Обложка Благотворительница

Благотворительница

Наталья Шнейдер

0% прочитано
Стандартный
Наталья Шнейдер

Благотворительница

Глава 1

Наталья Шнейдер

Докторша. Благотворительница

Врать было нельзя, вранье Андрей чуял с полуслова — видимо, успел попрактиковаться как следует. Честно объяснить, откуда у его глупышки-жены взялись новые знания, было невозможно.

Оставалось только старое доброе «лучшая защита — нападение».

Можно было предложить поискать Романа Петровича под кроватью. Можно было прочесть лекцию о том, что в медицине существует понятие «бред ревности» и господину губернатору стоило бы обратиться к психиатру до того, как его скорбность умом станет достоянием общественности.

Но тело меня предало.

Конечно, у этого девятнадцатилетнего тела были свои резоны. Например, незрелость лобных отделов, из-за которой в этом возрасте сперва делают, потом думают. Астения и эмоциональная лабильность после недавней тяжелой болезни. Четыре часа утра, в конце концов — семь часов на ногах, а то и все девять, если добавить время одевания.

Только все эти мудрые объяснения совершенно мне не помогли, когда тело перешло в режим «что тут думать, прыгать надо».

В смысле, плакать.

Я честно попыталась его остановить. Вдох на четыре счета. Пауза — два, три, четыре. Выдох — два…

Спазм перехватил горло. Я разревелась.

Полбеды, если бы эстетично — Анна так умела. Слезинка стекает по щеке, красавица ловит ее платочком, смотрит на мужчину полными страдания глазами, и даже самое черствое сердце…

Некрасиво, навзрыд. Ненавидя саму себя за слабость, а еще — за идиотскую мысль о том, что утром глаза превратятся в щелки, а лицо пойдет красными шелушащимися пятнами. Задыхаясь и шмыгая носом, который, конечно же, мгновенно наполнился соплями. Завтра его развезет как картошку.

Андрей молчал. А потом напряженная струна, звеневшая между нами, лопнула. Наконец-то он получил простую и понятную реакцию.

Скрипнул пол под ногами. Забулькала вода. Негромко стукнул стакан, который Андрей поставил на столик рядом со мной.

Мне на колени лег большой батистовый платок с вензелем из переплетенных «А» и «Д». Просело под тяжестью тела кресло напротив.

— Я не уйду, Анна. Пока не получу ответы.

И по тону его было понятно — на самом деле он получил ответ. Припертая к стене аргументами слабая, запутавшаяся женщина и ее последний довод — слезы.

В лицо будто плеснули кипятком. Я с силой провела рукавом, стирая слезы и сопли. Вдох получился протяжным всхлипом.

Я вцепилась в платок, не поднимая глаз, потому что, если я выпущу из рук этот кусок батиста, если я посмотрю на Андрея — полосну когтями по его самодовольной морде.

А когда в ход идут когти, человеческое заканчивается. Остается свара двух животных, и на этом поле побеждает тот, у кого больше мышц и лучше навыки. И этот кто-то явно не я.

— Ты хочешь… — Голос дал петуха. Я сглотнула. — Получить ответы? Что ж, вот тебе ответы.

Пальцы дрожали, сворачивая платок в жгут.

— Романа Петровича в этом мире не существует. И никогда не существовало.

Андрей хмыкнул.

Я завязала жгут узлом, дернула изо всех сил, выплескивая ярость.

— Вообще, помнится, у тебя вырос собачий хвост. Ты вилял им, когда подписывал бумаги.

— Что за бред?

— А давай проверим, что там у тебя в штанах? Если горячечный бред — истина в последней инстанции, если можно искать под моей кроватью Романа Петровича, почему бы не проверить у губернатора собачий хвост? Я видела его отчетливо.

Я начала обкручивать узел тканью. Получалось что-то здорово напоминающее фигу, и на миг мне показалось очень важным сохранить это сходство.

— Инструменты… — Дыхание снова перехватило, чтоб его. — Я заказала себе. Потому что в этом доме нет ничего кроме лауданума, ляписа и хлорки, и то два последних средства пришлось заказывать мне самой. Даже нарыв кухонной девке вскрыть нечем!

— Да, Серафима Карповна говорила про палец. И что после твоих… манипуляций кухонная девка не сможет работать до самого поста.

И он положил этот факт в копилку и ждал неделю, чтобы сейчас выложить на стол.

— Без моих манипуляций кухонная девка в лучшем случае лишилась бы пальца, в худшем — руки, а то вообще пошел бы антонов огонь и тебе пришлось бы покупать новую.

Неправильное выражение. Антонов огонь — гангрена. Но я никак не могла припомнить подобающие в этом мире слова для абсцесса, флегмоны и сепсиса.

Кажется, Андрей скрипнул зубами. Он не мог, не хотел мне верить. Но версия «жена, возомнив себя врачом, калечит прислугу» плохо стыковалась с Оболенцевым, точнее, с реакцией Григория Ивановича на модифицированный прием Геймлиха. Интересно, снизошел ли он до разговора с самой кухонной девкой и что она сказала?

— Допустим. — Его голос стал еще тише, и я поежилась от прозвучавшей в нем угрозы. — Допустим, ты спасла девку. И Оболенцева. Но это возвращает нас к тому, с чего мы начали, Анна. Женщины не лечат антонов огонь. Женщины не заказывают скальпели. У женщин нет доступа к трудам по анатомии.

Он коротко вздохнул.

— Ты не родилась с этими знаниями. И ты не могла получить их из журналов мод. Кто-то должен был вложить их в твою голову. Кто-то, с кем ты могла говорить об этом часами, пока я думал, что тебе скучно даже слышать о телеграфе.

— А что, публичные библиотеки закрыли на замок? — фыркнула я. — То, что Ева была создана из ребра Адама, совершенно не значит, что женский ум может лишь отпочковаться от мужского.

Я покрутила в пальцах плотный узел-фигу, в которую превратился платок. Наконец подняла голову.

— Можешь считать меня чудовищем, — прошипела я. — Но не смей выставлять меня шлюхой только потому, что тебе так проще!

Нервы все же сдали, и с последними словами я запустила Андрею в лицо фигу из его собственного платка.

Андрей поймал его на лету, не глядя. Потому что его расширившиеся от шока глаза смотрели на мое лицо.

Шлюха.

В устах молодой аристократки это кабацкое слово звучало еще более дико, чем рассуждения об электролитах и Фарадее.

А меня затрясло. Заколотило так, что зубы застучали. Адреналин закончился, началась расплата.

Андрей моргнул, выходя из ступора. Дернул колокольчик. Марфа явилась тут же.

— Положи барыне в постель грелку. Помоги умыться и приготовиться ко сну.

Четыре часа утра, и он тоже бог знает сколько времени на ногах. У него тоже кончились силы — на поиск ответов. И трясущаяся жена давала ему возможность достойно ретироваться.

Марфа подхватила меня под руку, помогая встать. Андрей двинулся к дверям. Задержался на миг, оглядываясь.

Но если он сейчас скажет «прости меня», я запущу в него стаканом.

Он не сказал. Уже шагнул за дверь, когда я его окликнула:

— Андрей.

Он обернулся.

— In vino veritas — не наш случай. Коньяк не поможет.

Он усмехнулся.

Закрылась дверь. Марфа потащила меня в уборную — умываться. Как я добралась до постели, я не запомнила.

Уеду. Пока держится санный путь, уеду в свою деревню на шесть дворов. Пошлю приказчика ко всем известной матери. Посажу рассаду. Буду доить коров — всегда хотела научиться, — ковыряться в земле, принимать роды у деревенских баб: в конце концов, любая женщина заслужила повитуху с чистыми руками. Забуду про балы, губернатора и всю эту светскую шелуху.

И где губернатор будет добывать себе наследника — меня не касается.

Только сперва разберусь со всем, что наобещала вчера. Проведаю парализованного барона Лерхена — вдруг увижу что-то важное, что упустила при рассказе его дочь. И сиротский приют. Раз обещала помочь, значит надо помочь, чем смогу. Потому что обещания нужно выполнять.

С этой мыслью я перевернулась на живот. Ткань подушки шоркнула по лицу, я зашипела. Произнесла про себя длинную и очень прочувствованную тираду по поводу ночного разговора и все же заставила себя вылезти из постели. В зеркало лучше не смотреться, пока не приведу себя в порядок. Проспала я, судя по солнцу, почти до обеда, но совершенно не выспалась.

С чего начать? От лимфодренажных прыжков, пожалуй, лучше воздержаться. Марфа, конечно, привычная, но переплюнет их только утренняя пробежка по городу. Трусцой. Я представила себе эту картину во всей красе — с собаками, уличными мальчишками и свистком городового — и расхохоталась. На смех заглянула горничная.

— Прикажете умываться?

— Принеси колодезной воды, крепкого чая, непременно остывшего, чем холоднее, тем лучше, четыре серебряные ложки и розовой воды, — приказала я.

Марфа озадаченно моргнула. Ничего, добавит к причудам барыни еще одну. Привыкла же она к моей утренней гимнастике.

Упражнения мне были нужны не для тонкой талии — здесь с этим и корсет справляется. Просто за прошлую жизнь я успела усвоить: тело, которому не уделяют достаточно внимания, начинает мстить. Ноющей спиной, одеревеневшей шеей, головными болями, скрипящими суставами и прочей пакостью, которую часто списывают на возраст, а по факту причина лишь в недостатке движения.

Марфа вернулась, как раз когда я закончила — успела уже выучить, сколько времени уходит на упражнения. На подносе стояло все, как я велела. Даже стакан с заваркой в миске со льдом для шампанского.

Являться при всем честном народе с лицом, по которому каждый дурак прочел бы вчерашние слезы, я не собиралась. Так что пришлось заняться им вплотную. Серебряные ложки вполне сойдут за гидрогелевые патчи, в чайной заварке кофеин, который тонизирует сосуды и сгонит отек, холодная вода усилит это действие, розовая вода — снимет раздражение, насколько это возможно. А то, что не получится убрать с помощью физики и химии, прикроем пудрой.

Марфа потрудилась на славу. К обеду я вышла безупречной.

Чуть припухшие глаза, конечно, меня выдавали. Но смотрела я прямо, и выражение лица оставалось вежливо-доброжелательным, натренированным десятками проверок. Так что списать бледное лицо и немного отекшие глаза на усталость после бала мог любой, кто не знал о задушевной беседе в четыре часа утра и батистовой фиге.

Знал только один человек. Разумеется, он будет смотреть. Ну так пусть попробует разглядеть что-то, кроме светской улыбки.

Андрей беседовал с гостями. В свежем сюртуке и безупречном галстуке, и если бы я не знала, что он лег спать не раньше меня, решила бы, что человек выспался на неделю вперед. Мужчины. Им не нужны ни ложки, ни патчи, ни розовая вода — достаточно побриться, и лицо как новое. Несправедливость, достойная отдельной книги жалоб.

Впрочем, если приглядеться, тени под глазами были куда гуще обычного. Сам виноват.

Он встал мне навстречу. Окинул внимательным взглядом. Я ответила ровной, приветливой улыбкой. Той самой, которой встречала проверяющих из министерства.

Масленица догуляла свое, завтра начинался пост, и стол выглядел скромнее вчерашнего бального великолепия, хотя Тихон все равно умудрился подать блины так, будто это самые лучшие блины в истории человечества. Обед прошел спокойно, даже Арсеньева кажется решила приберечь свой яд для более подходящего случая. Впрочем, куда больше хозяйки всех интересовал Петр Семенович Оболенцев, который явился к столу как ни в чем не бывало, заверяя всех в своем совершеннейшем здоровье.

— Умоляю, не придавайте значения вчерашнему казусу. Не случилось ничего серьезного.

Мы с Андреем переглянулись через стол. Всего лишь едва не задохнулся. Ничего серьезного.

— Помилуйте, Петр Семенович, конечно же, ничего серьезного. Вас всего-то перекинули через стул. С кем на балу не бывает после обильной еды и столь же обильных возлияний, — сказала Арсеньева.

А вот и подходящий случай.

— Главное, что Петр Семенович здоров и снова радует нас своим обществом. А волованы Тихона и впрямь трудно есть не торопясь, — мягко заметил Андрей.

И беседа перешла в дифирамбы повару. Я не имела ничего против: Тихон заслужил.

После обеда началось неизбежное.

— Простите меня, Анна Викторовна, — с улыбкой попросила Арсеньева.

— Бог простит, и я прощаю. — Моя улыбка стала отражением ее.

Умные люди придумали — раз в год попытаться сбросить груз взаимных обид и начать общение заново. Глядишь, слова сделают работу за душу. Арсеньева, Оболенцев, вице-губернатор. Ритуальные фразы легко слетали с губ. Наконец гости разъехались.

Мы с Андреем остались в гостиной вдвоем. Я встала: сегодня предстояло еще много дел.

— Прости меня, Анна, — сказал он.

— Бог простит, и я прощаю, — сказала я.

И подумала: интересно, кого из нас двоих Господь простит первым? Того, кто обвинил жену в блуде, или ту, что швырнула в мужа его собственным платком?

Впрочем, у Него впереди семь недель поста. Успеет разобраться.

— Прости и ты меня, Андрей.

С предыдущей версией Анны ему было куда проще.

Он чуть помедлил. Самую малость — на вдох, не больше.

— Бог простит, и я прощаю.

Дрова трещали в печи. Тикали часы. Мы стояли друг напротив друга, два человека, произнесшие правильные слова в правильном порядке. Все как положено. Все как надо.

Ни одно из этих слов ничего не изменило.

Я тряхнула головой, отгоняя дурацкие мысли, и кликнула Марфу — одеваться на улицу.

Глава 2

— Велеть закладывать? — спросила Марфа.

— Не стоит. Хочу прогуляться.

Несколько раз за последнюю неделю я выглядывала на улицу, но именно выглядывала. На скамейку у крыльца. В садик на

И раз уж я продержалась целый бал, то получасовую — и даже часовую, если считать туда-обратно — прогулку я выдержу.

Марфа покачала головой. Облачила меня в шерстяные чулки и суконное платье. Притащила салоп и шаль. Помогла надеть поверх ботинок на меху неожиданно изящные калоши. Отличная штука в ранневесенней слякоти. Уберечь юбки от подтаявшего снега мне вряд ли удастся, но хоть ноги сухие будут.

— Может быть, все же велеть закладывать? — переспросила она с таким видом, будто отговаривала барыню от попытки поработать в кузнице.

Я не стала отвечать. Горничная со вздохом надела на меня капор и подтянула завязки.

— Вот так, чтобы ушки вам не надуло, голубушка. А то ветра нынче…

Меня словно откинуло на бог весть сколько лет назад, когда приходилось стоять у шкафчиков с картинками и ждать, пока нянечка оденет всех по очереди.

Я мотнула головой, отгоняя непрошеные воспоминания, взяла из рук Марфы муфту. Теперь главное — не успеть взмокнуть в хорошо натопленном доме.

Но, похоже, взмокнуть мне все же придется: от окна малой гостиной ко мне развернулся Андрей. Насколько я помню, за ним не водилось привычки праздно таращиться в окно. Слышал, как я звала Марту по пути из гостиной, и зачем-то решил меня подкараулить?

Впрочем, за ним не водилось и привычки стискивать пальцы за спиной так, что костяшки белеют.

Андрей смерил меня внимательным взглядом.

— Для визитов поздновато.

Хорошо, что я успела засунуть руки в перчатках в муфту. Можно тоже сцепить руки так, что они заноют, — и изобразить на лице вежливую улыбку, отвечая не на то, что было сказано, а на то, что подразумевалось.

— Хочешь проводить, чтобы точно знать, куда меня понесло?

Он тоже ответил на то, что подразумевалось:

— Сегодня в кафедральном соборе отец Павел будет служить вечерню с чином прощения. Нам с тобой следует быть на службе.

Я мысленно ругнулась. Ищу подвох там, где его нет. После того, как все видели меня танцующей на балу, мне действительно нужно появляться в церкви. Хотя бы в воскресенье. Не следует давать повода для сплетен и добавлять отцу Павлу причин присматриваться ко мне внимательней.

А я веду себя как прежняя Анна, которая видела упрек в любой, самой невинной фразе. Кажется, у нас с ней больше общего, чем я думала.

Или просто одни и те же нейронные связи.

— Я обещала баронессе Лерхен навестить ее отца, — сказала я. — Ей нужна поддержка, да и больному не помешает уверенность, что его дочь не оставили одну, пока он болеет.

Он приподнял бровь, будто хотел сказать «на тебя не похоже».

— У баронессы Лерхен есть родной дядя, который о ней заботится.

Я чуть склонила голову.

— Разве не ты говорил, что жене губернатора подобает заниматься благотворительностью? Визит к больному и забота о сироте — что может быть более подобающим?

Андрей снова отвернулся к окну.

— Я не вижу саней у крыльца.

— Я не велела запрягать. Хочу прогуляться.

— Неразумно.

Я подавила желание запустить в него муфтой. Да что это за человек, только и провоцирует чем-нибудь в него швырнуть! А если в следующий раз у меня в руках будет что-то по-настоящему тяжелое?

— Хочу прогуляться, — ровным тоном повторила я.

Не объяснять же Андрею, что я устала торчать в четырех стенах. Что я хочу увидеть мир снаружи дома — настоящий, большой мир, чтобы избавиться наконец от сюрреалистичного ощущения дурного спектакля, которое до сих пор иногда накатывало. Избавиться от снов, в которых я выходила на крыльцо в своем допотопном наряде — и оказывалась на остановке, полной людей.

— Вчера ты едва не упала в обморок после тура вальса, — напомнил он.

— Сегодня рядом со мной не будет мужчины, который вскружил мне голову.

Он ответил не сразу.

— Твоя голова слишком непроста, как выясняется, чтобы рисковать ею, поскользнувшись на весеннем льду.

Я мило улыбнулась.

— Голова вообще — предмет темный и исследованию не подлежит.

Он дернул щекой: этот спор на ровном месте, кажется, раздражал его так же, как и меня.

— Я распоряжусь, чтобы за тобой ехали сани.

— Дело твое, Андрей. Хочешь меня проверить — можем прогуляться вместе. Скрывать мне нечего.

Визит к Лерхенам уже в самом деле ничего не изменит после ночного разговора, даже не добавит еще одну монетку в копилку странностей — она и без того полна так, что в нее ничего не влезает.

— Я беспокоюсь о твоем здоровье, — сухо заметил он.

— Тогда предлагаю тебе подумать, где заканчивается забота и начинается контроль. — Я поправила капор. — Извини, здесь слишком сильно натоплено.

Я прибавила шагу, пока Андрей не придумал очередной веский аргумент, чтобы все же запихнуть меня в сани.

На ступенях крыльца не было ни следа снега или льда, дворник постарался на славу. Влажный морозный воздух ударил в лицо. Я вдохнула его — глубоко, насколько позволял корсет. Господи, как же хорошо! Дом пах лавандой и полынью, которыми перекладывали белье, розовой водой — ее время от времени распыляли в гостиной, вкусной едой, воском и свечной гарью, иногда — хлоркой. Улица — подтаявшим снегом, дымком из печных труб, лошадиным навозом — после нескольких недель в четырех стенах даже этот запах казался подарком — и блинами.

Я зашагала по тротуару, стараясь не вертеть головой по сторонам слишком уж откровенно. Анне Светлоярск казался деревней. Я видела каменные дома, с удовольствием разглядывала узоры каменных оград.

Московская улица, местная Рублевка. Парадный фасад губернии. Здесь можно было не надевать калоши: снег на тротуаре расчищали до брусчатки. Будочник при виде меня вытянулся во фрунт. Я благосклонно кивнула ему. Прохожие расступались. Люди в крестьянской одежде кланялись, снимая шапки. Чистая публика тоже кланялась — не так глубоко. Еще немного, и у меня голова отвалится от непрерывных кивков. Пожалуй, в чем-то Андрей был прав, когда предлагал мне ехать в санях. Губернаторша, просто так прогуливающаяся по улице, событие примерно такого же масштаба, как мэр, раскатывающий по вверенному ему городу на велосипеде.

С другой стороны, предыдущий царь любил гулять в одиночестве по Петербургу, нынешний тоже много ходит пешком. Так что близкая к власти персона на улице без охраны не такая уж редкость.

Мозг выцепил ровный стук копыт за спиной, я оглянулась. Пожалуй, не совсем без охраны. Андрей все же послал за мной сани, и теперь они ехали следом в почтительном

Я свернула к Соборной площади, прошла мимо парка. Взгляд упал на чашу водоразбора. Большая, каменная, но вода в нее текла из деревянных труб, которые брали начало от родников у Лысой горы. Работа предыдущего губернатора, который обеспечил город водой. Хрустально-чистой.

Когда-то.

Вот водовоз в засаленном тулупе черпает воду потемневшим деревянным ковшом, чтобы перелить ее в бочку. Бочка, к слову, выглядела так, будто ее не мыли с сотворения мира. Вот баба поставила на брусчатку пару ведер вместе с коромыслом. Взяла одно, окунула в чашу, вернула, окунула второе. Вот бродячая собака вскочила на край и начала лакать.

Не хватало только пролетающей птички для идеального бактериального бульона.

Объяснять что-то бесполезно. Микробов в капле воды обнаружили еще в семнадцатом веке, но понадобилось почти двести лет, чтобы связать их с болезнями. Я вздохнула. Подобрала уже подмокшие по подолу юбки и зашагала дальше.

Не знаю, чего я ожидала от улицы с названием Немецкая. Идеального порядка? Ровных аккуратных домиков с рождественской открытки?

Мне навстречу с улицы вывернула ватага парней. У одного синяк на пол-лица, у другого одежда запятнана кровью из разбитого носа, третий баюкает руку. Порыв ветра донес сивушный дух.

— А ты видел, как я ему вмазал! — расслышала я, отступая в сторону.

Похоже, традиционная масленичная забава — бои стенка на стенку на льду Волги, куда собирался народ со всего города, — сегодня удалась. По крайней мере для этой компании.

А Немецкая улица в самом деле оказалась ухоженной. Двухэтажные домики, большей частью деревянные. Резные ставни. Впечатление портила только снежная каша под ногами, от которой и калоши не спасли, — щиколотки мгновенно промокли и замерзли.

Я покосилась в сторону саней, все еще следовавших за мной. Стоит, пожалуй, отодвинуть в сторону самолюбие и сесть в них, пока до колен не промокла. Или сперва узнать, далеко ли идти? А то сяду, и тут же придется выходить.

— Скажи, милая, где здесь дом барона Лерхена? — спросила я проходившую мимо бабу.

— Ниже по улице, барыня. — Она махнула рукой. — Чуть пройдете, а как кирха видна станет, там и дом рядом. С пристроем, на нем вывеска.

Значит, пешком. Действительно, шпили кирхи показались совсем скоро, а там нашлась и вывеска. Я потопала ногами на крыльце, стряхивая снег с калош, и позвонила.

Горничная открыла мне дверь. Голос Карла Лерхена, дяди Варвары, я услышала, едва зашла в дом.

— У Фридриха слишком много долгов. А у тебя слишком мало поддержки.

Я скрежетнула зубами, напомнив себе, что чужие семейные свары — не мое дело. Даже если мне хочется придушить «заботливого» дядюшку.

Тем более вполне возможно, что придушить на самом деле мне хочется вовсе не его, а другого «заботника».

Во время визита мне не нужны были свидетели, поэтому пришлось выпроводить Карла — и, надо признать, получилось это не без труда. Намеков этот тип совершенно не понимал или делал вид, что не понимал. Пришлось быть невежливой.

А вот Фридрих, отец Варвары, мне понравился. Как пациент — судить о его человеческих качествах пока было не по чему. Если не случится повторного инсульта, все не так плохо. Полусидел в кровати, меня узнал — и испугался: нечего губернаторше делать в его доме. Пытался говорить. Предсказывать, насколько он восстановится, я бы не рискнула без нормального осмотра. Да и вообще — все же не моя епархия. Поэтому и обнадеживать зря Варвару я не стала. Дополнила рекомендации, которые дала на балу.

Она слушала внимательно. И на миг мне показалось, что эта девочка поняла, кто я на самом деле.

Показалось. Откуда бы ей догадаться о таком?

Глава 3

Когда я вышла на крыльцо дома Лерхенов, кучер подогнал сани ближе.

— Изволите сесть, барыня?

Я посмотрела на мокрый подол платья, на начинающую подмерзать кашу под ногами. Солнце спустилось ниже, и в воздухе появился холод — хоть дни уже пахли весной, по ночам еще морозило вовсю.

— Изволю.

Кучер соскочил с саней, откинул полость из волчьей шерсти.

— Осторожней, барыня, не ожгитесь о грелку.

Грелка! Как кстати!

— Федор, ты умница! — восхитилась я.

Кучер почесал затылок, вернул на голову шапку, которую снял, когда помогал мне садиться, и все же признался:

— Барин велел.

Вот как…

— Весенний воздух коварный, простудиться немудрено, а барыне это совсем ни к чему, — сказал кучер, копируя интонации Андрея.

Пожалуй, морозить ноги назло бабушке, в смысле мужу — не самое умное решение. Я устроилась под полостью так, чтобы грелка не обжигала.

— Куда изволите? — спросил Федор. — В храм?

Я задумалась.

Благовест к вечерне в кафедральном соборе начинали за полчаса до службы. Собор пока молчал, значит, у меня было немного времени.

— Давай к Волге съездим. Заодно посмотрим на сиротский приют.

— Да чего на него смотреть, барыня, — крякнул Федор. — Он уж сколько лет стоит.

Конюх тронул лошадей, сани покатились вверх от берега. Я открыла рот, чтобы возмутиться, но вовремя сообразила: на узкой улице лошадь запряженную в сани, не развернуть так же просто, как автомобиль. Действительно: Федор свернул в ближайший переулок, и, описав круг по задворкам, мы вернулись на чистую и аккуратную Немецкую улицу, миновали кирху и наконец выехали к Волге.

Почти к самой Волге. Вдоль берега реки тянулись пристани, амбары и купеческие склады, так что величественное пространство реки лишь изредка появлялось в промежутке между домами. Мы поехали параллельно берегу, по Большой Сергиевой улице. Мимо дома умалишенных, гимназии. Мимо старых особняков, стоявших здесь с самого основания города. Если Московская улица была воплощением новых денег и власти, то Большая Сергиева прямо-таки кричала о старой спеси.

— Вот он, матушка. Приют. — Кучер указал кнутом на когда-то желтый дом с белыми колоннами в глубине сада.

От былой роскоши не осталось и воспоминаний. Краска на фасаде давно облезла, кое-где и штукатурка сдалась, обнажив кирпичи. Окно в мезонине заколочено, ступени крыльца выщерблены. Классическая картина: казна делает вид, будто содержит, благотворители делают вид, будто справляются.

— Чей это дом? — полюбопытствовала я.

— Казенный, вестимо, — отозвался Федор. — А раньше барыни Вельяминовой был. Род старый был, с самого начала города, да, говорят, прокляли, эх…

— Почему?

— Детки свои у них не жили, хоть и ходили на улице крестных искать.

Старинный обычай. Чтобы ребенок пережил младенчество, надо сразу после его рождения позвать в крестные первых встреченных на улице людей.

— Простите, барыня. Не хотел… — опомнился кучер, по-своему расценив мою задумчивость.

— Ничего, на все воля божья. Рассказывай дальше.

Горожане, конечно, эту

— Супруг у нее скончался, а барыня долго жила. Что удумала на старости лет: завещала дом и все имущество купцу Ширяеву…

— Это у которого типография?

— Деду его. Тот чай из Кяхты возил, да разорился, когда два его обоза разбойники пограбили. Сын его, батюшка Ивана Петровича, как немного поднялся, типографию открыл, дескать, это надежнее. Ну так вот, о чем, стал-быть, я, — перебил себя Федор. — Завещала барыня ему, значит, имущество в обмен на пожизненное содержание. Оформили честь по чести. Да только барыня Вельяминова наследника-то пережила. Сын его судился даже, хотел содержание назад отсудить, да не вышло. А барыня на него разобиделась и перед смертью сиротскому приюту дом завещала. Дескать, своих деток господь во младенчестве прибрал, так пусть хоть чужим…

Его перебил колокольный звон, прилетевший издалека. Тут же отозвалась церквушка поближе.

— В кафедральный собор, — велела я.

Оказывается, пробки появились задолго до автомобилей. Не доезжая половины квартала до Соборной площади, сани встали. Намертво. Где-то впереди переругивались кучера.

Я откинула полость, поежилась: пригрелась под мехом.

— Федор, я дальше пешком. Барин как велел, нас дождаться или он на своем выезде?

— Барин велел вас отвезти и домой возвращаться. Вас Митяй увезет.

— Вот и возвращайся, как сможешь из этой толчеи выбраться, — заключила я.

Прибавила шагу, чтобы не замерзнуть.

Андрей ждал у ступеней. Похоже, он не надеялся, что я появлюсь вовремя, и оделся как следует: шуба, крытая черным бархатом, меховая шапка.

Барин. Но не расслабленный Обломов — а достойный потомок тех, кто получил землю и власть за верную службу. Эта шуба, эти меха сидели на нем так же органично, как на статусных мужчинах моего — то есть уже не моего времени — сшитые на заказ деловые костюмы.

Такие же доспехи для выхода на люди, как вчерашний мундир с орденами.

Я ругнулась про себя: несмотря ни на что, пялюсь, как девчонка, и двинулась ему навстречу.

Андрей молча подал мне руку. Я так же молча приняла: стало подмораживать, и резиновые калоши начали скользить. Глупо было бы улететь со ступенек и сломать шею второй раз.

Мы вошли в храм вместе и сразу же разошлись: он направо, я налево, как подобает. Идеальная картинка для всех, кто захочет смотреть.

Народа уже набралось, воздух успел нагреться. Оплывали свечи, мерцало золото иконостаса. Отец Павел начал служить, и от его густого голоса, усиленного акустикой храма, вибрировало где-то в груди.

Я не вслушивалась в слова службы, машинально крестилась, отбивала поклоны и думала.

О смысле жизни, о чем еще думать в церкви. Зачем Бог, вселенная, судьба — как ни назови, смысл один — закинула меня сюда. В прошлой жизни я не была праведницей, не заимела каких-то особых заслуг, чтобы получить второй шанс. Бесчисленное количество принятых родов, какие-то из них, наверное, закончились бы плохо без своевременной медицинской помощи, скольким-то роженицам помочь не удалось, несмотря на все старания и возможности медицины. Неудачные браки, неродившийся ребенок…

Хор запел, чистые ясные голоса взлетели под купол, и от этого звука что-то внутри дрогнуло.

Неисповедимы пути Его. Так и запишем. Зачем-то Ему было надо, чтобы я строила экономку, учила прислугу азам антисептики… Или передала солонку. Я прикусила губу, чтобы не фыркнуть на самой торжественной части службы. Тщеславие — грех, и нечего придумывать какие-то особенные планы мироздания на свой счет. Будем жить, пока живы, а там разберемся.

К отцу Павлу мне пришлось подойти среди первых. Он смерил меня долгим взглядом, будто проверяя, не выросли ли у меня копыта с хвостом за то время, пока мы не виделись. Видимо, не обнаружил. Благословил, как и всех, добавил тихо:

— Рад, что вам намного лучше, Анна Викторовна.

Прозвучало это, будто мне испытательный срок продлили.

На пути к выходу из церкви то и дело встречались знакомые. Те же правильные слова, что и после обеда в нашем доме. Кто-то прикладывал платочки к глазам, кто-то выглядел искренним. За спиной я слышала баритон Андрея. Интересно, насколько он сам верит во все это? Пожалуй, лучше не спрашивать.

На крыльце мы столкнулись с Софьей Белозеровой. После обмена прощениями она спросила:

— Анна Викторовна, не передумали ли вы?

— Не передумала. Сегодня я проезжала мимо приюта. Здание в скверном состоянии.

Она покосилась через мое плечо на губернатора. Андрей опередил ее.

— К сожалению, у приказа общественного призрения все меньше доходов и все больше обязанностей. В прошлом году мы начали взыскивать долги с тех, кто пользовался ссудами приказа и не торопился их отдавать. Однако дело это небыстрое.

— Андрей Кириллович сделал больше, чем его предшественники за десять лет, — с достоинством сказала Белозерова. — Но даже он не способен превращать воду в вино, а долговые расписки в звонкую монету.

Андрей хмыкнул.

— Хорошо, что отец Павел не слышит, как случившееся в Кане Галилейской приводят в пример как способ пополнения бюджета. Он бы сказал: на чудо надейся, а смету составь.

— Вот со сметой я как раз и собиралась завтра к вам — Белозерова чуть наклонила голову. — Анна Викторовна, если все наши договоренности в силе, завтра после полудня я заеду к вам с бумагами.

— Буду ждать, Софья Андреевна, — кивнула я.

Андрей оставил сани чуть поодаль, чтобы не попасть в пробку на выезде. Он помог мне забраться в них, сел следом. Кучер тронул.

— Спасибо за грелку, — сказала я. — Она была очень кстати.

Он проворчал:

— Простудиться тебе сейчас не хватало.

Оглядел внимательно, подоткнул полость, и я снова почувствовала себя ребенком, которого собрали на прогулку. Вдохнула запах бергамота. Попыталась разглядывать медленно проплывающие мимо дома, но любоваться видом не получалось. Молчание становилось невыносимым.

— Ты упоминал о ссудах приказа общественного призрения, — спросила я, сама себе удивляясь. Никогда не испытывала потребности говорить, лишь бы не молчать.

— Тебе в самом деле интересно? — приподнял бровь Андрей.

Я пожала плечами.

— Раз уж я собралась влезать в дела приюта, должна же я понимать, как все устроено.

Он снова оглядел меня с видом «надолго ли тебя хватит», но вслух этого не сказал, а я притворилась, будто не поняла выражения его лица. Андрей помолчал — видимо, прикидывал, с чего начать, чтобы жена не заскучала через минуту, как прежняя Анна.

— Приказ общественного призрения учрежден при Екатерине, — начал он. — Идея была разумная. Государство собирает пожертвования, пускает капитал в оборот — ссуды, проценты. На доход содержит богадельни, больницы, приюты.

— Красивая схема, — кивнула я.

— Была красивая. Пока приказы не начали оценивать по росту капитала, а

Я мрачно усмехнулась. Знакомо. То же самое, что оценивать эффективность больницы по соответствию койко-дней нормативам и экономическим показателям.

— То есть чем больше денег приказ накопил, тем лучше отчитался перед Петербургом, — уточнила я. — Независимо от того, доходят ли эти деньги до сирот.

— Именно. При этом за последние двадцать лет на приказы навесили все, что не захотели содержать другие ведомства. — Он стал загибать пальцы, и с каждым пальцем его голос становился суше. — Увечных солдат. Солдатских вдов. Сирот почтовых служителей. Бродяг с детьми. Арестантов, которые не могут работать. Расстриг, которых выгнали из духовного звания за пороки. И это не считая медицины: бесплатные лекарства для бедных, содержание фельдшерских школ, обучение врачей для городских больниц. Все за счет приказа.

— Значит одна контора должна кормить калек, лечить бедных, учить врачей и при этом наращивать капитал, — подытожила я. — Пожалуй, тут действительно пригодилась бы способность накормить пятью хлебами и двумя рыбами пять тысяч мужей.

— Не считая жен и детей, — поправил Андрей. — Однако в приказе заседают обычные люди.

Он не договорил, но я поняла. Обычные люди, далекие от святости. И если эффективность работы оценивается по капиталу…

— Выданные ссуды числятся как активы приказа? — уточнила я. — А те, кто их выдает, танцуют на одних балах, играют в карты за одним столом и ходят в лавки к тем, кому дают ссуды?

Андрей кивнул. Жестко усмехнулся.

— В прошлом году губернаторы получили право самостоятельно определять состав приказа.

— Кажется, многим это не понравилось, — фыркнула я.

Он пожал плечами почти так же, как я пару минут назад — не слишком приятно, но ничего не поделаешь.

— Губернаторская должность существует не для того, чтобы я всем нравился.

Глава 4

Я не нашлась, что ответить. Впрочем, последняя фраза и прозвучала так, будто ответа на нее Андрей не ждал. Закончил рассказ, поставил точку, и нечего тут обсуждать.

Я и не стала. Вдыхала запах бергамота, чувствовала тепло рядом, под одной полостью. Поглядывала по сторонам, на неторопливо проплывающие мимо особняки. Будочник — уже другой — отдал честь губернатору. Фонарщик взбирался на лестницу. Последний вечер перед Великим постом накрывал город.

Андрей подал мне руку, помогая выбраться из саней. Хотела бы я знать, чего больше в этом простом жесте — привычки или настоящей заботы? Опять глупости в голову лезут. Ветер забрался за воротник, я поежилась. Андрей чуть прибавил шагу, но не так, чтобы мне пришлось скакать за ним вприпрыжку.

В тепле прихожей наконец-то можно было перестать вжимать голову в плечи. Марфа и Степан появились мгновенно — как будто караулили, а может, так оно и было. Степан принял у Андрея шубу и шапку, Марфа сняла с меня салоп и взяла из рук капор. Я присела на банкетку, стаскивая калоши.

— Андрей, пока мы не разбежались по своим покоям. У меня одна просьба.

Он медленно развернулся в дверях. Даже Степан, кажется, застыл с шубой в руках.

Интересно, что следовало за этой фразой в прошлой жизни? Желание нового выезда? Бриллиантового гарнитура? Требование немедленно вернуться в Петербург? Я едва подавила улыбку.

— Ты слышал мой разговор с Белозеровой. Надеюсь, она привезет действительно информа… дельные записи.

— Софья Андреевна — дама умная и крепко держит в руках дело, которое оставил ей супруг, — заметил Андрей.

— Тем лучше. Однако, когда речь идет о деньгах — доверяй, но проверяй. Я бы хотела увидеть и другую сторону. Сторону приказа общественного призрения.

Он нахмурился.

— Нет. Приказ общественного призрения — не твоя кладовая и не счета моего дома. Среди его документов — долги и фамилии людей, которые меньше всего желают, чтобы об их делах судачили кумушки. — Он начал разворачиваться к галерее.

— Мне не нужны чужие тайны. — Я поднялась с банкетки. Заторопилась, пока Андрей не ушел. — Утвержденная смета на текущий год. Фактические выдачи за прошлый год и за начало этого — по статьям. Пища, дрова, свечи, белье, мыло, лекарства, ремонт, жалованье служащим. Список призреваемых: пол, возраст, дата поступления. Отдельно — умершие и выбывшие за последний год. Сотрудники — кто и за какие деньги. Прошения смотрителя за последний год — все, что подавал, удовлетворено или нет. И поставщики. По каждой статье.

Я думала, он повторит «нет» после первой же моей фразы и уйдет. Но Андрей замер, слушая, и, кажется, вглядись я попристальней в его глаза, увидела бы, как за ними крутятся шестеренки.

Нет уж, господин губернатор, это ты на Романа Петровича не спишешь. Это полностью твоя епархия.

— Зачем тебе поставщики?

— Если на бумаге куплено пятьдесят пудов мыла, а в приюте дети чешутся от вшей, я хочу знать, где именно это мыло исчезло: у поставщика, у смотрителя или у того, кто подписывал ведомости.

Андрей едва заметно сдвинул брови. Марфа и Степан испарились мгновенно.

— У тебя есть основания для подобных предположений?

Молодец, Анна Викторовна! На самом деле куда больше подходило словечко покрепче. Андрей же не далее как полчаса назад сказал, что он разогнал старый состав приказа общественного призрения и набрал новых людей. Естественно, он услышал сейчас: «под твоим руководством существует система, в которой обкрадывают детей».

— Пока никаких. Но когда казенные деньги проходят через несколько рук, испариться они могут на любом этапе. Ты знаешь об этом куда лучше меня.

— Знаю, — согласился он после такого долгого молчания, что я успела уже решить: разговор окончен.

— Если нужно написать прошение по всей форме, чтобы получить выписки из этих бумаг, я это сделаю. Только тебе придется подсказать мне, на чье имя и как правильно написать.

— Обойдемся без прошения. Пришли мне список, утром я распоряжусь. — Он усмехнулся. — Раз уж я сам настаивал на том, чтобы ты занималась благотворительностью. Доброй ночи, Анна.

— Доброй ночи, — сказала я ему в спину.

Хотя до ночи оставалась еще прорва времени.

Утром начался пост, который Тихон, кажется, использовал для того, чтобы развернуться вовсю. На столе выстроились миски и мисочки, хрустальные пиалочки — и каких солений там только не было!

По уставу в первые два дня вообще полагалось воздерживаться от пищи, но даже строгие миряне не доводили дело до буквы — для светского дома, где хозяин с утра до вечера на службе, это было бы безумием. Андрей ограничился сухоядением и с видимым удовольствием уплетал рыжики и грузди с черным хлебом, полируя их солеными огурцами. Приложился к моченым яблокам. Намазал икру на белый хлеб.

Я хихикнула про себя — я после такой трапезы булькала бы как

Мне, как все еще выздоравливающей, позволялось послабление — и перловка с маком, воздушная и пышная, даже близко не похожая на ту твердую как дробь кашу, к которой я привыкла, показалась царским блюдом. К чаю подавались сушеные фрукты и орехи, мед светлый и гречишный к маленьким булочкам.

Мы ели в тишине, как всегда, но, кажется, впервые эта тишина не давила.

Белозерову я велела провести в свой будуар. В гостиной — проходной двор, хоть в Чистый понедельник визиты и не слишком поощряются, однако дам вроде Арсеньевой, внезапно меня возлюбившей, подобные вещи никогда не останавливали. В будуаре мы можем поговорить спокойно.

Софья Андреевна положила на столик амбарную книгу.

— Вам нужны объяснения, Анна Викторовна?

— Попробую разобраться сама, — улыбнулась я. — Угощайтесь, пожалуйста.

Марфа принесла пирожки с грибами, к чаю — пирожки с изюмом и яблоками, сотовый мед и яблочную пастилу. Чиниться Белозерова не стала, взялась за чашку.

Почерк в тетради был одинаковый на всех листах. Не каллиграфический, но вполне разборчивый. Приход. Расход. Обоснование.

Казна, конечно, приют финансировала — но на эти средства можно было прокормить разве что котенка. Денежные пожертвования встречались чаще — и выходило, что именно на них-то дети умудрялись как-то существовать.

Кроме денег, были и поступления другого рода. От такой-то десять аршин полотна. От такой-то три фунта мыла. После благотворительного сбора на нужды сирот — изрядный список поношенной одежды.

Расходы — стандартные. Дрова. Еда. Ткань на одежду и прочие нужды. Обувь. Расходы на похороны.

«Такая эпоха, — попыталась напомнить я себе. — Высокая детская смертность». Не помогло.

Я закрыла тетрадь.

— Софья Андреевна, дамы-благотворительницы делают просто невозможное.

— К сожалению, невозможное нам не по силам. Но по мере наших стараний и с божьей помощью.

Я кивнула.

— Не затруднит ли вас съездить вместе со мной в приют?

— Когда вам было бы удобно?

— Сейчас.

Белозерова поставила чашку на блюдце.

— Анна Викторовна, о визитах попечительниц предупреждают хотя бы накануне. Этого требует тактичность.

— Чтобы к нашему приезду успели замести пыль под кровать и переодеть детей в белые чепчики? — приподняла бровь я.

Она едва заметно улыбнулась.

— Согласна. Однако нелакированная картина может оказаться не слишком приглядной.

— В том и смысл, — пожала плечами я.

— Если вы не возражаете, мы можем заехать ко мне. Елизавета Михайловна на прошлой неделе привезла мне мешок детской одежды, и мои девки как раз закончили ее чистить и чинить. По делу можно приехать и без предупреждения.

— Елизавета Михайловна? Арсеньева? — не поверила я своим ушам.

— Она — одна из постоянных жертвовательниц. И знает, как побудить жертвовать и других дам. — Белозерова улыбнулась. — Говорит, Господь наградил ее скверным нравом для того, чтобы заставить быть вдвойне усердной в богоугодных делах.

— Вот уж никогда бы не подумала, — вырвалось у меня. — Простите, — добавила я опомнившись.

— Думаю, у вас будет возможность самой высказать Елизавете Михайловне мнение о ее персоне, — сказала Белозерова. — Так что не вижу причин извиняться передо мной.

«Сплетни разносить я не собираюсь» повисло в воздухе.

— Но, Анна Викторовна, сделайте одолжение. Прежде чем мы поедем, пообещайте мне, что не будете торопиться высказывать свои выводы при смотрительнице. Я знаю ее давно и знаю, как с ней говорить.

Еще одна, значит, со скверным нравом, дарованным специально для усердия в богоугодных делах. С другой стороны, на казенное жалование, конечно, находится очень много умных, трудолюбивых и ответственных людей.

— Обещаю, Софья Андреевна.

Кучер слез с козел и постучал в калитку. Из сторожки высунулся мужичок в треухе, увидел Софью Андреевну, перекрестился и потащился отворять.

— Здравствуй, Прохор, — кивнула ему Белозерова, проходя.

— Здравия желаю, барыня.

На меня он посмотрел с любопытством, но без удивления. Видно, попечительниц через эти ворота за последние годы прошло достаточно, чтобы не теряться при виде новой.

По двору тянулось несколько тропинок, снег вокруг них подсел, собираясь таять, но видно было, что сам двор толком и не расчищали. Неужели детей не выводят гулять зимой? Тут и там в тропинке попадался утоптанный мусор: щепки, очистки, что-то тряпичное. У стены сарая стояли пустые бочки, перевернутые вверх дном.

Софья Андреевна шагала впереди — она здесь явно ходила не первый десяток раз.

Вблизи дом выглядел еще хуже, чем с улицы. Я покачала головой, глядя на лепнину над входом. Не ровен час, свалится кому-нибудь на макушку — поминай как звали.

Белозерова отворила дверь, пропускать меня внутрь не стала, зашла, показывая дорогу, я за ней. Мы миновали сени и вышли в то, что когда-то должно было быть парадной гостиной или залой.

Теперь это превратили во что-то вроде актового зала и молитвенной одновременно. От молитвенной — иконы в красном углу, от парадной — портрет императорской четы, милостиво взиравшей на входящих. Лавки вдоль стен, какие-то шкафы, конторка. Вдоль одной стены — сколоченные из досок клетушки, должно быть, помещения для воспитателей.

Навстречу нам вышла девушка. Молодая, лет двадцати, круглолицая, в сером платье и переднике, который когда-то был белым. В руке она несла деревянное ведро, покрытое тряпкой.

Тряпка не помогала.

Запах разлетался от ведра с такой интенсивностью, что мог бы служить оружием массового поражения.

Увидев нас, девушка охнула. Отступила, одновременно пытаясь поклониться и спрятать ведро. Не получилось ни того, ни другого, содержимое плеснуло на пол.

Кажется, я здесь надолго.

Глава 5

Из коридора донеслись быстрые шаги, и в залу вышла женщина. Лет сорока, темное платье с белым воротничком, ключи на поясе.

— Софья Андреевна, какой неожида…

Она осеклась. Взгляд уперся в девушку с ведром. Опустился к ведру. Потом к полу.

Левый глаз у женщины дернулся.

— Глашка. Убрать. Быстро.

Глашка метнулась в глубину зала. Из ведра плеснуло еще раз.

Женщина повернулась к нам.

— Софья Андреевна, простите, Христа ради, — говорила она ровно, без заискивания. — У Глашки руки-крюки, а голова только чтобы чепец носить. Пройдемте в мою комнату, там и поговорим спокойно. И вы… — Она посмотрела на меня и замялась. Вспомнила, что мы не представлены.

— Анна Викторовна, позвольте представить Анфису Петровну Соловьеву, смотрительницу приюта.

Взгляд смотрительницы стал напряженным. Обычно гостей представляют хозяевам, а не наоборот. Значит, в приют занесло не абы кого.

— Анфиса Петровна, позвольте представить. Анна Викторовна Дубровская, наша новая попечительница.

Я буквально почувствовала, как

— Какая огромная честь для нашего скромного заведения. — Она покосилась на лужу, все еще ароматизирующую воздух. — Прошу, проходите. Сию минуту распоряжусь насчет чая.

Я тоже покосилась на лужу — уж очень характерно она выглядела. Примерно то же я видела две недели назад в нашем доме. Мы отделались довольно легко, но в доме не было детей.

— Благодарю за заботу, Анфиса Петровна. Однако от чая я бы пока воздержалась. Не могли бы вы показать мне, как у вас все здесь устроено, в приюте?

Веко смотрительницы дернулось второй раз.

— Помилуйте, ваше превосходительство! Чистый понедельник, все на хозяйстве — стирка, уборка. Вы уж извольте к нам завтра приехать, и я вам все покажу как следует.

— Анфиса Петровна, я не превосходительство. Я просто скромная попечительница, и мне хотелось бы знать, как обстоят дела.

Она на миг прикрыла глаза, и я увидела настоящее лицо усталой женщины, у которой за спиной орава детей в разваливающемся доме, бестолковая прислуга — и губернаторша в дверях.

Потом смотрительница собралась.

— Как угодно, Анна Викторовна. Прошу.

Она повела нас налево. Толкнула двери, которые раскрылись в обе стороны.

Что ж все эти баре так любят анфилады? Это же не дом, это проходной двор!

За дверями обнаружилась классная комната. Доска на стене, грифельные доски в руках учениц разных возрастов. Учительница поднялась из-за стола при нашем появлении. Вслед за ней — девочки. В разномастных платьях — чувствовалось, что одежду собирали с миру по нитке, но в одинаковых белых фартуках и косынках. Волосы заплетены в косы у всех, кроме одной, у которой из-под косынки выбивались короткие пряди.

— Стригли недавно? — спросила я вполголоса у смотрительницы, указывая на стриженую девочку. — Вшей выводили?

Смотрительница помялась, но все же ответила:

— Она недавно у нас. Пришлось чемерицей выводить.

Я кивнула. Нищета редко бывает чистой. Здесь, в приюте — пока старались, несмотря на облупившиеся стены и застиранные платья воспитанниц. Надолго ли хватит этих стараний?

— Продолжайте занятия, — сказала я. — Анфиса Петровна, будьте любезны.

Учительница начала читать, девочки хором забубнили следом какую-то молитву.

В соседней комнате оказалась рукодельная или что-то вроде того. На лавках стояли прялки, лежали веретена. Из корзинок свисали неподрубленные полотенца. У окна — ткацкий станок с начатым холстом.

— А куда они потом? — спросила я.

— Часть на нужды приюта, часть продаем.

Она думала, я спрашиваю о вещах.

— Дети вырастают. Что потом?

— Если подкидыши солдатские, то по указу: мальчиков — в рекруты, девочек — в прачки.

— А если нет?

— Мы стараемся пристроить их в хорошие дома, — встряла Белозерова. — Затем и учим девочек рукоделию, а мальчиков самым простым ремеслам. На фабрике тоже всегда требуются руки.

Так себе перспектива, но это все же лучше, чем оказаться на улице. Многие из тех, с кем я росла, спились в первые же годы — не смогли справиться с жизнью. Мне повезло: училище с общежитием, потом институт.

Я заставила себя прогнать воспоминания.

— Дальше.

— Пройдемте в другую сторону. Посмотрим, как занимаются мальчики и мастерскую. — Анфиса Петровна шагнула обратно.

— Погодите, — остановила ее я. — Софья Андреевна, много ли девочек в приюте?

— Двадцать, — ответила Белозерова.

— В классе было десять. Рукодельная пуста. Где остальные?

— Они маленькие еще для учебы. В спальне. За ними Глашка присматривает, — сказала смотрительница.

Лучше бы она не говорила про Глашку, потому что я сразу вспомнила про содержимое ведра на полу.

— Покажите спальню.

Смотрительница не шелохнулась.

— Нехорошо, Анна Викторовна. В спальне девочки и неодеты могут быть.

— Так вроде я не мужчина, — пожала я плечами. Добавила холода в голос. — Сколько животами маются?

— Пятеро, — призналась она. — Не извольте беспокоиться, блинов вчера переели. Попостятся, и все пройдет.

— Софья Андреевна, не могли бы вы провести меня? — спросила я.

— Анна Викторовна, помилуйте. — На миг мне показалось, что Анфиса Петровна сейчас раскорячится в дверях, закрывая их собой. — Зрелище не для ваших глаз. Да и больных беспокоить незачем.

— Есть зачем. — Я шагнула к ней.

— Как вам будет угодно, — вздохнула смотрительница и распахнула дверь.

Все было ровно так, как я ожидала. Спертый воздух — рамы проклеены полосами ткани, форточки не открывали с начала холодов — сейчас стал особенно насыщенным. Белозерова не выдержала, приложила к носу платок. Я осталась как есть.

Кровати, стоящие почти впритык. Две девочки выглядели относительно бодрыми — встали и поклонились. Две не подняли век при нашем появлении. Кожа серая, глаза запавшие. Срочно нужно ими заняться. Пятая открыла глаза, встать не смогла.

Почти то же самое я видела в девичьей нашего дома три недели назад. И, как и там, сегодняшние пять завтра превратятся в двадцать при такой скученности.

— У мальчиков тоже больные? — спросила я, не позволяя эмоциям прорваться в голос.

— Семь.

— Из?

— Тридцати.

Значит, завтра здесь будет пятьдесят больных детей разных возрастов.

Ну почему я не попыталась выяснить, откуда кухонная девка притащила инфекцию к нам в дом? Всех построила, вспышку остановила — и успокоилась.

С другой стороны — ну выяснила бы я откуда. Кто бы мне позволил что-то сделать?

Значит, вирус гуляет по городу минимум две недели. И в богатых домах до сих пор не беспокоятся. Конечно, на балу никто бы не стал говорить о подобных вещах, но гостей бы пришло куда меньше. Однако были все. Значит, инфекция пока ходит по низам. От прачки к истопнику, от истопника к рыночной торговке, от торговки — к водовозу…

Я вспомнила деревянный ковш в водоразборной чаше и воду, стекающую с засаленного края рукава. Замутило.

Впрочем, водопровод пока относительно чистый.

Пока.

— Софья Андреевна, Анфиса Петровна, где мы можем спокойно побеседовать?

Комната смотрительницы оказалась маленькой, но опрятной. Кровать за ширмой, сундук, крючки на стене, там сейчас висел салоп, чугунная буржуйка, письменный стол.

Смотрительница пододвинула единственный стул мне, Белозеровой с извинениями указала на сундук, сама осталась стоять.

— Анфиса Петровна, я не доктор, — заговорила я. — Но две недели назад примерно то же самое было в нашем доме. Началось с кухонной девки, и через два дня и людская, и девичья, простите, только и делали, что тошнились и бегали в сортир.

Смотрительница моргнула. Подобная прямота не была в привычках знати.

— Мне удалось остановить поветрие только строгими мерами. Если мы сейчас же не начнем здесь то же самое, через два дня у вас будет пятьдесят больных детей, а еще через день слягут и взрослые.

— Господь милостив, может, обойдется, — попыталась успокоить меня смотрительница.

— Господь помогает тем, кто помогает

— Холеры? — охнула Белозерова.

— Вроде холеры, — с нажимом повторила я. — То есть те, которые действуют на органы живота и быстро передаются. Я видела холеру, — в учебных фильмах, но это неважно, — это поветрие не совсем похоже на нее, но точно так же передается через миазмы, которые исходят от больных и нечистот.

— Прачку вчера тошнило, — сказала смотрительница. — Я думала, перепила. Она у нас грешна… простите.

Кажется, волшебное слово «холера» напугало эту женщину настолько, что она забыла о том, чтобы держать парадный фасад перед губернаторшей.

— Она все еще в приюте?

— В прачечной, да.

— Значит, придется ее оттуда не выпускать, как минимум пока не поздоровеет.

Я встала: смотреть снизу вверх на Анфису Петровну было неудобно. Жестом велела Белозеровой занять мое место, а хозяйке комнаты устроиться на сундуке. Ну вот. Так гораздо лучше. Можно и лекцию читать.

— Итак, миазмы. Они исходят от больных и, попадая в нутро к здоровым, вызывают болезнь. Поэтому здоровых детей в спальню к больным допускать нельзя. Девочкам — вытащить кровати в рукодельную.

Встанут впритык, но лучше, чем ничего.

— Мальчикам?

— В классную комнату, она ближе к спальне, — сказала смотрительница. Тут же опомнилась. — Я не могу изменять содержание детей без распоряжения приказа общественного призрения.

— Вы не изменяете содержание детей. Вы отделяете больных от здоровых, — сказала Белозерова. — Анна Викторовна, откуда вам это известно?

Я чуть улыбнулась.

— До вас уже, верно, дошли слухи о происшествии на губернаторском балу. Во времена молодости моей бабушки среди дам было модно изучать анатомию. А еще считалось, что женщина должна уметь лечить своих близких — ведь в отдаленное имение доктор иной раз просто не доедет.

Надеюсь, у меня не вырастет нос от такого наглого вранья.

— Что вы предлагаете, Анна Викторовна? — спросила Софья Андреевна.

Я мысленно поблагодарила Оболенцева, который, сам того не желая, здорово мне помог, и начала рассказывать.

Глава 6

Точнее, попыталась рассказать. И заткнулась, не успев открыть рот, потому что первое и главное условие — полная изоляция больных — выглядело невыполнимым с самого начала.

Анфилада.

Идиотская анфилада, из-за которой прежде, чем дойти до спальни, где останутся больные, нужно пройти через все крыло дома. И чтобы вынести биологические отходы, нужно протащить их через весь дом.

