Маршрут без боли
Глава 2. Мам, я перезвоню
Алексей Корнелюк
Маршрут без боли
Маршрут без боли
В тот день, когда мать решила не умереть тихо и незаметно, а испортить Максиму Короткову важную презентацию на сто восемьдесят миллионов рублей, он проснулся в пять сорок семь с лицом человека, которого ночью пережевали и выплюнули в дорогую простыню. Простыня была итальянская, дышащая, с каким-то там сатиновым плетением, купленная в припадке взрослой самостоятельности, когда Максим решил, что мужчина после сорока обязан спать не на белье, а на заявлении о своём успехе. Заявление каждое утро собиралось под ним в мокрую складку, как флаг маленькой побеждённой страны.
Телефон лежал рядом на подушке, будто любовница, которая уже всё поняла и теперь ждёт, когда он сам начнёт врать. Экран светился тихим кладбищенским светом. Семнадцать уведомлений. Три письма от юриста. Два сообщения от Риты. Одно — от Артёма. Несколько рабочих чатов, где люди с семи утра уже делали вид, что горят делом, хотя на самом деле горели ипотекой, страхом увольнения и желанием когда-нибудь лечь под тёплую землю без статуса «онлайн». Ещё был пропущенный вызов с незнакомого номера. Городской. Северский код. Максим посмотрел на него дольше, чем надо, и сразу понял, откуда это. Не разумом понял. Разум у него в это время ещё стоял где-то у раковины, с зубной щёткой во рту, тупой и опухший. Понял животом. Там, под рёбрами, где у взрослого человека лежит всё, что он потом называет «просто устал».
Он перевернулся на спину. Потолок был ровный, белый, без трещин, без пятен от протечек, без люстры с тремя разными лампочками, как в детстве. За ровный потолок он платил банку каждый месяц сумму, за которую его отец в девяносто восьмом купил бы полгорода Северска, две коровы и, возможно, участкового вместе с сапогами. В потолке не было ничего страшного. Вот в этом и была проблема. В квартире Максима вообще не было ничего страшного. Никаких лишних вещей, никаких фотографий в рамках, никаких книжных завалов, никакой старой кружки с отбитой ручкой, которую рука не поднимается выбросить, потому что её подарил человек, которого уже нет или который есть, но лучше бы временно не существовал. Всё было правильное. Диван серый. Стол чёрный. Кухня матовая. На подоконнике стоял один живучий фикус, подаренный дизайнером интерьера как «акцент на органику». Фикус ненавидел его молча и профессионально.
Максим сел на кровати. Спина хрустнула так, будто внутри него кто-то скомкал пакет из-под чипсов. Он нашёл ногами тапки, не попал, выругался в пустоту и всё-таки взял телефон. Сначала открыл рабочий чат. Это было трусливо, но привычно. Если утром первым делом посмотреть в работу, жизнь делает вид, что ты ей управляешь. В чате уже писала Марина из отдела продаж: «Макс, клиент просит передвинуть блок про гарантии выше». Следом Денис: «Я бы не трогал структуру, но решать тебе». Следом Павел, которого Максим мысленно называл «таблица с глазами»: «Коллеги, по цифрам есть расхождение 1,7 процента». Они все были как дети, которые стояли вокруг горящего сарая и спрашивали, можно ли переставить ведро красивее.
Он набрал: «Не трогаем. В 10:30 созвон. Я буду». Отправил. Сразу стало легче. Не хорошо, а именно легче. Как будто он поставил маленькую подпорку под стену, которая всё равно рухнет, но не сейчас. Потом открыл сообщения от Риты.
«Максим, ты вчера обещал Артёму приехать».
«Он тебя ждал до последнего».
«Ты хотя бы ему сам напиши, не будь ты…»
Последнее сообщение обрывалось. Рита, вероятно, стёрла оскорбление. Или не смогла выбрать одно. Максим даже уважал это. С ним в последнее время трудно было ограничиться одним словом.
Сообщение от Артёма было короткое: «Пап, норм».
Вот это «норм» ударило сильнее, чем любые Ритины длинные простыни. В двенадцать лет сын уже научился писать как взрослый мужчина после развода: ничего страшного, всё нормально, не надо, я сам. Максим смотрел на эти четыре буквы и чувствовал не боль, а раздражение. И вот за это раздражение он себя особенно не любил. Потому что нормальный человек должен был почувствовать вину. Может быть, нежность. Может быть, желание сорваться, приехать, купить сыну мерзкий шоколадный батончик из автомата, сесть рядом и сказать: «Я мудак, Артём, но я здесь». А Максим почувствовал усталую злость на то, что его снова поймали за руку. Как будто он не отец, а мальчик, который стащил из буфета котлету и теперь стоит с жирными пальцами, пока мать молчит у двери.
Он хотел написать: «Сын, прости, завал на работе, сегодня созвонимся». Написал: «Сын». Стер. Написал: «Артём, я всё объясню». Стер. Написал: «Норм — это не ответ». Посмотрел на эту фразу, увидел в ней собственного отца, сухого, деревянного, с вечным «не разговаривай со мной таким тоном», и стёр тоже. В итоге поставил телефон на край раковины и пошёл в душ, как человек, который очень занят спасением бизнеса и не может тратить утро на такую роскошь, как быть живым.
Вода сначала была холодной. Потом горячей. Потом слишком горячей, но он стоял под ней, пока кожа на груди не покраснела, потому что физическая боль удобнее той, которая без кожи. В ванной пахло дорогим гелем для душа с названием «чёрный кедр», хотя никакого кедра в этой бутылке, конечно, не было. Был маркетинг, спирт, отдушка и мужская попытка пахнуть лесом, не выходя из квартиры в жилом комплексе с охраной. Максим почистил зубы, глядя не в зеркало, а куда-то в подбородок своему отражению. Отражение было вполне приличное: сорок один, тёмные волосы с сединой у висков, щетина, нормальная кожа, усталые глаза человека, который не имеет права выглядеть усталым, потому что сам же всего этого хотел. Успех почему-то всегда приходил без инструкции, что с ним делать утром, когда у тебя во рту привкус металла, в телефоне сыновье «норм», а в списке пропущенных звонков город, где ты оставил мать, отца и почти всё, что могло бы объяснить, почему ты такой.
На кухне кофемашина захрипела, как маленький больной зверёк. Максим нажал кнопку два раза. Капсула щёлкнула, внутри что-то прожужжало, и в чашку потекла коричневая жидкость, которая называлась «интенсивный эспрессо» и пахла мокрым картоном с претензией. Он выпил первый глоток стоя. Кофе не помог. Он никогда не помогал. Просто в какой-то момент люди договорились считать, что если ты влил в себя горькую
Пока кофемашина издавала последние предсмертные всхлипы, пришло ещё одно сообщение. Незнакомый номер. Северский код. Максим не открыл сразу. Он сделал вид, что не заметил. Очень взрослая техника: если не открыть сообщение, событие ещё не полностью вошло в твою жизнь. Оно стоит за дверью, топчется, кашляет в кулак, но ты можешь не включать свет.
Он открыл почту. В теме письма от клиента было: «Финальные правки перед встречей». Финальные правки — самая русская форма бесконечности. Он ткнул письмо, пробежал глазами, понял, что они снова хотят «добавить человечности» в презентацию о сокращении расходов. Человечность в корпоративном мире обычно означала фотографию улыбающейся женщины в каске, хотя никто из присутствующих не видел живую женщину в каске с тех пор, как ездил на экскурсию в заводской музей в девятом классе.
Позвонил Денис.
— Ты видел письмо? — спросил он без приветствия. У Дениса был голос человека, который даже в постели, наверное, говорил «давай синхронизируем ожидания».
— Видел.
— Они хотят переставить блок с рисками.
— Не хотят. Им кажется, что они хотят. Это разные вещи.
— Макс, они платят.
— Именно поэтому пусть молчат и слушают.
Денис хмыкнул. Где-то на заднем фоне у него звякнула ложка. У Дениса была жена, двое детей, собака и дача, которую он ненавидел, но каждую пятницу героически ехал туда ненавидеть лично. Максим иногда завидовал его ненависти. Она была семейная, тёплая, обжитая. У Максима всё было более гигиенично.
— Ты как вообще? — спросил Денис вдруг. Не тем голосом, которым спрашивают из дружбы, а тем, которым проверяют, не сломался ли основной инструмент перед важной работой.
— Норм.
Слово вышло автоматически. Максим даже усмехнулся. Вот оно, наследство. Сын написал «норм», отец сказал «норм», и где-то между ними умерла возможность разговаривать человеческими словами.
— Уверен? Ты вчера на планёрке выглядел так, будто хотел убить либо нас, либо себя. В хорошем смысле.
— В хорошем смысле я хотел убить только структуру презентации.
— Ладно. В десять тридцать?
— В десять тридцать.
Он сбросил и наконец открыл сообщение с незнакомого номера.
«Здравствуйте. Это городская больница №2, Северск. Ваш номер указан контактным у Коренёвой Тамары Петровны. Просим связаться с приёмным отделением. Состояние тяжёлое».
Максим перечитал два раза. Потом ещё раз, уже медленнее, как будто между словами могло обнаружиться что-то смягчающее. Например: «ошибка», «плановый осмотр», «шутка», «не ваша мать, другая Тамара Петровна, у нас их тут как голубей». Но слова стояли ровно. Городская больница №2. Северск. Тамара Петровна. Состояние тяжёлое.
Мать не была Тамарой Петровной в его голове. Она была «мам». Иногда «мать», когда он злился. Иногда «Тамара», когда рассказывал о ней Рите в первые годы брака, делая вид, что он человек с ироничной дистанцией к семье. «Тамара опять устроила концерт», «Тамара считает, что микроволновка вызывает рак», «Тамара прислала варенье автобусом». Рита тогда смеялась, а потом перестала. Потому что в какой-то момент поняла: если мужчина называет мать по имени, это не всегда свобода. Иногда это просто тонкая форма трусости. Не мама, значит, можно не ехать. Не мама, значит, можно не брать трубку. Не мама, значит, просто женщина из города, где зимой темнеет в четыре, а летом пьяные орут под окнами так, будто им всем одновременно сообщили правду о жизни.
Он набрал номер из сообщения. Палец завис над кнопкой вызова. Кофемашина пикнула, требуя выбросить капсулу. Очень своевременно. Мир вообще любил подсовывать мусор в моменты, когда человеку надо решиться.
Максим нажал вызов.
Гудок. Второй. Третий.
— Приёмное, — сказала женщина. Голос у неё был такой, будто она за утро уже видела всё, кроме воскресения мёртвых, и на воскресение тоже не сильно рассчитывала.
— Здравствуйте. Мне пришло сообщение. По Тамаре Петровне Коренёвой.
— Кем приходитесь?
Он хотел сказать «сын». Почему-то слово не вышло сразу. Застряло, как косточка.
— Сын.
— Фамилия?
— Коротков. Максим Игоревич.
— Подождите.
В трубке зашуршали бумаги, кто-то рядом сказал: «Люд, где у нас каталка с третьего?» Потом что-то упало. Потом женщина вернулась.
— Да. Коренёва Тамара Петровна, семьдесят два года. Доставлена ночью. Предварительно острое нарушение мозгового кровообращения. Сейчас в реанимации.
Максим смотрел на чашку с кофе. На поверхности плавал крошечный пузырь. Он лопнул без звука.
— Она… — начал он и сам не понял, что хочет спросить. Жива? В сознании? Умрёт? Уже умерла, а вы просто говорите осторожно, потому что у вас инструкция?
— Состояние тяжёлое, — повторила женщина. — Врач будет после обхода. Вам желательно приехать.
Вот оно. Желательно. Не «срочно». Не «немедленно». Не «если хотите успеть». Желательно. Великое русское слово, в котором можно спрятать целую человеческую подлость. Желательно бросить работу. Желательно быть сыном. Желательно не быть тем, кем ты стал. Но не обязательно же. Правда? Никто не сказал обязательно.
— Я в Москве, — сказал Максим, как будто больница №2 в Северске сейчас должна была извиниться за неудобство.
— Понимаю.
Она не понимала. Конечно, не понимала. У неё там реанимация, каталки, люди с пакетами, старики с синими руками, санитарка Люда и обед по расписанию. Москва для неё была не городом, а отговоркой.
— Сколько у меня времени?
Женщина помолчала. В этом молчании было больше правды, чем во всех медицинских формулировках.
— Я не врач, Максим Игоревич. Приезжайте.
Он сказал «понял», хотя ничего не понял. Сбросил. Положил телефон экраном вниз. Потом поднял и зачем-то снова положил экраном вверх. Как будто от положения телефона зависело, насколько реально то, что случилось.
Квартира вокруг продолжала быть красивой. Кофемашина просила внимания. Фикус стоял, как свидетель обвинения. За окном Москва уже полностью проснулась и ехала сама в себя: машины, курьеры, люди с бумажными стаканчиками, женщина в красном пуховике тащила маленькую собаку, которая явно знала о свободе больше, чем её хозяйка. На соседнем балконе мужчина курил в халате и смотрел вниз так, будто выбирал между лифтом и полётом.
Максим открыл карту. До Северска — восемьсот тридцать километров. Десять часов сорок минут без учёта пробок. Одиннадцать двадцать с учётом. Поезд вечером. Самолёта прямого нет. Можно было взять билет до областного центра, потом такси, потом ещё два часа по дороге, которую он помнил по детству как бесконечную серую кишку между полями, лесом и заправками с туалетами, где запах имел гражданство.
В десять тридцать презентация. В три встреча с клиентом. Вечером должен был позвонить
Мать лежала в реанимации. В городе, откуда он уехал двадцать лет назад с такой скоростью, будто за ним гналась не молодость, а пожар.
Он позвонил Рите. Она взяла не сразу.
— Что? — сказала она. Без злости. Усталость иногда звучит хуже злости, потому что с ней уже не поспоришь.
— Мама в больнице.
На той стороне стало тихо. Рита умела молчать так, что человеку приходилось самому доставать из себя следующий кусок правды.
— Серьёзно? — спросила она.
— Инсульт, кажется. Реанимация.
— Ты едешь?
Он посмотрел на ноутбук, на открытое письмо, на календарь, где день был забит цветными прямоугольниками, как гроб маленькими наклейками.
— Да, — сказал он.
И сразу почувствовал, как ложь встала между ними, не огромная, не драматическая, а обычная, бытовая. В домашних тапках.
— Когда?
— Сейчас разберусь с одним делом и выеду.
Рита выдохнула. Он знал этот выдох. Он означал: «Господи, Максим». Она раньше говорила это вслух. Потом перестала экономить кислород.
— Артёму сказать? — спросила она.
— Я сам.
— Ты вчера тоже сам должен был.
— Рит.
— Что «Рит»? У тебя мама в реанимации, сын думает, что ты выбрал презентацию вместо него, и ты говоришь таким голосом, будто тебе курьер привёз не тот размер пиджака.
— Я не могу сейчас…
— Можешь. Ты просто не хочешь. Это разные вещи.
Он закрыл глаза. У Риты был отвратительный талант формулировать его внутренний гной человеческими предложениями.
— Я позвоню ему из машины.
— Из какой машины?
— На своей поеду.
— На той старой развалюхе?
— Она не развалюха.
— Это машина твоего отца, Максим. Она старше нашей семейной психотерапии, которой у нас даже не было.
— Она на ходу.
— Конечно. В отличие от нас.
Она сказала это тихо, почти без нажима, и от этого стало противнее. Максим хотел ответить что-то резкое, но в горле уже стояла больничная женщина со своим «приезжайте». А рядом с ней стоял Артём со своим «норм». А за ними мать в старом халате чистила картошку на кухне в Северске и говорила: «Ты хоть поел?» — таким тоном, будто любовь можно сварить, посолить и поставить перед человеком, даже если он не просил.
— Я позвоню, — сказал он.
— Не обещай. Просто сделай.
Рита сбросила.
Максим остался стоять посреди кухни в одних домашних штанах, с телефоном в руке, с кофе, который успел остыть, и с ощущением, что его жизнь наконец перестала изображать нормальную и показала, чем всегда была: кучей отложенных звонков, неоплаченных счетов и людей, которым он когда-то сказал «потом», думая, что потом — это место, где все терпеливо сидят и ждут тебя с тёплым чаем.
Он открыл шкаф, достал дорожную сумку. Она пахла пылью и старыми командировками. Бросил туда джинсы, свитер, зарядку, таблетки от головы, бритву, которую всё равно не использует. Потом зачем-то достал из ящика паспорт, хотя ехать собирался на машине. Старые рефлексы: если жизнь рушится, возьми документы.
В коридоре, на нижней полке, лежали ключи от отцовской «Волги». Не настоящей старой «Волги», конечно, отец к концу жизни ездил на потёртой голубой «семёрке», которую называл машиной с таким достоинством, будто это была лошадь. Максим потом забрал её после похорон. Все говорили: продай. Рита говорила: «Зачем тебе этот музей в гараже?» Денис говорил: «Ты на ней погибнешь до МКАД». Мать по телефону сказала: «Отец бы ругался, если бы узнал, что она стоит». Максим тогда ответил: «Пусть ругается». И больше они эту тему не поднимали.
Ключи были тяжёлые, с брелоком в виде выцветшего металлического руля. Максим взял их, и в ладони сразу появилось детство: жаркий виниловый салон, отец молчит за рулём, мать сзади разворачивает бутерброды, он маленький, ноги не достают до коврика, дорога за окном бежит куда-то туда, где обязательно будет море, или бабушка, или просто место, где никто ещё не успел тебя разочаровать.
Телефон снова завибрировал. Рабочий чат.
Марина: «Макс, клиент перенёс встречу на 11:00. Срочно надо решение».
Денис: «Ты на связи?»
Павел: «По цифрам всё-таки надо поправить».
Максим посмотрел на сообщения и вдруг почувствовал почти физическое отвращение. Не к ним. К себе рядом с ними. К человеку, который сейчас, с матерью в реанимации, способен обсуждать 1,7 процента так, будто от этого зависит кислород на планете.
Он набрал Денису.
— Слушай, у меня мать в больнице. Я уезжаю.
Денис замолчал. Потом сказал уже нормальным голосом, не корпоративным:
— Жива?
— Пока да.
— Езжай. Мы разберёмся.
Максим хотел сказать «нет, без меня нельзя», хотел по привычке остаться главным винтиком даже в собственной катастрофе, но не сказал. Денис добавил:
— Макс. Правда. Езжай. Презентация не умрёт.
Слово «умрёт» повисло между ними, как грязная тряпка.
— Спасибо.
— И напиши, если что.
«Если что» — ещё одно замечательное выражение. В нём помещается смерть, пробитое колесо, нервный срыв, просьба занять денег и человеческое бессилие.
Максим выключил ноутбук. Экран погас, и в чёрном стекле на секунду отразилось его лицо. Не герой. Не сын. Не отец. Мужчина с сумкой в руке, которому сорок один и который до сих пор надеется, что можно успеть стать приличным человеком по дороге.
Он вышел из квартиры, закрыл дверь, спустился на лифте в подземный паркинг. Лифт пах чужими духами и влажным картоном. В зеркале он выглядел лучше, чем чувствовал себя, и это тоже раздражало. На минус втором этаже было тихо. Машины стояли рядами, чистые, крупные, уверенные, как домашние животные богатых людей. Его голубая «семёрка» притулилась в дальнем углу между блестящим внедорожником и колонной, нелепая, маленькая, с чуть просевшим боком, будто стеснялась своего присутствия на этом празднике лизинга.
Максим подошёл. Провёл пальцем по капоту. Пыль собралась серой полосой. На стекле кто-то когда-то написал пальцем: «помой». Может, охранник. Может, сама машина.
Он сел внутрь. Салон встретил его запахом старого пластика, железа, засохшего времени и чего-то отцовского, что невозможно было выветрить никакими освежителями. На пассажирском сиденье лежала старая карта дорог, хотя Максим не помнил, чтобы клал её туда. Он взял карту, раскрыл. Бумага хрустнула. Северск был обведён синим кружком. Не его рукой.
— Ну давай, — сказал Максим в пустой салон. —
Машина завелась не сразу. Сначала кашлянула. Потом подумала. Потом всё-таки ожила, дрожа всем кузовом, как старый пёс, которого подняли гулять в плохую погоду. Максим вставил телефон в держатель, открыл навигатор и ввёл адрес больницы. Экран мигнул, построил маршрут. Одиннадцать часов двадцать минут. Пробки на выезде. Ремонт дороги после Владимира. Возможна задержка.
Он нажал «Поехали».
Навигатор женским голосом сообщил:
— Маршрут построен.
Максим вырулил к шлагбауму. Охранник поднял глаза от телефона, узнал его, кивнул без интереса. Шлагбаум пополз вверх. За ним была Москва, утро, мокрый асфальт, люди, которым сегодня тоже куда-то надо. Максим выехал из паркинга, и солнце ударило в лобовое стекло так резко, будто кто-то включил свет в комнате, где слишком долго притворялись, что никого нет дома.
Через двести метров телефон тихо пикнул.
На экране навигатора, под обычным маршрутом, появилась новая строка:
Доступен альтернативный режим: МАРШРУТ БЕЗ БОЛИ.
Максим уставился на неё и чуть не въехал в курьера на самокате.
Курьер на самокате оказался живучим, злым и в жёлтой куртке, похожей на предупреждение о человеческой глупости. Он вылетел из-за припаркованной машины, как таракан из-под холодильника, резко, уверенно и с выражением лица, будто весь город принадлежал ему по наследству от безумного деда. Максим ударил по тормозам. Сумка с пассажирского сиденья сползла на коврик, в бардачке что-то брякнуло, под капотом старая машина возмущённо кашлянула, а курьер остановился в полуметре от бампера и показал Максиму палец. Долго, с чувством, почти торжественно. Так, будто не палец показывал, а вручал грамоту за вклад в разрушение городской среды.
— Сам ты, — сказал Максим в закрытое стекло.
Курьер что-то проорал, но стекло, мотор и Москва сделали его речь похожей на лай маленькой собаки в лифте. Потом он уехал, виляя между машинами, как человек, который пока ещё не встретил свой КамАЗ.
Максим остался стоять у выезда из двора, держа обе руки на руле. Сердце билось неприятно высоко, где-то под горлом. На экране навигатора всё ещё горела строка: Доступен альтернативный режим: МАРШРУТ БЕЗ БОЛИ. Ниже мелким серым шрифтом: Сокращение эмоциональной нагрузки: 87%. Возможны изменения в памяти маршрута.
Он перечитал это дважды. Слова не стали нормальнее.
— Что за дрянь, — сказал он.
Навигатор молчал. На карте обычными цветными кишками лежала Москва: красный там, где люди ненавидели друг друга медленно; жёлтый там, где ненавидели с надеждой; зелёный там, где ещё не успели. До Северска теперь показывало одиннадцать часов сорок. Пробка на выезде прибавила двадцать минут, будто жизнь решила аккуратно напомнить: хочешь быть хорошим сыном — стой, как все.
Максим ткнул пальцем в странную строку. Открылось окно, похожее на пользовательское соглашение, которое никто никогда не читает, потому что если прочитать, выяснится, что ты уже продал компании свою печень, детские фотографии и право испытывать тоску по четвергам.
Маршрут без боли
Описание: интеллектуальная система объезда эмоционально опасных участков.
Подходит для пользователей, желающих добраться до цели без лишних переживаний, конфликтов, воспоминаний и внутренних затрат.
Внимание: боль, удалённая из маршрута, может быть удалена вместе с сопутствующими связями.
Максим уставился на последнюю строчку. Она была написана тем же равнодушным шрифтом, которым приложения сообщают: «мы используем файлы cookie». Как будто речь шла не о человеческих связях, а о крошках на столе.
Сзади посигналили. Один короткий гудок. Потом второй, уже с характером. В зеркало Максим увидел белую иномарку, за рулём которой сидел мужчина в очках и орал беззвучным рыбьим ртом. Утренний человек, доведённый до состояния офисного судака.
Максим махнул рукой, мол, объезжай. Тот объехал, при этом постарался посмотреть так, будто лично разочаровался в Максима как в гражданине, водителе и самце. Москва умела делать даже мелкие столкновения личными. Тут тебя могли ненавидеть за то, что ты медленно заходишь в метро, неправильно стоишь у кассы, долго выбираешь хлеб, слишком резко тормозишь, слишком мягко улыбаешься, существуешь в радиусе чужого утра. Город был большим механизмом по производству усталости, и все его детали считали себя главным винтиком.
Максим закрыл окно навигатора. Строка исчезла. На секунду стало легче. Просто глюк. Реклама. Новая функция. Дурацкая игра интерфейса. Программисты давно перешли ту черту, после которой приложение для заказа еды могло спрашивать: «Вы точно хотите остаться голодным?» Банк мог поздравить с годовщиной кредита. Такси могло назвать тебя по имени голосом женщины, которой заплатили за дружелюбие. Навигатор тоже, видимо, решил стать психологом за триста рублей в месяц.
Он поехал.
Старая «семёрка» выкаталась на проспект с достоинством пенсионера, который вышел на танцпол на свадьбе внука и теперь не собирается позорить фамилию. Она гудела, дрожала, поскрипывала, но ехала. Вокруг шуршали новые машины, гладкие, лакированные, с фарами как злые глаза. В них сидели люди с кофе, гарнитурами, детьми на заднем сиденье, морщинами между бровей. Каждый куда-то опаздывал. Каждый был уверен, что его опоздание важнее чужого. И все вместе они стояли в одном потоке, как стадо железных животных, которым обещали пастбище, а дали развязку.
Телефон снова начал вибрировать. На экране высветилось: Денис.
Максим нажал на громкую связь.
— Ты едешь? — спросил Денис.
— Еду.
— Слушай, клиент уже в офисе.
— Как в офисе?
— Вот так. Они приехали раньше. Говорят, у них потом совет директоров, хотят провести сейчас. Марина бледная, Павел пересчитывает цифры, я изображаю уверенность. Получается хреново.
Максим посмотрел на поток впереди. До МКАД навигатор обещал сорок минут. Потом ещё выбираться. Потом трасса, поля, заправки, больница, мать, неизвестно живая или уже лежащая в том месте, где люди становятся телами быстрее, чем родственники успевают привыкнуть к словам.
— Денис, я же сказал. Мать в реанимации.
— Да я понимаю, Макс. Я не прошу вернуться. Просто подключись на двадцать минут с телефона. Ты вступление скажешь, мы дальше подхватим. Без тебя они начнут копать и разнесут всё к чёрту.
— Я за рулём.
— Остановись на заправке.
— Я ещё из города не выехал.
— Тогда на обочине. Макс, это сто восемьдесят миллионов. Это не просто презентация. Это полгода работы.
Максим сжал руль. Кожа на нём была старая, местами гладкая, местами шершавая, как ладонь отца. Он вдруг вспомнил, как отец вёл машину одной рукой, а второй ел пирожок с картошкой, купленный у женщины возле автостанции. Пирожок был жирный, завёрнутый в серую бумагу. Мать шипела: «Игорь, двумя руками держи». Отец отвечал: «Тамар, я эту дорогу
— Макс? — сказал Денис.
— Я подумаю.
— Только быстро. Тут люди с такими лицами, будто им вчера удалили чувство юмора.
— У них его никогда не было.
— Я рад, что ты в форме.
Максим сбросил. Навигатор тут же мягко сказал:
— Через восемьсот метров держитесь левее.
Голос был обычный. Женский. Умеренно приятный. Такой голос мог сказать «держитесь левее», «через двести метров поверните» и «ваша жизнь пошла по неверной полосе» с одинаковой интонацией. Максим вдруг понял, что ненавидит этот голос. Не конкретно этот, а вообще все голоса, которые делали вид, что знают путь. Врач из больницы. Рита. Денис. Навигатор. Мать в его голове. Все говорили: езжай, звони, будь, решай, не обещай, сделай. А он был один в старой машине посреди Москвы и хотел, чтобы кто-нибудь на пять минут заткнулся.
На следующем светофоре он открыл переписку с Артёмом. Последнее «Пап, норм» висело там маленьким камнем. До него были сообщения за неделю: «Ты в субботу сможешь?» — «Посмотрим». «У нас в школе спектакль, я там не главный, но всё равно». — «Класс». «Мама сказала, ты занят». — «Я постараюсь». «Тебе скинуть адрес?» — «Да». Адрес он не открыл. Он вспомнил это сейчас внезапно и так ясно, будто кто-то сунул ему лицо в грязную воду. Сын прислал адрес, а он даже не нажал. Потому что тогда звонил клиент, потом ужин, потом поздно, потом уже неудобно, потом можно было извиниться, потом наступило сегодня.
Он набрал: «Артём, прости за вчера. У меня бабушка в больнице. Я еду к ней. Позвоню тебе по дороге». Посмотрел. Слово «бабушка» показалось странным. Для Артёма она действительно была бабушкой, хотя видели они её раза три. Максим сам отрезал их друг от друга, как отрезают старую пуговицу: вроде держалась, но некрасиво. Он нажал отправить.
Ответа не было.
Ну конечно. Что он хотел? Чтобы ребёнок, который вчера ждал его в актовом зале, между чужими родителями и запахом пыли от кулис, немедленно прислал сердечко? Чтобы написал: «Папа, не переживай, я всё понимаю, ты просто эмоционально недоступный продукт позднего капитализма и семейной холодности»? Дети не были обязаны формулировать травму красиво. Они просто закрывались. Становились маленькими дверями с табличкой «норм».
Телефон завибрировал снова. Теперь Рита.
Максим не хотел брать. Очень не хотел. Внутри сразу поднялось это старое, липкое: сейчас она начнёт. Сейчас будет про Артёма, про обещания, про его мать, про то, какой он всегда. Рита умела собирать его грехи в аккуратную стопку и класть перед ним, как бухгалтер — документы перед налоговой. Причём делала это не потому, что была жестокой. А потому что слишком долго ждала, когда он сам посмотрит.
Он нажал принять.
— Ты написал ему? — спросила она.
— Да.
— Что?
— Что еду к маме. Что позвоню.
— И всё?
— Рит, я за рулём.
— Он не ответит сразу.
— Я понимаю.
— Нет, ты не понимаешь. Ты сейчас опять ждёшь, что одним сообщением отменишь вчерашний вечер.
— Я ничего не жду.
— Врёшь. Ты всегда ждёшь, что если сказал правильную фразу, то человек должен перестать болеть. Как будто у тебя не разговор, а обезболивающее.
Максим усмехнулся, хотя смешно не было.
— Спасибо за консультацию.
— Не язви.
— А что мне делать? Остановиться посреди проспекта и начать исправлять жизнь?
— Хотя бы перестать говорить так, будто все вокруг мешают тебе быть нормальным.
— Рита, у меня мать в реанимации.
— Я знаю.
— Тогда может не сейчас?
— А когда, Максим? У нас всё «не сейчас». Сын — не сейчас. Я — не сейчас. Твоя мать — не сейчас. Ты сам — вообще когда-нибудь потом, если останется время после людей с деньгами.
Он молчал. Машина впереди резко тормознула, он тоже нажал тормоз, и где-то справа заскрипела старая колодка. В этом скрипе было больше честности, чем в нём.
— Я не могу сейчас это тянуть, — сказал он.
— Тебя никто не просит тянуть. Тебя просят не бросать.
Он хотел ответить, но навигатор вдруг вмешался:
— Впереди эмоционально напряжённый участок. Доступен объезд.
Максим замер. Рита тоже замолчала.
— Что это было? — спросила она.
— Навигатор.
— Что он сказал?
— Ничего. Глюк.
На экране появилась тонкая синяя линия, уходящая вправо через боковую улицу. Обычный маршрут продолжал идти прямо, красный от пробки. Альтернативный светился голубым, почти чистым. Под ним надпись: Снижение эмоциональной нагрузки: 31%. Экономия: 18 минут.
— Максим, — сказала Рита.
И вот в том, как она произнесла его имя, было всё. Не обвинение. Не любовь. Не раздражение. Усталое знание человека, который много лет видел, как ты исчезаешь в самый момент, когда надо остаться.
Навигатор повторил:
— Через сто метров поверните направо, если хотите избежать осложнения маршрута.
— Я тебе позже перезвоню, — сказал Максим.
Он не планировал произносить именно это. Оно выскочило само, как рвота. Родовая фраза. Семейный герб. Мантра труса.
Рита ничего не ответила. Просто сбросила.
Максим резко вдохнул и ударил ладонью по рулю.
— Да что ж такое.
Справа был поворот. Обычная улица: продуктовый магазин, аптека, мусоровоз, женщина с пакетом, два голубя, которые дрались за нечто, похожее на кусок человеческого достоинства. Прямо — пробка, МКАД, трасса, Северск. Справа — объезд. Просто объезд. Ничего мистического. Навигаторы всё время предлагают объезды. Для этого они и нужны. Человек изобрёл технологии, чтобы меньше стоять, меньше думать и реже спрашивать дорогу у живых людей.
Он включил поворотник.
— Маршрут перестроен, — сказала женщина в телефоне.
Голос прозвучал чуть мягче. Или Максиму показалось.
Улица оказалась узкой, но свободной. Машина поехала между старыми домами, где на первых этажах были «Ноготочки», «Шаурма у Ашота», «Стоматология без боли» и магазин ритуальных услуг с вывеской «Покой». Москва любила такие соседства. Маникюр, мясо, зубы, смерть — весь человек за один квартал. У входа в «Стоматологию без боли» курила девушка в медицинском халате. Молодая, усталая, с красной резинкой на запястье. Она держала сигарету двумя пальцами так, будто это был не никотин, а последняя нитка, связывающая её с терпением. На
Максим проехал дальше.
Через пару минут поток действительно стал свободнее. Навигатор был прав. Он объехал пробку. Экономия росла: двадцать две минуты, двадцать семь, тридцать одна. На экране маршрут сиял чистым голубым. Телефон молчал. Рита не звонила. Артём не отвечал. Денис не писал. На короткое время в машине стало так тихо, что Максим услышал, как под панелью что-то дребезжит на каждой кочке. Маленький металлический звук. Будто где-то внутри машины сидел старый сверчок и точил нож.
Тишина оказалась приятной. Вот в чём был ужас. Не торжественной, не просветлённой, а обычной приятной тишиной человека, который только что сбежал от разговора и получил за это свободную дорогу. Максим почувствовал облегчение. Настоящее. Тёплое. Неприличное. Оно расправилось внутри, как кот на батарее.
Он тут же начал себя оправдывать. Рита сама бы завела этот разговор в стену. За рулём нельзя выяснять отношения. Он всё равно потом перезвонит. Артёму надо дать время. Мать сейчас в реанимации, ей не лучше от того, что он будет страдать на светофорах. В жизни есть приоритеты. Сначала доехать. Потом всё остальное. Очень разумно. Очень взросло. Очень удобно.
Через десять минут пришло сообщение от Дениса: «Мы начали без тебя. Пока живы».
Максим хотел ответить что-то бодрое, но заметил, что сообщение от Риты исчезло с экрана последних вызовов. Он открыл журнал. Последний звонок — Денис. До него больница. До него Марина. Ритиного звонка не было.
Он нахмурился. Открыл переписку с Ритой. Сообщения на месте. Вчерашние, утренние. Но звонка не было. Может, он говорил через мессенджер? Он открыл мессенджер. Нет. Никакого звонка. Только его сообщение Артёму и серый кружок без ответа.
Максим почувствовал, как приятная тишина в машине меняет температуру. Становится не тишиной, а ватой.
— Нет, — сказал он. — Это просто не обновилось.
Навигатор молчал.
Он перезагрузил журнал вызовов. Ничего. Как будто Рита ему не звонила. Как будто он не сказал ей «позже перезвоню». Как будто не было этого разговора, её усталого голоса, фразы про обезболивающее, навигатора с «эмоционально напряжённым участком». Остался только факт: он едет, маршрут свободнее, время в пути меньше.
Максим попытался вспомнить разговор полностью. Начало помнил. «Ты написал ему?» Потом про Артёма. Потом… дальше память вдруг пошла пятнами, как стекло после плохой мойки. Были слова. Какие? Что она сказала про «обезболивающее»? Или это он сам придумал? Навигатор вмешался? Точно вмешался. Рита спросила: «Что это было?» Или не спросила? Может, это было в голове. Он же не выспался. Стресс. Мать. Сын. Клиент. Старая машина. Мозг мог выдать что угодно, если его достаточно долго кормить кофе, виной и корпоративными презентациями.
Он ткнул пальцем в контакт Риты. Хотел набрать. Не набрал. Потому что если звонка не было, она спросит: «Что случилось?» И придётся либо объяснять чушь про навигатор, либо снова начинать разговор, от которого он только что сбежал. А если звонок был и исчез, тогда вообще лучше пока не трогать. Так люди обычно и входят в катастрофу: не потому что не видят знаков, а потому что решают посмотреть на них позже, при хорошем освещении.
Он бросил телефон на сиденье. Машина выехала на широкую магистраль. До МКАД оставалось пятнадцать минут. Москва редела, но не сдавалась: торговые центры, мойки, склады, заборы с рекламой жилых комплексов, где счастливые нарисованные семьи жили среди сосен, которых на месте ещё вчера не было даже в виде палок. На одном щите огромными буквами было написано: «ЖИВИТЕ БЛИЖЕ К ГЛАВНОМУ». Под щитом стоял мужик в грязной куртке и мочился на забор, глядя в сторону будущего квартала бизнес-класса. Реальность, как всегда, не подписывала согласие на участие в рекламе.
Максим включил радио. Сначала шипение. Потом голос ведущего, слишком бодрый для этого утра: «…и помните, друзья, всё, что с нами происходит, ведёт нас к лучшему!» Максим выключил. Есть виды оптимизма, за которые надо штрафовать.
Телефон снова завибрировал. Северский номер. Больница.
На этот раз он взял сразу.
— Да.
— Максим Игоревич? Это приёмное. Врач просил передать, что после обследования вашу маму перевели в отделение интенсивной терапии. Состояние без изменений.
— Это хорошо или плохо?
— Это без изменений.
— Я еду.
— Хорошо.
Женщина собиралась положить трубку, но Максим вдруг спросил:
— Она в сознании?
Пауза.
— То приходит, то уходит. Речь нарушена. Врач подробнее скажет.
— Можно… — Он запнулся. — Можно ей что-то передать?
Женщина вздохнула. Не раздражённо. Просто она была человеком, которому каждый день задавали вопросы, на которые не предусмотрены нормальные ответы.
— Сейчас нет. Позже попробуйте.
Он хотел сказать «спасибо», но вместо этого спросил:
— Она что-нибудь говорила?
— Когда поступила?
— Да.
На том конце что-то зашуршало. Может, женщина смотрела запись. Может, просто думала, стоит ли говорить.
— Говорила: «Сыну не звоните, он занят». Потом всё равно нашли номер в карте.
Максим молчал.
Машина впереди мигнула аварийкой, поток замедлился. Мир продолжал выполнять свои мелкие процедуры. Люди перестраивались, матерились, слушали музыку, ели круассаны, везли детей, опаздывали к стоматологу, проверяли курсы валют. А в каком-то северском приёмном покое его мать, перекошенная инсультом, с проваливающимся сознанием, сказала чужим людям: «Сыну не звоните, он занят».
Это было так похоже на неё, что у Максима внутри что-то не выдержало. Она всю жизнь могла одним предложением одновременно пожалеть и ударить. «Не звони ему, он занят» — это была забота. И обида. И обвинение. И гордость. И её вечная манера поставить себя на край стола, как тарелку с остывшим ужином: не хочешь — не ешь, я не навязываюсь, но запомни, что я готовила.
— Алло? — сказала женщина.
— Я понял. Спасибо.
Он сбросил и сразу захотел позвонить матери. Абсурд. Она не могла взять. Телефон, наверное, лежал дома на кухне, возле сахарницы или на тумбочке, где она держала лекарства, старые квитанции и записку с его московским адресом, написанным её крупным школьным почерком. Он представил этот телефон: дешёвый, с треснутым стеклом, в чехле-книжке, который он сам ей купил три года назад. Мать тогда сказала: «Зачем такой дорогой?» Хотя телефон был недорогой. Просто в её мире всё, что покупал сын в Москве, автоматически становилось дорогим и немного подозрительным.
Он открыл её контакт. «Мама». Простое слово. Странно, что оно
Он нажал на последний голосовой файл в мессенджере. Мать прислала его неделю назад. Он так и не прослушал. Тогда у него был ужин с клиентом, потом усталость, потом утро, потом всё это стало одним из тех маленьких непрочитанных хвостов, которые не мешают жить, пока человек на другом конце не оказывается в реанимации.
Файл загрузился. Секунда. Вторая.
— Максим? — сказала мать.
Он вздрогнул. Голос был обычный. Живой. Чуть хриплый, с северским растягиванием гласных, с вечной претензией к связи, погоде и его способности вовремя есть.
— Максим, ты когда сможешь, перезвони мне. Не срочно. Я просто хотела спросить, ты документы отцовские тогда забрал или они у меня где-то лежат, я не найду. И ещё… — Она замолчала, где-то рядом стукнула посуда. — Да ничего. Ладно. Ты занят, наверное. Перезвони, когда будет время.
Голосовой закончился.
Максим смотрел на дорогу. Машины впереди расплывались. Не от слёз даже. Слёзы были бы слишком красиво. Просто глаза вдруг стали влажными, как окна в старом автобусе. Он включил дворники, хотя дождя не было. Щётки скрипнули по сухому стеклу. Отлично. Теперь он ещё и идиот.
Он нажал воспроизведение снова.
Файл не открылся.
На экране появилось: Аудиосообщение недоступно.
— Нет.
Он нажал ещё раз. То же самое. Недоступно.
— Да вы издеваетесь.
Он перезагрузил мессенджер. Голосовой исчез. В переписке после среды теперь сразу шло старое сообщение от матери: «Купила тебе варенье, только не смейся». Потом фотография трёх банок на клеёнке. Потом пусто. Никакого голосового. Никакого «перезвони, когда будет время». Как будто мать не оставляла ему последний бытовой, глупый, живой кусок своего голоса. Как будто он не прослушал его минуту назад. Как будто сама жизнь сказала: ну что, хотел позже — вот тебе позже.
Максим съехал к обочине так резко, что сзади кто-то посигналил. Машина дёрнулась и остановилась возле бетонного отбойника. Фуры проходили мимо, качая воздух. Каждая била по старой «семёрке» боковой волной, и кузов чуть вздрагивал, как человек от плохих новостей.
Он сидел, сжимая телефон. Открыл переписку снова. Провёл вверх, вниз. Ничего. Позвонил на мамин номер. Длинные гудки. Один, второй, третий. Где-то далеко, в пустой северской квартире, телефон, может быть, лежал и звонил в темноту кухни. Или не звонил. Может, звук был выключен. Может, соседка Нина Павловна слышала через стену и ворчала: «Тамара, возьми уже». Может, никого там не было, кроме холодильника, который гудел, и банки варенья, которую он не забрал.
Гудки оборвались. Автоответчик.
— Абонент временно недоступен.
Максим засмеялся. Коротко, некрасиво. Абонент временно недоступен. Какая деликатная формулировка для всего человеческого существования. Мать временно недоступна. Сын временно недоступен. Отец постоянно недоступен. Сам Максим сорок один год временно недоступен для всех, кто почему-то решил, что он им нужен.
Навигатор сказал:
— Остановка на обочине повышает риск задержки. Продолжить движение?
Он посмотрел на экран. Строка «Маршрут без боли» снова появилась внизу. Теперь рядом была маленькая галочка, будто режим уже частично активирован.
— Я не включал тебя, — сказал Максим.
— Для некоторых участков маршрута применяются автоматические настройки, — ответил навигатор.
Он замер. Голос уже не был обычным. Нет, интонация осталась та же, мягкая, сервисная, но теперь в ней была фраза, которой не могло быть в стандартном приложении. Или могло? Сейчас приложения разговаривают так, будто их учили психологи с доступом к твоей переписке. Может, это новая версия. Может, он сходит с ума. Может, старая машина, мамино голосовое, Ритин исчезнувший звонок и больничная фраза просто собрались в одну кучу и нажали ему на череп изнутри.
— Какие настройки? — спросил он.
Навигатор помолчал ровно столько, чтобы это стало похоже на задумчивость.
— Вы выбрали объезд эмоционально напряжённого участка.
— Я выбрал объезд пробки.
— Иногда это одно и то же.
Максим медленно положил телефон на приборную панель, как кладут на стол нож, который вдруг оказался живым.
— Слушай, — сказал он. — Я не знаю, что ты такое, но мне надо доехать до больницы. Поняла? Просто доехать. Без ваших фокусов, без психологического обслуживания, без удаления сообщений. Мне надо к матери.
