Самая опасная книга: Как «Улисс» Джойса навсегда изменил литературу
От автора
Кевин Бирмингем
Самая опасная книга: Как «Улисс» Джойса навсегда изменил литературу
Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436–ФЗ от 29.12.2010 г.)
Переводчик:Александра Глебовская
Научный редактор:Сергей Диваков, канд. филол. наук
Редактор:Ольга Нижельская
Издатель:Павел Подкосов
Руководитель проекта:Мария Ведюшкина
Художественное оформление и макет:Юрий Буга
Корректоры:Елена Барановская, Мария Павлушкина
Верстка:Ольга Макаренко
© Kevin Birmingham, 2014
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2026
* * *
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Папе, который объяснил мне,
что такое свобода слова
Источником большей части материала для этой книги стали личные письма. Я внес небольшие изменения в пунктуацию и написание заглавных букв там, где это было необходимо. Опечатки исправлены по сравнению с оригинальными документами, а сокращения расшифрованы. Так, ссылки Эзры Паунда на «L.R.» или «M.C.A.» в различных письмах заменены на«The Little Review»и «Маргарет Андерсон». Все курсивные обозначения используются в оригинальных источниках, если иное не указано в примечаниях в конце книги. В редких случаях, когда я делаю предположения на основе имеющихся документов, указываю это в примечаниях в конце книги.
Введение
Открыв любую книгу, мы сразу оказываемся в конце долгого странствия. Точка его начала – автор, и его первая задача состоит в том, чтобы вообразить себе читателей, которые станут переворачивать ненаписанные страницы. Автору важно соответствовать ожиданиям аудитории и втягивать читателя в текст. У книги должен быть свой голос, мировоззрение и подобающий стиль. Она должна быть понятной. Если в книге есть персонажи – простые или сложные, привлекательные или отталкивающие, – автор обязан сделать их правдоподобными. Их свойства и речевые характеристики не должны меняться. Прямая речь должна быть оформлена соответственно. Мысли персонажей и события сюжета не должны путаться, а автор, взявшись за повествование, обязан заранее продумать все его элементы. Пути, по которым мы странствуем, должны быть четко обозначены.
Издатель подписывает договор с автором. Издатель изучает рынок, прикидывает расходы и риски, сопоставляет их с потенциальным спросом и выручкой. Издатель – знаток своей области. Он и раньше выпускал книги. У книги есть редактор, он ее прихорашивает и переделывает, расставляет акценты и порой говорит «нет». Книгу, вероятно, рекламируют на различных ярмарках. Первые экземпляры печатают и переплетают за несколько месяцев до заявленной даты выхода в свет, их успешно доставляют почтовой или курьерской службой. Открыто выставляют в книжных магазинах.
Вне зависимости от того, какая это книга – бестолковая или содержательная, однодневка или лонгселлер, – велика вероятность, что продажи постепенно упадут. Типография не станет ее допечатывать, оставшиеся экземпляры распродадут с большой скидкой и оставят лежать в букинистических магазинах. Это никак не влияет на процесс написания книг, это никак не влияет на ваши представления о себе и окружающем мире. Книгу подхватит девятый вал культуры и унесет прочь. Велика вероятность, что про нее забудут.
А если не забудут – если она что-то привнесет в то, как люди воспринимают мир, – критики и рецензенты будут ее непрестанно цитировать. Ведущие радиопередач – упоминать в эфире. Студенты – брать в библиотеке. Преподаватели включат ее в списки обязательного чтения и расскажут о ней на лекциях, не боясь, что их осудят или уволят. Купив книгу, вы не побоитесь пуститься с ней в совместное странствие. Никого не арестуют за то, что ее напечатали. Никто не попадет под надзор за ее распространение. Никого не посадят за ее продажу. Где бы вы ни жили, ваше правительство, скорее всего, будет защищать эту книгу от пиратов. Ваше правительство никогда не выписывало на эту книгу ордер. Ваше правительство никогда ее не конфисковывало. Ваше правительство никогда ее не сжигало.
Вот только в отношении «Улисса» Джеймса Джойса все эти утверждения – неправда.
О том, что такого исключительного находится на страницах джойсовского эпоса, написано очень много – и в результате мы упускаем из виду, что происходило с самим «Улиссом». Литературоведы слишком дотошно проанализировали плотную ткань аллюзий, разнообразие стилей, глубокое понимание устройства человеческого разума, в итоге под спудом науки оказалось погребено то, что делает «Улисса» скандальным: в этой книге нет запретных тем. При этом книга, которую многие считают величайшим написанным на английском – а может, и вообще на любом языке – романом, более десяти лет находилась под запретом, официальным или неофициальным, почти по всему англоязычному миру в силу своей непристойности. Этот запрет стал одной из причин того, почему роман Джойса так кардинально изменил литературу. «Улисс» не только задал направление ее развития на следующий век, но и привел к появлению нового определения литературы в глазах закона.
Перед вами биография книги. В ней прослежено развитие «Улисса» начиная с первого проблеска вдохновения в 1906 году, когда будущий роман представлял собой всего лишь замысел рассказа (причем гомеровское название приписывают некоему человеку, с которым Джойс познакомился в Дублине в одну нетрезвую ночь), через многократное разрастание текста во время и после Первой мировой войны, когда Джойс написал все 732 страницы романа в записных книжках, на отдельных листочках или клочках бумаги в дюжине с лишним квартир в Триесте, Цюрихе и Париже. Но годы, которые Джойс потратил на работу над романом, лишь часть истории. «Улисс» выходил отдельными выпусками в одном из нью-йоркских журналов, за его рассылкой по почте тщательно следили, и цензурные изменения в него вносил даже самый его пылкий сторонник, бессменный вождь модернистов Эзра Паунд.
Большинство людей впервые узнали про «Улисса» именно потому, что он является отклонением от правил приличия. Один из эпизодов романа был сожжен в Париже еще на стадии переданной в набор рукописи, в Нью-Йорке его объявили непристойным еще до выхода в свет. Невзгоды Джойса побудили Сильвию Бич, американку и владелицу небольшого книжного магазинчика
Разноголосица, протестность, а порой и воинственность модернизма не были вещами совершенно новыми. Новым было то, что эта культурная разноголосица превратилась в единое движение, и именно Джойс взял в руки весь ассортимент модернистских экспериментов и превратил их в шедевр. После «Улисса» эти эксперименты перестали быть маргинальными. Они стали обязательными. Сумятица стала приметой красоты, а не зерном хаоса, и эта своеобразная эстетика, родившаяся из нового, более разностороннего понимания порядка, стала провозвестницей новой эпохи. Дело в том, что модернисты взбунтовались против прописного эмпиризма, против просуществовавшей целый век самонадеянной веры в непрерывный технический прогресс, в постоянное расширение горизонтов власти и коммерции, в упорядоченность бытия – опрятного, продезинфицированного, находящегося в постоянном публичном доступе.
Враждебность к эмпирическому не лишена логики. У эмпирического есть враг – потайное. Все то, что эмпирическая культура не использовала, отторгала или отказывалась признать, было изъято из публичной сферы и причислено к сомнительным категориям: сокрытое, бессмысленно субъективное, невысказанное и неудобосказуемое. Вершиной потаенного считалось непристойное. Непристойность представлялась глубинно и бессмысленно интимной – категорией мыслей, слов и образов, интимных настолько, что предание ее публичности было объявлено вне закона. Любые утверждения, что непристойность имеет собственную эмпирическую публичную ценность, провозглашались абсурдными. Они могли поколебать основы, на которых якобы зиждилась цивилизация. «Улисс» был признан опасным, поскольку его автор не признавал иерархии эмпирического и непристойного, нашей внешней и внутренней жизни. Книга показывала, что способна отменить власть потаенного. Она демонстрировала, что потаенное – это инструмент обреченных режимов, а сами по себе тайны, как писал Джойс, «тираны, мечтающие быть свергнутыми»[2]. Вот «Улисс» их всех и свергнул.
Для писателей-модернистов литература была полем битвы с одряхлевшей цивилизацией, и цели битвы, которую вел модернизм, отчетливее всего иллюстрирует тот факт, что его шедевр раз за разом сжигали. Цензура была проявлением тирании устоявшихся в культуре стандартов. В США и Великобритании режим цензуры представлял собой всепроникающую сеть принуждения, зиждившуюся на нравственных установлениях середины XIX века. Законы, направленные против пороков, таких как непристойность, были созданы как инструменты контроля над городским населением, и за соблюдением этих законов следили бдительные псевдоофициальные организации, процветавшие, потому что города росли слишком быстро и государство с этим не справлялось. В городах вроде Лондона и Нью-Йорка неустойчивое равновесие соблюдалось в основном усилиями обществ по «искоренению»[3] всевозможных порочных элементов: попрошаек, проституток, бродяг, опиума, жестокого обращения с детьми и животными.
Одной из самых продуктивных организаций было лондонское Общество по искоренению пороков, которое участвовало в написании[4] законов, направленных против непристойности, за соблюдением которых само же и следило. Однако у органов цензуры, основанных на деятельности добровольцев, была одна серьезная проблема: их влиятельность то возрастала, то убывала[5] вслед за изменчивой модой в области морали. Колебания численности и финансовой состоятельности таких обществ приводили к тому, что им никак не удавалось добиться желаемой эффективности – порнографы попросту приспосабливались к колебаниям рынка. В британских обществах по искоренению пороков заправляли аристократы – они оплачивали судебные процессы и шумиху в прессе, которые организовывали постоянно сменявшиеся добровольцы, совершенно не стремившиеся выполнять грязную работу, без которой разделаться с незаконным бизнесом было невозможно. Они не ходили по улицам, чтобы ловить порнографов с поличным. Не арестовывали подозреваемых. Не носили оружия. Никому не угрожали, не преследовали, не запугивали.
В Штатах все было иначе – там борьба с непристойностью была достаточно беспощадной. С 1872 года и до самой своей кончины в 1915-м самым непререкаемым арбитром, определяющим, что является непристойным, а что нет, оставался человек по имени Энтони Комсток. За сорок лет насаждения собственных стандартов в искусстве он превратился в своего рода идола, воплощение порядка в культуре, борца с низменными позывами, несущими угрозу нашему спасению и нашей цивилизации. Самым деструктивным позывом Комсток считал похоть.
Похоть оскверняет тело, марает воображение, калечит рассудок, парализует волю, уничтожает память, убивает совесть, ожесточает сердце и обрекает душу на проклятие. Рука от нее дрожит, походка теряет упругость. Похоть лишает душу мужских добродетелей и заселяет разум юных видениями, которые становятся пожизненным проклятием мужчины или женщины[6].
Комсток считал человеческую природу крайне уязвимой – чистой, но испорченной падшим миром. Механизмом, с помощью которого он обращал вспять волны похоти, была американская почтовая служба и данная ему власть над содержанием писем, газет и журналов, которые пересылались; власть эта была закреплена в законе, носящем его имя.
Согласно закону Комстока от 1873 года, использование американской почтовой службы для распространения и рекламы любой «непристойной, похотливой или развратной книги, брошюры, изображения, статьи, гравюры или иной публикации аморального содержания»[7] наказывалось тюремным сроком до десяти лет и штрафом в 10 тысяч долларов; законы Штатов – «малые законы Комстока» – распространяли те же запреты на публикацию и продажу непристойных материалов. Комсток, вооруженный силой закона и официально назначенный агентом почтовой службы, а также главой Нью-Йоркского общества по искоренению пороков (НЙОИП), уничтожил тонны книг и отправил за решетку тысячи порнографов. К 1910-м годам его пышные бакенбарды служили двойному назначению: возвращать в обиход традиции минувшей эпохи и скрывать шрам[8], оставленный ножом порнографа. «Этих нужно отлавливать, как крыс, без всякой жалости»[9], – заявлял Комсток.
Комсток служил инструментом Бога и государства, он охранял беззащитных граждан от тлетворного влияния, защищал твердые принципы от низменных побуждений, постоянство – от экспериментов. Иными словами, он и его Общество воплощали в себе многое из того, с чем боролся модернизм. На момент, когда в 1915 году Джон Самнер сменил Комстока на должности председателя Общества, мелкие и крупные издательства уже сами добровольно предоставляли Обществу рукописи на одобрение. К началу Первой мировой Общество
Джойсу и его литературным соратникам пришлось вести битву с доносчиками, морализаторами, литературными пиратами, обеспокоенными отцами, возмущенными мужьями и целой когортой блюстителей закона – почтовыми инспекторами, таможенными агентами, поверенными, детективами, констеблями и прокурорами. Борьба против обвинений в непристойности (каковая остается преступлением и поныне) не сводилась к борьбе за право выпускать эротическую продукцию. Это была лишь одна из граней более масштабной войны между государственной властью и индивидуальной свободой, которая обострилась в начале XX века, когда увеличилось число тех, кто не считал за данность право государства запрещать высказывания, представлявшиеся ему вредоносными. Государственный и нравственный контроль усиливали друг друга. В эпоху надзора за нравственностью, связанную с именем Комстока, в частности, усилилась власть федерального правительства (ее краеугольным камнем была почтовая служба), а подавление любых подрывных дискурсов во время и после Первой мировой войны, в свою очередь, помогло НЙОИП расширить кампании против непристойности в 1920-е годы. Джойс, вольно или невольно, оказался в одном лагере с анархистами, интеллектуалами и ирландцами – все они после 1917 года считались неблагонадежными.
Для писателей той эпохи, которые не боялись говорить что думают, линия фронта проходила не на задворках искусства. Они сражались в самом центре. Как раз когда Джойс с его неуместными откровениями выяснил, что нет ни издателя, ни печатника, желающего выпустить его первый роман, «Портрет художника в юности», Эзра Паунд жаловался в журналеThe Egoist: «Если мы не можем писать пьесы, романы, стихи и прочие литературные произведения, пользуясь той же свободой и привилегиями, что и ученые, будучи лишены, в отличие от ученых, малейшей возможности достичь хоть какого-то правдоподобия, так в какой же мир нам податься, в чем тогда смысл чего бы то ни было,чего бы то ни было?»[10]
Паунд продолжал возмущаться законом Комстока до конца 1920-х годов: он направлял главному судье Верховного суда Тафту просьбу аннулировать этот статут, который, по его твердому убеждению, приняло «сборище бабуинов и имбецилов»[11]. Ненависть к закону Комстока вызывало, в частности, и то, что он подчеркивал: ренегатам и иконоборцам вроде Паунда не выжить без почтовой службы. Дело заключалось в том, что, хотя модернизм и черпал вдохновение в турбулентности предвоенного, военного и послевоенного периода, когда рушились империи и миллионы людей пересекали границы, обмениваясь новыми идеями и радикальными взглядами, модернизм именно в силу своего иконоборчества оказался в полной зависимости от самой масштабной и приземленной государственной бюрократической структуры во всей истории.
Модернисты чурались широкой аудитории, которая сдерживала их противоречивость и экспериментаторство, но при этом не отказывались от ресурсов массовой культуры и ее же маркетинговых стратегий. Джойс, по собственным словам, предпочитал писать не роман для миллиона читателей, а роман, который один человек будет читать миллион раз[12]. Модернисты обхаживали небольшие сообщества жадных и самобытных читателей, раскиданных по разным странам и часовым поясам, и одним из инструментов создания таких групп поклонников были самобытные журналы, которые обеспечивали непрерывную творческую связь между рассеянными по миру читателями и писателями. При этом, поскольку число читателей модернистских журналов было слишком мало и журналы эти редко попадали в книжные магазины и газетные киоски, писателям вроде Джойса была жизненно необходима широкая, субсидируемая государством сеть распространения, которая объединяла всех его подписчиков. Именно благодаря почтовой службе авангардные тексты могли свободно и за приемлемую цену добираться до всех читателей-единомышленников. Но при этом почтовая служба оставалась государственным органом, который имел право досматривать, арестовывать и сжигать эти тексты.
Диспуты по поводу скандального содержания произведений Джойса начались задолго до выхода «Улисса» в свет. Мы представляем себе «Улисса» как один увесистый том, однако в публичное пространство он вошел в виде отдельных выпусков на страницах американского модернистского журналаThe Little Review,возникшего из неожиданного симбиоза денег Уолл-стрит и богемы из Гринвич-Виллидж.The Little Reviewбыл детищем экстравагантной чикагской дамы по имени Маргарет Андерсон, которая вместе со своей приятельницей Джейн Хип перебралась в Гринвич-Виллидж и стала выпускать журнал про искусство и анархизм, экстаз и бунтарство. На беду, их тяга к конфликтам и публичности вскоре вызвала возмущение их основного покровителя, друга Эзры Паунда Джона Куинна. Куинн был юристом с Уолл-стрит, человеком со взрывным характером, принципиальным холостяком и, возможно, крупнейшим американским коллекционером современного искусства 1910-х и начала 1920-х годов. Он финансировалThe Little Reviewи тратил массу сил на его юридическую поддержку, хотя и испытывал некоторые сомнения в отношении «редактрис». Поначалу Куинн называл Андерсон и Хип «своенравными женщинами»[13], а позднее пришел к выводу, что все еще хуже: они – типичные представительницы Вашингтон-сквер («глупые шарлатанки и безмозглые кривляки»[14]), после чего мнение его о них только ухудшалось.
Но пока это шаткое партнерство денег и своенравия оставалось в силе,The Little Reviewуспел выпустить по частям примерно половину «Улисса» – с весны 1918 до конца 1920 года. Фрагменты романа Джойса (иногда объемом меньше десяти страниц) соседствовали с рассказами Шервуда Андерсона, перепалками[15] с другими журналами, рисунками и гравюрами той или иной степени лапидарности, дадаистской поэзией («скум / ви собу / рлез»[16]) и рекламой пишущих машинок и шоколада[17]. Из-за публикации романа отдельными выпусками Джойс получил от читателей немало резких откликов. Один подписчик расхваливал его как, «вне всякого сомнения, самого тонкого стилиста, пишущего по-английски»[18], другой утверждал, что Джойс превратилThe Little Reviewв «журнал для уродов», поскольку «вбрасывает комья грязи в свое бессмысленное бормотание»[19]. Некоторым читателям эта грязь показалась очень талантливой. Джойс, «швыряющий "непристойности"» в лицо читателям, удостоился горячих эпитетов от одного поэта-дадаиста («вульгарно!»[20]), что едва ли пошло на пользу, когда именно этот выпуск журнала оказался в суде. Самые влиятельные и одновременно губительные отклики на «Улисса» исходили от властей, как местных, так и федеральных. Именно из-за комьев джойсовской грязи почтовая служба неоднократно запрещалаThe Little Reviewдля пересылки, а в 1920 году прокурор Нью-Йорка – подстрекаемый Джоном Самнером и Обществом по искоренению пороков – выдвинул против Маргарет Андерсон и Джейн Хип обвинение в непристойном поведении.
«В Нью-Йорке ад по поводу "Навсикаи"»[21], – написал Джойс другу, узнав о судебном преследовании этого эпизода. А потом – по итогам нью-йоркского разбирательства – подбавил в эпизод грязи, а два следующих сделал еще грязней. В глазах досужего читателя Джойс по ходу долгой эволюции «Улисса» превратился то ли в художника без страха и упрека, то ли во вздорного провокатора, который намеренно распаляет публику,
Именно независимость Джойса от любых требований, кроме его собственных, и привлекала многих к «Улиссу». Симоне де Бовуар запомнилось не только ее «полнейшее изумление» при чтении романа, но и трепетный миг, когда она увидела воочию «самого отстраненного и неприступного» из всех писателей, «материализовавшегося <…> во плоти и крови»[23] в одном из парижских книжных магазинов. Уже с 1918 года, то есть с момента, когда «Улисс» начал выходить в свет, Джойс сделался в Америке образцом личности нового века. Он был неприкаянным скитальцем, жившим в добровольном изгнании из Ирландии. Почти десять лет занимался творчеством в невостребованности и едва ли не в нищете. Отказывался подчиняться требованиям правительств и рынков, законам, ограничивающим доступ к книгам, и вкусам читателей, без которых занятие литературой не стало бы профессией.
А еще он был образцом новой личности именно как человек, безусловно состоящий из «плоти и крови». Телесность произведений Джойса обусловлена тем, что он и сам – пленник эротических удовольствий и тягостных немощей. С 1907-го и до 1930-х годов Джойс страдал от болезни, периодически вызывавшей ирит (воспаление радужной оболочки глаза): ее следствием были проявления острой глаукомы и иные осложнения, в результате зрение у него снизилось, что привело почти к слепоте. В годы этих «глазных приступов» он падал на улице и катался по полу от боли, и страдания эти были сравнимы лишь с теми, что ему пришлось претерпеть по ходу операций на глазах в попытках спасти зрение – их проводили без общего наркоза. Джойс попеременно то собирал волю в кулак перед тем, как ему в очередной раз «вспорют»[24] глаз (так он сам это описывал), то терпел бесконечные уколы, прием наркотиков, чистки и удаление зубов (их удалили семнадцать, на случай если в них была первопричина заболевания), ему ставили компрессы, электроды, пиявок. Начиная с 1917 года он постоянно гадал, положит ли следующий приступ – или следующая операция – конец его карьере.
Из-за плохого здоровья и слабого зрения Джойс выглядел жалким и героическим, неприступным и очень уязвимым. Его портреты с повязками на глазах, бинтами, с лупой для чтения или в очках с мощными стеклами создали вокруг него ауру незрячего провидца, Гомера или Мильтона XX столетия. Болезнь отбирала у него зримый мир, но наделяла знанием настолько сокровенным, что другим такое было себе даже не представить. Эрнест Хемингуэй однажды написал Джойсу, когда сынишка слегка поцарапал ему глаз ногтем: «Боль была адская. За десять дней я осознал – в некоторой степени, – каково приходится вам»[25].
Тягот в жизни Джойса было столько, что даже сам Энтони Комсток остался бы доволен, и при этом его стойкость восхищала даже тех, кто не был знаком с его творчеством, – они начинали видеть в современной личности своего рода несокрушимую руину, способную противостоять буйству стихий. «Улисс» претворил эту стойкость в искусство. Книга прочитывается как отчаянный, но любовно свершенный труд, как зоркий взгляд за толстыми стеклами очков, вереница желаний и воспоминаний, в которую вторгаются периоды страдания и скуки. В нем присутствуют страсть и страстность, нечто хрупкое, но несломленное. Это произведение человека, который даже на больничной койке и с повязками на обоих глазах вытаскивал из-под подушки записную книжку и вслепую набрасывал карандашом фразы[26], чтобы, когда зрение вернется, вставить их в текст. Неудивительно, что книга посвящена исследованию внутреннего мира. Это все, что было у Джойса, помимо родных.
Благодаря безмерной преданности Джойса своему творчеству со временем его стали воспринимать как типичного художника-модерниста, а не просто как любителя провокаций – никто не будет писать, превозмогая столько страданий, ради одной лишь провокативности. Впрочем, провокации оказались неизбежными. Было в Джеймсе Джойсе и «Улиссе» нечто такое, что возбуждало иррациональную враждебность. Перед самым выходом «Улисса» в свет, в Париже, с Джойсом поравнялся какой-то незнакомец и пробормотал (причем на латыни!): «Вы омерзительный писатель!»[27] Желчь изливалась постоянно. В 1931 году поэт Поль Клодель, французский посол в США, отказался приостановить пиратское использование текста «Улисса» и объявил, что в романе Джойса «полно грязнейшего богохульства, в котором прочитывается вся озлобленность вероотступника – и на это накладывается воистину дьявольское отсутствие таланта»[28]. Ребекка Уэст жаловалась, что «копрологические и эротические пассажи весьма неэстетичны»[29], причем вернейший признак их неадекватности – «выплеск удовлетворения», который испытываешь, читая. При этом Джойс умел внести хаос в мнения вдумчивых читателей. Уэст «ввергала в ярость безоглядная некомпетентность мистера Джеймса Джойса», но при этом она считала, что он «как писатель величественно гениален».
Частью величия Джойса был гнев, вызванный «Улиссом». Восприятие романа читателями определяла борьба с цензурой, она же усиливала солидарность близких по духу (особенно тех, кто считал себя угнетаемыми индивидуалистами), но не только. Судебные баталии, разразившиеся в связи с «Улиссом», – в полицейском суде Нью-Йорка в 1921 году, в федеральном окружном суде в 1933-м, в выездном окружном апелляционном суде в 1934-м – по сути, превратили знаменосца авангарда в глашатая искусства в целом, в символ творческого начала, сражающегося с удушающей его властью. «Улисс» обрушил преграды, стоявшие перед искусством. В нем звучало требование безоглядной свободы художественной формы, стиля и содержания – литературных свобод, которые несли такую же политическую нагрузку, как и любое высказывание, находящееся под защитой Первой поправки к Конституции США. В конце концов, свобода обретает подлинный смысл, только если ее у нас отбирают, когда мы начинаем рассказывать, кто мы такие. Если не позволено издавать и читать «Улисса», в чем вообще смысл всего остального?
Джойс требовал абсолютной свободы, и это обеспечило ему особое место в творческих кругах, даже среди тех, кто неоднозначно относился к его произведениям. В 1927 году Сильвия Бич организовала официальный протест против пиратского использования «Улисса», и к нему присоединились 167 писателей со всего мира. Уильям Батлер Йейтс помогал Джойсу во время войны получать финансовую помощь. Томас Стернз Элиот рекламировал его в лондонских литературных кругах. Хемингуэй вместе с Сильвией Бич занимался контрабандой экземпляров «Улисса» в США. Сэмюэл Беккет записывал тексты Джойса под диктовку, когда того подводило зрение, а Фрэнсис Скотт Фицджеральд предложил ради Джойса выпрыгнуть в окно (но, по счастью, получил отказ).
Несколько меценатов, в их числе один из Рокфеллеров, поддерживали Джойса в тяжелые времена. Джон Куинн приобрел его рукописи и благодаря преданности Джойсу оказался накрепко повязан сThe Little Reviewи его юридическими пертурбациями на годы после того, как поклялся бросить его редактрис. Главной патронессой Джойса
Одиннадцать тиражей «Улисса», опубликованных Сильвией Бич в 1920-е годы, сделали Shakespeare and Company точкой притяжения для экспатов – представителей «потерянного поколения», и через весьма непродолжительное время книга, пользовавшаяся постоянным спросом, подтолкнула крупных американских издателей к тому, чтобы вступить в битву с законом. В 1931-м амбициозный нью-йоркский издатель по имени Беннетт Серф загорелся мыслью приобрести права на рискованный, но востребованный роман, который мог бы дать первый толчок его молодой фирме под названием Random House. Серф объединился с адвокатом-идеалистом по имени Моррис Эрнст, основателем Американского союза защиты гражданских свобод, и они стали защищать «Улисса» перед лицом федеральных судей-патрициев, таких как Лернед Хэнд (изменил современное законодательство) и Джон Вулси (изменил законодательство, связанное с понятиями о непристойном).
Только когда поменялось все: творцы, читатели, меценаты, издательская отрасль и закон, – модернизм превратился в мейнстрим. Издательства вроде Random House продавали модернизм как коллекцию драгоценностей, доступную всем, вне зависимости от уровня образования, – книги по скромным ценам служили своего рода демократической формой аккультурации. А вот маркетинговая стратегия, использованная при распространении «Улисса», стала предметом разбирательства в федеральном суде. Его доступность отступила на второй план по сравнению с его законностью, и именно такое впечатление от модернизма сохранилось у потомков: роман Джойса воплощал в себе не движение, сформировавшееся в рамках высокой культуры, а нескончаемую борьбу за свободу. К тому моменту, когда осенью 1933 года судья Вулси разбирал дело «Улисса», прошло лишь четыре месяца после сожжений книг нацистами, поэтому даже обладание «Улиссом», а не только его чтение стало определенным высказыванием. В зловещем климате 1930-х годов решение Вулси не свелось к легализации книги. Оно превратило творческое бунтарство в гражданскую добродетель свободного и открытого общества. Превращение «Улисса» из литературной бомбы в «современную классику» – это история американизации всего модернизма.
Хронология публикации «Улисса» напоминает нам о том, что сложность книги Джойса – это лишь одна из граней ее свободы. В «Улиссе» декларируется, что автор выше стилистических условностей и государственной цензуры – свобода формы идет рука об руку со свободой содержания. Слова, мысли и поступки на протяжении самого обыкновенного дня стали материалом для творчества. Это вроде бы ничем не примечательно – пока не вспомнишь, что фиксировать на бумаге и распространять лишенный купюр отчет о том, как мы проживаем свои жизни, считалось правонарушением. До Джойса романисты принимали за данность тот факт, что вымышленный мир отделяет от реального завеса декорума. Писать – значило исходить из того, что целые категории человеческого опыта нельзя претворять в слова. Джойс не оставил не претворенным ничего, и к 1934 году, когда «Улисс» был легализован и опубликован в США, уже казалось, что искусство не знает границ. Бомба, заложенная в Shakespeare and Company, взорвала запрет претворять что бы то ни было в слова.
История борьбы за публикацию «Улисса» до сих пор не рассказана полностью, хотя целый ряд исследователей (в том числе Джексон Брайер, Рейчел Поттер, Дэвид Уир, Кармело Касадо и Мариса-Энн Паньяттаро)[31] рассмотрели самые позорные ее моменты, и я многим обязан их трудам. Например, Джозеф Келли включил очень важную главу про суды над «Улиссом» в книгу «Наш Джойс» (Our Joyce). Единственное полномасштабное исследование этого предмета – «Джеймс Джойс и цензура» (James Joyce and Censorship) Пола Вандерхема, хотя эта книга скорее представляет аргументацию автора, чем излагает историю: события, связанные с «Улиссом», и люди – творцы этих событий подчинены теории автора, посвященной поздним переработкам текста Джойсом и последующим критическим стратегиям. В ряде научных статей и глав в книгах рассмотрена роль цензуры «Улисса» в творческой биографии Джойса, истории непристойности и развитии модернизма, а вот удивительная жизнь самой книги всегда удостаивалась лишь взгляда вскользь.
Сага о Джойсе и цензуре частично отражена в четырех важных биографиях, причем с разных ракурсов. Джейн Лиддердейл и Мэри Николсон написали наиболее полную биографию Гарриет Уивер, «Дорогая мисс Уивер» (Dear Miss Weaver), где отражена хроника вовлеченности Уивер в проблемы Джойса с цензурой в Лондоне. В книге «Сильвия Бич и потерянное поколение» (Sylvia Beach and the Lost Generation) Ноэля Райли Фитча рассмотрены титанические усилия Бич по изданию «Улисса» и ее попытки сладить с дотошностью автора. В биографии Джона Куинна «Человек из Нью-Йорка» (The Man from New York), написанной Б. Л. Рейдом, задокументированы проблемы Джойса с американским законом, а также попытки Куинна найти издателя для книги. Это очень подробные биографии, но в силу самой своей сути они связаны с историей романа Джойса лишь по касательной. Например, Куинн и Бич почти не участвовали во втором суде, а Уивер – в первом. Непростая история публикации романа не рассказана полностью даже в знаменитой биографии Ричарда Эллмана «Джеймс Джойс» (James Joyce), где суды упомянуты вскользь – две страницы[32] про суд в Нью-Йорке и всего одна про федеральный суд[33].
Споры вокруг «Улисса» воплощают в себе одновременное усиление влияния печатной культуры и современной государственной власти. Они непосредственно связаны с историей законодательства о цензуре и с навязчивым страхом перед радикалами, в них представлена пестрая компания контрабандистов, обществ борьбы с пороками, художников и культур сразу нескольких выдающихся современных городов: Дублина, Триеста, Лондона, Парижа, Цюриха и Нью-Йорка. Если мы захотим разобраться в том, как менялась культура, необходимо рассмотреть, как эти города переосмысливали себя через возникновение и восприятие связанных с ними нетленных произведений. Биография «Улисса» позволяет заглянуть в жизнь всех книг, в корни современной культуры, в модернизм и в биографию самого обсуждаемого его автора.
Существует как минимум восемь биографий Джойса разной степени проработанности. Первая вышла в свет в 1924 году[34], когда Джойсу было всего сорок два, последняя – в 2012-м[35]. Примечательнейшей чертой гениальности Джойса была способность сплетать из своих невзгод прихотливые узоры, однако за девять десятилетий создания биографий так никто и не сумел отобразить, до какой степени он вдохновлялся враждебностью (и преследованиями), – вряд ли является совпадением то, что замысел «Улисса» возник сразу же по получении от Гранта
Эта книга – результат многолетних исследований, мне пришлось изучить сотни монографий, статей, газетных публикаций. В ней представлен неопубликованный материал из 25 архивов, хранящихся в 17 разных учреждениях, от Лондона до Нью-Йорка и Милуоки. В архивах лежат груды рукописей, юридических документов, неопубликованных мемуаров, официальных отчетов, бесчисленные письма. Несколько документов, фотографий и кадры съемок из архива семьи Вулси рисуют портрет судьи Вулси, какого мы никогда раньше не видели, а его библиотека в Питершаме, штат Массачусетс, сохранилась с 1933 года почти нетронутой.
Биография «Улисса» – это не просто история непокорного гения. Упорство Джойса, его самопожертвование, талант и несгибаемость привлекали к нему поклонников, а в них он нуждался отчаянно – даже самые индивидуалистические его затеи требовали какого-никакого окружения. Из всех, кто содействовал появлению на свет «Улисса», самым важным человеком остается Нора Барнакл: вместе с Джойсом она бежала из Ирландии, когда он решил стать писателем, своими письмами она вдохновила его на самые прекрасные и непристойные пассажи, а в 1904 году провела с Джойсом незабываемый вечер, вобравший в себя все, что происходит в «Улиссе». История этого романа показывает, как из нижних пределов тела и разума вырос высокий модернизм. Она показывает, как произведения искусства, в которых рассмотрены пики и пропасти переживаний – восторга и боли, – проходят путь от контрабанды до канонизации. Это мгновенный снимок революции в культуре.
Битвы за «Улисса» не положили конец литературной цензуре. После них не наступила эпоха неограниченной свободы или торжества авангардной эстетики. Но они заставили нас признать, что красота глубже наслаждения, а искусство масштабнее красоты. Биография «Улисса» возвращает нас во времена, когда писатели прощупывали границы законности, а романы считались настолько опасными, что их сжигали. О том, что ваш текст запретят, вы можете не переживать отчасти благодаря истории «Улисса». Завоеванная им свобода не просто определяет наши представления об искусстве. Она определяет то, как мы его создаем.
Часть I
А теперь, дорогая Нора, я хочу, чтобы ты многократно перечитала все, что я тебе написал. Там есть уродливое, непристойное и тварное, там есть святое, чистое и одухотворенное; все это – я[38].
ДЖЕЙМС ДЖОЙС
1
Ночной город
Дублин был таким не всегда. В XVIII веке по дорожкам парка Святого Стефана и просторным новым проспектам в северной части города прогуливались аристократы. Вдоль площадей Ратленд[39] и Маунтджой располагались особняки с палисадниками, а рядом находились клубы и танцевальные залы, где проходили салоны и маскарады. Дублин отличался определенной элегантностью. В конце концов, он был оплотом власти – вторым по значению городом Британской империи и пятым по величине в Европе[40]. Четыреста членов ирландского парламента и их домочадцы поддерживали наличие в городе модных магазинов, образованного класса и в целом статус гордого анклава цивилизации.
Однако ирландский парламент слишком раздухарился, и, после того как Ирландское восстание 1798 года унесло жизни тысяч бунтовщиков и британских военных, в Лондоне издали новый закон[41], по которому ирландскую ассамблею попросту распустили, создав Соединенное Королевство Великобритании и Ирландии. Первого января 1801 года произошел исход из города аристократов и власть имущих, за ними последовали образованные люди, магазины и маскарады. Георгианское[42] величие Дублина сохранилось лишь на нескольких улицах, примыкающих к площадям, и даже оставшиеся в городе состоятельные семейства больше напоминали уцелевших упрямцев, которым просто не вырвать из земли свои корни. Одни просторные особняки превратились в отели, конторы и богадельни, другие поделили на квартиры и оставили ветшать и плесневеть. К 1828 году треть домов в Дублине оценивалась менее чем в 20 фунтов[43].
Население города стремительно выросло в XIX веке: в поисках работы сюда потянулись жители со всей страны. Потом разразился голод, и беженцы, спасшиеся от голодной смерти в сельской местности, оказались в грязном переполненном городе, где тоже недоедали. Между многоквартирными домами, где жители десятками ютились в душных комнатушках[44], были раскиданы скотобойни[45] – от них распространялись дизентерия, тиф и холера[46]. Из сточных канав (если таковые имелись) отходы сливались напрямую в реку Лиффи, во время прилива грязь вымывало обратно в город[47], вонь смешивалась с тяжелыми запахами из труб пивоварен, вонью навоза на мостовых и мусора, скапливавшегося в крошечных двориках[48]. В некоторых районах лишь меньшая часть детей доживала до пяти лет[49], а из могил выкапывали неразложившиеся трупы[50], чтобы положить туда новых мертвецов. Вся ирландская промышленность – судостроение, металлургия, текстильное производство – сместилась к северу, в англо-ирландский Белфаст, а в католическом Дублине на долгие десятилетия воцарился застой. К 1901 году, когда Европа переступила порог ХХ века, Дублин превратился в зловонную руину ушедшей эпохи.
В 1901 году Джеймсу Джойсу исполнилось 19 лет, и он с готовностью признавался в антипатии к родной стране. Он написал статью «Потворство толпе» для литературного журнала Королевского университета, в которой обрушился с критикой на Ирландский литературный театр за то, что он отказывается ставить лучшие европейские пьесы. Театр был одним из основных проводников Ирландского возрождения, начавшегося в 1880-е годы как проявление ностальгии по временам, предшествовавшим голоду, когда жизнь ирландцев строилась прежде всего вокруг сельского хозяйства. После голода каждый четвертый житель страны умер или покинул ее, а для выживших возрождение кельтского фольклора, деревенского уклада и ирландского языка стало формой национализма без кровопролития. Тем не менее сам Джойс считал ирландский национализм провинциальной фантазией. Что касается писателей – сторонников Ирландского возрождения (леди Грегори, Уильяма Батлера Йейтса, Джона Синга, Шона О’Кейси, Джорджа Расселла, Джорджа Мура), все они были состоятельными англо-ирландскими протестантами, которые эксплуатировали ирландскую крестьянскую тематику.
В статье Джойса утверждалось, что за век своего упадка Ирландия стала враждебной к творцам, поэтому вместо Толстого и Стриндберга в театре ставят посредственные пьесы, которые льстят ирландской публике, – это обернулось, по словам Джойса, «уходом в царство троллей»[51]. Джойс считал, что роль художника – штурмовать баррикады общества, построенного на лжи, но никому не хватает мужества писать о подлинной жизни Дублина, при этом вряд ли молодой писатель-дублинец мог поступить более опрометчиво, чем позволить себе нападки на Ирландский литературный театр. Театр стоял на верхней ступени небольшой ирландской литературной экосистемы, и отмежеваться от него – значило отмежеваться от людей, которые только и были способны помочь начинающему
В университете статью Джойса отвергли, что совершенно неудивительно. Вместо ирландских писателей Джойс восхваляет вероотступников, в том числе и еретика, сожженного на костре за утверждение, что Бог может быть найден в каждом атоме. Джойс примыкал к писателям, для которых искусство было поруганной верой, таким, как Генрик Ибсен, смелый норвежский драматург, презиравший всё и вся. «Жить – значит воевать с троллями»[52], – утверждал Ибсен. Собственно говоря, именно Ибсен отчасти и вдохновил Джойса на написание этой статьи: молодой ирландец специально выучил датско-норвежский, чтобы читать пьесы в оригинале и написать письмо их умирающему автору[53]. Дабы сохранить дух Ибсена, Джойс с друзьями напечатали не прошедшую цензуру статью в 85 экземплярах[54] (на большее не хватило денег) и самостоятельно распространили ее по Дублину.
Презрение Джойса к «троллям» было превентивной обороной девятнадцатилетнего человека против отторжения со стороны литературных кругов: вместо того чтобы избегать его, он сам на него напрашивался. Однажды ночью – дело было в 1902 году – он без приглашения постучал в двери поэта Джорджа Расселла[55]. Они заговорили о литературе, и Джойс до раннего утра разглагольствовал о недостатках Ирландского возрождения. По его словам, Уильям Батлер Йейтс пресмыкался перед ирландцами, а сам Расселл был не таким уж хорошим поэтом. Джойс прочитал несколько собственных стихотворений, потом декламировал Ибсена на датско-норвежском[56]. Расселл впечатлился и решил, что Джойса необходимо представить Йейтсу, самому статусному ирландскому литератору. «Чрезвычайно толковый юноша, – писал Расселл Йейтсу, – и он принадлежит скорее к вашему клану, чем к моему, а по сути лишь самому себе»[57].
Йейтс, как и большинство ирландских литераторов, жил за границей, но в 1902-м приехал на родину ради постановки одной пьесы – Джойс как раз оканчивал Королевский университет. Когда Расселл их познакомил, два писателя осели в курительной комнате одного из ресторанов на О’Коннелл-стрит, главной улице Дублина. По мнению Йейтса, молодой человек обладал обескураживающей бодростью духа. Он был сосредоточен, говорил негромко, едва ли не робко. А когда Йейтс попросил Джойса прочитать несколько своих стихотворений, тот ответил: «Прочитаю, раз уж вы просите, но ваше мнение мне столь же маловажно, как и мнение любого прохожего»[58].
Йейтс послушал стихи и прозаические наброски и пришел к выводу, что Джойс наделен «крайне изысканным талантом»[59], хотя и не мог пока с уверенностью сказать, к чему именно. Йейтс пояснил, что сам он как раз уходит от красивых стихов к экспериментам в духе ирландского фольклора. «Это показатель того, насколько стремительно вы деградируете», – сообщил младший писатель. Йейтс возразил, что пьесы свои пишет без особого усилия, на что Джойс ответил, что это вернейший признак деградации. Он встал, собираясь уйти, потом снова повернулся к Йейтсу. «Мне двадцать. А сколько вам?»[60] Йейтс ответил, что тридцать шесть, убавив себе один год.
– Поздновато мы встретились. Вы слишком стары, мне на вас уже не повлиять[61].
Через месяц после выпуска Джойс уехал из Дублина в Париж. Он собирался поступить в Медицинскую школу, зарабатывать, давая уроки английского интеллектуалам с Левого берега, и получить диплом врача: это удалось его деду, отцу же нет. Он собирался стать и врачом, и творческим деятелем, а еще пообещал с первого жалованья купить матери новые вставные зубы[62]. На медицинском поприще он смог бы хоть как-то помочь семье. Было решено отнять у младших детей часть скудного отцовского дохода – работа у отца была далеко не всегда – и пустить эти средства на образование многообещающего старшего сына.
Но Джойс оказался не готов к Парижу. В Медицинской школе потребовали заплатить вперед, отказались признавать его университетский диплом и лишь дали ему – с большой неохотой – временный допуск на лекции по химии. Он сходил туда один раз и бросил[63]. После чего зажил в Париже без друзей, определенных занятий и приличного пальто и быстро вошел в ритм чтения, сочинительства и прогулок. Он с трудом сводил концы с концами, перебиваясь на деньги от уроков, которые давал двум ученикам[64], на почтовые переводы, которые в отчаянии выпрашивал у родителей, и небольшие гонорары за книжные рецензии для лондонских и дублинских газет.
Зиму 1903 года Джойс измерял часами, проведенными без еды[65]. Сегодня двадцать. На прошлой неделе сорок два. Однажды, когда наконец удалось поесть, его вырвало[66]. Его мучила сильнейшая зубная боль[67], жевать удавалось с трудом. Он проходил мимо кафе возле «Одеона», а потом отдавал свои три су одной из женщин в деревянных сабо[68], которые продавали на тротуарах чашки дымящегося горячего шоколада. Прикрывал галстуком пятна на рубашке[69], которую не на что было выстирать. В марте мать прислала ему в письме девять шиллингов. «Как обувь и одежда, не сносились? Ешь хорошо?»[70]
Именно в Париже для Джойса по-настоящему началась творческая жизнь. Он штудировал в Национальной библиотеке Аристотеля, Фому Аквинского и Бена Джонсона. Когда библиотека закрывалась, продолжал работать в своей комнате в гостинице «Корнель» при дрожащем свете догорающих свечей[71]. Постигал основы своего ремесла. В дешевых записных книжках, рядом с подсчетом расходов и календарем, записывал пространные определения комедии и трагедии[72].
Кроме того, в этих записных книжках набросано множество сценок, которые он называл эпифаниями, – емких зарисовок, сосредоточенных на моменте или предмете. То были первые робкие попытки перейти от поэзии к прозе. Одна из эпифаний посвящена парижским проституткам, прогуливающимся по бульварам. Джойс описывает, что они «болтают, поедают маленькие булочки или молча сидят за столиками кафе ближе к выходу или спускаются из фиакров, и их одеяния шуршат деловито и мягко, как голос прелюбодея»[73]. Эпифании не были чудесными посланиями свыше, скорее – по определению самого Джойса – проникновениями «в душу обычнейших предметов»[74]. Эпифании были повсюду. Озарения являлись из простых вещей, подобно Богу из атома.
Джойс столкнулся с противоречием: нужно было совместить постоянно уменьшающийся объем его прозаических опытов с постоянно возрастающими творческими амбициями. Он хотел извлечь порядок из хаоса истории. Написать книгу, которая станет провозвестницей новой эпохи. Он хотел – так он выразит это позже – «впиться в смысловое средоточие всего сущего»[75].
В Страстную пятницу он получил тревожное письмо о состоянии здоровья матери. К концу дня перешел через Сену, встал в дальней части собора Парижской Богоматери и выслушал любимую мессу года[76]. Священник одну за другой задувал свечи, по погружающемуся в темноту нефу прошел благоговейный трепет, а потом, уже в непроглядной темноте, священник захлопнул Библию, символизируя этим смерть Господа. После вечерней службы
МАМА ПРИ СМЕРТИ ПРИЕЗЖАЙ ОТЕЦ[77]
Джойс одолжил денег у одного из учеников и отправился в Дублин, к смертному ложу матери. Мэри Джойс лежала в большой комнате двухэтажного кирпичного дома в северной части города. Врач поставил диагноз – цирроз[78], хотя на самом деле у нее, скорее всего, был рак печени – ее рвало зеленой желчью. На Пасху она попросила старшего сына сходить на исповедь и причаститься[79] – то была ее последняя попытка убедить его вернуться к исконной вере. У Джойса с годами накапливалось все больше претензий к церкви, и близость материнской кончины никак на это не повлияла. Он стоял в темной комнате рядом с тетей Жозефиной, вдыхал едкий запах материнской болезни – и в просьбе ей отказал.
Предсмертные муки растянулись на несколько месяцев, в течение лета 1903 года Мэри постепенно теряла рассудок[80]. Отец, Джон Джойс, уже много лет не имел постоянного места работы и часто являлся домой, где завел десятерых детей, пьяным, в непредсказуемое время. Четверо других его отпрысков уже умерли[81]. И все же возвращение Джойса из Парижа принесло некоторое утешение. Время от времени младших выставляли из большой комнаты, чтобы он мог почитать матери свои опусы. Во время одного из таких чтений он обнаружил, что его тихая сестричка Мэй прячется за диваном[82], чтобы тоже послушать. Джойс разрешил ей остаться.
Семейство Джойс переживало упадок. Джон Джойс получил неплохое наследство, но к тому моменту, когда его старший сын окончил начальную школу, уже успел его растратить; все надежды семьи связывались с будущим успехом Джеймса. Джойс запоем читал книги, получал школьные награды. Когда их выгоняли из очередной квартиры, ему выпадала особая честь – нести под мышкой семейные портреты[83]. Отец соглашался съехать только при условии, что нынешний хозяин жилья выдаст ему фальшивую квитанцию о своевременной оплате, чтобы показать ее следующему владельцу[84]. Все более скудный семейный скарб грузили в телегу, которую тащила по улице унылая кляча, а папуля – так его называли дети – из чувства протеста распевал веселые песенки; соседи и их дети высыпали на улицу, чтобы полюбоваться на Джойсов. За десять лет они сменили одиннадцать адресов[85]. Таким образом Джойс досконально изучил весь Дублин.
В августе 1903 года – это был вторник – Мэри Джойс впала в кому. Все родные собрались в доме и встали на колени у ее кровати. В какой-то момент появился дядюшка Джон, увидел, что Джойс стоит посреди комнаты в полный рост, и грубым жестом велел племяннику преклонить колени. Джойс остался стоять[86]. Остальные дети молились вслух, мать внезапно открыла глаза, взгляд ее заметался и остановился на непреклонном сыне. Потом все было кончено.
Тело обмыли, облачили в коричневое, зеркало завесили, чтобы дух ее не застрял в отражении[87]. Перед самой полуночью Джойс разбудил сестру Маргарет – проверить, не увидят ли они мельком отлетающий призрак матери[88]. Не увидели. Дождавшись, когда все в доме заснут, Джеймс Джойс, отныне сирота, заплакал в одиночестве[89].
Смерть Мэри Джойс лишила семью последних оснований для принадлежности к среднему классу. Джойс почувствовал, что двери перед ним вот-вот захлопнутся[90]. Облачившись в веселенький галстук и фетровую шляпу с парижского Левого берега, прихватив тонкую ясеневую трость, он бродил по улицам Дублина, однако ни костюм, ни очевидная литературная одаренность не могли скрыть его бедственного положения. В годы учебы Джойс не прикасался к спиртному, но после смерти матери открыл все шлюзы. Сперва дешевый херес[91], потом «Гиннесс», потом все, что подвернется под руку. Пил он обычно с Винсентом Косгрейвом, одним из самых нерадивых бывших однокашников, и Оливером Сент-Джоном Гогарти, отпрыском уважаемого дублинского семейства. Три поколения Гогарти были врачами, и Оливеру предстояло стать четвертым, хотя он и жил в стране, где врачи-католики были редкостью. Семейство владело в Дублине двумя домами[92], и Оливер не стеснялся своей состоятельности – регулярно надевал желтый жилет с золотыми пуговицами[93]. Неравенство в социальном положении Гогарти и Джойс сглаживали стихами, выпивкой и бесшабашностью. Они ночи напролет декламировали Блейка и Данте, разглагольствовали об Ибсене и Ирландском театре, горланили на улицах французские песни, пока честные дублинцы пытались заснуть.
Однажды после попойки Джойс ввязался в драку в парке Святого Стефана. Он начал приставать к женщине, не заметив, что она не одна, Косгрейв просто развернулся и ушел, а спутник женщины избил будущего писателя до потери сознания. Джойс истекал кровью в грязи, откуда его поднял незнакомый ему человек – известный дублинский еврей по имени Альфред Хантер, он отряхнул ему одежду[94]. Взял Джойса за плечи, чтобы тот не потерял равновесие, поинтересовался, все ли у него в порядке, а потом по-отечески отвел его домой. Джойс этого никогда не забывал.
Джойс и его друзья частенько забредали в дублинский район красных фонарей. Ночной Город представлял собой вереницу обветшалых зданий XVIII века, разбитых на убогие квартирки; он находился рядом с вокзалом Большой Северной железной дороги и зловонными конюшнями в северной части города. Между жилыми домами были раскиданы ярко выкрашенные фасады с крикливыми светильниками в окнах[95]. В Ночном Городе располагались десятки борделей – больше, чем в Париже. То были едва ли не худшие трущобы во всей Европе, и полиция давно отказалась от мысли навести в них порядок[96]. Гогарти с Джойсом напивались «до поросячьего визга»[97] (по словам Гогарти) и выдвигались в самые дешевые из публичных домов в дальнем конце Тайрон-стрит.
На стенах борделей висели изображения святых и Пресвятой Девы. В потайных альковах за священными картинками проститутки прятали увесистые свинцовые трубы на случай, если клиент начнет бузить[98], но Джойс не был бузотером. Он платил из денег[99], заработанных за рецензии, и благодаря чувству юмора снискал себе хорошее отношение. Одной из девушек, Нелли, он особенно нравился: «Ни у кого, мать их за ногу, больше не слыхала такого красивого голоса»[100], – утверждала она. Девушка даже предлагала ссудить ему денег – бедность придавала ему особую трогательность.
В Ночной Город можно было сбежать из мрачного дома на Сент-Питерс-Террас, где семейство продержалось больше года. Отец постоянно поносил детей скрипучим голосом[101]: «Ты, зассыха поганая, ты, паршивый косоглазый сукин сын. Ты, паршивый беспризорник…»[102] Джон Джойс тянулся за ближайшим тяжелым предметом – жестяной
Трудности дарили Джойсу вдохновение. В 1904 году был опубликован его первый рассказ «Сестры» – история смерти священника-сифилитика, увиденная глазами мальчика. Отец Флинн умирает от прегрешений и паралича, хотя истинную причину никто не называет вслух, и мальчику остается лишь угадывать правду за покровом молчания. Дублин казался Джойсу огромным рассадником сифилиса – как в буквальном, так и в метафорическом смысле. Вся Европа – так он будет шутить впоследствии – превратилась в «сифилизацию»[105], именно этим объясняется ее маниакальное поведение[106]. Он планировал написать сборник рассказов, в котором вызванный сифилисом паралич представал бы основой нравственной жизни Дублина. Он писал о городских воришках и мошенниках от политики, о прачках, отцах-душегубах и дешевых пансионах. Сборник он назвал «Дублинцы»: он будет создавать его на протяжении следующих десяти лет.
В один прекрасный день Джойс начал сочинять замысловатые фразы, которые не сводились к образам и сюжетам. Это был не рассказ для «Дублинцев», это было прихотливое заявление, отшвартовавшееся от его тщательно выписанных эпифаний. Повествователь предрекает падение старого порядка и аристократии и провозглашает зарождение нового типа сознания. Джойс хотел открыть неродившимся поколениям многочисленные вечности. Вещицу на восьми страницах он закончил за один день и назвал ее «Портрет художника». Издатели одного из дублинских журналов отклонили опус за невнятность[107], и тогда Джойс задумал превратить набросок в роман – отказ вдохновил его даже сильнее, чем трудности. За два месяца он написал одиннадцать глав[108].
Еще со времен Парижа Джойс искал эпифанию во плоти. Он считал, что способен воспринять сияние мира через эротическую связь с женщиной, которая в его сознании превратилась в сплав всех женщин, каких он встречал в Париже и Ночном Городе, и в силу того, что в реальности ее не существовало, ее было легко романтизировать. «Путями нежности простой и не мудрствующей лукаво, – писал он, – любовь твоя вызвала в нем стержневые потоки жизни. Руки твои ты обвила вкруг него, и в интимном плененьи сем, в мягком волнении твоей груди, в экстазах молчаний, шепотах слов, сердце твое говорило к его сердцу»[109]. Презрения к «троллям» ему теперь было мало. Джойс уверился, что обратиться к подлинному творчеству сможет, только если найдет себе спутницу жизни.
2
Нора Барнакл
Из родительского дома Джойс съехал в марте 1904 года и снял комнату рядом с дублинскими доками. Отказался от предложения университета преподавать там французский (заподозрил, что тем самым святоши хотят взять его под надзор) и стал подыскивать другие варианты. Задумал совместно с другом основать газету под названием «Гоблин» – не хватало всего-то 2000 фунтов[110]. Кроме того, Джойс и Гогарти оживленно обсуждали выпуск антологии стихов и острот, собранных со стен общественных туалетов[111]. Еще Джойс собирался превратить себя в акционерную компанию и торговать акциями[112]. Он был уверен, что, как только публикации его начнут изменять западную цивилизацию, цены резко пойдут вверх, так что инвесторы 1904 года еще порадуются, как дешево его купили.
В июне – была пятница – Джойс шел по Нассау-стрит[113], где экипажи и велосипеды пропускали двухэтажные трамваи, заворачивавшие за угол на Графтон-стрит, – в такой погожий день пассажиры сидели наверху, их головы торчали над рекламными щитами. Водители опускали медные дуги[114], чтобы трамваи пошустрее проскакивали под проводами, тянувшимися над улицами, подобно драной паутине. Среди этих городских сценок Джойс заметил высокую женщину, которую никогда не видел раньше, – она шагала по улице, длинные каштановые волосы были подколоты и закрывали уши. У нее были тяжелые веки, озорная улыбка, уверенная походка. Джойс подошел к ней, она бросила взгляд на его грязные парусиновые туфли[115]. С гладкой румяной кожей, упрямым подбородком и ясными голубыми глазами, глядевшими очень серьезно, он показался ей довольно суровым, но все равно похожим на мальчишку[116].
Он спросил, как ее зовут, она ответила низким, звучным голосом[117]: «Нора Барнакл». Красиво и абсурдно. «Нора» – прямиком из Ибсена, а фамилию она произносила так: «Беарнакл»[118], на манер жителей западной части Ирландии. На самом деле она была родом из Голуэя, городишки с населением меньше пятнадцати тысяч[119], при этом семья Джойс тоже происходила из Голуэя[120], так что им сразу нашлось о чем поговорить. Нора сообщила, что работает горничной в отеле Finn’s, чуть дальше по улице. Она убирала в номерах, обслуживала столики и, возможно, еще стояла за барной стойкой в этом второразрядном отеле[121].
Джойс предложил ей встретиться во вторник вечером на Меррион-сквер, в нескольких шагах от отеля Finn’s. Он пришел вовремя, она так и не появилась. На следующую ночь он написал мисс Барнакл письмо.
Я, видимо, слеп. Долго смотрел на копну рыжевато-каштановых волос и решил: они не ваши. Домой отправился расстроенный. Хотел бы назначить встречу, но вам, может, не подойдет. Надеюсь, вы будете так добры и согласитесь – если еще меня не забыли!
Джеймс А. Джойс[122]
Нора Барнакл бежала в Дублин из жалкого подобия семьи – иного на ее долю не выпало. Мать отправила пятилетнюю Нору жить к бабушке. Барнаклы едва сводили концы с концами, и Нору пришлось переселить к бабушке, когда родились близнецы, а отец из-за пьянства лишился своей пекарни. Бабушка умерла, когда Норе было тринадцать. После была монастырская школа, а после нее – дядя Томми[123].
Дядя у Норы был строгих правил и заранее предупредил племянницу, чтобы домой приходила вовремя – иначе порка. По вечерам он разыскивал ее на улицах Голуэя, помахивая тростью из крепкого дерева. Пока дядя Томми не мог найти Нору, она проводила время в компании своей подруги Мэри О’Холлеран – и они предавались всяческим хулиганствам. Подначивали друг друга произносить ругательства, так что Нора не стеснялась ронять «черт», «мать твою» или «пошел он»[124] – как это делали мужчины. Проникали в соседские огороды и воровали овощи[125], ведь если съесть кочан капусты, глядя в зеркало, можно было увидеть там голову будущего мужа. Втыкали в яблоко девять булавок, а десятую выкидывали, яблоко засовывали в левый чулок и завязывали правой подвязкой – не левой. Если потом положить яблоко под подушку, приснится суженый. Правда, только на Хеллоуин.
Нора пользовалась большим успехом у
Иногда Нора с Мэри надевали брюки, шейные платки и тяжелые ботинки. Заправляли волосы под шляпы и дефилировали по Эйр-сквер, прикидываясь мужчинами. Мэри вспоминала, что однажды услышала, как дядя Томми, шагая им навстречу, насвистывает любимую мелодию. «Мой друг, мой свет, тебя прекрасней нет». Они прошли от него на расстоянии его крепкой трости, и Мэри пробормотала басом: «Доброй ночи», как будто они все трое только что пили вместе пиво. Дядя Томми озадаченно приостановился, но две фигуры стремительно удалились и, свернув за угол, неудержимо захохотали, радуясь своему триумфу[130].
Получив от Джойса письмо, Нора передумала. 16 июня 1904 года они встретились на дублинской Меррион-сквер и вместе дошли до Рингсенда, пустого поля рядом с доками на восточной окраине города, где река Лиффи впадает в залив. Фонарей здесь не водилось, молодые люди оказались наедине. Она прижалась к нему, он чувствовал, что от надушенного платочка, приколотого к ее одежде, пахнет бальзамином и розой[131]; он вспыхнул, когда ощутил, что она аккуратно расстегивает ему пуговицы. Она вытащила из брюк его рубашку, ловко просунула внутрь пальцы и взялась за дело[132]. Когда он застонал, она посмотрела на него и фыркнула: «Что такое, дорогой?»[133] То был важный момент в истории литературы.
Джойс пытался прикидываться незаинтересованным, продолжал свои выходки и все же снова и снова заглядывал в отель Finn’s, чтобы увидеть Нору, смущая ее своей одеждой и обувью. Его письма к ней резко контрастировали с его внешностью – были строго формальными. Он упорно подписывал их «Джеймс Джойс» или «Дж. А. Дж.», а иногда забавными псевдонимами – но никогда «Джим». Она следовала его примеру: «Н. Барнакл», иногда «Нора Барнакл». Он упорно называл ее при встречах «мисс Барнакл» и к августу все еще не придумал, как избавиться от официоза. «Как мне подписаться?»[134] – вопросил он как-то раз и потом перестал подписываться вовсе.
Зато он писал ей про ее низкий голос, коричневые туфли и поцелуи, которые птичками садятся ему на шею[135]. А лето все катилось вперед, и дни в разлуке делались все длиннее. К середине июля Джойс уже начинал раздражаться и ревновать, если не видел ее два вечера подряд[136]. Он забрал у нее перчатку, чтобы коротать время до следующей встречи, ночью расстегивал ее и оставлял рядом с собой, и она вела себя совершенно прилично, писал он, как и сама Нора[137].
Мало кто одобрял их отношения. Ведь мисс Барнакл была всего лишь горничной, поэтому Дублин считал, что, несмотря на все невзгоды их семейства, Джеймс Джойс достоин лучшего. Его брат Стэнни полагал, что лицо у нее «простоватое»[138]. Отец к их отношениям относился несерьезно и рассмеялся, услышав ее фамилию. «Барнакл? Ох, она же никогда от него не отвяжется»[139][140]. Друзья Джойса даже оскорбляли ее в его присутствии. Их удивляло, что Джойс заинтересовался такой малообразованной женщиной – девчонка из Голуэя окончила только среднюю школу. Косгрейв был убежден, что долго это не продлится, и, чтобы позлить Джойса, а заодно напомнить, что первым с ней познакомился именно он, называл мисс Барнакл по имени[141]. Джойс прикидывался, что их мнение по этому вопросу ему столь же безразлично, как и по всем остальным, вот только оказалось все не так-то просто. «От каждого их словечка сердце мое швыряет, как пичужку в бурю»[142], – сознавался он.
Джойс пока плохо понимал, как сильно серьезные романтические отношения повлияют на его жизнь как писателя. Да, он позер, но писательство для него – не поза и не мимолетное увлечение. Это его суть. В Дублине 1904 года в том, чтобы объявить себя писателем, не было ничего постыдного. Начинающему художнику не приходилось бояться обвинений в претенциозности и наглости. И даже если Ирландия, на чем настаивал Джойс, профукала своих писателей, искусство оставалось вещью значимой и, как любая значимая вещь, требовало самопожертвования. Джойса мучил другой вопрос – впишется ли Нора в его творческую жизнь. Он разрывался между изоляцией, которую так культивировал после запрета его статьи, и жаждой обрести родную душу – эта жажда родилась при написании «Портрета художника».
Все это он попытался объяснить в длинном, довольно окольном письме к Норе. Писал, что уже много лет назад порвал с католицизмом и с тех пор все его поступки – часть битвы с церковью. Но не только с ней. Все мироздание ущербно – столько наций, похожих на бивуаки, куда набились целые семьи, точно злополучные посылки, отправленные в никуда. «С какой стати мне должна быть близка идея о доме?»[143] – вопрошает Джойс, и действительно, он же вырос рядом с безответственным отцом, который медленно убивал свою жену и сильно испортил жизнь тем своим детям, которые не умерли совсем рано. Джойс опасался, что станет повторять отцовские ошибки. Нора хотела стабильности, он был бродягой. При этом подчеркивал, что ждет от нее не только ласк. Намекал, что готов ради Норы отказаться от некоторых вещей, хотя дальше намеков дело в письме не идет. Он хотел, чтобы она попыталась разглядеть его настоящего за всеми этими словами и отыскала его – прячущегося за ними, как ребенка.
А вот требования к тому, как именно Нора должна продемонстрировать свою любовь, сформулированы чрезвычайно четко. Ей придется отказаться от тех условностей, которых он не приемлет: брак, церковь и дом. Он хотел, чтобы она либо бросила его сразу, либо направляла его через все «главные потоки жизни». Норе предписывалось тщательно изучить это письмо, потому что на его страницах содержалась загадка, которая сама себя разгадывает[144]. За каждым откровением следовал пассаж, написанный подчеркнуто невнятно. Чего именно он от нее хотел, кроме ласк? Она не ответила – он написал снова, умоляя о незамедлительном отклике. В ответ получилтринадцатьписем[145].
В конце августа Джойса выгнали из дома[146], в результате ему пришлось осесть у Оливера Гогарти в приморской сторожевой башне. Гогарти жил в одной из многочисленных башен Мартелло
Для Джойса эта прибрежная башня стала вынужденным пристанищем. Гогарти здесь, среди прибрежных трав, провел вольные детские годы. Разговоры перетекали от сложной философии к ехидному богохульству. Гогарти прикрывал глаза и призывал все свои медико-спиритические силы, дабы тромбоциты и лейкоциты Иисуса проникли в вино причастия, Джойс тоже не отставал – придумал собственную венерологическую версию молитвы, которую читают в конце мессы:
Архангел Михаил, защитник наших задниц, укрепи нас в час соития; оборони нас от злых козней Змия Сифа; молим смиренно о господнем его уничижении, а ты, о Вождь небесного воинства, низвергни сифилис во ад, а с ним всех духов скверны, что бродят по земле на погибель членам. Аминь[148].
В башне Джойс пробыл недолго. Серьезная размолвка – по словам Гогарти, он просто из шалости выстрелил над головой приятеля из пистолета[149] – заставила Джойса поспешить с тем, что он планировал много месяцев: глухой ночью он прошагал четырнадцать километров до Дублина, чтобы навеки покинуть Ирландию[150]. На следующий вечер он ждал на Меррион-сквер Нору, в надежде, что она бросит все, чтобы с ним соединиться. Он не стал спрашивать напрямую, готова ли она к отъезду. Вопрос сформулировал так: «Меня хоть кто-то понимает?»[151]
Сама Нора Барнакл в свое время уехала из Голуэя одна, глухой ночью. Не попрощалась ни с матерью, ни с Мэри О’Холлеран. Собираясь ненадолго сбежать из дома, она всегда говорила матери и дяде Томми, что вечером пойдет с Мэри в церковь. Подруги шли к церкви аббатства неподалеку от Эйр-сквер, и, проговорив достаточно молитв, чтобы не вызвать подозрения, Нора выскальзывала наружу, чтобы встретиться с Уилли Малвахом, единственным протестантом на Мэри-стрит[152]; подруга же дожидалась ее на церковной скамье. Нора с Уилли отправлялись туда, где дядя Томми их точно бы не нашел, и через много часов она возвращалась в храм с подробностями и коробочкой конфет-помадок.
Но обманывать дядю Томми бесконечно не вышло. Когда он запретил ей встречаться с Уилли, она стала видеться с ним даже чаще. Она не была влюблена в Уилли, но ей очень нравились свобода и азарт, а еще она была счастлива. Но однажды вечером, возвращаясь домой, она услышала постукивание его трости и «Мой друг, мой свет, тебя прекрасней нет». Ей даже не понадобилась оборачиваться. Дядя Томми пошел за ней следом[153].
Едва они вошли в дом, дядя Томми выгнал мать Норы из комнаты и принялся избивать блудливую суку-племянницу своей сделанной из терновника тростью[154]. Нора с криком повалилась на пол, обхватила его колени, мать же слушала из-за двери. Девушка лежала на полу, свернувшись клубочком и дрожа, точно сердитый кулачок, пока ее осыпали ударами по спине и ребрам.
На следующий день Нора начала приводить в исполнение свой тайный план – разузнавать, где можно найти работу, потихоньку собирать вещи, купила билет до Дублина в один конец – и к концу недели сбежала. Нора Барнакл бросила все, чтобы перебраться в город, которого никогда не видела, и начать жизнь, в которой никого не знала. Ей было девятнадцать лет, и она наконец начала жить, как считала нужным[155].
Так что, когда Джойс спросил: «Меня хоть кто-то понимает?», Нора ответила: «Да».
3
Воронка вортицизма
Эзра Паунд сдвинул всю мебель к стенам своего кабинета в Сассексе и освободил место, чтобы обучать Уильяма Батлера Йейтса фехтованию[156]. Паунд, нападая и отступая, перемещался по всей комнате, а Йейтс, старше его на двадцать лет, рассекал воздух своей рапирой[157]. Познакомились они в Лондоне в 1909 году, вскоре после того, как Паунд опубликовал свой первый сборник стихов. В лондонскойEvening Standardпоявилась хвалебная рецензия: «Неистовые и завораживающие строки, абсолютно поэтические, оригинальные, проникновенные, страстные и одухотворенные. Те, кто не сочтет их сумасшествием, сочтет гениальностью… нет слов, чтобы это описать»[158]. Рецензию написал сам Паунд.
Паунд начал посещать званые обеды, которые Йейтс устраивал в Лондоне по понедельникам. Он носился по столовой, размахивая гривой нечесаных волос, падал на хрупкие стулья, откидывался на спинку в томной позе. Черный бархатный жилет и растительность на лице – длинные усы и подстриженная клинышком бородка – были из числа его поэтических регалий[159]. Длиннополые плащи, рубашки с открытым воротом и фетровые брюки цвета бильярдного сукна неизменно шокировали чопорных лондонцев[160]. На одном из сборищ Паунд вдруг начал обрывать лепестки стоявших на столе красных тюльпанов и поедать их один за другим. Если в разговоре случалась пауза, он мог осведомиться: «Есть тут желающие, чтобы им сорвало крышу?»[161] После чего вставал и принимался декламировать свои стихи, совершенно не стесняясь американского акцента.
Зимой 1913–1914 года Йейтсу понадобился секретарь, чтобы сосредоточиться на работе. У него были сомнения, насколько нервический Паунд подходит на эту должность, однако Паунд восхищался Йейтсом, а Йейтс в тот момент нуждался в восхищении. За семь лет, предшествовавших встрече с Паундом, он не написал ни одного стихотворения и вынужден был постоянно гасить слухи о том, что карьера его идет на спад[162]. Зимнее уединение позволило ему сосредоточиться[163]. После завтрака Паунд слышал – звук доходил по трубе, – как он нараспев декламирует свои стихи[164]. Пока Йейтс писал, Паунд читал Конфуция и переводил пьесы японского театра но. Если день выдавался погожий и можно было отложить рапиры, они отправлялись на длинные прогулки или пили сидр в соседнем пабе. По вечерам Паунд читал Йейтсу Вордсворта, труды розенкрейцеров и «Историю магии», а потом они допоздна беседовали[165].
Эзра Паунд был блистательным редактором, дельным эссеистом и посредственным поэтом – сиречь слава к нему пришла не с того конца. Он считал, что хорошая поэзия должна быть лаконичной. Например, прилагательные затемняют смысл предмета, который якобы описывают. Однажды он возмущенно написал другому поэту: «Ты хоть раз выпускал существительное в свет без сопровождения?»[166] Редактируя одно из стихотворений Йейтса[167], Паунд сократил первые семнадцать строк до семи, а последние пятнадцать – до восьми, вычеркнув все показавшиеся ему необязательными слова и избавившись от абстракций, которые списывал на то, что Йейтс – поклонник Мильтона. Паунд был крайне нетерпим к широким жестам
Такой же решительный уход от орнаментально-символического к прямолинейности и геометрической строгости – точности, какой требовала машинная эпоха, – происходил в самых разных художественных кругах. Художники заново открывали для себя суровость через кубизм, и Паунд вдохновлялся четкими линиями лондонских художников – Уиндема Льюиса, Джейкоба Эпштейна, Анри Годье-Бжески. На момент знакомства с Паундом Йейтс уже постепенно отказывался от эскапистской лирики в пользу стихов «посолонее»[168]. Мифические темы бледнели на фоне безысходных новостей. «Мечты ирландской больше нет», – писал Йейтс в стихотворении «Сентябрь 1913»[169] – он, говоря словами Джойса, более не льстил ирландской публике.
Для Паунда суровость искусства была делом эмпирическим. Хорошее стихотворение – это не вопрос вкуса. Оно либо верно, либо неверно, как в математике или в химии. «Плохое искусство – искусство неточное», – заявлял он[170]. Ополчившись на прилагательные, Паунд отстаивал истину, хотя куда легче ему давалась редактура истины, чем ее передача. В один прекрасный день он вышел на платформу парижского метро[171], и в суматохе пред ним на миг предстало трансцендентное лицо. Он двинулся следом, увидел еще одно, потом еще. Посвятил этому стихотворение в тридцать строк, многократно переделал, потом порвал. Прошло полгода – переживание не забылось, но новая попытка его описать также провалилась. Год спустя Паунд наконец-то закончил стихотворение «На станции метро», стоившее ему таких усилий.
В толпе тех лиц невнятные круги:
На мокрой черной ветке лепестки[172].
Взаимоналожение двух образов, однозначных и отчетливых. Никаких долгих рассуждений, трюков и увещеваний, никаких рюшей и мишуры – даже глагола и того нет. Паунд один за другим счищал с текста слои риторики, пока не осталось одно откровение. Эту поэтическую теорию он назвал имажизмом и стал настойчиво ее пропагандировать. Писал рецепты для будущих имажистов. «Никаких лишних слов». «Бойтесь абстракций»[173].
Это было реакцией на то, что Паунд считал современной лондонской вялой корявой поэзией – поношенным романтизмом[174], – сам же он предлагал поэтический стиль, который, помимо прочего, отличался новизной. «Художник всегда начинает»[175], – писал Паунд в 1913 году. Его полемический запал был попыткой привлечь родственные души – энтузиазм и любовь к новизне совмещались с клановым сознанием. Литературный мир Англии представлял собой созвездие всевозможных групп, и Паунд хотел обзавестись собственной. К концу 1913 года он уже почти составил антологию поэзии имажистов и поинтересовался у Йейтса, знает ли тот, кого еще можно в нее включить. Йейтс ответил, что знает. Есть один молодой ирландец, ровесник Паунда, по имени Джеймс Джойс – совсем неизвестен за пределами Дублина, но Паунду наверняка придется по вкусу. Йейтс рассказал про стиль Джойса, а заодно, похоже, про его вздорный нрав и внезапный отъезд из Ирландии вместе с Норой Барнакл, о чем судачил весь литературный Дублин. Йейтс вспомнил стихотворение Джойса 1903 года «Я слышу: мощное войско…», и, пока он разыскивал текст, Паунд решил напечатать письмо к мистеру Джойсу.
Уважаемый сэр!
Мистер Йейтс рассказал мне о ваших стихах. Я неформально сотрудничаю с парочкой новых неимущих журналов… едва ли не единственных печатных органов в Англии, которые отстаивают право на свободу высказывания и пробуют – не буду говорить, что успешно, – публиковать настоящую литературу… мы этим занимаемся для забавы, и у нас всегда найдется местечко для откровенно современных вещиц[176].
Просьба прислать ему тексты не характерна для Паунда. Он сообщил Джойсу, что никогда не пишет незнакомым людям, но тут решил попробовать. А потом добавил – пространно, в качестве задней мысли: «Понятия не имею, смогу ли я вам пригодиться – или вы мне. Из слов У. Б. Й. я понял, что у нас есть один-два общих предмета ненависти, – но это довольно сомнительный повод для знакомства».
Когда Эзре Паунду было семь лет, родители заставили его переписать письмо Санта-Клаусу повежливее. «Дорогой Санта-Клаус! – так начинался новый вариант, – будьте так любезны, отправьте мне подарки согласно этому списку, я буду вам премного обязан»[177]. Просил он набор инструментов, боевой топор и «игрушечный мир». Позднее он уехал из США в Лондон, чтобы оказаться в гуще событий, поскольку всю жизнь люто ненавидел провинциализм.
Лондон был тогда самым большим городом во всей человеческой истории[178]. Население свыше семи миллионов человек – в два раза больше Парижа (второго по величине), причем после 1880-го население каждые десять лет увеличивалось почти на миллион. Рост Лондона обеспечивала его быстро развивающаяся промышленность. Около 40% лондонских работников занимались производством товаров (мебели, вооружения, электрических лампочек)[179], которые продавались по всей Британской империи – их транспортировку осуществлял торговый флот, господствующий на морях. И хотя Нью-Йорк завоевывал все новые позиции, Лондон оставался финансовым центром мира. Местные биржи задавали мировые цены, правительства всех стран приезжали в Лондон за средствами для своих начинаний. В силу беспрецедентных масштабов города британское правительство стало пионером в обеспечении правопорядка. Первое централизованное полицейское управление было создано в Лондоне в 1829 году; парламент поддержал его деятельность такими законами, как запрет на публичную проституцию, азартные игры и непристойное поведение, – все для того, чтобы держать в узде огромное население.
Годы перед Первой мировой войной стали едва ли не самыми неспокойными за всю историю города[180]. Экономическое владычество Британии зашаталось, реальные зарплаты и уровень трудоустройства начали падать, что привело к радикализации профсоюзов. Углекопы, докеры и железнодорожники одновременно объявили забастовки. В доках лежали и гнили продукты[181], приостанавливались поставки угля (Лондону требовалось более 300 тысяч тонн в неделю)[182]. Только в 1912 году британская промышленность недосчиталась 38 миллионов рабочих дней[183]. Не менее нестабильным был и политический климат. Протесты либерального электората вынудили парламент в 1911 году сильно ограничить власть невыборной Палаты лордов. Британские аристократы внезапно лишились привычного права накладывать вето на законопроекты, связанные с налогами и расходами, а их же вето на все прочие меры сделались временными. Падение значимости Палаты лордов стало провозвестием упадка старого общественного порядка. Эзра Паунд прибыл в Лондон как раз вовремя.
Самым тревожным явлением оказалась волна атак радикалов по всей Англии. Не удивительно, что радикализм процветал в городе, где нашли убежище политические беженцы вроде Маркса, Троцкого и Ленина – все они проживали в окружении социалистов и анархистов в Ист-Энде. Радикалы подкладывали бомбы, чтобы прервать водоснабжение. Били окна на Даунинг-стрит, в правительственных учреждениях и в магазинах по всей стране – кирпичами, камнями и молотками[184]. В окно кэба министра финансов Дэвида Ллойда Джорджа метнули железный прут – он едва не попал министру в глаз и оставил рану на лице
Самыми упертыми радикалами в Англии были суфражистки. Да, Палату лордов лишили некоторых прав, но британская политика продолжала отставать от культуры. Женщины получали университетские дипломы, отказывались от навязанных браков и обретали финансовую независимость. В 1911 году почти треть лондонской рабочей силы составляли женщины – на 22% больше, чем в предыдущее десятилетие[189]. Женщины стали играть в империи беспрецедентно важную роль и тут вдруг обнаружили, что не имеют права голоса в государственной политике.
Кампания суфражисток по борьбе за избирательные права вышла на новый уровень в 1905 году, когда они начали срывать заседания Либеральной партии. У суфражисток не было выбора – им пришлось силой пробиваться в демократические процессы, не ограничиваясь демонстрациями и плакатами «Право голоса – женщинам!». В 1910 году несколько сот женщин попытались взять парламент штурмом[190], но натолкнулись на жесткое сопротивление полиции и прохожих мужчин. Некоторые из нападавших получили травмы, две погибли. Когда началась волна голодовок среди заключенных-суфражисток, им стали надевать смирительные рубашки и с помощью воронок кормить через нос манной кашей. Как минимум одной разорвали носовую мембрану[191]. Возмущение общественности насильственным кормлением заставило парламент принять закон «Кошки-мышки», по которому объявившую голодовку разрешалось выпускать на свободу и помещать обратно под арест, как только она восстановится. Полицейские громили штабы суфражисток[192], перехватывали их письма, но голодовки продолжались, равно как и поджоги, битье окон и взрывы. Несколько суфражисток замышляли убийство премьер-министра[193].
Революционные настроения проникли и в лондонскую культуру. Первой приметой перемен стала выставка в галерее «Графтон» в 1910 году «Мане и постимпрессионисты». Постимпрессионистами тогда огульно называли поколение художников, которые в своих экспериментах отталкивались от творчества импрессионистов, таких как Моне и Ренуар. Посетители были строги в суждениях. «Восхитительное непотребство» и «полная порнография». На одной стене висел портрет мадам Сезанн – уплощенное лицо покрывали синеватые тени. Руки и платье вроде как не дописали – напрашивалась мысль, что муж ее не любит. Один посетитель так долго хохотал перед этой картиной, что его пришлось вывести[194].
Постимпрессионисты произвели такое смутное впечатление отчасти потому, что лондонцы еще не познакомились с импрессионизмом[195] – искусство Англии на несколько десятилетий отставало от моды. Надо сказать, что и выставка в галерее «Графтон» была достаточно невинной. На ней показывали много работ 1890-х годов[196]. Гоген и Сезанн уже умерли, Ван Гог двадцать лет как сошел в могилу, а два самых радикальных постимпрессиониста, Пикассо и Матисс, были почти не представлены. И все равно постимпрессионизм ощущался как предвестник общественных бурь – непрописанные руки жены Сезанна как бы сводили на нет многовековые достижения европейской цивилизации. «Прибегать ради "новизны" к манере ребенка или дикаря – значит действовать как анархист, который разрушает то, что не может изменить»[197], – писал один критик. Анархисты, суфражистки и постимпрессионисты вышли на бой с цивилизацией.
Зато для людей вроде Эзры Паунда выставка постимпрессионистов стала лишь своего рода доступным обывателю вариантом подпольной жизни искусства, которая кипела в ночных клубах и кабаре Сохо[198]. После полуночи, когда в лондонских пабах наливали по последней, художники собирались в таких заведениях, как «Пещера золотого тельца»[199] в конце переулочка рядом с Риджент-стрит, где над входом на склад торговца тканями светилась единственная электрическая лампочка. Постучав в дверь, допущенные и их друзья нагибались в проеме, скорее похожем на лаз, и спускались по деревянным ступенькам в большой подвал с голыми балками под потолком. Стены были расписаны гоблиноподобными фигурами в оранжевом и бордовом, выполняющими сложные гимнастические трюки. Посетителям «Золотого тельца» предлагали танцы испанских цыган, театр теней и поэтические чтения. На маленькой сцене сменялись певцы из кабаре и исполнители рэгтайма, подвыпившие парочки до рассвета танцевали тёрки-трот и банни-хаг, прижимаясь друг к другу грудью. Курили здесь даже женщины, а подолы их платьев заканчивались куда выше лодыжек.
Среди посетителей «Пещеры золотого тельца» был Филиппо Маринетти, глава итальянских футуристов, воспевавший насилие и динамизм, передавая их через эстетику шума и скорости. Когда он воспроизводил голосом взрывы снарядов и треск пулемета, на лбу у него вздувались вены[200]. В своем манифесте футуристы призывали к тотальному уничтожению культуры – мол, никакое будущее не придет, пока не сгорит прошлое: «Поджигайте же полки библиотек! Отводите каналы, чтоб затопить погреба музеев!.. О! пусть плывут по воле ветра славные полотна! Хватайте кирки и молотки! Взорвите фундаменты почтенных городов!»[201]
Разрушение культуры приняло буквальный характер, когда во всех музеях Лондона суфражистки повадились резать картины. В 1914 году Фрида Грэм зашла в Королевскую академию[202], вытащила спрятанный в муфте нож и располосовала портрет герцога Веллингтона. Другая женщина тяжелой тростью наделала дыр в венецианских полотнах из Национальной галереи[203]. Третья мясницким тесаком рассекла портрет Генри Джеймса кисти Джона Сингера Сарджента[204]. Стало ясно: пока женщины не получат избирательного права, покоя в Англии не будет. В сложные годы перед Первой мировой войной воевать средствами искусства оказалось весьма продуктивно. Для радикалов высокое искусство было прежде всего изобретением политиков, пропагандистским инструментом, оправдывавшим существование империи, поэтому атаки на музейную культуру были атаками на имперскую власть.
Отчетливее всего взаимоотношения между радикальной политикой и искусством воплотились в Доре Марсден, суфражистке-отступнице, которой предстояло радикализировать Эзру Паунда и опубликовать первый роман Джойса. В 1909 году Марсден возглавила марш 30 женщин к парламенту и была обвинена в нападении на полицейского, которого ударила своим плакатом (по ее словам – случайно)[205]. После месяца тюремного заключения Марсден сорвала заседание Либеральной партии, забросав депутатов металлическими шариками через стеклянную перегородку. За это ей дали еще два месяца тюрьмы[206]. Там она объявила голодовку, била окна камеры и срывала тюремную одежду – протестовала обнаженной. Ее насильно одели в смирительную рубашку, но Дора Марсден, ростом меньше метра пятидесяти, сумела вырваться[207].
Суфражистки регулярно устраивали протесты во время заседаний Либеральной партии. В 1909 году молодой Уинстон Черчилль выступал в Саутпорте, и здание было оцеплено полицией, чтобы Черчилль сумел собрать голоса в поддержку билля о бюджете, на который Палата лордов наложила вето. Когда он заявил, что лорды должны подчиниться мнению Палаты общин, поскольку та представляет волю электората, из люка в потолке раздался голос: «Но женщин-то она не представляет, мистер Черчилль!»[208] В зале раздался рев. Дора Марсден обхитрила охрану, спрятавшись накануне на тесном чердаке и просидев там всю ночь,
В 1911 году Марсден покинула радикальную организацию суфражисток «Женский социально-политический союз», поскольку там ее призывали действовать так, чтобы не доводить дело до задержания. Но ей было решительно недостаточно собирать деньги продажей тортиков или расклеивать плакаты «Право голоса – женщинам!» на лодках[210], поэтому она задумала вывести феминистское движение за рамки политики и основала журналThe Freewoman(«Свободная женщина»). Ей представлялось, что достаточно радикальный журнал поспособствует «масштабной революции во всей сфере человеческой деятельности – интеллектуальной, сексуальной, бытовой, экономической, юридической и политической»[211]. На страницах журнала и в образовавшемся при нем дискуссионном клубе суфражистки встречались с социалистами и анархистами и обсуждали табуированные темы, такие как развод, венерические заболевания, отношения, контроль рождаемости и свободная любовь.
Марсден была против всего, что угрожало индивидуальной свободе, в том числе и против правительства, церкви и коллективистских концептов, таких как класс, пол и раса. «Центр вселенной расположен в желании отдельного человека»[212], – провозглашала она. От суфражизма Марсден ушла в индивидуалистический анархизм, решив для себя, что расширение избирательного права лишь приведет к расширению мифа о легитимности правительства. Довольно скоро она уже отвергала любые политические движения (поставив себе цель «громить Идеалы»[213], а не присоединяться к ним), а также любые абстракции, ради чего ей нужно было вступить в бой с самим языком. Слово «женщина», по ее мнению, «нужно было запретить»[214]. «Наша война – со словами»[215]. Поиски точных слов, попытки изменить мир через тексты привели Дору Марсден к Эзре Паунду и Джеймсу Джойсу.
Литературу Марсден считала оружием в борьбе с абстракциями. Только «поэты и творчески мыслящие люди»[216] способны выразить сущность отдельного человека – поэзия дает доступ к центру вселенной. До 1913 годаThe Freewomanлишь косвенно соприкасался с литературой, а потом Ребекка Уэст, помогавшая с редактурой, познакомила Марсден с Эзрой Паундом. Марсден, прежде чем начать с ним работать, стала выпытывать, какие у него философские взгляды, на что Паунд ответил с не характерной для него неуверенностью. «Полагаю, я индивидуалист, – написал он Марсден. – Я верю в искусство как самое эффективное средство пропаганды своего рода индивидуальной свободы»[217]. Колючие вопросы Марсден не забылись, и через пару месяцев Паунд написал статью в защиту поэзии, где явно чувствуется влияние Марсден. В «Серьезном художнике» Паунд утверждает, что художник «создает образ своего желания, ненависти и равнодушия с максимальной точностью»[218] и только изложение индивидуальных желаний способно пролить свет на человеческую сущность. Марсден опубликовала эту статью в 1913 году, и так началось их не слишком гладкое, но плодотворное сотрудничество. Когда Марсден сменила название журнала наThe Egoist,Эзра Паунд это одобрил[219].
Способность Марсден объединять чистую поэзию с радикальной политикой открыла новый этап литературной карьеры Паунда. Статья, написанная для Марсден, стала исходной точкой этого этапа, поскольку именно тогда Паунд осознал, что самое главное в искусстве – особая энергетика. Образы вроде «на мокрой черной ветке лепестков» были точными и непосредственными, но при этом статичными, они не ухватывали динамизм жизни в ХХ веке. Через пару месяцев он подобрал слово для энергетики искусства: «ВОРОНКА, из которой, через которую и в которую постоянно выливаются идеи»[220]. Вортицизм стал имажизмом, в который вернули глаголы.
Основа вортицизма заключалась в том, что он обладал коллективной энергетикой. Он подпитывался не индивидуальной одаренностью, а набирающим силу вихрением таланта, и в идеале потом некий крайне энергичный стиль должен был собрать воедино все это движение. В июне 1914 года Эзра Паунд и Уиндем Льюис выпустили в свет толстенный 160-страничный журнал вортицистов увеличенного формата – название по диагонали пересекало обложку пурпурного цвета, и шрифт кричал: BLAST. «МЫ ВСЕГО ЛИШЬ ХОТИМ, ЧТОБЫ МИР ВЫЖИЛ, – заявляли вортицисты. – И почувствовать, как сквозь нас проливается его необузданная энергия»[221]. Вортицизм соединил в себе воинствующую победоносность Маринетти, радикализм суфражисток и индивидуалистический анархизм Доры Марсден.Blastбыл посвящен «ОТДЕЛЬНОМУ ЧЕЛОВЕКУ»[222], и в нем восхваляли суфражисток:
МЫ ВОСХИЩАЕМСЯ ВАШЕЙ ЭНЕРГИЕЙ.
ВЫ И ХУДОЖНИКИ – ЕДИНСТВЕННЫЕ
ОСТАВШИЕСЯ В АНГЛИИ ВЕЩИ (ВЫ ЖЕ
НЕ ПРОТИВ, ЧТОБЫ ВАС НАЗЫВАЛИ
ВЕЩАМИ?), В КОТОРЫХ ЕЩЕ ТЕПЛИТСЯ ЖИЗНЬ[223].
Все, что вортицисты намеревались уничтожить, печаталось особенно крупным шрифтом. Взорвем Британскую академию! Взорвем Анри Бергсона, почтовую службу и рыбий жир! Взорвем каждый год с 1837-го по 1900-й (правление королевы Виктории)! После перечисления уничтожений шло перечисление благословений. Благословим великие порты Англии! Благословим парикмахера («он за малую мзду борется с матерью-природой»[224])! Благословим французскую порнографию («могучего врага прогресса»[225])! Благословим Оливера Кромвеля и касторку! Благословим Джеймса Джойса!
Тогда, в январе 1914 года, Джойс откликнулся на письмо Паунда. Сам он находился в Триесте, средиземноморском порту, входившем в состав Австрийской империи, оттуда и отправил Паунду машинописную рукопись «Дублинцев», подробный отчет о своих неудачах с издателями и первую главу первого романа, «Портрет художника в юности». На протяжении десяти лет он писал слегка завуалированную автобиографию, и процесс этот оказался непредвиденно мучительным – в какой-то момент он даже швырнул тысячестраничную рукопись[226] в огонь (уцелела лишь половина быстро выхваченного из пламени романа)[227], а за «Дублинцев» взялся, скорее чтобы отвлечься. Потом он сильно переделал рукопись, добавив в дублинское уныние откровения художника, и, прочитав ее, Паунд тут же понял, что Джойс – из числа благословенных.
Главы «Портрета» он отправил вThe Egoistсразу по получении и начал обдумывать, как бы оплатить Джойсу его работу, чтобы тот мог не тратить время на преподавание английского. Дотянувшись через всю Европу, Паунд сумел вовлечь Джойса в свою воронку. «Считается, что в прозе я разбираюсь плохо, – написал Паунд в ответ, – но, как по мне, роман у вас чертовски удачный»[228]. Причем роман от главы к главе становился все лучше. Конец «Портрета» представляет собой ряд дневниковых записей художника Стивена Дедала перед его бегством из Дублина в Париж. Последние страницы стали переходом к пространным необработанным внутренним монологам, которые Джойс пока еще только начал придумывать. Они были первыми многообещающими проблесками куда более крупного романа, воронка которого уже зарождалась у Джойса в голове.
4
Триест
Писать «Улисса» Джеймс Джойс начал на пороге войны, которая изменила представления человечества о масштабе. В июне в Сараево наемный убийца-серб с браунингом в руке приблизился к кортежу эрцгерцога Фердинанда, а к концу лета
Джойс, когда в 1904 году покидал Ирландию вместе с Норой, не мог даже вообразить себе грядущих потрясений. Они планировали зажить тихой жизнью в Париже, на Левом берегу, – он будет писать и преподавать английский, она – работать прачкой или, возможно, портнихой. Джойс послал в школу Берлица запрос о вакансии и много недель по крупицам собирал деньги со всех, кто готов был ему помочь, но отцу так и не сказал, что уезжает вместе с Норой Барнакл. В день отъезда из Дублина Нора смотрела со стороны, как Джойс прощается с родными, и только потом взошла на трап, чтобы начать совместную жизнь с мужчиной, которого знала меньше четырех месяцев[231]. Джойс выдержал трехгодичное молчание, и только потом отец высказал ему свое разочарование: «На моих глазах, в мгновение ока многообещающую жизнь перечеркнули, а будущее, которое могло стать блистательным, обратили в ничто»[232]. Норе некого было разочаровывать. Ни он, ни она никогда больше не будут жить в Ирландии.
Вот только до Парижа они так и не добрались. Джойс немного поработал в Пуле, городке на полуострове Истрия, а затем Берлиц нашел ему постоянное место в Триесте, единственном торговом порту[233], принадлежавшем Австрийской империи. Из Триеста суда уходили в Вену, Любляну и Милан, то был второй по величине порт Средиземноморья[234]. Каждый год Триест принимал 12 тысяч судов с 2,5 миллиона тонн груза на борту[235], а население города за первые десять лет ХХ века выросло больше чем на треть[236]. К моменту прибытия Джойса и Норы в 1905-м Триест испытывал сильнейшую нужду в преподавателях иностранных языков – довольно было одного похода на рынок, чтобы понять, насколько многоязычным был этот город. Всевозможные диалекты итальянского смешивались с немецким, чешским и греческим. Албанцы и сербы усердно торговались, а хорваты и словенцы с трудом понимали, о чем речь. Если Джойс действительно мечтал сбежать от ирландской провинциальности, место он нашел самое подходящее.
Торговые суда из дальних точек мира протискивались в Гранд-канал, нагруженные фруктами, пряностями, бочками арабского кофе и оливкового масла со всего Средиземноморья. Пароходы доставляли каучук и древесину для строительства империи, и богатство Триеста только подчеркивало бедность молодой ирландской четы. Они наблюдали за мужчинами в цилиндрах и при тросточках с набалдашниками из золота или слоновой кости – не то что скромная ясеневая у Джойса. Жительницы Триеста наряжались в пышные венецианские платья, а над их шляпами колыхались страусиные перья[237]. Они толкали друг дружку локтями и хихикали над дешевенькой юбкой Норы, шепча слова, которых она, к счастью, не понимала[238].
На момент прибытия в Триест Нора была беременна, и, когда это стало заметно, хозяйки квартир стали отказывать им в съеме жилья. Кольца на пальце она не имела, а нравы в Триесте были почти такие же строгие, как и в Дублине. Но Джойс оставался непреклонен: он ни за что не станет просить священника или юриста скрепить их союз. Джойс считал, что, сочетавшись браком, они навлекут на своих детей те же связанные с историей и верой кошмары, от которых бежали в такую даль. Брак – институт принуждения, созданный теми, кто богат и при власти, и Норина беременность сделала этот инструмент принуждения еще более очевидным: им пришлось четырежды менять квартиру.
В конце июля 1905 года Нора родила сына. Он появился на свет на месяц раньше, чем ожидалось (молодые родители ошиблись в расчетах), и Джойс назвал его Джорджо в честь покойного брата Джорджа. Прошло около года – Нора забеременела снова. Когда в июне 1907 года в больнице для бедных родилась Лючия, медсестры выдали Норе двадцать крон[239]. Ирландская чета официально перешла в разряд неимущих.
Отцовство оказалось для Джойса обременительно. Он в свои 23 года не был готов к такой ответственности, его мучила мысль, что детей придется таскать из одного нищего жилища в другое, как это делал его отец. Страсть в отношениях с Норой утихала, поскольку она с безразличием относилась к его творчеству – что было даже обиднее, чем если бы она его презирала. Заметив, что он переписывает сцены с отдельных листочков в основную рукопись, она спрашивала: «Ты что, собираешься зря извести столько бумаги?»[240]
Через пару месяцев после рождения Джорджо в Триест приехал брат Джойса Стэнни. Он устроился работать к Берлицу, на двоих они зарабатывали 85 крон в неделю. Это равнялось нижней планке средней зарплаты в Триесте[241], однако на очень скромную жизнь хватало. Из экономии они жили на окраине города, в одной квартире с еще одним преподавателем английского из той же школы, Алессандро Франчини, и его женой. Джойс совсем не умел обращаться с деньгами. Вместо того чтобы отложить несколько лишних крон, он водил жену в рестораны, по возможности те, где было электрическое освещение[242]. Ближе к ночи он отправлялся в Читта-Веккья, Старый город, где проходил мимо винных лавочек и гремучих телег, запряженных быками, – улицы тут попадались настолько узкие и крутые, что в экипаже не проедешь[243]. Его тянуло в рабочие траттории и неопрятные остерии, где посетители орали друг на друга на чешском или венгерском. Он пил абсент и пел песни с портовыми грузчиками[244], а потом отправлялся в бордель.
Однажды он не вернулся ночевать – Франчини обыскал весь Старый город и обнаружил недвижное тело Джойса в канаве[245]. Обычно на поиски отряжали Стэнни. Он волок старшего брата из питейного заведения домой[246], а Франчини слушал, как братья-ирландцы переругиваются на певучем дантовском итальянском, который выучили в школе[247]. Стэнни однажды набросился на брата: «Ты хочешь ослепнуть? Ходить с собакой-поводырем?» Нора выражалась решительнее: «Вот богом клянусь, пойду завтра и окрещу детей»
Джойс преподавал английский, заставляя своих учеников произносить и записывать выразительные и самобытные пассажи:
Ирландия – великая страна. Ее называют Изумрудным островом. Правительство метрополии много веков держало ее за горло и превратило в призрак. Теперь это вересковая грядка. Ее засеяли голодом, сифилисом, предрассудками и алкоголизмом. Из этого проклюнулись пуритане, иезуиты и религиозные фанатики.
Порой, как и с эпифаниями, бытовые наблюдения выливались в глубокие мысли:
Налоговый инспектор – идиот, он страшно меня раздражает. Он завалил мой письменный стол листочками с надписью: «Предупреждение», «Предупреждение», «Предупреждение». Я ему сказал, что, если он не перестанет, я его пошлю к е…ной матери, то есть к этому мошеннику, его начальнику. На данный момент мошенник – венское правительство. Завтра, возможно, будет римское. Но везде, и в Вене, и в Риме, и в Лондоне, для меня правители все одно – пираты[251].
Ученики, при всей их озадаченности, крепко запомнили слово «мошенник».
Мошенниками и пиратами Джойс величал правительства потому, что их авторитет не подлежал обсуждению. Быть гражданином – значит быть слугой государства, а в этом Джойс видел оскорбление своей индивидуальности, то есть того, что и делало его художником. «Non serviam» – таково кредо Стивена Дедала, начинающего художника из «Портрета», причем оно относится одновременно и к политике, и к творчеству: «Я не буду служить тому, во что я больше не верю, будь то моя семья, мое отечество, моя церковь»[252].
Индивидуализм Джойса отчасти зиждился на анархизме. В Триесте он покупал книги об анархии и уже в 1907 году стал говорить о себе как об анархисте, хотя и был скорее «философским», чем политическим анархистом, – а желудок его, по его собственному утверждению, оставался неисправимым капиталистом[253]. Интерес к анархизму проистекал из убеждения, что любая власть – хоть государственная, хоть церковная – сводится к подчинению без согласия. Править – значит нарушать суверенитет личности.
Для нас анархисты ассоциируются с хаосом и бомбометанием, но пыл их проистекал из жестко логической посылки: если согласие не добровольно, это принуждение. Если вы не дали осознанного согласия подчиняться кому-то, он ваш хозяин. Поскольку власть государства обязательна, оно вас подавляет. Свергнуть монархию и создать демократию – значит сменить тиранию короля на тиранию большинства, и если вы относитесь к меньшинству, то даже не заметите разницы. Анархисты не усматривали разницы между ограниченной и абсолютной властью. Что бы там ни навязывали по закону – светофор или тайную полицию – права личности нарушались в любом случае.
Для анархистов-философов, таких как Джойс, отрицание власти означало отрицание всей концептуальной категории, к которой относится понятие «власть»: и абстракций, и фундаментальных представлений. Анархисты считали, что государство и церковь основаны на фантомных концепциях (таких как легитимность и нравственное обязательство), которые замаскированы под фундаментальные истины, тогда как на деле оказываются выдумками, с помощью которых тираны куют свою власть. Соответственно, философское ядро анархизма – это скептическое отношение к якобы самоочевидным концепциям, которые держат людей в подчинении. Речь шла об убежденности в том, что масштабные концепты – будь то долг, право или Бог, дом, отечество или церковь – способны порабощать.
Анархизм возник как реакция на стремительное развитие современного государства, а если точнее, на развитие одной из главных придумок XIX века – полиции. Когда в 1829 году британский парламент создал лондонскую полицию, он изобрел форму государственной власти, рассеянную по всему городу. Через десять лет парламент дал полиции право арестовывать праздношатающихся, «буйных» пьянчуг и любых нарушителей порядка, имя и место жительства которых невозможно было установить[254]. Тем же законом были запрещены петушиные бои и стрельба из огнестрельного оружия в радиусе 300 ярдов от жилых домов. Он же запрещал «безрассудную» езду, запрещал бесцельно звонить в двери и беспокоить граждан запуском воздушных змеев. Запрещал продажу и распространение «безнравственных, непотребных и непристойных»[255] книг – и постепенно законы делались только строже. К 1878 году британское правительство приняло свыше 100 законов, расширяющих полномочия полиции[256], и в этом смысле Британия подавала пример остальному миру.
Для людей, с подозрением относившихся к государственной власти, это законотворчество было самовоспроизводящимся процессом: чем больше указов, тем больше преступников, а значит, тем сильнее потребность в полиции и в разрастающейся государственной машине. Профессионализация силовых структур придала патрульным сходство с рядовыми служаками все более централизованного аппарата, состоявшего из сыщиков, тюремщиков и бюрократов, которые видели в государственной власти гарантию своего трудоустройства. Для художников вроде Джойса, считавших свободу выражения своим священным правом, цензура воплощала в себе тиранию государственной власти, ибо государство не только запрещало непристойности, но еще и решало, что к ним относится. В отличие от огнестрельного оружия и воздушных змеев, нарушения этого закона были произвольны – ибо любые законодательные ограничения по действиям правительства вводило само же правительство, и тот факт, что цензура действовала так, будто непристойность – это вещь самоочевидная, лишь усиливал степень этого произвола. Опубликовать безосновательно непристойный текст, полностью отрицая, что «непристойность» – это юридический термин, – значило обнажить и отвергнуть произвольность оснований всей государственной власти. То была одна из форм литературной анархии.
Триест оказался благодатной почвой для анархистских идей. Население, по преимуществу итальянцы, уже сотни лет находилось под австрийским правлением, однако после объединения Италии в 1861 году жители-итальянцы стали требовать включения города в новое государство, а кроме того, раскол между итальянцами и австрийцами стал заметнее, когда выросло благосостояние города. Итальянцам не нравилось онемечивание Триеста – тут немецкое название улицы, там австрийский памятник. Все политические сливки и административные привилегии доставались австрийцам. Когда в 1904 году в юридической школе Триеста случилась потасовка между немецкими и итальянскими студентами, все 137 арестованных оказались итальянцами[257]. Вне зависимости от того, кто был во власти, итальянцы или австрийцы, часть города все равно находилась под враждебным управлением. Быть ирландцем в Триесте – значило наблюдать проблемы собственной страны, преломленные через призму другой империи. Уехав с родины, Джойс увидел за местными проблемами глобальные принципы, увидел противостояние двух сообществ – итальянцев и австрийцев, национализма и империи. Масштабные концепты придавливали индивидуальность.
Италия объявила войну Австрийской империи в мае 1915 года. К июню число пароходов и парусных судов в Гранд-канале значительно уменьшилось. Торговля во время войны сильно просела, а в Адриатике поставили
«Сановитый, жирный Бык Маллиган возник из лестничного проема, неся в руках чашку с пеной, на которой накрест лежали зеркальце и бритва»[260]. В первых главах «Улисса» Джойс вспоминает дни, проведенные с Оливером Гогарти (Быком Маллиганом) в башне Мартелло в Сэндикоуве – до отъезда с Норой из Ирландии. Первую главу Джойс закончил 16 июня 1915 года[261], и это явно был нелегкий труд. В тот же самый день школа Берлица, где он преподавал, закрылась на неопределенный срок. Большинство учителей были призваны в армию, из учеников кто пошел добровольцем, кто бежал. Обстрелы и авианалеты подбирались к Триесту все ближе[262], Джойс же все глубже закапывался в текст романа. Он сочинял диалог двух молодых людей, разыгрывающийся на площадке у парапета башни, а в это время жители Триеста собирались группами на берегу моря и вслушивались в звуки стрельбы, доносившиеся из городка неподалеку. Жившие в Триесте австрийцы передразнивали боевой клич итальянцев: «Avanti, Cagoia!»[263] – «Вперед, улитки!»[264] С каждым взрывом они радовались все громче.
Город – австрийский порт с итальянским населением и по преимуществу славянской полицией – раздирало на куски. Когда пришла новость, что Италия объявила войну Австро-Венгрии, на улицах появились шайки австрийцев, они нападали на итальянских националистов, громили итальянские рестораны и кафе[265]. Матросы изуродовали памятник Верди на одной из площадей, а когда они же жгли редакции проитальянских газет, полиция просто наблюдала со стороны. Семейство Джойс попало в список граждан недружественных стран, и Стэнни, который не скрывал своих проитальянских взглядов, был арестован и помещен в лагерь для интернированных[266]. К концу мая власти Триеста распустили городской совет, ввели тотальную цензуру прессы и переписки, провели массовую депортацию итальянцев и объявили, что город в осаде. После того как ушел последний поезд в Италию, Триест превратился в тюрьму под открытым небом. Магазины закрылись. Перед последней работающей булочной с ночи выстраивались очереди, цены на продукты взлетели[267]. «Войну выиграет тот, у кого останется последний мешок муки»[268], – подытожил Джойс.
В принципе, время было самое неподходящее для написания романа, тем более столь масштабного, как «Улисс». В 1915 году Джойс, безработный муж и отец двух детей, оказался у самой линии фронта в беспрецедентной нищете. «Портрет» так и не опубликовали, а «Дублинцы» появились в продаже за две недели до убийства эрцгерцога. К концу 1914 года разошлось всего 499 экземпляров (120 из которых Джойс был обязан выкупить сам)[269], после чего продажи практически встали. За первую половину 1915 года распродали только 26 экземпляров[270]. За вторую куплено всего семь.
«Улисс» начинался как прихоть. Поначалу речь шла о рассказе, добавлении к «Дублинцам»[271]. Альфред Хантер – одинокий доброжелательный дублинский еврей, который когда-то поднял Джойса из грязи в парке Святого Стефана, – должен был превратиться в героя Троянской войны, персонажа великого гомеровского эпоса, царя Итаки Улисса. Сравнение Хантера с Улиссом прекрасно подходило для рассказа, однако замысел непредсказуемым образом разросся. В 1914 году Джойс начал собирать свои мысли в единое целое[272]. Он перенес события древнего эпоса «Одиссеи» в Дублин: похороны на кладбище в Гласневине стали сошествием в Аид. Квартирка его друга Бирна на Экклс-стрит – дворцом Улисса в Итаке, а барменши из отеля «Ормонд» – сиренами. Джойс придумал Улиссу имя: Леопольд Блум. Стивен Дедал стал Телемахом, сыном Улисса. Стивен был сыном, утратившим отца, а Блум – отцом, ищущим путь к сыну. Жена его Молли сделалась Пенелопой, терпеливо ожидающей возвращения мужа с Троянской войны.
К началу ХХ века сама идея эпического романа уже считалась устаревшей. «Одиссея» воплощала в себе сущность целостной цивилизации, а если война и смогла что продемонстрировать, так это раздробленность Европы. Ирландская «Одиссея» должна была стать эпосом-насмешкой, повествованием, в котором через отсылки к Античности высмеивалось то, во что цивилизация превратилась. Джойс с озорным азартом выстраивал для эпоса новую сцену – неряшливый и грязный Дублин. Дублинский Улисс – никакой не царь, а газетный рекламный агент, и домой он возвращается не к верной ему царице, а к жене, которая в тот же день ему изменила. Рассматривать жизнь Леопольда Блума через призму приключений Улисса – значило вглядываться в ХХ век сквозь треснувшее зеркало Античности.
Другой волнующей затеей для Джойса стало развоплощение быта современного города. Он постоянно нырял в глубину веков, перемещаясь от мирского к мифическому и обратно. Много лет размышлял о том, как проблеск откровения становится мигом, обнажающим «душу обычнейших предметов»[273], как это называет Стивен Дедал. Однако в «Улиссе» тот же Стивен говорит нам, что «минуты высшего воодушевления» позволяют прозревать будущее. «Итак, в будущем, которое сестра прошлого, я, может быть, снова увижу себя сидящим здесь, как сейчас, но только глазами того, кем я буду тогда»[274]. И наша суть, и наши поступки – все приобретает более долговечный смысл в свете запоздалых прозрений, которые, в свою очередь, становятся пищей для более отдаленных моментов. Эпифания принадлежит будущему. Вокруг Триеста рвались бомбы, и в этой обстановке Джойс видел молодого дублинца, которым был раньше. Так оно случается и с цивилизациями, рассказывающими свои истории. Дублин, переступивший порог ХХ века, смог наконец оглянуться и увидеть себя на гомеровской сцене.
К этому Джойс добавил еще один уровень сложности – то, что связывает воедино различные порядки величия современного мира. «Улисс» – не эпос, действие которого развертывается на протяжении многих лет, он спрессован до одного дня. В XXI веке циркадный роман кажется чем-то естественным. Мы привыкли к мельканию репортажей в прямом эфире, новостной ленте событий, обновлениям статусов и круглосуточным циклам новостей, приучающих нас к мысли, что глобальные события разворачиваются в пределах одного дня. Но в 1915 году сама мысль, что один день – это подходящий временной промежуток для большого романа и что в таких малых пределах может уместиться образец всей культуры, выглядела, мягко говоря, экзотично. До «Улисса» существовало несколько романов, действие которых
В первых главах «Улисса» Джойс развивает историю Стивена Дедала. Стивену 22 года, он обуреваем всевозможными идеями. Он прогуливается по берегу в Сэндикоуве и размышляет не столько над тем, что видит, сколько над тем фактом, что он это видит.
Неотменимая модальность зримого. Хотя бы это, если не больше, говорят моей мысли мои глаза. Я здесь, чтобы прочесть отметы сути вещей: всех этих водорослей, мальков, подступающего прилива, того вон ржавого сапога. Сопливо-зеленый, серебряно-синий, ржавый: цветные отметы. Пределы прозрачности[275].
Такого рода прозу не расхватывали как горячие пирожки. Но в ней предлагался новый взгляд на человеческое мышление. В ней не было плавности мыслей, как в изысканных фразах Генри Джеймса. Сознание не поток. Это недолговечный набор фрагментов на закраинах глубин, ржавый сапог, который ненадолго выбросило на берег, – сейчас его снова унесет волна. Джойс стремился сделать мысли Стивена отрывистыми и призматическими. Стремился счистить с мыслей и чувств всю шелуху и добраться до сути. Стремился к плотности, костяку коммуникации, отрывистому высказыванию, стилю срочной телеграммы: МАМА ПРИ СМЕРТИ ПРИЕЗЖАЙ ОТЕЦ.
