Утопленница
Назавтра Саше чуть свет предстояла встреча со Степаном Егоровичем в условленном месте у ручья. Ответа же на вопрос, кто автор записок с угрозами, она так и не получила, и, хоть и чувствовала досаду в связи с тем, но думать ни о чем, кроме самой Татьяны, не могла… Весь день накануне лишь и выискивала ее взглядом да мучительно размышляла: зачем Татьяна это делает?
Должно быть прав Алексей. Татьяна просто нашла свой способ добиваться желаемого. Она и сама довольно прозрачно намекнула как-то Саше, что некое средство – для влияния на дядюшку и мужа – у нее имеется. Да и не только на них, вероятно.
Подумалось даже, что дядя, Игнат Матвеевич, возможно, оттого и ценил столь сильно свою племянницу. Ведь не редко на ее сеансах оказывались его деловые партнеры – будущие или действующие. А Татьяна фокусами своими имела шанс вложить в их умы нужные мысли.
Дельцы – люди суеверные, уж Саша знала. На что братец ее, Денис, материалист, так и он настрого запрещал, например, убираться в доме
К гадалкам Денис не ходил, насколько она знала, однако если вдруг жена его, Юлия, начинала рассказывать, что ей приснился особенно яркий сон – Денис тотчас оживлялся и прислушивался. Начинал расспрашивал обо всех подробностях и, по всему было видно, делал некие выводы… Саше прежде Юлия казалась особенно невежественной с ее рассказами о снах – а теперь уж она размышляла, не подталкивала ли нарочно Юлия мужа к неким действиям?..
Как Татьяна.
Ведь ей верили. О чудесном ее воскрешении и приобретенном даре общаться с духами знали многие далеко за пределами Зубцова. А вот о «слуховой» комнате и отличных оценках по физике – осведомлены были единицы.
* * *
К вечеру того же дня снова были гости.
Алексей Игнатьевич не приехал. Саша, узнав, что его не будет (их с отцом и братом отвлекли некие срочные дела в лавке), несколько расстроилась. Уж не ее ли отказ в поцелуе тому истинная причина? Алексей был мил и весьма приятен ей; и так помог, показав «слуховую» комнату! Да и никакие обязательства или надежды Сашу более не связывали… Быть может, и зря она отказала. Алексей по всем статьям прекрасный выбор для нее.
Доктор Сапожников не приехал тоже. Но в этот раз его и не ждали: все были осведомлены, что после больницы он отправится в Златолесье и заночует у графа Шувалова.
Зато явился купец Агафонов. С женою, тихой молчаливой женщиной, и юным сыном двадцати лет. Федя казался Саше совсем мальчиком. Ему и самому, наверное, было неловко оттого, как откровенно и бессовестно его сватали папенька и Татьяна к чужой невесте – к Ольге…
Вкупе с замечанием Алексея, будто Агафонов был в сговоре с Татьяной во время сеанса, сватовство это особенно бросалось в глаза.
Их и за столом усадили рядом, и намекали всячески на равенство в возрасте и сословное положение. А после ужина Татьяна вдруг устроила музыкальный вечер: сама села к роялю, а Ольгу с Федей заставила спеть дуэтом три или четыре партии подряд… Оленька кокетничала и веселилась – жениха своего она сегодня не ждала и вряд ли считала происходящее изменой ему.
Анатоль на все взирал хмуро, комментировал не иначе как со злым сарказмом. Кажется, к старшему Агафонову он свою супругу тоже ревновал.
Ну а Саша отметила для себя, что Алексей и здесь был прав… Татьяна свою сестру в старых девах держать как будто не собиралась – просто по каким-то причинам ее не устраивал доктор Сапожников в качестве зятя.
Зато юный Федя Агафонов устраивал вполне.
Саше было неловко наблюдать за происходящим и, как только приличия позволили, она сказалась уставшей и покинула гостей.
Спать, однако, желания не было – хоть ей завтра и вставать с рассветом. Но Саша, плотнее закрыв за собой дверь в гостиную, вознамерилась сделать то, о чем думала уже давно. Она направилась в библиотеку.
Фотоальбом.
Увесистый, солидный, в кожаной с золотым тиснением обложке. Его законное место было на ближайшей полке, и Татьяна, как и прочие члены семьи, как будто вовсе не возражали, что их гости станут его рассматривать. Но прежде Саша делать это стеснялась. Теперь же, подкрутив газовую лампу и устроившись в кресле, решила, что самое время.
Открыла первую страницу, слабо представляя, что желает там увидеть.
Фотокарточек было немало. Родители Татьяны, ее дядька с женою, кузены, множество других родственников – нет им числа. Имелось у Громовых-старших и несколько детей, умерших вскоре после рождения. Горькое зрелище… Пришлось пролистнуть практически треть, прежде чем на одном из фото Саша узнала малышку лет пяти, бывшую, очевидно, Татьяной. Милая девочка: щекастое личико, большие глаза – а впрочем, качество снимка было таковым, что немногое чего разберешь, кроме общих черт.
Благо в будущем фотокарточек Татьяны оказалось немало. Едва ли не по годам можно было отследить ее взросление. Позже на снимках стала появляться и Оленька, которая магнитом липла к старшей сестре.
Следом начались фотокарточки гимназисткой ее поры. Татьяна училась в Мариинской женской гимназии в Твери, куда ее приняли в возрасте восьми лет. Уж не известно, отец ли Татьяны это сделал, мать ее, или она сама – но многочисленные наградные грамоты из учебного заведения были аккуратно прикреплены к страницам, рядом с фотокарточками. Татьяна и правда прекрасно училась: Алексей не преувеличил.
Судя же по ее изображениям в возрасте восьми, десяти, тринадцати и пятнадцати лет – это именно что Татьяна и была. Та самая Татьяна, что играла теперь на рояле в соседней с библиотекой гостиной. То же лицо, хоть и несколько более юное, те же пышные с волной волосы, та же ладная фигурка. Взрослея, Татьяна делалась настоящей красавицей – яркой, живой. Душой компании. Ежели была общая фотокарточка с ее подругами, то она вечно находилась в центре – как принцесса, окруженная фрейлинами.
После в датах фотоснимков был перерыв на два года – по понятным причинам…
Зато вслед за перерывом девочка в скромных гимназистских платьях и с провинциальной косицей окончательно уступила место роскошной светской даме. Фотокарточки этой поры и по качеству были куда лучше: должно быть, сделаны в Европе. Татьяна упоминала, что их с Анатолем медовый месяц прошел именно там.
Глядя на эту даму, наряженную шелка, меха, перья и драгоценности – однажды запечатленную даже с бокалом шампанского – Саша качала головой и думала, что никогда эта Татьяна не согласилась бы стать супругой мальчика-семинариста, будущего священника… Жить тихо, скромно, согласно Слову Божию и оставаться лишь тенью мужа. Это не для нее. Родители хотели невозможного.
А после, отведя взгляд от фотокарточек, Саша вдруг ясно, как белый день, осознала, что тогда, в ее пятнадцать лет, Татьяна исчезла из отчего дома именно чтобы избежать навязанного ей замужества. А через два года вернулась, узнав о смерти отца. Вернулась за полагающимся ей наследством, чтобы распоряжаться им по своему разумению и жить, как считает нужным. Должно быть, матушка Татьяны характер имела куда более мягкий и сговорчивый, нежели отец. Да и рада была, что дочь нашлась живой да невредимой. Оттого и простила побег.
Нет никакого
Оставался лишь вопрос – где Татьяна скрывалась те два года. И уж не кроется ли в том коротком промежутке корень всего?
Пятнадцать лет назад…
Пятнадцать лет назад воды реки Волги вынесли на берег тело неизвестной рыжеволосой девушки, которую некоторое время считали пропавшей Татьяной. Но живой тогда еще Иван Матвеевич Громов в утопленнице дочь не признал. Кроме того события как будто ничего примечательного в округе и не случилось…
Так, может, это и есть причина всего? Не красного словца ведь ради Татьяна упомянула, что у нее с той девушкой особенная связь? Татьяна просто так ничего не делает и не говорит.
А назвала она ее Фотинией…
Самой Саше это имя ни о чем не говорило – зато Степан Егорович будто обмер, когда его услышал. Неужто он знает некую Фотинию?..
А после Саше в голову вдруг пришла совсем сумасшедшая мысль: а что, если Татьяна и весь спектакль этот, и вопросы, и ответы свои, и иллюзию духа изобразила для одного лишь Степана Егоровича? Чтобы его внимание к тому событию пятнадцатилетней давности привлечь? Степан Егорович – он ведь не кто-то. Он сыщик, полицейский, высокую должность имеет в своем ведомстве. Близок к самому графу Шувалову.
Насколько знала Саша, никто не расследовал смерть девушки пятнадцать лет назад. Сама ли она бросилась в Волгу? Случайно ли утонула при свидетелях?
Или ее убили?
А ведь Татьяна – устами призрака – даже произнесла во время сеанса озадачившую всех фразу. Она прямо сказала, что это был убийство. И обвинила в убийстве девушки «того, кто сидит за этим столом».
Татьяна точно знает, что было убийство, выходит!
И знает, кто именно его совершил.
И хочет зачем-то, чтобы Кошкин тоже это знал… Она подталкивала к его к расследованию посредством спиритического сеанса, потому как, видимо, прямо назвать имя убийцы не могла.
Театр для единственного зрителя. А все прочие задействованные в спектакле лица – статисты.
* * *
Саша плохо спала той ночью. Практически и вовсе не спала. Ворочалась, вновь и вновь перебирая в памяти события спиритического сеанса. Пророчества Татьяны. Ужас на лице Степана Егоровича. Падение Агафонова. Серебряные ложечки жены директора гимназии. Прикосновение холодной влажной руки к своей щеке.
На щеке и правда осталась влага – это была не иллюзия…
Вспомнила Саша и то, что имя духа – Фотиния – верно высчитала по буквам и впервые назвала вслух именно Настасья Кирилловна. Не кто-то иной.
И она же рассказала как-то Саше по большому секрету, что та утонувшая девушка была послушницей монастыря неподалеку от Зубцова. А впрочем, у Саши было ощущение, будто тот «большой секрет» не такой уж секрет для старожилов Зубцова – Настасья-сплетница тому причина, или нет.
Удалось Саше уснуть уже перед рассветом. Забыться коротким тревожным сном. Но и во сне она видела зеленоглазую утопленницу и – отчего-то самого Степана Егоровича рядом с нею.
И она тянула его за собой. На дно реки, глубже и глубже, в пучину темных вод…
А проснувшись – резко, в испарине, с бешено колотящимся сердцем – Саша первым делом отыскала икону и долго молилась. Не за себя, за Степана Егоровича. Внутренне уже готовая к худшему.
Когда же она добралась до условленного ими места у ручья и не нашла там Кошкина – опасения лишь подтвердились. Что-то случилось. Что-то ужасное. Степан Егорович не мог опоздать без причины! Саша прождала его час, второй третий. Начала, было, искать в соседних лесках – с нее сталось бы и место перепутать… Не нашла. Хотела уж поехать в Златолесье, вопреки всем их договоренностям, но на полдороги развернула назад. Степан Егорович ведь определенно не хотел ее появления в усадьбе! Да и что подумает Его сиятельство граф?.. Нет-нет, это было слишком стыдно и неприлично – разыскивать его по всей округе да объясняться, что он назначил ей тайное свидание, на которое сам же не явился…
Саша промаялась в лесу, под палящим июльским солнцем, почти что весь день. Только когда начало вечереть да холодать, нехотя вернулась в Зубцов. Надеялась застать у Тарнавских доктора Сапожникова: он ведь непременно видел Степана Егоровича у графа! Но, как на грех, и Сапожникова не было. И Оленька о женихе своем ни сном ни духом.
На следующий день, последний перед их с тетушкой отъездом из Зубцова, все повторилось в точности. Саша снова ждала Кошкина у ручья, а он снова не приехал. И встречные крестьяне ничем ей не помогли.
А когда Саша отчаялась настолько, чтобы все-таки отправиться в Златолесье – и будь что будет – вдруг резко передумала это делать. Зачем ей туда ехать? Если застанет Кошкина живым и здоровым – он, вероятно, будет расстроен ее визитом. Станет упрекать. А если не застанет… об этом и думать не хотелось.
Нет, Саша развернула легкую двуколку на ближайшем повороте и – решила вернуться город. Только не к Тарнавским. Прежде она обещала Степану Егоровичу этого не делать – не ездить в аптеку возле городской больницы и не пытаться разузнать что-то о яде, цианистом калии. Но то было прежде. А теперь, раз уж зашло в тупик ее расследование относительно автора записки, она намеревалась сделать хоть что-то! И занять себя хоть чем-то – иначе она просто сойдет с ума…
* * *
Впрочем, что станет спрашивать у аптекаря, Саша и сама не знала… не в лоб же задавать вопрос, кто покупал цианистый калий? А может и в лоб?.. Из нечастых своих разговоров с Денисом она уяснила, что, ежели предложить человеку деньги, то он очень много готов сказать, даже если ему это прямо запрещено законом. А аптекарям, кажется, вовсе и не запрещено разглашать список покупателей. Или запрещено? Саша знала наверняка лишь то, что сей деликатный разговор уж точно стоит вести без свидетелей! А через стекло видела, что, как на грех, у господина Леманна – так, судя по вывеске, звали аптекаря – уже четверть часа, как застрял некий клиент. Что можно выбирать в аптеке целых пятнадцать минут?!
Саша волновалась, металась возле стекла, даже злилась! Пока не решилась, наконец, зайти в аптекарскую лавку и обождать там. Будто бы тоже лекарство какое выбирает на прилавке. Все лучше, чем мозолить глаза прохожим здесь, на тротуаре.
Вошла тихонько. Вжала голову в плечи, когда над ней предательски звякнул колокольчик, оповестив аптекаря о новой посетительнице. Невнятно и сбивчиво ответила на приветствие Леманна и тотчас отвернулась к полкам, надеясь стать еще меньше и
Через стекло аптеки она не разглядывала толком того клиента. Кажется, он был высок ростом, худощав, одет по столичной моде… Ахнув и желая убедиться в догадке, Саша тотчас обернулась.
И сразу встретилась глазами с Кириллом Андреевичем Воробьевым, прежним своим женихом. Изумленным этой нелепой встречей не меньше, чем она сама. Но прежде, чем Саша успела ахнуть снова и спросить, как он здесь оказался, – Кирилл Андреевич живо приложила палец к своим губам. Будто бы не хотел, чтоб Саша выдала их знакомство аптекарю.
Так он не лекарства выбирал, выходит? Разумеется, нет! Жених ее и правда был человеком с причудами – но ехать за лекарствами из Петербурга в Зубцов не стал бы и он.
Не зная, что и думать, Саша, как только сумела взять себя в руки, пулей, не разбирая дороги, вылетела за дверь аптекарской. Скорым шагом, почти что бегом бросилась прочь, как можно дальше. И только в конце улицы вдруг сообразила, что фраза, оброненная когда-то Степаном Егоровичем – будто бы автором записки с угрозой может оказаться и господин Воробьев – ей уже не кажется такой нелепой.
Глава 16. Химия
Свою двуколку – Татьянину – Саша оставила у Тарнавских еще с час назад, а сюда добралась на извозчике: забирать экипаж два дня подряд да с утра до вечера было бы уж совсем неприлично. И хозяева, не дай бог догадаются о чем-то… Возвращаться предстояло снова на извозчике, хоть отыскать его здесь, вдали от главных улиц Зубцова, более-менее знакомых Саше, было делом решительно невозможным. Следовало, вероятно, поручить это Кириллу Андреевичу, тем более что он бежал за ней от самой аптеки и просил остановиться.
Она сдалась. Стала в тени забора, позволяя господину Воробьеву подойти.
По правде сказать, место оказалось не лучшим для разговора: прохожие были редки, зато окна низеньких деревянных домов сплошь выходили на улицу, и кое-где в них даже виднелись скучающие лица. Дама в столичном платье и бегущий за ней господин решили устроить тет-а-тет на пыльной дороге заштатного городка: представление домоседов ожидало то еще…
– Вы простите, Александра Васильевна, что не поздоровался как следует… – запыхался от бега Кирилл Андреевич. – Совсем не ожидал вас увидеть, право… Не в городе не ожидал увидеть, а в аптеке. Что вы в Зубцове-то, я знал: господин Кошкин мне о том в письме прямо сообщил…
– Так вы здесь по просьбе господина Кошкина?
У Саши отлегло от сердца. Но рано.
– Нет… – помедлив, отозвался на то Кирилл Андреевич. Осмотрелся по сторонам и предложил: – Нам лучше иное место найти для беседы.
Должно быть, тоже приметил в окнах любопытных местных кумушек. Кто-то уже и рамы раскрыл, чтоб лучше было слышно, и семечек раздобыл, чтоб еще веселее стало.
Увы, Саша с господином Воробьевым их разочаровали, скорым шагом уйдя вдоль улицы. Вскоре показалась Торговая площадь, знакомая куда лучше, но и здесь мест для приватного разговора было немного. Саше и без того вечно мерещилось, что на нее все смотрят, все осуждают. Но если в огромном Петербурге это было, скорее, иллюзией, то здесь – истиной. И Саша узнавала прохожих, и они ее узнавали – кланялись. Немало из встречных господ были ей представлены на тех самых именинах Оленьки, а оттого кавалера ее горожане рассматривали с особенным любопытством. Саша краснела, вжимала голову в плечи, прятала глаза. В конце концов, сама попросила Кирилла Андреевича пойти в церковь неподалеку от площади и поговорить там. Совсем недолго.
По воскресеньям она с Татьяной и всеми Тарнавскими да Громовыми ездили в Спаса-Преображенскую церковь, что у Старого Городища. Но отчего-то не сюда, хоть этот храм и ближе расположен, и, пожалуй, куда величественней. Но здесь – внутри – Саша не были ни разу. Оттого и надеялась, что не встретит кого-либо из знакомых, тем более что до вечернего богослужения еще было довольно времени, и народу в такой час в храме по обыкновению не много.
Перед дверьми Саша осенила себя крестом, как делала всегда, и как учила ее матушка – и господин Воробьев ее примеру последовал. Хотя, Саша знала, он не был особенно верующим человеком, и когда-то она искренне надеялась привести к Свету его заблудшую душу…
Внутри народу и правда было немного, лишь несколько старушек молились возле икон. А сам храм оказался красив необычайно. Со сводчатыми потолками, искусно расписанными маслом, и поддерживающими их колоннами. В высоких окнах – витражи, бросающие радужные отсветы на пол и стены. Саша залюбовалась.
– Степан Егорович, видите ли, и правда мне написал – это было чуть меньше недели назад, – заговорил над ее головой Воробьев, которому все что вокруг, очевидно, было совершенно чуждо, и никакого трепета его душа не испытывала.
А впрочем, они явились сюда именно что для беседы, и весьма важной. Саша кивнула ему сосредоточенно и, слушая, стала выбирать свечи.
– …сообщил мало, – продолжал Воробьев, неловко оглядываясь по сторонам и понизив голос. – Сообщил только то, что попал в некую нелегкую ситуацию, да что может пострадать граф Шувалов. И, к большой моей неожиданности, к ситуации сей, оказывается, имеет причастность мой старинный университетский приятель. Сапожников Сергей Федорович, который теперь служит доктором в земской больнице. Собственно, это все, что рассказал мне Кошкин. А больше спрашивал – что за человек этот мой Сергей Федорович. Не участвовал ли он в юности в чем-либо предосудительном да можно ли ему верить на слово. Ах да… – скомканно договорил Воробьев, – еще он упомянул, что вы, Александра Васильевна, здесь, и будто бы приехали навестить родственников…
Саша едва не выронила свечи из рук. Обернулась к нему лицом:
– Так что же, вы из-за меня приехали?!..
– Нет, – категорично возразил Кирилл Андреевич. – Я приехал лишь благодаря своей интуиции – лишь из-за нее одной.
Саша вопросительно вскинула брови, силясь по глазам его за стеклами очков прочесть – говорит ли он правду. А господин Воробьев начал, как он любил, издалека. Очень издалека:
– Да, представьте себе, прочел письмо и почуял неладное. А интуиции своей я привык доверять с отрочества. Мне было лет тринадцать или
Саша машинально кивнула, хотя даже не знала, что такое осмотическое давление. По опыту она помнила, Кирилл Андреевич имеет тенденцию заговариваться, уходить в посторонние темы, пускаясь в одному ему понятные рассуждения – покуда его не перебьешь да не направишь поток его мыслей в нужное русло. Прежде она так и поступала. Но сейчас соскучилась, видимо: господин Воробьев говорил так живо, так возвышенно отдавался эхом его голос от сводов потолка храма, что она совершенно не собиралась его перебивать. Только кивала и смотрела в его глаза.
– …так вот, я не очистил мензурку после сахарного раствора, – Кирилл Андреевич перебил себя сам и поправил очки. – А ведь моя интуиция буквально кричала, требовала, чтобы я вымыл ее как следует! Перед тем как влить внутрь один реактив на основе азотной кислоты… Но я был юным не знавшим жизни и груза тяжких последствий отроком. Любознательным, с пытливым умом. Мне было до смерти интересно, что из этого выйдет. Если соединить сахарный раствор и азотную кислоту. Я уже несколько дней об этом думал!..
И тут Кирилл Андреевич вдруг будто сам потерял нить разговора: Саша смотрела в его глаза с невообразимой нежностью, а он – в ее. Со стороны, возможно, повисшее молчание казалось неловким, но Саше оно таковым вовсе не казалось. На миг она и сама забыла, где находится. И почувствовала, как и щеки, ее и уши, и даже кончик носа краснеют от смущения.
– Так что же вы сделали?.. – спросила она, через силу отводя взгляд. – Все-таки провели опыт?
– Провел… и это был сущий кошмар! Бурная реакция, вспышка, взрыв… небольшой, знаете ли, взрыв. А рядом еще лежали мои тетрадки, книги… Словом, вся моя детская выгорела дотла, и я даже заработал несколько ожогов, покуда вытаскивал из огня свою кошку.
– Ох, какой ужас! У вас была кошка в детстве? Я так люблю кошек!
– И я люблю… кошек. Александра Васильевна, – Воробьев снял очки и мученически потер переносицу, – простите ради бога, о чем мы говорили?
– Об интуиции, – живо напомнила Саша, – вы рассказывали, как она у вас хороша.
– Ах да… с тех самых пор я весьма строго слушаю свою интуицию! А в случае со Степан Егоровичем: так забавно вышло, ведь вместе с его письмом мне пришло и другое. От кого бы вы думали? От моего институтского приятеля Сергея Сапожникова. Мы с юности не переписывались, а нынче он стал рассказывать ровно то же, что и Кошкин. Что попал в серьезные неприятности, что в лекарстве, которое он собирался дать графу Шувалову, неведомым образом оказался яд. И что Степан Егорович Кошкин, с которым, как он полагает, мы приятельствуем, подозревает его бог знает в чем. Словом, Сапожников тоже просил моего совета, спрашивал, что за человек Кошкин, и можно ли, к примеру, ему дать взятку, чтоб отвязался.
– Какое нелепое предположение… – Саше даже обидно сделалось за Кошкина. – И тогда вы решили приехать?
– Разумеется! Моя интуиция буквально кричала, что мне следует вмешаться и помочь этим двум. Дело в том, что в них обоих я уверен, как в себе самом! Тотчас я собрался, потому как всегда путешествую налегке, купил билет на поезд – и вот я здесь. С нынешнего утра. И, как выяснилось, не зря… Александра Васильевна, вы, должно быть, не знаете еще: со Степаном Егоровичем третьего дня случилось несчастье – упал с лошади. Где-то в лесу. Поломал ребра, разбил голову. Еще и воды нахлебался – едва откачали. До сих пор в себя не пришел. По случайности, в тот день Сапожников в очередной раз посетил графа – а под вечер чуть живого привезли и Кошкина. При нем мальчишка был: не знаю, откуда взялся, но говорит, что в них стреляли. Не попали – или же нарочно стреляли мимо… но лошадь Кошкина испугалась, да и понесла вниз под горку, к реке…
Саша отступила в ужасе. Едва не выронила свечи, ставшие вдруг невыносимо тяжелыми. Подумала, что сама вот-вот лишится чувств.
Она знала, что случилось дурное! Знала. Степан Егорович не мог не явиться без причины… Сон в руку, выходит.
– Это было у реки, говорите? – потерянно спросила она.
– Да, кажется.
Воробьев смотрел на нее теперь иначе – серьезно, хмуро. Осуждающе, как казалось Саше. Наверное, не стоило так явно выдавать ему своих чувств – он мог все неправильно понять… Да что там, уже ведь понял!
– Я мало что знаю, – степенно договорил Кирилл Андреевич, – лишь со слов Сапожникова нынешним утром и услышал. А тот – со слов мальчика. Но что с ребенка взять: он путано объяснил, обрывками. Кажется, рядом были взрослые, они Кошкина и вытащили из реки…
– Он ведь выздоровеет? Вы видели его?!– перебила Саша, не в силах больше слушать долгие объяснения. А впрочем, поняв, что от любых разговоров толку не будет – отмахнулась: – нет-нет, я должна сама поехать в Златолесье, Его сиятельство граф, уверена, меня поймет!
Она дернулась было к дверям, но вкрадчивый голос Воробьева заставил ее помедлить:
– Разумеется, Его сиятельство поймет вас и ваши чувства – и я тоже их понимаю. Однако прошу вас не мчаться в Златолесье тотчас. Я узнал обо всем лишь утром, и, признаться, до сих пор ошеломлен…
Саше с досадой подумалось, что, если Кирилл Андреевич и был ошеломлен, то очень уж хорошо это скрывал!
А впрочем, за ним она замечала это и прежде: он гневался, тогда как другие не находили для этого причин, и частенько был спокоен да сосредоточен, пока вокруг него все сходили с ума. А что при этом было у Воробьева на уме да на сердце – она, увы, не знала.
– Первой моей мыслью тоже было поехать в Златолесье сей же миг! – продолжал Кирилл Андреевич, снова приближаясь и говоря негромко, у самой ее головы. – Но после мне подумалось, что я, хоть и весьма талантлив в медицине, все же не доктор. И не сиделка. Я химик. Потому и решил остаться здесь с
– Не в чувствах дело… вы все неверно поняли!.. – разволновалась Саша и того больше.
– Право, сейчас не время и не место обсуждать это! – поморщился Воробьев. – Сосредоточьтесь на главном, Александра Васильевна!
Саша, конечно, прекрасно его поняла. И про чувства тоже. Покуда этот человек, кем бы он ни был, не осведомлен, что она достаточно дружна со Степаном Егоровичем, чтобы быть посвященной в некоторые его тайны – у нее есть шанс довести свое расследование до конца. Но ежели он об их дружбе узнает… то может начать действовать еще жестче. Чтобы господин Кошкин уж точно никому ничего не сказал.
А может попытаться и ей самой навредить… или ее тетушке. Или маленькому племяннику.
– Вам бы лучше вовсе уехать в Петербург, – посоветовал Воробьев, наконец. – А когда Степану Егоровичу станет лучше, он уедет тоже. В Петербурге и увидитесь. Никуда он от вас не денется.
Кажется, господин Воробьев дал фантазии волю и выдумал о них то, чего в принципе никогда не могло быть. Саша глянула на него с опаской, но возражать в этот раз не стала. А уверенность Кирилла Андреевича, что Кошкин непременно доберется до Петербурга – живым и здоровым – вполне ее подкупила. Может, и не так все плохо…
– У вас ведь завтра поезд? – холодно уточнил Воробьев.
– Да… а откуда вы?..
– Знаю, – отрезал он. – Вот и уезжайте завтра.
– Я подумаю… – неопределенно отозвалась Саша.
Она и впрямь намеревалась подумать. Степан Егорович был очень важен ей – она чувствовала, что обязана помочь!
Однако в некоторых случаях, лучшая помощь – это не путаться под ногами.
Кроме того, Саша несла ответственность не только за себя, но и за племянника, законным попечителем которого была по завещанию матушки. И ей даже думать не хотелось, что будет, если этот ужасный человек обидит малыша Александра.
– Я подумаю, – повторила она убежденно. – И спросила тотчас, – так вам удалось что-то выяснить у аптекаря?
Кирилл Андреевич не стал ничего утаивать – пожал плечами и принялся подробно да обстоятельно рассказывать. Саше всегда льстило то, как честно и открыто он с нею говорит. На равных. Будто бы не замечал, что она всего лишь неразумная купеческая дочка – малообразованная, не знающая жизни, влюбчивая дурочка, по недоразумению ставшая вдруг банкиршей.
Сашу пугало, что однажды его глаза откроются – и он все о ней поймет.
Но удивительно, что Кирилл Андреевич даже теперь пребывал в неведении. Даже точно зная о нелепых ее чувствах к его другу.
– Да, я успел, собственно, многое обсудить с этим Леманном, до того, как вы внезапно нагрянули в его аптеку… – рассказывал тем временем Воробьев. – Он клянется, что цианистый калий не подмешивал. Ну а что ему еще говорить? Признался, что продавал сей препарат уже несколько раз за последние недели. Однако нужно понимать, Александра Васильевна, что цианистый калий для бытовых нужд куда как чаще используют, нежели для отравлений. Растворами и серебро чистят, и золото. И даже фотографы в работе своей нередко его применяют, я слышал. Господин Леманн, однако, пошел мне навстречу в доверительном разговоре. Мол, настолько глубоко он Его сиятельство уважает, желает ему выздоровления и прочая, и прочая, что искренне пожелал помочь! Сделал по моей просьбе список тех, кто покупал яд за последние две недели. Имена, должности, домашний адрес. Аптекарь много лет работает и едва ли не половину города в лицо знает.
– Большой список? Могу я взглянуть?
Господин Воробьев, не колеблясь, вынул из кармана и протянул ей сложенный в несколько раз листок.
– Всего семь человек. Но не обольщайтесь, в городе наверняка и другие аптеки есть: яд не обязательно купили у Леманна, – предупредил Кирилл Андреевич. – Да и пузырек с цианистым калием могли купить и месяц назад, и даже год.
– Да, но все же это немало – то, что вы сделали для Степана Егоровича! – пылко заверила Саша. – Вы очень хороший друг ему…
Смолчала с досадой, что она-то практически ничего не узнала об угрозах – а Кирилл Андреевич столь многое успел всего за несколько часов! И сосредоточилась на списке из фамилий, надеясь, что хотя бы одна окажется знакомой.
Знакомые фамилии и правда были – должно быть, родственники тех, с кем Сашу знакомила Татьяна. Еще один господин был отмечен Леманном, как владелец ювелирной лавки в Зубцове, и двое – горничные в небогатых купеческих семьях, не представленных Саше.
Никого лично из указанных в списке людей она не знала. И имен Тарнавских или Громовых здесь не было.
– А вопросительные знаки напротив дат – что это? – не поняла Саша.
– Это неизвестные Леманну покупатели. Таковых было двое. Женщина под вуалью, по виду молодая – она не назвалась сама, и аптекарь ее не узнал. А еще был пожилой господин, представился доктором и сказал, что в городе проездом.
– Выходит, кто-то из них мог купить яд, которым едва не отравили графа Шувалова… – чуть слышно произнесла Саша.
– А мог не купить никто, – со вздохом подытожил Воробьев. – Увы, но не думаю, что сей список очень уж нам поможет.
«Нам…» – отметила Саша и не без трепета. Быть заодно с таким человеком, как Кирилл Андреевич, ей было очень лестно.
– Однако в Сапожникове я уверен, – продолжал Воробьев. – Не скажу, что мы особенно дружили, но он был славным малым когда-то. Неплохо разбирается в химии, а курс медицины окончил с отличием – прекрасно это помню! Скорее всего, Александра Васильевна, яд в лекарство подлили именно у этих купцов… как их, Тарнавские?
– Да, Тарнавские, – нехотя согласилась Саша. Призналась: – я ведь как раз у них остановилась в городе. Пожалуй, я неплохо уже знакома с Татьяной и ее семьей… но право, даже представить не могу, чтобы кто-то из них мог навредить господину Кошкину или Его сиятельству… – вдруг встрепенулась, вспомнив кое-что: – говорите, в
– Так сказал мальчик, что был с Кошкиным. Но дело было в лесу – по словам Сапожникова, там нередко охотятся на уток, тетеревов, зайцев…
Саше сделалось зябко несмотря на духоту в церкви. Ей уже приходилось слышать про охотников. Да что там – Алексей Игнатьевич как-то упомянул, что они на пару с братом нередко выбираются пострелять уток. Да еще поделился с нею некоторыми замечаниями по поводу дичи и ружей… И ведь на последнем званом ужине у Тарнавских Алексея как раз не было. Нужно думать, приблизительно в то же время, когда и стреляли в Кошкина.
– Это ведь случилось во второй половине дня… – упавшим голосом спросила она. – Выстрел в лесу. Никогда не слышала, чтобы охотились так поздно. Обычно рано поутру.
– И правда! – хмыкнул Воробьев. – Значит, уж точно не совпадение. Александра Васильевна, Кошкин ведь писал мне о неких угрозах… без подробностей. Однако Сапожников об этом как будто не знает. Вам известно что-либо?
Вопрос был главным, решающим. Кирилл Андреевич и правда всегда зрит в корень. Письма, к счастью, у Саши были с собой, в ридикюле: она опасалась оставлять их в комнате, в доме Татьяны.
Она стыдливо оглянулась. Неприлично вести такие разговоры в храме Божьем, да и посматривали на них весьма неодобрительно… Однако их едва ли слышали, и уж точно они никому не мешали: народу в церкви по-прежнему было мало. А стояли Саша с Воробьевым в стороне ото всех. Она расстегнула ридикюль и отдала Кириллу Андреевичу оба письма.
– Первую записку, с угрозой, написал шестилетний сын Татьяны Тарнавской. Я уверена в этом, – вполголоса стала рассказывать Саша о своем расследовании. – Однако мальчик, разумеется, не виноват – ему диктовали текст! Степан Егорович успел мне обмолвиться, что думает, будто настоящим автором был супруг Татьяны – Анатоль Тарнавский. И для таких мыслей есть основания, увы. Кого мог послушаться ребенок столь безоговорочно, если не родного отца?! Я полагаю, и с фокусами именно Анатоль помогал Татьяне! И… к тому же он необычайно ревнив! А Степан Егорович… словом, Анатоль мог ревновать Татьяну к нему – оттого и угрожал.
От Саши не укрылось, как Кирилл Андреевич свысока и неодобрительно хмыкнул, услышав последнее. Ей тотчас сделалось обидно за Кошкина.
– Разумеется, ревность эта безосновательна! – шепотом, но пылко принялась она защищать его же друга, – Степан Егорович никогда бы…
– Да-да-да, ни за что – она ведь замужем, эта Татьяна! – так же насмешливо согласился Воробьев.
Будто бы что-то имел в виду. Но насмешливый сей тон ей однозначно не нравился:
– Если вы станете говорить дурно о Степане Егоровиче, то я немедленно уйду! – заверила она – и вполне всерьез.
– Простите… – не стал продолжать Воробьев. – Не хотел задеть ваших чувств. Да и, право, совершенно не важно, что у него с этой Татьяной было или есть. Насилие – в любом случае не способ решать семейные неурядицы. А мне лично Степана Егоровича упрекнуть совершенно не в чем. Напротив. Я… многим ему обязан. В конце концов, именно он приютил меня в своем доме, дал кров. И хоть я вспылил тогда, он все равно мне друг – был и остается. К тому же Кошкин во всем был прав, когда я вспылил… Относительно вас.
– Вы говорили обо мне? – смутилась Саша, хотя об этом, конечно, догадывалась.
– Да, и много. Он мне твердил, что я мало вас ценю, мало пишу писем – а если пишу, то не о том. Что принимаю вашу любовь, как должное, и что, если не буду стараться лучше, то вас потеряю. Жаль, что я его не слушал.
– Да, жаль… – не могла не согласиться Саша.
И ей сделалось от его слов как-то особенно горько.
Первое время в Италии она правда очень ждала писем Кирилла Андреевича. Весточки. Телеграммы. Хоть чего-то. Вспоминала тот их поцелуй – единственный в жизни Саши. Вспоминала их редкие разговоры и скорую помолвку, которую они оба условились держать в тайне. В тайне – потому как Саша сама ни в чем не была уверена, а Кирилл Андреевич и вовсе бы женат…
После, в Италии, так и не дождавшись писем, она постепенно пришла к мысли, что ей все это почудилось. Может, и вовсе Кирилл Андреевич уж давно простил жену и с ней помирился… Поэтому и не пишет.
Но нет, кажется, не помирился. Та женщина бросила его, законного мужа, бросила их маленькую дочь и сбежала с любовником. Разве можно помириться после такого?
Саше лишь было интересно, добился ли господин Воробьев развода хотя бы теперь? Спрашивать о таком она смущалась… Хоть ей и впрямь было интересно.
– Вы упомянули фокусы, Александра Васильевна… – прервал ее мысли Воробьев. – Простите, не очень понял, что вы имели в виду?
Он, конечно, ничего не знал об их с Алексеем Игнатьевичем расследовании, и Саша охотно рассказала. О «слуховой» комнате, о фальшивом ливне за фальшивым окном, о духе и его ответах, которые на самом деле были ответами Татьяны Тарнавской. Вскользь Саша обмолвилась и о сам Алексее, сказав, что именно он помог ей во всем разобраться. Отметила, как сузились глаза Кирилла Андреевича за стеклами очков – но, не позволив расспрашивать о нем, Саша живо перешла к главному:
– Пожалуй, только лишь фокус с той женщиной и остался неразгаданным… – посетовала она.
– Снова женщина? – хмыкнул Воробьев, забыв, слава богу, об Алексее. – Что за женщина?
Саша качнула головой неопределенно:
– Я… и Степан Егорович тоже – мы видели над гадальным столом очертание женского лица. Очень бледного… призрачного. Темные волосы, зеленые глаза. Мне почудилось, будто она коснулась моей щеки. И Степан Егорович тоже что-то почувствовал. Он очень испугался, когда она появилась – это было видно…
– Зеленые глаза?.. – брови Воробьева взлетели вверх, и Саша отметила, что он даже растерялся. Но лишь на миг. Спросил: – Эта Татьяна, ваша подруга – она говорила что-то о той женщине?
– Совсем немного. Вроде бы, она погибла пятнадцать лет назад, утонула. И, кажется, звали ее Фотинией. Она была то ли монахиней, то ли послушницей женского монастыря – здесь, неподалеку от Зубцова.
Господин Воробьев растерялся и того больше. Снова снял очки и потер переносицу, мучительно размышляя. У Саши в тот момент мелькнула мысль, что он знает эту женщину. Как и Степан Егорович.
Обидно лишь, что с Сашей и теперь, похоже, ничем делиться не собирались. Хоть она и старалась помочь изо всех сил.
– В Кошкина стреляли как раз возле женского монастыря, на берегу Волги, – произнес, наконец, Кирилл Андреевич. – И уж не из-за сеанса ли он туда поехал? В поисках Фотинии.
– Я думала о том же, – чуть слышно согласилась Саша, – что Степана Егоровича будто нарочно вынуждают искать ту женщину. Так что же, выходит, это Татьяна во всем виновата?
– Право, не знаю, я с ней даже не знаком… – искренне отозвался Воробьев. И столь же искреннее посоветовал: – но вам и впрямь лучше уехать, Александра Васильевна. И этой Татьяны вам следует опасаться!
– Так странно, – мягко улыбнулась Саша, – вы точь-в-точь повторили написанное во втором письме, которое господину Кошкину передал якобы друг.
– Да? – изумился Воробьев.
Хотел было только теперь взглянуть на письма, что отдала Саша, но – взгляд его замер где-то за ее плечом.
Они говорили очень негромко и в тени расписной колонны в самом уголке просторного храма. И до чего же Саша боялась, что их здесь услышат или увидят знакомые.
Она живо обернулась – и ахнула.
Шагах в пяти стоял не кто-то, а батюшка. В рясе, в полном облачении. Смотрел точно на них – строго, с укоризной. Должно быть настоятель храма: его Саша, увы, совсем не знала. Даже названия храма не знала. А теперь устыдилась невероятно неподобающего своего поведения и неподобающих для храма Божьего мыслей.
– Батюшка, благословите… – наскоро подошла, склонила голову в полной покорности и сложила ладони, правую поверх левой.
– Бог благословит! – Батюшка привычно перекрестил ее руки и позволил поцеловать свою.
Лишь тогда Саша и подняла голову. Настоятель был довольно еще молод – лет тридцати, нужно думать. Широкое чистое лицо, светлые глаза. Строгие. Но смотрели не на нее, а мимо. На Кирилла Андреевича, – сообразила Саша. Тоже оглянулась: они знакомы неужто?
Но уточнять ничего и ни у кого не посмела. Как нашкодившее дитя, она снова склонила голову, простилась со священником и скорее пошла к дверям. Только там и обернулась на Воробьева. Напоследок. Дождалась, покуда он поймает ее взгляд – и с легкой печальной улыбкой покачала головой.
Саша не знала, понял ли он ее. Но ей хотелось по крайней мере так дать понять господину Воробьеву, что его просьбе уехать она, увы, не последует. Не завтра.
Тот самый монастырь, где Степан Егорович собирался искать неведомую Фотинию, был женским. Воробьеву туда не попасть, – Саша так думала.
А вот она попытается.
Глава 17. Батюшка
Вот же незадача!.. Меньше всего Кириллу Андреевичу хотелось, чтобы этот священник, отец Михаил, как назвал его Сапожников, застал его с Сашенькой. То есть, с Александрой Васильевной, конечно… И как только нашел их здесь? Выследил, что ли?
С четверть минуты Кирилл Андреевич гневно воображал причины, по которым батюшке могло понадобиться следить за ними… покуда не сообразил, что, скорее всего, сей храм и есть приход отца Михаила. Да ведь и встретили они с Сергеем Сапожниковым его поутру здесь же на Главном проспекте, аккурат возле храма.
Гневный свой взгляд, однако, Кирилл Андреевич и после того не смягчил. Всегда-то этот батюшка оказывается там, где не надо! И с Кошкиным он, как выяснилось утром, знаком был, и о несчастье с ним наперед Воробьева знал. Оно и не мудрено конечно, если священник с каждым встречным-поперечным здоровается, а те ему о новостях да сплетнях докладывают – и все же…
Из одной лишь своей природной да неискоренимой вежливости Кирилл Андреевич и подошел поздороваться. Покланялся светски и собирался уж обойти батюшку да отчалить к дверям, но тот, по-привычке видать, ухватил его за руку да задержал в своей. И весьма настойчиво.
– Да что ж вы торопитесь, Кирилл Андреевич? Вечерняя служба вот-вот начнется. Остались бы.
– Нет-нет, прошу простить, дела… – даже растерялся от такого напора Воробьев.
– А то и на исповедь бы остались после службы-то, – ровно не слышал его батюшка. – Исповедоваться всякому православному человеку надо. Душу излить, в грехах покаяться, что на уме да на сердце рассказать. Совета попросите – глядишь, и на вопросы ваши ответы найдутся.
Голубые глаза батюшки смотрели прямо и въедливо.
– Благодарю покорно! – Воробьев начал уж злиться и руку отобрал. – Разговоры, боюсь, мне не помогут, а искать ответы я привык в чтении научной литературы да в размышлениях наедине с собой!
– Ну как знаете, – нехотя сдался батюшка, – а то на исповедь ко мне много разного народа ходит… а вы, видать, давно уж не были.
Снова посмотрел въедливо.
Батюшка будто бы намекал на что-то – да Кирилл Андреевич, раздраженный до крайности, и слышать не хотел. Спешил к дверям, мечтая оказаться на свежем воздухе. Уже у дверей и услышал:
– Вы Сергею Федоровичу доброго вечера передавайте, да напомните, что зайду я после службы. Пусть ждет!
Невнятно кивнув, Воробьев вырвался, наконец, наружу.
Что за неприличная навязчивость?! – негодовал он.
За это, по большей части, он священнослужителей и не любил. Вечно они лучше всех все знают! Еще со школярских лет, в гимназии, на уроках о Законе Божием Воробьева это выводило из себя! Из-за чего он, конечно, проявлял несдержанность, спорил, доказывал свою правоту – правоту всякого разумного человека, хотя бы отчасти знакомого с работами Чарльза Дарвина! А им хоть бы хны! Лучший из лучших гимназистов, имеющий самые высокие баллы по всем предметам, могущий свободно рассуждать об электромагнитных волнах да о высотных слоях земной атмосферы – и он вынужден был как деревенский дьячок зубрить да пересказывать «Катехизис»! Ужасно и унизительно!
Нынче же Воробьев был раздражен еще и оттого, что из-за отца Михаила не простился толком с Сашенькой, с Александрой Васильевной. Торопился выйти, потому что надеялся застать ее неподалеку – не могла же она успеть убежать?
И даже чуть оттаял, когда и правда увидел ее у ворот храма. Темноволосая дама в платье того же цвета, что у Сашеньки, потеряно стояла сбоку от дорожки, будто бы не зная, куда идти.
– Александра Васильевна!.. – он скорым шагом подошел и осмелился тронуть ее за плечо.
Дама обернулась – но нет, это была не Сашенька. И ростом выше, и темные волосы были с густой проседью
– Простите… – пробормотал он.
Та ниже наклонила голову и смущенно отошла. Впрочем, через миг сама вдруг повернулась к нему и спросила:
– Ничего страшного. Скажите… не в этом ли храме настоятель отец Михаил Осипов?
Воробьев подумал, что, наверное, он последний человек во всем Зубцове, к кому ей следовало обратиться с вопросом о здешних настоятелях да храмах. Но, как ни забавно, ответ он знал:
– Действительно в этом, – подтвердил. И вдруг насторожился: – вы знакомы?
– Немного, – Воробьеву почудилось, что темноволосая дама под вуалью улыбнулась.
