Иван Великий 2
Глава 1
Михаил Шерр
Иван Великий 2
— Гляди, государь, чего неслухи твои проклятущие в святой обители учинили. Опять.
Митрополит стоял посреди палаты и держал грамоту в руке. Я взял её и стал читать, а он сел.
Писана она была архимандритом Симонова монастыря Афанасием, и писана не мне. Митрополиту. Так полагается: обитель под владыкой, и жалуется она ему.
Писано длинно, слов на полтораста.
Ноября в двадцать первый день, на Введение, после обедни, двое моих людей были на дальнем поле за монастырём и жгли там зелье. От выстрела улетела горящая пакля. Пакля упала в стог. Стог задымился, сбежались люди, стог растрясли и залили водой из-под горы. Огня не вышло, сено цело.
Дальше архимандрит писал о том, что было бы, если бы не сбежались. Сена на том поле стоит двадцать девять стогов, и это весь зимний корм монастырского скота до нового покоса. Про это было слов сто.
Пока я читал, митрополит сидел молча и пытался выровнять свое дыхание.
Двор его стоит в Кремле, от моего крыльца саженей полтораста и покидает он уже очень редко, фактически только по двум поводам: на богослужение в Успенском соборе и реже для визитов к отцу. Ему за семьдесят, служит он уже редко, и всё, что ему нужно, приносят к нему. Если он вышел через двор по морозу, значит, вопрос для него важнейший.
Стояло двадцать четвёртое ноября. Филиппов пост шёл вторую неделю (Филиппов пост — Рождественский, с пятнадцатого ноября до Рождества).
Ругался митрополит ровно, без нажима, и не на меня, а на Митрея и Антипа, повторив практически чуть ли не в слово то, что слышал и читал.
Я дочитал и положил грамоту в укладку, где лежали прежние, которых уже было четыре.
Октября в шестой день, до заутрени, на том же поле ударил гром. Монастырский сторож решил, что на Москве пожар, и ударил в било. Обитель поднялась и вышла на двор в темноте. Стреляли из двух стволов подряд, чтобы сравнить, и стреляли до свету потому, что днём у них другая работа.
Октября в семнадцатый день архимандрит писал про смрад. Ветер тянет от поля на трапезную, и в трапезной, когда стреляют, стоит запах горелой серы. Слово в грамоте было «диавольский», и слово это архимандрит выбрал сам.
Ноября в третий день только про Антипа.
Антип у меня рыжий, тощий, шестнадцати лет, из Твери, и до этого года никуда из неё не выезжал. Внизу под монастырской горой живут кожевники. У кожевника Онисима есть дочь. Антип завёл с ней прельстивые разговоры, и разговоры эти видели, и через день его били Онисим и двое его работников, не до увечья, но обстоятельно. Антип отлежался за четыре дня.
Ноября в двенадцатый день от выстрела понесла монастырская лошадь и опрокинула сани. В санях везли рыбу.
Вот такие у меня были бумаги из монастыря.
Я сидел и думал не о том, о чём следовало бы. В августе этот человек стоял под большим крестом над рекой и держал его на весу, потому что мне надо было подойти под благословение первым после отца. Ему это было тяжело, но он всё равно стоял. Затем выходил провожать нас в поход и служил в соборе три часа, пока не сел голос.
Теперь он сидел напротив меня, дышал через раз и жаловался на возможную потраву минастырского сена. Вслух я не сказал ничего.
— Владыко, — когда митрополит закончил сказал я. — За стог заплачу. Скажи, во что монастырь его ценит…
— Стог цел.
— Цел, а беспокойство было.
Он посмотрел на меня и ничего на это не ответил.
— Ты мне другое скажи, — решил сказал он. — Чего они там делают-то?
Я объяснил ему прямо, потому что врать тут было нечего и незачем.
Делают они ручницы. Ствол куют из полосы, полосу сваривают в трубу, а уже её рассверливают под одну мерку. К стволу ставят замок с фитилём, чтобы огонь подводить не рукой, а спуском. Ложу делают под плечо. Готовый ствол надо испытать: зарядить двойным зельем и выстрелить, и если не разорвало, то он годен. Испытывать надо в поле, потому что в избе тесно, а кругом посад и кузницы.
— И много вам этого надо? — спросил Иона.
— Тысячу.
Старик помолчал, покачал головой и потом сказал.
— Тысячу стволов, — в голосе прозвучали нотки вопроса.
— Тысячу, — подтвердил я и тут же продолжил. — И это на первое время.
Он не стал спрашивать зачем, так как знал зачем, и это было видно.
Про медь он не сказал ни слова и я тоже промолчал. Разговор про медь у нас с ним был в августе, перед походом, и кончился нехорошо, и оба мы его помнили.
Митрополит повёл рукой в сторону укладки, где легла пятая грамота.
— Ничего ты не сделаешь, государь, — с некоторым раздражением, но больше разочарованием в голосе сказал он.
Сказал не вопросом, а утверждением. Митрополит пришёл ко мне не воевать. Он пришёл потому, что архимандрит написал ему, а не мне, и не отнести это дальше не можно. Обитель под ним, она просит управы, которую еще надо найти.
Управы не будет, и он это знал, когда шёл через двор.
Отец меня прикроет, ему нему мои стволы. Он дал мне все бывшие под рукой в августе, велел поставить у брода и обязательно привезти назад. Я вернулся с пленным царевичем и с четырьмя тысячами взятых коней. После этого спорить со мной про огневое дело он не станет.
А сам митрополит на меня не пойдёт. Не потому, что боится, и не потому, что слаб. Потому что недавно Москва встречала нас за посадом, и тысячи человек кричали на дороге, и в городе до сих пор говорят, что князь татар до полона перенял и мужиков за реку не отдал. Против такого из-за монастырского сена не выходят. Люди не поймут, и не меня а владыку.
Всё это он знает лучше меня. Он в этом веке живёт семьдесят с лишним лет и такие вещи понимает очень быстро.
— Не сделаю, владыко, — сказал я.
— Не сделаешь, — как-то обреченно согласился митрополит.
— Стрелять им негде больше. Как поставлю где иначе, уйдут с вашего поля в тот же день.
— К отцу твоему пойду, — сказал Иона. — Он на вас управу найдёт.
Сказал он это без всякого огонька, ровно, как
— Иди, владыко, иди, — махнул я рукой. — Бог в помощь.
Он в укоризной посмотрел на меня, потом взялся за посох, поднялся и пошёл к дверям, и я проводил его до крыльца и подождал, пока сведут по ступеням.
Я вернулся и запер за собой дверь.
За моим местом, у стены, стоит ларь. Он узкий, длиной в полторы сажени, окован полосой, и ключ от него я ношу при себе. Ключник у меня есть, но ключа у него нет, и это единственная вещь в палате, до которой не допущен никто.
Внутри, на сукне, лежали две пищали. Так их назвал я сам, и назвал в бумаге. В избе и в кузне их еще зовут ручницами, и так их зовёт всякий, кто их ковал. Слово «пищаль» тут значит орудие, длинное, не короткоствольное, которое зовут тюфяком, и если сказать его без пояснения, писец запишет не то. Поэтому в роспись я велел писать «пищаль ручная», всегда с определением.
Про себя я зову её пищалью и никак иначе. Это её имя, и я знаю его на двадцать лет вперёд.
Я вынул обе и положил на стол.
Ствол в аршин с четвертью, кован из полосы, свёрнутой на оправке и сваренной по шву. Шов я нашёл на ощупь, ногтем, и на второй нашёл в том же месте. Казённая часть утолщена, запал сверху справа, полка с крышкой. Замок с серпентином (серпентин — изогнутый рычаг, в котором зажат тлеющий фитиль; спуском его опускают на полку). Ложа тёсаная, с упором в плечо. Мушка на дуле.
Восемнадцать фунтов веса. Я взвешивал сам, обе, на казённых весах, и разницы между ними на весах не вышло никакой.
Кружало лежало тут же (кружало — мерное кольцо, которым проверяют канал ствола). Я взял его и промерил обе, с дула и с казны. Получилось то, что требовалось.
Ну вот, то что надо, две одинаковые.
Я стоял и держал их за стволы, по одной в каждой руке, и в этих двух кусках железа читалась вся моя осень.
Полосы пришли из Устюжны, тремя возами, в октябре, и за неё казна отдала больше, чем я думал отдать, потому что покупали не через торг, а спешно. Сваривал шов Гаврила, кузнец с Заяузья, сорока лет, свой человек, московский. Первые четыре трубы у него разошлись по шву на испытании, и трубы эти я велел не перековывать, а сложить отдельно и не трогать, потому что по ним видно, где расходится.
Пружину к замку гнул Сенька-самострельщик. Кузнец стальную пружину не гнёт и не понимает, зачем она тонкая. А у самострела дуга стальная, и человек, который эти дуги ставит, знает про сталь всё, что нужно.
Ложу тесал Гридя-древоделя, и первые две тесал не под плечо, а под грудь, как здесь привыкли, и я их забраковал обе, и он на меня сначала обиделся, но потом все таки понял что от него требуется и сделал всё правильно.
А клеймо ставил Митрей, оно на казне, слева, битое зубилом в четыре приёма. Имя, чей сын, и лето.
Митрей Микулин сын. Лето шесть тысяч девятьсот шестьдесят шестое. Я эту надпись читал долго.
Самая ранняя датированная русская пищаль, какую я держал в руках за всю свою жизнь, была работы московского мастера Якова, и на ней стоял тысяча четыреста восемьдесят третий год. Я знал её по описи, по фотографии и по металлу. Я по ней читал лекцию студентам.
До восемьдесят третьего года отсюда двадцать шесть лет. И Митрея в моей науке нет вовсе. Ни клейма, ни ствола, ни строки.
Сам он с сентября стоял при Симонове, у монастырской печи, и лил монастырю паникадило взамен разбитого, и монастырь за это кормил его и Антипа и давал уголь. Паникадило вышло замечательным, висит в трапезной части главного монастырского храма, и архимандрит в первой же грамоте про него написал отдельно и с похвалой.
Антипа я отдал книгописцу. Он там месяц учится грамоте и счёту, и учится быстро, потому что помнит всё, что видел один раз.
Мне нужен не второй литейщик. Мне нужен человек, который запишет размеры и прочтёт их через год.
Я убрал одну пищаль обратно в ларь и запер, а вторую взял под мышку и пошёл к отцу.
Отец сидел в своей палате, у печи, и при нём был дьяк Степан Бородатый.
Слепнет человек иногда мгновенно, а вот привыкает жить с этим потом всю оставшуюся жизнь. Одиннадцатый год отец живёт без глаз, и за одиннадцать лет он выучился почти всему, чему тут можно выучиться. По палате ходит без поводыря. Голос узнаёт с одного звука. Слушает так, как не слушает ни один зрячий в этом доме.
Я вошёл, и он повернул голову раньше, чем я сказал.
— Один? — спросил он.
— Один, батюшка.
Он отпустил Бородатого движением руки. Я подошёл и положил пищаль ему на колени.
— Не заряжена, — сказал я сразу.
Он повёл по ней ладонями, от казны к дулу и обратно. Руки у него пошли сами, и пошли правильно. Он нашёл запал, полку, крышку. Нашёл серпентин, покачал его пальцем и отпустил. Взялся за ложу и приложил её к плечу, и приложил без ошибки, с первого раза, хотя такой вещи в руках не держал никогда. Потом снял с плеча и подержал на весу.
— Тяжела, — сказал он.
— Восемнадцать фунтов.
— С сошкой?
— Пока с упора. Через год будет с чего.
Он ещё подержал её на весу и положил обратно на колени.
— Твоего дела?
— Моего.
— Ковали где?
— На Яузе. Мастер тверской, кузнецы московские, железо устюжское.
Он кивнул. И вот тут я сказал ему то, чего до этого дня не говорил вслух никому.
Я держал это в себе с августа. Сидел с этим ночами, считал, прикидывал что и как молчал, потому что говорить было некому. Мастерам такого не говорят. Воеводам такого не говорят тем более.
А ему сказать было можно, потому что он один в этом доме, кому от моих слов ни жарко ни холодно. Он их выслушает и оценит, и сделает это без пощады.
— Батюшка, — сказал я. — Помнишь, я тебе про Смоленск говорил? И про Киев.
— Помню.
— И про степь, — продолжил я.
— И про степь помню.
— Вот с этого всё и пойдёт.
Он не сказал ни слова, и я стал говорить дальше. Через год у меня будет тысяча таких стволов. Не сорок и не сто, а тысяча, все
Тысяча человек, которые стоят у возов и бьют залпом по команде.
— У короля такого нет, — сказал я. — И ни у одного из ханов нет. Ни у Ахмата, ни в Казани, ни в Крыму.
— А у турка?
Я его за этот вопрос полюбил в ту минуту до безумия.
— У турка есть, — сказал я. — Только он их с невольников набирает и кормит жалованьем круглый год. И ходят они при всей его силе, шестьюдесятью тысячами, и одни никуда не ходят. А моя тысяча будет своя, из своих людей, за один год, и ходить она будет одна.
Отец сидел прямо и не шевелился.
— И надо дать ей землю, — сказал я. — Не жалованье, а землю. Тогда она казне станет почти даром.
— Землю, — повторил он.
— Землю.
Он опустил руку на ствол, лежащий у него на коленях, и подержал её там.
— Хорошо говоришь, — сказал он наконец. — Складно.
Я молчал.
— Теперь считай вслух, — сказал отец. — Тысяча стволов. Железа сколько?
Я сказал.
— Меди?
Я сказал и это. На тысячу стволов меди идёт немного, а на тюфяки к ним идёт много, и меди в стране нет своей ни фунта. Вся она привозная, через Новгород и через литовский торг.
— А в обители она есть, — сказал отец.
— Есть.
— Владыка нынче был у тебя.
— Был. И к тебе собрался идти после, — сказал я. — Он мне так и сказал.
— Не придёт, — ответил отец.
— Отчего?
— Оттого, что знает, что я скажу.
Он помолчал.
— Ты вот что уразумей, — сказал он. — Стволы я тебе дам ковать. И людей дам, и деньги на железо найду, хоть их и нет. А меди церковной не проси ни у меня, ни у него. Ни в этот год, ни в тот.
— Я и не прошу.
— Пока не просишь.
Тут он был прав, и врать смысла не было.
— Тысячу человек кормить надо круглый год, — сказал отец. — Не месяц. Год. Хлеб на них где?
— На земле.
— Земля где?
Я не ответил.
Земля была за Окой, вся, сколько её ни есть, и по ней ходила степь. И до того, чтобы её пахать, надо было сперва отогнать от неё тех, кого я собирался бить этой самой тысячей, которую с этой земли и кормить.
Круг был замкнутый, и я его видел с августа, и разомкнуть его пока не мог.
— Не отвечаешь, — сказал отец.
— Не отвечаю.
— Ну, хоть не врёшь.
Он поднял пищаль с колен обеими руками и подал мне.
— Возьми. Тяжела.
Я взял.
— Стрелять когда будешь?
— Завтра.
— Поезжай, — сказал отец. — А Якубу я волость для кормления дам, но позже.
Ехать я решил сам, и решил это ещё до разговора с отцом.
Причин было три, и все три деловые.
Первая. Я эту вещь ни разу не держал в бою и ни разу из неё не стрелял. Всё моё знание про неё из книг, которых тут не будет ещё четыреста лет. Пока сам не отстреляюсь по вехам на пятидесяти саженях и на двадцати, не имею права писать устав, а его писать придётся мне, больше не кому.
Вторая. Надо считать осечки. Фитиль гаснет, полка отсыревает, порох не берётся, и всё это надо не угадать, а сосчитать: сколько на десять выстрелов, сколько в сырость, сколько в мороз. Считать буду я, потому что больше некому и потому что никто не понимает, зачем это считать.
Третья. Мне написали пять грамот, и все пять про одно поле. Поля этого я еще не видел ни разу.
Ощере я велел собираться с вечера. С собой берём Руно и Тучко, Кошкин болен, десяток людей, зелья два бочонка, пуль два мешка и вехи для рубежей. И обязательно сначала заедем в обитель.
После пятой грамоты не заехать нельзя. Архимандрит Афанасий примет меня, обязательно поведет в трапезной, покажет новое паникадило. Я скажу про него то, что положено сказать, тем более что все похвальные слова заслуженные. А потом сяду с ним и договорюсь про поле по-человечески: в какие часы будем стрелять, в какую сторону, и где надо поставить кадки с водой. Конечно раньше надо было это сделать, как только начали.
Выезжать положили затемно.
Глава 2
Проснулся я сам и проснулся рано, часа за два до света.
В палате было еще не холодно, но уже тянуло прохладой. Печь топили с вечера, к утру она отдала всё и стояла чуть тёплая. Слюда в окне начала зарастать инеем изнутри, и иней этот в углах внизу уже был толщиной в ноготь.
Я полежал немного и встал.
Одеваться зимой сейчас приходиться долго. Рубаха, порты, чулки суконные, онучи, сапоги. Поверх рубахи зипун (зипун — короткий кафтан без ворота, надевается под верхнее). Поверх зипуна кафтан. Затем пояс. Шуба на выход, крытая сукном, на белке, шапка и кожаные рукавицы, а под них вязаные, потому что в одних кожаных руки на морозе стынут за полчаса.
Всё это на мне застёгивал и подпоясывал постельничий, и я уже этому перестал удивляться. Тут одеваются не сами. Одеваться самому означает, что тебе некому подать, а это про бедность, а не про скромность.
За дверью уже ходили. В доме, где хозяин встал затемно, никто больше не спит.
Постельничего моего зовут Данила, ему за пятьдесят, и он служил ещё при деде. Одевая меня, он всякий раз находит на мне что-нибудь не то и вслух этого не говорит, а поправляет молча и с укором.
В то утро он молча перепоясал меня заново.
— Что не так?
— Высоко взял, государь. К шубе низко надо.
Есть подали тут же, в палате.
Шёл Филиппов пост, вторая неделя, и в пост завтрака как такового не бывает: до обедни не едят вовсе, а кто в дорогу, тому послабление. Обычно подают хлеб, редьку с маслом и квас. Горячего не бывает, потому что поварня топится к обеду, а не к темноте.
Я съел хлеб и выпил квас, и на этом всё.
Есть в этом веке я выучился быстро. Дома я тридцать семь лет ел не думая, а тут еда идёт по числам, и числа эти знает всякий младенец. Сегодня можно рыбу или нельзя, сегодня с маслом или без — это в голове держат так же, как день недели.
Я вышел в переход и
По стене я начал лазать с сентября, и делаю это не для вида.
Всё, что я знаю про этот город, я знаю по чужим раскопам, по планам и по описям, составленным через двести лет после того, как всё описанное сгорело. А стоит он сейчас передо мной целиком, и посмотреть на него сверху можно каждое утро бесплатно.
Сторож у башни меня уже не окликает.
Двадцать пятое ноября, Климентьев день. Мороз стоял третий день и стоял крепкий. Я это увидел по дымам.
Дымы шли из всех труб и волоковых окон разом, и шли прямо вверх, столбами, без наклона. Так они стоят только в сильный мороз и в безветрие. Столбов этих над посадом было столько, сколько дворов, и они держались высоко, выше церквей.
Внизу, под горой, лежала река. Она встала неделю назад, и по ней уже начинали осторожно ездить. Поперёк её от берега до берега уже шли натоптанные дороги, и по дорогам, в темноте, тянулись обозы.
Вот это и есть главная зимняя новость. Летом на Руси тяжёлого не возят. Дорог почти нет, есть только направления. Телега берёт двадцать пудов, идёт по грязи шагом, вязнет на бродах, и всякая река на пути — это перевоз, простой и деньги.
А зимой земля быстро становится ровной. Болота встают, реки встают, овраги забивается снегом. Сани по накатанному берут сорок пудов и идут вдвое быстрее телеги. Река перестаёт быть препятствием и становится дорогой, притом самой лучшей: прямой, гладкой и бесплатной.
Поэтому всё, что в стране есть тяжёлого, везется зимой. Лес, камень, известь, соль, железо, хлеб и конечно мороженная рыба. Купцы набирают товар с осени и ждут санного пути, как ждут открытия навигации.
И поэтому Москва в декабре живёт вдвое гуще, чем в июле, а торг стоит с темноты.
Обозы шли с двух сторон. С низовой стороны, от Коломны, тянулись сани с рыбой. Рыбу везут мёрзлую, навалом, и укрывают рогожей, и в мороз она доходит до Москвы такой, какой её взяли из проруби. Осетра и стерлядь везут стоймя, увязанными в снопы. До Рождества рыбный торг будет расти каждый день, потому что в этот пост можно есть рыбу, а непосредственно перед Рождеством на какое-то время как отрежет. Народ будет на святках налегать на мясо.
С верхней стороны шёл лес. Бревно зимой возят за двадцать вёрст и дальше, а летом за пять уже дорого.
На дровяном ряду рубили. Дрова тут не колют заранее, а рубят при покупателе, чтобы он видел, за что платит, и потому топоры там стучат с потёмок до потёмок.
Я стоял и слушал.
Скрип полозьев, его много и он вразнобой. Мужик орал на другого мужика в той стороне, где основные рыбная ряды. Просыпались петухи и собаки. Но вот ударили к заутрене, сперва в Чудовом монастыре Кремля, потом ещё где-то, а затем везде и сразу.
Гула не было.
В первый мой день здесь я стоял на другом берегу и пытался ловить ухом ровный низкий гул, которым дышит всякий город, где я жил. Его не было тогда, нет и сейчас, и не будет ещё четыреста лет. И сегодня впервые поймал себя на том, что больше его не ищу.
На дворе стояли сани и кони, и было светлее, чем на стене, потому что жгли лучину и два костра.
Тут распоряжался Ощера. Ивану Васильевичу тридцать пять. Сейчас многие даже из тех слоев, что можно назвать элитой, не знают точной даты своего рождения. Сейчас в летописях фиксируется факт рождения человека в семье, имеющей государственное значение: Великих Князей и мальчиков в семьях очень близких к ним. Какие-то записи ведутся в монастырях и при княжеских и значимых боярских дворах. Но в монастырях чаще отмечают факт крещения. У некоторых знатных и богатых есть семейные родословцы или памятные записи. Но основной источник информации человеческая память.
Ощера из Сорокоумовых-Глебовых, и при мне он с августа. Отец окончательно приставил его ко мне перед походом на Мазовшу и сделал это без объяснений. Человек он неглупый и служит честно, а спорит со мной приходит через день, и всегда об одном.
— Государь, — сказал он, увидев меня. — Двенадцать человек.
— Двенадцать, — согласился я.
— Мало, — категорично заявил Ощера.
— Пять вёрст до места, Иван Васильевич. По своей земле и днём.
— Дело не в верстах, государь.
Тут он был прав, и я это знал ещё вчера, когда назначал число.
Дело не в разбойниках, которых под Симоновым монастырем нет, а если бы и были, двенадцать человек сопровождающих меня их без проблем разгонят.
Дело в том, что видят люди.
Великий Князь и соправитель едет через посад. Посад стоит вдоль дороги и смотрит. Если едут двенадцать человек в шубах и без стяга, то посад видит, что проехали какие-то бояре. Если едут сорок, с трубами, и впереди несут стяг, посад видит государя.
Тут это не тщеславие. Сейчас это единственный способ сообщить людям, что власть есть и что она ездит по своей земле. Газет нет, объявлений нет, читать умеют в лучшем случае трое из ста. Остаётся только показывать.
Ощера этого мне не объяснял, потому что для него это не мысль, а воздух, которым он дышит.
— Двадцать, — сказал я. — И без труб.
— Тридцать.
— Двадцать, — на этот раз жестко и властно сказал я, — Иван Васильевич. Двадцать. Мы к обедне в обитель не поспеем, к трапезе как раз. Тридцать человек монастырь кормить не подряжался, да и пост идёт.
Вот это подействовало. Он подумал, посчитал что-то своё и кивнул. Против монастырской трапезы в Филиппов пост доводов у него не нашлось.
— Двадцать, — сказал он. — И стяг возьмём.
— Возьмём, — согласился я.
— И заводных коней четырёх.
— Зачем на пять вёрст заводные?
— Затем, что мороз, — сказал Ощера. — Конь под тобой встанет, а ты стоять не должен.
Тут спорить было не с чем, и я не стал. Вот жизнь пошла, торгуемся о числе людей, как о цене на дрова, и оба довольны.
Грузили в трое саней два бочонка зелья, обвязанные рогожей и переложенные соломой. Их их клали отдельно и последними, и делал это Прокша сам, никому не давая. Мешок свинца в чушках. Свинец у нас покупной, ганзейский, идёт через Новгород, и стоит он дороже, чем должен, потому что берут его все и на всё, а самое главное новгородцы как посредники берут свою долю и она не малая.
Для обители пуд свечного воска, корчага деревянного масла, так сейчас называют
Двадцать рублей это сейчас богатство. На них можно купить деревню в три двора с землёй.
Ощера, увидев корчагу и мошну, повеселел окончательно. Ехать к архимандриту с пустыми руками после пяти грамот с жалобами было бы делом стыдным, и он этого стыда, кажется, ждал.
Сверх того клали дорожное: два тулупа про запас, топор, верёвку, торбы с овсом, ведро, кресало и трут в берестяном коробке. На пять вёрст этого не надо, а кладут всегда. Тут человек, который выехал за ворота без топора и без огня, считается дурнем, и считается справедливо.
Руно вертелся у коновязи и ругался с конюхом.
Велено было взять мерина, а конюх взял себе жеребца, и жеребец под ним плясал и кусал соседних. Они объясняли друг другу, что на смирном ездят калеки, а на бешеном ездят покойники.
Тучко сидел в седле и молчал. Он всегда садился первым и всегда молчал, и я до сих пор не слышал от него подряд больше пяти слов.
Ещё взяли попа Селивана, потому что в обитель без своего попа не ездят, и потому что Селиван сам напросился. У него в Симонове кум.
Прокша подошёл ко мне, когда сани уже увязали.
Он у наряда двадцать второй год и был при тюфяках на Колтовском перелазе. С октября он живёт в Симонове при избе и в Москву ездит только за припасом. Ночевал он тут, у свояка на Подоле, и с утра пришёл сюда.
Ему за сорок, он невысокий, кривоногий от седла и глухой на левое ухо. Оглох он в пятьдесят первом, когда Мазовша стоял под стенами.
— Государь. Я про мерку.
— Говори.
— Не выходит мерка.
Мы подошли к саням, и он показал. В рукавице у него лежала деревянная трубочка с донцем, длиной в палец. Я сам велел такие точить в октябре и все по одному образцу. Насыпал полную, ссыпал в ствол, вот тебе и заряд. Считать не надо, глазом мерить не надо, и всякий дурак сделает одинаково.
— Чем не выходит?
— Мерка-то одна, — сказал Прокша. — Да вот зелье разное.
И стал объяснять, и объяснял толково.
Зелье мешают из трёх вещей: селитра, сера и уголь. Селитру берут с селитряниц, из перепрелого навоза с золой, и всякая варка выходит своя. Сера привозная, и бывает чище и грязнее. Уголь жгут из разного дерева, и ольховый горит не так, как берёзовый.
Мешают руками, в корыте, и мешает всякий по-своему.
Поэтому две бочки, стоящие рядом, бьют по-разному. Из одной ствол швырнёт пулю за полтораста саженей, из другой пуля ляжет за сто.
— Опытный человек на руку берёт и чует, — сказал Прокша. — Сильное зелье сыплет меньше, а слабое с верхом. А по трубочке твоей он сыпать станет ровно, и с сильного зелья ему ствол разорвёт.
— Разорвёт, — согласился я.
— То-то и оно.
Он стоял и ждал, что я велю трубочки выбросить, но вышло по-другому.
— Прокша, мерку оставим. Стволы должны выдерживать две мерки, а зелье сделаем одинаковое.
Он посмотрел на меня своим правым ухом вперёд, как смотрит всегда, когда не понял.
— Это как же?
Вот на это ответа у меня в то утро не было. То есть он был, и я знал его на пятьсот лет вперёд, и знал во всех подробностях. Мешать в весовых долях, а не на глаз. Селитру перечищать перекристаллизацией и мерить крепость раствора. Уголь жечь один и тот же, из одного дерева. Мешать не насухо, а с водой, до теста, и зернить, продавливая через решето, потому что зерно горит ровнее пыли и не слёживается в дороге. Серу брать большими партиями и смотреть на качество.
Но всё это надо не рассказать, а завести. Селитряные ямы, весы, решёта, сушила, люди, которые станут это делать одинаково двести раз подряд, и человек, который будет за ними считать. А еще должны быть люди которые будут разбираться в сере.
А из людей у меня был Прокша, глухой на левое ухо, и Антип, который только грамоте еще только обучается.
— Долгая песня, — сказал я. — К весне начнём. А покуда пиши на всякой бочке, откуда зелье и чьей мешки, и не мешай их между собой.
— Писать я не умею, государь.
— Антип напишет.
Прокша подумал.
— Ну, ежели Антипка, — сказал он. — Антипка напишет.
По тому, как он это сказал, я понял, что Антипа в избе уже зовут Антипкой и что мальчишку в там приняли и самое главное оценили. Это была хорошая новость, и я её отметил.
К жене я зашёл перед самым выходом. Она уже не спала. Теперь ей спится плохо, просыпается, и сидит с рукодельем при свечах, дожидаясь света.
Марье Борисовне скоро шестнадцать лет. Она тверская, дочь Бориса Александровича, и обручили нас с ней, когда мне было шесть, а ей пять. Она ходит седьмой месяц, ходит тяжело и на людях старается этого не показывать.
В феврале у неё родится сын. Его назовут Иваном, и он будет жить тридцать два года и умрёт раньше отца. По крайней мере так я знаю из известной мне истории.
Я знаю это с августа и не сказал ей ни слова и не скажу. Она хотела встать, но я не дал.
— Сиди.
— Едешь?
— Еду. К Симонову. Ввечеру буду.
Она посмотрела на меня, и я в который раз отметил, что смотрит она внимательнее, чем говорит.
— Стрелять поедешь?
— Стрелять.
— Владыка вчера был.
— Был.
— Сердится?
— Не так чтоб очень.
Она помолчала и вдруг спросила.
— Ты у него прощения-то попросил?
Такого вопроса я не ждал, и она попала им точно туда, куда метила. Прощения я не просил и просить не собирался, потому что просить его было не за что, а извиниться за неудобство надо было, и я этого не сделал.
— Не попросил, — сказал я.
— Ну и дурень, — сказала жена Великого Князя.
Сказала она это тихо и без всякого сердца, и это было первое за четыре месяца слово, которое она мне сказала не как государю. Я в ответ только засмеялся.
— Привезти тебе чего из обители?
Она подумала всерьёз, как думают о деле.
— Мёду ихнего привези. У них борти свои, за Кожуховом. Мёд тёмный, с гречихи. Матушке тоже возьми.
— Возьму.
— И пряников.
— Монастырских?
— В обители пряников не пекут, — сказала она с тем терпением, с каким объясняют очевидное. — Под горой на торгу пекут. Медовые, с мятой.
Я запомнил и это.
Я вообще всё за ней запоминаю. Она выросла в этой стране, в этом веке, при богатом и умном отце, и она знает про здешнюю жизнь тысячу мелочей, которых нет ни в одном источнике и не будет никогда. Где пекут пряники, сколько стоит воз сена, какая баба на посаде лучше прядёт, чего боятся кормилицы. Половину известной мне исторической науки я мог бы переписать заново с её слов, если бы стал спрашивать подряд.
Но спрашивать подряд нельзя. Семнадцатилетний князь, который расспрашивает жену про цену на сено, сразу же произведет впечатление человека, у которого не всё в порядке с головой.
Поэтому я расспрашиваю не реже раза в неделю и делаю вид, что мне всё равно. Марья отложила рукоделье и посмотрела на меня прямо.
— Иване. Ты долго ещё этим будешь заниматься?
— Чем?
— Стволами своими.
Спросила она не в укор. Спросила потому, что ей это правда было непонятно. И тут я задумался, что ей ответить.
Сказать правду нельзя. Правда состоит в том, что я собираюсь поставить в этой стране тысячу человек огневого боя, и что стволы эти нужны мне против короля, против Орды и против всякого, кто придёт после. Такие вещи сейчас женам не говорят, и не потому что она женщина, а потому что при ней сидят четыре бабы и все они кому-нибудь что-нибудь обязательно болтанут.
Но врать я тоже не хотел.
— Долго, — сказал я. — Года три.
Она приняла это спокойно, как принимают срок стройки.
— Дорого небось.
— Дорого.
— Батюшка твой знает?
— Знает. Вчера говорили.
— И что?
— Сказал: поезжай.
Она кивнула и вернулась к рукоделью, и по лицу её было видно, что этот ответ ей понятнее всех прочих. Государь сказал «поезжай», значит, дело есть дело, и больше спрашивать не о чем.
— Марья.
— Что?
— Спасибо.
— За что?
— За пряники.
Она пожала плечом и опять взялась за рукоделье, и я вышел.
Уже начало светать, когда я спускался. Двор был готов. Двадцать человек в сёдлах, трое саней, стяг у древка ещё в чехле. Ощера держал моё стремя, хотя держать его дело не его чина, и он это делает нарочно, с августа, потому что ему так велено отцом.
Я взялся за луку и тут услышал за спиной:
— А куда это ты собрался, брат?
Юрий стоял на крыльце в одной рубахе и в накинутой шубе, босой, на морозе, и было видно, что он выскочил, как был, услышав со двора коней.
Глава 3
Пошли берегом.
Лёд уже стоял крепкий, и мальчишки по нему уже бегали от берега к берегу, но Ощера на этот лёд даже не посмотрел.
— Молодой, — сказал он. — Тебе, государь, на нём тонуть не велено.
Я не спорил. Пять вёрст берегом это лишних полчаса, а полчаса у меня были.
Юрий ехал справа и всю дорогу молчал, и делал это он от удовольствия. Ему шестнадцать, он третий месяц как с войны, и до весны ему в Москве делать нечего совершенно. Утром он спросил, куда я собрался, я сказал, и он велел седлать, а сам пошел одеваться, не дожидаясь, позову я его или нет. В итоге задержались на полчаса и выехать затемно не получилось.
Дорога шла посадом, потом огородами, а затем вышла в поле.
Снег лежал третью неделю, и санный путь уже встал, и по нему сверху вниз шли дровяные возы. Дрова в город идут всю зиму и идут не переставая. Москва деревянная, топят в ней каждый день, и лес вокруг неё сведён вёрст на двадцать во все стороны, и это не догадка, а то, что я знаю по пыльце из торфяников.
Проехали Крутицы. Там стоит подворье сарайского владыки, и владыка этот числится епископом при ордынском хане, а живёт под Москвой, и это положение вещей уже никого здесь не смущает.
Дальше пошёл берег, высокий, весь в мелком сосняке.
Симонов монастырь встал за поворотом сразу и весь.
Ограда у него бревенчатая, в тарасах, и стоит она на бровке над рекой. Из-за ограды поднимается собор: каменный, белый, одноглавый. Его заложили в семьдесят девятом году и святили в четыреста пятом, и я это знаю точно, потому что читал про этот собор всё, что про него написано, и в шестьдесят каком-то году его должны были разобрать под что-то другое.
Теперь не должны. Теперь я не знаю, что с ним будет.
— Богат монастырь, — сказал Юрий.
— Богат.
— А отчего он богат?
— Оттого что земля у него в четырёх уездах и соляные варницы в Нерехте. И оттого что владыка Иона отсюда постригся.
Юрий подумал.
— Значит, ты к нему сейчас как к владычному человеку идёшь.
— Как к хозяину двора иду, — уточнил я. — Владыка потом.
Встретили нас у ворот, и как положено: с колокольным звоном, с крестом, с братией по обе стороны дороги.
Стяг я велел развернуть ещё за версту. Тут это не тщеславие и не детство. Обитель принимает соправителя Великого Князя, обитель на это тратит звон, свечи и полдня трудов, и приехать к ней тихо значило бы сказать, что она того не стоит.
Приложились в соборе. Служба уже отошла, и стояли мы недолго.
В соборе было холодно так, что пар шёл, и темно, и свечи горели только у двух образов. Каменные храмы этого века зимой не топятся вовсе, и служат в них чаще в шубах, и я об этом читал, но одно дело читать, а другое дело простоять четверть часа на каменном полу в сапогах.
Потом была трапеза. Шёл Филиппов пост, его вторая неделя, и на столе стояло то, что стоит в пост: квашеная капуста рубленая с брусникой, печёная репа, грибы солёные, грузди и рыжики в основном, горох, кисель овсяный, свежий ржаной из своей печи хлеб и квас.
Ели молча, чтец с амвона читал житие, и читал плохо, торопясь, и архимандрит два раза поднимал на него глаза. Юрий с аппетитом съел всё, что ему подали. Я тоже, но чуть не запихивая кусок в горло. Просто в голове было другое, а отказаться это оскорбление монастырю. з
Разговаривать позвали после, в настоятельской кельи, и там уже топили.
Архимандрита звали Афанасий. Ему под шестьдесят, он грузный, сидел прямо и держал руки на столе, и по ним сразу читалось, что человек этот последние тридцать лет много считает.
Он и есть счетовод. Настоятель большого вотчинного монастыря это не
Вклад внесли при нём. Афанасий посмотрел на мошну и не притронулся к ней.
— Вклад приму и в синодик запишу, — сказал он. — А ты мне про стога всё равно ответь.
— Отвечу.
— Четыре грамоты я тебе писал, государь.
— Пять, отче.
— Пятую владыке, — он поднял на меня глаза, — она не тебе.
— Тоже мне.
Он помолчал, кивнул и убрал руки со стола.
— Ну хорошо, коли так.
И дальше говорил уже как хозяин, а не как проситель, и говорить стало легче, потому что не не жаловался, а перечислял.
Обитель вся деревянная, кроме собора: ограда, кельи, житницы и конюший двор. Горело здесь дважды на его памяти, один раз почти до половины.
Сено к концу ноября у него поставлено в двенадцать стогов, и стога стоят за оврагом, потому что ближе места нет. Сена этого хватает до Егорьева дня, и если оно сгорит в ноябре, то к марту начнёт падать скотина, а скотины у обители сто двадцать голов.
Люди мои палят там же, за оврагом. И больше здесь им палить негде.
— В октябре занялось от них дважды, — сказал Афанасий. — Оба раза отбили. Второй раз отбивали до полуночи, и монахи мои по пояс в снегу таскали воду.
— Отчего до полуночи?
— Оттого что они на ночь глядя палить взялись.
Тут возразить было нечего, и я промолчал.
— Ещё, — сказал он. — Братия ропщет, что серой тянет. Я братии сказал, что от серы ещё никто не помирал, а от татар помирали. Роптать перестали, — он повёл плечом. — Это я тебе так, чтоб ты знал, чего мне стоит.
— А сам ты как?
— А я, государь, полста лет ладаном дышу. Мне сера не помеха.
Он подумал и сказал главное.
— Я не жалуюсь, государь. Я говорю, чего мне надобно.
Надобно ему было вот что. Место под пальбу отвести раз и навсегда, и отвести не там, где сено. Ниже по реке, под яром, есть выемка, и стреляй в неё хоть до Пасхи.
Не палить от повечерия до обедни. Ночью в обители спят, а больные и старые не спят и от каждого выстрела встают. При всяком огне держать караул со своими людьми, с бочками и баграми. Не монастырскими, это уже становится достаточно накладно. За всякую потраву платить.
Я ответил сразу же, что так всё и будет, это на самом деле очень разумно.
Он позвал подьячего и служку, который принес чернильницу, и всё это записали при нас в две руки. Писал монастырский подьячий, а с моей стороны Антип, потому что писать больше было некому.
Писал он медленно и помогал себе языком. Афанасий поглядел на него и ничего не сказал.
Взамен обитель кормит моих людей по будням и даёт лес на уголь с ближней делянки. Считать уголь будем по возам, а не на глаз.
И уже у двери, когда я поднялся, он сказал то, ради чего, я думаю, и писались пять грамот.
— И мастера ты от меня совсем не забирай.
— Не забираю.
— У него другое паникадило не долито, — сказал Афанасий. — Второй месяц не долито. Он его начал, форму сделал, воск вытопил, а как ты ему свои трубы велел, так он к паникадилу и не подходит.
— Дольёт.
— Ты ему скажи.
— Скажу.
Вот и весь разговор, и стоил он двадцати рублей и половины дня.
Я шёл от него по переходу и думал о том, что сейчас случилось.
Я приехал сюда думая, что буду мириться, но делать этого не пришлось. Мне выкатили счёт, он был подробный и справедливый, и по нему я заплатил. Но за это получил право стоять здесь дальше и стоять годами. А не до весны.
Изба стояла за оградой, ниже по реке, на монастырской земле, саженях в двухстах от ворот.
Внутрь ограды огневое дело не пустили бы никогда, и правильно бы сделали.
Двор был обнесён тыном, и на воротах сидел сторож, старик Влас, который нас не узнал. Он вышел, стал посреди дороги и спросил, кто едет. Ощера начал багроветь, но я его опередил.
— Правильно спрашивает, — сказал я. — Влас, я еду, Иван Васильевич.
— А, — виновато протянул Влас. — Ну проезжай.
Двор был тесный, вытоптанный до земли и чёрный от угля. Стояли две избы, длинный навес на столбах, сарай, поленницы в два ряда и колодец. Из-под навеса шёл дым и стук, и стучали в четыре молота, вразнобой.
Митрей вышел на крыльцо, вытирая руки, и за ним вышли ещё двое, и все трое встали и поклонились. Антип слез с саней и пошёл было к ним.
— Антип, — остановил я его. — Поди сюда.
Он подошёл. Я взял его за ухо и отвёл к стене избы, к поленнице, и держал крепко, потому что стервец дернулся, как бы пытаясь вывернуться.
Двор смотрел. Двенадцать человек побросали работу и смотрели, и никто не удивился. Государь взял за ухо дворового парня, за которого сам же и отвечает. Удивился один Юрий и стал улыбаться.
— Что ты девке говорил? — спросил я.
— Какой девке, государь?
— Онисимовой. Кожевника с-под горы. За которую тебя били.
— Не помню, — попытался юлить Антип.
— Помнишь, ты всё помнишь. Говори слово в слово.
Он посопел и начал говорить ровным голосом, без выражения, как читают роспись:
— Свет ты мой ясный, я как тебя у колодезя увидал, так и сон потерял. Ем не в еду и пью не в питьё. Ночью лежу, в потолок гляжу, а вижу лицо твоё. Пожалей ты меня, либо вели помирать, иного мне не надобно.
И замолчал. Во дворе стало очень тихо. Я отпустил ухо и обернулся. Иван Дмитрич Руно стоял у саней и смотрел куда-то в сторону.
— Это ты где слышал? — спросил я.
— У поварни, государь, — сказал Антип. — Иван Дмитрич говорил.
— Когда?
— На Покрове. Вечером.
Кто-то у горна хрюкнул и заткнулся. Руно не сказал ничего. Он умный человек и понимал, что любое слово сейчас будет хуже молчания. Я повернулся обратно к Антипу.
— А ещё что ты ей говорил?
— Ничего, государь.
— Антип.
Он молчал.
— Антип, — повторил я с нажимом.
— Что я государев человек, — сказал он.
— А ещё?
Он молчал дольше, но потом нехотя ответил.
— Что у нас тут огненный бой и что таких ручниц нигде нету.
Вот тут я перестал играть.
— Понял.
— Не понял, ты головой кивнул. Повтори, что я сказал.
И он повторил.
— Что здесь делается, за ворота не идёт. Ни девке, ни попу, ни куму, ни свату. Спросят — сказать, что кузнецы куют.
Слово в слово, тем же ровным голосом, каким читал Руново признание в любви.
Он у меня один такой на всю землю, и держу я его ради того, что он запоминает с первого раза и не путает ни слова. И вот я стою и вижу, что запоминает он всё подряд, ровно и без разбора, и любезность, и приказ, и что между ними у него разницы нет никакой.
Разницу придётся ставить отдельно. И ставить, видимо, мне.
С Митреем я говорил там же, при всех, и уводить его никуда не стал.
Уводить было не за чем. Кричат на того, кто нужен. Ненужного не бранят, ненужного прогоняют, и это здесь понимает каждый, начиная со сторожа Власа.
— Дмитрий Микулин сын, — сказал я. — Поди сюда.
Он подошёл и встал.
— У тебя голова на плечах или котёл из-под каши, да еще и пустой?
Он молчал.
— Ты зачем палить удумал там, где сено монастырское составлено? Оно денег стоит. Ты бы за него платил, мастер на все руки? У тебя за душой два кафтана и те казённые.
— Не платил бы, — согласился он.
— Не платил бы, — передразнил я его. — Я бы платил. И не за сено, а за сто двадцать голов скотины, которая к марту падёт.
Он поднял голову.
— А где было палить, государь?
— Что?
— Где было палить, — повторил он. — Двор тесен, ты сам видишь. За овраг зимою не пролезешь, там снегу по пояс, а пробу бить надо. Я тебе не могу ствол отдать, покуда из него не выстрелю трижды. Ты мне места не давал.
Двор стоял и слушал. Он был прав, и правота его была полная, и стояла она на том, что я в октябре об этом не подумал.
Я подумал про мастеров, про железо, про уголь, про свинец и про то, где взять селитру. Про то, где им стрелять, я не подумал ни разу.
— Место я тебе сегодня дал, — сказал я. — Под яром, ниже по реке. У отца архимандрита спросишь, он покажет и людей даст.
— Спрошу.
— А спросить ты и в октябре мог.
Он опустил голову.
— Мог.
— Ты голова этой избе. Голова спрашивает, покуда не поздно, а не отбивается опосля.
— Понял, государь.
— И за Антипку спрос с тебя. Ты его при себе держишь третий год, поэтому за него и отвечаешь. Он четвёртый месяц грамоте учится, а не языком по посаду мелоть. Ещё раз услышу, с тебя спрошу, не с него.
Он кивнул. И тут я услышал сзади, что Юрий всё ещё улыбается. Не увидел, а услышал.
— А ты чего скалишься, брат? — сказал я, оборачиваясь. — Не скалься.
Юрий убрал улыбку, но на половину.
— Эти двое о себе невесть что вообразили. Мастера, вишь, незаменимые, — я говорил громко и говорил на весь двор, потому что слышать это было надо всем. — А незаменимых у нас нет, люди добрые. Нету незаменимых.
И стало тихо. Я услышал эту фразу со стороны уже после того, как её сказал. Она была не моя. Я знал, откуда она, и знал, чем она кончалась для тех, к кому её прикладывали, и было это в моей жизни двадцать лет назад. Она вышла из меня целиком, вся, как будто её и не убирали.
— Так они и правда незаменимые, брат, — тихо сказал Юрий. — Других-то нету.
Ответить на это было нечего. Митрей не сказал ничего, и молчал он не от смирения, и не потому что считал так же, и я это знал.
Он тверской, и на Москве один. Родни нет, двора нет, ряда ни с кем нет. Из Твери его отпустили насовсем, и назад ему хода нет, потому что назад ходят к отцу, а к отцу он не вернётся. Он здесь стоит на мне и больше ни на чём.
За спиной у него дюжина московских кузнецов, набранных за осень из рядов за Неглинной. У половины дворы, жёны, старшему сорок два года. И над ними поставлен тверской парень восемнадцати лет, который не мастер им ни по летам, ни по счёту, а уже голова.
Держится он ровно до тех пор, пока прав по делу, и сегодня он был прав именно поэтому.
— Ну, показывай, — сказал я. — Показывай, чего наделали.
Митрей сменился в лице, и я подумал, что вот теперь начинается настоящее.
Он повёл меня под навес. Я пошёл, и Юрий за нами, а Ощера остался у саней, потому что ему было неинтересно.
В октябре тут стояли два горна и навес на четырёх столбах. Теперь под навесом было четыре горна, и все четыре были в работе.
Ствол здесь не льют и не сверлят из чушки, а куют из полосы. Её нагревают, оборачивают вокруг железного прута, который называется оправка, и заваривают шов молотом. Работают двое: кузнец держит и правит, молотобоец бьёт. Заваривают в три приёма, по частям, от казны к дулу.
Кузнецов было четверо, и я узнал двоих. Гаврила Кривой, из Кузнецкой слободы, сорока двух лет, и племянник его Онтон.
— Здоров, Гаврила.
— И тебе здоровья, государь.
— Много ли переводите?
— Одну полосу из семи, — сказал Гаврила. — По первости четыре из семи вели в брак, а теперь одну.
Одну из семи. В октябре было больше половины.
Оправок у Митрея сделали шесть, и все они одинаковой толщины, и толщину эту он держит по кружалу.
Кружало — это мерка. Кольцо и стержень, выточенные раз и навсегда, и по ним ставится всё. Стержень входит в готовый ствол или не входит. Кольцо садится на ствол снаружи или не садится.
Одно кружало на всю избу, и лежит оно у Митрея, и трогать его не велено никому.
Я взял его в руки и подержал. Обыкновенная железная вещь, ничем не украшенная, весом фунта в полтора.
Отсюда всё и растёт. Одинаковая пуля, одинаковая мера зелья и одинаковый ствол. С этого начинается всё, что я собираюсь делать следующие двадцать лет, и лежит оно на полке под тряпицей.
Доводка у них была узкое место, и я его увидел сразу.
Кованый ствол внутри неровен, и его надо изнутри
Летом можно поставить привод от воды, и я про это думал. Но зимою вода в наших краях замерзает.
— Сколько за день проходите?
— Один. Ежели с утра, то полтора.
— Людей мало?
— Людей хватает, государь. Ворот один.
Второй ворот они сделают к Рождеству. Третий уже некуда ставить, просто тесно.
Замок был фитильный, со змейкой.
Змейка это рычажок, изогнутый крючком, в который зажат тлеющий фитиль. Жмёшь снизу на спуск, змейка идёт вниз и опускает фитиль на полку с затравочным зельем. В Европе такая вещь известна лет двадцать, а на Руси сих пор совали фитиль рукой.
Замок делает один человек. Замочник Прон, пришлый, из Ярославля, лет тридцати, который молчит и работает.
Один, на всю избу один. И он делает замок за полтора дня, если не отвлекать. Если отвлекать, то может только за три.
Вот моё второе узкое место, и оно хуже первого, потому что ворот можно поставить второй, а замочника второго взять сейчас негде.
— Ученика ему дал?
— Дал двоих, — сказал Митрей. — Один уже сбежал.
Ложейник Сенька, парень лет двадцати, режет колоды из берёзы. Колода — это то, во что вкладывается ствол и что берётся в руки. Приклада, как его знают в моё время, тут ещё не придумал никто, и приклад у нас свой, и придумывал его я, и получился он неуклюжий, но плечо держит. Сенька работает быстро и весело и всё время что-то напевает.
Пули двух видов и обе резаны по кружалу. Свинец покупной, ганзейский, идёт через Новгород и стоит дороже, чем должен.