5
Кузница душ
В 1913 году мисс Гарриет Уивер была всего лишь одной из подписчицThe Freewoman. Как и Дора Марсден, она разочаровалась в деятельности Социально-политического союза женщин, радикальной организации британских суфражисток, и, обнаружив для себя этот дерзкий журнал, Марсден поняла, что обрела нечто жизненно важное. ВоThe Freewomanподнимали запретные темы, что, разумеется, ни к чему хорошему не приводило. В 1912 году продажи издания в розницу сильно просели, поскольку компания, владевшая железнодорожными книжными киосками по всей Англии, снялаThe Freewomanс продажи[276]. По мнению компании, статьи, посвященные реформе законодательства о разводах, контрацепции и свободной любви, было «недопустимо предлагать в киосках, обслуживающих все население»[277]. Вскоре после этого издатель-анархист отказался от своего предложения выпускать журнал и дальше[278] – он испугался обвинений в клевете и крамоле.
Мисс Уивер была не такой пугливой. Прочитав в последнем номереThe Freewomanкрик о помощи, она предложила Марсден, с которой не была знакома лично, двести фунтов на возрождение журнала под названиемThe New Freewoman[279]. Имелась в виду именно финансовая поддержка, а не попытка давить на издательскую политику. Мисс Уивер и так считала, чтоThe Freewoman– «вершина издательской деятельности»[280]. Она просто хотела, чтобы Марсден продолжила свою работу. Но Марсден постепенно погружалась в собственную книгу, пространный философский трактат, который по замыслу должен был стать синтезом философии, теологии, математики и физики. В результате, чтобы журнал продолжил свое существование, мисс Уивер пришлось самолично пожертвовать еще денег, снять новое помещение для редакции и договориться с лондонской типографией[281]. В июне 1914 года, когда Эзра Паунд вступил с Марсден в альянс, аThe New Freewomanпревратился вThe Egoist,она без особой охоты заняла пост его редактора.
Мисс Уивер была не из тех, кто любит ссориться. Скандалам она предпочитала гармонию и порядок своей трехкомнатной квартиры в лондонском Мэрилебоне, где регулярно составляла композиции из свежих цветов, чтобы уравновесить темные тона мебели[282]. Мисс Уивер исполнилось 39 лет, она унаследовала состояние деда по материнской линии, разбогатевшего на торговле хлопком. Жизнь вела размеренную. Только после кончины матери в первый (и последний) раз посетила театр[283]. Когда приходили гости, ее гостиная превращалась в столовую, а когда ей приходилось работать на дому – в кабинет. Сидя за викторианским письменным столом у заставленной книгами стены, рядом с георгианским обеденным столом и стульями с синей, оттененной тусклым золотом обивкой, мисс Уивер готовила к печати самый вызывающий журнал в Англии. И если кто-то из печатников решался вырезать часть текста, она тут же прекращала с ним сотрудничать.
Начало ее работы сThe Egoistоказалось непростым. Уволился ценный сотрудник[284] – бежал с корабля сразу после ухода Марсден, в результате у Уивер остался единственный помощник, Ричард Олдингтон, и вдвоем они пытались спасти тонущий журнал. Первый тиражThe Egoistв январе 1914 года составил оптимистичные две тысячи экземпляров[285]. К сентябрю 1914-го, через три месяца после вступления мисс Уивер в должность, тираж сократили вполовину. Объем номера она срезала с двадцати полос до шестнадцати, периодичность выпуска – с двух недель до месяца[286]. Финансовое положение было катастрофическим. За последние шесть месяцев 1914 года журнал принес 37 фунтов, а расходы составили 337. Разницу мисс Уивер восполняла из собственного кармана. Одной из причин этого бедственного положения стала война. Найти печатников было сложно, сотрудники журнала уходили на фронт, оптовая цена выросла почти вдвое[287], и в разгар общенационального кризиса никто не хотел давать рекламу в столь эксцентричном издании.
В 1915 году цеппелины начали пересекать Северное море и сбрасывать бомбы на дома, театры и городские автобусы[288]. Лондонцы тысячами высыпали на улицы, чтобы понаблюдать за серебристыми дирижаблями, которые в безлунные ночи плыли по ветру на восток. Лондон уже несколько столетий не подвергался атакам и оказался к ним не готов. Английские летчики даже не видели своих целей и едва ли могли их сбивать. На подготовку противовоздушных батарей уходили часы, а артиллерийская шрапнель наносила городу больше повреждений, чем сами цеппелины. Великая война велась и против армий, и против мирных жителей, насилие стало своего рода чудовищной эпифанией, порожденной воображением Европы. Однажды командир цеппелина посмотрел вниз, где поперек города цветочной гирляндой вспыхивали взрывы. По его словам, это было «неописуемо прекрасно»[289].
После пятого налета цеппелинов Дора Марсден прислала мисс Уивер письмо с северо-западного побережья Англии, в котором умоляла бежать из Лондона в сельскую местность: «Вы не можете, что ли? Не поедете??»[290] Мисс Уивер отказалась. Даже Эзра Паунд предлагал ей прекратить выпускThe Egoistна время войны[291]. Мисс Уивер не согласилась. Она упорно продолжала печатать журнал, хотя бы ради того, чтобы в нем и дальше выходил по частям «Портрет» Джеймса Джойса. Главной ее проблемой стали лондонские типографии.
Один из парадоксов войны заключался в следующем: лондонцы мужественно шагали в паб, зная, что в пути их может убить термитный снаряд, а вот к нравственным оскорблениям стали даже менее терпимы, чем раньше. Когда в типографию, где печаталиThe Egoist,поступила третья
Через несколько месяцев в следующей типографии вымарали два слова[296] («пукать» и «муди») – кстати, смысл их оказался мисс Уивер неведом, но это не имеет отношения к делу. Она рассталась и с этой типографией. Из-за текста ДжойсаThe Egoistза первые два года существования вынужден был сменить четыре типографии. Мисс Уивер извинялась перед Джойсом в письмах за «глупую цензуру» его романа[297] и явственно давала понять, что, хотя типографий в Лондоне не так уж много, она намерена испробовать их все.
Мисс Уивер знала, что, печатая Джеймса Джойса, подвергает себя серьезной опасности. Дело в том, что весь первый тираж его дебютной книги был уничтожен. В ноябре 1905 года – Джойсу тогда было 23 года – он отправил рукопись «Дублинцев» лондонскому издателю по имени Грант Ричардс[298]. Ричардс ответил спустя почти три месяца: в «Дублинцах», мол, много проблематичных вещей. Книга про Ирландию – никто не станет покупать книгу про Ирландию. Это сборник рассказов – никто не станет покупать сборник рассказов. Но текст настолько Ричардса восхитил, что он пообещал напечатать его, если автор согласится на незавидные условия. Он не получит ни аванса, ни потиражных с первых 500 проданных экземпляров[299]. Далее с первой тысячи экземпляров ему будут причитаться 10%, при этом каждый тринадцатый экземпляр учитываться не будет. А потом, несколько недель спустя, Ричардс вернул рукопись и потребовал внести в нее изменения.
В типографии выбросили несколько абзацев[300], а рассказ «Два рыцаря»[301] отказались печатать вовсе[302]. Сам Ричардс возражал против слова «кровавый»[303][304] в одном из рассказов («не будь у нее опасения показаться кровожадной») – то же слово использовано в «Дублинцах» еще несколько раз, уже в переносном значении: «он любому, кто вздумает шутить такие шуточки про его сестру, в два счета вколотит все зубы в глотку, за ним не станет»[305][306]. Джойс обошелся с издателем по совести: составил список всех сомнительных мест[307], да еще и указал на потенциальную опасность рассказа «Встреча»[308]. Действие его происходит в портовом районе, мужчина с редкими желтыми зубами и «бутылочно-зелеными» глазами[309] испытывает безнравственные позывы по ходу разговора с двумя случайными встречными о том, как он порет мальчишек за плохое поведение. Приятель-юрист впоследствии сказал Джойсу, что никогда еще не читал «столь откровенного текста»[310].
Джойс написал Ричардсу, что, если выбросить все оскорбительные детали, останется одно только заглавие[311]. Горькие истины о нравственном разложении ирландцев он описывает ради прогресса цивилизации – и будет тут какой-то полуграмотный лондонский наборщик вымарывать их своим синим карандашом[312]. «Я не умею писать, никого не оскорбляя»[313], – заключает Джойс. Если его принудят писать иначе, он вообще бросит это дело.
Ричардс стоял на том, что ни один официальный издатель не возьмется за книгу Джойса, если ее не подредактировать, а неофициальный издатель «карман вам не наполнит»[314]. Джойс, при всей своей бедности, ответил решительно: «Состояние собственного кармана меня совершенно не волнует»[315]. Он, по собственным словам, рад бы был заработать на «Дублинцах», но «у меня нет ни малейшего желания подкладывать свой талант, какой уж есть, под читателей». Ричардс занял позицию издателя, призывающего к гибкости, а не эксплуататора, желающего нажиться на чужом таланте. «Помните, – писал он Джойсу, – исправить нужно всего лишь слова и фразы; мне кажется, что, если человек способен выразить тот или иной смысл лишь одной-единственной последовательностью слов и фраз, это значит, что он еще не постиг всех возможностей английского языка»[316]. Джойса это не убедило.
В сентябре 1906 года Ричардс сообщил мистеру Джойсу, что, «доскональнейшим образом перечитав» рукопись, он решил, что не сможет ее опубликовать[317]. Эти рассказы не только испортят ему репутацию, объяснял Ричардс, они еще и лишат Джойса возможности преуспеть в дальнейшем на литературном поприще. Джойса это не смутило – он отправил «Дублинцев» еще нескольким издателям: Джону Лонгу, Элкину Мэтьюзу, Эдварду Арнольду, Уильяму Хайнеманну, в Alston Rivers и Hutchinson & Company[318]. Отовсюду пришел отказ.
Издатель для «Дублинцев» нашелся только в 1909 году. Джордж Робертс был упертым протестантом из Белфаста, он основал в Дублине издательство под названием Maunsel & Company[319]. Робертс благоволил молодым авторам-ирландцам, так что сборник рассказов Джойса импонировал ему изначально, однако и на сей раз всплыли те же самые возражения. В рассказе «День плюща в зале заседаний» ирландский националист упоминает принца Эдуарда и его позднее восхождение на трон после матери-долгожительницы, королевы Виктории: «Вот малый, который сел на престол, после того как мамаша его[320] не подпускала туда до самых седых волос»[321]. Когда Ричардс отказался от публикации, Джойс еще и расцветил свой отзыв о королеве Виктории, добавив к нему слово «сука»[322].
Когда и Робертс потребовал внести изменения, Джойс вышел из себя. Он отправил открытое письмо в ирландские газеты, высказав в нем все свои претензии[323]. Грозился подать на Maunsel & Company в суд за нарушение условий договора[324]. Написал самому королю Георгу V[325] и попросил у Его Величества личное разрешение на публикацию рассказов (секретарь короля отказался это комментировать)[326]. Джойс специально приехал в Ирландию из Триеста (проведя пять дней в пути), чтобы самому уладить все недоразумения. Когда Робертс высказал опасение, что лица и учреждения, упомянутые в «Дублинцах» под реальными именами и названиями, могут подать иск за клевету, Джойс пообещал получить письменное разрешение у каждого человека, владельца паба или ресторана. При этом дублинские книгопродавцы смущались, когда Джойс спрашивал, возьмут ли они книгу в продажу. Один управляющий сообщил, что недавно парочка молодых людей настоятельно предложила ему убрать из витрины вызывающий французский роман, а если нет, то ему побьют стекла[327].
В августе 1912 года, после трех лет препирательств, Робертс составил самый
Девять лет борьбы за издание «Дублинцев» стали для Джойса первым уроком того, как государство контролирует печатное слово. Иногда в помещение врывались полицейские и жгли книги, но чаще речь шла о принуждении и запугивании. Одной угрозы административного или уголовного преследования хватало, чтобы издательство, типография или книжный магазин – все они попадали под обвинение – снимали книгу с продажи. Даже если речь не шла об уголовном преследовании, владельцы небольших издательств вроде Ричардса и Робертса беспокоились о том, что критики, журналисты и клирики усмотрят в книге непристойность, забьют тревогу и спровоцируют протесты и бойкоты, которые доведут их до банкротства.
Во время войны власть британской цензуры лишь укрепилась. В 1915 году лондонская полиция конфисковала тысячу экземпляров «Радуги» Д. Г. Лоуренса («монотонной фаллической пустоши», как выразиласьLondon Daily News[332]) со склада уважаемого издателя Мэтьюэна и сожгла их. При этом конфискации и сожжения были не самой страшной угрозой: британские власти открыто давали понять, что готовы сажать в тюрьму за распространение безнравственных материалов и не собираются подстраиваться под издателей и типографов, заявлявших, что непристойность – это «искусство».
Непристойное поведение давно преследовалось по закону, однако конкретные законы, запрещавшие выпуск аморальных книг, появились в Великобритании и США только в XIX веке, когда сошлись воедино растущая грамотность и урбанизация, породив бойкую торговлю публикациями, доступными по цене для молодежи и городской бедноты. «Аморальная» литература получила в середине XIX века достаточно широкое распространение, чтобы вызвать у блюстителей нравственности панику, кульминацией которой стало принятие Закона о непристойных публикациях 1857 года[333]. Лорд Кэмпбелл, председатель Суда королевской скамьи, составил законопроект, позволявший полицейским (при наличии ордера) заходить в частные дома и конторы (если понадобится – без разрешения), проводить обыск и изымать безнравственную литературу. Если она предназначалась для продажи или распространения, судья имел право отправить владельца изъятого за решетку, а сами непристойные материалы сжечь. Закон этот давал полицейским полномочия, о каких двадцатью годами ранее англичане даже и помыслить не могли. Раньше право на обыск и конфискацию имели только таможенники и военные, однако все более многочисленная лондонская полиция – которой до 1829 года не существовало вовсе – внезапно получила в свои руки ту же власть.
До 1857 года полицейские имели право действовать аналогичным образом только в неофициальных игорных заведениях[334] и на судах, находившихся в акватории Темзы и перевозивших оружие[335]. Закон о непристойных публикациях дал полиции право пролистывать книги и бумаги в любом доме, магазине или частном учреждении – для этого было достаточно одной жалобы любого гражданина[336]. Внимание правительства сместилось с преступников на слова. Причем мало было посадить нарушителей за решетку. Книги необходимо было отследить и сжечь, при этом закон не делал различий между печатниками, издателями и книгопродавцами – вот почему типографы мисс Уивер стремились вычеркнуть все подозрительные слова.
И все же в Законе о непристойных публикациях никак не конкретизировалось, что именно надлежит искать, отбирать и уничтожать, то есть непристойностью становилось то, что ею сочли бы наиболее ревностные служители закона. В средневикторианскую эпоху в этом не видели проблемы. Во время парламентских дебатов по поводу Закона о непристойных публикациях лорд Кэмпбелл размахивал «Дамой с камелиями» Александра Дюма как примером аморальной книги, которая тем не менее не подлежала запрету. По его словам, закон был направлен против книг, «лишенных художественных достоинств и духовности»[337], и у читателей были все основания полагать, что так оно и останется. Литературный Лондон не протестовал против этого закона, поскольку никто и подумать не мог, что под него подпадет – причем безосновательно – хоть один английский роман[338]. К середине века в английской словесности царила такая чопорность, что само упоминание секса по определению противоречило творческому замыслу – нормальный писатель о подобных вещах не говорил вовсе. Существовали почтенные романы авторства Диккенса, Троллопа, Теккерея и им подобных – и существовала порнография.
Впрочем, все сетования на Закон о непристойных публикациях были малопродуктивными, так как подлинная власть, на которой зиждился режим цензуры, принадлежала вовсе не полиции. Она принадлежала лондонскому Обществу по искоренению пороков (ОИП), которое в 1802 году объявило войну непристойным и крамольным текстам. Два года спустя в Обществе уже насчитывалось около 900 членов, и к середине века оно по большому счету полностью осуществляло надзор за исполнением законов о безнравственности[339]. ОИП формировало общественное мнение и запугивало издателей позором и потенциальными бойкотами. Состоявшие на жалованье агенты проводили подпольные расследования и, если обнаруживали особенно непотребные книги (например, произведения Томаса Пейна)[340], выдвигали обвинения и сажали провинившихся за решетку. Общество совместно с лордом Кэмпбеллом разработало проект Закона о непристойных публикациях[341], а потом, не теряя времени, принялось внедрять его в жизнь. В 1817 году в суде оказались несколько десятков порнографов[342]. В год принятия закона под преследования попали 159 человек, и случаев оправдания почти не было – дело кончалось штрафами, конфискациями, тюремными сроками и каторжными работами.
К концу XIX века находившаяся на подъеме британская литературная жизнь оказалась в тенетах стандартов, заданных ОИП еще в 1850-е годы. Все шире становился диапазон книг, в которых сексуальность рассматривалась с позиций искусства, науки, психологии и гигиены, закон же распространил свое влияние за пределы подпольного рынка порнографии. В 1880-е годы Британию охватила мода на произведения французских писателей-реалистов – Флобера, Мопассана и Золя, которые в своем неприукрашенном изображении повседневной жизни рабочего класса шли куда дальше, чем благопристойные британские романисты. В одном печально известном пассаже из «Земли» Эмиля Золя девушка ведет свою корову на случку на соседнюю ферму: «Она решительно подняла руку и охватила всей ладонью член быка, подняла его кверху, и тот одним усилием вошел внутрь до самого конца»
Английский издатель по имени Генри Визетелли[344] специализировался на выпуске реалистической прозы. В Vizetelli & Company вышли переводы Толстого, Достоевского, Гоголя, а также нескольких романов Золя, в том числе «Земли». В 1884-м ирландский писатель Джордж Мур, у которого застопорилось распространение первого романа, обратился в издательство с просьбой опубликовать его следующую книгу в формате «за два шиллинга»[345], что составляло менее одной десятой цены (специально завышенной) обычной книги. Визетелли публично похвалялся тем, что продал более миллиона экземпляров французских романов, что книг Золя у него в неделю уходит целая тысяча[346]. Когда лорд Теннисон, английский поэт-лауреат, заклеймил в стихах «пучину вод» Золя[347], очертания культурного противоречия проступили со всей очевидностью: дешевые иностранные книги Визетелли противостояли стандартизованным трехтомным романам, которым высокая цена обеспечивала культурную легитимность.
Ассоциация бдительности, пришедшая на смену ОИП, организовала бойкот Визетелли, развернула общественную кампанию, которая докатилась даже до парламента, – и в 1888 году издателя несколько раз обвинили в непристойном поведении за публикации Золя. Визетелли признал вину и был приговорен к трем месяцам тюремного заключения[348]. Все тиражи Золя уничтожили, а издательство, еще год назад процветавшее, обанкротилось.
После смерти Золя в 1902 году лондонские литературные журналы превозносили его как литературного корифея XIX века, а печатникам и издателям прежде всего вспоминалось всевластие обществ по искоренению пороков и их рвение в уничтожении сомнительных материалов, даже если те и именовались «искусством». И когда издатели и типографы принимались дотошно всматриваться в тексты Джойса, от «Дублинцев» до «Портрета» и «Улисса», перед глазами у них вставал отбывавший срок Визетелли. Джойс лишь усугубил ситуацию, сказав Джорджу Робертсу: худшее, что может получиться из издания «Дублинцев», – это если «какой-нибудь критик назовет меня "ирландским Золя"!»[349] Никто не горел желанием стать вторым Визетелли.
И все же мисс Уивер – чопорная, опрятная (ее регулярно принимали за квакершу) – была готова подвергнуть себя опасности ареста. Она была одной из восьми детей в набожной англиканской семье[350] и попеременно то смирно слушала отцовские молитвы, то доводила отца до исступления, лазая по деревьям, стенам и утесам в окрестностях их поместья в Чешире. В семье Уивер танцы были под запретом, равно как и излишняя роскошь, на стол не подавали никакой экзотики вроде спаржи[351], а чтение романов считалось праздным времяпрепровождением, которого по возможности надлежит избегать. Мисс Уивер, не таясь, поглощала книги Ральфа Уолдо Эмерсона, Оливера Уэнделла Холмса, Джона Стюарта Милля и им подобных, а вот романы прятала и от родителей, и от слуг. Когда ей было девятнадцать, мать застала ее за чтением «Адама Бида» Джордж Элиот[352]. Мать беспокоили и Джейн Остин с сестрами Бронте, но Элиот – еще больше. Тем более что Элиот в открытую жила с женатым мужчиной, а в романе «Адам Бид» рассказывалось о молодой женщине, которая рожает внебрачного ребенка и бросает его в поле умирать.
Миссис Уивер отправила дочь в ее комнату и велела оставаться внутри, пока не позовут. Мисс Уивер ждала тяжелого разговора с отцом, однако, когда ее наконец позвали на первый этаж, ее дожидался викарий из Хэмпстеда. Строгий реприманд со стороны англиканской церкви должен был внушить страх перед опасными романами, однако вместо этого чтение стало бунтом. А среди писателей были такие, ради кого стоило побороться.
Первое, что мисс Уивер услышала про мистера Джеймса Джойса: весь первый тираж «Дублинцев» был уничтожен в силу его невероятной непристойности[353]. Джойс почти на десять лет покинул Ирландию и, как позднее писала мисс Уивер Дора Марсден, приобрел «репутацию человека, перессорившегося со всем миром»[354]. В этом была своя притягательность. К тому моменту, когда мисс Уивер начала читать вThe Egoist«Портрет», вокруг Джойса уже возникла определенная аура и из номера в номер формировался образ художника-индивидуалиста, который ни во что не ставит государство, церковь и условности.
На первых страницах романа изображен чувствительный мальчик со слабым зрением, который прячется под столом и наклеивает на внутреннюю сторону крышки парты в пансионе бумажки, где написано, сколько дней осталось до рождественских каникул. Дора Марсден писала как идеалистка и была склонна к абстракциям, против которых сама же и восставала. Джойс, напротив, обладал свойством, которое мисс Уивер не могла пока выразить в словах и неопределенно называла «исканиями проницательного духа»[355], способностью открыть «опаляющие истины» и добиться «изумительной проницательности». Она прочитала о борьбе Стивена Дедала с верой предков, о его походах в Ночной Город и побеге из Ирландии, чтобы, говоря словами самого Стивена, «в миллионный раз испытать встречу с неподдельной реальностью и выковать в кузне моей души несотворенное сознание моего народа»[356], – и была полностью очарована. Джойс – человек уязвимый, но никогда не станет размениваться на поверхностные красоты. Читая его текст, мисс Уивер сбегала от семейных молитв, взбиралась на самое высокое дерево, и перед ней открывался будоражащий вид на береговой обрыв и текущую под ним реку Уивер[357].
Незадачи с публикацией лишь усиливали притягательность Джойса, поскольку для мисс Уивер существовало лишь одно чувство, более всеобъемлющее, чем благоговение перед художественным талантом, – безоглядное сочувствие обиженным. Мисс Уивер и Эзра Паунд начали искать издателя для «Портрета» и сразу столкнулись со шквалом отказов – от Секера, Дженкинса и Дакворта. Герберт Кейп выразил надежду, что Джойс бросит этот роман и возьмется за что-то новое[358]. Грант Ричардс вернул мисс Уивер рукопись без каких-либо комментариев[359] (а в частном разговоре назвал книгу «безнадежной»[360]). Паунд отправил ее в Werner Laurie, Ltd., полагая, что там с терпимостью относятся к откровенности[361], но издатель написал в ответ, что публикация книги Джойса в Лондоне военного времени «решительно невозможна»[362], – он был так уверен в том, что ее запретят, что даже не стал рекомендовать других издателей. В январе 1916 года Паунд уговорил Дакворта рассмотреть роман повторно, и тот прислал беспощадный отклик:
Он слишком бессвязный, отрывочный, необузданный, в нем слишком много неудобоваримых вещей и неудобоваримых слов; иногда кажется, что их просто пихают читателю в лицо, преднамеренно, необоснованно. Взгляд писателя можно назвать «гнусноватым». Жизнь описана хорошо, эпоха представлена отчетливо, типажи и персонажи прорисованы на совесть, но целое слишком «нетрадиционно». <…> В конце текст полностью разваливается на куски; фрагменты слов и мыслей разодраны на части и падают на землю, как отсыревшие, невоспламенившиеся ракеты[363].
Паунда эти слова возмутили. «Ползают тут всякие гадины и марают нашу литературу своей слизью» – так он выразился в разговоре с посредником Джойса. Для Паунда отказ писателю вроде
Паунд защищал интересы Джойса с рвением, свидетельствующим о том, что он видел в нем «своего». Джойс был сбившимся с пути имажистом, благословенным вортицистом, родной душой, писавшей прозу так, как писал бы ее сам Паунд. Острый взгляд Джойса проникал в людей и предметы, чтобы извлечь из них, по словам Паунда, «универсальный элемент»[365]. От «Портрета» у Паунда осталось ощущение, что он читает нечто «безусловно на века»[366], вещь, которая никогда не умрет, и, выявив бессмертие в рукописи, которую еще даже не опубликовали – которую никто и не хотел публиковать, – Паунд ощутил трепет первооткрывателя и рвение миссионера. Суть в том, что, читая Джойса, Паунд особенно остро начинал верить в собственную правоту, и уверенность эта помогала преодолеть остаточные сомнения касательно высочайших его литературных чаяний: если в разгар кровопролитной войны кто-то способен писать такую прозу, значит, планы Паунда на ренессанс в ХХ веке не столь уж призрачны. А если не удастся издать «Портрет», то совершенно очевидно: главное препятствие – не отсутствие таланта, прозорливости или денег, а глупость зловонных гадин, подмявших под себя издательскую индустрию.
Мисс Уивер отреагировала сдержаннее. Перебрав всех английских издателей, она предложила Джойсу последнюю возможность: «Я тут подумала: может, отдать его в The Egoist?»[367] Издательство The Egoist, помимо журнала, выпустило только тоненький сборник стихов[368], и мисс Уивер особо подчеркивала, что книга будет в разы скромнее, чем та, которую способен выпустить полномасштабный издатель. Однако раз уж с издателями не складывается, она выдвинула предложение: The Egoist на свой риск выпустит в свет книгу Джойса, при условии что мисс Уивер дадут на это разрешение «другие сотрудники и директора нашей маленькой издательской фирмы» (имелась в виду Дора Марсден).
План был дерзкий. Но даже отвага мисс Уивер имела свои пределы, потому что The Egoist мог профинансировать, прорекламировать и распространить книгу, но кто-то должен был ее еще и напечатать. Уивер обращалась в одну типографию за другой и всюду получала отказы, порой весьма резкие. «Нам в страшном сне не приснится выпустить подобную вещь, – отписались ей из Billing & Sons. – Мы твердо уверены, что, выпуская на рынок такую книгу, вы подвергаете себя огромному риску»[369]. После этого они предложили переработать текст, выбросив все неприемлемые фрагменты. На протяжении следующих нескольких месяцев от публикации «Портрета» напрочь отказались 13 типографий[370]. Каждый раз, когда мисс Уивер предлагали согласиться на сокращенный вариант, она отвечала отказом.
Паунд, отличавшийся редкостной изобретательностью, придумал выход: там, где типограф настаивает на изъятии слов или абзацев, можно оставить пустое пространство. А потом они отпечатают все, что пропущено, на качественной бумаге и вклеят удаленное в каждый экземпляр – «и к черту цензоров»[371]. Джойс счел эту мысль гениальной. Печатники, к сожалению, решили, что заказчики чокнулись.
Поняв, что Англия отказывается печатать «Портрет», Паунд почувствовал, что, хотя он многие годы намеренно вращался в самых разных литературных кругах, он так и остался чужаком. Ему удалось в той или иной степени вклиниться в целый ряд модернистских журналов –The Egoist, The New Age, Poetry, Poetry and Drama, North American Reviewи прочие, и тут выяснилось, что он все равно полностью зависит от редакторов, издателей и типографов «с викторианским мышлением». Когда в 1916 году Джойс умолял Паунда разместить несколько его стихотворений в любом журнале, который согласится заплатить, Паунд ответил, что уже исчерпал все свои связи в Англии[372]. «Нет издателя, которого бы я не зажарил в масле, причем с радостью, и нет такого, который с той же радостью не зажарил бы меня»[373]. Эзра Паунд хотел основать собственный журнал, в котором соберутся все вортицисты и где их произведения будут печатать без страха перед цензурой.
И вот возможности – пока еще трудноразличимые – начали открываться и перед Паундом, и перед его молодыми соратниками, причем особенно внезапно они открылись перед Джойсом. Всего за два года из никому не известного преподавателя в школе Берлица он превратился в писателя, окруженного ревностными поклонниками, немногочисленной, но преданной журнальной аудиторией, а еще – и это редчайшее достояние – с ним рядом был бесстрашный и чуткий издатель. После многолетних трудов в изгнании перед Джойсом замаячило будущее в литературе. Не такое уж завидное – Паунд, Уивер и Дора Марсден оставались маргинальными фигурами в мире, раздираемом войной, – но их поддержки оказалось достаточно, чтобы Джойс погрузился в писательство куда глубже, чем раньше.
6
Малые модернизмы
То, что мы сегодня называем модернизмом, изначально представляло собой разномастный набор малых мятежей в культуре: их движущей силой было широко распространенное и зачастую совсем зачаточное недовольство западной цивилизацией, начиная от того, как пишут стихи, и заканчивая действиями правительства и движением капитала. Суфражистки, анархисты, имажисты и социалисты редко вступали в прочные альянсы и все же оставались членами одного партизанского отряда. Форпостами модернизма служили малые, делавшиеся буквально на коленке журналы. Благодаря серийному формату пристрастия авторов часто менялись, они внезапно с кем-то порывали – как, например, Паунд прыгнул из имажизма в вортицизм. Писателям случалось спорить, экспериментировать, менять точку зрения от месяца к месяцу. Бессмертные дарования уживались на одних страницах с графоманами и эксцентриками, про которых давно забыли. Платили авторам редко, качество текстов сильно разнилось, зато текстов этих было много. Только в 1918 году у Паунда вышло 117 журнальных публикаций[374]. Почти все произведения Джойса, в том числе «Дублинцы», «Портрет», «Улисс» и «Поминки по Финнегану», сначала выходили в журналах отдельными выпусками, в качестве экспериментов, и только потом печатались в виде книг. Общепринятое название «малые журналы» было обманчивым – главным их достоинством служила широта охвата. В них печатали недоработанные черновики, незаконченные произведения, непродуманные высказывания. Они обменивались с другими журналами бесплатной рекламой, создавая целую сеть экспериментальных площадок с пересекающейся читательской аудиторией. Журналы были блогосферой модернистов.
ВThe Egoistбрали материалы, которые отказывались печатать другие лондонские журналы, такие какThe English ReviewиThe New Age[375]. В Чикаго уPoetryГарриет Монро иThe Dialбыла общая аудитория. В 1904 году в дублинском журнальчикеDana,вскоре после того, как там же отвергли первое прозаическое произведение Джойса «Портрет художника»[376], вышло три его стихотворения – все вдохновленные Норой[377]. Но самым значимым журналом для Джойса, «Улисса» и,
Одним из главных активов журнала стал безоглядный энтузиазм его основательницы Маргарет Андерсон – женщины, которой предстояло представить публике «Улисса» со всеми его противоречиями. В мартовском выпуске 1915 года Андерсон – возможно, первой из всех женщин – выступила в печати в защиту разнообразия отношений, высказавшись против того, что людей «ежедневно пытают и распинаютза выбор,потому что они осуществляют его вразрез с правилами традиционной морали»[379]. «Отношения между людьми у нас наказуемы так же, как убийство или ограбление», – писала она. К изящной даме-издателю подходили прямо на улице и спрашивали: «Это вы Маргарет Андерсон? Поздравляем!»[380] ВThe Little Reviewнебольшим, но постоянным потоком текли письма от родственных душ в Вайоминге, Канзасе и Онтарио. «Мне кажется, я нашел единомышленников… уверен, что вы станете сердцем новой эпохи словесности – если вы действительно такая»[381].
Маргарет Андерсон вспоминала, что решение основать собственный журнал пришло к ней среди ночи, как озарение: «Я настаиваю на том, чтобы каждый миг жизни был наполнен вдохновением»[382]. Проблема заключалась в том, что ни у кого не было времени и упорства проделывать всю ту работу, которой вдохновение требовало. «Если у меня будет журнал, – размышляла Андерсон, – все мое время будет заполнено самыми замечательными разговорами, какие может предложить мироздание». Андерсон впервые попробовала себя в журнальном деле в 1910 году в качестве младшего редактораThe Dial[383] – она освоила типографскую премудрость, но потом нежеланное внимание со стороны издателя вынудило ее уволиться. Впрочем, она успела осознать, какое это безрассудство – затевать собственный журнал. В смысле поиска финансирования и соблюдения сроков она оказалась в безнадежном положении. Почти ничего не понимала в верстке, маркетинге и рекламе, а еще у нее не было денег.
Что имелось, так это убеждения. Она съездила в Бостон и Нью-Йорк, выудила 450 долларов у скептически настроенных менеджеров по рекламе в весьма разных местах – Houghton Mifflin, Scribner’s и Goodyear («В жизни шин занялся новый рассвет»[384]). В главном литературном салоне Чикаго, «Комнатке», она провела ужин для сбора пожертвований. Писательница по имени Юнис Тиетьенс вспоминает, как Андерсон «стояла, изливая такие потоки воодушевления и энтузиазма, что сумела увлечь нас всех мечтой о журнале, где будут властвовать Искусство с большой буквы и Красота с еще большей буквы»[385]. Андерсон удалось обзавестись несколькими меценатами, включая Девитта Винга, большого поклонника Ницше[386] и наблюдения за птицами[387]: он пообещал оплачивать аренду помещения для редакции и типографские счета.
В марте 1914 года имя Маргарет Андерсон появилось на обложке первого номераThe Little Review. Слово little, «малый», не было уменьшительным. Оно предполагало интимность. Название печатали на полоске веленевой бумаги, которую потом вручную наклеивали на простую бурую обложку[388], а на первых же страницах было помещено воодушевленное обращение редактора:
Если вам случалось читать стихи с ощущением, что это ваша религия, если вы набредали на белизну Венеры в глубинах тусклого зала, если видели, как ранним утром птица с огромными белыми крыльями летит прямо в розовый свет солнца… если вам доводилось пережить такое и переживание длилось, пока вы от восторга не лишались дара речи, тогда вы поймете, почему мы хотим сделать все это более привычным и повседневным для тех, кто нас читает[389].
Андерсон выросла в Индиане, училась в Западном женском колледже штата Огайо – филиале колледжа Маунт-Холиок. На рубеже веков университетское образование оставалось для девушек редкостью, диплом все еще служил лишь свидетельством состоятельности семейства, в лучшем случае – паллиативом для умненькой молодой женщины, которую воротило от институтов для благородных девиц. Сразу после окончания учебы родители привезли Андерсон обратно в Индиану, и там, в комнате на втором этаже с видом на кусты сирени, она начала замышлять следующий побег[390]. Она печатала на машинке двадцатистраничные письма, где перечисляла все обиды, которые ей ежедневно наносили в семье, и рано утром оставляла их у отца на письменном столе – пусть прочитает при первой возможности. Экземпляры, отпечатанные под копирку, ложились сестрам на кровать.
Когда подвернулась возможность писать книжные рецензии для небольшого еженедельного христианского издания в Чикаго, Андерсон собрала все семейство и подробно обосновала необходимость своего отъезда, будто выступая перед восторженной толпой. Через несколько недель, когда отец узнал, что дочь его курит сигареты и набрала долгов в кондитерском магазине, он рванул прямиком в чикагскую Ассоциацию молодых христианок и упаковал ее вещи[391]. Андерсон дала клятву снова сбежать из Индианы и, по ее собственным словам, «завоевать мир»[392].
Сигареты и долги в кондитерской были мелочью в сравнении со знакомством с Эммой Гольдман, самой известной анархисткой в США. В то время американцы считали анархизм даже более страшной угрозой демократии, чем социализм. И не без причины. В 1901 году некий молодой человек, якобы вдохновленный примером Гольдман, завернул в носовой платок револьвер, подошел на выставке в Буффало к президенту Мак-Кинли и дважды выстрелил ему в живот. Два года спустя Тедди Рузвельт подписал закон, позволявший сажать за решетку или депортировать анархистов, не имеющих гражданства; после этого Гольдман, уроженка России, перешла на нелегальное положение.
Но преследования лишь сделали Эмму Гольдман еще непримиримее. Когда в 1906 году она вышла из подполья, на ее лекции по всей стране собирались тысячи человек, а к 1914-му – мир как раз собирался начать войну, причины которой были мутными, – ясность суждений Гольдман приобрела особую притягательность. Она изъяснялась проникновенными максимами: человеческая личность спонтанна и свободна. Правительства принуждают и удушают. «За эксплуатацией, насилием и преступлениями стоит государство»[393], – утверждала она. Причем правительство, по ее мнению, даже не было неизбежным злом. Оно только притворялось, что способно бороться с преступностью и бедностью, а на самом деле оно же их и порождало, коверкая личность, добрую от природы, надуманными законами. Если мы верим в то, что государство поддерживает порядок, способствующий свободе личности, то государство нас просто дурачит.
Механизм подавления воплощен в корпорациях, церквях и целом ряде
За время пребывания в Чикаго в 1914 году Маргарет Андерсон посетила две лекции Гольдман[397] и, как и многие другие, прониклась ее воодушевлением и идеализмом. Более того, Гольдман показала Андерсон, как можно соединить в единое целое радикальную политику и радикальное искусство: первая лекция была направлена против христианства, на второй же рассматривалась современная драматургия. Для Гольдман искусство было индивидуалистическим занятием, столь же созвучным анархизму, сколь и бомбы, и забастовки. Она читала лекции о Чехове и Ибсене, а также о Йейтсе, леди Грегори и Джордже Бернарде Шоу.
Иными словами, Эмма Гольдман воплощала в жизнь то, что Марсден и Паунд пытались воплотить вThe Egoist,– и Маргарет Андерсон внезапно захотела воплощать то же самое вThe Little Review. Выслушав выступления Гольдман, Андерсон как раз успела стать сторонницей анархизма непосредственно перед тем, как майский номер за 1914 год отправился в типографию[398]. Основывая журнал, Андерсон ничего не знала про Гольдман. Через полгода она принимала королеву анархии и ее сторонников-радикалов у себя в квартире[399].
Андерсон объявила, что кредоThe Little Reviewзвучит так: «Прикладной анархизм»[400], а философию Гольдман объявила высочайшим человеческим идеалом[401]. При всей высоте этого идеала в жизнь Андерсон его воплощала довольно легкомысленно. На Рождество 1914 года она вместе с подругой отменила право собственности, срубив рождественскую елку в тщательно ухоженном дворе у одного издателя. Через несколько дней прямо на железнодорожном вокзале констебль вручил Андерсон повестку в суд, и судья оштрафовал ее на десять долларов, несмотря на убедительные аргументы («Мы думали, мы в диком лесу!»[402]). Андерсон вновь закурила, стала носить брюки – и тем самым привлекла к себе, издательнице квазианархистского журнала, внимание всей Америки. Ее возражения цитировалаThe Washington Post: «Почему женщины не могут делать то, что им захочется? <…> Мы все скованы общественными условностями, и только взбунтовавшись, сбросим эти оковы. Лично я бунтую с восьми лет»[403]. Одна газета штата Миссисипи назвала мисс Андерсон «отсутствующим звеном в цепи человечества». Эта газета была не против мятежей и все же подчеркивала: «…но курение и длинные штаны для женщин – это уже слишком»[404].
Случались и менее безобидные бунты. В 1915 году вThe Little Reviewопубликовали одну из речей Гольдман – она призывала народ готовиться к «свержению и капитализма, и государства»[405]. В том же году в штате Юта казнили рабочего-активиста за убийство, хотя доказательств его вины почти не было, и Андерсон выступила с протестом: «Почему никто не расстрелял губернатора Юты, прежде чем он расстрелял Джо Хилла?»[406] Заканчивает она статью с ноткой отчаяния: «Господи, ну почему никто не начнет революцию?» Подобные утверждения и в спокойные-то времена звучали бы провокативно. Публиковать подобное, когда растревоженная страна катилась к войне, было полным безрассудством. В редакциюThe Little Reviewпришли полицейские и начали расследование[407].
Меценаты и рекламодатели испарились, как только журнал склонился к анархизму. Еще до конца 1914 года Андерсон выгнали из квартиры, и она перебралась в коммуну к северу от Чикаго, которую прозвали «издательским кварталом»[408] – здесь уже проживали сотрудники нескольких чикагских журналов, в том числеThe DialиPoetry. Когда после эскапады с рождественской елкой она лишилась и этого пристанища (елка принадлежала домовладельцу), Андерсон вместе с двумя своими сестрами поставила палатки на берегу озера Мичиган. В палатках были деревянные настилы и восточные ковры. Они жарили на костре кукурузу, пекли в золе картошку, белье и посуду терли песком («древнейшим стиральным порошком», как это называла Андерсон[409]). В течение полугода их навещали друзья. Шервуд Андерсон рассказывал у костра истории, другие писатели прикрепляли к палаткам стихи вместо валентинок.
В 1916 году Андерсон познакомилась с Джейн Хип. Та в первый момент показалась очень грозной: говорила хриплым голосом, владела револьвером, не спускала с собеседника сурового взгляда, у нее были короткие волосы, падавшие на широкий лоб, и полные губы, напоминавшие Андерсон Оскара Уайльда[410]. Родом Джейн Хип была из Топики в штате Канзас. Дом ее родителей находился рядом с лечебницей для душевнобольных, каковая, по словам Джейн, служила единственной достопримечательностью их городка[411]. На жизнь в канзасской глухомани она реагировала собственной повышенной экзотичностью. Воображала себе, что ее родовое гнездо находится за полярным кругом, там, где когда-то обитали ее предки по матери – норвежцы. Вместе с подругами надевала брюки, повязывала шейный платок, друг к другу они обращались «Ричард» и «Джеймс». Окончив школу, она уехала из Канзаса, изучала живопись в Чикагском художественном институте, подвизалась в чикагском Малом театре и посвятила свою жизнь красоте. «Я знаю, – писала она одной чикагской знакомой, – что, если бы каждый ощущал всю силу красоты, ощущал, что все красивое суть Бог, а все некрасивое не суть Бог, что женщина – самый точный символ Красоты, если бы каждый мог это увидеть, – не было бы в мире ни греха, ни скверны, ни несчастий»[412].
Маргарет Андерсон узнала себя в идеалистке-одиночке Джейн, а еще она никогда не слышала, чтобы кто-то говорил как она. Эмма Гольдман умела произносить зажигательные речи, Джейн же обладала особым даром собеседника. Андерсон когда-то считала, что говорить – это как выступать на сцене: читать лекцию семье, собравшейся на одном диване, – поэтому отправилась на ощупь искать истину. Декламировала стихи, цитировала философов, а Джейн никогда никого не цитировала[413]. Каждое ее высказывание было своего рода мимолетным откровением. Марти – так ее называла Джейн – записывала их разговоры и умоляла собеседницу дать материал вThe Little Review[414]. Джейн поначалу отказывалась, но через некоторое время стала, по сути, художественным редактором журнала. Она изменила его дизайн[415], придумала новое оформление заголовков рубрик, отказалась от безликих бурых обложек в пользу ярких цветов и более продуманного макета.The Little Reviewперестал быть детищем одной только Маргарет Андерсон.
Джейн напомнила Андерсон, что революция – служанка искусства, а не наоборот, и, встретившись в июле с Гольдман, Андерсон поняла, что теперь они вращаются на разных орбитах. Идеи
Поначалу Андерсон так сильно восхищалась Гольдман, что не заметила их взаимных различий. Она не разделяла неколебимой веры Гольдман в индивидуальность. Гольдман считала, что неприятие общественностью индивидуализма – это побочный продукт конформистской структуры власти, Андерсон видела в этом неприятии исконное человеческое свойство. «Наша культура – вернее, то немногое, что мы в этом смысле имеем, – закупорена массами мертвецов, лишенных осознанной внутренней жизни», – писала она в 1914 году, и презрение ее переходило в отвращение. «Слово "люди" стало для меня означать тех, кто пресмыкается, – признавалась она в 1915 году[417]. – Люди-шки». Человеческие массы виделись ей «копошащимся космическим скопищем черных гусениц»[418], которые извиваются, протестуя против существования редкостной бабочки. Когда Гольдман расхваливала индивидуальность, Андерсон воображала себе художника, человека, исключительного не только в силу принадлежности к роду людскому, – не того, кто обладает теми же добродетелями, что и все остальные, но человека, исключительного на фундаментальном, почти биологическом уровне.
Политическое бунтарство Гольдман Андерсон сводила к пространной теории творческой одаренности, чистейшей форме индивидуализма. «Основным смыслом жизни является Искусство, – утверждала Андерсон в августовском номере за 1916 год. – А революция? Революция тоже Искусство».The Little Reviewна тот момент выглядел совсем слабеньким, настолько слабеньким, что Андерсон грозилась оставлять в нем страницы без текста: лучше уж пустой журнал, чем плохой. Она бросила публике перчатку: «Теперь мы будем публиковать в этом журнале Искусство или совсем откажемся от публикации. Мне без разницы, откуда оно, из Америки или с островов Южных морей. Мне без разницы, молодое оно или старое. Я хочу одного – чуда! Где же художники?»[419]
Разногласия между Эммой Гольдман и Маргарет Андерсон стали наглядным примером тех противоречий, которые раздирали ряды бунтарей-модернистов и даже повлияли на новую книгу Джойса. Трудно было определить, как выдающееся и приземленное – художник и рекламщик – способны взаимодействовать между собой и как отдельные личности могут быть революционерами, если революция по самой своей сути дело коллективное. Был вариант полностью поменять представление о революции. Для модернистов вроде Андерсон и Джойса величайшим триумфом индивидуализма было уклонение от политических битв, в которых постоянно сражалась Гольдман, и отказ от условностей и подхалимажа через создание выдающихся художественных произведений. Споры об индивидуализме родились именно из того, что делало индивидуализм привлекательным: из самонадеянной веры в силу личности.
Противоречия обострялись, в частности, и за счет того, что индивидуалисты как от политики, так и от искусства черпали свою веру из одного источника – трактата Макса Штирнера «Единственный и его собственность» (1844). Штирнер утверждал, что не существует иного источника добродетели и иной реальности, кроме личности, все прочее – абстракция, а все абстракции – это «сущности», призраки, мешающие Единственному проявлять себя. Все направленные против индивидуальности силы – корпорации, бюрократия, церковь, государство – не просто несправедливы. Онинереальны. Столь огульный скепсис породил огульное отрицание высших целей и таких понятий, как Бог, истина и свобода. Книгу Штирнер завершает такой декларацией: «Ничто – вот на чем я построил свое дело»[420].
С 1900 по 1929 год «Единственный и его собственность» переиздавался 49 раз[421], а высказанные в нем мысли объединили многих модернистов. Джойс читал Штирнера[422]. Эмма Гольдман тоже. Читал и Ницше. И мисс Уивер. Эзра Паунд[423] и Маргарет Андерсон[424] знали о его идеях от других писателей, а Дора Марсден назвала «Единственного и его собственность» «трудом, равного которому не порождал человеческий разум»[425]. Именно эта книга подтолкнула ее к тому, чтобы дать журналу новое название –The Egoist(в английском переводе трактата использовано слово «эго»). Свести весь мир к «себе единственному» – только так и можно выжить в ХХ веке. Книга подпитывала и оптимизм Гольдман, и неколебимое упорство Джойса.
Модернистам, которые считали политику бесперспективной, очень импонировал эгоизм. В эпоху, которая, казалось, состояла из одних корпораций и переругивающихся империй, анархисты видели в эгоизме возможность уйти под сень культуры, да еще и представив этот уход актом принципиального неповиновения. Личность победит коллективизм не с помощью протестов или динамита, а средствами философии, искусства и литературы. Индивидуалисты-анархисты рубежа веков отказались от политического насилия, перестали подчеркивать свою принадлежность к одному сообществу и действовать в русле уже сложившихся анархистских идей, от Вордсворта, Уитмена и Золя до Томаса Пейна, Руссо, Ницше и Ибсена[426]. Все это идеально подходило Джойсу.
В годы творческого становления Джойс был полностью погружен в индивидуалистический модернизм – в «Портрете» развитие его эгоизма изображено через неприятие Стивеном дома, отчизны и церкви, а в 1914 году он начал кардинально менять всю традицию. «Улисс» постепенно уходит от рьяного бунтарства Стивена к более скромному индивидуализму Леопольда Блума. Роман начинается с возвращения Стивена в Дублин, где началась его жизнь, – Блум же даже не пытался его покинуть. Его индивидуальность однозначно сведена к ментально-муниципальной матрице. Сомнения и шуточки Блума, его страхи и воспоминания, его ошибки, прозрения и обрывочные суждения помогают ему не потеряться в туманных далях, которые отделяют его от окружающих дублинцев, а главное – от него самого.
Когда Блум, направляясь на похороны, выглядывает в окно экипажа и видит Стивена – тощего, одинокого, одетого в траур, – перед нами Джойс, который смотрит на самого себя. Стивен и Блум, молодой Джойс и Джойс постарше, бродят по Дублину, смутно сознавая присутствие друг друга, пути их ненадолго пересекаются и снова расходятся. В «Улиссе» эго, выстроенное в «Портрете», расщепляется, и это расщепление становится трещиной, сквозь которую наружу вырывается мир. Джойс начал писать «Улисса» в убеждении, что человек – нечто большее, чем уникальное создание, способное смести целый мир абстракций. Индивидуальность – это нечто значимое, многогранное, противоречивое, обманчиво малое, само по себе перекрашенное в абстракцию. В «Улиссе» Джойс исследует то, чем искони являлся эгоизм: способ обнаружить Бога в атомах. То был один из самых значимых бунтов модернизма.
7
Медичи модернизма
Круг модернистов был достаточно узок и формировался благодаря случайным событиям: старая книга попала в руки нового читателя, издатель-энтузиаст посетил незабываемую лекцию. Одним из малозначительных событий, сведших вместе индивидуалистов от культуры и от политики – и повлекших за собой публикацию первых страниц «Улисса», – стал личный
Плоды своей деятельности Джон Куинн вкладывал в модернизм. Бесценный досуг тратил на коллекционирование картин и рукописей, за которые порой платил цену выше рыночной[428]. В 1912 году помог официально объединиться группе нью-йоркских художников-неформалов, которые откололись от замшелой Национальной академии дизайна, помог им найти место для самой амбициозной художественной выставки за несколько десятилетий[429]. Выставка проходила в недавно построенном здании арсенала 69-го полка Нью-Йоркской национальной гвардии (Куинну очень импонировало то, что полк этот был известен как «боевые ирландцы»). Огромное внутреннее помещение разбили на 18 залов, завесили перегородки мешковиной и втиснули внутрь максимальное количество работ. Рядом с работами признанных мастеров, такими как Моне и Ренуар, повесили произведения радикальных новаторов – Кандинского, Матисса, Мунка, Дюшана, а также двух молодых художников, именовавших себя кубистами: Брака и Пикассо.
Джон Куинн предоставил для этой выставки, получившей название Арсенальной, наибольшее число картин[430]. Экспонировалось 77 работ из его коллекции, в том числе полотно Гогена, автопортрет Ван Гога и один из портретов жены Сезанна. На открытии Куинн объявил выставку «эпохальным событием в истории американского искусства… самой полной экспозицией в мире за последние четверть века»[431]. Надо сказать, это было преуменьшением[432]. На выставке постимпрессионистов, которая всколыхнула Лондон в 1910 году, было представлено менее 250 работ 25 художников[433]. Арсенальная же выставка включала в себя около 1300 работ более чем 300 авторов[434], и одного ее масштаба было достаточно, чтобы произвести фурор. В первый же вечер экспозицию посетили четыре тысячи человек, а к концу турне в Бостон и Чикаго (там сожгли Матисса и Бранкузи – вернее, их чучела) свидетелями монументального обзора общепризнанного и экспериментального искусства стали 300 000 зрителей[435].
Тедди Рузвельт, приятель Джона Куинна, усмотрел в этом начинании «налет слабоумия» – его пугало проникновение в Америку «европейских экстремистов»[436]. Тем не менее Арсенальная выставка показала, что художественный мир Нью-Йорка наконец-то достиг совершеннолетия, а также бесповоротно изменила американский рынок произведений искусства. До 1913 года вкусы Куинна были достаточно консервативны, но после выставки он воспылал энтузиазмом к более дерзким работам, а аппетиты его оказались столь масштабными, что рябь пошла по всему рынку. Услышав, что Куинн с утра пораньше отправился за покупками, один коллекционер из Чикаго примчался в Нью-Йорк и потратил почти столько же[437]. В 1914 году Куинн скупил больше произведений, чем любой другой американец[438], и перебрался в более просторную квартиру у западной стороны Центрального парка, только чтобы все их там сложить (развесить было попросту невозможно).
И вот, прочитав в 1915 году статью Эзры Паунда, в которой высмеивались американские коллекционеры, покупавшие устаревшие картины и рукописи, Куинн подумал, что Паунд имеет в виду конкретно его, и решил отстоять свою честь покровителя «живых» художников[439], написав Паунду письмо. «Если существует в этой стране более "живой" коллекционер подлинного современного искусства, я, человек со скромными средствами, очень бы хотел с ним познакомиться»[440]. Он, по собственным словам, помогал художникам, как никто другой. Выступал в Конгрессе, добивался благосклонности политиков, проводил кампанию в прессе с целью отменить заградительные пошлины на ввоз художественных ценностей – более того, сам написал закон о новых тарифах[441]. Раньше американские коллекционеры платили пошлину в 15%, теперь же, покупая работы напрямую у художников, они могли ввозить их бесплатно.
Эзра Паунд быстро сообразил, с каким человеком имеет дело. Куинн не просто был неравнодушен к искусству, у него имелись необходимые средства и связи для создания новых произведений. В ответном письме Паунд принес Куинну свои извинения. «Если бы было больше таких, как вы, наш ренессанс бы не приостановился»[442], – написал он, словом «наш» включив Куинна в число своих. После пары писем Паунд заговорил конкретнее. Если бы он, Паунд, стал издателем литературного журнала, где публикуют тексты, от которых отказались все остальные, на какую поддержку мог бы он рассчитывать в Нью-Йорке? «Существуют ли там какие, чтоб их, дамские сборища, где комитетствуют и пытаются что-то продавать?» В Лондоне военного времени ему пытаются заткнуть рот, единственный выход – полный финансовый и редакторский контроль над собственным изданием. Разумеется, Паунд не был заинтересован в помощи дамских комитетов. Он искал мецената и воздействовал на Джона Куинна продуманными комплиментами и попытками раззадорить: «Я не хочу массового признания, я в нем не нуждаюсь, мне нужно, скажем, тысяча или две новых подписчиков. Есть ли кто в Нью-Йорке (за исключением некоего Дж. К.), кто не полный трусссс?»[443]
Лондона было недостаточно. Без «официального органа» в Нью-Йорке ренессанс Паунда свелся бы к очередному мелкомасштабному эксперименту, занятной сноске в хронике развития западной культуры, он же хотел оставить неизгладимый след в мировых центрах силы. Паунд представлял себе журнал, который собрал бы разрозненных писателей в одном месте и регулярно знакомил бы с их творчеством избранную аудиторию – «остальные просто бараны»[444], считал Паунд. Этот журнал не станет дополнением к вортицизму. Он станет самим вортицизмом. Паунд писал Куинну, что они опубликуют все произведения Джеймса Джойса, все романы Д. Г. Лоуренса, рассказы Уиндема Льюиса и стихи «молодого парнишки по имени Элиот… Я в некотором роде его открыл»[445]. Паунд заверял Куинна, что «Джойс, пожалуй, самый значительный прозаик моего поколения»[446]. Вряд ли Куинн читал Джойса, поскольку имя его было известно только в узком кругу читателейThe Egoist– он был крайне значимым прозаиком, о котором никто не слышал, – но Куинн вспомнил, что слышал разговор Йейтса и Джорджа Расселла о молодом человеке по фамилии Джойс, когда приезжал в Дублин в 1904 году[447], – и то, что они тогда высказали, произвело сильное впечатление на состоятельного американца.
Паунд стал придумывать название журнала[448]. «Альянс». «Водоворот». «Молот». План будущего издания он отправил Куинну, чтобы тот показал его потенциальным спонсорам, там, в частности, имелся список будущих авторов (преимущественно мужчин). «Мне кажется, читающие
Паунд сообщил Куинну, что надо сделать официальное заявление: «Женщинам запрещается писать для этого журнала». Разумеется, у них с первого же момента появятся заклятые враги. «НО! – Паунд ожесточенно стучал по клавишам пишущей машинки. – В большинстве бед американских журналов (а до того и в загнивании средневековой литературы) повинны (и были повинны) женщины»[451] – женщины обоих полов, подчеркивал он. Их журнал – вне зависимости от названия – будет бороться с феминизацией культуры. Закончив письмо, Паунд сообразил, что даже отправлять его – и то опасно, и прибавил крупными буквами внизу страницы:
ЕСЛИ ЭТОТ ДОКУМЕНТ
ПОПАДЕТ ИЗ ваших РУК
В РУКИ МОИХ ВРАГОВ,
Я УМРУ ОТ ГОЛОДА
ИЛИ БУДУ ПОВЕШЕН СРАЗУ.
Куинн, видимо, правильно оценил ситуацию. Как раз подобными выходками Эзра Паунд испортил отношения со многими лондонцами, однако за хамством явно стояло предложение дружбы. Юный бунтарь продемонстрировал Куинну свою уязвимость.
Сексизм был одной из граней элитарности Паунда, а элитарность не только придавала ему наглости, но и способствовала безграничной обязательности. В мире, где царит посредственность, на людей, наделенных особым талантом, возложена особая ответственность. Паунд считал, что будущее цивилизации зависит от авангарда культуры, который ведет баранов вперед. Искусство высоких стандартов – это не роскошь и не развлечение, отгороженное от повседневных дел под названием «жизнь». Оно и есть то самое дело жизни. По сути, Первая мировая война началась из-за плохой литературы. Паунд писал вThe Egoist,что воинственность Германии – это результат «полного отсутствия приличной прозы на немецком языке»[452]. «Ясность и здравость мысли проистекает из ясной прозы. <…> Народу, не способному ясно писать, нельзя доверять ни правление, ни даже мышление». Бомбы и пули над Европой были следствием плохих стихов и романов.
С элитарностью Паунда имелась одна проблема – деньги. Прожить за счет тех немногочисленных подписчиков, которые рисовались в воображении Паунда, было невозможно, поэтому он решил отказаться от рыночной модели и завести себе покровителя в духе итальянского Возрождения: художники будут зарабатывать не на потворстве баранам, а на воспитании аристократов вкуса[453]. По его мнению, подобной аристократии срочно был нужен не скованный условностями журнал, покровителям которого не было бы дела до продаж, популярности и хороших манер. Паунд постепенно переиначивал понятия Куинна о покровительстве. Он хотел, чтобы Куинн бросил покупать картины и рукописи маститых или умерших творцов и начал поддерживать молодежь. Тогда он перестанет быть просто наблюдателем и приобретателем собственности вроде Изабеллы Стюарт Гарднер. Если на деньги мецената приобретаются время и пища, то меценат, по мнению Паунда, «встает на один уровень с художником, он встраивает искусство в мир. Он творит»[454]. Паунд затягивал Куинна в этот водоворот.
В 1916 году Куинн начал собирать с инвесторов взносы для журнала Паунда, подчеркнув, что редакторы должны пользоваться «полной свободой»[455]. Куинн лично выплатил Паунду сто фунтов за год работы вThe Egoist,упомянув, что, если понадобится больше, тому стоит только сказать. Начало вышло недурное. В апреле 1916-го Паунд, ничего не сказав Джойсу, попросил Куинна прислать тому денег. Джойс бежал с семьей в Цюрих, где у него не было ни учеников, ни дохода, и находился в отчаянном положении. «Он десять лет преподавал в Триесте, – писал Паунд Куинну, – чтобы писать так, как считает нужным, не прислушиваться к редакторам и сохранять независимость. С места его согнала война, он болен, страдает от глазного ревматизма или чего-то в этом роде – временно ослеп или настолько лишился зрения, что не может выполнять почти никакую работу»[456]. Художники уже много лет донимали Куинна подобными просьбами, а тут еще Эзра Паунд начал ходатайствовать за своих друзей.
Но Куинн уже разделял амбиции Паунда. К лету 1916 года он был готов открыть редакции журнала в Лондоне и Нью-Йорке. Хотел, чтобы каждый номер состоял из 96–128 страниц, что существенно больше, чем 30 или 40, о которых мечтал Паунд. Куинн полагал, что себестоимость каждого номера должна составлять 50 центов вместо 35. Он подсчитал общие затраты (около 6880 долларов в год), мысленно прошерстил список потенциальных благотворителей и стал искать единомышленников. «Нам бы немножко дикости и немножко свирепства»[457], – описал он это другу.
Но планы эти не сбылись. Паунд не смог управлять изданием журнала – ему не хватало терпения, коммерческой и деловой хватки: оказалось, что для завоевания мира недостаточно топора и державы. Разумеется, проще было взять уже существующий журнал, чем начинать с нуля. В ноябре 1916 года Паунд просмотрел несколько номеровThe Little Review– мисс Андерсон добросовестно прислала ему подборку. Паунд в ответ написал, что журнал ее «вроде как на подъеме», но по-прежнему «довольно непоследователен и неразборчив»[458]. Она опубликовала его послание. Журнал делался все лучше. В нем печатались ошеломляющие материалы об анархизме и тюремные письма Эммы Гольдман, при этом в номере за июнь–июль 16 страниц было посвящено имажизму – чему предшествовало 45 страниц почтенной литературы. А вот в номере за август 1916 года было всего 25 страниц, и внимание Паунда привлекла редакционная статья Андерсон «Настоящий журнал»:
Терпеть не могу компромиссы и все же иду на них в каждом номере, помещая материалы, которые «так, ничего», «не лишены интереса» или «важные». Больше такого не будет. Если окажется, что для сентябрьского номера у меня есть всего одна прекрасная вещь, журнал все равно выйдет, просто все остальные страницы останутся пустыми.
Давайте же с нами, вы, все![459]
Паунд открыл сентябрьский номер и увидел, что Андерсон выполнила свое обещание. Первая половина страниц осталась пустой. Тут-то ему и пришло в голову, что единственный человек, который хоть что-то в чем-то соображает, – это женщина.
У Эзры Паунда появился способ познакомить американцев с произведениями Джойса, но для начала эти произведения нужно было поправить. Увидев пустые страницыThe Little Review,он тут же написал Маргарет Андерсон и спросил, может ли чем-то ей помочь. Опирались они на одно и то же: эксперимент, свободу мысли и индивидуализм[460]. ИздательницаThe Little Reviewбыла прямолинейна, бескомпромиссна и готова принять помощь Паунда. У нее образовалось две тысячи подписчиков – ему именно столько и требовалось[461].The Little Reviewотчаянно нуждался в деньгах и новых материалах, а у Паунда имелись Джон Куинн и бесспорное молодое дарование.
Во втором письме к Андерсон Паунд сообщает: он хочет, чтобыThe Little Reviewстал его «официальным органом»[462] в США. Он так и сыплет вопросами[463]. Сколько слов в номере она готова ему выделить? С какой периодичностью будет выходить журнал? Сколько нужно денег? Его неназванный гарант готов предложить 150 фунтов в год на гонорары, расходы и жалованье Андерсон и Хип (10 долларов в неделю)[464], а еще он хочет, чтобы всех его авторов напечатали сразу же. «БУММ! Одновременное появление всей новой когорты на страницахThe Little Review»[465]. В тот же день Паунд написал Куинну. На следующий день снова. Через три дня еще раз. Он не скрывал, что до сих порThe Little Reviewпубликовал лишь авторов с проблесками таланта, но редколлегия полна энтузиазма, и этого достаточно[466]. У Куинна возникли сомнения. Он заподозрил мисс Андерсон в принадлежности к этим тошнотворным «кривлякам с Вашингтон-сквер»[467], а тот факт, что редакция Андерсон и Хип находилась в подвальчике на Четырнадцатой улице (да еще и без телефона) только усугубил его подозрения. «Мне необходимо прояснить, насколько эта дама разборчива и получится ли с нею работать; невротичка она или нет; приличного ли она вида, принимает ли ванну»[468], – писал он Паунду.
Маргарет Андерсон и Джейн Хип переехали в Нью-Йорк в 1917 году. Жили в четырехкомнатной квартире над конторой гробовщика и истребителя грызунов на Шестнадцатой улице[469]. В одной из комнат находился литературный салонThe Little Review– там собирались поэты, художники и анархисты, обменивались мыслями и воодушевляли друг друга. Стены были оклеены длинными полотнами золотых китайских обоев. Старинная мебель красного дерева и темно-лиловый пол поглощали свет, отражавшийся от мерцающих стен, к потолку был подвешен на цепях большой синий диван. Поэт Уильям Карлос Уильямс сильно робел в такой обстановке.
Андерсон и Хип с самого начала верили, что журнал соберет вокруг себя единомышленников, и это произошло. В квартире у них появился восемнадцатилетний Харт Крейн со своими ранними стихами[470]. Крейн стал заниматься рекламой журнала, продал одно объявление за два месяца и уволился[471]. После этого снял две комнаты над редакцией, чтобы оставаться в орбите. Особенно к журналу тянуло молодых писателей. Однажды в дверь постучала молодая женщина и попросила совета.
– Что нужно сделать, чтобы стать хорошим писателем? – спросила она у Андерсон.
Начинающая авторесса писала душераздирающие рассказы о трагедиях в шахтах и других бедах пролетариата.
– Первым делом отбросьте наше национальное представление о том, что гений – это способность много трудиться. Гению вообще не нужно трудиться, чтобы достичь того, что другие пытаются добиться непомерными усилиями, но так и не добиваются, – пояснила ей издательница.
Молодая женщина, озадаченная, но не дрогнувшая, стояла на своем:
– И все-таки, что мне делать?[472]
Мисс Андерсон смерила ее взглядом.
– Для начала подкрасьте губы. Станете красивее – получите впечатления, о которых стоит писать.
Эзра Паунд вступил в должность иностранного редактораThe Little Reviewв мае 1917 года – и не стал терять времени. За лето в журнале появилось 14 стихотворений Йейтса, в том числе «Дикие лебеди в Куле». Рядом – произведения Элиота и Уиндема Льюиса. Джеймс Джойс прислал письмо из Цюриха и пообещал дать новые тексты, как только поправится (чем болен, он не уточнял)[473]. Андерсон и Хип увеличили формат журнала и уплотнили верстку – и все равно в некоторых номерах оказывалось больше 60 страниц. Они отыскали самую дешевую типографию в Нью-Йорке, принадлежавшую эмигранту-сербу по фамилии Попович[474], и по воскресеньям в канун выхода очередного номера бежали к нему на Двадцать третью улицу помогать с набором, выправлять гранки и готовить листы для фальцовки.
Настроение у издателей было оптимистичное. В конце 1917 года они подняли цену в связи с войной[475] и планировали удвоить число подписчиков, одновременно отказавшись от любых политических аффилиаций. В августовском номере за 1917 год Андерсон мельком упоминает «простые и прелестные, но не слишком интересные затеи анархистов. Я от них давно отказалась»[476]. Для ее подписчиков это стало новостью, ноThe Little Reviewи не чурался того, чтобы отпугивать читателей. На титульном листе теперь был начертан новый девиз: «Никаких компромиссов общественному вкусу».
Маргарет Андерсон впервые почувствовала себя примерно так же, как когда произносила речи перед родными в надежде изменить мир. «Я хочу впитать абсолютно все»[477], – писала она Паунду. Он ответил: «Я не смогу спать, пока мы не прокатимся катком поCentury,имея журнал с тем же числом страниц»[478].
Внутреннее противоречие всех модернистских журналов состояло в том, что, хотя они и упивались свободой за счет своих малых размеров, а также независимостью и от склонных к конфликтам рекламодателей, и от сдерживающего воздействия большой читательской аудитории, на самом деле все они хотели стать крупными журналами, причем в индустрии вроде как имелись все возможности для агрессивных визионеров. В конце XIX века журналы резко снижали цену, чтобы увеличить тиражи. В Штатах ежемесячники, которые прежде стоили от 25 до 35 центов, подешевели вполовину. Доходы от рекламы перекрывали потери от продаж, поскольку бизнес готов был платить больше за доступ к читателям, число которых возросло до сотен тысяч.
Реклама в прессе, которой практически не существовало до Гражданской войны, превратилась к началу Первой мировой в миллиардную индустрию[479]. С 1890 по 1905 год общий тираж журналов в США утроился. В начале ХХ века выходило 3,5 тысячи разных периодических изданий общим тиражом в 65 миллионов – примерно по штуке на каждого грамотного американца[480]. С ростом журналов росли и компании, которые давали в них рекламу. Снижение цены, рост рекламной прибыли и расширение аудитории подстегивали друг друга. Именно в печатной индустрии и родилась массовая культура.
Модернистские журналы пытались копировать массовую модель масштабных рекламных кампаний – плакатов, писем потенциальным подписчикам, лозунгов и рекламных трюков (палатка Андерсон на озере Мичиган стала в том числе и инструментом саморекламы). Гарриет Уивер наняла для рекламыThe Egoistдвух «сэндвичей» – они ходили по улицам с плакатами на плечах и продавали номера журнала[481]. Но экспериментальным журналам было далеко доCosmopolitanиМсClure(оба выходили тиражами в сотни тысяч экземпляров). С 1916-го и до самого своего закрытияThe Egoistпродавался тиражом примерно в 200 экземпляров, а рекламодатели месяцами не удостаивали его внимания, как иThe Little Review[482]. Модернистские журналы были лишними деталями в двигателе массовой
В мае 1917 года Джон Куинн пригласил Андерсон и Хип на ужин к себе в пентхаус рядом с Центральным парком. Слуга-француз провел их по длинному высокому коридору, где к стенам тесно лепились шесть или семь тысяч книг[483], гостиные с видом на парк были от пола до потолка увешаны картинами. «Амазонка» Мане, которую Куинн только что приобрел за четыре тысячи долларов, занимала самое козырное место[484], но вряд ли надолго. Квартира напоминала музей-переросток. Во всех углах и нишах неопрятными рядами стояли картины[485]. Они же были навалены в спальнях, кладовках, под кроватями. Андерсон опознала автопортрет Ван Гога и портрет жены Сезанна – она их видела на Арсенальной выставке. Строго говоря, именно переживания, связанные с Арсенальной выставкой, – чувство, что в мире американского искусства происходит нечто небывалое, – и подтолкнули ее к созданиюThe Little Review[486]. И вот четыре года спустя она ужинает с тремя главными фигурами этой выставки: в тот вечер гостями Джона Куинна были также Уолт Кун и Артур Дэвис, ее организаторы.
Крутой нрав Куинна пришелся Андерсон и Хип вполне по душе[487], при этом он предпочитал обличительные речи диалогу, а об искусстве высказывался достаточно лапидарно. «Картинки», которыми он восхищался, были в основном «с перчиком» и «с радием»[488]. Он был из тех, кто коллекцию свою хранит пачками, точно купюры[489]. Куинн, в свою очередь, отметил, что мисс Андерсон хороша собой. Ее роскошные волосы и лучистые голубые глаза его очаровали. Она была ухоженной и в теле – «чертовски привлекательная молодая женщина, – писал он потом Паунду, – я мало видел таких красивых»[490]. Мисс Хип же оказалась ширококостной и с мужеподобной стрижкой – «типичная кривляка с Вашингтон-сквер»[491]. Куинн просмотрел несколько номеровThe Little Review,обнаружил там шквал опечаток, восторженные статейки про посредственных художников, безвкусные откровения о финансовых трудностях. Для экономии один номер отпечатали на оберточной бумаге[492], а редакцию дамы превратили в книжный магазинчик, куда, как Куинн сообщил Паунду, желающие могли «зайти выпить чаю»[493].
Куинн хотел отдать часть журнала Куну и Дэвису под художественную критику и репродукции – но все связанное с искусством было территорией Джейн, которая не собиралась ни от чего отказываться. Когда Куинн сказал Андерсон, чтобы она таки «продолжала» работу, он не услышал ни слова благодарности[494]. Он предупредил Паунда касательно мисс Андерсон: «На эту своевольную даму, похоже, нужна твердая рука»[495].
Паунд пытался режиссировать их отношения через Атлантику. Про Куинна он сказал Андерсон, что тот, может, и не умеет изысканно говорить об искусстве, однако от природы наделен хорошим вкусом. Кроме того, «он выразил свое одобрение» и отметил, что Андерсон «очень умна»[496]. Он просил ее почаще наносить ему визиты и «по возможности его ублажать. Он едва ли не лучшее, что есть в Америке»[497]. Такие же примирительные письма он слал и Куинну. Она – «дивная душа», писал он, а недостаток почтительности объясняется тем, что «при вашей встрече она плохо себе представляла, кто вы такой»[498]. Это было ложью, но во спасение. Впервые за свою литературную карьеру Эзра Паунд оказался в роли миротворца.
Несмотря на все сомнения, Куинн помог с рекламой, которую дали его друзья-издатели[499]. Предложил, если будет худо с деньгами, оплачивать аренду, а еще написал Андерсон: «Я, разумеется, буду рад, как специалист, дать вам любые советы, связанные с цензурой». Слухи о связи Куинна сThe Little Reviewдошли до Митчелла Кеннерли, издателя, которого Куинн защищал от обвинений в непристойном поведении. Кеннерли задал ему вопрос:
– А вы согласитесь защищатьThe Little Review,если он попадет под удар?[500]
Куинн даже не задумался:
– Разумеется.
8
Цюрих
В июне 1915 года Джойс сидел без работы, с долгами на сумму двухмесячного жалованья, являясь при этом британским гражданином, проживающим на вражеской территории. Чтобы оплатить железнодорожные билеты из Триеста в нейтральную Швейцарию для себя, жены и двоих детей – десятилетнего Джорджо и восьмилетней Лючии, ему пришлось заложить мебель[501]. Путешествие окольным путем, через австрийскую зону боевых действий, заняло три дня и было изматывающим, но в итоге они все-таки прибыли в Цюрих, который стал прибежищем для контрабандистов и шпионов, фальшивомонетчиков и дезертиров, пропагандистов и воротил черного рынка[502]. Еды не хватало, особенно зимой, когда кукурузу и картофель вдоль озера никто не выращивал и не собирал. В отсутствие мяса люди питались вареными каштанами и лягушачьими лапками. В кафе вместо кусочков сахара к чашке кофе подавали таблетки сахарина.
Цюрих военного времени выглядел совершенно сюрреалистично. В июле 1916 года Хуго Балль зачитал в цюрихском кафе «Кабаре Вольтер» Манифест дадаистов[503]: «Как достигают вечного блаженства? Произнося: дада. Как становятся знаменитыми? Произнося: дада. С благородным жестом и изящными манерами. До умопомрачения, до бессознательности»[504]. Дадаисты, в масках и экстравагантных нарядах, устраивали полубезумные пляски. Читали стихи, состоявшие из зауми, икания, свистков, мычания и мяуканья. Дадаизм представлял собой футуризм с буффонадой, но без насилия. Общим у этих двух движений было стремление начать все с нуля. В разгар беспрецедентно масштабной войны и те и другие надумали заново строить цивилизацию.
Швейцарцы все это не одобряли. По улицам разъезжали кавалеристы при шпагах и в шляпах с плюмажами – в их задачу входило поддержание порядка, а полиция зорко следила за ордами беженцев (составлявших почти половину населения города[505]) в поисках признаков подозрительной деятельности. Саботажники продавали сведения о передвижениях войск, скромного вида джентльмены обменивали поддельные документы на молоко и масло, тем временем Ленин играл в шахматы в кафе «Одеон», еще немного, и он отправится в пломбированном вагоне в Москву устраивать революцию. Каждый мог оказаться шпионом, в том числе и Джеймс Джойс, тощий ирландец из Триеста.
Австрийские власти подозревали, что Джойс переправляет письма из Австрии в Италию для некоего Адольфа Мордо, а самого Мордо, беженца из Триеста, считали пособником подпольного итальянского Сопротивления. Джойс действительно переправлял корреспонденцию между враждебными странами, но то были не зашифрованные послания, адресованные Мордо, а любовные письма к дочери Мордо от одного из бывших учеников Джойса. Тем не менее, когда полиция Граца перехватила эти послания, она запросила сведения о Джойсе. В ответном официальном рапорте из Триеста говорилось следующее: «В силу иностранного происхождения и соответствующих политических взглядов, он человек сомнительной репутации. Однако за период проживания в Триесте ни в чем подозрительном замечен не был»[506]. Потом, еще
В 1916 году австрийские власти подослали к Джойсу тайного агента под видом ученика, желающего брать уроки английского, чтобы проверить его лояльность и узнать, чем он занимается. Не замышляет ли он заговор против Центральных держав[508]? Джойс явно разобрался, что к чему, поскольку сказал шпиону именно то, что тот и хотел услышать: он, Джойс, – убежденный ирландский националист, член «Шинн Фейн» и сторонник уничтожения Британии. Раньше он писал для лондонского журналаThe Egoistантибританские статьи и находился в Британии под наблюдением. Все это были выдумки, но вполне убедительные. Шпион доложил своему руководству в Императорский штаб обороны, что «профессор Джойс» может быть весьма полезен для достижения военных целей Австрии: «перо этого человека нам пригодится»[509].
Сам Джойс не хотел иметь с войной ничего общего. Он много лет игнорировал настойчивые призывы британского консульства вернуться в Соединенное Королевство, вступить в армию или посетить врача, чтобы подтвердить негодность к военной службе. «Я как художник – противник любого государства, – признавался он другу. – Государство концентрично, человек эксцентричен. Отсюда извечные противоречия. Монах, холостяк и анархист принадлежат к одной категории»[510]. Он совершенно не одобрял революционеров, бросавших бомбы в театрах, но при этом рассуждал так: «А что, эти государства, утопившие мир в крови, чем-то лучше?»
В Цюрихе Джойс оказался в новом изгнании. Он бродил по улицам в своем дурно сидящем коричневом пальто, его коротко остриженная бородка выглядела неопрятно. Одна баварка – квартирная хозяйка его приятеля – откровенно его побаивалась, а хористки из Государственного театра величали «герр Сатана»[511]. Джойс жил здесь почти без привычного скарба: книги, рукописи и любимые семейные портреты остались в Триесте (никто не думал, что война – это надолго). Как и везде, Джойсы часто меняли жилье, причем самыми дорогими и удобными оказались две комнаты в пятикомнатной квартире, где жили и другие люди. Лючия спала в спальне с родителями, Джорджо – на раскладушке в гостиной. По свидетельству австрийского шпиона, Джойсы едва сводили концы с концами[512].
При этом Джойс постепенно становился литературной знаменитостью. В 1915 году завершилась публикация «Портрета» вThe Egoist,и у Джойса появились горячие поклонники – влиятельные писатели вроде Герберта Уэллса и Генри Луиса Менкена. Эзра Паунд и Йейтс помогали ему получать небольшие стипендии от разных организаций – 75 фунтов от Королевского литературного фонда, 52 фунта от Авторского общества[513], 100 фунтов в рамках Цивильного листа: это санкционировал, хотя и после некоторых сомнений, премьер-министр Асквит[514]. Благодаря этим деньгам у Джойса появилось время работать над «Улиссом» и посещать цюрихские кафе и рестораны, где он регулярно выпивал в небольшой интернациональной компании беженцев, именовавших себя «Клубом иностранцев»[515].
Нора тоже часто бывала в кафе, хотя оставлять детей дома одних, по меркам швейцарского среднего класса, считалось неприемлемым[516], – но ей было далеко до эскапад мужа. Во время полуночных загулов он часто отплясывал свой особый танец – нечто вроде джиги, который, похоже, оттачивал на протяжении следующих десяти лет[517] (любое искусство требует терпения). Все эти прыжки, взмахи руками и взбрыкивания выглядели одновременно и уморительно, и грациозно, восхищая зрителей. Рано или поздно Норе удавалось увести мужа домой, но и на домашних вечеринках, которые они время от времени устраивали, он выказывал те же неутомимость и энтузиазм. Джойс пел ирландские баллады, аккомпанируя себе на пианино, – эти импровизированные концерты затягивались до поздней ночи. Один из гостей вспоминал, как Нора раскатисто, с ирландским выговором отчитывала мужа, который заводил очередную песню: «Ну вот, снова завел! Да р-р-р-разве этот когда чему научится?»[518] – восклицала она, заткнув уши.
И все же, как бы ни складывались обстоятельства, Джойсы неизменно ужинали всей семьей. Ходили в самые разные рестораны, где родители говорили с Джорджо и Лючией на триестском диалекте, словно делясь тайными словечками из своей общей жизни вдали от Цюриха[519]. Но, кроме этого проблеска близости, Джойсу почти нечего было предложить родным во время войны. Среди немногих воспоминаний об отце, которые сохранились у Лючии от того периода, – как он пишет на полу в их квартирке: блокноты, ручки, цветные карандаши и листы окружают его, будто препятствия, а слова на всех листах перечеркнуты красным[520].
Джойс воспользовался готовой конструкцией: композиционная и событийная схема его романа была вольно привязана к эпизодам из гомеровской «Одиссеи», так что работа над текстом превратилась в процесс дотошного встраивания деталей в уже существующую схему. «Я пишу и думаю, пишу и думаю весь день и часть ночи, – сообщал Джойс в письме Паунду. – Но ингредиенты не сплавишь воедино, не разогрев до определенной температуры»[521]. К 1917 году, почти через три года после начала работы над «Улиссом», Джойс так и не закончил ни одного эпизода, однако, когда в том же году наконец-то оформились планы выпуска романа по частям вThe Little Review,он сосредоточился на том, чтобы составить готовые к публикации фрагменты в хронологическом порядке. И действительно, публикация должна была разорвать цикл «пишу и думаю», а наличие читателей – помочь сплавить разрозненные составляющие.
Работа продвигалась вполне успешно, пока в феврале 1917 года Джойс не свалился прямо на тротуаре[522]. Причиной стал резкий спазм в правом глазу – зрачок, казалось, готов был лопнуть: от невыносимой боли Джойс двадцать минут пролежал без движения[523]. Радужная оболочка – часть глаза, окрашенная в голубой цвет, – вспухла из-за ирита, воспаление вытолкнуло радужку вперед, вероятно, меньше чем на миллиметр, но в результате прекратился отток внутриглазной жидкости. Подскочило внутриглазное давление – это был первый мучительный приступ глаукомы. Он стал самой серьезной – куда серьезнее финансовых невзгод и мировой войны – угрозой книге, за которую Джойс только-только взялся. Если не принять мер, давление постепенно разрушит клетки оптического нерва, глаз ослепнет. И у Джойса были все основания полагать, что в ближайшее время то же самое случится и со вторым глазом. Он уже отказался от размеренной жизни ради писательского поприща, а теперь глаукома грозила потерей, которой он никак не ожидал. Джойс так тщательно оберегал свою творческую независимость от национальных, имперских и религиозных врагов – и тут выяснилось, что судьба его кощунственного шедевра зависит от периодического воспаления в его собственном глазном яблоке.
Приступы ирита случались у Джойса и раньше. В 1907 году из-за сильнейшего воспаления он не мог писать, читать и преподавать. Тогда врач несколько раз дезинфицировал ему глаза нитратом серебра, но даже если бы лечение и помогло (а оно не
Когда его ирит перешел в стадию глаукомы, оставался единственный эффективный способ лечения – иридэктомия, когда хирург срезает небольшой фрагмент радужной оболочки, чтобы восстановить отток жидкости из глаза и снизить давление. Джойс, разумеется, упорно отказывался от операции и сумел убедить себя в том, что помочь ему способен лишь переезд в теплые края. На улицу он выходил только в темных очках – иначе солнечный свет делался нестерпимым – и умолял доктора Зидлера, директора глазной клиники Цюрихского университета, не делать ему операцию. Доктор согласился, но состояние Джойса продолжало ухудшаться[526].
Внутри глаза скапливалась вязкая смесь фибрина и гноя[527], часть радужки приклеилась к расположенной за ней мембране хрусталика, возникала спайка. Эта спайка вызывала серьезные проблемы. Она приводила к сужению и расширению зрачка, что еще больше затрудняло отток глазной жидкости и увеличивало риск повторения приступа глаукомы.
Случай Джойса поставил врача перед выбором из двух вариантов, и оба они не сулили ничего хорошего. Если удалять спайку хирургически, можно было оторвать частицы радужной оболочки и испортить зрение навсегда, а если оставить спайку, радужка могла полностью приклеиться к мембране, в результате чего зрачок потерял бы подвижность и правый глаз бы ослеп[528]. Самым надежным на тот момент лекарством от спаек был атропин[529]. При удачном стечении обстоятельств атропин мог бы устранить спайку внутри глаза Джойса[530], парализовать перенапряженные ресничные мышцы, успокоить раздраженные нервные окончания и облегчить состояние расширенных кровеносных сосудов без операции[531]. Проблема с атропином заключалась в том, что он повышал внутриглазное давление и создавал риск очередного «глазного приступа». Джойс вынужден был выбирать между потерей зрения при операции и медикаментозной глаукомой.
Доктор Зидлер выбрал атропин[532], хотя через два месяца, в апреле, у Джойса опять развилась глаукома[533], болезнь растянулась на лето и осень, вдобавок обнаружилась еще одна проблема с атропином: он был ядовит. Атропин получают из растения, называемого белладонной или смертельным пасленом, в его корнях, ягодах и листьях содержится вещество, которое парализует деятельность парасимпатической нервной системы. Даже один съеденный листик может привести к летальному исходу, а передозировка атропина – одна или две лишние капли в день, более концентрированный раствор – способна вызвать обмороки, судороги, раздражение гортани[534], бред и галлюцинации[535]. Джойс месяцами уклонялся от операции и в результате заработал отравление атропином. Он жаловался на повышение температуры и больное горло[536]. У него начались галлюцинации[537].
Поползли слухи о его болезни. Джон Куинн приобрел несколько его рукописей[538], чтобы поддержать финансово, а узнав, что Джойс не может читать, написал Норе и объяснил, насколько серьезное заболевание глаукома и как важно проконсультироваться с лучшими швейцарскими врачами – советы друзей, священника или британского консула никакой пользы не принесут[539]. Он прислал десять фунтов на оплату медицинских счетов и проконсультировался с лучшим глазным специалистом в Америке. «Бедолага, – писал он Паунду, имея в виду Джойса, – по его письмам видно, что он болен, встревожен, сломлен и подавлен»[540].
Паунд переживал за зрение Джойса с тех пор, как в 1916 году тот прислал ему свою фотографию. «Спасибо за фото, – откликнулся Паунд. – Оно немного пугает»[541]. Его встревожило, что глаза Джойса выглядели как-то неестественно, и он предложил собственную альтернативу хирургическому вмешательству. Паунд считал, что Джойсу следует в лечебных целях смотреть, сощурившись, сквозь цилиндрические линзы – так исправляли астигматизм – и поворачивать их, чтобы понять, помогло ли. Кроме того, он советовал Джойсу вместо обычного терапевта найти в Цюрихе остеопата. Возможно, писал Паунд, Джойс излечится, «если ему скорректируют положение позвонков и тем самым нормализуют кровяное давление и давление на нервы»[542]. Паунд, как и Куинн, обратился за советом к своему специалисту. Специалисту Куинна специалист Паунда не понравился.
И все же – невзирая на войну, боль, галлюцинации от атропина и невозможность зарабатывать – Джойс продолжал писать «Улисса». Использовал краткие моменты терпимого самочувствия ближе к полудню, дни, когда боль утихала, а зрачок начинал функционировать, недельку-другую оптимистичного настроя в связи с уверенностью доктора Зидлера в благоприятном исходе. Набрасывал фразы на клочках бумаги, а их, точно пасхальные яйца, припрятывал по всей квартире, в самых неожиданных местах[543]. Когда становилось легче, пытался отыскать эти клочки и сложить из них жизни Стивена Дедала и Леопольда Блума. Так продолжалось несколько лет. Редко – а может, и никогда – случались приступы вдохновения, когда удавалось сочинить сразу несколько абзацев. «Улисс» представлял собой череду черновиков, роман, который, подобно горной породе, набирал массу крупица за крупицей.
Целые записные книжки и большие листы бумаги были исчирканы описаниями персонажей, списками риторических приемов, математическими выкладками, сведениями о Древней Греции и «Одиссее» Гомера. Местами заметки эти были организованы по главам или по темам: «Имена и места», «Чайки», «Теософия», «Слепота», «Рецепты»[544]. Джойс записывал фразы и отдельные слова, на первый взгляд бессистемно: «подпорченная простокваша», «небодрево», «рыцарь бритвы», «крахмальная рубашка», «toro»[545], – и складировал в записные книжки, где они дожидались, когда их, как части головоломки, вставят в рукопись. Джойс, похоже, заранее знал, куда попадут эти фрагменты[546], большие и малые (одна запись предельно проста: «Мы»)[547]. Блум местами использует монаршее «мы», обобщающе-личное местоимение, в «Цирцее». Вставив ту или иную деталь в черновик, Джойс вычеркивал ее цветным карандашом, в результате записные книжки все испещрены большими косыми крестами и списками вставок, перечеркнутыми красным, синим и зеленым.
Время шло, Джойс делал заметки все усерднее[548].
Даже вдали от Дублина Джойс умудрялся повсюду отыскивать материал. Он приносил из «Клуба иностранцев» горы сведений, поворачивал разговоры так, чтобы перейти на темы из своего романа[552]. Все вокруг – что бы ни обсуждали окружающие – находило потенциальное место в его замысле: швейцарский каламбур, случайный жест, название яда, физиологическое или фольклорное словечко. Джойс был всеяден. Прямо посреди разговора, или за ужином, или шагая по улице, он вдруг останавливался, доставал из жилетного кармана записную книжечку, наклонялся вперед, почти касаясь лицом верхнего кончика трепещущего карандаша, и записывал приглянувшееся слово или фразу[553]. В августе, когда Нора увезла детей в Локарно, чтобы дать мужу свободу, в которой он так нуждался, он писал в одиночестве и разговаривал с кошкой[554]. «Мррау!»[555] – сказала кошка. Джойс записал.
Из Локарно Нора писала ему, что тамошняя рыночная площадь совсем как в Триесте[556], рассказывала про грозы, которые его бы напугали[557]. «Жду у телефона в одиннадцать звонишь хорошо нет неважно»[558]. Письма Норы, краткие и нечастые, напоминали стиль Джойса. Нежность она скрывала, но не слишком старательно. «Надеюсь ты пишешь Улисса не работай допоздна наверное не купил себе одежку сходи купи». Джойсу, наверное, непривычно было в Цюрихе без семьи, и для облегчения он бродил по городу, помахивая ясеневой тросточкой[559], как когда-то в Дублине. На исходе лета в середине дня он шагал по Банхофштрассе[560] и вслушивался в обитавшие на ее тротуарах языки. На улице пахло липами, за тонкими стволами мелькали бело-голубые цюрихские трамваи – того же цвета, что и на Нассау-стрит[561].
Боль– без предупреждения – молнией ударила в голову. Лицо незнакомца, который нес его до ближайшей скамьи[562], размылось, вокруг каждого из уличных фонарей Джойс видел гало, переходившие из красного в желтый, потом в зеленый[563]. Когда вернулось сознание, видимо, Джойса поразила страшная мысль: что скажет врач из глазной клиники. Доктор Зидлер, видимо, поводил пальцами по его векам и почувствовал пульсацию ретинальных артерий[564]. Он пришел к выводу: операции не избежать.
Во время операции Джойс оставался в сознании[565]. Медсестра ввела ему атропин и обезболивающее, после чего ему вставили блефаростаты, чтобы зафиксировать веко в поднятом положении. Врач ухватил глазное яблоко щипцами, так что глазу, залитому хирургическим светом, было видно, как к нему, точно штык, приближается лезвие[566]. Преодолев сопротивление роговицы, лезвие скользнуло в переднюю камеру. В прокол хлынула жидкость[567]. Медсестра взяла зажим, зафиксировала глаз в опущенном положении и протянула доктору Зидлеру щипцы для радужной оболочки. Врач вытащил через разрез верхний край радужной оболочки, как салфетку сквозь прорезь в коробке. Медсестра передала ему ножницы, врач, велев Джойсу не шевелиться, отрезал треугольный фрагмент радужной оболочки, а усеченный остаток затолкал обратно лопаточкой.
Когда все закончилось, у Джойса случился нервный срыв[568]. Возможно, сказался шок от операции, с этими позвякивающими инструментами, ожидающими в лотке своей очереди. А может, пока он лежал в постели и действие препарата заканчивалось, взгляд единственного зрячего глаза метался по палате, где по углам призраками шмыгали атропиновые галлюцинации[569], у него было слишком много времени, чтобы вообразить себе, как весь остаток жизни он будет по-стариковски нашаривать клочки бумаги. Или его наконец придавил груз изматывающей работы над историей одного дня в Дублине – дня, который он пообещал себе описать минута за минутой, продлив далеко за полночь. Три года работы – а на часах все еще восемь утра, причем он не закончил ни одной сцены. Наверное, сказались тяготы войны, безденежье, необходимость кормить детей, все усугублявшиеся бытовые проблемы, с которыми он и здоровый-то едва справлялся. Вероятно, его терзало чувство вины. Нора примчалась из Локарно, чтобы дежурить у него в палате, но врачи посетителей не впускали, пока его душевное состояние не стабилизировалось. На это ушло три дня. Она писала за него письма и ухаживала за ним, пока в течение двух недель кровоточил его глаз[570].
Скорее всего, операция подарила Норе хоть некий проблеск надежды, ведь Джойс совершенно замкнулся в собственном внутреннем мире, где ей и детям почти не было места[571]. А вдруг боль вернет его к ней, в мир за пределами «Улисса»? После переезда в Швейцарию Джойс стал воспринимать жизнь как питательную почву для своей книги. В какой-то момент он попросил Нору изменить ему, чтобы во всей полноте понять, каково Леопольду Блуму в роли рогоносца[572]. Поездка с детьми в Локарно стала для Норы тактическим отступлением, попыткой выманить обратно мужчину, который все больше уходил в свою работу, однако ни отъезд, ни его болезнь ничего не изменили.
Более насущная проблема семьи заключалась в том, что Джойс упорно занимался писательством, несмотря на то что эта карьера уже более десятилетия денег почти не приносила. Хотя он добился некоторого признания, возможность жить на литературные доходы оставалась по-прежнему призрачной. К середине 1917 года Джойс заработал ровно два с половиной шиллинга авторских отчислений от «Дублинцев» – ничтожную долю фунта[573]. «Портрет» вышел в США в конце 1916 года, и мисс Уивер организовала и британское издание, уговорив американского издателя Бена Хюбша отправить дополнительные экземпляры в Англию. Несмотря на шквал положительных рецензий, за несколько месяцев в Британии разошлось всего 750 экземпляров[574]. Джойс был озадачен, но Паунд своевременно напомнил ему о том, что они представляют собой как писатели. «Как вы думаете, сколько в Англии и Америке проживает умных людей? Раз уж вы пишете для умных, какого ДЬЯВОЛА вы считаете, что купят 100 000???????»[575]
Джойс не ждал особого богатства, лишь бы хватило сладить с военной инфляцией, и все же даже самые элементарные заботы (плата за квартиру, отопление, лечение глаз)[576] отодвигались в свете неотступного желания создать нетленное произведение искусства. Еще работая над «Дублинцами» и первым вариантом «Портрета», он сказал Стэнни, что хочет пресуществить «хлеб насущный этой жизни»[577] в нечто бессмертное. Время шло, на место стремлению попасть в пантеон литературы пришло желание написать роман на языке «превыше всех языков»[578], выйти за пределы словаря, данного ему традицией. Война дала Джойсу то же, что дадаистам и анархистам, Ленину и Фрейду:
По счастью, деньги все же поступали, причем из разных источников. Группа поддержки в Нью-Йорке (в которую входил Скофилд Тайер, издательThe Dial[580]) собрала тысячу долларов. Одна из дочерей Джона Рокфеллера, Эдит Маккормик[581], в течение года с лишним выплачивала Джойсу по тысяче швейцарских франков в месяц. Через несколько дней после выхода в свет «Портрета» Джойс получил письмо из лондонской адвокатской конторы[582], когда он поправлялся в затемненной комнате, – кто-то должен был прочитать ему его. В письме сообщалось, что анонимный «поклонник» шлет ему двести фунтов – столько Джойс до войны зарабатывал в год[583]. Ни Джойс, ни Паунд так и не угадали имени благотворителя.
Поддержка, особенно важная во время войны, позволяла Джойсу предаваться творческим амбициям, однако в силу масштаба этих самых амбиций в жизни его не оставалось места ни для чего другого, кроме «Улисса». Он читал рукопись по частям Норе – та оставалась равнодушной, а если не обсуждать «Улисса», говорить с ней было почти не о чем[584]. Не случайно один из ближайших цюрихских друзей Джойса, английский художник по имени Фрэнк Баджен, захотел знать про книгу буквально все. Баджен вспоминает, как впервые увидел Джойса летом 1918 года. Худощавый, в зауженных брюках, он «вышагивал как цапля»[585], огибая столы и стулья в полутемном саду: голова запрокинута, за толстыми стеклами очков мерцают нездоровые глаза. Джойс и Баджен графинами пили белое вино (всегда только белое, у которого, по словам Джойса, был вкус электричества) за своим всегдашним столиком в кафе Pfauen. Джойс запрокидывал голову, и хохот его разносился по всему залу.
Они беседовали со скульпторами и поэтами, интеллектуалами, эмигрантами, коммунистами и фрейдистами. «И чего они подняли такой шум вокруг этого бессознательного? – спрашивал Джойс у Баджена. – А загадка сознательного?»[586] Однажды, чтобы поднять настроение, Джойс вытащил из кармана крошечный наборчик кукольного нижнего белья с кружавчиками, надел на пальцы и фривольно «зашагал» в сторону одного поэта – тот залился краской от смущения[587].
Баджену интересно было узнать об «Улиссе».
– Помимо всего прочего, книга моя – это эпос о человеческом теле, – говорил ему Джойс. Баджен бросал на него скептический взгляд, а Джойс продолжал: – В моей книге тело живет в пространстве, и в нем же передвигается, и служит домом полноценной человеческой личности[588].
– Но разум и мысли персонажей…
– Не будь у них тела, не было бы и разума, – парировал Джойс. – Это связанные вещи.
Больше всего Баджена восхищала целеустремленность Джойса, его мальчишеское упорство даже в малом – он мог целый день работать над двумя фразами[589]. Отрывки из рукописи он зачитывал Баджену приглушенно и отстраненно, как будто самому себе. Казалось, он открывает нечто, доселе не открытое никем, новый континент или лекарство от страшной болезни.
Однажды Джойс протянул Баджену листок разлинованной бумаги, вырванный из записной книжки[590].
– Можешь прочесть? – спросил он.
Баджен не смог.
– Тут дюжина слов, написанных в разных направлениях – вверх, вниз, наискосок.
Джойс достал лупу и попросил взглянуть через нее – даже если Баджен опознает несколько букв, уже будет помощь. Сквозь увеличительное стекло проступила буквенная чаща. Что это – «Е»? Или «С»? Может, «С-Л»? Баджен расшифровал несколько букв – они проглядывались, точно силуэт оленя между стволами, но хватило и этого. Джойс забрал у него листок и лупу и побрел прочь. Этот день добавил к роману еще одно слово[591].
Часть II
Для меня это было равносильно сожжению на костре. Сколько сил ушло на то, чтобы сохранить текст Джойса в неприкосновенности; сколько неприятностей доставили проблемы, накопившиеся из-за отсутствия авансовых средств; на какие только уловки мне не пришлось идти с печатниками, переплетчиками, поставщиками бумаги – слезы, мольбы, истерики, скандалы, – чтобы они делали свое дело без гарантий оплаты; затем надписывать адреса, упаковывать, клеить марки, относить на почту; ждать с предвкушением, как мир откликнется на главный литературный шедевр нашего поколения… а потом получить от почтовой службы уведомление: СОЖЖЕНО.
МАРГАРЕТ АНДЕРСОН[592]
9
Почта на службе цензуры
США объявили войну Германской империи 6 апреля 1917 года. Через неделю на заводе по производству боеприпасов в Филадельфии взорвалась бомба, унеся 130 жизней, – немецкая диверсия. Война три года гремела где-то далеко и вот добралась до порога дома. «Немецкие агенты повсюду!»[593] – кричали объявления в газетах и журналах. Официальные плакаты призывали граждан сообщать имена потенциальных врагов, а в особых случаях брать подозрительных личностей за шкирку и тащить в полицию: «Ваш патриотический пыл и есть ваш ордер на арест!»[594]
По всей стране стремительно нарождались организации бдительных граждан – «Неравнодушные женщины», «Ловцы подстрекателей», «Юные американские шпионы» – они выискивали немецких диверсантов, пособников врага и уклонистов. Самой крупной из них стала «Американская лига защиты», полуофициальное дополнение к департаменту юстиции. Заплатив 75 центов, ее члены получали жетоны «сотрудника американских секретных служб» – невзирая на протесты этих самых секретных служб[595]. Представители лиги производили аресты, патрулировали улицы с оружием в руках, координировали свои действия с местными, окружными и федеральными властями. Члены лиги не имели специальной подготовки, надзор над ними почти не осуществлялся, а поскольку вся структура была крайне расплывчатой, они частенько занимались шантажом, прослушкой телефонных разговоров, грабежами, похищениями и линчеванием[596]. К концу войны лига расследовала около 3 миллионов дел, связанных с «неблагонадежностью»[597]. При этом не поймала ни одного немецкого шпиона.
Среди немецких шпионов попадались и ирландцы. Наиболее ярые ирландские националисты питали надежду, что поражение Британии позволит Ирландии получить независимость, некоторые даже планировали использовать свою страну как плацдарм для нападения Германии на Британию – среди таких заговорщиков был судья Нью-Йоркского верховного суда Дэниел Кохалан[598]. В 1916 году, спустя три месяца после раскрытия заговора, в гавани Нью-Йорка взорвалось транспортное судно, которое должно было доставить в Британию восемьсот тонн боеприпасов, – сила взрыва достигла пяти баллов по шкале Рихтера[599]. Бомбу подложили докеры-ирландцы. По всей вероятности, они, как и судья Кохалан, были членами «Клан-на-Гаэль», ирландской
В июне 1917 года был принят Закон о шпионаже, запрещавший на время войны любую деятельность, препятствующую американским вооруженным силам или направленную на помощь противнику. Любые высказывания, подталкивающие к уклонению от призыва или несоблюдению субординации, наказывались тюремным сроком до двадцати лет. Конгресс принял поправки, которые криминализировали «любые непочтительные, оскорбительные, вызывающие или нецензурные высказывания по поводу формы правления в Соединенных Штатах»[600], – и все последующие три года правительство вело против несогласных кампанию, самую масштабную за всю историю Америки. Среди высоких государственных чиновников, которые настояли на принятии Закона о шпионаже, был генеральный почтмейстер США[601]: он отдал распоряжение почтовым службам на местах проверять все газеты и журналы – всё, что не запечатано, – на предмет материалов, способных «дискредитировать или затруднить»[602] помощь фронту. Главным инструментом политического контроля стало не федеральное разведывательное управление и не лига граждан-доносчиков. Им стала армия из трехсот тысяч госслужащих.
Сейчас это кажется странным, но тогда почтовая служба США была одной из крупных федеральных правоохранительных структур. В канун Первой мировой войны ФБР (которое тогда называлось Бюро расследований) являлось едва народившимся филиалом Департамента юстиции. На момент подписания в 1917 году Закона о шпионаже в Бюро служило всего 300 агентов[603], а в составе секретной службы в Нью-Йорке было всего 11 контрразведчиков[604]. А вот почтовая служба (в то время одна из ветвей исполнительной власти) была вполне сложившейся структурой. Ее штат составлял 300 тысяч человек[605], в том числе 422 инспектора[606] и 56 тысяч почтмейстеров[607], которые за год обрабатывали 14 миллиардов почтовых отправлений[608]. Почтовые отделения имелись даже в самых удаленных уголках страны, причем существовали там уже на протяжении десятилетий. Задолго до появления шоссейных дорог и телефонов были проложены почтовые пути и организована доставка почты. В маленьких городах почтовые отделения возникали раньше, чем кладбища.
Поэтому, когда США вступили в Первую мировую войну и правительство решило бороться с опасными словами с помощью общенационального цензурного механизма, обладавшего давно сложившимися конституционными полномочиями, оно обратилось именно к почтовой службе. Дабы подвергать слова цензуре, правительству нужно было научиться их отслеживать, а военное время – одна из подпорок сильной государственной власти – позволяло усилить цензуру. Именно таким образом правительство узнало о существовании Джеймса Джойса. Неприятности «Улисса» с цензурой начались не потому, что бдительные граждане выискивали порнографию, а потому, что официальные цензоры из почтовой службы отлавливали иностранных шпионов, радикалов и анархистов, и было совсем не важно, политические это радикалы или философские и считают ли они себя художниками.
История усиления власти федерального правительства – это во многом история расширения полномочий почтовой службы: ее могущество было краеугольным камнем американской цензуры. С момента образования Почтового департамента в 1792 году почтовая служба обладала подтвержденной законом монополией на пересылку корреспонденции, но реально правительство воспользовалось этим правом только в 1844 году, когда в Конгрессе заявили, что задача почтовой системы – «поднять наш народ на новый уровень цивилизованности и сплотить его в патриотическом порыве». Почта должна была превратить пестрое население, рассеянное по всему континенту, в истинных американцев. С этого началась полувековая экспансия[609], в ходе которой почтовая служба занималась строительством дорог, снижением тарифов на отправления и усилением наказаний для частных курьерских служб, нарушавших государственную монополию. С 1845 по 1890 год объем корреспонденции вырос в сто раз[610].
Свои позиции почтовая служба усиливала прежде всего за счет снижения тарифов. В 1844 году отправить письмо за 400 миль стоило 25 центов[611], в случае, если письмо было на двух листах, тариф удваивался (конверт считался отдельным листом). Семь лет спустя то же письмо можно было доставить едва ли не на другой конец континента всего за три цента[612]. Газеты и журналы еще до времен Бенджамина Франклина пользовались специальными низкими тарифами, но и стоимость пересылки периодических изданий резко снизилась. К 1879 году газеты и журналы объединили в раздел почтовых отправлений второго класса и доставляли куда угодно по два цента за фунт веса[613]. Если получатель проживал в том же округе, что и отправитель, доставка осуществлялась бесплатно. Тарифы упали до минимума в 1885 году, когда доставка периодических изданий по всей стране стоила один цент за фунт веса – и тариф этот сохранялся до 1918 года[614].
Та же инфраструктура, на которой сформировался американский народ, создала и модернистов. Благодаря почтовой службе мелкие журналы с крошечным бюджетом оказались доступны читателям по всей стране. Половина подписчиковThe Little Reviewжила на Манхэттене, вторая половина была рассеяна по всей Америке, но Андерсон и Хип тратили на распространение двух тысяч экземпляров каждого номера всего 3 доллара 33 цента. Почтовые расходы на распространение октябрьского номера 1917 года составили 2 доллара и 50 центов[615] – столько платил за подписку всего один поклонник Джойса[616]. При этом в распоряжении почтовой службы имелся элементарный метод контроля за журналами вродеThe Little Review: она сохраняла право отозвать его статус отправлений второго класса. Отправления первого класса стоили в восемь – пятнадцать раз дороже[617], такие расходы маленькому журналу было не потянуть, а Верховный суд пришел к выводу, что запреты со стороны почты и повышение тарифов не препятствуют свободе печати, поскольку у издателей есть иные способы распространения своей продукции – пусть даже отказ в статусе отправления второго класса и означал для журнала банкротство.
Первая мировая война резко усилила почтовую цензуру. Главный почтмейстер Альберт Бёрлсон решил, что Закон о шпионаже дает ему право оценивать пересылаемые материалы без решений суда и без надзора со стороны Конгресса[618]. Когда из Конгресса поступил запрос обнародовать инструкции, которые Бёрлсон выдает почтмейстерам по всей стране, он попросту отказался[619]. Почтовая служба самостоятельно решала, кто нарушает закон, кому нужно повысить тарифы, кого следует полностью запретить или подвергнуть уголовному преследованию. С Бёрлсоном считались. Он ходил в черном пальто, в тон черному зонту, который носил постоянно[620], и один из советников президента называл его «самым воинственным членом кабинета»[621] – в 1918 году это говорило о многом. Бёрлсон однажды пожаловался, что некая газета социалистов предпринимает «коварные попытки придерживаться буквы закона»[622].
Следуя инструкциям Бёрлсона, инспекторы почтовой службы принялись пролистывать газеты и журналы в поисках непатриотичных материалов. Всего за год из обращения было изъято свыше 400 различных выпусков самых разных изданий за самые разные политические высказывания, от похвалы Эмме Гольдман в стихотворении до перепечатки мнения Томаса Джефферсона о том, что Ирландия должна стать республикой. К концу войны в нарушении Закона о
В основе этого систематического пресечения политических высказываний лежала особая методика чтения, которой пользовались чиновники при оценке потенциально неблагонадежных текстов: не так важны были намерения и результат, как содержание, опасное по своей сути. То, действительно ли в журнале или брошюре содержатся призывы к уклонению от военной службы или к содействию врагам народа, не имело никакого значения. Хватало решения почтовой службы о том, что те или иные слова могут в принципе вызвать проблемы. Основой политической цензуры была самоочевидная опасность слов, их способность подтолкнуть любого их прочитавшего к нарушению закона. Говоря иначе, неблагонадежные тексты чиновники оценивали так же, как и порнографию. Увидел – и сразу понял, что это такое[625].
На деле все должно было быть иначе. Но власти использовали Закон о шпионаже далеко не только в тех случаях, на которые он распространялся[626]. Широчайшие полномочия и право карать радикалов за тлетворные высказывания были переданы от судей почтовой службе отчасти потому, что давно привыкли даровать те же полномочия в борьбе с непристойностями. К 1918 году, когда «Улисс» начал выходить вThe Little Review,почтовая служба имела полное право запретить распространение нескольких глав романа одновременно и за непристойность, и за анархизм. На самом деле реакция властей на «Улисса» показывает, до какой степени представления XIX века о непристойности повлияли на представления ХХ века о радикализме. Видимо, угроза того, что политизированные слова способны сбить с пути истинного уязвимую нацию иммигрантов, приобрела особый вес после объявления президентом Вильсоном войны в 1917 году, а вот представление о том, что слова о сексе несут в себе угрозу и с ними необходимо бороться, существовало уже несколько десятилетий.
По сути, история американской цензуры начинается в 1873 году, когда Энтони Комсток сел в поезд, идущий в Вашингтон, имея при себе проект нового федерального закона, а также сумку, где лежала самая грязная порнография[627]. Комсток был главой Нью-Йоркского общества по искоренению пороков, и поскольку он понимал, какова сила слов, он понимал также, какова власть почтовой службы. Расширение сети государственных почтовых услуг началось как раз в год рождения Комстока, а за время его жизни возник рынок массовых печатных изданий. Дешевое чтиво заполонило страну, поскольку цены на пересылку падали так же стремительно, как и цены на производство. «Ежедневные газеты выходят сотнями тысяч экземпляров», – писал он:
…и не успевают просохнуть чернила, а американская почтовая служба, курьеры и железнодорожные компании подхватывают их и почти со скоростью света раскидывают от штата Мэн до Калифорнии. В любой город, из любого города течет ежедневный поток печатных материалов, достигая каждой деревни, деревушки, городка, едва ли не каждого дома в стране[628].
