Агнес
Пролог Луиса Форета
Хавьер Пенья
Агнес
Agnes
Javier Peña
Агнес
«Агнес: возраст — до тридцати лет. Рост — метр шестьдесят пять, волосы вьются, глаза зеленые. Плечи хорошо развиты, бедра широкие, лодыжки — не скажешь, что стройные. Прибыла в полицейский участок в 10:57 вечера с гематомой на лбу и повреждением мягких тканей с локализацией в наружном углу левого глаза».
Агент Баской имеет обыкновение подробно фиксировать в письменном виде все, что происходит во время его дежурства, но готов признать, что взялся бы составить описание Агнес, даже если бы не находился на дежурстве, поскольку она, на его вкус, вовсе не лишена привлекательности.
Несмотря на разбитое лицо, рассеченную бровь, остекленевший взгляд и диковинный наряд.
Несмотря на то что от ее пальцев несет мазью от геморроя.
Несмотря на то что изо рта у нее за километр разит алкоголем.
Агент Баской отмечает: «Вероятно, односолодовый виски». Записывает в такой формулировке, хоть и знает, что «вероятно» — злейший враг точности. «Вероятно» может оказаться лазейкой, через которую ускользнет обвиняемый. «Разве не собственной рукой написали вы слово „вероятно" в исходных заметках? — задаст ему вопрос адвокат. — Следовательно, не означает ли это, что у вас были обоснованные сомнения относительно моей подзащитной?» И он не сможет соврать. Он — точно не сможет.
Он вымарывает «вероятно», оставляет только «односолодовый виски».
Агенту Баскою нравится экспериментировать с запахами. Он полощет рот разными ликерами, а потом сплевывает содержимое, после чего дышит в ладонь и нюхает; он считает себя экспертом по ароматам; он уверяет, что в один прекрасный день эти способности сослужат ему добрую службу в каком-нибудь деле. Возможно, в деле Агнес. Хотя никакого дела Агнес не существует. Официально открытого дела нет. Есть только заметки агента Баскоя.
Четыре года назад агент Баской окончил полицейскую академию. Совсем недавно, после сорока пяти ничем не примечательных месяцев в одном из заштатных полицейских участков — и небольшого толчка со стороны семьи, даже не достойного отдельного упоминания, — он получил перевод в Сантьяго. Отец, гордый успехами сына, прислал ему на прошлой неделе письмо, в котором сравнил его карьеру со стремительно мчащимся метеором.
Агнес, проявляя некоторое нетерпение, ждет, пока агент Баской закончит писать. Из-под ее расстегнутого длинного пальто цвета беж выглядывает сидящее точно по фигуре платье из черного атласа с полупрозрачными вставками, еще на ней черные чулки в сеточку и туфли на высоких, сантиметров десять, не меньше, каблуках. На платье — разрезы по бокам. И глубокое-преглубокое декольте. Агент Баской записывает: «Занятие проституцией не в полной мере исключено».
После чего вычеркивает «в полной мере». Чертовы наречия!
Агнес держит в руке некий предмет дамского туалета, из категории нижнего белья. Агент Баской сомневается, использовать ли выражения «дамского туалета» и «нижнего белья». Вещичка так себе, не возбуждает, это уж точно. Белая, из хлопка, к тому же бывшая в употреблении. Агент Баской не напишет «грязная», потому что таковой вещь не выглядит. Он это и имеет в виду: бывшая в употреблении, то есть поношенная. Если бы агент Баской хотел сказать «грязная», он бы так и сказал: «грязная», а не «бывшая в употреблении».
Судя по виду девушки, эта вещица ей явно велика. Даже принимая во внимание проблему ее бедер. В заметках агента Баскоя слово «проблему» вычеркнуто, поверх него написано «ширину».
Наконец агент Баской поднимает голову, обращается к ней с вопросом, может ли он чем-нибудь помочь.
Агнес медленно, толчками выдавливает из себя:
— Эти трусы… трусы… могли быть орудием преступления.
Агент Баской спрашивает, принадлежит ли данный предмет нижнего белья — он избегает слова «трусы» — ей.
Агнес мотает газовой.
— В таком случае как он у вас оказался?
— Мне их прислал он.
Агент Баской сам себя поздравляет: надо же, как скоро допрос выводит его на верный путь.
— Ага. А кто — он? Давайте с этого и начнем. Назовите имя человека, который прислал вам эту вещь.
— Я его не знаю.
— Ага. Вы его не знаете.
— Его никто не знает. А те, кто его знал, уже умерли. Или дали подписку о неразглашении.
— А вы не давали подписку о неразглашении?
— Нет.
— В таком случае незнание вам только на руку. — Агент Баской улыбается. Пытается понравиться — этот комментарий призван выставить его человеком дружелюбным, применяющим неформальный подход. Молчание Агнес означает, что самым подходящим в данном случае эпитетом будет «севшим в лужу».
— Это имеет какое-либо отношение к удару, что был нанесен по вашему лбу? — возобновляет он допрос.
— Нет… — колеблется она.
— Что же послужило причиной этого синяка?
— Несчастный случай… дома.
— Дома, точно?
Агнес подтверждает кивком.
— А той опухоли, что рядом с бровью?
— Вы действительно считаете, что это важно?
— Я пока не знаю, сами оцените.
Агнес прищелкивает языком.
Агент Баской делает пометку.
— Каким образом попали к вам эти… этот предмет одежды? — звучит следующий вопрос.
— По почте.
— В таком случае должно было быть имя отправителя или что-то в этом роде.
— Да, Луис Форет.
— Ага. Луис Форет.
Агент Баской записывает имя.
— Вам оно ни о чем не говорит? — спрашивает она.
— А должно?
— Это известный писатель.
— Он автор криминальных романов?
— Нет.
— A-а! Дело в том, что я в книгах не очень… Разве что по части криминальных романов.
Агент Баской всегда весьма неохотно признает свое невежество по какому бы то ни было вопросу. И сейчас мысленно обещает самому себе ознакомиться с новинками иных литературных жанров.
— Он совсем недавно заявил о прекращении литературной деятельности. Новость прошла по всем телеканалам.
— Видите ли, телевизор я тоже не смотрю.
Агнес вновь погружается в молчание; она обводит взглядом помещение, словно в поисках другого собеседника, но в полицейском участке пусто и темно, в нем никого нет, если не считать агента Баскоя, опирающегося на край стойки под лампой со светящимися трубками желтого света. К стойке приклеен распечатанный на принтере лист, который гласит: ЗАМЕНА УДОСТОВЕРЕНИЙ ЛИЧНОСТИ, рядом стрелка:.
— Так кто он такой, этот Луис Форет? — интересуется агент Баской.
— Тот, кто прислал мне трусы.
Девушка начинает его нервировать.
— Но вы только что сказали, что не знаете его имени.
— Луис Форет не имя, а псевдоним.
— Ага, псевдоним. А для чего ему псевдоним? — Это длинная история.
— У меня целая ночь впереди.
— А у меня — нет, — возражает Агнес.
Агент Баской постукивает по полу то одной, то другой ногой, как
— Так как, говорите, вас зовут? — задает он следующий вопрос.
— Меня?
— Да, вас.
— Я вам еще не говорила.
— Ну да, верно. Так назовите свое имя, будьте добры.
— Но ведь вы сказали, что я говорила, как меня зовут…
— Это я просто так выразился.
— Агнес.
— Агнес, а дальше?
— Агнес Романн.
Агенту Баскою имя кажется необычным. Вымышленное? Вполне возможно.
— Хорошо, Агнес Романн, так какого рода отношения связывают вас с этим самым Луисом… — Он заглядывает одним глазом в свои записи. — Форетом?
— Я его биограф.
— Биограф? — Агент Баской хмурит брови и еще быстрее болтает ногами. Он знает, что, когда ноги его раскачиваются, плечи тоже ходят ходуном. Он одергивает на себе темно-синий мундир. Предусмотренный уставом накладной карман еле держится, того и гляди оторвется. Мать агента Баскоя великой портнихой явно не назовешь.
— Да, биограф. Вам известно, что это значит?
(Эй, Агнес Романи, это уже перебор — зачем обижать-то?)
— Разумеется, сеньорита, разумеется, — отвечает агент Баской, не скрывая раздражения.
Агнес помахивает трусами, как будто хочет призвать его сконцентрировать внимание на том, что действительно важно.
— Итак, вы утверждаете, что являетесь биографом Луиса… — И он вновь заглядывает в свои записи.
Агнес закатывает глаза.
— …Форета, — договаривает он. — Однако его настоящее имя вам неизвестно.
— Именно так.
— И как далеко вы продвинулись в написании биографии?
— Она практически готова.
— Любопытно.
Агент Баской пытается вспомнить биографии, которые ему приходилось читать. Вспомнилось не слишком много, к тому же стало понятно, что легче всего запоминалось и проще всего вспоминалось не что иное, как имена героев жизнеописания.
— Авы можете описать внешность сеньора Форета?
— Нет.
— Ага. А по какой причине?
— По той причине, что я его ни разу не видела.
— Но вы его подозреваете.
— Не знаю.
Шариковая ручка в руке агента Баскоя по-прежнему движется по строчкам, но, когда взгляд его падает на бумагу, он осознает: из-под его пера выходят лишь какие-то палочки и черточки, а буквы из них уже не складываются.
— Ага Значит, не знаете. А скажите мне, пожалуйста, известно ли вам, кому принадлежит данный предмет нижнего белья?
— Мне это не известно.
— Ага. Вам это не известно. Но известно ли вам следующее: здравствует ли в настоящий момент эта персона?
— Могла и умереть.
— Могла?
— Я не знаю.
— Ага. Вы не знаете.
— Не знаю.
— Вы знаете, что она могла умереть, но не знаете, как ее зовут.
— Ургуланила?
— Ургу… Прошу прощения, как это пишется?
— Думаю, что это ошибка. — Агнес поворачивается на своих внушительных каблуках.
— Подождите, секундочку, эта Ургу… Эта сеньорита — ваша знакомая?
— Я никогда в жизни ее не видела.
— Но вам известно, что она исчезла.
— Этого я не знаю.
— Ага. Этого вы не знаете. А событие, о котором вы пришли заявить, когда имело место быть?
— Семь лет назад.
— Сеньорита, позвольте мне спросить: вы сегодня пили? Возможно, односолодовый виски? — Агент Баской формулирует свой вопрос не без гордости.
— Мне нужно идти.
— Сеньорита, — кричит он ей, пока она не вышла, — вы не думаете, что наряд ваш не… не… не совсем подходит для такой прохладной ночи, как эта?
— Я после занятий танго.
— Ага. То есть вы отправились на танго, прежде чем прийти заявить о том, о чем пришли заявить.
— Слушайте, оставьте это.
— Сеньорита…
Агнес идет к двери еще быстрее; у самого порога она выкидывает из-за спины фигу, адресуя ее агенту Баскою.
Он не совсем понимает, как реагировать. У него нет никакой возможности ни приказать ей остаться, ни задержать ее. Употребление виски или расхаживание по улице в полупрозрачном наряде и с неким предметом женского нижнего белья в руке не квалифицируется как преступление. Как и рассказывание странных историй.
Агент Баской провожает взглядом широкие бедра Агнес, исчезающие за автоматическими дверями.
И только в эту секунду до него доходит, что этот самый предмет нижнего белья она оставила на стойке дежурного. И что с ним теперь делать? Он берет трусы и убеждается в том, что глаза его не подвели: ткань потерта, наблюдается особенная шероховатость в задней части как следствие соприкосновения с брюками. Он их разворачивает — трусы огромны.
Агент Баской записывает в своем блокноте: «Трусы Полифема». Затем вычеркивает слово «трусы» и пишет сверху «нижнее белье». После чего вычеркивает «Полифема». Словесная эквилибристика — не дело национальной полиции. Он убирает в ящик свои заметки и хлопковый предмет одежды.
Две недели спустя шеф, роясь в поисках папки, обнаружит эти трусы в ящике письменного стола агента Баскоя, каковое обстоятельство принесет последнему немало проблем и отразится на его метеором взлетавшей карьере. Но эта история уже не будет иметь ничего общего ни с девушкой, ни с Луисом Форетом. Кстати, о девушке: единственное действие, предпринятое агентом Баскоем, свелось к записям в блокноте.
Именно так мы в большинстве своем и поступаем. Даже те из нас, кто наиболее строг к себе. Мы пишем в блокноте, делаем заметки в мобильном телефоне, завязываем на память узелки. Размышляем о том, что могли сделать, но не сделали, и о том, что сделали, а могли бы и не делать. А потом отпускаем. Просто позволяем чему-то случиться, позволяем событиям идти своим чередом, идти так, как оно идет.
И часто то, что может предложить нам жизнь, сводится просто-напросто к сотрудничеству с нашей же собственной биографией.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом
(биография)
Агнес Рочани (при участии Луиса Форета;
I. История Шахрияр[1]
Идра (Греция), июнь 2011 года
«Реальные истории происходят не в хронологическом порядке», — едва ли не первые слова Луиса Форета, обращенные ко мне непосредственно после того, как он заказал свою биографию. Жизнь — мозаика, сложенная из скудной горстки фрагментов, а не из миллиона кусочков смальты, как те, в Помпеях, сказал он, и таких фрагментов всего девять-десять, в чем и заключается основная трудность работы биографа: ему предстоит вдохнуть некий смысл в составленное из десяти фрагментов изображение, чтобы целое не выглядело детской мазней. Тебе придется скакать то вперед, то назад, сказал он, а потом еще раз, по второму кругу, и только так ты сможешь узреть значение целого, подобного скорее живописному полотну, а никак не мелодии. И прибавил: пиши историю Луиса Форета я сам, первым элементом мозаики сделал бы образ залива Саронико за год до явления миру человека, известного как Луис Форет.
Усатый музыкант в белой льняной рубахе, примостившись на плоском, как голова змеи, кнехте, играет в порту Идры на
— Ena dio kai tría kai tessera…[2]
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, не может не восхищаться необычайными способностями Шахрияр к языкам. Откровенно говоря, в этот залитый солнцем июньский денек он не может не восхищаться Шахрияр.
С течением лет, утверждает он, попроси его кто назвать один-единственный день, когда он ощущал то, что обычно именуется счастьем, он бы выбрал первые послеполуденные часы того дня.
Хотя верно и то, что течение лет имеет свойство все основательно спутывать и перемешивать.
— Все просто, — говорит она, читая его мысли. — Это значит «один, два, и три, и четыре» — ena, dio, tria, tessera, — даже ты сможешь запомнить это по-гречески.
Ему нравится, как она улыбается под аккомпанемент бузуки: руки раскинуты, микроскопические поры раскрылись навстречу солнцу. Ее улыбка рисует заманчивое будущее, в глазах же укрылись следы печали. Она два дня не выходила из гостиничного номера из-за гастроэнтерита. По крайней мере, именно так они полагали в тот июньский, до краев залитый солнцем полдень.
— Так вот он, значит, какой — свет Греции, — говорит она, потягиваясь на стуле, как ленивая девочка.
К порту плывет прогулочное суденышко, оставляя за кормой на синей морской глади пенный след. Суденышко именуется «Калипсо», как любовница Одиссея, с которой тот развлекался, пока верная Пенелопа ждала возвращения мужа. На палубу «Калипсо» выходит женщина и, засунув в рот два пальца, свистит мужчине с бузуки.
— Пожалуй, я выберу свет, не Акрополь, — говорит Шахрияр, потягивая холодный чай через соломинку. — А если тебе придется выбирать что-то одно в Греции, что выберешь?
Женщина крепит швартов там, где только что сидел музыкант, а тот уже удаляется, продолжая играть на своем инструменте и улыбаясь Шахрияр. Она машет ему на прощание рукой. Мужчина, вроде северянин по виду, выходит из капитанской рубки с колыбелькой. Женщина достает младенца, шейка его дергается, головка держится будто на гвоздике и того гляди отвалится. Один прыжок — и мать с ребенком уже на причале.
— И кому только может такое в голову прийти? — говорит человек, которому предстоит стать Луисом Форетом. — Взять с собой младенца на эту посудину.
— Молчи, зануда, — возражает Шахрияр, не гася улыбку, — это же просто чудесно. Я и сама не прочь оказаться этим младенцем! Разве ты не хотел бы, чтобы родители взяли тебя в Грецию? Сегодняшние детки — просто везунчики. Для них весь белый свет размером с носовой платок.
— И ты называешь это везением?
— Конечно! Вот я, например, хочу одного: увидеть весь мир. Только я уже слишком большая… — Она смотрит на него долгим, в несколько секунд, взглядом, а потом громко хохочет, пуская через соломинку пузыри. В этот июньский полдень, наполненный до краев солнечным светом, Шахрияр нет еще и двадцати пяти.
— Поедем в гостиницу на ослике? — спрашивает она, словно маленькая девочка, что просит разрешения у взрослого.
На Идре нет машин. По острову можно перемещаться пешком или на осле, альтернатива — по морю, на лодке. На противоположном конце порта-подковы длинной вереницей выстроились ослики в разноцветной упряжи, они поджидают туристов, чтобы развезти их по гостиницам, гнездящимся на вершинах холмов.
— Уже хочешь вернуться в отель?
— Не-е-е-ет! — тянет она. — Хочу увидеть закат, хочу смотреть, как садится солнце, пока не скроется.
За соседним столиком две девушки играют в тавли, греческие нарды; они проворно берут фишки, а потом гулко опускают, стучат по деревянной доске. Стоит разойтись приплывшим на суденышке экскурсантам, как Идра превращается в тихую мирную гавань; только игра в тавли и звуки бузуки бросают вызов царящему здесь спокойствию.
— Но обратно мы поедем на ослике, — настаивает Шахрияр.
Он только пожимает плечами.
Вырастая из синей дали, к ним скачками приближается гигантский паук, нарушая спокойствие. Это «Летучий дельфин», судно на воздушной подушке, на нем от Идры до Пирея — меньше пары часов. Юные гречанки сворачивают игру и собирают фишки, споря, кто победил в незаконченной партии. Та, что пониже ростом, закуривает сигаретку, та, что повыше, прикуривает свою от сигареты подруги. Пока они дымят, человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, ловит себя на мысли, что ему доставляет удовольствие слушать, как они болтают по-гречески.
— …Ena dio kai tria kai tessera… — мурлычет Шахрияр, заметив, что он засмотрелся на других девушек.
Шахрияр, судя по всему, эта игра забавляет. Ей нравится делать вид, что она ревнует, хотя между ними ничего нет и никогда не было: просто теплые приятельские отношения между двумя людьми. В тот солнечный июньский день человеку, которому предстоит стать Луисом Форетом, представляется чрезвычайно легким делом объяснить, почему между ними никогда не было ничего, кроме дружбы: он уже в годах, женат вторым браком, у него малютка дочка, да и вообще он научный руководитель Шахрияр на кафедре сравнительного литературоведения. Всего этого и по отдельности бы хватило, а в сумме — более чем достаточно.
Но одно дело — мотивы и намерения, и совсем иное — действительность: совпадение того с другим случается не так уж часто. В действительности они были всего лишь друзьями исключительно потому, что ей большего не хотелось. Хотя порой, по словам Форета, все выглядело совсем иначе.
На острове Идра они собирают материал для научного исследования о творчестве Леонарда Коэна, причем расходы он оплачивает сам, из своего кармана, — так не нужно будет отчитываться перед университетом, — и живут они в одном гостиничном номере. «С двумя кроватями», — поставила она ему условие. «С двумя кроватями, разумеется. За коготы меня принимаешь? У меня ведь даже дочка есть, ты что, забыла?» — «Тогда ладно, — сказала она в ответ. — Но только с раздельными кроватями».
То, что его жена думает, будто они живут в разных номерах, угрызений совести у нее не вызывает. Не было между ними пока что такого, о чем стоило бы пожалеть.
Или было, по словам Форета. Быть может, жалеть следует как раз об упущенных возможностях, как раз о тех случаях, когда ничего не случилось.
Две юные гречанки уже стоят на краю причала, куда направляется «Летучий дельфин», ждут, а тот идет вдоль стены, отплевываясь. Рокот двигателя похож на шум огромной цистерны. Та, что повыше ростом, с орлиным носом и покатыми плечами, бросает окурок под ноги, и пара тощих кошек бросается к ней в надежде на то, что это не окурок, а еда.
На Идре кошек столько, что на них трудно не наступить. Черные, длинные, с
— Чертовы кошки, — произносит Шахрияр, и в первый раз за этот день лицо ее покидает улыбка.
Шахрияр строго следует странным предписаниям своих суеверий. Ей внушают отвращение кошки, ее беспокоит число тринадцать, она избегает рыжеволосых, а еще она замораживает людей. Как только ей почудится, что кто-то в университете косо на нее посмотрит, она напишет имя этого человека на клочке бумаги и положит в дальний угол морозильной камеры. Так, по ее заверениям, можно снять сглаз.
С соломинки Шахрияр срываются, одна за другой, капли холодного чая, орошая ее экземпляр английского перевода «Грека Зорбы» с примитивистскими черным ослом и белыми домиками на обложке. На форзаце она простым карандашом набросала несколько штрихов — по ее словам, они напоминают ей отплясывающего сиртаки человека, которому предстоит стать Луисом Форетом.
— Поверишь ли, я вот это никогда не читала. — Она говорит, потряхивая книгу, зажатую в худой, под стать кошкам Пары, руке. В этот залитый солнцем июньский полдень Шахрияр еще не знает, что у нее никогда уже не будет времени прочесть «Грека Зорбу».
В то утро они наконец-то вышли из номера и отправились на прогулку по острову.
В предшествующие дни она гнала его от себя, просила оставить ее одну, но он никак не мог ее покинуть в таком состоянии, когда она, согнувшись пополам, дыша горечью, неслась в туалет, с потеками черной туши вокруг огромных глазищ на перекошенном лице, будто скула съехала куда-то набок.
— Ну и видок у меня, наверное, — говорила она. — Теперь ты бросишь меня ради гречанки.
Как будто он может бросить ее ради кого бы то ни было. Как будто он может.
— Две раздельные кровати, — возражал человек, кому предстояло стать Луисом Форетом, грозя ей пальцем, и она закатывала глаза, что получалось у нее очень мило.
Когда же ей становилось чуть лучше, она принимала ванну: ныряла в покрытую толстым слоем пены воду и позволяла ему сидеть рядом, пристроившись на закрытом крышкой унитазе. Над водой вздымались коленки, руки и голова, все остальные части тела Шахрияр оставались под плотным ковром белых пузырьков. И они разговаривали — долго, пока кожа у нее не становилась морщинистой.
— Ну вот, теперь я совсем взрослая, как ты, — говорила она, показывая ладони, после чего прогоняла его из ванной.
И он послушно ждал в комнате, воображая ее по ту сторону двери голой. Всего-то нажать на дверную ручку. Одно движение руки.
Тогда он звонил по телефону жене, несколько минут говорил с ней, а потом просил дать трубку дочке. Шахрияр выходила из ванной комнаты, облаченная в купальный халат, распахнутый на груди ровно настолько, насколько она считала допустимым — халат как будто скреплялся невидимой булавкой, — и спрашивала его одними губами, без единого звука:
— Это она? Передавай привет.
Он поднимал к губам палец.
— Два раздельных номера, — беззвучно отвечал он.
Проходило пять или десять минут, и она вновь сгибалась пополам, ее сотрясала рвота.
Так, по словам Форета, прошли его первые дни на Паре. Но в то утро здоровье Шахрияр, судя по всему, существенно улучшилось, так что она чувствовала себя в силах совершить прогулку.
Первым делом у них было намечено сходить к дому, который Леонард Коэн купил на Идре в 1960 году на бабушкино наследство: выбеленному строению, как почти всё на острове, с чрезмерно разросшимся плющом и серым дверным молотком в форме звезды Давида. От гостиницы им следовало спуститься к порту и пройти мимо вереницы ослов и строй сувенирных лавок, протискиваясь сквозь толпу экскурсантов, извергаемую «Летучим дельфином».
Потом Шахрияр карабкалась по белесым крутым ступеням. С каким-то детским энтузиазмом останавливалась перед разноцветными дверями и цветущими деревьями. Она сорвала синий анемон, заложила цветок себе за ухо. Время от времени на какую-то долю секунды лицо ее омрачалось; тогда он задавался вопросом, все ли с ней хорошо, но тут же жизненная сила к ней возвращалась, и, легонько помахав рукой, Шахрияр давала понять, что с ней все отлично.
На ней было зеленое шифоновое платье до колен, но она прыгала впереди, обогнав его на восемь или даже десять ступенек, и глазам его с легкостью открывались и ее бедра, и темная тень из-под нижнего белья.
Шахрияр постучала в дверь молотком в форме звезды Давида.
— Погоди, — произнес он. — А что мы скажем, если откроют?
— Что-нибудь да скажем. — Она только плечами пожала в ответ.
Но никто не открыл.
По словам Форета, в тот момент его охватило глубокое смущение. Кого он хотел обмануть? Чего ждали они от Идры? С того времени, как здесь жил Леонард Коэн, прошло уже полвека. Той горстки представителей богемы, тех стесненных в средствах поэтов и художников, которые жили на Идре бок о бок с Коэном в шестидесятых, здесь уже не было: те, кто не умер, давно одряхлел, пострадав от старческого слабоумия сильнее, чем от наркотиков. Местные жители тоже вряд ли помнили Коэна или его любовницу, Марианну, разве что найдутся какие-нибудь совсем древние мастодонты, но рассказанные ими истории, не претендующие на точность, все равно не представят никакой ценности для серьезного университетского исследования. Он это знал. Всегда знал. Поэтому и решил покрыть все расходы из собственного кармана, не желая подавать на кафедру отчет о двухнедельной поездке на некий греческий остров в сопровождении двадцатипятилетней коллеги.
Шахрияр забавлялась, читая его мысли. Тот факт, что дверь дома Леонарда Коэна им не открылась, ее, судя по всему, нимало не огорчил. Для нее этот человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, был открытой книгой. Последним, что она прочла своими глазами, стал не «Грек Зорба», а содержимое головы Форета. И содержимое это, судя по всему, Шахрияр удовлетворило. Казалось, она знала, что ее ноги, несколько минут назад продемонстрированные ему во всей красе, пока она скакала по ступеням, все усложняли. По словам Форета, казалось, что такого рода сложности ей по душе, словно эскаписту, который навешивает на свое тело все больше и больше замков перед прыжком в воду, и все ради того, чтобы потом одним легким движением освободиться от всех пут и подняться на поверхность целым и невредимым.
Она легонько шлепнула по спине человека, которому предстояло стать Луисом Форетом:
— Не падай духом, у нас еще полно мест, где можно хоть что-то найти, и огромное количество вопросов, ведь это наша первая попытка, наш первый визит,
Теперь «Летучий дельфин» удаляется, взяв курс на горы Пелопоннеса, возвращая безмятежное спокойствие портовой террасе. Шахрияр посасывает соломинку, но чая уже нет, на дне остались только кубики льда, уменьшающиеся в размере. Она напевает «Сюзанну»[3]. Смотрит на него и смеется, выгибая соболиные брови дугой. И не знает, что вскоре останется без них. Берет его за руку, и руки их несколько секунд ласкают друг друга, по обыкновению любовников. Перед ними, шаркая, проходит пара низеньких толстеньких старичков, оба — в серых рыбацких кепках и суконных брюках, оба перебирают в пальцах комболои, греческие четки, касаясь их гак же нежно, как они сами сейчас касались друг друга.
— Яснее ясного, отчего Леопард влюбился в этот остров, — говорит Шахрияр. — Представь себе его без туристов, без компьютеров, без телевизоров, без электричества: я так и вижу, как он сидит и пишет в своем беленом домике, увитом плющом с красными цветами, как стучит по клавишам пишущей машинки, как спускается по ступенькам, как купается в порту среди свежевыкрашенных рыбачьих лодок, как покупает за горсточку драхм апельсины, оливки и помидоры, как складывает покупки в матерчатую сумку, как снова пишет, как играет на гитаре, как занимается любовью с Марианной, когда меркнет свет дня… Давай сюда переедем!
— А теперь здесь туристы, компьютеры, телевизоры, электричество, и если полезешь купаться в порту, винт какой-нибудь мелкой яхты отрежет тебе член.
— И нет Марианны, — произносит Шахрияр с лукавой улыбкой на губах.
— Верно. Марианны у меня нет, — говорит он. И добавляет: — А у тебя нет Леонардо.
В конце концов солнце, похоже, сдается и начинает торжественно клониться к закату. Теперь оно скорее застенчивое, хотя это все то же солнце, которое с такой яростью резало им в полдень глаза. Они пообедали на террасе с видом на море. Честно говоря, ел только он; Шахрияр попыталась положить в рот кусочек трески, но тут же выплюнула его в ладонь, а затем сбросила на пол. Кошки среагировали немедленно, гурьбой набросившись на подачку.
— Чертовы кошки, — сказала она.
— Ты должна что-нибудь съесть: два дня не берешь в рот ни крошки, — с укоризной произнес он.
— Гастроэнтерит мне не повредит, — отозвалась она, натягивая платье на животе, и груди ее округлились под зеленым шифоном.
По словам Форета, как раз в тот момент по террасе прошествовало семейство британцев с рыжими детишками, и Шахрияр как-то напряглась, занервничала.
Всякий раз при виде рыжего она должна коснуться пуговицы, поскольку в ассортименте ее предрассудков и рецептов по нейтрализации их разнообразного негативного на нее воздействия прикосновение к пуговице играет роль противовеса к несчастью, триггером к которому является красный пигмент волос. Однако на том ее платье пуговиц не было, и ей пришлось обратиться к одежде сотрапезника, но на человеке, которому предстояло стать Луисом Форетом, была полосатая трикотажная футболка, пуговица же имелась исключительно на поясе шорт цвета хаки.
И вот она кидается к нему, как кошки к сардине, однако на пути к металлической шляпке пуговицы-гриба рука ее задевает невысокий холмик его эрекции.
По словам Форета, любая другая девушка на ее месте просто сделала бы вид, что ничего не заметила, просто отпустила бы ситуацию. Но Шахрияр, да в роли уклонистки — нет, это не для нее, да никогда!
— Пардон. — Она забавляется. — Пардон. Во всем виноваты те рыжие.
Он мотает головой. Неловкость вызвана тем, что он не совсем понимает, против чего он, собственно, возражает. Как ей дать понять, что ощущение, за которое она извиняется, было приятным.
— За мной должок, — подмигивает она ему. — За мной должок.
Что она имеет в виду, за что признает за собой долг? За спасение от рыжих? За прикосновение к его члену?
По словам Форета, даже восемь лет спустя его мучает вопрос, почему он так и не дал ей шанса отдать ему этот долг. Почему не предложил ей вернуться в гостиницу. Почему они предпочли остаться и еще несколько часов сидели на террасе в порту, наблюдая, как течет мимо них жизнь, и оставались там вплоть до того самого момента, когда она потеряла способность эту жизнь видеть. Как же часто говорит он себе, что, если б они вернулись в свой общий гостиничный номер и занялись там любовью, ничего бы не случилось, как будто тем самым можно было спугнуть, предотвратить то, что исподволь вызревало в теле Шахрияр, так же как можно было отделаться от дурного знамения рыжих волос, поймав пуговицу.
И насколько иначе сложилась бы тогда его жизнь, их жизнь, ведь то, что потом произойдет, навсегда изменит обоих.
Никогда больше не оставит он ни единого не-взысканного долга.
Порой, по его словам, что-нибудь самое малозаметное, самое малозначительное переворачивает чью-то жизнь, порой чья-нибудь судьба висит на волоске, и не мы эту жизнь куда-то направляем, а кто-то другой.
Однако приговор Шахрияр был уже вынесен. Единственное, что могло бы пойти другим путем, вернись они в гостиницу, так это то, что он занялся бы с ней любовью. Возможно, именно это его и мучает.
Но он сделал совсем другое: попросил официантку принести йогурт с медом себе и настой ромашки — Шахрияр. Потом позвонил жене, несколько минут поговорил с ней все с той же террасы, после чего попросил дать трубку девочке. Голос человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, произнес около дюжины вопросов, однако мозг его не уловил ни одного из дочкиных ответов. Единственное, что осталось в его памяти об этом моменте, это сладость меда и глаза Шахрияр, под черными дугами бровей скрывавшие боль.
«Летучего дельфина» в порту уже не было: он растаял на горизонте, а солнце обернулось языком пламени. Шахрияр напевает «Сюзанну», ее глаза впитывают последние лучи света. Потом гаснут. Просто гаснут, и все.
— Я не вижу солнца, — тревожно роняет она. — Куда делось солнце?
— Село, — поясняет человек, которому предстоит стать Луисом Форетом. — Утром взойдет, не бес покойся. — И ласково накрывает ее руку своей ладонью; говорит с ней, как с маленькой своей дочуркой.
Руку она вырывает.
— Да нет, черт подери! Я не вижу, я просто ничего не вижу. — И переводит взгляд на него. На самом деле переводит не взгляд. Она обращает к нему лицо, а на нем — пустые, не знакомые ему глаза.
Это могла быть игра, очередная ее игра, но только игра не такими глазами, не такой пустотой. Стакан
Забытый «Грек Зорба» лежит на столе, Шахрияр уже никогда не сможет прочесть эту книгу: ее, быть может, прочтет кто-то другой, кто придет позже, и эта книга, быть может, изменит всю его жизнь. Другие, их жесты, их слова и забытые ими книги — вот что, по словам Форета, меняет нашу жизнь.
— Почитай мне «Собор», — просит она.
Он на другом конце телефонной линии. С мо мента их возвращения из Греции прошло семь недель.
— Что?
— «Собор» Карвера. У тебя дома есть? Сходи за ним и прочти мне вслух, я подожду.
— Разумеется. «Собор» у меня есть, я ведь преподаватель литературы, неужто забыла? Ты что, полагаешь, «Собор» — это самый лучший рассказ…
— А ты собираешься спорить, какие рассказы мне слушать, а какие — нет?
Потеряв зрение, Шахрияр стала жестче. Она уже не та избалованная девушка, которую я знал когда-то. Теперь она ведет себя так, будто весь мир ей задолжал, но кто решится ее в этом винить? Не имея возможности предъявить претензии к миру, она предъявляет их к окружающим. С другой стороны, и не скажешь, что человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, в данный момент входит в ее окружение. Шахрияр живет с родителями в прибрежном городке и раз в неделю ездит в больницу. Так что больше он ее не видит, хотя они довольно часто перезваниваются.
— Читай, — требует она.
И он начинает читать ей историю слепого, сочиненную Реймондом Карвером.
Пока звучит рассказ, она молчит. Время от времени он останавливается и спрашивает, слушает ли она, — ему кажется абсурдным читать абзац за абзацем в мобильный телефон. Она говорит, да, слушаю, и, судя по ее тону, история доставляет ей удовольствие.
— Мне нравится твой голос, — говорит она. — Никогда и не думала, что мне настолько нравится твой голос.
Теперь голос, звук для нее — это все, в нем вся жизнь Шахрияр. Ему хочется обнять ее, как обнимал на «Летучем дельфине», на обратном пути в Афины. Уже стемнело, море волновалось; по словам Форета, всю дорогу до Пирея его не покидало ощущение, что он движется огромными скачками: прыг-скок по воде. Всякий раз, когда тяжеленная посудина падала на воду, облака соленой морской воды заливали стекла и возникало ощущение, что они того и гляди пойдут ко дну. При каждом прыжке пассажиры в салоне вскрикивали громко и пронзительно. По словам Форета, он тогда подумал, что сейчас не самый плохой момент стать утопленниками. Шахрияр крепко в него вцеплялась, но сжимала и маленький бумажный пакет — на случай, если подкатит тошнота. В больничке на Идре ей дали таблетку, противорвотное средство, однако обнаружили полную неспособность решить проблему внезапной слепоты. Двое дежурных врачей, преклонных лет мужчина и среднего возраста женщина, переглянулись, перекинулись несколькими греческими фразами и посоветовали им сесть на первый паром и ехать в Афины. Человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, вспоминается Шахрияр на «Летучем дельфине» в платье из шифона, нежного, как кожа ее рук, как ее манера чуть надтреснутым голосом мурлыкать песни Леонарда Коэна. Ее зрачки пронзали ему грудину, пронзали окна, пронзали море винного цвета, которое прежде, всего вздох назад, было таким мирным и синим.
«Хочу, чтобы ты знала: я никогда не покину тебя, Шахрияр, я всегда буду рядом с тобой» — вот что, по словам Форета, шептал он ей, как шепчут любовнице, от которой уходят.
— Пленки, — говорит она.
— Какие пленки?
— Те, что записывает женщина для слепого в «Соборе».
Рассказ она знает наизусть, слово в слово; у него создается впечатление, что в последние недели она уже не раз просила разных людей прочесть ей этот рассказ. И говорила, как и ему, что ей нравится звук их голосов?
— Хочу, чтоб ты записывал пленки для меня, рассказывал мне разные истории, говорил о том, что с тобой происходит. Не знаю, что именно, это ты профессор, не я. Худшее в слепоте — скука: я не могу читать, не могу смотреть телевизор, не могу вообще ничего, и мне нужно развлечься.
И он ей говорит, что согласен, что сделает все, о чем она просит, что будет присылать ей записи, что постарается ее развлечь. И еще говорит, что все это временно, что все пройдет.
— Конечно, это временно, — отвечает она, — ровно до той минуты, пока меня не закроют в склепе в этом царстве-государстве на берегу моря.
Поначалу это дается ему непросто. По словам Форета, если начинаешь излагать, как прожил день, ты запросто впадаешь в депрессию: все, что с тобой происходит, обнаруживает безграничное отсутствие смысла.
Как это ни странно, он считает неуважительным рассказывать ей о своей жене, да и о дочке, так что если их и упоминает, то вскользь, будто проходит на цыпочках. И до такой степени на цыпочках, что в конце концов и сам начинает верить в то, что жена и дочка являют столь малозначимую часть его существования, что та обладает не большей важностью, чем прочитанная книга или пленка с фильмом, на которую ты взял и записал другой.
Рецензирование собственной жизни может навести на мысль, что вся твоя жизнь есть не что иное, как исключительно рецензия, и более ничего. Выстраивание иерархии, по его словам, это всё: внезапно его жизнь стала подчиняться некоему распорядку с признаками алгоритма. То, что не подпадает под запись, для тебя просто не существует, это что-то третьестепенное, как ночной сон или опорожнение кишечника.
То же касается людей. В особенности людей.
Шахрияр спрашивает у него порой:
— Ты что, так редко видишь жену и дочку?
И наступает день, когда он так ей и говорит, когда человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, это ей и говорит, хоть это и нелепо, но он ведет себя так, будто они когда-то были любовниками.
А она в ответ преподносит ему слова той старой песни. «Сюзанна». Идра. Леонард Коэн. Исследование, естественно, вылетело в трубу, но об этом он Шахрияр не рассказывает. И она его об этом не спрашивает.
— Не звони мне больше, — говорит она. — Записывай для меня пленки.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, беспрекословно ей подчиняется.
И пусть ему нечего рассказать, однако он берет магнитофон, вставляет кассету, нажимает на красную кнопку и говорит, говорит без остановки. Говорит перед черной громоздкой старомодной штуковиной, немного похожей на тостер. Обычно он занимается этим в университете, в своем кабинете,
Процесс превращается в рутину.
Она отвечает ему записочками, и не каждый день, как делает он, отсылая пленки, а раза два в неделю. Ее неровные строчки наползают одна на другую, иногда совпадая так, что написанное почти невозможно расшифровать. Но это ее почерк, нет никаких сомнений, почерк ее, несмотря на слепоту, он все тот же. Эта ее манера выписывать буквы, такая женственная, по словам Форета, ведь она не в глазах, она — в ее запястье, в том, как подушечки пальцев обнимают ручку, в расположении левой руки. Свою каллиграфию она воспроизводит с автоматической точностью. Пишет немного, не больше странички, и почти никогда — о себе, всегда на те темы, о которых он повествует. Ее записки завершаются всегда одинаково:
Рассказывай дальше, Шахерезада.
Наибольший интерес для Шахрияр представляют пленки, где человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, признается ей в своих эротических предпочтениях, до тех пор весьма ограниченных. Кэти, первая жена, с которой он развелся, а трахался только по принуждению; Анн-Мари, мать его дочки, с ней у него очень продолжительное время был только оральный секс; Ильза, которую он подслушивал из-за стены, когда та уединялась в соседней комнате с разными мужчинами, но только не с ним. По словам Форета, когда он рассказывал ей что-то подобное, нажим пера Шахрияр крепчал, а буквы крупнели:
РАССКАЗЫВАЙ ДАЛЬШЕ, ШАХЕРЕЗАДА.
Но все же что-то не складывалось. Слишком много запинок при записи. Речь получалась малоубедительной. Перед отправкой кассеты он прослушивает первые минуты, его охватывает стыд, и наконец он принимает решение набрасывать на бумаге то, что собирается говорить, и только потом делать запись. С тех пор пухлые коричневые конверты содержат уже не монологи. С тех пор они содержат нарративы: рассказы, сказки.
Романы.
Изложенное вкратце, все это кажется очень простым, на самом же деле процесс был долгим: он занимал недели, месяцы.
По словам Форета, он начинает придавать форму своим историям, а истории начинают придавать форму его жизни.
Она говорит: «Я в восторге от твоих сказок, Шахерезада, пиши их, не бросай. Рассказывай дальше».
Он создает яркие образы, которые, оказывается, под силу ему порождать исключительно ради Шахрияр, только ради нее. Он никогда даже и не подозревал, что обладает такой способностью. Это Шахрияр делает писателем человека, которому предстоит стать Луисом Форетом.
Однако его навязчивые идеи сексуального характера повторяются, они однообразны. Стоит лишь раз положить их на бумагу, и повествование в бесконечном повторении начинает ходить по кругу.
Он размышляет над своими историями, размышляет о себе самом.
И говорит Шахрияр, что, чем бесплодно напрягать фантазию, ему бы лучше начать спать с другими женщинами: так появится, о чем рассказать.
Она отвечает: «Это было бы чудесно, Шахерезада. Рассказывай дальше».
Он начинает спать с разными женщинами: впервые изменяет жене в Задаре, с одной из своих студенток, некой молчаливой девушкой со множеством шрамов.
Жена и дочка — только помеха для его историй, не более того, и он берется читать трехмесячный курс лекций за границей. Перспективы увеличения объема аудиозаписей отзываются в Шахрияр энтузиазмом.
Открой мне все, Шахерезада. «Рассказывай дальше».
Истории множатся, углубляются, делаются сложнее. Но у него уже не хватает времени их создавать, он уже не может уделять им столько же часов, сколько прежде. И к тому же наговаривать их на хромовую пленку. А уж тем более ходить на почту, да и отправлять бандероли из-за границы дорого и долго.
Поначалу он посылает их через день, потом раз в неделю, затем через неделю. И вот уже месяц он ничего ей не отправлял. Он ничего не знает о ней. Оказалось, что он слишком занят; вскоре он об этом пожалеет. Рассказы, которые он написал, а потом наговорил на пленку, копятся в дальнем углу шкафа в папке. Магнитофон, с виду похожий на тостер, отправляется в мусорный бак на пляже, в тот самый бак рядом с парнишкой, импровизирующим соло на барабанах.
В один прекрасный день по почте ему приходит пакет, коричневый и пухлый, как и те, что он сам посылал Шахрияр.
В нем не кассета, а книга: англоязычное издание в мягкой обложке «Грека Зорбы», с белыми домиками и черным ослом.
На форзаце — рисунок простым карандашом, несколько неровных штрихов. Только он может понять, что это: изображение человека, которому предстоит стать Луисом Форетом, танцующего сиртаки.
Книжка по виду совсем как та, которую они оставили на Идре, на столике террасы посреди остатков фраппе и холодного чая, посреди тощих кошек и игроков в тавли, посреди ослов и младенцев на прогулочных суденышках, посреди синкопированных звуков и комболои, посреди йогуртов с медом и несбывшихся ожиданий счастья.
Книжка совсем как та, но не та же самая, теперь уже ничто не будет тем же самым, утверждает Форет; поди узнай, куда делась та, настоящая, может, она тоже отправилась в мусорный бак в порту, рядом с музыкантом, ласково пощипывающим струны бузуки.
Вместе с книгой в пухлом конверте лежит записка: две неровные строчки хорошо знакомым почерком:
Я ничего не жду. Ничего не боюсь. Я свободна.
Даже ты сможешь выучить это по-гречески, Шахерезада.
Приложение к документу № 1
Расшифровка телевизионного выпуска новостейМадрид, 14 декабря 2019 года
…И новость из мира культуры, ставшая новостью дня: писатель Луис Форет завершает творческую деятельность. На краткой пресс-конференции испанский издатель Форета заявил, что популярный литератор работает над своей последней книгой.
Луис Форет получил известность в 2012 году после выхода в свет первого романа «Девушка начал». Книга немедленно стала бестселлером как в Испании, так и в Соединенных Штатах. После «Девушки начал» было опубликовано еще пять романов, причем последний, «Разящие лучи печали», появился на полках книжных магазинов в канун Рождества 2017 года. Всего в мире было продано более десяти миллионов экземпляров произведений Форета, по ним сняты два кинофильма и телесериал.
В прошедшем ноябре НВО анонсировал выход на телеэкраны мини-сериала «Шахрияр», что должно произойти не позже начала лета. Основанная на одноименном романе Луиса Форета, эта работа представит на суд зрителя трагическую историю девушки,
Однако не всё у Луиса Форета выглядит идиллией. В прошлом году, впервые со времени своего литературного дебюта, он пропустил рождественское свидание с читателями. Два года его творческого простоя пробудили в последние недели ожидания, что в канун Рождества издательство порадует нас новым произведением знаменитого писателя, однако, судя по всему, многочисленным почитателям его творчества предстоит запастись терпением еще на год.
Испанский издатель Форета наконец подтвердил то, что давно является секретом Полишинеля. У писателя творческий кризис. В переписке с двумя своими издательствами, как англо-, там и испано-язычным, он признался, чти перестал получать удовольствие от литературы Тем не менее для почитателей Форета есть и хорошая новость. Издатель уверяет, что, если не возникнет непредвиденных обстоятельств, новая книга выйдет в свет в следующем году, причем станет последней. Такую цель поставил перед собой писатель. Нам мало что известно об этом новом творении за исключением одного: речь идет о художественном произведении на автобиографической основе.
То есть существует вероятность, что ожидаемый роман прольет некий свет на личность Луиса Форета. Возможно, самая яркая черта этого автора проистекает не из его творчества как такового, а из той таинственности, которой он сумел себя окружить. Оба сотрудничающие с писателем издательства, как испанское, так и североамериканское, а это единственные институции, с которыми он осуществляет прямой контакт по электронной почте, уверяют, что они не располагают какими-либо биографическими данными Форета. Не существует ни одной его фотографии, и отсутствуют данные по поводу его национальности, хотя издатель его испанских текстов полностью уверен в том, что писатель родился в Испании, однако Министерство финансов не располагает никакими подтверждающими этот факт сведениями.
Неудивительно, что на этом фоне появился ряд теорий различной степени экстравагантности относительно личности писателя: есть те, кто уверяет, что в рассказах Форета узнает собственных родных или друзей, а в «Твиттере» существует целых три анонимных канала, которые утверждают, что их ведет не кто иной, как Луис Форет. Однако никому еще не удалось предъявить ни единого доказательства в пользу этих заявлений.
Имея возможность похвастаться целой армией сторонников, настроенных весьма воинственно, Форет тем не менее столкнулся с безразличием, если не с презрением, со стороны большинства литературных критиков. В последнее время высказываются мнения о том, что Форет и вовсе не человек, а маркетинговый продукт издательского бизнеса. В журналистском расследовании, проведенном в этом году журналом «Нью-Йоркер», было заявлено, что редакция располагает достоверными свидетельствами авторов второго ряда, которые работали литературными рабами под брендом Луиса Форета для североамериканского издательства «Макмиллан».
В противовес этим голосам, говорящим о Форете как о мистификации, есть и те, кто уверяет: тот факт, что за последние два года писатель не опубликовал ни строчки, сам по себе служит лучшим доказательством его существования.
Вот что заявил нам сегодня в одном из центральных книжных магазинов Мадрида верный поклонник Форета: «Продукт издательского маркетинга? Ну да, конечно. С каких это пор у маркетинговых продуктов случается творческий кризис?» Испанский издатель склонен с мнением читателей Форета согласиться: «На эту тему было высказано много самых разных глупостей. Если у вас есть желание вызвать жаркие споры, нам недостает лишь одного ингредиента: успеха. Я издавал творения авторов, не продавших и двухсот экземпляров, и могу вас уверить, что никто не копался в их жизни и не задавался вопросом, пишут ли они свои произведения самостоятельно, или же у них имеется до двадцати писак на содержании. Единственное, в чем я могу вас заверить, так это в том, что Луис Форет существует, что он реальный человек. Я лично обмениваюсь с ним электронными письмами. Можете мне не верить, но я первый из тех, кто жаждет получить информацию о его жизни. Кто тот человек, с которым я битых восемь лет переписываюсь? Ответ прост: Луис — просто нормальный человек, который не хочет отказываться от своей нормальности, Могу поспорить, что в жизни его все настолько пресно, насколько вы только можете вообразить».
По всей видимости, мы вряд ли узнаем что-либо существенное раньше следующего года, когда должна выйти в свет автобиографическая книга Луиса Форета. Единственное, чем мы располагаем на данный момент, это рабочее название книги. Творческий путь, открывшийся «Девушкой начал», закончится произведением под названием «Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом». Мы надеемся, что ее выход в свет позволит ответить на вопрос, которым не может не задаваться каждый из нас: кто же он такой, черт возьми, этот Луис Форет?
Отрывок из дневника Агнес Романи
Сантьяго-де-Компостела, декабрь 2019 года
Каждое утро, причем не только с похмелья, во рту у меня пересыхает, а язык напоминает черствую горбушку. Когда удается наконец прочистить горло, звуки, которые проходят через абсолютно обезвоженную полость, кажутся мне чужими, и мой голос — уже не мой. Вот почему, если забыть о том, что живу я одна, по утрам я предпочитаю молчать. Но сегодня, против обыкновения, я использую этот чужой голос, голос чревовещателя — все такой же странный, несмотря на то что на часах уже почти полдень, — чтобы пообщаться сама с собой. Если быть точной, чтобы осыпать себя проклятиями.
Мечусь по кухне от стены к стене, потягивая растворенный в воде «Эспидифен» и не отрывая глаз от экрана мобильного телефона. Вот сейчас.
Сейчас.
Сейчас.
Я написала Луису Форету чисто наудачу, чтобы испытать судьбу, как тот, кто покупает лотерейный билет и при этом забывает проверить, выпало ли что-нибудь на его номер.
И он заглотил наживку.
Кто бы мог подумать?
«Знаешь, — написал он мне в ответ, — где-то в Китае прямо посреди автобана стоит дом — не на обочине, а именно что по центру, и полосы автобана огибают его с обеих сторон: хозяева дома отказались его продать, а инженеры
По прочтении полученного имейла мой словно ватой набитый рот выдал звонкое «Вот черт!».
«Я знаю про этот дом, — написала я в ответ, — и, рискуя вас огорчить, должна сказать, что вызвавшие ваше восхищение старички в конце концов уступили, клюнув на предложенные деньги: их дом был снесен, и теперь автобан идет строго по прямой, а старики спокойно живут в предместье какого-то китайского города. Когда они выходят из дома, им уже не грозит опасность попасть под колеса, и они могут преспокойно плевать в окно, поскольку их плевок в худшем случае угодит разве что в шевелюру одного из соотечественников».
Без особой уверенности я кликнула на «Отправить».
С тех пор прошло уже два часа, и я без конца поглядываю на мобильник. Вот сейчас.
Сейчас.
Сейчас.
Сейчас.
Последние пару дней с выпивкой я явно перебираю, но и повод есть: вчера вечером мы отмечали — хотя «отмечать», пожалуй, слишком громко сказано — Рождество, устроив праздничный ужин для редакции журнала, в которой я работала последние четыре года, и это было довольно приятное местечко, за исключением нового шефа, свалившегося на нас полтора года назад, и этот новый шеф — тот еще сукин сын. У нас в редакции он почти никогда не появляется. По моим подсчетам, число его визитов едва ли дотягивает до десяти, причем каждый из них имел целью нас унизить: все плохо, расходы из рук вон, объемы продаж ужасны, нам придется затянуть пояса, никаких грантов в этом году не будет, в связи с чем отпуск придется сократить до двух недель и вкалывать по десять часов в день; уровень продаж упал, резонанс низок, как следствие, мы теряем рекламодателей, мы слишком агрессивны, вследствие чего теряем социальную пропаганду, если так пойдет и дальше, то мы будем вынуждены кого-то уволить, сократить отпуск до десяти дней, а рабочий день увеличить до двенадцати часов; в репортажах не хватает контекста, при этом на журнальных страницах слишком много текста, дизайн для журнала слишком модерновый, но при этом обложка теряется на прилавках, последний номер — полное дерьмо, но тот, что на выходе, — и того хуже, вам нужно поднажать, придется сократить отпуск до недели и увеличить рабочий день до четырнадцати часов…
После чего он удаляется и исчезает месяца на полтора, затем вся сцена повторяется, хотя, нужно признать, увольнений нет, гранты есть, месячный отпуск и восьмичасовой рабочий день наличествуют, высокая зарплата присутствует, и выплачивается она точно по графику. Однако унизительные нападки шефа не прекращаются.
Каждый вечер после таких собраний мы спускались в бар — он в том же здании, что редакция, садились кружком и начинали игру: придумывали самые разные беды и несчастья на голову нашего шефа, причем в игре было одно-единственное условие: каждое последующее несчастье должно быть связано с предыдущим; один коллега, например, сочиняет, что жена издателя изменяет ему со своим тренером по йоге; тот, что сидит с ним рядом, продолжает выдумкой о его дочери-подростке, которая в то время, пока ее мамочка занимается йогой, играет в их роскошном кондоминиуме в секс-карусель, а это такая замечательная игра, когда несколько голых девочек катается верхом на нескольких голых мальчиках, перепрыгивая от одного к другому по кругу, проигравшим же считается тот, у кого первым случится эякуляция; следующий коллега воображает, что девица подхватывает в процессе игры парочку венерических болезней, а в придачу еще и чесотку, которой ее наградит собственный пес, горячо любимый колли или какая-нибудь другая подобная псина, в свою очередь подхватившая чесотку в процессе вылизывания задницы бездомной дворняги; коллега рядом со мной продолжает историей о том, что дочка, играя в карусель, заразит чесоткой всех мальчиков-одноклассников, а те, в ту же секунду, — всех девочек-одноклассниц; наконец очередь доходит до меня, я допиваю рюмку, набираюсь храбрости и выпаливаю, что жена шефа передаст чесотку тренеру по йоге, а тот, в свою очередь, заразит других женщин, которых укладывает на коврики; а уж эти — своих мужей, когда будут заниматься с ними вынужденным супружеским сексом, а последние — своих любовниц; так что весь город окажется пораженным чесоткой, во всех больницах закончатся необходимые для лечения мази, дерматологи возьмут больничный, сославшись на стресс, колли в конце концов придется усыпить, чесоточную девочку тоже, ну и так далее.
И не то чтобы эта игра доставляла мне какое-то особое удовольствие, ведь я знаю, что говорю ровно то, что им хочется слышать, но популярность, которая настигает меня, когда мы сидим в кругу, достается мне совсем не часто, хотя к тому времени мы обычно уже так успеваем наклюкаться, что частенько клюем носом, уткнувшись в деревянную столешницу, и Хонас, парень из отдела спорта, говорит, что понятия не имеет, с какой такой стати мы все время заваливаемся именно сюда, в бар, где воняет канализацией или как минимум наркотой, он так прямо и выражается, но я-то ничего такого не чувствую, потому что потеряла нюх в подростковом возрасте, когда занималась плаванием и участвовала в соревнованиях, и как-то раз на тренировке один пловец без ног потерял ориентацию и залез на мою дорожку, а я плыла кролем, голова у меня была под водой, ну я и врезалась в него носом, от удара у меня сместилась носовая перегородка, и в результате я осталась без обоняния, и не то чтоб меня это сильно беспокоило, потому что обоняние — чувство, без которого легче всего обойтись, но когда Хонас, парень из отдела спорта, говорит, что в баре несет канализацией, для меня это все равно, как если бы он шевелил губами, но из его рта не выходило ни слова, но это когда я
Я смотрю на телефон, жду продолжения разговора о доме посреди китайского автобана; я не отрываю глаз от экрана, потому что мне не по себе, я на нервах — страх потерять то, чего у тебя на самом деле никогда не было, явно худшая разновидность чувства потери; еще я не отвожу глаз от экрана, поскольку это избавляет меня от необходимости посмотреть вокруг. Квартира в таком виде, что с души воротит, но навести порядок мне не хватает духу. В противном случае я бы навела для начала порядок в себе самой. Так что я продолжаю ходить туда-сюда, прикрыв глаза и приоткрыв рот, словно я это не я, а Рэй Чарльз за роялем. Подхожу к буфету, с трудом наклоняюсь, достаю початую бутылку виски. Реакция на первый глоток — позыв к рвоте. Это одна из дюжины бутылок шотландского виски «Гленфидию» восемнадцатилетней выдержки, ящик которого на прошлой неделе мне доставил курьер. На посылке имени отправителя не значилось, да и адресована она была не мне, а человеку, чье имя ни о чем мне не говорило. Недолго думая, я расписалась за доставку и взяла посылку, не имея ни малейшего понятия, что там внутри. Вскрыв ее, я сказала себе, что это не самая ужасная ошибка. Или все-таки самая. Потому что на этой неделе алкоголь — не лучший мой союзник.
Телефон тренькает как раз в тот момент, когда я отвожу от него взгляд.
Вот же черт.
Рингтон на моем телефоне — звон падающей в копилку монетки. Море иронии, учитывая состояние моего текущего счета.
«Вот дела, а я о сносе дома не слыхал, — пишет Луис Форет. — Но ответ все тот же: нет».
Мои пальцы скользят по клавиатуре.
«Я не надеялась получить ответ».
На этот раз монетка моментально падает на дно копилки.
«Если не надеешься получить ответ, зачем шлешь мне мейлы?»
«Если вы не желаете получать электронные письма, зачем размещаете на своем сайте адрес?»
«А тебе не приходило в голову, что это была идея издателя, а не моя? Не думала, что отвечает тебе, возможно, стажер?»
Стажера в нашей редакции зовут Мелиса, она вечно носит плиссированные юбки и блузки с V-образным вырезом. Вот она-то и сидела за рулем машины, перемещавшей нас на пятнадцать километров от Сантьяго, где мы отмечали за ужином Рождество — хотя «отмечать», пожалуй, чересчур сильно сказано. Пьер из отдела моды с удобством расположил свои избыточные килограммы на переднем сиденье, радом с водителем. А я сидела за ним, в несколько стесненном положении. Хонас, парень из отдела спорта, вел другую машину, впереди нас, рядом с ним была Ана из отдела политики.
Шеф никогда не принимает участия в ужинах кашей редакции, так что мы расслабляемся и как следует выпиваем, а что нам еще остается? Ужинаем мы всегда б одном и том же ресторане, и вот почему: другие столики там обычно не заняты, гак что у нас есть возможность оттянуться по полной. Вчера вечером я первой залезла на стул, размахивая салфеткой, туда же за мной залез Рон, графический дизайнер, в своих пластмассовых очочках, его я всю жизнь считала геем, но вчера он обхватил меня за талию и уперся в задницу двумя пальцами, мизинцем и безымянным. А что, я единственная, кого, обняв за талию, хватают за задницу мужчины — исподтишка, да еще так расставив пальцы, как фанат «Звездных войн»? Вот каким образом меня лапал за задницу Рон. А я ему это позволила, потому что мне было весело, я к тому времени уже напилась, очочки в пластиковой оправе все подливали и подливали в мой бокал какое-то кислое поило, но мне было без разницы, все постепенно опускалось» как на погрузчике; мы снова вернулись к теме секс-карусели, как раз к тому моменту, когда девочка подхватила чесотку. Ну я и спела песен ку об этой карусели, ту самую, где говорится «и остались ей чесотка и море». И вот как раз в этот момент дверь за спиной у меня распахнулась, Ана из отдела политики, бледная молчальница и тихоня, побледнела еще больше, прямо до какой то прозрачной синевы, как будто ее вот-вот наизнанку вывернет, а я такая ее спрашиваю: блевать будешь? Но нет, она не собиралась блевать, просто в дверях стоял наш шеф.
Он нам улыбнулся как-то по диагонали, сверху вниз. У шефа в арсенале есть кривенькая такая ухмылочка, когда одна половина губы ползет вверх, а другая — нет, будто его удар хватил, а в самой верхней точке этой ухмылочки взорам присутствующих открывается соседствующий с клыком зуб — короткий и тупой, будто наполовину спиленный, похожий на гильотину с поднятым лезвием. Пьер из отдела моды вечно твердит, что не может понять, почему шеф не приведет в порядок зубы, ведь любой из его пошитых на заказ костюмов явно не дешевле полного набора новых зубов. Конечно, он не хочет сказать, что все подряд зубы у шефа гнилые или желтые, но вот этот зияющий провал — он же весь вид человеку портит и ведь прямо в глаза бросается, потому что этот зуб виден при улыбке, был бы следующий, так никто бы ничего даже не заметил.
— Прошу вас, пойте, пойте, не останавливайтесь из-за моего появления, — произносит шеф, опускаясь на пустой стул в торце стола. И тычет в меня пальцем. — Вот ты, — говорит он мне, — давай пой, надо же, я и не знал, что ты любишь петь. Канун Рождества, пой свою песенку, неважно, о чем она.
Мы дружно молчим, не глядя друг на друга, отводим глаза; наши глаза разбегаются в разные стороны, словно бездомные коты, наши руки застыли без движения, словно куски мяса на наших тарелках. Официант приносит человеку в костюме антрекот, только что снятый с решетки. Жестом римского сенатора тот хлопает в ладоши.
— Я не голоден, — заявляет он. — Уже поужинал. Ну что? Никто так ничего и не скажет?
Молчание все тянулось и тянулось, как та бесконечная прямая автобана перед глазами, когда уже не видишь ничего ни перед собой, ни сзади,
— Счастливого Рождества! — сказала я, поднимая бокал вина.
