Не трогай нас
Михаил Айзенберг
Не трогай нас
© 24
1
Из прежних книг
«Этот снимок смазанный знаком…»
Этот снимок смазанный знаком:
на скамейке, с будущим в обнимку,
на скамейке поздно вечерком,
примеряя шапку-невидимку.
Незаметно, боком проберусь
по земле, где вытоптаны виды.
Вот страна, снимающая груз
будущей истории. Мы квиты.
Вся земля пустилась наутек.
Как теперь опомниться, собраться.
Помело поганое метет,
и лишай стрижет под новобранца.
Беженцы нагнали беглеца.
Все смешалось в панике обозной.
И колышет мягкие сердца
общий страх: бежать, пока не поздно.
1982
«Вот она, Москва-красавица…»
Вот она, Москва-красавица, —
постоянный фейерверк.
Поглядите, как бросается
белый низ на черный верх.
Дайте нам, у нас каникулы,
конфетти и серпантин.
Остальное, что накликали,
даже видеть не хотим.
Ожидания доверчиво
в новостях передают.
Всем привет от фейерверкщика,
а от сменщика – салют.
Как бы вытащить из ящика
с говорящей головой
не того, впередсмотрящего
на тебя, как часовой —
словно ты шпана советская
или крайний инвалид.
Он о том, что время детское,
по-немецки говорит.
Время – голову не высуни.
И уходят в дальний путь
дети, загнанные крысами.
Им вода уже по грудь.
«Сон идет за человеком…»
Сон идет за человеком,
изведенным в никуда,
словно талая вода
вперемешку с темным снегом.
Их когда-то сдали в хлам —
всех увечных, безголосых,
что на остров Валаам
укатились на колесах,
на подбитых костылях,
на подкованных дощечках,
в черных сгинули полях,
потонули в черных речках.
Вот и в памяти черно.
На пиру у людоедов
сладко хлебное вино.
И живи, его отведав.
Два голоса
– Что у тебя с лицом?
Нет на тебе лица,
выглядишь беглецом.
– Топкая здесь земля.
Тонок ее настил.
Долог ее отлив.
Быть не хватает сил,
жабрами шевеля.
– Вот объявился тать,
командир этих мест.
Что ни увидит, съест.
Нечего ему дать.
Всех коров извели.
Зверя сдали на вес.
Множатся стригали,
но никаких овец.
– Да, но еще вдали
множатся голоса
выброшенных с земли,
стертых с ее лица.
В камни обращены.
Гонит воздушный ключ
запахи нищеты.
Камень еще горюч.
– Время-то на износ.
Времени-то в обрез.
Что бы ни началось,
некогда ставить крест.
Выбери шаг держать,
голову не клонить,
жаловаться не сметь.
Выбери жизнь, не смерть.
Жизнь, и еще не вся.
Жаловаться нельзя.
«Сажа бела, сколько б ни очерняли…»
Сажа бела, сколько б ни очерняли.
Чей-то червивый голос нудит: «Исчезни!
Если земля, то заодно с червями».
Есть, что ему ответить, да много чести.
Эта земля, впитавшая столько молний,
долго на нас глядела, не нагляделась —
не разглядела: что за народ неполный,
вроде живое, а с виду окаменелость.
Так и бывает, свет не проходит в щели;
есть кто живой, доподлинно неизвестно.
И по ступеням вниз на огонь в пещере
тихо идет за намихранитель места.
То-то родные ветры свистят как сабли,
небо снижается, воздух наполнен слухом,
чтобы певцы и ратники не ослабли,
чтобы ночные стражи не пали духом.
«Дом, где словно стена пробита…»
Дом, где словно стена пробита.
Дверь запирается так, для вида.
Все качается, не пролей.
Все ж таки надо держать правей,
если в мозгах пляска святого Витта.
Только шурум-бурум да шахсей-вахсей
и ни других гостей,
ни других новостей.
Мозг посылает одни депеши,
как заведенный, одни и те же
в адрес всей этой нечисти. Власти всей.
Это из воздуха на дворе,
полном политики словно гари,
передается:тире – тире
а произносится:твари – твари
«Слово на ветер; не оживет, пока…»
Слово на ветер; не оживет, пока
в долгом дыхании не прорастет зерно.
Скажешьзима– и все снегами занесено.
Скажешьвойна– и угадаешь наверняка.
Не говори так, ты же не гробовщик.
Время лечит. Дальняя цель молчит.
Но слово зá слово стягивается петля;
все от него, от большого, видать, ума.
