«Вы и убили-с…» Философия криминального сюжета в русской классической литературе
Глава 1. История о картежниках и большой дороге
Гаянэ Степанян
«Вы и убили-с…»
Философия криминального сюжета в русской классической литературе
© Степанян Г. Л., текст, 2026
© ООО «Бослен», 2026
Введение
Ибо все эти вещи не имеют конца; счастливый конец не предполагает переделки мира.
В. Шкловский, «Энергия заблуждения»
Криминальный сюжет, в котором герои нарушают юридический закон и встают на путь зла, один из самых распространенных в мировой литературе, поскольку «некоторые преступления обнажают глубину человеческих отношений, высвечивают тайники человеческой души, делают видимой психологию поведения человека»[1].
Русские писатели уже со второй половины XVIII века обращались к юриспруденции. Радищев благодаря «Юридическим наброскам», «Опыту о законодательстве» и «О законоположении», «Проекту гражданского уложения» считается основоположником уголовной статистики и криминалистики. Его современник Г. Р. Державин при Александре I стал министром юстиции (1802–1803). В 60-е годы XIX века, в переходную пред- и пореформенную эпоху, интерес русских писателей к юридической сфере обострился: профессиональные литераторы стали входить в юридическое поле, а профессиональные юристы, например А. Ф. Кони, становились литераторами[2].
Интерес был вызван вовсе не только беллетристическими соображениями и желанием пощекотать читателям нервы. За криминальными деяниями всегда стоит нечто большее, чем нарушение закона: они несут в себе явный симптом того, что что-то надломилось то ли в человеке, то ли в человеческом бытии. Причины зла объясняли или порочным социальным устройством, или порочным нравом преступника. Но на самом деле эта дихотомия бытия и сознания неразрешима, так как сознание и социальная среда взаимно определяют друг друга: это полюса одной и той же системы. Отдавать приоритет злу как явлению социальному – значит полностью снимать ответственность с личности. Возлагать полную ответственность на личность за происходящее зло – значит нивелировать существование зла социального.
Между противоположностями бессмысленно искать разрешения конфликта, но между ними можно найти перспективу, некое основание, которое определяет и частный выбор, продиктованный волей, и бытие социальных систем, продиктованное обстоятельствами. Что же может стать такой перспективой, таким основанием?
Европейская (и русская) культура во многом происходит из библейского текста, одна из интерпретаций сюжета которого такая: «По сути, как Ветхий, так и Новый Завет – это бесконечный поиск Отца, который раз за разом находится, чтобы снова быть потерянным»[3].
Тема отца и взаимоотношений с ним в Библии варьируется и в историях отдельных персонажей, и в истории целого народа. Последнее особенно примечательно тем, что, имея Бога-Отца, еврейский народ не позволил себя ассимилировать и развеять. Бог-Отец стал вертикалью, которая позволила этому народу сохраниться в череде трагических обстоятельств и духовных искушений: «Что сделало уникальным еврейский народ, как не то, что его выбрал и возвысил Бог Отец? … Почему римляне не смогли ассимилировать евреев, как другие покоренные народы? Наверное, разница была в том, что римляне утверждали божественные права императора, духовного отца всех, в то время как евреи были избраны Отцом, а этот выбор, делающийся раз и навсегда, исключал другие возможности?» (Зойя, 184).
Европейская культура наследует не только библейскому тексту, но и античной культуре. Один из центральных мифов, докатившийся до нас из исторической дали, – это древнегреческий миф об отце, который не имеет, в отличие от христианского Бога, вечной природы, но, имея начало, может обрести и конец. Уран (Отец-небо) сражается с сыном Кроносом за власть: «отец-животное ведет поединок не с заботливым отцом, а с сыном, который хочет выжить» – отсюда в культуре «сохранилась архаическая обязанность отца насаждать свою власть и бороться за нее с сыном» (Зойя, 86).
В древнеримской культуре отцовство «заключается не в том, чтобы зачать ребенка с женщиной, а в изъявлении желания быть отцом: отец поднимал сына на руки публично … показывая, что принимает за него ответственность» (Зойя, 180).
Отцовство принципиально отличается от биологического родительства, потому что требует «совершить акт, активно проявить желание стать отцом этого ребенка» (Зойя, 181). Оно не биологический статус человека, а функция: «Быть родителем мужского пола и быть отцом – это, с самого начала, две отдельные разные роли» (Зойя, 25).
Роли матери и отца в отношениях с ребенком принципиально различны. Мать дает жизнь физическую, отец – социальную. Мать и ребенок – это диада, они замкнуты друг на друге; отношения же ребенка с отцом напрямую связаны с обществом: «Как правило, мать оценивается как мать за то, что она делает с ребенком; ее задачи трудны, но понятны и легко определимы. Отец же оценивается как отец не только за то, что делает с ребенком, но и за то, как он взаимодействует с обществом: а законы, которые действуют в этих двух областях, не одинаковы» (Зойя, 9).
Отцовская роль сложнее материнской в том смысле, что «женская особь знает, как быть матерью», но «мужчина не получил отцовство от природы, каждый мужчина должен научиться ему в течение своей жизни, и в течение жизни может снова забыть его» (Зойя, 18). «Чтобы быть отцами – в отличие … от того, чтобы быть матерями, недостаточно родить ребенка, необходима также определяющая воля. Но если отцовство – это решение, то каждое отцовство требует усыновления, даже если ребенок материально и законно был порожден этим отцом» (Зойя, 19). Отцовство – не разовое усилие, а процесс, который шаг за шагом раскрывается в отношениях с ребенком. Отец – носитель воли, которая позволяет сохранять верность проекту: «Есть вероятность, что отец и цивилизация людей основаны именно на подобной антиномии: хочу, но запрещаю себе»; «Отец – это программа, – может быть, первая программа, – это преднамеренность, это воля … и, следовательно, навязывание своей воли» (Зойя, 66, 17). Иными словами, отец связывается, помимо прочего, и даже в первую очередь, с устремленностью в будущее, со способностью не позволить внешним обстоятельствам или внутренним противоречиям ассимилировать эту волю. И именно поэтому отец – непременное условие существования культуры: «…не просто культура дала нам отца, но и именно появление отца (вместе с некоторыми другими новшествами, например технологическими) дало нам культуру: окончательный выход из первобытного животного состояния» (Зойя, 17).
Угасание отцовского образа ведет к утрате культурной сложности. Л. Зойя прослеживает деградацию отцовского образа в европейской цивилизации, отмечая, что уже Гомер в «Илиаде» печально пророчествует об угрозе утраты отца: «…вся Троянская война символизирует бренность отца и опасность регрессии к животному состоянию. Долгая борьба бесконечного количества воинов за женщину, Елену, – это массовое возвращение к истокам, когда мужчины сражались за женщин» (Зойя, 106).
Гомеровская «Илиада» оставила нам два образа мужчин: образ отца (Гектор) и
Архетипический образ отца в своем идеальном воплощении играет роль духовную, а не эротическую. Иерархия между отцом и сыном носит, прежде всего, нравственное основание, а не основание силы – тем она отличается от иерархии стаи.
Отец удерживает связи между поколениями – в человеческом измерении и с Богом в измерении нравственном. Отец благословляет, а не благодетельствует, он задает направление будущего, а не проверяет размер банковского счета. Он – учитель жизни, он – охраняет и передает сыну нравственные ценности и законы силы, подчиненные законам божественной справедливости, а не частной прихоти и блажи.
Мифологический персонаж, который и являет собой образ такого отца – и для сына, и для отечества – Гектор. Он «выходит на поле боя, хотя мог бы бороться с врагом под укрытием стен. Он пренебрегает материальной выгодой, потому что она ведет к моральной потере. … Для Гектора меч – орудие не славы, а долга» (Зойя, 99). Иными словами, власть для отца, включая отца социального, – это инструмент не достижения личных амбиций, будь то слава, богатство, карьера, а вопрос долженствования, то есть того, что призвано соединить прошлое и будущее. Гектор «знает, что недостаточно однажды произвести на свет детей, надо каждый день возвращать им жизнь на другом уровне. Надо ежедневно подвергать себя опасности смерти, чтобы спасти семью и подданных от руки греков…» (Зойя, 99).
Образ Гектора, воспетый Гомером, – это революционный отцовский образ, потому что по отношению к детям Гектор имеет в первую очередь не права, нообязанности. И убийство Гектора Ахиллом, не отцом, а самцом, имеет глубоко символическое значение.
Конечно, роль отца в данном случае идеализирована в той же мере, в какой и архетипична: «Бо́льшая часть отцов были грубыми, резкими, их чувства не участвовали в инициации и обучении детей» (Зойя, 201). Но, независимо от отдельных личностей, в коллективной психике сложился архетип отца. Социальные институты, например такие, как суд, призванный блюсти закон, связаны именно с образом коллективного отца, поскольку, в ожиданиях общества, призваны соблюдать и хранить закон.
Отец – это не только конкретная фигура, но и образ внутри каждого человека, независимо от пола, который живет в каждом из нас; и одновременно – это социальные институты, которые необходимо строить и сохранять в логике отцовского образа.
Давайте же расследуем на материале классических произведений, какие из этих отцовских черт сохранены или утрачены героями и социальными системами:
• Наличие воли, устремленное на удержание закона.
• Удержание власти нравственным авторитетом, а не силой.
• Приоритет обязанностей перед детьми, а не прав на них.
• Устремленность в будущее, понимание образа будущего; чувство долга не только перед своими детьми, но и перед дальними потомками (чем масштабнее отцовская воля, тем большее число людей она охватывает – и в пространстве, и во времени).
Отец существует и возможен там, где есть сын. Главная черта сына – способность принять наследство и наследие отца; будучи продолжателем отцовского дела, сын принимает в себя отцовский образ и сам становится отцом – так продолжается культурная традиция.
В священной истории тема отца решается двояко: есть Иов, который думал, что оставлен Богом, и есть блудный сын, сам решивший покинуть отчий дом. В первом случае мы говорим, что беды – следствие испытания, ниспосланного Отцом, а во втором, что они – следствие отпадения от Отца.
Похоже, что в XIX веке отсутствие отца интерпретировалось в ключе Иова (то есть беды объяснялись не недостойным поведением сына, а богооставленностью, тем, что Бог по своему произволу ниспосылает лишение за лишением). Например, у Толстого в «Исповеди» читаем: «Но никто не миловал меня, и я чувствовал, что жизнь моя останавливается… И чем больше я молился, тем очевиднее мне было, что Он не слышит меня и что нет никого такого, к которому бы можно было обращаться»[4]. И у Достоевского многие герои говорят о богооставленности: «Мы прокляты, жизнь людей проклята вообще» (герой рассказа «Кроткая»); «Да, может, и бога-то совсем нет» (Раскольников в «Преступлении и наказании»); «А что, как его нет? А что, если прав Ракитин, что эта идея искусственная в человечестве?» (Митя Карамазов в «Братьях Карамазовых).
Размышляя над криминальными сюжетами самых известных произведений литературы XIX века, в привычный дуэт «бытие – сознание» мы включим третью ипостась – вопрос об отце. Взор, брошенный на деяния героев именно с этой вершины, позволит оставить в покое гордиев узел, где вина (сознание / свободная воля) и беда (бытие / предопределенность) до бесконечности перетекают друг в друга; появится новое измерение, в котором вина и беда нивелируются и теряют свою власть над нравственным выбором человека.
С академической точки зрения, в русской литературе тема отцовства в том смысле, как она заявлена в этой книге, непосредственно началась с Достоевского – с его размышлений о «случайных семействах», а до того образ отца входил, собственно, в концепт семьи. Возможно, и даже скорее всего, авторы произведений, о которых пойдет дальше речь, не связывали вопросы беды и вины с темой отца – по крайней мере, сознательно. Но классическая литература обращена одновременно и к читателям-современникам, и к читателям всех последующих поколений (то есть к вечности). Это значит, что, помимо авторского контекста, обусловленного эпохой и личными обстоятельствами писателя, всегда существует контекст читателя. И каждое новое поколение находит свои ответы на однажды поставленные вопросы. Вечность – лучшее лекарство от порочной повторяемости.
В книге отобраны сюжеты о злодеяниях, которые интерпретировались как криминальные в XIX веке и которые остаются таковыми и в наше время. Это —
• запугивание и угрозы, чтоб выманить интересующие сведения («Пиковая дама»);
• разбой («Дубровский»);
• подкуп официального лица при исполнении («Ревизор»);
• афера («Мертвые души»);
• финансовые махинации («Свои люди – сочтемся»);
• бытовое убийство («Леди Макбет Мценского уезда»);
• убийство по совести («Преступление и наказание»);
• суд преступников над преступниками («Воскресение»).
Перечитывая эти произведения, мы проведем свое расследование: связаны преступления героев с их нравственным упадком или же с диктатом обстоятельств? Не сомкнутся ли вина и беда в точке пустующего отцовского места? Правомерно ли наше дознание, исходя именно из этой гипотезы?[5]
В порочном мире золотой рукой
Неправда отстраняет правосудье
И часто покупается закон
Ценой греха…
Шекспир, «Гамлет»
Эпоха, которая началась с отцеубийства
Пушкинская эпоха, эпоха царствования Александра I, началась с отцеубийства[6]: в ночь с 11 (23) на 12 (24) марта 1801 года группа гвардейских офицеров убила императора Павла I с молчаливого согласия его сына, Александра Павловича, будущего императора Александра I. В Европе же чуть раньше, 21 января 1793 года, Французская революция обезглавила короля Людовика XVI из династии Бурбонов.
Оба эти события имели сходное последствие: «С исчезновением короля никто не обращался больше ни к Богу, ни к отцу» (Зойя, 194). Цареубийство, символически знаменовавшее собой отцеубийство, стало важной предпосылкой для переначертания нравственной географии, для поиска новых отношений между личным «я» и государственной властью: «На философском уровне смерть Бога впервые обсуждалась Ницше в конце XIX века, но на уровне символов она появляется уже после казни короля: и, сливаясь воедино, эти два феномена способствуют возникновению великой метафоры исчезновения отца» (Зойя, 206).
В художественном и интеллектуальном пространстве нарастала власть бунтарского романтизма, который переосмыслял границы между положительным и отрицательным героем, между добром и злом. В предыдущее просветительское столетие положительным считался герой, выбирающий долг и добродетель; в новом столетии на первом плане оказывается не этика, а масштаб личности, грандиозность ее помыслов, глубина ее страстей. Романтизм делает открытие: герой, совершающий незаконные или даже противозаконные действия, вызывает сочувствие, если движим высоким устремлением или же великой несправедливостью.
В начале XIX века в Европе набирает влияние жанр, известный как уголовный («Ньюгейтский») роман[7]. Он быстро утвердился в английской литературе. Истоки его восходят к XVIII веку, к «уголовным» романам Д. Дефо и Г. Филдинга, к «готическим» романам Э. Раддклиф и К. Рив, к социальному роману У. Годвина «Калеб Уильямс»[8]. В центре сюжета ньюгейтского романа – жертва и преступник. «Преступник, как правило, – выходец из помещичьей и аристократической среды», а жертва – «с одной стороны, … жертва реального преступления, с другой – жертва несправедливого законодательства, невинно брошенный в тюрьму, осужденный на смертную казнь»[9].
Еще одно открытие романтизма – «слияние» противоположных ролей в одной личности. В классической литературе рыцарь и разбойник, дитя порока и герой добродетели – это разные персонажи, но теперь в противоположных ролях мог являться и один герой. Показательным произведением, повлиявшим на русскую литературу, стал роман английского писателя Э. Бульвер-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» (1828)[10], в котором главный герой, Пелэм, днем известный как утонченный завсегдатай великосветских салонов, по ночам проникает в самое сердце преступного мира Лондона; он неоднозначен в своих поступках и мотивациях, многогранен и показан в становлении.
В «Пелэме» соединились черты и романтической традиции Байрона[11], и реалистической мотивации душевного состояния героев, и элементы ньюгейтского романа. Более того, Бульвер-Литтон завершил становление этого жанра и «предопределил его преобразование в социальный реалистический роман XIX века»[12].
Пушкин даже взялся писать «Русского Пелама», но его замысел не был реализован. Влияние Бульвер-Литтона отразилось в «Дубровском», где главный герой днем играет роль гувернера, а ночью становится разбойником.
Пушкин и криминальный сюжет
О праве и юридической системе Пушкин имел профессиональные представления. Правовую подготовку он получил еще в Лицее, где правоведение было среди изучаемых предметов. Преподавал право А. П. Куницын, один из самых крупных ученых-юристов своего времени и один из любимых преподавателей поэта. Книги по юриспруденции занимали не последнее место в личной библиотеке Пушкина, а среди его знакомых и друзей было немало связанных с юстицией. Во-первых, это, конечно же, М. М. Сперанский, основоположник юридической науки и классического юридического образования в России, автор многих российских законов. Пушкин записывает о нем в дневнике 1 января 1834 года: «Разговор со Сперанским о Пугачеве, оСобрании законов(выделено мною.– Г. С.), о первом времени царствования Александра, о Ермолове etc.»[13]. Во-вторых – министры юстиции: И. И. Дмитриев, Д. В. Дашков, Д. Н. Блудов. В-третьих – лицейские друзья и товарищи Пушкина, посвятившие себя юстиции: И. И. Пущин, Д. Н. Маслов, М. Л. Яковлев.
Криминальный сюжет (такой, в котором герои совершают уголовные преступления) лежит в основе многих пушкинских произведений. Вот основные.
В этом перечне нет произведений, где герои нарушили уже устаревшие законы: например, роман в стихах «Евгений Онегин» или повесть «Выстрел» описывают дуэли, участие в которых каралось тогдашним уголовным правом. Не включены сюда и произведения, в которых нарушение нравственных норм не подпадает под разряд уголовного преступления: например, повесть «Станционный смотритель», где описано похищение из семьи юной девушки.
Приведенная в таблице временна́я устойчивость и вариативность криминальной темы подтверждает мысль о том, что «можно говорить об устойчивом творческом интересе Пушкина к идеям законности и правосудия, т. е. к правовой “материи”. Поэт в художественной форме отразил наиболее реакционные черты, присущие российскому феодально-крепостническому судопроизводству. Это и его классовая направленность и неприкрытая кастовость, продажность судей и жестокие меры “отыскания истины” по уголовному делу, и просто неприкрытое беззаконие. В этом отношении достаточно лишь упомянуть такие шедевры его прозы, как “Дубровский” и “Капитанская дочка”. Эта же тема (и не только на фоне российского судопроизводства) нашла свое художественное воплощение и в поэзии Пушкина (“Полтава”, “Моцарт и Сальери”, “Анджело”). Рассматриваются эти проблемы на вполне профессиональном с юридической точки зрения уровне…»[14]
В нашем расследовании мы пристально рассмотрим маленькие трагедии, роман «Дубровский» и повесть «Пиковая дама», придерживаясь такой логики:
• Хронология: от более раннего сюжета к более поздним.
• От психологии преступления – к его реализации в жизни.
• Явленность трех сторон преступления: от созревания преступной мысли («Моцарт и Сальери»), через социальные предпосылки («Дубровский») к личному выбору («Пиковая дама»).
Что пользы, если Моцарт будет жив?
В маленьких трагедиях, написанных до «Дубровского» и «Пиковой дамы», темы жизни и смерти, нравственного и безнравственного раскрываются и через криминальный сюжет, и через поколенческие отношения. В каждой трагедии персонажи-антагонисты принадлежат разным поколениям.
В «Скупом рыцаре» главные герои – отец и сын. Старому барону сундуки с золотом важнее Альбера, который, в свою очередь, не имея достойного отца, не сумел стать и достойным сыном. Альбер своим поведением воспроизводит поведение более молодого самца по отношению к старшему сопернику в борьбе за ресурсы. Подмена отцовско-сыновних отношений отношениями конкурирующих самцов мотивирует криминальный сюжет отцеубийства: правда, он лишь намечен – отравление старого барона так и не состоялось (хотя Альбер не отказывается от поединка с ним).
Тема отравления продолжена в «Моцарте и Сальери». Теперь яд оказывается в руках «отца», поскольку фигура Сальери отеческая по отношению к Моцарту: Сальери выступает хранителем норм и закона и именно так себя и ощущает,
Сальери превращается из блюстителя закона в охранителя догмы: он не благословляет будущее, но диктует власть прошлого, а потому из отеческой фигуры превращается в фигуру лжеотеческую; он выводит целую цепь логических доводов, чтобы убедить себя, свою совесть в том, что влить яд в моцартовский бокал просто необходимо. Эти шаги перечисляет в своей книге «Школа поэтического слова» Ю. М. Лотман:
1. Сальери убеждает себя, что, верша суд над Моцартом, он всего лишь исполнитель некой высшей воли: «Я избран», «не могу противиться я доле / Судьбе моей» (IV, 291).
2. Слово «убить» Сальери заменяет невинным эвфемизмом, потому что даже и перед самим собой избегает называть вещи своими именами: «…я избран, чтоб его / Остановить…» (IV, 291).
3. Уже в самой постановке вопроса таким образом отражен еще один допуск, оправдывающий убийство: Сальери представляет дело так, что жертва на самом деле – он, истинный служитель музыки, а Моцарт – агрессор, которого необходимо «остановить». Получается, что, убивая Моцарта, Сальери лишь защищается, и это гораздо легче примиряет его совесть с убийством, чем если бы он осознавал себя нападающим.
4. И последний, решающий аргумент: жизнь Моцарта Сальери оценивает с позиций ее полезности для искусства – и, оценивая, выносит приговор: «Что пользы, если Моцарт будет жив / И новой высоты еще достигнет? Подымет ли он тем искусство? Нет…» (IV, 291).
«Право Моцарта (человека вообще) на жизнь оказывается определенным “пользой”, которую он приносит прогрессу искусства. А судьей в этом вопросе призваны быть “жрецы”, “служители музыки”»[17].
Так преступник выводит математическую формулу, которая сдвигает границы дозволенного за пределы закона юридического (человеческого) и Божьего. Важно, что перед нами именно формула: «Пушкин берет самую благородную из абстрактных идей, самую по существу своему гуманистическую – идею искусства – и показывает, что, поставленная выше человека, превращенная в самоцельную отвлеченность, она может сделаться орудием человекоубийства»[18]. Вместо искусства может быть любой другой предмет, взятый как из сознания, так и из бытия. Об этих предметах – и о перспективе, намечаемой в конфронтации бытия и сознания, – в романе «Дубровский» и в повести «Пиковая дама».
Конфликт ценностей, приведший Сальери к убийству, усугубляется тем, что Сальери воспринимается как отеческая фигура, поскольку он продолжатель традиции (хотя по возрасту он Моцарту скорее старший брат), а Моцарт воплощает в себе детское начало. Сальери продолжает тему недостойного отца, начатую в «Скупом рыцаре». Как старый барон ставит сундуки с золотом выше жизни и судьбы собственного сына, так Сальери ставит выше жизни и судьбы Моцарта выношенную идею искусства.
В «Каменном госте» акценты смещаются от недостойной отцовской фигуры к недостойной сыновней. Образ командора (фигуры отцовской) двоится: он и живой человек, и статуя. Но в обеих ролях он – хранитель закона: он оберегает жену, беря на себя ответственность за ее будущее даже после своей смерти, и за гробом защищая ее от недостойных посягательств. А Дон Гуан (принимающий на себя сыновние черты) – отважный и беспринципный нарушитель нравственного закона. Он выступает в качестве мужчины-самца, бесконечно множащего лишь свои любовные победы, и потому он выпадает из цепи отцовско-сыновних отношений.
«Пир во время чумы» – единственная маленькая трагедия, где трагический конфликт не разрешается гибелью антагонистов, но где трагичен сам контекст их столкновения между собой, само чумное время-пространство. Отеческая фигура, священник, призывает Вальсингама (фигура сыновья) к долгу и подобающей скорби, а тот отвечает, что веселье – это та перчатка, которую смертный может кинуть смерти. И каждый из них по-своему прав – и отец, и сын; оставаясь антагонистами по взглядам, они расстаются не примиренными, но приявшими сам факт своего различия. У этой трагедии открытый нравственный финал, дающий надежду, что совместное противостояние смерти позволит им в дальнейшем продолжить диалог.
Этот небольшой экскурс нужен был для того, чтобы на примере нескольких сюжетов, связанных в единый цикл, читатель убедился, насколько тема преступления, криминального или нравственного, связана с темой отношений отца и сына.
Разбойничий роман
О законе и беззаконии.О связи закона и свободы, о том, что беззаконие для тирана заканчивается в исторических масштабах плахой, а в частных – убийством или пожаром, Пушкин написал еще в ранней политической оде «Вольность» (1817):
Владыки! вам венец и трон Дает Закон – а не природа;Стоите выше вы народа,Но вечный выше вас Закон.И горе, горе племенам,Где дремлет он неосторожно, Где иль народу, иль царям Законом властвовать возможно! (I, 195)
В «Вольности» же заложена мысль и о пренебрежении законом – в первую очередь со стороны власть имущих. Именно эта мысль станет движущей силой сюжета «Дубровского»:
Увы! куда ни брошу взор —Везде бичи, везде железы,Законов гибельный позор,Неволи немощные слезы;Везде неправедная Власть В сгущенной мгле предрассуждений Воссела – Рабства грозный Гений И Славы роковая страсть. (I, 194–195)
К теме преступления, внешней мотивацией которого служит бедность, Пушкин впервые обратился в поэме «Братья-разбойники» (1822): ее герои, став разбойниками от крайней бедности, сошлись в пеструю шайку – «страшное семейство», узы которого – «опасность, кровь, разврат, обман»:
Меж ними зрится и беглец С брегов воинственного Дона,И в черных локонах еврей,И дикие сыны степей,Калмык, башкирец безобразный,И рыжий финн, и с ленью праздной Везде кочующий цыган! (III, 117)
Все они «живут без власти, без закона», они не знают ни любви, ни милосердия, для них убийство не преступление, а отчаянное дело. Это сообщество людей, живущих вне закона – и Божьего, и человеческого:
Тот их, кто с каменной душой Прошел все степени злодейства;Кто режет хладною рукой Вдовицу с бедной сиротой,Кому смешно детей стенанье,
История в «Братьях-разбойниках» не дань романтической традиции, в основу ее лег реальный случай, о чем Пушкин писал П. А. Вяземскому[19] 11 ноября 1823 года: «Вот тебе и “Разбойники”. Истинное происшествие подало мне повод написать этот отрывок. В 1820 году, в бытность мою в Екатеринославе, два разбойника, закованные вместе, переплыли через Днепр и спаслись. Их отдых на островке, потопление одного из стражей мною не выдуманы» (IX, 121).
Та же внешняя мотивация человека, оставшегося без средств к существованию, сохраняется и в романе «Дубровский», равно как и то, что в основу его Пушкин также заложил реальный случай.
Предыстория.Первая глава «Дубровского» датирована 21 октября 1832 года, последняя глава – 6 февраля 1833 года. Роман оставался безымянным и получил название лишь при первой публикации в 1841 году благодаря публикаторам – В. А. Жуковскому, П. А. Плетневу и П. А. Вяземскому.
В основу сюжета легло следующее происшествие. В конце сентября 1832 года Пушкин гостил у своего друга П. В. Нащокина[20], и тот рассказал ему историю мелкопоместного белорусского дворянина Павла Островского, доведенного до нищеты и разорения соседом-помещиком – богачом и самодуром. Нащокин, видевший Островского вживе, рассказывал о нем так: «Островский проказничал долго, лет пять-шесть: или его преследовали не так усердно, или он умел вести свои дела так, что его трудно было поймать. У него, кажется, не было шайки; крал и грабил один. Он был несколько образованный шляхтич, т. е. знал грамоту, учился где-то в уездном училище и пошел на этот промысел, чуя в себе богатырскую силу и любя свободу по своим понятиям. Он грабил с разбором, у кого лишнее, он отнимал это лишнее; встретясь в лесу или на дороге с нищим, он делился с ним тем, что сам имел. Потому у него было много покровителей, даже между дворянами; ему сочувствовали даже некоторые дамы из помещиц средней руки, начитанные романами»[21].
Нащокин описал и внешность Островского: «Он был роста выше обыкновенного: его голова была выше всякого забора, мимо которого его вели. Лицом он был очень красив, с черными тонкими усами, но взгляд его больших серых глаз был ужасный. Когда он сидел еще в полиции, его смотрели многие, давали ему деньги и разговаривали с ним в присутствии полицейских чиновников. Многие слабонервные не только женщины, но и мужчины не могли вынести его взгляда, так как он был не то чтобы свиреп, но поразителен. Все знали, что он не убийца, а боялись подходить к нему»[22].
Пушкина эта история увлекла. В письме Наталье Николаевне от 30 сентября 1832 года он писал: «Мне пришел в голову роман, и я, вероятно, за него примусь…» (Х, 78). А уже 2 декабря он сообщил Нащокину: «Честь имею тебе объявить, что первый том “Островского” кончен и на днях прислан будет в Москву на твое рассмотрение и на критику г. Короткого. Я написал его в две недели, но остановился по причине жестокого рюматизма, от которого прострадал другие две недели, так что не брался за перо и не мог связать две мысли в голове» (Х, 79).
Упомянутый в пушкинском письме «г. Короткий» – титулярный советник, служащий ссудной кассы, отлично знавший судопроизводство. Именно он помог Пушкину добыть судебную выписку из подлинного дела сельца Новопанского, и Пушкин справедливо рассчитывал на его оценку как специалиста.
В писарской копии дела Козловского уездного суда от октября 1832 года, которую Короткий добыл для Пушкина, оно было озаглавлено так: «О неправильном владении порутчиком Иваном Яковлевым сыном Муратовым имением принадлежащим гвардии подполковнику Семену Петрову сыну Крюкову, состоящим Тамбовской губернии Козловской округи сельце Новоспасском». Прямо в этой бумаге Пушкин внес изменения: Муратова поправил на Дубровского, Крюкова – на Троекурова, Новоспасскую – на Кистенёвку[23]. При этом имя главного героя изменялось так: Островский (сначала Пушкин предполагал сохранить реальную фамилию) – Зубровский – Нарумов – Дубровский. Текст же судебного документа Пушкин сохранил в неизменном виде и стал первым в нашей литературе, кто сделал подобного рода вставку в художественную прозу.
Окончательный выбор фамилии главного героя тоже содержит намек и поддерживает сюжет романа. Русская история знала двух реальных Дубровских. В «Деяниях Петра Великого» И. И. Голиков писал о Фёдоре Дубровском, который поддерживал царевича Алексея, за что был осужден и обезглавлен[24]. А о втором Дубровском сохранило историю народное предание: в 1737 году помещик Дубровский, сочувствовавший взбунтовавшимся псковским крестьянам, подсказывал им, как вернее сопротивляться солдатам.
Также встречается в источниках, которые были известны Пушкину, и фамилия Троекурова.
• Имя боярина Троекурова значится в документе, напечатанном в «Древней Российской вивлиофике»[25].
• Несколько раз упоминается боярин Троекуров И. И. Голиковым в «Деяниях Петра Великого» – ему, стороннику Петра во время Стрелецкого бунта, было поручено заключить в монастырь царевну Софью.
• В «Родословной книге князей и дворян российских и выезжих…» сказано, что Троекуровы происходят от выходца из Литвы, «из Прусы».
• В этой же родословной книге упомянут род князей Верейских.
• В родословной книге сказано о прекращении обоих родов, что и позволило Пушкину использовать обе фамилии.
История конфликта.В основе сюжета – конфликт старшего Дубровского и Троекурова. Некогда близкие друзья, они, хотя оба дворяне, занимали разное общественное положение – из-за расслоения русского дворянства, случившегося при Екатерине II. Пушкина это занимало, на что указывают тексты в черновиках романа, не вошедшие в последнюю редакцию: «Славный 1762 год разлучил их надолго. Троекуров, родственник княгини Дашковой, пошел в гору» (V, 418).
Известно, что Пушкин в 1830 году размышлял об исторической роли дворянства, о судьбе потомков старинных боярских родов, теснимых так называемой «новой знатью», возникшей после установления Петром I «Табели о рангах». Уже упомянутый И. И. Голиков подробно описал казнь предка поэта, Фёдора Пушкина, за участие в заговоре Цыклера в 1697 году. Сам поэт в «Моей родословной» (1830), рассказывая этот сюжет из истории своего рода, подводит под ним такую черту:
Упрямства дух нам всем подгадил:В родню свою неукротим,С Петром мой пращур не поладилИ был за то повешен им.Его пример будь нам наукой:Не любит споров властелин. (II, 197–198)
Вот эта строка – «не любит споров властелин» – в художественной вселенной Пушкина причудливо связывает в единое целое Петра I и Троекурова. Масштаб фигур, как и событий, с ними связанных, несопоставим, но психологическая механика – общая: человек, ощутивший свою власть, не терпит инакомыслия.
Отец и лжеотец.В записной книжке Анны Ахматовой есть такая запись от 14 февраля 1966 года: «И все-таки “Дубровский” – неудача Пушкина. И слава Богу, что он его не закончил. Это было желание заработать много, много денег, чтобы о них больше не думать. Это, в противуположность “Пиковой даме”, вещь без Тайны. А он не мог без Тайны. Она, одна она, влекла его неудержимо.
Но так ли прямолинеен роман?
Цепочка выборов, приведших Дубровского к разбою на большой дороге (преступлению), сложилась в чередовании внутренних (сознание/воля) и внешних (обстоятельства/социальная среда) причин, иными словами – бытия и сознания: обида Троекурова и желание отомстить (сознание) → хлопоты Шабашкина, чтобы услужить Троекурову (наличие принципиальной социальной возможности беззакония) → неправедный суд (система, поправшая законы Божьи и человеческие) → смерть отца Дубровского → выполнение решения суда (всё та же система) → Владимир Дубровский жаждет мщения (сознание). Эту цепочку можно толковать и как замкнутый круг, и как дурную бесконечность.
Гуковский писал, что «формы душевного воплощения даже самых интимных, индивидуальных, “внеобщественных” страстей всё же историчны, то есть зависят в своем составе и характере от исторических причин, от объективного бытия эпохи, то есть производны от среды»[27], иными словами, он указывает на социальный характер решения поставленных в «Дубровском» проблем. Лотман же оппонировал: «Пушкинский реализм 1830-х гг. сочетает, с одной стороны, постановку наиболее глубоких вопросов, а с другой – показ возможности неоднозначных ответов на них»[28].
Действительно, в «Дубровском» исследование истоков преступления происходит в социальной системе, а пружина сюжета движется двумя социальными темами: 1. Тема попранного деспотом закона и желания отомстить тирану; 2. Вытекающая из попранного закона тема бедности.
В пользу объективных причин, толкнувших Дубровского на разбой, свидетельствует то, что Пушкин положил в основу произведения реальный случай и даже – впервые в русской литературе – ввел в художественный текст реальный делопроизводственный документ, мотивируя это социальной причиной: «Всякому приятно будет увидать один из способов, коими на Руси можем мы лишиться имения, на владение коим имеем неоспоримое право» (V, 145). При этом Троекуров прекрасно эту систему знает:
«– У меня сосед есть, – сказал Троекуров, обращаясь к заседателю Шабашкину, – мелкопоместный грубиян; я хочу взять у него имение, – как ты про то думаешь?
– Ваше превосходительство, коли есть какие-нибудь документы или…
– Врешь, братец, какие тебе документы. На то указы. Втом-то и сила, чтобы безо всякого права отнять имение(выделено мною. –Г. С.)» (V, 143).
Андрей Гаврилович Дубровский не сомневается в своей нравственной и юридической правоте, и потому он роковым для себя образом бездействует: «Уверенный в своей правоте Андрей Гаврилович мало о нем (о деле. –Г. С.) беспокоился, не имел ни охоты, ни возможности сыпать около себя деньги, и хоть он, бывало, всегда первый трунил над продажной совестью чернильного племени, но мысль соделаться жертвою ябеды не приходила ему в голову» (V, 144).
На беззаконие, как изначальный мотив преступного деяния, ссылается в разговоре с Машей и Владимир Дубровский: «Да, я тот несчастный, которого ваш отец лишил куска хлеба, выгнал из отеческого дома и послал грабить на больших дорогах» (V, 145). В признании Дубровского указан и источник преступления – Троекуров.
«Дубровский» – роман, в котором нет матерей, в нем действуют только отцы и дети, иными словами, это «отцовский» роман. Сюжетно отцов двое: Андрей Гаврилович Дубровский и Кирила Петрович Троекуров, могущественный властелин: «Соседи рады были угождать малейшим его прихотям; губернские чиновники трепетали при его имени … Никто не дерзал отказываться от его приглашения или в известные дни не являться с должным почтением в село Покровское» (V, 138).
Троекуров не управляет своими прихотями, он им принадлежит: «Избалованный всем, что только окружало его, он привык давать полную волю всем порывам пылкого своего нрава и всем затеям довольно ограниченного ума. Несмотря на необыкновенную силу физических способностей, он раза два в неделю страдал от обжорства и каждый вечер бывал навеселе» (V, 138). Он человек сиюминутного, он всецело погружен в текущий момент, и у него нет воли к будущему.
Почему же такой человек благоволит своему антиподу – и по складу характера, и по социальному статусу – Андрею Гавриловичу Дубровскому? «Троекуров, надменный в сношениях с людьми самого высшего звания, уважал Дубровского, несмотря на его смиренное состояние. Некогда были они товарищами по службе, и Троекуров знал по опыту нетерпеливость и решительность его характера. … Дубровский с расстроенным состоянием принужден был выйти в отставку и поселиться в остальной своей деревне. Кирила Петрович, узнав о том, предлагал ему свое покровительство, но Дубровский благодарил его и остался беден и независим» (V, 139). Троекуров пытается стать благодетелем. А Дубровский, имея над ним нравственное старшинство, не может принять его благодеяния и выбирает независимость.
Отец Дубровский являет волю, не покупается на соблазны, устремлен в будущее, которое зависит от его решений в настоящем. И о том, что это не настроенческая «замашка», а сознательный выбор, свидетельствует его отказ женить сына на богатой невесте: «…Троекуров часто говаривал Дубровскому: “Слушай, брат, Андрей Гаврилович: коли в твоем Володьке будет путь, так отдам за него Машу; даром что он гол как сокол”. Андрей Гаврилович качал головой и отвечал обыкновенно: “Нет, Кирила Петрович: мой Володька не жених Марии Кириловне. Бедному дворянину, каков он, лучше жениться на бедной дворяночке, да быть главою в доме, чем сделаться приказчиком избалованной бабенки”» (V, 139).
Эти два эпизода – об отказе от покровительства Троекурова и об отказе пристроить сына к богатой невесте – сообщают не только о стремлении старого Дубровского к независимости, но и о том, что он выбирает то будущее, в котором видит своего сына хозяином в своем доме. У старшего Дубровского есть проект будущего жизнеустройства, и этому проекту подчинены его решения: чтобы сыну не пришлось наследовать отцовские долги, он, ради сына, сохраняет свою независимость и по той же причине отказывается от богатого родства.
Итак, Троекуров и Дубровский – противоположности не только в социальном и материальном статусах. Они – противоположности по своему отношению к будущему: один не способен себе отказать ни в одной из сиюминутных прихотей, другой противостоит соблазнам, имея перед глазами будущую цель. Дубровский в этой паре друзей выглядит старше; Троекуров, хоть сам он и по возрасту, и по положению, семейному и социальному, – отец, на самом деле выступает как бы в роли сына: для него Дубровский по внутреннему статусу – фигура отцовская, обладающая моральным авторитетом. Этим-то и объясняется особенное положение Дубровского при Троекурове, положение, которого не смогли удостоиться подражатели Дубровского: «Некоторые пытались было ему подражать и выйти из пределов должного повиновения, но Кирила Петрович так их пугнул, что навсегда отбил у них охоту к таковым покушениям, и Дубровский один остался вне общего закона» (V, 139–140).