— Счастливого Рождества, — отозвался шеф.
— Счастливого Рождества, — повторили все мои коллеги, и мы чокнулись и выпили, и один миг наш шеф, этот сукин сын, не выглядел в наших глазах стопроцентным сукиным сыном.
«Ни одному стажеру не пришло бы в голову задать мне вопрос: не думаю ли я, что общаюсь со стажером, — отписываюсь я Луису Форету, не потрудившись выйти из кухни: склоняюсь к тому, что диалог долго не продлится, так что устраиваться поудобнее не имеет смысла. — Стажер написал бы так:.Благодарю за Ваше любезное предложение; к глубочайшему сожалению, я вынужден его отклонить в силу профессиональных ограничений, на сем разрешите откланяться, с сердечным приветом, такой-то. Ни один стажер не вступил бы в подобную переписку, он бы просто поставил в ней точку наиболее безличным образом».
Новый глоток виски проскальзывает в горло с большей легкостью. Опираюсь рукой о холодильник. Поверхность на ощупь липкая, шершавая, к ладони приклеиваются крупинки сахара.
«Разве что стажеру захочется создать впечатление, что он вовсе никакой не стажер, а знаменитый писатель. О таком ты не думала?»
«И какой прок стажеру от всей этой эквилибристики? Он всего лишь добьется того, что укрепит мою надежду на положительный ответ и заставит вдвойне разочароваться, если ответ будет отрицательный».
«Положительные ответы всегда прямые, а отрицательные требуют эквилибристики».
«Отрицательные не требуют эквилибристики, когда человек что-то для тебя значит, когда для тебя как минимум важно его мнение. Разве я что-то для вас значу? Разве вам важно, что я о вас подумаю?»
Насыпаю в пиалу мюсли с шоколадом, туда же выливаю полстакана «Гпенфидика». С трудом собираю все это, иду в гостиную и плюхаюсь на диван ждать ответа. На этот раз монетка не падает долго, держит паузу: я вляпалась в ту еще историю.
Вино во время рождественского ужина развязывает язык. Когда такое случается, рот мне не заткнуть, даже если засунуть в него горбушку. К несчастью, в такие минуты во рту у меня не пересыхает: мой речевой аппарат будет работать на всю катушку, стоит только погрузить его в алкоголь.
Официанты стали разносить джин-тоник в больших круглых бокалах, такие берут под дно. Размером почти с аквариум, тот, в котором плавали три препошлые оранжевые рыбки, на которые то и дело останавливался попялиться Хонас, парень из отдела спорта. Однако я куда больше внимания уделяла рукам шефа: правой он крепко сжимал бокал, а левой — мою талию, причем он тоже оказался из числа фанатов «Звездных войн».
— Дьявол всегда праздным рукам работу найдет, — заметила я.
Все стихло, в воцарившейся тишине я прибавила:
— По словам Луиса Форета, писателя, ну вы знаете.
Тогда шеф выпустил мою талию, как будто вдруг подумал, что это не я, а его дочка, которая ждет на причале чесотки и моря.
— Ну и облом, — заявил он, — а ведь у меня совсем другое представление о тебе сложилось.
Я принялась вертеть в уме эту фразу, прикидывая, сложилось ли у него обо мне представление как об одной из тех, кто позволяет трогать себя за задницу, или у него сложилось представление собственно о моей заднице, которая, как говорится, в голом виде вовсе не есть что-то не от мира сего. Коллеги шушукались в дальнем углу ресторана, и темой, очевидным образом, служили мы с шефом; все, кроме Аны, бледной молчальницы из отдела политики, которая наконец собралась поблевать, удалившись для этой цели в туалет в сопровождении Хонаса, парня из отдела спорта. Вот этот — да, этот мужик, созерцавший аквариумных рыбок, с легкостью мог бы составить себе представление обо мне без одежды, ведь модель-то ему самому приходилось пару раз видеть.
— Тебе бы следовало знать, — продолжил шеф, — что это сказал никакой не Луис Форет, это такая английская идиома, по смыслу напоминающая нашу «Не знает дьявол, чем заняться, так мух хвостом бьет».
— Или «Дьявол много чего знает, потому что стар, а не потому, что дьявол», — подхватила я, и он засмеялся, выставляя на всеобщее обозрение свою гильотину.
— Я еще не настолько стар.
— Но никто и не утверждал, что вы дьявол.
Он снова обнажил свой срезанный зуб и обвел пространство рукой, поправляя другой рукой узел галстука.
— Ты меня разочаровала совсем не потому, что сочла меня старым, — сказал он, — и не потому, что неправильно цитируешь автора.
— И не потому, что не позволила лапать себя за задницу без каких бы то ни было возражений?
— Нет! Не выскажи ты возражений, уж точно бы меня разочаровала.
Так что же в таком случае послужило причиной разочарования шефа?
Наконец-то монетка опять падает в копилку.
«Всем и каждому важно, что о нем думают, — пишет Луис Форет. — Разве тебе не важно, что о тебе думаю я?»
«Конечно, важно. Как это может быть не важно, если мне предстоит писать вашу биографию?»
«Не скажешь, что тебе не хватает упрямства, вот это мне в тебе и нравится».
«Поэтому вы меня и выбрали?»
«Разве я тебя выбрал?»
«Конечно, вы меня выбрали, если бы это было не так, вы бы со мной сейчас не переписывались, вы бы просто написали что-то типа: „Нет, сеньорита, меня ничуть не интересует никакая биография, с какой стати вам пришло в голову, что человек, который всегда писал под псевдонимом и никогда не появлялся в СМИ, ни с того ни с сего захочет опубликовать свою биографию? Не смея задерживать долее, передаю вам свой самый сердечный привет с просьбой впредь меня не беспокоить".
А вот чего бы вы не сделали ни за что, так это не стали бы писать мне дюжину имейлов. Итак, почему вы меня выбрали? По причине моего упрямства?»
«По причине своевременности».
Бинго!
«Своевременности?»
«Да, своевременности».
Разочарование шефа вызвано тем, что он своими ушами слышал, как ответственный за культуру в его редакции цитирует какого-то там бумагомараку, любимца женщин. Издательский маркетинговый продукт. Таинственного писателя — пальцы рисуют в воздухе кавычки, — какого-то икса вместо фотографии на клапане суперобложки.
— Бьюсь об заклад, — продолжил он, — что в этом уравнении за иксом даже не писатель в единственном числе, там скорее целая куча литературных рабов, по одному на роман, и какой-нибудь хитрюга издатель, которого осенила идея создать новый продукт — фиктивного автора и фиктивные романы. А разочаровывает меня то, что все это следовало бы не мне говорить своему ответственному за культуру, а ответственному за культуру — мне.
— За
Сквозь стекло я видела, как Ана и Хонас выходят из туалета и он обнимает ее за плечи. Форма бокала искажала их силуэты, и оба они казались двумя влажными призраками — жидкими, сотканными из слез, из блевотины, из капель джин-тоника, из выходящего у меня из носа воздуха, пока рот мой широко раскрывался, каку полной идиотки, погруженной в кардамоновое море.
— Очень хорошо, — сказал шеф. — Вижу, что испанские пословицы тебе даются гораздо лучше английских. Ты наверняка знаешь еще одну, в которой говорится так: прежде чем стать монахом, я и поваром побывал. Неужто ты думаешь, что я с самых пеленок главный редактор журнала? Ваша проблема в том, что вы никогда не думаете о том, что нам, вашим начальникам, пришлось проглотить немало дерьма, чтобы стать начальниками, а еще больше — чтобы продолжать ими быть. Но я буду с тобой великодушен, я дам тебе шанс преподать мне урок: раз уж ты так уверена, что Луис Форет существует, у тебя есть шесть месяцев, чтобы положить мне на стол его биографию. Справишься — выпишу тебе зарплату за два года сразу.
Очень осторожно я поставила бокал на стол. Ана и Хонас снова скрылись за дверью в туалет.
— А что будет, если я этого не сделаю?
Шеф оправил на себе воротник пиджака от костюма, сшитого на заказ.
— Не получишь ни гроша, — ответил он. — Полагаю, к тому времени широчайшие познания позволят тебе найти другое место. Я никак не могу допустить, чтобы такой талант прозябал в нашей редакции. Со своей стороны могу сказать, что ты утке не редактор. Я тебя повысил: теперь ты штатный неоплачиваемый биограф. — Он вильнул бедрами, пытаясь поправить на себе брюки, потом слегка похлопал по карманам пиджака и повысил голос: — Всем счастливого Рождества, я был счастлив разделить с вами это время. — И удалился.
Я осушила половину джин-тоника из оставленного шефом бокала, проглотила еще два зернышка кардамона и пулей понеслась в туалет; там я оттолкнула в сторону Ану, бледную молчальницу из отдела политики, и залила ее рвоту своей блевотиной с кучей черных семечек, похожих на козьи катышки.
«Скажите, почему я оказалась своевременной, — пишу я в ответ Луису Форету, — почему сейчас, именно в данный момент, вы заинтересованы в том, чтобы я стала вашим биографом?»
«Потому что… Потому что прежде чем умереть, мне бы хотелось, чтобы ты написала мою историю».
Транскрипция точная. Он написал первое «потому что», после которого поставил многоточие.
«Я не знала…»
Очередная монетка сотрясает копилку.
«Детка, да откуда ж тебе было знать?»
Засыпаю на диване. Какая-то часть мюсли просыпается на диванную подушку, забивается в швы, другая каким-то образом попадает в вырез пижамы и оказывается у меня на груди; зерна задевают соски, мне больно.
Потянувшись, я начинаю подбирать для Луиса Форета слова сочувствия, хотя, нужно признать, я не сильна в подобных типах социального взаимодействия.
«Ох, мне правда очень жаль, — пишу я. — Очень жаль, потому что хоть вы и не в курсе, но я вами восхищаюсь. А еще, в общем и целом, потому что вы — человек, и очень печально, когда страдает и погибает любой человек, хотя, конечно же, в таких обстоятельствах нужно быть сильным, потому что стоит нам обратить внимание на то, что люди умирают, и мы начинаем замечать, что мрут все вокруг, а может, и нет, может, мы и не заметим, что кто-то умер, что еще хуже, так как будет означать, что мы сами умерли, первыми, а это, как ни крути, несомненно, еще хуже».
Прежде чем кликнуть на «Отправить», заливаю в себя стакан виски. А потом успокаиваю себя тем, что все равно не смогла бы сделать лучше. Со мной так всегда.
«Твой текст, — отвечает он, — должно быть, самое странное выражение сочувствия (если оно таковым является), которое мне когда-либо приходилось читать, причем настолько, что мне затруднительно его интерпретировать. Не понял, хочешь ли ты сказать, что тем, кто помрет, буду я, а не ты, или что никогда еще не теряла дорогого тебе человека, или что ты и в самом деле жаждешь быть моим биографом?»
Руки картежника на данный момент не изобилуют козырями.
«Погодите, не спешите, пожалуйста. Хочу извиниться за свое последнее письмо, которое, судя по всему, вышло не таким, каким бы мне хотелось. Сегодня я не в полной мере владею всеми своими способностями, каковых у меня, вообще-то, не то чтобы очень много, должна признаться. Но я все
«У тебя, значит, имеются небольшие проблемки? Ты полагаешь, что смерть — это небольшая проблемка?»
«Мы все умрем; станет это трагедией или нет, зависит от обстоятельств и возраста. Мне вот двадцать семь, а вам? Мы могли бы прямо с этого и начать».
«Эту информацию тебе придется раскрыть самой».
«А-а-а, — тяну я, не собираясь скрывать разочарование, — но мне будет очень непросто писать вашу биографию, если я даже не знаю, когда и где вы родились, где живете, как вас зовут. Вы отдаете себе отчет, что я ничегошеньки о вас не знаю?»
«А чего ты хотела? — пишет он в ответ. — Что это будет история Луиса Форета, который родился в Икс, получил образование в Икс, женился сначала на Икс, а потом на Икс, написал икс и икс романов и среди журналистов всего мира выбрал именно тебя, Агнес Романи, на роль биографа? Ты полагаешь, что для этого мне нужна ты? Тебе не приходит в голову, что я и сам могу написать эту книгу, причем куда лучше тебя?»
«Честно говоря, я не совсем понимаю, для чего я вам понадобилась».
«Честно говоря, это ты мне написала, не я». «Честно говоря, у меня не было выхода». «Честно говоря, эти твои „небольшие проблемки “ только твои, предметом моей биографии они не являются».
Этим утром я проснулась с совершенно ненормальной головной болью — почти такой же ненормальной, как и я сама, — последствием излишеств прошлой ночи. Нельзя даже сказать, что болит голова, я будто сама стала головной болью или же целиком оказалась слепленной из боли: ступни, ноги, скрюченные мизинцы, соски, промежность, когда я мочилась. Есть, полагаю, и такие части тела, которые не болят, но те вроде как вообще не мои.
Хорошо еще, что проснулась я у себя дома, только понятия не имею, как я сюда добралась, но все же проснулась я в своей комнате, где на стене чеканка с медвежонком Войтеком: он одной передней лапой отдает честь, а другой крепко сжимает снаряд, в комнате с моей коллекцией поцарапанных виниловых пластинок, и с моими стоптанными плюшевыми тапками, и с моими настенными часами, которые не висят на стене, а стоят себе на полу в углу и отмеряют время всех часовых поясов невыносимым тик-так» с моей пухлой подушкой, малость облеванной или, возможно обрыганной, потому что блевотина, думаю я, обычно как-то погуще.
По крайней мере, проснулась я одна, хотя Хонас, парень из отдела спорта, мог бы, конечно, и побыть со мной ночью, чтобы не дать мне подохнуть, захлебнувшись блевотиной. как какая-нибудь рок-звезда, впрочем, перечитав посвященный моей собственной смерти отчет судебно-медицинской экспертизы — «подавилась семечком кардамона», — сама а несомненно, пришла бы к выводу что речь идет о смерти ютьюбера, или инфлюенсера, или другого подобного дерьма; а Хонасу. парню из отжив спорта, наверняка пришлось позаботиться об Ане, бледнолицей очаровашке из отдела политики, которая тоже нуждалась в помощи: ей далеко до меня в подобного рода передрягах, и она, в чем ей не откажешь, несмотря на очочки и бледность, тоже не лишена некой изюминки; и тогда я задалась вопросом, а почему Хонас, парень из отдела спорта, должен быть настолько ко мне внимателен, ведь я по жизни не то чтобы очень ревнивая, ревность — страшная боль и проблема для тех, у кого ничего не болит; хотела бы я сказать какому-нибудь ревнивцу, попробуй отрезать себе ногу, тогда сам увидишь, какого хрена тебе будет до вопроса, с кем спит тот или та, на кого ты запал, и, бог ты мой, как мне в тот момент хотелось отрезать себе голову или расколошматить ее о настенные часы, что стоят в углу на полу и невыносимо громко тикают.
По крайней мере, проснулась я живая; себе я сказала; сегодня пятница, на эту пятницу ты в взяла выходной, к понедельник будешь уже как новая, если, конечно, по новой не напьешься; так что первым делом, встав с кровати, я тащусь на кухню, беру с нижней полки буфета бутылку односолодового виски, почти полную, и выливаю ее содержимое в раковину. Наклонившись, я чувствую тошноту, подкатывает приступ рвоты, так что закончить опустошать бутылку я не успеваю.
На той же полке осталось еще девять-десять бутылок, так что мне обеспечено еще девять-десять приступов тошноты. Только теперь я осознаю, что на мне не нижнее белье и не футболка, нет, на мне пижама, а пижаму я обычно не ношу и совершенно не помню ни как, ни когда я ее надела.
В общем, нет никаких оснований исключать, что Хонас, парень из отдела спорта, все же поднимался надеть на мена пижаму и уложить меня в кроватку, пока Ана, бледная красавица из отдела политики, спала в его «ситроене» со складными сиденьями, просторном и весьма удобном. Или же он мог и Ану с собой прихватить: поднимался с обмякшим тюком в каждой руке и обслуживал нас по очереди, как в игре с китайскими тарелками: успей раскрутить тарелку, которая вот-вот упадет. а теперь торопись подкрутить ту, что вот-вот остановится. Я смеюсь и тут же думаю, как же, наверное, изо рта у меня несет рвотой, только это никого не колышет: обоняния у меня нет, к тому же я одна, как и всегда. Возможно, все было ровно наоборот, ведь могло же случиться так, что Хонас, парень из отдела спорта, сначала заехал к Ане, так что пижаму он надел сначала на нее, и в процессе до него дошло, что у бледной красавицы тело бледнее, но лучше. Может, стоит попробовать отрезать себе ногу?
Я принимаюсь искать телефон — я что, его потеряла? Мне ж еще тринадцать месяцев кредит за него выплачивать! Да нет, вон же он, на зарядке стоит. Но как же я умудрилась поставить его на зарядку в том совершенно свинском состоянии, в котором завалилась домой? Уведомления: «мобильный телефон полностью заряжен, отключите от источника питания»; «привет, как ты, встала?»; «позвони, если хочешь поговорить» (какая любезность); «уведомляем вас, что вы в полном объеме израсходовали свой пакет, вследствие чего будет снижена скорость потребления интернета»; сообщение из службы соцподдержки: «доводим до вашего сведения, что вы вышли из системы социального обеспечения 13 декабря, примите от нас сердечный привет».
Клянусь, я вообще не помню, что меня уволили. Теперь
Нужно глотнуть свежего воздуха, спокойно оценить ситуацию. Натянув на себя легинсы и футболку, я выхожу на улицу, совершенно не замечая холода: в список своих проблем я вношу возможную пневмонию, просто добавив еще строчку к совокупности данных, которая включает в себя: отсутствие работы при наличии повышенных расходов и необходимость прибегнуть к финансовой помощи со стороны родителей; натянутые отношения с матерью; вымученная переписка в ватсапе: привет, вы в порядке? я тоже в порядке, целую (примите сердечный привет); небольшой стимул, Хонас, парень из отдела спорта, находится под угрозой после обзора бледного тела девицы из отдела политики, сообщение на мобильнике от Хонаса, парня из отдела спорта, может указывать на чрезмерную реакцию с моей стороны, может означать неспокойную совесть, может означать разговор о разрыве, может означать одно сплошное очарование и так далее и тому подобное (построение гипотез не имеет ничего общего с анализом данных); дома — девять или десять бутылок виски и еще одна, со спитыми в нее остатками разных ликеров, да еще бутылек сидра на холодильнике (неспособность все это вылить) на случай тоски и/или хандры. Возможное кардинальное решение (не считая отношений с матерью, гипотезы относительно Хонаса, парня из отдела спорта, а также бутылок со спиртным): написать биографию Луиса Форета, Проблема: вероятность того, что Луис Форет вообще не существует, а если и существует, то как можно написать биографию человека, о котором я не знаю ровным счетом ничего, о котором никто ничегошеньки не знает?
Я выхожу на бульвар Аламеда, он недалеко от меня и имеет форму подковы; я старательно уворачиваюсь от бегунов в футболках со светоотража-телями, они кажутся участниками массового ДТП на огромном автобане, посреди которого вдруг, как из-под земли, вырастает дом, которого там не должно быть; я сажусь на скамейку рядом со статуей Валье-Инклана, маленькой, жесткой и очень холодной на ощупь. «Ты как, в порядке?» — спрашиваю я Валье-Инклана. Бегуны то и дело поглядывают на часы, как будто время остановилось или же идет вперед слишком быстро, пока они бегут, но, подняв глаза от часов, они замечают, как я разговариваю с бронзовой статуей, и я вижу по их лицам, что они тоже меня спрашивают: «Ты в порядке?» Один из них даже губами шевелит. А я отвечаю им глазами: «А вы, у вас-то все хорошо?» Ну да, я, может, и беседую со статуей, зато ты, как полный идиот, в розовом светящемся спортивном костюме нарезаешь круги вечером пятницы при восемнадцати градусах ниже нуля (оценка температуры воздуха приблизительна). Потом я принимаюсь считать башенки на фасаде собора Святого Иакова, как делаю всегда, когда я волнуюсь, еще со школьных времен, спасаясь от маминых приступов гнева: «Почему бы тебе не оставить меня в покое?» — говорила я. «Потому что я — сумасшедшая! — кричала мне она. — Ты что, мне не веришь? Я сошла с ума!» (судите сами). Я пересчитываю Северные и Южные башни собора, годами скрытые за строительными лесами; Часовую башню, самую красивую, с колоколом Беренгела, неизменно сообщающим о том, что я всюду опаздываю; невысокую башню Дела-Вела на углу Платериас, похожую на зиккурат; восьмигранный барабан с лесами, напоминающий голубятню; одну за другой я показываю их Валье-Инклану, хотя он точно знает все это куда лучше меня; обе башни Святого Франциска с нашего места почти не видны; квадратная башня Фонсека; башня Святого Августина, что на веки вечные хранит справа от себя пустоту другой точно такой же башни, ампутированной, погибшей от ревности, словно спиленный зуб, словно гильотина с поднятым лезвием.
Меня то и дело отвлекают бегуны, они никак не могут успокоиться, перестать нарезать круги, словно белки в колесе. Один из них, от меня далеко, кажется мне знакомым, пожалуй, своей авторитарной манерой двигаться: он не подволакивает ноги, как другие, он их высоко поднимает, подобно лошади олимпийской выездки, он не бежит, а передвигается рысью, уверенный в себе, на голове у него синяя вязанная шапочка, на носу — темные солнечные очки, и он не поглядывает на часы, а смотрит строго перед собой, а под спортивными штанами угадываются тонкие, но мускулистые ноги, словно у атлета-бегуна на длинные дистанции. Добежав до меня, он смотрит на нас — на Валье-Инклана и на меня и следует мимо без остановок, пробегает рысью, похожий на чистокровную лошадку в наушниках и вязаной шапочке. Я вдруг бледнею, как та красавица из отдела политики. Когда он удаляется, статуя Залье-Инклана, все такая же жесткая и холодная, интересуется: «Ты в порядке?»
«Прекрасно, — отвечает Луме Форет, когда я все это ему излагаю, — ты увидела на пробежке издателя твоего журнала, и что с того?»
«Откуда вы знаете? Откуда вы знаете, что это был он?»
«Я же писатель, ты что, забыла?»
«Писатель, но не ясновидец».
«Принимая во внимание, как развивается твоя история, что еще остается? С учетов твоей реакции на эту встречу, скажи-ка, какие тут еще варианты?»
«Дело в том, что я решила вернуться домой раньше, чем мы с ним снова пересечемся, что, судя по скорости его бега по Аламеде, должно было случиться через три с половиной минуты, плюс-минус секунда».
Еще одна монетка со звоном падает в копилку.
«Сдается мне, — пишет он, — что там или иначе, но ты швыряешь мне в лицо то обстоятельство, что тебя уволили с работы, как будто это я просил тебя отстаивать факт моего существования, сам не имея о тебе никакого понятия. Бедная ты, несчастная мученица. Можно подумать, Бог просил мучеников проповедовать его существование, когда в действительности мученичество являлось их призванием, когда
«Вы равняете себя с Богом?» — отвечаю я.
«Я равняю себя с Иксом».
«Произошло следующее, — продолжаю я, игнорируя эту перепалку. — Вернувшись домой, я решила вам написать, — сказала я ему. — Добрый день, меня зовут Агнес Романи, я журналистка и собираюсь стать вашим биографом, на что вы мне ответили: знаешь, где-то в Китае прямо посреди автобана стоит дом, ну и так далее, и тогда я приняла „Эспидифен", а потом воспрянула духом, поняв, что вы реальны, потому что, если позволите, ответ показался мне настолько глупым, что мог быть только реальным. Мало что может сравниться в своей реальности с глупостью».
Я все еще лежу на диване, когда монетки наконец прекращают со звоном падать в копилку. Свет выключен; телевизор светится; отопление выключено — нужно сокращать расходы; боль в теле светится. Уже десятый час, передают новости. Речь идет о каком-то новом вирусе, который появился в Китае. После новости о нем я слышу: «…И новость из мира культуры, ставшая новостью дня, — писатель Луис Форет завершает творческую деятельность. На краткой пресс-конференции испанский издатель Форета заявил, что широко известный литератор работает над своей последней книгой, которой он намерен завершить свою деятельность… Тем не менее для почитателей Форета есть и хорошая новость. Издатель уверяет, что в том случае, если не возникнет каких-то непредвиденных обстоятельств, новая книга автора выйдет в свет в следующем году, причем станет последней. Такую цель поставил перед собой писатель. Нам мало что известно об этом новом творении, кроме того, что это будет художественное произведение на автобиографической основе…»
Когда удается наконец закрыть рот — а это непросто, — черствая горбушка во рту рассыпается крошками оскорблений в мой адрес. В первую очередь с использованием консонантной рифмы: тормоз, олигофреничка, ненормальная, бездарность, дура дурой, пропойца. Также белым стихом: ума палата, прохиндейка, каждой бочке затычка, проныра, всезнайка, руки-крюки, поломойка, звезд с неба не хватает, алкоголичка, идиотка, бездарь, бездарь.
Ему хватило двух часов, включая пресс-конференцию, чтобы объявить о книге, которую предположительно должна написать я. И что, он намерен присвоить себе все заслуги?
Агнес, ну и в какое дерьмо ты вляпалась?
2. История Кэти Джойс
Где-то между Вероной и Миланом (Италия), февраль 2002 года
По словам Форета, в целях проникновения в его биографию второй из ее эпизодов призван остановить мгновение, растянуть несколько секунд его первого медового месяца, имевшего место за девять лет до истории с Шахрияр в Греции. Он настаивает на абсурдности требования строго следовать хронологии и вываливает на меня несколько снисходительную филиппику на тему «пространство — время» и утверждает, что художественное повествование гораздо лучше человеческой жизни вписывается во вселенную. По словам Форета, истина действует так же, как элементарные частицы: она присутствует повсюду и всегда, останавливаясь, кажется, только в тот момент, когда кто-то обратит на нее взор. Он говорит, что создание биографии — это способ зафиксировать истину в девяти-десяти рассказах. Как только он заговаривает о коте Шрёдингера, я останавливаю его вопросом, не собирается ли он одарять меня философским введением к каждой главе, и говорю, что ежели ему так хочется, то окей, хронологического порядка не будет, но, ради бога, пора перейти к сути дела. Тогда он говорит, что вся суть дела — в этом рассказе, что здесь вся суть уместилась всего в несколько секунд, тех секунд, за которые он принимает решение не предупреждать Кэти о том, что прямо на нее едет грузовик. Никогда раньше не приходило ему в голову такой мысли. Кэти сидит на корточках, спиной к дороге, и ничего вокруг не замечает, глядя на спущенное колесо; она слушает музыку, музыка гремит из плеера, прикрепленного к поясу ее спортивных штанов. Грузовик от нее — в восьмидесяти метрах. Ночь наступила внезапно, как бывает в первые месяцы гада: будто черный занавес упал. Раньше, чем он успевает осознать, поле зрения резко сокращается, и вот он видит уже только приближающиеся фары и огни маленького городка, откуда он только что позвонил в службу спасения. Кэти, которая сидит на корточках, бессмысленно глядя на спущенное колесо, — всего лишь темное пятнышко на горизонте, плевок на асфальте, и водитель грузовика не заметит его, пока не станет слишком поздно.
— Вот черт, не может быть! — вырвалось у Кэти, когда она чиркнула колесом по ограждению кольцевой развязки.
Колесо спустило, это факт. Порой бывает, что несколько километров не замечаешь, что проколол колесо, но сейчас они сообразили, что случилось, не отъехав и метра: раздался звук удара и что-то вроде небольшого взрыва, будто шарик лопнул, а потом — свист покидавшего темницу воздуха. Затем машина слегка накренилась, ее перекосило на сторону водителя, то есть на сторону Кэти: машину от Вероны до Милана вела она, но сейчас плохо понимала, что делать.
— Разумеется, может, — раздраженно ответил человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, — ты не умеешь ездить по кольцу.
— Ох, заткнись! Сперва права получи, а уж потом я прослушаю твои лекции о кольцах.
— Я вообще собирался в Нью-Йорк. Меня здесь вообще не должно быть.
По словам Форета, «здесь» означало «посреди шоссе в долине По», но равным образом — «в Италии» и, главное, рядом с ней. В данный момент именно это он и хотел сказать в первую очередь.
— Поворачивай руль, — посоветовал он, несколько успокоившись. — Встань на обочине: с таким колесом
Кэти тормознула у заброшенного шинного завода, где качалась на ветру заржавленная вывеска «Пирелли». Указав на вывеску, она заметила:
— «Пирелли» — какая ирония!
— У нас «Мишлен».
Кэти посмотрела на него, и ее взгляд говорил «ох, заткнись» куда лучше слов.
Поженились они стремительно, спустя считаные месяцы после знакомства. Они так спешили заключить брак вовсе не потому, что пылали страстью, просто ей так захотелось, а он, но его словам, не нашел ни единого убедительного аргумента, чтобы отказать.
Теперь же этот союз, странный и неловкий, больше всего напоминал узелок на пальце — на память, чтобы не забыть. Узелок напоминал ему о том, что он любит молодую жену. Или, по крайней мере, о том, что он во всеуслышанье объявил, что любит ее. На свадьбе было много гостей, им дарили подарки, а теперь…
— И что теперь? — Кэти устало склоняется на руль. Она снимает очки и трет глаза, пока роговица не покрывается сеткой крошечных кровеносных сосудов.
… Теперь было не так легко сказать всем, что они ошиблись.
— Что же нам теперь делать? — повторяет Кэти, не получив ответа на первый вопрос.
Так что же им теперь делать? В чем у него нет сомнений, так это в том, что они будут делать потом. Этой ночью они будут заниматься любовью на парковке «Херц» в миланском аэропорту Мальпен-са. Обратный рейс на рассвете, так что они решили сэкономить на отеле в последнюю ночь. Лишних денег у них пока нет: человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, в университете пока что на временной ставке, а Кэти бесконечно готовится к конкурсу на вакантную должность. Она вцепится в мягкую обивку заднего сиденья арендованного «фиата-панды», а он войдет в нее сзади, но это уже будет ни к чему, потому что любовь к тому моменту окажется разбита, она сдуется подобно колесу, что напоролось на ограждение кольцевой развязки. Потом они нескотько часов проспят на жестких, крайне неудобных сиденьях, пространство салона наполнится всевозможными запахами: душком завершенного секса, ночными ароматами дыхания и двух тел; атмосфера станет затхлой, но снаружи будет стишком холодно, чтобы опускать стекла.
Если он ее не предупредит. На счету каждая доля секунды. Он прикидывает: грузовик движется со скоростью семьдесят километров в час. Это значит, что менее чем через четыре секунды он сомнет хрупкое тело Кэти.
— Ты ведь не сможешь поменять колесо, да? — спрашивает она.
— Не смогу.
— Боже, за кого я только вышла замуж! — Кэти бьет ладонью по рулю, раздается резкий сухой стук.
— Остается надеяться, что нам кто-нибудь поможет, — говорит он, пока ни один из них не потерял берега.
Машин на шоссе мало; руками они машут нерешительно, никто не останавливается. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, тогда еще скорее интроверт; Кэти тоже не очень-то расположена к общению с местными жителями.
В Вероне, откуда они выехали, городские автобусы забиты иммигрантами, европеоидная же раса сводится к немногим старушкам с недовольными лицами и сумками на колесиках и к ним двоим. Сейчас они в автобусе, хотят добраться до исторического центра из своего недорогого отеля в пригороде. А несколько раньше покупали картонные автобус ные билеты в ближайшем продуктовом магазине, что напротив бетонного корпуса онкологической клиники. На вывеске магазина в форме большой белой буквы «Т» на темно-синем фоне выведено: salí е tabacchi. Соль и табак.
— Рядом с такими продуктами онкологическая клиника — самое то.
Кэти не смеется. Она уже несколько дней не смеется его шуткам.
В автобусе она шепчет ему на ухо:
— Атмосфера в Вероне какая-то странная.
Родом они из небольшого провинциального городка. Не привыкли к иммигрантам.
— Не атмосфера странная, а мир. Мир здесь не такой, каким ты его знаешь.
— Ах вот оно как? — говорит Кэти. — А то, что я знаю, это что? Венера?
Честно говоря, по словам Форета, начиная с того момента, как они приехали в Италию, Кэти чем-то напоминала ему уроженку Венеры.
Это вовсе не значит, что его раздражает разнообразие. Все необычное поначалу раздражает. Он обнаруживает себя глядящим в пропасть, чего-то опасающимся, причем ему непонятно, чего именно. Но в конце-то концов, говорит он себе, разве не это и означает жизнь? Постоянный страх перед тем, чего мы не понимаем, перед некой опасностью, подстерегающей неизвестно где.
В веронском автобусе делается очевидно, насколько мы незначительны — микроскопическая супружеская пара, до которой абсолютно никому нет никакого дела. Вот и сейчас, когда они стоят под вывеской «Пирелли» и мимо проносятся машины, людям в этих авто нет никакого дела ни до них, ни до их спущенного колеса, ни до их таких мелких проблем. Потому что сами они ничего не знают, однако считают, что знают всё. Припечатывают каждой фразой: «Атмосфера в Вероне странная». Или: «Ты — мужчина моей жизни». Или: «Да, люблю».
В веронском автобусе едет девушка с резкими чертами лица и очень темной кожей, блестящей, как древесина венге. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, с уверенностью выносит суждение о том, что она из Африканского Рога, эфиопка или сомалийка, хотя его познания в области африканских фенотипов близки к нулю. Она отличается от всех женщин, которых он знал, она худа и намного выше Кэти, сантиметров на пятнадцать, и это заметно даже при том, что она сидит; очень короткие волосы скрыты платком, из-под которого виднеются черные завитки; на ней многоцветная туника; ему нравится, что одежда ее другая, не западная.
Необычное сначала раздражает, но и привлекает, причем в равной степени.
На плече у нее брендовая сумка; кроссовки на ногах тоже известного бренда. Она судорожно сжимает в руке пачку «Уинстона», будто сгорает от нетерпения, желая выскочить из автобуса и выкурить сразу всю пачку. На секунду они встречаются глазами, ее взгляд чрезвычайно серьезен. По словам Форета, взгляд этот не тревожный, а именно что серьезный, как будто она не доверяет людям, как будто и тень ее улыбки влечет за собой риск, грозит опасностью.
Девушка выходит с ними вместе на остановке возле «Арены»; ее появление громким свистом встречают два римлянина в кольчугах и поножах, торчащие перед амфитеатром, чтобы фотографироваться с туристами. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, не понимает, что они ему говорят, но у него возникает сильное желание броситься на них, повалить на землю, пронзить им тела их же пилумами. Она же не обращает на них ни малейшего внимания и широкими шагами идет вперед, теряясь в улочках старого города. Она движется как газель, говорит он себе, и ему противно думать,
Через какое-то время на Пьяцца-делле-Эрбе, на открытой в феврале террасе, где ноги им согревает маленькая каталитическая печка, Кэти заговорщицки сообщает о том, что позволила чернокожему войти в туалет и даже ему улыбнулась. Она ощущает себя космополиткой. На щеках у нее играют ямочки, те самые ямочки, которые, по словам человека, которому предстоит стать Луисом Форетом, всегда казались ему очаровательными.
— Ты хоть понимаешь, что сказанное тобой сейчас — чуть ли не самое расистское высказывание из всех, что я слышал? — вопрошает он. — Ты позволила войти чернокожему и довольна собой? А будь он белым, ты бы мне об этом сообщила?
Кэти чуть не плачет, ее янтарного цвета глаза снова краснеют. На лице снова выражение «ох, заткнись». Она никогда и ничего не делает хорошо, не может ему угодить.
Быть может, она права, быть может, вина только на нем, на нем и на этом дурацком обручальном кольце, которое ему жмет, нарушает кровообращение в пальце. На кольце с выгравированной на внутренней стороне датой и двумя именами, с некой последовательностью букв и цифр, которые ни о чем ему не говорят, как пароль от компьютера, но только этот пароль не работает.
Пароль неверный, осталось две попытки.
В гостинице он раздевает Кэти — в темноте, свет погашен — и ласкает ее холодное тело, думая о теле эфиопской девушки, но не как о графическом порно, а как о чем-то новом, это — открытие. Они с Кэти, по его словам, совокупляются каждый день, за исключением тех, когда у нее месячные. В последнее время дни ее месячных стали для него синонимом выходных. Предполагается, что он и впредь должен заниматься с ней сексом: она его жена. И он не хочет услышать в свой адрес упрек типа «раз уж не можешь даже колеса поменять, так трахай меня, по крайней мере». Секс с ней уже для него не желанен, это секс без неожиданностей, секс без вопросов. Как тебе? Что ты чувствуешь, когда я делаю вот так? Чего ты стесняешься? Все мы чего-нибудь да стесняемся. А ты знаешь, что пальцы у тебя пропахли никотином? А ты знаешь, что твоя кожа цвета венге невероятно гладкая и блестящая и это самое чудесное из всего, к чему я когда-либо прикасался?
— Дойду вон до того городка, позвоню в дорожную службу. — Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, осматривает спущенное колесо, после чего указывает на далекие крыши — скоро они превратятся в мерцающие в ночи звездочки.
— Ой, нет. Ты что, собираешься оставить меня здесь совсем одну?
— Не будь глупышкой, туда еще дойти надо. Залезай в машину, закройся, включи музыку или просто поспи. Кто знает, может, кто-нибудь и придет на помощь, пока меня нет.
Пешая прогулка до городка стала лучшим для него моментом медового месяца.
В Венеции, три дня назад, Кэти сказала, что никак не думала, что ему с ней будет так скучно. В точности повторив слова Ингрид Бергман Джорджу Сандерсу в том великолепном фильме[4], когда он вел «роллс-ройс» по дороге в Неаполь.
С тех пор ему не удавалось выкинуть из головы этот фильм. Каждый раз, когда им овладевает какая-то мысль, отделаться от нее необычайно трудно. Не помогает заклинание типа «это всего лишь кино». Или «у фильма счастливый конец». Реплики Ингрид Бергман, уверяет он, продолжают крутиться у него в мозгу. Пока он в полном одиночестве шагает по шоссе, а тучи, подгоняемые холодным ветром, заволакивают Паданскую равнину, он думает о том мгновении, когда обнаружил, что они с Кэти — чужие люди. Когда что-то вдруг перещелк-нуло в голове. Всегда есть какой-то миг, это не постепенный процесс, а что-то вроде разрыва некой связи в мозгу.
И вовсе не расистский комментарий в Вероне стал причиной того, что он разлюбил Кэти, в этом он вполне уверен. Уверенность его основывается вот на чем: тогда он уже ее не любил. Когда на черном «фиате» они отъезжали от конторы «Хертца» в Венеции и она потянулась к нему губами в примирительном поцелуе, он уже знал, что не любит ее. Слишком поздно, я больше тебя не люблю.
Ссора вспыхнула по дороге в офис аренды автомобилей, когда они шли по узким мощеным улочкам вдоль каналов. Волоча за собой чемоданы, гуськом, они двигались к Пьяццале-Рома, где, слава богу, разрешено движение транспорта. Было холодно, и тащить багаж со свитерами и высокими шну-рованными ботинками оказалось непросто.
— Я должен был быть в Нью-Йорке. — Он ворчал, думая, что Кэти в нескольких шагах впереди нею ничего не слышит, зато сам прекрасно услышал, как она закричала, даже не обернувшись:
— Черт подери, может, хватит талдычить одно и то же? Ты вообще представляешь, как это замечательно — обнаружить себя в свадебном путешествии с партнером, который не способен не думать, как был бы счастлив в каком-нибудь другом месте?
— Я только сказал, что мы, по-видимому, ошиблись.
Кэти остановилась как вкопанная. Он чуть не упал, наткнувшись на колесико ее чемодана.
— В чем, собственно? В том, что приехали в Венецию? В том, что поженились?
Он не ответил. Наклонился и потер ушибленную ногу, где непременно вылезет синяк. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, шагает по шоссе к ближайшему городку, надеясь обнаружить там телефон, и крупные капли дождя медленно сползают по его лбу, — а синяк не прошел до сих пор.
— Скажи на милость, — продолжила Кэти, не дождавшись ответа. — На какие такие деньги мы бы поехали в Нью-Йорк? На деньги моих родителей?
Свадебное путешествие в Италию профинансировали ее родители.
— Вперед, — вопила Кэти, — наслаждайся тем, что у тебя есть! Я просто ненавижу это: ты вечно недоволен тем, что имеешь. Ты в свадебном путешествии, и не где-нибудь, а в Венеции, но целый день ноешь. Чего ты вообще хочешь от жизни? Лучше не будет, уверяю тебя. Повзрослей наконец! Разве не этого ты хотел? Разве не об этом мы мечтали?
На память ему пришла старая цитата из Рэдклифф Холл: <Душа ее поникла под тяжестью бесконечной тоски сбывшегося желания».
Вот тогда-то, возможно, и случился тот самый щелчок, тогда, возможно, все и закончилось, не успев начаться, закончилось этими произнесенными вслух словами.
Кэти рассвирепела:
— Да пошел ты куда подальше со своими дерьмовыми цитатами! Скажи, на кой нам все это, на кой сдались нам эти твои книжки? Разбогатеть они не помогут и счастливым тебя не сделают!
По словам Форета, это ее предвидение сбылось, но только наполовину.
Впрочем, если он сейчас позволит этому грузовику расплющить ее тело, позволит с гораздо большим желанием, чем когда-либо в будущем, — Кэти никогда этого и не узнает.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, познакомился с Кэти на тематическом кинопоказе, посвященном Трюффо. Его устраивала Альянс Фрамсеэ в аудитории искусств и проектов по понедельникам и средам. Киносеансы посещало от силы человек девять-десять, а они оказались единственными, кто отсмотрел весь цикл целиком. Людей приходило все меньше, и перед показом последней ленты, стоя у дверей аудитории в полном одиночестве, он решил, что будет единственным зрителем. Но потом народ стал подтягиваться, хоть и со скоростью черепахи: появилась Кэти и ее подруга Анн-Мари, какой-то толстяк с бородой, дышавший ртом так тяжело и шумно, словно с каждым вздохом все больше разгерметизировался, и, наконец, профессорша с романским профилем из Альянс Франсез — она пришла вместо парня с билетами, который проводил предыдущие показы, но, как объяснила эта женщина Кэти, внезапно заболел.
Профессорша заявила, что зовут ее Женевьев — имя пишется с грависом над третьей буквой «е», — и пояснила, что качество пленки оставляет желать лучшего, особенно по части звука, в связи с чем она просит их сесть на первый ряд, поближе к колонкам. Кэти выбрала место по его левую руку и улыбнулась человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, когда тот опустился на полу ее зеленого пальто в стиле милитари.
Не опустись он тогда задом на ту полу, быть может, ему так никогда и не довелось бы стать Луисом Форетом.
По его словам, на прошлых сеансах он обращал внимание исключительно на Анн-Мари, неизменно элегантную, с обилием косметики и зубов, но, когда ему улыбнулась Кэти, заметил, что за ее очками вечной претендентки на вакантную должность скрывается миловидное личико.
В середине фильма, когда Натали Бай после оглушительного хлопка дверью обнаружила себя запер той в склепе, толстяк так захрипел, что все без исключения пришли в ужас. И Кэти схватила его за руку. Потом все расхохотались, и толстяк тоже. В ту ночь они с Кэти занялись любовью в первый раз, для них это занятие — еще открытие. Как тебе? Что ты чувствуешь, когда я делаю вот так? Чего ты стесняешься? Все мы чего-нибудь стесняемся. А ты знаешь, что когда стонешь, то получается мне прямо в ухо? А знаешь, что глаза твои без очков такие сладкие, что я часами могу смотреть на них, пока ты спишь?
Выяснилось, что Кэти ничуть не интересовал Трюффо, зато весьма интересовал преподаватель из Альянс Франсез, тот самый, который в последний день не смог прийти из-за внезапной болезни. Женевьев, имя пишется с грависом над третьей буквой «е», заместила его на показе, он же заместил его в постели Кэти.
Вот только сам он об этом не знал, не знал до тех пор, пока оба они не оказались в Венеции. Форет утверждает, что до того дня он был убежден, что у каждого есть кто-то, кто его замещает, что, если тебя где-то не окажется, твое место займет другой; и он никогда не задумывался о том, что все мы вместе с тем являемся заменой для кого-то еще. Соответствующее открытие он совершил в вычурном номере венецианского отеля, расположенного в переулке вблизи Ла-Фениче в первую ночь первого в его лизни медового месяца, когда Кэти не пришло в голову ничего лучшего, как завести разговор о своих прежних любовниках. Она сказала, что раз уж они теперь муж и жена, то могут говорить откровенно, ведь раньше такие темы ее смущали, зато теперь обручальное кольцо внушает ей полное спокойствие.
И указала на золотистую полоску на его пальце. Обручальное кольцо, широкое, неудобное, гнетущее, нечто чужеродное на теле человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, как кардиостимулятор, как золотой зуб, говорит он, как чужой пересаженный орган.
Кэти поведала, что несколько месяцев подряд спала с тем преподавателем из Альянс Франсез, по понедельникам и средам, после тематического кинопоказа, за исключением последнего сеанса. Так какое же тогда место занимает в ее истории Трюффо? Она свернулась калачиком у него под боком на жестких гостиничных простынях, намереваясь сделать шутливое признание.
— Отстой. За удовольствие надо платить. Тот фильм, со склепом… Фу! Ничего не скажешь, но тогда мне именно что пришлось раскошелиться. — И рассмеялась.
По словам Форета, он никогда не видел ее настолько счастливой, как в тот раз, когда она над ним потешалась. Тот фильм со склепом стал ценой его брака. В тот миг он понял, что для нее вышло совсем недорого.
Судя по всему, с течением времени он лишился рассудка.
Он и не подозревал, что она такого мнения о Трюффо. Откровенно говоря, еще до их свадьбы, еще в статусе жениха, он подарил ей несколько видеокассет из своей фильмотеки, кассет, которые сам он весьма ценил и раздобыть которые ему было не то чтобы очень просто. По его словам, такой подарок представлялся ему очень романтичным, в том самом тупом смысле, который обыкновенно и вкладывается в понятие романтичного, когда у тебя начинаются отношения с девушкой, поясняет он, как нечто такое, о чем она будет гордо рассказывать своим подружкам: боже, он просто класс, этот парень! Он дарит мне свои видеокассеты!
— Да не обижайся ты, — говорит она, — мы же теперь вместе живем, так что получишь свои кассеты назад.
Вслед за тем Кэти обрушила на него целый сериал своих сексуальных приключений — без лишних подробностей, в общих чертах; ее повествование, с одной стороны, не звучало возбуждающе, но с другой — услышанное было трудно выкинуть из головы. Все эти эпизоды располагались в некой промежуточной зоне, весьма раздражающей: партнер на одну ночь, ну на две, ничего серьезного, только секс, и всё. Но по его разумению, один эпизод просто секса был гораздо хуже, чем мысль о другом дурачке, попавшемся на ее удочку, как и он, при помощи наживки типа Трюффо или чего-то подобного.
А она все смеялась:
— Разве это не здорово — откровенничать с собственным мужем?
В Венеции, вблизи Ла-Фениче, ему хотелось знать, заместил ли он в постели Кэти какого-нибудь чудика, такого же дурачка. Но позже, на пути к телефону, откуда можно будет позвонить в службу спасения, уже подходя к городку, до которого оставалось совсем уже ничего, вымокнув до костей под дождем, что пр и пускал через равномерные интервалы не хуже поливальной машины, он лелеял мечту: пусть
Другой дурачок, который займется с ней любовью в «фиате-панде>, повезет ее в аэропорт Маль-пенса, тот, кому достанется и она, и видеокассеты с фильмами Трюффо.
И вот сейчас, глядя на ослепительные фары грузовика, он задается вопросом: неужто все это даже не понадобится?
Ведь это же будет совсем другое дело, утверждает он, ты станешь рассказывать гостям с твоей свадьбы, совершенно напрасно одарившим тебя подарками, что ты безутешный, потерявший жену в медовый месяц вдовец, ты жертва неудачного стечения обстоятельств, дорожного происшествия, ты — всеми любимый, окруженный всеобщим сочувствием и заботами.
Господи, да вы же были такими счастливыми. Да мы все ни капли не сомневались, что вы состаритесь вместе. Все, что угодно, все, что тебе будет нужно. Все, что угодно. Ты же так нежно заботился о моей дочке, сделал ее самой счастливой, хоть и ненадолго, мы тебе дадим все, что ни попросишь. Все, что угодно. Поездка в Нью-Йорк? Если ты считаешь, что именно это тебе необходимо, не сомневайся, мы оплатим ее, причем по высшему разряду. Все, что угодно…
А может, и нет. Возможно, тем самым щелчком оказалась вовсе не старая цитата из Рэдклифф Холл. Еще до той цитаты, в первый же их вечер в Венеции, он, по его словам, пытался убедить себя в том, что пылко влюблен в Кэти, ведь тогда он еще не был знаком с Шахрияр, верно? И ему еще предстояло прожить немало лет до того момента, когда он в течение считаных часов будет полон тем, что зовется счастьем. А пока они с Кэти сидят в маленьком кафе под названием Dell’Amore или Dell’Amanti[5], или как-то еще, но что-то в таком роде. Возможно, именно название этого кафе и послужило спусковым крючком для разговора о прошлом сексуальном опыте, спустя несколько часов заведенном Кэти. Официант неожиданно бросается к входной двери и вгоняет под нее деревянный клин.
— Acqua alta’[6] — кричит он.
В мгновение ока темная мутная жидкость выплеснулась из канализации, затопляя узкие улочки. Через какие-то считаные минуты вода поднялась сантиметров на пятнадцать-двадцать. Спешившие домой венецианцы в высоких резиновых «катюшках»[7], по виду — рыбацких сапогах, следовали по маршруту, отмеченному деревянными поручнями, которые кто-то уже успел поставить, а они умудрились этого не заметить. Туристов разгул стихии застал врасплох, бедняги не знали, что предпринять, как уберечь обувь. На глаза им попалась девушка, шлепавшая по грязной воде в нейлоновых чулках, держа в рука красные замшевые туфельки. Кэти от души хохотала, наблюдая за происходящим через окно кафе, без капли сочувствия к тем, кого наводнение застало посреди затопленной улицы, на чьем месте с тем же успехом могли бы оказаться и они.
Человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, вообще-то смущали ее поцелуи и ласки. Но сейчас — нет. Здесь — нет. В баре они были единственными клиентами, официант не спускал с них глаз. Кэти потянулась к его уху и после продолжительного поцелуя прошептала:
— Догадайся, где еще проявилась acqua alta?
Если предполагалось, что эти слова призваны его возбудить, то, по его словам, они возымели обратный эффект. Та Кэти, с которой он познакомился на показах Трюффо, такой не была. Или, по крайней мере, ему казалось, что она была не такой. Вступление в брак смело границы ее сдержанности, уничтожило мосты над мутной пропастью бесстыдства, он же оказался к этому не готов.
Сдержанность, осенило его тогда, оказалась для его брака важнее, чем любое обручальное кольцо из металла. Ничто не вызывало в нем большего отвращения, чем несдержанность Кэти на язык.
На следующий день они встали очень рано: в плане был самостоятельный осмотр Венеции — только они вдвоем. Венеция встретила их густым туманом, таявшим по мере того, как они проходили пустынные улицы из конца в конец, одну за другой. Навстречу им попались только служащий банка, открывавший отделение, расположенное в самом современном и безобразном здании во всем районе Каннареджо, и тетка, толкавшая к «Риалто» тележку, доверху загруженную лимонами, апельсинами и гроздьями винограда. Тетка бормотала про себя нечто невнятное. Ему показалось, что она ворчит на туристов, хотя на улице не было ни души: осла привычки. Возможно, жаловалась она как раз на их отсутствие, на то, что не видно путешественников, готовых отвалить кучу денег за ее товар, — фрукты просто испортятся.
На мосту Академии туман стремительно таял, внизу на волнах покачивались гондолы, и настроение его пошло вверх. Вода возникала из пустоты, туман туда возвращался: Венеция так прекрасна, что ее красоту не под силу испортить ни Кэти, ни обручальному кольцу.
— Давай пойдем в музей Пегги Гуггенхайм, он на той стороне Гранд-канала, — предложил он Кэти.
Она запротестовала:
— Ну вот! В музей? В медовый месяц? Не будем терять время!
Тогда он сказал, что им вовсе необязательно повсюду ходить вдвоем, они вполне могут получать удовольствие, посещая разные места по отдельности.
Кэти испепелила его взглядом: «Ох, заткнись».
— Что это ты выдумал? Первый же день нашего свадебного путешествия — и ты хочешь ходить по отдельности?
— Но, дорогая… — Это был единственный раз в жизни, когда он сказал Кэти «дорогая». Он всей душой ненавидит такого рода обращения: солнце мое, дорогая, жизнь моя, любовь моя… По его словам, нет ни одного по-настоящему любящего человека, который бы так говорил.
И тогда она с грустью сказала:
— Вот уж не думала, что тебе будет со мной так скучно.
Да, наверное, именно тогда его и перещелкнуло, тогда оно, скорее всего, и случилось.
— Может, сходим вместе в музейную сувенирную лавку? — предложила она. И немедленно повеселела.
А он — нет.
Первым, что попадется ему на глаза, когда через двадцать минут после прокола колеса он дойдет до городка, будет огромная белая буква «Т» на темносинем фоне. Sali е Tabacchi. Хотя здесь и нет онкологической клиники. Честно говоря, здесь вообще почти ничего нет.
Горстка домов, потрепанных временем, с облупленной краской на фасадах и увядшими растениями в цветочных горшках, ждет не дождется ремонта. Легковушки припаркованы у микроскопических тротуаров, ширины которых едва ли хватит на одного пешехода. Далекое тявканье собаки, обессилевшей от старости. Трепещущие конусы мертвенного мерцания телевизоров за окнами. Не проходит и минуты, как ночь всей своей тяжестью ложится на его плечи.
Он обращается с вопросом к хозяину заведения, обладателю белоснежных усов и сверкающей лысины: можно от них позвонить? Тот матча кивает на зеленый телефонный автомат — он платный, потает монеты — и опять облокачивается на
— Pronto![8] — откликается низкий голос на том ганце провода.
Низкому голосу он сообщает, где, на каком примерно километре шоссе, остановилась машина, а также что она стоит у бывшего шинного завода «Пирелли». Низкий голос интересуется, заменили ли они колесо. В ответ он сообщает низкому голосу, что они не умеют менять колеса. Хозяин заведения смотрит на него, пряча в усы усмешку. Низкий голос говорит: да, понял, где машина, им потребуется четверть часа на дорогу. Он кидает взгляд на часы и отвечает, что это просто замечательно.
Ему, чтобы дойти до городка, понадобилось двадцать минут, и, если он не поторопится, эвакуатор прибудет на место раньше него. Хозяин заведения интересуется, не желает ли он еще чего нибудь. И он отвечает, что да, желает бутылочку пива.
— «Интер» с кем играет?
— С «Болоньей», — отвечает ему мужчина, чья голова под вольфрамовой лампой сияет словно фары грузовика.
— Ага! «Болонья» — «Интер». Отлично. — Он отхлебывает неслабый такой глоток пива и опускается на соседний с хозяином табурет.
Кэти приводят в восторг сумки из кухонных мочалок, которые она видит в сувенирной лавке при музее Пегги Гуггенхайм.
— О, купи мне такую! — восклицает она.
Он предлагает ей выбрать сумку, просит продавщицу завернуть покупку в подарочную бумагу. По его словам, это последнее хорошее, что Кэти сможет рассказать о своем браке Анн-Мари и другим подружкам.
— Вот уводишь, Анн только взглянет — и сразу слетит с катушек, — говорит Кэти. — В общем, твоя идея притащиться сюда — не такая уж и никчемная. Хотя, можно сказать, это моя идея. — Она смеется. — В результате ты купил мне новую сумку по цене двух входных билетов, — говорит она, морща носик, как делает каждый раз, прежде чем его поцеловать.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, без всякого удовольствия принимает поцелуй и оглядывается на продавщицу, проверяет, глазела она на них или же нет. Убедившись, что да, она все видела, он адресует ей жест, призванный продемонстрировать, что он просит прощения. Продавщица улыбается. Кэти продолжает бродить по магазину.
— Здесь все такое чудесное, — говорит она. — У этой твоей Пегти был неплохой вкус.
Он доводит до ее сведения, что Пегги Гуггенхайм была миллионершей, она коллекционировала предметы искусства и ей не слишком везло с мужчинами.
— Ее второй муж, когда они ссорились, выгонял ее голой на террасу посреди зимы и запирал дверь. Или плескал виски в глаза. А первый муж пачкал ей волосы джемом.
— Сделаешь мне такое — убью.
«Это она! — уверяет Форет. — Она сама заявила, что убьет меня!»
Грузовик меньше чем в двадцати метрах. Водитель уже понял, что то черное пятно — никак не заплатка из смолы на асфальте. Он сигналит, он изо всех сил жмет на клаксон, однако Кэти его не слышит, она слушает музыку, включив на адскую громкость свой CD-плеер. Шоссе слишком узкое, и если водитель крутанет руль и вильнет в сторону, то, скорее все го, убьется, причем без гарантии, что тем самым спасет Кэти.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, обратно идет не спеша, с очередной бутылкой пива в руке. Звонил он более получаса назад. Погрузчик уже должен приехать. Кто знает, вдруг колесо успели заменить, Кэти села за руль, завела двигатель и смылась. Или в данный момент механик трахает ее на заднем сиденье, компенсируя себе невозможность посмотреть матч «Болонья» — «Интер». К перерыву счет оставался сухим: ноль — ноль.
В реальности, когда он возвращается к машине, там, по его словам, нет никаких следов присутствия механика из «Спасения», а колесо по-прежнему спущено. В реальности, несмотря на темноту, у него создается впечатление, что колесо в еще худшем состоянии: теперь оно вообще в дым. Также он отмечает, что бывший шинный завод немного дальше от машины, чем он запомнил. Он делает вывод, что Кэти попыталась уехать, оставив его с носом, вот только провернуть этот трюк ей не позволило колесо. Он грохает об асфальт пивную бутылку. После столкновения стеклянной бутылки с твердой поверхностью раздается малоприятный звон бьющегося стекла. В чернильной темноте ночи слышно уханье совы и сбивчивое треньканье музыки вдали.
И тогда он видит ее — в наушниках, на корточках, она осматривает повреждения шины, и ее широкая, обтянутая джинсами клеш задница касается асфальта. А еще он видит фары грузовика, вынырнувшие на горизонте.
По его словам, он задается вопросом: почему? Почему он должен ее предупреждать, почему должен ее спасать? Почему? Если бы судья матча «Болонья» — «Интер» вычел две минуты, потерянные из-за драки между Дзанетти и Бриоски, он бы вывел из магазина еще позже, и в таком случае ему даже не пришлось бы ломать над этим голову. Или если бы она выполнила тот маневр на кольце без ошибок. Или если бы некстати приключившаяся хворь не помешала явиться на кинопоказ парню из Альянс Франсез. Или если бы у пленки с «Зеленой комнатой» не оказалось проблем со звуком, и им с ней не пришлось бы садиться рядом, и его зад не опустился бы на полу ее пальто… Или если бы…
Ну и с какой стати ему вмешиваться в ход вещей? Кем он себя возомнил, чтобы менять то, что на этом свете относительно нее уже решено? Только на том шатком основании, что он согласился жениться на ней? Что он носит на пальце кольцо, которое немилосердно сжимает его безымянный палец?
В конечном счете все просто, предельно просто: он и находиться-то здесь не должен. Он должен быть в Нью-Йорке.
Водитель грузовика перестает сигналить и обеими руками закрывает лицо.
Приложение к документу № 2
Электронная переписка Луиса Форета и Агнес Романн
Декабрь 2019 года
Так вы в самом деле позволили Кэти умереть?
Если ты ставишь вопрос именно так, то моим ответом будет «да».
Погибла ли Кэти под колесами грузовика?
Нет.
Тем лучше, мне бы не хотелось думать, что вы оставили жену умирать.
Агнес, ты вообще читаешь, что я пишу? Поясняю: да, я позволил ей умереть, однако она не умерла.
Так что же тогда случилось?
Что случилось? Случилось то, что у треклятого CD-плеера батарейки разрядились ровно за секунду до того, как ее чуть
Вы это серьезно? Кэти, как ни в чем не бывало, прямо посреди шоссе уселась слушать музыку? А какова была вероятность, что батарейки сядут как раз в нужный момент?
Ты, наверное, просто ничего не знаешь о батарейках, на которых работала та хренотень; удивительным было как раз не то, что батарейки садились, а то, что гаджеты в принципе на них худо-бедно работали.
В таком случае расскажите, что произошло, когда сели батарейки.
Когда Кэти услышала рев грузовика, тот едва ее не сбил. Она запрыгнула на капот «фиата-панды», только жизнь ей спас не прыжок, а реакция водителя: он резко выкрутил руль, выписав зигзаг, и смог нас объехать; машина, несмотря на свой вес, качнулась, все три оси на несколько секунд оторвались от дорожного полотна и застыли в странном равновесии, паря в воздухе, я уж подумал, что он вот-вот перевернется, но колеса все же опустились на асфальт, и грузовик поехал дальше. Водитель загудел во всю мочь и осыпал нас проклятиями, опустив стекло. Хорошо еще, что не вылез из кабины нам накостылять, чего я опасался в первую очередь. Ведь у него для этого имелись все основания.
И она вам это простила?
Простила? А что она должна была мне прощать?
Что вы чуть ее не угробили, разве этого мало?
Да она понятия не имела, как долго я там стоял. Когда она на меня взглянула, ни на одном из нас лица не было, так что никому и в голову не пришло заговорить о том, следовало мне ее предупредить или же нет. Наоборот, это я бросился к Кэти и принялся отчитывать за то, что посреди дороги ей вздумалось любоваться колесом, да еще ночью и в наушниках. Она оправдывалась, что этот грузовик вообще был первым транспортным средством, которое появилось на дороге с той минуты, как я ушел. По этому шоссе вообще почти никто не ездил. Водилы предпочитают перемещаться из Вероны в Милан по платному автобану, а мы решили, что платить не хотим. Не забывай, денег у нас было в обрез. Она ничего не сказала мне по поводу запаха пива, а я ни словом не обмолвился относительно того, что шинный завод как-то подозрительно отдалился. Через несколько минут подкатил-таки чувак на эвакуаторе, который, здесь я угадал, слушал радиотрансляцию матча «Болонья» — «Интер». Зеедорф забил в дополнительное время, «Болонья» выиграла два — ноль.