— Цель маршрута: городская больница №2, Северск. Приоритет сохранён.
— Тогда веди туда.
— Доступны два режима.
На экране снова возник выбор. Теперь крупно, на весь экран.
Обычный маршрут.
Время в пути: 11 ч 18 мин.
Эмоциональная нагрузка: высокая.
Вероятность конфликтов: 74%.
Вероятность восстановления связей: 12%.
Маршрут без боли.
Время в пути: 9 ч 46 мин.
Эмоциональная нагрузка: низкая.
Вероятность конфликтов: 8%.
Вероятность восстановления связей: не требуется.
Последняя фраза была хуже любой угрозы.
Максим сидел на обочине, пока мимо шли фуры, такси, семейные машины, грузовики с овощами, автобус с мутными окнами. Люди ехали по своим делам: кто-то на дачу, кто-то на склад, кто-то на похороны, кто-то к любовнице, кто-то просто подальше от дома, потому что дома стало невыносимо тихо. У каждого был маршрут. У каждого была боль, которую он не называл болью, а называл делами, пробками, возрастом, погодой, работой, характером, семьёй, обстоятельствами. И, наверное, если бы каждому предложили ехать без неё, многие нажали бы не думая. Потому что боль редко выглядит как путь к себе. Чаще она выглядит как дрянь, которая портит расписание.
Максим поднял руку к экрану. Палец завис между двумя вариантами.
Позвонил Артём.
Имя сына вспыхнуло поверх маршрутов. Маленькое, настоящее. Без процентов и расчётов.
Максим уставился на экран. Сердце снова поднялось к горлу. Он должен был взять сразу. Просто взять. Сказать: «Я здесь». Но в голове мгновенно началось: он сейчас спросит про вчера, он будет молчать, я не справлюсь, я на обочине, мать в реанимации, навигатор говорит человеческим голосом, я не в состоянии быть отцом прямо сейчас, я потом, через час, когда выеду, когда соберусь, когда станет легче.
Звонок продолжался.
Навигатор тихо сказал:
— Вызов может увеличить эмоциональную нагрузку.
Максим заорал:
— Заткнись!
В соседней машине, которая тоже стояла на обочине чуть впереди, женщина испуганно посмотрела в его сторону. Она ела банан
Звонок оборвался.
На экране осталось: Пропущенный вызов: Артём.
Секунда. Две.
Пропущенный вызов исчез.
Максим вскрикнул так, будто его ударили. Открыл журнал. Нет звонка. Открыл переписку. Нет звонка. Последнее — его сообщение: «Артём, прости за вчера. У меня бабушка в больнице. Я еду к ней. Позвоню тебе по дороге». Под ним одна серая галочка. Ни ответа, ни звонка. Ничего.
Теперь он уже не мог объяснить это стрессом. Не полностью. Человек может придумать голос навигатора. Может перепутать журнал вызовов. Может не найти сообщение. Но невозможно не почувствовать эту маленькую дырку, которая образуется в реальности, когда из неё выдёргивают то, что только что было живым. Звонок сына был. Его имя горело на экране. Он не взял. И теперь звонка не было. Осталась только его невзятость. Без следа. Без доказательства. Очень удобно.
Максим нажал «Обычный маршрут».
Экран не отреагировал.
Нажал ещё раз. Ничего.
— Да ну нет.
Он нажал сильнее, будто телефон мог понять моральное усилие по силе давления пальца.
Навигатор сказал:
— Обычный маршрут временно недоступен. Для возврата требуется прохождение ближайшей контрольной точки.
— Какой ещё точки?
— Продолжайте движение.
— Я тебе сейчас продолжу.
Он выдернул телефон из держателя и швырнул его на пассажирское сиденье. Телефон отскочил от сумки, упал на коврик, экраном вверх. Карта не погасла. Синия линия маршрута пульсировала, как вена.
Машина работала на холостом ходу. Старый мотор дрожал, пахло бензином, пылью и нагревающимся пластиком. Максим сидел и дышал слишком часто. Он вдруг увидел себя со стороны: мужчина сорока одного года в старой отцовской машине орёт на навигатор, пока его мать лежит в реанимации, сын учится не ждать, бывшая жена учится не надеяться, а где-то в офисе люди обсуждают гарантии по сделке на сто восемьдесят миллионов. Если описать это сухо, получится диагноз эпохи. Если честно — получится просто стыдно.
Он поднял телефон. Руки слегка тряслись. Открыл контакт Артёма и нажал вызов.
Гудок не пошёл. На экране появилось: Абонент недоступен на данном участке маршрута.
— Он не абонент, — сказал Максим тихо. — Он мой сын.
Навигатор ничего не ответил.
И именно это молчание было хуже голоса.
Максим включил передачу, вывернул руль и вернулся в поток. Старая «семёрка» дёрнулась, потом пошла ровно. Впереди начиналась трасса. Город отступал, оставляя за собой грязный воздух, заборы, склады, выцветшие щиты и людей, которые ещё думали, что если очень быстро ехать, можно успеть до того момента, когда жизнь спросит с тебя по полной.
Через три километра навигатор сообщил:
— Через сорок два километра контрольная точка. Посёлок Ничего Страшного.
Максим посмотрел на экран.
На карте, среди обычных дорог, появилась маленькая точка с названием, которого там быть не могло.
Ничего Страшного.
Он хотел засмеяться, но не смог. Во рту было сухо. В груди — пусто и больно. А где-то внизу, под этим всем, жило мерзкое, постыдное знание: даже сейчас, после исчезнувшего голоса матери и стёртого звонка сына, какая-то часть его всё ещё хотела, чтобы дальше было легче.
Глава 3. Посёлок Ничего Страшного
Через двадцать минут после того, как навигатор объявил контрольную точку, Москва наконец отпустила его не красиво, не торжественно, не как город, который прощается с человеком перед важным путешествием, а как пьяный сосед отпускает дверную ручку: нехотя, с матом, оставив на ладони липкое чувство. Сначала закончились стеклянные башни, где люди продавали друг другу уверенность в завтрашнем дне по подписке. Потом потянулись склады, шиномонтажи, мойки, автосалоны с надутыми шариками, будто даже у машин в этой стране был утренник. Потом пошли заборы. Заборы в России не заканчивались никогда. Они охраняли пустыри, чужое богатство, чужую бедность, будущие торговые центры, мёртвые заводы, стройки, на которых работали люди с лицами, давно не ждущими ничего хорошего от слова «объект». За каждым забором, казалось, сидела отдельная маленькая правда, которую кто-то решил прикрыть профнастилом.
Максим ехал молча. Телефон лежал в держателе, экраном к нему, как маленькое настойчивое лицо. Навигатор показывал синюю линию маршрута и больше не говорил ничего лишнего. Только обычные команды: держитесь правее, через три километра съезд, движение по полосам. После стёртого звонка Артёма и исчезнувшего голосового матери эта обычность была почти неприличной. Как если бы человек, который только что ударил тебя табуреткой, вдруг аккуратно поправил скатерть.
Он несколько раз пытался позвонить Артёму. Каждый раз телефон выдавал то занято, то «абонент временно недоступен», то просто сбрасывал вызов без объяснения, будто связь тоже решила не участвовать в семейной драме. Он хотел написать Рите, но не знал, с чего начать. «Ты мне звонила?» — звучало как начало психиатрического эпизода. «У Артёма всё нормально?» — звучало как признание вины, которое он ещё не готов был произнести. «Навигатор стирает звонки» — звучало так, что Рита могла наконец получить документальное подтверждение своих подозрений: бывший муж не просто эмоционально недоступен, а ещё и поехал крышей на отцовской машине.
Он написал: «Я на трассе. Если Артём рядом, скажи, что я перезвоню». Посмотрел на фразу и поморщился. Опять. Перезвоню. Это слово надо было вытравить из его лексикона кислотой, вырезать из языка вместе с корнем. Он стёр. Написал: «Скажи Артёму, что я хотел взять трубку, но не успел». Тоже плохо. Слишком похоже на школьника, который объясняет, почему не сделал домашку: собака съела, метро сломалось, отец уехал, я не успел быть человеком. В итоге он не отправил ничего.
Трасса стала шире и глупее. Машины разогнались, но никто не стал свободнее. Фуры ползли в правом ряду, легковушки нервно перестраивались, белый микроавтобус с надписью «Ритуальные услуги. Бережно» обгонял всех так отчаянно, будто клиент внутри передумал. Максим ехал за ним километров пять и не мог отвести взгляд от слова «бережно». Смерть в России тоже научилась писать рекламные тексты. Бережно закопаем. С заботой вывезем. Индивидуальный подход к вашему окончательному исчезновению.
Через сорок километров навигатор сказал:
— Через восемьсот метров поверните направо.
Максим посмотрел на экран. Основная трасса шла прямо. Поворот направо уходил на узкую дорогу между двумя бетонными блоками, где висел ржавый знак с облезлой стрелкой. На карте эта дорога была отмечена тонкой серой ниткой. Названия не было. Только синяя линия уверенно сворачивала туда, будто знала что-то, чего не знали ни дорожные службы, ни здравый смысл.
— Мне прямо, — сказал Максим.
Навигатор не ответил.
— Северск прямо.
— Для прохождения контрольной точки
— А если я не хочу проходить вашу точку?
Пауза.
— Обычный маршрут временно недоступен.
Максим посмотрел на фуры впереди, на мокрую после ночного дождя дорогу, на знак поворота, на телефон. Внутри поднялась злость. Нормальная, рабочая злость, за которую он даже был благодарен. Злость проще страха. Злость даёт ощущение, что ты ещё субъект, а не пакет с мясом, который несут по транспортеру.
— Я не буду сворачивать.
Он проехал поворот.
Навигатор молчал ровно три секунды. Потом экран мигнул, карта задрожала, как плохо настроенный телевизор, и впереди, прямо на трассе, показалась пробка. Не просто пробка — стена. Фуры, легковушки, аварийки, люди на обочине, дым, полицейская машина поперёк полосы. Всё возникло так быстро, будто его подгрузили из другой реальности. Максим ударил по тормозам. Старая «семёрка» завиляла, но удержалась. Позади кто-то длинно просигналил, зло и обречённо.
Он остановился в хвосте пробки. Впереди ничего не двигалось. По встречной тоже стояли. Две женщины вышли из машины и курили у отбойника, прикрывая огонёк ладонями. Мужчина в спортивных штанах заглядывал под капот своей иномарки с таким видом, будто надеялся обнаружить там не двигатель, а причину всех своих неудач. Из фуры слез водитель, крупный, лысый, в шлёпанцах на носки, и пошёл вперёд, покачиваясь. На спине у него было написано: «ЖИВУ КАК ЕДУ». Максим подумал, что это, возможно, самая страшная автобиография в мире.
Телефон пикнул.
Перерасчёт маршрута невозможен. Вернитесь к контрольной точке.
— Да пошла ты, — сказал Максим.
Навигатор вежливо промолчал.
Он включил аварийку, вырулил на обочину и постоял так пару минут, ненавидя себя, навигатор, пробку, лысого дальнобойщика, ритуальный микроавтобус, мать, которая могла бы болеть как-нибудь в другое время, Артёма, который позвонил именно тогда, когда он не смог взять, Риту, которая была права чаще, чем это позволительно одному человеку, и Москву, которая уже осталась позади, но всё ещё держала его за внутренний воротник.
Потом развернулся.
Поворот направо принял его с видом старого знакомого, который заранее знал, что ты приползёшь. Дорога была узкой, потрескавшейся, с кустами по бокам и лужами в ямах. Через двести метров исчезла разметка. Через километр пропали встречные машины. Через два стало тихо так, что мотор «семёрки» показался слишком громким, почти неприличным. Максим ехал медленно, потому что дорога будто специально подсовывала ему под колёса то выбоину, то корень, то кусок старого кирпича. Слева тянулось поле, серо-жёлтое, с прошлогодней травой. Справа — лесополоса, в которой стояли голые берёзы, тонкие и злые, как люди в очереди к врачу.
Небо опустилось ниже. Не потемнело, а именно опустилось, навалилось на дорогу мутной серой крышкой. Радио зашипело, хотя было выключено. Максим покосился на панель. Из динамиков донёсся кусок старой песни, настолько слабый, что слова не разобрать. Потом снова тишина.
— Очень смешно, — сказал он.
Через несколько минут дорога сделала поворот, и впереди появился посёлок.
Сначала Максим увидел автобусную остановку. Бетонную, с облупившейся зелёной краской, с надписью «ЛЕНА ДУРА» и сердцем, проткнутым стрелой. Под сердцем кто-то другим почерком дописал: «Сама такая». Рядом стоял дорожный знак: Ничего Страшного. Чёрные буквы на белом фоне. Под ними — красная черта, будто населённый пункт уже заканчивался, не успев начаться. Знак был новенький, чистый, почти сияющий, как вставной зуб во рту бедняка.
Максим притормозил.
— Такого посёлка нет, — сказал он.
— Контрольная точка достигнута, — ответил навигатор.
— Я не спрашивал.
— Через триста метров поверните к магазину.
— Я не хочу в магазин.
— Рекомендуется остановка. Уровень сахара в крови снижен. Уровень раздражения повышен. Уровень отрицания критический.
Максим уставился на телефон.
— Ты ещё анализ мочи мне сделай.
— Данная функция недоступна.
Он не выдержал и хохотнул. Смех вышел короткий и злой, но всё равно смех. Это немного испугало его. Человек быстро привыкает к невозможному, если невозможное говорит с ним достаточно буднично. Вчера он бы бросил телефон в окно. Сегодня уже спорил с ним, как с хамоватой регистраторшей в поликлинике.
Посёлок выглядел так, будто его построили из остатков чужих неудач. Пять улиц, может, шесть. Дома низкие, покосившиеся, но не совсем мёртвые: где-то дым из трубы, где-то занавеска дёрнулась, где-то во дворе на верёвке висели спортивные штаны такого размера, что в них можно было спрятать среднюю депрессию. У одного дома стояла пластиковая горка без лестницы. У другого — ржавая ванна, в которой росли чахлые бархатцы. На лавочке возле забора сидели две бабки в одинаковых коричневых пальто и смотрели на машину Максима без любопытства, без удивления, без осуждения. С таким выражением смотрят на дождь, цену на яйца и нового участкового: ну появился, ну и что.
На центральной улице был магазин. Вывеска гласила: «ПРОДУКТЫ. ХОЗТОВАРЫ. ВСЁ НОРМАЛЬНО». Ниже мелким шрифтом: «Без возврата». Возле крыльца стоял облезлый автомат с игрушками, внутри которого лежали пластиковые кольца, динозавр без головы и одна маленькая машинка, синяя, очень похожая на его «семёрку». Рядом курил мужчина в ватнике. У него было лицо человека, который давно проиграл спор с собственной печенью, но продолжал подавать апелляцию. Он посмотрел на Максима, сплюнул и сказал:
— За хлебом?
— Что?
— Говорю, за хлебом? Все сначала за хлебом. Потом уже по обстоятельствам.
— Я просто остановился.
— Конечно, — сказал мужчина. — У нас все просто.
Он затянулся, закашлялся так сильно, что согнулся пополам, а потом выпрямился с видом победителя.
— Магазин работает? — спросил Максим, хотя это был глупый вопрос. Дверь была открыта, изнутри доносился звон холодильника и запах чего-то мучного.
— Работает, — сказал мужчина. — Тут всё работает. Даже то, что давно пора выключить.
— Вы местный?
— Нет, я тут декорация. Для атмосферы.
Максим хотел пройти мимо, но мужчина вдруг добавил:
— Ты машину не глуши.
— Почему?
— А вдруг не заведётся. Ничего страшного, конечно. Но неприятно.
Он улыбнулся, показав один золотой зуб и несколько обычных, уставших от соседства. Максим не ответил. Оставил машину заведённой и пошёл к магазину.
Внутри было тепло. Слишком тепло. Как в детстве у бабушек, которые считали, что если в комнате можно дышать, значит, форточку закрыли недостаточно плотно. Магазин был маленький, но набитый до потолка. Консервы, крупы, дешёвые сладости, батарейки, носки, шампунь «Крапива», свечки, пластиковые ведра, корм для кошек, три вида водки за стеклом, открытки «С юбилеем!» с розами, которые выглядели так, будто их рисовал человек, никогда не видевший ни роз, ни юбилея.
— Добрый день, — сказал Максим.
— Ничего страшного, — ответила она.
Он моргнул.
— Что?
— Говорю, ничего страшного. У нас так здороваются. Вы не местный, сразу видно.
— А если страшного правда ничего нет?
— Тогда тем более. Вода нужна?
— Почему вода?
— Потому что у вас лицо как у человека, который сейчас купит воду, сигареты и будет делать вид, что приехал случайно.
— Я не курю.
— Все не курят. Потом пачку берут на всякий случай. Вдруг жизнь длинная.
Она жевала семечки. Не выплёвывала шелуху, а куда-то ловко прятала её за щёку, как хомяк с налоговой тайной. На бейджике было написано: ЗОЯ. СТАЖ 17 ЛЕТ. НИЧЕГО СТРАШНОГО.
Максим взял бутылку воды из холодильника. Холодильник гудел, дрожал и пах мокрым электричеством. Ещё он взял вафли, потому что увидел их и вдруг вспомнил мамины посылки автобусом: варенье, носки, вафли, таблетки, бумажка с неровным «Максиму». Он не ел эти вафли. Они лежали в шкафу, черствели, потом Рита выбрасывала, а он злился: «Зачем ты трогаешь мои вещи?» Хотя это были не вещи. Это были мамины попытки дотянуться до него через сахар и муку.
— Двести сорок, — сказала Зоя, пробивая товар.
— Карта?
— Карта у вас там. — Она кивнула на телефон.
— В смысле?
— Ну маршрут ваш. Карта.
— Я про оплату.
— А. Оплата любая. Деньгами проще. Памятью дороже.
Максим посмотрел на неё.
— Вы все тут так разговариваете?
— Как?
— Как будто репетировали в кружке тревожной метафоры.
Зоя впервые улыбнулась. Улыбка у неё была быстрая, кривоватая, с золотой коронкой сбоку.
— Москва?
— Что Москва?
— Вы из Москвы. У вас там все думают, если человек сказал что-то не по инструкции, значит, он метафора.
— А вы кто?
— Продавец. Зоя. Разведена. Дочь в Краснодаре, не звонит, но сторис смотрит. Давление скачет, кот ссыт в тапки, участковый должен мне восемьсот рублей, потому что занял до получки и перевёлся. Ещё вопросы по символизму?
Максим замолчал. Вот так у неё получилось. Одной фразой сняла с себя весь туман и встала перед ним обычной женщиной в магазине с красными волосами, котом-подлецом и дочерью, которая лайкает чужие завтраки, но не набирает мать.
— Извините, — сказал он.
— Ничего страшного.
Теперь фраза прозвучала не как приветствие, а как приговор.
Максим приложил карту к терминалу. Терминал пискнул, но не так, как обычно. На экране кассы появилась строка: Вода — 80. Вафли — 160. Облегчение — 1.
— Что это? — спросил Максим.
— Где?
— Облегчение.
Зоя наклонилась к экрану. Прищурилась.
— А. Это акция.
— Какая ещё акция?
— Для проезжих. Первое облегчение почти бесплатно.
— Уберите.
— Уже пробилось.
— Сделайте возврат.
— На облегчение возврата нет.
Она сказала это так буднично, что Максиму стало холодно, несмотря на магазинную жару. Он посмотрел на чек, который медленно выползал из кассы. Бумажная змейка с цифрами. Зоя оторвала чек и протянула ему. На самом низу, под итогом, было напечатано мелко: Вы отказались от одного разговора. Списание подтверждено.
Максим почувствовал, как в груди что-то провалилось.
— Что это значит?
— А вы сами не знаете?
— Нет.
— Тогда ничего страшного.
Он сжал чек.
— Вы понимаете, что происходит?
Зоя перестала жевать. Это было заметно. До этого её лицо жило своей мелкой магазинной жизнью: семечки, касса, усталость, брови, насмешка. Теперь оно чуть застыло. Не испугалось. Скорее стало осторожнее.
— Происходит всегда одно и то же, — сказала она. — Люди едут мимо того, что им больно. Потом удивляются, что приехали не туда.
— Я еду к матери в больницу.
— Все куда-то едут.
— Она в реанимации.
— Ничего страшного.
Максим резко ударил ладонью по прилавку. Вафли подпрыгнули. Где-то на полке звякнули банки.
— Не говорите так.
Зоя посмотрела на его руку. Потом на него. И вдруг весь магазин стал тише. Даже холодильник будто перестал гудеть.
— А вы сами сколько раз так говорили? — спросила она.
Он хотел ответить сразу. Хотел сказать: никогда. Или: это другое. Или: вы меня не знаете. Но слова не пошли. Потому что знал. Конечно, знал. «Ничего страшного, мам, я потом заеду». «Ничего страшного, Рит, это просто работа». «Ничего страшного, Артём маленький, забудет». «Ничего страшного, отец сам был виноват». «Ничего страшного, Дрон выкрутится». «Ничего страшного, я просто не взял трубку».
Зоя снова начала жевать. Медленно.
— Вот видите, — сказала она. — Наш человек.
Максим взял воду, вафли и вышел на улицу. Воздух снаружи был сырой, холодный, и пах дымом. Мужчина в ватнике всё ещё курил у крыльца. Вроде та же сигарета, хотя прошло минут десять. Может, он курил одну бесконечную сигарету, как некоторые люди живут одну бесконечную обиду.
— Купил? — спросил он.
— Воду.
— Все сначала воду.
— А потом?
— Потом кто как. Кто водку. Кто верёвку. Кто открытку «С юбилеем», хотя ехал на похороны. У нас ассортимент гибкий.
Максим пошёл к машине.
— Ты чек не выкидывай, — сказал мужчина ему в спину.
— Почему?
— Пригодится. Когда будешь спорить, что ничего не было.
Максим остановился. Обернулся. Мужчина уже смотрел куда-то мимо него, на дорогу. По улице шла женщина с пустой коляской. Не катила быстро, не плакала, не выглядела безумной. Просто шла и качала пустую коляску, будто ребёнок внутри спал. Из одного дома донёсся смех. Из другого — кашель. На столбе висело объявление: ПРОПАЛ ЧЕЛОВЕК. ОСОБЫХ ПРИМЕТ НЕТ. Ни фотографии, ни имени. Только эта фраза. Особых примет нет. Максим вдруг подумал, что если он пропадёт, про него можно будет написать так же.
Он сел в машину. Мотор всё ещё работал. Хорошо. Хоть что-то в этом месте не умерло от символизма. Он положил воду на пассажирское сиденье, вафли — рядом. Чек засунул в карман куртки, потом достал, посмотрел ещё раз. Надпись про отказ от разговора осталась. Не исчезла. Это почему-то было хуже.
Навигатор сказал:
— Контрольная точка пройдена.
— Что я потерял?
Пауза.
— Уточните вопрос.
— Не прикидывайся пылесосом. Что значит «списание подтверждено»?
— Вы выбрали снижение эмоциональной нагрузки на участке маршрута.
— Я не выбирал.
— Вы повернули.
— Я повернул, потому что ты заблокировала обычный маршрут.
— Решение принято пользователем.
Максим засмеялся. Теперь уже почти спокойно.
— Отлично. Даже магия у нас как банк. Сама навязала услугу, потом пользователь виноват.
Навигатор молчал.
Он открыл телефон и снова попытался набрать Артёма. Гудок пошёл. Один. Второй. Максим замер, боясь дышать, словно дыхание могло спугнуть связь.
— Да, — сказал Артём.
Голос сына был тихой иголкой.
— Артём, — сказал Максим слишком быстро. — Прости, я видел звонок, я не успел, у меня тут связь пропала, я…
— Я не звонил.
Максим закрыл глаза.
— Звонил.
— Нет.
— Сын, у меня был пропущенный от тебя.
— Я не звонил, — повторил Артём. Уже раздражённее. — Я на математике был. У нас телефоны забирают.
Максим молчал. Математика. Школа. Телефоны забирают. Нормальный мир пытался просунуть руку через щель и вернуть ему хоть какую-то опору.
— Ты где? — спросил Артём.
— Еду к бабушке.
— Она умрёт?
Вот это было детское. Не мягкое, не подготовленное, не обёрнутое в «состояние тяжёлое». Просто прямо. Как нож на стол.
— Не знаю, — сказал Максим.
Артём тоже помолчал.
— Ты вчера не пришёл.
— Знаю.
— Ты обещал.
— Знаю.
— Зачем тогда обещал?
Вопрос был простой. Взрослые редко задают такие вопросы, потому что боятся получить простой ответ. Максим смотрел на вывеску магазина «ВСЁ НОРМАЛЬНО», на мужчину в ватнике, на пустую коляску, которая уже исчезала за поворотом, и понимал, что если сейчас скажет «работа», «не получилось», «сложилось», «клиент», то потеряет что-то ещё. Не звонок. Не голосовое. Может, гораздо хуже — последний кусок доверия, который сын всё ещё почему-то держал в руке, как сломанную игрушку.
— Потому что я хотел быть отцом, который приходит, — сказал Максим. — А оказался отцом, который только обещает.
На той стороне стало тихо. В этой тишине не было прощения. Но не было и сброса.
— Мама сказала, что бабушка в больнице.
— Да.
— Ты её любишь?
Максим открыл рот. Закрыл. За окном Зоя вышла на крыльцо магазина с кружкой, посмотрела в его сторону, будто знала, какой вопрос сейчас прозвучал, и отвернулась.
— Да, — сказал Максим. — Просто плохо.
— Что плохо?
— Люблю плохо.
Артём молчал так долго, что Максим решил: всё, оборвалось. Потом сын сказал:
— Мне надо на урок.
— Хорошо.
— Позвони потом.
Слово ударило его почти смешно. Потом. Но теперь это сказал не он. И от этого в слове была не трусость, а маленькая возможность.
— Позвоню, — сказал Максим. И быстро добавил: — Сегодня. После обеда. Не когда-нибудь.
— Ладно.
Связь оборвалась.
Максим сидел с телефоном у уха ещё несколько секунд. Потом опустил руку. В груди болело. Неприятно, тупо, безо всякой пользы. Но эта боль не исчезла. Не списалась. Не превратилась в свободную дорогу. Она осталась с ним, как тяжёлая сумка, которую наконец перестали нести за тебя.
Навигатор сказал:
— Эмоциональная нагрузка повышена.
— Знаю.
— Доступен облегчённый вариант продолжения маршрута.
Максим посмотрел на экран. На карте появилась новая синяя линия, аккуратная, короткая, ведущая в обход посёлка обратно к трассе. Рядом другая — серая, длиннее, через улицу с названием «Отложенная», потом через переезд, потом к старой дороге.
— А обычный? — спросил Максим.
— Серый маршрут.
— Что там?
— Возможна встреча с неприятным воспоминанием.
— Конечно.
Он завёл передачу, хотя машина и так была заведена, просто рука сделала привычное движение. Посмотрел в зеркало. В магазине Зоя стояла у окна, пила из кружки и смотрела на него без всякой мистической торжественности. Просто продавщица. Красные волосы, нарисованные брови, кот, который ссыт в тапки, дочь в Краснодаре. Живая. Неприятная. Настоящая.
Максим поднял руку, не то прощаясь, не то признавая поражение. Зоя не махнула в ответ. Только сказала что-то, но через стекло он не услышал. По губам показалось: «Ничего страшного».
Он вырулил со стоянки и выбрал серую дорогу.
Машина покатила через посёлок. Дома смотрели на него окнами. На одном заборе было написано: Потом — это тоже место. Только там никто не ждёт. Буквы были неровные, белой краской, как будто писал человек ночью, злясь и спотыкаясь. Максим проехал мимо, но фраза осталась на внутренней стороне черепа.
На выезде из посёлка стоял ещё один знак. Тот же белый прямоугольник, только перечёркнутый красной линией: Ничего Страшного. Под ним кто-то приколотил маленькую деревянную табличку: Возвращаются все. Не все замечают.
Навигатор молчал.
Через пять километров дорога вывела его обратно на трассу. Пробки не было. Никакой аварии, никаких фур, никакой полицейской машины поперёк полос. Только ровная мокрая дорога, серое небо и редкие автомобили впереди. Как будто всё, что остановило его, существовало только для того, чтобы он свернул.
Максим достал чек из кармана и положил его на приборную панель. Бумажка дрожала от вибрации мотора. Внизу всё ещё было напечатано: Вы отказались от одного разговора. Списание подтверждено.
Он взял вафлю, надкусил. Сухая, сладкая, крошилась на куртку. Никакого вкуса детства. Просто дешёвая вафля из странного магазина. Но почему-то от неё стало ещё больнее.
Телефон пикнул. Новое сообщение от Риты.
«Артём сказал, ты поговорил нормально. Не испорти это».
Максим перечитал. Потом ещё раз. На этот раз сообщение не исчезло.
Он хотел ответить: «Постараюсь». Потом стёр. Написал: «Не испорчу». Посмотрел. Слишком смело. Слишком похоже на обещание человека, который вчера уже не пришёл. Он стёр и написал проще:
«Я буду звонить ему сегодня. И завтра тоже».
Отправил.
Через минуту Рита ответила:
«Посмотрим».
Одно слово. Без веры. Но и без закрытой двери.
Максим положил телефон обратно в держатель. Навигатор перестроил маршрут. До Северска — десять часов пятьдесят две минуты. Эмоциональная нагрузка не отображалась. Может, потому что он выбрал серый маршрут. Может, потому что приложение устало издеваться. А может, потому что настоящую нагрузку невозможно посчитать, пока человек наконец не перестанет от неё бежать.
Впереди трасса уходила в низкое серое небо. Максим ехал, и старая машина
Он почему-то был уверен, что она тоже будет называться как-нибудь мерзко точно.
Глава 4. Заправка Последний Раз
Через двадцать километров загорелся индикатор топлива. Навигатор нашёл заправку и вывел на экран название: «Последний Раз».
— Прекрасно. А «Весёлый крематорий» дальше по трассе будет?
Навигатор не ответил. Юмор его, кажется, не интересовал. Или он его понимал и презирал.
Заправка возникла на правой стороне дороги неожиданно. Сначала был поворот, потом небольшая площадка с потрескавшимся асфальтом, три колонки, навес с красной полосой, маленькое здание магазина, два флагштока без флагов и вывеска, на которой действительно было написано: АЗС “Последний Раз”. Буквы светились белым даже днём. Под ними мелкая приписка: «Перед тем как дальше». Рядом стоял старый автобус без колёс, превращённый в склад, и будка шиномонтажа с нарисованным колесом, похожим на пончик после войны.
Максим притормозил у первой колонки. На заправке не было ни одной машины. Это сразу не понравилось. Пустая заправка на трассе — вещь вроде пустой детской площадки в полдень. Вроде ничего страшного. А всё равно хочется проверить, закрыты ли двери.
Он заглушил мотор. Тишина упала на салон слишком резко. Машина, пока работала, дрожала, сопела, жила рядом с ним. Теперь остался только ветер, шорох полиэтилена у мусорки и тихое звяканье какой-то железки под навесом. Максим вышел. Размял спину. Воздух пах бензином, мокрым бетоном, старым жиром и чем-то сладковатым, как в придорожных кафе, где пирожки умирают медленно, под лампой.
Колонка была старая, но с современным экраном. Экран мигнул, когда он подошёл.
Выберите топливо:
92
95
Дизель
Последний разговор
Максим смотрел на надпись. Потом моргнул. Надпись не исчезла.
— Да ну хватит, — сказал он.
Из магазина вышел мужчина в форменной жилетке. Невысокий, широкий, с животом, который не выпирал, а как будто хранил внутри отдельную маленькую жизнь. Лицо у него было помятое, лоб блестел, под одним глазом желтел старый синяк. Волосы редкие, зачёсаны назад с такой верой в лак, что становилось неловко. В руках он держал кружку с надписью «Лучший папа», причём слово «папа» было замазано чёрным маркером. Получилось: «Лучший».
— Девяносто второй? — спросил он.
— Да.
— Наличными, картой, сожалением?
Максим медленно повернулся к нему.
— У вас тут все проходят один и тот же курс?
— Какой?
— По идиотским фразам.
Мужчина отпил из кружки. Поморщился.
— Это не курс. Это работа с людьми. Они приезжают, молчат, смотрят на колонку как на покойника, потом спрашивают: «А почему у вас так называется?» Ты вот пока держишься. Молодец.
— Почему у вас так называется?
— А, сорвался.
Мужчина подошёл к колонке, снял пистолет, вставил в бак «семёрки» так ловко, будто делал это во сне. На бейджике у него было написано: ВАДИМ. ОПЕРАТОР. НЕ СПРАШИВАТЬ ПРО СЕМЬЮ.
— Вадим? — прочитал Максим.
— Было время.
— А сейчас?
— Сейчас в основном «эй, мужик», «начальник», «слышь», иногда «козёл», если кофе остыл. Вадим — это для документов и тех женщин, которые ещё верят, что человека можно назвать по имени и он от этого станет лучше.
— А семью правда не спрашивать?
— Если хочешь — спрашивай. Я же не дорожный знак. Просто потом сам виноват.
Колонка зашумела. Бензин пошёл в бак. Цифры начали крутиться. Максим смотрел на них с дурацким облегчением. Нормальные цифры. Литры, рубли. Мир, где причина и следствие ещё не оформили развод.
— У вас на колонке странная опция, — сказал он.
— Какая?
— Последний разговор.
Вадим сделал вид, что впервые слышит. Очень плохо сделал. Глаза у него на секунду ушли в сторону магазина.
— Экран старый. Глючит.
— Конечно.
— Ты заправляешься или психотерапию пришёл получать?
— Я еду к матери в больницу.
Вадим перестал смотреть на колонку. Не посочувствовал. Не округлил глаза. Не сказал дежурное «держитесь». Просто кивнул, будто Максим сообщил не новость, а пункт маршрута.
— Живая?
— Пока да.
— Тогда хреново.
— Почему?
— Потому что пока живой, ещё можно не успеть.
Фраза была грубая, но в ней не было издёвки. Вадим сказал её как человек, который знал расписание этой гадкой электрички.
Максим отвернулся. За магазином стояли три пластиковых стула, один сломанный. На подоконнике сушились серые тряпки. В окне отражалась его машина: голубая, квадратная, нелепая, с багажником на крыше и грязью по аркам. Рядом с ней он сам выглядел не владельцем бизнеса, не человеком презентаций, не московским мужчиной с дорогими простынями, а чьим-то сыном, которого наконец поймали возле старого семейного бака с бензином.
— Сколько до Северска? — спросил Вадим.
— Часов десять.
— На этой?
— Доедет.
— Все так говорят. Машины, браки, печень, матери. Доедет.
Бак щёлкнул. Пистолет отстрелил. Вадим вынул его, повесил на место.
— Полный?
— Да.
— Смело.
— Что смело?
— Полный бак перед таким маршрутом. Некоторые боятся. Думают: если заправлю полный, значит, уже точно еду. А пока на лампочке — вроде ещё можно развернуться.
Максим не ответил. Потому что это было неприятно точно. Он вспомнил, как в паркинге на секунду подумал: можно вызвать такси, можно купить билет на поезд, можно отправить деньги соседке, чтобы она сходила в больницу, можно сказать себе, что врач перезвонит, можно ещё час поработать, можно не ехать прямо сейчас. Взрослый человек всегда найдёт способ оформить трусость как логистику.
Они пошли в магазин оплачивать.
Внутри заправка была совсем маленькая: стойка, кофе-машина, холодильник с напитками, полка с чипсами, стеклянный шкаф с автохимией, сувенирные иконки на присоске, жвачки, влажные салфетки, дешёвые игрушки, упаковки с сухими носками и батарейки. Над кассой висел телевизор, но экран был чёрный. На нём белыми буквами отражалось окно и часть вывески, из-за чего казалось, будто в чёрном прямоугольнике написано «Последний». Неприятный дизайн, если подумать.
За кассой сидела женщина лет тридцати, может, тридцати пяти. Не красивая, не некрасивая — из тех лиц, которые в молодости наверняка казались обещанием, а потом жизнь начала стирать обещание пальцем, но до конца не стёрла. Светлые волосы собраны в пучок, под глазами синяки, на губе трещинка.
— Лиль, полный девяносто второй, — сказал Вадим.
— С него или с маршрута? — не поднимая глаз, спросила женщина.
— Не начинай.
Лиля посмотрела на Максима. Глаза у неё были серые, внимательные и недобрые в той мере, в какой бывают недобрыми глаза человека, который устал видеть чужие попытки выкрутиться.
— С него, — сказала она. — Маршрут сам возьмёт.
— Вы все тут вообще нормальные? — спросил Максим.
Лиля пожала плечом.
— Мы на трассе работаем. Тут норма у людей заканчивается раньше бензина.
Вадим поставил кружку на стойку и ушёл к кофе-машине. Кружка стукнула о пластик. На месте замазанного слова «папа» чёрный маркер уже начал стираться, и под ним проступали две розовые буквы. Па. Как начало слова, которое человек пытался уничтожить, но плохо подготовил поверхность.
— Оплата картой? — спросила Лиля.
— Да.
— Ещё что-нибудь?
Максим хотел сказать «нет», но увидел возле кассы стойку с маленькими карточками. Обычно там продают лотерейные билеты, сим-карты, сертификаты на мобильную связь или какие-нибудь «подарочные наборы автомобилиста», которые дарят людям, когда не любят, но обязаны. Здесь карточки были белые, плотные, без картинок. На каждой — только фраза.
Позвонить последний раз.
Услышать последний раз.
Сказать последний раз.
Не помнить последний раз.
Максим взял одну. «Сказать последний раз». Карточка была тёплая. Не комнатной температуры, а именно тёплая, как будто её до него держал кто-то живой.
Он положил карточку обратно. «Сказать последний раз». Потом снова взял. Потому что рука была умнее головы или глупее, он пока не решил.
— Кому? — спросила Лиля.
— Что кому?
— Кому сказать хотите?
— Матери.
— Она жива?
— Да.
— Тогда зачем «последний раз»? Скажите обычный.
— Она в реанимации. Может не услышать.
Лиля посмотрела на него уже не так жёстко. В её лице на секунду мелькнуло что-то человеческое, не специально показанное, не выданное по кассовому чеку. Усталое сострадание, которое она тут же спрятала.
— Слышат они иногда, — сказала она. — Даже когда делают вид, что нет. Это у них семейное.
— У кого?
— У матерей.
Вадим вернулся с кофе, поставил перед Максимом пластиковый стакан.
— Держи. За счёт заведения.
— Не надо.
— Надо. У тебя лицо, как будто ты сейчас или заплачешь, или купишь энергетик. Лучше кофе.
— Я не плачу.
— Все не плачут. Потом сиденье мокрое.
Максим неожиданно усмехнулся. Вадим тоже. На секунду стало почти нормально. Не легко, но нормально. Как бывает на заправках и вокзалах: чужие люди на пять минут дают тебе передышку, потому что больше дать не могут, да и не должны.
Терминал пикнул. Оплата прошла. На кассе вылез чек. Лиля оторвала его и протянула Максиму вместе с карточкой «Сказать последний раз».
— Я её не покупал.
— Она сама добавилась.
— Как неожиданно.
— У нас всё неожиданно. Поэтому и выручка нестабильная.
Максим посмотрел на чек. Бензин. Кофе — 0. Карточка — 1. Внизу мелко: Последний раз не означает конец. Иногда это просто первый честный раз.
— Это вы печатаете? — спросил он.
— Конечно, — сказала Лиля. — Ночами сижу, придумываю философию для кассовых чеков. Вадик рифмует, я вбиваю.
Максим вышел из магазина. На улице ветер стал сильнее. Небо посерело, низко нависло над заправкой. У второй колонки стояла теперь красная легковушка, хотя он не слышал, как она подъехала. Внутри никого не было. Или было темно так, что не видно. На заднем стекле наклейка: «Дочь — мой главный маршрут». Максим отвернулся. Некоторые совпадения в этой поездке уже выглядели как хамство.
Он сел в машину. Старый салон встретил его знакомым запахом пыли и бензина. Положил карточку на приборную панель рядом с чеком из посёлка. Получилась странная коллекция: вода, вафли, облегчение, последний раз. По сути, вся человеческая жизнь в формате придорожной бухгалтерии.
Телефон в держателе мигнул. Навигатор молчал, но маршрут был построен дальше. До Северска — десять часов двенадцать минут. Следующая точка не подписана. Просто синяя линия уходила на трассу.
Максим взял карточку. На обороте был напечатан номер. Не телефонный. Просто четыре цифры: 2107.
Он усмехнулся.
— Тонко.
Карточка вдруг стала экраном. Не загорелась, не превратилась в смартфон, просто белая поверхность чуть потемнела, и на ней проступили слова:
Выберите, кому сказать:
Мама
Отец
Рита
Артём
Себе
Максим держал карточку двумя пальцами и смотрел на список. «Отец» был невозможен. Отец умер восемь лет назад, в больнице, где Максим не успел не то что попрощаться — даже нормально разозлиться. «Рита» была слишком живая, слишком рядом, слишком способная ответить. «Артём» — слишком больно. «Себе» — слишком непонятно. «Мама» — страшно. И, как всё страшное, единственно честно.
Он нажал «Мама».
Карточка нагрелась. Телефон сам открыл контакт матери и начал вызов. Максим вздрогнул, потянулся сбросить, но не успел. Гудки пошли сразу. Один. Второй. Третий. Потом щелчок. Не автоответчик. Не больница. Тишина с дыханием.
— Мам? — сказал он.
На том конце было тяжёлое, неровное дыхание. Потом какой-то шорох. Потом голос. Очень тихий. Смазанный. Но её.
— Мак… сим?
Он оцепенел. Рука с телефоном повисла в воздухе. Сердце ударило так, что в глазах на секунду потемнело.
— Мам. Мам, это я. Я еду. Слышишь? Я еду к тебе.
Тишина. Дыхание. Где-то далеко пискнул прибор. Значит, это всё-таки больница. Как телефон соединил его с реанимацией, с её сознанием, с этим невозможным промежутком между «жива» и «уже нет», он не понимал. И не хотел понимать. Впервые за день он не хотел объяснения. Он хотел успеть.
— Ты… — сказала мать. Слово было размазанное, сломанное. — Занят…
Максим закрыл глаза. Вот оно. Даже сейчас. Даже в таком состоянии. Она держала эту фразу, как старую пуговицу в кулаке.
— Нет, мам. Я не занят. Я еду.
— Не… надо…
— Надо.
— Де… ла…
— Нет никаких дел.
Он сказал это и впервые почти поверил. Где-то там презентация, сто восемьдесят миллионов, клиенты, гарантии, Денис с Мариной, Павел с цифрами. Всё это не исчезло. Не стало неважным. Просто стало меньше человеческой руки, которая сейчас, возможно, искала его в больничной простыне.
— Ты поел? — вдруг спросила мать.
— Да, мам. Вафлю съел.
— Пло… хо.
— Что плохо?
— Ва… фли… сухие.
Он уже плакал. Тихо, зло, стыдно. Слёзы шли сами, без разрешения. Он вытер лицо рукавом куртки, но они всё равно шли. В салоне было темно, и это спасало. Никто не видел, кроме машины, а машина знала его отца, так что ей, наверное, можно было.
— Мам, прости меня, — сказал он. — Я должен был брать трубку. Я должен был приезжать. Я должен был…
— Ти… ше…
— Что?
— Ез… жай… ти… ше…
Он понял не сразу. Потом понял: она не просила его молчать. Она просила ехать тише. Осторожнее. Как тогда, когда он только получил права, а она сидела рядом и хваталась за ручку двери на каждом повороте.
— Хорошо, — сказал он. — Я буду тише.
— Мак… сим…
— Да.
Дальше пошёл только шум. Дыхание. Писк. Чужие шаги. Женский голос где-то рядом: «Кто телефон принёс?» Потом связь оборвалась.
Максим сидел, держа телефон. Слёзы высыхали на лице, оставляя кожу стянутой и липкой. Внутри было плохо. Очень плохо. Но это плохо было другим. Не тем пустым, от которого хочется открыть приложение и спрятаться в работу. Это было настоящее плохо. С кровью. С теплом. С её голосом. С вафлями. С «езжай тише». С тем, что, возможно, он успел не всё, но хотя бы что-то.
Навигатор сказал:
— Эмоциональная нагрузка превышает рекомендуемую.
Максим посмотрел на экран.
— Плевать.
— Доступен режим облегчения.
— Нет.
— Подтвердите отказ.
— Подтверждаю.
— Вы уверены?
— Нет, — сказал Максим. — Но подтверждаю.
Экран на секунду погас. Потом маршрут снова появился. Синий, обычный, ведущий дальше.