Справедливость догадки о том, что Троекуров – фигура сыновья (как и о том,
Из трех героев только Андрей Гаврилович Дубровский думает о будущем, а его кровный сын, подобно его другу молодости Троекурову, идет на поводу у сиюминутных прихотей и соблазнов, не имея ни собственных планов, ни воли, чтобы эти планы воплотить.
С позиций истинных отношений между Троекуровым и старым Дубровским ссора между ними имеет более глубокое измерение, чем просто самодурство Троекурова. Это – сыновний бунт против фигуры отца. «Как, – загремел Троекуров, вскочив с постели босой, – высылать к ему моих людей с повинной, он волен их миловать, наказывать! Да что он в самом деле задумал; да знает ли он, с кем связывается? Вот я ж его… Наплачется он у меня, узнает, каково идти на Троекурова!» (V, 141–142). Давая волю своей мстительности, Троекуров никак не задумывается о том, чем это обернется, он лишь поддается сиюминутному порыву, а старшего – в нравственном отношении – друга любить не перестает, о чем свидетельствуют и его желание помириться, и его готовность вернуть Дубровскому имение.
Молодой же Дубровский, осиротев, зрелости так и не обрел. Опустевшее место отца в его душе занял Троекуров – именно так можно трактовать уже приведенные выше слова Дубровского: «Да, я тот несчастный, которого ваш отец лишил куска хлеба, выгнал из отеческого дома и послал грабить на больших дорогах» (V, 185). Владимир Дубровский нуждается в отцовской фигуре, потому что сам себя, в силу своей незрелости, он направить не может. Но фигура Троекурова не отцовская, а лжеотцовская – и потому путь, указанный ею, оказывается тупиковым. Мы не находим будущего для Дубровского ни в формальном плане романа (роман остался незавершенным), ни в содержательном – Дубровский канул, и «никто не знал, куда он девался» (V, 236). Пушкин предполагал два варианта финала: «I. Жизнь Марьи Кириловны. Смерть кн. Верейского. Вдова. Англичанин. Свидание. Игроки. Полицмейстер. Развязка. II. Жених. Кн. Верейский. Свадьба. Команда, сражение. Распущенная шайка. Москва, лекарь, уединение. Кабак, извет. Подозрение, полицмейстер» (V, 418). В обоих случаях всё заканчивается полицмейстером, иными словами – тупиком.
Так утрата отца и замена его лжеотцом становится личной причиной, толкнувшей героя на скользкий путь, на создание шайки, которая по своей природе – лишь бесцельный союз людей доотцовского и безотцовского состояния, и потому все они обречены на историю без будущего, на провал истории. Этот провал тем более неминуем, что сам Дубровский, как и Ахилл в «Илиаде», движим не гражданским долгом, а гневом, и отвага его «лишена ответственности, слепа и саморазрушительна» (Зойя, 110).
Тема отца связана и с темой неправедной социальной системы, с помощью которой возможно незаконно отобрать у человека его имущество.
Кульминацией сюжета об этом социальном беззаконии становится сцена суда, на котором решено удовлетворить притязания Троекурова. Суд, по сути своей, должен выполнять роль коллективного отца: призвание суда – хранить и защищать закон человеческий и Божий вопреки прихотям сильных мира сего. Но в романе Пушкина суд служит не закону, а Троекурову, и потому играет роль коллективного лжеотца.
Указания на эту перверсию находим в тексте романа.
Когда секретарь зачитал решение суда, а Троекуров расписался под ним, Андрей Гаврилович «топнул ногою, оттолкнул секретаря с такою силою, что тот упал, и, схватив чернильницу, пустил ею в заседателя» (V, 149). Этот эпизод узнаваем: так и Мартин Лютер бросает чернильницу в дьявола. Тем самым Пушкин как бы вводит в роман тему борьбы за Слово Божье.
О том, что сюжет про чернильницу появился неслучайно, свидетельствует тот факт, что в своей «Истории Петра» Пушкин цитировал «Деяния Петра Великого» И. И. Голикова, где есть описание того, как Пётр I посетил в 1712 году места, связанные с Лютером. Эпизод про чернильницу Пушкин опустил, но он точно был с ним знаком: «Потом Государь осматривал библиотеку и ту палату, в коей он жил. Пасторы показывали Его Величеству на стене чернильное пятно, о коем сказывали, что, когда он писал, предстал пред него дьявол, и он в сего искусителя бросил чернильницу, и что видимое на стене пятно есть то самое чернило»[29].
Аллюзия на чернильницу Лютера отбрасывает ясный отсвет на смысл произошедшего в суде: когда закон попран и земной отец бессилен его защитить, попрана и воля Отца Небесного.
На преступление против Отца указывает и возглас старого Дубровского: «Как! Не почитать церковь божию! Прочь, хамово племя!» (V, 149). Библейский Хам насмехался над отцом, и отсылка именно к нему (а не к Каину, например) – прямое указание на то, что, попирая закон, судьи попрали и символическую фигуру отца. Далее Дубровский обращается к Троекурову: «Слыхано дело, ваше превосходительство … псари вводят собак в божию церковь! Собаки бегают по церкви. Я вас ужо проучу…» (V, 149). Собаки упомянуты Дубровским тоже неслучайно. В Нагорной проповеди Иисуса Христа сказано: «Не давайте святыни псам, и не рассыпайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами…» (Мф. 7:6).
Судебная система деградирует, если отказывается от образа отца, – под отцом мы понимаем, естественно, не конкретного человека, а сам закон, нарушение которого неминуемо ведет к злу социальному и криминальному. Вот где заложена тайнопись пушкинского текста!
Сцена суда над стариком Дубровским отражает еще одно, революционное веяние эпохи: фактически во время суда реальный отец держит ответ перед сыном, а не перед Богом, то есть фиксируется момент утраты его авторитета. Иерархия, основанная на нравственном авторитете (отца – для сына, закона – над вседозволенностью), на наших глазах ломается, уступая место иерархии, основанной на грубой силе: Троекуров побеждает не потому, что прав, а потому, что обладает этой грубой силой.
В «Дубровском» и на уровне бытия, и на уровне отдельного сознания происходит – вариативно – одно и то же событие: отказ от отца, утрата отца или отступление от него, подмена нравственного авторитета авторитетом силы.
Последняя игра Германна
Как Ахматова не усматривала тайнописи в «Дубровском», так, похоже, Белинский не усмотрел ее в «Пиковой даме»: «“Пиковая дама” – собственно не повесть, а мастерской рассказ. В ней удивительно верно очерчена старая графиня, ее воспитанница, их отношения и сильный, но демонически-эгоистический характер Германна. Собственно, это не повесть, а анекдот: для повести содержание “Пиковой дамы” слишком исключительно и
Однако тайнопись «Пиковой дамы» начинается уже с эпиграфа: «Пиковая дама означает тайную недоброжелательность.Новейшая гадательная книга». В пушкинскую эпоху игроки очень серьезно относились к подобным суевериям, и азарт противоречиво сочетался в них с осмотрительностью.
Германн буквально соткан из этих противоречий: по профессии он инженер, по происхождению – немец, и у читателя есть все основания ожидать, что разум его холоден, а характер расчетлив[31]; в то же время он суеверен, всерьез отнесся к анекдоту о трех картах, доверился призраку из сна; и он настолько страстен в игре, что готов продать душу дьяволу: «Подумайте: вы стары; жить вам уж недолго, – я готов взять грех ваш на свою душу» (V, 222).
Германн входит во все роли романтического героя, известные литературе первой трети XIX века: он и разбойник (врывается к графине), и вымогатель (выпытывает тайну), и любовник (отношения с Лизой), и аферист (ставит всё на анекдот о картах), и обманщик (обманывает и Лизу, и старуху), и исповедник, и грубиян.
В нашем расследовании самая важная из ролей Германна – роль наследника: «Для кого вам беречь вашу тайну? Для внуков? Они богаты и без того; они же не знают и цены деньгам. Моту не помогут ваши три карты. Кто не умеет беречь отцовское наследство, тот все-таки умрет в нищете, несмотря ни на какие демонические усилия. Я не мот. Я знаю цену деньгам. Ваши три карты для меня не пропадут» (V, 221).
Германн готов наследовать не только тайну, но и грех. И он добивается своего. Умершая старуха, явившись ему во сне, в обмен на тайну трех карт оговаривает для Германна три обязательства: он не должен ставить больше одной карты в сутки, не должен возвращаться за игорный стол, разыграв три карты, и должен жениться на Лизе. По сути, графиня оставляет Германну свое завещание.
Почему же ее наследство досталось не родным, а ему?
Тут дело в родстве духовном, а не кровном:
• И графиня, и Германн – анахронисты.
• У обоих игра затмевает все остальные сферы жизни.
• Оба пытаются обмануть систему, возведя удачу в закон.
• Оба стремятся к быстрой наживе и готовы ради нее на всё.
Германн оказывается наследником дважды – и своего кровного отца, и графини, которая то ли его духовная мать, то ли инфернальная любовница (с ней связан мотив противоестественного греха, пронизывающий всю повесть).
Наследником в обоих случаях Германн оказался дурным. Отцовское состояние он не преумножил и не сохранил. А от графини воспринял только грех, поскольку отказался от своих обязательств, выбрав лишь легкую наживу, – в результате сделка между ними потеряла законность.
Метафизический, горний план повести явлен и в именах героев.
Старую графиню зовут Анна Федотовна. В переводе с еврейского Анна означает «благодать», а «Федот» – «посвященный Богу». О том, что Пушкин знал значения имен и художественно их осмыслял, свидетельствует, например, его стихотворение 1825 года «Хотя стишки на именины…», обращенное к Анне Вульф[32]:
Но предаю себя проклятью,Когда я знаю, почемуВас окрестили благодатью!Нет, нет, по мненью моему,И ваша речь, и взор унылый,И ножка (смею вам сказать) —Всё это чрезвычайно мило,Но пагуба, не благодать. (II, 65)
Старая графиня соответствует своему имени: она «не имела злой души», но «благодать» обернулась в ней «пагубой». Остается загадкой, какого рода силы принудили ее явиться Германну после смерти: «Я пришла к тебе против своей воли, – сказала она твердым голосом, – но мне велено исполнить твою просьбу» (V, 227).
Имя Лиза также отсылает к Священному Писанию: Елизавета с древнееврейского переводится как «клятва Божия», «богопослушная»[33].
А вот имя Германн, в отличие от женских имен, со Священным Писанием никак не связано, а переводится с древнегерманского как «воинственный человек». Пушкин придерживался в орфографии варианта имени с двумя «н» на конце, поскольку имя Герман с латыни переводилось бы как «единоутробный», «родной», а Пушкину для замысла важно было подчеркнуть одиночество героя, его неспособность к человеческим связям.
На похоронах графини «молодой архиерей произнес надгробное слово. В простых и трогательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным приготовлением к христианской кончине. “Ангел смерти обрел ее, – сказал оратор, – бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании жениха полунощного”» (V, 226). Притча о разумных и неразумных девах, ожидавших жениха полунощного, это притча из 25-й главы Евангелия от Матфея, где есть и еще две притчи: о зарытом таланте и о Страшном Суде. И все они повествуют о законах Отца Небесного, которые нарушил Германн.
В притче о Страшном Суде (Мф. 25:31–46) рассказано о том, как Бог на Суде разделяет народы – одни из них Он ставит по правую сторону, а другие по левую. Праведники оказываются справа, «ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне. … так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне». Грешники же оказываются по левую сторону, им уготована «мука вечная», потому что они поступали во всём противоположно. В соотнесении с этой притчей преступление Германна состоит в том, что, воспользовавшись доверием Лизы, он и не думал помочь ей, а расчетливо и даже цинично воспользовался ею.
Обоими своими талантами – и буквальным, и фигуральным – Германн распоряжается как бестолковый раб из евангельской притчи: он их зарывает: отцовское наследство он не тратит, но и не преумножает, талант же фигуральный – от Отца Небесного (живые чувства) – он в себе подавляет.
В притче о неразумных девах сказано: «Бодрствуйте, ибо не знаете ни дня, ни часа» (Мф. 25:13–14). Это история об уместности и неуместности, о правильном и ложном отношении ко времени. У Германна отношения со временем с самого начала ложные, он его не ощущает:
• Следит за игрой до 5 утра.
• Предпочитает не заметить времени прихода Лизы.
• В 6-й главе карты замещают в его сознании и графиню, и Лизу, и время: «Без пяти минут семерка».
• Сойдя с ума, Германн оказывается вне времени. А до того становится наследником другого анахрониста – старой графини: она ездит по балам, хотя ее время прошло, одевается, как 60 лет назад, безразлична к смерти друзей и о своей тоже не думает, живет как бессмертная.
Тема времени и соответствия ему – одна из постоянных тем у Пушкина. Она звучит в его творчестве задолго до написания «Пиковой дамы». Например, еще в раннем его послании «К Каверину» (1817):
Всему
Германн несет наказание не потому, что угрозой убийства довел старую женщину до смерти, а в первую очередь потому, что отказался от своих обязательств, нарушив тем самым закон Отца Небесного.
Кроме очевидного для читателя финала (проигрыш и наступившее вслед за тем безумие), эта идея поддерживается и на уровне композиции: вплоть до третьей главы история развивается по прямой, а после – закольцовывается:
1-я глава: игра, секреты, фантастические выигрыши. Германн – наблюдатель.
2-я глава: Германн и Лиза. Германн скитается по городу.
3-я глава: Германн выбирает дверь графини вместо двери к Лизе междудвумяитремячасами ночи. Момент сворачивания сюжета.
4-я глава: объяснение с Лизой.
5-я глава: похороны и явление графини спустятридня междудвумяитремячасами ночи.
6-я глава: игра, секреты, фантастические выигрыши; по сравнению с 1-й главой разница лишь в позиции Германна: из наблюдателя он превратился в игрока.
Эта замкнутость композиции – для обезумевшего Германна конец истории.
Источник наказания в повести не очевиден. В притчах, к которым дает отсылку Пушкин, источник наказания – Великий Судия, Отец Небесный. В «Пиковой даме» он не назван, но ощущается как внутренний приговор Германна самому себе – отсюда споры о том, считать ли повесть действительно фантастической – или же все иррациональные ее события объясняются больным воображением героя, публично проявившемся во время его последней игры.
Итак, и Германн, и Дубровский не только преступники, но – сыновья, не сумевшие распорядиться наследством отцов. Дубровский утратил наследство из-за судебных происков Троекурова, Германн – из-за своего неистового стремления к гарантированной удаче. При этом оба они недолжным образом распорядились и духовно-нравственным наследием: Дубровский, отважный и благородный сын своего отца, использует эти качества на своем разбойничьем пути, а Германн – человек практичный до циничности, в том числе и в области сердечного чувства и нравственности.
Словом, оба пушкинских героя – «блудные сыновья», чей путь уходит в никуда, чья история скрывается во мгле.
Советуем почитать
Гуковский Г. А.Пушкин и проблемы реалистического стиля. М.: ОГИЗ, 1948.
Коневец С. Н.Об особом родстве Германна и старой графини в повести А. С. Пушкина «Пиковая дама» // Филологические науки. Вопросы теории и практики. 2019. Т. 12. Вып. 3. С. 378–382.
Листов В. С.Мотив притязания на наследство в пушкинской повести «Пиковая дама» // Вестник Нижегородского университета им. Н. И. Лобачевского. 2014. № 2. С. 47–52.
Лотман Ю. М.В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь. СПб.: Азбука; Азбука-Аттикус, 2015.
Наумов А. В.Посмертно подсудимый. М.: Российское право; Вердикт, 1992.
Сараскина Л. И.«Дубровский»: экзистенциальный кризис два столетия спустя // Наука телевидения. Т. 11 (2015). С. 229–247.
Эрлихсон И. М.Образ разбойника с большой дороги на страницах Ньюгейтского календаря // Локус: люди, общество, культуры, смыслы. 2020. Т. 11. № 3. С. 40–53.
Глава 2. История с участием трех ревизоров
Он грань хотел стереть меж тем, чем был
И чем казался.
Шекспир, «Буря»
Гоголь и криминальный сюжет
В 1820 году после высочайшего разрешения Александра I в г. Нежине была открыта Гимназия высших наук князя Безбородко, которая состояла на особенном счету и всячески ограждалась от любых крамольных веяний внешнего мира. Аттестат этого заведения приравнивался к университетскому. Сюда и поступил учиться в 1821 году Николай Гоголь-Яновский.
В гимназии изучались философия, право естественное и народное, история римского права, русское гражданское и уголовное право и судопроизводство – иными словами, Гоголь уже в отрочестве изучал дисциплины, формировавшие правовое сознание. Любимым наставником Гоголя стал профессор юридических наук Николай Григорьевич Белоусов.
Вероятно, под влиянием лекций Белоусова Гоголь-гимназист видел себя не писателем, а человеком государственным, о чем признавался позже в «Авторской исповеди»: «Я не могу сказать утвердительно, точно ли поприще писателя есть мое поприще. Знаю только то, что в те годы, когда я стал задумываться о моем будущем (а задумываться о будущем я начал рано, в те поры, когда все мои сверстники думали еще об играх), мысль о писателе мне никогда не всходила на ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего добра»[34].
Белоусов читал курс естественного права, сменив занудного и невежественного профессора М. В. Билевича. Он учил в таком духе, что «доказательства естественного права до́лжно черпать из разума. Не вера в божественные установления, но всемогущество ума человеческого является “чистейшим источником” законов естественного права. Государственные законы являются морально обязательными для человека лишь постольку, поскольку они не противоречат законам самой природы. “Человек имеет право на свое лицо, – говорит Белоусов, – т. е. он имеет право быть так, как природа образовала его душу”. Отсюда выводится идея “ненарушимости лица”, то есть свободы и независимости человеческой личности»[35]. Белоусов утверждал равенство прав людей всех сословий и юридическую обязанность обидчика возмещать обиду обиженному. Многие его идеи перекликаются с идеями декабристов и Радищева.
В лице Билевича Белоусов нажил себе страстного недоброжелателя. В конфликт между ними втянулись и прочие преподаватели гимназии, и ученики. И вот тут начинается история, в которой теоретическая наука права превратилась вдруг для учеников в поучительную практику.
7 мая 1827 года М. В. Билевич написал бумагу, которая по форме была рапорт, а по содержанию – донос. В нем «указывалось на падение дисциплины и нравственности среди воспитанников гимназии, чрезмерно предающихся веселью, поющих “неприличные” песни, не почитающих своих профессоров и воспитателей. В качестве примера “неуважения воспитанников к своим наставникам” было отмечено поведение пансионера Яновского»[36]. Причину сего Билевич усматривал в курсе естественного права Белоусова: «Сие, полагаю, может происходить от заблуждения в основаниях права естественного, которое, хотя и предписано преподавать здесь по системе г-на Де Мартини, но он, г-н младший профессор Белоусов, проходит оное естественное право по своим запискам, следуя в основаниях философии Канта и г-на Шада»[37].
Содержание этого доноса знала вся гимназия. Белоусов ответил на рапорт Билевича своим рапортом. Из него следовало, что острые дискуссии, разворачивавшиеся в гимназии, куда втягивались и учащиеся, касались именно естественного права: «Предмет естественного права, от возникших злоупотреблений естественного права в новейшие времена чрез смешение оного некоторыми писателями с политикой и другими посторонностями, не принадлежащими к области естественного права, для преподающих сделался довольно опасным. Пользуясь этим, г. Билевич выступил с упоминаемым обвинением, приписывая примеченные якобы им некоторые основания вольнодумства у некоторых учеников моим запискам, думая, что сего уже довольно, чтоб сделать меня виноватым»[38].
Билевич в ответ дополнил свой рапорт (донос)
Началось расследование содержания лекций Белоусова. Надеясь утишить разбушевавшиеся среди учеников и преподавателей страсти, тогдашний директор гимназии Шаполинский просто исключил из списка изучаемых предметов злополучное естественное право. Но вскоре в гимназию прибыл новый директор, Ясновский, и он снова дал ход делу против Белоусова, так как обнаружилось, что тетрадка Гоголя с конспектами белоусовских лекций по естественному праву ходила по рукам младших учеников.
Эта тетрадь не дошла до нас, но она не только существовала – она стала для гимназистов важным текстом, а это ли не доказательство того, что естественное право, как его понимал Белоусов, оказало большое влияние на мысль самого Гоголя.
В 1827 году начались дознания. Учеников допрашивали, чтобы вызнать, по одобренной ли правительством книге или по собственным запискам читал свои лекции Белоусов, соответствуют ли обнаруженные тетради с записями лекций курсу Белоусова и пр. Гоголь, которого также допросили 3 ноября 1827 года, всячески защищал любимого учителя и даже подправил протокол своего допроса, вычеркнув показания, которые могли бы бросить тень на наставника.
Отзвуки нежинского дела дают о себе знать в письме Гоголя П. П. Косяровскому от 3 октября 1827 года. Гоголь, собираясь посвятить себя юстиции, обосновывает свое желание так: «Я перебирал в уме все состояния, все должности в государстве и остановился на одном. На юстиции. – Я видел, что здесь работы будет более всего, что здесь только я могу быть благодеянием, здесь только буду истинно полезен для человечества. Неправосудие, величайшее в свете несчастье, более всего разрывало мое сердце. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага» (X, 74). О том, что эти настроения связаны с лекциями любимого наставника, свидетельствуют строки: «Два года занимался я постоянно изучением прав других народов и естественных, как основных для всех, законов, теперь занимаюсь отечественными. – Исполнятся ли высокие мои начертания?» (X, 74–75).
В 1830 году, через два года после окончания Гоголем гимназии, до начальника Третьего отделения и шефа жандармов А. Х. Бенкендорфа дошли сведения об идеологическом противостоянии в нежинском учебном заведении. Он сообщал министру просвещения К. А. Ливену, что получил «“частным образом некоторые бумаги, относящиеся до преподавания наук в Нежинской гимназии князя Безбородко”, и счел должным препроводить их ему для расследования»[39]. Началось «дело о свободомыслии» и очередное дознание, по итогам которого Ливен направил Николаю I доклад «Об открывшихся беспорядках в гимназии высших наук князя Безбородко» и записку Бенкендорфу. В записке сообщалось, что в курсе Белоусова «обнаружены мысли, “не согласные с законом христианским” и “могущие дать повод к нелепым толкам в рассуждении правительства”; что Белоусов на своих лекциях развивал идею “о не неприкосновенности верховной власти”»[40]. Преподавателей, разделявших независимый образ мысли Белоусова, обвинили в том, что «среди учеников были распространены запрещенные сочинения, и гимназисты “занимались пением возмутительных стихов Рылеева и пр.”. Подчеркивалось, что это имело место в 1825 г., “следственно, перед самым открытием замыслов тайных обществ”»[41].
Николай I лично изучил доклад и написал на нем карандашом: «Согласен; тех из профессоров, кои нерусские, выслать за границу. Русских же выслать на места родины, отдав под присмотр полиции; а попечителю [Харьковского учебного округа] за слабое смотрение сделать выговор»[42].
Белоусова и еще ряд преподавателей уволили, поставили под надзор полиции, кое-кого и сослали.
А в 1832 году гимназия подверглась окончательному разгрому: на ее месте был создан физико-математический лицей с узкой специализацией.
Вероятно, «дело о свободомыслии» в Нежинской гимназии существенно повлияло на решение Гоголя отказаться от государственного поприща: слишком уж недостижимыми оказались его мечты. Но криминальные сюжеты, легшие вскоре в основу «Мертвых душ» и «Ревизора», носят отнюдь не беллетристический характер – они описаны с пониманием всей юридической подоплеки.
Взгляд Гоголя на механику криминального сюжета, по сравнению с Пушкиным, Достоевским, Островским, Толстым и Лесковым, имеет свою особенность в том, что, по словам Бердяева, у Гоголя «было совершенно исключительное по силе чувство зла. И он не находил тех утешений, которые находил Достоевский в образе Зосимы и в прикосновении к матери-земле»[43]. По Бердяеву, зло у Гоголя в последнюю очередь имеет социальную природу, оно – инфернально: «Вот что необходимо прежде всего установить – творчество Гоголя есть художественное откровение зла как начала метафизического и внутреннего, а не зла общественного и внешнего, связанного с политической отсталостью и непросвещенностью. … Гоголю не дано было увидеть образов добра и художественно передать их. В этом была его трагедия»[44].
Критики школы Белинского связывали и «Мертвые души», и «Ревизора» с социальными язвами, которые достаточно исправить для того, чтобы избавиться от хлестаковых, чичиковых и прочих наваждений русской действительности. Но Бердяев заметил, что «мертвые души не имеют обязательной и неразрывной связи с крепостным бытом и ревизор – с дореформенным чиновничеством. И сейчас после всех реформ и революций Россия полна мертвыми душами и ревизорами, и гоголевские образы не умерли, не отошли в прошлое, как образы Тургенева или Гончарова»[45].
Значит ли это, что в «Ревизоре», в «Мертвых душах» дихотомия добра и зла неразрешима, что сама социальная среда и искаженная внутренняя правда едва ли не каждой личности глубоко порочна, беспросветна, бесперспективна? Или у Гоголя всё же есть тропинка, ведущая к отцовскому образу, восстановление которого в социуме и в частной жизни в равной мере излечит от зла инфернального и криминального?
Расследуем этот путь, но сначала – почти детективная история о двух ревизорах.
Детективная история с участием двух ревизоров[46]
У Гоголя был старший современник, украинский писатель Григорий Фёдорович Квитка-Основьяненко (1778–1843), о котором Николай Васильевич, судя по воспоминаниям современников, знал[47]. Двойная фамилия Григория Фёдоровича – частично псевдоним[48], в котором отразилась его тяга к оседлости, – черта, противоположная страннику Гоголю, вечно нуждавшемуся в дороге. Квитка вступил в литературу раньше Гоголя и к моменту публикации гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки» уже написал немало прозаических произведений. В его украинских повестях коллизии и герои перекликаются с гоголевскими. Исследователи объясняют сходство тем, что оба писателя использовали для работы одни и те же источники: оба писали по мотивам украинского фольклора и этнографии; оба пользовались словами и оборотами из украинского языка[49]. Но объединяет их не только единое культурное поле. Сюжетным сходством поражают их пьесы: речь о первой комедии Квитки «Приезжий из столицы, или Суматоха в уездном городе» (1827, опубликована в 1840) и «Ревизоре» (1836 – первая постановка) Гоголя.
Поначалу Квитка не очень дорожил своим первым драматургическим опытом. В 1828 году он получил разрешение цензуры на публикацию пьесы, но ни издать, ни поставить ее не пытался. «Приезжий…» распространялся в списках. Судьбой своего детища автор озаботился только после гоголевского триумфа в обеих столицах. Биограф Квитки,
Квитка предложил свою пьесу Дирекции московских театров, но 10 ноября 1836 года получил совершенно ожидаемый ответ от директора М. Н. Загоскина: «Я прочел с удовольствием комедию “Приезжий из столицы”, которую вам угодно было, при вашем письме, доставить ко мне; в ней есть сцены комические, и если б я получил ее прежде, чем “Ревизор” был дан на здешней сцене, то она была бы непременно принята; но, т. к. главная идея этой пьесы совершенно одна и та же, как и в “Ревизоре” г. Гоголя, то я почти уверен вперед, что эта пьеса не может иметь успеха. Публика всегда чрезвычайно строга к подражаниям, а уверить ее едва ли будет можно, что эта комедия написана прежде комедии г. Гоголя»[51].
В своей писательской беде Квитка винил сложившийся порядок вещей, при котором ему, скромному писателю, невозможно было бы тягаться с Гоголем, успевшим обрести уже царское покровительство: «Хорошо Гоголю! На нем почили существенно монаршие милости; он и не боится никого: всякий знает о покровительстве. Но здесь, у нас, правдою не возьмешь…» (из письма Квитки П. А. Плетневу от 5 августа 1839 г.)[52].
Пьеса Квитки вышла в свет внезапно даже для самого автора – в 1840 году, в 3-м номере ежемесячного журнала «Пантеон русского и всех европейских театров». Публикация вновь всколыхнула дискуссии вокруг двух столь сходных произведений.
Расследовать дело взялся С. Т. Аксаков. Он напрямую спросил у Гоголя, писался ли «Ревизор» под влиянием «Приезжего из столицы», и позже рассказывал Данилевскому, что Гоголь напечатал свою пьесу прежде, чем узнал про ее старшего близнеца, а потому ни о каких заимствованиях из Квитки в «Ревизоре» речи быть не может. Сходство же комедий объясняется тем, что анекдотов по поводу ложных ревизоров на Руси не счесть, а потому двум авторам беспрепятственно мог прийти на ум один и тот же сюжет.
В 1855 году Г. П. Данилевский привел высказывание С. Т. Аксакова в своей работе о Квитке-Основьяненко, получившей малую Уваровскую премию, после чего это мнение полвека никем не оспаривалось.
Про странную историю вспомнили в начале XX века, когда литературное сообщество взялось активно разоблачать плагиат, обвиняя в нем своих современников[53], но заодно досталось и Гоголю. В 1900 году Н. В. Волков издал брошюру, категорическое содержание которой полностью отражено в ее названии: «К истории русской комедии. Зависимость “Ревизора” Гоголя от комедии Квитки “Приезжий из столицы”». Но аргументы Волкова филологическое сообщество тогда же стало последовательно опровергать[54].
Детективную подоплеку этой сложной истории обыграли Ст. Рассадин и Б. Сарнов в детской книге «В стране литературных героев». В ней Шерлок Холмс, соглашаясь со сторонниками идеи заимствования у Квитки-Основьяненко, предполагает, что рассказ Гоголя о том, что сюжет «Ревизора» ему подсказал Пушкин, – лишь алиби; но дети, расследуя запутанное дело, доказывают: Пустолобов, персонаж Квитки, в отличие от Хлестакова, сознательно идет на обман, и это различие между героями – лучшее доказательство того, что произведения создавались независимо друг от друга.
Лжеотцы уездного города
В мире Гоголя преступления порождаются миражами[55] – или светского блеска, или богатства, или собственного величия. В комедии «Ревизор» мираж лег на бедный уездный городок задолго до появления в нем Хлестакова. Это случилось тогда, когда городничим стал человек, который вместо того, чтобы управлять городом, грабит его; когда попечителем богоугодных заведений стал человек, который, вместо того чтобы лечить больных, создает все условия для их скорейшей смерти; когда судьей стал взяточник, берущий взятки борзыми щенками. Мираж возникает тогда, когда слова «городничий», «попечитель», «судья», обозначающие отеческую деятельность, начинают прикрывать собой мошенников, боящихся не укоров своей совести, а начальства. Персонажи вроде Хлестакова (или Чичикова) доводят миражи до максимальной достоверности, чтобы потом их разрушить.
Криминальный сюжет «Ревизора» обеспечен системой персонажей пьесы: с одной стороны, преступники – это чиновники-взяточники, злоупотребляющие своими полномочиями и дурно исполняющие свои обязанности; с другой стороны – Хлестаков, на глазах у зрителей и чиновников города меняющий роль за ролью: он то невольный пройдоха без злого умысла, то влиятельный «ревизор», дознаватель, готовый губить или миловать местных управленцев – или даже даровать им блестящее будущее. В финале чиновники во главе с городничим понимают, что имели дело с самозванцем, но для зрителя этот самозванец и правда сыграл роль проницательного дознавателя: уж очень меткие характеристики дает он каждому чиновнику в своем письме другу Тряпичкину. Но свои роли Хлестаков играет нечаянно, случайно, подчиняясь той тени, которую он же и стал отбрасывать в лучах ужаса, исходящего от окружающих его чиновников. Этот ужас связан в первую очередь не с криминальной или злой природой персонажей, а с пустующим отцовским местом в жизни каждого из них.
Присмотримся же к этой пустоте, породившей химер.
В «Замечаниях для господ актеров» о Хлестакове сказано, что он «без царя в голове», то есть герой заявлен как легкомысленный человек, неспособный принять на себя образ отца, не имеющий нравственного и интеллектуального ориентира. Вот почему он «говорит и действует без всякого соображения», «не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли» (III, 219).
Не имея отца внутреннего, Хлестаков боится отца родного, как боятся родителей заигравшиеся дети. Ситуация «Хлестаков в неприятном ожидании встречи с отцом» и ситуация «Чиновники в неприятном ожидании встречи с ревизором» – это одна и та же ситуация. И именно в ее плоскости разрешается вопрос о причинах казенного зла и должностных преступлений, творимых в городе, откуда «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь» (III, 222).
О том, что поведение Хлестакова совершенно не соответствует отцовским ожиданиям и требованиям, говорит его слуга Осип: «Батюшка пришлет денежки, чем бы их попридержать – и куды!.. пошел кутить…» (III, 235–236); «А отчего? – оттого, что делом не занимается: вместо того, чтобы в должность, а он идет гулять по прешпекту, в картишки играет. Эх, если бы узнал это старый барин! Он не посмотрел бы на то, что ты чиновник, а поднявши рубашонку, таких бы засыпал тебе, что дня б четыре ты почесывался» (III, 236). Именем же отца в конце комедии Осип урезонивает своего барина, понуждая его к отъезду: «И батюшка будет гневаться, что так замешкались» (III, 274).
Сам Хлестаков рассказывает про отца: «Рассердился старик, что до сих пор ничего не выслужил в Петербурге. Он думает, что так вот приехал да сейчас тебе Владимира в петлицу и дадут. Нет, я бы послал
Завиральное хвастовство Хлестакова – это хвастовство сына, пытающегося хотя бы в своих фантазиях примерить на себя роль отца. Но фантазии выдают его с головой: Хлестаков так и не уяснил, в чем состоит суть отцовского образа, отцовство для него не в обязанностях, а в сплошных удовольствиях, не тяжком созидательном труде, а в светских развлечениях.
Но истосковавшиеся по отцу горожане с готовностью находят отцовский образ в фигуре Хлестакова. И купцы, и просительницы, умоляя Хлестакова о заступничестве перед городничим, так его и называют – «отец»: «Не побрезгай, отец наш, хлебом и солью» (III, 276); «Изволь, отец наш!» (III, 277); «Милости твоей, отец, прошу! Повели, государь, выслушать!» (III, 277).
Ушлые, но доверчивые чиновники перед «начальством» трепещут. Вот городничий, пытаясь понравиться Хлестакову, говорит: «А здесь, можно сказать, нет другого помышления, кроме того, чтобы благочинием и бдительностью заслужить внимание начальства» (III, 252); «Иной городничий, конечно, радел бы о своих выгодах; но, верите ли, что, даже когда ложишься спать, всё думаешь: “Господи боже ты мой, как бы так устроить, чтобы начальство увидело мою ревность и было довольно?..” Наградит ли оно или нет – конечно, в его воле; по крайней мере, я буду спокоен в сердце. Когда в городе во всём порядок, улицы выметены, арестанты хорошо содержатся, пьяниц мало… то чего ж мне больше? Ей-ей, и почестей никаких не хочу. Оно, конечно, заманчиво, но пред добродетелью всё прах и суета» (III, 253). Логика городничего, как и прочих чиновников, – детская: если понравишься отцу, тебя не накажут, а может быть, даже дадут сладкое! Люди, не нашедшие отцовский образ самих в себе, не отличают и отца от лжеотца.
И чиновники, и Хлестаков о будущем фантазируют, но не созидают его. Хлестаков раздул свои фантазии до таких химерических масштабов, что сам превратился в мираж отца и поменялся с городничим, вопреки возрасту и здравому смыслу, ролями: когда Хлестаков противится отправляться из трактира в тюрьму, видавший виды, вовсе не юный, Антон Антонович оправдывается перед ним так, словно Хлестаков – его строгий родитель: «По неопытности, ей-богу, по неопытности…» (III, 242). Поскольку Хлестаков становится для городничего отцовской фигурой, он в воображении городничего способствует его карьере и имеет в голове план для его, городничего, прекрасного будущего.
Об утрате персонажами образа Отца Небесного Гоголь сообщает и именованием героев – не только их фамилии имеют «говорящие» значения, но и имена. В русской культуре ребенка нарекали именем святого, как бы связывая его с небесным покровителем и с его судьбой. Современники Гоголя в большей мере, чем современный читатель, были погружены в этот житийный контекст, и потому у них легко возникали ассоциативные связи, на которые рассчитывал писатель[56].
Рассмотрим же и мы житейские роли некоторых персонажей пьесы и их небесных покровителей.
Антон Антонович Сквозник-Дмухановский.По социальному статусу и по семейному положению он – отец в своей семье и отец города, и даже производит такое впечатление: «его каждое слово значительно» (III, 219).
В качестве отца города городничий оказывается несостоятелен – и не только потому, что город при нем находится в самом плачевном виде: «в эти две недели высечена унтер-офицерская жена! Арестантам не выдавали провизии! На улицах кабак, нечистота! Позор! Поношенье!» (III, 230). Дело не только в этом, но еще и в том, что Антон Антонович видит причину такого положения дел не в своем управлении, а в том, что город не хорош сам по себе: «Что за скверный город! Только где-нибудь поставь какой-нибудь памятник, или просто забор – черт их знает откудова и нанесут всякой дряни!» (III, 232).
Городничий считает себя человеком верующим: «…а я, по крайней мере, в вере тверд и каждое воскресенье бываю в церкви» (III, 224). Бога он мыслит по собственному образу и подобию. Во-первых, Бог оправдывает его прегрешения: «…нет человека, который бы за собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим Богом устроено, и волтерьянцы напрасно против этого говорят» (III, 223). Во-вторых, Бог для него вроде подельника, который помогает выкрутиться: «Бывали трудные случаи в жизни, сходили, еще даже и спасибо получал. Авось Бог вынесет и теперь» (III, 230). В-третьих, Бог вроде начальника небесного, который спасет от земного ревизора, если дать ему достойную взятку: «Боже, чтоб сошло с рук поскорее, а там-то я поставлю уж такую свечу, какой еще никто не ставил: на каждую бестию купца наложу доставить по три пуда воску» (III, 232). Разве человек, мыслящий Отца Небесного чиновником вроде себя, распознает истинного ревизора?!
Мечты городничего вовсе не отцовские: в них нет будущего, выходящего за пределы удовольствия, даже его фантазии никак не связаны с дочерним счастьем: «Ведь оно, как ты думаешь, Анна Андреевна, теперь можно большой чин зашибить, потому что он запанибрата со всеми министрами и во дворец ездит, так поэтому может такое производство сделать, что со временем и в генералы влезешь. Как ты думаешь, Анна Андреевна: можно влезть в генералы? … Ведь почему хочется быть генералом? – потому что, случится, поедешь куда-нибудь – фельдъегеря и адъютанты поскачут везде вперед: “Лошадей!” И там на станциях никому не дадут, всё дожидается: все эти титулярные, капитаны, городничие, а ты себе и в ус не дуешь. Обедаешь где-нибудь у губернатора, а там – стой, городничий! Хе, хе, хе(заливается и помирает со смеху), вот что, канальство, заманчиво!» (III, 288).
Городничий держит себя не отцом города, а полновластным, но безответственным и бессовестным хозяином. Горожане Хлестакову жалуются: «То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берёт: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит» (III, 276).
О том, что город для городничего – это всего лишь этап в личной карьере, но никак не
«Городничий.Как же мы теперь, где будем жить? Здесь или в Питере?
Анна Андреевна.Натурально, в Петербурге. Как можно здесь оставаться!» (III, 287).
Вместо волевой деятельности, обращенной в будущее, у них одни миражи – такие же летучие, как воображаемое амбре в воображаемой питерской комнате Анны Андреевны: «Я не иначе хочу, чтоб наш дом был первый в столице и чтоб у меня в комнате такое было амбре, чтоб нельзя было войти и нужно бы только этак зажмурить глаза.(Зажмуривает глаза и нюхает.)Ах, как хорошо!» (III, 288).
С городничим связано сразу двое небесных покровителей: Антоний Великий[57] и Онуфрий Великий[58] (единственный Онуфрий в календаре).