И той ночью я и вправду занимался с ней любовью в салоне «фиата-панды» на парковке аэропорта Мальпенса…
Мы занимались любовью как ни в чем не бывало, как будто ничего и не произошло, как будто я не лелеял желание, чтобы супруга моя отдала богу душу через неделю после нашего бракосочетания.
Но все было разбито.
Разбито вдрызг. Безвозвратно.
Вы что, не понимаете, что, если эта история войдет в вашу биографию, вы предстанете чудовищем?
Почему это? Что, никто до меня никогда не испытывал желания, чтобы с кем-то случилась беда? Такого маленького, не поддающегося контролю желания, такой легкой жажды несчастья. Это случается сплошь и рядом, и гораздо чаще, чем ты думаешь, быть может, не со всеми, но с подавляющим большинством.
Со мной — никогда.
Вокруг меня, верно, скопилось столько самых разных несчастий, что я отчасти потерял к ним чувствительность. Как бы то ни было, я ведь говорю совсем не о том, чтобы кому-нибудь размозжить голову, не о том, чтобы столкнуть кого-нибудь в пропасть, ни о чем подобном, я говорю только о том, чтобы просто позволить чему-то свершиться. В таком случае просто жертвуешь ролью героя, спасающего жену от неминуемой гибели, и смиренно предстаешь в роли злодея.
И что сталось с Кэти? Что последовало за вашим возвращением из Венеции, когда все оказалось разбито?
Мы протянули еще два года, прежде чем развестись. Два долгих года во власти мелочной Кэти. Функционировали, как часы: обедали каждый день в одно и то же время, вели разговоры — она вела — на одни и те же темы, смотрели по телевизору одно и то же, встречались с одними и теми же ее подругами. Каждую ночь, без исключения, мы занимались сексом — я решительно отказываюсь говорить, что занимались мы любовью, по крайней мере, ко мне это не имело никакого отношения. Я начал превозносить менструацию как физиологический процесс, созданный природой исключительно для того, чтобы на четыре-пять дней освободить меня от выполнения супружеских обязательств. Те часы, что я проводил в университете, были временем, когда мне не приходилось видеть Кэти, так что я воспользовался сложившейся ситуацией, чтобы написать и защитить диссертацию, а затем занять место преподавателя на постоянной основе. А еще я написал книгу — единственную изданную под моим настоящим именем, в „ей я раскрыл тему развода в кино.
Не тратьте на нее силы: продажи были микроскопическими, все оставшиеся экземпляры я выкупил и устроил из них костер в саду. Никаких следов существования этой книги в интернете ты также не обнаружишь — я оплатил услуги лучшей команды специалистов по заметанию следов в Сети.
Должно быть, вы единственный писатель на свете, который испытывает наслаждение, сжигая собственную книгу.
Это была абсурдная книжонка, но вспоминаю я ее с теплым чувством.
Ну да, я вижу, что это за теплые чувства, надеюсь, вы никогда не проникнетесь теплыми чувствами ко мне.
У меня не было выхода. Оставь я хоть кончик ниточки, какой-нибудь проныра вроде тебя тотчас догадался бы, кто я такой.
И что бы тогда произошло? Что в этом такого страшного? Кем вы себя считаете? Джеком-потрошителем, что ли?
Ничего бы не произошло. Просто я дал себе слово ни когда больше не публиковать книги под своим именем. Никогда больше не позволить какому-то ничтожеству паразитировать на моем таланте, если таковой у меня имеется.
И вы этого добились.
Да, хотя моей заслуги в этом нет, ну ни на йоту, мой псевдоним — результат случайности, как и вся моя жизнь. Но разве в жизни не все так?
А что за ничтожество паразитировало на вашей книге о разводах?
До тебя, как я погляжу, все еще не доходит. Разумеется, Кэти. В соответствии с соглашением о расторжении брака ей принадлежит половина прав на ту книжонку. Мне было бы невыносимо видеть, как эта гарпия с СО-плеером и сумкой из мочалок заграбастает плод моих интеллектуальных усилий. К тому же дело отнюдь не в деньгах, весьма скромных кстати. Меня выводил из себя тот факт, что она вознамерилась узурпировать нечто, что является
Любопытно, что вы упомянули историю в истории, потому что у меня сложилось впечатление, что как раз это и является темой данной биографии.
Но, Агнес, разве это не является темой любой биографии?
Отрывок из дневника Агнес Романн
Сантьяго-де-Компостела, декабрь 2019 года
Я никогда не задумывалась над тем, что является темой биографии; последний вид деятельности, который я могла для себя вообразить, это труд биографа, ведь я не мастак по части задавания вопросов, да и откровенничать со мной никто не рвется. Помнится, когда я заявила матери, что хочу изучать журналистику, она взглянула на меня с выражением лица типа «ох, заткнись», ровно тем, которым, должно быть, злоупотребляла Кэти в общении с Форетом. «Ты хорошо подумала, Агнес?» — спросила мать, и этот ее скептицизм развеял последние сомнения, если те у меня еще оставались.
Именно мать и вложила мне в руки роман Луиса Форета, и случилось это в 2014 году, в День царей-волхвов[9]. Роман назывался «Шахрияр», и не могу сказать, что это была любовь с первого взгляда: я прочла его лишь спустя два с лишним года, хотя, когда все же я в конце концов до него добралась, книга понравилась мне больше, чем я могла ожидать. Читать его немедленно я не стала сразу по нескольким причинам. Во-первых, книгу подарила мне мать, а она, скажем так, вовсе не тот человек, которого я по своей воле выбрала бы себе в качестве литературного гуру, она, скажем так, вообще не тот человек, которого я выбрала бы себе хоть для чего-нибудь на этом свете, однако же она оказалась именно той, кто выплюнул меня в этот мир: чпок — и вот ты уже здесь, Агнес Романи, справляйся теперь сама. Или нет, даже и этого ведь не было; в принципе, было бы неплохо, если б она оставила меня справляться самой, но нет, в этом случае моя мать не была бы собой. Мать скорее напоминает летучую мышь, что рожает дитя в положении вниз головой, и если новорожденный не уцепится за мамашу крыльями, то просто повиснет на пуповине, однако в любом случае удобная поза исключена и перегрызать пуповину придется в конце концов самому. Ну нет, мать моя ни в коем случае не предоставит мне возможность справляться самой, и это при том, что вообще-то у меня до хрена того, с чем следует справляться, однако она специализируется скорее на том, чтобы открывать несуществующие проблемы, чем закрывать реальные: мать сообщает, что мне не помешало бы сделать лазерную липосакцию «ушек» на бедрах, ведь джинсы сидят на мне так плохо — просто катастрофа, при этом она ни слова не скажет о кривых мизинцах и шинах, которые она не сочла нужным мне наложить, — она заявляет, что оплачивала мне обучение вовсе не для того, чтобы я застряла в этом журнале, что мне следовало бы работать как минимум в «ABC-Культура», на что я отвечаю, что стремлюсь к тому, чтобы меня читали те, кому меньше девяноста, а она отвечает, что у нас и у самих старость не за горами, я тоже когда-нибудь состарюсь, а я цежу сквозь зубы «ну да», при этом надеясь, что не стану такой старой летучей мышью, как она.
Свой первый дневник я начала писать еще подростком, озаглавив его «Мои дни с Летучей Мышью» и сделав все возможное, чтобы мать никогда его не нашла; позже, когда мне стукнуло двадцать один, я сказала матери, что, если она хочет, я заведу ей аккаунт в «Твиттере», потому что неплохо бы не терять связь с миром, предотвратить Альцгеймер и всякое такое, и в тот момент я ощутила себя супердочерью, мне вообще иногда удается ощущать себя супердочерью, только это быстро проходит, потому что ей неизменно удается лишить меня воодушевления; в тот день, когда я спросила у нее, какое имя пользователя она хочет взять, она сказала: «Летучая Мышь», и мои кишки совершили кувырок точно так же, как на нашем редакционном ужине в тот самый момент, когда появился шеф, а я пела о карусели; я настоящий профи, если надо с размаху сесть в лужу, например, как в тот раз, когда меня пригласили на вечеринку-сюрприз в честь Пьера, парня из отдела моды, и все приглашенные ждали его появления у него в квартире, сидя в потемках, чтобы громко заорать «сюрприз!», — мне это всегда казалось довольно глупым, ведь он знает, что у него день рождения, так что сюрприз — не совсем сюрприз, куда больше смысла в таком мероприятии было бы в том случае, если б за диваном сидели не мы, а налоговый инспектор, но хотя за диваном и не было никакого налогового инспектора, к тому времени, когда пришла я, там было уже полно народу, и мне сказали: «Поищи себе лучше другое местечко, сюда ты не поместишься», — прям как дети в уборной из «Списка Шиндлера»; в общем, все прятались гуртом, а я терялась в догадках, что же делать; «Он уже идет, — говорили они, — сейчас будет», ну я и бросилась за фикус, но даже согнись я в три погибели, он все равно укрыл бы меня только по шею, а они опять говорят: «Он уже близко, уже в лифте, лифт поднимается», а я, чувствуя себя за фикусом посмешищем, стала подыскивать другое место, но сдалась, когда дверь начала открываться, ну и оперлась о стену; но вот чего не заметила, опершись о стену, так это того, что как раз на той стене выключатель, и в результате свет зажегся как раз в тот момент, когда входил Пьер, ну и он всех нас сразу и увидел, с совершенно дурацкими
Мать моя бывает очень и очень скрытной, она на меня даже не посмотрела, говоря «Назови меня Летучей Мышью», она обронила это так небрежненько, как ни в чем не бывало, словно тот налоговый инспектор, что спрятался за диваном, вылез и давай проверять у тебя счета, вместо того чтобы объяснить, с какой это стати он к тебе заявился, как агент КГБ, сам, дескать, знаешь, что натворил; ну так вот, мать принялась разглядывать что-то в своем мобильнике, держа его на расстоянии восьми сантиметров, потому что мать моя почти слепа, как те же летучие мыши, про которых говорят, что они слепые, или как Шахрияр; по словам Форета, другое дело, что мать вполне могла бы решить эту проблему, надев очки, но она не хочет носить очки, потому что думает, что они ей не идут или старят. И да, вообще-то я знаю, что летучие мыши совсем не слепые, потому что я проглотила прорву документальных фильмов о животных перед вечерней сменой в редакции, но ведь я журналистка, и всем нам иногда приходится жульничать в стремлении приукрасить действительность.
— Ладно, значит, Летучая Мышь, — сказала я, не углубляясь в мотивы.
— Да, Летучая Мышь, и не вижу в этом абсолютно ничего плохого, — обронила она, практически в прямом смысле слова не отрывая глаз от экрана мобильника.
— Ничего. Разве кто-то сказал, что есть что-то плохое? А для профиля тебе поискать фотку летучей мыши или картинку?
И вот пожалуйста: ее профиль с изображением летучей мыши за четыре тысячи долларов с сайта «Саатчи и Саатчи», хотя на самом деле его пользователь больше не @murcielaga, теперь это @murcie laga4, ведь аккаунт уже трижды блокировали из-за контента: разного рода комментариев, оскорбительных и расистских, и бог знает чего еще, и это, кстати, меня нисколько не удивляет, потому что чаще всего я сама на нее и доносила.
Я-то думала, что аккаунт в «Твиттере» расширит ее горизонты, но получилось все с точностью до наоборот; самым большим абсурдом из всего, что я так и не смогла в своей жизни предвидеть, оказался тот факт, что моя мать стала твиттерчанкой. У нее пять тысяч френдов, раз в двадцать больше, чему меня, и она входит в число самых популярных твиттерчан-фашистов. Но самое поразительное то, что «Твиттером» пользоваться мать не умеет. Она просто все ретвитит: напишешь ей, например: «Привет! Добрый день!» — и она тут же это перепостит; напишешь: «Слушайте, вы просто пургу гоните» — она и это ретвитит, и так несколько сотен идиотских твитов за день, да черт возьми, я-то пишу в журнал репортажи, которые никак не обвинишь в отсутствии достоинств, и при этом мне не удается завести подписчиков: едва на меня подписавшись, через три дня отписываются, а меня просто наизнанку выворачивает оттого, что у нее-то число подписчиков каждый день растет. Я, наверное, спать не смогу спокойно, пока не переплюну свою мать в количестве фолловеров. А поскольку достижение этой цели представляется мне невозможным, я продолжу жаловаться на ее аккаунт — до тех пор, пока его окончательно не закроют.
Дело в том, что именно в «Твиттере» мать впервые прочла о Луисе Форете, именно там ей рекомендовали «Шахрияр», вот она и подарила мне эту книгу на День волхвов, так что вам будет несложно себе представить, почему подарок Летучей Мыши и ее друзей-приятелей по социальной сети не вызвал во мне энтузиазма.
— В «Твиттере» увидела — роман стоящий.
— А-а-а, спасибо.
— Тебе не нравится? Если нет, можешь поменять на другой.
— Нет, нет, выглядит симпатично, — сказала тогда я, проводя пальцем по краям страниц, промелькнувших перед глазами стремительным веером.
Среди множества моих недостатков есть и такой: я никогда не меняю подарки, как бы они меня ни раздосадовали: я оставляю джинсы, которые не удалось натянуть на бедра; если у меня уже есть книга или диск, я мирюсь со вторым экземпляром; каким-то косвенным образом это, наверное, связано с тем, что мне лень возиться с подарочными чеками и процедурой возврата, да еще и думать, что я хочу взамен, вот, пожалуй, почему я бы предпочла, чтобы мне вообще никто ничего не дарил, хоть и не могу отрицать, что подарки все же имеют светлую сторону, приближая тебя к тому, на что в противном случае ты бы никогда не натолкнулся, как, например, на Луиса Форета.
В месяцы, последовавшие за подаренным матерью романом «Шахрияр», мне повсюду стали попадаться на глаза книги Форета, что подвигло меня засунуть его роман в самый дальний угол квартиры, потому что я из тех, кто не читает модные книги по той простой причине, что они сделались модными. Мой тогдашний парень, а он был малость чокнутый — ему не нравилось, когда девушки пьют, — сказал, что это от зависти, что я была бы не прочь, чтобы так трезвонили о моей собственной книге, кстати, в этом он, возможно, не был совсем неправ, но, разумеется, вообразить тогда, что существует некая книга авторства Агнес Романи, было бы еще большим абсурдом, чем вообразить мою семидесятилетнюю мамашу в роли завсегдатая «Твиттера» с пятью тысячами подписчиков.
В общем, никто бы не удивился, если бы я так никогда и не прочла Луиса Форета, но в тот день, когда меня бросил мой малость чокнутый парень, которому не нравилось, когда девушки пьют, я схватила экземпляр «Шахрияр», причем схватила с одной-единственной целью: держать что-то в руках и не размазывать тушь по щекам, и почти против воли начала читать, и вот что я скажу, иногда это, пожалуй, даже к лучшему, делать что-то против воли, потому что я роман не прочла, а проглотила, причем дважды, а потом вышла другая книга Форета, а потом еще одна, и вот я уже пишу его биографию, не так ли?
Если же начать думать обо всем этом в терминах самого Форета, то можно сказать, что не вступи я тогда в спор с шефом, сейчас не писала бы его биографию; а не прочти я книги Форета, не стала бы спорить с шефом;
Посмотрев на это с другой стороны, можно подумать, что коль скоро у меня были самые добрые намерения, когда я задумала завести ей аккаунт в «Твиттере», возможно, это карма воздает мне по заслугам, хотя, когда я высказала эту мысль моему малость чокнутому парню, которому не нравилось, когда девушки пьют, он мне заявил: да какого хрена это доброе дело, если ты делаешь это с мыслью о том, что, ежели ее потом хватит Альцгеймер, тебе же все это и придется расхлебывать. И я не нашлась что сказать в ответ.
Но прежде чем двигаться дальше, я очень хочу, чтобы Форет прояснил следующее: что означает анонс его биографии по телику? Хочу, чтобы он объяснил мне, какова моя роль во всей этой истории. Хочу, чтобы он заверил меня в том, что моя работа выльется в книгу Агнес Романи, которую все прочие агнес романи всего мира получат в подарок от своих рукокрылых матерей и оставят пылиться на книжной полке, потому что их уже достанет без конца слушать о некой Агнес Романи.
Должна признать, что Форету я доверяю лишь постольку поскольку, и, скажем так, в особой симпатии к нему меня никто не заподозрит, хотя, сдается мне, у нас это взаимно. Порой мы впадаем в искушение думать, что писатели нам так же симпатичны, как и их творения или, что еще хуже, как их персонажи. Но как же можно быть до такой степени прекраснодушным? Когда я прочла «Шахрияр», а это случилось в тот день, когда меня бросил мой малость чокнутый парень, меня осенило: как было бы чудесно, если бы рядом со мной был кто-то, кто читал бы мне этот роман вслух. Мне кажется, что если бы я никогда не слышала голоса Форета, не читала все эти имейлы, то в гораздо большей степени сохраняла бы спокойствие. Полагаю, это как-то связано с тем, что в письменной форме вое воспринимается искаженно, я и сама в той переписке была намного суше, чем на самом деле, ведь сейчас такое время, что если не ставишь эмодзи и восклицательные знаки в конце каждого предложения, то становишься двойником налогового инспектора. Мне страшно хотелось услышать его голос, признаю, но я не в силах требовать от него большего, потому что и так живу в страхе, что он в любой момент перестанет отвечать на мои письма, и тогда я вообще не буду знать, что делать. Не думаю, что с легкостью найду другую работу: в мире мало более плачевных вещей, чем я сама на собеседовании на открывшуюся вакансию.
Я как раз в процессе открытий: обнаруживаю, что многие моменты из его книг напрямую соотносятся с действительностью, вот только в книгах они резче, чернее, горче; однажды он спросил у меня: «Агнес, неужто ты никогда не приукрашивала действительность?» В его мейлах бесстрастный любовный роман между Шахрияр и безымянным преподавателем создает впечатление отношений, которые развивались между стариком и нимфой по уже тысячу раз пройденному маршруту. Не говоря уже о Кэти, его первой жене: возможно ли, чтобы она и вправду была такой занудой и пустышкой? То, что в написанных им книгах кажется озвученным прекраснейшим голосом, в письмах порой выглядит смачным плевком. Думаю, что всем нам доставляет удовольствие бередить старые раны, но зачастую обыденное оказывается слишком обыденным, и я часто думаю, что идее о Луисе Форете лучше было бы остаться в рамках идеи о Луисе Форете, что наше страстное желание все узнать и всего коснуться приводит только к одному: все портится. Но вот что ждет Агнес Романн, если она не раздобудет историю Форета? Я вновь повисла на пуповине, вновь неразрывно связана с летучей мышью, но теперь уже с другой: иного вида, больших размеров и более мрачной и при этом тоже крайне скупой на объяснения: сама знаешь, что натворила: чпок — и ты уже здесь, Агнес Романи, справляйся сама.
И вот оно, снова: копилка с монетками вновь взывает ко мне, крылья опять хлопают, Луис Форет вновь оповещает о том, что ему есть что мне рассказать.
3. История Азии
Задар (Хорватия), май 2012 года
По словам Форета, будет правильно, если третий фрагмент его биографии совершит еще один прыжок во времени и остановится в точке, расположенной на оси времени спустя год после того, как Шахрияр внезапно ослепла на острове Идра. По его словам, начать следует с приглашения прочитать курс лекций в университете Задара, в великолепном здании на берегу Адриатики, что, вообще-то, не назовешь самым великим шансом для его карьеры, это всего лишь неплохой шанс провести несколько дней подальше от жены и дочки. Переместив его в Задар, повествование должно продолжиться упоминанием некоего не до конца понятного ему порыва, побудившего его прогулять первый рабочий день. Контактным лицам в университете он сообщает, что заболел, или же не очень хорошо себя чувствует, или еще что-то в этом роде, и теперь вместо того, чтобы проводить семи нар, он идет на автовокзал и покупает билет до национального парка «Плитвицкие озера». По его словам, делает он это по той причине, что может себе позволить: знакомых в Задаре у него нет, в лицо его никто не знает, ни один человек не имеет ни малейшего понятия, чем он на самом деле занят: болеет в квартирке со слуховым окном под крышей или же сам себя отпустил на экскурсию. Преимущества анонимности обрели для него слишком очевидный вес, чтобы этим не воспользоваться. Как и презрение к преподаванию как таковому, к банальности повседневности. Все, что может быть положено на бумагу, затем записано на кассету и направлено Шахрияр по почте, представляется ему достойным реализации.
По его словам, об обмане он не жалеет. Та ложь имела своим последствием знакомство с девушкой, названной именем части света. То вранье
Без той лжи у него не нашлось бы времени взглянуть на озера, он не услышал бы наркотически завораживающего плеска воды, он не увидел бы всю эту зелень, ту первозданную зелень, которая предшествует мобильникам, депрессии, войне. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, оказавшись на Плитвицких озерах, не чувствует себя европейцем; он скорее чувствует себя индейцем племени шошонов из Йеллоустоуна, говорит он, племени банту из окрестностей водопада Виктория, из времен задолго до портативных компьютеров, задолго до кассетных магнитофонов размером с тостер, задолго до наручных часов и автомобилей, на которых можно вернуться обратно в Задар.
Спустя четыре часа очереди на борт суденышка, связующего верхние озера с выходом из парка, сделались километровыми. И это не гипербола: они и вправду растянулись на несколько километров. Суденышко-то маленькое, на борт берут не больше полусотни пассажиров. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, трясет рукой с зажатым в ней билетиком на последний автобус в Задар. До автобуса максимум двадцать минут. Смеркается; в окрестностях парка есть пара-тройка гостиниц, но он видел объявления возле дверей: свободных номеров нет. Стоит опоздать на автобус, и он окажется в весьма затруднительном положении.
Семейство итальянцев в очереди перед ним — худосочный папаша, пышнотелая мамаша, двое ребятишек лет восьми или десяти — распевает детскую песенку.
Un elefante si dondolava sopra il filo di una rag-natela.
Очередь движется со скоростью слона, который балансирует на сотканной пауком паутине.
Е rítenendo la cosa interessante andó a chiamare un altro elefante.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, быстро перебирает доступные ему опции.
Due elefanti si dondolavano sopra il filo di una ragnatela.
а) Опция простая: в заметках мобильного есть телефон университета. Однако это не годится. Как объяснить администрации, что застрял на Плитвицких озерах, если он только что сказался столь больным, что полкилометра от квартиры до факультета превратились для него в непреодолимое препятствие?
Мальчики хлопают в ладоши, отбивая такт.
б) Опция рискованная: пойти пешком; интересно, докуда он доберется. По дороге сюда, сидя в раздолбанном автобусе, где некий мужчина позади него, распространявший вокруг зловоние, разговаривал сам с собой и при этом хватался за подголовник кресла впереди, заодно дергая Форета за волосы, он заметил несколько загородных гостевых домов. Однако дневной свет скоро померкнет, а на дороге нет ни обочин, ни освещения.
Худосочный отец итальянского семейства приплясывает. Сперва тянет один носок, потом прыгает, меняет в воздухе ноги и выставляет вперед другой. Пышнотелая женщина весело смеется.
в) Проблема: он обещал возместить пропущенное сегодня занятие завтра, в девять утра. Возле гостевых домов нет автобусных остановок, так что он будет вынужден рано, до рассвета, отправиться пешком обратно до Плитвицких озер. Выходит, если его не собьют по дороге туда, то уж точно собьют по дороге обратно.
Quattro elefanti si dondolavano sopra il filo di una ragnatela.
г) Решение проблемы: ехать автостопом. Сама мысль об этом лишает его спокойствия. По его словам, как только он теряет спокойствие, его тут же захлестывает гнев, вызывая не знакомую прежде агрессию. Счастливцы, довольные жизнью, выводят его из себя.
Е ritenendo la cosa interessante andarono a chia-mare un altro elefante[10].
Счастливцы хреновы.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, щелкает пальцами.
— Может, вы, в конце концов, заткнетесь? Хоть когда-нибудь, хоть на гребаную минуту?
Худосочный папаша застывает в танце как замороженный, с вытянутым вперед носочком. Толстуха шипит, как персидская кошка:
— Scusi?[11]
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, сообщает итальянцу, что его любовь к слонам и так очевидна, вовсе не обязательно терзать окружающих песней.
Все разговоры мгновенно стихают; человеческое существо, по словам Форета, сохраняет свой природой заложенный инстинкт фиксировать любое изменение в поведении стада. Тихий гул голосов пробегает по зигзагообразной очереди, распространяясь на сотни метров. Люди не могли ничего слышать, это было физически совершенно невозможно, однако они уловили, что нечто случилось, почувствовали это кожей.
Англичанин с избыточным весом, футболкой регбиста и стриженной под машинку головой выдвигается вперед, явно намереваясь принять участие в драке. Это один из тех хулиганов, что любую драку чуют носом; повод к сражению их не интересует: глобализация, забастовка, футбольный матч, детская песенка.
— Anything wrong?[12] — спрашивает он итальянца. По всему видно, что англичанин оценивает, кому здесь набить морду.
— Everything ОК[13], — отвечает ему отец семейства, для наглядности поднимая повыше большой палец.
Хулиган разочарованно хмурится. И прежде чем вернуться на свое место в очереди, сбрасывает адреналин, врезая кулаком по стволу сосны, в результате чего с дерева падает пара шишек и катится к озеру, туда, где, трусливо ссутулившись, стоит человек, которому предстоит стать Луисом Форетом.
Итальянец выходит на поверку добрым малым, однако никакие извинения ни к чему хорошему уже не приведут. К тому же очередь начинает двигаться.
По словам Форета, добравшись до тента с номером два, то есть до места посадки, он не успевает увидеть ничего, кроме бампера отъехавшего автобуса: тот удаляется в западном направлении, оставив его на пристани. Солнце почти село, темнеет, автобусные фары прокладывают перед машиной дорожку.
На отчаяние времени нет: он кидается к парковке для легковых машин. Логика подсказывает, что кое-кто из тех, с кем он стоял в очереди на паром, вот-вот станут разъезжаться на личных автомобилях. Около трех десятков легковушек мирно ждет под редкой сенью вязов.
Он подходит к южноамериканской пожилой чете в костюмах первопроходцев, которые загружаются в «сааб», столь же компактный, как и они сами; но те вежливо ему отказывают: они едут в Загреб, то есть в противоположную сторону. То же самое происходит со славянином, одиноким мужчиной весьма воинственного вида; сказать по правде, даже радует, что тому не в Задар. Еще одна супружеская пара, чета испанцев, тоже едет в Загреб.
— Но если поторопитесь, — говорят они, — успеете спросить вон у того семейства на белом «альфа-ромео». Эти точно в Задар, они нам говорили. Их четверо, так что, возможно, и для вас найдется местечко.
Упомянутая машина совершает маневры, покидая парковочное место. Он отчаянно кричит им издалека, с расстояния в несколько метров:
«Альфа-ромео» притормаживает, стекло опускается.
Из открытого окна появляется пухлая ручка. Средний палец на ней горделиво рвется к небу, словно береза с Плитвицких озер. Автомобиль проносится мимо. Худосочный итальянский папаша вздымает руки, словно говоря: ну вот что тут поделаешь, парень, я-то что могу? Определенно, добрый малый. По словам Форета, слон балансирует на краешке переднего сиденья, выставив в открытое окно палец-сосиску, максимально вертикальный. Мальчишки весело хохочут.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, усаживается под вязом и декламирует про себя знаменитые стихи Сильвии Плат о горизонтали, заготовленные для утреннего занятия, которое он благополучно прогулял. Парковка почти опустела. Оставшиеся машины принадлежат сотрудникам парка или туристам, которые ночуют в отеле. Вокруг сгущается тьма. Где-то, потирая крылышки, верещит сверчок, а он терпеть не может, когда верещат сверчки, он вообще ненавидит любые звуки, производимые летающими насекомыми. Он чувствует себя брошенным, распростертым по горизонтали поверхности земли, под сенью буков, сплошь утыканных какими-то тварями. Он вынужден смириться: придется искать в адресной книжке номер контактного лица из Задарского университета.
И вот тогда раздается хорошо знакомый звук: кто-то только что удаленно открывает машину: дверца распахивается, потом закрывается. Он вскакивает с места, ничуть не хуже сверчка, подпрыгивает вертикально, настолько вертикально, как никогда прежде. Теперь уже слышится звук двигателя, мотора «фиата-панды», такого же, как был у них в первый в его жизни медовый месяц. Чтобы не позволить машине уехать, он бросается на капот, как когда-то Кэти, в тот далекий уже день, когда ее едва не раздавил грузовик на шоссе между Вероной и Миланом.
Девушка — худенькая, какая-то вся маленькая, едва ли не девочка, по словам Форета, — сжимает руль. Ее будто даже не удивляет появившийся из ниоткуда мужчина, который мертвой хваткой вцепился в морду ее «фиата», с не меньшей решимостью, чем травинки, что пристали к его джемперу. Девушка едет в Задар.
— Я тебе заплачу, — обещает ей человек, которому предстоит стать Луисом Форетом.
— Незачем мне платить. Вам туда же, куда и мне.
Девушка всю дорогу на него почти не смотрит: темные непривлекательные глаза не отрываются от дороги. Красноватый отблеск фар встречных автомобилей ложится на белую кожу, слишком щедро покрытую румянами. Азия, девушка с именем части света, не более выразительна, чем кусок сыра.
— Ты откуда взялся, с экскурсии по озерам, что ли? — спрашивает она, прерывая молчание.
— Ну да, с озер. Откуда же еще?
В последующие дни он обнаружит, что пустая болтовня не имеет для Азии ни малейшего смысла.
Никто другой с таким тщанием не следит за тем, чтобы слова были гораздо весомее молчания.
— Я закурю, вы не против? — спрашивает у него Азия.
— Машина-то твоя, — отвечает он.
— На самом деле она не моя, я взяла ее напрокат.
— Окей, без разницы.
Она молчит.
— Угостишь сигареткой? — спрашивает он. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, курит, только когда он на нервах.
Они опускают стекла и движутся дальше, оставляя за собой две струйки дыма. Нос у Азии очень тонкий, похож на небольшой водосток. Дым выползает из него тоненькой нитью.
— Ты итальянка?
— Да, из Кампосанто.
— Вот как!
— Вы там бывали?
— Нет.
— Это недалеко от Модены.
Он только плечами пожимает.
— Никто не знает Кампосанто, — роняет она.
— А ты знаешь, что означает «кампосанто» на испанском?
— И что?
— Кладбище.
— Ну да, естественно, как и в итальянском.
— Угу!
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, делает затяжку.
— Я больше чем уверен, что ты не раз отпускала шуточки на счет того, что живешь на кладбище, — говорит он.
— Меня такого рода шутки никогда не забавляли.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, замечает, что огонек все ближе к фильтру, и думает, что сигарета как-то слишком быстро укоротилась.
— А ты в Задаре туристкой? — спрашивает он.
— Нет, приехала на курс лекций.
— Вот оно как, на курс лекций!
Зубы в углу рта Азии сильно скошены. Со стороны, обращенной к переднему пассажирскому сиденью. В Азии все, что относится к выигрышной стороне облика, выражено отчетливо.
— Но только сегодня я прогуляла, — говорит Азия. — Курс начинался как раз сегодня, понимаете? Но первым делом я хотела увидеть Плитвицкие озера.
— А курс о чем?
— О суициде и литературе.
Он делает последнюю затяжку, докуривая до фильтра, потом его разбирает смех. Она продолжает вести машину, все такая же серьезная, игнорируя смех попутчика. Суицид не представляется ей поводом для шуток.
— Знаешь что? Ничего ты сегодня не прогуляла.
— Правда? А вам-то откуда знать?
— Оттуда, что я — тот препод, который читает этот курс.
На миг Азия отрывает от дороги глаза. Приглядишься к ней — так даже красавица.
— Начну с простои мысли: единственный философский вопрос, который представляет хоть какой-то интерес, это самоубийство. Все остальное — упражнения в логике, не более того.
На следующее утро после поездки на Плитвицкие озера за окнами Задарского универснтета клубится туман. Пара бронзовых от загара мужчин с дряблой от старости кожей прыгает в воды Адриатики. Температура воздуха впал не приятная, но не настолько, чтобы получать удовольствие от морских ванн. Но эти двое сигают бомбочкой прямо с набережной. Здесь нет ни лестницы, ни песка, только бетонные блоки, а потом сразу — море.
— Эта мысль принадлежит не мне. Ее сформулировал один широко известный автор, которого вы, возможно, хорошо знаете.
На первое занятие курса, который читается человеком, которому предстоит стать Луисом Форетом, пришла жалкая дюжи на студентов.
Азия села в центре аудитории: необыкновенно серьезная, с темн же румянами на щеках, что накануне, в той же белой рубашке.
— Камю. «Миф о Сизифе», — говорит пижон в клетчатом свитере с заплатками на локтях.
— Совершенно верно.
Пижон удовлетворенно ерзает на стуле.
— Итак, — продолжает человек, которому пред стоит стать Луисом Форетом, — позвольте поздравить вас с выбором курса. В его рамках мы попробуем отыскать ответ на самый важный вопрос из тех, которые каждый из вас мог бы себе поставить: стоит ли продолжать жить? — Он проводит рукой по подбородку. Сегодня он проспал, так что выбрит небезупречно — четыре длинных волоска торчат, и выглядит он по-идиотски. Не похоже, что эти студенты в восторге оттого, что преподаватель у них — идиот. — Хоть я и преподаю литературу, — продолжает он, — верить ей я не склонен. Не слишком верю я и в то, что называют воображением. Я не верю в творение из ничего. Верю чувствам. В то, что ты сам видишь, слышишь и трогаешь. Не думаю, что человек, посаженный в клетку, сможет сказать хоть что-то о чем-то
Азия выглядит отрешенной. Настолько, насколько отрешен от происходящего ломтик сыра.
— Поэтому я думаю, что исследовать самоубийство, читая о нем, не лучший способ. Предпочтительнее читать авторов, которые покончили с собой. Лучших экспертов по данной теме не сыскать. Для нашего с вами утреннего обсуждения я выбрал троих: Мисиму, Плат и Фостера Уоллеса. Но мне не очень хочется превращать это занятие в монолог, поэтому я хотел бы узнать, что вы сами думаете об этих литераторах.
Толстячок в желтой рубашке тянет руку.
— Необязательно поднимать руку, можете говорить, как только захочется, — говорит он.
Толстяк молчит. Похоже, не решается заговорить без разрешения, адресованного конкретно ему.
Вместо него заговаривает парень с резкими чертами лица и пучком на макушке:
— Мисима — фашист.
— А, ну да. — реагирует он. — так и знал, что прозвучит именно это слово — «фашист». Не думал только, что так скоро. Без «фашиста» не обходится ни одна дискуссия.
— Фашисты не любят слово «фашист», — заявляет парень с пучком.
— Верно, не думаю, что оно им по в кугу; — не вступая в препирательства, говорит человек, которому предстоит стать Луисом Форетом.
— Мы не можем судить Мисиму сквозь призму Запада. Это будет несправедливо. И по-имперски, — вступает в разговор парень в клетчатом свитере.
— Мисима с самого начала готовил себя к смерти, — звучит сладкий девичий голосок. — Он писал, что хотел бы сделать из своей жизни поэму.
— С чем не поспоришь, так это с тем, что он покончил с собой наилучшим способом, если взять эту троицу, — говорит парень с россыпью прыщей на лице. — Харакири — класс, совсем другое дело.
— Сильвия Плат была слишком хрупкой. Слишком чувствительной для этого мира. В мире бесчувственных чурбанов места для поэтов нет, — замечает сладкоголосая девушка.
— Сильвия Плат была больной на всю голову, — припечатывает парень с пучком.
— Странно, — говорит парень в клетчатом свитере, — но единственное, от чего здесь попахивает фашизмом, это ты.
— Сильвия Плат покончила с собой из-за Геда Хьюза. Как и Ася Вевилл. Когда обе матери твоих детей кончают жизнь самоубийством, стоит задуматься, что ты за урод такой, — говорит девушка с выбритым виском.
— Сильвия Плате самого начала отличалась суицидальными наклонностями. — говорит клетчатый свитер.
— Тед Хьюз — абьюзер и убийца. Порой вовсе не нужно спускать курок, чтобы стать убийцей, — замечает девушка с наполовину выбритой готовой.
— Но сунуть голову в духовку — не знаю, как-то это меня не убеждает, — говорит прыщавый.
— Фостер Уаглес, — подает готос тот, что с пучком. — вот по кому психушка плакала.
— Фостер Уоллес — настоящий абьюзер, который явно себя сильно переоценивал и при этом котировался существенно ниже своих ожиданий. — говорит девушка с наполовину выбритой головой.
Толстяк поднимает руку.
— Америкашки и их фашистская конкуренция, — изрекает парень с пучком.
— Повеситься у себя в гараже — так себе способ покончить с собой, — говорил прыщавый.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, ходит взад и вперед по аудитории, потом останавливается перед Азией.
— Ну а ты? — спрашивает он. — Что думаешь?
Азия прочищает горло.
— Это все разные случаи. Мисима убил себя за родину, Уоллес — во славу литературы, а Плат из-за любви.
Он поджимает губы и дважды ударяет по столу авторучкой. Два абсурдных сообщнических удара.
— И какой из этих резонов тебе ближе? — вопрошает он.
Толстяк опускает руку.
— Я предпочла бы не выбирать потенциальную причину самоубийства, — отвечает Азия, чрезвычайно серьезная.
По словам Форета, из всех дурацких вопросов, сформулированных им за всю его жизнь, этот оказался непревзойденным по своей глупости.
Дурак дураком с парой торчащих волосков на подбородке.
Вечером он гуляет по Задару в одиночестве. Несколько раз оказывается на узкой улочке, разделяющей исторический полуостров пополам; вскоре он проходит улицу из конца в конец. В том ее конце, который обращен к морю, есть магазин галстуков, и на нем красуется вывеска «Хорватия, родина галстука»; другой конец, уже почти на перешейке, соединяющем полуостров с материком, выходит на площадь с пятью колодцами. Рядом высится здание в лесах. Старый театр балета Задара. На металлической сетке ограждения закреплено фото начала девяностых: здание полуразрушено, стена испещрена следами пуль, среди обломков, чуждая войне, чуждая боли, танцовщица поправляет трико.
Невыразительная, как ломтик сыра.
Как только он здесь оказался, его охватило ощущение, что Хорватия — это страна, испещренная шрамами: свежими, на которые мы намеренно закрываем глаза, и недавно зарубцевавшимися, красными, которые угрожают открыться и вновь начать кровоточить. Открыться и истечь кровью.
Тот вонючий безумец, который нервно ерзал позади него в автобусе, идущем на Плитвицкие озера, а потом вышел посреди чистого поля, тот, что говорил сам с собой и, хватаясь за подголовник, дергал его за волосы, вполне мог оказаться ветераном войны с посттравматическим расстройством. У всех людей старше пятнадцати — двадцати лет, встретившихся человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, за плечами была война на Балканах, и они о ней помнили. Многие потеряли в этой войне родителей, брата или сестру. Кто-то остался без ноги или руки. Возможно, после минометного обстрела, взрыва гранаты или потому что наступил на мину. Почему читать курс о самоубийстве его пригласили именно сюда? Зачем было нужно, чтобы он говорил о суициде пережившим войну? В тот момент он ощутил себя самозванцем, обманщиком; вообще, по его словам, в жизни он гораздо более чувствителен к обману правды, чем к обману лжи. Он не может перестать думать о том, что сказал парень с пучком: самоубийство — это эпидемия в среде мещан, которым в такой степени не за что бороться, что до смерти скучно.
Спустя несколько дней, при его попытке изложить это Азии, она ему просто скажет: «Не думаю, что суицид как-то связан со скукой».
Во время второго занятия он вновь видит тех же сигающих в море ныряльщиков. С того же угла, в тот же час. Соленая вода выталкивает на поверхность их дряблые тела.
На Азии серый жакет поверх серой рубашки. Она поменяла прическу. Теперь носит челку, что делает ее еще более невыразительной.
Он предлагает студентам игру: он прочтет им свой текст о самоубийстве, о том, что значит самоубийство для него. И просит их сделать то же самое.
Текст, который он прочел студентам, очень важен, поскольку это единственный доступный нам источник, в котором Луис Форет говорит о своем детстве.
Я знал того человека: он жил в том же прибрежном городке, в котором я появился на свет. Дурным человеком он не был: хорошо обращался с женой, был из тех, кто в Валентинов день является с коробкой шоколадных конфет
Однажды вечером, отужинав, он промокнул губы салфеткой, чмокнул в щечку жену и попросил ее не утруждать себя: дескать, он сам помоет посуду. Потом тщательно причесался: он начинал лысеть, но пока что ему удавалось это скрывать. Надел свой лучший пиджак, черные кожаные туфли и даже оросил себя парой капель одеколона, предварительно побрызгав им на пальцы. После чего сказал жене, что пойдет прогуляться с друзьями — вот тут она немало удивилась. Сегодня? Но сегодня вторник! Позже она будет говорить, что подумала, будто у мужа интрижка на стороне. Сосед мой спустился в гараж и наткнулся на меня. Я там играл с теннисным мячиком; он же сел в свой «Ауди-80» цвета серебристый металлик — это машина была главной причиной его финансовых затруднений в конце каждого месяца.
В вышеупомянутом городке имеется гора, ничего особенного, ниже трехсот метров, но она нависает над морем и устьем реки, так что виды с этой возвышенности открываются весьма живописные. Чтобы добраться досмотровой площадки на самой вершине, нужно проехать по извилистой дороге с хорошим асфальтовым покрытием, довольно спокойной, разве что встретишь вдруг семейство кабанов или парочку подростков, которые поднимаются в гору на машинах, чтобы пообжиматься, после чего летят на скорости вниз — водитель надеется произвести впечатление на спутницу с горящими от смущения щеками. Одна из таких машин — с запотевшими стеклами, вся в грязи — в тот вечер нашего героя едва не протаранила, но он, вовремя среагировав, успел увернуться. Слава богу, сказал он про себе. Еще чуть-чуть — и крышка! После чего он очень серьезно стаз смотреть прямо перед собой в ветровое стекло, а потом вдруг, под аккомпанемент стука кулаком по рулю, разразился хохотом. Говорю же — винтика у него в мозгу явно не хватало.
Когда он добирается до вершины, там уже так темно, что невозможно понять, в какой стороне море, а в какой городок. Но он и так знает, знает назубок, ведь всю свою жизнь он провел здесь, как паук в паутине. Он опускает стекла, несколько раз глубоко вздыхает, а потом жмет на газ. «Ауди-80» устремляется вниз по склону, обращенному к городу, его городу. Пролетев метров пять-шесть, машина цепляется за крону дуба и застревает, устремив передние колеса вверх, к звездному небу. Он и представить себе не мог, что звезды той ночью окажутся такими яркими, что он сможет увидеть Кассиопею — когда то давно отец показал ему, где она расположена. Его приятелю пожарному, тому самому, который когда то, еще до него, ухаживал за его женой, приходится ею доставать, вызволять из плена. Задача непростая, но это его работа. К тому же — друг. Когда пожарного вызвали на место происшествия, он сразу же узнал машину, По счастливой случайности наш герой получил всего несколько ушибов и сломал пару ребер, дороже обошелся ремонт «ауди». «И что это тебе в голову пришло, дружище! — говорил ему приятель. — Ежели какая проблема, просто нам позвони, не делай глупости!» — «Ну да, разумеется, просто вам позвоню», — отвечал он.
На восьмую ночь после выписки из больницы он садится в машину жены, золотистую «Симку-1000», и говорит себе: сегодня-то должно получиться. Он выезжает из гаража у меня на глазах — я опять кидаю теннисный мячик в обитые железом двери кладовых, — но только я никому об этом не рассказываю: не имею обыкновения лезть в чужие драмы, если не въезжаю в суть.
Приезжает он, значит, на вершину, опускает стекла, глубоко дышит, ему больно: ребра-то еще не зажили. И нажимает на газ. На этот раз машина застревает на каменном уступе, падает недолго, однако повреждений оказывается намного больше: переломаны кисть и челюсть, ребро проткнуло легкое. Спасением занимается все тот же приятель-пожарный. «Да что это ты такое опять творишь, дружище, с тобой явно что-то не так!» — «Правда? — отзывается тот. — Да что ты говоришь? Как ты догадался?»
Его держат под присмотром, насколько это возможно, но как и следовало ожидать, в какой-то момент ему удается ускользнуть. Это случается два месяца спустя: он покупает автобусный билет в один конец и едет подальше, города на три — четыре от своего. Едет в офис аренды машин. Туда, где его точно никто не узнает. И берет напрокат красный «тальбо-горизонт». Поднимается на нем на ту же вершину, однако на этот раз уже не опускает стекла и не дышит шубою, а лишь давит на газ. Машина никуда не падает: проезжает по отрогу горы пятнадцать, двадцать, тридцать метров, а потом врезается в огромный камень, сплошь покрытый петроглифами, о которых до того дня никто ничего не знай; мужчина вылетает через лобовое стекло, ломает позвоночник, превращается в темный кровавый ком. Но не умирает.
Приятель-пожарный занимается его спасением. За исковерканным телом приходится спускаться на вертолете. Погрузив пострадавшего на носилки, пожарный ему говорит: «Черт возьми, чувак, а почему бы тебе не попробовать скатиться в другую сторону, в сторону моря?»
Наш герой, хрипя и кашляя кровью, отвечает: «Ну нет, только не туда, туда я боюсь!»
Эта история не производит на аудиторию ни малейшего впечатления: полное равнодушие. Азия смотрит в окно — на блочное бетонное здание, затем на море. Человеку, которому предстоит стать Луисом Форетом, приходит в голову мысль, что оценить его писанину способна только Шахрияр. И то исключительно потому, что степа.
В конце пары все студенты сдают листки со своими мыслями о самоубийстве. Азия протягивает работу последней. При этом одаряет его мимолетной, короче секунды, улыбкой. Когда она поворачивается к нему спиной, взгляд человека, которому предстоит стать Луисом Форетом, останавливается на ее заднице, плотно обтянутой
— Азия! — окликает ее он.
Она оборачивается.
— У тебя в Задаре знакомые есть? — спрашивает ее человек, которому предстоит стать Луисом Форетом.
— Нет.
— А ты не хотела бы поужинать?
— Сейчас?
Час дня. Его забавляет то, что она буквально все понимает буквально.
— Не сейчас, а вечером, когда люди ужинают.
— Полагаю, что да, — говорит Азия.
— Поужинать со мной?
— Свами?
— Да, я приглашаю тебя на ужин.
Она опять улыбается. Долю секунды.
Судя по всему, у них проблема с коммуникацией.
Они договариваются встретиться в восемь на месте римского форума, обширном пространстве между морем и церквями — Святого Доната, Святой Марии и колокольней церкви Святой Анастасии, но поскольку в тот день там концерт под открытым небом, пространство уже не кажется столь большим. Сводный духовой оркестр исполняет саундтреки к кинофильмам. Площадь со всех сторон обнесена ограждениями, в точности совпадающими с периметром форума; внутри огражденного пространства, рядом с древними камнями размером с гроб, расставлены складные деревянные стульчики, их постепенно занимают. Азия не понимает, почему кому-то приходит в голову платить за то, что с тем же успехом можно слушать, сидя на ступенях церкви Святой Марии. Объяснить ей это он не в силах.
По словам Форета, разговор не очень клеится, он едва ли оживленнее, чем в тот раз, когда они возвращались с Плитвицких озер, поэтому они решают как можно скорее поужинать, и не где-нибудь, а в итальянском ресторане в Старом городе. Пригласить итальянку на ужин в итальянский ресторан — не самая оригинальная идея на свете, но Азии, похоже, на это плевать. Как и на все остальное. За исключением самоубийств. Только эта тема и задевает ее за живое.
Они заказывают penne all’arrabbiata и spaghetti alie vongole. Азия адресует ему несколько улыбок длительностью не более секунды, тех самых улыбок, что скорее внушают тревогу, чем уверенность.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, достает из кармана пиджака мятый лист бумаги. Письменное задание Азии на тему самоубийства. Ожидая заказанные блюда, он зачитывает текст.
— Ты ведь не против?
Неуверенно кивнув, она соглашается.
— «Женщина кашляет по ночам, мешая спать мужу, которому на следующее утро нужно вставать и идти на работу, а работает он почтальоном в одном городке на севере Италии, а вовсе не каким-нибудь там авиационным инженером или кем-то в этом роде, он всего лишь обычный угрюмый почтальон, а она уже две недели мучается от простуды, причем заболела не по своей вине: простыла на крестинах племяшки, дочки сестры почтальона, а на таком мероприятии ей следовало появиться в элегантном наряде, а элегантность, как правило, неизменно связана с легкой одеждой, хотя, по правде говоря, она и так уже была немного простужена, но новая простуда, поверх прежней, все еще больше усложнила, и получилась болезнь многослойная, словно луковица, и теперь у нее отит плюс высокая температура, а еще она кашляет, и кашляет сильно, особенно кашель мучает ее по ночам, а муж-почтальон не может из-за этого кашля спать, как и она, но ведь это неважно, она-то домохозяйка, от нее всего-навсего требуется сидеть дома с двумя их дочками, старшей шесть с половиной лет, а младшей всего четыре месяца, а это, разумеется, совсем не то же самое, что доставлять письма, думает почтальон, когда ты должен знать все улицы и уметь водить мотоцикл, и ведь даже подумать страшно, что может случиться, если ты вдруг сядешь на мотоцикл, клюя носом, и тебе кошка под колесо попадет или, еще хуже, не кошка, а пешеход, но она все кашляет и кашляет, и чем больше старается сдержаться, тем сильнее першит у нее в горле, зуд в горле становится совершенно нестерпимым, в последнее время она спит на диване, но диван холодный, он обит искусственной кожей, и все это только усугубляет ситуацию, у него закончилось всякое терпение, она же несколько ночей кряду не может спать, а днем ни минуты покоя ей не дают дочки, и она чувствует себя обессиленной и подавленной, подкатывает еще один приступ кашля, и тогда он ей и говорит: хватит уже, у меня больше нет сил это выносить, а она ему в ответ: я-то что могу сделать? разве что на диван уйти, но там я только еще больше простужусь, а он ей: ты должна что-то с этим сделать, и она заходится кашлем, а потом ему и говорит: хочешь, чтобы я из окна выбросилась? а он ей: это могло бы стать каким-то решением проблемы, она обижается и снова заходится кашлем, и снова идет на диван, а пару часов спустя кто-то звонит в квартиру почтальона по домофону, но никто не идет открывать, малышка начинает плакать, он просыпается: вот же черт, не дают спокойно поспать, что ж такое, почему эта женщина не может открыть дверь? а когда он встает с постели, то замечает сквозняк, тысяча чертей, говорит он, ну как же с такими сквозняками не простудиться? наконец снимает трубку: хеллоу, сеньор, я работаю здесь поблизости, в банке, смотрю, на земле лежит женщина, она разбилась, и мне сказали, что это ваша жена, почтальон вешает трубку домофона и думает: разве ж можно таким образом сообщать о подобных вещах, и принимает решение подать жалобу в банк». Это… Что это такое, Азия? — говорит он, отправляя в рот приличную порцию спагетти.
— Моя работа.
— Ну да, это понятно, тут твое имя написано. Но что это значит?
— Вы дали нам задание: написать то, что приходит в голову, когда думаешь о самоубийстве, я так и сделала.
— Обращайся ко мне на «ты», пожалуйста. Странная история. Но о чем она говорит?
— Да ни о чем. С какой стати историям о чем-нибудь нам говорить? Вот твоя история о том человеке, машинах и горе меня и вправду беспокоит.
— Почему?
— «Дурным человеком он не был: хорошо обращался с женой…» Ты понимаешь, что это высказывание чуть ли не самое мачистское из всех, что мне приходилось слышать?
— Оно мачистское, потому что тот человек хорошо обращался с женой?
— Ничего ты не понимаешь.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, говорит, что соус для спагетти слишком отдает чесноком. Азия молчит.
— А что еще тебя беспокоит? — интересуется он.
Азия тяжко вздыхает, как бы говоря: да много всего!
— То, что он все время пускает машину вниз по знакомому ему склону, — формулирует она после паузы. — это утке не история, это басня.
— Басня?
— Неправдоподобная и с моралью.
— Но это было на самом деле! А что ты скажешь о своей истории с почтальоном?
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, уплетает спагетти, думая, что Азия сейчас закончит фразу, но она этого не делает.
— И что с твоей матерью?
Она давит спагетти вилкой.
— Это моя мать выбросилась из окна.
— Вот черт! Мне очень жаль.
— Не важно.
— Да нет же, это важно, Азия.
Азия задумчиво смотрит на гору спагетти, которую ковыряет вилкой. Голова девушки повернута так, что челка падает на глаза, и он почти не видит ее лица. Возможно, на лице Азии чувство, которое она не хочет ему показывать. Быть ломтиком сыра гораздо удобнее.
В человеке, которому предстоит стать Луисом Форетом, созревает решение: он хочет с ней переспать, хочет вызвать в Азии реакции, которые продлятся дольше секунды, хочет, чтобы эта бесстрастная девушка стала его первой любовницей, он решает, что хочет послать Шахрияр самую красочную из всех своих записей, потому что творить из ничего невозможно, создавать, не испытав на собственной шкуре творимое, не имеет никакого смысла.
По словам Форета, она вовсе не та женщина, ради которой он отказался бы от всего, ради нее он не оставил бы даже книгу на столике итальянского ресторана, и все же он останавливает выбор на ней. Скоро вы сами поймете, уверяет он, что доступность секса обратно пропорциональна желанию, она противоположна значимости этого человека в твоей жизни. Легко переспать с тем, кто тебе безразличен.
— Что меня беспокоит на самом деле, — говорит Азия, поглаживая узкую пере клад инку носа, — так это разговоры о том, что самоубийцы просто сумасшедшие. Моя мать не была сумасшедшей. И Сильвия Плат не была сумасшедшей. Не будь Теда Хьюза, она бы с собой не покончила. Мою мать, можно сказать, вытолкнули из окна.
— Не знаю, Азия. Сильвия Плат страдала биполярным расстройством, и я очень сомневаюсь, что каждый раз, когда кто-нибудь слышит в свой адрес «давай, прыгай в окно!», он именно так и поступает. У твоей матери была какая-то проблема.
— Ты так ничего и не понял.
Несколько минут они в полном молчании едят.
Затем он задает ей вопрос:
— Хочешь, пойдем ко мне?
— Зачем это?
Только Азия, женщина с именем части света, способна задавать подобного рода вопросы.
— Чтобы взглянуть на мою квартиру.
— Полагаю, это всего лишь квартира.
— Но там я.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, растягивает губы в улыбке.
— Это неправда, — возражает Азия, — ты здесь. — Азия донельзя буквальна.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, зовет официанта и протягивает ему несколько банкнот достоинством в сто кун.
— Мы пойдем в мою квартиру заниматься любовью.
Она улыбается, и улыбка ее — длиннее секунды.
По словам Форета, Азия, женщина с именем части света, сексом занималась со страстью, но после акта любви возвращалась к холодной бесстрастности. По его словам, бесстрастные женщины — лучшие любовницы: они знают, что ничего лучше секса в жизни нет. По его словам, тело ее было прекрасно своим несовершенством: бледное и мягкое, по груди и ягодицам разбегаются растяжки; на этом теле имелись и шрамы: шрамы на бедрах и на руках; портновские швы, заплатки, по которым ему очень нравилось водить пальцем — ласково, будто по зубцам застежки-моли ии.
Азия была испещрена шрамами, как театр балета в Задаре. Как Хорватия. Как Балканы.
Она ничего не говорила, она ни на что не жаловалась, только слегка постанывала. Временами казалось, что она выполняет гимнастические упражнения. Ей скажешь: «давай сделаем вот это» — она делает. Воплощение буквальности. Но чего еще от нее ожидать? Ее матери сказали выброситься из окна, и она так и сделала.
У нее это в генах.
В последующие дни его лекционного курса они вновь договариваются встретиться, чтобы заняться любовью. Уже не ужинают, да и на римском форуме нет уже концертов. Он лишь спрашивает, не хочет ли она прийти к нему вечером. Она говорит, что согласна.
Рутина его жизни в Задаре чрезвычайно проста: по утрам он наблюдает за тем, как двое мужчин пенсионного возраста бомбочкой плюхаются в Адриатику, а по ночам он сам погружается в малышку Азию. Его дни подобны историческому полуострову: четко делятся надвое, имея ярко выраженные, хорошо узнаваемые, успокаивающие крайние точки.
У Шахерезады полно историй.
Но Азия хочет уехать до окончания курса. Приходится, говорит она ему: двадцатого мая — день рождения младшей сестренки, ей никак нельзя его пропустить, она же всегда о ней заботилась, о той самой четырехмесячной малышке из истории про почтальона. Он задается вопросом: как это, интересно, Азия вообще может о ком-то заботиться?
И вот он провожает ее в порт Задара вечером восемнадцатого. Пятница. В пять вечера она взойдет на борт парома до Анконы, в Анконе переночует; на следующий день проедет двести шестьдесят километров до Модены на поезде, а потом еще двадцать пять до Кампосанто на такси. По словам Форета, он немного грустит, может, потому что проникся к Азии теплыми чувствами, или же просто потому, что сожалеет о потере одной из двух своих крайних точек. А она все такая же, на вид — как всегда. Словно ломтик сыра.
— Слушай, Азия, — говорит он, по-отечески склоняясь к ее щеке, — до сих пор я тебе не говорил, но в эти наши ночи я касался твоих шрамов и хочу сказать, что, какой бы жестокой ни была порой с нами жизнь… Помни историю, которую я вам рассказал: лучше ломать себе шею, избирая знакомую дорогу.
Отшатнувшись с ужасом, она делает пару шагов назад, отстраняется на метр, еще шаг — и упадет в воду.
— Ты ничего не понимаешь.
Паром распространяет вокруг себя сильный запах горючего. Закончив маневрировать, входит в порт. Через несколько минут начнется посадка.
Азия откидывает челку со лба. Щеки у нее сегодня румянее, чем обычно. По утрам, когда выходит из душа, она кажется красивее. Она повышает голос, силясь перекричать сирену:
— Следы на моей коже — это следы животного.
Он глядит на нее во все глаза, разинув рот.
— Это что, метафора? — спрашивает он.
Любая метафора в устах буквалистки Азии вызывает изумление.
— Да нет, какая еще метафора? Это была собака, животное.
Пассажиры парома заполняют причал. Азия вынуждена почти кричать, чтобы он мог ее расслышать.
— Когда мне было восемь, на меня напала собака. Однажды в воскресенье мы с отцом отправились за город, на пикник. Когда возвращались, я убежала вперед, а он отвлекся. И тут с одной фермы вырвалась охотничья собака, набросилась на меня и искусала.
Когда паром наконец причаливает и шум внезапно затихает, слова Азии гремят над толпой:
— Я вовсе не собираюсь кончать жизнь самоубийством. И это никакая не генетика. Мы не сумасшедшие.
Сотрудник судоходной компании стоит на трапе, приглашая на посадку пассажиров, направляющихся в Римини.
— Ты ничего не понимаешь, — повторяет Азия.
Он подходит ее поцеловать, она позволяет ему это сделать.
— А ты? Какова твоя роль? Ты Тед Хьюз? — спрашивает его Азия, едва они разлепляют губы. — Помнишь, что тогда сказала та девушка? Не нужно спускать курок, чтобы стать убийцей.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, смотрит, как она поднимается на паром: с той же вялой неторопливостью, с какой несколько дней назад появилась на парковке у Плитвицких озер.
На следующий день, пока за окном аудитории двое мужчин ныряют в Адриатическое море, человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, пишет на бумажке:
У Азии имя части света.
Азия вся в шрамах, как театр балета Задара.
Азия бесстрастна; буквалистка.
19 мая.
На следующее утро фрагмент, ничуть не меньший, чем огроменные камни на римском форуме, фрагмент размером с саркофаг, подобный обломкам стен театра с балериной в трико, отделится от колокольни города Кампосанто под воздействием землетрясения магнитудой шесть баллов по шкале Рихтера и свалится на голову Азии. Ее найдут скрюченной, накрывшей своим телом сестру, благодаря чему та останется жива.
«Жизнь бесстрастной девушки», книга, увидевшая свет в 2015 году, стала четвертым романом Луиса Форета. Наибольший успех у критиков, наименьший объем продаж.
Отрывок из дневника Агнес Романи
Сантьяго-де-Компостела, январь 2020 года
Звон упавшей монетки, сигнал мобильника, достигает моих ушей в душе, как раз в тот момент, когда я намыливаю голову. Я в очередной раз дерзнула спросить Луиса Форета о его возрасте: если Азия согласилась с ним спать, он, вероятно, моложе, чем я себе представляла? К тому же меня опять удивило, что в романе, где фигурирует Азия, секс он решил опустить: на страницах книги эта тема редуцирована до такой степени, что сведена к контрсуицидальному выступлению, прекрасному, слов нет, но несколько морализаторскому. Меня это тем более изумляет после более чем откровенных сексуальных сцен в его первом романе «Девушка начал». В более поздних творениях Форета секса почти нет, за исключением нескольких небольших фрагментов: как будто что-то произошло, какой-то то ли облом, то ли разрыв, причина чего мне неизвестна.
За первой монеткой звякает вторая. Вся жизнь моя свелась к последовательности падений монет.
Подобно колодцу желаний, я полна денег, истратить которые никому не под силу.
«Что мне больше всего нравится в тебе, Агнес, так это что ты ничуть не боишься обнаружить собственное неведение», — пишет он.
Что лично мне больше всего нравится в самой себе, так это грудь и глаза. В эту минуту, когда я стою перед зеркалом голой и оглядываю себя с ног до головы, не остается и тени сомнения в том, что же мне больше всего в себе нравится. Даже при том, что трещинка на зеркале лишает мое тело симметрии.
Обертываю волосы полотенцем. Рука у меня влажная, и это затрудняет набор текста на телефоне. Не знаю, что делать с прической. Мои щипцы для волос приказали долго жить: перегорели, когда я забыла их выключить, оставив под напряжением на всю ночь.
«Я только что из душа, — пишу в ответ, — и не могу быть многословной. Вы любите мне лекции читать — не хочу лишать вас этого удовольствия. Скажите же то, чего я не знаю».