Скоро заглянешь зá угол – там зима.
Выдвинешь нижний ящик – а там земля.
«Нравится нет это не мой выбор…»
Нравится нет это не мой выбор
Кто бы не выплыл если такой выпал
кто бы ушел к водорослям и рыбам
по берегам освобождая место
новому зверю имя его известно
Это под ним это в его лапах
мир где пинают гордых и топчут слабых
В каждой щели слышен его запах
В нашей воде он обмывал копыта
В нашей еде клочья его меха
На волосах
Но из живых каждый ему помеха
кто не ушел или яму себе не вырыл
Я ж говорю это не мой выбор
«Если настанет время назвать виновных…»
Если настанет время назвать виновных,
будет ли в общем списке еще и этот
мелкий служитель ада из нечиновных
выделен полным сроком в стальных браслетах?
Это же он первый из тех, кто издали
из оголтелых толп набирает фронт
и говорит, что голодных накормят выстрелы —
сразу платок накинут на лишний рот.
Это его криками заполошными
из глубины вызванные, из тьмы,
бедную землю, где обитаем мы,
демоны топчут каменными подошвами.
Далее везде
Раз легли под дырокол вот такие вести,
заместитель и нарком обсуждали вместе:
пики или крести (крики или песни),
или в общей яме уложить слоями —
все решать на месте.
Опер пробует перо, отряхает китель.
Санаторное ситро пьет осведомитель.
Кто сморкался, кто курил, много было смеху.
Председатель говорил, что ему не к спеху.
В санаторной конуре шаткие ступени,
как ремни при кобуре новые скрипели.
Запечатано письмо штатным доброхотом.
На платформе Косино ягодас походом.
После станции Панки все леса в коросте.
В лес ходили грибники, собирали грузди.
Но уже выходит срок: дорогие гости
снаряжают воронок ехать от Черусти.
………………
Зелень снова молода.
Проросла грибница.
Но земля уже не та,
с ней не породниться.
И в краю далеком
под Владивостоком
не поставить свечку
за Вторую речку.
«Пересыпано песком захолустье…»
Пересыпано песком захолустье,
тем и дорого, что так безотрадно;
тем и памятно, что если отпустит,
то уже не принимает обратно.
Там живущее – родня светотени,
в изменениях своих недоступно,
потому и не бежит совпадений
как единственной природы поступка.
Нестяжание его тем и пусто,
что усилие никак не дается.
Но какое-то стеклянное чувство
появляется, вот-вот разобьется.
«Эта местность, сколько б ни светилась…»
Эта местность, сколько б ни светилась,
как в песке налипшая слюда,
есть еще неснятая судимость,
что в тени осталась навсегда.
И на слух чем тише, тем безмерней,
ветром разнесен по сторонам
голос умирающих губерний,
пение, оставленное нам.
2
«Или мир был добрей…»
Или мир был добрей?
Но всегда пробирало ознобом
от его доброты. У дверей
оказаться б на выходе новом
да бежать поскорей.
Настоящее видишь из прошлого.
Но сегодня в другом измерении
открывается карта дорожная,
объявляется новое зрение.
Где Европа моя, где Америка —
вся подробная их машинерия,
опыт, сложенный, как палиндром?
Я смотрю изнутри недоверия:
возмещение или урон?
Я смотрю изнутри муравейника.
«Вот одна большая идет зима…»
Вот одна большая идет зима,
а за ней другая, не лучше той.
И хозяин льна, господин зерна
говорит про тяжелые времена
прямо-таки с хозяйственной прямотой.
Говорит, что и всходы за рядом ряд
на удачу выросли, вкривь и вкось,
словно сонный сеятель наугад
там зерно разбрасывал, как пришлось.
Этот мир, дичающий на глазах,
берегли наша кротость и наша злость.
На домашних взвешивали весах,
что осталось и что нам не удалось.
Берегли как одежду на каждый день,
как одно обещание на устах.
Потому всегда уходили в тень.
Нелегко нас в темных искать местах.
Мы природный слух
Мы одно из двух
на краю пустом
(объясню потом)
Мы подземный пласт
Мы болотный газ
Мы древесный уголь
Не трогай нас
«Ту бумагу, что завелась на каждого…»
Ту бумагу, что завелась на каждого,
не прочесть ни издали, ни вблизи —
чересчур несет от листа бумажного,
как от тех, кто все извалял в грязи.
Мы бывали в тысячах – вышли сотнями
одиночных призванных голосов,
чтобы стать охотничьими угодьями
для бескрайних свор беспородных псов.