Что насторожило его и того больше.
– Да вы вошли бы внутрь. Служба, говорят, скоро начнется, как раз успеете, – посоветовал он.
Дама в ответ еще раз улыбнулась, поблагодарила и сделала пару шагов вдоль дорожки.
Кирилл Андреевич тоже выбрался за ворота храма. Ему и впрямь хотелось остаться наедине с собой, чтобы обдумать все новости. Привести в порядок мысли, взбудораженные внезапной встречей с Сашенькой. Да со всей тщательностью изучить письма, что она передала. Но вместо этого Воробьев так и прохаживался по Торговой площади, что напротив храма. Посматривал то на двери его, то на темноволосую женщину под вуалью. Она ведь так и не вошла внутрь. Тоже ходила кругами, будто на что-то решаясь… а потом – скорее всего, обратив внимание на излишний к себе интерес со стороны Воробьева – вдруг взяла и скрылась. Скорым шагом, куда-то вдоль Главного проспекта.
А Воробьев так и не двинулся с Торговой площади, размышляя, что бы все это могло значить…
Думал даже о том, что нужно бы вернуться да отстоять службу. А может и свечку зажечь за Кошкина. Глупость, конечно, Кирилл Андреевич ничуть не верил в пользу сего действа… однако догадывался, что, будь на его месте сам Кошкин – он бы за него свечку непременно зажег, хоть тоже особенно верующим человеком не был.
Да и со священником этим повидаться следовало бы, тем более что он так настаивал. Михаил Осипов, значит. Странно, но даже Сапожников, считавшийся хорошим и старым приятелем батюшки, фамилии его Воробьеву не назвал.
Пожалуй, хорошо, что батюшка зайдет на ужин, и они смогут поговорить еще раз. Воробьев собирался постараться как следует и вести себя сдержанней. И даже пошел дальше: решил дождаться батюшку здесь, подле храма, и по дороге к Сапожникову обстоятельно поговорить.
Что-то ведь он собирался ему сказать?! Воробьеву не почудилось!
* * *
Покуда ждал, время неумолимо шло к закату. Зной спал, воздух делался все легче и свежее. Подул пропахший тиной ветерок с речки – будто бы в Петербурге с набережной Невы. Именно такую погоду Кирилл Андреевич и любил, в такую погоду лучше всего гулялось и думалось. Только думалось сегодня все не о том.
Думалось о Сашеньке. Совершенно некстати…
Сашенька. Точно стоило сделать над собой усилие и перестать ее так называть даже в мыслях. Она больше не его невеста. Давно уж. Она приехала сюда за Кошкиным, это очевидно. И, хоть и пыталась по-детски смешно свои чувства скрывать, они были как на ладони. А раз так, то совет им да любовь. Кошкин Сашеньке, конечно, ответит взаимностью – иначе и быть не могло. Кошкин ведь не дурак, в отличие от него самого, и такую девушку не упустит.
Пусть и не сразу. Мыслями – Кирилл Андреевич уж не сомневался – Кошкин была пока что с той свей зазнобушкой… Светланой Дмитриевной, в замужестве графиней Раскатовой. Со всех сторон дамой исключительно приятной – Воробьев был немного с нею знаком. Она даже зачинила когда-то его пальто. И, надо сказать, до того хорошо зачинила, что Воробьев и теперь его носил: и крепко, и шва совсем не видать. Отчего б не носить? И все же, куда Светлане той Дмитриевне до Сашеньки. Небо и Земля.
А еще Кирилл Андреевич отлично знал, что имя, названное Сашей – Фотиния – с греческого переводится как Светлана. Да и по внешнему описанию та Фотиния именно что Светланой Дмитриевной и была. Хоть и не могла она, разумеется, утонуть пятнадцать лет назад. Однако в совпадения такие Воробьев совсем не верил… Нет, кто-то намеренно Кошкина желал с той Фотинией-Светланой свести. И у него получилось! Ради Светланы своей Дмитриевны, надеясь ее там застать, Кошкин в женский монастырь и помчался, обо всем забыв.
Но едва ли его туда направили затем лишь, чтобы застрелить. Не верится что-то. Застрелить и поближе к городу можно, и без фокусов. Гораздо больше напрашивалось иное объяснение. Кто-то – а скорее всего именно что Татьяна Тарнавская – изо всех сил пыталась Кошкина в тот монастырь отправить да на встречу с Фотинией. И кто-то уже другой пытался той встрече помешать.
Зачем?
Ответы в монастыре, должно быть, и таились. И Кирилл Андреевич намеревался попасть туда чем скорее, тем лучше. Завтра, возможно.
Не пришло бы только в голову Сашеньке отправиться туда самой…
Время пролетело незаметно: служба кончилась, о чем оповестил звон колоколов. Кирилл Андреевич, правда, не надеялся, что батюшка освободится так рано – он сам говорил, что будет еще и исповедь, а это дело не скорое. И все же отец Михаил появился в воротах храма куда раньше, чем рассчитывал Воробьев.
Будто бы и тому не терпелось чем-то поделиться.
– Что ж вы, Кирилл Андреевич, на улице ноги бьете, а в дом Божий войти стесняетесь?! – обрадовался батюшка, издали завидев Кирилла Андреевича. Подошел сам.
– Ничуть не стесняюсь! – горячо возразил тот, изо всех сил стараясь выглядеть невозмутимым, – душно в храме уж очень… голова болит. На улице куда легче дышится.
– Весьма и весьма вас понимаю, Кирилл Андреевич – сам, знаете ли, страдаю головными болями! Пройдемся?
Воробьев, конечно, не возражал. Напротив, даже подвоха ждал от излишней сговорчивости батюшки. Что-то тут нечисто…
Но вечер и правда был чудесный. Дневная пыль осела, дивно пахло летними травами да ночными цветами – клумб в городке имелось множество. Сапожников по здешнем меркам жил на другом конце города, на деле же – и Кирилл Андреевич убедился в этом сам – дорога до квартиры доктора должна была занять не больше получаса. Беседе мешали, разве что, прохожие, то и дело норовившие просить у батюшки благословения да отвлечь разговором. Но, благо, уже темнело, газовые
– Я решился дождаться вас, батюшка, оттого что, мне показалось, вы хотели что-то мне рассказать… – все еще стараясь казаться не слишком заинтересованным, начал Кирилл Андреевич. – Уж не тайну ли чьей исповеди вы решили нарушить?
Кирилл Андреевич был осторожен. Он и впрямь ждал подвоха. Смотрел с хитрым прищуром, вслушивался в каждое слово, в междометия и совершенно не верил кажущейся добродушности своего визави.
На вопрос его батюшка вздохнул как-то неопределенно:
– Да это и тайной-то не назовешь… Вы, Кирилл Андреевич, человек приезжий, наверное не знаете, что деревни близь Златолесья, имения Платона Алексеевича, к храму нашему относятся? И сам граф, и домашние, и крестьяне его – все мои прихожане. По воскресеньям на причастие да на исповедь обязательно приходят. А коли случилось что, то и чаще… И вот был у меня намедни парнишка один. Лакеем у Платона Алексеевича служит. Афанасий. Причаститься ко мне приходил, а заодно совета спросить. Больше-то не у кого, видать. Хозяин его, Платон Алексеевич, сам уж которые сутки не встает, а Афанасий вашему, получается, доброму другу, Степану Егоровичу, покуда тот еще здоров был, слово дал, что в тайне все сохранит и в полицию не пойдет. Хотя и стоило бы, если начистоту… Вот и спрашивал у меня Афанасий, как ему быть, коли Степан Егорович при смерти теперь. Можно ли ему слово-то нарушить и в полицию сообщить?
Воробьев, ни жив ни мертв, внимательно слушал – такого он, право, не ожидал. Неужто Афанасий об угрозах знает?
– Дело все в том, – рассказывал батюшка, – что незадолго до беды со Степаном Егоровичем – его искали. Приезжали в дом графа да спрашивали. А не застав, отдали Афанасию в руки письмо в конверте. Кое он господину Кошкину и передал. Какое содержание было – паренек не знает, но Степана Егоровича то содержание взволновало необыкновенно! Тотчас стал расспрашивать лакея, как, мол, передавший выглядел да кем назвался.
– И что?!.. Что Афанасий ответил? Запомнил он его?
– Увы. Письмо господин тот не сам отдал, а через извозчика. Нарочно, видать, послал, чтобы неузнанным остаться.
– А что извозчик? Его-то описал? – нервничал Кирилл Андреевич.
– Обыкновенный извозчик, – степенно отозвался батюшка. – Но явился он вместе с господином своим в крытом экипаже с жестянкою под номером «38». Вот это Афанасий хорошо запомнил, и Степан Егорович на то внимание свое обратил. Сказал даже Афанасию, что в город, в Зубцов, думает поехать да разыскать того извозчика, потолковать с ним. Вот только Афанасий не знает, успел Степан Егорович задуманное сделать или нет. Теперь уж и не спросишь.
Кошкин был без сознания – по крайней мере, на тот момент, когда его в последний раз видела Сапожников. И Кирилл Андреевич тоже понятия не имел, успел ли приятель его отыскать того извозчика или нет. Сдается что все-таки нет: для этого Кошкину нужно было лично явиться в Зубцов – а из-за записки он этого делать, должно быть, опасался…
Но это и впрямь могло быть важно! Едва ли не важнее поездки в монастырь!
– Вот и я, – продолжал батюшка, – выслушал Афанасия – и знать не знаю, что ему посоветовать… Сказал, покуда Степан Егорович не преставился – молчать, раз слово дал. Ну а после… в полицию идти да говорить, как есть. Со Степаном Егоровичем меня тоже Сергей познакомил, как с вами. Я и подумал, коли вы Степану Егоровичу друг давнишний, да и приехали ведь сюда ради него – кому как не вам про извозчика-то рассказать? Так разумнее всего будет.
* * *
Кирилл Андреевич не мог сказать, что в юности был очень уж дружен с Сергеем Сапожниковым. Что тогда, что теперь он и вовсе мало с кем был дружен, если говорить прямо. Увы, но люди неординарные, одаренные, наделенные большим умом, часто вынуждены нести на своих плечах бремя одиночества… А за последнее время Кирилл Андреевич о чем-либо, кроме служебных вопросов, что называется «по душам», беседы разве что с одним только Кошкиным и вел. Да и то было еще в мае и закончилось грандиозной ссорой.
Может, и не грандиозной, но с тех самых пор он с Кошкиным даже не виделся. А в какой-то момент понял, что ему тех бесед, оказывается, не хватает.
Потому письму от Кошкина он обрадовался весьма и весьма! Даже с учетом его post scriptum о Сашеньке – обрадовался. И счастлив был оказать Степану Егоровичу услугу. Любую! А между делом, возможно, покаяться, что повел себя при той их ссоре не самым разумным образом.
И что уж лучше быть человеком заурядным, не очень-то одаренным и не самого большого ума – чем нести то бремя одиночества на самом деле, по-настоящему. Потому что ежели по-настоящему – то оно невыносимо…
И кто бы мог подумать, что он так сильно опоздает со своими покаяниями и услугами. Может статься так, что они теперь вовсе никому не нужны. Ни слова не нужны, ни поступки.
Думать об этом было неприятно. Страшно.
Не случились тогда, в мае, глупой ссоры меж ними, Воробьев и в Зубцов, возможно, поехал бы с Кошкиным. И уж наверняка, не допустил бы, чтоб сейчас Степан Егорович лежал без сознания – третьи, кажется, сутки.
* * *
Позже, у Сапожникова, в маленькой квартирке на верхнем этаже засиделись втроем, надолго после ужина. Воробьев был рассеян и в разговоре участвовал мало. Все больше беседовали Сапожников и отец Михаил, припоминая одним им известные истории. Сапожников и в университетские годы, и теперь был душою компании: отец Михаил уж который раз начинал было собираться: мол, супруга его, матушка, дома ждет и ругаться станет – но Сапожников опять увлекал его разговором.
И все бы ничего, вечер был бы весьма недурным – но Сапожников задал вопрос, окончательно выведший Кирилла Андреевича из себя:
– Воробьев, дружище, я завтра с утреца в Златолесье еду снова. С отцом Михаилом. Проведаем Степана Егоровича. Ежели желаете, то можете присоединиться.
– Завтра? – встрепенулся Воробьев. – К чему спешка… и зачем священник?
Кирилл Андреевич нахмурился, сообразив об истинной причине доставить батюшку к постели больного Кошкина. Живо запротестовал:
– Нет-нет, это ни к чему. И батюшку уж точно поездками беспокоить не следует! Я Кошкина лучше многих знаю – он и не из таких передряг выбирался живым да невредимым!
– Да, я тоже верю в лучшее… – отозвался с
– Я ничего не понимаю и понимать не желаю! – вспылил Воробьев.
И, собираясь закончить глупый разговор, откланялся с плохо скрываемым раздражением. Ушел в выделенный ему угол. Сапожников с батюшкой обменялись некими многозначительными взглядами: это он отметил, но комментировать не посчитал нужным. У него и впрямь была масса дел до отхода ко сну! Кирилл Андреевич собирался взглянуть на письма, что передала Саша.
Это было уж точно и важнее, и полезней, чем разговоры о здоровье Кошкина!
Что это означает – трое суток без сознания – Воробьев и сам прекрасно понимал… И университетский товарищ его, Сергей Сапожников, ничуть не помогал, ежеминутно замечая, что де «Кошкин при смерти», «крепитесь», «готовьтесь к худшему». Всякий раз слыша это, Воробьев едва сдерживался, чтобы не вступить в перепалку или просто не уйти тихий угол…
Кирилл Андреевич и во время учебы в университете предпочитал тишину библиотек шумным сборищам – большим любителем которых, к слову, Сапожников как раз и был.
Сапожников и в карты, помнится, любил переброситься, и женским вниманием никогда не был обделен, и друзей-товарищей у него было полно. При этом всем Сапожников умудрялся весьма неплохо – а порой даже отлично – успевать по учебе. За что уважение Воробьева и заслужил. Вышло так, что Кирилл Андреевич покинул стены alma mater на несколько лет раньше: Сапожникову то ли удачливость его изменила, да он не сумел выдержать каких-то экзаменов и остался доучиваться; то ли просто не хватило средств – семья была крайне небогата. Ну а после учебы им удалось увидеться еще раз или два – и на этом, пожалуй, все.
Потому письмо от Сапожникова Кирилла Андреевича озадачило. А вкупе с нелепым его предположением, будто Кошкин может «отвязаться», ежели ему предложить денег – и вовсе закрались весьма нерадужные подозрения относительно университетского товарища…
И, надо сказать, подозрения до сих пор не отпустили, хоть Кирилл Андреевич и постарался скрыть их от Сашеньки.
Негоже, чтобы она винила во всех бедах Сапожникова, и вдруг доверилась бы Тарнавским, у которых гостит. И того пуще – их родственнику, который вздумал помогать Сашеньки с расследованием. Как она назвала его, Алексей Игнатьевич?! Она упомянула это имя всего разок, но до того смущенно отвела при этом взгляд, что Воробьев тотчас записал этого Алексея Игнатьевича во враги!
Хватало ему и Кошкина – а тут еще некий Алексей Игнатьевич нашелся!
Это была просто ревность, конечно. Алексей Игнатьевич, вероятно, ничего дурного не сделал и вообще неплохой парень, раз в самом деле помог Сашеньке. Нужно было просто чем-то занять себя, чтобы прекратить терзаться.
Но, как нарочно, Кирилл Андреевич не мог выдумать чем.
Сапожников его злил, и возвращаться в компанию не хотелось. Взять книгу и увлечься чем-то посторонним казалось сейчас почти кощунственным! А обе записки, переданные Сашенькой, уже были изучены вдоль и поперек. Кирилл Андреевич прочел их раз сотню, не меньше. Уже и бумага на просвет была рассмотрена, и буквы да наклон почерка изучены под увеличительным стеклом. Воробьев даже пробовал нагревать лист над свечкою, надеясь увидеть некое тайное послание, сделанное невидимыми чернилами. А вдруг? Но ничего не добился, кроме того, что подпалил уголок письма…
Кирилл Андреевич сразу обратил внимание, правда, что бумага, на которой написана вторая записка, «от друга», как будто очень похожа на казенную, какую предоставляли им в университете для личных заметок.
По бумаге, коей пользуется лицо, ведь все на свете можно узнать о ее владельце! У простых ученических тетрадок и то разлиновка по каждому предмету да для каждого года обучения – своя. Однажды в юности, еще учась в гимназии, Кирилл Андреевич чудесно провел летние каникулы, подсчитывая сколько всего существует разлиновок. Насчитал сорок шесть! Ох, золотые были времена… Не только в разлиновке, но и в сортах бумаги разнообразие было огромное. Имелась гербовая бумага для оформления всевозможных договоров да сделок. Имелась комментарая, на которой напечатано множество дорогих книжных изданий. Имелась высокосортная веленевая бумага, конечно же. Ватманская, слоновая, китайская – для художников. Да всех не упомнить! Это не считая самой дешевой писчей, разумеется.
И, что важнее всего, любой завод, любая фабрика желали обособиться от конкурентов, ставя на свою бумагу особенную личную филигрань. И разумеется, бумага, которая использовалась университетами, тоже имела таковой отличительный знак.
Потому Кирилл Андреевичу даже сравнил записку с блокнотом, что был у него при себе. Качество и сорт были похожи весьма и весьма, но нет, листы определенно были разных фабрик… На его бумаге имелась специальная филигрань, указывающий, что бумага сия произведена исключительно для Санкт-Петербургского университета. На бумаге же «друга» филиграни не нашлось – вовсе никакой. Правда, край листа был оторван. Весьма аккуратно, но все же кустарно – ножницами. Может, как раз филигрань и пытались уничтожить?
Кирилл Андреевич не делал на то больших ставок, потому как, если филигрань и была, то принадлежать могла какому угодно учреждению, не обязательно университету. Но решил все же, при случае, непременно спросить у Саши, нет ли в окружении Татьяны Тарнавской кого-то из профессуры? Мало ли. Если, конечно, еще увидит ее в Зубцове – он ведь настоятельно просил ее уехать.
А потом, вновь отвлекшись от записок, Кирилл Андреевич подумал, что Сашеньку он непременно еще увидит… Если он хоть сколько-нибудь хорошо узнал эту девушку, то Зубцов она не покинет. Нет. Вопреки здравому смыслу. Ей важно доказать – себе ли, Кошкину, покойной матушке или кому еще – но непременно важно доказать, что она на что-то способна. На большее, чем то, что она уже умеет и что считает маловажным и слишком простым. Чувство это было совершенно иррациональным, но, увы, знакомым и Воробьеву. Он сам страдал подобным чувством, когда, к примеру, оставил Университет после разрыва с женой да вознамерился вдруг сделать карьеру в полиции… Хорошо, что вовремя одумался да вернулся в тихую свою лабораторию, где ему самое место.
А Саша, должно быть, и впрямь поедет в тот монастырь… не зря же она и в лице переменилась, когда он его упомянул. И, право слово, если не его, то хоть этого Алексея Игнатьевича взяла бы для защиты…
От дальнейших терзаний, к счастью, отвлек разговор меж Сапожниковым и отцом Михаилом, сделавшийся, внезапно интересным. Заговорили о Тарнавских.
– Все спросить у вас хочу, Сергей, как Ольга Ивановна поживает? – поинтересовался, отпивая чай, батюшка. – Как Тарнавские? Все ли домашние в здравии?
– Все в
– Это Татьяна вам так сказала? – удивился батюшка.
Кирилл Андреевич даже отложил письма, что все еще держал в руках, и поглядел на них заинтересованно.
– Не мне, конечно же: то Оля пересказала. Говорит, Татьяна Ивановна даже сына какого-то купца все подсаживает к ней за ужинами. Свести пытается, что ли. А Оленька ее слушает, верит всем сердцем. В шутку, конечно, но попеняла мне, что ежели я о ней не забываю, то другие ухажеры мигом найдутся…
На Сапожникове лица не было, когда он сказал последнее. Признаться, тогда Кирилл Андреевич даже пожалел товарища: неведомую эту Оленьку, он, похоже, в самом деле любил.
– Да вы в голову не берите, Сергей, это Ольга Ивановна не со зла – про ухажеров, – степенно отозвался отец Михаил, покуда Воробьев усиленно думал, что бы сказать, да как поддержать.
Что Сапожников чувствует – он понимал прекрасно. Однако находить нужные слова сроду не умел…
– Девица молодая, внимания вашего хочет да заботы, – продолжал батюшка. – Видно, переживает шибко, что работой вашей вы увлечетесь – а ее забудете. Однако ж, раз Ольга Ивановна сама вам о злых словах сестры рассказывает – она с вами честна. А в браке ведь это самое главное и есть. Вы и сами от невесты не скрывайте ничего. Что на душе есть, то и говорите. Лишь тем и удержите.
– Сергей Федорович, а вы хорошо ли знаете Татьяну Тарнавскую? – вдруг спросил Воробьев.
Нужные слова в нужную минуту – и правда не его конек…
Зато Сапожников тотчас отвлекся от горестных мыслей.
– Достаточно хорошо… – пожал он плечами. – Дурного о ней сказать не могу: Татьяна Ивановна и впрямь молодец, дядюшке очень помогает с делами, я слышал.
– Вы ее защищаете, даже зная, что Тарнавская настраивает невесту против вас? – с подозрением уточнил Кирилл Андреевич.
– Ну а что ей еще остается? Я и впрямь не лучший жених для такой невесты. И Татьяну понимаю отчасти: Оленька заслуживает всего самого лучшего! Право, для меня вовсе чудом стало, когда ее сестра дала согласие на женитьбу, а не ставила ряд невыполнимых условий…
– Я, признаюсь, утром немного с вашей квартирной хозяйкой разговаривал, – вспомнил вдруг Кирилл Андреевич, – да спросил о Тарнавской. После вашего письма… уж простите, не мог удержаться. Так вот, хозяйка ваша обронила странную фразу, посмеялась: про какую это я Татьяну говорю? Мол, настоящая-то утонула много лет назад. Это она о чем, Сергей Федорович?
Спросив, Воробьев бросил взгляд на священника: не хотелось сей разговор вести при нем. Но, быть может, и батюшка что скажет. Мало ли, кто приходил к нему исповедываться.
А реакция обоих была любопытной. Сапожников нахмурился и посуровел разом. А батюшка хмыкнул и стал громко прихлебывать чай. Что в истории с утоплением его развеселило, интересно?
– Язык без костей у моей хозяйки… – проворчал Сапожников. – Вы ее не слушайте, бабам посплетничать лишь бы.
– И все же – что-то ведь она имела в виду? – дотошно выпытывал Воробьев.
– Да говорите уж как есть, Сергей Федорович! – снова хмыкнул отец Михаил. – Что в народе нашем слухи ходят, будто дочь купца Громова утонула пятнадцать лет назад. А та, что через два года объявилась да нынче ее именем называется – самозванка!
– Это правда?!
– А сами как думаете? – глянув с прищуром, отозвался батюшка. – Была б самозванка, приняли бы ее в родном доме? Мать, сестра, дядька? Все признали, кто Татьяну с малых лет помнил!
– Дыма без огня не бывает… – с сомнением ответил Кирилл Андреевич. – И, потом, сами говорите, что она лишь через два года объявилась. А где же те два года была?
Сапожников покачал головой осуждающе: разговор ему не нравился, и сплетням (сплетням ли?) он не верил. Батюшка же, избегая отчего-то глядеть на Воробьева, степенно да размеренно поделился мыслями:
– Все дело в том, дорогой Кирилл Андреевич, что в мире поднебесном все ж таки есть место чуду. Приходилось ли вам слышать легенду о птице-феникс? Вечно прекрасной птице, у которой крылья – золото, а тело – алое, как алы спелые гранаты и мак в полях6[6]. Достигнув вершины своего великолепия, птица Феникс улетает в пустыню, на верхушку самой высокой пальмы, чтобы свить гнездо, коему надлежит стать погребальным ее костром. Но расставшись с жизнью – без страха и полная веры – птица вскоре воскресает из пепла. И возродившись, становится еще краше, чем была. Или такой же. Но уж точно ничуть не хуже прежней, уверяю вас.
Легенду, приписываемую мыслителю Лактанцию, Кирилл Андреевич, конечно, знал, как всякий образованный человек – но отметил, что акценты в ней отец Михаил расставил весьма фривольно…
Батюшка же, договорив, обернулся к Воробьеву. Уже не веселился отнюдь. Поглядел сурово, тяжело – такой взгляд был у него сегодня в храме, когда застал их с Сашенькой. Будто бы осуждал. Или предупреждал.
– Я, Кирилл Андреевич, признаюсь, – сказал он тихо, но вкрадчиво, – что Татьяну Ивановну и поболе доктора Сапожникова знаю. Росли мы с нею вместе. Я ведь тоже из купеческой семьи. В Зубцове родился, отсюда в семинарию московскую учиться уезжал. В то лето… перед тем, как Татьяна исчезла – как раз дома был, на каникулах. Ну а после… ни разу до сих пор не имел повода усомниться, что вернувшая в отчий дом Татьяна – и есть законная дочь купца Ивана Громова и венчаной его жены Софии.
Такого Воробьев, право, не ожидал – что священник окажется другом детства той самой Татьяны Тарнавской. Даже не нашелся сперва, что ответить: смотрел на него молча и глуповато. Потом рывком отвернулся, снял очки и принялся зачем-то протирать, мучительно думая.
Уроки Закона Божия Кирилл Андреевич хоть и не любил – но знал крепко, без того хороших баллов в гимназии было не получить. И в христианском сознании, насколько помнил он, ложь – это грех. Даже если во благо.
А впрочем, поводов сомневаться, что Татьяна Тарнавская самая что ни на есть настоящая, он и не
Хоть дыма без огня и впрямь не бывает…
– Ничуть не сомневаюсь, отец Михаил, в ваших словах, – заверил Воробьев, водрузив очки на место, – и даже если б сомневался – не вижу причин вам говорить неправду… И все же: где, в таком случае, Татьяна Ивановна пропадала два года? Пятнадцать лет назад она, должно быть, девицей была, если не ребенком малым! Как она умудрилась не пропасть – одна, без имени да без родни?
Воробьев недоумевал совершенно искренне.
– А то – не нашего с вами ума дела, – вполне серьезно ответил ему батюшка. – У Создателя на все имеется свой план да умысел – и на Татьяну, и на меня, и на вас, милейший сударь. Не противьтесь умыслу Божию. Ибо не утратив жизнь, не сохранишь ее и не воскреснешь, если не умрешь.7[7]
Глава 18. Жестянка номер тридцать восемь
Июль давно уже перешагнул за середину свою, и, хотя дни все еще стояли знойные, по утрам и вечерам особенно чувствовалось, что лето вот-вот подойдет к концу. Кирилл Андреевич явился на стоянку извозчиков чуть свет и порядком озяб, покуда дожидался того самого, подходящего под описание батюшки и неведомого лакея Афанасия… Думал, пританцовывая от холода и поднимая отвороты летнего сюртука, что лакей тот, может, и вовсе все выдумал. И что отец Михаил мог услышанное переврать – ненароком или с умыслом.
Это ж надо: на допросе, пусть и неофициальном, так запросто отвечать, что на все, мол, воля Божья, а следствие вести – не вашего ума забота! Кирилл Андреевич негодовал! И даже теперь прикидывал, не мог ли и священник быть замешан в этом темном деле? Еще и с Татьяной Тарнавской, выходит, что был знаком в юности – дружили семьями, видите ли. А теперь отчего раздружились? Что случилось такого меж ними, интересно, что отныне батюшка о Тарнавских только через третьих лиц новости узнает?
Кирилл Андреевич уже до чего только не додумался – когда увидел вдруг закрытый двухместный экипаж, весьма похожий на тот, что описывал отец Михаил… И новенькая жестянка с номером «38» на облучке.
Поспешил перехватить извозчика, еще не выдумав даже, как поведет разговор. А подумать стоило. Потому как на его делано-дружеское сетование, что, мол, в летнюю жару закрытые экипажи никто и брать, наверное, не станет – извозчик даже взглядом его не удостоил, а молвил, деловито и сурово:
– Не было бы спросу, так не стоял бы. Али вы, барин, прокатиться хотите?
Мужик был дородным, неторопливым, себе на уме. Одетым в синий кафтан и низкий цилиндр – по летнему образцу. Он обходил свою лошадь, обстоятельно поправляя сбрую, и как будто совсем не видел в Кирилле Андреевиче будущего клиента.
Тем более что Воробьев тотчас отмахнулся от предложения:
– Нет-нет, мне до поездок, – вскинул голову, чтобы выглядеть посолидней, и заявил: – я из полиции… И хотел бы вам, милейший, задать ряд вопросов.
– Из полиции? – извозчик все-таки смерил его взглядом, весьма оценивающим. – Не похожи вы что-то на фараона-то, барин. Врете, поди?
Воробьев действительно врал, за что тотчас устыдился.
А впрочем, даже в то недолгое время, что он и правда служил в столичной полиции, фраза эта выходила у него донельзя неловко, будто бы он сам себе не верил… И, признаться, отчасти завидовал Кошкину, в котором, будь он хоть в штатском, хоть в офицерском, хоть во фраке в ложе театра – служебный его чин угадывали обычно по одному лишь взгляду.
И уж Кошкину дерзить подобные этому извозчику обыватели никогда бы не отважились.
Кириллу же Андреевичу всегда приходилось изворачиваться да раскошеливаться, чтобы на его вопросы все-таки изволили отвечать.
– Я и впрямь не совсем из полиции… – неловко признался он. Кашлянул, нахмурился и постарался говорить, как мог суровей: – но на мои вопросы я вас все-таки прошу ответить! Дело величайшей важности! Вы на той недели возили в этом самом экипаже некоего господина. В усадьбу графа Шувалова, в Златолесье. Помните его?
– В Златолесье, говорите? Помнить-то, может, помню… но вы уже прощевайте, барин, некогда мне лясы точить. Да и вы не стойте туточки: народ весь мне распугали.
Раскошеливаться все же придется… Не то и впрямь наймет кто другой извозчика, и ищи ветра в поле. Что крытый экипаж в столь ранний час совершенно никого не интересует, кроме самого Воробьева, Кирилл Андреевич как-то не подумал…
– Хорошо! – он зло полез в карман. – До конца улицы, вон, до речки – сколько с меня?
– Это до городища-то? Да тут всего ничего, и шагом дойдете.
– Не хочу шагом! – вспылил Воробьев. – Отвезите туда и обратно!
– Да помилуйте, барин: я дольше лошаденку свою запрягал, чем до городища вас везти придется. Я на те деньги и пригоршню сена ей, бедной, не куплю! Нет уж, самое близкое куда повезу – это на тот берег, в Заречье. На гору нашу Полустову посмотрите. Вы-то человек, сразу видно, приезжий.
Гору Полустову и отсюда было видно прекрасно, а на тот берег Кириллу Андреевичу переправляться совершенно точно не хотелось. Оттуда и назад-то дорогу не найдешь.
– Вот что, милейший, – теперь уж заискивая, обратился Кирилл Андреевич, – давай я тебе заплачу – будто бы на тот берег едем! А на самом деле ты меня тут покатай… недалеко. До городища и обратно. Сговорились?
– На тот берег-то на пароме перебираться придется… – рядился мужик, будто бы и теперь сомневаясь, – за простой на пароме тоже платить придется.
– Заплачу! – заверил Воробьев сквозь зубы. – И за паром, и за гору, и за сено!
– Ну что с вами поделаешь… Забирайтесь тогда, барин! – тяжко вздохнул извозчик. – А то зря на Полустову-то гору не хотите – оттудова виды… Красота!
– Поехали уже!.. – проворчал Воробьев, устраиваясь, однако, не в экипаже, а на облучке, подле хитрого мужика.
Хотел бы он сказать, что в Зубцове извозчики донельзя ушлые – но, увы, подобные истории приключались с Кириллом Андреевичем и в столице с удручающей регулярностью…
* * *
Стоянка извозчиков располагалась все на той же Торговой площади, которая была, очевидно, сосредоточением культурной жизни Зубцова. Отсюда и тронулись – вниз, к реке, по дороге сперва хорошей и мощеной камнем, но
Нет, на тот берег, названный Заречьем и явно лишенным всяких благ цивилизации, Воробьеву определенно не хотелось перебираться, да еще и на пароме…
– Теперь-то можем поговорить? – откашливаясь от пыли, вновь сделал попытку Кирилл Андреевич. – Прошлая неделя, Златолесье – припоминаете?
– А как же – помню! Занятная тогда выдалась поездка, барин! – охотно, и теперь даже весело отозвался извозчик.
– Кто нанимал тебя описать сможешь? Волос какого цвета, глаза, рост, во что одет?
– Росту среднего, борода у него черная была – это запомнил. А одет… да по-городскому, франтовато даже одет. Серого цвету сюртучок и башмаки лаковые. Да вот навроде ваших.
Воробьев хмыкнул и посмотрел на собственные ноги. Кому как не ему знать, что лаковые башмаки да в такой пылище долго не прослужат, а потеряют вскорости всякий вид. Он сам-то их по-глупости надел, оттого что приезжий и дорог местных не знал. Так, может, и господин тот приезжий?
Но, в любом случае, едва ли он был купеческого сословия. Как успел заметить Кирилл Андреевич, здешние лавочники одевались куда практичнее, и за модой не особенно гнались.
– А денежки у него водятся, сразу видно! – лишь подтвердил его догадки извозчик. – Сразу объяснился куда нужно, и копеек не считал – сколько назвал я, столько и заплатил, не рядясь. А потом еще и сверху… опосля, как я порученьеце выполнил. За молчание, значит.
Мужик снова глянул с хитрецою, да так, что у Воробьева натуральным образом заныл карман, будто бы живой. Но взвешивал недолго: на кону была жизнь Кошкина, ни много ни мало. Злодея следовало отыскать, покуда больших бед не натворил.
– Сколько дал? – спросил без обиняков. – Я больше него заплачу. Только расскажи ради бога все, что знаешь. И про порученье – в особенности!
– Да пустячное порученье-то, по правде говоря! – рассмеялся на то мужик. – Доехали мы, значица, до Златолесья, остановились в сторонке – во двор к ним не заезжали. Тут господин сей из экипажа-то меня подзывает. Сам вроде как тож вышел, а дверку за собой прикрыл. И опасается будто бы, что дворовые узнают. Письмецо мне сует. Отнеси мол, в дом, да передай… – извозчик прищурился, вспоминая имя, – Кошкину, что ли?.. Он и по-батюшке его как-то называл, да я запамятовал. Ей-богу запамятовал, барин, денег не надо больше! И так довольно дали! Я ж не разбойник с большой дороги, не пьяница. Детишек надо кормить, лошаденку вот… да и колесо у экипажа-то поскрипывает, слышите? А уж коли полиция интересуется, тем паче дело сурьезное… есть у меня понимание! Все как есть рассказал – вот вам крест, барин!
Мужик стал разворачивать экипаж, потому как доехали как раз до конца улицы – а Кирилл Андреевич смотрел на него недоверчиво. Вполне справедливо рассудив, что сказано еще не все.
– Кому письмецо предназначалось, я и без тебя знаю, – произнес он, сопоставив рассказ с тем, что уже слышал от Сашеньки. – Ты про чернобородого господина лучше объясни. Зачем он дверцу за собой прикрыл, когда вышел? В экипаже… еще кто-то был?
Сказал – и сам не ожидал, насколько прав окажется.
– То-то и оно, что не один! – охотно подтвердил извозчик. – Дамочка с ним была, барынька. В годах, видать, потому как волос темный, но с проседью. Однако ж фигурка ладная вся из себя, и идет легко. Да я ее разок всего видел, и лица не опишу, потому как под сеткой пряталась. Оба они скрытничали, если уж прямо. Говорили тихо-тихо меж собой, но я-таки кой-чего услыхал!
Снова замолчал надолго, останавливая лошадь на перекрестке – о Воробьеве будто и забыл.
– Ну?! – поторопил Кирилл Андреевич, – что услыхал-то, не томи!
– Да ничего такого. Он ее по имени разок назвал – а она как зашипит в ответ. Тихо, мол!
– Что за имя?..
– Тата. Так он ее назвал.
Тата… неужто сокращение от «Татьяны»? А ведь так, кажется, и Сашенька подругу свою пару раз за глаза назвала, покуда они беседовали в церкви. Может, потому и пряталась эта Тата под «сетку», что семья их в городе знаменита, а ее саму каждая собака знает?
Кирилл Андреевич хмурился и мучительно размышлял, стоит ли выдавать себя… но все же решился задать прямой вопрос:
– Скажи-ка, любезный, Тата – это Татьяна, стало быть? Не Татьяна ли Тарнавская? Неужто ты ее в Златолесье возил?
Снова заныл карман, готовый к новым тратам – но Воробьев был готов платить уж любые деньги. Однако извозчик даже от дороги отвлекся и глянул с самым что ни на есть искренним изумлением:
– Купчиха которая, что ли? Да не-ет! Вот уж точно не она у меня в экипаже сидела, барин! Татьяна-то Ивановна рыжая, как все Громовы – а эта чернявая была. И повадки у ней другие. Эта тихая вся, испуганная, как моль в углу.
Моль… однако ж эта моль все-таки опасалась, что извозчик ее узнает. И даже, что дворовые крестьяне графа Шувалова – узнают. Темное дело.
– Хорошо, ну а вышли они после поездки где? И куда направились? Видел?
– Вышли там же, где и сели – на площади на Торговой. А в стороны пошли в разные. Господин-то чернобородый вдоль проспекта и пошел себе с тросточкой, а барынька его – по тротуару и в лавку аптекарскую.
– Аптекарскую… – рассеянно повторил Воробьев.
Извозчик неопределенно кивнул на длинный ряд лавок вдоль Торговой площади, уже видимой с дороги – и над одной из них Кирилл Андреевич действительно разглядел скромную вывеску аптеки.
То была не аптека Леманна. Но, думается, и там запросто можно разжиться цианистым калием…
– Благодарю… – столь же рассеянно пробормотал Кирилл Андреевич, когда извозчик остановил. – И впрямь благодарю – помог ты мне!
Воробьев спрыгнул наземь, думая, что теперь, наверное, следует пойти в ту аптеку и, как и Леманна, расспросить хозяина. И уж не ожидал, что извозчик окликнет его снова – сам:
– Да погодите вы, барин! Не все я сказал… Пробыла-то она в аптеке недолго. У меня ведь, по правде говоря, седоков долго еще опосля не было – так и стоял, на жаре маялся. Вот и увидел, как она выходит. С пузырьком каким-то в руках. Махоньким. К груди его прижала, голову – в плечи, и идет, чуть ли не бежит. Оглядывается. Чай, недоброе
* * *
Тата… Неужто в деле замешана еще одна Татьяна? Не рыжая, а седоватая. Испуганная, как моль. Может, это была мать Тарнавской или тетка? Старшая родственница? Нередким ведь было, что имена даются в честь кого-то из родни.
Или же Тата – сокращение от другого некоего имени?
Тогда это лишь совпадение. Но совпадение до того странное, что поверить в него было сложно…
А ушла эта Тата, по словам извозчика, вслед за чернобородым господином, вверх по проспекту. Мимо храма, который, как выяснил уже Кирилл Андреевич, назывался Собором Успения Пресвятой Богородицы. В этом Соборе они разговаривали с Сашенькой… и здесь же, у ворот, Воробьев встретил ту странноватую даму – тоже испуганную.
Темноволосую, седоватую и под вуалью…
Уже не зная, что и думать, Кирилл Андреевич, как завороженный, направился именно к собору, а не в аптеку.
Глава 19. Бывшие
Ближайшая к Зубцову станция железной дороги находилась во Ржеве, почти что в часе езды. Именно сюда прибыли когда-то Саша с Анною Николаевной и племянником, и сюда же Саша привезла их сегодня чуть свет. Посадила на поезд, перекрестила на дорогу, крепко расцеловала малыша Александра – а сама осталась.
И чуть ли не всю дорогу назад мучилась вопросом – не напрасно ли она это сделала?
До Ржева ехать ближе, чем до монастыря, да по хорошей известной дороге – и то она не осмелилась отвезти их в одиночку. Татьяна уговорила взять экипаж с кучером, да и сама присоединилась для проводов. Теперь сидела подле Саши и изо всех сил пыталась развлечь ее разговором. А Саша только и думала о том, что брать двуколку и ехать невесть куда, одной, в неизвестный монастырь – истинное сумасшествие… Она, верно, заблудится да так и сгинет в лесу. Не говоря уж о том, что будет, если тот человек, что стрелял в Степана Егоровича, и ее выследит…
Истинное сумасшествие.
А главное – неужто она надеется, что Степан Егорович, узнав о «подвиге» ее ради него, вдруг переменится в чувствах и ответит ей взаимностью?
Должно быть, и правда надеется…
Ехали по пыльной загородной дороге в коляске с поднятым верхом. До начала дневного зноя было еще несколько часов свежей утренней прохлады, и Сашу, порой, даже пробирал озноб.
– Ох, Сашенька… – вздохнула рядом Татьяна с печальной улыбкой и поправила теплый плед на ее коленях, – я-то думала, отвлекусь от своих мыслей в поездке – а вы и сами, вижу, не веселы да чем-то мучаетесь.
– Простите, Тата, из меня и правда нынче плохой собеседник. Очень беспокоюсь… о тетушке и племяннике. Сердце не на месте.
– Они прекрасно доберутся: я сон видела! – живо отозвалась Татьяна и пожала ее руку. – А хотите я вам погадаю? О судьбе вашей расскажу?
– Не нужно, я не верю в гадания.
Саша вытянула руку, но тепло улыбнулась: она была благодарна за желание поддержать хотя бы так. Но в гадания Саша действительно не верила. Более того, считала их ересью и занятием богопротивным. А уж тем более, после всего что они с Алексеем нашли в «слуховой» комнате.
– И напрасно не верите, – пожала плечами Татьяна, – вера в лучшее иногда спасает как ничто. А дурного я бы вам ни за что не нагадала! Рада, что вы остались, Саша. Ей-богу, я привязалась к вам, как подруге. И Игнатка будет рад, что вы задержитесь на его именины, он о вас спрашивал. Большого званого вечера, как на Оленькин праздник, собирать не будем – придут лишь родные… и некоторые друзья. Все, кого любит Игнатка. Алеша тоже обещался непременно быть.
– Разумеется, он будет… ведь Алексей Игнатьевич дядей Игнатке приходится… – Саша смутилась, потому как Тата явно намекала на особенный интерес ее к Алексею. И вдруг сочла нужным проговорить свои сомнения вслух: – поймите верно, Тата, и вы, и все Громовы так хорошо нас с тетушкой приняли! Я благодарна вам безмерно! Но не могу давать лишних надежд ни Алексею, ни его батюшке…
А Татьяна вдруг рассмеялась – и снова пожала ее руку:
– Если мы угодили вам приемом – то, конечно же, рады безмерно, Сашенька! Но это вовсе не значит, что теперь вы обязаны с нами породниться. Что за предрассудки? Вы нравитесь Алексею, хоть с наследством вашим, хоть без – думаю, вы и сами это видите. Однако, если он не по сердцу вам, то, уж поверьте, он это переживет. Алеша взрослый мальчик. Да и не придется ему долго тосковать: дядя уж невесту ему присмотрел: молоденькую миленькую девицу, дочку тверской купчихи-вдовы. Утешится Алексей. Мужчины быстро утешаются и с разбитым сердцем не маются всю жизнь. Это нам, женщинам, в выборе своем приходится быть невероятно осмотрительными, потому как одно неловкое слово, неосторожный взгляд – не говоря уж о большем – может перечеркнуть всю жизнь и все планы. Уж я-то знаю: наворотила в юности ошибок, за которые и теперь платить приходится… Добрый вам совет, Сашенька, от старшей подруги: трижды подумайте, прежде чем решиться на отчаянный шаг. Ну а если сердце молчит, то и впрямь не торопитесь с браком. Вы сама себе хозяйка – уж вас-то никто не принудит.
Саша выслушала внимательно. Что уж говорить, Татьяна Ивановна и впрямь казалась дамой в сердечных делах сведущей.
Но Саша сочла нужным оговориться:
– Нет, мне хотелось бы замуж… Всегда хотелось, с самого детства я воображала, что однажды у меня будет любящий верный муж, и что я стану матерью. Потом я перестала мечтать. А теперь… верно, если все так, как вы говорите, то лучше Алеши мне никого и не найти. Разумом я это понимаю…
– Но сердце молчит, – невесело закончила за нее Татьяна.
– К нему – молчит, – чуть слышно подтвердила Саша.
И припомнила, что даже поцеловать Алешу не смогла. Хотя они так славно поговорили прежде, так мило прошлись по набережной и так хорошо понимали друг друга. И с банком он бы ох как помог ей… Другого такого жениха и правда не сыскать.
Быть может, обстановка просто не располагала к поцелуям – в этом все дело?
Однако раз уж беседа меж ними завязалась столь глубоко личная да откровенная, Саша кашлянула, собралась с силами и решилась все-таки спросить то, о чем спросить давно уже хотела.
– Ничего страшного.
Татьяна улыбнулась ей, но как-то вымученно и – о невероятное – тоже будто бы была смущена.
– Да, вы все верно поняли, – согласилась Тата. – И не посещаем мы Успенский храм именно по этой причине. Не за чем бередить старые раны.
– Вы тоже не любили того, кого вам навязывали… – чуть слышно произнесла Саша. И совсем уж шепотом, жадно глядя на ее профиль, ибо глаза Татьяна прятала, спросила главное: – Тата, вы ведь поэтому и сбежали тогда из дому? Пятнадцать лет назад?
Татьяна кивнула. Не сразу, но после долгой, тяжко ей давшейся заминки.