С Луисом Форетом я достигла соглашения: я напишу его биографию, мы оба поставим на ней свои подписи, на обложке мое имя будет набрано тем же шрифтом, что и его, однако все имеет свою цену. Цену звякающих монеток, которые падают слишком часто и начинают выводить меня из равновесия.
«Ты не знаешь так много всякого разного, что перечислить это все просто невозможно. И, позволь мне заметить, возраст — твоя идея фикс. Придется просить у твоего биографа, если, конечно, он у тебя когда-нибудь будет, как следует покопаться в истоках этой навязчивой идеи».
Собираю волосы в хвост, делаю добрый глоток «Гленфидика». Стакан я взяла с собой в ванную, чтобы отпраздновать возвращение горячей воды. Обогреватель работает из рук вон, а может, даже не обогреватель, а регулятор баллона с газом, тот чертов металлический колпачок, который, кажется, никогда толком не вставал на место, или оранжевый шланг, изношенный не меньше, чем тонкий кишечник походника с рюкзаком, ведущего самую что ни на есть расхристанную жизнь: рано или поздно в один прекрасный момент эта кишка лопнет и вся квартира взлетит на воздух или же я надышусь газом и умру во сне. Но пока самого страшного не произошло и дни, когда в моем распоряжении есть горячая вода, вполне достойны того, чтобы их праздновать.
Пропустив глоток, полощу рот специальной жидкостью. Сегодня мне просто необходимо выпить, потому что я записалась в класс танго, занятия по вторникам и четвергам с восьми до десяти вечера. Если не выпить, мне будет слишком стыдно танцевать на глазах у всей этой неординарной публики, такой, например, как тот мужчинка с брекетами и писклявым голосом, что жаждет со мной переспать. Не то чтобы он прямо мне об этом сказал, однако это видно невооруженным взглядом, и хотя он мне и не нравится, все равно очень вероятно, что тем дело и кончится; даже не знаю, почему я так делаю, почему трахаюсь с мужиками, которые мне не нравятся, уступая их настойчивости, только чтоб отвязались. Именно так: я позволяю им на себя взгромоздиться, чтобы потом скинуть. С мужиками так не бывает, вообще никогда; мужикам годится любая, даже девочка, сплошь покрытая шрамами и румянами.
«Видишь ли, какое тут дело, расскажу тебе, пожалуй, одну короткую историю, — пишет он. — Не то чтобы очень давно в одной из своих заграничных поездок я уронил мобильник в аквариум. О том, как мой телефон оказался в аквариуме, я расскажу, наверное, в другой раз. Но мне определенно нужен был другой аппарат, и я направил свои стопы в один из храмов торговли новыми технологиями — строгих и огромных, где все блещет лакированным деревом и где, подойдя к прилавку, даже и не знаешь, просить смартфон или фраппу-чино. Было утро вторника, в заведении —
«Почему рыбы? При чем тут рыбы?» — спрашиваю я Луиса Форета.
«Рыбы тут ни при чем, Агнес, главное другое: на следующее утро я снова пришел в магазин. В магазине — единственный клиент. Тот самый старик направляется к прилавку, поднимая руку в знак приветствия того же рябого продавца. Черт подери! Ведь как старики чаще всего развлекаются? Ходят по музеям или врачам, а этот по магазинам с гаджетами шастает! Или ему, как и мне, не удалось разобраться со свежекупленным телефоном? Мозгов не хватит даже на то, чтобы придумать дочке какое-нибудь прозвище? Все равно виноват он, потому как не внял моему вчерашнему совету: только дисковый телефон! Тут в меня будто бес вселился. Я рванул вперед, скользя по цементному полу, и обогнал-таки старика, успел еще до того, как тот опустил поднятую в знак приветствия руку. И вот я излагаю свою проблему продавцу, явно задетому моим маневром. Парень берет мой телефон и начинает нажимать на разные кнопочки, углубляясь в малопонятное меню, но справиться с телефоном ему не удается. А я тем временем раздражаюсь все больше и больше: знаешь, сколько я выложил за этот телефон? „Прошу прощения", — говорит старик. „Сеньор, мне очень жаль, но я пришел несколько раньше вас, к тому же тороплюсь", — сердито оборвал его я. „О, я могу подождать", — отвечает он. „В таком случае ждите, вы же видите, вон там написано: „Ожидайте своей очереди здесь"? Ну так вот, ровно это оно и означает: вам следует дожидаться своей очереди там", — говорю я ему. В чем дело, Леонард?" — перебивает меня продавец. Значит, Леонард. Даже имя старика ему известно. Я решил, что это какой-то совсем местный, прямо-таки магазинный, сумасшедший. „Я не мог не услышать ваш разговор", — сказал он. То есть выходит, старик слышал лучше меня! „Мне кажется, я знаю, в чем проблема с мобильником", — прибавил он, после чего выдал целую серию команд, прозвучавших для меня дикой тарабарщиной: конфигурация DNS, статический I Р-адрес, шлюз, маска подсети. И подвел итог: это должно помочь. И тут его смартфон, точно такой же, как мой, завибрировал. „Извините, на минуточку", — сказал он. И пошел к дверям — поговорить. Продавец улыбнулся, не переставая тыкать куда-то в телефоне, следуя инструкциям старика. „Нам крупно повезло, что Леонарду так нравится к нам заходить, он помогает нам решать больше проблем, чем любой техник", — пояснил он. „Этот сеньор?" — спросил я, подыскивая максимально нейтральное слово. „Этот сеньор. Полюбуйтесь на него: именно он в конце шестидесятых изобрел коммутацию пакетов. Этот человек не кто иной, как один из отцов интернета. Кто бы мог подумать, а?" — и протянул мне мобильный: готово, говорит, теперь пулей полетит».
«Но почему рыбы? При чем тут рыбы?»
«Агнес, что тебе в этих рыбах? Я рассказываю историю о внешних проявлениях, о старости, как раз то, что ты любишь. Рыбы — это аксессуар. Сотри ты этих рыб. Ты в порядке?»
Нет, я не в порядке. Я не в себе. Я только что совала голову под емкость с рыбами. В прямом смысле слова. Вот и все. Чем и объясняется мое удивление по поводу рыб в истории Луиса Форета.
«Голову под емкость с рыбами? Агнес, ты что, перепила?» — тут же пишет Луис Форет.
Перед выходом из дома я выпила всего один стакан. И еще один сейчас, в душе. И бокал шампанского у Хонаса, парня из отдела спорта.
«Расскажи, как вышло, что ты в прямом смысле слова сунула голову под емкость с рыбами».
И не под емкость, а аквариум. Так сказал он. Ему не понравилось, что я назвала аквариумом емкостью.
У нас была назначена встреча, не свидание, как в кино, а просто встреча, чтобы просто увидеться, и ничего такого не должно было случиться. И ведь не скажешь, что наши с ним отношения, если их вообще можно назвать отношениями, являлись чем-то особо прочным, устоявшимся, однако каждый раз, когда мы назначали свидание, я в конце концов валилась на спину. С тех пор как прежний женишок-полудурок, тот, кому не нравилось, что я пью, от меня ушел, я стараюсь не заводить прочных отношений, живя в полном соответствии с китайской пословицей, которая гласит: ничего не построишь — нечему будет и рушиться. Ну да, так и есть: я живу в полном соответствии с китайскими пословицами моего собственного сочинения. Суть в том, что Хонас, парень из отдела спорта, назначил свидание в новом для меня месте. Он хотел мне что-то там показать — так он сказал. Дождь уже забрызгал брусчатку, однако я никак не
Хонас ждет меня в переулке, круто идущем вверх, следовательно, по нему бурным потоком низвергается вода. Он приветствует меня двумя поцелуями в щечки и приглашает в подъезд, помахивая связкой ключей с брелоком в форме кита с дыхалом и струей пара. Самый массивный ключ открывает дверь в странного вида лофт, заставленный коробками, где у дальней стены обнаруживается широченная кровать в окружении двух комодов из темного дерева. Самым странным в этой квартире можно считать то, что оба комода соединены неслабым таким аквариумом метра в два длиной и метр высотой в форме арки, а между этой аркой и подушкой остается достаточный зазор, чтобы туда положить голову. Честно говоря, это довольно рискованно, потому что тебе может присниться кошмар, и ты, к примеру, вдруг подпрыгнешь и в результате неизбежно врежешься головой в стекло, оно, естественно, разобьется, и ты проснешься в водопаде с рыбками. А на противоположной стене, над старинным зеркалом, прикноплен лист бумаги, на нем — буквы с засечками, те складываются в надпись. Надпись гласит:
Ты движешься сквозь эры рыб[14].
Я задаю ему вопрос: что это значит? Хонас поясняет, что это цитата из его любимого стихотворения. Ая и не знала, что ему поэзия нравится. «Из стихотворения?» — переспрашиваю я. «Да, из стихотворения Сильвии Плат», — говорит он. «Сильвии Плат?» — переспрашиваю я. «Да, Сильвии Плат, а что?» — говорит он. «Нет, ничего», — говорю я в ответ.
В общем, жилище выглядит неуютным и для жизни малопригодным: переполненные коробки, пустые шкафы, розетки не установлены, с потолка свисают голые провода. Только аккуратно застеленная, укрытая покрывалом кровать создает некое ощущение обитаемого пространства. И рыбы, разумеется, еще и рыбы, размещенные с комфортом, сразу на постоянное место, явно скучающие, рыбы лениво плавают в аквариуме. Можно подумать, что они и есть жильцы лофта. Что именно они оплачивают счета и каждый месяц осуществляют банковский перевод на счет владельца недвижимости.
Хонас извиняется за то, что пахнет краской. Меня коробит, что он все время забывает, что я лишена обоняния.
— Тебе нравится? — самодовольно интересуется он.
— Что именно? — интересуюсь я.
— Как это что? — отвечает он вопросом на вопрос.
— Рыбы? — интересуюсь я.
— Всё, — говорит он. И раньше, чем я успеваю ответить, обнимает меня за плечи. — Да ведь ты насквозь промокла! Сейчас же все снимай, — говорит он.
— А что я надену? — говорю я.
— Тебя согрею я, — говорит он. И раздевает меня, потом прижимается и опрокидывает на кровать, на спину, но, поскольку моя одежда вовсе не обладает водоотталкивающими свойствами, кожа у меня влажная, и я чувствую себя еще одной рыбой, не чем иным, как еще одной рыбой в коллекции Хонаса.
«А что потом?» — пишет Луис Форет.
А потом я лежу и вижу у себя надо лбом аквариум в форме арки и считаю рыбок, пока он усердствует на мне. Такое со мной часто случается, и дело вовсе не в том, что мне не нравится секс, наоборот, секс мне нравится, но иногда я предпочитаю концентрироваться на том, что вижу на стене или потолке. Я с легкой грустью вспоминаю потолок в прежней квартире Хонаса, с влажными пятнами, которые с каждым разом меняли очертания, походя то на профили животных, то на какие-то другие предметы — так бывает, когда смотришь на небо и скопища облаков в нем; или же я вспоминаю потолок моей квартиры, изученный вдоль и поперек, оклеенный полосатыми красно-белыми, будто переодевалка на пляже, обоями, а еще вспоминаю, что в углу обои начали отклеиваться; или же вспоминаю потолок в доме родителей, с флуоресцентными звездами, луной и солнцем, на которые я пялилась в отрочестве, знакомясь с собственным меняющимся телом: Агнес, это твое тело, а это ты, Агнес, очень приятно, мне тоже очень приятно.
Но здесь только рыбы. Я их пересчитываю: сначала бледно-оранжевая рыбка с круглой мембраной над каждым глазом, из-за чего кажется, что она все время жует жвачку; потом другая, темно-оранжевая, с плавниками в форме веера и пылающей гривой вдоль хребта; потом еще две, эти все время плавают парой, желтые такие, с головой как у инопланетян и красным пятном на боку: точь-в-точь китайский иероглиф, еще какая-нибудь пословица, в соответствии с которой придется жить; и еще одна рыба, совсем плоская, будто по ней каток проехал, голубая, губы плотно сжаты, как у актрисы, которая закачала в губы черт знает какое дерьмо с целью сделать их полнее, и вот эта рыба смотрит на меня, значит, и говорит: сейчас я должна быть в постели вместо тебя, а я ей, значит, в ответ: могу с тобой поменяться — скажи когда.
— Тебе нравится? — с довольным видом спрашивает Хонас.
— Что именно? — спрашиваю я.
— Как это что? — спрашивает он. И хохочет. «Рыбы?» — спрашивает Луис Форет.
Полагаю, что он имел в виду сразу всё. Только мне не нравится, мне не нравится всё сразу и по отдельности: рыбы, аквариум, лофт, даже то самое. И нравится в еще меньшей степени после его комментария о том, что переехал он окончательно и бесповоротно, и что теперь, когда на одного сотрудника в редакции стало меньше, им подняли зарплату, и что через два дня ему нужно вернуть ключи от старой квартиры, той самой, с пятнами сырости переменчивой формы. Он тянется к ближайшей к постели коробке и извлекает из нее бутылку шампанского с парой бокалов, после чего предлагает мне выпить за его новую квартиру.
Я лежу, укрывшись простыней, скорее потому что замерзла, чем из-за стеснительности, хотя не могу отрицать: меня несколько смущает, что рыбы видят меня голой. Я вступаю в дискуссию. Дискутировать, накрывшись одной простыней, вообще-то не рекомендуется: как-то несерьезно. Непросто заставить себя слушать, когда на тебе лишь простынка, а чтобы к тебе еще и прислушались при этом — шансов еще меньше. Я говорю, что с удовольствием выпью с ним за все, чего его душа пожелает, однако должна напомнить, если он вдруг забыл, что лично я в данный момент без работы, и лично у меня не то чтобы имелось много поводов для тостов, а также что стоимость этой бутылки шампанского эквивалентна стоимости замороженных полуфабрикатов на целых две недели и что он, например, пока ни словом об этом не обмолвился, а я думала, что цель
— Аквариума, — говорит он.
— Аквариума, — повторяю я. — Какая разница?
Но это вовсе не одно и то же, раздраженно говорит он, но с тобой всегда так: ты вечно думаешь, что все на свете без разницы, ты на ровном месте можешь домыслить за меня цель нашей встречи, ты полагаешь, что факт моего переезда в другую квартиру гораздо менее значим, чем то, что происходит с тобой, ты считаешь, что можешь поспорить с шефом и тебе все сойдет с рук. Извини, говорю я в ответ, но это не я поспорила с шефом, это он стал со мной спорить, а это совсем другое дело. Да ты хоть слышала, что тогда ему наговорила? — спрашивает он. Так с шефом не разговаривают, одно дело наш треп о нем, когда мы сидим в баре, и совсем другое — то, что говорится ему прямо в лицо, неужели ты сама не понимаешь? А тебе откуда знать, что я ему сказала, говорю ему я, ты же в тот момент был страшно занят: сопровождал бледную молчальницу Ану в туалет блевать. Это как-то с ней связано? — интересуюсь я. Что ты имеешь в виду под словом «это», Агнес? Бога ради, ведь мы с тобой только что занимались любовью, и ты первая, кого я привел в свою новую квартиру, что ты подразумеваешь под словом «это»? Ты что, ревнуешь? — говорит мне Хонас. Ты проводил до дома сначала ее, потом меня или сначала меня, а потом ее? — интересуюсь я. Я проводил тебя до дома? Что ты такое говоришь? До дома я тебя не провожал, ты что, вообще ни черта не помнишь? Ты ведь танцевала одна в ресторане, возле емкости с рыбами, говорит он.
— Аквариума, — говорю я.
— Емкости, — говорит он, — это была емкость с рыбами, Агнес, бога ради, не все в этом мире является тем, чем ты хочешь. Я погрузил тебя в машину, волоком, между прочим, тащил, — продолжает он, — а ты все время бормотала что-то неразборчивое о монахах, поварах и мистере Споке, а я только поддакивал, все, что хочешь, дескать, а сам думал домой тебя отвезти; ты заснула в машине, как только я завел двигатель, и не открывала рта, пока мы не въехали в Сантьяго, а когда открыла, то исключительно для того, чтобы извергнуть такой поток блевотины, что тот ударил аж в ветровое стекло; я остановился, мне надо было очистить стекло, и страшно на тебя разозлился, а ты опять взялась за свое; ты мне, значит, говоришь: это что, караоке? Я тогда сказал, что как-то не настроен на караоке, а ты взяла и ушла, бросила меня на полуслове и с блевотиной на стекле; на следующей день я написал тебе в мессенджере, но ты не ответила, и я ничего о тебе не знал, пока нам не сообщили, что ты уволена.
— А еще что вам повысили зарплату, — вставляю я. — Давай уже, договаривай, вываливай правду-матку: вы поделили мои деньги.
— А что, по-твоему, нам было делать, Агнес? Я заботился о тебе как мог: всеми силами старался доставить домой в целости и сохранности, — оправдывается он.
— Когда меня успели уже вышвырнуть, — говорю я.
— Этого я не знал, а если б и знал — что я мог сделать? Я заботился о тебе, когда тебе было плохо, — говорит он.
И тут меня охватывает ярость.
— Ты прекрасно мог начать заботиться обо мне несколько раньше, — говорю я. — Да какой друг позволит вступить в перепалку с шефом, станет спокойненько слушать, как разгорается ссора, и при этом даже не подумает подойти и увести ее подобру-поздорову, сказать что-нибудь такое уместное, ну не знаю: слушай, Агнес, это же твоя песня, пойдем потанцуем, или так: Агнес, пойдем сфоткаемся, иди что-нибудь еще? Но нет, куда там, гораздо лучше заграбастать мою зарплату и потратить мои денежки на квартиру с емкостью для рыб.
— Аквариумом, — поправляет он.
— Да чем угодно, — говорю я.
— Да что ты несешь о своих деньгах? — говорит он. — Это мои деньги: кто ты такая, чтобы решать, что моя прибавка в зарплате значит меньше, чем твоя работа?
В итоге я так и не знаю, как добралась той ночью до дсмяа, но в голове без конца крутится мысль о хорошо продуманном плане: это было легко, стоило только наполнить мой бокал той кислятиной, красным вином, а потом сидеть и ждать, когда бомба взорвется, когда я сцеплюсь с шефом из-за какой-нибудь ерунды, а Хонас поведет в туалет Ану, бледную молчальницу из отдела палитики, которая сделает вид, что ее тошнит, а все остальные дурачками прикинутся, может, шеф был с ними заодно. И я чувствую себя обворованной, ограбленной самым беззастенчивым и безнаказанным образом. Можете представить себе более безнаказанный способ?
Еще одна монетка со звоном падает в колодец желаний.
«Мне кажется, Агнес, ты переигрываешь. Сама же говорила, что бледная молчальница блевала. И зачем твоему шефу участвовать во всей этой пантомиме, когда он просто мог выставить тебя за дверь, и все дела? А если шеф был не в деле, откуда твои коллеги могли знать, что он потом разделит между ними твою зарплату? Продолжай искать того, кто в ту ночь доставил тебя домой, и не ломай голову над всем остальным».
«Легко вам так рассуждать, не вас же так безнаказанно ограбили».
«Видишь ли, — пишет он, — я, пожалуй, расскажу тебе одну короткую историю. Ты же помнишь героиню» Девушки в желтом халате", верно? До того, как я женился на Кэти, денег у меня было кот наплакал: университетской стипендии хватало лишь на то, чтобы снимать комнату, платить за свет и воду, питаться теми же полуфабрикатами, которыми теперь перебиваешься ты, и все. Квартиру я снимал пополам с одной девушкой, впоследствии она стала героиней моего третьего романа. Соседка была молодым и очень талантливым инженером, и я, можно сказать, сходил по ней с ума, хотя уже тогда прекрасно понимал: что-то в ней не так, есть какой-то изъян. Поскольку книгу ты читала, я могу не углубляться в подробности ее наркозависимости. Скажу только, что если ты отказывался употреблять вместе с ней, то переходил в разряд презираемых: она тебя посылала подальше и меняла на кого-нибудь другого. Стремясь держать марку в ее глазах, я перепробовал все известные виды наркотиков. Для меня вещества были всего лишь способом приятно провести время, находиться рядом с ней, не более того. Когда
Я накачивал себя наркотиками, чтобы казаться интереснее, а она — чтобы хоть чем-то интересоваться; жизнь без наркотиков казалась ей пресной и бессодержательной, некой последовательностью совершенно одинаковых дней, так что свою жизнь она превратила в череду совершенно одинаковых состояний под кайфом. Разумеется, как ты и так уже знаешь из романа, все это никак не могло не вылиться в целый ряд проблем: она опаздывала на работу, вообще туда не являлась или же приходила под кайфом. Наконец ее уволили. Параллельно она задолжала наркоторговцам, начали копиться долги, которые я время от времени с превеликим трудом помогал ей отдавать. Но о чем я никогда не рассказывал, так это о том, как именно мы перестали быть соседями по квартире. На самом деле мы перестали быть кем бы то ни было во множественном числе, кроме разве что банальных преступников.
Это случилось в один прекрасный летний день.
Я знал, что дома ее быть не должно, и голым слушал в своей комнате музыку, когда вдруг хлопнула дверь, а потом раздались торопливые шаги и всхлипывания. Приоткрыв дверь в коридор, я убедился, что это она. Увидел ее окровавленное лицо: две алые капли стекали с носа, левый глаз заплыл, стал лиловым, а правая скула горела красным. Пуговица с белой блузки оторвалась и потерялась, в прорехе виднелся кружевной бюстгальтер цвета норки. Я ее спрашиваю, что случилось, а она принимает мой вопрос за приглашение войти. И вот она толкает дверь и кидается рыдать на моем плече, не обращая никакого внимания на то, что я голый. Я спрашиваю: ты что, под кайфом? Она говорит, нет, а потом вываливает на меня следующее: что случайно наткнулась на парочку наркодилеров, которым задолжала полмиллиона песет. Да как же ты умудрилась задолжать полмиллиона песет? — спрашиваю я, однако вопрос мой она благополучно игнорирует. И говорит, что они заставили ее пойти с ними в какой-то гараж, где сначала всю облапали, потом как следует встряхнули и под конец побили. И сказали, что, если не отдаст им долг через неделю, заставят ее им отсосать, да еще и сразу двоим, для чего будут вынуждены прорезать ей еще один ротик, на щеке. Она говорила, рыдая, и я чувствовал, как ручейки ее слез щекотно стекают по моей спине до самых ягодиц. Ты должен мне помочь, заявляет она. Но я-то что могу сделать? Даже в самых радужных снах я никогда не держал в руках полмиллиона песет и ни разу не ввязывался в драку, я не умею махать кулаками и не смогу противостоять сразу двоим наркодилерам, если они набросятся на меня с навахами, ножами, а то и стволами. Мы можем вместе украсть деньги, сказала моя подруга, вытирая сопли тыльной стороной ладони. Что? Украсть деньги, повторяет она. Когда я работала инженером, то есть до того» как меня уволили, говорит она, мне приходилось не мытьем, так катаньем добиваться, чтобы какой-нибудь чиновник подписал контракт на производство. Повсюду одно и то же: хочешь получить контракт — приходится подмазывать чиновника. То передать кейс на заправке, то деткам компьютер купить. Ведешь его то в ложу на футбол, то к проституткам. Обычно они предпочитают не проституток, а мужиков, но тот чинуша, о котором идет речь, пожелал меня — так ему показалось удобнее. Стоило нам припарковаться у дверей публичного дома, как он принимался меня убеждать, что ему совсем незачем туда идти, что ядля неголучше самой дорогой проститутки, что он подпишет лицензию на куда большие деньги, если я ему дам. Я этого не сделала, хотя, не буду врать, перед ним раздевалась. Но ни разу не позволила этому типу прикоснуться к себе: шестой десяток, толстый, плохо прокрашенные волосы, белая пена на нижней губе. А хуже всего даже не внешность, а то, как он говорит, как потешается над честными людьми, как обзывает их блаженными дурачками и идиотами-моралистами, как кичится коррупционным доходом — полсотни миллионов песет черным налом. Пятьдесят миллионов песет в синеньких банкнотах по десять тысяч. Которые он хранит гараже.
Тут она упирается ладонями мне в грудь и спрашивает: ты со мной? А я ей в ответ: куда? Идиот, говорит она своим низким голосом. ИДИОТ.
До тех пор она не обращала внимания на то, что я голый, не замечала моей эрекции. А когда заметила, засмеялась, и на какое-то мгновение мне показалось очень странным видеть ее разбитое лицо, просиявшее счастьем. В общем, я пропал: было яснее ясного, что я пойду за ней куда угодно, хотя голос Нико, доносившийся из дешевенького двухкассетного магнитофона, пытался предупредить меня песней Femme Fatale. Мы облачились в темные спортивные костюмы. А почему спортивные костюмы? — спросил я. В них удобнее прыгать или бегать, ответила она. А разве не ты говорила, что это плевое дело? Ответа не последовало, она не имела обыкновения поддерживать дискуссии. Мне она сказала, что речь идет о простом гараже, который выходит на улицу. Понадобится ломик и немного усилий. Дом стоял на проселочной дороге в каких-то пятидесяти метрах от шоссе, подъездную дорожку освещал единственный тусклый фонарь. Мы припарковались на шоссе, напротив небольшого супермаркета, и принялись ждать рассвета. Я спросил, нет ли в этом супермаркете видеокамер. А она сказала, что без разницы, заявления в полицию все равно не поступит. Немного поспали: во сне она была такая красивая… Я подумал, что было бы справедливо просить ее раздеться передо мной, раз уж именно я собираюсь ей помочь, но мы с ней были друзьями, самыми настоящими друзьями. Вот что я говорил себе, погружаясь в сон.
Она разбудила меня в половине четвертого. Давай, пора. Прежде чем выйти из машины, она сделала дорожку кокаина на приборной доске[15]. Это необходимо? — спросил я. Давай, повторила она. Какое-то расстояние мы прошли обнявшись, как пара влюбленных, это было частью нашего плана. Дойдя до проселочной дороги, двигались уже почти что на ощупь. По-другому уже не получалось: она натянула себе на голову чулок, а второй протянула мне. Ты что, прикалываешься? — спросил я. Никто нас не увидит, здесь никто не ходит, ответила она. Так на кой хрен нам чулки? На тот, если на доме есть камеры, сказала она. Погоди-ка, разве не ты говорила, что заявления в полицию не будет? Его и не будет, но мне не хочется, чтобы он знал, кто его ограбил,
Открыть рольставни гаража оказалось проще простого. Единственное, о чем нам следовало беспокоиться, так это о том, чтобы не слишком шуметь. Если нас застанут на месте преступления, проблем не избежать. Зато, взяв эти деньги, мы станем свободными, абсолютно свободными. Идеальный план. Мы пытались украсть деньги, которых не существует. Черный нал есть черный нал, предъявить на него права все равно невозможно.
В руках у моей подруги был мощный ручной фонарь, его луч ударил прямиком в ту полку в гараже, на которой косо стояла картонная коробка с большой написанной фломастером буквой «В». Какой глупыш, фыркнула моя подруга сквозь чулок. В коробке был черный кожаный дипломат, закрытый на ключ. У нас нет ключа, сказал я, поднимая чулок на нос: так было легче говорить. Ничего страшного, мы его вскроем, ответила она сквозь нейлон, и опусти чулок, черт. А если это не тот дипломат? Тот самый, поверь, ответила она.
Мы снова закрыли рольставню и припустили оттуда, она стащила чулок и бросила его посреди дороги. Что ты делаешь? — спросил я. Все, дело сделано! — с торжеством в голосе сказала она.
Пока мы ехали домой — за рулем была она, я пытался открыть дипломат. Оставь его, сказала она, ножом будет проще. Я и опомниться не успел, как машина уже остановилась перед нашим домом. Я выскочил из машины, уж очень хотелось лечь в кровать и уснуть; она же с потерянным взглядом дернула к себе дипломат. Что ты делаешь? — спросил я. Хочу как можно скорее отдать долг, сказала она в ответ, а ты иди домой, отдохни. Но ведь дипломат под замком, возразил я. Об этом не беспокойся, доверься мне: я же тебе сказала, что нет ничего проще, чем украсть деньги, которых не существует. И она рванула с места».
«И больше никогда вы свою подругу не видели».
«Последующие пятнадцать лет».
«Бот это да! Поэтому вы говорите, что не любите влезать в чужие драмы?»
«Да я никогда об этом не думал. Откуда ты выкопала эту фразу?»
«Да вы же сами ее и написали, в той истории о самоубийстве: „Я не имею обыкновения лезть в чужие драмы, если не въезжаю в суть"».
«Если не въезжаю в суть…»
«Не слишком по-геройски, честно говоря».
«А кому хочется геройствовать? Люди должны быть не героями, а просто людьми».
«А что было, когда вы вновь увиделись с той вашей подругой пятнадцать лет спустя?»
«Не спеши так, пазл пока еще не сложился».
«Вы о чем?»
«О том, например, как я стал Луисом Форетом».
«Вы правы. Но я пока не понимаю еще кое-что: как случилось, что истории, записанные вами на кассеты для Шахрияр, оказались опубликованными в виде романов?»
«Из любви к искусству. Они были опубликованы из любви к искусству».
4. История Девушки погоды и времени
Лос-Анджелес (Калифорния), лето 2012 года
По словам Форета, именно сейчас пришло время разобраться, как же истории, надиктованные им на пленку для Шахрияр, превратились в роман. Он настаивает на том, что именно по этой причине четвертым фрагментом его биографии должна стать история Девушки погоды и времени — той, которую интересовали исключительно начала, хотя сам он, по его словам, осознал это слишком поздно: чересчур поздно до него дошло, что она в скором времени заскучает и отправится искать другое начало. А поскольку дошло это до него далеко не сразу, то он считал, что ее привычка уходить с киносеанса вскоре после начала была первым признаком ее безумия. Не придал он значения и тому, что она никогда не дочитывала книги, за исключением его рукописи, или же тому, что со всех блюд она как будто только снимала пробу: клюнет и отставит. Не поддерживала она и старых связей — ни с друзьями-приятелями из старших классов школы, ни с университетскими однокурсниками; ее самые старинные друзья, которые были ему представлены, знали ее от силы пару лет. Она начинала учиться на разных факультетах, однако ни одного диплома не подучила. Успела поработать официанткой в заведении, где пары обменивались партнерами, кассиршей в супермаркете на курорте в Долине смерти, крупье в одном из казино Лас-Вегаса, стюардессой на частных джетах, графическим дизайнером порносайта, ведущей прогноза погоды на одном из местных телеканалов того же Лос-Анджелеса.
Когда они познакомились, она работала экскурсоводом в одном весьма уважаемом лос-анджелесском музее в вечернюю смену: искусство она обожала — быть может, как раз по той причине, что живописные полотна ни начала, ни конца не имеют. Она знала о начинающих, подающих большие надежды художниках гораздо больше любого из его знакомых, однако стоило им встать на ноги, они немедленно выпадали из поля ее зрения. Придя к ней в музей, он как-то не обратил внимания на то обстоятельство, что два зала, в которых она работала, располагались возле входа. Теперь же он готов побиться об заклад, что она так и не отважилась посетить последние залы музея. Вот такой была она, Девушка погоды и времени, девушка начал и принципов.
По его словам, она тоже была красива, однако не той красотой, что бьет наповал, в ней было, по-видимому, больше обаяния, чем красоты. Ничто в ее облике не бросалось в глаза: худая, бедра — так себе, довольно скромные, глаза самые что ни на есть обычные, губы тонкие; вверху между зубами — щель, волосы мягкие, но не сказать чтобы густые. Из-за щели между зубов она пришепетывала. Зимой носила двубортные пальто, которые выгодно подчеркивали длину ног; летом предпочитала платья в цветочек, а волосы заплетала в косу. В общем, все в ней, кроме пришепетывания, находилось в приятной глазу гармонии. И это при том, что она почти не прихорашивалась. Усаживалась за туалетный столик, на котором лежала палетка, где оттенки располагались в порядке цветов радуги, однако пользовалась ею крайне редко: подведет тонкой стрелкой глаза, да и все. Потом надует щеки, будто посылая воздушный поцелуй, и улыбнется зеркалу.
Человек, которому еще только предстояло стать Луисом Форетом, прожил с Девушкой погоды и времени в одной квартире три месяца. В университете существовала программа по обмену преподавателями, а он был совсем не прочь сменить обстановку. Он скучал по Шахрияр, отношения же со второй женой не были усыпаны лепестками роз, если обратиться к заезженной метафоре. Не так давно он изменил ей с Азией, бесстрастной девушкой, однако Азия исчезла, сгинула под обломками стен. Он не желал прерывать череду измен и пребывал в полной уверенности, что
Ему предложили разместиться в кампусе, но он договорился с принимающим университетом, что подыщет в городе жилье на свой вкус. Запираться в кампусе он не захотел, по его словам, одиночество казарм, кишащих людьми, его не прельщает.
Девушку погоды и времени он нашел чуть ли не на первом же сайте.
Ее фото было крупнее фото квартиры. Красный свитер с высоким воротом, неимоверной гибкости скрещенные ноги, обтянутые джинсами. Она смеялась, едва не лопалась от хохота на этом фото: глаза-щелочки, как у китаянки, рот широко открыт. Позже он обнаружит, что Девушка погоды и времени смеялась, даже когда грустила. Он не хотел ничего смотреть: квартира ему была не важна — пусть хоть конюшня будет, а кровать — набитый соломой тюфяк; он просто хотел прожить три месяца с этой девушкой. Но получилось только два месяца и три недели. Тюфяк вместо кровати, нужно отметить, ему не достался, но в жизни, по словам Форета, ничто и никогда не стыкуется идеально, всегда есть какое-нибудь соединение, которое гуляет, какой-нибудь винтик, который не подходит. В этом случае винтиком оказался Мурр — неожиданный компаньон, третий лишний: мечтая о карьере актера, на прослушивания он не ходил, работал в магазине снаряжения для серфинга в Венеции, в нескольких минутах ходьбы от их квартиры, снимаемой на троих.
Мурра отличала копна взъерошенных желтых волос, напоминавших колосья пшеницы, и яркокрасный рот. Он был обладателем трех сокровищ: угрюмого персидского кота, повсюду оставлявшего белую шерсть, пистолета Люгера, который он унаследовал от дедушки и хранил в ящике тумбочки у кровати, и мобильного телефона последнего поколения — в те времена мобильные телефоны с камерой обычным делом еще не стали, — в котором он собирал фотки с разными знаменитостями.
Легче всего Мурра было увидеть слоняющимся по заведениям Малибу и магазинам на Родео-драйв, куда захаживали певцы и актеры. О том, что кого-то из них ему посчастливилось повстречать, становилось известно, когда он заявлялся домой, дыша тяжело, как астматик, и громко хлопая дверью.
— Глядите, кто со мной сегодня сфоткался! — восклицал он, врываясь в квартиру с мобильным телефоном в победно поднятой руке, как будто хотел дать понять всем и каждому, что знаменитости жаждут с ним сфотографироваться.
В доброй половине случаев ни человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, ни Девушка погоды и времени знать не знали, кто там вместе с Мурром на экране телефона.
— Подумать только, как повезло блондинке в бикини, которая сфоткалась с суперизвестным продавцом досок для серфинга! — говорила Девушка погоды и времени.
В ответ он обычно посылал ее к чертям собачьим. Характер у него был покладистый, но Мурру, конечно, не нравилось, что его снимки обесценивают. Он злился, и не только он. Перса, персидская кошка, запрыгивала на стол и принималась шипеть, показывая клыки.
— Как можно было назвать персидскую кошку Перса? — с изумлением вопрошала Девушка погоды и времени. На самом деле она произносила «Перца».
В один прекрасный день Девушка погоды и времени, поставив под сомнение уместность клички Перса, провела четырьмя пальцами по шерстке кошки, а та, недовольная своей кличкой, шутками хозяина или попросту самим по себе кошачьим существованием, царапнула ее по руке.
— Черт! — вскрикнула Девушка погоды и времени. — Да я щас шею сверну твоей идиотской кошке с идиотским именем. Теперь придется делать прививку от бешенства. Убирай ее из нашей квартиры сию же секунду!
К вечеру подзатянувшиеся царапины отчетливо изображали римскую цифру три, однако Девушка погоды и времени уже успела забыть о своих угрозах в адрес персидской кошки по имени Перса. То, что интерес для нее представляли только начала, имело и хорошую сторону: дурное настроение и приступы ярости проходили у нее быстро, не оставляя следа.
Когда он с ней познакомился, она была одержима временной выставкой в музее, где работала. Выставка открылась за неделю до прибытия в Калифорнию человека, которому предстояло стать Луисом Форетом; закрытие было запланировано на четвертый день после его отъезда. Выставлялись четыре местных художника. Один из них интересовал ее особенно. Звали его Крис Вентола, и никто почти ничего о нем не знал. Жил он в Сан-Бернардино. Был самоучкой. Имел проблемы с властями в связи с наркотиками. Работал на автомойке.
По словам Форета, в первые недели в Америке он гонял в Сан-Бернардино на машине в компании Девушки погоды и времени чаще, чем куда-то еще. Они воспользовались услугами приблизительно половины автомоек между Эль-Монте и Эпл-Вэлли. Арендованный белый «мустанг» после стольких помывок сверкал так, что при взгляде на него приходилось щуриться. Вскоре она устала и заявила, что упорствовать далее по части визитов на автомойки — абсурд.
Три других художника этой выставки: юница из Санта-Моники, домохозяйка из Эхо-Парка и мужик на пятом десятке из Камбрии, далекого от побережья городка, расположенного к северу от Лос-Анджелеса, — он ходил в рубашке дровосека и ост-роносых сапогах и квартировал у своих друзей в Редондо. Мужик на пятом десятке предпринял попытку уложить Девушку погоды и времени в постель, однако ему не удалось пробудить в ней даже первоначального интереса к своей персоне. Однажды вечером, когда она согласилась выпить с ним бокал вина, он попытался выйти за границы дозволенного, однако получил отказ и пинок в придачу. Все это она, нервно посмеиваясь, рассказала соседям по квартире, когда вернулась.
В ту ночь она переспала с Мурром. Каждый раз, когда что-то выводило ее из себя, она трахалась с одним из своих соседей. По словам Форета, ему так и не удалось разгадать секрет ее выбора. Он лишь знал, что, когда у Девушки погоды и времени выдавался плохой денек, и Мурр, и он оставляли двери комнат приоткрытыми, считая минуты в ожидании момента, когда одна из них закроется. В том случае, если выбор падал на Мурра — по большей части избранником оказывался именно Мурр, — мужчина, которому предстояло стать Луисом Форетом, узнавал об этом не только по стуку громко закрывшейся двери, но и по тому, что персидская кошка Перса принималась разгуливать ночью по квартире за пределами комнаты хозяина. Это было стопроцентной гарантией того, что этой ночью Мурр делил постель с Девушкой погоды и времени.
И тогда человек, которому предстояло стать Луисом Форетом и которого уже и без того раздражала мерзкая зверюга, злился еще больше. Ему казалось, что она глядит на него
Оставаясь писать или читать в гостиной, он имел возможность слышать, как Девушка погоды и времени выходит из комнаты Мурра, Не надейся, что женщина, которую интересуют исключительно начала, ляжет в твою постель. Розовая пижама, по его словам, была застегнута на все пуговицы и сидела безупречно; коса тоже была заплетена безупречно. Можно подумать, соседка заглянула к Мурру в картишки перекинуться.
— Что пишешь? — бросала она человеку, которому еще только предстояло стать Луисом Форетом, когда заставала его в гостиной на рассвете с бумагами, устилавшими скромный письменный стол.
Он только плечами пожимал.
— Не засиживайся допоздна, — добавляла она.
Луна заливала окно с видом на автобан; процессия автомобилей двигалась по нему в обе стороны в любой час дня и ночи. Они жили в городе, который никогда не спал.
По словам Форета, прежде чем уйти к себе, Девушка погоды и времени чмокала его в щечку в качестве компенсации за то, что выбрала не его. Он знал, что ей хотелось хоть краешком глаза посмотреть, что он пишет, но он быстро переворачивал листы, как маленький мальчик, который рисует то, что рисовать не положено.
— И почему тебя так интересует, что я пишу? — Он как мог долго задерживал дыхание, чтобы не чувствовать запах Мурра.
— Да мне вообще до лампочки, что ты там пишешь, — говорила она. — Свет включи, а то ослепнешь!
— Ровно по этой причине я и пишу — из-за слепоты, — отвечал он.
Но она уходила, не давая ему договорить.
В общем, академический триместр у него выдался не слишком обременительным. Занятий было немного, заинтересованных студентов становилось все меньше. Его забавляет мысль, что, если бы сейчас ему вздумалось провести занятие в том же университете, но в качестве Луиса Форета, на вход в аудиторию выстроилась бы очередь, а тем, кому не хватило бы места, пришлось бы следить за происходящим на экране или через динамики. Однако восемь лет назад на его лекции редко собиралось человек двадцать, и только двое-трое из них реально интересовались предметом. Другие же просто стремились срубить ненапряжный зачет, к тому же некоторые просто приходили за компанию с объектом своего обожания и не сводили с него взгляда, пока человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, что-то говорил. Ну и наконец, были те, кто просто убивал время, сбежав от соседа по студенческой квартире с диктаторскими замашками и дурно пахнущими ногами. Но ему на все это было плевать. Он находился там вовсе не для того, чтобы влиять на жизнь этих юнцов, а чтобы насладиться заключительными главами своей собственной молодости.
В те дни, когда у него не было утренних занятий — по вторникам, четвергам и выходным — и светило солнце, они с Девушкой погоды и времени отправлялись на пляж. Вечерами он водил ее в кино, но она неизменно покидала зрительный зал через полчаса после начала сеанса. Первое время он уходил вместе с ней. а потом перестал; увидит ее дома. Но зачастую дома его встречала только персидская кошка Перса.
В нескольких шагах от их квартиры располагался пляж Венис, однако при каждой возможности они загружались в «мустанг» и ехали на юг, на дальние пляжи. Если, конечно, не отправлялись на некую автомойку в Сан-Бернардино, то есть на поиски Криса Вентолы. Лучше всего было по вторникам, когда в музее был выходной: они уезжали подальше, за много километров, а когда оказывались на месте, она снимала верхнюю часть бикини.
Даже в те ночи, когда выбор Девушки погоды и времени падал на него, у него не было шанса увидеть ее грудь, ведь она предпочитала делать это без света, а как только все завершалось, сразу же уходила. С Девушкой погоды и времени, по его словам, всегда следовало поторапливаться: ведь никогда не знаешь, когда закончатся ее начала.
На дальних пляжах человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, прятал взгляд за темными очками, чтобы спокойно полюбоваться маленькими грудками Девушки погоды и времени: она укладывалась спиной на полотенце, и груди уплощались, образуя почти неразличимые холмики. Но только не соски — соски, наоборот, торчали строго вверх в центре идеально круглых ареал.
— Это просто сиськи, и все, — говорила она, когда решала, что он пялится слишком долго. На самом деле произносила она «цицки».
— У вас, у мужчин, есть одна проблема, и заключается она в том, что вы думаете, что мы, женщины, — всего лишь сиськи, — сказала ему однажды Девушка погоды и времени.
— Я не такой.
— Вот черт. — Она засмеялась, поворачиваясь на полотенце. — Даты уже пятнадцать минут на них таращишься! — Девушка погоды и времени принялась задумчиво стряхивать с тела песок. — Ты хороший парень, — сказала она, — но такой же, как и все мужчины. Не огорчайся, вы просто запрограммированы пялиться на сиськи. За это я тебя не сужу. Но только ты не Крис. Крис — он другой. Иногда я спрашиваю себя, а мужчина ли он?
Крис Вентола изображал женщин, но никогда не наделял их грудью, даже обнаженные фигуры. Большинство его персонажей были андрогинными существами с длинными-предлинными волосами и алыми губами. На одном из полотен Криса был магазин дамского нижнего белья, в котором продавались только трусики: в мире Криса бюстгальтеры явно были без надобности.
На пляжах Криса, весьма напоминавших пляжи Санта-Моники, женщины ровными рядами располагались на ярких полотенцах, выставив навстречу солнцу грудные мышцы и безупречно алые губы. На вечеринках в небоскребах фигурировали следы красной губной помады на бокалах для шампанского, которые подавали усатые официанты во фраках. Мужчины у Криса всегда были низведены до уровня прислуги.
На одном очень большом полотне — работа никак не продавалась, потому что Крис неизменно просил за свои творения слишком много, — женщина кормила грудью младенца, но на месте груди у нее был бокал для шампанского со следом крошечного младенческого рта.
Была у него и другая картина, буквально завораживавшая Девушку погоды и времени, картина, перед которой бесследно таяли часы ее рабочего дня, картина, перед которой она и сама таяла, картина, которая заставит ее отказаться от предназначения быть девушкой начал. Она называлась Weather Girl и была необычайно ей близка. Макабрический портрет плоскогрудой ведущей прогноза погоды, уныло лежащей на полу со сплетенными невозможно эластичными ногами в невозможно обтягивающих джинсах, спиной к зеленому холсту. Холст был экраном, на который проецировались карты погоды. На зеленом экране
От этой картины она не могла отвести глаз. Собралась экономить, чтобы скопить на нее денег. Но Крис запросил за свою работу двадцать тысяч долларов, так что на музейную зарплату пришлось бы копить не меньше пяти лет. А невозможность найти Криса сводила ее шансы поторговаться к нулю.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, пообещал, что, если разбогатеет, купит для нее эту картину, в ответ Девушка погоды и времени только рассмеялась:
— Ты что, и правда думаешь, что сможешь разбогатеть преподаванием?
— Попытай счастья с Мурром, — обиделся он. — Может, с ним тебе больше повезет.
Она попытала счастья с Мурром. Обратилась к нему с просьбой взять ее с собой искать знаменитостей на Родео-драйв. Стоило им встретить какую-нибудь звезду, она тут же доставала снимок картины, заявляла, что это классная инвестиция, что она предлагает вложиться пополам, пятьдесят на пятьдесят, что она готова подвинуться, пусть будет шестьдесят на сорок, только ради него, да что для него какие-то там двадцать тысяч долларов, потом говорила, что пусть будет семьдесят на тридцать, и это последнее предложение, только оно уже не срабатывало, потому что к тому времени знаменитость приходила к выводу, что перед ним — сумасшедшая. А если знаменитость и вправду была знаменитостью, то завершалось все тем, что телохранитель оттаскивал ее прочь под громкие крики: «Восемьдесят на двадцать!»
В течение этого времени персидская кошка Перса и человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, провели вместе множество одиноких ночей. Можно было даже сказать, что они подружились.
У Мурра дела шли лучше, чем у них обоих, учитывая значимость происходящего для одержимого шоу бизнесом продавца досок для серфинга. В магазине он свел знакомство с неким гитаристам-любителем и на пару с ним занялся серфингом. Гитарист, в свою очередь, познакомил его с одним актером, популярным в восьмидесятые, а тот представил его бывшему защитнику «Клипперсов». В Лос-Анджелесе все устроено точь-в-точь как на древовидной диаграмме: карабкаешься по ветвям. Мурр только что купил новый мобильник, но и в нем карта памяти уже чуть не лопалась от снимков.
Защитник «Клипперсов» пригласил Мурра на вечеринку в перуанский ресторан в Санта-Монике. Мурр спросил, можно ли ему прийти с девушкой, и тот ответил, что, если он этого не сделает, все решат, что он гей. Так что он попросил Девушку погоды и времени пойти с ним, а она взяла на себя смелость написать в Калифорнийскую ассоциацию автомоек: «Я хотела бы пригласить вашего самого выдающегося сотрудника». Стоп. «Криса Вентолу из Сан-Бернардино». Стоп. «Сопровождать меня на вечеринку в Малибу». Стоп. «Где будут присутствовать успешные спортсмены и актеры». Стоп. «И другие не менее талантливые знаменитости». Стоп.
Крис на вечеринке не появился. Как и актер из восьмидесятых. Защитника из «Клипперсов» она тоже не увидела, хотя ей сказали, что он где-то там.
Девушка ворчала, устроившись на пляже и потягивая пену «Писко сауэра». Яркое платье промокло на груди, еще более эвклидовой, чем когда бы то ни было. Глядя на море, она печально улыбалась, изгибая алые, как на картинах Криса Вентолы, губы. Некий господин средних лет в сшитом на заказ костюме с платочком в кармашке подсел к ней.
— От тебя глаз не отвести, — сказал он. — Извини, ты актриса? Я не помешаю, если посижу здесь с тобой, а?
— Увидим. Вас интересуют инвестиции в искусство? Двадцать тысяч долларов у вас есть?
— Сначала ответь на мой второй вопрос, — усмехнулся мужчина.
Оказалось, что господин в костюме — испанский издатель, занятый в Лос-Анджелесе поиском юных литературных дарований. Он сказал, что будет счастлив вручить ей двадцать тысяч долларов, если она предложит ему роман, стоящий этих денег.
Но откуда ж ей было взять роман? Во рту девушки, в щелке между передними зубами, показался кончик языка.
Господину в костюме она сказала, что, если он оставит визитку, она обязательно ему напишет. Попросила у него время, максимум месяц. Потом позволила ему отвести себя в дамскую комнату и пощупать ее грудь. Этим они и ограничились. По крайней мере, именно так, по словам Форета, заявила ему Девушка погоды и времени, вернувшись домой.
— Сиськи, — сказала она, — сиськи. Для вас мы только сиськи. — На самом деле она произнесла «цицьки».
Той ночью, а также во все последующие персидская кошка Перса преспокойно спала в своей комнате.
Девушка погоды и времени никогда еще не была так привязана к человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом. В ночной тьме, при погашенном свете он слышал только ее смех. Порой, когда она была сверху, он чувствовал, как сокращается ее живот, подрагивая в тихом икающем хохоте. Он никогда не спрашивал, чем вызван приступ смеха. Он был сосредоточен на том, чтобы пройти все шаги, прежде чем она его покинет. По словам Форета, в те ночи она так торопилась скрупулезно выполнить все, что предполагает коитус, что этот коитус напоминал скорее конвейер.
Девушка погоды и времени не замедлила сообщить, чего на самом деле от него хочет.
— Ты ведь пишешь, правда? И, кажется, говорил, что обладаешь талантом? Как думаешь, можешь написать нечто, за что отвалят двадцать тысяч баксов? Давай пятьдесят на пятьдесят! Готова даже на шестьдесят на сорок, ради тебя. Семьдесят на тридцать — мое последнее предложение. Но только мы сделаем все красиво, сделаем как Крис. Добавим таинственности. Подыщем какой-нибудь псевдоним, классный такой псевдоним. И фотку… Видел книги Томаса Пинчона? Икс вместо фотки. Вот это мы и устроим: только икс, никаких фото. Ничего общего с мужиками, повернутыми на сиськах. Тайна. Лично я скорее куплю роман с некой тайной, чем с каким-то идиотским фото. Проконсультируемся с литературным агентством, в Лос-Анджелесе они лучшие, откроем счет за границей, сэкономим на налогах. В Швейцарии, к примеру в Цюрихе. Счет, к которому у каждого из нас будет доступ. Только покажи, что именно ты пишешь. Если что-то классное, я согласна: пусть будет восемьдесят на двадцать.
— Мне жаль, но я пишу исключительно для себя. — А почему бы тебе не открыть свои творения миру?
— Ну, у меня есть одна подруга, она с ними знакома…
— А почему ей можно, а мне нет?
— Потому что она ослепла.
— А это тут при чем?
— Это длинная история.
— О чем ты пишешь?
— Тебе на самом деле хочется знать?
— Да.
— О тебе.
— Обо мне?
— О сексе с тобой.
— Сиськи! — На самом деле она произнесла «цицьки».
— Ага, цицьки, — поддразнил ее он.
Он пошарил в самом потаенном ящике
— Все равно, — заявила она, разбудив его на рассвете, — мужики клюнут на это и раскошелятся.
Когда он встал с кровати, Девушка погоды и времени сидела за компьютером и забивала рассказы в текстовый редактор. Еще несколько дней она была занята тем, что выстраивала тексты в некую последовательность, снабжала их вступлениями, исправляла начала. Больше всего времени потратила она на начала. Если читателя зацепит начало, сказала она, он прочтет до конца.
Сейчас его забавляет мысль о том, что это сказала она, именно она.
Она работала каждое утро, теперь они уже не ездили на пляж и не ходили в кино, но каждую ночь ложились в постель, и происходило нечто скоротечное, механическое, нечто типа шестьдесят на сорок: немного смеха и скоростной конвейер. После чего она принималась за работу.
— Свет включи. А то ослепнешь! — говорил он.
По вторникам и четвергам он гулял по пляжу Венис в одиночестве. Садился на скамейку и слушал до самого обеда импровизации парня, исполнявшего соло на барабанах. Слушал, пока не начинала болеть голова.
До конца курса оставался месяц, но он осознал, что время его в Лос-Анджелесе истекло. Он тоже трансформировался в человека начал. Ему казалось, что, оставаясь на одном и том же месте с одним и тем же человеком, счастлив он быть не может. Казалось, что постоянство его отталкивает. Он фантазировал о жизни без определенной цели и направления: сегодня здесь, завтра там.
Девушка погоды и времени дописала роман на основе его текстов. Роман о девушке, которая никогда ничего не заканчивала. Парадоксально, но роман о девушке, которая никогда ничего не заканчивала, закончила Девушка погоды и времени.
Нужен был псевдоним, но в голову ей ничего не приходило. Она подумала о Персе, имени персидской кошки, о Крисе, имени художника. Ни один из этих вариантов не показался ей убедительным. Тогда она внимательно оглядела свою комнату. Прежняя жиличка случайно оставила на дверце шкафа открытку с видом Монтаны: заснеженная вершина горы отражается в озере, на лугу цветут дикие ирисы. Прекрасный вид. Это был Lewis and Clark National Forest. Девушка взяла первое и последнее слово, однако в последнем потеряла букву s. Быть может, она страдала диастемой не только зубов, но и пальцев. Быть может, она пожелала сотворить фамилию, которая не вязнет в зубах. «Луис Форет», — написала она, да так и отправила.
Пару раз она встречалась с издателем в сером костюме с платочком в кармашке, который, по ее словам, хотел только одного: тискать ей грудь. Он должен был вернуться в Испанию. Сказал, что двадцать тысяч долларов — очень большие деньги. Ущипнул за сосок. Уехал.
Она обратилась за консультацией в престижное литературное агентство. Рассказала о некоем таинственном писателе, известном только ей. Человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, она дала подп исать документ, а тот даже не потрудился его прочесть и подписал, исключительно чтобы поскорее от нее отделаться. Она потратила все свои скромные сбережения на рецензирование рукописи. Мы вам позвоним, сказали ей в агентстве. А потом указали на дверь.
У нее оставался всего месяц до того момента, когда лишившая ее сна картина, замысел, в реализацию которого она вложила все свои силы, навсегда исчезнет из ее поля зрения. Потом полотно вернется на стену какой-нибудь автомойки, к Крису Вентоле, единственному во всем мире мужчине, не зацикленному на сиськах. На самом деле она произносила «цицьках».
Не было больше ночей в комнате человека, которому предстояло стать Луисом Форетом. К тому времени он по ней уже не скучал, просто позволял идти неделям, наполненным никому не нужными занятиями в университете и прослушиванием соло на барабанах. Персидская кошка Перса завела привычку проскальзывать в его комнату и запрыгивать на кровать, если он оставлял дверь приоткрытой, и он позволял ей спать там, по его словам, потому что Перса, персидская кошка, по крайней мере не покидала его среди ночи.
Девушка погоды и времени, несмотря ни на что, продолжала смеяться. По пятницам они имели обыкновение ужинать втроем в веганском ресторане «Эббот Кинни». Она хохотала над анекдотами Мурра, который, ветка за веткой, продолжал карабкаться по древовидной диаграмме и с помощью защитника из «Клипперсов» познакомился со своим идолом, чемпионом мира по серфингу. Он не знал — этого тогда еще никто не знал, — что, когда оба они будут заниматься серфингом на Гавайях, огромная волна унесет Мурра и тело его больше никто никогда не увидит. Но это случится через четыре месяца.
За их последним совместным ужином у Девушки погоды и времени от смеха выступили слезы. Они спросили, что это с ней такое.
— Ничего, я счастлива, — сказала она, а по щекам ее катились черные от туши огромные капли.
Утро четверга, у Мурра выходной. До отъезда из Лос-Анджелеса человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, оставалась неделя. Они втроем смотрели телевизор, пуская по кругу скрученный Мурром длиннющий косяк со вкусом гашиша и кошачьей шерсти.
Всем было весело, как бывает весело старым друзьям, когда они забывают о горестях и проблемах. Однако эти трое не были старыми друзьями. И даже просто друзьями не были.
Ровно в двенадцать пополудни девушка объявила, что ей надо на работу. И отправилась в душ в комнате Мурра, дверь которой находилась в дальнем конце гостиной напротив комнаты, где на шкафу была приклеена открытка с видом Lewis and Clark National Forest. Закончив мыться, девушка голышом прошествовала через гостиную. Она ни разу не показывалась человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, в таком виде, если не считать тех случаев, когда без света ему удавалось разглядеть хоть что-нибудь. Губы она накрасила алым, а ее маленькие груди напоминали бокалы для шампанского. Все трое зашлись глупым гашишным хохотком.
Когда девушка удалилась, они с Мурром остались бить баклуши, курить перед телевизором. Он и не знал, сколько раз они погружались в сон на диване. По словам Форета, он хорошо помнит, что проснулся с началом прогноза погоды на местном телеканале. Потом на экране появились заголовки новостей.
Мурр вдруг завопил, как сумасшедший, и он поначалу подумал, что это из-за наркотиков.
— Мой «люгер», черт подери! Мой «люгер»! Дедушкин пистолет, бля!
Выпучив глаза, он стал читать подрагивающий заголовок: «Девушка
Она застрелилась.
— Мой «люгер», бля! Мой «люгер»!
Она застрелилась, повернувшись спиной к Weather Girl, картине, которой была одержима. Ноги ее в обтягивающих джинсах сплелись в немыслимый узел, а голова откинулась на желтую стену точно так же, как у девушки на картине, только там была не желтая стена, а зеленый экран.
Выстрел прозвучал четыре часа назад. Телеканал связался с Крисом Вентолой. Телевизионщикам не понадобилось столько раз мотаться на «мустанге».
— Это безумие какое-то, — говорил Крис, глядя в камеру. — Она застрелилась в позе героини картины. Мне позвонила Дарлин. И сказала: дорогой, твоя картина — в интернете. Я, когда увидел, глазам своим не поверил.
Крис оказался парнем с длинными сальными волосами, редеющими на макушке, он сильно жестикулировал, когда говорил. У него недоставало пары зубов, он шепелявил. Не как Девушка погоды и времени, а несколько суше и без присвиста. Рядом с ним рыдала Дарлин, классическая «Мисс Сан-Бернардино — 1987»: мелированные пряди, толстые губы, глубокий вырез едва сдерживал дрожащую желеобразную грудь.
— А знаешь что? — по словам Форета, сказал он тогда Мурру. — Крис Вентола ей бы точно не понравился. — И сплюнул табачную крошку. — Да ей вообще бы ни хрена из этого не понравилось. — Он закашлялся. — Особенно Дарлин. — Только это, по его отавам, он и сказал.
Мурр его даже не слушал.
— Но почему из моего «люгера», чертова дура? — простонал он.
Оба все еще были под кайфом. Последней мыслью, что тогда пришла им в голову, стала мысль отом, что Девушка погоды и времени на самом деле была девушкой начал и принципов.
Приложение к документу № 3
Электронная переписка Луиса Форета и Агнес Романи
Январь 2020 года
Вот что я вам скажу: мне было бы намного удобнее работать, предоставь вы доказательство реальности того, о чем говорите.
Да я сию секунду смотрю на это доказательство, Агнес, смотрю и вижу то, что обещал Девушке погоды и времени: эту чертову картину Криса Вентолы в своей гостиной. Я же сказал ей: если разбогатею, куплю. Пришлось отвалить за нее гораздо больше двадцати тысяч долларов, первоначальной цены: после самоубийства она взлетела до небес. Если бы после выстрела девушка выжила, то пустила бы в себя пулю во второй раз, узнав, насколько поднялась цена.
Не думаю, что шутки по поводу ее гибели уместны.
А знаешь, что я еще вижу? Белого угрюмого некомпанейского кота, совсем как та персидская кошка Перса. Это мой кот. Знаешь, какую я дал ему кличку?
Разве это важно?
Цицьки. Кота зовут Цицьки. Имя возникло раньше кота. Имя есть начало. Этому меня Девушка погоды и времени научила.
Вы, как я погляжу, тоже теперь мужчина начал. Точнее говоря, отправных точек.
Это еще почему, Агнес?
До первого разговора с вами мне и в голову не приходило, что большая часть ваших романов основана на реальных событиях. Но то, о чем идет речь в ваших книгах, соответствует только началу историй. Самоубийство в романе не фигурирует.
Ну, откровенно говоря, я просто не мог об этом написать, а ты как считаешь? Разве что ты пришла к выводу, что я умею предвидеть будущее. Сама должна понимать, это она отнесла в агентство то, что я писал для Шахрияр, и явно сделала это, прежде чем застрелиться, избавив тем самым читателей от столь печальной концовки. Думаю, что в этом она попала в самую точку: печальные финалы людям не нравятся.
Людям не нравится, когда их обманывают.
Никто никого и не обманы вает. Просто бедняжке терпения не хватило дождаться моего превращения в Луиса Форета. Честно говоря, именно это и видится мне самым печальным: она могла бы разбогатеть. Скажи, тебя не удивляет, что этой юной особе не хватило терпения?
От скольких еще печальных финалов вы изба вили читателей в своих романах?
Полагаю, ты помнишь, что смерть Азии в «Жизни бесстрастной девушки» присутствует и именно этот мой роман продавался хуже всего?
Сколько еще таких финалов?
Давай пойдем постепенно, шаг за шагом, ты не против?
Я бы, наверное, предпочла узнать обо всех сразу и прямо сейчас.
Шаг за шагом.
А почему в «Девушке начал» больше откровенного секса, чем в других романах? Не потому ли, что написала его Девушка погоды и времени?