Такой охват виделся небезопасным. Комсток советовал властям запрещать не только безнравственные книги и картинки, но заодно и рекламные проспекты, и объявления – все, что помогает порнографам зарабатывать. Книги вроде «Лорд К, насильник и соблазнитель» были не единственной проблемой. Нужно было объявить вне закона каталог, в котором значилось, что такая книга имеется в продаже, и газету, печатающую объявления о том, где эту книгу купить. Кроме того, требовалось поставить вне закона все статьи, связанные с контрацепцией и абортами, ведь контроль над деторождением – это часть того же алчного бизнеса на похоти. Фармацевты и торгаши похабщиной зарабатывают на одной и той же фантазии – на грехе без последствий.
Третьего марта 1873 года, после почти месячного лоббирования, Улисс Грант подписал закон Комстока, поставив под запрет все «непристойные, похотливые или развратные книги, брошюры, изображения, статьи, гравюры или иные публикации аморального содержания», равно как и все, что связано с предотвращением зачатия и склонением к аборту. Под действие закона подпала не только пересылка непотребных вещей по почте. Одновременно пресекались любые попытки – даже со стороны врача – делиться в почтовых отправлениях сведениями о непотребных вещах. Например, пересылка по почте, хоть в журнале, хоть в частном письме, рекламы презервативов или инструкции по их использованию (равно как и объяснения, что такое презерватив) считалась правонарушением. Закон Комстока – так его называли – позволял проводить обыски и конфискации, причем на основании ордеров, обоснованных лишь жалобой приведенного к присяге гражданина (например, самого Комстока), а наказание за пересылку непристойных материалов стало куда суровее: максимальный штраф составлял 5000 долларов вместо 500, максимальный тюремный срок увеличился с года до десяти.
Отдельные штаты ввели еще более суровые законы. Подзаконный акт против непристойности в штате Нью-Йорк криминализировал продажу, производство, рекламу безнравственных материалов и их хранение с целью дальнейшего распространения. В результате полиция получила право на обыски и конфискации, суды – право выносить предписание об уничтожении книг и личной собственности. Из-за лоскутного характера законов о непристойности возникали занятные ситуации. Посещение борделя считалось законным, но за написание рассказа про посещение борделя можно было сесть в тюрьму – за аморальные слова наказывали строже, чем за аморальные поступки. Конторского клерка, отнесшего на почту непристойную книгу, могли покарать более сурово, чем ее автора, издателя и распространителя, поскольку в законе Комстока не было никаких пунктов касательно рейдов по книжным магазинам. Дело ограничивалось рейдами по самой могущественной системе распространения в стране.
После того как президент Грант подписал указ о принятии закона, Комсток принес присягу и стал полномочным агентом Почтового ведомства. Ходил при оружии и с жетоном, был одним из немногих агентов, уполномоченных производить аресты на территории всей страны[629]. Если оглянуться назад, становится понятно, что назначение Комстока полномочным агентом оказалось не менее значимым, чем принятие закона его имени, поскольку он в одиночку преобразовал всю систему применения законов о почте. Раньше полномочные агенты почтовой службы занимались взиманием долгов, отслеживали доставку, арестовывали тех, кто воровал почтовые отправления[630]. Правила контроля за непристойностью, принятые после Гражданской войны, требовали, чтобы государство следило отнюдь не только за доставкой почты. Оно должно было следить и за ее содержанием. Вот только никто этим не занимался до назначения Комстока. С тех пор как в 1865 году Авраам Линкольн подписал первый закон о непристойностях в почтовых отправлениях, преследованиям подвергался примерно один человек в год[631]. За первые 9 месяцев пребывания Комстока в должности было выдвинуто 55 обвинений[632]. У самой крупной бюрократической машины в стране появилась собственная бойцовая собака, и вся система распространения слов обрела совершенно новый вид.
Первая мировая война обострила неприятие укрепления власти государства, ибо ни в чем власть не проявляется с такой неумолимостью, как в призыве на военную службу. В день объявления призыва в 1917 году Эмма Гольдман организовала в Нью-Йорке
Едва ли не громче всех в их защиту выступилThe Little Review. Маргарет Андерсон и Джейн Хип подготовили открытое письмо протеста, в котором говорилось, что анархистов сажают за решетку и депортируют «за кошмарное преступление – свободу слова»[635]; в письме приводились адреса судьи и районного прокурора, чтобы сочувствующие могли потребовать справедливого разбирательства. На судью и прокурора обрушился ворох писем и телеграмм. В некоторых, видимо, содержались угрозы, потому что охранять судью отрядили шестерых полицейских. Протестное письмо появилось в прессе вместе с цитатами из старых выпусковThe Little Review,где Андерсон хвалебно отзывалась о Гольдман[636]; федеральные власти взяли это на карандаш.
Суд над Гольдман и Беркманом стал первым громким процессом над анархистами за несколько десятилетий. К концу заседаний Андерсон и Хип остались единственными из друзей Гольдман, кого еще не выгнали из зала суда (вставать при исполнении государственного гимна было обязательно[637]), и они сидели рядом со столом обвиняемых[638], когда тем вынесли приговор. Гольдман и Беркману присудили штраф в десять тысяч долларов и два года тюрьмы.
Карательные меры имели сильный сдерживающий эффект для издательской индустрии. ЧтобыThe Little Reviewне подпал под действие Закона о шпионаже, Эзра Паунд старательно уходил от обсуждения войны, но избежать ее влияния издатели не могли. В сентябре 1917 года давний читатель высказал протест против «эзраизированного журнала»[639], а другой читатель, житель Чикаго, высказался более прямолинейно: «Лучше бы вы не носились так с иностранцами и американцами, выбравшими добровольное изгнание. Вы упускаете все возможности здесь, в родной стране. <…> Мне надоели эти потоки русской, французской, скандинавской <sic>, ирландской и индусcкой белиберды, которые разливаются по всей стране»[640]. Число подписчиков упало[641],The Little Reviеwвыступил в поддержку Эммы Гольдман, после чего редакцию выгнали из помещения на Четырнадцатой улице[642]. Издательницам пришлось выпрашивать денег[643] и много дней питаться одной картошкой[644]. Тем не менее Маргарет Андерсон, которая не отказалась от мысли жить красиво, к ужину из картошки и сухариков выходила в крепдешиновой блузке и меховом боа[645].
А потом начались проблемы с законом. В октябрьском номере за 1917 год был напечатан рассказ Уиндема Льюиса о британском военном: обрюхатив женщину, он сражается в окопах и игнорирует ее письма. «И мозги немцу он вышиб с тем же злокозненным беспристрастием, какое проявил той английской ночью со своей временной подружкой»[646]. Закон Комстока, Закон о шпионаже – выбирайте, что вам больше нравится. Три тысячи экземпляров очередного номераThe Little Reviewзадержали на почте в отделе взвешивания, а почтмейстер Нью-Йорка отправил один экземпляр в Вашингтон для оценки. Журнал лег на стол главному почтмейстеру Бёрлсону, генеральному прокурору, а потом и заместителю министра юстиции Уильяму Ламару[647].
В 1918 году была официально кодифицирована уже стандартная процедура: заместитель генерального прокурора являлся высшим авторитетом в оценке опасных слов, запрете публикаций и инициировании уголовного преследования любых непристойных и неблагонадежных высказываний, пересылаемых по почте[648]. Полномочия заместителя генерального прокурора были широчайшими и неоспоримыми. Когда на эту должность назначили Уильяма Ламара, объем пересылаемых по почте публикаций прирастал на 35 миллионов фунтов в год, и даже либеральные суды считали решения цензоров «окончательными», если не иметь в виду те, которые признавались «очевидно ошибочными»[649].
Ламар очень серьезно относился к своей работе. В юриспруденцию он пришел в 1880-е годы, а до того был проповедником в Алабаме – и посему верил в силу слова. «Слова – первое и последнее оружие всех мошенников, – высказался он в интервьюBoston Globe,– напыщенные слова, экстравагантные, загадочные»[650]. С загадочными словами, по его понятиям, разобраться было легко – нужно просто «читать между строк»[651], а еще он хорошо представлял себе, что такое радикализм. «Вы знаете, что над этой самой цензурой я тружусь не наобум, – писал он одному журналисту. – Я высматриваю три и только три вещи: германофилию, пацифизм и умничанье»[652].
Джон Куинн составил юридическое обоснование невиновностиThe Little Review,сопроводив его письмом к Уильяму Ламару. «Иностранным редактором является Эзра Паунд, эсквайр, выдающийся писатель и поэт и мой личный друг»[653]. Куинн сообщил Ламару, что прекрасно знает Закон о непристойном поведении и способен это доказать: когда Энтони Комсток выдвинул обвинения против другого его друга, Митчелла Кеннерли, Куинн с легкостью выиграл дело, и, по его профессиональному мнению, рассказ, ставший предметом разбирательства, «на расстояние пушечного выстрела не приближается к нарушению этого закона или любого другого федерального закона. С автором, Уиндемом Льюисом, я знаком лично». Куинн просил Ламара сделать ему такое одолжение и телеграфировать почтмейстеру Нью-Йорка свое личное разрешение на распространение журнала, причем без промедления. Куинн намеревался поехать в Вашингтон и встретиться с заместителем генерального прокурора и председателем Комитета по международным делам, после чего переговорить с Ламаром лично[654].
Вмешательство Куинна не помогло. Ламар объявил октябрьский номерThe Little Reviewнепристойным согласно статье 211 Уголовного кодекса США, то есть обновленному варианту закона Комстока. Куинн подал прошение о приостановке запрета, но судья Огастес Хэнд его отклонил. Описания в рассказе Льюиса сочли слишком детальными, и, хотя существовали разрешенные книги с куда более откровенным содержанием, на них, по словам судьи Хэнда, не распространялись официальные запреты, «поскольку они подпадали под определение "классики"» и, соответственно, были законными исключениями, «в силу их давности и известности, а также интереса к ним относительно узкого круга читателей»[655]. Иными словами, аморальная классика считалась законной в силу давности написания и отсутствия интереса к ней у широкого читателя.
Проигрыш задел самолюбие Куинна. После почтового запрета иThe Little Review,и он сам попали в одну компанию с радикальными журналами вродеMother EarthиThe Masses,поэтому он позаботился, чтобы результаты разбирательства не попали в газеты[656]. Когда обида прошла, он заподозрил: что-то не так. Рассказ Льюиса не отличался особой непристойностью, и все же призывы напрямую к Ламару не сработали, и никто не прислушался к аргументации Куинна в отношении нравственного урока, который преподан в рассказе незамужним женщинам. Куинн пришел к выводу, что на главного почтмейстера попросту надавили. Тогда все понятно.
«Увы! – писал он Паунду. –
Паунд встревожился не на шутку. Его литературный ренессанс, которому было всего несколько месяцев от роду, оказался под угрозой. Переживал он не только потому, что неудовольствие Куинна грозило журналу финансовыми бедами, но еще и потому, что недавно получил от Джеймса Джойса первые главы «Улисса». И они оказались великолепны. Вот только в связи с новостями из Нью-Йорка трудно было сказать, переживут ли они корчи шпиономании и добродетельности. В середине декабря 1917 года Паунд пишет Джойсу:
Боюсь, нас пошлют ко всем чертям, если мы напечатаем текст в нынешнем виде. НО оно, черт возьми, того стоит. Не понимаю, с какой радости целые народы должны сидеть в потемках только потому, что Энтони Комсток перепугался, застав бабулю с дедулей за совокуплением, и с тех пор ярится и буйствует, намотав набедренную повязку… Короче, мистер Джойс, как по мне, вы прямо отборный писатель, вот оно как по мне. И как по мне, энтот ваш романец – литературка на все сто. Уж поверьте, я ж тертый калач[660].
Машинописный текст Паунд отправил Маргарет Андерсон в феврале 1918 года, предупредив Андерсон на чосеровском английском, что «Джойс ярится и буйствует»[661] в третьей главе – чистое помешательство, хотя и не как у Комстока с его набедренной повязкой. Главу Паунд аттестует так: «местами великолепна, почти всюду невразумительна» (впоследствии он изменил мнение[662]). Мысли Стивена множатся и сплетаются без всякого лоска и обработки – Джойс никак не подстраивает ни содержание, ни стиль под то, чтобы преодолеть извечную трудность восприятия на слух чужого внутреннего монолога. В эпизоде «Протей» Стивен в одиночестве идет по пляжу, внешние воздействия постепенно отпадают, в мыслях всплывают распад его семьи, разговоры в начале текущего дня, глупые детские молитвы, «Гамлет», Шелли и Аристотель, собственная его претенциозность, арии и детские считалки, вчерашний сон про Гаруна аль-Рашида, газетная заметка про убийство, вымышленные мысли убийцы и как бы уйти с берега в вечность.
При всей концептуальности этого эпизода мысли Стивена начинаются со зримого мира (и к нему же возвращаются). «Неотменимая модальность зримого. Хотя бы это, если не больше, говорят моей мысли мои глаза. Я здесь, чтобы прочесть отметы сути вещей: всех этих водорослей, мальков, подступающего прилива, того вон ржавого сапога». Читатель пока этого не знает, но накануне Стивен разбил очки, так что едва различает ржавый сапог[663]. Он думает про зрение, поскольку мысли помогают смириться со слепотой. Поток сознания Стивена Джойс описывал в том числе и для того, чтобы выйти за пределы зримого мира через его осмысление.
Маргарет Андерсон всегда мечтала заглянуть в голову художника. Они с Джейн Хип часами размышляли над этой темой. «Что нужно сделать, чтобы обессмертить предмет? В чем заключена сила, созидающая по своему образу и подобию?» Андерсон была склонна взвешивать содержимое человеческого разума, анализировать «сокровенное человеческое существо»[664] и отфильтровывать тайны творчества. И вот наконец-то у нее в руках оказался ключ от писательской лаборатории. Андерсон в один присест прочла рукопись до самого начала «Протея», а дойдя до ржавого сапога, оторвалась, подняла глаза на Джейн и сказала:
– Второго такого прекрасного текста у нас не будет. Напечатаем, даже если это будет последняя затея в нашей жизни[665].
Паунд понятия не имел, как «Улисс» соотносится с законом. Он предложил отправлять на почту не более трехсот экземпляров каждого номера, содержащего текст Джойса[666]. Если почтовая служба эту партию не конфискует, можно будет продолжать рассылку. Паунд спросил у Куинна, является ли упоминание о мочеиспускании нарушением закона[667]. А насмешка над пресуществлением? Существуют законы против кощунства? Он хотел понять, где проходит черта, чтобы больше ее не переступать. «Когда имеешь дело с религиозными фанатиками, НИЧЕГО нельзя сказать заранее»[668]. Паунд не хотел, чтобыThe Little Reviewпотерпел крах еще до того, как «Улисс» увидит свет. «Христом Богом прошу, – писал он Андерсон, – постарайтесь как-нибудь подбодрить Куинна. Он мой самый лучший и самый предприимчивый друг во всей Америке»[669]. Раз уж вера Куинна в журнал пошатнулась, нужно было попытаться спасти его веру в «Улисса». Претерпеть ради такого – оно того стоит, писал Паунд Куинну, «даже если мы обанкротимся и сгорим в огне запретов ради нового романа Джойса»[670].
В борьбе за «Улисса» Паунда подстегивало неприятие того, что какое-то там правительство в принципе способно запретить такого писателя, как Джеймс Джойс. Ознакомившись с текстом закона Комстока, Паунд задумал перепечатывать его в каждом номере в качестве примера недалекости государственных органов, которую перечеркнет задуманное им возрождение. Паунд пытался убедить Куинна, что американцы, обладающие аристократическим вкусом, нуждаются в новом законе: «Как по мне, указ, в котором литература и инструменты, используемые при аборте, свалены в одну статью, служит немцам такой прекрасной пропагандой, что публиковать его здесь до конца войны значит совершать государственную измену»[671]. Закон, по его мнению, вобрал в себя все невежество американцев. Он был «гротескным, варварским, смехотворным, уморительным, гаргантюанским, идиотским, вильсонианским, американским, конкордия-эмерсонианским, ван-дейкианским, гамильтон-мабианским, мочеточным, пердучим, чудовищным, абортарным, искореженным, исковерканным, говняным, зловонючим, разящим и маразматическим»[672]. Никогда еще прилагательные не казались ему столь невыразительными.
Паунд написал Ламару «как мужчина мужчине» («Надеюсь, вы гордитесь делом рук своих»[673]) и попросил Куинна переслать письмо адресату (Куинн не стал). Паунд поместил вThe Little Reviеwстатью, где клеймил законодательную систему, которая относится к искусству как к «изобретениям покойного доктора Кондома»[674], а еще он поиздевался над аргументом судьи, что «классики» неподцензурны по той причине, что их почти никто не читает. Паунд утверждал, что такие суждения препятствуют развитию
Куинн хотел полностью отказаться от задуманного. Тирады Паунда выглядели очаровательно и благородно, пока речь шла об искусстве или поэзии, но делались вздорными, когда он заговаривал о юриспруденции, а уThe Little Reviewпроблем хватало и без того, чтобы привлекать к себе пристальное внимание федеральных властей. Куинн сообщил Паунду, что его вызывающая статья с осуждением закона Комстока «может стать последней каплей», а его высказывания об «изобретениях покойного доктора Кондома» сами по себе противоправны. Паунд, похоже, не сознаёт, насколько неуместен его протест в военное время. А что касается закона, пояснил Куинн Паунду, то если правительство его и изменит, то только в сторону ужесточения[675].
«Борьба с Комстоком – затея обреченная. Всем тут это уже надоело по горло»[676]. Еще Куинн предупредил Паунда, чтобы тот не портил себе репутацию, – он ведь только-только составил себе в Штатах какое-никакое имя. «В умах девятисот девяноста девяти человек из тысячи ваша кампания за свободу литературы сразу же встанет в один ряд с Вашингтон-сквер[677], призывами Маргарет Сангер, пропагандой свободной любви, антикомстоковскими настроениями, агитацией за контроль рождаемости и социалистической пропагандой»[678]. А раз попав в такую компанию, потом уже не выпутаешься.
Все углублявшийся раскол между Куинном и Паундом носил фундаментальный характер: первый был прагматиком, второй – идеологом, пытающимся превратить искусство в инструмент власти. Имажизм и вортицизм стали для него попытками снять барьеры между словом и миром. Возрождение в искусстве, которого добивался Паунд, выросло из желания проникнуть в мир политики, однако реакция Паунда на закон Комстока доказывала, что, несмотря ни на что, он так и остался в мире искусства – текст закона он читал точно стихотворение. Паунда ужасал не столько сам факт, что безнравственные книги и кондомы одинаково противозаконны, сколько то, что они «свалены» в одну статью, как будто смысл перечисленных предметов взаимосвязан, как смысл строк в строфе. Куинн своим меценатством совершенно не собирался преобразовывать общество или международные отношения. Он хотел всего лишь преобразовать искусство. И ему крайне неприятно было думать, что творческий дух Паунда, его боевитое прямодушие и свобода сбежать хоть в Китай, хоть на Аляску неотделимы от его некомпетентности.
Тем не менее он доверял мнению Паунда в вопросах искусства, и произведения Джойса стали тому подтверждением. Куинн называл «Дублинцев» «одной из самых искренних и реалистичных книг в мире»[679]. Когда в 1917 году был опубликован «Портрет», его американский издатель Бен Хюбш прислал Куинну экземпляр книги и описал роман как «приближение к гениальности»[680]. Это убедило Куинна. Он приобрел для друзей около 30 экземпляров «Портрета»[681] и написал статью дляVanity Fair,в которой расхваливал Джойса: «На небесной тверди ирландской литературы вспыхнула новая звезда, звезда первой величины»[682]. Джойс Куинна был Джойсом Паунда. В статье он хвалил ирландского писателя за честность и новизну, отказ от орнаментальности, риторики и компромиссов – и даже включил в нее дословные цитаты из письма Паунда[683].
Из простого почитателя Джойса в его горячего поклонника Куинна превратили национальные чувства. Он был сыном эмигрантов из Ирландии. Мать, которую он обожал, сирота из Корка, приехала в США в 14 лет, и Куинн впервые посетил Ирландию через несколько недель после ее смерти в 1902 году[684]. Для человека, лишившегося родителей и не имевшего иных родных душ, кроме парочки братьев и сестер и череды любовниц, ирландцы стали почти что членами семьи. Своих детей у Куинна не было, и, покровительствуя великим ирландским писателям, он осваивал свое наследие и продлевал его в будущее.
Кроме того, Куинн подозревал, что жить ему осталось недолго. Выяснилось, что у него злокачественная опухоль в кишечнике[685], требовалось удалить часть толстой кишки. О болезни много месяцев знал только помощник Куинна, да и сам он лишь постепенно осознавал, что болен. Было ему всего 48 лет. «Я все еще интересуюсь жизнью, – писал он Паунду, – чувствую ее биение, мне нравится этот мир, и не хочется его покидать еще очень, очень долго»[686]. Перед операцией он подготовил завещание, привел в порядок все дела. В марте 1918 года отправил Паунду оставшиеся 750 долларов, которые обещал за работу вThe Little Review,собрал дополнительную субсидию в 1600 долларов из своих средств и средств троих друзей. Далее оказывать журналу помощь он не собирался.
И вот помощник принес Куинну в палату почту – тот оправлялся от операции и, пролистав мартовский номерThe Little Reviewза 1918 год, в который вошел первый фрагмент нового романа Джеймса Джойса «Улисс», долгожданного шедевра, который должен был вознаградить их за все труды и невзгоды, обнаружил там «сопливо-зеленый сморкальник» и «яйцещемящее море»[687], и его затошнило. Там же была шутливая баллада, в которой Христос пи́сал[688]. Видимо, мучения сделали Куинна особенно чувствительным к неприятным деталям, и он прямо с больничной койки продиктовал гневное письмо. «Как по мне, это сортирная литература, писсуарное искусство. Оно даже недотягивает по достоинствам до будуарного, бордельного и искусства кабаре»[689]. Стоит ему захотеть – и любой судья или присяжный в стране за тридцать секунд вынесетThe Little Reviewобвинительный приговор.
Первым цензором «Улисса» стал Эзра Паунд. Пока Куинн лежал в больнице, Джойс прислал четвертую главу, и тут все оказалось даже хуже «сопливо-зеленого» и «яйцещемящего». Леопольд Блум наведывается в отхожее место за домом на Экклс-стрит, где находится его квартира. «Он ощутил сытую тяжесть – потом легкие позывы в желудке [в оригинале – в кишках]. Поднялся из-за стола, распуская брючный ремень. Кошка настойчиво мяукнула»[690]. Эзра Паунд взял синий карандаш и вычеркнул «в кишках» и «распуская брючный ремень»[691]. Прежде чем отправить рукопись Андерсон и Хип, он убрал из нее около тридцати строк.
Джойсу Паунд сказал, что полный текст они когда-нибудь опубликуют в переводе на греческий или болгарский, но Джойса это не впечатлило. «Я добьюсь, чтобы выброшенные фрагменты были восстановлены, даже если на это у меня уйдет еще десять лет»[692], – поклялся он. Паунд обосновывал правку художественными соображениями. В одном из писем он сообщил Джойсу, что это дурная литература. «Дурная, потому что вы попусту наносите удары. Используете более сильное слово, чем нужно, а это дурной стиль, как вот лишние превосходные
Именно когда «Улисс» наконец-то стал доступен читателям, Паунд ощутил, чтоThe Little Reviewначинает разваливаться. Он месяцами ничего не слышал от Андерсон и Хип, при этом ситуация в Нью-Йорке складывалась даже хуже, чем он думал[694]. Редактрисы, больные и истощенные, не могли вовремя заплатить за аренду жилья[695]. В письме к подруге в родной Канзас Джейн описывала их квартиренку. «Страшная грязь, все сломано, искорежено, погнуто, не работает, а еще нашествие мышей – их целые орды[696]. Я не могу ни смотреть на свою комнату, ни наводить в ней порядок». Джейн после дизентерии похудела на семь килограммов, на лице у нее вскакивали волдыри[697]. Андерсон заболела испанкой[698] и подселила к ним новую подругу[699]. Она запиралась у себя в комнате и читала гранки очередных номеров, а Джейн пряталась в каком-нибудь дальнем углу, чтобы не видеть их новую сожительницу – та, полуголая, постоянно бегала в ванну[700]. Джейн тоже завела новую дружбу, с Джуной Барнс[701], но они то сходились, то расходились – Джуна была в депрессии и даже помышляла о суициде[702]. БедыThe Little Reviewтолько начинались.
Официальная американская цензура «Улисса» началась с нейтральной фразы о необычном стиле романа. В марте 1919 года экземплярThe Little Reviewоказался в отделе переводов Департамента почтовой службы – поскольку в журнале имелась проза на французском языке. Задача отдела переводов состояла в том, чтобы выискивать в текстах на иностранных языках все, что во время войны представляло собой состав преступления, и в 1919 году его еще не упразднили. Сотрудник, который проверялThe Little Review,прочитал пятистраничный отрывок из «Улисса», где Леопольд Блум помогает слепому перейти через улицу и гадает, каково это – потерять зрение. Этот сотрудник отдела переводов написал своему руководителю: «Существо, которое пишет эту муру, "Улисса", следует посадить в пробирку для изучения. Отличный будет экземпляр!»[703]
В проверяемом номере не обнаружили ничего противоправного, но все же управляющий решил пристальнее вглядеться в это «существо» и в результате выяснил, что январский номерThe Little Reviewне столько самобытный, сколько крамольный. Леопольд Блум заказывает на обед сандвич с горгонзолой в пабе у Дэви Бёрна, выпивает бокал бургундского. Вкус наводит его на мысль о винограде под солнцем Бургундии, а тот, в свою очередь, о ясном дне на склоне холма под Дублином. Молли целует его, во рту у нее печенье с тмином, он начинает его жевать:
Высоко в рододендронах Бен Хоута разгуливала как дома коза, роняя свои орешки. Скрытая папоротниками она смеялась в горячих объятиях. Лежа на ней, я целовал ее неистово и безумно: ее глаза, губы, ее открытую шею где билась жилка, полные женские груди под тонкой шерстяной блузкой, твердые соски глядящие вверх. Целуя, я касался ее своим горячим языком. Она целовала меня. Я получал поцелуи. Уже вся поддаваясь она ерошила мои волосы. Осыпаемая моими поцелуями, целовала меня[704].
Почтовая служба уведомилаThe Little Review,что отныне пересылка январского номера за 1919 год американской почтой запрещена[705], – цензура «Улисса» началась с самой нежной сцены во всем романе.
Поскольку этот номер уже был разослан подписчикам, запрет скорее представлял собой предупреждение. Второй запрет оказался более кардинальным. Почтовая служба уведомила Андерсон, что номер за май 1919 года проходит проверку в Вашингтоне для выяснения, является ли Эпизод IX «Улисса» непристойным, похотливым, развратным или аморальным – то есть нарушающим положения закона Комстока. Помочь мог один только Джон Куинн, и, как почитатель Джойса, – несмотря на тошнотворные подробности текста – он решил, что у него нет выбора. Куинн почти полтора часа диктовал юридическое обоснование невиновности Джойса[706], и Ламар любезно сообщил ему, что примет решение за выходные[707]. К утру вторника Куинну сообщили, что номер попал под запрет.
Куинн решил составить для Эзры Паунда список неприемлемых цитат, но ему было крайне неловко диктовать нарушающие закон пассажи из журнала молодой стенографистке, поэтому он отпустил ее и составил письмо лично[708]. Имелся целый ряд недопустимых мелочей. Стивен Дедал упоминает «мировые анналы преступности, испещренные всеми видами распутств и кровосмесительств». Он заявляет: «распутство, выдохшись, начинает себе отыскивать бога». Бык Маллиган говорит в шутку, что навестил Стивена «в его летней резиденции» в Ночном Городе, где застал его «погруженным в изучение "Summa contra Gentiles"[709], в обществе двух гонорейных леди, Нелли-Свеженькой и Розали, шлюхи с угольной пристани». Бык придумывает название для пьесы про мастурбацию: «Каждый сам себе жена, или Медовый месяц в руке (национальное аморалите в трех оргазмах), сочинение Мудака Маллигана». Все это, надо отметить, происходит между делом, за обсуждением Шекспира – в один момент Бык жизнерадостно припоминает «обвинение в педерастии, возводимое на поэта». Куинн выразил сомнение в том, что Паунд читал запрещенный номер журнала.
Как и во всех остальных случаях, Паунд не только читал, но еще и цензурировал – просто не смог зайти достаточно далеко. Андерсон сообщила читателям, что в журнале «искалечили» текст Джойса, «изъяв некоторые фрагменты, в которых он упоминает общеизвестные естественные факты». Являются ли педерастия, мастурбация и инцест общеизвестными фактами, отношения к делу не имеет, написал Куинн Паунду. «То, что поср.ть – это повседневное занятие, а значит, "общеизвестный естественный факт", еще не значит, что об этом нужно писать в журнале»[710]. Может, разговорчики в духе Джойса и были вполне приемлемы в кругах студентов и библиотекарей Национальной библиотеки Ирландии в 1904 году. Но они совсем не годились для журнала, который рассылали по официальной американской почте в 1919-м.
Паунд решил подольститься. Сообщил Куинну, что его юридическое обоснование – самый на его памяти блистательный пример защиты реалистической литературы и он намерен переслать его Томасу Стернзу Элиоту (на тот момент – литературному редакторуThe Egoist) для публикации[711]. Через несколько дней Куинн получил от Элиота из Лондона письмо, где говорилось, что запрет «Улисса» – это «общенациональный скандал. <…> Упомянутая часть "Улисса" – едва ли не лучшее, что мне доводилось читать: после прочтения я только ею и живу». Элиот пообещал сделать все возможное для Джойса в Англии, но при этом ощущал себя одиноким проповедником во враждебной стране. Он писал из Лондона Куинну: «Силы консерватизма и
10
Вулфы
Весной 1918 года, еще до того, как «Улисс» привлек внимание американского почтового ведомства, мисс Уивер попыталась опубликовать роман по частям вThe Egoist. Она сидела за чайным столиком у Вирджинии Вулф, аккуратно положив рядом с тарелкой серые шерстяные перчатки[713]. На ней был бордовый костюм, застегнутый на все пуговицы, воротник она по привычке туго затянула вокруг шеи[714]. В тот день солнце выглянуло лишь ненадолго, но сейчас вливалось в окна Хогарт-хауса в юго-западной части Лондона; апрель, впрочем, стоял необычайно студеный[715]. Мисс Уивер все время смотрела прямо в большие глаза хозяйки и любезно отвечала на все вопросы: «Да, миссис Вулф»[716].
Вирджиния Вулф с рождения жила в мире литературы и искусства. Она была дочерью сэра Лесли Стивена, известного писателя и издателя, и Джулии Принсеп Стивен, одной из натурщиц художников-прерафаэлитов. Ее сводный брат, Джеральд Дакворт, стал одним из многих издателей, отвергших «Портрет» Джойса. Вулф была одним из ключевых членов группы «Блумсбери», кружка лондонских художников и интеллектуалов, в который также входили Э. М. Форстер, экономист Джон Мейнард Кейнс, художник и критик Роджер Фрай – именно после его скандальной постимпрессионистской выставки 1910 года к группе внезапно пришла слава[717]. На тот момент Вулф была скорее известна как член «Блумсбери», чем как писательница – она еще только вступила на это поприще, хотя уже лет десять писала рецензии дляTimes Literary Supplement,и к 1918 году ее жесткие высказывания о старых и новых романистах появлялись в печати почти каждую неделю. Герберт Уэллс (на тот момент невероятно популярный) вызвал у нее «нежданное разочарование»[718], а викторианку Шарлотту Бронте она объявила вероотступницей: «каждая ее книга – проявление неистребимого духа неповиновения»[719]. Вулф объявила, что «в декабре 1910 года или около того человеческая природа изменилась»[720], и ее давние читатели хотя и сочли это утверждение лукавством, но все же призадумались.
Про Гарриет Уивер Вирджиния Вулф знала лишь понаслышке, за чаем старалась помочь ей, задавая вопросы, но гостья все равно оказалась не в состоянии поддерживать беседу. Мисс Уивер была загадкой. Отважная издательницаThe Egoist– эксцентричного преемникаThe Freewoman,оплота бунтарства против общественных устоев – выглядела этакой «породистой курочкой» (так Вулф отозвалась о ней в своем дневнике): женщиной, которая приходит к чаю в шерстяных перчатках.
По другую сторону от тарелки мисс Уивер лежал сверток, который Вирджиния Вулф ждала уже давно. В аккуратной упаковке из оберточной бумаги находилась первая часть «Улисса» мистера Джойса[721]. Мисс Уивер объяснила, что никак не может найти в Лондоне издателя. Несколько недель назад печатникThe Egoistнабрал первый эпизод, но потом передумал из-за двух самых колоритных слов («сопливо-зеленый» и «яйцещемящий»), припомнил, какие материалы получал от Джойса раньше, и отказался печатать текст даже с купюрами[722]. К 1918 году мисс Уивер успела перезнакомиться почти со всеми печатниками из окрестностей Лондона, и ее совсем не прельщало снова проходить по замкнутому кругу согласий и отказов. И тут Томас Элиот сообщил ей, что Вулфы открывают собственное издательство. Они действительно приобрели, поддавшись минутной прихоти, маленький ручной печатный станок, а с ним наборную кассу и шестнадцатистраничную брошюрку об основах типографского дела. Поставили станок дома и назвали издательство Hogarth Press.
Мисс Уивер хотела публиковать в Hogarth Press «Улисса» по главам, в виде отдельных буклетов. Предлагала сделать его «приложением» кThe Egoist– журнал в нынешнем виде был слишком мал для «Улисса», поскольку успел съежиться с 16 до 12–14 полос[723]. Джойс роман пока не завершил, сообщила она Вулфам, но в окончательном виде в нем будет примерно триста страниц. Они могут просмотреть первые четыре эпизода, их она принесла с собой, а следующие перешлет, как только получит текст от автора[724].
Вулф подумала, что мисс Уивер плохо разбирается в деловых вопросах – ее план «приложения» выглядел странновато, общий замысел был размытым, если имелся вообще. Вулф озадачила ее собеседница – волосы стянуты в узел[725], спина на расстоянии от спинки стула[726]. «Как она вообще могла познакомиться с Джойсом и прочими? – записала Вулф в дневнике. – Почему их грязь хлынула наружу именно через ее рот?»[727] Впрочем, невзирая на скепсис, Вирджиния и Леонард Вулф согласились рассмотреть рукопись мистера Джойса.
Через несколько дней еще один член «Блумсбери», Десмонд Маккарти, литературный критик, во время войны служивший в военно-морском флоте, зашел в Хогарт-хаус после ужина. Заскучав, он случайно взял в руки рукопись Джойса и прочитал начало четвертого эпизода[728]:
Мистер Леопольд Блум с удовольствием ел внутренние органы животных и птиц. Он любил жирный суп из гусиных потрохов, пупки с орехами, фаршированное сердце, печенку, поджаренную ломтиками в сухарях, жареные наважьи молоки. Всего же больше любил он бараньи почки на углях, которые оставляли во рту тонкий привкус с отдаленным ароматом мочи[729].
Маккарти показалось крайне занимательно. Дальше он уже читал вслух, с выражением:
Почки не выходили из головы у него, пока он, стараясь тихо ступать, собирал для нее завтрак на горбатом подносе. На кухне было прохладно, даже зябко, хотя за окном стояло летнее погожее утро. Это как-то еще разжигало аппетит[730].
Маккарти с особой старательностью изобразил голос кошки мистера Леопольда Блума, которая ходила вокруг ножки обеденного стола. «Мррау!»[731] Он очень старался, подключив тонкие модуляции – настоящий кошачий язык. «Муррау!» – произнес Маккарти. Вирджиния Вулф высоко оценила этот спектакль[732].
Над рукописью посмеялся не один Маккарти. Не так давно Вулфы познакомились с Кэтрин Мэнсфилд, 29-летней писательницей из Новой Зеландии, и, выяснив, что к ним попала часть будущей книги Джойса, она не смогла удержаться и взялась за чтение. Мнение сложилось быстро – «Улисс» вещь тошнотворная, патологическая, читать ее отвратительно[733]. «Мне так и видятся влажный линолеум, не вылитые горшки и еще худшие бытовые ужасы у него в голове»[734], – написала она приятельнице. Тем не менее Мэнсфилд повернулась к Вирджинии Вулф и сказала: «И все же в этом что-то есть: как по мне, эта сцена должна войти в историю литературы»[735]. Дать этому «что-то» точное определение оказалось затруднительно.
Тому, что Hogarth Press, как и многие другие лондонские типографии, отказалась печатать «Улисса», было несколько причин. Имелись, разумеется, чисто практические проблемы. Самой крупной публикацией Вулфов на тот момент была парочка рассказов (один Вирджинии, другой Леонарда) объемом в 31 страницу. У Леонарда
Кроме прочего, Вулфы боялись печатать «Улисса». Леонард Вулф показал выданные ему эпизоды парочке знакомых печатников, и они оба тут же его заверили, что ни одна уважающая себя типография за такое не возьмется. Вулфу сказали, что и издателю, и печатнику не избежать столкновений с законом[738]. Похоже, чтобы обрести свободу, одного только личного печатного станка было мало.
В сердечном письме мисс Уивер (отпечатанном на машинке) Вирджиния Вулф упоминает только практические препоны: «Мы с большим интересом прочитали главы романа мистера Джойса, и нам очень бы хотелось его напечатать. Однако для нас на данный момент это слишком объемный текст»[739]. На производство романа длиной в триста страниц у них уйдет не меньше двух лет, прикинула Вулф, поскольку у них есть лишь маленький ручной печатный станок и нет никаких помощников. Они крайне сожалеют о своем решении, и она поручила слугам немедленно вернуть рукопись.
У отказа имелась еще одна подоплека, куда более элементарная: Вирджинии Вулф «Улисс» не понравился. Год спустя она напишет рецензию вTimes Literary Supplement,которую начнет с похвалы Джойсу как писателю, пытающемуся «воплотить потаенное пламя, искрящееся в мозгу мириадами вспышек»[740]. Он, по ее словам, проявлял достойную восхищения готовность отказаться от «связности и всех прочих подпорок», в которых нуждается читатель, однако в конце двусмысленная похвала превращается в удар хлыста: «Улисс» «не состоялся – скажем по-простому – в силу относительной скудости разума его автора». Вирджиния Вулф не пыталась принизить интеллектуальные способности Джойса. Она скорее хотела сказать, что он не справился с полетом собственного воображения – масштабы «Улисса» оказались таковы, что автор не сумел удержать его в узде.
Вирджиния Вулф этого пока не знала, но ее собственный разум только начинал осмысление концепции Джойса. Через год с лишним, когда она перестала следить за выходом романа в номерахThe Little Review,Вулфы однажды ужинали с Элиотом, который безостановочно нахваливал «Улисса»[741]. После этой встречи она созналась в дневнике: «Похоже, мистер Джойс лучше меня делает то, что делаю я»[742]. Тут-то она и задумалась всерьез о том, что именно пытается сделать.
Впрочем, и читателям куда менее искушенным, чем Вирджиния Вулф, книга эта может показаться совершенно чужеродной. Читая «Улисса», порой ощущаешь, что роман отказывается с тобой общаться. Один чиновник поведал Эзре Паунду: британские военные цензоры были совершенно убеждены в том, что фрагменты «Улисса» – это изощренный шпионский шифр[743], а один чикагский репортер заявил: некоторые эпизоды настолько неудобоваримы, что из-за них (так выразился Паунд) «американский рынок вызверился»[744] на все произведения Джойса.
Идея переклички с Гомером – перенос отсылок к «Одиссее» в современный Дублин – выглядит откровенным зазнайством, и Джойс прорабатывает ее настолько тонко, что превращает роман в кормушку для падальщиков-педантов. Леопольд Блум не плавает по ирландскому Эгейскому морю и не крушит циклопов-тиранов в Сэндикоуве. Но ткань «Одиссеи» просматривается в повседневных жестах: мимолетная отсылка к «сногсшибательной сигаре» напоминает про раскаленный кол, которым ослепили Циклопа[745], каковой ныне – безымянный Гражданин («широкоплечий крутогрудый мощночленный смеловзорый»[746]). Газетный редактор, который торопит Блума забрать заказ на объявление, – это Эол, бог ветра. Оглушительный скрежет печатных машин, выплевывающих экземплярыEvening TelegraphиFreeman’s Journal,бесконечные риторические приемы и многословные газетные заголовки по всей главе отсылают к мешку Эола, где спрятаны ветра, – его открыли по недомыслию спутники Улисса. Но даже самые искушенные читатели вряд ли начнут искать ветреность (буквальную или метафорическую) в эпизоде «Эол», поскольку Джойс отказался вставлять в текст названия глав, отсылающих к Гомеру. Чтобы еще усложнить задачу, он и главы разместил не в том же порядке, что существует в поэме. Единственная гомеровская подпорка – название романа.
Есть отсылки настолько невнятные, что все удовольствие от них сводится к их непроницаемости. Как прикажете читателю догадаться, что направления, в которых Блум и Стивен движутся по Дублину в сторону редакцииEvening Telegraph,– это те же направления, в которых движутся Одиссей и моряки-финикийцы на подходе к Эоловым островам?[747] Впрочем, «Улисс» озадачивал не одними лишь параллелями с Гомером. Каждая глава отличалась от предыдущей. Месяц за месяцем читателям предъявляли все новые эксперименты, подобно странным неведомым существам из незнакомой страны. В 1919 году мисс Уивер прочитала рукопись одиннадцатого эпизода, «Сирены», который начинался так:
За бронзой золото цокопыт заслышало сталезвон.
Беспардон дондондон.
Соринки, соскребая соринки с заскорузлого ногтя. Соринки.
Ужасно! И золото алостью залилось.
Сиплую флейтой ноту выдул.
Выдул. О, Блум, заблумшая душа.
Золотых корона волос.
Роза колышется на атласной груди, одетой в атлас, роза Кастилии.
Трели, трели: Адолорес.
А ну-ка, кто у нас… златовлас?
Звонок сожалеющей бронзе жалобно звякнул.
И звук чистый, долгий, вибрирующий. Долгонегаснущий звук.
Маняще. Нежное слово. Взгляни! Уж меркнут звезды. О, роза! Ноты, щебечущие ответ. Кастилии. Утро брезжит.
Звякая дребезжа бежала коляска.
Монета бряк. Кукушка ку-ку[748].
И так на протяжении двух головокружительных страниц. Мисс Уивер начала тревожиться за Джойса и написала крайне деликатно: «Как мне кажется, я подметила, что ваши невзгоды некоторым образом сказываются на вашей работе»[749], а потом в очередной раз выразила надежду, что здоровье его поправится, как только он сможет уехать из Цюриха с его ужасным климатом. Паунд подобной деликатности не проявил. Он поинтересовался в письме, «не стукнули ли [Джойса] по голове и не чокнулся ли он после укуса бродячей собаки» – то Джойс присылает ему блистательную прозу, то такой вот вздор. Потом Паунда осенило. «Caro mio[750], – пишет он, – вы прислали эту главу, потому что считаете себя обязанным поставлять материал регулярно?»[751] Он просит Джойса не спешить и работать в своем темпе.
Джойс и не спешил. Собственно говоря, над эпизодом «Сирены» он начал работать еще в 1915 году[752]. Лидия Дус (бронзоволосая) и Мина Кеннеди (золотоволосая) – подавальщицы
В 1919 году «Улисс» претерпевал радикальные изменения[754]. Во второй половине романа Джойс уже не ограничивается Леопольдом Блумом и Стивеном Дедалом. В десятом эпизоде «Блуждающие скалы» всевидящее око на протяжении часа и пяти минут следит за 27 персонажами (Джойс точно рассчитал их действия) в 19 расположенных внахлест разделах. В каждой точке присутствует взгляд мельком на другое событие, которое одновременно происходит в другой части Дублина. Одноногий матрос, собирающий подаяние, проходит мимо двух сестер Дедала, которые возвращаются домой. Пятеро идут по улице, на рекламном щите у каждого из них по алой букве, вместе составляющих название канцелярского магазина: H.E.L.Y.’S, а секретарша Буяна Бойлана гадает, не влюблен ли персонаж романа, который она читает, в женщину по имени Мэрион. Гробовщик закрывает свой гроссбух, рука на Экклс-стрит (рука Молли) кидает монетку одноногому матросу. Юный Патрик Дигнам, подняв воротник, несет домой мясные котлеты для поминок и вспоминает, как в последний раз видел отца – тот возвращался в паб. Он надеется, что теперь отец в чистилище.
«Блуждающие скалы» – это мозаика, из которой складывается город, Блум и Стивен превращаются здесь в фигуры заднего плана, попавшие в объектив камеры, снимающей панораму Дублина. Блум – «темноспинная фигура»[755], он ищет книгу для Молли на лотке уличного торговца, в то же время Бойлан покупает для нее корзину фруктов, и монеты уже позванивают у него в кармане. Дома, одиннадцать минут спустя, сестры Дедала садятся есть желтый гороховый суп – дар монахини, а по Лиффи плывет скомканная листовка Ассоциации молодых христиан: «Илия грядет»[756]; Блум бросил ее туда двумя главами раньше. Привычка плавно менять ракурс родилась из давней нелюбви Джойса к кавычкам. Он считал их неестественными – «извращенными запятыми»[757], поскольку они отгораживали голоса от повествования, а он хотел, чтобы слова обтекали персонажей и протекали сквозь них, как вода. «Улисс» превращался в реку из голосов.
Одним из новых голосов стала Герти Макдауэлл. Поздней осенью и зимой 1919 года Джойс писал в фиолетовых записных книжечках, обвязанных бечевкой[758], эпизод «Навсикая», добывая себе вставки из заметок на отдельных листах[759]. В «Навсикае» Герти Макдауэлл, которой лет семнадцать, сидит на камне у пляжа, неподалеку от церкви. Восемь вечера, Герти прекрасно осознает, что незнакомый мужчина (Леопольд Блум) наблюдает за ней издалека. В ее мыслях он – джентльмен из сентиментального романа или романтического журнала, которые она любит читать. Джойс записывает мысли Герти.
И она стала бы для него дороже всего на свете и наполнила его дни счастьем. <…> Больше ничего не важно. Будь что будет, она порвала бы все оковы, все запреты, она была бы свободна[760].
Вот только непросто такой, как Герти, добиться счастья. Джойс задумался об этом и тут же представил себе, по каким тернистым тропам двинутся ее мысли, какие препоны придется преодолеть ей и загадочному джентльмену прежде, чем они разорвут все оковы. Мысли Герти сгущаются, словно тучи. Джойс поставил после слова «счастье» букву M[761], написал еще одну на чистой странице слева и продолжил: «Но тут оставался наиважнейший вопрос… женат он или вдовец… Но даже допустим – ну и что? Такая ли уж большая разница? <…> А может быть, он носил траур в память о былой страсти, владевшей им в незапамятные деньки». «Наиважнейший» для Герти маловато. Джойс нарисовал стрелку и добавил: «ей просто смертельно надо было узнать».
Она любопытна и не останавливается на вопросе, женат ли разглядывающий ее мужчина, поскольку существуют более насущные препоны, чем узы брака. Джойс нарисовал еще одну стрелку: «а может быть, случилась трагедия, как у того знатного дворянина из романа, который вынужден был поместить ее в сумасшедший дом, из жалости жестокость проявляя»[762]. Дворянин на пляже попадает в центр внимания, и Джойс добавляет последнюю виньетку в верхнем левом углу страницы. Разглядывающий Герти мужчина подобен дворянину «с чужеземным именем из страны песен».
В этой недлинной фразе – вставке, вставленной во вставку во вставке, – Герти удается ухватить силой воображения сущность Леопольда Блума. Леопольд – в Ирландии, разумеется, чужеземное имя, а фамилия Блум и вовсе иностранная, хотя и в местных одеждах. Отец Леопольда, когда иммигрировал в Ирландию, англизировал свою венгерскую фамилию Вираг («цветок») и превратил ее в Блум. В Дублине прекрасно знают, что Блум – еврей, а вот его иностранное имя почти выцвело. Герти, пока фантазирует, случайно наталкивается на его тайну. В их мыслях есть еще несколько мимолетных откровений. Блум полагает, что у нее вот-вот начнутся месячные, – так оно и есть. Герти полагает, что он рогоносец, – так оно и есть. Перед нами две слепые эпифании.
Джойс вернулся к истоку новых размышлений Герти – туда, где они начинались в нижней части левой страницы. «Но даже допустим – ну и что?» – не унимается Герти. Допустим, он женат. Он поставил букву W[763] и вписал: «Такая ли уж большая разница?» Написал еще одну фразу, отказался от нее, но этот ложный шаг повел его в новом направлении. Он начал расписывать пространный ответ на этот вопрос в новой вставке внизу страницы.
Глубоко сидящий инстинкт отталкивал ее от малейшей неделикатности, грубости. Ей были отвратительны эти создания, падшие женщины, что прохаживаются по берегу Доддера, не гнушаясь солдатами и мужичьем… позоря свой пол, их даже забирают в полицию. Нет, нет, что угодно, только не это. Они будут просто хорошие друзья, как взрослые брат с сестрой, и больше ничего такого, вопреки всем нравам Общества с большой буквы[764].
Как и
Она находит еще один способ подобраться к мужчине на берегу, избегая при этом позора падших женщин из трущоб в Рингсенде. Джойс возвращается к «наиважнейшему вопросу» и «былой страсти». Герти наверняка поняла бы всю боль его утраты. Она воображает себе, что между ними стоит призрак той прежней женщины. «Старая любовь все ждала, ждала, простирая тонкие белоснежные руки, с мольбою устремляя голубые глаза. Сердце мое! Она пошла бы за своей любовью, своей мечтой, не оглядываясь, следуя только голосу сердца, которое говорило ей, что он – все для нее, единственный в целом мире, ибо одна любовь правит всем». Ей нравится, каким могуществом обладают короткие слова вроде «всё».
«Больше ничего не важно». Герти наконец-то добирается до конечной точки, вот только теперь она «порвала бы все оковы, все запреты, она была бы свободна» – и неважно, с ним она или нет. Фантазии о знатном дворянине освободили ее от него. Джойс отправляет нас на экскурсию в сумасшедший дом, к знатному чужеземцу, падшим женщинам, в полицейский участок и к призраку мертвой возлюбленной на кратком отрезке между «наполнила его дни счастьем» и «больше ничего не важно». Чтобы выстроить этот фрагмент, он привнес в него пятнадцать вставок с листов с заметками к «Навсикае». У него осталось еще 879[765]. Джойс не правил «Улисс». Роман по сути своей состоял из сплошных правок.
11
Свирепое безумие
Хотя в книге Джойса много темных, непостижимых мест, сентиментальности там больше, чем эрудиции, интуитивного больше, чем рассудочного. Его интерес к «Одиссее» зародился на достаточно незамысловатом уровне. То была книга детства. Когда Джойсу было одиннадцать, преподаватель английского языка в его иезуитской школе попросил учеников написать сочинение про своего любимого героя[766]. Джойс подумал о «Приключениях Улисса» Чарльза Лэма. Речь шла о хитроумном греческом воине, который возвращается домой с Троянской войны, о царе, который, в версии Лэма, «одержим желанием вновь увидеть после десятилетнего отсутствия свою жену и родную Итаку»[767]. То был рассказ о беспримерных подвигах, волшебстве, пирах и сокровищах, свирепых чудовищах, прекрасных принцессах и побежденных злодеях.
Улисс выслушал без ущерба для себя пение Сирен (столь прекрасное, что ради него другие мужчины навеки оставляли свои семьи): велел своим спутникам залить уши воском, а себя привязать к мачте. Он выжил в бурю, сгубившую всю команду корабля, поскольку девять дней держался за эту самую мачту. По возвращении на Итаку Улисс переоделся нищим и одолел женихов своей жены, после чего наконец воссоединился и с ней, и с единственным сыном. Прочитав сочинение Джойса, учитель нахмурился и произнес:
– Улисс – не герой[768].
Героем Улисс был для Джойса. Он был «моряком, возмутителем спокойствия»[769] и самым полноценным человеком во всей литературе[770]. Он был отцом Телемаха и сыном Лаэрта. Он был другом, воином, любовником и мужем. Джойс считал его первым джентльменом Европы, но одновременно он был и бунтарем. Улисс единственный во всей Элладе выступал против Троянской войны. Он понимал, что официальный повод – «лишь отговорка, которой греческие купцы покрывают поиск новых рынков»[771], но уж если Улисс сражался, он делал это умело. Он – по мнению Джойса – изобрел первый танк, Троянского коня. Но если отбросить все эти приключения – тяжкий труд, окольные пути, невзгоды, хитрости и уловки, чары, обретенные и утраченные богатства, – останется история возвращения домой.
В 1909 году, задолго до начала Первой мировой войны, Джойс вернулся в родной Дублин со своим сыном Джорджо. Пять лет за границей, «Дублинцы» так и не опубликованы, «Портрет» в полном раздрае, «Улисс» – лишь зачаток замысла. Джойс не мог с полным правом называться писателем, зато мог называться отцом, поэтому обходил дублинских знакомых, чтобы похвастаться четырехлетним сыном. В один из дней он встретился с Винсентом Косгрейвом и стал нахваливать свою жизнь в Триесте: как он попивает кофе у Адриатики, а потом возвращается домой к Норе. Косгрейв согласился с тем, что Джойсу очень повезло со спутницей: он и сам, о чем поведал Джойсу, в 1904 году по несколько раз на неделе встречался с Норой по вечерам у лестницы Национального музея. И они тоже шли гулять в Рингсенд[772].
Джойс принялся лихорадочно обдумывать подоплеку этих слов. Действительно, Нора довольно часто отказывалась встречаться с ним по вечерам – вряд ли у нее было столько работы в отеле Finn’s. Возможно, она гуляла с Косгрейвом по тем же улицам, что и с ним, – пока он сидел дома и писал ей письма. Он стал гадать, нашептывала ли она Косгрейву в ухо те же слова, что и ему, и насколько далеко все это зашло.
Прежде чем написать ей, он произвел подсчеты. Впервые они спали вместе через три дня после отъезда из Дублина – 11 октября 1904 года. Джорджо родился 27 июля. Получается 9 месяцев и 16 дней (а что для ревнивца две недели?). Он вспомнил, что пятно крови на гостиничной простыне было совсем маленьким, а ребенок появился на свет много раньше, чем ожидалось. В отцовском дублинском доме, на втором этаже, Джойс пододвинул к себе перо и чернила. «Джорджи мой сын? – написал он Норе. – Ты с кем-то кувыркалась до меня?»[773] Джойса, презиравшего насилие, так и подмывало пустить пулю в сердце другому мужчине[774].
Прошло две недели – из Триеста ни слова, тогда Джойс зашел в гости к своему другу Джону Бирну в его непритязательный дом на Экклс-стрит и разразился рыданиями[775]. Бирн впоследствии писал, что никогда еще не видел человека, который был бы настолько подавлен. Он выслушал историю Джойса, после чего пришел к выводу, что это «наглая ложь»[776]. Косгрейв и Гогарти, его гуляки-приятели по Ночному Городу, специально сговорились, чтобы разрушить его счастье. Они ему просто завидуют. Неважно, прав был Бирн или нет, главное – он говорил Джойсу то, что тот хотел слышать. За этот вечер заверения Бирна постепенно просочились в уставшее сознание Джойса. Он переночевал на Экклс-стрит и утром проснулся в совсем другом настроении.
Джойс попросил у Норы прощения и, пожалуй, впервые за свою жизнь утратил
С Норой Джойс разлучился впервые и писал ей постоянно. Отправил ей перчатки и твид из Донегола на новое платье[779]. Купил ожерелье из слоновой кости с гравировкой на одной из пластин. С одной стороны значилось: «Любовь несчастна», а с другой: «Когда любовь далеко»[780]. Выслал денег на покупку нижнего белья. Хотел увидеть ее в пышном исподнем, какое носят женщины, – никакого простенького и тесного, как у школьницы, никаких дурацких кружевных оборочек и тонкой, просвечивающей ткани. Он хотел видеть ее в просторном нижнем белье, украшенном «крупными алыми бантами, с тремя-четырьмя рядами оборок на коленях и бедрах»[781]. Отправлял ей пачки какао, попросил Стэнни проследить, чтобы она пила его дважды в день и ела как следует, – пусть к его возвращению в Триест тело ее станет таким же пышным и женственным, как и ее исподнее. Джойсу нравилась потаенная сложность нижнего белья[782]. Ему нравилось, когда сокровенное на миг представало на всеобщее обозрение. Он воображал, как чувствует на ткани аромат Нориных духов, смешанный с ее собственным более тяжелым запахом под тканью. Воображал себе белоснежную ткань, а на ней пятна[783].
Поначалу он не решался воплотить в слова безумные образы, роившиеся в мозгу, однако ближе к концу ноября упомянул, что хотел бы получить от нее письмо определенного толка[784]. Хотел, чтобы она начала первой. Она и начала. Первым делом дала ему указания и объяснила, что его ждет, если он ослушается. Письмо было настолько неприличным, что мы никогда не узнаем, что это были за указания. Много лет спустя Нора уничтожила свои послания[785]. Сохранилось лишь одно – Джойс бережно хранил его в белом кожаном мешочке с атласной подкладкой. То была телеграмма от Норы, состоявшая из одного слова: «Si[786]»[787].
А вот почти все письма Джойса уцелели и в декабре 1909 года начали эволюционировать. Одним из следствий его признаний в бесконечной преданности ей стала возможность безудержно выплескивать свои желания. «Внутри моей к тебе духовной любви, – писал он, – живет зверская плотская тяга к каждому дюйму твоего тела, ко всем его потаенным и постыдным местам, к каждому его запаху и движению». До того он уже упоминал всевозможные движения и позы, которые мелькали у него в мозгу, теперь же перешел к их описанию. Он пишет, что воображает себе: «твои жаркие губы обсасывают мой член, а голова моя затиснута меж твоих жирных ляжек, руками я сжимаю круглые подушки твоей задницы, а язык мой ненасытно облизывает твою зловонную алую щель»[788].
Джойс пытался доводить язык до крайних пределов и таким образом пересекал порог, пересечь который стремился уже много лет. В 1902 году, когда он едва выживал в Париже, Йейтс написал ему, что присланное им стихотворение – любительство. Это поэзия «молодого человека, который упражняется со своим инструментом, довольный уже тем, что смог осилить ритм»[789]. Теперь Джойс умел брать самые глубокие ноты. Он начал высказываться без обиняков, записывать неписаные мысли, проносившиеся в голове.
Он писал Норе, что ему хочется «пропахать тебя промеж твоих сисек с розовыми бутончиками, кончить тебе в лицо и размазать по разгоряченным щекам и глазам»[790]. Артикулируя одно желание, он чувствовал потребность писать дальше, будто мог составить в письмах полный каталог своих мыслей. Он перечислил все места, где она должна с ним совокупиться. Хотел, чтобы она оседлала его на стуле, на полу, на спинке дивана. Чтобы притянула на себя сверху на кухонном столе. «Засунь меня в дыру у себя в заднице», – приглашал он. Хотел, чтобы Нора оказалась сверху, а за спиной у нее торчала бы алая роза. Хотел, чтобы она задрала одежду и присела над ним, «похрюкивая, как молодая свинушка, когда срет, и чтобы сзади из тебя медленно выползала длинная толстая вонючая змея»[791]. Хотел, чтобы она подловила его на темной лестнице и в процессе нашептывала бы ему в ухо все похабные слова и истории, которыми когда-то обменивалась с другими девушками.
Он писал и на следующий день ужасался написанному, а стоило ей замолчать ненадолго, тут же пугался, что смертельно ее обидел. Впервые в жизни Джойс устрашился силы собственных слов. Он то переживал, что из-за этих писем между ними возникнет отчуждение, то боялся, что от такого напора она, обуреваемая похотью, бросится в чужие объятия. Нора телеграфировала ему: «Si», а он ей: «Будь осторожна»[792]. При этом весь азарт этой эротической переписки зиждился на отказе от осмотрительности. Своими экстравагантными высказываниями Джойс намеренно нарывался на риск отвержения, чтобы, когда доставят следующее ее письмо, с особой пронзительностью ощутить близость, надежность и приятие. Позволяя Джойсу писать непристойности, Нора Барнакл подводила его к самым возвышенным и изысканным его текстам.
А именно в приятии и поддержке со стороны Норы Джойс особенно нуждался после нескольких лет одинокой борьбы со словами, и, дабы сделать ее поддержку более ощутимой, он превратил ее в лик всех женщин. Она была школьницей, матерью, королевой, любовницей и музой. Когда в воображении Джойса родилась мысль, что женская любовь высвободила в нем «стержневые потоки жизни», он все перепутал. Все его внутренние токи сошлись в одной Норе. Она была нежной и непристойной, ангелом и шлюхой. На деле произносить неприличные слова она начала первой. Вскоре после того, как они вдвоем уехали из Ирландии, она посреди ночи «сорвала» сорочку, оседлала его, засунула в себя, а когда оказалось, что рывков ее бедер не хватает, она согнулась к его лицу и выдохнула: «Жарь меня, любимый! Жарь меня!»[793]
Той же невоздержанностью отличались и Норины письма. Одно оказалось таким самозабвенным, что Джойс назвал его «бессвязным»[794]. В другом она
Для человека, дотошно и мучительно трудившегося над самыми незначительными строками и фразами своих стихов и прозы, невоздержанность и избыточность их писем выглядели триумфом. Главное состояло не в неудобосказуемых подробностях, которыми изобиловали их письма, а в их безудержном напоре, волнах «дикого, свирепого безумия»[798], которые прокатывались над Джойсом, стоило ему взять в руки перо, безумия столь безудержного, что оно способно было вырвать английский язык из его замкнутого мира. В сознании Джойса непристойные слова теряли отличие от непристойных действий. Парадигматический пример сексуального воображения Джойса (и отправная точка для писательского воображения периода его творческого расцвета) – когда в мыслях его Нора произносит скабрезности, а он смотрит, как на губах ее складываются слова, и чтобы одновременно (так он об этом писал) можно было «слышать и нюхать, как грязное девичье пуканье вылетает пух-пух из твоей славной голенькой девичьей попки, и жарь-жарь-жарь-жарить мою шалунью в ее шлюховатую щелку до скончания века»[799].
С обсценной лексикой Джойс познакомился в семилетнем возрасте[800]. Родители отправили его учиться в пансион в 20 милях от Дублина, и в реестре наказаний этой иезуитской школы отмечено, что один из святых отцов четыре раза ударил Джойса линейкой по рукам за «непотребные слова». Джойс был в школе самым младшим. Гордо объявил свой возраст: «Половина седьмого»[801], другие мальчишки превратили это в первое его прозвище, что стало тоже наказанием, но иного толка. Слова сделались неотъемлемой частью архитектуры власти прежде, чем Джойс сумел это осознать. Эротической мощью они обладали не в силу своей скабрезности, а потому, что скабрезные слова не так уж сильно отличались от слов высоконравственных. Из букв того же алфавита, которым описывалась порочность, складывались правила и заповеди – на одной и той же ткани имелись и девственные рюшечки, и позорные пятна. Особую занимательность буквам в глазах Джойса придавало то, что они с легкостью перепрыгивали от невинности к вине, от возвышенного к непристойному.
Самые его невоздержанные письма к Норе полны страсти, стыда, любви и ревности. Он то признается в любви, то требует, чтобы она созналась во всех прегрешениях. Когда Косгрейв запускал руку ей под платье, он просовывал ей пальцы внутрь? Если да, то как далеко? И как надолго? Она с ним кончала? А что сама делала? Что он просил ее сделать? Джойс пытался совладать с прошлым, присвоив все его подробности. «Когда ты оставалась с ним в ночной темноте, ведь твои пальцыникогда, никогдане расстегивали ему ширинку и не проскальзывали мышками внутрь?» А вослед потайным током струилась вина. «Я люблю тебя, Нора, и мне кажется, что все это – часть моей любви. Прости меня! Прости!»[802]
Если Джойс кого и обвинял в безнравственности, так только самого себя. Письма к Норе стали для него признанием в собственной греховности и мольбой о заслуженном наказании: он хотел, чтобы она отхлестала его розгой. Воображал, каково это будет: совершить дурной поступок, пусть она, разгоряченная и сердитая, подзовет его – полная грудь, массивные ляжки разведены, а потом он хотел бы, по собственным словам, «ощутить, как ты наклоняешься (как рассерженная нянька, шлепающая ребенка по попе), твои крупные полные сиськи почти касаются меня, а потом ты яростно, вжух-вжух, охаживаешь меня по голой податливой плоти!!»[803] Описать процесс подробно – значило принизить себя еще больше и напроситься на еще более суровое наказание – Джойсу нравилось нарушать правила, потому что он их почитал. Но безжалостное повторение одних и тех же слов, сутью которых был безудержный мазохизм, в итоге выливалось в самые утешительные и звучные рефрены во всех его письмах: «Нора, Нора mia[804], Норина, Норетта, Норелла, Норучча…» То, что она существует, делало любые слова – все слова – могущественнее и реальнее. Он писал ей, что, помимо соития и порки, хочет вернуться к ней в Триест и сидеть часами за «беседой, беседой, беседой, беседой с тобой»[805]. Лишь бы такие мимолетные мгновения длились вечно.
«Улисса» он писал для Норы. Книга, над которой он работал, – роман, в котором собирался сказать абсолютно все, – был памятником первому вечеру, который они провели вместе. День, который Джойс увековечивал в «Улиссе», был днем, когда они с Норой гуляли за доками, когда впервые оказались наедине. 16 июня 1904 года. Каждое слово, вписанное чернилами в его рукопись, придавало тем неуловимым мгновениям вечность и прочность. «Улисс» стал его финальным любовным письмом.
Эротическая переписка Джеймса Джойса – один из потайных истоков современной литературы. Именно здесь у Джойса случилась эпифания, касающаяся собственно языка: души самых заурядных слов подсветили непреложный факт – конечная суть литературы состоит в том, что она, подобно любви, способна сделать писателя беспомощным. Самые разнузданные его письма завершаются жалобной мольбой («Прости меня!») и затухающими вариациями имени Норы. Парадокс слов стал открываться Джойсу как раз тогда, когда он мог извлечь из этого максимум выгоды, – он уехал из Дублина, чтобы стать писателем, и вернулся сюда только через пять лет в качестве представителя недолго просуществовавшего кинотеатра. Промежуточные годы он провел в трудах над романом, которого никто не читал – и не было надежды, что прочтет. Но у Джойса была своя аудитория – Нора. Она не была ни интеллектуалкой, ни эстеткой, ни меценатом, ни литературным критиком, но любила мужа и внимательно читала его письма. Именно в этой их тайной переписке Джойс, который так старался обрести власть над словами, ненадолго оказался в их власти. И эта беспомощность придала его дотошному освоению ремесла новые измерения: благоговение, страх и головокружительную свободу, бесшабашность и открытость – ему же это все, видимо, представлялось бесконечной беседой.
Между девчонкой из Голуэя и писателем лежала интеллектуальная пропасть, но в определенном смысле в ней воплотился идеал всех его будущих читателей. «Идеальный читатель»,
12
Shakespeare and company
Свеча в руке у Сильвии Бич почти догорела – она уже много часов перебирала стопки книг[807]. К середине 1920-х Сильвия Бич стала (так выразился один писатель), «пожалуй, самой известной женщиной в Париже»[808], а началась ее карьера в темном подвале под книжным магазином Буаво и Шевийе. В Лондоне она набила стихами два чемодана, теперь постоянно прочесывала книжные лотки у Сены в поисках английских и американских изданий, но самые ценные находки достались ей здесь, в полумраке захламленного подвала месье Шевийе, откуда ей удалось спасти томики Твена, Остин, Уитмена и целую семейку Генри Джеймсов в добротных переплетах. Брошенные Киплинги и Дикинсон выглядывали из бумажного хлама – им удалось выжить.
Идея открыть собственный книжный магазин пришла ей в голову еще в Белграде. Зимой 1919 года Сильвия Бич брела по заснеженным улицам Белграда, только что пережившего Первую мировую войну. Столица Сербии находилась в центре Балкан, в самом запутанном переплетении этносов во всей Европе. Война, начавшаяся с убийства сербским националистом эрцгерцога в Сараеве, завершилась пять лет спустя, унеся жизни 700 тысяч сербов, по большей части гражданских. Погибла почти пятая часть сербского населения (в процентном отношении такого не было нигде), Белград все еще лежал в руинах. Выжившие и победившие бродили по окопам, собирая шрапнель и другие военные сувениры. Независимость пока отдавала новизной. Сербия веками находилась под властью то Османской, то Австрийской империи, и каждое завоевание оборачивалось разрушением Белграда. Дома более чем в два этажа были здесь редкостью.
Прибыв сюда с американским Красным Крестом, Сильвия Бич увидела у дороги трупы лошадей – трудно было сказать, они погибли, были убиты намеренно или умерли от голода[809]. В сербской экономике царил застой. Электричество отключили, водопровод не работал. Не было ни школ, ни заводов, ни аэропортов, ни мостов, а по дороге на рынок Сильвии приходилось огибать воронки от снарядов. Язык не давался, но она выучила три самые важные фразы: «пожалуйста», «сколько» и «слойки с кремом»[810].
Торговцы съезжались на рынок со всех Балкан[811]. Сербы, албанцы, македонцы, боснийцы надевали, собираясь в город, национальные костюмы, и белградский рынок украшали тюрбаны, платки, фески и каракулевые шапки. Цыганки в многослойных цветастых одеждах слонялись по городу, куря трубки[812]. Женщины несли на палке, уравновешенной на плече на манер коромысла, по две корзины с яйцами. Люди согревались напитком под названием «салеп» – его готовили из высушенных клубней орхидей и подогревали в жестяных котелках над углями. Больше купить было почти нечего.
Холли, сестра Бич, работала в Красном Кресте переводчицей, она устроила Сильвию на должность администратора. Сильвия раздавала пижамы, одеяла и сгущенное молоко истощенным сербам[813], стоявшим в снегу босиком, – она не могла понять, почему они не обулись[814]. Представители Красного Креста направляли колонны немецких и австрийских пленных в антипаразитарный центр – там прокаливали их поношенную форму и дочиста отмывали их самих[815]. Красный Крест открывал больницы и детские приюты, медсестры ходили по домам, составляли списки жителей, фиксируя состояние здоровья и самые насущные потребности[816]. Бич размножала бланки анкет на скрипучем мимеографе и заполняла их, когда медсестры возвращались с обхода[817].
Женщины в послевоенном Белграде много трудились и при этом едва ли могли что-то контролировать[818]. Поначалу Бич это печалило, потом стало злить. «Красный Крест сделал из меня настоящую феминистку, – писала она матери в Нью-Джерси. – Я же вижу, что всем заправляют мужчины, им достается все приятное»[819]. Женщины, по ее словам, «здесь на положении новобранцев: их гоняют туда-сюда, требуя беспрекословного подчинения». Выросшей в Принстоне и Париже сносить такое было непросто. Отец Бич был пресвитерианским пастором (более того, пастором президента Вудро Вильсона), последним из девяти поколений клириков в семье[820]. Сильвестр Бич слыл видным членом общины, сторонником суфражисток, твердо верившим в то, что его жена и три дочери имеют право сами распоряжаться своей жизнью. Вторая дочь поменяла имя Нэнси на Сильвию в честь отца[821].
В 1914 году Сильвия Бич окончательно обосновалась в Европе, а в 1917-м отправилась бесплатно работать по 12 часов в день на ферму в Турени, пока мужчины сражались в окопах[822]. Она гордилась своей формой цвета хаки[823], однако женщины, собиравшие рядом с ней виноград и вязавшие пшеничные снопы, не жаловали ее за короткую стрижку и брюки. Могло быть и хуже: в 1915 году в Испании крестьяне забросали их с сестрой Киприаной камнями, поскольку на них были бриджи для верховой езды[824]. Но именно гнетущие виды послевоенного Белграда отточили ее внутреннее зрение[825]. Низкие горы, окаймлявшие город[826], останавливали холодный ветер с Черного моря, который нес в город бури[827]. Между домами с плоскими кровлями скапливался снег[828], таял, потоки воды стекали по улицам к мутной Саве[829], которая делала изгиб ниже, стремясь навстречу бурому Дунаю.
Устрашающая красота послевоенного Белграда придала Сильвии Бич новую решимость. Она уже много лет мечтала открыть книжный магазин, который был бы не просто источником дохода и местом, где торгуют книгами. Перед ее мысленным взором возникало пристанище для литераторов[830], место, где читатели и книги найдут друг друга, где писатели отделятся от страниц и станут реальными людьми – откроют дверь и поздороваются со своими поклонниками. Накопленных ею денег было недостаточно, и пришлось обращаться за помощью к матери. «Уверена, ты одобришь мое желание вступить на интересное и полезное поприще, даже несмотря на колоссальные усилия, лишь бы не выполнять по чужой указке унылую работу – где искусство и идеи под запретом, а сама ты как белка в колесе»[831]. Мать отнеслась к ее затее скептически. Это же «тяжелая работа в помещении»[832], предупредила она дочь. Сильвия была мала ростом, и родители всегда считали, что у нее хрупкое здоровье.
Тем не менее по возвращении во Францию она отправила матери телеграмму: «Открываю книжный магазин в Париже. Прошу прислать денег»[833]. До этого она собиралась продавать книги в Лондоне[834], но после поездки в Англию поняла: арендная плата за помещения высока, а рынок и так насыщен. Кроме того, Сильвия
После войны Монье посоветовала Бич открыть в Париже магазин англоязычных книг – тогда у них у обеих будет по магазинчику на Левом берегу Сены. Адриенна будет продавать и выдавать на дом книги на французском, Сильвия – на английском. Монье обучит ее тонкостям парижской книготорговли, а без добрых советов ни в каком городе книжный магазин не вытянуть. К тому времени, когда Монье нашла свободное помещение – бывшую прачечную неподалеку от ее собственного магазина, – у Бич почти не осталось сомнений. Через несколько недель после получения ее умоляющей телеграммы мать, не вняв возражениям достопочтенного Бича, отправила ей три тысячи долларов[836].
Бич отправилась на блошиный рынок, приобрела стол и удобные старинные кресла – так и хотелось устроиться в них и почитать[837]. Прикупила рисунки Уильяма Блейка, портреты Оскара Уайльда и Уолта Уитмена[838]. Стены затянули бежевой мешковиной, на дощатом полу расстелили сербские ковры[839]. Львиную долю денег потратили на книги. Основные произведения модернистов Сильвия закупила в Лондоне, Киприана прислала книги из Нью-Йорка. Она обыскивала подвал магазина Буаво и Шевийе, чтобы сформировать костяк своего ассортимента – библиотеку из подержанных книг с выдачей на дом.
Магазин Адриенны Монье стал первой такой библиотекой во Франции, и ее успех убедил Бич в том, что и она не останется в Париже не у дел[840]. Курс франка постоянно падал, покупать иностранные книги стало очень дорого[841] – дело было еще до прихода на рынок мягкой обложки, – при этом спрос на англоязычные книги в Париже рос, и удовлетворять его можно было, выдавая книги на время. Оплатившим членство можно было брать неограниченное число книг, правда, только по одной за раз, и стоило это семь франков (примерно 50 центов) в месяц[842]. В целях экономии Бич жила тут же, в магазине. Поставила койку в комнатушке, к которой примыкала кухонька, и спала у зарешеченного окна, выходившего на ватерклозет во дворе. По ночам смотрела, как крысы «бегают по прутьям решетки, будто пальцы по струнам арфы»[843], но ее это не смущало. Зато у нее был собственный книжный магазин.
Однажды утром понедельника, в ноябре 1919 года, Бич повесила над дверью небольшую деревянную вывеску и открыла ставни магазина Shakespeare and Company[844]. Вывеска представляла собой доску с изображением поэта. Монье помогла с оповещением, и французские литераторы явились мгновенно, в их числе известные во Франции Андре Жид, Жорж Дюамель, Жюль Ромен и Валери Ларбо[845]. За ними последовали английские и американские литераторы. Эзра Паунд перебрался в Париж в 1920 году (Англия, по его словам, стала слишком законопослушной), немедленно явился в Shakespeare and Company, осмотрел помещение и спросил мисс Бич, не нужно ли ей чего починить[846]. Приложил свои умелые руки к портсигару из Сараева и колченогому стулу.
Сильвия Бич рассчитала время идеально. Первая мировая война создала поколение граждан мира. Молодые люди, ранее даже не помышлявшие об отъезде из родных краев, оказались в армиях союзников или их врагов и быстро оценили жизнь космополитов. Из-за бума в американской и британской экономике и падения курса франка Париж стал идеальным космополисом. С 1915 по 1920 год франк потерял почти две трети своей цены к доллару[847], Париж сделался доступным и в силу этого особенно притягательным. До войны Францию посещало около 15 тысяч американцев в год. В 1925 году американских туристов насчитывалось 400 тысяч, и многие из них остались[848]. В 1920 году в Париже постоянно проживало восемь тысяч американцев[849]. Три года спустя – 32 тысячи. От этого нашествия Париж стал меняться и будто американизироваться. Появились улицы с односторонним движением и электрические вывески, а вместе с ними и газеты на английском. Открывались американские церкви и продуктовые магазины[850], масонские ложи и баскетбольные клубы. На месте кабаре и кафешантанов возникали большие мюзик-холлы, где экспаты слушали джаз, потягивая разноцветные алкогольные смеси, которые называли коктейлями[851]: здесь можно было не бояться полицейских рейдов.
Shakespeare and Company превратил скопище англофонов в структурированное сообщество. Книжный магазин стал, по сути, центром общения, где монетизировалось далеко не все. Взносы за пользование библиотекой с трудом покрывали расходы, в 1921 году прибыль составила всего сто долларов[852]. Но значимость Shakespeare and Company не выражалась в деньгах. К концу года он стал местом, где писатели и читатели общались друг с другом, младшие и старшие обменивались мнениями, а Сильвия Бич знакомила писателей с редакторами и издателями. Любой, кто читал или писал книги, оказавшись в Париже – на неделю, месяц или десять лет, – знал, куда ему пойти. Shakespeare and Company стал литературным центром культурной столицы.
Культура не живет без привязки к месту. Она представляет собой не единый задник, а лоскутное одеяло локальных явлений. Культурам требуются центры, площадки, где художники могут объединяться с единомышленниками, где можно испытать взаимное притяжение или отторжение, где мероприятия устраиваются в зависимости от запланированных и незапланированных событий, где за один только день перед вами предстанут люди и их идеи из Японии, Москвы, Западной Африки и Дублина, – культурные центры существуют лишь потому, что к ним стекается вся периферия. У модернизма был главный локус – Париж: до войны Монмартр, а после того, как выросли цены, Левый берег, три с небольшим квадратных километра узких улочек и широких бульваров к югу от излучины реки Сены.
На Левом берегу имелись самые разнообразные кварталы, недорогие, но изобилующие многочисленными кафе. Особенно это касалось Монпарнаса, района на Левом берегу, где рабочие, иммигранты и политические беженцы существовали бок о бок с художниками и буржуа, а также со студентами из расположенного рядом Латинского квартала[853]. Живописцы вроде Шагала и Бранкузи выпивали вместе с мясниками в кафе «Данциг», поскольку главная художественная колония Монпарнаса находилась по соседству с бойней[854].
Кафе были не просто приметами культурной жизни Парижа. В XIX и начале ХХ века питейных заведений в Париже было больше, чем в любом другом городе мира, – по одному примерно на каждые 300 жителей[855]. В три раза больше на душу населения, чем в Нью-Йорке, в десять с лишним раз больше, чем в Лондоне. В силу многочисленности кафе в них легко
Shakespeare and Company стал гибридным пространством, чем-то средним между открытым для всех кафе и закрытым литературным салоном – это вполне устраивало клиентов-англофонов, для которых культура кафе не была родной. В магазине Сильвии Бич английским и американским путешественникам впрыскивали дозу стабильности – кафе не могли этого предложить. Некоторые даже давали адрес магазина для почтовых отправлений (у некоторых писателей просто не было более постоянного обиталища), и Бич поставила ящик, разделенный на ячейки, чтобы сортировать корреспонденцию по алфавиту[857]. У представителей «потерянного поколения» появился собственный дом.
Однажды жарким воскресным полднем в июле 1920 года Адриенна Монье пригласила Сильвию Бич на ранний ужин в доме французского поэта по имени Андре Спир. Бич идти не хотела. Она очень любила стихи Спира, но лично его не знала, сам он ее не приглашал. Адриенна проявила настойчивость и, как всегда, одержала верх. Спир очень тепло поприветствовал гостью-американку, она тут же расслабилась, однако при входе он сразу отвел ее в сторону и прошептал слова, повергшие ее в ужас:
– Здесь ирландский писатель Джеймс Джойс[858].
Ужин, оказывается, давали в честь приезда Джойса, только что прибывшего в город, который станет его домом на следующие двадцать лет. Переезд был незапланированным. Перебраться в Париж Джойса уговорил Эзра Паунд, когда месяцем раньше они впервые встретились в Италии. Паунд усмотрел ранимую душу под «вздорной»[859] ирландской внешностью и уговорил Джойса переместиться поближе к центру модернизма. Время для переезда было самое подходящее. Джойс только что дописал четырнадцатый эпизод «Улисса», «Быки солнца», действие которого происходит в родильном заведении, – девятичастная структура служит параллелью между развитием английского языка и вынашиванием плода[860]. Джойс имитирует десятки стилей, от англосаксонского до среднеанглийского, елизаветинской прозы и Мильтона, Свифта, Диккенса и других, потом подмешивает к этому сленг ирландцев, кокни и бауэри[861]. Этот эпизод вылился для него в тысячу часов работы, а следующий, «Цирцея», обещал стать еще более сложным[862].
Паунд подготовил город к появлению Джойса. Разослал его книги и хвалебные газетные отклики влиятельным людям. Нашел переводчика «Портрета» на французский и бесплатную (по крайней мере, на первые несколько месяцев) меблированную квартиру с тремя спальнями. Последним штрихом стал церемонный литературный ужин, на котором Джойса должны были представить литературному сообществу. Бич увидела Паунда – он валялся поперек в кресле, в бархатной куртке и голубой рубашке с распахнутым воротом, увидела Дороти Паунд, его жену, которая беседовала со статной дамой с пышными каштановыми волосами[863]. Дороти представила мисс Бич Норе, и Бич отметила, что жена Джойса держится с определенным достоинством. Нора рада была собеседнице, с которой можно поговорить по-английски, а Бич – возможности исподволь приблизиться к Джойсу, как бы через отраженный от него свет.
Спир пригласил всех к столу и принялся накладывать в тарелки холодное мясо, рыбные и мясные пироги[864]. За столом по кругу передавали салаты и багеты, хозяин наполнял бокалы красным и белым вином. Не пил лишь один гость. После того как незнакомец в дурно сидящем костюме несколько раз отклонил предложение Спира, на него устремились взоры других гостей[865]. Джеймс Джойс перевернул свой бокал, демонстрируя твердость своих намерений[866]. Он никогда не употреблял спиртного раньше восьми вечера. Эзра Паунд в шутку составил бутылки перед тарелкой Джойса на случай, если тот передумает. Все смеялись, Джойс же покраснел от смущения.
После ужина, когда разговор зашел о литературе, он ускользнул, Бич направилась следом в небольшую библиотеку Спира. Увидела Джойса – он втиснулся в уголок между двумя книжными шкафами, откинув волосы со лба; она затрепетала.
– Это и есть великий Джеймс Джойс?[867]
Он поднял глаза от книги на миниатюрную американку с твердым подбородком. Протянул вялую ладонь и произнес без затей:
– Джеймс Джойс.
Мысли свои он выражал с просчитанной точностью, как будто обращался к людям, пока еще плохо владеющим английским. Ей пришлись по душе его мягкий голос и ирландский акцент. Он тянул и смягчал гласные, укорачивал и делал тверже согласные. Свой роман называл «Йули-из»[868]. Его кожа была светлая, с румянцем. Заостренная бородка, морщины на лбу. Она подумала, что в молодости он, видимо, был чрезвычайно хорош собой. Вот только правый глаз выглядел как-то странно, то ли увеличенный, то ли искаженный толстым стеклом очков. Впечатление было почти отталкивающее.
Услышав название Shakespeare and Company, Джойс улыбнулся, как улыбнулся и в ответ на «Сильвия Бич». Он все искал в Париже приметы того, что ему здесь повезет, имя и название его впечатлили. Она принялась рассказывать о своем магазине, он вытащил из кармана записную книжечку, поднял почти к самым глазам, чтобы записать адрес. Выглядело это душераздирающе. Потом Джойс подскочил, услышав собачий лай на другой стороне улицы. Бич подошла к окну и увидела, что песик Спира бегает за мячом.
– Его внутрь пустят? Он сви-ир-репый?[869]
Бич заверила мистера Джойса, что песик с виду совсем не свирепый и уж всяко не прибежит в библиотеку. Он объяснил, что в детстве собака укусила его в подбородок и с тех самых пор он их страшно боится. Великий Джеймс Джойс оказался застенчивым неврастеником со слабым зрением, который боялся собак. Просто очаровательный.
На следующий день Джойс явился в Shakespeare and Company в синем саржевом костюме и черной фетровой шляпе[870]. Изящная тросточка, царственная поза, которую слегка портили грязные парусиновые туфли. Сразу двинулся к фотографиям Оскара Уайльда и Уолта Уитмена, и, если в первые моменты Бич еще тревожилась о том, что он подумает о ее скромном магазинчике, все тревоги развеялись, когда он сел в кресло и объявил, что хочет пользоваться услугами библиотеки. У него
Сильвия Бич поняла, что Джойс – человек чувствительный и ранимый. В списке его страхов оказались океан, высота, лошади, механизмы, а на первом месте – гроза[871]. В детстве, заслышав раскаты грома, он прятался в буфете[872], и ненастья преследовали его всю жизнь. Бич запомнила, как он забивался в прихожую во время грозы[873] – считал, что в Париже их так много из-за многочисленных радиостанций[874]. Бич подначивала Джойса на разговоры о его невзгодах, и тут ему было о чем порассказать. Квартира, которую Паунд нашел для Джойса и его семьи, оказалась тесным помещением для слуг в Пасси[875], на пятом этаже[876]. Там стояла двуспальная кровать, но не было ни ванны, ни электричества. Джойс как раз искал взаймы письменный стол, белье, одеяла и денег[877]. Еще он, разумеется, писал «Улисса» и полагал, что, работая по ночам и напрягая глаза, сильнее прежнего портит зрение[878].
Джойс набросал на рекламной брошюрке магазина картинку, показывавшую, как происходит иридэктомия[879]. Изобразил два амебоподобных кружка, один в другом, добавил несколько черточек – ткань роговицы. Сильвия разглядывала рисунок, похожий на каракули восьмилетки (карандашом Джойс владел так себе). Он добавил пять линий, исходивших от глаза (символы боли? ресницы?), и глубоко вонзил грифель в бумагу, объясняя, как хирург-швейцарец сделал ему разрез от края радужки до края зрачка. Видимо, для пояснения он нарисовал глаз снова – те же круги, черточки и линии, на этот раз добавил жирную точку на роговице. Бич сохранила оба рисунка.
Джойс утверждал, что операцию в Цюрихе ему провели в неудачный момент. Нужно было дождаться, когда пройдет воспаление, – своей спешкой врач испортил ему глаз. Ему трудно писать? А диктовать он не пробовал? Исключено, ответил он. Ему нужен непосредственный контакт со словами, каждую букву он должен выводить собственной рукой. Нора ворчала – он, кроме своего писания, вообще ничего не видит[880]. Утром, едва проснувшись, он тут же тянулся к карандашу и бумаге, лежавшим на полу, и до конца дня погружался в роман. Уходил из дома, когда Нора собиралась подавать обед, потому что не следил за временем.
– Полюбуйтесь на него! – жаловалась она Бич. – Валяется в постели и все чего-то корябает![881]
Она бы предпочла, чтобы он был не писателем, а кем-то другим. Сильвия Бич не могла с ней согласиться.
13
Ад в Нью-Йорке
Конец Первой мировой не принес мира. За пять лет стоимость жизни удвоилась[882], и только в 1919 году в США произошло 3600 забастовок[883]. На Первое мая анархисты отправили тридцать с лишним зеленых коробок, замаскированных под игрушки из универсама[884], крупным чиновникам по всей стране, в том числе генеральному прокурору Митчеллу Палмеру, главному почтмейстеру Бёрлсону и помощнику генерального прокурора Уильяму Ламару[885]. Почти всем повезло. После того как первые несколько посылок взорвались в руках у получателей, 16 бомб все еще оставались на главном почтамте – отправители наклеили на них недостаточно марок.
Через месяц в нескольких городах, в том числе в Сан-Франциско, Милуоки, Кливленде и Нью-Йорке, одновременно взорвались десять бомб, на сей раз они не были отправлены по почте[886]. В Вашингтоне, у самой лестницы, ведущей к двери генерального прокурора, обо что-то споткнулся некий мужчина с большим чемоданом в руках – бомба взорвалась во дворе. Живший через улицу сосед, молодой и амбициозный помощник морского министра по имени Франклин Делано Рузвельт, переступил через осколки стекла у себя в гостиной, потом через фрагменты человеческого тела, которые швырнуло ему через порог, и вбежал в дом прокурора. По улице разлетались десятки розовых листовок: «Мы мечтали о воле, мы говорили про свободу, мы грезили лучшим миром, а вы сажаете нас за решетку, избиваете, депортируете, убиваете при первой возможности»[887]. Террористы грозили уничтожить все институты деспотизма. «И не надейтесь, что ваши копы и сторожевые псы избавят страну от вируса анархии, который пульсирует в наших венах».
На следующий день полиция обнаружила то, что осталось от головы террориста, на крыше трехэтажного особняка за квартал от места происшествия[888]. Бомбометателя связали с итальянским анархистом по имени Луиджи Галлеани – его выследили и депортировали через несколько дней после июньских взрывов. Это было только начало. Генеральный прокурор Палмер, переживший второе покушение без единой царапины, в четыре раза увеличил численность федеральных сил по борьбе с преступностью по сравнению с годами войны. По прикидкам полицейских, в Нью-Йорке находилось «более двадцати тысяч лиц радикально-экстремистских взглядов»[889]. В основном это были иностранцы, но различия между анархистами и коммунистами, галлеанистами и большевиками утратили всякое значение. «В некий грядущий день – нас об этом уже предупредили – будет произведена еще одна серьезная и, возможно, куда более масштабная попытка совершить нечто подобное, то, что дикари из этого движения называют революцией, – они намерены одним махом устроить восстание и уничтожить правительство»[890].
На взрывы правительство ответило «красными рейдами» по всей стране. Осенью 1919 года и в начале 1920-го полиция проводила обыски, конфисковывала материалы, уничтожала собственность, избивала предполагаемых радикалов; было арестовано более 10 тысяч подозреваемых, сотни иностранцев депортированы после масштабных облав[891]. Эмму Гольдман и еще 300 радикалов выдворили из страны в столь строгой секретности, что никто, включая американских морпехов, охранявших узников, не знал, куда направляется судно[892]. Капитану приказали вскрыть приказ об отплытии только через сутки после выхода в море.
Самый масштабный «красный рейд» начался ровно в девять вечера по восточному времени 2 января 1920 года. Полицейские арестовали свыше трех тысяч человек в 35 городах по всей стране – не только в подозрительных анклавах у восточного побережья, но и в Толедо, Де-Мойне, Луисвилле и Канзас-Сити. В Нью-Йорке свыше сотни сотрудников министерства юстиции разбились на пары с полицейскими в штатском и прочесали весь город на военных грузовиках и наемных машинах. Когда после жестких допросов не удавалось получить нужные ответы, следователи выдумывали признания в участии в антиправительственных заговорах и подделывали подписи подозреваемых[893]. Генеральный прокурор Палмер утверждал, что действует в рамках Закона о шпионаже, – американский сенат еще не ратифицировал Версальский договор, а значит, страна оставалась в состоянии войны[894].
Участники «красных рейдов» передавали информацию в недавно созданное и еще не оформившееся подразделение Бюро расследований (предшественника ФБР), которое называлось «Отдел общей разведки». Агенты конфисковывали рукописи, книги, газеты и журналы – все, что объединяло радикалов по всей стране в читательское сообщество (у одной только коммунистической партии было 25 газет). Книжные магазины оказались
В этот невод попал иThe Little Review– и единственная площадка для публикации все разраставшегося опуса Джеймса Джойса оказалась под ударом. Почтовая служба запретила январский номер 1920 года[896], поскольку выпивающие в баре дублинцы из опубликованной в нем части «Улисса» называли королеву Викторию «старой сукой со вспученным брюхом, что околела недавно» и одной из «колбасников на троне». Шутили на предмет медицинских последствий того, что сынок ее, король Эдуард VII, на женщинах катается чаще, чем на лошадях: «У этого кобеля заботы – не мир наводить, а триппер не подхватить»[897]. В этих словах было достаточно непотребства, чтобы федеральный чиновник при желании признал их противоправными. Прошли годы с тех пор, какThe Little Reviewподдерживал Эмму Гольдман и анархистов, но он по-прежнему оставался под пристальным вниманием.
К 1921 году в досье «Отдела общей разведки» скопились данные о примерно полумиллионе правонарушителей[898], и это было только начало. Имелось досье на Эзру Паунда[899]. На Эрнеста Хемингуэя, Теодора Драйзера, Лэнгстона Хьюза и Джона Стейнбека. А также на Джеймса Джойса. Эти досье тщательно каталогизировал и снабжал перекрестными ссылками молодой, полный служебного рвения директор отдела Джон Эдгар Гувер. На должность его назначили незадолго до начала «красных рейдов»[900], в 24 года, а начинал он как библиотекарь при правительстве[901].
Однако искоренить радикализм оказалось не так-то просто. 16 сентября 1920 года тощий небритый мужичок в рабочей одежде проехал в открытом конном экипаже через центр Манхэттена[902]. Остановился напротив здания банка Дж. П. Моргана на Уолл-стрит, рядом с Нью-Йоркской биржей, завел часовой механизм, прикрепленный к сорока килограммам динамита, и растворился на городских улицах. Взрыв сотряс конторы финансистов на Уолл-стрит до самого основания, люди попадали на землю еще до того, как услышали хлопок. Стекла в домах повылетали до самого Бродвея: колючим снегом они падали на головы банкиров и клерков. Бомба была начинена двумястами килограммами железных шариков размером с грецкий орех. Тот, кто смастерил эту бомбу, разломал кувалдой чугунные оконные противовесы – обломки врезались в гранит зданий и в головы людей. Сотни покалеченных, но уцелевших брели прочь среди языков пламени, перевернутых автомобилей и изуродованных тел. Погибло 38 человек, по всей Уолл-стрит были раскиданы фрагменты лошадиных трупов.
Когда прогремел взрыв, Джон Куинн находился у себя в конторе на Нассо-стрит[903]. Он увидел, что над крышей Пробирной палаты в паре кварталов поднимается зеленовато-желтый дым[904], заметил, что стеклянный купол на конторе Моргана разбит. Через несколько секунд на улицу хлынула толпа, Куинн смотрел, как люди внизу толкают друг друга вперед и падают, как трава на ветру[905].
Атака на финансовый центр стала местью за правительственные рейды. Разрушения, как писал Куинн художнику Джейкобу Эпштейну, стали «страшной ценой, которую заставили заплатить анархисты, в основном русские анархисты, почти все, как это ни прискорбно, русские евреи»[906]. Куинн чувствовал себя в ловушке на острове, кишащем биологическими отбросами со всего мира, и долго жаловался Эзре Паунду на то, во что превратился Нью-Йорк за последнее десятилетие. Город трещит по швам из-за «семи-восьми сотен тысяч макаронников, пары сотен тысяч словаков, пятидесяти-шестидесяти тысяч хорватов и семи-восьми сотен тысяч потных ссущих немцев»[907]. Город до омерзения шумный, в нем повсюду жадные безродные толпы. Евреи прутся в Нью-Йорк со всей Восточной Европы, писал Куинн Паунду, и все они «просто ненасытные пасти»[908].
Среди радикалов, представлявших собой угрозу для Нью-Йорка, встречались и борцы с нормами сексуальной морали. Они ратовали за отмену брака, требовали контроля над рождаемостью, изучали, практиковали и воспевали эротику. Анархисты, коммунисты и борцы за сексуальную свободу жили по соседству, у них были общие представления, читатели и издатели. Бен Хюбш публиковал Дэвида Герберта Лоуренса и Джеймса Джойса, а наряду с ними откровенно коммунистические книги вроде «Правды о социализме»[909].Mother EarthиThe Massesнеустанно воспевали свободу нравов. В марте 1916 года, за месяц до того, как США вступили в войну,The Massesопубликовали редакционную статью в защиту Германии. «Милитаризм – не свойство какой-то одной расы или нации, – говорилось в ней. – Не позволяйте им привить вам ненависть к Германии. Постарайтесь ненавидеть милитаризм»[910].
Соседний материал включал в себя нападки на Джона Самнера, недавно назначенного преемника Энтони Комстока в Нью-Йоркском обществе по искоренению пороков: протесты вызывал тот факт, что Самнер имел право подвергать цензуре что угодно, под раздачу попал и номерThe Masses,который ему просто не понравился. В статье Самнер был назван «повелителем американской издательской жизни». Через пять месяцев Самнер арестовал главного распространителя журнала[911]. Конфисковал весь сентябрьский тиражThe Masses,а также все экземпляры пятисотстраничного медицинского трактата доктора Огюста Фореля «Половой вопрос: научное, психологическое, гигиеническое и социологическое исследование для культурных классов». Стиль швейцарского врача не отличался особой бойкостью («Совокупление, или коитус, происходит следующим образом…»[912]), но Самнер сводил старые счеты.
Самнер был невзрачным человечком в очках, юристом 39 лет от роду[913], женатым, уже третий год занимавшим должность президента мужского клуба в своей епископальной церкви на Лонг-Айленде. Вел себя не то чтобы невозмутимо, скорее безупречно следовал букве закона. Самнер и по виду был типичным бюрократом, из тех, что рано приходят на службу и обедают за рабочим столом.
Эстафету у Комстока он принял в самом начале золотого века непристойности в литературе. Романисты, общественные деятели, врачи и ученые постепенно отваживались говорить о сексе все откровеннее, и режим американской цензуры оказался в крайне непростой ситуации. В конце XIX века к сожжению книг приходилось прибегать очень редко[914]. Власть Комстока держалась на сочетании угроз преследованиями по закону и нравственных увещеваний – ему почти всегда удавалось запугать издателей, которые и так были достаточно податливы. И даже если издатели благородных кровей вроде «Патнэма» и «Хоутона» и решались порой рискнуть своей безупречной репутацией ради публикации провокативных романов, бороться со стандартами Общества значило идти на большой риск – вдруг придется вести дорогостоящие судебные баталии ради того, чтобы продать книгу, прибыль от которой в любом случае будет мизерной. В силу экономических условий сомнительные в нравственном отношении книги все еще пребывали на нелегальном положении и печатались в подпольных типографиях – часто это были пиратские издания того, что выходило в
Но ситуация менялась. Книги дешевели, уровень грамотности рос, а значит, американский читатель делался моложе, беднее, урбанизированнее и разнообразнее, он требовал историй про тот мир, в котором жил. Перемены в книжной индустрии были вопросом времени. В 1910-е и 1920-е годы появилось множество новых романов, о которых десять лет назад еще и помыслить было невозможно: «Хагар Ревелли», «Гений», «Юрген», «Рассказ любовника», «Колодец одиночества», «Любовник леди Чаттерли».
«Улисс» стал самым ярким примером скандальной книги, которая снискала похвалы в респектабельных кругах, и хотя среди этих книг были и те, что не вписались в рамки закона, дерзкие авторы могли теперь опереться на новое поколение издателей, готовых рискнуть судебным преследованием и оплатой судебных издержек, чтобы привлечь к себе городскую читательскую аудиторию. Бен Хюбш, Хорас Ливерайт, Альфред Кнопф, Макс Шустер и Беннетт Серф. Сам по себе этот список означал перемены в индустрии. Один из пожилых книготорговцев жаловался в частной беседе: «Да они, чертяки, все евреи!»[915]
Самнер видел, что Общество по искоренению пороков теряет опору под ногами, и, чтобы вернуть себе контроль, решил воспользоваться «красной угрозой». Заговорил о непристойности не как о происках дьявола, а как о происках анархистов, большевиков, радикальных феминисток и сторонников планирования семьи – всех, кто сосредоточился в городских иммигрантских анклавах. «Как в политике у нас есть придворные анархисты и придворные большевики, так и в литературных и художественных кругах есть придворные большевики, и они не менее опасны»[916], – заявлял он.
Разница между опасными словами, которые считались государственной изменой, и скабрезными словами, которые НЙОИП признавало безнравственными, была невелика. По сути, Общество по искоренению пороков отвечало за укрепление национальной безопасности, и с расширением деятельности Бюро расследований расширялась и его деятельность. В разгар «красных рейдов» Самнер и его люди обшаривали книжные магазины в поисках эротических материалов – по мнению Общества, перевод «Полового вопроса» Фореля на идиш являлся анархистской книгой[917]. В 1912 году Общество произвело по всей стране 76 арестов. В 1920-м – 184[918], больше, чем за всю его историю[919]. Самнер отметил, что менее трети преступников были «настоящими американцами»[920]. Из отчетов Общества следует, что большинство среди них составляли немцы и ирландцы[921].
Самнера также тревожило, что иностранные представления о сексе проникают в законодательную систему. Когда в 1920 году Девятнадцатая поправка к американской конституции (избирательное право для женщин) должна была вступить в силу, Самнер предупредил, что «радикальные феминистки»[922] хотят создать свою отдельную антагонистическую систему власти. Они требуют, чтобы правительство узаконило детей, рожденных вне брака, а это станет сигналом для беременных, что они могут не выходить замуж и рожать «детей разврата», – и вся семейная жизнь в стране развалится. На данный момент такие женщины остаются маргиналами, говорил Самнер, «однако они хитроумны и, оказывается, пишут подрывные, широко читаемые книги о свободе современной женщины, выступают за еще бóльшую сексуальную свободу». Как будто им не хватало уже имевшейся.
Джон Самнер искал возможности объединить в одно целое борьбу с радикалами и сторонниками сексуальной свободы, и вскоре у него это получилось. В один прекрасный день летом 1920 года Самнеру позвонил прокурор Нью-Йорка – он хотел обсудить встревоживший его номерThe Little Review. В последнем из опубликованных фрагментов «Улисса» Герти Макдауэлл сидит на камне на пляже, а рядом в церкви поет хор. Ее подруги Эди и Сисси смотрят, как близнецы Томми и Джеки, братья Сисси, играют на берегу в своих матросских костюмчиках, и Герти замечает, как на нее смотрит мужчина, стоящий в отдалении, – Леопольд Блум. Вдали запускают фейерверк, Герти отклоняется назад, и Блуму на миг предстают ее синие подвязки:
И она увидала большую римскую свечу, которая поднималась над деревьями, выше и выше, и все в восторге затаили дыхание, молча и напряженно следя, как она поднимается все выше, выше, и ей приходилось все дальше и дальше запрокидываться назад, почти ложась на спину, чтобы следить за ней, еще, еще выше, почти скрылась из глаз, и лицо ее залилось дивным пленительным румянцем от такой позы, и теперь он мог увидеть еще много нового, батистовые панталоны, материя прямо ласкает кожу, и лучше чем те зауженные зеленые за четыре одиннадцать, а эти беленькие, и она ему позволяла и видела что он видит[923].
Девушка завлекает мужчину, отклоняясь назад, чтобы он разглядел ее исподнее, – это же ужас, но и это еще не все. В сцене присутствовало и кощунство. Воображать подобные вещи, когда до тебя доносятся звуки церковной службы, не говоря уж о том, что неподалеку играют дети, – это делает пассаж попросту оскорбительным. В нем одновременно предаются поруганию молодая женщина, католическая месса и детство. Самнер внимательно дочитал эпизод до конца:
И тут взвилась ракета, на мгновение ослепив, Ах! и лопнула римская свеча, и донесся вздох, словно Ах! и в экстазе никто не мог удержаться, Ах! Ах! и оттуда хлынул целый поток золотых нитей, они сверкали, струились, ах! и падали вниз как зелено-золотые звезды-росинки, ах, это так прекрасно! ах, это дивно, сказочно, дивно![924]
Похоже, решил он, это какая-то абсолютно новая разновидность похабщины. А довершало скандальную сцену на берегу то, что «невинные» мысли девушки («аристократ до кончиков ногтей»[925]) приравниваются к похотливым мыслям мужчины («Ножки кругленькие. Чулочки прозрачные, натянутые – вот-вот лопнут»[926]). Если Самнеру и требовалось доказательство того, с какой легкостью происходит нравственное разложение, – пример скользкого превращения слюнявой романтики в порнографию и разврат, – то он его получил. Молодых дам нужно охранять не только от Блума. Их нужно охранять и от Герти.
Взявшись за расследование, Самнер, видимо, собрал все относившиеся к делу сведения.The Little Reviewбыл журналом с Вашингтон-сквер, который и раньше уже многократно запрещали к пересылке из-за непристойностей и крамолы. Самнер просмотрел более ранние номера и, видимо, заметил рекламу книжного магазина на Вашингтон-сквер, который был так тесно связан с радикальным «Либеральным клубом» по соседству, что они даже пробили общую стену и сделали в ней дверь[927]. Несложные изыскания позволили выяснить, что владелицей книжного магазина была Джозефина Белл, женщина, осужденная во время войны по делуThe Massesкак заговорщица – она написала стихотворение, восхваляющее Эмму Гольдман[928].
И тут до Самнера вдруг дошло, где он слышал проThe Little Review. Когда в 1917 году Гольдман судили за шпионаж, издательницы были среди ее сторонников. Одного взгляда на журнал было достаточно, чтобы понять: Маргарет Андерсон и Джейн Хип – феминистки самого радикального толка. Мало того что они выступают за легитимизацию
Судебный приговорThe Little Review,книжному на Вашингтон-сквер и Джеймсу Джойсу обещал стать тройственной победой морали: одно и то же судебное решение одержало бы верх над безнравственностью, радикализмом и иностранной идеологией, которая захлестнула страну в 1920-м. Через несколько часов после сентябрьского взрыва на Уолл-стрит сотни людей пришли ночью убирать обломки и менять стекла в окнах двадцати этажей, чтобы на следующее утро финансовый квартал мог возобновить работу. Утром в центр хлынула стотысячная толпа, чтобы спеть национальный гимн у памятника Джорджу Вашингтону на Уолл-стрит[931], а Джон Самнер вошел в книжный на Вашингтон-сквер, чтобы приобрести несколько экземпляров подозрительногоThe Little Review.
Две недели спустя Джон Куинн получил телеграмму от Маргарет Андерсон – она сообщала о выдаче ордера на арест Джозефины Белл из книжного на Вашингтон-сквер за продажуThe Little Reviewтайному агенту Общества по искоренению пороков. В ордере говорилось, что продажа произведена в нарушение закона штата Нью-Йорк, а подсудным материалом был объявлен текст романа «Улисс» Джеймса Джойса. Куинн получил эти новости, когда работал над делом по оспариванию конституционности реквизиции собственности в военное время[932]. Гонорар его составлял 174 тысячи долларов, дело было направлено в Верховный суд.
Так что можно себе представить, в какую ярость пришел Куинн, когда «редактриса»[933]The Little Reviewс ее помощницей явились в его скупо оформленный кабинет в сопровождении Джозефины Белл и ее адвоката. Вся эта богема с Вашингтон-сквер вызывала у Куинна брезгливые мысли о человеческом теле, вонючих иммигрантах, сексуальности и смерти. На этой площадиThe Little Reviewсамое место, сказал он как-то раз Паунду. В нем же пишут «про мочу и фекалии, пот, подмышки, вонь, оргазмы, мастурбацию, анальный секс, лесбиянок и бог знает про что еще». Он подумал: Андерсон и Хип наверняка воспользуются судебным процессом для саморекламы, а он делай всю работу бесплатно[934].
– А я вам что говорил? – напустился на них Куинн. – Нужно быть полными идиотками, чтобы думать, что «Улисс» сойдет вам с рук в этой упоротой пуританской стране![935]
Зная, что сам-то Куинн как раз на стороне Паунда и Джойса, редактрисы попытались его задобрить, упомянув про их общие далеко идущие цели – публикация «Улисса» была лишь одной из причин, почему Куинн взялся финансироватьThe Little Review,а Паунд и Джойс настаивали на том, чтобы этот фрагмент тоже был напечатан. Куинн ответил, что их работа как редакторов – проявлять бдительность, а не идти на поводу у Паунда и Джойса.
– Художник может нарисовать картину, где милуются две тетки, – сказал Куинн, – но владелец галереи будет полным болваном, если ее у себя повесит.
Андерсон и Хип думали, что публикация «Улисса» стоит любых неприятностей, и стояли на том, как важно расширять мировоззрение читателей. Куинн резко возразил:
– Скоро будете расширять мировоззрение надзирательниц на острове Блэквелл[936] – сами напросились![937]
Куинну удалось добиться, чтобы обвинение было переведено с книжного магазина лично на Андерсон и Хип. Рассмотрение дела отложили на две недели, и на выходе из здания суда Джефферсон-Маркет Андерсон и Хип вступили в препирательства с Самнером[938]. Они, мол, не стыдятся, что публикуют «Улисса».
– Мы этим гордимся[939], – заявила Андерсон. – А этот суд только прославитThe Little Review!
К их удивлению, Самнер охотно продолжал перепалку, пока они шагали по Восьмой улице, а когда дамы вошли в книжный на Вашингтон-сквер – то есть на место преступления, – Самнер последовал за ними.
И хотя он вроде бы казался ярым защитником принципов Общества по искоренению пороков, Андерсон подумала, что с виду он человек симпатичный и его легко будет склонить на сторону Красоты, если этак месяц каждый день садиться с ним пить чай. Она глубоко заблуждалась. Куинн, как и Андерсон, всеми силами пытался склонить Самнера к встрече за обедом: дал Самнеру понять, кто он, Куинн, такой (а то Самнер не знал!), представил восторженный отзыв о творчестве Джойса изThe Dial[940]. «На этих теток мне наплевать, – заявил он Самнеру, – но я хочу, если получится, спасти Джеймса Джойса от клейма непотребного автора»[941]. Он просил Общество прекратить судебное преследование – в качестве встречной любезности Куинн приостановит публикацию «Улисса» вThe Little Review.
Самнер внимательно выслушал, а потом сообщил Куинну, что дело завели вовсе не в Обществе по искоренению пороков, а в канцелярии прокурора Нью-Йорка. Летом некий бизнесмен по имени Огден Брауэр пролистал журнальчик, который читала его дочь-подросток, и обнаружил там пассаж, где Герти Макдауэлл демонстрирует свои батистовые панталоны[942]:
…и все мускулы у нее дрожали из-за того что так запрокинулась а перед ним было полное зрелище гораздо выше колен такого она еще никогда никому даже на качелях или переходя вброд но ей не было стыдно и ему тоже не было что он так неприлично впился глазами он же не мог устоять перед таким дивным зрелищем когда перед ним все так открыто как у тех танцовщиц что задирают ноги совершенно неприлично а мужчины смотрят на них и он все смотрел смотрел[943].
Бауэр спросил у дочери, откуда она узнала проThe Little Review,та ответила, что ничего про него не знает и уж всяко его не заказывала – журнал, подобно бомбе, непрошеным образом прислали по почте. Отец рассвирепел. Отметил четыре страницы с непристойностями и написал письмо районному прокурору:
Если такие непотребства не регулируются законами почтовой службы, должен же быть способ сделать так, чтобы подобные материалы распространялись только среди тех, кто покупает или выписывает подобные издания? Я убежден: можно сделать так, чтобы подобная «литература» не попадала в дома людей, для которых она нежелательна, даже если в интересах морали невозможно запретить ее полностью[944].
Жалоба от лица известного бизнесмена вызвала замешательство, поскольку средства запретить подобный журнал как раз существовали, и из канцелярии районного прокурора поступил запрос к секретарю Общества.