Идеальные условия для того, чтобы никто не смог увернуться от заразы.

— А что у вас в мезонине? — спросила я.

Вдруг проще изменить планы и оборудовать там изолятор, а не думать, как выкрутиться в совершенно не подходящей для инфекционной больницы планировке.

Дамы озадаченно переглянулись — с их точки зрения, вопрос походил на праздное любопытство.

— Кладовые.

Может быть, вытащить оттуда все барахло и перевести больных детей? Перетащить кровати, с запасом: уже заболевшими дело не ограничится, к гадалке не ходи.

— Печи там есть?

Смотрительница покачала головой.

Значит, мезонин в любом случае не вариант, и остается только одно.

— Как я уже сказала, чтобы миазмы не распространялись, нужно обязательно отделить больных от здоровых. Спальни останутся территорией заболевших. Нужно вынести оттуда кровати, чтобы разместить здоровых отдельно. За девочками может ухаживать Глашка — она ведь уже это делает, верно?

Анфиса Петровна кивнула.

— Кто ухаживает за больными мальчиками? — продолжала расспрашивать я.

— Дядька их, кто же еще.

— Дядька?

— Лука Семенович, отставной солдат. Считается у нас за учителя, но сам себя зовет дядькой. Учит их грамоте и ремеслу.

— И если мы посадим его ухаживать за больными, за здоровыми мальчиками смотреть будет некому, — поняла я. — А сколько лет мальчикам? Может быть, и к ним Глашку приставить?

— Самым старшим пятнадцать. Неприлично будет, если за ними станет Глашка ходить.

Ох уж эти местные представления о приличиях! Я привыкла, что медсестры и санитарки моют, бреют и подают судна пациентам любого пола и возраста, и никто не падает в обморок. Здесь пятнадцатилетний подросток — почти взрослый мужчина. Пустить к нему девку с ведром — не просто скандал, а может быть опасно и для самой девки.

— Хорошо. Сколько всего взрослых в приюте?

— Я. Клара Павловна, учительница девочек. Лука Семенович. Глашка. Кухарка. Прачка. Дворник.

Он же истопник, он же мастер по мелкому ремонту. Или мелкий ремонт берет на себя «дядька», раз уж он все равно учит парней ремеслу?

Я потерла переносицу.

— Анфиса Петровна, если Лука Семенович отставной солдат, то он наверняка видел и тиф, и дизентерию, и много чего еще. Ему за больными ходить будет проще, чем кому-то из старших мальчиков. Есть ли среди здоровых старших мальчиков те, кто сможет сохранить дисциплину среди остальных? С вашей помощью?

— Но зачем? Лука Семенович справится и с больными, и со здоровыми.

— Затем, что тот, кто ухаживает за больными, ни в коем случае не должен общаться со здоровыми. Разнесет… — Тьфу ты, чуть не сказала «инфекцию»! — Миазмы.

— Анна Викторовна, помилуйте, — вступила Белозерова. — Как же не общаться? Людям же есть надо. Выходить по… — Она замялась. — Словом, тоже нужно. Или вы их совсем запереть предлагаете?

— Нет, конечно. Тот, кто ухаживает за детьми, может выйти и поесть, и по санитарным надобностям. И даже просто подышать во двор, если желает. Но он не должен после этого идти к здоровым детям или на кухню. Еду Глафире и Луке Семеновичу придется подавать отдельно.

Будь это не приют, а семья, жесткий карантин был бы не нужен. Но тут условия будто созданы для распространения инфекции.

— Поэтому я и спрашиваю: старшие мальчики справятся? Или без дядьки начнется анархия?

— Разгром начнется, — хмыкнула Анфиса Петровна. — Мальчишки есть мальчишки. Пока над ними твердая рука — еще держатся, а как поймут, что дядьки на них нет… Кот из дома — мыши в пляс!

— Дворник с ними тоже не справится?

— Прохор-то? — Смотрительница махнула рукой с таким видом, что дальше можно было не расспрашивать.

Я выругалась про себя. Вслух сказала:

— Хорошо. Если мы сейчас будем упираться в каждую проблему, мы так до утра ни к чему не придем. а болезнь не терпит. Предлагаю записывать все, чего нам не хватает. Когда мы закончим обсуждать все нужные меры, поймем, где у нас дыры и как их латать. Вы не против побыть еще и секретарем, Анфиса Петровна?

Белозерова молча уступила ей стул. Смотрительница молча подтянула к себе чистый лист и обмакнула перо в чернильницу.

— Первое. Взрослый мужчина, способный держать в узде три десятка мальчишек по крайней мере неделю.

— Неделю? — переспросила Белозерова.

— Я не господь бог и не

— Об этом вам тоже бабушка рассказала? — прищурилась она.

— Об этом знали еще венецианские купцы несколько веков назад. Вспомните про карантины.

— В холеру они не очень помогли.

— Потому что запирали людей, а не миазмы, — парировала я. — И это подводит нас к следующему вопросу. Мало будет толку в отделении здоровых от больных, если поганые ведра на задний двор будут таскать через весь дом, как Глашка сегодня.

— Так как же их выносить? Выгребные ямы на заднем дворе, — сказала экономка.

— Значит, через окно. Слава богу, первый этаж.

Дамы переглянулись с таким видом, будто собирались немедля послать за Григорием Ивановичем. Или кто там вместо него за местного психиатра?

— Пододвинуть лавки изнутри и снаружи, чтобы удобно было, — продолжала я, будто не замечая. — Глашка — девка крепкая, сможет. Дядька, судя по тому, что мальчишек держит, тоже еще не дряхл.

— Анна Викторовна, окна законопачены с осени, — сказала смотрительница. — Дров мало. Вы предлагаете выстудить спальни, чтобы дети захворали не только животом, но и лихорадку подхватили?

— Проветривать нужно обязательно, чтобы миазмы не копились в комнате. Как минимум по десять минут раз в два часа. — Вообще-то по привычным мне нормам — раз в час, но, сдается мне, эти нормы разрабатывались без учета русской зимы и цен на дрова. — Укрыли детей. Открыли окно. Заодно вынесли… все, что нужно вынести, и сами вышли по своей надобности.

— Пожалуй, это следует записать отдельно, Анфиса Петровна, — сказала Белозерова после долгого молчания. — Как и необходимость отделить больных от здоровых.

Смотрительница вздохнула и склонилась над столом.

— А чтобы с нечистотами миазмы не разносились по двору, их нужно засыпать охлоренной известью, — продолжала распоряжаться я.

— Анна Викторовна, охлоренная известь подходит для отбеливания холстин, но она не лекарство! — возмутилась Белозерова.

— Она не лекарство, — согласилась я. — Однако Матвей Яковлевич Мудров в своем «Кратком наставлении, как предохранять себя от болезни холеры» пишет, что она очень хороша для борьбы с миазмами. Спорить со светилом такого уровня я не осмелюсь, а вы?

Разумеется, она тоже не стала спорить с авторитетом человека, который двадцать лет был профессором медицинского факультета и одним из популярнейших врачей Москвы. Не так давно это было, чтобы успело забыться.

— Если уж охлоренная известь с миазмами холеры может справиться, то нам точно поможет, — заключила я.

Анфиса Петровна молча записывала указания по обработке помещений, посуды и белья после больных.

— Где ж ее купить столько, — задумчиво протянула Белозерова.

— Я привезу из дома, — сказала я.

И придется заказать еще мешок. Андрей, конечно, будет счастлив: жена перестала разорять дом новыми шляпками и украшениями, зато начала закупать хлорку пудами.

Кажется, хлорка дам доконала. Мои распоряжения по санитарному режиму на кухне, требование кипятить всю воду для питья и заставлять всех мыть руки они приняли без возражений. А может, обе уже решили, что с сумасшедшими не спорят.

Однако, когда я сказала, что нужно поселить больную прачку с больными детьми и ни в коем случае не позволять старшим девочкам стирать белье после больных, смотрительница ответила, что без девочек работа встанет.

Значит, в разряд сумасшедших, с которыми, как известно, не спорят, меня записать не успели. Хорошая новость. Чуть менее хорошая — стало понятно, как заразились девочки. Плохая — что нужна еще и прачка.

Я решила отложить это на потом и перешла к главному. Режиму питания и отпаивания больных.

Тут, к счастью, тоже особо спорить не стали. «Если сохнут губы — надо поить» звучит логично, и в это время суп Моро, то есть морковная похлебка по бабушкиному рецепту — недорога и уместна в пост, как и картошка, протертая и разведенная до почти жидкого состояния своим же отваром, источником калия. Дамы-благотворительницы мешками присылали из своих усадеб сушеные яблоки и груши, так что сварить компот тоже было несложно. Только меда купить, мед и сахар в приюте видели редко. Так что с тем, как и чем кормить и как и чем правильно отпаивать, проблем не возникло.

Наконец на столе перед Анфисой Петровной оказались два длиннющих списка. Один — перечень необходимых мер. Второй — то, чего нам не хватает.

— Хлорку… то есть охлоренную известь я пришлю, как обещала, — сказала я. — Морковь, картошка и мед тоже с меня.

Хорошо, что у меня есть серебро. По меркам Андрея — на булавки и чаевые. По меркам этого приюта — хватит на самое необходимое.

— Еще посмотрю, есть ли у нас ветошь. — На тряпки ее понадобится много. — С людьми, к сожалению, помочь не могу.

— При доме Елизаветы Михайловны живет ее бывший конюх, — сказала Белозерова. — Живет из милости: с лошадьми ему справляться уже не по силам. Но все дворовые мужики до сих пор его слушаются. Думаю, и с мальчишками он сладит.

— Конюх? — усомнилась я. — Не обидит?

Пожалуй, зря я это спросила. В мире, где пожалеешь розгу — испортишь ребенка, мои опасения все равно не поймут.

— Не беспокойтесь, Анна Викторовна, Игнат — добрейшей души человек. Думаю, все будет хорошо.

— А прачка? — спросила смотрительница.

Мы с Белозеровой переглянулись. Поделиться своей, то есть Андреевой прачкой я не могла: она перестирывала горы скатертей, салфеток и полотенец после бала.

— Без старших девочек мы тут грязью зарастем, — констатировала Анфиса Петровна. — При всем уважении, Анна Викторовна, только на них все и держалось до сих пор.

— Хорошо, — сдалась я. — Но несколько правил. Лицо завязывать косынкой, как бабы летом в поле. Замоченное белье от больных перекладывать в бак со щелоком щипцами. После кипячения можно полоскать как обычно.

В щелоке здесь кипятят все, так что риск заражения минимален.

— Что ж, времени у нас не так много, — поднялась с сундука Белозерова. — Анна Викторовна, я подвезу вас к вашему дому.

В самом деле, сюда мы приехали в ее санях.

— Буду вам очень признательна, Софья Андреевна.

— Завтра о том, что вы взялись распоряжаться в приюте, узнает половина города, — сказала она, прощаясь. — Каждая из нас в отдельности не слишком болтлива, но в совокупности…

— Эффект будет посильнее утренней газеты, — хмыкнула я. Что ж, женщина в моем положении всегда будет мишенью для сплетен. Вопрос в том, какого рода будут эти сплетни.

Глава 7

Едва зайдя во двор, я велела кучеру закладывать для себя сани. В прихожей скинула на руки Марфе салоп.

— Барин дома?

— Да, барыня.

Хорошо. Вламываться к Андрею нет смысла: по понедельникам губернатор принимает

— Марфа. Сложи мне в узел домашнее платье — что-нибудь из совсем старья, которое не жалко будет в щелоке прокипятить. Косынку. Фартук. Отрез марли. Чем быстрее, тем лучше.

— Слушаюсь, барыня.

Есть своя прелесть в этих простых словах. Особенно после недавнего разговора с дамами. Хотя, надо признать, прошел он относительно легко. Хорошо, когда есть светило, на которое можно сослаться.

Серафима Карповна, конечно, была у себя в комнате в мезонине. Я огорошила ее требованием хлорки и мешка ветоши, после чего направилась к Тихону, который ведал продуктами.

Тихон чистил рыбу. К обеду или ужину ждем гостей? Странно, учитывая первый день поста. Впрочем, сейчас мне не до того.

— Тихон, найдется у нас моркови на пятьдесят человек для того супа, что ты нашим варил, когда они животами маялись?

— Найдется. Кому варить?

— Варить будешь не ты и не нашим. В сиротском приюте то же поветрие, что у нас тогда было. Дня на два нужно продуктов.

В оптимистичном варианте, но пока и не все пятьдесят больны.

— Еще что-то надобно?

— Картошки. Если у нас есть брусника или клюква мороженая, тоже возьму. И меда.

— Будет исполнено, барыня. Сказать, чтобы послали в приют?

— Скажи, чтобы в сани мне сложили, я сейчас туда поеду, сама и отвезу.

Тихон глянул на мальчишку.

— Слышал? Беги к дворнику, присмотри.

Мальчишка умчался.

Я прошла в будуар — пока запрягают, сделаю еще одно дело. Пододвинула ближе лист бумаги и чернильницу.

'Ваше Превосходительство,

В сиротском приюте, находящемся в ведении Приказа общественного призрения, обнаружено кишечное поветрие того же свойства, что и в известном вам доме. На сей час известно о болезни двенадцати детей и прачки.

В рассуждении звания моего попечительского, я осмелилась отдать в приюте нижеследующие распоряжения, кои почтительнейше представляю на благоусмотрение Вашего Превосходительства.

Во избежание дальнейшего распространения означенного поветрия между малолетними призреваемыми признано необходимым временное разобщение больных и здоровых. Спальные покои, в коих обнаружены заболевшие, впредь до прекращения болезненных явлений определить к употреблению исключительно…'

После пары подобных абзацев меня начало мутить от разного рода «оных», «означенных», «нижеследующих», отглагольных существительных и трехэтажных конструкций. Зато текст выглядел так, будто его писал канцелярский шкаф.

Андрей получит документ, который можно переслать в приказ общественного призрения, не меняя в нем ни запятой, а Приказ — бумагу, желание вчитываться в которую у любого нормального человека отпадет на втором абзаце. Ну хорошо. На третьем.

И ни у кого не будет повода сказать «бабы что-то там самовольно наворотили».

'Вследствие неотложности случая и за отсутствием при сиротском приюте достаточного количества охлоренной извести и прочих потребных к означенному случаю припасов признано необходимым заимствовать оные из хозяйственных запасов губернаторского дома в количестве… с последующим восполнением оных за счет сумм, какие Ваше Превосходительство признает надлежащими определить.

Прошу надлежащим порядком уведомить Приказ общественного призрения о принятых временных санитарных мерах по случаю обнаруженного в сиротском приюте поветрия.

О всяком ухудшении положения обязуюсь донести немедленно.

Имею честь быть,

Вашего Превосходительства покорнейшая слуга,

Попечительница сиротского приюта

Анна Дубровская'.

Я как раз закончила этот канцелярский шедевр, когда Марфа сообщила, что сани поданы. Я вручила ей письмо, велев немедля передать Степану для Андрея Кирилловича, и пошла одеваться.

Я спускалась по ступеням крыльца, когда за спиной стукнула дверь.

Андрей. В мундире, без шубы и шапки.

— Врач нужен? — спросил он.

С каломелью, «чтобы организм очистился быстрее», опиумом и ланцетом? Спасибо, детям и вируса хватит, чтобы затяжелеть.

— Спасибо за заботу. В нашем доме справились питьем и уходом, и в приюте, надеюсь, обойдемся. Если положение ухудшится — пошлю немедленно. Думаю, Григория Ивановича беспокоить не следует?

— Да, из приюта обычно посылают к городскому врачу, Генриху Иоганновичу.

Но учились они примерно по одинаковым наставлениям, так что лучше и городского врача не привлекать.

— Все же я надеюсь, что обойдется.

— Я тоже, — кивнул он.

— Вернусь к ужину или пришлю предупредить.

— Вернись к ужину, Анна, — с нажимом произнес Андрей.

Не понравился мне тон этой его последней фразы, но выяснять сейчас отношения не стоило. Во-первых, может, я вообще ни при чем, а губернатора вывел из себя какой-нибудь проситель. Во-вторых, если я при чем, дело может затянуться, а времени нет. Поэтому я молча кивнула — так, чтобы было непонятно, соглашаясь или в знак прощания, — и сбежала по ступеням. Андрей вернулся в дом, не дожидаясь, пока я уеду.

На Базарной улице мне бросилась в глаза зеленая вывеска с золотой надписью «Аптека».

— Федор, стой, — велела я.

Звякнул колокольчик. От стойки ко мне обернулся старый аптекарь. Отто Вильгельмович, тот самый, которому я писала по поводу хирургического набора.

— Анна Викторовна, — поклонился он мне. — Передайте мою благодарность вашему супругу за столь быструю оплату счета. Признаться, не ожидал.

Я тоже не ожидала, особенно после поисков Романа Петровича в четыре утра. Андрей устыдился или решил проверить, умею ли я обращаться со скальпелем? Воистину, чужая голова — потемки.

— Заказ в Санкт-Петербург я сделал, — продолжал аптекарь, — и немедленно вас уведомлю о его поступлении. Желаете ли приобрести что-то сейчас?

— Да.

Брать из домашней аптечки лауданум я не стала сознательно. Да, опий — мощнейшее противорвотное, и он мог бы помочь там, где отпоить ребенка просто невозможно: без толку вливать, если все тут же выливается обратно. Но он угнетает дыхательный центр, ошибка в дозе — и ребенок уснет вечным сном. Приютские дети не выглядели здоровыми и крепкими, я не сильна в расчете дозировок допотопных лекарств, и два эти минуса, помноженные друг на друга, плюса никак дать не могли.

Поэтому я попросила у аптекаря мятные капли. Толку с них будет немного, но «немного» все же лучше, чем ничего. Особенно в сочетании с отваром дубовой коры, которая у меня уже была.

— И еще, нет ли у вас желудочной трубки? Мягкой, резиновой. Если есть — самую тонкую. Или гумми-эластичный катетер.

То ли аптекарь за свою долгую жизнь повидал столько, что готов был предоставить клиентке любой каприз за ее деньги, то ли хирургический набор добил его так же, как Андрея, но задавать лишних вопросов Отто Вильгельмович не стал. Достал деревянный футляр. Внутри лежал латунный шприц, длинная темная резиновая трубка.

— Желудочный насос для отравленных, — сказал аптекарь.

Буду иметь в виду на случай, если понадобится делать промывание желудка кому-нибудь в доме. Но для ребенка зонд был слишком толстый.

— Покажите, пожалуйста, клистирные трубки. Гумми-эластичные.

Но то, что называется жопной чуйкой, упорно твердило, что еще мне бы не помешали центральный венозный катетер, нормальная инфузионная система и стерильные апирогенные растворы. Я велела ей заткнуться — еще бы захотела санавиацию с эвакуацией в детскую инфекционку. Помогло слабо.

Сани остановились у калитки сиротского приюта. Прохор отворил ворота. Я выбралась, взяв с собой узел со сменной одеждой.

— Распорядись, чтобы припасы несли на кухню, — велела я сторожу. — Федор, пригляди. И пусти к себе моего кучера погреться. — Я бросила сторожу монетку.

Тот принял с поклоном, засуетился. Я не стала ждать, пока они все организуют, постучала в комнату смотрительницы.

Вслушиваясь в тишину за дверью, я успела вообразить, что, пока я ездила, Анфиса Петровна опомнилась и решила, что нечего потакать всяким глупостям. Губернаторша накомандует, а отвечать перед приказом потом кому? То-то и оно.

Открывать никто не торопился.

Я постучала еще раз. Толкнула дверь. Заперто.

Анфиса Петровна появилась из крыла мальчиков.

— Прошу прощения, Анна Викторовна. Вы как в воду глядели: еще пятерым плохо. Прямо в столовой стошнило, извините за подробности.

Чего и следовало ожидать.

— Больных от здоровых отделили?

— Да.

Она начала рассказывать: кое-что сделать успели. Перенесли кровати, раскрыли створку у одного окна, велели кухарке кипятить воду — всю питьевую, сколько есть в приюте. Поставили первую порцию супа из той моркови, что у них была.

Смотрительница проводила меня на кухню. Я ожидала увидеть тот же гигиенический кошмар, что и у Федоры, однако здесь было куда лучше. Котлы и чугунки отожжены до металла, миски и чашки через одну щербатые, но все же чистые. Похоже, влияние Анфисы Петровны. Я расспросила кухарку, чтобы проверить, правильно ли она поняла инструкции. Она отвечала четко, хоть на лице и читалось, что ей непонятны придирки барыни, она и с первого инструктажа все уяснила. Действительно уяснила, и я не стала к ней больше цепляться. Припасы занесли на кухню при мне, и до детей они дойдут.

— Анфиса Петровна, вы позволите мне переодеться в вашей комнате? — спросила я.

— Зачем? — Она осеклась. — Прошу прощения, Анна Викторовна. Неужели вы сами за больными ходить собрались?

— Полностью уход на себя взять не смогу, — призналась я. И не надо: если слягу, пользы от меня не будет. — Но по крайней мере сегодня помогу чем получится. И подучу Луку Семеновича и Глафиру, на кого в первую очередь смотреть и когда за доктором посылать.

— Учить Глашку — только портить, — вздохнула смотрительница. — Она девка старательная, спору нет. Но ума Господь не дал. Мы ее даже пристраивать не стали, у себя оставили — погонят ее, бестолковую.

— Раз старательная, значит, справится, — успокоила я.

Старое платье оказалось рассчитано на корсет — к счастью, я все еще толком не отъелась после болезни и влезла в него, не утягиваясь до потери сознания. Я убрала волосы под косынку, завязала на лице марлю, подумав, что к завтрашнему дню надо будет сшить хотя бы пару масок, нормальных, шестислойных, и, вооружившись ведром с раствором соли и меда — суп еще не сварился, — направилась в спальню девочек.

Глава 8

Воздух в спальне девочек был тяжелым, спертым: окно, может, и расконопатили, но проветривать пока не стали. Когда я появилась в косынке и с завязанным лицом, Глашка перекрестилась.

— Не видела, что ли, как бабы летом от солнца лица прячут? — спросила я.

— Так то летом. А то зимой. Я, грешным делом, подумала, русалка пришла по наши души.

Я фыркнула:

— Будет хоть одна порядочная русалка в городе жить, как же.

— Да всякое бывает, барыня.

Я не стала продолжать этот бесполезный спор. Огляделась. Девочек было уже восемь.

— Укрой всех, — велела я Глашке.

Одеяла у них были казенные, из серого сукна, колючие даже через простыни, поверх которых они лежали. Согреть, пока проветриваем, смогут. Я помогла няньке укрыть детей, распахнула окно. Огляделась еще раз.

— Кружки где, больных поить? Ложки?

— Так вот же!

Нянька указала на табурет, где стояло ведро с водой, в котором плавала деревянная кружка. Одна на всех.

Я ругнулась. Выходить обратно через анфиладу сейчас уже не стоило. Лезть в окно в этой куче юбок, что на мне надеты… к тому же лавку под ним еще не поставили.

Я распахнула створку, высунулась в окно. Заорала что есть мочи:

— Прохор!

Вместо Прохора появился Федор.

— Чего изволите, барыня?

— Ступай к смотрительнице. Скажи, что у больных — и мальчиков, и девочек — должны быть свои кружки и ложки. По одной на каждого. Пусть велит принести из столовой. И Луку Семеновича пусть предупредит, что у каждого больного мальчика — своя посуда. Еще ковши нужны, чтобы кружками в ведро не лазить. Принести на подносе, поставить у двери, из рук в руки не передавать. И скажи, барыня велела напомнить про лавку под окном, а то ей в юбках сигать через него несподручно.

— Да нешто вам пристало вообще в окно сигать, барыня! — возмутился кучер. — Если что, я сам залезу и…

— Не вздумай! — рявкнула я. — В доме поветрие не подцепил, не хватало тут заразиться. Все понял?

Кучер на удивление четко, почти по-военному повторил указания, я отпустила его.

Через пару минут в дверь постучали. Я отворила. Поднос стоял на полу, как и велели, но рядом с ним маячила одна из старших девочек.

— В следующий раз подходишь, оставляешь, стучишь и уходишь, — сказала я.

— Как прикажете.

Я забрала поднос с кружками в спальню.

— Глаша, слушай меня. Кружки в общее ведро не окунаешь. Берешь ковшик, из него разливаешь. Из ковша не пить, руки в нем не мыть, поняла?

— Да, барыня.

Я сама разлила воды в кружки. Огляделась. Двум девочкам лет по десять, им можно объяснить. Да и чувствуют они себя получше остальных.

Я подошла к первой с кружкой в руке. Она потянулась, но я удержала руку.

— Запомни: пьешь один-два глотка. Больше сразу не надо.

— Так очень пить хочется, барыня!

— Верю. Но выхлещешь сразу всю воду, тут же обратно вывернет. Выпила — кружку поставь на сундучок рядом с кроватью, а сама пока полежи. Прочитай «Господи помилуй» столько раз, сколько пальцев у тебя на руках. Да не тараторь, чинно говори, как на службе. Пусть вода в это время в животе уляжется. Повторила, пей еще глоток. И так, пока пить хочется. Все поняла? Повтори.

Она повторила, не запинаясь.

— Пей.

Она попробовала.

— Барыня, что это? Вроде и сладко, и солено. Мне бы чистой водицы.

— Чистую водицу у тебя сейчас брюхо не удержит. Когда плачешь, слезы соленые?

— Соленые.

— А пот летом, на лбу — пробовала на язык?

— Соленый.

— Вот. В человеке соль. Когда тошнит и поносит, эта соль из тела выходит, и человек слабеет. Мы тебе с водицей соль обратно даем, чтобы силы вернулись. Невкусная, но надо потерпеть.

Девочка кивнула. Осторожно приложилась к кружке и начала загибать пальцы.

Я перешла ко второй, повторила инструктаж, убедилась, что поняли и запомнили. Отдала кружку.

— Глафира, — сказала я. — Тем из маленьких, кто может кружку держать, но разума нет понять, что все пить нельзя, давай так же, ясно? Глоток сделать позволила — и забирай воду.

— И над каждым стоять считать?

— Пока от одной к другой по кругу ходишь, нужное время и пройдет. А тем, у кого кружку держать нет сил, давай с ложечки.

— Так весь день и поить, барыня? — вздохнула она.

— Пока не перестанет рвать и поносить. Видишь, тело воду не держит, оттого и плохо им. Как вода начнет держаться, на поправку пойдут и сами справляться смогут. А пока так.

Я перешла еще к одной девочке — ближайшей из тех двух, что не пошевельнулись, когда я первый раз вошла в спальню. Приобняла ее за плечи, приподнимая. Девочка приоткрыла глаза, когда ложка коснулась губ, проглотила. Я оттянула ей нижнее веко. Конъюнктива бледная, но не серая. Запястье в моих пальцах теплое. Сжала кожу на тыле кисти — складка расправилась, хоть и медленно. Пока ничего страшного.

— Приподнимай обязательно, чтобы не поперхнулись, — сказала я Глашке, переходя к следующей девочке.

— Поняла, барыня.

Оставалась последняя. Совсем маленькая, года три, наверное. Когда я приподняла ее, обнимая за плечи, голова бессильно мотнулась. Сухие губы потрескались, глаза ввалились. Я сжала кожу — складка осталась, будто у древней старухи.

Я с силой провела костяшкой ей по грудине. Девочка застонала. Боль чувствует. Значит, еще не край. Я влила ей в губы буквально каплю раствора. Замерла, положив руку ей на горло. Гортань дернулась.

Глотает. Не все еще потеряно.

— Глаша, смотри внимательно. Вот таких, которые уже без чувств, из кружки не поить никогда. С ложечки, вот так, по половинке, не больше. — Я вылила еще немного. — Если кашляет — сразу положить на бок и дать откашляться как следует. Поняла?

Она повторила.

Может, эта девушка и не блистала умом, но простые инструкции понимала и исполняла их ответственно.

Я вспомнила, как думала в аптеке про катетер и инфузии. Полчаса, может, час под капельницей — и этот ребенок пришел бы в себя.

Я еще успела застать многоразовые инфузионные системы. Две резиновые трубки, между ними стеклянная капельная камера. Зажим. Одна толстая игла — во флакон. Вторая, на другом конце — в вену. И еще одна длинная иголка воздуховода — тоже во флакон. Совсем немудреная штука.

И раствор сам по себе тоже не бином ньютона: соль есть, глюкозу выделили примерно полвека назад, и бикарбонат натрия уже научились делать. Аптечные весы не проблема — если уж они граны опия отмеряют, то собрать регидратирующий раствор — раз плюнуть.

Только кто поручится, что все твердые компоненты достаточно чистые? Что в них нет примесей других веществ или грязи, попавшей во время производства или хранения? Той грязи, которую невозможно отделить простым фильтрованием?

Дальше — стерильность. Шприцы и дома еще совсем недавно кипятили в металлических коробках, и люди после этого не умирали штабелями. Только шприц — не раствор. То, что годится для стекла и металла, не слишком подходит для резины. Особенно если внутри нее уже выросла микробная пленка.

Но самое главное, раствор для вены должен быть не просто «без живых микробов». На первый взгляд — что элементарнее: перегнанная вода, соль, глюкоза, прокипятить — и готово. В начале двадцатого века примерно так и делали. И часто получали у больного жар, озноб, падение давления, нередко смерть. Это называли осложнениями внутривенной инфузии, пока не поняли, что виноваты пирогены. Говоря простым языком — дохлые микробы. Белки клеточной стенки, микробные токсины — все это не исчезает при обычном кипячении. Над тем, как получить раствор не только стерильный, но и без пирогенов, бились десятилетиями: фильтры, многократная перегонка, специальная обработка стекла и резины. До надежных методов добрались только в двадцатом веке — со специальной аппаратурой и таким контролем чистоты, какого тут не выстроить, даже если бы у меня было на это время.

Кустарная капельница в этих условиях убьет куда быстрее, чем инфекция.

Вся история медицины — история экспериментов над живыми людьми. У врачей прошлого не было возможности это понять. Я — понимала. И потому все, что мне оставалось, — медленно, ложечку за ложечкой вливать раствор в рот ребенка и надеяться.

Глаша оказалась из той породы людей, на которых держится любая больница в любые времена. Бестолковая в сложных материях, она стала незаменимой там, где требовались выносливость и бесконечное терпение.

Она методично отпаивала девочек. Едва кого-то из детей снова начинало мутить, Глаша подхватывалась, подставляла таз, умывала, замывала пол и опять садилась с кружкой. Я перехватила ее на первом круге, когда она, выставив за окно ведро с грязной водой, потянулась к ведру с чистой. Велела ей мыть руки и сыпать хлорку, которую поставили на ту же лавку за окном. Одного приказа, сделанного уверенным тоном, оказалось достаточно. Она запомнила и дальше повторяла — не понимая, как ритуал.

Время шло. В спальне стало заметно прохладнее. Тяжелый дух болезни сменился больничным запахом хлорки.

Я сидела на табурете возле самой тяжелой малышки, механически отмеряя ложки с солевым раствором. Спина затекла так, словно в позвоночник вбили раскаленный штырь.

— Барыня, вы бы отдохнули, — тихо произнесла Глаша, вытирая мокрые руки о фартук. — Совсем на вас лица нет. Идите к себе, я уж тут сама управлюсь.

— Ты сама с утра не присела.

— Да я привычная. — Она махнула рукой, и в этом жесте было столько горькой, крестьянской покорности своей доле, что у меня защемило сердце. — А вам не по чину так убиваться.

— Болезнь чинов не разбирает, Глаша. — Я чуть улыбнулась ей. — Давай-ка проверим наших подопечных.

Я обошла кровати. Чудес не бывает, и никто из детей не вскочил, требуя хлеба и зрелищ. Но признаки возвращения к жизни были налицо. Обезвоживание начинало

— Ты умница, Глаша, отлично справляешься, — сказала я, и нянька ошалело вытаращилась на меня. Привыкла, видимо, что ее только шпыняют за бестолковость. — Продолжай в том же духе. Я пойду посмотрю, как дела у мальчиков.

— В окно полезете, барыня? — испуганно округлила глаза Глаша.

— В окно, — кивнула я.

Выходить в коридор, где, возможно, еще оставались здоровые, после нескольких часов в эпицентре заразы было бы преступлением.

Подобрав юбки и мысленно помянув недобрым словом местные моды и корсеты, я вскарабкалась на подоконник, перелезла на лавку, оттуда — в снег двора. К другому концу дома я шла не торопясь, разминаясь после долгого сидения. Нашла такое же окно с лавкой под ним и толкнула раму.

Лука Семенович, отставной солдат, сидевший у печи в спальне мальчиков, едва не выронил кисет, когда окно распахнулось и в него влезла женщина с завязанным лицом, в безразмерном фартуке и подоткнутых юбках.

— Меня зовут Анна Дубровская, — торопливо выговорила я, пока меня опять не приняли за русалку и не огрели чем-нибудь освященным.

Глава 9

Дядька замер, переваривая услышанное. Лет пятидесяти на вид, поджарый, жилистый, бородатый.

Военная привычка взяла свое: осознав, кто перед ним, дядька вытянулся во фрунт.

— Унтер-офицер в отставке Лука Семенов сын, ваше превосходительство! — гаркнул он. — Виноват, ваше превосходительство, не признал!

Кто-то из мальчишек хихикнул. Дядька зыркнул в ту сторону, и весельчак тут же притих.

— Вольно, Лука Семенович. — Я оправила юбки, слезая с подоконника. — И оставим титулы для парадов. Нам сейчас работать надо. Что там у вас?

— Худо, матушка. Четверо-то ничего, то блюют, то… гм. Словом, если бы не животы, то и ничего: и водицу пьют, которой вы поить велели, и похлебки морковной поели, а кто покрепче — и картофельной. Все, как вы изволили распорядиться. Другие серединка на половинку. А двое совсем плохи, особенно малец вон, Николка.

Я оглядела спальню. Десяток мальчишек — треть наличного состава по койкам. Подошла к ближайшему, не отреагировавшему на мое появление. Обезвожен, но еще в сознании. Показала и рассказала дядьке, как правильно поить. Быстро осмотрела остальных. Тут Лука без меня справится, так же как и Глафира.

А вот самый маленький мне совсем не понравился. Кожа бледная, на кистях мраморные разводы.

На боль малыш отреагировал. Но когда я провела ему по губам мокрой тряпочкой, губы не двинулись. Провела ложечкой по корню языка — ни кашлевого, ни рвотного рефлекса.

Плохо дело.

Я распахнула створки окна.

— Кувшин кипятку мне! — заорала я во двор.

Надо было распорядиться, чтобы у дверей дежурил кто-то, с кем можно быстро передать приказ. Но задним умом мы все крепки.

— Передам, барыня, — вырос под окном Федор.

— Спасибо. И еще мне нужнаи плошка масла. Любого: коровьего, постного, какое найдут. Чем быстрее, тем лучше.

— А ежели заворчат, что Чистый понедельник, матушка?

Я едва удержалась, чтобы не сказать, каким противоестественным образом я заставлю отказавшего употребить это масло.

— Ответишь, что дети от поста освобождаются.

— Слушаюсь. — Он исчез за углом дома.

Я раскрыла узел, в который аптекарь завязал мои сегодняшние покупки. Обработать резиновый катетер как следует нет времени. К счастью, желудок — не кровь.

Дядька распрямился от постели мальчика, которого только что поил.

— Значит, не померещилось мне, что худо. А жаль.

— Худо, — не стала обманывать его я. — Вода из тела ушла. Не напоить — отойдет, а пить он не может.

Лука перекрестился.

— На все воля божия. — Он посмотрел на меня с надеждой. — А вдруг еще возможно что-то сделать, матушка?

— Можно провести трубку в желудок через нос. И вливать воду сколько тело примет. Если Господь сподобит, если желудок еще работает, отпоим, пока не опомнится и сам пить не сможет.

Лука не спросил «а если нет». Отставной унтер успел повидать слишком многое.

В дверь стукнули. Я взяла с пола и занесла в комнату поднос. Залила кипятком резиновую трубку, собрала и промыла шприц. Прогнала кипяток сквозь трубку несколько раз, хотя вода с самого начала была чистой.

Масло оказалось конопляным. Но в мире, где вазелина нет в принципе, хоть что-то.

Отмерить длину. От уха к крылу носа и до мечевидного отростка. Я чиркнула ногтем по резинке, отмечая. Макнула кончик импровизированного зонда в масло, стряхнула лишнее. Пристроила голову малыша себе на сгиб локтя.

— Лука Семенович. Придерживай мальца за лоб и за плечи. Горло и подбородок не трогать. Если начнет рвать, сразу поворачивай на бок.

— Слушаюсь, матушка.

Я завела зонд в ноздрю мальчику. Тот слабо дернулся — остаточный ответ на неприятное.

По нижнему носовому ходу к задней стенке глотки. Дальше самое опасное место: трубка может уйти не туда. Я повернула голову мальчика чуть вперед, прижав его подбородок к груди — так меньше шансов попасть в голосовую щель. Медленно подтолкнула. Еще чуть-чуть. И еще, пока не дошла до метки.

— Матушка, а вы откуда такое знаете? — негромко поинтересовался Лука Семенович.

Нашел время!

— Бабушка научила.

— Да неужто тогда такому дам учили?

— А ей свыше снизошло, — огрызнулась я.

Он перекрестился. Я бы тоже перекрестилась, будь свободна рука. Если я все же завела зонд в трахею, попытка вливания раствора убьет.

Конечно, если бы трубка попала в трахею, нормальный пациент бы кашлял, захлебывался воздухом — но на фоне угнетенных рефлексов это был слишком ненадежный признак, чтобы на него полагаться.

Я набрала в шприц немного воздуха. Надела на конец трубки. Приникла ухом к Николкиному животу, чуть пониже левого подреберья. Вдавила поршень.

В животе булькнуло — отчетливо, как лягушка плюхнулась.

Я потянула поршень назад. Ничего, только зонд начал сплющиваться. Чуть сдвинула трубку, попробовала еще раз. В шприц вошла капля мутной слизи. Я понюхала. Кисло.

Других способов убедиться, что зонд встал правильно, у меня не было. Я привязала его к голове полоской ткани. Ополоснула шприц, набрала раствора. Совсем немного, навскидку — не больше полкубика.

Медленно вдавила поршень. Подождала. Ребенок не дернулся, не закашлялся. Дыхание не сбилось. Еще кубик.

Я попыталась вспомнить нормативы для регидратации. Не вышло. Да какие, к черту, нормативы в спальне мальчиков сиротского приюта города Светлоярска? Не было у меня ни таблиц, ни инфузомата, ни детской реанимации или педиатра в соседней комнате, ни возможности позвать кого-то по-настоящему опытного в таких делах.

Был только мальчишка с ледяными кистями и ввалившимися глазами, резиновая трубка, шприц

Кубик. Пауза. Два кубика. Дольше. Полшприца. Я положила ладонь под ребра малышу. Живот мягкий, не вздувается. Работает ли желудок, пошла ли вода дальше привратника — не проверить. Но по крайней мере пока не выворачивает жидкость обратно. Если привратник функционирует, если жидкость пойдет в кишечник — отпоим.

— Принимает, барыня? — громким шепотом спросил кто-то из мальчишек.

— Пока не отвергает, уже хорошо, — сказала я. — А если кому-то нечем заняться, напоите тех, кто сам не может. Видите, Лука Семенович занят пока.

За моей спиной заскрипели кровати. Пара мальчишек повзрослее сползли с тюфяков, потоптались у лавки, на которой стояли кружки с ложками.

— У каждого должна быть собственная кружка и собственная ложка, — сказала я. — Наливать ковшом из ведра.

— Как прикажете, барыня, — ответил длинный веснушчатый.

Наполнил сразу две кружки, оглядел комнату, прикинул, кому хуже. Подошел к одному из тех, что тихо лежали под одеялом, присел на корточки.

— Тимошка, — позвал негромко. — Глотни-ка водицы. Ну.

Второй, помельче, замешкался у подноса — не привык, видно, ухаживать. Встал на колени у соседней кровати, глянул на меня через плечо, ища подтверждения. Я кивнула, не отрываясь от шприца. Он осторожно зачерпнул ложкой, поднес ко рту лежащего, как мать кормит малыша. Ложку держал чуть дрожащей рукой, но твердо. Лежащий проглотил.

Кто-то из меньших всхлипнул — кажется, оттого, что страшно было смотреть. Веснушчатый, не оборачиваясь, бросил:

— Цыц, Прошка. Ну-ка утрись и иди сюда, помогать будешь. Кружку держать сумеешь?

Прошка засопел, выбрался из-под одеяла, побрел к табурету. Веснушчатый сунул ему кружку, что-то шепнул на ухо. Прошка кивнул и пошел к третьей кровати — серьезный, как солдат на посту.

Влить шприц. Подождать. Набрать раствора. Влить еще. Краем глаза я видела, как трое мальчишек, не сговариваясь, разделили комнату на участки.

Веснушчатый взял на себя двух лежачих, помельче — одного, Прошка — еще одного. Двигались тихо, чтобы не помешать мне. Украдкой оборачивались на меня, на Луку, на Николку, проверяя.

Когда одного из мальчишек стошнило, старший молча взял ведро с тряпкой, сыпанул хлорки — видимо, повторяя за Лукой, и начал убирать.

— Хороших ты парней воспитал, Лука Семенович, — сказала я негромко.

— Не я, матушка, — вздохнул дядька. — Жизнь.

Я продолжала вливать жидкость в малыша. Шприц за шприцем. Не торопясь. Потороплюсь — спровоцирую рвоту и потеряем все, что удалось влить.

Через четверть часа ничего не изменилось, только что плечо у меня затекло окончательно. Через полчаса мне показалось — именно показалось, и я запретила себе радоваться, — что кисти у Николки уже не такие ледяные. Мраморные разводы на коже подстерлись.

Еще шприц. Пауза. Еще.

Пульс все еще частил, но стал плотнее под пальцами. Мальчик дернул щекой, когда трубка потянула кожу у носа. Потом слабо, почти не поднимая руки, попытался смахнуть повязку.

— Живой, — выдохнул Лука.

Я кивнула.

— Дайте его мне, матушка. Вы уж, поди, еле сидите. Вроде не слишком мудреное дело, воду-то вливать.

— Спасибо, Лука Семенович.

Я передала ему ребенка. Объяснила, что делать и как. Выпрямилась и чуть не взвыла: спину свело.

Солнце опускалось к крышам. Андрей просил вернуться к ужину. Ужины здесь поздние, может быть, еще успею. Надо послать записку, предупредить. А пока — подменить Глашу: если она свалится, заменить ее некем.

Но я и сама долго так не протяну. Отправить записку к Андрею, попросить прислать крепких девок и пару толковых мужиков из тех, кто переболел?

Просьбы не пишут в записках. Лучше съездить самой и поговорить.

Выдержит ли Глашка? Как скоро она свалится если не от болезни, то от усталости? А Лука?

Мои мысли прервал стук в дверь. Уверенный. И дверь отворили, не дожидаясь, пока я спрошу, кто там.

На пороге стоял невысокий господин в темно-зеленом мундире. За ним маячила Анфиса Петровна, почему-то с виноватым видом.

Господин шагнул в палату. Лука Семенович чуть развернулся — и его неширокая вроде бы спина отгородила ребенка с зондом от двери и чужих глаз.

— Что. Здесь. Происходит? — отчеканил господин в мундире.

— Я — Анна Викторовна Дубровская, жена губернатора, — сказала я. — Простите, не имею чести знать вас.

Пауза.

Анфиса Петровна сжалась так, будто надеялась стать невидимой. Не вышло.

— Инспектор Светлоярской врачебной управы, надворный советник Колычев. — Он чуть склонил голову — ровно настолько, насколько того требовала вежливость, чтобы потом не было повода придраться. — По уведомлению о поветрии в сиротском приюте, состоящем в ведении Приказа общественного призрения. Я вынужден настойчиво просить объяснений, Анна Викторовна. По какому праву вы занимаетесь лечением воспитанников и отдаете распоряжения в заведении Приказа?

Глава 10

— Господин надворный советник, не здесь, пожалуйста, — сказала я. — Спальня больных детей — не лучшее место для серьезного разговора.

Будто специально один из мальчишек сполз с постели и пошатываясь, но почти бегом исчез за ширмой, где стояло поганое ведро. Звуки из-за ширмы заглушили конец моей фразы. Колычев поморщился.

— Согласен с вами.

— Анфиса Петровна, не возражаете, если мы с господином Колычевым переместимся в ваш кабинет?

— Конечно, Анна Викторовна.

Она придержала дверь инспектору. Я вышла следом. Ругнулась про себя. Лезть при инспекторе в окно, чтобы не растаскивать на юбках заразу по всей анфиладе, было немыслимо. Ладно, будем надеяться, что полы приютские дети все же не вылизывают. Хорошо, что я распорядилась мыть с антисептиками не только палаты, в смысле спальни, где содержатся больные.

С Анфисой Петровной тоже все было понятно. Приехала губернаторша, чудит. Спорить с ней не с руки, тем более все равно что-то делать надо, не дожидаться же, пока все слягут. Но отвечать, если что, кому? Губернаторше? Вот то-то же. Поэтому в приказ она написала, чтобы прикрыть себе задницу, и по большому счету винить ее в этом я не могла. Похоже, и Андрей не только передал мою записку, но и своими указаниями сопроводил. Иначе никак не объяснишь такую феноменальную скорость бюрократической машины. Даже дня не прошло.

В классной комнате, превращенной в спальню, мальчишки окружили незнакомого старика, который негромко что-то им рассказывал. Прервал рассказ ради того, чтобы все встали и поклонились, и снова заговорил.

Значит, Белозерова сдержала слово, а Арсеньева позволила своему старому кучеру приехать в приют. Судя по тому, как тихо было в классной и как завороженно слушали его парни, на какое-то время он сможет заменить Луку Семеновича. Что ж, хоть что-то начинает выправляться.

В кабинете смотрительницы ничего не изменилось.

— Располагайтесь как вам удобно, милостивые государи, я принесу

Умная женщина. Все-таки люблю я иметь дело с умными людьми. Неважно, на чьей они стороне — но их ходы хотя бы понятны. Дурак с инициативой куда хуже.

Я опустилась на сундук, указав Колычеву на стул.

— Садитесь, господин надворный советник.

— Благодарю вас, я постою.

Сверху давить проще, пусть даже на губернаторшу. Ничего. Не первый проверяющий в моей жизни и, кажется, не последний.

— Анна Викторовна, я вынужден повторить вопрос. На каком основании в заведении, состоящем в ведении Приказа общественного призрения, частное лицо отдает распоряжения и лечит воспитанников?

Я сделала самые круглые глаза, на какие только была способна.

— Лечит? Помилуйте… Прошу прощения, не имею чести знать ваше имя-отчество.

— Иван Матвеевич.

— Помилуйте, Иван Матвеевич, о каком лечении вы говорите? Разве я осмелилась бы взять на себя полномочия доктора?

Вообще-то оральная регидратация как раз и входит в протоколы лечения кишечных инфекций. Но стоит мне хотя бы заикнуться об этом, и вывод будет однозначным: баба начиталась каких-то выдумок и не просто лезет не в свое дело, а занимается опасным шарлатанством.

— Вы хотите сказать, что мне привиделось? — спросил инспектор.

— Что, простите? Я всего лишь дама-благотворительница. Приехала в приют со старой одеждой для детей. — Одежду, конечно, привезла Белозерова, но это не так важно. — Увидела, что дети больны, а взрослых слишком мало, чтобы справиться со всем, что на них свалилось. Виданное ли дело, у смотрительницы одна учительница на двадцать девочек…

— Больше и не надо.

— Когда дети здоровы — совершенно с вами согласна. Но когда больны, тем более животами, одна учительница, один дядька и одна девка-поломойка со всем не справятся. Поэтому я осмелилась вмешаться и навести порядок. — Я пожала плечами. — Но лечение? О чем вы? После прошлых холерных поветрий…

— Вы хотите сказать, что сами определили холеру?

— Да господь с вами, Иван Матвеевич! Это пусть доктора разбираются, что за болезнь!

Все равно не разберутся. Вирусом сейчас называют некую болезнетворную материю, природа которой толком никому не известна.

— Однако со времен начала холерных поветрий все образованные люди знают: при кишечных болезнях больных следует держать отдельно, окуривать помещение хлорным курением…

Состава для которого у меня нет, и слава богу, еще не хватало тут химическую атаку устроить.

— И спрыскивать полы и стены раствором охлоренной извести, чтобы уничтожить тлетворные миазмы. О чем я, собственно, настоятельно попросила Анфису Петровну, и она согласилась с моими… точнее, с доводами медицинских светил.

— Тогда почему вы не приказали обернуть здоровым детям животы фланелью, чтобы защитить их от болезни?

— Я с радостью это сделаю, но где же взять столько фланели? Изволите распорядиться, чтобы Приказ выдал приюту достаточное количество?

Колычев скрипнул зубами.

— Снабжение приюта — ответственность других людей. Мне известно, что вы даете детям какое-то питье. Или, скажете, это не лечение?

— Я просто пою детей. Если вода с медом и солью — лекарство, тогда у нас каждая кухарка — доктор.

— Почему не просто водой?

— Мед для укрепления сил, а соль, чтобы после рвоты не воротило от сладкого. Да в любой кухне огурцы крепче солят, чем я эту воду. Но, разумеется, если вы считаете, что поить детей не следует, я немедленно прекращу.

Пришлось вспомнить взгляд женщины, которая ждет, что сейчас сильный и умный мужчина решит все ее проблемы. Под этим взглядом Колышев распрямил плечи и приосанился.

— Поите, Анна Викторовна. Запрещать я не намерен.

Спасибо, благодетель ты наш! Я вздохнула и чуть подалась вперед.

— Иван Матвеевич, вы не представляете, как я рада вашему приезду. Я здесь с раннего утра одна — то есть со смотрительницей, конечно, но Анфиса Петровна и без того делает все, что в ее силах, а тут болезнь, дети, и она же не доктор, — затараторила я. — Я тоже не доктор, я вообще никто, просто женщина, которой жаль бедных сироток, и принимать решения за казенное заведение мне не по чину. И, признаюсь, страшно.

Я перевела дыхание. Колычев слушал, не перебивая. Похоже, на эту мелодию он реагировал привычно. Дама в смятении, сильный мужчина в мундире.

— Я ведь как рассуждала. Велеть мыть полы и поить детей — это в моих скромных силах, тут много ума не надо. А вот что делать с теми, кому совсем плохо, кому не до полов, — этого я не знаю, и спросить было некого. Так что вы, Иван Матвеевич, приехали как нельзя кстати.

Колычев чуть сместил вес с одной ноги на другую. Кажется, понемногу начинал склоняться к мысли, что стоять было лишним. Тем более когда сейчас ему, кажется, придется что-то единолично решать.

— Я бы просила вас, — продолжала я тем же тоном, — осмотреть детей и распорядиться, что и кому нужно. У вас на это есть и право, и опыт, а у меня — только желание помочь и старая одежда от госпожи Белозеровой. И если что-то из того, что я успела затеять, окажется лишним или даже вредным, скажите — я тотчас прекращу.

Я еще раз вздохнула поглубже. Декольте у этого платья, конечно, не было, но смотрел Колычев вовсе не мне в глаза. Даже странно, учитывая мои нынешние скромные формы.

— Я ведь, по правде говоря, уже и сама не знаю, надолго ли меня хватит. С самого утра на ногах. Здесь полсотни воспитанников, Иван Матвеевич. Слегла пока дюжина. Может быть, вы осмотрите больных как представитель врачебной управы?

Я посмотрела на него снизу вверх. Изображать тревогу во взгляде почти не пришлось. Если этот Колычев из той же породы, что и Андрей — то есть не боится брать на себя ответственность, — пойдет и осмотрит. И как мне потом отбивать детей от назначенных каломели и пиявок? Пауза затягивалась, и я успела испугаться уже по-настоящему, когда Колычев прочистил горло.

— Анна Викторовна, прошу вас не смешивать должности. Я прибыл не для того, чтобы заменить городского врача при постелях воспитанников, а для освидетельствования состояния приюта и принятых здесь мер.

Тон у него был такой, будто министру здравоохранения предложили немедленно вывести бомжа из алкогольной комы.

— О, прошу прощения. Я ничего не понимаю в этом. Наверное, Андрей Кириллович мог бы мне подсказать, но его здесь нет. Разумеется, каждый должен заниматься своим делом. — Я развела руками. — Возможно, тогда Приказ распорядится прислать в приют городского врача и позаботится о его гонораре?

— Городской врач, Анна Викторовна, состоит при городе, а не при каждом заведении Приказа. Распоряжение о постоянном врачебном наблюдении и тем более о расходах на

Денег нет, людей нет, врача не будет — и слава богу! — но бумага получится безупречная.

— Однако никакие медицинские средства без специальных на то распоряжений употребляться не должны, — сухо добавил он.

— Сам собой. Только питье, уборка и вынос горшков. Слава богу, это обходится куда дешевле доктора. — Я встала с сундука. — Изволите обойти приют и осмотреть все сами, чтобы точно решить, нужно ли беспокоить Генриха Иоганновича?

И что я буду делать, если он «изволит» и увидит мальчишку с трубкой, торчащей из носа?

Колычев едва заметно поморщился — вспомнил, наверное, звуки и ароматы в мальчишеской спальне.

— Для первоначального заключения довольно. Список заболевших и сведения по комнатам смотрительница представит мне немедленно. Полный осмотр будет произведен, когда помещения приведут в состояние, допускающее присутствие посторонних без дальнейшего распространения нечистот.

Колычев в который раз прочистил горло.

— Анна Викторовна. Прежде чем удалиться, я обязан довести до вашего сведения… — Он достал из-за отворота мундира сложенный лист и посмотрел на него с выражением человека, которому подсунули неудобную обязанность. — Его превосходительство распорядился, дабы Приказ общественного призрения и Светлоярская врачебная управа произвели освидетельствование приюта и не чинили вам препятствий в принятых хозяйственных мерах. Разумеется, это не дает вам права делать медицинские назначения.

— Конечно, — смиренно согласилась я.

Похоже, не только Анфиса Петровна тут специалист по прикрыванию тылов бумагами. Губернатор тоже постарался, чтобы ему потом не пришлось оправдываться за жену или заметать под ковер скандал. Прямо запретить мне действовать нельзя — может, польза будет, как с тем волованом. Позволить делать что хочешь — так полсотни детей в приюте, и бог знает, что взбредет в голову изменившейся супруге. Вдруг тоже резать начнет, как пальцы кухонным девкам?

— И вот это распоряжение должно остаться у вас. — Колычев протянул мне лист.

Я развернула его.

'Госпоже Анне Викторовне Дубровской.

По случаю открывшегося заболевания между воспитанниками Светлоярского сиротского приюта поручается Вам, впредь до последующего распоряжения, иметь ближайшее наблюдение за хозяйственным порядком и санитарными мерами в означенном заведении.

Смотрительнице и служащим приюта предписывается оказывать Вам в сем надлежащее содействие и не чинить препятствий в распоряжениях, относящихся до чистоты помещений, белья, воды, пищи, удаления нечистот, разобщения заболевших и здоровых и ухода за воспитанниками.

От всяких медицинских назначений и употребления лекарственных средств Вам надлежит воздерживаться, предоставляя сие лицу врачебного ведомства.

Дано для предъявления кому надлежит.

Светлоярский гражданский губернатор

Андрей Кириллович Дубровский'.

Губернатор не зря ел свой хлеб: если меня начнут топить — вот поручение. Если я вздумаю лечить детей — вот инспектор и запрет на медицинские назначения.

Себя он прикрывал или меня? Обоих, судя по всему. Одновременно и заботясь, и связывая мне руки.

И оттого, что ход был безупречен, легче не становилось.

Глава 11

Надворный советник покинул поле брани… в смысле холерный барак с максимальной поспешностью, допустимой для того, чтобы достойная ретирада не превратилась в бегство.

У меня осталась бумага, предписывающая продолжать в том же духе. А также горшки, обезвоживание и полсотни детских жизней.

И дикая усталость. Ныла спина, подкашивались колени, желудок напоминал, что в него положили только завтрак, — и это уж совершенно никуда не годилось. Надо заглянуть к кухарке, попросить хотя бы морковного супа и разведенного картофельного пюре. Кухарка рухнет в обморок, в копилку к губернаторшиным чудачествам добавится еще одно. Плевать. Если я свалюсь, толку от меня не будет. Значит, о себе тоже нужно заботиться как следует.

Тихонько отворилась дверь, вошла Анфиса Петровна с чаем, плошечкой меда и сухариками, подобающими в пост.

— А господин надворный советник? — спросила она.

— Изволил удалиться, — хмыкнула я. — С вашей стороны очень любезно было принести чай. Попьете со мной?

— Разумеется, Анна Викторовна.

— Только подскажите мне, где можно помыть руки.

Рукомой оказался за ширмой у кровати. Я скинула косынку и фартук. Смотрительница уступила мне свое место у стола, я не стала возражать. Макнула в мед сухарик и с удовольствием захрустела им. Анфиса не торопясь пила чай, и на лице ее была видна напряженная работа мысли. Делать вид, что ничего не произошло, глупо, но затевать разговор с уставшей и явно голодной губернаторшей — чревато. Что ж, можно ей и помочь.