Из магазина вышел Вадим. Стоял под навесом, курил, хотя на заправке это было, наверное, запрещено всеми законами, включая здравый смысл. Лиля появилась за стеклом, что-то сказала ему через закрытую дверь. Он не услышал или сделал вид, что не услышал. Потом повернулся к Максиму и поднял кружку «Лучший папа», будто тост.
Максим кивнул. Завёл машину. Мотор схватил не сразу, но схватил. Старая «семёрка» дрогнула, фары осветили мокрый асфальт. Он выехал с заправки медленно. Очень медленно. Почти послушно.
Перед самым поворотом на трассу он посмотрел в зеркало.
АЗС «Последний Раз» уже не было.
На её месте стояла обычная, полузаброшенная заправка с вывеской «Топливо 24», закрытым магазином и пустыми колонками, перемотанными красно-белой лентой. Ни Вадима. Ни Лили. Ни красной машины. Ни флагштоков. Только ветер гонял по площадке пластиковый пакет.
Максим не остановился. Не стал разворачиваться. Не стал проверять. Он уже понял: эта дорога не любила, когда ей доказывают очевидное.
В кармане завибрировал телефон. Сообщение от Дениса:
«Клиент подписал предварительно. Без тебя. Представляешь, мир не рухнул».
Максим прочитал и впервые за день улыбнулся без злости.
Набрал: «Хорошо. Спасибо».
Потом добавил: «Я не смогу сегодня быть на связи постоянно».
Пальцы зависли. Раньше он бы написал мягче. «Постараюсь подключаться». «Держите меня в копии». «Если срочно — звоните». Поставил бы себе повод сбежать обратно в работу, как ставят дверь в стене.
Он стёр вторую фразу и написал другую:
«Я еду к матери. Всё остальное потом».
Посмотрел на слово «потом». Оно снова было здесь, мерзкое, скользкое. Он стёр.
Написал:
«Всё остальное без меня».
Отправил.
Через минуту Денис ответил:
«Принято. Езжай тише».
Максим положил телефон в держатель. В груди снова кольнуло. Уже не так остро. Но глубже.
Трасса впереди была мокрой, серой, с редкими фарами встречных машин. Он ехал не быстро. На приборной панели лежали две карточки и два чека. Вафельные крошки прилипли к сиденью. В баке был полный бензин. В голове — голос матери. Не большой разговор. Не киношное прощание. Не великая сцена покаяния. Всего несколько слов. Но, может быть, человек и держится не на великих сценах. Может быть, он держится на том, что кто-то, даже лежа в реанимации, всё равно спрашивает, ел ли ты, и велит ехать тише, потому что ты для него всё ещё мальчик, которому нельзя доверять дорогу полностью.
Через несколько километров навигатор сообщил:
— Впереди возможна встреча с незавершённым долгом.
Максим вздохнул.
— Ну конечно.
На экране появилась новая точка маршрута. Без подробностей. Только имя.
Дрон.
Максим почувствовал, как руки сами крепче сжали руль.
Серёга Дрон. Вот только его не хватало.
Где-то под капотом старая машина заурчала ниже, будто тоже вспомнила.
Глава 5. Дрон
Серёгу Дрона Максим не видел одиннадцать лет, хотя правильнее было бы сказать — одиннадцать лет успешно не видел. Это разные вещи. Не видеть человека можно случайно: города разошлись, номера потерялись, жизнь затянула своими скучными ремнями, один женился, второй развёлся, третий умер, четвёртый стал начальником отдела закупок и перестал быть человеком в прежнем смысле. А можно не видеть специально, аккуратно, почти профессионально: не заходить в старую переписку, не открывать фотографии, не спрашивать общих знакомых, не отвечать на короткие «ты как?», потому что за этим «ты как?» стоит не любопытство, а неоплаченный счёт. Максим не видел Дрона именно так. Системно. С дисциплиной. Если бы за избегание давали премии, он бы давно купил себе не квартиру, а маленький остров с хорошей шумоизоляцией.
Настоящее имя у Дрона было Сергей Дробышев. В школе его сначала звали Дробь, потому что дети — жестокие маленькие бюрократы, они берут фамилию и сразу делают из неё инструмент пытки. Потом в девятом классе он притащил во двор самодельный радиоуправляемый вертолёт, собранный из деталей, которые нормальный человек счёл бы мусором, а Серёга считал ресурсной базой. Вертолёт поднялся на полтора метра, продержался в воздухе секунд семь и рухнул прямо на крышу директорской «девятки», оставив на ней царапину в форме морального ущерба. С тех пор он стал Дроном. Кличка прилипла так крепко, что даже его мать иногда кричала с балкона: «Дрон, домой!» — и только потом, спохватившись, добавляла: «Серёжа!» Но уже было поздно. Двор принял решение.
В юности Дрон был человеком, который мог починить всё, кроме собственной судьбы. Магнитофон, мопед, чужой компьютер, замок на
Навигатор показывал до точки «Дрон» двадцать семь километров. Дорога свернула с основной трассы на старое шоссе, где асфальт был не покрытием, а воспоминанием о нём. Машину трясло. В багажнике что-то постукивало, в салоне пахло горячим пластиком, бензином и вафлями. Максим ехал и ловил себя на том, что мысленно готовит объяснения. Очень деловой навык. За годы работы он научился объяснять всё: почему смета выросла, почему сроки сдвинулись, почему люди устали, почему клиент сам виноват, почему провал — это на самом деле этап стратегии. В бизнесе объяснение часто заменяло правду. Если ты достаточно уверенно говорил «мы скорректировали подход», никто не спрашивал: «То есть вы облажались?» С людьми это работало хуже. Особенно с теми, кто знал тебя до того, как ты научился говорить презентационными словами.
Он помнил ту историю кусками, как плохое видео с камеры наблюдения. Северск, двадцать девять лет, он приехал из Москвы «на пару недель», хотя уже ходил так, будто Москва выдала ему временную корону. Дрон тогда держал маленькую мастерскую в гаражах и мечтал расшириться: нормальный бокс, подъёмник, покраска, вывеска «Dron Service», которую Максим высмеял за латиницу, а потом сам лет через пять заказывал брендинг агентству с названием вроде «Human Capital Lab». Они тогда связались с одним местным предпринимателем, не то автозапчасти, не то серый импорт, не то всё сразу. Максим должен был помочь с договором и деньгами, Дрон — с работой и людьми. Всё выглядело почти прилично до того момента, пока приличие не закончилось. Потом исчез товар, появились чужие претензии, документы оказались подписаны не теми руками, и Максим, уже имеющий билет обратно в Москву и шанс устроиться в нормальную компанию, сделал то, что потом называл «вышел из токсичной истории». Дрон называл это иначе. Коротко. Непечатно. Точнее.
Максим тогда сказал себе, что не обязан тонуть вместе со всеми. Что Дрон взрослый. Что каждый сам отвечает за свои решения. Что если человек всю жизнь живёт в гаражах, то нечего удивляться, когда от него пахнет бензином и проблемами. И, самое главное, он сказал себе: ничего страшного. Дрон выкрутится. Он же всегда выкручивался. Люди вроде Дрона вообще опасны тем, что умеют выживать. Рядом с ними удобно быть подлецом: кажется, что ты не убил, а просто толкнул того, кто всё равно умеет падать.
Через пятнадцать километров связь снова пропала. Не постепенно, не как обычно на трассе, а резко. Только что были две палки, потом пусто. Телефон стал стеклянной коробкой с картой и чужим голосом внутри. Максим попробовал открыть мессенджер — не загрузилось. Позвонил Рите — вызов не пошёл. Позвонил в больницу — тишина. Навигатор при этом работал идеально. Синяя линия вела его всё дальше, к точке с именем старого друга. Или старого долга. Разницы уже почти не было.
— Может, не надо? — сказал Максим.
Навигатор молчал.
— Я к матери еду. У меня, если ты вдруг забыл, человек в реанимации.
— Незавершённый долг влияет на маршрут, — ответил голос.
— Да что ты понимаешь в долгах?
— Достаточно, чтобы построить путь.
Он хотел выбросить телефон в окно. Правда хотел. Даже опустил стекло. В салон ворвался сырой воздух, запах поля, холод, гул дороги. Максим взял телефон, сжал, поднёс к окну и вдруг понял, что не выбросит. Потому что без него не найдёт дорогу. Вот так и работает зависимость: сначала ты ненавидишь устройство, потом вспоминаешь, что не умеешь жить без его карты. Он поднял стекло обратно и положил телефон в держатель так аккуратно, будто извинился.
Точка «Дрон» оказалась не в городе и не в посёлке, а на краю промзоны, которая, по идее, не должна была существовать в таком месте. Слева шла железнодорожная ветка, ржавая, с травой между шпалами. Справа стояли бетонные боксы, гаражи, складские ангары, будка охраны с разбитым окном и вывеска: АВТОСЕРВИС. ШИНОМОНТАЖ. СВАРКА. ЖИЗНЬ ПОСЛЕ УДАРА. Последняя строка была явно дописана от руки белой краской, неровно, с потёками. Под вывеской висел старый дрон-квадрокоптер без двух винтов, прибитый к доске как трофей или предупреждение.
Максим остановился у ворот. Ворота были открыты. За ними во дворе стояли машины: «Газель» без морды, зелёная «Нива» с примотанным проволокой бампером, серебристая иномарка с разбитым задом, красный мопед, который выглядел так, будто его собрали из обиды и хрома. У стены валялись покрышки, канистры, ржавые двери, пустые бутылки из-под незамерзайки. В воздухе висел запах сварки, масла, дыма и дешёвого супа. Где-то внутри играло радио, тихо и сипло. Пел мужчина о любви, но так, будто любовь задолжала ему денег.
Из бокса вышел человек в синем комбинезоне. Невысокий, крепкий, с бритой головой, седой щетиной и хромотой, которую он не пытался скрывать, но и не выставлял напоказ. Он вытирал руки тряпкой. На левой щеке у него был старый шрам, белый, тонкий, как подпись. Правое веко чуть дёргалось. Дрон постарел не драматично. Не так, как люди в кино, где годы сразу пишут на лице великую судьбу. Он просто стал суше, тяжелее, плотнее. Будто жизнь долго выжимала из него воду и оставила концентрат.
Максим узнал его сразу. И это было неприятно. Надеялся, что не узнает. Что выйдет какой-нибудь чужой мужик, и можно будет сказать навигатору: ошибка, поехали дальше. Но нет. Перед ним стоял Серёга Дрон, тот самый, только с лицом, на котором теперь жила не юность, а её последствия.
Дрон тоже узнал. Никакого удивления. Никакой радости. Никакого «о, кого я вижу». Он посмотрел на старую «семёрку», потом на Максима, потом снова на машину.
— Отец всё-таки умер? — спросил он.
Максим не сразу понял.
— Давно.
— А машина жива. Несправедливо.
— Привет, Серёг.
— Дрон, — сказал он. — Серёг у меня тут трое. Один пьёт, второй ворует аккумуляторы, третий должен мне компрессор. Не хочу путаницы.
Он подошёл ближе к машине, наклонился, посмотрел на переднее колесо.
— Правая шаровая у тебя просится к Господу.
— Едет пока.
— Все едут пока. Потом красиво лежат в кювете и удивляются.
Максим вышел. Земля под ногами была мокрой, чёрной от масла. Туфли сразу испачкались.
— Мне навигатор показал сюда, — сказал Максим.
Дрон посмотрел на него.
— Навигатор. Ну да. Сам бы ты, конечно, хрен заехал.
— Я еду к матери. Она в больнице.
— Знаю.
— Откуда?
— Город маленький. Болезни у нас новости быстрее интернета. Тамара Петровна нормальная была баба. Злая, конечно, но нормальная.
— Она не была злой.
Дрон поднял бровь.
— Это ты сейчас как сын говоришь или как человек, который давно не получал от неё по шее голосом?
Максим хотел возразить, но не смог. Дрон усмехнулся. У него была усмешка не весёлая, а рабочая — как инструмент, которым удобно поддеть заржавевшую крышку.
— Заезжай в бокс, — сказал он.
— Зачем?
— Затем, что шаровая. И потому что если уж тебя сюда притащило, значит, машине тоже что-то нужно. У вас, московских, всё через железо. Пока капот не откроешь, душу не покажете.
— Я не московский.
— Конечно. Ты просто двадцать лет как не северский. Очень отдельная национальность.
Максим сел обратно, завёл машину и медленно загнал её в бокс. Внутри было полутемно, тепло и грязно. Лампы под потолком светили жёлтым, как старые зубы. На стенах висели инструменты, календари с полуголыми девушками, икона Николая Чудотворца, рядом с ней фотография какого-то мальчика лет пяти в зелёной шапке. На верстаке стояла кружка с засохшим чаем, банка с болтами, маленький радиоуправляемый вертолёт без хвоста. Старый. Тот самый или похожий. Максим заметил и сразу отвёл взгляд.
Дрон включил подъёмник. «Семёрка» поднялась с пола, скрипя и покачиваясь. Было в этом что-то унизительное: отцовская машина, задранная вверх, с голым пузом, вся в ржавчине, подтёках и старых ремонтах. Как человек на больничной каталке.
— Сколько у тебя времени? — спросил Дрон, залезая под машину.
— Мало.
— У всех мало. Конкретно?
— Час максимум.
— Тогда сядь и не мешай. За час я успею понять, почему ты ещё не умер на этой табуретке.
— Она нормальная.
Из-под машины послышался смех.
— Вот это и есть причина смертности мужчин в России. «Нормальная». Печень нормальная. Давление нормальное. Тормоза нормальные. Брак нормальный. Потом хоп — и родственники стоят вокруг, говорят: «Да как же так, он же вчера сам на дачу ездил».
Максим сел на старый пластиковый стул у стены. Стул был липкий. На соседнем стояла тарелка с недоеденной гречкой и двумя сосисками, одна из которых была надкушена и оставлена с выражением трагедии. Из угла на него смотрел кот. Чёрный, тощий, с белой лапой и лицом налогового инспектора. Кот сидел на коробке с фильтрами и не моргал.
— Это кто? — спросил Максим.
— Директор.
— Кот?
— Кошка. Зовут Валера.
— Почему Валера?
— Потому что сначала думали, что кот. Потом поняли, что кошка. А она уже отзывалась. Не ломать же человеку идентичность.
Валера зевнула, показала розовую пасть и отвернулась. Дрон выкатился из-под машины на лежаке, держа в руке какую-то деталь, грязную и печальную.
— Видишь?
— Нет.
— Вот поэтому ты и подписывал документы, не читая.
Максим напрягся. Дрон сказал это вроде между делом, но удар был точный. Он поднялся, вытер руки.
— Серёг…
— Дрон.
— Дрон. Я не приехал сюда ругаться.
— А зачем приехал?
— Я же сказал. Навигатор…
— Да насрать мне на твой навигатор. Ты зачем вышел из машины?
Максим открыл рот и не нашёл готовой фразы. «Извиниться» звучало пошло. «Поговорить» — трусливо. «Починить машину» — слишком удобно. «Потому что дорога не пускает дальше» — безумно. Он посмотрел на Дрона, на его шрам, на грязные руки, на хромую ногу, на кота Валеру, на фотографию мальчика в зелёной шапке. И понял, что любые подготовленные объяснения здесь будут звучать как презентация на тему «Почему я всё ещё не виноват».
— Не знаю, — сказал он.
Дрон кивнул.
— Уже лучше. Лет на десять опоздал, но лучше.
Он подошёл к верстаку, налил себе чай из термоса. Чай был такого цвета, будто в кружке отмывали гаечный ключ.
— Будешь?
— Нет.
— А зря. После него любые новости кажутся не такими страшными. Потому что самое страшное уже случилось во рту.
Максим всё-таки усмехнулся. Дрон заметил и тоже чуть улыбнулся. На секунду между ними мелькнуло то старое — дворовое, мальчишеское, когда они могли смеяться над такой тупой дрянью часами. Потом исчезло. Слишком много лет стояло между ними, как склад старых покрышек.
— Ты слышал про меня? — спросил Дрон.
— Немного.
— От кого?
— Не помню.
— Удобная болезнь.
— Я правда не помню.
— Конечно.
Дрон сел напротив, на перевёрнутое ведро. Достал пачку сигарет, не закурил, просто начал крутить в руках.
— После той истории я год разгребал. Не один, конечно. Спасибо тебе, ты же тогда культурно ушёл. Как это называлось? «Я не готов участвовать в мутной схеме». Хорошая фраза была. Прям видно — человек в Москву ездил, слов набрался.
— Там действительно была мутная схема.
— Конечно. Только пока деньги пахли нормально, ты её называл проектом.
Максим посмотрел в пол.
— Я испугался.
— Да ладно? А я думал, ты духовно прозрел.
— Испугался, что меня втянут.
— Тебя уже втянули. Ты просто вылез по моим пальцам.
Фраза ударила. Не громко. Без крика. Но точно. Дрон говорил спокойно, и от этого было хуже. Крик можно переждать, отшутить, обидеться на форму. Спокойствие требовало отвечать по сути.
— Что с тобой тогда было? — спросил Максим.
Дрон посмотрел на сигаретную пачку.
— А ты не знаешь?
— Нет.
— Потому что не спрашивал.
— Да.
Дрон кивнул. Как будто этот ответ ему даже понравился. Не оправдание. Не «я не мог». Просто «да».
— Пришли ко мне люди. Сначала культурные. Потом не очень. Потом совсем свои, северские. Ну, знаешь, у нас же если тебя бьют знакомые, это почти семейное мероприятие. Сказали, товар пропал, документы на мне, деньги где-то между тобой, мной и тем хитрым чертом, который потом открыл автомойку и стал депутатом. Я говорю: Максим занимался бумагами. Они говорят: Максим в Москве, а ты здесь. География, Макс. Великая наука.
Он наконец закурил, хотя в боксе висел знак «НЕ КУРИТЬ». Знак был обугленный по краям,
— Меня не посадили. Если тебе легче.
— Не легче.
— Уже что-то. Но мастерскую я потерял. Первый бокс. Помнишь, где мы вывеску хотели?
Максим помнил. Синий бокс у железной дороги, где зимой было так холодно, что ключи прилипали к пальцам, а летом пахло горячей резиной и свободой. Они там сидели на перевёрнутых шинах, пили дешёвое пиво, строили планы. Максим говорил, что сделает сайт, нормальное юрлицо, продвижение. Дрон говорил, что ему бы сначала крышу залатать. Оба были уверены, что всё впереди. У молодых это самая опасная форма глупости.
— Помню.
— Хорошо. Я думал, ты и это удалил из архива.
Максим хотел сказать про навигатор, про исчезающие звонки, про чек из посёлка, про мать, с которой говорил через невозможную карточку, но не сказал. Не потому что боялся, что Дрон не поверит. Скорее наоборот. Дрон, кажется, был из тех людей, которые поверили бы слишком быстро и спросили бы не «как такое возможно?», а «и что ты опять натворил?»
— Я тогда должен был остаться, — сказал Максим.
Дрон выпустил дым.
— Должен был не остаться. Должен был не врать.
Максим поднял глаза.
— В чём?
— В том, что ты не при делах. В том, что не понимал. В том, что просто помогал с бумажками. Ты же понимал, что там всё криво. Ты не дурак. Ты просто решил, что если не смотреть на грязь, то ботинки чистые.
Максим почувствовал, как в груди снова поднимается старая защита. Хотел сказать: «Ты сам полез». «Я тебя предупреждал». «Мы оба хотели заработать». «Ты тоже не святой». Всё это было правдой частично. И именно поэтому могло служить ложью полностью.
— Да, — сказал он.
Дрон смотрел на него долго. Даже кот Валера повернулся, как будто в боксе сказали что-то действительно редкое.
— Что «да»?
— Я понимал. Не всё, но достаточно. И когда запахло плохо, я сделал вид, что был рядом случайно.
Дрон затянулся. У него дёрнулось веко.
— Это ты сейчас сам придумал или навигатор подсказал?
— Сам.
— Надо же. Москва не всё убила.
Он встал, раздавил сигарету в крышке от банки и снова залез под машину. Несколько минут слышались только металлические звуки, стук ключа, скрип подъёмника, хрип радио. Максим сидел и чувствовал странную смесь стыда и облегчения. Стыд был понятный. Облегчение — мерзкое, но настоящее. Как после того, как наконец называешь опухоль опухолью. Она от этого не исчезает, но хотя бы перестаёт быть «небольшим уплотнением».
— У тебя сын есть? — спросил Дрон из-под машины.
— Да.
— Сколько?
— Двенадцать.
— Врёшь ему?
Максим выдохнул.
— Да.
— Много?
— Достаточно.
— Прекращай.
— Это совет?
— Нет. Предупреждение. Сыновья сначала верят не тому, что ты говоришь, а тому, как ты уходишь. Потом сами так уходят. И ты сидишь старый, умный, один, и думаешь: кто ж его этому научил?
Максим посмотрел на фотографию мальчика в зелёной шапке.
— Это твой?
Дрон не сразу ответил.
— Был бы.
Тишина стала плотной. Даже радио вдруг зашипело и замолчало, будто само поняло, что сейчас не время петь про любовь.
— Прости, — сказал Максим.
— Не за что. Ты к этому не причастен.
Дрон вылез из-под машины. Лицо у него было грязное, на щеке размазалась чёрная полоса. Он сел на пол, прислонился спиной к колесу другой машины.
— Лилька была беременна. Тогда, в той истории. Нервы, долги, мои подвиги, её слёзы. Потом больница. Потом всё. Врачи сказали, так бывает. Очень утешительная фраза. «Так бывает». Хочется сразу жить дальше, правда?
Максим молчал. Теперь он понял кружку Вадима с замазанным «папа». Заправка, Лиля, Вадим, ребёнок у бабушки — это была чужая история. А здесь другая. Или та же дорога показывала ему один и тот же узел разными лицами: отцы, дети, те, кто не успел, те, кто не смог, те, кто теперь делает вид, что можно работать дальше.
— Я не знал, — сказал Максим.
— Потому что не спрашивал, — повторил Дрон. Но уже без злости. Почти устало.
— Если бы знал…
— Что?
Максим не ответил.
Дрон усмехнулся.
— Вот именно. Ничего бы ты не сделал. Может, денег бы перевёл. Тихо, без комментариев. Чтобы самому стало легче. Деньги — хороший пластырь, Макс. Только на некоторые места не клеится.
Максим встал. Ноги затекли. Он прошёлся по боксу, остановился у маленького вертолёта без хвоста.
— Это тот?
— Нет. Тот директор школы забрал как вещественное доказательство. Это потом собрал. Для сына хотел. Дурак.
— Почему дурак?
— Потому что сыну, которого нет, вертолёт без надобности.
— Можно починить.
Дрон посмотрел на него.
— Ты сейчас серьёзно?
— Нет. То есть да. Не знаю.
— У тебя мать в реанимации, машина на честном слове, навигатор привёз тебя к человеку, которого ты кинул, а ты предлагаешь чинить игрушечный вертолёт для мёртвого ребёнка?
Максим сглотнул.
— Звучит плохо.
— Звучит как жизнь. Она редко хорошо звучит, если без монтажа.
Дрон поднялся, подошёл к верстаку и взял вертолёт. Покрутил в руках. Пыль поднялась маленьким облаком.
— Хвост нужен. И аккумулятор умер. И плата, скорее всего, сдохла. Короче, проще новый купить.
— Но можно?
— Всё можно, если человеку очень надо и он готов выглядеть идиотом.
Он положил вертолёт обратно. Потом молча занялся машиной. Максим не мешал. Смотрел, как Дрон работает: быстро, точно, сердито. В каждом движении была накопленная жизнь. Он не просто крутил гайки. Он разговаривал с железом на языке, которого Максим никогда не знал. Машина отвечала скрипом, стуком, упрямством. Дрон ругался, но не зло. Так ругаются на старого родственника, который опять выкинул что-то опасное, но всё равно свой.
Минут через сорок «семёрку» опустили. Дрон вытер руки и сказал:
— До Северска доедешь. Если не будешь изображать гонщика и героя. Правая шаровая заменена. Тормоза так себе, но жить можно. В смысле, осторожно.
— Сколько я должен?
Дрон посмотрел на него так, будто Максим предложил плюнуть ему в чай.
— Деньгами?
— Да.
— Нисколько.
— Дрон.
— Нисколько, говорю. Не потому что простил. Не радуйся. Просто не хочу, чтобы ты купил себе облегчение.
Максим достал кошелёк, потом убрал. В этом жесте было больше борьбы, чем он ожидал. Деньги правда были самым удобным способом закончить разговор. Расплатился — и вроде
— Тогда что?
Дрон подошёл к нему близко. Пахло от него маслом, сигаретами, железом и тем странным кислым запахом усталого мужика, который работает руками и спит мало.
— Скажи.
— Что?
— Что ты сделал.
Максим почувствовал, как внутри всё сжалось. Странно. Он уже сказал почти то же самое. Но одно дело говорить вокруг, другое — прямо. Прямое слово всегда тяжелее. Оно не оставляет тебе места, чтобы встать боком.
— Я тебя подставил, — сказал он.
Дрон молчал.
— Громче. Тут компрессор шумит.
Компрессор не шумел. Вообще ничего не шумело. Даже кот Валера, кажется, перестала дышать из уважения к процедуре.
— Я тебя подставил, — повторил Максим громче. — Я знал, что история мутная. Когда начались проблемы, сделал вид, что я ни при чём. Уехал в Москву и оставил тебя разбираться одного.
Слова вышли не красиво. Без музыки. Без великого покаяния. Просто грязный мешок положили на пол.
Дрон кивнул. Один раз.
— Вот теперь похоже.
— На что?
— На правду. У неё обычно вид хреновый.
Он отошёл, открыл ворота шире.
— Езжай.
Максим не двигался.
— Серёг…
— Дрон.
— Дрон. Я не знаю, как это исправить.
— Никак.
Слово было коротким, как удар молотка.
— Совсем?
— То, что было, — никак. Не всё чинится. Это ты в бизнесе своём привык: репутационный ущерб, компенсация, новая стратегия. А тут нет. Можно только дальше не делать так же.
Максим кивнул. В горле стоял ком.
— А вертолёт? — спросил он вдруг.
Дрон посмотрел на него почти с ненавистью.
— Что вертолёт?
— Я могу найти детали. Не вместо. Не чтобы… — Он запнулся. — Просто если захочешь. Я могу.
Дрон долго молчал. Потом взял пачку сигарет, достал одну, сломал пополам, выкинул в ведро.
— Напиши номер. Только не московский рабочий. Нормальный.
— У меня один.
— У таких, как ты, всегда не один. Есть тот, по которому ты отвечаешь людям с деньгами, и тот, по которому не берёшь трубку от людей с жизнью.
Максим достал визитку, посмотрел на неё и сам понял, как глупо это выглядит. Белая карточка, имя, должность, логотип, телефон, почта. В боксе, где пахло старой виной, она была почти смешной. Он убрал визитку и написал номер на куске картона от коробки фильтров. Ручка Дрона писала плохо, царапала. Цифры вышли кривыми.
Дрон взял картонку.
— Если не ответишь, я не удивлюсь.
— Отвечу.
— Не обещай красиво.
— Хорошо.
— Просто ответь, если позвоню.
Максим кивнул.
Он сел в машину. Дрон стоял у ворот, кот Валера сидела рядом с его ботинком, как маленький чёрный пристав. Максим завёл двигатель. Машина заработала ровнее. Или ему показалось. Перед тем как выехать, он опустил стекло.
— Спасибо.
Дрон поднял руку, будто отгонял муху.
— Езжай к матери. И тише. У тебя шаровая новая, а голова старая.
Максим выехал со двора. За воротами навигатор ожил.
— Незавершённый долг частично признан.
— Частично?
— Полное погашение невозможно.
— Знаю.
Экран мигнул. Точка «Дрон» исчезла с карты, но вместо неё на секунду появилось маленькое сообщение: Связь восстановлена частично.
Телефон сразу завибрировал. Пришли сообщения за последний час. От Дениса: «Клиент доволен». От Риты: «Артём спросил, где ты». От больницы: пропущенный вызов. И ещё одно сообщение с неизвестного номера, но Максим сразу понял, от кого.
«Детали для вертолёта: хвост, плата, аккумулятор. Не срочно. И не для тебя».
Он остановился на обочине. Не потому что надо было. Просто рука сама нажала тормоз. Прочитал сообщение ещё раз. Впервые за много часов что-то внутри него не исчезло, не списалось, не превратилось в облегчение. Наоборот — стало тяжелее. Но это была правильная тяжесть. Как вещь, которую тебе наконец вернули, и ты понимаешь, что должен нести её сам.
Он ответил:
«Найду».
Посмотрел на это слово. Короткое. Без обещательной пены. Отправил.
Потом набрал больницу. Сердце уже приготовилось к плохому, как собака, которая заранее поджимает хвост. Ответил мужской голос. Врач. Усталый, низкий.
— Коренёва Тамара Петровна?
— Да, я сын.
— Состояние остаётся тяжёлым. Но стабильным. Ближайшие сутки важные. Вы далеко?
Максим посмотрел на дорогу впереди. До Северска навигатор показывал девять часов сорок.
— Еду.
— Езжайте осторожно.
Сегодня все говорили ему это. Мать. Денис. Дрон. Врач. Как будто мир наконец понял, что главный риск не в дороге, а в том, что Максим всю жизнь нёсся, не глядя по сторонам, и называл это занятостью.
— Спасибо, — сказал он.
Он вернулся на трассу. Машина шла ровнее. Серое небо впереди прорезала узкая светлая полоса, не солнечная, но уже не мёртвая. Максим не стал придавать этому значения. Ещё не хватало начать видеть надежду в погоде, как человек из плохой притчи. Просто стало чуть светлее. Иногда этого достаточно, чтобы ехать дальше.
Через несколько километров навигатор сообщил:
— Впереди зона нестабильной памяти.
Максим устало усмехнулся.
— А можно хотя бы километров пять без сюрпризов?
— Нет.
— Честно.
На экране появилась новая точка. Без имени. Только адрес: улица Отложенная, дом 8.
Максим не знал этого адреса. И в то же время знал. Так бывает с некоторыми местами из прошлого: ты не помнишь их до тех пор, пока они сами не кладут руку тебе на плечо.
В бардачке что-то щёлкнуло. Крышка приоткрылась. Изнутри вывалился старый конверт. Серый, мятый, с пятном масла в углу. На нём почерком отца было написано: Максиму. Потом отдать.
Максим посмотрел на конверт и почувствовал, как дорога снова делает внутри него поворот.
Глава 6. Потом отдать
Конверт лежал на пассажирском сиденье и вёл себя как живой. Не двигался, не шуршал, не светился, не делал ничего такого, за что его можно было бы обвинить официально, но всё равно занимал в машине больше места, чем сумка, вафли, два чека, карточка с заправки и сам Максим. Серый, мятый, с масляным пятном в углу, он был похож на маленькую бумажную мину, которую кто-то заложил много лет назад и терпеливо ждал, когда сын наконец сядет именно в эту машину, именно на эту дорогу, именно с такой дырой внутри, чтобы подорваться правильно.
Почерк отца Максим узнал сразу. У него был почерк человека, который не пишет, а чинит буквы. Каждая стояла отдельно, грубая, угловатая, с нажимом, будто отец давил ручкой
Он ехал медленнее, чем обычно. Не из-за дороги. Дорога была терпимой, местами даже приличной: мокрый асфальт, редкие фуры, поля по бокам, низкое небо, которое выглядело как старое одеяло в комнате больного. Он ехал медленно, потому что боялся, что если разгонится, конверт соскользнёт с сиденья, упадёт на коврик, раскроется сам, и оттуда полезет отец. Не настоящий, конечно. Отец давно лежал в земле, где не было ни его кашля, ни тяжёлого молчания, ни привычки проверять давление в шинах ногой. Но некоторые мёртвые не нуждаются в теле. Им достаточно почерка.
Телефон в держателе показал поворот через девять километров. Улица Отложенная, дом 8. Название висело на карте так уверенно, будто всегда там было. Максим попробовал уменьшить масштаб. Вокруг точки не оказалось ни города, ни посёлка, ни нормального населённого пункта. Просто тонкая дорога уходила с трассы к серому пятну, подписанному «Отложенная». Может, старое СНТ. Может, военный городок. Может, очередная придорожная шутка навигатора, у которого было чувство юмора оператора коллекторской службы.
Он взял конверт одной рукой, не отрывая взгляд от дороги. Бумага была плотная, шершавая. На обороте ничего. Ни даты. Ни адреса. Ни подписи. Клапан заклеен криво, с пузырьком засохшего клея. Его можно было вскрыть прямо сейчас. Взять и вскрыть. Одна секунда. Никакой мистики. Никаких контрольных точек. Просто палец под клапан, бумага рвётся, внутри что-то есть или ничего нет. Но рука не двигалась. Он держал конверт так, будто это был не конверт, а рентгеновский снимок с чужой опухолью: знаешь, что надо посмотреть, но пока не посмотрел — ещё есть жизнь до диагноза.
— Откройте, когда будете готовы, — сказал навигатор.
Максим даже не вздрогнул. Привык. Вот это было обиднее всего. Ещё утром говорящий навигатор был бы событием, которое делит жизнь на до и после. Теперь он стал неприятным попутчиком, как человек в поезде, который слишком громко чистит варёные яйца.
— А если не буду готов?
— Тогда откроете позже.
— Очень смешно.
— Это не шутка.
— В этой машине всё не шутка. Даже бардачок с драматургией.
Он положил конверт обратно на сиденье. От него хотелось курить, хотя Максим не курил. Хотелось кофе, хотя кофе уже не помогал. Хотелось позвонить кому-нибудь, но кому? Рите — чтобы сказать: «Я нашёл письмо отца, и, кажется, навигатор ведёт меня на улицу Отложенную»? Денису — чтобы спросить, можно ли оформить это как командировочные? Артёму — чтобы вовлечь ребёнка в семейное проклятие раньше расписания? Матери — чтобы спросить, почему отец оставил конверт, но мать сейчас лежала в реанимации и, возможно, боролась с собственным языком за право сказать слово «вода».
Он вспомнил похороны отца. Не саму могилу — там всё расплывалось в мороз, мокрый снег, чужие шапки и запах дешёвых гвоздик. Вспомнил квартиру после. Мать сидела на кухне, маленькая и злая, как воробей, которого забыли на холодном балконе. На столе стояла тарелка с нарезанной колбасой, потому что люди после похорон почему-то обязаны есть, будто организм не понимает, что произошло. Максим тогда прилетел на один день. Сказал, что не может задержаться: работа, важный проект, билеты. Мать не плакала. Только сказала: «Конечно. У тебя же жизнь». И нарезала хлеб так тонко, будто мстила батону за всё.
Отец умер ночью. До этого три дня лежал в больнице. Максим собирался приехать. Реально собирался. Сначала перенёс встречу. Потом вернул встречу, потому что «состояние стабильное». Потом купил билет на пятницу. Отец умер в четверг. Когда мать позвонила, Максим сидел в переговорке с людьми, которые обсуждали оптимизацию складских процессов. Он посмотрел на экран, увидел «Мама», сбросил, потому что как раз говорил. Потом она написала: «Папы нет». Он дочитал сообщение под столом и продолжил говорить про складские процессы ещё восемь минут. Он помнил эти восемь минут лучше, чем похороны. Восемь минут, за которые можно было выйти, разорвать встречу, сказать людям: «У меня умер отец». Но он договорил. Потому что взрослые мужчины умеют держать лицо. Иногда вместе с лицом они держат крышку на собственном гробу.
— Через два километра поверните направо, — сказал навигатор.
Максим посмотрел на конверт.
— Ты знал, что он там?
— Маршрут учитывает скрытые объекты.
— Он не объект.
— Для вас — нет.
— А для тебя?
— Для маршрута всё, что не прожито, является препятствием.
Он усмехнулся.
— Великолепно. Даже мёртвого отца записали в дорожные работы.
Навигатор промолчал.
Поворот был узким, почти незаметным. Никакого указателя. Только старая бетонная плита у обочины, на которой кто-то синей краской нарисовал стрелку и слово ПОТОМ. Краска выцвела, но слово читалось. Максим свернул. Дорога сразу стала хуже. Гравий, ямы, лужи, трава между колеями. «Семёрка» пошла по ней с каким-то странным достоинством, даже бодрее, чем по трассе. Как собака, которую наконец вывезли из квартиры в поле и она вспомнила, что родилась не для паркета.
Вокруг было пусто. Поля, редкие сосны, остатки бетонного забора, какие-то ржавые конструкции, похожие на скелеты теплиц. Через несколько минут впереди появился дом. Один. Двухэтажный, кирпичный, с облупившейся штукатуркой, с крышей из серого шифера и вывеской над крыльцом: ПУНКТ ХРАНЕНИЯ НЕВЫДАННОГО. Ниже, на двери, была бумажка в файле: Обед с 13:00 до 14:00. Если вы пришли в обед — значит, не судьба. Ещё ниже, другим почерком: Стучите. Судьба тоже ест.
Максим остановился у крыльца. Посмотрел на телефон. На карте точка совпадала. Улица Отложенная, дом 8. Вокруг дома не было ни улицы, ни других домов. Только этот пункт, поле и старая автобусная остановка метрах в пятидесяти. На остановке сидел мальчик в красной куртке. Или ему показалось. Когда Максим моргнул, остановка была пустая.
Он заглушил мотор. Ветер тут же стал слышнее. Где-то стучал незакреплённый лист железа. Дом выглядел не страшным, а уставшим. Это было хуже. Страшное можно обойти, над ним можно посмеяться, его можно назвать жанром. Уставшее просто стоит и ждёт, пока ты признаешь родство.
Максим взял конверт и вышел. Под ногами хрустнул гравий. Туфли после Дроновой мастерской уже потеряли столичную невинность, но здесь им
— Открыто! — крикнули изнутри. — Если не коллекторы.
Максим толкнул дверь.
Внутри была большая комната, похожая одновременно на почту, архив, склад забытых вещей и квартиру человека, который проиграл войну с бумагой, но не сдался морально. Стеллажи до потолка. Коробки. Связки писем, перевязанные бечёвкой. Старые чемоданы. Детские рисунки. Вазы. Часы без стрелок. Рамки с фотографиями, где лица выцвели до состояния намёка. На столе у окна стояла кастрюля, тарелка с борщом, хлеб, банка сметаны и маленький транзистор, из которого тихо шипели новости. За столом сидела женщина лет семидесяти. Очень худая, но не слабая. Из тех старух, в которых кости не держат тело, а командуют им. Волосы седые, собраны в узел. Очки на цепочке. Губы накрашены ярко-коралловой помадой, которая немного попала на зуб. На свитере вышита лиса, причём лиса была с таким подлым выражением морды, что казалась автопортретом.
— Вы коллектор? — спросила она.
— Нет.
— Слава богу. Хотя я им тоже рада. Они такие молодые, нервные, сразу видно — жизнь ещё не объяснила.
— Я по адресу.
— Все по адресу. Не все вовремя.
Максим сжал конверт.
— Это улица Отложенная, дом восемь?
— Была. Потом улицу упразднили, дом забыли, я осталась. Очень типичная административная история. Садитесь, раз уж пришли.
— Мне нужно понять…
— Всем нужно понять. Садитесь сначала. Понимание стоя плохо переваривается.
Он сел на деревянный стул. Стул скрипнул с интонацией свидетеля. Женщина внимательно посмотрела на него поверх очков.
— Имя?
— Максим.
— Фамилия?
— Коротков.
Она взяла с края стола большую тетрадь в клеёнчатой обложке. Полистала. Пальцы у неё были узловатые, с тёмными пятнами, но двигались быстро и уверенно. На ногтях — остатки красного лака. Один ноготь сломан.
— Коротков… Коротков… Игорь Николаевич?
Максим почувствовал, как внутри всё стало тихим.
— Это мой отец.
— Был или есть?
— Был.
— У нас все были. Для живых существуют курьеры, почта, мессенджеры и собственная трусость. К нам попадают в основном те, кто тянул до последнего, а потом последний ушёл курить и не вернулся.
— Вы кто?
— Раиса Аркадьевна. Раньше заведующая узлом связи. Потом пенсионерка. Потом вдова. Потом вот это. — Она обвела рукой стеллажи. — Должность не утверждена, зарплата отсутствует, обязанности бесконечны. Хотите борща?
— Нет, спасибо.
— Правильно. Не всем можно доверять борщ после первого знакомства. Покажите.
Он протянул конверт. Раиса Аркадьевна взяла его не как бумагу, а как живность, которую надо держать аккуратно, чтобы не укусила. Провела пальцем по надписи.
— Ох, Игорь Николаевич. Помню такого.
— Вы знали отца?
— Я всех знала. Это сейчас люди думают, что если у них телефон, они невидимые. Раньше человек приходил на почту, и сразу всё понятно: кому пишет, от кого прячется, сколько денег врёт жене, почему переводит матери двадцать рублей и стыдится, будто украл. Ваш отец письма не любил. Считал, что письмо — это для тех, кто говорить не умеет.
— Он и говорить не умел.
— Значит, был идеальный кандидат.
Она положила конверт на стол между ними. Капля борща на скатерти была похожа на маленькую кровавую планету.
— Вы можете открыть, — сказала она.
— Это вы мне должны отдать?
— Я никому ничего не должна, молодой человек. Особенно мёртвым мужчинам. Они при жизни успевают задолжать всем вокруг, а потом ещё оставляют конверты. Но если письмо пришло к вам, значит, пришло.
— Оно лежало в машине.
— Машина тоже почта. Иногда надёжнее людей. Машины хотя бы не делают вид, что забыли. Они просто ржавеют.
Максим поддел клапан ногтем. Бумага хрустнула. Ему вдруг стало нехорошо. Не драматически. Просто желудок сжался, будто тело решило: мы это не заказывали. Он разорвал край конверта медленно, неровно. Внутри лежал сложенный лист и маленькая фотография. Фотография выпала первой.
На ней был он. Лет семь, может, восемь. Стоит возле той самой голубой «семёрки», в шапке с помпоном, рот измазан мороженым, глаза щурятся от солнца. Рядом отец, молодой, худой, в кожаной куртке, одной рукой держит его за плечо, второй закрывает глаза от света. Отец на фотографии улыбался. Не широко, не по-американски, не как человек с рекламного плаката. Нормально улыбался. Живо. Максим почти не помнил такую улыбку. В его памяти отец был всегда уже тяжёлым, раздражённым, с лицом, на котором жизнь поставила штамп «не кантовать». А тут — мужчина лет тридцати пяти, почти красивый, немного дурацкий, счастливый так, будто ещё не знает, чем всё станет.
— Фотографии хуже писем, — сказала Раиса Аркадьевна. — Письмо можно обвинить во лжи. Фотография врёт честнее.
Максим развернул лист.
Почерк шёл неровно. Видно было, что отец писал не сразу, останавливался, давил ручкой, зачеркивал. Там не было длинного текста. Не роман. Не исповедь. Несколько строк, и от этого стало страшнее. Отец даже после смерти не собирался становиться разговорчивым.
Макс.
Если читаешь, значит, я опять не сказал. Оно у меня всегда так. В голове одно, изо рта другое говно лезет.
Машину сразу не продавай. Не потому что машина хорошая. Машина так себе. Просто в ней ты маленький был нормальный. Смеялся всё время. Я тогда думал: вырастет — поговорим. Потом.
Потом, как видишь, плохая штука.
Я тебя любил. Плохо. Как умел. Не оправдание. Просто чтобы знал.
Отец.
Максим прочитал. Потом снова. Потом третий раз. На слове «любил» взгляд зацепился и перестал двигаться. Плохо. Как умел. Не оправдание. Просто чтобы знал. Отец не просил прощения красиво. Не объяснял, почему был жёстким, почему молчал, почему иногда смотрел на сына так, будто тот уже разочаровал его своим существованием. Не говорил «я горжусь тобой», не говорил «будь счастлив», не говорил ничего из того, что пишут умершие отцы в хороших фильмах, снятых людьми, у которых, вероятно, были другие умершие отцы. Он написал криво. Мало. Неловко. Почти грубо. И именно поэтому Максим ему поверил.
Он сидел с листком в руках. Внутри не было облегчения. Опять. Никакого «и камень упал с души». Камень не упал. Камень просто поменял форму. До этого он был обидой: отец не любил, не говорил, не видел. Теперь стал другим: любил, но не умел. И что с этим делать? Куда деть любовь, которая пришла после смерти в мятом конверте? Куда положить чужое «потом», если своё уже не помещается?
— Он мне никогда этого не говорил, — сказал Максим.
— Может, говорил. Другими способами. Вы просто оба ждали нормального языка, а разговаривали на семейном.