Погляди на сход чепухи и грязи —
не мечталось так никакому штази.
И ему еще не видать концов.
Сколько темных видели превращений
одного в другое. И что теперь?
Те всегда могли проходить сквозь щели,
а теперь мы им сами открыли дверь.
«Вот и опять над кремлевской стеной…»
Вот и опять над кремлевской стеной
ночь ожидает сигнала.
И обращается свет соляной
в тусклую желть Арсенала.
Время со мной говорит в мегафон.
Носится говор кромешный
и, опускаясь, как черный грифон,
низко парит над Манежной.
«Фотоснимки, сложенные в стопки…»
Фотоснимки, сложенные в стопки,
память с именами на слуху.
Не пригодный даже для растопки
опыт, превратившийся в труху.
Комментарий, мелкие курсивы.
Матрицы некрепкие клешни.
И души медлительные силы —
не понять, куда они ушли.
Только это мы еще проверим
с
Я не стал охотничьим трофеем —
может, мир меня и не ловил?
Если жизнь прошла без нареканий,
медленнее капли восковой,
кто она, что пробивает камень —
точит время, ставшее скалой.
«Этот город, где я не живу…»
Этот город, где я не живу,
а плыву, как будто на плоту,
неводы забросит в темноту,
те выносят тину и траву.
Этот слет воздушной кривизны,
слабый блеск, повисший на грузилах,
исчезает, как чужие сны,
до конца запомниться не в силах.
Белый свет научится темнить.
Все пройдет, не надо хоронить,
если только с выключенным звуком.
Музыка проходит по дворам,
превращает траур в тарарам,
в праздное хождение по мукам.
«Как неразборчив криминальный почерк…»
Как неразборчив криминальный почерк,
что оставляет записи свои
на коже, у защитных оболочек,
растущих, как древесные слои.
Не старится душа, но знает меру;
не прячется, а ты ее зарой,
как в теле заключенную химеру
скрывают под древесною корой.
«Видно, мало меня ругали…»
Видно, мало меня ругали.
Жизнь, казавшаяся недугом,
может только ходить кругами,
потому и обходит кругом.
Вот стою обведен, окутан.
И невидиму, невредиму
накрывает прозрачный купол
опустевшую середину.
«Чем больше лет, тем дальше в лес…»
Чем больше лет, тем дальше в лес
и глубже в чащу сухостоя,
за тишиной из дальних мест
расслышав самое простое:
как непосильный тянет груз
какой-то бесконечный поезд.
И я лечить себя берусь,
на этом звуке успокоясь.
«И впервые – не мертва и не жива…»
И впервые – не мертва и не жива,
только в черепе легонечко фонит —
опускается глухая тишина,
в темноте перебирая алфавит.
Там страницы были вырваны из книг,
и никто уже не знает о таком,
как бесшумно продвигается ледник,
что меня уже коснулся языком.
И ожогом ледяного языка
открывается последняя глава
о невидимом приходе ледника,
о поэте, забывающем слова.
«И вдруг находит пелена…»
И вдруг находит пелена,
когда не то что имена,
но и названия вещей
с беззвучным вздохом полостным
как будто закатились в щель
между прозрачным и пустым,
как между призрачным и мнимым,
чтоб там остаться анонимом.
Их различая вдалеке,
угадывай: не те, не эти,
как бы в разглаженной фольге —
не зная, на каком ты свете.
Лишаются привычных мест
слова и ничего не значат.
И лишь один безмолвный жест
за их значеньями маячит.
«У ожидающих нового взрыва…»
У ожидающих нового взрыва
время ничье и порядок ничей,
если не учатся без отрыва
от производства понятных вещей
снизу глядеть, как придонная рыба,
на преломленных движенье лучей.
Кто он ни есть, продолжает слежение.
Донная взвесь повторяет движение,
с нею вся глубь морская.
Новая повесть без продолжения —
вот ты, оказывается, какая.
«Мальчик, рисующий длинные линии…»
Мальчик, рисующий длинные линии
карандашом на стене.
Света все меньше, и день все тоскливее,
но не по нашей вине.
Сам коридор излучает уныние.
Свет изойдет дотемна.
И все длинней карандашная линия.
Все зеленее стена.
Pro et contra
Но это все потом. Но это все потом.
Сердитые шмели здесь залетают в дом.
Мы на краю земли останемся покорно
в виду простых чудес,
что заявляет лес во все воронье горло.