– Не только я его не любила, но и он меня, – призналась она. – Однако мы были соседями, родители наши вели общие торговые дела… Словом, брак был сговорен еще в детстве, и спорить не имело смысла. Верно, сама бы я никогда не решилась… это он меня подтолкнул.
– Отец Михаил знал о побеге? – в ужасе переспросила Саша.
– Ради бога никому не говори, Саша!.. – горячим шепотом отозвалась Тата и даже перешла на дружеское «ты». – Отец Михаил хороший человек. Я не люблю его и никогда не любила, но он был мне другом. Уж лучше пусть меня одну считают аферисткой, и мошенницей, и бог знает кем, чем я и его запачкаю после всего, что он сделал…
Вопрос, что именно сделал отец Михаил, и какова его роль – так и повис в воздухе. Саша лишь уловила безотчетный жест Татьяны: она коснулась пальцами нательного своего крестика.
Саша подумала тогда, уж не помог ли батюшка несостоявшейся своей невесте, спрятав ее, скажем, в монастыре на два года?..
Да не в том ли самом, куда Татьяна так настойчиво подталкивала Кошкина?
Правда моральность сей «помощи» не укладывался у Саши в голове. Неужто так неприятна была будущему батюшке мысль о женитьбе на Татьяне, что он и на преступление пошел? Фактически похитил ее у родителей? С самой Татьяны спросу меньше: ей тогда лет пятнадцать было, дитя. Отец же Михаил как будто на несколько лет постарше. Видно, и правда, к побегу он ее именно что подтолкнул…
А после, подняв глаза и наткнувшись на взгляд Татьяны, с которым она смотрела на нее – внимательно, затаенно, будто бы еще что-то сказать хотела, да не решалась – Саша и того больше уверилась, что права.
На разговоры, однако, времени уже не было: кучер заводил лошадей во двор дома Тарнавских. Приехали. Да и Татьяна с дружеского «ты» вернулась на уважительное прохладное «вы». Может, и жалела теперь о некоторых своих признаниях. И больше вряд ли расскажет.
А значит, за ответами все-таки придется ехать в монастырь.
* * *
О желании своем снова взять двуколку Саша предупредила еще до Ржева – и Татьяна, конечно, позволила, как всегда. Двуколка и была готова загодя. Саша, не успев толком отдохнуть с дороги, уже через четверть часа сама взяла в руки вожжи – а Татьяна вышла ее проводить.
И будто до сих пор боролась – сказать или нет?
А Саша не знала, как ее подтолкнуть. Словом, говорили о вещах маловажных – а потом Татьяна стала объяснять зачем-то, как выехать на дорогу до Златолесья.
– Я вовсе не в Златолесье намеревалась ехать… – поспешила оговориться Саша, ужасно смутившись. Да и помнила о предостережении Кирилла Андреевича. – Вы все не так поняли, Тата. Я переживаю, конечно, о происшествии с господином Кошкиным, но мы вовсе не так дружны, чтобы я осмелилась его навестить…
– Вот так? – всерьез изумилась Татьяна. – Простите, я и в самом деле полагала, что вы едете навестить Степана Егоровича.
– Нет, я всего лишь думала прогуляться в округе… Вдоль Волги, может быть.
Поверила ли ей Татьяна, догадалась ли, о намерении поехать к монастырю? – Саша так и не уловила. Тата будто бы все еще была в своих мыслях и только заметила мимоходом:
– Да, я тоже люблю прогулки и, быть может, присоединилась бы к вам, да обещала увидеться с подругой. Старая, давнишняя подруга, и, право, я даже не знаю, чего ждать от этой встречи… – произнесла она задумчиво. – Хотела попросить вас, Саша, не задерживаться слишком надолго и вернуться к ужину. Хочу вас познакомить. Точнее, вы уж знакомы, но… Словом, не задерживайтесь. И хорошей дороги!
С тем Саша и отбыла.
Но долго еще думала о том, что Татьяна сегодня сама не своя. Вроде и откровенна с нею, куда больше, чем следовало бы; и, в то же время, будто бы несла в себе тайну, неподъемную по тяжести своей. Отчего-то Саше даже оставлять ее сегодня было боязно.
Может, стоило позвать Татьяну с собою в монастырь?
А может, Саше было просто страшно ехать туда одной…
Желая ли потянуть время или в самом деле надеясь, что это поможет, она даже решилась, прежде чем выехать за пределы города, остановиться ненадолго у Успенского собора. Храм был очень уж красивым, и светлым, и находиться здесь было приятно. А еще здесь она разговаривала с Кириллом Андреевичем, прямо у этой колонны.
В этот раз Саша, однако, явилась в храм не для каких бы то ни было встреч.
Сперва она долго и горячо молилась у икон, просила за Степана Егоровича, и за благополучное разрешение непростого их дела. Поставила свечи, передала записки. И когда уже не осталось ни одной причины ей задерживаться – вздрогнула от звука неприлично громко захлопнувшейся двери.
Обернулась и тотчас увидела, что это был Кирилл Андреевич Воробьев.
Он и сам смутился от нескромного своего появления, потому как дверью, конечно, хлопнул не нарочно. Торопливо стянул с головы шляпу и неумело перекрестился. И тоже увидел Сашу.
* * *
О том, чтобы кто-нибудь пришел на помощь – сейчас, когда она вопреки здравому смыслу собралась в одиночку ехать бог знает в какой монастырь – Саша и молиться не смела. И тем не менее Кирилл Андреевич стоял здесь, перед ней и смотрел с мягким укором. И едва ли
Отчего-то это тронуло Сашу особенно сильно, и она даже скрывать не собиралась, как рада его видеть.
– Я так и знал, что вы не воспользуетесь вашим билетом, не сядете в поезд и не уедете в Петербург! – запальчиво, гневно сверкая очками, выговаривал Кирилл Андреевич чуть позже, когда они покинули храм и направлялись к Сашиной двуколке. – Вы хотя бы понимаете, Александра Васильевна, как это безрассудно! Совершенно не умно! И готов спорить, остались вы, чтобы отправиться в тот монастырь, о котором мы говорили, ведь так?
– Так… – призналась Саша, почему-то совсем не веря его гневному тону.
А раз не верила – улыбнулась. И улыбкой этой окончательно сбила Кирилла Андреевича с его настроя читать нотации.
– Право, уж лучше б вы с этим Алексеем Игнатьевичем поехали, чем одной!.. – договорил он без всякого запала.
– Может быть и лучше. Но попасть в монастырь так или иначе непременно нужно: я чувствую, Кирилл Андреевич, что там все ответы найдутся! Я сегодня, только что говорила с Татой – и лишь больше в этом уверилась. Но поехать туда придется именно мне. Монастырь ведь женский, вас попросту не пустят.
– Я придумал бы что-нибудь! – отмахнулся Кирилл Андреевич. – Надеюсь, вы понимаете, что теперь одна вы туда точно не поедете?! С вашего позволения я вас сопровожу!
– Понимаю, – покорно кивнула Саша. – И ничуть не возражаю.
Мимоходом погладив шелковую гриву лошади, она передала Кириллу Андреевичу вожжи.
И уже по тому, как Воробьев на них взглянул – догадалась, что он, интеллигент и ученый муж, не только никогда в жизни своей не правил коляской, но и не сообразил даже, что она от него хочет.
Кирилл Андреевич, Саша знала, родился и вырос в городе, в столице, редко выбираясь куда-то за пределы ее. Разве что в детстве родители вывозили его на дачу да на природу, но и там, нужно думать, он все больше сидел взаперти над книжками, не имея даже шанса научиться обращаться с лошадьми.
Ставить его в неловкое положений Саше, разумеется, не хотелось.
– А впрочем, я попрактикуюсь в управлении двуколкой сама, если вы не возражаете… – быстро нашлась она. – Это экипаж Татьяны – лошадь невероятно послушная и умная. Поможете мне сесть?
Чуть замешкавшись, Кирилл Андреевич, конечно, помог: подал руку, дав ей опереться, а следом запрыгнул сам – устроился рядом на не очень-то широкой скамейке. Двуколка легкий транспорт, предназначенный вообще-то для одного седока, а оттого ютиться пришлось невероятно близко друг к другу. И Саша, и Кирилл Андреевич смутились бы, но сейчас думали каждый о своем.
Господин Воробьев уж точно долго еще не забывал о вожжах.
– Я не умею править экипажем, – признался он, в конце концов, делая вид, что вовсе не ущемлен, тем, что это обнаружилось. – Если уж начистоту, то я и зверюг этих не очень-то люблю. Кто знает, что у них на уме…
Кирилл Андреевич опасливо кивнул на добрейшую гнедую лошадь с большими темными, почти человеческими глазами.
– Зато, если вдруг у вашего экипажа колесо, к примеру, сломается, то с этим я вмиг управлюсь! – заявил он. – Я читал, как это делается. С детства, знаете ли, с механизмами в два счета управляюсь…
Хвастунишка.
Но Саша попыталась не улыбнуться, а вдумчиво серьезно кивнуть.
Невольно подумала, что, будь здесь Алексей Игнатьевич, он бы точно взял управление двуколкой на себя, не позволив ей запачкать рук. Собственный выезд у Громовых был, но Алеша помощью кучера никогда не пользовался, справлялся сам. Да и в седле он держался прекрасно. И лошадей не боялся, а любил.
Думается, Алеша и колесо сумел бы починить, коли бы пришлось. Хотя едва ли изучал эту науку по книжкам.
Что уж говорить об управлении банком… если Алексей уж после Сорбонны-то наверняка смог бы потягаться с Денисом, а то и полноценно ему противостоять, то Кирилл Андреевич – увы. Прочти он хоть сотню книжек о том, как это делается. Да, Воробьев прекрасно считал: складывал, умножал, вычитал в уме огромные числа. Сумел даже объяснить как-то Саше, что такое логарифм – да так, что на почти что поняла. Кирилл Андреевич не раз повторял, что, не будь в его жизни химии, то отдал бы свое сердце математике… Но управление банком это несколько другое. Но говоря уж о тонких подковерных игрищах, в которых непременно придется участвовать, чтобы отстоять свои интересы.
Нет, здесь господин Воробьев ей помощником никогда не станет…
Саша, отвлекшись от дороги, посмотрела на него невыразимо печально. Кирилл Андреевич о чем-то напряженно думал и хмурился. Профиль его был строг, но до того красив и благороден, что Саше до смерти захотелось ошибиться в своих предположениях.
Подумалось, что ей ведь никогда не приходилось сомневаться в его искренности. В то время как мотивы Алеши были и остаются весьма туманными.
К тому же Алеши здесь и сейчас с ней нет, и Саша понятия не имела, где он.
Зато Кирилл Андреевич всегда готов был прийти ей на помощь. Что полтора года назад, когда она была никому – кроме него – неинтересной приживалкой в доме брата-банкира; что теперь, когда она, полностью отчаявшись, молилась за здоровье человека, ради которого приехала сюда, ради которого собиралась рискнуть жизнью, и которому никогда не было до нее дела.
Словом, он был рядом именно в те моменты, когда был ей действительно нужен, по-настоящему.
* * *
Уловив ее взгляд на своем лице, Кирилл Андреевич будто очнулся – тотчас перестал хмуриться и невольно улыбнулся. А после той улыбки смутился, снова посерьезней, поправил очки и деловитым тоном спросил:
– Позвольте поинтересоваться, Саша, как все-таки вы намереваетесь попасть за ворота монастыря? Это ведь не музей, чтобы абы кто мог по территории разгуливать.
Саша кивнула, она уже думала об этом. Полагала, что в главный монастырский храм, на богослужение, ее скорее всего пропустят – да и Кириллу Андреевичу быть на службе наверняка позволят, что уж там. Только для расспросов о погибшей пятнадцать лет назад Фотинии нужно гораздо больше. Придется искать встречи с игуменией и просить ее благословения поговорить с монахинями, которые могут помнить те события.
– Я хотела внести пожертвование для монастыря, – поделилась Саша, – весьма крупную сумму: содержание, которое уже выделил брат-Денис, и я заложила в Зубцове несколько своих колец. Безделушки, купленные в Италии –
– Что ж… думаю, ваш брат прав. Пожертвование действительно может помочь.
Настолько смиренно да вдумчиво он это произнес, что Саша вновь отвлеклась от дороги. Посмотрела на напряженный его профиль и отметила, что Кирилл Андреевич невероятно изменился с тех пор, как она видела его в мае. Мысль эта мелькнула у нее не без горечи: словно что-то очень дорогое ей было теперь безвозвратно сломанным.
Но вдруг Кирилл Андреевич вновь нахмурился и даже привстал в тревоге:
– Позвольте, Александра Васильевна, да мы ведь с дороги сбились! Зачем вы переезжаете реку? Сколько я ни спрашивал, местные советуют держаться по правую сторону от Волги – так скорее до монастыря добраться!
– Я тоже расспрашивала о дороге… – растерялась Саша. – Но подумала, что, раз монастырь на левом берегу, а не на правом, то и перебраться лучше сразу, чем после искать спуск да по лесу… Это дорога на Старицу, большой уездный город. Говорят, что женский монастырь на полпути находится, и везде есть указатели, куда свернуть. Ехать чуть дольше, чем вдоль реки, зато дорога лучше. Не беспокойтесь, Кирилл Андреевич.
То ли говорила Саша убедительно, то ли настроение сегодня у Воробьева было такое, но он вновь согласился с нею. Саша даже воодушевилась. Вот уж не думала, что сумеет его, все лучше всех знающего (хоть и по книгам) переспорить.
Саша осмелилась даже его поддеть:
– Вы сегодня необычайно добры, Кирилл Андреевич: во всем мне уступаете. И даже с моим братом впервые в жизни, кажется, согласились. Неужто? На то мое замечание о деньгах вы должны были сказать, что, мол, мой брат мастак говорить глупости с важным видом. И что далеко не все дороги открывают деньги: ни здоровья на них не купишь, ни дружбу, ни любовь. Еще в мае вы бы так и сказали!
– В мае вы разорвали нашу помолвку, и это на многое мне открыло глаза.
Саша притихла – на нее будто ушат холодной воды вылили. Столь жестоким Кирилл Андреевич тоже раньше не был.
– К примеру на то, – продолжал он сухо и бесстрастно, – что порой я и сам и говорю, и делаю, и думаю глупости. Нужно полагать, Алексей Игнатьевич о вашем брате так бы никогда не сказал.
– При чем же здесь Алексей Игнатьевич?.. – и того сильней растерялась Саша. – Вы даже не знаете его, а упоминаете уже который раз. Неужто вы… ревнуете?
– Вовсе нет! – вспыхнул тот и даже подскочил на месте. Скосив глаза на его профиль, Саша отметила, что и его щеки вспыхнули румянцем от столь нелепого предположения. – С чего бы мне ревновать? К тому же у меня давно имеется невесте, не думайте!
– Невеста? – теперь уж дернулась Саша.
Тот миг, что она жадно, вопросительно, в полном изумлении и неверии смотрела не него – совсем позабыв о дороге – длился как будто вечность. Не может этого быть! Он солгал, вероятно!
«Господи, хоть бы он солгал!» – молило ее сердце.
– Нет никакой невесты, – тотчас пошел на попятную Кирилл Андреевич. – Не знаю, зачем я так сказал. Простите.
Господин Воробьев хмурился и упрямо смотрел перед собой, избегая даже взглянуть на Сашу. Но она только теперь, пожалуй, и поняла, сколь сильные волнения он сдерживал все это время. Вероятно, Степан Егорович не для красного словца упомянул тогда, что она разбила ему сердце. Это ж надо, выдумать какую-то невесту…
– Неужто вы и правда ревнуете? До сих пор? – потухших голосом, ощущая себя невероятно скверно, спросила Саша.
– Может быть, и ревную, – сухо отозвался Кирилл Андреевич. – Я не всегда умел это показать, уж простите – потому-то, вероятно, вы и разорвали помолвку – но то, что я к вам испытывал… те чувства… Три месяца это слишком мало, чтобы от них избавиться, Александра Васильевна. Но я постараюсь, будьте уверены. Я здесь не за тем, чтобы докучать вам. Я здесь исключительно ради Кошкина.
– Вы никогда мне не докучали… Только зачем же вам выдумывать невесту, если у вас есть вполне настоящая супруга?
– Супруги у меня тоже нет. Больше – нет: Синод позволил нам развестись. Право, я уж потерял всякую надежду, но, когда в последний раз подал прошение – его, к полному моему удивлению, удовлетворили. Мне отдали Дарью, мою дочь, под полную опеку, и позволили вновь венчаться. На Раису, мою бывшую супругу, наложили епитимью сроком на четыре года, а после она тоже сможет вступить в брак. Словом, я теперь свободный человек, и имею право ревновать кого угодно.
Только теперь он и взглянул на Сашу искоса – но с затаенным вниманием, Саша почувствовала этот взгляд, но слава богу, отвечать ничего не пришлось: участок дороги был трудным, и она вела лошадь с большой осторожностью. И все силилась понять, что она сама по поводу развода Кирилла Андреевича думает.
А после вновь обругала себя и назвала эгоисткой. Нельзя давать ему ложных надежд. Это просто за пределами жестокости!
– Что же вы сразу мне не сказали?.. – только и пробормотала она, но быстро взяла себя в руки: – Но я рада за вас. Совершенно искренне рада.
– Не сказал, потому как уверен, вам это не интересно. Что же до Алексея Громова – сей господин мне не нравится по большей части оттого, что он родственник этой Татьяны – Таты. Она весьма опасная женщина, это очевидно. Я беспокоюсь за вас, вот и все.
– Когда я упомянула об Алексее Громове в беседе со Степаном Егоровичем, ему он тоже не понравился, и весьма резко, – отозвалась Саша. – Только Степан Егорович, кажется, все больше напирал, что Алексей – охотник за моими деньгами, а не сообщник Татьяны. Да и Татьяна… я, право, не уверена, что она сама не жертва.
– По поводу этой вашей Татьяны – вы невероятно наивны! – упрекнул Кирилл Андреевич. – А что до Громова… я, может, и не такой знаток законов, как Степан Егорович, но, при всем моем недоверии к Громову – разве наследство, переданное вам по завещанию матушкой, не принадлежит в любом случае вам, а не вашему мужу?
Саша даже улыбнулась: право, это как раз
– По закону, может, и принадлежит, но я, увы, совсем ничего не смыслю в банковском деле. Всегда, во все времена этим занимались исключительно мужчины, и это правильно… Для всех очевидно, Кирилл Андреевич, и для меня тоже, что распоряжаться и банком, и деньгами, и имуществом так или иначе будет именно что мой муж. – Она коротко глянула на Воробьева и не без значения добавила: – если, разумеется, таковой вовсе появится когда-то. Потому как, хоть ухажеров у меня теперь достаточно – не буду скрывать – но предложений о браке мне так и не поступало, кроме как от вас…
– Поступят, не переживайте, – участливо отозвался Воробьев, намеков совершенно не понимая.
– Вы так думаете?
– Да, я уверен, – Кирилл Андреевич нахмурился и, не глядя на нее, логически объяснил свои предположения: – ваши новые прически и платья делают вас куда притягательней для взгляда усредненной мужской человеческой особи, чем в бытность моего к вам предложения о браке.
– Это радует… – пробормотала Саша, но как-то совсем безрадостно. – С нарядами мне помогает тетушка – у нее прекрасный вкус.
– Ну а возвращаясь к вашему наследству: не знаю уж, что там очевидно для всех, но владелица всех этих банков именно что вы, Александра Васильевна, а не ваш муж или родственники. И уж точно вам не нужно дожидаться брака для того лишь, чтобы начать распоряжаться делами по своему усмотрению. В конце концов, профессия кучера тоже всегда была неженским делом… тем не менее, так хорошо, как вы, да по такой ухабистой непростой дороге, меня никто еще никогда не возил.
Второй комплимент Кирилла Андреевича – который он сам едва ли считал комплиментом – отозвался в сердце Саши куда теплее. Она пусть и печально, но улыбнулась. А впрочем, только уверилась, что господин Воробьев все же невероятно наивен.
Однако Саше были приятны его слова.
* * *
Дорога, надо сказать, и правда была непростой. Пока ехали по главному тракту, на Старицу, лошадь бежала весело и скоро по широкой грунтовой насыпи, а замедлять ход если и приходилось, то разве для того лишь, чтобы пропустить очередной стадо с погонщиком.
То и дело проезжали мимо красивейших льняных полей – синих и бескрайних, волнующихся на ветру, словно море. Встречались большие и малые деревеньки, и беззаботная детвора носилась за околицей. День был в самом разгаре, солнце припекало так, что никакая шляпка не спасала бы от неминуемого июльского загара – и под этим палящим солнцем работали крестьяне, не разгибая спин, весь день до самого заката.
Когда же показался знак о свороте к женскому монастырю, и с дороги пришлось сойти, путь сделался похуже. Уже шумела вдалеке Волга, но повсюду, куда хватало взора, были то леса, то пролески, с травою столь густой и высокой, что колею в ней можно было разглядеть едва-едва. Где-то и вовсе Саша погоняла лошадь, полагаясь лишь на свое чутье на провидение Господне.
Было уже почти два часа по полудню, когда над зеленой шапкой леса, словно из ниоткуда, вдруг показались черные маковки церкви: именно черным по обыкновению венчались храмы, принадлежащие монастырям, знала Саша.
Тот самый монастырь – она не сомневалась. Добрались все-таки! Еще через четверть часа, объехав белокаменные стены по периметру всей территории, Саша, наконец, углядела и ворота.
Глава 20. Фотиния
Поначалу все складывалось как нельзя лучше. Матушка Калерия, игумения и настоятельница монастыря, оказалась женщиной моложавой, разговорчивой и, пожалуй, даже излишне любопытной. Гостью из самого Петербурга она охотно приняла в собственных комнатах: извинялась, что день постный, а потому ни рыбы, ни молочного сегодня не готовили. Угощала чаем с клюквой и яблочной пастилой да все расспрашивала о новостях из столицы. А впрочем, быстро выяснилось, что столичные новости матушка знает куда лучше Саши – то было даже удивительно.
– Затворницами не живем, – лукаво улыбнулась матушка, – паломницы к нам из Петербурга да Москвы нередко приезжают, гостят подолгу – всякое рассказывают. У нас и комнаты для житья имеются. Матушка Серафима, – обратилась она к помощнице, что чаевничала с ними, – уж вы покажите после Александре Васильевне, что у нас да как.
Саша охотно согласилась на экскурсию по обширной их территории. Кирилл Андреевич дожидался снаружи, за воротами, и, надо сказать, Саша немало за него переживала – а потому совершенно не планировала оставаться в монастыре ни на ночь, ни тем более дольше. Но надеялась во время прогулки расспросить о Фотинии, погибшей пятнадцать лет назад.
Чего совсем не ждала Саша, так это того, что после ее замечания, что, мол, она слышала, будто здесь жила некогда девушка по имени Фотиния – матушка ничуть не смутится, не помрачнеет, а живо да воодушевленно пожмет плечами:
– Отчего же «жила»? Фотиния и теперь с нами, слава богу!
И, не успела Саша охнуть, как повела ее к низеньким постройкам у северной стены.
– Школа тут. Фотиния деток языкам учит, она их много разных знает – графиней раньше была, – с придыханием поведала матушка. – Вот уж лучше Фотинии вам никто о порядках наших не расскажет! Она-то тоже из Петербурга родом, как вы.
Удивилась такому повороту событий Саша немало. Выходит, не столь это редкое имя, как казалось ей прежде. Даже графиню им назвали, надо же! А после матушка познакомила и с самой Фотинией…
Высокая, стройная, белокожая, лет, нужно думать, чуть за тридцать. Вроде и красива, а вроде и не очень: припухшие веки, раздавшийся нос и узкие глаза, будто бы она только что спросонья или плакала всю ночь напролет – красы ей точно не прибавляли. Одета Фотиния была в черный подрясник и черный же приспущенный на лоб платок – как, впрочем, и все другие монахини да послушницы: различать их у Саши не выходило. Однако по осанке сей дамы, да по особому наклону головы, который Саше не повторить никогда, как бы ни старалась, уверилась окончательно – и впрямь графиня.
По Сашиному лицу она сперва равнодушно мазнула взглядом – зеленых, надо сказать, глаз, отчего невольно припомнился призрак утопленницы, видимый на сеансе… А после, как матушка назвала Сашино имя – на лице графини отразилась вдруг целая гамма ярчайших эмоций. От удивления до мимолетной чисто женской оценки всей Сашиной внешности – от макушки до самых пят. Так на Сашу глядели на балах да званых вечерах незамужние девицы, потенциальные соперницы
Да и после свой интерес к Саше Фотиния так и не смогла скрыть. Мучительно с собою поборолась – это было видно, – но все же согласилась проводить ее по территории вместо Серафимы. А покуда шли, не раз и не два Саша ловила на себе ее изучающий настороженный взгляд.
Насколько Саше было неловко под ним и говорить нечего…
Лишь усилием воли удалось взять себя в руки да сосредоточиться на том, что действительно важно – на Фотинии. Настоящей Фотинии. Саша полагала, что это все лишь досадное совпадение имен, и все думала, как бы вывести разговор в нужное ей русло.
– Выходит, вы тоже и Петербурга? Простите, не знаю вашего полного имени… – заискивающе спросила Саша.
Толком их так друг другу и не представили – графиня в тот раз не дала матушке сказать. Ушла от ответа она и теперь:
– Просто Фотиния, – отрезала холодновато и коротко. – И нет, я давно уже покинула Петербург и возвращаться не намерена, не переживайте.
– Отчего бы мне переживать? Я вас даже не знаю…
– Но для чего-то же вы меня искали?!
На этот раз в ее голосе явно чувствовались резковатые нотки. А Саша смешалась вконец и сбивчиво да путано вынуждена была объясниться:
– По правде сказать, я искала вовсе не вас… это все ошибка. Я искала другую Фотинию. Девушку, послушницу, что утонула в Волге пятнадцать лет назад. Не саму девушку, разумеется, а хотя бы ее могилу…
Фотиния смотрела теперь еще более настороженно. Не верила как будто. Ждала подвоха. Но ответила запросто, лишь пожав плечами:
– Я знаю, разумеется, о той девушке – она и впрямь была послушницей. Да о ней многие в округе знают. Только отчего вы решили, будто ее звали Фотинией?
– А разве нет?.. – изумилась Саша. И быстро сообразила: – Мы, должно быть, говорим все-таки о разных девушках…
– Если бы здесь утонула еще хотя бы одна – все бы знали, поверьте. Нет-нет, ту несчастную звали Анной, это совершенно точно. Паломницы нередко приезжают именно что ее могиле поклониться, жалеют бедняжку. Это совершенно обыкновенный и тихий монастырь – не думайте, что девушки погибают здесь каждый год. За пятнадцать лет только одну такую историю я и помню. Так вас на кладбище отвести?
Саша рассеянно кивнула, не зная, что и думать.
На сеансе Татьяны она сама отсчитывала буквы в имени утопленницы – и ошибиться, перепутав Фотинию с Анной просто не могла!
А впрочем… ведь не считать же доказательством постукивания духа по столу? Нет-нет, и сеанс, и постукивания, и названные имена были спектаклем Татьяны! А цель ее – заставить Степана Егоровича поехать в этот самый монастырь. И свести с зеленоглазой Фотинией… Получается, что так.
В этом случае, не исключено, что и рассказ об утопленнице – мишура для пущего эффекта, да и только. Но зачем это все Татьяне? Зачем?! Что в этой Фотинии особенного?
Саша, признаться, совершенно запуталась и ничего больше не понимала… Только и мечтала скорее вернуться к Кириллу Андреевичу, поделиться с ним новостями и надеяться, что хотя бы он расставит все по местам.
Но на предложение посмотреть на могилу послушницы Анны Саша все же ответила рассеянным кивком – согласилась.
* * *
Монастырское кладбище находилось чуть севернее, за стеной главного храма – небольшое, аккуратное и утопающее в скромных полевых цветах местечко. Спокойное, умиротворенное, безлюдное. У соседней могилки возилась, собирая сухую траву, пожилая монахиня, но ее Саша и заметила-то не сразу. Удивительно тихо здесь было…
А несчастную девушку и впрямь звали Анной. К добротному и крепкому деревянному кресту была прикручена латунная табличка с выбитыми именем да годами жизни – больше ничего, даже фамилии.
– Как она утонула? – спросила Саша, механически убирая с деревянных перекладин креста какие-то травинки. – Это ведь случилось зимою судя по датам?
– Никогда этим не интересовалась, – холодно отозвалась ее провожатая.
Славным характером бывшая графиня точно не отличалась…
Она стояла где-то позади, но Саша кожей чувствовала ее изучающий недобрый взгляд. При иных обстоятельствах Саша сочла бы за лучшее больше вовсе с нею не вступать в диалог, но матушка Серафима давно ушла, и расспросить об этой несчастной девушке больше просто было некого. Не уходить же ни с чем?
– Но, кажется, это была случайность, не так ли? Она ведь… не сама?
Саша заранее предвидела недовольство графини и даже голову втянула в шею – так ей было страшно. Но не спросить не могла.
– Да бог с вами, барышня! Такое говорить!
Обернулись они вместе Фотинией на голос монахини, что занималась уборкой поблизости и разговор, конечно, слышала.
Голос ее тоже был с упреком, но куда более мягким. И та все толком объяснила, наконец:
– Болела Аннушка. Сколько жила она здесь – а жила с малолетства, в сиротском доме при монастыре – столько от падучей и маялась. А тут как на грех, с другими матушками да послушницами к проруби по зиме за водою пошла – да и упала, биться начала. Соскользнула прямо под лед у всех на глазах. Только по весне и нашли ее, горемыку… Да там целая история ведь была: Аннушку сперва за дочку купца какого, что ли, приняли.
– Да, купца из Зубцова! – невольно встряла Саша. – У него дочь была того же возраста, да она пропала из дому… только не зимой пропала, а еще раньше, осенью. Татьяна Громова ее звали.
Саша назвала имя и не без интереса поглядела на лицо Фотинии. Нет, та никак не отреагировала, ни один мускул не дрогнул.
– Да-да, так все и было, – охотно согласилась вторая монахиня. – Нашли ее, Аннушку, дальше по течению по Волге, уже за Зубцовым. А спутали поначалу с купцовой дочкой оттого, что волос у обеих у них рыжий. Но Громова-то ведь опосля нашлась живой и невредимой? – спросила она у Саши неуверенно. – А Аннушку сестры до сих пор помнят и любят. Порой и паломницы ради ней одной только приезжают.
Саша выслушала историю внимательно, кивала, пыталась сопоставить с тем, что уже слышала. И по всему выходило, что речь шла об одной и той же девушке. Видимо, Татьяна и правда нарочно имя ее исказила.
Да и не только имя.
Татьяна ведь
Зачем? Тоже для пущего эффекта?
Понимая, что сейчас же вызовет у обеих женщин гнев, Саша все-таки решилась спросить еще раз:
– Я не любопытства ради, уж поверьте… – взмолилась она, слезно глядя на пожилую монахиню, – оттого жизнь человека зависит! Большего не могу сказать, но мне крайне важно убедиться, что Аннушка случайно погибла. Что ее не нарочно… скажем толкнул кто-то. Может, подруга у Анны была в монастыре? Ровесница? Может, заигрались они, да и…
– Да бог с вами, барышня, такие глупости болтать! – и впрямь упрекнула женщина и даже осенила себя крестом. – Тому свидетелей человек пять было! Увидеть-то увидели, как она под лед ушла – но и охнуть не успели, так быстро все случилось. А подруг-ровесниц у Аннушки и не было здесь. С кем в сиротском доме росла да дружила – разъехались, а остальные все или дети малые, или девицы взрослые. Да и болела к тому же… не было у нее подруг, словом.
– Отчего вы вдруг решили, что Анну толкнули? И что это сделала подруга? – Саша даже вздрогнула, потому что вопрос задала Фотиния, про которую она уж и забыла.
Да и смотрела бывшая графиня на нее теперь несколько иначе. Жизнью послушницы Анны она прежде ничуть не интересовалась – но с некоторых пор стала вдруг внимательно да напряженно слушать. Жаль, Саша не уловила, что именно так взволновало Фотинию.
– Я не решила… я лишь должна убедиться, что это не так… – жалко оправдалась Саша.
Сказать всей правды она просто не могла! Тем не менее видела, что Фотиния как будто хотела еще что-то добавить – но сомневалась отчего-то.
– Это ужасно глупо прозвучит, я знаю… – все же попыталась ее разговорить Саша, – но та самая Татьяна Громова, купеческая дочка – отчего-то она утверждает, что несчастную Аннушку именно убили. Толкнули нарочно!
Еще не договорив, Саша поняла, что это и впрямь звучит невероятно глупо. Не хватало ей еще спиритический сеанс упомянуть!
К тому же признанием своим она все равно ничего не добилась. В ее жалкий лепет попросту не поверили. Пожилая матушка только осуждающе покачала головой, совсем в ней разочаровавшись, да вернулась к прежнему своему занятию.
И Фотиния ничего так и не сказала – хотела она прежде поделиться или нет.
Саша думала, она и вовсе больше слова ей не скажет: Фотиния лишь молча проводила ее назад, к игумении, и даже не попрощалась. Однако уже покидая монастырь, у самых ворот, Саша вновь увидела загадочную эту женщину. И совершенно точно Фотиния поджидала ее.
Даже стала чуть помягче на этот раз:
– Вы уж простите, Александра Васильевна, за мое дурное настроение… к вам это никоим образом не относится, уверяю.
Едва ли не впервые за день она подняла на Сашу прямой взгляд и, хоть и с усилием, но выдавила из себя признание:
– Вы славная… надеюсь, будете счастливы.
– И вы простите… – эхом отозвалась Саша, – за расспросы. Вам, наверное, кажется неуместным мое любопытство…
– А вот за это извиняться не стоит, – хмыкнула та. – Спрашивали – значит, так было нужно. Жаль, я не смогла помочь. Мне пришлось побывать в Зубцове, но, увы, я не знаю ни Татьяны Громовой, ни этой несчастной Аннушки.
И снова у Саши появилось ощущение, будто она хочет еще что-то сказать… но снова Фотиния смолчала. А в ее руках Саша только теперь углядела плотно запечатанный белый конверт.
Она протянула его Саше.
– Вы, должно быть, скоро увидитесь с Его сиятельством графом Шуваловым? – очень осторожно подбирая слова, спросила Фотиния. – Не могли бы вы передать ему это письмо?
Саша изумилась неимоверно:
– Едва ли мы увидимся… Я даже не знакома с Его сиятельством…
– И все же, я думаю, вы увидитесь! – невесело улыбнулась графиня, будто это было делом решенным. – А как увидитесь – передайте, пожалуйста, письмо. Ему или его гостям…
Последнее она сказала будто бы даже смущенно.
А Саша совсем уж не знала, что и думать, начиная догадываться, о каких именно гостях она говорит…
* * *
Кирилла Андреевича долго искать не пришлось. Он стоял чуть поодаль от ворот, так чтобы не смущать монахинь, но и хорошо видеть вход в монастырь. И даже с лошадью Татьяны, кажется, успел подружиться: по крайней мере, весьма ласково трепал ее гриву и как будто что-то ей рассказывал – губы его шевелились.
– Кому письмо? – тотчас поинтересовался Кирилл Андреевич весьма радушно.
– Не важно, – хмуро отозвалась Саша.
Видимо от Фотинии заразилась ее «дурным настроением». А письмо, бывшее ей ненавистным, мечтала просто-напросто выбросить, да и все. Но поступить так она, конечно, не могла, а за настроение тотчас ей стало стыдно.
Благо, Кирилл Андреевич особенно чутким к ее настроению никогда не был.
– Не важно, так не важно, – легко согласился он и вдруг кивнул куда-то поверх Сашиной головы. – Видите там вдали усадьбу? Я успел прогуляться – оказывается, это дача, где отдыхают ученицы женской гимназии из Твери. Скажите-ка, Александра Васильевна, а Татьяна Громова разве не там училась в юности? Кажется, вы что-то такое упоминали?
Глава 21. Подруги
Саша живо обернулась и проследила за его взглядом. Величественная крыша с высокими шпилями и правда отчетливо виднелись меж буйной зелени деревьев. Совсем неподалеку, и шагом дойти можно.
– Да, Татьяна и правда училась в гимназии… – рассеянно согласилась она. – И выходит, это совсем близко?
– Не сама гимназия – дачи, – поправил Кирилл Андреевич. – Но лето барышень привозят. Да они и теперь гуляют – за воротами видно. Полагаю, следует туда заглянуть.
Саша уверенно кивнула и поспешила взять в руки вожжи. Уже и про письмо забыла, небрежно сунув его в ридикюль. Почему-то именно теперь, подумав о гимназии, Саша осознала, в какой момент Фотиния переменилась и вдруг разволновалась о судьбе неинтересной ей прежде послушницы Анны. Вспомнила, с каким возмущением Фотиния спросила, отчего это Саша решила, будто Анну толкнули? Да еще и толкнула подруга?
В самом монастыре у пятнадцатилетней Анны ровесниц, может, и не было, а вот на гимназистских дачах по соседству… стоило этот вопрос, по крайней мере, прояснить.
А Фотиния
Но, кажется, Фотиния, в отличие от других монахинь, вполне допускала, что у погибшей пятнадцать лет назад Анны могла быть подруга-ровесница. И подругу эту как будто даже знала в той или иной степени.
Саша отдавала себе отчет, что выводы эти ровным счетом ни на чем не основаны. Что Фотиния, возможно, ничего такого вовсе не имела в виду. Хотя уже то, что дача гимназии, где училась Татьяна, находилась не где-то в необъятной Тверской губернии, а через забор буквально от монастыря, где погибла девушка, которую некоторое время принимали за Татьяну – да все буквально кричало, что простым совпадением это быть не может!
Дочь купца Громова и эта несчастная Анна действительно связаны: постукиваниями «мудрого духа» Татьяна сказала истинную правду тогда, во время сеанса.
* * *
Облик усадьба имела внушительный – более чем. Один парк чего стоит! По всему было видно, что знавал он лучшие времена, а сейчас и деревья нуждались в обрезке, и клумбы следовало обновить.
Сам хозяйский дом усадьбы, кажется, давно пустовал, потому и парк заброшен. Дом был велик, и даже слишком: главное здание высотою в два этажа с надстройкой, два флигеля пониже и две ротонды. Но когда Саша увидела полуголый портик с колоннами и лестницей – невольно ахнула:
– Я помню эти колонны и эту лестницу… – тотчас сообщила она Кириллу Андреевичу. – Видела на фотокарточках в альбоме Татьяны! Большой групповой портрет всех учениц – его здесь и снимали, уверена!
Пятнадцать лет назад, на тех карточках, парк кажется, выглядел получше. Но и в нынешнем виде был невероятно уютен. Чем с успехом пользовались девицы-гимназистки, бродившие под ручку друг с дружкою. Бродили – и каждая считала своим долгом бросить на них с Кириллом Андреевичем любопытствующий взгляд. Больше на Кирилла Андреевича, разумеется. А потом непременно раскраснеться и с жаром сообщить что-то на ухо подруге.
Кирилл Андреевич ничего не замечал конечно же. Его куда больше заинтересовал какой-то вековой дуб, про который он читал, и который, возможно, посадил сам император Александр Павлович…
– Вы, ваше благородие, куда это торопитесь? Назначено вам?!
Наперерез Кириллу Андреевичу, желающему посмотреть на дуб вблизи, уже бежал местный сторож весьма суровой наружности. Очевидно было, что господин сей из крестьян, да и вписывался в картину обветшалого парка он куда лучше чистеньких барышень-гимназисток.
Не зная, чего ждать, Саша поспешила отойти за плечо Воробьева.
– Не назначено… но я всего лишь дерево хотел посмотреть, – рассеянно поправил очки Кирилл Андреевич. – Ты, милейший, не знаешь ли случаем, это Царский дуб или какой другой?
Сторож с сомнением посмотрел на дуб, потом на Воробьева и нахмурился сильнее прежнего:
– Вы мне зубы-то не заговаривайте, ваше благородие! Зачем ходите где не положено? Зачем барышень наших смущаете?!
– Да ты сам криком своим больше барышень смущаешь! – возмутился в ответ Кирилл Андреевич и смело шагнул вперед.
А Саша уже была близка к панике: как-никак за спиной сторожа вполне ясно угадывалось ружье.
Слава богу на повышенные их голоса уже спешила степенная да аккуратная дама пожилых лет и с пенсне на носу – должно быть, учительница или воспитательница девушек.
– Кузьма Иваныч, ты не кричи, видишь ведь, что господа приличные, издалека к нам приехали, – мигом утихомирила она сторожа. – Вы на архитектуру усадьбы княжеской хотели посмотреть?
– Дык усадьба вон она где, – не унимался сторож, – а этот куда-то через клумбу да по цвяточкам!..
– Не шуми, Кузьма Иваныч, не шуми, ничего твоим цветочкам не сделается. Ты иди, я сама с гостями управлюсь.
Сторож, наконец, ушел, еще оглядываясь и бормоча что-то про клумбу, и Саша несколько расслабилась. Она особенно рада была сейчас, что не одна здесь, а с Кириллом Андреевичем. С одной стороны, ссоры со сторожем без него, возможно, и вовсе бы не случилось… но с другой – не будь здесь господина Воробьева, Саша наверняка еще добрых пару часов стояла бы за воротами да выдумывала предлог, под которым зайти внутрь парка. Маялась бы, сомневалась, и ругала б себя за нерешительность.
– К нам часто приезжают и из Твери, и из Москвы, – заговорила дама в пенсне уже с Кириллом Андреевичем и весьма любезно. Сообщила не без гордости: – усадьбу и парк проектировал сам Джакомо Кваренги, итальянский зодчий, которого в Санкт-Петербург выписала еще Екатерина Великая в середине своего царствования. Выписала-то по договору сроком на три года – а он так и остался до самой смерти, и семью в Петербург перевез. Смольный институт в Петербурге строил, Английский дворец в Петергофе8[8], павильоны в Царском селе. Да что я рассказываю: вы с супругою, должно быть, куда большие меня осведомлены о творчества Кваренги, раз сумели отыскать его архитектуру даже здесь, под Тверью!
При словах о супругах Саша почувствовала, как кровь немедленно прилила к щекам. Смутился, вероятно, и Кирилл Андреевич, потому что вдруг оживленно, громко, но как обычно некстати заговорил:
– Да-да, мы с супругой большие поклонники! Этот итальянец Джакомо… как его… мы его очень любим. Вдвоем.
Архитектурой Кирилл Андреевич интересовался, увы, куда меньше, чем ботаникой. И дама с пенсне явно что-то заподозрила и прищурилась.
– Джакомо Кваренги, mon cher… ты все время забываешь, – пересилив себя и стараясь не дрожать голосом, произнесла Саша. И взяла Кирилла Андреевича за руку. Извинилась перед собеседницей: – мой муж не самый большой ценитель архитектуры – а вот я весьма. Мы поженились совсем недавно… и медовый месяц провели в Италии, где я всем сердцем полюбила творения представителей Палладианской архитектуры9[9]. А вернувшись домой, конечно же, стала с особенной страстью искать шедевры Кваренги. Никак не могла обойти стороной вашу усадьбу, раз уж мы оказались поблизости. Мы гостим в Зубцове… у моей подруги.
Дама с пенсне ей поверила, слава богу. Прекратила смотреть с подозрением и вернула любезный свой тон. Назвалась Елизаветой Федоровной, классной дамой, что присматривала за девушками-гимназистками, и, к счастью, оказалась столь большой любительницей архитектурных изысков.
– Усадьба наша, увы, знавала и лучшие времена… Принадлежит ныне княжеским потомкам, дочерям, а те навещают ее редко, да не особенно имеют средства, чтобы позаботиться как следует. Вот даже левый флигель целиком отдали для дачи нашей Мариинской
Саша слушала вполуха и кивала.
Они с Кириллом Андреевичем шли следом, и он с большой нежностью все это время держал ее руку в своей. Саше это было до того приятно, что она боялась пошевелить пальцами лишний раз. И с удивлением отмечала, что встречные гимназистки посматривают на нее, пожалуй, с завистью.
Кирилл Андреевич ведь не только невероятно умен, но и весьма привлекателен с его высокими скулами, узким строгим лицом и благородным профилем… а она как-то совсем об этом позабыла в последнее время.
– А вы, оказывается, умело лжете, Александра Васильевна, – чуть слышно шепнул ей Воробьев и улыбнулся.
– Я не люблю этого, обманывать нехорошо… – всерьез ответила Саша. – Кроме того, приходится слишком долго и тщательно готовиться.
– Да бросьте, ваш экспромт тоже весьма неплох.
– К экспромту меня обычно принуждают обстоятельства. И нужно было вам говорить, что мы женаты?! Могли бы поправить ее и сказать, будто мы брат с сестрой.
– Не смог отказать себе в соблазне, уж простите… – Кирилл Андреевич снова улыбнулся – а Саша снова почувствовала, что краснеет.
Елизавета Федоровна впустила их через ротонду, имеющую отдельный вход, и позволила здесь вдоволь осмотреться. Круглой формы залу использовали как общую комнату для гимназисток: музыкальные инструменты, несколько мольбертов у окон и диванчики, на которых так удобно устроиться с книгой или для беседы. На стенах – портреты членов княжеского семейства, все в тяжелых золоченых рамах, весьма искусные и живописные. Но заинтересовали Сашу не они.
На узком простенке меж окнами притаились простенькие деревянные рамки, которые были ей куда важнее – фотокарточки, групповые портреты гимназисток разных возрастов. Старые, выпуски тоже должны бы здесь быть… И, поискав глазами, Саша вскорости действительно нашла ту самую фотографию, что видела в альбоме у Татьяны. Девушки лет пятнадцати, в два ряда устроившиеся на фоне колонн и ступенек этой самой усадьбы. И Татьяна Громова нашлась тотчас – стояла в центре, окруженная подругами, и смотрела с обычной ее хитринкою во взгляде.