— Как это?
— Ну, он машину чинил, наверное. Деньги совал. Ругался, чтобы шапку надели. Молчал рядом. Мужчины вашего отцовского поколения часто думали, что если они не ушли и не убили никого табуреткой, значит, уже выразили гамму чувств.
Максим засмеялся. Смех сломался где-то в середине, но всё-таки был смех.
— Он правда говорил про шапку.
— Вот. Почти сонет.
Он провёл пальцем по фотографии. На ней отец держал его за плечо. Крепко. Не нежно, нет. Но рука была. И в детстве, возможно, этой руки хватало. Потом ему захотелось большего: слов, признания, тепла, какой-то уверенности, что отец видит не только оценки, не только ошибки, не только разбитую фару, не только «чего ты ноешь». Он не получил. Уехал. Сделал из отцовского молчания доказательство собственной правоты. Очень удобно ненавидеть человека, если не знать, что он где-то в бардачке оставил тебе «я тебя любил».
— Почему он не отдал? — спросил Максим.
Раиса Аркадьевна пожала плечами.
— Потому что живой был.
— И что?
— Живым страшнее. Мёртвым уже нечем рисковать.
Он аккуратно сложил письмо. Руки дрожали не сильно, но заметно. Раиса Аркадьевна сделала вид, что не видит. За окном ветер гонял по двору сухие листья, хотя вроде было не время для сухих листьев. В этом месте, похоже, времена года тоже откладывались как попало.
Раиса Аркадьевна встала и достала из ящика маленький пластиковый пакет.
— Для вашего письма. А то помнёте, у вас лицо человека, который всё важное носит в карманах с ключами.
Он взял пакет. Положил туда письмо и фотографию.
— Сколько я должен?
Раиса Аркадьевна посмотрела на него так же, как Дрон недавно.
— Вот интересно. У вас что, в Москве при рождении вместо совести терминал ставят?
— Привычка.
— Отвыкайте. Платить будете не мне.
— А кому?
— Тем, кто ещё может взять трубку.
Она подошла к двери и открыла её. Ветер вошёл в комнату, зашевелил бумажки на столе. Радио зашипело громче, потом вдруг выдало обрывок песни про дорогу домой и снова захлебнулось помехами.
— Езжайте, Максим Игоревич. И письмо не превращайте в икону. Это тоже способ ничего не делать.
— В смысле?
— В прямом. Некоторые прочитают такое, поплачут, положат в красивую коробочку и считают, что изменились. Нет. Бумага — не жизнь. Позвоните сыну. Доедьте до матери. Если будет нужно — поругайтесь честно. Это полезнее, чем беречь отцовский почерк.
Он кивнул.
— Спасибо, Раиса Аркадьевна.
— Не за что. И машину не продавайте сразу.
— Почему?
— Потому что вам ещё надо научиться на ней ездить не только назад.
Он вышел. На улице стало светлее. Дом за спиной скрипел, будто вздыхал. Максим сел в машину, положил пакет с письмом в бардачок, но тут же достал и положил на пассажирское сиденье. Не прятать. Не обратно туда же. Пусть лежит рядом. Пусть мешает. Некоторые вещи и должны мешать, иначе человек опять решит, что всё нормально.
Глава 7. Кафе «У Тамары»
Кафе «У Тамары» появилось ровно тогда, когда Максим начал думать, что сможет проскочить эту точку без остановки. Дорога уже потемнела, небо сдвинулось вниз, а в салоне «семёрки» накопилось столько вещей и чужих голосов, что даже мотор звучал как человек после семейного скандала. На пассажирском сиденье лежали письмо отца, чеки, карточка с заправки, бутылка воды и пыль от всего, что он сегодня не смог объехать.
Навигатор сказал:
— Через восемьсот метров поверните направо. Рекомендуется остановка на питание.
— Я не голоден.
— Уровень голода не является определяющим.
— А что является?
— Наличие непринятой заботы.
Максим посмотрел на телефон.
— Ты сейчас серьёзно хочешь завести меня в кафе из-за материнского комплекса?
— Через пятьсот метров поверните направо.
— Я не буду.
— Рекомендуется остановка.
— Мне к матери надо. В больницу. Не в столовую.
— Именно.
Он выругался не вслух, а внутренне, экономно, как человек, который уже устал даже от собственной злости. Справа действительно показался съезд. Старый указатель на металлической трубе: КАФЕ “У ТАМАРЫ”. ГОРЯЧЕЕ. ПИРОЖКИ. ДУШ НЕ РАБОТАЕТ. Ниже кто-то маркером дописал: ЗАТО ЧЕСТНО. Ещё ниже, уже другим почерком: КОТЛЕТЫ НОРМ. После слова «норм» Максим машинально поморщился. Это слово преследовало его с утра, как дешёвая мелодия из соседнего телефона.
Он проехал съезд.
Навигатор промолчал. Это было подозрительнее, чем если бы он начал уговаривать. Через сто метров двигатель кашлянул. Ещё через пятьдесят машина дёрнулась. На панели мигнула лампочка, которую Максим не знал, как интерпретировать, но опыт подсказывал: если старая машина зажигает лампочку, это не просьба, а угроза. Он выжал сцепление, «семёрка» покатилась накатом и встала у обочины с видом оскорблённой женщины, которую не повели в кафе, хотя она ясно намекала.
— Только не начинай, — сказал Максим.
Навигатор вежливо ответил:
— Возможна техническая пауза.
— Возможна? Да ты прямо поэт.
Он попробовал завести машину. Стартер прокрутил, мотор схватил и тут же заглох. Ещё раз. То же самое. На третью попытку он уже не надеялся, и машина, как все старые родственники, воспользовалась моментом, чтобы доказать независимость: завелась, но так, будто сделала это исключительно из презрения к его сомнениям. Максим развернулся на обочине и поехал обратно к съезду.
— Ненавижу тебя, — сказал он телефону.
— Чувство ненависти может быть признаком восстановленной связи с реальностью.
— Ты бы с Дроном подружился.
— Дрон внёс корректировку в маршрут.
— Конечно внёс.
Съезд вёл к небольшой площадке у трассы. Кафе стояло чуть в стороне, низкое, кирпичное, с верандой, затянутой мутным пластиком, чтобы зимой там можно было курить, а летом изображать юг. Над входом висела вывеска с нарисованной кастрюлей и улыбающейся женщиной в косынке. Улыбка у женщины была такая широкая, что казалось, будто художник рисовал не хозяйку кафе, а угрозу гостеприимства. На парковке стояли две фуры, «Ларгус» с вмятой дверью, красный автобус без таблички маршрута и белая «Шкода», в которой на заднем сиденье кто-то спал под курткой. От
Максим заглушил машину. На этот раз мотор остановился спокойно. Даже слишком спокойно, будто хотел сказать: ну вот, когда человек перестаёт умничать, всё работает.
У входа курил дальнобойщик. Огромный, в зелёной куртке, с лицом печёного картофеля и аккуратной маленькой косичкой на затылке. Косичка выглядела на нём не смешно, а тревожно, как деталь чужой религии. Он держал сигарету в пальцах, а в другой руке — солонку. Настоящую стеклянную солонку из кафе. Периодически он тряс её у уха, будто проверял, жив ли внутри кто-то маленький.
— Закрыто? — спросил Максим.
— Для слабых — всегда, — сказал дальнобойщик. — Для голодных — нет.
— Я не голодный.
— Все так говорят, пока не сядут.
— Вы с солонкой зачем?
Мужик посмотрел на солонку так, будто только что заметил её.
— Доверие проверяю.
— К соли?
— К людям. Если солонка забита рисом, значит, хозяйка думает наперёд. Если соль комком — значит, человек махнул рукой. В дороге это важно. По соли видно, где тебя накормят, а где добьют микроволновкой.
Он потряс солонку ещё раз и довольно кивнул.
— Тут думают.
Максим решил не уточнять. За сегодняшний день у него и так было слишком много разговоров с людьми, которые начинали с бытовой странности, а заканчивали вскрытием внутренностей. Он прошёл внутрь.
В кафе было тепло и шумно. Не многолюдно — именно шумно. Гудел холодильник с напитками. Шипела сковородка. Телевизор под потолком показывал старый сериал без звука, но с субтитрами, которые отставали на жизнь. Из кухни доносился женский голос, командующий кем-то невидимым: «Лук не жги, я тебе сколько раз говорила, это не кремация!» У окна сидел водитель автобуса и ел борщ так сосредоточенно, будто сдавал экзамен. За дальним столиком молодая пара молча уничтожала пельмени: девушка ела быстро, зло, парень медленно ковырял вилкой, как будто искал в тарелке оправдание. У стойки стояла маленькая девочка лет пяти в резиновых сапогах и шапке с ушами зайца. Она держала в руках игрушечный кассовый аппарат и смотрела на всех посетителей с деловым подозрением. На бейджике, приколотом к её куртке, было написано: АЛИСА. СМЕНА ДО 21:00.
— Вам чего? — спросила девочка.
— Я даже не знаю.
— Тогда суп, — сказала она. — Кто не знает, тому суп.
Из кухни вышла женщина. Крупная, лет шестидесяти, в синем фартуке, с короткими седыми волосами и руками, которые могли одновременно замесить тесто, отругать депутата и вытащить человека из канавы. Лицо у неё было широкое, усталое, с глубокими складками у рта. Один глаз чуть прищурен, будто она всю жизнь подозревала мир в недовесе. На шее висела цепочка с маленьким ключом. Не крестик, не кулон, а ключ. У некоторых людей вера выглядит именно так: не во что-то высокое, а в возможность открыть кладовку.
— Алиса, не приставай к человеку, — сказала женщина. — Вдруг он только кофе хочет, как все городские придурки.
— Я не городской, — сказал Максим автоматически.
Женщина посмотрела на его куртку, обувь, лицо, потом на ключи от «семёрки» в руке.
— Это пока спорно. Садитесь.
— Я ненадолго.
— Это любимая фраза покойников и командировочных. Садитесь, говорю.
Она указала на стол у окна. Максим сел. Стол был накрыт клеёнкой с рисунком винограда, настолько яркого, будто виноград ел запрещённые витамины. На салфетнице было написано: Не берите много. Дома тоже так делаете? Рядом стояла солонка с рисом. Значит, дальнобойщик был прав: тут думали.
Женщина подошла с блокнотом.
— Что будете?
— Кофе.
Она не записала.
— Что будете есть?
— Я не голоден.
— Я спросила не про ваши заблуждения, а про еду.
— Мне правда надо ехать.
— Всем надо. Один к жене, второй от жены, третий к врачу, четвёртый врать начальнику, пятый уже не знает, куда, но газ жмёт. Суп будете?
Максим устал спорить.
— Какой?
— Сегодня куриный с лапшой. Борщ. Солянка, но она вчерашняя, зато честная. Котлеты. Пюре. Гречка. Пирожки с капустой и с яблоком. Компот.
— Куриный.
— Уже лучше. Чай?
— Кофе.
— Городской всё-таки.
— А вы Тамара?
— А вы налоговая?
— Нет.
— Тогда Тамара.
Она ушла на кухню, не дожидаясь продолжения. Алиса подошла к столу, поставила перед Максимом игрушечный кассовый аппарат и сказала:
— У вас долг.
— У меня?
— У всех.
— И сколько?
Девочка нажала на пластиковые кнопки. Аппарат издал писк, выплюнул воображаемый чек.
— Много.
— А оплатить можно?
— Можно, — сказала Алиса. — Только не деньгами.
Максим посмотрел в сторону кухни.
— Вас тут специально обучают?
— Меня бабушка учит не быть дурой.
— Хорошее образование.
— А вас кто учил?
Вопрос был детский, прямой, без злого умысла. Поэтому ударил лучше взрослого. Максим подумал об отце, который учил его переключать передачи, не ныть и держать дистанцию. О матери, которая учила брать с собой еду и никогда не возвращать пустые банки. О Москве, которая учила улыбаться людям, пока считаешь выгоду. О дороге, которая сегодня учила его так, будто он оказался самым тупым учеником в классе.
— Все понемногу, — сказал он.
— Плохо учили, — сказала Алиса и ушла к стойке.
Максим впервые за час нормально улыбнулся. Не потому что было весело. Просто дети иногда хамят так чисто, что в этом почти милость.
Тамара принесла суп в глубокой белой тарелке с голубой каёмкой. От тарелки поднялся пар. Настоящий. На поверхности плавали кружочки моркови, лапша, зелень, кусочки курицы. Рядом она поставила хлеб, горчицу, стакан чая и маленькую вазочку с вареньем.
— Я просил кофе.
— Я слышала. Поэтому чай.
— А варенье зачем?
— Не вам. Чаю. Чай без варенья одинокий.
— Сколько с меня?
— Сначала ешьте, потом будете изображать человека с финансами.
Она осталась стоять рядом. Максим взял ложку. Суп был горячий, солёный ровно, немного жирный, простой до бесстыдства. Он сделал первый глоток и вдруг понял, что действительно голоден. Не животом даже. Чем-то более старым. Тело как будто вспомнило, что последние часы его кормили только адреналином, стыдом, вафлями и разговорами с мёртвыми. Суп пошёл внутрь тяжело, тепло, почти грубо. Никакого просветления. Просто стало
Телефон завибрировал. Больница. Максим чуть не выронил ложку.
— Да.
— Максим Игоревич? — мужской голос. Врач. Тот же или другой, он уже не различал. Все больничные голоса к вечеру стали похожи на коридор.
— Да.
— По вашей маме. Состояние тяжёлое, но без ухудшения. Давление удалось стабилизировать. Речь нарушена, сознание спутанное. Мы наблюдаем.
— Это хорошо?
— Это лучше, чем ухудшение.
— Я еду. Я буду ночью.
— Понимаю. Езжайте аккуратно.
Максим хотел спросить ещё тысячу вещей: узнает ли она его, будет ли жить, останется ли собой, можно ли было предотвратить, почему именно сейчас, почему он, почему она, почему все эти «без ухудшения» звучат как утешение человека, который не имеет права утешать. Но спросил только:
— Она что-нибудь говорила?
Врач помолчал.
— Спрашивала, поел ли сын.
Максим закрыл глаза. Ложка лежала в руке. Суп остывал. В кафе кто-то смеялся, звякала посуда, Алиса спорила с игрушечной кассой, телевизор показывал молчаливую измену в каком-то сериале. А в больнице, в Северске, женщина с нарушенной речью и спутанным сознанием всё ещё держала одну-единственную нитку: сын должен быть накормлен. Не потому что это решало хоть что-то. А потому что иногда любовь не умеет спасти, но умеет спросить про суп.
— Он ест, — вдруг сказала Тамара рядом.
Максим открыл глаза. Она стояла с подносом у его стола и смотрела на телефон так, будто говорила не ему, а врачу, матери, всей больнице сразу.
— Что? — спросил врач.
Максим выдохнул.
— Я ем, — сказал он. — Передайте ей, если можно. Что я ем. И еду.
— Хорошо, — сказал врач. Голос стал чуть мягче. — Передам.
Связь оборвалась.
Тамара поставила перед Максимом тарелку с двумя котлетами и пюре.
— Я не заказывал.
— Теперь заказали.
— Я не съем.
— Это мы ещё посмотрим.
— Тамара…
Она резко наклонилась к нему, и в её прищуренном глазу появилась такая усталость, что спорить стало стыдно.
— Мужчина. Когда мать в реанимации спрашивает, поел ли сын, сын ест. Это не обсуждается. Даже если ему сорок, он важный, у него нервы, бизнес, пробки и травма детства от лука в супе. Он ест. Чтобы было что передать.
Максим молчал. Молодая пара перестала ковырять пельмени. Даже Алиса посмотрела на него поверх игрушечной кассы и впервые за смену не вынесла приговор.
Он взял вилку.
Котлеты были как у всех матерей и ни у одной конкретно: чуть пересоленные, с хрустящей коркой, внутри мягкие, с луком, который он в детстве ненавидел и сейчас вдруг не стал выковыривать. Пюре было с комочками. Не ресторанная гладкая масса, а домашнее пюре, где картошка ещё помнит, что была картошкой. Максим ел медленно. Каждый кусок проходил через горло как признание в чём-то странном и неловком. Да, он ел. Да, он нуждался. Да, он не был полностью самодостаточным мужчиной из квартиры с итальянской простыней. Да, какая-то женщина с ключом на шее могла поставить перед ним котлету, и это оказывалось важнее презентации.
Он доел котлету. Не потому что хотел, а потому что теперь это было обязательством перед матерью и врачом. В 19:59 вытер руки салфеткой. В 20:00 набрал Артёма.
Сын взял не сразу. Четыре гудка. На третьем Максим уже почувствовал знакомое желание сбросить первым, чтобы не оказаться тем, кого не взяли. На четвёртом Артём ответил:
— Да.
— Это я.
— Я вижу.
— Я обещал в восемь.
— Угу.
— Я остановился. Не за рулём.
Пауза. На фоне у Артёма что-то щёлкало. Может, клавиатура. Может, игра. Может, он просто держал в руке ручку и ломал её, потому что говорить с отцом — тоже работа.
— Ты где? — спросил сын.
— В кафе у трассы. «У Тамары».
— Как бабушка?
— Да. Только другая Тамара. Кормит почти так же.
— Бабушка всегда спрашивает, ел ли я, когда мы приезжаем.
— Знаю.
— Я не люблю её суп.
— Я тоже не любил.
— А сейчас?
Максим посмотрел на пустую тарелку.
— Сейчас ем.
Артём помолчал.
— Она умрёт?
Второй раз за день тот же вопрос. Дети, видимо, не считают нужным придумывать новые формы ножа, если старый хорошо режет.
— Не знаю, — сказал Максим. — Врачи говорят, состояние тяжёлое. Но без ухудшения.
— Это значит плохо?
— Это значит, что пока она держится.
— А ты успеешь?
Максим закрыл глаза. Кафе шумело вокруг, но стало как будто тише. Тамара делала вид, что уносит тарелки, а Алиса считала игрушечные деньги и косилась на него.
— Я очень постараюсь, — сказал Максим. Потом сам услышал, как это звучит, и поправился: — Я еду. Я не останавливаюсь надолго. Я хочу успеть.
— Ты всегда говоришь «постараюсь».
— Да.
— Я это слово не люблю.
— Я тоже уже.
— Правда?
— Правда.
На том конце стало тихо. Потом Артём спросил:
— А бабушка какая была, когда ты был маленький?
Максим не ожидал этого. Он думал, сын будет молчать, злиться, спрашивать о смерти или вообще уйдёт в игру. А он спросил про бабушку. Не про больницу. Не про вину. Про человека до всего этого.
— Она… — Максим посмотрел на тарелку с остатками пюре, на чай, на варенье. — Она очень плохо пела. Прямо ужасно. Но всё равно пела, когда готовила. У неё была песня про рябину, и она каждый раз путала слова. Отец говорил: «Тамар, у тебя рябина уже третий куплет страдает». Она бросала в него полотенцем.
Артём тихо фыркнул.
— Серьёзно?
— Да. Ещё она делала пирожки с капустой и всегда говорила, что они не удались. Даже если они были нормальные. Это у неё был ритуал. «Ой, тесто сегодня плохое». И тут же ставила тарелку на стол так, будто попробуй только не съесть.
— А ты ел?
— Конечно. Я же хотел жить.
Артём засмеялся. Коротко, сдержанно, но засмеялся. Максим почувствовал это как маленький свет в груди. Не победу. Не прощение. Просто сын засмеялся от его слов, и мир на секунду перестал быть полностью сломанным.
— Она строгая? — спросил Артём.
— Очень. Но странно строгая. Могла наорать, что я без шапки, а потом идти за мной три остановки, чтобы всё-таки отдать шапку. Могла сказать, что я неблагодарный, и через пять минут сунуть мне в карман
— Ты на неё похож?
Вопрос был неожиданный и неприятный.
— Не знаю. Наверное.
— Мама говорит, ты обижаешься молча.
— Мама права.
— А бабушка?
— Бабушка обижается громко. С посудой.
— Лучше громко.
Максим усмехнулся.
— Почему?
— Потому что понятно.
Он посмотрел на Тамару у стойки. Она делала вид, что протирает одно и то же место. Плечи у неё были чуть опущены.
— Да, — сказал Максим. — Наверное, ты прав.
Артём снова помолчал.
— Пап.
— Да.
— Когда ты приедешь обратно, можно мы к ней съездим? Если она… ну… если можно будет.
Максим почувствовал, как внутри что-то болезненно развернулось. Сын не сказал «если выживет». Не смог. И Максим был ему за это благодарен.
— Да, — сказал он. — Съездим.
— Ты не обещай, если не точно.
— Я не обещаю легко. Я говорю: съездим. Я сделаю для этого всё, что нужно.
— Это всё равно похоже на обещание.
— Да. Но такое, которое я буду держать.
На том конце снова тишина. Потом Артём сказал:
— Ладно.
— Я позвоню тебе утром. И если будут новости ночью, напишу маме.
— Мне тоже напиши.
— Хорошо.
— И… — Он запнулся. — Езжай осторожно.
Максим сжал телефон.
— Хорошо.
— Не быстро.
— Не быстро.
— Пока.
— Пока, сын.
Связь оборвалась.
Максим сидел с телефоном в руке и боялся пошевелиться, будто любое движение могло спугнуть только что случившееся. Разговор был не великий. Не исцеление. Не сцена, после которой сын выбегает навстречу под дождём. Просто несколько минут. Суп, бабушка, шапка, пирожки, «езжай осторожно». Но именно так, наверное, и восстанавливаются разрушенные связи: не мостом сразу, а доской, потом ещё одной, потом третьей, и всё равно страшно ступать.
Тамара поставила перед ним маленькое блюдце с пирожком.
— Это уже лишнее, — сказал Максим.
— Это с яблоком. Лишним не бывает.
— Я заплачу.
— За пирожок заплатите. За разговор — нет. Он не мой.
Тамара вернулась за стойку. Максим доел пирожок. Яблочная начинка была горячей, кисло-сладкой, и обожгла язык. Он даже обрадовался ожогу. Тело снова было здесь. Во рту, в кафе, на трассе, не в голове, где всё можно переделывать бесконечно и ни разу не сделать.
Он подошёл к кассе. Алиса тут же встала на табурет, чтобы быть выше.
— С вас долг, — сказала она.
— Я готов.
— Не смешите ребёнка, — сказала Тамара. — Ребёнок видит.
— Сколько за еду?
Тамара назвала сумму. Нормальную, даже слишком маленькую. Он оплатил картой. Терминал пискнул. Чек вылез из кассы. Максим уже ожидал надписи. И она была.
Суп куриный — 180. Котлеты — 260. Пирожок — 80.
Разговор с сыном — не подлежит оплате.
Принятая забота — частично.
Он посмотрел на Тамару.
— Вы тоже скажете, что это касса сама?
— А вы хотите поговорить об оборудовании или всё-таки ехать?
— Спасибо.
— За что?
— За то, что заставили есть.
— Я никого не заставляю. Я создаю условия, при которых сопротивляться глупо.
Алиса протянула ему маленькую конфету.
— Это вам.
— За что?
— За то, что вы не убежали, когда звонили сыну.
Максим взял конфету. На фантике было написано: Кислая.
— Очень символично.
— Она правда кислая, — сказала Алиса. — Не всё символично. Иногда конфета просто невкусная.
Он засмеялся. Тамара тоже, но быстро спрятала улыбку, будто не хотела баловать посетителей ощущением победы.
Максим попрощался, вышел к машине и снова влился в тёмную трассу.
Он выехал на трассу. До Северска оставалось семь часов пятьдесят. Дорога темнела. Встречные фары били в глаза, старые дворники размазывали по стеклу мелкую морось. В салоне пахло пирожком, бензином, старой машиной и чем-то тёплым, что Максим не сразу распознал. Потом понял: едой. Обычной человеческой едой. Не кофе из капсулы. Не ресторанным ужином с клиентами. Не вафлей от вины. Едой, после которой можно ехать дальше и не изображать, что тело — лишняя часть биографии.
Через несколько километров навигатор сказал:
— Впереди город, где вас не ждут.
Максим даже не удивился.
— Название?
— Северск-2.
— Такого города нет.
— Для вас — есть.
На экране появилась новая точка маршрута. Не кафе, не заправка, не мастерская, не кинотеатр. Целый город. Серый контур улиц, похожих на его родной Северск, только чуть сдвинутых, как лицо человека после плохого сна.
Максим крепче взялся за руль. После супа и разговора с Артёмом внутри стало не легче, а устойчивее. Разница была важная. Легче — это когда боль убрали. Устойчивее — когда она осталась, но ты перестал падать от каждого прикосновения.
Он посмотрел на дорогу, на тёмные поля, на светящуюся синюю линию и тихо сказал:
— Ладно. Посмотрим, кто там меня не ждёт.
Старая «семёрка» пошла вперёд ровно, будто тоже поела.
Глава 8. Город, где вас не ждут
Северск-2 начинался с точно такого же указателя, как настоящий Северск, только белая краска на буквах была слишком свежей. Это сразу бросилось Максиму в глаза. В настоящем Северске указатель стоял на въезде с его детства: облупленный, с ржавчиной по нижнему краю, с дыркой от пули или от камня, никто уже не помнил, и с вечной надписью чёрным маркером «ЛЁХА ВЕРНИ ДРЕЛЬ», которую коммунальщики закрашивали три раза, а она появлялась снова, как местное проклятие. Здесь указатель был новый, чистый, почти торжественный. СЕВЕРСК-2. ГОРОД ДЛЯ ТЕХ, КТО НЕ ОПОЗДАЛ. Под этим кто-то аккуратно, не хулигански даже, а как будто по утверждённому макету, добавил: И ДЛЯ ТЕХ, КОГО НЕ ЖДУТ.
Максим снизил скорость. Дворники размазывали по стеклу мелкую морось. Старая «семёрка» шла тихо, подозрительно послушно, как ребёнок, который слишком хорошо себя ведёт перед тем, как его вырвет в прихожей. В баке было полно, желудок был полон супа и котлет, в телефоне лежал разговор с Артёмом, на пассажирском сиденье — целый архив чужой и своей несвоевременности. Всё это должно было бы удерживать его в реальности. Но город впереди выглядел так, будто реальность сделали по фотографии, а потом забыли добавить царапины.
Улицы были знакомыми и нет. Слева — автостанция. Или её копия. В настоящем Северске автостанция пахла мокрыми куртками, дешёвыми пирожками, соляркой и отчаянием людей, которые ждут автобус на 6:40
— Вы въехали в зону сниженной привязанности, — сказал навигатор.
— Звучит как новый жилой комплекс.
— Здесь отсутствуют болезненные ожидания.
— То есть люди тут никого не ждут?
— Ожидание является источником страдания.
— Ага. А жизнь — источником хлопот. Может, сразу не рождаться?
Навигатор не ответил. Он вообще любил замолкать после самых точных реплик, как плохой собеседник, который понял, что проиграл, но не собирается признавать.
Максим ехал по главной улице. Магазин «Берёзка» был на месте, но вывеска новая, без кривой лампы, под которой в детстве собирались мужики и обсуждали хоккей так, будто их мнение могло изменить судьбу сборной. Парикмахерская «Локон» тоже была на месте, но теперь называлась «Локон+», потому что даже провинциальная парикмахерская не устояла перед желанием быть приложением. Около школы стоял турникет, охранная будка, аккуратный забор. В настоящей школе забор был дырявый, и через эту дырку Максим с Дроном бегали в магазин за газировкой, когда их официально посылали в библиотеку. Здесь дырки не было. В этом городе вообще, кажется, не было дырок. Ни в заборах, ни в расписаниях, ни в памяти. Всё гладко. Всё починено. Всё мёртвое.
Телефон потерял сеть. Не полностью — значок показывал четыре палки, но ни одно сообщение не отправлялось. Он попробовал открыть переписку с Артёмом. Чат открылся, но вместо последних сообщений там была пустота. Не белый экран, не ошибка. Просто переписка начиналась с сегодняшнего дня, с его сообщения «Я позвоню», а потом ничего. Не было «Бабушке привет». Не было «Не забудь». Не было смеха про суп. Максим почувствовал холод под рёбрами и сразу проверил контакт. Артём был на месте. Фото — тоже: мальчик в серой толстовке, недовольный тем, что его фотографируют. Максим нажал вызов. На экране появилось: Номер не обслуживается в данной зоне.
— В какой данной зоне? — спросил Максим. — В зоне без детей?
Навигатор ответил:
— Некоторые связи не подтверждены местными данными.
— Местными данными? Ты сейчас моего сына в реестре ищешь?
— Для Северска-2 отсутствует запись о вашем отцовстве.
Максим резко нажал на тормоз. Сзади никого не было, никто не сигналил. Машина остановилась посреди улицы. На тротуаре женщина с собачкой даже не повернула головы. Собачка, маленькая белая дрянь с глазами пенсионного фонда, посмотрела на «семёрку» и зевнула.
— Повтори, — сказал Максим.
— Для Северска-2 отсутствует запись о вашем отцовстве.
— У меня есть сын.
— В текущем маршруте эта связь подлежит подтверждению действием.
— Да пошёл ты.
— Нецелевой маршрут невозможен.
Он ударил ладонью по рулю. Старый клаксон пискнул коротко и жалко, как уточка, которую разбудили в морге. Женщина с собачкой наконец посмотрела на него, осуждающе поджала губы и пошла дальше. Максим съехал к обочине, включил аварийку. Руки дрожали. Ему хотелось немедленно выбраться из этого города, развернуться, рвануть обратно на трассу, к мокрым полям, фурам, хамоватым кафе, солонкам, котлетам, к любому месту, где у людей хотя бы есть грязь под ногтями и дети в телефоне. Но навигатор показывал только одну синюю линию — прямо, к центру. Точка маршрута называлась теперь не Северск-2, а Дом без вас.
Он поехал.
Дом без него оказался его детским домом. Пятиэтажка на улице Строителей, только покрашенная в спокойный бежевый цвет, который обычно выбирают люди, боящиеся жизни. В настоящем доме фасад был серый, с облупившимися балконами, с пятнами сырости, с вечной трещиной у третьего подъезда, похожей на молнию. Здесь всё было аккуратно. Дом как после косметического ремонта перед продажей, когда внутри ещё воняет старой трубой, но снаружи уже написано «уютный район с развитой инфраструктурой». Во дворе стояла новая детская площадка: горка, качели, резиновое покрытие. На скамейке сидели две женщины. Одна кормила голубей, вторая вязала что-то розовое. Голуби клевали хлеб дисциплинированно, без драки. Даже голуби тут были неправильные.
Максим припарковал машину у подъезда. Место, где отец обычно ставил «семёрку», было занято серебристым кроссовером. На его заднем стекле висела наклейка: «Спасибо, что держите дистанцию». Максим почему-то воспринял это как личное оскорбление.
Он вышел. Воздух во дворе пах мокрым песком, свежей краской и чем-то стерильным, как подъезд после визита управляющей компании, когда всё вымыли, но жить там стало ещё противнее. У третьего подъезда сидела бабка. Не та, что была в его детстве. Та давно умерла, наверное, хотя Максим не знал точно. Эта была похожа на всех подъездных бабок сразу: маленькая, сухая, в коричневом пальто, с платком, завязанным так крепко, будто она удерживала голову от побега. В руках у неё была пластиковая папка с квитанциями. На коленях — банка с маринованными огурцами. Почему огурцы были во дворе в ноябрьскую сырость, спрашивать не хотелось. Некоторые люди носят с собой документы. Некоторые — огурцы. У каждого своя система защиты.
— Вы к кому? — спросила она, едва Максим подошёл к двери.
— В сорок вторую.
— К Морозовым?
— Там Коренёвы жили.
Бабка посмотрела на него поверх очков. Очки были такие толстые, что глаза за ними казались рыбами в аквариуме.
— Коренёвы? Не было таких.
— Были. Тамара Петровна Коренёва. Игорь Николаевич. Их сын Максим.
— Сыновья у всех, милый. Потом ищи их свищи. В сорок второй Морозовы живут с девяносто восьмого. До них была Галина Степановна, царствие ей, но она без сыновей. Только племянник, алкоголик и баянист, что одно другому не мешает.
— Вы ошибаетесь.
— Я? — Бабка даже выпрямилась. — Я сорок лет в этом дворе ошибаюсь профессионально, но не по жильцам. Я тут всех знаю. Кто кому должен, кто у кого ночевал, кто мусор не сортирует, кто кота на балконе держит, хотя кот против. Коренёвых не было.
— Я здесь вырос.
— В каком смысле?
— В прямом.
Она посмотрела на
— Здесь такие не растут. Здесь такие иногда приезжают права качать по наследству.
Максим почувствовал, как в нём поднимается раздражение, очень знакомое, почти уютное. Раздражение давало форму. С ним легче, чем со страхом.
— Послушайте, я жил здесь до восемнадцати лет. Третий подъезд, четвёртый этаж, справа. У нас на кухне окно во двор. На балконе отец держал зимнюю резину. В подвале прорвало трубу в девяносто девятом, я провалился ногой в грязь и потерял кроссовок. Вон там, у песочницы, Дрон разбил мне нос, потому что я назвал его вертолёт кастрюлей с пропеллером. У второй берёзы Ромка Кузьмин впервые поцеловал Светку Пичугину, а потом его стошнило от волнения. Как вы можете говорить, что меня здесь не было?
Бабка слушала внимательно. На имени Ромки Кузьмина нахмурилась.
— Ромка был, — сказала она. — Светка была. Стошнило, да. Весь двор видел, кроме её отца, а он как раз должен был. А тебя не было.
Эта простая фраза оказалась хуже крика. Ромка был. Светка была. Дрон, может, был. А его — нет. Не весь мир стёрся. Только он. Самый экономный вариант катастрофы.
— Как вас зовут? — спросил Максим.
— Зинаида Павловна.
— Зинаида Павловна, может, я вам фотографию покажу?
— Показывайте. Я люблю фотографии. На них люди ещё стараются выглядеть лучше, чем есть.
Максим достал телефон, открыл галерею. Фотография из письма отца — он у «семёрки», отец рядом — была там? Нет. Она была бумажная, на сиденье в машине. Но в телефоне должны были быть другие старые фото: мать, отец, двор, школьный выпускной, хоть что-нибудь. Он листал галерею и видел презентации, скриншоты, фотографии документов, Артёма на катке, Риту на море, машины, отчёты, какие-то случайные кадры из ресторанов, но детских фотографий не было. Вообще. Как будто его жизнь началась сразу взрослой, в рубашке, с недосыпом и рабочими чатами.
Он сбегал к машине, достал пакет с отцовским письмом. Фотография была на месте. Отец, маленький Максим, голубая «семёрка». Он почти с облегчением протянул её Зинаиде Павловне.
— Вот.
Бабка взяла фотографию двумя пальцами, как улику. Прищурилась.
— Машину знаю.
— Машину?
— Игоря Николаевича машина. Он ко второй секции к тестю ездил. Мужик рукастый был, молчун. Жена у него… — Она задумалась. — Нет, жены не помню.
— Это мой отец.
— Может, и отец. Только мальчика не вижу.
Максим выхватил фотографию. На снимке рядом с отцом теперь стояла машина. Отец прикрывал глаза от солнца. Его рука лежала на крыше «семёрки». Рядом — пустое место. Никакого мальчика с мороженым. Только тень, странно проваленная, будто человека вырезали плохо и не до конца.
У Максима занемели пальцы. Фотография дрожала. Отец улыбался в пустоту. И это было так невыносимо, что Максим на секунду перестал дышать.
— Не суетитесь, — сказала Зинаида Павловна неожиданно мягче. — На фотографиях все когда-нибудь исчезают. У меня муж сначала из жизни исчез, потом из альбома. Теперь на снимках я одна возле моря, хотя он точно был. Синюю панаму носил, мерзавец. Терпеть её не могла.
— Почему так происходит?
— Потому что не надо доводить людей до состояния, когда миру проще убрать вас из кадра.
Она сказала это без мистики, как подъездное правило: не бросайте мусор мимо ведра, не курите в лифте, не доводите мир до удаления вас из кадра.
— Мне надо подняться, — сказал Максим.
— Домофон не работает для тех, кого нет.
— Что?
— Пробуйте.
Он набрал номер квартиры. 42. Вызов пошёл. На экране домофона появилась надпись: КВАРТИРА НЕ ПОДТВЕРЖДАЕТ СВЯЗЬ. Потом: ОШИБКА ДОСТУПА.
Зинаида Павловна достала из папки ключ-таблетку.
— Ладно, проходите. А то будете стоять, как совесть у подъезда.
— Спасибо.
— Не благодарите. Мне любопытно, чем закончится. В моём возрасте любопытство полезнее витаминов.
Подъезд был чистый. Слишком чистый. На стенах не было надписей, не пахло кошками, сыростью, жареной картошкой, чужими тапками. На первом этаже висела доска объявлений: Собрание жильцов. Повестка: тишина, порядок, отсутствие лишних лиц. В лифте играла тихая музыка. Лифт. В их доме никогда не было лифта. Пятиэтажка без лифта — это же почти закон природы, как комары летом и тётки в бухгалтерии. Максим застыл перед металлическими дверями.
— Лифт поставили? — спросил он.
— Всегда был, — сказала Зинаида Павловна.
— Здесь не было лифта.
— Значит, вам другой дом нужен.
Она нажала кнопку. Лифт открылся. Внутри было зеркало. Максим увидел своё отражение и на секунду не узнал себя. Лицо усталое, щетина, глаза красные, куртка помятая. Но отражение было как будто слабее настоящего. Чуть прозрачное. Он моргнул — стало нормально. Или почти.
На четвёртом этаже пахло свежей краской. Дверь квартиры 42 была чужой: коричневая металлическая, с золотистой ручкой, ковриком WELCOME, что в Северске выглядело почти экстремизмом. Максим нажал звонок. За дверью послышались шаги. Открыла женщина лет сорока пяти, в домашнем халате с леопардовым рисунком. На голове полотенце. В руке — пульт от телевизора. Она посмотрела на Максима с раздражением человека, которого выдернули из сериала в момент, когда богатый наконец должен был признаться бедной.
— Вам кого?
— Извините. Здесь раньше жили Коренёвы?
— Кто?
— Коренёвы. Тамара Петровна. Игорь Николаевич.
— Мы тут двадцать лет живём.
— Можно я… — Максим осёкся. Что можно? Войти в чужую квартиру, чтобы убедиться, что его детская комната теперь стала кладовкой? Понюхать воздух? Потрогать стену? Найти под обоями царапину от своего роста?
Женщина сузила глаза.
— Вы из управляющей?
— Нет.
— Из банка?
— Нет.
— Тогда нельзя.
Из глубины квартиры донёсся мужской голос:
— Лар, кто там?
— Не знаю! Мужик какой-то. Коренёвых ищет.
— Скажи, чтобы в паспортный шёл!
Лариса пожала плечами.
— Слышали? В паспортный.
— У нас на кухне была трещина у окна, — сказал Максим. — Отец её заклеивал скотчем каждую зиму. А в моей комнате на подоконнике была дырка от паяльника. Я тогда делал корабль из пенопласта и прожёг.
Лариса смотрела на него уже не раздражённо, а осторожно. Как смотрят на человека, который либо сумасшедший, либо знает слишком много о вашей дырке.
— Какая дырка?
— На подоконнике. В комнате справа.
Она молчала. Потом сказала:
— У нас там шкаф.
— Можно посмотреть?
— Вы совсем?
— Пожалуйста.
Из кухни вышел мужчина в майке, с животом и лицом, на
— Мужик, тебе чего?
— Я пытаюсь понять, был ли я здесь.
Мужчина посмотрел на Ларису.
— Лар, закрой дверь.
— Подождите, — сказал Максим. — У вас дети есть?
— А тебе зачем?
— Просто скажите.
Лариса почему-то ответила:
— Дочь. В общаге. Слава богу.
— Вы её ждёте домой?
Мужчина усмехнулся:
— Когда деньги кончатся — сама приедет.
Лариса резко ударила его пультом по плечу.
— Не говори так.
— А что?
— Она не только за деньгами приезжает.
— Ну да, ещё постирать.
— Саша!
В этом коротком обмене было всё, чего не хватало городу: живое раздражение, любовь, усталость, плохая шутка, страх, что ребёнок уедет и вернётся только за чистыми носками. Максим вдруг почувствовал к ним странную нежность. Они были настоящие. Даже здесь. Город мог быть вылизан, записи могли быть стерты, но люди всё равно протекали через щели.
— Позвоните ей, — сказал Максим.
— Кому? — Лариса нахмурилась.
— Дочери. Не из-за денег. Просто так.
Саша фыркнул.
— Очередной святой с лестничной клетки.
Лариса смотрела на Максима дольше, чем нужно. Потом сказала:
— Закрывай, Саш. Холодно.
Дверь закрылась. Щёлкнули замки.
Максим остался на площадке. Зинаида Павловна стояла у лифта и смотрела на него с банкой огурцов в руках.
— Не пустили?
— Нет.
— Правильно. Сейчас людей в квартиру пускать нельзя. Мало ли кто у тебя там детство найдёт.
— Здесь правда не было лифта.
— Может, вам повезло, а вы жалуетесь.
Он спустился по лестнице. Лестница хотя бы была настоящая: бетонная, с железными перилами, холодная. На третьем этаже дверь приоткрылась, выглянул мальчик лет восьми в пижаме с динозаврами. Посмотрел на Максима, потом на Зинаиду Павловну.
— Баб Зин, это кто?
— Никто, Артёмка. Домой.
Максим застыл.
— Как его зовут?
— Артём, — сказала Зинаида Павловна. — А что?
Мальчик скрылся за дверью. Имя ударило в грудь. Не потому что редкое. Артёмов вокруг больше, чем выбоин на трассе. Но здесь, в городе, где отсутствовала запись о его отцовстве, имя чужого ребёнка прозвучало как насмешка.
На улице стало темнее. Во дворе горели фонари. Женщины на скамейке ушли. Голуби исчезли. У подъезда теперь стоял подросток с рюкзаком и курил электронную сигарету, выпуская сладкий пар. Максим подошёл к машине. На лобовом стекле под дворником лежала бумажка. Он снял её. Не штраф. Не реклама. Маленький бланк, похожий на уведомление из МФЦ.
УВЕДОМЛЕНИЕ О НЕОБЯЗАТЕЛЬНОСТИ ПРИСУТСТВИЯ
Гражданин: Коротков Максим Игоревич
Статус в городе Северск-2: не ожидается
Семейные связи: не подтверждены
Долги эмоционального характера: списаны при условии отказа от восстановления
Преимущество: отсутствие боли от непринятых звонков, неисполненных обещаний, поздних приездов
Недостаток: отсутствие вас в жизни тех, кому вы могли быть нужны
Внизу были две строки для подписи:
Согласен с отсутствием
Оспариваю отсутствие
Максим стоял под фонарём и смотрел на бумагу. Слова расплывались от злости и страха: предложение было слишком честным. Вот он, идеальный маршрут без боли — мир, где его не ждут. Никто не звонит, не спрашивает, почему он не приехал и зачем обещал. Нет матери у окна, сына, который считает минуты до восьми, бывшей жены с её «не обещай — сделай», отца с письмом в бардачке, Дрона с вертолётом. Нет долгов, вины, боли. Только аккуратный город и пустое место на фотографии.
Он почти засмеялся. Нервно, зло.
— Вот значит как, — сказал он. — Не быть — это у вас услуга?
Навигатор ответил из салона, хотя окна были закрыты:
— Отказ от значимости снижает нагрузку.
— Значимость — это и есть нагрузка.
— Да.
— И ты предлагаешь мне списать себя?
— Предлагается выбор.
Он сел в машину, захлопнул дверь. В салоне стало тесно. Максим положил уведомление на руль. На пассажирском сиденье лежала фотография. Пустая. Отец без сына. Он взял её и снова посмотрел. Место рядом с отцом было всё ещё пустым. Рука отца лежала на крыше машины. Не на плече мальчика. На металле. Слишком понятная замена.
Телефон завибрировал. Невозможно — сеть не работала. Но экран загорелся. Входящий вызов: Рита.
Максим ответил мгновенно.
— Рита?
На том конце была тишина. Потом её голос. Далёкий, с помехами.
— Максим, ты где?
— Я… — Он посмотрел в окно на двор, который был его и не его. — Я не знаю.
— Артём написал, что ты не отвечаешь.
— Я отвечал. То есть… здесь связь…
— Он испугался.
Эта фраза была хуже всех уведомлений. Не «злится», не «обиделся», не «опять ты». Испугался. Сын испугался. Значит, связь была. Значит, где-то настоящий Артём всё ещё смотрел в телефон и ждал не идеального отца, а хотя бы живого.