— Господин Колычев оставил распоряжение губернатора, согласно которому мне предписывается наблюдать за хозяйством и санитарными мерами в приюте, а вам — оказывать мне в оных содействие.

За трапезой не принято говорить о делах, за чаем не говорят о болезнях, но у меня не было ни времени, ни сил на экивоки. Поэтому я протянула ей предписание. Смотрительница отставила чашку, внимательно прочитала.

— Благодарю вас, Анна Викторовна. Всегда удобнее, когда четко прописано, кому что дозволено.

Я вернула распоряжение в карман платья. Чай был так себе — на хороший у смотрительницы наверняка не было денег — но крепкий, а большего мне сейчас и не надо было. Плюс сухари и мед. Достаточно, чтобы продержаться еще сколько-то времени, а потом все равно придется ехать домой. С Андреем нужно будет говорить глаза в глаза. С экономкой — тоже. Пока я не знаю в лицо и по способностям всю дворню, придется полагаться на ее мнение о том, кто толковый, а кто не очень. И хорошо бы успеть к ужину, до которого осталось… а черт его знает, сколько осталось, часов в кабинете экономки не было, а я давно потеряла чувство времени.

— Вы, верно, на меня сердитесь, Анна Викторовна, — начала было смотрительница.

— За то, что вы написали в приказ? — прямо спросила я. — Нет, не сержусь.

Я не кривила душой. Еще студенткой успела усвоить: истории болезни пишутся для прокурора. И весь дальнейший опыт подтверждал: больше бумаги — чище задница. Так что смотрительницу я прекрасно понимала. Просто надо учесть эту ее особенность при дальнейшем взаимодействии — а взаимодействовать нам, похоже, придется долго. В отличие от многих, кто мог бы быть на ее месте, ей небезразличны дети. И из мизерного своего штата, из малейших возможностей она умеет выжимать максимум. Это дорого стоит.

— Поймите и меня, — продолжала она, не поверив моему «не сержусь». — Болезнь распространяется быстро. Вы

Я еще раз внимательно посмотрела на нее. За тридцать, по местным меркам — старая дева. Судя по всему, без гроша за душой. Либо в приживалки идти, либо здесь. Здесь тоже работа круглосуточная и без выходных, но хотя бы не надо зависеть от прихоти капризной старухи, и жалование какое-никакое.

— Я действительно на вас не сержусь, Анфиса Петровна. Если бы вы не написали, вас бы сожрали. Если бы вы написали жалобу — сожрали бы меня. Раз ни того, ни другого не случилось, будем считать, что мы обе отделались легким испугом.

Я улыбнулась, и она неуверенно улыбнулась мне в ответ.

— И все же на будущее — предупреждайте, пожалуйста, где нам стоит прикрываться бумагой. Она вещь вроде бы и непрочная, а иной раз надежней каменной стены бывает, — сказала я.

— Вы в самом деле понимаете, Анна Викторовна. — В ее голосе промелькнуло изумление. — Можете на меня положиться: что нужно сделать, я сделаю, где нужно — предупрежу, что писать надо.

Я кивнула. Взялась за очередной сухарик.

На улице заржали лошади, застучали копыта. Анфиса Петровна замерла с чашкой в руке. Я мысленно застонала. Если это еще один чиновник, я его укушу.

Будто подтверждая мои слова, послышались шаги. Смотрительница встала, я позволила себе закинуть в рот еще сухарик и отхлебнуть чая. Когда в дверь постучали, как раз успела дожевать.

На пороге стояла Софья Андреевна Белозерова. За ней маячила Арсеньева. Дальше — еще кто-то, кого я не могла разглядеть в дверном проеме.

— Вы еще здесь, Анна Викторовна. — Это прозвучало утверждением, а не вопросом. — Так я и думала.

Она прошла в кабинет, следом Арсеньева. За ней — дама в темном салопе и темном же платке. Евдокия Степановна Покровская. Мы были представлены, но у прежней Анны, конечно, не было ничего общего с женой отца Павла, и знакомство оставалось шапочным.

Кабинет сразу же стал тесным.

— Анфиса Петровна, там пара парней, распорядитесь, пожалуйста, чтобы лавку из зала занесли, — попросила Белозерова. — А вы садитесь, садитесь, Анна Викторовна, в ногах правды нет.

Вскоре дамы скинули салопы и расположились на лавке. Анфиса Петровна сбегала куда-то и принесла еще три чашки. Дамы отказываться не стали. Я допивала свой чай и молчала. Они тоже.

Арсеньева смотрела на меня со своим обычным выражением холодного любопытства. Покровская — внимательно и спокойно, словно человек, привыкший видеть в других людях лишь проводников воли божией, на которую гневаться грех, остается лишь смириться. Смириться не в смысле подчиниться, а в смысле — принимать как данность, вроде погоды.

— Когда я привезла Игната и мне сказали, что вы ушли в спальню к больным девочкам и вот уже больше часа оттуда не выходите, я поняла, что вы, Анна Викторовна, действительно переменились после болезни, и это не просто слова, — начала Белозерова, отставив пустую чашку. — Как поняла и то, что вы со своей недавней болезнью считаться не намерены. Поэтому я поехала к Елизавете Михайловне.

Арсеньева улыбнулась.

— Мы посовещались и решили, что было бы крайне неловко позволить вам себя извести именно сейчас, Анна Викторовна. Когда вы только-только сделались интересны, а город боится поверить, что у супруги губернатора есть голова на плечах.

Вчера я была пустым местом, сегодня меня жаль терять, к Пасхе, глядишь, удостоюсь звания украшения светлоярского общества.

— Тронута вашей заботой, Елизавета Михайловна. Как и тем, что вы лично готовы проследить за сохранностью городского имущества в моем лице. Признаться, я думала, на сегодня у вас найдутся более приятные дела.

— Найдутся, разумеется. Но чего не сделаешь ради родного города.

— Я вам этого не забуду.

— Я и не рассчитывала.

Покровская, с неодобрением слушающая нашу пикировку, негромко заметила:

— Сироты — божьи дети. Негоже стоять и смотреть, как больной ребенок мучается.

— У нас, Анна Викторовна, был выбор, — продолжала Белозерова. — Или приехать сегодня помогать вам, или приехать завтра ходить за вами.

— Я еще не настолько плоха, чтобы за мной ходить.

— Пока, — сухо заметила Арсеньева.

— Дамы, — укоризненно покачала головой Белозерова. Повернулась ко мне. — Анна Викторовна, не стану уверять вас, будто мы многое умеем. Конечно, все мы по мере сил ходили за больными родственниками, но не более того. Однако и просто смотреть на происходящее не пристало. В Петербурге уже несколько лет действует община сестер милосердия, под самим высочайшим покровительством. В Москве тоже — как во время холеры повелось, так и сейчас продолжается. Если в столицах дамам не зазорно ходить за больными, то нам в Светлоярске тем более зазорно быть не должно. Особенно когда речь идет о сиротах.

— И о губернаторше, которая решила умереть от усердия раньше, чем город привыкнет к ее новому облику, — добавила Арсеньева.

— Елизавета Михайловна, — мягко укорила ее Покровская.

— Что? Я о пользе дела. Мертвые благотворительницы крайне неудобны в обращении.

Я едва подавила смех — а то бы обрызгала всех чаем.

— Постараюсь не доставлять вам такого неудобства.

— Вот и славно, — сказала Белозерова. — Три дамы могут не так много, поэтому мы привезли не только себя.

Она обернулась к смотрительнице.

— Анфиса Петровна, с нами два парня — ходить за мальчишками, и две девки. Все крепкие, небоязливые. Снедь для них занесли на кухню с заднего двора, распорядитесь только, чтобы им готовили и кормили.

— С превеликим удовольствием, Софья Андреевна.

У меня отлегло от сердца. Руки! Они привезли рабочие руки!

А Белозерова снова смотрела на меня.

— Вы, Анна Викторовна, кажется, лучше нас понимаете, что здесь нужно. Благодаря вашей бабушке или какому иному счастливому обстоятельству — не мое дело. Научите нас. Что мы можем делать, чего не должны касаться и как не разнести болезнь по всему дому.

— Софья Андреевна, я правильно понимаю, что вы и сами собираетесь ухаживать за детьми? — на всякий случай уточнила я. — Вы сознаете, во что ввязываетесь?

Арсеньева фыркнула прежде, чем Белозерова успела ответить.

— Мы здесь вроде все и замужем побывали, и детей всем хоронить доводилось, а кто-то и родителей дохаживал. Евдокия Степановна за отцом Павлом четверть века и чего только не навидалась. Так что, если в этой комнате и есть дама, за которую следует беспокоиться… — Она улыбнулась.

Я вернула ей улыбку.

— Тогда, надеюсь, вы привезли и фартуки, и косынки. Одевайтесь и пойдемте. — Я повернулась к смотрительнице. — Анфиса Петровна, распорядитесь, пожалуйста, чтобы

Смотрительница коротко глянула на Покровскую.

— Пост не человекоубийство, — сказала Евдокия Степановна. — Те люди сегодня не бездельем тешились, а сиротам служили. Грехом будет, если они от немощи свалятся. Пусть поедят постного, сколько нужно.

Смотрительница ушла распоряжаться. Дамы облачились в фартуки и косынки.

— Ведите, Анна Викторовна, — сказала Белозерова.

Глава 12

Арсеньева и в холщовом фартуке с косынкой умудрялась выглядеть так, будто ее наряд — последний крик столичной моды. Белозерова стала походить на хозяйку перед работой, хоть сейчас к закруткам ставь. Покровская, пожалуй, не изменилась вовсе.

Я попросила Анфису Петровну проводить парней к палате мальчиков и передать Луке Семеновичу, что это его подмога, пусть учит. Унтеру не впервой. А я потом проверю, как научил.

Дам я проинструктировала по пути к палате. Начала с санитарного режима.

— Мне на черной кухне пришлось наводить похожие порядки. — заметила Арсеньева. — Там, правда, была не зараза, а кухарка, которая считала, что одна тряпка годится и для стола, и для пола.

— Ее, часом, не Федорой звали? — не удержалась я.

— Машкой.

Одна порода, видимо. Как-нибудь в другой раз, когда выдастся возможность, надо будет спросить, удалась ли дрессировка.

У самых дверей девичьей спальни нас догнала тощая девчонка с подносом.

— Анфиса Петровна велела Глашке отдать.

А себе-то я попросить забыла, дамы сбили с мысли. Ладно, червячка заморила, остальное потом.

— Дальше не ходи, я сама отдам. — Я забрала у нее поднос.

Девчонка испарилась.

Когда мы вошли, Глашка и две старшие девочки, которые чувствовали себя лучше остальных, встали и поклонились.

— Это тебе, — сказала я, подавая Глашке обед. Или ужин, уже и не разберешь. — Сядь и поешь.

— Я после, барыня.

— Поешь, Глаша, — сказала одна из старших девочек, державшихся на ногах. — Я за малыми присмотрю.

Вымыв руки — надо же, и напоминать не пришлось — Глашка взяла поднос и рухнула на лавку, будто сложилась пополам.

— Спасибо, барыня, — сказала она в пространство.

— Похоже, смена нужна не только вам, — негромко произнесла Белозерова.

Я кивнула. Подробно объяснила как отпаивать детей и дамам и «девкам», которых они привели. Отметила про себя: в палате появились еще три девочки. Хорошо хоть три, а не десяток, при такой скученности. Одна новенькая, вернувшись из-за ширмы, села на кровать. Отпила из кружки.

— Господи помилуй, — начала она загибать пальцы.

Неужто Глаша успела научить? Или у других подглядела? Остальные считали так же старательно.

Покровская перекрестилась.

— Как хорошо вы это придумали, Анна Викторовна. С божьей помощью любое дело лучше спорится, а уж в лечении без нее и вовсе никуда.

— С божьей помощью многое по-другому, — не стала спорить я.

Даже протокол оральной регидратации превращается в питье с молитвой, а про таймер и дозирование благоразумнее будет промолчать. По крайней мере сейчас.

Арсеньева заглянула за ширму.

— Пора выносить. Сколько, говорите, извести сыпать?

— Пару добрых горстей, чтобы верх покрыть полностью. Только не дышите над ней. Едкая.

— Таким манером химическая фабрика сделает на вас состояние, Анна Викторовна, — заметила она.

— Лучше химическая фабрика, чем гробовщик.

— Пожалуй, соглашусь.

Она махнула одной из «девок», и та выставила ведро за окно. Арсеньева высунулась во двор.

— Прохор! Грязь убери, руки помой, чистой воды принеси, да побольше!

— Слушаюсь, барыня, — меланхолично протянул сторож.

Кажется, здесь справятся и без меня. Во всяком случае с уходом и чистотой. Осталось только убедиться, что и детям этого хватит.

Я еще раз осмотрела больных. Хуже не стало никому. У малышки, которую я начинала отпаивать, кожа разгладилась, а когда я поднесла ей ложку, она сама открыла рот, как птенец. Вот и славно.

— Глаша, ты молодец, — сказала я. — Хорошо обо всех заботилась, и питье помогло.

Она опустила руку с ложкой, залилась краской.

— Что вы, барыня. Я просто делала как велено, а девочки мне помогали. И молитва.

— Это порой самое сложное — делать как велено. Девочкам тоже спасибо.

— И Господу, само собой, — вставила Арсеньева.

— Само собой, — согласилась я.

Я оглядела комнату. Все понимают, что от них требуется, все при деле. Значит, идем дальше.

— Кто готов помочь мальчикам? — спросила я. — Старшие почти взрослые и из-за болезни могут быть не в том виде, в котором их обычно показывают дамам.

Арсеньева фыркнула.

— После замужества и родов представления о мужском теле становятся куда менее возвышенными. Я пойду, если нужно.

— Я пойду, — спокойно сказала Покровская. — Жене пастыря подобает думать о помощи, а не о светских приличиях.

— Через окно — справитесь? — на всякий случай спросила я.

Выглядела Евдокия Степановна на сорок с небольшим. Впрочем, и остальные дамы юницами не были. Им лазить в окна должно быть сложнее, чем мне.

Покровская вопросительно посмотрела на меня. Пришлось пояснить про инфекцию, то есть миазмы, которые легко растащить по полу подолом юбки.

Арсеньева, конечно же, промолчать не смогла.

— Оказывается, благотворительность требует не только доброго сердца, но и приличных коленей. Что ж, если об этом узнают в городе, то к спискам моих добродетелей прибавится и ловкость.

Я все-таки прыснула. Неприлично, не вовремя, но удержаться было выше моих сил.

— Если об этом узнают в городе, Елизавета Михайловна, я буду все отрицать.

— Даже мою ловкость? — делано расстроилась она.

— Особенно вашу ловкость. Она опасна для общественного спокойствия.

Я вылезла в окно, протянула руку Покровской, чтобы она могла опереться, но попадья справилась на удивление легко. Только когда мы пошли вдоль дома, негромко заметила:

— Вот отец Павел повеселится, узнав, что на старости лет я начала лазить в окна к незнакомым молодым людям.

А еще он добавит очередную странность в копилочку наблюдений за губернаторшей. Пожалуй, мне надо самой приехать и поговорить. Надо только обдумать — к духовнику за советом или к Павлу Кондратьевичу, в миру Покровскому, с визитом.

Но это позже.

Лука, увидев нас в окно, распахнул створку. Помог влезть мне, потом и Покровской. Поклонился:

— Здравствуйте, матушка Евдокия Степановна.

Еще один поклон — мне.

— И вам, ваше превосходительство, благодарность моя за подмогу.

Я покачала головой.

— Не меня, матушку и других дам благодари.

Лука собрался было снова кланяться, но Покровская жестом остановила его.

— Не о чем тут говорить. Парни справляются?

— Я им обсказал все, как ее превосходительство Анна Викторовна научила. Справляются. — Он поколебался. — Дозвольте во двор выйти, хоть свет белый повидать.

Я покосилась на улицу, где уже опустились сумерки.

— Выходи, конечно. А потом отдохни, ты весь день на ногах. Поесть-то тебе

Вместо ответа он махнул рукой куда-то в угол, где стояли опустевшие миски.

— Поел, благодарствую. Покурить бы — мочи нет!

— Ступай.

Он ловко выбрался в окно.

В этой палате тоже прибавилось детей. Я шагнула к постели ближайшего новенького. Мальчишка лет восьми сжался, вцепившись в одеяло так, что пальцы побелели.

— Я тебя не обижу, — пообещала я.

Он замотал головой. Кажется, еще немного — и разревется.

— Позвольте мне. — Покровская мягко отодвинула меня в сторону. Склонилась над мальчиком. — Ну что ты, голубчик. Испачкался?

Мальчишка покраснел, на глаза навернулись слезы.

— Бывает. Болезнь стыда не знает, и мы с Анной Викторовной тебе стыда не прибавим, — негромко заговорила она. — Что случилось — то случилось. Сейчас чистое дадим, питья принесем, и станет легче.

Мальчишка перестал мотать головой, но одеяло не отпустил.

Евдокия Степановна выпрямилась.

— Ветошь, чистую воду и чистое белье.

Один из парней бросился выполнять приказание. Покровская снова склонилась над мальчиком. Погладила его по голове.

— Все видали, — продолжала Евдокия Степановна тем же ровным голосом. — И малых детей, и стариков, и больных. Не ты первый, не ты последний. Можно? — тихо спросила она, когда рядом с ней на табуретке появились таз и ветошь.

Он едва заметно кивнул, и только тогда она тронула край одеяла. Чтобы не смущать мальчишку, я занялась пока другими новенькими. Тяжелых, к счастью, не было. Игнат понял, что к чему, и стал отправлять в палату детей по первым же симптомам.

— Анна Викторовна! — окликнула меня Покровская.

Я вернулась к мальчику. Присела рядом.

— Как зовут?

— Петька, — прошептал он.

— Пить можешь? — спросила я, закончив обследование.

Мальчишка замотал головой.

— Снова стошнит.

— А мы аккуратненько, по ложечке. — Я обернулась к Покровской. — Евдокия Степановна, поможете? Не торопясь.

— Поняла, — сказала она. — Петя, слышишь? Будем пить по капельке. Как птенца поят.

— Птенец я, что ли? — еле слышно буркнул он.

— Сейчас — птенец, — серьезно сказала матушка. — Встанешь — снова будешь орлом.

Мальчишка смущенно улыбнулся.

У остальных мальчиков в палате дела обстояли примерно так же. Кому-то стало лучше, кто-то пока без динамики, но никто не затяжелел. Николку держал на коленях один из старших подростков.

— Лука Семенович сказал пока не трогать, сейчас вернется и будет дальше поить, — отчитался он.

Малыш застонал, потянулся к лицу. Парень бережно поймал его руку.

— Мешает ему.

— Мешает, — кивнула я. — Но придется потерпеть.

— И переодеть бы его. — Подросток указал на мокрую рубашонку.

Почки начали работать. Это просто замечательно.

— Евдокия Степановна, можете нам помочь? — позвала я. Забрала малыша из рук парня. — Принеси ему чистое. И ветоши на подгузник.

Ветоши дамы привезли несколько мешков, и как же она была сейчас кстати!

— Что это? — ахнула Покровская, склонившись над Николкой.

— Это трубочка для питья. Он слишком слаб, чтобы пить сам: если лить в рот, захлебнется или снова вырвет. Как теленка из рожка поят, когда сам не берет, только здесь не рожок, а трубочка — прямо в желудок, — объяснила я. — Трогать ее нельзя. Даже если очнется и начнет сердиться. Только когда сам пить сможет, тогда уберем.

— Поняла, Анна Викторовна, — сказала она. — Хорошо, что вас Господь надоумил, как помочь.

Господь надоумил. Пожалуй, так и буду всем говорить.

Лука вернулся, принял смену у малыша.

— Ехали бы вы домой, матушка, — сказал он мне. — Его превосходительство-то, поди, беспокоится. Уехала супруга сирот проверить и пропала. Да и лица на вас уже нет.

— В самом деле, Анна Викторовна, — подхватила Покровская. — Рук у нас теперь хватает. Мальчики вон, которым полегче, молодцы, помогают. Распределим работу так, чтобы к утру никто с ног не валился. Вы сегодня свое дело сделали, теперь дайте другим поработать.

Я не стала спорить. Только девочек еще раз проведаю.

Первой, кого я увидела, заглянув в окно, была Глаша. Она свернулась клубочком на лавке, положив ладони под щеку, и мирно спала. Кто-то укрыл ее старой шалью, и от этой картины у меня защипало в носу.

Арсеньева заметила меня в окне. Распахнула створку.

— Анна Викторовна, помните, что я говорила про мертвых благотворительниц? Немедленно домой, а то я не поленюсь нажаловаться Андрею Кирилловичу.

— А я подтвержу, что вы вознамерились уморить себя работой! — поддакнула Белозерова.

Пришлось уйти.

Переодевшись в чистое, я вышла во двор. Вдохнула морозный воздух.

— Федор, домой. И гони. К ужину надо успеть.

— Что есть мочи?

— Только так, чтобы живыми доехали.

— Обижаете, барыня, — покачал он головой.

И погнал. Что есть мочи.

Глава 13

Сани летели по практически пустой улице. Я закрыла глаза: стоило бы отдохнуть, но мозг отдыхать не собирался.

В приюте должны справиться. Система налажена, дамы умны и расторопны, и слуги, которых они привели, тоже. Болезнь, к счастью, не холера, лечение довольно простое. Даже если больных прибавится, катастрофой это не станет. Справимся. Должны справиться.

Хуже другое. В мой дом вирус принесла кухонная девка. В приют — прачка. Пока вирус передается локально. Но во сколько дворов развозит воду один водовоз? Что успевает завестись в бочке для воды, которую не мыли со дня изготовления?

И что будет, когда инфекция попадет в водопровод? А она попадет, к гадалке не ходи.

Вопрос на засыпку — как объяснить губернатору необходимость санитарных мер, не говоря о вещах, которые пока неизвестны здешней науке. И есть ли у него возможность ввести эти самые санитарные меры? Где кончаются его полномочия и начинаются полномочия городского головы?

Ответить мне может только сам Андрей. Если, конечно, захочет разговаривать, а не начнет снова искать у меня под кроватью Романа Петровича, внушающего мне странные идеи.

Хотя, судя по сегодняшней записке, может, и не начнет.

Сани остановились у крыльца. Марфа уже ждала в сенях. Попыталась забрать у меня из рук узел с рабочим платьем. Я остановила ее.

— Это все сразу в щелок, не разворачивая. Развязать после того, как оно там полежит не меньше часа. До того с бельем моим или барина не смешивать, после замачивания в щелоке можно кипятить все вместе. Ясно?

— Да, барыня, — подтвердила привыкшая к моим причудам Марфа.

— И помоги мне переодеться к ужину.

— Барыня, больно уж вы бледная, — заметила Марфа, обтирая меня влажной тканью. — Может, румян немного добавить? Гость у нас. Генерал.

— Ну раз генерал, то бледной барыни точно не испугается, — фыркнула я. — Обойдется. Корсет только сильно не затягивай.

— Как прикажете, барыня.

По дороге в гостиную пришлось прибавить шагу — и все же я успела.

Не знаю почему, но я ожидала встретить кого-то незнакомого. Генерала, седовласого, но крепкого. Гостя, поднявшегося

— Николай Алексеевич оказал нам честь погостить у нас, пока дела задерживают его в Светлоярске, — сказал Андрей.

— И я очень благодарен за ваше гостеприимство, Анна Викторовна. — Генерал склонился к моей руке.

Мозг наконец выкопал нужное имя. Вранов Николай Алексеевич. Точно, я еще удивилась тогда: молод для генерала, примерно ровесник Андрея — впрочем, и Андрей молод для губернатора. Приезжий, и, конечно, не пригласить залетного генерала было нельзя. Ни на бал, ни сейчас в дом, даже если Вранов и не воспользовался правами, которые дает ему постойная повинность.

Хорошо, что есть дом и слуги: вся забота хозяйки о госте сводится к милым улыбкам и приятным беседам вечерами. Дополнительные готовка и уборка лягут на чужие плечи.

Плохо, что мне сегодня совсем не до улыбок и очень нужен губернатор.

— Благодарю, что успела к ужину, — сказал Андрей. — Прошу к столу.

На фоне рыбного заливного, которое сменили уха и раки, для меня и для гостя, стол Андрея выглядел почти монастырским, и я начала понимать, почему это так бесило прежнюю Анну. Для молодой здоровой женщины, которая не любила и не хотела себя ограничивать ни в чем, поведение мужа выглядело немым укором. Я же восхищалась мастерством повара, умудрившегося превратить губернаторский ужин в парад воздержания. Аккуратные ломтики подсушенного ситного хлеба, на которые можно было намазать икру или мед. Толокно, разумеется, растертое без комков, к нему — орехи, сушеные яблоки и груши, сушеные же абрикосы и чернослив, и даже миндаль — очищенный, конечно. На отдельном блюде — моченое яблоко, порезанное полупрозрачными ломтями. Но даже простая холодная вода в хрустальном графине выглядела празднично-торжественно.

— Я успел отдать должное вашему повару на балу, — заметил Вранов, берясь за вилку. — Но сегодня он, видимо, решил доказать, что воздержание может быть роскошью.

— Тихон не любит проигрывать обстоятельствам, — улыбнулась я. — Там, где устав требует смирения, повар слышит вызов.

— Как человек военный я его очень хорошо понимаю, — кивнул Вранов. — Еще я успел заметить, что на балу безупречным был не только стол, но и организация вечера. Ваш бал мог бы стать примером для многих петербургских балов.

Интересно, к концу вечера у меня заболят щеки от вежливых улыбок?

— Вы слишком добры, Николай Алексеевич. Секрет прост: надежные люди и четкое распределение обязанностей. Андрей Кириллович выстроил в губернии прекрасную систему управления, мне оставалось лишь перенести эти принципы на ведение дома.

Андрей, сидящий на другом конце стола, едва заметно приподнял бровь. К комплиментам его административным талантам он не привык, зато привык ждать подвоха.

Пожалуй, я могла бы оправдать его ожидания, прочитав увлекательнейшую лекцию о путях передачи кишечных инфекций, но не стоило чересчур шокировать гостя. Лекция подождет вечера.

— По слухам, вы сегодня занимались делами не только в доме? — не унимался Вранов. — Необычно для дамы вашего положения. Как правило, в Чистый понедельник все сидят по домам, чтобы никто не мог усомниться в их благочестии.

— Мы с дамами занимались исключительно благочестивым делом, навещая сирот в приюте.

— Действительно, что может быть более подобающим даме в первый день Великого поста, — снисходительно кивнул Вранов. — Подарки сиротам — дело богоугодное.

«…И бесполезное», — повисло в воздухе.

Я вдохнула поглубже: генерал прямо-таки напрашивался на лекцию по санпросвету. Выдохнула. Тихон сегодня старался не для того, чтобы я за столом портила людям аппетит.

— Совершенно с вами согласна. Особенно угодны богу мыло, вода, чистота и распорядок дня — словом, все то, о чем принято не думать, пока оно устроено как следует.

— Поддерживаю, — вставил Андрей. — Порядок в любом деле имеет значение не меньшее, чем пожертвования. Насколько мне известно, дамы-благотворительницы в честь начала поста решили заняться наведением порядка в сиротском приюте.

Он вопросительно посмотрел на меня. Я кивнула.

— Значит, губернаторский дом теперь распространяет свою систему управления и на благотворительные заведения? — полюбопытствовал Вранов.

— Разумеется, — кивнула я. — Приют находится в ведении Приказа общественного призрения и, значит, в зоне ответственности губернатора. Как примерная супруга я обязана помогать мужу во всех его начинаниях.

Во взгляде Андрея появилось нездоровое желание выяснить, когда же его супруга успела стать примерной. Вслух он сказал:

— Анна Викторовна действовала по моему поручению и, как мне доложили, действовала с пользой.

— Редкое единодушие супругов на службе губернии, — заметил Вранов.

— Как человек военный вы прекрасно знаете, что для пользы дела важно не единодушие, а согласованность действий, — ответил Андрей. — Кстати, о согласованности движений. Писали, что в Большом Каменном театре давали новый балет с Эльслер. До Светлоярска, конечно, доходят уже не новости, а их тени. Вы что-нибудь слышали?

— Разговоров — более чем достаточно. В Петербурге умеют спорить о балете так, будто решают судьбу армии.

Отличная тема — балет. Феи, женские ножки — впрочем, об этом не при супруге — петербургские сплетни. Лишь бы не сиротские горшки и не супружеское единодушие.

Разговор перешел на более безопасные темы, однако я то и дело ловила на себе пристальный взгляд Андрея. Сейчас-то что не так? Я ела прилично и время от времени поддакивала. Даже уместно, потому что усилием воли выкинула из головы водовозов и водоразбор. Только к концу ужина до меня дошло, что я должна была интересоваться столичными сплетнями куда живее. Ладно. Спишем на усталость.

На чай мы перешли в гостиную и расправились с ним быстро: молочник по случаю поста пустовал, из дополнений к чаю только сухари.

— Кстати, Андрей Кириллович, — сказал Вранов, когда посуду унесли. — Мне говорили о Ширяеве как о надежном типографе. Если не ошибаюсь, губернаторский дом пользуется услугами его типографии?

По лицу Андрея промелькнула тень. Уж не приходил ли сегодня Ширяев жаловаться губернатору на обиду, учиненную его женой?

— Пользуется, — кивнул Андрей. — И у меня нет нареканий. Последним заказом были приглашения на бал.

— Я их не видел.

В самом деле, генерала приглашал лично губернатор.

— Ширяев человек исполнительный, — продолжил Андрей. — Не блестящий, пожалуй, но надежный. А в делах дома, как и в делах губернии, надежность поставщика иногда важнее изящества. Особенно когда речь идет не о разовом капризе, а о постоянной работе.

— Значит, вы могли бы его рекомендовать? — спросил Вранов.

— Для обычных заказов — безусловно. Если требуется нечто особенное, следует точнее ставить задачу, заранее, — при этом слове он глянул на меня, — согласовывать образцы и помнить, что в губернском городе не так много людей, чье недовольство проходит бесследно.

— Как

Его взгляд стал еще на полградуса холоднее. Кажется, попытка выглядеть примерной супругой опять вышла слишком старательной.

— Вы остались недовольны? — заинтересованно обернулся ко мне Вранов.

Андрей, кажется, собрался прожечь во мне дыру взглядом.

— Мне показалось, что на качестве последнего заказа отразилась спешка, — сказала я. — Возможно, показалось. Я не специалист в типографском деле.

— Дамам, конечно, виднее, что изящно, — произнес Вранов с той мягкой снисходительностью, от которой у меня немедленно зачесался язык. — Но ремесло есть ремесло, и не всегда оно должно радовать глаз. Военному, например, тоже не всякий красивый маневр годится на поле. Иногда надежный исполнитель ценнее блестящей задумки.

Прекрасно. Генерал только что объяснил мне, что женщине положено отличать красивое от некрасивого, но не задавать мастеру вопросов о цене, сроках и качестве. Хорошо, что чай мы уже выпили — не было соблазна утопить в нем генерала.

— Именно поэтому, — ровно сказал Андрей, — всякая блестящая задумка требует ясного задания и разумного срока.

И этот туда же. Ну что ж. Если даме не следует разбираться в ремесле, сроках и деловых отношениях, с нее и спрос невелик. Можно быть недостаточно тонкой. Можно не распознать, что разговор при госте должен идти кружным путем. Можно, наконец, воспользоваться тем самым правом на женскую неуместность, которое мужчины так охотно выдают, когда хотят закрыть женщине рот.

— Андрей Кириллович, прошу простить мою настойчивость, но мне необходимо поговорить с вами сегодня. До того, как вы распорядитесь о завтрашнем дне.

Повисла тишина.

Вранов чуть повернул голову. Смотрел он с любопытством человека, которому вдруг предложили подглядеть, как именно в чужом доме натягивается повод.

Андрей смотрел на меня без выражения.

— Сейчас? — спросил он.

— Да.

Я улыбнулась — как могла мягко. Получилось наверняка так себе.

— Понимаю, что время неудобное. Но вопрос касается приюта, распоряжений по нему и людей, которых придется завтра с утра занять делом. Если отложить до утра, мы потеряем ночь. И, возможно, то, что можно было решить парой-тройкой распоряжений, потом придется разбирать месяцами.

Хотел, чтобы жене было не все равно, что происходит в городе, — получай и не жалуйся.

— У нас гость, Анна Викторовна.

Я повернулась к Вранову.

— Николай Алексеевич, простите великодушно. Как дама, не сведущая в деловых тонкостях, я, должно быть, плохо выбираю время. Но, боюсь, если я сейчас изображу должную светскую терпеливость, завтра это выйдет боком не мне одной. В сиротском доме вспышка кишечного поветрия. Есть основания опасаться распространения через воду.

Генерал подобрал отвисшую челюсть.

— Светлоярские дамы, как я посмотрю, отличаются необыкновенной решимостью в предметах, к которым большая часть их пола не проявляет ни малейшей склонности.

То есть все мы здесь прибабахнутые. Спасибо, ваше превосходительство, мы стараемся.

Андрей поднялся.

— Николай Алексеевич, прошу меня извинить. — Добавил куда суше, уже мне: — В кабинет.

Глава 14

Я думала, что мы останемся в приемной — там, куда к губернатору приходили с деловыми разговорами или с прошениями, когда он работал из дома, а не в присутствии. Но мы прошли ее, и Андрей распахнул передо мной дверь кабинета.

Святая святых, в которой прежней Анне бывать не доводилось.

Наверное, стоило гордиться оказанной мне честью: меня не низвели до положения просителя или докладчика, оставив в приемной. С другой стороны, это означало, что разговор будет долгим и, возможно, неприятным, причем муж хочет, чтобы нас не прерывали. Внутри что-то съежилось, но я лишь чуть склонила голову — обычная благодарность мужчине за то, что придержал дверь, — и вошла внутрь. Остановилась, оглядываясь и дожидаясь, пока мне предложат сесть. А не предложат — сама сяду, в конце концов, не на ковер к ректору меня вызвали.

Кабинет оказался копией хозяина. Такой же породистый и такой же сдержанный. Дорогой стол темного дерева с затянутой зеленым сукном столешницей. На столе бумаги — много, но разобранные на идеальные стопки: входящие, в работе, подписанные и готовые к отправке. Рядом — чернильница, песочница, нож для писем, несколько перьев, аккуратно очиненные карандаши и линейка.

Кресло с обтянутыми кожей подлокотниками у окна. Один выглядел чуть более потертым — будто сидевший в нем привык облокачиваться направо, читая или размышляя.

Книжные полки: пятнадцать томов свода законов Российской империи, инженерные руководства, многие — на немецком и английском. Подшивки газет и журналов.

Карта губернии на стене, рядом, поменьше — план Светлоярска. Я нашла взглядом Сенную площадь, где находилась главная чаша водоразбора. Отсюда по трубам вода расходилась в другие чаши.

Все на месте. Все для дела. Ничего личного — ни забытого письма, ни засушенного цветка. Впрочем, Андрей вряд ли был из тех, кто хранит между страницами томика стихов засушенный цветок от возлюбленной.

Скорее он сам высушит кого угодно канцелярским слогом.

Степан — телепат он, что ли? — внес в кабинет канделябр на шесть свечей, поставил у стола. Андрей указал мне на кресло у окна. Сам садиться не стал, замер посреди комнаты.

— Сегодня днем у меня был Ширяев. Он недоволен, — сказал он.

Я прикусила язык, чтобы не спросить, во сколько дворов Ширяев развозит воду и как часто моет бочку. Впрочем, я понимала Андрея. Это для меня риск эпидемии кишечного вируса, одного из тех, что в совокупности даже в двадцать первом веке убивают по полмиллиона детей за год, висел над городом дамокловым мечом. Для губернатора был важен оскорбленный купец, которого сперва заставили работать за три четверти обычной цены, а потом публично продемонстрировали, что продукцию конкурентки в губернаторском доме принимают благосклонно. Приглашения прочли и забыли. Карне де баль от Лерхен висели на запястьях доброй трети дам на этом балу.

Да, я не подумала об этом, принимая подарок — как не подумал и Андрей, иначе вмешался бы сразу же. И это «не подумал» сейчас должно было мне аукнуться.

Но как же не вовремя!

— Андрей, я не буду уходить от разговора о Ширяеве и выслушаю все, что ты захочешь мне высказать. Однако с ним до утра не случится ничего нового. Тем более ничего не случится за полчаса, которые я прошу тебя уделить разговору о приюте и болезни.

Андрей помолчал секунду. Другую. За окном гулко бахнулась оземь сосулька. Я подпрыгнула. Андрей не шевельнулся.

— Ширяев действительно не исчезнет до утра. — Он перевел на меня ледяной взгляд. — Как не исчезнет и тот факт, что за один день ты успела дать повод для жалобы

Вообще-то повод для жалобы купцу я дала позавчера, а не сегодня, но, пожалуй, не стоило спорить о деталях. По крайней мере этого дела.

— Чего ты еще хочешь сверх того, что уже получила?

«Получила». Как мило. Будто я выпросила себе бриллиантовое колье, а не право выносить детские горшки под присмотром врачебной управы.

— Для себя — ничего. Для приюта — признания, что он не висит сферическим в вакууме.

Андрей завис так явно, что мне захотелось помахать ладонью у него перед глазами.

— Что именно, — медленно спросил он, — по-твоему, делает в вакууме сиротский приют? И почему сферический?

М-да, сколько раз я напоминала себе что стоит следить за речью, и все равно то и дело прокалываюсь.

— Я имела в виду— отдельно от всего остального, — сказала я. — Как будто к нему ничего не приходит и от него ничего не уходит.

— Поясни.

— Извне приходят люди, продукты и вода. Наружу выходят нечистоты. Белье, которое стирают в воде, и она потом стекает на снег и дальше — в подземные воды, в Волгу. Волга пока подо льдом. Но есть водопровод, в который может попасть зараза. И есть водовозы с их бочками, которые, как я подозреваю, моют реже, чем церковные колокола.

— Ты уже говоришь не о приюте, — прищурился Андрей.

— Я говорю о том, чем приют связан с городом. Прачка вынесет белье. Водовоз привезет воду. Девка сбегает за продуктами. Дядька вынесет ведра. Каждый из них потом пойдет дальше — в другой двор, к другой бочке, к другой кухне.

— Связан — не значит опасен.

— Если болезнь выходит из человека с рвотой и поносом, то миазмы, тлетворная материя, вирус — как ни называй — не остается только вокруг больных, а переносится на все, что потом стирают, выливают, моют и берут руками.

Андрей шагнул к плану Светлоярска.

— Главная чаша водоразбора. Городские чаши. — Он смотрел на план, как будто хотел выучить его наизусть. — Потом водовозы. Потом дворы. — Он покачал головой и развернулся ко мне. — Интересное расширение миазматической теории. И слишком длинная цепь предположений. Больные дети, прачка, белье, грязная вода, бочки, город. По такой цепи можно доказать что угодно, особенно если начать с испуга.

— А я и не собираюсь пугать тебя грязным бельем. — Я встала с кресла и шагнула ближе к нему. — Его стирать нужно. Грязную бочку водовоза — чистить. Как и чаши водоразбора, и трубы. Водопровод, который сделал твой предшественник, отличная штука, но и его нужно содержать в чистоте.

— Не мой предшественник, — поправил меня Андрей. — Водопровод провел на собственные деньги младший полицмейстер Гришин. Мой предшественник присвоил себе чужую заслугу. Но мы сейчас не об этом. Ты говоришь как дама, увидевшая несчастье и уже готовая спасать весь город. А мне нужны факты, а не поводы для волнений.

Значит, меня повысили от истерички до дамы с приступом благотворительного спасательства.

— Хорошо. Вот тебе факты.

Я тоже обернулась к плану, как будто собиралась рисовать там стрелки «первая колонна марширует», «вторая колонна марширует»…

— Прачка приюта знакома с нашей кухонной девкой. У той мать в богадельне, которую приютская прачка тоже обстирывает. — пока я отпаивала детей хватило времени для разговоров и расспросов. — Две недели назад почти вся наша дворня только и успевала, что поворачиваться к поганому ведру то задом, то передом. Что происходит в приюте сейчас, наверняка доложил Колычев. В богадельне я не была, и, по словам прачки, там не свалилась разом треть, как в приюте, но старики болеют. И за эти две недели трое отошли в мир иной. Не факт, что все от заразы — просто ослабленному человеку много не надо.

Андрей зачем-то взял указку, лежавшую у карты. Положил на место. Чересчур аккуратно положил.

— Богадельня. Приют. Наш дом. Одинаковые признаки.

Я кивнула.

— Тебе следовало сказать об этом сразу.

Ага, прямо за столом и начать: ваше превосходительство, у меня есть готовая схема распространения кишечного поветрия через бабу с бельем. Впрочем, только ли с бельем?

— Больные дети в приюте — факт. Что зараза туда занесена — факт. Что белье, нечистоты и вода после стирки больных считаются опасными — не моя выдумка. Это известные холерные меры: не смешивать грязное белье и нечистоты больных с прочими.

— В приюте не холера.

— Не обязательно нужна холера, чтобы убить маленького ребенка, и не только в приюте.

Андрей стиснул зубы. Я мысленно отвесила себе подзатыльник. Молодец, Анна Викторовна. Сколько раз ты еще прицельно пнешь его каблуком в свежую рану?

— Если же говорить о гипотезах и цепях… Как ты понимаешь, болезнь не может ограничиться нашим домом, богадельней и приютом. Завтра водовоз заедет в чей-то двор. Поставит ведро на землю, куда недавно сливали воду после стирки белья больных. Потом макнет это ведро в бочку. Потом поедет с этой бочкой во двор к Корсакову. Или во двор к Строганову — у него маленькая дочь, если ты помнишь. А после окунет это ведро в чашу водоразбора.

— Ты предлагаешь мне приставить к каждому водовозу квартального надзирателя?

Кажется, вопрос о квартальных надзирателях был для нас обоих спасением: он возвращал разговор от мертвых детей к устройству города.

— Нет. Я предлагаю сделать город чище. Воду для приюта, богадельни, училищ и казенных заведений кипятить. Бочки для воды — и в заведениях, и у водовозов — промыть как следует и ошпарить. Водовозам сколотить крышки для своих бочек и держать их закрытыми. Запретить водовозам ставить на землю свои ведра и запретить черпать из их бочки ведрами покупателей. Белье больных стирать отдельно. Грязную воду после стирки белья больных не выплескивать на улицы или в реку.

Андрей снова надолго замолчал. Потом шагнул к книжному шкафу и безошибочно вынул из него тонкую книгу в зеленом переплете. Раскрыл так, будто уже знал, что искать.

— «Составленное по сему способу курение действует к уничтожению заразительных испарений или миазмов в воздухе…» — прочитал он, едва заметно выделив голосом слово «миазмы». Мол, вот есть же почтенная теория, Анна Викторовна, не надо протаскивать новую ересь про зараженную воду. — «…и предохранению вещей от заразы».

Вещей от заразы. Оказывается, все уже было. И не надо объяснять про бактерии, вирусы, фекально-оральный путь, за что меня здесь в лучшем случае сочли бы нервной фантазеркой. Но «предохранение вещей от заразы» уже существовало на бумаге, в зеленом переплете, на полке губернаторского кабинета. А бумага во всех мирах иногда значила больше здравого смысла.

Андрей сообщил состав «курения»: соль,

Газообразного хлора, нитрозилхлорида и прочей едкой гадости. Но простерилизует, спору нет.

Андрей продолжал читать. На словах «поставить в ногах близ постели страждущего холерою» у меня дернулся глаз. Близ постели. Конечно. Давайте еще ребенку под нос поставим, чтобы наверняка не ушел от прогресса живым.

Андрей перевернул страницу.

— «Сие курение совершенно очищает воздух и вещи от заразы». — Он повернулся ко мне. — Бочки водовозов. Если велеть сделать немедля, к утру, когда они начнут работать, очистятся.

И мы получим хорошо простерилизованную органическую слизь с соединениями хлора.

— От миазмов, но не от грязи. Хлорное курение не выскоблит слизь со стенок и не вымоет осадок со дна. Бочки все равно придется мыть и ошпаривать. Иначе мы получим бочку, в которой грязь благочестиво окурили, а потом повезли людям питье. — сказала я.

«Бочка, в которой грязь благочестиво окурили», Андрею явно не понравилась. Как инженер он, кажется, не верил в чудеса, даже если чудо рекомендовалось профессором.

— Потом снова ополоснуть, — добавил он.

И только сейчас до меня дошло. Он уже не спорил, разносится ли зараза и опасны ли бочки. Он думал, как сделать меры исполнимыми. Светлая память тебе, Матвей Яковлевич Мудров, умерший от той же заразы, от которой предостерегал других. Если бы не твоя книга — сумела бы я вытащить губернатора из спора о моих догадках и привести к разговору о мерах?

— Ты способна посидеть молча четверть часа? — спросил Андрей. — Мне нужно написать несколько распоряжений. Но я бы не хотел, чтобы ты решила, будто я забыл о Ширяеве.

Ради распоряжений о чистоте воды я была способна изображать предмет мебели в хорошем состоянии куда больше чем четверть часа.

— Способна, — кивнула я.

— Прекрасно.

Он сел за стол, придвинул к себе чистый лист и открыл чернильницу. Хмыкнул.

— У кого-то благодаря тебе будет нервный вечер и бессонная ночь.

Я сложила руки на коленях и приготовилась молчать с максимальной пользой для общества.

Глава 15

Четверть часа затягивалась. К счастью, я очень давно не страдала от безделья — научилась им наслаждаться. Особенно удобно, что у тебя всегда есть отличный собеседник — ты сам, а темы для «беседы» найдутся. Например: если уж я влезла в дела приюта, придется разбираться с ними и дальше, а четыре женщины не смогут бесконечно подменять собой государственное финансирование. Рано или поздно кто-то устанет, кто-то надорвется, у кого-то появятся личные проблемы, на фоне которых не до чужих детей, у кого-то муж влезет в долги, и так далее, и тому подобное. Да и вообще нормально, когда жизнь делает новый виток, полностью перекраивая весь уклад и оставляя в прошлом какие-то дела и даже какие-то обязательства.

Значит, нужна не героическая вылазка, а порядок. Не дамский порыв с фартуками, ветошью и оханьем, а понятная система: кто отвечает за деньги, кто за белье, кто за пищу, кто за врача, кто за воду, кто за то, чтобы смотрительница не превращалась в святую мученицу при действующем Приказе общественного призрения. Откуда взять регулярное финансирование, если в государственном бюджете дыра.

И вот тут начиналась неприятная часть. Я хорошо умела лечить. Я умела как-то управляться с финансами в прежней жизни. Но я почти ничего не знала о том, как в этом мире формируются бюджеты и у какого учреждения какие обязанности. Где кончается власть губернатора и начинается ведомственная топь. Что может губернатор. Что позволено жене губернатора. Что может попечительница. А просто частное лицо с деньгами и упрямством? И где та граница, за которой полезная деятельность превращается в самоуправство, после которого даже правое дело будет похоронено под бумажкой, констатировавшей то самое преступное самоуправство.

Губернатор умел жить внутри этих границ так, словно видел их на полу, прочерченными мелом. Я же пока шла на ощупь и рискуя обнаружить стену лбом.

На книжной полке темнели пятнадцать томов Свода законов. Я смотрела на них, они — на меня. Строго, тяжело и совершенно без сочувствия.

Вот в свод законов, значит, и придется лезть.

Не потому, что мне внезапно захотелось стать юристом. Просто я слишком хорошо знала: если не понимать правил игры, тебя будут бить не за ошибку, а за сам факт выхода на поле.

Андрей присыпал бумагу песком, подождал, стряхнул лишнее и отложил лист к другим уже исписанным.

— Ты молчишь совершенно образцово, — сказал он, подтягивая очередной лист.

— Не обольщайся. Я думаю.

— Это я и имел в виду. Непривычно.

Ничего, привыкнешь. Я посмотрела на книжную полку.

— Мне нужен Свод законов.

Он наконец поднял голову.

— Весь?

— Для начала — то, что касается Приказа общественного призрения, городского хозяйства, обязанностей полиции и положения благотворительных заведений. Раз уж ты дал мне полномочия по приюту, я должна знать, что может делать жена губернатора, не превращаясь в стихийное бедствие.

Андрей посмотрел на меня так, словно я уже стала стихийным бедствием.

— Свод законов не предназначен для дамского чтения.

— Если ты укажешь мне конкретный пункт закона, который запрещает дамам читать его, я соглашусь с тобой и отстану.

Он молчал ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы проглотить ругательство.

— Боюсь, ты и тогда не отстанешь. Упрямства тебе всегда было не занимать. Но я не хочу поощрять безрассудство в собственном доме.

— С каких это пор чтение законов стало безрассудством?

— С таких, когда некоторые дамы научились использовать докладные записки как оружие.

— Ты преувеличиваешь: оружие меня совершенно не интересует. Мне нужна карта.

— Чтобы превратить ее в план наступления. — Это прозвучало как констатация факта, а не вопрос.

— План всегда лучше хаоса.

— Именно поэтому мы и поговорим сейчас о Ширяеве. Ты действовала без плана, но с редкой решимостью. Результат оказался тем же, что бывает у плохо управляемого наступления: цель взята, но обоз горит и союзники недовольны.

Вот как… И чем же, интересно, недовольны союзники?

— Я хотела бы знать подробности.

Андрей кликнул Степана. Протянул ему стопку бумаги, распоряжаясь, какое распоряжение кому отправить. Только когда за камердинером закрылась дверь, продолжил.

— Ширяев приехал сегодня днем поблагодарить за заказ и напомнить о своей лояльности.

— До того, как я возвращалась в обед, или после?

— Это так важно?

— Если он был у тебя до моего возвращения — ты уже выслушал его недовольство, когда останавливал меня на крыльце. Но не стал ни задерживать, ни выговаривать, а спросил, нужен ли в приюте врач. Значит, мы с тобой одинаково расставляем приоритеты. Так что да, это важно.

Кажется, идея об

— Почему ты решила, что Ширяев высказал недовольство?

— Андрей, может, я и дура, но не настолько же! Был бы купец счастлив сотрудничеству, стал бы ты настаивать на разговоре о нем? В конце концов, купцы не ездят к губернатору благодарить за то, что им сбили цену.

Андрей слегка прищурился.

— Значит, ты понимаешь.

— Я понимаю, что он пришел не плакаться, а выставлять счет. Не денежный.

— Именно. Он напомнил, что губернаторский дом пользовался его типографией не первый год. Что последний заказ был срочным. Что условия, предложенные тобой, были для него стеснительными, но он, из уважения к дому, счел невозможным отказать.

— Из уважения к дому, — повторила я. — Прекрасная формулировка для «я надеялся, что в следующий раз отобью свое». Ты же понимаешь, что честные поставщики не соглашаются молча на три четверти обычной цены?

— Понимаю, — кивнул он. — Еще я помню, что просил тебя по возможности сэкономить на подготовке к балу.

— И?

— И это не отменяет того, что говорил Ширяев. О порядке. О доверии. О купеческом имени. О том, что постоянный поставщик не должен оказываться в положении человека, которого сначала принудили к уступке, а затем на глазах всего губернского общества дали поле его конкуренту.

Дали поле конкуренту. Две вертихвостки показали почтенному типографу, что его не ставят ни в грош, — вот как это звучало бы без губернаторского лака. Одна вертихвостка сбила цену, вторая явилась с бальной книжечкой, от которой у половины дам зачесались пальцы.

И самое противное — Ширяев действительно имел основания злиться. С его стороны эта история действительно выглядит именно так.

С другой же…

— Баронесса Лерхен очень выручила меня с этими бальными книжечками. Я просто забыла их заказать.

— Да, и отказать ей при всех было грубее, чем принять. Я же был рядом. — Андрей улыбнулся краем рта. — Но невозможность исправить ошибку немедленно не отменяет того, что она была совершена.

— Понимаю. Понимаю и то, что Ширяев обижен не на пустом месте. Но если сравнение с конкурентом вышло не в его пользу — это не вина нашего дома или конкурента. Даже если оставить в стороне изящество верстки — дело вкуса, в конце концов, — он недосушил краску, прежде чем сложить приглашения, и она отпечаталась на других листах.

Андрей не ответил.

— Возможно, дело в спешке, я не специалист, — продолжала я. — Однако у баронессы Лерхен отца хватил удар вечером понедельника. У нее было четыре дня, чтобы сориентироваться, напечатать книжечки, вывести золотистые буквы, продавить сгибы, прицепить карандашики — и все это с парализованным отцом в доме. Она справилась. Ширяев — нет.

Я выдохнула.

— Если человек годами сидел на заказах губернаторского дома и решил, что его положение достаточно прочно, чтобы работать абы как, — конкуренты обойдут его скорее рано, чем поздно.

Андрей покачал головой.

— Баронесса Лерхен не просто справилась. Она выбрала единственный момент, когда отказать ей было нельзя, и вручила тебе вещь, рассчитанную на то, чтобы ее увидели. Она умна.

— Действительно, какое преступление для девицы — быть умной! — не удержалась я.

— Не передергивай, пытаясь сменить тему, — поморщился он. — Я перестал на это попадаться задолго до знакомства с тобой. Проблема в том, что умный человек, действующий в свою пользу, воспользовался твоей ошибкой. И теперь другой умный человек пользуется твоей же ошибкой против моего дома.

— Ширяев?

— Ширяев, — подтвердил Андрей. — Он не станет бегать по городу и кричать, что две дамы его обошли. Он поступит хитрее. Начнет говорить с купцами о том, что губернаторский дом стал ненадежен. Что постоянного поставщика могут прижать ценой, принять работу, не предъявить претензий, чтобы можно было их загладить, а затем публично поднять конкурента.

Я промолчала.

— И всякий купец, у которого есть голова, услышит в этом не обиду Ширяева, а предупреждение, — продолжил Андрей. — Сегодня — типография. Завтра сукно, мука, дрова, свечи, экипажи, подряд на мостовую. Если правила в доме зависят от того, кто удачнее придется по нраву хозяйке, цену начнут назначать не за работу, а за риск. Я слышал, что ты велела Серафиме Карповне пересмотреть список поставщиков.

— Тогда ты наверняка слышал и почему я это сделала.

— Я хочу узнать твою версию.

Я пожала плечами:

— По той же причине, по которой мы вписались в прошлогоднюю смету бала, при этом закупив вина впрок еще на несколько таких же балов.

Я обещала экономке ее не закладывать, и я обещание выполню. Хотя смысла в этом особо нет: Андрей не дурак, давно все понял. Как понял и то, почему я не выставила ее с треском.

— И как скоро часть купцов узнает, что губернаторский дом проверяет их счета? — приподнял бровь Андрей.

— Как только я разошлю им письма о новых условиях.

— Еще не разослала?

— Отчет экономки лежит у меня на столе. Я не успела его изучить. Я понимаю, к чему ты клонишь. — Это пришлось признать. — Если Ширяев захочет баламутить купцов, у него будет удобная почва. «Сегодня типографа прижали и выставили хуже Лерхенов, завтра каждого из вас заставят сбросить цену, а потом еще и заменят на того, кто красивее принесет подарок».

Андрей кивнул.

— Я не говорю, что ты сделала все не так. Ты… — Он помолчал, будто следующее слово приходилось вытаскивать щипцами. — Я действительно слишком полагался на экономку.

Ничего себе. Не «ты слишком долго игнорировала обязанности жены, не занимаясь домом» и не «ты снова полезла не в свое дело». Он полагался. И, кажется, сказать это ему было трудно.

— Дом работал как часы, — сказала я. — Учетные книги ведутся идеально. Серафима Карповна и правда в каком-то смысле подарок судьбы.

— Но подарок с приличной комиссией, — усмехнулся Андрей.

Я ответила ему такой же усмешкой.

— Да, я думала только о твоем… нашем бюджете и о том, что у покупателя всегда есть выбор, совершенно не учитывая репутационные издержки. Если хочешь… точнее, если у тебя найдется на это время и силы, можем изучить новый список поставщиков вместе. Возможно, многие имена останутся теми же — изменятся лишь цены.

— На тебя это не похоже, — прищурился он.

— Не обольщайся. Я лишь говорю, что ты прав по данному неприятному пункту. Не по всему списку вопросов.

— Постараюсь пережить ограниченность своей правоты. — Он улыбнулся. Потом посмотрел на дверь, за которой исчез Степан с кучей выписанных распоряжений, на темное окно, за которым город еще не знал, что завтра ему предстоит стать чище, и улыбка стала кривой.

— Я могу сделать выписку из отчета экономки, — предложила я. — Там, где поставщики остались те же, изменилась

— Это сбережет мне время, — сказал он после короткой паузы. — Особенно если письма купцам не уйдут без моего просмотра.

— Не уйдут, — пообещала я. — Я уже поняла, что одна вежливая бумага может оказаться гранатой без… с подожженным запалом.

— Благодарю.

— Не стоит. Что делать с Ширяевым?

Андрей посмотрел на меня чуть дольше, чем требовалось для делового разговора. Кажется, заметил, как быстро я отступила от его «благодарю» обратно к купцу, счетам и безопасной канцелярской грязи. И, к счастью, не стал это комментировать.

— С Ширяевым, — сказал он, — я постараюсь разобраться сам. Заказ принят, счет будет оплачен без задержки.

— Разумеется.

— Все, что требуется от тебя: никаких разговоров о качестве приглашений. Ни с Врановым, ни с дамами, ни с Лерхенами, ни с кем-либо еще. Если спросят — работа исполнена в срок и принята губернаторским домом.