Разумеется, Агнес, разумеется. Ну, скажем так: что до «написать», то написал-то его я, ведь это были мои рассказы, не забыла? Однако верно и то, что я не контролировал текст, который пошел в печать; что же касается всех остальных книг — у меня была возможность оставить при себе то, чем я не хотел делиться.
Почему вы это делали?
Потому что я ценю конфиденциальность.
Не надо сказок! Цени вы конфиденциальность, не рассказывали бы мне сейчас свою биографию.
Вынуждаешь меня повторить, что именно ты предложила ее написать?
Удивляюсь, почему вы приняли мое предложение.
Потому что это последняя история Луиса Форета: полагаю, пришло время скинуть покровы и сказать всю правду.
Кроме вашего настоящего имени. Кроме того, кто вы на самом деле.
Есть границы, которые лучше не переходить.
Знаете, что для меня самое болезненное? Осознание того, что романы, которые так нравились мне когда-то, всего лишь брехня.
Агнес, ты же сама только что сказала: до того, как мы начали переписываться, тебе и в голову не приходило, что мои романы основаны на реальных событиях.
Конечно. Ровно поэтому. Но теперь, когда я это знаю, они кажутся мне брехней. Это же худший вид вранья: полуправда, искаженная правда. К тому же во всех героях вы вывели себя самого! Вы хоть в курсе, какой здесь уровень нарциссизма? Да кто сможет их читать после выхода в свет биографии?
Их можно будет воспринимать с новой, более интересной точки зрения. С точки зрения искаженной правды. Сказанное тобой является прекрасным определением того, что есть роман. Читатели Луиса Форета смогут анализировать соотношение: сколько там правды, а сколько вымысла. Ведь никто до сих пор не говорил, что мои книги соответствуют действительности, или я ошибаюсь? Вот почему имеет смысл написать эту биографию.
А вы отдаете себе отчет в том, что романы ваши гораздо боте правдоподобны, чем биография?
Агнес, да ведь вымысел всегда более правдоподобен, чем реальность! Тебе ли говорить мне о правдоподобии после того, как сама же рассказывала, как трахалась с парнем, засунув голову под аквариум?
Но это и вправду было.
Моя история — тоже.
Я могу представить себя женщиной из вашего
А ты до сих пор не поняла, что этот мир кишмя кишит людьми, намного менее приятными, чем персонажи романов?
Похоже, мне понадобилось встретить вас, чтобы это узнать.
Чему только от меня не научишься.
Но может ли быть, что все без исключения женщины в вашей жизни были настолько капризными, меркантильными или без нужного винтика в башке? Знаете, как относятся к тем, кто плохо отзывается обо всех вокруг?
Я не говорю ни о ком ни хорошо, ни плохо, я просто рассказываю о том, что было.
Вы настолько слепы, что даже этого не замечаете.
Тогда скажи, как отнесутся к такому, как я?
Без разницы, по мне, пусть читатели сами решают.
Ты вот говоришь, что я — мужчина отправных точек, а ты? Ты-то до конца этой биографии доберешься?
У меня нет выхода, я вам уже говорила: издатель не заплатит мне ни гроша, если я этого не сделаю.
Но ты-то из тех, кто доходит до конца?
Предпочла бы не идти.
Куда?
По той дороге, то бишь персональной, мы ж говорим о вашей жизни, не о моей. Думаю, о себе я и так уже слишком много наболтала. Агнес Романн не в счет, главное — Луис Форет.
Скажи мне только одно: имеешь ли ты обыкновение доводить дело до конца, — и я обещаю больше ни о чем личном тебя не спрашивать.
Вы хотите сказать, что если бы могли задать мне только один вопрос, то он был бы таким? Уверены?
Уверен. Даю тебе слово больше ни о чем личном не спрашивать.
А я не знаю, довожу я дело до конца или нет. Если послушать мою мать, так нет; с ее точки зрения, я до безумия увлекаюсь чем-то, и это наваждение длится ровно до тех пор, пока не вытесняется следующим. Естественно, об этом она всегда говорит с неким упреком: сколько ж мне пришлось выложить за твои уроки игры на гитаре, чего мне стоило вставать ни свет ни заря по выходным, чтобы водить тебя на плавание, ну и что мне теперь делать с этой твоей коллекцией виниловых пластинок?
Другими словами, эту биографию доводить до конца придется мне.
Только в том случае, если вы склоняетесь к мнению моей матушки, сама я так не думаю.
Я бы прислушался к твоей матери, она-то в жизни видела больше, чем ты.
Оставьте мою мать в покое, вы ничего о ней не знаете.
Сама о ней заговорила.
Оставьте ее в покое.
Мне как-то все равно, презираешь ты ее или нет. Я не говорила, что презираю мать.
А знаешь, когда я стал понимать родителей?
Я не говорила, что не понимаю свою мать. Когда был вынужден понять свою дочь.
5. История Наты
Марракеш (Марокко), октябрь 2012 года
По словам Форета, история, которая должна стать пятым фрагментом его биографии, случилась всего через несколько недель после гибели Девушки погоды и времени. По его словам, началась она на террасе марокканского риада; действующие лица — отец, дочка и черепаха. Девочка стала сходить с ума по этому несчастному созданию, как только они оказались в Марракеше. Город ее совсем не интересовал: ни его резкие запахи, ни приглушенные цвета, ни непривычные одеяния. Единственное, чего она жаждала, так это скорее вернуться в отель, подняться на террасу, перепрыгивая через ступеньки, и протянуть лист салата Ванильке.
— Папочка, как бы мне хотелось, чтобы ты был как Ван илька!
— Ты хочешь, чтобы я был как черепаха? Ванилька медленно приближалась к квадратику зелени в вытянутой руке девочки, опущенной до самого пола. Черепаха знала, что угощение в любом случае достанется ей, а может, оно не слишком-то ее привлекало. Или же она просто не была способна двигаться как-то иначе.
— Но это же не просто черепаха, это Ванилька. — Девочка произносила кличку нараспев. Все другие слова выговаривала просто, а когда доходила до клички, тянула: «Ва-а-ани-и-и-илька-а-а», с ударением на каждом слоге. — Ва-а-ани-и-и-илька-а-а, — повторила девочка.
По словам Форета, сперва он подумал, что девочка испугается. Черепахи с виду твари довольно страшные, как приснопамятные динозавры. Эта же была приличных размеров: втянув под панцирь голову и лапы, становилась похожа на спущенный футбольный мяч.
— А ты не боишься, что она тебя укусит?
Девочка подняла недоверчивый взгляд. Голова круглая, нос великоват. Коренастая, не сказать чтобы высокая, весит килограммов на десять больше, чем девочки ее возраста. Самым красивым в ней был голос — скрипучий, хрипловатый. Анн-Мари собиралась отвести ее к отоларингологу, зато его голос очаровывал, так что он ни за что не желал ничего менять.
— Папа, это же Ва-а-ани-и-и-илька-а-а!
И неважно, что в Марракеше они каких-то два дня, — черепаха для нее уже член семьи. Судя по тому, сколько часов провели они на террасе, такое было вполне возможно. Но что внушало страх человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, так это сама мысль об отъезде, о той минуте, когда девочка поймет, что Ванилька исчезнет из ее жизни. Это будет ужасно похоже на встречу со смертью — в ее-то шесть лет. Опыт столь же полезный, сколь и болезненный. Вот только, эгоистично думал он, ему совсем не хочется оказаться рядом с ней в столь прискорбный момент. По словам Форета, от одной мысли об этом его охватывало острое желание дать деру.
— А почему ее зовут Ванильной?
Стоял октябрь, но солнце припекало. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, старался избегать террасы риала в разгар дня. Предпочитал отдыхать с ребенком у небольшого крытого бассейна, крошечного водоема, где он попивал лимонад, а Ната плескалась, донимая его вопросами относительно того, когда можно будет на вестить Ванильку.
— Ее зовут Ванилькой, потому что ее так назвали Паль и Тереза.
Поль и Тереза были владельцами риада.
— Я тоже хочу зваться Ванильной. Почему вы не назвали меня Ванильной, папа?
— Потому что так зовут черепаху. Нельзя же вам зваться одинаково. Знаешь, что мы сделаем? Давай с этого момента я буду звать тебя Натой[16]. Согласна, Ната?
— Да-а-а-а! Ванилька и Ната, черепахи. — Она взмахнула руками и выдернула листик салата из пасти Ванильки. Рептилию это, похоже, ничуть не встревожило.
— Скажи-ка мне, Ната, почему ты так хочешь, чтобы я был похож на Ванильку?
— Потому что если ты и уйдешь из дома, то будешь двигаться так медленно, что я всегда смогу идти
— Но я же не собираюсь уходить из дома, глупышка. — Он слегка взъерошил ей блестящие волосы.
— Не называй меня глупышкой.
— Я же сказал «пышка», глупышка.
Но она ему не поверила.
Возможно, мысль о том, что он собирается ее бросить, пришла в голову Наты из-за старой сказки, которую человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, рассказал ей накануне на сон грядущий. Это была сказка об одном индийце, бродячем торговце, нашедшем на болоте новорожденную малышку, — вокруг нее роились мухи, слоны, купаясь, обдавали ее грязью, в небе реяла хищная птица. Бродячий торговец подобрал хнычущую от голода девочку, но у него не было молока для малышки — он с трудом мог прокормиться сам. И он решил обойти все улицы Варанаси, дом за домом, — попытаться найти бездетную семью, которая возьмет девочку к себе, или хотя бы выпросить немного молока; но все, что он получил в ответ, — хлопанье дверей перед носом и оскорбления. Так что однажды ночью бродячий торговец украл маленькую синюю лодку, положил в нее младенца и отправил ее в самое сердце Ганга.
— А что потом? — спросила Ната, прежде чем заснуть.
— Что?
— Что было потом, папа?
— Я не знаю.
— Как это ты не знаешь?
— На этом сказка обрывается.
— Тогда придумай что-нибудь, папа! У всех сказок бывает конец.
— Нет, Ната, у лучших историй конца нет.
Ната умолкла, погрузившись в раздумья. А потом ее дыхание начало тяжелеть, глаза закрылись, тихо, словно оторвался от ветки осенний лист.
Судя по всему, Нату не слишком огорчило отсутствие у сказки конца — по словам Форета, на следующий день она попросила рассказать ее снова. И на следующий день. И на следующий.
На четвертую ночь к ним присоединилась мать девочки, которую они почти не видели — так много она работала, и, хоть она и выслушала сказку молча, человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, уловил неодобрение на ее лице, столь непохожем на лицо Наты. Буквально все задавались вопросом: в кого же она уродилась, эта девочка?
Когда Ната уснула и родители осторожно закрыли дверь ее комнаты, Анн-Мари с укоризной зашептала:
— Господи, да что ж ты такое ребенку рассказываешь? У тебя что, мозгов не хватает?
— Она все правильно поймет, она же особенная девочка.
— Ей всего шесть лет, незачем мучить ее трагичными историями. Ты очень странно себя ведешь после возвращения из Лос-Анджелеса. Вернулся бы ты лучше в университет, тебе явно не на пользу бездельничать дни напролет.
— Ну да, главное, чтобы мы оба работали и не виделись друг с другом.
Она сделала вид, что не услышала.
— И никакая она не особенная, — сказала она, — самая обычная девочка, жизнерадостная, и я не думаю, что ей вообще нужно знать, как трудно быть девочкой в Индии. Ты отец семейства, у тебя постоянная работа и спокойная, без сюрпризов, жизнь. И это единственное, чего я хочу и для нас, и для дочки. Прими это, и будет тебе счастье.
Как будто он раньше этого не слышал.
По словам Форета, спустя две нецел и после того раз — говора они всей семьей, втроем, отправились в Марракеш. Анн-Мари закрывала филиал предприятия по пошиву одежды, на которое работала, ему же предстояло вернуться к преподаванию не раньше ноября. Нате пришлось прогуливать шкалу; однако оба родителя решили, что поездка в Африку на несколько дней гораздо полезнее дурацких уроков. Правда, оказалось, что во всей Африке девочку заинтересовало только одно: знакомство с черепахой. Мать лишь радовалась, что дочь ведет себя ровно так, как положено девочке.
Порой, забыв о Ванильке, Ната в тайне от всех шепотом на ушко просила человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, еще раз рассказать сказку о бродячем торговце. Она уже не спрашивала, что было потом. Она уже приняла отсутствие финала у этой истории. Только спрашивала иногда:
— Папа, ты же меня не оставишь, да?
— Нет, глупышка.
— Не называй меня глупышкой.
И они обнимались.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, вряд ли сумел бы определить, что он чувствовал при этих объятиях, от начала и до конца отношения между ним и Натой были исключительными; он не сумел бы обозначить свои эмоции, сказать, что это было — наслаждение или радость. Нужного слова подобрать он не мог. Но все время думал, что дочка в нем скорее нуждалась, чем любила его. Она была той самой малюткой из болота, для которой требовалось раздобыть молоко, а еще — детское питание и молочные смеси. По словам Форета, это вовсе не означало, что малютка любит опекуна, в действительности он вообще не знал, что такое любовь. Или же это любовь и была, только человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, об этом не догадывался.
На следующее утро он объявил Нате, что поведет ее в прекрасные многоцветные сады. Но она все утро проплакала — он так и не понял почему. Даже завтрак на террасе с солеными блинчиками, апельсиновым соком, медом и Ванильной не успокоил ее. Разговаривать она не желала, только молча лила слезы.
— Терпеть не могу, когда ты так себя ведешь, — сказал он ей. — Как же не повезет тому, кто на тебе женится.
— А я замуж и не пойду, — надув губы, ответила Ната.
— Естественно, не пойдешь, потому что никто тебя и не полюбит, плаксу эдакую.
— Тебя тоже никто не любит!
Ты совершенно невыносима, мать твою.
Ната зажала рот рукой, когда он сказал «мать твою». Поль, хозяин отеля, ополоснул блинницу, убрал ее в шкафчик и подсел к ним.
Риад, которым управляли Поль и его жена, Тереза, состоял из четырех номеров на двух этажах и террасы, где они завтракали и где обитала Ванилька. Внизу, где жили хозяева, неустанно журчал, стекая в бассейн, рукотворный ручей. Избежать встреч с Полем и Терезой в любое время дня и ночи было решительно невозможно. Для человека, которому предстояло стать Луисом Форетом и который терпеть не мог притворную сердечность таких ситуаций, вынужденное общение было в тягость. Но такова специфика любого риада. В эпоху туристического бума все они, пройдя через реконструкцию, оказались в собственности европейцев. Марокканцы были слишком бедны, чтобы приобрести подобную собственность, или же слишком богаты, чтобы заинтересоваться столь мелким бизнесом. Поль и Тереза однажды приехали сюда из Ле-Мана отдохнуть и не захотели возвращаться под свинцовое небо севера Франции, предпочли свинцовый зной юга Марокко.
— Не говорите таких слов при девочке, — пожурил его Поль с сильным французским акцентом. — Такая очаровательная малышка! — И он улыбнулся, глядя девочке
По словам Форета, его донельзя раздражала такая покровительственная, сверху вниз, поза Поля: он и сам знал, что говорить подобное шестилетней девочке не стоило, и вовсе не нуждался в том, чтобы кто-то его отчитывал. То, что Поль пек для них блины и выжимал сок, не давало ему никакого права совать нос в их жизнь.
— Легко вам говорить, у вас-то детей нет, — сказал он, прищелкнув пальцами.
— Да, верно, но вы не знаете почему. Как по мне, так вы суете нос не в свое дело, — ответил Поль.
Подумать только, выходит, это он сует нос не в свое дело!
— Что ж, если она вам так мила — дарю, прямо сейчас. Меняю на верблюда, мать вашу.
На этот раз Ната даже не зажала рот рукой, когда он сказал «мать вашу». Она глядела на него, как на пьянчужку, который ворвался в бар поскандалить.
— Повторяю, не говорите так. Не здесь.
Их взгляды схлестнулись. Поль был лысым, его голова напоминала черепашью. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, сказал Нате, что Поль, судя по всему, папочка Ван ильки: ты только взгляни на его голову! Ната долго смеялась. Полю уже почти стукнуло пятьдесят, но он был сильным мужчиной. Расхаживал в плавках и шлепанцах, насвистывая французские песенки и то и дело крича «о-ля-ля!». У Наты здорово получалось его передразнивать — имитатором она была просто великолепным. По словам Форета, в тот момент ему пришло в голову: если чертов французишка ударит его на глазах у дочки, этот эпизод станет самым унизительным в его жизни.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, насупясь, встал из-за стола и ушел в дальний конец террасы. Он стоял и глядел на город, на хаос спутниковых антенн, на рой построек цвета охры. Без умолку кричали мальчишки, порой они кричали всю ночь напролет, кричали звонко, гораздо звонче, чем муэдзин, что созывает к молитве правоверных: «Аллаху Акбар! Аллаху Акбар!» То и дело раздавался рев разбитых мотоциклов. Тощая псина с трудом волочила задние лапы. Этот город вызывал в нем ненависть не меньшую, чем собственная жизнь. По его словам, он ненавидел витавшие в нем запахи шафрана, мятного чая и слоеных пирожных, над которыми кружились осы.
Теперь Ната громко смеялась. Поль посадил на стол Ванильку и принялся по очереди поднимать ей передние лапы.
— Ты, наверное, думала, что это черепаха, но это собачка.
— О-ля-ля! — воскликнула Ната.
По дороге в сад Мажорель настроение ее улучшилось. Жизнь вообще становилась намного проще, когда Ната была в настроении.
Да и ходоком она была отличным: гулять с ней можно было часами, она никогда не жаловалась. И была очень умной: сколько бы ее мать ни утверждала обратное, да хоть тысячу раз, эта девочка все же была особенной.
В лабиринте Медины, старого города Марракеша, Ната находила дорогу куда лучше него.
— Сюда, — говорила девочка, — тут можно пройти на большую площадь.
— На Джамаа-эль-Фна, — поправлял ее он.
— Очень трудное название.
— Постарайся запомнить.
— А если сюда, — продолжала она, не обращая на него никакого внимания, — то попадешь на маленькую площадь.
— Площадь специй.
— Площадь корзин и деревянных верблюдов.
— Специй.
— А что такое «специи»?
— Пахучие травы.
— Как цветная капуста?
Он засмеялся:
— Нет, глупышка, такие, что хорошо пахнут.
— Не называй меня глупышкой.
В саду Мажорель они наняли гида. Девочка была очарована кактусами, пальмами и разноцветной керамикой.
— Как бы хорошо здесь было Ванильке! — воскликнула она.
— А ты думаешь, что Ванильке хорошо?
— Когда?
— Вообще.
— Да.
— Правда? Она кажется тебе счастливой?
— А тебе что, лучше, чем Ванильке?
Слова Наты нередко заставляли его умолкнуть.
У него зачастую не находилось ответов на ее вопросы. По словам Форета, в таких случаях он старался ее отвлечь, переключить внимание девочки на что-то другое. Он считал, что, если без конца забивать ей голову информацией, у нее не будет времени грустить и плакать, так что он повел ее в галерею, где выставлялись коллажи, которые Ив Сен-Лоран дарил на Рождество своим друзьям.
— А кто он, этот сеньор? — спросила Ната.
— Человек, который делал одежду. Он жил здесь с парнем.
— Жил с парнем?
— Ну да.
— Как Губка Боб?
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, расхохотался.
— Ну, Губка Боб живетсулиткой, не думаю, что это то же самое, — сказал он.
— А этот сеньор делал одежду, как мама?
— Именно, солнышко, как мама, — ответил он, погладив дочку по головке.
На выходе Ната принялась играть с кошельком, который он купил ей накануне на базаре: маленьким прямоугольником, составленным из фиолетовых ромбиков. Бородатый торговец булькающим голосом нахваливал товар: кошелек, дескать, расшивали самые настоящие берберы. «А ты здоров торговаться, — заявил он человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, — сам-то не бербер, часом?» Нала смеялась долго и от души. По дороге домой она хрипловатым голосом передразнивала торговца: «Да ты меня обманываешь, дружище, тебя зовут Мохамедом, а твою прелестную дочку — Фатимой». Имитатором она была великолепным.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, заявил продавцу, что хорошо понимает, что переплачивает за кошелек втройне, но ему это не важно, он всего лишь хочет, чтобы тот знал, что он в курсе. Бородач изобразил обиду: «О, дружище, это не есть правда, дружище! Скинь я тебе цену — останусь в убытке, а у меня ведь тоже есть семья, есть дочки, вот как твоя Фатима, а найдешь кошелек дешевле, верну тебе твои дирхамы, дружище». На следующем прилавке был точно такой же кошелек, но в половину запрошенной цены. Когда он сказал об этом торговцу, бородач еще пуще обиделся: «Ну нет, дружище! Это ж совсем другая вещь, и рядом не лежала, та — дерьмо, а это — берберская, прослужит твоей Фатиме всю жизнь».
Кошелек не прослужил девочке всю жизнь, он не прослужила и дня, однако берберские вышивальщицы были в этом не виноваты.
По словам Форета, он отвлекся, прощаясь с гидом, девушкой с кожей цвета арахиса и с подведенными сурьмой глазами, облаченной в фиолетовый марокканский кафтан ровно того же цвета, что и берберский кошелек. Отвлекся настолько, что не заметил, как два мальчика и девочка подбираются к Нате.
У детей были очень короткие волосы и чрезвычайно крупные зубы, настолько крупные, что не помещались во рту; этим, по его словам, детки больше походили на мать Налы, чем на Нату. Старшему из этой троицы едва ли исполнилось десять, одет он был в слишком большую рубаху, всю в черных пятнах. Дети очень ловко
— ’awqafa alliss! — закричала девушка-гид по-арабски. — Au voleur![17] — добавила она по-французски.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, поднял с земли безутешно рыдавшую Нату. В тот день она была в шортах и, упав, расцарапала ногу — на ней выступили капельки крови.
— ’awqafa alliss! — верещала девушка-гид, хотя прохожих, похоже, ее крик о помощи нисколько не заинтересовал.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, мягко взял юную марокканку за руку, ощутив под тканью кафтана ее кожу.
— Оставьте, — сказал он ей, — ничего суперважного они не украли. Кошелек с банкнотой в сто дирхамов — вчера дочке дал. Давайте лучше думать, что на эти деньга они втроем смогут кормиться целую неделю.
Засмущавшись, девушка высвободила руку:
— О нет! Вовсе нет, нельзя жить на ворованное. Пусть работают.
— Бога ради, это же дети! — сказал он, отбросив заговорщицкий тон.
— Вот как? А кто, по-вашему, вышивал кошелек вашей дочки? Тоже дети! Говорят, они учатся ремеслу на каникулах и при этом едва не теряют зрение. И знаете что? Денег они зарабатывают куда меньше, чем эти воришки. Нет, они должны получить по заслугам!
— Если этих троих накажут, тех, других, от работы не освободят. Дети не виноваты.
— Разумеется, не виноваты, — отреагировала гид, округляя подведенные сурьмой глаза. — В Марокко, между прочим, беременность вне брака под запретом. Знаете, что это значит? Что каждый день на улице оказываются двадцать пять новорожденных.
Пока взрослые разговаривают, Ната не произносит ни слова. Только потирает расцарапанную коленку и икает, изо всех сил стараясь сдержать слезы.
Идти обратно пешком она отказалась: хотела поехать на такси, чтобы побыстрее увидеть Ваниль-ку, и он подчинился капризу. И вот они покидают квартал Гелиз и возвращаются в Медину в желтой кофеварке без заднего стекла. Из сидений торчат пружины, дверца не закрывается, там и тут виднеются заплатки из скотча.
Расплачиваясь с таксистом, он говорит Нате:
— Вот это — грабеж, а не то, что сделали те дети.
Однако Нату его слова не порадовали. Она расплакалась и больше не могла остановиться. Входя в риад, девочка горько рыдала. Расцарапанная нога саднила. Поль высунул из своей комнаты черепашью голову, скорчил гримасу.
— Что случилось? — спросил он.
— Ничего, Ната просто упала.
— Ната, ты как, в порядке? — Поль обращался к девочке так, будто рядом с ней никого не было.
По словам Форета, ему пришлось взять себя в руки. Ната не ответила, не сказала ни слова.
— С тобой все в порядке? — вновь спросил француз. — Хочешь к Ванильке?
Девочка ничего не ответила, только обняла отца за ногу.
Не проронив больше ни слова, Поль скрылся за дверью своей комнаты на нижнем этаже. Отец с дочкой медленно поднялись на террасу. По словам Форета, ему даже пришло в голову: вовсе не исключено, что Поль в данный момент звонит в полицию, собираясь обвинить его в жестоком обращении с ребенком; мелькнула мысль: до чего иронично будет попасть в марокканскую тюрьму из-за дурацкого берберского кошелька, пары подведенных сурьмой глаз, разногласий с черепашьим папашей и парочки ругательств, вырвавшихся у него на террасе, — отменное завершение безумного путешествия, которое он осуществляет всю свою жизнь.
Они поискали Ванильку, но не нашли. Ната с размаху плюхнулась в плетеное кресло, задев свою ссадину, и снова расплакалась.
— Ната, — сказал он, — мне бы не хотелось, чтоб ты еще хоть минуту горевала из-за этой ерунды. Завтра мы с тобой пойдем на базар и купим два таких же кошелька и еще два — других цветов. И положим по сто дирхамов в каждый, ты сможешь купить себе, что захочешь, согласна? Нельзя же так убиваться из-за вещей.
— Тебе не понять, — сказала она сердито, пристально глядя ему в лицо.
Впервые он увидел в этих глазах ее мать. С ним говорила взрослая женщина в теле шестилетней девочки.
— Чего?
— Ты никогда ничего не понимаешь.
Он увидел Азию, бесстрастную девушку. Может, это и правда — он не понимает. И никогда ничего не понимал.
— Ты о чем?
— Да плевать мне на кошелек, я его ненавижу.
— Так что же тогда?
— Просто я знаю, что ты покинешь меня и со мной будет то же, что с теми детьми. — Договорить она не успела, голос дрогнул. Девочка положила голову на грудь отцу точно в ямку, о существовании которой он никогда даже и не подозревал, словно вместо грудины у него была впадинка точно по форме Натиной головы.
— Но я никогда тебя не покину, глупышка.
— Не называй меня глупышкой.
— Я же сказал «пышка», глупышка.
Но она ему не поверила.
Той ночью, когда Ната уснула на раскладушке в трех-четырех метрах от них, Анн-Мари спросила его, что происходит с дочкой. Она заметила, что та изменилась. По словам Форета, его очень удивило, что жена задала ему такой вопрос. Как будто была посторонней, вроде тетушки, внезапно вспомнившей о племяннице: ты только погляди на нее, как же она выросла, как изменилась! Как будто тот факт, что она занимается куплей-продажей тканей, сотканных на ветхих фабриках марокканскими детишками, избавляет ее от беспокойства за собственную дочку. Как будто она отреклась от всех детей на свете.
— Да ничего с ней не происходит. Просто маленькие уличные воришки стащили у нее кошелек, который я подарил, ну она и испугалась.
— Ты уверен, что только это?
— Уверен, — солгал он.
— А я уж думала, ты рассказал ей очередную жуткую сказку. — С этими словами она ослепила его улыбкой, сверкнув крупными, выступающими вперед зубами.
— Сегодня она не захотела никаких сказок.
— А если бы захотела, что бы ты ей рассказал? «Любовника леди Чаттерлей»? — С этими словами Анн-Мари прижалась к человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом; он почувствовал прикосновение ее груди к своей, как раз в том месте, куда не так давно прижималась голова Наты; лифчика на Анн-Мари не было, соски
По его словам, он ненавидел, когда жена пыталась его соблазнить.
— Может, ты расскажешь сказку мне? — промурлыкала она.
Он утверждает, что они поцеловались, а потом она с досадой показала на раскладушку, где, спиной к ним, спала девочка. Маленькая лампочка под красным абажуром, похожим на тюльпан, тускло освещала комнату. Ната боялась темноты, поэтому приглушенный свет горел всегда.
Он пожал плечами:
— Она не увидит.
Она снова поцеловала его.
— Честно говоря, мне не помешает встряска: работа с марокканцами вгоняет в такой стресс!
Итак, они достигли стадии, когда секс не помешает.
— Только я попрошу кое о чем, — сказал он.
— О чем? — шепнула она сдавленно, почти задыхаясь. — Ты меня пугаешь.
— Подведи глаза сурьмой, которую я тебе купил.
Он думал, что Анна-Мари разозлится и откажется, но она только засмеялась, клацнув длиннющими передними зубами.
Похоже, ей и вправду нужна была встряска. Она очень осторожно встала и неумело обвела черной сурьмой черные глаза. Несмотря на неровные линии и полумрак, Анн-Мари была прекрасна. Скинув на пол ночную сорочку, она забралась в кровать.
Он лег на нее.
— А теперь скажи «’awqafa alliss!» — велел он.
— «’awqafa alliss»? Что это значит?
— «Держи вора».
— Держи вора? Ты неисправим! — Она зажала рот рукой, сдерживая смех. Ровно как Ната, когда он при ней сквернословил. Только этим они и были похожи.
Девочка захныкала, уставившись на них немигающим взглядом. Анн-Мари без единого звука отправила его успокоить дочь. В свою очередь он дал ей понять, что предпочел бы, чтобы этим занялась она, но Анн быстро провела его жилистой рукой по своему телу, давая ему понять, что она голая. Он закатил глаза, встал с постели, подошел к Нате, обнял ее и сидел рядом, пока она вновь не заснула. Ни один из них не произнес ни слова.
— Я не могу, — сказала Анн-Мари, когда он вернулся в постель. — Мне жаль, но только не при Нате.
Он снова пожал плечами и повернулся к жене спиной, намереваясь уснуть.
Он не отрывал глаз от затылка дочери.
— Ната — канарейка, — сказал он спустя какое-то время.
— Что-что?
— Ната хотела, чтобы я был черепахой, но дело в том, что она — канарейка.
— После возвращения из Лос-Анджелеса ты стал говорить какие-то очень странные вещи, — сказала Анн-Мари. — Расскажи как-нибудь, что там случилось.
— Я не хочу говорить об этом, ты же знаешь.
Она обиделась.
— Тогда не говори. Заметай все под ковер и молчи, как всегда. — Канарейка! — И она засмеялась. — Хватит болтать, спи.
— Хоть из дому беги…
— Дурачок.
По его словам, он повез Нату в Ессуэйру: три часа на автобусе туда и столько же обратно. Они глазели на коз, забравшихся на вершины аргано-вых деревьев. На грузных туристов верхом на верблюдах на продуваемом ветром пляже. Видели морщинистого мужчину, дремавшего среди бела дня в лодке с веслами по центру главной улицы. Смотрели, как тощие подростки сигают в воду, исполняя в прыжке сальто-мортале в дыму поджариваемой на решетке камбалы. Но ничто не помогло взгляду Наты вновь засиять. Теперь было две Наты: до Мажореля и после. В ней что-то изменилось.
Ничего страшного, рано или поздно мы все меняемся. Хотя происходит это, как правило, не в шестилетием возрасте.
Она уже не подпрыгивала, шагая, и стала похожа на пса, которого он видел с террасы риада, того самого, что приволакивал задние лапы. Как будто ее сбил какой-то долбаный мотоцикл. Только ничего такого не произошло. Просто она была канарейкой. И почувствовала утечку. Совсем скоро кто-нибудь крикнет: «Рудничный газ!» И придется спасаться бегством.
Крик раздался даже раньше, чем он мог ожидать. Когда они, вернувшись из Марокко, вошли в дом, пухлый конверт от Шахрияр уже притаился в почтовом ящике. Пухлый конверт, которого он ждал вот уже пятнадцать месяцев, но не хотел получать. Экземпляр «Грека Зорбы» на греческом. Записка, написанная от руки на ощупь, вслепую: «Ничего не жду. Ничего не боюсь. Я свободна». Девушка, которая всего лишь хотела увидеть мир, суеверная девушка с густыми бровями, прощалась. Она была третьей, кто ушел из жизни меньше чем за четыре месяца, и самой важной. Слезы катились из глаз человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, последних глаз, увиденных Шахрияр.
Ната не спросила, почему он плачет, как сделал бы любой другой ребенок, как сделала бы и она сама до своего перерождения, до того, как превратиться в канарейку. Она только тихо плакала в углу, глядя на его слезы.
Канарейки ощущают катастрофу в шахте раньше людей. При утечке газа они первыми падают без чувств, чем, сами того не желая, предупреждают людей, что нужно спасаться бегством. А когда шахтер убегает, он наверняка забывает прихватить с собой клетку.
По словам Форета, именно это он назавтра и сделал. Обул ботинки, натянул дышащую футболку, выбрал спортивные штаны, положил в рюкзак пару смен белья и книжек и бросился бежать.
И это не метафора: он буквально бросился бежать.
Ната думала, что папа придет встречать ее после школы, ждала его у дверей. Ей так хотелось, чтоб отец был черепахой — так у нее оставался бы шанс догнать его.
И пока он бежал трусцой, приближаясь к станции очистки сточных вод — верный признак того, что город остался позади; пока из-за оград частных домов его злобно облаивали собаки, явно горя желанием вонзить в него клыки, как охотничья псина — в Азию; пока солнце клонилось к закату, вынуждая решать, где провести ночь, — человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, думал о том, что бы он сказал тем вечером Нате, если бы она спросила.
— Я никогда тебя не покину, глупышка.
— Не называй меня глупышкой.
— Я сказал «пышка», глупышка.
Но только она никогда ему не верила.
Отрывок из дневника Агнес Романи
Сантьяго-де-Компостела, февраль 2020 года
У меня вскочил гнойный прыщ, на кончике брови. Покопавшись в Сети, я узнала, что это место называется хвостом. Прыщ болит, но его не выдавить. Вот ведь черт, только этого не хватало — заполучить на брови мини-вулкан, гребаный вросший волос или что-то в этом духе. Я продырявила его ржавыми маникюрными ножницами, но, кажется, стало только хуже.
Но как будто мешка с гноем на хвосте брови было мало — все остальное тоже не то чтобы шло как по маслу. Порой думаю, что я и сама, наверное, вросший волос, чужеродное тело, новообразование.
Я и так никогда не была чересчур уравновешенной, что бы это слово ни означало, однако, судя по всему,
И то сказать: пью я теперь куда больше, чем обычно. Боюсь, что это не добавляет мне строгости во взятой на себя роли биографа, и я кожей чувствую, что текст, который я пишу, все меньше напоминает читанные когда-то биографии, хотя их было бы корректнее назвать не биографиями, а житиями. Но если я хоть что-то во всем этом понимаю, так это то, что уж кто-кто, а Форет уж точно не святой, хоть я и признаю, что мне, вероятно, не следовало позволять ему, его мнениям и оценкам, так влиять на меня.
Итак, пью я куда больше обычного, и это сказывается на нервах. И вовсе не из-за концентрации алкоголя в крови, не в связи со способностью моей печени перерабатывать этанол в ацетальдегид и не еще по какой-то подобной причине. Это просто изматывает меня, ведь ровно в тот вечер, когда я откупорила последнюю бутылку восемнадцатилетнего «Гпенфидика», в мою квартиру позвонили, прямо в дверной звонок. Я открыла, на коврике перед дверью стоял посыльный, но только уже от другой компании, не той, что в прошлый раз. И держал другую посылку — не на весу, а подпирая правой коленкой, причем не без труда. Так что я с первого взгляда поняла, что этот ящик сильно больше, чем прошлый.
Посылка без указания отправителя, опять не на мое имя, но и не на то имя, что в прошлый раз, хотя, должна признаться, имени прежнего получателя я все равно не помню. Но этого — помню, потому что я записала имя, и оно, надо сказать, было необычное, иностранное — М. Фремье. Не то чтобы я его сейчас по памяти выдала, нет, я его записала на стикере, который сейчас лежит на красном журнальном столике в гостиной.
М. Фремье.
Звучит как имя какого-нибудь сомелье.
Была у меня мысль сказать посыльному, что это ошибка, что нет здесь никакого М. Фремье, пусть забирает посылку. Но только вот какой мне от этого прок? Раз уж я оставила себе первую, будет чистейшим абсурдом отвергать вторую.
Содержимое ящика — шестнадцать бутылок того же выдержанного в течение восемнадцати лет в дубовых бочках <Гленфидика», запасы которого в моем доме должны были вот-вот истощиться.
Охрененное совпадение. Я чуть с ума не сошла за те несколько минут, пока искала в квартире камеру, с помощью которой за мной наблюдают. А потом, выбившись из сил после безрезультатных поисков — потому что, помимо прочего, искать скрытую видеокамеру, микрокамеру, искать что-то малюсенькое в таком беспорядочном и забитом всяческим дерьмом доме, как мой, затея безумная, — я взялась рассуждать логически.
Единственное логичное объяснение, которое пришло мне в голову: кто-то спутал адрес моего дома с баром, ликеро-водочным заводом или рестораном. Живу я на первом этаже, и это придает моей гипотезе кое-какой смысл. Смысла не было бы ни капли, если бы бутылки прислали, к примеру, на восьмой этаж в квартиру «Д» — этаж и квартиру я назвала первые попавшиеся, ткнув пальцем в небо. Может, М. Фремье — партнер прежнего адресата по гостиничному бизнесу. Это не самое удачное предположение, даже несколько сумасбродное, но еще большее сумасбродство — думать, что кто-то установил камеру у меня дома исключительно для того, чтобы наблюдать, как я пью виски, и обеспечивать меня запасами алкоголя каждый раз, когда они подходят к концу.
Если взглянуть на ситуацию именно под таким углом, все не так уж плохо. Однако, когда до господина Фремье и его партнера дойдет, что пропало двадцать восемь бутылок виски по цене семьдесят евро за штуку, и они заявятся ко мне с требованием все вернуть, возникнет проблема. И вот тогда, ровно в тот день, когда эти господа появятся у меня перед дверью, когда они будут стоять на моем коврике, я скажу, что открывала ящики, не обращая внимания на имя получателя, и предложу им забрать непочатые бутылки, ежели к тому времени останется хоть одна такая.
Однако оплачивать выпитые я не собираюсь, ведь это не моя ошибка, так что и обвинить меня в этом никак нельзя. Я не отдам деньги, даже если к тому моменту биография Луиса Форета будет уже написана и издатель — надеюсь, он все-таки одержит слово, — выплатит мне зарплату за два года, как обещал.
Я могу сказать, что в биографии уже пересекла экватор, но по-прежнему тычусь в пустоту, как слепой котенок. За исключением человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, другие персонажи, а это женщины, исключительно женщины, приходят и уходят, и дыр во всей этой истории больше, чем в ажурных чулках.
Метафора по случаю — я-то знаю, что могла бы подобрать и получше, — но сейчас у меня перед глазами, в куче одежды на стуле лежит один такой чулок — из той пары, которую я надеваю на занятия танго. Потому что я хожу на танго, причем, что самое любопытное, танго я ненавижу, терпеть его не могу. Ненавижу музыку, движения, мачизм и печаль, неразрывно с ним связанные. Танго напоминает мне Луиса Форета: печального мачиста, извивающегося в невообразимых па. Но как каждый божий день, я, не отходя от компьютера, пишу его биографию, точно так же я не пропускаю ни одного занятия танго, потому что это помогает выплеснуть адреналин, к тому же, должна сказать, как танцовщица я продвинулась совсем неплохо.
Теперь, когда работы у меня нет, танго — единственное доступное средство социализации. К несчастью — или же к счастью, — друзей у меня не то чтобы очень много. А на занятиях танго все совсем наоборот, там я вроде как в центре внимания. У меня так с самого детства — при том, что вообще-то я интроверт, стоит оказаться в обществе, как меня тут же все принимают и даже приподнимают, то есть ценят. Например, в журнале. Там у меня установились теплые отношения со всеми коллегами, мы вместе ходили опрокинуть по кружечке пива после работы. Моя проблема в том, что я не могу перетащить эти отношения на свою территорию. Вот что я имею в виду: как только я выхожу из редакции, как только покидаю знакомую территорию, как только тема разговора перестает вращаться вокруг журнала, раз — и они мне уже не друзья. Дружба существует исключительно в одном конкретном сценарии, в пределах строго определенных разговоров. У меня не получается совершить переход из сферы коллективного в сферу личного.
Личное — это
Исключение составляют мужчины, желающие затащить меня в постель. С ними спектр разговоров немного расширяется, пока они не получают желаемое, то есть секс. Бандонеон, как правило, сходится в таких случаях в одной точке: секс. Сдвинуть их с нее никому не под силу. При этом я вовсе не считаю себя неловким собеседником или скучной компанией, однако почему-то не способна выстроить бескорыстные отношения, конечной целью которых не является работа или секс.
Любопытно, но в данный момент самые что ни на есть личные разговоры я веду с Луисом Форетом. Проникновеннейшие беседы с помощью электронной почты.
С танго ровно то же самое: после занятий мы порой выпиваем по рюмочке в баре напротив здания, где танцуем. Бар атмосферный, но когда мы заваливаемся, по вторникам, там больше никого нет, хотя меня абсолютно не смутило бы, будь он битком набит гомосексуалами. У меня куча недостатков, но вот это — вообще не моя тема.
Мы болтаем о прошедшем занятии, о тех, у кого получается не очень (только не о присутствующих), о супружеских проблемах преподавателя — это весьма популярная тема разговоров в нашем кружке: судя по всему, жена его спит с клавишником, а тот — аргентинец, что, должно быть, особо мучительно для учителя танго. Меня подначивают отпустить свой фирменный саркастический комментарий, а потом покатываются со смеху вместе со мной: вот же черт, Агнес, нуты даешь, просто крышу сносит. Потом мы прощаемся, и никто даже не пытается ни номерами телефонов обменяться, ни создать группу в мессенджере; такое впечатление, что радиус наших отношений ограничен двадцатью-тридцатью метрами от здания, где мы танцуем, от этого здания безумцев.
Если мы случайно увидим друг друга за пределами этого радиуса, то, сдается мне, даже не поздороваемся.
Если мы увидим друг друга за пределами этого радиуса, то будем вести себя так, будто познакомились в группе анонимных алкоголиков.
С одним лишь исключением, исключение-то всегда есть: мужик с брекетами и высоким, как у двенадцатиструнной гитары, голосом. Моя пара на первом занятии. В тот же день он дал мне свой телефон: ну, знаешь, мало ли, вдруг тебе что-то понадобится, — да какого хрена мне могло что-то от нею понадобиться? А потом он попросил мой телефон. И что я должна была ему сказать? Вот вы что делаете, когда кто-то, с кем вы видитесь каждый вторник и четверг, просит у вас номер телефона?
И он проводил меня до дома, прямо до двери. И не один раз.
Не то чтобы он хотел стать мне другом, он ведь в другой группе, он из тех, кто играет сексуальные баллады на бандонеоне. И не сказать что он уродлив или отвратителен, разве что голос у него как сигнализация в банке, и в свои сорок он носит брекеты. Господи, говорю я про себя, ну какая такая может случиться нужда ставить брекеты в сорок лет? Вот вы — вы хоть раз обращали внимание на десны? Какого хрена приспичило ему заиметь голливудскую улыбку?
Глаза у него голубые, даже синие; волосы он зачесывает вперед, потому что лысеет, хотя, надо сказать, люминесцентные лампы в том атмосферном баре только подчеркивают скудость его шевелюры; он невысокий и щуплый, ростом почти с меня. Я понимаю, что подобное описание не льстит, но, в общем и целом, внешне он не так уж и плох. Похоже, что я оправдываюсь, хотя, должна заметить, достоинство дневников именно в том, что они только для тех, кто их пишет, разве что в моей комнате кто-то установил видеокамеру, фиксирующую, что я пишу.
А если в моей комнате и в самом деле есть камера, то сегодня она наверняка зафиксировала небезынтересный порнографический спектакль, потому что сегодня я наконец-то впустила его в дом.
Квартира ему понравилась, несмотря на беспорядок, он даже поинтересовался, сколько я плачу за аренду. Мне этот вопрос показался нескромным, так что я, дабы он заткнулся, сочла за благо просунуть свой язык промеж решеток Алькатраса, пока он изумленно пялился на меня птичьими глазами.
Ну да, я и сама знаю, что могу лучше работать с метафорами.
Не думаю, что решусь повторить этот опыт, хотя я не лежала в постели с мужчиной поверх меня с тех самых пор, как превратилась в аквариумную рыбку, а у меня время от времени возникают кое-какие потребности, и он, в общем-то, был не так уж и плох, хотя в какой-то момент застонал своим меццо-сопрано. Я просто постараюсь выкинуть эту деталь из головы.
Уйдя от меня, мужик с брекетами написал мне, что очень хорошо провел время, и что для него это было нечто особенное, и я для него — что-то гораздо большее, чем перепихон на одну ночь, и что он надеется, что это было не в последний раз.
Когда я говорю «уйдя», я хочу сказать «как только вышел». Я чуть было не выскочила за дверь, чтобы проорать вдогонку: «Да ты что городишь, придурок?» Вместо этого я отправила поднятый большой палец, один лишь большой палец. Он на это ответил залившейся краской рожицей. Вот блин, ну и способность понимать прочитанное. Поднятый большой палец означает «да ладно, чувак, как скажешь». Яснее ясного. Бог его знает, что он там еще углядел.
Вообще-то я не это хотела рассказать в этой дневниковой записи под общим заголовком «Агнес, у тебя крыша поехала», — все дело в том, что, пока я занималась этим самым с мужиком с брекетами, пока любовалась полосатыми обоями в углу, которые уже почти совсем отклеились, на меня внезапно нахлынул образ некоего мужчины, укладывающего меня в кровать, отдельные кадры, будто негативы старой пленки Kodak, творение эпохи Возрождения, спрятанное на холсте под пресным натюрмортом. Мне представился красавец мужчина с низким таким голосом, придававшим ему солидности. Он говорил: «Спи лицом вниз», и я, повинуясь, вцеплялась в подушку, но потом быстро поворачивалась, чтобы видеть его, а он сразу же говорил: «Спи лицом вниз», а я поворачивалась, чтобы видеть его, и так далее, но, несмотря на сюр этой сказки про белого бычка, видения меня ничуть не пугали, а наоборот, кажется, возбуждали еще сильнее — до тех пор, пока телефон не начал по-идиотски звенеть монетками, снова и снова, и из мужика с брекетами не вырвались завывания кошки во время течки, как будто бряцанье монеток ласково теребило его мошонку, и все кадры у меня в голове разом не пропали, и тогда я вернулась
Как только мужик с брекетами ушел, я проверила телефон и, к крайнему своему изумлению, убедилась, что звон спровоцировали вовсе не имейлы Луиса Форета, а несколько сообщений от матери, которая интересовалась, все ли у меня идет так, как должно идти: «Привет, Агнес, все; хорошо; ты не повесила трубку; новые репортажи; журнала в „Твиттере"; а ты не пьешь; ты не; нажила проблем; ты уже большая девочка; не подбрасывай нам; неприятностей». Я узнаю сообщения от матери в каких угодно обстоятельствах по двум уникальным, присущим только им, признакам. Один из них касается формы: написанные ею предложения прерываются, кромсаются на кусочки без всякого смысла и логики, она как будто случайным образом жмет на enter. Другой связан со смыслом: с ее удивительной способностью отвечать на свои же вопросы и выстраивать монологи, в которых она всегда права. Окей, на этот раз она и в самом деле была права, но так происходит далеко не всегда, как бы она ни полагалась на безотказность своего чутья летучей мыши.
Я ответила ей большим пальцем вверх: да ладно, чувиха, как скажешь. Но я бы соврала, если бы сказала, что от ее сообщений у меня внутри не скрутился здоровенный узел где-то между трахеей и пищеводом.
Меня беспокоят посылки с неверно указанным получателем, меня тревожат видения, несуществующие скрытые камеры, вулканические прыщи, вросшие волосы, интуиция летучей мыши. Меня беспокоит отрицательное влияние сидячего образа жизни безработного на кровообращение в ногах и геморроидальный зуд, с которым не может справиться ни одна мазь. Меня беспокоит смятение, в которое ввергает меня Луис Форет: сегодня он написал, что вовсе не собирается умирать и что я, судя по всему, неправильно его поняла, и впредь мне не следует на этом зацикливаться; я спросила его, неужто он получил результат каких-то анализов, оказавшийся сильно лучше ожидаемого, а он ответил, что вообще не имеет дел ни с врачами, ни с клиниками, а скорее с судьбой и семантикой; тогда я спросила, какого черта он тогда сказал, что умрет, а он ответил, что нет, ничего, дескать, не говорил о том, что собирается умирать; а я ему сказала, что вот и нет, говорил, что вот оно, то самое его письмо: «Прежде чем умереть, мне бы хотелось, чтоб ты написала мою историю», а он мне сказал, что да, прежде чем умереть, что он помнит, что это писал, но это никак не значит, что он умрет сейчас, когда-нибудь это, конечно, произойдет, но мне не стоит на этом зацикливаться, а то создается впечатление, что я очень хочу, чтобы так и случилось. Меня беспокоит, что я читаю страницы, которые сама же написала о Луисе Форете, и не могу понять ни о чем я веду речь, ни куда ведут меня, ни зачем ему я, ни почему он хочет, чтобы я все это писала, со мной творится почти то же, что с тем моим женихом, полудурком, которого с каждым днем я понимала все меньше, который с каждым днем нравился мне все меньше, и с каждым днем я все меньше верила тому, что он мне говорил, как, например, что он от меня уходит, потому что ему не нравятся пьющие девушки, видал? даже причина есть, а дело было в том, что это я собиралась уйти от него, ведь что бы я делала с таким стариканом, как он, парень был старше меня на двенадцать лет, на целую дюжину, я вполне уверена, что на этот счет имеется какая-нибудь китайская пословица, а этот полудурок берет и опережает меня, ну и что тут можно было угробить еще сильнее, ведь единственное, чего я хотела, так это чтобы мы вновь были вместе, но только для того, чтобы я оставила его на обочине, а не он меня, а потом моя мать, естественно, встала на его сторону: ясное дело, Агнес, ну как же он мог не уйти, если я предвидела, чем все кончится, дочка, я это предвидела; и вот так же я чувствую себе с Форетом. А еще я чувствую себя как бы в шкуре мишки Войтека, медведя с постера в моей комнате, того самого медведя, которого взяли к себе солдаты польской армии еше медвежонком, которого они поили пивом и научили курить, а потом отдали в зоопарк, смотрите-ка, медведь-курильщик, и посетители давали ему сигареты по приколу, однако никто не давал мишке прикурить, так что медведь просто их жевал целыми пачками; вот и я живу с ощущением, что Форет перестал подносить мне огоньку и теперь ждет, чтобы я глотала сигареты пачками, и вместе с тем я до жути боюсь, что он перестанет снабжать меня табаком.
Я должна двигаться вперед, меня утешает хотя бы то, что я глотаю сигареты Форета, думаю, что в этом я дала фору Войтеку, или он тоже догадался, какими клиническими идиотами были посетители зоопарка? Но другой стороны, разве оказаться смышленее мишки — повод для торжества, Агнес? Я-то знаю, что глотаю сигареты Форета, и знаю, что не хочу, чтобы он меня бросил, я сама хочу уйти от него, хочу бросить ему в лицо: «Вот она, твоя дерьмовая биография», — и пусть у меня берет интервью «АВС-Культура», и пусть мне позвонит мать и скажет: «Девочка моя, моя звездочка, я всегда знала, что делаю правильно, оплачивая твою учебу». И поэтому я принимаю решение не менять сегодня ночью постельное белье, на котором валялись мы с мужиком, обладателем писклявого голоса, а лучше напишу новую историю. Историю, связанную с зубами, гениталиями и рюмками бренди.
Ту, что связана с одиночеством.
Однако здесь все связано со всем.
6. История Анн-Мари Паскаль
Обидуш (Португалия), декабрь 2005 года
По словам Форета, шестой фрагмент его биографии требует нового прыжка во времени. Прыжка, который переместит нас в Обидуш в период вскоре после развода с Кэти, но задолго до того, как его книги стали расходится тысячными тиражами в Португалии. Это история, которой всяко не случилось бы без книг, равно как и книг Луиса Форета не случилось бы без этой истории, поскольку тогда не было бы ни Шахрияр, ни Азии, ни Девушки погоды и времени, ни Луиса Форета. Это история о вишневом ликере и зубах. Это — история.
Которая начинается со скользящих по влажной брусчатке Обидуша резиновых подошв человека, которому предстояло стать Луисом
Человек, которому предстояло прожить еще много лет и испытать немало огорчений, прежде чем стать Луисом Форетом, приехал в Обидуш для участия в конференции, главным событием которой было выступление Пола Остера. Писатель с мешками под глазами находился в тот момент в зените своей славы. Не хочу сказать, что сейчас он уже не популярен или менее популярен, чем Луис Форет, но в те годы Остер был вездесущ.
Он был везде, но только не в Обидуше: отравление устрицами, как пояснил его португальский издатель, не позволило ему покинуть Лиссабон.
Так что тот, кому предстояло стать Луисом Форетом, очутился с бронью номера в гостинице Обидуша на три ночи и почти полным отсутствием дел.
Гостиница, притулившаяся к зубчатой городской стене, — не лучшее место, чтобы провести уикэнд. Пол скрипит при каждом шаге, словно корочка на свежей краюхе хлеба, там пахнет старым гнилым деревом, плесенью и стоячей водой. По словам Форета, снимки гостиничной «музейной мебели» можно найти в интернете, однако сам по себе этот факт не делает соответствующие предметы обстановки ни чистыми, ни функциональными: секретер такой узкий, что невозможно поставить ноутбук; дверцы шкафа — с зеркалами во весь рост, но до того иссеченные царапинами, что увидеть в них себя невозможно; отопления нет, зато имеется электрический радиатор, который так перегревается, что искрит розетка; кровать жесткая; покрывало шершавое; фарфоровое покрытие ванны приподнялось вокруг слива, сформировав неровное пятно неприятного бурого цвета.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, старался не ступать на это пятно, принимая душ. Он понимал, что это всего лишь ржавчина, но выглядело оно как доказательство преступления. Казалось, к пятке может прилипнуть сгусток крови, ошметок мозга, кусок какой-нибудь гадости. Казалось, что с минуты на минуту явятся криминалисты, огородят ванну лентой и повесят на нее пластиковую табличку: «улика А».
Кто хоть раз в жизни побывал в Обидуше, наверняка знает, какой он маленький, этот городок. Окруженный городской стеной, весь город сводится к двум утл щам: верхняя изобилует сув енирными лавками, а на нижней толпятся рестораны. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, был не за рулем, из Лиссабона он приехал в автобусе.
И что ж ему здесь делать целых три дня?
По словам Форета, время порой наводит на него тоску. Он и представить не мог, чем обернется для него это тюремное заключение: его поместили сюда и оставили на целых три дня бегать, подобно морской свинке, по скользкому лабиринту из двух улиц, где все закрывается в семь вечера.
Ну и каковы были шансы встретить кого-то знакомого в таком лабиринте? Каковы шансы встретить кого-нибудь в Обидуше после окончания туристического сезона? И не того, кого видел пару раз в жизни, а кого-то вроде Анн-Мари Паскаль?
Совпадения, которые повторяются, перестают казаться случайными; в конце концов начинаешь задаваться вопросом, а имелся ли у человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, какой-нибудь иной шанс, кроме как стать Луисом Форетом?
По словам Луиса Форета, он заметил Анн-Мари, когда она потягивала жинжинью на улице с сувенирными лавками, возле тележки мороженщика на красных колесах, с четырьмя прикрученными болтами железяками по углам и белым тентом, испещренным голубиным пометом. Сам же он направлялся к облицованным плиткой воротам, кладущим предел обнесенной стеной тюрьме, в которой он, с благословения Пола Остера, решил запереть себя на целых три дня.
Жинжинья — типичный для этого региона ликер, обыкновенно подаваемый в вафельных стаканчиках с шоколадом. Анн-Мари собирает вокруг себя вафельные стаканчики, как киногерои городят стеклянные рюмки. Тележка с мороженым переполнена вафельными стаканчиками, которые к тому времени успела опустошить Анн-Мари. С каждым глотком она опускает монету достоинством один евро в ладонь португальца, который наполняет стаканчики из бутылки со стеклом непроницаемым, как зеркала в гостиничном номере человека, которому предстоит стать Луисом Форетом. Мороженщик, грудастый парень, из кожи вон лезет, стараясь втолковать Анн-Мари, что стаканчик съедобный. Она пропускает его объяснения мимо ушей и вливает в себя очередную порцию жинжиньи. Когда пьет, она откидывает голову назад, закрывает глаза, и, если присмотреться, можно представить, как жидкость стекает по горлу.
По словам Форета, Анн, по своему обыкновению, переборщила с косметикой. Слой темного тонального крема на ее лице пошел трещинками, подобно чересчур толстому слою краски на стене. Таким образом она пытается скрыть черные точки угрей, те несмываемые чернила, которыми раскрасило ее лицо отрочество. Волосы у нее собраны в хвост. Одета так, словно в оперу собралась. Что неудивительно, как раз в духе Анн-Мари, по словам Форета, внимания собственной внешности она всегда уделяет через край, но людей рано или поздно это начинает раздражать, их вообще в конце концов раздражает очень многое.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, узнаёт ее в ту же секунду. Да и как ее не узнать? Первое его непроизвольное желание — как следует ускориться: Анн-Мари — последнее для него живое существо, за которое ему улыбается зацепиться в этой точке своей биографии. И все же, пока она кладет очередной сверкающий евро в ладонь португальца, тот, кому предстоит стать Луисом Форетом, задается вопросом: а что он, собственно, теряет? Ситуация в Обидуше уже сама по себе удручающая, его отношения с Кэти плачевны. В худшем случае у него есть в запасе возможность вернуться в Лиссабон и дожидаться там поезда, который доставит его домой, и тогда он так или иначе потеряет деньги за две оплаченные ночи в отеле. По словам Форета, худший сценарий все же не слишком его обескураживал. С другой стороны, если Анн-Мари остановилась здесь, в Обидуше, то избежать по меньшей мере полудюжины встреч с ней в ближайшие дни нереально. Идея проявить инициативу не так уж и дурна.
Еще одна жинжинья: глаза прикрыты, голова запрокинута.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, останавливается у нее за спиной, откашливается и говорит:
— Ты в курсе, что стаканчики съедобные? — Ничего лучшего в голову ему не приходит. Кто бы мог тогда подумать, что однажды слова сделают его миллионером.
От неожиданности она чуть не поперхнулась.
— Еще один. Не хочу чертова шоколада.
У Анн-Мари красивые глаза, она, в общем-то, довольно симпатичная, несмотря на проблемную кожу и огромные передние зубы, из-за которых ей трудно закрывать рот. По словам Форета, когда губы ее смыкаются, кажется, будто она их надувает или же делает нечто не менее соблазнительное, хотя в действительности это всего лишь способ укрыть в пещере избыток эмали и дентина.
— Ну и встреча, скажи? — реагирует наконец она.
— Ты
— Да нет, удивилась.
— Что делаешь в Обидуше?
Приехала пить жинжинью, не видишь, что ли? А ты?
— Приехал посмотреть, как ты пьешь жинжинью.
— Гляди — ка, как у нас все складно выходит, — смеется она, лязгая зубами.
— Ты здесь по работе? — интересуется он, мягко беря ее за руку.
Анн-Мари уже работает в компании, занимающейся поставками тканей, той самой, которая несколько лет спустя приведет их в Марракеш.
— Я приехала кое-что подыскать.
— Это в Обидуше-то? — удивляется сбитый с толку человек, которому предстоит стать Луисом Форетом. — Пожалуй, это последнее место, где мне пришло бы в голову что-то искать.
— Но ведь ты тоже здесь.
— Ну да, непоследовательность налицо.
— Прекрасное место, — говорит Анн, рисуя рукой полукруг.
— Это верно, оно прекрасно. Однако прекрасные вещи такие скучные!
— Я кажусь тебе скучной? — Анн улыбается, обнажая зубы. По словам Форета, они показались еще крупнее, чем ему помнилось, а ведь он часто встречал Анн-Мари, когда был женат на Кэти. Тогда, в Обидуше, в декабре две тысячи пятого, не прошло и полутода с тех пор, как он развелся. И он задумывается, может ли быть такое, что зубы, как и уши, растут у человека всю жизнь.
— А можно узнать, что ты здесь ищешь? — интересуется человек, которому предстоит стать Луисом Форетом.
Продавец жинжиньи огорченно собирает с поверхности тележки вафельные стаканчики и бросает их в мусорный бачок.
— А как ты думаешь, что труднее всего найти? — отвечает вопросом на вопрос Анн.
— Это что, игра-угадайка? Я должен отгадать?
— А почему бы и нет?
— Ладно, дай подумать: что труднее всего найти… — Он шутовски массирует себе виски. — Не знаю; может, сурьму?
— Это еще что такое? — хохочет Анн.
— Металлоид. Ты не знаешь, что такое сурьма?
— Нет.
— Из сернистой сурьмы, например, делают краску, арабы используют ее, чтобы подводить глаза.
— И она что, такая ценная?
— Ее запасы могут истощиться в ближайшие четверть века.
— Ого, надо же!
— Сама понимаешь…
— Но нет. Я ищу не сурьму. — И она снова смеется.
— То есть я промахнулся?
— Да.
— Может, ты старого друга ищешь?
Анн медленно дважды хлопает ресницами.
— Да мы с тобой друзьями никогда не были.
— Ну так сегодня самый подходящий день, чтобы ими стать.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, поднимает руку ладонью вверх, и несколько капель падает ему на ладонь. Анн-Мари встряхивает зеленый зонтик, затем, нажав на кнопку, раскрывает его, и они оба укрываются от дождя.
— А можно все-таки узнать, что ты ищешь? — спрашивает человек, которому предстоит стать Луисом Форетом.
Эту ночь они проводят вдвоем в обшарпанном гостиничном номере, где пахнет трухлявой древесиной.
— Ты, скорее всего, не поверишь, — говорит Анн-Мари, — но у меня еще хуже.
По словам Форета, он еще не знал, что именно она искала. После промаха относительно дружбы и сурьмы начинает обретать вес гипотеза, которая базируется на следующих тезисах: а) человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, не мастак соблазнять; б) Анн-Мари слишком легко соглашается пойти с ним в отель. Вывод в) очевиден так же, как передние зубы Анн, когда она смеется.