— Дай его, — сказал Максим.
— Он у себя. Я сейчас…
В трубке зашуршало. Потом голос Артёма:
— Пап?
Максим закрыл глаза.
— Я здесь.
— Ты пропал.
— Знаю. Прости. Я в странном месте.
— Ты попал в аварию?
— Нет.
— Ты врёшь?
— Не сейчас.
Пауза. Очень короткая, но в ней поместилось много прежних обманов.
— Ты точно едешь? — спросил Артём.
Максим посмотрел на уведомление. Согласен с отсутствием. Оспариваю отсутствие. Ручки не было. Подпись, видимо, надо было поставить чем-то другим.
— Да, — сказал он. — Я точно еду. И я… Артём, слушай меня. Если я снова начну исчезать, ты имеешь право злиться. Не ждать красиво. Не делать вид, что нормально. Злиться. Говорить. Писать. Требовать.
— Мам говорит, требовать бесполезно.
— Мама часто права. Но я хочу, чтобы стало не бесполезно.
— Это опять обещание?
— Да. И я боюсь его давать. Потому что могу не справиться. Но если не дам, я останусь здесь.
— Где здесь?
Максим посмотрел на пустой двор, на чистую площадку, на дом, где его не было.
— Там, где меня никто не ждёт.
Артём молчал. Потом сказал:
— Я жду.
Город, кажется, дрогнул. Не как при землетрясении. Тише. Будто где-то в стене пошла трещина, настоящая, нормальная, человеческая. Фонарь над машиной мигнул. В подъезде хлопнула дверь. Где-то заплакал ребёнок. Женский голос крикнул: «Да иду я, иду!» — раздражённо и живо. Синяя чистота города дала первую протечку.
Максим взял уведомление. На строке Оспариваю отсутствие проступило чёрное пятно, как будто бумага
— Я тоже тебя жду, — сказал Максим. — Не как ты должен быть удобным. Просто тебя. Понял?
— Не очень.
— Я тоже.
— Тогда ладно.
Максим почти улыбнулся.
— Я сейчас выеду отсюда и позвоню, когда будет нормальная связь.
— Ты не пропадай.
— Не пропаду.
— Пап.
— Да.
— Я правда жду.
Фраза второй раз вошла в него уже глубже. Не как спасение. Как обязанность жить дальше не пустым местом. Связь оборвалась. Экран погас. На улице сразу стало шумнее. Не сильно, но достаточно: где-то лаяла собака, кто-то ругался из-за парковки, подросток кашлял после своей сладкой дымовой дряни, из окна второго этажа пахнуло жареным луком. Город портился на глазах и от этого становился прекраснее.
Фотография на пассажирском сиденье изменилась. Сначала вернулась тень. Потом рукав. Потом лицо мальчика с мороженым. Максим поднял снимок. Он снова стоял рядом с отцом, измазанный, щурящийся, живой. Рука отца лежала у него на плече. Крепко. Не нежно, но крепко.
Он выдохнул так резко, будто всё это время держал под водой не себя одного, а целый дом.
Зинаида Павловна постучала костяшками пальцев в окно. Он опустил стекло.
— Ну что? — спросила она.
— Кажется, я был.
— Поздравляю. Очень спорное достижение, но другого у нас нет.
— Вы меня теперь помните?
Она прищурилась.
— Нет. Но, может, это и не моя работа. Вас должны помнить не бабки у подъезда, а те, кому вы ещё можете ответить.
Она протянула ему банку огурцов.
— Возьмите.
— Зачем?
— В больницу с пустыми руками нельзя.
— С огурцами можно?
— Смотря в какую палату. Но дело не в огурцах. Дело в том, чтобы руки не были пустые. Пустые руки у сыновей слишком выразительные.
Он взял банку. Она была холодная, тяжёлая, с мутным рассолом и укропом. Абсурдный подарок для реанимации. Идеальный подарок для этой дороги.
— Спасибо, Зинаида Павловна.
— Идите уже. А то опять будете всем потом.
Он завёл машину. Навигатор показал выезд из города. Уведомление на руле рассыпалось серой пылью, будто его сто лет хранили на солнце. Максим смахнул пыль на коврик. Ничего страшного. Пусть будет. Не всё надо убирать сразу.
Когда он выехал со двора, город в зеркале заднего вида стал обычнее. На фасаде появились пятна сырости. У автостанции закурил мужик. У магазина «Берёзка» кто-то матерился из-за сдачи. На заборе рядом с указателем проступила старая надпись: ЛЁХА ВЕРНИ ДРЕЛЬ. Северск-2 портился, трескался, обрастал человеческим мусором. Значит, отступал.
У выезда из города навигатор сообщил:
— Отсутствие оспорено. Связь с сыном подтверждена действием.
— А с отцом?
— Частично.
— С матерью?
— В пути.
Он кивнул. С этим было не поспорить.
На трассе его снова встретили темнота, дождь и фары встречных машин. Но теперь темнота была нормальной. В ней кто-то ехал, кто-то ругался, кто-то вёз картошку, кто-то опаздывал, кто-то ждал звонка. Максим поставил банку огурцов в нишу у пассажирского сиденья, рядом с письмом и кислой конфетой. Получился странный натюрморт: любовь, вина и рассол.
Телефон мигнул. Сообщение от Риты:
«Он после разговора успокоился. Не исчезай больше так».
Максим написал:
«Постараюсь» — и сразу стёр.
Написал:
«Не буду. Если сорвусь — скажи прямо».
Ответ пришёл через минуту:
«Я всегда говорила прямо. Ты просто называл это давлением».
Он усмехнулся. Заслуженно.
Написал:
«Значит, буду учиться слышать».
Рита не ответила. И это было нормально. Не все ответы должны приходить сразу, как доставка еды. Некоторые идут годами, через города, где тебя не ждут.
До Северска оставалось шесть часов сорок. В больнице мать держалась. Сын ждал. Отец снова появился на фотографии. Машина ехала. Всё это не было счастьем. Скорее, набором причин не исчезать.
Через двадцать километров вдоль трассы потянулись старые телефонные столбы. Провода провисали между ними, уходили в лес и возвращались к дороге.
На экране появилась новая точка: «Посёлок Отложенных Звонков».
Глава 9. Посёлок Отложенных Звонков
Дорога к посёлку Отложенных Звонков началась как обычная плохая дорога, а потом перестала притворяться. Сначала закончилась разметка. Потом исчезли встречные машины. Потом лес подошёл ближе, будто решил посмотреть, кто выбрал ехать через него ночью. Асфальт стал узким, мокрым, с чёрными ямами. По обочинам стояли наклонённые столбы связи, а провода путались между собой, как мысли человека, который много лет говорил «потом» и забыл, кому именно должен.
Максим ехал медленно: дорога была такая, что на ней даже самоуверенность просила сбросить скорость. Старые дворники скребли стекло с интонацией упрёка. Телефон в держателе молчал, а синяя линия вела через лес без комментариев. Ни «держитесь правее», ни очередного диагноза. Молчание было почти хуже голоса: с ним споришь сам с собой, а противник всегда знает, куда бить.
Через двадцать минут он увидел первый телефон.
Он висел на дереве.
Обычный старый городской аппарат с трубкой на витом проводе. Серый, потёртый, с круглыми кнопками, весь мокрый от дождя, прибитый к стволу сосны двумя ржавыми скобами. Провод от него уходил вверх, в ветки, и терялся в темноте. Телефон не звонил. Просто висел у дороги, как плод какой-то очень неудачной цивилизации. Максим проехал мимо, глядя на него в зеркало, пока темнота не съела серую коробку.
Через километр телефоны уже были на каждом третьем дереве. На берёзе — красный дисковый, с облезлой трубкой. На сосне — чёрный офисный, как из приёмной директора. На столбе — мобильник с кнопками, примотанный изолентой. На ржавом дорожном знаке — домофонная трубка. Они молчали. И от этого становилось хуже. Тишина перед звонком всегда знает о человеке больше, чем сам звонок.
Навигатор наконец сказал:
— Въезд в зону отложенной связи.
— Спасибо, что предупредил после первых двадцати телефонов на деревьях.
— В этой зоне запрещено сбрасывать входящие вызовы.
— А если сброшу?
— Вызов будет повторён.
— Сколько раз?
— Пока не будет принят.
Максим усмехнулся, но смех вышел сухой.
— Мечта всех матерей.
Навигатор не ответил. Впереди между деревьями показались огни. Не яркие, не городские. Жёлтые, редкие, как окна в посёлках, где люди экономят электричество не из экологических убеждений, а потому что квитанция приходит без чувства меры. Дорога вывела его к небольшому населённому пункту. На въезде стояла табличка: ПОСЁЛОК ОТЛОЖЕННЫХ ЗВОНКОВ. Под названием кто-то
Максим остановился перед табличкой и несколько секунд сидел, не глуша мотор. Очень хотелось развернуться — не от страха, от усталости. Он уже говорил с матерью, сыном, Дроном, отцом через письмо, ел у чужой Тамары и видел город, который пытался стереть его из фотографии. Теперь дорога подсовывала звонки. Конечно. Если в его жизни и было настоящее кладбище, оно помещалось не за оградой, а в журнале пропущенных.
Он въехал.
Посёлок оказался длинной улицей с деревянными домами по обе стороны. Некоторые дома были жилые: занавески, свет, велосипеды у заборов, мокрые коврики на крыльцах. Некоторые стояли пустые, с заколоченными окнами, но у каждого, даже у пустого, на фасаде висел телефон. У кого-то прямо над дверью. У кого-то возле калитки. У одного дома телефон висел в собачьей будке, и из будки доносилось тихое гудение, будто собака давно уехала, а связь осталась. По всей улице тянулись провода. Они пересекали небо, обвивали трубы, цеплялись за яблони, уходили в окна. Посёлок выглядел так, будто его опутала не паутина, а чужая неспособность ответить вовремя.
Первый звонок раздался, когда Максим проезжал мимо магазина.
Резкий, старый, металлический. Не мелодия смартфона, не вибрация, не деликатное «трень», а настоящий звонок, который в детстве заставлял весь дом вздрагивать. Максим рефлекторно посмотрел на свой телефон. Экран был тёмный. Звонил аппарат у магазина. Синий, настенный, с облупившейся наклейкой «Не трогать мокрыми руками. И сухими тоже не надо». Он звонил, звонил, звонил. Максим проехал мимо, стараясь не слушать.
Через десять метров зазвонил телефон у автобусной остановки. Потом — в окне пустого дома. Потом — мобильник, прибитый к столбу. Звонки накладывались друг на друга, не стройно, не музыкально, а как тревога в голове человека, который слишком долго держал телефон без звука. Они были разными: старый дисковый дребезжал, офисный пищал, мобильник играл короткую уродливую мелодию из двухтысячных, домофонная трубка хрипела. Всё это сливалось в один общий крик: возьми, возьми, возьми.
Максим сжал руль.
— Я не могу взять все, — сказал он.
Навигатор ответил:
— Нужно взять свой.
— А как понять, какой мой?
— Вы узнаете.
Очень полезно. Как все главные инструкции в жизни: узнаешь, когда будет уже поздно.
Он припарковался у магазина. На вывеске было написано: ПРОДУКТЫ. СВЯЗЬ. БАТАРЕЙКИ. ПОКА НЕ ПОЗДНО. Последняя фраза явно была не рекламной, но в этом посёлке, возможно, реклама и проклятие давно объединили отделы. В окне горел тусклый свет. За стеклом виднелись полки, хлеб, консервы, коробки с лапшой, батарейки, сим-карты и огромный пучок телефонных проводов, свисающий с потолка как чёрная люстра.
Максим вышел из машины. Звонки сразу стали громче. Или просто стекло больше не защищало. Воздух был холодный, сырой, пах дымом, мокрой древесиной, кислой капустой и электрической пылью. Откуда у электричества запах, он раньше не задумывался, но здесь оно пахло: старой проводкой, перегревшимся пластиком, подъездами, где щиток искрит уже десять лет, но жильцы привыкли.
В магазине за прилавком сидела женщина лет пятидесяти пяти. Маленькая, круглая, с короткой стрижкой, покрашенной в цвет баклажана, с лицом, на котором одновременно жили усталость, любопытство и желание кого-нибудь выгнать. На ней был вязаный жилет с оленями, причём один олень распустился и теперь выглядел как зверь после нервного срыва. Женщина чистила селёдку прямо на газете и разговаривала по телефону, зажав трубку плечом.
— Нет, Люб, я тебе говорю: не бери ты этого Валеру обратно. Он не мужчина, он подписка с автопродлением. Да. Да. Нет, суп ему не вари. Пусть ест своё раскаяние ложкой. Всё, у меня клиент с лицом пропавшего абонента. Перезвоню.
Она положила трубку и посмотрела на Максима.
— Ну?
— Здравствуйте.
— Началось официально. Вы кто: заблудился, не ответил, не дозвонился, сделал вид, что не слышал?
— Наверное, всё сразу.
— Богатый набор. Проходите. Только селёдку не осуждайте, она и так многое пережила.
— Мне нужно понять, где я.
— В магазине.
— В посёлке.
— В посёлке тоже магазин. Вы не усложняйте, у нас тут от сложного проводка горит.
— Это посёлок Отложенных Звонков?
— Он самый. Я Светлана Борисовна. Для местных — Борисыч, потому что Светлана у нас уже была одна, сбежала с участковым и испортила имя. Связистка, продавщица, вдова, бывшая красавица по документам трёх свидетелей. Вам какой звонок нужен?
Максим смотрел на неё, пытаясь понять, смеётся она или нет. Светлана Борисовна тем временем отрезала селёдке голову с профессиональным спокойствием.
— Я не знаю.
— Все не знают. Если бы знали, брали бы сразу, а не доводили до нас. Паспорт есть?
— Зачем?
— Чтобы понять, кому стыдно.
— У вас тут регистрация звонков?
— У нас тут всё. Регистрация, хранение, прослушивание, повторный вызов, короткие гудки, длинные гудки, «абонент временно недоступен», «я тебе потом наберу», «мам, не сейчас», «пап, я занят», «любимая, давай завтра», «сынок, ты спишь?», «это из больницы». Всё лежит, звенит, тухнет потихоньку. Как селёдка, только хуже.
Она вытерла руки о полотенце и кивнула на дверь за прилавком.
— Пойдёмте.
— Куда?
— Куда-куда. В подсобку вашей душевной антисанитарии.
Максим почти улыбнулся. Светлана Борисовна ему не нравилась и нравилась сразу. В ней не было никакой мистической торжественности. Она была слишком занята селёдкой, чужими Валерами и своей распустившейся олениной на жилете, чтобы изображать проводника между мирами. Может, поэтому ей верилось.
Они прошли в подсобку. Там стояли стеллажи с коробками, мешки с сахаром, ящики с минералкой, старая касса и телефонная станция. Настоящая, огромная, с проводами, лампочками, переключателями и рядами гнёзд. Перед ней стоял деревянный стул. На стене висели бумажки с надписями: «Не соединять пьяных с бывшими после 23:00», «Матерей соединять вне очереди», «Слово “потом” считать отказом, если не указана дата», «Если человек говорит “я нормально”, проверять повторно».
— Садитесь, — сказала Светлана Борисовна.
— Я постою.
— Стоя люди лучше врут. Садитесь.
Он сел. Стул был низкий, неудобный, с продавленным сиденьем. Светлана Борисовна надела на голову старую гарнитуру телефонистки. Смотрелось это так, будто бабушка решила вести космический корабль, не прекращая ругаться на ЖКХ.
— Фамилия, имя, отчество.
— Коротков Максим Игоревич.
Она воткнула один штекер в гнездо. Где-то внутри станции щёлкнуло. Лампочки зажглись одна за другой. Много. Слишком много. Красные, жёлтые, зелёные. Светлана Борисовна присвистнула.
— Ох ты ж. Богатый клиент. Да у вас тут целая гирлянда
— Сколько?
— Считать будем или жить дальше попробуем?
— Самые важные.
— Так не бывает. Самый важный звонок — это тот, который вы не взяли, а человек потом перестал звонить.
Она ткнула пальцем в первую лампочку.
— Мать. Бывшая жена. Сын. Отец. Больница. Работа шумит, но это не связь, это вентиляция. И один звонок висит особенно крепко.
— Что?
— Звонок, который вы сбросили, но считаете, что не сбрасывали.
— Таких много?
— У всех много. У вас один главный.
Максим почувствовал, как во рту стало сухо.
— От кого?
Светлана Борисовна посмотрела на него уже без насмешки. Ненадолго. Потом снова спряталась в свой рабочий тон.
— Ответите на один звонок. Не потому что я жадная, а потому что правду нельзя принимать марафоном. Нельзя сказать «я занят», нельзя сбросить, нельзя изменить вчера. Можно только услышать и ответить так, как вы можете сейчас.
— А если человек на том конце мёртв?
— Мёртвые тоже любят, когда им наконец не перебивают.
— Это безумие.
— Конечно. Нормальные места закончились, когда вы решили ехать ночью.
Зазвонил смартфон. Современный. Его собственный. Тот, что лежал у него в кармане. Максим достал его. На экране было: Артём. 18:12. Вчера.
Вчера. День пропущенной встречи. День, когда он обещал прийти к сыну, но остался на презентации, потом сказал «не получилось», потом получил это короткое «норм», которое утром торчало у него в телефоне как заноза. Он помнил вчерашний звонок? Нет. Он помнил сообщение. Помнил, как Артём написал «ты придёшь?» Помнил, как он ответил «постараюсь». Потом презентация, клиент, Денис, перенос, ещё один звонок, который он, видимо, сбросил. Или не услышал. Или услышал и нажал боковую кнопку. Такая маленькая механика предательства: палец, экран, тишина.
Телефон звонил.
Он нажал ответ.
— Пап? — сказал Артём. Голос вчерашний, не сегодняшний. Чуть моложе на один день, но этот день теперь казался важным, как год.
— Да.
— Ты где?
Максим закрыл глаза.
— На работе.
— Ты придёшь?
В трубке на фоне были детские голоса. Зал? Школа? Спортивная секция? Он вспомнил: у Артёма был школьный показ проекта. Не концерт даже. Не соревнование. Какая-то выставка робототехники или модель города. Максим обещал зайти «хотя бы на полчаса». Рита писала за неделю. Артём сам напоминал два раза, что «это не обязательно, но можно». Когда ребёнок говорит «не обязательно», взрослый должен слышать сирену.
— Я… — начал Максим и остановился.
Вчера он сказал бы: «Сын, у меня важная встреча, я очень постараюсь». Или: «Если успею, заеду». Или: «Ты же понимаешь». У него был целый склад фраз, которыми можно обернуть отсутствие так, чтобы оно выглядело почти прилично.
— Ты не придёшь, да? — спросил Артём.
В голосе не было слёз. Вот что было страшно. Не было истерики, требований, обиды наружу. Просто мальчик заранее доставал из себя ожидание, чтобы оно не взорвалось позже.
— Вчера я не пришёл, — сказал Максим.
— Что?
— Я не пришёл. И ты ждал.
— Пап, ты странный.
— Да.
— Ты можешь просто сказать.
— Могу. Я не приду. Не потому что ты не важен. А потому что я выбрал работу вместо тебя. И это моя вина. Не твоя. Не потому что проект маленький. Не потому что ты «и сам справишься». Не потому что мама снимет на видео. А потому что я трус и всё время думаю, что если не успею к работе, всё рухнет, а если не успею к тебе — ты как-нибудь переживёшь.
На том конце стало тихо. Очень тихо.
— Я переживу, — сказал Артём.
Эта фраза была хуже любой обиды.
— Я знаю, — сказал Максим. — И мне стыдно, что я этим пользовался.
— Чем?
— Тем, что ты хороший.
Артём молчал. Потом спросил:
— А ты придёшь в другой раз?
Максим открыл глаза. Перед ним была телефонная станция, Светлана Борисовна с селёдочным ножом в руке, мигающие лампочки, подсобка, ночь, дорога, мать в больнице. Он не мог изменить вчера. Но мог не соврать вчерашнему сыну ещё раз.
— Я не знаю, как исправить вчера, — сказал он. — Но я хочу, чтобы ты знал: ты можешь злиться. Не говорить «норм», если не норм. Не защищать меня от моей вины.
— Мама говорит, ты тогда закрываешься.
— Да. Я буду учиться не закрываться.
— Это долго?
Максим почти улыбнулся, но глаза были мокрые.
— Да.
— Блин.
— Согласен.
И вдруг Артём тихо сказал:
— У меня там был мост.
— Что?
— В проекте. Мы делали город будущего, и я сделал мост. Он должен был открываться, но заедает. Я хотел тебе показать, потому что ты говорил, что в детстве с дедушкой машину чинил. Думал, ты поймёшь, как сделать механизм.
Мост сына, который заедал. Мост, на который Максим не пришёл. Всё внутри соединилось так резко, что стало больно.
— Я хочу увидеть, — сказал он.
— Уже поздно.
— Знаю. Но если он у тебя сохранился, я посмотрю. Не вместо вчера. Просто посмотрю.
— Он сломался.
— Тогда починим. Если захочешь.
— Ты опять обещаешь?
— Да. Но маленькое. Конкретное. Мост. Мы посмотрим мост.
Артём не ответил сразу. Потом сказал:
— Ладно.
Слово было крошечное. Но в нём что-то оставалось. Не доверие. Скорее, последний шуруп, который ещё не выпал из механизма.
— Пап.
— Да.
— Не говори маме, что я расстроился.
Максим закусил губу.
— Почему?
— Она тогда будет грустная.
Вот оно. Ребёнок, который уже научился беречь взрослых от себя. Максим ненавидел себя в этот момент спокойно и ясно, без красивой музыки.
— Я не буду делать вид, что ты не расстроился, — сказал он. — Но и не буду перекладывать это на маму. Это между мной и тобой.
— Хорошо.
— Артём.
— Что?
— Я люблю тебя. Плохо иногда. Но люблю. И хочу научиться лучше.
На том конце было слышно дыхание. Потом сын сказал:
— Пока, пап.
Не «я тоже». Не обязан. Не выдано. Нормально.
— Пока.
Звонок закончился.
Максим долго держал телефон у уха, хотя там уже были короткие гудки. Потом опустил руку. Светлана Борисовна молча вытащила штекер из гнезда. Одна лампочка на станции погасла.
— Принят, — сказала она.
— И что теперь?
— Теперь будете жить с тем, что
— Остальные?
— Остальные никуда не делись. Но некоторые звонки можно принять только в настоящем. Позвоните живым вовремя — часть старых сама перестанет орать.
Он кивнул. В голове шумело. Как после долгого разговора, где сказано было мало, но всё по месту.
Светлана Борисовна вернулась к прилавку. Максим пошёл за ней. В магазине стало почти уютно: свет, селёдка, батарейки, хлеб, женщина в жилете с распустившимся оленем. Снаружи звонки на улице стихли. Не исчезли полностью, но стали редкими. Где-то далеко дребезжал один телефон. Потом другой. Посёлок будто выдохнул и снова занялся своими делами.
— Сколько я должен? — спросил Максим и сам поморщился.
Светлана Борисовна посмотрела на него с усталой жалостью.
— Вы обучаемы, но медленно.
— Тогда что мне купить? Чтобы не просто…
— Батарейки купите. В больнице вечно чего-нибудь не хватает. И леденцы. Матери после инсульта нельзя, наверное, но себе купите. У вас лицо кислое, как моя первая свекровь.
Он купил батарейки, леденцы, пачку салфеток и почему-то маленькую записную книжку у кассы. На обложке было написано: Для тех, кому надо перезвонить. Светлана Борисовна пробила товары. Чек вылез обычный почти до самого конца.
Батарейки — 140. Леденцы — 90. Салфетки — 65. Записная книжка — 50.
Принятый звонок — 1.
Сброшенное оправдание — 1.
Рекомендация: не копить. Связь портится.
— Касса сама? — спросил Максим.
— Нет, я обучила. Одинокой женщине надо с кем-то разговаривать.
— У вас дети есть?
Она сложила покупки в пакет.
— Дочь. В Новосибирске. Звонит по воскресеньям. Я беру не всегда.
— Почему?
Светлана Борисовна застыла на секунду. Потом раздражённо сунула в пакет ещё одну карамель.
— Потому что я тоже дура, Максим Игоревич. Не только вы. У нас тут не музей вашей исключительности.
Он улыбнулся. Очень слабо.
— Возьмите в это воскресенье.
— А вы до матери доедьте, а потом уже открывайте филиал совести.
— Справедливо.
— Конечно. Я вообще редко говорю красиво, зато часто верно.
Он вышел из магазина. На улице было тише. Телефоны на домах молчали, но теперь молчание походило на паузу, в которой можно самому набрать номер. До Северска — шесть часов двадцать восемь. Мать всё ещё могла не дождаться. Эта мысль ударила снова, но уже не смела всё остальное. Рядом со страхом теперь был принятый звонок.
Максим сел в машину и достал записную книжку. На первой странице написал: Артём. Мост. Потом ниже: Рита. Не исчезать. Мама. Не речь. Рука. Суп. Тише.
Телефон завибрировал. Сообщение от Артёма:
«Я нашёл мост. Он в коробке. Не выбросил».
Максим прочитал и почувствовал, что в груди опять стало больно. Но эта боль была уже не как нож. Скорее как нитка, которую натянули между двумя берегами. Тонкая, ненадёжная, но настоящая.
Он ответил:
«Спасибо, что сохранил. Посмотрим вместе».
Потом добавил:
«Я не гонил. Остановился, чтобы ответить».
Артём прислал:
«Ок».
И через минуту:
«Я спать».
Максим написал:
«Спокойной ночи, сын».
Палец завис. Он хотел добавить «люблю». Потом подумал, что не надо давить словом туда, где ещё болит. Но если не говорить, он опять станет своим отцом, который оставляет любовь в бардачке. Он написал:
«Люблю тебя».
Ответа не было. И это было нормально. Он не для ответа написал. По крайней мере, старался так думать.
Он завёл машину. Мотор схватил сразу. На выезде из посёлка табличка была другая: ПОСЁЛОК ПРИНЯТЫХ ЗВОНКОВ. Но когда фары скользнули по буквам, они снова стали прежними. Может, показалось. Может, дорога не любила слишком прямые символы и быстро исправилась.
Навигатор сказал:
— Связь с сыном усилена. Связь с матерью: высокая срочность. Впереди участок усталости.
— Какой ещё участок?
— Обычный.
— Наконец-то.
— Обычные участки чаще всего опаснее.
Максим выехал на лесную дорогу. Впереди была ночь, мокрый асфальт, лишние часы и Северск, до которого он ехал не самым быстрым путём, зато тем, после которого мог ещё смотреть сыну в глаза.
Через несколько километров телефон снова завибрировал.
На экране было сообщение из больницы:
«Состояние без ухудшения. Ваша мама просила спросить, вы едете?»
Максим остановился у обочины. Не потому что сообщение требовало ответа голосом. Просто потому что теперь так было правильно.
Написал:
«Да. Еду. Скажите ей: медленно».
Через минуту пришло:
«Передадим».
Он положил телефон в держатель, включил передачу и тронулся.
В лесу где-то далеко зазвонил телефон. Один раз. Второй. Потом замолчал.
Максим не стал оборачиваться. Не все звонки нужно догонять ночью. Некоторые достаточно наконец услышать.
Глава 10. Самый короткий путь
Самый короткий путь появился не на карте, а сначала в голове. Это было самое мерзкое. Не указатель, не голос навигатора, не синяя линия на экране. Просто мысль — тихая, разумная, почти заботливая. Она возникла, когда небо начало сереть, лес расступился, дорога стала ровнее, а усталость перестала быть драмой и превратилась в физику: веки тяжелели, шея ныла, мысли спотыкались одна о другую. Мысль сказала: а если всё это зря? Не как соблазнитель в плохой сказке. Как консультант, который пришёл с таблицей и показал неприятные цифры.
Ты едешь честно. Ты принял звонок, поел, поговорил с сыном, прочитал отцовское письмо. Прекрасный прогресс, Максим Игоревич. Только мать может умереть до твоего приезда. И что тогда? Ты будешь стоять у больничной койки с полным багажником нравственного роста, а руки у неё уже холодные. Ты приедешь человеком. Но к кому?
Он попытался отогнать мысль. Не получилось. Она была не чужая. В этом и беда. Чужую мысль можно послать, назвать манипуляцией, списать на навигатор, мистику, усталость, низкий сахар, плохую дорогу. А эта была его. Родная. Из старого внутреннего отдела, где всегда умели считать потери, оптимизировать маршруты и доказывать, что самый удобный выбор — не трусость, а ответственность.
До Северска оставалось четыре часа двадцать. Небо впереди бледнело. Дождь закончился, но стекло всё ещё было в каплях, и каждая встречная фара разлеталась по ним маленьким взрывом. На обочинах появились первые признаки жизни: закрытая пилорама, автобусная остановка с надписью «НАТАША, НЕ ЖДИ», вагончик шиномонтажа, где спал свет, и поле, в котором стоял одинокий трактор, похожий на животное, забытое после войны. Максим ехал и всё чаще ловил себя на том, что начинает клевать носом. Он открывал окно. Холод бил в лицо. Через пять минут холод становился частью усталости, как соль частью супа. Он
«Сократите путь без потерь…»
Он выключил.
Телефон молчал. Это тоже било по нервам. Когда телефон молчит в хорошее время, это свобода. Когда у тебя мать в реанимации, молчание телефона становится отдельным видом пытки. Максим каждые несколько минут смотрел на экран, хотя сам себе обещал не делать этого. Состояние без ухудшения. Передадим. Едете тише. Всё. Больше ничего. Больница, как и положено больнице, не заботилась о драматургии его ожидания. Там люди лежали, умирали, выживали, кашляли, звали медсестру, пачкали простыни, теряли речь, цеплялись за кислород. Никто не обязан был подыгрывать сыну, который наконец решил приехать правильно.
Навигатор молчал. Потом, через сорок минут после кухни, сказал:
— Впереди доступен альтернативный маршрут.
Максим даже не удивился. Только усмехнулся.
— Я думал, мы уже это проходили.
— Новый маршрут учитывает текущую срочность.
— Конечно.
— Время прибытия по текущему маршруту: 04:52.
— Знаю.
— Прогноз вероятности контакта с пациенткой в сознании при текущем маршруте: снижается.
Он почувствовал, как пальцы на руле стали влажными.
— Ты откуда это взял?
— На основании динамики сообщений, общего состояния, времени в пути и выбранных задержек.
— Не смей.
— Доступен самый короткий путь.
Экран вспыхнул. Синяя линия на карте раздвоилось. Одна продолжала идти по дороге, через лес, районный центр, объездную, потом Северск. Длинная, тяжёлая, честная. Вторая появилась внезапно — тонкая белая линия, почти прозрачная. Она уходила вправо, через участок, которого на карте раньше не было. Не дорога даже. Разрез. Прямая щель через пространство. Подпись: Самый короткий путь. Время прибытия: 01:31. Экономия: 3 часа 21 минута.
Максим почувствовал, как внутри что-то бросилось к этой линии раньше него. Не совесть. Не разум. Тело. Животное. Сын, который боится опоздать к матери. Мальчик, который не успел к отцу и теперь готов отдать что угодно, лишь бы не повторить. Даже если это «что угодно» потом окажется именно тем, ради чего он ехал.
— Цена, — сказал он.
Навигатор ответил не сразу.
— Уточните запрос.
— Не строй из себя идиота. Какая цена?
На экране появилась надпись:
Цена рассчитывается индивидуально. Возможны варианты списания.
— Какие?
Экран мигнул. Появился список.
1. Снижение боли от отношений с матерью. Побочный эффект: снижение эмоциональной значимости контакта.
2. Списание части вины перед сыном. Побочный эффект: снижение потребности в восстановлении связи.
3. Обнуление неисполненных обещаний. Побочный эффект: утрата части памяти о причинах обещаний.
4. Отказ от восстановления старых связей низкой практической ценности. Побочный эффект: облегчение.
5. Комплексный пакет “Доехать вовремя”. Побочный эффект: уточняется после принятия.
Максим смотрел на список и чувствовал, как его начинает трясти от ярости. Не потому что предложения были чудовищные. Потому что они были сформулированы как услуги. Снижение боли. Списание вины. Обнуление обещаний. Отказ от старых связей низкой практической ценности. Так можно было продать что угодно: развод, предательство, трусость, забытый день рождения, старую мать, ребёнка с мостом, друга с хромой судьбой, девушку у кинотеатра. В правильной упаковке даже исчезновение человека выглядит как улучшение пользовательского опыта.
— Практической ценности, — повторил он. — Это ты про Дрона? Лену? Отца?
— Для текущей цели они не являются необходимыми.
— Текущая цель — доехать к матери.
— Да.
— А я кто тогда?
— Водитель.
Он рассмеялся. Коротко, зло. Водитель. Как удобно. Не сын. Не отец. Не бывший муж. Не друг. Не человек, который тащит с собой чужие голоса, письма, билеты и банку огурцов. Водитель. Функция, доставляющая тело из пункта А в пункт Б. Наверное, если очень постараться, можно так прожить всю жизнь: быть водителем собственной биографии, а не участником.
— Покажи дорогу, — сказал он.
Навигатор, видимо, понял это как согласие. Или сделал вид. На экране вспыхнула стрелка: Через 600 метров поверните направо. Самый короткий путь.
Максим не нажимал подтверждение. Но машина уже приближалась к повороту. Справа между деревьями появился съезд. Узкий, новый, идеально ровный. Асфальт на нём был чёрный, сухой, хотя вокруг всё ещё блестела влажная трасса. По краям стояли маленькие белые столбики со светоотражателями. Над съездом висела арка, как на платных дорогах, только без логотипов и цен. На арке было написано: ПРЯМО К ГЛАВНОМУ.
Под этим мелко: Всё лишнее останется за шлагбаумом.
Максим сбросил скорость. За ним никого не было. Встречных тоже. Мир в этот момент сузился до старой машины, мокрой дороги, поворота направо и надписи, от которой хотелось ударить кого-нибудь лицом об оптимизацию.
— Ты же сказал, цену можно выбрать, — сказал Максим.
— Выбор доступен на пункте оплаты.
— Пункт оплаты, значит.
— Да.
Он мог проехать мимо. Должен был. Артём сказал: «Не гони». Рита сказала: «Не ломай сегодня ночью». Всё было ясно. Но он всё равно свернул.
Не потому что решил принять. Так он сказал себе. Просто посмотреть. Узнать. Убедиться. Человек может назвать любое приближение к пропасти исследованием рельефа.
Съезд был настолько ровным, что «семёрка» пошла по нему почти бесшумно. Мотор перестал дрожать. В салоне стало тихо. Слишком тихо. Даже брелок-руль на ключах не звякал. Деревья по бокам стояли одинаково, как охрана. Через несколько минут впереди появился пункт оплаты: одинокая будка, шлагбаум, фонарь и электронное табло. Снаружи — никого. Только в будке горел свет.
Максим остановился перед шлагбаумом.
Окно будки открылось. Из него высунулась рука в шерстяной митенке и постучала по стеклу.
— Ну? — сказал женский голос. — Долго будем красоваться? У меня смена не резиновая, хотя я тоже местами растянута судьбой.
Максим опустил окно.
В будке сидела женщина лет сорока пяти, может, пятидесяти. Лицо круглое, бледное, с яркими губами и усталыми глазами, подведёнными так неровно, будто красилась она в движущемся автобусе во время эмоционального кризиса. Волосы рыжие, собраны в хвост, из которого выбивались пряди. На ней была форма оператора платной дороги, но с домашним шерстяным кардиганом поверх. На панели перед ней стояла кружка с надписью «Не беси кассира, он знает, куда ты едешь», тарелка с семечками и маленькая иконка, к которой была прислонена фотография мальчика в футбольной форме. Под окном висела табличка: ОПЕРАТОР МАРИНА. ЖАЛОБЫ ПРИНИМАЮТСЯ ВНУТРЬ СЕБЯ.
— Вы Марина? — спросил Максим.
— Нет, табличка врёт для атмосферы. Конечно Марина. Карта, наличные, память, связь?
— Я не решил, еду ли.
— Все не решили. Именно поэтому подъезжают к шлагбауму, вместо того чтобы
— У вас тут платная дорога?
— У нас тут всё платное, дорогой. Просто не всё деньгами. Вам пакет какой?
— Мне нужно в Северск.
— А кому не нужно. Один к любовнице, второй от следователя, третья к дочери рожать, четвёртый к матери умирать. Все спешат, как будто жизнь у них до этого стояла на паузе из уважения.
Она взяла с панели планшет, ткнула в экран.
— Коротков Максим Игоревич?
— Да.
— Мать — Тамара Петровна, инсульт, состояние тяжёлое. Сын — Артём, двенадцать. Бывшая жена — Рита, держится на злости и кофе. Старые связи вскрыты, частично восстановлены. Теперь хочешь успеть и не хочешь платить. Очень популярный тариф «Я уже достаточно страдал».
Максим почувствовал, как в нём вспыхнуло раздражение.
— Я не развлекаться еду.
— Да ты что. А я думала, в пять утра люди к инсультной матери через лесной пункт оплаты заезжают за впечатлениями.
— Вы можете просто сказать цену?
— Могу. Но ты всё равно начнёшь торговаться с моралью.
Она развернула планшет к нему. На экране был список, тот же, что в навигаторе, только подробнее. Рядом с каждым вариантом — время экономии.
Списание боли от матери — минус 1 ч 10 мин.
Списание вины перед сыном — минус 54 мин.
Списание старых связей низкой практической ценности — минус 38 мин.
Списание памяти о невзятых звонках — минус 42 мин.
Комплексный пакет — прибытие через 47 минут.
— Что значит «списание боли от матери»? — спросил Максим.
Марина взяла семечку, щёлкнула, выплюнула шелуху в маленькую банку.
— Ну как. Приедешь, а тебе не так больно. Она слаба — ты собран. Она говорит ерунду — ты рационален. Она умрёт — ты переживёшь достойно. Не будешь тащить эту кухню, картошку, все её «ел ли ты», обиды, страхи. Будет мать как факт. Родитель, пациент, похороны, документы, если что. Удобно.
— То есть я перестану её любить?
— Нет. Не драматизируй. Перестанешь любить так, чтобы мешало. Останется приличный сыновний функционал. Приехал, оплатил, организовал, выдержал. Многим нравится. Особенно врачам и нотариусам.
Максим сглотнул.
— А вина перед сыном?
— Станет легче думать, что он справится. Он же правда справится. У него мать нормальная, голова на месте, мост в коробке, психика пока не совсем раздавлена твоим графиком. Ты перестанешь так остро чувствовать, что обязан что-то менять прямо сейчас. Напишешь ему утром. Потом на выходных. Потом купишь набор инструментов. Может, даже приедешь. Может, нет. Без этой неприятной внутренней рези.
— Старые связи?
— Часть отца, старые долги, вся эта романтика ржавого хлама. Воспоминания останутся. Просто перестанут иметь вес. Сможешь говорить себе: прошлое не изменить. Очень полезная фраза, если употреблять вместо совести.
— Невзятые звонки?
— Сам понимаешь. Не будешь слышать их каждый раз, когда телефон молчит.
Максим смотрел на шлагбаум. За ним дорога уходила прямо, гладкая, светлая, с низкими фонарями по бокам. В конце, где-то очень далеко, над горизонтом будто мерцало слово Северск. Или ему показалось. Эта дорога обещала не удовольствие. Она обещала главное: успеть. И именно поэтому была страшнее всех посёлков.
— Комплексный пакет? — спросил он.
Марина перестала щёлкать семечки. Посмотрела на него внимательно.
— Не советую.
— Почему?
— Потому что ты спросишь всё равно.
— Что он списывает?
— Всё, что мешает доехать.
— Конкретнее.
— Любовь в её болезненном виде. Вину. Ожидание сына. Старые долги. Страх не успеть. Страх опоздать. Привязанность к исходу. Приедешь быстро, спокойно, эффективно. Скажешь врачам нужные вопросы. Подпишешь бумаги, если надо. Позвонишь Рите. Организуешь всё. Не развалишься. Потом вернёшься в Москву и будешь жить. Даже лучше, чем раньше. Без всей этой внутренней рвани.
— И что останется?
Марина пожала плечом.
— Хороший человек в рабочем состоянии.
— Это не человек.
— Ну, знаешь, на рынке спрос высокий.
Максим закрыл глаза. Внутри него снова поднялось то животное: успеть. Не философствовать. Не развозить по трассе мораль, как посылки. Успеть. Мать может умереть. Ты можешь снова приехать поздно. Потом будешь гордо рассказывать себе, что выбрал связи, но кому ты это расскажешь? Могиле? Фотографии? Сыну, которому нужно будет объяснить, почему бабушка умерла до того, как ты доехал, зато папа сохранил эмоциональную структуру личности?
Он открыл глаза.
— Если я выберу обычную дорогу, она может умереть.
— Да.
— Если выберу короткую, я могу успеть.
— Да.
— И что правильно?
Марина горько усмехнулась.
— Ох, любимый вопрос людей у шлагбаума. Скажите мне, что правильно, чтобы я потом вас ненавидел, если больно. Нет правильного. Есть цена, которую ты согласен платить, и цена, которую потом будут платить другие.
— Нечестно.
— А кто обещал честно? У нас даже шлагбаум криво работает.
Шлагбаум действительно чуть дёрнулся и заскрипел, будто подтвердил.
Максим посмотрел на планшет. На варианты. Минус час. Минус пятьдесят четыре минуты. Минус тридцать восемь. Минус сорок две. Комплексный пакет — сорок семь минут. Сорок семь минут до больницы. До матери. До её руки. До её глаз, если они откроются. До слова, если оно останется. Сорок семь минут. Он мог уже через час быть там.
Он взял планшет.
Марина не остановила. Просто смотрела. Устало. Без осуждения. Может, она слишком много раз видела, как люди нажимают, чтобы тратить силы на каждое чужое падение.
Палец завис над первым вариантом. Списание боли от матери. Минус час десять. Всего лишь снизить боль. Не убрать любовь. Просто сделать её переносимой. Разве это так плохо? Разве человеку нельзя обезболивание? В больнице же дают. Никто не говорит пациенту: терпи, иначе потеряешь связь с жизнью. Боль иногда надо снимать. Иначе сойдёшь с ума.
Палец опустился ниже. Вина перед сыном. Нет. Здесь внутри сразу что-то сжалось. Артём с мостом. «Я правда жду». «Не гони». Этого он не хотел трогать. Слишком тонко, слишком живо.
Отец. Может, правда низкая практическая ценность? Он умер. Но на пассажирском сиденье лежало письмо: «Я тебя любил. Плохо. Как умел». Если списать это, отец снова станет просто тяжёлым молчуном с гаражом. Удобнее. Беднее.
Невзятые звонки. Здесь было почти сладко. Не слышать больше. Не чувствовать каждый раз, когда экран загорается. Не жить с тем, что мать в день смерти отца сидела с тапками, а он говорил про склады. Господи, как хотелось. Не забыть полностью. Просто чтобы не жгло.
— Можно частично? —
Марина кивнула.
— Конечно. Самая популярная форма самообмана.
— Вы не помогаете.
— Я и не должна.
Он положил планшет на подоконник будки. Руки дрожали. Не героически. По-настоящему. Он хотел выбрать. Хотел отказаться. Хотел, чтобы мать была живой. Хотел не потерять сына. Хотел, чтобы дорога не требовала от него быть человеком именно сейчас, когда он больше всего хотел быть просто успевшим сыном.
Телефон зазвонил.
Максим вздрогнул так, что планшет чуть не упал. На экране: Больница.
Он посмотрел на Марину. Она молча указала глазами: бери.
Он ответил.
— Да. Максим Коротков.
Голос был мужской, усталый, очень деловой.
— Максим Игоревич, по вашей маме. Состояние остаётся тяжёлым. Был кратковременный эпизод возбуждения, сейчас седирована, показатели стабилизированы. Без резкого ухудшения.
Максим закрыл глаза. Воздух вышел из него, как из проколотой шины.
— Она жива?
— Да.
— Я еду.
— Понимаю. Вы далеко?
Он посмотрел на шлагбаум. На светлую дорогу. На планшет. На варианты списания.
— Далеко, — сказал он.
— Езжайте осторожно. Ночью аварии нам тут лишние не нужны.
Марина смотрела на него.
— Жива? — спросила она.
— Жива.
— Вот видишь. Можно ещё потянуть с продажей души. Рынок открыт круглосуточно.
Максим вдруг понял, что если сейчас останется у шлагбаума ещё на минуту, он начнёт торговаться заново. С болью, с дорогой, с собой, с матерью, со временем. И обязательно найдёт формулировку, которая позволит нажать кнопку не как трусу, а как ответственному сыну.