Но привлекать внимание к фотокарточке Саша пока не стала: Елизавета Федоровна приглашала пройти, собственно, во флигель.
– На второй этаж попасть никак не выйдет, – сообщила их провожатая, – там спальные комнаты для девочек. А внизу мы обедаем, и есть совершенно замечательный камин с искусной лепниной! Уверена, вы оцените! – с жаром сообщила она Саше.
Впрочем, посоветовала задержаться и в галерее, что соединяла ротонду с флигелем. Здесь снова было множество портретов членов княжеского семейства, какие-то фотокарточки – лучших учениц, преподавателей, классных дам – и даже несколько весьма ценных работ известных мастеров. Елизавета Федоровна как раз позвала Сашу посмотреть на великолепный сосновый лес в исполнении Шишкина – когда взгляд ее случайно зацепился на соседствующую с ним фотокарточку.
То была дама, старомодно одетая и в годах. Да и сам портрет явно был не нов. Вроде бы ничего примечательного, но черты лица дамы настойчиво напоминали Саше кого-то…
Осознать кого, она попросту не успела: Елизавета Федоровна уже вела ее дальше, посмотреть еще какой-то пейзаж. Саша смирилась и подумала, что хорошенько рассмотрит ту фотокарточку на обратном пути.
Елизавета Федоровна живо и охотно рассказывала да показывала что-то, а по галерее, меж ними с Воробьевым, нет-нет да пробегали по неким своим делам юные гимназистки. И поодиночке, и вдвоем, и целыми шумными, веселыми стайками. Поглядывая на девочек, Саша меланхолично думала, как, наверное, здорово учиться в подобном заведении и выезжать на такие чудесные дачи. Ей и самой, что уж скрывать, очень бы хотелось быть в детстве на месте Таты или этих девочек да получить достойное образование. А не довольствоваться тем, что крайне обрывочно и неглубоко знала и кое-как умела донести ее бывшая гувернантка…
А уж подруги, которых заводили здесь, должно быть, так и оставались подругами на всю жизнь. Гимназии не были закрытыми: девочки приходили на учебу утром и уезжали после занятий домой. Но здесь, на дачах, вдали от родных и привычного уклада – совсем другое дело. После проведенных здесь каникул девичью дружбу, вероятно, ничем уж не разрушить.
А потом внезапно мысли Саши перестали быть рассеянными и меланхоличными. Она тихонько подошла к Кириллу Андреевичу, откровенно скучающему, и спросила:
– Я вот о чем подумала… интересно, Татьяна каждый день ездила из Зубцова в Тверь на занятия? Как вы думаете? Это ведь ужасно далеко… Или она жила в самой Твери некоторое время? У родственников, скажем?
Кирилл Андреевич, конечно, знал Тату еще хуже, чем Саша, но он был человеком здравомыслящим, и она надеялась, что смог бы разрешить сей непонятный ей вопрос.
– Скорее, жила у родственников, – пожал он плечами. – Я сам после окончания гимназии, знаете ли, слушал курс химии в Москве, и матушка тогда нарочно договаривалась со своей кузиной, чтобы я остановился у нее. Ездить и впрямь далеко и муторно.
– С кузиной… – медленно повторила Саша и почувствовала, как сердце ее забилось чаще в предчувствии внезапно догадки. – А ведь Алексей Громов, помню, обмолвился, что Татьяна попала в эту гимназию с подачи некой их родственницы… тетки, кажется, по материнской линии – по-моему, он так сказал. И одна даже убедила батюшку Татьяны, потому как он не очень-то хотел отдавать дочь учиться… И ведь Алексей говорил, что она была классной дамой именно что в Мариинской гимназии!
И, не сдержавшись, тотчас бросилась назад – к тому самому портрету старомодной дамы. Чем даже привлекла внимание Елизаветы Федоровны да вынудила ее подойти.
Саша не ошиблась. Черты лица дамы с фотокарточки и правда напомнили ей лицо Татьяны Громовой. То ли глаза, то ли скулы… А впрочем, и не удивительно, если они родственницы.
– Кто это? – все-таки спросила она у их провожатой.
Елизавета Федоровна прищурилась, рассматривая повнимательней – а вскоре вдумчиво кивнула:
– Так ведь это госпожа Ярицкая, Наталья Алексеевна. Тоже классная дама в Мариинской гимназии – хорошо ее помню. Да вот только ее давно уж нет в живых. Печальная история, по правде сказать. Муж ее был разорившимся помещиком, тяжелым человеком, пьющим, хотя из родовитых дворян. Потому ей, бедной, и пришлись работать. На службе и погибла – сердце. Давно это было, лет десять, должно быть, назад, или больше. А вы что же – Наталью Алексеевну знали?
– Ее – нет… – покачала
А потом поглядела на Воробьева, прикусила губу и не очень уверенно, но решилась все же признаться:
– Но о Мариинской гимназии я и впрямь наслышана. А вот только что, на групповом портрете, что в соседней зале, я узнал подругу. Ту самую, из Зубцова. Татьяна Громова. Она у вас училась лет пятнадцать назад.
На этот раз Елизавета Федоровна вспомнила даже скорее: лицо ее тотчас просветлело:
– Тата? – она искренне улыбнулась. – Так вы подруга Таты Громовой? Конечно же прекрасно ее помню – лучшая ученица! Блестящие успехи делала по естественным наукам!
– Да, это она… А вы, быть может, помните, были ли в гимназии у Таты близкие подруги? Она называла одно имя… Анна. Рыжеволосая девушка, ее ровесница. Жаль, сейчас пути разошлись. Но как бы Тата обрадовалась, если бы удалось хоть что-то узнать об Анне…
– Анна? Рыжеволосая? – Елизавета Федоровна вновь принялась вспоминать. – Нет, что-то не припомню я Анны. Да ведь Татьяна всегда была девочкой тихой, нелюдимой, вся в учебе… даже здесь, на дачах, вечно с книжками. У Таты, кажется, всего одна подруга и была. Зато какая! Все вместе делали, неразлучны, как сестры!
Саша спросила с сомнением:
– Так подруга была? Здесь, в гимназии? И на той групповой фотокарточке она есть?
Елизавета Федоровна пожала плечами:
– Да уж наверняка есть. Сейчас поглядим… – сообщила деловито, поправила пенсне и повела своих гостей назад в ротонду, где висела та самая фотокарточка.
Искала нужное лицо она очень недолго. Хмыкнула и уверенно ткнула в самый центр фото. Тотчас склонились над рамкой и Саша, и Кирилл Андреевич.
– Да, это Татьяна Громова, – согласилась, разумеется, Саша. – Тата и теперь почти не изменилась.
– Нет-нет! – уверенно возразила ей дама с пенсне, – нет же: Татьяна Громова – та рыженькая, тихая, умница, все время с учебниками. Вот же она! – дама ткнула куда-то в сторону от девушки, которую Саша искренне считала Татьяной все это время. – А здесь, в центре, как раз лучшая подруга ее и есть – Наталья Ярицкая. Наталья-то вечно вокруг себя девочек собирала, со всеми дружила, все любили ее да обожали. Красавица! Волос длинный, густой, темно-русый. Театр страшно любила да мечтала в актрисы пойти. Легкомысленна несколько, должна вам заметить. Но с Громовой они лучшими подружками слыли. Имя-то ее – Наталья, но чаще тоже на Тату отзывалась. Две Таты, так их и звали.
Саша, признаться, совсем ничего уже не понимала.
– Так… Наталья Ярицкая не была рыжеволосой?.. – рассеянно спросила она. И оглянулась на галерею: – а та дама на потрете? Тоже Наталья Ярицкая, вы сказали?..
– Ее матушка, – понимающе кивнула Елизавета Федоровна. – И да, весьма они похожи внешне, вы правы. – А впрочем ведь, и Татьяна Громова им обеим родней приходится – племянница в каком-то колене. В Твери ведь Татьяна как раз у Ярицких и жила.
Саша хмуро покачала головой, пытаясь привести в порядок мысли. С одной стороны, все было запутано невероятно, но с другой – наконец нашлось объяснение загадкам, которые не давали ей покоя прежде. Она с вопросом посмотрела на притихшего Кирилла Андреевича, надеясь, что, может, он что-то подскажет.
А Кирилл Андреевич все еще рассматривал групповой портрет гимназисток – да так пристально, что почти касался его носом. Потом снял очки и стал глядеть еще внимательней. Наклонилась и Саша: хоть на старом фото посмотреть на ту девочку, которая была настоящей Татьяной Громовой.
Девочка была обыкновенной. Невзрачной. Смотрела исподлобья. Стояла плечом к плечу с лучшей подругой своей – и, в то же время, будто бы сама по себе. Не даром Саша поначалу приняла ее за преподавательницу: она выглядела отчего-то старше ровесниц. А гладко зачесанные и туго стянутые в старушечий пучок волосы еще больше добавляли ей лет и строгости.
Неужто это и есть настоящая Татьяна Громова?
А та, что выдает себя за нее – Наталья Ярицкая, дочь классной дамы и разорившегося пьющего помещика.
С Натальей они были одного роста, одного телосложения. Черты лица Татьяны были острее, резче, нос чуть крупнее, а кожа не такой белоснежной. Зато глаза будто бы совершенно одинаковы. Родственницы все же. Татьяна Громова разве что была рыжей, в отличие от Натальи Ярицкой, но на монохромной карточке совершенно не разобрать, какого цвета их волосы…
Интересно, как настоящая Татьяна выглядит сейчас?
И пока Саша себе это воображала, Кирилл Андреевич вдруг резко выпрямился. Не надевая очки, сорвался с места и быстрым шагом вернулся галерею – к портрету пожилой классной дамы, что оказалась матерью Натальи Ярицкой. Саша за ним. Посмотрела вопросительно сперва на Воробьева, потом на даму.
И вдруг в немом ужасе прижала ладонь к губам.
Она вдруг ясно осознала, кого ей эта дама напоминает еще больше, чем фальшивую Татьяну… Напоминает глазами. Напоминает строгим учительским пучком. А если мысленно дорисовать еще и большие нелепые очки…
– А я ведь видел ее… – произнес Кирилл Андреевич хрипло и напряженно. – Здесь, в Зубцове.
И вдруг, не спросив Саши, начал торопливо прощаться с Елизаветой Федоровной:
– Нам нужно идти. Это очень срочно, простите. Вы очень помогли! – крикнул уже издали.
Благовоспитанность никогда не была сильным качеством Кирилла Андреевича, но, раз он так спешит, то, наверное, неспроста. Попрощалась с женщиной и Саша, да извиняясь, что все так быстро – поторопилась следом.
– Я видел ее… – нервно сообщил Воробьев уже за воротами усадьбы. – Не эту умершую даму, разумеется, а ее родственницу, Татьяну Громову. Настоящую! Они похожи! Видел у той церкви, Успенского собора.
Он торопливо, неловко отвязывал их лошадь, оставленную под деревом, а справившись – даже собрался будто бы сам править двуколкой. Впрочем, поняв, что не справится, вручил вожжи Саше.
– Это была она, уверен! Настоящая Татьяна Громова. Только… она ведь прежде была рыжей? А теперь для чего-то красит волосы в черный цвет. Может, чтобы горожане не узнали… Но более всего меня беспокоит, что тот цианистый калий, которым пытались отравить графа Шувалова – его, скорее всего, купила она. Ее видели у аптеки с пузырьком в руках!
– Вы думаете, это она подлила яд? – в ужасе переспросила Саша. И сделала немудреный вывод: – но ведь яд скорее всего положили в сумку доктора именно в доме Тарнавских… выходит, она вхожа в этот дом…
А потом Саша испугалась по-настоящему. Даже во рту пересохло от дурного предчувствия:
* * *
Назад, в Зубцов, ехали так скоро, как только могли. В дороге почти не разговаривали. Саша рисовала в уме картины одна ужасней другой и молилась, чтобы они не воплотились в жизнь.
Да, Татьяна – вовсе не Татьяна. Она аферистка, обманщица, мошенница! Лгала всем вокруг! Лгала даже Оленьке, души в ней не чаявшей! И все же – такого конца она не заслужила! Саша все еще верила, что есть в сей истории что-то недосказанное, что-то, что хотя бы немного оправдывало бы Татьяну… По крайней мере, ей очень хотелось в это верить.
А потому, примчавшись в город – уже на закате, в девятом часу вечера, по темнеющим улицам, они первым делам направились в дом Тарнавских на берегу Вазузы. И – застали дом необыкновенно тихим, умиротворенным.
Когда же к ним – живая и невредимая – своими ногами вышла лже-Татьяна, Саша готова была простить ей все на свете, потому как ждала картину куда более мрачную.
Ведь теплых чувств к бывшей своей гимназисткой подруге настоящая Громова точно не питала. Еще бы – та фактически украла ее жизнь! Украла ее имя, ее семью, ее дом. Не говоря уж о наследстве. И Саша, и Кирилл Андреевич были уверены, что Громова объявилась неспроста – а для того, чтобы потребоваться расплаты…
– Кто же ваш друг? Представите нас? – чуть кокетливо спросила Татьяна, разглядывая Кирилла Андреевича и подавая ему для поцелуя ручку.
Она была сегодня немного бледней, чем обычно – но и впрямь как будто совершенно здорова.
Саша, решив все расспросы и упреки оставить на потом, конечно, их познакомила. И как только улучила момент – спросила:
– А что же ваша подруга? Я опоздала к ужину, простите, но… вы обещали нас познакомить. Она еще здесь?
Татьяна качнула головой. Странно, но от этого легко движения, ее резко повело в сторону и даже пришлось, удержаться за спинку стула:
– Нет, ужин прошел в тихом семейном кругу, – ответила она слабо и печально, – Наташа не смогла остаться. Мы лишь немного поговорили днем, и она ушла…
А лицо Татьяны тем временем становилось совершенно бесцветным.
– Вы нездоровы? – напряженно спросил Кирилл Андреевич. Даже осмелился взять ее за плечи, чтобы помочь сесть. – Скажите, она давала вам что-то? Лекарство?
– Нет… – и слабо указала рукой, – Наташа только принесла коробку шоколада… вон там…
А после, как ватная кукла, безвольно завалилась на руки Кириллу Андреевичу.
Глава 22. Феникс
Вода – всюду вода. Мутная, быстрая, студеная. И так ее много, что вдохнуть воздуха нет никакой возможности, а солнце сквозь толщу ее видится совсем блеклым и размытым.
Куда яснее, чем солнце, Кошкин видел перед собой глаза Светланы, ее лицо и губы. Ее поцелуй, давший ему хоть немного воздуха. Ее руки, казавшиеся такими хрупкими – они-то и вытащили его из воды на поверхность. Там, на берегу близь Волги, Кошкин как будто ненадолго пришел в сознание – успел убедиться, что Светлана ему не мерещится. А после снова провалился в забытье. Накатила тьма, вязкая, беспросветная и холодная, как воды Волги.
То ли одно мгновение, то ли вечность Кошкин боролся с этой тьмой, ведомый одной целью – увидеть перед собой хоть ненадолго, хоть еще раз глаза Светланы. И ему удавалось это несколько раз. Он ненадолго приходил в себя в своей комнате в доме Шувалова, а Светлана была рядом и крепко держала его за руку. Молилась. Кошкин жил с нею, как с женой, целый год – и никогда раньше не видел, чтобы она молилась.
В этот раз, однако, все было иначе. Тьма в сознании рассеялась, уступив место тьме в комнате – но никто Кошкина за руку не держал. Хотя именно теперь у него нашлись силы пошевелить сперва пальцами, а потом и головой, чтобы повернуться к окну. Стояла ночь, удивительно звездная. На тумбе подле кровати едва тлела газовая лампа. В углу комнаты, на креслах, спал, шумно переводя дыхание, граф Шувалов.
Вот уж как чудновсе обернулось…
Но тревожить Платона Алексеевича Кошкин не решился.
Сознание его более не покидало. Напротив, стало проясняться, подкидывая воспоминания не только о недавних снах, но и о реальности. Еще через время он подумал, что может попытаться встать на ноги. Удалось.
Тело слушалось плохо, накатывала тошнота, каждый шаг давался через силу, а в голове был туман. И все же Кошкин, стараясь вести себя потише да не разбудить графа, добрался до стола с умывальными принадлежностями. Напился от души и освежил лицо. Стало куда легче. Подумалось, что Светлана, должно быть, ему все же провиделась. Уж кого-кого, а ее Шувалов бы точно и на порог своего дома не пустил.
Сделал еще несколько шагов за дверь. Здесь, в передней комнате, спал на узкой оттоманке тот паренек – Афанасий. На этот раз, не став деликатничать, Кошкин разбудил его – позвал по имени. Парень тотчас подскочил на месте, обрадовался:
– Никак в себя пришли! Да что вы сразу на ноги, ваше благородие! Сонетку б дернули – я мигом бы прибежал!
– Хватит, належался… – хрипло, через силу проговорил Кошкин. – Сколько времени прошло?
– Третьи сутки уж, ваше благородие… доктор-то Сапожников приезжал, говорил, мол, к худшему готовьтесь. Он и сегодня опять обещался быть. И батюшку из Зубцова говорил, привезет.
– Скорый какой… – хмыкнул Кошкин. Спросил главное: – Егорка где?
– Спит, ваше благородие. А то весь день накануне при вас сидел неотрывно. Жив и здоров мальчишка – не задело его выстрелом-то, слава богу.
Кошкин только теперь и смог выдохнуть хоть сколько-нибудь расслабленно. Выстрел он помнил – тяжелый раскатистый, как от охотничьего ружья. Однако ран у него не имелось, кроме расцарапанного лица, ушибов да ссадин по всему телу и ноющих ребер. И до сего момента Кошкин даже думать боялся, что пулей все-таки кого-то задело… Однако натерпелся Егорка непосильно много. И тотчас накатила холодая ярость: Кошкин решил, что из-под земли найдет того, кто сделал выстрел. Чего бы это ему ни стоило.
Но это позже, сейчас он и на ногах едва стоял.
– А женщина? – снова спросил Кошкин. – Ведь она была здесь, я помню.
Афанасий отвел глаза, заюлил и, по всему было
– Была… Это ведь она, ваше благородие, из воды-то вас вытащила – Егорка все рассказал, как дело было. Лошадка графова вас из седла выбросила, а сама осталась стоять, где была, целехонькая. Так та женщина – монахиня она, что ли, а скорее паломница или трудница, раз ее запросто так из монастыря отпустили – так она вас на лошадке и привезла. И сидела все трое суток при вас, все глаза выплакала. Ухаживать – ни одну горничную не подпустила, все сама. Того… любит вас крепко, видать. Это потом уж: доктор приехал, Сапожников, болтун, прости Господи, порассказал при ней про девицу некую, про Соболеву, что ли. Про бал какой-то. Про то, что она чуть ли ни невеста вам. Та сразу и в лице изменилась. А к вечеру – доктор уж уехал – так вам куда лучше стало, в сознание начали приходить. Вы даже ее по имени назвали, не помните? После того она попрощалась с вами, да и тоже уехала.
Кошкин этого совершенно не помнил… Точнее, не мог разобрать, что именно из снов его было явью.
Но все-таки это была Светлана… Приревновала его, что ли? И сбежала. В который раз. У Кошкина слишком болела голова, чтобы подсчитывать, сколько их было, этих побегов. Внезапных встреч, жарких ночей, пылких слов и обещаний – а потом снова побегов.
– Она оставила что-то? Записку хотя бы? – спроси он хмуро.
Афанасий в ответ лишь развел руками – чем Кошкина совершенно не удивил.
После лакей настоятельно просил его вернуться в постель, ибо он и правда еле стоял на ногах. Но Кошкин отмахнулся. Хотел проведать Егорку да убедиться, что тот и правда здоров.
Мальчик спал. Свернувшись клубком, поджав под себя ноги, и ручонки спрятав под щеку. Крохотный, беззащитный, как котенок. Хмурился чему-то во сне, шевелил губами и елозил русоволосой головой по подушке – видать, снилось что-то не самое доброе. Будить его, однако, Кошкин не хотел: час совсем ранний, едва начало светать. Удостоверился лишь, что мальчишка цел и здоров. Да не удержался и легонько погладил напоследок по русой голове.
Но тотчас Егорка проснулся.
Посмотрел на Кошкина хмуро, спросонья – и вдруг одним прыжком бросился ему на шею:
– Жив, дядя Степан, жив! – со смехом вперемешку со слезами быстро-быстро говорил Егорка, уткнувшись лицом ему в грудь. – Доктор-то не верил, и граф тоже – а я знал! Я их не слушал никого! Я с самого начала знал!
До того крепко он обвил его шею, всхлипывал и дрожал всем тельцем от слез, горячих и совсем не детских, что Кошкин растерялся. От нежности, от теплых, непонятных ему чувств. Такого он даже к Варе, младшей сестре, не испытывал никогда. То было что-то новое совершенно. Сперва – растерялся, а после крепко обнял Егорку в ответ. В тот момент и понял уж окончательно, что не отдаст мальчишку никому. Даже тетке из Ивановки не отдаст, если та вдруг объявится.
Но спросил все же, чуть отстранившись.
– Правильно делал, что не слушал. Ты фамилию мою знаешь? Кошкин?
Егорка неуверенно мотнул головой.
– А про то, что у всякой кошки девять жизней – слыхал? Вот! Покуда все их не истрачу, ничего со мною не случится. Понял?
Егорка кивнул уже более осмысленно. Поверил.
– Такую же фамилию хочешь? Везучую? – спросил тогда Кошкин главное.
– Хочу!.. – эхом отозвался Егорка.
Детские глаза распахнулись шире – но Егорка будто и сам боялся еще поверить. И Кошкин не вполне верил, что решился. Но взял мальчика за худенькие плечи и поглядел уже серьезно, без шуток:
– Жить ко мне в Петербург поедешь? Насовсем?
– Вдвоем?! – недослушав, только и спросил Егорка.
И тотчас закивал – привстал на кровати, готовый, кажется, хоть сейчас ехать с ним куда угодно.
* * *
Уже с рассветом, смирившись, что Кошкин ложиться больше не собирается, Афанасий помог ему кое-как привести себя в порядок, одеться да побриться. В столовой его дожидался с завтраком Платон Алексеевич, и Кошкину не хотелось представать перед ним в непотребном виде.
– Ну уж напугали вы нас всех, Степан Егорыч… – глядя пристально, ища признаки хвори, мрачно проговорил Шувалов, едва увиделись.
Кошкин же с удивлением обнаружил, что Платону Алексеевичу как будто лучше. Намного лучше. И на «вы» его снова начал называть, и в столовую эту граф спустился впервые со дня пребывания здесь Кошкина. Да и пил нынче не лекарства, а кофе, и заедал яйцом «всмятку», как он любил еще в Петербурге.
Прогнозов делать, однако, Кошкин опасался: землистая бледность да лихорадочный болезненный румянец с лица графа никуда не делись.
– Я уж подумал, вперед меня на тот свет собрались… – Шувалов даже шутил в обычной своей манере. – Что произошло там, у монастыря, помните? Да вы не тушуйтесь – садитесь, кофе стынет.
Показывать слабости свои перед этим человеком Кошкин всегда опасался… но стоять и правда было трудно. Да и проголодался он, что было, наверное, хорошим признаком. Кошкин сел и принялся за нехитрый завтрак.
– Помню выстрел, – стал рассказывать он, раз уж граф сам спросил. – Думаю, это было охотничье ружье. И сомневаюсь, что это случайность. Помню, как лошадь понесла, и как упал в воду. Раскатову тоже помню, Светлану Дмитриевну.
Произнес он последнее буднично и ровно. И даже выдержал немалую паузу да отпил кофе, прежде чем поглядеть, как на то отреагировал Платон Алексеевич.
Но граф умел держать лицо ничуть не хуже и тоже делано безразлично помешивал кофе.
– Она ведь была здесь? – спросил тогда Кошкин, не выдержав.
– Была, – нехотя согласился Шувалов, не потрудившись объяснить больше ничего.
– Весьма удивлен, что вы ее впустили, – хмыкнул Кошкин. – Быть может она даже рассказала вам, как очутилась в монастыре? Ведь это не совпадение, что она здесь, под Тверью. Не бывает таких совпадений.
– Совпадения бывают и похлестче, Степан Егорыч, – Шувалов продолжал оставаться невозмутимым. – До моих лет если доживете – узнаете. Про монастырь я и сам бы хотел знать, но не такие мы со Светланою Дмитриевной добрые друзья, чтобы по душам разговаривать. Но под Тверью она и впрямь не просто так очутилась.
Кофе в обеих чашках остывал, завтрак лежал нетронутым. Кошкин по опыту знал, что граф Шувалов,
И все-таки граф говорил:
– Я ведь виноват перед нею, перед Светланой Дмитриевной. Сами знаете за что. Я вас-то, Степан Егорыч, стыдил да поддевал, но уж не думайте, будто в собственном глазу бревна не замечаю. В жизни своей грешил я немало… рассказать стыдно, а вспомнить приятно. И делов натворил таких, что… Муж-то ее первый, Павел Раскатов, Павлушка… сын он мне. Незаконный. – Глянул на Кошкина хмуро: – Вы знали?
– Догадывался.
Прямо об этом граф никогда не говорил. Но еще пять лет назад, когда Кошкин едва познакомился со Светланой, новоиспеченной вдовой Павла Раскатова, Платон Алексеевич вполне ясно дал понять, отчего именно он так глубоко вовлечен в расследование убийства постороннего, казалось бы, человека. Да отрядил на то лучшего своего сыщика – обязанного ему всем, верного и исполняющего обычно любые прихоти.
Потом правда, когда сыщик выявил убийцу вовсе не во вдове Раскатова, на что так рассчитывал граф – рассвирепел невероятно. Сослал дурака-сыщика на Урал за неподчинение прямому приказу арестовать вдовую графиню.
И долго еще – после следствия и даже суда, Шувалов искренне полагал, что все ошиблись, а в убийстве мужа виновна именно что Светлана. 10[10]
Но, кажется, хоть теперь так не считал.
– Мать его уж замужем была, и не первый год, когда я ее встретил, – продолжал Шувалов. – Брак ее не удался: муж на стороне сынка прижил, а она – Павлушку. Записали его, конечно, на Раскатова, от него и графский титул унаследовал. Добрый мальчишка рос, славный. В мать нравом пошел, не в меня. Матушки его тогда уж в живых не было, когда Павел Светлану повстречал. Ну а как убили Павла… тогда, в Горках – я ее, ясное дело, во всем и винил, Светлану Дмитриевну. Да что уж, я ее и прежде во всем винил: другую невесту единственному-то сыну хотел. Будо лучше него знал, с кем он счастлив будет. И когда ребятенок их умер, исподволь Павлу внушал, что из-а нее все, из-за Светланы. Что такая она да сякая, даже за дитем усмотреть не смогла. И что родить ему больше не сможет. Павел и послушался, видать, уехал от нее. Павел не таков был как вы, Степан Егорыч, для него мое слово значение имело… Это потом уж я думал много, думал всякое… может, не ставь я им палки в колеса, не разлучи их тогда, они б и до сих пор были вместе. И Павлушка живой бы остался.
Шувалов замолчал надолго. Издали, со своего места, совершенно сухими глазами смотрел за окно, в летний погожий день – но видел что-то совсем иное как будто.
А Кошкин слушал нехотя, по-правде сказать: не понимал, к чему граф рассказывает все это. Кошкин ему не поп, чтоб покаяния его слушать. Тем более что покаяниями ничего уж не исправить: ни Павла к жизни не вернуть, ни ссылки той отменить. А уж сколько боли Шувалов причинил Светлане… Кошкин подозревал, что граф поведал ему лишь о малой доли всего, что натворил.
– Былого-то не воротишь, знаю… – будто услышал его мысли Платон Алексеевич. – Однако ж некоторые ошибки исправить можно, покуда еще небо копчу. – Отвел взгляд от окна и посмотрел на Кошкина прямо и въедливо. – Уже здесь, в Златолесье, как слег, решился я ей написать, Светлане Дмитриевне. Чтоб приехала да простилась. Грехи мои отпустила, коли сможет. Не виновата она ни в чем. А я перед ней виноват. И перед тобой, Степан Егорыч. Думал вот, может, свидитесь здесь, на моих-то похоронах, да и… коли не все у вас перегорело.
– Так она здесь была?.. В доме? Еще до меня? – не веря, перебил Кошкин.
И даже припомнил вдруг, что, когда приехал в Златолесье впервые, тогда, ночью – видел на подъездной дорожке пару запряженных экипажей. Один, должно быть, доктору принадлежал – а второй?
Неужто Светлана была здесь в то самое время?
Но даже не вышла к нему… пряталась.
– Была… – подтвердил Шувалов, – отозвалась на мое письмо, приехала. Простить простила. Говорит, зла и не держала никогда. Вот бывает же: я ей козни строил, извести мечтал, а она сама хлестче любого палача себя поедом ест. До сих пор. И за Павла, и за отца своего, и за дитенка мертвого. Лучший палач человеку – он сам. Оттого и не осталась тебя ждать. И меня упросила не говорить, будто здесь была. Мол, не хочет еще и тебе жизнь покалечить. Не знаю, куда после уехала: у нее мать ведь под конец жизни в монахини ушла, может, и она в монастырь удумала… Я оттого тебе все это говорю, Степан Егорыч, что еще не поздно, наверное. Поедешь к ней?
Кошкин мотнул головой – резко, еще и не подумав толком.
Знал, что поедет. Конечно, поедет. Не удержится ни за что оттого, чтобы глаза ее еще хоть раз увидеть.
Однако горячая обида – что сбежала от него снова, что не дождалась да не поговорила – заставила ответить графу совсем другое.
– Не до того сейчас, – жестоко ответил Кошкин. – Едва оклемаюсь, к Тарнавским нужно поспешить. Меня ведь из-за Татьяны застрелить хотели. А могли и ребенка ранить… я этого так не оставлю. Да и Татьяне вполне реальная опасность грозит – каждая минут дорога. Сапожников нынче днем обещался приехать – с ним вместе в Зубцов и вернусь. А Светлана… – Кошкин до боли сжал челюсти, – она ведь опять уехала. Даже письма не оставила. Обо мне она знает все, о моих к ней чувствах тоже. А значит, решение только за ней. Пусть сама сперва определится, чего хочет.
И снова Шувалов смотрел на него разочарованно и качал головой. Хоть бы разок его одобрение заслужить… А впрочем, Кошкин давно уж к этому не стремился, и что о нем думает Шувалов, было ему, по большему счету, все равно.
– Не до того ему… – осуждающе проворчал Шувалов, – ну гляди. Ошибки-то многие исправить можно, покуда жив – но не все.
Но Кошкин обсуждать это больше был не намерен. Услышал он и так довольно, и теперь надо было хотя бы привести в порядок мысли.
Рассудил лишь, что,
Тем более это вероятно, раз в Европу ее муж уехал один, без нее.
Однако, если вместо брака людского она надумала податься в христовы невесты – то кто он такой, чтобы мешать? Хотела бы, чтоб он ей помешал – была бы нынче здесь…
– Платон Алексеевич, я вас о другом спросить хотел, – Кошкин решительно увел разговор в сторону и даже показательно небрежно, изо всех сил изображая, будто ему дела нет до Светланы, вернулся к завтраку. – Вы прежде говорили, что приятельствовали когда-то с Иваном Громовым. Так неужели, когда его дочь пропала пятнадцать лет назад, он к вам за советом да помощью не обратился?
– Отчего же не обратился? – пожал плечами Шувалов. – Давно это было, но, помню, он даже в Петербург нарочно приезжал ко мне на аудиенцию. Самому-то мне не с руки было следствие вести, это по другому ведомству все же… Я и посоветовал ему нужного человека. Не из полиции, правда. Это уж Громов сам не хотел до официоза доводить. Опасался, что Татьяна во что-то неприглядное ввязалась. А раз так, то официальное следствие и ее имя окончательно погубило б, и его собственное. А Громову еще торговлю вести. Да и младшая дочь подрастает. Словом, кого-то из полицейских агентов я ему насоветовал. Уж не помню кого, за давностью лет. И подробностей не знаю, потому как более Громов ко мне с тем вопросом не обращался. Да как будто и помогло ведь расследование: нашлась Татьяна.
* * *
Ближе к полудню сказалось все-таки нездоровье, Кошкин ослаб и согласился прилечь. А проснулся аккурат к приезду доктора Сапожникова. Тот как будто совершенно искреннее обрадовался, что застал его в сознании и на ногах. Осмотрел, ощупал кости; развернув лицом к свету, долго и внимательно рассматривал что-то в глубине глаз да бормотал слова на латыни. Диагнозом поставил перелом четвертого и пятого ребер, многочисленные ушибы и некое «contusio cerebri11[11]». Настоятельно советовал покой и постельный режим в ближайшие пару дней хотя бы. А после якобы непременно нужно обратиться к врачам – да не в Зубцове, а лучше в Петербурге.
Впрочем, было заметно, что говорил все это Сергей Федорович больше для проформы, прекрасно понимая, что Кошкин его не послушается.
С доктором приехал священник, отец Михаил. И Кошкин даже сам припомнил его имя, поскольку Сапожников уже знакомил их в первый его день пребывания в Зубцове. Кошкин тогда порадовался за свою память и лишь больше убедился, что мозг его прекрасно функционирует и ни в каком особенном покое не нуждается:
– Видать, много у меня еще дел осталось, рано на тот свет, – всерьез усмехнулся он Сапожникову. – И отлеживаться нет времени.
– А ведь гордыня – великий грех, – встряв в разговор, вместо доктора отозвался на то батюшка Михаил и вполне серьезно, – вы не Господь Бог, Степан Егорыч, а простой человек, как и любой другой. Смертный.
Кошкин вновь хмыкнул, потому как звучало последнее практически угрозой. Но батюшка продолжал оставаться серьезным:
– Много-то на себя не берите. И за весь род людской ответственность нечего нести… Уж не знаю, что за дела у вас, но сдается мне, что не так они велики, и что найдутся другие, кто заняться ими может. Да хоть бы приятель ваш, Воробьев Кирилл Андреевич. В Зубцов-то ради вас наверняка и приехал. И так уж за вас переживал – ни в какую верить не хотел, насколько все серьезно.
О том, что Воробьев здесь, в городе, Кошкин услышал впервые. И удивился тому факту немало. Поскольку прекрасно помнил, что в письме своем Воробьеву, написанном в тот самый день, когда обнаружился цианид в лекарствах Шувалова, он лишь расспрашивал об университетском его приятеле Сапожникове. И, как ни хотелось бы Кошкину видеть Воробьева здесь (ох химик, он бы и правда здорово помог с ядом), но письмо было тщательно проверено, чтобы намеков на то не оставить даже случайно.
И все же он приехал. Даже намеренная оговорка, что Александра Васильевна тоже в городе, не помешала.
Как бы там ни было, Кошкин надеялся увидеться с Воробьевым в ближайшие дни. Но прежде следовало навестить Татьяну Тарнавскую. Знала она или нет, кого он найдет в монастыре под именем Фотинии? И, если знала, то наверняка и догадывается и о том, кто и зачем сделал тот выстрел…
* * *
Батюшка уехал к вечеру, а Сапожников с Кошкиным остались переночевать в графском доме. Сапожников в обычной своей манере не разделял ничьих оптимистичных взглядов и здоровьем Платона Алексеевича был озабочен ничуть не меньше, чем прежде. Да и Кошкин был еще слаб и попросту боялся, что не выдержит дороги, да лишится сознания – вот смеху-то будет…
А может, и слова батюшки возымели эффект.
Как бы там ни было, наутро он и правда чувствовал себя куда лучше. Позавтракали наскоро и пустились в дорогу.
Егорка чуть не увязался с ними: отпускать Кошкина одного не хотел ни в какую. Отвлечь удалось разве что просьбой провести время с Шуваловым, потому как скоро им уезжать в Петербург и придется прощаться.
– Дядя Степан, так мы в Петербурге-то вдвоем разве жить станем? – удивился тогда Егорка. – А граф не с нами?
Кошкин не удержался от смешка. Граф с ними… дитя малое. Все-то в его мире легко, просто и само собой разумеется.
– Нет, брат, граф не с нами. В Петербурге с матушкой моею познакомлю – она бабушкой, стало быть, тебе будет. С сестрицей моей – с ней подружитесь быстро, уверен, только за нею глаз да глаз нужен, это учти. А жить станем вдвоем. Пока что. Жены-то у меня нет, и других детей тоже.
Егорка слушал и кивал совершенно осмысленно. Кошкин подумал, что иной шестилетний мальчишка и половины бы не понял из того, что он говорит – но Егорка и впрямь особенный.
– Жена появится – так положено, – всерьез рассудил он. – Хоть бы и та – ну, которая с глазищами зелеными. Она добрая и красивая. Я ее в шахматы пообещал выучить…
Глава 23. Две Таты
– Вы уж простите, Степан Егорович, я при Светлане Дмитриевне, должно быть, лишнее сказал… язык мой – враг мой, – произнес Сапожников уже в дороге, улучив момент.
Ехали в открытом экипаже,
Покаяния доктора он пропустил мимо ушей: что с них теперь толку? Но тот явно не умел хоть минуту провести в тишине и продолжил, приняв его молчание за приглашение к беседе:
– Я ведь не знал, кто Светлана Дмитриевна вам… да и теперь не знаю. Я лишь искренне об Александре Васильевне озаботился: вспомнил, как вы говорили тогда на балу у Тарнавских, на балконе, и предположил, что ей следует знать, что вы при смерти.
Кошкин на сей раз все же смерил его холодным взглядом да спросил:
– Вы сами тот разговор на балконе слышали, или передал кто?
– Сам… – сознался доктор. – Мы с Оленькой у окна стояли, что на балкон выходило. Она и слова Настасьи Кирилловны слышала о Татьяне, о том, что сестра ее любимая – самозванка якобы. Очень зла была, что Настасья Кирилловна сплетничает… хотела пойти к ней да пристыдить, да я упросил не ссориться. А тут вы… Мы не нарочно вас подслушивали. Ей-богу, случайно вышло.
– Верю, что случайно. Я ведь и сам – совершенно случайно – однажды застал ваше с Ольгой Ивановной свидание… ночью, в дождь, на конюшне у Тарнавских, кажется. Вы уж меня за то простите.
Нет, сказано это было не из мести и даже не из желания поддеть. Кошкин лишь вполне разумно опасался, что Сергей Федорович в обычной своей легкомысленной манере сболтнет об их с Соболевой разговоре, о ее нелепых признаниях кому-то еще. И ладно они со Светланой – но за репутацию в обществе Александры Васильевны он и правда переживал. Надеялся, что хоть шантаж сей заставит доктора помалкивать.
Но Сапожников отреагировал странно. Не смутился, не разозлился – а побледнел, что лист бумаги. Вытаращив в ужасе глаза, спросил без голоса:
– Вы видели Ольгу с кем-то на конюшне?..
Кошкин чертыхнулся и почувствовал теперь уж себя распоследним сплетником. В предположениях своих он, кажется, ошибся.
Нет, сам Кошкин никого не видел: это Егорка пересказал, что стал невольным свидетелем полюбовной встречи неких мужчины да женщины на конюшне спустя пару дней после бала. Лиц он не видел, а единственным услышанным именем было «Тата». Так они называли кого-то третьего, утверждая, что «Тата ничего не расскажет, поскольку у нее самой рыльце в пуху». Егорка запомнил дословно. Оттого Кошкин и предположил, что дама эта равна по положению хозяйке дома, Татьяне Ивановне – Тате. И что, скорее всего, это ее сестра.
Выходит, ошибся…
Да так скверно ошибся!..
Нет, разбивать славную пару Ольги Ивановны да доктора Сапожникова он вовсе не хотел. Очевидно, что младшая Громова любит доктора и изменять бы не стала… Не она это была.
А кто же тогда?
Сапожникову, не став юлить, Кошкин ответил прямо:
– Теперь уж, по лицу вашему, вижу, что застал не Ольгу Ивановну. Почудилось в темноте. Дело происходило у Тарнавских, и женщина упомянула имя Тата – оттого и решил, что то были вы с ее младшей сестрой.
– Вот уж точно почудилось, это были не мы… – хмуро отозвался доктор. – Ольга Ивановна вовсе не из таких!
Насупился и отвернулся. Замолчал, наконец.
Оставшуюся дорогу так в молчании и проделали. Кошкин смел надеяться, что Сапожников в этот самый момент не вынашивает мысль вызвать его стреляться… а кто иной бы и вызвал! Легкий характер доктора на сей раз сыграл на руку.
Сам же Кошкин всерьез озаботился вопросом – кого же все-таки, раз не Ольгу, Егорка видел на конюшне? И чего именно, по мнению сей дамы, не станет рассказывать Тата?
Жаль, что о любовнике не-Таты совсем ничего не известно. Егорка лишь по голосу опознал его как человека, прежде отдающего распоряжение лакеям да приказчикам. Как отдавал бы хозяин дома, сам Анатоль Тарнавский…
Впрочем, распоряжения могли отдавать и родственники Татьяны – Громовы. Не секрет, что и дядюшка ее, Игнат Матвеевич, и кузены, бывали в доме довольно часто да помогали с делами.
В другой бы раз ему дела не было до чьих-то ночных свиданий. Но все эти тайны да недосказанности, которые паутиной сплелись вокруг самой Татьяны и ее близких, неведомым образом касались самого Кошкина. Теперь уж это очевидно. Его едва не убили из-за этих тайн – и Егорку едва не убили.
Да и Светлана…
Осознание – что ей может грозить опасность ничуть не меньшая, чем ему самому – пришло еще утром. Пришло разом, как гром. И вдребезги разбило и обиду его глупую на очередной ее побег, и гордыню, о которой батюшка говорил, и здравый смысл, наверное, тоже разбило. Хотела она или нет, чтобы он поехал за нею в тот монастырь снова? Была она еще замужем за Раскатовым, или уже за кем-то другим?.. Все внезапно отошло на второй план.
Страх потерять ее – навсегда потерять, по-настоящему… только он и остался.
Кошкин и вчера, как очнулся, понимал, что поедет в монастырь не сегодня так завтра – с нею поговорить. Перед Шуваловым хорохорился, но не поехать не мог, это было ясно. «Спасибо» хоть сказать за спасение. Да объясниться, что зря ревнует, коли и правда ревнует.
И посмотреть на нее – хоть в самый последний раз посмотреть…
А утром, испытав этот страх за нее, осознал, что не хочет «последнего раза». Что если будет хоть один шанс из тысячи, что она захочет с ним уехать – он этот шанс не упустит. Для того, собственно, и коляску взял, а не верхом отправился.
И теперь об одном лишь молился: чтобы предсказание Шувалова не сбылось, да не было б еще поздно.
* * *
…А на подъезде к дому Тарнавских, чего не ждали ни Сапожников, ни Кошкин, они застали настоящее столпотворение из конных экипажей. Не менее пяти колясок. Можно было б подумать, что бал у Татьяны очередной или званый вечер – но время еще и до десяти утра не добралось. Рановато для балов.
Да и полицейская стража у дверей навевала догадки совершенно определенные.
– Что-то случилось, Степан Егорович… – даже Сапожников мигом позабыл о сердитом своем расположении духа, живо спрыгнул наземь да поторопился в дом.
А за ним и Кошкин – стараясь идти медленней, но зато не прихрамывать. Тогда-то, на полдороги к дверям, ему на встречу и выскочил Воробьев, собственной персоной. Должно быть, из окна увидел. Да с такой прытью,
Быть может, и хотел он это сделать, но все-таки сдержался, лишь пожал руку, да и то неловко:
– Рад вас видеть в здравии, Степан Егорович! Весьма и весьма рад…
– И я вам рад! – не стал лукавить Кошкин. – Но вот уж не ожидал, что растолкуете мое письмо, как просьбу приехать. Надеялся на это… но не ожидал. Каким ветром?
Вопрос был не праздным – вдруг Сапожников упросил приехать? Зачем?
Воробьев же со значением оглянулся на полицейскую стражу, мрачно за ними наблюдавшую, и ответил:
– Позже расскажу… а рассказывать-то много придется. Пока о главном. На Тарнавскую вчера вечером было совершено покушение. Пытались отравить.
– Жива?
– Жива, но крайне слаба. Цианистый калий был в конфетах, которыми ее угостили. Говорит, надкусила всего одну, и тотчас ей стало дурно. Вырвало. Еще до нашего с Александрой Васильевной приезда. К тому же… вот уж я сам не проверял, но некоторые эксперты утверждают, что сахар нейтрализует цианистый калий. Есть надежда, Степан Егорович, что выживет.
– Цианистый калий?.. Вы уверены?
– Успел провести анализ, – убежденно ответил Воробьев. – Каждую из конфет начинили. Шприцом – остался прокол. Ни шанса ей не пожелали дать.
* * *
Итак, она звалась Татьяной…
Тарнавской повезло – не иначе. Ну а то, что и ее пытались отравить цианистым калием, как Шувалова, лишний раз подтверждало, что все они, и Кошкин тоже, угодили в одну и ту же паутину. Разве что у паука есть сообщник – сомнений в этом не осталось.
– С ней сейчас Александра Васильевна – она ее успокоит, – первым делом сообщил Воробьев о Татьяне. – Пусть поговорят. И нам с вами нужно поговорить, да долго и обстоятельно. О женщине, которую в самом деле крестили под именем Татьяны да с фамилией Громова. Вы с ней знакомы.
Дом, несмотря на присутствие полиции, докторов и любопытных соседей, выглядел пустым, погруженным в траур. Воробьев с Кошкиным быстро сумели отыскать свободную комнату – подальше от лишний ушей. Разговор и правда обещал быть долгим.