— Даже если о качестве спросят прямо?

— Особенно если спросят прямо.

Я поморщилась.

— Прекрасно. Буду светской дамой.

— Постарайся, чтобы это не выглядело как оскорбление для светских дам.

— Сложно обещать невозможное.

Он пропустил это мимо ушей. Или сделал вид.

— Ты с Ширяевым не говоришь, не объясняешься, не убеждаешь его, что он сам виноват, и не предлагаешь ему соревноваться с Лерхенами на честных основаниях.

Пришлось кивнуть. Представить себе разговор с Ширяевым было легко. Представить, что после него станет лучше, получалось плохо.

— А Лерхен?

— Лерхен виновата только в том, что сделала хорошую вещь и удачно ее поднесла. Я не стал бы припоминать ей это, даже если бы она не была барышней при больном отце. Но губернаторский дом не будет выглядеть так, будто выбрал сторону в купеческом споре, пока я не решу, что он ее выбрал.

— То есть ты решил Варвару Лерхен оставить в покое, Ширяева погладить по шерстке и отправить баиньки, а меня не подпускать к спичкам.

— К письмам, заказам и публичным знакам, — уточнил Андрей. — Огонь ты сегодня и без спичек развела достаточно уверенно.

— Буду считать это комплиментом.

— Зря. — Он встал из-за стола. Подошел к шкафу и снял с полки толстенный том.

— Тринадцатый том свода законов. Уставы о народном продовольствии, общественном призрении и врачебные. — Андрей протянул мне книгу. — Думаю, тебе этого хватит.

— Пока — да.

— Доброй ночи, Анна.

— Доброй ночи, — кивнула я, поднимаясь.

Похоже, для нас обоих ночь только начиналась. И вовсе не в романтическом смысле.

Глава 16

Девятьсот девяносто шесть страниц тринадцатого тома Свода законов Российской империи требовали уважения — книгу пришлось нести двумя руками. В гостиную я заглядывать не стала: генерал наверняка удалился в отведенную ему комнату, но даже если и нет, изображать гостеприимную хозяйку и развлекать его разговором я сейчас была не способна.

Сделать выписку из отчета экономки оказалось несложно: большинство поставщиков не изменилось. Однако, заканчивая ее, я клевала носом. Все же, после того как Марфа помогла мне подготовиться ко сну, я попыталась прильнуть к источнику знаний. Поставила свечу ближе к изголовью и углубилась в чтение.

Похоже, во все времена законники изъяснялись так, что написанное нужно было переводить на человеческий язык. Длинные как обоз фразы, к концу которых любой нормальный человек забывал, о чем говорилось в начале. Меня сложно было назвать нормальной: язык современных медицинских статей немногим лучше. Однако каждый новый указ ссылался на предыдущий, каждый предыдущий — на еще какого-нибудь предшественника лохматых годов, и эта сказка про белого бычка казалась бесконечной. Я вгрызалась в текст и чувствовала себя примерно так же, как на первых курсах института: каждое слово по отдельности понятно, вместе смысл ускользает. Глаза слипались.

Том выпал у меня из рук и со всего размаха прилетел на нос. Я зашипела: правовое государство победило нокдауном.

Пришлось признать поражение. Я захлопнула фолиант, положила его на пол у кровати и задула свечу. Реванш состоится завтра, а сегодня мне надо все-таки поспать.

Утро началось лучше, чем я думала. Все же молодой организм восстанавливался быстро и, получив нормальную порцию отдыха, решил не капризничать.

К завтраку я вышла вовремя. За стол мы сели втроем. Генерал выглядел свежим, собранным и безупречно вежливым — идеальный столичный гость, не допускающий лишней фамильярности.

Андрей же… Глубокие тени под глазами, резче обозначившиеся складки у губ. Выбрит и причесан безукоризненно, как обычно, но очевидно было: спал он мало, если спал вообще. Меня кольнуло виной. Подкинула ему эпидемическую бомбу и отправилась спать, а он полночи разгребал завалы: видимо, теми письмами, что были отправлены при мне, дело не ограничилось.

Степан поставил на стол кофейник и две чашки: для меня и генерала. Разливать должна была хозяйка.

— Андрей, я бы предложила и тебе выпить кофе, — негромко сказала я. — Пост постом, но, как верно заметила матушка Евдокия, пост — не человекоубийство.

Прозвучало почти по-семейному, и я сама испугалась этого. Андрей помедлил.

— Степан, чашку.

Еще одна кофейная чашечка встала на стол мгновенно. Все же умеет губернатор подбирать людей.

Я молча налила кофе.

— Благодарю, — сказал Андрей и улыбнулся. Я даже моргнула — не померещилось ли.

Я знала, что делать, когда мне закатывают скандал. А тут… Почему-то я зарделась, как девчонка.

Один ежик на миг убрал колючки, второй подвинул ему блюдце, и оба поспешно отскочили друг от друга. Дурдом.

— Светлоярск, кажется, не дает своему губернатору скучать, — заметил генерал, заполняя повисшую над столом тишину.

— Губернский город редко ставит перед собой задачу заставить заскучать губернатора.

Слова Андрея прозвучали в его обычной чуть суховатой манере. Можно было расслабиться.

А я, кажется, начинаю становиться типичной женой, потому что внутренний голос немедленно потребовал проигнорировать пост и накормить нормально мужчину, который сейчас будет работать весь день. А еще лучше — отправить его спать и запретить государственные дела до обеда.

Впрочем, сантименты тут ни при чем. Штабной офицер вчера сам же подкинул командующему срочную задачу и теперь должен проследить, чтобы тот не загнулся. Иначе кто будет подписывать бумаги? И я молча переставила ближе к губернатору тарелочку с сухофруктами.

Сразу после завтрака я отправилась в приют. Федор сейчас не гнал, лошадка ровно перебирала ногами. По улицам спешили по своим делам мужики и бабы, господ пока не было видно. Тишь да благодать.

Которые нарушил донесшийся откуда-то спереди гул.

— Что там, Федор? — окликнула я конюха.

— На Казачьей шумят, — сказал он. — Объехать, барыня?

На Казачьей площади была первая чаша

— Нет, давай посмотрим.

Кучер покачал головой, наверняка не одобряя про себя женское любопытство, но перечить не стал.

На площади выстроился в очередь народ.

У самой чаши, красный от мороза и злости, стоял квартальный надзиратель. Рядом переминался с ноги на ногу дюжий полицейский служитель.

— На землю не ставить! На козлы! На доску ставь, кому говорю, нехристь! — надрывался квартальный. — Себе бочку наполнил, ковш верни на доску!

Я приподнялась в санях, вглядываясь в происходящее.

У самой чаши стояли козлы, накрытые досками. Водовоз, тоже багровый от злости — но с квартальным не поспоришь, — пристроил на них полуведерный ковш с ручкой, которыми они обычно пользовались, чтобы набирать воду в свои бочки и разливать из них. Вернувшись к своей повозке, тронул лошадь, та двинулась, раздвигая толпу. На месте первого водовоза у водоразбора тут же возник другой. Этот был явно победнее: телегу с бочкой — куда меньшей, разумеется — он тащил сам.

— Своим ведром не лезть! — рявкнул квартальный. — Казенный ковш для чего тебе даден! И крышка у бочки где?

— Ишь чего власти удумали, — проворчал из толпы бабий голос. — С водой как с писаной торбой носиться.

— Где ж я спозаранку крышку возьму, ваше благородие? — заканючил мужик.

— Бери вон рогожу, сегодня рогожей накроешь, — вмешался полицейский. — Но завтра чтобы крышка была, иначе разверну. Я тебя запомню, не сомневайся.

— Да уж не сумлеваюсь, ваше благородие, — вздохнул мужик, берясь за ковш.

Я попыталась вспомнить, как полагается правильно обращаться к полицейскому — сейчас это выглядело все равно что ДПС-ника назвать «товарищ генерал». Вспомнить не выходило. Приличные дамы не взаимодействуют с будочниками.

Сани выехали с площади. Я откинулась на сиденье.

Вот, значит, чем занимался Андрей полночи. Не просто выкатил перечень мер: чистые и закрытые бочки водовозов, отдельные ковши для забора воды, а продумал процедуру, чтобы эти меры стали выполнимы. Пусть с руганью, но все же выполнимы, а не как обычно: «хотели как лучше, а получилось как всегда».

А заодно устроил доброе утро половине города. Меня снова кольнуло виной. С другой стороны, сейчас появился хоть какой-то шанс, что город не накроет зараза и не утопит в нечистотах.

Сани остановились у ворот приюта. Прохор, заметив губернаторский выезд, распахнул их куда проворнее, чем вчера. Смотрительница встретила меня в сенях, провела в свою комнату. Выглядела она уставшей, но не измученной.

— Все спокойно? — спросила я, начиная переодеваться.

— Слава Богу, — кивнула смотрительница. — Дамы под вечер разъехались, но парней и девок оставили за детьми ходить. Еще один мальчик и одна девочка заболели, больше новых больных пока не было. Даст Бог — и дальше не будет.

Хорошо бы — если действительно получилось вовремя поймать и изолировать инфекцию.

— Игнат от Елизаветы Михайловны с мальчишками сладил, даже без окрика. Жаль, что у нас места для второго воспитателя нет, как бы он нам тут пригодился.

— Жаль, — согласилась я. — У приказа, как я понимаю, не то что ставку… в смысле, место — снега зимой не выпросишь.

Анфиса Петровна не стала ни подтверждать, ни спорить, однако молчание звучало весьма красноречиво. Я повязала косынку.

— Ну что ж, пойдемте на обход.

Слово вырвалось само собой. Я успела испугаться, но смотрительница приюта никак на него не отреагировала — похоже, здесь оно не успело приобрести медицинского значения.

Конечно, за ночь не случилось чуда. Больные не исцелились, здоровые не стали более сытыми, никуда не делись ведра и соответствующие запахи. Но все шло своим чередом. Нормальная, налаженная работа, когда взрослые знают, что делать, и их достаточно, чтобы не надорваться, а дети хоть и больны, но в удовлетворительном состоянии, и это было лучше любого чуда. Николка, за жизнь которого я вчера опасалась, глотал сам, сегодня можно было с чистой совестью убрать зонд, который малышу очень не нравился. Что я и сделала.

Подъехали остальные дамы, мы распределили работу, давая отдохнуть людям, которые ухаживали за больными ночью, и день потянулся.

На обед мы снова собрались в комнате смотрительницы. Каждая достала то, что привезла с собой: постные лепешки, моченые яблоки и капусту, сухарики. Даже заварку для чая, за которую Анфиса Петровна долго благодарила.

— Давайте поделим дежурства на завтра, — предложила Белозерова. — У меня занята первая половина дня.

— Конечно, — кивнула я.

У каждой из этих женщин был свой дом, мужья, дети, светские обязательства. Помощь не должна превращаться в личное рабство, иначе энтузиазма не хватит надолго. Да что далеко ходить — меня саму ждал свод законов, на который нужно было время и относительно свежая голова.

Когда мы закончили чаевничать, смотрительница осторожно сказала:

— Осмелюсь доложить, если кипятить воду, как велела Анна Викторовна, дрова при таком расходе выйдут раньше срока.

— Анна Викторовна, кипячение действительно необходимо? — спросила меня Белозерова.

— Да, и не только сейчас. Вода для питья детей должна быть кипяченой, чтобы оставаться безопасной, — вздохнула я.

— Вот уже и вода стала опасной, — фыркнула Арсеньева. — А завтра вы объявите опасным воздух?

Вторую шпильку я решила проигнорировать.

— Сырая вода всегда была небезопасной. Помните, как Левенгук описал анималькулей в капле воды?

— Я, конечно, немолода, но не настолько, — съязвила Арсеньева. — И вы, Анна Викторовна, при всем уважении, этого помнить не можете.

— Читать можно и о том, чего не видел лично, — сказала я. — Я к тому, что прозрачная вода не значит пустая. В ней может быть такое, чего глаз не видит, а тело потом расплачивается. Кипячение — самый простой и самый дешевый способ обезвредить хотя бы часть этой невидимой дряни.

— Не такой уж дешевый по нынешним временам. Но что поделать, детей морозить тоже нельзя, — вздохнула Покровская. — Придется нам с вами, дамы, раскошелиться на дрова.

— Раскошелимся, — сухо сказала Арсеньева. — Сегодня на дрова. Завтра на мыло. Послезавтра потечет крыша в девичьей. Этот приют, дамы, — бездонная дыра.

Повисла тишина. Анфиса Петровна побледнела и опустила глаза.

— Елизавета Михайловна… — укоризненно начала матушка Покровская.

— Что? — Арсеньева вздернула подбородок, глядя на нас холодным, ясным взглядом. — Я говорю не про детей, детей жалко. Я говорю про заведение. Деньги на бедных у нас в городе собирают охотно. А Приказ общественного призрения этим пользуется, немедленно пуская собранное в рост. Старый состав губернатор разогнал, но новый никак не может стрясти долги со всех, кому прежний состав давал ссуды.

— Вы правы, Елизавета Михайловна, — сказала я, прежде чем Анфиса Петровна успела окончательно сникнуть. — Только вина здесь не на детях и не на тех, кто пытается держать заведение голыми руками. Дыра начинается там, где

— Для благодарности или вы надеетесь вытрясти эти деньги из приказа? — полюбопытствовала Арсеньева.

— Не надеюсь, как и на благодарность тоже. Но благотворительность без порядка слишком быстро превращается в счеты, кто больше помог.

А там, может, и найдем дно у этой бездонной дыры. По крайней мере я хотела бы на это надеяться.

Глава 17

Дамы достали из ридикюлей кошельки. Белозерова раскрыла записную книжку — с плотной серой обложкой и карандашом на тесемке.

— Евдокия Степановна, возьмете это дело на себя? — спросила она.

На меня, разумеется, никто не посмотрел. Еще вчера половина этих дам считала меня пустой финтифлюшкой с дурным характером, а день таскания горшков не возводит человека в ранг святого — по крайней мере, в делах денежных.

На самом деле их недоверие было мне только на руку. Если деньги окажутся у меня и я начну ими распоряжаться, завтра помощь приюту будет объявлена прихотью губернаторши, а послезавтра — распоряжением губернатора. После этого любая пожертвованная ассигнация перестанет быть милосердием и станет чем-то средним между податью и доказательством благонадежности.

Дамы из благотворительниц превратятся в моих приживалок при добром деле. Все их старания припишут не желанию помочь детям, а попытке выслужиться перед властью. Белозерова станет не женщиной, сумевшей навести порядок в счетах, а моей помощницей. Арсеньева из добровольной союзницы превратится в голосистую часть моей свиты. Покровская окажется не матушкой, поднявшей приходскую помощь, а благочестивым прикрытием губернаторшиной затеи. А если нам вдруг удастся расширить круг жертвователей, молва превратит их в людей, которых вынудили раскошелиться из страха перед властью.

К тому же Андрей совершенно не заслужил слухов о том, что его жена завела собственную кассу и через нее правит городом. Пока, во всяком случае.

Покровская посмотрела на Белозерову с досадой человека, обнаружившего на крыльце младенца.

— Кроме вас, некому, — сказала Арсеньева. — К тому же у матушки и деньги будут выглядеть благочестивее.

Действительно, деньги должны лежать у того, кому город уже верит. А я, если мне непременно хочется остаться втянутой в эту историю по самые уши, возьму на себя функцию портить всем настроение, напоминая, что благотворительность без порядка — всего лишь способ успокоить совесть.

— Деньги не должны выглядеть благочестиво, Елизавета Михайловна. Деньги должны быть разумно потрачены. — Покровская покачала головой и извлекла из ридикюля маленькую записную книжку. — Дамы, укажите, кто из вас сколько внес, и распишитесь. Придется мне завести отдельную тетрадь, а этот лист я туда вклею.

Что-то мне подсказывало, что одной тетрадью мы не обойдемся, но, пожалуй, я не буду торопиться радовать остальных этой мыслью.

В идеальном мире этому приюту нужен был ремонт. В совсем идеальном — изолятор для заболевших с отдельным входом: не бывает детского учреждения, где все и всегда на сто процентов здоровы. Но пока мы собирали деньги на дрова, потому что нормы снабжения от Приказа не подразумевали регулярное кипячение питьевой воды, и вполне вероятно, что скоро начнем собирать деньги на продукты. Я еще не изучала кухонные запасы, но можно было поспорить: рацион детей далек от того, что нормальный врач мог бы назвать детским питанием, не покривив душой.

Впрочем, тут и многие взрослые наверняка могли себе позволить только превратить голодание в недоедание — и безо всяких постов.

Я заставила себя не думать. Раз у меня нет возможности осчастливить весь мир мановением руки, следует делать то, что в моих силах. Поэтому пока — дрова.

Надо будет чуть позже спросить, сама ли Покровская пошлет кого-то за дровами или можно передать эту задачу смотрительнице, не потревожив Приказ.

Додумать я не успела. С улицы донесся стук копыт, потом по крыльцу простучали шаги — тяжелые и неторопливые, а еще спустя полминуты дверь отворилась, впуская отца Павла. И без того небольшая комната экономки стала и вовсе маленькой.

Смотрительница вскочила так резко, будто приехал не священник, а ее непосредственное начальство с ревизией. Евдокия Степановна деловито поднялась почти одновременно с ней. Быть женой священника, как я уже успела понять, означало уметь за секунду переходить от чая к похоронам, от разговора о дровах к таинствам и при этом не ронять достоинства.

— Отец Павел, — сказала она. — Слава Богу.

Я тоже поднялась вслед за остальными, не особо зная, чего ожидать.

Священник поставил на край лавки узелок и тряпичную сумку, которая выглядела увесистой даже на первый взгляд.

— Мир вам.

Анфиса Петровна склонилась под благословения. Следом Белозерова. Арсеньева, кажется, в последний миг вспомнила, что язвить сейчас не следует, и приняла благословение вслед за остальными дамами, как и я.

— Евдокия Степановна рассказала, что в приюте поветрие, — произнес отец Павел, развязывая горловину сумки. — Дело пастыря — быть при скорбящих. Я пришел исповедовать тех, кто в силах и желает говорить, и причастить болящих.

Причастить. Это слово словно ударило меня наотмашь. Полсотни детей, треть больны. Одна лжица. Идеальный, безупречно отлаженный механизм перекрестного заражения, который за полчаса сведет на нет все мои усилия как-то удержать инфекцию под контролем.

Захотелось заорать: «Только через мой труп!»

Но пока врач в моей голове бился в истерике, жена губернатора хладнокровно просчитывала последствия. Стоит мне раскрыть рот — и я из дамы со странностями, но в целом приличной и приятной в общении, превращусь в сумасшедшую, которая учит священника причащать. В кощунницу, полагающую, будто святое причастие способно навредить. В кликушу, которая отбивается от неведомых анималькулей.

Но и промолчать я не могла.

— Отец Павел, в приюте не ждали вашего визита. Детей кормили.

Причастие требует поста с полуночи. Может, священник решит ограничиться молитвой и благословением.

— Это моя забота, — отрезал он. — Ваша — проводить меня к детям и уведомить их воспитателей.

Я стиснула зубы, лихорадочно пытаясь найти приемлемое возражение.

— Здоровый человек перед Чашей воздерживается, — добавил священник чуть мягче. — Больного ребенка к Чаше голодом не готовят. Господь милости хочет, а не жертвы.

Он обернулся к смотрительнице.

— Распорядитесь, чтобы детей, которые уже по возрасту могут исповедоваться, собрали и спросили, кто готов принять исповедь и причастие. Тех сюда. А потом младших причастим и больных.

— А кто скажет, что не готов?

— Тех благословлю.

Он извлек из сумки берестяной короб, заполненный стопкой носовых платков.

— Матушка мне сказала, что вы любую тряпицу, которая больных детей касалась, в щелок макаете, — продолжал священник. — Распорядитесь, чтобы таз со щелоком сюда принесли.

Пока я, ошалело моргая, пыталась это переварить, на свет явился еще один короб, а священник разделил стопку платков пополам. Он явно заметил мое замешательство и улыбнулся.

— Писание говорит: «Почитай врача честью по надобности в нем, ибо Господь создал его, и от Вышнего — врачевание».

— Сейчас принесу известь, — сказала я, отчаянно соображая, с чего это меня здесь именуют врачом.

Впрочем, священник быстро развеял мои заблуждения, напомнив заодно, что гордыня считается смертным грехом не просто так.

— В холерные годы московский владыка Филарет духовенству писал, чтобы народ удостоверять: болезнь есть, болезнь опасна и заразительна. Чтобы предосторожностям начальства повиноваться послушливо и верно. Чтобы сомневающимся читать ведомости и вразумлять их не бунтовать против врачей. — Он воздел палец. — А врачи говорят про охлоренную известь против миазмов: я сегодня с утра не поленился заехать к Григорию Ивановичу и полную инструкцию от него получил, и даже в книги, которые он мне показал, заглянул. Ему, конечно, уже доложили, что в приюте не холера, но вместе мы решили, что не следует искушать Господа требованием чуда там, где достаточно обычной человеческой предосторожности. — Он снова изменил голос так, будто проповедовал с амвона. — Кто по упрямству нарушит предосторожности и внесет заразу к ближним, тот согрешит не только против повиновения начальству, но и против любви к ближнему.

— Сейчас принесу, — повторила я.

Обходя дом, чтобы взять из мешка под окном спальни немного хлорки, я думала, что у отца Павла можно многому поучиться. Мне бы в голову не пришло превратить грязную бочку в нравственный вопрос, вылитые где попало нечистоты — в возможный грех против соседского ребенка, а кипяченую воду — из моей странной прихоти в форму милосердия, хоть и скучную и требующую дров.

Надо будет осторожно поговорить с отцом Павлом насчет распоряжений губернатора о воде. Слово пастыря может значить куда больше, чем отряд Росгвардии… в смысле солдат внутренней стражи.

Когда я вернулась с разведенным раствором хлорки, дамы уже покинули комнату, а священник успел расставить на столе все необходимое.

— Не ожидала, отец Павел, — не удержалась я.

Он с усмешкой опустил часть платков в раствор.

— Что священник знает, зачем нужна охлоренная известь?

— Скорее — что сочтет ее уместной рядом со Святыми Дарами.

Усмешка исчезла, взгляд стал строже.

— Святые Тайны — святыня. Человеческая грязь их замарать не может, но и коснувшись их, сама святыней не становится. Лжица касается больных губ, слюны, немощи. Это не Таинство. Это наша плоть, слабая и нечистая.

Он отжал как следует платки, положил рядом сухие.

— После каждого ребенка — влажным платом оботру лжицу, сухим сниму влагу. Губы ребенку — отдельным чистым. Все платы сразу в щелок. — Он едва заметно улыбнулся. — В конце концов, если младенец срыгнет на плат, никому не придет в голову говорить, что плат освящен, поэтому и стирать его не надо. Так и здесь.

Была бы моя воля, я бы его расцеловала. Но не поймут.

— Спасибо вам, отче.

Он снова улыбнулся в бороду.

— Матушка велела взять больше платов, — добавил он. — Сказала: иначе Анна Викторовна сгрызет собственные перчатки, и мою совесть заодно.

Я кашлянула.

— Матушка преувеличивает.

— Разумеется. Но я все же решил, что запас карман не тянет.

Он помолчал.

— Я бы хотел, чтобы вы нанесли мне визит, Анна Викторовна.

— Духовнику или Павлу Покровскому?

— Есть разница?

— Если я поеду к духовнику — я постараюсь быть честной. Если к Павлу Покровскому — осторожной. Выбирайте сами, батюшка.

— Возраст у меня уже не тот, чтобы разбираться на части. — Он посерьезнел. — Священник не снимает сана, когда говорит с мирянином о делах насущных. А человек не перестает быть человеком, когда надевает епитрахиль. Я не стану требовать от вас исповеди в гостиной. Но и делать вид, будто мне достаточно разговора о приюте и милосердии, не обещаю.

— Я вас услышала, отче, — кивнула я.

— Вот и славно.

Глава 18

Я вышла в коридор, оставив отцу Павлу кабинет экономки, временно превращенный в исповедальню. Снаружи уже начали собираться дети: старшие держали за руки младших. Девочки шушукались, мальчишки норовили затеять толкотню. Нормальные, живые дети, которые не смогут долго стоять по стойке смирно. Сидеть тоже.

После того как детей рассадили по лавкам в «актовом зале», которым служило помещение рядом с кабинетом смотрительницы, учительница раскрыла молитвослов.

— Господу помолимся.

— А вы, мальцы, в это время припоминайте, чем согрешить успели, — добавил Игнат. — Однако лишнего не выдумывайте и чужого не приплетайте.

Мальчишка, сидевший неподалеку, нахмурился так сосредоточенно, будто собирался выдать священнику целую ведомость о проделанных безобразиях.

Мне, пожалуй, тоже до завтрашнего дня стоит подумать о своих прегрешениях. Каяться я не собиралась, но и забывать обещания отца Павла за мной наблюдать тоже не следовало. А у меня по-прежнему не было внятного объяснения — правда не в счет.

Но у меня будет время подумать об этом потом, а пока больным детям все еще нужна была забота.

Через какое-то время в комнату девочек вошел отец Павел. Следом внесли таз со щелоком, уже наполовину заполненный использованными платами. Скоро их прибавится, и я невольно подумала, что у предусмотрительности матушки Покровской есть и обратная сторона. Дрова для кипячения, полоскание, сушка — и много-много ручного труда.

Как-то так у меня выходило, что духовное и высокое, вроде милосердия, вечно упиралось в низменные практичные вещи.

Вернувшись в комнату экономки, отец Павел бережно собрал в узел Святые Дары, достал из сумки мешок, пропитанный не то воском, не то какой-то мастикой, и сложил туда отжатые от щелока использованные платы. Сел на лавку, на мгновение прикрыв глаза.

У меня завертелась в голове мысль поговорить с ним о воде и о распоряжении губернатора, но я прогнала ее. Человек, только что исповедовавший и причастивший половину приюта, имел право не выслушивать прямо сию минуту мои соображения про водовозов. Судя по тому, что я видела сегодня, народ недоволен, но не настолько, чтобы взбунтоваться. Подождет один день.

После того, как священник удалился, смотрительница робко сказала:

— Прошу прощения, милостивые государыни, раз уж вы были так добры, что намереваетесь помочь с дровами, осмелюсь сообщить… — Она замялась, явно собираясь с духом. — Еще раз прошу меня простить, но и мыло расходуется с двойной скоростью. И вода. Водовоз обнаглел, сегодня вместо копейки за ведро потребовал с меня одиннадцать копеек за десятиведерную бочку. Сказал, губернатор заставил всех бочки мыть да курением каким-то окуривать. А за

Ну разумеется. В моем представлении о мире чистая бочка была обязанностью продавца воды. По разумению местных водовозов — их дополнительными хлопотами, за которые полагалось платить отдельно. Что самое противное, логика в этом имелась. Не я ли сама четверть часа назад размышляла, что даже милосердие упирается в дрова, воду и чьи-то руки? Капитализм, чтоб его.

— Как интересно… — протянула Арсеньева. — Вчера мы с вами обсуждали невидимую дрянь в сырой воде. А сегодня губернатор вдруг проникся горячей заботой о бочках водовозов. Не сочтите за дерзость, Анна Викторовна — это случайное совпадение или вы все-таки имеете к нововведению некоторое отношение?

— Если бы губернатор во всем полагался на мои суждения, Светлоярск лежал бы в руинах, — хмыкнула я. — К счастью, у Андрея Кирилловича есть собственная голова на плечах. Он принял город в холерный год и едва ли захочет заново проверять, сколько бед помещается в одной грязной бочке.

— Дамы, давайте вернемся к насущным вопросам, — опустила нас на землю Белозерова. — Итак. Дрова мы записали. Кроме дров, не хватает и воды, причем, учитывая ее подорожание, деньги приюта закончатся раньше запланированного, будем мы тратить больше дров на ее кипячение или нет.

Да, на первый взгляд звучало смешно — плюс одна копейка на десять ведер. Но даже если ребенок в среднем выпивает полтора литра воды в сутки, на пятьдесят детей только для питья нужно семьдесят пять литров, или шесть с лишним местных ведер. Плюс в два раза больше на кухню — не только на жидкую еду, но и на то, чтобы промыть крупу или овощи, в чем-то их сварить, помыть посуду. Плюс минимальная санитария, мытье полов-столов-лавок, уборка горшков и стирка. Итого даже в спокойное время по самым скромным прикидкам полтонны воды, или четыре с небольшим десятиведерные бочки в день. Плюс четыре копейки за десять дней превращаются в сорок, а за месяц — в рубль двадцать. Шесть куриц, три пуда овса, треть месячного жалования служанки без особых умений.

А если учесть, сколько воды нужно сейчас только для того, чтобы замыть и застирать за больными, копейки сразу же переставали быть смешными. Водовоз, снабжающий приют, должен бы поставить мне и Андрею памятник. В золоте.

И казалось бы, Волга рядом, черпай — не хочу, но при одном воспоминании о том, во что превращалась река, когда вскрывался лед, а весеннее тепло сносило вместе с талым снегом всю накопившуюся за зиму на улицах грязь и нечистоты, начиная с конского навоза, меня передернуло.

Приказ при всех его недостатках по крайней мере не заставлял приют пользоваться грязной водой даже для технических нужд.

— Что еще нам необходимо? — прервала мои мысли Белозерова. — Вода. Мыло. Свечи? Ветоши мы, слава богу, привезли достаточно.

— О да, — подхватила Арсеньева. — Ветоши мы привезли, дрова записали. Вода, мыло и свечи. Дальше речь зайдет о простынях — многие, насколько я успела увидеть, больше похожи на решето, чем на нормальную постель. Солому в тюфяках надо заменить, особенно там, где она испачкана. — С каждым словом яда в ее голосе становилось все больше. — Сейчас мы усердно составим список, потом так же усердно все купим, и Приказу останется только поблагодарить нас за милосердие и больше не давать ни копейки. Ах да — еще отчитаться в Петербург, что благодаря его усилиям дети приюта ни в чем не нуждаются.

Анфиса Петровна опустила голову, будто это лично она должна была обеспечить приют всем необходимым.

— Елизавета Михайловна…

— Я не о вас, — чуть мягче сказала Арсеньева. — И не о детях.

— Но мы не можем оставить детей без воды, только чтобы не радовать Приказ, — заметила Покровская.

— Не можем, — согласилась Арсеньева. — Но и кормить бездонную дыру собственными кошельками тоже не можем. Вы, матушка, возможно, и близки к святости…

Покровская протестующе качнула головой, но Арсеньева не остановилась.

— Мы же здесь все женщины земные и знаем, что сегодня все растрогались, завтра устали, послезавтра нужно новую молотилку в имение покупать, а через месяц муж спросит, куда уходят деньги.

Смотрела она при этом почему-то на меня. Видимо, предполагалось, что я устану первой.

— Вчетвером на постоянной основе мы действительно приют не вытянем, — кивнула я. — Но чтобы понимать масштаб катастрофы, давайте все же посмотрим, чего и сколько требуется приюту постоянно, а что можно будет закрыть разовым сбором пожертвований.

— Как я уже говорила, на милосердие собирают охотно, но толку от этого никакого, не в обиду вашему супругу, Анна Викторовна.

Я пожала плечами.

— Правду лучше принимать к сведению, а не в обиду. Полагаю, и Андрей Кириллович считает так же — иначе ему пришлось бы заводить отдельный сарай для хранения обид, и тот бы давно уже переполнился.

— А толку нет, потому что деньги, поданные на сирот, или на богадельню, или на больницу, попав в кассу Приказа, перестают быть деньгами сирот, старух или больных и становятся капиталом. Капитал же у нас, как известно, любит рост, проценты и бережное обращение. Сироты, старухи и больные таких нежностей не требуют: так перебьются.

Возразить было нечего, и это бесило куда сильнее острого словца Елизаветы Михайловны. Менялись люди, гербы и кое-где даже языки, но деньги, попав в общую кассу, очень быстро растворялись в возможно правильных и разумных тратах — но правильных с точки зрения того, кто этой кассой распоряжался. Вроде того как бабушка дает деньги, чтобы родители купили ребенку конфет, а они вместо этого покупают деду новые носки. Нужно? Скорее всего. Разумно? Безусловно. Но внук остался без конфет, а бабушка — без уверенности, что ее деньги потрачены по назначению.

— Значит, нужно придумать, как собирать деньги так, чтобы они доходили до сирот, не проходя через Приказ.

— И как же вы собираетесь это устроить?

— Пока не знаю. Для того, чтобы что-то устраивать, нужно сперва понять — а что, собственно, необходимо и сколько. Так что мы возвращаемся к бюджету.

— Осторожнее, Анна Викторовна, — фыркнула Арсеньева. — Вы, кажется, слишком много разговариваете с мужем, так что у вас «посчитать, сколько чего надобно» превращается в «бюджет». Еще немного — и вы начнете говорить «по ведомству» и «во исполнение», а там уже и до собственного стола в канцелярии недалеко.

— Это у меня врожденное. Просто Андрей Кириллович создал для канцелярской болезни благоприятную среду.

Белозерова прыснула в кулак. Евдокия Степановна укоризненно посмотрела на нас обеих, но уголки губ у нее дрогнули.

— Называйте как хотите, — продолжила я уже серьезнее. — Бюджет, роспись, счет, амбарная книга для милосердия. Суть одна: пока

— Значит, считаем, — сказала Белозерова, раскрывая записную книжку.

— Считаем, — кивнула я. — А потом я спрошу у мужа, как сделать так, чтобы наши подсчеты не стали преступным самоуправством, а деньги — не растворились в Приказе.

— Вот теперь снова слышно губернаторский дом, — пробормотала Арсеньева.

— Ничего, — сказала я. — Для равновесия мы будем считать по-женски: сколько воды, сколько дров, сколько рубах, сколько рук и сколько терпения. Последнее, подозреваю, окажется самым дорогим.

Так оно и вышло.

Воду можно было купить. Дрова — заказать. Рубахи — вытрясти из сундуков, сшить, перешить или выпросить у сердобольных дам. Даже руки, при достаточной настойчивости, находились: у одной — девка, у другой — кучер, у третьей — мальчишка на побегушках.

А вот терпение не продавалось ни ведрами, ни саженями, ни аршинами. Его нельзя было внести в амбарную книгу Покровской, принять по расписке или сложить в поленницу у стены. Между тем требовалось оно всем сразу чтобы методично вспоминать и так же методично записывать все необходимое, не пропуская мелочей.

Мы начали с еды, дров и воды, потому что человек не может жить без пищи, питья и тепла. Потом выяснилось, что человек также не может жить без ведер и корыт взамен рассохшихся, не треснутых горшков, корыт, свечей, мыла, ниток, сухих простыней, целых печных труб и хотя бы одного взрослого, который не падает от усталости к полудню.

В конце концов перед нами легли два списка. Первый — длинный. Второй — неприличный.

В первом значилось все, без чего приют не может существовать хотя бы относительно — очень относительно — нормально.

Второй — сколько было истрачено за день и, по прогнозам, будет потрачено до конца недели. И очень оптимистичный прогноз на месяц, предполагающий, что новых больных не появится, а имеющиеся в тот же срок выздоровеют.

Первый список покрывался благотворительницами в режиме «срочно ставим заплату вот сюда» — то, что мне показывала Белозерова перед тем как мы с ней поехали вперед. Второй…

Второй можно было сразу увеличивать на четверть, потому что болезнь не умеет читать сметы и не проявит добрую волю, дабы не выйти за отведенные ей пределы.

А не эта болезнь — так что-нибудь еще. Это как с ремонтом: первоначальную смету рекомендуется смело умножать на два, а потом накидывать еще четверть на непредвиденные расходы.

Но по крайней мере становилось очевидно: благотворительных заплат на приют больше не хватит. Однако что с этим делать я пока не представляла.

Глава 19

— Я не уверена, что нам нужно покупать дрова из уже собранных денег, — медленно произнесла я.

— Анна Викторовна, не понимаю вас, — сказала Покровская. — Вроде бы мы все решили.

— Мы решили это до того, как увидели полную картину. — Я покачала головой. — Впрочем, боюсь, она и сейчас неполная. Анфиса Петровна, не могли бы вы показать учетные книги приюта?

— Не смею, милостивая государыня. У меня нет разрешения показывать внутренние дела приюта каждому, кто заинтересуется.

— Вот так, Анна Викторовна, — хмыкнула Арсеньева. — Пока вы достаете кошелек, вы благодетельница. Как только просите показать, куда проваливаются деньги, — уже праздная любопытствующая особа. Однако не соблаговолите ли объяснить нам, почему вы вдруг надумали оставить детей без дров?

— Потому что сегодня второй день Великого поста, — улыбнулась я. — И я подумала, что, возможно, окажется очень уместным, если матушка Евдокия навестит купца Сиволапова и напомнит ему, что было бы весьма богоугодно и душеполезно пожертвовать приюту две сажени дров. А если он вдруг пожелает прибавить третью ради душевной пользы, мы, разумеется, не будем препятствовать его спасению.

Арсеньева расхохоталась.

— Ловки же вы, Анна Викторовна, чужими руками жар загребать.

— Я не погнушалась бы съездить сама, но вы не хуже меня понимаете, какие пойдут разговоры.

— Еще как пойдут, — кивнула Арсеньева. — Значит, вам придется продолжать то, чем вы, кажется, занялись с первого дня в Светлоярске: вносить смуту, расшатывать приличия и давать городу пищу для разговоров.

Я не удержалась — фыркнула.

— Но мне нравится направление вашей мысли, — продолжала она. — Пожалуй, я сегодня же навещу Кузьму Ивановича Прохорова и намекну ему, что душа, может быть, и омывается покаянием, но детские руки — все-таки мылом.

— Я согласна с вами, Анна Викторовна, — сказала Покровская. — Я съезжу к Сиволапову сегодня же. И, говоря о душе, я не забуду сказать, что дрова должны быть сухими, ибо сырые дрова скорее навредят душе жертвователя, чем согреют детей.

— А за простынями и чистым бельем я съезжу к Сумскому, — сказала Белозерова.

Сумский торговал мануфактурой.

— А заодно загляну к Еремееву, чтобы было чем заменить грязную солому в тюфяках.

Логично, Еремеев кроме трактира держал постоялый двор и солому наверняка закупал возами — на подстилку для лошадей проезжающих.

— Но это уже завтра, сегодня будет поздно для визитов, — закончила она.

— Еще бакалейщик с меня, — добавила Арсеньева. — Горох, мука и сухари пригодятся всегда.

— И еще я бы хотела попросить, чтобы кто-нибудь из вас заехал к Шубину за бочками и к Мамонтову за песком и камнями, — сказала я.

— К Мамонтову? — изумилась Арсеньева. — Анна Викторовна, неужто вы решили начать спасение сирот с перестройки мироздания? Или пока ограничимся приютом?

— По бочкам, значит, вопросов нет, так и запишем, — хмыкнула я. — Нет, я не собираюсь перестраивать приют. У меня появилась идея, как сэкономить на водовозах. По крайней мере на той воде, которая пойдет для уборки, мытья продуктов и прочих хозяйственных вещей.

Гришин проводил водопровод от родников Лысой Горы не потому, что ему некуда было тратить деньги, а жители Светлоярска ходили к водоразборным колодцам и платили водовозам не оттого, что за сто лет никто в городе не догадался выкопать яму.

Грунтовые воды — по-настоящему грунтовые, не верховодка — в этих местах лежали слишком глубоко. В любой выкопанный колодец по сути дела собирались стоки со всего города.

— Песчаный фильтр? — приподняла бровь Белозерова. — По английскому образцу?

Слава богу, здесь такие штуки известны и хоть сейчас мне не придется придумывать, откуда я знаю то, о чем никто толком не знает.

— Возможно, с некоторыми дополнениями. Если мы просто зальем в фильтр волжскую воду, он превратится в болото через два дня. Хорошо, через неделю. Поэтому нам понадобится одна большая бочка, чтобы вода отстаивалась. И только после того, как отстоится, воду

— Не откажет, — сказала Арсеньева. — Человек, который пять лет назад построил часовню на свои деньги — не откажет. Но не сомневайтесь: вместе с бочками он пожертвует нам обязанность восхищаться его благочестием.

— Имеет полное право, — пожала я плечами. — Пусть хоть листовки расклеивает на каждом углу о том, какой он благотворитель, лишь бы дело было сделано. Лично мне несложно рассказать всем, кто не успеет увернуться, о щедрости господина Шубина. Как и Мамонтова, Сиволапова, Прохорова и остальных, без сомнения, достойных сыновей нашего города.

— Если все они внесут свою лепту, впору будет выпускать особый листок «Светлоярские добродетели».

— Елизавета Михайловна, давайте оставим ваш гипотетический журнал на потом, — мягко осадила ее Белозерова. — Анна Викторовна, вам известно, как устроить этот фильтр? Я только слышала о нем от мужа — он говорил, что в Англии придумали, как очищать воду через песок, и собирался устроить в нашем городском доме что-то подобное, когда руки дойдут. Но, к сожалению, находились более неотложные дела.

— Знаю, Андрей Кириллович рассказывал. — Не все же бабушке, универсальному гению, отдуваться. — Нужна большая бочка, к нижней части приделывается кран. Чуть выше него желательно установить крышку с отверстиями или решетку. На нее — слой крупных камней, над ним — камни поменьше, еще выше — древесный уголь. Все эти слои примерно в два вершка толщиной. Дальше слой песка вершков в шесть и над ним непременно рогожку или что-то такое, чтобы, во-первых, песок не размывало, во-вторых, на ней оставалась крупная грязь. Песок отфильтровывает муть, уголь, — тьфу ты, чуть не сказала «органику и пестициды», — разные вонючие примеси, растворенные в воде. Камни — дренаж. Предварительно все компоненты для фильтра нужно тщательно промыть.

Белозерова торопливо строчила карандашиком в своей книжке.

— Это тоже потребует затрат. Но, потратившись один раз, мы можем намного уменьшить расходы.

— Потратиться один раз, к сожалению, не получится. Рогожку придется полоскать каждый день, песок промывать по мере загрязнения, а если из крана пошла вонючая вода — значит, надо разбирать всю конструкцию, промывать и заменять уголь.

— Угольев, слава богу, в печах достаточно, — сказала Белозерова. — И Волга недалеко, старшие мальчики смогут возить воду пока на санях, потом на тележках. Разумеется, тяжесть должна быть посильной.

— Обязательно под присмотром взрослого, — кивнула я. — Который по крайней мере не позволит им толпой носиться по льду, рискуя соскользнуть в прорубь или провалиться под лед.

— Давеча целый отряд солдат не помешал подводе провалиться под лед, — хмыкнула Арсеньева. — Но, возможно, сироты окажутся воинством более дисциплинированным.

— Вот поэтому я и говорю, что при них нужен взрослый. Я бы вообще предложила нанять отдельного человека для такой цели и не заставлять трудиться детей…

— Но это, увы, пока невозможно, — вздохнула Покровская. — Софья Андреевна, вы из всех нас лучше всего умеете раскладывать по полочкам. Сделайте одолжение, еще раз повторите для каждой, о чем мы должны попросить почтенных купцов?

Белозерова начала диктовать, зашуршали карандашики о бумагу. Пользуясь тем, что мне было нечего записывать, я подсела к смотрительнице приюта.

— Анфиса Петровна, вы сказали, что не смеете показывать расходные документы приюта посторонним, — негромко сказала я. — Но я не посторонняя. Я — лицо, которому губернатор и Приказ поручили следить за хозяйственными делами приюта.

— За хозяйственными, но не за денежными. — Она затеребила передник.

Прекрасная формула. Дыра в крыше — дело хозяйственное, но деньги на ее починку — уже совсем другое ведомство.

— Анфиса Петровна, к сожалению, хозяйственные дела от денежных отделяются только на бумаге. Дети не питаются святым духом, вода не материализуется сама, а дрова не возникают из ниоткуда. Чтобы понять, сколько нам придется покрыть из благотворительных кошельков, нужно знать, сколько на эти нужды уже положено Приказом и сколько вы действительно получили.

Она продолжала теребить передник.

— Вы боитесь, что вас сделают виноватой, — добавила я мягче. — Если Приказ выделяет достаточно — в чем я весьма сомневаюсь — скажут, что вы не умеете разумно расходовать средства. Приказ дает меньше нужного — вы плохо просили.

— Анна Викторовна, да если бы это помогло, я бы отсюда до самого Приказа на коленях ползла! — чуть не плача, воскликнула она. — Да только я одну смету составляю, а мне возвращают другую, потому как у Приказа казна не бездонная и не один приют на нем, а больница, богадельня, сумасшедший дом, аптека, инвалиды, вдовы, подкидыши по чужим домам, да еще рабочий дом, прости Господи. Всем надо: больным лекарство, старикам хлеб, служащим жалованье, печам дрова. Я прошу на детей — мне отвечают: «сократить, где возможно». Где возможно-то? В животах у них, что ли?

Легко списывать все беды на воровство, глупость или злонамеренность. Но в жизни, как всегда, все куда сложнее — и одновременно проще. Просто приходится как-то кроить семь шапок из одной шкуры… с соответствующим результатом.

— Я не собираюсь ни в чем обвинять вас, Анфиса Петровна. И жаловаться на недостаток средств для приюта так, чтобы поняли, откуда у меня сведения, тоже не собираюсь, — все так же мягко сказала я. — Я, да и присутствующие дамы, уже увидели, что вы действительно радеете за детей и делаете все возможное.

Она снова покачала головой.

— Простите, Анна Викторовна. Пока начальственного распоряжения показать вам именно денежные книги не будет — не смею.

— Начальственного распоряжения не будет, — медленно сказала я.

Не стоит на нее давить. Андрей обещал мне выписку по расходным статьям на приют. Наверняка картинка будет парадной, но кое-какие выводы из нее я смогу сделать.

Впрочем, и без нее, по тому, что я видела, по записям Белозеровой в книге расходов благотворительниц, было очевидно — снабжали приют примерно по такой же схеме, по которой в привычном мне мире вычисляли прожиточный минимум или потребительскую корзину: пять кило «мясопродуктов» в месяц — и ни в чем себе не отказывай.

Наконец дамы разъехались со своими списками: кто к Сиволапову, кто к Прохорову, кто к Шубину, кто к Мамонтову. Приют, еще утром казавшийся бездонной дырой, к вечеру получил хотя бы подобие плана: где заткнуть немедленно, где просить, где считать, а где пока молиться, чтобы не рухнуло.

Оставалась вторая карта — приказная.

Андрей обещал мне выписки по расходным статьям. И если окажется, что приют, по бумагам, обеспечен всем необходимым, я, пожалуй, впервые в жизни пожалею, что правовое государство нельзя ударить его же тринадцатым томом по носу.

Глава 20

Дамы разъехались по

Однако делать это ужасно не хотелось. Мне не хватало воздуха. Специфические ароматы болезни в приюте, хорошо протопленные комнаты с закрытыми форточками дома. Да и зарядка, которую я честно продолжала делать, все же не давала той нормы движения, к которой я привыкла — точнее, привык мой разум. Этак скоро начнет крыть бессонницей и радовать прочими прелестями гиподинамии.

— Федор, я бы хотела немного прогуляться по берегу Волги, — сказала я. — Поедешь следом.

— С вашего позволения, барыня, я бы прямо здесь к Волге не шел. Тут склады, амбары, псы бродячие, мало ли…

Промзона, в переводе на привычный мне язык. Действительно, не лучшее место для прогулки.

— Тогда где лучше?

— В паре кварталов отсюда, где набережная для чистой публики. Давайте я вас отвезу, с вашего позволения.

Амбары и склады в самом деле мало чем отличались от промзоны. Глухие заборы, стаи беспризорных собак, которых подкармливают сторожа, считающие свой кусок забора территорией, которую нужно охранять. Разве что вместо серой пыли от выхлопов по обочинам — конские яблоки прямо на дороге. Скоро все начнет таять уже по-настоящему, и все это потечет в реку.

Я тряхнула головой, отгоняя мысли. Хватит. Я еду к берегу немножко проветриться, а не размышлять о том, что Светлоярску не помешала бы ливневая канализация и очистные сооружения. Ему много чего не помешало бы из того, что я привыкла воспринимать как нечто само собой разумеющееся. Однако, чтобы рывком протащить общество на двести лет вперед, нужны, кроме желания, технологии, очень много денег и — самое главное — изменения в умах. А тут вон самому царю пришлось на пароходах по Волге кататься, чтобы народ перестал креститься при одном виде «чертовых машин».

Так что будем двигаться потихоньку, не смущая умы чрезмерными новшествами и не рискуя прослыть опасной сумасшедшей.

Наконец амбары и заборы закончились, набережная стала просторной, открыв реку.

Волга раскинулась широко, целым полем льда. У самого берега снег уже осел, напитался водой; кое-где его прорезали темные проталины, из которых тянуло сыростью. Синеватые трещины во льду разбегались, как жилки на старом фарфоре. Надо же, а ведь совсем недавно на этом льду сходились стенка на стенку и не боялись провалиться. С другой стороны, был обоз Вранова — а ведь ледовую переправу и укрепляли жердями, и проливали водой, чтобы лучше намораживался лед.

За спиной оставался город: крыши, колокольни, редкие деревья, еще голые и жесткие, как метлы. По ту сторону реки тянулась низкая, почти плоская даль. Тонкая серая полоска, над которой лежало такое большое небо, что город рядом с ним выглядел временным и незначительным. После тесных комнат приюта, щелока, хлорки, мокрых простыней и детского плача эта пустота действовала почти как лекарство.

Река выглядела слишком большой, слишком равнодушной к человеку, но именно этим она и была хороша. Рядом с ней становилось легче дышать, а собственные заботы, какими бы огромными они ни казались, возвращались к обычному человеческому размеру.

Я поежилась от порыва ветра, поплотней запахнула ворот салопа. И все же в этом ветре уже чувствовалась весна.

— Милостивая государыня, будьте любезны! — раздался за спиной девичий голос.

Я обернулась.

Пока я разглядывала другой берег, на этом неподалеку от меня появился фотоаппарат — здоровенная коробка с объективом, водруженная на штатив, за которым виднелась юбка и край салопа. Все остальное скрывала черная накидка, приделанная к коробке. Неподалеку от дамы с фотоаппаратом маячили двое мальчишек-подростков. Один держал сумку, второй, видимо, должен был таскать сам агрегат.

Дама под накидкой ойкнула. Распрямилась, растерянно глядя на меня.

— Анна Викторовна, простите, бога ради!

Пожалуй, насчет «дамы» я погорячилась. Барышня. Девица Вересаева, с которой Андрей танцевал вальс и которую немедля после этого пригласил на мазурку предводитель дворянства. Теперь становилось понятно, почему на балу она выглядела не как девица, стреляющая глазками в поисках женихов, а как уверенный в себе человек. Тому, у кого есть серьезные увлечения в жизни, всегда есть на что опереться — а судя по тому, как Вересаева обращалась с фотоаппаратом, как оценивающе смотрела на берег и на меня, фотография была для нее не просто девичьей забавой.

Впрочем, в это время для такого занятия недостаточно было купить себе камеру, оптику и получать картинку, нажав одну кнопочку. Ни тебе электронного видоискателя, показывающего готовый кадр целиком, ни компьютера, в котором можно «дотянуть» не слишком удачную фотографию. Нужно было понимать свет, выдержку, пластины и химию, потому что и пластины, и бумагу для фотопечати фотографы делали сами.

Потому их и было мало, и уж чтобы снимали прямо на улице, Анна не видела даже в Петербурге. А тут — нате вам. Да еще и барышня.

— Еще раз простите, — продолжала извиняться Вересаева. — Ни в коем разе не хотела вас обидеть.

— Обидеть? — Я улыбнулась. — Екатерина Павловна, никаких обид. Мне куда проще выйти из кадра, чтобы не портить вам пейзаж, чем вам — переставлять ваш аппарат.

— О, нет, как раз наоборот! — оживилась она. — Если вам нетрудно, не могли бы вы встать… примерно вон туда. Этому пейзажу не хватает смыслового центра.

— Значит, вы хотите, чтобы я заменила березку? — окончательно развеселилась я.

— Березка была бы хуже: она растет где ей вздумается, а вас можно попросить подвинуться. Объектив сто шестьдесят миллиметров хорош для портретов, но для пейзажей лучше бы что-нибудь более короткофокусное. Но, увы, работаем с тем, что есть.

Она снова нырнула под черную накидку.

Становилось ясно, почему генерал Вранов такого мнения о светлоярских барышнях. В этом городе, похоже, начинала заводиться странная их порода: умеющая разобраться в вещах, в которых не каждый местный мужчина смыслит, и не боящаяся заниматься неженским делом.

— Сдвиньтесь немного в сторону реки, пожалуйста, — стала командовать Вересаева. — Теперь пару шагов вправо. Теперь встаньте так, как будто вы шагаете.

Я молча подчинялась. Наконец, проворчав что-то про выдержку, за время которой «уснуть можно», она попросила меня замереть.

— Все, — сказала после Екатерина, выпрямляясь. — Большое вам спасибо, Анна Викторовна, вы меня очень выручили.

— Не за что, мне самой было интересно. Не буду ли я слишком нахальной, если попрошу у вас копию для себя?

— Тогда мне нужно будет сделать еще один снимок. Не возражаете?

— Конечно, нет.

Пришлось еще немного поизображать статую.

— Я была бы счастлива, если бы вы позволили мне сделать ваш портрет. Ваш и, быть может, Андрея Кирилловича. Разумеется, без

— Мой — с удовольствием. Говорить за Андрея Кирилловича сейчас я не стану, спрошу его и пришлю записку, если вы не против.

— Разумеется, не против.

— В любом случае спасибо вам за щедрость.

— Это практичность, — улыбнулась она. — Если портрет будет хорош, ни одна красивая женщина, вроде вас, не удержится от того, чтобы показать его знакомым. Даже если она начисто лишена тщеславия.

Я рассмеялась.

— С удовольствием похвастаюсь всем, кто не успеет увернуться. Всего вам хорошего, Екатерина Павловна, и буду очень рада видеть вас у себя. Неважно, с фотоаппаратом или без.

Вересаева снова покраснела — теперь уже не от смущения, а скорее от удовольствия, которое пыталась удержать в приличных рамках.

— Благодарю вас, Анна Викторовна. Я непременно пришлю записку, когда отпечаток будет готов.

— Если ветер, пластина и удача будут к нам милостивы?

— В фотографии, как и в жизни, на милость лучше не рассчитывать, — покачала она головой.

Федор с санями ждал меня на прежнем месте с видом человека, которому давно известно: если барыня сказала «немного прогуляться», это может означать что угодно — от десяти минут до необходимости искать ее в соседней губернии. При моем появлении он оживился.

— Домой, барыня?

— Домой, — кивнула я.

Свежий ветер еще держался в волосах, в складках салопа, на щеках. Будто я и в самом деле отдохнула. Человек вообще существо доверчивое: достаточно вывести его из хлорки на берег Волги, показать большое небо, дать постоять в кадре у барышни с объективом — и он уже готов поверить, что жизнь состоит не только из поноса, смет и чиновничьих подписей.

К счастью, дома меня ждал тринадцатый том Свода законов, чтобы вернуть меня в реальность.

В экипаже я пыталась не думать ни о приюте, ни о воде, ни о том, как объяснить Андрею, что его жена, вместо того чтобы чинно выздоравливать, успела сфотографироваться у Волги и почти договориться о семейном портрете. Получалось плохо. Мысли возвращались к Вересаевой: к ее уверенной команде «замрите» и странным для провинциального городка миллиметрам.

Впрочем, возможно, что в технике вообще и в оптике в частности миллиметры использовались чаще дюймов. Надо будет спросить у Андрея. Если не забуду.

Девица Вересаева чем-то напоминала Варвару Лерхен. Нет, не внешностью и даже не возрастом. Она тоже выглядела как человек, который точно знает, чего хочет, и даже нашел тяжелый предмет, которым намерен пробить себе дорогу. В случае Лерхен — типографский станок, в случае Вересаевой — фотоаппарат.

Дом встретил меня теплом, чистотой, и пах он, к счастью, не хлоркой, а воском и скипидаром от мастики, которой, похоже, сегодня натерли полы, и сухой лавандой от развешанных тут и там кружевных саше. Я скинула салоп на руки Марфе и направилась в свою комнату.

— Чай принести, барыня? С улицы согреться в самый раз, — сказала Марфа.

Я чуть было не согласилась. Горячий чай, кресло, полчаса тишины — звучало как план, достойный разумного человека. К сожалению, разумный человек не ввязался бы вчера в санитарное бедствие, сегодня не раздавал бы купцам заочные роли в спасении сирот и не обещал бы себе изучить законную сторону Приказа общественного призрения.

— Позже. Сначала книги.

Марфа посмотрела на меня так, будто я при ней отреклась от всех радостей земной жизни, включая чай, сухие чулки и здравый смысл.

Тринадцатый том Свода законов лежал на столе с видом старого, заслуженного врага. Я посмотрела на него. Он, если допустить у переплетенных томов наличие лица, смотрел на меня грустно и укоризненно: мол, что же вы, Анна Викторовна, снова пришли ко мне без любви, без подготовки и исключительно по нужде.

— Взаимно, — сказала я ему.

Том промолчал. Закон вообще редко вступает в прямую полемику. Он предпочитает сперва притвориться неподвижным предметом, а потом внезапно оказаться у тебя на шее или оковами на руках в виде невозможности купить сиротам дрова без согласования с тремя учреждениями и Господом Богом в канцелярской копии.