Порох или зелье как говорят сейчас и будут говорить еще долго, у Прокши. Он с ним стоит отдельно, в сорока саженях, и кругом ничего нет. Это моё распоряжение и оно наверное единственное, которое здесь не вызывает вопросов и никем не оспаривается.
На стене висит доска, и на ней мелом написаны размеры.
Писал Антип. Почерк кривой, буквы разной высоты, и слово «длина» написано через ять неправильно. Но самое главное что написано.
Полгода назад на Москве не было ни этой доски, ни размеров, ни человека, который умеет их записать.
Готовые изделия стояли в дальнем конце навеса, в козлах, рядами.
Я подошёл и стал считать. Тридцать шесть, а отковано сорок два. Шесть отложено в переделку: три раздуло на пробе, у двух повело шов, один не принял стержень.
Тридцать шесть принято, оложено, с замком и с клеймом.
Я взял одну затем вторую и третью, наугад из разных рядов. Приложил кружало к одной, потом ко второй и третьей. Оно на всех село.
В августе, в Твери, мне вынесли три ручницы из городского наряда. Три разных изделия, у каждой свой канал, своя колода и свой угол прута под мышку. А замка ни у одной. Тут же стояло тридцать шесть одинаковых.
Юрий взял одну, повертел, приложил к плечу, повёл стволом. Он ничего про них не знал, но держал правильно, потому что оно само так берётся.
— Тяжёлая, — сказал он.
— Двадцать фунтов.
— А стреляет?
— А вот сейчас и поглядим.
Под яр пошли шли все. Место было хорошее. Река делала поворот, берег обрывался саженей на пять, и в обрыв упиралась ровная выемка, и позади неё стоял голый обрыв, в который уйдет всё, что мимо. Плетни поставили на пятидесяти шагах, набив их соломой.
И тут своё слово сказала зима. Я про это знал заранее, но знать это одно, а стоять на морозе с фитилём в руке совсем другое. Фитиль на морозе тлеет вяло. Его надо раздувать, и раздувать всё время, и держать его надо в стороне от полки, иначе искра на порох сядет раньше времени.
Ветер сдувает затравку с полки, которая открыта сверху, а зелья на ней насыпано с напёрсток, и половину этого напёрстка уносит, покуда ты целишься.
Полка сыреет от дыхания и снега, от того, что человек её накрывает рукавицей, а рукавица мокрая.
Рукавицу надо снимать. Голой рукой на таком морозе работаешь недолго, а работы там много: насыпать, забить, притоптать шомполом, подсыпать на полку, взвести змейку.
Стреляли по десять человек в ряд, четырьмя рядами. Считал Антип, вслух, и сразу же кричал, у кого осечка.
Осечка это когда фитиль сел на полку, а выстрела нет. Зелье на полке вспыхнуло, а внутрь не пошло когда или фитиль погас, или полка отсырела. Тогда стоишь и снаряжаешь всё сначала, а на тебя в это время едут или бегут, а то и вообще осыпают стрелами.
Я знал наперёд, сколько их будет. Одна на шесть или семь.
Их оказалось девятнадцать на сто двадцать. Чуть больше шести и это лучшее, что есть сегодня на свете.
Юрий отстрелялся в третьем ряду. Ему показывал Митрей, и показывал два раза. На третий Юрий сказал, что понял.
Он насыпал, забил, подсыпал, взвёл. Приложил, постоял и дёрнул спуск.
Ударило коротко и очень громко, и его качнуло назад, и дым пошёл ему прямо в лицо, потому что ветер стоял слева.
Он опустил ручницу и стоял, моргая. Лицо у него было чёрное с одной стороны.
— Ну как? — спросил я.
— Гремит, — ответил немного ошарашенный Юрий.
Плетень стоял целый. Он взял вторую ручницу, и она дала осечку. С третьей Юрий пробил солому у левого края, в двух пядях от середины.
На пятидесяти шагах в человека это попадание. Он отдал ручницу, отошёл ко мне и стал вытирать лицо снегом.
— Брат, я за то время, покуда её набивают, десять стрел пущу. И все десять положу.
— Положишь, — сказал я.
— Так на что оно тогда?
Вот это и есть настоящий вопрос, и задал его шестнадцатилетний мальчишка всего лишь через четверть часа знакомства с делом, над которым я сижу четвёртый месяц.
— На то, — сказал я, — что тебя стрелять учили с шести лет. И отца твоего учили с шести, и деда. Ты за лук взялся почти сразу же как на коня сам сел. И таких, как ты, у нас в земле хорошо если тысяч пять.
— Ну и что?
— А я этому любого мужика выучу за месяц. Любого. Который сохи не бросал ни разу.
Юрий подумал.
— За месяц? — с сомнением в голосе сказал он.
— За месяц.
— Не выучишь, — Юрий сказал твердо как отрезал.
— Поглядим, — сказал я.
Он больше ничего не сказал, и я тоже, и мы с ним остались при своих. А решать его предстояло
Выехали, когда начало темнеть, а сейчас это начало в третьего.
Мёд взяли у ключника: два туеса тёмного, гречишного, с бортей за Кожуховом. Один жене, другой матери. Пряников в обители не пекут, и за пряниками надо было заезжать под гору, на торг у Кожевников. Туда же, где двор Онисима.
Я подумал об этом уже в санях и решил, что заеду.
Митрей проводил до ворот и у ворот сказал:
— Государь. Про паникадило.
— Обязательно долей.
— Когда?
— К Рождеству. И чтоб отец Афанасий мне про это больше не напоминал.
— Долью.
Антип подал мне доску, ту самую, с мелом, перевернув её чистой стороной.
На чистой стороне у него были записаны сегодняшние результаты. Выстрелов сто двадцать, осечек девятнадцать. В плетень восемьдесят одна.
Ниже стояло: месяца ноября в 25 день.
Я подержал эту доску в руках дольше, чем следовало. В моей науке нет ни одной такой записи ранее семнадцатого века, ни единой. Первая известная мне ведомость огневой стрельбы русского войска лежит в архиве и датирована годом, до которого отсюда двести лет. Она теперь вторая.
— Перепиши на бересту, — распорядился я. — Доску сотрут.
Глава 4
Семнадцатого декабря я вспомнил, что у меня есть бумажник.
Вспомнил не сам. Пришёл Тучко с росписью корма по дворам, и в росписи стояла строка: бесерменину, что живёт при толмачах на Ордынке, корм давать по-прежнему. Я спросил, какому бесерменину и Тучко пояснил.
Взяли его в конце августа, на той стороне Оки, вместе с кошем и ставкой. Я его забрал к себе ради одного дела. Но с сентября к этому делу не приступал никто, и первый из тех, кто не приступал, был Великий Князь.
Осень у меня ушла на избу под Симоновом, на берег и на разбор набега. Это правда, и это не оправдание. Настоящая причина другая. Он всё это время болел.
Болел он так, что к декабрю на Москве это стало предметом для разговора, и разговор доходил до меня трижды, и трижды я слушал его вполуха.
Через неделю после приезда в Москву он слёг. Началось всё с озноба. Трясло его к полудню, долго, и так, что под ним ходуном ходила лавка. Потом шёл жар, и в жару он говорил, конечно не по-нашему. Потом прошибал пот, и рубаху выжимали, а он лежал пустой и тихий.
Назавтра он был здоров. Разговаривал, ел, вставал. Но на второй день всё повторилось, и повторилось в тот же час.
Дальше оно пошло через день, ровно, по расписанию, и то, что оно шло по расписанию, пугало людей больше самого жара. Болезнь, которая приходит когда попало, для здешних дело житейское. Болезнь, которая приходит в свой час и уходит в свой, называется иначе.
Сейчас её зовут трясавица (трясавица — перемежающаяся лихорадка). Считают, что сестёр этих двенадцать, что зовут их по именам и что имена эти лучше не называть вслух. Лечат заговором, потением в бане и травами.
Я знаю, что это. Я знаю это лучше всех, кто ходит сегодня по земле.
Комар с волжских проток, или с ургенчской ямы, или с той самой поймы под Колтовом, где мы его и взяли. Сидит в человеке годами, поднимается от холода и от голода. В моё время её выводили в России двадцать лет и с трудом, но вывели. Я застал последние очаги. Хину я видел в аптечном пузырьке за тридцать копеек.
Хина растёт на дереве в Перу. Но пока в Старом Свете её нет.
До того дня, когда эту кору привезут в Европу, отсюда без малого очень много лет. Полынь, которую заваривают хоть как-то помогает, и её заваривают, потому что больше было нечего.
Отпустило само, к концу октября. Так оно и отпускает само, если человек молодой и его кормят. Он встал, отощавший вдвое, и с этого дня начиналась вторая беда.
Встав, он пошёл смотреть мельницы. Никто его не посылал. Он выспросил у толмачей, где на Яузе бьют сукно, и пошёл туда пешком, потому что коня ему не полагалось.
Спуск к воде там короткий и крутой, и в ноябре он обледенел. Сверху шёл воз с дровами. Лошадь на льду села на зад, воз пошёл боком и прижал человека к столбу у мостков.
Вытащили его быстро мужики с той же мельницы.
Ребро сломано, нога помята, ходить не мог месяц. Кости ему правил старик с Кожевников, тот самый, что правит их всей нижней слободе. Руки были целы.
Почему и зачем он туда пошёл, я это понял только в декабре.
Бумагу бьют. Тряпьё, из которого её делают, толкут в ступах, и ступы ходят от водяного колеса. Другого привода сейчас в Москве нет ни одного, кроме мельничного. А сукно валяют ровно теми же ступами и ровно от того же колеса.
Он шёл смотреть машину, которая ему нужна. Она уже тут стоит и работает.
Пролежал он после этого месяц и никому не сказал, зачем ходил на мельницу. А его никто и не спросил.
В конце ноября он встал во второй раз, и его повели в баню.
Повели с добром. Человек отлежал два месяца, оброс, и вымыть его было делом обычного милосердия.
Бани он до того не видел никогда в жизни. Он рос там, где моются в тепле и водой из таза, на камне, и пара такого не знают. Про то, что тут лезут наверх и что наверху дышать надо иначе, ему сказать забыли, а сам он спрашивать не стал.
Он полез на полок вместе со всеми (полок — верхняя лавка в бане, под самым паром).
Его сволокли оттуда без памяти. Вытащили в предбанник, вынесли на снег и окатили водой, и всё это было сделано правильно, и так откачивают тут всякого, и обычно этого хватает.
Через два дня у него опять жар, и в боку закололо, и пошёл кашель. Вот это была уже настоящая беда, и она была хуже двух первых, вместе взятых.
Воспаление лёгких истощённого человека убивает, и убивает быстро, и лечить его тут нечем совершенно. Лежал он девять дней. На пятый день его соборовали. Соборовал приходский поп и не спрашивал, крещёный тот или нет. Он решил, что человек не доживёт до утра.
К нему я тогда и пришёл.
Пришёл я вечером, и стоял недолго, и лучше бы не приходил вовсе.
Он лежал на лавке под тремя шубами, и дышал коротко и часто, и
За спиной у меня стоял Ощера и сопел.
И я сказал ему, что всё это у него от магометанства. Что живёт на Москве не первый месяц, в самом православном городе на свете, а до сих пор в толк не возьмёт, как тут жить надо. Что если бы он с сентября ходил в церковь, как все люди, то и телега бы его объехала.
Я сказал это тем голосом, каким говорят у постели, чтобы человеку стало легче. У нас так делали в госпиталях, и это иногда очень даже работало, и я это знал.
Потом я вышел, и на дворе, при людях, сказал вслух:
— Тридцать три несчастья.
Ощера переспросил, но я не стал объяснять.
Да и объяснить я и не мог. Выражение появится почти через четыреста лет. Широко в жизнь оно пойдет в истории человека по фамилии Епиходов, который служит конторщиком в имении, которое продадут за долги. К вечеру прозвище знал весь двор. К Николину дню его знала Ордынка.
* * *
Ключник Фёдор Мурза и постельничий Данила сошлись у поварни, и разговор у них был про корм на Ордынку.
— Это которому? — сказал Фёдор. — Бесерменину?
— Тридцати трём несчастьям.
— А отчего тридцать три?
Данила подумал.
— Государь так сказал.
— Так их всего три и было. Трясавица, телега да баня. Я считал.
— Значит, ещё тридцать будет, — сказал Данила. — Ты государя-то не переучитывай.
Фёдор отметил корм и после, уже уходя, сказал ещё одно.
— Государь вообще стал говорить, чего прежде не говорил. Слова какие-то непонятные.
— Какие?
— Не наши. А выходит складно.
Данила на это ничего не ответил, потому что одевал государя всякое утро и слышал этих слов вдесятеро больше ключника.
* * *
Крестился он около Николина дня, в приходской церкви под горой.
Меня не спросили. Спрашивать было незачем: полоняник, попавший на Москву, крестится тут через одного, и никто по этому поводу не ходит к соправителю Великого Князя.
Восприемником стал Ощера (восприемник — крёстный отец). Он же за всё и заплатил, и сделал это, я думаю, из своих, и мне об этом не доложил.
Назвали светским именем Богданом, а во святом крещении Феодотом.
Именем этим тут крестят найденных, приблудных и чужих, и попу оно пришло в голову само собой, как самое подходящее.
А значит оно ровно то же, что значило прежнее. Абдулла — раб Божий, Богдан — Богом данный. Ему просто перевели имя на русский.
Назавтра после крестин его прошиб пот, жар упал, и он заснул в первый раз за девять дней.
Крупозное воспаление бывает ломается кризисом. я видел как он происходит на седьмой день, на девятый, иногда на одиннадцатый. Если человек его переживает, жар падает разом, за несколько часов, и больной засыпает и просыпается живым. Так было тысячу лет до меня и так осталось после.
Он лежал девять дней. Крестили его на восьмой. И в итоге двор увидел, что на второй день после крещения он начал выздоравливать. Я на это ничего не сказал, да и не собирался.
Семнадцатого декабря я велел его привести.
Привёл Тучко. Довёл до двери, впустил и остался снаружи, потому что я так велел.
Он вошёл и стал у порога. Очень худой. За три месяца болезней от него остались кожа да кости. Одет он был в чужое: рубаха с плеча кого-то покрупнее, зипун, шуба с такими длинными рукавами, что из них торчали одни пальцы. Своей одежды у него нет и наверное никогда и не было.
Борода отросла и была неровно подрезана. Лицо я разглядел плохо, потому что он стоял против света.
— Ну что, — сказал я. — Оклемался, тридцать три несчастья?
Он понял без толмача всё, даже прозвище.
Толмача у него, кстати, нет. Оксён с нами не пошёл. Он подумал ночь и попросился обратно в улус, где у него жена и четверо детей. И я его отпустил. Значит, три месяца Богдан пролежал один посреди русской речи и слушал её с лавки.
— Оклемался, государь, — сказал он.
Сказал медленно, разделяя слова, но сам.
И тут же опустился на колени, а с колен лёг лицом в пол, так на Руси не кланяются даже Великому Князю.
Я знал, зачем он это делает. Он был уверен, что я его вылечил.
— Встань, — сказал я. — Ты мне полы не мети.
Он поднялся и стал говорить дальше то же самое: что будет служить, что жизнью обязан и что государь его от смерти поднял и что он этого не забудет.
Говорил он это по-русски, но русского на такую речь у него не хватало, и он подбирал слова, и от этого выходило ещё длиннее.
Я слушал и его слова меня тяготили. И дело было не в благодарности. Меня коробило то, что человек благодарит за шутку. Я пошутил у постели умирающего, пошутил чужой шуткой из чужого века, и он взял её как приказ и исполнил.
Я дал ему кончить и спросил другое.
— С чего начинать?
Он остановился, постоял, глядя мимо меня, и я решил, что он не понял вопроса, но ошибся.
— С воды, государь, — сказал он.
Дальше я перешёл на татарский, потому что по-русски мы бы просидели до утра.
Язык этот при московском дворе не диковина. Тут стоят служилые царевичи со своими людьми, тут ходят послы и толмачи, тут третий век платят выход и третий век читают ярлыки. Кто ведёт дела, тот его знает.
Великого Князя Иван Васильевич учили ему с семи лет. Язык остался в голове, как остались посадка и лук.
Тучко за дверью не понимал ни слова. Ему было слышно, что государь говорил по-татарски с полоняником, и долго, и это всё, что он понял.
Когда Богдан заговорил, его как подменили. Стоял у порога болезный, кланялся в пол, тянул слова. Заговорив о своём деле, он выпрямился и стал отвечать коротко, по одному предмету за раз, и ни разу не сбился.
— Вода у вас встаёт, — сказал он. — Надолго?
— С Николы до Егорья. Полгода.
— Тогда работа идёт с большой воды и до заморозков. Полгода в году, и больше не выйдет. Зимой ничего не будет.
— Ты это откуда взял?
— Из окна смотрел, государь.
Потом он полез за пазуху, достал он свёрток и подал его мне обеими руками.
Свёрток был из бересты. Полосы аршина в поларшина, прошпаренные и обрезанные, штук восемь, и связаны
Писано на них было арабским письмом, мелко, справа налево, и читать это я не мог.
Бумаги ему естественно не дали. Три месяца он пролежал в доме, где бумага есть и лежит в коробе у дьяка, и никто не подумал дать ему листа. Он попросил у толмачей, чем писать, и ему показали бересту, потому что на бересте тут пишут дворовые записки, счёт долгам и памятки самому себе.
Бумажник расписал мне бумажное дело на бересте.
Я стоял с этими полосками в руках и вспоминал Симоново. Двадцать пятого числа я велел там Антипу переписать меловую доску на бересту, чтобы запись не стёрли.
На Руси сейчас чаще всего пишут еще на дереве. Государство, которое я собираюсь строить, будет писать очень много, и писать ему пока не на чем.
— Читай, — сказал я.
Он читал, а я слушал и перебил только четыре раза.
Вода. Не всякая годится. Не ниже кузниц, потому что вода из-под них ржавая и лист от неё пойдёт в пятнах и не стоячая. Река нужна малая и чистая, с падением, и такую он на Яузе не нашёл. Смотреть надо выше по течению или другую речку.
Тряпьё. Лён и конопля, старое, поношенное, и чем ветше, тем лучше.
Тут он остановился и сказал, что это самое трудное. Я переспросил, потому что подумал, что ослышался. Страна льняная, полотно ткут в каждой избе, и мне казалось, что ветоши тут завались.
— Купить нельзя, — сказал он. — Я ходил на торг четыре раза. Ветошью не торгуют.
Ветошь тут донашивают. Рубаха идёт в заплаты, из заплат в онучи, из онучей в затычки и в половики, а что останется, идёт в печь на растопку. До состояния, в котором она нужна ему, тряпка тут просто не доживает. Её сжигают раньше.
Значит, скупку надо заводить. Ездить по деревням и по торгам, платить деньгой или солью, объяснять людям, зачем городскому человеку их рвань, и объяснять каждому. Он сказал, что на одно это уйдёт год. А я подумал, что два.
Толчея. Строить не надо. Вот ради чего он в ноябре шёл пешком на Яузу и попал под воз. Валяльные мельницы там уже стоят, и не одна (валяльня, или сукновальня — мельница, где ступами бьют сукно). Ступа, песты, кулачный вал от колеса. Устройство то самое, какое ему нужно, и оно уже работает и бьёт сукно.
Взять такую мельницу и переделать под тряпьё, ямы вырыть рядом, а ступы переставить.
— Мельник согласится?
— Мельник тебе не откажет, государь.
Он сказал это ровно, и я на него посмотрел. Он ничего в виду не имел, просто третий месяц живёт в стране, где государь не спрашивает мельника.
Форма. Тут он остановился второй раз.
— Формы сделать не умею, — сказал он.
У его мастера форма была тростниковая, гибкая, плетённая конским волосом. Тростника такого тут нет. Он смотрел здешний и говорит, что не тот, и я ему поверил, потому что он его щупал, а я нет.
Но есть другая форма, проволочная, и он такую видел на каффинской бумаге на просвет. По ней остаются следы: полосы поперёк и полосы вдоль, и водяной знак.
Сам он её не делал никогда.
Нужен человек, который тянет проволоку тонко и ровно. Таких на Москве десятка два, и сидят они за Неглинной. Тянут они её на кольчужные кольца. Тут я перебил его и сказал, что человек будет.
Клей. Крахмал пшеничный он сразу отставил. Пшеница тут дорога, а хлеб ржаной, и держать бумажное дело на пшенице разорительно. Взамен он предложил клей мездровый, от кожевников, и рыбий, с Волги. Того и другого тут вдоволь. В дело он их раньше не пускал и говорит, что пробовать надо на месте и не один раз.
Сушило. У него дома листы разносили по стене на солнце. Тут солнца нет с сентября, и сушило придётся топить, ровно и без дыма.
Лощило. Это такая раковина и годятся речные, он их уже нашёл на торгу у рыбников и это было единственное во всём списке, что у него уже было.
Я спросил, сколько листов выйдет.
— У мастера, — сказал он, — с двумя подручными выходит в день листов пятьсот.
Я стал считать в уме, и мне такой счет понравился. Пятьсот листов в день, при полугодовой работе, дают сто с лишним тысяч в год. Это двадцать с лишним сотен дестей (десть — двадцать четыре листа). Береговой разряд с росписью сторож и бродов, если писать его как я хочу, съест дестей пять. Писцовые книги по одному уезду съедят полсотни.
Считалось так хорошо, что я успел добраться до писцовых книг, прежде чем он договорил.
— У нас так не будет, — сказал он.
— Отчего?
— Оттого что я не мастер, государь.
И дальше он сказал то, чего мог не говорить.
Что растирал тряпьё третий год и был подручным. Что форму в руках держал считаные разы и держал её, когда мастеру давали большой заказ и не хватало рук. Что снять лист ровно с одного встряхивания он умеет плохо, и что снимать надо тысячу раз, чтобы уметь.
Что первый год будет брак. Что рвать будет каждый второй лист, а из непорванных половина пойдёт волной и пятном. Что чернила будут проходить насквозь, пока не подберут клей, и подбирать его будут долго.
Что человека, который умеет всё это по-настоящему, тут нет, и в Каффе есть, и он там дорог, и генуэзцы его не отдадут. Он сказал это стоя, ровным голосом, и ни разу не назвал это бедой.
Я слушал и думал, что он мне только что сделал самый лучший подарок из возможных. Мне полгода все всё обещают. Мастера, воеводы и монахи. Все пока только обещают. Первый человек, который начал с того, чего он не может, стоит передо мной в чужой шубе.
— Богдан, — сказал я.
Он не отозвался, так как ещё не привык.
— Богдан. Ты это когда успел?
— Что, государь?
— Всё это. Воду, тряпьё, мельницу. Ты три месяца лежал.
Он посмотрел на меня, и посмотрел с недоумением, потому что вопрос показался ему пустым.
— Так я лежал и думал.
И объяснил, раз уж я не понимаю. Трясавица берёт через день. День она берёт, а день не берёт вовсе, и в этот день голова светлая, а вставать нельзя и делать нечего. Он лежал и перебирал по порядку: вода, тряпьё, ямы, толчея, чан, форма, войлок, отжим, сушило, клей, лощило. Перебрал, дошёл до конца и начал
Потом его придавило возом, и он лежал ещё месяц и перебирал то же самое, только с поправкой на то, что успел увидеть на мельнице.
Потом было воспаление, и в воспалении он не думал ничего.
А в промежутках, когда отпускало, он просил бересту и записывал.
— Ты и в соборование думал? — спросил я.
Он не понял слова и я объяснил.
— А, — сказал он. — Нет. Тогда не думал.
Я отдал ему бересту обратно и сказал держать при себе. Потом сказал, что с весны он берётся за дело, а до весны ездит и смотрит, что коня ему дадут и что человека к нему приставят.
Богдан поклонился и пошёл к двери. У двери я его окликнул.
— Как тебя теперь звать-то?
— Богдан, государь.
— А сам себя как зовёшь?
Он подумал.
— Абдулла, — сказал он. — Я так привык.
Ему перевели имя на русский, слово в слово, и кто это сделал, сделал это не думая. Поп искал имя для чужого. Мать с отцом в Самарканде искали имя для сына. Вышло одно и то же.
Он этого не узнает, потому что для этого надо знать оба языка, сесть и сопоставить. Никто тут не сядет и не сопоставит.
Двор будет считать, что его исцелило крещение. Он сам будет считать так же, и будет считать до смерти, и переубеждать его я не стану.
А в свои полгода работы он верит меньше, чем я.
* * *
Тое же зимы приведен бысть на Москву от поганых пленник, родом бесерменин, именем Авдула, хитр же зело делу бумажному. И впаде в недуги тяжки, и трижды бысть при смерти. И рече ему князь великий Иван Васильевич: сие тебе от неверия твоего. Он же, слышав словеса сия, умилися сердцем и крестися во имя Отца и Сына и Святаго Духа, и наречен бысть Богдан, а во святым крещении Феодот. И абие отступиша от него недузи вси, аки николиже и не бывали. И сотвори той муж бумагу первую на Руси, и писаша на ней книги.
Из Жития святаго благовернаго великаго князя Иоанна Васильевича, редакция пространная.
Глава 5
Тридцатого декабря я стоял на стене и считал чужих коней.
Рязанцы шли рекой, снизу, от коломенской стороны. Лёд был накатан, и они шли ходко, и было их много.
Я насчитал сорок одни сани и сбился, потому что задние ещё выходили из-за поворота. Верховых было под сотню. Заводных коней вели отдельно, в поводу, и вели их не по одному, а связками.
Рядом стоял Тучко и тоже смотрел.
— Сколько до Переяславля? — спросил я.
— Сто восемьдесят вёрст, государь. Санным путём шесть дней с ночёвками.
— Шесть дней сотню коней кормить.
— Кормить, — согласился он.
Вот это я и считал.
Рязанский великий князь Василий Иванович родился в сорок восьмом году. Ему десятый год. Родители его умерли почти одновременно чуть больше года назад, и с тех пор мальчик живёт в Москве, при нашем дворе, вместе с сестрой. Опекун ему мой отец.
Землёй правят двое. В городах сидят наши наместники, поставленные из Москвы. Всё остальное держат рязанские бояре, старые, при своих вотчинах, и держат так, как держали при живом князе.
Получается земля с двумя головами, и обе головы считают себя временными.
Поезд повернул к берегу и стал подниматься на посад.
— Кто едет-то? — спросил я.
— Кобяков, Григорий Никитич. Старший у них.
Имя я знал. Кобяковы в Рязани из тех родов, что вышли из Орды при Олеге и с тех пор служат рязанским князьям, и служат хорошо. Земли у них по Проне и ниже.
— А кто с ним?
— Сын, племянник, поп. Людей своих человек тридцать. И дары.
— Дары большие?
Тучко посмотрел на меня и ответил осторожно.
— Дары, государь, ещё не считаны.
Я и без счёта видел, что дары большие. Сотня коней и сорок саней на шесть дней зимней дороги стоят как две сторожи за целое лето. Стоят они, само собой, не Кобякову. Стоят они той земле, с которой Кобяков кормится.
Земля, которая не может выставить на своё плечо восемь сторож, выставила вот это. Я это отметил и пошёл вниз.
Первого января у отца именины.
День этот в святцах называется по-другому: Обрезание Господне, а вместе с ним память Василия Великого. Но в доме, где хозяина зовут Василием, всё прочее отступает. Съезжаются гости, дарят подарок и садятся за стол.
Пост кончился неделю назад, на Рождество, и всё святки мясо на столах ежедневно, а до Великого поста пять раз в неделю. Поэтому стол был мясной.
У меня в этот день своё, и о нём никто не знает.
Тридцать семь лет первое января было для меня Новым Годом. Ёлка, куранты, отрывной календарь на стене. Тут это число ничем от прочих не отличается, и год начинается не с него.
Год тут начинают с первого марта, по старому счёту. В грамотах и в летописи стоит от сотворения мира. Помнить надо одно: для всех вокруг меня зима полностью стоит в его конце и не разрывается на части переходом с одного года на следующий.
Я сидел за отцовским столом и думал о том, с чем мне не с кем было поделиться. Начинался тысяча четыреста пятьдесят восьмой год. Мне так удобнее и привычнее.
Кобяков сидел ниже Ховрина и выше Челяднина, и место это было выбрано кем-то умным.
Ему лет пятьдесят пять. Крупный, седой, лицо тяжёлое и спокойное. Он ел мало, пил ещё меньше и слушал всех, кто говорил. Мне поклонился ровно так, как следует кланяться соправителю: не ниже и не выше.
Дары он подал утром, и подал их правильно. Отцу поднёс сорок соболей и коня. Мне саблю в оправе, хорошую, старой работы. Марье камки на летник (камка — узорчатый шёлк). Митрлполиту Ионе образ в серебре. Ничего лишнего и ничего скупого.
За столом с ним говорили трое.
Ховрин говорил о торге и о том, почём нынче в Переяславле хлеб, и слушал ответы так, как слушает человек, который проверяет свои сведения чужими.
Патрикеев говорил о здоровье князя-сироты, и говорил долго, и было в этом что-то от вежливости человека, который придерживает дверь.
Челяднин говорил о кормах по станам и о том, где рязанский поезд ночевал.
А Басёнок не сказал ему за весь вечер ни слова и ни разу в его сторону не посмотрел. Он в августе назвал рязанское плечо бере́га щелью и
Ушёл я от стола рано и пошёл к жене. Она сидела и ждала. последние недели Марья только это и делает: стоять ей было тяжело, а лежать надоело до слёз. Марье Борисовне шестнадцать лет, и она на восьмом месяце.
Я знал всё наперёд: что будет сын, который родится в феврале. Знал, как его назовут, потому что это записано в летописи и это я учил еще в школе.
Но я знал и другое, чего ей знать не надо было никогда, но возможно что теперь всё теперь сложится иначе.
Она встретила меня новостью.
— Гляди, — сказала она. — Повесили.
Колыбель висела на очепе у стены (очеп — гибкая жердь под потолком, к ней подвешивают зыбку). Её принесли днём, при ней и повесили, и Марья, судя по всему, распоряжалась этим лично и с большим удовольствием.
— Рано ведь, — сказал я.
— Ну и что? Пускай висит.
Она качнула её рукой и колыбель пошла ровно, без стука.
Есть обычай: до родов зыбку в дом не вносят, потому что дурная примета. Обычай этот держится крепко, и все соблюдают. Марья его нарушила и сделала это открыто, при мамках, и они, я думаю, поохали и подчинились.
— Мамки-то что?
— Ворчат, — сказала она весело. — Пускай ворчат.
Потом она показала мне всё остальное. Рубашечки, свивальник, шапочку, крестильную сорочку из тонкого полотна. Всё это было разложено на лавке в порядке, и порядок был продуман заранее, и она провела меня по нему, как воевода проводит по своим полкам.
— Смотри, тут шито. Это я сама.
Шито было криво, и я про это ничего не сказал.
— А имя? — спросил я.
— Иваном, — сказала она сразу. — Как тебя.
— А коли дочь?
— Не дочь.
Она сказала это твёрдо, без всякой шутки, как говорят о деле решённом. Она была уверена в этом с осени, уверена по своим женским приметам, и они её не обманывали.
— Ну, Иваном так Иваном, — сказал я.
Она обрадовалась тому, что я не спорю, и стала говорить про кума и про то, кого звать, и я слушал.
А в голове у меня все в это время крутилось, что этот мальчик проживёт тридцать два года. Он будет хорошим человеком, лучшим из моих, и он будет ходить со мной в походы, и умрёт в Москве, в постели, от болезни ног, а лекаря при нём будет два, и одного из них после этого казнят.
А её самой не станет через девять лет, когда ей будет двадцать пять.
Но может быть ничего этого не будет, потому что этот ход истории возможно я уже сломал. Только вот беда: я не знаю, что именно из него уцелело, а что нет. Я знаю день, когда упал с коня над Окой. Дальше начинается земля без карты.
— Ты слушаешь? — спросила Марья.
— Слушаю. Ты про кума.
— Я уж давно не про кума.
Она засмеялась и толкнула меня в плечо, и толкнула как здоровая шестнадцатилетняя баба, а не как больная.
— До Сретенья никуда не поедешь?
— Никуда, — сказал я.
— Побожись.
— Не поеду, Марья.
Она успокоилась и стала опять качать пустую колыбель.
Шестого января был Богоявленский крестный ход на реку. Иордань рубили накануне, во льду ниже моста, крестом, и лёд там был в аршин, и рубили его четверо с полудня до темноты. Воду святили при всём городе. Отец стоял на настиле, я рядом с ним, и мороз в тот день был такой, что борода у попа за молебном обмёрзла.
ОБычая купаться на Крещения сейчас нет. Только некоторые, участвовавшие в ряженье, игрищах и гаданиях, омывались в освященной воде, но не купались.
С этого дня можно начинать вести дела. Праздники кончились, съехавшиеся ещё в Москве, и рязанский поезд стоял на подворье и ел свой корм.
Восьмого января я пошёл к Басёнку.
Пошёл сам, а не звал к себе, и сделал это нарочно. Человеку, у которого хочешь что-то взять даром, лучше прийти самому.
Он жил на своём дворе за Неглинной. Меня провели в горницу, где было жарко натоплено и пахло кожей, потому что в углу лежала сбруя, и сбрую эту он, судя по всему, чинил своими руками.
— Фёдор Васильевич, расскажи мне про рязанские сторожи.
Он посмотрел на меня, и я увидел, что он ждал этого с самого стола.
— А что рассказывать. Нету их.
— Совсем нету?
— Отчего же, — он отодвинул сбрую. — На бумаге стоят. Восемь сторож от Пронска и вниз. Только бумага эта, государь, лежит у наместника, а сторожи стоят у боярина, чья земля. И стоят они, покуда боярину не жалко людей.
— А когда жалко?
— В страду и жалко. И в сенокос жалко. Весь июль они дома, а татарин ходит в июле.
Я велел ему подробно все рассказать, и он охотно это сделал.
Дороги, по которым ходит степь, называются сакмами (сакма — набитый конский след, степная дорога). Они не идут по рекам и не через броды. А по по гривам и водоразделам, где сухо и где нет ни одного перелаза.
Это то, чего я не понимал, покуда не увидел карту глазами человека, который там ездил.
— Стало быть, рекой их не запрёшь, — сказал я.
— Рекой их не запрёшь нигде, — сказал Басёнок. — Ока тем и хороша, что за ней Москва. А в рязанской земле Ока посередь земли течёт. Что ей запирать?
Мы просидели часа два. Он называл мне урочища, я записывал.
Под конец он сказал сам, без вопроса:
— Ты, государь, на сиденье про щель говорить будешь?
— Буду.
— Ну и говори. Я подтвержу.
Вечером я зашёл к отцу. Он сидел у печи и грел руки, и в палате горела одна свеча, и горела она для меня, а не для него.
— Батюшка, я завтра говорить буду, про Рязань.
— Знаю, — сказал он и показал на лавку. — Сядись, чего стоять…
Я сел.
— Ты вот что помни, — сказал отец. — Иона за сироту встанет.
— Знаю.
— Не знаешь. Ты думаешь, он встанет по чину, потому что митрополиту так положено. А он встанет всерьёз.
Он повернул ко мне лицо. Я до сих пор не привык к тому, что оно поворачивается, а глаза остаются там, где были.
— Мальчонка у нас в дому живёт, — сказал отец. — И я ему опекун. Ты про это на сиденье не забудь.
— Не забуду.
Он больше ничего не
Девятого января сели в передней палате, и сели полным составом.
Кобяков сидел на скамье для приезжих, с сыном за спиной. Митрополит Иона на своём месте, справа от отца. Дальше по лавкам, как всегда: Патрикеев, Оболенский Василий, Стрига, Ряполовский, Ховрин, Челяднин, Басёнок у окна. Были и другие, те кого звали иногда. Юрий сидел ниже меня и был очень собой доволен, потому что сидел впервые.
Начали с обычного. Кобяков говорил о здоровье князя, о рязанских делах, о торге, о том, что урожай был средний, а хлеб дорог. Отвечали ему вежливо.
Потом отец сказал:
— Ну, Иване. Сказывай своё.
Я встал и стал говорить, и говорил долго, и говорил по частям, потому что решил не валить всё разом.
Сперва я рассказал про август. Что было, где прошли, сколько взяли полону, где нас упредили и где не упредили. Это все знали, но не все знали в порядке как что было.
Потом я сказал про сторожи, и сказал так как мне рассказал Басёнок.
— Восемь сторож на рязанском плече по росписи. Из них в июле стояли две.
Кобяков не шевельнулся.
— Оттого и щель, — сказал Басёнок с места.
Тогда я сказал первое. Нужна одна роспись на оба плеча. Станы записать поимённо, за каждым станом человек, за каждым человеком участок. Смена в свой срок, и не когда хозяину людей не жалко. Спрос за пропущенных идёт с того, за кем записан участок.
— Какой спрос? — спросил Патрикеев.
— Голова, — твердо сказал я.
В палате сразу же стало очень тихо.
— Круто, — сказал Василий Оболенский.
— Круто, — согласился я. — Только иначе спрашивать не с кого. Нынче пропустили, а спросить не с кого, потому что участок ничей.
Кобяков заговорил впервые.
— Государь, — сказал он. — Роспись общая дело доброе, спору нет. А кто её держит?
Вот это был правильный вопрос, и задан он был сразу и без обиняков. Я про этого человека понял в ту минуту всё, что мне было нужно.
— Держит Москва, — сказал я.
— Ну да, — сказал он и замолчал.
Тогда я сказал второе. Сторожи выносить вперёд, за Проню и дальше, к Дону и к верховьям Сосны. Ока остаётся, но задней линией. На ней резерв, а не стена.
Тут возразил Стрига, и возразил по делу.
— Ты, государь, сотни куда возьмёшь? Ежели с берега, так берег не одной Рязанью кончается. У меня от Алексина до Каширы люди стоят. Сними их и в Москву дорога открыта.
— Не сниму, — сказал я. — Берег остаётся весь. Впереди станут новые.
— А новые откуда?
— Про то и разговор.
И я сказал третье и тут пришлось объяснять долго, потому что дела этого никто из сидящих в глаза не видел.
Засека — это полоса леса, поваленная вершинами на полдень. Деревья валят внахлёст, стволы не отделяют от пня, чтобы нельзя было растащить, и рубят выше человеческого роста. Конная лава в такую полосу не входит вовсе. Пеший пролезет, а конный нет.
Четыреста вёрст засеки людьми не заставишь. Она и не для того. Она нужна, чтобы у степи осталось три-четыре прохода вместо всей земли. Проходы называются воротами, и вот к воротам и подводят сотни.
Иначе говоря, засека не держит границу. Она сокращает число мест, где границу надо держать.
Они начали появляться еще во времена Дмитрия Донского. Но сплошных еще никто не создавал.
— А рубит кто? — спросил Ховрин.
— Посоха, — сказал я. — С рязанских волостей, по разводу.
Посоха — это наряд мужиков на казённую работу, с сохи по человеку (соха — податная единица, а не пахотное орудие). Дело обычное, так строят города и мосты.
— И заповедать, — сказал я. — В засечной полосе не рубить, не пасти, дорог не торить. Иначе за пять лет растащат на дрова.
Ховрин сразу спросил про деньги. И это очень правильно. Засеку надо не только построить, но и содержать.
— А платить чем? Зелье, свинец, кормы, головам жалованье. Берег стоит своё, и это сверх берега, а не вместо.
— Кормы с места, — сказал я. — Головам расписать волости в кормление, там же, где стоят.
Ховрин подумал и кивнул. Ему это понравилось, потому что казны это не касалось вовсе.
И вот тут встал митрополит.
— Государь, — сказал он отцу. — Я одно спрошу.
— Спрашивай, отче.
— Чья земля-то?
Он сказал это тихо, и стало ещё тише, чем на слове «голова».
— Мальчонкина земля, — сказал митрополит. — А ему десять лет только будет. Отца у него нет, и заступиться за него некому, и живёт он в твоём дому, и ты ему за отца. С его земли посоху берут. На его земле кормиться станут. Ты, государь, подумай, как оно перед Богом.
Отец молчал, а я ждал этого и ответил тем, что приготовил.
— Отче, — сказал я. — В августе с рязанской земли увели три с половиной сотни душ. Это были его люди были, его тягло. Через десять лет он вырастет и сядет на пустое место.
— Ты его землю бережёшь или свою? — спросил митрополит.
Вопрос был точный, и врать на него не стоило.
— Обе, отче. Они одной дорогой стоят, и татарин по ней ходит через его землю в мою.
Митрополит посмотрел очень долго на меня и сел. Он не согласился, а только перестал говорить, а это разные вещи, и я это отметил.
Дальше пошёл торг, и торг был про четвёртое.
Я просил ставить московские сотни на постой в рязанской земле, на зиму и на лето, с кормом оттуда же. Тут против меня встали сразу трое. Оболенский не хотел рвать берег. Патрикеев не понимал, как это записать. Кобяков понимал, как это запишется.
Спорили долго. Кончилось тем, чем я и рассчитывал.
— Две сотни, — сказал отец. — На год, а там поглядим.
— На год, — согласился я сразу.
И следом, тем же голосом, будто договаривая мелочь:
— Тогда, батюшка, вели заодно и мелкое записать. Под станы землю отводить на месте, пустошами. Головам корм расписать с ближних волостей. Полосу засечную заповедать, чтобы в ней хозяйского дела не было.
— Пиши, — сказал отец Тучке.
Тучко записал. Никто не возразил, потому что спорили о сотнях, а это были не сотни, а хозяйственная мелочь.
Я сел. Осталось одно, и это одно сказал сам Кобяков.
— Государь, — сказал он мне. — Дозволь и я попрошу.
— Проси.
— В новые городки и на станы верстать вели наших. Рязанских детей боярских. Земля своя, дорога знакомая, и людей у нас довольно. Чужих гнать за двести вёрст незачем.
Он
— Быть по сему, — сказал я. — Верстать ваших.
Я согласился сразу, и по палате прошло облегчение, и Кобяков наклонил голову.
Он предложил лучшее, что мог. Он думал, что сберёг землю для своих.
А верстают по спискам, и списки будут наши. Через десять лет на рязанской земле появится слой людей, которые кормятся от Москвы, служат Москве и судятся у московского головы. Какой они будут породы, рязанской или иной, к тому времени станет всё равно.
Ну первое дело я провёл. А в самом конце у меня мелькнуло и другое. Что боярам это обойдётся дорого. Что мелким вотчинникам по Проне будет плохо.
Я отмахнулся. Времени было мало, а пахарь под Пронском в это время всё равно оглядывался на полдень.
Когда разошлись, я остался с отцом. Он сидел, как сидел, и не поднимался, и я понял, что он ждал, что я скажу ему еще.
— Батюшка, есть ещё одно.
— Говори.
— Земля. Дворцовая, князя рязанского. Раздавать её служилым в порубежье. Не в вотчину, а покамест служит.
Отец долго молчал.
— Как «покамест служит»? — спросил он наконец.
— Служит — сидит. Не служит — отняли и дали другому. И сыну не переходит, коли сын не в службе.
— Такого не бывало.
— Не бывало, — согласился я.
Он повернул ко мне лицо.
— Это ты, Иване, не землю раздаёшь, — сказал он. — Это ты людей на цепь сажаешь. Ту цепь у тебя из рук не вырвут, покуда земля твоя.
Я не ожидал, что он поймёт так быстро и скажет так точно. Я вообще многого не ожидаю от людей этого века, и меня за это будут бить ещё не раз.
— Так, — подтвердил я.
— Хорошо придумано, — сказал отец. — Обожди.
— Долго ждать?
— Иона жив, — сказал он.
И больше в тот вечер мы об этом не говорили.
Глава 6
Вставал он раньше всех, потому что коней кормят прежде людей.
Коней на боярском дворе стояло девятнадцать. Из них четыре господских, три под возок, остальные под боевых холопов, и за этими остальными ходил Тимофей с двумя мужиками. Мужики были дворовые, тяглые, к коням приставлены на зиму и весной уходили на пашню. Тимофей не уходил никуда.
В январе светало поздно. Он выходил в темноте, нашаривал у порога масляный фонарь, зажигал его и шёл через двор к конюшне, и снег под ним визжал так, что слышно было от ворот.
В конюшне было тепло и стояла та особая тишина, какая бывает там, где не спят. Кони знали его шаг и начинали переступать раньше, чем он входил.
Он давал сена, потом овса, и только затем воду. Её носили от колодца, и за зиму верёвка обмерзала в палец толщиной. Овёс отпускал ключник Сидор, делал это по счёту и записывал, и стоял при этом рядом, покуда Тимофей отмеряет.
Считать при Сидоре было незачем: Сидор считал сам и вслух. Но Тимофей всё равно считал про себя и один раз за зиму не сошёлся с ним в цифре.
Он сказал об этом. Сидор пересчитал, вышло по-Тимофееву, и Сидор посмотрел на него так, будто тот сделал непристойное. Больше Тимофей ничего ему не говорил.
Кафтан на нём был боярский, суконный, крашеный в синее, с боярского плеча не по-настоящему, а из тех, что шьют на двор десятком. Сапоги и шапка тоже боярские. Сабля висела в клети у Нечая и выдавалась, когда двор выезжал.
Его коня звали Пегим, был он девяти лет, ходил тяжело и вязко, а слушался руки лучше всех на дворе. Тимофей ездил на нём третий год. Конь был боярский.
Сам Тимофей тоже был боярский, и в этом состояла вся его жизнь.
Отец его, Микита Кожух, был сын боярский Серпуховско-Боровского удела и служил князю Василию Ярославичу.
Кожух это прозвище и значит тулуп. Родом они были никакие, и дед сидел на той же земле, что и прадед, и делили её каждое поколение.
Вотчинки было три двора у Протвы. Её делили трижды за два поколения, и делить дальше стало нечего, и при отце её отписали за долг.
После этого отец служил за один корм, который давал князь.
В июле пятьдесят шестого года Великий Князь Василий Васильевич велел взять князя Василия Ярославича и посадить его в железа. Удел отписали на государя. Двор князя разошёлся за неделю.
Часть людей ушла в Литву за княжичем Иваном, сыном взятого князя. Часть осталась в Москве без господина и без места.
Отец не ушёл и присягнуть вовремя тоже не успел. Он ждал, что дело обойдётся, потому что за князем вины никакой не знали, и её ему не объявляли ни тогда, ни после. Но дело не обошлось.
Умер он зимой того же года. Тимофею сказали, что в дороге. Другой человек сказал потом, что не в дороге. Спрашивать дальше было не у кого, и где он лежит, Тимофей не знает до сих пор.
Осенью пятьдесят шестого Тимофей заложился за боярина.
Закладничество — это когда человек вольный идёт под руку сильного и живёт на его дворе, а тот за него платит и его держит. Холопом закладень не становится. Работает он за прокорм, и уйти может, покрыв долг. Дело это было обычное и распространённое, и запрещали его в княжеских договорных грамотах именно потому, что оно шло сплошь.
Заложился он не от жадности и не от глупости. Заложился потому, что стоял конец октября и зимовать было негде.
Долг за зиму вырос. Он и не мог не вырасти: платили за него, а он не платил ничего и не мог, потому что своего не имел вовсе. Весной пятьдесят седьмого его позвали в клеть.
Там сидел подьячий Терентий, немолодой, в тёплом, с обмороженным носом, и читал вслух. Читал он полную грамоту: ту, какой человек продаёт сам себя в полное холопство, со всем, что при нём, и с детьми, какие будут.
Тимофей грамоту эту слушал стоя и половины не понял.
Он читал по складам. Отец учил его по псалтири и дальше не пошёл, а того, что было, хватало ровно на то, чтобы разбирать знакомое медленно. Терентий читал быстро, и слова шли мимо.
Одно он понял. Понял он, что бумага сильнее его, и что всё, что с ним сделали и ещё сделают, будет сделано не рукой, а бумагой.
Это в нём и осталось. Пишут его с тех пор Тимошкой Кожухом. Чей он
Били на дворе редко и не его. Тимофей был тих, работу делал вовремя и не пил, и придраться к нему было не за что.
Хуже было другое. Восемнадцать человек боевых холопов жили в одной избе, и у них были свои дела, ссоры, долги друг перед другом и общая память. Фрол с Гаврилой были с боярином седьмой год и помнили Суздаль. Первуша знал всех девок в Занеглименье и говорил об этом каждый вечер. Онисим резал ложки и продавал их на торгу через мужиков.
Тимофея в этом места не было. Он спал у стены, вставал первым и уходил в темноту, и когда возвращался, разговор шёл без него и не прерывался.
Обиды он не показывал никогда, но помнил.
Была у него ещё одна привычка, о которой не знал никто. Он считал в уме: коней, вёрсты, дни, четверти овса, людей на торгу. Это было единственное занятие, в котором он был сам себе хозяин, и никто не мог его в нём остановить.
Летом пятьдесят седьмого двор ходил на бере́г. Боярин выставил четырнадцать человек конных, и Тимофей был в их числе. Стояли под Коломной с середины июня.
Бере́г это не война. Так называют службу по Оке, которая состоит в том, что люди стоят на реке всё лето и смотрят на другой берег и ждут татар.
Три месяца там не происходило ничего. Кормились скудно, потому что кормов на всех не хватало и подвозили их плохо. Спали в шалашах. Ловили рыбу. Ходили в дозор через два дня на третий, и в дозоре тоже не было ничего, кроме комаров и жары.
Раз в неделю приходил слух, что орда идёт, и раз в неделю оказывалось, что не идёт. Тимофей за это лето выспался впервые за два года.
Стяг он увидел в конце июля. Их двор стоял в правых сотнях, а правым крылом поставили младшего княжича, и стяг его был красный с золотым. Однажды на ученье это крыло выводили из перелеска всё разом, сотня за сотней, и Тимофей стоял с краю и смотрел, как оно выходит.
Вышло оно ровно. Он не знал, отчего это на него подействовало, и объяснить не сумел бы.
Человека под стягом он не разглядел ни разу. Он и не думал о нем, а запомнил только эту минуту. А потом орда полезла через реку у Колтовского перелаза.
Что там делалось наверху, Тимофей не знал ни тогда, ни после, и знать ему было неоткуда. Он стоял при обозе в полутора верстах ниже по берегу, вместе с четырьмя другими от своего двора.
Обоз ставят позади, и приставляют к нему тех, кого не жалко.
Началось у них к полудню. Позже говорили, что в бою открылся промежуток, и через него ушло вниз по берегу человек четыреста. Куда они шли, они, наверное, и сами не знали. Они шли вдоль воды и искали, где выбраться, и выбрались на обоз.
Возы стояли в четыре ряда, между ними были проходы в сажень, и в этих проходах всё дело и было.
Тимофей потом не мог рассказать ничего по порядку. Помнил он отдельные вещи: как кричал возчик под колесом, как лопнула супонь, как чужая лошадь вошла между возами и не смогла повернуть. Он был верхом. Верхом он был потому, что не слез с утра, просто потому, что ленился, и это его спасло.
Ссадил Тимофей в итоге троих. Первого сулицей, в спину, когда тот проходил мимо и его не видел. Второго саблей, и второго он рубил дважды и оба раза плохо, а свалился тот от лошади, а не от сабли. Третьего он взял за плечо и стянул вниз, потому что тот застрял между возами и не мог развернуть коня.