Он взял планшет и протянул Марине.
— Я не еду.
Она не удивилась.
— Совсем?
— Совсем.
— По обычной?
— По той, где всё со мной.
Марина забрала планшет. Несколько секунд смотрела на него, потом нажала что-то. Шлагбаум не открылся. На табло над будкой загорелась надпись:
ОТКАЗ ОТ СПИСАНИЯ. ВРЕМЯ НЕ ВОЗВРАЩАЕТСЯ. СВЯЗИ СОХРАНЕНЫ. БОЛЬ СОХРАНЕНА.
— Отличный сервис, — сказал Максим.
— Честный. Это хуже.
— Как вы отсюда выезжаете обратно?
— Задом. Как все, кто передумал перед глупостью.
Он включил заднюю передачу. «Семёрка» дёрнулась, фыркнула. Максим начал сдавать назад. Дорога была узкая, приходилось смотреть в зеркала, выруливать осторожно, не задеть столбики. Очень символично, конечно: из самого короткого пути надо выбираться задом, медленно, с неприятным скрипом. Жизнь иногда переусердствует с метафорами, как начинающий писатель, но возразить было некому.
Марина высунулась из окна будки.
— Коротков!
Он остановился.
Она бросила ему через окно маленький пакетик семечек.
— Зачем?
— Чтобы рот занять, когда захочется оправдываться перед собой.
— Спасибо.
— Не благодари. Если доедешь — позвони сыну. Если не доедешь — тоже. Не путай мать и ребёнка в одну боль. Это разные абоненты.
Он кивнул.
Он развернулся только через двести метров, на маленькой площадке у леса, и вернулся к основной дороге. Когда «семёрка» снова выехала на мокрую трассу, съезд за спиной исчез. Не растворился красиво, не ушёл в туман. Просто в зеркале вместо него была обочина, канава, чёрные деревья. Как будто ничего не было. Только на пассажирском сиденье лежал пакетик семечек, а во рту стоял привкус решения, которое не принесло никакого облегчения.
Навигатор перестроил маршрут.
— Возврат на основной путь. Время прибытия: 05:18.
— Было 04:52.
— Задержка на пункте оплаты: 26 минут.
— Спасибо, что напомнил.
— Боль сохранена.
— Да заметил.
— Связи сохранены.
Максим посмотрел на телефон. Связь была. Чат с Артёмом — на месте. Фото отца с мальчиком, письмо и записная книжка — всё осталось с ним. Ничего не стало легче, ничего не исчезло в обмен на скорость. Он ехал всё так же долго и всё так же боялся. Но страх теперь был его — не обрезанный, не обезболенный, не превращённый в гладкую функцию.
Он открыл пакетик семечек зубами, высыпал немного на ладонь. Щёлкнул одну. Получилось плохо, шелуха прилипла к губе. Он вспомнил Марину в будке, Светлану Борисовну, Тамару у кафе, Дрона, отца. Эта дорога была населена людьми, которые не спасали его, а мешали удобно погибнуть.
Через час небо стало светлее. Настоящий рассвет ещё не пришёл, но ночь уже начала терять власть. Дорога вышла из леса к открытым полям. Впереди, очень далеко, на горизонте появились первые серые трубы, вышки, линии электропередачи. Признаки большого города или маленькой судьбы — издалека не разберёшь.
Телефон завибрировал. Сообщение от Риты:
«Ты жив?»
Он съехал к обочине. Остановился. Ответил:
«Да. Еду по обычной дороге. Не быстро».
Через минуту:
«Хорошо. Артём спит. Я тоже попробую».
Он написал:
«Спасибо. Спи».
Потом, после короткой паузы:
«Я не ломаю сегодня ночью».
Ответ пришёл не сразу.
«Вижу».
Одно слово. Но в нём было больше доверия, чем он заслуживал. Или, может, не доверия. Наблюдение. Пока не ломает. Пока едет. Пока отвечает. Иногда «вижу» — это начало возвращения из невидимости.
Он тронулся дальше.
Навигатор сказал:
— Впереди последний крупный участок до Северска.
— Как называется?
— Без названия.
— Наконец-то.
— Названия появляются, когда вы перестаёте понимать смысл без них.
Максим усмехнулся.
— То есть сейчас я понимаю?
— Частично.
— Сойдёт.
Он ехал и думал о пункте оплаты. О том, как легко было бы нажать. Не в прошлом вообще, а десять минут назад. Вот это пугало сильнее всего. Не то, что он когда-то был человеком, который выбирал объезды. А то, что он всё ещё мог им быть. В любой момент. При достаточной усталости, страхе, хорошем оправдании. Человек не становится другим раз и навсегда. Он просто иногда успевает заметить старый поворот и проехать мимо. Или не проехать. Сегодня он проехал. Завтра — неизвестно. Поэтому, наверное, и нужны записные книжки, напоминания, звонки по воскресеньям, обещания не красивые, а маленькие, с датой и временем. Не потому что сердце стало светлым, а потому что сердце — ленивый, пугливый орган, и ему нужны костыли.
Вдалеке показался первый дорожный знак:
СЕВЕРСК — 212 км.
Максим смотрел на эти цифры и вдруг понял, что город перестал быть мифом в конце маршрута. Он снова стал местом. С километрами, больницей, улицами, людьми, утренними автобусами, злой санитаркой, врачом, матерью. Двести двенадцать километров. Ещё долго. Но уже не бесконечно.
— Еду, мам, — сказал он тихо.
Навигатор не поправил маршрут. Не съязвил. Не сообщил эмоциональную нагрузку. Просто молчал.
И в этом молчании впервые за всю дорогу было что-то похожее не на угрозу, а на уважение.
Глава 11. Отец на пассажирском
После указателя «Северск — 212 км» дорога стала почти нормальной, и именно это оказалось самым опасным. Пока трасса подсовывала посёлки с говорящими названиями, заправки с кассовыми чеками вместо совести, пункты оплаты, где можно было продать боль как старый аккумулятор, Максим хотя бы был настороже. Ужас, если он достаточно наглый, бодрит. А нормальная дорога расслабляет. Она говорит: ну всё, хватит, теперь просто едь. Белая разметка, мокрый асфальт, редкие фуры, серое предутреннее небо, поля, редкие деревни, знаки, к которым никто не относится всерьёз, пока не поздно. Всё обычное. Всё человеческое. Всё такое, на чём человек чаще всего и засыпает.
Максим ехал уже не часами, а каким-то вязким временем, которое не делится на минуты. Веки стали тяжёлыми, как мокрые полотенца. Плечи болели. Нога на педали газа жила отдельно, упрямо, как старый сторож. Во рту стоял вкус семечек, дешёвого кофе, дороги и усталости. Он несколько раз открывал окно, впускал холод, хлопал себя по щеке, пил воду, щёлкал леденцы, ругался вслух на ямы, на погоду, на собственный возраст, на сиденье, которое отец когда-то называл «нормальным», хотя оно было, по сути, табуретом с претензией на транспорт. Всё помогало минуты на три. Потом усталость возвращалась и садилась ему на лицо.
Телефон молчал. Больница не писала. Рита спала или старалась. Артём, наверное, спал с мостом где-то в коробке, и Максим впервые подумал не о том, как красиво они его починят, а о том, что может не суметь. Вот просто. Приедет, сядет на пол, откроет коробку, увидит пластик, провода, заедающий механизм, сын будет смотреть, а он не поймёт. И это будет маленькая, тупая, домашняя катастрофа, где нельзя спрятаться за презентацию, врача, дорогу или смерть. Нужно будет сказать: «Я не знаю. Давай разбираться». Для Максима это звучало почти неприлично. В его мире взрослый мужчина должен был знать, платить или уходить. Разбираться вместе — опасная близость. Там сразу видно, какой ты неумелый.
Навигатор показывал до Северска три часа пятьдесят восемь. Потом три пятьдесят семь. Потом снова три пятьдесят восемь, потому что он сбросил скорость на участке с ремонтом. Цифры издевались. Двести километров превратились в бесконечную резинку, которую кто-то растягивал перед его лицом. Он смотрел на них, как на приговор, и ловил себя на дикой мысли: а если бы он нажал? Если бы списал кусок боли, старые звонки, прошлое низкой практической ценности, что-то ещё — сейчас был бы почти в Северске. Может, уже у больницы. Может, уже в коридоре. Может, держал бы её руку. Может, нет. Но точно не трясся бы в старой машине по дороге, которая, кажется, решила проверить, сколько человеческой честности помещается в одном недоспавшем мужчине.
— Не начинай, — сказал он сам себе.
Голос прозвучал хрипло. Салон не ответил. Только мотор гудел, дворники скрипели. На пассажирском сиденье вещи лежали почти человеком: письмо отца, чеки, записная книжка, банка огурцов, батарейки и семечки. Как будто кто-то собрал из предметов его вторую фигуру — ту, которую он всю жизнь оставлял дома, когда ехал «по делам».
Он моргнул чуть дольше обычного.
И дорога исчезла.
На долю секунды вместо трассы перед ним был гараж. Открытая дверь, запах масла, отец в старой куртке, спиной к нему, возится под капотом. Солнечный пыльный луч падает на бетонный пол. Где-то капает вода. Радио шипит. Отец говорит, не оборачиваясь:
— Ключ на тринадцать дай.
Максим резко открыл глаза и ударил по тормозу. Машину повело. Колёса зашуршали по мокрой обочине. Он вывернул руль, «семёрка» дёрнулась, выровнялась, фары выхватили дорожный знак «Осторожно, дикие животные», хотя животных вокруг не было, кроме него самого. Он остановился на обочине, включил аварийку и сидел, тяжело дыша.
Сердце колотилось. Руки дрожали. В горле стояла сухая тошнота.
— Всё, — сказал он. — Всё. Пять минут.
Навигатор молчал.
— Да можешь не комментировать, я сам понял.
Он откинулся на спинку сиденья. Закрыл глаза. Сразу стало страшно закрывать. Открыл. На дороге никого. Слева поле, справа редкие деревья, впереди сереющее небо. Вдалеке медленно ползла фура, как большое усталое животное. Мир не спешил. Только он спешил так, будто мог обогнать смерть на машине без нормальной шумоизоляции.
Максим взял бутылку воды, сделал несколько глотков, потом раскрыл пакетик семечек. Первая раскололась плохо, соль осталась на губах. Он машинально потянулся за второй.
Он жевал и вдруг услышал рядом:
— Семечки брось. Давление будет.
Максим замер.
Голос был отцовский.
Не громкий. Не загробный. Не из динамиков. Обычный. Чуть хриплый, сухой, с той самой интонацией, которой отец мог сообщить любую вещь — от «колесо спустило» до «сосед умер» — так, будто главное в жизни всё равно правильно затянуть гайку.
Максим медленно повернул голову.
На пассажирском сиденье сидел отец.
Не прозрачный, не светящийся, не страшный. Обычный Игорь Николаевич Коротков лет пятидесяти пяти, каким Максим помнил его ближе к концу: широкие плечи, седая щетина, тяжёлые веки, старая тёмная куртка, руки на коленях. Только выглядел он не больным. Уставшим — да. Раздражённым — разумеется. Но не больным. Лицо плотное, живое, с тем самым выражением человека, который пришёл помочь и заранее недоволен, что его довели.
На коленях у него лежал пакетик семечек.
— Ты… — сказал Максим.
— Я, — сказал отец. — Не ори только. Башка и так гудит.
Максим закрыл глаза. Открыл. Отец был на месте. Сидел, смотрел через лобовое стекло на дорогу.
— Ты умер.
— Это я помню.
— Тогда что ты тут делаешь?
— Сижу. Видишь же.
— Пап.
— Чего?
Максим не сказал ничего. Слово само вышло. Пап. Не «отец». Не «Игорь Николаевич». Пап. Смешное, детское, неподходящее к мужчине сорока одного года, который всю ночь торговался с навигатором за человеческую душу. Но отец на него никак особенно не отреагировал. Только чуть повернул голову.
— Семечки убери, — сказал он. — Потом поедем.
Максим вдруг засмеялся. Не от веселья. От невозможности. От того, что его мёртвый отец появился на пассажирском сиденье и первым делом прокомментировал соль. Вот так, вероятно, и должна выглядеть настоящая семейная мистика: никакого света с небес, только давление, картошка и «потом поедем».
— Это галлюцинация от усталости, — сказал Максим.
— Может быть.
— Ты не споришь?
— А смысл? У тебя всегда была привычка спорить с тем, что и так рядом.
Отец открутил крышку банки, достал огурец и откусил. Хрустнуло. Звук был настолько настоящий, что у Максима по
— Ты ешь?
— А что, мёртвым уже огурец нельзя?
— Я не знаю правил.
— Никто не знает. Все делают вид.
Они сидели молча. Снаружи пролетела машина, обдала их светом фар, потом исчезла. Отец не исчез. Значит, либо галлюцинация была настойчивая, либо дорога опять решила, что нормальные законы временно не обслуживаются.
— Мама в больнице, — сказал Максим.
— Знаю.
— Она может умереть.
— Все могут.
— Пап.
— Что? Хочешь, чтобы я сказал: не умрёт? Я умер, если ты забыл. Из меня плохой специалист по гарантиям.
Максим отвернулся к окну. Злость вспыхнула быстро.
— Ты даже сейчас не можешь нормально.
— А что нормально? Сказать тебе сладкое, чтобы ты дальше поехал и уснул в кювете? Не умрёт, сынок, всё будет хорошо, жизнь прекрасна, ангелы рядом, пристегнись? Не моя манера.
— Да, я помню.
— Помнишь ты плохо. Выбираешь, что удобнее.
Максим сжал бутылку воды.
— Я прочитал письмо.
Отец кивнул.
— Видел.
— Почему ты не сказал это при жизни?
— Потому что дурак.
Ответ был таким коротким, что Максим даже не сразу нашёл, куда деть обиду. Он ожидал объяснения. Мужского, тяжёлого, с историей про воспитание, время, характер, «нас так учили», «я не умел». Всё это тоже могло быть правдой. Но отец выдал не оправдание, а гаечный ключ. Дурак.
— И всё?
— А тебе надо длиннее?
— Мне надо было раньше.
Отец положил недоеденный огурец на крышку банки. Вытер пальцы бумажной салфеткой.
— Раньше я не умел.
— А теперь?
— Теперь поздно. Поздно часто улучшает формулировки.
Максим усмехнулся горько.
— Прекрасно.
— Не прекрасно. Как есть.
Он посмотрел на отца. Тот сидел в профиль: нос, тяжёлая челюсть, сжатые губы. Лицо, которое Максим столько лет носил внутри как обвинение. Отец, который молчал, когда надо было сказать, уходил в гараж и написал «любил плохо», засунув письмо в бардачок, как инструкцию к старому магнитофону.
— А ты? — спросил он.
— Что я?
— Ты хочешь что-то сказать?
Отец потер лицо ладонью. Усталый жест. Очень живой.
— Хочу.
— Говори.
— С машиной аккуратнее. Правая шаровая новая, но это не значит, что можно лететь. Масло посмотришь в Северске. И ремень посвистывает.
Максим закрыл глаза.
— Пап.
— А что? Это тоже важно.
— Я не про машину.
— А я через машину умею лучше.
Он помолчал. Потом всё-таки сказал, тяжело, будто вытаскивал из себя заржавевший болт:
— Я тебя жалел.
Максим не понял.
— В каком смысле?
— В детстве. Ты был мелкий, худой, всё время что-то чувствовал лицом. Птица сдохла — ты неделю ходишь, как будто министр обороны умер. Мать на тебя крикнула — ты молчишь, губы белые. Я смотрел и думал: как он жить будет? Его же раздавят. Я хотел сделать тебя… не знаю. Крепче. А сделал так, что ты решил — чувствовать стыдно. Это моя работа. Плохая.
Максим не дышал.
— Ты видел?
— Что?
— Что мне больно.
— Видел.
— И молчал?
— Да.
— Почему?
Отец посмотрел на свои руки.
— Потому что если бы подошёл, надо было бы быть мягким. А я не знал как. У меня внутри, как в этой машине: всё скрипит, но едет. Откроешь — страшно самому.
Максим отвернулся, потому что глаза снова жгло. Он больше не мог ненавидеть отца так чисто, как раньше, и это было почти потерей. Ненависть удобна, пока цельная. А тут в неё полезли детали: письмо, страх мягкости, забота о машине, ремень, который надо проверить. Человек вместо приговора. Невыносимо.
— Я с Артёмом такой же, — сказал Максим.
— Хуже местами.
— Спасибо.
— Не за что.
— Ты мог бы утешить.
— Могу. Ты хотя бы заметил раньше, чем умер.
Максим засмеялся. Слёзы всё-таки пошли, но смех был настоящим. Отец посмотрел на него с подозрением.
— Ты чего?
— Ничего.
— На дороге так не ревут. Стекло запотеет.
— Я стою.
— Вот и стой, пока не отпустит.
Они сидели на обочине. Старая «семёрка» тихо работала на холостых. Мир вокруг серел, вытягивался, возвращал себе очертания. Фура прошла мимо, качнула воздухом. Водитель посигналил коротко, может, в знак приветствия, может, потому что старые машины на обочине вызывают у дальнобойщиков профессиональную тревогу.
— Мне надо ехать, — сказал Максим.
— Надо.
— Я боюсь уснуть.
— Пятнадцать минут спи.
— Я не могу. Мать…
— Если уснёшь за рулём, приедешь сразу к нам. Мать обрадуется, конечно, семейная встреча, но потом устроит скандал.
— У меня нет пятнадцати минут.
Отец посмотрел на него тяжело.
— У тебя нет второго лба. Спи.
— А если она умрёт за эти пятнадцать минут?
— Значит, умрёт за пятнадцать минут, которые ты не был идиотом. Ты хочешь принести ей в подарок труп сына? Очень практично.
Максим сжал руль.
— Ты жестокий.
— Ты усталый. Усталые люди называют жестокостью всё, что мешает им добить себя красиво.
Он хотел спорить. Не смог. Отец был прав, а это раздражало почти физически. Максим поставил будильник на телефоне на семнадцать минут. Почему семнадцать, сам не понял. Может, пятнадцать казалось слишком мало, двадцать — предательством. Семнадцать — компромисс с неврозом.
— Только не исчезай, — сказал он отцу.
Отец хмыкнул.
— Я уже это сделал один раз. Второй будет проще.
— Пап.
— Ладно. Посижу.
Максим откинул сиденье, закрыл глаза. Первые секунды был уверен, что не уснёт. В голове шумели мать, сын, дорога, больница, отец рядом и пункт оплаты. Потом всё провалилось.
Сон был короткий и странный.
Он снова был мальчиком. Сидел на заднем сиденье «семёрки». Отец за рулём, мать рядом, молодая, в косынке, держит на коленях пакет с пирожками. За окном лето, трасса, поля, солнце. Отец молчит. Мать поёт мимо нот. Маленький Максим ест мороженое, липкое, капает на шорты. Мать оборачивается: «Салфетку возьми, весь как поросёнок». Отец смотрит в зеркало заднего вида и улыбается. Не широко. Чуть-чуть. Но мальчик видит. И в этот момент ему не нужно, чтобы отец говорил «люблю». Он ещё не знает, что потом ему будет нужно. Он просто сидит в машине, они куда-то едут, и все живы. Иногда счастье — это не когда всё сказано. Иногда это когда ещё никто не успел не сказать слишком много.
Будильник взорвался мерзкой
Максим открыл глаза. Шея затекла, рот пересох, сердце колотилось. На пассажирском сиденье отца не было.
Только письмо, чеки, банка огурцов и на краю сиденья — гаечный ключ. Старый, на тринадцать. Его там раньше не было. Или был? В этой машине могло быть что угодно. Но ключ лежал сверху, аккуратно, как оставленная реплика.
Максим взял его. Металл был тёплый.
— Пап?
Ответа не было.
Навигатор тихо сказал:
— Рекомендуется продолжить движение.
— Он был?
— Уточните критерий присутствия.
— Да что ж вы все.
Он положил ключ в бардачок, но потом передумал и сунул в карман двери, ближе к руке. Завёл машину. Мотор схватил сразу, ровно. Ремень действительно чуть посвистывал. Максим неожиданно улыбнулся.
— Слышу, — сказал он.
До Северска оставалось три часа сорок девять. Семнадцать минут сна не уничтожили шанс. Не спасли никого. Просто вернули ему способность не убиться на прямом участке из гордости и страха. Маленькая победа, почти унизительная. Но настоящая.
Он выехал с обочины. Рассвет наконец начал проявляться: не красивый, не открыточный, а северный, серый, с бледной полосой над лесом. Дорога впереди была мокрой, пустой, чуть светлеющей. Максим ехал медленно. Не тише всех. Просто тише себя прежнего.
Оставшиеся километры прошли без чудес: рассвет, фуры, знакомые названия на указателях. К границе Северска Максим подъехал уже при сером утреннем свете.
Глава 12. Квартира, где всё ждало
Северск встретил его не драмой, а ямой на въезде. Это было правильно. Настоящие города, в отличие от мистических, не стараются произвести впечатление. Они сразу бьют подвеской. «Семёрка» нырнула передним колесом в чёрную выбоину, хрюкнула всем железом, и Максим выругался так коротко и честно, что сам удивился: вот он, родной язык возвращения. Не вывеска, не памятник, не запах детства, не слёзы на глазах у въездного знака. Яма. Город сказал: приехал? Получи.
Указатель был старый. Настоящий. СЕВЕРСК. Нижний край ржавый, буква «Е» чуть облупилась, а под названием, как и положено, чёрным маркером шла бессмертная надпись: ЛЁХА ВЕРНИ ДРЕЛЬ. Максим увидел её и неожиданно засмеялся. Тихо, хрипло, почти без радости, но засмеялся. В мире, где можно исчезнуть с фотографии, где кассовый чек выдаёт диагноз, где мёртвый отец ест огурец на пассажирском сиденье, существование Лёхи и дрели вдруг стало опорой. Значит, не всё стерлось. Значит, город был не подменой. Здесь люди всё ещё писали на знаках свои хозяйственные трагедии и не считали нужным объяснять потомкам контекст.
До больницы оставалось двадцать минут. Навигатор показывал прямой путь через центральную улицу, мимо автостанции, рынка, администрации и школы. Теперь Максим был взрослым, ехал к матери после инсульта и не знал ничего, кроме того, что у него в машине банка огурцов и отцовский ключ на тринадцать. Очень солидный багаж к сорока одному году.
Телефон зазвонил, когда он проезжал мимо старого хлебозавода. От неожиданности Максим уже привычно включил аварийку, съехал к обочине у закрытого киоска «Цветы. Шары. Ксерокс» и только потом ответил. Киоск выглядел как три стадии человеческой надежды: сначала цветы, потом шары, потом ксерокс паспорта для больницы.
— Да. Максим Коротков.
— Максим Игоревич? — голос медсестры, молодой, усталый, с северским акцентом, где слова будто чуть подмораживают перед выдачей. — Это городская больница, неврология. Вы подъезжаете?
— Да. Я уже в городе.
— Хорошо. Вам нужно будет оформить документы в приёмном и принести вещи. Паспорт пациентки, полис, СНИЛС, если есть. Тапочки, средства гигиены, влажные салфетки, воду без газа. Халат не надо пока, она в реанимационном блоке. Телефон её у нас, но он разряжен.
— Паспорт у неё дома.
— Тогда заедьте домой сначала. Без документов нас потом замучают. И вас тоже.
— Как она?
На том конце на секунду стало слышно больничное: шаги, тележка, чей-то кашель, голос, который говорил: «Не встаём, я сказала». Потом медсестра ответила:
— Тяжёлая. Но ночь прошла без резкого ухудшения. Врач будет после восьми. Вы успеете.
Он закрыл глаза. Успеете. Слово не давало гарантий. Но оно не было «поздно». Уже достаточно.
— Она в сознании?
— Периодами. Сейчас спит. Вы приезжайте с документами. И сами только аккуратно, ладно? Вы всю ночь ехали?
— Да.
— Тогда тем более. У нас тут и так мест нет, чтобы ещё вас с обочины привозили.
В этом была северская медицина во всей красе: забота, оформленная как угроза.
— Хорошо, — сказал Максим. — Я заеду домой.
Он сбросил и несколько секунд сидел с телефоном в руке. Домой. Медсестра сказала это так просто, будто у него всё ещё был здесь дом. Улица Строителей, третий подъезд, четвёртый этаж. Квартира, где мать жила одна после смерти отца. Квартира, в которую он приезжал редко, быстро, с подарками, не снимая до конца городской брони. Домой. Слово было неправильным и точным одновременно.
Навигатор перестроил маршрут. Не спросил. Просто показал дорогу к улице Строителей.
— Я знаю, куда ехать, — сказал Максим.
Навигатор промолчал. Видимо, иногда даже он понимал, что в родном городе лучше заткнуться.
Северск просыпался. Серый, сырой, невыспавшийся. У остановок стояли люди с лицами, которые ещё не приняли решение жить этот день, но автобус уже не оставил выбора. Женщина в пуховике несла пакет с батоном и туалетной бумагой. Мужчина в спецовке пил кофе из пластикового стакана и смотрел в телефон так, будто там был не экран, а приговор. Две школьницы в одинаковых куртках шли по тротуару, ели чипсы и смеялись над чем-то своим, бессмертным, жестоким. Дворник в оранжевом жилете лениво гонял мокрые листья, которые явно не уважали его труд. На углу у магазина «Берёзка» стоял тот самый вечный тип мужчин, которые есть в каждом городе: руки в карманы, шапка на затылке, лицо «я тут просто стою, но всё знаю».
Максим ехал и узнавал не город, а собственное сопротивление ему. Вот автостанция — настоящая, с облупленной плиткой и грязным крыльцом, не стерильная, как в Северске-2. Вот парикмахерская «Локон», без плюса, с выцветшей фотографией женщины, которой сделали причёску в 2003 году и с тех пор не отпустили с вывески. Вот школа, забор по-прежнему с дыркой, хотя вокруг уже поставили новую сетку. Дырка победила муниципальный контракт. Вот дворец культуры, где он в пятом классе читал стихи про Родину и забыл строчку, а мать потом сказала: «Ничего, зато громко начал». Вот рынок, где пахло рыбой, яблоками, мокрым картоном и людьми, которые умеют торговаться не ради
Он подъехал к дому. Серый. Настоящий. Трещина у третьего подъезда на месте, только стала шире, как будто дом тоже взрослел и неудачно перерастал свои швы. Балконы облупленные, на одном сохло бельё, на другом стоял велосипед без переднего колеса, на третьем — пластиковый Дед Мороз, забытый с прошлого Нового года и теперь смотревший на мир с выражением чиновника после проверки. Место отца у подъезда было пусто. Максим поставил туда «семёрку» и заглушил мотор.
Тишина во дворе была не утренней, а подъездной: где-то хлопнула дверь, кто-то кашлянул на балконе, из окна первого этажа пахло жареным луком, из другого — кошачьим кормом и телевизором. На скамейке сидела настоящая Зинаида Павловна. Не из Северска-2. Или та же самая, только без банки огурцов. Маленькая, сухая, в платке, с тележкой на колёсиках рядом. Она посмотрела на Максима, на машину, на его лицо, и прищурилась.
— Ты чей? — спросила она.
Максим чуть не рассмеялся. Вот он, главный паспортный контроль родины.
— Коротков. Максим. Тамары Петровны сын.
Зинаида Павловна некоторое время изучала его, будто сверяла с внутренней базой, где люди хранились не по фотографиям, а по грехам.
— Максик? — сказала она наконец. — Господи. Постарел.
— Вы тоже, Зинаида Павловна.
— Я имею право, я первая начала.
Она поднялась медленно, но без просьбы о помощи. Такие женщины падали только если хотели сделать этим политическое заявление.
— Мать твоя в больнице, знаю. Вчера «скорая» приезжала. Я ещё говорю фельдшеру: «Вы её аккуратнее, она кусается не зубами, а словами». Он смеётся. Молодой, дурак, ещё не знает, что это хуже зубов.
— Мне нужно документы взять.
— Ключ есть?
Максим достал связку. Ключи от квартиры лежали там с тех времён, когда мать отдала ему дубликат «на всякий случай», а он носил его годами как символ заботы, которой не пользовался.
— Есть.
— Иди. Только обувь сними, а то она из больницы встанет и прибьёт. У неё полы чистые.
— Я ненадолго.
— Все вы ненадолго. Поэтому женщины потом по сорок лет хранят ваши тапки.
Зинаида Павловна сказала это без мистики. Просто как факт домового хозяйства. Максим кивнул и пошёл к подъезду.
Подъезд пах точно так же, как пах в детстве, и это было почти оскорбительно. Сырость, краска, кошки, пыль, чужая картошка, старые батареи, мокрые коврики, сигаретный дым, который давно запретили, но он остался в стенах на правах ветерана. Почтовые ящики были новые, но один всё равно висел криво. На стене кто-то написал ручкой: «Не хлопайте дверью, у людей нервы». Под этим другим почерком: «У меня тоже». Под этим третьим: «Так лечите». Северск вёл дискуссии на штукатурке честнее многих совещаний.
Лифта не было. Конечно, не было. Максим поднялся по лестнице на четвёртый этаж. Каждая ступень помнила его лучше, чем он её. Здесь он бегал в школу, таскал санки, падал, тащил пакеты, однажды нёс домой разбитую губу и делал вид, что это не больно. На втором этаже дверь квартиры Пичугиных была заменена на металлическую, но под звонком всё ещё висел маленький пластмассовый грибок. На третьем кто-то сушил у двери мужские ботинки сорок пятого размера. На четвёртом пахло супом и лекарствами.
Квартира открылась со второго поворота ключа. Замок заедал. Отец когда-то говорил, что его надо менять, потом умер, и замок, видимо, решил остаться памятником семейному «потом».
Максим вошёл и сразу снял обувь.
Не потому что боялся мать. Хотя боялся. Просто пол был действительно чистый.
Прихожая встретила его тишиной и запахом матери. У каждого человека дома есть запах, который невозможно описать прилично: не духи, не еда, не старость, не мебель. Сумма. У Тамары Петровны пахло чистящим порошком, лавровым листом, таблетками, старой шерстью, глаженым бельём, луком, мылом и чем-то кислым, тревожным, как закрытая банка, которую давно надо открыть. На крючке висело её пальто. Коричневое, с потертыми рукавами. Рядом — вязаный шарф, который он купил ей года три назад. Она тогда сказала: «Дорогой, наверное. Зачем такие деньги?» — и носила всю зиму, не признаваясь, что нравится. На полке стояли её ботинки, аккуратно, носами к двери. Женщина, которую увезли на скорой, оставила обувь так, будто собиралась выйти через десять минут.
Максим закрыл дверь и прислонился к ней спиной. В квартире было слишком тихо. Не пусто. Пустая квартира звучит иначе, там всё уже отступило. Эта квартира ждала. В ней всё было прервано, не закончено: на тумбочке очки, раскрытая квитанция, пакет с мусором у двери, который она, наверное, собиралась вынести, но не успела; на стуле сумка с продуктами, в которой торчала зелень; на зеркале магнитик с надписью «Не забудь выключить газ». Газ выключен. Он проверил сразу, даже не думая. Мать бы одобрила. Или сказала бы: «А я что, дура, не выключила?»
— Не дура, — сказал он вслух.
Квартира не ответила.
Он пошёл на кухню. Там было хуже. Кухня всегда бьёт первой. На столе стояла чашка с недопитым чаем. Чай потемнел, сверху плавала тонкая плёнка. Рядом тарелка с одним куском хлеба, намазанным маслом. Масло подсохло по краям. Нож лежал на салфетке. На плите — кастрюля с супом. Он поднял крышку: щи. Мать варила щи. Капуста, картошка, морковь, мясо. Запах был кислый, домашний, такой настоящий, что Максиму стало трудно дышать. Она варила щи и, может быть, почувствовала слабость. Может, села. Может, пыталась позвонить. Может, не хотела. Может, думала: полежу, пройдёт. Тамара Петровна была из тех людей, которые готовы вызвать сантехника из-за капающего крана, но «скорую» себе — только когда тело уже подало заявление об увольнении.
На холодильнике висели магниты. Анапа, Казань, Сергиев Посад, какой-то монастырь, куда она ездила с соседками, хотя говорила, что «не набожная, просто интересно». Между магнитами — фотографии. Максим с Артёмом, сделанная три года назад на дне рождения. Он стоит рядом с сыном, рука вроде бы на плече, но неуверенно, как у человека, который не знает, разрешено ли. Артём смотрит в сторону. Тамара Петровна эту фотографию распечатала сама, видимо, в киоске. Рядом — маленький Максим у машины с отцом. Та самая или похожая. Здесь он был на месте. Измазан мороженым. Отец держит за плечо. Мать, наверное, снимала. На обратной стороне, если снять, будет её почерк: год, место, «мои мужчины». Она любила подписывать фотографии так, будто боялась, что память сдаст квартиру чужим.
Максим снял фото с холодильника. Перевернул. Там действительно
Он положил фотографию на стол.
Документы. Он пришёл за документами.
Но квартира сопротивлялась практической задаче. Каждая вещь тащила за рукав. Вот её таблетки в пластиковом контейнере по дням недели. Среда пустая, четверг полный. Инсульт случился в четверг утром или ночью. Вот список покупок: молоко, хлеб, гречка, лампочка, Максу позвонить? Последний пункт был с вопросительным знаком. Не просто «позвонить». С вопросом. Как будто она сама себе не разрешила. Или разрешила не полностью. Максим взял листок, прочитал ещё раз. Максу позвонить? Ни трагедии, ни обвинения. Просто бытовой пункт между гречкой и лампочкой. В таких местах любовь почему-то больнее всего. Не в больших словах. В списке покупок, где ты стоишь после лампочки и всё равно важен.
Он сунул листок в карман, потом достал. Нельзя забирать? Можно. Не музей. Он аккуратно положил его в записную книжку, на страницу после «Мама. Не речь. Рука. Суп. Тише». Добавил: Позвонить — без вопроса.
Паспорт обычно лежал у матери в верхнем ящике комода, в папке с документами, где всё было разложено по файлам с такой дисциплиной, будто она готовилась умереть административно грамотно. Он прошёл в комнату.
Комната была её и отца одновременно, хотя отца не было восемь лет. Диван, шкаф, тумба, телевизор, ковёр на стене — да, настоящий ковёр, который мать отказывалась снимать, потому что «стена холодная», а Максим говорил, что ковёр — это музей пыли. Отец на фотографии в рамке стоял на тумбе. Серьёзный, в рубашке, лицо «не снимай меня, Тамара». Перед рамкой маленькая стопка: его часы, старый складной нож, зажигалка, которой он уже не пользовался последние годы, и билетик из автобуса, засунутый под стекло. Мать не делала из него алтарь. Она просто оставила вещи так, как оставляют человека в комнате, если не знают, куда его переселить после смерти.
На диване лежал плед. Скомканный. На спинке стула — ночная рубашка. На полу возле кровати — тапки. Не те, в прихожей. Домашние, мягкие, розовые, с одним оторванным помпоном. Максим смотрел на эти тапки и вдруг понял мать в тот день с отцовскими тапками. Что делать с вещами человека, который ещё утром в них ходил, а теперь лежит в больнице или в памяти? Вещь не знает, что человек вышел из строя. Тапки ждут ноги. Чашка ждёт руку. Список ждёт похода в магазин. Квартира вся состоит из предметов, которые не получили уведомления о беде.
Он открыл комод. В верхнем ящике действительно лежала папка. Документы. Паспорт. Полис. СНИЛС. Пенсионное. Выписки. Рецепты. Всё аккуратно. Между файлами неожиданно обнаружился конверт с надписью: Максиму, если начнёт умничать. Почерк матери. Свежий, бодрый. Максим застыл.
— Да что ж вы все, — сказал он тихо.
Он не хотел открывать. Правда. Уже хватит писем. Отцовское письмо, потом мать на кухне, теперь ещё это. Но надпись была слишком материна, чтобы игнорировать. Если начнёт умничать. То есть она знала. Знала, что даже в кризис он попытается организовать, объяснить, взять под контроль, стать директором беды. Она, возможно, написала это давно. Или недавно. Или после какой-то передачи про инсульты решила подготовиться, потому что Тамара Петровна могла не верить в судьбу, но в папки верила.
Он вскрыл конверт.
Внутри лежал листок из обычной тетради в клетку.
Максим.
Если читаешь, значит, я или в больнице, или померла, или ты зачем-то полез в мои документы без спроса. В первом случае не умничай с врачами, спрашивай нормально. Во втором случае тоже не умничай, я всё равно узнаю. В третьем — положи обратно, но ты уже не положил, я тебя знаю.
Документы в синей папке. Деньги на похороны, если что, в книжке про заготовки, но не лезь туда раньше времени, не накликай. Соседке Зине отдай три тысячи, я брала на лекарства и забыла, она будет делать вид, что не надо, не верь. Квитанции за свет оплачены до этого месяца. Цветы мне дорогие не покупай, лучше Артёму что-нибудь нужное. Только не гаджет, у него и так глаза в телефоне.
И главное. Не делай из себя сироту при живой Рите и сыне. Ты любишь красиво страдать, когда никто не просил. Если я выживу — будешь приезжать и ругаться со мной лично. Если не выживу — всё равно будешь жить. Не потому что мне всё равно. А потому что я тебя не для кладбища рожала.
Ел?
Ни подписи. Только внизу, после паузы, ещё одна строка:
Если нет — в морозилке сырники. Разогрей, не будь идиотом.
Максим сел прямо на край кровати. Лист дрожал в руках. Он не плакал. Наверное, уже не осталось сил плакать каждый раз, когда мать через бумагу била его любовью по затылку. Он сидел и почти смеялся. Не делай из себя сироту при живой Рите и сыне. Это была Тамара Петровна. Даже потенциально умирая, она не давала ему монополизировать драму. Даже записка на случай больницы у неё была с инструкцией, долгами, квитанциями, запретом на дорогие цветы и сырниками в морозилке.
Он перечитал «Ел?» и сказал вслух:
— Ел. Правда ел.
Потом всё-таки пошёл на кухню, открыл морозилку. Сырники были. В пакете, подписанном: Сырники. Не все сразу. Он взял два. Разогрел на сковородке, потому что микроволновки у матери не было принципиально. «Микроволновка делает еду мёртвой», говорила она, хотя сосиски из магазина, по её мнению, были вполне живыми. Пока сырники шипели на сковородке, Максим собрал документы, воду, салфетки, зубную щётку, пасту, расчёску, чистую ночную рубашку, носки, полотенце. На автомате. Но теперь этот автомат был не бегством, а заботой. Разница тонкая, но руки её чувствовали.
Он ел сырники стоя у плиты. Холодные внутри, подгоревшие снаружи. Неудачно разогрел. Мать бы сказала: «Ну кто так делает». Он сказал сам:
— Кто так делает.
И съел оба.
В дверь позвонили.
Максим вздрогнул, чуть не уронил тарелку. Подошёл, посмотрел в глазок. Зинаида Павловна. Он открыл.
— Ты там живой? — спросила она.
— Да.
— Долго копаешься. Я подумала, может, тебя воспоминания придавили шкафом.
— Почти.
Она протянула ему маленький пакет.
— Вот. Для Тамары. Там халва. Она любит, но врёт, что нельзя. Передашь, когда можно будет. Если нельзя — сам съешь, только не говори ей.
— Спасибо.
— И вот. — Она сунула ему три тысячи рублей, сложенные пополам. — Она мне должна
— Она написала, что я должен вам вернуть.
— Конечно написала. У неё совесть как бухгалтер, даже в болезни не выключается.
— Возьмите.
— Не возьму.
— Она сказала не верить, что вы будете делать вид, будто не надо.
Зинаида Павловна прищурилась.
— Ах так.
— Так.
Они стояли в дверях, две стороны одного материнского приказа. Потом Зинаида Павловна взяла деньги и тут же положила их на тумбочку в прихожей.
— Вернул. Я оставила. Все довольны.
— Она бы спорила.
— Поэтому хорошо, что она в больнице и не может.
Сказала — и сразу осеклась. Лицо стало виноватым.
— Ох. Сказала как дура.
— Нормально.
— Ничего не нормально. Но ты не стой. Езжай. Ей там страшно. Она, конечно, будет делать вид, что всем страшно, кроме неё. Не верь.
Максим кивнул.
— Зинаида Павловна.
— Что?
— Она часто про меня говорила?
— Постоянно.
Он закрыл глаза на секунду.
— Что говорила?
— Разное. Когда злилась — что ты в Москве стал важный, а по-человечески глупый. Когда хвасталась — что у тебя работа, сын умный, машина, наверное, хорошая, только ездит редко. Когда скучала — ничего не говорила. Просто окно мыла без причины.
— Окно?
— У неё кухня на двор. Как начнёт тебя ждать, так моет. Я ей говорю: «Тамар, ты стекло сотрёшь». Она говорит: «Не твоё стекло». Характер, господи.
Максим посмотрел на кухонное окно. Оно было чистое. Очень. До жестокости чистое. Через него виден двор, место, где стояла «семёрка», скамейка, трещина у подъезда. Она мыла окно. Ждала. Не звонила. Или писала в списке: Максу позвонить? И мыла.
— Спасибо, — сказал он.
— Потом спасибо скажешь. Сейчас езжай.
Он собрал сумку. Уже у двери оглянулся. Квартира снова была тихой. Но теперь не просто ждала. Теперь будто передала ему поручение и смотрела, справится ли. Он выключил газ ещё раз. Проверил воду. Свет. Окна. Взял документы, пакет с вещами, халву, записку матери и фотографию с холодильника. Потом вернул фотографию. Нет. Не всё надо забирать. Пусть дом тоже держится за что-то.
На кухонном столе он оставил свою записку. Долго думал, что написать. В итоге написал на обороте списка покупок:
Мам, документы взял. Сырники съел. Газ выключил. Еду к тебе. Макс.
Посмотрел. Добавил:
Позвонить мне — без вопроса.
Это было, возможно, глупо. Она сейчас не прочитает. Может, не прочитает никогда. Но квартира прочитает. Иногда этого достаточно для начала.
Он спустился во двор. Зинаида Павловна уже сидела на скамейке, как будто не вставала. Увидела сумку, кивнула.
— Тапки взял?
— Взял.
— Полис?
— Да.
— Салфетки?
— Да.
— Мозги?
— Частично.
— Ну хоть что-то. Езжай.
Он сел в машину. Поставил сумку на заднее сиденье. Пакет с документами — рядом, чтобы не искать. Больница теперь стала не абстрактным местом, а списком предметов: паспорт, полис, СНИЛС, тапочки, вода, салфетки. Так всегда: большая беда входит в жизнь через мелкие вещи. Через зубную щётку. Через халат. Через вопрос, где лежит пенсионное.
Навигатор включился.
— До городской больницы номер два: восемнадцать минут.
Максим посмотрел на экран. Восемнадцать минут. После всей ночи, сотен километров, отца, звонка, кухни и пункта оплаты — восемнадцать минут. Меньше любой его презентации. Больше, чем нужно, чтобы человек умер.
Он завёл машину. Перед тем как тронуться, телефон завибрировал. Артём.
Максим ответил сразу.
— Я в Северске, — сказал он первым. — Сейчас еду в больницу. Перед этим заехал к бабушке домой за документами.
Артём молчал пару секунд.
— Как там?
— У неё дома?
— Да.
Максим посмотрел на окна четвёртого этажа.
— Она сварила щи.
— Серьёзно?
— Да. И оставила записку, где ругает меня даже на случай больницы.
Артём тихо засмеялся.
— Это похоже на бабушку.
— Очень.
— Ты ей скажешь, что я передавал привет?
— Скажу.
— И что я мост не выбросил.
— Скажу.
— Не забудь.
— Я записал.
— Правда?
— Правда.
Он открыл записную книжку, показал бы, если бы сын был рядом. Там было: Артём. Мост. Теперь добавил голосом:
— И сейчас ещё запишу: бабушке — Артём передавал привет и мост не выбросил.
— Так странно звучит.
— У нас странная семья.
— Да.
Они оба помолчали.
— Пап.
— Да.
— Я боюсь.
Максим закрыл глаза. Вот оно. Живое. Не «норм». Не «ок». Не защита Риты от грусти. Просто «боюсь».
— Я тоже, — сказал он.
— А что делать?
Он посмотрел на больничный пакет, на документы, на дорогу.
— Делать следующее маленькое дело. Я сейчас еду в больницу. Ты сейчас завтракаешь, если ещё не ел. Потом я тебе напишу после врача. Не буду молчать.
— Я ел хлопья.
— Уже хорошо.
— Они невкусные.