Поведал Кирилл Андреевич о поездке с Александрой Васильевной в монастырь, о беседе ее со Светланой. Беседой той Соболева была крайне раздосадована, хотя, по словам ее, ничего особенного не узнала. Разве что настоящее имя послушницы прочла на могильном кресте, да обстоятельства смерти услышала.
Зимой, якобы по нелепой случайности да при свидетелях девица провалилась под лед.
Рассказал Кирилл Андреевич и о главном – о поездке на дачи гимназисток, что по соседству с монастырем да любопытнейшей истории двух подруг. В истории, правда, имелось множество белых пятен, но имелся немалый шанс, что хотя бы теперь Тарнавская захочет поведать правду.
Рассказал и о допросе своем извозчика; о загадочной женщине у собора, и о том, что женщину эту видели позже у аптеки с пузырьком в руках… Сообщил о вылазке Соболевой в «слуховую» комнату да неопровержимых доказательствах того, что все произошедшее на сеансе было спектаклем под режиссурой Тарнавской. Что главным героем этого представления был он сам, Кошкин, а целью Татьяны являлось – во что бы то ни стало вынудить его поехать в монастырь. Увидеться со Светланой. Очевидно, Светлана должна была сказать ему что-то… Но что именно – и сам Воробьев до сих пор не понимал, и Кошкин тоже.
Что бы там ни было, с Сашей она отчего-то не поделилась.
Кошкин не понимал даже, откуда Татьяне известно крестильное имя Светланы – Фотиния. Тем более что знакомство с Громовой Светлана в разговоре с Сашей всячески отрицала.
Говорили Воробьев с Кошкиным часа полтора, не меньше. А после решились все же заглянуть в комнаты Татьяны Ивановны. Полиция им не препятствовала ни в чем: стражники без толку разгуливали по дому, дивясь богатой обстановке, да недоумевали, зачем их вызвали, коли никто не умер…
Мужчины – муж Тарнавской и дядюшка Игнат Матвеевич, терпеливо дожидались в соседствующей со спальной комнате. Хмурые, по виду и словом друг с другом не перекинулись. Кошкин молча смерил их обоих взглядом, размышляя, кто бы из них мог сделать тот выстрел из охотничьего ружья… А после без лишней деликатности тихо приоткрыл дверь в спальную.
* * *
Тарнавская, свернувшись калачиком, лежала в собственной кровати, куда ее перенес еще Воробьев, покуда та была в беспамятстве. У изголовья глотала слезы и причитала Ольга. Подле Татьяны гладила ее по плечам и успокаивала Александра Васильевна. Вошедших мужчин, кажется, лишь она одна и заметила.
Доктора были прежде, да только что уехали: жизни Тарнавской, судя по всему, ничего сейчас не угрожало.
Хотя она все еще была невероятно бледной и отрешенной. Никого, казалось, не замечала, даже Соболевой. Однако рассказывала ей что-то очень тихо и почти монотонно:
– Она знала, что я люблю эти конфеты – фабрики Эйнема, пралиновые. Еще с детства любила. Мы жили бедно, батюшка редко баловал такими конфетами. А Тата из любви ко мне привозила. Угощала… А теперь? Как же она ненавидит меня. О, боже!..
Губы ее задрожали, и, то ли от нахлынувших разом чувств, то ли от понимания, что сказала лишнее, Тарнавская закрыла лицо руками, прячась от всех; попыталась отвернуться. Плечи ее тряслись в беззвучных рыданиях.
– Татьяна Ивановна… Тата, – ласково, сама чуть не плача, заговорила с ней Соболева, – прошу, расскажите нам все. Степан Егорович здесь, он вам непременно поможет! Вы бы знали, как он мне помог – ничуть бы не сомневались…
Соболева окончательно смутилась, сказав это – но слова возымели эффект. Тарнавская живо прекратила плакать. Вскинула голову:
– Он жив? Степан Егорович, слава богу! – Она привстала с постели, нашла глазами Кошкина. И правда обрадовалась: – Я так молилась за вас… вы уже на ногах? Как я рада! Да, я расскажу. Все расскажу… пора. Господи, знали бы вы, сколько лет мне это не давало покоя!
– Тата, не нужно… – глухо попросил из-за спины Кошкина старший Громов.
Она не послушалась:
– Нет, дядюшка, не мешайте! Все равно скажу! – Молящим взглядом посмотрела на Кошкина и призналась: – Мое имя при рождении Наталья Яковлевна Ярицкая. По мужу я Тарнавская… если мой супруг, конечно, теперь не откажется от меня. Анатоль, милый…
Она перевела взгляд на мужа, тоже стоящего где-то позади. Протянула к нему руку. Оглянулся и Кошкин. Тарнавский же, в
– Я понимаю, Анатоль… я все понимаю, – без голоса произнесла ему в спину Тарнавская. – Что до настоящей Татьяны – она была мне как сестра. Прости, Оленька, тебя я тогда еще не знала, а ближе Таты у меня никого не было.
С застывшими на ресницах слезинками, Ольга во все глаза смотрела на не свою сестру и, казалось, еще не поняла, что происходит да о чем она говорит.
– Все прочие мои подруги из гимназии, преподаватели, классные дамы привыкли видеть во мне лишь легкомысленную пустую девицу – а Тата знала, какая я на самом деле. Она и сама поведала мне некоторые свои тайны… Ведь родители хотели выдать ее замуж за Михаила Осипова, семинариста, но Тата была влюблена в другого. В нашего преподавателя… женатого взрослого мужчину. Никто об этом не знал, Тата лишь мне сказала. Оттого мы и были неразлучны. Все изменилось разом, почти что в один миг. Когда погибла та несчастная девочка, послушница монастыря по соседству с гимназией.
– Фотиния? – поинтересовался Кошкин, гадая, что она ответит на этот раз.
Тарнавская мотнула головой.
– Я не знала ее толком, не знала даже имени. Но едва ли ее звали Фотинией. Простите, Степан Егорович, я солгала тогда, на сеансе – но, поверьте, имела на то причины… Это Тата с нею дружила, не я. Меня она к той девочке не подпускала. Ей хотелось иметь хоть одну-единственную подругу, которую не нужно ревновать к другим – которая, напротив, ей одной в рот заглядывала, во всем ее слушалась, каждому слову верила. У сироты, послушницы монастырской, развлечений, должно быть не много: я понимаю, отчего та девочка так любила Тату. А я их дружбу не одобряла… Не к добру это, когда послушница все законы монастырские нарушает да тайком за забор бегает. Добром и не кончилось…
– Что произошло? – прямо спросил Кошкин.
– Подробностей я не знаю… Тата вернулась в нашу комнату на даче поздно вечером. Задержалась очень надолго, мне даже лгать пришлось классной даме… Юбка мокрая, волосы растрепаны, ногти в грязи. На щеке царапины. Четыре длинных следа, будто от ногтей. Бледная, с каким-то пустым, чужим взглядом. И призналась, что толкнула ее с берега в реку… Что та ударилась головой о камень, и что было много крови. Сказала, все вышло случайно, но… Я пришла в ужас. Испугалась. Хотела тотчас рассказать классной даме: может, девочку еще можно было спасти! Но Тата запретила мне сделать и это. Она сказала мне, что если я проговорюсь хоть кому-то, хоть единой живой душе – то и меня однажды кто-то «случайно» толкнет в реку… И такие у нее в этот миг глаза были, что я ничуть не сомневалась уже, что она нарочно это сделала. Право, и выдумать не могу чем ей не угодила монастырская девочка, но… Тата могла быть жестокой. Порой такие вещи говорила и делала! Я так никому ничего и не сказала. Только молилась, что девочка, может, все-таки выжила… А через пару дней каникулы уже закончились, и мы уехали.
– Это было летом?.. – вздернув брови, уточнила Александра Васильевна.
И, со слов монахинь зная, что послушница Анна погибла зимой, при свидетелях, рассеянно обернулась сперва на Воробьева, потом оба они – на Кошкина.
Но Кошкин и сам не понимал, как реагировать. Могло ли монастырское начальство исказить обстоятельства смерти девочки? Могло… Одно дело несчастный случай, и совсем другое – убийство. Однако ж и время года Тарнавская отчего-то назвала другое. И весьма уверенно подтвердила, что не ошиблась:
– Да, разумеется, летом! – пожала она плечами. – Я ведь старше Татьяны немного… мое обучение в гимназии к тому времени уж подошло к концу, я и на дачах в то лето оказалась лишь благодаря матушке. А Татьяне следовало отучиться еще два года. Однако в гимназию она более не вернулась. Она исчезла из дому, из Зубцова. И тот мужчина, наш преподаватель, он тоже исчез. Все родные полагали, что с Татой приключилась беда, что она утонула, что ее похитили… Но я понимала, что она просто уехала с тем мужчиной. Может, испугалась, что ее накажут за убийство, а может, из любви к нему – этого мне не известно. Однако я все равно продолжала бояться, что она вернется однажды и накажет меня – за то, что я единственная знаю о ее преступлении. – И договорила уже шепотом, спрятав лицо в ладони: – Особенно боялась после того, как заняла ее место…
– Как вам пришло в голову выдать себя за Татьяну Громову? – спросил Кошкин.
– Дядюшка, расскажите им все, у меня нет сил…
Закрыв лицо руками, Тарнавская беззвучно плакала.
Разумеется, Громов знал многое, если не все. По крайней мере, отличить племянницу, с рождения жившую по соседству, от совершенно посторонней ему девушки он был обязан. Тем не менее правду зачем-то скрыл. И не только скрыл. Видимо, и сына своего старшего заставил лгать: Петр Громов тоже обязан был заметить подмену. И тоже молчал.
Пожалуй, Кошкин мог поверить лишь, что младший сын Громова заблуждался сам собою: слишком давно он уехал, и слишком много лет не видел кузину, чтобы быть уверенным в подмене.
Теперь же Игнату Громову пришлось говорить правду.
– То была не Таты идея, – глянул он хмуро на Кошкина. – Не ругайте ее, нет вины за девчонкой. Так брат мой, Иван, вместе с женою решили. Опозорила их та, другая, родная дочка. Так опозорила, что!.. Как пропала она пятнадцать лет назад, Иван и постарел разом, болячки старые открылись. О ней днем и ночью думал. Даже в Петербург ездил, сыщика там нанял для розысков. Сыщик-то, спустя время, и доложился, что в Париже нынче его дочка, распутную жизнь ведет. С женатым человеком связалась. Доказательства даже предоставил: записи какие-то из гостиничных книг, счета. Отцовской фамилией везде подписывалась, бесстыдница. А Иван всегда суров был да решителен… как узнал правду, сказал, что нет у него больше старшей дочери. А чтоб семью от сплетен уберечь, выписал из Твери Тату. Наталью, получается. Она жене его родственницей дальней приходится, седьмая вода на киселе, чужая кровь… А как родная нам всем стала.
– Не надо, дядюшка… – перебила его Тарнавская со слезами. –
– Ах, Тата!.. – не выдержала Ольга и со слезами бросилась на шею Тарнавской. – Ты – моя сестра! Единственная! Другой мне не нужно!
В отличие от мужа лже-Татьяны, она ее мигом простила за все. Настоящей своей сестры, Ольга, должно быть, и не помнила: ей не больше пяти лет было, когда та исчезла. А располагать к себе людей Наталья Ярицкая всегда умела.
Но сдался и ее супруг, в конце концов:
– Я, разумеется, не оставлю тебя, Тата… – хмуро, отрывисто, неловко произнес он. – Ты моя жена. Мы венчаны, как бы там ни было. Ради наших мальчиков.
Тарнавский все еще злился, это было видно по всему. И на благоверную, и на Игната Матвеевича – судя по ледяному взгляду, брошенному на Громова. Такую ложь, длинною в целую супружескую жизнь, и правда нелегко простить. Если вовсе возможно. И все же Тарнавский, качая головой и осуждая ее, подошел к супруге, склонился к ее руке и поцеловал. Право, в этом гораздо больше было несколько показной галантности, чем искренней теплоты, но Тарнавская обрадовалась тем не менее.
– Анатоль, ты единственная любовь всей моей жизни! – призналась она пылко. – Я бы погибла без тебя! Ты и наши мальчики – самое дорогое, что у меня есть!
Увы, Кошкин на этот раз Тарнавского и его холодность очень неплохо понимал. Как умеет эта женщина лгать, он и сам видел. Спектакль тот, на сеансе, выглядел более чем достоверным: самый упертый неверующий Фома, и тот бы усомнился…
Теперь уж, даже говори она чистую правду от всего сердца, всякий разумный человек ее слова воспринял бы с осторожностью.
Насколько добросердечной и доверчивой полагал Кошкин Александру Васильевну, но и она теперь чуть отстранилась от подруги. Отошла, уступив место подле кровати ее сестре и мужу. Смотрела на них, мучительно о чем-то думая.
Не решившись нарушить этот миг семейного единения, Кошкин и сам отошел к Громову, заговорил с ним. Игнат Матвеевич, к слову, умиленным сейчас тоже не выглядел: напряженно наблюдал за Тарнавскими.
– Вы упомянули сыщика, – отвлек его Кошкин, – тот, который пятнадцать лет назад помог вашему брату в поисках дочери. Вы знакомы? Виделись когда-то после?
Громов растерялся – даже ответить не смог. Невнятно пожал плечами.
– Скажите правду, дядюшка – незачем больше таить, – попросила Тарнавская, услышав их.
По-прежнему хмуро глянув на нее, Громов растерялся и того больше. Так толком ничего и не ответил:
– Уж лучше ты сама, расскажи, Тата, – молвил он. – Ты с ним куда больше разговоров разговаривала, нежели я.
– Как скажете, дядя… Вы простите, Игнат Матвеевич, что до сих пор вас дядюшкой зову. Привыкла за столько лет. Право, я бы вас и батюшкой звала, коли б вы позволили… Вы дороги мне не меньше, чем Оленька и Анатоль. Годы, что я прожила здесь – лучшие за всю мою жизнь. Лишь одно их омрачало… я знала, что все это однажды кончится. Что вернется она, Тата, настоящая Татьяна Громова. И выполнит свою угрозу… И однажды так и случилось. А я боялась ее, так боялась! Потому и обрадовалась, что вы очутились в Зубцове, Степан Егорович! Это настоящим чудом для меня стало, учитывая вашу высокую должность в полиции. Я не смела рассказать вам прямо – из-за страха перед нею. Потому и затеяла тот сеанс… Надеялась, что вы сами поедете в монастырь под Старицу. Сами узнаете историю послушницы и поймете остальное. Не подумала лишь, что и вас подвожу тем под пулю… Не подумала, что она способна на такое…
– Вы полагаете, в меня стреляла ваша подруга? – и впрямь изумился Кошкин.
Тарнавская смущенно пожала плечами, поняв, наверное, как нелепо это звучит. Но все же настояла на своем:
– Вы не знаете, на что она способна. Стреляла, вероятно, не она… но это уж точно сделал кто-то очень близкий ей. Наверное, она беспокоилась, что вы доберетесь до монастыря и все же поговорите с Фотинией. Но… вы ведь все равно с нею поговорили?
Последнее Тарнавская спросила с надеждой – почти что с мольбою.
Кошкин уловил, как Александра Васильевна дернулась, вероятно, желая поправить – сказать, что это она говорила с Фотинией. Но, к счастью, смолчала.
На вопрос Тарнавской он не ответил, а спросил сам, разыграв удивление:
– Думаете, монахиня Фотиния могла что-то сказать о настоящей Татьяне Громовой? Или о гибели послушницы? Она что-то знает, по-вашему?
– Она вовсе не монахиня, насколько мне известно, – ответила на то Тарнавская и даже чуточку улыбнулась. – Фотиния приехала в Зубцов увидеться со старым знакомым… а остановилась в монастыре, потому как настоятельница его – давняя подруга ее покойной матушки, согласилась ее принять. Это то, что мне известно. Но, право, вам лучше спросить обо всем саму Фотинию.
Она снова улыбнулась. По-видимому, Тарнавская была знакома с Фотинией – Светланой Раскатовой… Иного объяснения Кошкин не видел. И слишком взволнован был теперь, услышав, что Светлана все же не принимала пострига.
Он и впрямь об этом беспокоился, выходит.
От Светланы, вероятно, эта женщина знала и о нем, и о должности его. Светлана никогда не была излишне болтлива, так что оставалось лишь гадать, что за отношения их связывают.
Одно очевидно – ему и впрямь нужно увидеться со Светланой, и как можно скорее.
Лишь бы поздно не стало…
Кошкин отметил для себя, что на его вопрос о сыщике, что расследовал исчезновение дочери Громова, и Тарнавская, и ее дядюшка так и не ответили. Решил, что непременно спросит еще раз чуть позже. А пока поинтересовался о главном:
– Вам известно, как теперь зовут Татьяну Громову?
– Да…
– Директора той гимназии в Москве, где будет учиться ваш сын?.. – сообразил Кошкин.
Директора гимназии он помнил и весьма неплохо. На сеансе он тоже присутствовал и еще задал «духу» тот вопрос о радиоволнах. Человеком он Кошкину показался разумным, рассудительным и приятным. Был франтовато одет и носил аккуратную черную бороду.
Как и тот господин, который, как выяснил Воробьев, нанимал извозчика для поездки в Златолесье…
А вот жена его… Лица Натальи Виноградовой Кошкин и теперь не мог вспомнить. Всплывали в памяти лишь темные, по-учительски гладко зачесанные волосы с проседью и нелепые, вечно спадающие с носа очки.
Очки, к слову, она могла и нарочно надеть, желая остаться неузнанной…
И все же с трудом верилось, что взрослые на момент исчезновения Татьяны Громовой родственники могли ее тогда, на сеансе, не узнать.
Кошкин выразительно посмотрел на Игната Матвеевича – и тот даже вид делать не собирался, что удивлен. Родную племянницу в Наталье Виноградовой он уж точно узнал… Однако предпочел потворствовать лжи посторонней ему женщины.
Резоны Игната Громова Кошкин отчасти мог понять: в торговых делах репутация купца должна быть безупречной. И семейная жизнь тихой до скукоты, а уж точно не скандальной, чтоб на всю округу ославиться благодаря выходкам жены, дочери или племянницы. Прошлое же настоящей Татьяны Громовой именно таким и было – скандальным. Бросить семью и сбежать с женатым мужчиной… выйди та история на свет божий, Громовым еще долго пришлось бы восстанавливать репутацию.
Большой и громкий скандал для Громова – смерти подобен. Увы, это даже не фигура речи. Кошкину по долгу службы нет-нет да и приходилось слышать о вытащенных из петли или застрелившихся представителях купеческого сословия, замешанных в неких неприглядных делах. Право, это последнее, что они могли сделать, чтобы хоть немного очистить от грязи семью и семейный бизнес.
Фальшивая же Татьяна, пусть и с мистически-загадочным ореолом вокруг нее – годилась на роль купчихи куда больше, чем Татьяна настоящая. Не говоря уж о том, что умелыми гаданиями своими, сеансами да женским обаянием, лже-Татьяна, наверное, помогла Громову завести немало новых знакомств да провернуть уйму удачных сделок.
А признай он в Наталье Виноградовой настоящую племянницу – что бы было? Невиданный скандал и потеря множества связей. Как минимум.
А то и уголовное дело, если история с послушницей – правда…
– Я и узнала о новом ее имени случайно, – продолжала тем временем Тарнавская. – Узнала, когда ты, Анатоль, показал мне бумаги из той гимназии. И с тех пор места себе не находила. Понимала, что эта женщина подбирается к нам все ближе и ближе. Нет-нет, ее нынешний супруг, Филипп Николаевич, это вовсе не тот женатый преподаватель из гимназии! Не тот, с кем она сбежала в юности! Не хочу порочить господина Виноградова: вероятно, он и сам не осведомлен о прошлом своей жены. Не знаю даже, как ей удалось женить его на себе…
– И вы пригласили ее на именины Ольги Ивановны, даже зная, кто она? – скептически уточнил Кошкин.
– Это я их пригласил, – признался Анатоль Тарнавский. – Но… пригласил ведь по твоей просьбе, Тата. И правда – зачем, раз ты знала, кто его жена?
Пойманная врасплох, Тарнавская обвела всех мужчин беспокойным взглядом, и губы ее задрожали:
– Я знаю, не нужно было… но я надеялась на что-то – что она изменилась… что сумею ей объяснить все. Полагала, она счастлива, возможно, и все забудет! Поймите, Степан Егорович, это столько лет мучило меня! Я надеялась вымолить ее прощение… Уж потом поняла, как я глупа. Тата угрожала мне снова. Здесь, в этом доме. Говорила, что мне не жить. Требовала денег. Сперва с глазу на глаз, потом во время сеанса… та ее история якобы про украденный серебряные ложки… И ответ азбукою Морзе – «подруга». Я ведь не знаю азбуки Морзе, Степан Егорович. Это был ее ответ. Ее намек мне. Она полагает, я украла то, что принадлежит ей. И так и есть, я знаю! Я виновата! Я бы все ей отдала, что у меня есть! Но дело теперь уж не только в деньгах…
– Тата, я тебя в обиду не дам! Никому! – решительно заявила ее сестра.
Супруг Тарнавской пылких обещаний не давал, но от Кошкина не укрылось, как он чуть пожал плечо жены – а та измученно ему улыбнулась в ответ и прижалась к его руке щекой.
– Вы уверены, что эти конфеты от нее, от Татьяны Громовой? – спросил Кошкин.
– Да… поверьте, рада бы ошибиться. Тата сама попросила о встрече накануне. Пообещала, что заедет сюда, к нам, вчера днем и останется на ужин. Оттого я и просила вас, Саша, непременно быть к вечеру… мы поговорили с Татой. Очень хорошо поговорили! Мне казалось, она простила меня… что я сумела ее убедить оставить прошлое. А Тата в подарок дала мне коробку с конфетами. Моими любимыми. А потом поцеловала меня и уехала…
– Они с мужем еще в городе?
– Не думаю… Тата упомянула, что не останется на ужин, потому как вечером у нее поезд в Москву. К утру, вероятно, как раз добралась. Я могу дать вам их адрес в Москве, если это поможет, Степан Егорович.
– Откуда у вас адрес? – насторожился Кошкин. А впрочем, ответ он, кажется, знал. – Тот сыщик, что помогал Ивану Громову пятнадцать лет назад – он раздобыл? Вы ведь связались с ним снова не так давно. Верно?
Тарнавская нехотя согласилась. Бросила взгляд на дядюшку:
– Игнат Матвеевич сам решил ему написать, когда я рассказала, что Татьяна снова объявилась… Это господин Агафонов – вы с ним тоже знакомы, Степан Егорович. Это настоящее его имя, хотя он не купец, конечно. Он сыщик. Не из полиции, как вы, должности он не имеет. Однако помогает за определенную плату разрешить некие деликатные вопросы… помог и мне. Он очень сильно помог. Но вам лучше самому поговорить с господином Агафоновым, Степан Егорович. Ведь поверите вы ему, очевидно,
* * *
Последнее было правдой: верилось в ее слова с трудом… Должно быть, не оправился еще Кошкин от болезни, и оттого голова соображала туго. Но он в самом деле не мог распознать, лжет ли Тарнавская во всем или лжет в деталях? Или и впрямь она невольная жертва обстоятельств всего лишь? Вынуждена теперь отдуваться в одиночку – за решения тех, кого давно уж нет в живых.
Здравый смысл, однако, подсказывал: на жертву эта женщина не похожа…
Тем не менее конфетами с цианистым калием пытались отравить именно ее, а не ту, другую.
…Ничего толкового, кроме адреса гостиницы, где остановился Агафонов в Зубцове, да адреса четы Виноградовых в Москве, Кошкин больше от нее не добился. Тарнавская сказалась уставшей и попросила оставить ее наедине с сестрой. Им и впрямь о многом стоило теперь поговорить. Перечить ей не решились, хотя статус Тарнавской в этом доме был зыбок, как никогда. Но все покинули ее комнаты, даже Александра Васильевна.
Глава 24. На перекрестке
От Кошкина не укрылось, что Соболева вела себя с ним теперь по-другому: ни одного вопроса не задала о самочувствии, что было на нее не похоже; не поздоровалась толком, да и глаза на него лишний раз не поднимала. Держалась все больше подле Кирилла Андреевича, тихой да незаметной тенью.
Кирилл же Андреевич, в отличие от нее, тихим быть не собирался: говорил громко, запальчиво, не замечая ни прислугу, шныряющую рядом, ни хозяев.
– Нужно немедля ехать в Москву! – сообщил он, едва закрылись за ним двери в комнаты хозяйки. – Связаться с тамошней полицией да разыскать Виноградовых! Допросить, по крайней мере, если уж не арестовывать сразу! Промедление смерти подобно… а быть может, они и не в Москву отправились, а в бега?!
– Кирилл Андреевич, вам лучше не распространяться о ваших планах так громко… – попросила Соболева, – и… вы полагаете, супруг Виноградовой, директор гимназии, заодно с ней?
– Разумеется! – тот послушно сбавил тон. – Муж и жена – одна сатана, это все знают! Помните то письмо к Степану Егоровичу, второе по счету, от «друга-анонима»? Мне ведь не зря показалось, будто оно написано на университетской бумаге: директор гимназии наверняка вхож в сие заведение. Бумагу ей дал именно что супруг – это очевидно!
Воробьев шел размашисто и скоро, разумеется, не понимая, что Кошкину с его поломанными ребрами каждый шаг давался с трудом, и он едва поспевал следом.
– Она могла взять лист и без его ведома, – возразила Соболева.
Она невзначай остановилась у окна в пустующей проходной комнате, вынуждая и Кирилла Андреевича притормозить. Пожала плечами, размышляя:
– Все же директор гимназии – слишком высокая должность, чтобы опускаться до таких… низостей. И добровольно связываться с женщиной, каковую описала Татьяна… то есть, Наталья, – она смешалась. – Никак не привыкну, что она за другую себя выдавала, простите…
– Вы ей верите? – прямо спросил Кошкин, вынуждая Соболеву все-таки заговорить с ним.
Но она смешалась еще больше.
– Право, не знаю… мне хочется верить. Татьяна… то есть Наталья мне практически подругой стала за эти недели! А ту, другую, настоящую Татьяну, я даже не помню. Я всего раз ее видела, на спиритическом сеансе. И она не показалась мне тогда испуганной, не показалась несчастной. А тот вопрос о ложках… она так хладнокровно его задавала, так хорошо притворялась… она готовилась, вероятно. И зачем же она приехала в Зубцов, в этот дом, если даже имени своего настоящего открывать не собиралась? Никому – даже родной сестре.
Кошкин выслушал внимательно, вдумчиво кивнул. Александра Васильевна лучше их всех успела узнать Тарнавскую, и мнению ее следовало довериться.
А что касается директора гимназии, Виноградова, он напомнил следующее:
– Ведь вы говорили, Кирилл Андреевич, извозчик описал мужчину, что возил письмо в Златолесье, как человека среднего роста, одетого по-столичному и с черной аккуратной бородой. Верно? Боюсь, это и есть описание Виноградова. Он не только дал супруге бумагу для письма, но и лично отвез ее. Договаривался с извозчиком, чтобы все осталось в тайне. Он знает немало об этой истории. Хотя, возможно, и не все. А впрочем, никакой крамолы в той записке не было: мне лишь сообщили, что я не должен доверять Татьяне Громовой. Той, кого я считал тогда Татьяной Громовой, очевидно.
– Разумеется, Виноградовы опасались, что Тарнавская выложит вам правду! – запальчиво отмахнулся Воробьев. – Потому и не хотели, чтоб вы ей верили! И ведь если этот Виноградов человек науки, то и с ядами он умеет обращаться! Попытка отравления графа может быть именно на его совести… На все был готов, лишь бы заставить вас скорее уехать, да оборвать знакомство с Тарнавскими!
– А выстрел в лесу? – холодно напомнил Кошкин. – Я далеко от Златолесья забрался – нужно было ехать верхом, ехать тихо и скрытно. И, разумеется, нужно уметь стрелять из охотничьего ружья. Откуда таковые навыки у франтоватого господина, профессора, одетого по-столичному?
Воробьев пожал плечами – но в выводах своих не усомнился:
– Мы пока что ничего не знаем об этом Виноградове и его навыках. В конце концов, в дядюшке Тарнавской, тоже сложно заподозрить хорошего наездника да стрелка – с его-то возрастом и комплекцией. Тем не менее, Александра Васильевна утверждает, что он прекрасный охотник и держится в седле лучше нас с вами вместе взятых!
– Это не я утверждаю, я сама не видела… – густо покраснела Соболева. – Так Алексей Игнатьевич рассказывал… что господин Громов обоих сыновей выучил охотиться, и до сих пор весьма неплох в этом.
– Снова Алексей Игнатьевич! – вспыхнул Воробьев. – У вас только и разговоров, что об Алексее Игнатьевиче!
Кошкин кашлянул и решился прервать милейшую их беседу:
– А что с первым письмом – с угрозой? О нем удалось что-то узнать?
Соболева отрицательно качнула головой – но Кирилл Андреевич и здесь перебил в запале:
– Я почти уверен, что и его авторство принадлежит Виноградову! Он учитель сына Тарнавских – будущий учитель. А значит, и влияние на ребенка имеет огромное!
– Он учитель старшего сына, не младшего, – несмело поправила Соболева.
– Где один ребенок, там и второй! – безапелляционно заявил Воробьев. – А значит, нужно поспешить в Ржев и позаботиться о билетах!
Здравый смысл в рассуждениях Кирилла Андреевича и правда имелся. Виновны ли Виноградовы, и в чем
Однако Кошкин возразил:
– Я бы не спешил покидать Зубцов. Прежде побеседовать бы с этим Агафоновым, сыщиком и специалистом по деликатным поручениям. Если кто и сможет подтвердить слова Тарнавской – то лишь он.
– Это разумно! – согласился Воробьев. Окинул Кошкина оценивающим взглядом и рассудил: – Но вы к нему поехать не сможете – вы едва на ногах стоите. Не обессудьте, но лучше Агафоновым заняться мне.
Нехотя, но Кошкин ответил кивком. Лишь напоследок, так, чтобы Соболева не слышала, тронул его за плечо и спросил:
– Револьвер при вас?
Вопросу Кирилл Андреевич удивился – но ответил утвердительно. А после поспешил к дверям, оставив их с Соболевой наедине.
* * *
Александра Васильевна выглядела смущенной и неловкой, как всегда, впрочем. А смотрела все больше за окно и будто бы торопилась туда, наружу, но не уходила отчего-то. Совершенно точно она собиралась поговорить и теребила в руках запечатанный конверт. Неужто для него?
Она будто с собой боролась: отдать или нет, уйти или остаться?
На конверт Кошкин поглядывал с опаской. Что там? Очередное признание?.. Но когда уж решил сам откланяться, Соболева взволнованно попросила задержаться.
– Вы не думайте, я так рада, что вы живы… – пробормотала она, не смея поднять взгляд, – но, наверное, показалась вам излишне холодной сегодня… это лишь оттого, что не хочу вас смутить. Снова.
– Меня трудно смутить, – невольно улыбнулся Кошкин. И все-таки дождался, когда она посмотрит на него, хоть и мимолетно. – Вы хотели поговорить?
Соболева встревоженно кивнула.
– Да. Я очень жалею обо всем, что сказала тогда, на балконе… не нужно было. Как бы мне хотелось, если б вы и правда не слышали меня в тот раз… или хотя бы сделали вид, что не слышали… Я об этом вас и хотела попросить, Степан Егорович.
Кошкин перевел дыхание: нет, кажется, в письме все же не признания ее. И слава богу! Как мог искреннее и серьезней он заверил:
– Не понимаю, чего я не должен был слышать? Разве мы беседовали когда-то на балконе? А впрочем, доктор предупредил меня, что после травмы я могу и впрямь чего-то не помнить.
– Это правда?! Боже мой, какой ужас…
Соболева приложила руку к губам и разом побледнела. Должно быть, с серьезностью он перестарался. Поспешил ее успокоить, конечно:
– Нет, это не правда.
– Что именно – не правда?.. – вконец растерялась Александра Васильевна. Тряхнула головой и нахмурилась: – Вы меня совсем запутали. Как же с вами трудно все-таки. Я иногда вас совершенно не понимаю!
Снова она посмотрела на свое письмо, но теперь уж совсем без трепета. По-прежнему хмуро протянула его Кошкину:
– Известная вам особа… я познакомилась с нею в монастыре… просила передать это письмо Его сиятельству графу Шувалову или его гостям. Полагаю, она имела в виду вас.
В монастыре…
Это было письмо от Светланы – только теперь и сообразил Кошкин. Она все-таки написала ему! Все-таки написала…
Теперь уж он растерялся сам и боролся с одним желанием – распечатать конверт здесь же, сейчас! И Соболева, как человек чуткий, немедленно это желание уловила. Обиженно поджала губы.
– Я, наверное, оставлю вас… прощайте, Степан Егорович.
Она в последний раз взглянула за окно, где Воробьев договаривался с извозчиком, и поторопилась – явно к нему.
– Постойте, вы ведь не собираетесь ехать с Кириллом Андреевичем? – попытался образумить ее Кошкин. – Это может быть небезопасно и… не вполне прилично.
Соболева уже в дверях обернулась, ответила ему изумленным взглядом и – впервые за день улыбнулась. Да так, что Кошкин подумал, что и сам порою ее совершенно не понимает. Прислушиваться к его советам она уж точно не собиралась.
А впрочем, советчиков у этой женщины и так имелось достаточно за всю ее жизнь – и большинство тех советов были абсолютно никчемными. Кошкин не стал за нею бежать, тем более что все равно бы не угнался.
И что уж скрывать: прочесть письмо ему в самом деле не терпелось. Он немедленно, здесь же, у окна, распечатал конверт.
Это действительно было письмо от Светланы. Он узнал бы ее руку из тысячи, потому как за тот год, что они были вместе, писала она ему не раз. Щедро сдабривала записки милыми рисунками, шутками, стишками и двусмысленными намеками разной степени приличия – в этом она была мастерица. Письма те он хранил довольно долго после ее ухода, пока однажды, спьяну, не сжег все разом, вместе с коробкой. О чем позже горько жалел.
Но это письмо похожим на прежние не было. Исключительно деловое, сухое, четкое и подробное. Будто бы предназначалось поверенному в делах. Хотя обращалась Светлана именно что к нему. Возможно, полагала, что письмо прочтет Шувалов… или что вовсе Александра Васильевна не отдаст его, а вскроет сама.
И почему-то Кошкина особенно задело то, что Светлана не желает помешать его мнимому счастью с Соболевой. Или что там она себе вообразила между ними…
Единственное, что хоть отчасти выбивалось из сухого ее повествования, это упомянутая вскользь фраза, что пробудет она в монастыре еще с неделю – а после вернется в Москву. Монастырь, однако, был слишком неблизко от Зубцова, чтобы Светлана не понимала со всей ясностью, что он туда добраться не сможет в теперешнем его состоянии…
Выходит, не желала она его видеть. Всем письмом своим давала понять, что встречаться им более не за чем.
Что же касается смысла письма, то он за попытками узнать меж строгих строчек прежнюю свою Светлану, долго ускользал от Кошкина. Не мог он понять, зачем она описывает волнение после известия о нездоровье Шувалова, свое решение поехать проститься с ним, да одинокую долгую поездку в переполненном поезде из Москвы до монастыря на Волге. Зачем повествует, как познакомилась да вынужденно подружилась с соседскою своей по вагону – женщиной ее лет, тоже путешествующей в одиночестве. Что сперва просто они разговорились с той женщиной, а после пересадки в Вязьме, как поняли, что ехать им бок о бок до самого Ржева, стали как будто и вовсе прекрасными подругами.
Светлана посетовала, что дальняя дорога и вынужденное их соседство сделали ее излишне откровенной, о чем теперь она жалеет. Тем не менее, они разговорились и сблизились. Светлана успела чуть ли не всю жизнь свою ей
Соседка эта, впрочем, ответила ей взаимной откровенностью. Столь же излишней, но обычной в общем-то при долгих совместных путешествиях. Рассказала, что муж у нее преподаватель в Москве, и что уехал вперед нее – потому как она сперва отказалась к нему присоединиться, но потом не утерпела и отправилась следом, на другой день. А сомневалась, ехать или нет, она оттого, что родом именно что из Зубцова, где росла купеческой дочерью.
Выяснилось из того же разговора, что женщина эта прекрасно знала и монастырь на Волге, где Светлана намеревалась остановиться. Знала потому, как в юности отдыхала на дачах близ того самого монастыря, да просила поклониться от ее имени могиле послушницы Аннушки, которую знала живой когда-то…
А под конец, скрепя сердце, призналась даже, что сбежала из отчего дома в пятнадцатилетнем возрасте, когда совершила некий ужасный поступок, немыслимый, по ее словам, грех. Самый великий из всех возможных. И что едет теперь в Зубцов на встречу со своим прошлым, чтобы расставить все по местам раз и навсегда.
Женщина эта представилась Светлане Натальей Яковлевной, а после Татой. А впрочем, в имени она не уверена – тем более что сама Светлана, желая оставить хоть толику анонимности, назвалась ей Фотинией Дмитриевной Шелиховой.
Тата по внешности была строгой, серьезной, одетой в черные цвета и с плотной вуалью на лице. Волосы у нее были темными, довольно редкими, иссушенными и плохими. С проседью – как показалось Светлане сперва. Но после, в долгой дороге, она разглядела, что светлеющие средь темных волос прядки – вовсе не седые, а рыжеватые. Мужчинам то знать не нужно, но так бывает, ежели по природе своей рыжеволосая женщина красит волосы в темный цвет свинцовой пудрой, например. Пудра эта, кроме того, что отвратительно сказывается на состоянии волос и общем здоровье, вымывается довольно быстро, чем и создает впечатление небольшой проседи.
Тем не менее Тата не вызвала у Светланы иных чувств, кроме симпатии – ни о какой криминальной подоплеке ее рассказа она и не думала. Полагала, что уж не ей судить других за грехи. Тем более что истинных мотивов побега Таты из дома пятнадцать лет назад она так и не узнала. Лишь только разговор с Александрой Соболевой – уже в монастыре, гораздо позже – и заставил Светлану взглянуть на свою случайную знакомую иначе… По всему выходило, что тем страшным грехом было убийство девочки, послушницы Анны. Скорее всего убийство ненамеренное, ведь Тата и сама тогда была ребенком. В письме своем Светлана отдельно подчеркнула, что Тата совершенно не показалась ей ни жестокой, ни легкомысленной, ни тем более убийцей – а впрочем, оговорилась, что судить об этом лучше самому Кошкину. И просила его понять, отчего она не сказала и никак не могла сказать всего этого Соболевой…
На этом письмо и обрывалось. Ни постскриптума, ни прощания толком, ни хотя бы намека, что он сможет найти ее где-то, кроме монастыря на Волге… Ох, как Кошкин искал этот намек! Лишь в поисках намека и прочел письмо второй раз и третий. Ничего.
Значит, она хочет, чтобы он отправился за нею в тот монастырь – за тридевять земель по бездорожью? В женский монастырь, куда его, скорее всего, и не пустят – разве что он снова начнет умирать прямо у стен его? Этого она хочет?
Ведь Светлана понимает, что он все равно отправится туда, во что бы то ни стало… Не может не понимать!
Или она сомневается?
Ведь сомневалась же Светлана, что тогда, в Екатеринбурге, в ссылке, он ждал ее каждый день вплоть до отъезда?! Сомневалась – оттого что не верила, будто это возможно. Оттого, что ей страшно было даже представить, что будет, если она приедет, бросив все на свете – и выяснится, что она ему там не нужна. Как не нужна оказалась своему первому мужу.
У Кошкина в голове не укладывалось, как такая как она может в себе сомневаться… и тем не менее это было так. А значит, хоть полуживым, но он доберется до этого монастыря. И без нее в Петербург не уедет.
* * *
Ехать в монастырь не пришлось. Светлана ждала его за северным выездом из города, в леске, на перекрестке проселочных дорог – том самом, который миновать было никак нельзя. И ждала, судя по всему, уже давно.
Он завидел ее издали, правя легким экипажем, а она его разглядела и того раньше, потому как вдоль дороги шла навстречу скорым шагом, то и дело переходя на бег. Ему навстречу. Торопилась, путалась в юбках. Смотрела на него жадно, с мольбой, с несмелой улыбкой. А когда он остановил лошадей, чтобы спешиться – замерла на месте и она. В ужасе. Страх, вот что было на ее лице. Она в самом деле боялась, что он сейчас развернется, да и уедет.
И если и были у Кошкина какие-то сомнения до сего момента – все они испарились разом. Только и осталась острейшая вина, что не помчался к ней, едва очнулся в доме Шувалова, что заставил ждать, заставил сомневаться. Позволил ей лить слезы. Сам себе пообещал сей же миг, что сделает все, чтоб никогда больше ни единой слезинки не скатилось по ее щекам.
Спешился – и тотчас она оказалась в его объятьях. Поцелуи, пылкие бессвязные слова, ее горячие слезы и его просьбы о прощении. Единственное желание на обоих – не размыкать тех объятий никогда и не видеть ничего, кроме глаз друг друга.
– За что простить, глупый? – то ли плача, то ли смеясь, прошептала Светлана. – Это ты меня прости, не стоило мне уезжать…
Снова она потянулась к нему губами, но Кошкин на сей раз отстранился. Взял ее за плечи и заглянул в лицо уже иначе. Не все, оказывается, можно взглядами рассказать: о чем-то говорить следует и словами. И ему ж давно нужно было это сказать.
– За то прости, что я ничуть не лучше других, и тоже вынуждал тебя плакать. За то, что не позволил ехать со мною в ссылку, и что не писал оттуда. Ведь я ни разу тебе не написал, боже… Я полагал, что ты сама знаешь, как нужна была мне там – до последнего верил, что знаешь!
Глаза Светланы расширились:
– Как я могла знать? Ведь из-за меня тебя лишили должности,
– Какие глупости эти твои предрассудки!
– Нет, не глупости, не глупости… – упрямо покачала головой Светлана. – Я помнила, что ты говорил мне на прощание – каждое слово помнила. И ей-богу хотела бы верить! Но боялась… Я так боялась, что не нужна тебе там…
Последние слова вырвались у нее будто против воли. Она спрятала лицо у него на груди и договорила уже шепотом – но в надежде, что он все-таки услышит:
– Это так страшно быть отвергнутой… снова. И на этот раз тобой. Я бы не вынесла.
Кошкин услышал. Но что ответить попросту не знал. Единственное что мог сделать, это обнять ее еще крепче.
– Я говорил нынче с батюшкой… со священником. И он обронил занятную фразу. И ты, и я, Светлана, и прочие – мы просто люди. Не бери на себя лишнее, ты не Господь Бог. Твоих отца и сына сгубила болезнь, а Павла – пуля, выпущенная не твоей рукой и не по твоей воле. А что до меня – меня ты спасла. Всегда спасала. Когда своей любовью вынудила пойти против Шувалова, против его воли. Когда вынудила бороться за то, что люблю, и во что верю. Без той ссылки, Светлана, не было бы меня нынешнего. И там, на Урале, ты меня спасала каждый день, хоть и сама о том не ведала. Спасла, когда ушла прошлой осенью – и тем не дала совершить поступков, которые и правда бы меня сгубили. Я ведь на должностное преступление едва не пошел, лишь бы твоего развода добиться! Сам не ведал что творю… А ты видела, потому и ушла сама. И на реке ты меня спасла. Я знаю, что это была ты. И если б не жажда снова тебя увидеть, у меня не было бы иного смысла бороться. А потому у меня лишь один к тебе вопрос. Где твой муж?
Светлана вскинула брови, растерялась. Не того вопроса, видать, ждала. Но быстро собралась да улыбнулась уголком губ:
– У меня нет мужа. Больше нет.
Отвела глаза в притворной стыдливости.
И оттого, как легко она сказала это, Кошкин сообразил, что Раскатов, очевидно, жив да здоров. Она не вдова. И слава богу.
– Когда я ушла той осенью, – объяснилась Светлана, – я пообещала Володе, что оставила тебя. Навсегда. Однако сказала, что и с ним более не останусь. Если ему угодно, буду считаться его женой, но жить буду отдельно. Уехала под Москву, подальше, в одно из его имений. Володя пытался меня вернуть какое-то время… А потом мне внезапно пришла бумага от него. Он сам подал прошение о разводе, оказывается. И признал себя виновной стороной, а меня – пострадавшей. Будто бы у него была любовница все годы нашего брака. – Она нервно хохотнула, – он, конечно, солгал… наверное. Как бы там ни было, прошение его одобрили. А потом он написал мне, что уезжает в Европу, и пожелал счастья.
Кошкин держал ее за плечи, смотрел на ее глаза, отведенные в сторону. Слова эти были до того желанными, что едва ли не во снах ему грезились… И все же Кошкин переспросил напряженно:
– Так ты давно уже свободна и не написала мне? Когда он прислал бумаги?
– В начале лета… Ох, ты не знаешь, сколько раз я мечтала и написать, и приехать, только…
– Ты снова боялась, что не нужна мне… – закончил за нее Кошкин.
Она кивнула, снова пряча лицо у него на груди.
Кошкин покачал головой, едва смея в это верить – но в общем-то вполне ее опасения понимал. И снова ненавидел себя за то, что, порой, и сам думал, что может без нее обойтись.
Он мог, конечно, без нее обойтись, и впрямь мог. Не умер ведь. Только эти месяцы без нее слились в один бесконечный серый и пустой день. Особенно на контрасте с тем временем, покуда они были вместе.
Быть может, только благодаря Воробьеву-то он и не умер.