На самом деле первое, о чем он думает, — как непросто будет от нее теперь избавиться. Но с какой стати ему этого хотеть? С какой стати ему хотеть от нее избавляться? В пищевом отравлении Пола Остера был какой-то смысл — желательно его обнаружить. Но Анн-Мари… Скажем так, ей, должно быть, очень хочется оказаться рядом с кем-то, раз уж она с ходу соглашается провести с ним ночь.
С ней он познакомился раньше, чем с Кэти, все на том же злополучном просмотре Трюффо, организованном Альянс Франсез. В программе первого дня значились «Четыреста ударов», но пленка с этим фильмом порвалась, и вместо него показали «Последнее метро». К глубочайшему его разочарованию. Да что там, он так ей и сказал, когда они, покупая билеты, встретились случайно у кассы: «Этот фильм интересует меня больше других». «Меня тоже», — сказала она в ответ, стараясь не слишком показывать зубы. Позже, будучи уже женатым на Кэти, он спросил у Анн, ее хотя бы интересовал Трюффо? Анн потрясла костлявыми руками и сменила тему.
Пошли бы его дела лучше, если б тогда он сошелся с Анн-Мари, а не с Кэти? Как минимум все было бы не так. Быть может, при таком раскладе мне бы никогда не пришлось писать его биографию. Быть может, он чувствовал бы себя счастливее. Если бы ему нужно было выбрать одну из двух, он, без всякого сомнения, выбрал бы Анн. Быть может, Анн была «Четырьмястами ударами», а Кэти — «Последним метро». Это все, на что намекали ему названия двух старых фильмов.
По его словам, своих жен он любил меньше, чем любовниц, а тех — меньше, чем женщин, с которыми не спал никогда.
В «Разящих лучах печали» он писал так: «Желать кого-то на расстоянии — удовольствие гораздо более изысканное, чем желать его же, когда он рядом».
Кэти и Анн были неразлучны, как ниточка с иголочкой. Знали друг друга с незапамятных времен.
Когда обе были еще в пеленках, матери катали их в колясках по дорожкам одного и того же парка, потом девочки ходили в один детский сад, в одну начальную, среднюю и старшую школу и, несмотря на то, что учились на разных факультетах, никогда и нигде не разлучались.
Вот тут-то на сцену и вышел он. Анн-Мари, должно быть, в ту ночь подумала, что, раз уж они ниточка с иголочкой, нет ничего дурного в том, чтобы его поделить.
Или же один бог знает, что там пронеслось в голове Анн-Мари, потому что вскоре все обернулось чем-то совсем уж странным.
Странным даже по меркам странной биографии Луиса Форета.
Анн устраивается в старинном кресле в стиле бидермейер: кожа в трещинах, лак пузырится. На секретере — парочка древних экземпляров Камоэнса и Эса ди Кейроша с трудно различимыми буквами: полустертыми, ускользающими. Все в этой комнате будто растекается, испаряется.
Куда деваются кожа, фарфор, лак? Куда исчезают буквы?
Ноги Анн упираются в кровать — ноги голые, изящные, так контрастирующие с костлявыми руками, ноги с округлыми лодыжками и подъемом, который кажется символом бесконечности, их довершают ступни с веретенообразными пальцами. По словам Форета, принято считать, что ступни — зрелище не из приятных, но те, кто это говорит, явно не видели ножек Анн-Мари.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, не сводит с них глаз. Она снимает туфли, потом освобождается от черных носков, куда были упакованы ее ножки.
— Ты не против? —
То, что она задает этот вопрос, кажется ему очень милым. Голова ее лежит на спинке кресла, ее голова откинута назад, будто Анн-Мари снова вливает в себя содержимое стаканчика с жинжиньей.
— Здесь у тебя хорошо, — говорит она.
Обогреватель, включенный на максимум, пышет удушающим жаром. Розетка потрескивает, будто старый радиоприемник ищет волну.
— Уж и не знаю, с чего тебе пришло в голову жаловаться на отель. Поверь мне, бывает гораздо хуже, — продолжает она. Затем прибавляет: — Кэти права, ты слишком много жалуешься.
«Ну вот, снова-здорово>, — подумал он тогда, по его словам.
— Анн, мне кажется, о Кэти нам лучше сегодня не говорить.
Он лежит на кровати, голова на подушке, опертой об изголовье темного дерева, лак на котором, разумеется, в трещинках.
— Ой, извини, — небрежно роняет она, — случайно с языка сорвалось.
Да ладно, Анн, неужто и впрямь сорвалось случайно?
— Все слишком свежо. И ты, конечно, пока с этим не справился, — добавляет она.
Он улыбается, не может не улыбнуться. Не справился? А это, случаем, не она ли не способна справиться с тем, что сидит в гостиничном номере, задрав на кровать голые ноги, тет-а-тет с бывшим мужем лучшей подруги?
Она переводит разговор на другую тему.
Теперь они беседуют о тканях. О чудесном мире тканей. — ему невдомек, насколько он пресытится ими. О невероятно низких ценах на ткани в Турции. Марокко и Бангладеш. О лицемерии крупных брендов, ради обогащения эксплуатирующих детей и женщин, их рабский труд на текстильных фабриках. В ее компании всё не так: они же не рабовладельцы, они лишь посредники. Она произносит это уверенно, убежденно.
Еще одна характерная черта Анн-Мари, по словам Форета: она чистосердечна и наивна. По крайнем мере, таков ее голос, красивый и мелодичный, она об этом знает, и она не слишком заботится о том, чтобы убеждать других.
Своим мелодичным голосом Анн-Мари вещает несколько часов кряду. С того момента, как они вошли в единственный открытый после шести вечера бар в Обидуше. Дождь лил как из ведра, и они укрььтись от него в этом логове с длинными скамейками и духом горящего спирта. С потолка свисали перевернутые старинные пивные бочонки, напоминавшие подвешенных за пуповину детенышей летучей мыши.
— Надеюсь, их надежно закрепили, — прокомментировала Анн.
Они заказали домашнее вино в заляпанном кувшине и «адские чоризо», благодаря которым в заведении и витал характерный аромат[18]. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, широко улыбнулся, когда португалец поджег в глиняном горшочке жидкость и взметнувшееся пламя ударило горячей волной им по ресницам. В этот момент он сказал Анн, что это совсем не то, что подразумевается под романтическим ужином.
Она серьезно спросила:
— А почему этот ужин должен быть романтическим?
И все же, когда они покончили с ужином и вышли на улицу, Анн взяла его под руку, и они тесно прижались друг к дружке, пытаясь уместиться под зеленым зонтиком. И это была ее идея — переждать дождь у него в отеле.
Так чем же мы займемся, Анн-Мари?
На часах — половина восьмого вечера, на улице — ночь-полночь, все заведения наглухо закрыты рольставнями. Что же им еще оставалось?
Разговаривать.
Рассматривать ее ноги.
Однако, по словам Форета, наступает момент, когда каждый их изгиб уже известен ему до мелочей. Наступает момент, когда разговоры стихают. Когда весь вечер ходишь кругами вокруг единственного, что их объединяет, то есть Кэти, такой момент неизбежен.
Момент, когда сказать уже нечего и остаются лишь две опции: секс или отступление.
Нет ни золотой середины, ни перемирия, ни возможности срезать углы. Разве что ты — человек, которому предстоит стать Луисом Форетом: в этом случае произойти может все что угодно.
— Ты так и не сказала, зачем сюда приехала, что собиралась искать в Обидуше. Не сказала, что тебе так трудно найти, — говорит он.
Ноги Анн начинают шевелиться, принимаются играть одна с другой, и его охватывает желание протянуть руку и схватить их, но любое резкое движение может спровоцировать отторжение, тогда ему придется отступить. Возможно, по словам Форета, веди он себя по-рыцарски, просто проводил бы даму в ее отель на другом конце города. Но ему в такой степени лень, что только лишь по этой причине из двух опций, наметившихся к тому времени, он выбирает секс.
К тому же какого черта! У него не было секса с тех пор, как он развелся с Кэти! Уже не говоря о пощечине, которой станет для первой жены новость о том, что он переспал с ее лучшей подругой, а она точно узнает, в этом-то у него не было ни капли сомнений. Для него, уверяет он, ситуация сулила только выгоду. Если кому и следовало осторожничать, так это Анн-Мари.
— Я приехала искать себя.
— А ты потерялась?
— Немного. — Анн барабанит пальцами по подлокотнику кресла.
— Забудь все, что я наговорил тебе раньше, — заявляет он. — Это совсем не плохая идея — приехать в такое место, как это, искать и находить себя. Единственное, что можно здесь делать, — это находить разные вещи.
— За исключением сурьмы. — Ее губы расползаются в улыбке, обнажая длиннющие резцы.
Он задумывается: а как, интересно, она ест, ведь с такими зубами в рот мало что пролезет.
— Не знаю, — продолжает она, — наши с тобой ожидания от Обидуша вошли в клинч. Теперь я себя чувствую вконец потерянной. Эта встреча — совсем не та, на которую я надеялась.
Одним прыжком Анн перемещается с кресла на кровать. Наступает момент, когда можно коснуться ее ног. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, опускается на колени.
— Можно? — спрашивает он, мягко кладя руку на подъем ее правой ноги.
— А кто откажется от массажа ног?
Он пожимает плечами:
— Совершенно точно кто-нибудь когда-нибудь от чего-то да откажется.
Анн ставит обе ступни на колени новоявленного массажиста. Подол черного платья соскальзывает к бедрам. Ее беззаботная поза — голова откинута, глаза закрыты — приоткрывает его взгляду черное пятно волос на лобке, еще больше зачерняющее черные трусики. Быть может, это вовсе не небрежность. Он начинает нежно поглаживать ей ступни, стараясь не щекотать. Щекотка — злейший враг чувственности. Не говоря уже о последующих словах, которые она произносит, не открывая глаз:
— Я беременна.
— Что?
—Я говорю, что я беременна. — Она приподнимается.
Они смотрят друг другу в глаза; она стискивает зубы, поджимает губы. Ему очень хочется ее поцеловать, однако кажется, что момент неподходящий. Обо всем вроде как уже договорились, а теперь откатываются назад, к самому началу. К логову с «адскими чоризо». Или еще дальше.
— Даже и не знаю, что тебе сказать. В добрый час?
— Нет, в добрый час — нет.
— Ну, в таком случае сочувствую.
— Тоже нет. Я буду рожать. Хочу ее родить.
— Ты уже знаешь, что это девочка?
— Предчувствую.
Анн-Мари на втором месяце беременности. Он продолжает ласкать ей ноги, видит трусики, но сомневается, следует ли продолжать смотреть на них.
Ситуация сама по себе несколько абсурдна. А будет еще хуже. Вроде как теперь он должен о чем-то ее спросить. Или же нет. Он откашливается, прочищая горло.
— А отец? — неуверенно произносит он, чуть запнувшись.
— Ты его не знаешь.
— А, ну ладно, в любом случае мы с тобой в последнее время не так чтобы часто встречались, ну ты понимаешь. Но я не об этом.
Она вздыхает, и спрашивает, можно ли выкурить сигаретку. Он говорит, что да, конечно. Номер для некурящих, но это неважно. Она беременна.
Если это не мешает плоду, то, думает он, вряд ли помешает и служащему на ресепшен.
— Но тебе придется угостить меня, я же не курю, — говорит она.
— Тогда ты выбрала отличный момент, чтобы начать. — Он протягивает ей пачку «Лаки Страйк», из которой торчит фильтр — серебристый, с перфорацией.
— А жинжинья? А вино в баре?
— Я ищу себя.
— Что ж, лучше б ты нашла себя как можно скорее, а то твой ребенок получит абстинентный синдром.
— Во-первых, это девочка, я тебе уже говорила, а во-вторых, ты что, уже берешься судить, какая я мать?
Она отдергивает ноги, садится в позу лотоса. С видом трусиков можно распрощаться.
— Я? Боже упаси.
Анн глубоко затягивается и заходится кашлем — кашлем некурящего. Дым попадает ей в глаза, и те слезятся; она плачет. Он приближается к ней, чтобы утешить.
— Не беспокойся, — говорит Анн. — Когда я режу лук, все точно так же. Глаза слезятся из-за химической реакции, и я начинаю реветь как корова. Никак не получается, чтобы глаза плакали, а я — нет.
По словам Форета, это объяснение трогает его, и ему снова хочется ее поцеловать.
— По мне, такая солидарность тела с глазами очаровательна.
Анн смеется, продолжая плакать, ее резцы в апогее. Как карьера Поля Остера. Или еще большем.
Он говорит себе: да или нет. Или секс, или отступление. Или черные трусики, или зеленый зонтик. В общем, он ее целует.
И, чего и следовало ожидать, наталкивается на резцы, проникает языком в рот через отверстие между ними, и неожиданно оно оказывается больше, чем он ожидал. Оно расширялось, по словам Форета, как родовые пути, по которым предстояло пройти девочке.
Ее язык — влажный, с привкусом никотина — отвечает ему с жадностью. Он ласково проводит рукой по ее волосам, а потом спускается ниже, к груди. Однако в этот момент все начинает усложняться.
— Я не могу, — очень серьезно заявляет она.
— Ничего страшного, я понимаю, — отвечает он. — Ты не хочешь говорить об отце, но все же он, насколько я понимаю, существует.
— Конечно, он существует, — говорит она. — За кого ты меня принимаешь, за чертову Деву Марию, что ли?
— Я просто неудачно выразился, — оправдывается он, стараясь прийти в себя и скрыть эрекцию. В «Разящих лучах печали» он написал: «Худшее при отступлении на определенном этапе то, что гениталии узнают об этом последними». — Насколько я понимаю, делать с этим ты ничего не собираешься.
— Ты ничего не понимаешь.
Похоже, человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, никогда ничего не понимал.
Она распускает хвост, снова собирает волосы и делает ту же прическу. Это нервное. Причем она так туго стягивает волосы на затылке, что кожа на лбу сдвигается и брови взмывают вверх.
— У нас с ним были отношения, четыре месяца, но месяц назад он бросил меня ради другой, не зная, что я забеременела. Надеюсь, и не узнает.
— Ого! — говорит он, и только, потому как плохо понимает, что еще можно сказать, кроме «Ого!».
Повисает одна из тех неловких пауз, которые возникают, когда каждый из собеседников думает, что продолжить должен другой.
Наконец она прерывает молчание, даже не пытаясь скрыть разочарование:
— Я не могу. Не могу заниматься сексом, пока беременна, считаю, что будет неуважением, если пенис начнет гулять у меня внутри, пока там моя малышка.
— Ого! — говорит он. И больше ничего не добавляет, потому что какого еще хрена тут добавишь? Не будет же он у нее спрашивать, знает ли она, как там все работает, ну там, у нее внутри? Она что, думает, будто малышка ходит по вагине, как на экскурсии, или как?
Это естественнее всего на свете. Она употребляет алкоголь, начинает курить, однако не хочет, чтобы там был пенис. Никаких пенисов!
Поэтому он говорит только «Ого!».
Анн кладет голову ему на плечо, и он гладит ее по волосам в знак солидарности, в точности как ее тело проявляет солидарность с глазами при резке лука. Однако эта солидарность — самая фальшивая солидарность в истории. Легкое прикосновение к голове обычно означает: «Я понимаю, что ты чувствуешь», этот же его жест означает: «Ни хрена я не понимаю». Касаясь ее волос, он замечает, что они натянуты очень туго, будто гитарные струны.
— Но… — произносит она.
Ого! Есть некое «но».
— Но всегда можно сделать кое-что другое.
— Как это?
Он не понимает. Неужели она собирается предложить сыграть в маджонг.
— Ну, есть кое-что еще, кроме пенетрации.
— Да, конечно.
Конечно же, есть кое-что еще, кроме пенетрации: потертые кожаные кресла; зеркала, в которых себя не увидеть; радиатор, напоминавший средневолновой радиоприемник при отсутствующем вещании; книги с выцветающими буквами… Но для всех этих вещей ее присутствие здесь вовсе не обязательно.
— Хочешь?
Он пожимает плечами, плохо понимая, хочет ли чего-то из того, с чем и так знаком. Представьте, чего он не знает.
Анн воспринимает это движение как согласие.
Она тянет ремень за пряжку, одним движением расстегивает его, расстегивает пуговицу джинсов и спускает их вместе с трусами. Эрекция исчезла не окончательно. В «Разящих лучах печали» он написал: «Гениталии обычно узнают обо всем последними, и порой это к лучшему».
Через полсекунды он уже у нее во рту. Но она, по-видимому, сомневается. Или же замечает тень испуга на его лице. Она спрашивает:
— Тебе нравится? — и вновь берет его в рот, не дожидаясь ответа.
А что на такое ответишь?
Должно быть, это то, что называют фатической функцией языка, думает он в тот момент — так он утверждает. Или же фаллической функцией языка.
По словам Форета, он никогда не был самым романтичным на
Все, что он говорит, все, что приходит ему в голову в тот момент, сводится к единственному:
— Осторожно с зубами! Поосторожнее с зубами!
Даже если бы Луис Форет лично писал свою биографию, если бы он собственноручно писал эту главу о мужчине, которым был, он не смог бы рассказать больше о последующих днях, неделях и месяцах.
Любопытно, что ты, оказывается, прекрасно помнишь покрытый шоколадом стаканчик, помнишь объятые пламенем чоризо, помнишь потертое кожаное кресло или самое что ни на есть неуместное восклицание, но при этом начисто забыл помолвку, начало совместной жизни с другим человеком, беременность, с каждым днем растущий рядом с тобой живот. Правда, в это трудно поверить?
Однако он уверяет, что ничего такого не помнит. Уверяет, будто единственное, что осталось в его памяти, — один бесконечный минет. И не то чтобы он об этом просил, но ведь и не отказывался. Его роль была невелика — ритм задавала она. Они практиковали минет ежедневно вплоть до рождения Наты. Ему было неловко, но он не возражал.
Он всегда был трусом, прячущимся за спиной дамы икс.
Быть может, по его словам, ему следовало спасаться бегством, однако прежде чем он так поступил, прошло целых шесть лет. Тогда же он сделал прямо противоположное: через год после развода женился на находившейся на восьмом месяце беременности от другого мужчины лучшей подруге первой своей жены.
Несмотря на приглашение Анн-Мари, Кэти на свадьбе так и не появилась. Сам он никаких возражений по поводу этого приглашения не высказал, это представлялось ему излишним: он прекрасно знал, что Кэти ни за что на свете на этой церемонии не появится. Мало того, Кэти вообще не пожелала выслушать Анн, хотя в преамбуле к разговору та в качестве смягчающего обстоятельства призналась, что при общении с человеком, которому предстояло стать Луисом Форетом, она хранила вагинальную девственность.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, Нату принял как родную дочь. А потом бросил ее, как бросил бы родную дочь.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, заявил Анн-Мари, что обручальное кольцо носить не будет; возражать она не стала. Последнее, чего хотел человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, так это таскать золотые кандалы на пальце исключительно по той причине, что Поль Остер неудачно поел устриц.
Исключительно по той причине, что Анн-Мари отправилась в Обидуш не для того, чтобы найти там сурьму.
Приложение к документу № 4
Десять заповедей пустившегося в бега
Фрагмент романа «Пуститься в бега», написанного Луисом Форетам и опубликованного в декабре 2016 года
Видите ли, я был лично знаком с тем типом, который в один прекрасный день пустился в бега.
Он спасался бегством, будто это могло чему-то помочь. Не сознавал, что то, от чего он убегает, бежит рядом с ним.
И как он ни старался, как ни прибавлял скорость, оторваться от преследования не получалось.
Чтобы этого типа понять, прежде всего следует установить, что значит «пуститься в бега».
Бежать намного проще, чем кажется, нужно только немного потренироваться, довольно важно не курить и не иметь лишнего веса, но, в общем и целом, даже абсолютный увалень способен преодолеть пять километров за полчаса. С этого и нужно начинать: пять километров, не больше. Если ставить нереалистичные цели, быстро сдуешься.
И вот не успеешь оглянуться, как бегаешь уже пять километров не задыхаясь, хотя, конечно, будут и такие дни, когда ты все проклянешь и станешь маяться вопросом, какого хрена вообще бегаешь и что именно вынуждает тебя трусить в кроссовках на воздушной подушке, тех самых, что действительно бегут быстрее тебя.
Забудь о времени, сосредоточься на расстоянии. Забудь о тех, кто проносится мимо со свистом, потому что они слишком спешат, не имея ни малейшего понятия, куда направляются, просто круги нарезают, — вот увидишь, скоро они снова появятся перед тобой.
В этом-то и ключ ко всей истории: круги. Бегуны всегда предпочитают бегать по кругу, завершать пробежку там, откуда начали. Логично, что рано или поздно перед тобой встанет вопрос: какой смысл в этой беготне?
Бежать имеет смысл только в том случае, если ты стартуешь из пункта А, намереваясь прибыть в пункт Б, а уже завтра из пункта Б ты побежишь в пункт В. И так далее.
Если с утра пораньше пробежать пять километров на завтрак, что по силам каждому, а на полдник еще пяток, выйдет десять. А если будешь пробегать свою десятку каждый день в течение месяца, получится уже триста километров. За год — три тысячи шестьсот пятьдесят. За пятнадцать месяцев ты из любой точки Испании добежишь до Москвы. Вот что значит пуститься в бега, а не то, чем занимаются те бегуны, которые одним чихом просвистывают мимо тебя.
Бежит только тот, кто движется к цели.
В общем, тот тип, герой этой истории, навострив лыжи в Москву, по дороге между делом сотворил декалог: десять заповедей пустившегося в бега. Что-то вроде скрижалей Завета. Вот они.
1. Смирись с тем, что понадобится рюкзак со спортивной одеждой, в которую ты сможешь переодеться, когда та, что на тебе, промокнет. В году будут месяцы, когда шмотки, выстиранные вручную, можно будет высушить в номере хостела, однако зимой вещи сохнут дольше, и тебе придется влажными засунуть их в рюкзак. Это цена, которую придется платить.
2. Смирись с тем, что тебе понадобится кредитная карта с достаточным балансом: все это далеко не бесплатно. Но если ты будешь ночевать в придорожных хостелах и питаться бутербродами или бизнес-ланчами, то за 20 000 евро — максимум за 25 000 — вполне сможешь добраться до Москвы. И не говори, что у тебя нет таких сбережений.
3. Смирись с тем, что тебе придется быть осторожным и бежать только в светлое время суток, причем значительная часть пути придется на обочины, которые зачастую — несбыточная мечта, как и счастье. Ведь тебе вряд ли хочется закончить жизнь под колесами автомобиля, верно? Наверняка найдутся и более приятные дороги из пункта А в пункт Б, но шоссе гарантирует две вещи: ты не потеряешься и тебя не будет поджидать в засаде вор или убийца. Ты хоть раз слышал об убийце, шагающем по автобану?
4. Смирись с тем, что придется забыть о существовании телевизора и мобильника, особенно мобильника. Однажды воля твоя точно ослабеет, и
5. Смирись с тем, что придется бежать одному. Пятый завет всегда самый важный. Пускаться в бега в чьей-то компании бессмысленно: даже не пытайся гармонизировать ритмы. Один из вас неизбежно будет двигаться быстрее, ему придется ждать. Побег как сама жизнь, главный мотив бежать — давайте не будем себя обманывать — оставить всех позади.
6. Смирись с тем, что потеряешь работу. Будь ты даже госслужащий, все равно лишишься должности по причине постоянного отсутствия на рабочем месте без уважительной причины. В этом лучшая часть истории: твоя дерьмовая работа тебя не догонит. Поверь мне, скучать ты по ней не будешь.
7. Смирись с тем, что, если ты не слишком коммуникабельный, тебе за несколько недель может не представиться ни единой возможности с кем-нибудь по-настоящему пообщаться. А теперь подумай, чем помогла тебе вся твоя болтовня в течение всего твоего ничтожного существования. Подумай, почему многие религии говорят о постижении Бога путем молчания.
8. Смирись с тем, что, как бы быстро ты ни бежал, от себя не убежишь. Ты будешь с самим собой при каждом шаге, будешь слышать свой голос, как только откроешь рот, тебя будут терзать твои собственные демоны. Ты сменишь имя в пути, но тот, кем ты станешь, не обманет того, кто ты есть.
9. Смирись с тем, что, коль скоро смерть свою ты всегда несешь с собой и коль скоро в этой истории ты не кто иной, как Тед Хьюз, смерть не останется дома. Смерти не нужны мессенджеры.
10. Смирись с тем, что до Москвы ты не добежишь, но это к лучшему, поскольку тогда не придется думать, что ты будешь делать, когда там окажешься, а также задаваться вопросом, есть ли в этих заповедях хоть какой-то смысл.
7. История Ургуланилы
Сент-Эмильон (Франция), март 2013 года
Форет утверждает, что место действия седьмого фрагмента его биографии — некий винодельческий городок на юге Франции, а время — пять месяцев спустя после того, как он пустился в бега, покинув Нату и Анн-Мари. Он говорит, история эта начинается со слов женщины, которая сообщает, что радиатор в ванной комнате гостиничного номера, древний шумный рыдван, включаясь, звучит в точности как «Рапсодия в стиле блюз» Гершвина. Он говорит, этого будет достаточно, чтобы составить некоторое представление об этой женщине.
Она изучала искусство в колледже Святого Мартина. Она упомянула об этом, едва они познакомились. Она потягивала бордо по девять евро за бокал. Он поинтересовался, богатенький ли у нее папочка, и она рассмеялась.
Теперь, в гостинице, она кажется ему такой высокой, что он пугается. Он ощущает себя в шкуре Клавдия в сериале «Я, Клавдий», которого вынуждали жениться на женщине огромной, как лошадь. Он предполагает, что она тоже чувствует его замешательство, но, должно быть, уже привыкла к подобной реакции. Она возвышается над ним на несколько сантиметров, причем даже теперь, босиком.
По его словам, когда она тем вечером слезла с табурета у барной стойки, где они познакомились, взгляд человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, совершил путешествие в один конец, как на канале «Дискавери». Занятный эффект, потому что, пока она сидела, выглядела вполне себе нормальной девушкой. Нет, он не хочет сказать, что она ненормальная, что она монстр или вроде того, потому что все совсем не так. Можно даже утверждать, что у нее красивое лицо. Если, конечно, удастся его рассмотреть.
В гостиничном номере она набирает ванну. Вода горячая, чуть не кипяток, так что человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, чувствует жар даже из соседнего помещения. И размышляет о том, что ей наверняка необходима вода более горячая, чем другим людям: прогреть такой длины конечности — вовсе не шутка. До кончиков пальцев кровь добирается, но на это требуется время. На улице льет дождь, на темных пустых улицах холодно. Сбор винограда закончился несколько месяцев назад, и городок затих, умирая от скуки. Таким он нравится ему больше. К тому же сейчас все подешевело. Если бы город кишмя кишел туристами-толстосумами, которые только и делают, что дегустнруют вина и сплевывают, он бы удрал оттуда, уверяет он, — ну да, именно что удрал.
Высокая девушка в баре сказала, что хочет увидеть монолитную церковь Святого Эмильона. Это единственная причина, по которой она решила здесь задержаться, вино ей до лампочки. Она говорила это, потягивая бордо — гоняла его во рту, на дув щеки, что выглядело несколько пошловато. Еще она упомянула, что ей нравятся вещи, состоящие из цельного куска, как та церковь. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, в ответ на это сказал, что в таком случае он ей точно не понравится. Ну, сказала она, монолитная церковь высечена в скале, и уникальной ее делает интерьер. Тут до него дошло, что все уже решили за него.
Это решение и привело ее в ванну его гостиничного номера. В данный момент он раздумывает над тем, поместится ли она там с ногами такой длины или же заденет радиатор и тот свалится в воду. В этом случае древний обогреватель начнет исполнять «Рапсодию в стиле блюз» на подводных амперах. Вот тогда все и накроется.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, прожил в Сент-Эмильоне уже неделю, но монолитную церковь пока не посетил. Ему это и в голову не приходило. Зато он посетил несколько винных погребков, куда пускали бесплатно. В винотеках его уже заприметили: знали, что он дегустирует, но ничего не покупает. Причем знали с самого начала, потому что вино он не выплевывал, просто глотал, не пытаясь распробовать.
Немного странно, когда незнакомая женщина идет с тобой в номер и собирается принять там ванну, разве что она уже успела заняться с тобой сексом. Однако первое, о чем она спросила, войдя в номер, — можно ли принять ванну. Он ответил: а почему нет? Он полагал, что за ванной последует секс. Едва она разулась, он заметил, что ноги у нее пахнут. Так что, по его словам, принять ванну было явно неплохой идеей.
Для посещения монолитной церкви требовалось купить билеты в туристическом бюро. Туда, дескать, попасть можно только с экскурсией и так далее и тому подобное. В общем, просто взять и пойти туда нельзя. Он был в курсе, хотя
Человека, которому предстоит стать Луисом Форетом, приводит в изумление то, как она прибирает к рукам его номер. Рюкзак ее красуется на круглом статике; одежда лежит на его бумагах. Он даже видит трусики — ровно на том месте, где утром, покидая гостиницу, а с ней и город, он оставит владелице отеля написанное на плохом французском письмо.
Может, он слишком медлил, чересчур неторопливо пил свой бокал вина grand cru classé в баре возле монолитной церкви. А может, и нет. Вероятно, было естественно потратить столько времени, учитывая, что колокол пробил четыре раза, а он весь день ничего не ел. Однако дело в том, что, когда они добрались до офиса турагентства, все билеты оказались распроданы. Или в том, что экскурсий в тот день уже не предвиделось. Или в чем-то еще. Потому что он не из тех, кто лучше всех на белом свете говорит по-французски, да и городок этот явно не претендует на первый приз в конкурсе на проявление симпатии.
Ургуланила. Точно. Так звали великаншу, на которой женили Клавдия в сериале «Я, Клавдий». И все над ним потешались. Он задается вопросом, а не потешается ли в данный момент кто-нибудь над ним, воображая, как будет выглядеть соитие с его собственной Ургуланилой. Кто знает, может, это и вправду смешно. Он сейчас не знает.
Она немного разозлилась. Ургуланила. Она ужасно разозлилась, узнав, что они остались без билетов. Если б ты не застрял там со своим бокалом! Но что в таком случае было бы, знать она не могла. Ведь билеты на сегодня могли закончиться еще вчера. Или же в церкви во время экскурсии на голову им мог свалиться один из монолитных камней. Или же устроенный джихадистами теракт наглухо замуровал бы их под землей, оставив в объятиях клаустрофобии. В последние месяцы человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, старался не грузить себя вопросами типа: а что было бы, если бы ты прикончил бокал чуть пораньше? По его словам, когда ты сам задаешь себе вопросы, хуже всего то, что самому и приходится на них отвечать.
Гостиница его — в трех минутах ходьбы от монолитной церкви. В Сент-Эмильоне все расстояния короче ног Ургуланилы. На стульях развешено белье человека, которому предстоит стать Луисом Форетом. Ее позабавил такой способ сушить белье. А где ж еще ему сушить эти тряпки? Сейчас зима, на улице дождь, влажно, балкона в номере нет, только окно без маркизы и с кривыми ставнями, которые все равно не закрываются. А еще ее позабавил элемент декора в виде косухи — жесткой, из керамики или чего-то подобного, которая по воле хозяйки стоит в комнате. Может, она байкерша и ни разу в жизни не останавливалась в гостинице? Хотя это и гостиницей-то не назовешь, скорее просто дом с садом, где сдаются комнаты. В гостинице должна быть стойка администратора, разве нет? Однако для него кожаная куртка не из кожи — вещь очень полезная, на нее удобно повесить сушиться промокшее пальто. Он ставит эту штуку возле обогревателя. Потом включает Джорджа Гершвина — и готово. Еще в номере имеются китайская ширма и белый в черную крапинку комод. Городишке не светит приз в конкурсе на симпатию, а комнате — в конкурсе дизайна интерьеров.
— И что теперь? — спросила она, выйдя из турагентства.
В смысле что теперь?
Ему-то эта монолитная церковь вообще до лампочки. Он сказал, что пойдет за компанию, да и то еще до того, как она поднялась. Он ей это сказал, пока она сидела на табурете. Возможно, встань она на ноги раньше, все сложилось бы не так. (Однако, по его словам, он все еще старается воздерживаться от вопросов типа: а что, если бы она встала на ноги чуть раньше?)
Ургуланила в ванной комнате что-то напевает. В ванну она пока что не влезла, на самом деле она вообще еще одета. Он в курсе, потому что она ходит туда-сюда, копается в своем рюкзаке. Все больше трусов и лифчиков оседает на его бумагах. Она мурлычет «Common People», и ему это нравится. У них обоих, похоже, вертится в голове эта песня с того момента, как они познакомились.
А теперь, сказал он ей, закрыв за собой дверь турагентства, мы можем заняться чем угодно, но при условии, что недолго: через два часа спустится кромешная ночь, и ты уже не найдешь здесь ничегошеньки, даже милдью. Ургуланила понятия не имеет, что такое милдью, но это не важно, она ее всяко не найдет. Дерьмовая получилась метафора.
Когда Ургуланила обнаруживает наконец пузырек с солью для ванны, взгляд ее цепляется за его книги на прикроватной тумбочке, она берет их и листает. «О чем я говорю, когда говорю о беге». «Музыка случая». Она спрашивает: это что, книги, которые он читает? По словам Форета, в ответ он интересуется, неужели она думает, что книги лежат на тумбочке исключительно для того, чтобы ими хвастаться. «Не думаю, — говорит она, — что не прочитать Остера и Мураками — повод для хвастовства».
Он отвечает, что каждую из них прочел не меньше полудюжины раз.
Уже за пределами офиса турагентства она сказала, что, поскольку он в ее глазах — знаток Сент-Эмильона, пусть тогда отведет ее в свой самый любимый уголок города. Его любимый уголок Сент-Эммльона не главная площадь с террасами под сенью буков, с навесами и брусчаткой; не узкая эспланада, ведущая к колокольне монолитной церкви и ресторану с двумя мишленовскнми звездами; не средневековый монастырь, где подают игристое вино. Его любимый уголок Сент-Эмильона — свалка, старинные развалины неподалеку от гостиницы. Добраться туда непросто, но оно того стоит. Это не дом, а скелет: окно, теперь представляющее собой пустоту в обрамлении камней, и стена метров восьми в высоту; в стыках между камнями — мох и невзрачные цветочки, самозабвенно опыляемые насекомыми; внутри все поросло сорняками, но кое-где еще можно различить ступеньки, внутренние перегородки и то, что, судя по всему, было дымоходом.
Она спросила: и чем тебе нравится это место? Она говорит: а чем тебе приглянулись эти книги? Почему человеку нравится то, что ему нравится? Он что, на самом деле обязан тратить время на подобные разъяснения?
Но все же он это делает, он тратит время: говорит, что из одной из тех книг он узнал, что можно
— А что теперь? — спрашивает она.
— В смысле что теперь?
Это место, заброшенный участок, нравилось ему, потому что он представлял, как жили в этом доме сколько-то лет тому назад. Тридцать? Сто? Восемь? Невозможно определить, как долго простояли эти руины. Он воображал, где, в какой части этого дома, занимались любовью, в какой любовь разлеталась вдребезги, где жильцы узнали, что началась война, а где о том, что она закончилась, — да и которая из войн: война в Германии, Пруссии, Британии, Испании? — где рожали, где уходили в мир иной. Здесь жили истории призраков.
— Все истории любви — истории призраков, — сказала она.
И это она сказала не кому-нибудь, а ему.
Другая книга учит его быть отважным, учит не поворачивать назад: герой получает наследство, садится в машину, заводит мотор и отправляется в путь, он будет путешествовать до тех пор, пока у него не закончатся деньги. В общем, что тут еще скажешь, такой план видится ему непревзойденным.
А она ему говорит, что в этом плане как таковом ей видятся кое-какие пробелы.
— Например?
— Ну не знаю, — говорит она, — а потом?
— А что потом?
Она спрашивает, не пустит ли он себе пулю в лоб, когда добежит до Москвы.
Он же говорит, что это ему неведомо, что самоубийство само по себе его не особенно привлекает и что к тому времени он надеется найти какую-нибудь мотивацию.
Она говорит, что, возможно, она и есть та мотивация.
Он смеется, а потом говорит: я пошел готовить пули.
По словам Форета, в ту секунду над заброшенным участком появилась полная луна, и в ее призрачном свете ему удалось разглядеть нос Ургуланилы: прекрасный, идеальных пропорций. Один из самых красивых носов, что доводилось ему видеть, разве что он не был полностью уверен, считал бы он так, если б этот нос оказался перемещен на другое тело, нормальное, как он говорит, тело. А ее вагина? Какая, интересно, у нее вагина, призадумался он, по словам Форета. Какого она размера? Черная дыра, в которой мужчина поместится весь, целиком, как в одном эротическом рассказе?
В гостинице она непременно желает ему показать, что читает сама.
Можно подумать, ему это интересно. Ему-то вообще отлично, даже очень удобно перечитывать одни и те же книжки. Порой ему уже не нужно смотреть на страницу: он закрывает глаза, и абзацы просачиваются сквозь веки, проникают прямиком в мозг.
— И что теперь? — спросила она на заброшен ном участке.
В смысле что теперь?
Без малого пять месяцев человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, бежал в Москву, но не продвинулся дальше западной части Франции, однако и у нее дела обстояли не многим лучше. Она шла из Лондона. Потеряла там работу и, чтобы отвлечься, решила пешком вернуться домой, в Леон. Переправилась на пароме из Дувра в Сен-Назер, это неподалеку от Нанта; в Сен-Жан-Пье-де-Пор ей предстоит выйти на Путь Сантьяго. Ты работала в Лондоне, а путешествуешь с одним рюкзачком? Она пояснила, что отец арендовал грузовик, чтобы перевезти все остальное.
Богатая девочка из тех, кто звонит папочке, как только увидит на стене таракана. А этот рюкзачок — сколько же трусиков в него влезает!
В данный момент все они лежат на его столе, а книга погребена под ними. Такое впечатление, что Ургуланила таскает с собой только трусы и книгу.
А теперь, сказал человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, находясь на пустом заброшенном участке, если хочешь, можешь переночевать в моем номере, там есть диванчик, одну ночь я могу поспать и на нем.
Она обрадовалась: каждый день при помощи планшета она бронировала себе номер, на эту ночь — в Либурне, только эту бронь она потеряет, потому что идти туда пешком в кромешной темноте она боится. Начинало накрапывать. Она не предполагала, что так задержится в Сент-Эмильоне, кроме того, если она останется на ночь, то на следующий день может снова попытаться посетить монолитную церковь. Он сказал: ну да, конечно, а сам в это время думал, не попытать ли счастья с этой вагиной, сконцентрировавшей в себе, быть может, все гравитацию вселенной.
Она ему говорит: забудь ты об Остере и Мураками, смотри сюда, вот что сегодня носят! А он ей в ответ говорит, что у него уже пять месяцев тотальный детокс: ни мобильника, ни телевизора, а мода вообще его не интересует. Ургуланила протягивает ему книгу со стола. Точнее, швыряет на кровать — он растянулся именно на кровати, как будто хотел дать понять, что сказанное им относительно намерения спать на диване не следует рассматривать в качестве необсуждаемого пункта договора.
— Понимаешь? Это же невероятно, — говорит она, пока они преодолевают несколько метров, отделяющих руины от отеля, — наше с тобой полнолунное совпадение, некое прозрение, какая-то средневековая нераздельность. Сколько шансов, что два таких пеших путешественника, как мы с тобой, пересекутся в современном мире? Это ж просто роман Кальвино, эпизод современного крестового похода…
Заткнулась бы лучше, с этими ее пошлыми определениями, промелькнуло в его голове, по словам Форета. Ему ничего подобного не кажется. Ничего из того, о чем она тут говорит. Ему видится в этом скорее чисто математическая задачка: если один поезд идет по направлению к Москве со скоростью шестьдесят километров в неделю, а другой, нагруженный трусами, движется из Лондона и при этом останавливается у каждой встречной монолитной церкви, в какой точке они пересекутся?
Скажем так: едва увидев обложку книги, он позеленел. Кровь приливает к пальцам, но на это требуется время. В данном конкретном случае на это уходит целый триместр.
— Это псевдоним, — говорит она, — никто не знает, кто он: на клапане вместо фотографии автора стоит Икс, как у…
— Томаса Пинчона. — Он заканчивает фразу за нее.
— Окей, молодец, — говорит она, — полистай, пока я лежу в ванне, вот увидишь, книга не оставит тебя равнодушным. Это необычно, неожиданно…
Немыслимо, невероятно.
Как отличить смертельный удар от удара несущественного посреди удара судьбы? Шум один и тот же. Смертельный удар порой не сталь громоподобен. Заглушенный музыкой Джорджа Гершвина в исполнении оси вентилятора обогревателя, он звучит как сухой толчок. Чпок.
А потом ты входишь в ванную и видишь эту картину. Слишком длинное тело в стишком короткой ванне. Неподвижное. Мертвое. Перебор эмоций за одну ночь. Кровь, по словам Форета, побежала по его жилам быстрее, чем когда-либо, того и гляди доберется до Москвы раньше него.
Смерть в последнее время так и ходит возле него кругами, но тело Ургуланилы — первое мертвое тело, представшее глазам человека, которому предстоит стать Луисом Форетом. Первый покойник. Покойница, размеры которой только добавляют патетики этому зрелищу. Хотя поза, в которой она застыла в ванне, не очень-то отличает ее от мухи с лапками кверху. Крови нигде нет. Он прощупывает ей левую грудь, надеясь обнаружить там сердце. Он и представить даже не мог, что у Ургуланилы такая объемная грудь. Возможно, она и не столь велика, когда есть сексуальный мотив, но когда ты стремишься почувствовать биение сердца, молочная железа уподобляется яичному лотку в студии звукозаписи — заглушает все звуки. Или же все дело в том, что концерт окончен.
Он вцепляется в руку, погруженную во все еще теплую воду: пульса не находит, но, по его словам, в таких делах он полный ноль, даже градусник поставить не в состоянии. Он окликает ее. Пытается назвать по имени. Он назвал ее Ургуланнлой. Говорит: проснись, Ургуланила. Проснись, чтоб тебя. А сам д умает, что последнее, чего сейчас не хватает, так это обидеть ее придуманным им прозвищем. И думает о том, что вышло бы даже забавно, если бы она сейчас сложилась пополам и злобно бросила ему в лицо: какого хрена ты меня так назвал?
Ургуланила, ты и понятия не имеешь, что сделала для меня с этой своей книгой. Ты не можешь сейчас умереть. Не сейчас.
Карие глазки-булавки Ургуланилы пялятся в кафельную плитку с керамическим крючком для полотенец. Он просит ее подождать, не умирать, пока она не прибудет в Либурн. Убеждает ее в том, что умирать в чужом гостиничном номере — дурной тон. Тем более если ни хрена не знаешь хозяина этого номера. Он дает ей пару пощечин. Потом еще одну. Хлещет со злобой. Даже с яростью. С удовольствием. Отвешивает пару таких оплеух, что мертвого поднимут. Только она не реагирует.
Придется обратиться за помощью. Теперь уже точно.
Он кидается на улицу, однако дождь разошелся не на шутку и льет как из ведра. Не успел он добежать до калитки, только садик пересек, но промок так, что с головы капало. В гостинице никого нет, это он и так знает. Хозяйка здесь не живет. Она где-то далеко, вместе со своим мотоциклом. Чтобы поговорить с ней, нужно предварительно договориться, записаться на прием, как к дантисту.
Теперь он на площади у входа в старый город, за которым движение транспорта уже ограничено, там, где выгружаются из автобусов туристы, приезжающие на денек из Бордо. Булочная на площади, та, что зимой работает дольше остальных во всем Сент-Эмильоне, хранит в полумраке забытые багеты и зачерствевшие круассаны. Восемь часов вечера. Ну и кому только может прийти в голову умереть в такое время и в столь отвратительную погоду!
Он обегает мощеные улочки — ни единого огонька в домах. Чертов городишко! В этой жалкой дыре можно преспокойно протащить в восемь вечера по улице труп, и никто ничего не заметит.
Погоди-ка, погоди. Ну-ка повтори, что сейчас сказал.
Чертов городишко!
Нет, не это, другое.
В этой жалкой дыре можно протащить…
Нет, нет, нет. Ты этого не сделаешь. Даже не думай!
Хотя…
Хотя попробуй-ка объяснить, что делает незнакомка, обнаженная и мертвая — последнее является немаловажной подробностью, — лежа в ванне твоего гостиничного номера.
Нет, попробуй-ка лучше объяснить, что делаешь в этой гостинице ты.
Представь, что будешь отвечать на вопросы полиции.
Итак, вы живете в Сент-Эмильоне один. Точно так, офицер. И целью вашего визита является туризм. Не совсем так, офицер. Ах вот как? И какова ваша цель? Я остановился здесь по пути в Москву, офицер. По пути в Москву? Да, я ушел из дома пять месяцев назад и теперь бегу в Москву, офицер. А, понятно! А это может кто-нибудь подтвердить? Не совсем, офицер, поскольку я ушел из дома, не поставив об этом в известность членов своей семьи. А девушка, которая умерла в вашем номере, была вашей подружкой? Нет, офицер, я буквально только что с ней познакомился. A-а, понятно! Случайная сексуальная связь, не беспокойтесь, здесь, во Франции, мы с пониманием относимся к такого рода историям. Тоже нет, офицер, мы не занимались сексом, она просто-напросто воспользовалась моей ванной, потому что от нее не очень хорошо пахло, особенно от ног. A-а, так у нее пахли ноги, понятно! Так, значит, это она прибыла в Сент-Эмильон в туристических целях… Нет, офицер, она пришла пешком из Лондона. Из Лондона? Да, офицер. И ваши пути пересеклись. Именно так, офицер. И вы пригласили ее в свой номер, чтобы она приняла ванну. Вижу, что вы начинаете понимать, офицер. Но если она мылась не под душем, то как же она упала? Этого я не знаю, офицер, думаю, это произошло, когда она забиралась в ванну, сам я в это время отвлекся, был погружен в книгу, которую, как оказалось, сам и написал, и ее опубликовали, и за пять месяцев вышло уже десять тиражей, к тому же на английском, понимаете, что это означает? Но я этого не знал, книгу показала мне она, офицер. Так, так, так, давайте-ка соберем вместе, что мы имеем: вы утверждаете, что вы — известный писатель, который бежит в Москву, хотя никто об этом не знает, и случайно встретили женщину гигантского роста, которая, в свою очередь, идет пешком из Лондона к себе домой в Испанию, и вот, несмотря на то, что вы совсем не знакомы, вы приглашаете ее в свой номер принять ванну, потому что у нее пахнут ноги, и именно она доводит до вашего сведения, что вы известный писатель, потому что до тех пор вы абсолютно ничего об этом не знали, так вот, именно она показывает вам книгу, которую вы сами написали, но никогда раньше не видели, а затем, несмотря на то что она принимала ванну, а не душ, она падает и умирает у
Принудительные работы на острове Дьявола — меньшее, что ему светило.
Он идет назад. Его одежда в три раза тяжелее, чем в то время, когда он покинул гостиницу. Он бежит по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Спотыкается о последнюю, чуть не расквасив себе лицо. Только этого не хватало. Входит в номер: дверь не заперта, даже приоткрыта. Он не помнит, чтобы оставил ее так. На мгновение ему представляется, что трупа там нет. Что он исчез. Возможно, это был лишь краткий эпизод каталепсии. Или что-то в этом роде. Он же не врач. Возможно, она слышала все его оскорбления, обиделась и ушла. Он ведь ее не знает, ни черта о ней не знает, и вообще, это она была обязана обо всем ему рассказать сразу же, в тот же день, когда они познакомились: «Привет, меня зовут Ургуланила, и я каталептичка».
Ну конечно. Конечно, она была обязана.
Или, по крайней мере, нефиг было припираться к нему в номер, чтобы искупаться.
С каталепсией — в Либурн.
Чертова монолитная церковь, если б им удалось туда попасть, она бы сразу и свалила.
Он и сам мог бы отправиться с ней в Либурн. Всего-то восемь километров отсюда.
Может, она как раз уже дошла, она уже там, потому-то дверь и приоткрыта…
Но нет, куда там, ее гигантское тело все еще лежит в ванне. О господи! Разве нельзя быть чуть-чуть поменьше?
Первым делом, по словам Форета, он оборачивает кисти ее трусами. Очень хорошо оборачивает. Настолько хорошо, насколько это можно сделать трусами, ведь у них дыры со всех сторон. К счастью, трусы большие. Хоть какая-то польза от ее габаритов.
Важно не оставлять отпечатков на трупе, но подумать об этом надо было прежде, чем хлестать ее по щекам.
Руками в перчатках из трусов он тащит ее из ванны. Тело трижды выскальзывает из рук. Вот же черт, не будь она к тому времени уже мертва, после такого точно умерла бы.
Падая в третий раз, она стукается ртом о край фарфоровой ванны, и от зуба откалывается половина. Вот дерьмо, придется вылавливать из воды кусок зуба. Теперь, со сколотым резцом, лицо девушки даже немного пугает. Ургуланила. Бедный Клав-клав-Клавдий.
Он не может сказать, сколько весит эта женщина. Точнее, труп. Сто кило, если не больше Он ее одевает. Делает это с облегчением, так как с трудом выносит ее наготу. В его мыслях у нее была не бледная кожа, пахучие ноги и мясистая вульва, а оголенные внутренние органы. В его мыслях, по словам Форета, она была вывернута наизнанку. В его мыслях ее нагота представала освежеванным кроликом.
Но одевает ее он по другой причине. Он ее одевает, чтобы вытащить на улицу, причем сделав вид, будто она упилась вусмерть. Не то чтобы это самый удачный план на свете и не самый оригинальный, но все же план. В конце концов, он же сейчас не где-нибудь, а в Сент-Эмильоне, разве не так? В чертовом винодельческом городишке.
Разумеется, этот план не подразумевает ее наготы.
Одев ее, он сует в рюкзак все ее пожитки, за исключением книги, бумажника, паспорта и двух пар трусов, которыми обмотал руки. Он их сожжет потом, где-нибудь подальше отсюда. Подыщет по дороге гостиницу с камином в номере, даже если придется переплатить.
К тому же он разбогатеет. Пока же двое трусов необходимы для того, чтобы перетащить ее, не оставляя отпечатков. Не оставляя еще больше отпечатков. Он надеется, что если кто-то их и увидит, то издалека, и подходить не станет. Тащить на себе пьянчужку ростом метр девяносто, возможно, несколько необычно, к тому же в перчатках из трусов…
И все же.
В любом случае, все идет наперекосяк с самого начала. Оказалось, что тащить ее невозможно, она слишком тяжелая. Черт, мог бы и раньше догадаться: ты способен перемещать то, что меньше тебя, но очень трудно провернуть то же самое с чем-то гораздо большим. Он пытается в четвертый, в пятый раз, но безуспешно, а силы уже практически оставили его.
И что теперь?
Теперь пути назад точно нет. Поди объясни хоть кому-нибудь, зачем ты вытащил тело из ванны и одел его. Черт, примут еще за хренова некрофила.
В общем, как ни крути, ничего другого не остается. Он взваливает ее себе на спину. Придется рискнуть. Вся надежда на то, что жители города-призрака так и не высунут носа на улицу. В противном случае ему светит тюрьма. Это будет конец. Цепочка идиотских решений. Такое бывает, не правда ли? И надо же — как раз в ту минуту, когда узнаешь, что ты — последнее на данный момент издательское чудо.
Он пока не знает, закончит ли свои дни в тюрьме. Зато четко понимает, что навсегда останется инвалидом, заработает грыжу, непоправимые повреждения позвоночного столба, наживет горб. Поэтому он взваливает покойницу на правое плечо, предпочитая лишиться слабой руки, рюкзак — на левое. Его крестный ход исполнен отчаяния, и, как и предшественнику, ему случается падать. От дождя все тяжелее и труднее, но он превозмогает себя.
Превозмогает самого себя, думая о книге. Десять изданий на английском!
Превозмогает самого себя, напевая «Common People». Не останавливается подумать о том, что Ургуланилу ждала долгая жизнь, что наверняка есть кто-то, кто будет тосковать по ней, тосковать по ее длинноруким объятиям.
По словам Форета, в какой-то момент он сказал себе: черт, она умерла, прояви хоть каплю уважения. А много ли уважения проявила к нему она, откинув концы в его ванне? А?
Он добредает до своей свалки, любимой свалки, спасительной свалки; она все там же, никуда не делась, все с теми же лишайниками, теми же серыми цветочками, той же стеной, тем же дымоходом, теми же восемью метрами высоты, без дверей и отверстий, кроме того, что когда-то было окном, а теперь — всего лишь дыра, в которую он и бросает тело Ургуланилы.
Циклопических размеров тело плюхается с глухим ударом. Пол вздрагивает, отзывается коротким «бум» возле того места, где когда-то в очаге потрескивал огонь. Очаг, возможно, тоже разгорался под сопровождение Джорджа Гершвина. Потом он туда же зашвыривает рюкзак, и тот скрывается в зарослях. Теперь у нее не будет недостатка в трусах.
По дороге в гостиницу он выкуривает две сигареты подряд и решает, что чрезвычайно важно хоть немного поспать, если, конечно, получится. Но не слишком долго. Так, вздремнуть малость. Кто знает, сколько времени потребуется на то, чтобы найти в руинах мертвое тело. Может, в Сент-Эмильоне есть еще какой-нибудь поклонник этого заброшенного места. А может, и нет. Могут пройти годы и десятилетия, пока кто-нибудь не наткнется на тело. Есть вероятность, что кости Ургуланилы смешаются с захороненными там останками какого-нибудь потомка Алиеноры Аквитанской и в один прекрасный день их обнаружат, как будто в катакомбах какой-нибудь монолитной церкви.
Хотя он далеко не уверен, что эта пресловутая церковь представляет хоть какой-то интерес. За неделю пребывания в Сент-Эмильоне он даже не потрудился ее посетить.
Несколько часов сна. Потом он берет со стула высохшую одежду, снимает с керамической куртки пальто. Бросает в почтовый ящик хозяйки конверт с пачкой банкнот, достаточно толстой для того, чтобы оплатить недельное проживание и немного сверху. Хочет остаться в ее памяти благодарным клиентом.
Туда же он опускает письмо, написанное им от руки на корявом французском. На любезном корявом французском. По словам Форета, трудно не быть любезным на языке, которого не знаешь. Невежество отличается любезностью.
Но Ургуланила невежественной не была. Возможно, как раз поэтому ей не удалось в полной мере понравиться человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом. Возможно, женщины, которые знают больше, чем он, внушают ему страх.
Возможно, он всего лишь закомплексован.
По словам Форета, он снова пускается в бега, только в противоположную сторону. Теперь он уже направляется не в Москву, теперь он бежит на запад, в аэропорт Бордо. Ему нужно поскорее сесть в самолет, который полетит в Швейцарию. Потому что он хочет оказаться как можно дальше отсюда. Потому что любой, кто видел их с Ургуланилой тем вечером гуляющими по городу, никогда не забудет облик этой огромной женщины и, что вполне возможно, его тоже.
Но прежде всего он горит желанием увидеть то, что ожидает его в Цюрихе. Он хочет узнать, существует ли счет на его имя в соответствии с условиями договора, подписанного Девушкой погоды и времени, когда она переработала содержимое папки с начитанными для Шахрияр рассказами и продала их агентству.
Где-то под Либурном он вспоминает, что забыл про осколок зуба в ванной.
Идеальное преступление, ничего не скажешь. Где-то под Либурном он думает, как устроилась Ургуланила в новом доме.
Она же сама сказала: все истории любви — истории призраков.
Однако далеко не всегда эти истории дают время хотя бы на то, чтобы заняться сексом.
Приложение к документу № 5
Электронная переписка Луиса Форета и Агнес Романи
Февраль 2020 года
Еще одна смерть? Сожалею, но вынуждена признать, что начинаю испытывать определенные трудности с перевариванием вашей истории.
Вот поэтому ее и нужно рассказать. Легкоусвояемые истории грош а ломан ого не стоят. Истории безликие, истории повседневные лишены всякого смысла, это и не истории вовсе. Будь я просто рядовым писателем, который день за днем сидит в своем кресле, — какой вообще смысл писать биографию? Как бы то ни было, я все равно знал, что ты так скажешь, Агнес, знал, что тебя одолеют сомнения, так что взял на себя смелость отправить посылку, чтобы помочь тебе проникнуться моей историей.
Посылку? Ко мне домой?
Разумеется, куда же еще.
А откуда у вас мой адрес?
Какая ж ты наивная, Агнес! Я богат, а за кругленькую сумму кто угодно готов поделиться со мной информацией.
И кто предоставил вам эту информацию?
Скажем так: я богат, но вместе с тем сдержан. Только благодаря этому мне и удается хранить в тайне настоящее имя уже восемь лет.
И то, что люди, которые могли бы его раскрыть, один за другим умирают, тоже пошло вам не во вред, а на пользу.
Не могу с тобой в этом не согласиться.
Так или иначе, но я прошу вас больше ничего мне не присылать, а то у меня такое чувство, что вы вторгаетесь в мою личную жизнь.
Тебе бы скорее следовало беспокоиться не по поводу почтовых отправлений, а по поводу личностей, проникающих в твою квартиру после рождественского ужина, о чем ты ни сном ни духом. Не забывай, что за посылку ты должна расписаться. Другими словами, ты сама приглашаешь курьера войти. Ну и ще тут вторжение? Давай-ка взглянем, который час? Ровно четыре пополудни. Вот-вот должны доставить.
Подождите. В дверь звонят.
А, великолепно!
Вы что, колдун?
Да нет, никакого колдовства, просто хорошая служба доставки.
Ко мне никогда не приходит один и тот же курьер… Так, и что вы мне прислали? Старые хлопчатобумажные трусы?
Обрати внимание на размер.
Вы хотите сказать, это трусы Ургуланилы? Те, которые служили перчатками при транспортировке ее тела? Вы не избавились от них!
В тот момент я был настолько не в себе, что совершенно об этом забыл. А потом решил сохранить их как фетиш.
А вы понимаете, что, если я отнесу эти трусы в полицию, выяснится, что вы замешаны в преступлении? Отдаете себе отчет в том, что даете мне в руки то, что позволит обвинить вас в убийстве?
Никакое это не убийство, это был несчастный случай. Ты что, не читала?
Это только ваши слова — и я должна им верить?
Давай-ка поглядим, детка, что заставляет тебя сомневаться? Ты веришь в мою историю с Ургула-нилой, за исключением несчастного случая? Если тебе так уж не хочется мне верить, можешь успокоить себя тем, что трусы эти я только что купил в магазине дамского белья больших размеров.
Вы, похоже, пытаетесь втянуть меня в какую-то шру.
Обратись в полицию, если хочешь. Сдается мне, я смогу написать целый роман отом, как ты в участке пытаешься убедить дежурного, что писатель-аноним прислал тебе по почте гигантские трусы, с помощью которых он тащил труп какой-то женщины во Франции семь лет назад. Может, тебе лучше сразу в Интерпол?
Можете смеяться сколько угодно, но как раз это я и собираюсь сделать.
Давай.
Идите черту.
В Сент-Эмильоне я прожил всего неделю, был там проездом. Сколько людей вспомнит, что видели меня тогда? Ургуланилу я до
Она была настолько большой?
Больше, чем я мог вообразить. За четыре месяца книгу успели перевести на шесть языков, и уже были подписаны договоры о переводе еще на пять. На испанском вышло уже восемь тиражей, на английском — десять. Кроме того, было принято весьма щедрое предложение на экранизацию. Я сообщил в агентство, что собираюсь продолжить писать, и там страшно обрадовались. Они практически потеряли всякую надежду меня отыскать. И остались без курицы, несущей золотые яйца, раньше, чем смогли ее зарезать. Но они, без сомнения, как никто другой разыграли карты с исчезновением: сделали ставку на загадочность автора, о котором ничего не знали даже в издательстве, а вовсе не на литературные достоинства произведения. Вспомни, это были рассказы, которые я сочинял для своей ослепшей подруги. Иных намерений у меня никогда и не было. Моя история не то чтобы неправдоподобная, она просто бредовая.
Теперь расскажите подробно, о чем вы договорились с Девушкой погоды и времени.
Она заставила меня подписать договор, в соответствии с которым я получал шестьдесят процентов прав на свой первый роман. И отнесла эту бумагу в некое агентство в Лос-Анджелесе. Я тогда его подписал с одной-единственной целью: чтоб она от меня отвязалась. Никогда не думал, что из этого хоть что-то получится, особенно после того, как она застрелилась. Но, как видишь, свою часть сделки она выполнила.
А почему вы говорите, что я это вижу?
А разве у тебя дома нет «Девушки начал»? С псевдонимом и иксом вместо фотокарточки?
Как у Томаса Пинчона.
Точно.
А тот издатель из Лос-Анджелеса, который тискал за грудь Девушку погоды и времени, он что, стал вашим испанским издателем?
Да нет же! Ну ладно, это я думаю, что нет. Тот издатель появился только для того, чтобы подарить Девушке погоды и времени идею публикации романа. Ведь «Девушку начал» она продала литературному агентству, а вовсе не тому человеку. В агентстве, уже после ее гибели, текст перевели на английский и выбрали для публикации издательство. Я никогда не пытался разобраться в этом вопросе, но если тот человек из Лос-Анджелеса мой издатель — это чересчур странное совпадение.
Слишком невероятное совпадение, говорите вы после всего, о чем тут уже нарассказывали…
Тот человек послужил лишь пружиной, запустившей историю Луиса Форета.
Еще одна пружина, выскочившая из ниоткуда.
Да, еще одна, Агнес, это свойственно самым разным историям: стоит оглянуться назад, и сразу же начинаешь находить связующие звенья и нити, в действительности никак не связанные и не имеющие смысла, всего лишь элементы случайности, не более того.
А как работает ваш швейцарский счет? Это очень интересный момент для биографии.
Я в такого рода вопросах не разбираюсь, здесь я — полный профан, она сама все устроила. Договорилась с агентством, что они откроют один банковский счет на двух бенефициаров. На наши настоящие имена. Но с условием, что эти имена будут известны только нам, агентству и директору банка в Цюрихе. А для разных плательщиков и издательств бенефициаром переводимых сумм является автор под псевдонимом.
Но это практически ничего не объясняет. Как издательства получают рукописи? Кто подписывает контракты?