Самнер и не думал прекращать судебное разбирательство. Он сомневался, что Куинн
После этой встречи Куинн продиктовал письмо к Паунду – предприняв успешную попытку снять копившееся годами напряжение:
Если Джойс хочет помочь тем, кто не помогает ему; если он хочет сделать что-то для тех, кто месяцами бесплатно наживался на его работе; если он хочет, чтобы этот номер приговорили, а следовательно, приговорили и книгу как книгу; если он хочет исключить возможность ее публикации здесь в виде книги; если хочет лишиться потиражных в сумме 1500, 2000 или 2500 долларов в пользу двух этих крольчих; если хочет, как специалист в области человеческого опыта, потягаться со мной в знании американского законодательства; если хочет действовать нахрапом и представить все это как преследования его лично, притом что Самнер не в курсе его существования и даже имя его пишет с трудом; если вам втемяшится в голову, что все это – только вопрос принципов или что речь идет о свободе литературы; если вы по-прежнему полагаете, что The Little Review нужно поощрять, а не затыкать, как любой другой женский унитаз, немытый и зловонный, то тогда мне больше сказать нечего[945].
И еще 16 страниц в том же духе.
Куинн понимал: если районный прокурор не снимет обвинения, журналу вынесут приговор, а приговор одной части «Улисса» поставит вне закона и всю книгу. Как только новость о судебном разбирательстве просочится в прессу, нападки Самнера наThe Little Reviewначнут трактовать как связь Джеймса Джойса с большевиками, бомбометателями и сторонниками контроля над рождаемостью. Из-за этих кошелок с Вашингтон-сквер Джойс потеряет все. Куинна бесила мысль, что из-за недомыслия редактрис пострадает гений Джойса, что какой-то отрывок – всего лишь шестнадцать страниц – положит конец изданию книги, над которой Джойс проработал шесть лет.
Эзру Паунда эти новости озадачили. Он хотя и был морально готов превращать эстетические разногласия в гневные тирады против почтовой службы и закона Комстока, но совсем не был готов к арестам, приговорам и потенциальному тюремному заключению. «"Навсикаю" перехватила ПО-лиция, – написал он Джойсу. – Единственный способ выпустить "Улисса" в форме книги – прекратить его публикацию вThe Little Review. <…> единственное, что можно сделать сейчас, – дать Куинну полную свободу действий»[946].
В первом письме к Куинну касательно «Навсикаи» Паунд представил ее с огромным энтузиазмом: «Похоже, ХОТЯ БЫ РАЗ на английском языке можно сказать всё»[947]. Однако после ареста тиража даже он начал дистанцироваться от текста с его эксцессами. Написал Куинну, что вычеркнул несколько слишком откровенных пассажей, и высказал предположение, что Андерсон и Хип не учли его правку (на самом деле учли). Паунд напирал на то, что эти две дамы – а Куинну это известно – упрямы, если не сказать безрассудны. И Джойс такой же. Когда Паунд предложил внести в рукопись изменения, Джойс прислал ему резкое письмо, которое Паунд приписал болезненному состоянию и «натянутым нервам», тем не менее Паунд озвучил Куинну, строго конфиденциально, его общее мнение о Джойсе: «Он не отличается особым трезвомыслием»[948].
Двадцать первого октября 1920 года первые два ряда зала заседаний суда Джефферсон-Маркет заняли модно одетые дамы[949] – они пришли протестовать против обвинений в непристойности, выдвинутых противThe Little Review. Вошел Джон Куинн в костюме-тройке, на жилете поблескивала золотая цепочка для часов. Окинул взглядом воров и бродяг, которых охраняли полицейские – пуговицы и звезды ярко начищены. Двумя днями раньше он ездил в Вашингтон готовиться к слушаниям в Верховном суде, а теперь оказался в толпе иммигрантов, негров и итальянцев на какой-то фабрике правосудия.
Куинн вообще не собирался приходить в суд. Речь шла о предварительном слушании, присутствовать на нем должен был молодой адвокат, но тот позвонил Куинну на работу, узнав, что судья, Джозеф Корриган, испытывает личную неприязнь к Самнеру. У судьи Корригана уже оставался неприятный осадок от столкновений с обществами по искоренению пороков, и он совершенно не горел желанием поддерживать обвинения, основанные на одних только словах Самнера, – а именно этого Самнер от него и добивался. В показаниях последнего говорилось, что «Улисс» настолько «непристоен, похотлив, развратен, скабрезен, непотребен и омерзителен, что подробное его описание станет оскорблением суда – его неуместно вносить в протокол»[950].
Иными словами, Самнер отказался приводить список непристойных пассажей. Согласно закону Комстока, уголовному преследованию подлежал каждый, кто «пишет, печатает, публикует, оглашает устно… любую непристойную, похотливую, развратную, скабрезную, непотребную или безнравственную книгу, картину, трактат, статью или склоняет к созданию таковых»[951]. Это означало, что, если в «Улиссе» есть непристойные пассажи, оглашать их в суде или вынуждать стенографиста их фиксировать противозаконно. Общество по искоренению пороков считало, что соблюдение закона состоит не в том, чтобы исследовать материал, который надлежит признать незаконным, поскольку само обвинение, мол, является доказательством. Аргумент Самнера не был уникальным. Еще в 1895 году Верховный суд постановил: «Нет необходимости множить непристойные материалы во всем их непотребстве, фиксируя их в протоколах»[952]. Дабы установить «факт правонарушения», достаточно описать их «неприемлемый характер».
Судья Корриган слышал это уже и раньше (Общество постоянно разыгрывало один и тот же гамбит), однако настоял на том, чтобы лично ознакомиться с содержимым журнала. Куинн примчался в суд, пока судья читалThe Little Reviewу себя в кабинете; выйдя оттуда, он приветствовал Куинна улыбкой – они дружили с давних пор[953].
Подобные слушания обычно сводились к чистой формальности, но проблемы Джойса с законом могли бы тут и завершиться, если бы судья Корриган попросту отклонил обвинение – что он, впрочем, мог сделать, признав «Улисса» заведомо пристойным, а столь вопиющее суждение могло строиться лишь на откровенной пристрастности. Если бы Куинн был бóльшим пессимистом, он мог бы прийти к выводу, что, приняв сторону Джойса, приковал себя к тонущему кораблю. Годом раньше Эзра Паунд в расстроенных чувствах ушел изThe Little Review(правда, ненадолго), однако «Улисс» продолжал выходить номер за номером. Куинну, возможно, казалось подобающим, чтобы Джойс иThe Little Reviewзатонули одновременно, поскольку и «Улисс», и Маргарет Андерсон вызывали в нем одну и ту же взрывоопасную смесь отвращения и восхищения.
Они заставили его думать о человеческом теле одновременно и как о средстве, и как о препятствии. Образ Герти Макдауэлл, рвущейся из кокона собственных одежд, напоминал Куинну о неосуществившемся
Тем не менее азартные препирательства в зале суда помогали отогнать страх смерти, а защита Джойса от обвинений в непристойности требовала хитроумного крючкотворства, которое Куинна всегда бодрило. Свою аргументацию он собирался построить на британском законодательстве середины XIX века, поскольку определение непристойности, на котором основывалась англо-американская юриспруденция в 1920 году, было дано одним британским судьей в 1868-м: «Считаю, что для установления непристойности следует задаться вопросом, имеет ли материал, признанный непристойным, тенденцию развращать и разлагать умы тех, кто открыт для подобных безнравственных воздействий и в чьи руки могут попасть публикации такого рода»[955]. Это определение непристойного получило название «правило Хиклина», и оно полностью преобразило законодательство о непристойности. Правило Хиклина не было направлено против порнографов, которые зарабатывали на книгах, оскорбительных для любого «трезвого ума» (как это сформулировал автор Закона о непристойных публикациях), непристойность книги определялась через ее воздействие на самых уязвимых читателей – тех, чей разум «открыт для подобных безнравственных воздействий». Тем самым сфера применения закона менялась: он не защищал трезвые умы, а спасал от беды нетрезвые[956]. Сладострастные читатели и впечатлительные юные дочери способны были лишить цельности и нравственности самый изощренный литературный замысел.
Опираясь на правило Хиклина, Куинн выдвинул тезис, что книга не может быть аморальной, если она невнятна, неприятна или приватна. «Нельзя поднять литературное произведение на несколько тысяч метров в синее небо на аэроплане, туда, где его никто не видит, дать пилоту прочитать его вслух, а потом объявить "аморальным" в силу буквы закона»[957]. Произведение должно «лишить цельности и нравственности» хотя бы один ум, причем судьи, как правило, считают «лишение нравственности» синонимом «эротического возбуждения». Имелось в виду следующее: если бы Герти была уродкой – если бы внешность ее никого не возбуждала, – она оставалась бы в рамках закона. Куинн продолжил: «Допустим, молодой человек влюблен в женщину, а мать пишет ему в письме: "Сынок, женщина, к которой тебя влечет, совсем некрасива… она потеет, воняет, пускает ветры. У нее блеклая кожа и зловонное дыхание. Когда она ест и отправляет иные естественные надобности, она издает неприятные звуки"» – мать пишет неприглядную правду с целью нравственного воздействия на сына. Герти Макдауэлл, по словам Куинна, тоже сообщает мужчинам добродетельный импульс. Куинн усматривал в Джойсе сходство со Свифтом и Рабле: он не живописует безнравственную красоту. Он живописует неприглядную правду[958].
Трудно сказать, что именно в Герти Макдауэлл показалось Куинну столь отвратительным.
Она сильно откинулась назад, стараясь разглядеть фейерверк, обхватила колени руками, чтобы не потерять равновесие, и совершенно никто не мог увидеть, только она и он, когда она совсем открыла свои хорошенькие ножки, вот так, они были нежно упругие, изящно округленные, словно выточенные, и ей казалось, будто она так и слышит его неровное тяжкое дыхание и гулкий стук его сердца[959]…
Что именно в Герти должно было вызывать отвращение читателя – что она сентиментальна или (как мы узнаем ближе к концу главы) что она хромая? Типично джойсовский прием – реальность сметает фантазии Блума, когда Герти, прихрамывая, уходит прочь – через много страниц после того, как автор описывает ее хорошенькие ножки. Если именно это и делает ее непривлекательной, тогда да – текст Джойса, возможно, и аморален с точки зрения закона.
Одно-единственное слово в правиле Хиклина – слово, которое Куинн намеренно проигнорировал, – колоссальным образом расширяло полномочия судей, превращая цензуру в инструмент профилактики. Издатели, книгопродавцы, печатники и писатели отвечали по закону не только за развращение читателей, но и за «тенденцию» к развращению. В правиле Хиклина подчеркивалось гипотетическое воздействие книги на гипотетического читателя, а значит, суждение о непристойности переносилось в сферу воображения – во всяком случае сам судья был решительно не подвержен всем этим «безнравственным воздействиям». Напротив, его задача состояла в том, чтобы определить, может ли книга развратить человека, ничем на него не похожего. Судье Корригану предстояло заглянуть в мысли юной дочери Огдена Брауэра (которая, в свою очередь, заглядывала в мысли Герти Макдауэлл) и представить себе ее потенциальный отклик. По закону судье полагалось самому в той или иной степени стать Джойсом.
Куинн, возможно, был прав в отношении нравственных уроков и неприглядной правды Джойса, но это все равно ничего не меняло. Если в эпизоде имелась хоть толика – даже малейшая – потенциально развращающей красоты, эпизод считался нарушением закона. Из-за чар Герти «Улиссу» выдвинули обвинение в непристойности, и судья Корриган решил привлечь издательниц журнала к ответственности. Куинн возразил: такое решение свидетельствует об аморальности самого судьи[960]. Это было дерзкое, почти оскорбительное заявление. А Корриган возбудился, когда читал журнал у себя в кабинете? Корриган лишь улыбнулся, выписал ордер на заключение Андерсон и Хип под стражу и назначил за каждую залог в 25 долларов, который Куинн тут же выплатил, пусть и неохотно.
Куинн никак не рассчитывал на оправдательный приговор. Он предупредил Джойса о том, какой дух царит в американской культуре: «В последнее время в Нью-Йорке возросло число арестов и преследований книгоиздателей. Тут настоящая оргия книг о сексе»[961], – и если Джойс попытается опубликовать «Улисса» без купюр, то и готовые экземпляры, и печатные формы конфискуют и уничтожат, книгу запретят к пересылке и почтой, и частными курьерскими фирмами, а издателю будет грозить большой штраф и тюремное заключение. Ни один американский издатель не возьмется за книгу Джойса после запрета «Навсикаи». А Самнер намерен добиться такого запрета.
14
Призрак комстока
Джон Самнер патрулировал улицы Нью-Йорка и, если обнаруживал на стенах или в окнах непотребные изображения, отдавал владельцам распоряжение их убрать[962]. В отличие от Комстока, он не был официальным агентом почтовой службы, но произвольно присвоил себе официальные полномочия. Он вскрывал и обыскивал почтовые ящики[963] – нет ли там незаконных посылок. Сопровождал полицейских в рейдах и слежках[964]. Собирал доказательства, получал ордера[965], изымал материалы, арестовывал подозреваемых и выступал свидетелем со стороны истца[966] в суде окружного прокурора. Если ту или иную книгу признавали непристойной, он лично руководил ее сожжением[967]. Сети свои Самнер раскинул широко. Угрожал четырнадцатилетним подросткам
Самнер действовал почти как опытный разведчик: составлял подробный портрет сети городских пороков, причем сведения по большей части черпал из писем, телефонных разговоров и анонимных доносов по поводу всевозможных правонарушений – от аморального поведения соседей и эксгибиционистов до непристойных рисунков в туалетах[970] и непотребной садовой скульптуры[971]. В Общество по искоренению пороков обращались с просьбой выследить неверных супругов[972], беглых подростков[973] и извращенцев, которые пристают к морякам во время увольнения на берег[974]. Самнер без конца смотрел спектакли, мюзиклы[975], фильмы и бурлески. Покупал каждую сомнительную книгу, каждый номер журнала. Служил источником сведений[976] для небольших обществ по искоренению пороков и для правоохранительных органов по всей стране, лоббировал сенаторов[977], губернаторов и мэров, призывавших к ужесточению законов.
Великое достижение Джона Самнера состояло в том, что он направил воинственность Энтони Комстока в профессиональное русло. «В былые годы[978] приходилось использовать насильственные методы, – заявил Самнер при вступлении в должность. – Теперь мы используем интеллект». В НЙОИП Самнера наняли как помощника секретаря в 1913 году, поскольку решили, что он со своим мягким нравом сможет нивелировать эксцессы Комстока. После вступления в Общество Самнеру пришлось разнимать потасовки между Комстоком и его собственными сотрудниками – бухгалтер, бывало, обозревал коридор через замочную скважину своего кабинета, чтобы не напороться на рыскавшего там Комстока[979]. Приняв в 1915 году бразды правления, Самнер продолжил бороться с наследием сорокапятилетнего единовластного правления – и с призраком – Комстока.
В 1872 году Энтони Комсток был выскочкой из маленького городка: с грудью навыкате[980], экстравагантными бакенбардами и поджатой верхней губой. Ему исполнилось лишь 28 лет, он рано начал лысеть. Тогда же ему удалось единолично разрушить порнографическую индустрию Нью-Йорка[981]. Он обыскивал подвальные магазинчики в Нижнем Ист-Сайде, просил ему что-то продать из-под прилавка или в служебном помещении, разыгрывал заинтересованность перед всеми уличными торговцами, которые к нему подходили, перелистывал толстенные стопки романов и журналов в книжных киосках. Комсток объявил непристойными 165 книг, стал сопровождать полицейских в рейдах к порнографам, чтобы тем не удалось избежать ареста. Допрашивал подозреваемых, отслеживал цепочки распространения до посредников, издателей, печатников и переплетчиков, дабы вычислить преступников и уничтожить их товар. Однажды угнал фургон[982] со стальными и медными печатными формами и доставил их в Политехнический институт в Бруклине, где некий профессор уничтожил их с помощью кислоты[983]. За 8 месяцев Комсток отправил под арест 45 человек[984]. Через два месяца после принятия закона Комстока в 1873 году банкиры, финансировавшие деятельность Ассоциации молодых христиан, основали Нью-Йоркское общество по искоренению пороков[985], и Энтони Комсток встал во главе организации, которой предстояло сделаться самым могущественным обществом по борьбе с пороками во всей стране. Он, по собственным словам, занимался «прополкой Господнего сада»[986].
Радетели за нравственность вроде Комстока взяли дело в свои руки, поскольку полиция Нью-Йорка была коррумпированной, неэффективной и непрофессиональной. До 1845 года в Нью-Йорке не было собственного полицейского управления, отчасти потому, что горожане опасались, как бы мэр-деспот не начал чинить расправы руками вооруженной дубинками армии[987]. Их опасения истаяли к 1870-м. Совсем скоро Комсток получил право арестовывать порнографов – либо как специальный агент почтовой службы, либо как помощник шерифа[988], и к концу карьеры на счету его было три тысячи приговоров на общий срок в 565 лет[989], 11 месяцев и 20 дней. Комстоку нравилось вести учет своих праведных деяний. Он подсчитал, что при нем сожгли 2 948 168[990] непристойных картинок. Было уничтожено 28 428 фунтов печатных форм. Конфисковано 318 336 «непотребных резиновых изделий»[991]. На его счету было шестнадцать трупов[992]. Уничтоженные книги он измерял тоннами: пятьдесят.
При этом искоренение пороков оказалось на удивление опасным занятием. Агентам Общества угрожали убийством. Комстоку присылали посылки[993], содержавшие яды, зараженные бинты и оспенные струпья. Однажды, открывая тяжелую посылку, он услышал зловещий щелчок. В посылке находились осколки стекла, тесно уложенные между канистрами с винтовочным порохом и серной кислотой. Предполагалось, что, когда посылку будут открывать, спички, закрепленные внутри, подпалят бикфордов шнур. При взрыве осколки полетели бы Комстоку в грудь и в лицо. А потом в раны въелась бы серная кислота.
В 1874 году Комсток в третий раз задержал однорукого по имени Чарльз Конрой[994], а когда их экипаж остановился у ворот тюрьмы, Конрой выхватил из кармана семисантиметровое лезвие, взмахнул им у самой головы Комстока, рассек шляпу и порезал кожу. Полицейский жетон-то у Комстока имелся, а вот обыскивать задержанных он не умел. Пока он возился со щеколдой на двери, Конрой воткнул нож ему в лицо – перерезал артерию и рассек мышцу до кости. Комсток распахнул дверь экипажа, и, когда арестованный вышел за ним следом, он выхватил револьвер и приставил к голове Конроя. Из раны на лице Комстока так и хлестала кровь – наконец подбежал охранник, чтобы ему помочь.
Охотники за пороками вроде Комстока и Самнера считали насилие следствием хаоса, порожденного непристойностью. Цензура действовала на опережение – судьи и присяжные запрещали книги на основании тенденций, а не последствий, поскольку правительство видело в порнографии угрозу гражданскому обществу. Правило Хиклина основывалось на юридическом трактате XVIII века, гласившем, что запрет на слова «тлетворного толка[995] необходим для сохранения мира и порядка, власти и религии – единственных прочных основ гражданских свобод». Цензура не просто искореняла секс. Она поддерживала шаткий общественный порядок.
В отсутствие действенных правоохранительных органов непристойность выглядела особенно угрожающей, поскольку в своих попытках обуздать эксцессы городской жизни власти опирались на нравственность. Материалы откровенно сексуального характера – неважно от кого, от Джеймса Джойса или торговца пошлятиной с ножом в руке, – представляли собой угрозу нравственному порядку. Считалось, что персонаж вроде Герти Макдауэлл может склонить молодых женщин к рождению внебрачных детей, которые потом вырастут морально ущербными. Печатать о поведении Герти в журнале значило порождать других таких же молодых женщин, а одного поколения Герти Макдауэлл могло оказаться достаточно, чтобы подточить основы общества. Радетели за нравственность вроде Комстока считали борьбу с непристойной литературой не проявлением индивидуального героизма. Они считали ее гражданским долгом каждого.
На самом деле определение непристойности в англо-американском праве было настолько строгим потому, что оно составлялось
Вряд ли кто потрудился бы читать эти нравоучительные писания, если бы «Разоблачения на исповеди» были посвящены чему-то, кроме внебрачного секса. «Звучит второй вопрос – грешат ли супруги, совокупляясь в неестественной позе, и если да, то как?» Ответ таков: «Поза является неестественной, если соитие происходит необычным образом, а именно сидя, стоя, лежа на боку или сзади, как у скотины; также если мужчина лежит под женщиной». Все эти позы считались греховными.
«Разоблачения на исповеди» свидетельствовали о существовании любострастия в рамках католической доктрины и при этом были явственно непристойными. У викторианцев любые разговоры о неестественных сексуальных практиках (даже если для этого использовались слова, не способные вызвать никакого сексуального отклика) считались непотребством. Некоторые читатели памфлета так впервые и знакомились[998] с непотребством – у них возникали мысли, которые иначе никогда не пришли бы им в голову.
Когда дело слушалось в Суде королевской скамьи, судьи этой высшей инстанции памфлет единодушно запретили. И заодно верховный судья Англии Александр Кокберн создал строжайшее правило Хиклина, хотя сам ни в коей мере не был ханжой. Более того, Кокберн пользовался репутацией весьма посредственного судьи, при этом лентяя и женолюба (однажды вылез в окно гардеробной замка Ружмон, чтобы его не застукали с чужой супругой). Он никогда не был женат, но имел двух незаконнорожденных детей, а когда в 1864 году премьер-министр предложил дать ему звание пэра, королева Виктория отказала на основании его «повсеместно известной безнравственности»[999]. Тем не менее неприятная ситуация, сложившаяся вокруг «Разоблачений на исповеди», даже лорда Кокберна превратила в моралиста. На суде представитель ответчика по мере возможности уклонялся[1000] от обсуждения того, к каким последствия может привести распространение памфлета, но это не имело никакого значения, поскольку все в зале суда знали заранее: итогом его распространения станут масштабные бунты.
Все началось с того, что в городке Вулверхэмптоне некий полицейский перехватил 252 экземпляра памфлета у торговца металлом – тот продавал их по шиллингу. Продавец был членом Протестантского избирательного союза, ставившего перед собой цель избирать членов парламента, которые будут «радеть за протестантскую сущность Библии и СВОБОДУ БРИТАНИИ». Союз специализировался на подрывной пропаганде, самым выдающимся его оратором стал ирландец по имени Уильям Мёрфи, который повсеместно клеймил лихоимство католического клира, чем подстрекал к действию толпы озлобленных ирландцев. Но власти и британская пресса по-настоящему обратили на него внимание только после его визита в Вулверхэмптон в 1867 году. Во время первой лекции Мёрфи ирландцы швыряли камни в окна лекционного зала, несколько человек пострадало, и дочитать лекцию про «Разоблачения на исповеди» Мёрфи смог, только когда лекционный зал превратили в цитадель, окруженную сотнями полицейских, военных кавалеристов и недавно приведенных к присяге констеблей. Противоречия между конфессиями достигли апогея, поэтому, выяснив, кто торгует «Разоблачениями на исповеди», полицейские обыскали его дом и конфисковали все экземпляры.
Союз обжаловал обвинения в непристойности, а конфликт между католиками и протестантами только обострился. Мёрфи пообещал доказать жителям Бирмингема, что «каждый папский священник убийца, людоед, лгун и воришка»[1001]. После его лекции католики начали врываться в дома протестантов и крушить мебель. Протестанты в ответ разгромили католическую церковь и двинулись в ирландский квартал Бирмингема с кольями, стали вламываться в дома и выносить мебель с пением: «Слава, слава, аллилуйя!» За неделю беспорядков Союз продал около 30 тысяч экземпляров памфлета. Его приобретение стало актом солидарности.
К моменту, когда дело попало в Суд королевской скамьи, памфлет действительно превратился в угрозу миру и правопорядку во всей центральной части страны. Лекции Мёрфи в Аштон-андер-Лине спровоцировали восстания протестантов – двадцать ирландских домов было разграблено, один ирландец погиб, а межконфессиональные расправы стали плодородной почвой для группы ирландских националистов, называвших себя фениями: в 1867 году они совершили нападение на Честерский замок, застрелили сержанта полиции и бросили бомбу в тюрьму Клеркенвелл – двенадцать погибших, пятьдесят раненых. После взрывов и беспорядков политические намерения памфлета уже никого не заботили. Важны были последствия.
Тот факт, что памфлет, содержащий сексуальные откровения, может вызвать подобную бурю, заставил Кокберна сделать вывод относительно всех текстов, циркулировавших среди грамотного населения: слова опасны, закон должен предоставлять защиту от урона, который они способны нанести, причем превентивно. Но как быть с книгами, воздействие которых не столь однозначно – и когда на улицах никаких беспорядков? Все, что было полезного в деле Хиклина, стало проблемой для лорда Кокберна, пытавшегося вывести более общий юридический принцип. После бунтов Мёрфи уже не оставалось места размышлениям о том, что «тлетворность» слов не так просто обнаружить. Проще было настоять на сожжении книги еще до того, как у нее появился шанс быть прочитанной.
Понятия судьи Кокберна о превентивной цензуре прекрасно вписывались в доктрину ревностных церковников о сохранении чистоты в мире греха. Рьяное стремление Энтони Комстока и Джона Самнера искоренить безнравственные книги и изображения объяснялось их верой в то, что наилучший способ послужить Господу – истребить семена греха еще до того, как их посеют: уничтожить книги тлетворного толка прежде, чем они начнут уничтожать целые семьи. Самым тлетворным грехом почиталась похоть. Именно она заставляла грешника впервые оступиться, а уж потом направляла его по дурному пути. Похоть – путь в бордель, бордель – путь к болезни. Похоть ослабляла и тело, и душу. Рушила браки. Подталкивала к плутовству. Подстрекала к праздности и буйству. Делала своих жертв слепыми к последствиям и лишала их чувства ответственности, которое только и удерживает общество от анархии.
Понятия Комстока о пагубности похоти представляли собой приукрашенный вариант представлений, закрепленных в британском и американском законодательстве. «Не существует в обществе иной силы
Страх перед порнографией не представлял собой слепого невежества или догмы. Комсток просто применял на практике знания, накопившиеся за два предыдущих века. Еще со времен эпохи Просвещения философы подчеркивали важность образования и внешних факторов для формирования личности. Наш разум и нравственные привычки формируются как отклики на воздействие внешнего мира. Сознание – лишь снежный покров, на котором виден самый слабый отпечаток. Мы не рождаемся теми, кем стали сегодня. Нас, по сути, формируют обстоятельства. Комсток цитировал философа Джона Локка, подчеркивая значимость малейших влияний «в нежном младенческом возрасте»[1003]. Локк сравнивал людей с реками: «небольшое усилие может отвести податливые воды в русла, которые заставят их течь почти в противоположных направлениях», – писал он. Комстоку эта мысль не приносила облегчения. Она внушала ему ужас. Если добродетель и порок не происходят только изнутри, а сознание каждого человека формируется под влиянием окружающего общества, тогда каждый отвечает не только за себя. Он отвечает за всех. Такое нравственное бремя взвалил на себя Энтони Комсток, и с годами оно не делалось легче.
Гнуснейшее свойство порнографии заключалось в том, что она использовала дары разума. Одержимого похотью терзали память и воображение. Даже если грешник много лет назад вступил на путь праведности, малейший толчок – жест, имя, песня – мог воскресить в его сознании слова и образы, заложенные туда, подобно часовой бомбе. Пьяный может протрезветь. Обжора – ограничить себя в еде. Безбожник – обрести веру. Но от впечатления, которое произвела на тебя непристойная картинка или история, не избавиться никогда: раз ты прочитал книгу, она остается с тобой навеки.
В 1915 году Комсток умирал от пневмонии[1004]. Выхаркивал кровь с кашлем, и, хотя дышать ему было тяжело, а говорить и подавно, он вызвал к постели стенографистку, дабы продиктовать инструкции своему преемнику. Уже на следующее утро, 22 сентября[1005] (в свой день рождения), главой НЙОИП был назначен Джон Самнер; проигнорировав инструкции, он перестал преследовать производителей противозачаточных средств и вернул Общество к решению его исконных задач: поиску аморальных книг, журналов и изображений. Любому главе Общества по искоренению пороков надлежало быть таким же настырным, как и преследуемые им порнографы, но Самнер действовал скорее изощренно, чем жестоко. Он подчеркивал, что взаимодействует с общественностью – писал письма в газеты, участвовал в дебатах на самом высоком уровне, например с Кларенсом Дэрроу[1006], в надежде добиться признания, используя силу разума. Однако этот лоск трезвомыслия лишь прикрывал рвение, придававшее Самнеру куда большее сходство с Комстоком, чем ему самому бы хотелось. Когда Джон Самнер патрулировал улицы Нью-Йорка, угрожал школьникам, разгонял вечеринки и сжигал книги, за его спиной постоянно маячил призрак Комстока.
15
Илия грядет
«Я тружусь, как раб на галере[1007], как осел, как скотина, – писал Джеймс Джойс в одном из своих писем. – Даже спать не могу. Эпизод про Цирцею и меня превратил в животное». В декабре 1920 года, в темной квартирке на улице Распай, он снова мучился от ирита. После операции зрение упало еще сильнее, и, по мнению самого Джойса, только жар газовой плиты спасал его от новой глаукомы. В последних их меблированных комнатах он мерз так, что во время работы накидывал на плечи одеяло и заматывал голову платком[1008]. Писал, когда не лежал в постели с очередным приступом боли, а когда лежал, думал над текстом[1009]. К «Цирцее» он приступил в апреле 1920 года, ожидая, что справится за три месяца[1010]. К декабрю работал над девятым вариантом[1011], эпизод все разрастался, вставка за вставкой, – Джойс до поздней ночи водил пером по бумаге, едва что-либо различая в тускло освещенной комнате[1012].
Он наконец-то добрался до экватора книги. В «Цирцее» Леопольд Блум вслед за Стивеном Дедалом отправляется в Ночной Город, и там, в веселом доме у Беллы Коэн на Тайрон-стрит, разворачивается сложная фантасмагория, после которой Блум спасает Стивена от потасовки с солдатами-англичанами, смахивает стружки с его одежды и провожает домой. Ничего сокровенного не осталось – все до единой мысли, страхи, воспоминания и кошмары выложены в борделе на всеобщее обозрение, и бордель всех поглотил.
Главной героиней этого эпизода стала колдунья из гомеровского эпоса, которая превратила спутников Улисса в свиней. Улисс отправляется в ее чертог вызволять свою команду, и бог Гермес вручает ему траву, способную уберечь от ее заклятий. Трава, спасшая Улисса, называется Моли (такие вещи никогда не совпадения). Джойс размышляет, не происходит ли слово «сифилис» от Цирцеи, возможно, от греческого συφιλισ: suó + philis[1013]. «Свиная любовь» – заклятье, ввергшее людей в животное безумие. После того как Улиссу удается убедить Цирцею вернуть его спутникам человеческий облик, она устраивает им пиршество, которое длится целый год. Работа над «Цирцеей» заняла у Джойса на несколько месяцев больше планируемого. Местами эпизод превращается в карнавал, в кошмар, в фантасмагорию и галлюцинацию. Творятся чудеса, наносятся унижения. Мужское и женское меняются местами. Часы пляшут. Мотыльки говорят.
Почти всё и все, кого читатели видели на протяжении дня, возвращаются в обличье кошмара. Герти Макдауэлл упрекает Блума («Несчастный женатик! Я тебя люблю за то, что ты мне так сделал»[1014]). Буян Бойлан швыряет ему монетку и вешает шляпу на его рогатую голову («У меня маленькое личное дельце к твоей жене»[1015]). Блум пожимает руку слепому юноше («Мой более чем Брат!»[1016]). «Златобронза»[1017], – перешептываются проститутки. Мимо проходит, роняя орешки, коза. Появляется отец Долан – отругать Стивена за очки, которые он разбил в «Портрете» в возрасте шести лет («Маленький ленивый выдумщик»[1018]). Является тень матери Стивена, точно тень матери Джойса, изо рта у нее капает зеленая желчь (он просит ее сказать, что она его любит). Отец Блума, давным-давно покончивший с собой, касается лица сына «хищными когтями»[1019]. Наконец к ним присоединяется долгожданный Илия и открывает судилище («Прекратите-ка там треп в помещении»[1020]). Входит сын Блума Руди – такой, каким стал бы, если бы не умер в младенчестве.
Джойс почти месяц ничего не отвечал на срочное послание Куинна, касающееся суда над «Навсикаей», а
SCOTTS TETTOJA MOIEDURA GEIZLSUND JOYCE
Клерк Куинна, мистер Уотсон, разжился экземпляром справочника Скотта по дешифровке и прочитал послание Джойса. «Не получал телеграммы, о которой вы говорите. В течение нескольких дней вам поступит письмо на этот предмет с подробным изложением фактов и моих взглядов. Полагаю, небольшая задержка не повредит»[1021].
Куинн ответил тоже телеграммой, требуя, чтобы Джойс немедленно прервал публикацию в журнале[1022]. Если им повезет, прокурор может снять обвинения. Если не повезет, добавит к нему новые пункты[1023]. Но Джойс не хотел растерять своих читателей изThe Little Review: если уж он не готов был пойти на компромисс ради издательниц и типографов, уж точно не собирался идти на компромисс с представителями власти – и неважно, что там ему советует адвокат. Куинн получил из Парижа еще одну телеграмму:
MACILENZA PAVENTAVA MEHLSUPPE MOGOSTOKOS[1024]
Уотсон расшифровал: «Частным путем получены надежные сведения. Спорный номер вышел. На момент получения вашего письма дело уже разрешится»[1025].
Но дело не разрешилось, Куинну пришлось придумывать новый план[1026]. Слушание – в присутствии коллегии из трех судей – должно было состояться в декабре, Куинн решил подать прошение о передаче дела в суд присяжных – и тем самым затормозить процесс. Передачу предстояло оформить официально, назначить дату слушания – и только потом заваленная работой коллегия присяжных займется вынесением обвинения[1027]. Глядишь, пока подберут двенадцать присяжных и после всех судебных заседаний объявят журналу приговор, дело затянется до осени 1921 года, и пока судебная машина скрипит себе помаленьку, они успеют издать «Улисса» в частном порядке[1028]. Это означало следующее: вместо того чтобы поставлять тираж в магазины, издатель отпечатает около тысячи экземпляров высокого качества и напрямую разошлет их тем, кто сделал предварительный заказ.
Чисто формально до вынесения судебного решения поThe Little Reviewиздание оставалось совершенно легальным, и Куинн решил, что Самнер и окружной прокурор, возможно, не станут преследовать книгу, которая распространяется по частным каналам, – в отличие от журнала, доступного неискушенным барышням. Качественное частное издание можно продать по восемь – десять долларов за экземпляр, то есть в четыре раза дороже, чем среднестатистическую книгу. При потиражных 15–20% Джойс заработает две тысячи долларов. Главное, чтобы он успел закончить работу, пока тикают часы закона.
Куинн пытался уговорить Бена Хюбша опубликовать «Улисса» в частном порядке, но тот, зная о предстоящем суде, уклонялся от обещаний. Хюбш был бы самым подходящим вариантом. Он опубликовал «Дублинцев» и «Портрет» и восхищался новым романом Джойса. Куинн убедил его подписать договор прежде, чем делоThe Little Reviewпередадут в суд, и к декабрю 1920 года решил, что им с Хюбшем нужно «раскрыть карты»[1029]. Он хотел, чтобы Хюбш сделал предложение о покупке прав на «Улисса», пока риски выглядят минимальными; чего Куинну совсем не хотелось, так это чтобы Хюбш по ходу дела видел в газетах подробности процесса.
«Раскрытие карт» состоялось у Куинна в квартире, он же сделал первый шаг: Джойс ни за что не согласится ни на какие изменения и сокращения, и «практически очевидно, что, если "Улисс" будет напечатан без внесения в текст каких-либо изменений, его запретят, то есть вас арестуют и будут судить»[1030]. Куинн явно решил начать с плохой новости. Хорошую Хюбш знал заранее. Boni & Liveright торговали частными изданиями нескольких смелых книг, и им каждый раз удавалось уйти от ответственности[1031]. Правда, в тех книгах не было фрагментов, уже признанных не соответствующими закону, однако Куинн заверил Хюбша, что журналы и книги в суде оценивают по разным юридическим стандартам[1032]: чем с меньшей публичностью распространяется то или иное издание, тем выше вероятность, что оно не попадет под преследование. И вообще, приговорThe Little Reviewможет оказаться даже полезным[1033]. После этого «Улисс» перестанет выходить отдельными выпусками, и спрос будет выше, если несколько глав так и останутся неопубликованными.
Куинн хотел, чтобы был отпечатан тираж в 1500 экземпляров[1034], на качественной бумаге, по цене около 10 долларов, чтобы Джойс получал бы два доллара за экземпляр в качестве потиражных. Тогда он сможет заработать на «Улиссе» три тысячи – больше, чем ему обещал Куинн. Но Хюбш все равно нервничал, и, поняв, что он хочет выждать и посмотреть, чем закончится суд, Куинн решил обратиться в Boni & Liveright, чтобы быстренько подписать договор. Вот только руки у него были связаны отсутствием согласия Джойса.
Прошение о передаче дела в суд присяжных Куинн написал в январе 1921 года, добавив в конце выразительную приписку, что разбирательства сопряжены для журнала с «серьезными финансовыми потерями»[1035]. Чем дольше сохраняется запрет, тем сильнее журнал страдает финансово, пояснил он.The Little Reviewкое-как продержался весь 1920 год и пошел ко дну, когда Самнер лично заявился в книжный на Вашингтон-сквер. И Куинн, и его друзья прекратили финансовую помощь, и теперь Андерсон и Хип отчаянно нуждались в подписчиках и благотворителях. Как-то раз за ужином некий покровитель потребовал от Андерсон сексуальных услуг взамен на продолжение сотрудничества[1036]. Ее это разъярило. Кроме того,The Little Reviewнуждался в материалах. Только «Улисс» худо-бедно поддерживал его на плаву.
Джейн Хип впервые сама написала Джойсу: «Мы не станем извиняться за недавние купюры. – Она пользовалась зелеными чернилами. – Мы можем лишь горевать вместе с вами. Весь майский номер сожгло почтовое ведомство, а нам эти паскуды заявили, что обанкротят нас, если мы не перестанем "валять дурака"»[1037]. После чего она обратилась к вещам действительно насущным: фрагменты «Улисса» им поступают слишком медленно. Они стараются публиковать его меньшими порциями, но это не помогает. Может, Джойс пришлет им рассказы или стихи? «Много мы сейчас заплатить не в состоянии, – созналась она. – Мы только потому и живы, что деремся как черти».
После обвинений в непристойности Андерсон и Хип на три месяца приостановили выпуск журнала. В декабре 1920 года они прервали представление пьесы Юджина О’Нила «Император Джонс» в театре «Провинстаун Плейхаус» на Вашингтон-сквер и попросили у зрителей денег на защиту «Улисса» и спасение журнала от банкротства[1038]. Собранного хватило на декабрьский номер, и только. Издательницы объявили, что из-за судебных издержек вынуждены поднять цену за номер с 2,5 до 4 долларов[1039].
Куинн тоже давил на Джойса, чтобы тот поскорее дописывал «Улисса». Самнеру и окружному прокурору явно надоели процессуальные затягивания, а Хюбш, которого по чуть-чуть подталкивали к договоренности, должен был выпустить книгу к осени, чтобы не попасть под цензуру. Джойс в ответ прислал
Джойс считал, что ограниченный тираж «Улисса» – который уже стал длиннее большинства романов, издаваемых частным образом, – может продаваться более чем по десять долларов за экземпляр[1041]. Но такие договоренности «сразу» не достигаются – даже если у книги нет проблем с законом[1042]. То ли Джойс совсем плохо представлял себе ситуацию в Нью-Йорке, то ли слишком увлекся написанием романа, но он почему-то ни о чем не волновался. Через пять дней поступила еще одна зашифрованная телеграмма: «Испытываю финансовые проблемы. Срочно пришлите телеграфом двести долларов, до заключения договора»[1043].
Куинн только поражался. Ишь каков этот безденежный автор – ему и на телеграмму-то не наскрести, – а пишет длинный и сложный роман, часть которого уже под судом. Его издателям грозит тюремный срок, но он, вместо того чтобы ухватиться за любую возможность издания, вместо того чтобы поблагодарить Куинна за попытку выманить у издателя договор на книгу, которая и без проблем с законом может оказаться убыточной, требует едва ли не удвоить ему потиражные, да еще желает аванс в 200 долларов в счет договора, которого пока не существует. Паунд был прав. Джеймс Джойс не внимал голосу разума.
ВЫСЫЛАЮ ЗАПРОШЕННУЮ СУММУ ПОПЫТАЮСЬ НАПИСАТЬ ЧЕРЕЗ ТРИ ИЛИ ЧЕТЫРЕ НЕДЕЛИ НЕ ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ БОЛЬШЕ НА ЛЮБОЙ ПРЕДМЕТ ПЫТАЮСЬ ОБЪЯСНИТЬ ВАМ И ПАУНДУ ЧТО РАБОТАЮ НА ПРЕДЕЛЕ КУИНН[1044]
Суд надThe Little Reviewпришелся на самое неподходящее время. Во-первых, Куинн вынужден был постоянно ездить в Вашингтон, чтобы готовиться к самому важному делу в своей жизни, а кроме того, страна погрузилась в экономическую депрессию. Весь 1920 год оптовые цены падали в связи со случившимся после войны резким снижением спроса на американские товары[1045]. Европейское сельское хозяйство восстанавливалось с ошеломительной скоростью, у американских фермеров оставались колоссальные излишки продукции и накапливались долги, от которых страдали и сами фермеры, и финансировавшие их банки. Потребительские цены упали за год на 46%, и к 1921 году Куинн оказался в совершенно катастрофическом положении. Один из самых крупных его клиентов, Национальный торговый банк, имевший доли в сотнях сельскохозяйственных предприятий, оказался на грани банкротства[1046]. Куинн и сам потерял за этот год 30 000 долларов в ценных бумагах[1047], а конца-края было не видно. «Клиенты, банки, корпорации одни за другими теряют деньги. На вроде бы чистой и твердой поверхности образуются вмятины. Беды, беды, беды!»[1048] Банкротства все множились, руководство компаний впадало в истерику. Для Куинна то была уже третья финансовая паника на его веку, при этом тяжелейшая – «царство финансового террора»[1049].
Сотрудники Куинна отчаянно искали выход. Один из младших партнеров вышел из дела[1050], другой не мог взять на себя его обязанности, поскольку у него были проблемы дома – он допоздна засиживался на Вашингтон-сквер и, как и Джойс, страдал от обострения ирита[1051]. Куинн работал все выходные, в Рождество и канун Нового года. Работал по ночам, отменил все личные дела, упразднил дневные перекуры. Выкраивание времени для защитыThe Little Reviewедва не стоило ему рассудка, – не говоря уж о том, что он потерял тысячи долларов, которые мог бы заработать на других делах[1052]; и все же он не мог сказать «нет» такому писателю, как Джойс. «Моя беда в том, что слишком уж у меня, чтоб его, добрый характер»[1053], – писал он Джону Батлеру Йейтсу, отцу поэта.
И все же решающую роль в том, что Джойс смог продолжить работу над «Улиссом» в разгар войны и рецессии, сыграл добрый характер мисс Уивер: она изо всех сил пыталась оградить писателя от финансовых проблем, которые он сам и создавал. Поначалу мисс Уивер оказывала ему довольно скромное содействие. В 1916 году отправила 50 фунтов[1054], якобы за выпуск «Портрета» по частям вThe Egoist,при этом сумма равнялась примерно годичной прибыли журнала[1055]. В феврале 1917 года издательство при журнале опубликовало роман в виде книги, используя гранки Хюбша, но триумф был подпорчен волею обстоятельств. В письмах Джойса за предыдущие три месяца подробно описаны его беды, в том числе несколько срывов, которые он связывал с нервным истощением[1056]; мисс Уивер впервые увидела Джойса воочию, когда он отправил ей ту самую фотографию, которую Паунд назвал «пугающей», хотя глаза Джойса на ней вызывали не столько испуг, сколько жалость[1057].
К 1919 году мисс Уивер взяла за правило собирать все упоминания о Джойсе в прессе и проводила ночи без сна над черновиками «Улисса», но все же добиться признания не удавалось[1058]. Из второго издания «Портрета», выпущенного издательством Egoist, за год с лишним продалось всего 314 экземпляров[1059], за 1918-й у Джойса случилось несколько приступов глазной болезни[1060], еще один – в феврале 1919-го. К концу этого месяца мисс Уивер решила анонимным образом поддержать Джойса и выдала ему военных облигаций на пять тысяч фунтов – они давали ежегодный доход в 250 фунтов[1061]. Получив письмо от юристов мисс Уивер, Нора тут же помчалась к Джойсу в Цюрих и там станцевала джигу на подножке трамвая[1062]. Через два месяца мисс Уивер призналась, что это были ее личные деньги, и долго умоляла простить ее за недостаток «деликатности и скромности»[1063].
После этого мисс Уивер поддерживала Джойса, уже не скрываясь. В августе 1920 года последовал еще один щедрый подарок – две тысячи фунтов[1064]. На двух последних этапах написания и правки «Улисса» Джойс получал 350 фунтов в год (это равняется более чем 11 000 нынешних фунтов) с капитала, подаренного ему мисс Уивер, к чему она время от времени добавляла другие незначительные пожертвования[1065]. Она считала, что в долгу перед Джойсом за ту свободу, которую ощутила, читая «Портрет», и теперь хотела дать ему свободу писать без оглядки на рыночную ситуацию[1066]. Он ее не разочаровал, поскольку его новый роман оказался по всем признакам совершенно безоглядным и в результате – самым амбициозным за всю историю. Поддержка мисс Уивер дала бы Джойсу душевное спокойствие, будь он в состоянии жить по средствам, однако квартира, которую он снял в Париже в декабре 1920 года, обходилась в 300 фунтов в год, съедая почти все выделенные ею средства[1067], и высокая арендная плата была не единственной роскошью, которую он
Жизнь на чужие средства не лучшим образом сказалась на и без того слабой практической хватке Джойса – отчасти поэтому он считал, чтоThe Little Reviewдолжен и дальше публиковать части «Улисса», пока Джон Куинн разбирается с судебными тяжбами. Эзру Паунд обвинения противThe Little Reviewстали беспокоить куда меньше после того, как у Джойса появилась покровительница, – Паунд считал, что теперь Джойсу проще будет разорвать отношения с журналом. Строго говоря, единственным, кто сознавал всю серьезность проблем Джойса с законом, был Куинн, и ситуация в Нью-Йорке лишь усугубилась, когда в феврале 1921 года ходатайство о передаче дела в суд присяжных было отклонено. Судья с сочувствием отнесся к заявлению Куинна касательно финансового положения журнала, но аргументация показалась ему слишком хитроумной. Тем не менее судья отнесся к журналу с таким сочувствием, что решил сделать для издателей доброе дело: в передаче в суд присяжных отказано, слушание пройдет в присутствии трех судей по ходу внеочередного заседания – то есть решение будет вынесено оперативно и издательницы смогут вернуться к работе[1071]. Куинна уведомили за два дня: суд надThe Little Reviewдолжен был состояться в пятницу, 4 февраля.
Куинн тут же поспешил к окружному прокурору, вычислил ответственного за их дело обвинителя – заместителя окружного прокурора Джозефа Форрестера – и полушепотом ему представился. Всю предыдущую неделю Куинн проболел ларингитом, и врач запретил ему разговаривать. Он попросил еще одну отсрочку, на что Форрестер прямо заявил, что больше никаких проволочек не будет без личного согласия Самнера. Куинн пользовался уважением генерального прокурора Палмера, регулярно выступал перед комитетами Конгресса, лично внес изменения в законодательство по тарифам и авторскому праву, почти единолично защищал федеральное правительство в Верховном суде – и тут заместитель районного прокурора ему заявляет, что не даст отсрочки без отдельного разрешения какого-то чинуши из Общества по искоренению пороков.
А Самнер отказал[1072]. Рассмотрение дела уже откладывали как минимум шесть раз, и он каждый раз являлся в суд. Слушание должно было состояться еще в октябре, теперь уже февраль, терпение у Самнера закончилось. Кроме того, он заявил, что это дело предрешенное – судьи прочитают журнал и сразу вынесут решение. В результате Куинна вынудили принести справку от врача. Он получил заверенное подтверждение, что болен ларингитом, на основании чего затребовал отсрочку напрямую у судьи – и получил ее на десять дней.
Куинн велел Андерсон и Хип подыскать свидетелей, которые смогут дать показания об их моральном облике и объяснить их мотивы, чтобы наказание оказалось минимальным. В том, что их признают виновными, сомнений не было – «тут и думать не о чем»[1073], – заявил Куинн Андерсон, а поскольку они и в прошлом нарушали закон, их наверняка признают «закоренелыми преступницами»[1074]. Еще хорошо, что их судят по законам штата, где максимальное наказание на тот момент представляло собой штраф в 1000 долларов и годичное тюремное заключение. Если им повезет, все может ограничиться бессрочным запретом на использование почтовой службы. А вот если они будут вести себя в суде вызывающе, могут оказаться за решеткой.
Самнер регулярно отправлял обвиняемых за решетку, в том числе и правонарушителей куда более известных, чем издательницыThe Little Review. В начале года он подал в суд на директора Harper and Brothers за публикацию непристойной книги, и директор издательства был поставлен перед выбором: штраф в 1000 долларов или три месяца в заключении[1075]. Куинн был готов заплатить за Андерсон и Хип 50 долларов залога, но не готов был выделить им 2000 долларов на сохранение свободы.
ВThe Little Reviewтак и сыпались гневные письма по поводу «Улисса». Издательницы по большей части не обращали на них внимания, однако одно оказалось написано столь изысканным почерком, что Маргарет Андерсон его все-таки вскрыла. Некая дама из Чикаго решила поделиться своими мыслями о встрече мистера Блума с Герти на морском берегу:
Дьявольская адская скверна из нутра человеческих мозгов, порожденная и взращенная в чумных миазмах[1076].У меня нет слов, чтобы даже приблизительно описать мое возмущение – и не слизью его излияний, а теми, у кого мозги замараны настолько, что они готовы воспроизводить эти зловонные отходы человеческого разума и позволяют им марать наш мир – да еще в печати, через которую они и попадают в головы молодежи. Господи правый, какой ужас! <…> Это трагически повлияло на мои иллюзии касательно Америки. Да как вы посмели?
Андерсон не спала всю ночь, пытаясь сочинить пространный ответ и передать автору письма свое возмущение «глубоким невежеством в области искусства, науки и жизни», но в итоге в ответном письме лишь фыркнула: «Велика важность, что вам не нравится Джеймс Джойс[1077]. Он не для вас пишет. А для себя».
Как подозревал Куинн, Андерсон отчасти использовала тяготы и остракизм для саморекламы, а кроме того, видела в них ключ к независимости. Андерсон порвала с семьей, только чтобы выяснить: теперь она полностью зависит от авторов, рекламодателей, филантропов и иностранных редакторов. Она завидовала людям вроде Джеймса Джойса и Эммы Гольдман, оказавшимся в изгнании или в тюрьме за свою преданность великому делу. В образе Джойса, который продолжал писать, невзирая на войну, болезнь и безденежье, который не отказался от своей сущности, наплевав на издателей, читателей и полицейских ханжей, Андерсон видела квинтэссенцию искусства. А теперь и против нее выдвинуто обвинение, и она решила, как и Джойс, проявить строптивость – считая, что отстаивает собственную независимость. В припозднившемся номереThe Little Review,вышедшем, когда обвинения уже были выдвинуты, Андерсон написала, что подлинное искусство зиждется на двух принципах:«Во-первых, художник не имеет никаких обязательств перед публикой». Напротив, публика имеет обязательства перед художником. «Во-вторых,– продолжала Андерсон, –позиция великого писателя неуязвима. <…> Ограничить его самовыражение, покровительственно заявить, что гениальность его выражается в формах, вам лично вполне приятных, – не проще, чем съесть звезду».
The Little Reviewи существовал ради гениев – именно поэтому Андерсон и Хип «дрались как черти» за каждый номер. Андерсон – впоследствии она напишет об этом подруге – хотела «упорядочивать жизнь, убивать филистерство, статьлюбимым врагом буржуазии»[1078]. Эзра Паунд мечтал об аристократии вкуса, а Маргарет Андерсон – об автократии, об
16
Граждане штата Нью-Йорк против Маргарет Андерсон и Джейн Хип
Зал суда был набит до отказа – зрителей привлекла внешность Маргарет Андерсон, а репортеры жаждали материалов о «гринвичских издательницах»[1080]. Неделей раньше один из судей пригрозил еще одному издателю из Гринвич-Виллидж психиатрическим лечением в Бельвю[1081], и на этой неделе обещал разразиться еще более грандиозный скандал. Андерсон и Хип защищали книгу, которая, по слухам, совмещала в себе радикальный фрейдизм, непостижимое сумасшествие и то, что один из журналистов обозвал «ультрафиолетовой сексуальной романистикой»[1082]. Но Куинн решил твердо: никаких сцен не будет. Предупредил Андерсон и Хип, что от них нужны две вещи: сидеть с закрытым ртом и сливаться с «оконными наличниками»[1083]. Дамам с Вашингтон-сквер, которых издательницы намеревались привести в суд, предписывалось одеться скромно и со вкусом, а не как теткам, которые (по словам Куинна) ранее явились на предварительное слушание в таком виде, будто их доставили прямо из рейда по борделям. Андерсон согласилась последовать его совету, но тем сильнее она презирала все происходившее.
«Все встают, когда входят трое судей, – вспоминала она вThe Little Review. – Чего это я буду вставать перед тремя мужиками, которые не способны понять моих самых простых высказываний?» Если она не возмущалась, ей тут же становилось скучно. «Можно немного поразвлечься, размышляя, сдвинутся ли они хоть на йоту от предписанного им скудоумия»[1084].
На скудоумном действе председательствовали старший судья внеочередных заседаний Фредерик Кернохан и двое его седовласых коллег – Джон Макинерни и Джозеф Мосс[1085]. Помощник окружного прокурора вызвал лишь одного свидетеля, Джона Самнера[1086]. От Самнера требовалось только прояснить причины изъятия тиража – расстроенная дочь, возмущенный отец, контрольная покупка в книжном на Восьмой улице, где журнал доступен любой молодой женщине, – а непристойность текстов Джойса самоочевидна.
Куинн про себя отметил, что этот суд – малоаппетитная разборка между ирландцами. Двое из трех судей были ирландского происхождения. Ирландец Корриган должен был вынести решение против Джеймса Джойса, тоже ирландца, а в самой гуще событий находился Джон Куинн, противостоявший заместителю окружного прокурора, который (так решил Куинн) на вид был «как стотридцатипроцентный ирландец-республиканец»[1087], защищавший достоинство своей родины от происков отщепенцев вроде Куинна или Джойса.
Куинн строил защиту на том, что Джойс – писатель, по значимости сопоставимый с Шекспиром, Данте, Филдингом и Блейком[1088]. Он сатирик, как Свифт и Оскар Уайльд, при этом в «Улиссе» меньше «аморального», чем в бродвейских спектаклях и витринах на Пятой авеню[1089]. Поначалу Куинн счел дело настолько безнадежным, что решил даже не вызывать свидетелей[1090], которые могли бы подтвердить литературные достоинства «Улисса», но ближе ко дню заседания желание победить (или смягчить приговор) все-таки взяло верх[1091] и он убедил судей выслушать экспертное заключение. Один свидетель, лектор-британец по имени Джон Каупер Поуис, заявил, что слияние диалога и нарратива, мысли и действия настолько затемняет стиль Джойса, что он не способен никого оскорбить или развратить – среднестатистического читателя текст попросту оттолкнет[1092]. По словам Поуиса, «Улисс» «не способен развратить юных девушек»[1093]. Он раньше преподавал в женской школе, так что знает, о чем говорит.
Когда на кафедру поднялся второй свидетель Куинна, судьи уже явно утомились слушать так называемых экспертов. Филип Мёллер был одним из основателей театральной гильдии Нью-Йорка, он спросил у судей, может ли использовать специальную терминологию при объяснении того, как Джойс пользуется психологией Фрейда[1094]. На деле сцена между Герти и Блумом на пляже представляет собой «обнажение подсознательного», а вся глава, по его мнению, «ни в коей мере не является афродизиаком».
– Что это такое! – прервал свидетеля судья Кернохан. – Это что такое?[1095]
Куинн попытался ему помочь:
– Позвольте объяснить, Ваша честь: слово «афродизиак» происходит от имени Афродиты, считающейся богиней красоты и любви…
– Это я понимаю, – рявкнул Кернохан, – но не понимаю, о чем говорит этот человек. С тем же успехом он мог бы говорить здесь по-русски.
Судьи продолжили процесс, не дослушав экспертов Куинна, и тут Андерсон и Хип пришло в голову, что «Улисс» попал в западню в чужой стране, где ни красота, ни мастерство ничего не значат. Один из судей заявил (явно без всякого стыда):
– Нам безразлично, кто такой Джеймс Джойс, даже если он написал лучшую книгу на свете[1096].
Тем не менее события развивались лучше, чем могло показаться. Уже то, что на заседание были допущены свидетели, стало победой. Обычно, когда разбирались дела о непристойности, суд игнорировал литературные достоинства произведения, однако Куинн процитировал малоизвестное решение судьи Лернеда Хэнда от 1913 года, на основании которого потребовал исключения. Хэнд был двоюродным братом судьи, вынесшего приговорThe Little Reviewв 1917 году, но отнюдь не другом Энтони Комстока («Когда я захочу что-то от вас услышать, я вам об этом скажу!»[1097] – заявил он настырному крестоносцу прямо в зале суда), да и правило Хиклина было ему не по нраву. Хэнд с подозрением относился ко всякому крючкотворству, связанному с поиском скрытых намерений в книгах, особенно если речь шла о тех, «в чьи руки может попасть книга»[1098]. В 1913 году он писал: согласно правилу Хиклина, мы должны «свести все разговоры о сексе к уровню детской библиотеки»[1099]. Хэнд утверждал, что государство заинтересовано в защите ценных литературных произведений, а художникам нужно дать свободу изображать человеческую натуру во всей ее полноте, потому что «истина и красота слишком ценны для общества в целом, чтобы отправлять их на заклание». Правило Хиклина, которое втискивает современное общество в рамки викторианских ценностей, превратилось в инструмент безнравственности.
Лернед Хэнд предложил собственное определение непристойности – впервые за сорок с лишним лет федеральный судья поставил под вопрос общепринятые стандарты: «Разве слово "непристойный" не должно обозначать актуальную критическую точку в компромиссе между откровенностью и постыдностью, в которой общество находится в данный момент?» Значения слов «непристойный», «развратный» и «непотребный» не высечены в камне. Они непостоянны, очень зависят от места и из года в год изменяются в общественном сознании.
Вроде бы не такое уж существенное утверждение, но радикальное. Предположить, что содержание, развращающее читателя, меняется во времени, значило намекнуть, что естественное – неразвращенное – состояние человеческого разума
Заседание отложили на неделю, чтобы судьи могли прочитатьThe Little Review. На следующем заседании помощник окружного прокурора Форрестер вознамерился было огласить в зале суда некоторые оскорбительные отрывки, однако один из седовласых судей его остановил. В зале присутствовали дамы. Все обратили взоры к статной женщине в пальто со стоячим воротником – ясные глаза ее невозмутимо поблескивали под тяжелыми веками. За спиной у Маргарет Андерсон сгрудились ее соратницы, одетые с надлежащей скромностью. Куинн с улыбкой повернулся к судье. Внимательных женщин в первых рядах нет нужды защищать от скабрезностей изThe Little Review,пояснил он, а дама, на которую смотрит судья, – это издательница журнала.
Судья отказался в это верить.
– Я убежден, что она не понимала смысла того, что публикует, – сказал он[1100]. – Я и сам не понимаю «Улисса», мне кажется, что Джойс слишком далеко зашел в своих экспериментах.
– Верно, – поддержал судья Макинерни, – по мне, какой-то бред сумасшедшего – вообще не понимаю, зачем это печатать.
Эти рассуждения окончательно вывели Андерсон из себя. Даже если бы судьи и способны были понять «Улисса», они все равно применяли к нему неприменимые стандарты. Это как если бы три синоптика обсуждали, как вы нынче одеты. Андерсон едва не крикнула судьям: «А дайте-ка я вам объясню, почему считаю этот роман литературным шедевром своего поколения и почему у вас нет никакого права мериться вашими скудными мозгами с моим развитым интеллектом». Джейн, которой совсем не хотелось садиться в тюрьму, пихала Андерсон локтем под ребра и шептала:
– Помолчи. Не надо им поддаваться[1101].
Куинна порадовало замешательство судей – на нем-то и строилась вся его аргументация[1102]. Если текст Джойса невнятен, он не может быть непристойным. «"Улисс" – это кубизм в литературе»[1103], – заявил Куинн, пытаясь выразить сочетание серьезности и труднодоступности, и в качестве иллюстрации прочитал фрагмент мыслей Блума:
Взорвалась с шумом шутиха, разбрызгивая трескучие искры. Трах-тарарах! И Сисси с Томми и Джеки побежали смотреть, следом Эди с коляской, а за ними и Герти, огибая скалу. Оглянется? Оглянись! Взгляни! Посмотрела. Словно почуяла. Миленькая, я видел твои. Все-все видел[1104].
Джойс озадачивает. В тексте даже отсутствует привычная пунктуация, что, предположил Куинн, является следствием плохого зрения Джойса[1105]. Окружного прокурора так разозлили эти намеки на скудоумие суда, что он, побагровев, разразился целой инвективой, – Куинн прервал его и указал прокурору:
– Вот мое лучшее доказательство[1106]! Вот свидетельство того, что «Улисс» не развращает и не внушает скабрезные мысли. Посмотрите на него! – Они посмотрели, почти против воли. – Он что, прочитав эту главу, бросится в объятия проститутки?[1107] У него проснулось эротическое желание? Да нет же. Он хочет кого-нибудь убить. Хочет отправить Джойса в тюрьму. Хочет посадить этих двух женщин за решетку. Хочет лишить меня звания адвоката. Он преисполнен ненависти, желчи, ярости и безжалостности. Но похоти? Во всем его теле не найдется ни капли похоти, ни грана страсти. <…> Он и есть мое лучшее доказательство в защиту «Улисса».
В заключение Куинн попытался завлечь обвинителей в логическую западню. Читатели либо поймут этот эпизод из романа, либо нет. Читателей, которые не поймут, текст не развратит по определению. А те немногие, кто поймет, либо восхитятся «экспериментальным, новаторским, революционным»[1108] стилем, либо почувствуют скуку или отвращение. В любом случае податливые молодые жительницы Нью-Йорка защищены от развращения собственной наивностью. Глава Джойса совершенно непроницаема для всех, кроме самых искушенных читателей – читателей, о которых штат Нью-Йорк может не беспокоиться.
– Это просто рассказ про дамское нижнее белье, – заметил Куинн[1109].
– Но внутри нижнего белья находится дама, – отозвался судья.
Куинн довел двух судей постарше именно до того состояния, до которого и хотел довести, – до смущения и покорности его авторитету, однако судья Кернохан был не из таковых. «Это осел без проблеска культуры, но он знает смысл слов», – писал Куинн впоследствии Джойсу.
После того как судьи посовещались, Кернохан объявил, что Маргарет Андерсон и Джейн Хип виновны в нарушении законодательства о непристойности штата Нью-Йорк. Чтобы уберечь их от тюрьмы, Куинн заявил, что «Навсикая» – самая вызывающая глава в книге[1110], и все же судьи никак не могли решить, насколько серьезно следует наказать издательниц. Один из них спросил у Самнера, были ли ранее какие-то претензии к этому журналу. Самнер взглянул на Маргарет Андерсон – ее полные губы были ярко накрашены. Поняв, сколь многое поставлено на кон, он галантно запихал другие запрещенные номера под стопку бумаг перед собой[1111].
– Никаких, – ответил он.
Может, потому, что дамы впервые оказались участницами судебного процесса, или потому, что судьи проявили жалость к их недомыслию, но судья Макинерни вынес, по его собственным словам, «очень мягкий» приговор. Андерсон и Хип предстояло провести десять дней в тюрьме или выплатить штраф в 100 долларов – каковых у них почти наверняка не было[1112]. По счастью, одна из сидевших в зале суда дам, состоятельная Джоанна Форчун из Чикаго, спасла Андерсон и Хип от заключения, заплатив за них штраф[1113].
Когда издательниц повели снимать отпечатки пальцев, вокруг них сгрудились репортеры и обитатели Гринвич-Виллидж. Какой-то молодой человек выкрикнул из толпы:
– Эта глава была противненькая[1114].
Джейн Хип выкрикнула в ответ:
– А противненькое – значит преступное?
Поскольку суд завершился, дамам не терпелось прервать молчание. Вопрос о непристойности «должны решать специалисты»[1115], заявила газетчикам Андерсон, а не шелудивые псы вроде Самнера. «Дайте художнику мораль – и он перестанет быть художником». А потом она выдала свое коронное: «The Little Review– единственный журнал, в котором художнику обеспечено достойное место под солнцем».
Андерсон решила, что раз уж в суде с ней обходятся как с нежным созданием, значит, пусть мужчины снимают отпечатки пальцев нежного создания, как оно того заслуживает. Осмотрела подушечку с чернилами[1116]. Потребовала еще полотенец – один из мужчин бросился их принести. Потребовала мыло получше – нашлось нечто подходящее. Попросила щеточку для ногтей – удалось решить и эту головоломную задачу. Мисс Маргарет Андерсон неохотно опустила ладони на подушечку, а стоявшие вокруг мужчины
Тем не менее перспективы публикации «Улисса» в США оставались туманными, и Куинн испытывал неподдельные угрызения совести. Он написал Андерсон: «Думал про Джойса, что он нуждается в деньгах, что он за границей и не понимает здешней ситуации, а кроме того, видимо, нездоров. Вспомнил, как в наши годы, месяцы и дни тяжело живется серьезным писателям. <…> Я сделал все, что мог, но не преуспел»[1117]. Пошли слухи, что почтовая служба отправила арестованные номераThe Little Reviewв Армию спасения, где падшим женщинам, проходившим курс исправления, было приказано разорвать их на части[1118].
Андерсон и Хип повезло. В ходе суда надThe Little Reviewникто не заметил самой скандальной подробности в «Навсикае», темного места в самой середине эпизода: пока Герти Макдауэлл стоит, прислонившись к скале, Леопольд Блум мастурбирует. Судьи, репортеры, отец невинной девушки и Джон Самнер это пропустили[1119], что вполне понятно. Даже если специально искать столь маловероятную вещь, непотребную до невозможности, найти ее не так-то просто. Когда Герти пошла, хромая, прочь, Блум «расправил влажный подол рубашки» – вот только Паунд вычеркнул слово «влажный». Через несколько страниц сказано: «Ах милая все твои беленькие девичьи до самого верха я видел шлюха меня заставила люби липнет»[1120]. Паунд вычеркнул «я видел» и (из скромности) «люби липнет», так что вThe Little Reviewоказался более пристойный, хотя и столь же бессвязный вариант: «Ах милая все твои беленькие девичьи до самого верха меня заставила люби»[1121]. Может, очень прозорливый читатель и связал бы между собой «тяжкое дыхание» Блума и «жгучую страсть на лице»[1122] несколькими страницами раньше, только его постоянно отвлекали синие подвязки и батистовые панталоны.
Андерсон и Хип, может, и знали правду, но промолчали[1123], а сам Куинн мог ничего и не заметить, если ему не растолковал Паунд. Джойс, сказал Паунд Куинну, не преминет упомянуть «все мыслимые телесные выделения»[1124]. Одним из немногих, кто не пропустил правду, был судья Корриган, причем еще на предварительном слушании. Он судил издательниц (хотя прекрасно знал Куинна) за, как он выразился, «эпизод, где мужик спускает в штаны»[1125] – что, безусловно, противозаконно. Когда Куинн посмеялся над Корриганом – у того, мол, грязное воображение, – он имел в виду, что судья с чистыми помыслами не разглядел бы эту подробность[1126] – и действительно, только развратный ум способен различить оргазм между взрывами шутих.
Кстати, после приговора «Навсикае» Джойс решил сделать картинку еще более внятной. Он вернул «люби липнет» и «влажный подол», а еще добавил, когда Герти откидывается назад: «И руки и лицо его были в возбуждении, и ее охватила дрожь»[1127]. Как и в случае со всеми поправками, Джойс прибегнул к перекалибровке: он хотел, чтобы все детали текста были скрыты ровно настолько, чтобы их можно было найти. Он горел детским желанием – пусть его ищут и обнаруживают в шкафу или за кушеткой. Читатели не находили в «Улиссе» параллелей к Гомеру – и Джойс составлял для них удобную табличку. Но если ключ грозил стать слишком очевидным, он запрещал издателям его печатать.
Вопрос, который Джойс задал Норе перед отъездом из Ирландии, остался с ним на всю жизнь: «Меня хоть кто-то понимает?» Монетки, которыми Бойлан позвякивает в кармане, фантазии Герти об иностранном имени Блума, сногсшибательная сигара – намек на ослепленных циклопов – и тяжелое дыхание Блума – это тайны, которые ждут, чтобы их раскрыли. Смыслы в «Улиссе» захватывающе коварны. Они раскрыты лишь частично и тем самым притягивают. «Улисс» настолько сложен, потому что Джойс был очень одинок. А кроме того, сентиментален, склонен к фантазиям и размышлениям – он заманивал читателей дразнящими фразами, которые дюйм за дюймом вписывал в текст. Если у Джойса и есть сходство с кем-то на описанном в романе морском берегу, то не с Леопольдом Блумом. Джойс – это Герти.
17
Сожжение «Цирцеи»
Однажды ночью в апреле 1921 года Джойс услышал, как кто-то ошалело стучит в дверь. Неожиданным гостем оказалась миссис Харрисон, девятая машинистка, перепечатывавшая эпизод «Цирцея»[1128]. Предыдущая, позвонив у двери, швырнула рукопись к его ногам и ретировалась, не дав ему произнести ни слова. Машинистки привыкли работать с чистовой рукописью, тщательно переписанным текстом, но чистовую рукопись «Цирцеи» Джойс, едва закончив, отправил Джону Куинну. Куинн приобретал у него текст по частям, а Джойс нуждался в деньгах, так что оставшийся для перепечатывания дубликат представлял собой почти сто страниц[1129], исписанных склеротическим почерком и исчерканных стрелочками и вставками[1130]. Четыре машинистки, увидев такое, сразу же отказались. Джойс поведал Сильвии Бич, что еще одна машинистка «от отчаяния пригрозила выпрыгнуть в окно».
Бич восприняла это как просьбу о помощи и отдала рукопись своей сестре Киприане, актрисе немых фильмов. Киприана вставала до рассвета и строчка за строчкой расшифровывала текст Джойса, а потом шла на киностудию[1131]. Когда ей пришлось уехать на съемки, она передала рукопись Раймонде Линосье[1132], одной из немногих парижских женщин-поверенных[1133]. Отец Линосье, знаменитый врач, запретил той водиться с художниками с Левого берега, и, чтобы не вызывать отцовского неудовольствия, она все делала втайне. Юриспруденцию начала изучать отчасти потому, что ей нужно было прикрытие для литературных занятий в «Доме друзей книги» и Shakespeare and Company[1134]. Когда вThe Little Reviewопубликовали под псевдонимом ее пятистраничный «роман»[1135], она припрятала авторские экземпляры и больше уже никогда не бралась за перо[1136]. И все же когда Киприана Бич передала ей рукопись «Цирцеи», она села за перепечатку эксцентричных бордельных сцен – ее внезапно заболевший отец оправлялся в соседней комнате. «Улиссом» она восхищалась, но через 45 страниц сдалась.
После этого неприкаянная рукопись попала в руки миссис Харрисон, подруги Линосье и жены джентльмена, работавшего в британском посольстве. Мистер Харрисон обнаружил страницы рукописи у жены на столе и начал читать то, что ему показалось бредовой пьеской из жизни дублинского квартала красных фонарей. Среди персонажей числились «шлюха», «Пташка Гонорейка» и «Пистонка Полли»[1137]. Откуда ни возьмись являлся лорд Теннисон в куртке цветов английского флага и фланелевых брюках для крикета. Вслед за ним король Эдуард VII – он сосет красную карамельку и выступает в роли наблюдателя поединка. Потом вдруг начинает кружить в воздухе. Рядовой, подтянув туже пояс, грозится: «Шею сверну, кто хоть слово скажет против моего трепаного короля!»[1138]
Еще несколько страниц – и Дублин уже в огне.
ОТЕЦ МАЛАХИЯ О’ФЛИНН
Introibo ad altare diaboli.
ПРЕПОДОБНЫЙ ХЕЙНС ХАВ
К диаволу, веселящему юность мою.
ОТЕЦ МАЛАХИЯ О’ФЛИНН
(вынимает из потира и возносит гостию, с которой капает кровь)
Corpus meum.
ПРЕПОДОБНЫЙ ХЕЙНС ХАВ
(высоко задрав сзади юбки священнодействующего, открывает его голые серые волосатые ягодицы, между которых торчит морковка)
Тело мое[1139].
Тот же солдат выкрикивает: «Ну, щас врежу ему, в трепаного Христа душу! Отверну гаду его паскудную вшивую трепаную башку!»[1140]
Харрисон вышел из себя. Принялся рвать рукопись на части и швырять в камин[1141]. На шум прибежала его жена, остановила мужа и спрятала то, что осталось от «Цирцеи», – что он не успел сжечь. «Последовала сцена с истерикой, – объяснял Джойс Куинну, – как в доме, так и на улице»[1142]. Джойс умолял миссис Харрисон вернуть ему остатки текста как можно скорее. На следующее утро она принесла остатки, и Джойс обнаружил, что муж ее спалил несколько страниц одновременно и машинописи жены, и собственно рукописи. В мире остался единственный полный экземпляр «Цирцеи» – на пароходе, следовавшем в Нью-Йорк.
Джон Куинн тем временем из последних сил пытался уговорить Бена Хюбша подписать договор на «Улисса» – тот, невзирая на приговорThe Little Review,не хотел отказываться от своих прав. Когда Куинн его наконец уломал, Хюбш заявил, что не будет публиковать «Улисса» ни в каком виде – хоть в виде коммерческого, хоть в виде частного издания, – пока Джойс не согласится на купюры[1143]. Куинн счел его решение здравым. При всей гениальности книги Джойса он считал – и писал Хюбшу, – что «лучше потерять двадцать "Улиссов", чем провести тридцать дней на острове Блэквелл за одного из них»[1144]. Не один Джойс любил резать правду-матку.
Куинн связался с Хорасом Ливерайтом, чтобы договориться о немедленном издании «Улисса» в частном порядке, – и тот согласился. 21 апреля Boni & Liveright сделали предложение, какого Куинн пытался добиться уже почти год[1145]. Но через несколько часов сделка сорвалась. В тот же день в кабинет Куинна принесли посылку из Парижа, где находилась долгожданная рукопись «Цирцеи», – и Куинн пришел в ужас. В одной сцене Блума подвергают мазохистскому наказанию: проститутки из борделя Беллы Коэн удерживают его на месте (на помощь им приходит еще и кухарка), а Белла, несколькими страницами ранее обратившаяся в мужчину Белло, сидит на нем сверху, поглаживает его бедрами и пукает ему в лицо[1146]. Потом Блуму велят вымыть все ночные горшки или «вылакать, как шампанское» – после чего он обращается в женщину и его продают в сексуальное рабство[1147]. Любой, кто это опубликует – публичным или частным образом, хоть в аэроплане на высоте нескольких километров, – получит тюремный срок. Куинн позвонил Ливерайту и сказал, чтобы тот забыл про «Улисса»[1148]. Эта книга – юридический кошмар. Ливерайт расстроился, «но, полагаю, вы правы, – написал он Куинну. – Мы все разом угодим за решетку, если только не выпустим совершенно оскопленное издание»[1149].
Прошло много дней, Куинн получил от Джойса сокрушенное письмо про сожжение рукописи «Цирцеи» и отчасти даже обрадовался. У него затеплилась надежда, что истерика в семействе Харрисон приведет Джойса в чувство. «Муж меня до некоторой степени восхищает, – написал он Джойсу. – Он правильно провел всю игру, защитил жену, уберег, охранил, выяснил, чем она занимается, выразил свое вполне законное неодобрение»[1150]. Вердикт суда о непристойности не смог повлиять на будущее «Улисса», зато повлияли чары «Цирцеи». Хюбш и Ливерайт вышли из игры, а лондонские типографии отказались набирать даже «приличные» эпизоды – все возможности публикации и в США, и в Великобритании были исчерпаны. Самая скандальная часть «Улисса» еще даже не была написана.
Сильвия Бич сделала предложение как бы между делом, как будто они с Джойсом готовились к этому моменту с тех самых пор, когда обменялись рукопожатием в библиотеке Андре Спира, а теперь судно было готово к спуску на воду – осталось лишь разбить бутылку о его борт. Джойс в страшном расстройстве явился в Shakespeare and Company и сообщил мисс Бич о приговоре, который вынесли «Навсикае» в Нью-Йорке. «Теперь моя книга никогда не выйдет»[1151], – сокрушался он. Ее вопрос – когда она его наконец задала – стал ответом на невысказанное предложение Джойса:
– Хотите, я издам «Улисса»?[1152]
– Хочу.
Сильвия Бич никогда не издавала даже брошюрок. У нее не было опыта продаж и рекламы новых книг, никаких знакомств в кругах печатников и распространителей, она совершенно не разбиралась в печатных формах, гранках и наборе. У нее не было собственного капитала, она смутно представляла себе стоимость издания. Рекламу придется строить на рассылках, бесплатных объявлениях и сарафанном радио. Сильвия Бич почти ничего не знала о юридических сложностях в издательской индустрии, ни во Франции, ни где-либо еще, не говоря уже о сложностях издания книги, которая была признана непристойной, еще не став книгой. Она знала, что «Цирцея» – эпизод даже более вызывающий, чем то, что уже печаталось вThe Little Review,и понимала: дальше будет только хуже.
И все же было решено: Shakespeare and Company – то есть единственная 34-летняя американка в Париже, до последнего времени ночевавшая на койке в задней комнате одноименного крошечного книжного, расположенного на улице, которую никто не мог найти, – сумеет выпустить самую неоднозначную книгу из всех увидевших свет за многие десятилетия. Книга будет чудовищно объемной, непомерно дорогой, и все гранки ее не вычитать. Это будет книга неприкаянная – ирландский роман, писавшийся в Триесте, Цюрихе и Париже и публикуемый во Франции на маловразумительном английском языке владелицей книжного магазина родом из Нью-Джерси. Читатели Джойса были рассеяны по всему миру. Книга местами выглядела непонятной и возмутительной, ее достоинства и красота считывались с трудом, разлитая по ней нежность скрывалась под пластами эрудиции – но если она не отталкивала читателя, то, безусловно, провоцировала. «Улисс» еще не был закончен, а его уже признали непристойным в Нью-Йорке и в приступе ярости сожгли в Париже.
Но все это не имело значения. Сильвия Бич хотела установить более тесную связь с Джойсом и с сердцем современной литературы. Хотела добиться успеха и вернуть матери взятые в долг деньги. Хотела подарить миру что-то, помимо пижамы и сгущенного молока. Бич и Джойс без посторонней помощи проработали все детали. Shakespeare and Company выпустит качественное частное издание тиражом в тысячу экземпляров. Бич разошлет объявления и соберет заказы по почте еще до публикации, а расходы на типографию будет оплачивать частями, по мере поступления денег.
Бич вслед за Куинном решила публиковать книгу частным образом, а вот цены установила куда более солидные. Вместо книги ценой в 10 долларов Shakespeare and Company предлагал три варианта разного качества. Самое дешевое – 150 франков, или 12 долларов. Еще 150 экземпляров предполагалось отпечатать на более качественной бумаге и продавать по 250 франков, то есть по 20 долларов. Премиальное издание должно было выйти тиражом в 100 экземпляров на голландской бумаге ручной работы и с автографом Джойса по 350 франков – 28 долларов. Даже для очень объемного первого премиального издания цена была запредельной – примерно 400 долларов на нынешние деньги[1153]. Полный доход от продажи составит 14 800 долларов, 66% прибыли от продаж должен был получить Джойс[1154]. Они даже не подумали о том, что надо бы подписать договор.
Дальше Сильвии Бич нужно было разобраться с массой проблем. За полгода до объявленной даты выхода работа над рукописью все еще была далека от завершения, часть текста сожгли, а с вызволением единственного уцелевшего экземпляра возникли трудности. Бич писала Джону Куинну письма и отправляла телеграммы. Не мог бы он прислать Джойсу утраченные страницы? Нет. Позволит ли он ее представителю прийти к нему в контору и переписать их от руки? Нет. Мать Сильвии звонила ему из Принстона. В мае она собиралась в Париж и спрашивала у мистера Куинна, не будет ли он так любезен отдать ей отсутствующие страницы – а потом дочь быстренько пришлет их ему обратно. Мистер Куинн ответил отказом. В день отплытия миссис Бич звонила ему несколько раз, едва ли не в слезах, и каждый раз слышала «нет». «Он получит отсутствующие страницы, – писал Куинн другу, – но только когда я этого захочу»[1155]. По крайней мере, в этом была суть его решения. По воспоминаниям Бич, Куинн «употреблял слова, которые не подобает слышать даме вроде моей матери»[1156].
Ситуация сложилась неприятная (Куинн выслал копии страниц только через полтора месяца[1157]), но Сильвия Бич была так занята рекламой «Улисса», что думать про текст ей было некогда. Она составила рекламный проспект:
«УЛИСС», который четыре раза запрещали в процессе выпуска в журнале The Little Review, выходит в SHAKESPEARE AND COMPANY в полном авторском варианте[1158].
В проспекте говорилось, что в книге Джойса будет 600 страниц, выход запланирован на осень 1921 года. Сестры и друзья Бич подыскивали покупателей в США. Постоянные посетители Shakespeare and Company тут же оформили подписку, оставили имена и адреса других потенциальных заказчиков[1159]. Роберт Макалмон, писатель-американец, недавно прибывший в Париж, собирал заказы у завсегдатаев парижских ночных клубов и заносил заполненные бланки рано утром, по дороге домой[1160]. На некоторых бланках Бич разбирала почерк с большим трудом. Джойс заходил в Shakespeare and Company и ждал прибытия заказов, Бич вела их список в зеленой тетрадке[1161]. Харт Крейн. Уильям Батлер Йейтс. Айвор Уинтерс. Уильям Карлос Уильямс. Уоллес Стивенс. Уинстон Черчилль. Джон Куинн заказал 14 экземпляров. А книжный на Вашингтон-сквер – несмотря на арест Джозефины Белл – 25[1162], это был самый большой единовременный заказ.
Новости распространялись стремительно. В Shakespeare and Company постоянно толпился народ, выручка выросла более чем в два раза[1163]. Сильвия хвасталась матери: она открыла магазин меньше двух лет назад, а уже вот-вот издаст «самую важную книгу нашей эпохи. <…> она нас прославит, ура-ура!»[1164] В прессе стали появляться статьи о Бич и Shakespeare and Company. «Американка открыла у нас новаторский книжный», – возглашалаParis Tribune. Статья сопровождалась фотографией американки и повторяла слухи о том, что после публикации «Улисса» «мисс Бич, вероятно, не сможет вернуться в Америку»[1165].
Не все обрадовались новостям. Джордж Бернард Шоу, узнав о будущей публикации, заявил, что уже читал «Улисса» частями. «Это отталкивающая хроника омерзительной фазы развития цивилизации, – писал он. – Хотя и правдивая»[1166]. Шоу был одной из давних жертв Энтони Комстока – его пьесу «Профессия миссис Уоррен» поставили в Нью-Йорке в 1905 году, после чего труппу арестовали (миссис Уоррен – содержательница публичного дома), так что вообще-то правдивая хроника, пусть и отталкивающая, должна была бы прийтись ему по душе. Похоже, не пришлась. Шоу заявил, что Сильвия Бич – «юная варварка, ослепленная восторгом и воодушевлением, каковые искусство порождает в чувствительных душах, но для меня все это – отвратительная реальность». Он, по счастью, сбежал с этого отвратительного острова в ласковую и светлую Англию, где его пьесу тоже запретили. Шоу считал, что молодых дублинцев нужно заставлять читать «Улисса» в качестве своего рода иммерсивного наказания, но сам он при этом совершенно не собирался покупать книгу. «Я пожилой джентльмен-ирландец, – напомнил он Бич, – и если вы считаете, что хоть один ирландец, тем более пожилой, готов заплатить 150 франков за любую книгу, плохо вы знаете моих соотечественников». Прочитав письмо, Эзра Паунд назвал Шоу вThe Dial«трусом девятого разряда»[1167] – тот, мол, боится смотреть правде в глаза.
В 1921 году Джойс писал с особенно лихорадочной скоростью, но финал «Улисса» все отдалялся, точно линия горизонта. В 1917-м Джойс планировал завершить книгу в 1918-м[1168]. В 1918-м – летом 1919-го[1169]. Работая с обмотанной платком головой над «Цирцеей», он планировал все доделать к началу 1921-го[1170]. В январе 1921-го рассчитывал дописать в апреле или в мае[1171]. В октябре работы осталось всего на три недели[1172]. К концу ноября – еще каких-то 50–60 часов[1173]. Рассылки и газетные заметки соврали – осенью «Улисс» не вышел. Но Джойс торопился, приурочив публикацию к своему сороковому дню рождения – 2 февраля 1922 года.
Над последними двумя эпизодами, «Итака» и «Пенелопа», он работал одновременно, весной и летом 1921 года. К этому моменту голоса и сюжетные линии умножились, отсылки к Гомеру стали изощреннее, июньский день в Дублине превратился в географическую карту цивилизации, а персонажи из плоти и крови начали обретать мифологический облик. Леопольд Блум бредет домой в два часа ночи, развитие сюжета происходит через серию вопросов и ответов, холодных и отстраненных – как будто это голоса богов, которые смотрят на Дублин с Олимпа. В «Итаке» Блум приводит изможденного Стивена Дедала к себе домой на Экклс-стрит после совместных приключений в Ночном Городе.
Какое действие выполнил Блум по их прибытии к месту назначения?
На ступеньках четвертого в ряду равноразличных нечетных номеров, номера 7 по Экклс-стрит, он машинально погрузил руку в задний карман брюк, чтобы достать ключ.
Находился ли там последний?
Он находился в
Почему это вызвало у него двойную досаду?
Потому что он позабыл и потому что он вспомнил, как дважды напоминал себе не забыть.
Какие возможности открывались перед нашей четой, обесключенной предумышленно и (соответственно) по неосмотрительности?
Входить или не входить. Стучать или не стучать[1174].
Тайны постепенно раскрываются. За обезличенным стилем главы скрывается сентиментальное содержание. Сын, утративший отца, и отец, утративший сына, чьи пути пересекались на протяжении всего дня, вместе оказываются возле дома отца и пытаются попасть внутрь без ключа. Беседуют про Париж, про дружбу и вероятные поприща Стивена. Блум варит Стивену какао и предлагает ему тихонечко спеть – тот соглашается. Блум вспоминает, что когда-то, когда Стивену было десять лет, тот пригласил мистера Блума к себе домой поужинать – Блум вежливо отказался. И вот после долгого дня Блум приглашает Стивена провести ночь в своем доме – Стивен вежливо отказывается. Молодой человек уходит, и от прикосновения его руки и удаляющегося звука его шагов Блуму на миг делается невыносимо одиноко. Но все это рассказано так, как будто эхо отскакивает от стен пустой белой комнаты.
Последняя глава – совсем другое дело. «Пенелопа» лирична и напевна. Джойс планировал закончить «Улисса» подборкой писем Молли[1175] и попросил друга из Триеста привезти ему нужный для этого чемоданчик. Чемоданчик, перетянутый резинкой, прибыл в марте 1921 года – в нем лежали письма, которыми Джойс и Нора обменивались в 1909 году (она свои тогда еще не сожгла)[1176]. Одного их вида – крупных красных штемпелей экспресс-почты, криво стоявших на конвертах, плотных листов, сложенных вдвое и исписанных по обеим сторонам, ее аккуратного почерка без знаков препинания – было довольно, чтобы напомнить ему про те давние ночи, которые они провели врозь[1177].
Она говорит ему, как ей нравится, когда ее «ебут в задницу». Описывает одну из их совместных ночей, предлагает ему, вспоминая ее, мастурбировать. «Да, – написал Джойс в ответ, – вспомнил я эту ночь, когда очень долго ебал тебя сзади. Ни разу, дорогуша, не ебал тебя так грязно. Мой отросток не вылезал из тебя часами, входил в твою приподнятую попку и выходил обратно. Животом я прижимался к твоим потным ягодицам, видел твое раскрасневшееся лицо и безумные глаза»[1178]. Он подробно рассказывает, как по-разному Нора в ту ночь пукала, поясняет, как захватывающе «ебать пукающую женщину: каждый раз как всунул – новый пук».
Читать эти письма двенадцать лет спустя значило не просто возвращаться в архивы их самозабвения. Это было возвращением в тот миг, когда он поставил на кон вещь куда более серьезную, чем государственная цензура. Он поставил на кон доверие Норы, поскольку писал ей письма куда более сладострастные и более нетленные, чем положено по праву. В одном из писем Джойс упоминает о том, что тел их рано или поздно не станет, и единственное, что от них останется, – это слова. В качестве подарка на Рождество 1909 года он отправил Норе переплетенную рукопись своих стихов и воображал себе, как их внуки переворачивают эти страницы[1179]. Кто знает, а вдруг их слова окажутся долговечнее их плоти.
Скабрезные слова способны на многое, в частности, они умеют становиться телами. Слово «ебать» неприлично по своему смыслу, но неприлично выглядит и сама цепочка букв в строке. Вот почему на отпечатанной странице мы чаще видим вариант «е…ть». Мы настаиваем на том, что вид букв, составляющих это слово, неприличнее невнятной отсылки к нему, поскольку слово важно именно как слово. Слово «ебать» не просто передает смысл. Это знак, сама форма которого превращает его в зрелище, в обнаженную фигуру, прикрытую точками вместо выпущенных букв. Слова Норы были священны в силу их физического бесстыдства. «Грязные слова пиши крупно, – наставлял ее муж, – и подчеркивай, и целуй, и прижми на минутку к славной твоей жаркой щели, дорогуша, а еще вздерни ненадолго платье и подержи их у своей славной пердучей задницы»[1180].
«Улисс» заканчивается непрерывным потоком мыслей Молли Блум. В три утра Блум засыпает с ней рядом, головой к ногам, а Молли лежит без сна. В отличие от отрывистых внутренних монологов в других частях романа, поток сознания Молли накатывает без знаков препинания восемью величественными валами. Джойс описывает ее голос как полнозвучный, неумолчный и безразличный[1181], скорее геологический и земной, чем человеческий[1182] – не просто физический, а служащий воплощением телесного. Тело ее раскинулось по главным румбам[1183], подобно некой «Витрувианской женщине», вырисовывающейся в его сознании, а мысли и воспоминания этой женщины набегают, как прибой. С того дня в 1915 году, когда вокруг Триеста начали рваться бомбы, горизонты романа умножились и расширились, и вот теперь, перед самым финалом в Париже, «Пенелопа» воплотила в себе то, что Джойс считал космической диадой своего романа. В «Итаке» рассказ ведется с края галактики, в «Пенелопе» возвращается к Молли, как к теплой планете Земля, вращающейся в межпланетном холоде.
Мысли Молли о том, что в дом ее после полуночи вошел Стивен Дедал, сливаются с воспоминаниями о давних разговорах с мужем.
…я бы понравилась юному мальчику слегка смутила его а если бы остались наедине дала б увидеть подвязки те новые смотрела бы на него так что он покраснеет соблазнила бы его я знаю как мальчики чувствуют такие у которых еще только пробивается на щеках тянут никак не подойдут к делу часами вопросы и ответы а вы бы сделали то да это да то а если с угольщиком да а если с епископом да вполне потому что рассказала б ему про какого-то настоятеля или епископа который сидел со мной в садике у синагоги а я еще вязала ту шерстяную вещицу он не знал Дублина приезжий что это за место и все такое о памятниках до того меня замучил этими статуями что начала его подзадоривать будить в нем дурные стороны кто у вас сейчас на уме скажите о ком вы думаете кто он скажите мне его имя кто нет вы скажите кто да император германский вот кто да а представьте что я это он подумайте о нем вы можете его почувствовать или нет пытается сделать из меня шлюху чего ему никогда не удастся в его-то годы уже пора бы это оставить а женщину это просто разрушает и удовольствия никакого притворяйся как будто тебе приятно пока он не кончит а потом как хочешь сама кончай…[1184]
Если слова способны становиться телами, то монолог Молли Блум входит
От напряженной работы у Джойса обострилась суеверность[1185]. Раскрыть зонтик в помещении, положить мужскую шляпу на кровать, встретить на улице двух монашек – все это плохие приметы. Черные коты и греки[1186] – добрые приметы. Джойс носил одежду определенных цветов[1187], чтобы отпугнуть слепоту. Множество чисел и дат считал удачными или неудачными. Однажды к Джойсам пришли на ужин гости, тут вдруг позвонили еще двое и сказали, что сейчас к ним присоединятся, за столом должно было оказаться 13 человек – Джойс принялся лихорадочно разыскивать еще одного гостя, одновременно упрашивая кого-нибудь из сотрапезников уйти[1188]. «Навсикая» предсказуемо оказалась 13-м эпизодом, а еще Джойс отметил, что сумма цифр года складывается в дурное число: 1+9+2+1[1189].
Суеверия давали Джойсу ощущение власти над бытием, иллюзию, что можно одним пальцем повернуть рулевой рычаг фортуны и направить в нужную сторону жизнь, несущуюся по воле случая, – вот, деньги поступили как раз тогда, когда опустел буфет, нашлась квартира как раз за несколько дней до того, как они могли оказаться на улице, случайные детали собрались на клочках бумаги, несмотря на глазные приступы, которые начинались и заканчивались без предупреждения. Было утешением сознавать: мир состоит из тех же деталей, что и роман, а детали эти осмысленны, и их можно скорректировать с помощью мелких поправок – переложив шляпу или разжившись четырнадцатым гостем.
Одним из благоприятных обстоятельств стал Валери Ларбо. Ларбо был видным французским писателем, другом Shakespeare and Company. В феврале 1921 года Сильвия Бич отправила ему экземплярыThe Little Reviewс текстом «Улисса». Он зачитывался романом несколько ночей. «Я без ума от "Улисса", – сообщил он ей. – Не могу читать ничего другого, даже думать ни о чем другом не могу»[1190]. Уехав на лето из Парижа, Ларбо предложил Джойсу свою квартиру на Левом берегу, бесплатно, чтобы тот мог работать с удобством. Джойс, Нора и дети перебрались в роскошную квартиру Ларбо – тенистый двор, служанка, отполированные до блеска полы. Для все растущей рукописи Джойса то было двадцать второе пристанище, самый удобный порт за все долгое плавание[1191]. Помимо редкостных диковинок и книг в кожаных переплетах[1192], в квартире Ларбо их встретили тысячи солдатиков – армии, дивизии, батальоны раскрашенных вручную оловянных фигурок со всего мира[1193].
Вторым благоприятным обстоятельством стал Роберт Макалмон. Он был завсегдатаем Shakespeare and Company и не только собирал заказы на «Улисса» по ночным клубам. Он еще и начал выплачивать Джойсу деньги (около 150 долларов в месяц), чтобы поддержать его на последних этапах работы над рукописью. Большую часть этой суммы Джойс пропивал, часто вместе с самим Макалмоном, в барах, где роились проститутки[1194] и играл посредственный джаз, – пока их обоих не вышвыривали утром за порог[1195]. Макалмон вспоминает, что Норе это не нравилось. «Джим, ты где это шляешься ночи напролет, а утром домой, чтоб я тут тебя выхаживала? Сидит и лыка не вяжет, прости господи»[1196].
Однажды вечером, в брассери, Джойс разнервничался сильнее обычного и начал во всем усматривать дурные знаки – в том, как лежали на столе нож и вилка, в том, как Макалмон налил ему вина в бокал[1197]. По лестнице порскнула крыса – предзнаменования страшнее не придумаешь. Макалмон только пожал плечами в ответ на причуды собутыльника, но тут Джойс вдруг всем телом навалился на стол, лишившись чувств. На следующий день у него случился приступ ирита. Внутриглазное давление поднялось за несколько часов, он катался по полу от боли[1198]. Через неделю Макалмон сидел у его постели, смотрел ему в лицо – маску из кожи, туго обтянувшей череп, – и ужасался его страданиям[1199]. Он дал себе слово больше никогда не пить с Джойсом.
В 1921 году приступ ирита растянулся на месяц с лишним[1200]. Глаза пришлось забинтовать (обычный свет причинял боль), о работе не могло быть и речи. Джойс лежал в постели, а служанка Ларбо шепотом спрашивала у его дочери в соседней комнате:
– Как он там? Чего делает? Чего сказал? Встать сможет? Он вообще ест? Ему больно?[1201]
Джойс все слышал.
Можно сказать, что и слепота стала благоприятным обстоятельством. Она отвлекала Джойса от копания в рукописи и уводила в те сферы воображения, из которых на роман можно было взглянуть со стороны. Незрячему общая композиция виделась отчетливее. Лежа в темной комнате в обществе солдатиков Ларбо, которые шли в атаку на мебель[1202], задрав в потолок примкнутые штыки, похожие на зубочистки, Джойс выискивал неявные мотивы и сквозные темы. В августе, когда боль стала терпимой, он начал одновременно переделывать десять эпизодов[1203]. Расширил «Аид». Тут и там вбросил в текст реплику Стивена «Угрызения совести»[1204] – она стала одним из рефренов книги. Подозревал, что работа по двенадцать часов в день вредит глазам[1205], но ничего не мог с собой поделать.
Дополнил «Цирцею» причудливой новой сценой[1206]. Блум превращается в царя в алой мантии, отороченной горностаем, и становится предметом всеобщего гнева и восхищения – в тексте даже появляется Маргарет Андерсон. Джойс запомнил ее презрительное хвастовство, описанное в доносе Джона Самнера наThe Little Review,и решил приспособить к делу: «Я блумистка, я горжусь этим»[1207], – заявляет Сивилла под покрывалом, вонзает в грудь кинжал и умирает. За ее гибелью следует волна самоубийств ее поклонников – они топятся, глотают мышьяк и морят себя голодом. Прекрасные женщины бросаются под паровые катки и вешаются на «модных подвязках»[1208]. Когда кто-то высказывает предположение, что Блум и есть Мессия, он начинает, к восторгу толпы, творить чудеса. Он «проникает сквозь стены, взбирается на колонну Нельсона и виснет на бровях с ее верхнего уступа, глотает двенадцать дюжин устриц (с раковинами)»[1209]. Гримасничает, приобретая сходство с Моисеем, лордом Байроном, Рипом ван Винклем и Шерлоком Холмсом. Через несколько строк Леопольда Блума оскверняют бездомные псы, а потом его поджигают.
Часть III
– Могу я поцеловать руку, создавшую «Улисса»?
–Нет, она и другим занималась тоже[1210].
18
Библия отверженных
Морис Дарантьер, хозяин одной из дижонских типографий, был пережитком прошлого. Его древние станки стояли в небольшой увитой плющом печатной мастерской[1211], которая вряд ли сильно изменилась с тех пор, как хозяином здесь был его отец[1212]. По воскресеньям Дарантьер штопал носки, сидя в старинном
Машинопись, полученную из Парижа, похоже, печатали второпях. Некоторые строки повторялись, другие убегали за пределы страницы, попадались нечитаемые – машинистка пробила одни слова поверх других[1215]. Не разобрав текст, наборщики оставляли пустое место – и это было только начало. В июне 1921 года Дарантьер начал отправлять Джойсу гранки первых эпизодов. Гранки представляли собой большие листы, на каждом из которых помещалось по восемь страниц будущей книги, с широкими полями для правки. Гранки не были разбиты на страницы, их проще было править, чем постраничную корректуру, которая появлялась на следующей стадии. Печатники привыкли к тому, что в гранках приходится делать исправления, но Джойс испещрял все листы стрелками и вставками, новыми дополнениями и предложениями. Джойс не просто вычитывал текст. Он продолжал дописывать. Дарантьер раз за разом напоминал Сильвии Бич, что добавления Джойса будут дорого стоить, потому что отнимают много времени[1216]. Если писатель решил вставить фразу, для этого нужно сдвигать несколько строк или страниц. Одна-единственная вставка приводила к обвальным изменениям.
Дарантьер посылал все новые гранки, так и не переходя к корректурным оттискам, то есть правка одного листа гранок выливалась в цикл из трех-четырех повторений – Бич велела Дарантьеру отправлять Джойсу столько гранок, сколько попросит[1217]. Джойс еще больше усложнял процесс, требуя, чтобы ему одновременно присылали несколько оттисков и делая на каждом разные вставки. Наборщики стали заранее оставлять свободное место между строками и в конце абзацев, чтобы поправки заполняли пустоту, а не перетекали на следующую страницу, добавляя работы[1218].
Потом Дарантьер начал слать корректурные оттиски, в которые авторы обычно вносят мелкие поправки – пропущенную запятую, переставленные буквы. Когда Джойс прислал их обратно, Дарантьер ужаснулся «le très grand nombre de corrections[1219]»[1220], которыми были исписаны все страницы. Джойс и тут продолжал творить. Правка гранок одного эпизода требовала правки корректурных оттисков более ранних эпизодов – процесс набора «Улисса» превратился в попытку отлить в застывшей форме движущийся объект. Была еще одна причина, почему бесконечные правки самого великого эксперимента во всей истории литературы давались маленькой типографии с таким трудом. Наборщики, складывавшие из литер «Улисса», не владели английским[1221].
Затея делалась все дороже, и это тревожило Дарантьера. Поначалу он согласился отсрочить оплату до получения денег с подписок. Такое великодушие отчасти объяснялось его дружбой с Адриенной Монье, отчасти необычной биографией книги – долгие годы работы, суд в Нью-Йорке, протесты печатников, разъяренные мужья. Сложная предыстория книги интриговала Дарантьера почти так же сильно, как и одержимость ею этой американки. Но вот становиться участником творческого процесса он был не готов.
Дарантьер запросил в декабре пять тысяч франков[1222] – это превышало обычную месячную выручку Shakespeare and Company, однако с помощью мисс Уивер Бич смогла внести эти деньги[1223]. Каждую страницу «Улисса» Джойс вычитал в четырех гранках и пяти корректурных оттисках[1224]. Почти треть романа[1225], в том числе почти половину «Пенелопы», он написал на гранках и корректурных оттисках[1226], и к концу года только правка обошлась почти в четыре тысячи франков[1227]. В своем нынешнем виде «Улисс» существует лишь потому, что Сильвия Бич была готова потакать Джойсу. Она не просто опубликовала книгу. Она дала ей пространство для роста.
Нора жаловалась друзьям по поводу этих правок. «Экий его фанатизм одолел, конца-края не видно»[1228]. Джойс выдвигал все более непомерные требования. Например, он желал обложку со сплошной синей заливкой и белыми буквами, причем синий должен был быть в цвет греческого флага. Дарантьеру, чтобы точно подобрать оттенок, пришлось съездить в Германию[1229]. Последнюю корректуру Джойс прислал только 31 января 1922 года[1230]. Дарантьеру, чтобы выполнить данное Сильвии Бич обещание, нужно было выправить и отпечатать часть последних эпизодов менее чем за два дня. И когда самый неподъемный заказ, выпавший на долю его типографии, уже был почти доделан, Дарантьер получил телеграмму из Парижа[1231]. Месье Джойс желает добавить еще одно слово.
Утром 2 февраля 1922 года Сильвия Бич приехала на Лионский вокзал, где ждала прибытия экспресса Дижон – Париж[1232]. Когда открылись двери, она увидела, что между встрепанными со сна пассажирами пробирается кондуктор с увесистым свертком. Чуть позже, когда Джойс открыл двери своей квартиры, перед ним возникла гордая собой Сильвия Бич, которая держала в руках подарок ему на день рождения – первые два экземпляра «Улисса».
Один экземпляр Бич поставила в витрине Shakespeare and Company. Новости, подстегнутые газетными заметками о предстоящей публикации, распространились за одну ночь: «Улисс» Джеймса Джойса наконец-то вышел в свет. На следующее утро перед витриной с увесистым томом собралась целая толпа[1233]. Книга выглядела впечатляюще: 732 страницы, корешок в шесть сантиметров, вес полтора килограмма. Зевакам оставалось лишь догадываться, что там в последних главах за сцены: о них ходило столько слухов. Едва магазин открылся, толпа ринулась внутрь – разбирать свои долгожданные экземпляры. Но «Улисс» еще не отпечатан, урезонивала Бич: пока готовы только два экземпляра; после этого каждый стал требовать себе экземпляр с витрины. Напор нарастал, Бич испугалась, что книжный блок выдерут из обложки и растащат на куски, поэтому схватила книгу и спрятала в задней комнате.
В феврале и марте из Дижона понемногу доставляли тираж, Джойс подписал сто премиальных экземпляров, помогал Бич и ее коллегам заворачивать посылки и надписывать адреса. Он хотел, чтобы читателям из Ирландии книгу отправили как можно скорее – прежде чем представители власти заметят ее существование, – потому что, писал он Бич, в Дублине существует ханжеский Надзорный комитет, а также новый главный почтмейстер, «и никто не знает, что будет завтра»[1234]. От спешки он размазывал клей по ярлыкам, столу, полу и собственной шевелюре[1235].
Пятого марта 1922 года, в воскресенье, в лондонскомObserverпоявилась первая рецензия на «Улисса». «Мистер Джеймс Джойс – гений», – объявил Сислей Хаддлстон. Книга – «самая порочная во всей истории литературы, если судить по общепринятым меркам[1236]. При этом она прекрасна в своей непристойности, и душу от нее раздирает жалость». Потом полтора месяца молчания (Джойс
В рецензии Арнольда Беннетта, вышедшей на следующей неделе, Джойс назван «бесподобно оригинальным. Он не видит жизнь во всей ее цельности, но видит ее насквозь»[1238]. В литературе нет ничего подобного последней главе. «Улисс» – не порнография, подчеркивал Беннетт, но при этом он «непотребнее, непристойнее, физиологичнее и безнравственнее, чем большинство якобы порнографических книг». Начал складываться консенсус: Беннетт согласился с тем, что «Улисс» – гениальная книга, написанная автором, не способным держать в узде собственный талант. Вот если бы Джойсу удалось обуздать собственное дарование, «он мог бы войти в число величайших романистов всех времен», сетовал Беннетт.
Рецензии были лучше некуда. Через неделю после отзыва первого критика Бич получила почти 300 новых заказов, из них 136 за один день. К концу марта двенадцатидолларовое издание было распродано[1239], остальные разошлись еще за два месяца[1240]. Парижские книжные магазины – они дружно возмущались ценами, установленными Сильвией Бич, – отчаянно пытались заполучить сколько-то экземпляров, но было уже поздно: труднодоступность романа только укрепила его статус легенды. Может, у вас и не было собственного экземпляра «Улисса», зато вы знали кого-то, у кого он был, возможно, читали его частично, а может, просто видели на верхней полке чужого книжного шкафа – этакая лазурная птица в древесной кроне – даже это было поводом для разговора с друзьями за бокалом вина. Джеймс Джойс стал новейшей литературной знаменитостью Парижа. Он перестал обедать в привычных ресторанах, потому что там на него таращились[1241].
Ответный удар не заставил себя долго ждать. ЛондонскаяSporting Timesвышла с заголовком во всю первую полосу:«СКАНДАЛ С "УЛИССОМ"». Даже Д. Г. Лоуренс, которому еще предстояло написать собственный непечатно-непристойный роман, «Любовник леди Чаттерли», сказал, что последняя глава – это «самое грязное, непристойное и непотребное, что когда-либо выходило из-под пера»[1242]. Журналисты желали знать, что об этом думает отец мисс Бич (она у него не спрашивала)[1243]. В одной газете «Улисс» назвали «делом рук извращенца»[1244]. В другой – поток сознания Молли Блум аттестовали как пример «дьявольского ясновидения, черной магии»[1245]. Еще в одной «Улисс» обозвали «самой безумной, грязной, отвратительной книгой нашего и любого другого времени – графоманской, бессвязной, немыслимо непристойной – книгой, которая могла родиться только в лечебнице для душевнобольных преступников»[1246]. Вообще лечебница для душевнобольных будет упомянута во многих рецензиях на Джойса.
Для тех, кого «Улисс» оскорбил сильнее всего, этот скандальный текст не был просто выпадом безумца-одиночки. В мае пользовавшийся широкой известностью издатель лондонскойSunday ExpressДжеймс Дуглас[1247] написал рецензию, которую явно пытался сделать как можно уничижительнее:
Со всей ответственностью заявляю, что это самая беззастенчиво непристойная книга в древней и современной литературе. <…> Все стоки из канализационных труб порока вливаются в поток неописуемых мыслей, образов и порнографических слов. Грязные непотребства приправлены отвратительным и вопиющим кощунством, направленным против христианства и против имени Христа, – кощунством, которое прежде ассоциировалось лишь с самыми разнузданными оргиями сатанистов и с Черной мессой[1248].
Дуглас утверждал: по его сведениям, «Улисс» «уже стал Библией изгнанных и отверженных в этой и в любой другой цивилизованной стране», зато этих книга просто завораживает.
Особую опасность для Джойса представляло то, что так называемые литераторы из уважаемых журналов объявили его гением. «Наши критики пытаются оправдать его анархизм», – писал Дуглас. Они, мол, отказались от всякой социальной ответственности, швырнув читателей в пасть «гиен и оборотней литературы». Для людей вроде Дугласа издание «Улисса» стало квинтэссенцией борьбы между двумя полюсами западной цивилизации, борьбы, в которой сатанинская анархия вступила в схватку с цивилизующим влиянием Бога.
Нам предстоит сделать выбор между последователями дьявола и Бога, между сатанизмом и христианством, между требованиями морали и анархией в искусстве. Отношение к художнику должно быть таким же, как к любому другому правонарушителю, пытающемуся попрать законы христианства. Началась битва, которую нужно довести до победного конца: не можем мы вверить душу Европы в руки полиции и почтовой службы.
В своей совокупности возмутительные пассажи «Улисса» представляли собой грех, никак не сводившийся к одному лишь слову «непристойность», – им вообще сложно было подобрать название. Двое критиков ничтоже сумняшеся обозвали роман Джойса «литературным большевизмом»[1249], а несколько читателей – возможно, полагаясь на интуицию – сочли его анархизмом. В редакторской колонке лондонскойDaily ExpressДжойс был описан так: «человек с бомбой, который отправит все, что осталось от Европы, на небо. <…> Его намерения – если у него вообще есть какие-то намерения по переустройству общества – абсолютно анархические»[1250]. Эдмунд Госс, во время войны оказывавший Джойсу финансовую помощь, после «Улисса» записал ирландского писателя в экстремисты. По его мнению, «Улисс» представлял собой «анархистское произведение, позорное в смысле вкуса, стиля и всего остального»[1251].
Ирландия отреагировала не лучше. ВDublin Reviewроман обозвали «дьявольской дичью»[1252], призвали правительство уничтожить книгу и попросить Ватикан включить ее в Index Expurgatorius[1253], чтобы даже прочтение «Улисса» приравнивалось ко греху против Святого Духа, а это единственный грех, на который не распространяется милость Господня. Один ирландский дипломат в отставке заявил вQuarterly Review,что после «Улисса» все писатели-ирландцы возненавидят английский язык. Кроме того, он предсказал, что некоторые из этих писателей обязательно замыслят литературный эквивалент взрыва в тюрьме Клеркенвелл (самого знакового теракта фениев в Викторианскую эпоху) и разнесут «на совесть охраняемую, на совесть построенную классическую тюрьму английской литературы»[1254]. Вот только террористы эти опоздали, поскольку с публикацией «Улисса», по его словам, «бомба уже взорвалась».