Я села, раскрыла тяжелую книгу и немедленно вспомнила, почему в прежней жизни всегда испытывала к юристам сложные чувства. Врачи, конечно, тоже пишут так, будто ставят эксперимент, поймут их или нет, но они хотя бы иногда вынуждены признавать существование тела. Закон существование тела признавал только в тех случаях, когда это тело рождалось, наследовало, заключало брак, совершало проступок, умирало или мешало правильному движению имущества.

Я взяла карандаш и начала писать.

Через некоторое время на листе появилась схема, в которой Приказ общественного призрения выглядел не учреждением, а многоногим насекомым: больница, богадельня, сиротский приют, сумасшедший дом, аптека, вдовы, рабочий дом, капиталы, проценты, отчеты, сметы, попечители, смотрители, врачи, казначей, губернское начальство, министерство. Все это шевелилось, требовало бумаги и, кажется, питалось человеческим терпением.

В чем-то Арсеньева была совершенно права: деньги, попавшие внутрь такого существа, уже не принадлежали ни сиротам, ни больным, ни старухам. Они становились кровью системы. Которая, как всякий организм, прежде всего заботилась о собственном процветании.

Я поймала себя на том, что начинаю злиться, и отложила карандаш.

Злость помогала таскать горшки, притворяться дурочкой перед Колычевым, смотреть на грязные тюфяки и не рыдать. Но для чтения закона она была плохим инструментом. Закон нельзя победить, если воспринимать его как врага. Его следовало воспринимать как анатомический препарат: скучно, неприятно, местами пахнет формалином, зато если понять, что, где и как, не придется резать вслепую.

Я снова склонилась над страницей.

Приказ имел право принимать пожертвования. Приказ обязан был вести отчетность. Приказ распределял средства по утвержденным статьям. Приказ берег капиталы. Приказ испрашивал разрешения. Приказ отчитывался. Приказ, Приказ, Приказ.

Слово повторялось так часто, что через некоторое время стало казаться не названием учреждения, а диагнозом.

Где-то в доме прозвучали шаги. В коридоре негромко переговаривались. За окнами вечер понемногу сгущался, делая комнату темнее, а буквы — злее. Я потерла переносицу и подумала, что, если долго смотреть в тринадцатый том, тринадцатый том начинает смотреть в тебя.

Причем без малейшей симпатии.

Я подтянула к себе чистый лист. Подписала сверху: «Приют. Законные возможности частной помощи». Посмотрела на эту фразу, зачеркнула слово «законные» и написала ниже: «Не попасть под самоуправство, не подставить Анфису Петровну, не отдать деньги в Приказ».

Вот теперь заголовок хотя бы напоминал правду.

Я успела выписать три вопроса к Андрею Кирилловичу, два — к Покровской и один, совершенно неприличный, к мирозданию в целом, когда в дверь тихо постучали.

— Войдите.

На пороге появилась Марфа.

— Барыня, к ужину зовут.

Я посмотрела на раскрытый Свод, на исписанный лист, на карандаш,

— Иду.

Тринадцатый том остался на столе раскрытым, всем своим видом обещая, что после ужина мы продолжим.

Разумеется, продолжим. Некоторые виды пыток тем и отличаются от развлечений, что к ним неизбежно возвращаются.

Глава 21

Генерал Вранов, судя по всему, был человеком деятельным. Весь день он пробыл где-то вне нашего дома и вернулся к вечеру с отменным аппетитом и готовностью поддерживать светскую беседу в благодарность за гостеприимство, ему причиненное. Выглядел он как человек, наслаждающийся хлебом насущным после дня трудов, хотя труды эти наверняка были не физические.

Андрей же… Тени под глазами, которые я заметила утром, выглядели еще гуще, но улыбка оставалась вежливой, и на реплики генерала он отвечал с той легкостью, которая выдавала долгие годы практики не то в светских беседах, не то в сохранении лица. Впрочем, для губернатора разница, судя по всему, была чисто теоретической.

И только по тому, как чуть замедлились — одновременно став короче и точнее — его движения, становилось понятно, что рабочий день, последовавший после рабочей ночи, вымотал его окончательно. Готова была поспорить: он с куда большим удовольствием потребовал бы подать ужин в кабинет или в спальню, поел бы свою постную пищу наедине с самим собой без светских экивоков и рухнул в постель до утра.

А вместо этого приходилось говорить о «Сне Обломова», вышедшем в «Современнике» и только что добравшемся до провинции, как всякая столичная мысль: слегка остывший, но все еще пригодный к подаче. Весь Петербург, кажется, успел его обсудить, а теперь и в Светлоярске рассуждали о русской лености, помещичьих привычках и вреде чрезмерно мягких перин.

— Теперь всякий человек, позволивший себе прилечь после обеда, рискует быть обвинен в нравственном падении, — заметил Вранов.

— Не думаю, что нравственное падение начинается с дивана, — покачал головой Андрей. — Но диван, вероятно, охотно предоставляет падению удобное место.

Я подавила усмешку. Если бы оба знали, какую культурную карьеру сделает этот диван, наверняка говорили бы о нем с большим почтением.

Исчерпав тему, разговор повис. Я ковырнула вилкой рыбу. Как хорошая хозяйка я должна была заполнить паузу в беседе, чтобы гость не испытывал неловкости. Но мысли мои были заняты тринадцатым томом, который не стоило подавать к судаку. Даже Великий пост не требовал от человека такой степени смирения.

Какой бы безопасной темы коснуться?

— Кстати, Андрей, не желаешь ли обзавестись своим фотографическим портретом? — нашлась я.

— До сих пор я без него прекрасно обходился, — пожал плечами муж. — Я не настолько тщеславен, чтобы тратить время на позирование.

— Мне не показалось сегодня, будто это займет много времени. Девица Вересаева — помнишь, ты еще танцевал с ней вальс на балу…

Андрей приподнял бровь, будто услышал в моем «помнишь» нечто, чего не ожидал.

«Катенька прямо расцвела», — прозвучал в ушах голос Арсеньевой. И в моем голосе сейчас вместо легкости напоминания послышалось нечто вроде упрека.

Вот что усталость делает с человеком — буквально на ровном месте начинается всякая ерунда.

— Помню, — улыбнулся Андрей. — Она мила. Так что она?

— Обещала, если мы не против, приехать к нам с камерой и сделать портреты. В знак расположения к нашей семье.

— И с расчетом, что ты всем похвастаешься своим изображением, — подколол Андрей.

— Поэтому я и спрашиваю у тебя. — Я изобразила милую улыбку. — Чтобы не повторилась история…

И про Ширяева с его претензиями при госте явно не стоило. Вот тебе и безопасная тема.

— Семейный портрет? — Вранов вежливо улыбнулся, исправляя возникшую неловкость. — Отличная мысль. Вы с Андреем Кирилловичем весьма гармоничная пара. К тому же фотография, в отличие от живописцев, не льстит. Она показывает все как есть.

— Фотография показывает лишь то, что поставили перед аппаратом, Николай Алексеевич, — чересчур ровно сказал Андрей. — И далеко не всегда то, что мы видим на снимке, является правдой. Иногда это лишь мастерство фотографа. Или хорошая поза.

Кажется, мысль о том, что мы — гармоничная пара, ему не понравилась. То ли потому, что в этой фразе меня зачем-то поставили на одну линию с ним, то ли потому, что Вранов имел неосторожность сказать вслух: вдвоем мы производим какое-то иное впечатление, чем по отдельности. Андрей Кириллович, подозреваю, предпочел бы быть завершенной композицией без посторонней помощи.

— В таком случае будем хорошо позировать, — отшутилась я. — Тем более у меня уже есть опыт. Сегодня на берегу Волги я прекрасно заменила собой березку. По крайней мере со слов Екатерины Павловны.

— Березку? — полюбопытствовал Вранов.

— Да, она хотела сфотографировать пейзаж, — пояснила я. — Но, как я поняла, просто берег и просто лед показались ей немного пустыми, и поэтому она попросила меня побыть предметом.

— Полагаю, вы не просто заполнили пустоту, а стали настоящим украшением этого пейзажа.

— Сфотографировать пейзаж? — переспросил вдруг Андрей, глядя на меня в упор.

— Да, — кивнула я. — Надо сказать, Волга действительно очень живописна даже в это время.

— На берегу? — не унимался муж. — На открытом воздухе?

— Волга вся на открытом воздухе, если ты не заметил.

— И она утверждала, что делает снимок? Ты видела готовую пластину?

Да что с ним такое? Расспрашивает так, будто я не в салопе на берегу Волги снималась, а на черно-красных шелках без нижнего белья.

— Насколько мне известно, пластину нужно предварительно проявить и зафиксировать, прежде чем будет видно изображение. Екатерина Павловна обещала прислать мне снимок.

Лицо Андрея потемнело. Температура атмосферы за столом начала стремительно приближаться к абсолютному нулю.

Чем, интересно, так задел его невинный фотоснимок?

Вранов, кажется, тоже почувствовал, что в столовой сделалось слишком холодно для марта, и миролюбиво вставил:

— В наше время техника развивается с такой пугающей скоростью. Еще недавно электрический телеграф казался салонным чудом, а теперь в Петербурге уже толкуют об аппарате Якоби, который будто бы сам печатает буквы. Чернила на депеше в руках отправителя едва успевают просохнуть, а ее уже читают на другом конце провода. Удивительно, не правда ли?

— Чудеса прогресса тем и отличаются от волшебства, что имеют устройство, законы и пределы, — ровно сказал Андрей. — Телеграф может быть быстрее курьера, но он не станет передавать депеши без провода только потому, что кому-то этого очень хочется.

Вранов чуть приподнял брови.

— Вы строги даже к чудесам прогресса.

— Нисколько. Скорее — к людям, принимающим на веру чудо и не пытающимся разобраться в его устройстве. В том-то и дело, Николай Алексеевич, что техника развивается

Я снова ковырнула рыбу. Очевидно, безопасная тема с техникой тоже оказалась не вполне безопасной. Еще немного, и в этом доме даже судак начнет требовать письменного разрешения на употребление.

— Вероятно, для инженера это именно так, — попыталась я сгладить неловкость. — Для нас же, простых смертных, не слишком углублявшихся в законы физики, техника мало чем отличается от волшебства.

Андрей посмотрел на меня — я бы сказала «сердито», если бы он не так хорошо умел скрывать настоящие эмоции. Кажется, слово «волшебство» применительно к физике задело его сильнее, чем следовало бы показывать человеку, который за ужином обязан быть любезным.

Но он взял себя в руки. Чуть выпрямился, опустил взгляд к тарелке и вернул на лицо ту безупречную светскую вежливость, которая у него служила чем-то вроде забрала шлема.

— Для инженера, — сказал Андрей после короткой паузы, — волшебство обычно означает лишь недостаток сведений о механизме. Но за столом, пожалуй, не стоит защищать законы физики с чрезмерным пылом. — Он сменил тему. — Кстати, Николай Алексеевич, вы сегодня хотели заехать к Корсакову. Он по-прежнему намерен украсить собор к Пасхе лимонными ветвями или уже одумался?

И разговор перешел на местные сплетни.

После ужина Вранов, сославшись на необходимость написать несколько депеш в Петербург, откланялся и удалился в свои комнаты. Я с облегчением выдохнула. Роль гостеприимной хозяйки была отыграна, и теперь я могла вернуться к себе.

Марфа, хвала всем святым, была женщиной предусмотрительной: горячая вода уже ждала, пеньюар был разложен в кресле, ночная сорочка висела на ширме. Можно было позволить себе простые телесные радости. Вымыться, облачиться в просторное и ничего не сдавливающее.

— Барыня, чаю? — спросила Марфа, принимаясь за шнуровку моего корсета.

За ужином я пила лимонад — по мнению Тихона, он был вполне постным. Но чай, пожалуй, не стоит. Кофеин перед сном может прогнать этот самый сон, и мне придется снова сидеть над сводом законов, теряя остатки уважения к правовому государству. Лучше лечь и сразу уснуть.

Корсет наконец сдался. Я вдохнула полной грудью и на мгновение даже прониклась к жизни нежностью. На очень короткое мгновенье, потому что завтра с утра надо будет напомнить Андрею про обещанную выписку из приютских учетных книг, а заодно испросить его аудиенции как губернатора и до того, как мне ее разрешат, продумать вопросы — очень аккуратные вопросы, за которыми не просматривалось бы нежелание делиться с приказом благотворительными деньгами. Чтобы получить хотя бы часть нужных ответов до того, как Андрей поймет, что у меня на уме — а он поймет, к гадалке не ходи. Еще завтра нужно будет съездить к отцу Павлу, и разговор тоже обещает быть непростым.

Нет, свод законов подождет. Спать. Завтра мне понадобится свежая голова.

— Можешь идти, — сказала я, когда пеньюар укрыл мои плечи. — Если будешь нужна, позову.

Я взялась за щетку. Вообще-то причесывать мне волосы тоже было задачей горничной, но эти четверть часа перед сном давали мне возможность выдохнуть, а повторяющиеся, почти ритуальные движения позволяли успокоить мысли.

В дверь постучали. Коротко, однако так, что было понятно: дверь пока закрыта, но разговор уже начался.

— Да.

Дверь открылась. Андрей Кириллович шагнул в комнату. В руках — папка, перевязанная тесемками.

Мне захотелось завизжать — так, будто сейчас мне под нос подсунут не документы, а живую мышь. Что бы ни было в той папке, я не хотела разбираться в этом сейчас!

Но вместо того, чтобы протянуть мне бумаги, Андрей замер в шаге от меня.

— Где ты на самом деле была сегодня после приюта?

Некоторое время я просто смотрела на него. Нет, день определенно следовало заканчивать раньше. Желательно на том месте, где Вересаева велела мне замереть и ветер красиво трепал подол. Все, что случилось после, явно было лишним.

— Андрей, ты всерьез полагаешь, будто сегодня на Волге из фотоаппарата выскочил Роман Петрович?

— При чем тут Роман Петрович?

— А кто при чем? Екатерина Павловна? Мальчишка с сумкой? Березка?

— Какая к… — Он медленно выдохнул. — При чем тут березка? Я говорю о фотографии.

— О фотографии?

— О невозможной фотографии, Анна.

Глава 22

— Невозможной? — оторопела я. — Что невозможного в обычном физико-химическом процессе?

— Обычном? — усмехнулся он. — Возможно, ты объяснишь мне его, если он такой обычный?

Я открыла рот и тут же снова его закрыла.

Начинать речь с фразы «фотоны света высвобождают электроны в не-помню-какой-именно соли серебра, и эти электроны восстанавливают атом серебра, осаждая его в виде чистого металла» явно не следовало. Во-первых, все это я изучала в школе на уроках физики. Было это давно — господи, как же давно! — и именно из-за этой давности я не могла быть уверена, что помню правильно. Во-вторых, и в-главных, я понятия не имела, когда открыли фотоны. И электроны. В-третьих, спорить с инженером о процессе, который я помню на уровне «свет, серебро, проявитель, закрепитель», — однозначно сесть в лужу.

А сидеть в луже я не любила. В переносном смысле, пожалуй, еще сильнее, чем в прямом. Годы не те.

— Некоторые серебряные соли чувствительны к свету. Под его влиянием из солей осаждается серебро. Это физика, насколько я понимаю. Потом пленку… в смысле, пластинку, на которую попал свет, обрабатывают раствором, который усиливает это осаждение, и таким образом изображение проявляется. Это уже химия.

Если память мне не изменяла, когда речь идет об атомах и электронах, разница между химией и физикой становится ничтожна, но, опять же, не самое подходящее место и время для того, чтобы всерьез это обсуждать.

— Дальше изображение надо обработать еще одним раствором, вымыв или связав неизмененную серебряную соль. Закрепить, чтобы свет не заставил потемнеть и ее, погубив изображение.

Андрей посмотрел на меня так, как я, наверное, посмотрела бы на интерна, изрекшего, что сделать кесарево элементарно: надо дать наркоз, разрезать матку, вынуть ребенка и зашить все обратно.

— Общий принцип, — сухо сказал он. — Прекрасно. В твоей манере изложения получается, пароход всего лишь греет воду и крутит колесо, отталкиваясь от реки.

— Ну если предельно упрощать…

Он все же взорвался:

— Если предельно упрощать, пушка — это медная трубка, внутри которой загорается порох, выталкивая чугунную чушку!

Голос повысился лишь на полтона — но прозвучало это именно как рявк, и стало понятно, что любой другой на месте Андрея уже орал бы, брызгая слюной — правда, представить его в таком состоянии у меня не получилось.

— Только если взять

— С этим я и не спорю.

— Не споришь? После того, прости, бреда, что я услышал за столом? Или за спиной у девицы Вересаевой маячила химическая лаборатория? — Он медленно выдохнул, делая над собой видимое усилие. — Анна, я очень не люблю, когда из меня делают дурака. А ты слишком часто пытаешься провернуть именно это. Где. Ты. Была. И не рассказывай мне сказки про фотографии на пленэре.

— Позови Федора. Он отвез меня на берег Волги и скучал неподалеку, пока я гуляла. Наверняка видел Вересаеву с аппаратом, мальчишек, которые ее сопровождали, и мое выступление в качестве березки. — Мне тоже все труднее становилось изображать спокойствие. — И не выноси мне мозг!

Андрей посмотрел на меня так, будто Федор сейчас находился где-то в далекой-далекой галактике.

— Федор не мог видеть, что происходило внутри кассеты.

— Зато мог видеть, где я была.

— Я спрашиваю не только где ты была.

— Да, — сказала я медленно. — Не только об этом.

Кажется, я начала понимать. Настолько, насколько со стороны можно было понять то, что, судя по всему, не до конца понимал сам Андрей. Дело было не в «невозможной» фотографии. Она оказалась лишь поводом для другого вопроса.

И именно поэтому Федора он не позовет.

— Я не намерен допрашивать кучера о прогулках своей жены, — резко, почти брезгливо сказал Андрей.

Хотя мог бы и имел полное право даже не как муж, а как человек, который беспокоится за безопасность ближайшего окружения высокопоставленного лица.

Потому что тогда придется признать, что ему не все равно, где шатается целыми днями его жена. Признаться в собственных подозрениях. И проверять эти подозрения, расспрашивать, вынюхивать, одновременно сохраняя достоинство, невозможно. Хуже только нанять детектива выслеживать.

Андрей слишком хорошо знал себе цену, чтобы опуститься до такого.

— Как удобно быть слишком подозрительным, чтобы просто поверить, и слишком гордым, чтобы проверить.

В его взгляде промелькнула злость. Пожалуй, на самого себя. Злость человека, который наверняка считал ревность уделом людей неуверенных и неумных. Прошлая сцена про Романа Петровича была вызвана не ревностью. Сегодняшняя… Не уверена.

Зато я почему-то была уверена, что он не ревновал бы прежнюю Анну. Может быть, даже с облегчением принял бы любое убедительное доказательство, что с ней можно разъехаться окончательно. Не разводиться, разумеется: незачем выносить сор из дома и превращать личное несчастье в губернскую сплетню. Но развести спальни, дни и судьбы как можно дальше.

И, кажется, именно то, что сейчас не получалось отнестись к ситуации с таким же житейским хладнокровием, злило Андрея больше всего.

Он смял в кулаке край папки.

— Поверить? Анна, если не упрощать, для фотографии нужно стекло. Коллодий, в который заранее добавили йодистые или бромистые соли. Пластину надо облить этим коллодием и дать слою схватиться — но не высохнуть, а именно схватиться, чтобы серебряная ванна его не смыла.

Он говорил все тише, и от этого становилось только хуже.

— Потом пластину с влажным еще коллодием опускают в раствор азотнокислого серебра. Часть его проникает в коллодий, образуя чувствительные к свету соли. Дальше пластину немедленно — пока она не высохла — нужно поместить в кассету, вставить в аппарат, дать свету попасть на нее на время, достаточное для снимка, вернуть, проявить, зафиксировать — и только после этого можно ее просушить. Анна, слышишь — снимок нужно проявлять немедленно, а не после прогулки!

До меня начало доходить, что именно его так возмутило.

— То есть ты хочешь сказать, что для съемки на берегу девице Вересаевой понадобился бы не только аппарат и пара мальчишек для таскания тяжестей, но и темная палатка и батарея бутылок с химикатами?

— Именно. И либо тебя разыграли — но вряд ли кто-то осмелится на подобный розыгрыш жены губернатора. Либо ты придумала эту фотографию, чтобы оправдать свою «прогулку». — Последнее слово он прямо-таки выплюнул.

Да, история фотографического дела прошла мимо меня. Но, в конце концов, я успела застать фотопленки, которые не требовали таскать в дополнение к фотоаппарату целую лабораторию. И раз кто-то это изобрел, почему этому кому-то не зваться Екатериной Павловной Вересаевой? Впрочем, вряд ли история запомнит это имя. Скорее всего, в ней останется имя ее дяди. Или мужа, буде такой появится. Или кого-то другого, кто переизобретет этот способ и окажется более громким и более шустрым, чтобы засветить именно свое имя.

— Значит, Вересаева нашла способ обойти это «немедленно», — пожала я плечами. — Способ приготовить пластину заранее и проявить, когда будет удобно.

— Нашла способ, — рассмеялся Андрей. — Барышня Вересаева нашла способ сохранять пластину готовой к съемке достаточно долго, чтобы ты могла изображать березку на берегу Волги.

— Что тебя больше всего смущает, Андрей? Что ты, инженер, упустил техническую новинку? Что губернатор не знает о гениальном изобретателе в собственном городе? Или что изобретатель — девица?

— Девица не может быть изобретателем.

— В самом деле? — Я очень нехорошо улыбнулась.

— Анна, — негромко проговорил он. Совсем негромко, будто предупреждал.

Но меня уже понесло. Потому что дело уже было не в моих прогулках по берегу, не в Екатерине Павловне и даже не в фотографии. Слишком часто я слышала это в прошлой жизни: «баба не может» — и ладно бы поднять штангу в триста кило. Впрочем, в этом мире было еще веселее.

Пока девушка не замужем — она милая пустоголовая барышня, главные добродетели которой — скромность и послушание родителям. В присутствии мужчины ей нужно сидеть, потупив взор, смущенно улыбаться и восхищенно внимать всему, что он скажет, — даже если говорить он будет редкостную чушь. Но стоит ей выйти замуж…

— Ну да, — сказала я. — Барышня по определению дура. Но стоит ей выйти замуж, как от нее начинают ожидать женской мудрости, ответственности, умения держать под контролем дом, прислугу, карьеру и репутацию мужа, свои нервы и чужие секреты. Не иначе все эти умения передаются половым путем в первую брачную ночь.

Упала тишина. Нет, не повисла, а именно упала — разом, будто утяжеленное одеяло накрыло собой комнату и нас обоих.

Андрей не переменился в лице. Если бы он вспыхнул, заорал, хватил кулаком по столу, даже швырнул в меня папку — было бы легче. Обычная ссора, обычная человеческая глупость, или оскорбленное самолюбие, или… Или тысяча других обычных вещей, после которых можно было чувствовать себя правой, а его считать идиотом.

Он просто стоял и смотрел на меня.

— Ты совсем стыд потеряла, — сказал он наконец.

Я могла бы ответить, что во времена моей юности говорили «стыда нет — иди в мед», так что у меня его никогда особо и не было. Или сказать, что стыд почему-то требуется от женщины именно тогда, когда мужчине удобнее не слышать правду. Или что сохранить стыдливость после приюта, хлорки, горшков и тринадцатого тома свода законов шансов примерно столько же, сколько сохранить невинность после двух лет брака.

Я промолчала.

Потому что дело было не в моей скромности. Не в его ревности и не в его злости.

Еще пять минут назад — да, именно в них. И на лице Андрея я тогда видела раздражение, подозрение, усталость, оскорбленное самолюбие. Но половой путь передачи мозгов в первую брачную ночь, чтоб его, напомнил о вещах, которые лучше было бы забыть именно потому, что забыть их невозможно.

Сейчас передо мной стоял человек, который почти месяц пытался удержать на плечах слишком много. Смерть ребенка. Болезнь жены. Собственное ожидание ее смерти и ужас от самого себя за это ожидание. Мое неприличное переселение в ее тело. И на фоне всего этого — служба, ответственность, чужие взгляды. Дом, где все должно выглядеть благополучно. Бал. Поветрие, вода, водовозы, городские бочки. А теперь еще фотография, которой не могло быть, барышня, которая не могла изобрести, жена, которая не могла быть той же самой, но почему-то носила все то же лицо и говорила все тем же голосом.

И это больше не помещалось в один разум.

Глава 23

Я молчала. Андрей тоже молчал. Слишком долго. Отвел взгляд — и я ждала, что он сейчас просто молча развернется и уйдет. Может быть, снова потребует у Степана коньяк, как будто это могло склеить разбитую вдребезги картину мира.

Мне не в чем было себя винить, но я чувствовала себя виноватой.

Андрей опустил глаза, разглядывая папку так, будто она оставалась последним якорем, связывающим его с нормальным миром. Что бы ни было в той папке, бумаги не воскресали после горячки, не рассказывали о невозможных вещах и не заставляли порядочного мужчину беспокоиться о том, где гуляет его жена после обеда.

— Ты просила выписки, — сказал он наконец. — По приюту.

— Так быстро сделали? — Я тоже обрадовалась возможности вернуться к чему-то понятному и земному.

— Сделали, — кивнул он. Снова помолчал. — Зачем?

— Что? — переспросила я.

— Зачем тебе эти выписки?

— Чтобы понять, что происходит в этом приюте.

— Зачем? — повторил он.

— То есть «зачем»? Я могу и хочу помочь.

— Это ответ на вопрос «почему», а не «зачем».

— Вроде бы ты инженер, а не филолог, — проворчала я.

Дурацкий какой-то получался разговор, но этот дурацкий разговор никак не мог развеять напряжение, искрившее в комнате. Я посмотрела на Андрея. Слишком плотно сжатые челюсти. Слишком напряженные плечи. Слишком прямая спина.

Слишком много «слишком».

— Я инженер. Поэтому я привык понимать суть вещей.

— Я — не вещь.

«А что ты»? — повисло в воздухе.

— Зачем тебе этот приют? Что тебе в нем?

— Я могу помочь, — сказала я.

— Можешь. Как могла и в прошлом году. И в позапрошлом. Дети болели там точно так же — в казенных домах часто бывают поветрия. Точно так же, как и сейчас, восемь из десяти подброшенных младенцев не доживали до года.

Я зажмурилась и едва не зажала уши ладонями. Удержалась в последний миг — не хватало еще дать Андрею лишнее доказательство моей невменяемости.

Младенческая смертность была всегда — но после мира, где за каждый такой случай устраивают разбор полетов чуть ли не на уровне Минздрава, услышать это «восемь из десяти» было как с размаху прилететь коленями на асфальт. До крови.

В мире, где нет детских смесей. Где «рожок» для кормления младенца — это действительно полый коровий рог, который хорошо если сполоснут время от времени. Все было понятно. Объяснимо.

И все равно невыносимо. Поэтому я все же догрызу этот несчастный тринадцатый том и вытащу из него все что можно. Живым из бренного мира не ушел никто, но если есть возможность заставить старуху с косой ждать лишний час, день, год — значит, надо пользоваться этой возможностью.

— Тебе неприятно это слышать? — жестко усмехнулся Андрей.

Я заставила себя выпрямиться.

— А тебе?

— Когда чудовищного слишком много, оно превращается в статистику. Невозможно спасти весь мир.

— Но можно спасти ребенка.

Он кивнул. Еще и еще. Как китайский болванчик.

— Значит, епитимья.

Епитимья. За ребенка, которого я не рожала и даже не видела. За горе, которое я не могла разделить.

Вина, которую я не собиралась брать на себя, несмотря на то, что уже взяла чужое лицо и чужую жизнь. Между делом испортив жизнь совершенно непричастному человеку.

Епитимья. Версия, при которой странные перемены в жене можно было понять, простить и жить дальше, не сходя с ума.

И кто я такая, чтобы отбирать у человека эту возможность?

— Можешь считать и так.

— Не могу, — покачал он головой. — Пару дней назад… — Андрей дернул щекой. — Как ни трудно мне это признать, ты была права. Я не могу выбрать ложь только потому, что мне удобнее с ней жить. Хотел бы. Но не могу.

— Тогда чего ты хочешь от меня?

— Правды.

— Я уже сказала тебе правду.

— Ты сказала невозможное.

«Невозможное». От этого слова хотелось кричать. Весь вечер я слышала — невозможно. Фотография, женский ум, теперь я сама становилась невозможным.

— Невероятное, но не невозможное. Потому что, если отбросить все удобные и на самом деле невозможные объяснения, окажется, что невероятное и есть единственный верный ответ.

Он снова помолчал.

— Ты боялась кровопускания, чтобы мы не увидели — ты уже не человек?

— Что? — Я моргнула.

— Что твоя кровь не такая, как у людей.

Чтобы мужчина с естественно-научным образованием пытался объяснить невероятное сверхъестественным… Это походило на агонию разума.

— Ты видел, как я подходила к причастию. Как отец Павел меня соборовал…

Я осеклась.

Бесполезно.

Я потянулась к туалетному столику, на котором стояла коробка с булавками. Вытащила одну и резко — пока тело не успело испугаться и остановиться — воткнула себе в безымянный палец. Не удержавшись, зашипела.

— Я очень хочу жить. — Я стряхнула алую каплю, и Андрей отшатнулся, будто она могла прожечь его насквозь.

Он посмотрел на каплю крови на ковре. На мой палец, где уже собиралась

Пока можно было подозревать нечисть, беса, подменыша из народных сказок, хоть какую-нибудь гадость, пусть сверхъестественную, но знакомую гадость, решение выглядело простым. Был человек, стал не-человек. Была жена — стала тварь, занявшая ее место. Был освященный Господом брак, стало… А черт его поймет, что стало, но по крайней мере появился враг. А воевавший знает, что делать с врагом.

Но напротив сидела я. Живая. Теплая. С человеческой кровью. С проколотым пальцем, который болел. Простоволосая, босая, уставшая до звона в голове и злая, как женщина, которую едва с ума не свели, доказывая ей, что ее нет.

— Кровь не черная, не зеленая, не дымится, не разъедает предметы. Не требует человеческих жертв и не складывается в каббалистические знаки.

Последнее было лишним, но остановиться я не могла. Для этого требовалось чуть больше сил, чем у меня оставалось.

Андрей отступил. На шаг.

— Тогда я говорила тебе правду. Кровопускание не очистило бы меня от дурной крови. Оно просто добило бы меня.

— Нет, — сказал он.

Еще шаг назад. Повторил:

— Нет.

Я молчала. Потому что это «нет» предназначалось не мне. Оно вообще никому не предназначалось — просто «да» не помещалось внутри.

Он должен был уйти. Развернуться, выйти из комнаты, закрыть за собой дверь, кликнуть Степана. А я должна была остаться с великой победой правды, от которой никому не стало легче.

Но до двери он не дошел. Споткнулся о кресло, хотя как можно было не заметить кресло.

Можно, когда взгляд обращен вовнутрь себя, а все, что снаружи, — мелочи, не имеющие смысла.

Андрей сложился в кресло, будто марионетка, у которой разом оборвали все нити. Плечи подались вперед. Голова опустилась. Ладони закрыли лицо.

Теперь уже я отступила на шаг. Лучше бы мне вообще было исчезнуть и не отсвечивать. Дать ему время собраться и сохранить видимость приличий после того, как бездна, которую он старательно обходил больше двух недель, все же разверзлась прямо под ногами и он рухнул туда.

Мужчина, строивший редуты под пулями, не ломается на глазах у другого человека. Он отступает, закрывает дверь, считает до десяти, ста, десяти тысяч, если нужно, делает то лицо, которого требует обстоятельство. Падает — если падает — потом, без свидетелей. Инфаркт в тридцать, инсульт, никто не видел, никто не успел помочь. Потом все говорят — такой был сильный, ничего не предвещало.

Его плечи задрожали. Мелко, как от озноба. Тело нашло выход там, где не справился разум. Беззвучно — даже дыхания почти не было слышно, только иногда оно сбивалось, как будто он пытался проглотить то, что проглотить невозможно.

Не обязательно было подходить. Заинтересоваться пейзажем за окном, притвориться, будто я не вижу. Будто ничего не случилось. Мужчины не любят, когда женщина видит то, что они считают слабостью. И не прощают это почему-то не себе, не обстоятельствам, не Богу, который непонятно зачем сделал людей живыми, а той, что оказалась рядом и видела.

Можно было позвать Степана.

Нет. Нельзя.

Не сейчас.

Можно было сказать что-нибудь разумное. Что ему надо отдохнуть. Что мы оба устали. Что завтра все будет выглядеть иначе. Что отец Павел поможет разобраться. Что такие вопросы не решаются ночью в спальне после еще одной ночи, наполненной работой, и еще более насыщенного дня.

Это было бы правдой.

И ничему бы не помогло. Никакие слова бы не помогли, потому что есть состояния, когда слова только мешают. Становятся лишней нагрузкой: вслушаться, понять, ответить.

А у него сейчас не осталось сил даже держать лицо перед той, кого он считал чудовищем.

Я шагнула ближе, медленно, бесшумно. Еще шаг и еще. Замерла совсем рядом с креслом.

Слишком близко, чтобы снова отступить и сделать вид, будто все это меня не касается. Слишком далеко, чтобы дотронуться.

Несколько мгновений я стояла так, дура дурой. От врача и завкафедрой сейчас не было никакого толку. Женщина во мне вообще не знала, что делать. Она, если уж начистоту, не очень умела утешать — отучилась за ненадобностью. Тем более что чужой мужчина, даже если юридически он твой муж, остается чужим.

И хуже всего — у меня не было права на участие. Этот человек принадлежал прежней Анне — той, чье лицо я носила. Жене, которую он презирал, ждал ее смерти как избавления и все равно не мог отпустить. Наверное, он предпочел бы сейчас провалиться сквозь землю, лишь бы этой минуты никогда не было и никто никогда не увидел, как у Андрея Кирилловича Дубровского кончаются силы.

Его боль была рядом, совсем близко, почти под моей ладонью, но я не была уверена, что имею право даже утешать. Потому что начать утешать — значит признаться самой себе: я все равно уже влипла по уши в чужую жизнь и в чужого мужчину. Который был мне почти незнаком. Нравился — да, пропади все оно пропадом. Только от этого подходить было еще страшнее.

Но если я останусь стоять, это будет трусость, а не попытка сохранить его достоинство.

Я присела на край подлокотника. Осторожно положила руку на плечо Андрею.

Он вздрогнул. Я ожидала, что сейчас он скинет мою руку, оттолкнет и все-таки уйдет.

Это было бы больно — но все же проще.

Он замер.

Наверное надо было попросить прощения — но я по-прежнему была ни в чем не виновата. Можно было бы сказать «все будет хорошо» — но мы оба не поверили бы в это. Можно было сказать «я не хотела». И это было бы правдой. Я действительно не хотела. Не хотела попадать в это тело. Не хотела занимать место мертвой женщины. Не хотела становиться доказательством того, что мир не обязан быть разумным. Не хотела причинять боль человеку, который и без меня огреб больше, чем нормальные люди в состоянии выдержать.

Но намерения, к сожалению, никогда не были надежной защитой от последствий.

Поэтому я ничего не сказала. Просто наклонилась и обняла его. Неловко, осторожно. Сначала одной рукой, потом второй, когда он не отстранился.

Не как жена мужа — я давно забыла, как это бывает. Как один живой человек обнимает другого, когда тот больше не может держаться.

Плечо под моей ладонью стало жестче, дыхание сбилось, руки, закрывающие лицо, чуть сдвинулись. На секунду мне показалось, что сейчас он меня оттолкнет. И, наверное, имел бы на это полное право.

Потом он очень медленно, почти неосознанно опустил голову ниже. Лоб уперся

Я медленно провела ладонью по его спине. Один раз. Другой.

Не утешая даже. Скорее сообщая: я здесь. Я не исчезаю. Я не требую ответа. Я не буду сейчас доказывать, объяснять, спорить, лечить и спасать. Я просто здесь.

Плечи снова дрогнули. Сильнее. Он по-прежнему не издал ни звука.

Не было больше губернатора и попаданки, пытавшейся доказать свое право на существование. Остались только два человека, неровное дыхание и молчание, которое сейчас было нужнее любых слов.

Он выпрямился первым. Осторожно, почти бережно убрал мои руки с плеч — не оттолкнул, именно убрал, возвращая нам обоим пространство между нами.

— Палец перевяжи, — сказал он.

Голос сел. Не сильно. Ровно настолько, чтобы я поняла: говорить ему сейчас больно.

— Перевяжу. — Было бы там что перевязывать.

Он поднялся, взял папку, потом, помедлив, оставил ее на столе.

— Выписки. Если будут вопросы — приходи.

— Спасибо.

Андрей кивнул, дошел до двери и остановился, не оборачиваясь.

— Я не знаю, что с этим делать.

Я не спросила, с чем именно.

— Я тоже.

Он вышел.

Глава 24

Дверь закрылась тихо. Какое-то время я тупо смотрела в нее, на самом деле не видя ничего перед собой. В голове не осталось ни единой мысли. Только саднил проколотый палец.

Не знаю, как долго я стояла так, почему сдвинулась с места и как оказалась у стола. Папка лежала там, где ее оставил Андрей. Тесемки распущены — но вспомнить, кто из нас и зачем их развязал, тоже не получилось.

Я открыла папку. Бумаги. Четкий разборчивый почерк. Цифры.

Выписки по приюту.

Я перебрала листы — сама не зная зачем. Вернулась к первому. Прочитала заголовок и тут же забыла, но зачем-то продолжила читать. Число рассыпалось перед глазами на палочки, крючки, овалы. Семерка отдельно. Тройка отдельно. Они не складывались ни во что осмысленное. Я не понимала, рубли это, копейки или количество чего-то. Прочла одну и ту же фразу три раза и на четвертый осознала, что не помню ни первого слова, ни последнего. Просто смотрю на буквы так, будто они должны сами собраться в смысл из уважения к моему упрямству.

Однако проявлять это уважение они не собирались.

— Прекрасно, — сказала я вслух. — Победа разума над чернильной промышленностью откладывается.

Запредельное торможение, когда от избытка стимулов нервная система просто отказывается их воспринимать. Кора мозга закрыта на учет, приходите завтра.

Я аккуратно — очень аккуратно — завязала тесемки. Зачем-то подтянула сперва одну, потом другую, чтобы бантик получился абсолютно симметричным. Пристроила папку на край стола. Задумчиво посмотрела на проколотый палец. Маленькая точка, куда меньше, чем после скарификатора. Кровь, конечно, давно не текла.

В моей прежней жизни, чтобы доказать, что ты человек, требовались паспорт, полис, анализы, согласие на обработку персональных данных и три подписи в регистратуре. Здесь хватило капли крови.

Достаточно. Спать.

Я задула свечу, совершенно забыв, что Марфа перед уходом закрыла все шторы, и комната погрузилась в кромешную тьму. Так что кровать я нашла, влетев в нее коленом, странно, что искры из глаз не осветили комнату как следует. Отдышавшись и заплетя косу, я забралась под одеяло.

Спать хотелось зверски. Заснуть не выходило. Как ребенок, который «перебегал» и сам себе не рад. Интересно, если сейчас начать лупить руками и ногами по постели и орать во все горло, получится проораться и уснуть? Или куда раньше сюда сбежится весь дом?

Я заставила себя лечь на спину — разумеется, тут же захотелось перевернуться на бок. Или на живот. Или постоять на голове. Придется успокаиваться насильно. Начну, пожалуй, с дыхания.

Вдох на четыре счета. Выдох на шесть. Грудная клетка тут же попыталась возмутиться, заявив, что таким манером мы задохнемся через три итерации. Я ее проигнорировала, продолжая ритмично считать. Вдох. Выдох.

Через несколько минут стало понятно, что немедленно умирать от недостатка воздуха мы все-таки не собираемся. Грудная клетка смирилась первой. За ней, с некоторым отвращением к происходящему, сдались, расслабившись, плечи. Зато заныли мышцы челюсти. Остальное тело хотело одновременно спать и метаться по комнате.

Ладно. Значит, достаем второй номер программы. К прогрессивной мышечной релаксации я относилась примерно так же, как пациенты к фразе «дышите ровно, сейчас будет немного неприятно». Не потому, что она не работала. Как раз потому, что иногда работала, и приходилось признавать пользу всей этой возни с переключением внимания от одной части тела к другой.

Правая стопа теплая.

Правая стопа тяжелая.

Правая стопа, само собой, не стала ни теплой, ни тяжелой по первому требованию. Организм вообще плохо слушался приказов после полуночи, особенно если днем его таскали по приютам, набережным, юридическим дебрям и семейным разборкам.

Главное — не ждать чуда, чудеса в последнее время и так расплодились без меры. Нужно просто занять мозг скучной телесной инвентаризацией: стопы, икры, колени, бедра. Вдох на четыре, выдох на шесть. Не думать об Андрее. Не думать о крови. Не думать о папке на столе.

Разумеется, мозг тут же услужливо принес Андрея, кровь и папку. Спасибо, родной.

Икры, колени, бедра. Теплеет. Тяжелеет.

Можно было, конечно, попробовать что-нибудь другое. За прежнюю жизнь я успела испытать много чего: дыхание, медитацию, расслабление по Джекобсону, белый шум, магний, мелатонин, аудиозаписи с таким умиротворяющим голосом, что хотелось не спать, а убивать. В итоге все сводилось к одному: если убедить тело, что оно не обязано немедленно спасать мир, мозг иногда тоже переставал носиться по потолку.

Сегодня тело верило плохо. Проколотый палец ныл и пытался привлечь внимание. Челюсть пришлось отпускать отдельно. Она сжималась так, будто я намеревалась удержать зубами приют, Приказ, Андрея и Господа Бога, чтобы они все разом не рухнули мне на голову.

Может, в каком-то смысле так оно и было, но на сегодня хватит.

Вдох на четыре. Выдох на шесть.

Я не знала, что делать с Андреем. С собой. С правдой. С выписками. Но прямо сейчас с этим всем можно было хотя бы поспать. Кажется, на этой мысли я и провалилась.

Утро наступило вовремя. Это вообще одна из самых неприятных привычек мироздания: что бы ни случалось между людьми, утро все равно наступает по расписанию и требует умыться, одеться и заниматься делами. Даже если чувствуешь себя так, будто накануне разгружала вагон с пудовыми гирями исключительно силой мысли.

К завтраку я не опоздала. Волосы уложены, платье застегнуто,

Вранов ждал у дверей столовой и выглядел возмутительно свежим. Хотя, я готова была поспорить, у него хватало собственных забот. Андрей снова щеголял синяками под глазами, и это единственное, что выдавало бессонную ночь. Он облачился в безупречность словно в доспех: идеально выбрит, безукоризненно завязанный галстук, застегнутый на все пуговицы сюртук. Спина прямая, на лице вежливо-доброжелательное выражение.

И все же выглядел он чуть суше обычного. Чуть прямее. Хотя он очень старался вести себя ровно так же, как вчерашним утром, будто вечера после него не было.

И я тоже старалась. Какая-то ходьба по канату, честное слово. С одной стороны, не пытаться быть бережнее — бережность тоже может быть способом напомнить, что видел человека без кожи. С другой — не выглядеть холоднее и отстраненнее, чтобы это не считывалось как отвержение.

Вранов, к счастью, был человеком воспитанным, а потому сделал вид, что ничего особенного не заметил. И даже если заметил, то не стал доставать из-под стола зрительную трубу и рассматривать семью Дубровских в естественной среде обитания.

Семью. Я заставила себя не думать об этом слове.

За столом говорили о погоде. Об обманчивом весеннем солнце и сыром ветре. О том, что Волга, вероятно, вскроется совсем скоро. О регенте церковного хора и о добрых делах, подобающих любому примерному христианину в пост.

— Я чужой здесь, но даже я слышу о том, как рьяно вы, Анна Викторовна, взялись за дела милосердия.

— Надеюсь, вы слышали не обо мне одной, — сказала я. — Это было бы несправедливо по отношению к другим дамам. В отличие от меня, они помнили о милосердии не только в пост.

— Разумеется, и о других тоже. Признаться, я удивлен, насколько деятельны светлоярские дамы.

О, нас повысили от «с прибабахом» до «деятельных». Впрочем, одно другому не мешает.

— Город только и говорит о вас и ваших добрых делах.

— Великий пост располагает к тому, чтобы говорить о добрых делах, — отозвался Андрей. — К сожалению, до дела доходят не все, и я рад, что моя жена и другие дамы подают городу добрый пример.

Он сказал это ровно, почти лениво. В другое утро я, пожалуй, услышала бы только привычную губернаторскую усталость от городских языков: разговоров много, толку мало, все как всегда.

Сегодня любое его слово почему-то обрастало вторым слоем. Андрей едва ли вкладывал в это тайный смысл — просто после вчерашней ночи я разучилась слышать его, не выискивая двойного дна.

Очень неудобное свойство нервной системы. Ей бы, наоборот, притвориться глухой и дать хозяйке спокойно позавтракать.

Я отогнала это и вернулась к тому, что лежало на поверхности. А на поверхности были пост, разговоры и дети, которым от разговоров ни тепло ни холодно.

— Если эти разговоры дойдут наконец до дела и принесут детям дрова, мыло и чистую солому, — сказала я, — я готова потерпеть некоторое количество городского красноречия.

Вранов усмехнулся.

— У вас очень практичный взгляд на милосердие.

— Без практичности оно слишком скоро превращается в чувство, — сказала я. — А чувствами, насколько мне известно, печи не топят.

— Отец Павел, должно быть, доволен. Не всякая проповедь так быстро переходит в исполнение.

— Я спрошу у него, — кивнула я. — Как раз собиралась сегодня ехать к нему. Вчера он был в приюте, исповедовал и причащал детей. Такая самоотверженность заслуживает благодарственного визита.

Андрей поднял на меня взгляд. На долю секунды, не больше. Но почему-то мне стало очевидно, что он услышал не только «поблагодарить». Вспомнил, как я говорила ему о том, что меня соборовали. О причастии в церкви. И наверняка подумал, что и о нем самом зайдет разговор.

Я не стала говорить, что не зайдет. Во-первых, то, что вчера случилось за дверями моей спальни, и должно остаться за дверями моей спальни. Во-вторых — так или иначе зайдет. Хотя бы в формате «Что ваш супруг думает о переменах, происходящих с вами» — и хуже всего, что я не знала, как ответить.

Но и бегать от отца Павла я тоже не могла.

— Отец Павел вчера принял на себя немалый труд, — сказал Андрей. — Я отправлю пожертвование в собор от имени нашей семьи. А ты загляни к Тихону перед тем, как поедешь, пусть даст тебе чая и сахара для матушки Евдокии. Ей часто приходится вести беседы за чаем.

— Спасибо, я бы не сообразила, — сказала я.

— Не за что. После бала и приюта странно было бы требовать, чтобы ты помнила еще и приходские приличия.

До меня вдруг дошло. Он сказал «от нашей семьи». Не «от нашего дома» — как до сих пор.

Хотя, может быть, я просто придаю слишком большое значение этому слову.

— Светлоярску повезло с попечительницами, — заметил Вранов, складывая салфетку.

— С попечительницами — очень. К сожалению, Светлоярску везет неравномерно, — ответил Андрей.

— Как и всякому городу. Деятельные дамы компенсируются плохими дорогами, хорошая рыба — вороватыми купцами, и так далее. Подозреваю, равномерное везение вообще бывает только в отчетах.

— И то не всех, — не удержалась я.

Когда завтрак закончился, до приличного часа для визита еще оставалось достаточно времени, чтобы заняться выписками. К сожалению.

Разумный человек, возможно, воспользовался бы этим временем, чтобы спокойно собраться, выпить еще чаю и убедить себя, что поездка к духовнику — не дипломатическая миссия в страну, где тебя могут признать нечистью.

Я же вернулась к папке.

Глава 25

При дневном свете цифры, которые ночью расползались перед глазами пьяными тараканами, выстроились в ровные, понятные столбцы. Очень любезно с их стороны, жаль только, что от понятности цифры редко становятся приятнее.

Андрей прислал мне подробную, до копейки, выписку по содержанию приюта за прошлый год: сметные назначения Приказа общественного призрения, штатные выдачи, фактические расходы, остатки, недоимки и прочие радости канцелярской мысли. Все то, что в приличном обществе, вероятно, полагалось называть управлением, а у меня становилось поводом для мигрени. Однако сама напросилась, значит, придется разбираться.

И чем дальше я читала, тем больше хмурилась.

Мелкое воровство здесь, несомненно, присутствовало, как плесень в сыром углу: отмывай, не отмывай, все равно вылезет, но пока не очень заметна, можно не думать, что она там есть. Чуть завышенная цена у поставщика, чуть более скромное качество полотна, чем значилось в бумагах, прочие усушки-утруски. Разумеется, в отчетах этого быть не могло. В отчетах вообще редко водится жизнь — она пачкает поля и мешает красивой строке сходиться с итогом.

Можно

А потом перестала. Потому что искать вора тут было бессмысленно: даже если бы не крал вообще никто, беду это не отменило бы.

И мелкое воровство, и крупное, которого я не нашла, были дополнением, а не причиной катастрофы.

Я смотрела на графу «положено по штату» и чувствовала, как меня медленно, но верно накрывает приступом бессильного бешенства.

Главной бедой были не воры, а смета.

Кто-то — в далеком петербургском ведомстве или в здешнем Приказе лет десять назад — сел, обмакнул перо в чернильницу и высчитал, сколько мыла, воды, дров, муки, холста и свечей полагается одному сироте в месяц. Причем высчитал, очевидно, исходя из того, что сирота — это казенная единица, а не живой ребенок.

Казенная единица не растет. Не потеет. Не пачкает простыни. Не рвет рубахи локтями и коленками. Не мерзнет ночью, не боится темноты, не кашляет, не тошнится, не поносит, не просит пить и вообще ведет себя с похвальной бухгалтерской умеренностью.

Живые дети, к сожалению, устроены неудобнее. Положенная выдача воды была рассчитана так, словно дети только пьют, но никогда не моются, а горшки, полы и белье существуют в каком-то ином, не требующем мытья и стирки измерении. Дрова отпускались так, будто печь в спальне достаточно протопить один раз в сутки: воздух, конечно, станет спертым, но зато тепло, если верить составителю сметы, обязано будет сохраняться из уважения к казенной экономии. Холст на рубахи выделялся так, будто дети носят ткань с аккуратностью музейных экспонатов и никогда не растут.

Даже для здоровых детей в спокойное время это «штатное содержание» нужно было умножать минимум на полтора — просто чтобы обеспечить не приличие, нет, о приличии речи не шло, а обычное выживание без ежедневного подвига со стороны смотрительницы.

А сейчас, во время кишечной инфекции, когда воду надо кипятить котлами без остановки, белье — вываривать в щелоке, тюфяки — менять, горшки — мыть, а слабым детям требуется питье не по смете, а по состоянию слизистых и количеству мочи, эти нормы не покрывали и трети реальной потребности.

Анфиса Петровна не воровала. Во всяком случае не так, чтобы именно это объясняло беду.

Она просто пыталась натянуть казенный тришкин кафтан на живых, болеющих детей. А когда тот трещал по швам, штопала его пожертвованиями сердобольных дам, случайными подаяниями, собственными нервами и тем самым женским умением «как-нибудь справиться», на котором, кажется, держалась половина империи.

Я откинулась на спинку кресла и бросила карандаш на стол.

Вот что было хуже всего: в бумагах почти все выглядело прилично. Это не означало «по-человечески» — но прилично.

Суммы отпущены, статьи соблюдены, расходы внесены, подписи стоят. Если смотреть из кабинета, дети накормлены, обогреты, обмыты и одеты ровно настолько, насколько требовала бумага.

А если смотреть из приютской спальни, бумагу хотелось смять и потеребить, чтобы стала мягче, после чего использовать по единственному назначению, для которого она годилась.

Все это окончательно утвердило меня в мысли действовать параллельно Приказу, но не вместо него. Вчера дамы ездили и собирали дрова. Но завтра может понадобиться печник, потом запас белья, потом ремонт крыши и прочие вещи, которые никак нельзя закрыть регулярными поездками по купцам.

Значит, мне нужно думать, как выстроить систему в обход казны, не превращая при этом в хаотичный сбор милостыни. Тринадцатый том мне в помощь.

Я взглянула на часы. Самое время отправляться к отцу Павлу.

Можно было бы, в самом деле, пройти пешком, но потом я собиралась в приют, так что пришлось ехать.

У водоразбора на Соборной площади змеилась очередь. Люди ворчали. Еще бы им не ворчать. Раньше — подходи и черпай своим ведром. Сегодня — очередь к ведру казенному, на землю его не ставь, бочки мой.

Классическое «хотели как лучше» здесь проявлялось во всей красе, только без продолжения про «как всегда» — пока, по крайней мере. Порядок с водой действительно был нужен. Следить, откуда водовоз берет воду, было нужно. Мыть бочки было нужно. Не давать людям пить из чего попало — тем более. Но стоило придать хаосу хоть какие-то правила, как эти правила немедленно обернулись очередью, ростом цены и совершенно объяснимым народным раздражением.

Хотелось бы думать, что люди привыкнут, как в нашем мире привыкли к досмотру в аэропортах — ворча, снимая ремни и проклиная всех причастных, но все-таки проходя через рамку. Только в аэропорту хотя бы понятно, почему тебя мучают. А здесь попробуй объясни человеку, что он должен платить дороже не потому, что баре совсем обнаглели, а потому, что его поросшая разнообразной флорой и фауной бочка могла отправить половину двора на кладбище.

Но лучше бы, конечно, добавить городу водоразборных чаш. Водовозов. Нормальный надзор. И еще пару сотен лет санитарной мысли сверху. Непонятно только, на какие шиши.

…Евдокия Степановна чаю обрадовалась, как и сахару.

— Отец Павел велел проводить вас в его кабинет, — сказала она, поблагодарив. — Не буду вам мешать.

Отец Павел поднялся из-за массивного стола, благословив меня, указал мне на кресло, сам сел в другое, стоявшее не напротив, а как бы углом. Как в кабинете психолога. Только вряд и у психолога пахнет ладаном и восковыми свечами.

— Рад видеть вас, Анна Викторовна.

— И я вас, отче.

Я села, аккуратно устроив на коленях руки: они часто выдают хозяйку куда быстрее, чем лицо. Особенно если хозяйка не до конца понимает, зачем пришла: за советом, за разрешением жить, за справкой о собственной человеческой природе или просто к человеку, который уже позволил подойти близко к неприличной правде, и не побежал за осиновым колом.

Отец Павел внимательно посмотрел на меня.

— Вы ко мне побеседовать о приюте, Анна Викторовна? — спросил он. — Или о воде?

— Почему о воде? — моргнула я.

— Потому что о воде сегодня на паперти после службы говорили больше, чем о Страшном суде.

Я вздохнула.

— Кажется, этого следовало ожидать. Не поделитесь ли, что именно говорили — если это, конечно, не нарушает тайну исповеди.

Он прищурился.

— Не нарушает. Говорят, власти чего-то недоброе удумали. Ковши казенные на цепях повесили, ведра на землю ставить не велят. Водовозы ворчат: крышки им к завтрашнему дню подавай. Один старик уверял меня, что прежде вода была общая, а нынче ее, по распоряжению начальства, сделали барской.

Я невольно фыркнула.

— Барской?

— Именно.

— Повод мы дали, — признала я. — Но и дальше позволять черпать воду ведром, которое стояло на земле, и лить в бочку, из которой вот-вот вылезет…

Я осеклась. Шутка про тиктаалик светлоярского извода была бы явно лишней.

— … что-нибудь живое и склизкое.

Отец Павел кивнул.

— Я не говорю, что народ взбаламутили зря. Однако взбаламутили.

Вот за это я и любила людей, которые не начинали утешать с порога. Утешение, конечно, вещь приятная, но иногда куда полезнее, когда тебе вежливо сообщают: да, у вас получилось не только обезопасить людей, но и устроить маленькую социальную мину. И все же, непонятно зачем, я стала оправдываться.

— Выбор был между взбаламутить и получить по всему городу то же поветрие, что и в приюте. Достаточно кому-то ополоснуть в чаше водоразбора руку, которой, простите, вытирали задницу, и…

Отец Павел жестом остановил меня.

— Вот это я бы не говорил.

— Прошу прощения, — сухо сказала я.

— Я имел в виду: не говорил бы, что вода опасна. С моей точки зрения, вы правы — и вы могли убедиться, что это не просто слова, еще вчера. Но если я скажу прихожанам: «Вода опасна», они услышат не то, что вы хотите. Одни решат, что всякая вода стала проклятой. Другие — что начальство нарочно напугало народ, чтобы брать дороже. Третьи начнут искать, кто именно воду испортил. Евреи, немцы, колдуны, водовозы, губернатор — нужное подставить по вкусу.

По спине пробежал холодок. Холерные бунты под лозунгом «врачи испортили воду» были по местным меркам не так уж давно.

— Замечательно, — пробормотала я. — Для полного счастья мне не хватало только спровоцировать погром санитарным просвещением.

Он улыбнулся в бороду.

— Поэтому говорить надо иначе. Не вода опасна. Нечистое обращение с водой делает ее опасной.