— Значит, день начался честно.
Артём фыркнул.
— Напиши сразу.
— Напишу сразу, когда смогу. Если буду говорить с врачом, сначала договорю, потом напишу. Но не исчезну.
— Ладно.
— Спасибо, что сказал, что боишься.
— Это странно.
— Да. Но правильно.
— Езжай.
— Еду.
Он положил трубку. Не сразу завёлся. Сначала открыл записную книжку и написал: Артём боится — не успокаивать пустым, быть рядом. Потом убрал.
Старая «семёрка» выехала со двора. Зинаида Павловна подняла руку, не махнула даже, а просто обозначила: видела. У подъезда хлопнула дверь. Кто-то вынес мусор. На четвёртом этаже чистое кухонное окно поймало серый утренний свет и на секунду блеснуло так ярко, будто там кто-то стоял.
Максим не стал смотреть дольше. Он боялся увидеть мать в окне. Или не увидеть. Оба варианта были бы лишними.
Дорога к больнице шла через центр. Северск окончательно проснулся и стал собой: маршрутки, лужи, люди с пакетами, школьники, аптеки, вывески «быстрые займы», бабки у перехода, запах хлеба из пекарни, собака, которая решила перейти дорогу по диагонали и заставила весь город признать её власть. Максим ехал медленно. Не потому что дорога плохая. Потому что последние восемнадцать минут нельзя было прожать газом. Они должны были пройти целиком.
Когда показалась больница, он сразу узнал её. Городская больница
Максим припарковался на свободное место у забора. Заглушил мотор. Машина ещё пару секунд дрожала, потом затихла. После всей ночи тишина стала огромной.
Навигатор сообщил:
— Вы прибыли.
Две секунды Максим смотрел на эти слова.
Вы прибыли.
Нет. Не совсем. Машина прибыла. Тело прибыло. Документы, сырники, огурцы, письмо отца, ключ и записная книжка — всё это приехало к серому зданию. А сам он ещё сидел, держась за руль, и не мог открыть дверь.
Потому что пока ты в машине, ты ещё едешь. Пока ты едешь, всё ещё может быть впереди. А когда выходишь, начинается то, от чего уже не свернуть.
Телефон завибрировал. Сообщение от Риты:
«Доехал?»
Он написал:
«Да. У больницы. Сейчас иду».
Потом Артёму:
«Я у больницы. Иду внутрь. Напишу после врача».
Ответ от Артёма пришёл почти сразу:
«Я здесь».
Максим прочитал. Два слова. Не «ок». Не «ладно». Я здесь.
Он взял сумку, документы, пакет с водой и салфетками. В кармане звякнул отцовский ключ на тринадцать. Брелок-руль тихо ударился о ключи. Максим открыл дверь и вышел.
Утренний воздух у больницы пах мокрым бетоном, хлоркой, сигаретами, кашей из столовой и страхом, который все старались не показывать, потому что вокруг и так понятно.
Максим закрыл машину. Посмотрел на старую голубую «семёрку». Она стояла среди чужих машин грязная, квадратная, упрямая, как кусок прошлого, который всё-таки довёз его до настоящего.
— Спасибо, — сказал он ей тихо.
Потом повернулся и пошёл к входу.
Автоматические двери приёмного покоя раскрылись с тихим шипением.
И дорога закончилась.
Но самое трудное, как он уже начал подозревать, часто начинается именно там, где навигатор пишет: вы прибыли.
Глава 13. Мам, я приехал
В приёмном покое пахло хлоркой, мокрыми куртками и человеческой беспомощностью, которую здесь старались оформлять по талонам. Свет был белый, плоский, безжалостный. Под ним все выглядели одинаково плохо: больные, родственники, врачи, мужчина у окна с перевязанной рукой, женщина в тапках, которая прижимала к груди пакет с халатом, и сам Максим — помятый, небритый, с сумками, документами и лицом человека, который всю ночь ехал к правде, а теперь не знает, в какой кабинет её сдавать.
Слева за стеклом сидела регистраторша. Возраст определить было трудно: может, пятьдесят, может, шестьдесят, может, она просто родилась сразу за этим окном вместе с печатью и привычкой не верить людям на слово. Волосы покрашены в тёмный каштановый, у корней седые. На одном глазу тушь размазалась, второй держался достойно. На столе стояли компьютер, стопка бланков, кружка с надписью «Королева офиса» и пластиковый контейнер с гречкой, который женщина ела прямо между фамилиями, анализами и чужими несчастьями.
— Мне к Коренёвой Тамаре Петровне, — сказал Максим. — Её вчера привезли с инсультом. Я сын.
Регистраторша перестала жевать.
— Паспорт пациентки.
Он сунул паспорт в окошко.
— Полис.
Полис.
— СНИЛС.
СНИЛС.
— Ваш паспорт.
Максим полез в карман куртки, потом в сумку, потом снова в карман. Сердце успело сделать несколько неприятных движений, прежде чем пальцы нащупали документ во внутреннем отделении. Регистраторша смотрела без осуждения. Она слишком много раз видела, как взрослые люди теряют паспорт в собственной одежде, когда кто-то близкий лежит за двумя дверями.
— Телефон, — сказала она.
— Мой?
— Нет, президента. Ваш.
Он продиктовал номер.
— Адрес фактического проживания пациентки.
— Улица Строителей, дом восемнадцать, квартира сорок два.
— Совместно проживающие?
— Она одна.
Женщина напечатала. Клавиши стучали быстро, сердито.
— Контактное лицо?
— Я.
— Другие родственники?
Максим задумался. Артём — внук, несовершеннолетний. Рита — бывшая жена, Тамаре Петровне не родственница, но иногда была ей ближе, чем он. Двоюродная сестра матери жила где-то под Вологдой и звонила по праздникам, чтобы обсудить давление и падение нравов. На бумаге семья выглядела гораздо меньше, чем в разговорах.
— Внук. Но ему двенадцать.
— Записывать не буду. Ещё кто-то взрослый?
— Нет.
Регистраторша на секунду подняла глаза. Не пожалела. Просто отметила что-то внутри себя: одна, сын из Москвы, приехал под утро, лицо плохое, документы привёз. Здесь людей читали быстрее, чем в паспортном столе, хотя говорили меньше.
— Подпишите согласие на обработку данных. Здесь. Здесь. И здесь.
— Я могу её увидеть?
— Сначала подпишите.
Максим подписал. Почерк вышел чужой, с кривыми буквами. Он вдруг подумал, что если сейчас понадобится подписать согласие на операцию, переливание, реанимацию, смерть, всё его право быть сыном сведётся к этой руке, которая дрожит над линией.
— У неё телефон разряжен, — сказала регистраторша. — Медсестра передала. Хотите забрать?
— Да.
Она открыла ящик и достала старый смартфон в потёртом чехле с изображением ромашек. Максим сам купил ей этот телефон два года назад, потому что прежний «уже стыдно людям показывать». Мать сказала, что новый слишком скользкий, слишком умный и вообще «в нём всё специально, чтобы пожилой человек почувствовал себя преступником». Чехол с ромашками выбрала сама.
Телефон был холодный, выключенный. На чехле в углу засохло что-то тёмное. Чай, грязь, может, кровь. Максим провёл большим пальцем, но пятно не стёрлось.
— Где её вещи? — спросил он.
— Пакет у санитарки в отделении. Верхняя одежда, сумка, ключи. Ценности по описи. Подниметесь — выдадут. Сейчас ждите врача. Вас вызовут.
— Сколько?
Регистраторша снова взяла вилку.
— Не знаю.
— Примерно.
— Молодой человек, у нас тут не шиномонтаж. Врач будет, когда закончит с пациентами.
Максим хотел сказать, что всю ночь ехал, что мать спрашивала, едет ли он, что он отказался от короткого пути, принял звонок, разговаривал с мёртвым отцом и вообще заслужил хотя бы примерное время ожидания. Но больница не знала его маршрута. Для неё он был сыном пациентки, который привёз документы и теперь должен сидеть.
— Хорошо, — сказал он.
Регистраторша кивнула на коридор.
— Скамейки там. Бахилы наденьте. Синие. Белые рвутся.
Он взял синие.
В коридоре стояли пластиковые стулья, соединённые металлической перекладиной. Такие стулья будто специально придумали, чтобы человек не мог ни удобно сесть, ни нормально встать, ни забыть, где
Максим посмотрел на часы. 7:24.
Мать была за дверьми где-то выше или дальше, в реанимационном блоке, а он сидел на синем стуле с её паспортом и разряженным телефоном. Самое страшное место оказалось не палатой. Ожидание. В ожидании нечего делать руками. Нельзя нажать педаль, свернуть, позвонить, подписать, заплатить, доказать. Можно только сидеть и понимать, что сейчас другие люди трогают тело твоей матери, меняют ей бельё, ставят капельницу, слушают сердце, вытирают рот, а ты не имеешь к этому никакого отношения, кроме фамилии в бумагах.
Он включил её телефон через переносной аккумулятор. Экран долго не загорался. Потом появились ромашки, время, дата и тридцать семь непрочитанных уведомлений. Большая часть — реклама аптек, сообщения от оператора, прогноз погоды, фотографии от соседки. Сверху висели пропущенные вызовы.
Максим.
Три дня назад.
Максим.
Пять дней назад.
Максим.
Восемь дней назад.
Она звонила ему чаще, чем он помнил. Или телефон хранил лучше. Он открыл журнал. Короткие исходящие: двадцать секунд, пять секунд, сброшено, без ответа. В один из дней она набирала три раза подряд. Он не мог вспомнить, что делал. Наверное, что-то важное. Все его пропущенные звонки были окружены важностью, как мебель защитной плёнкой.
Последний исходящий был ему. Вчера в 6:11. До сообщения из больницы. Вызов длился одну секунду. Может, она нажала и не смогла говорить. Может, телефон выпал из руки. Может, передумала. Может, это тело случайно коснулось экрана, когда уже начиналось то, что врачи потом назвали острым нарушением мозгового кровообращения.
Максим прижал ладонь ко рту.
В мессенджере мать писала мало. Голосовые, фотографии, короткие сообщения. Последняя переписка:
«Максим, ты сможешь позвонить, когда будет время?»
Он ответил:
«Да, мам, позже».
Через два дня она прислала фотографию кастрюли. Без текста. Щи. Он поставил реакцию — большой палец. Даже не написал, что выглядит вкусно. Палец. Человек может годами поддерживать связь одним поднятым пальцем и удивляться, почему отношения лежат.
Следом было голосовое. То самое, которое исчезло на дороге, а теперь снова оказалось здесь. Максим нажал.
— Максим, ты когда сможешь, перезвони мне. Не срочно. Я просто хотела спросить… — Мать замолчала. На фоне гремела посуда. — Ладно. Потом. Ты занят, наверное.
Голосовое длилось двенадцать секунд.
Он слушал второй раз. Третий. На четвёртом остановил. Не потому что стало легче. Потому что понял: можно превратить даже раскаяние в новый способ не действовать. Сидеть в больничном коридоре и бесконечно слушать прошлое, пока настоящее снова происходит без тебя.
Он написал Рите:
«Я в больнице. Документы отдал. Жду врача. Она жива, ночь без резкого ухудшения».
Потом Артёму:
«Я внутри. Пока жду врача. Бабушка жива. Телефон у меня. Напишу, как только поговорю с врачом».
Отправил. Положил телефон матери рядом со своим. Два аппарата лежали на коленях, как два сердца разных поколений, оба зависимые от зарядки и чужого ответа.
Через десять минут пришла Рита:
«Я отвезу Артёма в школу. Он хочет остаться дома».
Максим задумался.
«Пусть решит сам. Но не оставляй его одного из-за меня. Я буду писать».
Рита ответила:
«Он уже оделся. Сказал, бабушка ругалась бы, если бы прогулял».
Максим улыбнулся. Тамара Петровна управляла внуком из реанимации лучше, чем он живым из Москвы.
Артём написал:
«У неё телефон работал?»
«Да. Заряжаю».
«Там есть наши фото?»
Максим открыл галерею. В телефоне матери было три тысячи фотографий, и половина, кажется, состояла из Артёма. Артём маленький с лопаткой. Артём у ёлки. Артём с бабушкой на кухне, оба в муке. Артём спит в машине. Артём держит криво вырезанного бумажного журавля. Артём в новой куртке, которую не хотел фотографировать. Между ними — скриншоты цен на лекарства, рецепты, коты, цветы у подъезда, фотографии телевизора, сделанные зачем-то вместо записи названия передачи, и Максим. Мало. Но был.
Он написал:
«Очень много. В основном ты. Даже где ты ешь макароны».
Артём ответил:
«Удалишь?»
«Нет».
«Блин».
«Бабушка правильно всё сохранила».
«Тогда ладно».
В восемь пятнадцать из-за двери вышел врач. Максим понял, что это врач, не по халату — халаты здесь были у половины людей, — а по тому, как окружающие сразу начали вставать. Мужчина лет сорока пяти, высокий, худой, с красными глазами и волосами, которые он несколько раз за ночь, видимо, пытался пригладить ладонью и только ухудшил. На халате у кармана было маленькое пятно от кофе. В одной руке папка, в другой — телефон. На бейджике: САЗОНОВ АНДРЕЙ ЛЬВОВИЧ. ВРАЧ-НЕВРОЛОГ.
— Родственники Коренёвой Тамары Петровны?
Максим вскочил так резко, что сумка упала набок.
— Я. Сын.
Врач кивнул в сторону небольшого кабинета.
— Пойдёмте.
В кабинете стояли стол, два стула, шкаф с папками и раковина, над которой висело зеркало с трещиной. На подоконнике засыхал кактус. В больнице, похоже, даже растения выживали только из принципа.
Сазонов сел, открыл историю болезни.
— Пациентка поступила вчера утром с признаками острого нарушения мозгового кровообращения. По результатам обследований — ишемический инсульт. Очаг значительный. Есть нарушение речи, слабость в правой половине тела, эпизоды спутанности сознания. Сейчас гемодинамика стабильная, дыхание самостоятельное. Состояние тяжёлое.
Максим услышал все слова и почти ничего не понял. Значительный. Нарушение. Стабильная. Самостоятельное. Тяжёлое. Каждое слово тянуло в свою сторону.
— Она будет жить?
Сазонов посмотрел на него без раздражения. Видимо, это был первый вопрос всех родственников, какой бы диагноз им ни произнесли.
— Сейчас она жива. Показатели на данный момент стабильны. Дальше зависит от динамики ближайших суток, общего состояния, реакции на лечение. Гарантий я вам не дам.
— Она меня узнает?
— Может узнать. Может не сразу. Сознание плавающее. Речь нарушена. Не заставляйте её говорить. Не задавайте много вопросов. Не проверяйте, помнит ли она дату, ваше имя, президента, таблицу умножения. Это не экзамен.
— Восстановится речь?
— Возможно частично, возможно значительно. Сейчас рано прогнозировать.
— А рука? Нога?
— Тоже рано. Потом будет реабилитация, оценка двигательных функций, логопед, восстановительное лечение. Но сначала нам надо пройти острый период.
Максим кивал. Потом вспомнил материнскую записку: не кивай как директор, переспрашивай. Ты в медицине дурак.
— Я не понимаю, — сказал он. — Простите. Что сейчас
Сазонов чуть откинулся на стуле. Возможно, впервые посмотрел на него не как на очередного родственника, а как на человека, который перестал изображать понимание.
— Повторное ухудшение, отёк, осложнения. Мы контролируем. Сейчас она получает всё необходимое. Ночь прошла относительно спокойно. Это хорошо, но не победа. Просто следующий участок.
Участок. Максим почти усмехнулся. Даже врач говорил дорогой.
— Я могу её увидеть?
— На пять минут. Без громких разговоров. Если начнёт уставать или возбуждаться — выйдете. Телефон ей не давайте. Не надо сейчас показывать фотографии, звонить внуку, записывать видео. Просто побудьте рядом.
— Я останусь в городе.
— Это разумно.
— Можно сидеть здесь? В больнице?
— В реанимации родственникам постоянно находиться нельзя. В коридоре можете сидеть, но толку мало. Отдохните после визита. Вы выглядите так, будто сейчас займёте соседнюю койку.
— Я нормально.
Сазонов поднял глаза.
Максим сразу вспомнил посёлок, магазин, Тамару, отца, всех, кто за эту ночь уже объяснил ему цену слова «нормально».
— Нет, — поправился он. — Я не нормально. Я всю ночь ехал.
— Тогда поспите. Пациентке не нужен сын, который упадёт ей на кровать.
Точная больничная нежность. Не умрите, потому что персоналу лишняя работа.
— Когда можно будет узнать новости?
— Я буду после обхода ближе к обеду. Если что-то изменится раньше, вам позвонят. Вы записаны как контактное лицо. Телефон держите со звуком.
— Он всегда был со звуком, — сказал Максим и сразу понял, что соврал.
Сазонов не заметил или не стал ловить.
— Медсестра вас проводит.
Он закрыл папку. Разговор закончился. Без финальной фразы, без рукопожатия, без «держитесь». Врач уже смотрел на следующую историю болезни. У него были другие матери, другие сыновья, другие гарантии, которых он не мог дать.
В коридоре Максима ждала медсестра. Молодая, лет двадцати семи, маленькая, с усталым бледным лицом и ярко-зелёными резинками на волосах. На нагрудном кармане висел значок в форме лягушки. Один ноготь был покрашен серебряным лаком, остальные без лака, будто на остальные не хватило ни времени, ни веры.
— Я Ксюша, — сказала она. — Телефон уберите. Бахилы у вас есть. Халат наденьте. Шапочку. Руки обработайте.
Максим выполнял. Одноразовый халат оказался мал, завязки не сходились. Шапочка делала из него человека, которого сейчас будут оперировать на здравом смысле.
— Она может меня не узнать? — спросил он.
Ксюша пожала плечом.
— Может. Не пугайтесь. И не начинайте громко повторять: «Мама, это я, Максим, ты меня помнишь?» Люди после инсульта не глухие. Им просто трудно.
— Что говорить?
— Что угодно простое. Где вы. Что приехали. Как себя зовут. Можно про обычные вещи. Только не рассказывайте ей сразу всю семейную историю.
Врач и медсестра сговорились спасти Тамару Петровну от его большой речи.
Они прошли через дверь с табличкой «Посторонним вход запрещён». За дверью мир изменился. Стало тише, хотя аппараты пищали, шипели, гудели, открывались двери, скрипели колёса каталок. Тишина здесь была не отсутствием звука, а дисциплиной. Люди говорили вполголоса, движения были точными, свет — ещё белее. В палатах лежали тела, которым временно пришлось доверить жизнь чужим рукам.
Максим увидел мать через стекло раньше, чем вошёл.
Она лежала у окна на высокой кровати. Маленькая. Намного меньше, чем на кухне, в квартире, в его голове. На ней была больничная рубашка. Волосы растрёпаны, одна прядь прилипла ко лбу. В носу тонкая трубка. На руке пластырь, провод, манжета. Одеяло натянуто до груди. Правая рука лежала неподвижно поверх простыни. Левая чуть согнута, пальцы шевелились, будто искали что-то в воздухе.
Это была не мать из памяти. Не Тамара Петровна с половником. Не женщина, которая могла одним взглядом заставить взрослого мужчину надеть шапку. Тело. Уязвимое, уставшее, чужое и родное до тошноты.
Максим остановился у двери.
— Идите, — тихо сказала Ксюша.
Он вошёл.
Мать не открыла глаза. Аппарат рядом показывал цифры, которые Максим не понимал, но сразу начал запоминать, будто мог потом по ним определить, правильно ли она живёт. 78. 96. 137. Зелёная линия бежала по экрану, поднималась, падала, снова поднималась. Жизнь выглядела как неровный график, который нельзя представить клиенту без пояснений.
Он поставил пакет с вещами на стул. Подошёл к кровати. Рука матери была рядом. Левая. Та, которой она чистила картошку, пересчитывала деньги, гладила бельё, махала ему вслед, когда он уезжал, и набирала его номер с вопросом: звонить или не мешать.
Максим осторожно взял её ладонь.
Холодная. Не ледяная. Просто холодная и сухая. Пальцы чуть дрогнули.
Все слова, которые он готовил по дороге, исчезли. Про любовь. Про вину. Про отца. Про Артёма. Про то, что он понял, как жил, сколько причинил, что теперь будет другим. Ничего из этого не понадобилось. Осталось самое простое.
— Мам, — сказал он. — Я приехал.
Её веки дрогнули. Открылись не сразу. Левый глаз чуть раньше правого. Взгляд прошёл мимо него, по потолку, по стене, по трубке, потом вернулся. Не узнал. Или не смог показать.
Максим сжал её руку чуть крепче.
— Это Макс. Я здесь.
Губы матери шевельнулись. Сначала без звука. Потом вышло:
— И… горь?
Игорь.
Отец.
Сердце у Максима дёрнулось, но он заставил себя не делать из этого трагедию. Сейчас важнее было остаться рядом.
— Нет, мам. Максим. Но я рядом.
Она смотрела на него. В глазах появился страх. Настоящий. Детский. Тамара Петровна боялась. Не прятала, потому что тело больше не слушалось достаточно, чтобы надеть привычное лицо.
— Мак… — произнесла она.
— Да. Макс.
Её пальцы слабо сжались вокруг его пальца. Почти незаметно. Но сжались.
— Ты… — Она запнулась. Лицо напряглось. Губы не слушались. — Ты…
— Не спеши. Я никуда не ухожу.
Она закрыла глаза, словно одно слово отняло силы. Потом снова открыла.
— Дол… го, — выговорила она.
И вот это уже была она. Даже с нарушенной речью, даже в реанимации Тамара Петровна не могла пропустить опоздание сына без комментария.
Максим засмеялся, и смех сразу стал похож на плач.
— Да, мам. Долго.
Она моргнула. Смотрела на него. Узнавала теперь или просто принимала присутствие — неважно.
— Артём передавал привет, — сказал Максим. — Он мост сохранил. Мы его починим. Не вместо вчера. Просто вместе.
Мать тихо выдохнула через нос. В её прежней жизни это означало: посмотрим, выполнит ли.
— Я был дома. Документы взял. Сырники съел. Газ выключил. Зине деньги отдал, но
Левый угол её рта дрогнул.
— Зи… на…
— Да. Упрямая. Почти как ты.
Пальцы матери снова сжали его руку. Чуть сильнее.
Максим сидел рядом. Не просил прощения, не рассказывал про отца на пассажирском сиденье, Дрона, посёлки, чеки и маршрут. Всё это могло подождать. Сейчас была её рука, дыхание, аппарат и пять минут, которых нельзя ускорить.
Она пыталась сказать что-то ещё.
— Тихо, — сказал он. — Не мучайся. Я здесь.
Глаза матери закрылись. Максим подумал, что она уснула. Потом губы снова шевельнулись.
— Ел?
Он наклонил голову. Улыбнулся уже открыто, мокрым лицом, в одноразовой шапочке, рядом с женщиной, которая могла забыть город, год, собственную правую руку, но не могла перестать спрашивать, накормлен ли сын.
— Ел, мам. Суп, котлеты, картошку, сырники. Даже пирожок. Я всю дорогу ел, честное слово.
Она дышала ровнее. Пальцы разжались, но рука осталась в его ладони.
Ксюша появилась у двери и тихо показала: пора.
Максим кивнул, но не встал сразу.
— Мам, я сейчас выйду. Врач сказал, тебе надо отдыхать. Но я в городе. Я не улетаю. Не уезжаю. Телефон будет со звуком. Я вернусь, когда разрешат.
Мать открыла глаза. Тревога снова мелькнула.
— Ты… на… минуту?
Вопрос дался ей тяжело, но попал точно.
На минуту. Вся его прежняя жизнь рядом с ней помещалась в эту формулировку. Он всегда приходил на минуту, звонил на минуту, слушал на минуту, приезжал на день, половину которого смотрел в телефон. Даже когда оставался дольше, внутри уже уходил.
Максим наклонился и осторожно коснулся губами её холодного лба.
— Нет, мам. Не на минуту.
Она смотрела на него ещё несколько секунд. Потом закрыла глаза. Не потому что поверила навсегда. Может, просто устала. Доверие тоже требует сил, а у неё сейчас их было мало.
Максим положил её руку на одеяло. Не выпустил сразу. Потом всё-таки отпустил и встал.
У двери обернулся.
Мать лежала тихо. Зелёная линия на экране шла вверх, вниз, вверх. Обычная неровная жизнь. Без гарантии. Без красивого финала. Но шла.
В коридоре Ксюша сняла с него одноразовый халат.
— Узнала, — сказала она.
— Не сразу.
— Это нормально.
Максим не стал спрашивать, что именно нормально. В этой больнице слово означало не отсутствие беды, а то, что такое случается и люди как-то проходят дальше.
Он вышел из блока, сел на ближайший стул и достал телефон. Руки дрожали. Он написал Артёму:
«Я её видел. Она меня узнала. Не сразу, но узнала. Передал твой привет и про мост. Она спросила, ел ли я. Это точно бабушка».
Ответ пришёл мгновенно:
«Она говорила?»
«Немного. Ей трудно».
«Она умрёт?»
Максим смотрел на вопрос. Раньше он попытался бы успокоить. Написал бы: «Всё будет хорошо». Или: «Не думай об этом». Или: «Врачи делают всё возможное». Все эти фразы были удобными объездами.
Он написал:
«Я не знаю. Сейчас она жива. Врачи лечат. Я рядом и буду сообщать тебе правду».
Артём долго не отвечал. Потом:
«Хорошо».
Следом:
«Ты плакал?»
Максим провёл ладонью по лицу.
«Да».
«Я тоже немного».
«Можно».
«Маме не говори».
«Она и так знает, скорее всего».
«Блин».
Максим улыбнулся.
«Я не буду делать из этого событие».
«Ок».
Потом пришло:
«Не уезжай пока».
Максим посмотрел на дверь реанимационного блока.
«Не уеду».
Он написал Рите:
«Видел её. Узнала. Говорит с трудом. Состояние тяжёлое, но стабильное. Я остаюсь в Северске».
Рита ответила:
«Хорошо. Поспи теперь».
Он уже хотел написать, что не может, что должен сидеть здесь, ждать врача, контролировать, быть рядом каждую секунду, иначе снова окажется плохим сыном. Но материнская записка лежала в кармане. Не делай из себя сироту. Не умничай. Не превращай болезнь в экзамен.
«Посплю пару часов у неё дома. Телефон со звуком».
Рита прислала:
«Вот это разумно».
Максим убрал телефон.
Экран навигатора загорелся сам. Приложение всё ещё было открыто. На карте стояла синяя точка у больницы. Над ней появилась надпись:
Пункт назначения достигнут.
Ниже:
Оцените маршрут.
Пять пустых звёзд.
Максим смотрел на них несколько секунд. Потом нажал не звезду, а крестик. Приложение спросило:
Закрыть маршрут?
Он выбрал «да».
Экран потемнел. На секунду показалось, что всё закончилось. Потом появилась ещё одна строка:
Присутствие не является маршрутом. Время прибытия не рассчитывается.
Максим выключил телефон и положил экраном вниз.
Впервые за всю ночь ему не нужно было никуда ехать.
Нужно было остаться.
Глава 14. Не на минуту
Из больницы Максим вышел в девять двадцать утра и первые несколько секунд не понял, почему на улице так много света. Ночь закончилась без его участия. Пока он ехал, спорил с навигатором, разговаривал с мёртвыми, слушал звонки, ел чужие котлеты и боялся опоздать, над Северском наступило обычное утро. Люди шли на работу. Маршрутки подбирали пассажиров. Возле аптеки женщина в сиреневой куртке ругалась с курьером из-за упаковки подгузников. На больничном крыльце мужчина в спортивных штанах продолжал курить под запрещающей табличкой, только теперь держал в другой руке пластиковый стаканчик с кашей. Мир не остановился, чтобы Максим успел переварить материнскую холодную ладонь и её вопрос: «Ты на минуту?» Мир вообще редко делает паузу из уважения к чужому потрясению. Он просто включает день и ждёт, когда человек выйдет.
Максим дошёл до «семёрки», открыл дверь и не сел. Постоял рядом, держась за крышу. Только сейчас тело разрешило себе сообщить, что всю ночь его везли на страхе. В салоне лежали письмо отца, чеки, записная книжка, банка огурцов, семечки, гаечный ключ на тринадцать. Рядом появилась новая сумка — с её рубашкой, полотенцем, зубной щёткой и тапочками. Беда обрастала хозяйством.
На экране телефона было двадцать восемь пропущенных уведомлений. Четырнадцать сообщений в рабочем чате, шесть личных от Дениса, три от клиента, два от бухгалтерии, одно от службы безопасности офиса и два рекламных, предлагавших Максиму «начать новую жизнь без долгов». Реклама, как всегда, пришла первой туда, где человек уже почти согласен.
Он открыл сообщения Дениса.
«Ты где?»
«Макс, ответь».
«Я понимаю про мать, но у нас клиент сидит».
«У Романа Геннадьевича новые условия».
«Ты не передал финальную модель».
«Максим, мы не можем открыть файл».
Последнее было отправлено десять минут назад:
«Позвони, когда выйдешь. Я не буду тебя жалеть, но орать тоже пока не буду».
Максим сел в машину, но двигатель не завёл. Набрал Дениса.
Тот ответил сразу.
— Жива?
Никакого приветствия. Правильно.
— Жива. Видел
На том конце Денис шумно выдохнул. Максим услышал офис: голоса, принтер, кто-то спросил про переговорную, хлопнула дверь.
— Хорошо, — сказал Денис. — Правда хорошо. Теперь можно я буду неприятным?
— Давай.
— Ты нас кинул.
Максим почувствовал, как внутри сразу поднялась защита. Быстрая, бодрая, несмотря на бессонную ночь.
— У меня мать в реанимации.
— Я знаю. Поэтому ты должен был уехать. Я не про то, что ты уехал. Я про то, как. У тебя финальная модель, у тебя переписка с клиентом, у тебя доступ к хранилищу, который ты никому не дал, потому что у нас всё завязано на великого незаменимого Максима. Ты исчез, а мы четыре часа угадывали пароль от папки, пока Роман Геннадьевич спрашивал, работаем мы вообще или изображаем.
— Я написал тебе.
— Ты написал: «Мать в больнице, всё остальное без меня». Это не передача дел. Это эффектный уход из кадра.
Максим сжал руль. Хотел ответить резко. Сказать, что Денис не понимает, что происходило, что сделка может подождать, что не всё измеряется контрактами. Всё это было правдой. Но рядом лежала материнская записка: не умничай. А Денис говорил не про выбор между матерью и работой. Он говорил про людей, которым Максим снова оставил последствия своего внезапного отсутствия.
— Да, — сказал Максим. — Я кинул вас без передачи.
Денис замолчал.
— Ты сейчас извиняешься или у тебя инсульт за компанию?
— Признаю конкретно. Не передал доступы, не назначил ответственного, не предупредил клиента нормально. Я думал, что если просто исчезну по уважительной причине, то всё остальное как-нибудь само.
— Не само.
— Знаю.
— Сейчас уже знаешь. Вчера не знал?
— Вчера знал. Не хотел разбираться.
Денис снова выдохнул, уже не так шумно.
— Ладно. Что делаем?
За десять минут Максим передал Денису доступы, расчёты и право принимать решения на ближайшие трое суток. Работа не исчезла и не стала злодеем. Просто впервые перестала помещаться в одном человеке.
Он вернулся в квартиру матери около десяти. Зинаиды Павловны во дворе уже не было. На скамейке сидел молодой парень в рабочей куртке, пил энергетик и разговаривал по видеосвязи с женщиной, которая одновременно кормила ребёнка и ругалась на него за то, что он снова не купил подгузники. Парень говорил: «Я понял», но по лицу было видно, что он понял только опасность продолжения разговора.
В квартире Максим поставил телефон на максимальную громкость, подключил оба аппарата к зарядке и лёг не в своей старой комнате, а на отцовскую сторону дивана. Почему-то так. Пружина впилась в бок. Плед пах шкафом и матерью. На тумбочке стояла фотография отца, и Максим повернул её чуть в сторону.
— Не смотри, — сказал он. — Я семнадцать минут уже спал под твоим контролем.
Отец на фотографии сохранил серьёзность.
Максим поставил будильник на два часа. Потом ещё один через пять минут. Потом проверил, что больница не стоит в беззвучном режиме. Потом написал Артёму:
«Я посплю два часа у бабушки дома. Телефон со звуком. После снова поеду в больницу».
Артём ответил:
«Ок. Я на уроке».
Следом:
«Не пиши».
Максим улыбнулся и убрал телефон.
Он уснул раньше, чем успел закрыть глаза до конца.
Снилось ему нечто обычное и поэтому самое странное за всю ночь. Не мост, не навигатор, не отец. Офисная кухня. Денис спорит с кофемашиной. Артём сидит за столом и чинит мост. Мать открывает холодильник, ругается, что там нет нормальной еды. Рита стоит у окна и говорит кому-то: «Он опять опаздывает». Максим входит, все смотрят на него, но никто не прекращает своего дела. Никто не бросается навстречу. Никто не прощает. Для него просто оставлено место за столом. Он садится и не знает, что делать руками.
Проснулся он от звонка.
Сердце ударило так, что тело уже сидело раньше сознания. На экране — больница.
— Да.
— Максим Игоревич? Это Ксения из неврологии. Не пугайтесь, резкого ухудшения нет.
Он выдохнул, но не до конца.
— Что случилось?
— Ничего экстренного. Врач просил вас подойти после двенадцати. Хотят обсудить дальнейший план и реабилитацию. Тамара Петровна сейчас бодрее. Немного ругается.
— На кого?
— На всех. Это хороший признак, но для персонала спорный.
Максим посмотрел на часы. Он спал час сорок три.
— Я скоро буду.
— Только не летите. Она никуда не собирается, хотя уже два раза пыталась снять манжету.
— Это на неё похоже.
— Привезите список лекарств, которые она принимала дома. И не везите еду. Пока кормим мы.
Он записал лекарства по коробкам на кухне, сфотографировал контейнер с таблетками, взял выписки и снова поехал в больницу. Навигатор не включал. Дорогу он знал. Машина стояла у подъезда холодная, уставшая, будто тоже успела поспать. На пассажирское сиденье Максим ничего нового не положил. Всё, что нужно, уже ехало с ним.
В больнице его встретил Сазонов. Врач выглядел почти так же, только пятно от кофе на халате стало больше. Наверное, день продолжал наступать и на него.
— Состояние без отрицательной динамики, — сказал он, листая записи. — Сознание яснее. Речь по-прежнему нарушена, правосторонняя слабость сохраняется. Пока продолжаем наблюдение в блоке. Если ближайшие сутки пройдут спокойно, будем решать вопрос о переводе.
— В обычную палату?
— Сначала да. Потом начнётся ранняя реабилитация. Но вам уже надо понимать, что домой через три дня она не выйдет прежней.
Максим кивнул и сразу остановил себя.
— Что это значит на практике?
Сазонов посмотрел на него чуть внимательнее.
— На практике ей может понадобиться помощь в ходьбе, гигиене, приёме лекарств, приготовлении еды. Возможно, восстановление будет хорошим. Возможно, останутся ограничения. Сейчас рано говорить точно. Но готовиться надо не только деньгами.
— Я найду хороший реабилитационный центр.
— Найдёте. Потом она выйдет из центра.
— Я могу перевезти её в Москву.
— Когда-нибудь, возможно. Сейчас не перевозите её хотя бы мысленно. У вас всё происходит слишком быстро. Инсульт случился вчера.
Максим замолчал.
Сазонов закрыл папку.
— У неё кто-то есть в городе?
— Соседка. Зинаида Павловна.
— Возраст?
— За семьдесят.
— Значит, это не уход. Это соседка.
— Я останусь.
— На сколько?
Максим уже открыл рот, чтобы сказать: сколько потребуется. Правильная большая фраза. Мать на кухне, материнская записка, дорога — всё сразу остановило её.
— На ближайшие три дня точно. Потом пересмотрю работу и жильё. Буду говорить
Сазонов кивнул.
— Вот так полезнее. Родственники часто обещают «я теперь всегда рядом», а через неделю выясняется, что у них работа, дети, самолёт и больная спина. Нам нужен не героизм. Нам нужен план.
— У меня сын в Москве.
— Тогда тем более. Больная мать не отменяет сына. Работа тоже не исчезает. Вы будете это собирать не красиво, а долго.
Максим усмехнулся.
— Сегодня все решили говорить мне неприятную правду.
— Я невролог. Приятная правда у нас в другом корпусе, но его закрыли на ремонт.
Сазонов позволил себе короткую улыбку.
— Вы можете поговорить с координатором по реабилитации после перевода. Пока принесите удобную одежду, без мелких пуговиц, носки с нескользящей подошвой. И ещё: не кормите её тайком домашними сырниками.
— Она уже успела попросить?
— Она попыталась сказать медсестре про холодильник и назвала её растратчицей. Мы решили, что речь о продуктах.
— Это про неё.
— Тогда восстановление личности идёт активно.
Максима снова пустили на пять минут.
Тамара Петровна лежала почти так же, но глаза открыла сразу. Увидела его у двери, нахмурилась. Правая сторона лица слушалась хуже, поэтому выражение вышло неровным, но недовольство было узнаваемым.
— Опять, — выговорила она.
— Да. Опять я.
Он подошёл, взял её левую руку.
— Спал?
— Спал. Час сорок три.
Она закрыла глаза, будто проверила один важный пункт.
— Дом, — сказала она.
— Я был дома. Газ выключен. Документы взял. Телефоны зарядил.
— Щи.
Максим замер.
— Что — щи?
Она раздражённо пошевелила пальцами.
— Пли… та.
— Кастрюля на плите была. Я газ проверил.
— Холо… диль…
Максим вспомнил кастрюлю. Он действительно закрыл крышку, проверил плиту и оставил щи. Не убрал.
— Не поставил в холодильник.
Мать посмотрела на него так, будто инсульт случился теперь уже с сыном.
— Дурак, — получилось почти ясно.
— Да. Вернусь — выброшу.
— Не… выб…
— Мам, они сутки стояли на плите.
Она попыталась сказать что-то ещё, но слова не пошли. Лицо напряглось, глаза наполнились злостью и страхом. Максим почувствовал привычный порыв помочь: договорить за неё, угадать, исправить, успокоить. Но Ксюша говорила не торопить. Он сидел и ждал.
Тамара Петровна несколько раз вдохнула, потом выдавила:
— Про… кипя…
— Прокипятить?
Она моргнула.
— Ты после инсульта хочешь отравить сына вчерашними щами?
Левый уголок рта дрогнул. Почти улыбка.
— Жадная, — сказал Максим. — Даже бактериям еду не отдашь.
Она закрыла глаза, но руку не убрала.
Через минуту снова посмотрела на него.
— Ра… бо…
— Работа?
Она моргнула.
— Передал Денису на три дня.
Брови матери поползли вверх.
— Всё?
— Не навсегда. На семьдесят два часа.
Она смотрела внимательно, будто проверяла, не принёс ли он ей очередное красивое жертвоприношение.
— Не… герой, — сказала она.
— Не геройствую.
— Врёшь.
Слово вышло смазанно, но смысл был безупречный.
Максим усмехнулся.
— Немного. Хотел сначала сказать, что останусь столько, сколько понадобится.
Мать ждала.
— Но я не знаю, сколько смогу, — продолжил он. — До конца трёх дней я здесь точно. Потом скажу тебе и врачам, что дальше. Не исчезну молча. Не уеду «на минуту».
Она слушала. Глаза уставали, веки опускались. Но он видел, что слышит.
— Зав… тра, — сказала она.
— Что завтра?
Она с усилием подняла палец, будто отчитывала его.
— До… завтра.
Максим понял.
Не навсегда. Не вся жизнь одной фразой. До завтра.
— До завтра я здесь точно, — сказал он. — Завтра решим следующий день.
Мать закрыла глаза. Пальцы на его руке чуть расслабились.
— Хорошо?
Она еле заметно кивнула.
Максим сидел рядом. Не рассказывал ей о проекте, клиенте, Денисе, семечках на пункте оплаты. Не говорил, что теперь всё изменится. Не обещал привезти её в лучший московский центр, купить квартиру с лифтом, нанять круглосуточную сиделку, каждый день звонить сыну и никогда больше не пропускать ничего важного. Все эти обещания толпились внутри, требовали выхода, потому что большие фразы дают человеку ощущение, будто он уже начал новую жизнь.
Вместо этого он сказал:
— Сегодня я буду в городе. В три поговорю с координатором, если разрешат. В семь позвоню Артёму. Вечером снова узнаю у врача про тебя. Ночую дома. Телефон со звуком.
Мать открыла глаза.
— Окно.
— Какое окно?
— Кух… ня.
— Закрыто. Проверю ещё раз.
Она успокоилась.
— Зина передала халву.
На этот раз мать ясно закатила глаза.
— Сама… ест.
— Она сказала то же самое про тебя.
Пальцы матери сжались. Максим наклонился ближе.
— Артём хочет приехать. Не сейчас, может, на выходных. Мы спросим у тебя и у врача. Не будем решать за тебя.
Тамара Петровна попыталась сказать сразу несколько слов. Получился сердитый набор звуков. Максим не стал угадывать.
— Потом, — сказал он. — Когда будет легче. Я не тороплю.
Она посмотрела на него с подозрением. Слово «потом» в их семье имело плохую репутацию.
— Потом с датой, — поправился Максим. — Завтра спросим ещё раз.
Мать закрыла глаза. На этот раз надолго. Аппарат рядом мерно пищал. Зелёная линия шла вверх и вниз. Её рука лежала в его ладони, тёплая уже не потому, что всё стало хорошо, а потому, что он держал её несколько минут.
Ксюша показалась в дверях.
— Всё, Максим Игоревич. Устала она.
Он кивнул.
— Мам, я выйду. Вечером узнаю новости. Завтра приду снова.
Тамара Петровна не открыла глаз. Только губы шевельнулись.
— Щи.
Максим рассмеялся тихо.
— Выброшу. Это не обсуждается.
Она нахмурилась с закрытыми глазами.
— Ладно. Прокипячу и сам съем. Если выживу, отчитаюсь.
Левый уголок её рта снова дрогнул.
Он положил руку на одеяло, встал и пошёл к двери. На пороге обернулся. Мать уже спала или просто лежала с закрытыми глазами. Никакой большой сцены не случилось. Она не простила его за всю жизнь. Он не стал новым человеком. Они договорились до завтра и поругались из-за щей.
Это было больше похоже на семью, чем всё остальное.
В коридоре Максим достал телефон. От Дениса пришло сообщение:
«Совет прошёл. Не идеально. Клиент остался. Я жив. Команда тоже. Не звони до 16:00, мы работаем».
Следом фотография: Денис стоит у экрана в переговорной, рубашка помята, волосы торчат, на заднем плане Светка из закупок показывает средний палец человеку, который снимает. Подпись: «Компания существует без твоего
Максим ответил:
«Принял. Спасибо. Созвонимся в 16:00 на 15 минут».
Он поставил встречу в календарь. Потом ещё одну: 19:00 — Артём. Позвонить, остановившись. Ещё: Завтра, 10:00 — больница. Ещё: Выбросить щи. Не спорить с инсультной женщиной.
Телефон предложил построить маршрут до квартиры матери. Обычный навигатор. Кратчайший путь — одиннадцать минут. Без предупреждений, списаний, эмоциональной нагрузки и скрытой цены. Просто улицы Северска.
Максим нажал «Начать».
Женский голос сказал:
— Через двести метров поверните направо.
Он вышел из больницы, дошёл до машины и сел за руль. Перед тем как завести двигатель, открыл чат с Артёмом.
«Бабушка бодрее. Ругается из-за щей. Это хороший знак».
Артём ответил:
«Каких щей?»
«Она сварила и оставила на плите. Хочет, чтобы я прокипятил».
«Не ешь. Ты умрёшь раньше неё».
Максим засмеялся вслух.
«Согласен. Выброшу тайно».
«Она узнает».
«Тоже согласен».
Через минуту Артём написал:
«Я хочу приехать».
Максим смотрел на экран. Старый Максим ответил бы сразу: «Конечно, приезжай». Пообещал бы, организовал, решил за мать, сына и врачей, а потом столкнулся бы с реальностью. Другой удобный вариант — сказать «не надо, тебе будет тяжело», снова защитив ребёнка от его собственной семьи.
Он написал:
«Я тоже хочу тебя увидеть. Завтра спрошу врача и бабушку. Потом решим вместе с тобой и мамой. Не буду решать без тебя».
Артём ответил:
«До завтра?»
Максим посмотрел на больничные окна.
«До завтра».