Антоний – пустынножитель, боровшийся с дьявольскими искушениями. Во времена Гоголя было широко известно предание о том, как Антоний услышал в храме евангельские слова: «…продай имение свое и раздай нищим…»[59]. Городничий же, напротив, только и делает, что поддается искушениям и стяжает.
Если Антоний стал покровителем героя при крещении, то второй святой, Онуфрий Великий, как бы выбран сознательно. Его имя звучит, когда купцы приходят жаловаться Хлестакову: «Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь» (III, 276).
Онуфрий – это раннехристианский подвижник, аскет. Жил в пустыне, носил одежду из листьев финиковой пальмы, с нее же кормился плодами. Городничий же кормится богатыми подношениями купцов и вовсе не изможден аскезой.
Оба покровителя городничего имеют эпитеты «великие». В этой перспективе иначе прочитываются пояснения Гоголя для господ-актеров: «ведет себя очень солидно; довольно сурьезен; несколько даже резонер; говорит ни громко, ни тихо, ни много, ни мало. Его каждое слово значительно» (III, 219).
Эти же эпитеты задают перспективу к психологической подоплеке легковерия городничего, его готовности принять на веру все посулы Хлестакова. Как Господь явил миру величие Антония и Онуфрия, так и у городничего есть причины полагать, что с помощью небесных покровителей в Петербурге будет, наконец, явлено и его величие: «Как кажется, в этом содержится недвусмысленное указание автора на наполеоновский комплекс, манию величия городничего»[60].
Аммос Фёдорович Ляпкин-Тяпкин.Заявлен отцом семейства и «отцом правосудия». Но так же, как и городничий, соответствует этому статусу лишь внешне: «представляющий его должен всегда сохранять в лице своем значительную мину» (III, 220).
Когда встал вопрос, кто первым пойдет к Хлестакову, чиновники упрашивали судью так: «…не оставляйте нас, будьте отцом нашим!» (III, 265).
Аммос Фёдорович мыслит свою судейскую деятельность исключительно в контексте отношений с начальством, но никак не в контексте обязательств перед городом: «Начальство имеет тонкие виды: даром что далеко, а оно себе мотает на ус» (III, 222).
Он радеет об охоте, взятки берет борзыми щенками – словно собаки заменяют ему детей, а охота – семью. Есть у него дети и не от жены, если верить доносу Земляники: «Здесь есть один помещик, Добчинский, которого вы изволили видеть; и как только этот Добчинский куда-нибудь выйдет из дому, то он там уж и сидит у жены его, я присягнуть готов… И нарочно посмотрите на детей: ни одно из них не похоже на Добчинского, но все, даже девочка маленькая, как вылитый судья» (III, 270).
В ранних редакциях Ляпкина-Тяпкина звали Макар Николаевич. Аммос, в честь которого автор переименовал героя, – один из двенадцати «библейских малых пророков», других святых с таким именем нет. Амос (Аммос) был пастухом, обличавшим народ и предсказывавшим грядущие наказания: «Амос предсказывает грозный суд Божий на соседние с Иудеею земли и на самый Израиль, предостерегает, увещевает его, грозит ему и трогательно убеждает покаяться»[61]. Показательно, что главная тема высказываний покровителя судьи Ляпкина-Тяпкина – суд Божий.
В Книге пророка Амоса обличаются неправедные судьи: «Продают правого за серебро и бедного – за пару сандалий» (2:6); «О, вы, которые суд превращаете в отраву и правду повергаете на землю!» (5:7); «…вы, враги правого, берете взятки и извращаете в суде дела бедных» (5:12); «Вы… суд превращаете в яд и плод правды в горечь…» (6:12). Пророк словно предупреждает и судью, и прочих персонажей комедии: «Истреблю судью из среды его и умерщвлю всех князей его вместе с ним, говорит Господь» (2:3).
Артемий Филиппович Земляника.Отец большого семейства, он перечисляет Хлестакову всех своих детей: Николай, Иван, Елизавета, Марья, Перепетуя. Он – «отец» больных и бедных, о которых совершенно не заботится: он ими кормится.
Земляника напоминает школьника-ябедника, который с удовольствием докладывает про шалости своих одноклассников строгому учителю в расчете на личную выгоду.
Считается, что покровитель Земляники – Артемий Веркольский. Он погиб от удара молнии, и от его мощей случилось множество исцелений. Земляника же исцелением вверенных ему больных не озабочен, и потому «молния, поразившая его небесного покровителя и ознаменовавшая святость и избранность последнего, в случае с попечителем богоугодных заведений обрушится на его голову Божьей грозой»[62], которую Гоголь назвал «электрическим потрясением» в «Замечаниях для господ актеров».
Лука Лукич Хлопов.Отец семейства – и юношества по долгу своей образовательной службы. Но система образования для него не поприще, в котором рождается общественное будущее, а мучительные отношения и с начальством, и с миром. В этих отношениях он не отец, но запуганный мальчик, которого любой может застращать: «Не приведи Бог служить по ученой части! Всего боишься: всякий мешается, всякому хочется показать, что он тоже умный человек» (III, 225).
Хотя в народном сознании имя Лука ассоциируется с эпитетом «лукавый», есть предположение, что полное имя смотрителя училищ – Лукиан, потому что жена зовет его «Луканчиком». Вероятнее всего, это отсылка к святому Лукиану Антиохийскому, который, будучи пресвитером в Антиохии, открыл школу. В ней он не только наставлял учеников, но и исправлял тексты Священного писания, искаженные еретиками и переписчиками. Также есть этимологическая связь между именем Лукиан и латинским корнем «lux» («свет»). Предполагается, что Гоголь имел в виду такие отсылки к Евангелиям: «…если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?» (Мф. 6:22); «…свет, который в тебе, не есть ли тьма?» (Лк. 11:34).
Все эти отсылки относительно Хлопова акцентируют, насколько он противоположен тому небесному образу, с которым связан, насколько он этот образ исказил.
Пётр Иванович Добчинский.Помещик, не состоявшийся как истинный отец. В семье у него беспорядок: старший сын родился до брака, а дети, рожденные в браке, не его, а судейские. Детское, доотцовское состояние Добчинского подтверждается и его страхом перед ревизором, страхом, который
Явление третьего ревизора
Ад пуст! Все дьяволы сюда слетелись!
Шекспир, «Буря»
Хлестаков выводит чиновников на чистую воду, ревизия на самом деле состоялась – духовная; каждого из чиновников он разоблачает в своем письме, где все события, что вели сюжет к развязке, выглядят достоверно и даже обыденно.
Объявленный жандармом настоящий ревизор также выглядит фигурой вполне обыденной и ожидаемой: «Он остановился в гостинице» – и тут как будто не обнаруживается никакой мистики.
Но в самом начале предпоследнего, 8-го явления дают о себе знать невидимые силы. Почтмейстер, осмелившийся прочесть письмо Хлестакова, поясняет удивившемуся такой дерзости городничему: «Сам не знаю, неестественная сила побудила. … любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал» (III, 295). О вмешательстве этого – третьего – ревизора догадывается и городничий: «Вот подлинно, если Бог хочет наказать, так отнимет прежде разум» (III, 299).
Во время чтения хлестаковского письма у преступников еще есть шанс духовно спастись: принять наказание и посмеяться (раскаяться), поскольку смех, по Гоголю, имеет очистительную силу. Но они выбирают путь погибели, так как, отказываясь от личного искупления грехов, поощряют друг друга читать о чужих грехах: «Потому Хлестаков и есть для них настоящий, а не мнимый ревизор, поскольку искушению дьявольщиной гоголевские чиновники поддались задолго до его появления. Они уже “мертвые души”, и доказательством тому – финал комедии, немая сцена»[63].
Ощущение того, что за бытовой реальностью стоит реальность Божественная, дающая шанс на спасение, порождается финальной немой сценой[64], которой автор отвел полторы минуты. Полторы минуты полной тишины на сцене, полторы минуты бездвижного присутствия на ней актеров – огромный промежуток по меркам театрального времени. Сцена, безусловно отсылающая к Страшному Суду, сцена, в которой преступные герои вновь обращены к чужой мерзости, а не к своей. Сцена, в которой незримо присутствует третий ревизор, всё ведающий о душах и героев, и зрителей. И тот, кто под взглядом этого ревизора найдет в себе мужество заглянуть в собственную душу, переживет катарсис и обретет надежду на искупление грехов.
О том, что третий ревизор – это не только фантазия литературоведов, но и мысль, заложенная автором, свидетельствует гоголевский драматический текст «Развязка Ревизора» (1846). Первый комический актер объясняет: «Ревизор этот наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что по именному высшему повеленью он послан и возвестится о нем тогда, когда уже и шагу нельзя будет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же, такое страшилище, что от ужаса подымется волос. Лучше ж сделать ревизовку всему, что́ ни есть в нас, в начале жизни, а не в конце ее. На место пустых разглагольствований о себе и похвальбы собой, да побывать теперь же в безобразном душевном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, в котором бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей! В начале жизни взять ревизора и с ним об руку переглядеть всё, что́ ни есть в нас, настоящего ревизора, не подложного! не Хлестакова! Хлестаков – щелкопёр, Хлестаков – ветренная светская совесть, продажная, обманчивая совесть, Хлестакова подкупят как раз наши же, обитающие в душе нашей, страсти. С Хлестаковым под руку ничего не увидишь в душевном городе нашем. Смотрите, как всякой чиновник с ним в разговоре вывернулся ловко и оправдался. Вышел чуть не святой» (III, 496).
Писатель Александр Иличевский рассказал о возможном продолжении после немой сцены: «Чем дольше живу, тем несмешнее “Ревизор”. Не помню, кому из режиссеров (1920–1930-е годы, кажется) принадлежит такая интерпретация “Ревизора”: немая сцена; и тут входит… Хлестаков»[65]. Дмитрий Воденников, у которого я эту цитату подсмотрела, добавляет: «Просто он, страшный и мрачный, в розовом с зеленым, действительно приехал инкогнито, притворился вертопрахом, фитюлькой, всё разузнал – и пощады от него никому не будет»[66].
Итак, криминальное зло в «Ревизоре» происходит в первую очередь из-за утраты персонажами пьесы отцовского образа. Это зло воплощается в мираже: миражная интрига, в которой за ревизора принимают его противоположность, миражные фантазии о собственном финансовом и социальном успехе, которым предаются герои, миражом и неправдой оказывается вся мишурная жизнь, а реальность – это непостроенная часовня, неподметенные улицы, неправедный суд, ненаученные ученики, невылеченные больные, недоставленные письма. Лжеотцы сами нуждаются в отце, но, утратив в душе образ отца, не могут его узнать – и принимают за него того, кто не является никаким отцом, а лишь фантазирует, лишь представляет себя в его роли. В фантазиях Хлестакова отражены и их собственные мечты, в них нет акта творения будущего, но есть лишь химеры своего социального возвышения.
Кем бы на самом деле ни оказался Хлестаков – тем, кем мы его видим по замечаниям Гоголя к актерам, или тем, за кого он сам себя пытается выдать, или тем, за кого его принимают перепуганные насмерть чиновники, или истинным ревизором, – правда в том, что отец рано или поздно приходит. Иногда – грозовой тенью, иногда – воплотясь в том, в ком его воплощения и не ждали. Следующая наша история – именно об этом.
От лжеотца – к отцу
В «Мертвых душах», как и в «Ревизоре», мираж, преступление и утрата отцовского образа соединяются. Чичиков даже унаследовал от Хлестакова и Городничего текучую усредненность, неуловимость образа. Вот сравните: про Чичикова: «не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так чтобы слишком молод» (V, 9). Про Городничего в «Замечаниях для господ актеров»: «Говорит ни громко, ни тихо, ни много, ни мало» (III, 219). Про Хлестакова (реплика почтмейстера): «Ни се ни то; черт знает что такое!» (III, 247).
Еще с городничим Чичикова роднит стремление нажиться, пусть даже в обход закона; а с Хлестаковым – то, что в какой-то момент Чичиков и сам почти уверовал: его афера – вовсе не афера: «…уже на прокурорских дрожках доехал он к себе в гостиницу, где долго еще у него вертелся на языке всякий вздор: белокурая невеста с румянцем и ямочкой на правой щеке, херсонские деревни, капиталы. Селифану даже были даны кое-какие хозяйственные приказания: собрать всех вновь переселившихся мужиков,
Как и Хлестаков, Чичиков является неузнанным, как и Хлестаков, он отбрасывает огромную тень значительного человека, на самом деле им не являясь; его тень, как и хлестаковская, рассеивается в финале по законам гоголевского мира, но сам герой на лихой тройке скрывается от недоумевающих горожан. Как и Хлестаков, Чичиков становится, по сути, ревизором, открывающим перед читателем – во время объезда помещиков – все безобразия, порожденные утратой отцовского образа.
Тема детей и отцов не заявлена в «Мертвых душах», как и в «Ревизоре», напрямую, но задает перспективу темам упадка, разрушения, мертвых душ. Явленные читателю помещики и чиновники, нравственная несостоятельность которых позволила Чичикову так легко и почти успешно провернуть свою аферу, имеют и социальные, и семейные роли. Они – отцы и в семейном смысле (для своих детей), и в социальном (для своих крестьян).
Так какие же они отцы?
Манилов – семьянин, отец восьмилетнего Фемистоклюса и шестилетнего Алкида[67]. Эти имена экзотичны не только для нас с вами, но и для современников Гоголя[68], и потому «Чичиков поднял несколько бровь, услышав такое отчасти греческое имя …, но постарался тот же час привесть лицо в обыкновенное положение» (V, 30). Оба имени даны не по христианским святцам и свидетельствуют о том, что взгляды Манилова сформировались в эпоху сентиментализма, когда популяризация античной мифологии была делом государственного значения[69].
Имя младшего сына, Алкид, отсылает к амбициям Манилова стать даже чем-то бо́льшим, чем «отцом государства»: ведь отец Алкида – сам Зевс. Но по итогу и в этой своей отцовской амбиции Манилов совершенно несостоятелен.
Манилов даже не лжеотец; он знаменует опустевшее отцовское место: «В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: “Какой приятный и добрый человек!” В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: “Черт знает что такое!” – и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную. От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор … но у Манилова ничего не было» (V, 24–25). Это опустевшее отцовское место, по законам природы пустоты не терпящей, заполнит зло.
Глубоко символично, что свою аферу Чичиков начинает с номинального отца, который, считаясь отцом, вместо плана будущего имеет лишь химерические фантазии, идет ли речь о будущем сыновей или о сохранении государственных интересов. Отец химер, Манилов одаривает преступника (или ревизора?) соответствующим отцовским даром – искомыми мертвыми душами, словно благословляя его на аферу (или ревизию?).
О детях «дубинноголовой» вдовы Настасьи Петровны Коробочки не сообщается, живет она одна и только для себя, никакого будущего вне себя самой не мысля[70]. Она не является родительской фигурой ни в каком смысле[71], но при этом Чичикова она неоднократно называет отцом.
Ноздрёв, хоть и имеет детей, но остается в доотцовском мужском состоянии: «Женитьба его ничуть не переменила, тем более что жена скоро отправилась на тот свет, оставивши двух ребятишек, которые решительно ему были не нужны. За детьми, однако ж, присматривала смазливая нянька» (V, 69). Эпитет «смазливая» неслучаен: нянька в первую очередь для самого Ноздрёва, а не для его детей. И, вероятно, Ноздрёв так и останется вечным подростком: «Ноздрёв в тридцать пять лет был таков же совершенно, каким был в осьмнадцать и двадцать: охотник погулять» (V, 69).
Хозяйственный Михаил Семёнович Собакевич кажется фигурой отцовской, но является таковой не в большей мере, чем Чичиков – миллионщиком. Чичиков проницательно понял, что перед ним лжеотец, что ведущее начало в Собакевиче не человеческое, а звериное: «Родился ли ты уж так медведем, или омедведила тебя захолустная жизнь, хлебные посевы, возня с мужиками, и ты чрез них сделался то, что называют человек-кулак? Но нет: я думаю, ты всё был бы тот же, хотя бы даже воспитали тебя по моде, пустили бы в ход и жил бы ты в Петербурге, а не в захолустье. … Да вот теперь у тебя под властью мужики: ты с ними в ладу и, конечно, их не обидишь, потому что они твои, тебе же будет хуже; а тогда бы у тебя были чиновники, которых бы ты сильно пощелкивал, смекнувши, что они не твои же крепостные, или грабил бы ты казну!» (V, 103–104).
Для понимания отцовского образа важен ведь не только результат – важна мотивация, к результату ведущая. И Чичиков смекает: у Собакевича она вовсе не отцовская. Лжеотцовская – по сути, дьявольская – природа Собакевича приоткрывается в одновременно и смешной и страшной сцене торга за мертвые души, в которой Чичиков и Собакевич напоминают чертей Данте, играющих между собой на души грешников.
Как отец химер – Манилов – благословляет Чичикова на начало его пути в поисках мертвых душ, так отец, имевший отцовский образ, но утративший его, благословляет Чичикова на завершение этого пути.
Плюшкин – единственный из помещиков, кого автор наделил не только прошлым, но и завершенным опытом отцовства. Некогда Плюшкин был состоятелен как отец во всех смыслах – и как рачительный хозяин, и как любящий и любимый родитель: «…две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка…» (V, 115).
Овдовев, Плюшкин отцовский образ со временем утратил. Старшую дочь, Александру Степановну, он проклял (подчеркивается, что проклятие – «отцовское») за побег и тайный брак с штабс-ротмистром и никакого участия в ее дальнейшей судьбе, а также в судьбе своих внуков, а также и в судьбе сына, ставшего вопреки его воле военным, не принимал.
После смерти младшей дочери «старик очутился один сторожем, хранителем и владетелем своих богатств» (V, 115–116). Сторож, хранитель и владетель – вроде скупого рыцаря в маленькой трагедии Пушкина[72], – но не отец, потому что ради богатства Плюшкин, как и пушкинский герой, отказывается от детей. Утрата отцовского образа связана с образом прорехи. В то время, когда утраты еще не случилось, он «являлся к столу в сюртуке, хотя несколько поношенном, но опрятном, локти были в порядке: нигде никакой заплаты» (V, 115). А после «всё … сваливалось в кладовые, и всё становилось гниль и прореха, и сам он обратился наконец в какую-то прореху на человечестве» (V, 116).
Уяснив свою выгоду в чичиковском предложении, Плюшкин «не мог скрыть своей
Грандиозная афера Чичикова проходит через две символические точки. Путь свой он начинает у отца химер, а завершает его у отца-прорехи. Благословение первого символизирует миражность всей затеи, благословение второго – истинную ее пустоту.
Эта пустота обнаруживается и с помощью сопоставления «Мертвых душ» с «Одиссеей»[73]. Ключевой мотив в обоих произведениях – мотив странствия и твердый приоритет конечной цели у героев. Улисс в «Одиссее» повторяет, что «желудок – это собака, которая лает не реже, чем сердце» (Зойя,112), то есть ни чувствам, ни физическому благоденствию потакать нельзя, так как надо продолжать путь к заветной Итаке. В этом смысле Чичиков схож с Улиссом – он также неуклонно следует к своей цели. Но, в отличие от химер Чичикова, Итака существует реально. Улисс горит желанием вернуться в отечество (patria); про Итаку он говорит не «моя земля», а «земля отцов»; то есть Улисс устремлен даже не туда, где его ждет уже немолодая Пенелопа, но – к patria. «Это слово означает: где вечно обитают отцы и где можно вечно быть отцами. Вся “Одиссея” проникнута этим предупреждением и этими кличами: горе тому, кто забудет о своем отечестве!» (Зойя,119). Чичиков же ищет не землю отцов, а пытается соткать мираж из того, чего уже не существует. Он – миражный Одиссей, без Пенелопы и без Телемаха.
Чичиков появляется из ниоткуда, как чертик из табакерки, – читателю ничего не ведомо о его прошлом, об истоках его характера и его замыслов.
Сыновья линия проявляется только в VIII главе – при встрече с губернаторской дочкой. Фантазии Чичикова о губернаторской дочке – такой же мираж, как и мертвые души. Но в этом мираже влюбленный и вдруг словно помолодевший Чичиков готов просить у губернатора руки и сердца его дочери, то есть фактически выступает в роли сына.
Как сын Чичиков раскрывается окончательно в последней, XI главе. Нарочито подчеркивается, что для своего отца он словно бы чужой: «…он родился просто, как говорит пословица: ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца» (V, 216). Отправляя сына на учебу в городское училище, отец дает ему лишь полтину да прощальное напутствие, не имеющее ничего общего с нравственными установлениями, а, наоборот, прямо противоположное им: «Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. … Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Всё сделаешь и всё прошибешь на свете копейкой» (V, 217–218). После смерти отца выяснилось, что всё отцово наследство – «четыре заношенные безвозвратно фуфайки, два старых сюртука, подбитых мерлушками, и незначительная сумма денег. Отец, как видно, был сведущ только в совете копить копейку, а сам накопил ее немного» (V, 219).
Чичиков оказался добросовестным наследником: полушку сберег и даже преумножил: «в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, – признак подступающего голода, – он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом. Два месяца он провозился у себя на квартире без отдыха около мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку, и добился наконец до того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась и вставала по приказу, и продал потом ее тоже очень выгодно» (V, 218).
Был у Чичикова и духовный отец – его учитель, преподавший ему еще один урок – лицемерия и лжи. Павлуша хорошо усвоил этот урок: он «вдруг постигнул дух начальника и в чем должно состоять поведение. Не шевельнул он ни глазом, ни бровью во все время класса, как ни щипали его сзади; как только раздавался звонок, он бросался опрометью и подавал учителю прежде всех треух (учитель ходил в треухе); подавши треух, он выходил первый из класса и старался ему попасться раза три на дороге, беспрестанно снимая шапку. Дело имело совершенный успех. Во все время пребывания в училище был он на отличном счету и при выпуске получил полное удостоение во всех науках, аттестат и книгу с золотыми буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение» (V, 219).
Так, будучи восприимчивым сыном, Чичиков воспринял лжеотцовские уроки, в которых нет ни измерения будущего, ни отцовского образа в его истинном понимании. Место отцовского образа заняли фантазии о легкой и приятной жизни: «…ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками; экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды – вот что беспрерывно носилось в голове его. Чтобы наконец потом, со временем, вкусить непременно все это, вот для чего береглась копейка, скупо отказываемая до времени и себе и другому» (V, 220).
Лжеотцы породили лжесына. Рубежной для героя стала история с повытчиком и его дочерью: «Чичиков переехал к нему в дом, сделался нужным и необходимым человеком, закупал и муку и сахар, с дочерью обращался, как с невестой, повытчика звал папенькой и целовал его в руку…» (V, 222) – ровно до того момента, как не получил желаемого места, а понявшему всё повытчику только и осталось невольно констатировать, что не сына – лжесына он приютил: «Надул, надул, чертов сын!» (V, 223).
Неудивительно, что, служа на таможне, Чичиков связался с контрабандистами. Поворот от состояния сына к состоянию отца случился с ним после его краха на таможенной службе. Оставшись без места, Чичиков осознает это как промотанное им наследство для еще не рожденных детей (что особенно примечательно, так как ему отец оставил наследство нищенское): «И что я теперь? Куда я гожусь? какими глазами я стану смотреть теперь в глаза всякому почтенному отцу семейства? Как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю, и что скажут потом мои дети? Вот, скажут, отец, скотина, не оставил нам никакого состояния!» (V, 231). А
И к новой своей афере – покупке мертвых душ – Чичиков приступает как лжеотец. Именно лжеотец (Антихрист) и становится его последней ипостасью, когда миражный образ миллионщика разбит в пух и прах и жители города начинают гадать: а кто ж он такой? а не Наполеон ли? вот ведь и один пророк, сидевший уже три года в остроге, «возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепи и овладеет всем миром» (V, 199).
В конце первого тома нераскаявшийся Чичиков срочно покидает уездный город на тройке, дорастающей до символа Руси. Двусмысленность такого финала уловили многие русские писатели[74].
В «Братьях Карамазовых» эта гоголевская тройка появляется в речах и прокурора, и адвоката во время судебного разбирательства по делу об отцеубийстве (то есть связанной с нашим сюжетом истории), причем в обеих речах тройка – метафора отрицательная, метафора-антипример. Такая общность в интерпретации гоголевского образа в противоположных по своим задачам речах обвинителя и защитника свидетельствует о глубинной противоречивости финала «Мертвых душ».
Прокурор говорит: «Великий писатель предшествовавшей эпохи, в финале величайшего из произведений своих, олицетворяя всю Россию в виде скачущей к неведомой цели удалой русской тройки, восклицает: “Ах, тройка, птица тройка, кто тебя выдумал!” – и в гордом восторге прибавляет, что пред скачущею сломя голову тройкой почтительно сторонятся все народы. Так, господа, это пусть, пусть сторонятся, почтительно или нет, но, на мой грешный взгляд, гениальный художник закончил так или в припадке младенчески невинного прекрасномыслия, или просто боясь тогдашней цензуры. Ибо если в его тройку впрячь только его же героев, Собакевичей, Ноздревых и Чичиковых, то кого бы ни посадить ямщиком, ни до чего путного на таких конях не доедешь!»[75]
Адвокату образ тройки так же чужд, как и прокурору: «Пусть у других народов буква и кара, у нас же дух и смысл, спасение и возрождение погибших. И если так, если действительно такова Россия и суд ее, то – вперед, Россия, и не пугайте, о, не пугайте нас вашими бешеными тройками, от которых омерзительно сторонятся все народы! Не бешеная тройка, а величавая русская колесница торжественно и спокойно прибудет к цели. В ваших руках судьба моего клиента, в ваших руках и судьба нашей правды русской. Вы спасете ее, вы отстоите ее, вы докажете, что есть кому ее соблюсти, что она в хороших руках!»[76]
В заключительной речи прокурор снова обращается к тройке, завершая ее образом свое выступление. Он связывает возможность оправдания отцеубийства с безумной скачкой: «Не мучьте же Россию и ее ожидания, роковая тройка наша несется стремглав и, может, к погибели. И давно уже в целой России простирают руки и взывают остановить бешеную, беспардонную скачку. И если сторонятся пока еще другие народы от скачущей сломя голову тройки, то, может быть, вовсе не от почтения к ней, как хотелось поэту, а просто от ужаса – это заметьте. От ужаса, а может, и от омерзения к ней, да и то еще хорошо, что сторонятся, а пожалуй, возьмут да и перестанут сторониться, и станут твердою стеной перед стремящимся видением, и сами остановят сумасшедшую скачку нашей разнузданности, в видах спасения себя, просвещения и цивилизации! Эти тревожные голоса из Европы мы уже слышали. Они раздаваться уже начинают. Не соблазняйте же их, не копите их всё нарастающей ненависти приговором, оправдывающим убийство отца родным сыном!..»[77]
У Шукшина в рассказе «Забуксовал» герой, совхозный механик Роман Звягин, озадачился вопросом: «“А кого везут-то? Кони-то? Этого… Чичикова?” Роман даже привстал в изумлении… Прошелся по горнице. Точно, Чичикова везут. Этого хмыря везут, который мертвые души скупал, ездил по краю. Елкина мать!.. вот так троечка!»[78]
Двусмысленность образа гоголевской тройки, обыгранная и в «Братьях Карамазовых», и в шукшинском рассказе, становится возможной благодаря тому, что образ Чичикова прорастает из архетипа блудного сына. Поэма Гоголя должна была охватить три тома, а не один, и все вместе они описывали бы нравственное преображение «великого грешника». Этот сюжет можно было бы интерпретировать так: блудный сын (великий грешник) преображается в умудренного отца, чрезвычайно востребованного в кризисные эпохи, в которые – в связи с утратой отцовского образа – зло пробуждается во всех формах и видах[79].
Говорящее имя Чичикова также подкрепляет мысль о том, что в замысел Гоголя входило преображение героя. Чичикова зовут, как и апостола, Павел. Но только на имени сходство не заканчивается: апостол поначалу – гонитель христиан, Чичиков – скупает их души, то есть, по сути, оба они выступают гонителями Божьими; оба связаны с судами и юриспруденцией своего времени, оба необычайно деятельны; оба, в конце концов, уверуют в Бога (вернутся к отцу) – и, обретя тем самым отцовский образ, станут провозвестниками Царства Божия.
Чичикова ведет дорога, и апостол Павел связан в глазах Гоголя с этим ключевым для поэмы мотивом: он «всех наставляет и выводит на прямую дорогу, начиная от самых священников и пастырей Церкви до простых людей, всякого научает, как ему быть на своем месте и выполнить все свои обязанности в мире как в отношении к высшим, так и низшим» (XIV, 49).
В погоне за миражом
Мы созданы из вещества того же,
Что наши сны. И сном окружена
Вся наша маленькая жизнь.
Шекспир, «Буря»
Место отца в художественном мире «Ревизора» и «Мертвых душ» пустует. Отцовский образ утрачен и в семье, и в общественных структурах, и в религиозной восприимчивости. Место отца узурпируют лжесыновья и лжеотцы, для которых Бог – это чиновник-ревизор, готовый закрыть глаза на их темные делишки в обмен на исправное посещение церкви и возжигание больших свечей. Все персонажи знаменуют собой ту массу, которая «немедленно заполняет собой недостаток власти в обществе», их тяга к поверхностному веселью, желание жить одним днем символизируют собой «распад ответственности, которая при отсутствии твердой воли – “законного царя” внутренней иерархии – уничтожает то, что накопила цивилизованность» (Зойя, 122).
Утрата отцовского образа неминуемо
Но пустота, прореха отцовского места, остается пустотой, никакими миражами не унять ее зияющего ужаса, никакой мираж не скроет ее, она неминуемо расползается, обнажая вновь и вновь лишь бесцельное кружение. Миражные херсонские поместья Чичикова, к которым он держит свой путь, – это не библейская Земля обетованная и не Одиссеева земля праотцев, это чистое надувательство. Но в гоголевском мире подобное надувательство неминуемо оборачивается против самих же мошенников – это их расплата за то, что вере они предпочли циничный и беззастенчивый расчет.
Только отец может выпрямить этот путь, устремив его к истинной цели. Так происходит в финале «Ревизора», приоткрывающем в немой полутораминутной сцене, что с явлением отца прежний, преступный, образ жизни станет невозможным. Так происходит и в финале «Мертвых душ», где лжесын и лжеотец Чичиков несется на Тройке-Руси, чтобы уже за пределами страниц романа встретить по дороге Христа и из Савла стать Павлом.
Советуем почитать
Бердяев Н. А.Духи русской революции. Любое издание.
Гоголь Н. В.Театральный разъезд. Любое издание.
Гоголь Н. В.Развязка Ревизора. Любое издание.
Гольденберг А. Х.Архетипы в поэтике Н. В. Гоголя. М.: Флинта, 2024.
Манн Ю. В.Комедия Гоголя «Ревизор». М.: Художественная литература, 1966.
Манн Ю. В.Поэтика Гоголя. Вариации к теме. М.: Coda, 1996.
Отрошенко В. О.Гоголиана: фантасмагория в тринадцати новеллах. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2025.
Сергеев-Ценский С. Н.Талант и гений: Заметки о комедии Н. В. Гоголя «Ревизор» // Октябрь. 1960. № 8. С. 206–212.
Глава 3. Замоскворецкий король Лир
Ну, не смейтесь.
Я сумасшедший, взбалмошный старик…
Шекспир, «Король Лир»
Островский и криминальный сюжет
Семья Островских была тесно связана с юриспруденцией. Отец драматурга, Николай Фёдорович Островский, сын священника и выпускник Московской духовной семинарии, практиковал как частный поверенный (стряпчий). По отцовскому настоянию после окончания Московской губернской гимназии в 1840 году Островский поступил на юридический факультет Московского университета, но увлекся театром: в те годы на сцене блистали Павел Мочалов и Михаил Щепкин, которые сильно влияли на молодежь.
Проучился в университете он до 1843 года, не окончил и до 1850 года служил по протекции отца в московских судах. Именно там он наблюдал всевозможные сюжеты, картины нравов, характеров и конфликтов, связанных с законом. О том, как сама жизнь повлияла на будущего драматурга, вспоминал Н. В. Берг[80]: «Островский заговорил купеческим языком, как никто из наших писателей, потому что жил и вращался среди купцов с малого возраста. Отец его был секретарь Московского коммерческого суда. В его доме с утра до ночи толкались купцы, решая свои разные вопросы. Мальчик Островский видел там не одного банкрута, а целые десятки; а разговоров о банкротстве наслушался и бог весть сколько; не мудрено, что язык купцов стал некоторым его языком. Он усвоил его себе до тонкости»[81].
С юриспруденцией связал свою жизнь младший брат драматурга, Михаил Николаевич Островский[82]. В 1849 году он окончил юридический факультет Московского университета и был определен в канцелярию симбирского губернатора, где занимался, судя по его письмам к Александру Николаевичу, уголовными делами. В феврале 1854 года Михаил Николаевич был назначен чиновником особых поручений при государственном контролере в Петербурге. Он влиял на законотворческую деятельность в стране, став деятельным помощником В. А. Татаринова[83] в осуществлении контрольной реформы в России. Брат драматурга разработал и провел в жизнь первый закон о сохранении лесных богатств.
Сюжет пьесы «Свои люди – сочтемся» Островский позаимствовал из собственной практики в судах. В своих письмах из Симбирска (1849 год) Михаил пишет ему о деле купца И. И. Коробова, в котором обоим братьям довелось участвовать. Этот купец пытался взыскать при их посредничестве долг с некой Брызгаловой. Брызгалова же, чтобы не платить, надумала переписать свое имущество на зятя и объявить себя банкротом.
Михаил оправдывается перед братом: «Теперь хочу сказать несколько слов в свое оправдание по коробовскому делу. Ты пишешь, что я совсем его испортил и что слезы дело форменное. Так как взыскание было по протестованному векселю, то я никак не думал, что дело может испортиться оттого, что деньги будут взысканы месяцем или двумя позже. То же обстоятельство, что Брызгалова хотела объявить себя несостоятельной и имение передать зятю, не входило совсем в мои соображения, как дело мне неизвестное, о котором я узнал только от тебя недавно. … Что же касается до слез, то легко об них писать, а каково-то тому, перед кем плачут. Да еще вспомни, что Коробов уверял меня, что она отдаст при первом моем слове, а то, зная, что придется взыскивать через полицию, я, очень вероятно, не взял бы на себя такой неприятной обязанности. Сообразив это, поставь себя на моем месте и скажи откровенно, что бы ты сделал? Не забудь при том, что я совершенно не знал о том обстоятельстве, которое могло испортить дело, – намерении Брызгаловой объявить себя несостоятельной»[84]. Этот житейский сюжет и лег в основу первой комедии Островского.
Помимо коробовского дела, в письмах Михаила много и других правовых и юридических наблюдений и размышлений. Круг его знакомых также соответствующий, из юридической сферы: «Из молодых людей здесь, кажется, лучше всех Набоков и Аксаков, прокурор; оба правоведы, люди очень умные, образованные, но славянофилы»[85]. Описывает Михаил и положение дел: «В городе случается много экстраординарных происшествий: убийства чрезвычайно часты. Здесь был замечательный пример самоубийства…»[86] – и далее идет подробный пересказ истории самоубийства корнета Ниротморцева, богатого симбирского помещика, которого отправили на гауптвахту за многие безобразия («засек помещика Астраханцева до смерти, ребенка задавил и т. п.»[87]), а в острог отправить не решились, потому что он грозил кончить жизнь самоубийством, и в итоге действительно зарезался. Занимаясь этим делом, Михаил размышлял в письме о том, а была ли его смерть самоубийством: «Он такие сделал 2 глубокие раны на шее перочинным ножичком, что, если бы сам Орфила[88] был здесь, как сказал инспектор врачебной управы, то и тот сказал бы, что это убийство, а не
Затрагивал Михаил в своих письмах и правовые вопросы нравственного и психологического характера: «Кроме ревизии на моих руках уголовные дела, которые, как тебе известно, из уголовной практики уездных судов идут на утверждение к губернатору. Не так важно рассмотрение самого решения, как следствия, на коем решение основывается, ибо очень часто следы преступления остаются неоткрытыми или преступник ненайденным оттого, что следователь не умел или не хотел этого. Верная оценка таких следствий чрезвычайно важна, ибо охарактеризует способности и нравственный характер лиц, губернатору подчиненных»[90].
Письма Михаила указывают и на биографическую подоплеку пьесы «Свои люди – сочтемся», и на то, что юридическая и криминальная тема в творчестве Островского прорастает не только из его недолгой службы в московских судах, но и из заинтересованных семейных обсуждений. Криминальная фабула у Островского не головная, не для того, чтобы развлечь зрителя острым сюжетом, но взята из собственного опыта и опыта близких ему людей.
«Играть же запретить…»
Комедию «Свои люди – сочтемся» Островский начал писать в 1846 году и работал над ней до первой половины 1849-го, читая каждую написанную сцену друзьям и советуясь с ними. Сцены многократно переписывались и переделывались. План и заглавие менялись: «Несостоятельный должник», «Банкрут», «Свои люди – сочтемся». В 1847 году газета «Московский городской листок» опубликовала отрывок под названием «Несостоятельный должник».
В 1849-м Островский направил свое произведение в драматическую цензуру, и цензор Гедеонов отозвался о ней так: «Все действующие лица: купец, его дочь, стряпчий, приказчик и сваха – отъявленные мерзавцы. Разговоры грязны; вся пьеса обида для русского купечества»[91]. 23 ноября 1849 года комедию в итоге запретили, но зато всю зиму 1849/50 года в различных кругах московского общества ее почти ежедневно читали П. М. Садовский, М. С. Щепкин[92] и сам автор. Островский послал рукопись и в Петербург, и столичные любители литературы также приняли комедию очень доброжелательно.
Из симбирского письма брата Михаила от 10 сентября 1849 года известно, что о пьесе высоко отозвался И. А. Гончаров: «Ты интересовался узнать, что говорил Гончаров о твоей комедии, правда, он и мне говорил более в общих выражениях, но между тем указывал на знание русского языка и сердца русского человека и на искусное введение в комедию драматического элемента»[93].
3 декабря 1849 года Островский публично читал «Свои люди – сочтемся» у М. П. Погодина, профессора русской истории, издателя и редактора славянофильского журнала «Москвитянин». Приехал Гоголь, и вот что вспоминает о нем Н. В. Берг: «…невидимо и неслышно ни для кого, подкрался коридором Гоголь и стал в дверях, прислонившись правым плечом к притолоке, и так оставался во все время чтения. … Мне вздумалось подойти к Гоголю и спросить его мнение о пиесе. Он сказал, что “при несомненном и большом таланте автора проглядывает неопытность, юность в технике дела. Необходимо, чтобы такой-то акт (он его назвал цифрой) был покороче, а такой-то подлиннее. Всё это он узна́ет впоследствии, может быть, очень скоро узнает, но пока не имеет об этом ни малейшего понятия. Пишет, как талант-самородок, сплеча, не оглядываясь и руководствуясь только вдохновением. А это не годится и невозможно. Техника – другое вдохновение; вдохновение тогда, когда нет вдохновения!.. Но талант, решительный талант!”»[94]
Сам же устроитель чтений, Погодин, записал в дневнике: «Комедия “Банкрот” удивительная»[95]. Он стал убеждать Островского издать пьесу в «Москвитянине». Островский, не без уговоров, согласился, и в 1850 году, после незначительных цензурных правок, комедия появилась на страницах мартовского номера. Почти одновременно пьеса вышла отдельным изданием в типографии Московского университета.
В демократических кругах комедию приняли одобрительно. Островским заинтересовался Некрасов. А. Ф. Писемский назвал «Банкрота» «купеческими “Мертвыми душами”», а В. Ф. Одоевский писал приятелю: «Я считаю на Руси три комедии: “Недоросль”, “Горе от ума”, “Ревизор”; на “Банкруте” я поставил нумер четвертый»[96]. А. В. Дружинин отмечал: «Ни один из русских писателей, самых знаменитейших, не начинал своего поприща так, как Островский его начал. В Англии, Германии, Франции драматическое произведение с половиной достоинств новой комедии дало бы ее автору повсеместную европейскую славу. Равнять ее с посредственностями, которой пробавлялись театры всей Европы, не было возможности, говоря о ней, невольно приходилось вспоминать труды Шеридана, Мольера, Аристофана»[97].