Я помолчала. Формулировка была настолько простой, что даже обидно. И настолько правильной, что спорить с ней было решительно не о чем.

— То есть не «бойтесь воды», а «не ленитесь мыть бочку». Не «губернатор велел набирать ее только казенным ковшом», а «грязь, которую вы приносите в колодец на ведре, может перейти к вам, а не только к соседу», — уточнила я.

— Именно.

Отец Павел откинулся на спинку кресла.

— Власть велит быстро, — сказал он. — Народ понимает медленно. Между этими двумя скоростями обычно и рождаются бунты, Анна Викторовна.

— Вы думаете, до бунта дойдет?

— Пока люди только ворчат. Это еще не беда, беда начнется, если им покажется, что чистота — барская прихоть, а не общее дело.

— И что вы предлагаете?

— Не я предлагаю. Вы затеяли. Вам и продолжать.

— Прекрасно, — сказала я. — Я всего-то хотела, чтобы люди не пили дрянь из грязных бочек. Теперь, оказывается, нужно еще не оскорбить городскую душу чистой водой.

— Душу вообще легко оскорбить, когда заставляешь ее трудиться.

— А бочку мыть ей совсем обидно.

— Особенно.

Мы помолчали.

— Я не стану с амвона хвалить распоряжения Андрея Кирилловича, — сказал наконец отец Павел. — Это было бы не мое дело и только повредило бы. Люди сразу услышат не о чистоте, а о начальстве.

— И решат, что церковь помогает задирать цену на воду.

— Разумеется. Народ вовсе не так прост, как о нем любят думать. Он часто ошибается в причинах, но очень быстро чувствует, где его хотят надурить.

— Тогда что?

— Скажу о чистоте как о труде любви. О том, что грязь, принесенная в дом соседа, тоже грех. Что не всякая лень выглядит как лежание на печи: иногда лень — это не вымытая вовремя бочка, не прикрытое ведро, не вынесенная прочь грязь. Скажу, что ближнего можно погубить не только злым словом, но и небрежностью.

— Это поможет?

— Не всем. И не сразу.

— Утешительно, — вздохнула я.

— Правда редко бывает утешительной. Зато иногда бывает полезной.

Ну вот. Кажется, я пришла по адресу.

Я смотрела на отца Павла и понимала: он делает именно то, чего мне отчаянно не хватало: переводит правильную мысль на язык, который не взрывает окружающую реальность и не заставляет людей чувствовать, будто их обозвали грязными идиотами.

Андрей вчера говорил о том, как важен точный порядок действий. Сегодня отец Павел — о том, как важен точный порядок слов. И, как ни противно было это признавать, оба были правы.

— Если позволите дать совет, Анна Викторовна, поговорите с дамами. Слухи ходят не через начальственные распоряжения и церковные двери. Куда чаще — через кухни, прачечные, лавки и девок, посланных за крупой. И если кто-то из дам захочет за чаем побеседовать о смысле новых распоряжений, лучше заранее предложить верные слова. Иначе половина города оскорбится, а вторая решит, что бочки надо не мыть, а окуривать ладаном.

— Ладаном, боюсь, зараза не берется.

Отец Павел невозмутимо развел руками.

— Зато, если окуривать с достаточным усердием, зараза хотя бы будет пребывать в благочестивой обстановке.

Я не удержалась и рассмеялась.

Отец Павел подождал, пока я успокоюсь. Потом его лицо стало серьезнее.

— Теперь, Анна Викторовна, скажите мне, что вы собирались говорить не о воде.

Я опустила глаза на свои руки. На палец с маленькой темной точкой.

Конечно, он понимал. Батюшки, как и хорошие горничные, понимали слишком много. Только, в отличие от горничных, чаще делали вид, что заметили ровно столько, сколько человек сам готов показать.

— О муже, — сказала я.

Отец Павел не удивился. Это было, пожалуй, самым неприятным.

— И о себе, — добавила я. — Но начать, наверное, легче с мужа.

— Обычно так и бывает, — сказал он.

Глава 26

— Андрей… — начала было я и замолчала. Покачала головой. — На самом деле — не легче. Я не хочу ни жаловаться, ни каяться, но…

Дурдом.

Поставьте меня перед аудиторией с сотней студентов, дайте в руки мел и указку и скажите, что время не ограничено, — и я буду болтать, пока не охрипну. А как объяснить, отчего мне не все равно, что станется с одним отдельно взятым губернатором, язык колом.

Что он Гекубе?

— Не получается, — призналась я.

Отец Павел молча кивнул, и стало понятно, что подсказывать мне он не будет.

Почему, пропади оно все пропадом, мне не все равно? Когда Андрей перестал быть просто губернатором, мужем прежней Анны? Он ведь не изменился. Все тот же жесткий, подозрительный, затянутый в правила, точно в корсет, человек.

И все же — живой. И я — кажется, стала живой.

В моей прежней жизни

В конце концов я поступила с этой частью разумно: заперла, подписала «не кантовать» и поставила в темный угол. Работа, кафедра, пациенты, дежурства, статьи, чужие беременности, чужие роды, чужие дети — всего этого хватало, чтобы не проверять, осталось ли там что-нибудь.

А теперь эта дрянь подала признаки жизни.

После вальса, где рука мужа держала меня будто экзоскелет и можно было на несколько минут перестать собирать себя из упрямства. После вчерашней ночи.

Только слов по-прежнему не находилось.

Я молчала так долго, что в другой компании это сочли бы дурным воспитанием. Отец Павел, кажется, считал это частью нормальной беседы и по-прежнему не торопился мне помогать. Очень по-христиански. Оставить человека один на один с правдой и смотреть, выплывет или начнет пускать пузыри.

— Я боюсь, — сказала я наконец. — За него. Между нами — пепелище. Он не верит мне и… — Я усмехнулась. — Звучит, как будто я пришла жаловаться на мужа.

— А на самом деле?

— А на самом деле ему впору жаловаться на меня. — Я подняла взгляд. — Нет, посыпать голову пеплом я тоже не собираюсь. Это ничего не изменит. Просто… Моя болезнь изменила меня. Вы это заметили. Андрей, разумеется, тоже это заметил…

— Вы начали говорить о муже. И свернули на себя.

— Муж и жена — одна сат… Простите, отче.

Он смерил меня задумчивым взглядом.

— Посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей и будут два одною плотью, — медленно процитировал он.

Я с усмешкой покачала головой. Отец Павел кивнул.

— Вы правы. Не всякий венчанный брак становится тем, чем должен быть. Зачастую людей держит рядом закон, обычай, долг, но не сердце.

— И слава богу, — вырвалось у меня.

— Слава богу? — так же медленно спросил он. И снова замолчал.

Почему под внимательным взглядом этого человека мне все время хочется оправдываться? Как на допросе, честное слово. Не хватает только лампы в глаза — и подмахну чистосердечное.

— Во время венчания ни он, ни я не обещали любить вечно. Только высказали искреннее, непринужденное и твердое намерение быть супругом. Очень разумная формулировка, между прочим. Никакой тебе любви до гроба, только намерение. Намерение я, пожалуй, еще наскребу.

— И вы пытаетесь?

Вот ведь умеет он задать вопрос так, что ответ «нет» выглядит мерзостью, а «да» — признанием вины. И поэтому я промолчала. Только в этот раз отец Павел долго молчать мне не дал.

— Тогда отчего вы за него боитесь?

— Потому что каменная стена не умеет просить о помощи. Она просто однажды рушится. Потому что я не умею утешать. Не знаю, как сказать мужчине, потерявшему не только сына, но и жену — что и это пройдет.

— А вы хотите утешить?

— Я не умею.

— Нужные слова есть в любом молитвеннике, Анна Викторовна, выучить недолго. Только дело не в словах. Рядом с бедой нужен тот, кто не отвернется и не сделает вид, будто сердце тут ни при чем. Готовы ли вы на это — вопрос, на который вы не ответили.

— Да чего вы от меня хотите! — взорвалась я. — Чтобы я сказала, что мне не все равно? Да, мне не все равно! Довольны?

— Иногда сердце приходит позже долга, а иной раз не приходит вовсе. Но раз уж пришло — не надо притворяться, будто это лишь простуда, которую можно перетерпеть.

— Не всякую простуду можно перетерпеть. И вообще, лучше бы вовсе не простужаться.

Он покачал головой, но комментировать не стал. Мы снова надолго замолчали.

— Вы хотели поговорить о себе, — напомнил отец Павел.

— Хотела. Но не могу сообразить, что сказать так, чтобы это не звучало ни безумием, ни богохульством, ни как проявление гордыни.

— Что, побывав на пороге того света, вы вернулись другой? Это заметил, кажется, каждый, кто имел возможность знать вас раньше.

— Я не могу это объяснить.

В самом деле не могу. Научного объяснения тому что случилось нет, а чудо — слишком громкое слово, которое пугает меня саму.

— Савл вышел из Иерусалима одним человеком, а пришел в Дамаск другим. — Он улыбнулся в бороду. — Я не предлагаю вам примерить на себя апостольскую меру, лишь задуматься о возможности перемены. Неисповедимы пути Господни, и, если он попустил, чтобы Анна Викторовна Дубровская после выздоровления цитировала ученых мужей и заказывала в Петербурге хирургические инструменты…

— Вы и это знаете! — вырвалось у меня.

— Полагаете, Краузе ни с кем не поделился своим изумлением? — приподнял бровь он.

Действительно, что это я. Губернаторша выписывает из Петербурга скальпель, непременно цельностальной, без накладок. Удивительно, что крестный ход для изгнания меня не снарядили.

Отец Павел снова стал серьезным.

— Если судить по плодам — а иначе я и прежде судить не решался, — дерево, на котором выросла тревога за мужа и забота о больных сиротах, нечистый не сажал.

Вот так вот. Я ехала сюда выторговывать оправдание: попытаться всучить батюшке идею собственной богоугодности и увести разговор подальше от костра. Старалась подобрать правильные слова, которые бы заставили его мне поверить. Получалось так себе, если уж на то пошло — поди докажи, что я знаю то, что знаю, и что это не бред сумасшедшего. А меня все это время преспокойно судили по плодам.

Прежнюю Анну он мерил той же мерой. И ее та мера, кажется, не пощадила.

Выходит, мне только что вручили индульгенцию на любые странности, намертво привязав к ней тяжеленную гирю ответственности. Раз уж плоды показались добрыми — изволь соответствовать и далее.

В прежней жизни дерево моей профессиональной деятельности давало отчеты, публикации, защиты диссертаций, благодарные письма и периодические жалобы на то, что врач недостаточно ласково улыбалась в процессе спасения жизни. Очень понятная ботаника. А здесь, видите ли, тревога за мужа и больные дети. Как обычно, ассортимент плодов судьба с потребителем не согласовывает. Но куда деваться, теперь будем растить и это древо.

Я поклонилась, принимая благословение, попрощалась с Евдокией Степановной и вышла к саням.

— В приют, — велела я Федору.

На третий день болезни дети, запертые в палатах, закономерно перешли в агрегатное состояние «дайте пожрать, а потом мы разнесем этот дом по кирпичику». Как врач я была абсолютно счастлива: угроза миновала, дети шли на поправку, новых тяжелых и даже вообще новых больных не появилось.

Слава богу, отпаивать детей и стоять над горшками было больше не нужно. Зато нужно было стоять во дворе приюта, который к середине дня начал напоминать Нижегородскую ярмарку в миниатюре. Вот что значит дать женщине боевую задачу и разрешить легально выкручивать руки местным бизнесменам.

Сиволапов после беседы с матушкой Покровской решил не рисковать вечной жизнью ради пары лишних рублей и дрова прислал отборные. Когда я приехала, пятеро мальчишек укладывали их ровной поленницей под надзором сторожа. Девчонки же разбирали груду соломы и несли в дом — чтобы не оставлять ее сыреть на улице. Старую солому из тюфяков можно будет наконец-то сжечь, а выстиранные и прокипяченные чехлы набить свежей.

Потом во двор вползли сани, заполненные мешками с мукой, крупами и сухарями. Потом принесли три ящика мыла и несколько рулонов холста.

А на заднем дворе красовались огромные бочки. Одна новая, светлая, еще пахнущая свежим деревом. Другая подержанная, но крепкая. Рядом лежали мешки с песком, кучка камня, рогожа и несколько корзин, содержимое которых на расстоянии выглядело как строительный кошмар, а вблизи, вероятно, должно было стать английским фильтром.

Значит, надо распорядиться: камни промыть, песок просеять и так далее. Чем я и занялась. В смысле — руководством. Когда я уезжала, на лавке в углу кухни стоял почти готовый фильтр. Нужно было только слить из него первые несколько партий воды, пока она не станет прозрачной. Но с этим справятся и без меня.

Вернувшись домой, я велела подать себе чаю и решительно придвинула тринадцатый том Свода законов. Сегодня буквы уже не казались такими враждебными. Я вгрызалась в канцелярский язык, делая выписки и рисуя стрелочки на полях черновиков. И чем глубже я копала уставы Приказа общественного призрения, тем яснее видела юридическую лазейку. Узкую, но все же лазейку. Которую мне придется согласовать с губернатором.

Увлекшись, я не услышала шагов за дверью. Подпрыгнула от стука. На пороге моего будуара стоял Андрей. В вицмундире, застегнутом на все пуговицы, еще не переодевшийся после присутствия.

— Я пришел извиниться, — сказал он, и было заметно, что эти слова даются ему не так легко. — Я был неправ.

Глава 27

Андрей раскрыл на столе передо мной футляр, выстеленный темным бархатом. Внутри лежала стеклянная пластина. Свет отражался от серебра, через прозрачные участки просвечивала темная подложка, и все это вместе удивительным образом превращало негатив в нормальное изображение.

Простор Волги, изгиб берега, город на заднем плане. Женщина в салопе смотрит на фотографа через плечо.

Я вгляделась в свое-не свое изображение. Вздрагивать, увидев себя в зеркале, я уже перестала. Возможно, потому, что все это время не смотрела на себя по-настоящему. Отмечала детали: как Марфа уложила волосы, хорошо ли сидит платье, не осталось ли на лице чернильного пятна. Зеркало сделалось инструментом, вроде термометра, только предназначенного для проверки, соответствует ли оболочка обстоятельствам.

Но за все это время я ни разу не разглядывала себя. С одной стороны, было как-то неловко, будто я снова вернулась в тот возраст, когда по три раза на дню изучаешь новый прыщ на подбородке и внезапно ставший заметным ужасный нос, а на самом деле — привыкая к постоянно меняющемуся лицу.

С другой стороны, тогда было проще: и лицо, и тело менялись постепенно. Не так, что вчера одно лицо и один возраст, а сегодня — другое все. Здравый смысл подсказывает, что нужно жить и радоваться второму шансу. Только вокруг все чужое: мир, время, дом, муж. И тело чужое — свихнуться впору.

Потому, чтобы не свихнуться, я каждый день прибивала разум на место мелкими бытовыми делами, словно обойными гвоздиками: выпить воды, сделать гимнастику, поесть, умыться, одеться, распорядиться. Не думать. Не смотреть слишком долго. Не спрашивать, где заканчиваюсь я и где начинается она. Отвернуться от зеркала прежде, чем в голову закрадутся совершенно ненужные мысли.

От фотографии отвернуться не получалось.

Женщина стояла на берегу Волги. Крупный план, и все же на фоне огромной реки она казалась маленькой. Совсем юная, красивая женщина. Незнакомые черты складывались в слишком знакомое выражение лица — то, что я много лет видела в зеркале.

Сквозь чужую оболочку слишком сильно проглядывала я. И от этой мысли хотелось то ли рассмеяться, то ли разрыдаться, то ли аккуратно закрыть футляр и попросить Андрея унести эту штуку куда-нибудь, где она бы не попалась мне на глаза.

Но я продолжала смотреть.

Андрей тоже смотрел. Молча. Краем глаза я видела его: неподвижный, собранный, слишком прямой. Он пришел извиняться. Наверняка продумал порядок действий: я уже знала, что для него важен порядок. Войти, признать неправоту, предъявить доказательство, принести извинения и тем самым закрыть вчерашнюю нелепую и унизительную сцену.

Разумный, наверное, план. Жаль, что я в него не вписалась. Вместо того, чтобы торжествовать и снисходительно принять извинения, я просто сидела и смотрела на женщину в салопе с таким знакомым выражением чужого лица.

И Андрей, разумеется, это заметил.

— Говорят, фотография, в отличие от живого художника, не умеет льстить, — сказал он.

От художника здесь привыкли ждать лести. Глаза — больше, губы — меньше, шея — тоньше, взгляд — умнее, чем Господь выдал при рождении. А если не понравится, всегда можно списать на неумеху-художника. Это он виноват, а модель тут ни при чем. Фотография такой роскоши не оставляла: фотошоп еще не придумали.

Да, я знала, что снимки тоже врут. Неудачный ракурс способен превратить красавицу в корову, попытка не моргнуть — в человека, которому срочно требуется невролог, а вспышка в лоб делает лицо плоским как блин.

Но здесь фотограф знала свое дело. Фотография не льстила: этой модели незачем было льстить. Она честно показывала все, что полагалось Анне Викторовне Дубровской: молодое красивое лицо, осанку, горделивую посадку головы. И все равно на снимке была уже не она.

Я видела это. И Андрей наверняка видел. Мы оба смотрели на доказательство перемены и не могли отвести глаз. Я — пытаясь привыкнуть к себе новой. Андрей — привыкая к тому, что врать себе про горячку, притворство или женскую дурь получалось все хуже.

Он ведь хотел перемены. Не

Бойтесь своих желаний, Андрей Кириллович. У Господа весьма своеобразное чувство юмора.

Анна изменилась, только причиной изменения были не раскаяние или перевоспитание. Для того, чтобы измениться, она умерла. Отворачиваться от этого факта у него больше не получалось.

— Я обвинил тебя во лжи. Я был неправ. Прости меня.

Я подняла на него взгляд.

— Я понимаю, почему тебе было трудно поверить.

Футляр закрылся без щелчка. «Прощаю» не прозвучало. Думаю, Андрей это заметил. И поэтому предпочел свернуть на более безопасную тему.

— Сегодня я был в «Светописи» Вересаевой. Екатерина Павловна объяснила мне свой способ в общих чертах. Это действительно прорыв. Я посоветовал ей хлопотать о привилегии и обещал помочь, чем смогу.

— Спасибо, — кивнула я.

Он не стал спрашивать за что, а я — пояснять, что поняла: Андрею наверняка было сложно признать, что у барышни есть ум и способность создать что-то новое, и я благодарна ему за то, что он все же смог это сделать и даже предложить помощь. Почему-то меня это обрадовало, даром что я была едва знакома с барышней Вересаевой.

— Екатерина Павловна повторила предложение, — сказал он. — О портрете… нашем семейном портрете.

— Что ты ответил?

— Я ответил, что не стану решать за тебя.

— Спасибо, — кивнула я.

— Не за что.

— Есть за что.

Он не ответил.

Я провела пальцем по крышке футляра.

— Не знаю, хочу ли я семейный портрет. А ты — хочешь?

— Я тоже не знаю.

И за честность тебе тоже спасибо. Хотя вслух я не стану об этом говорить.

— Ты позволишь мне забрать эту фотографию? — спросил Андрей. — Хочу поставить у себя в кабинете.

— Я не против. — В конце концов, привыкать к новой себе я могу и глядя на себя в зеркало. Своего рода экспозиционная терапия: столкнуться с пугающим и понять, что катастрофы не произошло. — Но зачем тебе это?

Вряд ли он станет любоваться Анниной неземной… Стоп. Теперь — моей. Любоваться моей красотой.

— Оставлю себе как напоминание о том, что поспешные выводы могут посадить в лужу. И о том, что я не всеведущ.

Он взял футляр, открыл, закрыл снова. Притворил за собой дверь.

Какое-то время я смотрела ему вслед. Опомнилась, встряхнувшись, перевела взгляд на тринадцатый том свода законов. Тот с издевательской улыбкой посмотрел на меня.

Хватит. На сегодня — хватит. Да и на завтра, наверное, тоже: все, что я могла вытащить из этого талмуда, я вытащила.

Я взяла бумагу и перо.

«Ваше превосходительство, прошу назначить мне время в ваши приемные часы для обсуждения особого благотворительного капитала при сиротском приюте».

Марфа унесла записку. Я поколебалась немного и достала вязание. В последние дни было совсем не до него, такими темпами я закончу платок к следующей Масленице. Сегодня вечером займу руки и разгружу голову, иначе канцелярские обороты у меня из ушей полезут.

Через пять минут горничная вернулась.

«Завтра в два часа пополудни в приемной. А. К. Д.».

Вот и славно. Значит, с утра в приют, потом обед, потом прием у губернатора, а дальше буду действовать исходя из того, что я услышу во время этого приема.

Я откинулась в кресле и защелкала спицами.

* * *

Посещение приюта не должно было затянуться. Провести обход. Убедиться, что собранный вчера фильтр промыли и используют по назначению — чтобы получить чистую воду для бытовых нужд. Напомнить, что, какой бы прозрачной и чистой ни выглядела после фильтра вода, она все еще оставалась волжской и поэтому пить ее без кипячения нельзя. Еще напомнить, что наступивший относительный порядок — не повод радостно выдохнуть и пустить все на самотек. Потому что любая изолированная система стремится к максимальной энтропии: порядок, зараза такая, не самовоспроизводится, в отличие от бардака, его приходится поддерживать регулярными усилиями.

С другой стороны, сильно вдаваться в дела и воспитание всех, кто не успеет увернуться, я не намеревалась. К обеду мне нужно было возвращаться домой, а потом предстоял прием у губернатора, и явиться на этот прием следовало не с грязным подолом и дергающимся глазом.

Однако дергающийся глаз мне обеспечили еще на подлете.

У крыльца приюта стояли незнакомые сани, добротные, с медвежьей полостью. Кто-то не бедный и явно не из знакомых мне дам: их транспортные средства я уже знала.

В сенях меня встретила Глашка. Прежде чем я успела спросить, кто ее выпустил с карантина, она поклонилась.

— Анфиса Петровна очень просила, чтобы вы, как только появитесь, немедленно изволили зайти к ней.

Да я и так к ней собиралась — хотя бы потому, что больше переодеться в рабочее мне было негде. Но выражение лица у служанки было такое, что я передумала прямо сейчас спрашивать, почему она нарушила карантин.

— Губернский доктор приехали, — быстро зашептала девушка. — Самолично! Четверть часа назад в кабинет зашли и все еще с Анфисой Петровной беседуют!

Для меня Григорий Иванович был человеком, едва не устроившим мне повторное отбытие в мир иной. Для Андрея — прежде всего самым лучшим врачом в округе. Для всех остальных — губернским доктором, и его визит в приют — все равно как если бы глава регионального департамента здравоохранения вдруг решил без предупреждения заехать в детский дом.

Для того, чтобы?..

Вот для чего именно, сходу сообразить не получалось. Если бы его беспокоило здоровье сирот — явился бы немедленно после Колычева. Если бы моя неприличная активность — заехал бы с визитом в губернаторский дом и между делом попенял мне, что благородной даме не к лицу выносить горшки.

Впрочем, может быть, как раз ко вчерашнему вечеру отчет Колычева до него и дошел. После чего высший медицинский авторитет губернии решил сперва лично осмотреть богоугодное заведение и самостоятельно оценить успехи хозяйственных мер взбесившейся губернаторши.

Что ж, пусть смотрит, только бы лечить не полез. К счастью — если за ночь не случилось ничего непредвиденного — никаких медицинских мер дети уже не требовали. Дать окрепнуть тем, кто перенес болезнь тяжелее остальных, и можно выпускать, пока они спальню не разнесли.

Хотя не уверена, что местная медицина со мной согласна.

— Ночью никто новый не заболел? — шепотом поинтересовалась я.

— Нет, слава Богу.

— Игнат?

Не думаю, что доктора должны беспокоить посторонние на территории приюта,

— Игнат из спальни в окно вылез и в сторожке у Прохора сейчас.

Не отсвечивает. И правильно делает.

— Скажи Луке, чтобы окна закрыл. И в девичьей палате тоже закрой, — так же шепотом распорядилась я.

Хлорку не спрячешь, да и незачем, а вот свежий воздух в приюте может рассматриваться как преступление против сиротского здоровья и разумной экономии дров.

— Хорошо, барыня. Извольте салоп ваш.

Я скинула ей на руки салоп и отправилась в кабинет смотрительницы. Придется, пока не поздно, сделать все возможное, чтобы наша дезинфекция, изоляция больных и чистые рубахи не превратились в преступное издевательство над медицинским здравым смыслом, требующим кровопускания, пиявок и каломели.

Хотя, судя по саням у крыльца, поздно было еще четверть часа назад.

Глава 28

При моем появлении Григорий Иванович поднялся мне навстречу. Шляпа и перчатки его лежали на столе, и это означало, что он расположился надолго.

Анфиса Петровна стояла у шкафа с таким видом, будто сейчас ей предложат подписать признание в государственной измене, поджоге приюта и злостном кипячении белья без врачебного разрешения.

Круглое мягкое лицо Григория Ивановича с бородкой клинышком выглядело благодушным. Все портил взгляд. Цепкий, холодный, лишенный того снисхождения к дамской смекалке, с которым он смотрел на меня после перекинутого через стул Оболенцева. Этот взгляд был обращен не на светскую даму, продемонстрировавшую удачный фокус, а на конкурента на его территории.

— Анна Викторовна. — Доктор вежливо поклонился. — Вижу, вы навели здесь немалый хозяйственный порядок.

Похвала прозвучала так, что любой более-менее соображающий порядок немедленно захотел бы накрыться простыней и отползти под плинтус.

— Приют остро нуждался в уборке и дровах, Григорий Иванович, — ответила я, спокойно выдерживая его взгляд.

При моем появлении экономка едва заметно выдохнула. Зря. Я тоже не знала, что делать. С другой стороны, у меня хотя бы был статус губернаторши, много лет на кафедре в другой жизни и богатый опыт общения с мужчинами, уверенными, что их правота подтверждается самим фактом наличия… штанов.

— Я как раз собирался отправить вам записку с нижайшей просьбой о встрече в приюте, по возможности скорее, — продолжал он.

В переводе с местного на русский — с предложением, от которого невозможно отказаться.

— Рада, что вам не пришлось утруждать себя этим или тратить несомненно драгоценное время, дожидаясь меня, — улыбнулась я.

— Я не стал бы тратить его зря. Доктору всегда есть чем заняться рядом с болезнью.

— Однако я не ожидала, что вы снизойдете до приюта.

— Это удивление взаимно. — Он вернул мне светскую улыбку. — Кто бы мог подумать, что вы, Анна Викторовна, всерьез озаботитесь положением сирот.

Готовое оправдание у меня уже было — и его наверняка придется повторить на все лады еще раз пятьдесят.

— Раз уж Господь был так милостив, что сохранил мне жизнь, следует сделать ее не напрасной.

— До меня дошли сведения о поветрии среди воспитанников приюта, о ваших распоряжениях и о том, что состояние детей улучшилось. Анфиса Петровна сообщила мне: за последние два дня новых больных не появилось, а те, что есть, чувствуют себя удовлетворительно и просят пищи. Это благоприятный признак.

В устах любого нормального человека последняя часть фразы звучала бы хорошей новостью. В устах Григория Ивановича она прозвучала обвинением.

Конечно, он на самом деле не желал сиротам смерти. Я помнила, с какой болью он говорил о крестьянских детях, гибнущих от оспы из-за суеверий родителей. Но смириться с тем, что дети выздоравливают без врачебного вмешательства, он вряд ли мог.

В том и состояла самая пакость. Григорий Иванович не был ни глупцом, ни злодеем, ни равнодушным. Он был образованным для своего времени, добросовестным врачом, намеренным всеми силами спасать больных. И именно поэтому мне хотелось размеренно постучать лбом о стену. Со злодеями проще. Их можно хотя бы с чистой совестью отходить чем-нибудь тяжелым, применить к ним ланцет неподобающим образом, после чего выставить вон.

— Состояние детей действительно улучшилось, — сказала я.

— Рад это слышать. Но благоприятный признак не есть доказательство того, что принятые здесь меры имеют врачебное значение. Путать уход и лечение — заблуждение, которое может дорого обойтись не только сиротам, но и всему Светлоярску.

Заблуждение, значит. Именно уход спас здесь меня саму: вода, тепло, чистое белье, мое упрямство, изрядная доля везения и молодой организм, который слишком хотел жить. Если бы не «просто уход», сейчас картина в приюте была бы куда печальней.

Впрочем, я по-прежнему могла бы опустить глаза, смиренно согласиться, что Григорий Иванович, разумеется, знает лучше, получить положенное внушение и дождаться, пока он уедет. В конце концов, бумага Андрея у меня была, распоряжения уже работали, дети пили, горшки выносили, белье кипятилось. Формально спорить было незачем.

Однако за спиной доктора стояла бледная как побелка на стене Анфиса Петровна. И очень внимательно слушала — в самом деле, наказывать потом будут ее.

Если я сейчас кивну и соглашусь, что все, сделанное за эти дни, лишь бабская возня, не имеющая никакого врачебного значения, в следующий раз, когда в приюте начнется повальный понос — а он начнется, к гадалке не ходи — Анфиса Петровна велит ждать врача, а не изолировать больных и поить их.

Просто уход. Просто вода. Просто чистая рубаха. Просто вынесенный вовремя горшок.

Просто ребенок, который не умер.

— А плохой уход, по-вашему, врачебного значения не имеет? — обманчиво мягко поинтересовалась я.

Григорий Иванович не попался. Только чуть поджал губы.

— Плохой уход может погубить больного. Но из этого не следует, что всякий уход становится лечением.

— Значит, вы не спорите с тем, что уход влияет на течение болезни и результат лечения?

Он помедлил.

— Я был бы глупцом, если бы спорил с этим. Влияет. Как воздух, тепло и пища влияют на всякого человека. Но влияние еще не есть лечение.

— Даже если под уходом подразумевается поить того, кого рвет и кто поносит уже вторые сутки?

— Питье поддерживает силы больного, — сухо произнес Григорий Иванович. — Но не действует на причину болезни.

— Просто не дает ему умереть от потери воды, — не удержалась я.

— От потери воды? — настороженно переспросил он.

Твою ж…

«От сочувствия мозга и сердца воспалению кишечника происходит упадок сил, пульс слабеет, происходит судорога и поверхность тела холодеет» — вспомнились мне слова из какого-то древнего трактата. Сочувствие мозга и сердца, а не обезвоживание, заруби себе на носу, Анна Викторовна!

Впрочем, переобуваться на лету было поздно. Оставалось нападать.

— А как иначе назвать состояние, когда из человека вода выходит через рот и кишечник быстрее, чем

Анфиса Петровна едва слышно пискнула. Кажется, сравнение ребенка с бочкой окончательно добило ее представления о приличной благотворительности.

Григорий Иванович нахмурился.

— Человеческое тело не бочка, Анна Викторовна.

— Знаю. Бочку по крайней мере не рвет от слишком большого глотка.

Григорий Иванович смерил меня долгим, непривычно пристальным взглядом. Будто впервые разглядел за модным столичным платьем и губернаторским статусом кого-то, кто категорически не вписывался в его картину мира.

— И поэтому вы давали детям воду с солью и медом?

— Да.

— Именно как средство? — Он чуть подался вперед.

— Как питье.

— Иными словами, врачебное назначение.

Я тоже не собиралась попадаться в расставленную ловушку. Губернаторская жена не может делать врачебных назначений — просто потому, что не может быть врачом, ведь женщин в университеты не пускают.

— Иными словами, попытка не дать ребенку умереть раньше, чем его организм справится с болезнью.

— Вот в этом и состоит опасность! — Снисходительность исчезла из его взгляда. — Вы называете это уходом, но действуете по врачебному рассуждению.

— Если врачебное рассуждение начинается там, где человек замечает, что больной хочет пить, значит, половина матерей в губернии опасно близка к медицинской практике, — огрызнулась я.

Он зачем-то взял со стола перчатки, стиснул их в пальцах.

— Половина матерей в губернии хоронит половину своих детей прежде, чем те доживут до пяти лет. Одни отпаивают, другие отчитывают, третьи суют младенцев в печь «перепекать» от хвори. Обывательское разумение у постели больного — страшная вещь, Анна Викторовна. Страшная и убийственная.

В этом он, чтоб его, был прав. Обывательские предрассудки действительно могли убивать. Но врачебные предрассудки, требующие лечить обезвоживание слабительным и кровопусканием, убивали ничуть не хуже.

— Согласна. Именно поэтому я не предлагаю лечить детей печью, заговорами и травами от всего. Я предлагаю поить того, кто теряет воду, и убирать за тем, кого рвет и поносит. Если это обывательское разумение, то у него сегодня удивительно здравый день.

Доктор сокрушенно покачал головой.

— Сегодня у вас здравый день, Анна Викторовна. Завтра ваше здравое разумение выйдет за ворота и превратится в рецепт от поветрия. Вы вмешиваетесь в процесс лечения, забывая, что должны быть осторожны и не давать повода для слухов!

Конечно. Жена цезаря должна быть выше подозрений. Даже если жена цезаря стоит по колено в чужих горшках и пытается убедить сиротский приют не превращаться в рассадник заразы.

— Не дают поводов для слуха только покойники, Григорий Иванович. Только они способны лежать тихо и не отсвечивать… в смысле полностью бездействовать. Любое действие можно истолковать как угодно. Но, если ребенок хочет пить, я не стану ждать, пока город договорится, как именно следует толковать то, что я дала ему воды.

— Не передергивайте! Я не веду речь о каждом сплетнике. Но вы подаете пример! Вы заметны. Город смотрит и видит: губернаторша поила детей водой с молитвой — дети встали. Какой вывод, по-вашему, люди из этого сделают?

— Город смотрит и видит: губернаторша не заперла дверь перед врачом, не выбросила лекарства в окно и не объявила себя целительницей. Губернаторша подавала детям воду, велела убирать нечистоты и отделила больных от здоровых. Полагаю, люди сделают вывод, что до появления врача не следует сидеть сложа руки, а нужно поить больного и убирать грязь.

— А если люди сделают вывод «врач не нужен»?

— Тогда надо повторять правильную формулу, пока хотя бы часть запомнит. Больного поить. Грязь убирать. Здоровых отделять. Врача звать, если он доступен.

— Кому повторять? — сухо спросил он. — Кухаркам? Водовозам? Девкам на рынке? Бабам, которые завтра перескажут ваши слова так, будто вы нашли средство против холеры и прячете его от докторов?

— Если не объяснять вовсе, они точно ничего не поймут.

— Чернь не способна ничего понять! — взорвался Григорий Иванович. — Многие не чета вам тратили время и силы, пытались объяснить — а потом их разрывала на части толпа, уверенная, что врачи отравили колодцы холерой. Мой друг…

Он осекся.

— Царствие небесное вашему другу, — негромко произнесла я.

Григорий Иванович отвернулся к окну. Ненадолго — на один вдох, не больше. Но этого хватило, чтобы я поняла: он сказал лишнее и сожалеет об этом.

— Именно поэтому я не люблю, когда с медициной начинают обращаться как с предметом для народного толкования.

Глава 29

Григорий Иванович снова смотрел на меня, внимательно и горько.

— Вы говорите разумные вещи, Анна Викторовна. В этом и состоит опасность. Неразумную бабку с заговором легко остановить. Разумную губернаторшу, за которой пойдут, — куда труднее.

И снова он был не так уж неправ. Объяснять людям сложно, потому что кто-то обязательно услышит то, что хочет слышать. «Медленно по глотку» завтра превратится в «заливать ведрами», «молитва помогает считать» — послезавтра воду объявят святой, а врача лишним. Но если не объяснять вовсе, будет еще хуже.

— Я понимаю, почему вы этого боитесь, Григорий Иванович. — Я посмотрела ему в глаза. — Правда понимаю. Но если страх перед слухами заставляет нас не делать того, что поможет больному ребенку дожить до врача, это уже не осторожность. Это страх, прикрывшийся благоразумием.

У него едва заметно дрогнули веки. В следующий миг лицо стало спокойным. Слишком спокойным.

— Это ответственность, милостивая государыня, — отчеканил Григорий Иванович. — За тех, кто подражает каждому вашему движению. За кухарку, которая завтра решит, что, раз губернаторша поила соленой водой, доктор больше не нужен. За няньку, которая примется лечить поветрие молитвой и медом. За мать, которая услышит не ваши осторожные слова, а только то, что ей захочется услышать: барыня знает средство, а врачи мешают.

Да что ж это за проклятая способность каркать о том, как любая разумная мера превращается в слух, слух — в рецепт, а рецепт — в беду! И, хуже всего, Анфиса Петровна слушала и запоминала: если случится снова — не лезь. Жди врача, бумаги, распоряжения сверху.

Жди, пока ребенок умрет, по всем правилам ответственного поведения.

— Значит, нельзя делать ничего, потому что кто-нибудь обязательно поймет неправильно?

— Нельзя делать то, что будет принято за лечение.

Он сказал это как человек, который устал повторять очевидное, но вынужден это делать, потому что рядом несмышленая, но чересчур упрямая женщина.

Я медленно вдохнула.

— Даже если без этого ребенок не доживет до врача?

— Тем более тогда. Чем тяжелее больной, тем опаснее самовольные меры.

И опять он был прав — вот что бесило больше всего. Конечно, прав не

Но все же прав.

Дать человеку «что-нибудь от головы» — и уронить давление под плинтус. Вытащить пострадавшего из разбитой машины — и повредить спинной мозг, потому что у него переломан позвоночник. Укутать температурящего ребенка во все одеяла сразу — и получить перегрев. Все это делается не со зла, а от искреннего желания помочь — потому и страшно.

Да, Григорий Иванович боялся не напрасно: иное доброе намерение убивает куда вернее злого умысла.

Но бездействие тоже убивает.

— Тогда объясните мне, что я должна была делать до приезда врача, когда ребенок уже не просит пить, потому что на это не хватает сил. Когда кожа на руке собирается в складку и уже не расправляется. Когда язык похож на сухую серую тряпку, а пульс едва прощупывается. Что я должна была делать, чтобы остаться ответственной в ваших глазах?

Григорий Иванович ответил не сразу, и я понимала почему. Ни один врач не скажет «не делать ничего», когда больной в таком состоянии. Все-таки губернский доктор всю жизнь пытался вытаскивать больных с того света, хоть и неверными методами.

Но и согласиться он не мог, потому что согласиться значит признать: женщина с кружкой воды в иных ситуациях поможет больному вернее врача, которого еще нет у постели. И признать это было совершенно немыслимым.

— Вы осматривали ребенка? — спросил он наконец.

«С чего вы взяли, что его состояние было именно таким?» — повисло в воздухе.

— Я его видела.

— Щупали пульс?

— Да.

— Оценивали состояние кожи?

— Его было трудно не заметить.

Григорий Иванович подобрался:

— И все это, по вашему разумению, входит в хозяйственные меры и уход?

— Нет, это входит в умение не быть слепой. Простите, если подобный навык не утвержден врачебной управой.

Он дернул щекой.

— Если ребенок был в таком состоянии, следовало немедленно призвать врача!

— В приюте был Колычев. Он врач. И он не соизволил даже заглянуть в спальни.

Я бессовестно закладывала Колычева, но мне было плевать. Да, я сама сделала все, чтобы он не полез к детям — потому что, если бы он все же решил повести себя так, как должен был, мне пришлось бы отбивать детей от пиявок, каломели и прочих средств, после которых приюту понадобились бы не дрова и мыло, а саваны для покойников. Я сыграла на его чине, самолюбии и брезгливости.

Но он поддался — и это было самым противным. Я могла считать его лекарства опасными и радоваться, что он не горел врачебным рвением. Но уважать его я не могла.

Хотя бы потому, что что-то подсказывало мне: Григорий Иванович не позволил бы увести себя в сторону бумажкой, лестью и запахом больничного ведра. Он бы так просто не ушел.

— Я говорю о настоящем враче, Анна Викторовна.

— А Колычев, стало быть, не настоящий, — не удержалась я.

— Иван Матвеевич состоит при врачебной управе и имеет положенное образование, — сухо произнес Григорий Иванович. — Однако сейчас он не практикует. Следовало послать за Генрихом Иоганновичем.

— По чьему распоряжению? — так же сухо уточнила я.

— По необходимости.

— На какие деньги?

Григорий Иванович чуть приподнял бровь.

— Простите, Анна Викторовна, но, полагаю, дом Дубровских не настолько стеснен в средствах, чтобы больному ребенку отказали в докторе.

Я мысленно выругалась. Да, дом Дубровских и лично я, благодаря мужу, не была стеснена в средствах. Я могла бы оплатить консультацию врача для всех воспитанников этого приюта разом и не поморщиться.

Я могла бы. Но что будет, когда меня рядом не окажется?

— Одному ребенку? Десятерым? Сегодня? Завтра? — поинтересовалась я. — Губернаторша должна доставать кошелек каждый раз, когда в приюте у кого-то заболит живот, поднимется жар или начнется кашель? Если доктор может приехать к детям, только когда рядом стоит губернаторша, то, воля ваша, это уже называется не помощью врача, а чем-то другим.

— Однако это лучше бездействия.

А кто пять минут назад говорил мне, что бездействие есть ответственность?

— Я не бездействовала.

— Да, вы предпочли сделать врачебное назначение!

Он, кажется, с удивлением обнаружил, что все еще сжимает в руках перчатки, и бросил их на стол.

— Я предпочла дать ребенку пить, — отрезала я.

— Вы уходите от ответа!

— Потому что вы задаете вопрос так, будто выбор был очевиден. С одной стороны — немедленная врачебная помощь, с другой — мое самоуправство с питьем. А на самом деле с одной стороны была пустота, а с другой — дети, которым нужно было вливать воду по глотку и молиться, чтобы их не вырвало.

Он посмотрел так, будто у меня на голове выросли рога, а за спиной зазмеился хвост.

— Вы решали, что для них опаснее, — медленно произнес он. — Бездействие или ваше вмешательство. Вы брали на себя судить, от чего ребенок скорее умрет. Это, Анна Викторовна, уже не хозяйственный порядок, распоряжение о котором дал ваш супруг. Это врачебное суждение. И права на него у вас нет.

Разумеется, у меня не было никакого права думать как врач. Ни диплома, ни чина, ни дозволения врачебной управы, ни возможности доказать кому-то мои врачебные знания. Тогда как вся эта империя держалась на праве. Кто имеет право распорядиться. Кто имеет право освидетельствовать. Кто имеет право лечить. Кто имеет право подписать бумагу, чтобы потом, если ребенок умрет, было ясно: умер он по установленному порядку.

— Вы думаете, будто вы знали, что делаете, потому что детям стало лучше. Только Post hoc non est propter hoc.

Да сколько ж можно! Сперва Андрей, потом отец Павел, теперь доктор!

— У всякого поветрия есть естественное течение, Анна Викторовна. Миазмы сгущаются, действуют, затем рассеиваются. После острого периода часто наступает облегчение, если у организма хватает жизненных сил. Вам повезло, что среди детей не оказалось ни одного по-настоящему тяжело больного. А вы теперь приписываете их выздоровление собственным заслугам!

Я прикрыла глаза.

Ни одного по-настоящему тяжелого.

Ни одного.

Не было девочки с провалившимися глазами и сухим языком. Не было Николки, у которого почти не осталось рефлексов. Не было бесконечных ложек у сухих губ и шепота «Господи, помилуй».

Я заставила себя разжать челюсти.

— Вы правы. Я не могу доказать, что детям стало лучше благодаря моему вмешательству. Но я и не пыталась доказывать, что нашла чудодейственное средство. Я пыталась удержать детей живыми, пока болезнь пройдет сама, если уж ей суждено пройти.

— И снова вы говорите как врач, который рассуждает о течении болезни и поддержании

Я проглотила ругательство. Натянула улыбку.

— Вы ставите меня на одну доску с собой, Григорий Иванович? Благодарю за комплимент.

Он закашлялся.

— Я не хвалил вас.

— Возможно, я неправильно вас поняла. Просто в моей жизни меня редко обвиняли в том, что я слишком разумна.

Бородка клинышком обиженно дернулась. Григорий Иванович перевел взгляд на Анфису Петровну, словно безмолвно взывая о поддержке, но та старательно изучала половицы у своих ног.

Умная женщина.

Половицы, в отличие от губернаторши и губернского доктора, не требовали немедленно выбирать сторону и не грозили последствиями при любом ответе.

Григорий Иванович снова посмотрел на меня. Кашель прошел, обида — нет. Но вместе с обидой в его лице появилось что-то другое.

— Я осмотрю детей, — сказал он.

Анфиса Петровна подняла голову так резко, будто ей объявили не об осмотре, а об обыске с понятыми, конфискацией белья и последующей ссылкой в Сибирь.

— Разумеется, — сказала я.

Потому что отказать губернскому доктору в осмотре больных детей было бы уже не дерзостью, а идиотизмом. Да и потом — пусть смотрит. Пусть видит не только исход, но хотя бы следы того, что было: впалые щеки, слабость после болезни.

— Только прошу вас соблюдать здешний порядок.

Он моргнул.

— Здешний порядок?

— Перед входом к больным вымыть руки. После больной комнаты — снова вымыть. Если пойдете к здоровым, сначала снять передник или надеть чистый. Мы требуем этого от всех.

— Вы намерены указывать губернскому врачу, как осматривать больных? — подозрительно тихо спросил Григорий Иванович.

— Нет, — сказала я. — Я прошу губернского врача соблюдать те же правила, что соблюдают няньки, смотрительница и я сама.

— Вы полагаете, что я могу перенести болезнь руками?

В этом я была просто уверена. Но говорить было бесполезно — он только оскорбился бы.

— Я полагаю, что вы приехали по холоду и руки у вас не успели согреться в тепле, — ответила я с самой безмятежной улыбкой, на которую только была способна. — А ослабленным детям холод вовсе ни к чему.

Он опустил глаза на свои руки. Чистые холеные руки. Мои в прежней жизни вечно шелушились от дезинфектантов и мыла — никакой крем не помогал.

Спорить с тем, что после дороги руки холодные, было невозможно. Спорить с тем, что больным детям холод ни к чему, — тем более.

— Хорошо. Велите принести теплой воды, — сказал он наконец.

И все же его тон мне не понравился. Доктор будто соглашался с условиями эксперимента, результат которого заранее считал сомнительным — но все же намеревался наблюдать за ходом этого самого эксперимента.

Чтобы увидеть, где именно и как я ошибусь. Или найти такое объяснение, при котором я вообще не могла оказаться права.

Глава 30

Анфиса Петровна, отмерев, выглянула в коридор.

— Глашка, теплой воды, живо!

Глашка нарисовалась с кувшином кипятка практически мгновенно. Плеснула в рукомойник, добавила холодной воды, проверила температуру, прежде чем отступить. Григорий Иванович демонстративно тщательно намылил руки. Я машинально отметила, что он просто потер ладони друг об друга, не промывая между пальцами. Ладно. Глупо было требовать от него мыться как перед операцией, спасибо, что вообще согласился. Анфиса Петровна сама подала полотенце: лицо ее порозовело, словно то, что доктор принял условия губернаторши, снимало с нее изрядную долю ответственности.

— Так вы говорите, все, кто ходит к детям, моют руки? — оглянулся он на меня через плечо.

— Все, кто прикасается к детям, их еде или посуде, — сказала я. — Неграмотной прислуге сложно объяснять причины того или иного распоряжения, поэтому проще велеть всем одно и то же без исключений.

— Очень любезно с вашей стороны сравнить меня с неграмотной прислугой, — сухо заметил Григорий Иванович.

— Как вы сами неоднократно сегодня сказали, люди смотрят на тех, кто стоит выше их, и берут пример, — спокойно ответила я. — Если слуги увидят, что и вы делаете то же самое, что приказывают им, они лишний раз убедятся, что все делают правильно.

Только вот на лице у доктора прямо-таки огромными буквами было написано: он уверен, что совершенно зря переводит теплую воду и мыло. К счастью, вслух он этого не сказал.

— Ведите.

Мы вышли из комнаты и двинулись по анфиладе. Я шагала быстро, насколько позволяли юбки. Доктор не отставал — вид у него был как у человека, собирающегося покончить с неприятной обязанностью как можно скорее. Нутро у меня скручивало тревогой — кто знает, чем все это кончится, — но вежливая улыбка держалась как приклеенная. Мысленно я повторяла инструкции самой себе: не спорить, не умничать, по возможности поддакивать. Хватит уже и только что случившегося разговора.

Девочки при появлении мужчины притихли и все как одна натянули одеяла так, что только глаза и остались видны — и все взгляды следили за доктором.

Григорий Иванович огляделся. Окна были закрыты, но воздух казался прохладным. В нем отчетливо чувствовалось хлорное амбре.

— Вы опасались, что мои холодные руки могут причинить детям вред, а сами держите их в холодной спальне, — сказал доктор.

— Я полагаю, что спертый воздух больным детям не полезнее холодных рук, потому что в нем скапливаются миазмы.

— Вы полагаете верно. Однако охлоренная известь достаточно хорошо борется с миазмами. Еще вы могли бы устроить здесь курение по способу Гитона-Морво.

— Мне неизвестен этот способ.

Доктор снисходительно улыбнулся.

— Это курение, производимое смесью черной окиси марганца, соли и купоросного масла.

Так вот, значит, какой состав я не могла вспомнить. Серная кислота действует на поваренную соль, выделяя соляную кислоту, а двуокись марганца при реакции с ней дает воду и газообразный хлор. Еще бы фосген предложили для профилактики инфекции.

— Спасибо, я запомню, — смиренно сказала я.

Запомнить не значит пользоваться. Хотя в теории способ может пригодиться, если понадобится продезинфицировать какое-нибудь помещение целиком, не возясь с мытьем стен и потолков. Главное — потом проветрить так, чтобы можно было войти без противогаза.

— Запомните. Совершенно незачем морозить детей.

— Дети укрыты одеялами, — сказала я. — Если угодно, вы можете потрогать их руки и убедиться, что они теплые.

Доктор поджал губы, подошел к ближайшей кровати. Я взглядом указала Глашке на табуретку. Служанка, быстро сообразив, подставила ее к кровати. Григорий Иванович благодарно кивнул.

— Здравствуй, красавица, — произнес он мягко, обращаясь к девочке. Голос его, до этого холодный и официальный, внезапно потеплел. — Меня зовут Григорий Иванович, я доктор. Болит что-нибудь сегодня?

Та залилась краской, замотала головой.

— Ничего? — так же мягко переспросил он. — А что болело?

— Живот болел, барин, — прошептала она. — Давеча.

— Как именно болел? — уточнил Григорий Иванович. Девочка растерянно моргнула, и

— Крутило, барин.

— Язык покажи.

Девочка послушно высунула язык. Григорий Иванович наклонился ближе, не касаясь ее лица.

— Сухо во рту было, когда живот крутило?

Она покосилась на меня, потом на Глашку и едва слышно ответила:

— Было, барин. Пить хотела.

— Сильно?

— Сильно. Напиться не могла.

— А теперь?

— Теперь меньше.

— Рвало?

— Да, барин.

— Сколько раз?

Она начала загибать пальцы. Показала сложенный кулак.

— Пять раз, — кивнул доктор. — Когда в последний раз?

— Третьего дня.

— А низом ходила часто?

Девочка вспыхнула и закивала.

— Тоже третьего дня? — Снова кивок. — А вчера?

— Вчера не ходила.

— Сегодня?

Она опять кивнула, и на лице читалось желание провалиться вместе с кроватью.

— Не смущайся, милая, ничего стыдного тут нет, — продолжал Григорий Иванович. — Сегодня вода была или погуще?

— Погуще, барин.

— Крови не было?

Она замотала головой.

— Ноги не сводило?

— Крутило немного, — признала она.

— А сейчас?

— Сейчас хорошо.

Он кивнул и потянул на себя одеяло. Девочка вцепилась в него так, что побелели пальцы. Доктор чуть нахмурился, но голос остался ласковым.

— Мне нужно животик твой пощупать, голубушка. Не бойся, больно не сделаю.

Она отчаянно замотала головой. Глаза у девчонки сделались как блюдца, опасно заблестели. Еще секунда — и расплачется.

— Григорий Иванович, — негромко сказала я. — Боюсь, то что для вас осмотр, для девочки — невыносимый стыд.

Он выпрямился, смерив меня тяжелым взглядом.

— Я — доктор, Анна Викторовна. — В его голосе прорезалось искреннее возмущение. — И для доктора не существует стыдливости, когда речь идет о здоровье пациента. Немыслимо даже предполагать, будто в моем осмотре может крыться нечто неподобающее!

— Разумеется, Григорий Иванович, вы доктор, — ответила я, изо всех сил стараясь, чтобы в тон не прорвался сарказм. — Но что поделать, если за всю свою жизнь эти дети не видели ни одного доктора? Откуда им знать, чего ожидать от незнакомого мужчины, который пытается стянуть с них одеяло?

Он замер. По лицу пробежала тень. Дошло, похоже: эти дети ни одного доктора в жизни не видели, Приказу врач был не по карману. Но сказать такое вслух он не мог.

Он коротко вздохнул, убирая руку от одеяла.

— Хорошо. Я ограничусь расспросами.

Он снова повернулся к девочке.

— Кормили сегодня?

— Кормили, барин. — Она покосилась на меня. — Барыня добрая, толокна велела дать. И киселя сладкого.

Григорий Иванович хмыкнул.

— Аппетит вернулся. Хорошо, — констатировал он. Перевел взгляд на Глашу: — Что давали пить, когда дети болели?

— Воду, батюшка. — Глаша торопливо вытерла руки о передник. — Теплую. С медом. И соленую чуток.

Доктор резко повернул голову в мою сторону. В его взгляде читалось: «Соленая вода? Вы в своем уме?»

Я не стала оправдываться. Затевать разговор об электролитах тоже было незачем.

— От простой воды их рвало сильнее. Соленая удерживалась лучше, а мед придавал немного сил, потому что есть дети не могли совсем.

— С чего вы взяли, что соленая вода удерживалась лучше?

— Мы наблюдали, Григорий Иванович, и делали выводы.

— А еще нас заставляли «Господи, помилуй» читать, — вдруг подала голос с соседней койки другая девочка, видимо, осмелев.

— Заставляли? — переспросил он. Посмотрел на меня так, будто я оседлала метлу и принялась кружить на ней под потолком палаты.

— Чтобы не пили залпом, — ровно пояснила я, прежде чем он успел достроить в голове теорию о заговоренной воде. — Пока ребенок произнесет молитву, пройдет время. Иначе они сперва не могут остановиться от жажды, а потом вода идет обратно. Когда пьют понемногу и маленькими глотками — лучше.

Доктор покачал головой, но ничего не сказал — да и не мог сказать. Молитва была прилична, понятна и богоугодна, никто в здравом уме не станет против этого возражать. Как и против того, что жадное чрезмерное питье может спровоцировать рвоту.

Он поднялся и пересел к другой девочке. Осмотр повторился — так же мягко, обстоятельно, без попыток снова стянуть одеяло. Дети, видя, что страшный доктор не делает больно и не пытается их раздеть, понемногу оттаивали. Одеяла поехали вниз — до подбородков, потом до плеч. По спальне поползли шепотки.

Наконец он дошел до кровати в дальнем от входа углу. Трехлетняя малышка спала, свернувшись клубочком.

Григорий Иванович не стал ее будить. Осторожно, двумя пальцами, оттянул нижнее веко. Потрогал лоб. Затем взял тонкое, почти прозрачное запястье и нащупал пульс. Слегка ущипнул кожу на тыльной стороне ладони.

Его лицо посуровело. Благодушие слетело без следа.

— Эта была тяжела, — не спросил, а констатировал он. Посмотрел на Глашу, замершую у изножья кровати. — Рвало ее?

— Рвало, батюшка, — испуганно закивала Глаша. — И низом… Третьего дня совсем худа была. Лежала как тряпочка, глазоньки закатила. И не просила ничего.

— Если не просила, как же пила? — Он резко обернулся ко мне. — В таком состоянии поить из кружки — верный способ задушить ребенка водой.

— С ложечки, по капле, — спокойно сказала я.

— Если девочка была без чувств, и это опасно.

— Девочка была в полузабытьи. Когда она засыпала — мы будили и давали каплю воды. Она глотала. Мы ждали и давали еще.

— Вы сидели над ней часами? — Он недоверчиво приподнял бровь.

— У нас не было другого выхода.

Он аккуратно положил ручку девочки на одеяло и встал.

— Пойдемте к мальчикам.

Я молча указала на умывальник. Глашка развернула кипу тряпья на лавке и извлекла кувшин с водой. Начала лить в рукомойник — от воды пошел парок.

Григорий Иванович поджал губы, но подошел к тазу. Намылил руки с видом человека, совершающего заведомую глупость. Смыл.

— Ведите.

Глава 31

Мальчиков стало слышно еще из мастерской. Ровный гул, который перекрыл торжествующий вопль, потом резко тишина и дружное шиканье — такое дружное, что и сквозь стены проникло. И снова вопли.

— Поправляются, — сухо заметил доктор.

Как врач я была с ним полностью согласна. Как человек, которому через три минуты предстояло войти в палату с губернским доктором, предпочла бы, чтобы мальчишки вели себя тихо.

Хотя нет. Четыре дня назад они вели себя тихо. Лучше уж пусть буянят.