Всё это заняло, наверное, минуты четыре. Ничего он при этом не чувствовал, и после тоже. Страшно ему стало вечером, когда всё кончилось, и было страшно часа два.
Наутро стали считать.
Считали убитых, и считали поимённо, по сотням. Спрашивали имя, откуда родом и кому отдать долю.
Добыча делится между всеми, кто был в деле, и мёртвый из счёта не выпадает. Его доля идёт родне. А если родни нет, доля идёт тому, кто его снаряжал.
Холопа снаряжает господин. Значит, за убитого холопа долю берёт господин, и берёт по обычаю, и спорить тут не с чем.
Живых холопов не считали вовсе, они просто не в счёт. Он в описи хозяйского двора, вместе с конём и саблей, и записывать его вторично незачем.
Трёх коней, которых Тимофей взял, свели к боярским. Сбрую сняли и сложили. Саблю, снятую с третьего, кривую и хорошую, взял себе Нечай, старший над боевыми холопами, и взял при всех, и никто не сказал ни слова, потому что говорить было нечего.
Его конь работал, и его сабля тоже. Ему не отказали, а просто ничего не начислили.
Он не рассказал об этом никому. Ни в избе, ни на торгу, ни матери. Не из гордости и не из скромности, а потому что рассказывать было незачем: сказанное вслух ничего бы не переменило, а слушать стали бы иначе.
Мать и сестра жили на Кулишках, на чужом дворе.
Вдова сына боярского, у которой нет вотчины, садится либо к родне, либо вкладчицей в монастырь, либо в город на чужой двор. Родни у них не осталось. Для монастыря нужен вклад, а его у неё не было. Значит, оставался чужой двор.
Двор был купеческий, хозяин торговал кожами, и мать с сестрой жили при его бабах и работали. Мать пряла и шила, сестра носила воду и ходила за детьми. Кормили их, а угол у них был один на двоих, за печью.
Хозяйка звала мать по имени, Оксиньей, а сестру звала девкой.
Тимофей ходил к ним раз в две недели, когда его отпускали.
В тот январь он пришёл после Крещения, принёс полтора хлеба и кусок солонины. Хлеб был свой, отложенный, солонину он выменял у Онисима за работу. Мать взяла и не спросила откуда.
Сидели они за печью втроём. Мать спрашивала, здоров ли, и сыт ли, и не бьют ли, и он отвечал, что здоров и сыт и не бьют, и это была правда.
Про Оку он не сказал ничего и на этот раз.
Сестре Олёне было пятнадцать. Она была рослая, в отца, и лицом хороша, и в этом состояла вся беда.
Она вернулась со двора
— Ты долго не был.
— Не пускали.
— А в прошлый раз ты сказал, на той неделе придёшь.
— Не пустили, — сказал он опять.
Она помолчала.
— Тимош, а правда, что холопа отпустить можно?
— Кто сказал?
— Хозяйкина сестра. У них мужик работает. Он был холоп, и его хозяин отпустил по духовной, когда помирал.
— Правда, — сказал Тимофей. — Отпускают.
— Ну вот.
— Боярину нашему сорок два года. Он здоров.
Олёна посмотрела на него и больше про это не заговорила ни разу, ни в тот день, ни после.
Мать сидела к ним спиной, пряла и всё слышала.
Приданого за Олёной не было никакого и взяться ему было неоткуда. Мать заговаривала о сватовстве второй год и всякий раз замолкала, потому что дальше говорить было не о чем. Сватать девку без приданого в её положении будут либо за вдовца с детьми, либо не будут вовсе.
А брат у неё холоп, и это тоже считается. Тимофей же сидел и думал, сколько стоит выкупиться.
Он думал об этом каждый раз и всякий раз досчитывал до одного и того же. Выкуп ставят хозяин и обычай, и меньше пяти рублей за него не возьмут, а скорее возьмут больше, потому что он конный и в теле. Пять рублей — это столько, сколько он не увидит за всю жизнь, потому что своего у холопа нет ничего.
Уходя, он оглянулся от ворот. Мать стояла в дверях, а сестра уже ушла в дом, потому что мёрзла.
Про Великого Князя Василия Васильевича Тимофей знал, что его надо поминать в молитве.
Он поминал и всякий раз чувствовал под этим то, чего в церкви чувствовать нельзя. Он знал, что за такое будет гореть, и всё равно ничего не мог с собой сделать. Отец лежал неизвестно где по его слову.
Про соправителя, про молодого, он думал редко и думал коротко: сын. Разницы между ними он не делал никакой и делать её не собирался.
Позвали его на другой день, к вечеру.
Позвал Нечай, старший над боевыми холопами, у себя в клети. До боярина Тимофею ходу не было и быть не могло: боярин его в лицо, наверное, знал, а по имени вряд ли.
Нечай сидел и чинил ремень.
— Завтра пойдёшь на Ваганьково, — сказал он. — Двор за церковью, тебе покажут. Как отойдёт обедня у Николы, там и будь.
Тимофей стоял.
— Слышал?
— Слышал.
— Ну и всё.
Тимофей постоял ещё немного и вышел. Он не спросил зачем. Спрашивать было не положено, и он давно отвык, и в этот раз даже не подумал спросить. Нечай, скорее всего, и сам не знал зачем.
Вечером в избе он сидел и разбирал свою жизнь.
Разбирал он не то, что его ждёт, а то, чем он провинился. Когда холопа посылают на чужой двор одного и не говорят зачем, это в девяти случаях из десяти значит, что его отдают, продают или меняют.
Он перебрал всю осень и всю зиму и не нашёл ничего. Овёс он не крал, до девок не ходил, слова поперёк не сказал ни разу.
Оставалось третье: отдают не за вину, а потому что за него дают хорошую цену. К этому он и приготовился и заснул поздно.
Он был прав во всём, кроме одного, причины по которой его отдают.
Утром Нечай нашёл ему работу.
Работа была нужная и никуда не спешила: перебрать хомуты и снести худые к шорнику. Тимофей сказал, что ему велено идти. Нечай сказал, что успеется.
Он и не соврал так как просто не считал, что тут есть зачем спешить, а своего человека со двора отпускал без охоты.
Часов у Тимофея не было, и ни у кого на дворе их не было. Время в городе меряют службой: к обедне, к вечерне, ко второму часу дня. Обедня отходит когда как, и на слух это слышно с колокольни.
Колокол у Николы отбил, покуда он был ещё у шорника.
До Ваганькова он шёл пешком, потому что коня ему никто не давал, а просить он не стал. Идти было версты три с лишком, дорога шла через реку по льду и потом в гору, и он шёл быстро и всё равно опоздал.
Двор за церковью оказался большой, огороженный жердями, и был он не боярский, а какой-то государев, потому что у ворот стояли двое с бердышами и никого не гнали.
Во дворе стояли люди. Тимофей вошёл последним, встал у забора и начал считать.
Насчитал он сто двенадцать и пересчитал ещё раз, и вышло столько же.
Все они были молодые, лет от восемнадцати до двадцати пяти, и все справные, и одеты были разно, но не худо. По ним было видно, что они пришли каждый со своего двора и что за каждым кто-то стоит.
Половина держала коней в поводу. Остальные коней уже отвели и стояли пустые. Тимофей был пеший.
Он стоял у забора и понимал про это место одно: людей сюда свели с разных дворов, а он тут ничей.
Разговоры вокруг шли негромкие и пустые. Говорили, что берут в какой-то полк. Говорили, что берут на Оку. Говорили, что дают корм, платье и деньги круглый год, и вот этому не верил никто, потому что круглый год не платят никому и никогда.
Один сказал, что берут в свиту, потому что двор молодой и его строят. Это было похоже на правду больше всего.
Рядом с Тимофеем стоял парень в лисьей шапке и держал в поводу серого. Конь был хорош, и парень это знал.
— Ты чей? — спросил он.
Тимофей сказал.
— А пеш чего?
— Так вышло.
Парень посмотрел на него сверху вниз, хотя был ниже на полголовы, и отвернулся.
— Тут пеших не надобно, — сказал он в сторону. — Тут в сотню берут.
Тимофей ничего не ответил и стал считать заново, потому что сбился. Второй счёт дал сто двенадцать, как и первый.
Потом с крыльца сошли трое и стали пересчитывать. Считали два раза, второй раз по головам и с записью, и писал подьячий, стоя и на весу.
К Тимофею подошли и спросили, чей он.
Он ответил, подьячий записал и пошёл дальше, и по лицу его не было видно ничего. После этого на крыльцо вышел ещё один и стал говорить.
Был он молодой и очень высокий, выше всех во дворе на голову, и худой той худобой, какая бывает у тех, кто вырос за одно лето. Одет он был просто
Тимофей стоял у забора, в самом дальнем конце. До крыльца было шагов сорок, ветер шёл оттуда на него, но на дворе переступали и фыркали кони и слов он не разобрал.
Глава 7
Их было сто двенадцать, их всех переписали и подали мне список. Для своих ратных нужд я у Ховрина взял хорошую бумагу.
Считать сам не стал, и это правильно. Государю считают, а он спрашивает. Кто считает сам, тот сам и отвечает, а спросить потом не с кого.
Коней я всё-таки пересчитал, потому что на них привык всегда сам смотреть. Под седлом их было сто пять, и ещё девять стояли в поводу без седла. Семеро людей были без коня вовсе.
Ваганьково сейчас это ближнее дворцовое великокняжеское село. До Кремля рукой подать, неспешно полчаса ходу. Его отдали мне под это дело в декабре, вместе с двумя избами, сараем и конюшней на сорок голов. Стоял он за церковью, на отшибе, и это меня устраивало. Двор был велик и пуст. То, что я собирался тут делать, лучше делать без городских глаз.
Утро было ясное и морозное, и снег на дворе к их приходу истоптали в наледь. Впрочем, она мне даже пригодилась.
Я вышел на крыльцо и посмотрел на них. Они стояли не строем и не толпой, а кучками по пять и по восемь, и в каждой кучке были люди с одного двора. Молодые, как и просил, лет от восемнадцати до двадцати трёх. И они все были хороши.
Вот это меня и убило. Я стоял и смотрел на сто двенадцать одинаково годных парней, и понимал, что отличить одного от другого не могу совершенно.
А потом я услышал собственный голос, сказавший это два дня назад.
Собирал я у себя впятерых: Челяднина, Ощеру, Кошкина, Тучка и Руна.
Пёстрого и Басёнка не звал. Они воеводы, а мне нужны были не воеводы, а хозяева московских дворов, у которых есть люди и которых можно попросить.
Зачем мне вообще десяток и почему я не кликнул клич по торгу? Это надо самому себе объяснить, иначе в дальнейшее сам запутаешься.
Моё дело упирается не в стволы и не в людей. Стволов достаточно будет не скоро и я это знаю. Людей на Москве сколько угодно, было бы чем платить.
Упирается всё в то, что сейчас только я один на всём белом свете знаю, каким должен быть этот солдат. Не потому, что умён, а потому, что видел готовое и знаю, чем оно кончается. Передать это я могу только руками, и только тем, кто стоит рядом со мной каждый день.
Сотню я одними своими руками не выучу. Меня на сотню не хватит.
А вот десяток выучу. А он уже обучит сотню, а сотня тысячу, и вот тогда это станет не моим уменьем, а тем что будет работать и без меня.
На клич же приходят те, кому некуда деться. Возможно что это будущие рядовые, и они мне тоже нужны, только позже. Учителей так не наберёшь. Учителей берут там, где люди уже есть.
Я сказал им, чего хочу.
Молодых, самое большое лет на пять старше меня. За кого в сече поручитесь и кого отдать готовы. Справных, не убогих, не калечных, не кривых и не косых. Памятливых и понятливых.
— А породы я не спрашиваю, — сказал я. — Был бы воин добрый и верный.
Ощера кивнул первым и кивнул охотно.
— Отроков собираешь, — сказал он.
— Собираю.
— Дело доброе. Молодому князю свой двор надобен.
Про двор он сказал так тепло, что я чуть не прослезился.
И тут все согласились, и согласились быстро, и я понял, что они меня не поняли ни на копейку.
Семнадцатилетний собирает при себе молодых. Это они видели у отцов и у дедов, это называется двор, и заводится он именно так. Спорить тут не с чем, и никто не спорил.
Я получил согласие на то, чего они не расслышали, и промолчал.
Про список я сказал отдельно, потому что об этом думал заранее.
— Возьму десятерых. Прочих велю записать в список. Как дойдёт до них черёд, позову по этой самой записи и чужих поверх не возьму.
Челяднин посмотрел на меня искоса.
— Стало быть, никого не отошлёшь?
— Никого.
Он это одобрил и остальные тоже. Милостивым меня при этом никто не счёл. Поручиться за человека и получить его назад отвергнутым стыдно, а стыд им не нужен ни за какое дело.
А во что мне обойдется моё слово, я считать буду потом. Каждое слово, которое я уже сказал, что-нибудь да сделало, и не всегда то, что мне хотелось.
Молодых. Тут я выиграл, и выиграл случайно. Двадцатилетнего можно переучить, тридцатилетнего нельзя, и это верно во всяком веке. И у половины, а то и больше, двадцатилетних еще нет ни жены, ни пашни, а значит, его можно держать при себе без проблем круглый год.
За кого в сече поручитесь. А вот тут я попросил не то. Я попросил храбрых в их понимании, а они считают, что это тот, кто первым лезет вперёд. Мне же нужны те, кто стоит и не двигается, пока не велено. Это прямо обратное, и слова для этого в русском языке нет вовсе.
Памятливых и понятливых. Тут я честно получил что хотел. Только у меня было третье требование, самое главное, и его я не сказал, потому что и его назвать нечем. Мне нужен тот, кто, поняв, продолжает делать. Понял, и делает ещё девяносто раз, не спрашивая, зачем ещё.
Кого отдать готовы. Вот это слово и решило всё, и я не заметил, как его сказал.
Из ста двенадцати девяносто с лишним оказались холопы.
Сначала в глаза бросились семеро пеших. Потом я посмотрел список и мне всё стало понятно.
Почему мне отдали холопов? Да потому, что кроме них самих ничего не теряешь. Свой сын боярский служит, за ним земля или корм, родня, и она если что спросит. Боевой холоп вещь, вещь дворовая, и если государь берёт всерьёз, то за неё ещё и заплатят.
А я просил отдать. Мне и отдали то, что отдать не жалко.
Сначала я разозлился, а потом подумал и перестал.
У холопа, выкупленного казной, за спиной нет никого. Ни боярина, ни родни, ни ряда с кем-нибудь, ни двора, куда надо ехать в апреле, потому что пашня. Он при мне круглый год, и обязан он
Мне и нужен человек, которому некуда деться. Вслух этого не скажу никогда и никому. И есть тут ещё одно, чего в этом веке не видит никто, а я отлично вижу и знаю, как это важно.
Место человека в службе часто изначально определяется тем, где и как служили его отец и дед. Разряды пишутся по спискам, споры идут по спискам, и человека без списка наверх не пускают.
А в полку, которого ещё нет, списков тоже нет.
Мест по отечеству в нём не расписано ни одного, потому что расписывать не с чем и не по кому. Это единственная дыра во всём здании, и открыта она ровно на одно поколение. Потом её затянет, и затянет накрепко.
Я беру людей без породы. Через двадцать лет у меня будет как минимум несколько десятков человек, чья порода начинается с меня.
Я не учителей набираю и не будущих инструкторов военного дела. Я завожу себе людей, которые станут мне опорой в моих делах.
Пробы я придумал не от большого ума, а от беспомощности. Я смотрел на сотню одинаково хороших парней и не знал, кого брать.
День в январе короткий. Всё, что я задумал, надо было уложить в него целиком, потому что лишнего времени у меня нет.
Начал я со счёта.
У ворот к тому времени стоял мальчишка лет девяти, с санками, и смотрел. Я велел его не гнать. Он простоял до вечера, ни разу не подошёл, а потом ушёл вместе со всеми.
Я прошёлся по рядам и спрашивал коротко и быстро: семь да восемь, двенадцать без пяти, трижды девять. Отвечать велел сразу, не думая.
Половина ответила правильно, четверть ответила неверно, ещё четверть молчала и краснела, и по лицам было видно, что считать они умеют, только медленно и по пальцам. А семь человек явно счету были не обучены.
Смеялись при этом много, потому что дело выглядело потешным. Я не мешал: пусть считают, что государь придумал забаву.
А между тем в стрельбе всё есть счёт, от первого движения до последнего. Человека, который не держит числа в голове, правильно стрелковому делу обучить сложно. вернее почти невозможно.
Потом я проверил грамоту. Тут даже не хитрить не пришлось. Подьячий Фома развернул лист, и я велел каждому прочесть первую строку вслух.
Более-менее читали шестеро. По складам разбирали ещё десятка полтора. Прочие не умели вовсе и говорили об этом спокойно, потому что стыда тут нет никакого и не было.
Мне это нужно было не для отсева. Через год мне писать списки, вести расход, читать роспись сторóж и мерить зелье (зелье — порох). Разумеется, шестерых на сто двенадцать мало, и это я тоже хотел знать заранее.
Потом я сказал им роспись.
— Слушайте один раз, — сказал я. — Спрошу ввечеру.
И прочёл двадцать названий подряд: Мячково, Боровской перевоз, Колтовской перелаз, Сенькин брод, Прудище, Северка, Осётр, Кремичня, и так далее до двадцати. Прочёл ровно и не быстро, один раз, и больше не повторял.
Роспись была была настоящая, сторожевая. Она мне и самому будет нужна.
А приговорку про порох я им не сказал ни слова. Половина этих людей нынче же вечером пойдёт по домам, а всё, что человек услышал, он рано или поздно кому-нибудь перескажет. Язык за зубами держать буду учить позднее.
Канат я велел кинуть через балку в сарае и вязать узлов не велел. Это будет упражнение на подъем на руках.
Лезли все, причём охотно: дело понятное, и в нём можно себя показать.
И вот тут пошла разница, которой я в лицах не видел.
Мужик, выросший на пашне, силён спиной и ногами. Он подымет и потащит столько, сколько я не подниму никогда. А руки у него могут быть никакие, потому что висеть на руках ему в жизни не приходилось ни разу.
Мне же нужны руки. Ствол весит семь фунтов с лишком, и держать его надо на весу и не трясти, а бердыш тяжелее ствола.
Степанко, которого звали Лозой, ушёл по канату до балки в четыре приёма и слез не спеша. Кряжистый парень с Ощерина двора не поднялся и на треть, хотя был вдвое шире Лозы в плечах.
Записывать я велел против каждого имени и отсеивать не стал.
Отсев по канату убрал бы у меня всех коренастых, а коренастый в строю лучше долговязого. Он стоит крепче и падает реже, хотя места в шеренге занимает зачастую больше.
Потом мы этот же канат положили на снег. Вот эта проба и была главная за весь день, и ради неё я всё затевал.
Я поставил восьмерых против восьмерых и велел тянуть.
Тянули они как хотели. Одна восьмёрка тянула изо всех сил, но тянула вразнобой, и канат у них ходил рывками. Другая была на вид слабее, но взяла их за за пару минут.
Я поставил новые восьмёрки, и вышло то же самое. Похоже, они и сами удивились.
Тогда я собрал всех и объяснил.
— Смотрите, — сказал я. — Их восемь и вас восемь. Они не сильнее. Они тянут разом.
Помолчал.
— Когда вы тянете порознь, вас не восемь. Вас один да один да один, восемь раз. А их восемь сразу. Оттого они и берут.
И велел тянуть заново, только теперь по счёту.
Счёт задавал я сам, голосом, и велел рвать канат на слове.
Разница вышла такая, что смеяться перестали.
Восьмёрка, которую до того взяли за пару минут, сдёрнула противника с места на четвёртом счёте. И противник был тот же самый, и люди в нём были те же.
И вот тут я стал смотреть не на канат, а на лица.
Большая часть просто пошла дальше. Хорошие люди, годные, из них выйдут отличные рядовые.
Человек шесть или семь переменились. Один сплюнул и засмеялся, но засмеялся не тому, чему смеялись прочие.
А трое подошли и спросили.
Спросили они разное. Один спросил, отчего так выходит, если люди те же. Другой спросил, а как быть, если кричать нельзя. Третий, невысокий и рябой, спросил, всякое ли дело так пойдёт или только канат.
Вот эти трое мне и были нужны.
Тот, кто спросил и, получив ответ, замолчал и пошёл делать, — годится. Тот, кто не унимается после ответа, — не годится, потому что он спорщик, а не работник. А кто не спросил вовсе, тот хорош, но учить других не станет.
Рябого звали Лучка Малец.
Сабли я велел обмотать тряпьём в три слоя и поставил их
Тут я узнал то, чего сам не знал.
Дрались они хорошо и много лучше, чем я думал, и по-разному: кто по-степному, с наскоку, кто пеше и коротко, из-за щита.
Это мне пригодится, и пригодится целиком. У меня в полку человек с ружьём будет кончать бой саблей и бердышом, когда стрелять станет некогда. Стоять и рубиться плечом к плечу — это вторая половина всякого боя, и без неё первая ничего не стоит.
Так что ловкий сабельник мне не помеха, он мне ценность. Но смотрел я не на это.
Я поставил у крыльца человека с рожком и велел ему трубить когда попало, без всякого порядка. По рожку драка должна была вставать.
Первый раз встали шестеро из двадцати. Прочие не услышали вовсе, а двое услышали и не остановились, потому что в этот миг брали верх.
Я велел трубить ещё, и ещё, и до вечера рожок трубил раз двадцать.
К третьему разу вставали уже половина. К десятому вставали почти все.
А те двое, что не встали ни разу, оба дрались лучше всех на дворе. Их я в десяток не взял.
К полудню вывели коней.
Проба была простая. Идёшь рысью, сходишь на землю на ходу, пробегаешь три шага и садишься обратно, тоже на ходу. Коня не останавливать.
Вот тут наледь и пригодилась. На утоптанном человек скользит и это видно сразу, а по снегу все хороши.
Скакать я не велел никому и никому не позволил. Земля мёрзлая, люди не учены падать, и с намёта я получил бы кого-нибудь с чем нибудь сломанным в первый же день.
Половина сошла нормально, а села плохо. Четверть села хорошо, а сошла с задержкой, ища ногой землю. Человек десять сделали и то и другое чисто.
Так вся моя тысяча будет работать всегда: подъехали, слезли, встали в строй. Слезают при этом не по одному, а сотней разом, а сотня разом на месте не стоит.
Смотрел я не на удаль. Смотрел, встал ли человек на ноги готовым или ему нужно полминуты, чтобы собраться.
Тут вышла заминка с пешими. Своих коней у них не было, и я велел дать им моих.
Один из семерых, тот, что стоял у забора весь день и молчал, сошёл и сел так, будто делал это всю жизнь.
А может, и на самом делал, скоро узнаю.
Последнее было перед сумерками.
Самострелов я не брал, хоть и думал. Самострел ближе к ружью и по прицелу, и по тому, что при выстреле надо стоять смирно. Только держат их в наряде и по городам, и на сто двенадцать человек их взять негде. Гонять сотню через пять штук конечно можно, но на это уйдёт весь день, а его лишнего у меня нет.
Луки были свои у половины, и этого хватило. К счастью, стрелы тоже.
Я поставил щит в сорока шагах и велел десятерым разом взять на прицел.
И держать, покуда не скажу.
Держали долго, потому что я тянул нарочно.
Двое спустили раньше слова. Один из них попал в середину щита, и попал красиво, и двор ему одобрительно загудел.
Я велел записать его в список и в десяток не взял.
Стрелять он умеет, а вот ждать нет.
А у меня в полку будет одно правило, на котором всё стоит: не стрелять, покуда не велено, хоть бы они шли прямо на тебя. Кто спустил раньше слова, тот в первом же деле развалит залп, и вместе с залпом развалится всё.
Из тех, кто дождался, в щит попали четверо.
Вот эти четверо мне были нужнее всех прочих. Меткий человек, умеющий держать палец, — это тот, кто потом будет бить по знамени и по начальным людям, а не в толпу.
Одного из четверых звали Климко Ворона.
Вечером я спросил роспись.
Полностью, все двадцать имён и в том же порядке, повторили четверо. Ещё человек десять дали больше половины. Прочие путались с третьего имени.
Пеший в чужом кафтане не по росту быстро сказал все двадцать без запинки. Потом замолчал и отошёл к забору, где стоял всё это время.
Затем было последнее испытание.
Я вызывал человека, ставил его посреди двора и велел повторить одно слово так, чтобы услышали у забора.
Двор смеялся. Смеялся весь, и я вместе со всеми.
Один парень с Тучкова двора вместо слова заорал, что у него дома корова телится и надо бы отпустить. Услышали его от забора и за забором. В десяток я его не взял, а отпустил, и он ушёл довольный.
Половина не могла выговорить ничего. Двое или трое рявкнули так, что кони шарахнулись, и один из этих был Данилка по прозвищу Соловей.
Голос у него оказался не крикливый, а полный, из груди, и слышно его было от забора и за забором.
В полку, где никто не читает, устав живёт голосом. Кто-то должен вбить его в двести голов с одного повторения, и делать это придётся не мне.
Юрий отбирал рядом со мной и отбирал по-своему.
Он смотрел на стать, на посадку, на руку, на то, как человек стоит. Другого способа он не знает, и способ этот не пустой: он выбрал шестерых, и четверо из шести были и в моём счёте.
Спорить при людях я с ним не стал.
Брат подошёл ко мне уже в сумерках, когда весь разошелся по избам.
— Ты мне объясни, — сказал он. — Год ты их будешь учить. Год. А лучник это же самое умеет с двенадцати лет и стоит вдесятеро дешевле.
— Лучник стреляет, покуда у него спина держит. Тридцать стрел, и он сел.
— Тридцать стрел это много.
— Мало. И панцирь он не берёт.
— Твои сегодня из луков били, — сказал Юрий. — И били хорошо. Ты сам смотрел.
Тут он был прав, и возразить я не успел.
— Ладно, — сказал он. — Это я слыхал. А вот другое ты мне скажи.
— Ну.
— Ты холопов поставишь в учителя. А учить они будут вольных.
Я на это не ответил ничего, потому что он был прав целиком.
Я взял десятерых.
Данилка Соловей. Степанко Лоза. Оська Гвоздь. Богдашко Синец. Лучка Малец, тот самый рябой. Ондрюшка Скоба. Захарка Ушак, один из шести, кто читал с листа. Микифорко Кулага. Климко Ворона.
Десятым я взял пешего.
Он стоял у забора весь день, без коня среди большинства конных, и за весь день не сказал ни слова сверх спрошенного. Счёт дал сразу и верно. Роспись повторил
И ещё одно. Все семеро пеших за этот день хоть раз да оправдались: кто сказал, что коня не дали, кто сказал, что конь захромал. Этот не сказал ничего.
— Ты чей? — спросил я.
Он назвал боярина.
— Звать?
— Тимошка Кожух.
Отчества он не назвал, и не назвал потому, что холопу отчества не полагается. В бумаге пишут имя и прозвище, а чей ты сын, не пишут вовсе.
Все десять у меня холопы. Все до одного.
Записали их в тот же вечер, и подьячий Фома писал так, как пишут холопов: Данилка, Степанко, Оська, Богдашко, Лучка, Ондрюшка, Захарка, Микифорко, Климко, Тимошка.
Против каждого имени я велел приписать три цифры: счёт, грамоту и канат.
Фома писал и не спрашивал, зачем это надо. Я на его месте спросил бы.
Это первая ведомость моего полка, и через год по ней будет видно, кто из них куда вырос.
Придёт день, и в разрядной росписи против одного из этих имён встанет полное имя, с отчеством и с прозвищем на «ов». Я знаю, чего это стоит и сколько еще до этого лет. Они не знают ничего.
Домой я ехал шагом.
Деньги посчитались сами и посчитались быстро. Взять этих людей я не могу, их надо купить: они не свои и распоряжаться собой не вправе. Меньше пяти рублей за конного и здорового не возьмут, а как узнают, кто покупает, поднимут. Стало быть, шестьдесят рублей, а то и все восемьдесят.
Говорить об этом надо Ховрину, который перед походом мне подвод меньше требуемого. Разговор у нас будет очень хороший.
Второе деньгами не меряется.
Они привели мне своих людей и своих младших. Я их сыновей не взял. Я куплю их дворовое имущество, и завтра это будет известно всей Москве.
Ощера вслух не скажет ничего. Челяднин тоже. Они будут кивать и одобрять, и вспомнят они это не завтра, а тогда, когда мне от них что-нибудь понадобится. Так тут и делается, я это видел уже дважды.
А третье я думал всю дорогу и не додумал.
Десяток берётся, чтобы учить сотни. В сотнях кто-то придёт со своих дворов, вольные, при конях, и в ней уже будут дети боярские, у которых деды сидели на земле.
И над ними я поставлю вчерашних холопов.
Слушаться их не станут. Не из злобы и даже не из спеси. В этом веке человек слушается того, кто выше его родом, и другого основания для послушания тут не придумано. Приказ без породы за спиной — это не приказ, а просьба, и её обсуждают.
Юрий это увидел за полдня, а я не увидел вовсе, покуда он не сказал.
Значит, основание надо ставить новое, и ставить его мне. Годится тут одно из двух: либо человек стоит выше, потому что за ним государь, либо потому, что он умеет то, чего не умеешь ты.
Первое даётся сразу и держится плохо. За государем стоят все, и это никого ещё не сделало старшим.
Второе даётся медленно и держится намертво. Только для него нужно, чтоб мои десять и вправду умели то, чего в этой земле не умеет никто. А они пока умеют лазать только хорошо по канату.
Я знаю, чем это кончится, и знаю приблизительно когда. Первая потеря в десятке будет именно на этом. И будет это не через год, а через месяц.
На пробах я стоял не сбоку.
По канату полез сам, четвёртым или пятым, покуда никто не устал и все смотрели. Дошёл до балки и слез, и слез не спеша.
Вот только шло у меня туго. Тело это семнадцатилетнее, лёгкое и быстрое, и в седле оно делает всё, что я захочу. А рук у него нет никаких, потому что княжич на руках нигде не висел ни разу в жизни.
Многие в тот день прошли канат легче меня, и это было видно всем.
На перетяге я встал восьмым в свою восьмёрку и тянул в общем счёте. Тянул хуже соседей, и соседи это чувствовали через канат. Через канат такое чувствуется сразу, тут не спрячешься.
В саблю я не вставал и на коня при них не садился. В седле я лучше их всех, а показывать это нынче было незачем.
Уже в темноте, когда взятых развели по избам, ко мне подошёл Лучка Малец.
— Государь.
— Ну.
— Ты по канату хуже нас лез.
Он сказал это спокойно, как говорят о погоде, и стоял и ждал, что будет.
— Хуже, — сказал я.
— А полез.
Он подумал ещё немного и добавил уже совсем другим голосом:
— Мы думали, ты нас смотреть будешь.
И ушёл, не дожидаясь ответа. Хамства в этом не было никакого. Просто он всё сказал и решил, что довольно.
Я собирался спать, когда приехал человек с боярского двора.
Приехал он не от Челяднина и не от Ощеры, а от того боярина, чьего Тимошку я взял десятым. Стоял в дверях, мял шапку и говорил тихо и складно, и говорил долго.
Смысл был короткий: боярин передумал.
Холоп-де у него в дому не последний, конный, при седле, и отдавать его боярин не хочет ни за какие деньги.
Я спросил, знает ли об этом сам Тимошка.
Человек сказал, что не знает.
— Езжай, — сказал я. — Скажешь боярину, что я его завтра жду.
Он поклонился и вышел, и я слышал, как он долго возится во дворе с лошадью.
Тут я сел и стал думать, во что мне это встанет.
Глава 8
Боярин приехал наутро, к концу обедни и я сразу же понял, он приехал торговаться.
Григорий Ондреевич Мамон, сорока двух лет. Тяжёлый в плечах, борода рыжая с проседью, глаза светлые и очень внимательные. Он вошёл, поклонился и стал ждать, покуда я заговорю первым.
Имя его я знал, и знал не отсюда.
Через двадцать два года, когда Ахмат станет на Угре, двое ближних людей будут уговаривать Великого Князя не биться и уйти чуть ли не за Волгу. В летописи их назовут по именам и назовут рядом. Фамилия одного Ощера, другого Мамон.
Ощера в это утро стоял за дверью, потому что ему велено стоять при мне везде.
— Говори, Григорий Ондреевич.
— Я к тебе, государь, по вчерашнему.
Он стал говорить про холопа и говорил долго. Сказал, что холоп этот у него
Всё это была правда и она сразу же поднимала цену.
— Отдавать не хочу, — сказал он.
— А ночью велел сказать, что не отдашь ни за какие деньги.
— Ни за какие и не отдам.
Он помолчал ровно столько, сколько было нужно.
— Мне бы, государь, не деньгами.
— А чем?
— У меня тяжба с Симоновым. О пожнях на Котле (пожня — покос, луг под сено). Третий год лежит и с места не идёт. Ты бы про неё спросил, кому ведать надлежит.
Вот ради чего он приехал. Мамон не холопа берёг. Он сообразил или может даже ближе к ночи увидел, что государю зачем-то понадобился его дворовый парень, и сообразил, что за это можно взять не деньгами.
— Деньгами, Григорий Ондреевич.
Причин так ответить у меня было две.
Первая простая. Стоит мне один раз спросить о чужом деле, и к марту ко мне пойдут все, у кого дело лежит, и пойдут не с пустыми руками. Такие дороги торятся с одного прохода.
Вторая была хуже, и вслух её сказать было нельзя. У Симонова на земле стоит моя оружейная изба и архимандрит Афанасий дал мне место под яром, дал людей на рубку, не спросив, зачем это мне.
Мамон не удивился и не обиделся, он явно этого ждал и сразу же начал торговаться.
— Двадцать рублёв, — сказал он.
За конного и здорового берут пять, а он назвал четыре цены. Запросы однако.
Я покачал головой и назвал свою цену.
— Восемь.
— Государь, — с укоризной произнес Мамон.
— Восемь, — повторил я медленно и с нажимом. — И купчая нынче же, у Ховрина.
Он думал долго, и было видно, что считает не одни деньги. Отказ Великому Князю из-за какого-то холопа может дорого обойтись.
— Быть по сему.
У двери он обернулся.
— А на что тебе мой Тимошка, государь?
— Надобен.
Он покивал и вышел.
Три рубля сверх цены я заплатил за одно слово «передумал». Это дёшево, согласиться на тяжбу было бы дороже.
Тучке я велел послать по остальным пяти дворам за грамотами и деньги везти при себе.
Челяднин приехал к полудню и грамоты на своих двоих привёз сам.
Он положил их на стол и сел, и сидел молча, покуда я разворачивал. Грамоты были в порядке, обе полные, обе с докладом.
— Тут пять рублёв за одного, — сказал я. — Стало быть, десять.
— С государя за своего человека денег не беру.
— Возьмёшь.
— Обидно, государь.
— Возьмёшь, Фёдор Михайлович. Мне даровые люди не надобны.
Он посмотрел на меня и понял не то, что мною было сказано, а то, что я упёрся.
— Пять за обоих, — сказал он. — И более не проси.
Торговались мы наоборот. Я набавлял, он сбавлял, сбавил вдвое и на том встал насмерть. В итоге пришлось уступить, потому что дальше упираться было уже неприлично.
Ощера прислал грамоты с человеком и про деньги не спросил вовсе. Деньги я велел отнести ему на двор вечером, и он их взял. При своих людях брать стыдно, а дома не вполне.
Кошкин взял десять рублей и не сказал ни слова. Тучко взял и переспросил, писать ли расписку. Руно взял пять за своего Лучку и тут же спросил, нельзя ли и ему при полку какое-нибудь дело.
Каждый из пятерых показал мне себя в одну минуту, и показал точнее, чем за всю осень.
Казна лежит в подклете, и там холодно даже зимой, потому что топить под серебром боятся.
Владимир Григорьевич сидел в шубе, и дьяк при нём сидел в шубе, и книги лежали раскрытые.
— Пятьдесят семь рублёв, — сказал я.
Он не сказал ни слова о том, что денег нет. Они были. Первые в счет выкупа за взятых на Оке уже привезли перед Рождеством из Кафы. Торг за них он сам.
Ховрин спросил другое.
— По какой статье писать, государь?
— Люди государева двора.
Ховрин заглянул в книгу.
— Так и запишу. Холопами.
— Как холопами? — удивился я.
— А как же ещё? — он в свою очередь удивился моему непониманию и тут же объяснил.
Сделал это Ховрин, как объясняют очевидное. Казна платит деньги и получает грамоту. Грамота писана на человека, и по этой грамоте он чей-то. Был Мамонов, станет государев. Отпускную даёт хозяин, и хозяин теперь я. Третьего тут не придумано и придумывать нечего.
— А написать им отпускные нынче же?
— Написать можно, — сказал Ховрин. — Только тогда это не покупка, государь. Это дача из казны на сторону. Такой статьи у меня нет, и приговора на неё нет, и подписать её мне некому.
Я замолчал.
С сентября я называл их про себя учителями. Десять человек, десяток, который выучит сотню, а сотня выучит тысячу. Я приехал сюда купить учителей и получил вот это.
Вот тебе и учителя, купчие на десять голов.
Дальше считали корм, и считал Ховрин вслух, и делал это очень хорошо.
Деньгами по полтине на человека в год. Хлеб и овёс с дворцовых сёл, оттуда же, откуда берут на конюшню. Сукна на кафтан раз в год. Он записывал и приговаривал, и не мне, а себе под руку.
Потом поднял голову.
— А кони?
— Кони боярские.
— Значит, при боярах и остались.
Вот этого я как раз упустил. Куплено десять конных, а получилось десять пеших. Конь входит в холопа только тогда, когда холопа отдают со двором и с делом, а мне отдали человека, и всё.
— Дай десять из государевых, — сказал я. — Простых. Мне под них не в поле ходить.
Коней он дал, быстро и легко, потому что кони в казне считаются отдельно от денег и по другой книге. А я осенью великокняжескую конюшню пополнил изрядно.
Серебро отвесили при мне. Пятьдесят семь рублей это тяжело, и я взял мешок в руки, чтобы знать вес.
Восемнадцатого января они стояли на дворе на Ваганькове, все десять.
Пришли пешими и порознь, каждый со своего двора и со своим узлом. В узле у человека всё, что у него есть: рубаха, портки, портянки, ложка, у кого нож, а у кого ничего.
Фома развернул лист и стал называть.
— Данилка Соловей.
— Тут.
— Степанко Лоза.
— Тут.
Так до конца, до Тимошки Кожуха. Он отозвался последним и тише всех.
Я
— Вы теперь государевы, — сказал я. — Корм, платье и деньги круглый год, и зимою, и летом. Со двора ходить по слову, а не когда вздумается. Ученье каждый день, и в праздник тоже, кроме тех дней, какие сам назову.
Они слушали.
— Кто выслужит, тому будет отпускная и верстанье.
Тут по ряду прошло движение. Небольшое, но прошло.
Отпускная — это грамота, которой хозяин отпускает холопа на волю. Верстанье — запись в службу с землёй или с кормом, то есть уже не воля, а место.
Слово я дал вслух и дал при всех. На бумаге его не было. Свидетелей у него было десять, и все десять свидетелей стояли передо мной в этом строю, и цена их свидетельству известна.
Ни один не спросил, сколько за него дано. Спрашивать про такое нельзя, и они это знают лучше меня.
Про Тимошкины восемь рублей при нём не сказали ни слова. И не скажут никогда, покуда я жив.
Потом я сказал им то, чего на пробе не сказал.
— Слушайте и запоминайте. Первой очереди огонь с пятидесяти сажен, по вехе, строго по слову. Второй с двадцати, раньше не сметь.
Они, разумеется, не поняли ничего. Ни очередей, ни вехи, ни того, почему двадцать хуже пятидесяти и страшнее.
— Данилка. Скажи это так, чтоб от забора слышали.
Данилка Соловей набрал воздуху и сказал. Слышно было от забора и, я думаю, от церкви.
Вечером я поехал домой. В сенях мать говорила с бабкой. Бабку звали Огафьей, была она мала ростом, суха и стара, и держалась она в тереме увереннее всех, кто там ходил.
Говорили они при мне и не про меня. Я стоял в трёх шагах и слышал половину, и половина эта была из слов, которых я не знаю: про воды, про то, как лежит, про какой-то пояс. Слова эти бабьи и не для мужчин, а я в этом доме мужчина, и объяснять мне никто ничего не собирался.
Я историк и знаю про пятнадцатый век больше всех живущих. Но не знаю, о чём говорят две женщины в трёх шагах от меня.
Марью я застал весёлой. Она сидела на лавке, потому что стоять ей было тяжело, и опять перебирала разложенное. Всё то же самое: рубашечки, свивальник, крестильная сорочка. Колыбель висела на очепе с Рождества и была уже не новостью, а частью горницы.
— Привёз чего?
— Не привёз.
— И не надо.
Она подвинулась, и я сел рядом.
— Мамки-то что?
— А мамки, — сказала она, — теперь и не мамки вовсе. Теперь бабка.
— Строгая?
— Меня теперь никто не спрашивает.
— Это как?
— А так. Всё делают, а меня не спрашивают. Свекровь скажет, бабка кивнёт, и понесли.
Она сказала это без обиды, скорее с досадой, как говорят про погоду. Ей скоро шестнадцать лет, и она в этом доме теперь не хозяйка своему делу, а место, где это дело происходит.
Мы посидели ещё немного, и она рассказала про кума, и опять про кума, и я слушал и запомнил половину.
Мать проводила меня до двери сама.
— Ты сюда более не ходи, — сказала она.
— Отчего?
— Оттого. Пошлю за тобой.
— А что бабка говорит?
— Что скажет, то и будет.
И всё. Больше из неё в тот вечер я не вытянул ничего, да и вытягивать было нечего: она сказала мне ровно то, что считала нужным, и считала она нужным немного.
Я вышел на крыльцо и стал считать дни.
Пятнадцатое февраля, осталось двадцать восемь дней.
Я знаю день и знаю имя. Больше я не знаю ничего, и все, кто знает, стоят за той дверью и со мной не разговаривают.
Начали девятнадцатого, и начали с пустого ствола.
Приёмов семь: взял, скусил, засыпал, забил, притоптал шомполом, подсыпал на полку, взвёл змейку. Зелья при этом нет. Зарядцев нет. В руках железо и деревяшка, и больше ничего.
Восемьдесят раз подряд.
Считал я сам, вслух, и считал так, чтобы слышали все десять. Сбился, тут же начинаешь сначала, и все вместе с тобой.
К третьему дню Оська Гвоздь бросил шомпол в снег.
— Мы что, бабы? — сказал он. — Одно и то же махать.
Двор притих, потому что сказано это было мне.
Я не ответил ему ничего. Я взял ствол и встал с ними в ряд, и мы сделали восемьдесят приёмов вместе, и я делал их медленнее Степанка и медленнее Тимошки, и это видели все.
Потом мы сделали ещё восемьдесят. Оська поднял шомпол сам, и поднял его до того, как я успел что-нибудь сказать.
Со стороны это и вправду выглядит дурью. Человек, которому страшно, не думает. Он делает то, что руки умеют без него. Если руки умеют семь приёмов, он их сделает и под лавой, и с чужим криком в ухо, и с мокрыми от пота ладонями. Если не умеют, он высыплет заряд мимо ствола, и высыплет он его именно тогда, когда это будет стоить дороже всего.
В этом веке так никого еще не учат. Тут учат делом: поехал, поглядел, попробовал, научился. Работа для здешнего человека — это когда что-то сделано, а не когда сто раз помахал руками впустую.
Старшим на неделю я поставил Данилку. Выбрал я его за голос, и он своё дело делал: покуда орал, его слушались. Но когда замолкал, то через минуту всё расползалось. Приказывать Данилка не умел вовсе, только орал, и первые три дня разницы между этими двумя вещами не видел.
Я не вмешивался и смотрел. К концу недели считать вслух пришлось только двоим. Восемь уже считали сами.
Двадцать пятого января мы вышли за сарай, к яме, и стреляли впервые.
Пищалей было две, привезённых с Симонова, и при них приехал Митрей, и приехал Прокша с зельем и с четырьмя фунтами свинца.
Стреляли по одному, при всех. Первым стрелял я, чтобы показать.
Мне надо было промахнуться, и я промахнулся честно, без всякого умысла: увело влево, и увело, кажется, на аршин.
Тимошка Кожух стрелял четвёртым.
Он всё сделал верно, и семь приёмов у него легли ровнее, чем у прочих. Потом был выстрел, как удар.
Он опустил ствол, отступил на шаг и убрал руки за спину.
Я видел, зачем он их убрал, у него они после стрельбы просто ходуном заходили. Никто больше
Я не сказал ему ничего ни тогда, ни после.
Захарка Ушак после своего выстрела до вечера не слышал левым ухом и ходил, поворачиваясь к говорящему боком.
Из десяти в щит на пятидесяти шагах попали трое. Осечек было четыре на двадцать выстрелов, и это, если считать по-честному, немного лучше, чем в декабре под яром.
Свинец я велел выбирать из вала и перелить. Выбирали до темноты, руками, в снегу, и выбрали чуть больше половины.
Вот это они поняли сразу и без объяснений. Свинец денег стоит, и каждый из них знает, сколько.
Юрий приезжал трижды.
В первый раз, двадцатого, он застал канат и перетяг. Всё, во что можно было выиграть, он выиграл, кроме перетяга: там он попал в слабую восьмёрку и потребовал переиграть, и переиграл, и выиграл со второго раза.
Ему шестнадцать лет. Он второй год водит крыло, у него свой стяг, и на Оке он вышел из перелеска в назначенную минуту и не раньше. Взрослый человек и, если говорить прямо, герой.
И при этом он не может пройти мимо каната, на котором висят другие.
Уехал он в тот день очень довольный.
Второй раз он приехал первого февраля, к стрельбе.
Бил он лучше всех на дворе. Четыре из пяти в щит, и четвёртый выстрел лёг в ладонь от середины. Двор гудел, а Данилка Соловей сказал вслух то, что думали все, и сказал не льстя, а с удивлением.
Юрий отдал ствол и сказал своё.
— Я из лука пять из пяти положу. И вдвое скорее.
Спорить с ним никто не стал, потому что это была правда.
Я отдал ему Климка Ворону и ещё троих, тех, кто на пробе дождался слова и попал. Велел учить их брать поправку и выбирать, в кого бить.
Взял он их охотно и учил хорошо. Он умеет ровно то, чего не умею я, и умеет с шести лет.
Третий раз он приехал восьмого и попал на восемьдесят приёмов без пороха.
Постоял четверть часа.
— Скучно у тебя, брат.
— Скучно.
— Ты их не воевать учишь.
— Не воевать. Покамест не воевать.
Он подождал ещё немного, не дождался ничего интересного и уехал.
Мнения своего он не переменил, и переменить его я в этот месяц не мог переменить ничем. Тот случай, где он увидит сам, будет, но не на дворе и не зимой.
В начале февраля я ушёл за конюшню и вернулся не с той стороны, с какой ушёл.
Микифорко Кулага сидел на бревне.
Прочие работали. Он не спал, не отлынивал в открытую и не прятался. Он просто сидел, потому что меня не было, а без меня можно.
Кулагу я взял на пробе одним из первых. Счёт он дал сразу и без запинки, по канату дошёл до балки, роспись повторил на две трети. При мне он делает лучше всех и считает быстрее всех, и делает это искренне, без хитрости.
Ему нужен тот, кто смотрит. Мне нужен тот, кто делает, когда никто не смотрит.
Я не сказал ему ничего.
Я велел Фоме поставить против его имени четвёртую цифру. Три первых там были у всех: счёт, грамота, канат. Четвёртой не было ни у кого, и что она значит, не знает никто, кроме меня.
Пять рублей и целый день пробы. Я отбирал сам и сам ошибся, и ошибка вышла на десятого человека из десяти взятых.
Отсылать его я не стал. Через полгода будет видно, выправился он или нет, а сейчас у меня нет ни одного лишнего человека.
С шестого февраля пошла сырная неделя, последняя перед Великим постом.
Город гулял. Гулял он всерьёз: мясо кончилось в воскресенье, а молочное и яйца ещё можно, и всю неделю по посадам пекли, катались с гор и ходили друг к другу. А на Ваганькове ученье шло каждый день.
В среду я отпустил всех до вечера, и все десять к вечеру вернулись, и вернулись сами, и один даже раньше срока. Уйти им, впрочем, было некуда: у семерых на Москве нет никого.
У Тимошки есть. Мать и сестра на Кулишках, на чужом дворе. Он ходил к ним и вернулся вовремя, и что он им сказал про своё новое положение, я не знаю.
Данилка всю неделю вбивал в них приговорку.
Он делал это с голоса, по десять раз кряду, потом врозь, потом с середины. К субботе её знали все десять слово в слово, а Оська Гвоздь стал бормотать её во сне, и над ним смеялись.
Читает у меня из десяти один Захарка Ушак. Тимошка Кожух разбирает по складам и медленно, прочие не умеют вовсе. Устав в таком полку живёт голосом, и другого способа тут нет. Я это знал заранее и потому взял Данилку. Но того, что человек станет повторять устав во сне на третьей неделе, я не знал.
Кафтаны привезли двенадцатого.
Сукно взяли одним поставом (постав — цельный кусок сукна, как его продают). На кафтан идёт четыре аршина, десять кафтанов должно быть ровно сорок, и оно так и вышло.
Оттого они и получились одного цвета.
Я этого не заказывал. Я вообще про цвет не думал ни разу, просто упустил, а думал про то, во что мне встанут сорок аршин. Одинаковыми они вышли случайно из-за бухгалтерии, а не по моему замыслу.
Двенадцатого февраля, в прощёное воскресенье, они стояли на дворе все десять, в одинаковых кафтанах, и я увидел их разом.
Десять человек. Двадцать восемь дней назад их не было вовсе.
В ночь на тринадцатое, в первый день Великого поста, за мной пришли из терема.
Стучал Данила, постельничий, и стучал он не так, как стучат по делу.
— Государь. Матушка прислала.
Я сел на лавке и в голове сразу стукнуло: тринадцатое. До пятнадцатого двое суток.
— Началось?
— Началось, государь.
Глава 9
Я оделся сам, потому что Данила стоял в дверях и не двигался.
На дворе было темно и очень тихо. Первый день поста, город спит, собаки и те молчат. От моего крыльца до терема идти полторы сотни шагов крытым переходом, и я прошёл их скорее, чем следовало бы человеку в моём чине.
У дверей меня остановили, но не словом, а просто в сенях стояли две
— Иди к отцу.
— Я тут постою.
— Стой где хочешь, только не тут.
И ушла обратно, и дверь за ней прикрыли изнутри, а я остался стоять в переходе.
Мимо носили воду. Носили горячую, от неё шёл пар, носили холсты, много холстов, целыми стопками. Ходили быстро и молча, и на меня не смотрел никто. Но не из непочтения, а просто в этом деле я был лишний предмет. Все эти бабы и молодки что ходили и бегали мимо меня были заняты важным делом и обходили меня, как обходят лавку, которую некогда отодвинуть.