В марте 1850 года Островский снова ходатайствовал о постановке пьесы на сцене – и снова безуспешно. Дело усугубилось тем, что влиятельные купцы донесли на Островского в Петербург, об этом узнал император Николай I и поручил разобраться с жалобой «Комитету для высшего надзора за духом и направлением печатаемых в России произведений» – высшему постоянному цензурному органу, созданному в 1848 году. Комитет предъявил автору ряд претензий: дескать, он, изобразив морально низких героев, не противопоставил им добродетельных персонажей, достойных подражания, дескать, и концовка какая-то не такая – надо было показать, что злодеяние находит возмездие уже здесь, на земле, а не доживает свой век в шелках да благополучии. Неприятное для Островского заключение комитет представил царю, а тот постановил: «Совершенно справедливо, напрасно печатано, играть же запретить…», автора «иметь под присмотром»[98].
За Островским началась полицейская слежка, его признали неблагонадежным, и в начале 1851 года Александру Николаевичу пришлось оставить службу в Коммерческом суде. С этого времени Островский занялся исключительно театральной и писательской деятельностью.
Многие провинциальные театры пытались добиться разрешения на постановку «Своих людей». Особенно оказалась в этом отношении замечательна история Иркутского театра. В 1857 году руководитель театра воспользовался отъездом губернатора, и пьесу поставили, а когда губернатор вернулся, пьесу поспешно из репертуара убрали, но губернатор послал в Петербург прошение разрешить ее к постановке. Прошению было отказано.
В 1858 году, уже после смерти Николая I, когда Островский готовил к изданию свое первое собрание сочинений, он вновь обратился в цензуру за разрешением публикации «Своих людей». По ее требованию Островскому пришлось вписать в финал сцену, где квартальный является к Подхалюзину и сообщает, что должен доставить его к следственному приставу по делу о сокрытии несостоятельного купца Большова. Так порок оказывался наказан «еще на земле». Островский был очень недоволен этой редакцией, но зато в 1859 году пьеса появилась в первом томе его сочинений. В этом виде она и публиковалась вплоть до 1885 года.
9 декабря 1860 года благодаря хлопотам друзей Островского драматическая цензура допустила пьесу к постановке в новой, «добродетельной» редакции. Премьера состоялась в Петербурге в Александринском театре 16 января 1861 года. В том же году, 31 января, пьесу представил публике и московский Малый театр.
Отец Самсон Силыч Большов
Ты не должен был стариться, пока ума не нажил.
Шекспир, «Король Лир»
Мир купечества в
О достоверности изображения купечества уже в первой пьесе Островского свидетельствует Н. В. Берг: «Вся интеллигенция Москвы заговорила об этой пиесе как о чем-то чрезвычайном, как бы… небывалом. Наиболее всего поражал в ней язык московских купцов, впервые выступивший в нашей литературе с такою живостию, яркостию и силою. Но, кроме языка, и самый купеческий быт, способы мышления и жизненные приемы этого сословия нарисованы были могучею, широкою кистью… как бы опытного художника, о существовании которого никто не знал; никто не видал его постепенного развития, разных мелких, робких, отроческих статей. Сразу явилось мужественное произведение, совершилось нечто вроде чуда!»[99]
Основная коллизия сюжета разворачивается между купцом Самсоном Силычем Большовым и его приказчиком Лазарем Подхалюзиным. Чтобы преумножить свое богатство, а кредиторов оставить с носом и уйти на покой в большом достатке, Большов переписывает имущество на своего будущего зятя, Подхалюзина, себя объявляет банкротом и идет в долговую тюрьму, рассчитывая на то, что Подхалюзин выкупит по дешевке его долговые векселя. Но тот, женившись на дочери Большова Олимпиаде Самсоновне, и не думает этого делать.
Комедия «Свои люди – сочтемся» как бы переносит сюжет шекспировской трагедии «Король Лир» в купеческий быт. В обоих произведениях фигурирует вероломно преданный детьми отец, который больше, чем просто отец семейства: Лир – отец королевства, Большов – влиятельный и уважаемый московский купец. Сходство заключается не только в общей сюжетной канве, но и в том, что Большов, как и Лир у своих дочерей, выспрашивает у Подхалюзина, любит ли он его: «Скажи, Лазарь, по совести, любишь ты меня?(Молчание.)Любишь, что ли? Что ж ты молчишь?(Молчание.)Поил, кормил, в люди вывел, кажется» (I, 45). И Подхалюзин, как Гонерилья и Регана, спешит заверить своего покровителя: «Эх, Самсон Силыч! Да что тут разговаривать-то-с. Уж вы во мне-то не сумневайтесь! Уж одно слово: вот как есть, весь тут» (I, 45).
Большов – домашний тиран, он держит домочадцев страхом, а не моральным авторитетом. Как деспот и самодур ведет себя с домашними, например с Фоминичной: «Да что ты, старая карга, с ума, что ли, сошла?» (I, 60); «Убирайся к свиньям!» (I, 61). Как самодур обращается с дочерью: «Да, очень мне нужно слушать вашу фанаберию. Захотел выдать дочь за приказчика, и поставлю на своем, и разговаривать не смей: я и знать никого не хочу» (I, 73). Он упрям ради упрямства, Подхалюзин говорит о нем: «У них такое заведение: коли им что попало в голову, уж ничем не выбьешь оттедова. Все равно как в четвертом году захотели бороду обрить: сколько ни просили Аграфена Кондратьевна, сколько ни плакали – нет, говорит, после опять отпущу, а теперь поставлю на своем: взяли да и обрили» (I, 49).
В делах общественных Большов снисходителен к себе, но беспощаден к другим, и всякого заведомо считает мошенником: «Всё единственно: портной украдет же. А? Украдет ведь? … Все они кругом мошенники, а на нас слава» (I, 42). О знакомых купцах, людях своего круга, судит безапелляционно: «И богу-то угодить на чужой счет норовят. Ты, брат, степенству-то этому не верь! Этот народ одной рукой крестится, а другой в чужую пазуху лезет!» (I, 43). Отношения с другими купцами («братьями») он описывает так, словно он – жертва их обмана: «Дождешься, пожалуй, что какой-нибудь свой же брат оберет тебя дочиста, а там, глядишь, сделает сделку по гривне за рубль, да и сидит в миллионе и плевать на тебя не хочет. А ты, честный-то торговец, и смотри да казнись, хлопай глазами-то» (I, 45).
К должникам Большов безжалостен: «Вот те и Федот Селиверстыч! Каков был туз, а в трубу вылетел. А что, Лазарь, не должен ли он нам? … Ну, да мне-то он сполна отдаст по-приятельски» (I, 42–43). А вот собственные долги кредиторам он возвращать не собирается и любой ценой хочет их надуть: «Да я лучше всё огнем сожгу, а уж им ни копейки не дам. Перевози товар, продавай векселя; пусть тащут, воруют кто хочет, а уж я им не плательщик» (I, 61). Он, как и гоголевский городничий, призывает Бога в подельники: «Только напусти бог смелости» (I, 46).
Впервые Большов появляется на сцене, когда Рисположенский, стряпчий, рассказывает Аграфене Кондратьевне притчу о «маститом» старце, что жил по-божески в честной бедности, растил двенадцать дочерей, но от бедности «возроптал». И Большов так комментирует рассказ: «Что ты тут проповедуешь? … Что это ты, али за святость взялся? Ха, ха, ха! Пора очувствоваться» (I, 36). Разговор о нищем Большов сразу же, на корню пресекает, да и в устах Рисположенского рассказ этот о божьем старце звучит кощунственно – ведь Рисположенский только что украл дело из суда.
Причины, толкающие Большова на обман – объявление себя банкротом, – никак не связаны с его заботой о благосостоянии близких, об их будущем (он вообще о будущем не печется), они даже не связаны со страхом личной бедности. Подхалюзин замечает: «Самсон Силыч – купец богатейший, и теперича всё это дело, можно сказать, так, для препровождения времени затеял» (I, 48). Привыкший к трепету домочадцев и подчиненных, Большов даже мысли допускает о возможности обмана с их стороны.
Самодурство, блажь, упрямство (вместо воли), отсутствие нравственных требований к себе – всё это черты лжеотца.
Большова связывают с Подхалюзиным отцовско-сыновьи отношения не только в том смысле, что последний становится его зятем, но и в том, что Большов Подхалюзина с малолетства вырастил; потому-то он неоднократно напоминает Подхалюзину, что тот обязан взять на себя в дальнейшем все заботы, поскольку он, Большов, по старости уже теряет хватку: «Да старенек уж я становлюсь хлопотать-то. А ты помогать станешь?» (I, 45); «…только ведь и надежды-то теперь, что ты. Сам я стар, дела подошли тесные» (I, 63). Подхалюзин всячески заверяет покровителя, что, конечно же, тот может на него полностью рассчитывать, при этом ссылается на свои сыновьи чувства к нему: «Мне, Самсон Силыч, окромя вашего спокойствия, ничего не нужно-с. Как жимши у вас с малолетства и видемши все ваши благодеяния, можно сказать, мальчишкой взят-с лавки подметать, следовательно, должен я чувствовать» (I, 46).
Поразительно, как повторяется в сюжете Островского ревизорская коллизия Гоголя: как опытный мошенник городничий увидел в Хлестакове возможность воплотить все свои мечты о карьере, так и Большов увидел в Подхалюзине способ уйти на покой, сохранив нажитое, – и ни тот, ни другой подвоха не учуяли, не распознали. Лжеотец неминуемо находит себе
Подхалюзин предъявляет читателям и зрителям свою нравственную логику: «Говорят, надо совесть знать! Да, известное дело, надо совесть знать, да в каком это смысле понимать нужно? Против хорошего человека у всякого есть совесть; а коли он сам других обманывает, так какая же тут совесть!» (I, 48). Эта логика – плод воспитания Большова, который давал не отцовские наставления, а уроки нравственного попустительства, из коих Подхалюзин делает единственно возможный вывод: «Вышла линия, ну и не плошай: он свою политику ведет, а ты свою статью гони. Еще то ли бы я с ним сделал, да не приходится» (I, 48).
Сам Большов полагает, что уроки он давал совсем иные. Так, совершив преступление и оказавшись в долговой яме, он взывает к совести Подхалюзина, словно тот ему сын истинный: «Ведь я тебя мальчишкой в дом взял, подлец ты бесчувственный! Поил, кормил, вместо отца родного в люди вывел. А видел ли я от тебя благодарность какую? Видел ли? Вспомни то, Лазарь, сколько раз я замечал, что ты на руку нечист! Что ж? Я ведь не прогнал тебя, как скота какого, не ославил на весь город. Я тебя сделал главным приказчиком, тебе я всё свое состояние отдал, да тебе же, Лазарь, я отдал и дочь-то своими руками» (I, 89).
А Подхалюзин, объясняя Большову, почему помочь тестю никак не получится, оправдывается отцовской заботой о еще не родившихся детях (в этой заботе он схож с Чичиковым): «Вот вы, тятенька, изволите говорить, куда я деньги дел? … Сами извольте рассудить! Об детях подумать надо» (I, 88–89).
Родная же дочь вообще полагает, что «не бог знает что случилось» – это она по поводу отцовского ареста. Большов с горечью напоминает ей: «Оно точно, дочка, не бог знает что, а все-таки отец твой в яме сидит». А в ответ слышит: «Что ж, тятенька, сидят и лучше нас с вами» (I, 86).
Если отцу приходится напоминать дочери, что он ей отец, то он уже и не отец, а она уже и не дочь. И приходится Большову объяснять свои терзания, которые не пришлось бы объяснять в иной ситуации: «Ох, дочка! Ведь меня сорок лет в городе-то все знают, сорок лет все в пояс кланялись, а теперь мальчишки пальцами показывают» (I, 87).
Можно ли предположить, что Липочка решила так поквитаться с отцом за насильственный брак? Вряд ли: решение Большова имело, конечно же, вес, да еще какой, но ведь и Липочка согласилась выйти замуж, в конце концов, по собственному расчету, после того как Подхалюзин пообещал ей, что у них, как в отцовском доме, не будет: «А уж мы им-то командовать не дадим-с. Нет, уж теперь кончено-с! Будет-с с них – почудили на своем веку, теперь нам пора!» (I, 77).
О том, что Большов и Аграфена Кондратьевна – негодные родители, неспособные преподать детям нравственных уроков, что беды их – следствие утраты родительского опыта, Липочка (теперь уже Олимпиада Самсоновна) мстительно припоминает в ответ на проклятие матери: «Уж вы, маменька, молчали бы лучше! А то вы рады проклять в треисподнюю. Знаю я: вас на это станет. За то вам, должно быть, и других детей-то бог не дал» (I, 91). Эта формулировка – «других детей» – двойственная: других – в том смысле, что дал только одну дочь, такую, как Липочка, но вот других – заботливых и любящих – не дал.
Отец Небесный и московская купеческая история
Большов терпит крах в первую очередь как отец: его неверный расчет на преданность детей приводит его в долговую яму. Но это же приводит его и к прозрению, к новому миропониманию. Изменения в его сознании столь стремительны, что в литературе об Островском поднимался вопрос: чем такое прозрение мотивировано? Исследователи обратили внимание, что мотивация лежит не в явленном читателю тексте, а в культурном контексте, совершенно очевидном для современников драматурга.
Попробуем в этом разобраться.
Большов происходит из «низов»: «Отец-то, Самсон Силыч, голицами торговал на Балчуге; добрые люди Самсошкою звали, подзатыльниками кормили» (I, 57). Человек такого происхождения в поисках ответов на мучительные вопросы о причинах своих неурядиц опирается не на рефлексию – на веру. Для него Бог – последняя надежда и защита. Оказавшись в тюрьме, Большов осмысливает свои преступления – криминальные и нравственные – с помощью Священной Истории: «Знаешь, Лазарь, Иуда ведь он тоже Христа за деньги продал, как мы совесть за деньги продаем. А что ему за это было?» (I, 90). Говоря здесь «мы», Большов впервые с начала пьесы не отделяет себя от остальных людей, не делит мир на своих, кому дозволено всё, и чужих, с кого самый жестокий спрос. Впервые он признает, что «продавал совесть». А теперь, вслед за ним, и Лазарь продает совесть. Этим приговором Большов подводит итоговую черту под жизнью и деятельностью как минимум двух поколений – отцовского и сыновьего: оба поколения подобны Иуде, предавшему Спасителя, оба поколения утратили Образ Божий. «А там Присутственные места, Уголовная палата… Ведь я злостный – умышленный… ведь меня в Сибирь сошлют. Господи!.. Коли так не дадите денег, дайте Христа ради.(Плачет.)» (I, 90). Большов не ищет себе оправданий, он сознаёт свою вину – и сжалиться над ним просит именем Христа. Не о законе теперь речь – о милосердии.
Мотивация обращения к Богу, к подлинному образу Отца, мотивация переосмысления истинного и ложного, заложена и в трех ключевых символах, упомянутых в тексте пьесы. Это – икона, храм Божий и церковные колокола. Именно они становятся ключом к изменениям, произошедшим в мировоззрении Большова.
Вот Большов описывает Липочке и Подхалюзину сюжет, хорошо известный современникам Островского из лубочных картинок: «А вы подумайте, каково мне теперь в яму-то идти. Что ж мне, зажмуриться, что ли? Мне Ильинка-то теперь за сто верст покажется. Вы подумайте только, каково по Ильинке-то идти. Это всё равно, что грешную душу дьяволы, прости господи, по мытарствам тащат» (I, 90). И далее Большов упоминает особо почитаемую в Москве икону Иверской Божьей Матери: «А там мимо Иверской, как мне взглянуть-то на нее, на матушку?..» (I, 90).
О почитании Иверской иконы писал М. И. Пыляев: «Недалеко от Лобного места существует еще другое место, мимо которого не проходит москвич, не снявши шапки. Это Иверская часовня. Икона Богоматери, находящаяся в часовне, в таком почтении, что нет в целом году дня, в который бы она с утра до вечера не переходила из дома в дом»[100].
Большов называет икону по-простонародному – «матушкой» – и страшится ее осуждения. Иверская икона была особо
Икона неотделима от храма, где хранится, и потому драматургу нет нужды упоминать про Иверскую часовню – она подразумевается сама собой. Естественно, что образ именно этого храма и отражен в сознании Большова и имеет для него значение.
Такая же связка – иконы и храма – подразумевается и в угрозе Аграфены Кондратьевны, когда она обращается к дочери: «Да я прокляну тебя на всех соборах!» (I, 91). Но Олимпиаду Самсоновну такая угроза не смущает: «Проклинайте, пожалуй!» (I, 91).
Так, уже в первой своей комедии Островский закладывает тему деградации патриархального уклада, при которой отцы еще сохраняют почтение и страх перед священными символами, дающими возможность раскаяться и, в конце концов, обрести отцовский образ, а у детей нет уже и этого. Новое поколение, Подхалюзин и Липочка, не деспоты, не самодуры, но они лукавые и бездушные хитрецы и ловкачи. Если они и оставят какое наследство своим детям, то это наследство точно никак не будет связано с созидательным будущим.
Мир без отца
В 1856 году, по поручению великого князя Константина Николаевича, Островский путешествовал по Волге, дабы исследовать «быт жителей, занимавшихся морским делом и рыболовством»[101]. Значительный материал, собранный им в этом путешествии, был представлен в журнале «Морской сборник»[102]. Вместе с тем «Волга … указала ему новые темы для драм и комедий…»[103]
Из впечатлений поездки родилась драма «Гроза».
Эта пьеса касается нашей темы двояко: во-первых, самоубийство в царской России, краеугольным камнем в которой было православное христианское мировоззрение, считалось уголовно преступным. Во-вторых, городок Калинов стал «темным царством» не потому, что в нем и знать не хотели о громоотводе, но потому, что большинство его жителей в миру остались «без отца». Самоубийство (преступление) Катерины и мир, оставленный отцом, – тесно связанные друг с другом темы.
Несостоятельные отцы Калинова.Отцовская тема в первую очередь связана со старшим поколением мужчин в Калинове. Это Дикой и Кулигин. Дикой – состоятельный купец, он возглавляет список действующих лиц и заявлен как «значительное лицо в городе» (II, 223); Кулигин – отец мысли, науки, поэзии, то есть творческого и даже нравственного начала.
Кулигин частично выполняет роль резонера, давая нравственную характеристику происходящему. Вот, например, в церкви он «(выходит на середину, обращаясь к толпе).Ну чего вы боитесь, скажите на милость! Каждая теперь травка, каждый цветок радуется, а мы прячемся, боимся, точно напасти какой! Гроза убьет! Не гроза это, а благодать! … А вы боитесь и взглянуть-то на небо, дрожь вас берет! Изо всего-то вы себе пугал наделали» (II, 272). Но окружающие воспринимают его слова не как мудрость зрелого человека, а как чудачество. Кабаниха в ответ заявляет: «Ишь какие рацеи развел! Есть что послушать, уж нечего сказать! Вот времена-то пришли, какие-то учители появились. Коли старик так рассуждает, чего уж от молодых-то требовать!» (II, 273).
Похоже, у Кулигина нет ни семьи, ни детей, а его технические идеи глубоко устарели. Он связан не с будущим, а с прошлым, и совершенно беспомощен, несмотря на благие намерения: «…я бы все деньги для общества и употребил, для поддержки. Работу надо дать мещанству-то. А то руки есть, а работать нечего» (II, 230). Богатые горожане воспринимают его не как отца, а как ребенка, воплощение намерений которого полностью зависит от них, взрослых.
Занимающий же место отца города Дикой не способен управлять даже собой – что уж говорить обо всем городе. В первом же явлении он получает от персонажей пьесы такую характеристику:
«Шапкин.Хороша тоже и Кабаниха.
Кудряш.Ну, да та хоть по крайности всё под видом благочестия, а этот как с цепи сорвался!» (II, 224).
О том, что Дикой похож больше на неуправляемого и не владеющего собой подростка, а не на отца города, свидетельствует сцена разговора с Кабанихой во втором явлении третьего действия. В ответ на реплику Кабанихи: «Что это ты, кум, бродишь так поздно?» – Дикой взрывается: «Что я, под началом, что ль, у кого? Ты еще что тут! Какого еще тут чёрта водяного!..» Но сто́ит Кабанихе развернуться и пойти прочь, как он сразу превращается в пай-мальчика, боится остаться один: «Постой, кума, постой! Не сердись. Еще успеешь дома-то быть…» (II, 253).
И вот между ними выстраивается диалог, из которого выясняется, что Дикому до смерти не хочется идти домой, потому что «там война идет», хотя он там один «воин-то и есть». Кабаниха оценивает это по-взрослому: «А и честь-то не велика, потому что воюешь-то ты всю жизнь с бабами».
Дикой признает старшинство Кабанихи: «…разговори меня, чтобы у меня сердце прошло. Ты только одна во всем городе умеешь меня разговорить» (II, 254). И Кабаниха выговаривает ему, как ребенку: «Нет над тобой старших, вот ты и куражишься» (II, 255).
О природе вещей Дикой судит вполне по-детски: «Гроза-то нам в наказание посылается, чтобы мы чувствовали…» (II, 269). Он не допускает и мысли, что гроза – природное явление и никак не связана с его, Дикого, жизнью.
Несостоятельные сыновья Калинова.Племянник Дикого Борис внешне не принадлежит миру Калинова: из всех персонажей только он одет по-европейски и образован. Есть намек на его семейную драму: бабушка Бориса, Анфиса Михайловна, невзлюбила сына за то, что женился на благородной, то есть, по сути, не продолжил сословных традиций, потому-то Борис с сестрой воспитывались не в Калинове, а в Москве, где родители озаботились их образованием: Бориса отдали в Коммерческую академию, сестру его – в пансион. Но и отец, и мать умерли в эпидемию холеры, и дети остались сиротами. В Калинов Бориса привели наследственные нужды: «…бабушка здесь умерла и оставила завещание, чтобы дядя нам заплатил часть, какую следует, когда мы придем в совершеннолетие, только с условием…» (II, 226). Условие бабушки – быть к дяде почтительным.
Итак, появляется атрибут отцовско-сыновьих отношений – наследство. Но для бабушки оно не забота о будущем внука, а способ вернуть его в Калинов: все понимают, что никакого наследства Дикой Борису не выделит, даже Борис это понимает и на совет Кулигина «стараться угождать как-нибудь» отвечает: «В том-то и дело, Кулигин, что никак
Второй герой любовного треугольника, Тихон, кажется поначалу полной противоположностью Борису. И образования нет, и свобода для него – это свобода от матери, вот он и жалуется, когда Катерина просит его взять ее с собой: «Вы меня уж заездили здесь совсем, не чаю, как вырваться-то, а ты еще навязываешься со мной. … с этакой-то неволи от какой хочешь красавицы жены убежишь! Ты подумай то: какой ни на есть, а я все-таки мужчина; всю жизнь вот этак жить, как ты видишь, так убежишь и от жены» (II, 247). Пока он в отъезде, домашние дела на ум ему не приходят: «Я в Москву ездил, ты знаешь? На дорогу-то маменька читала, читала мне наставления-то, а я как выехал, так загулял. Уж очень рад, что на волю-то вырвался. И всю дорогу пил, и в Москве всё пил, так это кучу́, что на́-поди! Так, чтобы уж на целый год отгуляться. Ни разу про дом-то и не вспомнил» (II, 275). Иными словами, вино-то у него есть, а виноградника, которым следует распорядиться, нет.
Он сваливает вину за бестолковость своей жизни то на мать, то на жену. Говорит Катерине: «Вот видишь ты, вот всегда мне за тебя достается от маменьки! Вот жизнь-то моя какая!» (II, 224). А после того как Катерина призналась ему в измене, заявляет Кулигину: «Что же мне, разорваться что ли! Нет, говорят, своего-то ума. И, значит, живи век чужим. Я вот возьму да последний-то, какой есть, пропью; пусть маменька тогда со мной, как с дураком, и нянчится» (II, 276).
В начале пьесы Катерина упрашивает Тихона взять ее с собой. Но Тихон отказывается. В финале Катерина просит о том же Бориса. И Борис отказывается. Прощаясь, говорит: «Ну и бог с тобой! Только одного и надо у бога просить, чтоб она умерла поскорее, чтоб ей не мучиться долго!» (II, 281). Вот это пожелание смерти любимой женщине от бессилия помочь ей полностью разоблачает Бориса: в действительности у него не больше воли, чем у Тихона. Оба героя, несмотря на различия в одежде и образованности, одинаково безвольны. По сути, это один и тот же персонаж.
Еще один герой из поколения сыновей – конторщик Дикого Кудряш. На первый взгляд, милый молодой человек, и имя милое. Но его очарование обманчиво. Вот, например, как он мечтает «постращать» Дикого: «Вчетвером этак, впятером в переулке где-нибудь поговорили бы с ним с глазу на глаз, так он бы шелковый сделался. А про нашу науку-то и не пикнул бы никому, только бы ходил да оглядывался» (II, 225).
Если Дикой берет только ором, то Кудряш готов пойти куда как дальше: всё допустимо, если жертва будет помалкивать, всё можно, если никто ничего не узнает. Так на смену дерущему глотку Дикому приходит еще более безнравственный персонаж. Отношения Дикой – Кудряш напоминают отношения Большов – Подхалюзин: как Подхалюзин был готов избавиться от отцовской фигуры в доме, так и Кудряш мечтает избавиться от нее при первом же удобном случае. Вертикальные отцовско-сыновьи отношения подменены отношениями горизонтальными, где нет ни отцов, ни сыновей, но есть самцы, конкурирующие между собой в борьбе за территорию.
Итак, среди мужчин Калинова нет никого, кто имел бы моральный авторитет и понимание истинного предназначения человека. Ни у кого из них нет главного отцовского качества – воли, способности к волевому усилию. Им ведомы вспыхивающие спонтанно гнев и страсть, но неведом долг. Мужчины Калинова не способны быть ни истинными отцами, ни истинными сыновьями и супругами. Главная черта, объединяющая почти их всех, – безволие.
Это говорит о том, что мир Калинова не имеет будущего. Законы, охраняемые Кабанихой, – это законы прошлого, они мертвы и бессмысленны. Варвара[104] и Кудряш легко нарушают их, но при этом не предлагают никакой альтернативы, оба действуют глубоко безнравственно. Дикой не в состоянии следовать этим законам из-за своей неуправляемости, бородатый ребенок, он наделен огромной властью, но не способен совладать со своими прихотями. А Борис и Тихон не имеют собственной воли и покорно подчиняются обстоятельствам.
Катерина и Кабаниха.Между Катериной и Кабанихой, как ни странно, общего больше, чем различий: обе – максималистки, обе не способны мириться с человеческими слабостями и идти на компромиссы. Обе сурово и беспощадно веруют: для них нет прощения грехов, и милосердие им чуждо. Различно лишь их самоощущение в мире.
Кабаниха прикована к земному. Все ее силы направлены на то, чтобы удержать старый уклад, даже если это лишь внешняя, формальная оболочка. Все ее силы уходят на его сохранение, но не на созидание. Она сама понимает, что ее эпоха подходит к концу: «…ничего-то не знают, никакого порядка. Проститься-то путём не умеют. Хорошо еще, у кого в доме старшие есть, ими дом-то и держится, пока живы. А ведь тоже, глупые, на свою волю хотят; а выйдут на волю-то, так и путаются на позор да смех добрым людям. … Так-то вот старина-то и выводится. … Что будет, как старики перемрут, как будет свет стоять, уж и не знаю» (II, 249).
Кабаниха искренне убеждена: ее строгость – проявление родительской любви: «Ведь от любви родители и строги к вам бывают, от любви вас и бранят-то, всё думают добру научить» (II, 231). Она – великая мать, последний оплот уходящего мира. Недаром Феклуша говорит о ней как об охранительнице мира: «Нет, матушка, оттого у вас тишина в городе, что многие люди, вот хоть бы вас взять, добродетелями, как цветами, украшаются: оттого всё и делается прохладно и благочинно» (II, 252).
Катерина воплощает собой душу патриархального мира. Уже на уровне ремарок она заявлена как светозарная – «покрыта большим белым платком» (II, 261). Когда Борис, увидев ее единожды, пытается выяснить у Кудряша ее имя, Кудряш узнаёт Катерину вот по какому описанию: «Ах, Кудряш, как она молится, кабы ты посмотрел! Какая у ней на лице улыбка ангельская, а от лица-то будто светится» (II, 260).
Катерина выросла в тех же патриархальных условиях, что Кабаниха или Варвара, но ее детство и юность прошли в гармонии с этим укладом. О своей жизни до замужества она рассказывает Варваре как о времени полной свободы: «Я жила, ни об чём не тужила, точно птичка на воле. … что хочу, бывало, то и делаю» (II, 235–236).
Поведав Варваре о гармоничных отношениях с матерью, Катерина ничего не говорит об отце. В доме Кабановых об отце также не упоминается – здесь властвует
Остается лишь один выход – умереть. Потому Катерина уже с первого действия, еще не встретившись с Борисом, еще не изменив мужу, еще не сознавшись в своей измене, еще не имея ни одной причины для самоубийства, на разные лады повторяет: «Я умру скоро» (II, 236); «Нет, я знаю, что умру» (II, 237); «Кабы я маленькая умерла, лучше бы было» (II, 250). Она думает о смерти даже на первом свидании с любимым, который ее в этот момент называет своей жизнью:
«Борис(обнимает Катерину). Жизнь моя!
Катерина.Знаешь что? Теперь мне умереть вдруг захотелось!
Борис.Зачем умирать, коли нам жить так хорошо?
Катерина.Нет, мне не жить! Уж я знаю, что не жить» (II, 263).
А когда Тихон отказывается взять ее собой и еще упрекает ее за такую просьбу, Катерина восклицает: «Куда мне, бедной, деться? За кого мне ухватиться? Батюшки мои, погибаю я!» (II, 247).
Мир без отцов становится миром бездомным: герои избегают дома или стремятся из него вырваться. Тихон ждет не дождется возможности уехать, чтобы напиться; Дикой ведет долгие разговоры с Кабанихой, лишь бы не идти домой; Варвара бежит из дому с Кудряшом; а Катерина, после своего признания, говорит: «…мне что домой, что в могилу – всё равно. Да, что домой, что в могилу!.. что в могилу! В могиле лучше…» (II, 281).
Преступление Катерины, ее самоубийство, – это самый дальний побег из мира, в котором пустует место отца.
Советуем почитать
Добролюбов Н. А.Луч света в темном царстве. Любое издание.
Журавлева А. И.Свои люди – сочтемся // А. Н. Островский: Энциклопедия / гл. ред. и сост. И. А. Овчинина. – Кострома: Костромаиздат; Шуя: Изд-во ФГБОУ ВПО «ШГПУ», 2012. С. 390–394.
Лотман Л. М.Островский и [русская] драматургия второй половины XIX в. // История всемирной литературы: В 9 т. / АН СССР; ИМЛИ им. А. М. Горького. – М.: Наука, 1983–1994. Т. 7. С. 62–75.
Павлов А. В.Мотивы поведения героя (по комедии А. Н. Островского «Свои люди – сочтемся») // Вестник Костромского государственного университета им. Н. А. Некрасова. 2013. Т. 19. № 1. С. 124–127.
Федотов А. С.Письма М. Н. Островского А. Н. Островскому: 1848–1849 гг. // Вестник Московского университета. Сер. 9. Филология. 2011. № 3. С. 194–221.
Глава 4. Первая русская антисказка
Припав к моим сосцам, не молоко,
А желчь из них высасывайте жадно,
Невидимые демоны убийства,
Где б злу вы ни служили.
Шекспир, «Макбет»
Лесков и криминальный сюжет
Николай Семёнович Лесков родился в феврале 1831 года в селе Горохово Орловской губернии. Отец его, Семён Дмитриевич Лесков, был выходец из духовной среды и служил в Орловской уголовной палате. Он дослужился до потомственного дворянства и имел репутацию дотошного следователя, способного распутывать самые сложные дела.
О своем отце писатель рассказывал в письме к П. К. Щебальскому от 16 апреля 1871 года: «У меня был отец, большой замечательный умник и дремучий семинарист, в которого, однако, влюбилась моя мать, чистокровная аристократка. Отец мой был близок к Рылееву и Бестужеву, попал на Кавказ, потом приехал в Орел, женился и при его невероятной наблюдательности и проницательности прослыл таким уголовным следователем, что его какие-то сверхъестественные способности прозорливости дали ему почет, и уважение, и всё что Вы хотите, кроме денег, которыми его позабыли»[105]. После 1839 года отец Лескова поссорился с начальством, и семья переехала в село Панино, неподалеку от города Кромы. Через десять лет после переезда Семён Дмитриевич скончался от холеры.
Николай поступил в гимназию, но учеба давалась ему тяжело, в чем обнаруживается странное сходство Лескова с Некрасовым, который также не преуспел, обучаясь в гимназии. Тем не менее юноша много читал, пользуясь книгами богатой библиотеки своей тетки, Александры Васильевны Зиновьевой, жившей в Орле.
Получив свидетельство об окончании лишь пяти классов гимназии, в июне 1847 года Лесков поступил на службу канцеляристом в Орловскую палату уголовного суда, где ранее служил его отец. Уже через год Лесков стал помощником столоначальника, а еще через год был переведен в штат Киевской казенной палаты на должность помощника столоначальника по рекрутскому столу ревизского отделения. В июне 1853 года он был произведен в коллежские регистраторы, а в октябре того же года стал столоначальником и позже получил чин губернского секретаря. В тот период жизнь его была связана с криминалистикой гораздо больше, чем с литературой.
В 1850 году Лесков вольнослушателем стал посещать Киевский университет. Он изучал польский язык, увлекся иконописью, участвовал в религиозно-философском студенческом кружке, общался с паломниками, старообрядцами и сектантами.
В 1857 году, закончив свое обучение в университете и оставив государственную службу, Лесков перешел на работу в частную коммерческую компанию. По ее делам он много путешествовал по России, что, как он сам позже писал, позволило ему увидеть страну в самых разных ее проявлениях.
«Он знал Русь “от Черного моря до Белого и от Брод до Красного Яру” и любил заявлять “я сам народ” и вместо проблемных романов писал “случаи из жизни”»[106].
«Народную русскую толщу он знал лучше других классиков»[107].
Лесков видел, что «сверху донизу совершаются беззакония и злоупотребления, и принялся по-своему вычищать сор русской жизни»[108]. Уже в ранней публицистике – например, в статьях «Несколько слов о полицейских врачах в России» и «Полицейские врачи в России» (обе 1860) – он разоблачает взяточничество и предлагает увеличить годовое содержание врачей, чтобы взятка не становилась условием их выживания. Но к моменту выхода повести «Леди Макбет Мценского уезда» Лесков, публиковавший свои первые произведения под псевдонимом М. Стебницкий, успел уже стать изгоем в литературном сообществе. Это произошло после выхода в свет его первого романа «Некуда» (1864), сатирически изображавшего быт нигилистической коммуны. Роман этот возмутил Писарева. В статье «Прогулка по садам российской словесности», подвергнув «Некуда» уничижительной критике, Писарев задавался вопросами: «1) Найдется ли теперь в России – кроме “Русского вестника” – хоть один журнал, который осмелился бы напечатать на своих страницах что-нибудь выходящее из-под пера г. Стебницкого и подписанное его фамилиею? 2) Найдется ли в России хоть один честный писатель, который будет настолько неосторожен и равнодушен
Лескова не принимали ни консерваторы, ни демократы-разночинцы. «Честные, моралистические, не лишенные здравого смысла, весьма “английские” взгляды … шли вразрез как с “левыми”, так и с “правыми” идеями русского общества XIX века. Его убеждения, которые он пронес через всю свою жизнь, были предметом нападок и обвинений со стороны радикалов и критиков. Отношение к Лескову как к автору западные ученые сравнивают с литературной репутацией Редьярда Киплинга, который также страдал от нападок критиков на его творчество и политические идеи»[110].
«Леди Макбет Мценского уезда» Лесков писал в 1864 году, гостя у брата в Киеве. Окончание работы датировано 26-м ноября. Повесть давалась эмоционально тяжело, о чем автор сообщал писателю В. В. Крестовскому: «Когда я писал свою “Леди Макбет”, то под влиянием взвинченных нервов и одиночества чуть не доходил до “бреда”. Мне становилось по временам невыносимо жутко, волос поднимался дыбом, я застывал при малейшем шорохе, который производил сам движением ноги или поворотом шеи… С тех пор избегаюописанийтаких ужасов…»[111].
В замысле повести отразились несколько источников. Во-первых, очевидные – «Макбет» Шекспира и «Гроза» Островского; во-вторых – сюжет лубочной картинки «О купеческой жене и приказчике»[112]; в-третьих – личные воспоминания самого автора, о которых он поведал в автобиографических записях «Как я учился праздновать»: «Раз одному соседу старику, который “зажился” за семьдесят годов и пошел в летний день отдохнуть под куст смородины, нетерпеливая невестка влила в ухо кипящий сургуч. Я помню, как его хоронили. Ухо у него отвалилось. Потом ее на Ильинке на площади “палач терзал”. Она была молодая, и все удивлялись, какая она белая»[113]. Вот для сравнения соответствующий отрывок из повести: «На торговой площади» палач отсчитал положенное число сине-багровых «рубцов на обнаженной белой спине Катерины Львовны…» (I, 131).
Впервые повесть была опубликована в журнале братьев Достоевских «Эпоха» в 1865 году[114]. Повторно – в 1867 году в книге «Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого», для которой первоначальный журнальный вариант был сильно переработан. Ни в 1865-м, ни в 1867 году рецензий на повесть не появилось.
Главная героиня повести, Катерина Измайлова, не типична для русской литературы: Лесков впервые явил женщину-убийцу. Она убивает холодно и по расчету, движима лишь необоримым вожделением, а вовсе не аффектом или необходимостью самозащиты[115]. Вот как это новаторство сформулировал Д. П. Святополк-Мирский в своей знаменитой «Истории русской литературы»: «Это очень сильное исследование преступной страсти женщины и веселого цинического бессердечия ее любовника. Холодный беспощадный свет льется на всё происходящее и обо всём рассказано с крепкой “натуралистической” объективностью»[116].
Вывихнутое нравственное сознание героини уловил и отразил в опере «Катерина Измайлова» Д. Д. Шостакович: «За музыкальной концепцией легко прочитывается концепция этическая. На место женщины-страстотерпицы, женщины-терпеливицы, опоэтизированной вековым развитием русской оперы, выдвинута натура бунтующая и своевольная. На место традиционных “носителей зла”, которые в опере прошлого бывали либо масштабно-величественными, либо хара́ктерными и не масштабными, – выведено нечто грандиозное и вместе с тем отвратительно реальное, рельефное, бытовое, ощущаемое почти физиологически: толпа»[117].
В своей повести писатель изобразил героиню в ненормальном нравственном состоянии, поскольку именно женской любви Лесков отводил возвышающую роль. В письме Б. М. Бубнову от 14 мая 1891 года он выразил это так: «…места, занятые в старину “силой” и “страстью любовною” … надо заместить “милосердием” и“любовью”в высшем смысле этого слова, – “любовь по мысли” – по сознанию превосходства ясности ума и благородства чувств …. Байрон в переделке Алексея Толстого и говорит о “таком сердце” – о такой,возвышающейженщине и оеетворческой, благодетельной любви. … И “такое сердце” (женщины, возносящей дух мужчины выше и объединяющей его с божеством) всегда должно быть и будет предметом думы поэта. Любовь, основанная на этом, – велика и священна…» (XI, 489).