– И, потом, как нелепо бы это выглядело, – продолжала Светлана. – Вновь я с чемоданом на твоем пороге? Ты так злился, когда я ушла. Откуда мне было знать, злишься ли ты до сих пор? И думаешь ли обо мне еще… Оттого и Шувалова я просила не говорить обо мне. Я хотела тебя увидеть – безумно хотела. Потому и не уехала в Москву сразу. Я слышала про этот монастырь неподалеку от имения Шувалова… В нем настоятельница нынче – давняя подруга матушки. Остановилась там, паломницей. Привести мысли в порядок. В Москве суетно… в деревне тоска непроглядная, хоть вешайся. А в монастыре хорошо. Всегда дело найдется, и чувствуешь себя нужной да полезной. И подумать времени достаточно. Там будто бы и впрямь со мною произошло что-то. Ты ведь знаешь, Степушка, я прежде смотреть не могла на маленьких детей. Всякий раз вспоминала, как Ванечка на моих руках умирал, а я ничего исправить не могла. И до того больно мне делалось, что хоть в лес беги, лишь бы никого не видеть и ничего не чувствовать. Но в монастыре мне попросту выбора не дали да приставили детей чтению и языкам учить. Хочешь – не хочешь, а делай. Или уходи. Я и смирилась. Не сразу, но что-то стало иначе. То ли мысли мои, то ли я сама. Вот уж точно, страх побеждается, когда навстречу ему идешь. Право, я даже иной раз думала… нет, не постричься, конечно, но, может, трудницей при монастыре остаться. Я в самом деле об этом думала. А потом вдруг увидела тебя – через реку, на опушке леса, верхом на лошади. Ты там словно из ниоткуда появился. Как послание свыше. Как чудо – хоть я и не верю в чудеса.
А после Светлана сама со значением поймала его взгляд. Прижалась к нему теснее, да так, что у Кошкина перехватило дыхание – как всегда бывало, когда она вот так стоит рядом и смотрит на него. Зарылась пальцами в его волосы. Приблизила свои губы к его и поцеловала – нежно и страстно, стыдливо и
– Так ты из-за Соболевой уехала? Доктор, болтун, что-то наплел тебе, и ты поверила?
– Я виделась с нею… она славная. Неглупая и добрая. Красивая. Влюблена в тебя, – едко проговорила Светлана. И небрежно закончила: – Думаю, ты был бы счастлив с нею.
– Она невеста моего друга.
Слова эти были излишне оптимистичны, и все же Кошкин искренне полагал, что рано или поздно Александра станет невестой Воробьева, а после и женой. Мимолетные взгляды, которыми они обменивались у Тарнавских – о чем-то им одним понятном; шаг рядом, едва ли не рука об руку. Да и то порыв Александры отправиться вместе с Воробьевым – не оставлять его одного. Уже одно это сколько говорило… пусть она и сама не понимает пока что.
А Светлане о Саше беспокоиться в любом случае не за чем.
Прежде, если Светлана и позволяла себе ревность, то Кошкин считал это игрой, флиртом. Но, пожалуй, что не теперь. Не теперь, когда знал сколько самых нелепых страхов живет в ее голове.
Последними словами Светлана будто и впрямь озадачилась. Но, должно быть не поверила. Хмыкнула:
– Ради друга жениха не кидаются так самозабвенно на выручку, как она.
– Это ты так думаешь, – вкрадчиво произнес Кошкин. – На самом деле важно лишь одно: ты и в самом деле веришь, что я буду с кем-то счастлив, кроме тебя?
Последнее все же возымело эффект. Светлана качнула головой, отрицательно.
Он взял ее руку в свою. Прижал к губам.
– Тогда поспешим. Нас ждут.
– Где?.. – брови Светланы взлетели вверх.
Но ответ на этот раз она знала – он практически был в этом уверен. Ответил спокойно:
– В церкви.
– Так ты об этом разговаривал с батюшкой?..
– И об этом тоже. Ты против? Или… мне нужно добиться сперва разрешения на брак для тебя?
Светлана замерла. Смотрела напряженно, выжидающе. Может, думала, что он шутит? Не сразу, но опомнилась и мотнула головой. А после, переживая, что он не поймет, живо подтвердила:
– Нет… Володя все сделал. Бумага о разводе дает мне и разрешение на брак. Третий и самый последний. А что касается твоего вопроса… я согласна.
И тоже сжала его руку.
– Только не теперь поедем, а чуть позже… – заглядывая ему в лицо, едва ли не с мольбою попросила Светлана. – Сперва в Златолесье – я хочу, чтобы Платон Алексеевич знал. Ему это важно. И мне важно его благословение. Ни матери, ни отца в живых у меня давно уж нет, ты знаешь.
Кошкин посмотрел на нее с сомнением. Благословление от Шувалова? Право, слишком оптимистично Светлана была настроена. А он сам уж точно в благословлении графа не нуждался.
– Это лишнее…
– Это не лишнее! Степушка, ты сам пока не понимаешь, что и тебе это нужно. Прошу!
Отказать он, конечно, не смог, лишь пожал плечами с деланным безразличием.
И немыслимое количество раз благодарил Светлану после – за то, что все-таки настояла поехать сперва в Златолесье, а уж потом в церковь.
Шувалов был хмур и неразговорчив, как и обычно, впрочем. Решению их как будто не удивился, но и не особенно обрадовался – так казалось, по крайней мере. Некоторое время Кошкин в самом деле переживал, что граф едким словом, грубым замечанием, косым взглядом снова обидит Светлану – доведет до слез и, чего доброго, вынудит сбежать.
Но обошлось.
Граф невнятным коротким кивком одобрил их решение венчаться немедленно. Велел принести икону и даже, хоть с великим трудом, поднялся на ноги, чтобы перекрестить.
Егорка вертелся рядом. На прямой и серьезный вопрос Кошкина, не против ли он, если с ними в Петербурге будет жить Светлана, отозвался горячим одобрением. Светлана умела очаровать любого мужчину, даже малолетнего. А эти двое, пока он валялся без сознания, успели уж понравиться друг другу.
– Ты и впрямь не против, если я останусь с вами, Егор? Ведь я останусь навсегда, – в тон Кошкину спросила и Светлана.
Она присела возле мальчика и вглядывалась в его лицо долго, внимательно – будто не столько его спрашивала, сколько саму себя.
В дороге Кошкин успел сказать ей о Егорке, о том, что станет подавать прошение усыновить мальчика. И Светлана приняла это, хоть и с заминкой. Поделилась, что и сама не смогла бы бросить Егора, если б Кошкин не выжил. Что догадывалась о его намерениях усыновить его – выходит, еще раньше самого Кошкина догадывалась.
И ее это не испугало.
Тем не менее от сегодняшнего их знакомства зависело все. Знакомства в столь забытом и горьком, но все-таки невыразимо знакомом статусе сына и матери. Оттого Кошкин напряженно ждал, чем кончится дело.
Егор не подвел, конечно:
– Да что уж там, оставайтесь! Места у дяди Степана много – все поместимся! Но чур я возле окошка стану жить, а вы у двери. Я первый занял!
– Хорошо… у двери, так у двери.
Мальчик, совершенно довольный, разулыбался, вынуждая и Светлану ответить ему улыбкой. А после и мягко коснуться рукою взъерошенных волос, нежной детской щеки. И, видать, что-то напомнило это Егорке – он немедленно прекратил улыбаться, увернулся от руки и вдруг поглядел на Светлану серьезней. Встревоженно, с опаской. Попросил куда тише и ласковей – так он даже с Кошкиным не говорил:
– Только… только вы уж и правда насовсем оставайтесь. Не обманывайте! А то маманя ведь тоже обещала, а сама… – глаза у мальчика заблестели, когда он так явно вспомнил мать.
Светлана растерянно бросила взгляд на Кошкина. Потом снова посмотрела на Егорку. И – что-то надтреснуло в ней при виде детских слез, Кошкин буквально сам почувствовал это. Не думая, она тотчас притянула мальчика к себе. Обняла крепко, едва ли не грозясь задушить. Горячо и порывисто прошептала что-то на ухо ему одному – что-то так и оставшееся неведомым для Кошкина…
Он счел за лучшее оставить их наедине сейчас. Вышел справиться о лошадях: в церковь непременно нужно было успеть до вечерней службы, иначе отец Михаил и слушать их не станет.
* * *
С батюшкой Кошкин и впрямь успел переговорить о венчании – как раз перед тем, как поехать за Светланой.
Тот был категорически против сперва, воспринял его просьбу настороженно, задавал
Но отец Михаил был против и теперь, когда с лупой, построчно изучал дозволяющие третий брак бумаги от Духовной консистории.
Уж случайно ли те бумаги оказались у Светланы с собой, или взяла она их намеренно – тоже отчаянно и глупо надеясь на таковой исход дня, когда ехала на встречу с ним… Кошкин желал верить во второе. Изучив бумаги и не найдя, к чему придраться, батюшка долго говорил с ним за закрытыми дверьми. А после еще дольше говорил со Светланой.
Кошкин же в то время, дожидаясь их, вдруг ощутил странное спокойствие. Не сегодня их обвенчают, так через неделю или через две. Или даже через полгода – разница теперь уж казалась незначительной. Никуда им, кажется, не деться друг от друга.
Даже Шувалов их благословил – до чего чудно!..
Быть может, и к лучшему, если не сегодня. И банкет успеют организовать по-человечески, и Светлана подвенечное платье пошьет, и сам он в парадный мундир обрядится – как и напророчила ему, к слову, Тарнавская, при первой встрече… И Воробьева в дружки успеет позвать, а не случайных, наскоро отысканных свидетелей. А то ведь свадьбу тайком Кирилл Андреевич ему до старости припоминать будет…
Однако батюшка Михаил согласился обвенчать их сегодня. Сослался на болезное состояние Кошкина да возможную скорую из-за того состояния гибель… Так себе формулировка – но Кошкин никогда не был суеверным.
Их со Светланой обвенчали в Успенском соборе в пятницу перед вечерней службой – весьма буднично и скромно, при небольшом скоплении народа, но с полагающимся количеством свидетелей. О чем батюшка и сделал соответствующую запись в метрической книге.
А когда после Кошкин привез Светлану в Златолесье – потому как более некуда, их встретила тишина, полумрак, заплаканные лица прислуги и Афанасий, уже обряженный в черное.
Платон Алексеевич Шувалов тихо скончался чуть менее часа назад.
Глава 25. Меблированный дом
Во всем Зубцове гостиница имелась одна и называлась «Коммерческий меблированный дом купца Ложкина», о чем гласила огромная вывеска, которую видно было, кажется, с другого берега Вазузы. Гостиница считалась знаменитой, большой и весьма приличной по меркам Тверской губернии. Располагалась в форме буквы «П», и, хоть выстроена была из древесного бруса, а не из камня, зато высилась аж в два этажа.
Агафонов с женою и сыном поселились именно на втором.
– Желаете подняться тоже? – угадал намерения Александры Кирилл Андреевич. – Право, лучше бы вам дождаться здесь. Я не уверен, что этот сыщик хотя бы со мной одним станет разговаривать, не то что сразу с двумя.
– Я вам не помешаю. Напротив, с Федей Агафоновым мы немного дружны. Не выйдет поговорить с сыщиком – поговорим с его сыном. Он милый мальчик, показался мне очень открытым.
Кирилл Андреевич буквально силой заставил себя смолчать и не прокомментировать замечание о «милом мальчике Феде». Тем более, что это было первое, что Саша вовсе сказала ему за последние четверть часа.
И всю дорогу до гостиницы, и сейчас, она была до того отстраненной, рассеянной и неразговорчивой, что даже Воробьеву, вечно погруженному в свои мысли, было не по себе. Такой он Сашу видеть не привык. Неужто Кошкин неосторожно сказал ей что-то, посмел обидеть? О чем вообще они говорили, интересно?
– Я отчего-то думал, Александра Васильевна, вы останетесь нынче с Кошкиным… – заметил он, покуда не дошли до дверей. – Он тяжело ранен, хоть и не показывает этого. Забота бы ему не помешала.
– Боюсь, Степану Егоровичу гораздо приятней будет забота другой женщины, а вовсе не моя!
До того резко она это сказала, что и щеки раскраснелись. И даже чуткости Воробьева с лихвой хватило, чтобы в очередной раз убедиться в ее симпатиях к Кошкину, отнюдь не дружеских… Вчера, покуда ехали в двуколке, Кириллу Андреевичу почудилось что-то – будто чувства ее переменились. Но, видать, лишь почудилось.
Саша даже извиняться за свою вспышку не стала. Наоборот, и на него бросила взгляд, под которым он тотчас ощутил себя виноватым:
– Ведь вы знали, кто такая Фотиния? И знали, к кому он так спешил в монастырь?!
– Знал… – болезненно приняв упрек, подтвердил Воробьев. – Точнее, догадывался… в миру ее звали Светланой Дмитриевной, Раскатовой, кажется. И у Кошкина с нею давний весьма запутанный роман… Простите, видимо, стоило сказать, но мне не хотелось вас расстраивать. Да и, повторюсь, я не был уверен.
– Роман… – эхом повторила Саша. Однако нервно усмехнулась и покачала головой, будучи, скорее, глубоко разочарованной, чем удивленной. – Роман со Светланой Дмитриевной… Господи, какая же я глупая… глупая, глупая Саша!
– Вы вовсе не глупая! – горячо возразил Воробьев. – Напрасно я вам сказал, так и думал, что вы расстроитесь.
– Нет-нет, спасибо, что сказали. И я не расстроилась… Я все это, кажется, и так понимала. И не думайте, ради бога, ваш друг не сделал и не сказал ничего неподобающего – мне не в чем его упрекнуть! Просто… просто теперь я чувствую себя особенно глупо из-за того, что приехала сюда и на что-то рассчитывала…
Так не войдя в двери гостиницы, прижав ладошку к губам, Саша рассеянно смотрела в сторону. Наверное, даже забыла, где она, и кому все это говорит. И едва ли допускала хоть на миг, что Воробьеву больно слышать это.
Он и сам не ожидал, что будет настолько больно…
– Если хотите, я отвезу вас на вокзал сейчас же, – тем не менее предложил Кирилл Андреевич. – Черт с ним, с Агафоновым – побеседую с ним позже.
И несколько мгновений Саша и впрямь будто сомневалась, не согласиться ли.
– Нет, не хочу нарушать ваши планы. Поднимемся к нему, коли пришли.
Спорить Воробьев не стал.
* * *
Идти на ухищрения не пришлось: Агафонов, Савелий Федорович, бывший агент полиции, согласился принять их обоих, хоть и согласился не слишком охотно. Принимал в маленькой узкой комнате с одним-единственным окном, бывшей, по-видимому, его кабинетом в сей гостинице.
К купеческому сословию он определенно не принадлежал, и даже не скрывал этого. Зато семья как будто была настоящей его семьей, а
В женихи ей он, к счастью, совсем не годился. Вот бы и клятый Алексей Игнатьевич оказался столь же юным, безбородым мальчишкой… Воробьев даже почувствовал себя уверенней: одним конкурентом за сердце Саши меньше!
А впрочем, какая разница, один у него конкурент, или их десяток – если вопреки здравому смыслу и всем приличиям, девушка, в которую он влюблен, готова ехать чурт знает куда за его же лучшим другом…
Думать об этом и впрямь было больно.
И отрицать, что до сих пор влюблен в Сашу – влюблен, пожалуй, даже сильнее, чем во времена их помолвки – Кирилл Андреевич больше не мог при всем своем желании.
– Татьяна Ивановна предупреждала, что с полицией побеседовать придется… – с недоброй усмешкой, беззастенчиво разглядывая Кирилла Андреевича с головы до пят, поделился Агафонов.
Он сидел за узким, заваленным бумагами бюро, вполоборота к ним, а его гости устроились на жестковатой софе у стены.
– Уж после всего-то – ясное дело, что без полиции не обойтись… – продолжал Агафонов. – И послушница мертвая пятнадцать лет назад, а теперь еще и попытка отравления. Я уж наслышан! Полицию нынче и ждал. Только вы-то, милостивый государь, не из фараонов… У вас, поди, и бумаги нет, и полномочий, чтоб меня допрашивать.
Кирилл Андреевич шумно выдохнул. Разумеется – этот человек работает исключительно за деньги, глупо было бы рассчитывать, что не придется раскошеливаться в очередной раз! И парой ассигнаций, как с извозчиком, уж точно не обойтись…
– Допрашивать?! – вдруг искренне удивилась Сашенька, тихо сидевшая рядом. – Савелий Федорович, уверяю вас, Кирилл Андреевич вовсе не собирался вас допрашивать. Лишь побеседовать, по-дружески. Кирилл Андреевич, старый и добрый друг господина Кошкина, Чиновника по особым поручениям при Канцелярии обер-полицмейстера Санкт-Петербурга. Вы ведь знакомы с господином Кошкиным? И, уверена, наслышаны об ужасном происшествии, приключившимся с ним.
– Наслышан… каждая собака уж наслышана… – Агафонов поерзал в кресле, выдавая, что беседовать с Кошкиным ему хотелось бы куда меньше, чем с Воробьевым, и позволил: – Если только по-дружески… хорошо, спрашивайте, что хотели.
– Громов покойный, Иван Матвеевич, впервые пятнадцать лет назад обратился ко мне с деликатной, если позволите, проблемой, – стал рассказывать Агафонов. – Отец нанял отыскать пропавшую дочку – не такая уж редкая история. Следы и нашлись вскорости, в Москве. Дочка и не скрывала никогда, что туда с малых лет уехать мечтала: учиться якобы хотела пойти, а не замуж за семинариста. Отец не пускал, вот и сбежала девка без спросу. Учиться, ясное дело, не пошла – да и кто б ее на учебу принял? С неделю, ежели память не изменяет, учитель этот ее, полюбовник, дорогущие номера нанимал в «Славянском базаре» – но я ее там уже не застал. Свидетели лишь подтвердили, что да, жила, а потом укатила с тем учителем в Минск, а оттуда в Париж через Варшаву.
– И вы поехали по следу? – с прищуром уточнил Воробьев.
Больше всего ему хотелось понять, видел ли сыщик дочку Громова в Париже самолично – или все со слов свидетелей?
– А чего б и не поехать-то в Париж на купцовы денежки? – хохотнул в ответ Агафонов. – В Европе было уже потруднее ее сыскать: на они месте не сидели, то в одной столице, то в другой – и все под разными именами, придуманными. Будто в самом деле знала или чувствовала, что за нею по следу идут… Жили весело – кутили напропалую, балы, вечера, театры с ресторанами. Но мне все ж таки удалось ее выследить. Она где Громовой в чеке подпишется, где друзьям Татою представляется. В Париже тоже не засиделась – и месяца не прошло, как на Лазурные берега рванули, да у половины Парижа в долгах остались… но на Ниццу уж папенька ейный не стал раскошеливаться: и так про дочку все понятно ему стало. Велел возвращаться и дал расчет.
– Так вы лично видели ее в Париже или нет?! – уже чуть раздраженно и прямо спросил Воробьев. – В лицо – настоящую Громову?
– Видел, – не моргнув глазом, подтвердил сыщик. – Рыжая, зализанная вся, дурнушка. На жену Тарнавского ничуть не похожа. Али вы, милостивый государь, думаете, я вру? – Агафонов прищурился, готовый хоть сейчас пойти в нападение.
Кирилл Андреевич не являлся мастером распознавать ложь, но отчего-то был уверен в одном: за деньги его визави мать родную с потрохами продаст.
Однако поймать на противоречиях господина Агафонова в его рассказе пока не выходило. Он юлил, недоговаривал, совершенно точно, что пытался смягчить некоторые свои неблаговидные поступки да помыслы, но все же – по большей части – слова его не слишком расходились с тем, что уже и так знал Воробьев. Однако ко всему происходящему Кирилл Андреевич продолжал относиться с огромной подозрительностью…
И, по завету Кошкина, держал револьвер за поясом – наготове и полностью заряженным.
– С тех пор вы пятнадцать лет о Громовых ничего не слышали? – хмуро спросил он. – Связаться с ними не пытались?
– Зачем же мне с ними связываться? Работу выполнил, расчет получил – да и забыл о них напрочь. Семьею, вон, занялся. Это уж Громовы сами меня сызнова нашли в начале лета сего года. Теперь уж брат того покойного купца, Игнат Матвеевич. Но он лишь письмом в Зубцов выписал, а после со мною Татьяна Ивановна говорила – Тарнавская нынешняя. Сперва скрытничала все, особенно ничего не объясняла, а я и не спрашивал. Платит – и слава богу. Наняла меня в Москву поехать да выследить там семейную чету неких Виноградовых. Директора тамошней гимназии и жену его, Наталью Яковлевну. Я и следил, дело нехитрое. А потом узнал, что их обоих на именины в Зубцов пригласили – именно что к Громовым. Жена вроде сперва ехать отказалась наотрез, муж один билет покупал, на себя. И тогда-то я чуть не упустил ее: ни с того ни с сего сорвалась с места и поехала тоже на другой день. Туда же, в Зубцов.
– Вы и в Зубцове за ней следили шаг за шагом?
Очень уж Кирилл Андреевич надеялся, что сыщик подтвердит, что Виноградова бывала в доме Тарнавских именно в тот день, когда некто подлил яд в лекарства доктора.
Но увы.
– То есть вы не сразу поняли, что в Москве следили за той же Татьяной Громовой, за которой уже следили в Париже? – с подозрением уточнил Воробьев.
– Увы… столько лет прошло, – развел он руками. – Да и изменилась она: постарела, волосы перекрасила. Виноват!
– И, по-вашему, вот так запросто богатые купцы променяли родную дочь на постороннюю сиротку? – допытывался Воробьев. – Еще и наследством ее одарили?
– Запросто или нет – это уж мне неизвестно! – хохотнул Агафонов. – Вторая-то, фальшивая Татьяна, тоже не ангел небесный… но, по крайней мере, не убийца! – многозначительно договорил он.
Но для Воробьева и это, признаться, не являлось аргументом. Он ведь и сам был родителем, отцом пятилетней девочки – и, увы, не всегда отцом самым лучшим… Однако, как бы ни напрягался он, не мог выдумать провинность, из-за которой смог бы променять свою Дашеньку на другую, хоть самую расхорошую. Об этом и думать было странно, невозможно!
Пусть даже «провинность» эта – убийство…
А уж тем более – какой-то глупый побег из дому.
И все же Кирилл Андреевич знал про себя, что многое не понимает из того, что очевидно некоторым другим людям. Там, где во главе угла стоят большие деньги и такие понятия, как репутация, купеческое слово, вес в обществе… может, там и в порядке вещей променять плохую дочь на хорошую?
Воробьев в самом деле засомневался и даже с вопросом обернулся к Александре: она в таких понятиях разбиралась куда лучше.
Но Сашеньку, кажется, мучило что-то другое. Она долго собиралась с силами и все-таки спросила Агафонова:
– Скажите, Савелий Федорович, та соседка, с которой беседовала в вагоне настоящая Татьяна Громова… она назвалась Фотинией? Темноволосая дама лет тридцати с выразительными зелеными глазами?
– Она самая, – хмыкнул Агафонов. – Сообразительная вы, барыня.
– Именно она упоминала Степана Егоровича… – договорила Саша. – И это все, как слышали, вы пересказали Тарнавской…
– Мне за то деньги уплачены были, Александра Васильевна, – развел руками Агафонов, – хочешь-не хочешь, а рассказывай. Да о господине Кошкине я наслышан в Петербурге был. Как имя услышал – понял, о ком речь.
Саша кивнула в ответ, даже будто бы понимающе. Обронила вдруг:
– Как здорово вы тогда, на сеансе у Татьяны, разыграли словно вас толкнули вместе со стулом. У меня чуть сердце из груди не выскочило от страха.
Кирилл Андреевич не очень понимал, о чем она говорит, ибо тем событиям не был свидетелем – но испуганной сейчас Саша вовсе не выглядела. Напротив, была до странности отстраненно-прохладной. И со всей ясностью Воробьев понял тогда, что Саша Агафонову не верит. А может догадалась и о большем.
Саша улыбалась Агафонову, но смотрела глубоко и внимательно, будто только и ждала, когда он совершит ошибку да ляпнет лишнее.
Должно быть, и Агафонов это понимал, поэтому ерзал на стуле все чаще и сильнее. Определенно он не был с ними откровенен!
– Впечатлительная вы уж больно, Александра Васильевна, – отозвался он на последнее и сделал вид, будто ему весело. – У меня сынок, Федя, такой же. Ох и намучается он в жизни! Так вот… я как приехал в Зубцов – сразу к той второй Татьяне, фальшивой, с прямым вопросом. Она, ясное дело, в слезы, да и созналась, что все так и было, как я догадался. Что чужое имя взяла, и что та, другая, настоящая, девочку-послушницу загубила, а теперь и ее саму извести пообещала. Расставить все по местам, так сказать. За этим в Зубцов и приехала. С тех пор слежку всякую я прекратил – не было в ней толку более. В полицию Татьяне Ивановне посоветовал идти – да чем скорее, тем лучше!
– А вы уверены, что послушницу именно дочка Громова убила? Да и что вовсе это не несчастный случай? – переспросил Воробьев. – А то ведь в монастыре говорят совсем другое – что послушница ушла под воду при свидетелях, да и зимой, а не летом. И что Татьяны там близко не было в то время.
– Не был бы уверен – не говорил бы! – заявил веско Агафонов. – Я расследование езе тогда провел, пятнадцать лет назад. Дело случилось летом, перед самым отъездом гимназисток с дач. Громова послушницу толкнула – может, и в шутку, играючи, но это дела не меняет. А та болезная была, слабенькая. Не устояла, да и упала в воду. Ударилась головой. Померла. Громова испугалась, что накажут – сбежала. Летом то было, повторяю! Про зиму, да про свидетелей уж потом Иван Громов велел всем рассказывать… а спустя столько-то лет уж и сами монастырские позабыли, как на самом деле все случилось. Да и свидетели-монашки померли давно! Или снова, думаете, вру?! – нахмурился Агафонов.
* * *
– Безусловно, он лжет! И к гадалке ходить не нужно! – запальчиво сообщил Воробьев Саше, едва они распрощались с семейством Агафоновых и оказались за дверями их номера.
Запоздало подумал, что снова не соблюдает конспирации: на них повернул голову даже парнишка-половой в конце коридора, да и сами Агафоновы наверняка его слышали, поскольку двери здесь тонкие, а он даже отойти не потрудился. Кирилл Андреевич понизил голос, за локоть увел Сашу чуть дальше и договорил:
– Столь явно и беззастенчиво выгораживает Тарнавскую, что, хоть прежде я был на ее стороне, теперь уж засомневался. Ручаюсь, что не было никакого убийства послушницы, и что этот тип даже в Париж не ездил! Либо полностью сочинил историю слежки за ней по всей Европе, либо опирался на показания свидетелей, и только! Ведь вы это тоже поняли?
– Я бы не судила так категорично… – уклончиво ответила Саша. – Но у этого человека и впрямь есть личная заинтересованность. Дело даже не в деньгах. Точнее, в
– Тарнавская, очевидно!
Кирилл Андреевич живо припомнил, как товарищ его, Сапожников, нынешний жених Ольги Громовой, жаловался на будущую свояченицу, что та, мол, совсем не против заменить его как раз таки на какого-то Федю. Наверняка сына Агафонова.
И уж точно, богатой наследнице, дочери купца первой гильдии, сын полицейского агента – не пара! Кто пойдет на такой мезальянс без некой вторичной выгоды?
– Да, очевидно… – согласилась с ним Саша, но не слишком уверенно. – Но все же Виноградова ее настоящая сестра – старшая сестра. По закону у нее куда больше прав распоряжаться судьбой Ольги. Особенно если Тарнавскую разоблачат или она…
Окончание фразы утонуло в ужасном грохоте из-за двери Агафоновых: женский визг, скрежет мебели, звон разбитого стекла и – Воробьев не сомневался – оглушающий звук выстрела.
Вскрикнула и Саша, зажав ладошками рот.
– Стойте здесь! – велел ей Воробьев. – Не вздумайте заходить!
Дверь была не заперта, к счастью. Воробьев ворвался в номера; не мешкая, бросился в кабинет Агафонова – но тот уже лежал на полу, среди осколков стекла, без движения. С простреленной грудью и в луже крови, расползающейся на глазах…
Над ним – разбитое окно.
Через окно и стреляли – из второго крыла гостиницы, расположенного аккурат напротив! В этом сомневаться не пришлось, поскольку Кирилл Андреевич и сейчас видел в том окне, распахнутом настежь, длинный ствол ружья и высокую грузную мужскую фигуру. Плохое зрение не дало толком убедиться, кто это был.
Да и времени не дали – ружье дернулось, и прогремел новый выстрел.
Снова звон стекла!
Волосы Воробьева то ли пулей задело, то ли осколками, то ли они сами собой шевелились от ужаса, сковавшего его сей же миг… В подобных переделках Кириллу Андреевичу бывать не приходилось! Кажется, вечность, он стоял, оцепенев, перед окном и таращился, ничего не видя, кроме ружья да отблеска битых стекол. Пока не сообразил упасть, как подкошенный, и на корточках добраться к подоконнику. Замер там, не представляя, как быть, и на что ему теперь револьвер, который он сжимал в руке.
Лишь бы Сашенька от испуга за него не вошла сейчас… только том и молился.
Федя, сын Агафонова, хоть и был мальчишкой, перепуганным на смерть, но тоже сообразил прижаться к стене, да крепко держал свою матушку, не давая той броситься к мертвому мужу.
Воробьев в самом деле не знал, что делать. Нужно было набраться храбрости, да выглянуть в окно – убедиться, что он не ошибся. Он так уж и собирался поступить, но догадался прежде схватить с узкого бюро фоторамку.
Стекло в ней было гладкое, начищенное практически как зеркало. Подняв ее над головой, поймав отражение, Кирилл Андреевич и в самом деле смог рассмотреть распахнутое окно на втором этаже напротив. Ружье, огромное и беспощадное. Грузного мужчину в оконном проеме. Будто бы он даже стоял на подоконнике…
Прозвучал третий выстрел!
Но уже не в их окно, а где-то вдалеке, в воздух… Не вытерпев, Воробьев отринул всякую осторожность и высунулся из укрытия.
В проеме окна напротив уже никого не было… а грузное тело Игната Громова, разбитое о мостовую, с простреленной головой, лежало точно под окном. Рядом с рукой его валялось и ружье.
Скрипнула входная дверь в глубине номера.
– Кирилл Андреевич… Федя… вы целы?
Голос Сашеньки Воробьев узнал тотчас и, как ужаленный, бросился ей наперерез. Он и сам еще не скоро забудет увиденное – ни за что не позволит Саше пережить того же!
– Я же просил вас не заходить! Это был Громов… Игнат Громов. Он стрелял, убил Агафонова, хотел убить меня, а потом… потом выстрелил в себя.
Безотчетно, как во сне, он взял ее за плечи и увел от ужасающей картины подальше, в соседнюю комнату. Поздно сообразил, что и там есть окно, но изо всех сил загораживал его собою от Саши. И все говорил, говорил, не мог остановиться:
– Я, знаете ли, медицинский курс слушал в университете; в прозекторской со скальпелем в руках столько часов провел – не сосчитать. Да и после, в полиции, со Степаном Егоровичем, чего только не навидался… думал, меня уж ничем не удивить. Но вот так чтобы – на глазах. Только что был человек, жил, разговаривал, строил планы и… вдруг уже мешок с костями да мясом.
– Кирилл Андреевич… главное, что вы целы да здоровы! Я так перепугалась за вас, когда услышала второй выстрел и третий…
Саша смотрела на него огромным карими глазами, сама чуть не плакала и даже не смущалась того, что находится практически в его объятиях. Силилась договорить, вставить хоть слово, но Воробьев мало ее слушал – все не мог выбросить из головы увиденное.
– Кирилл Андреевич! – снова позвала Саша.
И, не дождавшись ответа, прервала его поток бессвязных эмоций, просто закрыв ему рот поцелуем. Нежными и несмелыми своими губами прикоснулась к его губам – чем и правда здорово помогла. По крайней мере, думать о трупах Кирилл Андреевич тотчас прекратил. Поддавшись порыву, обнял ее крепче, поцеловал сам. Да так, что Саша сладко простонала в его руках и обмякла, будто коленки подкосились. Закинула руки ему на плечи.
Только тогда Воробьев и очнулся.
– Зачем вы это сделали? – хмуро упрекнул он. – Вам что – нравится играть с моими чувствами?!
– Нет… Кирилл Андреевич, простите, я не хотела… Ох, мне лучше уйти!
Саша и впрямь невероятно смутилась. Попятилась к дверям, но, оттого что Воробьев уже не закрывал окно своим телом столь бдительно – бросила взгляд наружу. Не вниз, слава богу. Прищурилась:
– Там, в разбитом окне, кто-то есть… – произнесла она.
Воробьев живо обернулся. Времени прошло всего ничего, неужто полиция явилась? Или это обслуга гостиницы?
Но нет – мужчина, что выглядывал из окна вниз, тяжело опершись на подоконник, совсем не был похож на приказчика. Одет даже франтовато, хоть и по-домашнему.
– Господи, это же Виноградов, директор гимназии… – узнала его Саша. И даже заметила: – у него лицо разбито… Боже мой!
Уже не медля и ругая себя, что не озаботился сразу, Кирилл Андреевич помчался в другое крыло гостиницы, благо сделать это можно было, даже не выходя наружу, по
* * *
Это действительно был директор гимназии и супруг Натальи Виноградовой, на поиски которой собирались ехать аж в Москву. Более того, и гостиничный номер этот – точно напротив номера Агафоновых – принадлежал чете Виноградовых. Скорее всего, расположением таковым и озаботился сам Агафонов – дабы следить за подопечной. И никак не ожидал такого вероломства.
Но и Виноградов не ожидал.
Очень бледный, растрепанный, растерянный, он согласился поговорить с Воробьевым и совершенно не препятствовал полиции, уже начавшей прибывать на место. На его лице красовался огромный кровоподтек, к которому он прижимал холодный компресс.
– Этот человек… Игнат Громов – я едва его знал, – рассказывал Филипп Николаевич. – Только через Татьяну Ивановну. Это ведь ее родственник? Он постучал ко мне несколько часов назад… мы поговорили немного… право, я так и не смог понять, зачем он пришел. А потом он просто ударил меня. Прикладом… в лицо. Больше ничего не помню – очнулся в кладовке. От выстрелов. Увидел, что окно разбито, подошел, а там… Что он хотел от меня?
– Игнат Громов вошел к вам уже с ружьем?
– Да… сказал, на охоту собирается. Я счел это странным, но, право, плохо осведомлен о здешних нравах… Но я и подумать не мог!
Александра Васильевна держалась теперь в стороне от Воробьева, но тоже была здесь. Мялась у самого порога, не решаясь войти – но слушала внимательно.
– Ну а ваша супруга? – спросил Воробьев о главном. – Где она?
В номере определенно находилась женщина – совсем недавно. Гребни и шпильки на трюмо, швейные принадлежности, платья и шляпки. Громоздкие очки в костяной оправе, в которых Саша узнала те самые, что были на Наталье Виноградовой во время спиритического сеанса.
Нашлась и рамка с семейной фотокарточкой: супруги Виноградовы и две их маленькие дочери.
Кирилл Андреевич с уверенностью мог сказать, что жена директора гимназии и была той женщиной под вуалью, которую он видел возле Успенского собора. Непонятным оставалось лишь, где она теперь.
– Я не знаю, где Наталья – не видел ее с самого утра… – потеряно отозвался Виноградов. – У сына Тарнавских именины – вот-вот на днях, и мы были приглашены, оттого и не уехали. А утром я прочел Наталье эту заметку в свежей газете, об отравлении Татьяны Тарнавской, и предположил теперь уж никакого празднования наверняка не будет – после такого. Потом я вышел из номера справиться о завтраке, а когда вернулся, ее уже не было. Лишь эта записка…
Кирилл Андреевич не замечал прежде, но Виноградов все это время сжимал в кулаке крохотный клочок бумаги. Измятый, едва читаемый, с расплывшимися буквами. Поколебавшись, протянул Воробьеву.
«Прости. Не ищи меня никогда».
– Это ее рука, Натальи. – Тяжко выдохнув, Филипп Николаевич отбросил компресс, сжал ладонями голову и через силу произнес: – Она так не хотела сюда ехать… Отговаривала меня до последнего. А я понять не мог, в чем дело! Знал, что она родом из Твери, но она не любила говорить о прошлом… Тата жаловалась, что ей все время снится один и тот же сон. В разных вариациях, но смысл сводился к тому, что во сне ей пятнадцать лет, и она сбегает из родительского дома среди ночи. И будто бы даже видит вдали, за рекой, Москву – с электрическими фонарями, мощеными улицами, с каменными зданиями, с университетом, в котором она мечтала учиться… Но всякий раз ей это не удавалось перебраться за реку: подруга толкала ее в спину, и она падала. И со вскриком просыпалась.
– Она мечтала учиться в университете? – переспросил Кирилл Андреевич. – Но это невозможно – женщинам путь к высшему образованию закрыт.
Факт сей Воробьев считал пережитком прошлого, ужасной несправедливостью, косностью, даже варварством! Он прекрасно знал, что есть женщины, которые поумнее большинства мужчин! И тем не менее… Время от времени в Петербурге или Москве пытались организовывать высшие женские курсы, но обычно их закрывали уже через несколько лет по весьма надуманным политическим причинам. Разве что некоторые университеты дозволяли девушкам посещать лекции в качестве вольных слушательниц – но за подобное посещение научной степени не получишь. Да и хоть какой-нибудь вес в ученом сообществе вольнослушательницам получить было невозможно.
Увы, но и в Европе дела обстояли не многим лучше. Разве что Женевский университет в Швейцарии да Сорбонна во Франции были достаточно либеральны, чтобы давать женщинам полноценное высшее образование и дипломы.
Виноградов на последнее его восклицание горько усмехнулся:
– Вот и Наталья полагает, что это невозможно… Мечты! Я же всегда утверждал, что нет ничего невозможного. Все в наших руках. Что есть университеты в Европе: да это стоит огромных денег, но мы бы нашли их! А она мне не верила. И в себя никогда не верила и не верит. Не понимает, какая она… невероятная! С ее умом, ее познаниями в физике, в термодинамике – она после завершения гимназии в Твери работала простой гувернанткой где-то в захолустье! Вытирала чужим детям носы и учила правописанию! Слава богу через два года Наталья все-таки набралась храбрости и исполнила свою мечту – приехала в Москву. Сумела поступить на Лубянские высшие женские курсы по физико-математической специальности. Едва успела – она была в одном из последних выпусков… Тогда-то мы и познакомились. Она с первого дня восхитила меня своим умом, своей глубиной. Я предложил ей замужество почти сразу. Ведь незамужней девушке невозможно покинуть страну, уехать учиться. Затруднительно даже в другой город поехать или снять жилье! Да практически все затруднительно! А она мне отказывала много лет… Хотя я знал, что она отвечает моим чувствам взаимностью. Наталья предпочла жить своим трудом: давала частные уроки, после была учительницей в младших классах. Могла бы и в гимназиях преподавать не хуже многих профессоров – да наши законы… сами знаете. Одно время она даже работала простой телеграфисткой! Хотя могла бы добиться за эти годы, потраченные впустую, куда большего! С ее талантами! Но она будто боялась всегда чего-то. Венчания, юридических контор, всех мест, где требуют документы – безумно боялась! Теперь-то понимаю, чего именно она боялась…
Виноградов хмуро обвел взглядом полицейских, которых становилось в крохотном гостиничном номере все больше и больше. Едва ли кто-то из них собирался да и
Обычная обстановка в общем-то на месте преступления.
– Я слышал, эти господа обсуждают, будто моя жена имеет какое-то отношение к Громовым, – произнес Виноградов. – Родственница им или что-то вроде того… И что она пыталась отравить Татьяну Тарнавскую. Но я не верю в это – и никогда не поверю. Тата не способна на убийство!
Больше Виноградов ничего толком не сказал. А когда с расспросами к нему начали приставать официальные лица, и вовсе закрылся – отвечал односложно и неохотно, ссылался, что ничего не помнит. Записку, которую дал прочесть Воробьеву, снова смял, сжал в кулаке и, кажется, не собирался больше показывать никому.
Кирилл Андреевич же снова не знал, что и думать. Но этому человеку верилось легче, чем покойному Агафону. Быть может оттого, что Виноградов вызывал у него намного больше и симпатии, и сочувствия. И даже жене его он определенно сочувствовал.
Но записка сбивала с толку. Если Виноградова не пыталась отравить бывшую подругу – то чего испугалась? Зачем сбежала сейчас? И зачем сбежала пятнадцать лет назад? Только лишь оттого, что не захотела подчиниться воле родителей? Это и есть ее великий грех?
А Игнат Громов, выходит, что застрелился сам?
По крайней мере, кроме него да Виноградова в номере как будто больше никого не было – а этот директор гимназии, ученый и интеллигент, едва ли знал, с какой стороны держать ружье.
Кирилл Андреевич, признаться, и сам не был в ружьях большим экспертом…
Пересилив себя, он подошел к окну и выглянул вниз. Ствол ружья был длинным: не так-то легко приставить его к подбородку и одновременно дотянуться до спускового крючка. Но и Громов был мужчиной крупным, с большими руками – черт его знает… На крайний случай, Громов мог использовать для нажатия любой предмет, да хотя бы осколок стекла.
Кирилл Андреевич решил, что обсудит это позже с Кошкиным. А пока счел своим долгом исключить все прочие варианты.
– Филипп Николаевич, вы позволите осмотреть манжеты вашей сорочки?
– Да, конечно…
Тот растерялся, помедлил, но все-таки протянул ему обе руки.
Вооружившись складной лупой, которую, разумеется, всегда носил с собой, Воробьев со всей тщательностью осмотрел белоснежные накрахмаленные рукава.
Следов пороха на них определенно не имелось. И все же Кирилл Андреевич не был бы собой, если б не отыскал в кармане свежий носовой платок, не смочил бы его водой из графина и не протер бы с большим старанием обе ладони господина Виноградова и манжеты его рубашки. Намеревался позже воспользоваться лабораторией Сапожникова в госпитале и его микроскопом.
И, пока прикидывал, куда бы убрать платок, кто-то из полицейский крикнул:
– Нашли! Предсмертную записку нашли!
Та отыскалась в соседней комнате, на бюро, возле опрокинутой банки чернил. Судя по всему, Игнат Громов находился в номере довольно времени, чтобы ее написать.
«Я все сделал сам, других виноватых не ищите! Шувалову цианид – моя вина. В Кошкина тоже я стрелял. Жаль не попал. Даст бог, с Агафоновым рука не дрогнет. Заслужил! Много они вынюхивали! В монастырь ездили, про послушницу расспрашивали. А то дело старое – племянница, тогда ребенком была, она не виновата! Петр, Алешка, простите меня, коли сможете. Бес попутал: заместо родной крови принял в семью пришлую девку, Ярицкую. Подтвердил ее ложь, в чем теперь раскаиваюсь. Из-за той моей лжи…»
Далее текст определенно имелся – но был залит чернилами, уже засохшими. И едва ли это произошло случайно!
Нетронутой оказалась лишь приписка в конце, сделанная той же рукой и теми же фиолетовыми чернилами.
«Все ради вас, сынки, ради семьи и обеих племянниц», – заканчивал Игнат Громов.
Но что именно попытались скрыть и зачем – так и оставалось непонятным.
К счастью, Кирилл Андреевич с такими проблемами справляться научился еще во время гимназистской своей поры, ибо уже тогда обладал на редкость пытливым и изобретательным умом.
Он обернулся и нашел взглядом с интересом наблюдавшую за ним Соболеву.
– Александра Васильевна, у вас не найдется ли кольца, серег или любого другого украшения с янтарем?
– Нет, к сожалению… – всерьез расстроилась та. Но вдруг сообразила: – может, у Натальи Яковлевны что-то есть? Вы нам поможете, Филипп Николаевич?
– Едва ли… Наталья мало носила украшений…
Снова не слишком-то охотно, но Виноградов, конечно, разрешил поискать в шкатулке жены. О чудо, но янтарный кулон, вполне подходящий Воробьеву, там действительно имелся.
Поднеся лист с запиской к лампе, выкрутив ее на всю мощность, Кирилл Андреевич воспользовался желтым на просвет камнем, как светофильтром для фиолетовых чернил.
Контрастность текста под пятном была совсем небольшая. И все же залитое чернилами окончание фразы теперь вполне можно было прочесть.
«Из-за той моей лжи мне и пришлось на уговоры племянницы поддаться да сделать все, как она велела».
Кирилл Андреевич вслух зачитал текст и вопросительно посмотрел на Виноградова. Тот был растерян совершенно. Такого от своей жены даже он, пожалуй, не ожидал.
* * *
Вскорости после обнаружения записки Игната Громова в гостиницу явились оба его сына: старший, Петр Игнатьевич, и младший, Алексей Игнатьевич – тот самый, с которым Воробьев мысленно давно уж был знаком. Которого, казалось, знал, как облупленного, и с которым успел насмерть рассориться – тоже мысленно, правда.
Хотя всего пару часов спустя уже и не только мысленно…
Разумеется, первым и очевидным его вопросом к сыновьям покойного был – написана ли предсмертная записка рукой их отца?
– Право, я плохо знаю его почерк… батюшка никогда не писал мне в Сорбонну… – ушел от ответа младший.
Чем тотчас вызвал волну подозрений у всякого здравомыслящего человека, в том числе и у Воробьева.
Старший сын тоже ответил неопределенно. Сперва прочел весь текст – въедливо, внимательно, не один и не два раза. А потом ответил, тщательно выбирая слова:
– Да… кажется, это написал наш отец.
– Кажется? Вы не уверены? – прищурился Воробьев. – Если не уверены, то так и скажите, незачем юлить!
– Кирилл Андреевич, я прошу вас, имейте сострадание… – несмело попросила его Саша. – Их батюшка только что погиб при самых ужасных обстоятельствах…
– Не погиб, а покончил с собой! Застрелив перед этим другого человека – и ничуть в том не раскаиваясь! – жестко ответил ей Воробьев. Даже слишком жестко – будто и она в чем-то виновата.