За дверью было слышно, но слов было не разобрать. Один раз я услышал Марьин голос и потом долго не слышал ничего.
Я быстро понял насколько всё это выглядит по-дурацки со стороны и простояв, наверно, с полчаса пошел все-таки к отцу.
Он не спал, а сидел в креслах, одетый, и по всему было видно, что он одет с вечера и ложиться не собирался.
— Кто?
— Я.
— Садись.
Я сел. Слепому не надо света, и свеча в палате горела одна, у двери, для тех, кто входит. Мы сидели в темноте, и он слушал, и я тоже. Слушали мы одно и то же — не идёт ли кто по переходу.
За всё время прошедшее после того памятного боя с ватагой на Оке напряженность между нами, которую я лично первое время ощущал, исчезла. Я знал про этот век всё, что о нём написано и будет написано. Он был в первую очередь Великий Князь Московский, и только потом муж, отец и тесть. Я тоже, но немного в другом порядке в отношении родственников. Но толку от этого в ту ночь было ровно поровну и никакого.
— Который нынче день? — спросил он.
— Тринадцатое.
Он помолчал.
— Двенадцать лет.
Я понял не сразу, а когда понял, стало нехорошо.
В ночь на тринадцатое февраля сорок шестого года его взяли в Троице. Он поехал на богомолье с двумя сыновьями, со мной и с Юрием, и там его и взяли, потому что в Москву в это время уже входил Шемяка. А шестнадцатого февраля ему вынули глаза.
Двенадцать лет назад. День в день.
— Ты помнишь? — спросил он.
— Помню, — сразу же ответил я.
Но помнил не я, а тот мальчик, чьё тело мне досталось: ему было шесть лет, и он это видел, и память эта лежит во мне целиком, и трогать её я стараюсь пореже.
— Шестнадцатого мне их и вынули, — сказал отец. — Стало быть, твой в эту самую пору и родится.
Потом он стал считать своих детей.
Считал он вслух, по именам, ровным голосом, не сбиваясь и не останавливаясь. Так считают то, что сосчитано давно и не по одному разу.
— Юрий. Ты. Юрий другой. Андрей. Семён. Борис. Анна. Андрей меньшой. Дмитрий. Мария.
У великокняжеской семьи было десять детей. Это сейчас рядовое явление. Часто бывает больше, а вот два-три или один это диковинка. Хотя бывают и бездетные семьи.
— Юрья старшего схоронил на пятом году. Семёна на третьем, Дмитрия на первом. Всех жар забрал.
Он повернул голову как бы на мой голос, хотя я ничего не сказал.
— Семерых я не видал вовсе.
Это была правда, и правда простая. Андрей родился в августе сорок шестого, через полгода после Троицы. За ним Семён, Борис, Анна, Андрей меньшой, Дмитрий и Мария. Он их всех знает на голос, на шаг, на руку, и не знает в лицо ни одного.
В этом веке из десяти рождённых до пяти лет в лучшем случае доживает примерно половина. И это у князей и бояр. А у простых детская смертность вообще бывает что зашкаливает. Иногда чуть ли не под восемьдесят, а то и девяносто процентов. Это не беда и не мор, это обычный порядок вещей, и его тут знают все. Знают и считают заранее. Оттого мать не рвётся к младенцу первые сорок дней, оттого крестят как можно скорее, и на крестины зовут всех, кого можно, чтобы, если что, было кому помнить.
Я это знал по таблицам в исторической литературе, а отец знал по могилам трех сыновей. Причину этого тоже знают все. Она не одна: голод и холод на Руси рядовое явление, народ в своей массе на самом деле не знает, что такое быть сытым и зимой не мерзнуть; тяжелейший труд, чтобы было чем заплатить князю, боярину и прочим и выжить самому, и конечно татарский гнет и набеги. Матери зачастую не до дитя, бабки есть далеко не у каждой, общая продолжительность жизни сейчас тоже рекорды не бьёт. По большей части малышей оставляют на более старших, за которыми на самом деле еще тоже нужен глаз да глаз. Вот и мрут маленькие как мухи, потому что банального ухода нет. И это одно из многих что мне надо обязательно изменить.
А еще детей, особенно маленьких, косят болезни: в основном корь и многих те, то потом назовут гриппом и тому подобным. И главной бедой является высокая температура, с которой толком бороться не умеют. Её конечно температурой никто не называет, это жар. Понимание что если пропотеть то, высокая температура снизится. Но главным средством считается баня, пропарился, соответственно пропотел и всё должно быть отлично. Но в результате умирают уже не от жара, а от проблем с сердцем. Другим средством являются всякие заговоры.
В всё это в то время когда есть понимание, что простая мокрая холодная тряпка на лбу иногда отлично помогает, есть знание что легче становится от липовых отваров, малины и клюквы.
И моя задача это всё изменить. Не должно такое огромное количество детей умирать.
Через какое-то время принесли поесть. Первая седмица Великого поста, самая строгая в году. В этом она уступает только Страстной. На столе появились хлеб и вода, и больше ничего, потому что ничего больше в эти дни не полагается. Мы оба не притронулись, сне лично кусок в горло вообще не шел.
— Боишься? — спросил он.
— Нет, — очень быстро ответил я.
— Врёшь, — усмехнулся отец.
— Вру конечно, — тут же признался я.
Он усмехнулся еще раз, второй за ночь. Мы просидели так до утра, потом весь день. Дело шло к ночи, а известий все не было. Наконец матушка прислала сказать, что
Меня это очень удивило, а что тогда было целые сутки до этого? Я, честно говоря, в этом деле был полный профан.
В полдень пятнадцатого я опять стоял в переходе, и на этот раз меня не гнали, потому что делать это было уже некому. Двери в покои жены были плотно закрыты, притом так что не доносилось ни одного звука, а мимо меня никто не сновал.
Наконец дверь открылась, вышла мать и я успел посмотрев ей в лицо раньше, чем она начала говорить, понял что всё случилось и благоприятно.
— Сын, — сказала она. — Марья жива и мальчик жив. Хороший такой.
— Войти можно?
— Нельзя.
— Тяжело было?
Она не ответила. Постояла, поправила на себе платок и ушла обратно, и опять дверь очень плотно прикрыли. А я остался стоять один.
Мне в той жизни было тридцать семь лет. Я это считаю с тысяча девятьсот двадцатого года, и там у меня детей не было. Не вышло, просто не сложилось. Сначала свои коррективы внесла война, когда после окончания учебы немного пришел в себя на первом месте оказалась работа: раскопки, научные статьи, преподавание и прочее. Годы, в которые это надо делать, легли ровно на сорок первый и последующие, когда лично у меня всякие простые му-пуси с женщинами не получались и до всего остального даже и не доходило. А потом уже по привычки сначала работа и до личной жизни дело так и не дошло. Женщины конечно были, но ни разу не возникло ничего серьёзного.
И вот, значит, сын. Я стоял в переходе, и ничего умного в голове не было. Совершенно пустая голова.
Первыми ударили в Кремле. Один удар, потом второй и пошло-поехало. За кремлёвскими подхватили в Занеглименье, потом за рекой, потом на Кулишках, и вскоре звонила вся Москва, а потом это пошло и по Руси.
Я удивился и не сразу понял почему вдруг в такой час вся Москва ударила в колокола. Но потом все таки до меня дошло и вышел на крыльцо, где стоял и слушал.
Сейчас на Руси звонят не как в том времени которое я покинул. Тут нет ни расписания, ни согласованности, ни того, что назовут звонарским искусством через триста лет. Тут просто бьют в то, что есть, и бьют от души, и оттого получается такая вещь, для которой у здешних слова нет, а у меня есть.
Малиновый звон.
Слово это придёт в Россию через много лет, когда Петр побывает во Фландрии в городе Мехелен, который по-французски зовут Малин. Там к XVII веку разработали удачный сплав для литья колоколов и там начали лить лучшие колокола Европы. Город стал европейским центром колокольного литья и колокольной музыки, каковым и остался в дальнейшем. Пётр туда съездит, послушает, сочтет что русский звон вообще-то почти такой же и привезёт слово домой. И вот он это звук, стоит над рекой уже сейчас, и никто его так еще не называет.
Я слушал и мало-помалу стал слышать другое, незнакомое.
В кремлёвском звоне было два голоса, которых там раньше не было.
Я знаю этот звон, так как слушал его всю осень и большую часть зимы, каждый день, и уже знаю его, как знают шум за окном. На главной звонницы Кремля старый большой колокол, и при нём три или четыре поменьше, и все они на слуху. А теперь снизу подходил другой очень густой звук, и над ним второй, короткий и очень чистый.
Сперва я решил, что мне кажется. Потом послушал ещё и понял, что не кажется. И тут до меня дошло.
Москва встречает моего сына, можно сказать салютным звонами и сразу же двумя. И оба сегодня работают. Один тут, в Кремле, над рекой и по всей Москве колоколами. А второй за Симоновом, под яром, где каждый божий день бьют пробу по три выстрела на ствол и где к марту будет сорок принятых стволов.
И вот сейчас там ударили в другие колокола, которых раньше не было. И голоса у них оказались разными.
Я пошёл спать и не смог уснуть до рассвета.
Митрей сам приехал на Ваганьково шестнадцатого к полудню. Поздравил, как полагается, и встал. И по тому, как он это сделал, было видно, что приехал не только поздравлять.
— Твои? — спросил я.
— Мои, — с нескрываемой гордостью ответил Митрей.
— Когда лил?
— В январе.
— А медь?
— Нашлась, — довольно ответил он.
Я подождал, но он больше ничего не сказал, и мне расспрашивать не захотелось.
В декабре я спросил его при всём дворе, у него голова на плечах или пустой котёл из-под каши. Двор это слышал, и он это запомнил, и вот теперь он мне не ответил про медь, и был поэтому этому поводу в своём праве.
Зато дальше он говорил охотно и долго. Про то, что вешать их надо было к старому большому, а старый большой гудит низко и всякого чужого рядом с собой давит. Что первый малый у него не пошёл: голос вышел сиплый и со старым заспорил. Что он его перелил дважды, и на второй раз вышло то, что надо.
— Он теперь с большим не спорит, — сказал Митрей. — Он под него подлаживается и они дружат.
Как он это делал, я так и не понял. Он объяснял, и делал это честно, но словами про воск, про толщину и про то, что где убавить, и всё это было дело, котором я не ничего знаю и самое главное не понимаю.
У нас бы сказали: подобрал по тону. Здесь так не говорят. Здесь говорят, что голос не спорит.
— А владыке ты сказывал?
— Сказывал, — Митрей расплылся до ушей. — Он благословил.
— А мне почему не сказал?
Он хитро посмотрел на меня.
— А тебе, государь, было не до колоколов, да и владыка велел повременить.
Тут он был прав на все сто. И для меня в итоге получился приятный сюрприз.
— Сколько бы такой стал на сторону? — спросил я.
Он быстро назвал. За два взяли бы не меньше восемнадцати рублей с медью и работой, и это была цена честная.
Я сосчитал про себя. В восемнадцать рублей сейчас обходятся три с половиной ствола. Сосчитал и промолчал, потому что говорить такое человеку, который тебе только что сделал подарок, нельзя. Он точно подумал бы, что у государя немного с головой стало не того.
На Ваганькове я приехал к полудню семнадцатого и застал их за работой, и увидел, что они
Восемьдесят приёмов, счёт шел вслух, и делал это Данилка Соловей. Двое сбились, как только увидели, что я стою у ворот. Но восемь не сбились и всё четко сделали до конца.
— Государь, — сказал Оська Гвоздь, когда кончили. — А как назвали-то?
— Ещё не назвали. На девятый день назовут.
— А чего тянуть?
— Ты же знаешь, так положено.
Оська покивал с видом человека, которому объяснили что-то важное.
И опять я увидел у ворот мальчонку, который приходит сюда почти каждый день и по несколько часов смотрит на наши занятия. Все таки надо его позвать и узнать кто такой и почему приходит.
Я отпустил их на весь следующий день и велел сходить в церковь. Вернувшись все отчитались, что сходили, и я потом узнал, а Тимошка Кожух после церкви ходил на Кулишки к матери. Он об этом доложил как о само собой разумеющемся, вероятно полагая что служба у кого-либо предполагает полный отчет о своих действиях.
Крещение наметили на двадцать четвёртого февраля.
Имя дают по святцам, то есть по тому, чья память приходится на этот день или на ближние. Двадцать четвёртого февраля память об обретении главы Иоанна Предтечи. Праздник немалый.
Марья ещё в Рождество сказала, что назовёт Иваном.
— Я тебе говорила, — сказала она, когда дело дошло до выбора имени.
— Говорила, — согласился я.
— А ты не поверил.
Я и действительно не поверил, так как почему-то думал, что решать будут отец с матерью, и решат по-своему, и что её слова тут никто и не спросит. А вышло, что спросили, и вышло, что святцы с ней согласились. Я к выбору имени ребенка относился с полным безразличием, так как знал что нарекут Иваном, а почему значения не имело.
Крестить конечно будет митрополит Иона.
Ему скоро семьдесят. В моей, тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, истории я лично считал что он родился в тысяча триста девяностом году и уже больше двадцати пяти лет стоит во главе русской церкви и стал её решением собора русских иерархов против воли Константинополя. С него началась история независимой русской православной церкви.
Неделю я безвылазно сидел в Кремле. мне почему-то казалось. что от этого сейчас что-то зависит. На третий день мать разрешила мне зайти к Марье и посмотреть на сына. Закутанный в пеленки, с красным еще отечным личиком, он спокойно спал после кормления.
Матушка дала мне немного подержать его, но стоило ему хныкнуть, как быстро забрала малыша и сказала чтобы я уходил. Марья была очень слабой, она только улыбнулась мне какой-то вымученной улыбкой и немного помахала мне рукой.
Неделю после родов мать сидела у Марьи неотлучно, мамки ходили по сеням гуськом, и всякий, кто входил, делал это на цыпочках. Мальчик был жив, ел и кричал, и от меня там не требовалось ничего.
Вечером двадцать первого я наконец-то понял, что всё хорошо и мне хватит сидеть дурнем сидеть в тереме.
Глава 10
Двадцатого второго февраля я поехал в оружейную избу.
Дорога стояла хорошая. Санный путь накатан до глянца, восемь вёрст идут за час, и в такую зиму ездить одно удовольствие.
Выехали после заутрени и без поезда. Со мной только Ощера, Юрий, Антип и двое людей из моей сотни.
Ощера, недовольный что едем так не по чину, всю дорогу молчал и смотрел под ноги коню. Юрий ехал рядом со мной и был доволен. Ему только идет семнадцатый, и он доволен самим факто, что мы куда-то едем.
Антип сидел на своей лошадке боком, как сидят те, кто выучился ездить поздно.
Митрей ждал у ворот и был мрачен. Я заметил, что таким он бывает всегда, когда работа сделана хорошо, потому что боится, что похвалят рано.
Я принял тридцать восемь стволов, а два отставил. У одного в казённой части нашлась раковина, мелкая, но насквозь идущая по стенке. Второй уводил: я велел стрелять с упора, и он трижды из трёх положил ниже и левее.
— Перекуем, — сказал Митрей.
Пока считали и клеймили, во двор вошла подвода из обители.
По ряду, писанному в декабре, обитель кормит наших работников со своей житницы. Два раза в неделю привозят хлеб, и его этот отпускает не приказчик, а житничий старец, сам.
Он слез с саней и пошёл к весам.
Ростом старец был невысок, широк в плечах, лет пятидесяти пяти. Овчина поверх рясы, ряса подпоясана веревкой. На поясе связка ключей которых много. Руки чёрные: не грязные, а с той въевшейся чернотой, какая бывает у людей, всю жизнь что-нибудь пересыпающих.
Звали его Аверкий.
Он отмерял и называл вслух, не заглядывая никуда.
— Сколько за декабрь вышло? — спросил я.
— Двадцать две четверти с осьминой, государь.
— А за январь?
— Двадцать четыре.
— Отчего больше?
— Морозы стояли. В мороз человек ест больше, а работа та же.
Он сказал это и пошёл дальше отмерять. А я стоял и смотрел ему в спину.
Весь счёт у этого человека тоже был в голове. Не в книге, не на бирке. Он помнил январь и декабрь порознь и знал, почему они разные. Такие люди в моё время сидели в плановом отделе, и таких было мало.
— Отец Аверкий.
Он обернулся.
— Я с тобой поеду. Покажешь мне монастырскую житницу.
Он посмотрел на меня и ничего не спросил.
— Покажу, государь. Отчего не показать.
Житница стояла в стороне от прочих строений, шагах в сорока, на подклете. Вход по лестнице. Дверь на пробое и на хорошем немецком замке.
Юрий с нами не пошёл. Ему в житнице делать было нечего, и он остался на дворе смотреть, как поят лошадей.
Внутри стоял мороз и пахло сухим зерном, запах был хороший и очень приятный. Лари разгорожены на закрома. Зерно лежало скатом, взято было около трети.
Аверкий снял овчину, повесил на гвоздь и взял деревянную лопату.
— Ты работай, — сказал я. — Я и так спрошу.
— Так и буду. Нынче срок.
Он стал перелопачивать зерно. Поддевал снизу, поднимал и сыпал обратно с разворотом, и делал это ровно, как машина.
— Сырое греется, — сказал он, — потом начинает преть. А прелое ни в хлеб, ни в семя не годится.
— Часто так делаешь?
— Раз в две недели. Все время с той поры как засыпаем и пока всё не уйдет.
Я посчитал. Это за год не менее двадцати раз, и каждый раз всё, что лежит, проходит через эту лопату.
Он остановился, набрал горсть и подал мне.
Зерно было сухое, холодное и тяжёлое.
Дальше он стал говорить числа, и говорил их без книги, и я перестал спрашивать по одному, потому что он отвечал вперёд.
Было в октябре шестьсот четвертей. С октября израсходовано сто восемьдесят. Осталось четыреста двадцать.
— Из них сто двадцать семенные, — сказал он и показал лопатой в дальний конец. — Вон там лежат. Их не тронь.
— До нового урожая хватит?
— Хватит, — Аверкий подумал и добавил, — ежели весна не затянется и новый урожай во время подойдет.
— А ежели затянется?
— Тогда, государь, — он сказал это ровно и обыденно, — худо будет. Одно спасение, что летом много чего уже можно есть.
Я стал спрашивать про скот, и он отвечал, как человек, не просто знающий, а разбирающийся в каждой мелочи.
Сена накошено осенью четыреста копён. Против прошлого года даже больше.
— До Благовещения у нас сено всегда вольное. А потом до Егория немного похуже бывает. Но загодя загатавливаем много веников, да и солома в этом годе добрая. Дотянем (Егорьев день вешний — двадцать третье апреля, когда первый раз выгоняют скот).
— А бывает, что не дотягиваете? — сразу же задал я резонный вопрос.
— Наша обитель, государь, богатая. Сенокосы у нас добрые, и рук всегда хватает. Но бывало и у нас, как же без этого.
— А скотина вся хорошая?
— Двух коров возможно на верёвки поставим. Обе стельные, отёл в мае.
Он сказал про верёвки так, как говорят про сани в декабре.
Я спросил, что это значит. Оказалось что корове или телке продевали под брюхо верёвку, перекидывали через матицу и вязали за столб. Она и стоит. У глубокостельных коров иногда такое бывает, ляжет и потом не встает. Это бывает чаще всего от бескормицы, а иногда вообще не понятно почему.
— А отчего не режете, она же не просто так ложится?
— Так стельные же.
Он поставил лопату и обернулся ко мне.
— Режем на Покров (Покров — первое октября). Скот с пастбища, нагулян. Тогда же и сено меряем. Сколько сена накошено, столько и голов оставляем зимовать. Лишних под нож, мясо в соль.
— Нынче сколько забили?
— Двух старых коров и быка, семь бычков да двенадцать овец. Солонины в зиму вышло сорок два пуда. А весной чего резать. Мясо на ней в марте худое, пудов шесть-семь от силы. Живая она телёнка даст и молоко даст. Да и солить весной куда? Лёд к июню сойдёт.
Я велел Антипу записать. Делал это он медленно и помогал себе языком.
Аверкий ждал. Не торопил, не переспрашивал и не смотрел на него как на помеху. Стоял и молчал, а следующее число называл только тогда, когда тот поднимал голову.
Я спросил про молоко.
— Летом две кринки в день. Если три, то очень хорошо. К осени по одной.
— А зимой?
— А зимой, государь, молока мало, да и запуски стараемся на посты подгадывать, в основном на Великий, а на Рождественский поменьше.
Кринка — это литра полтора. Две-три кринки на пике, потом меньше. А на круг наверное выходит литров восемьсот, а хорошо, это у тех буренок что дают летом по три, возможно ближе к тысячи.
В пятьдесят седьмом средний надой на одну корову по колхозам средней полосы был около двух тысяч, в племхозяйствах конечно больше. Разница выходила больше чем в второе, а то и больше.
Уже у двери Аверкий сказал, упреждая вопрос.
— Всякое зерно, что тут лежит, я в лицо знаю. Оттого и цело.
После житницы пошли к архимандриту.
В княжеских теремах уже начали появляться дымоотводы, но в келье настоятеля все по старинке, топят редко и по-чёрному. Стол, лавка, образ, лампада.
Афанасий выслушал меня и сразу не ответил, когда я попросил показать монастырскую книгу.
— Покажи книгу, — сказал я во второй раз.
— Зачем, государь?
— Хочу знать, чем земля живёт.
— Земля хлебом живёт, — сказал он. — Это и без книги ведомо.
— Мне надобно число посмотреть.
Архимандрит смотрел на меня довольно долго. В декабре он выкатил мне счёт за пальбу, за сено, за потраву и за место под яром. Счёт был подробный и справедливый. Я по нему заплатил и держу слово третий месяц.
Мы с ним оба это помнили, и про это больше не сказали ни слова.
— Аверкий. Принеси обе, — наконец распорядился архимандрит.
Принесли две, житничную и долговую.
Я развернул долговую и стал читать. Получалось у меня это быстро, потому что таких книг разобрал не одну сотню. Правда, те были на четыреста лет старше этой, лежали в фондах под шифром, и над каждой приходилось сидеть с лупой.
Эта была новая. Чернила на последней странице ещё блестели, и писал её человек, стоявший рядом со мной.
— Скоро глядишь, государь, — сказал Аверкий.
— Привычен.
— К чему привычен?
Я не ответил.
Дьяковская волость. Пятьдесят четыре двора в двенадцати деревнях.
Прошлой весной брали хлеб в долг девятнадцать дворов. Отдали осенью одиннадцать. Восемь переписаны на нынешний год, и из этих восьми трое берут второй год подряд. Один двор запустел. Ушли на Юрьев день и не вернулись.
— А нынче сколько придут? — спросил я.
— Двадцать с лишним.
Аверкий ответил, не подумав ни секунды.
— Откуда знаешь?
— Зима долгая.
— Год ведь был не худ.
— Год не худ, — согласился он. — Просто зима долгая.
Я сидел и смотрел на эту строчку. Двадцать с лишним из пятидесяти четырёх. Больше трети дворов не дотянут до травы на своём хлебе. В год, который здесь считают неплохим. И это знают заранее, за два месяца, и никого это не удивляет.
Дальше пошли умолоты. Пятьдесят третий — сам-третей. Пятьдесят четвёртый — сам-друг. Пятьдесят пятый — сам-третей. Пятьдесят шестой — сам-четверт. Прошлый — сам-третей.
— А сорок шестой? — спросил я. — И сорок седьмой?
Аверкий промолчал и пожал плечами, но не потому, что не помнил.
— Ели семена, — сказал он наконец. — В сорок седьмом часть сеяли купленным. Брали в Ярославле по восьми алтын за четверть.
— Против скольких?
— Против двух. Вчетверо, государь. Голодная цена, и на моей памяти она повторяется не однажды. В волости тогда запустело девять дворов из сорока трёх. Четыре стоят пусты по сей день. Одиннадцатый год стоят.
— А обитель?
— А обитель выстояла. У нас всегда запас есть.
Я перешёл к навозу, его сейчас называют назёмом.
— Сколько назёма со скотного двора за зиму выходит?
— Возов пятьсот.
— Сколько надо на десятину?
— По хорошему шестьдесят.
— А сколько у вас пара?
— Сорок десятин.
Он назвал числа подряд, спокойно, как называют вес и меру. Я быстро прикинул названные цифры
Афанасий всё это время молчал. Заговорил он под конец, когда я закрывал книгу.
— Ты, государь, сюда за железом ездишь, — сказал он негромко. — А ныне за хлебом приехал.
— Да, сегодня я за хлебным числом приехал.
— Число тебе Аверкий и без книги скажет. Ты книгу глядеть захотел, — он помолчал и закончил, недовольно поджав губы. — Гляди, коль надобно.
Книгу дали с собой на день, под честное княжеское слово и Антип сразу же сел в сенях переписывать то, что я отметил.
* * *
Когда государев поезд выехал за ворота, архимандрит и житничий стояли на крыльце и смотрели вслед.
— Чего он искал? — задумчиво, больше в пространство, задал вопрос Афанасий.
— Не ведаю, отче. Он не про хлеб спрашивал.
— А про что?
Аверкий подумал.
— Про то, отчего его столько, а не иначе. Он у меня три раза спросил, сколько сена. А после, сколько на этом сене скотины и хватает ли.
— Ну и?
— Так ведь он, отче, стоял у меня в житнице и считал то, чего я за тридцать лет не считал ни разу.
Афанасий перекрестился на собор.
— Молод больно.
— Молод, — согласился Аверкий. — А ведет себя как приказчик, который двор принимает.
* * *
Обратно ехали час. Я всю дорогу думал о том, что услышал. Получилось у меня вот такая картинка.
Начинать надо с пара.
Треть пашни здесь каждый год лежит и не родит ничего. Три поля: озимые, яровые, пар. Пар пашут два-три раза за лето и не засевают. На яровом клине сажают еще репу и прочее.
Это не глупость и не лень. Земля без отдыха перестаёт давать урожай, вернее дает такой, что овчинка выделки не стоит. Всё это потому что навоза, или назёма как сейчас говорят, на неё не хватает. Пар и есть тот отдых, который дают земле вместо навоза.
Дальше вопрос: отчего навоза не хватает? Ответ: оттого что скота мало.
А скота мало не оттого, что земли мало, или её пасти негде. Летом травы сколько угодно и скотина сытая.
Всё упирается в одно: чем скот кормить в стойловый период, а он как правило без малого семь месяцев. И основной корм в этот период сейчас сено. Количество скота здесь упирается ровно в одно число: сколько сена накошено на зиму.
Покровский счёт — это количество сена, которое заготовлено на предстоящую зиму. Считают копны, затем головы и лишних режут. Стадо каждый год обрезается по мерке сена, и никакой другой мерки у него нет.
Сено косят на диких лугах, по поймам и по опушкам. Диких лугов столько, сколько есть и больше не появится.
И на этом круг замыкается. Скота столько, сколько зимнего корма. Навоза столько, сколько скота. А от его количества, вывезенного на поля, зависит количество выращенного зерна.
Три числа названные Аверкием, показывали очень невеселую картину.
Пятьсот возов за зиму. Шестьдесят возов на десятину. Пар сорок десятин. Навоза по хорошему только на пятую часть парового клина. Каждая десятина видит навоз раз в пять лет. Этого мало, надо хотя бы раз в три года, а на наших достаточно скудных землях вообще раз в два года.
И это в богатой обители, у которой земля в четырёх уездах и соляные варницы в Нерехте. У мужика на чёрной волости часто хуже, но насколько хуже, не знает никто.
Отсюда сам-три или как говорят сейчас сам-третей.
Три зерна с одного. Одно назад в землю, потому что сеять надо тем же, что вырастил. Здесь конечно есть некоторый резерв и если целенаправленно в течении нескольких лет заниматься простейшей селекцией и на семена отбирать отборное зерно, то можно эту часть сократить до четверти.
Еще одно съедает тот, кто пахал и третье остаётся на всё прочее.
Всё прочее — это войско, город, ремесло, каменное строение, церковь и государство. Всё это живёт на одном зерне из трёх.
В моих единицах выходит что центнеров шесть с гектара отличный урожай. В пятьдесят седьмом за шесть центнеров снимали с должности и разбирали на бюро. Здесь и сейчас это норма и за это благодарят.
Теперь второе, и его я знаю твёрдо. Из этого круга уже вылезли. Не сразу и не везде, но вылезли, и я знаю как.
Только вылезли не англичане и не в семнадцатом веке, как думают многие. Первыми вылезли фламандцы и голландцы, и вылезли они полностью на век раньше, а сейчас понемногу к этому приближаются.
Причина простая: земли у них мало, а людей много. Каждый клочок обхожен руками, они её чуть не перебирают, и потому им уже было выгодно то, о чем здесь еще и не думают.
Они пустили на поля репу и сеяные травы. И пар перестал быть пустым.
Круг после этого пошёл в другую сторону. Больше кормов — больше скота. Больше скота — больше навоза. Больше навоза и следом рост урожаев и больше умолот. А это сразу же увеличивает количество той же мякины, которая тоже замечательно идет на корм скотине.
Англичане через сто лет начнут перенимать и доводить это до ума. И в тридцатых годах восемнадцатого века начнется триумфальное шествие норфолкского четырёхпольного оборота лорда Таунсенда. Его за это самое прозвали Репой.
До этого еще больше двухсот пятидесяти лет, но внедрять это все можно и сейчас. Для этого не требуется какого-то особенного технического или иного развития. Надо только дойти до этого своим разумом.
Главная его составляющая растет на Руси на каждом огороде. Это репа, которую сейчас здесь едят все и всегда. Мне её в Симонове подавали печёную, с постным маслом. Она никакая не диковина.
Новое не в репе, а в том, где она растёт и кто её ест.
Сейчас она сидит на огороде, у самой избы, на земле, которую унавоживают каждый год. И едят её люди.
Мне же надо вывести её в поле, на паровой клин, и потом скормить скотине.
Сколько она даст, я толком не знаю. Помню английские цифры восемнадцатого века и свои, двадцатого. Там были отобранные семена и удобренное поле. Здесь будет огородный сорт и пар, который навоза не
Если с гектара выйдет тонн восемь, я буду доволен. Это пудов пятьсот сырой массы с десятины.
Воды в ней девять десятых. Сухого корма останется пудов пятьдесят, и это надо помнить, чтобы не обольщаться.
Но сравнивать всё надо с нулём, потому что пар сейчас не даёт ничего.
А вторая составляющая это клевер. Его специального посевного на Руси конечно нет, никому в голову такое еще не приходит. Но в полях его огромное количество и в сене его хорошо видно.
Но мне нужны семена и они оказывается тоже есть. Бабы с детьми семена клевера специально собирают, потому что в некоторых селах и деревнях есть традиции добавлять его в зерно при приготовлении муки и делать настойки для приема внутрь. Сейчас в середине 15 века на Руси, выражаясь знакомыми мне терминами, бал правит народная медицина. И клевер используется очень широко, в основном конечно используются цветки и саму клеверную траву, но семена тоже и достаточно широко.
Так что проблем с семенами на должно быть, тем более, что я собираюсь начать свою аграрную революцию со скромных восьми десятин земли.
Но чтобы начать что-то делать я должен получить разрешение и одобрение отца Великого Князя Московского Василия Васильевича.
Сейчас конечно мне что-либо просить намного проще, чем, например, после моего возвращения в Москву после контузии полученной на Оке летом.
Разгром орды Мазовши изменил очень многое, а вернее всё. Никто из ныне живущих русских князей и воевод не может похвалиться таким воинским успехом. А то, что это целиком и полностью моё не отрицает никто.
А успешно проведенный торг при выкупке татарских знатных пленников, мой авторитет поднял вообще на немыслимую высоту и зацементировал его нахождение там.
Сумма выкупа с лихвой превысит пятилетний ордынский выход, ту его половину которую уплачивает Москва.
Последние лет тридцать-сорок назад его общая сумма со всех русских земель, в том числе и с южных отошедших Литве, составляет около семи тысяч рублей золотом. Москва платит половину. Так сложилось лет двадцать назад, когда платили двум, а бывало и трем ханам одновременно. Это было во времена разброда и шатания в Орде, но общая сумма всё равно составляла семь тысяч. Соответственно общая сумма делилась на двоих. А когда у них всё утряслось, сумма выхода с Москвы осталась половинной, то есть три с половиной.
При этом надо отметить, что выход выплачивался нерегулярно, бывали годы когда его не было. Но Ховрин всегда считал его по максимуму, то есть по семь, и ежегодно. И это нисколько не отражалось на тех сборах которые осуществлялись по всему княжеству, они не уменьшались ни на деньгу. И это было правильно. Благодаря этому последние годы всегда удавалось сводить концы с концами и постепенно выпутываться из финансовой безнадеги, которая накрыла Русь после возвращения Великого Князя из татарского плена.
У казначея Великого Князя полного безденежья не бывает, и на дело деньги всегда находятся, конечно в разумных пределах. Внезапное и неожиданное пополнение великокняжеской казны на десятки тысяч рублей отразилось только на моем авторитете и на выполнении моих пожеланий. А так как ничего сверхестественного я не требовал, то и отказов не было.
Мои военные дела, оружейные и начало формирования нового войска, пока были не особо затратными и Ховрин практически без возражений выделяет все запрашиваемые мною суммы.
А задуманные аграрные преобразования вообще особых денег пока не требуют, денег выделенных осенью для начала вполне хватает.
Глава 11
24 февраля 1458 года Москва готовилась встретить праздник — Обретение главы Иоанна Предтечи. В Успенском соборе Кремля готовилось не просто праздничное богослужение, а таинство, которому суждено было стать событием государственной важности: крещение новорожденного княжича, нареченного в честь своего отца Иваном.
Глашатаи уже разнесли весть: сегодня в главном соборе земли Русской, Успенском, свершится крещение наследника. В деревянных княжеских палатах, где молодая Великая Княгиня Мария Борисовна еще только оправлялась после родов, царило необычное оживление. Княгиня на крещении сына присутствовать не может, ей в храм после родов заходить еще нельзя и мальчик будет на руках у кормилицы.
Февральское утро встретило Москву жестоким морозным туманом. Белый камень Успенского собора, возведенный еще при Калите, тонул в молочной дымке, а маковки его золотых куполов казались парящими над землей свечами. Внутри же, за тяжелыми дубовыми дверями, бушевало море тепла и света — сотни восковых свечей оплывали в руках бояр и иноков, смешивая свой запах с густым, сладковатым дымом мирры и ладана.
Только что отгремела утренняя служба. Стихли суровые басы дьяконов, замер на клиросе строгий знаменный распев, и в наступившей торжественной тишине остался лишь треск лампад да мерное дыхание собравшихся. В полумраке, рассеиваемом дрожащим светом восковых свечей и масляных лампад, золотились оклады древних икон. В воздухе витал густой запах ладана, смешанный с морозной свежестью, которую вносили за собой бояре и княжеская свита.
В самом центре собора, где пол был устлан персидскими коврами, стоял митрополит Иона, облаченный в белоснежный саккос, расшитый жемчугом и крестами, держащий в руках тяжелый серебряный крест. Седой, с глубокими морщинами на лице, он выглядел ветхозаветным пророком и казалась воплощением небесной власти на земле. Рядом с ним стояли двое восприемников: Филипп, епископ Суздальский и Тарусский и Вассиан, епископ Сарский и Крутицкий.
Когда младенца, завернутого в дорогие меха и кружева, внесла в храм на руках кормилица, митрополит Иона начал первую часть таинства — огласительные молитвы. Но взоры всех присутствующих были прикованы к тому, кто стоял чуть поодаль, опираясь на резной посох. Это был Великий Князь Московский Василий Васильевич. Слепой, но величавый, он словно видел внутренним зрением всё, что происходило. Его лицо с провалившимися веками было сурово, в руках он сжимал зажженную свечу, символически передавая свет веры своему первому внуку.
Голос старца, привыкшего повелевать и наставлять, разнесся под сводами собора. Он читал запретительные молитвы, отгоняя от неокрепшей души младенца всякую нечистую силу. По чину, принятому на Руси, молитвы читались троекратно.
Затем наступил момент, который стал делом восприемников младенца. Митрополит обратился к собравшимся:
— Отрицаешися ли сатаны, и всех дел его, и всего служения его, и всей гордыни его?
Подошедшие к купели восприемники, владыки-епископы Филипп Суздальский и епископ Вассиан Сарский, выглядели суровыми воинами Церкви. По древнему обычаю, они дунули на запад, плюнули в сторону тьмы, символически отрекаясь от сатанинской гордыни, и ответили за младенца. Их громкие и твердые голоса трижды прозвучали в ответ митрополиту: «Отрицаюся!». Затем, твердо и чеканно, они прочли
Тем временем внесли большую купель, до краев наполненную теплой водой, чтобы младенец, которому возможно суждено стать наследником двух Великих Князей, Московского и Тверского, не почувствовал стужи.
Митрополит Иона начал главное действо. Он трижды осенил воду крестным знамением, погрузил в нее священный крест и возлил освященный елей, творя молитвы о ниспослании на воду «бани паки бытия» — купели вечной жизни.
Когда все было готово, восприемники приблизились к купели. Кормилица передала нагого младенца прямо в руки епископа Филиппа.
Наступила торжественная тишина. Драгоценным маслом, хранящим тепло южных виноградников, митрополит коснулся груди, ушей и ручек младенца, начертывая знак исцеления. Затем взял в руки младенца и возвел очи к небу.
В соборе стало совсем тихо, так, что было слышно, как за окнами в каменных стенах завывает февральская вьюга. Великий князь Василий подался вперед, его слепые глаза наполнились влагой.
— Крещается раб Божий Иоанн! — прогремел голос митрополита.
Он медленно погрузил младенца в воду. Пар взметнулся вверх, свечи дрогнули. Раздался первый, отчаянный и громкий крик новорожденного, перерезавший ледяную тишину собора. Он был подобен крику ветхозаветного Адама, умирающего в воде, и криком нового человека, рождающегося для Вечности.
— Во имя Отца, аминь! — снова погружение.
— И Сына, аминь! — вода сомкнулась над русыми волосами княжича.
— И Святаго Духа, аминь! — третье погружение.
Когда мокрое и красное от напряжения тельце было извлечено из купели, восприемник Вассиан, епископ Крутицкий, простер руки и принял младенца из рук святителя. На него немедленно надели новую белую крестильную рубашку — ризу правды, хитон, символизирующий чистоту обретенной души. И возложили нательный крест, который держал в руках молодой отец, Великий Князь Московский Иван Васильевич, соправитель своего отца. Лицо князя, красивого и юного, но уже с печатью суровой власти, просветлело.
Затем митрополит Иона совершил второе таинство, неразрывно связанное с крещением, — миропомазание.
Миропомазание свершилось быстро: «Печать дара Духа Святаго» — произносил Иона, когда совершал помазание святым миром лоб, глаза, уста, грудь и руки новокрещенного.
Таинство завершилось троекратным торжественным обходом вокруг купели, символизирующим вечную радость и вечное следование за Христом. Взяв свечу, митрополит пошел вокруг купели, и все бояре, иноки и князья последовали за ним, свершая круг вечного следования Христу. Младенец уже не плакал — он широко раскрытыми синими глазами смотрел на блики свечей, отражающиеся в золоте иконостаса.
И наконец, свершилось самое сокровенное — то, что отличало крещение мальчиков. Митрополит Иона подошел с младенцем Иоанном на руках к Царским вратам. Диакон распахнул тяжелые створки, открывая взору слепящее сияние алтарной горы. Младенца внесли внутрь Святого Святых.
Молодой отец, Иван Васильевич, невольно шагнул следом, но замер на амвоне, пораженный величием момента. Он видел, как старец Иона, держа на руках его сына, обошел Престол, на котором уже тогда покоились мощи святителей Петра и Алексия. Это означало, что Иоанн не просто член Церкви — он будущий защитник Престола, воин и молитвенник. Там, в алтаре, его душа была принесена в дар Богу, как некогда младенец Иисус в Иерусалимском Храме.
Затем святитель вышел из алтаря и, положив младенца перед Царскими вратами, прочитал отпустные молитвы воцерковления, знаменуя тем самым что княжич Иоанн отныне — полноправный и равный член Вселенской Православной Церкви. Затем поднес его к образам Богородицы и Спаса, а после этого передал на руки родовитой боярыне. Затем Иона снял с головы младенца белый покров, взял священными ножницами несколько прядей русых волос, выстригая их в знак жертвенного послушания.
Благовест пронесся над Кремлем. Гулко загудел большой колокол, возвещая миру, что у Руси появился еще один наследник. Юный князь Иван Васильевич, все еще стоявший у амвона, перевел взгляд на своего слепого отца, Василия Темного, и они, не сговариваясь, поклонились друг другу — династия не прервалась, кровь Рюриковичей окрепла, и даже в этот лютый февраль Москва почувствовала дыхание весны.
Шел Великий Пост но сегодня из-за двойного праздника: Обретения Главы и крещения новорожденного великого княжича послабления. Молодая Великая Княгиня Мария Борисовна вместе со всеми сидела на праздничной трапезе.
Сразу же после родов уже были бабьи каши, — особое застолье, куда мужчин не зовут, даже отца ребенка. На нём чествовали повитуху и кормилицу, а также устраивали угощение для женщин, помогавших при родах.
Сейчас совершенно другое дело. Это не только семейный праздник, но и в большой степени государственный. Поэтому кроме родственников новорожденного княжича присутствуют гости: митрополит, другие иерархи кроме восприемников, бояре и первые воеводы.
Великий Князь Московский Василий Васильевич, дед новорожденного, расположился за отдельным столом на небольшом возвышении во главе стола. Вместе с ним за этим столом сидят его сопровитель Великий Князь Иван Васильевич отец новорожденного, Великий Князь Тверской Борис Александрович, другой дед, митрополит Иона и восприемники епископы Филипп и Вассиан.
Тверской князь успел приехать накануне, но на самом крещении не был. Здоровьем он последнее время не блещет и с постели сумел подняться только в полудню и к праздничной трапезе ему помогали выходить ближние.
Все остальные, в том числе и родные дяди новорожденного, сидят ниже за общим столом. Женщин здесь нет. Великие княгини и другие женщины пируют за отдельным женским столом, который тут же в общей пиршественный палате за перегородкой. Прислуживают женщины из великокняжеских дворов. И там свои ритуалы, тосты и поздравления, а угощение даже более изысканное.
Великая Княгиня Мария Борисовна сидела готовая каждую секунду броситься к своему сыночку, который спал здесь же в колыбели под присмотром мамок, нянек и кормилицы.
Молодой Великий Князь Московский Иван Васильевич, соправитель своего отца, с нетерпением ждал момента когда ему начнут делать подарки и главный из них будет от отца, Великого Князя Василия.
Несколько лет назад умерла Великая Княгиня Софья Витовтовна, мать князя Василия. Её личная вотчина была очень значительной и она её почти всю завещала сыну и внукам, Ивану и Юрию. Но сделала она это очень интересно: большая часть была завещена любимому внуку Юрию, при том большое количество сел и деревень были в ближайших окрестностях Москвы. Старший внук Иван получил от неё три села, но ближайшее из них в сто восьми верстах на севере княжества и других вотчинных владений у него еще не было, несмотря на то, что он уже был соправителем своего отца.
После прошлогодней победы над ордой царевича Мазовши положение молодого соправителя резко изменилось. Он стремительно занял положение среди русских полководцев рядом с князем Дмитрием Донским, как второй русский князь одержавший победу над татарами в чистом поле
На боярских сиденьях его теперь очень внимательно слушают и все его идеи и начинания постепенно воплощаются в жизнью. В немалой степени благодаря еще и тому, что одержанная победа была успешно монетизирована.
В этом году казне не надо тратиться на покупку у татар лошадей, а это экономия не менее трех, а то и более тысяч серебряных рублей. Ховрин уже провел успешные переговоры с Каффой и первый караван с серебром, вырученном за знатных пленников взятых на Оке, уже пришел в Москву и один из плененных чингизидов с четырьмя другими знатными пленниками получил свободу. За их свободу в Москву привезли серебра на двадцать тысяч серебряных рублей. А всего Ховрин предполагает выручить не менее пятидесяти тысяч, а возможно что и все шестьдесят.
Конечно князю Ивану Васильевичу Ховрин не отказывает в его финансовых требованиях, но юного князя это совершенно не устраивает, так как каждый раз в любом случае приходится объяснять для какой цели ему нужны деньги.
Он достоверно знает, что отец собирается подарить ему какую-то значительную вотчину вблизи Москвы и село Воробьево с окрестностями в восьми верстах от Кремля, которое очень нравится молодой княгине Марии. Воробьево пренадлежит Юрию по завещанию бабки Софьи Витовтовны и через два дня после рождения Ивана Молодого, так сразу же начали звать новорожденного, Великий Князь купил Воробьево у одного сына чтобы подарить другому.
Это Ивану известно из первых рук, от брата. Правда Юрий, с которого взяли слово молчать о цене, её точную сумму не назвал, ограничившись фразой что больше тысячи.
Кроме этого Ивану известно, что отец собирается выполнить его просьбу и даровать удел царевичу Якубу, обещанный им на Оке.
Царевич со своими людьми стоит на Ордынской дороге сразу же на выезде из Москвы. Из переданных ему пленных сбежало семнадцать человек, остальные вроде бы собираются ему верно служить. Якуб заявил. что не против того, если семейные вызовут своих жен и детей. Таких у него среди пленников сотни полторы, остальные еще холостые.
Человек десять изъявили желание принять святое крещение. По взаимной договоренности царевич им в этом не препятствует и они свободны сделать выбор: остаться служить ему или перейти к Великому Князю.
Из раненых лошадей вылечили три с половиной сотни. Отобранные в великокняжеские конюшни лошади все выздоровели и оказались достойным пополнением.
Содержание Якуба с его людьми для казны очень накладно, но десятки тысяч серебряных рублей принесенные в казну молодым князем конечно позволили это делать без убытка для казны.
После получения первого серебра за пленных Великий Князь Василий сказал сыну, что скоро его обещание царевичу будет выполнено.
И князь Иван Васильевич резонно ожидает, что сегодня на трапезе отец объявит о своем подарке и возможно о выделении какой-то вотчине царевичу Якубу. Другого объяснение его приглашения за великняжеский стол он просто не видел.
Трапеза длилась несколько часов, молодая княгиня с сыном уже удалилась в свой терем, когда всё это начало происходить.
Сначала Великий Князь даровал волость царевичу Якубу и она оказалась совершенно неожиданной.
Еще во времена Великого Князя Московского Симеона Ивановича Гордого, больше ста лет назад в составе княжества оказалась Тешевская волость. Она потом несколько раз терялась, затем вновь оказывалась в составе Москвы, пока лет пятьдесят назад окончательно не отошла к Москве.
В этом вопросе было очень интересное обстоятельство: эта волость была отделена от владений московских князей рязанскими. Другим важным обстоятельством было то, что Тешевкая волость граничила с Ордой.
И вот её Великий Князь отдал в кормление царевичу Якубу, подчинив того князю Ивану. Такого ни князь, ни царевич не ожидали. Но когда Якуб осознал, что произошло, то не смог скрыть своей радости. Никто вслух не сказал, но было понятно, что царевич получил карт-бланш на расширение за счет земель Орды.
И только после этого Великий Князь Московский Василий Васильевич объявил о подарке, который получит его старший сын в честь рождения первого внука.
Село Воробьево с окрестностями было ожидаемым. Но кроме этого князь Иван получал жемчужину великокняжеских владение — город Коломну с волостью и пять тысяч рублей серебром.
И первое о чем сразу же князь Иван подумал, было то, что теперь ему не надо никому рассказывать о своих планах и объяснять что, зачем и почему, и просить Ховрина выделить ему денег. Отцовского подарка в пять тысяч, а затем собранное со своей вотчины позволит ему начать осуществлять всё задуманное.
Уже ночью в ночной тиши слушая тихое дыхание спящей жены, князь наконец-то спокойно обдумал что ему дает кормление Якуба в Тешеве.
Еще осенью все военные силы Великого Княжества Рязанского были фактически напрямую подчинены Москве. После победы на Оке сначала негласно, а затем и гласно было признано что бере́гом отныне напрямую руководит Великий Князь Иван Васильевич. А передача в кормление Якубу Тешева дает ему возможность начать борьбу за окончательное закрепление за Москвой заокских земель, в первую очередь Тулы с окрестностями, территории бывшего Ельца и других Верховских княжеств, которые пока находятся в своеобразном совместном владении с Литвой.
Девять лет назад Великий Князь Василий и король Казимир IV заключили договор, который назвали «Вечным миром». Часть земель полностью закреплялись за Литвой, а вотчины некоторых правителей отходили к Москве. Казимир обязался не вмешиваться во внутреннюю жизнь этих княжеств от которых требовалось только платить установленную дань и иногда оказывать королю военную помощь.
Но почти сразу после заключения этого договора местные князья стали смотреть в сторону Москвы и постепенно начали «отъезжать» — переходить на службу к московскому князю вместе со своими землями. И теперь князь Иван собирался ускорить этот процесс.
Глава 12
На следующий день 25 февраля великокняжеский поезд ранним утром отправился в Коломенское. Вернувшись из Углича, я напомнил Челяднину о моем распоряжении семян клевера, присовокупив еще и репу, подкрепив своё распоряжение обещанием заплатить за собранные семена. Он просто распорядился сделать это коломенскому тиуну.
Как не удивительно, но с клевером всё намного проще. Его семена есть у многих женщин, особенно много у тех кто занимается знахарством. И их я покупал.
Вторым источником семян был их сбор осенью в полях по отаве. Этим занималась преимущественно сельская ребятня и за за эту работу я тоже заплатил.
Результат меня потряс: почти пять пудов семян было собрано для Великого Князя и обошлось мне это в двадцать рублей.
Еще тридцать рублей ушло на сбор семян репы. С ними с одной стороны с ней проще, а с другой сложнее. Норма высева на одну десятину максимум килограмма полтора. И идея использовать её для корма скотине это из числа изобретений велосипеда. Естественно крестьяне давно заметили, что остатки урожая, мелкие или повреждённые корнеплоды, а также ботва отлично идут на корм животным. И стали скармливать. Но ни где на Руси её для этого целенаправленно не выращивают, а только для еды на огородах. Но как бы-то ни было два пуда семян репы коломенский тиун меня обеспечил.
Обошлось мне обеспечение семенами клевера и репы в пятьдесят рублей. Деньги для нынешнего века очень даже не маленькие, но совершенно незначительные если понимать их предназначение. И это возможно все финансовые вложения в начало в намеченную мною аграрную революцию на Руси.