Однако своей сестре, Ольге Семёновне, он писал и о другом роде женской любви и ее влиянии на мужчину: «…любят жаркое, любят справедливость, любят халат, любят лошадь, на которой шибко ездят… Всё это называется “любить”… Любят человека, стараясь о том, чтобы он становился лучше, умнее, сведущнее, справедливее, и тогда стараются, чтобы ум его окрылялся и служил светом для других. Были и есть добрые и умные женщины, которые так любят. И мужчины, ими любимые, растут в уме и духе. И это есть хорошая любовь. А то есть другая любовь, когда женщина не объединяет мужчину с миром и лучшими идеями, а напротив – отторгает его даже от лиц, к которым он должен бы чувствовать нравственный долг… Это тоже делается по любви, но это есть любовь глупая, и низкая, которая не внушает уважение и не даст мужчине развить его лучшие дарования … Лучше было бы даже, если бы такой любви совсем и не было, или бы ее называли по крайней мере не любовью, а тем, чем ее следует называть, т. е. глупостью и озорством…»[118].
Вопрос о том, как появился диковинный для русской литературы XIX века образ Катерины Измайловой, почему Лесков воспринял его как востребованный эпохой, получает свой ответ в контексте дискуссий вокруг «женского вопроса», развернувшихся во второй половине XIX века.
Русские женщины и эмансипация
Грань меж добром и злом, сотрись…
Шекспир, «Макбет»
Глобальные перемены общественного сознания, которые происходили в пореформенное время, сделали вопрос о роли женщины в обществе, о ее месте, ее правах и обязанностях наравне с мужчинами одним из самых обсуждаемых: «…все последующие за отменой Крепостного права реформы в первую очередь были ориентированы на мужское население и их права: земля выделялась на мужчин, земства формировались из мужчин. Женское образование существенно отличалось от мужского во всех аспектах. Даже после великих реформ оставался вопрос о роли женщины в русском обществе и перспективах ее личностного развития»[119]. В то же время женский труд привлекался все активнее, потому что развивалась промышленность. Условия работы были тяжкими. Кроме того, «необходимость работать была зачастую вынужденной: женщинам нужно было содержать семью, поэтому им приходилось осваивать новые профессиональные роли. Таким образом, не только идеи женской эмансипации, но и финансовая необеспеченность становятся движущей силой “женского вопроса”»[120].
Вслед за Островским Лесков также ставил вопросы об эмансипации женщин. Свои мысли он думал отразить не только в публицистике, но и в серии из двенадцати очерков. Посылая «Леди Макбет Мценского уезда» редактору журнала «Эпоха» Н. Н. Страхову, Лесков пояснял: «“Леди Макбет нашего уезда” составляет 1-й № серии очерков исключительно одних типических женских характеров нашей (окской и частью волжской) местности. Всех
Занимая двойственную позицию по женской эмансипации, соединяя элементы консервативной мысли и мысли прогрессивной, Лесков много писал о «женском вопросе». Среди его статей на эту тему: «Русские женщины и эмансипация» (1861), «О женском отделении нашей типографии» (1863), «Несколько слов ответа домашнему летописцу “Русского слова” по поводу типографских наборщиц» (1863), «Николай Гаврилович Чернышевский в его романе “Что делать?”» (1863), «Загробный свидетель за женщин. Наблюдения, опыты и заметки Н. И. Пирогова, изложенные в письме к баронессе Э. Ф. Раден. С предисловием и послесловием Н. С. Лескова» (1886), «Специалисты по женской части» (1867) и другие.
Лесков обосновывал мысль, что государству экономически выгодно, чтобы женский труд оплачивался хорошо. Он принимал личное участие в судьбах женщин, занявшихся творческими профессиями[121], и судил об их достижениях с профессиональной, а не с гендерной точки зрения: хлопотал о тех, кто вдохновенно трудился, возмущался теми, кто был не способен вести дела.
Одновременно Лесков выступал против того, что понимал как квазиэмансипацию – в этом он усматривал нравственный нигилизм. В статье «Русские женщины и эмансипация», мысли которой позже были проиллюстрированы им в очерке «Леди Макбет Мценского уезда», писатель оппонирует тезису Белинского о том, что «воспитание женщины должно гармонировать с ее назначением, и только прекрасные стороны бытия должны быть открыты ее ве́дению, а обо всем прочем она должна оставаться в милом простодушном незнании»[122]. Лесков настаивает на том, что пропаганда подобного рода взглядов привела к тому, что «убила в самих женщинах естественное стремление к праву разумно пользоваться своею свободой»[123] и к тому, что они стали безнравственно ею пользоваться, нарушая общественные законы, что привело в итоге к толкованию эмансипации как женской безнравственности: «Всё безнравственное, созданное во французском обществе литературою известного направления и деморализированными нравами общества, нашло симпатию между многими русскими женщинами и сделалось известным у нас под именем эмансипации. Это несчастное смешение понятий эмансипации с понятием о нарушении всех нравственных законов и добровольно принятых обязанностей было и есть причиною того, что даже не самые отсталые умы многих европейских стран страшатся женской эмансипации едва ли не более чем занесения в их благополучные страны турецкой чумы»[124].
При этом Лесков признает, что русский гражданский кодекс в отношении прав женщины на владение собственностью прогрессивнее кодексов европейских[125]. В «Леди Макбет Мценского уезда» эта мысль иллюстрируется отнюдь не бедственным положением овдовевшей Катерины Львовны: «Не пропадать же коммерческому делу. Катерина Львовна жена своему мужу законная; долгов в виду нет, ну и следует, стало быть, допустить ее, и допустили. Живет Катерина Львовна, царствует…» (I, 122).
В статье писатель связывает истоки нравственности со свободой, свобода и нравственность, по Лескову, взаимообусловлены: «Рабство, в какой бы форме оно ни выражалось, в виде ли насилия и деспотизма, или в виде “рыцарского любовного служения” и беспрерывной опеки контрольного характера, – всегда плохая почва для развития гражданских добродетелей»[126].
Несвободные люди легко принимают безнравственность за свободу. Новые идеи, пришедшие из Франции, вскружили многим людям головы, и эмансипация стала пониматься ими как свобода от нравственных норм: «Весьма естественно, что русские женщины, нимало не знакомые с законами человеческого права, никогда не останавливавшиеся над его принципами, не вдававшиеся в изучение общественной физиологии, не могли быть разборчивыми в выборе путей к освобождению себя от зависимости, которая становилась им невтерпеж, и бросились искать свободы, ничего не уважая, тем анархическим путем, который наделал столько горя и профанировал у нас слово “эмансипация”. Повторяем: всё это не могло быть иначе при известном социальном положении и служит только доказательством старого афоризма, что рабство растлевает нравы»[127].
Бывший раб становится деспотом, и это правило распространяется и на женщин: «Вырываясь всеми позволительными и непозволительными способами из цепей мужского и семейного деспотизма, русская женщина сама часто делалась самым ярым, самым неистовым деспотом и в семье, и в обществе. Поправ права беззаконные, права, стеснявшие ее свободу, она стремилась упрочить свою самостоятельность попранием чужих прав, нередко самых святых, самых законных, – словом, тех самых прав, которые только что отстояла для самой себя»[128].
В статье Лесков объяснил судьбу обеих Катерин – и Кабановой, и Измайловой. А судьба обеих такова, что без образования, без общественного дела, без интеллектуального кругозора обе они оказались обречены искать в любви не просто утешение, но сам смысл жизни. Но любовь такого рода в большинстве случаев приводит к падению, потому что законного спутника жизни любить оказывается невозможно, а отношения на стороне – безнравственны, да и тоже приводят к разочарованию: «Обман, деспотизм, недостойное предпочтение и разное другое безобразие любимого человека возмущает их; они ищут средства примириться с жизнью и не находят его, потому что все другие интересы жизни чужды им. За пределом семьи нет ничего, что могло бы интересовать их …. Словом, широкий мир мысли и самостоятельного труда неведом им, рожденным для жизни, но воспитанным исключительно “для любви и счастья”»[129].
Эта мысль подтверждается в повести интеллектуальной и нравственной пустотой Катерины Измайловой: героиня томится скукой, но, не имея интеллектуальных и нравственных запросов, не может ее побороть: «Читать Катерина Львовна была не охотница, да и книг к тому ж, окромя киевского патерика, в доме их не было» (I, 98).
В статье «Русские женщины и эмансипация» Лесков замечает: «Сила этого воспитания беспрестанно заставляет их (женщин. –Г. С.) искать жизни только в любви, а любовь не всегда сопутствует жизни …. Кроме того, любовь может быть попрана, разрушена без вины женщины. Тогда начинается борьба чувства с долгом и с разумом, пребывающим в девственном неразвитии и потому не оказывающим сильных сопротивлений. Долго иногда длится эта мучительная борьба, много льется видимых и невидимых миру слез, пока наконец вопрос на жизнь и смерть решится. Наконец неумолимая потребность любить берет верх над рассудком, соображения путаются, расчет теряется, вера в новую любовь, в новую жизнь обхватывает всё существо женщины, неотразимое влечение является во всём своем всесилии
В повести эта мысль также художественно отражена: в первой главе Катерина Львовна заявлена не как страстная натура, томящаяся без истинной любви, а как человек, безгранично скучающий в мужнем дому, и этот мотив скуки уже в зачине повторяется трижды: «скука непомерная в запертом купеческом терему с высоким забором и спущенными собаками»; «довольствие и доброе житье Катерины Львовны в свёкровом доме было самое скучное»; «скучною жизнью жилось Катерине Львовне в богатом свёкровом доме» (I, 98).
Повествование построено так, что скука со временем не рассеивается, а преумножается до состояния трагического окаменения. Обездвиженность сообщается даже дому, при описании которого лишь единожды используется глагол, и таким образом текст воссоздает исключительно статичное пространство: «Везде чисто, везде тихо и пусто, лампады сияют перед образами, а нигде по дому ни звука живого, ни голоса человеческого» (I, 97).
А если движение какое-то и есть, то безвыходное, бесцельное, по замкнутому кругу, как бы предвещающее ход дальнейшего повествования: «Походит, походит Катерина Львовна по пустым комнатам, начнет зевать со скуки и полезет по лесенке в свою супружескую опочивальню, устроенную на высоком небольшом мезонинчике. Тут тоже посидит, поглазеет, как у амбаров пеньку вешают или крупчатку ссыпают, – опять ей зевнется, прикорнет часок-другой, а проснется – опять та же скука русская, скука купеческого дома, от которой весело, говорят, даже удавиться» (I, 98).
И всё, что дальше делает Катерина Львовна, – всё от скуки, и никаких других более высоких или более низких соображений у нее нет: «Она действует и живет в мутном, демоническом сне: от скуки идет смотреть на забавное игрище в начале повести, воспринимая, между прочим, его как вполне реальное, о чем свидетельствует диалог с ее будущим полюбовником. От скуки принимает соблазн прелюбодеяний, а вот уже далее злоба разнузданной гордыни всё сильнее и сильнее околдовывает ее и в конце повести превращает в камень»[131].
Безделье и скука, на которые обречена Катерина Измайлова, связаны с еще одним важным кругом размышлений Лескова – о том, что человеку нравственно необходимо иметь и делать свое дело. Необходимость делать свое дело касается и женщин, основой нравственности которых, как и у мужчин, Лесков видел прилежный труд в сочетании с религиозной жизнью. Для Лескова практическая деятельность – одна из основ нравственности. «Его праведники и праведницы отличаются практической деятельностью и конкретной заботой о ближнем»; «Практическая деятельность и особенно исполнение долга характеризуют идеальных женщин в творчестве Лескова»[132]. Катерина же Львовна ничем не занимается – всякая практическая деятельность, да даже и просто созерцательность ей абсолютно чужды.
Актуальная постановка вопроса у Лескова (скука – первопричина преступления) подтверждается неожиданным сходством его «Леди Макбет» с «Мадам Бовари» Флобера (французский роман был переведен на русский язык в 1858 году). И Эмма Бовари, и Катерина Измайлова вышли замуж не по любви, обеих снедала скука, и единственной отдушиной для обеих героинь стала плотская страсть. Обе женщины не считаются с социальными запретами, не испытывают чувства вины. В этом смысле их поведение напоминает мужское в подобных обстоятельствах: «По словам Бодлера, мадам Бовари оказывается “странным андрогином”, который “сохранил свою привлекательность мужской души в очаровательном теле женщины”. Следуя нормам мужского поведения, Эмма Бовари (как и Катерина Львовна) отдается тому, кто не равен ей. Бодлер ее называет “маленькой леди Макбет, спаренной с неспособным капитаном”»[133].
Итак, повесть становится иллюстрацией мысли Лескова о «женском вопросе», где в единый узел завязаны и внешние социальные обстоятельства, и внутренняя неспособность иных женщин к нравственным и интеллектуальным запросам. Какую же перспективу намечает автор в разрешении этого вопроса и какую роль для этой перспективы играют отсылки к другим художественным произведениям?
Две леди Макбет
Ко мне, о духи смерти! Измените
Мой пол. Меня от головы до пят
Злодейством напитайте.
Шекспир, «Макбет»
В XIX веке в английском и русском обществах возрос взаимный интерес к русской и английской литературе. Англия занимала важное место и в творческом сознании Лескова. Хотя в Англии он не бывал и английским языком не владел, он интересовался английской богословской, эстетической и философской мыслью, ценя в ней «высокий содержательный уровень, отсутствие … национальной, конфессиональной и научной узости…»[134].
Переведенные на русский язык труды английских богословов, писателей и философов составляли значительную часть лесковской библиотеки, насчитывавшей более трех тысяч томов. Было среди них и Полное собрание сочинений Шекспира. Из чего следует, что образ леди Макбет возник в названии очерка неслучайно, что Лесков глубоко осмыслил классическое наследие английской литературы[135], в частности Шекспира, в пьесах которого, включая «Макбета», сделал множество пометок.
Уже в начале повести прямо сказано, что главная героиня разыграла «некогда страшную драму, после которой наши дворяне, с чьего-то легкого слова, стали звать ее леди Макбет Мценского уезда» (I, 96). Сходство между женой Макбета и женой купца Измайлова очевидно: обе идут на убийства, чтобы получить состояние и власть, обеим удается задуманное, обе пытаются скрыть следы своих преступлений, и обе погибают. Но есть и различия: лесковский Сергей – скорее противоположность «храбрецу Макбету», а страсть героинь имеет неодинаковую природу: леди Макбет одержима лишь властью, а Катерина Львовна, утомленная скукой, всецело отдалась прелюбодейству и всё творила ради него.
Преступный путь обе героини начинают с отцеубийства. Катерина Измайлова убивает свёкра, а леди Макбет избавляется от короля Дункана. Свёкор по своему статусу тоже «король» – он отец и правитель семейства. Но вот по нравственному наполнению отцовские образы различны.
Король Дункан пользуется всеобщей любовью и уважением. Он действует как истинный отец: он блюститель закона, он способен усыновить, проявляет заботу об усыновленном Макбете, ставя превыше всего свои отцовские обязанности, а не права. Вот, например, он говорит Макбету: «Начав тебя растить, я постараюсь, / Чтоб ты расцвел»[136]. О добродетелях Дункана вспоминает и сам колеблющийся Макбет: «К тому же правил / Дункан так мягко, был в высоком сане / Так чист, что добродетели его, / Как ангелы господни, вострубят…»[137]. Истинность, неподдельность этой отцовской фигуры такова, что леди Макбет, предпочитая подначивать колеблющегося мужа, сама не готова совершить злодеяние, потому что Дункан напоминает ей и собственного отца: «Не будь Дункан во сне так схож / С моим отцом, я всё б сама свершила»[138].
А Борис Тимофеич Измайлов бесконечно далек от такого образа, он гораздо ближе к Дикому и Большову Островского, а потому в связи с ним уместно говорить
Итак, первое убийство в обоих сюжетах – это убийство отца, потому что отцовская фигура, воплощающая Закон, вступает в конфликт со страстью, поглощающей обеих героинь и отметающей любые законы. Первое убийство – отца – делает возможной и череду последующих убийств.
Катерина Львовна совершает преступления самостоятельно, объединяя в себе черты и леди Макбет, и самого Макбета: «…в дерзких действиях Катерины Львовны против мужа удушение его руками (типичный мужской modus operandi) опережает действие яда. В этом эпизоде Катерина Львовна превращается в гибрид Макбета и леди Макбет, любовник же становится орудием убийства»[139]. Словосочетание в отношении Сергея «орудие убийства» имеет не фигуральное, а буквальное значение: «Катерина Львовна нагнулась, сдавила своими руками Сергеевы руки, лежавшие на мужнином горле, и ухом прилегла к его груди. Через пять тихих минут она приподнялась и сказала: “Довольно, будет с него”» (I, 120). Сходство между Измайловой и Макбетом усиливается и мотивом невозможности для злодея творить молитву. Макбет говорит после убийства Дункана: «Что не дало мне вымолвить “аминь”? / Молитвы я алкал, но комом в горле / “Аминь” застряло»[140].
Финалы обеих историй и похожи и различны одновременно. Для обеих героинь действительность теряет значение: леди Макбет, пытаясь отмыть от воображаемой крови свои руки, погружается в безумие, Катерина Измайлова окаменевает и остается одержима единственной страстью – вожделением к любовнику. Обе кончают жизнь самоубийством. Но, в отличие от леди Макбет, купчиха не испытывает никаких угрызений совести.
Две Катерины
Островского Лесков высоко ценил как мастера слова и во многом следовал за его художественной мыслью: «Уже самый типаж Лескова – молодая купеческая жена (“Леди Макбет”), сваха (“Воительница”), самодур (“Расточитель”) – ассоциируется с персонажами пьес Островского, но в трактовке темы, в раскрытии образов писатель пытается идти своим путем»[141]. Этот «свой путь» выражается в том, что, если Островский в той же «Грозе» изображает «луч света» (хоть и последний в закатном небе Калинова), то Лесков – саму тьму: «Страшная непредсказуемость обнаруживается в душах героев. Какая там “Гроза” Островского – тут не луч света, а фонтан крови бьет со дна души; тут Анна Каренина предвещена – отмщение бесовской страсти; тут Достоевскому под стать проблематика – недаром же Достоевский и напечатал “Леди Макбет…” в своем журнале. Ни в какую “типологию характеров” не уложишь лесковскую четырехкратную убийцу ради любви»[142].
Героини Островского и Лескова не случайные тезки: обе замужем, обе бездетные, обе заперты в мужнем доме, обе страдают от существующего уклада: одна – от неволи, другая – от скуки; обе натуры страстные и способные к «незаконной» любви.
Катерина Кабанова – из любящей семьи, и росла как любимый ребенок. То же – и у Катерины Измайловой: «…живя девушкой в бедности, она привыкла к простоте и свободе: пробежать бы с ведрами на реку да покупаться бы в рубашке под пристанью или обсыпать через калитку прохожего молодца подсолнечною лузгою; а тут всё иначе» (I, 97).
Но героини различны по отношению к вере: набожную Катерину Кабанову мы видим в церкви (и там «у ней на лице улыбка ангельская, а от лица-то будто светится»), а Измайлову – нет. Она не только не боится Бога, но даже не задумывается о нем. А при попытке молиться у нее возникают богопротивные мысли: «Катерина Львовна хочет припомнить молитву и шевелит губами, а губы ее шепчут: “как мы с тобой погуливали, осенние долгие ночи просиживали, лютой смертью с бела света людей спроваживали”» (I, 141).
Разное у них и отношение к запретной любви. Для Кабановой она – грех. А в Катерине Измайловой просыпается что-то языческое. Для ее любви не существует ни нравственных препятствий, ни житейских – даже страх каторги ее не останавливает.
Героини приходят к одинаковому концу – к самоубийству. В свете морали XIX века это закономерный финал для жен, изменивших мужу (отношение к женской измене было гораздо строже, чем к измене мужской). Но если самоубийство Катерины Кабановой – это попытка искупления и это символ гибели уходящей эпохи, то самоубийство Катерины Измайловой, мотивированное убийством соперницы, не наказание и не искупление, – это победа демонических сил, владеющих героиней и достигающих в этот момент апогея своей власти. И потому финал повести Лескова оказывается совершенно неожиданным с точки зрения морали.
Окаменение
…на моем челе – венец бесплодный,
В моей деснице – бесполезный скипетр.
Не сыну мною передан он будет…
Шекспир, «Макбет»
На губительный путь героиню повести Лескова толкают обстоятельства, связанные с общим разложением прежнего уклада, с утратой в этом укладе, при его коснеющей догматичности, нравственного начала. Если говорить о сознании – в Катерине Измайловой уже мертво всё человеческое.
Такой взгляд нуждается в обосновании, и мы попробуем это сделать.
В экспозиции повести представлены семейные отношения: их участники – главная героиня, Борис Тимофеич (свёкор, глава семейства) и Зиновий Борисыч, его сын и муж Катерины Львовны. В этой семье в действительности нет ни отцов, ни детей. Борис Тимофеич, по сути своей, лжеотец – он хранитель догмы без любви, прошлого без будущего, прав без обязательств. Он замечает, когда его невестка нарушает закон, но он слеп и глух к ее несчастью: «Скучною жизнью жилось Катерине Львовне в богатом свёкровом доме в течение целых пяти лет ее жизни за неласковым мужем; но никто, как водится, не обращал на эту скуку ее ни малейшего внимания» (I, 98).
Свёкор становится тенью отцовской фигуры уже в инфернальном своем посмертии – в виде кота, являвшегося Катерине Львовне. Толковать ли это как знак пытающейся пробудиться в ней совести – или это знак реальной потусторонней силы? В любом случае, этот кот – напоминание о законе, то есть он носитель отцовских черт. Эти черты присутствуют, но они ничего не значат, потому что кот-свёкор слеп: «…я весь вот и поубавился и котом теперь показываюсь тому, кто мало обо мне разумеет, что я такое есть в самом деле. Ну, как же нонче ты у нас живешь-можешь, Катерина Львовна? Как свой закон верно соблюдаешь? Я и с кладбища нарочно пришел поглядеть, как вы с Сергеем Филипычем мужнину постельку согреваете. Курны-мурны, я ведь ничего не вижу. Ты меня не бойся: у меня, видишь, от твоего угощения и глазки повылезли. Глянь мне в глаза-то, дружок, не бойся!» (I, 113).
Муж же Катерины Львовны, бесплодный Зиновий Борисыч, не может стать отцом ни в биологическом, ни в нравственном
Справедливость утверждения, что Измайловы не имеют будущего, подтверждается и на уровне сказового стиля, и на уровне волшебных сказочных элементов, которые просматриваются в начале повести.
Волшебная сказка – это описание пути героя к воцарению, пути от прошлого к будущему, от юношества – к взрослению и отцовству. Повесть Лескова начинается, как сказка: героиня томится в тереме, тоскует, ждет избавителя. Стиль ее похож на сказочный зачин, хотя и в ироничном ключе: «Сидела раз Катерина Львовна у себя на вышке под окошечком, зевала-зевала, ни о чем определенном не думала, да стыдно ей, наконец, зевать стало» (I, 98). Но сюжет развивается антисказочный – добро вовсе не побеждает зло, всё происходит прямо навыворот: избавитель оказывается соблазнителем и соучаствует в преступлениях, а героиня совершает пять убийств, если в их число включить и самоубийство. Извращено, кажется, всё: сказовый стиль не соответствует описываемым событиям, значение имени героини («чистая») – ее мерзким деяниям, дом становится антидомом, потому что превращается, по сути, в кладбище, в мертвый дом.
То, что перед нами антисказка, поддержано и церковным календарем: самое страшное свое злодеяние – удушение ребенка – Катерина Львовна совершает в то время, когда в церквах идут всенощные службы под большой христианский праздник Введения во Храм Пресвятой Богородицы, – а в ее душе «словно демоны с цепи сорвались». Причем она убивает малолетнего племянника именно в ту ночь, когда впервые у нее под сердцем шевельнулся собственный ребенок. Так Катерина становится антиматерью и антибогородицей. Ее прямо противоположное Богородице начало проявляется и в череде эпизодов, где она не просто убивает, но и творит прямо противоположное христианскому обряду: мужа лишает возможности покаяться, быть отпетым и похороненным по-христиански, племянника душит, когда он читает житие святого, то есть во время религиозного действия, а в последней сцене, перед тем, как броситься в Волгу, она пытается молиться, да вместо молитвенных слов на ум ей приходят лишь блудливые воспоминания.
Любовник Катерины Львовны, приказчик Сергей, став отцом в биологическом смысле, совершенно не является им в смысле нравственном. Он не видит в будущем ребенке наследника. Отцовский же интерес всегда связан с вопросом наследования, то есть с вопросом планируемого будущего и с волевой готовностью следовать долгу, а не отдаваться сиюминутным прихотям и чувствам. Сергею неведом долг, им движут лишь корысть и вожделение. И символично, что, хотя основной инициатор и исполнитель преступлений – Катерина Львовна, именно Сергей подсказал ей избавиться от Феди, именно с его подачи Катерина Львовна, до этого и не предполагавшая убивать племянника, задумалась об этом.
В отношении убитого Феди в ракурсе отцовской темы важны два момента:
• Значение его имени – «дар Божий». На символическом уровне убийство этого ребенка – не просто преступление, а отказ от божеского дара.
• Федя Лямин – законный наследник в роду Измайловых, и, убивая его, Катерина Львовна и Сергей обрывают всякую связь с будущим.
Этот мотив избавления от наследников, чтобы «царствовать» самому, звучит и в шекспировском «Макбете», когда Макбет делает страшное для себя открытие, что злодеяние, на которое он решился, для него бесплодно, потому что он не отец и нет у него своих наследников: «Так, значит, / Я душу погубил для внуков Банко, / Убил Дункана доброго для них. … / Чтоб трон достался им, потомкам Банко!»[143]
Для Катерины Измайловой отсутствующее в ней материнское начало (как и для Сергея – начало отцовское) полностью замещается началом сексуальным, складывается ощущение, что для Лескова женская сексуальность и безбожие (отсутствие отца) в этом контексте уравнены между собой: «Криминальная история становится на протяжении текста “исследованием сексуальности в чистом виде”»[144]; «В изображении писателя от первого злодейства Катерины до последнего – утопления соперницы Сонетки – все они связаны с плотской страстью. Криминальные сцены выписаны с обилием деталей, указывающих на то, что мотивы этих преступлений совмещают в себе и патологическое, и эротическое начала. Иначе говоря, эрос постоянно соединяется с танатосом. Катерина Львовна использует руки своего любовника как оружие, и младенец Федя задушен не столько подушкой, сколько наваливающейся на него объемистой грудью своей “тетеньки”»[145].
Похоже, что, по Лескову, отсутствие отца, то есть устремленности взгляда в будущее, истощает и в женщине ее женское начало. Катерина Измайлова не состоится как мать, и неслучайно она ведет себя подобно мужчине: например, заигрывая с Сергеем, вызывает его драться, илизаставляетобнимать и целовать себя. Она ненасытна в физической близости и мечтает лишь о ней. Именно возможность сохранить, удержать ее и становится главной мотивацией к убийствам. В XIX веке инициатива в половых отношениях рассматривалась исключительно как мужская прерогатива, а потому читателю той эпохи подобное поведение героини представлялось паталогическим и ассоциировалось с языческой разнузданностью.
Одновременно, по мере того как Катерину Львовну захватывает плотская страсть, лишенная каких бы то ни было нравственных ориентиров, она становится равнодушна ко всему остальному: сначала – к мужу, потом – к преступлению, потом – к собственному ребенку, а в конце – и к самой себе: «…для нее не существовало ни света, ни тьмы, ни худа, ни добра, ни скуки, ни радостей; она ничего не понимала, никого не любила и себя не любила. Она ждала с нетерпением только выступления партии в дорогу, где опять надеялась видеться с своим Серёжечкой, а о дитяти забыла и думать» (I, 132).
В конце повести лесковская героиня становится одержимой во всех смыслах этого слова, для нее существует лишь одно – предмет ее страсти. «Такое финальное состояние одержимости вводит в русскую и мировую литературу Катерину Львовну как персонаж нового типа. Лесков берет классический образ героя, одержимого бесами, и придает ему новое измерение. Демоны больше не угрожают существованию извне, как в “Макбете”. Иррациональные и не поддающиеся никакому контролю силы обнаруживаются в самом психологическом складе героини: Катерина Львовна находится во власти чего-то темного, что выше нее, но одновременно составляет и неотъемлемую часть ее самой»[146].
То, что принято называть аркой героя, никак не накладывается на характеры ни Катерины Львовны, ни Сергея: нравственно они мертвы уже с самого начала повести, без каких бы то ни было шансов на нравственное возрождение. Повествование движется не развитием характеров, а нагнетанием греховной стихии, нравственная развязка, случившаяся до развязки физической (самоубийства), заключена в том, что героиня внутренне окаменела. Об этом говорится трижды: «она окаменела и с деревянным спокойствием собиралась выходить на перекличку»; «она шла совсем уж неживым человеком»; а в третий раз – она, подобно Горгоне или Василиску, вводит в состояние окаменения и окружающих: «Все окаменели от изумления» (I, 142). Исследователи замечают, что эта,
С начала и до конца повести жестокость и дикость нравов – постоянная составляющая описываемых событий. Зло царит не только в душе Катерины Львовны, но и вокруг нее. Разоблачили ее не потому, что люди, пришедшие к ее дому, были движимы благими намерениями, а потому, что после благой всенощной вместо того, чтобы думать о душе, им захотелось подсмотреть, чем там, в доме Измайловых, занимаются.
В повести Лескова зло буквально царит, заполнив собой пустующее отцовское место, потому что образ Отца утрачен и самой героиней, и окружающим ее обществом.
Советуем почитать
Гебель В. А.Н. С. Лесков: В творческой лаборатории. М.: Советский писатель, 1945.
Лесков Н. С.Статья «О литературе и искусстве». Любое издание.
Лесков Н. С.Статья «Русские женщины и эмансипация». Любое издание.
Жэри Катрин.Чувственность и преступление в «Леди Макбет Мценского уезда» Н. С. Лескова // Москва: Портал «О литературе», Literary.RU. Дата обновления: 19 февраля 2008. URL: https://literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfullid=1203423549archive=1203491495
Кучерская М. А.Лесков. Прозёванный гений. М.: Молодая гвардия, 2021.
Глава 5. История несостоявшегося диктатора
Ведь совесть – слово, созданное трусом,
Чтоб сильных напугать и остеречь.
Кулак нам – совесть, и закон нам – меч.
Шекспир, «Ричард III»
Достоевский и криминальный сюжет
Фёдор Михайлович Достоевский профессиональным юристом не был, но и его частная жизнь, и его художественные интересы теснейшим образом связаны с областью права.
Учась в Главном инженерном училище в Санкт-Петербурге, Достоевский оставался страстным читателем художественной литературы, в которой нравственный выбор, криминальная подоплека и юридическая ответственность ставились в основание проблематики. Это в первую очередь, конечно же, и «Капитанская дочка», и «Пиковая дама», и «Дубровский», и «Ревизор», и «Мертвые души».
Известен даже житейский эпизод, связавший пьесу Гоголя с жизнью Достоевского, правда, произошел он не в годы учебы, а значительно позже: 14 апреля 1860 года Достоевскому довелось сыграть роль почтмейстера Шпекина в благотворительном спектакле[147].
Друг братьев Достоевских А. П. Милюков описывает и такой случай из собраний петрашевцев:
«Однажды, я помню, речь зашла о Державине, и кто-то заявил, что видит в нем скорее напыщенного ритора и низкопоклонного панегириста, чем великого поэта, каким величали его современники и школьные педанты. При этом Ф. М. Достоевский вскочил, как ужаленный, и закричал:
– Как? Да разве у Державина не было поэтических вдохновенных порывов? Вот это разве не высокая поэзия?
И он прочел на память стихотворение “Властителям и Судиям” с такою силою, с таким восторженным чувством, что всех увлек своей декламацией и без всяких комментарий поднял в общем мнении певца Фелицы»[148].
Испытал Достоевский и влияние французских просветителей: Вольтера, в чьих повестях «Кандид» и «Задиг» подняты вопросы справедливости, прав человека и судебных ошибок; Жан-Жака Руссо с его «Общественным договором» о естественном праве, социальной справедливости и общественном устройстве. Из более поздних французских писателей Достоевский восхищался Оноре де Бальзаком, мастерски изображавшим сложные социальные и правовые отношения в обществе, и Виктором Гюго, особенно его романом «Отверженные», глубоко исследовавшим отношения закона, справедливости и милосердия.
На правовое сознание писателя повлияли и поэты-бунтари – Фридрих Шиллер, Джордж Байрон, Генрих Гейне.
Достоевскому довелось испытать судебную и пенитенциарную систему и на собственном опыте. Это и предопределило в дальнейшем литературно-правовую рефлексию в его творчестве[149].
15 апреля 1849 года Достоевский прочел на собрании кружка петрашевцев письмо Белинского к Гоголю. Об этом вспоминал А. П. Милюков: «Фёдор Михайлович … прочел это письмо на вечере и потом, как сам он говорил, читал его в разных знакомых домах и давал списывать с него копии»[150]. В ночь на 23 апреля 1849 года 34 члена кружка Петрашевского, включая писателя, были арестованы. Восемь месяцев Достоевский провел в заключении в Петропавловской крепости. По итогам следствия ему был вынесен приговор: «…отставного инженер-поручика Достоевского, за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского и злоумышленного сочинения поручика Григорьева, – лишить на основании Свода военных постановлений … чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием»[151].
В последний момент, уже перед самым расстрелом на Семёновском плацу, смертную казнь заменили каторжными работами в Сибири.
Вот это упомянутое в приговоре «недонесение» – важное слово: именно «недонесение» – та самая черта, которая в сознании Достоевского различает законы христианские и кесаревы. «Недонесение» как выбор в пользу Закона Божьего, а не кесарева, писатель изобразил еще за год до ареста в рассказе «Честный вор», герои которого – чиновник-повествователь и Астафий Иванович – прощают воров: в ситуации выбора между законом и благодатью они выбирают благодать и прощение, то есть недоносительство, которое, с юридической точки зрения, является правонарушением. Сюжет рассказа отражает и личную позицию писателя, выбравшего для себя именно такую линию поведения во время следствия по делу петрашевцев. Сам Достоевский вспоминал: «Я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить из беды других. Но я повредил себе: я не сознавался во всём и за это наказан был строже» (XXVIII, I, 224).
Выбору «не доносить» Достоевский оставался верен всю жизнь. Он никогда не обращался в полицию по поводу мелких краж, которые учиняли его денщик, булочник или портной. Даже в более серьезных случаях писатель не просто отказывался от судебного преследования, но и помогал своему обидчику. Так, в 1879 году его пытался ограбить крестьянин Фёдор Андреев, после чего Достоевский заплатил за него штраф в 16 рублей. Этот сюжет, как и водится в художественной вселенной Достоевского, предсказан им еще в «Неточке Незвановой» (1849), где безымянный помещик отказывается от уголовного суда над скрипачом Ефимовым, прощает его и дает ему в дорогу денег.
Не донесет на Раскольникова и Соня Мармеладова, выбравшая из двух путей – донести или разделить с Раскольниковым его философию – путь третий: истово поверить в его душу и его способность к раскаянию.
А вот другой биографический пример, отразивший отношение Достоевского к праву. Отец жены писателя, Анны Григорьевны Сниткиной, завещал ей, сыну и их матери дома на окраине Петербурга. Своим правом Анна Григорьевна могла воспользоваться только после совершеннолетия. Став женой Достоевского, она мечтала продать дом, чтобы выплатить, наконец, часть долгов мужа. Но до этого, так как сама распоряжаться своим правом она еще не могла, поскольку не достигла двадцати одного года, а Достоевский решительно отказался быть ее попечителем, Анна Григорьевна передала доверенность матери, та (вместе с двумя другими доверенностями) – ее сестре, та – своему мужу, а тот – знакомому. «Этот господин, – вспоминала Анна Григорьевна, – пользуясь в течение трех-четырех лет доходами с
В этом житейском эпизоде важно вот что: во-первых, мошенническая тактика князя Валковского из «Униженных и оскорбленных» (1861) очень напоминает действия управляющего, с которым столкнулись Сниткины; во-вторых – описано это было Достоевским в его романе задолго до того, как похожий сюжет случился в его жизни[153].
После ссылки Достоевский также не раз сталкивался с судебной системой: в 1873 году – по делу о нарушении цензурного устава, в 1879-м – выступил свидетелем в суде (хотя был потерпевшим). Неоднократно писателю грозила долговая тюрьма. Среди его знакомых были лучшие юристы эпохи[154]: А. Ф. Кони, А. В. Лохвицкий, В. П. Гаевский.
В переходную пореформенную эпоху, когда прежний уклад изживал себя, а новый еще не сложился, когда дал знать о себе нигилизм не только базаровского толка, но и правового, многие писатели вводили в свои произведения вопросы и сюжеты, связанные с юридической сферой. Не был исключением и Достоевский. Накануне судебной реформы в его творчестве «наблюдается возрастание значимости криминально-судебной проблематики в структуре произведения: от периферийного мотива суда над Горшковым в “Бедных людях” до “книги очерков” о каторге (“Записки из Мертвого дома”) и криминального романа “Униженные и оскорбленные”»[155].
Всю оставшуюся жизнь после каторги Достоевский уделял пристальное внимание судебным процессам и вел активную общественную деятельность, связанную с судебной и пенитенциарной сферой. В февральском номере «Дневника писателя» за 1876 год Достоевский семикратно повторяет формулу «я не юрист», но «утверждает свое право суда над действительностью»[156]. В октябрьском и декабрьском «Дневнике писателя» за тот же год Достоевский разбирал дело крестьянки Екатерины Корниловой. И ему удалось не только доказать ее невиновность, но и добиться ее оправдания.
С исследованием правовой сферы оказалась тесно связана и тема детства – одна из самых острых в творчестве Достоевского. Она туго переплетена с вопросом отношений между поколениями, между отцами и сыновьями. В 1876 году Достоевский вместе со знаменитым юристом А. Ф. Кони посетил Санкт-Петербургскую земледельческую колонию для несовершеннолетних, основанную в 1871 году. В ту эпоху это было одно из лучших исправительно-воспитательных заведений. Здесь жили всего лишь около семидесяти воспитанников: содержание каждого из них обходилось недешево, а колония была небогата. В том же 1876 году в «Дневнике писателя» Достоевский посвятил своему визиту в колонию главу «Колония малолетних преступников. Маленькие и дерзкие друзья человечества»[157].
И романы Достоевского, и его «Дневник писателя» полны криминальных сюжетов. Опыту каторги посвящены «Записки из Мертвого дома» – в этой книге писатель отразил типажи преступников и глубоко размышлял о природе различных преступлений, о сути и необходимости наказания. Криминальные сюжеты легли в основу его романов «Преступление и наказание», «Бесы», «Идиот», «Братья Карамазовы».
Сразу после смерти Достоевского к исследованию криминальной темы в его творчестве приступили А. Ф. Кони и Н. К. Михайловский, и долгое время она оставалась предметом интереса исключительно юристов, которые рассматривали ее как художественную иллюстрацию правового положения дел в обществе.
Исследователи считают, что Достоевский «внес огромный вклад в криминологию и девиантологию, а также пенитенциарное – уголовно-исполнительное право. В его творчестве нашли отражение многие основополагающие институты уголовного права и процесса (сущность преступления, цели наказания, вменяемость и невменяемость, явка с повинной, неотвратимость наказания, достижение истины по уголовному делу)»[158].
Правовая рефлексия Достоевского, не будучи узкопрофессиональной юридической, включала в свое поле глубокий христианский философский подтекст и опередила «направление поиска целой плеяды правоведов и ученых-юристов (А. Ф. Кони, Б. Н. Чичерин, А. А. Лушников, Н. М. Коркунов, В. Г. Щеглов, Е. Н. Трубецкой, П. И. Новгородцев, П. Е. Казанский, А. С. Ященко, И. В. Михайловский, Л. И. Петражицкий, Е. В. Спекторский и др.)»[159]. О вкладе Достоевского в юриспруденцию сказал в своей речи по случаю столетнего юбилея писателя знаменитый адвокат А. Ф. Кони: «Я не опасаюсь, что меня спросят: “Какое отношение может иметь Фёдор Михайлович Достоевский к собранию юристов?” – и не думаю поэтому, что слово мое будет неуместным… Слово о великом художнике, который умел властно и глубоко затрагивать затаенные и нередко подолгу молчаливые струны сердца, не может быть неуместным в среде деятелей, посвятивших себя изучению норм, отражающих на себе душевную потребность людей в справедливости и искание наилучшего ее осуществления»[160].