Как будто часть души теперь на всем готовом
живет в лесной глуши счастливым птицеловом,
с признанием родства, пока закат малинов,
и лица запрокинув, волнуется листва.
И свет нерастворим, пройдя сквозь эти виды.
Не там ли мы стоим, одним плащом накрыты,
подняв воротники?
И папоротники! И папоротники.
И эпос-людоед из давнего завета
не нападет на след, на наш, Елизавета.
___________
Я все, чем дорожил, надежно перепрятал,
но только то, что рядом, а мир недостижим.
Границы и замки. И, смыслу вопреки,
так жизнь и утечет, уйдя на пустяки.
Всего наперечет – ни внучек и ни дочек,
прилегших на бочок, свернувшихся в комочек.
«Сделанных лучшими ювелирами…»
Сделанных лучшими ювелирами
мелких собранье вещей.
Лето, сквозящее мелкими дырами
от проходящих лучей.
Это случайного и мимолетного
только подкладка видна.
Всем не достанется летнего, легкого
недорогого сукна.
И облегчению, и сожалению
вместе собраться пора,
что по позднейшему размышлению
не означаетура.
«В поздних лучах косых…»
В поздних лучах косых
не замолкает птица:
цирк, –говорит, –цирк.
Трудно не согласиться.
Где-то она про цирк
слышала ненароком.
Лес прикусил язык,
что говорит о многом.
«В небе намечается раскол…»
В небе намечается раскол.
С облаком, подкравшимся ползком,
тускло-сизым, как акулье брюхо,
в небе начинается разруха.
Прибегает ветер с топором,
как лесник с потомственным недугом,
и на небе покати шаром —
шар за шаром в левый дальний угол.
«Холодное лето. И убыль…»
Холодное лето. И убыль
вечернего света.
И прибыль собачьего лая.
И как отзываться на это,
уйти не желая?
И трудно так сразу.
И лето
заходит в последнюю фазу —
не в желтом еще, а в зеленом,
но с видимым полунаклоном.
И надо стараться.
Пускай и тебя прохватило
осенней прохладцей.
Пусть только для чести мундира,
но надо стараться.
«Здесь облака надежно не застыли…»
Здесь облака надежно не застыли,
недрогнувший не вывешен отвес,
и тишина из золотой пустыни
нам лестницу не строит до небес.
На долгий срок мы отданы метелям,
как рукавицы ходим по рукам.
Но все-таки недаром он затеян —
обменный фонд из бусин и зеркал.
Из сточных вод мы выбрались сухими,
и мне уже не страшно одному.
Хоть пару слов шепни на суахили —
не знаю как, но знаю, что пойму.
Электрики
Снабженные железными когтями,
как шпорами особого литья,
они сначала назвались братья´ ми,
но выяснилось: те еще братья´.
Как за победы на плохой войне,
у них на теле темные медали —
на животе, но больше на спине.
Мы никогда такого не видали.
Воспоминанье – я его гоню,
но не уходит, требуя расплаты.
Они чуть что вскочили, бесноваты,
и в зубы – как дареному коню.
И вот они на лодке, как в ладье,
а мы на деревенской волокуше.
Они от нас уплыли по воде,
а мы за ними двинулись по суше.
И больше нас не видели нигде.
«Тихо говорят, вкрадчиво…»
Тихо говорят, вкрадчиво:
это не твоя вотчина
и не для тебя складчина.
Вот и ничего страшного,
если не возьмут с каждого;
если в ход идет разное,
да и не всегда редкое —
терпкое твое красное.
Белое идет крепкое.
Тут и возразить нечего,
только свет гасить с вечера.
Или говорят ласково:
все теперь пойдет наскоро,
не зажжет окно звездками —
серыми зашьет досками.
«С кем-то едва возможно, а с нами запросто…»
С кем-то едва возможно, а с нами запросто.
С кем-то навряд ли, а с нами да ради бога.
Если осталась пара минут до запуска,
то, согласитесь, это совсем не много.
Вас ожидает свидание с первыми встречными
с их чебуречными полускрытыми,
в помощь кому и мы своими словечками
и второпях накарябанными инскриптами.
Старое стихотворение
И во сне при зашедшей луне,
где особенный свет вполнакала,
ничего не сказали при мне,
только темная зелень сверкала.
У неузнанной тени родной
там, похоже, ни друга, ни брата.
И рыдает, что трудно одной,
но сегодняшней встрече не рада.
Чтобы я догадаться не смог,
чтобы тайна не вышла наружу,
замотал ее в темный платок
этот сон, разрывающий душу.