Коломенский тиун сразу без долгих разговоров выдал мне мешки с семенами и поклонился в пояс до земли, принимая от меня обещанные за работу пятьдесят серебряных рублей. А я, очень довольный собой, из Коломенского отправился в Воробьево. Моей вотчиной стало не только оно, но еще сельцо Семеновское, деревня Раменки и еще три деревеньки, одна двудворная на пустоши и две по сути однодворные починки. Всего здесь двадцать девять дворов, четырнадцать в самом Воробьево, пять в Раменках и шесть в Семеновском, остальные в безымянных трех деревеньках. Земли всего около трех тысяч десятин, пашни около тысячи.
Бабка Софья Витовтовна большую часть своих владений оставила Юрию. Мне намного меньше: три села под Владимиром и некоторые владения в самой Москве, самым большим из них было Крылатское, и в Коломенской земле.
Владимирские села далеко, да и дохода от них крайне мало, а вот с московскими и коломенскими все очень интересно.
Реально соправителем отца я стал в 1455 году, когда подписал первую жалованную грамоту. Отец мне сразу же дал мне удел: Переяславль-Залесский с округой. А все дарованное бабкой забрал себе. Но через два года, прошедшим летом, он вернул данное мне под свою непосредственную власть и у соправителя и наследника не стало собственного удела.
Теперь это немного странное положение изменено и у меня есть полноценный городской удел с окрестностями и подмосковская вотчина, в которой смело можно создавать свою резиденцию.
Воробьево я хорошо знаю по обеим своим жизням. В 1957 году уже были Ленинские горы, новый комплекс зданий МГУ на них и смотровая площадка как раз на исторической территории села.
НЫнешнее Воробьево я тоже знаю. Это знание молодого княжича, которые бывал здесь до моего попадания в него.
В знакомой мне истории здесь будет одна из резиденций Великого Князя Московского. Её начало положено еще бабкой Софьей Витовтовной, которая распорядилась построить новую деревянную церковь Живоначальной Троицы. Я этот храм знаю уже в варианте 19 века. Знаменитого дворца еще нет, он у князя Юрия был в планах. И сейчас Воробьево с окрестностями рядовое подмосковное село.
После покупки Воробьево Софья Витовтовна княжеским тиуном поставила Якова Ивановича Свиблова, младшего сына одного из своих бояр, который продолжал им быть всё время до жалования его мне.
В Воробьево я приехал к полудню. Бюрократическая процедура перехода его в моё владение уже была к этому времени завершена.
Еще затемно, до того как я поехал в Коломенское, сюда выехал Федор Михайлович Челяднин с государевым дьяком и они уже все сделали: объявили об изменении статуса села и окрестностей тиуну Свиблову, который тут же начал призывать к себе сельских старост.
Федор Михайлович со вчерашнего дня полностью перешел на службу и введение меня во владение новой вотчиной его первейшее поручение.
Рядом с моей воробьевской вотчиной, в месте впадения Раменки в Сетунь недалеко от Семеновского и Раменок находится митрополичье село Голенищево, в нем митрополичий двор, который служит летней резиденцией митрополитов со времен митрополита Киприана. В нем когда-то любил бывать нынешний владыка Иона и лично посадил несколько дубов пятнадцать дворов, самый большой из которых так и зовут Иониным. В селе естественно есть небольшая и уже достаточно ветхая деревянная церковь апостола Иоанна Богослова.
От дворец Киприана сейчас мало что осталось. Он был расположен на левом берегу Раменки которую часто называют Каменной Плотиной, так как там от Киприана остался еще и пруд.
Еще одну часть Голенищево зовут Селятиным. Так её назвали по имени какого-то знаменитого митрополичьего скотника, который работал на коровнике. Сейчас в селе пятнадцать дров в которых сейчас проживает девяноста семь человек. Земли у этой митрополичьей вотчины достаточно много, почти две тысячи десятин, из которых пашня составляет почти семьсот. Очень ценно, что в её составе весь правый берег Сетуни от впадения Раменки до её устья. Это изумительные заливные луга, особенно если их рассматривать как единое целое с левым берегом, который тоже частично уже принадлежит митрополиту.
Земли вдоль Сетуни частично сейчас находятся в запустении. Они сильно пострадали за годы борьбы между двоюродными братьями князьями: Василием Васильевичем, моим отцом и Дмитрием Юрьевичем Шемякой.
На левом берегу Сетуни было село Воишевское, которое сожгли какие-то разбойники, и теперь там только в её устье мельница принадлежащая боярину Петру Константиновичу Добрянском, который в немилости у Великого Князя Василия Васильевича за его поддержку неправильной стороны во время борьбы двух братьев за великое княжение.
Ваше Голенищево на берегах Сетуни два села принадлежащие потомкам князя Дмитрия Боброка-Волынского. На левом берегу Давыдково, на правом Волынское. Они за последние лет двадцать пришли в запустение и обезлюдили.
Челяднину, как моему дворецкому, я сегодня же поставлю задачу просто купить все эти земли, а первую очередь митрополичью вотчину Голенищево. Отец Великий Князь Московский вчера сразу же спросил устроит ли меня боярин Федор Михайлович Челяднин в качестве дворецкого моей новой вотчины. Я не кривя душой ответил, что это будет почти идеальный вариант. И мы с ним уже некоторые вопросы быстро обсудили, в том числе и приобретение этих земель.
С приобретением Устья Сетуни и Давыдково с Волынским по его мнению проблем не будет, достаточно просто предложить нормальную сумму. А вот с Голенищево будет сложнее. Но я знаю, что это будет совершенно не так.
Окская победа изменила в Великом Княжестве Московском очень и очень многое. В частности я теперь реальнейший соправитель. В великокняжеской позиции и решении большого количества вопросов моё мнение решающее. В частности в главнейшем — военном.
Я отлично знаю, что скоро поддержка Великих Князей митрополиту Ионе будет нужна как воздух. Он
Так что митрополит Иона в моей просьбе не откажет, тем более, что он за Голенищево получит очень даже неплохие деньги, а самым главным будет благосклонность великокняжеской власти в разрешении многочисленных земельных и финансовых тяжб многих монастырей с соседями.
Когда я приехал в Воробьево вся бюрократическая процедура была закончена. Новопоставленный великокняжеский тиун Яков Свиблов успел собрать всех трех сельских старост, которые наверняка с трепетом в душе ожидали первой встречи со мной.
Воробьево было центром местного стана и здесь становой двор в котором была изба тиуна. В ней есть горница где он исполнял обязанности представителя княжеской власти и хозяйственный двор, где были в том числе и клети для хранения собранного для князя.
В этой горнице меня и ожидали Челяднин с государевым дьяком, Свиблов и три степенных мужика, выборные местными мужиками старосты.
Когда я зашел в горницу все встали из-за длинного стола за которым сидели и степенно поклонились, каждый соответственно своему чину.
Челяднин и дьяк сделали это молча, мы с утра виделись, а Свиблов и старосты дружно, почти хором сказали:
— Здрав буде государь, Великий Князь Иоанн Васильевич.
Я оглядел их с ног до головы и ответил вопросом:
— Здоровы ли вы?
— Здоровы, государь, — первым ответил тиун, а мужики немного помедлили и ответил за всех один, самый пожилой, высокого роста и еще очень крепкий с совершенно седой бородой и редкими остатками черных волос в седой голове:
— Милостью Божьей, государь, здоровы.
Я почему-то сразу же подумал, что он скорее всего воробьевский староста.
Тиуну Якову Свиблову было лет сорок. Его боярское происхождение было видно сразу же. Поклонился он как положено, но без подобострастия. И одет был соответственно своему чину. Смотрел прямо и открыто.
Мне он сразу же понравился и я решил, что если в хозяйстве все будет исправно, то и дальше будет воробьевским тиуном.
Ответивший за всех староста тоже держался свободно и спокойно. В нем чувствовалось какое-то внутреннее достоинство.
Я, принимая ответы, кивнул и спросил Челяднина:
— Федор Михайлович, ты тут всё закончил?
— Да, государь, — ответил он с легким поклоном.
— Тогда не мешкая езжай в Коломну, и как можно быстрее возвращайся. Ты мне будешь очень нужен здесь на Москве. Многие дела уже не терпят.
— Хорошо, государь, — Челяднин еще раз поклонился и быстро вышел вместе с дьяком.
Я прошел вперед и сел за стол.
— Садитесь, только сначала Яков Иванович расскажи кто есть кто.
Свиблов показал на ответившего мне старосту и представил:
— Демид, Сын Андреев, староста Воробьево уже десять лет, — Демид поклонился, а Свиблов продолжил, — Поликарп Петухов, семеновский староста, зовется Петуховым так как у них на дворе испокон веку самые голосистые во всей округе петухи, и Серафим Попович из Раменок. Кличется так потому что отец и дед в храме на клиросе пели. А Серафима по молодости разбойники изувечили, на ноги-то он встал, а вот голос потерял.
Я, вполне удовлетворенный исчерпывающими характеристиками старост, махнул рукой чтобы садились.
— Кто из вас грамоте обучен?
— Я, государь, — ответил Свиблов.
— Я тоже, государь, — тут же ответил и Демид, а следом и Серафим Попович:
— И я, государь.
— Хорошо. Времени у меня мало, а дел невпроворот. Поэтому сразу же говорю, повинности увеличиваться не будут, тягло и оброк остаются без изменений. Уходить теперь можно будет только две недели, одну перед Юрьевым днем, и одну после с выплатой пожилого в половину рубля с двора. О всех желающих уйти и прийти к нам докладывать сразу же.
За последние три месяца Ощера наконец-то успокоился и мои многочисленные разъезды теперь сопровождаются очень скромным поездом.
Он с моей тройкой ставших ближними: Кошкиным, Руно и Тучко, последнее время заняты делами по горло. Во-первых, надо окончательно решить с пополнением моей личной сотни. Все раненые, кто конечно смог, вернулись в строй. Но нужно восполнить безвозвратные потери в Окской битве. Во-вторых, подходит время начала окончательного набора а Государеву Тысячу.
Моя личная сотня это одно дело. Они все уже в строю и своё дело знают отлично. Когда очередь дойдет до пистолетов, они конечно будут ими оснащены и безусловно обучены обращению с новым оружием.
А окончательный набор первой очереди Государевой Тысячи это совсем другое дело. Поэтому обычно со мной кто-то один из тройки ближних, Антип, и несколько человек из сотни. И всегда Ортемий Голова с флагом. Иногда, когда бывает Гридя, сегодня его нет: только Кошкин и шестеро из сотни.
Берестой я больше не пользуюсь. Из Новгорода специально для меня привезли хорошего качества европейскую бумагу.
В горницу со мной зашел только Антип. Я молча показал ему на стол, он безмолвно подошел, сел и начал доставать чистые листы бумаги.
— Сегодня двадцать пятое февраля. Первого марта начинается новый год. За эти дни вы должны мне переписать все дворы по головам, где сколько мужиков, баб и ребятни с указанием имен и возраста. Что есть в каждом дворе, какая есть скотина и как она зимует, какие есть орудия и снаряды, какой живот, пожитки, различная потреба и рухлядь есть на каждом дворе. Кто бедствует и почему. Еще мне нужна роспись земель особенно пашни, пустошей и лугов. Еще мне нужен подробный чертеж межи и всей вотчины и обязательно сделать как можно скорее обмер пашни, огородов и пустошей. Ежели кто хочет уйти указать почему.
Я придвинул к Свиблову два десятка листов, пузырек чернил и пучок перьев. Всё это на стол уже выложил Антип.
— Всё понятно? — спросил я пристально глядя на тиуна.
Свиблов скорее всего всё уже понял. От правильности выполнения моего первого поручения зависит останется он великокняжеским тиуном в Воробьево или нет.
— Да, государь, — последовал быстрый и твердый ответ немного побледневшего тиуна.
— Если с грамотой будешь не справляться, сразу же, не мешкая, человека на двор мне присылай. Подмогу пришлю. А сейчас если всё понятно за дело. А мне срочно надо на Москву.
Возвращаться действительно надо было
Вместе с ним идет Федор Басенок с сотней. Его задача не только решить все вопросы Якуба. Это как бы попутно. Главное окончательно подчинить всё рязанское войско Москве. Больше не будет никакого разделения бере́га, он будет под единым командованием. Рязань может по максимуму выставить силу немалую, по бумагам пять тысяч конных хорошо вооруженных и экипированных. Басенок должен проверить так ли это и расписать их на пять полков по тысяче человек. Найти и поставить во главе их людей которые будут верно служить Москве. И попробовать оценить куда и как выдвигать бере́г. С ним едет Гридя у которого в вопросах оценки местности глаз-алмаз.
Я планирую, что завтра утром Басенок со своей сотней и Якуб со своим табором уйдут выполнять им положенное. И поэтому сегодня надо успеть всё уточнить и еще раз проверить.
Кроме реформирования рязанских полков Басенку предстоит начать строительство новой укрепленной оборонительной линии. Сейчас основным рубежом для Московского княжества является окский бере́г. Но он оставлял беззащитным рязанские пределы и при значительном татарском набеге они огребали по полной.
Басенок, Якуб и Гридя уже ожидали меня. Какого-либо специализированного государственного ведомства занимающегося военными делами в государстве сейчас еще нет. Управление чуть ли не абсолютно всем сосредоточено в Казенном дворе.
Казенный двор возглавляет главный великокняжеский казначей Владимир Григорьевич Ховрин, а главным дъяком двора является Степан Бородатый. Они пользуются безусловным доверием Великого Князя и пока поводов усомниться в их преданности не давали.
Но меня ситуация когда абсолютно всё замыкается на них совершенно не устраивает по причине того, что нельзя объять необъятное. Поэтому ведение военных дел будет выделено в отдельное производство. Ховрин как главный казначей по любому будет контролировать его, но от текущей оперативной деятельности будет избавлен или отстранен. То, что я задумал, можно называть так или эдак.
Все военные дела я приказал сосредоточить в одной отдельной избе, которую назвал разрядной. Пока там сидит один единственный дьяк, который разбирает всё касаемое военного дела. Бумаги ему несут отовсюду. Ему лет тридцать, звать звать его Петром сыном Андрея Оглобли, сын одного из государевых дъяков.
Со слов Степана Бородатого у него отличная память и он быстро красиво и правильно пишет. Но главным достоинством является умение рисовать идеальные чертежи. И первым моим поручением было составление подробного чертежа-плана Рязанского княжества и составить роспись наряда воеводе Басенку и царевичу Якубу.
В новой разрядной избе Казенного двора сидели ожидающие меня воевода, царевич и Гридя, разглядывающие чертеж Рязанского княжества сделанный новоиспеченным главным разрядным дьяком Петром Андреевым Оглоблей, который согнувшись корпел над какими-то бумагами за большим столом заваленном принесенными отовсюду бумагами имеющими отношение к войску Московского княжества.
Увидев меня он вскочил из-за стола.
— Государь, — дьяк сложился в глубоком поясном поклоне. Басенок, Гридя и Якуб сидевшие склонившись над картой Рязанского княжества и окрестностями, просто подняли голову при моем появлении.
Два брата чингизида пошедшие на службу к московским князьям должны прикрыть от набегов два наших фланга, северный и южный.
Южный это теперь зона ответственности царевича Якуба. В ближайшем будущем ему предстоит еще и защита нашего княжества от появляющейся крымско-татарской опасности. И в этом деле я собираюсь сразу же опереться на уже вовсю формирующееся донское казачество.
Обезлюдевшие двести лет назад после Батыева нашествия верховья Дона и его притоков таковыми уже не являются. Значение Дона как одного из важнейших торговых путей быстро восстановилось и там через несколько лет начали появляться компании лихих людей которые одновременно и грабили, и защищали. Сначала это были ватаги холостых мужчин, которые жили на свою добычу и захваченные трофеи. Туда постоянно уходили любители вольности, которых на Руси всегда было достаточно.
Постепенно они стали оседать там, заводить семьи и оседло селиться в верхнем течении Дона и его притоков. Ситуация сложилась так, что среди них преобладали христиане, и острие их военной организации оказалось направлено против врагов Руси и по факту в интересах именно Северо-Восточной, где доминирует Москва.
На историческую арену донские казаки вышли в Куликовскую битву, когда их отряды участвовали в битве в массе своей во время атаки засадного полка.
За прошедшие годы в верховьях и частично уже и в среднем течении Дона практически сформировалась та организация казачьего войска которая известна мне. Но у них еще нет устойчивого административного центра, который появится позднее когда они начнут твердо контролировать и низовья реки.
Сейчас одним из мощных источников пополнения формирующегося казачества являются русские земли оказавшиеся под Литвой и Польшей. Люди бегут от неуклонно усиливающегося религиозного и социального гнета. Одни уходят на юг, где через сто лет сформируется Запорожская Сечь; другие на восток и вливаются в уже практически сформировавшееся донское казачество; а третьи просто уходят к нам в Северо-Восточную Русь. Это для нас очень значимо, потому что этот отток как правило организованный: уходят князь и бояре со своими землями и людьми.
В знакомой мне истории больше ста лет еще будут достаточно напряженные отношения донских казаков с Москвой. Но я решил пойти по другому пути и форсировать события: помочь быстрее сформироваться Донскому Казачьему Войску, поставить его в процессе этого под свой контроль с тем чтобы они стали щитом от татар, которые скоро двинуться на Русь с юга из Крыма.
Владимир Григорьевич Ховрин контакт с казаками уже наладил. Его торговые караваны в Каффу и из неё идут по Дону и охраняются казаками.
На январском сиденье с боярами, когда в нем участвовали рязанские делегаты, мы решили что начнем создавать на рязанских рубежах засечную черту и что на рязанских землях на год на постой встанут две московские сотни. Всё это за счет рязанских. Но сейчас я решил поступить иначе.
Лучшая защита нападение. Уже этой весной мы начнем агрессивное продвижение в степь, притом по двум направлениям с севера и с юга. И на острие будут два царевича: Касим на севере, а Якуб на юге.
Засеки будут созданы, но не сплошняком. Очень широкие и мощные, такие чтобы сделать для татарской конницы их совершенно непроходимыми. И будут они создаваться на правом берегу Цны в рязанских пределах с продолжением по Оке до её устья уже у нас, чтобы окончательно исключить возможность прорыва орды на северном направлении.
На юге засеки надо создать по
Цель этого оставить татарам узкий коридор между Цной и Воронежом, где поставить наши укрепленные станы в которых на постоянной основе разместить сильные гарнизоны. А затем опираясь на эту новую оборонительную полосу начать продвижение в степь.
Основное напрвление на севере вдоль Волги к Казани, на юге, имея на фланге донских казаков, по левобережью Дона до волгодонского перешейка. Всё это я предполагаю сделать естественно не за один год, а лет эдак минимум за десять.
Для этого нужны деньги и люди. Первое я хочу получить за счет ускорения хозяйственного развития наших земель, сначала интенсификации сельского хозяйства, а затем и ремесел. Люди сначала должны прийти со стороны, в первую очередь с русских земель оказавшихся под Литвой и Польшей, а затем и свои. Для этого надо быстро и резко в течении нескольких лет уменьшить детскую и материнскую смертность.
Я всю зиму каждый день ломал голову как мне подступиться к решению этих проблем и не мог придумать ничего путного. Но подарок отца дал мне рычаг, который надеюсь позволит мне перевернуть этот мир и запустить ход истории по другому пути, отличному от известного мне. Главное я должен прожить достаточно долго, по крайней мере не меньше чем оригинальный Иван Третий.
Глава 13
Репутация дьяка нашей новой разрядной избы как отличного чертежника более чем заслуженная. Увидев разложенную на столе нарисованную им карту Рязанского княжества с окрестностями, я поразился не только её точности и подробности, но и качеству выполнения.
На ней точно обозначена Тешевская волость, в моей прошлой жизни это город Задонск, и не существующие сейчас Елец. Он был полностью уничтожен татарами в 1415 году и сейчас там только заброшенное пустое городище. Местность вокруг дикая и практически незаселенная. Удивительно даже, что в этих диких краях уцелел расположенный в тридцати пяти верстах Тешев, но он несколько десятилетий влачит жалкое существование. Все земли южнее Пронска малозаселённые и являются по сути диким полем. Рязанскими и пронскими князьями они контролируются чисто номинально. Это практически открытые ворота для орды, которые сразу же выводят её при набегах к окскому бере́гу.
Пронское княжество еще несколько лет назад было самостоятельным и только-только подчинилось Рязани, но всего тридцать лет назад признавало верховную власть литовского князя Витовта и часть местной знати и служивых людей ушли в Литву.
Вчера, после того как Великий Князь Василий огласил своё решение о дарении мне Коломны, я обратил внимание на начавшийся оживленный разговор Басенка и и Оболенских. И ушли они вместе.
— Ну что, Федор Васильевич, — сказал я, расположившись на столом. — Давай выкладывай, о чем вы там с Оболенскими шушукались?
Басенок перенлянулся с Якубом, откашлялся и немного придвинул ко мне чертеж-карту Рязанского княжества.
— Пронск, государь, можно сказать только вчера стал рязанским. Федор Иванович, умерший два года назад, звался великим князем. Его сын Юрий бежал в Литву. Часть пронских бояр ушла с ним, но большинство осталось. Наместник здесь Иван Дмитриевич Кобяков, троюродный того Кобякова что в январе приезжал. Его успел поставить покойный князь Иван Федорович и наш государь оставил. У Кобякова здесь самая крупная вотчина, он купил много чего у тех, кто отъехал в Литву.
— Это я Федор Васильевич, и без тебя знаю. К чему ты дело ведешь? — я на самом деле таких тонкостей не знал, но признаваться в этом не обязательно.
— Мы, государь, решили на рязанской земле поставить две сотни, при том на год. Где точно не определили. А я предлагаю в Пронске поставить третью. И набрать её по большей части из местных, только сотник обязательно наш, да два десятка воинов. Там, государь, недовольных новыми порядками много, кто-то в Литву подался, часть на юг в казаки, но много и по своим дворам сидит, выжидает. Эта сотня, государь, должна быть постоянно на твоем содержании и ты к лету станешь хозяином в Пронске.
— Ты, Федор Васильевич, хочешь сказать, что ты чуть ли не целый час с Оболенскими за столом это обсуждал, и сейчас всё об этом с Якубом говоришь? — засмеялся я. — Не темни, выкладывай.
Басенок запустил руку в свою шевелюру, потряс головой и начал говорить.
— Я, государь, когда про щель говорил имел в виду еще и другое. Ведь тут, — он ткнул пальцем в лежащую на столе карту-чертеж, — на самом деле щель. До Батыя рязанцы с севера, а черниговцы с запада считай до устья Воронежа дошли. Сколько городов было от Пронска до Воронежа, всё сожгли, кого убили, кого в полон уведи, а кто сам ушел. Тохтамыш и Тимур все окончательно завершили когда Елец разорили. Южнее устья Воронежа сейчас прочно сидят донские казаки, через них орда на Русь уже не решается ходить, вот и остается щель между Воронежем и Пронском.
Басенок взял лежащее на столе гусиное перо и положил его на то место на карте, которое он назвал щелью. Я поразился насколько сказанное им соответствует моим личным оценкам.
«Интересно, а что он в связи с этим придумал?» — подумал я и сказал вслух.
— И как ты, федор Васильевич, предлагаешь решить эту проблему?
Басенок взял из чашки, стоящей на углу стола несколько мелких камушков и положил три из них на карту-чертеж.
— Вот здесь, государь, построить крепости, посадить в них сильные гарнизоны, — один камешек лег в верховьях Цны, второй в среднем течение Воронежа, а третий в его устье.
«Тамбов, Липецк и Воронеж, — как-то даже автоматически подумал я. — Если я не ошибаюсь расстояние между Липецком и Тамбовом километров сто тридцать, и как эты щель, вернее щелищу, прикрыть если орда в неё попрет?»
Гридя как понял мою мысль и пришел на помощь воеводе.
— В добатыевы времена у рязнцев бере́г, государь, стоял на реке Матыра. Она была как бы границей со Степью. С Окой её не сравнишь, но для конницы она почти непроходимая из-за болот почти на всем протяжении. И если поставить крепости с сильными гарнизонами, где говорит воевода, и устроить бере́г по Воронежу, Матыре и Цне, то у татар действительно останется узкая щель верст тридцать.
Якуб внимательно слушал Басенка и Гридю, кивая в знак согласия и заговорил сразу же как замолчал Гридя.
— Сейчас в Орде разброд и шатания. У тебя, государь, есть года два чтобы устроить новый бере́г, — царевич впервые обратился ко мне государь, признавая
Я слушал царевица и вспоминал свои мысли когда ехал в Москву, что нельзя перепрыгивать через общественно-политические формации, и что это смертельно опасно для страны.
Но моё попадание уже изменило ход истории. Окский бере́г или как его еще назовут историки Пояс Пресвятой Богородицы, — это гениальное военное изобретение Великих Князей Московских. Короткое логистическое плечо и великолепно налаженная оперативная связь делают его неприступным для татар. А вынос его вперед в степь на две-три сотни верст самоубийство. Татары легко обойдут русские полки и уничтожат. И в итоге Московкое княжество останется беззащитным и очередной раз подвергнется разгрому. И определяющим являются именно эти версты резко увеличившегося логистического плеча.
Но сейчас ситауция немного иная. Я отлично знаю и понимаю что кроется за словами Якуба о двух годах имеющихся в моем распоряжении. Почти тридцать лет в Золотой Орде идет борьба за власть между тремя претендентами: Улу-Мухаммедом, или «старшим» Мухаммедом, Кичи-Мухаммедом, соответственно «младшим», и Седи-Ахматом, сыном Тохтамыша.
И сейчас в начале 1458 года победителем в этой борьбе выходит Кичи-Мухаммед со своими сыновьями Мамудом и Ахматом. Разгромленный в Литве Седи-Ахмат умер в плену, а отец Якуба Улу-Мухаммед вышел из игры отступив вверх по Волге, где в ускоренном порядке создал под себя Казанское ханство. Сейчас там хан Махмуд, его сын, который изгнал своих братьев, Касима и Якуба.
Через год Кичи умрет и двое его сыновей унаследуют то, что останется от Золотой Орды. Махмуд займется проблемами уже отложившегося Крыма, а Ахмат, собрав всё что можно, пойдет на Русь. Это будет его первый поход с целью приведения в покорность поднявшей голову Москвы.
В известной мне истории их было три: последний это знаменитое стояние на Угре. Дважды он пойдет через Литву и оба раза неудачно. Но первый раз по традиционному за последние двести лет маршруту: между Доном и Цной на Переяславль, так сейчас называется столица Рязанского княжества, с выходом на Оку.
И этот поход состоится через два года, потому что только к началу 1460 года он реально возьмёт власть и соберет войско. Раньше никак. Но это можно сорвать с помощью Мазовши и Якуба.
Младший сын Седи-Ахмата в известной мне истории после похода 1451 года и осады Москвы больше нигде не фигурировал. Но в нынешней истории я его пленил в сражении на Оке. За осень и зиму он перебесился и смирился со своим поражением, резонно решив, что быть ханом под моей эгидой и не так уже и плохо. Касим написал, что его потрепанные улусы постепенно идут к Волге и уже прислали своих гонцов с изъявлением своей покорности. И Мазовша готовится вступить в борьбу с Махмудом за Казань.
А появление Якуба в верховьях Дона со своим создаваемым улусом большой сюрприз и приятная неожиданность для всех. А для Ахмата он будет проблемой которую надо решить в первую очередь.
Поэтому когда он соберет своё войско, то сначала пойдет на Якуба. Если успеть поставить Воронежскую и Липецкую крепости и посадить там крепкие гарнизоны, то путь для Ахмата только один: щель в тридцать пять верст между будушим Тамбовом и верховьями Матеры. Обходить Якуба с юга подобно смерти, на пути будут донские казаки, которые уже сила.
И если удасться разгромить Ахмата, то это даст шанс дальнейшего разгрома Орды восточнее Дона и на Волге и радикальное решение татарской проблемы на востоке на сто лет раньше.
Крым станет проблемой лет через сорок. Сейчас там идет борьба за власть в которой активно участвует османский султан. И если разбить Ахмата, то за эти сорок лет можно выйти к Азовскому морю и волгодонскому перешейку, начав хозяйственное освоение этой части Дикого Поля.
А для этого нужны деньги и в первую очередь люди, которых сейчас просто нет физически. Форсированное создание Донского Казачьего Войска самая простая задача, мне надо просто закрыть глаза на ручейки которые стекаются в эти края со всей Руси и не вмешиваться в их внутреннюю жизнь. С Дона выдачи нет, это для них главное. А вопрос верной службы постепенно сам решится.
Крымско-татарские набеги на русское государство начались в 1507 году, их апофеозом было сожжение Москвы в 1571 году. До этого крымские татары в качестве моих союзников двадцать лет терзали литовскую Русь. Но в нынешней истории этого не будет. Последний известный в истории поход крымской армии на русские земли состоялся в 1769 году. За двести шестьдесят лет русские, литовцы и поляки потеряли миллионы людей убитых и угнанных в рабство.
Ногайцы тоже не стояли в стороне и неоднократно совершали набеги на русские земли, продвигаясь по землям восточнее Дона.
Донские казаки все эти долгие годы практически непрерывной войны с Крымом более-менее успешно отражали набеги татар, хотя иногда тоже сильно страдали от их набегов.
Почти двести лет одним из самых действенных способов обороны были многочисленные засечные черты. Но они не спасали от предательства, когла татарам показывали тайные тропы или непрекрытые участки засек, как это было в 1571 году.
И кроме этого сооружение и содержание засек стоило огромных денег и десятков и сотен тысяч рабочих рук, тяжким бременем ложась на население волостей, где они создавались.
Всё это реально почти мнгновенно пронеслось в моей голове. Я встал и прошелся по разрядной избе, опять вспомнив свои мысли о вредности перепрыгиваний через общественно-политические формации.
— Федор Васильевич, кто будет строить эти крепости и засеки, стоять в караулах и биться с татарами в чистом поле? Ежели татары прорвутся через этот бере́г, они как нож в масле пройдут через Оку и разорят всю Русь.
— А почему, государь, они пройдут через Оку? — вопросом на вопрос ответил Гридя. — Наши полки с неё не надо будет снимать. В рязанские пределы из Москвы придет всего две сотни, да еще одна будет сформирована в Пронске. На матырском бере́ге стоять должны будут рязанцы. От истока Матыры до Цны всего тридцать верст. Татары ходят между рек, да по гривам. Надобно вырыть рвы, да поставить частоколы, за которыми спрятать тюфяки и пищали. И когда они пойдут на них, начать расстреливать в упор. А потом ударить из засад.
— А почему ты решил, что татары
— Государь, Мазовша-то, пошел, — тихо, как бы себе под нос, сказал Басенок.
Я от этих слов буквально на мгновение потерял дар речи. А ведь действительно Мазовша пошел в окскую воду, не имея ответа на вопрос, а зачем я стою на берегу, нет ли тут какой-то подставы с моей стороны.
Все эти месяцы после окской битвы я мучился этим вопросом и вот теперь Басенок дал ответ на него. И Ахмат также попрет вперед, увидев меня и Якуба пред собой. И моя задача опять будет самой простой, придумать и организовать засаду и продержаться пока он в неё не влезет.
Басенок похоже от своих слов немного растерялся и сразу же начал уходить немного в сторону, начав мне разжевывать как маленькому некоторые свои мысли.
— Сейчас, государь, из Литвы народ бежать начинает. Униаты на веру отцов покушаются. А если татар отобьем этот народ можно будет на этих землях сажать.
Лучший русский воевода образца 1458 года, рааставил все точки над и. У нас везде в Северо-Восточной Руси нехватка народа. И при этом он еще и бежит на юг и на север. Княжеский и боярский гнет с каждым годом крепчает, да и татары не дает толком дух перевести.
Свободной земли много, а рабочих рук не хватает. И появится они могут только придя со стороны с русских земель оказавшихся под Польшей и Литвой, или за счет роста имеющегося населения.
Идущие нескончаемой чередой татарские набеги делали жизнь в Южной и Юго-Западной Руси год от года все тяжелее. А тут еще к этому присоединился религиозный гнет со стороны римской католической церкви после подписания Флорентийской унии в 1439 году. И народ на неё ответил привычным образом: ногами, начав уходить на северо-восток и восток.
Но главным факторами способными повлиять на рост народонаселения Московского княжества является не приток переселенцев с юго-западной Руси и не уменьшение людских потерь от татарских набегов. Главное это естественный рост населения за счет рождаемости.
Сейчас достаточно высокая детская смертность, особенно младенческая, и материнская. Я со своими студентами как-то занимался этими вопросами и мы даже рассчитали математическую модель роста населения.
Заложив критерии пять детей в каждой семье, которые доживают до взрослого состояния и в свою очередь имеет такое же количество детей, мы получили три-четыре процента ежегодного роста населения. А возможно даже и больше.
И я собираюсь добиться этого в реальности. Это будет давать удвоение населения каждые двадцать лет. Сейчас в Московском княжестве проживает немногим более трех миллионов человек. К рубежной дате, 1480 году, население нынешнего княжества может составить шесть, а к концу века шагнуть далеко за десять.
Следствием этого будет огромный людской потенциал и неизбежное бурное освоение Дикого Поля, потому что будут люди делать всё: пахать, строить и воевать.
А сейчас попробуем осуществить план воеводы Басенка. Если удастся в полном объеме, то мы быстро присоединяем Рязанское княжество и продвигаемся достаточно далеко в просторы Дикого Поля в Задонье, где уже очень благоприятные условия для выращивания зерна. Частичный успех тоже будет неплохо.
Но для этого надо будет обязательно разбить в пух и прах хана Ахмата, который пойдет на нас через два года. Я это знаю и никаких изменений хода этой истории невозможно, кроме внезапного исчезновения хана. Он все таки сейчас с отцом и братом, а потом единолично будет занят укреплением собственной власти и приведения к покорности взбунтовавшихся окрестностей ханства.
— Хорошо, Фёдор Васильевич, твой план принимается. Как ты собираешься действовать? Я тебе до следующей весны на это дело дам тысячу рублей.
Басенок такого моего решения явно не ожидал и даже растерялся. Получить не только одобрение своих планов, но и такое огромное финансирование. Наверняка такой вариант он даже не рассматривал.
Но деньги это не всё, нужны люди и поэтому я продолжил.
— Для такого дела тебе будут нужны люди и много. И лучше всего если это будут охочие люди, а не те, кого туда погонят палками. Поэтому кинь клич что набираешь охотников пойти с тобой. Но каждого желающего из наших земель внимательно рассмотреть, особенно из великокняжеских вотчин. Желательно побольше из других, особенно новгородских и конечно из Литвы.
— А что делать с теми кто на Дон бежит? — задал Басенок вопрос, который был во всем о чем мы сейчас говорили самым скользким.
Уход народа на юг, на север и на северо-восток во времена еще недавно полыхавшей княжеской междоусобицы принял большие размеры. И не только в Московском княжестве. Люди уходили и из Твери, и из Новгорода и из Пскова. Аппетиты князей и бояр неуклонно растут, а шкура у мужика одна. А самое главное, везде постепенно начинают ограничивать свободу крестьян и пытаться закрепощать их.
Я хорошо знал жалованную грамоту Великого Князя Василия Темного Троице-Сергиеву монастырю. Её датировали 1455-м годом. В ней говорилось о полном запрещении крестьянам-сторожильцам уходить с монастырских владений и принудительном возвращении тех кто ушел в последний год. Эта грамота была первой ласточкой несущей будущее крепостное право на Руси. А дурной пример заразителен, такое решение вопроса для конкретного монастыря понравилось всем и процесс пошел. И сразу же пошла отдача: бегство крестьян. При чем на Дон именно за волей.
— Ты, Федор Васильевич, с начала Якубовыми делами озаботишься и сразу же займешься устройством Воронежской крепости. А там до донских недалеко. Тебе надо будет встретиться с атаманами и сказать им наше слово. Если они будут верно служить нам, то пятьдесят лет с Дона выдачи не будет, кроме воров которые у нас в розыске. Этих безусловно выдавать, — я говорил и внимательно смотрел на своих собеседников, как они реагируют на мои слова. — Служить нам значит самим на Русь набегами не ходить и стоять крепко против татар и помогать Великому Князю когда он требует. За это буду платить и помогать оружием и припасами в которых нужда будет. Особенно скажи про охрану наших караванов, что по Дону идут и посуху вдоль него.
Сказанное мною произвело совершенно ошеломляющее впечатление на Басенка и Гридю. До сей поры власти всех княжеств крайне отрицательно относились к бегству людей на Дон, периодически требовали, правда не понятно от кого, пресечь это и вернуть беглых. Ни о каком сотрудничестве и речи не шло. Участие первых донских казаков в Куликовской битве на стороне русских был всего лишь эпизод, тем
А тут Великий Князь Иоанн Васильевич, соправитель своего отца, говорит о сотрудничестве с донскими казаками и что теперь от них не будет требоваться выдача беглецов.
Первым в себя пришел Басенок, он тряхнул головой и решительно заявил:
— Понятно, государь.
— Хорошо что понятно. И еще одно. Из будущего Воронежа до Переяславля надо будет поставить через каждые тридцать верст верст княжеские почтовые заставы, на каждой поселить по три семьи служивых людей и дать им по десятку хороших коней. Их задача быстро доставлять княжескую почту в оба конца. Для этих станций купить землю, служивых освобождать от всех податей, обеспечивать всем необходимым для несения службы и платить денежное жалование. Помимо почтовой службы служивые должны начать строить почтовый тракт между станциями. Пройти он должен от Воронежа до Тешева, затем будущий Липецк, Пронск и Переяславль. А от него до Коломны мы сами постороим. Еще такой же тракт надо будет проложить от Тамбова до Пронска. Но Тамбовскими и делами на Цне займетесь потом.
Через несколько минут мы приняли окончательное решение о наших действиях. Завтра утром Якуб со своим табором уходит. Они похоже давно были готовы к такому обороту дел и сборы у них были недолги. Из казны царевичу выделено на обустройство пятьсот рублей. Это очень не маленькие деньги и их Якубу должно хватить на обустройство на новом месте.
Басенок со своей сотней идет с ним. Гридя остается. Надо собрать и снарядить еще три сотни, которые должны будут поставить на голом месте три новых крепости и встать там гарнизонами. Дело это очень непростое и главное в нем то, что желательно получить деньги на это дело из казны. Подаренные мне пять тысяч это много, но планов у меня громадьё и разлетятся они моментально.
Уже вечером я, лежа в постели, подвел итоги дня. Начало проекта колонизация Дикого Поля почти состоялась. Инспекцию новой вотчины провел. Все необходимые поручения розданы. Завтра и послезавтра можно будет посвятить инспекции своего хозяйства на Москве, определиться кого и когда переводить в Воробьево и что забирать туда с собой. А первого марта с началом нового года по нынешнему летоисчислению начать запускать хозяйственный подъем родной страны, которая сейчас пока еще зовется Русью.
Глава 14
Вечером я пришел к жене и мне было так хорошо с ней, что я остался спать у неё в опочивальне. Наш сын оказывается очень умный и понятливый малыш и за ночь ни разу не проснулся. Марья конечно по ночам к нему не встает, не княжеское это дело, но все равно просыпается и слушает через дверь как его успокаивают няньки и мамки.
Утром я убедился, что у моей женушки оказывается железный и очень властный характер: она нашего сына сама кормила грудью. Но молока у неё было мало и кормилица докармливала Ваню. Это был разрыв всех моих шаблонов, я отлично знал, что такой практики на Руси давно уже нет, но мои книжные знания это одно, а реальное знание совсем другое.
Таким же разрывом шаблонов было то, что я остался ночевать у жены и даже утром не ушел когда ей принесли сына на кормление. Но спорить со мной и вообще что либо говорить по этому поводу естественно никто не решился.
Я несколько раз слышал как за моей спиной, как не видя меня и не понимая, что я их слышу, слуги и ближние шептались, что князюшка после возвращения с бере́га когда был там ранен и особенно после окской битвы стал уж очень крут, лучше помалкивать и делать своё дело и самое главное держать язык за зубами.
Почему-то сложилось мнение что я могу за болтовню могу приказать этого органа и лишить, а заодно и без глаз оставить если кто-то что-нибудь лишнее углядит. Вероятно мнение о крутости на расправу отца, которое было абсолютно правильным и справедливым, автоматически перенесли и на меня. К моему глубочайшему сожалению когда-то придется эту репутацию и подтвердить. А пока я уже дважды ограничился плетьми.
Однажды таким образом был наказан один из моих слуг из холопов, а второй раз молодой только что взятый в мою личную сотню молодой дружинник. Десять ударов плетью ему присудили старшие товарищи за плохое отношение к оружию. Я не только с ними согласился, но и приказал добавить еще десяток от себя. Он стойко перенес наказание, а потом упал в ноги и стал просить не прогонять его из сотни.
Я уже практически принял решение выгнать его, но еще не озвучил и глядя на плачущего молодца стоящего передо мной на коленях, передумал. Службу он с тех пор несет безукоризненно.
Докармливать сына кормилица стала конечно не в моем присутствии, а я, когда она ушла с Ваней на руках и мы опять остались одни, спросил жену:
— А матушка знает, что ты ребенка сама кормишь?
— Конечно знает, как ты думаешь разве от неё такое утаишь? — улыбнулась Марья.
— И что она тебе на это сказала?
— Ничего особенного, покачала головой и сказала, как знаешь, это твоё дело, — вид у Марьи был довольный и я бы сказал даже торжествующий.
Это было собственно не удивительно. Первый раз она самостоятельно приняла серьёзное решение и с ним согласились. Такое дорогого стоит.
Мне эта сцена и разговор с женой очень подняли настроение и я с хорошим настроением пошел к отцу. Но когда пришел, то оно сразу же улетучилось.
Отец лежал в постели, рядом с ним была Великая Княгиня и слуги. Вчера вечером он упал и очень сильно ударился. Боярин Челяднин, которому отец приказал служить мне в качестве дворецкого был идеальным поводырем, а его сменщик допустил промах и Великий Князь упал на ступеньке.
Мне доводилось видеть перелом шейки бедра и я сразу же понял, что случилось именно это несчастье. Отца беспокоила сильная боль в поврежденном правом бедре, но он держался мужественно.
Матушка сидела у его постели и он крепко держал её за руку. В изголовье кровати стоял кувшин с каким-то снадобьем. Я зашел и отец сразу же узнал меня.
— Иване, хорошо что ты пришел. Мне доложили что ты у жены остался и я велел тебя не беспокоить. Видишь какое несчастье со мной приключилось.
— Вижу, батюшка.
— Ты, я думаю, по делам пришел. Не смотри на мое несчастье, говори. Теперь, может статься, всё
— Мне, батюшка, деньги нужны и достаточно много.
— Деньги тебе, Иване, всегда нужны. Расскажи на что в этот раз.
Я, стараясь быть как можно лаконичным, быстро рассказал об идеях строительства новых крепостей, прокладки почтового тракта и создании почтовых станций на нем. Отец быстро все понял и оценил.
— А ведь хорошо придумано, особенно с почтовыми станциями. И с этими молодцами на Дону хитро. Может что-нибудь и путнее получится, — у него наверное усилились боли. Он резко и наверное сильно сжал руку жены, которую крепко держал.
Она тут же мягко освободилась от его руки, встала и налила из кувшина питьё.
— Василий, выпей.
Подскочивший слуга, появившийся как из под земли, помог отцу немного приподняться и он медленно выпил предложенное питьё. Минут десять в спальне стояло молчание, только было слышно дыхание отца. Но вот похоже боль отступила и он опять заговорил.
— Ты, Иване, делай всё что задумал. Похоже, что какое-то время всё будет на тебе. Ко мне заходи утром и вечером. А сейчас иди. Ховрину скажи, что я распорядился тебе дать столько сколько потребуешь. Я уверен, что ничего лишнего не будет. Иди, сын.
Я поклонился. Мать взяла мою руку и прижала к себе, а затем прошептала:
— Иди.
От отца я пошел к Ховрину. Он выслушал меня и просто спросил сколько надо на первое время. Я сказал что пятьсот рублей: три сотни Гриде на снаряжение сотен, которые займутся новыми крепостями, на каждую по сотне рублей, и двести на первое время Басенку.
Конюшня которую осмотрел в Воробьево Кошкин, была вполне добротной и там без проблем можно будет поставить три десятка лошадей. Ему я и поручил их отобрать, включив в это число тех из числа захваченных на Оке, которые мне понравились.
После этого я поехал к Митрею в оружейную избу. Она в Воробьево будет переведена в числе первых и там появится целая слобода со своим стрелковым полигоном. Всё надо делать быстро и хорошо, вариант что Ахмат придет раньше вполне возможный, а бить его надо в открытом поле когда он только будет идти на Русь. Вариант обычных для нынешних времен сражений с татарами, когда в большинстве случаев русские успешно бьют отходящих после набега степняков для меня неприемлем.
Последний день зимы я почти весь посвятил тому, что назвал для себя строевым смотром.
Ощера, Руно и Тучко набрали почти четыре сотни человек, с которых начнется формирование нового невиданного еще нигде войска. Ручных пищалей изготовлено конечно еще мало, но достаточно чтобы начать обучение.
Но сейчас сначала главным будет не это. Регулярная армия начинается там где солдат усваивает ряд армейских постулатов. Один из главных гласит: приказ командира закон для подчиненного. И это первое что надо намертво вбить в их головы.
В бою солдат должен выполнить поставленную боевую задачу и возможно даже ценой собственной жизни.
Он должен знать и понимать что один в поле не воин, что как и другие является винтиком большой сложной машины. Но если вдруг ситуация складывается так, что он остается один, то все равно выполнение приказа на первом месте. И бой, если есть соответствующий приказ, принимать в любом случае и говоря высокопарным слогом, стоять насмерть, уповая на Господа Бога, своего князя, командиров и своих боевых товарищей.
И первые средства в выработке всего этого совместный труд и строевая подготовка. Для этого четыре сотни будущих моих солдат завтра начнут строить строить в Воробьевской вотчине две солдатские слободы м строевой плац между ними.
После долгих размышление своё новое войско я решил назвать стрелецким. Изобретать велосипед я не буду, зная хорошо какие военные реформы провели царь Иван Васильевич Грозный и первый русский император Петр Алексеевич.
Моя Государева Тысяча, так моё будущее войско уже называют мои ближние которые занялись его формированием, будет разделена на два полка, в каждом из которых будет по пять сотен или рот. Командовать полками будут полковники, у которых будут помощники или заместители подполковники. Сотнями будут командовать сотники. Они возможно будут разделены на две полусотни по пятьдесят человек, которыми будут командовать пятидесятники. В каждой полусотни будет пять десятков, которыми командовать будут десятники.
Таким образом в сотне будет сто стрельцов, включая десятников, два пятидесятника и сотник. В полку пятьсот стрельцов, двадцать пятидесятников, десять сотников, подполковник и полковник. Это будет так сказать строевой состав, тот который будет непосредственно участвовать в боях.
Но кроме этого должно быть и тыловое обеспечение, которым будут заниматься приставы, два полковых и и одному сотенному. И конечно будут нужны писари, по одному в сотне и минимум по два в полковых. Вот такая структура моего нового войска сложилась у меня в голове.
Все отобранные в январе сразу же явились по зову Ощеры, Тучка и Руно. А кроме них они быстро набрали остальных до требуемых на первое время четырех сотен. И в итоге в Ваганьково в полдень двадцать восьмого февраля меня ждали четыре сотни человек отобранных в первый набор нового войска.
Ощера проявил полезную инициативу и составил список. В нем было четыреста шесть человек, кто как себя назвал. В основном это были имена и прозвища. Только примерно у пятой части в списке было указано чей он сын. Остальным это было не положено, потому что они почти все из холопов.
Иван Васильевич молодец, отдельно указал кто есть кто: примерный возраст, семейное положение, то есть женат или холост, кто холоп и чей. Отдельно указал, что почти все уже продали своих холопов Великому Князю Ивану Васильевичу. Похоже что мой тезка умеет убеждать и объяснять настоящий политический момент, так как все были удовлетворены парой рублей, только за одного холопа был уплачен трояк.
Большинство холостых, семейных набралось всего сто пятнадцать человек. Самый старший сказал что ему двадцать пять. И на этот раз все пришли пешими.
К моему приходу Ощера построил всех в две шеренги разделив ровно поровну. Когда я появился он быстро подошел ко мне и тихо сказал:
— Может быть, государь, не надо было наперед лезть, но чтобы пресечь сплетни, а они уже идут от тех кого уже здесь собирали, я объявил что все они будут служить государю и заниматься ратным делом. За это государь щедро наградит их.
— И какую государеву награду ты им, Иван Васильевич, посулил?
— Волю, землю и постоянное жалование. И еще я сказал, что служить надо будет постоянно весь год и не
Я покачал головой, Ощера конечно полез немного не в свое дело, но наверное сделал правильно. По крайней мере все примерно знают, что им предстоит.
— Ну что, сказал и молодец. Тем более в целом всё правильно.
Я медленно прошелся вдоль рядов. Январских было видно сразу же, они стояли немного по увереннее, даже вальяжно. С одного взгляда было видно кто из них холоп, а кто вольный. Несколько десятков были из боярских детей. Их видно было сразу по тому как одеты и как стоят.
Обойдя строй я вышел вперед. Сразу же наступила тишина, всё поняли что Великий Князь сейчас будет говорить.
— Неволить я никого из вас не собираюсь. Мне нужны те, кто пойдет служить по доброй воле. Служба у вас будет тяжелой и опасной. Но всё, что сказал Иван Васильевич про награду за службу правда. Но скажу еще раз, служить придется не щадя живота своего. Те, кто не готов или не желает может прямо сейчас выйти вперед и уйти. Кто из холопов получит отпускную. Те кто останется запомните, сейчас вы все одинаковые, а кто кем станет уже летом, зависит только от вас и вашей службы.
Я сделал шаг назад и стал ждать. Из строя не смело вышло четверо. Я показал на них Ощере и распорядился.
— Разберись с ними, Иван Васильевич, и отправь во свояси. И позови мне того мальчонку, что у ворот стоит.
Мальчонку хотел убежать, но Иван Васильевич оказался достаточно проворным и не дал ему это сделать и подвел ко меня.
— Тебя как зовут и чей будешь? — с улыбкой спросил я.
Мальчишке было лет десять, хотя может быть быть он был и постарше, тощий и одетый в откровенно ветхую одежду. Но в глаза мне бросилось другое: ясные голубые глаза, спокойные и очень любопытные.
— Андрейка я, ваганьковский. Отец в великокняжеской кузнице помогал.
— А почему говоришь, что помогал?
— Так его перед Рождеством зашибло и он в избе отлеживается. Мамка меня иногда посылает помогать кузнецу. Он за это хлеб дает.
— И часто ты к кузнецу ходишь?
— Нет, государь. А по дороге иногда останавливаюсь и смотрю что тут делается.
— А что у кузнеца делаешь?
— Считаю, государь. Я грамоте и счету обучен. И писать умею.
— А хочешь мне служить? — мальчишка хлюпнул носом, внимательно всё оглядел вокруг и решительно сказал как-то по-взрослому.
— Хочу, государь.
Ощера уже всё закончил с отказниками и подошел ко мне.
— Ты, Иван Васильевич, мальчонку возьми, переодень и накорми. Завтра привезешь его в Воробьево, грамотные мне нужны. Проверю и если не врет будет писарем.