Н. А. Бердяев в своей работе «Миросозерцание Достоевского» связывает интерес писателя к криминальному сюжету с исследованием вопроса о свободе, ибо без свободы невозможно зло, но и добро также невозможно, потому что не является добром то, что не стало личным выбором: «Свобода – иррациональна, и потому она может создать и добро, и зло. Но отвергнуть свободу на том основании, что она может породить зло, значит породить зло еще большее»[161]. И далее Бердяев пишет: «Путь свободы переходит в своеволие, своеволие ведет к злу, зло – к преступлению. Проблема преступления занимает центральное место в творчестве Достоевского. Он не только антрополог, но и своеобразный криминалист. Исследование пределов и границ человеческой природы приводит к исследованию природы преступления. В преступлении человек переходит эти пределы и границы. Отсюда необычайный интерес к преступлению. Какую судьбу претерпевает человек, преступающий границы дозволенного, какие перерождения в его природе от этого происходят? Достоевский раскрывает онтологические последствия преступления. И вот оказывается, что свобода, перешедшая в своеволие, ведет ко злу, зло – к преступлению, преступление с внутренней неизбежностью – к наказанию. Наказание подстерегает человека в само́й глубине его собственной природы»[162].
Интерпретируя зло как следствие человеческой природы, Достоевский отрицал мысль о социальной природе зла, потому что такое объяснение снимает с человека личную этическую ответственность: «Верить … в то, что злодей, вследствие давления среды, не мог не убить, я не в состоянии и допускаю в сём случае лишь самое малое число исключений, у нас же сделали общее правило» (XXI, 264).
Для Достоевского объяснение преступления, сводящееся к социальной среде и ее несовершенствам, означает непонимание человеческой природы: «Ясно и понятно до очевидности, что
«Зло заложено в глубине человеческой природы, в ее иррациональной свободе, в ее отпадении от природы божественной, оно имеет внутренний источник»[163], – замечает об этой позиции Достоевского Бердяев. И именно ради утверждения свободы человека ему нравственно необходимо наказание как путь возвращения к Богу: «Человек сам не может примириться с тем, что он не ответствен за зло и преступление, что он не свободное существо, не дух, а отражение социальной среды…»[164].
О необходимости наказания, соразмерного преступлению, писал и Достоевский: «Не хотел бы я, чтобы слова мои были приняты за жестокость. Но всё-таки я осмелюсь высказать. Прямо скажу: строгим наказанием, острогом и каторгой вы, может быть, половину спасли бы из них. Облегчили бы их, а не отяготили. Самоочищение страданием легче, – легче, говорю вам, чем та участь, которую вы делаете многим из них сплошным оправданием их на суде. Вы только вселяете в его душу цинизм, оставляете в нем соблазнительный вопрос и насмешку над вами же. Вы не верите? Над вами же, над судом вашим, над судом всей страны! Вы вливаете в их душу безверие в правду народную, в правду Божию; оставляете его смущенного… Он уходит и думает: “Э, да вот как теперь, нету строгости. Поумнели, знать. Боятся, может. Значит, оно можно и в другой раз так же. Понятно, коли я был в такой нужде – как же было не своровать”» (XXI, 19). Иными словами, по Достоевскому, юридическая ответственность за преступление есть нравственное требование самого преступника[165].
Примечательно, что эту же мысль высказал и А. Ф. Кони в своих воспоминаниях о Л. Н. Толстом. Он описал случай из собственной практики, который лег в основу «Воскресения». Суть такая: клиент Кони, молодой человек, некогда соблазнил девушку, она стала проституткой, совершила кражу, ее судили, а ему довелось быть присяжным. И во время суда он ее узнал, счел себя виновным перед ней, и, надеясь искупить вину, решил на ней жениться. «Можно себе представить, что пережил он, прежде чем решиться пожертвовать ей во искупление своего греха всем: свободой, именем и, быть может, каким-либо другим глубоким чувством. Вот почему так настойчиво требовал он осуществления того своего права, которое великий германский философ называет правом на наказание»[166]. Хотя этот рассказ знаменитый адвокат включил в свои воспоминания о Толстом, «право на наказание» – мысль очень достоевская.
По Достоевскому, преступление может совершить только личность. Бердяев в связи с этой философской основой криминального сюжета у Достоевского выводит очень важную для нашего сюжета формулу: «Если существует человек, человеческая личность в измерении глубины, то зло имеет внутренний источник, оно не может быть результатом случайных условий внешней среды. И соответствует высшему достоинству человека, его богосыновству думать, что путь страдания искупает преступление и сжигает зло»[167]. Слово «богосыновство» отражает и сюжет нашей книги – сюжет, в котором мы обосновываем, что зло – нечто большее, чем порождение внутреннего порока или порока внешнего, что оно – состояние человеческого духа в отсутствие отца, внешнего или внутреннего.
Герои Достоевского приходят к мыслям о богооставленности в периоды наибольшего внутреннего упадка, и сюжет про каждого из них – сюжет не Иова, а блудного сына, который сам оставил отца, но не хочет себе в этом признаваться и вину за свою «оставленность» перекладывает на родителя.
«Всякий толкует и учит по-своему»
В середине 60-х годов XIX века в России зачитывались книгой «Жизнь Юлия Цезаря» императора Наполеона III (племянника Бонапарта). В ней на основе «научных теорий» (в основном дарвинистической) доказывалось право «сильной личности» нарушать любые нравственные нормы, обязательные для «обыкновенных» людей. Эта идея обрела не только нравственное, но и псевдонаучное обоснование: ведь если среда определяет человека, то, чтобы улучшить человека, нужно улучшить среду, и ради такого благого дела кто-то «особенный» имеет право кем-то «обыкновенным» пожертвовать.
Эту мысль мы встречаем, например, в письме Белинского Боткину от 8 сентября 1841 года: «…воспитание всегда делает нас или выше, или ниже нашей натуры, да, сверх того, с нравственным улучшением должно возникнуть и физическое улучшение человека. И это сделается чрезсоциальность.И потому нет ничего выше и благороднее, как способствовать ее развитию и ходу. Но смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови. Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастию. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов»[168].
Вот как оправдывает разделение на особенных и обыкновенных людей Герцен: «Наша цивилизация – цивилизация меньшинства, она только возможна при большинстве чернорабочих. Я не моралист и не сентиментальный человек; мне кажется, если меньшинству было действительно хорошо и привольно, если большинство молчало, то эта форма жизни в прошедшем оправдана. Я не жалею о двадцати поколениях немцев, потраченных на то, чтоб сделать возможным Гёте, и радуюсь, что псковский оброк дал возможность воспитать Пушкина»[169].
Еще радикальнее высказывается о влиянии среды на человека Чернышевский: «Человеческой натуры нельзя тут ни бранить за одно, ни хвалить за другое; всё зависит от обстоятельств, отношений (т. е. учреждений. –Г. С.). Если известные отношения имеют характер постоянства, в человеке, сформировавшемся под ними, оказывается сформировавшеюся привычка к сообразному с ними способу действий. Потому можно находить, что Иван добр, а Пётр зол; но эти суждения прилагаются только к отдельным людям, а не к человеку вообще, как прилагаются только к отдельным людям, а не к человеку вообще понятия о привычке тесать доски, уметь ковать и т. д. Иван – плотник, но нельзя сказать, что такое человек вообще: плотник или не-плотник; Пётр умеет ковать железо, но нельзя сказать о человеке вообще: кузнец он или не-кузнец. Тот факт, что Иван стал плотником, а Пётр кузнецом, показывает только, что при известных обстоятельствах, бывших в жизни Ивана, человек становится плотником, а при известных обстоятельствах, бывших в жизни Петра, становится кузнецом. Точно так при известных обстоятельствах человек становится добр, при других зол»[170].
Кроме упомянутых выше авторов, Раскольников из «Преступления и наказания» мог бы читать еще и такие книги:
• «Единственный и его собственность» (1844) Макса Штирнера. Суть этой философской работы в том, что человек сам определяет для себя, что такое закон, мораль и честь. Это очень напоминает идеи, которые позже развивал Раскольников, не так ли?
• «Происхождение видов» (1859) Чарльза Дарвина, где естественный отбор –
• «Жизнь Иисуса» (1863) Эрнеста Ренана, где Иисус показан не как божественная личность, а как человек, что подрывало традиционные религиозные представления.
Именно такие идеи господствовали в то время, когда Раскольников сочинял свою теорию:
• Атеизм: Бога нет, а Иисус – просто человек.
• Индивидуализм: человек сам определяет для себя, что такое закон и мораль.
• Социальный дарвинизм: выживает сильнейший – это якобы имеет научное обоснование и выводит данную максиму за пределы нравственного поля.
Младший брат Гамлета и Базарова
В 1862 году всё российское читающее сообщество обсуждало «Отцов и детей». Роман критиковали и правые, и левые; Достоевский стал одним из немногих, кто сразу по достоинству оценил мировоззренческий потенциал произведения: роман Тургенева стал отправной точкой в собственных размышлениях Достоевского о межпоколенческих отношениях и о том, как они предопределяют судьбу общества.
Через десять лет после публикации «Преступления и наказания», в 1876 году в январском выпуске «Дневника писателя» Достоевский сообщал читателю, что замыслил роман «Случайное семейство»: «Я давно уже поставил себе идеалом написать роман о русских теперешних детях, ну и, конечно, о теперешних их отцах, в теперешнем взаимном их соотношении. … я возьму отцов и детей по возможности из всех слоев общества и прослежу за детьми с их самого первого детства. … А пока я написал лишь “Подростка” – эту первую пробу моей мысли…» (XXII, 7). Хотя окончательно этот замысел оформился только в «Братьях Карамазовых», влияние тургеневского романа и на «Преступление и наказание» сказывается в параллелях между персонажами обоих произведений.
И Базаров, и Раскольников – носители идеи. И у того, и у другого – лишь один друг. Друзья их – и Аркадий, и Разумихин – люди добрые, но «обычные», оба они открыты счастью, недоступному Базарову и Раскольникову. Оба введены в сюжетную канву не только за тем, чтобы на фоне их как бы «обычности» ярче высветить неординарность главных героев, – они наделены собственным нравственным чутьем: Аркадий, хотя и не самостоятелен в своих политических суждениях (а как еще должно быть в его возрасте?!), не уступает Базарову в нравственных вопросах – и не отступается от своих родных; Разумихин здраво и точно формулирует изъян в теории Раскольникова: «Ведь это разрешение крови по совести, это… это, по-моему, страшнее, чем бы официальное разрешение кровь проливать, законное…» (VI, 203), – и занят плодотворной повседневной деятельностью, что резко контрастирует с бездействием Раскольникова.
В обоих романах есть персонажи, которые пародируют главных героев. В «Отцах и детях» – это Ситников и Кукшина, в «Преступлении и наказании» – «двойники» Раскольникова: Лужин, отчасти Лебезятников и Свидригайлов.
В обоих романах присутствуют и антагонисты, разоблачающие героев-идеологов: Павел Петрович Кирсанов и Порфирий Петрович. А еще у Тургенева есть эпизодический персонаж по имени Порфирий Платонович, сосед Одинцовой. Сложно сказать, помнил ли Достоевский об этом персонаже, создавая своего Порфирия Петровича[171].
В романе Тургенева конфликт отцов и детей выражен напрямую, в «Преступлении и наказании» он носит скрытый характер – о его присутствии свидетельствуют внешне разрозненные улики.
Улика первая: полное имя героя – Родион Романович Раскольников; в само́м звучании имени – и раскатистая, рычащая звукопись, и широчайшее поле разных ассоциаций.
Родион – имя греческое. Покровителем Родиона считается святой Родос, монах, живший на острове в одиночестве и стремившийся искупить грехи человечества. В своей перверсивной системе Раскольников тоже готов страдать за человечество: «…целый месяц всеблагое провидение беспокоил, призывая в свидетели, что не для своей, дескать, плоти и похоти предпринимаю, а имею в виду великолепную и приятную цель» (VI, 211).
Имя отца, Роман, с греческого же, означает «крепкий». Это слово используется в молитве как один из эпитетов Бога: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас». То есть отчество Романович означает в метафорическом смысле «сын Божий», в связи с чем Т. А. Касаткина замечает: «…во многих эпизодах романа заметна идентичность отца с Богом; отца Раскольникова и не называют иначе – только отец (Отец)»[172]. И в то же время Роман – крестное имя святого князя Бориса, одного из первых русских святых.
Когда Роман Раскольников был еще жив, и вправду сохранялась связь его семьи с Отцом Небесным: «Среди кладбища каменная церковь с зеленым куполом, в которую он (Родион. –Г. С.) раза два в год ходил с отцом и с матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке…» (VI, 46). А когда Родион вырос и впал в безверие, Пульхерия Александровна, подозревая неладное, спрашивает сына в письме, молится ли он Богу, верит ли по-прежнему в благость Творца и Искупителя, и вспоминает, как он «в детстве своем, при жизни отца, лепетал молитвы свои» у нее на коленях «и как мы все тогда были счастливы» (VI, 34).
Еще о семье Родиона Раскольникова сказано: «…подле бабушкиной могилки, на которой была плита, была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем не знал и не мог помнить… и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее» (VI, 46).
Смерть младшего брата сделала героя главной надеждой и опорой родителей, взвалила на него бремя ожиданий не только за себя, но и за умершего. Родион должен был теперь как бы прожить две жизни – свою и брата. «Этот груз станет весомей после смерти отца, когда Раскольников останется главным мужчиной в семье со всеми налагающимися обязанностями»[173]. Иными словами, Раскольников должен наследовать отцу, ибо «вера, благодать напрямую соотносятся здесь с жизнью отца – Бога»[174].
Вторая улика, свидетельствующая о богосынстве Раскольникова, связана со старухой-процентщицей и Порфирием Петровичем. Они настойчиво называют его «батюшка», будучи оба старше него: «Такое обращение слишком не соответствует ни возрасту, ни положению Раскольникова, чтобы быть случайным. Нужно вспомнить, что это – принятое обращение к священнослужителю, являющемуся для верующих зримым образом Христовым …. У Достоевского такое обращение всегда значимо, его значение наиболее очевидно в обращении к умирающему Илюше (“Братья Карамазовы”) его отца: “милый батюшка”»[175]. Порфирий же Петрович советует Раскольникову: «Станьте солнцем, вас все и увидят. Солнцу прежде всего надо быть солнцем» (VI, 352). Солнце, по замечанию Касаткиной, – символ Христа[176].
Третья улика – часы, которые Раскольников унаследовал от отца и принес в заклад. Возникает тема наследства и наследия, атрибутирующая отцовско-сыновние отношения. Отцовские часы-наследие описаны как символ власти и ответственности за мир:
Заклад отцовского наследия, заклад отцовских часов означает отказ Раскольникова от отца ради земной власти. С того момента, как герой утратил отцовские часы, его временем распоряжается дьявол[177]. Время Божье (отцовское) вернется лишь в эпилоге: «Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его. Раскольников сидел, смотрел неподвижно, не отрываясь» (VI, 421).
Про отца Раскольникова известно, что он был бедным чиновником, интересовался литературой, писал стихи, повести и отправлял их в журналы, но успеха на этом поприще не снискал. После его смерти вдова, Пульхерия Александровна, мать Раскольникова, получала небольшую пенсию – 120 рублей в год.
Отец является Раскольникову в кошмаре о лошади, который начинается так: «Страшный сон приснился Раскольникову. Приснилось ему его детство, еще в их городке. Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом» (VI, 46). В ранних замыслах сцена с лошадью была не сном, а воспоминанием, но Достоевский перенес воспоминание в сон. Разница оказалась принципиальной: воспоминания – это часть прошлого, и отношение к ним, а также их понимание может со временем меняться. Сон же – это слепок сознания человека в текущий момент.
Итак, каким является отец в сознании героя?
Родион с отцом идут на кладбище – поклониться могилам бабушки и младшего брата. Дорога ведет их мимо кабака, семилетний мальчик «держит отца за руку и со страхом оглядывается на кабак» (VI, 46). Этот жест – сын, держащий отца за руку, – исполнен символического значения: сын ищет отцовской защиты, он ищет в отце закон, который оградит его, маленького и слабого, от таящегося вокруг хаоса.
Далее следует известная сцена истязания и убийства лошади, которую ребенок пытается защитить, а после – «обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы…», потом «вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его наконец и выносит из толпы. – Пойдем! пойдем! – говорит он ему, – домой пойдем! – Папочка! За что они… бедную лошадку… убили! – всхлипывает он, но дыханье ему захватывает, и слова криками вырываются из его стесненной груди. – Пьяные, шалят, не наше дело, пойдем! – говорит отец. Он обхватывает отца руками, но грудь ему теснит, теснит. Он хочет перевести дыхание, вскрикнуть, и просыпается» (VI, 49).
Сходную историю отцовского бездействия, неспособности отца защитить верный порядок вещей приводит Л. Зойя из жизни Зигмунда Фрейда, отец которого однажды попал в неловкую ситуацию. Прохожий, столкнувшись с ним на узком тротуаре, сорвал с него шапку и бросил в грязь с криком: «С тротуара, еврей!» – и отец Фрейда молча сошел с тротуара и подобрал шапку. Этот эпизод Зойя комментирует так: «Отсутствие героизма в человеке, который до того был для него абсолютным примером для подражания, ударило, как тяжелый молот, по его сознанию. И решило его будущее. Может быть, без этого эпизода психоанализ мог бы быть другим: Фрейд не считал бы сына неизбежным противником отца и не критиковал бы религию вместе с Богом Отцом монотеизма» (Зойя, 6). Зойя объясняет парадокс Отца: «Ребенок ждет от отца любви, подобной материнской, но это еще не всё, что ему требуется. Он просит: “Будь со мной добрым, будь справедливым. Люби меня. Но с другими будь, прежде всего, сильным: даже если для этого понадобится насилие, даже ценой несправедливости”» (Зойя, 8). Парадокс Отца проистекает из того, что от Отца «одновременно ожидается моральное поведение и способность реагировать на вызов с применением чистой силы» (Зойя, 56).
Касаткина сходным образом комментирует нравственное значение воспоминания – сна про лошадь – для Раскольникова: «Это момент, в который он теряет веру в могущество отца и способность его устроить так, чтобы страдания не было. Это момент, в который он теряет Бога»[178]. И потому, уже повзрослев, Раскольников всё равно остается семилетним ребенком, пытающимся своими детскими силами, в меру детского своего понимания восстановить справедливость.
Исследователь творчества Достоевского Ю. Бертнес по поводу темы отцовства в романе «Подросток» замечает, что фантазии Аркадия укрыться в своей идее, «как в гробу», свидетельствуют о том, что он находится в «пороговой ситуации» на пороге взрослой жизни. Надо полагать, соображения о семантике такого сравнения касательно Аркадия справедливы и для Раскольникова, комната которого – «…дурная квартира… точно гроб…» (VI, 178), как описала ее Пульхерия Александровна.
Развивая тему взросления сына, Бертнес пишет: «…“стать отцом” для сына значит восстать против отца в столкновении, которое в фрейдовской интерпретации мифа об Эдипе кончается смертью отца и браком сына с матерью»[179]. Последовательно перенести логику такой интерпретации на «Преступление и наказание» невозможно, но безусловно, что убийство, совершенное Раскольниковым, – это бунт сына против отцовского миропорядка.
С хранителем закона и порядка – как божеского, так и человеческого – Раскольников сталкивается в лице Порфирия Петровича, который становится защитником закона во всех смыслах: Порфирий Петрович не просто расследует преступление, но и вступает с протагонистом в идеологический спор.
Порфирий Петрович обладает явными атрибутами отцовской фигуры. Как следователь он буквально призван восстанавливать закон и защищать его. Имя следователя символично: Порфирий (от греческого «порфира» – царская мантия) отсылает к идее царской власти[180]. Отчество Петрович – также значимо: оно отсылает к апостолу Петру, подчеркивая христианский аспект отцовства. Помимо отсылки к апостолу, значимо и то, что имя Пётр и отчество Петрович в универсуме Достоевского обозначает круг персонажей кесаревого мира, то есть мира мирской власти[181]. Таким образом, Порфирий Петрович воплощает отцовскую роль и в социальном смысле (он представитель закона и правопорядка), и в христианском (как защитник нравственных устоев).
Но не только Порфирий Петрович становится для Раскольникова своеобразной отцовской фигурой. Такой же отцовской фигурой становится для него и Семён Захарович Мармеладов. Эту мысль мы находим в своеобразном романе Сергея Носова «Колокольчики Достоевского»[182]. Мармеладова Раскольников встречает дважды: в трактире накануне убийства старухи-процентщицы – и когда он уже раздавлен лошадью и умирает. В трактире Мармеладов среди прочих посетителей
Рассказав Раскольникову о падении дочери и о том, что он ее простил, Мармеладов со страстью говорит о Боге: «…всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда уж кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: “Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!”» (VI, 21). Эти слова – словно весть об отцовском прощении и весть об отцовской милости, и «Раскольников единственный здесь, кто не смеется над Мармеладовым: он распознает в нем отца»[183].
Мысль эта подкрепляется последовавшими событиями: когда с Мармеладовым случилась беда, Раскольников принял в хлопотах о нем самое горячее участие, «назвал и себя, дал свой адрес и всеми силами, как будто дело шло о родном отце, уговаривал перенести поскорее бесчувственного Мармеладова в его квартиру» (VI, 138). Вот это сравнение – хлопотал,как об отце, – ключевое! И именно потому, что фигура Мармеладова становится для героя отцовской фигурой, Раскольников готов признаться в своем преступлении именно Соне: ведь она становится ему духовной сестрой.
О том, что Раскольников пребывает в поисках отца, свидетельствует и еще один эпизод из его жизни, описанный в эпилоге: он «ходил за оставшимся в живых старым и расслабленным отцом умершего товарища …, поместил наконец этого старика в больницу, и когда тот тоже умер, похоронил его» (VI, 412).
Помимо Базарова, у Раскольникова есть еще два шекспировских «собрата» – Макбет и Гамлет[184]. В романе, как и в трагедии о Макбете, описаны и преступления, и психологическое состояние обоих преступников после преступлений[185].
С Макбетом Раскольникова роднит одержимость властью. А с Гамлетом – что оба они захвачены идеей поиска истины, восстановления справедливости, мессианства, оба берутся решать вопросы жизни и смерти других людей.
И опять же одна из общих тем в «Преступлении и наказании» и в «Гамлете» – тема отца.
Вот ее основные вехи в трагедии:
• Отца Гамлета, короля Дании, убил брат Клавдий, чтобы занять и его трон, и его супружеское ложе. Отца потерял не только Гамлет, но и всё Датское королевство. Воцарилось беззаконие.
• Отца Лаэрта и Офелии, царедворца Полония, убивает Гамлет.
• Отца Фортинбраса убивает отец Гамлета.
Лейтмотив «отцовской» темы, темы «отца» и «лжеотца» сближает шекспировскую трагедию с романом Достоевского. Отец Гамлета является к сыну призраком – и требует возмездия (т. е. восстановления справедливости); Раскольников видит своего отца в переворачивающем его сознание сне про лошадь.
Но при всем сходстве Раскольникова и Гамлета между ними есть существенное различие: Гамлет начинает свой трагический путь с исполнения отцовской воли, Раскольников – с заклада отцовского наследия; Гамлет – сын наследующий (недаром Фортинбрас говорит в конце трагедии, что он стал бы достойнейшим королем), Раскольников – сын бунтующий.
Дочери своих отцов
Сходство и различие между Раскольниковым и Соней таится не только в природе их преступлений, но и в их отношениях с семьями. Оба на начало романа уже потеряли по родителю: Раскольников – отца, Соня – мать, у обоих есть братья и сёстры. Минуя анализ, в чем же был исток преступления каждого из них, в какой мере зло было обусловлено социальной средой, а в какой – внутренним пороком, остановимся на отцовских фигурах.
Роман Достоевского вобрал в себя достаточно много литературных реминисценций, узнаваемых для читателя второй половины XIX века. Соединяя элементы из уже знакомых читателю текстов, Достоевский создавал новое по смыслу высказывание. В рамках «отцовской темы» остановимся на романе Эжена Сю «Парижские тайны».
Творчество этого французского писателя было чрезвычайно популярно в России. На его романы писал рецензии Белинский, а Достоевский даже хотел перевести роман «Матильда» на русский язык – уже само это намерение свидетельствует о том, что произведения Сю были ему не просто знакомы, но вызывали личный интерес.
Роман Сю «Парижские тайны» изображает жизнь дна общества, куда в младенчестве силой обстоятельств оказалась заброшена главная героиня – Лилия-Мария, дочь герцога Родольфа. Она не знала о своем благородном происхождении и, под давлением жестокой сводни и собственной нищеты, стала публичной женщиной. Основная сюжетная линия романа – это история о том, как герцог Родольф искал и спасал свою дочь вопреки злой воле баронессы Сары[186].
Героини Сю и Достоевского, добродетельные блудницы, выглядят как сёстры. Вот Лилия-Мария: «У нее чистый, белоснежный лоб и лицо безупречно овальной формы; длинные, слегка загнутые ресницы наполовину затеняют ее большие голубые глаза…»[187]. А вот Соня: «Соня была малого роста, лет восемнадцати, худенькая, но довольно хорошенькая блондинка, с замечательными голубыми глазами» (VI, 143). Характеры у обеих также ангельские и по природе добродетельные, несмотря на позорное ремесло.
И тем не менее героини приходят к различным финалам: Лилия-Мария, будучи не в силах примириться со своим прошлым, умирает; а Соня спасается сама и спасает Раскольникова. К таким разным финалам героинь приводят их глубинные различия:
Отличаются и отцы героинь. Герцог Родольф, могущественный и добродетельный человек, спасает и направляет свою дочь. А Соне надеяться на отца не приходится: он спившийся чиновник, который не в состоянии спасти даже самого себя. Но Лилия-Мария, несмотря на всю помощь со стороны сильного отца, погибает, а Соня, несмотря на полное бессилие отца, не только спасается сама, но и Раскольникова спасает.
Любопытна символичная система отчеств, с которой связана в романе Соня. Мармеладова зовут Семён Захарович, то есть полное имя Сонечки – Софья Семёновна, и она наследует Семёну. Во-первых, отчество статистически выделяет Соню из череды прочих героев и героинь (Ивановичей/Ивановн и Петровичей/Петровн). Во-вторых, оно отсылает к Евангелию от Луки (Лк. 2:25–35), где старец Симеон узнаёт во Христе свое спасение, освобождающее его от тяжкого, узаконенного Святым Духом наказания – утомительного бессмертия. Соня, нарушив закон и став блудницей, спасается, – в отличие от безвинной Лизаветы Ивановны. Наследуя христианскому Отцу, она приносит жертву добровольную, а не принудительную, и неслучайно она читает Раскольникову историю о воскрешении Лазаря, где явлена победа над смертью. Отчество ее отца – Захарович – связывает Соню с дедом, отсылая в христианском контексте к священнику Захарии, отцу Иоанна Крестителя. Так выстраивается цепочка от отцов – к дочери: Захария (ветхозаветный священник) – Симеон (встречающий Христа-избавителя) – Софья[188] («Премудрость Божия»); иными словами – так выстраивается переход от закона к благодати.
«Преступление и наказание» – это не только расследование об истоках зла. Это еще и расследование об истоке добра – и ведется оно в отношении Сони. Дознавателем выступает Раскольников:
«Что же поддерживало
“Ей три дороги, – думал он: – броситься в канаву, попасть в сумасшедший дом, или… или, наконец, броситься в разврат, одурманивающий ум и окаменяющий сердце”. Последняя мысль была ему всего отвратительнее; но он был уже скептик, он был молод, отвлечен и, стало быть, жесток, а потому и не мог не верить, что последний выход, то есть разврат, был всего вероятнее» (VI, 247).
Раскольников, мыслящий исключительно «эвклидовым умом»[189], ведя свое духовное расследование, спрашивает: «Так ты очень молишься богу-то, Соня?» А она отвечает так, как совсем непонятно «эвклидовому уму»: «Что ж бы я без Бога-то была?» (VI, 248).
Раскольникову кажется, что гипотеза его верна и что он нашел доказательства ее безумия:
«“Ну, так и есть!” – подумал он.
– А тебе Бог что за это делает? – спросил он, выпытывая дальше.
Соня долго молчала, как бы не могла отвечать. Слабенькая грудь ее вся колыхалась от волнения.
– Молчите! Не спрашивайте! Вы не сто́ите!.. – вскрикнула она вдруг, строго и гневно смотря на него.
“Так и есть! так и есть!” – повторял он настойчиво про себя.
– Всё делает! – быстро прошептала она, опять потупившись» (VI, 248).
Так почему Соня не сломлена, почему в ней есть силы противостоять обрушившемуся на нее несчастью и даже спасти и себя, и Раскольникова?
Чудовищное положение, в котором она оказалась, для нее не конечно. Для Сони существует прошлое, где всё было иначе, – и есть будущее, которое пока ей неизвестно.
Первые книги по социальной психологии появятся лишь через сорок с лишним лет после выхода в свет «Преступления и наказания». Только тогда в науке будет нащупано понимание, что сиюминутные обстоятельства могут навязывать человеку совершенно не свойственное ему поведение, что власть ситуации может стать для него абсолютной, если человек отрешится от своей идентичности, от своего прошлого и будущего. Но героиня Достоевского уже знает об этом, она знает, как можно выжить и сохранить себя в чудовищном настоящем. Ее ответ явлен на христианском языке: надо сохранять себя в Боге, в трансцендентном идеале, в том, что не зависимо ни от каких перипетий текущего момента. Утратив в жизни отца земного, Соня спасается образом Отца Небесного.
О том, что этот Отец может не только сохранить, но и спасти, повествует и история Лазаря, которую в кульминационной главе Соня зачитывает Раскольникову. Нумерологически неслучайно сюжет, описанный в любимом Достоевским четвертом Евангелии[190] (Евангелие от Иоанна), фигурирует в четвертой главе четвертой части романа. Душа Раскольникова, которая казалась убитой тем же топором, что и зарубленные им две женщины, в конце романа обретает шанс на воскресение.
Истоки зла у Достоевского заложены не в отдельном бытии и не в отдельном сознании. В том Петербурге, что описан в романе, Раскольников вовсе не выглядит человеком особенным. Несправедливость, порок и бесчеловечность в этом городе кажутся неодолимыми, а униженные и оскорбленные – людьми богооставленными, покинутыми отцами. Единокровными сёстрами, то есть сёстрами по отцу, были убитые Алёна Ивановна и Лизавета[191].
Жена Мармеладова Катерина[192] Ивановна, с его слов, «в благородном губернском дворянском институте воспитывалась» (VI, 15), то есть ее отец сумел обеспечить дочери хорошее образование, но не смог уберечь от дальнейших бед.
Трех этих героинь объединяет одно и то же отчество – Ивановна, словно сестер в романе не две, а три. Отчество указывает на типичность положения всех трех героинь (они все – дочери Иванов) и подчеркивает роковую повторяемость судеб, в которых каждой суждено стать жертвой насилия – экономического, физического или морального[193]. При этом имя их отца – максимально всеобщее, Иван[194]: оно придает типичность и обыденность их разным судьбам, которые словно становятся инвариантами одной судьбы.
Есть в романе и еще один «Иванович» – Аркадий Иванович Свидригайлов, тоже жертва жизненных обстоятельств, самоубийца.
«Окончательно разрешить вопрос»
Утрата отцовского образа порождает сыновний бунт, где мечта о «всеотце» оборачивается мечтой об «антиотце». В «Преступлении и наказании» Раскольников, отказавшись от своего богосынства, выступает в роли антихриста (то есть антиотца). Раскольников – одновременно и честолюбивый провинциальный юноша, и мечтающий о своем царствии лже-Христос (лжесын). Он берет на себя функции Бога: решает, кто достоин жизни, а кто – нет, кого убить, а кого миловать. Он не различает между собой земную власть и духовную силу, и потому, уже находясь на каторге, не может понять, в чем притягательность Сони для прочих ссыльных: «Неразрешим был для него еще один вопрос: почему все они так полюбили Соню? Она у них не заискивала; встречали они ее редко…» (VI, 419).
Раскольников мечтает о победе над всем «муравейником» – так он называет человечество, сводя людей до уровня двухмерных (эвклидовых) существ. Он ведет себя как архаический герой: «словно он всё время в бою, шум – единственное, что он знает: он гордо выкрикивает свое имя. Его слава должна быть признаваема всегда, она так хрупка, что не может существовать, когда публика не подтверждает ее» (Зойя, 110). Раскольников призывает Соню «сломать, что надо, раз навсегда, да и только: и страдание взять на себя! … Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Вот цель! Помни это!» (VI, 253).
Когда вслед за старухой-процентщицей Раскольников убивает Лизавету, в роман входит еще одна важная тема. О Лизавете сообщается, что она была «поминутно беременна». В книжной редакции уточнений, что и убита она была, будучи беременной, нет, а в первой, журнальной публикации – есть. И то, что Раскольников убивает будущую мать и ее не рожденного ребенка – еще одно свидетельство его антиотцовского состояния[195].
История Раскольникова – история блудного сына, который лишь на берегу Иртыша обретает надежду на возвращение к Отцу.
Темы криминального преступления и отсутствия отца в романе тесно переплетены. Петербург – пространство, где не только совершаются убийства (то есть личная воля человека делает для себя выбор отпасть от Бога), но и где умирают и матери, и отцы (Катерина Ивановна, Мармеладов, Пульхерия Александровна)[196]. О том, что Петербург – это город детей, лишенных родителей, говорит и один из работников: «И чего-чего в ефтом Питере нет! … окромя отца-матери, всё есть!» (VI, 133). А в таком городе нет будущего. Выправить это зло возможно, лишь избрав возвращение к отцу (к Богу) – как
Советуем почитать
Бердяев Н. А.Миросозерцание Достоевского. Любое издание.
Касаткина Т. А.Воскрешение Лазаря: опыт экзегического прочтения романа Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» // Достоевский: дополнения к комментарию / Под ред. Т. А. Касаткиной; Институт мировой литературы им. А. М. Горького. – М.: Наука, 2005.
Касаткина Т. А.О творящей природе слова: Онтологичность слова в творчестве Ф. М. Достоевского как основа реализма в высшем смысле. М.: ИМЛИ РАН, 2004.
Касаткина Т. А.Характерология Достоевского: Типология эмоционально-ценностных ориентаций. М.: Наследие, 1996.
Кони А. Ф.Фёдор Михайлович Достоевский. Любое издание.
Носов С. А.Колокольчики Достоевского: Записки сумасшедшего литературоведа. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2025.
Степанян К. А.Путеводитель по роману Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание»: учебное пособие. М.: Изд-во Московского университета, 2014.
Тихомиров Б. Н.«Лазарь! гряди вон»: Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» в современном прочтении: книга-комментарий. СПб.: Серебряный век, 2005.
Глава 6. История первого правозащитника
…считаю всякий суд не только бесполезным, но и безнравственным.
Л. Н. Толстой, «Воскресение»
Толстой и криминальный сюжет
Лев Николаевич Толстой мог стать юристом: в бытность студентом Казанского университета он перевелся с восточного факультета на юридический, где учился у известного профессора Д. И. Мейера[197]. Но в 1847 году, не закончив курса, писатель университет бросил, а свой интерес к праву и юриспруденции воплотил в дальнейшем в собственной системе взглядов.
В «Письме студенту о праве»[198] Толстой писал: «Я ведь сам был юристом и помню, как на втором курсе меня заинтересовала теория права, и я не для экзамена только начал изучать ее, думая, что я найду в ней объяснение того, что мне казалось странным и неясным в устройстве жизни людей. Но помню, что чем более я вникал тогда в смысл теории права, тем всё более и более убеждался, что или есть что-то неладное в этой науке, или я не в силах понять ее; проще говоря, я понемногу убеждался, что кто-то из нас двух должен быть очень глуп: или Неволин, автор энциклопедии права[199], которую я изучал, или я, лишенный способности понять всю мудрость этой науки»[200].
Писатель не принимал юриспруденцию потому, что интерпретировал ее как право одних людей угнетать других: «…правом в действительности называется для людей, имеющих власть, разрешение, даваемое ими самим себе, заставлять людей, над которыми они имеют власть, делать то, что им – властвующим, выгодно, для подвластных же правом называется разрешение делать всё то, что им не запрещено» (XXXVIII, 55). Юриспруденцию Толстой объявляет опасной и зловредной, потому что «большие миллионы простых людей, доверяя тому, что им внушают “ученые”», безропотно подчиняются той неестественной подавленной жизни, которая слагается для них вследствие этого проповедуемого и признаваемого “учеными” людьми обмана» (XXXVIII, 56).
Моральные и правовые идеи оказались у Толстого предельно связаны друг с другом. Они восходят к толстовскому озарению о том, что те ничтожные дела, которыми люди (включая его самого) наполняют свою жизнь, не выдерживают испытания судом вечности, и «отсюда негативное неприятие тех форм жизни и культуры, государственно-правовой организации, которые увековечивают это маленькое, относительное, преходящее и не стремятся к абсолютному. Эта сила морального прозрения в неправду мира у него не меньше его эстетического дара восхищаться красотой мира»[201].
Юридическое право Толстой предлагает заменить любовью в высшем, христианском ее значении. Эта мысль детально раскрывается в его произведении «Путь жизни»[202]. Базируясь на своем понимании любви как главного источника смысла жизни, Толстой анализирует социально-правовые вопросы в главах «Неравенство», «Насилие», «Наказание», «Суеверие государства». И вот что он говорит о насилии: «Одна из главных причин бедствий людей – это ложное представление о том, что одни люди могут насилием улучшать, устраивать жизнь других людей» (XLV, 202). Наказание он считает формой мести, а не способом исправить человека: «Люди говорят, что можно воздавать злом за зло для того, чтобы исправлять людей. Это неправда. Люди обманывают себя. Люди платят злом за зло не для того, чтобы исправлять людей, а для того, чтобы мстить. Исправлять зло нельзя тем, чтобы делать зло» (XLV, 225). Кульминации толстовский правовой нигилизм достигает в главе «О суеверии государства»: «Законы не исправляют и улучшают, а ухудшают и портят людей» (XLV, 268).
Толстой приходит к антитезе закона – нравственности, закона – совести: «Все люди одинаково разумные существа, и управлять ими может только то, что выше их. Выше же их только одно: тот дух, который живет во всех их, то, что мы называем совестью. И потому людям нужно повиноваться только своей совести, а не людям, которые назовут себя царями, палатами, конгрессами, сенатами, судами» (XLV, 271).
Но называть Льва Николаевича только утопистом и романтиком несправедливо: он был активным практиком в своем стремлении «исправить то, что есть в человеке, дать ему понять и почувствовать нравственный закон, его реальность и силу»[203]. В этом смысле Толстой не утопист, увлеченный фантастическими теориями, а «нравственный реалист, порой излишне категоричный и моралистичный, но не перестающий быть от этого правдивым»[204].
Открыв, что «вечный закон добра» универсален, Толстой требовал следовать ему во всех сферах бытия частного и общественного. «В этом смысле работа Л. Н. Толстого по обнаружению этого начала может считаться работой по нравственному оздоровлению человека и общества, без которого все усилия в области улучшения правосознания и повышения правовой культуры ни к чему существенному не приведут»[205].