Даже родные Джойса не оказали ему поддержки. Получив в подарок экземпляр, его тетушка Жозефина спрятала его и сказала дочерям, что читать такое невозможно. Потом книгу передарила, чтобы она не марала ей дом[1255]. Стэнни, много лет не видевшийся со старшим братом, предсказал, что «Цирцея» войдет в историю литературы как самое жуткое, что в ней было (он, похоже, еще не читал «Пенелопу»), и посоветовал брату вернуться
Самой болезненной реакцией оказалось равнодушие Норы. Чтобы подчеркнуть ее роль, Джойс преподнес ей на торжественном приеме экземпляр № 1000 с автографом. Она тут же предложила выставить его на продажу[1257]. В ноябре Джойс сокрушался, что она прочитала всего 27 страниц, «считая обложку»[1258]. Когда вышло исправленное издание, он сам разрезал для нее страницы, в надежде, что хоть так заставит ее раскрыть книгу[1259]. Потом она все-таки прочитала последнюю главу и выдала достопамятный образец критики творчества своего мужа: «Он вроде как гений, но какие же у него мыслишки-то грязные, а?»[1260]
Самыми значимыми стали отклики других писателей. Уильям Фолкнер – его роман «Шум и ярость» в определенном смысле стал американским вариантом стилистики Джойса – советовал: «К "Улиссу" Джойса нужно подходить так, как малограмотный баптистский проповедник подходит к Ветхому Завету: с верой»[1261]. С ним согласился Ф. Скотт Фицджеральд. При знакомстве с Сильвией Бич он подарил ей экземпляр «Великого Гэтсби» и нарисовал на переднем форзаце картинку, где он стоит на коленях рядом с Джойсом, представленным в виде огромных очков под нимбом[1262]. Увидевшись наконец с Джойсом в 1928 году, Фицджеральд попросил его подписать экземпляр «Улисса», а в доказательство своего восхищения пообещал выпрыгнуть в окно, если Джойс его попросит. «Какой-то этот молодой человек чокнутый, – высказался Джойс. – Как бы он себя не покалечил»[1263].
Джуна Барнс была потрясена «Улиссом». «Больше я не напишу ни строчки, – заявила она. – Какой смысл, после всего этого?»[1264] Похоже, эпоха романов завершилась. Эзра Паунд считал, что завершилась эпоха цивилизации. Когда около полуночи в конце октября 1921 года Джойс закончил работу над черновыми вариантами двух последних глав, Паунд написал вThe Little Review,что «христианская эпоха точно ЗАКОНЧИЛАСЬ». Смену эпох он отметил тем, что переиначил юлианский календарь. Год первый P. S. U. (Post Scriptum Ulysses[1265]) начинался первого ноября, который теперь назывался Гефестом. Декабрь стал Зевсом, январь – Гермесом и так далее – счет времени теперь вели не римские политики, а греческие боги[1266]. Паунд велел Маргарет Андерсон перепечатывать календарь в каждом осеннем номере начиная с 1922 года[1267].
Своей масштабностью «Улисс» заставил Паунда задуматься над собственной жизнью. С зимы 1914 года, когда Йейтс впервые упомянул имя Джеймса Джойса как собрата-имажиста, тот написал эпохальный роман – роман, который, по словам Паунда, «вскрыл нарыв европейского мышления»[1268], – а Паунд едва взялся за свою поэму «Кантос»[1269]. Да, он был человеком бескорыстным, но другим писателям помогал еще и потому, что это позволяло отлынивать от творчества. И тогда Паунд решил инсценировать собственную смерть[1270]. Андерсон и Хип получили письмо, якобы написанное женой Паунда: в нем сообщалось, что он покинул наш бренный мир. К письму прилагалась фотография его посмертной маски и просьба напечатать снимок в журнале. Паунд отправил письмо в Страстную пятницу, намекая тем самым на собственное второе пришествие. Он хотел, чтобы эпоха Post Scriptum Ulysses стала эпохой Паунда.
О новой эпохе говорил и Томас Стернз Элиот. Он написал вThe Dial,что «Улисс» – это «шаг к тому, чтобы сделать современный мир пригодным для искусства» (и никак не наоборот), потому что искусство придает «форму и значение безграничной панораме бессмысленности и анархии, каковой является современная история»[1271]. Если другим «Улисс» казался непонятным, то Элиот увидел в нем новый способ осмысления. Повествовательный метод устарел, и Джойс заместил его «мистическим».
Вирджиния Вулф изумлялась тому, как восторженно Элиот отзывался о романе у нее в гостях, – никогда она его таким не видела. «Как можно продолжать и дальше писать, взлетев на такие высоты в последней главе?»[1272] – вопрошал он. Элиот много лет пытался убедить ее в гениальности «Улисса». «Он уничтожил весь девятнадцатый век, – провозглашал Элиот. – Джойсу ничего не осталось для следующей книги. Он показал тщету всех английских стилей»[1273]. И хотя «Улисс» придавал своего рода связность современной жизни, Элиот считал, что он не только освобождает, но и обескураживает. Он писал: это «книга, которой мы все многим обязаны и от которой никому из нас не уйти»[1274].
Вирджиния Вулф реагировала куда сдержаннее. Четыре года прошло с тех пор, как она отказалась издавать первые главы «Улисса» по просьбе Гарриет Уивер, и скепсис ее никуда не делся. Тем не менее ближе к концу лета 1922 года она решила составить собственное мнение. Отложила второй том Пруста и начала читать экземпляр «Улисса», приобретенный за весьма значительную сумму в четыре фунта. В августе, добравшись до двухсотой страницы, записала в дневнике, что поначалу была «заинтригована, порадована, очарована», а потом «озадачена, замучена, раздражена и расстроена – тошнотворно, будто старшеклассник расковыривает прыщи». Причем отвращение не сводилась к эстетическому неприятию или физиологическому шоку. Оно носило личный характер. «Мне эта книга показалась безграмотной, низкородной: книга рабочего-самоучки, а мы все знаем, какие они неприятные, какие эгоистичные, навязчивые, грубые, крикливые и в итоге отвратительные»[1275]. Как будто мистер Джойс, плохо представляя себе правила этикета между писателями и читателями, сел за стол и начал есть руками[1276]. Вирджинии Вулф было его жалко[1277].
Эксперимент Джойса пошел не по плану. «Как будто бы мириады крошечных пуль саднят и терзают, но ни одна не ранит смертельно, прямо в лицо»[1278], – писала Вулф частным образом. И все же нечто медленно просачивалось из «Улисса» ей в разум, и будто бы тысячи неумолимых частиц складывались в целое, когда она спала. Вулф поймала себя на том, что много думает об «Улиссе», хотя сама считала, что выбросила его из головы. Кэтрин Мэнсфилд сформулировала это так: «Как будто мозг потом еще долго дрожит»[1279]. Йейтс читал «Улисса» вThe Little Reviewв 1918 году, и первая его мысль была такова: «Безумная книга!» Позже он признался другу: «Я допустил ужасную ошибку. Возможно, ее автор – гений»[1280]. Карл Юнг, известный швейцарский психолог, столь же резко изменил свое мнение. В первый раз прочитав фрагменты «Улисса», он счел Джойса шизофреником[1281], а вернувшись к чтению много лет спустя, воскликнул, что это – алхимическая лаборатория, в которой «дистиллируется новое универсальное сознание»[1282].
Менялось и мнение Вирджинии Вулф. Через день после того, как она дочитала «Улисса», Леонард показал ей рецензию, в которой книга была названа бурлеском на темы «Одиссеи», переплетением внутренних монологов трех радикально различающихся персонажей. «Нужно перечитать некоторые главы»[1283], – написала она в дневнике. Кто знает, может, современная
Вулф, подобно Элиоту и Паунду, постепенно продиралась сквозь все ветвления «Улисса». Через несколько месяцев она вернулась к работе над рассказом, который писала, пока читала Джойса, и рассказ стал разрастаться в роман. Она поняла, что может ставить перед собой более честолюбивые цели, что ей по силам работать с «дешевкой»-реальностью и «основными вещами» жизни, даже если эти вещи невозможно приукрасить[1285]. Два года спустя, в 1924-м, она закончила книгу, в которой описан внутренний мир трех персонажей, а действие происходит в Лондоне на протяжении одного дня. Она хотела назвать ее «Часы». В результате остановилась на «Миссис Дэллоуэй». Крошечные пули Джойса попали ей в кровоток и сразили ее изнутри.
Спустя почти столетие отклики на «Улисса» кажутся преувеличениями – типа хайпа друзей-единомышленников и хейта от журналистов, которым важно, чтобы их газета продавалась. Сейчас «Улисс» воспринимается скорее эксцентричным, чем эпохальным, и трудно себе представить, как роман Джойса (да и любой роман) мог произвести революцию. Но дело в том, что все революции задним числом не кажутся чем-то особенным. Они так основательно меняют наши представления, что новизна превращается в банальность. Мы забываем, как выглядел старый мир, забываем даже то, что все могло пойти совсем иначе. Однако новизна никуда не девается. Чтобы понять, насколько радикально Джойс отвергал все условности, нелишне вспомнить, насколько суровыми они были. Молли Блум лежит ночью без сна и думает, хорошо бы ее «ебли да и отъебли досыта»[1286] и чтобы сделал это Буян Бойлан. Десятью годами ранее Джойс не мог опубликовать «Дублинцев», в частности, потому, что там имелось словоbloody.
В мире Pre Scriptum Ulysses[1287] на печатное слово налагались многочисленные ограничения, которые теперь кажутся нам занятными лишь потому, что нам больше не приходится с ними жить. Именно через печать идеи попадали в кровоток культуры, и литературные запреты ставились для того, чтобы культура не впитывала опасных тем и понятий. Поскольку запреты были достаточно расплывчатыми (цензура никогда не сводилась к списку неподобающих слов), их влияние на культуру было катастрофически масштабным. Воспоминания об издателях вроде Генри Визетелли, который сидел в тюрьме за выпуск Эмиля Золя, и сама мысль о том, что цензоры ополчатся на авторов еще по ходу работы, способны были задушить книги прежде, чем они станут книгами.
Революционность «Улисса» заключается в том, что его автор не просто призывал к некоторому расширению свободы. Он требовал полной свободы. Отвергал любое молчание. Угрозы рассерженного рядового в Ночном Городе («Отверну гаду его паскудную вшивую трепаную башку!»[1288]), воображаемые требования Молли («полижи говно»[1289]) и вызывающее описание Мертвого моря в мыслях Блума («седая запавшая пизда планеты»[1290]) – это заявления о том, что нет отныне неудобосказуемых представлений, нет ограничений на выражение своих мыслей. Вот почему слово «ебать» на печатной странице было не просто школярским озорством. «Он говорит все – все, – изумлялся Арнольд Беннетт. – Все шифры разбиты вдребезги»[1291]. После «Улисса» не осталось невозможного.
Но скабрезные слова стали лишь частью освободительного разбивания шифров («Миссис Дэллоуэй» уже не было нужды писать так же непотребно, как и «Улисса»). Роман разбивает концептуальные коды. Все дело в том, что, помимо свободы от молчания, «Улисс» предлагает свободу от того, что можно назвать тиранией стиля: от манер, условностей и форм, которые правят текстами, даже если мы этого не понимаем. Роман как художественная форма давно боролся с тиранией стиля, но «Улисс» устранил нарративные элементы, которые раньше считались неустранимыми. Представление о том, что через все повествование вас ведет единственный нарратор, было повержено. Четкие границы между мысленным и внешним были повержены. Кавычки упразднены. Разбивка на предложения упразднена. Вместо стиля звучат заемные голоса и произвольные тональности, все – текучие, и все, как сказал Элиот Вирджинии Вулф, обращают стиль в «тщету».
Но так и что же? Конец стиля выглядел не слишком страшно на фоне бомб фениев и краха цивилизации, и все же критики постоянно пытались отразить в своих сравнениях явственное безрассудство этого романа. Обратить стиль в тщету вроде как значило порушить все основы. В октябре 1922 года, читая лекцию в Королевском литературном обществе, поэт по имени Альфред Нойес завел уже ставшую привычной диатрибу по поводу беспрецедентной непристойности «Улисса». Сильнее всего Нойеса разгневало то, что явление Джойса якобы знаменовало собой разложение всех основополагающих ценностей Соединенного Королевства. Литературные критики отвергают все лучшее в английской литературной традиции ради каких-то буйнопомешанных, называющих себя модернистами. Как будто цивилизация решила забыть о собственном существовании.
Забвение английских ценностей Нойес не приравнивал к утрате прошлого. Для него это забвение было равноценно утрате чувства реальности. «Полное отсутствие понимания того, что в литературе существуют реальность, стандарты и прочные основы, производит смертоносный эффект», – изрек он в Королевском обществе. Литературная критика, не имеющая под собой почвы, привносит «элементы хаоса» в умы молодого поколения[1292].
Тут Нойес был прав. Именно через нарративы мы и осмысляем внешний мир. Претворяем существование в события, соединяем их в цепочки причин и следствий. Химик, сравнивающий контрольные и переменные величины, и ребенок, обжегшийся о горячую плиту, оба постигают мир через нарратив. Романы важны, поскольку они преобразуют базовые концепты в художественную форму. Красивый сюжет убеждает нас в том, что непонятные нам события облечены смыслом – именно поэтому «Улисс» и казался инструментом хаоса, бомбой анархистов. Взорвать правила повествования значило взорвать существующий порядок вещей. Но Джойс, похоже, не следовал за реальностью. Он, судя по всему, просто от нее отмахнулся.
У того, кто стал модернистом – и поверил в то, что порядка вещей более не существует, – менялся образ мысли. Томас Стернз Элиот, защищая «Улисса», отвергал основную посылку его критиков. В эпоху мировой войны жизнь более не подчиняется традиционным правилам повествования, при этом «Улисс» показал, что повествование не единственный способ создания порядка. Бытие многослойно. Мир – не последовательность, он эпифания. Главное не традиция, главное – цивилизация. Хаос современной жизни требовал нового концептуального метода осмысления мира, создания жизни, где есть место искусству. «Улисс» нам все это даровал.
19
Книжная контрабанда
«Улисс», на создание которого ушло почти восемь лет, наконец начал путешествие по миру – и никто не знал, что будет дальше. Годом раньше суд в Нью-Йорке признал его непристойным, его публикация в Париже вызвала истерические вопли на первых страницах британских газет. Может, американские власти и сделали бы вид, что больше не замечают Герти Макдауэлл, – в конце концов, она перекочевала из дешевого журнала в дорогой фолиант, – но Молли Блум и скандальные сцены из «Цирцеи» не позволяли пойти на компромисс. Закон о непристойности применялся настолько непоследовательно, что невозможно было решить: раз первые экземпляры «Улисса» были доставлены невозбранно, значит ли это, что распространение романа негласно санкционировано, – или власти просто пока ничего не заметили? А если власти все-таки собираются разрешить книгу Джойса, так поди пойми, когда, как и где они отреагируют. Официальные лица могли уведомить читателей об изъятии книги и, при отсутствии законодательных преград, ее уничтожении или могли начать уголовное преследование попавшего под раздачу книгопродавца. Весной книга могла быть в свободной торговле, а осенью попасть под изъятие. Могли возникнуть возражения со стороны если не американских, то британских властей, что привело бы к принятию повсеместных обеспечительных мер – и таможенными агентами в Ирландии, и полицейскими в Огайо, и почтовыми инспекторами в Лондоне, – и тогда запрет могли ввести по всему миру. Ни у Сильвии Бич, ни у Джойса не было средств, чтобы биться за «Улисса» в суде, а у мисс Уивер не было и желания.
Тем не менее весной 1922 года первые экземпляры большой синей книги Джойса добрались до США в виде посылок из Франции со штампом: «Un livre» («Книга»). Джон Куинн впервые увидел экземпляр «Улисса» в марте в книжном магазине Дрейка на Сороковой улице. Куинн, который много месяцев подряд получал рукопись по частям, провел пальцем по легким бороздкам на бумаге ручной работы и неохотно признал, что Сильвия Бич выпустила великолепное издание. Спрос на «Улисса» оказался беспрецедентным. Дрейк продавал стоившие 12 долларов экземпляры Shakespeare and Company за 20 – и это еще считалось дешево. В одном из крупнейших книжных Нью-Йорка, «Брентано», стояла цена в 35 долларов[1293]. К концу марта Куинн услышал, что за экземпляр просят 50, а в октябре пошли слухи, что более дорогое издание стоит в Нью-Йорке сотню[1294], а в Лондоне умопомрачительные 40 фунтов[1295]. Все только и говорили что про «Улисса».
В этом-то и состояла проблема. Джон Самнер и Общество по искоренению пороков вскоре узнали, что экземпляры «Улисса» приплыли к американским берегам[1296]. Андерсон и Хип опубликовали вThe Little Reviewрекламу на полосу[1297], а поскольку Самнер и почтовое ведомство наверняка продолжали приглядывать за этим журналом, им эта реклама показалась издевательством. НЙОИП расширяло свою кампанию против все нараставшей волны непристойности, которая так и катилась по стране, – особенно против «мерзкой грязи»[1298], ввозимой из-за моря, – и Самнер связывался по телефону с почтовыми инспекторами и сотрудниками таможни во всех крупнейших портах США, требуя, чтобы они перехватывали все обнаруженные экземпляры. Куинн восхищался тем, что Сильвии Бич все-таки удалось напечатать «Улисса». «Она вытянула, в силу настырности, а то и неофитского невежества, совершенно неподъемную задачу, – писал он Джойсу. – Задача заключается в том, чтобы обойти американские федеральные и местные законы»[1299]. Впрочем, опубликовать роман значило устранить лишь первое препятствие. Борьба за то, чтобы «Улисс» попал в руки покупателей, только началась.
Джон Куинн связался с Митчеллом Кеннерли, издателем, которого в 1913 году защищал от обвинений в непристойности. Кеннерли был лично знаком с капитаном грузового трансатлантического лайнера, контрабандой возившего в США книги[1300]. Но заняться «Улиссом» капитан согласился только при условии, что переправка будет проходить неспешно – по двадцать-тридцать экземпляров в месяц, чтобы не попасться. План составили такой: Shakespeare and Company будет партиями отправлять книги из Парижа в Лондон, Кеннерли – собирать деньги с покупателей и отправлять им экземпляры частным курьером (чтобы никаких почтальонов), а выручку переправлять Бич. Проделывать все это незаметно было непросто, учитывая размеры книги. Ключевой момент плана состоял в отправке книг грузовым судном – там таможенники их скорее проглядят. А если и обнаружат, то наверняка вернут в Лондон, а не сожгут, полагал Кеннерли. Он согласился работать за 10% от розничной цены – из добрых чувств к Куинну.
В обычном случае Куинн не стал бы даже рассматривать подобную схему, но суд надThe Little Reviewи выход книги так широко освещались в прессе, что у него, по сути, не осталось выбора. Уговаривая в письме Сильвию Бич, Куинн напирал на особо соблазнительный пункт этого плана: Кеннерли готов был нарушить законы страны и штата и рискнуть арестом ради того, чтобы ей самой ничего не грозило, но если его все-таки арестуют, «не будет даже призрачной вероятности, что Кеннерли удастся оправдать»[1301]. Более того, Куинн попросил не отправлять оплаченные им 14 экземпляров «Улисса» до того, как он тщательно разработает план контрабанды.
Куинн попытался объяснить все сложности распространения нелегальной книги так, чтобы мисс Бич поняла. Он писал, что контрабанда требует «примерно того же уровня внимания, который, как я понимаю, необходим, чтобы скроить и подогнать платье»[1302]. Видимо, портновская аналогия Куинна оказалась удачной, но Бич и сама уже сознавала все трудности. К августу 1922 года она сумела отправить заказанные экземпляры по всем адресам, кроме Нью-Йорка, где, по ее словам, дожидались «челюсти Самнера, чудовища из ОИП»[1303] (вместо «искоренения» она подставила «предотвращения»). Как отправить эти самые экземпляры, она так и не придумала, и с апреля ньюйоркцы закидывали ее гневными письмами[1304].
Один магазин в центре города ждал партию из 17 экземпляров[1305]. Sunwise Turn был модным местом, он располагался за Йельским клубом и мог похвастаться изысканным, отделанным деревом интерьером, спроектированным участниками Арсенальной выставки[1306]. Магазин специализировался на коллекционной продукции – редких и старых книгах, которые покупателям вручали в упаковке, тоже разработанной художниками, – и вся бизнес-модель строилась на пятидесяти постоянных клиентах, которые ежегодно тратили на книги по пятьсот долларов. Наличие знакового романа вроде «Улисса» было жизненно важно как для выживания магазина, так и для его репутации. В мае из Sunwise Turn отправили в Shakespeare and Company письмо с напоминанием, что в феврале ими было выплачено более трех тысяч франков, а они пока не получили ни расписки, ни книг. «Мы весьма обеспокоены»[1307]. На всякий случай они присовокупили имена людей, готовых выступить в роли посредников при получении товара. Все имена оказались женскими.
К концу июля из
Сильвия Бич заранее знала: в связи с изданием Джойса придется рано или поздно ответить за то, что она преступила закон. Она даже связалась с Митчеллом Кеннерли, но почему-то (возможно, он слишком много запросил) стала искать другие варианты. В августе она доверила десять экземпляров самого дорогого издания давней подруге из Иллинойса – там, по слухам, таможенники были не такими зоркими, – и вот в конце месяца в Sunwise Turn прибыли из Иллинойса первые шесть экземпляров[1310]. По словам Моубрей-Кларк, книги, пересланные дважды, прибыли «как телефонные справочники – с них сползала упаковка, и почтальоны прекрасно видели, что внутри»[1311].
Но глаза почтальонов стали далеко не главной проблемой: два из десяти экземпляров перехватила таможня[1312]. К концу лета представители власти уже искали «Улисса» по всей стране, а в Нью-Йорк нужно было переправить еще сорок экземпляров. И тут Сильвия Бич решила связаться с одним мутным приятелем Хемингуэя.
Эрнест Хемингуэй прибыл в Париж в конце 1921-го, ему было 22 года. Он не говорил по-французски, хотя его жена Хэдли давала ему уроки, пока они пересекали Атлантику[1313], а в правом кармане он держал кроличью лапку[1314]. В Чикаго он объявил всем знакомым, что намерен стать писателем[1315], а Париж для этого лучшее место. Хемингуэй писал статьи для газетыToronto Star,а лучший материал приберегал для собственной прозы. Подсчитал, во сколько обойдется парижская жизнь[1316]. Комната в гостинице стоила примерно доллар в сутки (аренда вполовину меньше). Он знал ресторанчик, где бифштекс с картофелем подавали за 2,4 франка (около 20 центов), бутылку вина можно было купить за 60 сантимов – пять центов. Хемингуэй пришел к выводу, что на тысячу долларов можно продержаться в Париже целый год. Впрочем, для Хемингуэя вся эта экономия была скорее игрой, чем необходимостью. В газете ему платили вполне прилично, а трастовый фонд приносил Хэдли примерно три тысячи долларов в год[1317]. Горничная, которая готовила им обеды[1318], и лыжные вылазки в Швейцарские Альпы несколько выбивались из богемного образа жизни, но Хемингуэй считал, что трудности способствуют творческому росту. Ему казалось, что Сезанна он лучше воспринимает на пустой желудок[1319], а половое воздержание помогает творить[1320].
На случай, если кроличья лапка не сработает, у Хемингуэя имелись при себе рекомендательные письма от Шервуда Андерсона к нужным людям в Париже[1321]. Одно из них было адресовано мисс Сильвии Бич. Через неделю после прибытия Хемингуэй двинулся от Люксембургского сада по узенькой улице Феру[1322]. Обогнул каменную церковь, миновал статую указующего в небо Иоанна Крестителя у деревянной двери. Свернул направо по улице Одеон и увидел в средней ее части вывеску с портретом поэта. Она висела на свежевыкрашенном фасаде по соседству с башмачной мастерской, нотным магазином[1323] и конторой производителя капель для носа. Shakespeare and Company перебрался в дом № 12 по улице Одеон предыдущим летом. Теперь английский книжный и библиотека с выдачей книг на дом располагались через дорогу от своего французского аналога, «Дома друзей книги» Монье. На улице Одеон было более людно, а еще у Сильвии Бич появилась новая площадь для все растущей библиотеки.
Войдя в Shakespeare and Company, ты будто оказывался в чьей-то гостиной[1324]. Какие-то коврики, разномастная мебель, золотые рыбки. В витрине у входной двери стоял навытяжку небольшой отряд оловянных солдатиков от Ларбо, портреты писателей на стенах казались снимками, вытащенными из семейного альбома. Хемингуэя это смутило. Смутила его и красота Сильвии Бич. Волосы ее волнами ниспадали на воротник бархатной жакетки, а еще на ней была не слишком длинная юбка, позволившая Хемингуэю насладиться видом ее голеней.
Разговор между ними начался естественно, вскоре американец уже рассказывал ей про войну[1325] (его любимая тема) и про то, каково лежать в итальянском госпитале (еще одна любимая тема). Как-то раз он раздавал в окопах шоколадки, и рядом взорвалась бомба[1326]. В нижнюю часть его тела попало больше двухсот шариков шрапнели, теперь у него вся правая нога и ступня в шрамах. «Не желаете взглянуть?»[1327] – Хемингуэй снял правый башмак и носок и закатал брюки до колена. Мисс Бич увидела едва зажившую рябую кожу. На нее это произвело впечатление.
Считается, что в 1922 году модернизм достиг зрелости, поскольку именно тогда вышли в свет «Улисс» и «Бесплодная земля» Элиота. В том же году зрелости достиг и Эрнест Хемингуэй. Потомки любят обсуждать, какую непростую школу он прошел в руках у Гертруды Стайн, с которой познакомился в феврале[1328], однако Shakespeare and Company сделал куда больше Стайн для того, чтобы ввести молодого американца в мир литературы. В том же феврале Хемингуэй случайно познакомился в магазине у Бич с Эзрой Паундом[1329], и через неделю Паунд уже читал его тексты и расхваливал на весь Париж и все Штаты. За год Паунд отправил вThe Little Reviewшесть прозаических виньеток Хемингуэя – их опубликовали весной 1923 года[1330]. В конце года Бич убедила Роберта Макалмона напечатать первую книгу Хемингуэя.
С Джойсом Хемингуэй познакомился через неделю после знакомства с Паундом, и очень скоро молодой американский поклонник начал активно выпивать с великим ирландским писателем[1331]. Хемингуэй, видимо, рассказывал о том, как во время войны водил санитарную машину, и скептически выслушивал жалобы Джойса на финансовые неурядицы. Однажды вечером Джойс рассвирепел в ответ на чье-то грубое пьяное оскорбление, и когда худосочный писатель сообразил, что сцепился с человеком, которого и видит-то с трудом, он повернулся к своему могучему спутнику и выкрикнул:
– Разберись с ним, Хемингуэй! Давай![1332]
Хемингуэй решил разобраться с Джойсом и отнес его домой к Норе.
– Прибыл Джеймс Джойс, писатель, – сообщил он с порога. – Снова напился с Эрнестом Хемингуэем[1333].
С пантеоном модернистов Хемингуэй знакомился как раз в процессе публикации «Улисса». Он наверняка видел ажиотаж с заполнением предзаказов в Shakespeare and Company, и энтузиазм, плескавшийся по всему Левому берегу, подпитывал его собственные амбиции. Он заказал несколько экземпляров «Улисса»
У Хемингуэя был особый дар учиться. Он не закончил университета и высшее образование получал в Shakespeare and Company, где за несколько месяцев узнал о писательском мастерстве больше, чем обычные студенты узнают за четыре года. Первым делом он взял в библиотеке Лоуренса и Тургенева[1339], и хотя по правилам на руки выдавали не больше двух книг, Бич для него пошла на уступки. Он выбрал «Войну и мир» Толстого, «"Игрок" и собрание рассказов» Достоевского. За несколько лет до того любимыми писателями Хемингуэя были Редьярд Киплинг и О. Генри[1340]. В библиотеке Бич он открыл для себя Флобера и Стендаля. До приезда в Париж Хемингуэй, скорее всего, вообще не слышал про Джеймса Джойса и Эзру Паунда. Через два месяца после его появления в Shakespeare and Company Сильвия Бич сделала их его наставниками.
Чувствуя доброе к себе отношение, Хемингуэй учился еще лучше. Гертруда Стайн давала ему назидательные советы («начинать снова и сосредотачиваться»[1341]), а Сильвия Бич давала ему поесть. Для него, как и для многих других, ее магазин стал почтовым отделением и главным источником советов и сплетен. Она выслушивала его жалобы и ссужала ему денег. «Никто другой не был ко мне так добр»[1342], – говорил он впоследствии. Неменьшую душевную щедрость проявлял и Паунд. Хемингуэй считал, что у того просто опасный запас энергии («Он прожил бы много дольше, если бы не ел так быстро»[1343], – писал Хемингуэй), но сильнее всего его поражало доброе отношение Паунда к тем писателям, в которых он верил. «Он защищает их, когда на них нападают, запускает в журналы и вызволяет из тюрьмы. Одалживает деньги. Продает их портреты. Организует выступления. Пишет о них статьи». Этим список не исчерпывался. Паунд был бескорыстен, принципиален и гневлив, как святой[1344]. Лохматая шевелюра, громкие заявления – он был гласом в пустыне, новым Иоанном Крестителем.
Паунд учил Хемингуэя не доверять прилагательным[1345], а Джойс учил его оставлять лакуны. Хемингуэй взамен выпивал с Джойсом и учил Паунда боксировать. Уиндем Льюис вспоминает, что видел Хемингуэя голым по пояс[1346] в мастерской у Паунда – его бледный торс блестел от пота. Удары соперника левой Хемингуэй невозмутимо блокировал открытой ладонью, почти не расходуя энергии, перемещаясь шагом, умудряясь не задевать ни мебель ручной работы, ни японские картины. Поэт, который когда-то учил У. Б. Йейтса фехтованию в английском коттедже, не стеснялся брать уроки бокса у молодого Эрнеста Хемингуэя в мастерской на Левом берегу. Паунду нужно было укрепить стойку и отработать удар левой[1347]. Он делал выпады, раскачивался, придумывал спонтанные комбинации – Хемингуэю приходилось в перерывах между раундами вести бой с тенью[1348], чтобы не остыть, и скоро это вошло у него в привычку. По парижским тротуарам он перемещался вприпрыжку, уклоняясь, выбрасывая вперед кулаки и шевеля губами – подначивая незримого противника[1349].
Хемингуэй был моложе и невежественнее почти всех в его окружении, компенсировать это можно было только показной мужественностью[1350]. Зная, что никогда не выучит ни латынь, ни греческий (он и французский-то знал едва-едва), он напирал на собственную грубоватость. Однажды повел Сильвию Бич и Адриенну Монье на боксерский поединок в неспокойном районе на окраине города[1351]. Через чей-то задний двор они попали на ринг, где соперники мутузили друг друга, хотя по груди у них уже стекала кровь. Таким образом Хемингуэй благодарил за помощь. Он ездил в Швейцарию кататься на лыжах и в Испанию – смотреть корриду. Любил рыбалку, сани и бобслей. Как журналист, писал о ночной жизни, политических собраниях и тягостных последствиях греко-турецкой войны[1352]. Дважды брал интервью у Муссолини. Когда не писал статьи дляToronto Star,сидел в кафе, сочинял рассказы и беседовал о войне с изувеченными мужчинами, носившими ленточки Военного креста[1353][1354]. Пил. Менял сыну пеленки[1355]. Делал ставки на лошадиных бегах и велогонках[1356]. Похоже, он успевал повсюду.
Сильвии Бич пришло в голову, что Хемингуэй, возможно, что-то понимает в контрабанде. Джон Куинн упомянул: может представиться возможность провезти большое количество экземпляров из Канады в Детройт или Буффало – подальше от агентов Самнера[1357]. У Хемингуэя есть в Чикаго знакомые, которые знают, как доставить контрабанду из Канады? У него они были.
– Дайте мне сутки, – попросил Хемингуэй[1358].
Вернувшись, он сообщил, что у него в Чикаго есть друг со связями в Канаде – как раз такой человек, какой им нужен. Хемингуэй сообщил Бич имя и адрес друга, чтобы они напрямую обсудили подробности – просил свое имя не упоминать вообще[1359]. Бич написала этому контрабандисту, Барнету Брейверману, упомянув, что у них есть общий друг из Чикаго. У нее имеется дюжина экземпляров нового романа Джеймса Джойса, которые она хочет переправить через канадскую границу. Их нужно доставить влиятельным американским читателям, таким как Альфред Кнопф и Бен Хюбш[1360], то есть издателям, которым не хватило смелости самим опубликовать и распространить книгу. Кроме того, Брейверману предстояло выполнить самый крупный заказ: 25 экземпляров нужно доставить в книжный на Вашингтон-сквер[1361], где и начиналась криминальная история этой книги.
Связаться с Брейверманом оказалось не так просто, как полагал Хемингуэй. Только два месяца спустя Бич получила коротенькую телеграмму («Шлите книги предоплатой ваша ответственность»[1362]) и адрес в Канаде. Не ответила. Через несколько недель Брейверман прислал письмо, где изложил свои планы подробнее. Он теперь жил в Детройте и регулярно пересекал границу – ездил по делам в Виндзор в провинции Онтарио. Она должна прислать все экземпляры на указанный канадский адрес. Поскольку хранить их у себя на работе он не может, то снимет в Виндзоре комнатку на месяц и будет перевозить книги через реку в Детройт по штуке – так пограничники с обеих сторон ее, скорее всего, не заметят. Метод трудоемкий, но Брейверман знал людей, которые могли «ускорить»
Сильвия Бич молчала четыре месяца, но после того, как чикагская таможня задержала первые экземпляры, стало ясно, что у нее нет более надежного варианта, чем довериться незнакомцу, готовому переправить «Улисса» через границу. Она согласилась. Добавила, что, если он попадется, будет разбираться сам – у нее нет денег оплачивать ему адвоката. А риск ареста был велик: хотя план Брейвермана и минимизировал риск сожжения книг (пограничники в худшем случае просто конфискуют один экземпляр), но ему придется нарушать закон всякий раз, как он будет пересекать границу с экземпляром «Улисса»; кроме того, в Мичигане запрещено хранить экземпляры с целью распространения, равно как и пересылать их из штата в штат. Брейвермана могли приговорить к штрафу в пять тысяч долларов или к пяти годам заключения[1364], но он все равно не отказался. Снял в Виндзоре комнату за 35 долларов и сообщил невнятно домохозяину, что связан с издательским делом[1365].
Первым препятствием для Брейвермана стали канадские таможенники. Конфисковать книгу они не могли (в Канаде ее запретят только пару лет спустя, зато снимут запрет лишь в 1949 году[1366]), но его смущали высокие таможенные пошлины. Ввозные книги облагались пошлиной в 25% от розничной цены[1367] – Сильвии Бич это было не по карману. То есть за всю партию Брейверману полагалось заплатить 300 долларов, но какую бы там розничную цену ни представляли себе таможенники, Брейверман попытался отбояриться: подумаешь, толстые и на бумаге ручной работы – да они вообще ничего не стоят.
Торговаться – значило напрашиваться на доскональный осмотр, и хотя в Канаде «Улисс» не был запрещен, но такие рутинные осмотры часто привлекали внимание цензуры. Тем не менее трюк Брейвермана сработал. Канадские таможенники поверили, что увесистые тома из Парижа будут продаваться в Штатах по 65 центов. Вместо нескольких сотен Брейверман заплатил пошлину в размере 6,5 долларов[1368]. Вызволив из таможни присланные из Shakespeare and Company экземпляры, он доставил их на грузовике в пустую комнату, где контрабанду предстояло хранить до переправки через границу.
На следующий день Брейверман вошел в комнату и увидел стопки книг, которые согласился нелегально доставить в Штаты. Только сейчас он оценил объем будущей контрабанды – а ему ведь возить книги по штуке. Почему «Улисс», которого он даже не читал, стоил того, чтобы ежедневно рисковать арестом?
Людей вроде Брейвермана к книгам вроде «Улисса» влекли веяния времени. Политические протесты 1910-х сменились в 1920-х выступлениями за свободу культуры, довоенных бунтарей Джойс восхищал отсутствием предрассудков, ханжества, сексуального лицемерия. «Улисс» же как бы подпитывал гаснущее революционное брожение. Ввезти контрабандой произведение искусства в якобы свободную страну, где его отказываются продавать и распространять, – значило выразить свое недовольство на языке культуры, поскольку возможности устраивать политические протесты больше не было – и человек вроде Брейвермана просто не мог себе в этом отказать. Он не был ни контрабандистом, ни бутлегером, ни преступником. Он работал в агентстве, где писал и продавал рекламные тексты[1369]. В свободное время занимался живописью, а еще был радикалом.
Раньше, в Чикаго, где они познакомились с Хемингуэем, Брейверман был редактором журнала, который называлсяThe Progressive Woman. Читал лекции с призывами вступать в социалистические партии, издавал памфлеты («Суфражистки, остерегайтесь волка!»)[1370]. Возмущался тем, что женщины живут в нищете и трудятся на фабриках за жалкие шесть долларов в неделю[1371]. «Принадлежность к женскому полу – самый дешевый товар на промышленном рынке»[1372], – писал он. Брейверман с негодованием отзывался о том, что в Англии суфражисток сажают в тюрьму и насильно кормят, когда они устраивают голодовки, называл позором нападения на демонстрации суфражисток во время инаугурации президента Вильсона. Он считал, что эти расправы – публичные проявления насилия, которому жены и дочери подвергаются у себя дома по всей стране[1373]. Брейверман презирал капитализм и ущербные органы власти, которые он порождает. «Американская конституция была составлена и принята ордой торгашей, банкиров, законников, контрабандистов и прочего образованного сброда, которому совершенно не сдались права народа»[1374], – писал он.
С точки зрения Брейвермана, общества по искоренению пороков были типичными проявлениями капиталистического лицемерия. Они служили агентами системы, которая избирательно наказывала за порочность самых незащищенных членов общества. Даже когда нападки обществ были обоснованными, они в основном преследовали пороки, обусловленные бедностью. По подсчетам Брейвермана, в стране работало триста тысяч официальных проституток и свыше миллиона неофициальных. Если бы моралисты действительно хотели, чтобы люди вели добродетельный образ жизни, они бы сосредоточились не на молодых женщинах, читающих всякую похабщину, а на помощи молодым женщинам, которых голод и эксплуатация толкают на торговлю собственным телом. «Поглядите на этих борцов с пороками! Просто красавцы!»[1375] – писал Брейверман. Комсток и Самнер игнорировали экономические подоплеки порочности, то ли потому, что взор им застила капиталистическая идеология и они ничего толком не понимали, то ли потому, что за спинами у них стояли богатеи-финансисты – Дж. П. Морган и Сэмюэль Колгейт, Вандербильты и Карнеги, – которые велели им это игнорировать. Бизнесмены хотели победить похоть, но отказывались обеспечивать своим работницам прожиточный минимум.
Статьи Брейвермана были навеяны бурными 1910-ми. К 1922 году суфражистки угомонились после принятия Девятнадцатой поправки, рабочее движение пресекли «красные рейды», и жизнь Брейвермана вошла в рутинное русло. Из редактора радикального журнала он превратился в служителя капитализма – и даже придумывал лозунги для рекламного агентства. Он мотался между двумя конторами компании Curtis, постоянно пересекая американо-канадскую границу, а бурные 1910-е годы все дальше уходили в прошлое. Так что, получив из Парижа письмо от женщины, которая просила его переправить через границу книгу, вызвавшую возмущение капиталистического общества, он ответил мисс Бич, что ему только в радость нарушать законы «паршивых Штатов»[1376]. Брейверман был всегда готов «насолить республиканцам и этим их паскудникам-методистам».
Брейверман прихватил из съемной комнаты экземпляр «Улисса», дошел до деревянного причала в конце авеню Вэлетт и сел на паром, как всегда в конце рабочей недели. Трубы над Детройтом становились все ближе[1377] – десятиминутная переправа показалась самой длинной в его жизни[1378]. В таможенном коридоре агент в форме попросил его развернуть сверток, который он держал в руках[1379]. Взглянул на книгу, вернул ее Брейверману и жестом велел ему двигаться дальше. Все оказалось очень просто. Правда, на следующий день ему предстояло повторить то же самое. И на следующий тоже, и потом
В 1922 году пограничники особенно бдительно следили за всеми – то были времена, когда бутлегеры активно переправляли джин и виски через реку Детройт. Новенький паром на линии Виндзор – Детройт, La Salle[1381], просто идеально подходил для контрабандистов времен cухого закона. Судно вмещало три тысячи пассажиров, было гораздо больше старых паромов, и нарушителю ничего не стоило затеряться в толпе. На нижней палубе La Salle помещалось 75 автомобилей – это открывало перед контрабандистами новые возможности. Они встраивали емкости для спиртного в бензобак[1382]. Сооружали двойное дно где только можно – в сиденьях, клетках для животных, контейнерах для еды. Ввозили алкоголь в грелках, которые привязывали к телу или вшивали в подкладку одежды.
Брейверман будто предчувствовал провал, и когда до конца аренды комнаты в Виндзоре оставалось всего несколько дней, он подрядил приятеля помочь ему как можно быстрее вывезти последние несколько экземпляров[1383]. Две книги они засунули в штаны, потуже затянули ремни на ранее не использовавшиеся дырочки и небрежной походкой поднялись по трапу. Стояла поздняя осень – в такую погоду толстые пальто были обычным делом. После этого дело пошло быстрее, хотя Брейверман с приятелем просто сменили один риск на другой. Пограничники не станут досматривать книги, если их не обнаружат, но если под пальто и мешковатые брюки можно спрятать экземпляр «Улисса», туда же поместится и бутылка-другая спиртного. И как они будут объясняться, если их обыщут и обнаружат, что выпуклость под ремнем – это книга весом полтора килограмма?
Им повезло – пограничники их ни разу не остановили. Брейверман, застенчивый с виду[1384], с мальчишеским лицом[1385] и зачесанными назад волосами, совсем не походил на бутлегера. Да и на радикала тоже. Хотя им и являлся. Он стал первым контрабандистом «Улисса» и успешно переправил в США все доверенные ему книги. На следующий год он отправился в Париж, чтобы получить автограф Джеймса Джойса на собственном экземпляре.
20
Королевская печь
После выхода «Улисса» в жизни Джойса начался полный раздрай. В апреле 1922 года Нора с детьми уехала в гости к родным в Голуэй. Когда вернется, не сказала, и из Парижа они двинулись, как раз когда в Ирландии назревала гражданская война. По договору от 1921 года между ирландским и британским парламентами Ирландия получила статус свободного государства в составе Великобритании (ирландский парламент обязан был присягать монарху). После подписания договора в Ирландской республиканской армии случился раскол на сторонников договора о свободном государстве и тех, кто требовал полного суверенитета; Нора с Джорджо и Лючией оказались в стране, где обстановка постоянно накалялась[1386]. Сторонники свободного государства реквизировали их гостиничный номер и установили в окнах пулеметы – Норе с детьми пришлось стремительно покинуть Голуэй и уехать первым же поездом до Дублина.
Джойс в Париже чувствовал себя беспомощным и брошенным. Нора, похоже, подумывала о том, чтобы остаться в Ирландии, он писал отчаянные письма, надеясь заманить ее обратно. Она правда решила его бросить? Ей нужны деньги? «Ненаглядная, – разливался он, – если бы ты только повернулась ко мне и прочитала эту ужасную книгу, которая теперь разбивает мое сердце, и забрала бы меня себе, и делала бы со мной что вздумается!»[1387] Нора считала, что Джим в некотором роде застрял в 1904 году, тогда как и она, и дети ушли далеко вперед. Отъезд в Ирландию стал попыткой вытащить его из ужасной книги, узурпировавшей его жизнь. Нора хотела напомнить, что она не только голос Молли Блум.
Джойс тяжко переносил одиночество. Плохо спал и ел. Однажды в Shakespeare and Company упал в обморок[1388]. У него были множественные зубные абсцессы[1389], ирит мучил как никогда. Менее чем через неделю после возвращения Норы с детьми (она бы его никогда не бросила) на левом глазу у Джойса образовалась глаукома. Когда боль стала невыносимой, окулист Джойса прислал своего ассистента к нему в номер в небольшом пансионе на Левом берегу. Молодой человек открыл дверь и увидел, что знаменитый ирландский писатель сидит, обмотанный одеялом, на корточках на полу перед сковородкой с обглоданными куриными костями[1390]. Рядом сидит Нора, в номере страшный беспорядок. Две комнаты заставлены сборной мебелью и полупустыми бутылками из-под вина. Столы, стулья, каминная полка завалены одеждой и туалетными принадлежностями. Потертые дорожные сундуки стоят нараспашку – их еще не распаковали после возвращения. Джойс повернулся от куриного остова к гостю.
Ассистент врача сообщил, что Джойсу необходимо сделать операцию, в ответ Джойс попросил передать врачу, чтобы тот никогда больше его не присылал. Через несколько дней врач осмотрел левый глаз Джойса и подтвердил, что нужно немедленно делать иридэктомию. Чем дольше ждать, тем сильнее упадет зрение. Мысль об этом казалась невыносимой. Левый глаз считался у Джойса «хорошим» – его пока не оперировали, с его помощью он читал и писал[1391]. Даже после удачной операции зрение ухудшится, а если что-то пойдет не так, глаз полностью ослепнет. Джойс был так сильно травмирован операцией в Цюрихе пять лет назад, что решил найти врача, не столь скорого на скальпель. В панике отправил мисс Уивер телеграмму. Может ли она хоть чем-то помочь? Согласится ли ее врач прилететь в Париж? Джойс был уверен, что операция положит конец его литературной карьере. Телеграмма взывала: «Ответить срочно каждая минута дорога»[1392].
Примчалась Сильвия Бич, увидела, что Нора меняет холодный компресс у Джойса на глазах, пытаясь снять отек. По ее словам, она делает это уже много часов. «Когда боль становится невыносимой, он встает и ходит туда-сюда»[1393]. Бич решила отвезти Джойса к доктору Луису Боршу, американскому врачу, державшему недорогую клинику на углу улиц Шерш-Миди и Регар[1394]. Место вроде как сулило удачу[1395], но сама клиника не слишком впечатляла. Обшарпанная снаружи, в приемной деревянные скамейки, в крошечном кабинетике корпулентному доктору было толком не повернуться. Джойсу понравился его выговор янки. «Дрянное дело, эк ваш глаз разнесло»[1396], – высказался он, обозрев масштаб катастрофы. Тем не менее доктор Борш объявил, что сможет вылечить Джойса от ирита, «удалив яд из организма»[1397]. Взамен операции он прописал
В 1922 году Джойс решил лично познакомиться с еще одной женщиной, благодаря которой «Улисс» увидел свет. Мисс Уивер много месяцев ждала, пока болезнь отступит, – метод доктора Борша, похоже, сработал. К августу Джойс решил, что уже в состоянии пересечь Ла-Манш, однако выздоровление, как это часто бывало, сменилось резким обострением болезни[1400]. Джойс капал в глаз бесконечные капли и отбивался от лондонских врачей, которые, как и их французские коллеги, твердили о необходимости операции. Мнения врачей сходились полностью. «В Париже мистер Джойс ведет крайне нездоровый образ жизни»[1401], – сообщил мисс Уивер ее лечащий врач. Джойс ночи напролет страдал от боли, обливался потом и не мог заснуть[1402]. Каждое утро в номере отеля Нора замачивала компрессы в ведре с ледяной водой и накладывала на глаза тканевые примочки размером с небольшие подушки[1403]. Когда компрессы снимали, Джойс таращился на медные шарики в изножье кровати[1404] – почти ничто, кроме их поблескивания, не проникало через непроглядную тьму[1405].
И все же писатель и его покровительница наконец встретились. В ожидании мистера Джойса мисс Уивер купила свежие цветы и украсила свою квартиру букетами[1406]. Семь лет Джойс был для нее ненасытным корреспондентом, измученным человеком с фотографий, чувствительным мальчиком, постепенно взрослеющим в «Портрете», и творцом города голосов в «Улиссе». Теперь же он предстал перед ней мужчиной во плоти – опрятно одетый, безупречно воспитанный[1407], в очках с мощными линзами. Мисс Уивер смутило то, что находилось за этими линзами, она избегала смотреть гостю в лицо – не только из робости, но и от смущения. Левый глаз Джеймса Джойса оказался лишенным зрачка[1408]. Темный провал в центре глаза и сетчатка на зрачке были затянуты пеленой. Его естественный голубой цвет загустел до синевато-зеленого[1409]. Даже воспринимать его речь мисс Уивер могла, только полностью сосредоточившись, потому что, хотя Джойс шутил и рассыпался в любезностях, чтобы она не стеснялась, из его глазницы на нее все так же смотрел тусклый мраморный шарик.
Она много лет пыталась по письмам составить впечатление о том, как выглядит недуг Джойса, теперь же узрела его воочию. По той же неведомой причине, которая вызывала у Джойса ирит, его глазные кровеносные сосуды расширялись и лопались. Кровь просачивалась во внутриглазную жидкость, смешивалась с отмершими клетками и гноем – и все это плавало в глазу месяцами[1410]. Смесь крови и выделений постепенно начинала «структурироваться» – вязкая жидкость преобразовывалась в плотную мембрану, закрывавшую зрачок. Глядя на мистера Джойса, нельзя было не осознать весь ужас надвигающейся слепоты[1411], не задуматься об уязвимости глаза и о том, какая сложная вещь зрение.
Мисс Уивер решила, что первое британское издание «Улисса» выйдет в ее издательстве. Она намеревалась исправить опечатки Дарантьера и увеличить доход Джойса – он будет получать 90% от прибыли[1412]. Она собиралась напечатать две тысячи экземпляров и решила: Egoiste Press, подобно Shakespeare and Company, чтобы не привлекать внимания властей, будет продавать книги напрямую читателям, а не в книжные магазины. Сильвия Бич помогла с подготовкой и распространением рекламы, но, поскольку она находилась в Париже, возможности ее были ограниченны. Мисс Уивер связалась лишь с одной лондонской типографией, Pelican Press, там, прочитав первые десять эпизодов, дали устное согласие отпечатать «Улисса». Дочитав до конца, они передумали[1413].
Мисс Уивер плохо представляла себе юридические риски. Ее поверенный сообщил, что экземпляры книги, признанной непристойной, могут изъять в любой точке (в книжном магазине, у нее в редакции или на дому), если они предназначены для продажи или распространения, и что бы она там ни изобретала, распространение тиража через агентство или через разных посредников ничего в этом не изменит[1414]. Единственное, чем книга, изданная частным образом, в юридическом смысле лучше – судьи оценят это как попытку ограничить к ней доступ, или, если цитировать правило Хиклина, ограничить круг лиц, «в чьи руки может попасть» книга.
Впрочем, и это мало что меняло, поскольку, если учесть судьбу издания Shakespeare and Company, книжные магазины все равно станут предлагать читателям эту книгу, а преследование по закону одного экземпляра, который случайно подцепят по ходу полицейского рейда, скажется на судьбе всего тиража. Изданный хоть частным образом, хоть нет, «Улисс» уже вещь известная. Полный текст выпущен в свет, в Британии вышли возмущенные рецензии, так что покров приватности так и так сорвут. Уивер и Бич прикинули, сколь велика возможность, что некий враждебно настроенный читатель специально закажет экземпляр и передаст его в полицию[1415]. Например, издательSunday Expressявно вознамерился сжечь «Библию отверженных»[1416].
Мисс Уивер придумала другое решение. Давний авторThe Egoistпо имени Джон Родкер выпускал книги ограниченными тиражами под импринтом Ovid Press. Она запомнила Родкера по ужинам у Эзры Паунда в годы войны[1417] – он отсидел в тюрьме за отказ от военной службы по убеждениям[1418], вышел на свободу после голодовки[1419] и стал посещать эти сборища. Родкер остался в орбите Паунда и явно не преминул бы нарушить закон во имя собственных принципов. Мисс Уивер спросила у Родкера, согласен ли тот выступить в роли ее агента в Париже: Egoist Press выпустит и профинансирует книгу, однако рекламировать, продавать и распространять ее будут из Парижа[1420]. Родкеру понадобится забрать из Дижона, от Дарантьера, две тысячи экземпляров, разослать оповещения о публикации, собрать заказы, а потом упаковать экземпляры и отправить читателям по всему миру. Мисс Уивер готова была заплатить ему 200 фунтов[1421]. Очень простой план.
Родкер тут же обнаружил первую проблему: высокой ценой на «Улисса» уже воспользовались пираты[1422]. До него дошли слухи, что некто планирует отпечатать контрафактный тираж оригинального издания Shakespeare and Company. Печатать собирались на дешевой бумаге и распространять через книготорговцев, которые готовы были уцепиться за ходкий товар, не слишком вдаваясь в тонкости закона, – вся прибыль досталась бы преступникам. До Джона Куинна доходили похожие слухи в Нью-Йорке. Он предупредил мисс Уивер в письме, что некая «банда» собирается отпечатать тысячу экземпляров в типографии за городом и распродать по 30 долларов. Подавать на пиратов в суд будет дорого и по большому счету бессмысленно. Вынесут приговор одной банде – она просто передаст печатные формы и нераспроданные экземпляры
Куинн пояснил, что есть более эффективный способ, правда, довольно гнусный: он может попросить о помощи Джона Самнера. Общество по искоренению пороков будет только радо выследить и арестовать любого, кто станет рассылать рекламные объявления об «Улиссе». Ведь его публикация представляет собой нарушение закона Комстока, и Самнеру, возможно, удастся остановить пиратов прежде, чем экземпляры появятся в продаже. Он написал мисс Уивер: «Довольно нелепое положение, правда? Я защищал "Улисса" в суде от обвинений Самнера в непристойности – и я же пойду уговаривать Самнера запретить это новое пиратское издание в силу его непристойности»[1423]. Нелепо-то нелепо, но Куинн твердо вознамерился использовать уголовное право, чтобы остановить пиратов.
Главное было опередить пиратов. Если их тираж появится раньше, чем тираж Egoist Press попадет в продажу, покупатели просто испарятся. Родкеру придется распродавать книгу как можно скорее, а значит, не останется времени исправить опечатки. Так что издание Egoist Press стало, по сути, просто вторым тиражом издания Shakespeare and Company, разве что к нему добавили список замеченных опечаток. Чтобы не терять времени, Родкеру нужна была помощь с рассылкой, пока сам он принимал платежи[1424]. И тут мисс Уивер повезло – им на помощь пришла еще одна участница ужинов у Эзры Паунда. Айрис Барри исполнилось 22 года, но она успела поучаствовать в движении суфражисток – даже во время авианалетов ходила слушать их беседы. Она была преданной читательницейThe Egoist,выросла на ферме под Бирмингемом, перебралась в Лондон в 1915 году, в частности потому, что ей это посоветовал Эзра Паунд. В 1922-м потеряла место секретарши на Бонд-стрит, и мисс Уивер раз в неделю приглашала ее принять ванну, а также посытнее кормила[1425]. На предложение мисс Уивер и Родкера посодействовать выходу в свет первого британского издания «Улисса» Джеймса Джойса Айрис откликнулась с готовностью.
Родкер сумел все организовать менее чем за месяц. Взял на время в аренду подсобное помещение в книжном магазине знакомого, оттуда рассылал оповещения, там же принимал заказы, а еще снял подвальный номер в обшарпанном отеле на Левом берегу, чтобы Айрис Барри получала там, хранила и отправляла читателям экземпляры «Улисса»[1426]. Родкер и Барри приплыли в Париж и 12 октября 1922 года получили отпечатанное издание Дарантьера. Родкер дал объявление, что «Улисса» можно приобрести по две гинеи за экземпляр – почти за те же деньги, что и самое дешевое издание Shakespeare and Company. Все было распродано за четыре дня. Родкер обрабатывал заказы, а Айрис Барри сидела в подвальной комнатушке со сводчатым потолком в отеле «Верней». На столе перед ней лежали листы упаковочной бумаги и сотни наклеек с адресами[1427]. Вокруг громоздились стопки книг – их нужно было завернуть, перевязать и снабдить адресом, поштучно. Потом она по четыре-пять штук относила посылки в ближайшее почтовое отделение.
Слухи о пиратских изданиях не стихали, в Нью-Йорке «Улисса» ждали челюсти чудовища Самнера, так что экземпляры, заказанные американцами, нужно было отправить прежде, чем власти сообразят, что появился новый законный тираж. Барри спешно отправила по почте первую партию – сто американских заказов, однако риск обнаружения таможенниками, которые придирчиво досматривали все книги с парижским штемпелем, увеличивался с каждым экземпляром. А заказов из Америки было столько, что мисс Уивер приходилось порой отказывать из страха, что книгу конфискуют. Несколько десятков заказанных книг хранились у нее в Лондоне[1428].
Самые крупные заказы делали американские посредники, которые планировали перепродавать «Улисса» в книжные, где его с нетерпением ждали[1429]. Отказывать таким заказчикам было невозможно, отправлять книги поштучно тоже. Сотни экземпляров нельзя было отправить оптом – они обязательно привлекут внимание таможенников, любых, кроме совсем уж нерадивых или прикормленных. Их нужно было переправлять контрабандой, однако человеку вроде Брейвермана такие объемы были не по силам. Родкер составил куда более дерзкий план. Он отправлял книги из Парижа в Лондон, где оптовик снимал с каждого экземпляра обложку. Растерзанную книгу заворачивали в газеты и отправляли в таком виде. Старший помощник одного американского торгового судна согласился провезти несколько сотен экземпляров, замаскированных под крупную партию английских газет – якобы в Нью-Йорке вдруг проснулся горячий интерес к матчам по регби и карикатурам на членов парламента[1430]. Сработало – более того, за спрятанные в газетах экземпляры еще и не пришлось платить пошлину[1431].
Старший помощник – приятель Родкера – переправлял книгу через Северную Атлантику, Айрис Барри высылала экземпляры частным лицам в США, Франции и других странах, а мисс Уивер лично занималась лондонскими заказами. Родкер отправил книги в частное почтовое агентство, а когда книжные магазины запрашивали, не афишируя, экземпляры «Улисса» напрямую в Egoist Press, она изымала их из агентства и доставляла лично[1432]. Заходила, будто обычная читательница, в книжные по всему Лондону, потом называла владельца по имени и просила его подойти – тут-то до продавца и доходило, что эта нервическая дама с бантом на шляпе – представительница Egoist Press, которую они давно ждут, а в пакете у нее под мышкой лежитта самаякнига, которую тут же торопливо прятали под прилавок[1433].
Некоторое количество экземпляров мисс Уивер, вопреки совету своего поверенного, держала в редакции. А еще, подвергнув себя дополнительной юридической опасности, принесла несколько штук домой и затолкала поглубже в большой викторианский гардероб – хотела уберечь как можно больше книг от потенциального полицейского рейда. Книги пролежали там много месяцев, и все эти месяцы мисс Уивер опасалась, что к ней заявятся констебли и обыщут квартиру, а она будет сидеть и гадать, хватит ли у них дерзости рыться в дамском белье с целью конфисковать произведение искусства[1434].
Родные заметили ее тревогу, хотя сама она молчала. Они уже привыкли к тому, что она не распространяется о своих литературных затеях, особенно о Джойсе, – да оно и к лучшему. Ее братья и сестры еще терпели ее эскапады вThe Egoistв защиту суфражисток и контроля рождаемости в силу принципиальности и отважности этих эскапад, но то, что она носится с этим Джойсом, их совсем не устраивало. Некоторые члены семьи даже прочли отрывки из «Улисса» и окончательно утратили понимание, почему Гарриет не только финансирует эту грязь, но еще и решила ее опубликовать. Муж ее сестры отреагировал со смесью гнева и изумления: «Да как она могла? Как могла? Загадка! Загадка!»
Со вторым изданием вроде бы все шло хорошо. Сотни вынутых из переплета блоков, спрятанных среди газет, смогли проскользнуть мимо нью-йоркских таможенников[1435], оптовики надели переплеты на место и отправили
К декабрю 1922 года стало ясно, что в Америке представители властей перехватывают все замеченные экземпляры «Улисса», хотя подробности оставались туманными. То ли американское правительство не вело никакого учета, то ли документы не сохранились. В любом случае экземпляры «Улисса», которые якобы исчезли, на деле попали в руки правоохранителей. В ноябре в Бостоне прошел рейд, в ходе которого были найдены ввезенные в страну экземпляры[1438]. Другие скапливались в Нью-Йорке на Главном почтамте на Тридцать четвертой улице – дожидались там распоряжения из Вашингтона[1439]. Никто не знал, то ли Джон Самнер и уничижительные рецензии подтолкнули чиновников к действиям, то ли и вовсе не потребовалось никакого толчка. Как бы то ни было, нью-йоркские таможенники передали дело поверенному из почтового управления, чтобы тот вынес свой вердикт. Пролистав толстую книгу и перечитав пассажи, отмеченные таможенниками, поверенный выяснил, что книга не имеет ничего общего с греческой мифологией. Она про ирландцев. Поверенный признал «Улисса» «чрезвычайно непристойным» и оставил один экземпляр у себя в кабинете – для отчета.
После вынесения этого решения чиновники из Бостона и с главпочтамта собрали около 500 экземпляров «Улисса», которые понемногу изымали всю осень, провезли по темным подвальным коридорам и сложили в помещении, где находилась печь[1440]. Стопки книг громоздились перед черной дверцей печи и в комнатках с низкими потолками, узких, будто катакомбы[1441]. Работники открыли круглые чугунные створы и принялись швырять «Улисса» Джеймса Джойса в огонь. Семь лет труда над рукописью, долгие месяцы правки и перевода в машинопись, недели типографской работы и многие часы упаковки и рассылки – все за несколько секунд обратилось в пепел.
Вряд ли решение сжечь «Улисса» принималось так уж тяжело. Ведь в Нью-Йорке уже вынесли приговор части этого романа – этого было достаточно, чтобы даже склонный к поблажкам чиновник пришел к выводу: «Улисс» нелегален на территории всей страны. Мы не знаем, откуда мисс Уивер узнала о конфискации и уничтожении экземпляров. Федеральный закон предписывал уведомлять о конфискации, чтобы дать возможность оспорить ее в суде, но даже если кто-то из индивидуальных заказчиков или оптовиков, дожидавшихся доставки «Улисса», и получил такие уведомления, обнаружить ни одного из них не удалось[1442]. Нам, впрочем, известно, что, когда книги сжигали, мисс Уивер не стала связываться с Джоном Куинном или просить своего собственного поверенного вмешаться. При этом не стала никуда перевозить те экземпляры, что были спрятаны у нее в квартире. Что касается сожженных книг, она не сетовала и не задавала вопросов. Вместо этого напечатала новый тираж. Уже через несколько дней она заказала Дарантьеру в Дижоне еще 500 экземпляров – третье издание, чтобы восполнить то, что уничтожено. Родкер должен был переправить их в Англию, а потом предстояло использовать ту же нелегальную схему – вынув блок из переплета и отправив под видом газет на враждебные американские берега. Вскоре, впрочем, пришла весть, что и на британской земле «Улисс» теперь под запретом.
Первый шаг к искоренению «Улисса» в Великобритании был предпринят в марте 1922 года, когда некий озабоченный гражданин прислал первую рецензию на книгу в министерство внутренних дел. «Непристойность? – вопрошала лондонская газетаObserver. – Да. Вне всяких сомнений, это непристойная книга»[1443]. Министерство внутренних дел было едва ли не главным департаментом правительства Его Величества и отвечало за все вопросы, связанные с правопорядком[1444]. После жалобы представитель министерства связался с помощником госсекретаря и запросил адреса и фамилии всех книгопродавцев, торгующих «Улиссом», – возможно, что детектив, следивший за мисс Уивер, как раз и выполнял распоряжение помощника госсекретаря и следовал за ней, пока она разносила экземпляры по лондонским магазинам[1445].
До конца ноября 1922 года официальные органы хранили молчание, а потом к помощнику госсекретаря попала шестнадцатистраничная рецензия изQuarterly Review,где «Улисса» сравнивали с бомбой фениев, взорвавшей замок английской литературы. Перефразируя текст рецензии, помощник госсекретаря назвал книгу «не подлежащей чтению, цитированию и рецензированию». Через два дня он выпустил распоряжение: перехватывать все экземпляры «Улисса», которые будут обнаружены в почтовых отправлениях[1446]. Распоряжение не было законно обоснованным – в конце концов, основывалось оно лишь на жалобе отдельного гражданина и парочке рецензий (одна из них была хвалебной). Помощник госсекретаря сам лишь бегло просмотрел текст. Да и какие у него были варианты? Достать «Улисса» было непросто, стоил он запредельно дорого. В связи с неоднозначностью ситуации помощник госсекретаря запросил официальное мнение генерального прокурора сэра Арчибальда Бодкина.
Сэр Арчибальд, занимая должность генерального прокурора, руководил Королевской прокуратурой. Когда он пришел туда в 1920-м, прокуратура действовала довольно мягко, но к моменту своего ухода в 1930-м он успел создать прецеденты для всех будущих ситуаций. Он отвечал за преследования по всем уголовным преступлениям, консультировал некоторые государственные службы, полицию и королевских прокуроров. Инициировал и курировал разбирательства по многим тяжким преступлениям, среди которых были призывы к свержению власти, подделка денег, препятствование правосудию, коррупция и непристойное поведение. Каждый год он давал указания по 2300 делам[1447].
Может, доклад помощника госсекретаря и не привлек бы к себе внимание столь занятого человека, но пока этот доклад двигался вверх по инстанциям, правоохранители перехватили экземпляр «Улисса» в лондонском аэропорту Кройдон. В декабре некий таможенник обратил внимание на книгу большого формата, которую один из пассажиров привез из Парижа. Он пролистал концовку – какая-то мура без знаков препинания – и остановился на странице 704[1448]:
да я думаю они стали тверже оттого что он их столько сосет а я сама при этом начинаю чувствовать жажду титечки он их называет мне смешно было да по крайней мере вот эта чуть что сосок поднимается и твердеет скажу ему пусть продолжает
Таможенник сообщил пассажиру, что таможенно-акцизное управление Его Величества конфискует «Улисса» как непристойное произведение в соответствии с разделом 42 Закона о консолидации таможни от 1876 года. Владелец опротестовал конфискацию, заявив, что «Улисс» – значительное литературное произведение уважаемого автора. Оно продается в книжных магазинах по всему Лондону, рецензии на него вышли в нескольких известных периодических изданиях, в том числеThe Nation, The English Reviewи в октябрьском номереQuarterly Review.
Приняв во внимание протест гражданина, таможенники отправили книгу в министерство внутренних дел и попросили оперативно принять решение о ее законности. Разбираться с этим пришлось помощнику заместителя госсекретаря Сидни Харрису, которому хватало усидчивости прочитать и текст на странице 705: «когда во 2-й раз он меня заставил кончить щекотал сзади пальцем я кончала наверно 5 минут ноги у него за спиной и еще потом должна была его обнимать О Боже хотелось закричать говно или хуй что угодно»[1450]. Харрис поднял имевшееся в министерстве изрядно распухшее досье на «Улисса». Даже если у него еще оставались какие-то сомнения в непристойности книги, их рассеял тот факт, что упомянутый гражданин процитировал в защиту «Улисса» ту самую статью изQuarterly Review,которая числилась в министерстве среди доказательств непристойности книги. Харрис обсудил этот вопрос с самим генеральным прокурором.
Сэр Арчибальд был суровым законником – по службе он продвинулся, преследуя суфражисток еще до войны[1451]. «Тварь»[1452], – высказалась о нем одна из них после громкого судебного процесса. Суфражистки забрасывали его гнилыми фруктами в зале суда, а когда ему приходили угрозы похищения или поджога, Скотленд-Ярд выделял ему охрану – для него самого или помещений, в которых он находился. Но пронять сэра Арчибальда было не так-то легко. Он был человеком твердых викторианских принципов (даже в 1950-е годы считал автомобили настоящим проклятием[1453]) и трудился столь неустанно, что обзавелся желтоватым цветом лица и мешками под глазами[1454]. В тех редких случаях, когда ему случалось рассказать сальный анекдот, он портил все впечатление, потому что самое ударное место сопровождал неодобрительным взглядом[1455].
Сэр Арчибальд прочитал последнюю главу «Улисса» и 29 декабря 1922 года озвучил свою точку зрения на его совместимость с британским законом:
Как можно предположить, у меня не было ни времени, ни, смею добавить, желания читать эту книгу целиком. Я ограничился отрывком на страницах 690–732. Я не в состоянии определить, какое отношение эти страницы имеют к остальной книге, да и о чем сама книга. Я не вижу в ней сюжета, там нет введения, которое бы раскрыло цель ее написания, а вышеупомянутые страницы, написанные якобы от лица довольно безграмотной и вульгарной женщины, составляют совершенно обособленную часть этого опуса. Как мне представляется, в книге присутствует не только – причем совсем не только – вульгарность и грубость, в ней есть еще и чистой воды безнравственность и непристойность[1456].
Сэр Арчибальд заявил, что таможенники имеют полное право конфисковывать и сжигать «Улисса». В случае если сожжения вызовут протесты общественности, он рекомендует «заявить в ответ, что это аморальная книга, а ввозить в нашу страну аморальные книги запрещено».
Первого января 1923 года мнение сэра Арчибальда Бодкина получило статус официальной позиции Великобритании, и Харрис передал рекомендации Бодкина министру внутренних дел, дабы обеспечить их исполнение. А что, если «Улисс» положит начало новой тенденции? В министерстве боялись, что, как это выразил Харрис, «другие нечистоплотные писатели, горящие желанием прославиться, попытаются писать в том же ключе». Не могут они позволить, чтобы подобные книги наводнили все британские порты. Нужно пресечь это безобразие прежде, чем оно начнется.
В январе, через несколько дней до вступления в силу решения сэра Арчибальда, в Лондон уже следовали по морю 500 экземпляров «Улисса» – их предстояло извлечь из переплета и контрабандой отправить в Нью-Йорк взамен сожженных[1457]. Грузовое судно пересекло Ла-Манш, а в порту Фолькстона его уже дожидались таможенники. Представители таможенно-акцизного управления официально проинформировали Egoist Press, что принадлежащий ему груз изъят в соответствии с разделом 42 Закона о консолидации таможни от 1876 года, поскольку министерство внутренних дел сочло содержащиеся в нем сведенияprima facie[1458] непристойными[1459]. У Egoist Press было право подать апелляцию[1460], но мисс Уивер не могла себе позволить публичного разбирательства – о его нежелательности ее наверняка предупредил адвокат[1461]. Вряд ли удалось бы выиграть дело в апелляционном суде, и даже если бы издательство Egoist Press смогло вернуть конфискованные книги, вероятность того, что их удастся протащить в порт Нью-Йорка, сделалась еще призрачнее, чем раньше. Когда отпущенный на апелляцию срок вышел, таможенники сожгли книги[1462] в «Королевской печи»[1463]. А потом сожгли и все материалы, связанные с этим сожжением[1464].
21
Фармакопея
1920-е годы выдались для Джойса крайне непростыми. В глазах его поклонников сожжения книги в Англии и США лишь подтвердили его статус современного еретика и жертвы преследований, человека, которого ханжи-чинуши гнобят за то, что он говорит неприкрытую правду. Книги других модернистов выхолащивали и подвергали цензуре, но никто из них не посвящал себя столь беззаветно совершенно обреченному тексту. После сожжений истаяла последняя надежда на выход американского издания, а кроме того, стало ясно, что никто из британских издателей не пойдет по пути Гарриет Уивер. Ошеломляющий факт уничтожения целого тиража (а не приостановка его распространения и не наложение штрафа на издательство) стал для издателей, авторов и книготорговцев совершенно однозначным предупреждением. Сожжение книги – пусть даже и произведенное втайне – остановило ее распространение. Самые настойчивые читатели все же могли отыскать экземпляр «Улисса», но в силу редкости и очень высокой цены книга доходила лишь до малой части потенциальной аудитории.
Но самым тяжелым последствием этого сожжения стало то, что оно усугубило изоляцию Джойса. Да, цензоры подняли его престиж среди поклонников, но новообретенная слава сделала его скрытным и нелюдимым. Он позировал для фотографий, но никогда не давал интервью, с опаской поддерживал беседы с друзьями из все более узкого круга
Болезненные процессы – глаукомы, катаракты, помутнения роговицы, операции – все это могло сблизить его с другими, на деле же из-за этих чудовищных испытаний между ним и остальным человечеством разверзлась пропасть. Надвигающаяся слепота лишь подкрепляла его статус знаменитости, с которым он так плохо справлялся. Репортеры регулярно приходили за новостями о состоянии зрения господина Джойса, он прославился тем, что ходил по улицам с черными послеоперационными повязками на глазах – как пират-неудачник, застрявший на парижском берегу. Демонстрация слепоты стала еще одним способом скрываться от окружающих. Впервые он надел повязку в ноябре 1922 года, не после операции, а чтобы прикрыть бельмо на зрачке[1466]. Это тоже была своего рода цензура.
В апреле 1923 года, после месяцев непредсказуемых улучшений и ухудшений, Джойс наконец с большим опозданием лег на операцию. В последующие годы эта хирургическая процедура станет, по сути, рутинной. Сестра Пюар, ассистентка доктора Борша, оттягивала вниз нижнее веко, обнажая сетку взбухших сосудов[1467]. Смачивала глаз анестетиком[1468], дожидалась онемения, вводила пару капель скополамина – более мощного аналога атропина[1469]. Закрывала глаз, досуха протирала ватным тампоном. Через пятнадцать минут мышцы зрачка расслаблялись. Через пару часов зрение расфокусировалось. После этой подготовки доктор Борш брал в толстые пальцы ручку ланцета и надрезал пациенту роговицу. Тут же вытаскивал ланцет, чтобы радужка не прилипла к металлу и не вылезла через разрез вслед за лезвием. Длина разреза составляла три-четыре миллиметра.
Доктор Борш просил передать ему пинцет для радужки с зубьями, загнутыми назад, и вводил его в разрез[1470]. Зубчики впивались в радужку по краям обездвиженного зрачка, врач вытаскивал внутренний круглый край наружу. Сестра Пюар передавала ему ножницы для радужки. Он пододвигал их в сомкнутом виде к пинцету и вставлял в разрез, стараясь при этом его не расширить. Двумя движениями отрезал кусочек внутреннего края радужки и вытаскивал наружу. То, что оставалось от радужки, формировало новый зрачок Джойса. После этого доктор Борш вводил крюк в заднюю камеру глазного яблока и медленно, тщательно отделял радужку там, где она прилипла к хрусталику[1471]. Случалось, что ткань тут же прилипала обратно.
Иридэктомия считалась самой сложной областью хирургии[1472], а случай Джойса был особенно сложным. Первую операцию доктор Борш провел в апреле 1923 года, после того как Джойс перенес девятый приступ ирита в левом глазу[1473]. В 1924 году он же сделал еще две операции: полную иридэктомию в июне и удаление катаракты в ноябре[1474]. В 1930-м Джойсу назначили двенадцатую операцию[1475].
Ирит вызывал множество сопутствующих проблем: глаукому, спайки, катаракту, конъюнктивит, эписклерит и блефарит[1476]. Сетчатка атрофировалась[1477]. Происходили глазные кровотечения, иссушалось стекловидное тело[1478]. В 1924-м Джойс сказал Сильвии Бич, что, по его ощущениям, зрение «медленно подходит к концу»[1479] – и это не было преувеличением. Очень многие из тех, кто носит очки, привыкли, что в них стоят плюсовые или минусовые стекла силой в две-три диоптрии. В 1917 году Джойс носил очки + 6,5[1480]. В 1932-м – +17[1481]. Он не был близорук. Речь шла о дальнозоркости – сильнее всего глаза напрягались при чтении и письме.
Но даже столь сильная дальнозоркость была лишь частью проблемы. Самое худшее заключалось в том, что из-за деформации зрачка повышалась вероятность закрытоугольной глаукомы – после каждого приступа поле зрения сужалось до еще более узкого и темного туннеля, а бельма, формировавшиеся при выделении жидкости, превращали людей и предметы в конце этого туннеля в тени, плавающие в молочной дымке. Операции по удалению бельм, катаракт и предотвращению глаукомической слепоты (при этом отрезали кусочки радужной оболочки, формировали искусственный зрачок, корректировали хрусталик) влияли на зрение и иным образом[1482]. Несмотря на тяжелейшие операции и очень сильные очки, Джойс видел лишь расплывчатую, дробную, тусклую картинку. В 1930 году в правом глазу сохранилась одна тридцатая нормального зрения. Левый, по сути, ослеп: он функционировал на одну восьмисотую или тысячную[1483]. После операций Джойс, чтобы не поддаться унынию, читал крупный шрифт в детских книжках[1484]. Удивительно, что он вообще что-то видел.
Жизнь его вошла в ритм боли и обезболивания, при этом все вокруг выдвигали собственные теории относительно его неотступного ирита. Мисс Уивер, наслушавшись своего врача, списывала все на его «образ жизни»[1485], особенно пьянство. Сильвия Бич считала, что ему нужно лучше питаться, побольше гулять и иногда отдыхать от семьи[1486]. В газетах писали, что Джойс слепнет из-за напряженной работы над «Улиссом»[1487]. Сам Джойс утверждал, что теряет зрение из-за погоды[1488]. Он все списывал на климат – постоянные дожди и ветры в Париже, Ницце, Цюрихе, Лондоне и Триесте – европейская погода как будто решила его угробить.
Способов лечения было не меньше, чем предполагаемых причин. Джойса мучили паровыми банями и грязевыми ванночками, присыпками, холодными и горячими компрессами[1489]. В течение месяца делали инъекции йода[1490]. Втирали в виски французский тоник «Синтол»[1491]. Один из друзей Эзры Паунда провел ему курс «эндокринного лечения»[1492] – стимуляции щитовидной железы. Несколько раз он проходил электротерапию[1493] – видимо, электроды прикрепляли к векам[1494]. Вокруг глаз ставили пиявки[1495].
Джойс пробовал самые разные лекарства – количество глазных капель просто поражает. Принимал дионин для рассасывания бельм[1496], салициловую и борную кислоту для дезинфекции глаз[1497] и сильнодействующие вещества, назначенные, чтобы унять боль от дезинфекций и глаукомы. Атропин и скополамин для расширения зрачков и борьбы со спайками. Принимал пилокарпин[1498] для снятия побочного действия атропина и скополамина – они вызывали бред и галлюцинации[1499]. В 1924 году он сообщил мисс Уивер в письме, что у него в комнате завелся призрак, поскольку предметы соскальзывают со своих мест и падают на пол[1500]. Он принимал скополамин перорально[1501] с целью успокоить нервы, хотя большие дозы вызывали противоположный эффект – эйфорию и возбуждение. В 1928 году Джойс как минимум один раз жаловался на «приступ головокружения»[1502], а однажды ночью, когда Нора пыталась остановить такси, чтобы уехать домой из бистро, он выскочил на пустынную улицу, вскинул руки и закричал: «Нет – я свободен, свободен!»[1503], а потом заплясал на полутемной мостовой, точно марионетка в руках у свихнувшегося кукловода. В 1933 году после панической атаки в поезде и целой ночи галлюцинаций он выбежал рано утром на заснеженную улицу и сообщил ехавшим с
В начале 1920-х годов врачи сошлись на том, что глазные проблемы Джойса так или иначе связаны с состоянием зубов[1506]. Согласно распространенной тогда инфекционной теории, микробы могли перемещаться из одного зараженного органа в другой[1507]. Ротовая полость считалась обычным источником заразы, а состояние ее у Джойса действительно было катастрофическим. Был сделан вывод, что никакая офтальмология не поможет, пока дантист не остановит приток бактерий изо рта. Джон Куинн был в этом совершенно уверен. Он объяснил мисс Уивер, что Джойс больше интересуется погодой, чем собственными зубами, потому что «у большинства ирландцев полностью отсутствует научный склад ума»[1508]. Мнение Куинна (касательно зубов, не ирландцев) превратилось в консенсус, и в апреле 1923 года Джойсу удалили десять зубов[1509], убрав семь абсцессов и кисту. Через несколько дней вытащили еще семь зубов[1510].
Трудно переоценить, насколько сильно жизнь в постоянной боли и потеря зрения повлияли на представления Джойса о человеческом сознании. При боли мир рушится. Все внимание сосредоточивается на мучениях тела. Джойсу не дано было зрительных впечатлений, которые отвлекали бы его от страданий, он открывал глаза и видел постоянное напоминание об этих страданиях в форме затуманенного поля зрения. Мысли были единственным спасательным кругом среди набегающих волн боли, внутриглазное давление нарастало за несколько секунд. Читать «Улисса» значило ощущать расширение времени. Мы так медленно следуем за мыслями персонажей потому, что даже самые тщательно очерченные ментальные контуры становились для Джойса спасательными кругами. Эпос человеческого тела он создал отчасти потому, что ему было невероятно трудно вырываться за пределы собственного тела. Тем не менее он это сделал.
Лежа в постели с забинтованным глазом или глазами, Джойс вызывал из наркотической дымки всевозможные образы. Чаще всего он прохаживался мимо магазинных витрин на О’Коннелл-стрит в Дублине – таких, какими они были в 1904 году[1511]. «Почти каждую ночь мне снится, как глаз мой совершает зрительные подвиги»[1512], – писал он мисс Уивер. Даже когда он совсем не мог видеть – и когда врачи твердили, что он навредит себе, если будет писать, – он, будто ребенок, рисовал угольным карандашом крупные буквы на большом листе бумаги[1513]. Так зарождались «Поминки по Финнегану». Чтобы убедить себя, что еще не ослеп, Джойс считал полоски на обоях[1514] и фонари на площади Согласия[1515]. Сотнями строк учил наизусть стихи. Сильвия Бич приносила ему «Деву озера» Вальтера Скотта[1516], прочитывала наобум одну строку, а дальше Джойс без единой запинки декламировал следующие две страницы. Зубрежка – как и суеверия – помогала ему обрести контроль над обстоятельствами. Но, по сути, никакого контроля не было. В 1923 году, навестив Джойса в Париже, Фрэнк Баджен обнаружил, что его друг военных времен ужасно бледен и едва дышит. Джойс цеплялся за собственное тело, как будто боялся, что оно развалится[1517].
В 1923 году Джойс оправлялся от операции, лежа в комнатушке над клиникой доктора Борша. Окна с рифлеными стеклами, обшарпанные стены, сходившиеся под странными углами[1518]. На подоконнике прорастали в губке зубчики чеснока[1519]. Сестра Пюар регулярно капала ему скополамин, готовила еду в кухоньке через коридор. Нора занимала соседнюю комнату и помогала ставить пиявки вокруг глаза[1520]. Медсестра держала извивающуюся пиявку в складках салфетки, прикладывала ее к кантусу – уголку, где встречаются верхнее и нижнее веки[1521]. В банке было несколько пиявок, они крючились, свисали с лица, насыщаясь кровью из глазной камеры. Нора помогала собрать «зверюшек»[1522], как она их называла, когда они падали на пол у кровати. Вечером, всю ночь и еще долго после рассвета Джойс лежал без сна и кричал[1523].
22
Обаяние тайны
Несмотря на конфискации и сожжения в Англии и США, Сильвия Бич выпустила еще восемь изданий «Улисса». Книгу Джойса официально или неофициально запретили почти во всех англоговорящих странах мира, в результате Shakespeare and Company продал всего 24 тысячи экземпляров за девять лет. Даже для художественной книги это был мизерный тираж. «Великий Гэтсби» Фрэнсиса Скотта Фитцджеральда за первый год разошелся тиражом почти в 24 тысячи, и это восприняли как полный провал[1524].
Поклонников у Джойса было не так много, но они отличались пылкостью. Shakespeare and Company превратился в место паломничества для всех, кто становился поклонником Джойса, – некоторые из них интересовались у мисс Бич, можно ли им переехать в Париж и устроиться к ней на работу. Однажды по дороге домой она обнаружила, что на крыльце магазина сидит, уронив голову в ладони, какой-то нетрезвый юнец[1525]. Он искал Джеймса Джойса, обнаружил, что Shakespeare and Company уже закрыт, и попытался выяснить, где живет Сильвия Бич. Всем консьержам на улице Одеон пришлось выставлять его за дверь и запирать ее на засов (он еще и помочился на одну из лестниц). Бич присела рядом с молодым американцем и увидела, что он плачет. Его выгнали из старших классов школы где-то на Среднем Западе, когда обнаружили в его парте «Улисса», в родном городке над ним издевались. Он приехал в Париж, чтобы стать помощником Джойса, но ужасно струсил при мысли, что они вот-вот познакомятся, поэтому для храбрости напился.
Были такие, кого к «Улиссу» тянуло просто неодолимо. Прочитал – и понял о себе что-то важное. Кроме того, «Улисс» свидетельствовал об эстетической, философской и сексуальной отваге. Он прокладывал путь в новую эпоху модернизма и, будучи Библией отверженных, вводил и читателей в круг этих отверженных, разбросанных по всему миру. Сильвия Бич получала заказы из Южной Америки, Индии, Южной Африки, с Балкан и Борнео[1526]. Пекинская библиотека заказала десять экземпляров. Для многих – включая и описанного выше школьника из Штатов – само обладание «Улиссом» было равнозначно бунту. Провоз его через таможню считался преступлением. За его печать, продажу и распространение можно было получить срок. Чиновника, который содействовал ввозу даже единственного экземпляра «Улисса», могли приговорить к штрафу в 5000 долларов и к тюремному заключению до десяти лет[1527]. Риск порождал поклонение – отношения с книгой всегда меняются, если приходится прятать ее от правительства.
Читатели провозили роман Джойса в страну, вставив блок в другой переплет – в качестве прикрытия использовались «Веселые сказочки для малышей»[1528], «Полное собрание сочинений Шекспира» и Библия. Одну книжку замаскировали под биографию Улисса Гранта[1529]. Сильвия Бич, опасаясь судебного преследования, перестала отправлять книгу в
16 декабря 1926 г.
Мадам!
Адресованная Вам посылка, содержащая один экземпляр непристойной книги «Улисс», была изъята из почтовых отправлений за нарушение статьи 305 Закона о тарифах, воспрещающего импорт любой непристойной и безнравственной литературы (Акт об изъятии № 5217).
Если Вы подпишете и вернете нам почтой приложенный отказ от получения, нашим ведомством не будет более предпринято никаких шагов.
С уважением,
Л. Г. Швабе,
сборщик таможенных пошлин,
Министерство финансов США[1531]
Джон Куинн несколько месяцев пытался придумать, как бы протащить свои 14 экземпляров в Штаты[1532], и в мае 1922 года решил, что не станет прятать книги, а, напротив, специально привлечет к ним внимание. Парижский торговец картинами завернул каждую книгу отдельно, положил их в специально сделанный футляр, завинтил болты, а футляр присоединил к большой партии произведений искусства. В коносаменте, когда груз доставили в Нью-Йорк, числились невнятные «14 книг, 3400 франков», и Куинн потребовал, чтобы таможенник досмотрел всю партию у него на квартире. Таможенник, которого Куинн знал лично (он, похоже, почти всех знал лично), вскрыл футляры и среди нескольких картин (грустный клоун, мать с ребенком, три женщины, написанные так, будто их вырезали из камня, и горный пейзаж с геометричной деревней) обнаружил книги. Причитавшиеся Куинну экземпляры «Улисса» ввезли вместе с тремя работами Пикассо[1533] и одной Сезанна[1534] – странноватые картины должны были отвлечь внимание от литературной контрабанды. Этот смелый ход стал одной из последних побед Джона Куинна – два года спустя он скончался от рака печени[1535].
Окружавшая «Улисса» криминальная аура была совершенно реальной. В Англии министерство внутренних дел изо всех сил пыталось остановить распространение романа, прибегая ко всему, кроме уголовного преследования – и то лишь потому, что суд стал бы для книги дополнительной рекламой. Таможенникам было велено конфисковывать в портах все экземпляры, ввозимые в Великобританию. Начальникам полиции крупных городов отдали приказ отслеживать каждый экземпляр, проданный на их территории[1536], министр внутренних дел до самого 1933 года подписывал ордера на конфискацию экземпляров, присланных по почте[1537]. Собственно говоря, ордера нужны были только для изъятия книги. По принятому в 1908 году закону представители власти имели право вскрывать подозрительные посылки без ордера – требовалось лишь дать адресату возможность при этом присутствовать[1538].
Бдительность проявляли не только в портах и на почте. Когда «Улисса» включили в известный книжный каталог, носивший название «Клика»[1539], министерство внутренних дел распорядилось убрать книгу из списка, а в последующих выпусках напечатать предупреждение для подписчиков. Сэр Арчибальд Бодкин даже потребовал, чтобы лондонский Университетский колледж вычеркнул само имя Джойса из всех документов, распространявшихся на библиотечном факультете[1540]. В 1926 году некий секретарь городского совета из Степни[1541], рабочего района в лондонском Ист-Энде, отправил в министерство внутренних дел запрос – можно ли включить «Улисса» в фонд местной библиотеки. Помощник комиссара лондонской полиции направил инспектора провести тайное расследование, и тот выяснил имя и адрес поклонника Джойса из Степни, от которого исходил запрос. Оказалось, что это «оголтелый социалист»[1542].
Схожую враждебность проявляли и британские средства массовой информации. В 1931 году дипломат в отставке по имени Гарольд Николсон решил провести на Би-би-си цикл радиопередач под названием «Этот изменчивый мир», где речь должна была идти о новых литературных стилях ХХ века. Генеральный директор Би-би-си настоял на том, чтобы передачу про Джойса заменили на передачу про Джона Голсуорси, который не имел особого отношения к изменениям в мире. Через несколько дней ответственный за программы сообщил Николсону, что тот может говорить про Джойса, но не упоминать «Улисса». Чтобы обойти запрет, Николсон решил поговорить о книге, посвященной роману Джойса. Утром того дня, когда передача должна была выйти в эфир, президент Би-би-си наложил на нее запрет. Николсон пригрозил прервать цикл передач полностью, после чего президент позволил ему немного поговорить о Джойсе, однако Николсон вынужден был признаться зрителям: «Би-би-си запретила мне упоминать название главного произведения мистера Джойса»[1543].
Примечательное свойство цензуры в либеральных обществах состоит в том, что власти только поначалу ставят перед собой задачу запретить нежелательную книгу. Потом они делают вид, что книги не существует вовсе. Сам по себе запрет должен по возможности сохраняться в тайне – то есть идеальной формой цензуры считается полное молчание. Гарольда Николсона перестали пускать на студию Би-би-си.
Одной из самых серьезных угроз цензурному замалчиванию в министерстве внутренних дел считали молодого преподавателя Кембриджского университета Фрэнка Реймонда Ливиса. Ливису предстояло стать одним из ведущих литературоведов ХХ столетия. К середине столетия он встанет во главе целой научной школы «ливиситов», но он был еще только новоиспеченным доктором наук, когда летом 1926 года зашел в магазин «Гэллоуэй и Портер» и попросил достать для него экземпляр «Улисса» для нового лекционного курса «Проблемы современной критики»[1544]. Он хотел, чтобы этот экземпляр был размещен на хранение в университетской библиотеке, чтобы студенты могли с ним работать. Ливис был совершенно уверен, что магазин без всяких сложностей закажет для него книгу в Париже. Портер думал совершенно иначе. Когда Ливис ушел, он связался с министром внутренних дел, чтобы выяснить, позволит ли министерство ввоз одного экземпляра в страну.
Через пять дней к Портеру явился инспектор из полиции Кембриджа, который спросил имя и адрес гражданина, запросившего книгу. Начальник полиции Пирсон передал имя Ливиса в министерство внутренних дел и запросил дальнейшие инструкции, заместитель министра ответил, что эту книгу нельзя давать в руки «ни студентам, ни студенткам» и предложил министерству «предпринять активные действия для предотвращения подобных лекций».
Он передал решение вопроса помощнику госсекретаря Харрису, который помнил, как дело «Улисса» расследовали несколькими годами раньше. «Удивительно, – записал он в досье. – Лектор из Кембриджа, который намерен превратить эту книгу в учебник для смешанной студенческой аудитории, сумасброд, причем опасный». Чтобы перестраховаться, министерство внутренних дел опять запросило мнение генерального прокурора, и сэр Арчибальд выразил свое согласие: «Если последние сорок страниц этой книги можно назвать "литературой", то подобную литературу каждый день производят пачками в прогулочных двориках Бродмура» (имелась в виду психиатрическая лечебница для преступников). Что, какой-то преподаватель серьезно собирается читать лекции по «Улиссу»? Наверняка бедного книготорговца просто разыграли[1545], писал сэр Арчибальд. Он сообщил начальнику кембриджской полиции, что ни о каком снятии запрета и речи быть
Через несколько дней проректор Кембриджского университета вызвал Ливиса к себе. Проректор Сиворд сидел за своим письменным столом в кабинете Даунинг-колледжа. Он вручил Ливису несколько страниц, отпечатанных на машинке. Документ содержал оценку книги Джойса и сведения о самом Ливисе. В министерстве внутренних дел были осведомлены о том, где доктор Фрэнк Реймонд Ливис проживает, были приведены сведения о его рабочем кабинете в колледже. Там были обнаружены свидетельства вины: экземпляр каталога курсов с анонсом «Проблем современной критики», упоминание того, что курс «доступен как студентам, так и студенткам», а также заказ книгопродавца на ввоз в страну экземпляра «Улисса» для передачи Ливису. Кембриджские полицейские следили за Ливисом и установили, что его заказ – никакой не розыгрыш[1547].
Сэр Арчибальд написал проректору достаточно деликатное письмо. «Я не пытаюсь выглядеть знатоком» – а потом вычеркнул «знатока»:
Я не пытаюсь выглядеть специалистом по тому, что, видимо, является литературой, однако книга «Улисс» на 732 страницах представляет собой выдающийся случай, в котором, если прибегнуть к просторечию, я ни ухом ни рылом, однако в нем есть множество мест совершенно безнравственных и безусловно непригодных для того, чтобы привлекать к ним внимание людей, вне зависимости от их пола. Книга завершается размышлениями, как мне представляется, горничной-ирландки, в которых постоянно встречаются грязь и похабство.
Сэр Арчибальд исходил из того, что сам проректор не читал книгу (ибо он был специалистом по флоре юрского периода), – и предоставил в его распоряжение свой личный размеченный экземпляр, когда-то задержанный в аэропорту Кройдона.
После чего сэр Арчибальд пригрозил Кембриджскому университету «незамедлительным уголовным преследованием»[1548] в случае, если выяснится, что «Улисс» доступен в Кембридже хоть кому-то. Книготорговцам еще раз озвучили запрет на продажу книги Джойса, местная полиция строго за этим следила. Но сэр Арчибальд хотел, чтобы проректор не просто изъял «Улисса» из доступа. Он хотел, чтобы университет отменил все лекции по этой книге, – простое упоминание о существовании этой книги при студентах его оскорбляло, ведь самые любопытные полезут после этого разбираться.
Ливис заявил проректору, что всегда считал: у студентов должна быть возможность прочитать книгу, если они этого захотят, и генеральный прокурор ошибается, считая, что доблестно защищает чистоту женских колледжей Кембриджа. «Лично мне известно, что экземпляры ее циркулируют в Гертоне и Ньюэме», – сообщил он. Строго говоря, Ливис пытался оказать услугу и литературе, и нравственности, лишить книгу «обаяния тайны, которое порождает культ» среди студентов, «ибо культ действительно был», писал Ливис впоследствии. Он отметил, что мог бы обзавестись экземпляром «Улисса» у одного из многочисленных подпольных книгопродавцев. «Я рад, что вы так не поступили, – ответил проректор, несколько более зловеще, чем Ливису бы хотелось. – А то письма ведь перехватывают»[1549].
После ухода Ливиса проректор заверил генерального прокурора в том, что в Кембридже «Улисса» преподавать не будут. Сивард на всякий случай задал несколько вопросов касательно доктора Ливиса, по факультету английского языка и литературы поползли слухи. Ливис впоследствии стал очень уважаемым преподавателем, но слухи, по его словам, так и не утихли. Даже через много десятилетий новые сотрудники Кембриджа интересовались, что за облако «неблагонадежности» окутывает профессора Ливиса. Всем давали один и тот же ответ. «Нам не нравится, какие книги он дает читать студентам»[1550].
23
Современная классика
Изданием модернистов занимались либо великодушные просветители с эксцентричными вкусами, либо авантюристы, которым интересно было работать с молодыми авторами и скандальными рукописями. Хорас Ливерайт был авантюристом. «Улисса» он счел слишком скандальным, хотя сам опубликовал несколько смелых книг, в том числе «Афродиту», «Рассказчика на каникулах» Джорджа Мура и «Радугу» Д. Г. Лоуренса. В нем как бы воплотились все перемены, произошедшие после войны в издательской индустрии. Школу не закончил, много пил, но был человеком ярким, азартным, умел рано распознать талант. В 1920-е Ливерайт начал издавать Эзру Паунда, он же напечатал первые книги Хемингуэя[1551], Фолкнера и Дороти Паркер. В отличие от остальных, много занимался рекламой, используя отзывы голливудских звезд[1552] и разноцветные шрифты, яркие, как на афишах[1553].
В 1920-е годы издательская отрасль находилась едва ли не в центре нарождающейся «культуры селебрити», и Ливерайт немало этому поспособствовал. Он изобрел торжественные приемы по поводу выхода книг[1554]. Известные авторы собирали целые толпы, и те, чьи книги выходили в издательстве Boni & Liveright, – угрюмый Теодор Драйзер и необузданный Юджин О’Нил[1555] – вполне вписывались в набившуюся в редакцию толпу, состоявшую из актрис, шоуменов и бутлегеров[1556]. Коктейльные вечеринки в редакции начинались ближе к полудню. Главный редактор Томми Смит знал в городе буквально всех[1557] – актеров, филантропов, содержательниц борделей. Он смешивал «Перно» с контрабандным спиртным[1558], от которого искры летели из глаз, получался такой крепкий напиток, что поди проглоти, несмотря на сахар на ободке бокала. Бухгалтер Артур Пелл показывал Хорасу Ливерайту фальшивые отчеты – в надежде, что беспощадные цифры заставят того сократить ненужные расходы[1559]. Boni & Liveright было издательством без тормозов.
Его вице-президенту исполнилось 24 года. Беннетт Серф был азартным новичком[1560], и в издательский мир он пришел именно за такой интересной жизнью, которую и стал вести в Boni & Liveright. В 1919 году он закончил Колумбийский университет, поработал брокером на Уолл-стрит, но его всегда тянуло к книгам, поэтому, когда его однокурсник Ричард Саймон решил уйти из Boni & Liveright, чтобы вдвоем с Максом Шустером основать собственное издательство, Саймон тут же заявил, что Серф заменит его без всякого труда.
Ливерайту Беннетт Серф нужен был не ради его деловых качеств. Ливерайту нужны были его деньги. Мать Серфа, наследница табачной империи, умерла, когда сыну ее было 16 лет, и оставила ему 125 тысяч долларов[1561]. Кроме того, Серф недурно нажился на биржевых спекуляциях, а Ливерайту требовался дополнительный капитал. У компании накопились долги перед авторами[1562], а еще Ливерайт финансировал постановку пьесы на Бродвее, которую он продюсировал (эта его авантюра не выгорела). С Серфом они познакомились в 1923 году, и он сказал молодому человеку, что тот сможет быстро продвинуться по карьерной лестнице. «Хотите начать стильно – вложите в бизнес немного денег»[1563]. Дав издательству заем в 25 тысяч, Беннетт Серф вступил на книжное поприще в качестве стильного вице-президента Boni & Liveright.
Для Серфа главным в Boni
Когда Серф пришел в издательство, оказалось, что Ливерайт совсем забросил «Современную библиотеку»[1567] и сосредоточился на потенциальных бестселлерах авторства нашумевших писателей. Зейн Грей, Питер Кайн, Артур Стюарт-Ментет Хатчинсон – вот на кого он счел нужным сделать ставку. Со временем серия делалась все менее интересной. Когда Ливерайт без особого рвения попытался купить права на «Портрет» Джойса, предварительно отказавшись печатать «Улисса», Джон Куинн ему отказал[1568]. «Портрет» слишком современная книга. По словам Куинна, публикация в составе «Современной библиотеки» стала бы признаком писательского упадка, «закатных сумерек, предшествующих темной ночи забвения в литературе»[1569]. Ливерайт оскорбился. Напомнил Куинну, что в «Современной библиотеке» вышли книги выдающихся авторов: Макса Бирбома, Густава Френсена, Андреаса Лацко и Артура Шницлера[1570]. По мнению Джона Куинна, список этот служил подтверждением его правоты.
Беннетт Серф стал фактическим редактором импринта и вскоре задумался о том, чтобы приобрести его в собственность. Шанс ему представился даже раньше, чем он думал. В мае 1925 года Серф решил отметить свой 26-й день рождения поездкой в Лондон и Париж. Он записал в дневнике, что об этом путешествии «мечтал долгие годы»[1571]. Перед отъездом они встретились с Ливерайтом в подпольном баре в центре города. Ливерайт успел осушить несколько бокалов и теперь нервно стискивал в руке рюмку виски. По воспоминаниям Серфа, на Ливерайта наседал его тесть, когда-то одолживший ему денег на открытие издательства. У Ливерайта было несколько довольно требовательных любовниц, и он явно тревожился, что обиженный тесть без труда найдет на него компромат. «Как бы мне хотелось с ним расплатиться и послать его подальше».
– Есть простой способ это сделать, – откликнулся Серф. – Продать «Современную библиотеку».
Серф думал, что Ливерайт расхохочется и будет плакаться дальше, но вместо этого он спросил:
– И сколько вы мне за нее дадите?
Когда другие руководители издательства узнали, что Ливерайт, будучи под мухой, договорился в подпольном баре продать основной источник их стабильного дохода, они пришли в ярость. Ливерайт стоял на том, что серию они продают на пике популярности (в 1925 году разошлось 275 000 экземпляров[1572]), но Серфу все равно пришлось скандалить с целым комитетом[1573], чтобы сделка не сорвалась и договор был подписан прежде, чем в час ночи следующего дня судно его выйдет из порта[1574]. В результате Ливерайт все же взял верх, и «Современная библиотека» перешла в собственность Беннетта Серфа.
Они сошлись на 200 000 долларов – никто никогда еще столько не платил за репринтную серию. Проблема заключалась в том, что таких денег у Серфа не было, а по договору он должен был выплатить их через три недели, сразу по возвращении из путешествия. Времени до отъезда оставалось всего ничего, Серф позвонил другу по Колумбийскому университету Дональду Клопферу, которому до смерти надоело работать на отцовской фабрике по огранке бриллиантов. Серф предложил вложить в дело все остатки своего наследства – если Дональд найдет вторую половину денег, чтобы заплатить Ливерайту.
– И где, черт возьми, я тебе возьму сто тысяч долларов?
– Это твоя проблема, – ответил Серф. – Главное, наличными[1575].
Беннетт Серф и Дональд Клопфер открыли редакцию с шестью сотрудниками в лофте на Сорок пятой улице[1576]. Их рабочие столы стояли друг напротив друга, у них была общая секретарша (так оно и останется на много лет). Серф – харизматичный любитель поторговаться, Клопфер – занудный педант. Серф его считал «одним из милейших людей на свете»[1577]. Два года они усердно трудились над изданием «Современной библиотеки», лично посещали книготорговцев на восточном побережье, искали новых покупателей, поменяли макет обложки, тип переплета, эмблему серии и все остальное[1578]. Каждый месяц выпускали новое наименование[1579], в том числе (в 1926-м) Ибсена и Джойса. Каталог стал авантюрнее, а вот сама «Современная библиотека» – значительноболее зрелой[1580]. За десять лет число книг в серии удвоилось, поскольку она росла в обоих направлениях.
Но Серф и Клопфер не собирались ограничиваться переизданиями. Им хотелось, чтобы их издательство приобретало новые рукописи, как Boni & Liveright. Они как раз излагали скромный вариант своего плана известному коммерческому художнику Рокуэллу Кенту, и тут Серф вдруг придумал новое название.
– Мы только что сказали, что выпустим несколько книг вне серии, рандомно. Вот и назовем издательство Random House[1581].
Кенту название понравилось, он нарисовал для издательства скромную эмблему, которая впоследствии появится на миллионах книг по всему миру. В первые годы своего существования Random House вышел на быстро развивавшийся рынок дорогих лимитированных изданий[1582], выпустив книги «Современной библиотеки» в премиальных вариантах. Оказалось, что «Моби Дика» Мелвилла и «Кандида» Вольтера можно проиллюстрировать, отпечатать на качественной бумаге, снабдить дорогим переплетом, пронумеровать тысячу экземпляров, добавить автограф переводчика или известного художника вроде Кента. Такие книги продавали коллекционерам по очень высокой цене – стратегия, к которой Сильвия Бич прибегла с первым изданием «Улисса», превратилась в новую бизнес-модель. То, что родилось как способ спасти скабрезные книжки от полиции, стало в годы бума на Уолл-стрит основой издательского бизнеса.
К 1929 году Random House уже выпустил десятки лимитированных премиальных изданий. Вышедшие тогда же «Листья травы» Уолта Уитмена мгновенно разошлись по 100 долларов за экземпляр. Но даже в то время Серф и Клопфер еще не до конца осознали, насколько сильна их позиция. Когда биржевой рынок обрушился, дешевые издания «Современной библиотеки» по 95 центов за экземпляр не только позволили Random House пережить экономическую депрессию[1583], но
«Современная библиотека» так и доминировала на рынке до самой революции бумажных обложек 1950-х годов[1586], поскольку делала престижное доступным. Серф рекламировал ее как «коллекцию самых значимых, интересных и глубоких книг в современной литературе»[1587]. Это определение было приведено в соответствие с изменившейся читательской аудиторией Америки. Начиная с 1890-го по 1930-й число студентов удваивалось каждые десять лет[1588] – и они, как правило, покупали недорогие, но качественно изданные книги «Современной библиотеки» для занятий. Но дело было не только в численности студентов. А еще в том, как они читали. Когда Серф учился в Колумбийском университете, на факультете английского языка и литературы как раз зарождалось движение «Великие книги». Преподаватели вроде Джона Эрскина придумали двухлетний обзорный курс, включавший в себя весь Западный канон, – когда в 1920 году курс наконец был учрежден, в университете его представили как «чтение литературных шедевров в области поэзии, истории, философии и точных наук»[1589]. В список вошли произведения Гомера, Платона, Данте и Шекспира. На первый взгляд ничего особенного, но то, что студенты-биологи стали читать шедевры за пределами их непосредственной дисциплины (достаточно узкой), стало новаторством, о каком в университетах прежде и не слышали.
Эрскин предложил «рассматривать "Илиаду", "Одиссею" и другие шедевры так, как будто они написаны совсем недавно»[1590] – они пережили века и имеют самое непосредственное отношение к современной жизни. Шедевры учат читателей тому, что хаос нынешнего существования – лишь пример общего устройства человеческой цивилизации. Иными словами, движение «Великие книги» было тем же «Улиссом», но в варианте учебной программы. Как в университетах, так и за их пределами возникло представление, что некоторые книги отражают в себе вечные свойства удела человеческого. Они не требуют специальных знаний – не обязательно учить древнегреческий или читать всего Платона, чтобы понять его «Государство», – для их прочтения необходимы, по словам Эрскина, лишь «удобное кресло и хорошее освещение»[1591]. Идею прочтения классики как современных текстов Беннетт Серф впитал еще в университете, и его очень вдохновил курс современной британской литературы (Редьярд Киплинг, Арнольд Беннетт и Герберт Уэллс), который он прослушал в первый год учебы[1592]: в нем континуум великой литературы продлевался в современность. До определенной степени каталог произведений «Современной библиотеки» стал производной от университетского образования Серфа.
Оно и к лучшему. «Современная библиотека» дала готовый список для чтения целому поколению людей с восходящей социальной мобильностью, которые либо ностальгировали по студенческим временам, либо мечтали приобщиться к культуре, которую преподают в университетах, – то есть таким же людям, какими были и сам Беннетт Серф, и Хорас Ливерайт. «Современная библиотека» предлагала престиж по доступной цене, а к нему иллюзию самодостаточности. Читателям предоставляли институциональную культуру без всяких институций. Любой мог возвыситься над толпой, приобретя десяток недорогих книг. Серф изменил эмблему «Современной библиотеки» с монаха в клобуке, согнувшегося над письменным столом, на атлетичного человечка, который подпрыгивает вверх, воздев над головой факел. Классику нужно читать не ради просвещения. А ради свободы и веры в то, что своим собственным факелом можно осветить весь мир.
Престиж чтения великих книг был очень созвучен послевоенному поколению, обеспокоенному будущим западной цивилизации и склонному считать себя оплотом этой цивилизации. Американским читателям нравилось думать, что современные американские писатели становятся частью европейского канона – как раз в тот момент, когда и сама страна выходит на мировую арену. В «Современной библиотеке» Уильям Фолкнер, Дороти Паркер и Шервуд Андерсон стояли плечом к плечу с Эсхилом, Мильтоном и Сервантесом. Благодаря своему составу серия представляла литературу как одновременно и космополитическое, и патриотическое явление.
Заранее этого никто не планировал. «Современная библиотека» начиналась куда скромнее. В 1915 году Альберт Бони отправил миниатюрное издание «Ромео и Джульетты» в переплете из искусственной кожи на шоколадную фабрику Уитмена и предложил им помещать историю трагической любви в каждую коробку[1593]. Уитмен заказал пятнадцать тысяч экземпляров. Книги-миниатюры были тогда в новинку, и когда Бони понял, что их можно продавать и отдельно от шоколада, он выставил свою «Библиотечку в коже» в розничную продажу в магазинах Woolworth по 25 центов (тридцать томиков стоили два доллара 98 центов). Совместное с Ливерайтом издательство он основал в 1917 году, вдвоем они расширили серию, сделали формат побольше, подняли цену и назвали все это «Современной библиотекой»[1594]. К 1930 году продажи за 12 месяцев превысили миллион экземпляров[1595].
Беннетт Серф взглянул на новаторскую идею Бони через призму концепции «Великих книг». Объединяющей для серии была не низкая цена прав на издание. Объединяющим стал современный дух этих книг. «Почти все книги написаны за последние 30 лет»[1596], – значилось в каталоге Серфа, а те, что написаны раньше, «настолько современны по своей сути, что издателям представляется: они полностью соответствуют идее и целям серии». Все эти книги, новые и старые, объявлялись «современной классикой»[1597].
Концепция оказалась блестящей. Беннетт Серф использовал слово «современный», чтобы подчеркнуть образ мышления, преемственность мировой традиции. Читатель мог приобрести современную классику через несколько десятилетий после ее первого издания, но она не теряла актуальности – покупать такое всегда ко времени. Кредо модернизма – что писатели откликаются на зов друг друга через века и границы, обновляют древние формы и прямо сейчас создают классику – упаковали в современный классический бренд. Беннетт Серф превратил модернизм в маркетинговую стратегию. Паунд, Джойс и Элиот не стремились к выходу на массовый рынок, но Серф придумал, как заставить этот рынок выйти к ним.
Одним из самых странных свойств тогдашнего книгоиздания было то, что грань между престижем и преступлением была очень узкой. Альфред Кнопф подвергался уголовным преследованиям – и в результате стал осторожнее[1598]. Ливерайт и Хюбш тщательно избегали неприятной перспективы оказаться в заключении и поэтому отказались печатать «Улисса». В Нью-Йорке тюрьма находилась на острове Велфер (бывший Блэквелл), рядом с лечебницей для зараженных корью и психиатрической клиникой. Коридоры намеренно были устроены так, чтобы вызывать у заключенных чувство беспомощности. Проходы между блоками были забраны сверху железными решетками, которые притягивали взгляд узников к потолку, далекому, точно своды собора. Двери в камеру были накрест обиты металлическими полосами, а замки на них висели размером с почтовый ящик. В 1928 году в одной из этих камер сидел человек по имени Сэмюэль Рот и размышлял о том, как будет дальше строить свою издательскую империю.
Рот грузил уголь в составе бригады Южного
– Ты сюда в фургоне приехал, да?
– А что, можно как-то иначе?
– Да ничего ты не знаешь! Видел бы, как приехала Мэй Уэст в прошлом году[1599]. Ты, верно, какой-то мелкий издатель[1600].