Я-то мигом, я рядом, я здесь.
И прошу, обливаясь слезами,
чтоб открыли мне, кто она есть, —
чтобы темный платок развязали.
Прошедшее продолженное
1
Это южный берег и летний морок.
Сколько лет никак не уйдет растрава:
замирает сердце, летит на шорох,
словно бражник на полотно экрана.
И уже нельзя поменять местами
затяжную ночь, что давно настала,
и соседку с сахарными устами
в темноте открытого кинозала.
Вспоминаешь мрак со змеиным жалом,
на душе оставленную зарубку.
Сорок лет томящим бесплотным жаром
раздувает шаль, занавеску, юбку.
2
А бульвар открывает дорогу к пляжам.
Путь не так уж прям, но уж как занятен.
И с каким встречаешься тайным стражем
в огневых наплывах дрожащих пятен.
Пусть его здороваться не учили —
уронил намек, да никто не поднял.
Он как бог морской в офицерском чине
на тебя идет по широким сходням.
«Если себя не выроню…»
Если себя не выроню,
яму себе не вырою —
похожу еще, похожу
по всему этажу.
Кажется, где-то рядом
тихий шумок припрятан,
а какой, не скажу.
Кажется, бесконечно
черная там овечка
мелкой поступью робкой
ходит за загородкой.
Кружит ее, наверное,
шороха шагомер.
Жизнь еще беспримерна —
не с кого брать пример,
чтобы для всех потерянным
камнем не стать и деревом,
снегом не стать и инеем.
С прежним остаться именем.
3
«Такая быль, что хуже небылиц…»
Такая быль, что хуже небылиц,
когда когтями в пыточном угаре
всех нежных душ, всех драгоценных лиц
касаются безжалостные твари.
В послушно проступившей тишине
они следят бессонными зрачками
из оболочек в скользкой чешуе,
украшенной имперскими значками.
«Дети-голуби селятся в голубятнях…»
Дети-голуби селятся в голубятнях,
поднимаясь
День за днем не делается понятней,
как обжиться на день в таких домах,
как дышать, бескрыло держась за воздух,
потому что другого им места нет,
если тьма скопилась в родимых гнездах,
выползающая на свет.
И земля, остающаяся бездетной,
на прощанье машет им каждой веткой.
«Когда неведомо откуда…»
Когда неведомо откуда
всепоглощающая тьма
вдруг выползает из-под спуда
помимо всякого ума,
окопный запах земляной
заходит как к себе домой
и в наших роется пожитках.
Земля рифмуется с войной,
как будто в тыл с передовой
пришла в заслуженных нашивках,
а крыши нет над головой.
«Если представить, какая в миру…»
Если представить, какая в миру
ходит чума чередою,
надо в сознании сделать дыру
с голову величиною.
Стоит подумать, что ваша взяла,
местное время истратив,
и опускается серая мгла
на подрастающих братьев.
А между слов, что гуляют во рту,
не расшифрованы, как иероглифы,
не разобрать, кромебудьте вы прокляты
илигорите в аду.
К ним и ходы зарастают уже.
Что-то такое лежит на душе
вроде печального, злого
и непечатного слова.
«Снова себя заявляет тьма…»
Снова себя заявляет тьма,
мрак собирает свои полки.
Кто мою родину свел с ума?
Кто ей велел отрастить клыки?
Здесь, от безумия на волосок,
люди рассыпались в пыль, в песок
и создают себе из песка
город, куда не введут войска.
Вдоль осыпающихся домов,
их пропадающих верениц
вижу, проходим и мы с тобой.
Прежней истории сто томов
ветром разносит по мостовой.
Шорох рассыпавшихся страниц.
Бестолочь мертвых букв.
«Переменив на фальшивый эпос…»
Переменив на фальшивый эпос
опыт, придавленный каблуком,
город напоминает крепость,
только захваченную врагом.
Больше не зная, за что бороться,
жители подлую делят власть,
сами к отравленному колодцу
в общую очередь становясь.
«За полгода сменились привычки…»
За полгода сменились привычки,
потерялись ключи.
За полгода
незаметно закрылись кавычки
за раденьями разного рода.
Те и помнят, зачем рождены,
что годятся для помощи скорой
оказавшимся с той стороны,
больше нету которой.
«Правда, нам и раньше не везло…»
Правда, нам и раньше не везло,
но теперь ликующего зла
выдали по первое число.
Что же будет первого числа?