От Кремля до Воробьево недалеко, всего каких-то шесть верст по прямой. Правда на пути Москва-река. Сейчас зима и через реку можно перейти по льду, который еще очень крепкий.
А когда он сойдет, то напротив будущей Боровицкой башни появится деревянная наплавная переправа, которую называли «живым мостом». Это связанные между собой брёвна и доски, лежавшие на воде. Когда подходило судно, часть моста отвязывали и отводили в сторону, а потом ставили на место. Брёвна ходили ходуном под повозками — отсюда и прозвище «живой».
В этом месте издавна существовал брод, через который проходили две важные торговые дороги: из Рязани в Великий Новгород (через Волок Ламский) и из Смоленска во Владимир.
Это реальный маршрут был конечно по длиннее, но не намного, версты на полторы.
Гридя оказался молодцом и три сотни сформировал за два дня и вечером двадцать восьмого доложил мне что готов вести их к Басенку.
По возвращению в Кремль я увидел уже вернувшегося из Коломны Челяднина. На Федора Михайловича было жалко смотреть, несчастье случившееся с отцом потрясло его, он даже внешне постарел.
Но разводить ню-ню было некогда и я его сразу же озадачил. В знакомой мне истории Иван Третий, то есть я, отправлял в Европе посольстваа для найма специалистов. Самым первым и значимым на мой взгляд было первое посольство в Италию, а конкретно в Венецию, Семёна Ивановича Толбузина. Оно состоялось в 1474 году и его главным результатом было приглашение знаменитого архитектора, инженера и оружейника Аристо́теля Фиорава́нти.
Знаменитому итальянцу сейчас немногим более сорока. Но он уже знаменит и состоялся в тех качествах которые меня интересуют.
А вот Семён Иванович Толбузин еще молод, но я все равно эту миссию хочу поручить ему. И вот мой дворецкий Челяднин и должен организовать это посольство и сделать это быстро. Бюджет посольство будет очень большим, я решил на это дело отпустить просто огромные по нынешним временам деньги: несколько тысяч рублей и большое количество мехов.
Кроме организации посольства в Италию я поручил своему дворецкому как можно скорее оформить покупку всех необходимых земель вокруг Воробьевской вотчины.
Вечером я опять пошел к жене. Для себя я твердо решил, что во дворце, который уже завтра я начну строить в Воробьево, у нас с Марьей будет общая спальня. Конечно отдельные на всякий случай будут, но только на всякий. А постоянно мы будем спать вместе и мне плевать на то, как сейчас положено. В конце концов я Великий Князь Московский.
Свидлов оказался молодцом и с моим поручением справился замечательно и даже проявил полезную инициативу: составил неплохой чертеж Воробьевской вотчины и её окрестностей. Этим он значительно облегчил предстоящее.
Я знаю где в известной мне истории в Воробьево был великокняжеский, а затем царский дворец. Он много раз перестраивался и в конечном итоге при императрицы Екатерине Второй был разобран. Но сохранилось много описаний с которыми я отлично был знаком.
И твердо решил, что предстоящим летом дворец в Воробьево будет построен, только не летний, а для постоянного проживания. И будет он нашей постоянной резиденцией, наряду с Кремлем, потому что в соседних селах будут стоять мои стрелецкие полки.
Это будет как у Петра Первого с селом Преображенским и первыми лейб-гвардейскими полками: Преображенским и Семеновским.
На этой мысли меня как подбросило в постели. А ведь в моей новой вотчине есть сельцо Семеновское и там, насколько я помню местность, вполне можно будет расквартировать один из полков, который можно будет назвать Семеновским. А рядом в безвестной сейчас деревеньке из одного двора, расквартирую другой полк и назову его Преображенским, а чтобы была в этом какая-нибудь логика в этой деревеньке прикажу построить церковь Преображения Господня. С этими мыслями я и заснул.
Глава 15
Ранним утром еще почти затемно я
Такое его решение меня удивило и показалось очень странным, но понять его на самом деле мне трудно и может быть даже невозможно. Великий князь Василий много лет не видит белого света и мыслит совершенно другими категориями, да и он человек пятнадцатого века.
Спорить я не стал и без раздумий утром первого марта поехал в Воробьево. Ледовые переправы еще функционируют во всю, лед на Москве-реке будет стоять еще скорее всего еще целый месяц.
Перед самой рекой обогнали мужика. Он вёл в поводу лошадь, которая тащила волокушу, на которой лежала солома. Я велел остановиться.
— Откуда солома?
Мужик снял шапку.
— С крыши, государь.
— С чьей?
— Со своей. Разобрал над сенями, сделал пожиже.
— А везешь куда?
— В хлев свой, государь. Он у меня в соседней деревне у тещи. Сено уже кончилось.
Солома была лежалой и местами сильно и подопревшей. Но корова все равно будет её есть. В сорок седьмом году, под Вологдой, я видел, как разбирают на корм гнилую солому, и я помнил, чем это кончилось для стада.
— Много ли скотины?
— Корова одна, государь. Да телок при ней, мартовский.
— Жив телок?
— Жив.
Хорошая новость. Телок жив.
— А кто бычок или телочка?
— Телочка, государь.
— Чем крыть станешь?
— Дранью покрою. К Петрову дню (Петров день — двадцать девятое июня).
Я дал ему полтину. Он взял, поклонился и остался стоять, и по лицу его было видно, что он не понял, за что, и что от непонимания ему стало страшнее, чем было.
У ворот хозяйственного двора в Воробьево меня уже ждали Ощера и Руно с Тучко. С ними были все четыреста два отобранных в стрельцы. И весь ваганьковский десяток тоже был здесь, они стояли кучкой в одинаковых кафтанах, перетаптываясь с ноги на ногу.
Мальчонка Андрейка тоже был здесь, он притихший стоял рядом с Ощерой, одетый во всё новое. Заметив мой взгляд Ощера усмехнулся.
— Как ты, государь, велел, я проверил. Мальчонка действительно грамоте и счету обучен, писать умеет. Всё делает бойко. В писари вполне годится.
— Отведи его Иван Васильевич в тепло, холодно еще тут стоять.
Через час все мои будущие стрельцы начали строить две слободы: одну в Семеновском, другую в однодворной деревушке рядом. Между ними большое заснеженное поле, которое используют как сенокос, вернее сказать использовали. На нем скоро будет устроен строевой плац.
Место для размещения моего военного городка почти идеальное. Из хозяйственного оборота выводится только поле которое я решил пустить под плац. А стрелецкие слободы будут построены на землях которые в лучшем случае с натяжкой можно использовать как сенокосы.
Оружейная слобода, кузницы и прочее промышленное я решил разместить на другом берегу Сетуни и выше по течению от Раменок.
Где заканчиваются мои владения, а где начинаются митрополичьи я точно не знаю, но это совершенно не важно. В том, что Иона согласится продать их я не сомневаюсь, особенно теперь когда отец недвижим лежит в своих палатах. Также я не сомневаюсь, что все необходимые земли по Сетуни будут без проблем проданы мне.
Объяснять ни тиуну, ни старостам я ничего не стал, решив, что шансов объяснить что задумал практически нет и лучше всего просто внятно и понятно распорядиться.
Чертеж-карту моей новой вотчины и окрестностей тиун Свиблов сделал вполне приличный, по крайней мере было понятно что где. Расписаны все села, деревни и починки. Сколько дворов, и сколько в каждом душ: мужиков, баб и детей. Расписаны все поля, сенокосы и прочие земли.
Минут через десять внимательного изучения чертежа я выбрал место начала своего сельскохозяйственного эксперимента.
Это было поле между Семеновским и Воробьево. Его общая площадь была Свибловым обозначена примерно в пятьдесят десятин, половина из них под паром. Четверть уже засеяна озимой рожью, а еще четверть предназначена для ярового сева ячменя. Земля господская, то есть моя и никаких проблем с её использованием нет. Рядом митрополичья земля.
День первого марта у меня прошел самым плодотворнейшим образом. Я успел осмотреть всё что хотел не только в Воробьево, но и в соседних селах которые наметил купить и выбрал места для размещения всего, что здесь будет.
К вечеру мне даже самому не верилось, что я за день столько всего успел сделать. В нынешнем 15 веке так интенсивно люди не работают.
Подпортило моё отличное настроение только посещение скотного двора в Воробьево. Ничего страшного я там не увидел, состояние скотины вполне приличное, однозначно что до выгона на выпас сена хватит, но вот невывезенный навоз меня просто потряс.
Скотника звали Первуша. Он мне все рассказал, показал и стал спокойно ждать моей оценки. А у меня не было слов. Я стоял и ошарашенно смотрел на стоящую в навозе скотину, не находя слов.
Наконец я их нашел и спросил:
— Объясни мне, почему у тебя назем не вывезен с самого Рождества?
Скотник начал объяснять, что навоз или назем как его сейчас называют, принято вывозить когда скотина выгоняется на выпас и начал пытаться это как-то обосновывать ссылаясь на стоящие после Рождества морозы. Но я этот бред слушать не стал. Прошедший февраль не был морозным и студеным.
— У тебя всю скотина страдает от копытной гнили. А ты потом будешь мне рассказывать, что корова почему-то легла и встать не может и приходится её на веревках держать. А как она встанет, когда у неё все копыта гниют от сырости в которой она стоит считай всю зиму.
Еще я хотел сказать, что при горении навоза из него уходит именно та вещь, ради которой его на поле и возят, но во время спохватился и говорить этого не стал. Этого здесь еще не знает никто, и слова для этого еще нет.
Ночевать в Воробьево моим новобранцам еще негде и когда завечерело, я велел построить их в две колонны по пять на будущем плацу, так чтобы в каждой оказалось ровно по половине, то есть по двести шесть человек.
Во главе каждой из колонн по сорок человек я поставил одного из моего первого десятка, которых я тут же назначил командирами этих сорока человек. Один оказался лишним. Им оказался небольшого роста, но судя по всему очень шустрый на ногу мужичок из холопов Ощеры
Построение в колонны по пять заняло почти полчаса. Дело это было новое и не понятное. После того как все-таки новобранцам удалось выполнить этот мудреный прием и кое-как встать строем как требовалось, я подошел к выстроившимся колоннам.
Когда я поднял вверх руку наступила тишина, было понятно, что Великий Князь будет говорить.
— С этой минуты вы будите назваться стрельцами. Только что каждые сорок человек встали в затылок друг другу. Это построение называется колонной, а общее в колонну по пять.
Я оглядел два строя пытаясь понять доходят ли мои слова до них, понятно ли то, что говорю. Но честно говоря как раз это мне было не понятно. Подождав пару минут, я продолжил.
— Во главе каждой колонны стоит её командир, это те кто начал служить на дворе в Ваганьково в январе месяце. Сейчас они пройдутся каждый вдоль своей колонны, чтобы запомнить каждого из вас. После этого я дам команду разойдись. Вы быстро расходитесь в стороны. Я считаю до десяти и командую: стрельцы. Это знак того, что вам сейчас что-то надо будет делать. И после этого я командую: стрельцы, в две колонны по пять становись. И вы должны опять встать так, как стоите сейчас.
Команду «разойдись» выполнили быстро и сразу же, а вот потом начался форменный цирк. Первое повторное построение заняло минут десять, примерно половина метались не туда-сюда не понимая, что надо делать. Десяток моих новоиспеченных командиров правда оказался на высоте и в конце концов построили свои колонны как положено.
Лучше всех и быстрее это получилось у Тимофея Кожуха, его Тимошкой уже никто не называет, и в учебе он один из лучших. Я давно приметил, что у него великолепная память и сейчас это проявилось во всей красе.
Он оказался правофланговым в колонне будущих преображенцев. Своих сорок человек похоже сразу же запомнил и быстрее всех построил в колонну. А потом, пока это делали остальные, перестроил своих по росту. По его жестикуляции я понял, что он говорит чтобы каждый запомнил своё место.
Более-менее прилично построились с пятого раза. И каждый раз правый фланг будущих преображенцев делал это быстрее и лучше всех, последние два раза можно сказать вообще идеально.
Когда мои новоиспеченные стрельцы наконец-то построились пятый раз, наступил вечер. Небо было безоблачное, полная луна все хорошо освещала и температура воздуха была наверное около нуля. Размещаться четырем сотням человек в Воробьево еще негде и двумя колоннами мои стрельцы двинулись на ночлег в Москву.
Завтра утром они должны будут собраться у выхода из Москвы и уже строем прийти в Воробьево. Первый день создаваемого стрелецкого войска прошел успешно.
Первая неделя весны прошла очень плодотворно. Шестого марта стрельцы остались ночевать в своих построенных слободах. Конечно говорить что их строительство закончено нельзя, до этого еще далеко, но первые избы в которых они все временно разместились, возведены.
Будущий плац очень хорошо утоптали и каждый день на нем проходят двухчасовые строевые занятия. Сейчас нигде в мире строевой подготовки примерно близкой к тому что знаю я нет. Её элементы были в античности в Македонии и Древнем Риме, когда от слаженности действий фаланги напрямую зависел успех сражения. Но мне сейчас требуется другое и возможно, что мои требования даже избыточны.
Мне удалось через пень-колоду научить своих стрельцов быстро строиться в колонны по три, пять и десять, понимать и выполнять команды «становись», «стройся», «равняйсь», «смирно», «вольно» и «разойдись». Мне, надеюсь конечно на это, удалось объяснить что такое строевой шаг, как им ходить и когда, и что такое идти в ногу. И начать усваивать премудрость право-лево, кругом.
Каждое строевое занятие для меня было испытанием и такой физической и прочей нагрузкой, что я его концу сам падал с ног. Моя первая десятка меня каждый день радовала своим умом и сообразительностью. Они на лету схватывали то, что я требую и самое главное выполняли это лучше всех.
Лучшим из них во всем каждый раз оказывался Тимофей Кожух. Вне всякого сомнения из него получится образцовый солдат и командир. За эту неделю каждые сорок человек пополнились еще десятком человек и стали настоящими полусотнями, которые я так и стал называть: по порядку первая, вторая и так до десяти. Первая кожуховская полусотня за неделю была первой во всем: в строевой подготовке и в строительстве слободы.
Ближе к вечеру седьмого марта я провел итоговый строевой смотр первой недели. Стрельцы первый раз прошли мимо меня не двумя общими колоннами, а десятью полусотенными, построенные в колонны по пять. Правофланговыми шли командиры будущих десятков, сейчас они правда пятерки. Я сильно сомневался что из этой затеи получится что-то путнее, но неожиданно все срослось и со стороны выглядело очень неплохо.
Во главе будущих семеновцев шел их командир, новоиспеченный полковник Иван Дмитриевич Руно. Он утром четвертого марта сам попросил определить его служить в моем новом войске. И в этот же день в полном объеме начал тянуть стрелецкую лямку и это у него сразу начало получаться. Кандидатуры второго полковника у меня пока нет, также как и командующего войском, поэтому временно общее командование я возложил на Руно.
Вечером шестого у стрельцов начался еще один вид службы, при том самой настоящей и вообщем-то знакомой им: караульной. Здесь мне ничего изобретать практически не пришлось, как нести караул и с какой целью на Руси понятно всем.
Кроме организации стрелецкого войска за неделю я фактически организовал все необходимое мне в Воробьево хозяйство.
Как я предполагал проблем с расширением воробьевской вотчины не оказалось. Митрополит с полуслова понял Федора Михайловича и сразу же согласился продать воробьевскую землю, тем более что цена была ему предложена очень хорошая. А хозяева других земель согласились еще быстрее.
В итоге на левом берегу Сетуни напротив Голенищево и выше разместились оружейная слобода и мастерские, которые я для себя назвал город мастеров. Сейчас пока это исключительно то, что имеет отношение к оружейному делу, только самой верхней будет бумажная мастерская.
Я не совсем понимаю некоторые требования Богдана, особенно к качеству воды, но спорить с ним конечно не буду. Он своими руками бумагу делал, а я только читал.
Всю неделю оружейная изба и все её, говоря привычным мне языком, смежники, всю неделю не работали, переезжали на новое место и осваиваясь там. Я опасался что многие мастера не пожелают съезжать с насиженных мест в
Восьмого возобновиться работа оружейной избы. И в Давыдовское приедет Богдан Бумажник. Так он теперь пишется во всех бумагах. Через две недели после освобождения Сетуни ото льда он должен мне предъявить первую русскую бумагу.
Берестой мы больше не пользуемся. Ховрин через Новгород заказал очень большую партию самой лучшей сейчас европейской бумаги: это без сомнения французская. По нынешним нашим потребностям этого заказа хватит года на два. Вернее сказать так считает великокняжеский казначей Владимир Григорьевич Ховрин. Но он еще не знает какой уже будущей осенью будет объем всяческой писанины только у меня.
С архитекторами и хорошими строителями на Руси дела сейчас обстоят достаточно плохо, но опять же на полную катушку был запущен административный ресурс и в Воробьево начал работать наверное самый опытный русский архитектор и строитель: Василий Дмитриевич Ермолин. Он к осени должен возвести первую очередь Воробьевского дворца и княжеского двора и абсолютно всё в моей вотчине.
И первое что должно появиться уже к первому апреля, это две большие писарские избы: одна будет дьячьей, там расположиться канцелярия моей вотчины, а другая будет учительской. В ней я открою школу, где начнется подготовка нужного мне количества грамотных людей, если конечно наберу необходимое количество учителей. И расход бумаги у меня подлетит до небес.
Мальчонка Андрей действительно оказался на редкость грамотным и вместе с Антипом стал первыми великокняжескими служащими воробьевской дьячьей избы. Его записали как Андрей сын Гаврилов с Ваганькова. Антипа сыном Ивановым Тверским.
А бывший холоп Ощеры Онисим, которому на первом построении в строю не оказалось места, оказался действительно быстрым на ногу и служить ему рядовым стрельцом похоже не судьба. По крайней мере быть княжеским посыльным у него получается отлично и я велел записать его Анисимом сыном Васильевым Быстровым.
После смотра я решил поднять дух своего будущего воинства и произвести первое награждение отличившихся. Ими естественно оказался мой первый десяток. Каждый перед строем получил по серебряному рублю, а Тимофей Кожух два.
После смотра, когда стрельцы удалились в свои построенные слободки, ко мне подошел Руно. Я сразу же понял что он сейчас заговорит о чем-то неожиданном и не очень приятном. Это было видно невооруженным взглядом.
— Ты, Иван Дмитриевич, я вижу о чем-то не очень хорошем хочешь говорить, — решил я сам начать разговор.
— Да, государь, — коротко ответил Руно.
— Тогда не тяни, говори.
— У меня, государь, вчера состоялся разговор с Тимофеем.
И он мне рассказал как тот в холопах оказался. Отец его, Микита Кожух, был сын боярский Серпуховско-Боровского удела и служил князю Василию Ярославичу. У них было три двора, но за долги их отписали. Когда князя Василия взяли в железа, Микита остался не у дел, в Литву с княжичем не пошел и как-то странно исчез. Тимофею сказали что он умер.
Тимофей от безысходности заложился за боярина. А потом прошлой весной подписал грамоту о продаже себя в полное холопство. Осенью был на Оке, нескольких татар одолел, лично взял богатый трофей, который весь ушел боярину.
Я слушал Руно, а перед глазами поднимался боярин Григорий Ондреевич Мамон продавший мне своего холопа дороже всех.
— И это всё тебе Тимофей рассказал? — уточнил я.
— Нет, государь. Тимофея я спросил правда ли это, про отца, как он в холопах оказался и про Оку. А всё это мне рассказал Анисим Быстров. Он ходил на Москву и на постоялом дворе услышал как пьяный подъячий Терентий кому-то рассказывал историю Тимофея.
— Спасибо, Иван Дмитриевич, что рассказал. У Кожуха же есть кто-то?
— Да, государь, мать и сестра живут на Кулишках, на чужом дворе у купца торгующего кожами. Сестре Олёне шестнадцать, девка на выданье, да кто её без приданого возьмет. Думаю свои два наградных рубля он на мать и сестру потратит.
— Дай Тимофею трех людей, пусть забирает мать и сестру и привозит в Воробьево. Если за ними долг у купца заплати за мой счет. Они думаю свободные, пристроишь в женской части будущего княжеского двора в Воробьево.
Руно молча кивнул и отошел, рассказанное им основательно подпортило мне хорошее настроение бывшее у меня весь день. Но это оказались не все неприятности этого дня.
По возвращении в Кремль меня встретил Челяднин с двумя докладами: посольство в Италию готово, осталось только выдать им серебро и меха, и хоть завтра в путь. Это была хорошая новость. Но несколько часов назад отцу резко стало плохо: усилились боли, он стал иногда терять сознание.
Я сразу же поспешил к отцу и практически сразу же понял в чем дело. За несколько дней у него образовались пролежни, которые инфицировались. Я был профессиональным историком и к медицине особого отношения не имел, но за четыре фронтовых года повидал в госпиталях многое.
Сейчас в Москве практически нет тех, кого можно назвать лекарями. На Москве есть только те, кого можно называть народными целителями или знахарями. Насколько они умели лечить пролежни я не знал.
По моему приказу двое слуг осторожно повернули Великого Князя на бок и на спине у него я увидел просто огромный инфицировавшийся пролежень.
Тут же по моему приказу принесли то, что называли хлебным вином. Это по сути дела качественный самогон, который уже появился на Руси, но самое главное что его можно использовать для дезинфекции.
Я им аккуратно обработал рану, а затем отварами трав, которые сейчас применяют для заживления ран.
Больше суток я не отходил от отца, еще и еще обрабатывая рану. Через сутки, вечером восьмого марта, началось улучшение: рана стала очищаться и отец пришел в себя. Я полностью обессиливший за сутки просто упал на постель и до следующего полудня беспробудно спал. А когда проснулся то узнал, что отец призвал дьяка Бородатого и митрополита: Великий Князь Московский Василий Васильевич решил срочно составить духовную грамоту, фактически завещание. Когда я пришел к отцу, духовная грамота была составлена и заверена митрополитом Ионой.
Мне отлично был известен этот исторический документ, но с существенными поправками. Духовная грамота которую я читал сейчас, датирована мартом 1458 года, а не 1461-го. И заверена она митрополитом Ионой, а не архиепископом Феодосием.
А в тексте были существенные различия. Мои братья
Нашей матери Великой Княгине кроме нескольких подмосковных деревень в числе которых Коломенское, отписан её наследственный удел Серпухов. Это намного меньше известного мне по исторической духовной грамоте 1461–1462 годов.
Но это были не все отличия. На первый взгляд Великий Князь своей духовной восстанавливал деление Московского княжества на уделы, что однозначно шаг назад. Но это только на первый взгляд. Удел Великой Княгине однозначно после её смерти должен перейти ко мне. Братья не будут иметь права по своему усмотрению завещать уделы кому-либо, сначала Великий Князь. Законы принятые Великим Князем действуют во всех уделах, а вот распоряжаться землей, должностями и налогами уделов Великий Князь права иметь не будет. В случае войны с кем-либо удельные князья, обязаны выступить в поход под командованием брата. И не было фразы Великого Князя о поручении своей семьи покровительству Казимира, польского короля и великого литовского князя.
Великим Князем естественно становлюсь я, соправитель отца уже много лет. В отличии от известной мне грамоты 1461 года все доходы с самой Москвы и всех важнейших торговых путей принадлежат мне.
Отдельно отец выделил положение о моей ответственности за сохранение мира и братской любви в семье Великого Князя.
Когда митрополит и дьяков ушли, отец очень слабым голосом попросил меня рассказать. что я сделал за дни его болезни. Я подробно поведал о сделанном в Воробьево и очень подробно о подготовленном посольстве в Италию.
Отец одобрил всё, что я делаю и сказал, что завтра утром он хочет видеть Ховрина и даст ему распоряжение выполнять все мои указания. О том чтобы мне советоваться с боярами не было сказано ни слова.
Болезнь отца прибавила мне забот. Совершенно неожиданно я стал не соправителем, а единственным правителем Великого Княжества Московского. И больше всего меня начали беспокоить отношения с Ордой. Я начал серьёзно опасаться, чтобы ханы не объединились для проведения большого похода на Русь.
15 марта из Москвы отправилось первое большое посольство в Европу. Возглавляет его известный мне исторический персонаж Семен Иванович Толбузин. Он сейчас еще молод, ему тридцать. Но я почему-то уверен, что ему удастся выполнить поставленные мною задачи. Первая: привести на Русь итальянского архитектора, строителя и инженера Аристотеля Фиораванти. А кроме этого максимально возможное количество других специалистов: различных мастеров, оружейников, часовщиков, и тех кого несколько веков позднее назовут учеными. Эта самая сложная часть стоящей перед Толбузиным. Ему надо разобраться и отделить проходимцев и кондовых алхимиков от тех кто занимается тем, что позднее назовут науками химией, физикой и математикой.
Я знаю, что Иоганн Гутенберг уже совершил своё гениальное открытие и посольство поставлена и эта задача: привести на Русь эту технологию.
Главная проблема в том, что у посольство катастрофический недостаток переводчиков или толмачей. Их всего четверо: двоих предоставил Ховрин из тех кого он посылает торговаться в Каффу. Они прилично болтают на итальянском, один знающий немного немецкий из отъехавших на Москву лет двадцать из Литвы, и четвертый новгородец, который посредник в торговле с Ганзой.
Кроме них в посольстве несколько человек, которые в совершенстве владеют двумя языками литовским и татарским. Я надеюсь что навык в освоении этих языков позволит им быстро освоить во время поездки и другие: польский, немецкий и итальянский.
С собой посольство везет много мехов, а вот денег мало, если они им потребуются, то воспользуются услугами двух сопровождающих уроженцев Каффы из числа торговых партнеров Ховрина. И они скорее всего являются даже родственниками. Ховрины приехали на Русь лет пятьдесят назад как раз из Каффы и всё их финансовое благополучие зиждется на этих сохраняющихся родственных отношениях. Они надо сказать молодцы и верно служат московским князьям.
Я очень надеюсь на успех этого посольства. Будет очень здорово если европейский импульс развития Московская Русь получит на двадцать пять раньше известной мне даты. И на первое место я сейчас ставлю конечно военное дело. Нам надо быстро не на голову, а на две опередить татар и наших западных соседей, чтобы домоклов меч постоянных вражеских набегов и вторжений не висел над Русью, чтобы страна перестала истекать кровью.
Глава 16
Всю следующую неделю я большую часть времени занимался организацией европейского посольства. Сначала мне казалось, что особых проблем с этим не будет. Совершенно неожиданно для меня главными проблемами оказалось объяснение Семену Ивановичу целей с которыми я его посылаю в Европу. На это мы потратили три вечера и наконец-то тринадцатого марта у меня появилась уверенность что он их понимает. А это по моему чуть ли не половина успеха задуманного.
Второй проблемой оказался выбор маршрута. После длительных размышлений я остановился на сухопутном варианте: Литва-Польша-Германия. Посольству была поручена и разведывательная миссия: составление впечатления о положении дел у нашего могущественного в данный момент соседа. Я уверен, что сейчас у нас шансов потерпеть поражение в случае войны с Литвой, в которую сразу вступит Польша, намного больше, чем победить.
В Воробьево я все эти дни бывал наездами, иногда через день. Заправляли там все эти дни Руно и Тучко. Они хорошо усвоили, что мне надо и успешно претворяли это в жизнь. Девятого марта Митрей возобновил работу оружейной избы. Её перенос на новое место произошел быстро и безболезненно для дела. Миртей был совершенно не ограничен в выборе места для избы и стрелкового полигона и поэтому разместился можно сказать даже с комфортом. ВСе его пожелания выполнялись буквально по щелчку пальцев и в первую очередь. Тиун Свиблов как выяснилось отличался умом и сообразительностью и сразу же правильно расставил приоритеты своей деятельности при новом хозяине.
Вдобавок ко всему здесь оказались неплохие кузнецы в самом Воробьево, в Голенищево и Давыдовском. Они сразу же начали работать на Митрея, поэтому работа оружейной избы возобновилась очень быстро.
Подручных у Митрея еще на старом месте было достаточно и более того пять человек после проведенного мною экзамена вполне могли заняться обучением других обращению с новым оружием. К первому апреля количество готовых пищалей должно составить не меньше сотни и в этот день начнется стрелковая подготовка первой сотни стрельцов.
А пока они заняты строительством своих слобод и закладкой двух храмов, которые станут полковыми. Два часа в день их на будущем плацу нещадно гоняет полковник Руно. Ему я тет-а-тет показал то,
Строевая муштра быстро стала давать положительный результат, притом совершенно неожиданный. У стрельцов прямо на глазах стала нарастать слаженность в работе и что было очень интересно, они сами это поняли и оценили.
К отцу я заходил дважды в сутки: утром и вечером. Под моим контролем слуги тщательно обрабатывали раны Великого Князя, дважды в день проверяли нет ли каких складок на постели.
В результате этого старые раны стали затягиваться, а новые не образовывались. И самочувствие отца стало быстро улучшаться, он начал говорить что пора пытаться вставать.
12 марта после посещения отца я направился к митрополиту с деликатной миссией.
— Владыка, — сразу же я решил взять быка за рога, — моему новому войску требуются полковые храмы: один в сельце Семеновском, там где строится первая слобода. Вторая слобода недалеко, через поле, на месте починка, его жители переселились в Семеновское. Второй храм нужен в этой слободе.
Моя просьба я митрополита была неожиданной, но настолько приятной, что он даже не стал этого скрывать.
— И какими ты, государь их видишь, и в честь кого?
— В честь кого, ты, Вдадыка, сам решай. А храмы должны быть каменные и строить их надо будет так, чтобы когда потребуется пристроить к ним пределы. И чтобы в них тысячи три могли стоять на службах.
Три тысячи была вместимость полковых соборов русской лейб-гвардии. И их я решил взять за образец. Мои пожелания для митрополита оказались совершенно неожиданными. Он даже не сразу ответил мне.
— Такое дело, государь, не быстрое и денег потребует немалых.
— Так я же, Владыка, не тороплю, а деньги на строительство буду давать регулярно.
— Тогда, государь, в Семеновском я завтра же заложу собор Введения во храм Пресвятой Богородицы, а другой будет храмом Преображения Господня.
Теперь я на какое-то время буквально потерял дар речи, именно так назывались полковые храмы первых русских гвардейских полков. Этот факт мне очень поднял настроение и от митрополита я вышел в великолепном настроении и это сразу же сказалось на моей моей ходе моей беседы с главой отправляемого в Европу посольства. Мне удалось наконец-то быстро и внятно на пальцах объяснить что мне надо.
В Воробьево митрополит поехал на следующий день после обедни. Ранним утром к нему приехал Ермолин и получил задание срочно выбрать площадки для будущих храмов.
К приезду митрополичьего поезда собралось большое скопление народа. Цель его приезда все знали. Закладка самим митрополитом двух храмов фактически на расстоянии вытянутой руки друг от друга событие далеко не рядовое. Впереди толпы народа в обеих местах стоял строй стрельцов. Своего удовлетворения они не скрывали и стояли улыбаясь и переглядываясь друг с другом.
После завершения положенного церковного чина стрельцы строем почетным маршем прошли передо мной и митрополитом. Он преимущественно молчал, говоря только самое необходимое. Но когда все закончилось, повернулся ко мне и улыбнулся как-то очень добро. Такой улыбки я у него еще вообще не видел.
— Добре, Иване. я все сомневался, правильно ли поступил, что продал тебе свою вотчину. Но теперь вижу, богоугодное дело делаешь. Храни Господь, тебя, государь.
В итоге порешали, что сейчас на скорую руку поставят временные деревянные церквушки, которые разберутся когда будут возведены каменные соборы. Плотницкие топоры застучали сразу же.
Несмотря на плохое самочувствие, а оно было видно сразу же, митрополит осмотрел в моей новой вотчине всё. К нему в итоге за благословением наверное подошли все от мала до велика.
15 марта в итоге получилось очень знаменательным днем. Утром Москву покинуло толбузинское посольство. Сначала они в полном составе отстояли литургию в Успенском соборе. По такому поводу служил митрополит, получив его благословение они прямо из храма отправились в путь.
Я же поспешил к отцу. Зайдя к нему я с одного взгляда понял что меня ожидает что-то приятное, мать просто сияла. Другого слова её внешнему виду подобрать было сложно. Томить меня она не стала и сразу же сказала:
— Отец, Иване, сегодня встал, — она перекрестилась и заплакала.
Отец лежал в постели какой-то очень тихий, но улыбался какой-то детской счастливой улыбкой. Почувствовав видимо мой взгляд, он сказал:
— Поживем еще, Иване, поживем. Рано мне умирать, молод ты еще. Надо тебе вожжи в руки основательно взять. Среди всех этих много окажется желающих своё урвать если что. Я теперь точно поднимусь, так что ты спокойно делай все что задумал. Посольство отправил?
— Отправил, батюшка.
— Хорошо, дело это благое, — отец перекрестился. — С Божьей помощью всё у них получится. Будем за это молиться. Владимир Григорьевич мне вчера подробно всё доложил. Ты молодец, велел денег для найма людей не жалеть. Если половина из тех, кого привезут, окажутся толковыми, уже всё окупится. Особенно ежели толковых оружейников удасться нанять. В Европе пушки уже льют, а на Руси это еще никто не умеет. Вон у тебя тюфиков было всего ничего и ударили два раза, а татар положили не счетно. Ты, Иване, иди ежеле дела срочные есть, не сиди с нами, на тебе вон какая махина и за всем глаз нужен. Иди, сын.
Выйдя от отца я пошел к Марье. Там меня ждала главная московская повитуха Евдокия. Ей больше пятидесяти. Её сейчас стараются пригласить к себе все князья, бояре и богатые купцы на Москве. Повивальное дело у неё в роду наследственное, говорят что кто-то из её пра-пра принимал еще князя Ивана Калиту.
Когда я пришел они с Марьей о чем-то тихо разговаривали. Малыш лежал в своей колыбельке и гулил, им занималась нянька. Увидев меня, она взяла его на руки и быстро вышла.
Марья в общих чертах знала о чем я хочу поговорить с Евдокией и подготовила её к разговору со мной. Поэтому я сразу же спросил:
— Скажи мне, Евдокия, отчего сколько детей и их матерей умирает. Редко когда половина совсем маленьких, а в иные годы ведь бывает чуть ли три четверти. Это же беда.
Повитуха встала, поклонилась мне еще раз, первый раз она это сделала когда я
— Еще какая, государь. А все это от того, что многие бабы считай до самого последнего как ломовые лошади воз тащат. А потом только успеет облегчиться, её опять сразу же запрягают. Вот она как загнанная лошадь и падает, — повитуха говорила спокойно и уверенно, сразу было видно что это у неё не экспромт, а квинтэссенция её многолетнего опыта. — Ведь как мухи, государь, мрут только простые бабы. А княжеские и боярские жены умирают много реже.
— И что хорошо бы сделать, чтобы такого меньше было? — что надо сделать я знаю отлично, но что реально можно мне не известно.
— Надо, государь, запретить гонять баб что на сносях в хвост и в гриву хотя бы за месяц, а как облегчится до очищения самое малое пусть дома с дитем сидит.
То, что сказала Евдокия, было верно на все сто, но больше всего меня поразили временные промежутки названные повитухой. В покинутом мною времени в нашей стране декретный отпуск был больше всего на неделю еще недавно: тридцать пять дней до и сорок два после.
— А как же такого добиться? — с какой-то внутренней растерянностью и неуверенностью спросил я.
— А на что, государь тиуны и старосты? Пусть они за этим и присматривают. А у бабы, которая в церковь придет через сорок дней, пусть еще и поп перед тем как прочитать разрешительную молитву, спросит как у неё эти дни всё было, да и у мужа тоже. Перед святыми образами врать не будут. А митрополиту ты, государь, вели, пусть он он такой указ сделает. И ежели узнается что бабу тиранили и гоняли когда она тяжелая, пусть своим епископам докладывают, а они тебе.
К такой простой, очень логичной и наверняка работающей схеме я наверняка и сам бы пришел если бы серьёзно и досконально обдумал бы всё. Но мне её на блюдечке с золотой каёмочкой принесла простая русская баба.
— Верно говоришь, так наверное и надо будет поступить. Ну, а почему, на твой взгляд, детей много умирает? — после услышанного ответа о материнской смертности, у меня появилась уверенность что такой же умное мнение я сейчас услышу и об этом.
— А тут, государь, все просто. Ребеночка надо титькой кормить хотя бы до года, а какое молоко у неё родимой будет, если она часто полуголодная как лошадь пашет. Это, государь, одно. Другое то, что хорошо ежели бабка есть. Да часто дитё остается на тех, кто немного постарше, которым самим еще мамка нужна. А они иногда даже и кормить малыша забывают, особенно ежели заиграются. Куда уж там за ним смотреть. Вот без глазу такое дитё и чахнет. А еще, государь, много детей жар забирает, особенно зимой и весной. Я же, государь, не только повитуха, еще и маленьким помогаю. Позовут иной раз, а он весь огнем горит, ну и быстро ко Господу отходит.
Евдокия сделала паузу, внимательно посмотрела на меня и предвидя мой вопрос, начала на него отвечать.
— Тиунам, старостам и попам надо наказать и за этим смотреть. До пяти лет дети должны быть под присмотром взрослых, государь, как это сделать не знаю. И голодать дети не должны, — Евдокия помолчала и добавила. — И еще, государь. Много у нас таких, кто любит бабу и своих детей уму разуму кулаками, да кнутом учить. Учить конечно надо и в строгости семью держать, да только ведь и до смерти или увечий учат.
Повитуха замолчала, ожидая что я ей отвечу. Всё, что она сказала абсолютная правда. Тут ей возразить нечего. Надо крепко подумать и что начинать делать, но одно дело я решил не откладывать.
— Я, Евдокия, над тем что ты мне сказала крепко подумаю, но вот что ты давай сделай. Я думаю, что каждая баба должна рожать с повитухой, не важно кто она и где. Поэтому поручаю тебе организовать на Москве школу повитух и чтобы скоро в нашем городе и окрестностях всегда бабы рожали только с повитухами. Денег я тебе Евдокия дам столько, сколько скажешь.
Начать я решил с беседы с митрополитом, которую для себя наметил на завтра после литургии, а перед тем сегодня вечером побеседовать об этом с родителями.
Почти сразу же после того как я ушел от Марьи, в Кремль прискакал гонец с бере́га. Он принес вести от Басенка.
Я почему-то очень опасался, что он с Якубом не успеют пересечь Оку до начала ледохода и им придется ждать, пока сойдет лед. Но успели не только они, но и Гридя с тремя сформированными сотнями.
Желающих пойти служить московскому князю в Пронске и его окрестностях оказалось предостаточно и дополнительную сотня была быстро сформирована. Её костяк составили два десятка из сотни пришедшей с Басенком из Москвы. На их место он взял пронских.
В Пронске Басенок провел трое суток и выступил в поход а Тешев. Вместе с ним туда отправилось почти сотня пронских, которые пожелали идти осваивать новые земли. Это было очень удивительно, и мне сразу же стало понятно что разговоры о большом оттоке населения из рязанских земель это не пустые разговоры. И эти люди скорее всего уходят на Дон.
Как обстоят дела в Тешеве гонец не знал, его сразу же послали в Москву как только Басенок и царевич оказались там. А вот как обстоит дело в будущем Липецке он знал.
Перед тем как идти в Тешев Басенок на сутки остановился в месте, которое мы наметили для основания будущей крепости. Это место которое я отлично знаю. Это возвышенность в месте впадения небольшой реки Липовки в более крупную и мощную, в Воронеж. У неё крутые склоны, там много оврагов и приличные перепады высот. Такой рельеф поможет использовать энергию воды, когда мы построим построим плотины и начнем использовать водяные колёса.
Я хорошо знаю почему Петр Первый там заложил металлургические заводы и когда там окажусь без труда сделаю большое «открытие»: найду залежи бурого железняка. И вуяля, можно будет начать создавать металлургическую базу сопоставимую с существующими европейскими. По это будет возможно при двух условиях: мы обезопасим эту округу от нападений татар, и из Европы моё посольство привезет пару десятков ломбардийских или штирийских мастеров знакомых с доменными печами.
Но сейчас задача номер один встать там твердой ногой. Поэтому Басенок оставил там три десятка своих воинов и человек пятьдесят пронских пошедших с ним. Их задача как можно скорее поставить там деревянную крепостицу, дерева там для этого предостаточно.
Возвращаясь в Москву,
После разговора с гонцом я успел еще переговорить с митрополитом и родителями.
Митрополит меня спокойно выслушал и по его вопросам я понял, что он и раньше думал над этим. Он обещал подумать и дать мне ответ в ближайшие дни.
А вот родители были сильно озадачены услышанным, но тоже пообещали подумать. Так что утром шестнадцатого я поехал в Воробьево в прекрасном настроении и сразу же отправился в оружейную избу.
Митрей встретил меня в отвратительнейшем настроении и я сразу же понял что дела у него идут отлично. Он всегда бывает мрачным и всем недовольным, когда у него всё получалось.
Вот и в этот раз зайдя оружейную избу я увидел почти три десятка готовых ручниц, которые для себя называл ручными пищалями. И сразу же обратил внимание что у них есть небольшие усовершенствования и ими теперь определенно пользоваться гораздо удобнее и проще.
— Митрей, ты я вижу добился больших успехов после переезда сюда?
— Да, государь, нам ни разу еще не удавалось за неделю изготовить такое количество ручниц.
— Вы их все испытали? — на всякий случай уточнил я, хотя было очевидно что ручницы не прошедшие испытания он бы не выставил для демонстрации мне.
— Да, государь.
— В чем причина такого успеха? До этого тебе, Митрей, еще не удавалось за какую-то неделю сделать такое количество ручниц.
— Мы, государь, набили руку, местные кузнецы теперь работающие с нами большие мастера, мои ученики уже становятся мастерами. У нас со старого места были заготовки. Вот всё и совпало, — на этот раз Митрей говорил довольным тоном.
— Когда ты сумеешь изготовить тысячу ручниц? — спросил я, почти будучи уверенным в ответе.
— Летом, государь. Думаю, к началу апреля мы сможем делать по пятьдесят ручниц в неделю, — уверенно ответил Митрей.
«А к осени у меня их возможно будет тысячи полторы, и можно будет уже думать о новых моделях», — подумал я. Что и как делать, я отлично знаю, но вот как подтолкнуть других на изобретение новой конструкции. Вот задача и мне её надо решить в ближайшие два три месяца.
А пока будем работать с тем что есть и главная проблема сейчас это порох или зелье, как его называют сейчас. Специалист у меня сейчас один — Прокша. И это намного большая проблема чем усовершенствование конструкции ручницы.
Сейчас порох на Руси делают кустарным способом у нас в Москве, в Твери и в Новгороде. В Москве на Яузе еще дед Василий Первый поставил «зелейную» мельницу, которая обеспечивает наши потребности в порохе. Это можно сказать родной дом Прокши, который по факту сейчас главный специалист этого дела. Технический уровень низкий, самый что ни на есть примитив. Я там был два раза и считаю, что кого-то для нормального производства оттуда привлечь удастся. Достоверно знаю что «зелейные» мельницы есть в Твери, Новгороде и возможно Пскове.
По факту нужных специалистов и технологий нет. Как натолкнуть других, а самое главное кого, на усовершенствование технологии производства пороха я не знаю. Проще прекратить умничать и представить что всё это придумал и сделал сам. Но для этого мне нужны помощники, которые станут моими учениками и это должны быть совсем зеленые юнцы. Привлечение работников с «зелейной» я сейчас отверг, их надо будет не учить, а переучивать, что будет еще та песня.
В мастерской Митрея я обратил внимание на одного очень шустрого подростка, щупленького блондина на вид лет пятнадцать. В глаза мне бросилось его любопытство, он почти постоянно задавал какие-то вопросы мастерам.
— Митрей, кто это такой? — спросил я своего оружейника, показав на любопытствующего подростка.
— Алексашка, он прибился к нам в какой-то из последних дней в Симоновом. Говорит сирота. Интересно, что точно знает свой возраст, говорит, что нынешний год первого марта шестнадцать будет.
— Любопытный какой, — в этот момент Алексашка задал свой очередной вопрос кузнецу, который собирался ковать очередную полосу.
Вероятно время для вопроса он выбрал неудачно, так как кузнец с раздражением махнул на него рукой.
— Толковый очень, государь. Поэтому все прощают когда вот так под руку со своими вопросами лезет, — мальчишка явно нравился Митрею судя по тому как он о нем говорил.
— Я у тебя его заберу, мне любопытные и толковые для одного дела нужны. Еще бы парочка не помешала.
— Так у меня, государь, еще парочка таких найдется. Они правда у ложечников. Пойдем покажу.
Ложе для ручниц делали в отдельной избе и Митрей показал мне двух ребят которые корпели над ними. На вид им было тоже было лет по шестнадцать. Я сразу же решил, что эта троица и Андрей сын Гаврилов из Ваганькова станут первыми моими учениками.
— Я днями поеду в Коломну, когда вернусь сразу же заберу их к себе, имей в виду. Пока ничего им не говори.
До начала посевной, которая обычно начинается в районе Егория Вешнего, еще далеко. Снег лежит во всю и похоже раннюю весну ждать не приходится. Сейчас на планет вообще начинается малый ледниковый период со всеми вытекающими и Руси от него хорошо достанется. Насколько я помнил различные летописи и хроники нынешний год не будет чем-то выделяться, все будет как обычно сейчас. То есть под Москвой весна начнется где-то около первого апреля, а к середине месяца должен сойти снег на полях и лед на реках.
До первого апреля мне надо побывать в Коломне. И поеду туда я завтра. Со мной поедет Челяднин и Андрей сын Гаврилов. Чтобы не терять зря время дороги, все таки это целые сутки, мы поедем в санях. Это позволит по дороге объяснить моему дворецкому что он должен оперативно сделать в Коломенской вотчине, вернуться в Москву Федор Михайлович должен к первому апреля. Обратно я вернусь верхом. А Андрей в санях, хотя возможно, что он и прилично умеет верхом, но это надо еще проверить.
Инспекцию воробьевской вотчины я закончил к наступлению темноты и уезжая позвал Свиблова и Руно.
— Завтра я уезжаю в Коломну, вернусь через несколько дней. В моё отсутствие вы завтра же должны озаботиться организацией школы. Мне нужно много грамотных людей, стрельцы Иван Дмитриевич, должны быть грамотными всё без исключения. Ты, Яков Иванович, должен обучить всех мастеровых, детей до 12 лет и юношей и мужиков до 20. Девочек и женщин тоже надо
За прошедшие недели моего владения вотчиной Свиблов уже привык ко многим моим совершенно неожиданным требованиям, но такого он явно не ожидал, особенно когда я сказал про обучение девочек и женщин.
А вот Руно к услышанному отнесся спокойно, он за месяцы нахождения в моем самом близком окружении похоже уже привык к самым неожиданным требованиям Великого Князя Иоанна Васильевича, даже когда они относятся к категории фантастических, выражаясь языком будущего.
Дав время на осознание полученной задачи, я продолжил:
— Завтра в Ворбьево приедет отец Селиван. Он будет настоятелем дворцовой церкви в честь иконы Божией Матери «Живоносный Источник» и местным поповским старостой. Он сразу же тоже займется этим и еще одним важным делом. Во всех церквях вотчины я введу церковные метрические книги, а в церкви где настоятель поповский староста еще и летописной книги церковного округа. Но обучение мастеровых и стрельцов полностью будет вашим.
Вернувшись в Кремль я поспешил к митрополиту и подробно рассказал ему о своих идеях создания церковных округов, которые будут называться протопопствами и введении метрических и летописной приходских книг. Метрические книги в известной мне истории появилось через двести лет, в середине семнадцатого века, а летописных книг вообще не было. Протопопства и протопопы уже начали появляться лет сто назад, но окончательное их оформление произошло в 1660-х. Но почему такое нужное и полезное дело не завести сейчас?
Митрополит похоже как и Иван Руно уже привык с постоянному фонтанированию молодым Великим Князем всяких зачастую самых неожиданных идей и выслушал меня спокойно, не выказав никакого удивления и сразу заговорил о практических вещах
— Это, государь, потребует больших денег, одной бумаги сколько надо. Твоя идея с протопопоствами хороша, но для этого надо Собор собирать.
— Так я же, Ввладыка, не говорю, что мы за один день по всей Руси это сделаем. Ты своим указом создай в моих вотчинах как бы пробные протопопства, на Воробьево назначь Селивана. Он там все это начнет делать, а когда подойдет время какого-нибудь Собора, он всё наладит и твои епископы увидят, что дело это полезное и правильное. А деньги и бумагу я дам.
— Ты, государь, быстро казну растрепишь.
— Не растреплю, Владыка. Скоро от моих предприятий в неё деньги пойдут, — уверенно заявил я.
— Это когда же такое будет? — не сдержал своего удивления митрополит.
— Осенью пойдет первая московская бумага, и уже не надо будет её покупать в других землях. А там глядешь начнем и сами продавть им, в ту же Литву.
— Так у них своя бумага поди есть, это же тебе её надо лучше делать, — недоверчиво покачал головой митрополит.
— Моя бумага будет лучше, — уверенно заявил я.
— Дай Бог, чтобы у тебя, государь, всё получалось. Указ я, как ты просишь, завтра издам. Так что можешь своему Селивану всё рассказывать хоть сейчас.
Что я и сделал. Будущий воробьевский протопоп намеченному резкому изменению в соей судьбе не удивился, его я тоже уже приучил к своим фонтанам идей. То, чем ему придется заняться, он кстати понял очень быстро.
Уже вечером, когда на дворе было темно, я пришел к отцу и рассказал ему обо всем что у меня было за прошедший день. Он очень внимательно выслушал меня и первое, что сказал, перекликалась со словами сомнения митрополита.
— Денег, Иване, на это все надо будет много. Ты смотри в казне дырок не наделай.
— Не наделаю, батюшка, когда будут получаться большие траты, сначала буду советоваться с Владимиром Григорьевичем.
— Хорошо, как бы так будешь делать. Из Коломны когда вернешься?
— Два, три дня там проведу не больше.
— Езжай, за меня не переживай, всё будет хорошо. Сегодня два раза вставал и спина уже не болит.
МАрью известие о моем отъезде очень расстроил, она даже уронила слезу. А потом выпалила такое, что я никак не ожидал услышать:
— Я, Иване, очень хочу, чтобы ты мне всё рассказывал. Ты не думай, я о наших разговорам никому ни слова не скажу: ни матери твоей, ни боярыням, ни мамка.
Мне её слова был бальзамом на мою страдающую от одиночества душу. И я, поцеловав её, подробно рассказал ей о прошедшем дне и всех своих планах. Это мне подняло настроение на какую-то космическую высоту и самое главное придало мне уверенности в реальности моих планов.
Ранним утром мы с Челядниным выехали в Коломну. Едем конечно как положено великокняжеским поездом. Со мной естественно Ощера, Кошкин и Тучко, а в качестве писаря Андрей сын Гаврилов. Удивление произошедшему изменению в своей судьбе мальчишка скрыть не может и оно у него не то, что не проходит, а даже увеличивается. Еще бы он едет с поезде Великого Князя в качестве его личного писаря!