На самом деле Сэмюэль Рот был одним из самых крупных литературных пиратов 1920-х годов. Он выпускал и распространял левые тиражи нелегальных и полулегальных книг – в те времена в этой области возникла огромная конкуренция. В основном речь шла об эротических книжках из Европы: «Школьная жизнь в Париже»[1601], «Только мальчик», «Русская княжна». Он выпускал их на дешевой бумаге в дешевом переплете и дорого продавал на черном рынке. В хорошие времена (а 1920-е годы такими и были) в одном только Чикаго ему удавалось зарабатывать через систему псевдонимов и подпольных типографий свыше 700 долларов в неделю. Печатал он не только эротику. Он крал тексты у всех – у Джорджа Бернарда Шоу, Олдоса Хаксли и Андре Жида[1602], и это далеко не полный список. Рот был пиратом с отличным вкусом. Свою нишу в издательском мире он отыскал, объединив любовь к самой передовой модернистской литературе и грязному бульварному чтиву. Он свистнул фрагмент из «Суини-агониста» Элиота и выбрал его, по крайней мере отчасти, из-за рабочего названия: «Хочешь домой, детка?»[1603]
Главным успехом Рота стали контрафактные издания «Любовника леди Чаттерли» и «Улисса» – Джойса он с восторгом читал на страницахThe Little Review. «Дублинцев» считал серьезным исследованием человеческой психологии, а «Портрет» – темной незавершенной книгой с проблесками гениальности. В «Улиссе» же он увидел (как сформулировал позднее) «портрет метаморфоз всех людей в одном, всех народов в одном, всех городов в одном, всех дней в одном дублинском дне»[1604]. Роман Джойса так его восхитил, что он решил его украсть.
Замечательнее всего в литературном пиратстве было то, что во многих случаях пираты не нарушали закона. Англоязычная книга не попадала в Америке под защиту авторского права в случае, если не была отпечатана с набора, сделанного в США. Роту всего-то и нужно было, что перепечатывать британские и европейские книги, которые еще не вышли собственным изданием в Америке. Рот предпочитал работать в юридической серой зоне. Иногда получал разрешение автора на репринт, в ряде случаев даже платил номинальный гонорар. Но от этого аморальные книги не делались менее аморальными, и за 25 лет Рот успел посидеть как минимум в пяти разных тюрьмах[1605].
Первую порнографическую книгу Рот продал в 1919 году. Открыл магазинчик на Восьмой улице, назвал его «Нью-Йоркская книжная лавка поэзии»[1606] – он занимал большое помещение в подвале многоквартирного дома, окно лишь немного выдавалось над уровнем тротуара[1607]. Магазин работал до полуночи, никакой рекламы Рот не давал. Для Гринвич-Виллидж такие магазинчики были обычным делом, но у Рота собралось несколько десятков постоянных покупателей, и он решил, что сможет любимым делом заработать себе на жизнь. Чтобы расширить ассортимент, он выискивал на Манхэттене тайные бриллианты и подержанные книги и в результате натолкнулся на подвальный магазинчик на Парк-авеню, которым заправлял долговязый старик, знаток современной поэзии и порнографии. Рот частенько туда заходил, но однажды обнаружил замок на двери. Старый книгопродавец отправился отбывать трехмесячный срок на острове Велфер за то, что продал экземпляр «Фанни Хилл» Джона Клиланда агенту в штатском; до самого конца заключения Рот отправлял старику по два доллара в неделю.
Когда старого книгопродавца выпустили, он покинул страну и в благодарность прислал Роту из Парижа посылку с несколькими запрещенными книгами в неродных переплетах. Рот испугался, засунул их в книжный шкаф за дорогие первоиздания, которые никто никогда даже не пытался купить. Он долго переживал за свой тайник, но потом один редактор с Кристофер-стрит предложил выкупить эти книги по пять долларов. Сказал, что готов платить столько же и за другие подобные, и Рот стал отправлять старику заказы. На нескольких посылках заработал 130 долларов[1608]. Оказалось, что на торговле книгами можно разбогатеть.
А когда Сэмюэлю Роту надоело перепродавать запрещенные книги, он решил печатать их сам. Вознамерился стать заметной фигурой в издательском мире, увидел свободную нишу – скандальные публикации, к которым американские издатели не готовы даже прикоснуться, – целый ненасыщенный рынок. Но капитала, необходимого для вхождения в книжную индустрию, у него не было, и он стал исследовать альтернативы. В то время хорошо срабатывали две бизнес-модели: лимитированные делюкс-издания книг, которые нельзя было продавать в открытую, и глянцевые журналы вродеVogue, Smart SetиVanity Fair. Рот решил скомбинировать. В середине 1920-х основал журнал, который назвалTwo Worlds Quarterly,из которого вырослиTwo Worlds MonthlyиCasanova Jr’s Tales[1609].
Журналы выходили ограниченным тиражом и рассылались подписчикам железнодорожным курьером, а не через почтовую службу. Помимо довольно безобидной эротики, в них печатались произведения Льюиса Кэрролла[1610], Боккаччо[1611] и Чехова[1612]. Гравюры Ивлина Во[1613] чередовались с карикатурными изображениями обнаженных толстушек, окруженных гоблинами[1614] или обвивающих гигантские черепа колдунов. Цена номера доходила до трех – пяти долларов[1615] – то есть куда больше, чем типичные 25 или 50 центов за журнал на лотках, но меньше, чем 10 или 12 долларов, которые Кнопф или Ливерайт просили за частные издания «Узорного покрова» или «Рассказчика на каникулах». Рот, по сути, придумал новую ценовую категорию. Чтобы расширить империю, он запустил собственный глянцевый журнал – с фотографиями и модной обложкой в стиле ар-деко. Назвал егоBeau,и он стал первым в Америке журналом для мужчин[1616].
Рот считал, чтоBeauпослужит ему пропуском в мир законного издательского дела, но журнал оказался дорогим в производстве, Роту нужны были деньги, чтобы дать журналу занять достойное место в киосках. В поисках инвесторов он помещал вTwo Worldsрекламу на целую полосу: «Мистер Рот приступил к созданию самой могущественной журнальной корпорации в Америке»[1617]. Инвесторы не прониклись, тогда Рот решил заняться распространением репринта «Сада благоуханного» Шейха Нафзави, где описывалось (как это сформулировал переводчик) 237 поз для «сладостного отдохновения». Рот знал, что отыщет тысячу читателей, готовых заплатить по 30 долларов за экземпляр – и этих денег хватит на поддержаниеBeauв течение года.
В 1927 году два инспектора почтовой службы заключили Рота под арест – всего через несколько дней после рассылки рекламы «Сада благоуханного»[1618]. Он впервые попался на нарушении закона, поэтому судья назначил ему штраф в 500 долларов и два года условно, но главная проблема Рота
В суде Рот заявил, что картинки ему подкинул один из агентов Самнера. Заместителю прокурора хватило одного вопроса: но ведь ответчик уже признал свою вину в деле о рекламе «Сада благоуханного»? Сэмюэль Рот не стал отпираться и в результате получил статус рецидивиста, нарушившего федеральные правила отбытия условного наказания. Тут-то его и приговорили к трехмесячному заключению в работном доме на острове Велфер. К концу 1928 года едва народившаяся издательская империя исчезла без следа. Ибо, помимо всего прочего, Сэмюэль Рот не только проследовал под конвоем на остров Велфер, но еще и стал объектом беспрецедентного международного протеста.
Об «Улиссе» Рот задумался сразу после суда надThe Little Reviewв 1921 году, а в 1922-м написал Джойсу о своем плане основать журналTwo Worlds. «Помимо прочего, попытаемся опубликовать роман полностью в нескольких выпусках»[1619], – предлагал он. Он хотел начать изданиеTwo Worldsс одного из романов Джойса (по возможности «Улисса», хотя в открытую он этого и не утверждал) и пообещал Джойсу 100 долларов и 15% от продаж дорогущего издания.
Рот придумал экстравагантный бланк для писем, включавший в себя девиз журнала: «Служить признанным писателям в качестве глашатая их мнений и убежища от гонителей». Полное описание стекало вниз по краям страницы и еще пуще раздувало и так непомерные амбиции Рота: «В каждом выпуске будет напечатан полный текст романа, драма, рассказ, стихотворение, а также рецензии на книги и пьесы за текущий период»[1620]. Мисс Уивер вежливо отклонила предложение от лица Джойса[1621]. И в шутку написала Сильвии Бич: Рот, похоже, собирается печатать кеглем «размером с игольное ушко»[1622].
Но Рот не смирился с отказом. В июне 1922 года он написал самому Паунду, одновременно предложив купить у него (как редактора Джойса вThe Little Review) права на «Улисса» и запросив права на его собственные тексты[1623]. Джойс Рота попросту игнорировал, Паунд же разразился длинным списком советов издателюTwo Worlds[1624]. У него есть подходящие стихи, переводы и еще статья, а еще он знает, кто может стать художественным редактором журнала и репродукции каких художников нужно опубликовать в первых пяти номерах.
Чего Паунд не знал – что он случайно вступил в теневой мир Рота, где предложения воспринимались как устные договоренности. Писателей, предлагавших свои советы, Рот включал в список «внештатных редакторов» журнала, которого они в глаза не видели. Паунд сказал Роту, что согласен на любую схему, которая позволит обойти закон Комстока, Рот же принял это за разрешение напечатать роман Джойса целиком. Чтобы придать своему заявлению хотя бы видимость законности, Рот выдал какому-то юристу чек и четыре векселя на общую сумму в 1000 долларов[1625] и велел придержать их до того момента, когда от Джойса будет получено официальное разрешение на публикацию «Улисса». Векселя на 800 долларов можно будет обналичить, как только на счету соберется достаточно денег, заявил Рот. В 1925 году, через четыре года после возникновения этой задумки, Рот выпустил первый номерTwo Worlds. Увидев на обложке свое имя, Эзра Паунд пригрозил подать на него в суд – и тогда Рот предложил платить ему по 50 долларов за номер[1626]. Он готов публиковать его стихи и даже его нудные статьи. «Какой длины – решайте сами. Я буду дорожить каждым словом».
В июле 1926 года Рот начал публиковать «Улисса» по эпизодам – выбрасывая при этом все неподобающее. Он вычеркивал ссылки на мочеиспускание, мастурбацию и гонорею. «Седая запавшая пизда планеты» превратилась в «седой запавший кратер». В романе журналист заявляет: «Он может поцеловать мою благородную ирландскую жопу», вTwo Worldsпоявилось вежливенькое: «благородную ирландскую руку»[1627]. Рот изо всех сил пытался умиротворить все общества по искоренению пороков. Как и многие до него, он пробовал убедить Джона Самнера в том, что действует из лучших побуждений[1628]. Ауру неблагонадежности, сложившуюся вокруг «Улисса», он хотел использовать для увеличения продаж, но при этом совершенно не спешил сесть в тюрьму.
Но проблемы с законом у него все-таки появились, когда Хемингуэй во всех подробностях рассказал Сильвии Бич про пиратские выходки Рота. Однажды вечером в 1926 году Рот встретил Хемингуэя в нью-йоркском кафе – тот приехал с целью попытаться продать несколько рассказов[1629]. Поскольку Хемингуэй в кои-то веки молчал (у него распухла челюсть), Рот получил возможность похвастаться. УTwo Worldsвосемь тысяч подписчиков, заявил он, и костяк журнала – тексты Джеймса Джойса. Рот думал, что, упомянув Джойса, собьет цену на вещи Хемингуэя, но они так и не договорились (хотя рассказы Рот все равно напечатал).
В какой-то момент число заявленных подписчиковTwo Worldsдостигло аж 50 тысяч[1630], что означало десятки тысяч долларов упущенной выгоды, но Shakespeare and Company не имел оснований судиться с Ротом за нарушение авторского права – и это стало для всех сюрпризом. Джон Куинн объявил, чтоThe Little Review,при всей своей безалаберности, официально приобрел права на издание в Америке тех частей «Улисса», которые вышли в Нью-Йорке[1631]. Куинн был неправ как минимум в двух вещах. Судьи могли попросту отказаться рассматривать вопрос о правах на непристойную книгу, и даже если бы судья и подтвердил, что права принадлежатThe Little Review,эти права все равно не распространялись на выход «Улисса» отдельными эпизодами только потому, что часть из них принадлежала журналу. Кроме прочего, права на «Улисса» в 1926 году вообще никак не охранялись, поскольку, согласно американскому закону, любую книгу на английском языке нужно было отпечатать со сделанного в США набора в течение не более чем полугода с момента исходной публикации[1632]. Так как американского издания не существовало вовсе, «Улисс» стал общественным достоянием – несмотря на то, что на газетных прилавках еще появлялись свежие рецензии на него. Сэмюэль Рот имел законное право перепечатывать, кромсать, править и уродовать как ему вздумается. С точки зрения американских властей «Улисс» был бесхозным.
Так что в отношении прав Куинн ошибался, а вот насчет литературных пиратов говорил правду: преследовать их по закону было бессмысленно. Паунд сказал Джойсу, что тот может либо заклеймить Рота в печати, либо «собрать
Но и этим дело не ограничилось. Бич попросила двух друзей (романиста и адвоката) составить официальное письмо против неавторизованного варианта «Улисса»[1636]. Если ей не под силу остановить пиратство законным образом, она подвергнет Рота остракизму со стороны литературного сообщества. Бич полагала, что после публичных протестов ни один автор не станет давать ему материалы, ни один издатель не предоставит ему место для рекламы и ни один добросовестный читатель не станет покупать книги у издателя, который обворовывает его любимого автора. В письме говорилось, что Сэмюэль Рот украл собственность Джеймса Джойса, а также опубликовал в США изуродованный, выхолощенный вариант текста. Он вор и расчленитель.
Единственным оружием этого протеста была попытка пристыдить, и Бич постаралась на совесть. Собрала адреса писателей по всей Европе и направила каждому личное письмо с просьбой поставить под протестом свою подпись. Отклик она получила поразительный. Многие писатели и сами пострадали от пиратов, но доселе никто не пытался устроить согласованный международный демарш против беззастенчивого воровства текстов. Бич собрала 167 подписей – полный компендиум ведущих европейских писателей. Йейтс, Вулф и Хемингуэй. Томас Манн, Э. М. Форстер, Луиджи Пиранделло, Мина Лой, Г. Уэллс, Ребекка Уэст, Жюль Ромэн, У. Сомерсет Моэм. Даже Джордж Бернард Шоу согласился поставить свою подпись. Джойс особенно обрадовался, увидев автограф Альберта Эйнштейна. Бич направила подписанные копии письма в 900 изданий в одних только США[1637].
Когда в феврале 1927 года протест обнародовали (Бич проследила, чтобы первые публикации вышли в день рождения Джойса), Shakespeare and Company буквально завалили письмами поддержки. Многие авторы не скрывали ярости. «Меня мутит от одной мысли о таком безобразии, – писал некий поклонник. – Не могу выразить, как мне омерзительны подобные люди. <…> Миру срочно необходим новый яд, который уничтожит вирус, делающий этих слабаков такими сильными и одновременно такими зловредными!»[1638] ПодписчиковTwo Worldsситуация застала врасплох. «Если на вас, насколько я это понял, лежит моральная вина в пиратской публикации "Улисса", так по мне лучше бы вам болтаться в петле»[1639], – писал один из них. Рот попробовал отбрехаться в прессе, но было уже поздно. Инспекторы почтовой службы, действуя, по словам Рота, «в навязанной им роли советчиков»[1640], настрого запретили всем курьерским компаниям принимать у него заказы. ПродажиTwo Worlds, BeauиCasanova Jr’s Talesрухнули, книготорговцы убрали их с полок.
Создается впечатление, что, будь Сэмюэль Рот чуть более осмотрительным и чуть менее самонадеянным, он мог бы до самого конца 1920-х годов обогащаться на этой своеобразной смеси высокого модернизма и сексплуатации (для обывателей, считающих себя интеллектуалами), а не сидеть в камере шириной в десять кирпичей и длиной в четырнадцать с половиной. Уборной ему служило белое ведро, стоявшее на странице изThe New York Times[1641]. Роту пришлось объяснять свое отсутствие детям девяти и десяти лет: «Славные мои храбрые карапузы, – писал он, – я вынужден, в силу непонятных требований государства, еще некоторое время побыть в отлучке»[1642]. Сыну он писал, что преданность самым лучшим книгам – единственное, что ему нужно в жизни: «Учись их любить, перечитывай снова и снова, чтобы запомнились не только сюжеты, но абзацы, фразы и даже слова»[1643].
Заработанные на пиратстве деньги явно не стоили того, что Рот потерял. Да, случалось, что бизнес процветал, но в целом оставался рискованным и непредсказуемым. Причины, по которым Рот хотел построить империю, не сводились к деньгам. В 1913 году – ему тогда было 19 лет – Рот целыми днями сидел в Нью-Йоркской публичной библиотеке и читал, а по ночам спал в парках или проулках[1644]. В Колумбийском университете он был редактором поэтического журналаLyric,а во время войны познакомился с девушкой по имени Анна[1645]. Она жила с родителями в Бруклине, и Рот приезжал к ней по ночам, забирался по стене в ее комнату на втором этаже и сидел с ней рядом – она же лежала в постели. Он читал ей Китса, Шелли и Суинберна. Иногда собственные стихи. В конце концов Анна заявила, что не очень-то хочет жить на четыре доллара в неделю. Рот запомнил ее слова: все могло бы быть иначе, если бы он зарабатывал сорок долларов в неделю. В результате она вышла за дантиста, который зарабатывал восемьдесят.
Рот посвятил себя сочинению стихов, выкроил немного из своих скудных средств и опубликовал сборничек, которому Анна предпочла стоматологию. Назвал его «Первое приношение». Стихи прокормить не могли, так что у него осталась единственная отрада – торговать книгами[1646]. В его книжный магазин приходили именитые писатели и издатели, он мог похвастаться знакомством с Максом Истменом, Беном Хюбшем, Томасом Зельцером и Миной Лой[1647]. Рот не стал знаменит в нью-йоркских литературных кругах, но нашел в них свое место. Джон Куинн слышал, что он «чокнутый поэт», и считал его «либо дураком, либо безумцем»[1648]. Рот отправлял свои стихи и рукописи в Harcourt, Dutton и в другие известные издательства и всюду получал отказы[1649]. В 1921 году Леонард Вулф с сожалением уведомил мистера Рота, что в редакционном портфеле Hogarth Press слишком много рукописей и они не могут пока принимать новые.
Знал бы он, что Вулфы тоже отказались печатать «Улисса». По ходу попыток опубликоваться – и за два дня до начала суда надThe Little Review– Рот написал Джойсу восторженное письмо. «Из всех нынешних европейских писателей вы вызываете у меня наиболее трепетную приязнь»[1650]. Прежде чем отправить письмо, он добавил в конце запоздалый вопрос: «А почему "УЛИСС" до сих пор не вышел в виде книги?»
В 1929 году читатель, владевший экземпляром «Улисса», мог этим гордиться. На титульной странице значилось, что книга выпущена в 1927 году Shakespeare and Company. Речь шла о девятом тираже, но достать роман Джойса все равно было непросто. Большинство владельцев привезли его из Парижа, но гипотетический экземпляр, о котором здесь у нас пойдет речь, лежал под прилавком или в дальней части склада надежного книжного магазина вроде Gotham Bookmart. Стоил около десяти
Однако если вглядеться, становилось понятно: что-то не так. Синяя обложка чуть темнее, чем положено. Шрифт вроде бы тот, но слова, напечатанные курсивом, отличаются от издания Сильвии Бич. Бумага глаже и чуть плотнее. Поля шире. По толщине – примерно как и экземпляры из Парижа, при этом немного ýже и длиннее. Обложка без загибов, куда переплетчику положено вставлять картон, да и вообще переплет выглядит так, будто развалится после первого же прочтения. Не хватает страницы, где перечислены другие произведения Джеймса Джойса, а на странице, где указаны другие его издатели, красуется первая из многочисленных опечаток: «Джонтан Кейп». И еще корешок: в издании Shakespeare and Company на нем значились имя автора и название, здесь он был пуст.
Сэмюэлю Роту надоело возиться с журналами. Отбыв в 1929 году первый тюремный срок, он решил заняться книжным пиратством, и его контрафактный вариант издания «Улисса» 1927 года оказался не так уж плох. Рот тщательно все проконтролировал и заплатил Loewinger Brothers с Семнадцатой улицы за новый набор[1652] – это означало, что если какое издание и подпадало под защиту авторского права в США, так только его: тем самым он сквитался с дамочкой по имени Сильвия Дичь[1653] – так он ее теперь называл.
Тюремное заключение и литературный остракизм лишили Рота иллюзий[1654]. Издатели оказались синдикатом жадюг-капиталистов, которые плевать хотели на литературу. А вот он – человек отважный. Если толстосумы вроде Кнопфа и Ливерайта готовы подпевать этому Нью-Йоркскому обществу по искоренению пороков, то он, Рот, готов к беззаветному и беззаконному художественному самовыражению. До него никто еще не отваживался представлять книги вроде «Улисса» американскому читателю.
После заключения на острове Велфер и протеста Сильвии Бич Рот ушел в подполье, подальше от прессы и почтового ведомства. Редакцию и склад, где хранилась его нелегальная продукция, он разнес по разным точкам. Его «издательство» часто меняло названия и типографии, семью он готов был по первому звонку перевезти на новое место. Пиратские книги продавал оптом, то есть сильнее всего рисковали книжные магазины – им приходилось так или иначе сбывать экземпляры после того, как Рот исчезал – а порой он и вовсе не появлялся. Предприимчивые книжные контрабандисты нанимали продавцов, которые ходили с чемоданчиками из дома в дом или объезжали книжные магазины в фургонах без опознавательных знаков. Водитель заходил в магазин, спрашивал, сколько экземпляров «Афродиты» или «Супружеской любви» тому требуется, рылся в кузове и отдавал за половину розничной цены (оплата только наличными). В следующий раз за рулем фургона сидел уже другой человек[1655].
После освобождения Сэмюэль Рот стал осторожнее прежнего, и когда НЙОИП решило в очередной раз его прижучить, полиции пришлось действовать через его брата. В октябре 1929 года Макс Рот ходил по домам в дальней части Бродвея с чемоданчиком непристойных книг, предлагая желающим их приобрести, – и себе на горе попытался продать свой товар одному из единомышленников Самнера[1656]. Когда на следующий день он явился в назначенный час в контору к потенциальному покупателю, в соседнем кабинете сидели «за работой» Джон Самнер, полицейский инспектор и представитель почтовой службы – и в самый разгар сделки они якобы случайно заглянули посмотреть, что там происходит. Полицейский Ларри приобрел «Улисса», «Любовника леди Чаттерли» и «Фанни Хилл» за 60 долларов, и как только произошла передача денег, Макса арестовали. Выяснилось, что он брат Сэмюэля Рота, и след тут же привел к издательству Golden Hind на Пятой авеню, где охотники за пороками перехватили Сэмюэля и одного из его коммивояжеров с 300 экземплярами аморальных книг.
Но этим дело не кончилось. На руках у Макса оказалась большая связка ключей: Самнер выяснил, что на его имя арендовано помещение на Пятой авеню, отправился по указанному адресу, открыл дверь. Там находился склад, набитый рекламными материалами, упаковочным оборудованием, списками клиентов по всей стране и тысячами книг – в основном экземплярами «Любовника леди Чаттерли» и пиратского «Улисса». Ордера на обыск не было, поэтому инспектор остался на ночь сторожить, чтобы улики никуда не пропали.
Макса Рота приговорили к тюремному сроку от шести месяцев до трех лет за участие в распространении пиратского издания Джойса, а Сэмюэль снова оказался за решеткой, откуда вышел меньше года тому назад. Через полгода его выпустили, но у ворот его дожидался детектив с новым ордером на арест. Рота экстрадировали в Пенсильванию, где зачитали ему новый приговор за торговлю «Улиссом»[1657]. За распространение книги Джойса он отсидел шесть месяцев в Нью-Йорке и еще три в Филадельфии. Но даже это его не остановило.
Сэмюэль Рот был доппельгангером модернизма. Как и Маргарет Андерсон, он мечтал издавать дерзновенный журнал, посвященный могуществу искусства. Был убежден, что у художника есть «право публиковать свои творения, и судить его следует по стандартам литературы и ни по каким другим»[1658]. Как и Эзра Паунд, он хотел объединить живущих в разных странах писателей – само название журнала, «Два мира», было отсылкой к взаимосвязям между Старым и Новым Светом[1659].
А еще у Рота было много общего с Беннеттом Серфом. В 1916 году они были однокурсниками в Колумбийском университете, причем оба сильно выбивались из представлений об обычном студенте. Рот получил годичную стипендию, но университет так и не закончил[1660]. Серф не закончил среднюю школу, но просочился в университет из Школы журналистики, где не требовалось аттестата с оценкой по иностранному языку, которой у него не было[1661]. Из пребывания в стенах Колумбийского университета они почерпнули уважение к институциональной культуре и бунтарское желание ее видоизменить, оба утверждали, что занимаются демократизацией литературы. Рот повторял лозунг «Современной библиотеки» Серфа – он утверждал, что его журналы «единственная площадка, где слово дано многочисленным авторам, которых в противном случае услышали бы совсем немногие»[1662].
При этом пират был любящим мужем и отцом, а вот почтенный издатель относился к браку куда более наплевательски. Негласные свидания он в своих записных книжечках отмечал как «сделки»[1663] – «Сделка в полночь» (22 апреля), «Сделка с Марией» (8 декабря), «Сделка с Мэриан» (13 мая). Сделки он «заключал» 29 и 30 апреля, 5, 6, 13, 14, 28 мая и 4 июня. Все эти дни – выходные. Он слал телеграммы самым разным женщинам: Розамунде («о небесное создание»), Франсине («очарован твоей миловидностью, прошу прислать вид сзади»), Мари («Изголодавшиеся по плотской любви поклонники требуют сообщить дату твоего возвращения»). Имеется несколько его телеграмм,
Рот не позволял себе такого двуличия. Он был совершенно прямолинеен в своих желаниях. Мечтал оставаться закоренелым индивидуалистом, литературным подвижником, а еще, как и Джойс, жаждал любви. Рот мечтал о престиже Джеймса Джойса и Эзры Паунда. Хотел, чтобы их имена значились рядом с его собственным – как издателяTwo Worlds. В определенном смысле он все это проделывал ради громких заголовков. Вот только, в отличие от других охотников за престижем, Рот готов был на воровство. Маргарет Андерсон черпала духовные силы у десятков авторов, которых публиковала. Паунд и Элиот давали новую жизнь старой поэзии. Джойс не чурался покровительства, просил денег и одолжений, сплетал свои романы из произведений множества других писателей. При этом все перечисленные выше отчетливо понимали, в каком они долгу перед другими – и живыми, и мертвыми. Рот же считал, что ему как индивидуалисту все вечное и универсальное принадлежит по праву и что на бунте в области культуры можно воздвигнуть империю. Да, он восхищался Джойсом, но так и не сумел извлечь верный смысл из «Улисса».
24
Трепонема
Годы, последовавшие за написанием «Улисса», Джойс посвятил погружению в еще более вязкий и непроглядный текст. «Поминки по Финнегану» напоминают колышущиеся волны сновидений. Слова выплескиваются за пределы своих значений, и синтаксис подобен реке, вышедшей из берегов; каламбуры столь же остроумны, сколь и сокрушительны. Джойс осознавал, что добрался до самого края английского языка[1665].
Миру мало и письмами пишет. Письмами человека месту и про что. Миру мнится он письмами носится. Письмами королю про сокровище от кота. Если вскладчину письмами пишется. Вскладку, десятку, вприкладку, внакладку вздымаем гладкое. Ни складу, ни ладу, кряду, по обряду, не в награду, не в отраду снимаем главного[1666].
И это еще один из самых внятных фрагментов. «Поминки по Финнегану» лишали Нору нормального сна. «Джим возится со своей книжкой, – жаловалась она подруге. – Я спать лягу, а он там сидит в соседней комнате и хохочет над собственной писаниной». Она вставала и колотила в дверь. «Джим, бросай писать или бросай хохотать»[1667].
«Поминки по Финнегану» не понравились почти никому. Прочитав в 1926-м отрывок, Эзра Паунд отреагировал так: «Я вообще ничего не понял. Пока сообразил разве что одно: вряд ли есть смысл вдаваться во все эти околичные парафразности, если только там не описано божественное озарение или средство от триппера»[1668]. Наихудшим оскорблением стало обращение в начале письма («Дорогой Джим!»). Новый роман не одобрила даже мисс Уивер. «Мне не больно по душе продукция вашей фабрики по оптовому производству каламбуров, – созналась она, – равно как и затемненность и невнятность намеренно запутанной системы языка. Как по мне, вы зря растрачиваете свой талант»[1669]. К тому моменту, когда мисс Уивер высказала свое неодобрение, Джойс растрачивал свой талант уже пять лет. «Возможно, Паунд и прав, – писал он в феврале 1927 года, – но назад дороги нет»[1670]. Над «Поминками по Финнегану» он будет работать еще 12 лет.
Джойса губили его же собственные добродетели. Сосредоточенность и целеустремленность только усугубляли изоляцию. Воинствующий эгоизм привел к полному уходу в себя, в тексте нарушилось равновесие между сокрытым и проявленным. На протяжении 17 лет он хранил в тайне название «Поминки по Финнегану», а любимой игрой стало просить желающих его угадать – творчество сделалось маскировкой. Джойс так углубился в работу, что все в его жизни превратилось в инструменты для достижения творческих целей, и рано или поздно инструменты становились деморализующими костылями. После завершения «Улисса» Джойс полностью зависел от поддержки мисс Уивер, а цензурные запреты отнюдь не облегчали ее задачу. В 1923-м, после очередной операции на глазах, она еще раз подарила Джойсу большую сумму – 12 000 фунтов[1671], то есть всего вложила в него 20 500 фунтов (более миллиона фунтов стерлингов в нынешних деньгах). Проценты, на которые жили Джойсы, составляли 850 фунтов в год после вычета налогов (более 40 000 фунтов в нынешних деньгах)[1672]. Но этого никогда не хватало. В 1927 году Джойс стал понемногу тратить основной капитал, и это постепенно приводило к сокращению дохода[1673]. С началом экономической депрессии он стал снимать еще больше денег.
Те же качества, благодаря которым Джойс стал выдающимся писателем, сделали его совершенно безжалостным человеком, и сильнее всех, пожалуй, страдала Сильвия Бич. Ей приходилось писать за него письма, оплачивать счета, забирать книги, покупать лекарства, вносить в типографию авансы за много месяцев до выхода тиража. Когда Рот начал печатать пиратские издания, Джойс решил, что организованного ею международного протеста мало. А съездила бы она в Штаты и лично все это пресекла. Бич покорно все это терпела, но когда в самый разгар истории сTwo Worldsей пришел нежданный счет на 200 фунтов, она не выдержала. «Скажу правду: хотя мои к вам приязнь и признательность не имеют границ, но не имеет их и ваша способность загружать меня работой, – писала она Джойсу. – В ваше отсутствие я не получаю от вас ничего, кроме приказаний. А в награду за мои неустанные труды ради вашего же благополучия я только и вижу, как вы путаетесь в собственных витиеватых мыслях и бесконечно жалуетесь». Работой он ее загружал немилосердно, словно испытывая, сколько она сможет выдержать. «И это по-человечески?»[1674]
Через несколько месяцев, в июне 1927-го, мать Бич арестовали в Париже – она проигнорировала обвинение в мелкой магазинной краже, – а когда ее выпустили, она приняла смертельную дозу наперстянки. Сильвия Бич до самого конца жизни скрывала от отца и сестер, что мать покончила с собой[1675]. Она перестала заниматься судебным преследованием Рота и стала понемножку отдаляться от Джойса.
А жизнь Джойса постепенно разваливалась. Одна из причин, почему работа над «Поминками по Финнегану» шла так медленно, состояла в том, что ему приходилось все больше времени уделять дочери и ее проблемам. В 1932 году, во время празднования пятидесятилетия Джойса, Лючия бросила в Нору стулом[1676]. Через несколько месяцев, после помолвки с мужчиной, которого она не любила (любила она Сэмюэла Беккета, который часто бывал у Джойса в 1929-м[1677]), Лючия впала в кататонию[1678]. У нее диагностировали шизофрению[1679], и после этого начались ее скитания по психиатрическим лечебницам. Джойс до последнего стоял на том, что с дочерью все в порядке, что ее невнятные высказывания – это проявление дара ясновидения[1680],
Из-за болезни Лючии обострились и отношения Джойса с Норой. С годами ей все тяжелее становилось мириться с его разгулом и расточительностью, ссоры достигли такого накала, что она грозилась от него уйти. Один знакомый вспоминает, как помогал Норе складывать вещи, а Джойс умолял ее остаться на том основании, что без нее не справится, – причем зависимость его от Норы делалась тем сильнее, чем реальнее становилась перспектива жизни без нее[1686]. В 1928 году, когда Нору на две недели положили в клинику – лечить рак матки с помощью лучевой терапии[1687], – Джойс настоял на том, чтобы устроиться в соседней палате[1688]. Когда спустя несколько месяцев матку ей удалили, он поставил свою койку рядом с нею[1689], чтобы быть под рукой, пока она поправлялась. Она сносила недуг достойнее, чем он. По ходу лечения Норы Джойс писал мисс Уивер и рассказывал, что слушает, как сестры орут на пациентов в реанимации[1690], снаружи бушует буря – и все это действует ему на и так уже раздраженные нервы.
В возрасте под пятьдесят Джойс выглядел стариком. Тросточка из ясеня, с которой он, молодой холостяк, когда-то фланировал по Дублину, превратилась в Париже в трость слепца. Прохожие помогали ему перейти через улицу, в собственной квартире он натыкался на мебель[1691]. Норе приходилось наливать ему молоко и добавлять сахар в чай[1692], ходить по городу он мог только с ней под руку[1693]. В 1931 году он отказался от визита к мисс Уивер, решив, что в темных очках похож на замаскировавшегося закоренелого преступника. «Это мне наказание за неправедную жизнь»[1694], – писал он мисс Уивер.
Джойс не рисовался. Всего лишь пробовал сказать правду. Чтобы распознать сущность его неправедности, необходимо было вглядеться – и тогда она становилась зримой. В складках радужки формировались мягкие гранулематозные бляшки размером меньше миллиметра, а внутри этих бляшек-шанкров жили колонии бледных бактерий, по форме напоминавшие спираль, – они умели протискиваться в мышцы и волокна радужной оболочки. Эти бактерии называютсяTreponema pallidum. Джойс терял зрение, потому что у него был сифилис.
Бактерии, вызывающие сифилис, способны поразить любой орган[1695]. Первые шанкры появляются на коже и заживают за несколько недель, ноTreponema pallidumпопадает в кровоток и распространяется по организму. Бактерии заселяют кровеносные сосуды, кости, мышцы и нервы. Они могут проникнуть в сердце, печень, позвоночник и мозг.Treponemaочень живуча, а значит, сифилис может вызвать самые разные проблемы со здоровьем – в зависимости от области поражения. В отличие от других венерических заболеваний, сифилис может спровоцировать что угодно – артрит, желтуху, аневризму, эпилепсию. Но главный страх тех, кто сходил к проститутке и потом обнаружил на коже неприглядный шанкр, – перспектива «паралитического слабоумия»[1696]. Проникнув в центральную нервную систему, бактерии начинают вызывать психозы, галлюцинации и резкие смены настроения – и все это сопровождается частичным или полным параличом. Джойс с детства страшно боялся последствий сифилиса. По ночам шептал слово «паралич» и дрожал, как будто слушая рассказ о привидениях.
Сифилис особенно часто поражает глаза[1697]. У Джойса было множество инфекций, вызванных сифилисом, – конъюнктивит, эписклерит, блефарит[1698], но самым частотным и разрушительным проявлением глазного сифилиса является ирит[1699]. Глазные приступы у Джойса повторялись регулярно, поскольку сифилис развивается через циклы роста и подавления бактерий. Внезапный приступ сменялся блаженным затишьем, потом недуг возвращался. Симптоматика, длительность и тяжесть болезни строго индивидуальны[1700] – Нора наверняка заразилась от мужа, но, судя по всему, болела в достаточно легкой форме. Только у трети сифилитиков болезнь проходит все три стадии. Джойс, к сожалению, оказался в их числе. Первый приступ ирита случился у него в 1907 году, когда ему было всего 25 лет, за следующие 14 лет было еще 12 приступов[1701]. К концу 1920-х инфекция подъедала его зрение уже два десятилетия.
Сегодня сифилис лечат инъекциями пенициллина, который стал доступен в 1942-м – через год после смерти Джойса. До появления пенициллина запущенные случаи сифилиса почти не лечились, а кроме прочего, Джойс был строптивым пациентом. Он не выполнял назначений, пропускал визиты к врачу, искал докторов, которые дадут ему те ответы, которые понравятся ему самому. Когда в 1922-м Джойс обратился к доктору Боршу, тот стал по мере сил его умиротворять[1702]. Чтобы получить согласие пациента на сфинктерэктомию (в 1923-м), Борш сказал ему, что это совсем легкая процедура, хотя она мало чем отличалась от иридэктомии[1703].
Куда серьезнее было то, что Джойс отказывался принимать препарат сальварсан[1704] – единственное имевшееся на тот момент средство, позволявшее эффективно бороться с сифилисом. У него были на то веские причины. Сальварсан – коммерческое название видоизмененного мышьякосодержащего вещества арсфенамина, то есть речь шла, по сути, о малых дозах яда. Пациентам случалось от него умереть, кто-то глох или впадал в кому. Но, с точки зрения Джойса, главной бедой сальварсана было не это. Он, писатель, отказывавшийся диктовать свои тексты, отчаянно пытался сохранить остатки зрения, чтобы продолжать работу, а доктор Борш вынужден был предупредить его, что среди побочных эффектов сальварсана есть слепота[1705]: лекарство убивает зрительный нерв примерно у одного из 40 пациентов. Когда Джойс отказался принимать сальварсан, доктору Боршу пришлось прибегнуть к лечению, направленному на купирование симптомов, а не устранение их причины, – состояние глаз Джойса все равно ухудшалось, но все-таки постепенно.
Похоже, что к 1928 году доктор Борш исчерпал все возможности лечения. Джойс явился к нему в клинику в крайне истощенном состоянии: при росте в 178 сантиметров он весил меньше 57 килограммов[1706]. Все это – истощение, инфицированные глаза, крайняя слабость и «большой волдырь»[1707] (по описанию самого пациента) на правом плече – говорило о том, что доктор Борш должен подобрать альтернативу сальварсану, а именно – препарат от сифилиса, который остановит распространениеTreponema,заселившей весь организм пациента,
Доктор знал один такой препарат: малоизученное французское лекарство под названием «галил»[1708]. Борш, видимо, вспомнил, что имел дело с галилом, когда во время войны служил во французской армии, – там инъекции галила делали тысячам зараженных сифилисом бойцов[1709], потому что он считался патриотической альтернативой немецкому сальварсану. Галил тоже был модификацией мышьяка – но не арсфенамина, а фосфарсенамина, химического соединения мышьяка и фосфора[1710]. По отдельности два этих элемента очень токсичны. Но в сочетании не столь ядовиты, как сальварсан. Чем дольше доктор Борш это обдумывал, тем отчетливее, видимо, понимал, что для Джойса галил – лучший вариант. Вряд ли этот препарат повредит ему оптический нерв, а еще у галила было полезное побочное свойство: от него улучшался аппетит[1711]. Джойс наберет вес, что ему и нужно.
Поскольку галил считался слабее сальварсана, врачи рекомендовали несколько инъекций[1712]. Так что в сентябре и октябре 1928 года Джойс периодически поднимался по унылой задней лестнице в глазную клинику доктора Борша и закатывал рукав. Врач вскрывал ампулу, содержавшую зеленовато-серый порошок[1713], смешивал меньше полуграмма галила с карбонатом натрия и водой и вводил Джойсу в вену – через день на протяжении трех недель[1714]. Не помогло. После Первой мировой войны врачи редко использовали галил в силу его неэффективности. Вот разве что после уколов у Джойса просыпался зверский аппетит[1715] – он набрасывался на ириски, пирожные с кремом и рахат-лукум[1716]. А вот сифилис, которым он страдал уже десять лет, к сожалению, не отступал.
Не исключено, что некоторые догадывались о причинах проблем Джойса с глазами. До изобретения пенициллина сифилис был самой распространенной причиной хронического ирита[1717]. Джон Куинн и Эзра Паунд, видимо, подозревали, что происходит, но молчали[1718]. Доктор Борш не подозревал. Он все знал. Какая вероятность, что у человека, не страдающего сифилисом, на протяжении десятилетий будут регулярно повторяться приступы ирита? Почти нулевая[1719]. Какая вероятность, что доктор Борш не смог диагностировать сифилис, – что, посмотрев Джойсу в глаза с помощью офтальмоскопа, он попросту проглядел сифилитический шанкр? Не могло быть такого. Сифилитический шанкр ни с чем не перепутаешь – характерный вид, содержимое, обильные выделения, если он находится на радужке. А доктор Борш прекрасно понимал, что именно нужно искать.
К лечению Джойса от сифилиса доктор Борш приступил в 1928 году, к этому моменту он успел проработать в Париже практикующим врачом 20 лет, а там болезнь эта была крайне распространенной (только в 1920 году в одной парижской больнице пролечили 10 000 пациентов[1720], а к концу десятилетия цифры даже выросли). Кроме того, диагностировать сифилис несложно, особенно для человека вроде Борша. Он получил два медицинских диплома – второй парижского медицинского факультета, где, как считалось, давали лучшее в мире офтальмологическое образование[1721]. А если у доктора Борша и оставались сомнения, он мог провести серологическое исследование – хотя результатов анализов, которые брали у Джойса, не сохранилось. Пропали или были уничтожены почти все его медицинские документы[1722].
Джойс с Норой держали диагноз в тайне, но ему хотелось, чтобы истина все-таки всплыла, – как он хотел, чтобы кто-нибудь угадал название «Поминок по Финнегану». Он жаловался мисс Уивер и Сильвии Бич – подробно описывал целый набор симптомов: надвигающуюся слепоту, нарывы, абсцессы, спайки, всевозможные боли, глазные приступы; в первый же свой визит в Shakespeare and Company Джойс заговорил об операции – все это напоминало попытки вызвать к себе жалость, да отчасти так оно и было. Джойс ведь нуждался в помощи, а жалость служила способом ее добиться. Джойс сыпал жалобами, точно разбрасывая подсказки.
«Это мне наказание за неправедную жизнь» – Джойс говорил правду, маскируя ее под гиперболу. Тем, кого он успел вывести из себя, высказывание казалось мелодраматическим, на деле же Джойс подталкивал мисс Уивер к тому, чтобы она сопоставила детали, разбросанные по его письмам за много лет. Еще один намек он обронил, когда поведал, что на протяжении трех недель ему будут колоть мышьяк и фосфор. Но под это определение подходит один только галил, а его используют исключительно для лечения сифилиса. Вряд ли бы слово «фосфор» что-то сказало мисс Уивер, а вот «мышьяк» насторожил бы всякого, кто более или менее разбирался в современных способах лечения венерических заболеваний. Мисс Уивер, увы, к таковым не относилась. Джойс доносил до нее все подробности своего состояния, она же в это время читала статью «Глаукома» в Медицинском словаре Блэка[1723] и брошюрки о последствиях избыточного употребления алкоголя.
Само страшное слово Джойс произнес только в 1930 году. «По словам молодого французского офтальмолога, – написал он мисс Уивер, – мои проблемы с глазами можно объяснить только наследственным сифилисом, который, как он говорит, излечим, и мне следует пройти курс, забыл какой»[1724]. Такая забывчивость вообще-то была Джойсу не свойственна. Далее он пишет, что ассистент доктора Борша «решительно мне это не советует», что ассистент и доктор «обсудили такую возможность, и Борш однозначно это исключил в силу природы приступов, способа лечения и общей реакции глаз».
Перед мисс Уивер – скорее всего, она читала очень внимательно – встал кардинальный вопрос: какие возможности врачи обсудили и исключили? Или, говоря уж совсем по сути, – если разобраться в загадочной грамматической структуре письма, что именно обозначает «это» в предложении про доктора Борша? Врач категорически исключил диагноз или лечение – «врожденный сифилис» или «курс»? Возможно, более неприглядную возможность мисс Уивер тут же отбросила, сочтя, что вложила в слова Джойса неверный и постыдный смысл, поскольку Джойс, сперва предложив безобидный вариант своего диагноза (на деле сифилис у него был не наследственный, а благоприобретенный – это две совершенно разные патологии), тут же похоронил его под шуткой, высмеивавшей якобы присущую французам одержимость сифилисом.
Вот только дело-то было нешуточное. Лежа на больничных койках, иногда с забинтованными глазами[1725], Джойс вынужден был мириться с тем, что в памяти у него отложилась целая жизнь, неотъемлемой частью которой являлись боль, операции, лекарства, капли, электротерапия и пиявки. Абсцессы во рту и «большой волдырь» на плече наверняка были сифилитической природы. В 1907 году сифилис «обездвижил» ему правую руку[1726] – тогда Стэнни втирал брату вонючие лосьоны, смешанные с солью: так, видимо, лечили шанкры. Нейросифилиса у Джойса не было, но, видимо, именно лечение, а также воздействие болезни на психику и вызывали периодические обмороки, бессонницу и «нервные срывы»[1727].
Наверняка по ходу дела Джойс задавался вопросом: почему я? Нору болезнь, похоже, не искалечила. Возможно, из-за недоедания в Дублине и Триесте колонии бактерий беспрепятственно заселили ослабленный инфицированный организм?
Пусть католицизм и казался Джойсу одиозным, но религия обладала завидной способностью все объяснять. Сифилис мог стать Господним наказанием за проступки, которые не ограничивались визитами в Ночной Город. Он мог стать наказанием за отказ жениться на Норе, за то, что он заразил ее сифилисом, за сексуальную неразборчивость, богохульства, за возведение богоборцев в ранг героев, за отказ помолиться у смертного ложа матери. Логично, что несговорчивость Джойса усугубляла наказание: упорным отказом от покаяния, его стремлением не только высказываться против Бога, но и уснащать своими кощунствами и непристойностями «Улисса». Многочасовые мучения и медленно подступавшая слепота, возможно, и несли в себе некий высший нравственный смысл.
Джойс, однако, не принимал права Бога наказывать, и отрицание самой возможности божественной кары вынуждало его мириться с куда более катастрофической реальностью: болезнь просто взяла и случилась. Если столь страшные страдания не являются частью нравственного порядка вселенной, их приходится считать бессмысленной банальностью. Проклятие – единственная альтернатива произволу бактерии. Джойс всю жизнь прожил, пытаясь соотнестись с этим произволом, примирить свой эгоизм с империей микробов, – пожалуй, такой урок слишком непомерен для эпифаний. Да, он отказывался признавать разгневанного Бога, но никогда не мог полностью этого Бога утратить, поскольку проступки Стивена Дедала и Леопольда Блума, как и воплощенные в них неприглядные истины, в определенном смысле были исповедью в фантастическом обличье, словами раскаяния, написанными в надежде на отпущение грехов. Индивидуализм, ставший определяющим в творчестве Джойса, так и не вышел из тени католицизма – самой жесткой и иерархической властной структуры, какая была Джойсу ведома. Джойс долгие годы работал над «Улиссом», и словом, которое он в последний момент прислал Дарантьеру в телеграмме, было «искупление».
25
Обыск и конфискация
Первая поправка не могла защитить ни «Улисса», ни другие книги, которые американские власти сожгли до него. Свобода слова, которую американцы считают одной из основ демократии, стала настоящей свободой только к середине ХХ века. Когда был принят Билль о правах, Первая поправка якобы защищала граждан от «предварительных ограничений», запрещая федеральному правительству препятствовать любой публикации до того, как она будет напечатана. При этом за властями сохранялось право запретить распространение любых материалов, «дурно воздействующих» на обычного читателя, и любая подрывная идея (в том числе являющаяся простым изложением фактов[1729]) могла попасть под запрет, если ее публиковали или оглашали публично. Даже если высказывание и не считалось подрывным, отдельный штат, например Нью-Йорк или Огайо, мог наложить на него запрет, поскольку судьи исходили из того, что Первая поправка действует только на федеральном уровне. Представление о том, что Конституция защищает свободу слова как от федеральных, так и от местных властей, начало формироваться только в 1925 году[1730].
После появления Закона о шпионаже суть Первой поправки стала видоизменяться. В паре решений Верховного суда за 1919 год, касающихся памфлетов, направленных против участия в войне, судья Оливер Уэнделл Холмс косвенным образом расширил диапазон Первой поправки. А именно: он сократил область не подпадающих под нее высказываний от имеющих «дурную направленность»[1731] до тех, которые представляют собой «очевидную и непосредственную опасность»[1732] для общества. Еще решительнее Холмс сформулировал свое инакомыслие в деле «Абрамс против Соединенных Штатов»:
Когда станет ясно, что время вносит коррективы во всевозможные противоборствующие убеждения, возможно, люди уверуют – причем не исключено, что даже сильнее, чем в основы собственного поведения, – в то, что общего блага, к которому все стремятся, проще всего достичь через свободный обмен идеями, что лучшей проверкой на истинность служит способность мысли победить в рыночной конкуренции и что истина – это единственная территория, где можно невозбранно исполнять задуманное[1733].
Свобода слова была конституционной свободой, поскольку она создавала условия для постижения истины, а точнее – формировала свободный рынок идей. Вот только Холмс считал, что рынок этот открыт не всем идеям. В Первой поправке прежде всего имелись в виду откровенно политические высказывания, целью которых было лучшее будущее всего общества. Именно через свободу слова обществу проще всего было достичь стабильности в тревожные времена, когда нелегко приходится всем противоборствующим убеждениям, но при этом сама по себе свобода слова не являлась противоборствующим убеждением. Она скорее была способом противодействия политическим сомнениям. Так что взывать к Первой поправке при защите романа вроде «Улисса» – даже если бы в нем и не было непристойностей – было попросту абсурдно.
Одним из немногих людей, считавших, что «Улисса» все-таки можно легализовать в США, был адвокат по гражданским правам по имени Моррис Эрнст. Рассчитывать на Первую поправку не приходилось, однако Эрнст полагал, что сможет не только убедить федеральное правительство, что «Улисс» обладает номинальной ценностью на рынке идей. Он убедит правительство, что «Улисса» необходимо признать современной классикой.
Эрнст был сыном еврейского иммигранта из Чехии[1734], который прибыл в Штаты с биркой на шее – на ней был написан адрес родственника. Семья его то преуспевала, то беднела[1735]. Часть детства, пришедшегося на 1890-е годы, Моррис провел в Нижнем Ист-Сайде, одном из самых неприглядных кварталов, но потом семья перебралась в Гарлем, а позже в Верхний Ист-Сайд. В годы семейного благополучия Эрнст учился в школе Хораса Манна, готовился там к поступлению в университет, был зачислен в Колледж Уильямса, поскольку недобрал баллов в Гарвард (письмо с отказом в зачислении он сохранил, чтобы вдохновляться на дальнейшие свершения[1736]). По окончании университетского курса он из чистой прихоти поступил на вечернее отделение Нью-Йоркской юридической школы, а зарабатывал тем, что продавал мебель. Открыл, тоже из чистой прихоти, вместе с двумя друзьями небольшую юридическую фирму, которая
Эрнст отличался не столько ученостью, сколько чутьем. Его партнеры копались за него в законах, а сам Эрнст блистательно выступал в суде. Был остроумен, убедителен, а еще оставался идеалистом. Судья Брандейс завещал Эрнсту свою лампу, которой пользовался в Верховном суде, и Эрнст считал, что лампа с ним разговаривает, когда он работает при ее свете[1737]. В 1920-е годы он стал одним из ведущих советников Американского союза защиты гражданских свобод и бесплатно брался за дела о нарушении прав граждан. Когда его пригласили вступить в Американскую коллегию адвокатов, Эрнст пожелал узнать, принимают ли туда афроамериканцев[1738]. Из Коллегии прислали вежливые извинения: простите, мистер Эрнст, мы были не в курсе, что вы негр.
Мышление Эрнста как юриста определили его бурные юношеские годы. Он считал неуправляемую смесь людей и представлений на холмсианском свободном рынке величайшим достоянием Америки[1739]. Но если Холмс видел в свободе слова источник стабильности, то Эрнст считал, что она должна двигать культуру вперед. Цензура – это тактика, которую замшелые бюрократы применяют ради того, чтобы остановить естественное бурление демократии[1740], и, по его мнению, организации вроде Общества по искоренению пороков служат властям нравственными инструментами. Цензура появляется, когда власть имущие, наживающиеся на статус-кво, объединяются с моралистами, считающими, что общество перманентно находится на грани краха.
Борьба за свободу книгоиздания была для Эрнста борьбой за принцип самоуправления, который лег в основу Американской революции. Эрнст не видел четкой границы между идеями из области политики и области секса – от сожжения книг дрожь проходила по всей культуре. Он писал, что цензура «проникает в подсознательные закоулки разума»[1741]. Она меняет во всей стране подход к науке, здравоохранению, психологии и истории. По мнению Эрнста, только викторианские недоумки могли считать, что Римская империя пала из-за разложения нравов.
Сильнее всего в цензуре бесила ее оголтелая произвольность. Случалось, что под запрет попадали книги, которые прежде распространялись свободно годами. Таможенники признавали книгу легальной, а потом почтовая служба накладывала на нее запрет. Судья или присяжные могли сегодня книгу оправдать, а завтра приговорить к сожжению, да и формулировки в статутах только усугубляли невнятицу. Закон Нью-Йорка, по словам Эрнста, описывал запрещенную литературу «шестью убийственными прилагательными»[1742]: непристойная, безнравственная, развратная, аморальная, неприличная и омерзительная – при каждом пересмотре законотворцы добавляли к списку новые слова. Прилагательные множили, чтобы замазать невнятность имеющихся определений. В чем разница между «непристойной» и «развратной»? Если тот или иной судья был не готов признать книгу «безнравственной», прокурор мог возразить, что она все равно «омерзительная», – при этом все определения оставались субъективными. Из-за непрописанных стандартов законы против непристойности обретали особую силу, поскольку писатели и издатели, которых пугала сама мысль о судебном преследовании, старались даже не приближаться к опасным границам. Рынок идей давила тирания неопределенности.
Борьбу с этой тиранией Эрнст начал с того, что стал защищать права сторонников контроля над рождаемостью. В 1928 году выступил как защитник выпущенного Мэри Уэр Деннет справочного пособия под названием «Сексуальная сторона жизни»[1743], которое пользовалось огромным спросом по всей стране. Деннет поступали заказы из школ, медицинских учреждений, Ассоциации молодых христиан. «Сексуальная сторона жизни» распространялась почти десять лет, и только в 1926 году почтовая служба запретила ее за нарушение закона Комстока. Деннет подозревала, что ей таким образом отомстили за открытую критику почтового ведомства; она обратилась к советнику Американского союза защиты гражданских свобод Артуру Гарфилду Хейсу и попросила вмешаться. Хейс как мог пытался расширить юридическую силу Первой поправки, однако судебные решения периода Первой мировой войны однозначно давали понять, что суды не готовы снимать запрет, наложенный почтовой службой.
Два года спустя за дело Деннет взялся (бесплатно) единственный другой член правления Союза, который готов был бороться за свободу «неполитических» высказываний. Морис Эрнст хотел, чтобы в Мэри Уэр Деннет увидели жертву обнаглевших цензоров, – и правительство немало ему в этом посодействовало. Вскоре после того, как Эрнст вмешался в происходившее, один из инспекторов почтовой службы прислал Деннет письмо-наживку, в котором просил продать ему экземпляр «Сексуальной стороны жизни». Книга пришла по почте, и против Деннет было выдвинуто уголовное обвинение в непристойности. Когда ей вынесли приговор в федеральном суде, общественность возмутилась, а к тому моменту, когда в 1930-м Эрнст выиграл дело в апелляционном суде, оно успело стать настолько громким, что в Союзе решили открыть новый фронт борьбы за свободу слова, – и Моррис Эрнст стал одним из вождей этого движения.
В следующем году Эрнст выиграл в федеральном суде еще два дела о непристойности – речь шла о двух книгах доктора Мэри Стоупс: справочнике для супругов под названием «Супружеская любовь» и медицинской брошюре под названием «Контрацепция». Процесс пошел. Единственная проблема заключалась в том, что Эрнсту не удавалось добиться признания конституционных свобод. Каждый раз, когда он заявлял, что Первая поправка защищает право отдельного человека распространять материалы сексуального характера, судья тут же отвергал его аргумент[1744]. Мол, не только книги про беременность и репродуктивную систему не имеют ничего общего с Первой поправкой, но и аргументы Эрнста, апеллирующие к конституции, явно идут вразрез с федеральным и местными законами Комстока, каковые нерушимы, ибо существуют уже не первое десятилетие.
Пришлось Эрнсту по-иному открывать доступ на рынок идей. Вместо того чтобы расширять спектр действия Первой поправки, он решил пощипать цензуру, сузив юридический смысл слова «непристойный». Но и этих первых побед оказалось недостаточно. При всей своей значимости они лишь подтвердили то, во что в Америке и без того уже верили: просвещение в области секса не является непристойностью. Эрнст понемногу подтачивал режим цензуры, хотя на самом деле ему хотелось ударить по нему кувалдой.
В августе 1931 года, всего через несколько недель после того, как было выиграно дело «Контрацепции», Эрнст обнаружил подходящую возможность. Один из сотрудников его юридической фирмы, Александр Линди, услышал, что Джеймс Джойс ищет американского издателя для «Улисса», и связался по этому поводу с сестрой Сильвии Бич Холли[1745]. Эрнст и Линди выбрали самый подходящий момент. Джойс отчаянно нуждался в деньгах, а до Сильвии Бич дошли слухи, что Сэмюэль Рот собирается пустить в продажу еще один тираж романа[1746]. На сей раз, как ей передали, планировалось выпустить двадцать тысяч книг. Рынок накроет волна контрафактных экземпляров, и Сильвия Бич бесилась от мысли, что пираты прикарманят всю выручку.
Впрочем, хотя через целых десять лет после суда надThe Little Review«Улисс» так и оставался на нелегальном положении, сразу несколько американских издателей уже готовы были защищать книгу в суде, а фирма
Впрочем, приступить оказалось непросто. Эрнст не согласился заниматься делом бесплатно, а потенциальным издателям, готовым оплатить его услуги, неожиданно начала вставлять палки в колеса Сильвия Бич. В 1930 году Джойс передал Бич мировые права на «Улисса», чтобы самому не платить юристам, которые боролись с пиратством Сэмюэля Рота[1748]. Издатели же, внезапно заинтересовавшиеся «Улиссом», делали вид, что никакого такого договора не существует[1749]. Во всех их деловых предложениях Сильвия Бич именуется «представителем», а не владельцем прав, и напрямую к ней никто за правами не обращался.
Бич рассвирепела и, предварительно спросив совета у Хемингуэя[1750], высказалась со свойственной ей резкостью. Она требовала для Джойса 20% от розничной цены книги, а также аванс в 5000 долларов[1751]. Себе за права на издание «Улисса» она просила 25 000 долларов, поясняя: это «скромная сумма, учитывая, какую ценность представляет для меня "Улисс"»[1752]. Но сумма была абсурдной. Издатели не были способны заплатить и половины за какой бы то ни было роман иностранного автора, не говоря уж о вышедшей десять лет назад книге, представлявшей собой юридический кошмар. Издательство Curtis Brown, один из самых серьезных претендентов, выдвинуло контрпредложение[1753]: 10% потиражных – или 15, если Джойс напишет предисловие. Вместо 5000 аванса они предлагали тысячу, а требование Бич заплатить еще и ей полностью проигнорировали.
Когда претенденты осознали суть ее требований, предложения перестали поступать вовсе. В октябре 1931 года Эрнст встретился с наиболее вероятным издателем, Беном Хюбшем, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки. Он просил гонорар в 1000 долларов[1754] и предупредил Хюбша, что расходы на адвоката могут вырасти до 8000 долларов, если дело дойдет до Верховного суда. К декабрю, когда стало ясно, что Сильвия Бич не собирается менять свои условия, Хюбш отказался от мысли опубликовать «Улисса»[1755]. Американские издатели не выходили к ней со встречными предложениями, они попросту отказывались платить. Джойс оказался связан по рукам и ногам договором, которого сам же когда-то и добивался.
Впрочем, осталось одно издательство, готовое продолжать разговор, – Random House. Как только Хюбш вышел из игры, Беннетт Серф связался с Моррисом Эрнстом и обсудил перспективы возможного судебного разбирательства. Серф был уверен, что, если ему удастся напечатать первое легальное американское издание «Улисса», для Random House это станет прорывом – они выпустят в свет «первое действительно важное коммерческое издание»[1756], как он писал впоследствии. Шум вокруг «Улисса» не утихал с тех пор, когда власти начали сжигать ввезенные из Парижа экземпляры. Книга Джойса соединяла в себе все, что требовалось Серфу: гарантированный коммерческий успех и безусловные литературные достоинства. Громкий судебный процесс только увеличит продажи – книга попадет во все газеты. В результате Random House станет более узнаваем – компания, которой всего шесть лет, займет заметное место в отрасли.
Единственной проблемой оставался Shakespeare and Company. Беннетт Серф писал Эрнсту: «Не знаю, что мы будем делать, если Сильвия Бич не откажется от своих непомерных требований»[1757]. Серф наверняка согласился бы платить ей скромные потиражные, но когда узнал от Хюбша (тот много месяцев вел с ней переговоры) о ее запросах, пришел к выводу, что с ней невозможно иметь дело – а потому даже и не пытался.
Как выяснилось, Серфу и не пришлось. Когда Бен Хюбш вышел из игры, отчаяние Джойса сменилось негодованием. Он требовал, чтобы Бич согласилась взять у Хюбша деньги, однако ее несусветные требования, по сути, сделали «Улисса» жертвой сексизма издателей; Джойс выждал полгода, за которые ничего не изменилось, после чего попытался вернуть права на книгу. Самостоятельно он этого сделать не мог. Тогда один из его давних дублинских приятелей, Падрайк Колум, начал наведываться в Shakespeare and Company и уговаривать мисс Бич отказаться от прав на издание. Подробности этих диалогов она изложила в своих воспоминаниях:
– И какие у вас вообще права на «Улисса»?[1758] – спросил Падрайк.
– Договор же есть? – спросила она. – Или это выдумка?[1759]
– Нет никакого договора. Этого вашего договора не существует.
Она заверила, что существует, еще как.
Колум в результате заявил:
– Вы действуете вразрез с интересами Джойса.
Она десять лет была неизменной заступницей Джойса и после этого обвинения просто лишилась дара речи. Когда Колум вышел из магазина, она сняла трубку, позвонила Джойсу и заявила, что со своей толстой синей книгой он волен делать все что угодно[1760]. Она отказывается от всяческих прав. Сильвия Бич вышла из орбиты «Улисса» точно так же, как и вошла: стремительно, без формальностей, поддавшись на лукавые уговоры Джойса.
Договор с Random House был подписан в марте 1932 года[1761]. Джойсу причитался аванс в 1000 долларов и 15% потиражных. На этот момент судьба «Улисса» полностью зависела от взаимоотношений между его будущим издателем и его адвокатом. В определенном смысле Беннетт Серф и Моррис Эрнст оказались самыми что ни на есть гармоничными партнерами. Оба были амбициозными авантюристами, оба сознавали значимость гласности. Но между ними существовали некоторые противоречия. Эрнст подозревал, что Серф втайне питает к нему недобрые чувства[1762] – возможно, потому, что Эрнст сделал слишком уж хитроумное предложение. Чтобы рассеять тревоги Серфа касательно издержек по судебному делу о непристойности, Эрнст предложил защищать «Улисса» бесплатно, если Random House потом согласится платить ему потиражные. Он хотел 5% от стоимости первого издания[1763] и по 2% – от допечаток. Оба шли на риск: в случае проигрыша Эрнсту пришлось бы дорого за это заплатить. Random House предстояло дорого заплатить в случае выигрыша. Сделка получилась честная.
Эрнсту нужна была затравка для начала работы. Он ждал, когда федеральные власти конфискуют сколько-то экземпляров «Улисса», – только после этого он мог оспорить позицию государства; несмотря на его недавние победы, закон Комстока со временем, похоже, только укреплял свою власть – Верховный суд раз за разом подтверждал право государства осуществлять надзор за материалами, которые распространялись через почтовую службу по разным штатам[1764]. Запрет на «Улисса» действовал уже десять с лишним лет, а кроме того, почтовая служба не давала разрешения на распространение ни одной похожей на него книги.
Эрнст решил, что не станет оспаривать закон Комстока. Вместо того чтобы рассылать экземпляры «Улисса» почтой по всем США, Random House может повторить то, что читатели «Улисса» проделывали с 1922 года: нарушить федеральный закон и ввезти книгу из-за границы. В этом случае Random House
Такая стратегия снимала сразу несколько проблем, прежде всего – так никого из сотрудников Random House не посадят. В законодательстве оговаривалось производство по вещному иску – то есть под суд попадет именно сама книга, а не тот, кто ее ввез. Имелись и технические преимущества. Если закон Комстока объявлял нелегальным все «непристойное, безнравственное, развратное, аморальное, неприличное и омерзительное», по Закону о тарифах запрещался ввоз лишь «безнравственных» материалов. Эрнсту придется оспаривать не шесть убийственных прилагательных, а только одно.
Тем не менее план был не слишком надежным. Даже если «Улисса» признают легальным по Закону о тарифах, почтовая служба все равно может выдвинуть обвинения по закону Комстока, и уже сложилась долгая история преследования одной и той же книги в рамках двух разных законов. Эрнст рассчитывал, что, если суд примет решение о легализации «Улисса», с него автоматически снимут все федеральные и местные обвинения в безнравственности. Требовалось не просто победить. Требовалось добиться громкой победы.
Аргументация Эрнста строилась на том, что «Улисс» – это «современная классика», а классика не может быть непристойной[1766]. Эрнст не собирался защищать аморальные пассажи Джойса – он хотел изменить суть аргументации и превратить судебное разбирательство непристойности в обсуждение литературной ценности. Вот только для этого нужно было получить мнение литературных критиков, которое примут в качестве свидетельских показаний – что было почти невозможно. В американских судах по-прежнему считалось, что литературные достоинства книги никак не влияют на ее непристойный характер. В зале суда книгу должны оценивать так же, как и на рынке: как самостоятельную единицу.
Эрнст полагал, что разделять книгу и мнение о ней специалистов недопустимо, но суды не внимали, в чем Эрнст убедился на собственном горьком опыте. Когда в 1927 году он впервые участвовал в суде о непристойности, судья отстранил всех свидетелей[1767], которых Эрнст привел защищать попавший под удар роман. Эрнст смог только зачитать в присутствии присяжных список возможных свидетелей, дело же проиграл. Через год предпринял вторую попытку[1768]. Составил список из десятков преподавателей, врачей и социальных работников, которые готовы были дать показания в защиту «Сексуальной стороны жизни». Судья снова ему отказал.
Потом ему вдруг пришло в голову: а почему не поместить мнения специалистов прямо в книгу? Если похвальные отзывы станут неотделимой частью экземпляра «Улисса», конфискованного властями, они неизбежно окажутся в качестве вещественного доказательства в суде, где Random House будет опротестовывать изъятие своей собственности таможней. Таким образом похвалы критиков удастся протащить в зал суда. Даже если судья не станет их зачитывать, Эрнст сможет построить на них свою аргументацию, ведь от них просто так уже не отмахнешься. Тем самым ход федерального суда он выстроит еще до его начала. Беннетт Серф отправил парижскому секретарю Джойса Полю Леону подробные инструкции[1769]: приобрести экземпляр последнего издания «Улисса», обзавестись хвалебными отзывами ведущих критиков, вклеить внутрь на передний форзац.
Посылка, содержавшая нелегальный экземпляр «Улисса», должна была прибыть на пароходе «Бремен» 3 мая 1932 года[1770]. За день до доставки книги Эрнст от лица своей фирмы отправил письмо в таможню Нью-Йорка[1771], в котором проинформировал, что из Франции ожидается ввоз незаконного товара. Его следует досмотреть крайне внимательно и принять решение, нарушает ли он положения Закона о тарифах. Письма могло оказаться недостаточно. Серф переживал: если ни один экземпляр «Улисса» не конфискуют в течение двух недель, дело не попадет в суд до лета, придется потерять еще один издательский сезон. За день до швартовки «Бремена» в Нью-Йорке Александр Линди позвонил мистеру Хэндлеру из юридической службы таможни и сообщил, что именно находится на борту «Бремена»[1772]. Хэндлер поблагодарил его за сведения и заверил, что они будут настороже.
Но «Бремен» был огромным судном. Все пассажиры сходили на берег одновременно, и, как вспоминает Серф в своих мемуарах, таможенники были настолько перегружены, что им оказалось не до досмотров. Посылки и пассажиров они стремились выпустить как можно быстрее, штамповали все вслепую – сундуки, коробки, саквояжи, торопя довольных пассажиров:
– Не задерживайтесь. Следуйте дальше[1773].
«Улисс», как и почти всё в тот день, прошел через таможню и прибыл целым и невредимым в редакцию Random House на Пятьдесят cедьмой улице[1774].
Узнав об этом от Серфа, Эрнст впал в ярость. Они много месяцев планировали судебный процесс на федеральном уровне, где «Улисс» схлестнулся бы с Законом о тарифах, – и поэтому Эрнст отправился обратно в таможню с невскрытой посылкой[1775]. Прошел на территорию порта и растерялся. Как Хэндлер мог такое допустить? И как заставить таможенника обыскать ваши вещи?
Эрнст подошел к одному из агентов и потребовал, чтобы дежурный таможенник осмотрел пакет, который он принес. Агент его, похоже, не расслышал. Эрнст повторил громче:
– Я полагаю, что здесь содержится контрабанда, и настаиваю на осмотре.
Что-то новенькое. На посылке ясно значилось: «Бремен», а он прибыл уже два дня назад[1776]. Таможенник бросил на Эрнста косой взгляд, но Эрнст невозмутимо стоял и смотрел, как он вскрывает пакет.
– Ага! – воскликнул Эрнст в надежде, что винтики государственной машины наконец-то закрутились. – Экземпляр «Улисса» Джеймса Джойса. Какие мы молодцы, что проверили!
Но таможенника это не впечатлило.
– Да ладно вам, его постоянно ввозят. Мы и внимания не обращаем.
Эрнст пришел в отчаяние.
– Я требую, чтобы вы его конфисковали![1777]
Это уже был перебор. Таможенник жестом подозвал своего начальника.
– Этот хочет, чтобы я конфисковал у него книгу.
Начальник посмотрел на вспотевшего дядьку в слегка помятом костюме, потом на книгу, из-за которой началась вся заваруха. Из нее торчали какие-то бумажки[1778]. Брошюры и статьи на английском, французском и немецком. То были рекламные проспекты и листы со множеством подписей против Рота, собранные по всему миру. Некоторые листы были сложены, другие выпирали по сторонам, и все это было приклеено к переднему и заднему форзацам липкой лентой, напоминая самодельный скрап-альбом, посвященный каникулам. Начальник решил конфисковать у дядьки и книгу, и все эти непонятные бумажки.
Теперь у Беннетта Серфа и Морриса Эрнста были основания обратиться в федеральный суд.
Помощник таможенного инспектора сразу понял, что не хочет читать конфискованную книгу, которую несколько дней спустя положили ему на стол. По счастью, и не
Сэм Коулман тоже не горел желанием читать книгу. Он занимал должность старшего помощника прокурора Южного округа Нью-Йорка. Сэм был человеком умным, выдержанным и – в возрасте 38 лет – одним из самых молодых обвинителей. Именно ему предстояло решить, будет ли правительство подавать в суд на «Улисса» Джеймса Джойса или не даст делу ход. Прошел месяц, Коулман прочитал меньше половины. Сознался Эрнсту и Линди, что не справляется, они предложили прислать ему в помощь литературоведческие разборы[1781], но Коулман предпочел сражаться с «Улиссом» самостоятельно. Еще почти через полтора месяца он добрался до последней главы.
…они всё хотят себе в рот сколько же удовольствия эти мужчины получают от женщины я еще чувствую его рот О Боже надо вытянуться во всю длину хочу чтобы он был тут или еще кто-нибудь с кем я могла бы внутри прямо как огонь или если бы я могла это приснить себе когда во 2-й раз он меня заставил кончить щекотал сзади пальцем я кончала наверно 5 минут ноги у него за спиной и еще потом должна была его обнимать О Боже хотелось закричать говно или хуй что угодно только бы не оставаться в таком уродском виде да потом еще морщины от напряжения неизвестно как бы он это принял когда ты с мужчиной надо чувствовать куда ты идешь но слава Богу не все такие как он другим нравится если ты очень деликатная в этих вещах я заметила разницу он в это время не разговаривает я сделала то самое выражение глаз волосы слегка распушились от возни язык выглядывает между губами к нему грубый дикарь четверг пятница один день суббота два воскресенье три О Боже я не могу ждать до понедельника[1782]
Молли Блум явно изменяет мужу. Коулман позвонил Линди и сказал, что, по его мнению, «Улисс» – «шедевр литературы»[1783]. Он стал ссужать книгу коллегам и пошутил, что «это единственный способ дать сотрудникам хоть какое-то литературное образование»[1784]. Еще он пришел к выводу, что в рамках федерального закона «Улисс» является непристойным. Но в силу литературных достоинств книги не ему принимать важное решение – подлежит ли книга судебному преследованию. Он хотел, чтобы окончательное решение принял его начальник, окружной прокурор Джордж Медейли.
Медейли тогда готовился баллотироваться в сенат от республиканцев Нью-Йорка[1785]. Он уже успел запятнать свою репутацию среди избирателей, поскольку преследовал рэкетиров и контрабандистов. Начинать суд за непристойность над известным романом в канун выборов было крайне неосмотрительно, а еще его настораживало участие в процессе Эрнста. Год назад этот юрист из Союза защиты гражданских свобод уже выставил коллег Медейли в дурацком виде, когда защищал от федеральной цензуры «Контрацепцию» доктора Стоупс[1786]. Медейли, которому не хотелось повторного позора, решил потянуть до конца выборов. Random House рассылал анкеты и сотнями собирал отзывы библиотек, книжных магазинов, писателей, журналистов и преподавателей о литературных достоинствах «Улисса» – Медейли сказал, что должен видеть их все, прежде чем примет решение[1787]. В середине ноября, уже после того, как Медейли проиграл выборы в сенат – Демократическая партия одержала верх по всей стране, – окружная прокуратура уведомила Морриса Эрнста, что американское правительство намерено судиться с «Улиссом»[1788]. Медейли согласился с Сэмом Коулманом: «Улисс» – важная книга, но это не повод не возбуждать против него дело.
Беннетт Серф хотел, чтобы суд состоялся как можно скорее[1789]. Он разослал 900 анкет, дабы заручиться мнением общественности об «Улиссе», – кстати, рассылки в библиотеки и книжные магазины заодно работали как реклама. Пошли слухи о грядущем суде над «Улиссом», и редакцию Random House завалили вопросами о том, когда же книга наконец выйдет[1790]. Встрепенулись даже киностудии – Warner Brothers связались с Джойсом по поводу покупки прав на экранизацию[1791]. Именно этого Серф и добивался. В начале мая, когда конфискованный экземпляр «Улисса» еще плыл на «Бремене», Серф планировал сдать их издание в типографию в течение лета[1792]. Однако к ноябрю 1932 года дата судебного заседания так и не была назначена, а прогнозы Эрнста были удручающе туманными. Дело попадет в суд «скорее всего не позднее марта»[1793], полагал он. Серф предупредил Эрнста: к тому времени интерес к роману спадет[1794].
С другой стороны, если они не выиграют суд, никаких продаж не будет вовсе. Эрнст не хотел торопить прокуратуру, поскольку Сэм Коулман пока что им симпатизировал и Эрнст стремился сохранить его доброе отношение. Если начать на него давить и требовать ускорить процесс, Коулман может настоять на том, чтобы использовать право государства зачитывать присяжным целые главы[1795]. А Эрнст вообще не хотел, чтобы присяжные прочитали хоть слово из «Улисса». Строго говоря, он вообще не хотел никаких присяжных. Он знал по опыту, что присяжные склонны к ханжеству. Человек, который на улице может ругаться нехорошими словами, почему-то начинает считать их неприличными, как только попадает в компанию двенадцати совершенно не знакомых ему обывателей. На судах против непристойных книг присяжные почему-то всегда становились невероятно добродетельными[1796]. Поскольку им давали указания оценивать воздействие этой книги не на них самих, а на среднестатистического гражданина, они начинали себе воображать, как книга подействует на гипотетическое лицо, куда более склонное к порочности, чем они сами.
Эрнст хотел, чтобы решение принял судья, и вознамерился найти судью благожелательного. Поиск идеального судьи вылился в многомесячные отсрочки – они старались уклониться от судей, известных своей враждебностью, каких было много в постоянно менявшемся графике работы судей Южного окружного суда Нью-Йорка. Судья Бонди слишком консервативен. Судья Кеффи тоже не подходит. Именно недружественные судьи вели заседания весь январь и февраль, и Эрнст принял решение дождаться кого-то поблагосклоннее – например, судью Паттерсона или судью Нокса.
Но больше всего Эрнст хотел, чтобы дело принял судья Вулси, который уже не раз выносил крайне мягкие приговоры по
Но график работы судей никак не хотел подстраиваться под Эрнста. В марте 1933 года районная прокуратура уведомила Эрнста, что участие в процессе Вулси или Нокса «даже не обсуждается на многие месяцы»[1799]. Судьи, председательствовавшие в апреле и мае, славились своей неуступчивостью[1800], а в конце мая судья Кокс отказался слушать дело по неким «техническим причинам»[1801]. Эти досадные многомесячные неудачи требовали не только терпения. Они требовали еще и соучастия Сэма Коулмана. Они не впервые встречались в зале суда[1802]. Коулман представлял государство на защите «Неугасимой страсти», написанного Стоупс продолжения «Супружеской любви», и вроде как остался удовлетворен победой Эрнста. К 1933 году Коулман и Эрнст стали едва ли не друзьями, и Эрнст решил испытать эту дружбу в деле.
В начале июня Коулману попался заголовок вThe New York Times: «Очередное оспаривание запрета на "Улисса"». В заметке перечислялись основные сведения касательно дела, Random House и Беннетта Серфа – и весь этот рекламный материал был замаскирован под новости, которые Random, по подозрению Коулмана, решил вбросить перед судом. Впрочем, в самых дебрях заметки обнаружилась и подлинная новость: «Вчера стало известно, что [Серф] одержал предварительную победу, получив разрешение на ввоз одного экземпляра книги. Это стало возможным благодаря исключению из Закона о тарифах 1930 года»[1803].
Коулман пришел в ярость. В законе действительно имелся пункт, допускавший ввоз запрещенных книг в США, если министерство финансов признало книгу классикой. Исключение для классики, прописанное в Законе о тарифах, и стало причиной того, почему Эрнст так старательно собирал доказательства литературной ценности «Улисса». Эрнст был убежден, что литературные достоинства могут повлиять на вывод о непристойности, поскольку именно это и было прописано в пересмотренном Законе о тарифах. Откуда Эрнст узнал об этом изменении? Элементарно – он сам был его автором[1804]; связи вообще дело полезное.
Еще в феврале Эрнст и Линди отправили в Нью-Йорк второй экземпляр «Улисса»[1805] и подали министру финансов прошение пропустить его на основании исключения из закона. «Мы пришли к пониманию того, что, помимо древних классиков, существуют и современные. Если в современном мире и найдется книга на каком-либо языке, которая по праву может называться "современной классикой", то это "Улисс"»[1806]. Министр финансов с этим согласился, и к хору похвал, засунутых под обложки книг, прибавился голос государственного чиновника. Коулман понял, что попал в ловушку[1807]. Прошение Эрнст и Линди составили у него за спиной, причем в то время, когда его сотрудники месяц за месяцем помогали юристам защиты тормозить процесс и увиливать от одного судьи за другим. Даже не заходя в зал суда, Эрнст повторно выставил прокуратуру в дурацком свете.
Через три дня сотрудник Коулмана позвонил сотруднику Эрнста и заявил, что хочет отложить слушание до конца июня[1808], – от объяснения причин он уклонился. Эрнст и Линди выяснили, что председательствовать тогда будет судья Коулман (не имевший к Сэму никакого отношения), но они понятия не имели, кто он такой, а именно судья, выслушавший предварительное ходатайство, и должен председательствовать по ходу всего процесса. Они поспрашивали и выяснили, что судья Коулман – «упертый католик»[1809] и, судя по всему, худший вариант для их предприятия.
Линди прибыл в федеральный суд, где обнаружил, что судья Коулман с нетерпением ждет слушания предварительного ходатайства по делу, которое уже много месяцев пинали в графике с места на место; он наотрез отказался давать двухнедельную отсрочку. Через две недели будет председательствовать судья Кокс, пояснил судья Коулман, тот двумя месяцами раньше уже отказался от этого дела по «техническим причинам» и недвусмысленно заявил другим судьям, что не хочет вести процесс над «Улиссом». Прокуратура из вежливости предложила перенести слушание на следующую неделю. Судья посмотрел в календарь и заявил, что на это он тоже не согласен. На следующей неделе председательствует судья Паттерсон, ему это дело покажется обременительным – Паттерсон только оправился от пневмонии, и у него тяжело болен ребенок. Судья Коулман принял решение отложить слушание до следующей свободной даты, 22 августа[1810]. А кто будет председательствовать тогда? – осведомился Линди. Судья Вулси.
После восьми месяцев отсрочек Моррис Эрнст добился своего. Государство отказалось от своих прав на суд присяжных, а значит, решение по поводу легальности «Улисса» в США будет принято в прямых прениях с судьей. Именно Вулси и решит судьбу «Улисса».
Наступал очередной поворотный момент – самое время для всяческих знамений. Сильвия Бич недавно узнала, что папа римский случайно благословил экземпляр «Улисса», спрятанный под молитвенником[1811]. Трудно было сказать, добрый это знак или дурной. Random House получал по большей части дурные знаки. До Серфа и Клопфера доходили слухи, что «знаменитый пират» с Пятой авеню собирается воспользоваться шумихой, связанной с предстоящим судом, и быстренько выпустить дешевое издание, которое выбросит в продажу в тот самый день, когда «Улисс» получит легальный статус, а то и раньше. Серф спросил у Эрнста: «Можем мы написать ему какое-нибудь письмо, пригрозить судебным преследованием и конфисковать все отпечатанные экземпляры прямо в типографии?»[1812] Но и угрозой со стороны пиратов дело не ограничивалось – в Random House стали приходить подозрительные письма:
Джентльмены!
Прошу вас прислать мне конфиденциальным образом список изданных вами книг вроде «Декамерона» и прочих выпущенных у вас непристойных книг. Меня интересуют самые лучшие и самые непристойные. Очень прошу вести переписку конфиденциально.
С уважением,
Клод Блэк[1813]
Это очень напоминало грубый вариант провокационных писем, которые писал Комсток. Письмо так сильно походило на ловушку, что никак не могло быть ловушкой. Что это, шутка? Юридическая уловка? Отправить мистеру Блэку затребованный список значило признать, что Random House издает непристойные книги, – а это стало бы для государства сильным аргументом в деле «Улисса». Может, оно и отдавало паранойей, но трудно было отделаться от впечатления, что их
Дорогой мистер Блэк!
Мы получили Ваш запрос на список непристойных книг. Можем порекомендовать следующие:
«Так говорил Заратустра» Ницше
Автобиографию Бенджамина Франклина
«Воспитание Генри Адамса»
«Алису в Стране чудес» Льюиса Кэрролла
«Записки Пиквикского клуба» Чарльза Диккенса
С уважением,
Беннетт Серф[1814]
Кем бы ни был этот Клод Блэк, либо он не понял шутки, либо она его не смутила. В ответ он поблагодарил Random House за список непристойных книг и спросил, могут ли они прислать ему одну из них для ознакомления[1815]. На сей раз Серф ответил без юмора. «У членов редколлегии "Современной библиотеки" нарастает подозрение, что нас дурачит некий специалист. Если Вы рассчитываете на продолжение этой переписки, просим прислать в следующем письме Вашу фотографию»[1816]. Мистер Блэк ответил, что фотографии у него нет. Зато есть хобби – он коллекционирует непристойности, – но намерен держать его в тайне. «Могу также вас заверить, что они предназначены исключительно для личного пользования, больше никто к этому не причастен». В Random House перестали отвечать на письма мистера Блэка[1817].
26
Сша против книги под названием «Улисс»
Судья Вулси любил подниматься к себе в библиотеку на холме за летним домом, попыхивая трубкой или сигарой. В 1933 году он задержался в Питершеме, штат Массачусетс, – оживленный летний сезон завершился, листья начали желтеть. В свободное время Вулси играл с женой в теннис (надевая по этому случаю галстук[1818]), а во время обеденных перерывов по окрестным полянам бродили, собирая чернику, юристы. Библиотека судьи на холме служила еще и залом суда – в дальнем конце просторного помещения стояли судейская скамья и столы для сотрудников.
В жаркое время года Вулси уезжал за пределы Манхэттена и проводил заседания федерального суда в Питершеме, где прения сопровождались пением птиц, а его судейский молоточек, вырезанный из корпуса военного корабля Constitution, выполнял разве что декоративную функцию. Раньше эта библиотека была ратушей города Прескотта[1819]. Вулси перевез здание в Питершем, поставил на высокой точке за домом, отделал панелями в колониальном стиле. Когда он не вел заседания и не выносил решений, то отдыхал в мягком кресле у камина. Широкие половицы поскрипывали под его тяжелыми шагами, а потом он устало опускался на сиденье.
Не исключено, что судье Вулси хотелось выпить. Он уже десять лет не прикасался к крепким напиткам, поскольку считал лицемерием отправлять людей за решетку за торговлю спиртным и одновременно его употреблять. С тех пор как ввели сухой закон, в его манхэттенской квартире стояла, искушая, бутылка шерри столетней выдержки[1820], но даже оказавшийся в каталажке бутлегер не упрекнул бы судью за выпитый стаканчик, если бы знал, что пришлось пережить ему в этом году. Вулси провел дело о мошенничестве – некая корпорация обманула сотни католических священников на три миллиона долларов, которые якобы собиралась вложить в голливудское звуковое кино высоконравственного содержания. Это дело оказалось самым длинным в истории американского уголовного судопроизводства[1821]. Показания 98 свидетелей вылились в 15 тысяч страниц. Суд начался еще до Рождества 1932 года и закончился только после четвертого июля, и когда он закончился, судья Вулси сказал присяжным, что им впору создавать собственную ассоциацию выпускников[1822].
В Питершем он приехал осенью 1933 года якобы на каникулы и планировал посвятить несколько недель досугу, одновременно готовясь к слушаниям касательно «Улисса». Вулси уже привык вести дела о непристойности и считал, что будет занятно применить закон к книге, которую якобы признали современной классикой. Он сидел в библиотеке, положив ногу на ногу и опустив открытый роман на старомодные никербокеры – испытывая сразу несколько приятных ощущений. Но это он еще просто не знал, во что ввязался. Впоследствии судья признается: за чтением «Улисса» он провел «едва ли не самых тяжелых два месяца своей жизни»[1823]. За несколько недель он с трудом продрался через первые несколько глав[1824] – и отложил слушание еще на месяц. Моррис Эрнст прислал ему пакет дополнительных материалов, чтобы помочь разобраться в тексте, в том числе «Ключ к "Улиссу" Джеймса Джойса» Пола Джордана Смита и «Джеймс Джойс: первые сорок лет» Герберта Гормана. Эрнст хотел добавить к ним «"Улисса" Джеймса Джойса» Стюарта Гилберта, но эта книга у судьи Вулси уже имелась[1825].
Библиотека Вулси насчитывала тысячи книг. Целые стены были заставлены томами по юриспруденции: «Основы патентного права», «Правоприменение в судоходстве», «Закон о нечестной конкуренции и товарных знаках», но при этом он запоем читал романы и стихи[1826]. Браунинга и Теннисона, Теккерея и Филдинга. У него имелось лимитированное издание «Одиссеи» Гомера с автографами переводчика и иллюстратора. Он скупал все первоиздания Сэмюэля Джонсона, какие мог найти[1827], и очень любил романы Энтони Троллопа. «Финеаса Финна». «Пленника темноты». «Можно ли ее простить?» Судья намеревался прочитать их все[1828].
Вулси вообще был разносторонним собирателем. Коллекционировал колониальную мебель и посуду из оловянного сплава, старинные часы и географические карты, трубки и табачные смеси[1829]. Наполняя свою жизнь атрибутами культуры, он прежде всего старался не уронить чести своего имени – так иной пихает бумагу в дедушкины туфли, чтобы в них прогуляться. Предок Джона, Манро Вулси, прибыл в Новый Свет, а точнее – в Новый Амстердам[1830] в 1623 году и держал пивную на Ист-Ривер[1831]. Члены его семьи с 1705 года учились в Йеле[1832][1833], сам судья тоже не стал исключением. Он был потомком одного из основателей Йеля, президентов университета, а также Джонатана Эдвардса, проповедника, который напоминал грешникам об их порочности[1834]. «Господь, что держит вас над адской бездной, подобно тому, как держат над огнем паука или иное мерзопакостное насекомое, проникнут к вам отвращением»[1835].
После того как в газетах напечатали, что Вулси будет вести дело «Улисса», ему стали все чаще приходить письма. Один читатель писал, что «Улисс» «разодрал ему душу». Другой называл книгу Джойса «самой ценной вещью в [своей] жизни»[1836]. С точки зрения закона судья мог все это игнорировать – и письма, и книги про «Улисса», и отзывы, приклеенные к обложке конфискованного экземпляра. Более того, никто его не обязывал читать роман, за исключением тех пассажей, которые прокурор пометил как непристойные. Судьям не возбранялось ограничиться лишь оценкой подсудных фрагментов текста, и мало кто из них давал себе труд читать книги полностью. Судили по отрывкам не из-за лени. Это логическим образом вытекало из
Впрочем, судьи и присяжные и без всякого правила Хиклина подходили к тексту предвзято в силу того, что обвинение считало его непристойным. Сама суть непристойности такова, что она подталкивает к дробному прочтению. Непристойность оскорбительна. Она воспринимается как отдельный неприятный момент, как нечто вырванное из общего контекста книги – и мы, оскорбившись, уже не видим модулирующего ее контекста. Слова «пизда» или «ебать» рельефно выделяются на странице. Оскорбленные читатели не задумываются об их месте в общем замысле нарратива и об их роли в развитии характера персонажей. Они сосредоточиваются на самих словах. Судьи, ведущие дела о непристойности, – самые «внимательные» специалисты по «внимательному» чтению.
Вулси поставил себе цель прочитать «Улисса» от корки до корки. Начиналась книга как любая другая: «Сановитый, жирный Бык Маллиган возник из лестничного проема, неся в руках чашку с пеной, на которой накрест лежали зеркальце и бритва»[1838]. Англичанин пришел в гости к двум ирландцам в заброшенную сторожевую башню на берегу с видом на Ирландское море. Подходящая экспозиция. В первой главе имелся живой диалог и некоторое количество умствований. На месте кавычек стояли тире, но к этому легко привыкнуть. А вот потом сюжет начал ускользать. Вместо авторского голоса, который должен описывать персонажей и сообщать дополнительные сведения о прошлом, действие двигалось вперед через разрозненные впечатления, которые перемежались сведениями о городе Дублине, – тут вам и уличные афиши, и слепец с тростью, и голодные чайки у реки. Ничто ни от чего не отделялось. Кавычек начинало не хватать.
Сотни персонажей – они приходят и уходят. На кого читателю обращать внимание? Что важно? Что нет? На похороны является незнакомец в макинтоше, его имени никто не знает. Какие-то праздные разговоры, мудреные теории о Гамлете, непонятные политические диспуты. Большинство читателей сдаются странице этак на восьмидесятой, однако если войти в текст и смириться с тем, что знаешь не все, становится легче. Действие одной главы происходит в редакции газеты, там сплошные заголовки. В другой главе пародируются десятки писателей, в том числе Сэмюэль Джонсон – это Вулси наверняка понравилось. Потом разворачивается странная драма в борделе. Сколько существует способов рассказать одну и ту же историю? Целая глава – поток вопросов и ответов, которыми обмениваются два бестелесных наблюдателя, они будто бы ведут расследование или дознание. Леопольд Блум и Стивен Дедал заходят посреди ночи в крошечный дворик за домом Блума.
Что сделал каждый из них у врат выхождения?
Блум поставил подсвечник на пол. Стивен надел шляпу на голову.
Для какого создания служили врата выхождения вратами вхождения?
Для кошки.
Какое зрелище представилось им, когда они, впереди хозяин, а следом гость, явились в безмолвии, двоякотемные, из тьмы тропинки на задах дома в полумрак сада?
Звезд небодрево, усеяно влажными ночной бирюзы плодами[1839].
Это не Троллоп. Добравшись до последней главы, судья увидел сплошной блок текста. Голос Молли Блум полностью лишен знаков препинания. Мысли, конечно, текучи, но отсутствие запятых и абзацев производило обратный эффект. Судья Вулси в результате читал медленно и застревал на словах, которые в противном случае просто бы проскочил. Текст вынуждает читателя представлять себе форму фраз Молли, самому придумывать паузы и вдохи, произносить – пусть одними губами – ее слова.
…да когда я зажгла лампу должно быть он 3 или 4 раза спустил этой своей здоровенной красной дубиной я думала вот-вот у него жила или как ее там зовут лопнет а кстати нос почему-то у него не такой уж большой я с себя всё сняла шторы были плотно задернуты спрашивается зачем столько часов наряжалась причесывалась душилась а у него как толстенный стержень или железный лом и все время стоит должно быть ел устрицы я думаю несколько дюжин устриц и он очень был в голосе нет мне никогда в жизни еще не приходилось ни с кем у кого был бы такого размера чувствуешь что тебя заполняет всю наверно потом он съел целого барана и что это нас создали на такой манер с какой-то дырищей посредине как Жеребец засаживает в тебя им ведь от нас только этого одного и надо и вид при этом у них какой-то решительный злой не выдержала прикрыла глаза а все-таки живчиков в нем не так чтоб ужасно много когда я заставила его вынуть и кончить на меня думаю раз такой здоровый пусть лучше так вдруг потом не все вымоется как следует ну и последний раз уж позволила в меня кончить…[1840]
Непристойность возникала там, где не ждешь, и тут же пропадала. Приходилось приостанавливаться – вдруг я что не так понял, – возвращаться, читать заново. Судья гордился тем, что понимает чувства и желания женщин. Именно поэтому он считал «Супружескую любовь» важной книгой для состоящих в браке. Но хотя он и читал доктора Стоупс, чувства женщины сохраняли для него довольно абстрактную ценность – то был скорее вопрос справедливости: нужно же об этом думать, если хочешь здоровые семейные отношения. Мысли Молли Блум совсем не были абстрактными, да и о здоровых супружеских отношениях речь не шла.
…надену лучшие панталоны нижнюю юбку и дам ему как следует на все посмотреть так чтоб у него встал пускай знает раз он сам этого хотел что его жену ебли да и отъебли досыта как надо только не он 5 или 6 раз подряд на простыне след от семени а я даже не стану трудиться выводить утюгом это должно его убедить если не веришь пощупай мой живот или остается только чтоб я его заставила стать тут посреди и заправить того в меня тянет рассказать ему все до малейшей крохи и заставить чтоб он сам себе сделал у меня на глазах он это заслужил его одного вина если я прелюбодейка…[1841]
По полям повсюду расставлены, точно мишени, черные кресты[1842]. Подобные пассажи составляли лишь малую часть текста, но с каждым, кто дочитал и осмыслил «Улисса» – а именно это и собирался сделать Вулси, – оставался ее голос. Отмеченные фрагменты судья перечитал несколько раз[1843]. Что ж тогда непристойно, если не это? Он сознавал, что отдельные пассажи в
Судья Вулси просмотрел представленные ему книги и рецензии, прикрепленные к обложке «Улисса». Он дал себе слово разобраться тщательно и потому, что был неравнодушен к литературе, и потому, что не хотел, чтобы его одурачили. Впоследствии он отметил: было бы кошмаром выяснить из какого-нибудь журналистского расследования[1844], что Джеймс Джойс все-таки порнограф, а «Улисс» – обычная похабщина, замаскированная под непрозрачную прозу. Вулси пошел на риск и бросил все – свое имя, свои суждения – на защиту книги, которая могла оказаться тайной порнографией, потому что альтернативой было запретить гениальный роман в стране, которая гордилась тем, что борется за свободу. А прискорбных последствий могло быть сразу два: опороченное имя предков и позор для грядущих поколений. Тут бы выпить что-то покрепче, чем шерри.
Двадцать пятого ноября 1933 года в малом овальном зале суда на шестом этаже Коллегии адвокатов на Сорок четвертой улице яблоку было негде упасть[1845]. Судья Вулси специально назначил слушание на субботнее утро, чтобы избежать скопления публики, но просчитался. Но хотя бы утром выходного дня можно было никуда не торопиться. Вулси уже которую неделю проводил слушания в Коллегии адвокатов – в отличие от других судей, обычными залами суда он был сильно недоволен, а это удобное помещение было ему по вкусу[1846]. Седовласый судебный пристав, афроамериканец (по совместительству шофер Вулси[1847]), встретил его у входа, он направился к судейской скамье, шум в зале начал стихать. Из-под воротника черной мантии виднелось золотое кольцо, стягивавшее шейный платок[1848]. Свидетелей вызывать не предполагалось, стороны должны были по очереди представлять свою аргументацию. Судья сел и бросил взгляд на документы по делу «США против книги под названием "Улисс"».
Сэм Коулман, пребывавший в несвойственном ему волнении, подошел к Эрнсту прямо перед тем, как в зале объявили тишину.
– Государство это дело не выиграет, – заявил Коулман.
– Почему?
– Чтобы выиграть, нужно произносить вслух неприличные слова, которые употребляет Джойс. Чтобы шокировать судью и чтобы он запретил книгу. Но я этого сделать не смогу.
– Почему?
– Потому что в зале присутствует дама.
Эрнст развернулся и возле первого ряда скамей, среди репортеров, увидел свою жену Мэгги. Она взяла в школе выходной, чтобы выслушать, как муж ее будет озвучивать аргументы, которые подбирал несколько месяцев. Эрнст сказал Коулмену, чтобы тот не переживал за чувства его жены. Она каждый день вынуждена лицезреть «англосаксонские» выражения, которые ее ученицы пишут на стенах в школьном туалете. Более того, Мэгги помогала ему прояснить этимологию слов, которые Коулман теперь стесняется произносить в ее присутствии[1849].
Когда заседание началось, судья Вулси сразу же обозначил свое скептическое отношение к «Улиссу».
– Представьте себе, что монолог Молли Блум прочитала девушка восемнадцати – двадцати лет, – обратился он к Эрнсту. – Скажется ли это на ее нравственности?
– Вряд ли следует руководствоваться этим критерием, – ответил Эрнст. – Закон ведь не требует, чтобы литературу для взрослых превращали в кашку для младенцев[1850].
Аргументация Эрнста строилась на пренебрежении правилом Хиклина. Он хотел добиться такого определения непристойности, которое защитило бы Молли Блум от воображаемых юных читателей, а не наоборот. Для этого он извлек из забвения определение, данное Лернедом Хэндом в 1913 году: слово «непристойный» должно обозначать «актуальную критическую точку в компромиссе между откровенностью и постыдностью – ту, в которой общество находится в текущий момент»[1851]. Судья Хэнд, по словам Эрнста, обозначил непристойность как «изменчивый стандарт» – то есть представление, которое в обществе постоянно пересматривают. Допустим, в 1922 году «Улисс» считался непристойным – это не мешало ему обрести законность в 1933-м. В конце концов, отметил Эрнст, признаки изменения стандартов видны повсюду. Женщины когда-то ходили на пляж в длинных юбках и с длинными рукавами. Двадцать лет назад они начали обнажать колени – а что до так называемых «костюмов для загара»[1852] 1930-х годов, нет нужды объяснять членам суда, что они мало что оставляют на волю воображения.
На случай, если Вулси не понравятся эти изменчивые стандарты, Эрнст припомнил еще и неизменные принципы. Заявление судьи Хэнда, что «истина и красота слишком ценны для общества», чтобы приносить их в жертву неискушенным читателям, наводит на мысль, что государство заинтересовано в распространении достойной художественной литературы. Если «Улисс» действительно является тем, чем его признало министерство финансов, – если это современная классика, если речь в нем идет об истине и красоте, – тогда он достоин защиты на рынке идей. Эрнст не решился апеллировать к Первой поправке, но суть его аргументации была созвучна аргументации Оливера Уэнделла Холмса: книги, ведущие общество к истине, необходимы.
Впрочем, довольно было бы и того, чтобы Вулси просто признал: литература не может быть непристойной. Эрнст процитировал определение «классики» из Словаря Уэбстера для колледжей и сделал вывод, что непристойность, способная оказывать вредоносное и тлетворное воздействие, не может одновременно обладать «признанным совершенством»[1853]. Судью поставили перед выбором.
Судья Вулси терпеливо все слушал.
– Мистер Коулман, – обратился он к прокурору, – в чем, по-вашему, состоит непристойность?
– Я бы сказал, что вещь является непристойной, если в ней используется грубый язык и если она оказывает соответствующее воздействие на среднестатистического читателя[1854].
Непристойность можно измерять общественными стандартами, а не детской податливостью, если Моррису Эрнсту так будет угодно. Строго говоря, Коулман сам подкинул Эрнсту аргумент – он похвалил «Улисса». Назвал его стиль «новаторским и замечательным»[1855]. В «Улиссе» предложена «новая система подачи человеческой сущности»[1856]. Книга Джойса столь же научна, сколь и поэтична. «Мы знаем, что это энциклопедия, – было сказано в записке по делу, представленной стороной обвинения, – подробная и структурированная, излагающая суть двух состояний, физического и духовного, внешнего и внутреннего. Мы отдаем себе отчет в том, что это глубинное исследование психологии, что даже самые малозначительные персонажи книги вписаны в ее пространное полотно с неопровержимой отчетливостью». Обвинение высказалось в пользу «Улисса» даже красноречивее, чем защита.
Сэм Коулман не был идиотом. Он знал, что аргументация Эрнста всецело зависит от установления литературных достоинств книги Джойса. Знал, что Эрнст и Линди приволокут в суд целые охапки отзывов от профессоров, клириков, библиотекарей и писателей со всей стране. Они положат рядом похвалы «Улиссу» от парижских торговцев искусством («почти безупречно»), известных писателей («волшебно и гениально») и библиотекарш из Техаса («изумительно») и Северной Дакоты («изысканная классика»
– Никто не решится опровергать ценность этой книги для литературы[1859], – сказал Коулман.
Однако, выразив восхищение «Улиссом», он перешел к анализу использованных в нем непечатных слов – разумеется, не произнося их напрямую, ведь в зале присутствовала дама. Даже самый либеральный судья никогда бы не признал, что художественное мастерство писателя служит оправданием потокам непотребства. Так что обвинению оставалось лишь указать на то, что судья Вулси знал и так: «Улисс» куда непотребнее всего, что когда-либо было признано дозволенным в американском суде.
Сэм Коулман и его помощник Николас Атлас просмотрели все книги, с которых за последнее время были сняты обвинения в непристойности, и выяснили, что по колоритности им далеко до высказываний Молли Блум. Ни «Мадмуазель де Мопен», ни «Возвращение Казановы» не содержали столь откровенных слов. «Женщина» тоже. Там, как обнаружили юристы, «попадаются слова, оскорбляющие общественный вкус»[1860], но по существующим стандартам они не являются непристойными. В «Женщине и кукле» нет ни одного неприличного слова. «Плоть» Клемента Вуда[1861] оказалась самой непристойной из всех рассмотренных книг, но и там не нашлось неприличных слов. В «Улиссе» же полно непристойностей, а также «бесчисленных богохульств»[1862]. Ни в одной книге нет того, что есть в «Улиссе».
Может, непристойность и является «изменчивым стандартом», если Моррис Эрнст и судья Вулси на этом настаивают. Коулман, в свою очередь, должен заявить, что национальные стандарты – и скандальные костюмы для загара тут ни при чем – изменились не настолько, чтобы в их рамках можно было легализовать мысли Молли Блум. Текст не преминул подкинуть подкрепления его аргументов: «зад я сожму как следует и скажу какие-нибудь похабные выражения понюхай задницу или полижи говно или любую дурь что взбредет в голову»[1863]. Отвечая на ранее заданный судьей вопрос, Коулман сказал: «Не думаю, что непристойность следует сводить к возбуждению сексуальных чувств»[1864]. Книгу можно запретить на основании того, что она написана грубым или омерзительным языком[1865], и если судья еще раз обратится к Оксфордскому словарю английского языка, он обнаружит, что словарь считает точно так же. Дело против «Улисса» основано не на отдельных непристойностях. Коулман согласен с тем, что книгу можно назвать современной классикой, цельным произведением искусства, обладающим единым замыслом, которое надлежит оценивать в его полноте, так что аргументацию Эрнста следует развернуть в обратную сторону. По словам Коулмана, «Улисса» надлежало запретить именно потому, что в нем все хитроумно взаимосвязано: он одновременно является и непристойностью, и шедевром[1866].
У Эрнста стратегия обвинителей вызывала одновременно и раздражение, и азарт. Коулман ушел от сути дела с помощью той же аргументации, которую год назад излагал по телефону. Да, он отказался произносить непотребные слова в присутствии дамы, но позиция его оказалась сильнее, чем рассчитывал Эрнст, – возможно, потому, что Коулмана возмутил его гамбит с министерством финансов. Прокуратура в последние месяцы как могла затягивала разбирательство[1867] – Эрнсту пришлось лично звонить Вулси[1868], чтобы тот назначил дату. И вот Random House оказался в суде, Эрнст должен был ответить на аргументацию обвинения, касающуюся «откровенных слов», и он не стал ходить вокруг да около.
– Ваша честь, что касается слова fuck (ебать), в одном этимологическом словаре указано на его возможное происхождение от слова «сажать, засадить» – в таком значении его использовали применительно к земледелию: крестьянин «засаживал» зерно в землю[1869].
Эрнст пытался демистифицировать слово, произнося его вслух, и сделать менее угрожающим, прояснив его историю (пусть и в форме ложного толкования). Он добавил, что ему это слово даже нравится. Да, он употребляет его с осмотрительностью – и готов признать, что друзьями с его помощью не обзаведешься, – но это односложное слово отличается мощью и честностью.
– Оно, ваше честь, куда органичнее, чем все эвфемизмы, которые постоянно используются во всех современных романах для обозначения того же самого явления[1870].
– Например, мистер Эрнст?[1871]
– Ну… «Они спали вместе». Это означает то же самое.
Вулси ход его мысли показался забавным.
– Далеко не всегда, адвокат![1872]
Эрнст почти час излагал судье Вулси свои аргументы[1873], по большей части подчеркивая достоинства Джойса. Джойс, по его словам, «вел монашеский образ жизни» вдали от поклонников и репортеров, подобно «суровому греческому богу»[1874]. Текст его безупречно структурирован. Мало того что каждая глава отличается уникальной стилистикой и соответствует песне из «Одиссеи» Гомера, но в каждой еще и представлен свой цвет, свой символ и свой телесный орган. Роман не взывает к низменным инстинктам – первая эротическая сцена встречается далеко не в самом начале, а к этому моменту любой читатель, который ищет одного только похабства, уже бросит чтение. В целом «Улисс» не имеет никакого сходства с порнографией. Название ни на что такое не намекает. Книга слишком длинная. В ней нет ни единой иллюстрации. Да и Random House не занимается порнографией[1875] – там вышли произведения Натаниэля Готорна, Эмили Бронте и Роберта Фроста. Эрнст этим не ограничился – он представил карту Соединенных Штатов, где красной булавкой были обозначены города, в которых нашелся библиотекарь, заинтересованный в приобретении «Улисса». «Сообщество», уже принявшее «Улисса», – это весь американский народ. Вся эта аргументация в конечном итоге строилась на описании ощущений. Порнографию невозможно не опознать, но это не порнография.
А ведь «Улисс» еще и озадачивал. Сколько там непонятных слов на каждое неприличное? Эрнст и Линди составили список из десятков загадочных слов, использованных в книге. «Квадриремы. Энтелехия. Обоеполый. Соэксединоверцы». По их сведениям, среди них тоже попадались непристойные – и в этом-то и состояла вся суть. Может, это и неприличные слова, но это не имеет значения. Поскольку непристойность, по определению, должна оказывать тлетворное влияние. «А то, что тлетворным может быть только то, что понятно, – аксиома, – заявил Эрнст. – Самое непристойное высказывание на китайском никак не подействует на того, кто не владеет этим языком»[1876]. Для искушенных людей «Улисс» был высоким искусством, а для нравственно уязвимых – бессмыслицей. Чтобы озадачить судью Вулси, адвокаты
Поначалу Вулси соглашался с Эрнстом: описал, что испытывал, когда читал «Улисса» в Питершеме. «Местами текст такой туманный и невнятный, что вообще трудно что-либо понять. Как будто идешь, а ноги не касаются земли»[1878]. Он откинулся на спинку стула и, воспользовавшись положением, закурил сигарету[1879], вставленную в длинный мундштук из слоновой кости[1880].
– Принять в этом деле решение непросто, – сказал он. – Мне кажется, любой вещи нужно дать возможность выйти на рынок. Я лично против цензуры. Знаю: стоит что-то запретить, тут же появляются бутлегеры. И все же…[1881]
Он сделал паузу, припоминая некоторые фрагменты, которые подчеркнул прокурор: «он сам этого хотел что его жену ебли да и отъебли досыта как надо только не он 5 или 6 раз подряд»[1882].
– Но есть этот монолог в последней главе. Насчет него я сомневаюсь.
Судье было интересно, насколько хорошо мистер Эрнст знает текст романа.
– А вы действительно прочитали книгу до конца? Нелегкая задача, верно?[1883]
Эрнст пытался ее прочитать десять лет назад, но справился лишь предыдущим летом, когда, готовясь к суду, вдруг испытал эпифанию касательно техники Джойса. Эрнст стал описывать роман не просто как поток сознания, а как двойной поток сознания, который и определяет наше мышление, хотя мы до конца этого не осознаем.
– Ваша честь, пока я приводил аргументы с целью выиграть дело, я думал, что полностью сосредоточился на обсуждаемой книге, но на самом деле, перечисляя вам свои доводы, я одновременно думал вон про то кольцо у вас на шейном платке, о том, что мантия у вас на плечах сидит не очень, а еще о портрете Джона Маршалла у вас за скамьей.
Судья усмехнулся и постучал пальцами по скамье перед собой.
– Меня тревожит последняя часть книги, и я слушал со всей доступной мне внимательностью, но должен признать, что, слушая, думал про вон тот стул из коллекции Хэпплуайта у вас за спиной[1884].
Эрнст улыбнулся.
– В этом, ваша честь, и состоит суть «Улисса»[1885].
Худосочный очкастый адвокат продолжил – он говорил о «странном образчике того, что происходит в человеческой голове»[1886], а Вулси задумался о том, что, возможно, именно эта спонтанность и придает книге особое очарование. Как очки в роговой оправе напоминали Леопольду Блуму об отце, который принял яд, когда Леопольд был еще маленьким[1887], так и изогнутая спинка хэпплуайтовского стула напоминала Вулси о матери – как та сидит у себя дома в Южной Каролине, а в окно видно ветхие лачуги сборщиков хлопка[1888]. Через несколько лет после того, как они уехали из этого дома, мать Джона Вулси сперва бросила его отца, а потом выпрыгнула из окна в Бруклине[1889].
По словам Вулси, было в «Улиссе» нечто, что заставляло его «тревожиться, нервничать, беспокоиться»[1890]. Даже сейчас некоторые фрагменты вызывали у него неожиданные чувства. Он не мог отвязаться от последних слов Молли Блум – последних слов романа.
Ах тот ужасный поток кипящий внизу Ах и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах Аламеды да и все причудливые улочки и розовые желтые голубые домики аллеи роз и жасмин герань кактусы и Гибралтар где я была девушкой и Горным цветком да когда я приколола в волосы розу как делают андалузские девушки или алую мне приколоть да и как он целовал меня под Мавританской стеной и я подумала не все ли равно он или другой и тогда я сказала ему глазами чтобы он снова спросил да и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой горный цветок и сначала я обвила его руками да и привлекла к себе так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и да я сказала да я хочу Да[1891].
Судья Вулси снова прервал адвоката.