Вспомните про первое число,
если доберемся до второго,
где поземка пишет набело
по странице снежного покрова.
31.10.22
4
«Рано темнеет, и всем нездоровится…»
Рано темнеет, и всем нездоровится.
Богородица
не торопится.
Темнота потихоньку подкрадывается.
Гопота на себя не нарадуется,
и собою не налюбуются
подворотня и черная улица.
Что, дневальный, такой недовольный?
Что глядишь неспокойно, конвойный,
на притушенный мир подневольный?
Что бы свету хоть раз не пробиться?
Потому и темно, что темница.
Убыль какая вдруг
сразу во всем
Сильного не щадит
Слабого валит с ног
Брат на брата строчит донос
Ангелам не до нас
Убыль какая вдруг
сразу во всем.
Но, размыкая круг,
где-то произнесен
лозунг с известным пробелом,
выкрик, написанный мелом.
Шествует без конвоя
слово как таковое
«Отходя от общего наркоза…»
Отходя от общего наркоза
и теряя зрение, смотри,
как турусы встали на колеса
и земли полезли пузыри.
Миру ли веселому пропасть?
Родина, отравленная смрадом,
дышит рядом,
как медвежья пасть.
За нее держали кулаки —
Господи, спаси и помоги!
Одари нетронутым запасом.
Хоть наперекор и вопреки
исцели ей помраченный разум.
Пусть она ни разу не права.
Новая поднимется трава
в тощих глинах, пустошах нетвердых
и какие вещие слова
станет договаривать за мертвых
«Не ведаем, откуда принесло…»
Не ведаем, откуда принесло
и тьмою непроглядною накрыло
огромное звериное число,
в календаре записанное криво.
Теперь и нас со всеми заодно
стараются уверить, что у века
есть несводимое родимое пятно
и что история сильнее человека.
«Ссылка на новые времена…»
Ссылка на новые времена.
Так же в пролете неодолимом
тянутся птицы нестрогим клином,
в небе скользящие как волна.
Так же летающие качели
в дальние бросили вас края —
первые зрители, книгочеи —
дети, бегущие от зверья, —
чтоб успевали по всем предметам,
чтобы представить себя могли
вольнослушателями земли
в аудитории с верхним светом
«Насмарку общие труды…»
Насмарку общие труды.
Стол опустел без тамады.
Моя единственная страта
ушла от разоренных гнезд,
воздушный перекинув мост,
случайной вольности не рада.
Случайной радостью сильны,
последней хрупкостью хранимы
блуждающие пилигримы,
что виноваты без вины.
Одни
пустые вешалки в шкафу.
Но все, что чувствовали кожей,
свели в отдельную графу.
А я невидим, невредим,
за ними следую ночами.
И темнота гремит ключами,
но не подходит ни один.
«Чем удержаться на плаву…»
Чем удержаться на плаву
с такой подменой родовою:
людей топтали, как траву,
пока не сделались травою.
Когда на всех одна мечта —
в какой-то подпол провалиться, —
на чем жирует нищета?
И ад – на что ему граница,
где пуще прежнего тщета
вошла в пустеющие лица
«Знаем, откуда гиблый душок проник…»
Знаем, откуда гиблый душок проник,
весь пропитал запас.
Демоны злобны, но времени нет у них.
Время еще у нас.
От выгребных и помойных ям
тянутся посланные к хуям.
Что же вы, псы!
Но и у времени есть изъян:
оно не работает как часы.
«Вот до Москвы и доехало…»
Вот до Москвы и доехало
чертово колесо.
Видимость не помеха,
всех узнаю в лицо.
змиева семени
мелкие дракулы
с рожами-сраками
волки в агонии
мы вас не сеяли
зубы драконьи
Здесь на парадах
враз и подцепишь
волчью слюну.
Станешь как брат их
Влад Цепеш
выть на луну.
«Все повторяется урок…»
Все повторяется урок
томительный, идущий впрок
с медлительностью черепашьей.
Сидит за пазухой зверек,
и твой силок ему не страшен.
С таким уроком во главе
свободу прячут осторожней —
пластинкой тоненькой в подошве,
гвоздем, зашитым в рукаве.
«То живешь запасом беличьим…»
То живешь запасом беличьим,
то по зернышку клюешь.
Год за годом переменчивым
прибавление на грош
на счету лежит копеечном.
Но движение судьбы
все однажды общим перечнем
выметает тихим веничком —
сор выносит из избы.
«Нет, не сестра мне Истра…»
Нет, не сестра мне Истра.