Младший Громов, делая вид, что не может
– Наш отец не мог этого сделать… – глухо отозвался младший Громов. – Это все какая-то скверная ошибка… Петр, ты уверен, что это рука отца?
– Да… уверен. Чья же еще?! – Снова прозвучало не особенно убедительно, но Петр Громов вдруг проявил настойчивость. – Я отлично знаю его почерк. Это определенно написал отец! Просто я так взволнован случившимся…
Он тоже отошел – с высоты окна второго этажа посмотрел вниз, на ужасающую картину.
Младший его примеру не последовал. Он осмотрелся в комнате и вдруг спросил уже персонально у Воробьева:
– Это ее номер? Нашей настоящей кузины?
– Да, их с мужем, – отозвался Кирилл Андреевич.
Виноградов к тому времени отошел куда-то: его допрашивала полиция. В маленькой гостиной с разбитым окном и разбросанными вещами остались лишь двое Громовых и они с Сашей.
Кирилл Андреевич много раз воображал у себя в голове, как сложится разговор с несомненным его соперником – и всякий раз в мечтах своих, Громов сам себя выставлял глупцом и полным недоразумением.
На деле все оказалось не так: глупцом Алексей Игнатьевич определенно не был.
– Мы с братом, разумеется, уже осведомлены обо всех этих сплетнях… – рассказывал он. – Да что там, весь город осведомлен! Каждая собака в подворотне знает, что Татьяна – самозванка. А настоящая наша кузина – будто бы полоумная убийца. Утопила послушницу монастыря, сбежала из дому и развратничала в Париже. А потом вернулась в Зубцов, чтобы конфетами отравить ту, которая украла ее имя. И эту вторую все жалеют: потому как она, хоть и самозванка, но ничего дурного никому не сделала. Со всеми мила, добра, почтительна, а к тому же жертвует на благотворительность школам и больницам. Золото, а не женщина!
– Татьяна и впрямь никому ничего дурного не сделала, – вяло возразил его брат. – Я знаю ее больше десяти лет, и за все время видел от нее лишь добро – самозванка она или нет.
Младший глянул на старшего хмуро, но возражать не стал. Лишь заметил:
– Как бы там ни было, мне бы хотелось встретиться с настоящей Татьяной. Жаль, что мы разминулись. То есть, мы с нею виделись, разумеется – на том сеансе, Александра Васильевна, помните? Но, верите или нет, у меня и мысли не возникло, что женщина под именем Наталья Виноградова – моя кузина! Я совсем не помню ее лица, выходит… А ведь, если это правда, и она действительно останавливалась в Париже в то самое время, покуда и я учился там – мы могли еще тогда столкнуться. Подумать только…
– Да, это странно, что не столкнулись, – не мог не заметить оговорки Воробьев. – Если мне не изменяет память, университет Сорбонны находится именно что в черте Парижа. Вы могли не видеть кузину, но уж точно должны были хоть раз услышать о ней. Не думаю, что фамилия Громова очень уж часто встречается во Франции.
Громов пожал плечами:
– Воля ваша не верить. Должно быть, в разных кругах мы вращались: я все больше пропадал в библиотеках, а не на гуляньях.
– Молодой и небедствующий студент в мировой культурной столице коротал вечера в библиотеках? – с подозрением прищурился Кирилл Андреевич.
Воробьев, правда, и сам за все годы своего студенчества в Петербурге редко выбирался куда-то, кроме библиотек и лабораторий. Однако как развлекались другие студенты, он прекрасно был наслышан! А себя полагал редчайшим исключением из правил.
– Представьте себе, так и было! – возмущенно поправил очки Громов. – Если угодно знать, то батюшка не особенно баловал меня деньгами. Мне приходилось много учиться, самому давать частные уроки, потом я занял небольшую должность в коммерческом банке, чтобы набраться опыта – и лишь изредка удавалось куда-то выбраться с друзьями.
– Ну а после, в Зубцове, вы тоже совершенно случайно не узнали вашу кузину среди прочих гостей? – хмыкнул Воробьев свысока, ничуть ему не веря.
– Не узнал! Да я и помнил Татьяну только нескладным ребенком, совсем девочкой. Мы немало времени проводи вместе когда-то давно: отец даже нет-нет да брал ее с нами на охоту. Но я уже говорил Александре Васильевне, что уехал за несколько лет до того, как случилась та история с исчезновением… Да что я, если даже Петр ее не узнал! К слову, как ты мог не узнать ее, Петр? – вдруг обратился он к брату. – Ты-то старше и должен был хорошо помнить Татьяну в лицо?
– Я всего лишь делал, как велел мне отец… – нехотя отозвался тот.
– То есть, ты все эти годы знал, что эта женщина не твоя кузина… и лгал? Осознано? – понял младший.
Отошел от брата и глянул на него растеряно, как на чужого. До того недружелюбно, что Петр вспыхнул. Голоса не повышал, но в лице изменился и слова выплевывал настолько зло, что и Воробьеву сделалось не по себе:
– А что мне было делать – поднимать бучу?! Если мой отец во всеуслышанье объявил, будто та девица – наша родная кузина, то как я мог утверждать обратное?! Да и, право, какая разница, кто из них наша кузина… Шум, сплетни, скандалы, бесконечные поиски правды – все это лишь бестолку бередит сердца да мешает торговому делу!
– Наш отец лежит мертвый с простреленной головой – а тебя волнует лишь торговое дело?!
– Наш отец и покончил с собой, чтобы это дело не пропало! – гаркнул в ответ Петр. – Чтобы семья по миру не пошла! Чтобы мы с тобой позора избежали! Он-то понимал, что уж лучше мертвый отец, чем…
Он не договорил, успел одуматься и резко замолчал. Бросил взгляд на Воробьева. Нервно дернул шеей, поправил сбившийся в пылу спора галстук и в считанные секунды сделался столь же спокойным да немногословным, как прежде. Только и сказал брату:
– После договорим, Алеша. Сейчас не время и не место.
– Нет уж, договаривайте! – потребовал Воробьев. – Если вам известно еще что-то о вашем отце – вы обязаны сказать!
– Не понимаю, Кирилл Андреевич, вы нас в чем-то подозреваете? – только теперь догадался Алексей и возмущенно поправил очки.
Саша тотчас встала между ними, поспешила его заверить:
– Разумеется, нет, Кирилл Андреевич сгоряча так сказал… –
– Да, подозреваю! – Воробьев тоже поправил очки и вздернул подбородок, благо он и ростом был повыше Громова. – Будьте так любезны показать манжеты вашей сорочки – мне необходимо взять смывы на предмет поиска частиц пороха! И вы, Петр Игнатьевич, тоже!..
– Это немыслимо!.. – зло хмыкнул младший Громов – но подчинился.
Подчинился и старший, ибо полиция – особенно после трюка с чернильным пятном – Воробьеву ни в чем не препятствовала.
А вот Сашино расположение Кирилл Андреевич терял с каждой минутой. Он видел это, чувствовал, но будто бесы его надирали – остановиться не мог, цепляясь к каждому неосторожному слову своего соперника.
Хотя и сам уж догадывался, что ни в чем таком младший Громов, ровно, как и старший, не виноват. Это все дикая ревность, которая застила ему глаза.
…Кончилось тем, что Саша в какой-то момент однозначно сказала, что хочет уйти. И проводить ее позволила как раз таки Громову, а не Воробьеву.
– Если вам неприятно возвращаться в дом Тарнавских, Александра Васильевна, вы можете остановиться у нас – матушка будет вам рада, – предложил тогда Громов.
– Нет-нет, не хочу обременять вас в такой час… – отказалась Саша. – К тому же мне очень нужно поговорить с Ольгой. Боюсь, сейчас это необходимо – она так верит своей сестре…
Они ушли. Кирилл же Андреевич, лишь горько проводил их взглядом, уже зная, что на сей раз потерял Сашу, наверное, навсегда… а сам он, вызвавшись быть экспертом и помощником зубцовской полиции, место происшествия сумел покинуть еще нескоро. И даже вскорости о Саше немного забыл, потому как неожиданно обнаружил детали весьма любопытные.
Во-первых, тело Игната Громова лежало лицом вверх. Это значит, он смотрел в комнату, а не на улицу, за окно, перед тем как выстрелить в себя. Не типично. Впрочем, самоубийства это не исключало, тем более что четкие следы копоти и пороховых газов на подбородке Громова определенно имелись, и это однозначно указывало, что ствол ружья упирался в его тело – как и бывает в подобных случаях.
А во-вторых, стреляную гильзу от третьего патрона, как ни искали всем скопом, так и не нашли. Одна, извлеченная самим Громовым после выстрела в Агафонова, аккуратно лежала у него в кармане. Вторая так и осталась в патроннике его ружья. Третьей же – как не бывало.
Полиция быстро смирилась, что гильза, очевидно, выпала из руки Громова да укатилась куда-то в подпол… И Кирилл Андреевич не брался спорить: всякое может быть.
Но когда он отправился в госпиталь к Сапожникову, дабы воспользоваться его микроскопом и попытаться отыскать следы пороха на рукавах своих подозреваемых, сомнения его в факте самоубийства усилились неимоверно…
Первым делом, разумеется, Воробьев бросился тогда в дом Тарнавских: удостовериться, что Александре Васильевне ничего не угрожает. Поговорил с нею недолго, поделился своими догадками и добился обещания, что усадьбы она не покинет – особенно с кем-то из Громовых.
А после, несмотря на поздний час, помчался в Златолесье, к Кошкину.
Глава 26. Портрет
– Знаете, Воробьев, однажды вы непременно встретите чудесную, невероятную женщину. Влюбитесь, души в ней не будете чаять. И она, разумеется, ответит вам взаимностью. От всего сердца вам этого желаю, мой друг! Но будьте уверены: когда вы женитесь на ней – в вашу первую брачную ночь я пожалую к вам на порог с чертовым микроскопом под мышкой и заставлю ехать в соседний город, чтобы помочь мне вести следствие.
– Если вы пожалуете, чтобы спасти мне жизнь – так и быть, я вам это прощу! – парировал Кирилл Андреевич.
Замечание Воробьева было справедливым, если говорить откровенно. Кошкин с изрядной долей скепсиса воспринял весть, будто его жизни что-то угрожает – снова. Из его путаного рассказа и требований немедленно посмотреть в микроскоп он вообще мало что понял. Но счел за лучшее подчиниться и поехать в Зубцов. Все-таки нет-нет, да Воробьев оказывался прав.
День был безумным, сумасшедшим… Письмо от Светланы. Встреча с ней. Венчание, в реальность которого он до сих пор не мог поверить. А потом смерть Шувалова, в которую верилось еще меньше.
И не успел Кошкин хоть сколько-нибудь с этим смириться – явился Воробьев.
Кошкин оставил Светлану с Егоркой, настрого велел не впускать в дом никого, даже священника. И с большой осторожностью принимать воду или еду. А после уехал с Воробьевым. Если он прав, то действовать и впрямь нужно немедля.
Ехали к Тарнавским: Кирилл Андреевич не хотел оставлять Соболеву надолго с этими людьми, и Кошкин вполне его понимал.
Однако Сашу они у Тарнавских не застали. Час был поздний, давно стемнело, и прогуливаться в такое время девушке было не позволительно даже в провинциальном Зубцове. Однако меньше часа назад, по словам Ольги, Александра Васильевна взяла коляску Татьяны, да и уехала. Сказала, что ненадолго.
В доме вообще был кавардак, если уж говорить прямо. Полиция перевернула все вверх дном, слуги прятались по углам, шептались и бездельничали. Дети без призора слонялись по комнатам. Тарнавская, напившись микстур, сказавшись больной, заперлась у себя в спальной и никого не принимала: оплакивала то ли дядюшку, то ли свои порушенные планы. Ее муж засел в библиотеке, весь день писал письма, принимал адвокатов, отдавал распоряжения приказчикам.
Ольга Ивановна – и та вела себя странно.
В столь поздний час она открыла Кошкину и Воробьеву сама. Спать как будто совершенно не собиралась, и даже одета была не в домашнее, а в уличное платье. А под лестницей Кошкин углядел пару набитых до отказа чемоданов.
– Намереваетесь отправиться в путешествие, Ольга Ивановна? – осведомился он.
Та смутилась:
– Нет, что вы… Это не мое! Простите, господа, Тата никак не может вас принять, она больна.
– Понимаю, мы лишь дождемся Александру Васильевну, если вы не против.
Ольга не сумела отказать, а о том, насколько нынче поздний час, она как будто и не думала. Рассеянно пригласила их с Воробьевым в гостиную, дернула за сонетку в надежде, что кто-то все-таки принесет чай. Чай не принесли. Ольга взволнованно ходила из угла в угол, долго боролась с собой и, наконец, взмолилась:
– Степан Егорович, прошу, не обижайте мою сестру! И не наказывайте… Ведь я простила ее! Анатоль простил! И ровным счетом ничего дурного Тата не сделала! Всего лишь назвалась чужим именем – ну что здесь такого?!
– Решаю не я, но, боюсь, закон с вами не согласится, Ольга Ивановна, – развел руками Кошкин.
– Мне дела нет до закона! – вспыхнула Ольга. – Тата мне сестра! Ее дети – родные племянники! И уж поверьте, я сделаю все, чтобы Тата ни в чем не была ущемлена: все будет по-справедливости, а не по закону!
И вдруг прикусила язык, поняв, что сказала лишнее.
– Ольга Ивановна, скажите-ка, ведь наследство вашего отца поделено в равных частях между вами и вашей родной сестрой? Родной по закону.
– Родная сестра «по закону» сбежала из дому, чем подкосила здоровье и отца, и матушки! А сбежала она – потому как погубила девушку! И теперь едва не отравила другую… – в глазах Ольги заблестели слезы – самые что ни на есть искренние. – Неужто ваш закон, о котором вы столько говорите, все равно будет на ее стороне? Это немыслимо!.. Это невозможно…
– Закон определенно накажет ее. Каким именно образом – решит суд. После того, как будет доказано, что она и впрямь совершила все то, о чем вы говорите. Вы ведь понимаете разницу между разговорами – словами, сплетнями да обещаниями – и свершившимся фактом?
– Понимаю. Я не дитя! – Ольга обижено шмыгнула носом. – И… что ей за это грозит?
– Умышленное убийство наказывается лишением всех прав состояния и каторгой, – отозвался Кошкин. – В этом случае – если ваша родная сестра будет осуждена, то вы станете единственной наследницей Ивана Громова. Верно?
– Да, единственной, но под опекой Игната Матвеевича, вероятно…
Она осеклась.
Едва ли девушка вроде Ольги интересовалась тонкостями наследования самостоятельно. Нужно думать, ей все это кто-то объяснил.
– Ольга Ивановна, – со всем вниманием обратился к ней Кошкин, – нынче утром, когда Татьяна захотела, чтобы мы все, кроме вас одной, покинули ее комнаты – о чем вы говорили? Она просила поделиться с ней наследством вашего отца?
Ольга вспыхнула, даже раскраснелась от возмущения:
– Нет, разумеется! Тата ни о чем таком меня не просила! Это было мое и только мое решение – переписать на нее все, что ей причитается! Я же сказала, что не позволю, чтобы она, или мои племянники были в чем-то ущемлены!
Кошкин молча переглянулся с Воробьевым – тот встревать не собирался, лишь хмуро слушал.
Говорить что-то Ольге сейчас, переубеждать ее и впрямь, наверное, было бессмысленно. Кошкин только заметил:
– И все-таки припомните – вы сами предложили поделиться наследством? Или же вы о деньгах вовсе не думали, пока ваша названая сестра не затронула так или иначе эту тему?
Ольга снова попыталась с горячностью заступиться за сестру – но Кошкин не дал ей сказать, увел разговор в сторону. Решил, что пускай осмыслит, а не бросается высокопарными словами.
– Не могли бы вы проводить нас в комнату, где Татьяна Ивановна устраивала спиритический сеанс? – попросил он. – Это важно для следствия. Да вам и самой не лишним будет там осмотреться.
– Мне все равно, делайте, что угодно… – хмуро отозвался Ольга. – Но ключа у меня нет: ключ у Таты и… у Анатоля, кажется, был. Я спрошу: если он позволит, то ради бога.
Не дождавшись ответа, она выпорхнула из гостиной и помчалась разыскивать Тарнавского.
Кошкин с Воробьевым снова переглянулись. Оба подозревали, что с мужем Татьяны договориться будет куда труднее, чем с ее доверчивой сестрой…
* * *
Так и вышло. Анатоль Тарнавский гневался, говорил холодно, но едко, переводил леденящий взгляд с одного сыщика на другого и вполне определенно дал понять, что арестовать его жену они сумеют разве что через его труп.
Увы, не всякий муж даже самой верной, любящей и добропорядочной женщины станет ее защищать столь яростно… В выборе супруга Тарнавская уж точно не прогадала.
К счастью, арестовывать ее Кошкин не собирался, да и делать это было как будто не за что: эта удивительная женщина не совершила ничего, что прямо бы нарушало закон. «Всего лишь» называлась чужим именем, как сказала ее сестра – но самой лже-Татьяне это грозило не более чем некоторым денежным штрафом.
…Тарнавский же и угрожая, оставался невозможно вежливым. Разве только упрекнул Ольгу, что впустила незваных гостей да потребовал уйти к себе.
Но тут уж Ольга Ивановна проявила характер:
– Нет, я не уйду, Анатоль! Я хочу понять, что здесь происходит! Уверена, Степан Егорович разберется во всем!
– По крайней мере, постараюсь, – заверил Кошкин. – А ведь и вам, господин Тарнавский, стоит последовать примеру Ольги Ивановны, прекратить прятать голову в песок да изображать, будто вы довольны вашей женой и положением дел. Тем более что всякий, кто говорил с вами хоть минуту, понимает, что это не так. Ведь вам противно все, чем она занимается – ее гадания и сеансы, в том числе. Однако она вынудила вас стать ее сообщником по обманам, ведь так?
Тарнавский раскраснелся в гневе своем, и ей-богу Кошкин опасался, что сейчас он станет вызывать его на дуэль…
– Она моя жена – как мог я не быть ей помощником во всем?! И, разумеется, она делала это все не по своей воле – ее принуждали, как вы не поймете! Этот ее дядюшка и принуждал! Ради его бизнеса, ради того, чтоб сподручнее было вести дела с партнерами! Бог его знает как, но Татьяне всегда удавалось с ними сладить, даже если у самого Громова не выходило!.. – И уже тише, будто бы сдавшись, повторил: – Она моя жена… какой бы она ни была, я ее не оставлю…
Тем не менее Тарнавский, будто разом растеряв весь пыл, согласился впустить их в комнату для спиритических сеансов. А после и сам рассказал о соседствующей с ней «слуховой», снабженной столь мудреными механизмами, что Воробьев надолго в ней застрял, с любопытством разглядывая и передвигая рычаги.
– Все идеи всегда принадлежали ей, Татьяне, – рассказывал Тарнавский меланхолично наблюдая за сыщиками. – Она не знала, кажется, ни одной формулы или физического закона, но легко могла изобразить на листе бумаги, как, куда и в каком количестве должен поступать воздух, чтобы создавалась видимость призрачного сквозняка. Претворением ее идей в жизнь занимался
– Игнат Громов тоже знал обо всем, вы уверены?
– Разумеется, – поморщился Тарнавский. Любое упоминание Громова было для него болезненным. – Это шло в пользу в первую очередь ему, я же сказал! И не редко он сам погружался во все детали: в сеансах не участвовал, но слышал и наблюдал со стороны. И, конечно, во всем содействовал моей жене.
– Подготовкой к последнему сеансу… тому, что был на именины Ольги Ивановны, занимался он или вы?
– Он, – Тарнавский со злостью сжал челюсти. – Ходил по двору, отдавал всем вокруг распоряжения, будто бы это его дом, а не мой. Требовалось много воды… уж не знаю, что именно задумала в тот раз Тата. Кажется, вызывала призрак утопленницы, оттого и вода, дождь в окно – все такое… право, я не вникал особенно.
– С водой помогал именно Игнат Громов? – еще раз, отдельно заострив внимание, спросил Кошкин.
И снова Тарнавский подтвердил.
А ведь Егорка когда-то обмолвился Кошкину, что мужской голос, отдававший в то утро распоряжения насчет воды, он слышал позже – ночью, в грозу, во время любовного свидания обладателя голоса с некой женщиной, утверждавшей, что «Тата ничего не расскажет, поскольку у нее самой рыльце в пуху».
Если Тарнавский сказал сейчас правду, то, очевидно, Егорка слышал именно Игната Громова.
Громов был женат, конечно, но, право, кого и когда это останавливало?..
А вот женщина, его любовница – кто она?
Прежде Кошкин полагал, что Татьяна Тарнавская той женщиной не может быть никак – ведь говорили о Тате, как о третьем лице. Однако теперь, зная, что было две Таты… Скверная ситуация. Скверная, прежде всего, для Тарнавского.
И разговор их, очевидно, касался не любовных утех или факта измены. Нет, оба они знали, кто настоящая дочь Ивана Громова; и оба имели основания опасаться, что та возьмет, да и заявит о своих правах. Громов опасался чуть больше – оно и понятно, но Тарнавская сумела его убедить, что племянница побоится заговорить.
Собственно, она и не ошиблась: уже взрослая женщина, Тата Громова снова предпочла смолчать, сбежать да спрятаться, чем ответить за свои поступки.
Говорить всего этого Кошкин Тарнавскому, разумеется, не стал. По крайней мере, не теперь.
Он спрашивал Анатоля о чем-то, внимательно слушал его объяснение Татьяниным фокусам – и видел, что Ольга, затаив дыхание, очень бледная, тоже вдумчиво слушала их. Лишь иногда она качала головой и безотчетно начинала разглядывать рычаги и механизмы – будто бы желая убедиться, реальны ли они. И они были реальны – в отличие от большинства того, о чем говорила ее названая сестра.
На том сеансе, помнится, едва ли кто-то, кроме Ольги, верил Татьяне больше, чем она.
Впрочем, ведь сам Кошкин тоже почти поверил – один раз…
– А женское лицо? – спросил он напряженно. – Призрачное лицо с зелеными глазами – что это было?
– Женское лицо? – Тарнавский пожал плечами. – Кажется, я понимаю, о чем вы…
Он позвал сыщиков к шкафу, устроенному в «слуховой», и сноровисто начал перебирать разнообразный реквизит. Что Кошкина удивило, так это целый ворох платков – обыкновенных газовых платков… зачем-то разукрашенных красками. Да не просто разукрашенных: рассмотрев один, Кошкин понял, что на нем нарисовано лицо. А потом нашел и тот самый платок – с изображением бледного женского лика в обрамлении темных волос. С зелеными «русалочьими» глазами…
– Я слышал о таком фокусе, – хмыкнул Воробьев. – Полупрозрачный платок с лицом или фигурой «призрака» подвешивают под потолком в темной комнате, и под струями сквозняка, при верной постановке света, начинает казаться, будто призрак движется. Приближается, отдаляется, летает по комнате – что угодно. Для пущего эффекта платок могли намочить – вот вам и прикосновение влажной руки утопленницы.
Кошкину не верилось. Сейчас, в ярком освещении, было очевидно, что лицо нарисовано, и то весьма схематично. Походило на лицо Светланы лишь цветом волос да глаз. Может еще самыми общими чертами, но никак не было точным ее портретом! Однако тогда, на сеансе, он мог бы поклясться в обратном… Морок, не иначе.
И как все-таки легко обмануть человека, даже самого, казалось бы, здравомыслящего. Что говорить о тех, кто и так всем сердцем хочет верить в чудо.
– Нарисовали ваши сыновья, очевидно? – глухо спросил Кошкин.
– Да. Лица Игнатка рисовал – совсем недавно начал. Новая придумка Татьяны: на гостей это всегда производило впечатление. Тата или Громов описывали, что нужно, а он с удовольствием выполнял… не понимая, конечно же, для чего это.
– Господи, вы даже детей втянули! – ужаснулась Ольга.
А после извинилась и убежала в слезах – не вынесла.
Кошкин же подумал, глядя ей вслед, что в этот раз, наверное, лицо Светланы описывал юному художнику сыщик Агафонов. Лишь он видел Светлану вживую, но не сама Тарнавская, и не Игнат Громов.
Детей же эта парочка и впрямь втянула по-полной… Записку с угрозой после именин Ольги, думается, тоже написал один из сыновей Татьяны. Да и лекарство в чемодане Сапожникова испортил кто-то из мальчиков по увещеванию опять же Громова. Для детей это игра, и не более. Несомненно! Хоть Кошкин и не понимал пока, почему в этом Громов пошел против Татьяны.
Она устроила спектакль, чтобы Кошкин впечатлился да отправился в монастырь, где Светлана рассказала бы ему о своей новой знакомой, убившей послушницу. Громов же готов был пойти на убийство, лишь бы этой встречи не допустить… Отчего так?
Неужто Воробьев прав, и виновны не только эти двое?
* * *
Ольгу чуть позже сыщики нашли в библиотеке. В слезах, шмыгая носом, она нервно перебирала страницы альбома для фотокарточек – будто что-то искала.
– Здесь должно быть одно фото… очень старое. Наше с сестрой. Его делали на мои шестые именины – тоже в июле, незадолго до исчезновения Таты. Она старше на целых десять лет, и всегда, сколько ее помню в то время, она больше любила книжки со сложными названиями, чем игры да разговоры. Но на той фотокарточке… точнее перед тем, как нас запечатлел фотограф, мы с Татой смеялись, веселились, обнимались, как настоящие сестры… и она мне подарила свой букварь. Тот самый, по которому сама училась когда-то читать. На карточке я улыбалась и прижимала букварь к груди – прекрасно это помню! Я каждый день смотрела на
Кошкин не сумел ответить. Но, к счастью, кое-что понимать про свою лже-сестру Ольга уже начала. Она была наивной девушкой, доверчивой и довольно легкомысленной. Но вовсе не глупой: значит, поймет и остальное.
У него самого была уйма вопросов к Ольге:
– Эта женщина говорила, что гостила в доме еще при жизни вашего отца, и будто ваши родители сами уговорили ее занять место их дочери. Вы полагаете, это правда? Можете вспомнить, когда именно появилась ваша названая сестра.
– Я мало что помню, я была совсем ребенком… – покачала головой Ольга. – Помню, что батюшка умер внезапно – доктора сказали, от разрыва сердца. Это был немыслимый удар для всех нас. И для матушки особенно. Она не вставала несколько дней, а на похоронах ей сделалось совсем дурно. Прямо в церкви. Тогда-то Татьяна появилась, будто из ниоткуда, бросилась к нам через толпу, стала обнимать матушку, говорить, что «это я, Тата, я вернулась…». Плакала, просила прощения… Она казалась такой искренней тогда, что я, разумеется, тотчас ей поверила…
– А ваша матушка? Она поверила?
– Да! Не сразу… там, в церкви, она долго вглядывалась в лицо Таты, будто бы пыталась узнать. А Тата все говорила и говорила… вспоминала какую-то их совместную поездку к родственникам, какие-то мелочи из прежней жизни. И матушка поверила ей, да. К тому же… у мамы под конец жизни сильно испортилось зрение. Или она просто очень хотела поверить. Но она назвала ее дочкой и сказала, что, раз та вернулась, то теперь все будет хорошо. И ведь здоровье матушки и впрямь пошло на поправку! Она дозволила Татьяне вернуться в дом и занять прежнюю ее комнату. Матушка прожила после еще три года, и даже застала венчание Таты с Анатолем. Разве что внуков не увидела. Все это время они с Татой были очень близки… и матушка никогда не забирала назад своих слов, о том, что признала ее дочерью. И даже перед смертью сказала, что она скрасила ее последние годы. Неужто и мама обманывала всех, Степан Егорович?
– Если и обманывала, то не со злым умыслом. Ваша названая сестра умеет нравиться людям, умеет вызвать их расположение. Должно быть, ваша матушка полагала, что родную свою дочь не увидит уже никогда – оттого приняла в дом несчастную, как ей казалось, сироту. А что же прочие родственники? Ваш дядя, соседи, друзья семьи, прислуга? Они-то помнили прежнюю Татьяну! Не могли не помнить!
– Да, наверное… но ведь разговоры о том, будто Тата самозванка – они никогда и не стихали. По сей день это главная сплетня города. Многие о том шептались, а кто-то и заявлял во всеуслышание, приводил некие доводы…. Господи, я только теперь поняла, почему отлучили от дома старую нянюшку, которая вырастила нас с Татой… и дворника, и горничных, которых я знала с малолетства. Она ото всех избавилась со временем… Я всегда злилась, старалась опровергнуть эти сплетни – а Тата сама же меня и успокаивала, просила не гневаться. Мол, пустые разговоры ни на что не влияют: важней, что и я, и матушка при жизни, и наш дядя твердо стояли на том, что она и есть пропавшая Татьяна Громова. А ведь дядя, Игнат Матвеевич, был главою семьи, главою всего льняного дела в Зубцове, да и за его переделами… Конечно, не много находилось желающих с ним спорить. Уж, право, не знаю, с каким умыслом дядюшка сам подтвердил обман Татьяны…
Кошкин и сам не вполне это понимал. И у Громова уже не спросить – остается лишь догадываться.
– Ольга Ивановна, утром, когда вы покинули комнаты сестры, она с кем-то говорила после? Наедине.
– С дядей… – нехотя, наверное, понимая, что значит, ответила та. – Но они очень недолго говорили, я даже видела, как он выходил. Был сам не свой… и тотчас уехал.
По времени, названному Ольгой, выходило, что Игнат Громов как раз успел бы побывать в собственном доме, взять охотничье ружье и поехать в гостиницу. Да только причин Громову убивать Агафонова Кошкин, как ни старался, выдумать не мог. Зато у лже-Татьяны этих причин хватало с лихвой…
Она чем-то была крайне обязана Агафонову. Обязана настолько, что вынуждена была ввести его в свой круг, принимать в собственном доме наравне с другими гостями. Пообещать руку Ольги его сыну, в конце концов! Неужто он знал о ней что-то, огласки чего она не могла допустить?
Понять, что именно знал Агафонов, неожиданно сумел Кирилл Андреевич, благодаря известной его дотошности.
Покуда Кошкин с Ольгой разговаривали, Воробьев листал все тот же семейный фотоальбом. И вдруг, нахмурившись, протерев очки и надев из снова, он долго и пристально стал разглядывать одну из карточек. А потом хмыкнул, вынул из альбома и предъявил ее Ольге.
Это была карточка общего плана: множество роскошно одетых господ и не менее роскошных дам – в мехах, жемчуге и перьях – праздновали что-то в ресторане с бокалами шампанского в руках. Была среди гостей и Тарнавская – юная, не старше двадцати лет, и ослепительно красивая здесь.
– Это карточка из свадебного путешествия Таты и Анатоля, – пожала плечами Ольга. – Они ездили в Европу – Варшава, Берлин, Париж. Уйму подарков для меня привезли, платьев и украшений…
– Свадебного путешествия, говорите? – еще больше развеселился Воробьев. – А где же счастливый муж Анатолий Павлович? Не вижу его на снимке, сколько не искал.
– Он просто не попал в кадр, – запросто отозвалась Ольга – видимо, сестра научила так отвечать. – Стоит где-то сбоку. Но Татьяне все равно нравилась эта карточка: ее прическа и то, как чудесно она выглядит.
Воробьев покивал.
– В каком году, говорите, они поженились?
– 1883… нет, в 1884! Определенно. Матушка еще была жива.
Воробьев снова покивал и с прищуром посмотрел на Кошкина – но тот и сам пока не понимал, что товарищ углядел такого особенного.
– Вам известно,
Кошкину пришлось напрячь зрение, чтобы прочесть крохотную надпись в самом углу фотокарточки… И впрямь «Bonne decennie!».
– Они ведь застали Рождество и встречу нового 1884 года в Париже, – рассеянно объяснила Ольга. – Это новогоднее поздравление по-французски…
– Поздравление с Новым годом звучит «Bonne annee!», – грубо перебил ее Воробьев. – Здесь же написано «Bonne decennie!» – «С новым десятилетием!». Господа на сей карточке празднуют первый год нового десятилетия. Первый, а не четвертый! 1881 год, это же очевидно!
– Простите, я почти не знаю французского… – совсем смутилась Ольга и, кажется, все равно не поняла.
– Ольга Ивановна, ваша сестра, – попытался объяснить Кошкин, – ваша настоящая сестра исчезла и якобы сбежала в Париж в конце 1880. Но на фото этой же поры в Париже не она, а женщина, имя которой при рождении – Наталья Ярицкая. Боюсь, Ярицкая не только присвоила имя вашей сестры, но и оговорила ее, чтобы та не имела никакого морального права вернуться.
Ольга рассеянно хлопала ресницами, глядя на фото, и пыталась осмыслить услышанное. Кошкин же пока отозвал товарища в сторону.
– Молодчина, Воробьев! – более чем искренне похвалил он. – Только не радуйтесь столь откровенно – поводов для радости не так чтобы много. Заметили, что край фотокарточки обрезан?
– Да! – живо подхватил Кирилл Андреевич. – Кто-то был там, стоял рядом с ней. И думается мне, вовсе не Анатоль Тарнавский, а тот самый любовник-преподаватель. Ох, женщины… способны годами хранить компрометирующее их фото, лишь потому, что на нем они чудо, как хороши!
– Но она в ту пору и впрямь была чудо, как хороша… – справедливости ради заметил Кошкин.
– Не в моем вкусе, – пожал плечами Кирилл Андреевич. Оглянулся на Ольгу, которая навряд ли их слышала, и спросил: – Полагаете, эта лже-Татьяна была любовницей Игната Громова?
– После ее внезапного воскрешения в Зубцове? Наверняка. Не вижу иных причин Громову покрывать ее ложь все эти годы, а теперь еще и пойти на убийство.
Все говорило о том, что той ночью на конюшне Егорка слышал именно Громова с Тарнавской, и вывод о любовной их связи напрашивался сам собою. Связь та началась, должно быть, еще до замужества лже-Татьяны и длилась годами, а Громов поначалу счел ситуацию весьма выигрышной для себя. Молодая красивая любовница была еще и наследницей его брата – наследницей сговорчивой и всем ему обязанной. И наследницей номинальной, ведь всю власть, все капиталы, и свою долю бизнеса, и долю сестры – она совершенно добровольно передала во владение «дядюшке». А после еще и помогала в том бизнесе, внушая его партнерам нужные мысли. Наверное, прошли годы, десяток лет, прежде чем Игнат Громов осознал, что зависит от этой женщины всецело. Что начни она говорить… поведай о правде, связывающей их – он сам, его семейство и его бизнес пойдут ко дну куда скорее, чем она, ловкачка, вся жизнь которой – ширма для прикрытия многолетней аферы.
Квинтэссенцией всех ошибок Игната Громова и стало нынешнее утро, когда его любовница потребовала поехать в гостиницу с ружьем и уничтожить корень ее проблем да беспокойств. Нет, не директоршу Виноградову, которая по ее задумке должна была быть обвинена в убийстве, или же просто тихо и навсегда скрыться, не смея никогда назвать настоящего имени.
Да и их с Воробьевым Тарнавской вроде как убивать не за чем. Они ей, скорее, помогали, чем мешали, если уж говорить прямо. К тому же, Воробьев тем утром громко и во всеуслышанье заявил, что сейчас же отправится на вокзал в Ржев – в попытках догнать Виноградовых… В номере гостиницы никого их сыщиков в этот час оказаться было не должно.
Нет, более всего Тарнавскую беспокоил именно Агафонов – теперь, увидев фотокарточку из Парижа, Кошкин всецело осознал, насколько, он ее беспокоил. Ведь пятнадцать лет назад тот проводил следствие и не мог не знать, кто именно называется именем Татьяны Громовой. Однако правду эту он от отца Татьяны скрыл, бог знает по каким причинам. Возможно, потому что искать пропавшую купеческую дочку в Париже во всех смыслах интересней и выгодней, чем искать ее в тверском захолустье. А возможно, потому что лже-Татьяна ему что-то пообещала. Уговаривать она умеет. Как бы там ни было, за молчание да содействие Агафонова пришла пора платить, и платой, очевидно, стало замужество Ольги за его сыном.
Выполнять же обещание Тарнавской, разумеется, не хотелось. Это положило бы конец добрым ее отношениям с сестрой, да еще и вынудило бы иметь под боком того, у кого ей до конца жизни придется быть на крючке.
Как был у нее самой на крючке Игнат Громов.
– Очевидно, что бы там ни думала Тарнавская, Игнат Громов точно был не против забрать с собой и мою жизнь, и вашу, Воробьев. Он стрелял в нас обоих. Видимо, слишком рьяно мы взялись за следствие, и едва ли ему хотелось бы, чтобы всплыла правда о его племяннице. Выходит, для этого он сперва пытался вынудить меня уехать, а потом и убить.
– Это не он стрелял в вас, я же объяснял! – раздраженно отмахнулся Воробьев.
Об этом они говорили и в Златолесье, и в дороге, но Кошкину по-прежнему объяснений товарища казались надуманными. Как и присутствие в истории кого-то третьего. Для крохотного да тихого города Зубцова и парочки Громова с Тарнавской хватало с лихвой…
– Смерть Агафонова, без сомнений, на его совести, но, полагаю, что Громов и в себя не стрелял, не только в вас! – стоял на своем Кирилл Андреевич. – Это сделал человек, который тоже неплохо владеет охотничьим ружьем, но, видимо, не столь хороший охотник, как старший Громов. Немаловажный момент: в отличие от Громова этот человек опасался именно вашего разговора со Светланой Дмитриевной, а не просто вашего расследования прошлого Тарнавской! Он выстрелил в вас у самого монастыря, когда очевидным стало, что беседа ваша неизбежна. Хотя мог бы избавиться от вас куда раньше, согласитесь – вы полдня ехали по лесу в одиночку.
Из-за присутствия рядом Ольги Ивановны говорили крайне тихо, искоса поглядывая на нее, и избегая прямо называть имена и события.
Что такого Светлане могла рассказать ее случайная знакомая из поезда, оставалось лишь гадать… О том говорили еще в Златолесье, и Светлана никаких компрометирующих кого-либо деталей припомнить не смогла – разве что косвенное признание Виноградовой
Однако Воробьев запальчиво рассуждал вслух:
– Что-то Виноградова рассказала Светлане Дмитриевне – что-то такое, что ставило бы под удар все! Потому, как только обозначилась угроза вашей будущей встречи – еще на именинах Ольги Ивановны – этот человек задумал от вас избавиться. Тогда еще не в физическом плане. Он надеялся, что вы просто уедете. Записка с угрозой, должно быть, и правда дело рук старшего Громова и кого-то из мальчиков, но цианистый калий в лекарство Шувалова подмешал кое-кто другой. Надеялся, что после смерти Платона Алексеевича вам станет не до расследования прошлого Татьяны Тарнавской, или же, если вскроется факт наличия яда – вы станете первым подозреваемым в убийстве, и тогда вам будет тем более не до монастыря. Полагаю, убить вас он собирался лишь в крайнем случае. Убийство – это всегда разбирательство, следствие, официальные допросы, поиск старых документов. А этому человеку, как вы понимаете, очень бы не хотелось, чтобы кто-то копался в его документах и ворошил его прошлое. Потому-то он выстрелил в крайнем случае, и, скорее всего, намеренно выстрелил в воздух, а не в вас – чтобы смерть вашу списать на случайность. Это ведь лес, там нередко охотятся. А лошадь испугалась и понесла. Нелепая случайность, якобы!
Но Кошкина это не убедило:
– Не вижу причин, почему бы все то же самое не сделать Игнату Громову, – пожал он плечами.
– Да как же не видите?! – начал выходить из себя Кирилл Андреевич, начал повышать голос и гневаться. – Ведь я на пальцах вам все объяснил! Давайте еще раз…
Выслушивать его снова Кошкину не пришлось: с улицы донесся скрип подъезжающего экипажа, и Ольга, как подстреленная, вскочила и бросилась к окну.
– Саша вернулась… – пояснила она, но как будто немного расстроенным тоном.
– Неужто кого-то еще ждете в такой час? – едко поинтересовался Кирилл Андреевич. И тоже подошел к окну.
– Нет, кого я могу ждать?.. Но Саша не одна. О, Господи…
Она ахнула и, не договорив, побежала из библиотеки прочь – должно быть, встречать приехавших.
– Не поверите… – объяснил за нее Воробьев, изо всех сил разглядывая кого-то в окно. – Александра Васильевна привезла Виноградову! То есть, настоящую Татьяну Громову. И не только ее одну…
Глава 27. Побег
Во всем Зубцове, кроме мошенницы Тарнавской и покойного теперь уже Игната Громова, оставался лишь один человек, который не мог не понимать, кто есть кто, и чье слово имело вес. Настоятель Успенского собора и священник Михаил Осипов. Он не мог не понимать, что женщина, выдающая себя за прежнюю его невесту, подругу детства и юности, с которой он был сговорен, сколько себя помнил – это вовсе не Татьяна Громова, и она даже не особенно на нее похожа.
И, тем не менее, все эти годы молчал.
Тата Громова бросила тогда еще семинариста Осипова и сбежала из города – чем, вероятно, оскорбила его не меньше, чем собственных родителей. И все-таки спустя годы, обвиненная во всех мыслимых грехах – она осмелилась просить приюта и помощи именно у отца Михаила.
Саша осознала это, поняв, что кроме как к бывшему жениху Виноградовой податься больше просто некуда. Тем более что, по словам Кирилла Андреевича, та и прежде искала встречи с батюшкой возле Успенского собора.
И Саша не ошиблась.
– Я видел, конечно, с первого дня видел, что она – не Татьяна, – не собирался отрицать батюшка. – Знать, слишком зол был, вот злость мне и затмила разум. Посчитал за лучшее, ежели солгу. Даже когда матушка Татьянина жива была да спрашивала у меня совета, сказать ли людям правду, или умолчать да оставить сироту в доме, как родную дочку – каюсь, взял грех на душу. Сказал, что ради благого дела, можно и солгать. Поклялся все сохранить в тайне – ровно до той поры, как настоящая ее дочь объявится. А ведь я и не думал, Тата, что когда-нибудь это случится…
Они – бывшие жених да невеста – сидели теперь в просторной гостиной дома Тарнавских и подглядывали друг на друг отнюдь не с ласкою и дружелюбием. Много меж ними было и обид, и разочарований, и взаимных упреков, и недосказанностей. И все ж таки понимали друг дружку они куда лучше, чем все прочие в этой комнате.
Ольга Ивановна смотрела на сестру с нескрываемым гневом, каждым словом пыталась уколоть. Тарнавский помалкивал, но уж точно не ждал от ночных гостей ничего хорошего: впустил лишь потому, как этот дом сей женщине принадлежал в куда большей мере, чем ему самому.
Тарнавская не изволила покинуть своих комнат и теперь.
Кошкин же, Воробьев и Саша просто ждали объяснений, надеясь хотя бы теперь услышать правду.
Кошкин видел эту женщину лишь единожды – на спиритическом сеансе. Сейчас на ней не было огромных отвлекающих внимание очков, да и общий ее облик уже не казался комичным. Волосы – темные, жидкие, то ли с проседью, то ли с рыжиной – стянуты в строгий учительский пучок. Черты лица резкие, иссушенные. Она была младше Тарнавской на два года – но с виду казалась куда старше. Должно быть переживания прошедших пятнадцати лет дались ей тяжелее, чем бывшей подруге.
Разве что глаза – и цвет их, и разрез, и величина – были один в один, как у Ольги Ивановны, не оставляя уж сомнений в их родстве.
– Я знаю, что виновата во многом – да во всем практически… – затравлено переводя взгляд с оного своего обвинителя на другого, начала, наконец, рассказывать Виноградова. – Однако единственно верным своим побуждением я по сей день считаю то, что я всеми силами пыталась избежать нашей с вами женитьбы, Михаил Александрович. Счастья мне бы с вами не было. Возможно, привычка, но не счастье. Да и разве сумела бы я стать вам лучшей женой, чем нынешняя ваша матушка?
Неожиданно прямо и твердо она посмотрела на бывшего своего жениха, и тот, поколебавшись, невесело кивнул:
– Что уж теперь говорить, Татьяна Ивановна. Я вас давно простил. Как сложилось, так сложилось. А вы-то сами были счастливы эти годы?
– Да, была! – столь же твердо и не
– Ох, как чудесно! Все были счастливы, и все друг друга простили! – нервно усмехнулась Ольга. – Что ж, я рада за вас, Татьяна Ивановна, только я вас не прощу! Никогда! Так и знайте… – Голос ее зазвенел слезами, и она вскочила с места от избытка чувств, принялась ходить по комнате. – Я все могу понять, Тата! И навязанный брак. И даже побег! Но когда папенька умер, когда матушка заболела, когда невесть кто стал зваться моей сестрой – ты даже тогда не вернулась!
– Я вернулась… – слабо возразила ей Виноградова. Чем, признаться, удивила всех. – Узнала из газет о кончине отца и поехала к вам. Оля, поверь, к тому времен уже в полной мере осознала, что натворила, и давно мечтала вернуться… а батюшкина гибель заставила меня сделать это немедля – я была готова к любому наказанию тогда.
– Неужто?! И что же ты – вернулась и из-за угла за нами наблюдала?