Ощера сразу же взял быка за рога и посадил его в седло как только мы выехали из Москвы. Опытным кавалеристом его назвать было сложно, но в седле держаться он умел и самое главное страха перед верховой ездой у него не было. Обучение мальчишки Ощере явно нравилось и он это начал делать с нескрываемым удовольствием.
А я сразу начал инструктировать Федора Михайловича о предстоящем ему в Коломне.
Глава 17
В Москву я вернулся тридцатого марта. С коломенскими делами разобраться получилось быстро, как я и планировал за два дня. Челяднин должен быстрее провести всю работу, чтобы как коломенское протопопство появилось как можно быстрее и начало выполнять мои задачи по обучению народа грамотности. Кроме этого совершенно невероятная для нынешнего века задача будет поставлена перед местными тиунами и старостами: сельскими и земскими. Земские это старосты в города и конкретно в моей коломенской вотчине только в самой Коломне.
Указ митрополит издал как и обещал, при чем у нас был его экземпляр. Это для нынешних времен настоящий подвиг. Чуть больше чем за двенадцать часов не только сформулировать его, но и написать. Его писцы наверное были заняты письмом всю ночь. Но это очень упрощало всё предстоящее Федору Михайловичу.
Еще одной задачей стоящей перед ним было принятие окончательного решения о судьбе великокняжеского наместника в новой новой вотчине.
Идеальной кандидатурой является Константин Александрович Беззубцев. Он уже был коломенским воеводой и прославился победой на реке Битюг. В феврале он был где-то на другом конце бере́га и вся проблема была в том нашла ли его моя грамота и успел ли он приехать в Коломну.
Но всё мои опасения оказались беспочвенными
По своей уже сформировавшейся привычке я сразу же перешел к сути дела буквально тут же, и после его почтительного поклона предложил ему:
— Константин Александрович, хочу предложить стать моим наместником в моей коломенской волости, — Беззубцев такого предложения явно не ожидал, вероятно он думал, что я ему предложу что-то как воеводе. Но стать великокняжеским наместником он явно не рассчитывал, ведь это большая вероятность стать моим боярином.
Поэтому он поклонился снова и еще более почтительно, а затем промолвил:
— Государь, буду служить служить верно, не изменяя и не щадя головы своей.
Знаменитое выражение «служить, не щадя живота своего» появилось только во времена Петра Первого, сейчас иногда говорят «не щадя головы своей» и клянутся «служить верно, не изменяя». Воевода Беззубцев под впечатлением от моего совершенно неожиданного для него предложения объединил в одном предложение эти две клятвы.
Не знаю проявлением самообладания была его реакция или по какой-то причине, но выслушав о стоящей перед совершенно непривычной для нынешнего времени задаче контроля за смертность детей и матерей, он никак не проявил своих чувств, а только еще раз низко поклонился и сказал:
— Я всё понял, государь.
После этого постановка еще одной задачи, создание почтового тракта Москва-Коломна — Переяславля Рязанского, была просто детской забавой, тем более что по дороге мы с Челядниным наметили где надо будет поставить почтовые станции. Расстояние между двумя Кремлями чуть больше ста верст, поэтому сделать это не сложно. Две почтовые станции: Московская и Коломенская уже есть, надо только между ними поставить еще три и расстояние между ними составит примерно двадцать пять верст, возможно где-то чуть больше. На середине пути стоит великокняжеское село Брониче, будущие Бронницы, прикупленное в своё время Софьей Витовтовной. И сразу же надо начинать строить настоящий всесезонный почтовый тракт с твердым покрытием.
Масштабное дорожное строительство со щебнем в России началось как и многое при Петре. Но сейчас уже есть опыт его использования, но только на локальных участках дорог, так же как строительство твердого покрытия с использованием широких, плотно пригнанных брёвен, их называют плахами.
И конечно надо будет строить стационарные мосты через реки и ручьи. Здесь главной проблемой будут два моста: через Москву и Оку. Фактически мы замахивается на строительство, которого еще ни разу не было на Руси.
До Переяславля надо будет поставить еще три почтовых станции, считая и ту, что будет в самом городе.
В итоге мы со всеми делами в Коломне управились и я решил проинспектировать бере́г. Одно дело видеть его летом, а совсем другое зимой.
Зимой Ока не является препятствием для татарских набегов, И поход Батыя тому пример. Но до неё еще надо дойти. А за двести лет ситуация немного изменилась. Зимы стали суровее и более снежными. Использовать правые притоки Оки как зимние дороги вследствие этого зачастую невозможно, иногда там такая глубина снежного покрова, что никакая лошадь не пройдет. А самая главная причина, что нынешние татары и их ханы это далеко не первые чингизиды со своим непобедимым воинством.
Но все равно я решил, что зимняя бере́говая служба слабовата и притом во всех отношениях: слабые и недостаточные сторо́жи, а самое главное если татары вдруг сумеют организоваться для зимнего набега, то путней росписи наших полков на этот случай нет. Если такое произойдет, то беда будет огромная. Поэтому эту проблему тоже надо решать и не откладывая.
В итоге в Москву я вернулся только тридцатого марта, хорошо было что Челяднину не пришлось задреживаться в Коломне. Воевода Беззубцев человек на которого можно положиться.
Через несколько часов после моего возвращения в Москву прискакали наконец-то гонцы от Касима. Известия им принесенные были очень хорошими о обнадеживающими.
Мазовша наконец-то принял единственно правильное и самое главное логичное решение, решив служить московскому князю. В свои беспризорные улусы он послал гонцов и ждет их прибытия в ближайшее время.
Если это состоится, можно будет уже этим летом начать продвижение от Нижнего к Казани. И я планирую сделать то, что сделали в 16 веке Василий Третий, а затем Иван Грозный.
Сейчас граница между Московским княжеством и формирующимся Казанским ханством еще не определена, но в ближайшее время ей станет река Сура, правый приток Волги. Сначала был построен Васильсурск, в устье Суры, в затем Свияжск.
И сейчас на сегодня стоит задача застолбить эту границу по Суре. Двум князьям Стародубским, Фёдору Давыдовичу по произвищу Пёстрый и его старшему сыну Фёдору по прозвищу Пеструха, я поручу к осени закрепиться на реке Сура.
Федор Давыдович хорошо показал себя на Оке и ему доверяю. Они получать от меня только деньги. А воинов должны будут набрать а Муроме и Нижнем Новгороде. И вполне возможно привлечение воинов из земель севернее Нижнего. В устье Суры они должны будут сделать, что я знаю: на правом, казанском берегу поставить новую крепость, которая будет назована известным мне названием — Васильсурск. От него по Волге до Нижнего около ста шестьдесяти верст, а до Казани около двухсот тридцати.
Когда Мазовша разберется со своими улусами, он должен будет начать продвигаться от Нижнего вдоль Волги к Казани по её девому берегу. Когда он достигнет устья реки Свияги, я сделаю тоже самое что мне известно из истории покорения Казани. На горе Круглой мы быстро построим крепость Свияжск. И сделаем это точно так же. Надеюсь, что это произойдет уже в следующем году. А в этом году река Сура и крепость Висильсурск.
Дьяк приказной избы времени даром не терял и составил замечательный чертеж-карту Оки и Волги от Коломны до Казани. В предверии нового военного сезона отец и сын Стародубские уже приехали в Москву, будучи уверенными, что я им обязательно что-нибудь поручу. Поэтому на мой зов они тут же приехали в приказную избу и оказались в ней даже раньше меня.
Я сначала конечно пошел к отцу и рассказал все что делал эти дни.
Болезни людей не красят и за несколько дней отец сильно изменился и на мой взгляд не в лучшую сторону. Он конечно стал более активным, у него отличное настроение, но он за эти дни сильно похудел. Еще немного и его худоба будет патологической.
Мать тоже заметно похудела, но больше всего меня поразили её глаза. Такие красные и отекшие они у тех кто много и долго плачет. Но сейчас они были совершенно сухие.
— Я, Иване, тебя услышал еще когда ты только подходил, — сказал отец как только я появился
— От царевича Касима, Мазовша согласен служить нам.
— Это хорошая новость. Очень хорошо, что ты оказался прав, — голос отца сразу же стал более довольным. — Ты, удачно съездил в Коломну? Все сделал что хотел?
— Да, батюшка и даже больше: проехал частично по бере́гу от Коломны до Серпухова.
— Молодец. Кого думаешь на Волгу послать? И как действовать собираешься?
— Пестрого с сыном. Я уже послал за ними чтобы к разрядную избу приехали. Людей им давать не буду. Пусть своими обходятся. Денег дам и разрешу охотников в Муроме и Нижнем набрать.
— Мудро. А сейчас иди. Надо торопиться, раз так складывается. Как говорится, куё железо пока горячо, — отец слабо махнул рукой и повторил. — Иди, Иване, потом всё подробно расскажешь.
Перед тем как устремиться в разрядную избу я заскочил к Марье. Увидев меня она побледнела и смахнула набежавшую слезу,
— Приехал наконец-то, я уж думала не дождусь. Боялась, не случилось ли что.
Я поцеловал жену и сказал:
— Марьюшка, у меня срочное и важное дело, как закончу, сразу же приду.
Пестрый с сыном уже ждали меня в разрядной избе и разглядывали чертеж сделанный нашим дьяком. Когда я вошел все трое поклонились, а я быстро прошел к столу.
— Изучаете чертеж мест куда поедете подвиги совершать? Правильное делаете.
— Как понятно всё нарисовано, — Пестрый дал оценку чертежу нашего дьяка.
— Время всё это поразглядывать еще будет. А сейчас ближе к делу. Царевич Касим прислал гонца, Мазовша согласился нам служить и послал гонцов в свои улусы. Может даже к лету сумеет набрать тысячу воинов. Вы же уже завтра едете в Муром и Нижний. Людей я вам не дал, будите обходиться своими. Там наберете охотников и пойдете в устье реки Суры, — я показал это место на карте. — Из казны получите пятьсот рублей, а дальше видно будет. Вот здесь в месте впадения Суры в Волгу на правом берегу Суры, начнете ставить крепость. Что из себя Казань сейчас представляет знаете не хуже меня. Без году неделя как появились, а неприятностей уже от них было выше головы. Я считаю, что нечего сидеть и ждать их набегов, надо самим походами на Казань ходить.
Князья Стародубские, отец с сыном, дружно закивали головами, еще бы им не знать. Тринадцать лет назад в один из первых набегов на Русь первый казанский хан Улу-Мухаммед разгромил московскую рать под Суздалем, пленил Великого Князя, за которого пришлось платить огромный выкуп и наложил свою дань.
Касим хоть и является родным братом нынешнего казанского хана, но отношения между ними были напряженные. Махмуд, ставший ханом изгнал братьев Касима и Якуба и поэтому Касим со своими людьми участвовал в походах битвах московских ратей с Казанью. И сейчас я ни на минуту не сомневался, что он выступит вместе с нами теперь уже в наш поход против своего брата. Главное в их отношениях то, что Касим старший, но казанским ханом стал Махмуд и более того изгнал своих братьев.
— Теперь, то что касается Мазовши. Их отцы с Махмудом были злейшими врагами, но так получилось, что сын Седи-Ахмата попал в плен и согласился служить нам. Никаких уделов из наших рук он не получит. Его ему придется отвоевывать у Махмуда. И не на правом берегу Волги, а на левом. Крепость которую вы заложите на Суре будет называться Васильсурск. На другом берегу будут земли, которые Мазовша должен будет отвоевать, если хочет иметь свой удел. А как у него получится, посмотрим, может он до самой Казани сможет дойти.
Князь Фёдор Давыдович Стародубский, по прозвищу Пёстрый ухмыльнулся.
— Это вряд ли, государь. У Касима, самое большое, наберется своих воинов сотен пять. Мазовша тоже самое большое сейчас сможет по степи своих собрать наверное столько же, да и то к началу лета. А Махмуд может собрать если очень прижмет тысяч десять.
— Правильно считаешь, Фёдор Давыдович. Сил у нас чтобы разбить их в наступательном походе еще маловато. Поэтому твоя задача закрепить границу по Суре и откусить кусочек, где поставишь Васильсурск. Тебе в этом будет помогать Касим. А Мазовша пусть сражается на другом берегу Волги. Ты но мере возможности будешь помогать, но твоей задачей будет построить новую крепость и закрепиться в ней.
Я принадлежал к историкам, которые в вопросах оценки численности пришедших в 1237 году на Русь монголов, считали что их, а затем и наследников, всех этих Орд и ханств, было намного меньше.
Цифра в 300 тысяч пришедших с Батыем, называемая еще до революции, а затем и поддержанная советскими историками, на мой взгляд фантастическая. Такой же фантастикой была и возможная численность армии Махмуда в 25 тысяч воинов. По моему мнению с большим напрягом десять тысяч, максимум двенадцать. Но все равно это сейчас много, мы ничего сопоставимого пока выставить не можем.
Если бы конечно у нас был один враг, хан Махмуд, то проблем бы не было. Но нам надо держать окский бере́г против других наследников Золотой Орды, Большой и Ногайской. Пока еще мирные отношения с Крымом, но ухо надо держать востро. В любой момент на западных рубежах может зашевелиться Литва. Еще меньше десяти лет назад в 1449 году Казимир предъявлял претензии на Тверь и Рязань.
Поэтому к активным наступательным действиям против Казани я решил переходить малыми силами, набрав для этого только охотников.
Казанские на Русь ходили и будут ходить используя почти почти всегда Волжский путь и больше всего достается Нижнему. Очень редко, пока по разу, они ходили на Рязань и Муром. И однажды они, через Нижний, дошли до Владимира и Суздаля и даже осаждали Москву. Мелкие отряды совершают набеги в Заволжье.
Если мой план сработает, то Васильсурская крепость запечатает Волжский путь, а Мазовша закроет Заволжье. Новый оборонительный рубеж по Цне должен будет прикрыть Рязань и Муром. А южнее будущего Тамбова казанские не сунуться, там их враг Большая Орда, где сейчас хан Ахмат укрепляет свою власть, борется с отпадающими от него окраинами, готовясь принять власть от своего отца. Всё это должно запечатать казанскую границу, пресечь их набеги и начать подготовку к покорению Казани. Я не собираюсь делать ошибку допущенную оригинальным Иваном Третьим и разгромив её, присоединю.
Несколько минут в разрядной избе стояла тишина. Отец и сын пару раз переглянулись и наконец князь Фёдор Давыдович Стародубский по прозвищу Пёстрый, подвел итог нашему совещанию:
— Всё понятно, государь, я завтра же еду в
— А сколько, Федор Давыдович, сможете людишек собрать? — поинтересовался я.
— Сотню для начала точно, государь, — ответил не отец, а сын. — Поход на Казань сулит богатую добычу, за это многие пойдут, лихих людей на Руси хватает. Опять же, государь, твои пятьсот рублей деньги большие.
В избе опять воцарилось молчание. Я еще раз внимательно рассмотрел чертеж-карту составленную нашим разрядным дьяком и опять отметил как он правильно расположил на нем все географические объекты.
Когда я начал подниматься из-за стола, два князя Федора и дьяк подскочили тут же, как по команде.
— Неудачи, Федор Давыдович, быть не должно. Если такое случится, то будет повторение ситуации после Мамаева побоища. Нам такого не надо.
В этот момент я обратил внимание на нашего приказного дьяка, который стоял немного в стороне, очень тихий и бледный. Когда он узнал о своем назначении в новую избу Казенного двора, то наверняка все его мысли в тот момент были о тех материальных благах, которые ему это принесет. А вот теперь в его головушке вероятно появилось понимание серьёзности и ответственности то, чем он начал заниматься.
Уходя из прихватил с собой три больших восковых пластинки, десяток которых наш дьяк заранее приготовил и они лежали на краю стола аккуратной стопкой. Пишут на них специальными металлическими и костяными стержнями, писалом. Один конец такого писала заострен для нанесения текста, а другой, в виде лопаточки, используется для стирания или разравнивания воска.
За время моей поездки в Коломну и инспекции окского бере́га Андрей сын Гаврилов как-то незаметно стал моим личным секретарем и личным слугой, который всегда буквально каждую минуту находится рядом со своим господином и хозяином.
Он быстро освоил некоторые премудрости верховой езды и всегда был рядом со мной, готовый к мгновенному выполнению моего приказа. Делал это он быстро, четко и правильно. Беседуя с ним, я пришел к выводу что ему точно тринадцать лет, просто он не выглядит на свой возраст.
Его семья была из великокняжеского Ваганьково, которое принадлежало Софье Витовтовне и было завещано Юрию. Но сейчас им распоряжается отец.
В Ваганьково семья Андрея жила наверное испокон века, по крайней мере так ему говорили отец с матерью. Последние два года отец часто стал помогать своему троюродному в кузнице, который был одним из лучших кузнецов округи. Он старший, в семье кроме него еще двое. Все они погодки, девочка младшая. Травма полученная отцом на корню подрубила семью, быстро стало голодно и холодно. В семье Андрея все традиционно грамотны, детей этому обучала мать.
Возраст Андрея я точно определил по его рассказу. Его мать рассказывала ему, что он родился зимой, крестили его через неделю в день памяти апостола Андрея Первозванного, в честь которого его и нарекли. На следующий год на Руси были великие бедствия: летом пришли татары и пленили Великого Князя Василия, вскоре приключился на Москве пожар, осенью трясло землю, а вскоре из Орды вернулся князь Василий с двумя татарскими царевичами.
Этой информации для меня было более чем достаточно, чтобы точно установить дату рождения Андрея: двадцать третье ноября 1444 года. Ноябрь сейчас считается уже зимой, день памяти апостола Андрея Первозванного тридцатое ноября, а все события о которых ему рассказывала мать произошли в 1445 году. Так что ему сейчас полных тринадцать.
Еще во время инспекции бере́га, я понял, что Андрей имеет все шансы стать моим Алексашкой Меньшиковым. Я много читал об этом уникальном персонаже русской истории и во время поездки в Коломну и на бере́г, в действиях отрока Андрея увидел чуть ли не копию Меньшикова.
Завтра я распоряжусь чтобы Митрей проверил профессиональные навыки родственника Андрея, а Челяднин переведет его семью в Воробьево. Сегодня он сразу же после возвращения в Москву отправился домой, рассказать о таком радикальном повороте в своей судьбе и подготовить семью к переезду.
Домой он отправился верхом на хорошем мерине из великокняжеской конюшне подобранном ему в Коломне Ощерой и в сопровождении воина моей сотни. На поясе у него был небольшой кожаный кошель с полутора сотнями серебрянных новгородок, предшественниц копеек. После завтрашней заутрени он должен вернуться.
Заснул я наверное далеко после полуночи: сначала я подробно рассказывал Марье о своей поездке, а потом всё никак не мог заснуть, голова была полна мыслей о предстоящем.
Спал я наверное часа три-четыре, так как проснулся очень рано и какое-то время просто лежал вслушиваясь в еще ночную тишину. Сейчас на мой взгляд и вкус люди живут по какому-то дурацкому распорядку дня к которому мне еще не удалось полностью привыкнуть.
Двухфазность сна это реальность нынешнего времени и была сначала большим испытанием и проблемой для меня. Если бы я попал не в тело молодого Великого Князя Московского, а в кого-нибудь стоящего заведомо ниже на современной социальной лестнице это была бы катастрофа.
Сейчас большинство людей ложаться спать с наступлением темноты и спят до рассвета. Но так как темное время суток полгода двенадцать часов в сутки и более, то это является огромной проблемой для жизни. И большинство живет в режиме двухфазного сна.
Несколько часов первого сна, затем человек просыпается, что-то делает по хозяйству и дому, пользуясь естественным освещением типа лунного света или огнем печи, факела, костра, примитивной лампы, лучины или свечи. И через какое-то время ложиться снова и спит до рассвета вторым сном.
В этот ночной перерыв между двумя снами мужья и жены наверное чаще всего занимаются и выполнением супружеских постельных обязанностей.
Всякой всячины, которой можно заниматься в часы этого ночного бодрствования, хоть отбавляй. Кроме интима, который считается самым благоприятным для зачатия ребенка, это молитва и просто размышления о жизни, общение с другими членами семьи, которые тоже могут в это время бодрствовать, добавление дров в печи, сделать что-то возможное при примитивном освещении, например, что-то отремонтировать или починить по хозяйству, посмотреть за скотиной.
Темнота во все времена удобное время для разного рода «ночных промыслов». И воровство в большинстве городов пятнадцатого века обыденное явление, и хозяевам домов ночью надо вставать и прислушиваться, что делается в доме и на дворе.
Источников искусственного освещения сейчас мало. Это лучины для большинства, жировые масляные лампы для тех у кого материальный достаток выше среднего, и свечи. Самые хорошие восковые доступны только очень богатым и конечно всем сильным мира сего. Их вставляют в простые подсвечники из дерева, глины или металла. В богатых домах и храмах используются искусно сделанные бронзовые канделябры и сложные многоярусные
На улицах используются переносные фонари. Чаще всего они имеют шестигранную форму, стенки из слюды, чтобы защитить огонь от ветра. Внутри горит свеча или масляный фитиль.
У меня проблем с освещением ночью нет, может кто и считает количество восковых свечей которые я сжигаю по ночам, но претензий не предъявляет.
Я достаточно быстро приспособился к такой интересной реальности пятнадцатого века. Главной проблемой кстати было то, что реально великокняжеский терем никогда полностью не погружался в сон и стоило прислушаться как откуда-нибудь обязательно доносились различные звуки. Когда у меня случается такой ночной перерыв моего сна, то использую его пока чаще всего для размышлений и анализа. Когда Марья полностью оправится от родов, размышления о жизни будут совместными.
Но сегодня мне совершенно не спалось. Когда Марья уснула, я от дежурного ночника, это была небольшая лампа со стенками из полупрозрачной слюды, внутри которой горела восковая свеча, зажег канделябр с тремя свечами, сел к столу и придвинул к себе одну из восковых пластин, которые я на него положил.
Сначала я начертил схему восточных владений Москвы, обозначив Оку, Волгу, Дон, Цну и Суру. Затем города: Москву, Коломну, Переяславль Рязанский, Муром, Нижний, Казань, Пронск и Тешев. Затем запланированные на этот год Васильсурск, Воронеж, Липецк и Тамбов. И затем решительно провел линию от впадения Цны в Оку на юг вдоль Цны до будущего Тамбова, а от него на юго-запад до Воронежа. Если всё получится, то к зиме московские владения прирастут рязанскими и треугольником Воронеж-Липецк-Тамбов. Их от татар должна прикрыть оборонительная засека на правом берегу Цны, которую к зиме должен построить Басенок.
С этим всё понятно, а вот ситуация на наших рубежах в районе Мурома намного интереснее и непонятнее.
Чисто наминально восточнее Оки от устья Цны до Нижнего Новгорода наши земли. Но во многом именно номинально. Русского населения там мало, преобладает мордва и татары, городов нет, только отдельные станы. И если бы не леса, то это была бы не щель, выражаясь слова воеводы Басенка, а распахнутые настежь ворота перед казанской ордой. И мне от впадения в Оку реки Цна нужно создать бере́г и здесь. Чтобы не оглядываясь на неприкрытый правый фланг наступать на Казань.
И главную роль здесь должен выполнить царевич Касим, которому Великий Князь Василий отдал в кормление городок на Оке: Городе́ц Мещёрский или Но́вый Низово́й Го́род. Его уже начали называть Касимов. До Коломны от него больше ста шестидесяти верст, до Мурома восемьдесят, но это напрямую по чаще всего непроходимым лесам. Реально сообщение преимущественно по извилистой здесь Оке.
У Касима сейчас реально пять-шесть сотен воинов, но я ему дам карт-бланш на все территории восточнее Оки. И рассчитывая, что честолюбивый царевич начнет здесь распространять свою власть, которая будет и моей. И эта щель тоже окажется закрытой.
Глава 18
Я отложил костяное писало, которым рисовал на восковой дощечке свою диспозицию на предстоящие весну, лето и осень начавшегося года. Потом еще немного подумал и поставил еще одну точку строго южнее Нижнего Новгорода и восточнее Мурома, написал Арзамас и поставил знак вопроса.
Где-то в этом районе есть древнее мордовское поселение, на месте которого будет построена крепость. В известной мне истории это произойдет лет через сто, но в нынешней в этом или следующем году. В середине лета эту задачу я поставлю перед князьями Стародубскими когда они начнут укрепляться в будущем Васильсурске.
Закончив с рисованием диспозиции, я еще раз внимательно её рассмотрел. Задача конечно стоит непростая, соотношение сил пока явно не в нашу пользу и только активными и неожиданными действиями можно уравнять шансы. А еще наша армия должна на голову превосходить любого противника как организованная военная сила. И мне пора вплотную заниматься этим заниматься.
Следующие две недели я был так занят, что зачастую вечером не мог точно сказать что делал день назад, а что два. Сейчас на Руси расцвет деревянного зодчества: избы, дворцы и даже церкви вырастают за считанные дни и недели. В Подмосковье лесов, где их рубят, ставят, разбирают и привозят в Москву, много. В районе Покровских ворот на нескольких рынках ими идет бойкая торговля.
Денег на строительство я не жалел и к середине апреля в моей Воробьевской вотчине все, кроме дворца было построено: две стрелецкие полковые слободы с двумя временными деревянными полковыми храмами, вдоль Сетуни на её обеих берегах ремесленные слободы, которым сразу дали общее название Воробьевский посад, а рядом с будущим дворцом четыре просторных избы, которые дали начало великокняжескому двору.
Одна из них предназначена для жизни Великого Князя пока не будет построен дворец, вторая будет фактически школой, там я собираюсь лично начать обучение тех, кого буду для этого отбирать, не знаю правда как это будет выглядеть на практике, а две других я назвал приказными избами.
Система приказов как ведомств должна начать появляться только через несколько лет, но я решил, чего тянуть, и в Воробьево появилось два первых приказа на Руси: Стрелецкий и Воробьевский. У каждого соответвеннующая изба.
В составе посада Бронная или Оружейная слобода, Кузнечная и Бумажная. Она расположена выше всех по течению Сетуне и там пока только Богдан Бумажник и с десятком подмастерьев. Богдан не все русские слова хорошо выговаривает, но всё понимает, а это самое главное, он ничего не обещает но я уверен, что у него все получится и очень быстро.
В Москве и уезде и конечно в моей Коломенской вотчине началась покупка необходимой для производства бумаги ветоши. Я сначала собирался просто обязать городские и уездные власти организовать её сбор, но поразмылив решил, что правильнее будет покупать. Деятельность молодого Великого Князя должна пользоваться поддержкой народа, а когда в твой карман капает денюжка, даже от странных и пока непонятных действий Иоанна Васильевича, то мысли о его начинающемся правлении самые положительные.
Ветошь в итоге понесли отовсюду и в немалых количествах.
Работа бумажной мастерской на водяной тяги будет жестко ограничена погодой и нашим климатом и реально начнется не раньше лета когда сойдет лед и будет построено водяное колесо. Поэтому я решил сделать еще конный привод.
Свиблов показал себя в этом деле блестяще. Он отлично усвоил, что поручения Великого Князя, сделанные сегодня надо умудриться выполнить еще вчера и через неделю после моего возвращения в Москву, бумажная мастерская начала работу. Богдан очень страдал, что еще нет достаточно чистой воды, но я сказал ему, что сейчас важно получить
В процессе строительства бумажной мастерской я убедился что Богдан вообще-то настоящий рукодел с настоящими инженерными мозгами и очень хорошо разбирается в людях, в частности чуть ли не с одного взгляда определяя какой мастер получится из человека.
Еще когда он первые разы приезжал в Воробьево, меня внезапно посетила шальная мысль натолкнуть его на идею создания по сути дела знакомого мне карандаша, используя в качестве сырья жженые кости. Графит в Европе и на Руси еще не известен, да и ближайшее его месторождение находится за Волгой в Башкирии.
Полуфабрикат бумажную массу из ветоши Богдан начал готовить сразу же после выздоровления и как только у него появилась возможность начать свои эксперименты на строящейся мастерской, он сразу занялся ими.
В один из дней, десятого или одиннадцатого апреля, я приехал смотреть как идут дела на строительстве бумажной мастерской. Там кроме Богдана меня ждал и воробьевский тиун. Он просто сиял, да так что его физиономию наверное можно было использовать для разведения огня.
Я сразу же подумал, что у Богдана получилось что-то путнее. И действительно он согнувшись в поклоне до самой земли протянул мне небольшую стопку изготовленных почти квадратных листов бумаги, размером примерно 30 на 30, естественно сантиметров. Качества они были вполне приемлемого, пусть и серого цвета.
Тиун тоже поклонился, и если Бумажник сделал это молча, то Свиблов произнес:
— Государь, — и в его голосе прозвучала радость и гордость.
Свиблов и Бумажник не разгибаясь ждали моей реакции, а я взял листы бумаги и начал их разглядывать.
Я уже хотел похвалить их и тут вдруг увидел густую, матовую, почти черную, какую-то «бархатную» линию, которая под моими пальцами быстро и легко растушевалась.
Внутри у меня в буквальном смысле всё похолодело, это означало только одно: линию на бумаге оставил карандаш с грифелем из жженых костей.
— Хватит изучать грязь на моих сапогах, — на дворе весна и на моей обуви грязи было действительно достаточно, — показывайте.
Они тут же выпрямились и как по мановению волшебной палочки в руке Богдана оказалась деревянная палочка, которую он протянул мне, опять поклонившись. На этот раз правда склонившись не до земли.
Это был самый настоящий карандаш. На вид он немного толще привычного мне, наверное около сантиметр в диаметре, и почти такой длины, где-то около двадцати. И конечно внешне грубоват.
— И сколько вы их изготовили? — я не смог сдержать дрожь и радость в голосе.
— Десяток, государь, — ответил Свиблов, тоже еще раз поклонившись.
— Хватит кланяться после каждого слова, — попытался я добавить в голос раздражение, но получилось не натурально и вычурно. — Показывайте где их делали.
Карандашный участок был тут же в бумажной мастерской. Когда меня привели туда там двое молодых ребят, на вид лет по семнадцать-восемнадцать клели очередные карандаши.
— Сколько дней у вас уходит на изготовление одного карандаша? — тут же спросил я.
Слово карандаш на Руси уже в ходу. Им называют редкий товар, который иногда привозят с Востока, практически как игрушку и означало оно черный камень. Это аспидный сланец, такая интересная горная порода, которая точно есть в большом количестве на Урале и северо-западе, точно не помню, вроде в Олонецкой губернии образца девятнадцатого века.
— Неделя, государь, — быстро ответил Свиблов. — Но если заранее приготовить жженые кости, то можно уложиться за один день, — он сделал паузу и уточнил, — от восхода до восхода.
— Молодцы, нет слов, — дал я оценку показанного мне карандаша. — К маю должно быть налажено их изготовление самое малое сотня за неделю. Федор Михайлович даст всё что будет надо: людей и деньги.
Таких карандашей однозначно нет еще нигде в Европе и на Востоке. У них огромный экспортный потенциал, как уже начали говорит в покинутом мною 1957 году. Но достаточно долго технология их изготовления должна быть тайной.
— Кто кроме вас знает как их делать? — спросил я, быстро просчитав всё в уме.
— Полностью, от начала до конца, — также быстро ответил Свиблов, видимо заранее всё обдумав, — только двое, — он показал на себя и Бодана и закончил ответ. — По частям еще и эти двое, что клеют сейчас карандаши.
— Длинный язык это перевет и крамола, и наказывать буду жестоко. Это знать всем. А за хорошую работу будет награда. Тебе, Яков Иванович, всё понятно?
Переветом сейчас называют в частности государственную измену.
— Понятно, государь, — Свиблов молодец ответил спокойно хорошо поняв, что это не угроза ему лично, а моё предупреждение как я расценю преждевременную утечку информации.
— Давай, начинай прямо сейчас, — я в нетерпении потряс руками.
Пока наши карандаши не станут массовым товаром, они будут и на Востоке, и на Западе, московской диковинкой, секретным инструментом из далекой Московии.
Реально быстрая утечка технологии практически невозможна. А вот разгадать её вполне реально.
Практически любой европейский столяр или токарь, да и вообще просто мастер в какой-нибудь области, увидев готовый товар, процентов на восемьдесят поймет его конструкцию: две дощечки с желобками и склеивание — это очевидно, грифель пачкает руки и чертит по бумаге — тут тоже легко предположить из с чего он.
Единственное, что останется загадкой — это исходное сырье, а затем точная температура обжига и пропорция смеси порошка с клеем. Но методом проб и ошибок европейский мастер повторит результат за несколько лет, возможно даже за пару лет.
А потом дело техники наладить производство и масштабировать его. Но в любом случае минимум у нас будет фора года три. И если нам быстро наладить более-менее массовое производство, то можно будет заработать огромные по нынешним временам деньги. А на Востоке процесс разгадки вообще может занять десятилетия.
— Яков Иванович, первое мая крайний срок, — внес я поправку в сроки выполнения поставленной задачи. — Действуй.
Один карандаш из моих рук получил Антип, у него от изумления глаза буквально чуть ли выкатились из орбит.
Свои карандаш получили Ощера, Руно и Челяднин. Они уже привыкшие к моим сюрпризам на подарок отреагировали спокойно, я бы сказал никак. Ну дал Великий Князь карандаш и хорошо.
Один карандаш в подарок получил митрополит, который тоже кстати воспринял его как должное.
Свой карандаш получил Андрей, один я оставил себе. А три я в тот же день вручил Ховрину.
Он внимательно разглядел их, покрутил в руках, написал несколько цифр, внимательно посмотрел на меня и наконец спросил:
— Что я, государь, должен сделать с ними?
— Продать их иноземным гостям, один на Запад, другой на Восток.
— А когда такой товар будет еще? — тут же спросил Ховрин, моментально всё сообразив.
— Я это сделаю завтра, государь, — умница Ховрин склонился в почтительном поклоне.
Следующим вечером Ховрин вручил мне совершенно фантастическую сумму — пятьдесят рублей за два карандаша. Я рассчитывал рублей на десять максимум, и увидев такие деньги на какое-то время даже потерял дар речи.
Но самым потрясающим было то, что это было не серебро, а двести пятнадцать венгерских дукатов!
Карандаши приобрели естественно гости-сурожане. Один в подарок французскому королю Карлу VII Победителю, который только что завершил победой Столетнюю войну. Её он, на мой взгляд запятнал предательством Жанны д'Арк почти тридцать лет назад. За такое Бог ему судья, а не люди.
Второй был приобретен для султана Узун Хасана, восходящей звезды Востока, создателя могущественного, но оказавшимся недолговечным государства Ак-Коюнлу. Скоро он примет титул Падишах Ирана.
Ховрин, вручая мне золотые дукаты, пытался сохранять самообладание и невозмутимость, но увидев, как я просто остолбенел при их виде, перестал пытаться изображать египетского сфинкса.
— Я, государь, был потрясен и даже не сразу ответил сурожским гостям да. Если карандаши в ближайшее время станут нашим товаром, то казна какое-то время будет получать огромные деньги. Только следующие надо попридержать, пусть это гости уедут.
— Две недели достаточно? — сразу же ответил я, будучи уверенным, что Свиблов выполнит порученное в срок. Хотя можно будет попридержать и дольше, используя только для себя.
— Вполне, государь, — Ховрин почтительно очередной раз поклонился мне.
Шестнадцатого апреля я устроил строевой смотр своему стрелецкому войску. Передо мною, Юрием, Ощерой, Кошкиным, Тучко, Челядниным, Ховриным и Ортемием Головой который с моим стягом стоял сзади меня, стрельцы прошли одной коробкой, которую возглавлял полковник Иван Руно.
Еще в числе зрителей два десятка воинов моей сотни. Они спешившись стояли в стороне крепко держа своих лошадей.
Будущие преображенцы шли в зеленых, семеновцы в синих кафтанах. Они их получили за три дня до этого и пока это будет что-то типа парадной формы. Какая в итоге форма у них будет я еще не определился, как и со снаряжением и вооружением.
Правофланговым шел Тимофей Нитич Кожухов. Именно так он теперь записан в первой писцовой книге моего стрелецкого войска. Он полностью восстановлен в своих правах сына боярского. Ощера по моему приказу учинил розыск и боярин Григорий Андреевич Мамон наверное проклял тот день когда подъячий Терентий подсунул Тимофею грамоту о продаже себя в холопство.
Я с ним не разговаривал и суда не устраивал, всё сделал Ощера. Уплаченные мне за Тимофея деньги он мне вернул и полюбовно договорился с ним. Семья Мамона в свое время ужасно пострадала от гнева князя Ивана Андреевича Можайского. Но когда князь в итоге бежал в Литву спасаясь уже от гнева моего отца, Мамон получил компенсацию.
Главным в этой истории было то, что мать боярина по приказу князя сожгли на костре, обвинив её в колдовстве. По этой же причине я не тронул его, удовлетворившись возвратом денег и полюбовным договором с Тимофеем, который получил от боярина землю, где было пятьдесят десятин пашни и девять дворов. Еще Мамон заплатил семье обиженного им сына боярского тридцать рублей серебром и оплатил все долги матери и сестры.
Купец, на дворе которого они жили в прислугах со слов Ощеры чуть не обгадился, когда всё выяснилось, хотя к нему никаких претензий не было. К сестре Тимофея уже начали свататься, но Руно посоветовал не спешить.
После такого разрешения своих проблем Тимофей преобразился и оказалось, что даже умеет улыбаться.
За два дня до строевого смотра служить в стрелецкое войско попросился Яков Захарьевич Кошкин. Я просьбу его выполнил, но в строй он встанет немного позже. Сначала ему надо будет пройти индивидуальный «курс молодого бойца» под руководством Руно. И выполнить моё поручение: набрать еще людей с тем чтобы стрелецкое войско было окончательно укомплектовано.
И это не только набор пяти сотен до намеченной мною тысячи. Кроме этого надо набрать еще и тех кто будет обеспечивать стрельцов, формально пока не входя в состав войска. Это коневоды, всякие тыловики без которых в поход не пойдешь. Кроме этого Кошкин должен посадить моё войско на коня. А это задача тоже не из простых, на раз-два из пальца больше тысячи хороших строевых лошадей не высосешь.
У моего воинства лошади должны быть приличными, а это стоит немалых денег, а подаренные отцом деньги расходоваться уже начали достаточно быстро.
Я хотя и служил и воевал в кавалерии, но что такое строевая подготовка мне было хорошо известно, и даже более того, строевой устав я в своё время, впрочем как и остальные, знал почти наизусть. Поэтому мне «придумать» строевой устав стрелецкого войска труда не составило.
Я просто надиктовал его положения Андрею, правда память свою напрячь пришлось изрядно. Мой Строевой устав стрелецкого войска Великого Княжества Московского достаточно существенно отличается от советского: в нем есть глава о взаимоотношениях между стрельцами и начальством, отсутствует пока глава о строевых приемах с оружием и обращение «господин», а не «товарищ». Воинские звания почти все я придумал свои*.
Пока я склоняюсь с организации безвзводной организации полков. Но это временно, жизнь, а самое главное война покажет.
Стрельцы мимо строем прошли очень даже прилично и в этом на треть заслуга Руно, на треть самих стрельцов и на треть Тимофея. Так я считаю, потому что стрельцы после его восстановления в правах у моих служивых сразу же в положительную сторону резко изменилось отношение к службе. Вдобавок десятого апреля, когда почти полностью были закончено строительство изб в слободах, каждый получил награду: рубль серебром холостые, полтора-два семейные, в зависимости её размеров. У двоих уже трое детей, у одного четверо.
Для жизни каждому десятку построена большая общая изба, семейным отдельные избы.
Во время строевого смотра царило молчание, но я видел как внимательно и напряженно за ним наблюдали Ощера и Ховрин. Иван Васильевич даже вздрогнул от неожиданности увидев, что у всех стрельцов бороды однообразно и очень коротко стрижены.
Юрий весь смотр крутил головой и мне в один из моментов показалось, что она у него сейчас оторвется.
После строевого смотра были показательные стрельбы. Командовал ими Руно. Стрелял мой первый десяток, сначала были одиночные.
Когда пришли на стрельбище, оно оборудовано между плацем и Сетунью, и из общего строя вышел первый десяток, Юрий попросил меня:
— Брат, разреши мне тоже стрелять?
— Становись в строй, — я показал рукой на вышедших из строя стрелков
Команды «огонь» у меня нет, а есть «пли».
Ручницы были заранее заряжены, и нам их раздали по команде Руно. Он подождал пока мы их взяли в руки и скомандовал:
— Десяток, к стрельбе товсь! — нас не десять, а двенадцать, то команду он менять не стал.
Стрелять мы все изготовились с опоры, используя для этого бердыши, которые будут штатным вооружением стрельцов.
Я быстро изготовился и стал ждать следующей команды, краем глаза я увидел, что Юри сделал это немного быстрее.
— Цельсь, — скомандовал Руно.
Убедившись, что его команда выполнена он дал следующую:
— Справа, по одному пли.
Правофланговый стрелок я, затем Юрий и Тимофей, который кстати единственный кто стрелял с руки.
Я выстрелил, за мной по очереди все остальные. Осечек не было.
На стрельбище на расстоянии примерно тридцати метров от огневого рубежа стационарно установлены двадцать мишеней. Было хорошо видно, что все стрелки в них попали.
У нас тут же забрали использованные пищали-ручницы и мы по команде Руно перешли на другой огневой рубеж. Он оборудован рядом метрах в десяти.
Напротив на таком же расстоянии установлены три соломенные мишени: на одной очень качественный русский тегилей внутри которого вшиты металлические пластины, на второй замечательного качества русская кольчуга и на третьем европейский шедевр — цельнометаллический панцирь, который еще называют «белый» доспех. Он по своим защитным качествам превосходит кольчугу.
На груди у каждой углем нарисован жирный черный круг, примерно сантиметров десять в диаметре.
Когда мы перешли на другой огневой рубеж, Руно быстро подошел к строю и встал рядом со мной правофланговым, тринадцатым номером. И тут же он громко и четко скомандовал:
— Раздать пищали-ручницы, — и нам тут же быстро принесли другие уже заряженные стволы.
Удостоверившись что они розданы, Руно скомандовал:
— К стрельбе, товсь!
И еще через какое-то время дал следующую команду:
— В тегилей цельсь! — а затем. — Залпом, пли!
Огонь залпом из фитильных ружей задача еще та, её выполнение требует очень высокой выучки и слаженности строя стрелков. И мы её продемонстрировали!
Залп получился достаточно дружный, только мы с Юрием выбились из строя, особенно брат. Он выстрелил позже всех, но его пуля достигшая цель последней разворотила её и круг на мишени превратился в дыру.
Потом мы дали еще два залпа: по мишеням в кольчуге и «белом» доспехе, который зримо показал своё превосходство перед кольчугой, которая была разорвана пулями на месте круга. Второй залп получился более дружным, а третий вообще был почти идеальным.
Европейский доспех несколько попаданий выдержал, на нем остались только большие глубокие впадины. Но залповый огонь его все равно пробил, точно в центре мишени в нем зияли две дыры.
Мы отдали разряженные пищали-ручницы и втроем, Руно, Юрий и я пошли смотреть результаты стрельбы.
Подойдя к мишеням, я обернулся и махнул рукой стрелкам и зрителям, чтобы подходили смотреть.
Всё происходило при каком-то звенящем молчании. Первым его нарушил Тимофей.
— Государь, по-моему было всего три осечки. Это шесть процентов.
«Надо же, — подумал я, — он не только успел точно посчитать, так еще и незнакомое еще недавно слово правильно употребил».
Что такое процент и и чем его едят, я первой десятке объяснил несколько дней назад.
В это время к мишеням подошли все пятеро высокопоставленных зрителя. Они мишени осмотрели не проронив ни одного слова, только Ховрин хмыкнул когда вставил кулак в дыру образовавшуюся в тигеляе. Говорить тут собственно было нечего, преимущества залпового огня огнестрельного оружия были продемонстрированы самым убедительным образом.
Ховрин тут же попросил разрешения уехать в Москву, сославшись на то, что его ждет государь Великий Князь Василий Васильевич. Кроме брата Юрия, который никуда не спешил и явно собирался о чем-то поговорить со мной, все остальные это мой личный двор и все явно ждали моих распоряжений.
— Езжайте в мою избу и ждите меня.
К мишеням подошли воины моей сотни, которые вместе с Ортемием Головой со стороны тоже наблюдали за показательными стрельбами. Они похоже из увиденного сделали самые радикальные выводы, я так подумал глядя на их мрачный вид. Один из них, молодой из последнего пополнения, не выдержал и спросил:
— А что теперь, государь, с нами будет?
— Ничего, — пожал я плечами. — Вы моя личная сотня. Всегда были, есть и будите. Разве вы сидите на лавках, когда я хожу в походы? — в ответ мои воины дружно закивали головами. — Есть такие маленькие ручницы, пистолеты называются. У нас есть только несколько штук, которые государю привезли в подарок иноземные послы. Но скоро мы начнем их делать и у каждого из вас будет по два пистолета. Вы обучитесь их применять в самый напряженный момент боя и ваша сотня станет страшной силой.
После обеда Юрий собрался возвращаться в Москву. Но перед тем как уехать, он вызвал меня на тайный разговор.
— Брат, — последние года два Юрий так ко мне обращается чаще всего, — у меня просьба. Я хочу как ты создать своё войско. Только оно у меня не будет вооружено как у тебя ручницами, а обычно для нас. Только у двух сотен будут еще дополнительные арбалеты. Попроси отца, чтобы он разрешил мне сесть в Дмитрове.
— Хорошо, сегодня я остаюсь здесь, а завтра к полудню буду в Москве и поговорю с отцом, — идея Юрия мне очень понравилась.
Я уверен, что мысли об этом появились еще зимой когда он первый раз стрелял из ручной пищали и вступил со мною в спор о том, что лучше: лук или ручная пищаль. И мне было странно, что он раньше не попросил свой законный удел.
Глава 19
Вечером в Воробьево со мной остался Тучко. Ощера и Кошкин уехали вдвоем, я поручил Ивану Васильевичу помочь будущему преображенскому полковнику быстро доукомплектовать полки Государевой Тысячи, причем не только строевые подразделения, но и весь тыл. После обеда я быстро надиктовал её роспись Андрею и они тут же уехали. Через неделю моя будущая ударная сила Руси должна быть укомплектована личным составом полностью и начнется полноценная боевая учеба. Летом сотни должны начать выезжать в боевые командировки на наши границы.
Кошкин после укомплектования полков примет переораженцев, а укомплектованием вспомогательных подразделений и всеврзможным оснащением Государевой Тысячи займется Ощера.
Вместе с Юрием в Москву уехал Челяднин. Он не даром столько лет служил отцу и великолепно разбирается во всех тонкостях не только великокняжеского хозяйства, но и отлично знает психологию всех его обитателей. И почти сразу же после нашего разговора с Юрием подошел
— Государь, князь Юрий просит вас поговорить с Великим Князем чтобы он разрешил ему взять свой удел прямо сейчас?
Слова Федора Михайловича меня не удивили и даже обрадовали. Честно говоря я не знал как говорить с отцом на эту тему. А вдруг он воспримет это как наше нетерпение и желание скорее начать властвовать.
— Да, — коротко ответил я, решив ограничиться этим и о планах Юрия не рассказывать.
— Вам, государь, об этом с отцом не стоит разговаривать. Давайте я это сделаю, — Челяднин так посмотрел на меня, что и без слов было понятно, что он как открытую книгу прочитал все мои сомнения. У меня мелькнула мысль о корыстности его действий, но я тут же отбросил их.
— Хорошо, Федор Михайлович.
Они с Юрием уехали следом за Ощерой с Кошкиным. Тучко я отослал еще раз проверить все на посаде, наказав ему чтобы в первую очередь вникать во всё. А сам остался в своей избе, позвал Андрея и начал составлять свой пятилетний план развития Московского княжества. Задача: максимум через пять лет проблема Орды должна быть снята, Казань как минимум должна стать русской, донские казаки должны выйти в низовья Дона и наш бере́г должен встать непреодолимой стеной на Волге. Его опорной точкой должна будет стать крепость Царицын.
От неё шестьдесят верст до крутой излучины Дона, его восточной точки. В рязанских пределах многие такие места называют калачом.
Дон там огибает полукруглую живописную возвышенность, если осушить болота вокруг, то будет почти идеальное место для жизни.
Там тоже встанет крепость. На неё будут опираться казаки в своей борьбе за устье Дона и заодно она будет их держать в узде.
Вдоль Волги на её обеих берегах, но преимущественно на правом появятся крепости Чебоксары, Симбирск, Самара, которая будет полностью левобережной, Сызрань, Самара, Камышин. Основным опорным городом на какое-то время станет Казань, опираясь на неё надо будет закрепиться на Волге и подготовиться к походу на Астрахань и выдвижению к западным границам Урала и реке Яик.
Выход на эти рубежи и на реку Северный Донец будет задача следующих пяти лет, а дальше видно будет.
Всё это даст нам богатейшие земли нынешнего Дикого Поля, которые надо будет начать осваивать как только туда ступит русская нога. В Волгодонском междуречье появятся крепости Саранск и Пенза. И всё это должно будет идти параллельно с нашим продвижением на Запад и на Север.
Все эти планы окажутся мечтаниями и замками на песке если они не будут подкреплены резким ростом населения Московской Руси. Конечно приток населения из литовско-польских пределов будет только усиливаться, но стратегически это не верно. Возвращение этих земель в родную гавань следующий этап моей будущей деятельности и возможно он начнется параллельно с нашим продвижением на Восток и на Юг.
Для создания стабильной тенденции быстрого нашего населения надо ускоренно внедрять в жизнь всё придуманные мною. Я уже не раз прокрутил их в своей голове и сейчас быстро набросал на бумаге, выделив отдельно что должна сделать великокняжеская власть, что церковная, и третьё, то, что я поручу своей жене и отчасти матери.
Всю светскую часть и контроль над церковной я поручу Тучко. И сделаю это сегодня когда он вернется после ознакомительной инспекции посада. И делать всё это он будет не только в Воробьево, но и в Коломне. Сработать это всё должно к осени, а там понемного начну и во всем княжестве.
Свою писанину я закончил часа через два и отдал Андрею. Он должен все быстро переписать её в двух экземплярах, один из них будет рабочим у Тучко.
Андрей занялся её переписыванием, задавая при этом мне уточняющие вопросы, а я составлением такой же бумаги для тиуна Свиблова. Он должен на сорока десятинах внедрить уже в этом году четырехполье. Участок земли для этого я уже выбрал.
Это большая часть великокняжеского клина пашни. который тут же плавно переходит в митрополичий. Между ними была межа: полоса необработанной земли шириной в полторы сажени. Её уже распахали и она получилась почти вся на паровом клине.
В нем будет выделено три клина которые пойдут в этом году под репу, яровые и клевер. Рядом уже посаженная озимая рожь. И таким образом мне сразу удается расположить экспериментальные клинья в нужном порядке. Вместе это поле площадью сорок десятин.