Москва не сестра.
Но пробегает искра,
памятна и быстра.
Вспыхнула и погасла.
Память невелика.
Вся в камышах увязла
Клязьма, узенькая река.
Чей-то знакомый голос,
вблизи не слышный,
но различимый издалека.
Место, где верхний шум переходит в нижний.
«Но когда пора подводить итог…»
Но когда пора подводить итог
и когда до самых костей проник
непривычный тянущий холодок,
ледника предвестник и проводник —
это как-то сказывается в чертах
одного знакомого господина:
что ему по-прежнему все не так,
но ему по-новому все едино.
«Люди, иному времени…»
Люди, иному времени
отданные в залог, —
тех, кто на подозрении,
краток мартиролог.
Мы-то кого запомнили,
кто не совсем исчез
с пригоршнями неполными
призванных им чудес?
Вагинов? Нет, не Вагинов.
Может быть, Йозеф Рот.
Кто там еще из ангелов
смерть переходит вброд?
«Видно, дольше промедления…»
Видно, дольше промедления
не дано, и бедный мозг
после сучьего веления,
после белого каления
расплавляется как воск.
Вот и наши побратимы,
век вытягивая нить,
сами стали паутиной,
только нечего ловить.
Кто теперь за них поручится,
а таких примеров тьма.
Может, у тебя получится
вовсе не сходить с ума.
В переводе с неизбежного
на доступное уму
меньше самого кромешного —
неизвестно почему.
«Все пишут мне письмо…»
Все пишут мне письмо,
но почерк неразборчив.
Бросают, не закончив, —
пусть пишется само.
Надеешься, что впредь,
разобрано по строчкам,
не станет каменеть
на слоге подзамочном.
Но верится с трудом,
что уцелеет рядом
родной стеклянный дом
под долгим камнепадом.
По истеченьи дней
здесь будет сад камней.
«Так случайно открываешь ясный…»
Так случайно открываешь ясный
прежний мир, в котором узнаем
тишину, как скрыто полногласный
и прозрачно видимый объем.
Тишина, которую не звали,
что-то сообщающая нам —
то, что и расслышали едва ли,
только прочитали по губам.
Это не касается звучаний,
что приходят к нам со стороны
вроде посторонних примечаний
и не нарушают тишины.
«Рядом с деревцем белоголовым…»
Рядом с деревцем белоголовым,
отзывающимся поклоном
на любое движение дня,
на томительном фоне еловом,
непонятно родном для меня,
глинозему клянусь и подзолу,
перегною голодных лесов
откликаться по первому зову
и ничьих не бежать голосов.
Но боюсь этих признаков грозных,
беспокойных примет без числа
и тихонько тряхнувшего воздух
приближенья большого крыла.
«Где берегового разнотравья…»
Где берегового разнотравья
стертая темнеет позолота,
начинаешь, как всегда, за здравие,
а потом сбиваешься со счета.
Надо ли прикидываться зверем
и какие близятся охоты —
это все, что на
прочитав в календаре природы.
Долгая работа золочения
к нам доходит вроде обещания,
и любое прежнее значение
накрывает облако молчания.
«Тихо растворяются и тают…»
Тихо растворяются и тают
без того неяркие цвета.
Проступает, говоришь, святая?
Думаю, слепая простота.
Ближе на свету заиндевелом
обаянье малого числа,
и ложится белое на белом,
так и не запомнившее зла.
И какой отправиться дорогой,
если нам не надо ни одной,
в эту даль с небесной поволокой
и полупрозрачной пеленой.
Сотни не проявленных расцветок
слепо растворяет белизна.
И как снежный дым, слетевший с веток,
тихо осыпается страна.
«Что-то последнее с нами решается…»
Что-то последнее с нами решается
в доме, где больше тепло не хранится.
Это безмолвие к нам приближается,
это на нас наступает граница
русского севера с полным безлюдием,
кладбищем мертвого быта,
брошенным скарбом, ненужным орудием,
чье назначенье забыто.
«И снег идет не по закону…»
И снег идет не по закону,
и телефон неизлечим.
Не подходите к телефону,
придумав тысячу причин.
Здесь под обыденными масками
таятся странные миры,
и няньки с детскими колясками
гуляют, пряча топоры.
Когда слипаются страницы,
а чистую не завели,
я все наличные рубли
беру, чтоб сразу расплатиться,
не вылезая из земли.
«Ветерок неловко прикасается…»
Ветерок неловко прикасается,
шарф кусается и жмет воротничок.