– Почти что… Я была готова ко многому, Оля, но не к тому, что во дворе собственного дома меня встретит гимназистская моя подруга. И не к тому, что она скажет. Она заверила, что имя свое и добрую репутацию я уже потеряла – отец умер из-за меня, а мать и сестра знать меня не хотят за мое предательство. Что весь Зубцов ненавидит прежнюю Татьяну Громову и ни за что не примет назад. Сказала, что все что у меня пока осталось – это имя Натальи Ярицкий. Ее имя при рождении, ее документы. Я могла бы и дальше жить под ее именем, как уже жила два года. Однако она пообещала, что, если я буду настаивать на своих правах – я лишусь и этого…
Виноградова запнулась, будто бы раздумывая, стоит ли говорить следующее. Опасливо бросила взгляд на Анатоля Тарнавского – но все-таки договорила:
– Дело в том, что Наталья Ярицкая к тому времени была уже замужем. Не я – она. Но венчалась она под именем, которое мне отныне принадлежало. Их с возлюбленным поженили где-то в Европе, в маленькой греко-православной церкви, ее и найдешь-то с трудом… Никто об этом не знает, и в России брак могут даже не признать – если не придать его огласке нарочно. А она пообещала это сделать, если я не стану сидеть тихо да не высовываться. И… у меня не хватило ни сил моральных с нею бороться, ни коварства… я просто сдалась и уехала.
Тарнавский пошатнулся. Заметно было, что и его весть подкосила неимоверно. Но он взял себя в руки и лишь горделивее вскинул голову. Промолчал.
Воробьев же, вовсе не чувствуя накала страстей, победно улыбался и с гордостью поглядел на Кошкина. На том и основывалась его грандиозная идея: будто бы Светлана между делом обмолвилась своей новой знакомой из поезда, что недавно сумела добиться развода – и Виноградова оттого ею так заинтересовалась. Ведь допускала, что развод может понадобиться и ей.
И тем более становилось понятно, отчего Татьяна Громова так не торопилась обвенчаться с Виноградовым…
Одной только ее сестре как будто не было дела до чьих-то браков:
– Как ты вообще могла нас бросить и сбежать, Тата? Ради чего? Ради мужчины?! – выговаривала она сквозь слезы.
– Нет, что ты! – возразила Виноградова. – Напротив, я мечтала брака избежать. Не желала быть зависимой от кого-либо, даже от воли родителей. Тем не менее у меня никогда не хватало духу бороться… В тверской гимназии у меня появилась подруга. Дальняя родственница по матушкиной линии – в Зубцове они, кажется, и не бывали ни разу. Наталья. Тата. Нас так и звали – две Таты. Я очень к ней привязалась, безумно! Верила ей, мечтала быть на нее похожей и внешне, и характером. Она была смелее, обаятельней, удачливей, сообразительней… где-то и мудрей, пожалуй – мне так казалось в пятнадцать лет. А уж какие идеи ей приходили в голову! Меня это восхищало. А потом родители объявили мне о скорой моей свадьбе. Тянуть было нельзя: Михаил Александрович учился в семинарии и должен был жениться до окончания ее. Родители меня торопили, даже доучиться не позволили. Разумеется, я рассказала все Наталье по-дружески – собиралась лишь поделиться горем, да и все. Простите, батюшка, но ведь я мечтала совсем о другом в те годы, а не о браке да семье. Мечтала продолжить учебу, уехать в Москву, поступить на курсы… И Наталья вдруг предложила выход. Ведь и ее родители принуждали к тому, чего она не хотела. У Таты был возлюбленный… молодой студент. Он давал мне частные уроки по естественным наукам, приезжал на дом – а жила я в Твери у Ярицких. Так они и познакомились. Я была поверенной их тайного романа, если годно… И он вовсе не был женатым на тот момент: эту ложь она выдумала позже, чтобы очернить меня еще более. Но тогда Наталья влюбилась – просто потеряла голову. Хотела сбежать с ним в Европу, и не таила этого от меня. Только не знала, как все провернуть: ее матушка была классной надзирательницей в нашей же гимназии, а батюшка безумно строгим, жестоким человеком. У Натальи было непростое детство, тяжелое. Я немного смыслю теперь в воспитании и понимаю, что с таковыми родителями, как у нее, дети или растут сломленными – тихими, забитыми, безмолвными тенями. Или, напротив, учатся ловко подстраиваться, казаться таковыми, какими их хотят видеть, и потихоньку, исподволь, добиваться своего. Учатся манипулировать – быть лживыми, изворотливыми, могущими изобразить что угодно. Не даром Наталья думала когда-то пойти в актрисы – о, как она играла! Несомненно, она добилась бы высот, если б не дворянская гордая кровь да требования родителей, которые не позволяли и мыслить о подмостках. Она нашла своим талантам другое применение. Узнав о моей беде, она как будто предложила помощь. Мне так казалось на тот момент. Наталья ведь была немного старше, и уже окончила гимназию. Имела на руках аттестат пусть и не с такими блестящими оценками, какие могли быть у меня – но аттестат вполне пригодный, чтобы поступить на место гувернантки, например. Родители этого от нее и требовали. И тогда Наталья предложила мне, раз она все равно уезжает с любимым из страны – взять ее имя, ее документы и поехать работать гувернанткой вместо нее. Та семья жила в соседней губернии, они знать не знали, как
– С женщиной по имени Фотиния в поезде вы говорили о ее разводе? – не упустил возможности спросить Воробьев.
– Мы много, о чем говорили… – ушла от ответа Виноградова. – Конечно, я никогда не забывала о словах Натальи, будто она замужем. Я не знала, правда ли это, или блеф, чтобы запугать меня. Но имела в виду, что возможно, мне придется когда-то добиваться с развода с тем ее мужем. Потому, когда Фотиния обмолвливалась об успешном своем разводе, я не могла не заинтересоваться. Расспрашивала осторожно, очень боялась вызвать какие-то подозрения… делала вид, что мне это не очень-то интересно. Ну а позже мы разговорились по-настоящему, по душам. Я именно после разговора с Фотинией уверилась, что некоторые ошибки бывает исправить не поздно. Только я опять недооценила Наталью. По-наивности полагала пристыдить ее той глупой историей на сеансе про украденные ложки и подругу-предательницу. Но я не думала, что, приехав в Зубцов, попаду в очередную ее ловушку. Что она уже выдумала это невероятное вранье о несчастной послушнице Аннушке. Я ведь даже не знала эту девушку толком… Она выдумала историю от начала и до конца! Разумеется, Аннушка просто пошла за водой со старшими монахинями и провалилась под лед – без моего присутствия совершенно! Только кто мне теперь поверит?.. Всего целиком ее плана я не поняла тогда, на сеансе, но когда услышала ваше имя, Степан Егорович, и когда она стала упоминать монастырь и Фотинию – поняла, что ложь ее направлена и против вас. Что вам грозит беда. На другой день я уговорила мужа под вымышленным предлогом поехать в Златолесье и передать вам записку с предупреждением – мой супруг содержания ее не знал. Он вовсе ничего не знал и не знает…
– А что же с конфетами? – спросил Кошкин.
– Нет-нет, я ничего ей не посылала! Никаких конфет! – уверила Виноградова, умоляюще глядя то на одного сыщика, то на второго.
– Однако после поездки в Златолесье вас видели входящей в аптеку. А вышли вы с неким пузырьком в руках.
– Это было средство для краски волос всего лишь… – неловко призналась Виноградова. – Разумеется, это был не яд. Я даже в доме этом не была после сеанса ни разу. Я боялась ее, мечтала уж пойти на попятную и тихо вернуться в Москву – но тут муж прочел статью об отравлении Татьяны Громовой. Я поняла, что за мною вот-вот придет полиция, и теперь уж даже в Москве не скрыться… Вероятно, она сама несколько переживала, что я могу в любой момент заявить о своих правах. Потому выдумала план, чтобы уничтожить меня окончательно. А потом уж вернуть ее собственное имя, не теряя при том всех благ родственницы купцов Громовых.
– Так ты собиралась сбежать… снова? – покачала головой Ольга, разочаровавшись в сестре окончательно.
– Да, наверное… Но я не могла уехать, не попросив прощения у отца Михаила. А его жена уговорила меня остаться на ночь, потому как пойти мне было некуда, и решить все завтра, на свежую голову. А потом приехала Александра Васильевна и сказала, что, если я не поговорю с тобою прямо, Оля, то ты совершишь огромную ошибку. Непоправимую. Оля, человек, с которым уехала и тайно обвенчалась Наталья – это Сергей Сапожников.
Воробьев вновь победно поглядел на Кошкина. К выводу этому он пришел еще в лаборатории госпиталя, подметив некие детали – лаборатории, принадлежавшей доктору Сапожникову. И, хотя Кошкин в выводах тех сомневался, новостью это не стало.
А Ольга Ивановна разом побледнела.
– Ты лжешь… – пробормотала она, не веря.
Ее сестра лишь печально покачала головой.
Кошкину лишние телодвижения все еще давались с трудом, но Воробьев, будто что-то услышал с улицы, живо поднял и подошел к окну. Выглянул осторожно, чуть отодвинув портьеру.
Напряглась и Ольга, вскочив с места.
– Ольга Ивановна, кого вы весь вечер поджидаете, скажите, ради бога. Вашего жениха? – спросил Кошкин, надеясь, что слова сестры ее все же образумили. – И ведь это ваши чемоданы стоят внизу?
– Да… – слабо обронила она.
Будто бы разом растеряв все силы, Ольга опустилась назад в кресло, плечи ее поникли.
– Я не хотела, противилась… но Серж уговорил меня уехать этой ночью и обвенчаться. Тайно. Раз уж моя сестра так и не дала согласия на брак, дядюшка погиб, а что теперь будет со всеми нами, Громовыми, и вовсе никто не знает… Ничего уже не будет по-прежнему. Неужто это все правда, Тата? – последнее она жалобно спросила у сестры.
Татьяна же Громова. Не сумев найти хоть сколько-нибудь утешающего ответа, молча подошла к ней и обняла. Ольга не противилась больше.
– Степан Егорович! – окликнул Кошкина Воробьев. – Он, кажется, приехал. Чья-то коляска стоит за поворотом.
* * *
Задерживать Сапожникова отправились Воробьев с Тарнавским и парой крепких лакеев. Кошкин сумел помочь лишь напутствием, а после наблюдал из окна гостиной. Доктор сопротивлялся, но не особенно рьяно: силы были не на его стороне.
Тогда-то из своих комнат и изволила спуститься Тарнавская. Одетая-по-домашнему, тщательно причесанная и даже не особенно заплаканная. Держалась она отстранено и гордо. Тоже подошла к окну, хмыкнула, взглянув на сцену и кивнула:
– Поделом ему. Это он застрелил Игната Матвеевича. Ничуть не сомневаюсь, что он!
– Не делайте вид, Наталья Яковлевна, что вас волновала судьба Громова. Вы заставили этого человека поехать в гостиницу и убить сыщика Агафонова, при свидетелях. Разумеется, вы рассчитывали, что после этого он выстрелит и себе в голову.
В гостиной они оказались одни: Ольга почти что без
– Какие ужасные вещи вы говорите… – прошептала она. – Как можно заставить что-то сделать взрослого разумного человека? Особенно такого влиятельного, как Игнат Матвеевич!
Она оглянулась, наверное, чтобы убедиться, что ее мужа рядом нет, и с жаром сообщила:
– Думайте, что хотите, но я любила его! Мне не за чем было желать ему смерти! Он дал мне все, о чем я и мечтать не смела!
– И еще он знал о вас все – или почти все. И в любой момент мог выдать. Впрочем, как и Агафонов, и Сапожников. Вот была бы удача, если б один из них застрел двух других, а после покончил бы с собой, не выдержав чувства вины, правда? Вы бы тогда утешили вашу убитую горем сестру и без надзора ее дяди да жениха уж точно уговорили бы переписать на вас, Наталью в девичестве Ярицкую, наследство ее отца. Настоящая же Татьяна Громова, по вашей задумке, к тому времени уже должна была бы безуспешно оправдываться перед полицией за попытки убийств.
Ярицкая выслушала его внимательно. Перебивать не стала. Но, когда он закончил, все-таки вышла из образа. Совсем ненадолго:
– Если все так, как вы говорите… что же мне грозит за это? – губы ее дрогнули в несмелой улыбке. – Полагаю, что ничего. Ведь руки мои чисты, я никого не убивала, ничего не крала и даже бумаг подложных не составляла. Да, обманывала – но вынуждена была делать это под напором взрослых влиятельных мужчин, которые использовали меня, слабую женщину, и которым я никак не могла противостоять…
Все еще улыбающиеся губы задрожали, и глаза блеснули от самых настоящих слез. Она стыдливо спрятала взгляд. Посмотрела за окно – на Сапожникова.
– Он обесчестил меня. Обманом увез от родителей, увез из страны – подделал документы, будто бы я его сестра. Это был его план. Его – целиком! А я была так юна, так неопытная, так влюблена…
Ярицкая неловко вытирала слезы тыльной стороной ладони и всхлипывала, наверное, недоумевая, почему Кошкин до сих пор не предложил ей платок. А Кошкин и впрямь с трудом поборол в себе этот порыв – но, к счастью, лишнего платка у него просто не было.
Тогда Ярицкая, как женщина рациональная, поспешила сменить неработающую тактику.
– Не знаю, что вам наговорила Татьяна, – уже без слез продолжил она, – но согласитесь, что эта проделка не только лишь моя вина. Я не принуждала ее ни к чему! Она согласилась сама. Более того, согласилась горячо и охотно. Она даже продала свои ценности, дорогие платья, отдала мне все свои сбережения – лишь бы я уехала и позволила ей жить моей жизнью. А теперь наверняка разыгрывала перед вами жертву, выставляя меня одну виноватой во всем…
– Поберегите ваш пыл, Наталья Яковлевна! – оборвал ее Кошкин, устав слушать очередную ложь. – Скоро явится полиция – им все и расскажете. Я лишь свидетель и ничего не решаю в этом деле.
Тарнавская послушалась, не стала продолжать. Она и правда была крайне рациональна.
Кошкин же, глядя на вполне натуральные ее слезы, подумал, что у нее действительно есть шансы, и немалые, избежать хоть сколько-нибудь значимого наказания. Пожалуй, судьба ее всецело зависела от супруга, Анатоля Тарнавского – уж неизвестно, насколько законного в открывшихся обстоятельствах.
Хотя поначалу все складывалось не в ее пользу…
Внутри медальона с портретом юной его невесты, что доктор Сапожников все время носил при себе и охотно показывал всякому встречному, с обратной стороны оказалась спрятана миниатюрная свадебная фотокарточка месье и мадам Морэ, как гласила надпись. В лицах же супругов легко узнавались Сергей Сапожников и урожденная Наталья Ярицкая.
Предъявлено это было при большом скоплении народа – при полиции, при отце Михаиле, да и братья Громовы успели приехать. Важно было очистить имя Татьяны Громовой от сплетен, а потому широкая огласка необходима.
Что, одновременно, лишало Наталью Ярицкую всяких перспектив в городе.
– Это правда, Тата? – глухо спросил ее Тарнавский, рассмотрев свадебную карточку.
И до того холодный у него был при этом взгляд, что Кошкин всерьез опасался, как бы не дошло до очередного смертоубийства…
– Мне было всего семнадцать лет, Анатоль, – ему одному ответила его жена. – Я была глупа, я не понимала, что творю. Я всегда любила только тебя одного, ты же знаешь!.. Боже, как я желаю, что не встретила тебя раньше – мы могли бы быть так счастливы… мы с тобой и наши мальчики. Мы даже и без денег Громовых были бы счастливы…
Она попыталась коснутся его руки – но Тарнавский неосознанно дернулся. Бледнее полотна, пошатнулся и отошел к стене. Даже не отреагировал, когда его соперник – доктор Сапожников – откровенно усмехнулся.
– Эту фотокарточку я вложил в медальон и начал носить при себе на случай, если тайное желание моей дорогой супруги исполнится, и я «случайно» погибну, – объяснился доктор.
Сапожников уже не упирался вовсе, выглядел раздосадованным, но юлить, как Ярицкая, не стал. Лишь искал хоть какое-то понимание, переводя взгляд то на Воробьева, то на отца Михаила. Увы, те ему помочь ничем не могли, да и едва ли хотели.
Воробьев, бывший его однокашник, так и вовсе не склонен был к сентиментальным чувствам: Воробьев первым и заподозрил доктора в недобром, и раздобыл подтверждения тому. Теперь же он не собирался скрывать полнейшего удовлетворения тем, что версия его оказалась верной.
Батюшка же Михаил, насколько знал Кошкин, долгие годы был дружен с доктором, но оправдывать товарища и он не торопился, глядя на того печально и разочаровано. С большим вниманием слушал все, что рассказывал доктор.
А доктор на эмоции и эпитеты не скупился:
– Эта женщина стала моим наказанием! – начал говорить он. – Я был студентом, собирался подзаработать, давая частные уроки богатой купеческой дочке в Твери, а после вернуться к собственной учебе и сделать карьеру медика. Лишь на это я и рассчитывал, не более! Но появилась она, и все планы пошли коту под хвост. Все что было у меня, все накопления, все ценности я спустил на поездку в Европу – очень уж ей хотелось туда попасть. Рестораны, театры, красивая
Усмехнулся – открыто и ничего не стесняясь.
Тарнавская же изо всех сил доигрывала роль – твердила, что не понимает, о чем он говорит, и тянула руки к мужу. Сапожников даже не стал перебивать ее и позволил выговориться. После стал рассказывать дальше:
– Я еще на некоторое время задержался в Европе. Думал, остаться ли, уехать, найти ли ее… После все же насобирал денег и сумел возвратиться домой. Вернулся в университет и даже не без успеха его окончил. Перспектив было не много и, не буду скрывать, ехать в отдаленную губернию чтобы работать земским врачом мне не особенно хотелось. На удачу, вскорости я узнал, что законная моя жена, присвоив себе чужое имя и наплевав на наш брак, оказывается вышла замуж снова. Мне показалось забавным, если и я женюсь на ее названой сестрице!
Ольги Ивановны, к счастью, в гостиной в этот час не было: она на удивление здраво рассудила, что и так знает о своем женихе достаточно, чтобы разорвать помолвку и ничего более о нем не слышать.
– Но я постарался бы стать хорошим мужем Ольге, ей-богу! – заверил тем не менее Сапожников. – Она чудесная девица. Не солгу, сказав, что и впрямь был влюблен. Только что уж теперь… Моих планов Тата сперва не знала, лишь откликнулась просьбу да помогла устроиться в Зубцове…
– Откликнулась на просьбу?!.. – горько воскликнула Тарнавская. – Он заставил меня ему помочь! Вынудил! Обещал рассказать об этом нелепом браке всем, если я не подчинюсь!
– Возможно, и так, – не стал спорить Сапожников и снова усмехнулся.
«Супруги» друг друга стоили, несомненно.
– Как бы там ни было, планам моим относительно Ольги Тата, конечно, не обрадовалась, – продолжил доктор. – Уж не знаю, беспокоилась ли она за сестру, или сам я был ей хоть капельку дорог, и она не желала делить меня с другой… но, зная эту женщину, я склонен полагать, что все дело в деньгах. Что ей просто не хотелось отдавать Ольге положенную долю приданого и наследства. Тем не менее, незадолго до именин Ольги, Тата поделилась со мной своими горестями – что боится возвращения настоящей Громовой, боится, что та все всем расскажет. Поделилась даже планом, как бы избавиться от нее. Не физически устранить, нет – но опорочив ее так, что ей самой жизнь перестанет быть в радость. Сперва обвинив в убийстве послушницы пятнадцать лет назад. Ту блаженную знали все в округе, и Тата решила, отчего бы ни выставить случайную ее смерть себе во благо? Чуть позже рассказала и об Агафонове да его слежке за Татьяной, и о деталях их беседы в вагоне поезда с Фотинией тоже.
– Отравленные конфеты – ее идея или ваша! – спросил Кошкин.
Тарнавская попыталась с жаром что-то возразить – но Сапожников веско заявил:
– Разумеется, ее. У меня бы фантазии не хватило! Это должно было стать вторым этапом плана – ее собственное якобы отравление, которое Тата подготовила со всей тщательностью. С ворохом доказательств, с которыми вам, Степан Егорович, только и оставалось поехать к Виноградовой да арестовать ее. Право, до сих пор не понимаю, почему вы этого не сделали, и в чем Тата просчиталась… С добычей яда, заправкой им конфет и посылкой помог я, каюсь. А она должна была картинно упасть в обморок при большом скоплении людей. Случайно «выжить» и рассказать до слез печальную историю своей вражды с подругой. За помощь обещала мне дать согласие на брак с Ольгой и не скупиться на приданое. А чтобы от обвинений ее сопернице было уже не отвертеться, она просила меня поехать к ним в гостиницу и оставить в номере Виноградовых флакон с цианистым калием…
Сапожников замолчал на полуслове – обвел публику насмешливым своим взглядом и сказал главное:
– Да только Тата чуть-чуть ошиблась в адресе – якобы ошиблась – и вместо номера Виноградовых послала меня в номер Агафонова. По ее расчетам оказаться у Агафонова я должен был аккурат в то время, как ее дядюшка палил через окно. Вторая его пуля, Кирилл Андреевич, предназначалась мне, а никак не вам. Видать, не сумел старик толком разглядеть, кто там в комнате. Ведь отдавать мне Ольгу она не собиралась! И для сохранения вашего, Анатолий Павлович, брака, ей требовалось непременно сделаться моей вдовой. К счастью для меня, я очень хорошо тебя знаю, Тата. Тебя и твои повадки. Я додумался обождать снаружи, а не спешить подниматься в номер. Увидев же твоего дядюшку с ружьем, понял и остальное: я должен был умереть в номере Агафонова.
Кошкин мрачно подумал, что этом доктор едва ли лжет. Да и обнаруженный в его кармане флакон с цианистым калием снял бы многие вопросы.
– Можете попытаться обвинить меня в убийстве Громова, господа, – закончил Сапожников, – но я настаиваю, что пытался спасти свою жизнь, и только! А уж потом, разозлившись на тебя, Тата, я разыскал Ольгу и уговорил ее сбежать.
– Но вы и в меня стреляли. Тоже спасали свою жизнь? – осведомился Кошкин.
– Я в вас не стрелял, клянусь, – ничуть не смутился Сапожников. – Я стрелял в воздух. Разбирательство с убийством полицейского чина вот уж точно мне было ни к чему! Учтите, что хоть я и опасался по понятным причинам вашей встречи с Фотинией – но я всячески старался обойтись без жертв!
«Супруги» точно друг друга стоили… Кто из них более изощренный лжец еще следовало подумать! Даже Кошкин начал выходить из себя:
– Без жертв… вы всего лишь наврали с три короба Фотинии, чтобы она уехала, так и не дождавшись, пока я очнусь! А если бы она уехала раньше и оставила вас наедине со мною, без сознания… вероятно, я бы здесь и не стоял! Ну а граф Шувалов?! Вы пытались отравить его лишь
– Что вы, я не пытался отравить Его сиятельство, я ведь не сумасшедший! Если бы вы не распознали тогда в ложке цианистый калий – его бы распознал я. Таков и был мой план, если уж говорить начистоту. Мне хотелось, чтобы вы просто-напросто не мешали – вот и все. Никого убивать я не собирался: Его сиятельство платили мне приличные деньги за лечение, в конце концов! Могу теперь я спросить? Как вы поняли, что это был я?
– Я этого как раз и не понял, – признался Кошкин. – Я-то вам верил до последнего. Полагал, что вы мне жизнь спасли.
До последних событий Кошкин и впрямь полагал доктора если и не другом, то хорошим приятелем – был благодарен ему за многое. Его всерьез коробило, что придется в будущем давать показания против этого человека. Давать показания против приятелей Кошкину еще не приходилось.
И поражало, как легко все то же самое давалось Кириллу Андреевичу. Вот уж кто полностью беспристрастен. И кто никогда не сочтет возможным простить ошибку – другу, однокашнику, любимой женщине…
Впрочем, Кошкину хотелось верить, что Воробьев просто куда лучше знал этого доктора, знал ему цену и не был с ним никогда особенно дружен.
Кошкин благодарно поклонился Воробьеву через комнату и дал ему слово.
– Вы еще в студенчестве приятно поражали меня вашим умом, талантом и ловкостью, Сергей Федорович, – охотно стал делиться своими догадками Воробьев. – Но, увы, что тогда, что теперь вы остаетесь человеком крайне неглубоким и небрежным. Вместо служения науке вас заботит черте что!.. Вас не было в госпитале нынче днем: ваши коллеги указали, что вы уехали, вероятней всего, что в Златолесье, как обычно. Но дали воспользоваться мне вашим рабочим местом в лаборатории. Под микроскопом, признаться, я пытался разглядеть пороховые следы на манжетах сорочек других подозреваемых лиц…
Кирилл Андреевич многозначительно и без всякого намека на признание вины поглядел на братьев Громовых. Те напряженно слушали: младший спокойно и хмуро, а старший, заметно волнуясь.
– Искал пороховые следы – а нашел на лабораторном стекле вашего микроскопа явные кристаллы сахара и жировые включения. Сперва не мог сообразить, чем вы умудрились испачкали прибор… а потом понял. Цианистый калий в шоколадные конфеты вы вводили шприцем и, очевидно, под микроскопом? Вспомнил я и то, что видел в вашей квартире охотничье ружье. Прежде это ничуть не удивляло меня – в Зубцове немало охотников. Но теперь уж, простите мою бестактность, я осмелился обыскать ваше мусорное ведро в лаборатории. И нашел стреляную гильзу. Надо полагать, именно ее полиция не досчиталась на месте преступления и никогда не стала бы искать в госпитале. А потом уж я обратил внимание и на чернильное пятно на вашем рабочем столе. Совсем свежее. Я бывал в вашей лаборатории прежде, и могу поклясться, пятно появилось недавно. Думаю, тогда же, когда была написана и предсмертная записка – написана уж наверняка не Игнатом Громовым.
Петр Громов, еще утром утверждавший обратное, молчал. Не обронил ни слова даже под изумленным вопросительным взглядом своего брата.
– Это вы написали ее, Сергей Федорович! – прямо обвинил Воробьев. – Написали, зная, что сыновья покойного скорее пойдут на обман и подтвердят подлинность, чем станут настаивать на невиновности отца – весьма сомнительной ввиду всех обстоятельств!
– Петр Игнатьевич, это правда? Ответьте… – вместо Алексея осмелилась спросить Саша Соболева. И даже, ужасно смущаясь, подсказала, как выкрутиться: – Вы ошиблись, возможно?..
– Возможно… – ухватился за соломинку старший Громов. – Я был так взволнован… я не могу сказать… Простите, мне вероятно, не стоит ничего говорить без нашего адвоката.
Младший Громов шумно выдохнул и покачал головой. Хотелось верить, что хотя бы Алексей не столь циничен, как все это семейство.
И слава богу, что Кирилл Андреевич стоял к ним спиной да не увидел, как Саша – поддержки ради, наверное – взяла Алексея за руку. Пожала ее с теплотой. Кошкин и сам поторопился отвести взгляд.
– Если записку и впрямь написали вы, Сергей Федорович, – ничего не замечая, с жаром продолжал Воробьев свою обвинительную речь, – то убийство Громова именно что преднамеренное! Вы готовились! И вам не уйти от ответственности!
– Вы ошибаетесь… этому чернильному пятну уже пара недель… – Сапожников как-то разом растерял весь свой лихой настрой. Тем не менее, он собирался настаивать: – И гильза не моя, кто угодно мог бросить ее в ведро… Я не убивал Громова – вам этого не доказать!
Кошкин посчитал, что следствие разберется в деталях позже. К счастью, это дело вел не он, и уж точно не Воробьев: сам черт сломит здесь ногу в попытках выяснить, на ком больше вины – на докторе или Наталье Ярицкой. Тем более что вину эту они непременно станут валить один на другого…
Оттого Кошкин, едва полиция надела на доктора наручники, дабы везти на официальный допрос, счел за лучшее покинуть этот дом, да и всех Громовых, порядком его вымотавших. Мечтал скорее увидеть Светлану, увидеть ее глаза. Увидеть Егорку – мальчишка всегда умел отвлечь его от дурных мыслей.
Хотел проститься с Шуваловым по-человечески – Платон Алексеевич этого заслуживал. Заслуживал и того, чтобы Кошкин признал, наконец, что тот был для него гораздо большим, чем просто начальствующим лицом.
* * *
Ни с кем толком не поговорив более, весьма тихо, с трудом передвигая ноги, Кошкин доковылял до конного своего экипажа. Пока запрягали, он издали наблюдал, как полиция увозит Сапожникова. Тарнавскую, нужно думать, оставили под домашним арестом.
Кошкин только не знал, поедет ли Кирилл Андреевич с ним? Товарищу однозначно стоило отправиться сейчас не в Златолесье, а отвезти Соболеву на вокзал. А то и сопровождать ее поездом. Да только сцена, подсмотренная только что Кошкиным, навевала мысли, что этому не бывать.
Воробьев… он человек сложный. Весьма сложный.
Алексей же Громов, даже с учетом либеральных его замашек, и проще, и легче, и куда ловчее… А потому Кошкин решил в любом случае Воробьева дождаться.
Но пока ждал, к нему, к полной неожиданности, вышел Анатоль Тарнавский. Без своей жены хотя бы. Догнал и заговорил, со всей осторожностью подбирая слова, оглядываясь, убеждаясь, что лишних ушей рядом нет. Беседа обещала быть крайне неловкой.
– Послушайте, Степан Егорович… Знаю, что вы не имеете отношения к официальному следствию и едва ли хоть сколько-нибудь симпатизируете Татьяне… но я не могу не
Татьяной он, очевидно, все еще называл супругу. Ей-богу, Тарнавскому Кошкин сочувствовал от души, а потому постарался обнадежить:
– Без сомнения, всякий рассудит, что вы пострадавшая сторона, Анатолий Павлович. Если начнете бракоразводный процесс, то наверняка его выиграете…
– Нет-нет, напротив… – перебил Тарнавский, – я бы хотел сохранить свой брак. Процесс – такая шумиха, такое унижение. Я даже не о своем унижении – что будет с мальчиками, откажись я от нее? Теперь уж, разумеется, никакой гимназии… Да я и сам не останусь ни в Зубцове, ни в Москве. Как только позволят – даст бог все разрешится в нашу пользу – увезу семью к братьям, в Краков. Как-никак у меня университетское образование. Сгожусь на что-то. Проживем. Я спрашивал вас, не заставят ли меня отказаться от нее против моей воли?
Кошкин не знал, что и ответить… Но взял себя в руки, начал было советовать знакомого адвоката – но не сдержался да в сердцах сказал, как есть:
– Я хорошо вас понимаю, Анатоль – как никто другой, поверьте. Но подумайте, та ли эта женщина, ради которой стоит поставить на кон все, что у вас осталось?! Свое имя, положение в обществе, будущее детей. Гордость, в конце концов.
– Нет-нет, вы ничего не понимаете. Я… верю ей. Я люблю ее, а она любит меня. Сперва Сапожников тянул ее на дно, потом Громов. Всему виной бедность, пьющий отец да скверные обстоятельства, из которых крайне трудно выбраться с чистой совестью… Но Громова больше нет. Сапожников за решеткой. Никто уже не встанет меж нами! Я знаю Татьяну. На этот раз все будет по-другому.
Разговор оставил Кошкина в полном раздрае, еще большем, чем прежде. Он даже не заметил, как из дому вышел Воробьева – один.
– Чего он хотел? – поинтересовался Кирилл Андреевич, когда Тарнавский отошел.
– Спрашивал совета, как бы ему избежать развода…
Воробьев хмыкнул и с присущей ему деликатностью объявил:
– Он знает, что это не его сыновья? Оба мальчишки рыжие, как все Громовы. А они с женой – темно-русые. Вы знакомы с работами Менделя и Шмальгаузена об опытах над растительными гибридами?
– Догоните и посоветуйте ему прочесть, если хотите, – вяло отозвался Кошкин.
– Что-то не хочется…
Воробьев неспешно прошелся возле лошади, в хмурой задумчивости погладил шелковистую гриву. Едва ли Кирилл Андреевич переживал о Тарнавском сейчас.
Сам же Кошкин полагал, что Тарнавский не дурак и, по крайней мере, догадывается о сыновьях. Да и об изменах жены все эти годы наверняка догадывался. Особенно если вспоминать постфактум все его надменно-колючие взгляды на Игната Громова… Тем не менее намерения свои Тарнавский объявил вполне однозначно – так стоило ли его переубеждать? Да мальчики и впрямь ни в чем не виноваты.
– Скажите-ка, Воробьев… – неловко заговорил Кошкин.
Он собирался спросить, кажется ли он тоже со стороны безумным идиотом, как Тарнавский? С поспешной свадьбой, с их Светланой хождением по кругу, с надеждами на будущее… Со святой верой, что в этот раз все будет по-другому.
Очень хотел спросить. Но отчего-то не стал. Наверное потому, что ему бы не понравился ответ.
«Он был любим… по крайней мере
Так думал он, и был счастлив».
Эпилог
Тарнавскому не повезло.
После суда, после всех разбирательств, после немалых денежных трат на восстановление документов и узаконивания их отношений с урожденной Натальей Ярицкой, он и впрямь увез семью подальше от столицы. Около полутора лет супруги жили, казалось, вполне счастливо, хоть и крайне бедно. Пока однажды его жена не исчезла вдруг, не оставив после себя даже записки. Тарнавский ее больше никогда не видел.
Что любопытно – незадолго до этого из-под следствия неожиданно скрылся Сергей Сапожников, накрепко стоявший на том, что Громова он не убивал и яда никому никогда не подмешивал. Доказать обратное у следствия так и не вышло.
Жену свою Тарнавский никогда больше не видел – но до конца дней утверждал, что она сбежала, боясь мести Сапожникова. А вовсе не из-за каких-то других причин. Даже подросшие сыновья не сумели его переубедить.
Оленька Громова, вопреки злым предсказаниям своей названой сестры, вышла замуж, и довольно скоро после разорванной помолвки. За молодого купеческого сына, одного из деловых партнеров Петра Громова, который стоял теперь во главе всего льняного бизнеса семьи. Брак, кажется, был вполне счастливым.
Татьяна Громова не стала задерживаться в Зубцове и вскоре вернулась в Москву. Муж понял ее, простил и во всем поддержал. Впрочем, и в Москве они не остались надолго, а вскоре навсегда перебрались в Берн, Швейцарию, поближе к университету, где Татьяна все-таки получила то, о чем всю жизнь мечтала. Благо, средства у Виноградовых для этого теперь имелись.
* * *
Августовский рассвет уже занимался, бросая акварельно-розовые пятна на глухие леса Полустовой горы, на неспокойные воды Вазузы, на острые маковки церквей Зубцова. Новый день обещал быть не менее жарким, чем предыдущие.
– Александра Васильевна хотела, чтобы ее Громов на вокзал отвез, мол, им нужно поговорить. А меня попросила не обижаться, – хмуро пояснил Кошкину Воробьев.
– А вы?
– Что я, барышня – обижаться?
– Тем не менее вы ее ждете?
– Вдруг передумает…
Оставить его дожидаться непонятно чего в одиночестве Кошкин не счел для себя возможным.
Кирилл же Андреевич долго и печально смотрел в большие карие глаза запряженной и уже заскучавшей лошади, а потом, будто бы совершенно некстати, вспомнил:
– Меня Саша… Александра Васильевна поцеловала намедни. Только я не знаю, что это значит. Я уж всякое передумал. С одной стороны, я и впрямь заметил некоторую ее ко мне симпатию в последние дни. Она порою до того тепло на меня смотрела… С другой стороны, я ведь прекрасно знаю о ее чувствах к вам. И пусть это совсем уж наивная да платоническая ничем не обусловленная влюбленность неопытной девушки – тем паче! Может, сей поцелуй это неосознанная ее женская месть – вам да через меня?! Женщины изощренно коварны, сами знаете… С третьей же стороны, она увидела меня тогда в весьма уязвимом свете. Может, пожелала она меня да никак иначе выразить той жалости не смогла, кроме как поцелуем? Право, я уж не знаю, что и думать!
– Да, ситуация… – вздохнул Кошкин. – Даже Грибоедова перечитать захотелось.
– Не очень понимаю, о чем вы! – нахмурился Кирилл
– Какой уж тут смех. Девушка поцеловала вас, а вы стоите здесь со мной, позволяя ей уехать с этим Алексеем Игнатьевичем. Вы в своем уме?
– Александра Васильевна разумная женщина, а не малое дитя. Если хочет быть с Громовым – как я могу ей запретить?
– Если бы она хотела быть с Громовым, то не целовала бы вас.
– Не все так просто, Степан Егорович. Она полагает, что Громов подходит ей больше в качестве спутника жизни, потому как они похожи, по ее мнению. Оба купеческого сословия, и оба изгои в собственных семьях. К тому же ей нравятся букеты, которые он посылает!
Он поморщился, будто те букеты пахли чем-то совершенно несвежим.
– Что мешает вам посылать ей букеты? – спросил Кошкин. – Да хоть каждый день, если ей угодно.
– Не в букетах дело. Как бы вам объяснить… во времена нашей с ней помолвки я ведь и впрямь думал, что она другая, что может отличить пустые, но яркие романтические жесты от искренней привязанности. Что толку было писать ей письма в Италию, когда на бумаге я и десятой доли не выказал бы того, что творилось у меня на душе в то время?! Розы, даже самые дорогие и пышные, вянут через две недели, а тот мой подаренный фикус, пусть и невзрачный, и скромный, и совсем не ароматный, сто лет будет стоять зеленым, и ничего ему не сделается. Я думал, она и впрямь по достоинству оценила тот фикус, понимаете? Выдумал себе образ идеальной женщины и как дурак вообразил, будто такая может существовать на самом деле… Я был плохим мужем Раисе, я знаю. Кому-то диаметрально непохожему на Раису – может, стал бы мужем получше. Но, кажется, такой женщины нет в природе.
Отшучиваться в этот раз у Кошкина не было никакого желания.
Солнце поднималось на востоке все выше, тени укорачивались, розовые пятна на домах и деревьях становились золотыми. Соболева «передумывать» явно не собиралась.
– Все может быть, – отозвался Кошкин. – Мир большой, чудеса случаются – сами видели. – Чуть тише добавил: – Спасибо, что приехал, Кирилл. В одиночку, боюсь, в этот раз я бы точно не справился.
– На здоровье, – пожал тот плечами будто бы совершенно безразлично. Тоже помолчал. – Поверите ли, я и в церковь ходил, покуда вы без сознания лежали.
– Неужто?
– Сам от себя не ожидал! Рад, что вы выжили. И, к слову, поздравляю со свадьбой.
– О, благодарю! Так на меня тоже обижаться не станете, что не позвал в дружки?
– Вот еще… Хоть и не понимаю, к чему было так спешить?! А впрочем, дело ваше. Я не очень хорошо знаю Светлану Дмитриевну… но рад буду узнать ее лучше. Как думаете, ей приятно будет услышать, что ее заплатка на моем пальто до сих пор держится?
– Она будет счастлива!.. Кирилл Андреевич, хватит, пожалуй, здесь стоять, поехали в Златолесье.
– Поехали… – подумав, невесело согласился тот. И в последний раз оглянулся на окна дома Тарнавских.
Саша так и не вышла.
* * *
Не вышла она по вполне объективным причинам: долгий изматывающий разговор с сестрами Громовыми, которых бросить Саша никак не сочла возможным. Потом сбор чемоданов, потому как задерживаться в Зубцове у нее не было ни причин, ни желания.
Да и беседу с Алексеем откладывать было нельзя: она чувствовала, что младший Громов прямо сейчас находится на распутье – в ссоре с братом, без какого-либо положения в городе, он мог сорваться да уехать в любой момент. Допустить этого Саша не могла – он был ей нужен.
– У меня к вам предложение, Алексей Игнатьевич. Давайте присядем, это весьма серьезно.
– Предложение? Весьма заинтригован. Не часто хорошенькие женщины делают мне предложения какого бы то ни было характера.
Саша смутилась и совершенно сбилась с мыслей. Она слабо представляла, что такое флирт – она даже книг с подобным содержанием читать не любила. Но, кажется, это он самый и был.
Алеша ей нравился. Легкий в беседе, приятный, очень и очень милый. Внешне немного похожий на Кирилла Андреевича. А главное, понимал он ее куда лучше многих. В другой раз Саша, наверное, поддержала бы его игривый тон, но сейчас ей хотелось спать и хотелось скорее получить четкий однозначный ответ.
– Мое предложение делового характера, – без улыбки предупредила она. – Я прошу вас стать управляющим в банке, который по закону принадлежит мне. По закону, но не по факту.
Алексей удивился. Еще на слове «делового» удивился. Вскинул брови.
– Так ведь… банком, насколько мне известно, управляет ваш брат?
– Да, – подтвердила Саша. – Но мне бы хотелось, чтобы это были вы. И чтобы вы действовали в моих интересах.
– Вот как?..
Алексей нервно вскочил и прошелся по комнате. Видно, предложение и впрямь застало его врасплох. Сел снова, невзначай оставив руку на подлокотнике Сашиного кресла. Стекла его очков блеснули, поймав отсвет газовых ламп. Спросил:
– Не напрасно ли вы мне доверяете? Ведь вам известно, надеюсь, что мне нужно большее, гораздо большее, чем управление банком?
Пальцы его руки зависли в воздухе, желая коснуться ее пальцев. Но так этого и не сделали. Громов ждал ответа.
– Большего вы не получите, – Саша нашла в себе сил не одернуть руку и не отвести взгляд. – Я и так предлагаю вам много. Куда больше, чем вы можете когда-либо получить в Зубцове!
– Предлагаете – но сперва мне придется переиграть вашего брата. Я слышал о нем весьма скверные вещи, признаться.
– Более скверные, чем о вашем отце?
Громов криво улыбнулся. Снова прошелся по комнате. Рывком снял очки и вдруг посмотрел на Сашу уже иначе:
– Бог с ним, с банком, с братьями и отцами… Вы мне нравитесь, Саша. В самом деле нравитесь – я таких как вы раньше не встречал! Я не умею говорить красивых слов, уж простите… Но я свободен и не имею никаких сердечных привязанностей, и вы… насколько мне известно, тоже. Могу ли и я озвучить вам свое предложение?
– Нет.
Саша смутилась, отвела взгляд, испуганно покачала головой.
– Нет! Или принимайте мое, или… Больше мне вам предложить нечего.
Алексей устало улыбнулся:
– Увлекаетесь химией, значит?.. Вот уж бесполезная наука,
– Да, вы мне нужны, – подтвердила Саша, напряженная, как струна.
Алексей размышлял еще некоторое время. Походил по комнате, поглядел в окно. Обернулся к ней и развел руками, в конце концов:
– Что ж… разочаровать вас я не могу, Александра Васильевна. Да и от предложений таких не отказываются. Сделаю все, чтобы вы не пожалели, что доверились мне.
Он улыбнулся тепло и обезоруживающе – и Саша не смогла не улыбнуться в ответ. Будто камень с души упал!
– Ох, я в самом деле рада… Спасибо!
Замешкалась и протянула ему руку, как протягивают купцы в знак подтверждения сделки. Алексей, удивившись снова, тем не менее охотно и крепко ее пожал.
* * *
В Златолесье добрались уже засветло, хоть усадьба и теперь выглядела погруженной в туман, заспанной и необычайно тихой. Кроме как на кухне, никто еще не вставал. Стараясь не особенно шуметь, Кошкин захотел было сразу подняться наверх, в спальное крыло – да вовремя углядел Светлану с Егоркой уже внизу, в гостиной.
Мальчик так и спал прямо на диване, укрытый Светланиной шалью, устроив голову на ее коленях. Светлана и вовсе задремала сидя – скинув туфли, подобрав под себя ноги, откинувшись на спинку дивана. Услышав скрип двери – живо очнулась. Кошкин едва успел приложить палец к губам. Не хотелось будить Егорку, день и так обещал быть тяжелым для мальчика. Шепотом спросил сам:
– Вы чего здесь? Не наверху?
– Тебя ждали. Играли в шахматы, – тоже шепотом отозвалась Светлана, погладила Егоркины волосы.
Сонно, совершенно умиротворенно она улыбнулась ему через комнату.
Кошкин безотчетно улыбнулся в ответ. Он был вымотан во всех известных смыслах, ноги еле держали, и голова начинала гудеть от недосыпа. Но он едва ли не впервые в жизни чувствовал себя настолько спокойно да безмятежно, что хотелось продлить этот миг навечно. Будто полжизни спешил сюда, в эту комнату, и, наконец, добрался.
На шахматном столе подле них осталась недоигранная партия.
ноябрь 2025 г.
Примечания
1
Вольноопределяющийся в царской армии: военнослужащий, добровольно вступивший в армию и отбывающий воинскую повинность на льготных условиях (прим.)
2
Первый отражённый от поверхности Луны земной радиосигнал зафиксировали 10 января 1946 года (прим.)
3
Обязательный для всех городских извозчиков металлический знак с номером (прим.)
4
Темно-вишневый оттенок (прим.)
5
Кинетоскоп был разработан Томасом Эдисоном совместно с Уильямом Кеннеди Лори Диксоном, но имя второго изобретателя редко где-то упоминается (прим.)
6
Из стихотворения Лактанция «Легенда о фениксе» (прим.)
7
Из стихотворения Лактанция «Легенда о фениксе» (прим.)
8
Не сохранился, уничтожен артиллерийским обстрелом немецкой пехотной дивизии в годы Великой отечественной войны (прим.)
9
Стилевое течение раннего классицизма, выросшее из идей итальянского архитектора Андреа Палладио. В основе стиля – античное наследие: следование композиционным принципам классической храмовой архитектуры и классицизма XVI века. Одним из самых ярких последователей Палладио был Джакомо Кваренги, проработавший в России с 1780 по 1817 гг и внесший значительный вклад в архитектурный облик как императорских учреждений, так и многих дворянских загородных усадеб (прим.)
10
Сыщиком был сам Кошкин, а история подробно рассказана в книге «Слёзы чёрной вдовы»
11
«Ушиб мозга» лат.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