Клинья будут чередоваться в таком порядке: пропашные культуры, сейчас это только репа, в прошлом году в эту часть клина внесли навоз в достаточных количествах, примерно как мне объяснял отец Аверкий в Симоновом монастыре. Его хорошо перепахали прошлой осенью. Дальше идут яровые овес и ячмень, клевер, и четвертый клин озимые. В таком порядке они будут меняться.
Никаких подробных объяснений на самом деле не потребовалось. У тиуна Свиблова чуть ли не аршинными буквами на лице было написано, что земля, государь, твоя. Раз тебе по какой-то причине надо чтобы мы именно так ею распорядились, то так и сделаем.
Тем более из-за чего собственно было ломать копья? Из-за десяти десятин земли, при том не той, что крестьяне для себя засевают, а чисто из-за княжеской. Так что Свиблов выслушал меня, задал несколько уточняющих вопросов, потом все повторил по моему требованию и всё. Единственное в чем он проявил инициативу так это в вопросе подготовки семян клевера и репы к предстоящему севу.
В Воробьево как собственно и везде найти семена клевера не проблема. Его для своих целей собирают женщины занимающихся знахарством, а таких сейчас в русских селах достаточно. Поэтому по его приказу старосты прошлись по дворах и набрали в итоги в полтора раза больше чем в Коломенском. Такая же история была и с репой, которую сажают для себя на всех дворах. И по чуть-чуть старосты набрали со всей вотчины дополнительно семян столько, что их гарантировано хватит для проведения эксперимента.
Хорошо что под репу пойдет та часть чистого пара, на которую навоз вывозили осенью и под зиму запахали, получился вообще идеальный вариант.
Сейчас уже подошло время начала весенних полевых работ и готовят землю под посадку, еще раз проверяют инвентарь и окочательно отбирают семена. В частности маточники репы. Каждый крестьянский двор поделился с Великим Князем одним, но большинство двумя корнеплодами репы. В итоге вместе с корнеплодами отобранными для меня в Коломенском набрали около полутора тысяч маточных корнеплодов.
Для получения семян репы Свиблов наметил два двора, один с Воробьево, другой в Семеновском. Это многочисленные семьи где достаточно
Если в этом году что-то не получится как положено с четырехпольем, бедой это не будет. Все равно начало будет положено и удастся собрать для будущего года необходимое количество семян клевера и репы.
Тучко вернулся уже когда начало вечереть, доложил мне что все мои приказы и распоряжения выполняются. Я его сразу же отпустил отдыхать: завтра он с такой же миссией отправляется в Коломну.
Андрей за сегодняшний день переписал такое количество составленных мною бумаг, что от усталости уже не мог наверное даже сидеть, стоило ему перестать говорить, как у него сразу же слипались глаза и он начинал тут же где-нибудь прикладываться.
Я распорядился принести ему хороший стеганый пуховой тюфяк, подушку и хорошее шерстяное одеяло, постелить на лавке углу своего рабочего кабинета в великокняжеской избе.
Кабинетом эта самая большая комната моей избы была только в моей голове, да и то только для моего пользования. Все называли её княжеской палатой.
Я приказал принести мне еще один канделябр на три свечи и теплого сбитня с тонизирующими травами. Но вслух их назвал конечно добрящими. К сбитню мне принесли пряники, которые во время окского похода очень полюбил.
У них самый очень простой и доступный всем рецепт. Называют их «медовым хлебом» и пекут из ржаной муки, меда и какого-нибудь ягодного сока, добавляя, естественно, немного соли. Я лично предпочитаю клюквенный или малиновый.
С момента получения в подарок двух вотчин, я постоянно размышляя, что надо делать и как. Многие свои мысли, выводы и решения записывааю сам или надиктовываю Андрею. У него для уже написанного большая кожаная сумка с несколькими отделениями, каждое из которых является как бы тематическим.
Пока их шесть: военное, хозяйственное, административное, учебно-научное, внешнеполитическое и отделение чистой бумаги. В каждом всё что относится к этой области.
В военной все, что касается войска нашего княжества и самое главное абсолютно вся информация о создаваемом новом моем личном войске: Государевой тысяче. Эта информация есть только в сумке Андрея, а войсковой разрядной избе ничего такого нет.
Я достал все эти бумаги, быстро пробежался по ним и удовлетворенный своим выводом убрал их на месте. Всё, что сейчас можно, мною сделано. Надо закончить начатое и к середине лета у меня будет тысяча еще небывалых на земле воинов. Для полного выполнения этой программы осталось выполнить самую малость: вооружить их правильным оружием.
Бумаги второго отделения я просмотрел быстро. Тут всё просто и понятно: надо ускорять хозяйственное развитие Руси. Уже прямо сейчас начинается аграрная революция, создаются два новых производства: бумажное, которое есть на Востоке и Западе, но еще нет у нас на Руси. И создается вообще новое и еще неведомое: производство простых карандашей которое быстро начнет пополнять казну, при том мою личную, из подаренных пяти тысяч тысяча уже ушла.
В храмах моей Воробьевской вотчине вводятся метрические книги и летописные приходские. Великокняжеский тиун и старосты по моему требованию начинают делать то, что начали делать то, что должно будет скоро изменить жизнь на Руси, уменьшить в итоге материнскую и детскую смертность и в итоге дать резкий рост населения Руси. Но главное это хозяйственное развитие.
Тиун Свиблов молодец, переписал практически всех грамотных в моей волости и результаты этой переписи меня изрядно озадачили. Среди крестьян грамотных единицы, существенно больше среди ремесленников, но все равно очень мало.
В домнгольский период на Руси была большая система церковно-приходских школ, где кстати грамоте обучали и девочек. Поэтому для быстрого решения этой проблемы я поручу протопопу Селивану организовать такие школы на каждом приходе. А так как банально с учителями было очень плохо, то за помощью я обращусь к митрополиту, пусть он озадачит этим многочисленную московскую братию.
Отдельно надо будет в экстренном порядке организовать обучение грамоте моей Государевой тысячи, это я уже поручил Кошкину.
И последнее отделение документов было всё связанное с начавшимся продвижением в пределы Орды, присоединением новых земель и посольством в Европу.
Его даже частичный успех имеет огромнейшее значение. Появление иноземных мастеров создаст для меня как бы своеобразную крышу многим моим начинаниям, когда я буду отвечать на резонные вопросы об источнике моих знаний. Иноземцы мне что-то рассказали или показали, а я уже типа того нас что-то домыслил или предположил.
Но сейчас мне надо срочно решать вопрос вооружения моей Государевой Тысячи, окончательное формирование которой со дня на день пойдет полным ходом.
Проблемы две: сами достаточно примитивные ручные пищали и отвратительного качества порох или зелье, как сейчас его называют на Руси.
Митрей Кречетников за месяцы работы на Москве без сомнения стал мастером этого дела. После несколько наших коротких разговоров, как говориться на ногах, я сделал вывод, что он много думает над этим и нынешнее положение вещей с их изготовлением его категорически не устраивает.
Поэтому я решил решениями этих двух проблем заняться в буквальном смысле завтра. И для этого сегодня в ночной тиши мне надо набросать план, что и как надо делать. А завтра с утра мы с Митреем это всё обсудим и если это удасться сделать быстро, я еще займусь и пороховой мастерской.
Большую часть ночи я просидел над своей писаниной, составляя план усовершенствования фитильного ружья. Конечно я могу за пару дней по щелчку пальцев «изобрести» колесцовый замок и ударно-кремниевый. Но объяснить как я это сделал мне не удастся и это будет катастрофа. В головах людей зародятся очень нехорошие мысли и чем это кончиться не известно. Но однозначно только плохим и то, что я Великий Князь, меня не спасет. Да и нынешний уровень развития технологий не позволит вот с бухты барахты начать их производство.
Но это не означает, что над этим не надо работать. Обязательно надо, но не перепрыгивая через целые этапы развития.
Еще раз всё взвесив, я пришел к окончательному выводу, что у нас есть возможности усовершенствовать ручницы по максимуму и достаточно быстро, в итоге получив вполне приличное оружие.
С производством пороха всё намного проще. Из бесед с Прокшей я сделал вывод, что тут вообще не надо ничего изобретать, просто немного подтолкнуть наших мастеров-кустарей, которые уже есть.
В итоге ночью я спал всего ничего, но ранним утром семнадцатого апреля поднялся с постели свежим и добрым. Спальники
Молодого человека казнили, а девушка вместе со своей матерью, вдовой одного из бояр верно служивших князю Василию, после пострижения отправилась в Нижний Новгород в Зачатьевский монастырь.
Жестокость наказания за простую болтливость меня потрясла, но теперь я Великий Князь и понимаю почему отец так был суров.
Митрей несмотря на раннее утро был уже в оружейной избе и когда я его увидел, он стоял перед рядом бракованных ручниц которые были выставлены вдоль одной из стен избы.
Увидев меня, он поклонился:
— Будь здрав, государь.
Я молча кивнул и взял в руки одну из бракованных ручниц.
— Что скажешь, мастер?
— Не дело это, государь, — Митрей видимо был сильно раздосадован вчерашними результатами работы, когда целых три ствола ушло в брак, поэтому даже слегка пнул одну из бракованных ручниц.
— И что собираешься делать? — я был уверен, что Митрей что-то обязательно предложит.
— Пойдем, государь, в мою каморку, я тебе кое-что покажу.
У Митрея в избе действительно была каморка в полном смысле смысле этого слова, где он часто ночевал. Там были грубосколоченные стол и два табурета. На столе лежал лист бумаги на котором было расписаны этапы изготовления кованого ствола. Первым этапом была подготовка металла когда из руды с использованием древесного угля варят крицу, затем отковывают из неё полосы стандартной толщины. Последним, десятым, была сверловка затравки, когда сверловщик сверлит в нужном месте запальное отверстие для фитиля или искры,
Мысль Митрея пошла в правильном направлении. Если разбить единый процесс изготовления кованого ствола на эти десять отдельных операций и у всех мастеров стоящих на каждой отдельной операции будет высокая квалификация, а это дело наживное, и она будет выше настоящей, то вне всякого качество стволов через некоторое время существенно повысится. И время изготовления тоже.
Молодец Митрей. Мастеров у нас сейчас достаточно и мы можем прямо в данную минуту попробовать перестроить работу сформировав две полноценные бригады, а если перевести в мастера некоторых подмастерьев, то и три. И Митрей уже даже расписал состав этих двух бригад.
По выражению моего лица Митрей понял, что я разобрался в его предложении и оценил его. Он не сдержался и начал широко и радостно улыбаться.
— Если начать перестраивать работу прямо сейчас, то когда эти твои артели начнут работать? — ответ на этот вопрос принципиально важен. Минимально необходимое количество ручных пищалей мне необходимо как воздух сейчас для обучения стрельцов.
— Через три-четыре дня, государь, — уверенно заявил Митрей.
Крицы сваренные из руды в Москву привозят большой частью с Новгородской земли, но под Серпуховом возле села Подмоклово уже нашли болотные и озерные руды, которые залегают «гнездами» у самой поверхности или в склонах оврагов, на небольших глубинах от 2–3 до 30 метров. Это бурые железняки, руда которых высокого качества с низкое содержание фосфора. Из нее получается отличный уклад, так называют высококачественную сталь, которая очень ценится.
В знакомой мне истории через пятьдесят лет, когда Тула окончательно станет московской, такие же железняки найдут уже в тульских уездах и возникшая здесь металлургическая база станет на двести лет основой русской металлургии вместе с Устюжной, которая пока принадлежит Новгороду..
Поэтому в ближайшее время, как только земля хорошо подсохнет, в Подмоклово поедут мои люди, которые должны будут найти эту руду. А Тулу надо скорее ставить под руку Москвы.
Я еще раз внимательно прочитал написанное Митреем.
— Думаю, ты хорошо помнишь всё, что написал, — я свернул бумагу Митрея. — Я её забираю, а ты давай ступай и начинай действовать прямо сейчас.
Предложение Митрея без сомнения позволит быстро и радикально изменить положение дел с изготовлением ручных пищалей. Самым главным в них было то, что «изобретать» ничего не надо, всё уже известно. То, что решил сделать мой господин оружейник называется просто рациональной организацией труда.
Единственный узел нашего фитильного ружья который можно будет назвать новаторским, это пружинный трутовый замок. У отца есть подарочное ружьё привезенное в Москву в прошлом году сурожскими гостями. У него как раз сломался замок и отец, когда я ездил в Коломну, приказал отдать его нам.
Митрей без труда разобрался с неисправностью, отремонтировал его, вернее даже сказать усовершенствовал, так как там дело было в каком-то конструктивном недостатке шептала. Ружье прошло почти два десятка испытательных стрельб и замок ни разу не подвел. И сейчас он предложил его внедрить на наших ручных пищалях.
Это единственное по настоящему узкое место во всей новой технологической цепочке изготовления наших ручниц. Но изготовление ручниц и замков это уже даже сейчас совершенно разные производства и именно в изготовлении замков есть узкие места. Тут требуется большая точность изготовления деталей замка, которой еще фактически еще нигде нет.
Митрей и так уже фактически опередил время на несколько десятков лет, на наших ручницах стоят рычажные замки с S-образным рычагом, вращающимся на оси. На Руси его называют жагра, а в Европе серпентином.
Но пружинный замок это совсем другое. Главное в нем именно пластинчатая пружина, для её изготовления требуется самая малость очень качественный металл. И у нас его фактически еще нет. Да и ни где на самом деле, а то что отдельные мастера в редкую стежку изготавливают их, так на это ориентироваться полнейшая глупость.
А вот когда в металлургии состоятся очередной технологический прорыв и появятся мощные пружины и твердые огнива, то тут же появятся и новые замки, которыми без проблем можно будет оснастить и фитильные ружья. А сейчас Митрей предлагает усовершенствовать по максимуму именно производство этих самых ружей.
Из оружейной слободы я направился в бумажную мастерскую, меня там больше всего интересовало как идут дела у Василия Дмитриевича Ермолина, нашего строителя, который начал там начал строить водяную мельницу.
Водяная мельница сейчас это одна из вершин достижений современной техники. Их нам срочно требуется не меньше трех: одна у бумажников, вторая у Митрея и третья на будущей пороховой мастерской. Но начать я решил с бумажников по двум причинам: нё здесь построить проще всего и Богдану она нужна позарез для того чтобы быстро начать выпускать столь необходимую нам бумагу. Заодно Ермолин на практике продемонстрирует свои возможности и профессиональный уровень, после окончания её строительство надо будет сразу же предусмотреть
Работы у бумажников шли полным ходом, везде копошился народ, сам Богдан был занят чем-то очень важным и я никого отвлекать от работы не стал, посмотрев на всё со стороны. Тем более что больше всего меня интересовало положение дел на карандашном участке.
Главным карандашником был молодой белобрысый курносый юноша по имени Савелий. Ему внимание Великого Князя было в диковинку, поклонившись в пояс, он неподвижно в таком положении и замер.
Подождав немного я со смешком сказал ему:
— Савелий, тут работать надо, а не поклоны класть.
Савелий выпрямился, но мои слова его вогнали в такую краску, что казалось еще мгновение и он вспыхнет. Мне показалось, что сейчас просто бухнется мне в ноги и решил переключить его.
— Сколько карандашей ты уже изготовил? — мой вопрос его мгновенно преобразил, лицо у него сразу же стало обычной окраски и он неожиданно ответил густым басом:
— Почти пятьдесят, государь.
— Какой ты молодец, — удивился я, таких результатов я не ожидал. — Ты из каких будешь?
— Холоп я, государь, давыдовского боярина.
— Это ты был таким, теперь ты мой, — уточнил я.
— Да, государь, — согласился он.
— Женат?
— Нет, государь, боярин не разрешал, — голос Савелия дрогнул.
— А приглядел кого? — я уже почти решил вмешаться в личную жизнь своего холопа.
— Приглядел, государь, да только за холопа её отец дочь не отдаст. А Параскева сказала, что утопиться если её силком под венец поведут, — в голосе Савелия прозвучала такая безнадега, что мне стало не по себе.
— А кто её отец? — решил я до конца прояснить ситуацию.
— Нашего давыдовского старосты дочь, государь.
— Работай, Савелий, работай. Карандашей мне много надо. А нашему тиуну я скажу чтобы велел старосте девку не неволить.
Забрав карандаши у Савелия карандаши, я вернулся к Митрею, сегодня я решил забрать у него трех шустрых юношей, которых приглядел перед поездкой в Коломну. Пора начинать готовить свои кадры.
Увидев, что я опять заехал к нему, Митрей ту же подошел ко мне.
Я взял у Андрея два карандаша и протянул их оружейнику.
— Это карандаши, ими можно писать и рисовать. Он хорошо стирается с бумаги даже пальцем, но лучше чем-нибудь. как испишешь скажешь. Андрей тебе покажет, а сначала позови-ка тройку своих шустряков, о которых мы с тобой говорили.
Алексашка подошел первым, он был у Митрея здесь под рукой, почтительно поклонился и напряженно замер.
— Ты, сирота? — спросил я.
— Сирота, государь, мамка с отцом умерли когда голод был. Я их не помню. Боярин меня на Москву привез, потом в монастырь отдал. Архимандрит Афанасий когда зима кончаться стала велел мне идти в мастеру в оружейную избу. Я и пошел.
— Понравилось?
— Очень, государь, тоже хочу таким мастером стать, — простодушно совсем еще по детски сказал Алексашка.
— Грамоте обучен? — я спросил будучи почти уверен в ответе.
— Да, государь, меня сам архимандрит обучал. И письму и счету.
«Понятно, почему Афанасий велел мальчишке идти к Митрею, молодец», — подумал я, и продолжил.
— Звать тебя как?
— Алексашка. Чей сын не знаю. И боярин не знал.
— А почему сказал, что первого марта тебе шестнадцать?
— А так, государь, мамка говорила. Это всё, я помню про своих родителей, — голос у Алексашки дрогнул.
— Хочу тебя ученым мужем сделать. Ты вольный, выбирай: пойдешь ко мне или останешься у Митрея в подмастерьях? — неволить мне Алексашку не хотелось, пусть сам выбирает.
— К тебе пойду, государь.
— Ты где живешь?
— Здесь и живу, государь, в кузнице у Анисима. У меня добра узелок всего.
«А вот это не порядок и моё упущение. Надо будет подмастерьям великокняжеское жалование назначить и избы-общежития построить, чтобы у каждого свой угол. Сейчас получается всё пущено на самотек и они полностью зависят от доброй воли мастера. Не порядок», — решил я.
Двое других оказались из моей вотчины: Сергей сын Иванов из Воробьева и Петр Фомин сын из Семеновского. Скорее всего ровесники Алексашки. Оба естественно согласились пойти служить мне.
— Андрей, дай как юношам своего скакуна, — распорядился я.
Юношей надо проверить хорошо ли ли сидят в седле. То, что умеют ездить верхом я не сомневался, сейчас этим навыком владеет всё мужское население, вопрос только в одном: как?
Молодые люди вполне прилично держались в седле и я распорядился чтобы Митрей дал им лошадей доехать до княжеского двора.
В Воробьево мы задержались буквально на несколько минут, юноши получили из моей конюшни лошадей и великокняжеский поезд отправился на Яузу. Со мной едут десяток воинов моей сотни, Андрей с новобранцами, Челяднин, который приехал из Москвы буквально в момент моего отъезда и Ортемий Голова с флагом. Прокша должен быть на Яузе.
Челяднин приехал очень довольный, похоже его миссия удалась.
— Говори, Федор Михайлович, — потребовал я, — не томи.
— ГОсударь Василий Васильевич отдал вашему брату Дмитров как он и просил. Князь Юрий ускакал туда чуть ли не затемно, — Челяднин говорил о Юрие добродушно улыбаясь. — Дъяк Бородатый сегодня же напишет указ о вашей личной сотне. Она будет называться Избранной сотней Великого Князя Ивана Васильевича. Кто будет ею командовать тебе, государь, решать.
Моя личная сотня являясь по факту таковой, юридически была обычной сотней Государева двора. Конечно вряд ли отец сейчас решит по какой-либо причине забрать её у меня или, например, сменить. Но я решил что будет правильнее если это фактическое положение вещей будет закреплено юридически. И в первую очередь для того, чтобы из её воинов начать формировать свой двор. Челяднин как опятный царедворец отлично понимал все тонкости этого вопроса и знал его подводные камни, но оказался на высоте и выполнил моё поручение.
Сотня укомплектована детьми боярскими, почти все они или младшие в роду или предпоследние. Так получилось во многом случайно, а после окского похода я приказал пополнить её только такими кандидатами. Её командира воины выберут сами при ближайшей возможности.
Челяднин из Москвы привез донесение привезенное от Басенка. Воевода докладывал, что тешевцы царевича Якуба «прияща честно и посадиша на княжение». Фраза эта на мой взгляд точно отражала реальное положение вещей, Якуб теперь фактически является русским князем.
Гридя свои сотни привел и они уже заняты своим делом: ушли в предназначенные им места и закладывают там новые русские крепости: Воронеж, Липецк и Тамбов. Создание нового бере́га идет успешно: по Цне полностью местными силами. На её левом рязанском береге есть русское население, которое деятельность московского воеводы поддерживает. Басенок уверен что местами засека на правом берегу Цны появится уже осенью.
Вдоль реки Матыра с одной стороны
Трудность обороны этого нового рубежа заключается с том, что здесь нет русского населения и пока придется уповать только на свои силы.
С донскими казаками Басенку контакт установить удалось, а как сложатся отношения время покажет. По крайней мере сейчас они совместно с якубовскими отправили свои дозоры для наблюдения за ордой. И пока ничего настораживающего нет.
Это не удивительно, так быстро узнать об изменениях на рубежах Орды и Руси хану Ахмату просто нереально, а то, что в прошлом году рагромили Мазовшу, сына его заклятого врага, ему безралично.
В Пронске реальная власть принадлежит успешно сформированной московской сотне. Почтовые станции и тракт успешно формируются.
Донесение Басенка меня обрадовало, на такие успехи за столь короткий период времени я не рассчитывал.
Выслушав Челяднина я подозвал Андрея.
— Напиши воеводе Басенку пусть поторопится с рязанскими полками. Надо держать в голове что татары могут и в этом году прийти.
Глава 20
Пороховая мастерская или как её сейчас называют зельная мельница, была в очень плачевном состоянии. Она явно на положении не любимой дочери, а падчерицы.
Здание самой мельницы того и гляди начнет разваливаться, нижние венцы подгнили, кровля просто обязана начать протекать при сильных дождях которые скоро начнутся. Само водяное колесо крутится с таким скрипом, что глядя на его думаешь только об одном: интересно когда оно развалится.
Челяднин даже сменился с лица, когда мы приехали. Я на мельницы бывал дважды, осенью и в начале зимы, и поразился как она обветшала за прошедшие месяцы.
Кроме Прокши здесь работает пять человек: четверо просто выполняют механическую работу которую им поручает Прокша и пятый работаюший здесь: худощавый голубоглазый блондин лет тридцати. Держался он спокойно и уверенно. Звали его Гаврилой сыном Семеновым с Кулишей. Он тут явно за главного.
Начать я решил с выяснения сырьевого вопроса.
— Давайте-ка начнем с самого начала, покажите мне ваши запасы серы, — попросил я Гаврилу, решив что полностью в курсе дел он, а не Прокша.
— Пойдем, государь, — Гаврила развернулся и направился к сараю стоявшему немного в стороне.
Сырьевой сарай в отличии от самой мельницы был в приличном состоянии и произвел на меня хорошее впечатление своей добротностью.
Воздух внутри был густым и тяжелым, пропитанным запахами, которые сразу резанули ноздри. Пахло едкой горечью, кислятиной и старой золой.
Прямо у входа, переливаясь на солнце, лежала куча серы. — «сѣры горячей». На вид это были рыхлые глыбы и крошево призрачно-желтого цвета, словно куски застывшего солнца, принесенные из немецких земель. От них исходил тот самый кислый, удушливый дух, который щипал глаза и першил в горле. Её обязательно называют серой горячей, подчеркивая этим её главное свойство и отличие от других природных «сер», например, смолы.
Предвосхищая вопрос, Гаврила сразу же дал разъяснение.
— Тут, государь, серы горячей пудов сто. По осени из Новогорода привезли. Добрая и очень чистая.
«Сто пудов, — подумал я. — Этого хватит для производства как минимум пятнадцати тонн пороха. Для начала очень даже неплохо, несколько лет не надо пополнять её запасы».
— Хорошо, — сказал я. — То, что добрая сразу видать. Нам этого надолго хватит.
Гаврила довольно улыбнулся и показал на ряд деревянных корыт немного поодаль.
— Селитра «деланная», — с легким поклоном проинформировал меня Гаврила.
Она была похожа на тонкий иней или на грубую соль, оставшуюся после выпаривания в больших чанах. На ощупь она была холодной, а на язык — обжигающе-горькой, словно сама земля отдала в нее свою силу. Вокруг корыт стопками лежали деревянные лопатки и куски холста, которыми накрывали селитру от сырости.
— Селитра, государь, тоже из Новогорода, ганзейская. У нас своих селитряниц нет, знаю что есть у тверских, — в голосе Гаврилы прозвучала плохо скрываемая досада очень понятная мне.
Сырья для её производства на Руси предостаточно, технология её получения достаточно простая и совершенно непонятно почему наше княжество ввозит её, отваливая новгородцем немалые деньги. Но ничего этим вопросом мы займемся сегодня же.
В самом дальнем углу сарая чернела гора «уголья древяного». Так сейчас называют древесный уголь. Это был не простой печной уголь, а специально прожженная, легкая, как пух, древесина. Она лежала грудами. На пальцах от неё остался черный налет и тянуло стойким угольным запахом. На взгляд качество было вполне приемлемым для производства пороха.
— Какое дерево пережигается? — от того, какое дерево используется для получения древесного угля, зависит качество пороха, а из дубового пороха он получается вообще никакой.
Мой вопрос Гаврилу немного удивил, и он немного помедлил с ответом.
— Да из всего, государь, кроме дуба, да сосны с ёлкою.
Это было совершенно неправильно. Самый лучший уголь получается из крушины и серой ольхи, затем идут ива и липа с осиной. На последнем месте по годности стоит береза. Хвойные и дуб не годятся совершенно. Лекцию об этом я сейчас читать не буду, а продемонстрирую это на деле, устроив в Воробьево опытное производство.
В сарае я внимательно смотрел на своих кандидатов в будущие «академики». Интерес проявили все трое, но больше всего Сергей сын Иванов из Воробьева. Он мне показалось даже начал дышать через раз. И я сразу же решил, что именно он у меня станет пороховых дел мастером номер один и возможно что и химиком.
Гаврила ожидал моей оценки «сырьевого» сарая, но и еще раз окинув всё взором, молча вышел на улицу и быстро направился к зданию самой мельницы, где и происходило настоящее действо превращения угля, серы и селитры в нечто, что взрывалось.
Внутри мельница выглядела не столь убого и не производила впечатления доживающей последние дни.
Сама мельница стоит возле самого берега реки. Это низкая изба, без окон, с одной лишь дверью, обитой войлоком. Снаружи к ней примыкал обводной канал — глубокий, выложенный камнем, чтобы вода не размывала берега. А над ним, на массивном дубовом валу, висело водяное колесо.
Оно было в рост человека, с лопастями, почерневшими от времени и влаги. Вода, пущенная по каналу, с глухим шумом била в лопасти, и колесо начинало поворачиваться, медленно и неумолимо. От
Внутри избы царил полумрак. Свет пробивался лишь через узкие щели в стенах да из приоткрытой печной дверцы. Внутри должно быть тепло и сухо, сырье, особенно селитру, необходимо было просушивать перед измельчением, иначе компоненты слипались и забивали ступы.
Воздух в итоге был даже каким-то горячим, тяжелым, едким, пропитанным пылью серы, селитры и угля. На валу водяного колеса внутри избы сидели деревянные кулачки: толстые, окованные железом брусья. Они поднимали и опускали тяжелые песты, которые вгоняли в дубовые ступы с силой, недоступной человеку. Три ряда по три ступы стояли вдоль стен. Каждый ряд для своего компонента. Все песты и ступы деревянные, из хорошего дуба.
Первый ряд это ступы для измельчения серы. Песты опускались с мягким, маслянистым стуком — тук… тук… тук. Желтые комки серы превращались в скользкую, маслянистую муку за считанные удары. Воздух над ступами дрожал от мелкой ядовитой пыли.
Второй для селитры. Здесь песты на вид тяжелые и массивные. При каждом ударе белые кристаллы селитры разлетались осколками, превращаясь в холодный, горький на вкус иней. Ступы под ними наверное меняют чаще всего, чтобы они выдерживали этот яростный ритм.
В третьем измельчается уголь. Здесь все было иначе. Песты были широкими, с плоскими «башмаками», чтобы не крошить, а давить и перетирать. Они опускались почти беззвучно, только глухое, сырое шипение, будто уголь дышал. Легкая, как пух, сажа взлетала в воздух, оседая на всем черным налетом.
Когда я приехал мельница остановилась и работа возобновилась когда мы вошли. Сразу же стало тесновато, поэтому мои любопытные юноши заходили по очереди.
За процессом следили двое. Затворник сидел на площадке у канала. Он управлял заслонкой, регулируя напор воды. Чуть больше воды, и песты начинали бить чаще, помол становился тоньше. Чуть меньше, и ритм замедлялся, давая мастерам время проверить готовность каждой ступы.
Еще один ходил вдоль стул, запуская руку в каждую, пробуя помол пальцами. Если сера перетиралась, как масло, он кивал: готово. Если селитра была еще крупной, он поднимал руку, и затворник приоткрывал заслонку, прибавляя силы воде. Между ними не было слов: только жесты. Говорить в дробильной надо как можно меньше: пыль моментально попадает в рот, оседает на языке, и слова превращается в кашель. Чтобы защититься от этого, оба работника закрывают нос и рот влажным куском двухслойной серпянки, которую также называют рединкой или редниной. Это была легкая льняная ткань очень редкого, неплотного переплетения.
Сейчас процесс измельчения идет в двух пестах каждого ряда. Готовые компоненты ссыпали в три берестяных туеса: желтый для серы, белый для селитры, черный для угля. В таком виде, раздельно, они были безопасны. Их можно хранить, перевозить, перекладывать.
Гаврила здесь просто контролирующая инстанция. Он подождал пока я всё осмотрел и только тогда спросил:
— Государь, надо что-то объяснять?
— Мне нет, — я показал на только что вошедшего Сергея сын Иванова, — ему всё подробно объяснишь. Да так, что он мне всё понятно рассказал, когда я его посреди ночи подниму.
Это часть нынешнего производства пороха вполне годится. Её надо конечно усовершенствовать, сделать еще более безопасной, самый главный недостаток сухой помол. Просто это надо делать с водой.
А вот дальше полный примитив, который никуда не годится и его даже смотреть не хочу. Всё дело в том, что на Руси используют порох после простого смешивания компонентов и называют его мякотью, которую и используют в пушках и ручницах. За ней нужен глаз да глаз, она слеживается, отсыревает и в результате не годится в качестве взрывчатого вещества.
В Европе уже есть технологии получения зерненый пороха. Европейских мастеров, которые уже владеют ими еще достаточно мало и они держат их в тайне. У нас на Руси их еще нет, только слухи о ней.
Но я её знаю отлично и мало того со своими студентами не раз воспроизводил её. Поэтому с Сергеем сыном Ивановым мы начнем это делать сегодня же и у меня нет сомнений в успехе. А потом многократное повторение, и когда мой помощник освоит её в совершенстве, начнется внедрение на этой зельной мельнице.
Пока мы будем это делать зельная мельница должна быть отремонтирована и по возможности усовершенствована.
Прокша все время ходил рядом со мной и был темнее тучи. Возможно, что его задело, что всё показывал мне Гаврила, а не он. Но мне до его обиды нет дела и следующие вопросы я задал уже ему.
— Прокша, зимой вы наверное не работаете?
— Нет, государь, почти всю зиму мы работаем. Пока работает колесо, мы успеваем наготовить много измельченных частей зелья и зимой смешиваем их. Чтобы зелье на слеживалось и не отсыревало, его надо постоянно перемешивать и пересыпать. Дело это опасное и не быстрое, — то, что с мякотью много мороки я знал отлично, в источниках, которые изучал об этом было написано более чем достаточно.
Поэтому я понимающе кивнул Прокше. Он видимо этим воодушевился и продолжил.
— А еще, государь, надо постоянно ремонтировать водяное колесо. Оно у нас в прошлом году проработало всего три месяца. Хотя мы постоянно работаем с двумя пестами, а один держим запасным, менять их надо каждый год. Вот зимой и это тоже делаем.
— Понятно. А сколько зелья произведешь из имеющейся серы и в течении какого времени? — ответ на первую часть вопроса я примерно знал, мне была более интересна вторая часть.
— Около тысячи пудов, государь и за несколько лет, года за два три самое быстрое, — Прокша ответил очень быстро, видимо он был готов к моему вопросу.
— Хорошо, останавливай свою мельницу и начинай ремонт мельницы. Она должна быть не просто отремонтирована, а перестроена так, чтобы работала без остановок всё время. Твоя мельница должна быть самой лучшей в Москве. Денег и людей я тебе дам столько сколько надо.
Пока мы разговаривали с Прокшей Алексашка и второй любопытный отрок стояли рядом и великолепно слышали наш разговор. Сергей с Гаврилой из мельницы вышли неожиданно быстро и сразу же направились ко мне.
— Государь, я во всем разобрался и смогу сам теперь это делать, — уверенность молодого человека в своих силах мне очень понравилась, в ближайшие дни посмотрим чего он стоит.
На пороховой мельнице я увидел всё, что хотел и задерживаться здесь больше нет резонов. Осталось только взять с собой небольшое количество готовых ингредиентов для проведения опытов по зернению.
— Гаврила, я Прокше всё сказал что вам
Сегодня я сделал хоть и очень важную, но малую часть дела. Помимо зернения получаемой пороховой мякоти, надо наладить производство правильного древесного угля. А самое главное, своей отечественной селитры. Сырья для её производства уже сейчас просто море, надо просто немного потрудиться и построить необходимое количество селитряниц. И вся проблема опять в одном: как мне подать моё знание.
Мне позарез нужны иноземные специалисты, я буду без проблем выкладывать перед другими свои знания, говоря что какой-нибудь Антонио из Пизы или Рудольф из Нюрнберга натолкнул меня не них. А пока придется хитрить и придумывать какие-то невообразимые версии.
— Гаврила, распорядись в чистые сухие мешки насыпать толченой серы одну долю, еще одну толченого угля и пять долей селитры. Всё конечно отдельно и чтобы было не больше пуда. И отдай Сергию.
Всю обратную дорогу я анализировал увиденное и размышлял о том, что и как делать. Время конечно есть, большое количество пороха потребуется не завтра. Главное быстро освоить его зернение и на первое время хватит уже произведенной мякоти.
Если бы не мешочки с пороховыми ингредиентами, то я с Яузы сразу же бы отправился в Москву, но пришлось сначала ехать в Воробьево чтобы оставить их там. Заодно я хотел поручил Свиблову пристроить на сегодня Алексашку, но Андрей меня опередил.
— Государь, разреши Алексашке у моих на ночлег встать? — спросил он, когда мы въезжали в Воробьево.
— Разрешаю, определишь его и сразу же ко мне, я в Воробьево долго не задержусь. Надо бы побыстрее в Москву вернуться.
В Кремле я оказался с первыми сумерками и сразу же пошел к отцу. Великий Князь Василий сидел в постели. Рядом с ним была жена, моя мать, а на лавках, поставленных рядом с его одром или постелью, расположилось несколько бояр и митрополит Иона.
Но сути дела это наверное первое после падения отца боярское сидение. Из его постоянных участников нет только Басенка, но появилось новое лицо: Петр Федорович Челяднин, старший сын Федора Михайловича.
Он у постели отца появился в первый день после падения отца и находится при нем неотлучно и похоже что с него начнется история придворного чина под названием постельничий. Великим Князьям в спальнях конечно уже давно помогают спальники, но постельничий это будет совсем другое. Он почти всегда при князе, как правило даже спит в той же спальне и князя сопровождает даже в бане, только в постели с женой князь обходится без него. У меня такого человека не будет, хотя в известной мне истории они появились именно в конце правления Ивана Третьего и просуществовали до Петра Первого.
Что до меня обсуждалось я не знаю, при моем появлении бояре дружно встали и ушли. Осталась только мать, митрополит и молодой Челяднин, который вместе с отцом отошел к самой двери отцовской спальни.
Дождавшись когда все выйдут, отец сказал:
— Рассказывай, Иване, до поподробнее.
Я подробно рассказал обо всем что у меня было после нашей последней встречи. Отец внимательно выслушал меня ничем не проявляя своего отношения к услышанному. Только когда я сказал, что привез в Воробьево мешки с измельченными компонентами зелья, недовольно покачал головой.
— Зачем тебе они нужны, Иване.
— Опыту с зельем буду проводить.
— Слово то какое чудное ты сказал, опыты, — недовольно сказал отец. — Смотри не взорвись.
— Не взорвусь, там отец не на чем. Зелья с этого будет всего ничего.
— Все равно смотри. А что будешь делать с карандашами? — отец решил сменить скользкую пороховую тему на более приятную.
— Еще не решил?
— А тут и решать нечего, отдавай Ховрину, пусть продает, — он категорично высказал свое мнение. — Твои мастеровые говоришь быстро их тебе наделают.
— Думаю, что да.
— Вот и продавай, деньги пусть в твою личную казну идут, подаренные наверное быстро кончаются. Ходом ведь идут.
— Это точно, — со вздохом согласился я.
— Вот я поэтому и говорю, отдай все свои карандаши Ховрину. Пусть продает их своим сурожским гостям.
— Хорошо, батюшка, я так и поступлю.
Митрополит слушал молча, но я видел, что он был согласен с мнением отца.
Закончив с карандашным вопросом, я решил что пора решать другой по настоящему животрепещущий для меня.
— Владыка, помощи прошу, — обратился я к митрополиту, стараясь делать это как можно более почтительно, но он сразу же напрягся, видимо ожидая что я опять предложу что-нибудь радикальное.
Специально выдержав паузу, я перешел к сути дела.
— Мне для создания нового войска, которое в ближайшее время разгромит Орду и избавит Русь от унизительной и тяжелой зависимости, требуется много грамотных людей в войске и среди ремесленников. А учительных людей у меня мало, вернее почти нет. Пришли, Владыка, на полгода в Воробьево свою монастырскую братию, для начала хотя бы человек двадцать, — Иона внимательно слушал меня и из-зо всех сил пытался сохранять невозмутимость.
Ватикан решил предпринять еще одну попытку подчинить себе русскую церковь, и скоро попытается поставить на Московскую кафедру своего ставленника. В этом году к Ионе гонцы из-за границы прибывают два-три раза каждый месяц. Он в курсе происходящего в Риме и захваченном османами Константинополя и понимает что без поддержки Москвы придется покориться римскому назначенцу. А фактическим правителем Московского княжества болезнь отца сделала меня.
Поэтому митрополит размышлял не долго. Он уже отлично знает, что решения по моим просьбам надо принимать практически сразу же, что со мной не получается сказать подумаю и делать это в лучшем случае несколько дней. Если молодой Великий Князь просит, то решать надо тут же.
Но все равно я ожидал, что митрополит начнет что-то уточнять относительно моих планов борьбы с Ордой, и был удивлен, что он почти сразу же согласился.
— Хорошо, Иване, отправляй во все московские монастыри свою княжескую грамоту, а я тут же свою послушную. Но я вижу, что ты меня хочешь еще о чем-то попросить.
То, что Иона прочитал меня и понял, что мне еще что-то от него надо, не удивительно, митрополитом он стал не просто так и естественно откладывать в долгий ящик не стал.
— Да, Владыка, прошу разрешения и благословения читать на твоем дворе летописи, которые хранятся в твоей казне. До Батыева нашествия на Руси было много ремесел которые погибли. Вот я и хочу найти в летописях что-нибудь об этом, чтобы послать в те местности людей. Может быть
Вряд ли кто будет рыться в летописях, чтобы проверить действительно ли это написано в них, когда я буду их называть источником своих знаний. Это практически будет просто невозможно, митрополит на это пойдет, а в великокняжеское хранилище тем более никто посторонний не попадет.
— Попробуй, Иване, попробуй. А что тебя больше всего интересует?
— Хочу найти утраченные железные промыслы. У нас сейчас нет стекольного дела, а до Батыя было. Вот хочу поискать в летописях указания где оно было. Может какие-то мастера и остались.
— Хорошо, Иване, приходи, я прикажу выдать тебе книги для чтения на моем дворе.
Митрополит Иона поднялся со стула, опершись на посох. Он окинул взором спальню отца, затем его бледного, но уже сидящего на постели. Затем мать Великую Княгиню Марию Ярославну, и только после них меня.
— Благословляю тебя, государь, на выздоровление. И на дела твои, — голос митрополита был низок, но в нем не было ни скорби, ни торжественности, только поразившая меня убежденность, тяжелая, как колокольный звон. — Помни: тело твое немощно, но дух должен быть твердым. Ты сейчас видишь сердцем. И это твоё зрение безошибочно.
Князь качнул головой. Он слушал молча, но в его молчании было больше, чем в словах.
— А ты, княгиня, — обратился святитель к Марии Ярославне, и та подняла на него потемневшие от усталости и слез глаза. — Береги его, на его плечах всё равно всё.
Митрополит повернулся ко мне и его голос стал еще более суровым и в нем зазвучала торжественность.
— А ты, Иване, крепко запомни этот час. Твой отец встал, победив волей, — митрополит помолчал и закончил уже простым голосом, как бы отряхивая с себя только что звучавшую тяжесть пророчества.
— Молись, государь, но не о выздоровлении, а о даровании терпения. Ибо выздоровление от лекарей, а терпение от Господа.
Он осенил крестом князя, княгиню и меня. Крестное знамение было широкое и медленное. Митрополит развернулся и пошел к двери, и шаги его были ровными, как удары маятника. Он не оглянулся. От него исходила вера, которую я ощутил почти физически, что если Богу будет угодно, мы увидимся завтра. Если нет то останутся сегодняшние слова, которые уже легли мне на сердце.
Великий Князь Василий Васильевич откинулся на подушки, губы его шевелились беззвучно. Я, не сводя с отца глаз, шагнул ближе к изголовью.
— Спасибо, отче, — тихо сказал отец, обращаясь уже в пустоту у двери.
Митрополит его конечно не услышит. Но это слова не только благодарность, а больше ответ.
* * *
Лицо князя Василия было измождено болезнью, но его черты, когда кто-то говорил, заострялись, словно он вслушивался не только в слова, но и в сам воздух вокруг. Его жена, мать молодого князя Ивана, княгиня Мария Ярославна безошибочно как открытую книгу читала лицо мужа, понимая даже малейшие перемены его настроения. Она видела, как дернулась щека, когда митрополит сказал о терпении. Она знала: её муж не только слышит, но самое главное понимает, и воля его, не видящая света, остается тверже камня.
* * *
Молчание воцарившееся в спальне отца продержалось несколько минут. Первым его нарушил отец.
— Ты, Иване, поторопи Басенка. Пусть он поспешит с рязанскими полками. Может статься, что хан Кучу-Магомет или его сыновья решат, что укрепление Орды и своей власти в ней, надо начать с русских земель и опять соберут все силы для похода на нас. Это конечно будет не Батыево нашествие, но бед они понаделают изрядно. И если тебе, Иване, удастся с Ордой справиться в чистом поле, то её владычество в одночасье рухнет. Поэтому торопись, собирай полки заранее. Рязанские тысячи тебе не помещают.
Митрополит Иона своё слово сдержал и в течении недели в Воробьево пришло двадцать семь монахов со всех московских и подмосковных обителей. Сейчас непосредственно на территории самого Кремля фактически четыре мужских монастыря, два из которых пока считаются подворьями других монастырей: Троице-Сергеева и Кирилло-Белозерского.
Эти монастыри и Симонов прислали мне по три монаха. Другие в основном по одному. Протопоп Селиван хорошо знал, что ему делать и в тот же день, когда монастырская братия начала появляться в Воробьево, организовал начало занятий в школе.
Монастырскую братию тиун Свиблов поселил на строящемся княжеском подворье и организовал им быт.
На третий день после беседы с митрополитом Ионой я через день начал тратить по два часа в день якобы на чтение летописей и прочих исторических документов хранящихся в митрополичьей казне. Занятие конечно очень интересное, и при других обстоятельствах я бы этому посвятил вагон времени, но сейчас это прикрытие моих «озарений» и «гениальных» догадок и предположений.
Первым результатом была экспедиция в окрестности Серпухова, а конкретно в район деревни Подмоклово. Туда поехали вернувшийся из Коломны Иван Тучко с Тимофеем Кожуховым и Спиридоном, одним из самых опытных воробьевских кузнецов, которого привлек к работе Митрей. Его он считает одним из самых лучших своих специалистов. У Тимофея там были родственники и они сразу же привели московских гостей к серпуховским мастерам, которые почти тут же показали свои ямы с помощью которых они добывают руду.
В примитивных домницах её перерабатывали и получали крицу: губчатую, пористую массу железа, пропитанную шлаком. А затем она попадала в руки кузнецов.
Таких мастеров Тучко с Кожуховым нашли всего четырех. Возможно их скорее всего больше, но остальные просто побоялись пойти на контакт с посланцами Великого Князя.
То, что компаньоном Тучко оказался Тимофей предопределило успех этого предприятия. На Егория Вешнего они вернулись в Москву, да не с пустыми руками, а целым обозом и с одним из серпуховских кузнецов, дальним родственником Тимофея Кожухова — Ерофеем сыном Кузьмы Кузнеца. Скорее всего Кузьма тоже был сыном боярским оказавшимся не у дел, но нашедший себя в кузнечном ремесле.
Тимофею перед поездкой я постарался объяснить что мне надо найти под Серпуховом залежи руды, которые там точно есть и на небольшой глубине под землей. Утверждение мое зиждилось якобы на прочитанном об этом в какой-то древней летописи из великокняжеского хранилища.
Что и как делать с этой полученной рудой я отлично знаю, но мне предстоит титаническая задача: предлагать идеи, на которые меня якобы натолкнуло чтение древних летописей и постепенно создать доменное производство на Руси. В нынешней Фландрии и Германии оно уже есть и если бы у нас на Руси были хоть какие-то европейские мастера, я бы говорил что мои
Одним словом я начал создавать исторический миф, что русская земля это родина слонов и в конечном итоге всего что человечество создаст с 1458 года по 1957.
Я рассчитывал, что Тучко с Кожуховым найдут руду, кого-то из серпуховских мастеров уже работающих с ней и вернуться ко мне. А я через некоторое время пошлю туда других людей с инструкцией как попробовать построить первую русскую домну.
В чью светлую голову пришла идея, что если Магомет не идет к горе, то гора идет к Магомету, но погрузив на телеги пудов восемьдесят руды, Тучко с Кожуховым и Спиридоном вернулись в Воробьево, прихватив с собой и кузнеца Ерофея.
Изумления от подобной инициативы у меня прошло быстро и я решил: была не была, буду строить первую русскую домну.
Я потратил часа два на то чтобы нарисовать её в различных проекциях и подробно расписать что и как делать. Я конечно не инженер-металлург, а историк-археолог и множество деталей конечно я упустил, по причине того, что многих тонкостей просто не знаю.
После этого я призвал Алексашку, Петра, Митрея, Ерофея и Спиридона. Андрей был в качестве секретаря. И предложил им подумать как построить большую домницу, которую не надо будет разбирать после каждой плавки. Главным в моей речи было предположение, что если повысить рабочую температуру в печи, то получаемый металл у нас будет жидким.
— В одной из летописей великокняжеской казны я прочитал, что незадолго до Батыева нашествия под Киевом получили не крицу, а жидкий металл. Для этого ручными мехами нагнетали воздух и возможно из-за этого огонь стал горячее и из руды начал вытекать жидкий металл, — речь у меня получилась на мой взгляд сумбурной и бестолковой, но собранный мозговой штаб меня великолепно понял.
Алексашка всё схватывал на лету и в теоретических вопросах кузнечного дела у нас наверное разбирался лучше всех. Кузнецы на него постоянно ругались когда он лез со своими вопросами, но его советы уже начинали ценить. Наблюдая за работой других он подмечал малейшие нюансы, а затем потрясающе просто и понятно объяснял что и как делать.
Вот и сейчас он быстро схватил главную идею сказанного мною и быстро начал рисовать новую для Руси металлургическую печь. Я только вносил свои поправки, когда видел ошибки у него. Остальные то же что-то говорили по делу, но значительно меньше.
Часа через три рабочий чертеж первой русской домны был готов. Строго говоря это была еще не домна, а промежуточный вариант перехода от домницы к ней, то что называли блауофен. Но я не стал форсировать события, если моя затея удастся на этом этапе, то уже это будет огромным успехом и не шагом, а прыжком вперед.
Я только читал, что до появления огнеупорного кирпича в России использовали песчаник, но не знал какой и как. Когда с конструкцией печи было покончено я задал этот вопрос, который у меня уже вертелся на языке:
— А с чего мы будем делать эту печь? — сейчас на Руси вообще практически нет своего кирпича, технология его производства была утрачена после Батыева нашествия. А ведь здесь вообще нужен специальный.
Я конечно знаю как надо его производить и в ближайшее время займусь этим, но на создания с нуля этой технологии может уйти несколько лет. А домну надо строить сейчас.
— Можно для этого, государь, брать песчаник, — сразу же нашел выход Спиридон. А затем хитро прищурившись, неожиданно спросил:
— Государь, а в летописях можно найти как в давние времена на Руси делали кирпичи?
Такого поворота дела я совершенно не ожидал и тут же подумал:
«А почему бы и нет? Какие собственно проблемы и препятствия для этого? Ведь это на самом деле достаточно просто и совершенно реально. Надо будет этим заняться в ближайшее время».
— Я такое не искал, но поробую, — пообещал я.
— А где, государь, мы её будем строить? — спросил Митрей.
— На Яузе, — сразу же решил я. — Там со дня на день начнется строительство новой плотины и большого водяного колеса для зелейной мельницы, если что, там можно будет поставить еще одно колесо и устроить водяные меха. А потом и устроить водяной молот для обработки металла полученного в новой печи.
— Я слышал что такие штуки есть в заморских странах, — задумчиво сказал Митрей. — Отцу рассказывал какой-то чужеземец приезжавший из Новгорода.
— Ну вот и у нас появится, — поставил я точку в этом вопросе. — Мы не хуже чужеземцев. Завтра мы, — я показал на Ерофея и Спиридона, — едем на Яузу. Там вчера Василий Дмитриевич Ермолин начал строить новую зелейную мельницу. И уже там на месте все порешаем.
Nota bene
Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги.
Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через Amnezia VPN: -15 % на Premium, но также есть Free.
Еще у нас есть:
1. Почта[email protected]— получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.
2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на«Анонимность».
* * *
Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:
Иван Великий 2
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