– В романе есть фрагменты, отличающиеся трогательной литературной красотой, фрагменты сильные, достойные. Я вам вот что скажу, – продолжил он, – некоторые места в этой книге доводили меня едва ли не до исступления. Последняя часть, этот монолог – там, видимо, точно передано настроение подобной женщины. И меня вот что смущает. Я, кажется, там все понимаю[1892].
На тот момент, когда судья Вулси взялся оценивать легальность «Улисса», уже существовало несколько решений федеральных судов, решений разрозненных и малоизвестных, однако их можно было использовать как повод для вынесения мягкого приговора. Самым громким стало решение Лернеда Хэнда 1913 года, но за прошедшие с тех пор 20 лет не цитировалось ни одного мнения федеральных властей по этому поводу. Хэнду было просто пренебречь правилом Хиклина и высказаться в пользу истины и красоты – ставки были невелики. Ему не пришлось прикладывать свои стандарты к какой-то конкретной книге и во всяком случае не было нужды разбираться, достигнут ли в ночных размышлениях Молли Блум «компромисс между откровенностью и постыдностью», – Вулси наверняка казалось неуместным само понятие компромисса. В «Улиссе» отношения между откровенностью и постыдностью скорее напоминали боевые действия. Поскольку официальные власти признали литературные достоинства книги, одновременно заявив, что это не делает ее менее аморальной, Вулси предстояло положить на одну чашу весов литературные достоинства, а на другую – непристойность как порок и решить, какая перетянет. Он совершенно не собирался категорически легализовать непотребные выражения Молли. Если уж ему и придется объявить «Улисса» разрешенной в США книгой, ему нужно подтвердить трансцендентальные свойства романа: то, что непристойность в нем превращается в искусство.
После слушаний судья Вулси дошел до общественного клуба Сentury Association за углом, где всегда обедал по субботам[1893]. Возможно, выходя из Коллегии, он остро ощутил свое полное одиночество. В делах, в которых он разбирался лучше всего, – патенты, авторское и адмиралтейское право – всегда имелись надежные прецеденты. Дела о непристойности рассматривались уже много десятилетий, и все равно трудно было отделаться от мысли, что судье каждый раз приходится импровизировать. Ну откуда ему знать, вызывает книга сексуальные желания у обычного гражданина или нет? Что, проводить голосование?
Тут Вулси пришло в голову, что этот вопрос можно задать членам клуба, поэтому он обратился к двум представителям клубного литературного комитета[1894], издателю Чарльзу Мерриллу – младшему и бывшему преподавателю английского в Йеле[1895], а заодно и основателюThe Saturday Review of Literature[1896] Генри Сейделу Кэнби
Кэнби не был сторонником литературного модернизма и входил в число немногочисленных известных американских критиков, которые все еще считали, что «пуританская цензура»[1898] – это хорошо. В 1920-е Кэнби писал, что «одержимость невоздержанным и извращенным сексом»[1899] лишает «Улисса» связности. В другой статье он отмечал: то, что Джойс сумел дописать книгу, – один из немногочисленных неоспоримых признаков его вменяемости. Впрочем, Кэнби, как и многие другие, успел поменять свое мнение о романе Джойса. И он, и Меррилл независимо друг от друга заявили, что «Улисс» далеко не первым делом воздействует на сексуальные чувства, скорее это роман «некоторым образом трагический», а также «проникновенный комментарий к внутренней жизни мужчин и женщин»[1900].
В восемь утра в День благодарения, за бритьем, судья Вулси все обдумывал дело «Улисса». В действиях его имелась толика тщеславия[1901]. Уподобившись манере Джойса, он написал полный текст решения, а потом принялся вносить в него бесконечные поправки[1902]. Когда начал набрасывать вердикт по делу «Улисса», речь уже шла о попытке основать собственную правовую традицию. Вулси не собирался цитировать данное судьей Хэндом определение непристойности (два судьи не ладили[1903]), а на ряд других решений ссылался лишь мимоходом. «Практика, которая легла в основу этого дела, – писал Вулси в обзоре, – базируется на моих выводах, вынесенных в деле "США против книги под названием "Контрацепция"». В решении Вулси касательно «Контрацепции» сказано, что справочник по контролю рождаемости доктора Стоупс «не подпадает под понятия о непристойности и безнравственности, изложенные мною в деле "США против непристойной книги под названием «Супружеская любовь»"». В этом и был весь Вулси.
Многочисленные часы в квартире судьи Вулси на Лексингтон-авеню (настенные хронометры и настоящие монументы высотой три метра из красного дерева) каждый час с непогрешимой точностью отбивали время. Ковры и драпировки – их в боковом дуплексе было много – смягчали бой часов, еще сильнее его приглушала дверь в ванную комнату[1904]. Взглянув в зеркало на лицо, покрытое мыльной пеной, Вулси увидел отражение чистого синего неба. Он часто вспоминал один скучный День благодарения в Нью-Гэмпшире, несколько десятилетий назад[1905]. В тот день он из-за дождя застрял в доме у приятеля, и после ужина они отправились обследовать чердак. Среди коробок, где между смятыми газетами лежало всякое старье, он обнаружил старинную поэтическую антологию. Стал ее перелистывать и наткнулся на одну строфу из стихотворения XVIII века[1906] – она так его зацепила, что он набросал парафраз: «Боюсь, сэр, вы можете счесть мои слова лишенными девичьей скромности, но законы природы предназначили нас для любви, пусть даже законы добродетели зачастую велят это скрывать».
Вулси представил себе, как героиня стихотворения борется с законами добродетели, придуманными отнюдь не ею, против обычаев, сила которых прежде всего проистекает из привычки. Для Вулси эти строки стали откровением касательно закона как такового, прозрением, которое он повторял себе многие годы, прозрением, сила которого заключалась, в частности, в том, что он выудил его с чердака: закон на деле не более чем набор правил, которым противостоят нетленные законы природы, и правила нужно менять, иначе они утратят силу. Возможно, менять правила могут одни только откровенные и нескромные женщины. Судья соскреб с лица отнюдь не девичью щетину и перевел взгляд с перемазанной пеной бритвы на синее небо. Целый калейдоскоп ощущений.
Судья Вулси поспешил за письменный стол, схватил перо и, не выпуская мыльной бритвы из левой руки, принялся писать решение[1907].
Джойс попытался – на мой взгляд, на диво успешно – показать, что ширма сознания, на которой постоянно сменяется калейдоскоп впечатлений, отображает в себе, подобно пластичному палимпсесту, не только то, что находится в фокусе внимания каждого человека, наблюдающего, что происходит вокруг него на самом деле, но еще и теневую зону с остатками былых впечатлений, как недавних, так и извлеченных через ассоциации из области подсознательного.
В основе этого решения лежала откровенность Джойса. Судья Вулси вгляделся в текст и представил себе Джеймса Джойса, подслеповатого художника[1908], которого природа понуждает говорить все, и все, включая сюда и благопристойность, суть лишь инструменты его замысла. Джойс подвергался гонениям и кривотолкам, писал Вулси, потому что «сохранял верность своему стилю»[1909] и «честно пытался сполна выразить то, о чем думают его персонажи», не заботясь о последствиях. Среди мыслей этих были и эротические, однако, отмечал Вулси, «нельзя забывать, что место действия – кельтский мир, а время действия – весна».
Вулси не только легализовал книгу Джойса. Он стал ее адвокатом. «"Улисс" – непревзойденный шедевр, если говорить о том, каких успехов удалось добиться в достижении столь сложной цели, как та, которую Джойс перед собой поставил». Вулси оценил весомость аргументации Сэма Коулмана – прежде чем полностью ее отвергнуть.
Многие части книги показались мне омерзительными, однако хотя в ней имеется, о чем я уже говорил выше, множество слов, которые принято считать похабными, я нигде не обнаружил в ней похабства ради похабства. Каждое слово этой книги вписывается, точно фрагмент мозаики, в детали картины, которую Джойс пытается сложить для своих читателей… и когда столь тонкий художник слова, каким, несомненно, является Джойс, пытается правдиво изобразить нижние слои среднего класса одного из городов Европы, так ли уж необходимо запрещать американским гражданам смотреть на эту картину на законных основаниях?
«А значит, – заключил Вулси, – "Улисс" может быть допущен в Соединенные Штаты».
Ключевая фраза содержится в заглавии решения: «Требование властей об изъятии и уничтожении отклонено» – и она далеко не полностью отражает то, сколь блистательно успешной оказалась аргументация Эрнста. Теперь законодательная защита литературных достоинств не просто была возможной. Она стала обязательной.
ЖурналTimeпровозгласил решение Вулси «историческим в силу его авторитетности, красноречивости, влияния на будущее американского книгоиздания». Когда книгу опубликовали, портрет Джойса появился на обложке журнала, писатель был изображен с повязкой на глазу[1910].
Те, кто наблюдает за небом над Америкой, не заметили вчера ни кометы, ни иных небесных знамений. Из окон на Манхэттене, на Бродвее не сыпались конфетти, на ступенях городской ратуши не толпились представители комитетов. <…> Но множество граждан, пристально следящих за изменениями действительности, знают, что вчерашний день стал очередной вехой в истории литературы. На этой неделе многострадальный путешественник, всемирно
В Париже у Джойса не умолкал телефон – поступали очередные новости. «Итак, половина англоговорящего мира капитулировала, – высказался Джойс. – За ней последует и вторая»[1912]. Он принимал поздравительные звонки, вот только Лючия по ходу дела перерезала провода[1913].
В 10:15 утра 7 декабря 1933 года, всего через несколько минут после официального оглашения судебного решения, Дональд Клопфер позвонил Эрнсту Райхелю и сказал: «Приступайте»[1914]. Судья Вулси еще не дочитал книгу у себя в Питершеме, а Random House уже поручил Райхелю продумать художественное оформление нового издания «Улисса», чтобы запустить книгу в производство сразу после ее легализации. Райхель, доктор искусствоведения[1915], все придумал лично – корешок, переплетную крышку, суперобложку, внутреннее оформление, – сумев добиться полного единства. На протяжении двух месяцев он перебирал шрифты и форматы и наконец сделал пробный макет с гарнитурой «Баскервиль».
Именно этого Random House и хотел: четкости, аккуратности и подчеркнуто современного вида. «Сановитый жирный Бык Маллиган» начинался с величественной С, занимавшей целую полосу. Через пять минут после звонка из Random House Райхель и его сотрудники приступили к печати первых глав. Они включили в книгу полный текст решения Вулси, чтобы, если власти выдвинут новое обвинение, похвалу судьи можно было использовать в качестве доказательства невиновности. В изданиях Random House это решение оставалось на протяжении многих десятков лет и наверняка оказалось самым широко известным за всю историю США[1916].
«Улисс» был переплетен и доставлен издателю через пять недель. В Random House запланировали первый тираж в 10 000 экземпляров[1917], но на момент его прибытия (25 января 1934 года) предпродажи превысили 12 000 – «феноменальная по нашим временам цифра для книги по 3,5 доллара»[1918], как заметил Серф, – они полагали, что продадут столько лишь за много месяцев. К апрелю было продано 33 000 экземпляров[1919], и Серф лично поехал в Париж, чтобы вручить Джойсу чек на 7500 долларов[1920]. За три месяца экземпляров разошлось больше, чем за предыдущие 12 лет. В 1950 году это была пятая по тиражности книга «Современной библиотеки»[1921]. Не обошлось и без недоразумения. Random House отдал в типографию Райхеля не последнее издание Shakespeare and Company. Это было издание Сэмюэля Рота[1922]. В первом легальном тираже «Улисса» в США вышел текст, изуродованный литературным пиратом.
27
Скрижали закона
Министерство внутренних дел в Лондоне пристально следило за развитием событий за океаном. Британские граждане уже на протяжении многих лет требовали разрешить им ввоз экземпляров «Улисса» из Франции для личного пользования, и после решения Вулси отказывать в этом стало довольно сложно. В январе 1934 года Томас Стернз Элиот, на тот момент директор издательства Faber and Faber, запросил в министерстве разрешение выпустить британское издание «Улисса», после чего власти решили «заморозить ситуацию»[1923] на как можно более долгий срок.
В том же месяце литературный критик по имени Десмонд Маккарти – тот самый, который почти двадцать лет назад высмеивал «Улисса» в гостиной у Вирджинии Вулф, – запросил себе экземпляр для лекции по Джойсу: он собирался ее прочитать в Королевском институте. Министерство дало ему разрешение, обеспокоившись лишь тем, что посетители лекции станут спрашивать, откуда у него этот экземпляр, а значит, последуют новые запросы. У чиновников часто интересовались тем, как в министерстве принимают те или иные решения, в том числе, по словам одного из них, и тем, «считаем ли мы книгу непристойной или нет в зависимости от того, в чьи руки она попала»[1924], – собственно, так оно и было.
Однако в министерстве внутренних дел решили подойти к «Улиссу» с единой меркой – и рассчитывали, что решение американского суда этому поспособствует. Британские чиновники внимательно изучили решение Вулси и решили выждать – будет ли американское правительство подавать апелляцию[1925]. Оно, разумеется, подало. Через неделю после того, как Вулси вынес решение, Франклин Рузвельт неожиданно заменил Джорджа Медейли на некоего Мартина Конбоя, близкого друга президента[1926]. Конбой был одновременно выпускником и членом правления Джорджтаунского университета[1927], а также бывшим председателем Католического клуба Нью-Йорка[1928]. Папа Пий XI даровал ему звание рыцаря-командора ордена Святого Григория Великого. Кроме того, в прошлом Конбой – юрист Нью-Йоркского общества по искоренению пороков[1929], именно он и убедил нового генерального прокурора Рузвельта передать дело в американский апелляционный суд второй инстанции – это на ступень ниже Верховного суда. В мае 1934 года дело «Улисса» легло на стол судьи Мартина Ментона, судьи Лернеда Хэнда и судьи Огастеса Хэнда (двоюродного брата Лернеда).
Сэм Коулман строил свою аргументацию на тонких нюансах, Конбой же пошел напролом. «Это непристойная книга, – заявил он судьям. – Она начинается с кощунства, постоянно обращается к половым извращениям и заканчивается невыразимой непристойностью и похабством»[1930]. Он отметил, что посвященная непристойности книга Морриса Эрнста «К непорочным» столь же чудовищна, сколь и книга Джойса, – Эрнст утверждает, что непристойности не существует вовсе[1931]. Это было достаточно абсурдным требованием – полностью отстранить адвоката от дела. Конбой подтвердил, что правило Хиклина остается в силе[1932], добавив к этому, что литературные достоинства «Улисса», мотивы Random House и гениальность Джеймса Джойса не имеют отношения к делу. Честность и откровенность Джойса, равно как и виртуозная точность его дублинской мозаики, тоже не имеют к делу отношения. «Непристойная книга не становится менее непристойной на том основании, что оспариваемое содержание является истинным»[1933]. Мнение судьи Вулси в корне ошибочно. «Ни один трезвомыслящий человек, который руководствуется буквой закона, не может прийти к выводу иному, кроме как о непристойности "Улисса"»[1934], – заключил Конбой.
Конбой составил список из 53[1935] «порочных и сладострастных» страниц и зачитал их все прямо в зале суда, краснея и запинаясь. Судьи следили по имевшимся у них экземплярам, опустив головы, с карандашами наизготове. Через десять минут какая-то женщина всхлипнула и вышла[1936]. Остальные присутствовавшие в зале суда дамы предпочли остаться.
– Вы собираетесь зачитывать всю книгу? – поинтересовался Лернед Хэнд.
– Я представил вам достаточно пространную выборку[1937].
После обеда он читал еще сорок минут. Продолжил и на следующий день.
Так широко еще не освещалось ни одно дело о непристойности в истории США[1938]. Огастес и Лернед Хэнды сильно сетовали на то, что решение Вулси раззадорило клоунов из прессы. Как впоследствии говорил Лернед Хэнд, Вулси считал себя человеком «литературным», а «для судьи это крайне опасно». Хэнды хотели написать непритязательное решение, которое не растащишь на цитаты («чтобы
Ментон высказывал сугубо личное мнение. Лернед и Огастес Хэнды объединили усилия, чтобы легализовать «Улисса» в США. Да, им не нравился стиль Вулси, но с сутью его высказываний они были согласны. «Я не могу утверждать, что в "Улиссе" представлено похабство ради похабства»[1941], – написал в предварительном меморандуме Огастес, и Лернед Хэнд с ним согласился, вот только чтобы прийти к этому мнению, им пришлось проигнорировать непристойные фрагменты текста. Лернед хотел положить конец процедуре рассмотрения отдельных отрывков. Он считал, что судьи должны исходить из соотношения между опасностью развращения читателей и свободой художественного высказывания, а это можно сделать, только рассмотрев весь текст в совокупности. Он был убежден, что Закон о непристойности должен строиться на «уместности» непотребства, а не на факте его наличия.
Суд второй инстанции признал части «Улисса» «грубыми, кощунственными и непристойными»[1942], но не только. «Эротические пассажи заглублены в текст настолько, что почти не оказывают никакого воздействия». Мнение Огастеса Хэнда, представленное суду, было, по сути, сдержанным повторением похвалы Вулси: Джойс «в своем роде великолепный мастер». Огастес Хэнд предрекал, что «"Улисс" не войдет в историю как значительный вклад в литературу», хотя и «станет своего рода классикой нашего времени». Роман Джойса был признан откровенным и мастеровитым. В нем показаны герои и героини, которые попеременно испытывают «озадаченность и тяжкие опасения, уныние и воодушевление, они то уродливы, то прекрасны, то неприятны, то нежны». Хэнды и Ментон сошлись в одном: читатель «Улисса» не испытывает душевного умиротворения, но перед ним проходит панорама человеческого «смятения, горя и деградации». Вот только если растление невинных умов под запретом, то горе и деградация – вещи совершенно законные.
В Лондоне генеральный прокурор (преемник сэра Арчибальда – Эдвард Аткинсон) прочитал решение суда второй инстанции и посвященную ему статью вNew York Tribune. Его, по собственным словам, заинтересовали и аргументация, и «ее великолепная подача»[1943]. Мартин Конбой решил не подавать апелляцию в Верховный суд, после чего половина англоязычного мира наконец-то капитулировала. Вторая ничего не предпринимала до осени 1936 года – только тогда Скотленд-Ярд объявил министру внутренних дел, что некий джентльмен по имени Стивен Уинкворт получил от некоего лондонского книготорговца письмо, оповещавшее о предстоящем издании «Улисса» в Великобритании.
Уинкворт возмутился. Переправил рекламу комиссару лондонской полиции и теперь желал знать, «сможете ли вы доказать эффективность своего запрета». В печати стали появляться упоминания об этом издании, в таможню посыпались гневные письма. «Если я могу приобрести экземпляр этой книги в Лондоне, на каком основании мне заявляют, что она в этой стране запрещена? – вопрошал один из авторов. – Что-то здесь не так, вам не кажется?» Газетчики утверждали, что издатель, Джон Лейн, проконсультировался с министерством внутренних дел, вот только никаких официальных подтверждений этому не было. Новое издание стало неприятным сюрпризом, и замораживать ситуацию дальше власти уже не могли.
Заместитель министра внутренних дел Хендерсон посоветовался с прокурором Аткинсоном и попытался предсказать аргументацию защиты. Эпизод «Пенелопа» будет представлен как «Фрейд в романной форме», а дальше вслед за Моррисом Эрнстом они заявят, что правило Хиклина тут неприменимо, поскольку национальные читательские стандарты не должны диктоваться детьми[1944]. В пользу дорогого издания Джона Лейна наверняка будет высказано еще и то, что оно вряд ли попадет в руки читателям, которые легко поддаются тлетворному влиянию, и Хендерсон предупредил прокурора, что, «если это лимитированное издание выйдет беспрепятственно, за ним последует следующее, дешевле»[1945]. Власти должны либо смириться с широким распространением «Улисса», либо немедленно тащить издателя в суд.
Итак, 6 ноября 1936 года замминистра внутренних дел встретился с генпрокурором и генеральным атторнеем. Во время этого совещания генеральный атторней заявил, что правило Хиклина в данном случае действительно неприменимо. Непристойность нельзя рассматривать как стремление книги к развращению и растлению. Необходимо учитывать намерение автора и контекст – характер книги зависит от множества факторов. Принцип заключался в том, что никакого принципа не было. Поэтому чиновники решили «не предпринимать никаких дальнейших действий» в отношении «Улисса». Они также проинформировали таможню и почтовых служащих – чтобы те тоже ничего не предпринимали. Так закончилась пятнадцатилетняя битва между чиновниками и «Улиссом»: никто не роптал, все лишь пожимали плечами.
«Меня хоть кто-то понимает?» На этот вопрос, который Джеймс Джойс задал Норе Барнакл перед тем, как вместе с ней уехать из Ирландии, в старости оказалось отвечать сложнее. Осенним днем в 1930 году Джойс тихонько шел по Парижу, опираясь на своего помощника Поля Леона; на бульваре Распай какая-то девушка, набравшись храбрости, подошла к автору-ирландцу и поблагодарила его за его книги. Глаза у Джойса были в катастрофическом состоянии. На обоих вызрели катаракты. Хирург-швейцарец недавно проделал искусственное отверстие для попадания света в зрачок в его левом глазу, предстояли новые операции[1946]. Уже много месяцев Джойс толком не видел, что пишет[1947]. Он отвернулся от незнакомки и посмотрел в небо – свет солнца был едва различим, – потом на деревья на бульваре, на решетки вокруг стволов.
– Вы лучше восхищайтесь небом или вот этими бедолагами-деревьями, – посоветовал он[1948].
В ясности была своя красота.
Запоздалая победа «Улисса» поведала о нас больше, чем о самом Джойсе. Легализация романа стала поворотным моментом в истории культуры. Книга, которую еще несколько лет назад американское и британское правительства сжигали до последнего экземпляра, стала современной классикой, частью наследия западной цивилизации. Официальное одобрение «Улисса» как в форме решений высоких федеральных властей, так и за закрытыми дверями свидетельствовало о том, что культура 1910-х и 1920-х – культура экспериментов и радикализма, дадаизма и бунтарства, малотиражных журналов и контроля рождаемости – была не случайным отклонением. Она смогла пустить корни. Вернее, она показала, что укорененность – сама по себе вымысел.
Эпилог
Недурственно! И что же было самой отвратительной непристойностью во всей твоей преступной карьере? Выкладывай-ка нагрязноту. Изблюй все, что есть! Раз в жизни на откровенность[1949].
УЛИСС
Сегодня непристойность запрещена законом так же, как это было в 1873 году. Изменилось лишь ее определение. Серьезные изменения в законодательстве начались, когда судья Вулси, а за ним и суд второй инстанции взвесили на одних весах пороки и добродетели и от охоты за тлетворным влиянием перешли к сопоставлению степени тлетворности и красоты. Стоит искусству стать активом государства, и весы правосудия начинают постепенно склоняться в сторону искусства, так что к середине ХХ века американский суд уже определял непристойность как материалы, «содержащие нездоровую сексуальность» и при этом «не имеющие никакой общественной значимости»[1950]: выходит, что грана добродетели довольно, чтобы легализовать фунт порока.
В мире до «Улисса» похабное слово или аморальный поступок воспринимались как зараза – ерунда, но может отравить все вокруг. Книга Джойса повлияла на наши представления о непристойности отчасти потому, что в ней рассмотрены неизменные свойства скверны, но также она позволила переосмыслить представление о непристойности – изменив наше понимание самих себя. Если верить «Улиссу», мы не чистые листы, замаранные тлетворным миром. Мы рождаемся в системе тысячелетних обычаев и сюжетов, и если осознать, что люди не так уж непорочны, непотребство покажется менее опасным. После «Улисса» вроде как снизилась способность книг оказывать на нас «вредоносное и тлетворное» влияние. Более того, книги сумели убедить нас в том, что наша непорочность и есть самый опасный вымысел.
Кардинальное сужение юридического смысла понятия «непристойность» – за счет расширения списка высказываний, находящихся под защитой Первой поправки, – не сводится только к свободе употреблять в печати неприличные слова. Оно подтверждает право всех слов возглашать истину. Решения по делам о непристойности подавались как обоснованные запреты на неподобающие высказывания, как суждения, не вызывающие ни малейших сомнений в своей правоте. Отказываясь цитировать «Улисса» в защиту своего индивидуального мнения, судья Ментон вовсе не пытался произвести громкое впечатление. Своим решением он избавил себя от необходимости произносить те вещи, которые и хотел запретить: замалчивание – это одновременно и способ осудить непристойность, и способ с нею бороться. А вот легализовать то, что очевидно является неприемлемым, – значит заместить замалчивание одновременно и спорами, и спорностью. Значит привнести глубинную – и даже системную – неоднозначность. Дело в том, что изменение нравственных стандартов всегда означает отказ от того, что мы раньше считали естественным (ничто так не дорого государственной системе, как уверенность в том, что ничто и никогда не изменится), а на свете не так уж много способов выражения более естественных – более инстинктивных и непреложных, менее обусловленных логикой или научностью, – чем то, что мы считаем непотребным и непристойным. Если непристойность изменчива, значит, изменчиво все. Явление «Улисса» показало, насколько произвольными могут быть даже на первый взгляд естественные категории. Эдит Уортон назвала книгу Джойса «раздутым бурдюком порнографии»[1951], хотя на деле действительно неприличной является лишь крошечная часть текста. Многие читатели считают беспрецедентную сложность персонажей Джойса основным достоинством книги, при этом Э. М. Форстер видел в «Улиссе» «упорное стремление вымазать всю вселенную грязью… упрощение человеческого характера в интересах ада»[1952].
Писатели помоложе, например Харт Крейн, сочли роман откровением. «Хочется крикнуть: "ЭВРИКА!" <…> Ну, правда, летопись эпохи»[1953]. Истины, которые раскрываются в романе, оказались настолько пронзительными, что Крейн опасался: «Рано или поздно какой-нибудь фанатик убьет Джойса за те великолепные вещи, которые он высказал в "Улиссе"»[1954]. Может, Джойс действительно писал, потворствуя аду, но он в любом случае проложил путь многим своим последователям в литературе. Например, без «Улисса» никогда не было бы «Лолиты» Набокова. «О да, – писал Набоков, – пусть люди обязательно сравнивают меня с Джойсом, но мой английский – лишь вялое перебрасывание мяча по сравнению с чемпионской игрой Джойса»[1955]. Генри Миллер – его «Тропик Рака» в 1960-е годы тоже оказался в эпицентре юридических баталий, положивших в США конец преследованиям за непристойность в литературе, – уподоблял концовку «Улисса» финалу Откровения Иоанна Богослова. «И ничего уже не будет проклятого, – писал Миллер. – Отныне ни греха, ни вины, ни страха, ни подавления, ни томления, ни боли разлук. Цель достигнута – человек возвращается в утробу»[1956].
Всего за несколько десятилетий «Улисс» превратился из парии в классику. Джойсоведение пережило взлет в 1960-е годы и с тех пор только прирастает. «Улиссу» полностью или частично посвящено около 300 книг и свыше 3000 статей, около 50 из этих книг написано за последние десять лет. Горы исследований, порой гениальных, порой сомнительных – в 1989 году два джойсоведа попытались реконструировать содержание записной книжки с набросками, которую никто так и не нашел[1957]. Даже буквальный смысл опубликованного текста подчас трактуется противоречиво. Бесконечные авторские правки, самобытность слога и издание 1922 года со шквалом опечаток – все это вызывает баталии между литературоведами (свирепые, как оно бывает лишь в кругах людей с научной степенью) относительно того, какое издание является дефинитивным. Склоки вокруг конкурирующих изданий выливаются в жаркие дебаты, касающиеся предлогов, переставленных букв и пропущенных ударений[1958]. В 1980-е годы споры переросли в обвинения в краже и незаконной публикации материалов, за этим последовали сомнения в квалификации и обвинения в нарушении издательских протоколов, кульминацией стали скандалы на конференциях и кампании по очернению. Random House и по сей день выпускает два конкурирующих издания «Улисса», чтобы выпутаться из этих научных склок. Многие джойсоведы считают, что никуда не годятся оба.
Но удивительным свойством романа Джойса остается то, что он выше всех этих скандалов и споров. Он представляет собой, как сказал Набоков, «божественное произведение искусства», которое «будет жить вечно вопреки академическим ничтожествам, стремящимся обратить
Каждый год 16 июня по всему миру празднуют Блумсдэй. Участники празднества надевают костюмы Стивена, Молли и Леопольда Блума. Едят на завтрак почки, на обед бутерброды с горгонзолой и запивают их бургундским. Разыгрывают сценки, поют песни, которые упомянуты в «Улиссе» (их сотни) и резвятся в импровизированных Ночных Городах. Множатся вдохновленные Джойсом живопись, поэзия, танцы, фильмы и пьесы – в Мельбурне в 2002 году состоялся шуточный суд над Джойсом[1961]. Блумсдэй празднуют в Токио, Мехико и Буэнос-Айресе. В бразильской Санта-Марии его отмечают уже 20 лет подряд. В празднике в честь романа Джойса участвуют 200 городов в 60 странах[1962]. Других подобных литературных событий не существует. На один день в году вымысел перетекает в реальность – по всему миру разыгрывают события, которых никогда не происходило в реальности.
Один из Леопольдов Блумов, в шляпе-котелке и черном траурном костюме, вспоминает, как ньюйоркцы приветствовали его в поезде № 1, который шел в центр города: «Эй, Блум, с праздничком тебя!»[1963] С 1982 года актеры собираются в Нью-Йорке в «Симфони-Спейс» и проводят чтения, длящиеся иногда по 16 часов (и столько же продолжается празднование за сценой, подогретое пивом, которое бесплатно предоставляет старейший ирландский бар в городе). Прежде чем около одиннадцати вечера появится Молли, организаторы предупреждают слушателей, которые слушают трансляцию по радио по всей стране, что нужно приготовиться к непечатным выражениям. А потом на сцене остается единственная актриса, она читает «Пенелопу» почти до двух утра, а сонные зрители – таксисты, турагенты, те, кто никогда не читал «Улисса», и те, кто потратил на его изучение много лет, – вслушиваются в поток мыслей Молли из затемненного зрительного зала[1964].
Разумеется, главная Мекка Блумсдэя – Дублин. Первое празднование здесь прошло в 1954 году, в нем участвовали пять человек[1965]: они распределили роли и решили посетить все места, упомянутые в романе, в двух конных экипажах. На полпути затею пришлось бросить, поскольку участники случайно зависли в баре, который в «Улиссе» не упомянут. К 1970-м толпы людей, идущих по следу Блума, начали перекрывать движение[1966]. В 2004-м в Центр Джеймса Джойса к завтраку явилось 10 тысяч человек[1967]. Джентльмены в шляпах и полосатых блейзерах[1968], дамы в кружевных воротничках и платьях по щиколотку набились на лестницу[1969], ведущую на площадку башни в Сэндикоуве, чтобы выслушать утренний разговор Стивена Дедала и Быка Маллигана. Однажды участники торжества воспроизвели похороны Падди Дигмана[1970] из эпизода «Аид»: запрягли лошадей в катафалк, а роль покойника исполнил один из внучатых племянников Джойса. По дороге на кладбище Гласневин он выглянул из гроба, чтобы проверить, как продвигается дело, и перепугал прохожих школьников. Среди всеобщего буйства катафалк, огибая угол кладбища, наехал на бордюр, и все с него свалились, и живые, и мертвые.
Возникает искушение назвать «Улисс» книгой о том, насколько хилой сделалась жизнь в современную эпоху. Царь Итаки, великий воин, превратился в тщедушного одиночку – торговца рекламой, а дерзновенный гений, автор романа, – в скорбную фигуру, стучащую тростью по тротуарам иноземных городов. Даже цензура продемонстрировала, что мимолетный взгляд чиновника-функционера способен загубить глубокое произведение искусства – на его создание уходит много лет, а на вынесение запрета хватает времени до обеда. Подвергнуть книгу цензуре просто. Нужно лишь сделать ее публикацию поступком настолько рискованным, чтобы ни один издатель на него не решился, притом что публикация книги и так-то требует редкостной самоотверженности. Один из парадоксов печатного слова состоит в том, что при всей своей мощи и долговечности оно неотделимо от собственной исконной слабости. Даже книга вроде «Улисса», которую мы считаем неотъемлемой частью нашего культурного наследия, могла никогда не увидеть света – закончить свои дни в полицейском суде Нью-Йорка или захиреть с началом мировой войны, не будь у нее горстки бескорыстных поклонников. Из романа Джойса с его хитросплетениями и мальчишескими авантюрами, с каждой его выверенной и тщательно прописанной страницы они черпали то же, что и мы: возможность выйти на просторы мира, шагнуть в сад, увидеть как в первый раз небодрево звезд и наполнить смыслом, вопреки едва ли не всему, наше жалкое существование. Именно хрупкость наших смыслов – пусть даже самых неблагопристойных – и придает им особую силу.
Когда Джойс был еще совсем маленький и на стол подавали сладкое, он спускался по лестнице, держась за руку няньки, и, преодолев каждую ступеньку, кричал родителям: «Вот я! Вот я!»[1971]
Благодарности
У нас с Джойсом есть, пожалуй, только одно общее свойство: я так же многим обязан. Я очень признателен моему агенту Сюзанне Глюк за поддержку, энергичность и уверенность в моих силах, а кроме того, за многолетние добрые советы. Я в бесконечном долгу перед своим редактором Джинни Смит – у нее отличное чутье, и она внимательно вычитывала все черновики один за другим. Книга во многом обязана ей. На раннем этапе работы мне очень помогла вера Ника Траутвайна в успех – он помог мне понять, что книга все-таки состоится, а еще она не вышла бы без постоянной поддержки и соучастия Мэтью Перла. Наши разговоры за кофе и более воодушевляющими напитками держали меня на плаву в самые тяжелые моменты. Я в большом долгу перед всеми сотрудниками издательства Penguin, в частности перед Кейтлин Флин, Софией Групман, Патрицией Николеску и советниками-юристами – Марлин Глейзер, Эмили Кондлин и Карен Майер. Я бы также хотел поблагодарить сотрудников William Morris Endeavor, в том числе всегда готовых помочь Еву Аттерман и Кэролайн Донофрио.
Я признателен тем, кто любезно согласился прочитать рукопись, за их советы по ходу дела. Боб Кили, Дж. Коннор и Алан Фридман читали либо весь текст, либо его фрагменты – и все убеждали меня не сдаваться. Эрик Идсвог и Мишель Сайба, а также Саманта Фрэнк из William Morris выдержали даже больше одного чернового варианта. Луис Менанд высказал бесценные соображения, когда давно уже решил, что довольно ему ходить у меня в советчиках.
Я бесконечно признателен многим специалистам – библиотекарям, архивариусам, кураторам, которые помогали мне собирать материал, и некоторых из них необходимо назвать поименно. Томас Лэннон и Таль Надан помогли решить несколько вопросов, связанных с огромным архивом Джона Куинна из Публичной
Стипендия Фуэрбрингера на проведение летних исследований позволила мне три года в течение летних месяцев работать в разных архивах, а осенью и весной преподаватели истории и литературы из Гарварда делились со мной своими соображениями, поддерживали беседу и не забывали вовремя наливать. Часть книги я представил в виде доклада на коллоквиуме и признателен за отклики и рекомендации. Роберт Спу поделился со мной сведениями о Джойсе, Сэмюэле Роте, о тонкостях Закона об авторском праве. Судья Джон Вулси не ожил бы на этих страницах, не окажи мне помощь Анна Хенчман и Стивен Биэл, которые познакомили меня с членами его семьи, в том числе и с Мэри Вулси. Пегги Брукс любезно провела со мной полдня, делясь своими воспоминаниями о судье, а также документами и сведениями, которые иначе бы ко мне не попали. Неоценимую помощь в восстановлении биографии Вулси мне оказал его внук. Джон Вулси III несколько лет делился со мной семейными документами, а кроме того (как будто и первого было мало), любезно пригласил меня приехать в Питершем и провести день у судьи в библиотеке. Канун Блумсдэя 2010 года мы отметили за бутербродами на холме рядом с тем местом, где был сделан первый шаг в сторону легализации «Улисса» в США.
За эти годы мне повезло работать с тремя замечательными, преданными своему делу ассистентами по ресерчу – Эммой Вуд, Рейчел Вонг и Кэролайн Трасти. Они оказывали мне разностороннюю помощь, находили ответы на вопросы, список которых все удлинялся, – касательно всего, от данных переписи населения и обменного курса до погодных условий в конкретные дни почти век тому назад. Хочется отдельно поблагодарить Матильду Хиллз и Джексона Байера за соображения относительно Маргарет Андерсон и поиск связанных с ней материалов; Джули Аренс и стэнфордский проект Fair Use за советы по поводу авторского права; Мириам Отеро за то, что переписала архивные письма, расшифровав неразборчивый почерк; Лизу Смит за беззаветные поиски одного неопубликованного документа; Луиса Хаймана и Кэтрин Хоув за дружбу и за гостеприимство в Нью-Йорке; Эми Магвайр за содействие и понимание в самые сложные месяцы; замечательных бариста из Кембриджа, обеспечивавших меня кофеином; членов бестрепетного клуба любителей «Улисса» (Кэтрин Хольцхаус, Эрика Идсвуга, Ану Ивкович и Шона Смита) за помощь с распутыванием некоторых тайн 16 июня 1904 года; многочисленных друзей – всех не перечислишь, – которые не дали мне сойти с ума; моих студентов, которые не позволяли мне расслабиться, вдохновляли, напоминали, что история и литература достойны любых душевных вложений; маму за то, что она моя мама, и папу тоже. Ваш экземпляр «Дублинцев» по-прежнему со мной.
Примечания
Сокращения
Архивы:
BL: Harriet Shaw Weaver Papers, British Library, London
BNA: National Archives, London
Buffalo: James Joyce Collection, Poetry Collection of the University Libraries, University at Buffalo, State University of New York
Cerf Papers: Bennett Cerf Papers, Rare Book and Manuscript Library, Columbia University
Cornell: James Joyce Collection, #4609. Division of Rare and Manuscript Collections, Cornell University Library
Delaware: Florence Reynolds Collection Related to Jane Heap and The Little Review, Special Collections, University of Delaware Library, Newark, Delaware
Ernst Papers: Morris Ernst Collection, Harry Ransom Humanities Research Center, University of Texas at Austin
HRC: Harry Ransom Humanities Research Center, University of Texas at Austin
NARA: National Archives and Records Administration, Washington, D.C.
NLI: James Joyce Papers, National Library of Ireland, Dublin
NYPL: John Quinn Papers, Manuscripts and Archives Division, New York Public Library, Astor, Lenox, and Tilden Foundations
Roth Papers: Samuel Roth Collection, Rare Book and Manuscript Library, Columbia University
SBP: Sylvia Beach Papers, Firestone Library, Princeton University
SIU: Gorman Papers, Harley Croessmann Collection, Special Collections Research Center, Morris Library, Southern Illinois University – Carbondale
Tulsa: Richard Ellmann Collection, University of Tulsa
UCL: James Joyce Collection, Lidderdale Papers, University College, London
UWM: Little Review Records, University of Wisconsin – Milwaukee
WHS: John Saxton Sumner Papers, Wisconsin Historical Society, Madison
Yale Anderson: Elizabeth Jenks Clark Collection of Margaret Anderson, Beinecke Rare Book and Manuscript Library, YU
Yale Pound: Ezra Pound Papers, Yale Collection of American Literature, Beinecke Rare Book and Manuscript Library, YU
Yale Joyce: James Joyce Papers, Beinecke Rare Book and Manuscript Library, YU
DMW: Jane Lidderdale and Mary Nicholson, Dear Miss Weaver: Harriet Shaw Weaver, 1876–1961
Ell: Richard Ellmann, James Joyce, revised edition (New York: Oxford UP, 1982)
EP/JJ: Pound/Joyce: The Letters of Ezra Pound to James Joyce
EP/JQ: Letters of Ezra Pound to John Quinn
JJ/SB: James Joyce’s Letters to Sylvia Beach, 1921–1940
JJQ: James Joyce Quarterly
LI, LII, LIII: The Letters of James Joyce, vols. 1, 2 and 3
LR: The Little Review
LSB: The Letters of Sylvia Beach
MBK: Stanislaus Joyce, My Brother’s Keeper: James Joyce’s Early Years
MNY: B. L. Reid, The Man from New York: John Quinn and His Friends
NYT: New York Times
SBLG: Noël Riley Fitch, Sylvia Beach and the Lost Generation: A History of Literary Paris in the Twenties and Thirties
SC: Sylvia Beach, Shakespeare and Company
SL: Selected Letters of James Joyce
TWQ: Two Worlds Quarterly
TYW: Margaret C. Anderson, My Thirty Years’ War: An Autobiography by Margaret Anderson
UvU: United
Имена:
EH: Ernest Hemingway
EP: Ezra Pound
JJ: James Joyce
JQ: John Quinn
MCA: Margaret Anderson
NB: Nora Barnacle
SB: Sylvia Beach
SJ: Stanislaus Joyce
VW: Virginia Wool
Краткая библиография
Дж. Джойс. Герой Стивен / Пер. С. Хоружего. М.: Издательство «Э», 2016. С. 33–272.
Дж. Джойс. Дублинцы // Дублинцы. Улисс / Пер. С. Хоружего. М.: Азбука, 2014.
Дж. Джойс. Портрет художника в юности / Пер. С. Хоружего. М.: Издательство «Э», 2016. С. 273–540.
Дж. Джойс. Улисс / Пер. В. Хинкиса, С. Хоружего. СПб.: Симпозиум, 2000.
Anderson, Margaret C.My Thirty Years’ War: An Autobiography.New York: Covici, Friede, 1930.
Arstein, W. L. "The Murphy Riots: A Victorian Dilemma."Victorian Studies19 (1975), pp. 51–71.
Bates, Anna Louise.Weeder in the Garden of the Lord: Anthony Comstock’s Life and Career.Lanham, Md.: University Press of America, 1995.
Beach, Sylvia.Shakespeare and Company.Lincoln: University of Nebraska Press, 1991.
– and Keri Walsh.The Letters of Sylvia Beach.New York: Columbia University Press, 2010.
Beard, Charles Heady.Ophthalmic Surgery: A Treatise on Surgical Operations Pertaining to the Eye and Its Appendages, with Chapters on Para-Operative Technic and Management of Instruments.Philadelphia: P. Blakiston’s Son & Co., 1914.
Broun, Heywood, and Margaret Leech.Anthony Comstock, Roundsman of the Lord.New York: A. & C. Boni, 1927.
Budgen, Frank.James Joyce and the Making of Ulysses.Bloomington: Indiana University Press, 1960.
C. B. TheConfessional Unmasked: Showing the Depravity of the Roman Priesthood, the Iniquity of the Сonfessional and the Questions Put to Females in Confession. Microfilm. Protestant Electoral Union, 1867.
Cerf, Bennett. At Random: The Reminiscences of Bennett Cerf. New York: Random House, 1977.
Clarke, Bruce. "Dora Marsden and Ezra Pound: The New Freewoman and ’the Serious Artist.’"Contemporary Literature33, no. 1 (Spring 1992), pp. 91–112.
Colum, Mary Maguire, and Padraic Colum.Our Friend James Joyce.Garden City, N.Y.: Doubleday, 1958.
Cullinan, Gerald.The Post Office Department.New York: F. A. Praeger, 1968.
Dardis, Tom. Firebrand:The Life of Horace Liveright. New York: Random House, 1995.
Deming, Robert H.James Joyce: The Critical Heritage.2 vols. London: Routledge & K. Paul, 1970.
Eliot, T. S.Selected Prose of T. S. Eliot.New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1975.
Ellmann, Richard.James Joyce.Rev. ed. New York: Oxford University Press, 1982.
Fitch, Noël Riley.Sylvia Beach and the Lost Generation: A History of Literary Paris in the Twenties and Thirties.New York: Norton, 1983.
Fuchs, Ernst.Text-Book of Ophthalmology.Philadelphia: Lippincott, 1917.
Garner, Les. A Brave and Beautiful Spirit: DoraMarsden, 1882–1960. Aldershot: Avebury, 1990.
Gertzman, Jay. "Not Quite Honest: Samuel Roth’s ’Unauthorized’ Ulysses and the 1927 International Protest."Joyce Studies Annual2009 (2009), pp. 34–66.
Groden, Michael.Ulysses in Progress.Princeton: Princeton University Press, 1977.
Hamalian, Leo. "Nobody Knows My Names: Samuel Roth and the Underside of American Letters."Journal of Modern Literature3 (1974), pp. 889–921.
Heap, Jane, and Florence Reynolds.DearNew York:Tiny Heart: The Letters of Jane Heap and Florence Reynolds. Edited by Holly A. Baggett. New York University Press, 2000.
Hemingway, Ernest.A Moveable Feast.New York: Scribner, 1992.
Jackson, Robert, and Sir Archibald Bodkin.Case for the Prosecution: A Biography of Sir Archibald Bodkin, Director of Public Prosecutions, 1920–1930.London: A. Barker, 1962.
Joyce, James.Critical Writings.Edited by Ellsworth Mason and Richard Ellmann. London: Faber and Faber, 1959.
–Dubliners.New York: Viking Press, 1962.
–James Joyce’s Letters to Sylvia Beach, 1921–1940.Edited by Melissa Banta and Oscar A. Silver man. Bloomington: Indiana University Press, 1987.
–Letters of James Joyce.3 vols. London: Faber and Faber, 1957–1966.
–Poems and Shorter Writings: Including Epiphanies, Giacomo Joyce, and ’A Portrait of the Artist.’ Edited by Richard Ellmann, A. Walton Litz, and John Whittier-Ferguson. New York: Faber and Faber, 1991.
–A Portrait of the Artist as a Young Man: Text, Criticism, and Notes.Edited by Chester G. Anderson. New York: Viking, 1968.
–Selected Letters of James Joyce.Edited by Richard Ellmann. New York: Viking Press, 1975.
–Stephen Hero.New York: New Directions, 1963.
–Ulysses.Edited by Hans Walter Gabler, with Wolfhard Steppe, Claus Melchior, and Michael Groden. New York: Vintage Books, 1993.
Joyce, Stanislaus.My Brother’s Keeper.Cambridge: Da Capo Press, 2003.
– and George Harris Healey.The Complete Dublin Diary of Stanislaus Joyce.Dublin: Anna Livia Press, 1994.
Leavis, F. R. "Freedom to Read."Times Literary Supplement,May 3, 1963, p. 325.
Lidderdale, Jane, and Mary Nicholson.Dear Miss Weaver: Harriet Shaw Weaver, 1876–1961.London: Faber and Faber, 1970.
Maddox, Brenda.Nora: A Biography of Nora Joyce.Boston: Houghton Mifflin, 1988.
McAlmon, Robert.Being Geniuses Together, 1920–1930.Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1997.
McCourt, John.The Years of Bloom: James Joyce in Trieste, 1904–1920.Madison: University of Wisconsin Press, 2000.
Morrison, Mark. "Marketing British Modernism: The Egoist and Counter-Public Spheres."Twentieth Century Literature43, no. 4 (Winter 1997), pp. 439–69.
Moscato, Michael, and Leslie LeBlanc.The United States of America v. One Book Entitled "Ulysses" by James Joyce: Documents and Commentary: A 50–Year Retrospective.Frederick, Md.: University Publications of America, 1984.
O’Connor, Ulick, ed.The Joyce We Knew.Cork: Mercier Press, 1967.
Potts, Willard, ed.Portraits of the Artist in Exile: Recollections of James Joyce by Europeans.Seattle: University of Washington Press, 1979.
Pound, Ezra.Early Writings: Poems and Prose.Edited by Ira B. Nadel. New York: Penguin Books, 2005.
–Pound/The Little Review: The Letters of Ezra Pound to Margaret Anderson: The Little Review Correspondence.Edited by Thomas L. Scott, Melvin J. Friedman, and Jackson R. Bryer. New York: New Directions, 1988.
–Pound/Joyce: The Letters of Ezra Pound to James Joyce, with Pound’s Essays on Joyce.Edited by Forrest Read. New York: New Directions, 1967.
–The Selected Letters of Ezra Pound to John Quinn, 1915–1924.Edited by Timothy Materer. Durham: Duke University Press, 1991.
Reid, B. L.The Man from New York: John Quinn and His Friends.New York: Oxford University Press, 1968.
Reynolds, Michael S.Hemingway: The Paris Years.Oxford: Blackwell, 1989.
Roberts, M.J.D. "Morals, Art,
Satterfield, Jay.The World’s Best Books: Taste, Culture, and the Modern Library.Amherst: University of Massachusetts Press, 2002.
Spoo, Robert.Without Copyrights: Piracy, Publishing and the Public Doman.New York: Oxford University Press, 2013.
Sumner, John. "The Truth about ’Literary Lynching.’"The Dial71 (July 1921), pp. 63–68.
Thacker, Andrew. "Dora Marsden andThe Egoist: ’Our War Is with Words’."Twentieth Century Literature36, no. 2 (1993), pp. 179–96.
Tully, Nola, ed.Yes I Said Yes I Will Yes: A Celebration of James Joyce, Ulysses, and 100 Years of Bloomsday.New York: Vintage Books, 2004.
Vanderham, Paul.James Joyce and Censorship: The Trials of Ulysses.New York: New York University Press, 1998.
Wees, William C.Vorticism and the English Avant-Garde.Toronto: University of Toronto Press, 1972.
Wood, Casey A.A System of Ophthalmic Therapeutics; Being a Complete Work on the Non-Operative Treatment, Including the Prophylaxis, of Diseases of the Eye.Chicago: Cleveland Press, 1909.
Woolf, Virginia.The Diary of Virginia Woolf.Vols. 1–5. Edited by Anne Olivier Bell and Andrew McNeillie. London: Hogarth Press, 1977–84.
–The Essays of Virginia Woolf.Edited by Andrew McNeillie. London: Hogarth Press, 1988.
– The Letters of VirginiaWoolf, Vol. 2, 1912–1922. Edited by Nigel Nicolson and Joanne Trautmann. London: Hogarth Press, 1976.
Примечания
1
Cyril Connolly,Enemies of Promise,p. 75, цит. по:SBLG,p. 14.
2
Дж. Джойс. Улисс / Пер. В. Хинкиса, С. Хоружего. СПб.: Симпозиум, 2000. С. 31.
3
R. J. Morris, "Voluntary Societies and British Urban Elites, 1780–1850: An Analysis",Historical Journal26, no. 1 (1983), pp. 95–118.
4
M. J. D Roberts, "Morals, Art, and the Law: The Passing of the Obscene Publications Act, 1857",Victorian Studies28, no. 4 (1985), p. 621.
5
Colin Manchester, "Lord Campbell’s Act: England’s First Obscenity Statue",Journal of Legal History9, no. 2 (1988), pp. 223–41.
6
Anthony Comstock,Frauds Exposed; Or, How the People Are Deceived and Robbed, and Youth Corrupted(New York: J. H. Brown, 1880), p. 416.
7
17 Stat. 598 (1873). Current version at 18 U.S.C. § 1461 (1988).
8
Anna Louise Bates,Weeder in the Garden of the Lord: Anthony Comstock’s Life and Career(Lanham, Md.: University Press of America, 1995), p. 56.
9
Comstock, цит. по: Timothy Gilfoyle,City of Eros: New York City, Prostitution, and the Commercialization of Sex,1790–1920 (New York: Norton, 1992), p. 188.
10
EP, "Meditatio",The Egoist3, no. 3 (March 1, 1916), pp. 37–38, reprinted inEP/JJ,p. 73.
11
EP to W. H. Taft, Dec. 1, 1928, Yale Pound, Box 53 Folder 2418.
12
Helen Nutting Diary, Tulsa, Series 1 Box 176.
13
JQ to EP, June 2, 1917, NYPL.
14
Ibid., Oct. 16, 1920.
15
См., напр.: "An International Episode",LR5, no. 7 (Nov. 1918), pp. 34–7.
16
LR7, no. 3 (Sept. – Dec. 1920), p. 73.
17
E.g.,LR5, no. 3 (July 1918), p. 66, andLR6, no. 3 (July 1919), p. 2.
18
Israel Solon, "The December Number",LR6, no. 9 (Jan. 1920), p. 30.
19
LR5, no. 3 (July 1918), p. 64.
20
Elsa von Freytag-Loringhoven, "The Modest Woman",LR7, no. 2 (July – Aug. 1920), p. 40.
21
JJ to Frank Budgen, Nov. 1922 (n. d.),LIII,p. 30.
22
LR5, no. 2 (June 1918), p. 54.
23
Simone de Beauvoir,"The Useless Mouths" and Other Literary Writings(Urbana: University of Illinois Press, 2011), p. 316.
24
JJ to SB, April 25, 1924,JJ/SB,p. 38.
25
EH to JJ, Jan. 30, 1928, in Ernest Hemingway,Selected Letters, 1917–1961(New York: Scribner, 1981), p. 271.
26
Myron Nutting to Ellmann, April 26, 1955, Tulsa, Series 1 Box 176.
27
Burton Rascoe,A Bookman’s Daybook(New York: H. Liveright, 1929), p. 27.
28
Paul Claudel to Adrienne Monnier, Dec. 28, 1931, Berg Collection, NYPL (translated from French).
29
Rebecca West, "The Strange Case of James Joyce",Bookman,Sept. 1928, pp. 9–23.
30
Maria Jolas, "The Joyce I Knew and the Women Around Him",Crane Bag4, no. 1 (1980), p. 86.
31
См. также: Joseph Kelly,Our Joyce: From Outcast to Icon(Austin: University of Texas Press, 1998); Paul Vanderham,James Joyce and Censorship: The Trials of Ulysses(New York: New York University Press, 1998); and Bruce Arnold,The Scandal of Ulysses(New York: St. Martin’s Press, 1991).
32
Ell, pp. 502–3.
33
Ibid., pp. 666–7 (i. e., two half pages).
34
Имеется в виду биография Джойса, написанная Гербертом Горманом (James Joyce: His First Forty Years). –Здесь и далее примечания научного редактора, если не указано иное.
35
Речь идет о биографии писателя, написанной Гордоном Боукером (James Joyce: A New Biography).
36
См.: Richards to JJ, Sept. 24, 1906, Cornell, Series IV Box 13; JJ to SJ, Sept. 30, 1906,LII,p. 168.
Frank Budgen,James Joyce and the Making of Ulysses(Bloomington: Indiana University Press, 1964), p. 21.
38
JJ to NB, Sept. 7, 1909, SL, p. 169.
39
Ныне площадь Парнелла.
40
Joseph O’Brien,Dear, Dirty Dublin: A City in Distress, 1899–1916(Berkeley: University of California Press, 1982), pp. 3–4.
41
K. T. Hoppen,Ireland Since 1800: Conflict and Conformity(New York: Longman, 1998), pp. 11–16.
42
Георгианская эпоха – период британской истории с 1714 по 1830 год, названный в честь четырех последовательно правивших королей ганноверской династии (Георг I, II, III, IV).
43
O’Brien,Dear, Dirty Dublin,p. 6.
44
Jacinta Prunty,Dublin Slums, 1800–1925: A Study in Urban Geography(Dublin: Irish Academic Press, 1998), pp. 25, 56.
45
Ibid., p. 32.
46
Ibid., pp. 36, 76.
47
O’Brien,Dear, Dirty Dublin,p. 18.
48
Prunty,Dublin Slums,pp. 25, 28, 80; O’Brien,Dear, Dirty Dublin,p. 8.
49
Prunty,Dublin Slums,pp. 46, 66.
50
Ibid., p. 25.
51
JJ, "Day of the Rabblement", inCritical Writings,ed. Ellsworth Mason and Richard Ellmann (London: Faber and Faber, 1959), p. 71.
52
Henrik Ibsen, цит. по: Michael Leverson Meyer,Ibsen: A Biography(New York: Double-day, 1971), p. 274.
53
JJ to Ibsen, March 1901,SL,p. 7.
54
Ell, pp. 88–89;MBK,pp. 144–5.
55
Ibid., pp. 98–100.
56
Russell to Lady Gregory, цит. по: Ulick O’Connor,Celtic Dawn: A Portrait of the Irish Literary Renaissance(London: Hamish Hamilton, 1984), p. 208.
57
Russell, цит. по: Ell, p. 100.
58
JJ, цит. по: Russell’s unpublished account, Ell, p. 103.
59
Yeats, цит. по: Ell, p. 104.
60
JJ, цит. по: Yeats account, Ell, pp. 103, 103n.
61
Russell unpublished account, Ell, p. 103.
62
JJ to Mary Joyce, Dec. 15, 1902,LII,p. 21.
63
Herbert Gorman,James Joyce: His First Forty Years(New York: Farrar and Rinehart, 1939), p. 90.
64
JJ to Mary Joyce, March 8, 1903,LII,p. 34.
65
Ibid., Feb. 21, 1903, p. 29.
66
Ibid., Feb. 26, 1903, p. 31.
67
Gorman,James Joyce,p. 91; MBK, p. 214.
68
Gorman,James Joyce,p. 92.
69
Ell, p. 123.
70
Mary Joyce to JJ, March 19, 1903,LII,p. 36.
71
JJ to Mary Joyce, Feb. 26, 1903,LII,p. 31.
72
Gorman,James Joyce,p. 88; Michael Groden, "The National Library of Ireland’s New Joyce Manuscripts: A Statement and Document Descriptions",JJQ39, no. 1 (Fall 2001), pp. 34–37.
73
Дж. Джойс. Эпифания 33 // Собрание ранней прозы / Пер. С. Хоружего. М.: Эксмо, 2011. С. 21.
74
Дж. Джойс. Герой Стивен // Портрет художника в юности; Герой Стивен; ранняя проза / Пер. С. Хоружего. М.: Издательство «Э», 2016. С. 250.
75
Там же, с. 48.
76
Ell, p. 128.
77
MBK, p. 229; Gorman,James Joyce,p. 108.
78
Ell, p. 129.
79
SJ and George Harris Healey,The Complete Dublin Diary of Stanislaus Joyce(Dublin: Anna Livia Press, 1994), pp. 8–9.
80
MBK,p. 233.
81
Ell, pp. 21, 92.
82
May Joyce to JJ, Sept. 1, 1916,LII,p. 383.
83
Mary Maguire Colum and Padraic Colum.Our Friend James Joyce(Garden City, N.Y.: Doubleday, 1958), p. 52.
84
SJ and Healey,Complete Dublin Diary,p. 123.
85
LII,p. lv.
86
MBK,p. 234.
87
Ulysses,p. 156 (9: 221); Don Gifford,Ulysses Annotated: Notes for James Joyce’s Ulysses(Berkeley: University of California Press, 1988), p. 206.
88
Ell, p. 136.
89
Ulysses,p. 156 (9: 224).
90
Colum and Colum,Our Friend Joyce,p. 51.
91
Ell, pp. 131–2.
92
Ulick O’Connor,Oliver St. John Gogarty(London: Jonathan Cape, 1964), pp. 11–13.
93
Gogarty,Mourning Became Mrs. Spendlove,p. 52.
94
Ell, p. 161.
95
Ibid., p. 367.
96
O’Brien,Dear, Dirty Dublin,p. 191.
97
Gogarty to JJ, [n. d.] 1904, Cornell, Series IV Box 8.
98
Ell, pp. 367–8.
99
Colum and Colum,Our Friend Joyce,p. 53.
100
SJ and Healey,Complete Dublin Diary,p. 27.
101
Ibid., p. 170.
102
Ibid., p. 28.
103
Ibid., p. 24.
104
Ibid.,
105
Улисс,с. 313.
106
SJ and Healey,Complete Dublin Diary,p. 51–52.
107
Ell, p. 147.
108
SJ and Healey,Complete Dublin Diary,p. 19.
109
Дж. Джойс. Портрет художника // Портрет художника в юности; Герой Стивен; ранняя проза / Пер. С. Хоружего. М.: Издательство «Э», 2016. С. 30.
110
Ell, pp. 140–1; Colum and Colum,Our Friend Joyce,p. 56.
111
Padraic Colum in Ulick O’Connor, ed.,The Joyce We Knew(Cork: Mercer Press, 1967), p. 70.
112
Ell, p. 164; Gogarty,Mourning Became Mrs. Spendlove,p. 46.
113
David Pierce,Joyce’s Ireland(New Haven, Conn.: Yale University Press, 1992), p. 52.
114
Liam Kelly, National Transport Museum of Ireland, May 18, 2011, email and photographs.
115
Brenda Maddox, Nora: A Biography of Nora Joyce (London: Hamish Hamilton, 1988), p. 5.
116
Ibid., p. 25.
117
JJ to NB, ca. Sept. 1, 1904,LII,p. 51.
118
Ibid., p. 9. (Курсив мой. –Прим. автора.)
119
Enhanced British Parliamentary Papers on Ireland, http://eppi.dippam.ac.uk/documents/21962/eppi_pages/616790
120
Ell, p. 11.
121
Ibid., p. 26.
122
JJ to NB, June 15, 1904,LII,p. 42.
123
Maddox,Nora: A Biography,p. 12.
124
Ibid., p. 19.
125
Ell, p. 158.
126
Ibid., p. 15.
127
Ell, p. 158.
128
Maddox,Nora: A Biography,p. 18.
129
JJ to SJ, Dec. 3, 1904,LII,p. 72.
130
Mary O’Holleran, цит. по: Ell, p. 158.
131
Maddox,Nora: A Biography,p. 20.
132
JJ to NB, Dec. 3, 1909,SL,p. 182.
133
Ibid., Aug. 7, 1909, p. 159.
134
Ibid., Aug. 15, 1904, p. 47.
135
Ibid., Sept. 1, 1904, p. 50.
136
Ibid., Late July(?), 1904, p. 44.
137
Ibid., July 12(?), 1904, p. 43.
138
SJ and Healey,Complete Dublin Diary,p. 57.
139
Одно из значений англ. barnacle – «назойливый, навязчивый человек».
140
Ell, p. 156.
141
Maddox,Nora: A Biography,p. 25.
142
JJ to NB, Aug. 29, 1904,LII,p. 49.
143
Ibid., p. 48.
144
NB to JJ, Sept. 12, 1904,LII,p. 52.
145
JJ to NB, Sept. 1, 1904,LII,p. 51.
146
SJ and Healey,Complete Dublin Diary,p. 86.
147
Colum and Colum,Our Friend Joyce,p. 61; Oliver Gogarty,It Isn’t This Time of Year at All!(Garden City, N. Y.: Doubleday, 1954), p. 86; Ell, pp. 171–2.
148
Gogarty,It Isn’t This Time of Year,pp. 87–88.
149
Ibid., p. 96; Oliver Gogarty,Mourning Became Mrs. Spendlove(New York: Creative Age Press, 1948), pp. 56–57.
150
JJ to James Starkey, Sept. 15, 1904,LII,p. 42.
151
Ell, p. 176.
152
Maddox,Nora: A Biography,p. 20.
153
Ell, p. 159.
154
JJ to SJ, Dec. 3, 1904,LII,p. 72–73.
155
Ibid.
156
Humphrey Carpenter,A Serious Character: The Life of Ezra Pound(London, Boston: Faber and Faber, 1988), p. 222.
157
Цит. по: John Tytell,Ezra Pound: The Solitary Volcano(New York: Anchor Press, 1987), p. 96.
158
Betsy Erkkila,Ezra Pound: The Contemporary Reviews(Cambridge: Cambridge University Press, 2011), p. 3.
159
Charles Norman,The Case of Ezra Pound(New York: Bodley Press, 1948), p. 19.
160
Tytell,Pound,p. 93.
161
EP, цит. по: Ernest Rhys,Everyman Remembers(Toronto: J. M. Dent, 1931), p. 244.
162
James Longenbach,Stone Cottage: Pound, Yeats, and Modernism(New York: Oxford University Press, 1988), p. 14.
163
Anthony Moody,Ezra Pound: Poet: A Portrait of the Man and His Work(Oxford: Oxford University Press, 2007), p. 240.
164
Longenbach,Stone Cottage,p. 8.
165
Carpenter,Serious,p. 222.
166
EP to Harriet Monroe, цит. по: Moody,Pound,p. 215.
167
Ibid., pp. 200–1.
168
Yeats, цит. по: Marjorie Elizabeth Howes,"Introduction", The Cambridge Companion to W. B. Yeats(Cambridge: Cambridge University Press, 2006), p. 6.
169
Йейтс, «Сентябрь 1913 года». Пер. Г. Кружкова.
170
EP, "The Serious Artist", in Ezra Pound,Early Writings: Poems and Prose,ed. Ira B. Nadel (New York: Penguin Books, 2005), p. 235.
171
EP, "How I Began" and "Vorticism", ibid., pp. 214–5, 286.
172
EP, "In a Station of the Metro",Poetry2, no. 1 (April 1913), p. 12.
173
EP, "A Few Don’ts by an Imagiste", ibid., p. 254.
174
EP, "Hell" inLiterary Essays of Ezra Pound(New York: New Directions, 1968), p. 205.
175
EP, "How I Began",Early Writings,p. 211.
176
EP to JJ, Dec. 15, 1913, EP/JJ, pp. 17–18. Первое многоточие Эзры Паунда; второе мое.
177
EP to Santa Claus, 1891, Yale Pound, Box 46 Folder 2026.
178
Stephen Inwood,City of Cities: The Birth of Modern London(London: Macmillan, 2005), pp. 1–9.
179
Jerry White,London in the Twentieth Century: A City and Its People(London, New York: Viking, 2001), p. 177.
180
George Dangerfield,The Strange Death of Liberal England, 1910–1914(New Brunswick, N.J.: Transaction Publishers, 2011).
181
Tytell,Pound,p. 65.
182
White,London,pp. 73–74.
183
Les Garner,A Brave and Beautiful Spirit: Dora Marsden, 1882–1960(Brookfield, Vt.: Avebury, 1990), p. 78.
184
Jean Baker,Votes for Women: The Struggle for Suffrage Revisited(Oxford, New York: Oxford University Press, 2002), p. 118.
185
Richard Lloyd George,My Father, Lloyd George(New York: Crown Publishers, 1960), p. 122.
186
"Attacked by Suffragette",Troy Northern Budget,Nov. 14, 1909, p. 1.
187
См., напр.: Laura Mayhall,The Militant Suffrage Movement: Citizenship and Resistance in Britain, 1860–1930(Oxford: Oxford University Press, 2003), p. 107; Inwood,City of Cities,p. 158; William Wees,Vorticism and the English Avant-Garde(Toronto: University of Toronto Press, 1972), p. 18; "Suffragettes on the Warpath Again",NYT,Jan. 29, 1913, p. 1; "Bomb Outrage by Suffragettes",Daily Express,Feb. 20, 1913, p. 1; "Gunpowder Bomb",Evening Post,May 6, 1914, p. 7.
188
"Spy Pictures of Suffragettes Revealed",BBC News Online,Oct. 3, 2003. http://news.bbc.co.uk/2/hi/uk_news/magazine/3153024.stm
189
White,London,p. 154; Inwood,City of Cities,p. 458.
190
Garner,Spirit,p. 43; Wees,Vorticism,p. 17.
191
"Miss Emerson’s Injury Permanent, Say Doctors",New York Tribune,April 10, 1913, p. 3.
192
Inwood,City of Cities,p. 159.
193
"Suffragette ’plot to Assassinate Asquith’",Telegraph,Sept. 29, 2006; Inwood,City of Cities,p. 157.
194
Tytell,Pound,pp. 65–66.
195
Wees,Vorticism,p. 21.
196
Roger Fry and Desmond McCarthy, "Manet and the Post-Impressionists",Exhibition Catalogue(London: Grafton Galleries, 1910); White,London,p. 341; Wees,Vorticism,p. 22.
197
Charles Ricketts, "Post-Impressionism at the Grafton Gallery", цит. по: Wees,Vorticism,p. 26.
198
White,London,p. 329.
199
"The English Cabaret",NY Tribune,Aug. 11, 1912, p. B3; "The Cabaret Theatre Club",The Times [of London],June 27, 1912, p. 10; Wees,Vorticism,p. 50; Richard Cork,Art Beyond the Gallery in Early 20th Century England(New Haven, Conn.: Yale University Press, 1985), pp. 61–105.
200
"The Aims of Futurism",Times,March 21, 1912, p. 2; Tytell,Pound,p. 106.
201
F. T. Marinetti, "The Founding and the Manifesto of Futurism", inModernism: An Anthology,ed. Lawrence Rainey (Malden: Blackwell Publishing, 2005), p. 5.
202
"Militant Slashes Herkomer Canvas",New York Tribune,May 13, 1914, p. 6.
203
"’Wild Women’ Damage Paintings",New York Tribune,May 23, 1914, p. 2; "Heavy Sentences for Suffragettes",New York Tribune,May 27, 1914, p. 5.
204
"Militant Ruins Sargent Portrait",New York Tribune,May 5, 1914, p. 7.
205
Garner, Spirit, pp. 31–32;Daily Mirror,April 1, 1909.
206
Garner, Spirit, p. 35;Votes for Women,Sept. 10, 1909.
207
Elizabeth Crawford,Women’s Suffragette Movement: A Reference Guide, 1866–1928(New York: Routledge, 2001), p. 379.
208
Garner,Spirit,pp. 39–40; "Budget Battle Rages in Britain",San Francisco Chronicle,Dec. 5, 1909, p. 32.
209
Daily Weather Reports for Dec. 1909, National Meteorological Library, Exeter.
210
Garner,Spirit,p. 43.
211
Marsden, цит. по: ibid: pp. 56–57.
212
Marsden, цит. по: Andrew Thacker, "Dora Marsden andThe Egoist: ’Our War Is with Words’",Twentieth Century Literature36, no. 2 (1993), p. 186.
213
Marsden,The Freewoman,July 1, 1913, p. 25, цит. по: Mark Morrisson, "Marketing British Modernism:The Egoistand Counter-Public Spheres",Twentieth Century Literature43 (Winter 1997), p. 456.
214
Marsden, "Intellect and Culture",The New Freewoman,Jan. 7, 1913, p. 24, цит. по: Thacker, "Marsden andThe Egoist", p. 186.
215
Marsden,The Egoist,Jan. 1, 1915, p. 1, цит. по: Thacker, Marsden andThe Egoist,p. 188.
216
Marsden, "The Growing Ego",The Freewoman,Aug. 8, 1912, pp. 221–2.
217
EP to Marsden (n.d.), цит. по: "Bruce Clarke", "Dora Marsden and Ezra Pound:The New Freewoman’and ’The Serious Artist’",Contemporary Literature33, no. 1 (Spring 1992), p. 100.
218
EP, "The Serious Artist",Early Writings,p. 239.
219
Bruce Clarke,Dora Marsden and Early Modernism:
220
EP, "Vorticism",Early Writings,p. 289.
221
Blast1, June 28, 1914, p. 31.
222
Ibid., p. 7 (unnumbered).
223
Ibid., p. 151.
224
Ibid., p. 25.
225
Ibid., p. 27.
226
JJ to Grant Richards, March 13, 1906,LII,p. 132.
227
Ell, p. 314.
228
EP to JJ, Jan. 17 and 19, 1914.EP/JJ,p. 24.
229
Stephen Van Evera, "The Cult of the Offensive and the Origins of the First World War",International Security9, no. 1 (Summer 1984), pp. 58–107.
230
См.:LSB,p. 49n.
231
Ell, p. 179.
232
John Joyce to JJ, April 24, 1907,LII,p. 221.
233
John McCourt,The Years of Bloom: James Joyce in Trieste, 1904–1920(Madison University of Wisconsin Press, 2000), p. 28.
234
Ibid., p. 29.
235
Karl Baedeker,Austria-Hungary, Including Dalmatia and Bosnia; Handbook for Travelers(New York: C. Scribner’s Sons, 1905), p. 205.
236
McCourt,Years,p. 33.
237
Peter Hartshorn,James Joyce and Trieste(Westport, Conn.: Greenwood Press, 1997), p. 25.
238
JJ to SJ, July 12, 1905,LII,p. 93–94.
239
Ell, p. 262.
240
JJ to SJ, Jan. 19, 1905,LII,p. 78.
241
JJ to SJ, July 12, 1905,LII,p. 93–94.
242
Ibid., p. 63.
243
Baedeker,Austria-Hungary,p. 206.
244
Mario Nordio, "My First English Teacher",JJQ9, no. 3 (Spring 1972), p. 324.
245
Alessandro Francini Bruni, "Recollections of Joyce", inWillard Potts,ed.,Portraits of the Artist in Exile: Recollections of James Joyce by Europeans(Seattle: University of Washington Press, 1979), p. 40.
246
Ell, p. 213.
247
Francini Bruni, "Recollections", p. 40.
248
Ell, pp. 267–8.
249
JJ to SJ, July 12, 1905,LII,p. 94.
250
Ell, p. 215.
251
Alessandro Francini Bruni,"Joyce Stripped Naked in the Piazza",in Potts,Portraits of the Artist in Exile,p. 27.
252
Дж. Джойс. Портрет художника в юности / Пер. С. Хоружего. М.: Издательство «Э», 2016. С. 392.
253
SJ,Trieste Diary,April 11, 1907, Tulsa, Series 1 Box 142. Подробнее об анахронизмах у Джойса см.: Dominic Manganiello,Joyce’s Politics(London, Boston: Routledge & Kegan Paul, 1980), and "The Politics of the Unpolitical in Joyce’s Fictions",JJQ29, no. 2 (Winter 1992), pp. 241–58. См. также: David Kadlec,Mosaic Modernism: Anarchism, Pragmatism, Culture(Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2000), pp. 90–121.
254
Metropolitan Police Act 1839 2&3 Vict. c. 47.
255
Ibid.
256
Stefan, Petrow,Policing Morals: The Metropolitan Police and the Home Office, 1870–1914(New York: Clarendon Press; Oxford University Press, 1994), pp. 31–32.
257
Hartshorn,James Joyce and Trieste,p. 5.
258
Ibid., p. 109.
259
McCourt,Years,p. 209; Ell, p. 381.
260
Улисс,с. 7.
261
JJ to SJ, June 16, 1915,SL,p. 209.
262
Ell, p. 383; Hartshorn,James Joyce and Trieste,p. 108.
263
Во время Первой мировой войны боевым кличем итальянцев был пародируемый здесь призыв «Avanti, Savoia!» («Вперед, Савойя!»). Имеется в виду правившая в то время в Италии Савойская династия.
264
Gorman,James Joyce,p. 229; Philip Nicholas Furbank,Italo Svevo: The Man and the Writer(Berkeley: University of California Press, 1966), p. 101.
265
McCourt,Years,p. 246; Hartshorn,James Joyce and Trieste,p. 108.
266
Franz Stanzel, "The Austrian Subtext of James Joyce’sUlysses",Anglistik16, no. 2 (2005), p. 71; Stanzel, "Austria’s Surveillance of Joyce in Pola, Trieste, and Zurich",JJQ38, no 3/4 (Spring/Summer 2001), pp. 363–4.
267
Furbank,Italo Svevo,p. 101.
268
JJ, цит. по: McCourt,Years,p. 243.
269
Grant Richards to JJ, April 29, 1915, Cornell, Series IV Box 13.
270
Ell, p. 400.
271
JJ to SJ, Sept. 30, 1906,LII,p. 168.
272
Rodney Wilson Owen,James Joyce and the Beginnings of Ulysses(Ann Arbor: UMI Research Press, 1983), pp. 63–69.
273
Герой Стивен,с. 259.
274
Улисс,с. 186.
275
Там же, с. 491.
276
Garner,Spirit,p. 116.
277
Ibid., p. 77; Thacker, "Marsden andThe Egoist", pp. 183–4.
278
Garner,Spirit,pp. 97–98.
279
DMW,p. 57.
280
Weaver, цит. по:DMW,pp. 53–54.
281
Ibid., pp. 87, 108.
282
Ibid., p. 89.
283
Ibid., p. 43.
284
Ibid., pp. 86, 91.
285
Morrisson, "Marketing British Modernism", p. 466n.
286
DMW,pp. 99–100.
287
Paul Johnson,Modern Times: A History of the World from the 1920s to the 1990s(London: Phoenix, 1992), p. 35.
288
Ian Castle,London 1914–1917: The Zeppelin Menace(Oxford: Osprey, 2008), pp. 35–39.
289
Captain Breithaupt, цит. по: ibid., p. 44.
290
Marsden, цит. по:DMW,p. 107.
291
Ibid., p. 98.
292
Ibid., p. 92.
293
Weaver to JJ, July 28, 1915, Cornell, Series IV Box 14;DMW,p. 99.
294
Портрет художника в юности,с. 450.
295
DMW,p. 99.
296
Ibid., p. 103.
297
Weaver to JJ, July 28, 1915, Cornell, Series IV Box 14.
298
JJ to Grant Richards, Nov. 27, 1905,LII,p. 128.
299
Richards to JJ, Feb. 17, 1906, Cornell, Series IV Box 13.
300
JJ to Richards, May 5, 1906,LII,p. 133.
301
В переводе С. Хоружего – «Два кавалера».
302
Richards to JJ, April 23, 1906, Cornell, Series IV Box 13.
303
Cлово bloody («кровавый») начиная с XVIII века используется в английском языке в качестве обсценного и прошло путь от почти буквального «нечистый, замаранный» до приблизительного эквивалента русского «твою мать». В XIX – начале ХХ века считалось непристойным и было запрещено для публичного использования, маркировалось как неприемлемое в литературном дискурсе и вычеркивалось цензурой. –Прим. пер.
304
Ibid.
305
В оригинале: would bloody well put his teeth down his throat.
306
Джеймс Джойс. Дублинцы / Пер. С. Хоружего. М.: Азбука, 2014. С. 72.
307
JJ to Richards, May 13, 1906,LII,p. 136.
308
JJ to Richards, May 5, 1906,LII,p. 134.
309
Дублинцы,с. 31.
310
Ell, p. 329.
311
JJ to Richards, May 13, 1906,LII,p. 137.
312
JJ to Richards, June 23, 1906,LI,p. 64.
313
JJ to Richards, May 5, 1906,LII,p. 134.
314
Richards to JJ, May 10, 1906, Cornell, Series IV Box 13.
315
JJ to Richards, May 13, 1906,LII,p. 137.
316
Richards to JJ, May 10, 1906, Cornell, Series IV Box 13.
317
Ibid., Sept. 24, 1906.
318
LII,p. 109n; Ell, p. 231; Ell, p. 267.
319
Colum and Colum,Our Friend Joyce,pp. 88–90; David Gardiner,The Maunsel Poets: 1905–1926(Dublin: Maunsel & Co., 2004), pp. 2–6.
320
В оригинале использовано «bloody owl’ mother» – «чертова мамаша».
321
J and Hans Walter Gabler,Dubliners: A Facsimile of Drafts & Manuscripts(New York: Garland, 1978), p. 215 (Yale 2.7–18). См. также: JJ to Richards, May 13, 1906,LII,p. 137.
322
Ell, p. 311; P. J. Keating,The Haunted Study: A Social History of the English Novel, 1875–1914(London: Secker & Warburg, 1989), p. 271. Первый вариант – 1906 года, – тот, что был отправлен Ричардсу. Второй – вариант 1909 года. В опубликованном варианте 1914 года стоит «старуха мать».
323
"A Curious History", reprinted inThe Egoist1, no. 2 (Jan. 15, 1914), pp. 26–27.
324
JJ to George Roberts, July 19, 1911,LII,p. 289.
325
Ell, p. 315.
326
Colum and Colum,Our Friend Joyce,p. 97.
327
McCourt,Years,p. 189.
328
Roberts to JJ, Aug. 23, 1912, Cornell, Series IV Box 13.
329
Ell, p. 335.
330
Colum and Colum,Our Friend Joyce,p. 92.
331
LII,p. 318n.
332
Цит. по: Jonathon Green and Nicholas Karolides,Encyclopedia of Censorship(New York: Facts on File, 1990), pp. 464–5. О последствиях этого случая см.: Weaver to JJ, March 25, 1916, Cornell, Series IV Box 14.
333
M. J. O. Roberts, "Morals, Art, and the Law: The Passing of the Obscene Publicans Act",Victorian Studies28, no. 4 (Summer 1985), pp. 609–29; Colin Manchester, "Lord Campbell’s Act: England’s First Obscenity Statute",Journal of Legal History9, no. 2 (1988), pp. 223–41. Непристойность считается преступлением с момента выхода прокламации короля Георга III в 1787 году. Закон о непристойных публикациях не уточняет, каково должно быть наказание, но в нем прописано, какие органы должны следить за соблюдением закона.
334
Manchester, "Lord Campbell’s Act", p. 227.
335
Metropolitan Police Act of 1839, 2&3 Vict. p. 47.
336
Manchester, "Lord Campbell’s Act", pp. 229–231.
337
Campbell, цит. по: Roberts, "Morals, Art", p. 616.
338
Ibid., p. 618.
339
Manchester, "Lord Campbell’s Act", p. 239n.
340
Times,(London), Dec. 25, 1820.
341
Roberts, "Moral Act", p. 621.
342
Manchester, "Lord Campbell’s Act", pp. 224–5.
343
Э. Золя. Земля. Пер. Б. Горнунга // Собрание сочинений в 18 т. Т. 12. М.: Правда, 1957. С. 312.
344
William Frierson, "The English Controversy in Realism in Fiction 1885–1895",PMLA42 (1928), p. 534; de Grazia,Girls Lean Back,pp. 40–42.
345
См. рекламу Визетелли в книге: George Moore,Spring Days. A Realistic Novel. A Prelude to "Don Juan"(London: Vizetelly & Co., 1888).
346
De Grazia,Girls Lean Back,pp. 43–44.
347
Tennyson,Locksley Hall, Sixty Years After(1886), цит. по: Frierson, "The English Controversy", p. 536.
348
Ibid., pp. 540–2; de Grazia,Girls Lean Back,pp. 44–51.
349
JJ to Grant Richards, May 13, 1906,LII,p. 137.
350
DMW,pp. 4–32.
351
Ibid., p. 27.
352
Ibid., p. 33.
353
Ibid., p. 83.
354
Marsden to Weaver, May 7, 1917, цит. по:DMW,p. 137.
355
Monro Saw & Co to JJ, June 24, 1919,LII,pp. 444–5.
356
Портрет художника в юности,с. 540.
357
DMW,p. 23.
358
Herbert Cape to James Pinker, Jan. 26, 1916, Yale Joyce, Box 2 Folder 49.
359
DMW,p. 102.
360
Richards, цит. по: Ell, p. 384n.
361
EP to JJ, Nov. 27, 1915,EP/JJ,p. 60.
362
Werner Laurie to James Pinker, Jan. 17, 1916, Yale Joyce, Box 2 Folder 69.
363
Duckworth reader, цит. по:EP/JJ,p. 64.
364
EP to Pinker, Jan. 30, 1916,EP/JJ,pp. 65–66.
365
EP, "’Dubliners’ and Mr. James Joyce",The Egoist,July 15, 1914, reprinted inEP/JJ,p. 29.
366
EP to JQ, Sept. 8, 1915,EP/JQ,p. 48.
367
Weaver to JJ, Nov. 30, 1915, Cornell, Series IV Box 14.
368
DMW,p. 104.
369
Billing and Sons, цит. по:DMW,p. 117.
370
Weaver to JJ, May 19, 1916, Cornell, Series IV Box 14.
371
Ibid.
372
JJ to James Pinker, Jan. 9, 1916,LII,p. 370.
373
EP to JJ, Jan. 16, 1916,EP/JJ,p. 62.
374
Robert Scholes,Magazine Modernisms: An Introduction(New Haven, Conn.: Yale University Press, 2010), p. 6.
375
Thacker, "Marsden andThe Egoist", p. 187, citing EP,Selected Letters,p. 259.
376
William Magee to JJ, June 30, 1904, Cornell, Series IV Box 11.
377
См.: Ell, p. 165.
378
См.:LR1, no. 2 (April 1914), pp. 44, 30.
379
MCA, "Mrs. Ellis’s Failure",LR2, no. 1 (March 1915), p. 19. По утверждению Бэггета, это «первая известная нам редакционная статья, автор которой сама принадлежала к сообществу, чьи права она отстаивала». См.: Jane Heap and Florence Reynolds,Dear Tiny Heart: The Letters of Jane Heap and Florence Reynolds, ed. Holly Baggett(New York: New York University Press, 2000), p. 3.
380
TYW,pp. 68–69.
381
Letter from Will Levington Comfort,LR2, no. 1 (March 1915), pp. 56–57.
382
TYW,p. 35.
383
Ibid., pp. 28–31.
384
См., напр.:LR1, nos. 7–8 (Oct. and Nov. 1914).
385
Eunice Tietjens,The World at My Shoulder(New York: Macmillan, 1938), pp. 63–69.
386
См.: DeWitt C. Wing, "Dr. Foster’s Articles on Nietzsche",LR1, no. 3 (May 1914), pp. 31–32.
387
DeWitt C. Wing, "Robins Nests",Auk32 (1915), pp. 106–7.
388
Christine Stansell,American Moderns: Bohemian New York and the Creation of a New Century(New York: Metropolitan Books, 2000), p. 201.
389
MCA, "Announcement",LR1, no. 1 (March 1914).
390
TYW,pp. 11–13.
391
Ibid., p. 24.
392
Ibid., p. 11.
393
Emma Goldman, "Socialism: Caught in the Political Trap", inRed Emma Speaks: Selected Writings and Speeches,ed. Alix Kates Shulman (New York: Random House, 1972), p. 102.
394
Emma Goldman, "Anarchism: What It Really Stands For", ibid., p. 74.
395
Emma Goldman, "The Individual, Society and the State", ibid., p. 111.
396
Goldman, "Anarchism: What It Really Stands For", pp. 75–76.
397
MCA, "The Challenge of Emma Goldman",LR1, no. 3 (May 1914), p. 6.
398
TYW,p. 55.
399
Ibid., pp. 67–74.
400
MCA, "Editorials and Announcements",LR2, no. 4 (June-July 1915), p. 36.
401
MCA, "The Immutable", ibid., p. 21.
402
"Christmas Tree Traps ’Anarchy’ on North Shore",Chicago Daily Tribune,Jan. 21, 1915, p. 1.
403
"This Chicago Girl at the Age of
404
Fool Killer Needed,Daily Herald(Mississippi), Nov. 3, 1915, p. 4.
405
Emma Goldman, "Preparedness: The Road to Universal Slaughter",LR2, no. 9 (Dec. 1915), p. 12.
406
MCA, "Toward Revolution",LR2, no. 9 (Dec. 1915), p. 5.
407
TYW,p. 75.
408
"Christmas Tree Traps ’Anarchy’ on North Shore",Chicago Daily Tribune,Jan. 21, 1915, p. 1.
409
TYW,pp. 86–91; "Ours Is the Life; Others Are Odd: Miss Anderson",Chicago Daily Tribune,Aug. 9, 1915, p. 13.
410
Linda Lappin, "Jane Heap and Her Circle",Prairie Schooner78, no. 4 (2004), p. 14.
411
Ibid., p. 12.
412
Jane Heap to Florence Reynolds, July 20, 1909,Dear Tiny Heart,p. 38. В оригинале, как и здесь, в одном случае слово «Бог» написано с прописной, а в другом – со строчной буквы.
413
TYW,p. 124.
414
Ibid., p. 110.
415
Susan Noyes Platt, "The Little Review: Early Years and Avant-Garde Ideas", in Sue Ann Prince, ed.,The Old Guard and the Avant-Garde: Modernism in Chicago, 1910–1940(Chicago: University of Chicago Press, 1990), p. 152.
416
TYW,pp. 126–7.
417
MCA, "The Artist in Life",LR2, no. 4 (June-July 1915), pp. 18–20. Курсив мой. –Прим. автора.
418
MCA, "To the Innermost",LR1, no. 7 (Oct. 1914), pp. 3, 5.
419
MCA, "A Real Magazine",LR3, no. 5 (Aug. 1916), pp. 1–2;TYW,p. 124.
420
Max Stirner (trans. Byington),The Ego and His Own(New York: Dover, 2005), pp. 3, 366.
421
Lawrence Stepelevich, "The Revival of Max Stirner",Journal of the History of Ideas35 (April – June 1974), p. 324.
422
Ell, 142n.
423
Michael Levenson,Genealogy of Modernism: A Study of English Literary Doctrine, 1908–1922(Cambridge: Cambridge University Press, 1984), pp. 72–74.
424
MCA, "The Challenge of Emma Goldman",LR1, no. 3 (May 1914), p. 6.
425
Dora Marsden,The New Freewoman,Sept. 1, 1913, p. 104. См. также: Garner,Spirit,pp. 102–3.
426
См., напр.: James Huneker, Egoists:A Book of Supermen: Stendahl, Baudelaire, Flaubert, Anatole France, Huysmans, Barrès, Nietzsche, Blake, Ibsen, Stirner, and Ernest Hello(New York: C. Scribner’s Sons, 1921).
427
MNY,p. 165.
428
Ibid., p. 168.
429
Ibid., pp. 144–7.
430
Ibid., pp. 144–5.
431
Milton W. Brown et al.,Story of the Armory Show(Greenwich, Conn.: New York Graphic Society, 1963), pp. 43–44;MNY,p. 147.
432
См.: Bruce Altshuler, ed.,Salon to Biennial: Exhibitions that Made Art History,vol. 1. За исключением Парижского салона осени 1905 года, ни одна другая выставка не была столь масштабной с 1863 года.
433
Roger Fry and Desmond McCarthy, "Manet and the Post-Impressionists" Exhibition Catalogue (London: Grafton Galleries, 1910).
434
Altshuler,Salon to Biennial,p. 153.
435
Milton Brown, "The Armory Show and Its Aftermath", in1915, The Cultural Moment: The New Politics, the New Woman, the New Psychology, the New Art and the New Theatre in America,ed. Adele Heller and Louis Rudnick (New Brunswick, N.J.: Rutgers University Press, 1991), pp. 166–7.
436
Theodore Roosevelt, "A Layman’s Views of an Art Exhibition",Outlook103 (March 29, 1913), pp. 718–20.
437
Brown,Story of the Armory Show,pp. 121–3.
438
MNY,p. 209.
439
EP, "Affirmations",The New Age,Jan. 21, 1915, p. 312.
440
JQ to EP, Feb. 25, 1915, цит. по:MNY,p. 198.
441
MNY,pp. 157–9.
442
EP to JQ, March 9, 1915,EP/JQ,p. 20.
443
Ibid., May 21, 1915, pp. 27–28.
444
Ibid., Sept. 8, 1915, p. 47.
445
Ibid., Aug. 11, 1915, p. 37. Пропуск мой.
446
Ibid., Sept. 8, 1915, p. 48.
447
JQ to JJ, April 11, 1917, NYPL;MNY,p. 30.
448
EP to JQ, Aug. 26, 1915,EP/JQ,p. 40.
449
Ibid., p. 41.
450
См., напр.: Steven Lubar, "Men / Women / Production / Consumption", in Roger Horowitz and Arwen Mohun, eds.,His and Hers: Gender, Consumption, and Technology(Charlottesville: University Press of Virginia, 1998), pp. 12–13.
451
EP to JQ, Oct. 13, 1915, NYPL;EP/JQ,pp. 53–54.
452
EP, "James Joyce – At Last the Novel Appears",The Egoist4, no. 2 (Feb. 1917), pp. 21–22, цит. по:EP/JJ,p. 90.
453
EP to JQ, July 27, 1916,EP/JQ,p. 79.
454
Ibid., March 9, 1915, p. 23.
455
JQ to EP, Feb. 9, 1916, NYPL.
456
EP to JQ, April 8, 1916, NYPL.
457
JQ to EP, Aug. 26, 1916, NYPL.
458
EP letter inLR3, no. 2 (April 1916), p. 36.
459
MCA, "A Real Magazine",LR3, no. 5 (Aug. 1916), pp. 1–2.
460
EP to MCA, Nov. 29, 1916,EP/LR,p. 4.
461
LR3, no. 2 (April 1916), p. 25.
462
EP to MCA, Jan. 26, 1917,EP/LR,p. 6.
463
Ibid., Nov. 29, 1916, and Jan. 26, 1917, pp. 4–7.
464
Ibid., Jan. 26, 1917, p. 6.
465
Ibid., Feb. 8, 1917, p. 15.
466
EP to JQ, Feb. 8, 1917,EP/JQ,pp. 95–96.
467
JQ to EP, March 24, 1917, NYPL.
468
Ibid., May 3, 1917.
469
TYW,pp. 152–3.
470
Ibid., p. 153.
471
Clive Fisher,Hart Crane: A Life(New Haven, Conn.: Yale University Press, 2002), p. 80.
472
TYW,p. 154.
473
LR4, no. 2 (June 1917), p. 26.
474
TYW,p. 157.
475
LR4, no. 6 (Oct. 1917), p. 42.
476
MCA, "What the Public Doesn’t Want",LR4, no. 4 (Aug. 1917), p. 20.
477
EP to MCA, Nov. 5, 1917,EP/LR,p. 139.
478
Ibid., p. 141.
479
Gerald J. Baldasty,The Commercialization of News in the Nineteenth Century(Madison: University of Wisconsin Press, 1992), p. 59.
480
Frank Mott,A History of American Magazines(Cambridge: Belknap Press of Harvard University Press, 1958–1968), pp. 1–17.
481
Morrisson, "Marketing British Modernism", p. 451–2.
482
Ibid., p. 466n; Thacker, "Marsden andThe Egoist", p. 189.
483
MNY,p. 111.
484
Ibid., p. 91.
485
Sheldon Cheney, "An Adventurer Among Art Collectors",NYT Magazine,Jan. 3, 1926, pp. 10, 23, цит. по:MNY,p. 651.
486
Platt,"The Little Review",p. 139; Lappin, "Jane Heap and Her Circle", p. 7.
487
MCA, "Collection of Memoires and Private Papers" ("My Collection"), Yale Anderson, Box 12 Folder 236.
488
JQ, цит. по:MNY,p. 290.
489
MCA to Solita Solano [n. d.], 1968, Yale Anderson, Box 12 Folder 236.
490
JQ to EP, Oct. 31, 1917, NYPL.
491
Ibid., June 2, 1917.
492
"’Little’ in Butcher Paper",Chicago Daily Tribune,Nov. 18, 1916, p. 5.
493
JQ to EP, June 2, 1917, NYPL.
494
Ibid., June 6, 1917. См. также:TYW,pp. 207–8.
495
JQ to EP, June 2, 1917, NYPL.
496
EP to MCA, May 17, 1917,EP/LR,p. 57.
497
Ibid., May 25, 1917, p. 58.
498
EP to JQ, June 18, 1917, NYPL.
499
JQ to MCA, Sept. 21, 25 and 26, 1917, UWM, Box 4 Folder 2.
500
JQ to Jane Heap, Aug. 7, 1917, UWM, Box 4 Folder 2.
501
JJ to A. Llewelyn Roberts, July 30, 1915,LII,p. 357.
502
Budgen,Joyce and Ulysses,pp. 27–34.
503
Hugo Ball,Flight Out of Time: A Dada Diary(Berkeley: University of California Press, 1996), pp. xxiii, 56, 64, passim.
504
Балль Х. Манифест к первому вечеру дадаистов в Цюрихе / Пер. В. Вебера // Называть вещи своими именами: Программные выступления мастеров западно-европейской литературы XX века. – М.: Прогресс, 1986. С. 317.
505
Budgen,Joyce and Ulysses,p. 34.
506
Austrian government report (July 31, 1916), цит. по: Stanzel, "Austria’s Surveillance of Joyce", pp. 361–71.
507
Rumbold to Gaselee, July 18, 1918, BNA, F.O. 395/209/003–4.
508
Центральные державы – военно-политический союз Германии, Австро-Венгрии, Османской империи и Болгарского царства в Первой мировой войне.
509
July 9, 1916 report to the Imperial and Royal Defense Headquarters in Tyrol, цит. по: Stanzel, "Austria’s Surveillance of Joyce", pp. 368–9. См. также: Stanzel, "Austrian Subtext of Joyce’sUlysses"; McCourt,Years,p. 249; Budgen,Joyce and Ulysses,p. 34.
510
Georges Borach, "Conversations with James Joyce", in Potts,Portraits of the Artist in Exile,p. 71.
511
Budgen,Joyce and Ulysses,p. 35.
512
July 9, 1916, letter from k. u. k. Militärattaché to Imperial and Royal Defense Headquarters, цит. по: Stanzel, "Austria’s Surveillance of Joyce", p. 368.
513
Ell, pp. 392, 406.
514
Gordon Bowker,James Joyce: A New Biography(New York: Farrar, Straus and Giroux, 2012), p. 227.
515
Ell, p. 407.
516
Marilyn Reizbaum, "Swiss Customs",JJQ27, no. 2 (Winter 1990), p. 213, цит. по: Carol Shloss,Lucia Joyce: To Dance in the Wake(New York: Farrar, Straus and Giroux, 2003), p. 66.
517
Budgen,Joyce and Ulysses,p. 190; Carola Giedion-Welcker, "Meeting with Joyce", in Potts,Portraits of the Artist in Exile,p. 273; C. P. Curran,James Joyce Remembered(New York: Oxford University Press, 1968), p. 90; Ell, pp. 430, 433.
518
Victor Llona, "Mrs. James Joyce and Her Controversial Husband",Cimarron Review70, no. 74 (Jan. 1986), pp. 55–60, p. 56.
519
Ell, p. 389.
520
Lucia Joyce, "The Real Life of James Joyce", Lucia Joyce Papers, HRC, Box 1 Folder 3.
521
JJ to EP, July 24, 1917 (unpublished), цит. по: Ell, p. 416. После «думаю» в цитате выпущено предложение.
522
Ell, p. 413.
523
Casey Albert Wood,A System of Ophthalmic Therapeutics; Being a Complete Work on the Non-Operative Treatment, Including the Prophylaxis, of Diseases of the Eye(Chicago: Cleve land Press, 1909), p. 807.
524
SJ, Trieste Diary, May 23 – July 4, 1907, Tulsa, Series 1 Box 142.
525
Weaver to Brewerton, Aug. 30, 1922, BL; JJ to Weaver, Oct. 27 and 28, 1922, BL.
526
Состояние Джойса: JJ to Forrest Reid, May 10, 1917,LII,p. 395; Weaver to Marsh, Sept. 11, 1917,LII,p. 407. Джойс описывает одновременно и спайку, и вторичную глаукому – результат ирита.
527
Wood,System of Ophthalmic Therapeutics,pp. 764–5.
528
Ibid., p. 765.
529
Ibid., pp. 766–7.
530
Ibid., p. 430.
531
Ibid., pp. 62, 429; Francisco J. Ascaso and Jordi Bosch, "Uveitic Secondary Glaucoma: Influence in James Joyce’s (1882–1941) Last Works",Journal of Medical Biography18, no. 1 (Feb 2010), pp. 57–61, p. 60n19.
532
JQ to EP (enclosure from Dr. Shannon), July 7, 1917, NYPL.
533
NB to JQ, April 30, 1917,LII,p. 395.
534
Wood,System of Ophthalmic Therapeutics,pp. 59, 429.
535
Jan Dirk Blom,A Dictionary of Hallucinations(New York: Springer, 2010), pp. 42–43; Manuchair S. Ebadi,Desk Reference of Clinical Pharmacology(Boca Raton, Fla.: CRC Press, 2008), p. 634.
536
JJ to Weaver, July 7, 1917,LI,p. 103.
537
EP to JJ, March 17, 1917,EP/JJ,p. 103.
538
JQ to JJ, April 11, 1917, NYPL.
539
JQ to NB, May 25, 1917, NYPL.
540
JQ to EP, June 6, 1917, NYPL.
541
EP to JJ, Dec. 20, 1916,EP/JJ,p. 85.
542
bid., March 17, 1917, p. 101.
543
Ell, p. 420; JJ to Sykes, Dec. 22[?], 1917,LII,p. 415.
544
Early Ulysses Subject Notebook for Drafts (1917) (II.i.1. Notebook), NLI, MS 36,639/3 (см. онлайн: http://catalogue.nli.ie/Record/vtls000357760#page/1/mode/1up); Myron Schwartzman, "Ulysses on the Rocks: The Evolution of the ’Nausikaa’ Episode with a Suggested Addition to the Final Text",Bulletin of the New York Public Library80, no. 4 (Summer 1977), p. 646.
545
Бык(итал.).
546
Michael Groden,Ulysses in Progress(Princeton: Princeton University, 1977), p. 111.
547
«Мы»: Phillip Herring,Joyce’s Notes and Early Drafts for Ulysses(Charlottesville: University Press of Virginia, 1977), p. 83.
548
Ibid., p. 43.
549
См.: Luca Crispi, "A First Foray into the National Library of Ireland’s Joyce Manuscripts: Bloomsday 2011",Genetic Joyce Studies11 (Spring 2011).
550
JJ to JQ, Nov. 24, 1920,LIII,p. 30.
551
См.: Proteus-Sirens Notebook (II.ii.1.a Notebook), NLI, MS 36,639/7A. http://catalogue.nli.ie/Record/vtls000357771#page/1/mode/1up.
552
August Suter, "Some Reminiscences of James Joyce", in Potts,Por traits of the Artist in Exile,p. 61.
553
Budgen,Joyce and Ulysses,pp. 171–2.
554
Maddox,Nora: A Biography,p. 150.
555
Улисс,с. 55.
556
NB to JJ, Aug. 4, 1917,LII,p. 401.
557
Ibid., ca. Aug. 10, 1917, p. 402.
558
Ibid., ca. Aug. 12, 1917, p. 403.
559
Budgen,Joyce and Ulysses,p. 11.
560
Ibid., 27.
561
Liam Kelly, National Transport Museum of Ireland, May 18, 2011, email and photographs.
562
Gorman,James Joyce,p. 259; Ell, p. 417; JJ to EP, Aug. 20, 1917, SL, pp. 226–7.
563
Arthur Lim,Acute Glaucoma: Acute Primary Closed Angle Glaucoma, Major Global Blinding Problem(Singapore: Singapore University Press, 2002), p. 13.
564
Wood,System of Ophthalmic Therapeutics,p. 808.
565
См.: Buffalo, Series XIX Folder 20. Судя по рисунку 1921 года, где Джойс изобразил свою операцию 1917-го, речь шла о периферической иридэктомии.
566
Charles Beard,Ophthalmic Surgery: A Treatise on Surgical Operations Pertaining to the Eye and Its Appendages, with Chapters on Para-Operative Technic and Management of Instruments(Philadelphia: P. Blakiston’s Son & Co., 1914), pp. 457–462; Josef Meller,Ophthalmic Surgery: A Handbook of Surgical Operations on the Eyeball and its Appendages: As Practised at the Clinic of Prof. Hofrat Fuchs(Philadelphia: Blakiston, 1912), pp. 180–6.
567
JJ to Weaver, March 11, 1923,LI,p. 201.
568
NB to EP, Aug. 28, 1917,LII,p. 405; Weaver to JJ, Nov. 10, 1916, Cornell, Series IV Box 14.
569
Blom,Dictionary of Hallucinations,pp. 42–43.
570
NB to Weaver, Sept. 8, 1917,LII,p. 406. См. также: EP to JQ, Sept. 10, 1917, NYPL.
571
Maddox,Nora: A Biography,p. 149.
572
Frank Budgen,Myselves When Young(London: Oxford University Press, 170), p. 188.
573
JJ to Pinker, July 8, 1917,LII,p. 399.
574
Ell, p. 414.
575
EP to JJ, Aug. 15, 1917,EP/JJ,p. 123.
576
JJ to EP Aug. 20, 1917,SL,pp. 226.
577
MBK,p. 104.
578
JJ, цит. по: Ell, p. 397.
579
JJ to Richards, June 23, 1906,LI,p. 64.
580
Ell, p. 457.
581
Ibid., p. 423.
582
Slack, Monro, Saw & Co. to JJ, Feb. 22, 1917,LII,p. 389. См. также:DMW,p. 134; Ell, p. 413.
583
Ell, p. 313.
584
Ibid., pp. 421–2.
585
Budgen,Joyce and Ulysses,pp. 11–12.
586
JJ, цит. по: ibid., p. 320.
587
Suter, "Some Reminiscences of Joyce", p. 61.
588
Budgen,Joyce and Ulysses,p. 21.
589
Ibid., pp. 19–20.
590
Philip Herring, "Ulysses’ Notebook VIII.A.5 at Buffalo",Studies in Bibliography22 (1969), p. 287–310.
591
Budgen,Joyce and Ulysses,p. 173.
592
TYW,p. 175.
593
Christopher M. Finan,From the Palmer Raids to the Patriot Act(Boston: Beacon Press, 2007), p. 12.
594
Albany Journalad, цит. по: Christopher Capozzola, "The Only Badge Needed Is Your Patriotic Fervor: Vigilance, Coercion and the Law in World War I America,"Journal of American History88, no. 4 (March 2002), p. 1360.
595
Joan Jensen,The Price of Vigilance(Chicago: Rand McNally, 1968), pp. 41–42.
596
Ibid., p. 72; David Kennedy,Over Here: The First World War and American Society(New York: Oxford University Press, 1980), p. 82.
597
Jensen,Vigilance,p. 155. Сюда не входят дела, проходившие по министерству юстиции.
598
См.: "Many Caught in the Web of Kaiser’s Gold,"New York Tribune,Sept. 23, 1917, p. 1; "U. S. Exposes More German Plots,"San Francisco Chronicle,Sept. 23, 1917, p. 1;MNY,p. 324.
599
Jules Witcover,Sabotage at Black Tom: Imperial Germany’s Secret War in America, 1914–1917(Chapel Hill, N.C.: Algonquin Books of Chapel Hill, 1989); Michael Warner, "The Kaiser Sows Destruction,"Studies in Intelligence: Journal of the American Intelligence Professional46, no. 1 (2002), pp. 3–9.
600
Sedition Act of 1918, 40 Stat. 583.
601
"Postal Officials Begin Wide Search,"NYT,May 1, 1919, p. 3.
602
Donald Johnson, "Wilson, Burleson and Censorship in the First World War,"Journal of Southern History28 (Feb. 1962), p. 48.
603
Jensen,Vigilance,p. 15.
604
Philip Melanson and Peter Steven,The Secret Service: The Hidden History of an Enigmatic Agency(New York: Carroll & Graf Publishers, 2002), p. 37.
605
United States Bureau of the Census; United States Civil Service Com mission,Official Register of the United States(Washington, D.C.: Bureau of the Census, 1917), p. 11. (online)
606
Official Register,p. 11.
607
Louis Melius,The American Postal Service: History of the Postal Service from the Earliest Times(Washington D. C.: National Capital Press, 1917), pp. 20, 97.
608
Ibid., p. 49.
609
Gerald Cullinan,The Post Office Department(New York: F. A. Praeger, 1968), pp. 57–64.
610
Ibid., pp. 61, 104.
611
Jane Kennedy, "Development of Postal Rates: 1845–1955,"Land Economics33, no. 2 (1957), p. 95.
612
Ibid., p. 96.
613
Ibid., p. 98; and Cullinan,Post Office Department,p. 250 (Appendix A).
614
Kennedy, "Postal Rates," p. 99.
615
См. заявление Patten, цит. по: JQ’s memorandum for the "Cantleman" suppression, Case File 49537, 7E4, Box 142, 8/5/2. WWI Espionage Files, Post Office Records, NARA.
616
Тариф в 2 доллара и 50 центов был анонсирован в 1917 году, но использоваться начал только с 1 января 1918-го, два месяца спустя.
617
См. позицию Brandeis вUnited States ex rel. Milwaukee Social Democratic Publishing Company v. Burleson,255 U.S. 407 (1921).
618
Johnson, "Wilson, Burleson and Censorship," pp. 47–50.
619
Adrian Anderson, "President Wilson’s Politician: Albert Sidney Burle son of Texas,"Southwestern Historical Quarterly 77,no. 3 (Jan. 1974), pp. 345–47.
620
Kennedy, p. 75.
621
Edward House, цит. по: Kennedy, "Postal Rates," p. 75.
622
Burleson to Wilson, Sept, 1920, цит. по: Johnson, "Wilson, Burleson and Censorship," p. 57.
623
Geoffrey R. Stone, "The Origins
624
John Sayer, "Art and Politics, Dissent and Repression: The Masses Magazine versus the Government, 1917–1918,"American Journal of Legal History32, no. 1 (Jan. 1988), p. 74.
625
Ср. Justice Stewart’s later opinion inJacobellis v. Ohio,378 U.S. 184 (1964).
626
See Stone, "Origins of the ’Bad Tendency’ Test."
627
Anna Louise Bates,Weeder in the Garden of the Lord: Anthony Comstock’s Life and Career(Lanham, MD.: University Press of America, 1995), p. 82; Heywood Broun and Margaret Leech,Anthony Comstock, Roundsman of the Lord(New York: A&C Boni, 1927), pp. 129–32.
628
Anthony Comstock,Traps for the Young(Cambridge, Mass.: Belknap Press of Harvard University Press, 1967), p. 13.
629
United States Postal Service,The United States Postal Service: An American History, 1775–2006(Washington, D.C.: Government Relations, Postal Service, 2012), p. 62.
630
Ibid., p. 64.
631
Donna Dennis,Licentious Gotham: Erotic Publishing and Its Prosecution in Nineteenth-Century New York(Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2009), p. 268.
632
Broun and Leech,Anthony Comstock,p. 152.
633
Emma Goldman,Living My Life(New York: Penguin Group, 2006), p. 341.
634
Richard Drinnon,Rebel in Paradise: A Bibliography of Emma Goldman(New York: Harper & Row, 1976), p. 188; Goldman,Living My Life,p. 344.
635
"Guard for Judge at Goldman Trial,"NYT,June 27, 1917, p. 13.
636
См., напр.: "Emma Goldman and Alexander Berkman, Anarchists,"New York Tribune,June 24, 1917, D2.
637
"Anarchists Close Their Defense,"NYT,July 7, 1917, p. 10;Mother Earth,July 1917, p. 134; Drinnon,Rebel in Paradise,p. 193.
638
Heap,Dear Tiny Heart,p. 47; Goldman,Living My Life,p. 350.
639
"An Old Reader,"LR4, no. 5 (Sept. 1917), pp. 31–32.
640
Letter from H.C.L., ibid., p. 33.
641
TYW,p. 146.
642
Heap to Reynolds, July 1917,Dear Tiny Heart,p. 47.
643
Ibid., p. 50,TYW,p. 156.
644
Yale Anderson, Box 14 Folder 251.
645
TYW,p. 206.
646
Wyndham Lewis, "Cantleman’s Spring-Mate,"LR4, no. 6 (Oct. 1917), p. 14.
647
JQ’sBrief in Anderson v. Thomas G. Patten, Postmaster of the City of New York, Defendant(Nov. 28, 1917) и сопроводительные документы, Case File 49537, 7E4, Box 142, 8/5/2, WWI Espionage Files, Post Office Records, NARA.
648
Sedition Act of 1918, 40 Stat. 583.
649
См.Masses Publishing Co. v. Patten,246 F. 24, 38 (2d. Circuit 1917) andAugustus Hand’s decision in Anderson v. Patten.
650
"Water, Salt and Sugar at $320 a Gallon,"Boston Globe,Jan. 23, 1916, p. SM10.
651
William Lamar, "The Government’s Attitude Toward the Press,"Forum59 (Feb. 1918), p. 139.
652
Lamer, цит. по: Sayer, "Art and Politics, Dissent and Repression," p. 53.
653
JQ to Lamar, Nov. 5, 1917, Post Office Records, NARA.
654
JQ to MCA, Nov. 7, 1917, UWM, Box 4 Folder 2.
655
Augustus Hand decision,Anderson v. Patten,247, p. 382, Nov. 30, 1917, Post Office Records, NARA.
656
JQ to EP, Dec. 2, 1917, NYPL.
657
Ibid.
658
Claire Culleton,Joyce and the G-Men: J. Edgar Hoover’s Manipulation of Modernism(New York: Palgrave Macmillian, 2004), p. 80. Каллитон отмечает, что впоследствии досье Андерсон было уничтожено. Соответственно, то, что завели его примерно тогда, когда журнал был признан анархистским, – мой неподтвержденный вывод.
659
Case File 50839, Records Relating to the Espionage Act, WWI, 1917–1920, Office of the Solicitor, Records of the Post Office Department, Record Group 28, National Archives, Washington, D. C. См. также: Paul Vanderham,James Joyce and Censorship: The Trials of Ulysses(New York: New York University Press, 1998), pp. 18, 29–30 and p. 116 photo insert, Figure 1. Вандерхам согласен с тем, чтоThe Little Review«попал под раздачу» как минимум частично из-за его политики.