Это одного меня касается,
и кого-то вряд ли увлечет.
Чтобы век не думать об одном,
чтобы и шарфы нас не кусали,
станем промежуточным звеном
с длинными клубничными усами.
«Вот что придется без затей…»
Вот что придется без затей
всем рассказать еще подробней:
из деток делают чертей
и руки греют над жаровней.
Те этим, правда, не задеты,
кто приобрел за прошлый год
белее белого билеты
на философский пароход.
«В невеселой праздности…»
В невеселой праздности
жил внутри опасности,
полного безумия,
около Везувия
человечек восковой,
кто-то вроде нас с тобой
в мире домотканом.
И не знать не мог,
что под каждым камнем
прячется дымок.
«Темнота в чернильных пятнах…»
Темнота в чернильных пятнах —
руку протяни, возьми —
мимо звуков непонятных,
их уклончивой возни.
Хруст раздавленных надкрылий
по следам моих шагов,
словно путь такой открыли —
через кладбище жуков.
Я сейчас приподнимаю
теневую бахрому.
Прыгай – я тебя поймаю.
Говори – я все пойму.
«Ходят тучи, выходя…»
Ходят тучи, выходя
за вершиною вершина.
Приближается дождя
поливальная машина.
Рыба, бьющая хвостом,
выплеском пугает шумным.
И натянут парашютным
шелком мыслящий простор.
В зелени древесной лиственной,
что бледнеет в синеву,
различаешь все таинственней
то мольбу, а то молву.
Вот зачем они нужны,
зарисовки в этом роде:
за отсутствием страны
обращаешься к природе.
«Как будто ночью под луной…»
Как будто ночью под луной
пятно в темнеющем пейзаже,
заговорившее со мной.
Да мы не родственники даже.
Кто уготовил мне союзника
в соединении темнот?
Откуда лютневая музыка,
внушающая между нот,
что там не только шум древесный,
но есть письмо от неизвестной.
«На показавшийся мельком…»
На показавшийся мельком
грядущий день без сожаления
хоть поглядеть одним глазком
какого ждешь соизволения?
На это пестрое собрание
веселых и печальных глав,
в одно усилие заранее
все ожидание собрав.
А твой приметливый глазок
ответит вызовом особым,
как будто с пятки на носок
подходит поступью с фасоном.
«Что касается новых песен…»
Что касается новых песен,
избегающих образцов,
то они ничего не весят.
Или нету для них весов?
А из этого половина
не разобрана до конца
и почти что неуловима.
Или нет на нее ловца?
«Вот он, с властями робок…»
Вот он, с властями робок,
между чужих немой
с грузом своих коробок
родственник бедный мой.
Вот он еще и вот он —
кажется, что любой —
в очередь к бедным льготам
встал за самим собой.
Знаю, что с каждым связан
множественным узлом,
словно себе показан
множественным числом.
Чем он еще утешен
где-нибудь не в Москве?
Кажется, что помешан
я на своем родстве.
Спрятанный в лобных долях,
в линиях на ладонях
страх за него глазаст,
и до конца не тонет,
сброшенный как балласт.
«Вот отчего так было тяжело…»
Вот отчего так было тяжело,
вот почему такая тьма копилась.
А время шло и вдруг остановилось,
как будто слепотой поражено.
Уже летят железные шмели,
чтоб хоть кого-то дó
хоть край земли, а если бы могли,
то все живое сослепу нашарить.
Невидимое пенье у лица,
Неясный звук, невидимо растущий,
Или удар, идущий до конца
на свет слепящий, как на сон грядущий
«Занятые войною…»
Занятые войною
между добром и злом,
словно к спине спиною
связанные узлом,
как их судьба подметила,
выделила хитро,
если во лбу отметина
и на щеке тавро.
Смерти вокруг да около
каждый из них ходил.
Если хотим немногого,
многого ли хотим?
Хоть не дает отечество
злу отвечать добром,
выбрали и не мечутся,
умные, а не лечатся.
В сумерках человечества
светятся серебром.
«Опять под черепом змея…»
Опять под черепом змея,
и хорошо, что он не твой.
Читаю книгу бытия,
в ней только ты да я.
Там только мы с тобой.
Откуда ж эта чертовня
во мне, со мной, вокруг меня
и нестихающей возни
все черт возьми да черт возьми.
Ее попробуй упраздни,
попробуй отмени.
Вот если только тихий сон
накроет стол на сто персон,
и уведет живая тьма
в ночные терема.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