Он завёл машину. Навигатор снова велел повернуть направо. Максим включил поворотник и поехал к квартире — выбрасывать щи, звонить на работу в четыре, сыну в семь, проверять кухонное окно и проживать один день, не обещая сразу всю оставшуюся жизнь.
Не на минуту.
Но пока — до завтра.
Глава 15. Мост с трёх сторон
Утром Максим проснулся не от звонка, а от тишины перед ним. Тело подняло его за секунду до того, как телефон завибрировал на тумбочке, будто за последние сутки научилось слышать беду ещё до сигнала. На экране была больница. Время — 7:12. За окном Северск только начинал сереть, батарея постукивала, отцовский ящик с инструментами стоял возле дивана, а Максим уже сидел, прижав телефон к уху и заранее не дыша.
— Максим Игоревич? Это Сазонов.
— Да.
— Не пугайтесь. Резкого ухудшения нет.
Эта фраза стала больничным вариантом приветствия. Люди там сначала отменяли катастрофу, потом переходили к делу.
— Мы переводим Тамару Петровну из блока интенсивного наблюдения в неврологическую палату. Состояние остаётся тяжёлым, но стабильным. Сознание яснее, давление держится. Сегодня начнут пробовать сажать с поддержкой, посмотрит специалист по глотанию и инструктор по ранней реабилитации.
Максим закрыл глаза. Не победа. Следующий участок. Врач предупреждал. Но слово «переводим» звучало почти как открытая дверь.
— Я могу приехать?
— После девяти. И привезите одежду, о которой говорили. Посещения пока короткие.
— Внука можно будет привезти?
Сазонов помолчал.
— Сколько ему?
— Двенадцать.
— Не сегодня утром. Сначала посмотрим, как пациентка перенесёт перевод. Потом обсудим. И спросим её саму, если сможет ответить.
— Он хочет приехать из Москвы.
— Пусть пока не бежит впереди медицинских событий.
— Они уже смотрят билеты.
— Родственники всегда делятся на две категории: те, кого невозможно дозвать, и те, кто через сутки хочет поставить раскладушку у аппарата. Средняя категория встречается редко.
— Я пытаюсь в неё попасть.
— Тогда не принимайте решение до нашего разговора.
Максим записал, хотя всё запомнил. За эту ночь он начал записывать не потому, что память стала хуже, а потому, что обещание без бумаги в его исполнении быстро превращалось в атмосферное явление.
После звонка он первым делом отправил сообщение Рите и Артёму:
«Бабушку переводят в обычную неврологическую палату. Это осторожно хорошая новость. В девять поговорю с врачом про посещение. Билеты пока не покупайте».
Рита ответила через минуту:
«Уже купила».
Максим посмотрел на экран.
«Какие?»
«Самолёт до областного центра в 12:40. Оттуда машина. Если врач не разрешит Артёму в палату, он хотя бы будет рядом, а не смотреть на телефон в Москве».
Следом пришло сообщение от Артёма:
«Мост упакован».
Максим сел на край дивана.
«Вы почему решили без разговора?»
Рита:
«Потому что вчера мы втроём решили, что утром спрашиваем врача. Утро наступило. Перевод в палату — достаточно для того, чтобы ехать. Посещение решим на месте».
«Ты сама говорила не принимать решения на чувствах».
«Я приняла его после трёх часов сна, двух чашек кофе и изучения маршрута. Это почти государственная процедура».
Он почувствовал раздражение. Не большое, не праведное. Старое. Решили без него. Купили билеты. Теперь ему придётся встречать, организовывать, думать, где они будут спать, чем ехать, что скажет мать, как отреагирует Артём. Всё сразу легло ему на плечи, хотя никто не просил подставлять плечи. Он сам привычно встал под груз и уже собирался обвинить остальных, что тяжело.
Максим напечатал: «Ладно. Я вас встречу».
Стер.
Написал:
«Я не смогу вас встретить в областном центре — буду в больнице. Возьмите машину до Северска. Адрес квартиры отправлю. Ключ будет у Зинаиды Павловны, если я не успею. Я оплачу».
Рита ответила:
«Машину уже заказала. Оплачу сама».
Он хотел возразить. Не стал.
Артём прислал фотографию коробки. Большой пакет, обмотанный скотчем, сверху маркером написано: МОСТ. НЕ КИДАТЬ. РАБОТАЕТ НАПОЛОВИНУ. В углу Рита добавила: РЕБЁНОК ТОЖЕ.
Максим рассмеялся.
«Понял. Жду вас вечером».
Артём:
«Не жди в аэропорту. Мы сами».
Слово «жди» теперь тоже требовало уточнений. Можно ждать человека так, чтобы он чувствовал дом. А можно — так, чтобы потом предъявить часы.
Максим встал, открыл шкаф матери и начал собирать одежду. Врач сказал без мелких пуговиц. В шкафу почти всё было с мелкими пуговицами. Тамара Петровна относилась к удобству как к признаку нравственного падения: халат должен застёгиваться на двенадцать пуговиц, ночная рубашка — иметь завязки, которые путаются даже у здорового, носки — скользить по линолеуму, потому что «нормальные носки, всю жизнь такие носили». Он нашёл мягкую футболку, широкие спортивные брюки, кофту на молнии и новые носки с резиновыми точками на подошве. Носки были ещё с биркой. На ценнике — четыреста девяносто рублей. Мать, видимо, купила их, ужаснулась цене и решила беречь до старости. Старость пришла, а упаковку открыть не успела.
В девять двадцать Максим вошёл в неврологическое отделение с сумкой, документами и контейнером таблеток. В коридоре пахло кашей, лекарствами и тёплой человеческой плотью. Вдоль стены стояли кровати, кресла,
В палате было четыре места. У двери лежала женщина с забинтованной головой и смотрела сериал на телефоне без наушников. На соседней кровати очень худой старик пытался снять носок левой ногой, потому что руки дрожали. У окна спала женщина с открытым ртом, а возле неё дочь лет сорока красила ногти, держа флакон на подоконнике. Жизнь в палате не уважала личное пространство, трагедию и жанр.
Тамара Петровна лежала у стены. Кислородной трубки уже не было. Волосы ей расчесали, но плохо: на затылке остался узел. На ней была больничная рубашка с мелким рисунком, похожим на листья или бактерии. Правая рука лежала поверх одеяла, неподвижная. Левая держала край простыни.
Увидев Максима, она нахмурилась.
— Привет, — сказал он. — Я принёс одежду. Носки дорогие. Твои. Так что не ругайся на меня.
Мать попыталась ответить. Получилось:
— Где…
— Что где?
Она посмотрела на сумку.
— Моё?
— Твоё. Не украл. Хотя кофта хорошая.
Тамара Петровна закрыла глаза на секунду. Потом снова открыла и сказала медленно:
— Щи.
— Началось.
Женщина с забинтованной головой повернула к ним телефон чуть тише. Видимо, семейная линия стала интереснее сериала.
— Я их выбросил, — сказал Максим.
Глаза матери расширились.
— Пло…
— Они сутки простояли на плите.
— Про… ки…
— Я прокипятил. Потом подумал, что у тебя один инсульт уже есть и второй в семье будет выглядеть как плагиат.
Левый угол рта матери дёрнулся. Но взгляд остался сердитым.
— Кастрюлю вымыл, — добавил Максим. — Поставил на место. Газ выключил. Окно закрыл. Укроп выбросил.
— Ук… роп?
— Он уже сам просился в реанимацию.
Она издала звук, похожий на возмущение и смех одновременно. Потом устала. Лицо расслабилось.
В коридоре он поговорил с Сазоновым. Врач разрешил Артёму увидеть бабушку на несколько минут вечером следующего дня, если состояние не ухудшится и Тамара Петровна согласится.
— Сегодня они уже летят, — сказал Максим.
— Тогда пусть прилетают в город. Но в палату мальчика сегодня не ведите. Пациентка утомлена переводом и занятием. Завтра утром спросим её ещё раз.
— Она может отказаться, потому что стесняется.
— Имеет право.
— Но Артём ехал…
Сазонов посмотрел на него.
— Билет не даёт права входа к больному человеку.
Максим сжал губы.
— Понимаю.
— Правда понимаете?
— Учусь.
— Тогда объясните сыну заранее, что бабушка может сказать «нет». Не потому что не любит. Потому что ей трудно.
— Он решит, что снова его не ждут.
— Не придумывайте за него всё до разговора. Вы в семье любите защищать друг друга от ответа, а потом обижаться на выдуманный.
Врач ушёл. Максим остался в коридоре с ощущением, что Сазонов каким-то образом получил доступ к папке маршрута и теперь читает диагнозы не только по томографии.
Он вернулся в палату. Мать лежала с закрытыми глазами, но не спала.
— Рита и Артём летят сюда, — сказал он.
Глаза открылись сразу.
— Зачем?
Это слово получилось хорошо.
— Потому что хотят тебя увидеть.
— Нет.
— Сегодня не придут. Завтра, если врач разрешит.
— Нет.
— Ты не хочешь, чтобы Артём видел тебя сейчас?
Мать отвернулась к стене.
— Страш…
— Ему будет страшно?
Она моргнула.
— Или тебе страшно, что он тебя такой увидит?
Тамара Петровна закрыла глаза.
Максим сел рядом.
— Он уже боится. В Москве. Без тебя. Он хочет приехать не потому, что мы его заставили. Имеет право увидеть. Но ты тоже имеешь право не хотеть. Я не буду решать за вас. Завтра ты скажешь ему сама. Можно даже одним словом.
Мать долго молчала. Потом произнесла:
— Мост.
— Он везёт мост.
Её глаза открылись.
— Кривой?
— Работает с одной стороны.
На лице Тамары Петровны появилась почти прежняя усмешка.
— Как… вы.
— Да. Мы семейная инженерная ошибка.
Она устала, но сказала:
— Пусть.
— Пусть приедет?
Мать моргнула.
— Завтра?
Ещё раз.
Максим записал прямо при ней: Артём. Завтра. Если состояние без ухудшения. Мама согласна.
Показал страницу.
— Видишь? Не забуду.
Она посмотрела и закрыла глаза. Решение было принято не навсегда. До завтра. Этого хватало.
Они приехали в Северск в девять вечера. Машина из областного центра остановилась у дома, когда во дворе уже горели фонари, а Зинаида Павловна сидела на скамейке в пальто поверх халата, потому что пропустить прибытие московской делегации она не могла по должности.
Первым вышел Артём. Серый, уставший, в наушниках, с рюкзаком и коробкой моста в руках. Коробка была почти с него размером. Следом Рита — в тёмном пальто, с сумкой через плечо, пакетом еды и лицом женщины, которая весь день принимала решения за троих, но не собиралась жаловаться первой.
Максим стоял у подъезда.
Артём посмотрел на него, остановился. За последние сутки они много говорили. Но экран не передавал расстояние между отцом и сыном в реальных метрах. Вот оно: четыре шага. Пять, если не торопиться. Раньше Максим подошёл бы первым, раскинул руки, обнял, как положено после тревожной разлуки, и, возможно, заставил бы ребёнка отвечать телом на его чувство.
Он просто сказал:
— Привет.
— Привет.
— Тяжёлый?
— Мост?
— И мост тоже.
Артём пожал плечом.
— Нормально.
Максим взялся за нижний край коробки.
— Помочь?
Сын секунду подумал.
— Держи с той стороны.
Они понесли вместе. Максим — один край, Артём — второй. Мост между ними, упакованный в картон и скотч. Рита посмотрела на них, но ничего не сказала.
Зинаида Павловна поднялась со скамейки.
— Это внук? — спросила она.
— Да, — сказал Максим.
— Худой.
— Я нормальный, — сказал Артём.
— Нормальные все худые, пока суп не поставишь.
Она повернулась к Рите.
— А ты Рита?
— Да.
— Хорошо выглядишь для женщины, которая с ним жила.
Рита впервые за день засмеялась.
— Спасибо. Я старалась выжить.
— Правильно. Ключ у меня был, но этот уже приехал. Поднимайтесь. Я котлет принесла. Тамара бы не одобрила покупные.
— Они домашние? — спросил Максим.
— Мои. Значит, домашние. Не умничай.
В квартире Артём сразу пошёл на кухню. Остановился у стола, посмотрел на
— Здесь всё как было, — сказал он.
— А должно было измениться? — спросила Рита.
— Не знаю.
Он открыл холодильник.
— Щей нет.
— Я выбросил.
Артём посмотрел на него с уважением, которого Максим не получал даже за сделки.
— И ты жив?
— Пока.
— Бабушка знает?
— Знает.
— Тогда ненадолго.
Рита поставила сумки в прихожей, сняла пальто. В квартире она двигалась уверенно, знала, где чашки, полотенца, постельное бельё. Максим заметил это и почувствовал укол. Пока он приезжал гостем, бывшая жена оставалась здесь человеком, который умеет открыть нужный шкаф без вопросов.
— Я постелю Артёму в твоей старой комнате, — сказала она.
— Там на кровати вещи.
— Какие?
— Мамины зимние одеяла и коробка с ёлочными игрушками.
— Значит, уберём.
— Я сам.
— Максим, не надо бросаться на каждое действие. Поставь чайник.
Он поставил.
Артём принёс коробку в комнату, осторожно разрезал скотч. Мост пережил дорогу. Одна опора чуть согнулась, но полотно было целым. Синяя бумажная река помялась.
— Она увидит его завтра? — спросил он.
— Если ночью не будет ухудшения. И если утром она не передумает.
— Она согласилась?
— Да.
— Точно?
Максим показал записную книжку.
— Записал при ней.
Артём прочитал: Мама согласна. Потом посмотрел на отца.
— Она меня узнает?
— Думаю, да. Но может не сразу. Ей трудно говорить. Правая рука почти не двигается. Лицо немного изменилось.
— Сильно?
— Достаточно, чтобы тебе стало страшно.
Рита замерла в дверях.
— Максим.
— Он спросил.
— Можно ответить не так.
— Как?
— Мягче.
Артём смотрел на них обоих.
— Не надо мягче, — сказал он. — Я хочу знать.
Максим кивнул.
— Она лежит. Быстро устает. Может путать слова. Сегодня её сажали, и ей было больно и страшно. Она плакала.
Рита закрыла глаза. Возможно, не хотела этой детали. Артём побледнел, но не отвёл взгляд.
— Она видела, что ты видел?
— Да.
— Ей было стыдно?
— Думаю, да.
— Тогда я не буду смотреть долго.
— Смотри на неё, не на руку, — сказал Максим. — Мне сегодня так объяснили.
Артём кивнул.
— А что говорить?
— Не готовь речь. Скажи, что приехал. Покажи мост. Если она устанет — выйдем.
— Она может умереть при мне?
Рита резко выдохнула.
Максим не стал сразу отвечать.
— Теоретически человек может умереть в любой момент, — сказал он. — Но врач не думает, что это произойдёт прямо во время твоего визита. Состояние тяжёлое, но стабильное. Мы не будем скрывать, если что-то изменится.
— Хорошо.
Рита села на край кровати.
— Нет, не хорошо. Но честно.
Артём пожал плечами.
— Я знаю.
Он включил мост. Маленький мотор зажужжал. Левая половина поднялась. Правая дёрнулась, скрипнула и осталась лежать.
— Вот, — сказал он. — Видишь?
Максим присел рядом. Осмотрел механизм.
— Инструменты деда здесь.
Он принёс металлический ящик. Артём открыл его и замер. Запах масла, железа и старого гаража вышел в комнату.
— Это всё его?
— Да.
— Можно брать?
— Он написал «не брать». Значит, можно, но потом положить.
Артём перебирал отвёртки. Взял одну, проверил жало. Потом нашёл фотографию, которую Максим уже отправлял, и положил рядом с мостом.
Рита стояла у двери.
— Вы сейчас будете чинить?
— Только посмотрим, — сказал Максим.
— Вы оба с семи утра на ногах.
— Я сидел в самолёте, — сказал Артём.
— Это не отдых.
— Для него отдых, — сказал Максим. — Он не любит людей.
— Он твой сын.
— Я слышу.
Рита посмотрела на Максима. Не зло. Устало.
— А мне что делать?
Вопрос прозвучал случайно, но в комнате стало тихо.
Максим понял, что она спрашивает не только про мост. Она привезла ребёнка через полстраны к его больной матери. Знала квартиру лучше него. Держала Артёма все эти годы, пока он был занят. Теперь отец и сын сидят на полу над ящиком умершего мужчины, у них общая задача, общий металл, общая боль. А она стоит в дверях с полотенцем и пакетом котлет, снова превращаясь в человека, который обслуживает чужую семейную сцену.
— Сядь с нами, — сказал Максим.
— Я ничего не понимаю в механизмах.
— Я тоже.
— Ты хотя бы делаешь вид.
— Можешь не делать.
Рита помолчала, потом села на пол с другой стороны моста.
Три человека вокруг маленькой картонной конструкции. Отец, сын, бывшая жена. За окном Северск. В больнице Тамара Петровна спала или ругалась с медсестрой. В металлическом ящике лежали инструменты Игоря Николаевича. Мост по-прежнему работал только с одной стороны.
Максим снял крышку редуктора. Внутри были пластиковые шестерни, тяги и один провод, припаянный криво.
— Вот, — сказал Артём. — Я это уже смотрел.
— Провод держится.
— Тогда почему не работает?
— Не знаю.
— Дед бы знал.
Максим взял тестер, покрутил переключатель. Экран не загорелся.
— Батарейка села.
— У бабушки есть батарейки, — сказал Артём.
Максим вспомнил посёлок Отложенных Звонков и купленный пакет.
— У меня тоже.
Он достал батарейки из дорожной сумки. Те самые, которые Светлана Борисовна велела купить. Мир иногда слишком старательно раскладывал детали по местам, но сейчас Максим не спорил.
Поменяли батарейку в тестере. Проверили питание. Ток доходил. Мотор работал. Максим медленно вращал шестерню пальцем и заметил, что правая тяга упирается в картонную опору.
— Здесь перекос, — сказал он. — Ты приклеил направляющую чуть ближе.
— Я по разметке.
— Разметка может быть плохая.
— Учитель дал.
— Учителя тоже люди.
— Мама говорит, учителя недооценены.
— Недооценены и иногда ошибаются. Одно другому не мешает.
Рита улыбнулась.
Они ослабили крепление, сдвинули направляющую на несколько миллиметров. Артём держал фонарик. Сначала неправильно. Максим сказал:
— Чуть левее.
Не «куда светишь». Не выхватил из руки. Просто левее.
Артём передвинул.
— Так?
— Да. Идеально.
Максим взял паяльник. Ручка нагрелась, запахло старой изоляцией.
— Носом не трогай, — сказал Артём.
— Семейная инструкция работает.
Они перепаяли провод. Не красиво. Припой лёг неровной каплей.
— Дед бы переделал, — сказал Максим.
— А мы?
— Сначала проверим.
Артём нажал кнопку.
Мотор зажужжал. Левая половина поднялась. Правая дёрнулась, пошла
— Уже лучше, — сказала Рита.
— Нет, — сказал Артём. — Они должны одновременно.
— Почему?
— Иначе машины ждать будут.
Максим посмотрел на вторую тягу.
— Здесь не только перекос. Длина разная.
— Я одинаково отрезал.
— Почти одинаково. А механизм не понимает «почти».
— Люди тоже, — сказала Рита.
Максим и Артём одновременно посмотрели на неё.
— Что? — спросила она. — Мне тоже можно добавлять семейные травмы в школьный проект. Я двенадцать лет в этой системе.
Они рассмеялись. Даже Артём.
Пришлось снять тягу и укоротить на несколько миллиметров. Потом снова установить. Один винт упал на ковёр. Все трое искали его пять минут. Рита нашла первой: винт застрял в складке её брюк.
— Вот мой вклад, — сказала она. — Ношу крепёж.
Во второй раз мост поднялся с обеих сторон. Не идеально. Правая половина отставала на секунду, но дошла до конца. Между ними открылся проход для воображаемого корабля.
Артём смотрел, не улыбаясь. Нажал кнопку ещё раз. Мост опустился. Обе половины встретились в центре, но между ними осталась щель шириной в палец.
— Криво, — сказал он.
— Криво, — согласился Максим.
— Можно ещё исправить?
— Можно попробовать. Но сегодня хватит.
— Ты устал?
— Да.
Артём посмотрел на него внимательно. Раньше Максим ответил бы: «Нет, всё нормально». Сейчас сказал:
— Я очень устал. И боюсь завтра. И хочу продолжить, потому что тогда не надо идти спать и думать. Поэтому точно хватит.
Артём кивнул.
— Я тоже боюсь.
Рита положила ладонь на картонную опору.
— Я тоже.
Никто не стал утешать другого. Они сидели вокруг моста, который работал с двух сторон, но всё ещё не сходился идеально посередине. Наверное, для первого вечера это был слишком хороший результат.
Телефон Максима завибрировал. Больница.
Он ответил сразу.
— Да.
Ксюша сказала:
— Тамара Петровна без ухудшения. Спит. Перед сном спрашивала про внука. Я сказала, приехал.
Максим посмотрел на Артёма.
— Что она сказала?
— «Мост взял?» Я решила, что это снова что-то неврологическое, но теперь понимаю, у вас там система.
— Взял.
— Передам утром. И ещё она сказала «Рита». Я ответила, что тоже приехала. Она успокоилась.
Рита отвернулась, будто посмотрела на окно, но Максим видел, как она быстро провела пальцем под глазом.
— Спасибо, Ксюша.
— Завтра после десяти. Раньше не приходите. И мальчика покормите, пожалуйста. У вас семейная склонность забывать тело во время эмоций.
— Уже.
— Что уже?
— Котлеты есть.
— Тогда вы подготовлены лучше половины отделения.
После звонка Максим сообщил:
— Без ухудшения. Она знает, что вы приехали. Спросила, взял ли Артём мост. И назвала Риту.
Артём выдохнул.
— Узнала, значит.
— Узнала.
Рита поднялась с пола.
— Всё. Теперь едим и спим.
На кухне они разогрели котлеты Зинаиды Павловны, сварили макароны. Максим пересолил воду. Рита сказала, что это генетическое. Артём ел молча, потом попросил добавку. На столе стояли три разные чашки: материнская с трещиной, старая отцовская с выцветшим кораблём и обычная белая, купленная уже после их развода. Никто не выбирал специально, кому какая достанется. Но Максим пил из чашки отца, Артём — из материнской, Рита — из белой.
Перед сном мост поставили на кухонный стол. Подняли обе половины, оставив проход открытым.
— Зачем так? — спросила Рита.
— Чтобы клей не схватился криво, — сказал Артём.
— А он там есть?
— Нет.
— Тогда зачем?
Артём пожал плечами.
— Пусть открыт.
Максим не стал добавлять смысл. Иногда мост просто должен постоять открытым ночью.
Артём лёг в его старой комнате. Рита — на раскладушке в комнате матери. Максим снова остался на диване, рядом с отцовским ящиком. Перед тем как выключить свет, он проверил календарь. Завтра, десять утра — больница. Шестнадцать ноль-ноль — работа. Девятнадцать — звонок, который теперь можно было не делать, потому что сын спал за стеной. Максим не удалил напоминание. Пусть останется. Присутствие не отменяло привычку отвечать.
Он открыл навигатор. Обычная карта Северска. Синяя точка в квартире. Никакого маршрута без боли. Никаких предложений списать связь. Только строка поиска.
На секунду под ней появилось сообщение:
Доступен новый пункт назначения: домой.
Максим смотрел на экран. Потом надпись исчезла, и снова осталась обычная карта.
Он не стал искать, какой именно дом имелся в виду.
За стеной Артём ворочался на старой кровати. В соседней комнате тихо кашлянула Рита. В больнице мать спала. На кухонном столе мост был открыт с двух сторон, но между его половинами всё ещё оставалась щель.
Максим лёг, положил телефон экраном вверх и подумал, что щель — это не всегда поломка. Иногда это место, где конструкции ещё предстоит встретиться.
Не само.
Утром. Руками. С обеих сторон.
Глава 16. Бабушка, это мост
Утром мост стоял на кухонном столе с поднятыми половинами, и первым его увидела Рита. Она вошла босиком, в длинной футболке, с помятым лицом и волосами, которые за ночь приняли несколько самостоятельных решений. Остановилась перед конструкцией, долго смотрела на открытый проход над синей бумажной рекой, потом нажала кнопку.
Мотор зажужжал. Левая половина пошла вниз сразу. Правая задержалась, дрогнула и только потом опустилась. Между полотнами осталась щель.
— Они всё равно не встретились, — сказала Рита.
Максим сидел у окна с чаем. Он проснулся в пять сорок, хотя будильник стоял на семь, и с тех пор успел проверить телефон, сообщения из больницы, газ, окно, входную дверь и дыхание сына за стеной. Последнее было уже перебором, но он всё равно приоткрыл дверь в свою старую комнату и несколько секунд смотрел, как Артём спит, завернувшись в одеяло ногами наружу. В двенадцать лет дети занимают кровать так, будто ночью отбиваются от захватчиков.
— Щель стала меньше, — сказал Максим.
— Это ты сейчас про мост или решил начать утро с семейной терапии?
— Про мост.
— Слава богу.
Рита открыла холодильник, заглянула внутрь.
— Ты выбросил укроп.
— Он умер.
— Он был жив позавчера.
— У него была тяжёлая ночь.
— А творог?
— Просрочен.
— Яйца?
— Одно вело себя подозрительно.
Она закрыла холодильник и посмотрела на него.
— Ты за сутки устроил здесь пищевые репрессии.
— Там остались котлеты.
— Зинины котлеты переживут нас всех.
Рита включила чайник, достала чашку. Не спросила,
— Что из больницы? — спросила Рита.
— Ночью без ухудшения. Врач сказал приходить после десяти.
— Артёма точно пустят?
— Если мама не передумала и состояние не изменилось.
— Она передумает.
— Может.
— Она ненавидит, когда её видят слабой.
— Знаю.
Рита налила чай и села напротив.
— Нет, Максим. Ты знаешь это как факт. А я знаю, что она однажды просидела два часа в ванной, потому что Артём приехал раньше и она не успела покрасить волосы. Сказала, что стиральную машину чинит.
— Я не знал.
— Конечно.
Он не стал защищаться. Рита отпила чай, поморщилась.
— Она всё ещё заваривает так, будто чай должен признаться?
— Семейный рецепт.
— У вас всё семейное либо слишком крепкое, либо молчит.
Из комнаты вышел Артём. На нём были спортивные штаны и толстовка, надетая наизнанку. Волосы стояли на затылке, одна щека красная после подушки. Он не поздоровался, подошёл к столу и сразу нажал кнопку моста. Обе половины поднялись. Правая снова отстала.
— Не трогай с утра, — сказал Максим. — Мы вчера настроили.
— Не настроили. Она медленнее.
— Потому что тяга всё ещё чуть длиннее.
— Ты сказал, хватит.
— На вчера хватит. Сегодня можно продолжить после больницы.
Артём нахмурился.
— Я хочу показать нормальный.
— Бабушке не нужен идеальный мост.
— Откуда ты знаешь?
Максим открыл рот и закрыл. Правильный вопрос.
— Не знаю.
Артём сел и начал пальцем проверять соединение полотен.
— Она скажет, что криво.
— Скажет, — ответила Рита. — Даже если будет ровно. Она так проявляет интерес.
— Я знаю.
В этой короткой фразе было больше близости между бабушкой и внуком, чем Максим мог наверстать красивыми рассказами. Артём знал её способ любить. Не идеализировал. Не пугался. Просто знал, что «криво» иногда означает «покажи ближе».
Максим поставил перед ним тарелку с бутербродами.
— Поешь.
Артём посмотрел на отца.
— Ты теперь всегда будешь так говорить?
— Надеюсь, не всегда. Это раздражает.
— Раздражает.
— Но сегодня поешь.
Артём взял бутерброд. Рита улыбнулась в чашку.
Они приехали к больнице в половине десятого. Мост упаковали обратно в коробку, но скотчем не заклеивали. Артём нёс его сам. Максим предложил помочь только у лестницы, когда нижний край задел ступеньку.
— Я держу, — сказал сын.
— Вижу.
На больничном крыльце курильщика в спортивных штанах уже не было. Вместо него стояла женщина в голубом халате поверх зимнего пальто и говорила по телефону:
— Я сказала ему: если мать выпишут, к себе не возьму. У меня однушка и Сергей. Сергей хуже однушки.
Она посмотрела на коробку моста, но не удивилась. В больницу люди приносили всё: пакеты с яблоками, костыли, иконы, подгузники, банки мёда, складные стулья, цветы, которые нельзя ставить в палату, и собственную неспособность принять происходящее. Мост выглядел не самым странным предметом.
В приёмном отделении Артём стал тише. Смотрел на каталку у стены, на мужчину с перевязанной головой, на женщину, которая плакала возле автомата с бахилами и пыталась одновременно найти мелочь. Рита шла рядом, касаясь ладонью его спины, но не толкая.
На этаже их встретила Ксюша. Сегодня серебряным лаком были покрашены уже два ногтя. Видимо, в больничной жизни тоже случался прогресс, который можно измерить только очень маленькими единицами.
— Это внук? — спросила она.
— Да, — сказал Максим.
— Артём, — представился он сам.
— Ксюша. Я тут слежу, чтобы родственники не убили больных любовью. Что в коробке?
— Мост.
— Настоящий?
— Макет.
— Жаль. Нам бы через дорогу переход сделать, а то после смены страшнее, чем в реанимации.
Она наклонилась к Артёму, но не стала говорить детским голосом.
— Бабушка выглядит иначе, чем дома. Правая сторона тела почти не двигается. Говорить ей трудно. Она быстро устает. Не надо делать вид, что ты не заметил, но и смотреть только на это тоже не надо. Понял?
— Да.
— Если захочешь выйти — выходи. Не обязан стоять до конца ради взрослых. Если заплачешь — тоже ничего. Только на кровать не ставь коробку, там чистое бельё.
— Хорошо.
Рита спросила:
— Она согласна?
— Утром спросили. Сначала сказала «нет». Потом спросила, мост ли он взял. Потом сказала «быстро». Я записала как согласие на короткое посещение.
— Это на неё похоже, — сказала Рита.
Ксюша посмотрела на неё внимательнее.
— Вы дочь?
— Бывшая невестка.
— А выглядите как дочь.
— Это не всегда комплимент.
— В нашей палате всё не всегда.
Сначала вошёл Максим. Мать лежала с приподнятым изголовьем. Волосы сегодня были аккуратнее, кто-то собрал их мягкой резинкой. На ней уже была принесённая кофта на молнии. Правая рука лежала на подушке, пальцы чуть согнуты. На столике стояла кружка, бутылка воды и пластиковая чашка с таблетками.
Тамара Петровна увидела сына и сразу посмотрела за его спину.
— Приехали, — сказал Максим. — Оба. Ждут у двери.
Мать нахмурилась. Левой рукой потянула край одеяла выше, к груди.
— Ты можешь ещё отказаться, — сказал он. — Я объясню.
Она посмотрела на него зло.
— Не… решай.
— Хорошо.
Он вышел.
— Можно, — сказал Артёму. — Только недолго.
Сын взял коробку крепче. Рита осталась в коридоре.
— Ты не идёшь? — спросил Максим.
— Сначала он. Не надо всем втроём наваливаться.
Артём вошёл в палату. Максим шёл следом, но остановился у двери, оставив между собой и сыном несколько шагов.
Тамара Петровна смотрела на внука. Артём — на неё. Первые секунды никто ничего не говорил. В соседней кровати женщина с забинтованной головой опять смотрела сериал, но теперь в наушниках. Старик у окна спал, положив открытую ладонь на грудь. Дочь другой пациентки ела яблоко очень маленькими кусочками и делала вид, что не наблюдает.
— Привет, баб.
Губы Тамары Петровны задрожали. Она попыталась улыбнуться. Правая сторона лица осталась неподвижной, и улыбка вышла кривой. Артём заметил. Максим увидел, как у него напряглись плечи, но сын не отвернулся.
— Я приехал, — сказал он.
Мать произнесла:
— Вижу.
Слово получилось смазанным, но понятным.
Артём поставил коробку на стул, открыл. Достал мост обеими руками и осторожно поставил на прикроватный столик. Конструкция едва поместилась между кружкой и бутылкой. Синяя бумажная река свесилась с края.
— Вот.
Тамара Петровна посмотрела на мост. Потом на внука.
— Кривой, — сказала она.
Артём выдохнул. Почти с облегчением.
— Я знал, что ты так скажешь.
— Кривой, — повторила она упрямо.
— Он работает. Почти.
Он нажал кнопку. Мотор зажужжал. Левая половина поднялась. Правая пошла позже, заскрипела, но тоже дошла до конца.
Тамара Петровна следила глазами.
— Видишь? — сказал Артём. — Теперь с двух сторон. Мы вчера починили.
Она перевела взгляд на Максима.
— Он помог, — сказал Артём. — И мама. И дед немного.
Мать моргнула.
— Дедовы инструменты, — объяснил Максим. — Паяльник работает. Ключи тоже.
Тамара Петровна снова посмотрела на мост. Левой рукой потянулась к конструкции. Расстояние было большое. Артём подвинул столик ближе, но колёсико застряло.
— Подожди, — сказал Максим и шагнул.
— Я сам, — ответил Артём.
Он обошёл кровать, осторожно приподнял край столика, сдвинул. Не идеально. Бутылка качнулась, Максим уже протянул руку, но остановился. Артём поймал её сам.
Тамара Петровна коснулась левой половины моста. Провела пальцем по картону, по перилам из деревянных палочек, по маленькому дорожному знаку, который Артём нарисовал чёрным маркером.
— Здесь машина должна ехать, — сказал он. — Но пока щель.
Мать посмотрела на место, где половины полотна не сходились.
— Мало, — сказала она.
— Щель маленькая?
Она моргнула.
— Всё равно колесо провалится.
Тамара Петровна произнесла что-то, но вышли только звуки. Она разозлилась, сжала губы, попробовала снова.
— Не… гони.
Артём посмотрел на Максима.
— Она про машину?
— Думаю, про мост.
— Я не гоню.
Мать закрыла глаза, раздражённая собственной речью. Потом открыла и левой рукой постучала по правой половине конструкции.
— Вместе, — сказала она.
Артём кивнул.
— Они должны вместе. Но мотор один, и тяги разные.
Тамара Петровна попробовала поднять правую руку. Плечо чуть напряглось, локоть не двинулся. Она смотрела на руку с ненавистью, словно та была работником, которого давно пора уволить. Левой ладонью ухватила правое запястье и попыталась подтянуть к мосту.
— Баб, не надо, — сказал Артём.
Она продолжала.
Максим шагнул ближе.
— Мам, больно будет.
— Не… лезь, — выговорила она.
Он остановился.
Артём смотрел на её руку. Потом не стал помогать поднимать. Просто положил свою ладонь рядом с её неподвижными пальцами, на одеяло.
— Этой стороной потом, — сказал он. — Когда сможешь.
Тамара Петровна перестала тянуть руку. Перевела взгляд на его ладонь. Пальцы не шевельнулись. Но Артём не убирал свою.
— А пока левой, — продолжил он. — Мост тоже сначала одной работал.
Максим отвернулся к окну. Не потому что хотел скрыть слёзы. Хотя хотел. Просто эта сцена не принадлежала ему. Он уже слишком часто входил в чужую близость и сразу назначал себя главным свидетелем.
— Ты… боишь? — спросила мать.
Артём пожал плечами.
— Да.
— Меня?
Он подумал.
— Немного тебя. Больше что ты умрёшь.
В палате стало тихо. Даже сериал у соседки будто перестал шуметь, хотя на экране кто-то продолжал выяснять измену возле бассейна.
Тамара Петровна смотрела на внука. Глаза наполнились водой. Она не смогла быстро отвернуться или вытереть лицо.
— Я тоже, — сказала она.
Два слова дались тяжело. Но прозвучали ясно.
Артём кивнул, как будто услышал не ужасную правду, а ответ на задачу.
— Папа тоже боится.
Мать посмотрела на Максима.
— Рита тоже, — добавил Артём. — Мы все.
— Отлично, — сказал Максим. — Теперь бабушка знает, что привезли целую машину тревоги.
Левый уголок её рта дрогнул.
Артём нажал кнопку. Мост начал опускаться. Половины снова встретились с маленькой щелью.
— Мы ещё исправим, — сказал он.
Тамара Петровна покачала головой.
— Нет?
Она медленно подбирала слова.
— Не… весь.
— Не весь исправлять?
Моргнула.
— Почему?
Мать посмотрела на щель.
— Видно… где… было.
Артём наклонился ближе.
— Оставить след?
Она закрыла глаза на секунду. Да.
— Тогда машину надо маленькую, — сказал он. — С большими колёсами.
Тамара Петровна слабо улыбнулась.
— Как… деда.
— «Семёрку»?
Она моргнула.
— Папа на ней приехал.
— Видела, — сказала мать.
Максим нахмурился.
— Где ты её видела?
Тамара Петровна посмотрела на него так, будто он опять задаёт глупые вопросы.
— Сон, — выговорила она.
— Тебе снилась машина?
Она закрыла глаза. Устала. Разговор начал отнимать слишком много сил.
Ксюша появилась в дверях и постучала пальцем по часам.
— Закругляемся.
Артём быстро сказал:
— Я мост оставлю?
Ксюша посмотрела на конструкцию.
— На ночь нельзя, обход ругаться будет. До вечера пусть стоит, если не мешает.
Тамара Петровна левой рукой ухватилась за край синей бумажной реки.
— Оставь, — сказала она.
— Я вечером заберу, — ответил Артём. — Завтра снова принесу, если разрешат.
Мать смотрела на него.
— Не… исчезай.
Артём замер. Потом посмотрел на Максима. Не за ответом. Скорее потому, что фраза была знакомая.
— Не исчезну, — сказал он. — Я в твоей квартире. Мы вечером напишем.
— Пиши, — сказала мать.
— Я могу на твой телефон?
Она моргнула.
— Он у папы.
Тамара Петровна сразу перевела взгляд на Максима.
— Заряжен, — сказал он. — Я не потерял. Все фотографии на месте. Даже где Артём ест макароны.
Артём поморщился.
— Удали.
— Нет, — сказала бабушка неожиданно ясно.
В палате засмеялись. Даже женщина с яблоком. Артём покраснел.
— Ладно, — сказал он. — Живи пока.
Тамара Петровна закрыла глаза, но улыбка осталась на левой половине лица.
Артём осторожно коснулся её плеча. Не обнял. Не знал как, да и трубки, одеяло, неподвижная рука делали привычное объятие сложным. Просто положил ладонь на секунду и убрал.
— Пока, баб.
— До… завтра.
Он взял коробку, оставив мост на столике, и вышел.
В коридоре прошёл несколько шагов, потом остановился у окна. Максим не подходил
— Ну? — спросила она.
Артём поставил пустую коробку на пол.
— Она страшная.
Рита обняла его. Он сначала стоял с руками вдоль тела, потом уткнулся лбом ей в плечо.
— Да, — сказала она. — Сейчас немного страшная.
— Но это она.
— Да.
— Она сказала не удалять фото.
— Значит, точно она.
Артём тихо засмеялся и тут же заплакал. Без звука. Плечи тряслись. Рита держала его, гладила по затылку. Максим стоял рядом и не вмешивался. Хотел. Каждая часть его тела хотела подойти, обнять обоих, сказать что-нибудь правильное, превратить их двоих и себя в единую сцену. Но сын сейчас плакал у матери. Это не было отказом от отца. Просто там было его место.
Через несколько минут Артём вытер лицо рукавом.
— Я нормально.
— Нет, — сказала Рита. — Но пройдёт немного.
Он посмотрел на Максима.
— Ты говорил, что она изменилась. Я думал, просто лицо.
— Я тоже сначала думал, что готов.
— Она совсем маленькая.
— Да.
— Бабушка не маленькая.
— Внутри нет.
Артём сел на стул. Максим сел через одно место, оставив свободное между ними. Сын посмотрел на пустое сиденье.
— Почему не рядом?
— Не знаю, можно ли.
Артём подвинул пустой стул ногой ближе к себе.
Максим пересел.
Некоторое время они молчали.
— Она сказала, что ей тоже страшно, — сказал Артём.
— Это много.
— Она раньше никогда не говорила.
— Мне тоже.
— Может, инсульт сделал её честнее?
— Возможно. Плохой способ.
— Очень.
Рита села с другой стороны. Теперь они сидели втроём на больничной металлической перекладине, слишком близко, потому что стулья были сделаны не для семейных границ.
Из палаты вышла Ксюша.
— Визит перенесла хорошо, — сказала она. — Устала, но давление не подскочило. Мост попросила не убирать.
— Он не мешает? — спросил Артём.
— Старик у окна уже спросил, разводной ли он и сколько тонн держит. Так что у нас теперь инженерный кружок.
— Он держит только игрушечные машины.
— В этой палате больше и не надо.
Вечером они втроём пришли за мостом. Артёма в палату второй раз не пустили: Тамара Петровна спала после процедур. Ксюша вынесла конструкцию в коридор.
— Вся палата играла, — сказала она. — Старик у окна утверждает, что конструкция опасная, потому что нет противовеса. Женщина с повязкой предлагает покрасить в красный. Ваша бабушка никому не дала трогать кнопку без разрешения.
На одном из картонных перил появилась новая надпись шариковой ручкой:
НЕ ГОНИ.
Почерк был кривой, буквы крупные. Не материнский. Видимо, кто-то писал под её диктовку.
Артём провёл пальцем по словам.
— Это она?
— Она сказала, соседка записала. Ей очень хотелось внести инженерное улучшение.
Максим улыбнулся.
— Теперь точно оставим.
Они понесли мост обратно. На этот раз Максим и Артём держали по краям, Рита шла рядом и придерживала коробку снизу на лестнице.
— Получается с трёх сторон, — сказал Артём.
— У моста две, — ответил Максим.
— У коробки четыре.
— Тогда мы ещё недоукомплектованы.
— Бабушка четвёртая.
Они вышли из больницы. Уже смеркалось. Перед входом опять курил мужчина в спортивных штанах. Тот же самый или другой — у больниц такие люди сменялись, но не исчезали. Он посмотрел на мост.
— Строите? — спросил.
— Ремонтируем, — сказал Артём.
— Это правильно. Новое сейчас дорого.
Во дворе дома их встретила Зинаида Павловна.
— Ну? — спросила она.
— Узнала, — сказал Артём.
— А чего ей не узнать. Она не глупая, у неё инсульт.
— Мост посмотрела.
— Обругала?
— Сказала, кривой.
— Значит, понравился.
Артём улыбнулся.
Дома они поставили мост на кухонный стол. Артём включил механизм. Половины поднялись. Правая по-прежнему отставала. В центре осталась щель. На перилах неровно чернело: НЕ ГОНИ.
— Будем сегодня исправлять? — спросил Максим.
Артём покачал головой.
— Нет. Она сказала оставить след.
— Тогда что делаем?
Сын подумал.
— Маленькую машину.
Они нашли в старом шкафу коробку с его детскими игрушками. Там лежали пластмассовый автобус без двери, пожарная машина, колёса от неизвестного транспорта и маленькая синяя модель «семёрки». Краска облупилась на крыше, одно колесо крутилось хуже остальных.
— Это дед подарил, — сказал Артём.
— Помнишь?
— Не подарок. Мама рассказывала.
Они поставили машинку перед щелью. Колёса были достаточно большими. Она переехала стык, дёрнулась, но не провалилась.
— Работает, — сказал Максим.
— Не идеально.
— Нет.
— Нормально?
Максим посмотрел на сына.
— Пока достаточно.
Артём прокатил «семёрку» через мост ещё раз. С одной стороны на другую. Потом обратно.
Рита поставила на стол тарелки с ужином.
— Машины убрали. Люди едят.
— Последний раз, — сказал Артём.
Маленькая синяя «семёрка» снова переехала щель. Не быстро. Одно колесо застряло на секунду, но Артём подтолкнул пальцем.
Мост открывался с обеих сторон.
А когда закрывался, между половинами оставалась щель, которую маленькая синяя «семёрка» могла переехать, если не гнать.
Послесловие
Спасибо, что проехали этот маршрут вместе с Максимом — не самый короткий, зато тот, на котором ещё можно услышать друг друга.
Если книга отозвалась, пожалуйста, поставьте ей оценку и оставьте отзыв на ЛитРес. Даже несколько честных строк помогают истории встретиться с новым читателем.
А если хочется продолжить дорогу — теперь по рельсам, к месту, которого нет на картах, — следующая книга уже ждёт вас. Купить и читать роман «Станция, которой нет» можно здесь:
https://www.litres.ru/book/aleksey-korneluk/stanciya-kotoroy-net-74093584/
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