Практическая реализация нравственной философии толкнула Толстого на многие хлопоты по делам невинно осужденных или тех, кто совершил преступления в силу обстоятельств, а не злого умысла. По сути, писатель стал первым русским правозащитником[206]. Правозащитный опыт Толстого отразился в описании хождений Нехлюдова по судам и тюрьмам. Например, в 1866 году Толстой активно участвовал в деле Шабунина[207]: написал письмо императору Александру II с просьбой о помиловании Шабунина, а в дневниках за 1866 год выражал гнев и отчаяние из-за его казни. В 1895 году он глубоко интересовался делом молокан и в своей статье «Стыдно» (1895) осудил преследование сектантов; о вопросах помощи им писал также в письмах В. Г. Черткову и министру юстиции Н. В. Муравьёву.
После убийства Александра II Толстой заступался за цареубийц и через К. П. Победоносцева направил письмо Александру III с просьбой не казнить их. Победоносцев письмо императору не передал и рекомендовал ему не поддаваться на подобного рода просьбы.
Хлопотал Толстой и по вопросам земельных споров и помощи крестьянам,
Был у него и опыт присяжного заседателя и отказа от этой обязанности. Личный секретарь Толстого, Н. Н. Гусев, пишет, что писателя назначили на выездную сессию Тульского окружного суда, проходившую в городе Крапивне 28–29 сентября 1883 года. Толстой в суд явился, а судействовать отказался: «Я никогда не забуду, как лет двадцать тому назад меня назначили в судьи. Я поехал. Но когда вошел в зал суда, когда увидал судей, подсудимых и всю картину суда, мне стало очевидно, что я не могу судить»[208].
Об отказе Толстого написали в газетах, дело вызвало резонанс, а министр внутренних дел граф Д. А. Толстой направил Александру III донесение, полное возмущения: «По предварительному соглашению с г. министром юстиции, мною приняты меры к тому, чтобы сведения об этой возмутительной выходке пользующегося известностью и влиянием писателя не проникли в печать. Столь оскорбляющее достоинство суда заявление гр. Л. Н. Толстого подлежит, безусловно, резкому осуждению со стороны правительства и вызывает необходимость принятия мер к предупреждению подобных нежелательных явлений, способных подорвать доверие к суду и вызывающих возмущение у всех искренне верующих людей»[209]. Приведенные цитаты обоих Толстых – писателя и министра – лучше всякого комментария передают суть конфликта нравственных представлений отдельного человека и правовой системы.
Интересуясь криминальной проблематикой, Толстой собрал в яснополянской библиотеке обширную литературу по криминологии[210] – труды русских и западноевропейских ученых и юристов, среди них:Дорн Х. Уголовное право и нравственность. СПб., 1907;Казанский П.Право и наследственность как явление всемирной истории. СПб., 1902;Малиновский И.Кровавая месть и смертная казнь. Вып. 1–2. Томск, 1908–1909;Малиновский И.Русские писатели-художники о смертной казни. Томск, 1910;Шиловский П.Судебные очерки. Вып. 1: Английское тюремное дело. Лондонский мировой судья. Три статьи о русском судопроизводстве. Английский присяжный суд. Английский сенат. О судьбе. СПб., 1899;Ядринцев Н. М.Русская община в тюрьме и ссылке. СПб., 1872;Янжул И. И.В трущобах Англии. Лондон, 1890[211].
Однако сведения Толстой черпал не только из книг, но и из жизни. Он посещал тюрьмы, присутствовал на судебных процессах, общался с яркими представителями юриспруденции – Н. К. Муравьёвым, В. А. Маклаковым, Н. В. Давыдовым, Г. А. Русановым и, конечно, А. Ф. Кони. От последнего он и узнал случай, легший в сюжетную основу романа «Воскресение».
Роман «Воскресение»: предыстория
Работа над романом «Воскресение», как и над другими поздними произведениями, подробно зафиксирована и самим Л. Н. Толстым в его дневниках и письмах, и в документальных свидетельствах людей из его ближайшего окружения, и в документальных свидетельствах непосредственных участников этой работы – А. Ф. Кони (подарил сюжет[212]), В. Г. Черткова (занимался переписыванием, редактированием, изданием романа), А. Ф. Маркса (издал роман), Л. О. Пастернака (проиллюстрировал роман). Поражает воображение общий объем рукописей: «Объем рукописей и корректур романа – 7044 листа (тогда как “Войны и мира” – 5202 листа, “Анны Карениной” – 2651 лист). Однако это без учета оборотов листов в автографах… Рукописный фонд “Воскресения” в действительности значительно больше»[213].
Один из крупнейших исследователей фонда рукописей романа, Н. К. Гудзий, пришел к тому, что всего существует восемь редакций романа, из которых две – незаконченные, а остальные шесть – законченные. Примечательно, что уголовные преступники фигурировали в произведении с самого начала, а вот политические добавились только в последней редакции[214].
«Воскресение» – криминально-социальный роман, имеющий в своих истоках европейскую традицию криминальной литературы. В нем поставлены, по сути, те же вопросы относительности законодательства, судебных ошибок, необходимости перестроить судебное делопроизводство, что поднимал, например, в своем романе «Калеб Уильямс» (1794) Уильям Годвин[215]. Читал Толстой и социально-криминальные романы Э. Бульвер-Литтона[216], и детективные истории Эллен Вуд и Мери Элизабет Брэддон.
С произведениями английских авторов толстовский роман роднит заостренная социальная проблематика, суть которой в том, что не только преступник, но и общество ответственно за совершенное преступление. Но Толстой отказался от острого детективного сюжета, что максимально усилило социальный обличительный пафос его романа.
По воспоминаниям Л. О. Пастернака, которого Толстой пригласил в 1898 году в Ясную Поляну иллюстрировать его новое произведение, гонорар от «Воскресения» предназначался духоборам – именно ради помощи им Толстой «вновь стал писать “художественное”»[217].
Предлагая Пастернаку прочитать небольшую повесть, которой тогда являлось «Воскресение», писатель сказал: «Это – лучшее, по-моему, из всего, что я когда-либо написал»[218].
Стали обсуждать написанное – и прежде всего, вопрос о ложном понимании преступного в обществе: «Помню, как, обмениваясь мыслями по поводу прочитанной утром одной из сложнейших сцен “Воскресения” – как Нехлюдов крадется к Катюше в ту памятную ночь, я стал наивно развивать свой взгляд на непростительные укоренившиеся взгляды в высшем обществе, по которым украсть платок сочтется за позорнейшее преступление, а украсть жизнь у соблазненной жертвы не только не зазорно, но, наоборот, создаст такому герою еще какой-то ореол – особливо у дам, что еще бессмысленнее, казалось бы. Нечто в этом роде, видимо, волнуясь и горячась, говорил я, в то время как Толстой, становясь всё серьезнее и мрачнее, продолжал со мною шагать по зале, глядел на меня, не спуская глаз, тем особым, испытующим взглядом из-под нависших сдвинутых бровей, который как бы просверливает вас и видит насквозь… Мне даже стало жутко…»[219].
Когда Пастернак снова приехал в Ясную Поляну, чтобы показать портреты Катюши, Нехлюдова и другие эскизы, а еще дочитать произведение, то «…ужаснулся. Повесть неимоверно разрослась; … но Толстой не унимался: раз начав дописывать, он не мог уже остановиться; чем дальше он писал, тем больше увлекался, часто переделывал написанное, менял, вычеркивал, и окончание отодвигалось всё дальше и дальше. Тем временем началось уже печатание начала…»[220].
Роман был опубликован в 1899 году – символичном, потому что это был последний год XIX века.
Истоки преступления в мире Толстого
…люди думают, что есть положения, в которых можно обращаться с человеком без любви, а таких положений нет.
Л. Н. Толстой, «Воскресение»
Нехлюдов разделил преступников на пять разрядов, и по ним можно судить о причинах криминальных преступлений в понимании Толстого[221]: 1. Невинные жертвы судебных ошибок; 2. Преступники, совершившие преступления в состоянии аффекта; 3. Преступники, которые свои деяния и не рассматривали как преступные, потому что в их социальной среде они норма (например, контрабандисты); 4. Люди, зачисленные в преступники из-за нравственно высокого уровня (сектанты или политические); 5. Люди, которые потеряли нравственные ориентиры из-за своего бедственного положения, и общество перед ними куда более виновато, чем они перед ним.
Вопрос о причинах, истоках и сути преступности Толстой последовательно решает за пределами частной жизни и находит источник зла в государстве, причем не только в своем последнем
О губительной системе власти Толстой писал и в трактате «Единое на потребу. О природе власти» (1905): «Везде, где существует такое учреждение, посредством которого меньшинство может заставлять большинство делать всё то, что это меньшинство назовет законом или правительственными распоряжениями, везде каждый человек большинства всегда в опасности того, что на него и его семью могут обрушиться самые ужасные бедствия – и не стихийные бедствия, независимые от воли людской, а бедствия, происходящие от людей, тех нескольких людей, которым он добровольно отдался в рабство» (XXXVI, 171).
Система власти построена, по Толстому, на безнравственной логике, которая подчиняет людей, принадлежащих этой системе[222]. В «Воскресении» перед нами проходит череда персонажей из судейской и исполнительной систем: все они, вступив в систему, становились преступниками, множащими преступления.
Толстой предвосхитил основные выводы социальной психологии, науки XX века, о значении ситуативных факторов для поведения человека[223], а именно: 1. Оправдать гнусный поступок в отношении другого человека неким долгом; 2. Заменить личную ответственность коллективной. Нехлюдов приходит к мысли, которую позже сформулировала наука: «Если бы была задана психологическая задача: как сделать так, чтобы люди нашего времени, христиане, гуманные, просто добрые люди, совершали самые ужасные злодейства, не чувствуя себя виноватыми, то возможно только одно решение: надо, чтобы было то самое, что есть, надо, чтобы эти люди были губернаторами, смотрителями, офицерами, полицейскими, т. е. чтобы, во-первых, были уверены, что есть такое дело, называемое государственной службой, при котором можно обращаться с людьми, как с вещами, без человеческого, братского отношения к ним, а во-вторых, чтобы люди этой самой государственной службой были связаны так, чтобы ответственность за последствия их поступков с людьми не падала ни на кого отдельно» (XXXII, 351–352).
В «Воскресении» судьи изображены не меньшими преступниками, чем подсудимые: Катюша – блудница, но и председатель суда ведет «очень распущенную жизнь», впрочем, как и его жена, однако председатель – уважаемый человек, имеющий право судить других людей, его жена – уважаемая дама, а Катюша – презираема и судима.
Судящие не вспоминают о справедливости и торопятся поскорее покончить с судебным заседанием, а подсудимые на справедливость и не надеются и ищут адвоката половчее. О том, что при существующем социальном устройстве преступны все – и судящие, и подсудимые, – свидетельствует и внутреннее состояние Нехлюдова, узнавшего в подсудимой соблазненную им когда-то девушку: «…Нехлюдов почувствовал страх, как будто не он шел судить, но его вели в суд» (XXXII, 66).
Толстой предваряет описание суда над Катюшей изображением судебных процессов, которые не имеют отношения к сюжету, но раскрывают безнадежное и безнравственное положение любого судебного дела. Считается, что в изображении сцены суда в «Воскресении» много общего с романом Э. Бульвер-Литтона «Поль Клиффорд»[224] (см. с. 141). Но есть в романе Толстого принципиальное отличие. Нехлюдов не только отрицает праведность человеческого закона, который на самом деле неправедный и сводится к тому, что более виновные судят менее виновных. Как и Достоевский в «Преступлении и наказании», Толстой не останавливается на отрицании существующего, вместе со своим героем следует дальше и приходит к высшей правде бытия.
Вопрос о криминальном преступлении отдельного человека Толстой решает за пределами частной жизни и вне юридического поля. Преступление имеет своей природой зло, определение которого в итоговой толстовской книге 1910 года «Путь жизни» формулировалось так, что на самом деле зла нет: «Усилия самоотречения, смирения и правдивости, уничтожая в человеке препятствия к соединению любовью его души с другими существами и Богом, дают ему всегда доступное ему благо, и потому то, что представляется человеку злом, есть только указание того, что человек ложно понимает свою жизнь и не делает того, что дает ему свойственное ему благо. Зла нет» (XLV, 16).
Эта толстовская весть, что зла в действительности нет, для читателя вовсе не благая. Зла нет в объективной реальности, но оно существует в людских заблуждениях. Оно начинается с суеверий, то есть «ложных учений, оправдывающих грехи и соблазны» (XLV, 14), оно начинается с мысли. О ложной мысли как об истоке зла думает Нехлюдов, размышляя о Mariette и об их взаимном половом влечении: «Поступка дурного не было, но было то, что много хуже дурного поступка: были те мысли, от которых происходят все дурные поступки. Поступок дурной можно не повторить и раскаяться в нем, дурные же мысли родят все дурные поступки. Дурной поступок только накатывает дорогу к дурным поступкам; дурные же мысли неудержимо влекут по этой дороге» (XXXII, 290). То есть, по Толстому, источник зла исходит не из бытия человека, а исключительно из его сознания.
В отдельной частной жизни зло, порожденное заблуждениями, ведет к преступлению частному, в криминальном или нравственном понимании, а множество частных жизней, пересекаясь друг с другом, порождают зло социальное.
Вопрос о преступлении Толстой тесно связывает с вопросом о собственности – тут в единый преступный узел увязаны и события криминальные, и владение землей, и плотское вожделение, и ложные представления о смысле супружества и труда. Собственность, по Толстому, – это суеверие: собственность воображаема, в действительности ее не существует, но она калечит жизни: «Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, – красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что́ они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом» (XXXII, 3).
Вопрос о владении землей Толстой полагал вопросом нравственным, а вовсе не политическим или экономическим[225]. Об этом свидетельствует такое его письмо П. Полилову (под этой фамилией скрывалась Татьяна Львовна Толстая, дочь писателя):
Преступный мир, по Толстому, – это мир, в котором люди не заняты честным трудом, а потому и светское общество, и публичный дом, и тюрьма в равной мере порочны. В этом смысле и проститутка Катюша Маслова, и развращенный светской жизнью князь Дмитрий Нехлюдов уравнены между собой.
По Толстому, любовь и труд – понятия между собой тесно связанные: там, где есть труд, рождается и любовь. Так, сокамерница Масловой Федосья, не любя мужа Тараса, покушалась его отравить, но затем общий труд породил взаимную любовь, и Тарас не только простил жену, но и отправился вслед за ней на каторгу.
Падение Катюши и Нехлюдова начинается именно с избегания труда. О Катюше, например, сказано: «За нее сватались, но она ни за кого не хотела идти, чувствуя, что жизнь ее с теми трудовыми людьми, которые сватались за нее, будет трудна ей, избалованной сладостью господской жизни» (XXXII, 7). А Нехлюдов идет на военную службу, о которой говорится: «Военная служба вообще развращает людей, ставя поступающих в нее в условия совершенной праздности, т. е. отсутствия разумного и полезного труда, и освобождая их от общих человеческих обязанностей, взамен которых выставляет только условную честь полка, мундира, знамени и, с одной стороны, безграничную власть над другими людьми, а с другой – рабскую покорность высшим себя начальникам. Но когда к этому развращению … присоединяется еще и развращение богатства и близости общения с царской фамилией … то это развращение доходит у людей, подпавших ему, до состояния полного сумасшествия эгоизма» (XXXII, 49). Возрождение же обоих героев связано с их нравственным внутренним трудом.
Преступление нравственное и преступление криминальное у Толстого уравнены. Вот сравните описание тайного любовного свидания, желания соблазнить и собственно преступления в разных его произведениях:
В «Воскресении» описан путь, по которому изначально невинный человек устремляется к преступному бытию, а затем, ужаснувшись этому, от преступного бытия устремляется к жизни праведной, по Божьему Закону. Обе половины этого пути складываются из одних и тех же этапов, но – в противоположной последовательности:
1
Герберт Спенсер (1820–1903) – английский философ, считается идеологом либерализма. Нехлюдов читал его работу «Социальная статика».
Для того чтобы встать на путь зла, достаточно маленького допущения, всего лишь толчка мысли. Нечистая мысль приведет к нечистому поступку, страх признать нечистое нечистым – к желанию погрузиться в нравственный сон, а нравственный сон обеспечит дальнейшее участие в коллективном зле.
Но и для нравственного пробуждения порой хватает лишь мысленного толчка – конечно, если еще жива совесть. Тут главное – быть честным перед собой. Честность в малом поведет за собой и к честности в большом. А это уже прочная основа для праведной жизни.
Наследники
Я не ее исправить, а себя исправить хочу.
Л. Н. Толстой, «Воскресение»
Проблема зла социального и частного, юридического и нравственного у Толстого разрешается как отпадение от Божьей заповеди о любви и как ложное понимание человеком и обществом смысла своей жизни. Это ложное понимание связано с темой отца и его наследием.
Об отцовом наследовании Нехлюдова.«Отец его был небогат, но мать получила в приданое около 10 тысяч десятин земли» (XXXII, 43).
Вопрос о земле как о наследной собственности – один из центральных в проблематике романа и вплетен в темы криминального и нравственного преступления. Увязать его с прочими вопросами Толстому было непросто, 24 октября 1895 года он записал в дневнике: «Брался заВоскресениеи убедился, что это всё скверно, что центр тяжести не там, где должен быть, что земельный вопрос развлекает, ослабляет то и сам выйдет слабо. Думаю, что брошу. И если буду писать, то начну всё сначала. … Есть что-то такое – содержание, матерьял жизни, сама жизнь есть всё – Бог» (LIII, 62).
Для Нехлюдова наследство становится наследием греха, потому что владение землей дарит ему праздную жизнь. Грехопадение Нехлюдова свершилось не тогда, когда он соблазнил чистую девушку и бросил ее, а значительно раньше – когда отказался распорядиться наследством так, как диктовала ему совесть: «…во время своей первой молодости он был восторженным последователем Герберта Спенсера и в особенности, сам будучи большим землевладельцем, был поражен его положением в “Social statics” о том, что справедливость не допускает частной земельной собственности. С прямотой и решительностью молодости он не только говорил о том, что земля не может быть предметом частной собственности, и не только в университете писал сочинение об этом, но и на деле отдал тогда малую часть земли (принадлежавшей не его матери, а по наследству от отца ему лично) мужикам, не желая противно своим убеждениям владеть землею. Теперь, сделавшись по наследству большим землевладельцем, он должен был одно из двух: или отказаться от своей собственности, как он сделал это десять лет тому назад по отношению 200 десятин отцовской земли, или молчаливым соглашением признать все свои прежние мысли ошибочными и ложными.
Первого он не мог сделать, потому что у него не было никаких, кроме земли, средств существования. Служить он не хотел, а между тем уже были усвоены роскошные привычки жизни, от которых он считал, что не может отстать» (XXXII, 16).
Передаваясь из поколения в поколение, наследная собственность порождает у одних – обиду, у других – гнев, – поэтому, по Толстому, она – наследие греха.
Симонсон, избранник Катюши, – противоположность Нехлюдову в том, как он распорядился наследием своего отца, отказавшись наследовать грех: «Решив еще гимназистом, что нажитое его отцом, бывшим интендантским чиновником, нажито нечестно, он объявил отцу, что состояние это надо отдать народу. Когда отец не только не послушался, но разбранил его, он ушел из дома и перестал пользоваться средствами отца» (XXXII, 369).
Вместе с привычкой к роскоши, вместе с восприятием общественных пороков Нехлюдов утрачивает свое самостояние, а с ним теряет в душе и отцовский образ. Воспользовавшись девушкой по своей прихоти, влекомый вожделением и желанием покрасоваться в глазах армейского приятеля, он решает, что его обязательства перед жертвой исчерпываются исключительно финансовым возмещением, – и более не проявляет интереса ни к судьбе Катюши, ни к зачатому им ребенку. Но когда
Вернувшись, в очередной раз, к тревожным мыслям, что он многое потеряет, отдав свою собственность крестьянам, Нехлюдов вдруг открывает, что эта собственность его больше не тяготит: «…он теперь не думал о том, что с ним произойдет, и его даже не интересовало это, а думал только о том, что он должен делать. И удивительное дело, что нужно для себя, он никак не мог решить, а что нужно делать для других, он знал несомненно. Он знал теперь несомненно, что надо было отдать землю крестьянам, потому что удерживать ее было дурно. Знал несомненно, что нужно было не оставлять Катюшу, помогать ей, быть готовым на всё, чтобы искупить свою вину перед ней. Знал несомненно, что нужно было изучить, разобрать, уяснить себе, понять все эти дела судов и наказаний, в которых он чувствовал, что видит что-то такое, чего не видят другие. Что выйдет из всего этого – он не знал, но знал несомненно, что и то, и другое, и третье ему необходимо нужно делать. И эта твердая уверенность была радостна ему» (XXXII, 225–226).
Нравственный путь Нехлюдова – это путь из состояния доотцовского в состояние отцовское. Он начинается тогда, когда Нехлюдов принимает решение защитить Катюшу от несправедливости системы, берет на себя ответственность за ее жизнь, ее будущее. Но это не становится для героини ярмом: в конце романа она решает выйти замуж за другого человека – и Нехлюдов ее отпускает[227].
Новый путь открылся перед Нехлюдовым потому, что он свои поступки стал понимать как служение отцовской воле: «Всё это понять, понять всё дело хозяина – не в моей власти. Но делать его волю, написанную в моей совести, – это в моей власти, и это я знаю несомненно. И когда делаю, несомненно спокоен» (XXXII, 226).
Этот путь герой романа обрел, отрешившись от инстинкта собственничества – не только на землю, но и на человека: «Радовало и подымало Нехлюдова на не испытанную им высоту сознание того, что никакие поступки Масловой не могут изменить его любви к ней. Пускай она заводит шашни с фельдшером – это ее дело: он любит ее не для себя, а для нее и для Бога» (XXXII, 308).
В этом и есть суть отцовской любви, в этом – ее божественный образ: любовь оберегает, но не довлеет.
Об отце Катюши Масловой.Отец Катюши – неизвестный бродяга (а может, крестьянин), не оставивший дочери ни наследства, ни имени, ни прав. В сюжете он не играет никакой роли, а в символическом измерении образ отца можно толковать с точки зрения социальной и христианской. Отсутствие отца означает полную беззащитность девушки, которая и становится легкой добычей для барчука, а, соблазненная им, продолжает свое падение.
В толстовской интерпретации христианства, Катюша – по рождению – уподоблена Христу. В «Соединении и переводе четырех Евангелий» Толстой пишет:«Была девица Мария. Девица эта забеременела неизвестно от кого. Обрученный с нею муж пожалел ее и, скрывая ее срам, принял ее. От нее-то и неизвестного отца родился мальчик. Мальчика назвали Иисус (букв.Спасение. –Г. С.)» (XXIV, 48). Сравните с историей Катюши: «…была очень обыкновенная история. Маслова была дочь незамужней дворовой женщины, жившей при своей матери-скотнице в деревне у двух сестер-барышень помещиц. Незамужняя женщина эта рожала каждый год, и, как это обыкновенно делается по деревням, ребенка крестили, и потом мать не кормила нежеланно появившегося, ненужного и мешавшего работе ребенка, и он скоро умирал от голода. Так умерло пять детей. Всех их крестили, потом не кормили, и они умирали. Шестой ребенок, прижитый от проезжего цыгана, была девочка, и участь ее была бы та же, но случилось так, что одна из двух старых барышень зашла в скотную, чтобы сделать выговор скотницам за сливки, пахнувшие коровой. В скотной лежала родильница с прекрасным здоровым младенцем. Старая барышня сделала выговор и за сливки и за то, что пустили родившую женщину в скотную, и хотела уже уходить, как, увидав ребеночка, умилилась над ним и вызвалась быть его крестной матерью. Она и окрестила девочку, а потом, жалея свою крестницу, давала молока и денег матери, и девочка осталась жива. Старые барышни так и называли ее “спасенной”» (XXXII, 6–7).
Параллели между Катюшей и Христом не только в том, что в толстовской интерпретации христианства отцы обоих неизвестны. «Как Христос родился в яслях, где был скот, так и Маслова родилась в скотной. Христа звали Спаситель, а Маслову – “спасенной”. То, что Христос был для Толстого человеком, выражается и в том, что Маслова – шестой ребенок. Если обратиться к Библии, то там повествуется о появлении человека на шестой день с начала творения мироздания»[228].
Имя героини также связано с Божьим происхождением: Екатерина – чистая, непорочная, а Маслова имеет в своем корне «масло», встречающееся в канонических Евангелиях: «Так, маслом смазывала голову Иисусу женщина (Мф. 26:7–12); некоторые девы, ждущие жениха, позабыли налить в светильники масло (Мф. 25:1–13). Масло ассоциируется с лампадой, чье горение – свет, а свет – путь Бога»[229].
И свой житейский путь Катюша проходит, подобно Христу, столкнувшись с тремя искушениями. Два из них она преодолела (не бросилась под поезд после родов и не воспользовалась возможностью «подзаработать» на писателе). Но последнее искушение, искушение человеческой цивилизации – красиво одеваться, – взяло вверх, и она подалась в публичный дом, что стало не только частным ее злом, но последствием зла социального: «…с тех пор началась для Масловой та жизнь хронического преступления заповедей божеских и человеческих, которая ведется сотнями и сотнями тысяч женщин не только с разрешения, но под покровительством правительственной власти, озабоченной благом своих граждан, и кончается для девяти женщин из десяти мучительными болезнями, преждевременной дряхлостью и смертью» (XXXII, 10–11).
Изображение суда над героиней также содержит параллели с Евангелием. Как и Христос, Катюша проходит свой крестный путь в сопровождении солдат – путь в суд человеческий, символическую Голгофу, и это происходит 28 апреля[230], в пятницу (рифмуется со Страстной пятницей). Народу собралось много, и из «зрителей» один мужик «перекрестился и подал ей копейку» (этот эпизод напоминает Симона Киринеянина, помогшего Христу нести крест), а из-под ног Катюши вылетел голубь – символ союза Бога и человека. Как на суде Христа присутствовали три женщины и один мужчина, так и на Катюшином суде присутствуют три женщины и мужчина
Вынесенный Катюше приговор очевидно несправедлив, она осуждена безвинно, председатель суда в этом также убежден – но самоустранился, как во время судилища над Христом самоустранился Пилат. После приговора Маслову повели в камеру – амбивалентный символ смерти и воскрешения. Случилось это в 6-м часу (и Христа распяли в это же время).
Многочисленные параллели с Христом подводят нас к тому, что Маслова, по мысли Толстого, – дочь Божия. «Думается, что по окончательной мысли автора Маслова как образ женщины вообще “не умирала”, чтобы “воскресать”; Толстой показывает лишь искажение ее внешнего положения; совесть, которая для Толстого являлась “лакмусовой бумажкой” нравственности, у Масловой оставалась незамутненной, неповрежденной. Образ Масловой раскрывается как образ “умершего” сына Бога, но “воскресающего” тогда, когда люди осознают свою вину перед нравственными законами»[231].
Параллели с Христом усиливаются, когда Катюша на суде представляется вымышленным именем – Любовь. Это имя отражает христианское отношение ко всему, что с ней случилось: «Маслову в ее безвыходном положении унижают, насилуют, в принципе, убивают ее ребенка, бьют ее; судят, сажают в тюрьму… А она все равно никому не противится. Она всех милует. Прослеживается аналогия с Христом, который возвестил о любви Бога, которая несла милость людям и была превыше закона человеческого»[232].
Эта аналогия подтверждается развитием отношений с Нехлюдовым после суда. Нехлюдов уже на первом свидании в тюрьме (в воскресенье) просит у Масловой прощения и предлагает жениться на ней[233], но одного желания мало – требуется деяние, чтобы искупить вину. На втором свидании Маслова указывает Нехлюдову на безвинно осужденныхМеньшовыхи просит его помочь им, что, по сути, реминисценция библейского: «…истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моихменьших(выделено мной. –Г. С.), то сделали Мне» (Мф. 25:40), а сама от брака с ним отказывается: «Ты мной хочешь спастись …. Ты мной в этой жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись!» (XXXII, 166) Нехлюдов помогает Меньшовым и другим осужденным, и на третьем свидании Маслова ему наконец поверила, и в ней начала пробуждаться та самая Катюша, которую Нехлюдов не находил в ней прежде: «“Да, да, она совсем другой человек”, – думал Нехлюдов, испытывая после прежних сомнений совершенно новое, никогда не испытанное им чувство уверенности в непобедимости любви» (XXXII, 196).
По мере развития сюжета, по мере того, как в Нехлюдове крепнет отцовский образ, он, Нехлюдов, начинает видеть присутствие Бога и в Катюше Масловой, – как и он, она готова пожертвовать собой: «Катюша не хочет моей жертвы, а хочет своей. Она победила, и я победил» (XXXII, 326).
Государство и церковь как лжеотцы.Лжеотцы в романе – это судьи и чиновники: для них судебное разбирательство не поиск истины, не восстановление справедливости, а бюрократическая процедура, с которой хочется поскорее покончить[234]. Государственная система, создававшаяся ради того, чтобы направить человека и облегчить ему жизнь, на деле добивается прямо противоположного: «Вместо пресечения было только распространение преступлений. Вместо устрашения было поощрение преступников …. Вместо исправления было систематическое заражение всеми пороками» (XXXII, 413). Система создает условия, при которых люди не только глубоко страдают, но и гибнут. И это лишний раз свидетельствует о ее лжеотцовской сущности.
Вот Нехлюдов посещает старого генерала, обязанность которого «состояла в том, чтобы содержать в казематах, в одиночных заключениях политических преступников и преступниц и содержать этих людей так, что половина их в продолжение десяти лет гибла, частью сойдя с ума, частью умирая от чахотки и частью убивая себя: кто голодом, кто стеклом разрезая жилы, кто вешая себя, кто сжигаясь» (XXXII, 265). Если у Достоевского зло происходит от того, что «человека идея съела»[235], то в «Воскресении» человека «съела» система: «Старый генерал знал всё это, всё это происходило на его глазах, но все такие случаи не трогали его совести, так же как не трогали его совести несчастья, случавшиеся от грозы, наводнений и т. п. Случаи эти происходили вследствие исполнения предписаний свыше, именем государя императора. Предписания же эти должны неизбежно были быть исполнены, и потому было совершенно бесполезно думать о последствиях таких предписаний. Старый генерал и не позволял себе думать о таких делах, считая своим патриотическим, солдатским долгом не думать для того, чтобы не ослабеть в исполнении этих, по его мнению, очень важных своих обязанностей» (XXXII, 265–266).
Общаясь с генералом, Нехлюдов лишний раз убеждается в том, что именно государственная система поощряет преступления и убийства: «Нехлюдов слушал его хриплый старческий голос, смотрел на … этот белый крест, которым гордился этот человек, особенно потому, что получил его за исключительно жестокое и многодушное убийство, и понимал, что возражать, объяснять ему значение его слов – бесполезно» (XXXII, 269). Здесь же Толстой объясняет, почему такое положение дел будет оставаться и дальше и почему генерал, как и многие подобные ему, никогда не выберет пути к воскресению. Прощаясь с Нехлюдовым, генерал говорит «тоном, не допускавшим возможности сомнения»: «…Невинных не бывает. А люди это всё самые безнравственные. Мы-то их знаем. … И он точно не сомневался в этом не потому, что это было так, а потому, что если бы это было не так, ему бы надо было признать себя не почтенным героем, достойно доживающим хорошую жизнь, а негодяем, продавшим и на старости лет продолжающим продавать свою совесть» (XXXII, 270).
Не только государство, но и церковь, по Толстому, выродилась в лжеотцовскую систему. В «Воскресении» православный священник относится к священнодействию формально, ровно так, как и судьи – к судебному процессу: страдания арестантов, забывая о милосердии, он игнорирует («это не его дело») и легко благословляет людей на этап, хотя знает, что не все его переживут.
Кроме православного священника, в «Воскресении» показан и его оппонент, старик-раскольник, на словах проповедующий заповеди Божьи, а на деле отступающий от них: ни любовь, ни прощение ему не ведомы, он только и делает, что обличает, – и потому не находит поддержки ни у простого люда, ни у Нехлюдова. Раскольник – такой же лжеучитель и лжеотец, как и православный священник.
А об англичанине-миссионере, который говорит с заключенными по-английски и не в силах процитировать Евангелие, и говорить не приходится.
О том, что церковь, по Толстому, не выполняет пасторскую роль, не заботится о претворении Отеческой воли, свидетельствует и отношение к религии и вере в среде чиновников, решающих вопросы жизни и смерти заключенных. Так, например, по делу о сектантах Нехлюдов встречается с чиновником Топоровым,
О лжеотцовском содержании той организации, которую представляет Топоров, свидетельствует и обмен репликами между ним и Нехлюдовым. На реплику Нехлюдова: «Но каким же образом во имя религии нарушаются самые первые требования добра – разлучаются семьи…» – Топоров отвечает: «С точки зрения частного человека, это может представляться так, … но с государственной точки зрения представляется несколько иное» (XXXII, 299).
Когда Нехлюдов взялся за то, чтобы исправить случившуюся с Катюшей несправедливость, он с ужасом осознал, что государственная система, которая должна выполнять по отношению к человеку роль отца, – на самом деле бездушная бюрократическая машина, не ведающая ни логики, ни сострадания, ни совести, ведь безвинно осуждена не только Катюша, но и бесчисленное множество людей. Система не ведает милосердия, она способна лишь наказывать и растлевать ради буквы закона, совершенно не задумываясь о последствиях всего этого в будущем: «Люди, пожившие в тюрьме, всем существом своим узнавали, что, судя по тому, что происходит над ними, все те нравственные законы уважения и сострадания к человеку, которые проповедываются и церковными и нравственными учителями, в действительности отменены, и что поэтому и им не следует держаться их» (XXXII, 412).
Система не только вытесняет образ Отца Небесного, но и делает бессильной отцовскую любовь на земле. Так, «крестьянские отцы» не могут защитить своих детей. Приехав в Кузминское, Нехлюдов выясняет, что мужа крестьянки Анисьи отправили в острог за две срезанные в лесу березки: «Теперь шестой месяц сидит, а баба побирается, трое ребят да старуха убогая» (XXXII, 213). Один из детей Анисьи «странно улыбался всем своим старческим личиком и всё шевелил напряженно искривленными большими пальцами. Нехлюдов знал, что это была улыбка страдания» (XXXII, 217). Или уже на этапе – Нехлюдов видит, как «шла беременная женщина, насилу волочившая ноги» (XXXII, 330).
Система безжалостна не только к тем, кого осудила, но и к тем, кто ей служит. Она вытесняет личную совесть, вытесняет Бога и подменяет его собой. Нехлюдов приходит к мысли, что «люди … признают законом то, что не есть закон, и не признают законом то, что есть вечный, неизменный, неотложный закон, самим Богом написанный в сердцах людей» (XXXII, 351).
То, что утрата отцовского образа – это основная причина несчастий и зла, воплощающегося в криминальных деяниях, свидетельствует и образ сенатора Владимира Васильевича Вольфа. Как сенатор, то есть как часть всей управляющей системы, он охарактеризован Толстым так: «Он считал себя не только un homme très comme il faut[236], но еще и человеком рыцарской честности. Под честностью же он разумел то, чтобы не брать с частных лиц потихоньку взяток. Выпрашивать же себе всякого рода прогоны, подъемные, аренды от казны, рабски исполняя за то всё, что ни требовало от него правительство, он не считал бесчестным. Погубить же, разорить, быть причиной ссылки и заточения сотен невинных людей вследствие их привязанности к своему народу и религии отцов, как он сделал это в то время как был губернатором в одной из губерний Царства Польского, он не только не считал бесчестным, но считал подвигом благородства, мужества, патриотизма…» (XXXII, 257).
И далее, в том же абзаце, наравне с тем, как справлялся Вольф с «государственным отцовством», описано и каким был Вольф в жизни своей семьи: он «не считал … бесчестным то, что … обобрал влюбленную в себя жену и свояченицу. Напротив, считал это разумным устройством своей семейной жизни» (XXXII, 257).
Полный крах как отец он потерпел в отношении собственного сына, который в двадцать лет за пьянство и разврат «был изгнан из дома за то, что … нигде не кончил курса и, вращаясь в дурном обществе и делая долги, компрометировал отца. Отец один раз заплатил за сына двести тридцать рублей долга, заплатил и другой раз шестьсот рублей, но объявил сыну, что это последний раз, что если он не исправится, то он выгонит его из дома и прекратит с ним сношения. Сын не только не исправился, но сделал еще тысячу рублей долга и позволил себе сказать отцу, что ему и так дома жить мучение. И тогда Владимир Васильевич объявил сыну, что он может отправляться куда хочет, что он не сын ему. С тех пор Владимир Васильевич делал вид, что у него нет сына, и домашние никто не смели говорить ему о сыне, и Владимир Васильевич был вполне уверен, что он наилучшим образом устроил свою семейную жизнь» (XXXII, 257–258).
Рассуждения Толстого о собственности, о власти греховного наследия, о безнравственной сущности сложившейся системы приводят писателя и его героя к печальному – и страшному для всего общества – итогу: «“Народ вымирает, привык к своему вымиранию, среди него образовались приемы жизни, свойственные вымиранию, – умирание детей, сверхсильная работа женщин, недостаток пищи для всех, особенно для стариков. И так понемногу приходил народ в это положение, что он сам не видит всего ужаса его и не жалуется на него. А потому и мы считаем, что положение это естественно и таким и должно быть”. Теперь ему (Нехлюдову. –Г. С.) было ясно, как день, что главная причина народной нужды, сознаваемая и всегда выставляемая самим народом, состояла в том, что у народа была отнята землевладельцами та земля, с которой одной он мог кормиться» (XXXII, 217–218).
Возвращение к Отцу
И частное зло, и зло социальное происходит в художественном мире Толстого по двум причинам: дети наследуют грех земных своих родителей и отступаются от Отца Небесного. Неслучайно роман открывается четырьмя эпиграфами из Евангелия[237], а в последней главе приводятся две евангельские притчи. Это – указатель на то, что «всем людям дан шанс духовного просветления и воскресения»[238], хотя в романе этим шансом смог воспользоваться один лишь Дмитрий Нехлюдов.
Встреча с тремя проповедниками Слова Божьего, которые оказались от Бога еще дальше, чем те, кому они его проповедовали, подтолкнула толстовского героя взяться за изучение Евангелия самостоятельно. Читая главу 18-ю из Евангелия от Матфея[239], где описаны отношения между Богом и людьми как между Отцом и детьми, Нехлюдов начинает соотносить их и со своей собственной жизнью: «Так нет воли Отца вашего Небесного, чтобы погиб один из малых сих. “Да, не было воли Отца, чтобы они погибли, а вот они гибнут сотнями, тысячами. И
Перечитав же Нагорную проповедь, Нехлюдов «в первый раз увидал в [ней] не отвлеченные, прекрасные мысли и большею частью предъявляющие преувеличенные и неисполнимые требования, а простые, ясные и практически исполнимые заповеди, которые устанавливали новое устройство человеческого общества, при котором достигалось высшее благо – Царство Божие на земле» (XXXII, 443).
Но Нагорная проповедь, открытая Нехлюдовым после многих лет нравственного безумия, не единственный путь к Отцу. Есть еще и прямой путь от Бога к человеческому сердцу. В XXXV главе II части Толстой описывает, как процессия ссыльных движется мимо сидящих в конной коляске городового, его жены и детей. Родители ничего не объяснили детям о значении чудовищной процессии, и каждый из детей сделал свой собственный вывод. Девочка, глядя на выражения лиц родителей, решила, что «это были дурные люди и что потому с ними именно так и надо было поступать, как поступлено с ними». А вот «мальчик с длинной, худой шеей решил вопрос иначе. Он знал еще твердо и несомненно, узнав это прямо от Бога, что люди эти были точно такие же, как и он сам, как и все люди, и что поэтому над этими людьми было кем-то сделано что-то дурное – такое, чего не до́лжно делать; и ему было жалко их, и он испытывал ужас и перед теми людьми, которые были закованы и обриты, и перед теми, которые их заковали и обрили» (XXXII, 332).