Я открыла дверь. Лука Семенович повернулся на звук. На лице его читалось то самое смиренное отчаяние человека, который уже не первый день пытается удержать в четырех стенах десяток выздоравливающих мальчишек и начинает понимать, за какие грехи Господь наслал на людей потоп.

В палате на одно короткое мгновение все застыли. Впору писать картину какой-то великой битвы: один мальчик стоял на кровати с подушкой над головой, второй, пригнувшись, держал перед собой свернутое одеяло, как щит, третий только что сунул в

К ногам Григория Ивановича шлепнулась еще подушка.

— А ну! — гаркнул Лука Семенович.

Этого оказалось достаточно. Герои битвы мгновенно попадали по кроватям. Одеяло-щит исчезло, подушку с невинным видом прижали к груди, хлеб проглотили не жуя и сделали такие круглые глаза, будто человека только что несправедливо обвинили в государственной измене.

Григорий Иванович наклонился, поднял подушку и с неодобрением ее отряхнул. Передал ближайшему мальчику.

— Больные, я вижу, у вас бодрые, — сказал он.

— Больные у нас только-только с постелей поднялись, — отозвался Лука Семенович хмуро.

— Незаметно.

— Прощенья просим, барин, но ежели вы меня спросите, не в здоровье дело, а в том, что у них ума нет. Как и до болезни не было.

Мальчики зашмыгали носами, пытаясь не заржать. Один не выдержал, фыркнул, тут же натянул одеяло до носа и уставился в потолок с видом мученика.

Доктор начал осматриваться так же внимательно, как и в девичьей палате.

Здесь тоже пахло хлоркой и тоже было прохладно. На этот раз Григорий Иванович не стал делать замечаний. Только прошел к ближайшей кровати.

Найти общий язык с мальчиками ему оказалось проще. Они не стеснялись, хоть и откровенно боялись доктора, но как большого начальника, который может выписать порку, микстуру или оба несчастья сразу. И пощупать животы они позволяли.

Вопросы и ответы повторялись. Живот болел, рвало третьего дня, вчера полегчало, сегодня хочется есть, а лежать надоело до смерти.

Я очень старательно молчала. Слушала, как он расспрашивает, не упуская ни малейшей детали. Как движутся его руки, ощупывая животы. И внутри скручивалось что-то вроде обиды. Он был хорошим врачом — внимательным, терпеливым, умеющим говорить с ребенком так, чтобы тот перестал дрожать. От этого становилось только хуже. Глупого, жестокого или равнодушного можно было бы ненавидеть без оговорок. С Григорием Ивановичем нельзя было позволить себе такой роскоши.

Наконец мы дошли до Николки. Он сидел на кровати, поджав под себя ноги, и вертел головой, наблюдая за доктором с таким неуемным любопытством, будто ему показывали редкого зверя в зоопарке.

На вид — просто бледный мальчишка после болезни: щеки впали, губы шелушатся, глаза слишком большие. Но сейчас он сам сидел, нормально дышал и мог сам поесть.

Живой.

У меня на мгновение перехватило горло.

— Как зовут? — спросил Григорий Иванович.

— Николка, ваша милость, — ответил за мальчишку Лука.

— Сколько лет?

— Четыре, к осени пять будет, коли Бог даст.

Григорий Иванович присел на табуретку.

— Здравствуй, Николай.

— Здрасте, барин, — серьезно ответил Николка.

— Живот болит?

— Не-а.

— Голова кружится?

Николка подумал.

— Когда быстро встаю.

— А ты быстро не вставай, — буркнул Лука. — Сказано было: лежи и выздоравливай.

Николка немедленно сделал вид, что это замечание к нему не относится.

Григорий Иванович взял его руку. Пальцы у Николки были теплые, но слишком тонкие, запястье — как веточка. Доктор нащупал пульс, потом начал осматривать мальчика. Лицо его едва заметно изменилось, глаза стали внимательнее.

— Пульс частит, — сказал он. — Совсем нехорош был?

— Нехорош, ваше высокоблагородие, — сказал Лука Семенович прежде чем я успела открыть рот. — Совсем нехорош. Сам уж и пить не просил, бедолага. Матушка губернаторша над ним как над собственным ребенком сидела.

У меня дернулось веко. Мгновение, во время которого разум решил вспомнить другую палату, трещину в потолке и пустоту внутри. А может, это новое тело припомнило горячку и ребенка, которого я не успела узнать.

Григорий Иванович поднял на меня глаза, и в его взгляде мелькнули понимание и вина. И от этого стало еще паршивее. Доктор отвел взгляд первым.

— По капле? — спросил он уже у Луки.

— По капле, батюшка. Матушка Анна Викторовна сама не торопилась и нам не велела. Даст — подождет. Даст — опять подождет. А как глотать переставал, будила. Я думал, не выйдет. А она сидела, не отходила.

— Рвало после этого?

— Бывало, да меньше. Когда из кружки давали, сразу обратно шло. А с ложечки лучше.

— Кто из кружки давал? — строго спросил доктор

Лука осекся.

Я замерла. Сейчас он с перепугу расскажет все: и что сначала пытались поить как получится, и что потом Анна Викторовна велела читать молитву, и что с Николкой возились не только с ложечкой, но были еще катетер, шприц и прочие радости, после которых объясняться мне придется уже не про соленую воду.

— В первый день, пока порядка не было, всякое бывало, — сказал Лука. — Потом матушка Анна Викторовна порядок навела, милостивица.

Я выдохнула не сразу. Дай бог тебе здоровья, Лука Семенович, трезвости и жалования побольше.

Григорий Иванович помолчал.

— Судороги были? — спросил он.

— Ноги сводило, — ответил Лука. — Руки тоже. Пальцы вот так делались. — Он скрючил их, показывая.

Григорий Иванович перевел взгляд на Николку.

— А теперь сводит?

Николка с интересом посмотрел на свои руки, покрутил перед лицом и повторил жест Луки.

— Не-а.

— Встать можешь?

— Могу!

Он уже дернулся было вскочить, но Лука одним взглядом пригвоздил его обратно к кровати.

— Сидеть.

Николка опустился обратно и обиженно засопел.

Григорий Иванович, кажется, впервые за все время едва заметно улыбнулся.

— Сидеть пока и правда лучше. Есть хочешь?

— Хочу.

— Что ел?

— Толокно. И кисель. И хлеба немножко.

— Немножко? — фыркнул Лука.

Николка вздохнул.

— Мале-е-е-енько.

— Врет, — сообщил с соседней кровати один из старших мальчиков и тут же спрятался под одеяло. — Я только отвернулся, а он мой сухарь утащил.

— Молчать, — велел Лука.

Григорий Иванович поднялся. На лицо его вернулось собранное, официальное выражение, от мягкости, с которой он обращался к детям не осталось и следа.

Он видел. Не все, но достаточно. Детей, которые были на грани. И тех, которые не умели врать так складно, чтобы выдумать все задним числом.

— Ослаблен, — сказал доктор. — До завтрашнего дня не выпускать к здоровым. Кормить осторожно. При ухудшении немедленно посылать за врачом.

— Слушаюсь, батюшка, — сказал Лука.

В этот раз к рукомою доктор подошел сам. Лицо его оставалось сухим и недовольным — он по-прежнему не понимал смысла, но делал вид, будто порядок есть порядок.

Анфиса Петровна встретила нас в кабинете стоя так прямо, будто ее вымыли, выжали и за макушку прицепили сушиться вместе с бельем.

Григорий Иванович опустился за стол. Смотрительница метнулась, и перед ним немедленно нарисовалась чашка чая.

— Благодарю. — Он отхлебнул из чашки. — Непосредственной опасности я сейчас не вижу.

Анфиса Петровна шумно выдохнула и тут же прижала платок к губам.

— Детей, у которых еще слабость, головокружение или жидкий стул, к здоровым не переводить до завтрашнего дня, — продолжал доктор. — Кормить понемногу.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие, — кивнула Анфиса Петровна.

— Окна не держать открытыми настежь, детей излишним холодом не морить, — добавил он. — Но духоты также не разводить.

— Как прикажете, — сказала смотрительница.

— Охлоренную известь употреблять как и прежде. — Он помолчал. Перевел взгляд на меня.

— Вынужден признать, Анна Викторовна: вы обеспечили детям хороший уход. И ваше распоряжение о том, чтобы поить детей, оказалось уместным. — Он сокрушенно покачал головой. — Жаль, что я не узнал о поветрии вовремя. Я бы приехал.

Его голос стал жестче.

— Но хороший уход не есть лечение. Я не намерен поощрять распространение этих способов без врачебного надзора. И вы, Анна Викторовна, должны помнить об этом как никто. Повторюсь: народ на вас смотрит и берет пример.

Я поправила манжету. Подняла глаза на доктора и смиренно кивнула. Если понимать его слова буквально, спорить было не о чем. Люди действительно смотрят.

А самое главное — спорить было незачем. У любого врача за многолетнюю практику скапливается огромная коллекция пациентских глупостей и предрассудков, порой смертельных безо всякого преувеличения. Так что его опасения я понимала.

Но понимать не значит соглашаться.

— И тем более не следует превращать воду с солью и медом в средство от любого поветрия, — продолжал он. — Надеюсь, вы не полагаете, будто случайно нашли панацею?

— И в мыслях не было, — заверила его я. — Однако, раз люди смотрят, пусть они увидят: врач осмотрел детей и подтвердил, что при кишечном поветрии порядок имеет значение. Разделение больных и здоровых, чтобы уберечь последних от миазмов. Чистое белье. Охлоренная известь в нечистоты и своевременная их уборка. Поить до прибытия врача. Осторожное кормление тех, кто не столь тяжело переносит болезнь и может есть.

Он чуть сузил глаза.

— Как хозяйственные меры.

— Как хозяйственные меры, — подтвердила я.

Григорий Иванович поднялся и взялся за перчатки.

— Я распоряжусь, чтобы Генрих Иоганнович завтра заехал в приют и посмотрел слабых. Не потому, что ожидаю худого, а потому, что после поветрия врачебное наблюдение не лишнее. О его гонораре я позабочусь сам.

— Благодарю, — кивнула я.

Генрих Иоганнович, скорее всего, тоже сочтет, что медицинские меры излишни. Нет, я не считала его заранее духовным собратом Колычева. Но никто не будет придумывать себе лишнюю работу — а дети выздоравливали.

— Надеюсь, Анна Викторовна, впредь ваше усердие не заставит вас забывать о пределах дозволенного.

— А я надеюсь, Григорий Иванович, что впредь врач успеет приехать раньше, чем ребенку придется доживать до него на одном женском усердии.

Он посмотрел так, будто хотел возразить — и не нашел слов. Поклонился мне, Анфисе Петровне и вышел.

— Я кому сказал лежать? — донесся до меня возмущенный рев Луки.

Жизнь возвращалась в приют — и слава богу. С остальным я разберусь.

Глава 32

Сани неспешно катили по Большой Сергиевой.

Я откинулась на спинку, позволив себе выдохнуть. Солнце уже по-настоящему пригревало, снег на обочинах из искристо-белого превращался в серый, оседал, а в воздухе, поверх неизбежного запаха конского навоза, висел тот самый, ни с чем не сравнимый дух близкой весны. Где-то высоко в голых ветвях надрывалась птица.

Я смотрела на роскошные фасады богатых домов — на их фоне губернаторское служебное жилье казалось скромным — и боролась с назойливым, почти детским желанием: топнуть ножкой. Они бы послушались. Нет, Колычев, конечно, не уехал бы просто так: все же распоряжение от губернатора, но вел бы себя приличнее. Зато Григорий Иванович точно убрался бы из приюта. Потому что я жена человека, который при желании мог стереть их обоих в очень мелкий, казенно оформленный порошок.

Навстречу, прижимаясь к самой стене, торопливо просеменил какой-то, судя по мундиру, мелкий чиновник — и поклонился так низко, что шапка едва не нырнула в сугроб.

Соблазн был велик. Просто продавить. Произнести вечное управленческое заклинание: «Я так решила, а вы все будете делать, как я хочу». В прежней жизни им тоже пользовались — обычно после того, как очередная чудесная инициатива не встречала бурного энтузиазма исполнителей.

Где-то впереди, со стороны собора, гулко ударил колокол — буднично, без малейшего интереса к вопросам управления и тоже без малейшего энтузиазма.

Однако звонарь бил в колокол, потому что понимал, зачем он это делает. А вот работа на пинковой тяге вставала ровно в тот миг, когда рассерженное начальство уезжало домой. Люди оставались с приказами, которые ненавидели, не понимали и потому исполняли так, чтобы приказы поскорее почили в бозе. Желательно без свидетелей.

Сани свернули на Соборную площадь.

У водоразбора, где еще позавчера бурлили проклятия и драки за место, сегодня царил почти подозрительный порядок. Водовозы угрюмо, но методично возвращали казенные ковши на скамью, бочки стояли закрытые деревянными крышками. Никто не орал, не размахивал руками и не пытался доказать соседу свое приоритетное право на ковш ударом в ухо. Будочник у чаши при виде губернаторских саней вытянулся во фрунт. Я улыбнулась и чуть склонила голову. Он моргнул. Обычно проезжающая знать обращала на него внимания не больше чем на фонарные столбы.

Город привыкал. Со скрипом, с руганью, с тайным желанием дождаться, когда начальство отвернется, — но привыкал. И новые правила работали не потому, что я топнула ножкой. Андрей придал им форму: распоряжение, ответственные, порядок исполнения, наказание за самодеятельность. То есть сделал то, что в этой империи заменяло здравый смысл, когда здравый смысл приходил без мундира.

Как было бы удобно, если бы мир держался на громком голосе и хорошем происхождении. Однако приходилось разъяснять и внедрять процедуры.

Григорий Иванович…

Послать губернского доктора по известному адресу было бы невероятно приятно. Почти лечебно. Жаль, исключительно симптоматически. Григория Ивановича можно было не любить. Его ланцеты — тем более. Но выкинуть саму проблему вместе с доктором не получалось. В медицинской части законным голосом был он, не я. Если я демонстративно вышвырну его из приюта, город получит не активную женщину с неудобной привычкой думать, а больную барыню, которую муж не удержал после горячки.

И самое главное — Андрей.

«Я жена губернатора, и он вас раздавит» — отличный способ добиться повиновения. И еще более отличный способ доказать Андрею, что я не веду дело, а пользуюсь его именем как казенной дубиной с неограниченным сроком службы, и размахиваю ею, чтобы добиться своего. Он ткнет меня в это

Скандалы мне не подходили. Страх тоже, страх быстро протухает, особенно если его не подкармливать регулярными казнями. Мне нужен был порядок, при котором даже человек, искренне меня не выносящий, — Григорий Иванович, Серафима Карповна, да хоть весь Приказ общественного призрения в полном составе, — будет вынужден сделать нужное, внести в книгу и расписаться.

Мечтать не вредно, конечно.

Сани остановились у крыльца губернаторского дома. Я спрыгнула на подметенные ступени, не дожидаясь руки Федора. Раз уж я собиралась строить порядок, способный пережить мой характер, начать следовало с малого: не убиться о собственный подол раньше обеда.

В сенях я отдала Марфе салоп и быстрым шагом направилась к себе. Больше всего на свете мне сейчас хотелось тишины, холодной воды и возможности избавиться от платья, которое после утренних приютских подвигов пахло хлоркой, пóтом и чужой бедой. В прежнем мире это бы сошло за селективный аромат «милосердие с легкой нотой уборной», однако в этом подобное амбре едва ли оценят.

Но на столе, поверх аккуратной стопки чистой бумаги, лежал конверт. Мироздание явно решило, что если женщина еще стоит на ногах, значит, ей можно подкинуть еще парочку сюрпризов.

Я вздохнула, потянулась к графину и только после нескольких глотков взяла письмо. Бумаги, как и больные дети, имели неприятную привычку требовать внимания немедленно.

'Милостивая государыня, Анна Викторовна.

Простите мне смелость побеспокоить вас письмом. Позвольте прежде всего еще раз поблагодарить вас за милость, оказанную моему батюшке, и за советы, которые уже принесли ему заметное облегчение.

Завтра будет рассматриваться вопрос о положении дел Федора Ивановича и о надзоре за его имуществом. Не дерзаю просить вашего покровительства, но, если сочтете возможным дать мне совет, приму его с глубокой признательностью.

С неизменным почтением

Варвара Лерхен'.

Я опустилась в кресло и только тогда вспомнила, что ребра все еще стянуты корсетом. Прекрасно. Теперь у меня были сразу два занятия: дышать и думать, чем помочь, раз уж имела неосторожность предложить свою помощь.

«Надзор за имуществом». Опека, если перевести с канцелярского на человеческий.

А если добавить к этому дядюшку Карла с его фразой «у тебя слишком мало поддержки», картина вырисовывалась настолько ясная, что хоть ставь подпись и сургучную печать: родня не стала дожидаться похорон, чтобы прибрать дело к рукам.

Отец лежит после инсульта. Дочь — несовершеннолетняя девица, то есть по законам этой замечательной эпохи не человек с делом, а приложение к будущему мужу с временным правом на вышивку. Дядюшка Карл, видимо, решил не ждать, пока брата отпоют, а взять типографию под свое крыло прямо сейчас. Заботливо, по-родственному. С тем самым выражением лица, с каким приличные люди крадут не серебряные ложки, а целые предприятия.

Я задумчиво посмотрела на тринадцатый том Свода законов. Похоже, мне понадобится один из его собратьев. Общественное призрение общественным призрением, но опека и имущество явно жили в другом кирпиче этой бумажной крепости. Желательно разобраться во всем этом до того, как Варварину типографию законно, аккуратно и с молитвой унесут в чужой карман.

— Барыня, изволите раздеваться? — робко спросила Марфа, застыв у кресла.

Я кивнула.

Пока горничная распускала шнуровку, даруя моим легким долгожданную свободу, с улицы донесся стук копыт. Потом звякнул колокольчик у двери, кто-то затопал, стряхивая снег с обуви. Я не стала вслушиваться. Время близилось к обеду, а в здешнем обществе явиться к губернатору без приглашения считалось не наглостью, а почти добродетелью, даже в пост. Небось, опять Петр Семенович пожаловал за рыбными волованами и возможностью ненавязчиво пообедать за чужой счет.

Марфа помогла мне обтереться губкой и переодела в свежее белье и подобающее к обеду платье. В волосах остался запах хлорки, упрямый, как приказный чиновник на жалованье.

В гостиную я вышла, натягивая на лицо светскую улыбку. Генерала Вранова, который обычно заполнял собой помещение так, что мебели приходилось лишь смириться, сегодня не было. Петра Семеновича — тоже. Андрей стоял у окна. А в кресле напротив него сидел гость.

Круглое, мягкое лицо. Бородка клинышком. Аккуратно зачесанные волосы.

При виде меня гость неторопливо поднялся и безупречно вежливо поклонился.

— Анна Викторовна.

— Григорий Иванович, — улыбнулась я с тем выражением, с каким, наверное, улыбаются люди, обнаружившие в конверте вместо любовного послания повестку в суд.

Андрей посмотрел на меня быстро, цепко, оглядывая с головы до ног, и я на мгновение почувствовала себя на осмотре коллеги. Разве что пульс не пощупал, видимо, из уважения к присутствующему врачу.

— Рад, что ты успела к обеду.

Голос его, впрочем, радости не выражал. Спокойный, ровный, почти служебный.

— Приют намеревался задержать меня дольше, но я проявила неблагодарность и сбежала.

Григорий Иванович слушал с приятной светской неопределенностью на лице. Очень удобное выражение для человека, который ничего не говорит и все запоминает.

Пока нас не повели к столу и не связали застольным этикетом, где о делах говорить неприлично, а есть под молчаливым наблюдением губернского доктора — почему-то вполне допустимо, я решила не терять времени.

— Андрей, мне нужен Свод законов. Я не знаю, какой том. Речь об опеке и надзоре за имуществом несовершеннолетней.

Григорий Иванович чуть повернул голову. Совсем немного. Так дергает ухом сытый кот, услышавший мышь под половицей.

Опека. Имущество. Несовершеннолетняя. После инфекционного приюта. География моих странностей, по всей видимости, расширялась с похвальной скоростью.

Андрей не удивился. Даже бровью не повел, словно просьба жены выдать ей законы об имуществе перед супом входила в обычный распорядок дома.

— Лерхен?

— Да.

— Ты слишком печешься о девице Лерхен, Анна.

— Возможно.

— С чего бы?

Я посмотрела на него прямо.

— Я считаю, что женщины должны помогать друг другу. Иначе за нас очень охотно решат все остальные. Особенно там, где закон замечает женщину только как чью-то дочь, жену, вдову или приложение к чужому кошельку.

Григорий Иванович чуть улыбнулся. Отечески, мягко, почти добродушно, словно собираясь произнести общепринятую глупость будучи заранее уверенным, что она от этого станет истиной.

— Признаться, мне всегда казалось, что дамы куда чаще соперничают, чем помогают друг другу. Особенно когда дело касается мужского внимания.

— Мужское внимание — капитал крайне ненадежный, Григорий Иванович. Его нельзя ни положить под проценты, ни защитить по суду, ни удержать от перехода к соседнему декольте. А женщина, которая уверенно стоит на собственных ногах и владеет типографией, — приобретение куда более полезное.

На самом деле называть Варвару Лерхен подругой было рановато. Мы едва ли знакомы как следует, если не считать ее парализованного отца, дядюшки Карла и моего ничем не обоснованного желания

Но Варвара мне нравилась. И, что важнее, она пыталась удержать свое дело. В этом мире уже одно это стоило уважения.

Григорий Иванович не улыбнулся. Только перевел взгляд с меня на Андрея — внимательно, почти бесстрастно. Будто я не произнесла светскую колкость, а случайно обронила название тайного общества.

Андрей же не стал ни возмущаться, ни делать вид, что женская дружба и мужское внимание — темы, способные разрушить приличный дом до основания. Он смотрел на меня несколько секунд, потом сказал:

— Ты описываешь не помощь.

— А что же? — полюбопытствовала я.

— Круг взаимных обязательств.

Вот ведь зараза. Я приготовилась отбиваться от снисходительной шутки, а он снова взял и вытащил из моих слов то, что я сама еще не успела как следует сформулировать.

— А это плохо?

— Это действенно, — сказал Андрей. — Поэтому опасно, если намерения дурны.

— Мои намерения исключительно добродетельны. — фыркнула я.

Григорий Иванович опустил глаза на свои руки. Очень ненадолго.

— Позвольте, Андрей Кириллович, — произнес он осторожно. — Вы находите подобные связи полезными?

— Я нахожу полезным всякое частное начинание, которое уменьшает число прошений на моем столе, — сухо ответил Андрей. — До тех пор, пока оно не нарушает закона.

— А если оно нарушит порядок?

— Тогда мы обсудим порядок, а не женскую дружбу. — Андрей повернулся ко мне. — Десятый том, первая часть. Гражданские законы. Я велю передать его тебе после нашего разговора.

— После приема? — уточнила я.

— После приема, который ты просила у меня. Если ты, конечно, не передумала.

— Не передумала. Я только надеялась сначала поесть.

Уголок его губ дрогнул.

— Тогда тем более хватит о делах.

Он повернулся к Григорию Ивановичу.

— Прошу к столу. До супа мы уже успели обсудить опеку, женские обязательства и ненадежность мужского внимания. Для приличного дома этого более чем достаточно.

Григорий Иванович учтиво поклонился и последовал за нами в столовую.

Обед прошел в теплой и дружественной обстановке: никто не подавился, не потребовал вызвать врача и даже не произнес вслух слова «помешательство». Григорий Иванович ел аккуратно, говорил мало и наблюдал за губернаторшей в естественной среде обитания так внимательно, будто собирался потом описать ее, то есть мое, поведение в медицинском журнале.

Наконец он откланялся, и мы с Андреем направились в его кабинет.

Глава 33

Дверь закрылась, отсекая нас от дома. Я крепче стиснула папку с выписками. Странное дело: в прошлой жизни я составляла сметы, защищала гранты, выбивала бюджеты. Я умела это делать, не любила — но умела. И очень давно перестала волноваться из-за результата. Примут, зарежут — я сделала что могла, и совесть моя была чиста, а нервы спокойны.

Сейчас я стояла в кабинете человека, который считался моим мужем, и руки подрагивали. Как будто от того, сочтет ли он меня дурой, зависело что-то настоящее.

Андрей указал мне на кресло напротив стола, уселся за свой стол. Официальный прием у губернатора, я сама обозначила такие рамки для нашей встречи. Как ни странно, так было легче.

Я положила папку на колени, сцепила поверх нее пальцы — не так будет видно, что я нервничаю. Или, наоборот, будет еще виднее.

— Выслушай меня, пожалуйста, и честно ответь: насколько законно то, о чем я думаю. Я не прошу снисхождения, поддержки, денег, — Андрей приподнял бровь, я сделала вид, будто не заметила этого, — или каких-то обещаний. Только ответа: возможно ли придать моей идее законную форму или нет.

Его взгляд неуловимо изменился, как будто в самом начале разговора он все же ждал капризов, а теперь переключился на деловой доклад.

— Излагай.

В голосе не было ни намека на поддержку, и меня это одновременно взбесило и собрало.

— У приюта множество нужд, которые закрываются пожертвованиями благотворителей. Но у милосердия и щедрости есть предел. Ты просил меня заняться благотворительным комитетом…

— Еще я говорил, что он существует только на бумаге, — заметил Андрей.

— Тем лучше. Я хочу, чтобы он начал существовать в реальности и управлял капиталом, собранным на нужды приюта в обход Приказа…

— В обход Приказа — нет, — перебил меня он.

— Ты даже не дослушал!

— Сама формулировка делает твой проект мертворожденным. Приют находится в ведении Приказа. Все, что будет устроено мимо него, завтра же объявят самовольным распоряжением моей жены. Напишут жалобу, обвинят в самоуправстве — и будут абсолютно правы по закону.

Я ругнулась про себя. Покрутила тесемки папки, размышляя.

— Хорошо, меняем формулировку. Благотворительный капитал при Приказе. Но чтобы тратил эти деньги не Приказ, а попечительский совет.

Андрей откинулся на спинку кресла. Его лицо оставалось непроницаемым.

— Зачем?

— В смысле «зачем»? — не поняла я.

— Капиталы, пожертвования и призрение бедных — это уже дело Приказа. Это их прямая функция. Ты предлагаешь создать структуру, которая будет дублировать государственный механизм. — Он говорил ровным, почти монотонным голосом следователя, ищущего дыры в показаниях. — Какую задачу будет решать твой комитет, с которой сейчас не справляется Приказ?

Я раскрыла папку, лежащую у меня на коленях.

— Казна платит тебе столовые деньги. Однако Масленичный бал ты давал на свои.

На зеленое сукно стола перед губернатором легли несколько листов.

— Вот твои выписки, — сказала я, указывая на первый лист. — Штатные выдачи Приказа на приют. Вот здесь, — я положила второй лист, — выписки из книги Софьи Андреевны Белозеровой о том, что благотворительницы закупали для приюта в прошлом году и сколько это стоило. А это, — третий лист лег рядом с остальными, — недавние пожертвования от купцов, которые записала Евдокия Степановна Покровская. Дрова, мыло, холсты.

Андрей мазнул взглядом по листу:

— Песок и щебень?

— Для устройства песчаного фильтра на английский манер. — Я достала последний листок. — А это мои собственные расчеты. Выборка из наших домашних книг: сколько дров, свечей и воды реально уходит в месяц на дом, где живет около двадцати человек, включая прислугу. И посмотри на смету Приказа для пятидесяти детей.

Андрей перевел глаза на бумаги. Я не торопила его. Наконец он взглянул на меня.

— Понял. Я внесу в Приказ представление о пересмотре содержания воспитанников. Однако это дело небыстрое.

Я опустила ресницы, потому что смотреть на него стало почему-то трудно.

Господи, какая нелепость. Он всего лишь сделал то, что должен был сделать порядочный администратор: увидел несоответствие, начал действовать, назвал следующую инстанцию, обозначил срок. Не произнес ни одного слова, от которого приличной женщине полагалось бы краснеть. И все же у меня потеплели щеки. Как мало, оказывается, мне надо для того, чтобы на пару мгновений сбилось дыхание: всего лишь взять мои записи, внимательно прочесть, понять

Всего лишь убить дракона пером и бумагой.

— Спасибо. — Почему-то это прозвучало куда суше, чем следовало.

— Не обольщайся. Ты показала мне недостаток снабжения, и этим я займусь. Однако твоя идея мне совершенно не нравится. Если попечительский совет возьмет на себя покупку дров, воды и мыла, Приказ будет счастлив счесть эти расходы уже покрытыми и при первой же смете урезать выдачу средств.

Арсеньева говорила то же самое. Как приятно видеть, что мысли сходятся не только у дураков.

— Ты сама дашь им повод умыть руки и переложить содержание приюта на кошельки благотворителей. Я не стану это поддерживать.

Напоминать, что я не просила поддержки, только экспертного мнения, пожалуй, не стоит.

— Поэтому я хочу разделить сферы влияния. Приказ снабжает приют по смете. Капитал комитета должен пойти на то, что в смету не входит. — Я начала загибать пальцы. — Чрезвычайные санитарные меры во время поветрия. Вызов городского врача, которого в штате приюта нет. Лекарства. Временная латка на течь в крыше до утверждения сметы на ремонт. Покрытие разницы между заложенной и возросшей ценами на воду…

— А, ты уже знаешь, — констатировал он.

— Знаю. Мне нужен капитал, в котором будет четко записано: на что именно даны деньги и кто отвечает за то, чтобы «пожертвование на сирот» не растворилось в общей кассе Приказа.

— Значит, нужно разделить полномочия, — сказал он, и его тон снова стал деловым. — Первое: твой комитет не может стать вторым Приказом.

— Мне не нужен второй Приказ. Мне от первого тошно.

— Это значит, — продолжил он, игнорируя мою реплику, — что комитет не распоряжается штатными суммами. Не командует смотрительницей. И не ведет заведение вместо Приказа. Он выполняет только четыре функции: собирает пожертвования, предлагает расходы по строго целевому назначению, ведет свои особые книги учета и отчитывается перед Приказом о собранных и потраченных средствах.

Скучно, бюрократично и далеко от того живого порыва, с которым дамы лазили в окна приюта. Но Андрей предлагал форму. Ту самую форму, которую не смог бы сломать ни один Колычев.

— Хорошо, — кивнула я. — Значит, благотворительный капитал при Приказе.

— Да, — подтвердил Андрей. — Приказ ведает заведениями. Комитет при Приказе может иметь отдельные капиталы по назначениям. Но, если хочешь мой совет… — Он помедлил.

— Я с радостью выслушаю.

Он снова поднял на меня взгляд, кажется, удивившись тону, которым я это сказала — потому что в моих словах не было ни капли лицемерия.

— Если ты все же решишь этим заняться, не стоит ограничиваться только сиротским приютом. Завтра ты заглянешь в богадельню и проникнешься жалостью к старикам. Послезавтра захочешь разобраться с мором среди заключенных…

— Как хорошо ты обо мне думаешь, — фыркнула я.

— Честно говоря, я до сих пор не знаю, что и думать. Однако, если ты вдруг решишь расширить свои благотворительные интересы, тебе придется проходить всю бумажную волокиту заново. Поэтому Комитет лучше учреждать не при одном сиротском приюте, а при губернском Приказе — с правом иметь особые капиталы по разным назначениям. Первый капитал — сиротский, дальше — посмотрим.

Губернатор, зараза этаккая! Он видел на три шага дальше меня, выстраивая систему, которую можно было масштабировать.

— Я согласна, — сказала я. — Первый капитал — на нужды сиротского приюта.

Андрей покачал головой.

— Плохая формула.

— Почему?

— «Общие нужды» — прекрасная могила для денег.

— Почетная, чистая, с отчетом и печатью, — согласилась я, поняв, о чем он. — Тогда не «на нужды». На чрезвычайные санитарные расходы. Врачебное наблюдение и медикаменты. Обучение ремеслам. И улучшение быта воспитанников сверх установленного штатного содержания.

Андрей одобрительно кивнул.

— Уже лучше. Но ты должна сознавать: Приказ все равно сможет тормозить расход из этого капитала.

— Даже если деньги наши?

— Да. — Андрей посмотрел на меня с холодным удовлетворением юриста, нашедшего неуязвимую позицию. — Однако привычное «денег нет» они написать не смогут. Придется формулировать так: «Деньги есть, назначение есть, но мы не разрешаем употребить их на то, на что они пожертвованы». Такой отказ труднее спрятать. И еще труднее — обосновать перед губернским начальством.

Я улыбнулась. Бумага не открывает дверь, однако она заставляет того, кто эту дверь держит, оставить на ручке жирные отпечатки пальцев.

— Меня это устраивает, — сказала я.

Вот так вот. Пришла с разрешением на копилку, а получила административный мастер-класс.

— И еще раз напоминаю, в отчетах важны формулировки, — с нажимом сказал Андрей.

— Спасибо, я запомню, — кивнула я.

— Но должен предупредить сразу, Анна. Моих денег в этом капитале не будет.

— Я не просила, — вспыхнула я.

— Но собиралась внести что-то вместе с другими дамами?

Я стиснула зубы. Да. Формально те деньги, что выделялись мне «на булавки» и прочие личные расходы, принадлежали Андрею. Мое зачуханное именьице на шесть дворов приносило только убытки. Интересно, когда придет ответ от отца Иллариона — и придет ли?

А еще интереснее, что за жаба задушила вдруг Андрея, легким движением руки дарившего жене шали по десять тысяч каждая. Я, конечно, придумаю, как выкрутиться, но все же…

— Если первый вклад внесу я, этот капитал мгновенно станет не городским общественным делом, а губернаторской прихотью, которая исполняется через руки моей жены. — Его голос стал жестким. — Купцы дадут деньги из страха. Приказ покорно отойдет в сторону. Но как только мое внимание ослабнет или меня переведут — Комитет умрет. Никто не станет поддерживать проект, который держится только на административном давлении. Он родится мертвым, Анна.

— Ты прав, — пришлось признать мне. — Но если мы начали обсуждать деньги, значит, идея в целом реализуемая?

— Идея законна, с учетом всего, о чем мы говорили. Но закон — это самое легкое.

Я не удержала нервный смешок.

— Кому как. У меня мозги кудряшками завились, пока я продиралась сквозь этот тринадцатый том.

Уголок его рта дрогнул.

— Свод законов действует так не только на тебя. Но, повторюсь, это самое простое. Кто войдет в комитет? Кто будет вести счет каждой копейке? Кто будет собирать деньги с людей и что этот кто-то будет делать, когда людям надоест давать? Кто станет писать отчеты для Приказа? Вот что по-настоящему сложно.

Глава 34

— Именно поэтому мне и нужен комитет, — сказала я. — Чтобы дело не держалось на том, проснулась ли я нынче с охотой спасать человечество.

Андрей молчал, явно ожидая продолжения.

— Сегодня я полна сил. Завтра слягу в горячке: весенние ветры коварны. Через месяц мне, возможно, все наскучит и я найду занятие поинтереснее. — Вряд ли, но всякое бывает. — А через год возьму да утоплюсь в Волге — и что тогда…

— Не смей! —

Я осеклась.

Андрей сидел все так же прямо, только пальцы на краю стола побелели.

Что я не то сказала, хотела бы я знать? Здесь тоже были законы о запрете пропаганды суицида? Но шутка в голове сдохла, не успев толком оформиться: муж смотрел на меня так, словно я ткнула пальцем в открытую рану.

— Не употребляй подобных выражений, — сказал он.

— Хорошо, — согласилась я. — Если я устану, занемогу или займусь разведением канареек. Суть та же: дело не должно держаться на моем настроении. Как и на чьем-то еще настроении.

Он кивнул.

— Насчет того, кто и чем будет заниматься, мы обсудим с дамами, и я подумаю, кто и кому что делегирует… в смысле, что кому можно поручить, возможно, за жалованье, и кто подхватит работу, если что, — продолжала я. — Но я хотела обсудить с тобой еще пару идей, если у тебя есть время.

Он глянул на часы.

— Время, выделенное на прием, еще не закончилось.

— Вот и отлично. Я думаю о том, как приют мог бы покрывать часть своих нужд сам. Например, купить немного земли — насколько я понимаю, Комитет может это сделать — и выращивать там овощи, держать кур, кроликов, может, даже корову или коз.

— Корову отложим.

— Почему именно корову? — не поняла я.

— Потому что комитет еще не существует, капитал не собран, казначея нет, а ты уже распределяешь молоко с будущей коровы.

— Я вообще-то не завтра собиралась выгонять детей пахать, — проворчала я.

— Завтра — нет. Но зафиксированное на бумаге «когда-нибудь» обычно превращается в обязательство, которое некому исполнять. Поэтому в положение о деятельности благотворительного общества приобретение земли для хозяйственных нужд заведений призрения должно войти не как ближайшая мера, а как возможная будущая цель. Пока у тебя нет ни комитета, ни денег, ни людей, ни порядка расхода. Начинать с земли — значит поставить крышу на дом, у которого еще нет фундамента.

И снова он был прав, чтоб его.

— Хорошо. Корову вычеркиваем до лучших времен. Тогда мастерские. Для них хотя бы не нужен пастух.

— Нужны всего лишь материалы, инструменты и наставники для детей, — хмыкнул Андрей. — Но продолжай.

Я собралась с мыслями.

— Значит, мастерские. Девочек уже и сейчас учат шить и прясть. Если научить их как следует — полотенца, фартуки, косынки, салфетки, скатерти нужны в любом доме, причем постоянно. Можно научить их еще и вязать. Варежки и шарфы, возможно, башлыки ближе к зиме пойдут нарасхват. Тем, у кого будет получаться хорошо, я могу показать, как вязать кружевные платки…

— Вроде того, что я видел у тебя на спицах? — поинтересовался он.

— Вроде того.

Надо же, заметил.

— Что до мальчиков — они могли бы плести сети и корзины. Делать простую мебель, ящики. Валять валенки. Все это нужно людям постоянно, поэтому будет иметь спрос.

— Мастерские и лавка при приюте, — уточнил Андрей.

— Именно так.

— Ты понимаешь, что лавка уже не может называться благотворительностью? Это торговля.

— Торговля товарами приюта. Благотворительный комитет в этом участвовать не будет.

— Тем хуже, что товарами приюта. Один раз покупателя можно убедить приобрести что-то не глядя ради сироток. Второй раз он будет смотреть на качество и цену.

Открыл Америку!

— Поэтому я и говорю не о детских поделках к Рождеству или Пасхе, а о мастерских. Девочка не должна продавать кривой фартук потому, что она сиротка. Она должна научиться шить так, чтобы ее фартук купили второй раз. То же и с табуретками. Я подумала об этом: нам понадобятся наставницы, мастера, материалы.

Андрей смотрел на меня без прежней насмешки. Или, что было куда хуже, с насмешкой настолько глубоко зарытой, что доставать ее пришлось бы землекопам.

— Кто будет покупать материалы?

— Комитет.

— Кто будет выдавать их детям?

— Наставники мастерских.

— Кто будет принимать готовое?

— Они же.

— Кто будет браковать дурную работу?

Я поморщилась.

— Наставники.

— Кто будет продавать?

— Приказчик.

— Которому нужно жалованье.

— Разумеется.

— Кто будет вести счет материалам, изделиям и выручке?

Я вздохнула.

— Ты сейчас нарочно делаешь вид, будто лавка — это не стол с фартуками и корзинами, а маленькая мануфактура с отчетностью?

— Я не делаю вид. Я пытаюсь не позволить тебе открыть маленькую мануфактуру без отчетности или торговое предприятие при казенном благотворительном заведении. Предприятие, которое никто не утвердит, потому что казенное заведение не должно превращаться в торговый ряд.

Зануда. Но этот зануда в очередной раз не давал мне наворотить дел.

— Хорошо, — сказала я. — Как это должно быть оформлено?

— После того, как ты сформируешь комитет, а комитет создаст капитал… — Он осекся. — Нет, когда будет капитал, уже поздно. Когда ты убедишься сама и покажешь мне, что у вас есть по крайней мере половина необходимого и известны способы получить остальное, я внесу в Приказ представление об обустройстве ремесленных мастерских с правом продажи готовых изделий.

— Согласна. Но смысл мастерских не только в доходе приюта, — продолжила я. — Сейчас детей после выпуска нужно пристраивать. В хорошие дома, в услужение, к мастерам, куда угодно, лишь бы не на улицу. Но хороших домов меньше, чем детей. И не всякий ребенок годится в прислугу.

— Ремесло воспитанникам необходимо, — согласился Андрей. — С этим я не спорю.

— Тогда не спорь и с тем, что часть заработанного в мастерской должна оставаться ребенку.

Он чуть приподнял бровь.

— Ребенку?

— Лично. Если девочка шила, а мальчик плел корзины, часть дохода должна копиться им к выходу из приюта. Вне зависимости от их поведения и настроения наставников. Дети должны получать свою долю.

— Ты хочешь платить воспитанникам?

— Я хочу, чтобы они выходили не с узелком, молитвой и рекомендацией «служить верно», а хоть с чем-то на обзаведение. Иначе мы выпускаем их из приюта прямо на городское дно, а потом удивляемся, что уже их дети почти сразу тоже оказываются в том же приюте.

Андрей не ответил немедленно. Постучал пальцем по краю стола — один раз, второй.

— Где ты намерена хранить эти деньги?

— В особой книге при приюте.

— Плохое место.

— При комитете.

— Немногим лучше.

— Тогда где? В сундуке под моей кроватью? Предупреждаю сразу: там уже лежат мои нервы, больше ничего не поместится.

— В сберегательной кассе.

Я открыла рот. Закрыла. Потом все-таки переспросила:

— В чем?

— В сберегательной кассе, — повторил Андрей. — В столицах они уже есть.

Я уставилась на него. Вот так просто? То есть можно было не изобретать сиротскую копилку на честном слове смотрительницы или тетрадь с тремя замками и не надеяться, что казначей окажется святым при жизни, а завести настоящие именные вклады?

— А что, так можно было? —

Уголок его губ дрогнул.

— Иногда империя все же успевает что-нибудь придумать до тебя.

— И ты молчал?

— Я не обязан докладывать жене о каждом несуществующем учреждении губернии. — Он помедлил. — Я размышлял о том, чтобы учредить сберегательную кассу. Не для сирот, конечно. Я думал о вдовах, слугах, мастеровых и мелких чиновниках — обо всех, у кого деньги слишком малы, чтобы стать капиталом, и слишком нужны, чтобы держать их в чулке.

Он смотрел сквозь меня, куда-то в свою губернию.

— Кассу не заводят на пустом месте. Нужен повод, доверие и первый десяток вкладчиков, которые придут сами.

Отлично. Меня только что вписали в чужой чертеж.

— Ты выглядишь разочарованной, — заметил Андрей.

— Я пытаюсь понять, стало мне легче или меня только что втянули в губернскую финансовую реформу.

— Тебя — нет. Воспитанники приюта послужат поводом.

— Просто отлично, — фыркнула я.

— Разумеется. За то чтобы быть поводом не полагается жалования, но и спроса нет. Сберегательной кассой я займусь. А уж ты постарайся, чтобы сиротам было что в нее положить.

— Постараюсь.

И тут же я поняла, что слово «постараюсь» подозрительно похоже на расписку в согласии на каторжные работы.

Сберегательной кассой он, видите ли, займется сам. Великодушно снял с меня целое губернское учреждение. Зато оставил комитет, капитал, наставниц, материалы, лавку, учет выручки, доли воспитанников и необходимость объяснить купцам, которых мы только что раскрутили на дрова, мыло и холсты, что сиротам все еще очень нужны деньги. Да, я сама их на себя навьючила, но все-таки…

Андрей, кажется, прочитал это у меня на лице.

— Для начала, — сказал он, — тебе нужны не купцы, а люди, которым можно поручить дело. Деньги, собранные без порядка, кончаются быстрее, чем деньги, которых вовсе нет.

— Утешил.

— Я не ставил такой цели.

Он отодвинул бумаги о приюте и подошел к книжному шкафу.

— Десятый том, первая часть, — сказал Андрей. — Для Лерхен.

Само собой. Какой же день спасения сирот, учреждения комитета, обсуждения мастерских, сберегательной кассы, и защиты несовершеннолетней владелицы типографии без легкого чтения на ночь.

— Этим талмудом можно убить, — не удержалась я.

Не знаю, почему я надеялась, что этот том окажется тоньше тринадцатого.

— Свод законов на это не рассчитан. Хотя при должном усердии, вероятно, применим, — усмехнулся он.

Я тоже встала.

— Прием окончен?

Андрей посмотрел на часы.

— Теперь да.

После испытания тринадцатым томом дело пошло легче. Еще не стемнело, когда я оглядела свои заметки и подтянула к себе чистый лист бумаги.

'Милостивая государыня Варвара Федоровна.

Я бы охотно поддержала вас лично, однако мое открытое вмешательство может быть истолковано как давление со стороны губернаторского дома на Дворянскую опеку. Для вас это было бы скорее вредно, нежели полезно.

Заседание, как вы сообщили, уже завтра, поэтому посылаю вам краткую памятку. Возьмите это письмо с собой и сверяйтесь с ним, если растеряетесь.

Первое. До двадцати одного года вы не вольны полностью распоряжаться имуществом (Св. зак. гражд., т. X, ч. I, ст. 221), однако с семнадцати лет можете вступить в управление (ст. 220). Попечитель необходим для согласия на долги, обязательства, сделки и распоряжение капиталами, а не для того, чтобы полностью отстранить вас от управления вашим имуществом.

Второе. Прежде всякого решения о передаче типографии в чье-либо управление требуйте описи имущества: станков, шрифтов, бумаги, красок, заказов и долгов (ст. 266). Без описи судить о состоянии дела нельзя.

Третье. Говорите не о дядюшке и не о ваших семейных чувствах, а о пользе для вашего имущества. Опекун обязан приводить промыслы и заведения малолетнего в лучшее состояние, собирать доходы, не допускать излишних расходов и вести учетные книги (ст. 270, 273). Следовательно, всякий, кто просит передать ему типографию, должен показать, как именно намерен сохранить и улучшить дело.

Четвертое. Типографские принадлежности не должны продаваться без доказанной необходимости. По ст. 277 вещи, тлению не подверженные, отчуждаются лишь при нужде: для уплаты долгов, содержания или когда составляют товар наследодателя. Необходимость продажи следует доказать Дворянской опеке письменно.

Пятое. Вы вправе сами просить о назначении вам попечителя (ст. 260). Если успеете, назовите добропорядочную даму, умеющую считать деньги и не боящуюся хлопот. Попечитель получает положенное законом вознаграждение с дохода опекаемого (ст. 284), при вашем отношении к делу, которое я успела заметить, такое вознаграждение будет не милостыней, а неплохим подспорьем.

Шестое. Если Карл Иванович станет ссылаться на родство, отвечайте почтительно, но твердо: родство не отменяет описи, отчетности и вашей способности участвовать в управлении. Попечители состоят в подчинении места, от которого определены, обязаны предоставлять отчеты и отвечают собственным имуществом за нерадение или умысел (ст. 259, 286, 290).

Главное: не спорьте о том, кто вас больше любит или сильнее радеет о деле. Спорьте о том, кто лучше сохранит типографию, доходы и ваше право участвовать в ее деятельности.

Надеюсь, эта памятка окажется вам полезна.

Остаюсь искренне ваша,

А. Дубровская'.

Глава 35

Следующие два дня я провела в обществе свода законов, бумаги, пера, чернил и вязания.

Перо скрипело, чернила оставляли кляксы, спицы тихонько звенели, не давая мне окончательно свихнуться.

Вязание вообще было куда приятнее бумаг. Ошиблась с петлей, распустила, исправила, работаем дальше. В бумагах мои кривые формулировки были далеко не так очевидны и грозили породить не косую шаль, а самоуправство, жалобу, возможно, внеочередное заседание Приказа и наверняка — мое желание утопиться в чернильнице.

К воскресенью мой стол был завален бумагами. Отдельной стопкой лежали представление губернатору о создании попечительского комитета для внесения в Приказ и проект положения о собственно комитете, проект первого сиротского капитала, три черновика подписного листа, формы расписки, приходной и расходной книг, памятной книги вещевых пожертвований и формы отчета.

На отдельный лист я выписала будущие обязанности комитета. Обязанности не включали проникновенные речи и трогательные визиты в приют со старыми детскими платьицами, а оговаривали необходимость вести записи и уточняли, кому, когда и что записывать, кому передать собранные пожертвования — денежные и в натуральном виде, кто должен это проверять и кто потом будет иметь несчастье за все отвечать.

И хотя от всего этого голова у меня пухла, на самом деле с документами все было относительно просто. Открыть, прочитать, подумать, перечитать, еще раз подумать. Написать, желательно с цитатой.

К сожалению, того, кому можно было бы доверить деньги, из свода законов выписать было нельзя. Как нельзя было предложить должность казначея кому-то из дам.

Я была уверена, что и Белозерова, и Покровская справятся прекрасно, но у обеих с точки зрения местного

Я выписывала слово «казначей» столбиком одно под другим, пока не исписала весь лист и не перестала понимать его смысл. Яснее не становилось. Человек с ключом от сундука, книгой приходов и расходующий не только деньги, но и общественное доверие. Он должен был быть достаточно честен, чтобы не украсть, достаточно въедлив, чтобы не простить «мелочь», достаточно скучен, чтобы не увлечься, и достаточно уважаем, чтобы купцы, дворяне, мещане и Приказ не начали морщиться от его имени еще до того, как речь зайдет о взносах.

Подходящих людей в Светлоярске я просто не знала: прежняя Анна не особо разбиралась в людях — точнее, не желала в них разбираться. Сама я толком познакомилась лишь с Григорием Ивановичем, Врановым и Оболенцевым. Все трое на должность казначея будущего попечительского совета по очевидным причинам не годились.

В конце концов я прониклась марксистскими идеями, возненавидев слово «капитал», пальцы перестали отмываться от чернил, а шаль выросла на столько рядов, что, если бы я продолжала в том же темпе, к Пасхе могла бы укутать ею не только себя, но и весь Приказ общественного призрения вместе с его сметами. Казначей так и не нашелся. Оставалось надеяться, что дамы смогут мне подсказать.

Дамы приехали после воскресной службы, почти одновременно все три. По моей просьбе их проводили ко мне в будуар, превратившийся в рабочий кабинет.

— Анна Викторовна… — Арсеньева демонстративно оглядела заваленный бумагами столик. — Вы решили учредить собственную канцелярию в гостиной, чтобы губернатору было куда ходить за советом?

— Губернатор, к счастью, справляется без моих советов и, дай бог, будет справляться и впредь, — отмахнулась я. — А это не канцелярия, всего лишь попытка не дать милосердию погибнуть от отсутствия приходной книги.

Я жестом пригласила их сесть.

— Расскажите, чего вы от нас хотите, Анна Викторовна? — спросила Белозерова.

— Не от вас, дамы, — покачала я головой. — С вами. Без вашей доброй воли и помощи все развалится через месяц, даже если в первые недели мы соберем денег столько, что они заполнят всю гостиную.

Арсеньева скривилась.

— Пренеприятнейшее зрелище. Все эти деньги придется считать.

— В этом и беда, — вздохнула я. — Кто-то должен будет считать, а у меня нет даже фантазии о том, кто бы согласился стать казначеем.

— Кто-то очень нелюбимый светом, — хмыкнула Арсеньева. — Потому что этот человек должен уметь отказать и не должен смягчиться, когда ему начнут рассказывать, что расписка между добрыми знакомыми — недоверие.

— И не обидеться, когда его самого станут проверять, — добавила я.

— Павел Егорович Сумской, купец первой гильдии, — сказала Покровская.

— Купец? — приподняла бровь Белозерова.

— Торговец мануфактурой, — вспомнила я. — Я не знаю его лично.

— Разумеется, вы его не знаете, не по чину, — фыркнула Арсеньева. — Хотя на масленичном балу он был.

Я попыталась вспомнить. Попытка ожидаемо провалилась: слишком много тогда было народа.

— Человек не мягкий, — продолжала Покровская. — Особенно в том, что касается денег.

— Вы, матушка Евдокия, как всегда, слишком хорошо думаете о людях. Я бы сказала — Сумской за копейку удавится, — заметила Арсеньева.

— Скупость — не худший порок для казначея, — задумчиво произнесла Белозерова.

— Он согласится? — спросила я.

Все три дамы посмотрели на меня с таким выражением, будто я спросила, не согласится ли Волга потечь вверх по склону исключительно ради удобства губернаторши.

— Павел Егорович сперва спросит, зачем ему это нужно, — сказала Покровская.

— Потом спросит, кто будет отвечать, — подхватила Белозерова.

— Потом объяснит, что все устроено неправильно, — сказала Арсеньева.

— А потом? — спросила я.

Покровская чуть помедлила.

— Потом, если сочтет дело честным, возможно, согласится.

Возможно.

Какое прекрасное слово. В нем помещалась вся моя новая жизнь: возможно, Приказ не задушит комитет в колыбели; возможно, дамы не передерутся из-за подписных листов; возможно, дети перестанут умирать от грязной воды и плохого питания; возможно, купец, которого я совершенно не помнила, согласится считать деньги, которых у нас еще не было.

— Значит, Сумской, — сказала я и записала имя.

— Пока он не согласился, — покачала головой Арсеньева. — Пока у нас есть только мы.

— К сожалению, в ближайшие дни я вряд ли смогу уделить делам нового комитета столько времени, сколько он того заслуживает, — сказала Белозерова. — Ко мне приезжает племянница. Ее мужа перевели на Кавказ, и везти с собой жену, которая носит их первенца… — Она осеклась и виновато посмотрела на меня.

— Софья Андреевна, жизнь продолжается, и в этой жизни другие женщины носят детей. — Я улыбнулась ей. — Дай Бог, чтобы заботы вашей племянницы разрешились благополучно.

— Но я могу взять на себя вещевые пожертвования, — сказала Белозерова, с явным облегчением переводя разговор на другую тему. — Дамы привыкли везти ко мне белье и одежду, и учетная книга у меня есть.

— Придется делать новую учетную книгу, — сказала я.

Белозерова кивнула:

— Сделаю.

— Я могу взять на себя подписные листы, — сказала Евдокия Степановна. — Поговорю с дамами и купеческими женами. Прошу прощения, Анна Викторовна, говорить я буду не от вашего имени, чтобы понять, кто потом даст от сердца, кто из страха, а кто потом станет рассказывать, будто его принудили.

— С дамами лучше говорить мне, — сказала Арсеньева. — Я умею побуждать людей делать правильные вещи, прежде чем они успеют придумать приличную причину отказаться.

Я покачала головой:

— Я бы пока оставила в стороне подписные листы.

— А как вы в таком случае намерены собирать капитал? — поинтересовалась Белозерова.

— Думаю, лучше сделать благотворительную ярмарку.

Еще лучше — благотворительный бал, но, во-первых, от слова «бал» у меня до сих пор начинал дергаться глаз, а во-вторых — пост.

— Иными словами, вместо скучного сбора средств мы устроим день, когда дамы смогут продавать друг другу варенье, кружева и собственную добродетель? — прищурилась Арсеньева. — Не спорю, сборы могут оказаться выше, чем по подписным листам.

— Именно поэтому, — кивнула я.

Была у меня еще одна идея, однако о ней пока не стоило рассказывать вслух — по крайней мере пока я не пойму, что она осуществима. Но для этого мне нужно поговорить с Варварой Лерхен.

Меня укололо стыдом. После той записки я с головой ушла в бумаги и совершенно забыла спросить, чем закончилось заседание опеки.

— Итак, Евдокия Степановна станет сердцем и совестью нашего комитета, — вернула

— Об этом я тоже подумаю, — сказала я. — И, возможно, найду молодых и активных дам.

В дверь осторожно постучали.

— К вам барышня Лерхен с визитом, — сказала Марфа. — Изволите принять?

На ловца и зверь бежит.

— Пойдемте в гостиную, — сказала я. Обернулась к Марфе. — Проси барышню туда же.

У камина беседовал с генералом Врановым Андрей, чуть поодаль держался поручик Градский, тоже из приезжих. Знай я, что в гостиной уже собрались мужчины, велела бы позвать Варвару в мой будуар, чтобы поговорить спокойно. Но переигрывать было поздно. Мужчины поднялись нам навстречу, мы с дамами чинно расселись на диване.

Варвара Федоровна вошла через несколько минут. Скромное синее платье, внимательные глаза, лицо менеджера в период сдачи годовых отчетов. Я даже мотнула головой, прогоняя эту нелепую мысль. Вранов смерил ее задумчивым взглядом, будто тоже прикидывал — достаточно ли бледности и кругов под глазами, чтобы завернуть девицу в одеяло и утащить в темное тихое место, чтобы заставить выспаться наконец. Но ограничился только тем, что уступил ей кресло, в котором сидел. Мне показалось, будто щеки барышни чуть порозовели. Показалось, должно быть.

— Простите меня, Варвара Федоровна, — начала я после того, как девушка сделала реверанс всем присутствующим и села. — Мне следовало приехать к вам и спросить, как прошло заседание опеки.

Андрей предостерегающе посмотрел на меня. Я ответила ему невинным взглядом.

— Вам не за что извиняться, Анна Викторовна, — сказала Лерхен. — Всем понятно, что у дамы вашего положения множество забот. Заседание в четверг не решило дела окончательно. Попечение отложили на две недели, до проверки обстоятельств. Но типографию у меня не отняли, и уже за это я должна быть благодарна.