Тот первый договор, который мы подписали с агентством, среди прочего включал в себя право подписания контрактов от нашего имени. Я в жизни не подписывал ни одного контракта ни с одним из издательств. Это всегда делается за меня. Откровенно говоря, я даже не знаю, ставят ли там за меня закорючку, максимально похожую на мою подпись, или рисуют икс вместо имени.
А это законно?
Деньги на мой цюрихский счет поступают регулярно. После того как агентство возьмет себе некий процент от моих доходов в качестве оплаты своих услуг. Процент существенный, но справедливый: свою работу они выполняют блестяще.
То есть агентство знает, кто вы на самом деле.
Существует строгое соглашение о неразглашении. Попробуй обратиться к ним с просьбой нарушить его на том основании, что пишешь мою биографию, — сама увидишь, что тебе скажут.
А вы под держиваете с ними контакт?
Да, через электронную почту и почтовую ячейку, которую мы используем для отправки черновиков, гранок, авторских экземпляров и т. д.
Давайте проясним: если все действия осуществляются через некую компанию из Лос-Анджелеса, у вас соглашение о конфиденциальности, а деньги вы получаете через швейцарский банк, можно сделать вывод, что вы уклоняетесь от уплаты налогов.
Если тебе приспичит сделать такой вывод, мешать я тебе не буду.
А преследования налоговиков вы не опасаетесь?
Деточка! Думаешь, они мной пренебрегают? Но если ты невидимка, ускользнуть от них — пара пустяков.
Министерство финансов тоже не знает, кто вы?
Ну да.
А издательства?
Издательства платят американской компании, а та переводит деньги в Швейцарию, так что, с их точки зрения, автор с равным успехом может быть как испанцем, так и американцем или же кувейтцем. Им без разницы. Пока издательство с маниакальной точностью платит налоги, что им может предъявить Минфин? Как их касается тот факт, что уже потом кто-то из их авторов налогов не заплатит? К тому же, как я уже сказал, они всегда могут заявить, что, насколько им известно, я — американец.
А американские налоги?
Для американцев я могу быть испанцем.
А Минфин разве не пытался связаться с американским литагентством?
Возможно. Скажи только, ты что, и вправду думаешь, что агентство такого уровня испугается звонка какого-то там испанского чинуши?
А как вы обосновываете свои миллионные доходы?
Во-первых, ты исходишь из того, что я живу в Испании, а это слишком рискованное предположение. Сама понимаешь, я могу жить где угодно. За пределами Испании я, естественно, вправе тратить сколько душа пожелает. На самом деле чем больше я в этих странах трачу, тем больше меня там любят.
Но если, по вашим словам, у вас такая прорва денег, то почему вы уклоняетесь от налогов, вам что, доставляет особое удовольствие быть несолидарным?
Агнес, как ты полагаешь, если я не плачу налоги, то
Опять вы с этой пресловутой анонимностью. Тогда вот о чем хочу спросить: что вы чувствовали, когда впервые читали свою книгу? Когда увидели ее? Вы сразу ее прочли или на потом отложили?
Это было совершенно невероятное ощущение. Конечно, я ее прочел, два или три раза кряду. К моменту приземления в Цюрихе я знал ее почти наизусть. Я еще никогда не испытывал ничего подобного и не думаю, что когда-нибудь испытаю. Я не узнавал изменений, привнесенных Девушкой погоды и времени, да и, наверное, попросту их не замечал. Как и не мог различить, что написал я сам, а что добавила она. Это было похоже на сон. Как будто все написанное там мне приснилось. Не могу передать. Я много размышлял об этом, но единственная ассоциация, которая приходит на ум, это болтовня подростков, отчаянно мечтавших переспать с женщиной. Когда нам уже до чертиков надоедало мастурбировать, кто-нибудь выступал с предложением сесть себе на руку, подождать, пока она затечет, а потом, пока не началось покалывание, которое знаменует возвращение чувствительности, этой затекшей рукой помастурбировать. Не думаю, что оно того стоило, хотя многие мои приятели уверяли, будто попробовали, и все сошлись в том, что ощущение было такое, будто тебя трогает женщина. Можно подумать, им тогда удалось узнать, как это бывает. Глупость какая-то, но именно так я себя тогда и чувствовал. Так вот, у меня возникло ощущение, что рука, которой я писал тот текст, затекла под тяжестью моей собственной задницы, оставшись там на несколько месяцев.
Раз — и в дамки. Вы сделались знаменитым писателем.
Вот именно, раз — и в дамки. Возможно, тебе это покажется пустяком, но чтобы я стал писателем, потребовалось участие четырех женщин. Шахрияр, попросившей рассказывать истории; Азии, первой моей любовницы, подтолкнувшей меня отправиться в Лос-Анджелес и пуститься дальше по дороге неверности; Девушки погоды и времени, которая выстроила из моих заметок единый текст, придумала псевдоним, подписала контракт с агентством и направила рукопись издателю; наконец, Ургуланилы, так неожиданно познакомившей меня с первым моим романом. Четыре женщины, погибшие в течение очень короткого промежутка времени: от табели Азии в мае до смерти Ургуланилы в марте прошло чуть меньше девяти месяцев. Каковы были шансы, что четыре девушки двадцати с небольшим лет погибнут за неполных девять месяцев?
Что вы хотите этим сказать?
Возможно, что они умерли ровно для того, чтобы я стал Луисом Форетом.
По собственной вале?
Нет, не по собственной воле, сами они об этом даже не подозревали.
И что?
И ничего. Это просто случилось, и я думаю, что случилось потому, что не могло не случиться. Они сделали всю работу за меня.
Уже какое-то время я задаюсь вопросом: то ли вы бредите, то ли себя переоцениваете. На данный момент я вижу два варианта: ваша история или брехня, или невероятное нагромождение случайностей. В любом случае, знаете, почему вы, с моей точки зрения, объявили о своем уходе на покой? Потому что вы анахронизм, пережиток прошлого. Вы вот жаловались, что Кэти поглощала ваш талант, пока вы писали ту книжонку о разводе. А вы не думаете, что тоже поглотили этих женщин, чтобы получить возможность выставлять себя писателем? Вы поглотили не только их истории, но и их жизни. Но знаете что? Сейчас ваше время, время таких мужчин, как вы, кончается. Ну да, конечно, вы знаете, разумеется. Единственное, о чем я жалею, так это о том, что эти четыре несчастные девушки вашего падения уже не увидят. Но увижу я и отпраздную это событие за них, от их имени.
Если ты так обо мне думаешь, Агнес, то можешь поставить точку и постараться продать биографию в том виде, в каком она сейчас.
И в каком она виде?
Незаконченном.
Другими словами, есть что-то еще.
Да, есть что-то еще, всегда есть что-то еще. На этом все не закончилось. А лучше бы закончилось. Хорошо бы все свелось к тому, чтобы дрочить затекшей рукой.
А что еще случилось?
Я дрочил на вершине горы.
8. История Ильзы
Ставангер (Норвегия), сентябрь 2015 года
По словам Форета, его биография так и останется незаконченной, если в нее не включить восьмую историю, имеющую отношение не столько к писателю, сколько к человеку. К судьбе, уверяет он, к семантике. Вот что говорит Форет о том дне, когда он повстречался на скале с Ильзой, став к тому времени издательским чудом, спустя пятнадцать лет после их расставания, когда она вырвала из его рук набитый деньгами дипломат, который они только что украли.
— Из всех гор во всех городах мира ты, конечно, выбрал именно мою. — Низкий голос Ильзы обрушился на человека, который уже стал Луисом Форетом.
Миниатюрная фигурка в черных лосинах и двуцветной толстовке дружелюбно протягивает ему руку. Контровой свет скрывает ее лицо, но голос — этот голос он узнал бы даже спустя годы после того, как оглохнет.
Он, конечно, рисовал в своем воображении, как они когда-нибудь встретим, причем непременно.
По его словам, встречу он представлял себе при самых разных обстоятельствах, во всевозможных ситуациях, некоторые из которых отнюдь не наполняли его гордостью, но он никогда не предполагал, что она произойдет, когда он будет карабкаться по горным склонам, усыпанным валунами величиной с медбол.
— Глазам своим не верю, — сказал человек, который уже стал Луисом Форетом.
— Ну так поверь.
Оказавшись с ней на одном уровне, он убеждается, что за полтора десятка лет лицо Ильзы почти не изменилось. Улыбка разжимает гранитную челюсть, которую он рисовал в форме трапеции, а она от этого смеялась, пихала его локтем и говорила: «Эй, послушай, никакая я не трапеция». Гааза те же, один чуть больше другого, по крайней мере время от времени, когда одно из век вроде как застревает, словно заклинившее жалюзи, которое отказывается ползти вверх. Верхняя губа такая тонкая, что кажется, будто ее и нет вовсе. Кожа — само совершенство: чистая, мягкая даже на вид, разве что тонкие морщинки собрались в уголках глаз, но они были и в двадцать. Сменила прическу, это да, волосы стали темнее и даже, можно сказать, жестче, и челка до середины лба.
— А я уже пару километров за тобой наблюдаю, — говорит она, — за твоей
Это касалось их обоих.
— Что ты тут делаешь? — спрашивает он.
— Э нет. — Она игриво трясет указательным пальчиком: — Это ты что тут делаешь? Я-то здесь живу.
— На Прекестулене?
— Нет, идиот, в Ставангере.
Идиот. Еще один признак их близости. Когда они жили рядом, она постоянно его так называла. Произносила это слово отчетливо и громко. Смаковала его: ИДИОТ. Произносила по слогам, подчеркивая оскорбление, которое таковым, в сущности, не было. Ласковое обращение. Она никогда не назвала бы идиотом врага. Это слово было зарезервировано ею исключительно для друзей.
Как и ее предательства.
Ильза в Ставангере уже три года; до этого она жила в Осло. Ставангер — небольшой городок, ворота южных фьордов; большая часть его жителей разбогатела в шестидесятые, когда в Северном море было открыто месторождение нефти. По крайней мере, она так говорит. Ильза, по ее словам, хорошо ладит с норвежцами. Вечерами она подает им выпивку. А по вторникам, в свой выходной, поднимается с маленькой походной палаткой на Преке-стулен и проводит там ночь.
— Не представляешь, какое это зрелище — рассвет со скалы. Просто невероятно. Примиряет тебя с миром.
Ага! Но задолжал-то ему вовсе не мир.
Прекестулен, скала-кафедра, — главная достопримечательность Ставангера, хоть и находится в шестидесяти километрах от него. Гранитный блок — точь-в-точь челюсть Ильзы — почти идеальная по форме четырехгранная призма, отточенная временем, повисла над Люсе-фьордом. С вершины — отвесная вертикаль в шестьсот метров; чтобы оттуда посмотреть вниз, требуется недюжинная храбрость.
Метров сто они идут рядом, словно два иностранца, только что познакомившиеся в туристическом автобусе.
Он признается, что не знает, сможет ли дойти до вершины. Думал, что подъем окажется проще.
— Ну так ведь ты в джинсах приперся! — говорит она. — Погляди вокруг, сделай милость.
Вокруг народ идет в гору легко, без видимого напряжения. Кто-то тащит на себе младенца, притороченного ремешками к животу. Он и шагу не может ступить, не налетев на камень, не царапая руки о выступы, другие же прут наверх, баюкая ребеночка: спи сладко, малютка. Собаки несутся вверх во всю прыть, а потом, высунув язык, с нетерпением поджидают хозяев.
По словам Форета, с такими трудностями сталкиваются только туристы. Те из них, кому за пятьдесят, уже спускаются, двигаясь зигзагом и перегружая суставы, и даже не представляют, как те будут ныть завтра. Низкорослые азиаты изумляются размерам уступов, превышающих их собственный рост. Чем чаще щелкают их фотоаппараты, тем труднее дается подъем: фотки маскируют усталость. Настоящие альпинисты не делают снимков и даже камеру с собой не берут. Только швейцарский нож, фонарик и шесть банок пива.
Когда острых камней на тропе становится больше, Ильза протягивает ему руку, и он цепляется за нее — грубую и крупную. Прежде ему никогда не приходило в голову, что руки всех его женщин не отличались красотой: то костлявые, говорит он, то жесткие или же с крупными венами, и на всех, подумать только, линия жизни короче обычного.
Большинство встреченных по дороге людей спускались с горы.
— Скоро начнет темнеть, так что те, кто, как и мы, поднимается, заночуют на вершине, — говорит Ильза. — А ты как? Что думаешь делать?
— Не знаю, как-то я на такое не рассчитывал. Я рассчитывал только на то, что под ъем будет проще.
Тогда она пред лагает ему провести эту ночь в ее палатке. По старой памяти, добавляет она.
Какая смелость.
Палатка у нее одноместная, но как-нибудь поместятся. Она строит едва заметную гримасу изгибом почти отсутствующей губы.
— Идет, — выдавливает он, задыхаясь. — Если доживу до ночи, конечно.
— Если тебе тяжело подниматься, представь, каково спускаться ночью, в кромешной тьме.
Он кивает; пульс зашкаливает, и он крепко держится за руку Ильзы.
— Считай, я тебе жизнь спасла, — говорит она.
— В таком случае мы квиты.
Ильза поворачивается к нему с очень серьезным лицом, которое вмиг озаряется улыбкой. Трижды беззвучно шевелит губами. Звук и не нужен. Он и так отлично знает, что она говорит.
ИДИОТ.
На маршруте имеются устроенные над зеленоватыми водоемами огороженные деревянными поручнями места для отдыха. Ближе к вершине на ровных рукотворных площадках пробиваются ручейки, в которых можно освежиться. Он потеет скорее от физических усилий, чем от жары — жары как таковой в Норвегии не бывает. Ильза принюхивается к подмышке, выставив руку вперед и потянувшись к ней крыльями носа — в прошлом она часто делала так у него на глазах. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, обожал этот жест, считая, что она так делает только при нем. Потому что доверие. Потому что любовь. Идиот.
Темный полог опускается в ускоренном темпе. — Здесь, — говорит Ильза в какой-то момент.
— Здесь — что?
— Здесь мы разобьем палатку.
— Разве мы сегодня не пойдем на Кафедру?
— Вершина там, сразу за поворотом, но на Прекестулен — голый камень, там палатку не разбить. Ставить надо здесь. Вбить колышки в траву — пара пустяков.
Он даже не пытается скрыть раздражение. Ил ь-за вцепляется ему в плечо.
— Всю жизнь будешь меня благодарить, когда полюбуешься оттуда рассветом.
— Но я хотел бы увидеть и закат.
Она раскладывает палатку на маленьком пятачке, покрытом гладкой, словно газонной травой.
— Если мы пойдем смотреть на закат, разбивать палатку придется в полной темноте. Об этом ты не подумал? Искусственного освещения здесь нет. Давай, помогай. — Ильза никогда не любила долгих споров.
По словам Форета, он хочет сказать ей, что раз уж она настолько хорошо знает эту местность, то пусть сама палатку и ставит, а он посмотрит на скалу, однако решает оставить все как есть.
Походники вбивают колышки для палаток ногами в трекинговых ботинках, порождая мелодию земли и стали. Человек, который уже стал Луисом Форетом, закрывает глаза и представляет себе древних викингов, что разбивали здесь лагерь много столетий назад.
— Какого хрена, чем ты тут занимаешься? Ты что, заснул? — спрашивает Ильза.
Викинги боялись гнева Одина, он — гнева Ильзы.
Не было и десяти вечера, когда оба заползли в спальный мешок. Ильза достает чипсы, соки в упаковке тетрапак и несколько сэндвичей с курицей и майонезом и принимается жевать, рассыпая вокруг себя крошки.
— Муравьи набегут, — говорит он.
— Да они по-любому набегут, — отвечает она. — Муравьев ты тоже боишься?
Хоть они и спали вместе далеко не в первый раз, между ними никогда ничего не было. Но обстоятельства изменились: он уже не тот, кем был пятнадцать лет назад. А разве кто-то способен
Ну, например.
Пока он не встретил ее в Прекестулене. Или она не встретила его.
— Надеюсь, что муравьи не вынюхают твой кокаин, — говорит он.
Она вроде как не обижается.
— Я уже не употребляю.
— Ах вот как?
— Слишком многое с тех пор изменилось.
То же самое говорил себе и он.
По словам Форета, после этого он тянется к губам Ильзы, и они целуются. Не разжимая губ. Ее верхняя губа, та, которой не существует, щекочет его. Он повторяет попытку. На третий раз она тянется к нему губами. До странности приятно. Двое взрослых развлекаются поцелуями.
Быть может, не так уж все и изменилось. Быть может, человек, который стал Луисом Форетом, просто вечный лузер. Но даже лузерам порой везет. Быть может, на самом-то деле он никогда и не был знаменитым писателем, а был всего лишь лузе ром, повисшим на шее у Ильзы, а позже — у Шахрияр. Быть может, это и есть истинная причина того, что он скрывает свое настоящее имя. Ну кто будет покупать книги какого-то лузера?
Ну да, конечно, это он и есть. Лузер. Кого он хочет обмануть?
Не Ильзу, разумеется. Кого-кого, а обмануть ее ему не под силу. По словам Форета, он представлял себе, как, однажды встретив Ильзу, примется ее оскорблять, представлял себе, как поднимет на нее руку, представлял, что просто ее не заметит, пройдет мимо, даже не подняв глаз, — хотя в таком случае скалы точно не дали бы зайти далеко, — но ему никогда даже в голову не приходило, что они будут делить сэндвичи, спальный мешок и поцелуи.
И что он даже не осмелится поднять тему.
— А что ты в Норвегии делаешь? — спрашивает она, чтобы растопить лед после того, как их губы разъединяются и оба не знают, что теперь делать.
— Ничего особенного, просто туризм, — врет он.
На самом деле он ищет идею для очередного романа. Преодолевает творческий кризис.
— И ты один?
— Мне обычно не очень везет с совместными приключениями.
Повисает тишина, будто Ильзе собиралась сказать нечто, но сочла более благоразумным пока не говорить.
— Ты ведь меня так и не забыл, верно? — решается наконец она.
По словам Форета, он покачал головой, хотя и сам не знает, какой смысл вкладывает в это движение: нет, он так и не смог ее позабыть, или же нет, он вполне успешно с этим справился. Возможно, это было самое дурацкое «нет» в его жизни.
С Ильзой, по его словам, он всегда был безупречно круглым дураком.
Возможно, потому, что она была первой женщиной, которую он по-настоящему хотел. Которую он хотел чуть не до слез. Она годами спала в соседней комнате, а он слушал, как она занимается сексом с мужчинами, с которыми он ее сам по ее же просьбе знакомил.
Он слушал скрип старой кровати и стоны Ильзы, такие исступленные, будто она старалась, чтобы он услышал. Временами он думал, что предпочел бы проколоть барабанные перепонки, чем быть невольным свидетелем симфонии наслаждения, на которую его не пригласили. Порой он забирался под одеяло, обкладывал голову подушками, но абстрагироваться от этого шума было невозможно, как от ударов сердца. Эти звуки, тот и другой, раздавались одновременно, в унисон.
— Какого рода туризм? — спрашивает Ильза.
— Как это какого рода туризм? Что, туризм бывает разного рода?
— Все бывает разного рода. Люди делают самые неожиданные вещи.
Иногда он подходил к встроенному шкафу и прикладывал ухо к перегородке, разделявшей их комнаты. Кое-как сдвигал пиджаки и пальто, и те обрушивались на его голову, словно стражи морали. Он пытался представить все, что происходило за стенкой. Воображал себя на месте того, кто был с Ильзой, и мастурбировал. Это был неплохой способ унять страдание. Пока не кончал. И тогда весь мир рушился, валился сверху вниз вместе с пальто. Прежде всего потому, что кончал он намного раньше, чем они. А потом, если было еще не слишком поздно, одевался и уходил.
— Есть туристы, желающие узнать новые места, а есть те, кто стремится, чтобы новые места узнали их, — говорит она.
— Ах вот как?
Если было не очень поздно, совокупление за стеной могло застать его и в гостиной, перед телевизором. В гостиной слышимость была еще лучше, чем в его комнате, потому что как раз за стеной гостиной располагалось изголовье ее кровати. Она любила выкурить после секса сигаретку перед телевизором. Из одежды на ней всегда был только грязный желтый халатик из ткани жесткой, как и ее руки, весь в черных подпалинах. Когда им случалось пересечься в гостиной, они говорили о чем угодно, но только не о том типе, что ждал ее в спальне. Эту тему они обходили стороной. А если он все же касался этой темы, то заранее знал, что услышит в ответ:
Заткнись.
Идиот.
Он часто спрашивал себя, что у Ильзы под халатом и есть ли там что-нибудь вообще. Какая несправедливость — подвергать его такой пытке: перед чужаком была полностью голой, а ему достался лишь старый прожженный халат. Разумеется, исключительно потому, что они друзья. А это куда больше, чем какой-нибудь проходной перепихон. Потому что любовь. Потому что доверие. Для кого-то — ее кожа; для друга — грязный халат. Это же гораздо лучше, разве можно сравнивать?
— А еще есть и те, кто бродит по белу свету так, что никто их даже не замечает. Могут оказаться в твоей комнате, а ты и внимания не обратишь. Понимаешь, о чем я? — спрашивает Ильза.
— Ни малейшего понятия.
Иногда она уходила на работу, и тогда он шел в ее комнату и переворачивал там все вверх тормашками: что-то искал, а что — и сам не знал. Какую-нибудь фотку с обнаженкой, какой-нибудь эротический текст, какую-нибудь сексуальную игрушку. И никогда ничего не находил. Разве что корзину с грязным бельем. И он рылся в этой корзине, выуживал оттуда ее трусики, обнюхивал, положив себе на лицо, и дрочил, вдыхая их запах.
К тому времени, по словам Форета, ему бы следовало уже знать: лучшее, что он может от нее получить, — это аромат ее вагины.
Человек, который уже стал Луисом Форетом, выходит из палатки, чтобы отлить. На его счастье, кто-то из походников разжег костер, и он может ориентироваться на его свет. Он решает не включать
Отливать он пристраивается настолько близко к костру, насколько это возможно, чтобы побороть страх, но все же настолько далеко, чтобы струя не побеспокоила походников. Однако небольшой его каскад с поразительной скоростью растекается во все стороны ручейками, забрызгивая его же ботинки и опасно подбираясь туда, где те, кто развел костер, наслаждаются звездной ночью.
Горы, быть может, и пристанище покоя и тишины, где легкие наполняются чистейшим воздухом, но в ту ночь, по словам Форета, все иначе, совсем иначе. Насекомые шелестят так громко, наполняя трепетанием крылышек воздух, что он сомневается, удастся ли заснуть; динамик, не выдерживающий максимальной громкости, извергает изуродованную музыку. Если бы он сейчас наполнил как следует легкие воздухом, запросто отравился бы дымом, который ветер упорно приносит в его сторону. Самый большой плюс в запахе гари — он от лично маскирует запах мочи.
Походники пьют аквавит и закусывают лососем. Проходя мимо, в знак приветствия он поднимает руку. Они в ответ приглашают его присоединиться, дружно чокаясь раздвижными пластиковыми стаканчиками. Он просит дать ему минутку и лезет в палатку предупредить Ильзу. По его словам, поза, в которой он ее застает, не оставляет места сомнениям в том, что она нюхнула кокса. Ключ с головокружительной скоростью мелькает между ее носом и грудью, пока подошва человека, который стал уже Луисом Форетом, давит остатки плюющего майонезом сэндвича. Единственное, что способен открыть этот ключ, — ноздри Ильзы. Он говорит: пойдем составим компанию тем чувакам, а сам в это время думает, что кокс — не так уж и плохо. Если она под кайфом, будет сговорчивей и даст ему.
Умозаключение, по его словам, дерьмовое.
Правильное умозаключение состоит в том, что ничего не изменилось. Она все та же обманщица, какой всегда и была.
Человек, который стал уже Луисом Форетом, пьет аквавит, поглядывая на ручеек собственной мочи, наконец-то подбирающейся к синему пологу палатки норвежцев. Неудобно получается: одни приглашают выпить и закусить, а другие платят им за любезность соком из тетрапака и ссут на их палатку. По его словам, замути он с Ильзой всерьез, его жизнь стала бы именно такой, и ровно такое направление приняли бы его социальные отношения.
Довольно долго они отплясывают вместе с норвежцами. Их трое. Йеспер, самый заводной, включает музыку по «Спотифай». Оказывается, использование мобильного телефона в горах ни в коем случае не является проявлением неуважения к теллурическим силам природы. Он дает Йесперу понять, что изумлен тем обстоятельством, что мобильная связь работает даже в горах. И задается вопросом, насколько это совместимо с медведями, лосями и змеями. Возможно, за углом, возле самой Кафедры, его поджидает вовсе не опасность, а «Севен-Элевен».
— Клещи, — говорит Йеспер. — Самое опасное здесь — клещи. Они переносят энцефалит, чувак. Выкинь из головы медведей.
Йеспер — высоченный обладатель хвоста из дредов до пояса. У него отсутствует парочка зубов, или же они настолько черны, что человек, который уже стал Луисом Форетом, не может понять, зуб там или пустота.
— Гадюк в кустах ты здесь днем с огнем не найдешь, чувак, — говорит йеспер. — А знаешь, что найдешь там стопудово? Дерьмо. Целые горы дерь миша. Туристы гадят и дерьма там столько, что это уже стало проблемой Вот что ты скажешь, если это славное местечко провалится в тартарары из-за сранья туристов?
Скорее соображай, как не вырулить на тему ссанья.
Еще Йеспер объясняет логичность того, что здесь, на такой высоте, сотовые телефоны ловят лучше: сигнал уходит в космос, а потом возвращается.
— Здесь воздух прозрачнее, все проще, — говорит Йеспер, затягиваясь здоровенным косяком с марихуаной. И человек, который уже стал Луисом Форетом, понимает, что жизнь для Йеспера сама по себе — прозрачная и простая.
Двое других — Ура и Каспер. Они пара. По словам Форета, она — блондинка с косами, крупная и грудастая. В свете огня глаза ее как будто косят. Она помалкивает. Каспер, наоборот, весел и гордится аквавитом собственного изготовления. На нем синяя флисовая куртка с черной кожаной полосой на плечах и норвежским флагом на рукаве. С Ильзой он говорит по-норвежски. По крайней мере, это свидетельствует о том, что Ильза действительно живет в Норвегии и ее история не полная брехня.
— О! — говорит она, обвивая руками шею человека, который уже стал Луисом Форетом. — Ты что, думал, что я все это ради тебя придумала? Когда мы с тобой познакомились, ты еще не любил себя так сильно.
Нет, само собой, нет.
Йеспер танцует с Ильзой, но он совсем не ревнует. Он уже видел подобное много раз. У Йеспера хороший музыкальный вкус. Он выбирает «Violent Femmes», «The Undertones», Кэта Стивенса и «Velvet UndergTound».
Человек, который уже стал Луисом Форетом, к вящей радости Каспера, одним махом выливает себе в глотку остатки аквавита. Ильза хватает его руки и поворачивается спиной. Прижимается к нему задницей. «Спотифай» с телефона Йеспера играет «Femme Fatale».
Какие воспоминания.
Она шепчет ему на ухо:
— Думаю, лучше вернуться в палатку, а то наутро голова у тебя будет трещать так, что не сможешь полюбоваться видом с Кафедры.
В ответ он говорит, что ему нужно отлить. Ласково машет Касперу и компании и старается сбросить балласт подальше, чтобы не обоссать палатку новых друзей во второй раз. Он находит ровное и довольно удобное место неподалеку. Понимает, что пьян в стельку, потому что при ходьбе его шатает. Ни медведи, ни темнота больше его не волнуют. И все же один из его страхов никуда не делся. Ильза точно что-то затевает, он слишком хорошо знает ее. Может, именно этой ночью, с опозданием в пятнадцать лет, он наконец займется с ней сексом. Но тогда всему придет конец. Он окажется у нее в руках. В ее грубых руках.
А предпочел бы остаться в своих.
Поэтому, по его словам, в этой ситуации он решает поступить наиболее разумным образом.
Заняться мастурбацией.
Если он кончит, то восстановит контроль над ситуацией. Вернувшись в палатку, он вновь обретет способность облекать мысли в слова. В ту секунду задумка представляется ему гениальной. Его просто распирает от
Но он не учел количества выпитого. Это притормаживает оргазм: оттяжка Макиавелли приходит с опозданием. На реализацию плана уходит четверть часа, но поставленной цели он все же достигает. Он стонет и с удовлетворением извергает семя на ту самую гору, с которой предводители викингов глядели вслед отплывающим драккарам.
Не успев вытереться, он слышит за спиной голос Ильзы.
— Смотрите на меня, люди добрые: дрочу на вершине горы. Отсюда все пойдет под откос.
Она сидит в нескольких метрах выше него. Наверняка все слышала, да и видела. Стыд не такой жгучий, как меланхолия, последовавшая за оргазмом.
— Ты выглядишь весьма кинематографично, — говорит он, заполняя паузу.
— Разумеется; ты что, не помнишь, как мы вместе ходили в кино? Или ты предпочел бы, чтобы я оказалась более романтичной? Так вышло бы удобнее?
— Не понимаю, что ты хочешь сказать.
— Гляди, — говорит она, спускаясь к нему и указывая рукой в расстилающуюся перед ними темноту. — Сейчас ни черта не видно, но дрочил ты не где-нибудь, а на Прекестулене. Еще три-четыре шага, и свалился бы в пропасть. Как тебе? Завидная смерть?
— Не особо. Вот если бы я, к примеру, вцепился в тебя и утянул за собой… — говорит он, сжимая ей руку повыше локтя.
Она без труда высвобождается.
— Пойдем в палатку, — говорит она человеку, который уже стал Луисом Форетом, легонько хлопнув его по спине.
В палатке они вновь залезают в спальный мешок. Ситуация еще более неловкая, чем в первый раз. Больше они не целуются.
— Если ты хотел что-то мне сказать, — начинает она, — то сейчас вроде как самое время.
— Я?
— Ну да, ты.
— А не наоборот? Тебе не кажется, что это ты должна объясниться?
— В любом случае, объясниться должны мы оба. — Ты заставила меня украсть пятьдесят миллионов песет, а потом дала деру, и больше я о тебе ни разу не слышал.
— А сколько ты заработал на книжке, в которой вывалил мою историю? Сколько срубил бабла, растрепав всему миру, чем пахнут мои трусы? Так кто из нас выиграл от обмена?
— Не понимаю, о чем это ты.
— О! Какой ужас, что ты так со мной поступаешь! Прибереги такие приемы для других девиц. Я уже несколько лет знаю, кто ты такой, как бы ты ни прятался. К тому же ты не очень-то лестно изобразил меня в этом своем романе.
— А ты полагаешь, что достойна лучшего?
— Так, значит, ты признаешь? Признаешь, что это ты?
— Ничего я не признаю. Признай первая.
Ильза шепчет «идет» и начинает признавать. Признает, что ее слова о том, что она каждый вторник поднимается на Прекестулен, вранье. Она случайно увидела его в одном из книжных магазинов Ставангера: человек, который уже стал Луисом Форетом, листал норвежское издание своего последнего романа.
— Для писателя-анонима ты невероятно нар-циссичен, — говорит она.
Он несколько раз трет глаза, прежде чем поверить, что их встреча произошла в столь неожиданном месте.
Она признает, что пятьдесят миллионов песет на пользу ей не пошли. Она ввязалась в темные делишки, связанные с наркотой, а когда поняла, что ее могут убить, смоталась куца подальше. До Норвегии какое-то время жила в Швеции, откуда с самого начала очень внимательно следила за его литературной карьерой.
Она с первой же секунды была уверена, что это он.
— Не думаю, что кто-то другой это понял: все твои книги — это ты в чистом виде, — говорит она. — Скорее всего, потому, что никто не знает тебя лучше, чем я.
Или же потому, что все, кто его знал, умирали. Теперь она работает официанткой, возвращаться не планирует. Она следовала за ним по пятам все три дня его пребывания в Ставангере, причем так, что он ничего не заметил. Она знает, в каком отеле он живет, в каком ресторане ужинал, знает даже, что он пытался переспать с девушкой из информационно-туристического центра.
— Годы практики, — продолжает она. — Я умею быть невидимой.
О да. Пятнадцать лет в статусе невидимки.
Она ничуть не сомневалась, что, раз уж он остановился в Ставангере, то рано или поздно полезет на Прекестулен. И решила, что это наилучший момент для случайной встречи. Здесь у нее был шанс, что он согласится провести с ней ночь: в городе, полагала она, это вряд ли возможно.
Она признает, что явилась на ресепшен в его отеле, где сказала, что работает в туристическом агентстве и организовывает экскурсии на Прекестулен для испанцев. Она, дескать, хочет получить подтверждение, что ее клиент забронировал билеты на паром до Тау, о чем ее проинформировали. И без каких-либо проблем получила запрошенное подтверждение. Норвежцы — люди доверчивые.
Она признает, что взяла выходной в баре, где работала, купила самую маленькую одноместную палатку из предложенного ассортимента и села на паром, но на другой, чуть более ранний, чтобы удобнее было перехватить его по дороге к вершине.
— Ты хоть отдаешь себе отчет в том, что твой рассказ — рассказ психопатки? — спрашивает он.
— Из-за того, что хочу быть с тобой?
— Ну конечно, Ильза. Ты хочешь быть со мной, разумеется. А теперь скажи правду, скажи, чего ты от меня хочешь?
Она вздыхает. Затем поднимает руку и тянется носом к подмышке. Этот ее жест, тот жест, что так ему нравился, на самом деле нервный тик.
— Ничего особенного, только справедливости.
— И как ты понимаешь справедливость?
Ильза широко распахивает правый глаз, левый же ее не слушается и застывает, как сломанная рольставня.
— Часть доходов, которые ты получил за мою историю.
— Личные истории не имеют копирайта. У тебя нет на них никаких прав. Ты не можешь подать на меня за это в суд, как и я не могу подать на тебя за то, что мы вместе украли те деньги. Помнишь?
— Разумеется, я согласна с тем, что ты вычтешь сто пятьдесят тысяч евро: они тебе причитаются за работу, которую мы вместе проделали в двухтысячном. Накинем проценты и округлим до двухсот тысяч, я не против. Но если, предположим, ты заработал на «Девушке в желтом халате» миллион евро, то полмиллиона — мои. Мы могли бы сойтись на трех сотнях тысяч.
— Триста тысяч евро за право провести с тобой одну-единственную ночь в походной палатке. Самая невыгодная сделка в моей жизни.
— Я давным-давно могла обратиться в СМИ и растрепать, кто ты на самом деле, но только не сделала ничего такого.
— Зуб даю, что ты не сделала этого только потому, что сама не хотела, чтобы
— Если я до сих пор этого не сделала, это вовсе не означает, что и не сделаю.
— На твой шантаж я не поддамся.
Ильза тянется к подмышке.
— Поставим лучше будильник. На рассвете думается легче, — говорит она.
Она никогда не любила долгих споров.
По словам Форета, на следующее утро их будит не будильник, а крики чибисов. Солнечный диск медленно встает над горизонтом, заливая все вокруг оранжевым сиянием; от Кафедры перехватывает дыхание. Скала над фьордом показывает, насколько они хрупки, насколько не нужны они в мире, миллионы лет творящем красоту. И что такое шесть дерьмовых романов по сравнению с этим? Он даст Ильзе все, что она просит. Сегодня она особенно прекрасна. Надела джинсы скинии и белую рубашку с высоким воротником. Кожа ее, исхлестанная ветром, сияет. Их приятели, Каспер, Йеспер и Ута, уже бродят по скале: похоже, они таки не ложились. А еще толстяк со спаниелем и семья с детишками. На часах начало седьмого, ни один турист не успел добраться до вершины в такую рань. Человек, который уже стал Луисом Форетом, больше не турист. Теперь он викинг.
Они с Ильзой подходят к краю пропасти: шесть сотен метров вниз, строго по вертикали. От головокружительной высоты захватывает дух. Свежий утренний ветерок лучше любой таблетки от похмелья.
Она с улыбкой глядит на него. И говорит:
— Луис Форет.
Он не отвечает. Никто еще не называл его этим именем.
— «Самая хитрая уловка дьявола в том и состоит, чтобы уверить вас, будто он вовсе не существует», — говорит она.
— Я тоже смотрел этот фильм[20], Ильза.
Ильза подходит к самому краю Прекестулена и откидывает голову назад, как Анн в Обидуше. Ее фигурку обвевает ветер. Человек, которого впервые назвали Луисом Форетом, оборачивается. Каспер и Ута тыкают пальцами в мобильный, готовятся сделать селфи. Йеспер, включив музыку, присел за кустом, собираясь внести свой вклад в проблему человеческих экскрементов на скале. Звучит «Elvis Costello & The Attractions». Толстяк гонится за своей игривой собакой — животное обнаружило гадюку. Дети окружил и родителей, требуя завтрак.
Слышится песня: What’s so funny ‘bout love, peace and understanding?[21]
Потом — шум сорвавшихся и бьющихся друг о друга камней.
Потом — крик.
Оглушительный крик падения в пустоту. Крик живого существа, сорвавшегося в шестисотметровую пропасть. И никто не знает, что именно произошло. Все оборачиваются и видят человека, который уже стал Луисом Форетом.
Ильзы рядом с ним нет.
Отрывок из дневника Агнес Романи
Сантьяго-де-Колмостела, март 2020 года
Должна признать: мои последние мейлы Луису Форету могут показаться сухими, под стать тому, что творится во рту, когда я просыпаюсь, но дело в том, что у меня отвратное настроение.
«В итоге — пять смертей, — пишу я ему, — одна другой диковиннее. Первые две — промысел Божий: рак и землетрясение. Третья — самоубийство. Это исходя из предположения, что не вы спустили курок, но только в том случае, если мы принимаем вашу версию за чистую монету».
«Ты, опять же, вольна верить или же не верить — на твое усмотрение».
«Ну да, а у меня есть варианты? Последние две смерти, — пишу я ему, — с трудом поддаются объяснению. Вы были с каждой из них либо наедине, либо в окружении людей, занятых чем-то своим. Мотив есть, алиби нет. И ни один свидетель не сможет вам его обеспечить».
Дело в том, что я сидела дома, в гостиной, упорядочивая свои мысли и разбирая бумаги на столе из красного пластика в центре комнаты. Все бумаги разлетелись, все мысли разбежались, и я почувствовала, что совершенно не могу сосредоточиться. Не могу, так как уверена, что за мной следят: я уже несколько дней всеми своими клетками чувствовала, что за мной следят, будто по всему дому понатыканы скрытые камеры, будто, как только темнело, через окно, высокое окно от потолка до плинтуса, то самое, что выходит на проселочную дорогу, за мной неотступно принимались наблюдать две бледно-голубые точки, два подернутых глаукомой маяка, две заблудшие голубые звезды…
«Ах вот как? — отвечает он, опуская очередную монетку в мою ненасытную копилку. — Скажи в таком случае, Агнес, каким же был мотив, побудивший меня отделаться от Ургуланилы, которая ничегошеньки обо мне не знала и ровным счетом ничего мне не сделала. Если бы мне так уж приспичило остаться в одиночестве после того, как я увидел книгу, можно было просто-напросто отправить ее в Либурн, побежать с утра пораньше в книжную лавку и купить только что вышедшее французское издание».
Но нет, куда там! Это вовсе не галлюцинации: за окном — две бледно-голубые точки, два подернутых глаукомой маяка, две заблудшие голубые звезды. За окном — умственно отсталый с брекетами, которые сияют, как чертово серебро. Придурок, с которым я обычно танцую танго.
«Но вы же сами признали, что не знаете французского…»
«Ну ты даешь, Агнес: не думаешь же ты, что я готов кого-то убить, чтобы заполучить книжку ценой в двадцать евро!»
Да я уж и не знаю, что подумать.
Поднимаю рулонную штору, открываю створку окна. Поди догадайся, с какой стати я взяла да и купила яблоко сорта «гренни смит»? Тетка, которая мне его всучила, сказала: «Ты только понюхай, эти яблоки пахнут настоящим яблоком», а я ей, значит: «Ну да, не мандаринами же им пахнуть». Не могла же я пуститься в объяснения перед какой-то теткой о том, что у меня нет обоняния. И вот одно из этих яблок «гренни смит», которое предположительно пахнет настоящим яблоком, я и взяла, то самое, которое надкусила и которое на данный момент является последним продуктом у меня в холодильнике, не считая инея в морозильной камере. Мужчине с голосом кастрата не хватило чувства собственного достоинства, чтобы убежать, пригнуться, замертво упасть от стыда.
— Какого хрена ты там делаешь? — спрашиваю я его.
— Ты говорила, что уедешь на выходные, — упрекнули меня струны мини-гитары.
Да, я знаю, что именно это он и сказал, но мне послышался не человеческий голос, а сладкие звуки флейты: соль, соль, ля, соль, фа, соль, ми.
— Повторяю, какого хрена ты там делаешь?
Мы оказались в одной из тех ситуаций, которые строятся вокруг вопроса о том, чей промах серьезнее: моя ложь или его шпионаж. Как по мне, сомнений нет.
Все так: я сказала сорокалетнему мужику с брекетами, что на выходные уеду, но это было не что иное, как ложь из жалости, вранье,
Ну ладно, признаю, эта ложь к тому же была призвана донести мысль о том, что я веду социальную жизнь, я не какое-то там странное насекомое, я не собираюсь провести выходные, приводя в порядок бумаги и мысли, а также сочиняя текст о чуваке, все женщины которого помирают и который шлет мне мейлы.
— А что там у тебя на брови? — Это все, что он сказал.
Я же услышала: соль, соль, фа, фа, ми, ми, ре, ми, ми, фа, соль.
Ну да, я расковыряла этот проклятущий гнойный мешок, этот чертов вросший волос, и теперь там не только шишка, теперь там еще и корочка, и всё вместе напоминает вулкан Кракатау.
— Тебе версию покороче или подлиннее?
— Покороче, пожалуйста.
— Прыщ.
— А почему бы тебе не пригласить меня войти и выпить виски, который ты там прячешь? — сказал он, вновь проникнувшись ко мне доверием.
Ну да, конечно, я, значит, приглашу его на рюмку «Гпенфидика» и в придачу премирую сексом за то, что он за мной шпионил.
Но… минуточку, а откуда он знает про виски?
— А это не ты, случаем, тайно присылаешь мне виски ящиками? — поинтересовалась я.
В открытое окно повеяло ледяным холодом.
— Что-что?
— Я спрашиваю, не ты ли присылал мне виски…
— Да-да, — прервал он меня, — я слышал, слышал. Ничего я не присылал, просто на днях видел бутылки у тебя в кухне. Агнес, ты в порядке? — Этот вопрос он задал ровно тем тоном, каким однажды спросил меня о памятнике Валье-Инклану на Аламеде. — Как-то странно ты себя ведешь, — добавил он, — будто у тебя молоко убежало.
«Во всех этих смертях есть нечто, что в голове не укладывается», — пишу я Луису Форету.
«Это ты о чем, Агнес?» — немедленно отвечает он.
«Все эти смерти — я изучила каждую, но ни к чему не пришла. Я в тупике».
«А к чему, ты думала, придешь? Люди умирают не для того, чтобы куда-то тебя привести».
И вот передо мной, за окном, торчит этот дурак со своими зубами, упакованными в серебряную броню.
Я стала считать. Сосчитала от одного до десяти. Потом в обратном порядке. Десять, девять, восемь. Так, значит, это я как-то странно себя веду. Семь, шесть, пять. И говорит это тот, кто, скрючившись, глядит на меня этими своими голубыми глазками олуши обыкновенной. Продолжаю считать: tessera kai tria kai dio kai ena[22].
А потом запускаю в него яблоком.
Яблоком сорта «гренни смит», которое вроде как пахнет настоящим яблоком, твердым и green[23], как поле для игры в гольф, и огромным, как хрустальный шар между моими искривленными мизинцами. И вот одним таким яблочком я в него и запустила, хотя куснула его всего разок.
Мотнув головой, он увернулся: не хотел получить по брекетам.
Осторожно с зубами. Поосторожнее с зубами.
На мгновение я замерла.
— Кто ты, черт возьми, такой, а? — спрашиваю я его. — Кто ты такой?
«Чего я хочу, так это чтобы все эти смерти, все эти истории открыли мне, кто такой Луис Форет», — пишу я мейл иксу на клапане суперобложки.
«Тебе мало того, что я уже рассказал? — пишет он в ответ. — Я открыл тебе такие тайны и интимные секреты, о которых не рассказал бы никому и никогда. Ты что, не понимаешь, Агнес? Да ты ни одного человека не знаешь так близко, как меня. Никого».
«Но ведь я даже вашего настоящего имени не знаю!»
«А это что-то изменит? Мое имя и две фамилии[24] — они что, сделают меня к тебе ближе? Ты и в самом деле настолько глупа? После всего, в чем я тебе признался… Единственное имя, которое должно иметь для тебя значение, это Луис Форет, то имя, которым назвала меня Девушка погоды и времени, то имя, которое послужило началом всей этой истории».
Сорокалетний мужик с брекетами выглядит таким ошарашенным, как будто я угодила яблоком точно ему в физиономию.
— Это же я, Агнес, — сказал он мне, — это я, твой партнер по танго.
На секунду, на один миг мне подумалось… Но нет, не может быть… Для этого он слишком примитивен. Написать шесть романов? Да этот идиот даже собственное имя не напишет без ошибки.
«Знай я ваше имя и фамилии, смогла бы найти другие источники и сравнить информацию с тем, что говорите мне вы, — пишу я Луису Форету. — То, что мы делаем, это не биография, это аутодафе».
«Недаром же ты страстотерпица Агнесса Римская», — отвечает он.
«Вот видите? У меня даже нет доказательств того, что вы надо мной не потешаетесь».
«У тебя есть мое слово».
«И вы полагаете, что для биографии этого достаточно? Я не знаю, когда вы родились, знаю только то, что это случилось в небольшом городке на берегу моря, где впадает река, и что там есть гора высотой три сотни метров».
«Вот видишь, уже есть за что зацепиться, с чего начать поиски».
«И сколько найдется таких городишек в Испании?»
«Не знаю, Агнес, не вынуждай меня делать твою работу».
«Мне неизвестно, где вы учились. Я не знаю, что происходило в вашей жизни до знакомства с Ильзой».
«А ты не можешь предположить, что если я тебе об этом не рассказывал, то исключительно потому, что и рассказывать нечего?»
«Почти все, что вы рассказывали, имеет отношение к краткому промежутку времени от июня 2011-го до марта 2013-го, когда вы стали Луисом Форетом».
«Так это замечательно, Агнес! Не пиши мою биографию, лучше напиши, как я стал Луисом Форетом. Разве тебе не кажется, что это самодостаточная история? Неужели ты на самом деле считаешь, что у тебя на руках слишком мало событий? Ты только не горячись, скажи, чем располагаешь на данный момент, а я скажу, правильной ли дорогой ты идешь».
Тогда я схематично набрасываю список того, чем располагаю, приводя в порядок свои бумаги и мысли.
Даты приблизительные.
1977? Родился в небольшом городке у моря, есть гора и река.
1978–1995?
1995. Начинает изучать литературу в университете, в каком, установить не могу.
1996–1998?
1998. Селится в одной квартире с Ильзой.
1999. Заканчивает обучение, в качестве стипендиата остается в университете.
2000. Вместе с Ильзой крадет пятьдесят миллионов песет. Ильза исчезает с деньгами.
2001. Знакомится с Кэти и Анн-Мари на показах фильмов Трюффо.
2002. Женится на Кэти. Медовый месяц в Италии.
2003. Под своим именем
2004. Разводится с Кэти.
2005. Случайно встречает Анн-Мари в Обидуше. Начало их отношений.
2006. Женится на Анн-Мари. Родилась Ната.
2006–2011?
2011. Поездка на Идру с Шахрияр. Шахрияр заболевает раком. Начинает сочинять для нее рассказы.
2012. Поездка в Задар, где знакомится с Азией. Азия погибает. Поездка в Лос-Анджелес, где знакомится с Девушкой погоды и времени. Она погибает. Поездка в Марракеш с Натой и Анн-Мари. После их возвращения умирает Шахрияр. Пускается в бега. Выходит его первый роман «Девушка начал».
2013. Остановка в Сент-Эмильоне. Знакомство с Ургуланилой. Ургуланила погибает. Едет в Цюрих, узнает о том, что богат. Выходит второй роман, «Шахрияр».
2014. Выходит третий роман, «Девушка в желтом халате»
2015» Снова встречает Ильзу. Нлмя погибает. Выходит четвертый роман, «Жизнь бесстрастной девушки».
2016. Выходит сборник рассказов «Пуститься а баса».
2017. Выходит его пятый роман, «Разящие лучи печали».
2018. Впервые со времени дебюта не вышел роман Луиса Форета.
2019. Анонсирует свое последнее произведение автобиографического характера и уход на покой.
«Великолепно, Агнес. Абсолютно великолепно. У тебя уже все есть. Неужто ты на полном серьезе жалуешься, что тебе не хватает материала написать биографию? На данный момент, чтобы сложить головоломку, недостает всего двух небольших деталек»,
«Каких деталек?»
«Не забегай вперед, ты всегда торопишься. Сначала вот что скажи: что именно не укладывается у тебя в голове?»
«Я провела исследование. Гуглила, но не нашла практически никаких следов погибших девушек».
«Мертвые не оставляют следов, Агнес, это делают только живые».
«Ну вы понимаете. Азия, например. При землетрясении в Кампосанто в мае 2012-го погибло семь человек, но среди них нет никого с таким именем».
«Я полагал, ты сразу поняла, что все имена в этой истории ненастоящие. В противном случае ты бы быстро меня нашла. Вернее, узнала бы имя, данное мне родителями. И очень скоро обнаружила бы то, чем, по твоему мнению, я и являюсь: не мои поступки, а мое имя».
«Хорошо, допустим, Азия ненастоящее имя, по как вы объясните тот факт, что я не нашла ни единого упоминания о том, что некая старшая сестра погибла, накрыв своим телом младшую. Газетчики и телевизионщики просто обожают такие новости».
«И они сделали это, Агнес, они сообщили. Иначе как бы я об этом узнал, сидя в Задаре? Другое дело, что эта информация оказалась навсегда утраченной. Люди думают, что „Гугл" хранит все, и, возможно, так оно и есть, но ведь это один в один Вавилонская библиотека. Не знаешь, на какой полке искать, — потратишь на поиски всю жизнь»,
«Девушка погоды и времени».
«А с ней что не так?»
«Я в самом дело нашла заметку о сотруднице музея, покончившей с собой перед некой картиной. В пяти или шести СМИ. Только короткую заметку и инициалы А. К, В., ни тебе фото, ни каких-либо других данных, которые помогли бы установить личность, связаться с родственниками».
«Но ведь это ты у нас журналист, не я. И должна знать, что самоубийство обычно подаются в СМИ очень скупо — из уважении к семье, а еще потому, что суицидальность заразна. Установлено, что самоубийство на первой полосе провоцирует другие самоубийства. Надеюсь, ты хочешь, чтобы СМИ способствовали распространению эпидемии самоубийств только ради того, чтобы удовлетворить твое любопытство».
Будь у меня такая возможность, я бы запустила яблоко сорта «гренни смит» в Луиса Форета, и на этот раз, клянусь, прицелилась бы куда лучше.
«Но вы же сами сказали, что узнали об этом, когда смотрели новости по телевизору, тогда же показали интервью с Крисом Вентолой. Но отыскать этот выпуск мне так и не удалось!»
«Это был местный телеканал Лос-Анджелеса, очень скромный, я не думаю, что у них есть оцифрованный архив, мало-мальски пригодный для поисков. Музей, напротив, имеет весьма влиятельных покровителей и приложил немало усилий, чтобы замять происшествие. То, что одна из сотрудниц наложила на себя руки в рабочее время и на рабочем месте, их явно не красит. Но скажи мне, наконец, что нового ты хочешь узнать?»
«Имя!»
«Опять по новой, опять имена. Ты ж сама говоришь, что нашла в прессе заметку с инициалами, а это подтверждает, что моя история правдива, так что довольствуйся малым».
«Но биография без других источников неполна, это абсурд какой-то».
«Это автобиография».
«Верно».
На несколько минут монетки перестают звякать. Ощущение мирной тишины настолько велико, что стоит стакана виски.
На идиота за окном я бросаюсь, шипя от злости. Говорю убираться, говорю, что если он еще хоть раз появится в классе танго, если я еще хоть раз увижу блеск его брекетов в здании, где мы танцуем, то расскажу всем и каждому, что он меня преследует, расскажу о нем такие ужасы, которые испоганят ему всю жизнь.
Возможно, я слишком резка, однако то, что он шпионит за мной, вывело меня из себя.
Он протестует, хнычет:
— Но что я тебе сделал?
Я слышу: соль, соль, фа, фа, ми.
— Ты с ума сошла.
Соль, соль, фа, фа, ми.
Я захлопнула створку, нажатием кнопки опустила штору.
Жужжание гигантского насекомого заглушило жалобные звуки флейты.
Смотрю на телефон: новых монеток от Форета не поступило, зато мать наслала немую череду сообщений — немую, потому что уведомление о ее посланиях я замутьютила, причем навсегда; какое удовольствие кликнуть на кнопочку с этим наречием «НАВСЕГДА».
«Что-то пошло не так, правда; все еще не вижу твои; журнальные твиты, тебя уволили, ведь так?; и чего ради мы оплачивали твое; обучение? боже ты мой, сколько; денег на ветер, сколько денег; китайский вирус; ты о нем слышала; знаешь что-нибудь?; твоя кузина оставила здесь джинсы, которые уже не носит; я считаю, они будут узки тебе в бедрах, но можешь зайти померить; слушай, не знаю, помнишь ли ты, но мы твои; родители».
Ну да, разве об этом забудешь? Было бы неплохо. Отвечать я не стала, однако нетрудно понять, настроение у меня не улучшилось.
Но приходит время, и монетка падает в колодец желаний.
«Что еще тебя беспокоит, Агнес?»
Сказала бы я ему!
«Я не нашла ни слова об упавшей с горы Прекестулен испанке за последние несколько лет. Ничего. Ни единого слова».
«Это благодаря мне. Вернее, по моей вине. Когда мы сообщили об инциденте норвежским властям, я попросил их об одолжении: не информировать прессу. Ее семье и так достанется немало горя, не хватало еще устроить из несчастья медийный
«Но вы стояли с ней рядом. Это не вызвало никаких подозрений? Не было расследования?»
«Нет, не было. Там же находились наши друзья йеслер, Каспер и Ута, а еще толстяк с собакой и семья с детишками, и нее они подтвердили, что она просто упала в пропасть».
«Вы же сами говорили, что они не смотрели на вас».
«Так и было, но в конце концов человек всегда поверит, что видел ровно то, во что ему хочется верить. Накануне вечером они смотрели, как весело мы с ней отплясывали, видели наше согласие, наше воодушевление по поводу воссоединения, так что последнее, во что они могли поверить, так это в то, что я возьму и столкну ее в пропасть с высоты шесть сотен метров. То есть как раз в то, чего, предваряя следующий твой вопрос, я не делал».
Неуловим, как конголезский окапи — их так редко видят, что зоологи узнают о присутствии этих животных по оставленным то тут, то там кучкам экскрементов.
«Так она упала или сбросилась?»
«Я стоял к ней спиной, но бросаться со скалы ей не было никакого смысла. Ильза была не из тех, кто кончает с собой, Ильза из тех, кто выживает».
Меняю тему:
«Ургуланила шла пешком в Леон, так?»
«Так».
«Ее богатенький папочка забрал вещички из лондонской квартиры и выслал грузовиком».
«Верно».
«То есть он знал, что она топает домой пешком».
«Да».
«Так как же вы тогда объясните тот факт, что в прессе не появилось ни строчки о пропавшей девушке, которая пешком шла в Леон? Особенно при том, что был богатый папочка, который точно начал бы дергать за все ниточки, лишь бы отыскать свою доченьку».
Даже если она героиня фильма «Атака пятидесятифутовой женщины».
«В этом опять же есть доля моей вины, — отвечает Луис Форет. — До того, как я оставил ее тело на руинах, мне пришла в голову мысль: чтобы выиграть время, нужно написать ее отцу. Как скоро он захочет ей позвонить? Папина дочка, путешествующая одна, к тому же пешком, за границей… Может, он вообще каждый день ей названивает. В общем, я взял ее телефон, порылся в адресной книге и без труда нашел номер папочки».
«И телефон у нее, разумеется, оказался незапа-ролен, правда? Как удобно для вашей истории».
«Агнес, пусть тебе и трудно в это поверить, но есть люди, которым просто нечего скрывать».
«Как же мне не трудно в это поверить, если я уже познакомилась с вами?»
«Я взял телефон Ургуланилы, пролистал ее сообщения и скопировал оттуда разные ласковые обращения, характерные повторы, приветственные и прощальные формулы, которыми она обычно пользовалась. И написал папочке, что я, дескать, решила уйти, попробовать жить своей жизнью, жить без них, то бишь без страховки, и что я желаю доказать самой себе, что кое-чего стою и способна достичь своей цели собственными усилиями, что они, быть может, еще услышат обо мне, а может, и нет, что я их очень люблю и благодарна за все, что они для меня сделали, но теперь пришло время вылететь из гнезда, и что я прошу меня не искать, ну пожалуйста, и что я их прошу меня не стыдить, ну пожалуйста, и что прошу уважать мою свободу, ну пожалуйста. В общем, что-то в таком роде».
«Да вы просто стопроцентный сукин сын».
«Серьезно? Это еще почему? Их драгоценная дочурка не дожила и до тридцати, померла самым что ни на есть идиотским образом, поскользнувшись в ванне гостиничного номера незнакомца, с которым намеревалась перепихнуться, как только вымоет свои излишне пахучие ноги. Ты и вправду думаешь, будто встретиться с реальностью для них было бы менее мучительно, чем думать, что дочь цела и невредима и наслаждается жизнью, которую сама для себя и выбрала? Ничуть не сомневаясь, что, если дела пойдут плохо, она тут же им позвонит, взывая о помощи. Ты полагаешь, мой поступок нельзя считать добрым?»
«Вы сделали это, чтобы избежать ответственности. Не стройте из себя героя».
«Агнес, ты должна признать, что есть множество способов избежать ответственности, и этот показался мне просто блестящим».
«Как же вы отвратительны».
«Так я не только выгадал время, пока они не начали искать Ургуланилу, но и облегчил ее родным чувство утраты. Послав сообщение, я выключил телефон и разбил его о керамическую куртку. В прессе не появилось ни строчки, потому что уход из дома совершеннолетней девушки и прекращение общения с родителями — никакая не новость».
Окапи вновь скрывается в густом кедрово-тиковом лесу, мне же остается анализировать его экскременты.
Набрасываю несколько мейлов, каждый из которых содержит в себе оскорбления. Набираю текст капслоком, пишу по слогам, вернее, по буквам, разделяя их дефисами. Потом все стираю. Прежде чем сказать этому мужику все, что я о нем думаю, хочу выяснить, чем закончится эта история, — конец уже не за горами.
«В общем, — пишу я ему, — единственная и последняя моя надежда — это разыскать Кэти, Анн-Мари или Нату. Вы в курсе, что из всех женщин, о которых вы рассказывали, из всех, по-вашему, значимых для вашей истории женщин, остались в живых только эти три?»
«Не совсем».
9. История Кэти, Анн-Мари и Наты
Национальное шоссе 634 (Ла-Корунья, Испания), март 2016 года
Прежде чем поставить финальную точку в биографии, Форет настаивает, чтобы я включила в нее еще одну историю. Единственную, в которой не фигурирует Луис Форет. Он услышал ее от кого-то, кто, в свою очередь, услышал ее от капрала пожарной части в Арсуа. Все знали его как капрала Рускуса, хотя на самом деле звали его Рубен, и он никогда не брал на себя труд объяснить коллегам, откуда у него такое прозвище. Рускус — светловолосый долговязый блондин атлетического телосложения, и с первого взгляда никто не заподозрит его в некоторой трусости — качестве, никак не помогающем ему в работе пожарного. Например, капрал Рускус отлично знает, что, если в пожарную часть поступает срочный вызов в связи с аварией на дороге, зрелище точно будет не из приятных. И тогда из его желудка по пищеводу поднимается что-то вроде ящерки и душит его своим хвостом. И сколько бы раз он ни сглатывал, избавиться от этой твари не получается еще несколько дней.
По большей части срочный вызов по случаю ДТП бывает обусловлен необходимостью извлечения тел.
По словам Форета, Рускус заявил, что в день, когда поступил звонок от дорожной полиции, он опасался худшего. Подробностей не было, сообщили только, что на национальной трассе номер шестьсот тридцать четыре, под Тейшейро, произошло дорожно-транспортное происшествие, в связи с чем требуется их помощь.
Капрал Рускус чертыхается про себя: какая жалость, что это ДТП не случилось чуть дальше к западу, ведь в таком случае оно пришлось бы на зону ответственности пожарной части парка Ордеса. Собранный из готовых блоков павильон, место его службы, особого героизма не внушает: в нем нет ни металлического желоба для срочной эвакуации, ни винтовой лестницы, а ведущие в гараж ступени производят такое же впечатление, как и эвакуационный выход двухзвездочной гостиницы. Тревожная сигнализация не работает, вследствие чего приходится перекрикиваться. Все здание, сверху донизу, пропитано запахом жира и чипсов «Доритос» из автомата.
Рускус расталкивает мирно дремлющего на диване в общем зале коллегу, который не особо обрадован тем, что его разбудили. Сержант Peca почти неизменно пребывает в дурном настроении. Ему около сорока, и он весьма невысокого роста: сантиметром меньше — и не стал бы пожарным. Рускус, эдакая сторожевая башня почти двухметровой высоты, всегда воспринимал коротышек недовольными всем ворчунами. В тот вечер он, большой любитель романов о Джеймсе Бонде, перечитывал «Голдфингер» и отметил, что подозрения у Бонда появились не из-за чего иного, как из-за низкого роста Аурика Голдфингера.
Всю дорогу до места происшествия Peca без остановки ворчит. Очень надеется, что их побеспокоили не из-за какого-то там пустяка. Слова начальника пожарной части, где служит Рускус, вроде как подразумевали, что он будет весьма расстроен, если обойдется без трупов. Что было потной противоположностью чаяниям Рускуса, он-то всем сердцем надеется, что речь идет о пустяке, о незначительном столкновении, и привлечение к делу пожарных — чистой воды перестраховка. Он говорит себе, что его желание гораздо более человеколюбиво, чем желание коллеги. Возможно, капралу Рускусу было бы не грех напомнить, что минутой раньше самое страстное его желание заключалось в том, чтобы ДТП оказалось в компетенции пожарной части парка Ордеса. Так что в приоритете у него благополучие не водителей и пассажиров, а его собственное. Ему совсем не улыбается целую неделю ощущать, что в горле сидит ящерица, как в тех бутылках крепкого алкоголя с ящерками внутри из китайских ресторанов во времена его детства.