Окончательное разрешение вопроса в споре о полюсах между социальным, внеличностным, злом и личной ответственностью, между бытием и сознанием у Толстого явлено в возвращении к Богу как Отцу, в возрождении отцовского образа и в отношениях людей друг к другу как к братьям, в равной мере наследующим Ему.
Советуем почитать
Андреева В. Г.Проблема власти в романе Л. Н. Толстого «Воскресение» // Новый филологический вестник. 2020. № 4 (55). С. 96–112.
Гусев Н. Н.Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1881 по 1885 год / АН СССР; ИМЛИ им. А. М. Горького. – М.: Наука, 1970.
Кони А. Ф. Лев Николаевич Толстой // Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М.: Художественная литература, 1978. Т. 2. С. 173–196.
Пастернак Л. О.Как создавалось «Воскресение» // Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. С. 165–172.
Сухотина Т. А.Воспоминания. М.: Художественная литература, 1976.
Толстой И. Л.Мои воспоминания. М.: Художественная литература, 1969.
Заключение
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной сени невянущих дубров,
У нескудеющих ручьёв,
Я тень священную мне встречу.
Е. А. Баратынский, «Запустение»
Наше расследование криминальных сюжетов в русской классической литературе подошло к концу. Мы выяснили, что побудительным мотивом каждого преступления, с философской точки зрения, становится отсутствие – или утрата – Отца, то есть той воли, которая связывает героя произведения с сокровенными и глубинными смыслами тех озарений, которые передаются от поколения поколению в качестве наследия как нравственный закон.
Расследование мы начали с трагической гибели Андрея Гавриловича Дубровского, человека с прочной нравственной основой, которому ни родной сын, ни сын духовный не были готовы наследовать. В «Маленьких трагедиях» мы встретились с отцовско-сыновьими перевертышами, случившимися оттого, что человеческие отношения, которые должны быть основаны на чувствах истинных, и прежде всего на понятиях нравственных, здесь подменяются либо меркантильными, либо кощунственными, либо ложными смыслами. А в «Пиковой даме» мы обнаружили, что сын, не выполняющий обязательств перед Отцом, просто выпадает из времени – и прошлого, и будущего.
В «Мертвых душах» и «Ревизоре» пустующее отцовское место заполняют миражи и химеры. Эта пустота становится источником миражных интриг: герои принимают за отца лжеотца, устремляются за ним – и ожидаемо остаются у разбитого зеркала, в осколках которого отражены их собственные лица. Но Гоголь не был бы Гоголем, если бы лишь констатировал победу зла. Финал и «Ревизора», и «Мертвых душ» (особенно «Мертвых душ») меняет статус героя: лжесын вдруг превращается в блудного сына и обретает надежду на встречу с отцом в будущем.
В пьесах Островского утрата отцовского образа в старшем поколении порождает еще более разрушительный цинизм в поколении младшем («Свои люди – сочтемся») и ведет либо к вырождению, либо к гибели («Гроза»).
Исследуя темные провалы гибельной страсти, Лесков в «Леди Макбет Мценского уезда» показывает, как, утеряв связь с Отцом, легко превратиться в выродка, в недочеловека, по сути, в животное, или даже в камень.
Герой Достоевского из «Преступления и наказания» тщится утвердить на земле свой закон, основанный на ложных представлениях о высшей справедливости, о добре и зле, и этим отказывается от своего богосынства. Путь его возвращения к Отцу пролегает через страдание – только оно одно и может искупить грех.
А роман Толстого «Воскресение» вбирает в себя едва ли не всё, что было сказано предшественниками, и погружает нас в еще бо́льшие глубины.
В «Воскресении» мы узнаем и порочную судебную систему, описанную еще в «Дубровском», и грех неправого наследования, когда наследующий хочет пользоваться лишь правами, но не желает выполнять своих обязательств («Пиковая дама»).
Как и автор «Мертвых душ», автор «Воскресения» обращается к современникам с назидательным высказыванием; и тут и там центральный мотив – странствие (но если в «Мертвых душах» Гоголь дает лишь надежду на возвращение блудного сына к Отцу, то в «Воскресении» это возвращение явлено в полной мере).
В «Воскресении», как и в «Преступлении и наказании», неправая идея, замещающая собой пустующее отцовское место, – главный источник зла. Но у Достоевского ее вынашивает подпольный одиночка Раскольников, а у Толстого она – краеугольный камень и государственной системы, и тех, кто выступил против этой системы, кто убивал не в пример больше Раскольникова, не испытывая при этом никакого раскаяния.
Оба романа наполнены ужасом и запахом смерти, оба описывают путь ее преодоления. Этот путь и у Достоевского, и у Толстого лежит через принятие христианских заветов любви и прощения, через
Так как оба романа повествуют о победе над смертью, оба они связаны и с Пасхой. Пасхой заканчивается действие «Преступления и наказания», к Пасхе отсылает само название романа Толстого – «Воскресение».
Духовное воскресение означает обретение власти над своей жизнью, а власть над своей жизнью означает свободу от тягостных обстоятельств, толкающих к нравственно тупиковым решениям.
Еще одна любопытная линия, которая связывает Дубровского, Чичикова, Раскольникова и Нехлюдова, – линия Савла, то есть история возвращения к Отцу Небесному. Поставленные в ряд, эти персонажи русской прозы XIX века намекают нам как бы на единый, общий сюжет: первым уподоблен Савлу Дубровский (он – разбойник); Чичиков устремляется по дороге в свой Дамаск (правда, лишь в замыслах Гоголя); Раскольников стоит на пороге преображения; а собственно преображение явлено в Нехлюдове.
«Задача отца в том и состоит, чтобы противостоять времени: учредить ответственность, которая не умолкает с его течением, создать преемственность и память; уничтожить то обнуление, которое постигло бы всякое поколение, не будь их у нас» (Зойя, 107).
Независимо от того, как житейски складывался личный опыт каждого, все мы можем и должны пытаться узнать отца внутри себя.
Примечания
1
Наумов А. В.Посмертно подсудимый. М.: Российское право; Вердикт, 1992. С. 307
2
Кони стал даже почетным академиком Академии наук по разряду изящной словесности.
3
Зойя Л.Отец: Исторический, психологический и культурный анализ. М.: Независимая фирма «Класс», 2018. С. 317. В дальнейшем все отсылки на это издание даны в тексте в скобках сразу после приведенных оттуда цитат:Зойя, номер страницы.
4
Толстой Л. Н.Полн. собр. соч.: В 90 т. М.; Л.: Художественная литература, 1928–1958. Т. 23. С. 44.
5
Исчерпывающее исследование русской классики с точки зрения криминологической и уголовно-правовой читатель найдет в кн.:Харабет К. В.Преступление и наказание: Закон и правосудие в русской классической литературе XIX в. М.: РИПОЛ классик, 2012.
6
Подробнее об этом см.:Веселовский А. Н.Просветительный век и Александровская пора: Лекции по истории русской литературы: Курс, чит. на М.В.Ж.К. в 1909/10 акад. г.: По запискам слушательниц. М.: лит. Титяева, [1910].
7
Ньюгейтская тема восходит к Ньюгейтскому справочнику (или Ньюгейтскому календарю). Это было книжное издание в шести томах. Оно включало биографии преступников, отбывавших наказание в Ньюгейтской тюрьме в период с конца XVIII по XIX век.
8
См.:Иванова О. А.Особенности рецепции и оценки «Ньюгейтского» романа в XIX веке // Вестник ОГУ. 2011. № 16 (135). С. 441.
9
Там же.
10
Пушкин и его современники читали роман в английском оригинале – на русский язык «Пелэма» перевели только в 1958 г.
11
Байронизм подразумевает индивидуализм. Герой – это яркая сильная личность, сосредоточенная на своих переживаниях.
12
Иванова О. А.Особенности рецепции и оценки «Ньюгейтского» романа в XIX веке. С. 443.
13
Пушкин А. С.Собр. соч.: В 10 т. М.: Правда, 1981. Т. 9. С. 25. В дальнейшем все отсылки на тексты Пушкина даны по этому изданию: в скобках римской цифрой обозначен номер тома, арабской цифрой – номер страницы.
14
Наумов А. В.Посмертно подсудимый. С. 38
15
Гуковский Г. А.Пушкин и проблемы реалистического стиля. М.: ОГИЗ, 1948. С. 322.
16
Там же. С. 322–323.
17
Лотман Ю. М.В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь. СПб.: Азбука; Азбука-Аттикус, 2015. С. 162.
18
Там же.
19
Вяземский иронизировал в письме А. И. Тургеневу от 31 мая 1823 г. по поводу того, что каторжники сумели плыть с кандалами на руках.
20
Павел Воинович Нащокин был меценатом, коллекционером и близким другом поэта. О нем подробно см.:Хрусталёва А. Н. 13 друзей Пушкина. М.: Бослен, 2024.
21
Цит. по:Сараскина Л. И.«Дубровский»: экзистенциальный кризис два столетия спустя // Наука телевидения. Т. 11 (2015). С. 231.
22
Там же.
23
Самому Пушкину принадлежало имение Кистенёво, которое он и поехал закладывать в 1830 г. перед свадьбой.
24
Пушкин конспектировал его труд в 1835 г., но, вероятно, читал и раньше.
25
«Древняя Российская вивлиофика» – многотомное издание древнерусских исторических источников, предпринятое Н. И. Новиковым в 1773–1775 гг.
26
Цит. по:Сараскина Л. И. «Дубровский»: экзистенциальный кризис два столетия спустя. С. 233.
27
Гуковский Г. А.Пушкин и проблемы реалистического стиля. С. 316.
28
Лотман Ю. М.В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь. С. 35.
29
Цит. по:Старк В. П. Мартин Лютер в творческом сознании Пушкина // Временник Пушкинской комиссии: Сб. науч. тр. / РАН. Истор. – филол. отд. Пушкин. Комис. – СПб.: Наука, 2004. Вып. 29. С. 53–54.
30
Белинский В. Г.Сочинения Александра Пушкина. Статья одиннадцатая и последняя // Полн. собр. соч.: В 13 т. М.: Изд-во АН СССР, 1953–1959. Т. 7. С. 577.
31
Во времена Пушкина немцы считались нацией расчетливой.
32
Дочь П. А. Осиповой, хозяйки имения Тригорское, что располагалось по соседству с Михайловским.
33
Заметим, что есть еще прямая отсылка к «Бедной Лизе» Карамзина. Старуха просит принести книгу, «где бы не было утопленных тел», но оставим эту мысль в примечании, поскольку для нашего повествования она не ключевая.
34
Гоголь Н. В.Полн. собр. соч. и писем: В 17 т. Москва; Киев: Изд-во Московской Патриархии, 2009. Т. VI. С. 221. В дальнейшем все отсылки на тексты Гоголя даны по этому изданию: в скобках римской цифрой указан номер тома, арабской цифрой – номер страницы.
35
Машинский С.Гоголь и «Дело о вольнодумстве» // Пушкин. Лермонтов. Гоголь. (Литературное наследство. Т. 58). М.: Изд-во АН СССР, 1952. C. 510.
36
Там же.
37
Там же. С. 502–503.
38
Машинский С.Гоголь и «Дело о вольнодумстве» // Пушкин. Лермонтов.
39
Машинский С.Гоголь и «Дело о вольнодумстве» // Пушкин. Лермонтов. Гоголь. (Литературное наследство. Т. 58). С. 496.
40
Там же. С. 524.
41
Там же. С. 525.
42
Там же. С. 526.
43
Бердяев Н. А.Духи русской революции // Из глубины. Сб. статей о русской революции. Paris: YMCA-Press, 1967. С. 73.
44
Там же. С. 74.
45
Там же. С. 75.
46
Идею этого сюжета в литературной резиденции АСПИР и издательства «Бослен» мне подсказал писатель и филолог Илья Сергодеев, за что я выражаю ему огромную благодарность.
47
См.:Галахов А. Д.Из «сороковых годов» // Гоголь в воспоминаниях современников. М.: Госиздат, 1952. С. 403.
48
Псевдоним восходит к названию его родового гнезда – пригородного села Основа рядом с Харьковом.
49
См., напр., об этом:Бологова К. О.Общие черты в творчестве Г. Ф. Квитки-Основьяненко и Н. В. Гоголя // В мире науки и искусства: вопросы филологии, искусствоведения и культурологии. 2014. № 7 (38);Розанов Ю. В.Н. В. Гоголь и Г. Ф. Квитка-Основьяненко: история одного совпадения
// https://www.domgogolya.ru/science/researches/1031/?ysclid=mfqquemc4e905144516
50
Данилевский Г. П.Основьяненко. Материалы для истории украинской литературы. Статья первая // Отечественные записки. 1855. № 11.
51
Цит. по:Данилевский Г. П.Основьяненко. Материалы для истории украинской литературы. Статья вторая // Отечественные записки. 1855. № 12. С. 133.
52
Там же. С. 128.
53
Об этом см., напр., у А. А. Блока в статье «Душа писателя» (1909).
54
Оппонентами Волкову выступили известные историки литературы А. И. Лященко, Н. А. Котляревский, А. Я. Айзеншток. В разных вариациях они обосновывали мысль о «самозарождении сюжета». Иными словами: приезд мнимого ревизора в город обязывал авторов придерживаться одного и того же плана дальнейшего развития событий.
55
Понятие «миражной интриги» в науку ввел литературовед Юрий Владимирович Манн, один из самых значительных специалистов по творчеству Н. В. Гоголя.
56
Подробнее см.:Лифшиц А. Л.Об именах в «Ревизоре» // Вестник Московского университета. Сер. 9. Филология. 2011. № 4. С. 81–89.
57
Крестильное имя городничего, которым он был наречен.
58
Выбранный небесный покровитель.
59
Цит. по:Лифшиц А. Л.Об именах в «Ревизоре». С. 84.
60
Лифшиц А. Л.Об именах в «Ревизоре». С. 85.
61
Иллюстрированная полная популярная библейская энциклопедия. Труд и издание архимандрита Никифора. Цит. по:Лифшиц А. Л.Об именах в «Ревизоре». С. 85.
62
Лифшиц А. Л.Об именах в «Ревизоре». С. 87.
63
Субботина И. А.Финал комедии Н. В. Гоголя «Ревизор» // Вестник Тамбовского университета им. Г. Р. Державина. Гуманитарные науки. 2006. Вып. 4 (44). С. 502.
64
Применительно к ней исследователи иногда применяют термин «апозиопезис» (греч. умолчание).
65
Цит. по:Воденников Д. Б.Бессмертная стрекоза. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2022. С. 187.
66
Там же. С. 186.
67
Фемистокл – афинский государственный и военный деятель; Алкид – имя Геракла, данное ему при рождении.
68
Подробно об именах сыновей Манилова см.:Кривонос В. Ш.Фемистоклюс и Алкид в «Мертвых душах» Гоголя // Н. В. Гоголь и русская литература: материалы докладов и сообщений Международной научной конференции IX Гоголевские чтения / Департамент культуры г. Москвы; Дом Н. В. Гоголя; Мемориальный музей и науч. б-ка; Московский гос. ун-т им. М. В. Ломоносова. – М.: Фестпартнер, 2010.
69
Подробно об этом см.:Живов В. М., Успенский Б. А.Метаморфозы античного язычества в истории русской культуры XVII–XVIII века // Из истории русской культуры. Т. IV (XVIII – начало XIX века). М.: Школа «Языки русской культуры», 1996.
70
Известно, что есть у нее сестра в Москве.
71
Гоголеведы сравнивают Коробочку с Бабой-Ягой.
72
О близости образа Плюшкина к пушкинскому скупому рыцарю см.:Гольденберг А. Х.Архетипы в поэтике Н. В. Гоголя. М.: Флинта, 2024.
73
Об этих параллелях много научной литературы. Например, читатель может начать с этой статьи:Шульц С. А.К вопросу о традициях гомеровской «Одиссеи» в «Мертвых душах» Гоголя // Эпосоведение. 2017. № 3 (7). С. 52–56.
74
Подробнее об этом см.:Душенко К. В.«Наводящее ужас движение»: переосмысление образа птицы-тройки в русской литературе и критике // Литературоведческий журнал. 2024. № 64. URL: https://cyberleninka.ru/article/n/navodyaschee-uzhas-dvizhenie-pereosmyslenie-obraza-ptitsy-troyki-v-russkoy-literature-i-kritike (дата обращения: 06.05.2025).
75
Достоевский Ф. М.Полн. собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1972–1990. Т. 15. С. 125.
76
Там же. С. 173.
77
Там же. С. 150.
78
Шукшин В. М.Собр. соч.: В 3 т. М.: Молодая гвардия, 1984–1985. Т. 2. С. 573.
79
Подробней об этом см.:Гольденберг А. Х.Архетипы в поэтике Н. В. Гоголя.
80
Николай Васильевич Берг (1823–1884) – поэт, журналист, переводчик, первый в России военный корреспондент. В 1844 г. окончил вместе с братом Островского Михаилом 1-ю Московскую гимназию (которую в 1840-м окончил сам драматург).
81
А. Н. Островский в воспоминаниях современников. М.: Художественная литература, 1966. С. 40.
82
После смерти отца Александр как старший брат финансово поддерживал Михаила, но со временем их роли поменялись, так как карьера Михаила пошла в гору: в царствование Александра III он дослужился до поста министра государственных имуществ. Многие явления русской жизни Михаил Николаевич не одобрял, но при этом по своим взглядам был консерватор и государственный человек, свято преданный императору.
83
Валериан Алексеевич Татаринов (1816–1871) – государственный деятель, сделавший многое для претворения в жизнь реформ Александра II.
84
Федотов А. С. Письма М. Н. Островского А. Н. Островскому: 1848–1849 гг. // Вестник Московского университета. Сер. 9. Филология. 2011. № 3. С. 217.
85
Там же. С. 211.
86
Там же.
87
Там же.
88
Матье Жозеф Бонавентюр Орфила (1787–1853) – выдающийся французский химик и токсиколог. Автор трудов по судебной медицине.
89
Федотов А. С.Письма М. Н. Островского А. Н. Островскому: 1848–1849 гг. С. 211.
90
Федотов А. С.Письма М. Н. Островского А. Н. Островскому: 1848–1849 гг. С. 218.
91
Цит. по:Островский А. Н.Собр. соч.: В 10 т. М.: Гослитиздат, 1959–1960. Т. 1. С. 386. В дальнейшем все отсылки на тексты самого Островского даны по этому изданию: в скобках римской цифрой указан номер тома, арабской цифрой – номер страницы.
92
Пров Михайлович Садовский (наст. фам. Ермилов; 1818–1872) – актер Малого театра, с него начинается известное актерское семейство Садовских; считался выдающимся исполнителем ролей в пьесах Островского. Михаил Семёнович Щепкин (1788–1863) – русский актер, один из основоположников русской актерской школы.
93
Федотов А. С.Письма М. Н. Островского А. Н. Островскому: 1848–1849 гг. С. 221.
94
А. Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 39–40.
95
Цит. по:Островский А. Н.Собр. соч.: В 10 т. Т. 1. C. 386.
96
Там же.
97
Дружинин А. В.Прекрасное и вечное. М.: Современник, 1988. С. 407.
98
Там же. С. 389.
99
А. Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 38.
100
Пыляев М. И.Старая Москва: Рассказы из былой жизни первопрестольной столицы. М.: Московский рабочий, 1990. С. 275.
101
Цит. по:Бойко В. П.Русское купечество в пьесах А. Н. Островского и статьях его критиков // Вестник Томского государственного университета. История. 2017. № 48. С. 8.
102
Старейший в мире журнал по военно-морской тематике, издающийся с 1848 г.
103
Максимов С. В.Литературные путешествия. М.: Современник, 1986. С. 100.
104
Варвара, дав ключ Катерине от калитки, по сути, совершает безнравственный поступок: помогает жене родного брата ему изменить.
105
Лесков Н. С.Собр. соч.: В 11 т. М.: ГИХЛ, 1956–1958. Т. 10. С. 310. В дальнейшем все отсылки на тексты Лескова, за исключением особо оговоренных случаев, даны по этому изданию: в скобках римской цифрой указан номер тома, арабской цифрой – номер страницы.
106
Минеева И. Н.Эффект левизны, или Отношения Н. С. Лескова с Англией // Учебные записки Петрозаводского государственного университета. 2014. № 7. С. 71.
107
Аннинский Л. А.Лесковское ожерелье. СПб.: Библиополис, 2012. С. 102.
108
Раевский С.Публицистика Н. С. Лескова начала 60-х годов // Ученые записки Ленинградского государственного педагогического института им. А. И. Герцена. 1958. Т. XXXII, ч. 2. С. 138.
109
Писарев Д. И.Соч.: В 4 т. М.: ГИХЛ, 1955–1956. Т. 3. С. 262–263.
110
Баженова А. П.Формирование граней концепта «женский труд» в публицистике Н. С. Лескова // Верхневолжский филологический вестник. 2024. № 3 (38). С. 82.
111
Цит. по:Гебель В. А.Н. С. Лесков: В творческой лаборатории. М.: Советский писатель, 1945. С. 22.
112
Этот источник упоминает В. А. Гебель, ссылаясь на книгу Д. А. Ровинского «Русские народные картинки» (СПб., 1881 г.).
113
Лесков А. Н.Жизнь Николая Лескова: по его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2 т. М.: Художественная литература, 1984. Т. 1. С. 113
114
Любопытно, что Лесков назначил Фёдору Михайловичу цену в 65 рублей за авторский лист, однако платы все не было, и пришлось о том напоминать. Наконец, Достоевский выдал Лескову долговой вексель. Лесков, хоть в тот момент и бедствовал, предъявлять вексель Достоевскому не стал: знал, что тому самому сейчас тяжко. Вот такие финансовые отношения.
115
Есть мнение, что именно для того, чтоб не типизировать героиню, Лесков обозначил жанр как очерк, а не как повесть. Подробнее см.:Хворова Л. Е.Опыт прочтения одной известной повести Н. С. Лескова // Вестник Тамбовского государственного университета. Гуманитарные науки. 2011. Выпуск 12 (104). С. 656–664.
116
Святополк-Мирский Д. П.История русской литературы: с древнейших времен по 1925 год / Пер. с англ. Р. А. Зерновой. – М.: Эксмо, 2008. С. 353.
117
Аннинский Л. А.Лесковское ожерелье. С. 99.
118
Цит. по:Алёшина Л. В.Вопрос о роли женщины в семье и обществе в письмах Н. С. Лескова // Ученые записки Орловского государственного университета. 2016. № 3 (72). С. 118.
119
Баженова А. П.Формирование граней концепта «женский труд» в публицистике Н. С. Лескова // Верхневолжский филологический вестник. 2024. № 3 (38). C. 81.
120
Там же. C. 83.
121
Среди них: писательница Е. В. Щепина, художница З. П. Ахочинская, издательница журнала «Северный вестник» Л. Я. Гуревич.
122
Белинский В. Г.Жертва. Литературный эскиз. Соч. г-жи Монборн // Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 1. С. 225.
123
Лесков Н. С.Русские женщины и эмансипация // Полн. собр. соч.: В 30 т. М.: Терра, 1996. Т. 1. С. 333.
124
Там же. С. 337.
125
И Лесков был совершенно прав. Подробнее о женском предпринимательстве в России читатель узнает из книги Галины Ульяновой «Купчихи, дворянки, магнатки. Женщины-предпринимательницы в России XIX века» (М.: Новое литературное обозрение, 2024).
126
Лесков Н. С.Русские женщины и эмансипация. С. 341.
127
Там же. С. 343.
128
Там же.
129
Лесков Н. С.Русские женщины и эмансипация. C. 344.
130
Там же. С. 344–345.
131
Хворова Л. Е.Опыт прочтения одной известной повести Н. С. Лескова. С. 659.
132
Муллер де Морогуес И.Марфа и Мария: Образ идеальной женщины в творчестве Лескова // Проблемы исторической поэтики. 1998. № 5. С. 449, 450.
133
Жэри Катрин.Чувственность и преступление в «Леди Макбет Мценского уезда» Н. С. Лескова // Москва: Портал «О литературе», Literary.RU. Дата обновления: 19 февраля 2008. URL: https://literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfullid=1203423549archive=1203491495 (дата обращения: 22.04.2025).
134
Минеева И. Н.Эффект левизны, или Отношения Н. С. Лескова с Англией // Учебные записки Петрозаводского государственного университета. 2014. № 7. С. 71.
135
Исследователи выделили 38 цитат, 10 реминисценций, 43 аллюзии, 10 паратекстуальных элементов и 25 видов других интертекстуальных связей с англоязычной литературой. Подробней об этом см.:Першина М. А. Эксплицитные формы интертекстуальных связей произведений Н. С. Лескова с англоязычной литературой // Вестник Вятского государственного университета. Языкознание и литературоведение. 2012. № 2. С. 80–83.
136
Шекспир У.Полн. собр. соч.: В 8 т. М.: Искусство, 1957–1960. Т. 7. С. 18.
137
Там же. С. 24.
138
Там же. С. 30.
139
Жэри Катрин.Чувственность и преступление в «Леди Макбет Мценского уезда» Н. С. Лескова.
140
Шекспир У.Полн. собр. соч.: В 8 т. Т. 7. С. 31.
141
Гебель В. А.Н. С. Лесков: В творческой лаборатории. С. 19.
142
Аннинский Л. А.Лесковское ожерелье. С. 144.
143
Шекспир У.Полн. собр. соч.: В 8 т. Т. 7. С. 45.
144
Жэри Катрин.Чувственность и преступление в «Леди Макбет Мценского уезда» Н. С. Лескова.
145
Там же.
146
Жэри Катрин.Чувственность и преступление в «Леди Макбет Мценского уезда» Н. С. Лескова.
147
Подробнее об этом см.:Тихомиров Б. Н.Актеры-любители – партнеры Достоевского в постановке комедии Гоголя «Ревизор»: (Из дополнений к словарю «Ф. М. Достоевский и его окружение») // Неизвестный Достоевский. 2022. Т. 9. № 1. С. 61–79.
148
Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников: В 2 т. М.: Художественная литература, 1990. Т. 1. С. 263.
149
Подробно об этом см.:Сафронова Е. Ю.Право в художественном сознании Ф. М. Достоевского // Вестник Томского государственного педагогического университета. 2012. № 3 (118). C. 147–157.
150
Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1. C. 265.
151
Цит. по:Достоевский Ф. М.Полн. собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1972–1990. Т. 18. C. 189. В дальнейшем все отсылки на тексты Достоевского даны по этому изданию: в скобках римской цифрой указан номер тома, арабской цифрой – номер страницы.
152
Достоевская А. Г.Воспоминания. М.: Художественная литература, 1981. С. 224.
153
Отец А. Г. Сниткиной умер в 1866 г.
154
Подробно об адвокатах в жизни Ф. М. Достоевского см.:Юхнович Ю. В.Адвокаты Ф. М. Достоевского: из истории «куманинского процесса» // Достоевский и мировая культура. Филологический журнал. 2020. № 2. С. 197–210.
155
Сафронова Е. Ю.Право в художественном сознании Ф. М. Достоевского // Вестник Томского государственного педагогического университета. 2012. № 3 (118). С. 148.
156
Там же. С. 154.
157
А. Ф. Кони также подробно описал эту поездку в своих воспоминаниях о Достоевском.
158
Дутковский Е. В.Проблемы юридической ответственности в произведениях Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого // Вестник Московского финансово-юридического университета МФЮА. 2012. № 4. С. 129.
159
Сафронова Е. Ю.Право в художественном сознании Ф. М. Достоевского. С. 155.
160
Кони А. Ф.Воспоминания о писателях. М.: Правда, 1989. С. 213
161
Бердяев Н. А.Миросозерцание Достоевского. Прага: The YMCA PRESS Ltd., 1923. С. 88.
162
Там же. С. 89.
163
Бердяев Н. А.Миросозерцание Достоевского. С. 90.
164
Там же.
165
Подробнее об этом см.:Дутковский Е. В.Проблемы юридической ответственности в произведениях Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого // Вестник Московского финансово-юридического университета МФЮА. 2012. № 4. С. 120–136.
166
Кони А. Ф.Воспоминания о писателях. С. 381
167
Бердяев Н. А.Миросозерцание Достоевского. С. 91.
168
Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 12. С. 71.
169
Герцен А. И.Собр. соч.: В 30 т. М.: Изд-во АН СССР, 1954–1966. Т. 6. С. 56.
170
Чернышевский Н. Г.Антропологический принцип в философии. М.: ОГИЗ; Госполитиздат, 1944. С. 52.
171
Подробное сравнение персонажного ряда в обоих романах см.:Ребель Г. М.Система персонажей романов И. С. Тургенева «Отцы и дети» и Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» (сравнительный анализ) // Филологический класс. 2008. № 20. С. 72–80.
172
Касаткина Т. А.О творящей природе слова: Онтологичность слова в творчестве Ф. М. Достоевского как основа реализма в высшем смысле. М.: ИМЛИ РАН, 2004. С. 325.
173
Флегентова Т. Н.Благословение матери в романах Ф. М. Достоевского // Мир науки, культуры, образования. 2011. № 6 (31). С. 289.
174
Касаткина Т. А.Характерология Достоевского: Типология эмоционально-ценностных ориентаций. М.: Наследие, 1996. С. 84.
175
Касаткина Т. А.О творящей природе слова. С. 326.
176
Например, в Рождественском Тропаре Христа называют «Солнцем правды».
177
Подробно об этом см. в книге Т. А. Касаткиной «О творящей природе слова».
178
Касаткина Т. А.Характерология Достоевского: Типология эмоционально-ценностных ориентаций. С. 83.
179
Бертнес Ю.«Христос-Отец»: к проблеме противопоставления отца кровного и отца законного в «Подростке» Достоевского // Евангельский текст в русской литературе XVIII–XX веков: Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр: Сб. науч. трудов. Вып. 2. Петрозаводск: Петрозаводский государственный университет, 1998. С. 413.
180
Г. Д. Гачев в своей работе «Космос Достоевского» отмечает, что пара «Раскольников – Порфирий Петрович» буквально повторяет пару «Медный всадник – Евгений», а в корневой основе имени Евгений заложено слово «родимый» – то же, что и в имени Родион.
181
Там же.
182
Главный герой «Колокольчиков Достоевского» – спятивший литературовед, который вообразил себя романом «Преступление и наказание» и который, соответственно, раскрывает тайные уголки своей воображаемой сущности. Этот экстравагантный сюжет в романе играет роль ширмы для глубокого литературоведческого анализа.
183
Носов С. А.Колокольчики Достоевского. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2025. С. 269.
184
Достоевский
185
Еще французский литературовед М. де Вогюэ (1848–1910) сравнивал Раскольникова с Макбетом.
186
Знаменательно, что самого Родольфа исследователи творчества Достоевского сравнивают то со Ставрогиным из романа «Бесы» (см.:Гроссман Л. П.Поэтика Достоевского. М.: Государственная академия художественных наук, 1925. С. 56), то со Свидригайловым (см.:Криницын А. Б., Шарапова Д. Д.Достоевский и бульварная литература: «Преступление и наказание» // Вестник Бурятского университета. 2016. Вып. 2. С. 138). Подробное сопоставление романов «Преступление и наказание» и «Парижские тайны» читатель найдет в статье А. Б. Криницына и Д. Д. Шараповой.
187
Цит. по:Криницын А. Б., Шарапова Д. Д.Достоевский и бульварная литература: «Преступление и наказание». С. 137.
188
У Достоевского «Софии – смиренномудрые женщины, всегда являющиеся помощницами героям-идеологам, мужчинам, на пути становления в духовной жизни (Сонечка Мармеладова для Раскольникова, Софья Улитина в “Бесах” – для Степана Трофимовича, Софья Андреевна, мать Подростка, – для Версилова» (Шалина М. А.Энтелехия имени в поэтике Достоевского: к проблеме изучения творчества писателя в средней и высшей школе // Ученые записки Новгородского государственного университета. 2021. № 3 (36). С. 316–317).
189
«Эвклидов ум» – формулировка самого Достоевского, но в отношении Ивана Карамазова, которая представляется уместной и в отношении Раскольникова, так как он относится к тому же типу героев, что и Иван Карамазов.
190
О том, что Евангелие от Иоанна было любимым Евангелием Достоевского, свидетельствует статистика его пометок: в Евангелии от Матфея – 12; от Луки – 7; от Марка – 2; от Иоанна – 58.
191
Любопытно, что А. Л. Бем возводит литературную генеалогию образа Лизаветы к Лизе из «Пиковой дамы», от которой она унаследовала не только имя, но и биографические черты: жила у старухи, ее мучившей.
192
Имя «Екатерина» тоже неслучайно. Оно переводится с греческого как «чистая»; в разговорах как Соня, так и Мармеладов называют Катерину Ивановну «чистой». См. об этом:Тихомиров Б. Н.«Лазарь! гряди вон»: Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» в современном прочтении: Книга-комментарий. СПб.: Серебряный век, 2005. С. 70.
193
Подробнее см. об этом в работах Б. Н. Тихомирова («Лазарь! гряди вон»), Т. А. Касаткиной («О творящей природе слова»), В. Е. Ветловской («Поэтика сюжета»).
194
Еще одна «Ивановна» в романе – склочная хозяйка дома, в котором квартируют Мармеладовы, Лебезятников и Лужин. Она – немка, и потому отчество ее неустойчиво и «скользит»: в авторском тексте она Амалия Ивановна, сама требовала называть себя «Амаль Иван», Мармеладов звал ее Амалией Фёдоровной, а Екатерина Ивановна – Амалией Людвиговной.
195
Эта мысль выражена у С. А. Носова в «Колокольчиках Достоевского».
196
Об этом см. у Б. Н. Тихомирова в его книге «Лазарь! гряди вон», с. 200–201.
197
Дмитрий Иванович Мейер (1819–1856) – ученый-правовед, специалист в области гражданского права. Выступал против крепостного права и правового неравенства, а также против дискриминации людей из-за их вероисповедания. О своих взглядах он говорил на своих лекциях.
198
Этот текст Толстой написал в 1909 г., его адресат – И. Крутик, студент Императорского Санкт-Петербургского университета, слушавший курс теории права Л. И. Петражицкого. Крутик писал Толстому, что если его профессор прав, то он должен будет порвать с толстовским учением, и Толстой в своем ответе тезисно сформулировал свои правовые взгляды.
199
«Энциклопедия законоведения» К. А. Неволина, по которой учился Л. Н. Толстой, – первый отечественный фундаментальный труд по философии права.
200
Толстой Л. Н.Письмо студенту о праве // Полн. собр. соч.: В 90 т. М.; Л.: Художественная литература, 1928–1958. Т. 38. С. 60. В дальнейшем все отсылки на тексты Толстого даны по этому изданию: в скобках римской цифрой указан номер тома, арабской цифрой – номер страницы.
201
Киреев М. Н., Римская О. Н.Идеи Л. Н. Толстого о морали и праве // Гуманитарные ведомости Тульского государственного педагогического университета им. Л. Н. Толстого 2018. № 4 (28), декабрь. C. 36.
202
Другие работы, критикующие государство и право: «Так что же нам делать?» (1886), «Царство Божие внутри вас» (1893), «Не могу молчать» (1908).
203
Киреев М. Н., Римская О. Н.Идеи Л. Н. Толстого о морали и праве. С. 39.
204
Там же.
205
Там же. С. 40.
206
Эта мысль выражена в статье М. Н. Киреева и О. Н. Римской.
207
Василий Шабунин – рядовой, ударивший по лицу ротного командира, за что был приговорен к смертной казни. В связи с этим делом Толстой написал одну из самых ярких своих работ против смертной казни – «Речь Л. Н. Толстого в защиту рядового Василия Шабунина» (1866).
208
См.:Гусев Н. Н.Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1881 по 1885 год / АН СССР; ИМЛИ им. А. М. Горького. – М.: Наука, 1970. С. 214.
209
Гусев Н. Н.Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1881 по 1885 год. С. 217.
210
Герой романа «Воскресение» Нехлюдов также принялся изучать книги по уголовному праву: «…книги, взятые им с собою: русская – опыт исследования законов преступности, о том же одна немецкая и одна английская книга» (XXXII, 201–202).
211
Перечень дан по ст.:Матвеенко И. А.Традиции английского социально-криминального романа в романе Л. Н. Толстого «Воскресение»» // Вестник Пермского университета. 2013. № 4 (44). С. 170.
212
Кони подробно описывает это в своих воспоминаниях о Толстом. См.:Кони А. Ф.Воспоминания о писателях. С. 377–382.
213
Городецкая А. Г.Рождение «Воскресения»: Ранние незаконченные редакции // Материалы Толстовских чтений 2014 г. в Государственном музее Л. Н. Толстого. Москва: [Оригинал-макет], 2015. С. 9.
214
Подробно об этом:Городецкая А. Г.Рождение «Воскресения»: Ранние незаконченные редакции.
215
См. об этом:Матвеенко И. А.Традиции английского социально-криминального романа в романе Л. Н. Толстого «Воскресение». С. 168–169. Уильям Годвин известен не только как писатель и журналист, но также как отец Мэри Шелли, создательницы романа «Франкенштейн, или Современный Прометей» (1818).
216
Мы упоминали его в
217
Пастернак Л. О.Как создавалось «Воскресение» // Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М.: Художественная литература, 1978. Т. 2. С. 167.
218
Там же.
219
Там же. С. 169.
220
Там же.
221
Читатель найдет ее во II части романа в XXX главе.
222
Подробнее об этом см.:Андреева В. Г.Проблема власти в романе Л. Н. Толстого «Воскресение» // Новый филологический вестник. 2020. № 4 (55). С. 96–112.
223
Подробнее об этом см.:Зимбардо Ф. Эффект Люцифера. М.: Альпина нон-фикшн, 2022.
224
Подробно об этом см.:Матвеенко И. А.Традиции английского социально-криминального романа в романе Л. Н. Толстого «Воскресение». С. 173–175.
225
Подробнее об этом см.:Андреева В. Г.Образ земли и его функции в романе Л. Н. Толстого «Воскресение» // Studia Litterarum. 2020. Т. 5, № 3. С. 236–251.
226
Сухотина Т. А.Воспоминания. М.: Художественная литература, 1976. С. 362.
227
Эта готовность Нехлюдова дать свободу Катюше – еще одно свидетельство его нравственного изменения: в IV главе I части Нехлюдова оскорбляло сознание того, что тогдашняя его невеста Мисси в прошлом, до встречи с ним, любила другого человека.
228
Виноградова О. Н.Эволюция образа Екатерины Масловой в романе Л. Н. Толстого «Воскресение»: от падшей женщины до «очеловеченного» Христа // Филологические науки. Вопросы теории и практики. Тамбов: Грамота, 2019. Т. 12. Вып. 8. С. 22.
229
Там же.
230
По свидетельству Ильи Львовича Толстого в книге «Мои воспоминания», 28 было любимым числом его отца.
231
Виноградова О. Н.Эволюция образа Екатерины Масловой в романе Л. Н. Толстого «Воскресение»: от падшей женщины до «очеловеченного» Христа. С. 23.
232
Виноградова О. Н.Эволюция образа Екатерины Масловой в романе Л. Н. Толстого «Воскресение»: от падшей женщины до «очеловеченного» Христа. С. 23.
233
По сути, сочетаться с Богом.
234
В этом смысле они сопоставимы с образом отца-генерала в рассказе «После бала»: генерал в обществе – «благообразный отец семейства», на службе же – безжалостный палач, а вовсе не «отец солдатам».
235
Эту мысль сформулировал Петруша Верховенский в романе «Бесы».
236
человеком порядочным (фр.).
237
Первые два взяты из Евангелия от Матфея (Мф. 18:21; Мф. 7:3); третий – из Евангелия от Иоанна (Ин. 8:7); четвертый – из Евангелия от Луки (Лк. 6:40).
238
Масолова Е. А.Евангельский текст в романе Толстого «Воскресение» // Проблемы исторический поэтики. 2021. № 4. С. 422.
239
Толстой полностью воспроизводит 33 стиха этой главы.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