Лицо Вранова, кажется, стало чуть мягче, когда он посмотрел на девушку сверху вниз.

— Отсрочка — не поражение, Варвара Федоровна. Особенно когда противоположная сторона рассчитывала на немедленное решение.

— Погодите, — опомнилась я. — В четверг?

— Моя вина, — смутилась барышня. — Я написала «завтра», но отправила письмо не вечером, как намеревалась, а утром.

Значит, моя записка опоздала как минимум на полдня.

— Если заседание отложено, я предложил бы вам потратить эти две недели на подготовку документов вместо того чтобы тревожиться, — сказал Андрей.

Варвара поклонилась, не вставая с кресла.

— Спасибо за беспокойство, ваше превосходительство. Именно так я и собираюсь сделать. — Она посмотрела на меня и благодарно улыбнулась. — Нашлись люди, которые прислали мне подробные инструкции, как поступить, и я намереваюсь ими воспользоваться, не отойдя ни от одного пункта.

Я немедленно сделала лицо «ничего не знаю, ничего не делаю, сижу тихо, починяю примус». Губернаторская гостиная, чтоб ее, где любое слово мигом превращается в политическое заявление. Андрей сидел с видом человека, который никогда в жизни не держал в руках десятый том Свода законов, не отдавал его собственной жене и уж тем более не догадывался, для чего ей понадобились статьи об опеке, попечительстве и управлении имуществом малолетних.

— Разумное намерение, — заметил он. — В подобных обстоятельствах точность полезнее горячности.

— А что, в Светлоярске завелся благодетель, наставляющий девиц в юридических науках? — поинтересовалась Арсеньева, стрельнув взглядом во Вранова.

— Если бы такой благодетель завелся, Елизавета Михайловна, его следовало бы немедленно привлечь к работе на благо общества, — вмешалась я. — Городу катастрофически не хватает людей, умеющих читать закон и переводить его на русский язык.

— Существует ли подобный благодетель или нет, Варвара Федоровна получила тот же совет, что дал бы и я: обратиться к законам, а не к чувствам.

Барышня склонила голову.

— Благодарю за совет, Андрей Кириллович. Я непременно им воспользуюсь.

Вранов внимательно посмотрел на меня, на губернатора, на Варвару.

— Если инструкции подробны, следуйте им.

— Я постараюсь, ваше превосходительство. — Она опустила ресницы.

— Сделайте это. «Старалась» — это не действия.

Варвара едва заметно поджала губы, прежде чем кивнуть.

— Как воодушевляюще, — протянула Арсеньева. — Дамы у нас теперь получают инструкции, генералы — командуют исполнением, губернатор одобряет законность. Светлоярск решительно вступает в новую эпоху.

— Елизавета Михайловна, — покачала головой Покровская.

— Что? Я говорю с восхищением. Просто, как всегда, без должной сладости.

— Сладости будут за обедом, — сказала я. — Если Тихон Савельевич не решил, что в пост нам достаточно хрена.

Арсеньева улыбнулась.

— Возможно, хрен за сегодняшним столом может оказаться самым уместным из блюд.

Все дружно посмотрели в сторону столовой. К несчастью, к обеду пока не позвали.

Глава 36

Дверь гостиной открылась, и лакей доложил:

— Марья Петровна Ладынина с дочерью.

Фамилия казалась знакомой, но дальше память не двинулась. На масленичном балу мимо меня прошли две сотни человек, и если бы каждый из них оставил в памяти хоть какой-нибудь след, моя голова сейчас напоминала бы Невский проспект в час пик. Ладынина, очевидно, меня помнила — еще бы она не помнила. Я ее — нет. В моем положении неловкость нужно было скрывать радушной улыбкой.

Которую я старательно изобразила.

Вранов коротко поклонился Ладыниной, как и остальные мужчины. Она ответила поклоном, чуть более глубоким, чем следовало бы. Словно благодаря за что-то. Интересно… Впрочем, нет, не очень.

С тех пор, как генерал поселился под нашей крышей, маменьки с незамужними дочерями осаждали губернаторские обеды с упорством, достойным атакующей артиллерии. Молодой, при чинах, с полным комплектом конечностей — по меркам брачного рынка Вранов выглядел единорогом. То, что единорог был проездом и задерживался в Светлоярске лишь по делам службы, маменек не останавливало. Скорее подстегивало: товар редкий, долго на витрине не простоит.

По большому счету, я не могла винить Ладынину в желании хорошо пристроить дочь. Платье на женщине было добротное, но не новое, и внимательный взгляд замечал, что как минимум один раз его перелицевали. И, если ее дочь была воспитана так же, как прежняя Анна, замужество для нее было единственным способом обрести хотя бы подобие самостоятельности, а не пойти в приживалки после смерти матери.

Дочь — высокая, тонкая, бледная — вошла за матерью так, будто появление в чужих гостиных она репетировала множество раз. Реверанс, ресницы, сложенные руки. Ни одного лишнего движения. Идеальная презентация. Варвара Федоровна рядом с ней выглядела как рабочий документ после трех правок, двух скандалов и ночного озарения. Зато по нему хотя бы было понятно, что он существует не для того, чтобы украшать папку.

Вранов сказал Елизавете Павловне что-то негромкое. Она подняла глаза — быстро, на одно мгновение — и ответила так тихо, что

Варвара поправила манжету. Манжета была в полном порядке.

Градский стоял чуть поодаль. Лицо у поручика казалось безупречно нейтральным — так выглядят подчиненные, которым недавно объяснили что-то, с чем они совершенно не согласны, но возражать не собираются.

Я покосилась на Арсеньеву. Елизавета Михайловна откинулась в кресле и рассматривала вошедших с выражением кошки, перед которой поставили не одно, а два блюдца с молоком.

— Как мило, что вы смогли приехать, Марья Петровна, — сказала я тоном гостеприимной хозяйки, которому научилась за время, проведенное в этом мире. — Мы как раз ждем, когда нас позовут к столу. — Я повернулась к Лерхен. — Разумеется, приглашение распространяется и на вас, Варвара Федоровна.

— Благодарим за приглашение, Анна Викторовна. — Голос у Ладыниной был теплым и совершенно непроницаемым. — Лиза давно хотела засвидетельствовать вам свое почтение.

Елизавета Павловна склонила голову. Молча. Кротко. Не поднимая ресниц.

Дверь открылась, и лакей объявил, что обед подан.

Вранов встал первым. Мимоходом посмотрел на Градского — коротко, почти незаметно. Взгляд был говорящим: «Поручик, вам, кажется, пора». Градский его прочел. И остался.

Остался он, само собой, по причинам совершенно невинным. На губернаторские обеды, если они не были званые, мог явиться кто угодно — собственно, именно поэтому маменьки с дочерями и осаждали нашу столовую с таким постоянством. Поручик был расквартирован при генерале, жил под нашей крышей и имел полное право пообедать вместе со всеми. Придраться было решительно не к чему.

Кроме того, что пять минут назад он собирался уходить. И передумал ровно в тот момент, когда Варвара Федоровна приняла мое приглашение остаться.

Вранов предложил руку Елизавете Павловне. Ладынина-мать пошла следом сама, и на ее лице не дрогнула ни одна черта — но спина стала чуть прямее, как у человека, который услышал хорошую новость и старается не показать, насколько она хороша. Андрей подал руку мне. Градский оказался рядом с Варварой — совершенно случайно, разумеется.

Арсеньева сдвинулась с места последней и, судя по ее лицу, находила расклад восхитительным.

За обеденным столом хозяева сидели на разных концах стола — я никак не могла привыкнуть к тому, что, если бы мне вздумалось передать мужу солонку, пришлось бы отправлять ее с лакеем. Как полагается по этикету, рядом с хозяйкой устроились два самых высокопоставленных мужчины. В этот раз выбор был невелик: Вранов сел справа от меня, Градский — слева. Поручик расправлял салфетку с видом человека, в упор не замечающего молний из глаз начальства. Судя по всему, он твердо намеревался оставаться до конца обеда. Или по крайней мере пока Варвара Федоровна не покинет столовую.

Рядом с Врановым села Белозерова. Елизавета Павловна оказалась по ее правую руку — достаточно близко, чтобы генерал при желании мог обратиться к ней через соседку, но недостаточно близко, чтобы это выглядело как особое внимание. Марья Петровна обвела стол глазами прежде, чем сесть напротив дочери — будто оценивала диспозицию. Судя по всему, сочла ее не блестящей, но пригодной для осады. В брачных военных действиях, как я начинала понимать, даже сопровождение к столу могло считаться успехом.

Варвару этикет развел и с Градским, и с Врановым. Случайность была настолько приличной, что к ней невозможно было придраться. Кажется, оба мужчины тоже это понимали: Вранов стал чуть неподвижнее, а Градский слишком тщательно занялся своей салфеткой.

Андрей на противоположном конце стола оказался между Арсеньевой и Покровской. Я посмотрела на него с сочувствием. Между нравственным законом и светским ядом даже губернатор выглядел не хозяином губернии, а человеком, которого этикет посадил за стол в воспитательных целях.

Первой подали грибную похлебку. Постную, с перловкой и кореньями, но такую густую, словно Тихон решил в очередной раз показать всем, что постный стол не обязан быть аскетичным. За похлебкой последовала рыба. К рыбе подали хрен — свежий, злой, пробирающий до слез. Рядом встали горчица, кислый соус, соленые грибы, квашеная капуста и моченая брусника — все, что щипало, жгло и обещало добраться до самой души быстрее любой проповеди.

Справа от меня Вранов увлеченно добавлял хрен к рыбе. Человек, десять лет прослуживший на Кавказе, наверняка встречал вещи пострашнее корня, натертого доброй поварской рукой. Слева Градский взял соус, покосился туда, где сидела Варвара Федоровна, и снова не слишком убедительно сделал вид, будто весь его интерес сосредоточен исключительно на рыбе.

Андрей держался с обычным безупречным спокойствием. Арсеньева выглядела так, будто даже хрен мог стать поводом для светской сплетни. Покровская, напротив, одним своим присутствием напоминала, что пост — не только про то, что кладут в рот, но и про то, что из него выпускают.

Впрочем, судя по выражению лица Арсеньевой, ее это не смущало.

— Скоро начнется распутица, и письма снова пойдут с задержкой, — сказала старшая Ладынина, обращаясь ко всему столу разом.

— В это время года почта всегда испытывает наше терпение, — согласилась Белозерова.

— Особенно терпение матерей.

Я покосилась на Вранова. Заход был тонким: не «обратите внимание на мою дочь», а «вот девица, которая умеет ждать военного».

— Я передал ваше письмо с надежной оказией, Марья Петровна, — сказал Вранов. — Но скорого ответа обещать не стану. Кавказская почта и без распутицы бывает непредсказуема.

Значит, тот чуть более глубокий поклон в гостиной мне не привиделся. Похоже, обеим Ладыниным было за что благодарить генерала.

— Мы очень вам обязаны, ваше превосходительство, — сказала Марья Петровна.

— Пока не за что благодарить. Письмо еще должно дойти.

— Лиза очень тревожится за брата. — Марья Петровна вышла на охоту не с кружевным сачком, а с дальнобойным орудием. — Они с детства были очень дружны.

На лице Андрея промелькнуло что-то, что я не успела разобрать. Елизавета Павловна, до сих пор безупречно молчавшая, подняла глаза. Впервые со времени ее появления движение не было выученным.

— Он всегда пишет, что здоров. — В ее негромком голосе послышалась искренняя тревога. — Даже когда болел после ранения. Мы узнали только потом.

Мгновение передо мной сидела не фарфоровая барышня, выставленная в нужном свете, а сестра, которая боится за брата и ничего не может сделать, кроме как ждать письма.

— С Кавказа часто пишут короче, чем следовало бы, — сказал Вранов мягче обычного. — Мужчины быстро учатся выделять главное: жив, здоров, служу. Остальное становится или неважным, или лишним, особенно если письмо идет матери или сестре.

Елизавета Павловна слушала, не опуская глаз. Марья Петровна не вмешивалась.

— Сейчас там спокойнее, чем говорят в гостиных, — продолжил Вранов. — Если ваш брат писал, что здоров, у вас есть основания

— Не всякая задержка означает беду, — заученно повторила Елизавета Павловна.

— Не всякая, — подтвердил Вранов. — Это стоит помнить.

— Спасибо, ваше превосходительство.

Она снова опустила ресницы.

Марья Петровна, как мудрая мать, дожимать не стала. Ход сделан, фигура встала на нужную клетку. Генерал ответил не формально, а всерьез, по-человечески. Я почти зауважала ее.

За столом снова заговорили о дорогах, весне и о том, как трудно бывает дождаться письма, когда то размывает тракт, то ломается мост, то у ямщика внезапно обнаруживается философский взгляд на срочность. Белозерова рассказала о каком-то письме, шедшем из Симбирска почти месяц. Покровская заметила, что ожидание иногда учит смирению лучше проповеди. Арсеньева, разумеется, выразила сомнение, что почта вообще способна кого-либо чему-либо научить, кроме недоверия ко всему человечеству.

Варвара Федоровна молчала, будто человек, оказавшийся в ненужном месте в ненужное время. Наверное, в последние дни вокруг нее было слишком много людей, бумаг и чужих решений. Больной отец, дядя, типография и ее работники, заказы, опека. Теперь еще губернаторский обед с Арсеньевой, которую Господь, вероятно, создал в порыве особенного педагогического вдохновения.

Вранов тоже молчал больше, чем говорил. Внимательно слушал, подавал реплики, когда это уместно, и слишком старательно не смотрел на Варвару. Именно поэтому я была уверена, что он ее видит.

Градский же такой выдержкой не обладал. Он держался прилично, но слишком часто оказывался готов пододвинуть соус. Все это делалось безукоризненно, с той самой адъютантской учтивостью, к которой невозможно придраться. Кроме того, что она все время случалась в окрестностях Варвары Федоровны.

Вранов наконец отложил вилку.

— Признаюсь, Анна Викторовна, — сказал он, повернувшись ко мне, — такой рыбы мне давно не подавали. В столичных ресторациях чаще заботятся о названии блюда, чем о его вкусе.

Варвара Федоровна оживилась.

— Анна Викторовна, простите за странную просьбу. Не сохранилось ли у вас случайно каких-нибудь столичных ресторанных меню? Мне хотелось бы посмотреть, как они сделаны.

За столом стало тихо.

Варвара быстро добавила:

— Для работы.

Недостаточно быстро.

Глава 37

Арсеньева на дальнем конце стола медленно подняла глаза. Мне остро захотелось зажмуриться. Что бы она сейчас ни сказала, это будет произнесено достаточно громко, чтобы услышали все.

— Ресторанных меню? — переспросила она. В голосе не звучало ничего, кроме легкого интереса, однако у любого нормального человека, к которому были бы обращены ее слова, похолодели бы пальцы. — Как любопытно. Печатное дело, оказывается, требует от барышни знакомства с такими сторонами городской жизни, о каких иные дамы узнают только по пересудам.

Я мысленно ругнулась. То, о чем другие бы промолчали, Арсеньева произнесла вслух: барышни по ресторациям не ходят. Туда и глубоко замужние дамы заглядывают не иначе как под руку с мужем только по крайней необходимости.

Варвара спросила про меню для работы — бог знает, что она хотела в них увидеть, возможно, образец дизайна. За столом услышали — точнее, получили возможность сделать вид, будто услышали, — что незамужняя девица знает о ресторациях больше, чем положено. А сами ресторации, как я уже начинала понимать, в приличном воображении существовали не как простой общепит, где кормят за деньги, а непременно с мужчинами, отдельными кабинетами и прочими радостями чужой испорченности.

Про себя поблагодарила Господа за то, что Варвара не спросила о трактирных меню. О трактирах хорошо воспитанной барышне даже слышать не полагалось.

Марья Петровна Ладынина поправила салфетку на коленях, и мне почему-то показалось, что именно так приличные женщины ставят галочку в чужом деле. Елизавета Павловна посмотрела на мать. Та едва заметно опустила ресницы — и дочь тут же снова стала фарфоровой: бледной, тонкой, безукоризненной и совершенно не знакомой с ресторациями и всем, что с ними связано.

Градский чуть подался вперед. Бросил быстрый взгляд на Варвару — тревожный, почти сердитый. Тут же снова выпрямился, видимо, вспомнив, что спасать девицу при всем честном народе — лучший способ утопить ее окончательно.

Вранов молчал. Только аккуратно положил вилку.

Варвара посмотрела на Арсеньеву. Я ждала обиды, смущения, хоть какого-нибудь девичьего желания спрятаться за веером, которого у нее, конечно, не было. Однако барышня смотрела внимательно, оценивающе — словно на скальпель, прикидывая, достаточно ли он острый, чтобы быть полезным. Если ее и задела реплика Арсеньевой, со стороны заметно не было.

И все же молчание затягивалось, значит, молчать дальше было нельзя.

— Возможно, у меня что-то и было, — сказала я. — Раньше. Но я недавно сожгла все, что у меня осталось от прошлой жизни, так что вряд ли…

Я осеклась. Слишком поздно. Язык, как обычно, успел добежать до конечной точки впереди головы и теперь радостно махал платочком издалека. По дороге явно натворив чего-то не того. Андрей не шевельнулся — впрочем, это еще ни о чем не говорило. Губернатор мог бы, наверное, наблюдать, как дождь идет снизу вверх, и при этом на непосвященного зрителя производить впечатление человека, проверяющего расход дров при казенном заведении. Но взгляд его на мгновение остановился на мне — и этого мгновения хватило, чтобы вся столовая с рыбой, хреном и чужими ушами отодвинулась куда-то в сторону.

Прошлая жизнь.

На секунду между нами снова лег темный бархат футляра, серебристая пластина и женщина в салопе, смотрящая через плечо. Чужое лицо с моим выражением.

Прошлая жизнь. Я сказала «прошлая жизнь» при всех.

Что он услышал? Бог его знает. Но не то, что остальные.

— Сожгли? — переспросила Арсеньева. — Какая решительность. Не всякая женщина способна так уверенно расправиться с прошлым. Впрочем, Петербург, должно быть, оставляет дамам столько воспоминаний, что иные действительно проще предать огню.

Она сделала короткую паузу — ровно такую, чтобы стол успел услышать: губернаторша в девичестве ходила по ресторациям.

— Возвращаясь к петербуржским меню…

— У меня могли сохраниться подобные карты, — сказал Андрей тоном, по которому никто бы не заподозрил, что он перебил нарочно. — Со званых обедов, ресторанные… Бумаги имеют свойство скапливаться, в том числе и ненужные. Я велю посмотреть в своих архивах.

Послушать его, так держать у себя ресторанные и обеденные карты для мужчины было почти служебной обязанностью.

Варвара Федоровна склонила голову.

— Благодарю вас, ваше превосходительство. Любой образец был бы мне полезен. Я верну все в сохранности.

— Не сомневаюсь, однако возвращать будет вовсе не обязательно.

Пара коротких фраз. Почти ничего.

И все же этого хватило, чтобы ресторанные меню из опасной подробности чужого поведения превратились в бумаги. Просто бумаги. Образцы печати, которые могут лежать в губернаторских архивах рядом с театральными программками, приглашениями, оплаченными счетами и прочей макулатурой, недостойной даже сплетен. Впору восхититься — если бы

— Признаться, — сказал Вранов, не глядя ни на Ладыниных, ни на Арсеньеву, — образцы печати действительно бывают полезны. Мне доводилось видеть приказы, набранные так, что ошибка в строке могла обойтись дороже ошибочного распоряжения.

Арсеньева перевела взгляд на него.

— Военные приказы и ресторанные карты, Николай Алексеевич? Какое неожиданное сравнение.

— Плохо набранный текст везде дурно служит делу, — сухо ответил Вранов. — Только последствия разные.

Градский сделал вид, что пьет воду, пытаясь скрыть, как его обрадовало, что генерал сказал именно то, что сказал.

Варвара посмотрела на Вранова. Вроде и благодарно, и в то же время — с досадой человека, которому сейчас совсем не хочется благодарить вот именно этого типа напротив. Кивнула куда сдержанней, чем следовало бы в ситуации, когда ее прикрывали не как опростоволосившуюся девицу, а как профессионала. Шрифты, строки, дурной набор, и никакой снисходительности к барышне, которая занимается неженским делом.

Ладынина-старшая тоже ненадолго посмотрела на Вранова. Кажется, прикидывая, не дал ли ее расчет трещину: генерал, только что говоривший с ее дочерью по-человечески, теперь по-деловому поддержал другую девицу. Совершенно неправильную девицу, которая за полным столом умудрилась спросить совершенно неприличную вещь.

— Печатное дело, — сказала Евдокия Степановна, спокойно ставя бокал на стол, — ремесло непростое. Я видела, как дурным набором можно испортить самую добрую мысль. Но куда хуже то, что неуместная насмешка может испортить самое честное старание. Сейчас такое время, когда подобные вещи особенно заметны.

После этих слов продолжать тему рестораций мог бы только человек, готовый публично возразить жене настоятеля кафедрального собора в первое воскресенье поста. Желающих не нашлось. Даже Арсеньева ограничилась тем, что улыбнулась так, будто отложила нож, но не убрала его далеко.

— Варвара Федоровна, — продолжила Покровская уже совсем другим тоном, — а ваша типография печатает подписные листы?

Подписные листы. Я совершенно точно помнила, как мы договаривались с дамами о том, что пока не будет никаких листов, — и очень хотела заорать об этом вслух. Заставила себя заткнуться.

Варвара моргнула, не сразу поняв, что ее не допрашивают, а спрашивают.

— Печатает, Евдокия Степановна. Подписные листы, объявления, счета, пригласительные билеты, и не только. Если нужен особый формат, его можно обговорить и составить набор.

— А для богоугодного заведения? Чтобы было прилично, понятно и не слишком дорого?

— Думаю, это возможно, — сказала Варвара уже тверже. — Только нужно заранее понимать, для кого предназначена печатная продукция. Для дам, для купечества, для чиновников — это будут разные форматы… В смысле, разные листы.

Арсеньева тихо рассмеялась.

— Как интересно. Даже бумага знает, к кому обращается.

— Дурно сделанная — нет.

Положительно, эта барышня совсем забыла, что ум при мужчинах следует подавать маленькими порциями, прикрывая скромной улыбкой и опущенными ресницами.

Арсеньева довольно улыбнулась:

— А хорошо сделанная?

— Хорошо сделанная не заставляет читателя угадывать, чего от него хотят.

— А расскажите, какую бумагу вы используете для благотворительной печати? — спросила я, чтобы окончательно увести разговор от скандальной темы.

Варвара растерянно посмотрела на меня. Судя по выражению ее лица, вопрос был уровня «как перенести данные со старого монитора на новый»: прежде чем ответить, следует вознести короткую молитву о чужом техническом просвещении, и еще одну — с просьбой о мудрости и долготерпении.

— Зависит от печати, — осторожно сказала Варвара. — В смысле, что именно вы хотите. Подписные листы, назидательные истории, листовки с яркими картинками — все это требует разной бумаги.

Вообще-то за этим столом дамам полагалось проявлять мудрость, а барышням быть прелесть какими дурочками. Судя по мне, получалось ровно наоборот.

— Вот и видно, что дело в руках у знающего человека, — спокойно сказала Евдокия Степановна. — Нам со стороны все одно: бумага, чернила, буквы. А у мастера, выходит, и бумага разная, и слово по-разному ложится, смотря к кому обращено.

Варвара Федоровна благодарно кивнула.

— Вы сегодня опасно милосердны, Евдокия Степановна, — заметила Арсеньева.

— Милосердие не бывает опасно, Елизавета Михайловна.

Разговор наконец пополз в приличную сторону. Пост, милосердие, добрые дела. Дороги — ну как же без дорог, когда весна на носу. К концу обеда я устала так, будто не сидела за столом, а лично протащила через распутицу почтовую тройку, типографский станок и десятый с тринадцатым тома Свода законов, вместе взятые.

Варвара поднялась из-за стола почти сразу после хозяев. Градский подал ей руку — и она приняла. Вранов смотрел на окно. У двери в гостиную со мной поравнялась Арсеньева.

— Должна признать, Анна Викторовна, обед удался.

— Боюсь спросить, по каким признакам вы это определили.

Она загадочно улыбнулась.

— Оставлю их при себе. Но хочу сказать, что я начинаю верить в успех вашего попечительства.

Я не стала уточнять, каким образом ресторанные меню, Кавказ, девичьи ресницы, типографская бумага и моя прошлая сожженная жизнь могли свидетельствовать об успехе попечительства. Уверена, ответ мне бы не понравился.

Глава 38

Гости наконец разъехались. Мой дом — я вздохнула, поняв, что ощущаю его действительно своим, — перестал быть полем для дипломатических маневров, где можно погибнуть от одного неосторожно произнесенного слова.

Я вздохнула еще раз, будто сбрасывая с плеч тяжесть.

— Анна? — спросил Андрей.

— Все хорошо, — ответила я.

Он недоверчиво посмотрел на меня, но расспрашивать не стал.

«Все», конечно, хорошо не было. Но за обедом никто никого не съел под хреном вместе с рыбой и не попытался утопить в чае — и это само по себе уже можно было расценивать как «хорошо».

Плохо было то, что я не поговорила с Варварой Лерхен. После обеда у меня мелькнула мысль привести ее в будуар и расспросить. Но тут же и погасла, потому что я отчетливо поняла: начни я сейчас рассуждать об организации благотворительного издания, и опека Приказа общественного призрения понадобится мне самой. До или после смирительной рубашки — уже не будет иметь значения.

И поэтому я с вежливой улыбкой распрощалась со всеми, решив про себя, что до самого завтрашнего дня не буду думать о попечительстве, приюте, финансировании, а заодно — о ресторациях и прошлой жизни. Опыт подсказывал, что это решение, как и множество ему подобных, проживет не дольше, чем прожила бы тарелка с мясными закусками в компании голодных мужчин, но все же я попыталась. В поисках чего бы почитать взяла в гостиной прошлогодний номер «Современника». Внутри оказался роман «Три страны света» без начала и без конца. Разумеется, сериалы человечество изобрело задолго до телевизора. Просто раньше они приходили не с экрана в

Я честно прочла несколько страниц. В романе кто-то куда-то ехал, кто-то кого-то любил, кто-то, кажется, скрывал больше, чем сообщал, и все это было достаточно далеко от приюта, попечительского комитета и ресторанных карт, чтобы считаться отдыхом. Потом герой произнес что-то проникновенное, героиня, само собой, побледнела, я перевернула страницу — и вместо дальнейших страданий наткнулась на последние страницы журнала, оглавление и сухое, казенное «Дозволено цензурою».

Я уставилась на эти слова. Ну конечно. Даже вымышленные страдания в этой стране имели разрешение, подпись, дату и ответственного человека, которому в случае чего можно было задать неприятные вопросы.

Я закрыла журнал, накрыла его ладонью. Посидела так секунд десять, изображая женщину, способную не думать о делах хотя бы перед сном.

Получилось неубедительно. Через четверть часа я уже сидела за столом с листом бумаги и записывала вопросы, которые следовало задать Варваре Федоровне. Потом зачеркнула половину, потому что некоторые вопросы следовало задавать не барышне Лерхен, а Андрею Кирилловичу. Потом зачеркнула еще часть, потому что некоторые вопросы пока не следовало задавать никому, иначе меня опять понесет впереди здравого смысла, закона и всех наличных лошадей губернии. Потом переписала набело. Вышло три листа.

Первый: «Лерхен». Бумага. Набор. Сроки. Цена. Тираж. Можно ли печатать листок к ярмарке. Чем листок отличается от сборника. Чем сборник отличается от журнала. Кто считается издателем. Сколько стоит ошибка в слове «благотворительность», если она попадет в заголовок.

Второй: «Андрей Кириллович». Цензура. Порядок разрешения. Можно ли издавать что-то при попечительском комитете. Кто за что отвечает. Не сочтут ли это газетой. Не сочтут ли это дерзостью. Не сочтет ли он лично это дерзостью.

Третий лист я сначала назвала «потом», подумала и написала честнее: «Когда станет совсем поздно отступать». Туда попали картинки, подписка, дамы-распространительницы, купцы, отчет о пожертвованиях, рассказы для детей, статья о чистоте и совершенно непонятный пункт — «как писать полезно и не занудно». Последнее было, пожалуй, сложнее цензуры.

Я посмотрела на лист, на закрытый «Современник», снова на лист. Я намеревалась отдохнуть и занять голову чем-нибудь неутомительным. Отдых не задался, голова, как назло, занялась превосходно, к сожалению, неутомительным это назвать было нельзя.

— Зарекался кувшин по воду ходить, — проворчала я, отодвигая бумаги.

В дверь постучали. Я узнала эту манеру стучать — так, будто с той стороны были абсолютно уверены в своем праве войти. Разозлилась на себя за это узнавание, а попутно и на Андрея — для профилактики, а может, чтобы не чувствовать себя слишком уж благодарной за то, что во время обеда он спас мою репутацию от моего же языка.

Он вошел с папкой — снова с папкой. Интересно, что держат в руках, входя в будуар жены, нормальные мужья этого мира? Впрочем, папка меня устраивала вполне, если в ней было то, что я предполагала.

— Я опасался, что ты уже легла, а оказалось, я как раз вовремя. — Он положил папку на край стола. — Степан нашел бумаги.

— Меню? — Взглядом попросив разрешения, я притянула папку к себе.

— Печатные карты, — поправил Андрей. — Обеденные, ресторанные, клубные. Несколько театральных программок. Возможно, барышне Лерхен сгодятся как образцы набора.

Образцы были на любой вкус — с рамками и без, строгие и с вычурными завитушками.

— Были среди бумаг, которые жалко выбросить не разбирая человеку недостаточно решительному, но совсем некогда разобрать человеку занятому, — пояснил он.

— Ты меня удивил, — призналась я. — Мне казалось, у тебя все по полочкам, а уж бумаги-то в идеальном порядке.

Он с улыбкой развел руками.

— То, что касается работы, — в идеальном порядке. Но с личным так не получается.

Почему-то щеки зарделись. Я опустила ресницы — кажется, вышло не хуже, чем у барышни Ладыниной. Не специально, честное слово!

— Позволишь? — Андрей указал на листок, подписанный его именем.

Который, между прочим, лежал по отношению к нему вверх ногами.

— Там ничего секретного, — сказала я, пододвигая к нему листок.

Он пробежал его глазами, уголок губ пополз вверх, и я вспомнила про строчку «Не сочтет ли он лично это дерзостью».

— Он лично пока не решил, — сказал Андрей.

Краска поползла со щек на уши.

— Это был рабочий вопрос. — Получилось не слишком убедительно.

— Вижу.

— Очень важный рабочий вопрос.

— Не сомневаюсь.

Мне захотелось швырнуть в него чем-то мягким и безвредным. Но из недовязанной шали торчали спицы, поэтому на роль безвредной она не подходила, а томик «Современника» был твердоват и тяжеловат для мягкого.

— Я хотела понять, с чего начать, — сказала я, пытаясь вернуть разговор в деловое русло. — Варваре Федоровне нужно задавать одни вопросы. Тебе — другие. Третьи пока никому задавать нельзя, потому что на них тут же найдутся ответы, а получив ответы, придется немедленно что-то делать.

— Разумное соображение.

— Не смейся.

— Я не смеюсь.

Назвать смехом подрагивающий уголок губ было определенно нельзя.

— Разрешишь? Если там нет ваших дамских секретов. — Он указал на лист, подписанный «Лерхен».

Готова поспорить на что угодно, он и его успел прочитать. Вверх ногами. Поэтому я кивнула.

— Ты задаешь довольно правильные вопросы, — сказал Андрей. — Возможно, на некоторые могу ответить уже я. Если тебе интересно.

— Мне интересно, — подтвердила я.

— Если хочешь чтобы дело пошло гладко и без лишнего шума, не начинай с журнала.

— Почему?

— Чтобы основать журнал, придется разбираться с разрешением, сроками, периодичностью, программой, подпиской и постоянной ответственностью. И не успеешь что-то сделать, как появятся люди, которые захотят объяснить тебе, что ничего нельзя. Лучше тебе, как уже случалось, сделать невозможное, а потом потребовать у канцелярии законное основание.

Я подобрала с пола челюсть.

— Клевета.

— В том, что касается невозможного — истинная правда.

Понадобилось некоторое время, чтобы понять, было ли это замечание комплиментом, наглой лестью или…

Или спокойным утверждением человека, который уже прикидывал, как именно после моего очередного невозможного будет собирать законное основание, подписи и виноватых.

Теперь горели не только уши и щеки, но и шея. Невероятное свинство, учитывая, что краснеть я разучилась еще на первом курсе меда.

— Ты говоришь так, будто собираешься мне помогать.

Он пожал плечами.

— Я говорю как человек, которому в любом случае придется разгребать последствия.

— И твои слова по-прежнему звучат клеветой.

— Нет, словами человека, имеющего опыт управления губернией.

— При чем здесь… Один человек не может создать столько хаоса, сколько целая губерния!

— Не уверен, — хмыкнул он.

Я не удержалась:

— Ты невыносим!

— Зато иногда бываю полезен.

Возразить оказалось нечего. Андрей вернул бумагу на стол.

— Начни с благотворительного листка. На худой конец — сборника. Тогда люди, желающие

Я посмотрела на исписанные листы.

— Что-то мне подсказывает, что после беседы с Лерхен вопросов станет раза в два больше.

— Я в этом абсолютно уверен.

Мы помолчали.

— Спасибо, — сказала я наконец. — За карты. За обещание помощи. И за обед.

— За обед?

— За то, что ты вовремя сделал из ресторанных меню архивные образцы.

— Мне показалось, это будет полезно.

— Действительно было полезно.

Он чуть склонил голову, принимая благодарность так же, как принимал официальные бумаги: без лишних слов и пафоса, но и не делая вид, что не заметил.

— Тогда не буду мешать тебе составлять план катастрофы.

— Благотворительного издания! — возмутилась я.

Он не ответил.

Вздохнув, я подтянула к себе лист «Лерхен», приписала сверху «сборник». Добавила: «Сначала слушать». Подумала, что эта строчка выглядит несколько самонадеянно, и подчеркнула ее. Потом еще раз. Менее самонадеянно строчка выглядеть не стала.

Я подняла глаза и встретила смеющийся взгляд Андрея.

Краска поползла с шеи на грудь. Андрей шагнул ближе, и я вдруг поняла: «я забыла, как дышать» — не дурацкий штамп. Пропади они пропадом, мои новые восемнадцать!

— Доброй ночи, Анна.

Он поцеловал меня в висок — коротко, едва коснувшись губами. Выпрямился, посмотрел так, будто ничего неожиданного не сделал, и вышел. Закрылась дверь.

Я осталась сидеть за столом с пером в руке, с тремя листами вопросов, с папкой ресторанных карт и полным отсутствием каких бы то ни было мыслей.

Ни одной.

Даже цензура замолчала.

Глава 39

Дверь дома Лерхен открыла та же женщина, которая всегда сопровождала Варвару, оставаясь ждать ее в прихожей или на людской кухне. Она с поклоном провела меня в комнату на первом этаже. Простучали шаги по лестнице, я присела в реверансе перед хозяйкой дома. Мы обменялись приветствиями и парой ничего не значащих фраз, которые полагалось произнести, начиная разговор. Варвара выглядела немного рассеянной — то ли торопилась куда-то, то ли была занята, то ли только что от чего-то оторвалась. Впрочем, при больном отце, семейном деле, требующем ежедневного внимания, и дяде, желающем на него наложить руку, свободной Варвара Федоровна могла быть только в бессознательном состоянии. Да и то не факт: даже в обмороке она, вероятно, успевала проверить сигнальные экземпляры.

Поэтому я подавила угрызения совести и протянула ей папку.

— Андрей Кириллович велел передать. Он сказал — печатные карты, ресторанные, клубные. Несколько театральных программок. Возможно, что-нибудь из этого пригодится как образцы.

Варвара, поблагодарив, раскрыла папку. Достала первую карту, перевернула.

— Интересно.

— Поделитесь вашим интересом? — полюбопытствовала я.

— Видите, как набрано название? Это не обычный набор, сделано с отдельной формы. Заглавные буквы чуть шире основного текста, и рамка не типовая, а составная.

Я послушно посмотрела. Увидела меню. Названия блюд, цены, виньетку с завитком. Ничего, что задержало бы мой взгляд.

Варвара перевернула следующую карту. И следующую. Лицо у нее изменилось: рассеянность ушла, теперь передо мной сидел мастер, получивший образец чужой работы, прикидывающий, что хорошо, а что можно сделать лучше.

— Вот еще посмотрите. — Она вытянула театральную программку. — Здесь двойной набор: афиша и расписание на одном листе. Шрифты разные, но одной гарнитуры. Дорого в наборе, но очень чисто в печати.

Я кивала, несмотря на то, что понимала примерно каждое второе слово. «Гарнитур» в моем мире относился к ювелирным украшениям и мебели, но Варвара, очевидно, имела в виду что-то из области типографики. Впрочем, на моем листе с вопросами было дважды подчеркнуто «сначала слушать» — и я честно слушала.

— А вот здесь видно, — Варвара положила рядом две карты, — совсем разная работа.

— Что-то лучше, что-то хуже?

На мой взгляд, обе выглядели одинаково. Нет, разный шрифт, разный дизайн, но в целом я бы не назвала разницу принципиальной.

— Не то чтобы хуже. Вот это сделано для места, где гости торопятся. Им нужно быстро прочесть и быстро выбрать. А вот это, — она коснулась первой карты, — для ресторации, где гости никуда не спешат.

Она продолжала показывать мне виньетки, шрифты, способы расположения текста на листе. То, что для меня выглядело как «почти такое же, но другое», все эти шрифты, отступы, гарнитуры для нее были системой.

— А вот здесь все утонуло в украшениях. — Она показала мне еще одну карту.

— Признаться, я вижу в основном завитушки, — виновато улыбнулась я.

— Именно об этом я и говорю. — Она улыбнулась мне в ответ. — Хотя на самом деле это хорошо.

— Что именно?

— Что вы, не в обиду будь сказано, Анна Викторовна, не стесняетесь признаться, будто чего-то не понимаете. Таким заказчикам можно что-то объяснить. Хуже, когда заказчик уверен, что знает, как надо.

— Заказчик? — переспросила я.

Она внимательно посмотрела на меня.

— Возможно, я неправильно интерпретировала причину вашего визита?

— Да нет, вы все поняли правильно. — Мне пришлось помолчать, подбирая формулировки. — Впрочем, не совсем. Неправильно. Заказчик — человек, готовый заплатить за то, что хочет получить. А я приехала просить вас поработать бесплатно.

По ее лицу пробежала тень, и я добавила:

— Варвара Федоровна, я знаю, в какой вы ситуации. Я помню про опеку, и по городу ходят слухи, будто типография в долгах.

Она начала тщательно разглаживать листок, край которого только что смяла.

— И моя просьба — действительно просьба, а не завуалированный приказ. Если вы мне откажете, обещаю, что не затаю обиду и вообще никак не изменю отношения к вам. — Я покачала головой. — Надеюсь, вы мне верите.

Варвара задумчиво на меня посмотрела.

— До сих пор я видела от вас только хорошее, Анна Викторовна.

— Благодарю. В чем суть. Мы с дамами организовали попечительский комитет.

— Значит, Евдокия Степановна за обедом спрашивала о подписных листах не просто так?

— Не просто так, — кивнула я. — Но я хочу начать не с них, а с журнала… — Я вспомнила, что Андрей настойчиво рекомендовал мне не называть это журналом, и поправилась: — С благотворительного сборника. Но не вот эти, знаете, подборочки душещипательных рассказов о бедных сиротках. Я хочу сделать что-то, за что будут охотно платить. Что-то вроде «Работ…»

Я осеклась, вспомнив, что журнала «Работница» здесь не существует и существовать не может.

— Допустим, полезные советы по домоводству. Какие-то простые, но неочевидные вещи, касающиеся ухода за детьми и их воспитания.

— Например? — приподняла бровь Варвара.

Например, не убивать детей грязной водой, не кутать до теплового удара, не кормить младенца всем, что нашлось в доме, и не считать понос разновидностью дурного характера.

Конечно, вслух говорить

— Например, как устроить детскую комнату, чтобы в ней было тепло, но не душно. Как проветривать без сквозняка. Как стирать детское белье. Как кормить ребенка во время болезни, когда он не может есть привычную пищу. Как ухаживать за младенцем без лишнего страха и без лишней самоуверенности. Что читать детям. Чем занять девочек так, чтобы это было и полезно, и не превращалось в наказание. Как вести небольшое хозяйство в доме, где денег не слишком много, а приличия все равно требуют расходов. — Мне наконец удалось подобрать формулировку. — Я хочу сделать чтение для дам, которые ведут дом, командуют слугами, воспитывают детей, приглядывают за кухней, заботятся о больных — а вокруг все делают вид, будто всё это происходит само собой, просто по факту наличия в доме женщины. И, разумеется, чтение без тошнотворной назидательности.

— Но советы не для совсем бедных? — уточнила она.

— У бедных нет лишних денег на благотворительность. Если написать для них, богатые купят один раз из сострадания и положат подальше. А я надеюсь, что первый тираж разойдется и можно будет сделать второй. Само собой, уже с новым содержанием.

— И без политики?

— Упаси господи, — совершенно искренне ответила я.

— А рассуждения о положении женщин?

Я посмотрела на нее. Варвара ответила мне невинным взглядом — точнее, взглядом, который прикидывался невинным.

— Мир меняют не рассуждения, Варвара Федоровна. Мужчины вольны рассуждать за сигарами и вином о «женском вопросе». А я предпочту дать женщине то, что немного облегчит ей жизнь. Например, что делать с ожогом от кухни или свечи, чтобы он зажил быстрее. Или что хранить в доме, чтобы не мчаться за врачом в три часа ночи, если у ребенка вдруг начался жар.

Она задумчиво кивнула.

— Да, если вам удастся найти авторов с беглым слогом, это будут покупать не ради сироток. Тем более что таких журналов нет не только в Светлоярске, но и вообще в России. Есть «Отечественные записки» с разделом домоводства. Есть «Звездочка» как воспитательное чтение для девиц. Есть разнообразные научные, технологические и сельскохозяйственные журналы, из которых умная хозяйка может почерпнуть немало полезного. Но так, чтобы всё вместе, легко написанное…

— И приправленное благотворительными отчетами, — хмыкнула я.

— Полагаю, это обязательно. Что еще вы хотите в вашем журнале?

— Ярмарку тщеславия.

— Простите?

— Рубрику «Город ими гордится». С фотографиями.

— Этого я вам, к сожалению, не могу сделать.

— Поясните, пожалуйста.

— Мы не сможем напечатать саму фотографию. Для этого нужна литография или иная возможность переносить на бумагу изображение с мелкими деталями. У нас рисунки печатают с вырезанных по дереву.

— А фотографию вырезать на дереве нельзя?

— Теоретически — можно. Но снимок придется сначала перевести в рисунок, потом резать доску. А дерево не любит полутонов. Все, что на фотографии выглядит тенью, в печати может стать грязью. Особенно лицо.

Я представила себе губернского благотворителя, чье лицо после всех трудов превращается в благотворительную грязь.

— Жаль, — сказала я. — С портретами… — Я осеклась, сообразив, что мы уже говорим о конкретных вещах. — Варвара Федоровна, я правильно поняла, что в принципе вы согласны?

— При одном условии. Точнее, двух.

— Говорите.

— Мне компенсируют стоимость бумаги и краски.

— Полагаю, это честно.

— И где-нибудь должно быть явно указано, что ваш журнал… в смысле, издание печатано в типографии Лерхенов.

— Разумеется! — облегченно выдохнула я. — Где-нибудь на первых страницах, крупно и заметно. Этого требует справедливость.

— Тогда я приму участие, — сказала Варвара. — Если вы подберете авторов и сами подготовите материалы.

— Именно так я и собираюсь сделать. Инициатива наказуема, — фыркнула я.

Варвара очень странно на меня посмотрела.

— С инициативой, уверена, вы справитесь. Но когда будете готовить сборник, подумайте о цензуре. Очень желательно, чтобы цензор не решил, будто вы строите новую трибуну для общественного мнения. И, пожалуйста, осторожнее с выражениями. Рассказывают, что один ретивый цензор едва не запретил печатать кулинарную книгу за фразу «поставить в печку в вольный дух». Пришлось заменить словами «умеренное тепло».

— Пирог, надо полагать, стал благонадежнее, — не удержалась я.

Варвара тоже фыркнула и снова стала серьезной.

— Я бы предложила текст будущего сборника подать цензору рукописью. Потому что, если мы подадим набранный и отпечатанный экземпляр сборника, а цензор велит что-то изменить, придется менять набор.

— Значит, сначала текст, потом цензор, потом печать?

— Именно так. Возможно, ваш супруг может подсказать, как сделать прохождение цензуры быстрее.

— Я не готова сейчас говорить за Андрея Кирилловича или обещать, что губернаторская фамилия ускорит дело. Будем рассчитывать время так, как если бы все шло обычным путем.

— Понимаю вас.

Мы углубились в обсуждение технических деталей.

— Очень рада, что мы поняли друг друга, — сказала я наконец. — Но я не спросила еще одну важную вещь — как здоровье Фридриха Ивановича?

— Намного лучше, вашими заботами.

— Я тут ни при чем. Вы не против, если я его навещу?

Как врач я вряд ли буду полезна, но человеку в положении Фридриха важно знать, что о нем не забыли. И, возможно, еще важнее — что к его дочери наезжает влиятельная дама, которая не бросит ее в беде, если что.

Варвара поколебалась.

— Идемте, — сказала она, будто решившись. — Батюшка будет рад вам.

Глава 40

У лестницы, ведущей на второй этаж, Варвара замедлила шаг.

— Прошу вас, Анна Викторовна, — сказала она чуть громче, чем следует.

На втором этаже что-то зашуршало. Потом стукнуло. Потом ойкнуло девичьим голосом и снова зашуршало.

Я вопросительно посмотрела на хозяйку. Она ответила мне невинным взглядом, который, кажется, местные барышни начинают тренировать с самого рождения.

Мы поднялись наверх, в гостиную.

Из-за стола встала княгиня Градова и сделала реверанс — не по этикету, по этикету первой должна была приветствовать ее я — скорее чтобы немедленно вернуть происходящему вид светского визита. Реверанс оказался чуть неловким, было заметно, что он не вколочен в тело с самого детства. Я мысленно фыркнула сама на себя: уж не мне морду кривить из-за чужого происхождения. Но все же подобные маленькие неловкости выделялись на фоне светлоярского высшего общества, в которое меня занесла неведомая сила.

На столе перед Градовой лежали газеты и какая-то папка. Из-под газеты виднелся край плотной бумаги с расплывшимся пятном. Я успела заметить тонкую линию, похожую на изгиб берега или дороги, и несколько крошечных штрихов, прежде чем княгиня поправила газету, скрывая рисунок.

Я сделала вид, будто не обратила внимания на этот маневр.

— Анастасия Федоровна, рада вас видеть, — поклонилась я ей.

— Анна Викторовна, — ровно ответила она.

Я вопросительно посмотрела на Варвару.

«Не сейчас», — ответила она

«Я умею быть слепой», — постаралась ответить я таким же манером.

— Батюшка здесь, — сказала Варвара и показала на следующую дверь.

Я поклонилась, здороваясь. Федор Иванович попытался приподняться мне навстречу.

— Не надо, — сказала я негромко. — Держитесь как вам удобно.

Он снова откинулся на подушки, оставшись полусидя. Под правой рукой больного лежала дощечка с прикрепленной бумагой и карандаш.

— Вы уже начали писать? — спросила я, подходя ближе.

Больной настороженно посмотрел на меня. Выздоравливающие мужчины вообще умеют смотреть так, будто телесная немощь стала для них личным оскорблением.

«Jа», — нацарапал он на листке.

— Рада, что вам настолько лучше.

Он по-прежнему смотрел настороженно, и я его понимала. Когда тело так подставляет на ровном месте, трудно радоваться маленьким шагам к нормальной жизни. Особенно мужчине, привыкшему, что дом, дело, дочь и половина окружающего мира держатся на его слове.

— Батюшка пишет понемногу, — сказала Варвара. — Каждый день.

— Это хорошо, что каждый день. Писать вам нужно непременно, чтобы рука вспоминала. Только именно понемногу, Фридрих Иванович. Не до усталости.

Он дернул подбородком с видом «Кто ты такая, женщина, чтобы запрещать мне уставать?».

— Ради вашей дочери, — мягко добавила я. — Варвара Федоровна и без того взвалила на себя слишком много. Не заставляйте ее еще и отнимать у вас бумагу силой.

Карандаш в его пальцах дрогнул.

Варвара отвернулась к окну. Кажется, чтобы скрыть улыбку.

Фридрих Иванович медленно, с усилием, вывел еще несколько букв. На этот раз не «Ja». Что-то подлиннее.

Варвара наклонилась к листку.

— «Не отнимает», — перевела она.

— Пока вы благоразумны, — сказала я. — Однако умные люди часто вредят себе куда старательнее глупых. Глупые хотя бы предсказуемы.

Варвара закашлялась. Федор Иванович криво улыбнулся и снова взялся за карандаш.

«Und Sie?»

— Он спрашивает: «А вы»? — перевела Варвара.

— В контексте нашего разговора — надеюсь, что все же врежу себе не слишком усердно, — фыркнула я. — Постарайтесь все-таки не уставать. Варвара Федоровна рассказала мне, что дела в типографии идут, но это не значит, что делу не пригодилась бы ваша рука, а для этого вам надо выздороветь.

«Gut».

— Тогда не буду сама себе противоречить и утомлять вас. — Я поклонилась, прощаясь.

Когда мы вернулись в гостиную, Градова все еще — или снова? — стояла у стола и внимательно вглядывалась в чистый лист бумаги.

— Надеюсь, я не помешала, — сказала я.

— Нисколько, Анна Викторовна, — ответила княгиня.

— Анастасия Федоровна любезно помогает мне с одним рисунком, — сказала Варвара Федоровна. Чуть помедлила. — И, возможно, она может помочь и вам. Надеюсь на вашу деликатность.

Княгиня встревоженно посмотрела на нас обеих.

— Вы можете рассчитывать на мою скромность, — кивнула я.

— Анне Викторовне нужны рисунки для благотворительного издания, — пояснила Лерхен.

Она подошла к шкафу у стены, достала завернутый в серую тряпицу холст и положила его на стол — поверх закрытой папки. Сняла ткань.

Красный рукав. Бубен, зажатый в руке. Смеющийся рот. Кусок яркой масленичной сутолоки, выхваченный будто не кистью, а ударом сердца. В нем не было чинной аккуратности альбома приличной барышни. Была толпа, мороз, смех. Казалось, ряженый сейчас шагнет за край холста и ударит в бубен так, что задрожат стекла.

— Это ваша работа? — спросила я.

— Моя, — ответила Градова сухо, почти вызывающе.

— Она живая, — сказала я.

Градова моргнула.

— Простите?

— Картина. Она живая.

— Именно поэтому я и осмелилась показать ее вам, — сказала Варвара. — Для благотворительного издания нам понадобятся не только рамочки и виньетки.

— Могу я спросить, о чем вы? — поинтересовалась княгиня.

— О рисунках для благотворительного издания. Мы с Варварой Федоровной только что обсуждали сборник при попечительском комитете. Полезное чтение для дам: домоводство, дети. Обязательно отчеты о пожертвованиях. И, если нам хватит ума не разориться прежде первого листа, понадобятся картинки.

— Картинки продают, — сказала княгиня.

Сказала чересчур уверенно. Варвара озадаченно посмотрела на нее. Я тоже. Градова чуть опустила ресницы, но слишком поздно. В светской даме на секунду мелькнул человек, который не просто умеет рисовать, а понимает, зачем рисунок нужен на странице.

— То есть, — поправилась она, — делают издание привлекательнее.

— Разумеется, именно это я и имела в виду. — Я осторожно добавила: — Княгиня, могу я говорить прямо?

Она посмотрела на Варвару, потом на меня.

— После того, как вы видели мою работу, думаю, это уже неизбежно.

— Мне нужны не просто красивые картинки. Красивые картинки я могу попросить у любой барышни с альбомом. Мне нужен человек, который понимает, что останется от рисунка после резца. Что в печати станет пятном, что исчезнет, что надо усилить заранее. Варвара Федоровна говорит, что фотографию мы напечатать не сможем… — Я помедлила. — Пожалуй, портреты придется отложить. Княгиня не может рисовать портреты.

«Почему?» — безмолвно вытянулось лицо Градовой.

— Одно дело — оказать светскую любезность и изобразить даму своего круга. Другое — нарисовать портрет купца. Скажут, что это услужение низшим сословиям… — Я мысленно ругнулась, вспомнив ее происхождение. — Простите, Анастасия Федоровна.

— Ничего, — сказала она. — Я так толком и не освоилась со всеми этими реверансами.

— Словом, Варвара Федоровна любезно согласилась помочь мне с благотворительным изданием, вся прибыль от которого пойдет на нужды сиротского приюта. Я была бы очень признательна, если бы вы смогли оказать милость, — пропади они пропадом местные обороты! — и сделать для этого издания несколько изображений, которые можно будет перенести на дерево. Виды города. Возможно, иллюстрации к статьям или хозяйственным советам. Я не могу предложить вам заказ, но могу просить вас о содействии как даму, которая понимает художественную часть и готова помочь благотворительному делу.

— Имя будет указано? — спросила Градова.

— Решать вам. Говоря откровенно, имя княгини Градовой на первом благотворительном сборнике очень помогло бы делу.

— Делу или продаже?

— В данном случае одно равно другому. Думаю, даже матушка Покровская скажет, что нет греха в том, чтобы продать что-то ради доброго дела.

— Давайте обсудим технические нюансы, — сказала Варвара.

Кажется, мы с Градовой посмотрели на нее одинаково, потому что она тут же поправилась:

— В смысле, что мы хотим получить.

— Нет-нет, — сказала я. — Технические нюансы — это прекрасно. Я за технические нюансы. В них обычно и прячется вся катастрофа.

Княгиня Градова едва заметно улыбнулась.

Варвара достала чистый лист, поставила чернильницу ближе к себе и написала наверху: «Рисунки».

— Для первого выпуска, — сказала она, — лучше не брать много. Один вид, одна заставка и, возможно, одна иллюстрация к статье.

— Почему так мало? — спросила я и сама же ответила: — Деньги, время, резьба, бумага, печать, цензура.

Градова глядела на меня уже без прежней настороженности.

— Вид города можно сделать, — сказала она. — Только не общий. Общий вид получится мелко.

— Только не это казенное уныние, — не удержалась я.

И вообще, надо как-то растрясти Приказ на ремонт.

— Руки девочки над вышивкой. Руки мальчика с молотком. Очертания ребенка во дворе у дерева, — предложила Градова.

Я растерянно посмотрела на Варвару.

— Это будет уместно?

— Задачка не из простых, — ответила она. — Если издание будет выглядеть слишком зазывно, его сочтут неприличным. Если слишком жалостливо — дешевым. Если слишком учено — скучным. Если слишком весело — легкомысленным.

— То есть нам нужно сделать полезно, трогательно, но не слезливо; красиво, но не дорого; серьезно, но не скучно; продаваемо, но не торгово; и все это так, чтобы цензор не увидел в чистом белье вольный дух, — резюмировала я.

Градова тихо рассмеялась.

— Можно еще взять предметы. Книга, детская рубашка, катушка ниток, ложка, маленькая чашка. Только не слишком много, а то получится лавка старьевщика.

— А если рубрика о благотворителях? — поинтересовалась я. — Чем ее иллюстрировать?

— Не лицами. Можно нарисовать символ пожертвования, — сказала Градова. — Если Сумской даст ткань — рулон ткани. Если кто-то даст лекарства — склянки. Главное, не рисовать деньги.

— Потому что это будет неприлично? — приподняла бровь я.

— И неблагонадежно, — добавила Варвара.

— Значит, запоминаем. Деньги не рисовать. Вольный дух не печь. Женский вопрос не поднимать. Что еще нельзя?

— Работать без ТЗ, — сказала Градова.

Мы с Лерхен замерли, глядя на нее.

— В смысле, мне нужно понимать, что именно рисовать, — заторопилась она. — Размер, назначение, где будет стоять на странице…

— Значит, перед тем, как браться за первый номер, мне нужно подготовить содержание, рубрики, темы текстов, задание на рисунки, подумать о цензуре и путях продажи и распространения, — подытожила я. — Ничего не забыла?

— Нервы и сон, — сказала Градова.

— Они сметой не предусмотрены, — фыркнула Варвара. — Не просто же так говорят: от работы дохнут кони.

— Ну а я — бессмертный пони, — совершенно автоматически отозвалась я.

И одновременно со мной эти же слова произнесли остальные.

В наступившей тишине мы смотрели друг на друга.

Немой сцене не хватало только занавеса.

Конец второй книги.

Третий том здесь: https://author.today/work/616155

История Варвары Лерхен: https://author.today/work/552993

История Анастасии Градовой: https://author.today/work/555468

Nota bene

Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги.

Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через Amnezia VPN: -15 % на Premium, но также есть Free.

Еще у нас есть:

1. Почта[email protected]— получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.

2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на«Анонимность».

* * *

Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:

Докторша. Благотворительница

Спасибо за чтение

Вернуться к книге