Ящерица проползает чуть выше еще на подъезде к трассе номер шестьсот тридцать четыре. Шоссе перекрыто, полиция перенаправляет поток машин в объезд, по второстепенным дорогам. Вдали виднеется попавшая в ДТП машина или же то, что от нее осталось. То, что этот предмет не что иное, как машина, он понимает по колесам. Переднюю часть машины так сплющило, что серый капот напоминает смятую в ком фольгу.
— Могу сразу тебе сказать: в этой «микре» все покойники, — объявляет сержант Peca.
— А откуда ты знаешь, что это «микра»?
— Черт, да ты в машинах ни хрена не разбираешься, Рускус. Слушай, а с какого перепугу ты в пожарные-то подался?
Рускус не отвечает. Вообще-то пожарные тушат пожары. Когда ему сказали о необходимости извлекать трупы, было уже слишком поздно.
В тридцати метрах, на довольно приличном расстоянии от «микры», виднеется «Ауди Q5» с сильно поврежденной передней частью. Оба автомобиля сохраняют нормальное положение, хотя в случае «микры», не будь колес, определить, где верх, а где низ, было бы трудно.
— Пассажиры с задних сидений «ауди», — вещает Peca, — могли выжить. Да что там, я готов об заклад биться, что живы, если, конечно, там вообще кто-то есть. Вот водитель и пассажир спереди — не, эти погибли. Лобовое столкновение, причем жуткое. Сравни «ауди» и «микру», и сам поймешь, у кого преимущество. Приготовься увидеть кое-что интересное вон в той серой куче. — Он указывает на маленький автомобиль, напоминающий аккордеон.
Ящерица Рускуса совершает кувырок. Интересно, как его коллеге удается с таким спокойствием рассуждать о живых и мертвых?
Пожарные выпрыгивают из грузовика. На шоссе, в огнеупорном костюме Рускус чувствует себя полным идиотом. Он всегда чувствует себя идиотом в форме пожарного в отсутствие пожара.
Два гражданских гвардейца с самыми серьезными лицами приветствуют их, вскинув руку к виску. Рядом с ними стоит полная смуглая женщина с ребенком лет полутора, тот монотонно, на одной ноте, плачет.
— Добрый вечер, — говорит старший по званию, — приступайте к извлечению трупов из «нисана-микры», будьте добры. По нашим прикидкам, их три.
Сержант Peca адресует торжествующий взгляд Рускусу. Ящерица трижды ударяет хвостом.
— А не лучше ли сначала извлечь из «ауди»? Больше шансов найти живых, — выступает со встречным предложением Peca.
Жандарм хмуро глядит на него. И указывает на стоящую рядом женщину:
— Пассажиры «ауди» здесь.
Двое пожарных сверху донизу внимательно рассматривают образ Мадонны с младенцем и излишним весом. Из-под бирюзового жакета с рукавами три четверти виднеется слишком тесное вечернее платье; ребенок, несмотря на малолетство, облачен в белую рубашечку с красной бабочкой на шее. Безутешный плач разливается по шоссе.
Сержант Peca хватает за руку равного по званию коллегу из гражданской гвардии и пытается оттащить его подальше от женщины, но безуспешно: результат — ноль, ни сантиметра.
— Они не пострадали? — шепчет он.
Мадонна знает, что говорят о ней, и, как будто нехотя, тянется ухом в их сторону, чтобы не упустить ни слова.
— У нее небольшой шок. Вызвали скорую, ждем, но — да, похоже, они не пострадали.
— За рулем была она?
— Ну не малец же, верно?
Сержант Peca яростно упирается короткими ножками в асфальт.
— Так и есть, — продолжает жандарм. — Она и сообщила о происшествии.
— Это невозможно. Совершенно невозможно. Посмотрите только на водительское место. — Он машет в сторону «ауди».
И правда, больше всего пострадало водительское место. Ветровое стекло разбилось, подушка безопасности торчит наружу, словно белье на просушке.
Гвардеец громко фыркает.
— Послушай, дружище, мы вас вызывали для того,
Сержант Peca опять что-то ворчит себе под нос, размахивая рукой над головой, направляется к серой машине. Но по пути останавливается возле грузовика, берет оттуда ножницы по металлу и распорку, чтобы открыть третью дверцу в задней части «микры» — единственную, которая в наименьшей степени напоминает металлолом. Рускус его сопровождает.
И вдруг замечает девочку лет десяти. Ящерица тоже ее видит и высовывает головку изо рта Рускуса.
Несмотря на, казалось бы, нулевые шансы на примирение, побег из дома человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, поспособствовал весьма скорому заключению мира между Кэти и Анн-Мари. На самом деле такой исход был более чем логичен, ведь объединяло их нечто большее, чем дружба с пеленок и долгие годы плотного общения, — их сплотила ненависть, а теснее уз не найти. Они делили на двоих ненависть к человеку, который уже стал Луисом Форетом.
Первый шаг сделал не кто иной, как Кэти. Анн-Мари, даже если бы она пылала желанием, на такое не пошла бы. Не стала бы просить прощения, поскольку, по ее мнению, ничего непростительного она не совершила, а просить о помиловании в такого рода делах всегда много сложнее. Когда она начала отношения с человеком, которому предстояло стать Луисом Форетом, Кэти была с ним в разводе уже полгода. Анн понимала, что ее инициатива начать эти отношения при еще свежих, не зарубцевавшихся ранах сильно повредит их с Кэти дружбе, однако в тот момент главной ее заботой было благополучие ребенка.
Как же обо всем этом узнал Луис Форет? В основном благодаря нанятому им частному детективу. По его словам, поступил он так исключительно ради того, чтобы собрать материал для последнего романа. Романа, который он назвал «Разящие лучи печали». Другое дело, что подобные действия ничуть не делают его краше в наших глазах.
Кэти и Анн условились встретиться в некоем кафетерии их родного города. Это было старинное заведение у входа в историческую часть, с зелеными столиками и стенами, обшитыми темными деревянными панелями. Анн пришла первой: вся на нервах, она кусала ногти своими зубами — кинжала — ми. Увидев в дверях Кэти, она встала. Черный комбинезон дорогого бренда элегантно облегал тело Анн. Выбор не безупречный, потому что в нем она казалась существенно выше старой подруги. По словам Форета, у «высоты» и «высокомерия» корень общий.
Анн гадала, как поступит Кэти: по традиции дважды поцелует, пожмет руку, просто сядет? Чего она никак не ожидала, так что та, ни слова не говоря, сгребет ее в объятия. Из глаз Анн полились слезы. Как же могло получиться, что Кэти даже не познакомилась с ее дочкой, разве что видела ее, когда они случайно пересекались на улице, делая вид, что друг друга не замечают.
— Я так хочу познакомиться с ней! — сказала Кэти.
— А я — чтобы ты с ней познакомилась.
— Надеюсь, она на него не похожа.
— Иногда она мне его напоминает. Они столько времени проводили вместе!
Кэти погрустнела.
— Она взяла от него только лучшее, — поторопилась прибавить Анн.
— Не помню такого.
— То, из-за чего мы в него влюбились.
Кэти нахмурилась.
— Когда узнаешь Нату, сама вспомнишь.
Они сплели пальцы; руки Анн все еще подрагивали. Вскоре обе сошлись во мнении, что влюбились в человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, за то, что он всегда оказывался в нужном месте в нужное время. Кэти переспала с ним в первый раз только потому, что преподаватель фракцузского, которого она больше никогда в жизни не видела, не пришел в тот день на кинопоказ. Анн же встретила его в тот момент, когда ее бросил биологический отец Наты; она спряталась в тихом уголке, оказавшемся недостаточно тихим для человека, которому предстояло стать Луисом Форетом. А что касается отца Наты, то он, как и преподаватель французского, внезапно испарился, растаял в воздухе.
Казалось, все эти мужчины не имели иной функции, кроме как пихнуть этих женщин в постель к человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, подтолкнуть к тому, чтобы они, в свою очередь, подтолкнули его самого к превращению в Луиса Форета.
По словам Форета, Рускус сообщил, что на теле девочки видимых повреждений не оказалось, а это такая вещь, о которой не знаешь, что и думать: хорошо это или плохо? Вид девочки без ран и каких-то следов столкновения, говорит он, производил эффект чего-то макабрического. Можно было запросто представить, что она по-прежнему способна бегать, петь, кувыркаться, отбивать чечетку.
Но — нет, не способна: она мертва.
Наконец приезжают еще машины: скорой помощи и судмедэкспертов. Когда вновь прибывшие видят на иосилках детское тел о, шеф судмедэкспертов довольно грубо спрашивает Ресу:
— Какого хрена вы извлекли девочку, не дождавшись нас? Соображалки не хватило подумать, что можете ей навредить?
— Не-а, — выходит из себя Peca, которого сегодня шпыняют все кому не лень, — не мы ей не навредили: она мертва.
— Факт смерти устанавливает судмедэксперт.
— Я уже двадцать годочков пожарный и распознать труп могу и сам.
— Я доложу о халатности. И вам сильно повезет, если вскрытие покажет, что девочка на момент извлечения была мертва, потому как в противном случае вам ой как несладко придется.
— Отлично, — говорит сержант пожарной службы, приближая лицо к физиономии обидчика, как пьяница в баре, — поступайте, как вам заблагорассудится, я тоже не премину включить в свой отчет информацию о вашем позднем прибытии. Так что, если она не была мертва на момент извлечения, вам тоже придется туго. — Он отворачивается и велит Рускусу помочь вырезать отверстие в том, что когда-то было водительской дверцей. Но на полдороге оборачивается и кричит шефу санитаров: — Займитесь людьми из «ауди», сделайте хоть что-нибудь полезное. Или вы только поглазеть сюда приехали?
Лицо женщины, сидевшей за рулем «микры», превратилось в месиво. На нем можно различить разве что очень крупные зубы. Такие крупные, что Рускус задается вопросом: а зубы ли это? Вопрос мгновенный, мимолетный, оставшийся без ответа, потому что Рускуса тут же выворачивает наизнанку.
— Черт, ну и облом, — роняет Peca, посмотрев на него, — сегодня мне везет как утопленнику: собрал вокруг себя всех ненормальных.
Зубы-кинжалы Анн-Мари, должно быть, устремились вперед двумя ледяными глыбами, когда она выслушала предложение подруги.
— Тебе что, совсем неинтересно знать, чем он занимается? — спросила ее Кэти.
— Откровенно говоря, нет.
Потому-то она так и удивилась предложению Кэти. Для нее человек, который уже стал Луисом Форетом, был всего лишь дурным воспоминанием, реминисценцией, которую усиленно старался задавить
Кэти была не такой. Кэти могла затаить обиду и носить ее в себе, а Анн этого не понимала. Кэти была неспособна забыть. Она не забыла и своей обиды на Анн-Мари за то, что та вышла замуж за человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, но здесь она, по крайней мере, старалась. Это не означало, что Кэти не ненавидела ее временами. Но часто способа, каким он бросил Анн и Нату — так безжалостно, так унизительно, — хватало, чтобы притушить ее враждебность. Для этого эффекта ей было достаточно всего лишь представить, как он все бежит и бежит, в то время как дочка и ее мать все ждут и ждут. Она улыбалась, думая о поданном в полицию заявлении о пропаже человека, — несколько соседей с полной уверенностью утверждали, что видели его беззаботно бегущим в спортивном костюме. Какие-нибудь признаки тревоги? Опасности? Угрозы? Никаких, офицер. Она улыбалась, думая о гримасе на лице полицейского: сеньора, мы не в силах что-либо сделать в случае, если ваш супруг ушел по собственной воле.
Однако Кэти хотела знать, как идут дела у человека, который уже стал Луисом Форетом. В глубине души она жаждала услышать о том, что у него все хреново, что он разорен, тяжело болен или даже мертв. Тот факт, что она ни разу его больше не видела и ничего о нем не знала, подводил ее к мысли, что предположение о его смерти не столь уж и нелепо. Она просто хотела знать. Вот и все. В противоположность Анн, которая хотела продолжать оставаться в неведении. Но Кэти ее убедила, и они отправились к частному детективу, чтобы установить местонахождение человека, о котором они и знать не знали, что он теперь — Луис Форет.
Детектив принял их в крошечном кабинете, за-ставленном книжными шкафами с томами уголовного кодекса и с тремя офисными стульями, обтянутыми кожей. Он внимательно выслушал, после чего попросил рассказать ему все, что они сочтут возможным, об отношениях с субъектом запрошенного расследования, пояснить, почему хотят собрать о нем сведения, а также предоставить информацию о своей жизни в данный момент. И высказал желание побеседовать с каждой из них по отдельности.
— И для чего это вам? — поинтересовалась Кэти.
— Чем больше сведений мне удастся собрать, тем скорее я смогу установить местонахождение субъекта и предоставить вам наиболее полную информацию, — объяснил он. У детектива были глаза навыкате и седые кудряшки, похожие на содержимое вспоротой подушки. — Оплату возьму только за предоставленную вам информацию. Если ничего не узнаю, платить вам не придется.
— Великолепно, — сказала Кэти, поправляя указательным пальцем очки в черной оправе. Похоже, она была довольна.
Однако она не знала, что только что наняла того же частного детектива, который был на содержании у человека, который уже стал Луисом Форетом, и собирал о них информацию.
По словам Форета, Рускус сказал, что третьей пассажирке «микры», той, что сидела на переднем сиденье рядом с водителем, очки в черной оправе впечатались в глаза и скулы. Она, должно быть, врезалась лицом в приборную панель. Женщина была такой миниатюрной, что до ветрового стекла не достала, однако исход тот же: мгновенная смерть от сильного удара. По крайней мере, не дожила до того момента, когда ее лицо превратилось в противогаз. Увидев ее, Рускус принимает решение оставить пожарную часть и вернуться на архитектурный факультет, который когда-то бросил.
Трое носилок, накрытых белыми простынями, рядком стоят на асфальте.
Приезжает еще две машины скорой помощи. В одной из них судмедэксперт, у которого имеется постановление судьи забрать трупы.
— Ну что ж, — говорит сержант Peca, собирая инструменты, — здесь мы вроде как закончили.
Женщина в вечернем платье с каждой минутой нервничает все больше. Ребенок успокоился, сидит в машине скорой помощи и лижет леденец на палочке в форме сердечка, зато мать его сама не своя. Гвардеец, что препирался с Ресой, по-прежнему торчит возле нее. Женщина то и дело посматривает в телефон, будто ждет сообщения, которое все не приходит.
— Вот ведь черт, — удивляется Peca, — у нее даже телефон не разбился. Здесь явно паленым пахнет, как пить дать.
Скорее из любопытства, чем по какой-то иной причине они подходят к гвардейцу и женщине, чтобы распрощаться, а заодно послушать, о чем речь.
— Итак, вы возвращались с первого причастия, — говорит жандарм.
— Именно так.
— Первого причастия вашего сына.
— Да.
— А где ребенок, у которого было первое причастие? Потому что это явно не он. — Гвардеец указывает на мальца, разглядывающего собственный розовый язык за окном машины скорой помощи.
— В другой машине.
— И где же эта другая машина?
— Ехала впереди.
— Другую маши ну вел отец?
— Нет.
— А где ехал отец?
— Он не был за рулем.
— Но где в таком случае эта другая машина?
— Ехала перед нами.
— И никто из этой машины по вам не скучает?
Женщина смотрит в мобильник. Чертит равнобедренный треугольник, чтобы его разблокировать.
— Трасса перекрыта, — нехотя говорит она.
— Но, черт возьми, можно ведь было хотя бы поинтересоваться, что с вами и с ребенком.
— Моего мужа сопровождают.
— Сопровождают куда?
— В тюрьму.
Гвардеец даже слегка подпрыгнул. Сержант Peca хватает капрала Рускуса за локоть.
— Как это в тюрьму?
— Мой муж отбывает наказание.
— И он был на свободе?
— Да, с разрешения.
— На каком основании?
Женщина в раздражении вновь чертит треугольник, чтобы разблокировать телефон.
— А вы не понимаете? На основании первого причастия нашего сына. Не дурите мне голову.
— И он должен вернуться?
— Не позже семи.
Рускус косится на свои часы — дизайнерские, с тремя циферблатами, подарок от матери по случаю успешной сдачи экзамена на пожарного. Если он уволится, подарок придется вернуть — он его не достоин. Шесть пятьдесят.
Сержант Peca о чем-то раздумывает.
— А вы на что тут любуетесь? — обращается к ним жандарм. — Неужто еще не закончили?
— Пришли попрощаться, — отвечает Peca.
— Прекрасно, всего хорошего, можете ехать.
Peca открывает рот, напоминающий проделанное ранее болторезом отверстие в «микре», но что бы он ни собирался сказать, слова застревают в горле. Как ящерка у Рускуса.
Шагая к пожарной машине мимо трех трупов, Рускус задерживает взгляд на маленьком холмике, теле девочки, и из глаз его брызжут слезы.
— Боже правый! — прорывает сержанта, и он старается сделать так, чтобы ни гвардейцы, ни санитары не увидели, как рыдает его коллега. Их пожарному корпусу уже и так хватило унижения за этот вечер.
Рускус всхлипывает, вытирая рукавом сбегающие на огнестойкий костюм слезы.
— Ну же, Рускус, — говорит сержант, —
Частный детектив Д. немедленно связался с человеком, который уже стал Луисом Форетом, хотя в общении с детективом фигурировал под другим именем.
Впрочем, не так уж немедленно.
Чуть позже он признался Форету, что на мгновение его охватило искушение стать двойным агентом, как в шпионских романах. Девяносто пять процентов его работы приходилось на задания супругов, желающих удостовериться в неверности своих вторых половинок, или разного рода начальников, стремящихся узнать, не обманывают ли их подчиненные. Подозрения в неверности обычно поступали от одной из сторон и чрезвычайно редко сразу от обеих; в большинстве случаев подозрения были небезосновательны, и опыт подсказывал детективу Д.: подозрения в измене появляются не на пустом месте, как правило, у рогоносца и самого рыльце в пушку. В том, что касается разного рода бизнес-расследований, еще никогда подчиненный не поручал ему шпионить за своим шефом, так что опыт двойного агента в этой сфере у него отсутствовал.
И все же есть еще один резон, причем решающий, который сподвиг его отказаться от мысли стать двойным агентом. Человек, не являвшийся для него Луисом Форетом, слишком хорошо оплачивал его труды, и детектив Д. рассчитывал неплохо заработать на только что полученной информации. А правда жизни была такова, что финансы его отнюдь не процветали.
Мир частных детективов, следящих та своими объектами, снимающих их на миниатюрные фотокамеры, собирающих досье в картонные папки, использующих баритовую фотобумагу, — этот мир клонился к закату. Теперь достаточно всего лишь сфокусировать внимание на социальных сетях, и ты получишь информацию о том, кто что делает или уже не делает: любовные связи, фальшивые больничные листы. Детектив Д. не раз задумывался о том, чтобы встать на путь виртуальных изысканий, заняться прочесыванием «Гугла», соцсетей или мессенджеров, однако он был для этого несколько староват и не мог продемонстрировать качество, которое ассоциировалось с его именем: Д.
Время, потраченное на взвешивание всех этих резонов, равнялось паузе, которую выдержал детектив Д., прежде чем позвонить человеку, который не являлся для него Луисом Форетом, и сообщить, что женщины, в отношении которых он вел расследование, горят желанием собрать сведения о нем самом.
Форет, находившийся в Цюрихе, от изумления потерял дар речи. Перед его глазами вдруг, возникнув ниоткуда, появился новый роман, превосходивший все прежние. Но в тот момент он не мог его написать, потому что в таком случае Кэти и Анн запросто его разоблачат. Возможно, они не были лучшими на свете женами, но уж глупыми их точно не назовешь.
Стоило ему, к примеру, вывести персонажа, практикующего исключительно минет, или другого, убегающего трусцой от жены и дочери, они наверняка тут же поймут, что написал это не кто-нибудь, а он. Так что он начал на повышенной скорости крутить шестеренками в голове, размышляя о том, как бы все это рассказать, не нарушив инкогнито.
Он сообразил, что в качестве временной меры лучше всего будет вступить в сговор с детективом Д. и их обмануть. Ко всему прочему, такой трюк виделся ему невероятно забавным.
По словам Форета, он поступил следующим образом: поднялся на расположенное на холме кладбище, то самое, на котором покоится Джеймс Джойс. Это кладбище он хорошо знал по прежним поездкам, ему нравилось там гулять. Множество скульптур, тут и там могилы, утопающие в ярких цветах — лиловых, алых и желтых. Он бродил там со старой лейкой в руках, разглядывая надписи на могильных плитах, пока не наткнулся на очень массивный, квадратной формы камень. Надгробие было новое и не сказать чтобы изящное. Но оно было совершенно. Странным и радикальным образом совершенно.
Надпись гласила: Мишель Дюпон, 1977–2014.
А ниже — слова: je pense que je n’ai ríen compris. — «Полагаю, я так ничего и не понял».
Кто придумает более уместную эпитафию?
Он сделал несколько снимков надгробия.
А после заказал поддельный швейцарский паспорт на имя Мишеля Дюпона, якобы выданный в 2013 году. Умельцу, который его изготовил, он предоставил собственную фотографию для документов. Потом нанял эскортницу, но вовсе не для того, чтобы с ней спать: просто снял серию портретов лейкой. Для начала сфотографировал ее в гостиничной кровати, затем — за письменным столом в заднем ракурсе и наконец щелкнул себя вместе с ней улыбающимися.
Больше ему ничего и не требовалось.
Умри и дай жить.
По словам Форета, Рускус рассказал, что они с сержантом Ре сой уже отправлялись на своей машине восвояси, когда заметили, что на месте ДТП началась какая-то суматоха. Словно в муравейнике, атакованном термитами, все снова переполошились: санитары, гвардейцы, женщина в нарядном платье. Только малыш в галстуке-бабочке сохранял полное спокойствие.
Сержант машет рукой, и они вновь спускаются на дорогу. Рускуса уже начинают утомлять эти бесконечные подъемы и спуски. Насколько им удается понять, пришло сообщение о еще одном ДТП в двух километрах отсюда, в чистом поле возле одиноко стоящего дерева, в непосредственной близости от тюрьмы Тейшеро.
Прибывшая первой машина скорой помощи срывается с места и несется прямиком к тюрьме, за ней следует автомобиль гражданской гвардии, где сидит гвардеец, что пререкался с Ресой, а на заднем сиденье — женщина. Последнее обстоятельство кажется Рускусу странным: что эта женщина забыла на месте другой аварии? Второй гвардеец никуда не едет, остается с судмедэкспертом заполнять многочисленные бланки. Сержант Peca, хоть его никто и не просит, залезает в кабину пожарной машины и вливается в караван автомобилей, направляющийся к тюрьме.
Паленым пахнет. Этот запах не перебить даже чипсам «Доритос».
Между деревом и зданием тюрьмы на спине лежит мужчина: лысина, пятидневная щетина, печальный взгляд. Одет в бежевый костюм-двойку и слишком широкий темно-коричневый галстук. Костюм в зеленых пятнах, весь мятый, в ужасающем состоянии. Судя по всему, мужчина пролежал тут довольно долго. Женщина бежит к нему, наклоняется, обнимает. Двое пожарных следят за этим спектаклем, укрывшись под единственным на обочине шоссе деревом.
Гвардеец пытается оттащить женщину, чтобы санитары могли заняться мужчиной, распростертым в зарослях сорной травы. Пока Мадонна меряется силами с гвардейцем, медики прощупывают пульс, осматривают тело и качают головами. Берут телефон, звонят, и вскоре подкатывает еще одна скорая с судмедэкспертом на переднем пассажирском сиденье. Появляется и второй гвардеец. Из здания тюрьмы к ним направляется полицейский, чиновник в гражданском и охранник. Вместе они образуют движущийся рой людей в форме и полную неразбериху.
— Ух ты, куча мала. Только настам не хватало, — говорит Peca, шарит
— Будешь курить прямо здесь? — спрашивает его Рускус, скорее удивленный, чем встревоженный. Теперь, после того как он решил все к чертям бросить, он не станет волноваться из-за какой-то сигареты.
— Ну да, хочешь одну? — Peca предлагает ему пачку.
Рускус протягивает руку ладонью вверх, словно говоря: а почему бы и нет?
Оба разом затягиваются, и тут сержант говорит:
— Могу я кое о чем тебя спросить?
Рускус пожимает плечами.
— Откуда у тебя это прозвище, Рускус?
Выпуская кольца дыма, они наблюдают за тем, как женщина в бирюзовом жакете падает, размахивая руками.
— Мать дала, когда я грудничком был, оно и пристало.
— Ага, но что это значит?
Мимо проходит последний прибывший гвардеец. Совсем молодой парень. Они спрашивают у него, что происходит.
— Помер, разорвало его. Это муж, водитель «ауди». Ехал с первого причастия сына, там перебрал. В тюрьму после увольнительной возвращался, сидел за наркотрафик, три месяца до третьей категории оставалось[25]. Крутанул рулем не туда, ну и врезался «микре» в морду. Жена его ехала в другой машине с сыном, у которого было первое причастие, и другими родственниками. Муж специально попросил ее сесть за руль, только этим вечером. После столкновения он, морщась от боли, вылез из «ауди» и понял, что убил всех, кто был в «микре», всех троих. Именно женщину и осенило: пусть он вдет в тюрьму пешком, она же скажет, что сама была за рулем — она ни капли в рот не брала, в полиции на нее ничего нет, ей ничего не грозит. Он и пошел, но с трудом, шел и шел, пока не увидел стены тюрьмы, и тут-то тело не выдержало — он рухнул замертво в нескольких метрах от входа.
Peca, не отводя взгляда от Рускуса, с торжествующим видом стукает себя по носу.
— Это мазь, — говорит Рускус.
— Что-что?
— «Рускус» — это такая мазь; рожая меня, мать заработала ужасный геморрой, и ей прописали «Рускус». Не знаю, почему она стала меня так называть, но прозвище ко мне прилипло.
Сержант Peca, ошеломленный, пялится на него. А потом громко хохочет.
— Так твое прозвище — название мази от геморроя?
Рускус тоже хохочет, ему тоже смешно.
Молодой жандарм, передавший им информацию, говорите упреком:
— Не смейтесь, блин, там же покойник. И кончайте здесь смолить, бога ради. Хорошенький при мер вы подаете.
Но Рускус и Peca не могут перестать смеяться.
В то время как поднимают и увозят тело, два пожарных в форме, опершись о ствол дерева, курят, сгибаясь от хохота пополам.
«Ну нет, в конце концов, это не самый плохой пример», — думает капрал Рускус.
Кэти и Анн-Мари встречают известие о смерти бывшего супруга молчанием.
Внимательно рассматривают фотографии, передавая доказательства из рук в руки: новое имя, новая идентичность, новая жена. Она намного моложе их. Девушка с грустными глазами не выглядит счастливой, ее радость кажется наигранной.
А почему он сменил имя? И какие такие сомнительные дела привели его в Цюрих?
Кэти припоминает, что однажды он говорил ей о давней подруге, которая вроде как была связана с наркотрафиком. Об очень близкой подруге. Но говорил немного, всего парочку легких штрихов, рассказывать о ней подробно не захотел.
Да, теперь она вспомнила: это было той ночью в Венеции, когда они признавались друг другу в прежних любовных связях. Точно.
Быть может, это как-то с ней связано.
— От чего он умер? — спрашивает детектива Д. Анн-Мари.
— Погиб при невыясненных обстоятельствах, тело обнаружили в озере. Утонул. Не исключено самоубийство.
— А что он делал в Цюрихе?
— Это мне не удалось выяснить досконально, но, кажется, он занимался чем-то в сфере экономики: инвестиции, спекуляции, — отвечает детектив Д.
Кэти протягивает ему пачку банкнот — плата за услуги. Из кабинета обе выходят так же молча, как встретили эту новость; Анн, не успев покинуть здание, заливается слезами. Обнимает Кэти на лестничной площадке перед офисом детектива Д. Новая информация коренным образом меняет ее представление о человеке, который уже стал Луисом Форетом. Приглушает негодование. Может, он сбежал не из-за них с Натой, говорит она. Может, ему пришлось бежать, потому что он ввязался в какие-то мутные делишки и как раз поэтому был таким странным в последние месяцы. А если он сделал это исключительно для того, чтобы их защитить? Анн благодарит Кэти за идею прибегнуть к помощи детектива. Кэти спрашивает, изменило это что-то или нет. «А что это может изменить?» — отвечает Анн. Несколько секунд они смотрят друг на друга, сплетя пальцы. Затем Анн мягко целует Кэти и предлагает взять «микру» — свозить Нату в Астурию на выходные.
Детектив Д. наблюдает за сценой через глазок, не в силах скрыть улыбку. Это самые легкие в его жизни деньги. Кто бы мог поверить в то, что детектив способен раскрыть дело, глядя в дверной глазок собственного офиса? По словам Форета, детектив Д., обстоятельно рассказывая ему об этом по телефону, признался, что ситуация была абсурдной, и оба решили, что работа окончена.
В тот момент Д. еще не знает, что вскоре он получит от Форета новое задание, столь же простое, как и хорошо оплачиваемое: поговорить с пожарным, имя которого совпадает с названием мази для лечения геморроя.
Фрагмент из дневника Агнес Романи
Сантьяго-де-Компостела, март 2020 года
Вот черт. Черт, черт, черт, черт, черт, черт, черт, черт, черт. В какое же дерьмище я вляпалась! Кажется, я кое до чего доперла, и, кажется, оно мне не понравилось. Ничуть не понравилось. Кажется, биография эта вырулит в конечном счете на что-то, связанное со мной. На что-то, не продиктован ное мне Луисом Форетом. Или как там звать этого субъекта. Я употребила слово «субъект», потому что затрудняюсь подобрать подходящее к случаю оскорбление. Кажется, кое-что в эту биографию привнесу я сама, и, откровенно говоря, я предпочла бы этого избежать. Или вообще ни черта не привносить. Признаюсь, мне немного страшно, а я вообще не из пугливых, не чета тому пожарному, о котором рассказал Луис Форет. Ну, тот, чье имя совпадает с на — званием мази от геморроя. Я же не такая, как те паникеры, что взяли моду носить маски на улице. Вот только сейчас мне очень хочется выпить и одновременно — бросить пить. В какие же глубины абсурда ты скатилась, Агнес Романи. Тезка юной мученицы. Ах, эти бутылки виски! Мое открытие тоже имеет некое
Однако Анн, казалось, грустила по-настоящему, словно предчувствуя, что вскоре ее ждет несчастье. Мое собственное лицо наверняка очень скоро сделалось таким же. Если бы кто-то сфоткал меня в тот миг, когда я прочла подпись под фотографией, я получилась бы точно такой же, как Анн-Мари Паскаль. Той, что на фото, а не той, что с минетами. «Жертвы Анри Дезире Ландрю». Ландрю. Убийца женщин, своих жен, несчастных, которых он обманывал, на которых женился, которых обворовывал, которых убивал. Почему Луис Форет присвоил своей второй жене имя одной из жертв Ландрю? Сердце стучало гидравлическим молотом. Имя и фото — случайность? Всего лишь очередной астрономический эллипс случайностей? Я прошла по одной из выданных мне интернетом ссылок на Ландрю, прочла текст. Попалось не то чтобы исчерпывающее исследование, но я была так перевозбуждена, что не могла сконцентрироваться: выходило чтение по диагонали. Мои глаза справлялись лучше, чем я. Мои глаза начали выхватывать среди вымышленных имен Ландрю те, что я узнавала: М. Дюпон. Как на той могильной плите в Швейцарии. М. Фремье. Так был обозначен второй получатель ящи ков односолодового виски, доставленных мне на квартиру.
Луи Форест.
Луи Форест!
Имя, использованное Ландрю, чтобы обмануть и убить Анн-Мари Паскаль! То есть имя взялось не из открытки с видом Lewis and Clark National Forest, оставленной прежней жиличкой в комнате Девушки погоды и времени? Это имя — одно из вымышленных имен Ландрю? Я так погрузилась в свои изыскания, что налетела на столб и здорово ударилась головой. Черт, черт. Немая волна сообщений от матери сотрясла мобильник: «Агнес; ответь же нам на этот; гребаный; раз; такое впечатление что; ты; умерла». Я даже не обратила внимания, что у меня выскочила на лбу шишка, аккуратная такая, словно черешня, — пока не дошла до дома. Мне было совсем не до шишек. Я сразу влила в себя полстакана «Гленфидика». Потом, лежа на диване, мелкими глоточками выпила целый стакан. Что все это значит? Это такая игра? Очень жуткий черный юмор? Я разом опустила все электрические жалюзи. Они прогрохотали, как мусоровоз. Я заперла дверь на ключ, оставив его в замке. Навесила цепочку, чего никогда раньше не делала. Стала писать: «Вот черт». Затем: «Черт, черт, черт, черт, черт, черт, черт, черт, черт». Не знаю совпало ли количество «чертей», но я не в том настроении, чтобы проверять. Я завалилась на кровать со стаканом виски в руке. Заметила на комоде огромные хлопковые трусы Ургуланилы. Меня начало трясти, как будто уже навалилось похмелье. Я сказала себе, что с меня довольно, и, схватив трусы, решила обратиться в полицейский участок. Ближайший ко мне расположен всего в семи минутах пешком от дома, надо только пройти по темному переулку, вдоль последних возделываемых садов в центре Сантьяго, под сенью Обрадойро. У меня же на дорогу уйдет четверть часа, потому что я предпочту улицы с более качественным освещением. Мне страшно, а я не из пугливых, не чета тому пожарному. Имя которого совпадает с названием мази от геморроя. Потому что, в конце концов, вопрос не в том, кто такой Луис Форет[26]. Название леса в Монтане. Имя убийцы женщин. На данный момент мне все равно. Вопрос сейчас стоит так: какого хрена хочет Луис Форет от меня? Человек, который анонсировал свою смерть и свое воскрешение. Человек, который сказал: «Прежде чем умереть, мне бы хотелось, чтобы ты написала мою историю».
Или «Мне бы хотелось, чтобы ты написала мою историю, прежде чем умереть».
Судьба, семантика.
10. История Агнес Романи
Эпилог Луиса Форета
Творческий кризис — это чудовищно. Напрягать мозги, выжимая из них последние соки в поисках оригинальной мысли, пялиться в неуловимо подрагивающий монитор, который слепит глаза, трепанирует череп, гипнотизирует. А если ты к тому же Луис Форет, кризис еще более мучителен, потому что ты ни на минуту не забываешь о том, что ты — фальшивка. Псевдоним и икс на клапане суперобложки вместо привычной фотографии — не что иное, как маска лжеца.
Парадоксальным образом заметки для этого последнего романа, для моей автобиографии, я набрасывал в записной книжке, подаренной мне Анн-Мари, когда мы встретились с ней случайно в Обидуше, теперь уже восемь смертей назад. Небольшая такая книжечка, размером с бумажник, на кольцах, в твердой картонной обложке с изображением Фернандо Пессоа и строками самого извест ного его стихотворения: «Поэт измышляет миражи — / Обманщик, правдивый до слез, / Настолько, что вымыслит даже / И боль, если больно всерьез»[27]. Стихи Пессоа всегда побуждают меня задаваться вопросом, обманщик ли я оттого, что пишу, или я пишу оттого, что я обманщик. Возможно, это одно и то же.
Не я, а девушка, которая была ведущей прогноза погоды на телеканале Лос-Анджелеса, облекла в форму мой первый роман. Четыре последующих, как и сборник рассказов, повествуют о реальных событиях, которые я подсократил и прикрыл масками, лишив узнаваемости. Кое в чем Агнес права: интересными мои истории сделали окружавшие меня женщины. Настоящий Форет — маска, обманщик — едва ли обладал опытом и переживаниями, достойными пера. Да кого я хочу обмануть, если даже сам разговор о настоящем Форете есть не что иное, как обман. Вот почему после самого непроходимого, продолжительностью в два года, творческого ступора мне пришла в голову мысль, что единственное, что я могу рассказать, это история о том, как я стал Луисом Форетом.
За это дело я брался раз десять, и ровно столько же раз меня ждала неудача. Раз за разом терпел я поражение перед чистым листом бумаги. Есть какая-то ирония в том, что ты преодолеваешь тысячу препятствий, а побеждает тебя что-то столь несущественное, как целлюлозная масса.
Тогда я вспомнил написанное в «Шахрияр»: «Лучшие истории пишутся сами собой. Лучшие истории за тебя пишут другие».
Мне пришло в голову, что если уж одна молодая женщина, намного моложе меня, озарила начало моей карьеры, то нужно найти другую, ту, что положит ей конец.
Мне пришло в голову, что мне не следует бороться с целлюлозной массой, я должен этой целлюлозной массой стать. А разве я был хоть когда-нибудь чем-то иным? Бесформенная масса, которую нужно отбелить, а потом придать ей форму. А затем что-то на ней написать.
План мой требовал некоторых усилий, но очень скоро я убедился в том, что они не будут чрезмерными. Стоило вернуться в город, где я жил, когда был человеком, которому еще только предстояло стать Луисом Форетом, как все завертелось.
Через пару лет после гибели двух моих бывших жен и приемной дочери я вернулся в Сантьяго; нога моя не ступала на его улицы с того дня, когда я пустился в бега. Там я открыл издательство, печатавшее академические труды, с целью отмыть хотя бы часть тех денег, что мне приносили романы; его финансовое состояние, внешне безупречное, в реальности было катастрофическим. Затем издательство приобрело более-менее престижный журнал, зарегистрированный в Галиции. И вот, с ночи на утро, я сделался издателем журнала. Разумеется, назвался я не Луисом Форетом и не тем именем, которым нарекли меня родители; я подобрал себе другой псевдоним, придумал иную идентичность. Я старался почти никому не показываться на глаза, практически не выходил из дома, проводил время за чтением, избавился от дурной привычки смотреть телевизор и узнавать новости. Я передвигался исключительно на автомобиле с затемненными стеклами с водителем за рулем. Время от времени выходил на пробежку по Аламеде — привычка, сохранившаяся у меня с тех пор, когда я бегал на длинные дистанции, — в шерстяной шапочке и солнечных очках, с воротником, поднятым даже летом; вряд ли меня кто-то мог узнать: до прежних моих знакомых к тому времени уже дошло известие о том, что я погиб и похоронен. В том весьма маловероятном случае, если лицо мое покажется кому-то знакомым, навряд ли ко мне осмелятся подойти и спросить: «А вы, случаем, не тот парень, что пару лет назад утонул в Цюрихском озере?»
На редакционные совещания в журнале я, конечно, приходил не скрываясь. Редакция представляла собой горстку юнцов с дурным вкусом; перед своим появлением я избавился от всех ветеранов. Позаботился о том, чтобы никто из сохранивших контракт не имел никаких связей с моей прежней жизнью. И чтобы никто меня не узнал. Для них я был кровопийца-издатель, ежеминутно готовый понудить о том, как плохо они работают. Мне представлялось крайне забавным унижать их, выводить из себя. А журнал мне был на фиг не нужен. На кой он мне сдался? Престиж? Какой престиж, чей? Одного вымышленного имени, за которым скрывается другое, тоже вымышленное?
С первого же дня я обратил внимание на одну из сотрудниц, упертую и не лишенную писательского таланта. Она подходила по всем пунктам: одинокая, ленивая и неорганизованная, на нескольких совещаниях от нее разило выпивкой. Если ты не способен удержаться от стакана перед встречей с шефом, у тебя налицо проблемы с алкоголем. Однако эта «проблемка», как она сама ее обозначила, идеально вписывалась в мой план.
Все мои сомнения по поводу ее самой или же ее пригодности развеялись, когда я застал ее в рабочее время за чтением романа Луиса Форета. Зеленые глаза, высокие скулы, курносый нос, красивая грудь и проблеска с жирком на заднице и лодыжках. К тому же с ядовитым язычком и наглая. Что есть, то есть!
Первым делом я отправил ей ящик с дюжиной бутылок односолодового виски, не настолько дорогого, чтобы дать повод от него отказаться, но и не настолько дешевого, чтобы им можно было запросто пренебречь, «Гленфидик» восемнадцатилетней выдержки показался мне идеальным выбором. Дюжину бутылок этого виски я и послал на адрес, указанный в ее трудовом контракте, немного схитрив: выдумал несуществующего получателя. Если считать моей целью проверку на честность, она ее
Агнес Романи, сказал я тогда себе, именно ты и напишешь последнюю книгу Луиса Форета.
Я и не думал, что все так легко сложится. Всего через несколько дней после отправки первого ящика я без всякого предупреждения заявился на редакционный рождественский корпоратив. Агнес уже напилась, вовсю за глаза осыпала меня оскорблениями и распевала какую-то идиотскую песенку. Как же легко оказалось подтолкнуть ее к разговору о Луисе Форете! Как запросто получилось втянуть ее в спор о его существовании!
Я как никогда наслаждался абсурдностью ситуации. Какое удовольствие доставили мне тогда те нелепые эпизоды моей жизни, которые в свое время просто сводили меня с ума! Каким наслаждением было видеть их собранными вместе в одном произведении! Не знаю пока, как его обозначить: такой текст не назовешь ни романом, ни биографией, это некая антология глупостей.
Вы только вообразите всю анекдотичность ситуации тем вечером: она яростно отстаивает моежесобственное существование, на что я сам с таким апломбом ей говорю: «Как подобный персонаж вообще может существовать?»
В общем, я ее у вол ил и тут же предложил весьма солидную сумму за свое жизнеописание. Не прошло и дня, как она принялась заваливать меня письмами. Но чуть раньше случилось еще кое-что примечательное. И, должен сказать, в этом мне улыбнулась удача, потому что спланировать такое было попросту невозможно.
С корпоративного ужина я ушел первым; я уволил Агнес, и делать мне там больше было нечего. В общем, выйдя из ресторана, я сел в машину с затемненными стеклами: она стояла не с остальными автомобилями на ресторанной парковке, а скромно ожидала меня чуть подальше, метрах в двадцати. Я велел шоферу немного подождать и предложил покурить со мной. Не прошло и часа, как с парковки выехал первый автомобиль. Агнес спорила о чем-то с парнем изотделаспорта, но в черный «Ситроен С4» не садилась. Она шла покачиваясь и размахивала руками. Я подозревал, что между этим и двумя что-то было. Многолетний опыт подслушивания и ожидания, когда соседка по квартире, которую я страстно желал, займется сексом с другим, активировал в моем мозгу зоны, ответственные за сексуальную интуицию. Наконец они сели в машину и тронулись с места. Я велел водители; следовать за ними, по возможности незаметно. Учитывая состояние Агнес, было вполне логично, что Хонас привезет ее домой и доведет до кровати, но ведь могло случиться и так, что перебранка выйдет за все разумные пределы.
Так оно и случилось.
Мы уже въехали в Сантьяго, когда Хонас внезапно ударил по тормозам. Мы едва не врезались в их багажник. Агнес открыла дверцу и фонтаном блеванула на обочину, извергла нечто похожее на по ток канализационных вод. Далее последовала еще одна короткая перебранка, которая завершилась тем, что Агнес вошла в караоке-бар одна. Я велел шоферу оставить меня там и отправляться спать. Увидев меня, она разразилась истерическим хохотом, от которого несло желчью. Она оскорбляла меня, хотела поколотить, ей и в самом деле удалось пару раз двинуть мне по челюсти, когда она молотила кулачками куда придется, сверху вниз. Я сказал себе, что мой план сработает, все будет проще простого. В общем, я предложил ей выпить, а потом, пока она во всю глотку, вцепившись в микрофон, распевала «Psycho Killer», аккуратно подмешал в ее бокал немного зкстази[28], будто зарядил пушку порохом. Вы себе даже не представляете, как она взмокла, распевая; пот с нее просто градом катился, лило так, что я перепугался, как бы она там на подмостках не растаяла. Я ведь заранее, еще дома, измельчил в порошок несколько таблеток на всякий случай. Предусмотрительность придает мне уверенности. Как же благодарен я Ильзе за науку: всему, что я знаю о наркотиках, меня научила она.
Я добивался того, чтобы потом Агнес не вспомнила о произошедшем, а также не проснулась, пока я не уйду из ее квартиры. Под воздействием экстази ее потянуло ко мне, это ее-то, так отчаянно меня презиравшую, — вот вам и наркотики. В сочетании с алкоголем они вызывают бред, манию преследования, провалы в памяти. Позже, у нее в квартире, мне пришлось отвергнуть ее домогательства. Я туда пришел не для этого. Вскоре она уснула. Я переодел ее в пижаму и уложил в постель, удостоверившись, что она лежит на подушке лицом вниз. Хотел избежать риска, особенно принимая во внимание склонность всех женщин, с которыми меня сводила судьба, умирать. Агнес же предстояло выполнить возложенную на нее миссию.
Я тщательно изучил ее жилище. Ничего особенного не обнаружил, кроме разве что обескураживающего беспорядка. Едва не опрокинул часы размером со сковородку: они стояли на полу, у стенки. На полке выстроились мои книги; присланные мной бутылки были обнаружены в кладовке; огромный тюбик с мазью от геморроя — на раковине; не распакованный вибратор розового цвета — в ящике прикроватной тумбочки. Ни семейных фотографий, ни снимков подружек. Отлично, сказал я себе, девушка явно одинока, как я и думал.
Тогда у Агнес еще были какие-то отношения с парнем из отдела спорта, но скоро они дадут трещину. Не так-то просто остаться друзьями с человеком, которому повысили зарплату исключительно благодаря тому, что тебя вышвырнули с работы. Скорее рано, чем поздно, подумал я, придется тебе распаковать вибратор, Агнес, уж можешь мне поверить.
Самой удачной моей находкой оказался запасной комплект ключей в керамической вазочке в прихожей. Я их проверил, убедился, что они подходят ко входной двери, и сунул в карман. Принимая во внимание безалаберность Агнес Романи, было совершенно исключено, что завтра она хватится второго комплекта ключей, а если вдруг и хватится, то первое, о чем она подумает, так это о том, что сама же куда-то их засунула.
Покончив с этим, я поймал такси и поехал домой. Хотя было всего около семи утра, я написал своему испанскому издателю имейл, в котором попросил его срочно собрать пресс-конференцию и объявить, что я ухожу на покой. И, не ложась спать, принялся ждать ответа. В половине десятого он пришел: «Луис, а мы не можем это обсудить? Думаешь, мне очень хочется объявлять об уходе нашего звездного автора?» Я ему ответил, что он должен будет также сделать один анонс, объявить, что сейчас я работаю над последней своей книгой, беллетризированной автобиографией, и
Я знаю: так и выйдет. Нездоровый интерес к новой книге не сравним ни с чем иным.
«Но, Луис, — ответил он, — мне будет очень нелегко собрать прессу так быстро, разве нельзя отложить это дело до понедельника?» Я сказал, что нет. Сказал, что он сам все поймет, когда прочитает книгу. Сказал, что это последняя моя к нему просьба, но обсуждению она не подлежит. Если он не согласен сделать то, о чем я его прошу, я просто отдам рукопись в другое издательство. Больше ничего говорить не потребовалось. Потом я вышел из дома и сделал копию ключей от квартиры Агнес в скобяной лавке. И в одиннадцать наконец-то лег спать.
Я сделал все, что от меня зависело, оставалось только ждать, когда рыбка заглотит наживку.
Проснулся я около двух и обнаружил, что Агнес со мной не связалась, и это неприятно меня удивило. Не со мной как с издателем журнала, а как с Луисом Форетом. Чтобы малость встряхнуться и отделаться от неприятных мыслей, я напялил на себя спортивный костюм, синюю шапку, темные очки и отправился на Аламеду на пробежку. И тут произошло нечто непредвиденное: мы встретились. Она сидела на скамейке рядом с бронзовой скульптурой Валье-Инклана, я пробегал мимо. И она так посмотрела, как будто узнала меня и все поняла. Возможно, я подсыпал маловато наркотика, возможно, она запомнила, что я был в ее квартире, возможно, она слышала, как я беру ее ключи и проверяю, подходят ли они к замку, а еще ведь могло так случиться, что она была не в силах подняться, помешать, закричать или осыпать меня оскорблениями, однако соображала, как коматозный больной, который, понимая, что ты говоришь, сжимает тебе палец.
Я уж подумал: а не лучше ли выбросить белый флаг, прыгнуть в самолет, улететь в Швейцарию и больше в Сантьяго не возвращаться? Ведь не исключено, что я в конце концов попаду в тюрьму за такую ерунду, как незаконное проникновение в жилище. Несколько часов безумной тревоги. Но я явно переоценивал способности Агнес.
Тем же вечером пришел мейл, которого я так ждал: полный триумф.
Я был честен с ней. Сказал: «Прежде чем умереть, мне бы хотелось, чтобы ты написала мою историю». Если она поняла это таким образом, что умереть должен я, то моей вины в этом нет. И только ближе к финалу, осознав уровень смертности среди окружавших меня женщин, она задумалась о значении этой фразы.
Мы стали обмениваться электронными письмами с головокружительной скоростью. Я рассказывал ей о своей жизни, а она писала. Я попросил ее присылать черновики каждой главы, на что она ответила, что не привыкла, дескать, так работать. Мне было плевать, тратить силы на споры я с ней не стал, просто сидел в машине с затемненными стеклами напротив ее дома и поджидал, когда она выйдет, а потом открывал дверь ее квартиры своим комплектом ключей — я вернул на прежнее место ее запасную связку ключей в первый же визит, она даже не заметила, что их нет, — и осматривался, оценивал, все ли в порядке, потом включал компьютер и копировал на съемный жесткий диск очередную порцию написанной Агнес биографии. Представляете, у нее на столике рядом с диваном приклеены три листочка разных цветов с паролями от учетных записей и устройств? Подумать только, та, что с таким недоверием допрашивала меня по поводу отсутствия пароля на мобильном Ургуланилы, свои собственные держала под рукой: компьютер, «Твиттер», банк, электронная почта, второй аккаунт в «Твиттере», соцсети, социальное страхование, «Нетфликс» Хонаса… Пароли от ноутбука и электронной почты были перечеркнуты (разобрать putamurcielaga[29] за чернилами шариковой ручки было нетрудно), а поверх того и другого она написала putoforet[30]. Признаюсь, я не смог удержаться от хохота, когда именно эта комбинация разблокировала ее компьютер. И каждый раз я спешил уйти, лишь одним глазком заглянув в написанное Агнес, потому что никогда не знал, когда она вернется. А вдруг она что-то забыла? Застань она меня в своей квартире, будет очень непросто найти объяснение своему присутствию. Но когда она занялась танго, я получил замечательную возможность с меньшей нервотрепкой изучать ее хаос: теперь я знал, когда и как долго она будет отсутствовать. Это не значило, что я чувствовал себя совершенно спокойно: я ни разу не был спокойным, обшаривая ее квартиру. В принциле я намеревался править все, что она напишет, придавать ее прозе форму; я был уверен, что выходящее из-под ее пера будет немощным, с признаками рахита, но она меня удивила, вынужден признать, я был просто поражен тем, как хорошо она схватывает суть, я был очарован ее иронией, мне доставило удовольствие следить за тем, как мало-помалу она восстает против меня.
На свой съемный диск я скачивал и записи ее личного дневника, она сохраняла его на жестком диске компьютера, и эти материалы, а также то, чем она делилась со мной по собственной инициативе, помогало мне держать ее под контролем. Только очень одинокий человек поверяет такого рода вещи незнакомцу, хотя, с другой стороны, я понимаю, что тем самым она пыталась создать между нами что-то вроде доверительных отношений. Сдается мне, в своей наивности она полагала, что если будет откровенна со мной, то и я распахну свою душу. Ничего не могу с собой поделать: будит она во мне какую-то нежность.
Агнес далеко не сразу поняла, что моя жизнь и моя история структурируются вокруг восьми женщин. Все восемь были совершенно необходимы, чтобы я сделался тем, кто я есть. Все восемь приняли участие в чудесном рождении Луиса Форета.
И вслед за тем погибли.
Поначалу их смерти вселяли в меня тревогу, вынуждали сбегать. Но все равно преследовали меня.
И не то чтобы я это преодолел. Скажем так, я их принял, я с ними смирился. Это то, что со мной происходит.
Какие-то вещи просто происходят, вот и все. В чем я пока не совсем уверен, это догадалась ли Агнес, что она — номер девять.
Я пытался дать ей это понять, я тряс дерево, чтобы яблоки «гренни смит» посыпались-таки на ее черепушку, пропитанную виски. Только после того, как я прислал трусы Ургуланилы, она начала понемногу прозревать, до нее стало доходить, что все, о чем я ей рассказывал, было на самом деле. Главной наводкой стали псевдонимы: Анн-Мари Паскаль, М. Фремье, М. Дюпон… Почему мой выбор пал на них? Я был вынужден воспользоваться случайным сходством между
Я знал, что наступит момент, когда она свяжет-таки концы с концами, хотя ее сноровка в написании текста вступает в явное противоречие с ее же нерасторопностью по части документирования: в процессе расследования она ограничилась исключительно поиском в «Гугле» да чтением моих книг и мейлов. Ну и черт с ним, журналистская лень меня не колышет; самым печальным, поистине трагическим в Агнес является ее твердая уверенность в том, что она пишет книгу о Луисе Форете, и неспособность догадаться, что на самом-то деле она пишет книгу об Агнес Романи.
Вчера вечером я к ней заглянул — на каких-то полчаса, пока она ходила в полицию подавать на меня заявление, — проверил последние изменения в тексте, обновил информацию на своем съемном диске и ушел. Но сперва все же выдвинул ящик тумбочки возле кровати, проверил вибратор: уже без упаковки, огромный, розовый, бесстыжий. Что-то побудило меня поднести его к носу и, раздув ноздри, втянуть в себя воздух, как будто нюхая гаванскую сигару. К огромному сожалению, вибратор не пах абсолютно ничем, даже пластиком, как будто она расстаралась и продезинфицировала его, превратив в безликий предмет.
И я сказал себе: ты ничуть не изменился — начал с того, что нюхал грязные трусы в комнате Ильзы, а кончаешь тем, что принюхиваешься к использованному вибратору.
Сегодня утром, перед посадкой на рейс в Швейцарию, я систематизировал тексты Агнес. Отъезд из Сантьяго, вопреки первоначальным планам, пришлось ускорить из-за новостей о коронавирусе: они дошли даже до меня, хоть я стараюсь не смотреть телевизор. Поднятая тревога закончится ничем, как и во многих других случаях, однако если моя биография чему-то меня и научила, так это тому, что перед чужеродными элементами, перед всем, что ускользает от моего контроля, следует быть крайне осторожным. Отредактировав тексты, я вставил между ними наиболее содержательные фрагменты из ее дневника. Добавил пролог и пять приложений, подготовленных заранее с целью более глубокого погружения в некоторые вопросы. Сочинил этот эпилог и отослал все в литературное агентство. Текст потребует некоторой доработки в издательстве, но, в общем и целом, я полагаю, этот роман станет вершиной моего творчества.
Я связался с цюрихским банком, чтобы закрыть счет; директор был безутешен и так долго умолял этого не делать, что пробудил во мне испанский стыд. Попрошу агентство в Лос-Анджелесе разделить причитающиеся мне деньги, положив их на несколько счетов в тех местах, что всем известны как налоговый рай.
Сделаю себе другой паспорт. Хотя сперва кое-что придется слегка изменить. На сегодняшний вечер у меня назначен визит к стоматологу: нужно исправить зуб, который привлек внимание Агнес, тот самый зуб, который она назвала гильотиной с поднятым лезвием. Это единственная моя уникальная черта, других особых примет у меня нет, разве что рот чуть кривится при разговоре, но с этим я ничего не могу поделать, если только меньше разговаривать, снова стать молчальником, каким был до того, как стал Луисом Форетом. Нужно подумать, что еще можно изменить. Если перестану бегать, наверняка растолстею, а если начну бегать еще интенсивнее — похудею. Можно отрастить бороду и усы, покрасить волосы. Или ничего не делать. Не хочу давать подсказки.
В этом романе я расскажу обо всем: в том числе о том, как избавился от тела Ургуланилы. Я сделал это в состоянии паники, не более того; не думаю, что меня будут за это преследовать. Больше всего власти обеспокоятся уклонением от уплаты налогов. Они так предсказуемы… Я не волнуюсь, я знаю, что меня не найдут. Пришло время убрать Луиса Форета в долгий ящик. Пришло время этому человеку — или же имени — исчезнуть. Несколько месяцев еще есть — что меня остановит?
Хорошо бы, чтоб единственной моей заботой стало лишь то, что на мой след выйдут они.
Только я боюсь, что это сделают не они.
«Астрономический эллипс случайностей», — написала обо мне Агнес.
Астрономический эллипс случайностей рано или поздно меня настигнет. Как всегда, когда я пускаюсь в бега.
К Ландрю — «убийце женщин».
К Теду Хьюзу. «Не нужно спускать курок, чтобы стать убийцей».
Случайности, несчастья, смерти.
Меня все равно найдут, даже если я отправлюсь в далекий порт и буду смотреть, как швартуются корабли, отправлюсь туда, где играют музыканты, туда, где эта история началась. Потому что реальные истории происходят не в хронологическом порядке; время замирает, наблюдает за ходом событий. Я же хочу остановить его именно там, на первом кусочке мозаичной смальты: там, где я сижу, потягивая фраппе, поглядывая на игроков в тавли, прислушиваясь к звукам бузуки, уплывающим вдаль над морем цвета анемонов.
Однако в данный момент кто-то, похоже, вознамерился остановить время не где-нибудь, а в аэропорту. Кто-то, похоже, вознамерился подвергнуть меня глубокой заморозке именно здесь. Рейс неоднократно задерживают, время вылета переносят, переносятся и мысли в моей голове, отступают во времени, уходят в тот момент, когда я втягивал носом аромат вибратора Агнес; единственным, что я тогда уловил, был едва ощутимый запах газа, исходившего от бойлера. Этот бойлер уже давно грозил серьезными неприятностями. Добравшись до зоны посадки, я вспомнил, что у Агнес отсутствует обоняние, что она потеряла его уж не знаю точно при каком именно, но при каком-то несчастном случае в бассейне, участником которого стал некий безногий пловец. Мой рейс продолжают откладывать, и голова взрывается условными придаточными. Если бы я перекрыл газ. Или если бы я позвонил в полицию анонимно, выдав себя за соседа. Или если бы я не запер дверь на ключ, оставил ее приоткрытой, инсценировав ограбление. (С какой это стати они столпились у стойки гейта?) Или если бы я устроил пожар при помощи щипцов для волос. Или если бы я просто оставил ей прощальную записку, хотя тем самым бы себя выдал…
Или если…
Но в конце концов, чего ради? Чтобы Агнес захлебнулась собственной рвотой. Чтобы повесилась на трусах Ургуланилы. Чтобы ей перерезал глотку мужчина с брекетами. Чтобы она подавилась яблоком «гренни смит».
Для тебя я предпочел газ, ведь газ, говорят, дарует смерть сладкую, а единственная горечь, которую я пожелал допустить у тебя во рту, была горечь односолодового виски, моя маленькая Агнесса Римская.
Март 2020 года
Примечания
1
Шахрияр и Шахерезада — персонажи арабской сказки «Тысяча и одна ночь», где Шахрияр — правитель, а Шахерезада — дочь его визиря. Здесь же Шахрияр — имя девушки, а в роли рассказчицы Шахерезады окажется мужчина. —Здесь и далее примеч. пер.
2
Один, два, и три, и четыре (греч.).
3
Песня Леонарда Коэна, впервые исполненная нм в 1967 году
4
Имеется в виду кинофильм 1954 г. «Путешествие в Италию» (итал. Viaggio In Italia) режиссера Роберто Росселлини.
5
«У любви», «У любовников»(итал.).
6
Высокая вода!(итал.)
7
Название высоких сапог «катюшки» появилось благодаря популярной музыкальной пьесе «Катюшка, русская женщина» — творению Эмилио Гонсалеса дель Кастильо и Мануэля Марти Алонсо (авторы текста) и Пабло Сороса-баля (автор музыки); главная героиня которой носила вы-шиванку, сарафан, венок и высокие сапоги.
8
Слушаю! (исп.)
9
В ночь с 5 на 6 января в Испании отмечается Праздник трех волхвов (накануне Богоявления); на следующее утро, а не в Рождество в Испании принято дарить детям подарки.
10
Слон качается на тонкой паутинке… Решив, что это интересно, он зовет еще слона… Два слона качаются на тонкой паутинке… Четыре слона качаются на тонкой паутинке… Реш и в, что это и нтересно, они зовут еще слона(итал.).
11
Прошу прощения?(итал.)
12
Какие-то проблемы? (англ.)
13
Все окей (англ.).
14
Строка из стихотворения Сильвии Плат «Сад поместья» (1959) в переводе Яна Пробштейна.
15
Наркотики вредят здоровью, а их употребление влечет админисгрзтивиую и уголовную ответственность.
16
Nata (вся.) — сямаки
17
Лгржи (фрамц.)
18
«Адекие чориэо» — типичноеяяяГалисии и Португалки бюомк сосиски, обжаренные в горящем спирте или белом мме
19
Да здравствует полиция!(франц.)
20
Слова из стихотворения в прозе «Великодушный игрок» Шарля Бодлера (сборник «Парижский сплин»). Цитировались в фильме «Подозрительные лица» (1995, реж. Брайан Сингер).
21
Ну и что смешного в любви, мире и понимании?(англ.)
22
Четыре и три, и два, и один (греч.).
23
Зеленым (англ.).
24
У каждого испанца обычно две фамилии: первая от отца, вторая от матери.
25
В Испании достижение третьей категории по классификации отбывающих наказание, связанное с лишением свободы, является необходимым для условного освобождения.
26
На этом завершается произведение «Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом», написанное Агнес Романи (при участии Луиса Форета).
27
Пер. Е. Витковского.
28
Наркотики вредят здоровью, а их употребление влечет административную и уголовную ответственность.
29
Букв. «сука летучая мышь».
30
Букв. «сухафорет».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