660
EP to JJ, Dec. 19, 1917,EP/JJ,p. 129. Пропуск мой.
661
EP to MCA, Feb. 21, 1918,EP/LR,p. 189.
662
EP to JJ, June 7, 1918,EP/JJ,p. 143.
663
Улисс,с. 458.
664
TYW,p. 155.
665
Ibid., p. 175.
666
EP to MCA, Dec. 30, 1917,EP/LR,pp. 171–4.
667
EP to JQ, Dec. 29–30, 1917,EP/JQ,p. 134.
668
EP to JQ, Dec. 24, 1917, NYPL.
669
EP to MCA, Dec. 30, 1917,EP/LR,p. 169.
670
EP to JQ, Dec. 29, 1917, NYPL.
671
EP to JQ, Dec. 29 and 30, 1917,EP/JQ,p. 132.
672
Ibid., Feb. 18, 1918, p. 142.
673
EP to JQ, Jan. 18, 1918,
674
EP, "The Classics ’Escape,’"LR4, no. 11 (March 1918), pp. 32–34.
675
JQ to EP, March 6, 1918, NYPL.
676
Ibid., March 2, 1918.
677
В начале ХХ века Вашингтон-сквер была привычным местом для проведения митингов за избирательные права женщин.
678
Ibid., May 20, 1918.
679
JQ, "James Joyce, A New Irish Novelist,"Vanity Fair,May 1917, pp. 49, 128.
680
JQ to EP, Jan. 12, 1917, NYPL;MNY,pp. 273–4.
681
JQ to JJ, April 11, 1917, NYPL.
682
Ibid., p. 49.
683
cf. EP to JQ, April 8, 1916, NYPL; EP to JQ, Feb. 26, 1916, NYPL.
684
MNY,p. 16.
685
Ibid., pp. 334–6.
686
JQ to EP, May 20, 1918, NYPL.
687
Улисс,с. 9.
688
LR4, no. 11 (March 1918), p. 19.
689
JQ to EP, March 14, 1918, NYPL.
690
Улисс,с. 67; cf.LR5, no. 2 (June 1918), p. 50.
691
См.: Vanderham,Joyce and Censorship,p. 170; EP to JJ, March 29, 1918,EP/ JJ,p. 131.
692
JJ to Forrest Reid, Aug. 1, 1918,LI,p. 117.
693
EP to JJ, March 29, 1918,EP/JJ,p. 131.
694
EP to JQ, Dec. 24, 1917, NYPL.
695
Heap to Reynolds, Oct. 21, 1918,Dear Tiny Heart,p. 63.
696
Ibid., pp. 61–62.
697
Ibid., Thanksgiving 1918, p. 70.
698
TYW,p. 209.
699
Ibid., Nov. 11, 1918, p. 67.
700
Heap to Reynolds, Oct. 21, 1918,Dear Tiny Heart,pp. 62–63.
701
Linda Lappin, "Jane Heap and Her Circle,"Prairie Schooner78, no. 4 (2004), p. 18; Shari Benstock,Women of the Left Bank: Paris, 1900–1940(Austin: University of Texas Press, 1986), p. 239.
702
Heap to Reynolds, Nov. 11, 1918,Dear Tiny Heart,p. 67.
703
March 14, 1919, letter from an unidenitified Translation Bureau employee to an unidentified supervisor re: Feb-MarchLR. Case File 49537, 7E4, Box 142, 8/5/2, WWI Espionage Files, Post Office Records, NARA.
704
LR5, no. 9 (Jan. 1919), p. 47.
705
LR6, no. 1 (May 1919), p. 21n. Мне представляется, что запоздалый запрет на январский номер стал результатом жалобы вышеупомянутого сотрудника на номер за февраль–март. Январский номер, судя по всему, запретили уже после того, как февральский-мартовский отправили в типографию (уведомление Андерсон опубликовано в майском номере), а комментарии отдела переводов относятся к середине марта.
706
JQ to MCA, June 14, 1919, UWM, Box 4 Folder 3.
707
Ibid., June 17, 1919.
708
JQ to EP, June 18, 1919, NYPL.
709
«Сумма против язычников» – сочинение святого Фомы Аквинского.
710
JQ to EP, June 18, 1919, NYPL.
711
EP to JQ, July 6, 1919,EP/JQ,pp. 176–77.
712
Eliot to JQ, July 9, 1919, NYPL.
713
VW,The Diary of Virginia Woolf(London: Hogarth Press, 1977), vol. 1, p. 140 (April 18, 1918).
714
DMW,p. 119.
715
Daily Weather Report, April 14, 1918, National Meteorological Archive, Exeter, UK.
716
DMW,p. 40, and McAlmon,Being Geniuses Together,p. 42.
717
Andrew McNeillie, "Bloomsbury," inThe Cambridge Companion to Virginia Woolf,2nd ed. (New York: Cambridge University Press, 2010), pp. 15–16.
718
VW, "The Rights of Youth," inThe Essays of Virginia Woolf,ed. Andrew McNeillie (London: Hogarth Press, 1987), vol. 2, p. 296.
719
VW, "Charlotte Brontë," ibid., p. 29.
720
VW, "Mr. Bennett and Mrs. Brown,"Essays,vol. 3, p. 421.
721
VW,Diary,vol. 1, p. 140 (April 18, 1918).
722
Weaver to JJ, March 8, 1918, Cornell, Series IV Box 14.
723
DMW,p. 148.
724
Weaver to JJ, June 19, 1918, Cornell, Series IV Box 14.
725
DMW,p. 40.
726
Ibid., p. 304.
727
VW,Diary,vol. 1, p. 140 (April 18, 1918).
728
Ibid., p. 145 (April 28, 1918).
729
Улисс,с. 55.
730
Там же.
731
Там же.
732
VW,Diary,vol. 1, p. 145 (April 28, 1918).
733
Mansfield to Sydney Schiff, Dec. 28, 1921, in Vincent O’Sullivan and Margaret Scott, eds.,Collected Letters of Katherine Mansfield,vol. 2 (Oxford: Oxford University Press, 1996), p. 432.
734
Mansfield to Sydney Schiff, Jan. 15, 1922. Ibid., p. 434.
735
Mansfield, цит.
736
VW,Diary,vol. 1, p. 136 (April 10, 1918).
737
VW,Diary,vol. 2, p. 43, цит. по: Celia Marshik,British Modernism and Censorship(Cambridge: Cambridge University Press, 2006), p. 11.
738
Leonard Woolf,Beginning Again: An Autobiography of the Years 1911–1918(London: Hogarth Press, 1968), p. 247.
739
VW to Weaver, May 17, 1918, in Nigel Nicolson and Joanne Trautman, eds.,The Letters of Virginia Woolf(New York: Mariner, 1976), vol. 2, pp. 242–3.
740
VW, "Modern Novels," inEssays,vol. 3, p. 34.
741
VW,Diary,vol. 2, p. 67 (Sept. 20, 1920).
742
Ibid., p. 69 (Sept. 26, 1920).
743
EP to JJ, July[?] 1920,EP/JJ,p. 182.
744
EP to JJ, June 10, 1919,EP/JJ,p. 157.
745
См. схему Джойса, перепечатанную в: Hugh Kenner,Dublin’s Joyce(New York: Columbia University Press, 1988), pp. 226–7.
746
Улисс,с. 295, 286.
747
Groden,Ulysses in Progress,pp. 84–87.
748
Улисс,с. 246;LR6, no. 4 (Aug. 1919), p. 41.
749
Weaver to JJ, June 16, 1919, Cornell, Series IV Box 14.
750
Друг мой(итал.).
751
EP to JJ, June 10, 1919, EP/JJ, pp. 157–9.
752
Proteus-Sirens Notebook (II.ii.1.a Notebook), NLI, MS 36,639/7A. See Luca Crispi, "A First Foray into the National Library of Ireland’s Joyce Manuscripts: Bloomsday 2011,"Genetic Joyce Studies11 (Spring 2011).
753
Daniel Ferrer, "What Song the Sirens Sang Is No Longer Beyond All Conjecture: A Preliminary Description of the New ’Proteus’ and ’Sirens’ Manuscripts,"JJQ39, no. 1 (Fall 2001), p. 62–63.
754
Groden,Ulysses in Progress,pp. 17, 37–52.
755
Улисс,с. 225.
756
Там же, с. 231.
757
JJ to Weaver, July 11, 1924,LIII,p. 99.
758
Schwartzman, "Ulysses on the Rocks," pp. 455–73.
759
Cornell, Series I Box 2 Folder 23.
760
Процесс реконструирован по рукописи «Навсикаи» в записных книжках Джойса, хранящихся в Корнелле, а также по транскриптам восьми листов с заметками к «Навсикае» из: Phillip Herring,Joyce’s Ulysses Notesheets in the British Museum(Charlottesville: University Press of Virginia, 1972), pp. 125–61. Этот фрагмент рукописи опубликован в James Joyce and Michael Groden,Ulysses, "Wandering Rocks," "Sirens," "Cyclops," & "Nausicaa": A Facsimile of Manuscripts & Typescripts for Episodes 10–13(New York: Garland, 1977), p. 217. Далее отсылки к этой книге как:JJA "Nausicaa" MS. Цит. по:Улисс,с. 350.
761
Подразумевается married («женат»). –Прим. ред.
762
Фраза имеется в записной книжке Джойса (см.JJA "Nausicaa" MS,p. 216), но отсутствует в последующих вариантах машинописи и опубликованных изданиях, в том числе вThe Little Review,издании Shakespeare and Company 1922 года и издании Габлера. Цит. по:Улисс,с. 350.
763
То есть widower («вдовец»). –Прим. ред.
764
Cornell, Series I, Box 2 Folder 23;JJA "Nausicaa" MS,p. 216;LR7, no. 1 (May-June 1920), p. 72. Цит. по:Улисс,с. 350.
765
Herring,Joyce’s Ulysses Notesheets,pp. 125–61.
766
Gorman,James Joyce,p. 45.
767
Charles Lamb,The Adventures of Ulysses(Boston: Ginn & Co, 1894), p. 1.
768
Arthur Power,The Joyce We Knew,p. 104.
769
JJ to JQ, Nov. 17, 1920, NYPL.
770
Borach, "Conversations with James Joyce," p. 70, and Budgen,Joyce and Ulysses,pp. 15–17.
771
Ell, p. 416.
772
JJ to NB, Aug. 7, 1909,SL,pp. 158–9.
773
Ibid.
774
JJ to NB, Dec. 3, 1909,SL,p. 182.
775
John Francis Byrne,Silent Years: An Autobiography with Memoirs of James Joyce and Our Ireland(New York: Farrar, Straus, and Young), pp. 156–7.
776
John Byrne, цит. по: JJ to NB, Aug. 19, 1909,SL,p. 159.
777
JJ to NB, Sept. 5, 1909,SL,p. 169.
778
Ibid.
779
Ibid., Nov. 1, 1909, pp. 176–7, and Oct. 27, 1909, pp. 173–6.
780
Ibid., Sept. 3, 1909, pp. 167–8.
781
Ibid., Dec. 6, 1909, p. 184.
782
JJ to SJ, Aug. 21, 1909,SL,p. 162; JJ to NB, Sept. 7 and Oct. 27, 1909,SL,pp. 170, 175.
783
JJ to NB, Dec. 6, 1909,SL,p. 184.
784
Ibid., Aug. 22, 1909, p. 163.
785
Ell, p. 721. Мария Жола сказала Эллману, что Нора уничтожила их в канун Второй мировой войны.
786
Да(итал.).
787
Sotheby’s "Catalogue Note," Lot 201, July 8, 2004, London auction, http://www.sothebys.com/en/auctions/ecatalogue/lot.pdf.L04407.html/f/201/L04407–201.pdf.
788
JJ to NB, Dec. 2, 1909,SL,p. 181.
789
Yeats to JJ, Dec. 18, 1902,LII,p. 23.
790
JJ to NB, Dec.
791
Ibid., Dec. 16, 1909, pp. 190–1.
792
JJ telegram, цит. по: JJ to NB, Dec. 10, 1909,SL,p. 187. Italics in JJ’s letter.
793
Ibid., Dec. 3, 1909, p. 182.
794
Ibid., Dec. 16, 1909, p. 190.
795
Ibid., Dec. 9, 1909, p. 186.
796
Handwriting details from NB’s letters at Cornell, Series IV Box 9.
797
JJ to NB, Dec. 10, 1909,SL,p. 187.
798
Ibid., Dec. 11, 1909, p. 187.
799
Ibid., Dec. 9, 1909, p. 186.
800
Bruce Bradley, "’Something about Tullabeg’: A Footnote on the Schooldays of James Joyce,"Studies: An Irish Quarterly Review93, no. 370 (Summer 2004), p. 164.
801
Ell, p. 27.
802
JJ to NB, Dec. 3, 1909,SL,p. 183.
803
Ibid., Dec. 13[?], 1909, p. 189.
804
Моя(итал.).
805
Ibid., Dec. 16, 1909, p. 191.
806
JJ,Finnegans Wake(New York: Penguin, 2000), p. 120.
807
SC,p. 18; SBP, Box 168 Folder 4, andSBLG,p. 39.
808
Eugene Jolas, цит. по:SBLG,p. 41.
809
SB to Cyprian Beach, March 11, 1919,LSB,pp. 55–56.
810
SB to Slyvester Beach, Jan. 29, 1919,LSB,p. 46.
811
Ibid., p. 63; Lenka Yovitchitch,Pages from Here and There in Serbia(Belgrade: S. B. Cvijanovich, 1926), pp. 75–80.
812
LSB,pp. 54, 64.
813
SB to Eleanor Beach, Feb. 2, 1919,LSB,p. 49.
814
SBP, Box 168 Folder 6, Box 169 Folder 3.
815
LSB,pp. 55, 58.
816
SB to Slyvester Beach, Jan. 29, 1919,LSB,p. 47.
817
SBP, Box 168 Folder 6 and Box 169 Folder 3.
818
SB to Cyprian Beach, March 11, 1919,LSB,p. 56, March 11, 1919.
819
SB to Eleanor Beach, April 18, 1919,LSB,pp. 58–59.
820
SC,p. 3.
821
SBLG,pp. 21–22.
822
Ibid., p. 31.
823
Ibid., p. 206.
824
Ibid., p. 419.
825
SB to Eleanor Beach, Aug. 27, 1919,LSB,p. 76.
826
SB to Cyprian Beach, March 11, 1919,LSB,p. 55.
827
SB to Slyvester Beach, Jan. 29, 1919,LSB,p. 46.
828
Yovitchitch,Pages from Here and There,pp. 71–74.
829
SB to Eleanor Beach, Aug. 27, 1919,LSB,p. 50.
830
SBP, Box 166 Folders 2 and 5.
831
SB, цит. по:SBLG,p. 38.
832
Eleanor Beach, цит. по:SBLG,p. 32.
833
SC,p. 17.
834
Альтернативным вариантом, рассматриваемым Сильвией Бич, был Нью-Йорк. –Прим. ред.
835
SC,p. 13; SBP, Box 168 Folder 1 and Box 166 Folder 2; andSBLG,pp. 33–34.
836
SBLG,pp. 38, 40.
837
SBP, Box 168 Folder 4.
838
SBLG,p. 40.
839
Ibid., p. 42.
840
Cody, цит. по:LSB,p. 312.
841
Cody, Ibid., p. 313.
842
Cody, Ibid., p. 310.
843
SBP, Box 166 Folder 1, andSBLG,p. 48.
844
SBLG,p. 40.
845
Ibid., p. 44.
846
SBP, Box 167 Folder 9 and Box 168 Folder 1.
847
См.: http://www.measuringworth.com/datasets/exchangeglobal/result.php.
848
Brooke Blower,Becoming Americans in Paris: Transatlantic Politics and Culture Between the World Wars(New York: Oxford University Press, 2011), p. 22.
849
Ibid., p. 6.
850
Ibid., pp. 6–7.
851
Sisley Huddleston,Paris Salons, Cafés, Studios(Philadelphia: J. B. Lippincott Company, 1928), p. 20.
852
SBLG,p. 103.
853
Nicholas Hewitt, "Shifting Cultural Centres in Twentieth-Century Paris," inParisian Fields,ed. Michael Sheringham (London: Reaktion Books, 1996), pp. 38–40.
854
William Wiser,The Crazy Years: Paris in the Twenties(New York: Atheneum, 1983), pp. 95–99.
855
W. Scott Haine, "Café Friend: Friendship and Fraternity in Parisian Working-Class Cafés, 1850–1914,"Journal of Contemporary History27, no. 4 (October 1992), p. 607.
856
Ibid., pp. 620–22.
857
SC,p. 102.
858
Ibid., pp. 34–35.
859
Letters of Ezra Pound,p. 153, цит. по: Ell, p. 479.
860
JJ to Budgen, March 20, 1920,SL,p. 251.
861
Кокни – знаменитый «рифмованный» сленг лондонцев; бауэри – нью-йоркский сленг.
862
JJ to Budgen, May 18, 1920,LII,p. 464.
863
SC,p. 34, and SBP, Box 166 Folder 5.
864
SBP, Box 166 Folder 5.
865
SBP, Box 168 Folder 7.
866
SC,p. 35, andSBLG,p. 63.
867
SC,pp. 35–36, and SBP, Box 168 Folder 7.
868
Nigel Nicolson,Diaries and Letters, 1930–1939(London: Faber Finds, 2004), p. 165.
869
SC,pp. 36–37.
870
Ibid., p. 38; SBP, Box 166 Folder 5; SBP Box 168 Folder 1; andSBLG,p. 65.
871
Ell, p. 25.
872
MBK,p. 18.
873
SC,p. 43.
874
JJ to Weaver, May 12, 1927,LI,p. 252 (цит. по: Maddox,Nora: A Biography,p. 229).
875
Район в Париже на правом берегу Сены.
876
Maddox,Nora: A Biography,p. 172.
877
SBLG,p. 68.
878
SC,p. 39.
879
См. этот рисунок в: University of Buffalo Archive, Series XIX Folder 20.
880
McAlmon,Being Geniuses Together,p. 182.
881
SC,p. 42.
882
Robert Murray,Red Scare: A Study in National Hysteria, 1919–1920(West port, Conn.: Greenwood Press, 1980), p. 7.
883
Ibid., p. 9.
884
"36 Were Marked as Victims by Bomb Conspirers,"NYT,May 1, 1919, p. 1.
885
"22 Bombs Mailed in Plot to Slay Prominent Men,"Boston Daily Globe,May 1, 1919, p. 1.
886
"See Reign of Terror as Aim of Plotters,"NYT,June 4, 1919, p. 3.
887
"Palmer and Family Safe,"NYT,June 3, 1919, p. 1.
888
"Activity in Washington,"NYT,June 4, 1919, p. 1.
889
"See Reign of Terror,"NYT,p. 3.
890
"Palmer Warns of Big Bomb Plot; Martens is Linked With Reds,"New York Tribune,June 19, 1919, p. 1.
891
National Popular Government League (R. G. Brown [et al.]),To the American People: Report upon the Illegal Practices of the United States Department of Justice(Washington, D.C.: National Popular Government League, 1920), pp. 16–21.
892
"’Ark’ with 300 Reds Sails Early Today for Unnamed Port,"NYT,Dec. 21, 1919, p. 1.
893
National Popular Government League, To the American People, pp. 32–36.
894
"3,000 Arrested in Nation-Wide Round-Up of ’Reds,’ "New York Tribune,Jan. 3, 1920, p. 1, and "Round-Up of ’Reds’ Thwarts Big Revolutionary Plot,"New York Tribune,Jan. 4, 1920, p. 1.
895
"See Reign of Terror,"NYT,p. 3.
896
Jane Heap to JJ, ca. Feb. 1920, Cornell, Series IV Box 8.
897
LR6, no. 9 (Jan. 1920), p. 55. Цит. по:Улисс,с. 318.
898
Ibid., p. 79.
899
Claire Culleton,Joyce and the G-Men: J. Edgar Hoover’s Manipulation of Modernism(New York: Palgrave Macmillan, 2004).
900
Curt Gentry,J. Edgar Hoover: The Man and the Secrets(New York: Norton, 1991), p. 73.
901
Ibid., p. 67.
902
"Wall Street Night Turned into Day,"NYT,Sept. 17, 1920, p. 9; "Trail of Bomb Plotters End with Explosion,"New York Tribune,Sept. 24, 1920, p. 18; "Officials Convinced Time Bomb Caused Explosion in Wall Street,"The Washington Post,Sept. 18, 1920, p. 1; and "Havoc Wrought in Morgan Offices,"NYT,Sept. 17, 1920, p. 1.
903
JQ to Walt Kuhn, Sept. 16, 1920, NYPL.
904
MNY,p. 475.
905
JQ to Huneker, Sept. 18, 1920, NYPL.
906
JQ to Jacob Epstein, Oct. 11, 1920, NYPL.
907
JQ to EP, Oct. 21, 1920, NYPL.
908
JQ to EP, June 10, 1918, NYPL.
909
См.: Kelly,Our Joyce,p. 80.
910
Max Eastman, "Editorial" and [Unsigned], "John S. Sumner, the New Censor, Takes Office,"The Masses,8 (March 1916), p. 16.
911
C. M. Rogers, "Confiscate Issue of The Masses,"NYT,Sept. 1, 1916, p. 20.
912
Auguste Forel,The Sexual Question: A Scientific, Psychological, Hygienic and Sociological Study(New York: Rebman Company, 1908), p. 56.
913
"Comstock Rule in Vice Society Near Overthrow,"New York Tribune,June 13, 1915, p. 1, and "Comstock’s Work to Go On," NYT, Oct. 4, 1915, p. 18.
914
См.:NYSSV Annual Report(1897), p. 20.
915
Tom Dardis,Firebrand: The Life of Horace Liveright(New York: Random House, 1995), p. 164.
916
NYSSV Annual Report(1919), цит. по: Paul S. Boyer,Purity in Print: Book Censor ship in America from the Gilded Age to the Computer Age(Madison: University of Wisconsin Press, 2002), p. 67.
917
WHS, Monthly Reports Jan., Feb. and Aug. 1920.
918
919
На основеNYSSV Annual Reports.
920
John Sumner, "Are American Morals Disintegrating?"Current Opinion70, no. 5 (May 1921), pp. 610–11.
921
См.:NYSSV Annual Report(1911), p. 18.
922
Sumner, "Are American Morals Disintegrating?" pp. 608–9.
923
LR7, no. 2 (July-Aug. 1920), p. 43. Здесь и далее при описании суда надThe Little Reviewэпизод «Навсикая» цитируется в том варианте, в каком он был напечатан в июльском-августовском номере за 1920 год. Имеются отличия от издания Shakespeare and Company 1922 года. Цит. по:Улисс,с. 352.
924
Ibid., pp. 43–44. Цит. по:Улисс,с. 352.
925
Ibid., p. 42. Цит. по:Улисс,с. 342.
926
Ibid., p. 48. Цит. по:Улисс,с. 357.
927
Gilmer,Horace Liveright,p. 3, цит. по: Jay Satterfield,The World’s Best Books(Amherst: University of Massachusetts Press, 2002), p. 14.
928
Sayer, "Art and Politics," p. 57.
929
Dear Tiny Heart,p. 3. То, как к Самнеру пришло понимание – мой домысел.
930
Это сравнение я позаимствовал в Modernism Lab из Йеля.*
931
"100,000 Observe Constitution Day at Scene of Explosion,"New York Tribune,Sept. 18, 1920, p. 3. Дата покупки Джоном Самнером выводится из показаний Маргарет Андерсон в рамках запроса Куинна о переводе, SIU, Box 3 Folder 4; JQ to MCA, Feb. 5, 1921, SIU, Box 1 Folder 6, and WHS, Sumner Autobiography, Box 1 Folder 8, MS 26, p. 1.
932
MNY,pp. 459–60; JQ to Foster, Nov. 17, 1920, NYPL.
933
JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL.
934
JQ to EP, Oct. 16, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
935
TYW,p. 215.
936
Остров в проливе Ист-Ривер в Нью-Йорке, где в конце XIX – начале XX века располагались тюрьмы и психиатрические лечебницы; ныне – остров Рузвельта.
937
JQ to EP, Oct. 16, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
938
TYW,p. 218.
939
Sumner deposition, Oct. 21, 1920, цит. по: Quinn’s Motion to Transfer, SIU, Box 3 Folder 4; WHS, Monthly Reports, Box 2 Folder 7, Oct. 1920.
940
JQ to EP, Oct. 16, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
941
WHS, Box 1 Folder 8, MS 26, p. 2.
942
WHS, Monthly Reports, Oct. 1920, Box 2 Folder 7.
943
LR7, no. 2 (July-Aug. 1920), p. 43. Цит. по:Улисс,с. 352.
944
Sumner, "The Truth about ’Literary Lynching,’"The Dial71 (July 1921), p. 67.
945
JQ to EP, Oct. 16, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
946
EP to JJ, ca. Oct. 30, 1920,EP/JJ,p. 185.
947
EP to JQ, Feb. 21, 1920,EP/JQ,p. 185.
948
EP to JQ, Oct. 31, 1920,EP/JQ,pp. 198–9.
949
JQ to EP, Oct. 21, 1920; JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL. "Negroes" is Quinn’s word.
950
Sumner deposition, цит. по: JQ’s Motion to Transfer, SIU, Box 3 Folder 4.
951
145 N. Y. Supp. 492 § 1141.
952
Grimm v. United States,156 U.S. 604 (1895).
953
JQ to EP, Oct. 21, 1920, NYPL, and JQ to Foster, Oct. 22, 1920, postscript to August [sic for "October"] 20, 1920, NYPL.
954
JQ to EP March 6, 1918, NYPL.
955
Regina v. Hicklin(1868) L.R. 3 Q.B.D. 360.
956
Felice Flanery Lewis,Literature, Obscenity and the Law(Carbondale: Southern Illinois University Press, 1976), p. 7.
957
JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL.
958
JQ to EP, Oct. 21, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
959
LR7, no. 2 (July-Aug. 1920), pp. 42–43. Цит. по:Улисс,с. 351.
960
JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL.
961
JQ to JJ, Aug. 15, 1920, NYPL.
962
См., напр.: WHS, Monthly Reports, Box 2 Folder 7, Aug. 1920, p. 3 and Jan. 1921, p. 3, passim.
963
WHS, Box 1 Folder 7, pp. 64–65.
964
Напр., Ibid., Sept. 20, p 3.
965
Напр., Ibid., June 1921, p. 2.
966
Sumner, "Truth about ’Literary Lynching,’ " p. 64.
967
См.: Boyer,Purity in Print,p. 98 photo insert, Figure 7.
968
Напр., WHS, Box 2 Folder 7: Nov. 1920, p. 1; Dec. 1920, p. 3; March 1921, p. 2; April 1921, p. 3.
969
WHS, Box 2 Folder 7, Oct. 1919, p. 6.
970
Ibid., March 1921, p. 1.
971
Ibid., May 1920, p. 2.
972
Напр., ibid., Nov. 1920, p. 4, and July 1920, p. 2.
973
Напр., ibid., Dec. 1919, p. 2,
974
Ibid., May 1920, p. 5.
975
WHS, Box 2 Folder 7–8, passim.
976
WHS, Box 2 Folder 7: Aug. 1920, p. 3, and Sept. 1920, p. 2.
977
См., напр.: WHS, Box 2 Folder 7, Feb. 1921, p. 4.
978
"Comstock’s Rule in Vice Society Near Overthrow,"New York Tribune,June 13, 1915, p. 1.
979
WHS, Sumner Autobiography, Box 1 Folder 7, p. 63.
980
Charles Trumbull,Anthony Comstock, Fighter; Some Impressions of a Lifetime Adventure in Conflict with the Powers of Evil(New York: Fleming H. Revell Company, 1913), pp. 19, 21.
981
Bates,Weeder in the Garden,pp. 158–9.
982
Trumbull, Comstock, p. 77; "A Large Seizure of Obscene Publications,"New York Tribune,April 5, 1872, p. 8.
983
Trumbull,Comstock,p. 66.
984
"Naughty Literature,"Atlanta Constitution,Nov. 30, 1872, p. 4.
985
Bates,Weeder in the Garden,p. 99.
986
Comstock to Rainsford, цит. по: ibid., p. 3.
987
James Richardson,Urban Police in the United States(Port Washington, N.Y.: Kennikat Press, 1974), pp. 42–47. См. также: Eric Monkkonen, "History of Urban Police,"Crime Punishment15 (1992), pp. 547–80.
988
WHS, Box 1 Folder 7, p. 71.
989
NYSSV Annual Report(1913), p. 13.
990
NYSSV Annual Report(1912), p. 16.
991
NYSSV Annual Report(1897).
992
Broun and Leech,Anthony Comstock,p. 212.
993
Trumbull,Comstock,pp. 137–141; Bates,Weeder in the Garden,p. 108.
994
"An Attempt to Kill A. J. Comstock,"New York Tribune,Nov. 2, 1874, p. 12; Bates,Weeder in the Garden,p. 105; Anthony Comstock,Frauds Exposed; or How the People Are Deceived and Robbed, and Youth Corrupted(New York: J. H. Brown, 1880), pp. 258–9. Trumbull,Comstock,pp. 147–8.
995
William Blackstone,Commentaries on the Laws of England,цит. по:Helen Lefkowitz Horowitz, Rereading Sex: Battles Over Sexual Knowledge and Suppression in Nineteenth Century America(New York: Alfred A. Knopf, 2002), p. 40.
996
C.B., "The Confessional Unmasked," microfilm (The Protestant Electoral Union, 1867), pp. 51, 60–61.
997
Ibid., p. 64.
998
Regina v. Hicklin(1868) L.R. 3 Q.B.D. 360.
999
Oxford Dictionary of National Biography,http://www.oxforddnb.com.ezp-prod1.hul.harvard.edu/view/article/5765?docPos=1. See also "Chief Justice Cockburn Dead,"NYT,Nov. 22, 1880.
1000
Regina v. Hicklin(1868) L.R. 3 Q.B.D. 360.
1001
Walter Arnstein, "The Murphy Riots,"Victorian Studies19 (Sept. 1975), pp. 53, 56; Roger Swift, "Anti-Catholicism and Irish Disturbances: Public Order in Mid-Victorian Wolverhampton,"Midland History9 (1984), pp. 87–108;Pall Mall Gazette,Feb. 20, 1867 (n. p.); "The Riots at Birmingham,"London Review,June 22, 1867, p. 692; andRegina v. Hicklin(1868) L.R. 3 Q.B.D. 360.
1002
Comstock,Traps for the Young,pp. 132–3.
1003
Locke, "Some Thoughts Concerning Education," цит. по: ibid., p. 8.
1004
"Comstock, Foe of Vice, Dies after Relapse,"New York Tribune,Sept. 22, 1915, p. 1; "Anthony Comstock,"Boston Journal,Sept. 23, 1915, p. 8; Bates,Weeder in the Garden,p. 200.
1005
WHS, Box 1 Folder 7, p. 70.
1006
WHS, Box 1 Folder 6, MS–18, P–2.
1007
JJ to Carlo Linati, Sept. 6, 1920,LI,p. 146.
1008
JJ to EP, Dec. 12, 1920,LIII,pp. 32–33.
1009
Ibid., p. 34.
1010
Groden,Ulysses in Progress,p. 167.
1011
JJ to JQ, Jan. 7, 1921,LI,p. 156.
1012
JJ to Larbaud, Feb. 23, 1921,LIII,p. 39.
1013
См.: JJ to Budgen, Michaelmas [Sept. 29], 1920,LI,p. 147.
1014
Улисс,с. 420.
1015
Там же, с. 494.
1016
Там же, с. 448.
1017
Там же, с. 250.
1018
Там же, с. 492.
1019
Там же, с. 497.
1020
Там же, с. 460.
1021
JJ to JQ, Nov. 24, 1920,LIII,p. 30 (quoting JJ’s Nov. 23, 1920, telegram). Телеграмму и ее перевод я реконструирую как два отдельных события.
1022
JQ to JJ telegram, Nov. 24, 1920, NYPL.
1023
JQ to EP, Oct. 21, 1920, NYPL.
1024
JJ to JQ, Dec. 13, 1920, telegram, цит. по: JQ to JJ, Dec. 19, 1920, NYPL.
1025
JQ to JJ, Dec. 19, 1920, NYPL.
1026
JQ to EP, Oct. 16 and Oct. 21, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
1027
JQ to MCA, Feb. 5, 1921, SIU, Box 1 Folder 6.
1028
JQ to JJ, Aug. 15, 1920, NYPL.
1029
Ibid., Dec. 19, 1920.
1030
Ibid., Aug. 15, 1920.
1031
JQ to
1032
JQ to Huebsch, Dec. 15, 1920, NYPL.
1033
JQ to EP, Oct. 16, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
1034
JQ to MCA, Feb. 5, 1921, SIU, Box 1 Folder 6.
1035
JQ’s Motion to Transfer, SIU, Box 3 Folder 4.
1036
Yale Anderson, Box 2 Folder 22.
1037
Jane Heap to JJ, Jan. 9, 1920, Cornell, Series IV Box 8.
1038
"Books and Authors,"NYT,Dec. 26, 1920, p. 51; JQ to EP, Dec. 12, 1920, NYPL.
1039
LR7, no. 3 (Sept.-Dec. 1920), p. 2.
1040
JJ to JQ, Jan. 8, 1921, telegram, цит. по: JQ to MCA, Feb. 5, 1921, SIU, Box 1 Folder 6. Порядок отправки телеграмм является предположением.
1041
JJ to JQ, Jan. 7, 1921,LI,p. 155.
1042
JQ to MCA, Feb. 5, 1921, SIU, Box 1 Folder 6.
1043
Сделанный Уотсоном(?) перевод телеграммы JJ к JQ telegram, Jan. 13, 1921, NYPL.
1044
JQ to JJ telegram, Jan. 24, 1921, NYPL.
1045
См.: http://eh.net/encyclopedia/article/smiley.1920s.final.
1046
MNY,p. 496; JQ to JJ, April 13, 1921, NYPL.
1047
MNY,p. 496.
1048
JQ to John Butler Yeats, May 2, 1921, NYPL.
1049
JQ to Walter Pach, May 5, 1921, цит. по: MNY, p. 478.
1050
MNY,p. 458; Curtin breaks down, JQ to JJ, April 13, 1921.
1051
JQ to Walt Kuhn, Sept. 16, 1920, NYPL.
1052
JQ to JJ, April 13, 1921, NYPL.
1053
JQ to John Butler Yeats, May 2, 1921, NYPL.
1054
Ell, p. 401.
1055
DMW,p. 459, Table 1.
1056
JJ to Weaver, Oct. 30, 1916,LI,p. 97.
1057
Weaver to JJ, Nov. 10, 1916, Cornell, Series IV Box 14.
1058
JJ to Weaver, Feb. 25, 1919,LII,p. 436.
1059
DMW,pp. 155–6.
1060
См.: Ell, pp. 441, 454; JJ to Weaver, Feb. 25, 1919,LII,pp. 436–7, 418n.
1061
DMW,pp. 157–60; Ell, p. 457.
1062
DMW,pp. 157–8.
1063
Weaver to JJ, July 6, 1919, Cornell, Series IV Box 14.
1064
Ell, p. 489, Maddox,Nora: A Biography,p. 177;DMW,p. 174.
1065
Напр.:DMW,p. 174, and JJ to Weaver, July 11, 1923, BL.
1066
Monro, Saw & Co to JJ, June 24, 1919,LII,pp. 444–5, цит. по:DMW,p. 158.
1067
Ell, p. 498.
1068
См., напр.: Maddox,Nora: A Biography,pp. 138, 176, 271–2.
1069
Myron Nutting, "An Evening with James Joyce and Wyndham Lewis," Tulsa, Series 1 Box 176.
1070
JJ, цит. по: Ell, p. 541.
1071
JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL.
1072
JQ to MCA, Feb. 5, 1921, SIU, Box 1 Folder 6.
1073
Ibid., Feb. 8, 1921.
1074
JQ to EP, Oct. 16, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
1075
JQ to MCA, Feb. 5 and 8, 1921, SIU, Box 1 Folder 6.
1076
TYW,pp. 221, 213–4.
1077
TYW,p. 214.
1078
MCA to Reynolds, Aug. 14, 1922, Delaware, Box 4 Folder 34. Маргарет Андерсон обвела фразу «любимым врагом буржуазии».
1079
MCA, "An Obvious Statement (for the millionth time),"LR7, no. 3 (Sept.-Dec. 1920), pp. 8, 10.
1080
"Greenwich Girl Editors in Court,"Chicago Herald Examiner,Feb. 15, 1921, p. 8, цит. в: Jackson Bryer, "James Joyce, Ulysses andThe Little Review,"South Atlantic Quarterly66 (1967), p. 160, and Lawrence Rainey,Institutions of Modernism: Literary Elites and Public Culture(New Haven, Conn.: YUP, 1998), p. 189.
1081
"Greenwich Village’s Editoresses Fined,"New York Herald,Feb. 22, 1921, p. 8, Yale Joyce, Box 17 Folder 321.
1082
"Magazines Are Published by Greenwich Artists,"Morning Oregonian,March 26, 1922, p. 5.
1083
TYW,p. 219.
1084
MCA, "’Ulysses’ in Court,"LR7, no. 4 (Jan. – March 1921), p. 22.
1085
TYW,p. 219; JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL.
1086
"Court Puzzled by Experts on Book’s Morals,"New York Tribune,Feb. 15, 1921, p. 5.
1087
JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL. См. также: JQ to JJ, April 13 and April 15, 1921, NYPL.
1088
"Court Puzzled by Experts on Book’s Morals," p. 5.
1089
"Improper Novel Costs Women $100,"NYT,Feb. 22, 1921, p. 12.
1090
JQ to MCA, Feb. 4, 1921, SIU, Box 1 Folder 6.
1091
Ibid., Feb. 8, 1921.
1092
"Court Puzzled by Experts on Book’s Morals," p. 5.
1093
TYW,p. 220. Андерсон перефразирует аргументацию Поувиса.
1094
MCA, "’Ulysses’ in Court,"LR7, no. 4 (Jan. – March 1921), p. 24.
1095
"Court Puzzled by Experts on Book’s Morals," p. 5.
1096
MCA, "’Ulysses’ in Court,"LR7, no. 4 (Jan. – March 1921), p. 23. Порядок следования событий, обмена мнениями и представления аргументации по ходу суда не всегда понятен, поскольку варьируется в разных отчетах. Я их структурировал для максимальной связности нарратива.
1097
"Judge Rebukes Comstock,"NYT,May 17, 1914, p. 15. Восклицательный знак добавлен мною.
1098
Geoffrey Stone, "Judge Learned Hand and the Espionage Act of 1917: A Mystery Unraveled,"University of Chicago Law Review70, no. 1 (2003), pp. 335–58, and Gerald Gunther, "Learned Hand and the Origins of Modern First Amendment Doctrine: Some Fragments of History,"Stanford Law Review27 (1975), pp. 719–73.
1099
United States v. Kennerley,209 F. 119, 121 (D.C.S.D.N.Y. 1913).
1100
TYW,p. 221.
1101
MCA, "’Ulysses’ in Court,"LR7, no. 4 (Jan. – March 1921), pp. 24–25.
1102
JQ to JJ, April 13, 1921, NYPL.
1103
"Ulysses Finds Court Hostile as Neptune,"New York World,Feb. 22, 1921, p. 24.
1104
"’Little Review,’ Though It’s Convicted, Refuses to Be Suppressed,"Jackson Citizen’s Patriot,March 6, 1921, p. 8;LR7, no. 3 (Sept.-Dec. 1920), p. 48. Цит. по:Улисс,с. 357.
1105
"Improper Novel Costs Women $100,"NYT,Feb. 22, 1921, p. 12.
1106
JQ to JJ, April 13, 1921, NYPL.
1107
JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL.
1108
Ibid. См. также: "Ulysses Adjudged Indecent; Review Editors Are Fined,"New York Tribune,Feb. 22, 1921, p. 13.
1109
"Notes from New York," unidentified newspaper clipping, Yale Joyce, Box 17 Folder 321.
1110
JQ to JJ, April 13, 1921, NYPL.
1111
TYW,p. 221.
1112
WHS, Box 2 Folder 7, February 1921 Report.
1113
Jackson R. Bryer, "’A Trial-Track for Racers’: Margaret Anderson andThe Little Review" (PhD diss., University of Wisconsin, 1965), pp. 402–3. Источником Брайара служит личное письмо ему от Форчун.
1114
"Notes from New York," unidentified publication, Yale Joyce, Box 17 Folder 321.
1115
"Greenwich Girl Editors in Court,"Chicago Examiner,Feb. 15, 1921, p. 8, цит. по: Bryer, "Trial-Track," p. 160.
1116
TYW,p. 222.
1117
JQ to MCA, Feb. 5, 1921, SIU, Box 1 Folder 6.
1118
"Tabloid Book Review,"Chicago Daily Tribune,Feb. 6, 1921, p. A7.
1119
John Sumner, "The Truth about ’Literary Lynching,’ "The Dial71 (1921), pp. 63–68.
1120
См.: Buffalo TS V.B.11.a and Cornell 57 inJJA "Nausicaa" MS,pp. 294, 257. Цит. по:Улисс,с. 366.
1121
LR7, no. 2 (July – Aug. 1920), p. 57. Цит. по:Улисс,с. 366.
1122
Улисс,с. 351.
1123
Jane Heap, "Art and the Law,"LR7, no. 3 (Sept. – Dec. 1920), pp. 5–9.
1124
EP to JQ, Feb. 21, 1920,EP/JQ,p. 185.
1125
JQ to EP, Oct. 21, 1920, SIU, Box 1 Folder 5.
1126
JQ to Shane Leslie, June 21, 1922, NYPL.
1127
Buffalo TS V.B.11.a, Joyce and Groden,JJA "Nausicaa" MS,p. 283. Цит. по:Улисс,с. 351.
1128
SC,p. 63.
1129
Сохранившаяся беловая рукопись почти половины текста (от «Девы, сестра Каллан» до «Боооог») составляет 144 страницы. Рукопись The Rosenbach MS (более мелким почерком Джойса) – 85 страниц плюс вставки. См.:Ulysses: A Facsimile of the Manuscript,ed. Clive Driver (New York: Octagon Books, 1975).
1130
Groden,Ulysses in Progress,p. 208.
1131
SC,pp. 63, 64; SBLG, p. 80.
1132
SC,p. 152.
1133
Sidney Buckland and Myriam Chimènes,Francis Poulenc: Music, Art and Literature(Aldershot: Ashgate, 1999), pp. 101–2.
1134
SBP, Box 167 Folder 3.
1135
Les Soeurs X, "Bibi-la-Bibiste,"LR7, no. 3 (Sept.-Dec. 1920), pp. 24–29.
1136
SC,p. 106.
1137
Подробности о «Цирцее», которые якобы зачитывает мистер Харрисон, взяты из белового экземпляра протокола (i. e., Buffalo TS V.B.13.b – копия с текста, дубликат которого заказал Куинн). См.: Joyce and Michael Groden,James Joyce Archive: Ulysses, "Oxen of the Sun" and "Circe" a Fac simile of Drafts, Manuscripts and Typescripts for Episodes 14 & 15 (Part 1)(New York: Garland Pub, 1977), pp. 391–8. Далее это издание обозначено какJJA Circe. Все форматирование и детали текста соответствуют рукописному варианту.
1138
JJA Circe,pp. 369, 403. Цит. по:Улисс,с. 512.
1139
JJA Circe,p. 369. Речь идет о последней части белового экземпляра протокола, соответствующего «восстановленной» копии. См.:JJA Circe,p. 404. Цит. по:Улисс,с. 513.
1140
JJA Circe,p. 370. Цит. по:Улисс,с. 514.
1141
JJ to Weaver, April 9, 1921,LIII,p. 40; JJ to JQ, April 19, 1921,LIII,p. 41.
1142
JJ to JQ, April 19, 1921,LIII,p. 41.
1143
JQ to JJ, June 5, 1921, NYPL.
1144
JQ to Huebsch, April 13, 1921, цит. по:MNY,p. 486.
1145
MNY,p. 485.
1146
JJA Circe,pp. 285–87; ср.:Улисс,с. 476.
1147
JJA Circe,pp. 295–96; ср.:Улисс,с. 479.
1148
JQ to JJ, June 5, 1921, NYPL.
1149
Liveright to JQ, May 15, 1922, NYPL.
1150
JQ to JJ, June 5, 1921, NYPL.
1151
SC,p. 47.
1152
Sylvia Beach interview, http://www.youtube.com/watch?v=vm5QWjBOvPo. Тот же разговор передан вSCнесколько иначе. Бич сделала предложение об издании за несколько дней до сожжения «Цирцеи».
1153
См.: Bureau of Labor Statistics’ CPI inflation calculator: http://data.bls.govcgi-bin/cpicalc.pl.
1154
Ell, p. 505;SBLG,pp. 79–80.
1155
JQ to Jeanne Robert Foster, May 25, 1921, NYPL.
1156
SC,p. 65.
1157
JQ to JJ, June 5, 1921, NYPL.
1158
HRC, Lake Collection, Box 262 Folder 9.
1159
SB to Holly Beach, April 23, 1921,LSB,pp. 85–86.
1160
SC,p. 51.
1161
Austin Archive, Box 262 Folder 10;SBLG,p. 88.
1162
SBLG,p. 87.
1163
SB to Holly Beach, April 23, 1921,LSB,pp. 84–85, 88.
1164
SB to Eleanor Beach, April 1, 1921, цит. по:SBLG,p. 78.
1165
Rosemary Carr, "American Girl Conducts Novel Bookstore Here,"Paris Tribune,May 28, 1921, цит. по:SBLG,p. 84.
1166
George Bernard Shaw to SB, June 11, 1921, цит. по:SC,p. 52.
1167
EP, "Paris Letter,"The Dial,June 1922, reprintedEP/JJ,p. 198.
1168
JJ to C. P. Curran, March 15, 1917,LII,p. 392.
1169
JJ to Weaver, March 20, 1918,LI,p. 113.
1170
JJ to JQ, Nov. 24, 1920,LIII,p. 30.
1171
JJ telegram to JQ, Jan. 8, 1921, цит. по: JQ to MCA, Feb. 5, 1921, SIU, Box 1 Folder 6.
1172
JJ to Weaver, Oct. 7, 1921,LI,p. 172.
1173
JJ to Weaver, Nov. 25, 1921, BL.
1174
Улисс,с. 573.
1175
Ell, p. 501.
1176
JJ to Ettore Schmitz, Jan. 5, 1921,SL,p. 277n; Maddox,Nora: A Biography,p. 204.
1177
Details of JJ’s 1909 letters to Nora from Cornell, Series IV Box 4.
1178
JJ to NB, Dec. 8, 1909,SL,pp. 184–5.
1179
Ibid., Dec. 22, 1909, p. 193.
1180
Ibid., Dec. 9, 1909, p. 186.
1181
JJ to Budgen, Aug. 16, 1921,SL,p. 285.
1182
JJ to Weaver, Feb. 8, 1922,LI,p. 180.
1183
То есть по направлению к различным точкам горизонта на круге компаса.
1184
Улисс,с. 641.
1185
SC,p. 43.
1186
JJ to Weaver, June 24, 1921,SL,p. 284; Myron Nutting, "An Evening with James Joyce and Wyndham Lewis," Tulsa, Series 1 Box 176.
1187
JJ to Weaver, Sept. 20, 1928,SL,p. 338.
1188
Colum and Colum,Our Friend James Joyce,p. 133.
1189
JJ to Weaver, April 3, 1921,LI,p. 161.
1190
Larbaud, цит. по:SBLG,p. 94, andSC,p. 57.
1191
Ell, p. 498.
1192
SC,p. 69; SBP, Box 168 Folder 2; JJ to Francini Bruni, June 7, 1921,LII,p. 45.
1193
SC,p. 56, SBP, Box 168 Folder 2.
1194
Nora Barnacle, цит. по: McAlmon,Being Geniuses Together,p. 17.
1195
SBLG,p. 87.
1196
McAlmon,Being Geniuses Together,p. 171.
1197
Ibid., p. 23.
1198
JJ to Weaver, Aug. 7, 1921,LI,p. 168.
1199
McAlmon,Being Geniuses Together,p. 25.
1200
Ell, p. 531 (from about July 3 to Aug. 7).
1201
SC,p. 69.
1202
SBP, Box 168 Folder 1.
1203
Luca Crispi and Ronan Crowley, "Proof^Finder: Proofs by Episode,"Genetic Joyce Studies8 (Spring 2008), http://www.antwerpjamesjoycecenter.com/GJS8/Proof%5Efinder/Proofs.Episode.jsp.
1204
Groden,Ulysses in Progress,p. 199.
1205
JJ to Weaver, Aug. 7, 1921,LI,p. 168.
1206
Ibid., p. 188.
1207
Улисс,с. 450; см. «горжусь этим» в показаниях Самнера от 21 октября 1920 года, цит. по: Quinn’s Motion to Transfer and JQ to EP, Oct. 16,
1208
Улисс,с. 451.
1209
Там же, с. 453.
1210
Richard Ellmann, "A Portrait of the Artist as Friend,"Kenyon Review18, no. 1 (Winter 1956), p. 67.
1211
SBP, Box 168 Folder 8.
1212
SC,p. 47.
1213
SBP, Box 168 Folders 2 and 5.
1214
SBP, Box 166 Folder 5.
1215
Darantière to SB, June 9, 1921, Buffalo XIV.9, and Darantière to SB, June 16, 1921, Buffalo XIV.10.
1216
Darantière to SB, June 9, 1921, Buffalo XIV.9(«обходятся очень дорого»).
1217
SC,p. 58.
1218
Luca Crispi and Ronan Crowley, "Proof^Finder: Placards,"Genetic Joyce Studies8 (Spring 2008). http://www.antwerpjamesjoycecenter.com/GJS8/Proof%5Efinder/Placards.jsp.
1219
Огромному количеству исправлений(франц.).
1220
Darantière to SB, Sept. 30, 1921, Buffalo XIV.35.
1221
Maurice Hirchwald to SB, Oct. 11, 1921, Buffalo XIV.38.
1222
SB to Holly Beach, Sept. 22, 1921,LSB,p. 88.
1223
JJ to Weaver, Nov. 25, 1921, BL. Джойс попросил у Уивер 75 фунтов для Дарантьера.
1224
Groden,Ulysses in Progress,pp. 188–9; Crispi and Crowley, "Proof^Finder: Proofs by Episode" and "Proof^Finder: Placards."
1225
SC,p. 58.
1226
James Van Dyck Card,An Anatomy of "Penelope"(Rutherford, N.J.: Fairleigh Dickinson University Press, 1984), p. 83.
1227
Darantière to SB, Dec. 3, 1921, Buffalo.
1228
NB, цит. по: Djuna Barnes, "James Joyce,"Vanity Fair(April 1922), p. 65.
1229
SC,p. 63.
1230
Groden,Ulysses in Progress,p. 191.
1231
SBP, Box 168 Folder 8;SBLG,p. 106.
1232
SC,p. 84;SBLG,p. 114;LII,p. 58n.
1233
SC,p. 85;SBP,Box 166 Folder 5.
1234
SC,p. 85; SBP, Box 166 Folder 5.
1235
SC,p. 86.
1236
Sisley Huddleston, "Ulysses," LondonObserver,March 5, 1922, цит. по: Robert Deming, ed.,James Joyce: The Critical Heritage(London: Routledge & K. Paul, 1970), vol. 1, p. 214.
1237
J. Middleton Murry, "Mr. Joyce’s ’Ulysses,’ "The Nation & Athenaeum. April 22, 1922, pp. 124–5.
1238
Arnold Bennett, "James Joyce’s Ulysses,"Outlook,April 29, 1922, цит. по: Deming,Joyce: Critical Heritage,p. 221.
1239
Ell, p. 531;SBLG,p. 120.
1240
SB to Weaver, June 8, 1922,LSB,p. 93.
1241
Ell, p. 532.
1242
Lawrence, цит. по: Rachel Potter, "Obscene Modernism and the Trade in Salacious Books,"Modernism/Modernity16 (2009), p. 92.
1243
SBLG,p. 246.
1244
Liverpool Daily Courier,цит. по:DMWendpapers.
1245
New York Herald(Paris ed.), April 17, 1922, copied from Yale Joyce, Box 40 Folder 634.
1246
S.B.P. Mais, "An Irish Revel,"Daily Express,March 25, 1922, цит. по:DMWendpapers.
1247
Robert Jackson,Case for the Prosecution: A Biography of Sir Archibald Bodkin, Director of Public Prosecutions, 1920–1930(London: A. Barker, 1962), p. 235.
1248
James Douglas, "Beauty and the Beast."Sunday Express,May 28, 1922, p. 5, in Yale Joyce, Box 17 Folder 327.
1249
Shane Leslie, "Ulysses,"Quarterly Review,Oct. 1922, reprinted in Deming,Joyce: Critical Heritage,p. 207, and Alfred Noyes, "Rottenness in Literature,"Sunday Chronicle,Oct. 29, 1922, in Yale Joyce, Box 17 Folder 327.
1250
Mais, "An Irish Revel."
1251
Edmund Gosse to Louis Gillet, June 7, 1924, SBP, Box 167 Folder 7; Ell, 528n.
1252
"Domini Canis" (Shane Leslie),Dublin Review,in Deming,Joyce: Critical Heritage,p. 201.
1253
Список запрещенных книг(лат.).
1254
Shane Leslie,Quarterly Review, ccxxxviii(Oct. 1922), pp. 219–34, цит. по: Deming,Joyce: Critical Heritage,vol. 1, p. 211.
1255
Ell, p. 530;SBLG,p. 124.
1256
SJ to JJ, Feb. 26, 1922,LIII,p. 58.
1257
Ell, p. 525.
1258
JJ to Josephine Murray, Nov. 10, 1922,LI,p. 193.
1259
Ell, p. 526.
1260
McAlmon,Being Geniuses Together,p. 182.
1261
Faulkner, цит. по: Philip Gourevitch,The Paris Review: Interviews(New York: Picador, 2009), p. 50.
1262
SC,p. 116.
1263
JJ, цит. по:SBLG,p. 275.
1264
Burton Rascoe,A Bookman’s Daybook(New York: H. Liveright, 1929) p. 27.
1265
После написания «Улисса».
1266
LR8, no. 2 (Spring 1922), p. 40.
1267
EP to MCA (Jan. – April 1922 [n. d.]),EP/LR,
1268
EP, "Monumental," цит. по:EP/JJ,p. 260.
1269
EP/JJ,p. 11.
1270
[Rodker?] to MCA, April 14, 1922,EP/LR,p. 283.
1271
T. S. Eliot, "Ulysses, Order, and Myth,"Selected Prose of T. S. Eliot(New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1975), p. 178.
1272
T. S. Eliot, цит. по: VW,Diary of Virginia Woolf,vol. 5, p. 353 (Jan. 15, 1941).
1273
Ibid., vol. 2, p. 203 (Sept. 26, 1922).
1274
Eliot, "Ulysses, Order, and Myth," p. 175.
1275
VW,Diary of Virginia Woolf,vol. 2, pp. 188–9 (Aug. 16, 1922).
1276
VW, "Character in Fiction,"Essays of Virginia Woolf,vol. 3, p. 434.
1277
VW,Diary of Virginia Woolf,vol. 2, p. 199 (Sept. 6, 1922).
1278
Ibid., p. 200.
1279
Mansfield to Sydney Schiff, Jan. 15, 1922,Letters of Katherine Mansfield,vol. 2, pp. 434–5.
1280
Yeats, цит. по: Ell, p. 530. Ellmann’s source is a 1947 interview with L.A.G. Strong.
1281
Ell, p. 628.
1282
Carl Gustav Jung, "Ulysses: A Monologue," inThe Collected Works of CG Jung: The Spirit in Man, Art, and Literature(London: Routledge and K. Paul, 1979), vol. 15, p. 132.
1283
VW,Diary of Virginia Woolf,vol. 2, p. 200 (Sept. 7, 1922).
1284
VW, "Modern Novels,"Essays of Virginia Woolf,vol. 3, p. 33.
1285
VW,Diary of Virginia Woolf,vol. 2, pp. 247–49 (June 19, 1923); Quentin Bell,Virginia Woolf: A Biography(London: Hogarth, 1978), pp. 99–100, 105.
1286
Улисс,с. 678.
1287
До написания «Улисса».
1288
Там же, с. 514.
1289
Там же, с. 678.
1290
Там же, с. 61.
1291
Arnold Bennett,Outlook,April 29, 1922, copied from Yale Joyce Box 17 Folder 327.
1292
Noyes, цит. по: "Rottenness in Literature,"Sunday Chronicle,Oct. 29, 1922, copied from Yale Joyce, Box 17 Folder 327.
1293
JQ to SB, March 27, 1922, NYPL.
1294
JQ to Weaver, Oct. 2, 1922, NYPL.
1295
SB to Marion Peter, Sept. 19, 1922,LSB,p. 102.
1296
JQ to SB, March 27, 1922, NYPL.
1297
JQ to SB, Feb. 4, 1922, цит. по:MNY,p. 531.
1298
"’Purity’ War on Authors,"Weekly Dispatch,Aug. 13, 1922, Yale Joyce, Box 9 Folder 194.
1299
JQ to JJ, April 4, 1922, NYPL.
1300
JQ to SB, March 27 and March 30, 1922, NYPL.
1301
Ibid., March 27, 1922.
1302
Ibid., March 30, 1922, NYPL.
1303
SB to Marion Peter, Aug. 7, 1922,LSB,p. 101.
1304
См.: Joseph Liepold to SB, April 15, 1922, and Sept. 1, 1922, Buffalo, Series XII.
1305
Mary Mowbray-Clark to SB, Jan. 11, 1923, Buffalo, Series XII. Шесть она получила в августе.
1306
Rainey,Institutions of Modernism,pp. 65–69.
1307
Ruth McCall to Shakespeare and Company, May 3, 1922, Buffalo, Series XII.
1308
Mary Mowbray-Clarke to SB, July 22, 1922, Buffalo, Series XII.
1309
Ibid., Jan. 11, 1923.
1310
SB to Marion Peter, Aug. 7, 1922,LSB,p. 101.
1311
Mary Mowbray-Clark to SB, Jan. 11, 1923, Buffalo, Series XII.
1312
SB to Marion Peter, Sept. 19, 1922, and May 29, 1923,LSB,pp. 102, 105.
1313
Michael S. Reynolds,Hemingway: The Paris Years(Oxford: Blackwell, 1989), p. 21; Jeffrey Meyers,Hemingway: A Biography(New York: Harper & Row, 1985), p. 59.
1314
EH,A Moveable Feast: The Restored Edition(New York: Scribner, 2009), p. 91.
1315
Reynolds,Paris Years,p. 5.
1316
EH, "Living on $1,000 a Year in Paris,"Toronto Star,Feb. 4, 1922.
1317
Reynolds,Paris Years,p. 5, and Meyers,Biography,p. 58.
1318
Meyers,Biography,p. 63.
1319
EH,Moveable Feast,pp. 69–70.
1320
Meyers,Biography,p. 66.
1321
SC,pp. 77–78.
1322
EH,Moveable Feast,pp. 69–70.
1323
SBLG,p. 91.
1324
EH,Moveable Feast,pp. 35–36.
1325
SC,p. 78.
1326
Meyers,Biography,pp. 31–32.
1327
SBP, Box 166 Folder 4. Бич цитирует Хемингуэя.
1328
EH to Grace Hall Hemingway, Feb. 14, 1922,Letters of Ernest Hemingway(Cambridge: Cambridge University Press, 2011), vol. 1, p. 328.
1329
Reynolds,Paris Years,p. 26.
1330
EH to Sherwood Anderson, March 9, 1922,Letters of Ernest Hemingway,vol. 1, p. 331.
1331
Meyers,Biography,p. 82.
1332
JJ, цит. по: "An American Storyteller,"Time,July 7, 1999.
1333
Meyers,Biography,p. 83.
1334
EH to Sherwood Anderson, March 9, 1922,Letters of Ernest Hemingway,vol. 1, p. 331.
1335
SBLG,p. 115; Reynolds,Paris Years,p. 12.
1336
Meyers,Biography,p. 83.
1337
См.: Wickser Collection, Buffalo, J69.23.8 TC141 H45 F37 1929.
1338
EH to Arthur Mizener, June 1, 1950, EH, Carlos Baker, and John Updike,Ernest Hemingway, Selected Letters, 1917–1961(New York: Scribner, 1981), p. 696.
1339
EH,Moveable Feast,pp. 35–36.
1340
Reynolds,Paris Years,p. 6.
1341
Gertrude Stein,Autobiography of Alice B. Toklas(New York: Vintage Books, 1961), p. 213.
1342
EH, Moveable Feast, p. 35.
1343
EH, "Homage to Ezra," This Quarter 1, no. 1 (Spring 1925), pp. 223–4.
1344
EH,Moveable Feast,p. 108.
1345
Ibid., p. 135.
1346
Wyndham Lewis,Blasting and Bombardiering(1937; Berkeley: University of California Press, 1967), p. 277.
1347
EH,Moveable Feast,pp. 108–9.
1348
EH to Sherwood Anderson, March 9, 1922,Letters of Ernest Hemingway,vol. 1, p. 331.
1349
McAlmon,Being Geniuses Together,p. 163.
1350
Reynolds,Paris Years,p. 64.
1351
SC,p. 79; SBP, Box 166 Folder 4.
1352
Meyers,Biography,pp. 91–100.
1353
Французская награда за боевые заслуги, учрежденная во время Первой мировой войны.
1354
Ibid., pp. 81–82.
1355
SC,p. 82.
1356
EH,Moveable Feast,pp. 61–62.
1357
JQ to Harriet Weaver, Oct. 2, 1922, NYPL.
1358
SC,p. 88.
1359
Barnet Braverman to SB, Jan. 16, 1923, SBP, Box 123 Folder 13.
1360
SBLG,p. 139.
1361
Ibid., p. 125.
1362
Braverman to SB, March 21, 1922 telegram, SBP, Box 123 Folder 13.
1363
Braverman to SB, April 15, 1922, SBP, Box 123 Folder 13.
1364
35. Stat. 1129 § 245 (1909) and Michigan State Law Title 39 Chapter 406, 14787 § 1 (1912).
1365
Ibid., Jan. 16, 1923. См. также:SBLG,p. 139;SC,p. 88.
1366
"Ulysses Comes Out of Hiding,"Vancouver Sun,April 13, 1950, p. 12.
1367
Braverman to SB, Sept. 6, 1922, SBP, Box 123 Folder 13.
1368
Ibid., Jan. 16, 1923.
1369
SBLG,p. 119.
1370
Barnet Braverman, "Things in the Making,"The Progressive Woman,April 1913, p. 9.
1371
Barnet Braverman, "A Word about Moralists,"The Progressive Woman,Feb. 1913, p. 11.
1372
Ibid., p. 7.
1373
Braverman, "Things in the Making,"The Progressive Woman,April 1913, p. 7–8.
1374
Braverman, "Things in the Making,"The Progressive Woman,Nov. 1912, p. 9.
1375
Ibid.
1376
Braverman to SB, April 15, 1922, SBP, Box 123 Folder 13.
1377
William Oxford,The Ferry Steamers: The Story of the Detroit-Windsor Ferry Boats(Toronto: Stoddart, 1992), pp. 54, 62 and 75.
1378
SBLG,p. 139.
1379
Braverman to SB, Jan. 16, 1923, SBP, Box 123 Folder 13.
1380
SC,p. 88; SBP, Box 166 Folder 4.
1381
Oxford,Ferry Steamers,p. 80.
1382
Philip P. Mason,Rum Running and the Roaring Twenties: Prohibition on the Michigan-Ontario Waterway(Detroit: Wayne State University Press, 1995), pp. 44–5.
1383
SC,p. 88. SBP, Box 166 Folder 4 (два отдельных варианта).
1384
SBLG,p. 422.
1385
Barnet Braverman, "Social Service – Woman’s Master Passion,"The Progressive Woman,April 1913, p. 12 (photograph).
1386
JJ to Josephine Murray, Oct. 23, 1922,LI,pp. 189–90.
1387
JJ to NB, April 1922 (n. d.),LIII,p. 63. См. также Maddox,Nora: A Biography,pp. 195–6.
1388
JJ to NB, April 1922 [n. d.],LII,p. 63.
1389
EP to JQ, Aug. 10, 1922, NYPL.
1390
Ell, pp. 535–6.
1391
SB to Weaver, June 11, 1922,LSB,pp. 95–96.
1392
SB to Weaver, June 9, 1922 telegram, цит. по:DMW,p. 196.
1393
NB, цит. по:SC,p. 67.
1394
SC,p. 70, and SBP, Box 166 Folder 5.
1395
Рю Регар в переводе с французского – «улица Взгляд».
1396
SC,p. 71.
1397
SB to Weaver, June 11, 1922,LSB,pp. 95–96.
1398
JJ to SB, Sept. 5, 1922,JJ/SB,
1399
SB to Weaver, June 8, 1922,LSB,p. 93.
1400
SB to JJ, Aug. 29, 1922,JJ/SB,p. 12; JJ to Borsch, Aug. 24, 1922, BL.
1401
Weaver to SB, June 15, 1922, SBP, Box 35 Folder 18.
1402
JJ to Richard Wallace, Aug. 15, 1922,LII,p. 65.
1403
DMW,p. 201; SBP, Box 166 Folder 5.
1404
JJ to Weaver, Sept. 20, 1922,LI,p. 186n.
1405
Ell, p. 537.
1406
JJ to Weaver telegrams, Aug. 18, 19 and 22, 1922, BL.
1407
DMW,p. 201.
1408
JJ to Richard Wallace, Aug. 15, 1922,LII,p. 65; JJ to Louis Borsch, Aug. 24, 1922, BL. Речь идет об осложнении после ирита, при котором возникает так называемая мембрана зрачка.
1409
Ernst Fuchs,Text-Book Ophthalmology(Philadelphia: Lippincott, 1917), p. 382; Sir John Parsons,Diseases of the Eye: A Manual for Students and Practitioners(London: J&A Churchill, 1918), p. 284.
1410
Ell, p. 535.
1411
DMW,p. 198.
1412
Weaver to James Pinker, May 9, 1921, SBP, Box 123 Folder 14 (copy enclosed to SB). Мисс Уивер приняла решение напечатать первое в Великобритании издание «Улисса» за несколько месяцев до знакомства с Джойсом в августе.
1413
DMW,p. 174.
1414
Ibid., p. 199, and Weaver to SB, July 22, 1922, SBP, Box 35 Folder 18.
1415
DMW,p. 200, and SB to Weaver, June 26, 1922, LSB, pp. 97–98.
1416
Douglas, "Beauty – and the Beast."
1417
Iris Barry to Jane Lidderdale, 1966, UCL, Joyce/1/A/1.
1418
DMW,pp. 173, 203–4, and Iris Barry, "The Ezra Pound Period," Bookman (October 1931), pp. 159–171.
1419
Iris Barry, Lidderdale Questionaire, UCL, Joyce/1/A/1.
1420
DMW,p. 203.
1421
Ibid., p. 204.
1422
Weaver to JQ, Nov. 15, 1922, NYPL.
1423
JQ to Weaver, Oct. 28, 1922, NYPL.
1424
DMW,p. 203.
1425
Iris Barry to Joe Lidderdale, Dec. 1966, UCL Joyce/1/A/1;DMW,pp. 131, 203.
1426
DMW,p. 204.
1427
Ibid., p. 206. См. также: примечания Эллмана к John Rodker, Tulsa, Series 1 Box 182.
1428
Ibid., p. 207. См. также: Lidderdale’s questionnaire for Iris Barry, UCL, Joyce/1/A/1.
1429
Weaver to JQ, Nov. 15, 1922, NYPL.
1430
DMW,p. 207. См. также: примечания Эллмана к Rodker, Tulsa, Series 1 Box 182; Weaver to John Slocum, 1947, Yale Joyce, Box 29 Folder 555.
1431
См.: Title II of Tariff Act of 1922, 42 Stat. 975.
1432
Weaver to John Slocum, Feb. 25, 1947, Yale Joyce, Box 29 Folder 555.
1433
Iris Barry to Jane Lidderdale, Dec. 1966, UCL, Joyce/1/A/1.
1434
DMW,p. 208.
1435
Weaver to JQ, Nov. 15, 1922, NYPL.
1436
SB to Marion Peter, Sept. 19, 1922,LSB,pp. 102, 105; JQ to Rodker, Dec. 9, 1922, NYPL.
1437
JJ to Weaver, Nov. 8, 1922, and Dec. 8, 1922, BL. См. также:DMW,208n.
1438
WHS, Box 2 Folder 8, November 1922 Secretary’s Report.
1439
JQ to Weaver, Dec. 9, 1922, NYPL.
1440
Edward C. Robinson to JQ, Aug. 27, 1923, NYPL. См.: Weaver to SB, May 24, 1923, SBP, Box 35 Folder 18. См. также: Weaver to John Slocum, Feb. 25, 1947, Yale Joyce, Box 29 Folder 555; Ell, pp. 505–6n.
1441
Описание основано на фотографии, на которой Джон Самнер сжигает книги в 1935 году в неустановленном месте в Нью-Йорке. См.: Boyer,Purity in Print,p. 98 photo insert, Figure 7. То, что поверенный обратил особое внимание на некоторые строки – моя реконструкция. В рецензируемых книгах часто отмечали отдельные абзацы.
1442
В разделе 5 закона Комстока говорится, что конфискованные материалы «можно признать незаконными и уничтожить», применяя процедуры муниципальных конфискаций «и с тем же правом на апелляцию и пересмотр дела». См.: 17 Stat. 598 (1873).
1443
Sisley Huddleston, "Ulysses," London Observer,March 5, 1922, цит. по: Deming,Joyce: Critical Heritage,p. 214.
1444
Sir Charles Edward Troup,The Home Office(London: G. P. Putnam’s Sons, 1925), p. 1.
1445
BNA, H.O. 144/20071 (Old Ref. # 186.428/2).
1446
Ibid. (Old Ref. # 186.428/1).
1447
Robert Jackson,Case for the Prosecution: A Biography of Sir Archibald Bodkin, Director of Public Prosecu tions, 1920–1930(London: A. Barker, 1962), pp. 170–171.
1448
BNA, H.O. 144/20071 (Old Ref. # 186.428/2).
1449
Улисс,с. 653.
1450
Улисс,с. 654.
1451
Jackson,Case for the Prosecution,p. 168.
1452
Ibid., pp. 101–2.
1453
Ibid., pp. 243–5.
1454
Ibid., p. 17.
1455
Ibid., pp. 234–5.
1456
BNA, H.O. 144/20071 (Old Reference # 186.428/2).
1457
Weaver to SB, May 24, 1923, SBP, Box 35 Folder 18; Weaver to John Slocum, Feb. 25, 1947, Yale Joyce, Box 29 Folder 555.
1458
Согласно первому впечатлению(лат.).
1459
"R.J." to Jane Lidderdale, Dec. 7, 1966, UCL, Joyce/1/A/10.
1460
См.: Customs Consolidation Act 1876 c. 36, 39 and 40 Vict, Sections 207 and 208.
1461
DMW,pp. 216–7.
1462
Weaver to SB May 24, 1923, SBP, Box 35 Folder 18.
1463
SC,p. 96.
1464
BNA, H.O. 144/20071. В Национальном архиве сохранилось только 10 дел из 65, связанных с «Улиссом». Остальные помечены как «уничтоженные» на обложках сохранившихся дел. Три дела, где описано решение Бодкина, уничтожены – возможно, в них содержались подробности сожжения. То, что книги были именно сожжены, – мое предположение.
1465
См., напр.: Helen Nutting Diary, Tulsa, Series 1 Box 176.
1466
JJ to Weaver, Nov. 17, 1922,LI,p. 197. См. также: Ell, p. 542.
1467
Wood,System of Ophthalmic Therapeutics,pp. 59, 430.
1468
JJ to Weaver, June 27, 1924, Yale Joyce, Box 1 Folder 27.
1469
Wood,System of Ophthalmic Therapeutics,p. 484.
1470
Beard,Ophthalmic Surgery,p. 93.
1471
Lucia Joyce to Weaver, May 1, 1923, BL; Weaver to JQ, May 30, 1923, NYPL. Beard,Ophthalmic Surgery,pp. 437–9, 443. Обратное прикрепление радужки – мое предположение, однако так часто поступают при спайках.
1472
Beard,Ophthalmic Surgery,p. 456.
1473
Edmund Sullivan, "Ocular History of James Joyce,"Survey Ophthalmology28 (1984), p. 414; см.: JJ to Weaver, Dec. 23, 1924,LIII,p. 111.
1474
Lucia to Weaver, June 23, 1924, BL.
1475
См.: June 1930 medical report, Berg Collection, NYPL (Reprinted in LIII, pp. 197–8).
1476
См., напр.: JJ to Weaver, Sept. 20, 1928,LI,266.
1477
Ell, p. 664 (Source: Joyce to Léon, July 12, 1932,LIII,p. 248).
1478
June 1930 medical report, Berg Collection, NYPL (Reprinted inLIII,pp. 197–8); Sullivan, "Ocular History," p. 414.
1479
JJ to SB, Aug. 26, 1924,JJ/SB,p. 47.
1480
EP to JJ, March 17, 1917,EP/JJ,pp. 101–2.
1481
Francisco J. Ascaso and Jan L. van Velze, "Was James Joyce Myopic or Hyperopic?"British Medical Journal,Dec. 15, 2011, p. 343. Заключения Асказо и ван Вельце основаны на рецепте очков, выписанном Джойсу Альфредом Фогтом в 1932 году, см.: University of Buffalo (Series XIX Folder 27).
1482
Ibid., James Ravin, "The Multifaceted Career of Louis Borsch,"Archives of Ophthalmology127, no. 11 (2009); Ell, pp. 417, 568–9; JJ to Weaver, March 11, 1923,LI,p. 201; June 1930 medical report, Berg Collection, NYPL.
1483
June 1930 medical report, Berg Collection, NYPL.
1484
JJ to Weaver, Dec. 2 and 15, 1928, BL.
1485
Weaver, цит. по:DMW,p. 198.
1486
SB to Weaver, July 9, 1922,LSB,p. 99.
1487
"James Joyce Regains Sight,"Chicago Tribune,May 10, 1923, copied from Yale Joyce, Box 9 Folder 195.
1488
См., напр.: JJ to Weaver, April 22, 1917,LI,p. 102, and Aug. 20, 1917; JJ to James Pinker, Aug. 20, 1917,LII,p. 404.
1489
SJ, Trieste Diary, May 23 – July 4, 1907, Tulsa, Series 1 Box 142.
1490
JJ to Weaver, May 28, 1929,LI,p. 280; Sylvia Beach, "James Joyce’s Eyes," ca. 1929 (n. d.), Buffalo, Series XIX Folder 18.
1491
JJ to Weaver, March 5, 1926,LIII,p. 138.
1492
LSB, p. 99;EP/JJ,p. 212.
1493
JJ to Weaver, Dec. 23, 1924,LIII,p. 112; SB to Weaver, June 11, 1922,LSB,pp. 95–96; SJ, Trieste Diary, May 23 – July 4, 1907, Tulsa, Series 1 Box 142.
1494
Wood,System of Ophthalmic Therapeutics,pp. 163–4.
1495
См., напр.: JJ to Weaver, Aug. 29, 1922, BL; JJ to Weaver, Oct. 22, 1922, BL; NB to Weaver, Dec. 10, 1924, BL; and Helen Fleischman to Weaver, June 1, 1930, BL.
1496
См., напр.: JJ to Weaver, Feb. 26, 1923, BL; JJ to Weaver, March 18, 1923, BL; Weaver to JQ, May 30, 1923, NYPL.
1497
Ell, p. 538. См. также: Aug. 6, 1931, prescription, Yale Joyce, Box 24 Folder 515.
1498
См., напр.: JJ to Weaver, Dec. 2, 1928, BL; Ell, p. 607.
1499
EP to JJ, March 17, 1917,EP/JJ,p. 103; JJ to Weaver, Dec. 23, 1924,LIII,p. 112; Ell, p. 685; SBP, Box 166 Folder 5, and Box 168 Folder 2. Про бред и галлюцинации при приеме скополамина см.: Daniel Safer and Richard Allen, "Central Effects of Scopolamine in Man,"Biological Psychiatry3, no. 4 (1971), pp. 347–55.
1500
JJ to Weaver, May 7, 1924, BL; June 1930 medical report, Berg Collection, NYPL (reprinted inLIII,pp. 197–8).
1501
JJ to Weaver, Jan. 20, 1926,LI,p. 239.
1502
JJ to Weaver, Oct. 2,
1503
Myron Nutting to Ellmann, Feb. 17, 1958, Tulsa, Series 1 Box 176.
1504
JJ to Weaver, Jan. 18, 1933, BL.
1505
Ibid., Oct. 2, 1928, and Jan. 18, 1933. Джойс принимал до трех штук за ночь.
1506
Weaver to JQ, May 30, 1923, NYPL; Brewerton to Weaver, Sept. 12, 1922, BL.
1507
Thomas Pallasch and Michael Wahl, "Focal Infection: New Age or Ancient History?"Endodontic Topics4, no. 1 (2003), pp. 32–45.
1508
JQ to Weaver, Oct. 2, 1922, NYPL.
1509
NB to Weaver, April 5, 1923, BL.
1510
George Joyce to Weaver, April 21, 1923, BL; Weaver to JQ, May 30, 1923, NYPL.
1511
Ell, p. 579.
1512
JJ to Weaver, May 22, 1923, BL.
1513
JJ to Weaver, March 28, 1923,LIII,p. 73. JJ began FW ca. March 11, 1923.
1514
JJ to Weaver, Sept. 28, 1922,LI,p. 186.
1515
Arthur Power,From an Old Waterford House: Recollections of a Soldier and Artist(Waterford: Ballylough Books, 2003), p. 129.
1516
SC,p. 71.
1517
Budgen,Joyce and Ulysses,p. 321.
1518
Myron Nutting, Tulsa, Series 1 Box 176.
1519
SC,pp. 70–71; SBP, Box 166 Folder 5.
1520
SC,pp. 71–72.
1521
Beard,Ophthalmic Surgery,p. 51.
1522
SBP, Box 168 Folders 2 and 4.
1523
SBP, Box 168 Folders 2, 4 and 5.
1524
Matthew Bruccoli,Some Sort of Epic Grandeur: The Life of F. Scott Fitzgerald(Columbia: University of South Carolina Press, 2002), p. 217.
1525
SBLG,p. 159.
1526
Ibid., p. 105, and SBP, Box 166 Folder 5.
1527
См.: Section 305(b) of the Tariff Act of 1922, 42 Stat. 975.
1528
SC,p. 98.
1529
Emails to me from SIU-Carbondale curator, Sept. 17, 2010.
1530
SB to Holly Beach, Nov. 27, 1926, цит. по:SBLG,p. 254.
1531
L. W. Schwaebe to Holly Beach, Dec. 16, 1926, цит. по:SBLG,p. 254.
1532
JQ to SB (JQ to Charles Pottier enclosure), June 5, 1922, Buffalo, Series XII. См. также: JQ to SB, Sept. 20, 1922, NYPL.
1533
JQ to Paul Rosenberg, May 30, 1922; Paul Rosenberg to JQ, June 12, 1922, NYPL; JQ to Charles Pottier, June 7, 1922, NYPL.
1534
MNY,p. 533.
1535
Ibid., p. 627.
1536
BNA, H.O. 144/20071 (Old Ref. # 186.428/2).
1537
Ibid. (Old Ref. # 186.428/61).
1538
Post Office Act of 1908, 1908 c. 48, Section 18.
1539
Carmelo Medina Casado, "Sifting through Censorship: The British Home OfficeUlyssesFiles (1922–1936),"James Joyce Quarterly37, no. 3/4 (Spring/Summer 2000), p. 486.
1540
Marshik,British Modernism and Censorship,pp. 161–2.
1541
BNA, M.E.P.O. 3/930/021.
1542
BNA, M.E.P.O. 3/930/015–7.
1543
Harold Nicolson to SB, Dec. 2, 1931, Buffalo, Series XII.
1544
F. R. Leavis, "Freedom to Read,"Times Literary Supplement,issue 3192 (May 3, 1963), p. 325.
1545
BNA, H.O. 144/20071 (Old Ref. # 186.428/7).
1546
Bodkin to Chief Constable Pearson, July 24, 1926, ibid.
1547
Leavis, "Freedom to Read" p. 325.
1548
Bodkin to Albert Charles Seward, July 31, 1926, BNA, H.O. 144/20071 (Old Ref. # 186.428/7).
1549
Leavis, "Freedom to Read," p. 325.
1550
Ibid., p. 325.
1551
Dardis,Firebrand: Life of Horace Liveright,p. xv.
1552
Satterfield,World’s Best Books,p. 31.
1553
Bennett Cerf, At Random:The Reminiscences of Bennett Cerf(New York: Random House, 1977), pp. 40–41.
1554
Satterfield,World’s Best Books,p. 31.
1555
Cerf,At Random,pp. 33, 35.
1556
Ibid., pp. 31, 41–42.
1557
Dardis,Firebrand,pp. 68–70.
1558
Cerf,At Random,pp. 31–32.
1559
Ibid., p. 31.
1560
Ibid., p. 33.
1561
Ibid., p. 11.
1562
Dardis,Firebrand,p. 217.
1563
Ibid., p. 27.
1564
Cerf,At Random,p. 40.
1565
Dardis,Firebrand,p. 54.
1566
Cerf,At Random,p. 63.
1567
Ibid., p. 40.
1568
JQ to Horace Liveright, May 11, 1922, NYPL.
1569
Ibid., May 17, 1922.
1570
Horace Liveright to JQ, May 15, 1922, NYPL.
1571
Bennet Cerf, diary
1572
Satterfield, World’s Best Books, p. 36.
1573
Cerf,At Random,pp. 44–46.
1574
Bennet Cerf, diary entry, May 20, 1925, Cerf Papers, Box 11.
1575
Cerf,At Random,p. 46.
1576
Ibid., p. 57.
1577
Ibid., p. 62.
1578
Ibid., pp. 60–62.
1579
Modern Library descriptive catalogue, цит. по: Cerf,At Random,p. 62.
1580
Satterfield,World’s Best Books,p. 122.
1581
Cerf,At Random,p. 65.
1582
Ibid., p. 77.
1583
Ibid., p. 78.
1584
Satterfield,World’s Best Books,p. 2.
1585
Cerf,At Random,p. 62.
1586
Satterfield,World’s Best Books,pp. 2, 65–87.
1587
Modern Library catalogue, цит. по: Cerf,At Random,p. 63.
1588
Gerald Graff,Professing Literature: An Institutional History(Chicago: University of Chicago Press, 1987), p. 59.
1589
Columbia University Bulletin of Information, 1920–1921(Morning side Heights, N.Y.: Columbia University), p. 35.
1590
John Erskine, My Life as a Teacher (Philadelphia: J. B. Lippincott Co., 1948), p. 166.
1591
Erskine, цит. по: Joan Shelley Rubin,The Making of Middlebrow Culture(Chapel Hill: University of North Carolina Press, 1992), pp. 168–9.
1592
Cerf,At Random,p. 14.
1593
Satterfield,World’s Best Books,p. 17, and Dardis, Firebrand, p. 48.
1594
Dardis,Firebrand,p. 49, and Satterfield,World’s Best Books,p. 18.
1595
Satterfield,World’s Best Books,p. 17.
1596
Modern Library catalogue, цит. по: Cerf,At Random,p. 60.
1597
См., напр.: NYT Book Review, April 25, 1937, p. 17, цит. по: Satterfield,World’s Best Books,p. 53.
1598
Dawn Sova,Literature Suppressed on Sexual Grounds(New York: Facts on File, 2011), pp. 108–9.
1599
В 1927 году знаменитая американская актриса, певица и драматург Мэй Уэст была арестована и приговорена к десятидневному заключению по обвинению в непристойности после постановки на Бродвее ее пьесы «Секс», в которой она также исполнила главную роль.
1600
Samuel Roth,Count Me among the Missing,pp. 265–72; (неопубликованная автобиография) Roth Papers, Box 1 Folder 8.
1601
Ibid., Box 1 Folder 7, p. 177.
1602
Leo Hamalian, "Nobody Knows My Names: Samuel Roth and the Underside of American Letters,"Journal of Modern Literature3 (1974), pp. 908, 914.
1603
Jay Gertzman, "Not Quite Honest: Samuel Roth’s ’Unauthorized’ Ulysses and the 1927 International Protest,"Joyce Studies Annual2009 (2009), p. 51.
1604
Roth,Count Me among the Missing,Roth Papers, Box 1 Folder 8.
1605
Roth,Count Me among the Missing,p. 297. Roth Papers, Box 1 Folder 8.
1606
Samuel Roth to Joseph Roth, March 27, 1919, Roth Papers, Box 37 Folder 10.
1607
Roth,Count Me among the Missing,p. 128. Roth Papers, Box 1 Folder 10.
1608
Ibid., Box 1 Folder 7, pp. 176–9; Box 2 Folder 1, p. 161.
1609
Gertzman, "Not Quite Honest," p. 39. В тексте подTwo Worldsпонимается ежемесячный журнал, а не ежеквартальный.
1610
TWQ2, no. 5 (Sept. 1926).
1611
Ibid., no. 8 (June 1927).
1612
Ibid., no. 2 (Dec. 1925).
1613
Ibid., no. 5 (Sept. 1926).
1614
Напр.: ibid., no. 8 (June 1927).
1615
Roth Papers, Box 1, Folder 8. (Chapter 12).
1616
Roth,Count Me among the Missing,pp. 264–66. Roth Papers, Box 1 Folder 8.
1617
Gertzman, "Not Quite Honest," p. 61 (fn. 23).
1618
Ibid.
1619
Roth to JJ, May 10, 1922, SBP, Box 129 Folder 3.
1620
Two Worldsletterhead, цит. по: Yale Pound, Box 49 Folder 1942.
1621
Weaver to Roth, June 8, 1922, Roth Papers, Box 38 Folder 12.
1622
Weaver to SB, July 22, 1922, SBP, Box 35 Folder 18.
1623
Robert Spoo,Without Copyrights: Privacy, Publishing, and the Public Domain(New York: Oxford University Press, 2013), pp. 172–3.
1624
EP to Roth, July 4, 1922, Roth Papers, Box 36 Folder 31.
1625
Spoo,Without Copyrights,pp. 200–2.
1626
Roth to EP, Nov. 19, 1925, Box 45 Folder 1942, Yale Pound Papers.
1627
Gertzman, "Not Quite Honest," pp. 53–54.
1628
Adelaide Roth, Roth Papers, Box 16 Folder 5.
1629
Roth,Count Me among the Missing,Roth Papers, Box 1 Folder 8.
1630
Gertzman, "Not Quite Honest," p. 45.
1631
См., напр.: JQ to SB, Feb. 4, 1922, NYPL.
1632
Spoo,Without Copyrights,pp. 67–9, 97–103, 156–60. По мнению Спу, непристойность как таковая не является поводом
1633
EP to JJ, Nov. 19, 1926,EP/JJ,p. 225.
1634
"Sylvia Beach Sues Mr. Roth for $500,000,"Chicago Tribune(Paris Edition), March 27, 1927 in Yale Joyce, Box 18 Folder 333.
1635
Gertzman, "Not Quite Honest," p. 40.
1636
SC,p. 182.
1637
Gertzman, "Not Quite Honest," p. 51.
1638
Roscoe Ashworth to JJ, May 16, 1927, SBP, Box 129 Folder 2.
1639
Arthur Doyle to Roth, (n. d.), Roth Papers, Box 35 Folder 17.
1640
Roth,Count Me among the Missing,p. 264, Roth Papers, Box 1 Folder 8.
1641
Roth Papers, Box 1 Folder 8.
1642
Samuel Roth to Richard and Adelaide Roth, Nov. 2, 1928, Roth Papers, Box 36 Folder 33.
1643
Samuel Roth to Richard Roth, Nov. 15, 1928, Roth Papers, Box 36 Folder 33.
1644
Hamalian, "Nobody Knows My Names," p. 890.
1645
Roth,Count Me among the Missing,p. 204, Roth Papers, Box 1 Folder 10, pp. 113–4.
1646
Roth Papers, Box 1 Folder 8, p. 297.
1647
Gertzman, "Not Quite Honest," p. 35.
1648
JQ to Weaver, July 22, 1922,NYPL.
1649
Roth Papers, Box 35 Folder 17.
1650
Roth to JJ, Feb. 12, 1921, Buffalo, Series XI.
1651
Сравнение внешнего вида книг я привожу на основании сравнения издания Shakespeare and Company 1927 года и пиратского издания Сэмюэля Рота в Harry Ransom Humanities Research Center, University of Texas at Austin. См. также: "Edition of ’Ulysses’ to End Pirating Is Copy of Pirated Book," Yale Joyce, Box 17 Folder 321, unidentified newspaper clipping.
1652
См.: John Slocum and Herbert Cahoon,A Bibliography of James Joyce(New Haven: YUP, 1953).
1653
Adelaide Roth,In a Plain Brown Wrapper(unpublished), Roth Papers, Box 16 Folder 2, p. 28.
1654
Roth,Count Me Among the Missing,Roth Papers, Box 1 Folder 8, pp. 297, 299.
1655
SC,pp. 180–81.
1656
WHS, Box 1 Folder 8, MS 26, pp. 3–4; "Seize 3,000 Books As ’Indecent’ Writing,"NYT,Oct. 5, 1929, p. 22.
1657
Count Me Among the Missing,p. 220, Roth Papers, Box 1, pp. 210–22.
1658
TWQ1, no. 4 (June 1926).
1659
Roth Papers, Box 1 Folder 10, p. 177.
1660
June 13, 2012, email to me from Columbia University’s Office of the Registrar.
1661
Cerf,At Random,pp. 12–14.
1662
TWQ2, no. 8 (June 1927).
1663
См.: 1933 Cerf Diaries, Cerf Papers, Box 11.
1664
Bennet Cerf Telegrams, Cerf Papers, Box 3 (March-April 1933).
1665
August Suter, "Some Remembrances of Joyce" in Potts,Portraits of the Artist in Exile,p. 64.
1666
JJ, Finnegans Wake, p. 278.
1667
Richard M. Kain, Carola Giedion-Welcker, and Maria Jolas, "An Interview with Carola Giedion-Welcker and Maria Jolas,"JJQ11, no. 2 (1974), p. 96.
1668
EP to JJ, Nov. 15, 1926,EP/JJ,p. 228.
1669
Weaver to JJ, Feb. 4, 1927, цит. по: Ell, p. 590.
1670
JJ to Weaver, Feb. 1, 1927,SL,p. 319.
1671
DMW,p. 217.
1672
Ibid., p. 224.
1673
Ibid., p. 274.
1674
SB to JJ, April 12, 1927,LSB,pp. 319–20.
1675
SBLG,p. 260.
1676
Shloss,Lucia Joyce,pp. 215–6.
1677
Ibid., p. 189.
1678
Ibid., p. 219.
1679
Ell, p. 651.
1680
JJ to Weaver, Oct. 21, 1934,LI,pp. 349–51.
1681
JJ, цит. по: Shloss, p. 7.
1682
JJ to Weaver, Nov. 11, 1932,LI,p. 326.
1683
Ell, p. 662.
1684
Ell, p. 657; Shloss, pp. 232, 235.
1685
Lucia Joyce, цит. по: Shloss, p. 8.
1686
Stuart Gilbert,Reflections on James Joyce: Stuart Gilbert’s Paris Journal(Austin: University of Texas Press, 1993), pp. 47–48.
1687
Ell, p. 607; Kevin Sullivan, Joyce Among the Jesuits (Westport, Conn.: Greenwood Press, 1983), p. 58; Maddox,Nora: A Biography,pp. 246–7.
1688
JJ to SJ, Dec. 15, 1928,LIII,p. 184.
1689
Ell, p. 607.
1690
JJ to Weaver, Dec. 2, 1928,LI,278.
1691
Adolph Hoffmeister, "Portrait of Joyce" in Potts,Portraits of the Artist in Exile,pp. 128–9.
1692
Maddox,Nora: A Biography,p. 298.
1693
Jacques Mercanton, "The Hours of James Joyce," in Potts,Portraits of an Artist in Exile,p. 251.
1694
JJ to Weaver, March 11, 1931,LI,p. 303.
1695
William Hinton,Syphilis and Its Treatment(New York: Macmillan, 1936), pp. 61–134.
1696
Hoffmeister, "Portrait of Joyce," p. 132. См. также: Joyce’s short story, "The Sisters."
1697
T. C. Spoor et al., "Ocular Syphilis: Acute and Chronic,"Journal of Clinical Neuro-Ophthalmology3 (1983), pp. 197–203; Curtis Margo and Latif Hamid, "Ocular Syphilis,"Survey of Ophthalmology37, no. 3 (Nov. – Dec. 1992), pp. 203–20.
1698
JJ to Weaver, Sept. 20, 1928,LI,p. 266.
1699
Margo and Hamid, "Ocular Syphilis, p. 215.
1700
Ibid., p. 205. См. также: Kathleen Ferris, James Joyce and the Burden of Disease (Lexington: University of Kentucky Press, 1995), p. 81.
1701
Weaver to Brewerton, Aug. 30, 1922, BL; JJ to Weaver telegram, Oct. 28, 1922, BL.
1702
См., напр.: JJ to Weaver, Feb. 26, 1923, BL.
1703
JJ to Weaver, Oct. 4, 1922,LII,p. 67.
1704
JJ to Weaver, March 18, 1930,SL,p. 348; Lucia Joyce to Weaver, April 18, 1930(?), BL. Борш и его ассистент доктор Коллинсон обсуждали возможность «излечения» вызванных сифилисом глазных проблем, однако исключили «обсуждаемый препарат», поскольку он «оказывает отрицательное воздействие на оптический нерв». Мне представляется, что речь шла именно о сальварсане. Лючия Джойс упоминает, что некое неназванное лечение вызвало серьезные осложнения и на оптическом нерве, и на радужке. Дата ее письма указана по оценке мисс Уивер.
1705
John Hinchman Stokes,Modern Clinical Syphilology(Philadelphia: W. B. Saunders, 1936), p. 705–6; Hinton,Syphilis,p. 218. Стоукс описывает случай «сильного и стремительно прогрессирующего нейроретинита», а Хинтон (ссылаясь на Skirball and Thurman) отмечает, что неврит оптического нерва наблюдался у 2,7% пациентов. См. также: Allen Brandt and J. W. Estes,No Magic Bullet: A Social History of Venereal Disease in the United States Since 1880(New York: Oxford University Press, 1987).
1706
JJ to Weaver, April 8, 1928,LIII,p. 175.
1707
JJ to Weaver, Sept. 20, 1928,LI,p. 266.
1708
Arthur Foerster, "On Galyl, A Substitute for Salvarsan and Neosalvarsan,"Lancet186 (Sept. 18, 1915), pp. 645–7; JJ Abraham, "Arseno-Therapy in Syphilis, with More Particular Reference to ’Galyl’,"British Medical Journal1, no. 2776 (1914), pp. 582–3; Harold Spence, "Clinical Results of 1,000 Intravenous Injections of Galyl,"Lancet186, no. 4815 (Dec. 11, 1915), pp. 1292–4; W. Lee Lewis, "Recent Developments in the Organic Chemistry of Arsenic,"Industrial and Engineering Chemistry15, no. 1 (Jan. 1923), pp. 17–19.
1709
L. W. Harrison, "The Treatment of Syphilis,"Quarterly Journal of Medicine40 (July 1917), p. 339.
1710
JJ to Valery Larbaud, Oct. 7, 1928 [date uncertain],LIII,p. 182; JJ to Weaver, Oct. 23, 1928, BL; published inLI,p. 270. Письмо ошибочно датируется вLI28 октября.
1711
См.: Sir Gilbert Morgan, Organic Compounds of Arsenic and Antimony (London: Longmans, Green, and Co., 1918).
1712
"An Experience of Galyl,"New York Medical Journal104, no. 1–13 (1916), p. 328.
1713
Harrison, "Treatment," p. 339.
1714
JJ to Valery Larbaud, Oct. 7, 1928 [date uncertain],LIII,p. 182; JJ to Weaver, Oct. 23, 1928, BL; published inLI,p. 270. Джойс пишет в обоих письмах, что ему на протяжении трех недель вводили мышьяк и фосфор. То, что это был именно галил, – мой собственный вывод на основании изучения французских и американских фармакологических справочников, национальных формуляров и списков фармакологических средств конца 1920-х годов. Ни одно другое лекарство для инъекций не содержит «мышьяк и фосфор», причем галил использовали только для лечения сифилиса. Как минимум два врача назначали курс протяженностью именно в три недели. См. напр.: Emile Brunor, "Notes on a New Organic Arsenic Preparation,"American Medicine20 (July 1914), p. 476.
1715
JJ to Weaver, Oct. 23, 1928, BL; reprinted inLI,p. 270.
1716
Maddox,Nora: A Biography,p. 243.
1717
Parsons,Diseased Eye,p. 293.
1718
JQ to EP, May 1, 1921 (May 7th addendum), NYPL.
1719
Дж. Б. Лайонс полагает, что Джойс страдал аутоиммунным заболеванием – синдромом Рейтера. См.: J. B. Lyons, James Joyce and Medicine (Dublin: Dolmen Press, 1973), а также его куда более резкую статью: "James Joyce: Steps Towards a Diagnosis,"Journal of the History of Neurosciences9, no. 3 (2000), pp. 294–306. Я уже писал в другом месте, что симптомы, течение и длительность болезни Рейтера не укладываются в анамнез болезни Джойса. Подробнее см. мою статью вHarper.Если исключить синдром Рейтера, единственным логичным объяснением рекуррентного переднего увеита у Джойса остается крайне редкое заболевание – болезнь Бехчета. По моим прикидкам, вероятность того, что у Джойса была болезнь Бехчета, составляет три к миллиону. Болезнь Бехчета вызывают одновременно генетические и экологические факторы. См.: A. Gül, "Behçet’s Disease: An Update on the Pathogenesis,"Clinical and Experimental Rheumatology19, no. 24 (2001). Она чаще всего встречается у жителей Турции и стран древнего Шелкового Пути в Японию. Число случаев болезни Бехчета у ирландцев в начале ХХ века установить невозможно (болезнь была выявлена только в 1937 году), но в Великобритании во второй половине ХХ века она составляла примерно пять случаев на миллион человек. См.: C. C. Zouboulis, "Epidemiological Features of Adamantiades-Behçet’s Disease in Germany and in Europe,"Yonsei Medical Journal38 (1997), p. 414 (Table 2). В самом обширном шотландском исследовании приводится цифра 2,7% на миллион (15 случаев при населении в пять с лишним миллионов). См.: J. Jankowski, et al., "Behçet’s Syndrome in Scotland,"Postgraduate Medical Journal68 (1992), p. 568. Зубулис полагает, что у половины больных в Великобритании развивались глазные синдромы (p. 416), но Чемберлен и Янковский приводят меньшие цифры. Только у трети изученных пациентов-шотландцев наблюдались тяжелые
1720
Claude Quétel,History of Syphilis(London: Polity Press in Association with Basil Blackwell, 1990), p. 180.
1721
Ravin, "Multifaceted Career of Borsch," pp. 1534–7.
1722
Ferris,Joyce and Burden of Disease,p. 2; Sullivan, "Ocular History of Joyce," p. 414.
1723
DMW,pp. 251, 307.
1724
JJ to Weaver, March 18, 1930,SL,p. 348.
1725
См., напр.: George Joyce to Weaver, May 6, 1923,BL; SJ, Trieste Diary, May 23 – July 4, 1907, Tulsa, Series 1 Box 142; Nutting to Ellmann, April 26, 1955, Tulsa, Series 1 Box 176.
1726
SJ, Trieste Diary, May 23 – July 4, 1907, Tulsa, Series 1 Box 142; Erik Schneider, "A Grievous Distemper: Joyce, and the Rheumatic Fever Episode of 1907,"JJQ38, no. 3/4 (Spring/Summer 2001), pp. 456–7.
1727
Morgan,Organic Compounds,p. 291; Harrison, "Treatment of Syphilis," pp. 311, 314. Морган отмечает, что одно из побочных действий галила – низкое артериальное давление (в течение двух-трех дней после инъекции), Гаррисон упоминает низкое артериальное давление и синкопальное состояние как побочные эффекты других препаратов, содержащих мышьяк.
1728
JJ to SJ, Oct. 4, 1906,LII,p. 171.
1729
См.:Patterson v. Colorado,205 U.S. 454 (1907).
1730
Gitlow v. New York,268 U.S. 652 (1925).
1731
Michael Kent Curtis, Free Speech,’The People’s Darling Privilege’: Struggles for Freedom of Expression in American History(Durham, N.C.: Duke University Press, 2000), pp. 386–90; Geoffrey Stone, "The Origins of the ’Bad Tendency’ Test: Free Speech in Wartime,"Supreme Court Review(2002), pp. 441–53; and David Rabban,Free Speech in Its Forgotten Years(Cambridge: Cambridge University Press, 1997), pp. 533–48.
1732
Schenck v. United States,249 U.S. 47 (1919).
1733
Abrams v. United States,250 U.S. 616 (1919).
1734
Ernst Papers, Box 544.1.
1735
Morris Ernst,The Best Is Yet(New York: Harper & Brothers, 1945), pp. 3, 50–51.
1736
Ibid., Box 551.4.
1737
Alden Whitman, "Morris Ernst, ’Ulysses’ Case Lawyer, Dies,"NYT,May 23, 1976; and Ernst,Best Is Yet,pp. 13–14.
1738
Fred Rodell, "Morris Ernst,"Life,Feb. 21, 1944, p. 105.
1739
Morris Ernst, "The So-Called Marketplace of Thought,"Bill of Rights Review2 (1941–42), pp. 86–91.
1740
Ernst,The Best Is Yet,pp. 112–4.
1741
Ernst,To the Purе… A Study of Obscenity and the Censor(New York: Viking Press, 1928), p. 283.
1742
Ibid., pp. vii-x, 282.
1743
John M. Craig, "’The Sex Side of Life’: The Obscenity Case of Mary Ware Dennett,"Frontiers: A Journal of Women Studies15, no. 3 (1995), pp. 145–66.
1744
См.:United States v. Dennett,39 F. (2d) 564 (1930); U.S. v. Married Love48 F. (2d) 821 (1931); andU.S. v. Contraception51 F. (2d) 525 (1931).
1745
UvU,p. 77.
1746
Boske Antheil to SB, June 9, 1931, SBP, Box 129 Folder 3; Adrienne Monnier to Paul Claudel, Dec. 16, 1931, Berg Collection, NYPL;SBLG,p. 320.
1747
Lindey to Ernst, Aug. 6, 1931,UvU,p. 77.
1748
SBLG,pp. 308–9; Benjamin Howe Connor to JJ, Dec. 16, 1931, Yale Joyce, Box 2 Folder 70.
1749
SBP, Box 167 Folder 9, andSBLG,pp. 316–7. Хюбш предложил вычесть потиражные с Джойса. См.: SBP, Box 166 Folder 3.
1750
SBLG,p. 317.
1751
SB to Lawrence Pollinger, June 11, 1931, цит. по:SBLG,p. 317.
1752
SB цит. по:SBLG,p. 318.
1753
SBLG,p. 318.
1754
Ernst to Huebsch, Oct. 21, 1931,UvU,pp. 99–100.
1755
Huebsch to Cerf, Dec. 17, 1931,UvU,p. 100.
1756
Cerf,At Random,p. 94.
1757
Cerf to Ernst, Dec. 22, 1931,UvU,p. 101.
1758
SB цит. по:SBLG,p. 322. (Source: SBP, no box or folder cited).
1759
SC,pp. 204–5.
1760
JJ to Weaver, Dec. 13 and 22, 1932, BL.
1761
Robert Kastor to JJ telegram, цит. по: JJ to James Pinker, March 25, 1932, BL.
1762
Ernst
1763
Cerf to Ernst, March 23, 1932,UvU,p. 108.
1764
См., напр.:Ex Parte Jackson96 U.S. 727 (1878);Public Clearing House v. Coyne,194 U.S. 497 (1904).
1765
Tariff Act of 1930 19 USC § 1305 Section 305(a).
1766
Ernst Brief цит. по:UvU,p. 256. Эрнст цитируетU.S. v. Three Packages of Bound, Obscene Books(1927), дело против John Herrmann’sWhat Happens.
1767
"Bars Book Experts at Obscenity Trial,"NYT,Oct. 4, 1927.
1768
Craig, "Sex Side of Life", p. 152.
1769
Cerf to Paul Léon, April 19, 1932,UvU,p. 119.
1770
Léon to Cerf, April 27, 1932,UvU,p. 129.
1771
Lindey to B. N. Handler (Acting Deputy, Collector of Customs), May 2, 1932,UvU,pp. 133–4.
1772
Lindey to Handler, May 6, 1932,UvU,p. 135.
1773
Cerf,At Random,p. 92.
1774
Morris Ernst, "Reflections on the Ulysses Trial and Censorship,"JJQ3, no. 1 (Fall 1965), pp. 3–11, reprinted inUvU,p. 47.
1775
Ibid., reprinted inUvU,p. 47; Morris Ernst and Alan Schwartz, "Four-Letter Words and the Unconscious,"Censorship: The Search for the Obscene(New York: Macmillan, 1964), reprinted inUvU,p. 33.
1776
Cerf to Paul Léon, April 19, 1932,UvU,p. 119.
1777
Cerf,At Random,pp. 92–93.
1778
Сам изъятый экземпляр находится в Columbia’s Rare Books&Manuscripts library. Список вложений см. вUvU,p. 131.
1779
Heymoolen v. United States,T.D. 42907, цит. по:UvU,p. 144.
1780
H. C. Stewart, Asst. Collector, to Lindey, May 24, 1932,UvU,p. 149.
1781
Lindey to Ernst, June 14, 1932,UvU,p. 154.
1782
Улисс,с. 654.
1783
Coleman paraphrased in Lindey to Ernst, July 23, 1932,UvU,p. 157.
1784
Coleman paraphrased in Lindey to Ernst, July 30, 1932,UvU,p. 157.
1785
"George Zerdin Medalie,"Encyclopaedia Judaica,ed. Michael Berenbaum and Fred Skolnik, 2nd ed. (Detroit: Macmillan Reference USA, 2007).
1786
Medalie paraphrased in Ernst to Lindey, Aug. 12, 1932,UvU,p. 158.
1787
Ernst to Lindey, Sept. 27, 1932,UvU,p. 160. То, что Медейли призадумался, – мое предположение.
1788
Ernst to Cerf, Nov. 11, 1932,UvU,p. 164.
1789
Cerf to Léon, April 19, 1932,UvU,p. 119.
1790
Lindey to Ernst, Sept. 20, 1932,UvU,p. 159.
1791
Cerf to Léon, Oct. 11, 1932,UvU,pp. 161–2.
1792
Ibid., April 19, 1932, p. 119.
1793
Ernst to Cerf, Nov. 11, 1932,UvU,p. 164.
1794
Cerf paraphrased in Lindey to Ernst, Sept. 20, 1932,UvU,p. 159.
1795
Ernst to Cerf, Nov. 11, 1932,UvU, p. 164.
1796
Ernst, To the Pure, pp. 5–9.
1797
Эрнст отправил Вулси подписанный экземпляр через два дня после оглашения решения по «Супружеской любви». См.: Ernst to Woolsey, April 8, 1931, Ernst Papers, Box 393.4.
1798
См.:United States v. One Obscene Book Entitled "Married Love,"48 F. 2d 821, andUnited States v. One Book, Entitled "Contraception,"51 F. 2d 525 (1931).
1799
Ernst to Lindey, March 20, 1933,UvU,p. 175.
1800
Lindey to Ernst, April 20, 1933,UvU,p. 177.
1801
Lindey to Cerf, May 24, 1933,UvU,p. 184.
1802
Lindey to Ernst, June 14, 1932,UvU,p. 154.
1803
"Ban Upon ’Ulysses’ to Be Fought Again,"NYT,June 24, 1933, цит. по:UvU,p. 204.
1804
Ernst, "Reflections on Ulysses Trial and Censorship," reprintedUvU,p. 47; Roger Baldwin to Ernst, Nov. 1 and Nov. 11, 1929, Ernst Papers, Box 143.16.
1805
Frances Steloff to SB, Feb. 11, 1933, SBP, Box 129 Folder 2.
1806
Lindey to H. C. Stewart, June 1, 1933,UvU,p. 189.
1807
Lindey to Ernst, June 30, 1933,UvU,p. 207. То, что Коулман выяснил это из статьи вNew York Times,– мое предположение.
1808
Lindey to Ernst, June 27, 1933,UvU,p. 207.
1809
Lindey to Ernst, June 6, 1933,UvU,p. 202.
1810
Lindey to Ernst, July 25, 1933,UvU,p. 213.
1811
SBLG,p. 338.
1812
Cerf to Ernst, Oct. 20, 1932,UvU,p. 163. В данном случае в роли пирата выступал Джозеф Мейерс, а не Сэмюэль Рот.
1813
Black to Cerf, Sept. 26, 1933, Cerf Papers, Box 3.
1814
Cerf to Black, Sept. 29, 1933, Cerf Papers, Box 3.
1815
Black to Cerf, Sept. 26, 1933, Cerf Papers, Box 3.
1816
Cerf to Black, Oct. 12, 1933, Cerf Papers, Box 3.
1817
Black to Cerf, Oct. 25, 1933, Cerf Papers, Box 3.
1818
Подробности, касающиеся Вулси, основаны на семейных фотографиях, домашнем киноархиве и неопубликованных документах, предоставленных Джоном Вулси III. Описание библиотеки составлено во время моего визита в Питершем, где библиотека сохранилась до сих пор.
1819
Forrest Davis, "Ulysses,"New York World-Telegram,Dec. 13, 1933, цит. по:UvU,p. 342.
1820
Jack Alexander, "Federal Judge," unpublished Woolsey profile, ca. 1938, p. 6.
1821
"Press: A Welcome toUlysses,"Time,Dec. 18, 1933.
1822
"109–Day Trial,"Time,July 17, 1933.
1823
John Woolsey цит. по: "Talk of the Town,"New Yorker,Jan. 8, 1944.
1824
Nicholas Atlas to Ernst, Oct. 6, 1933,UvU,p. 233.
1825
Lindey to Woolsey, Sept. 12, 1933,UvU,p. 226.
1826
Observed at Woolsey’s Petersham library.
1827
Davis, "Ulysses," reprinted inUvU,p. 343.
1828
"Talk of the Town,"New Yorker,Jan. 8, 1944.
1829
"A Welcome toUlysses,"Time,Dec. 18, 1933.
1830
Первоначальное название Нью-Йорка.
1831
Davis, "Ulysses," reprinted inUvU,p. 341; Alexander, "Federal Judge," p. 6.
1832
Деятельность организации признана нежелательной на территории Российской Федерации. –Прим. ред.
1833
Alexander, "Federal Judge," p. 7.
1834
John Woolsey II, "Family History: The Woolseys," n. d., unpublished; John M. Woolsey file, Yale College Alumni Records.
1835
Jonathan Edwards, "Sinners at the Hands of an Angry God" (1741).
1836
"Ulysses Case Reaches Court after Ten Years,"New York Herald-Tribune,Nov. 26, 1933, reprinted inUvU,p. 286.
1837
U.S. v. Kennerley, 209 F. 119 (1913).
1838
Улисс,с. 7.
1839
Там же, с. 601.
1840
Там же, с. 642–643.
1841
Там же, с. 678.
1842
См. конфискованный экземпляр «Улисса», Rare Book & Manuscript Library, Columbia Univ., p. 733.
1843
United States v. One Book Called "Ulysses," 5 F. Supp. 182 (1933).
1844
Alexander, "Federal Judge," p. 8.
1845
"Ulysses Case Reaches Court After 10 Years," reprinted inUvU,p. 284.
1846
Annual Report of the House Committee, 1932–3, цит. по:Publication of the New York Bar Association40, no. 5 (Oct. 1985), p. 535.
1847
John Woolsey, Jr. "Assorted Notes," n. d., unpublished.
1848
Davis, "Ulysses," reprinted inUvU,p. 342.
1849
Ernst, "The Censor Marches On,"Best Is Yet,цит. по:UvU,p. 22.
1850
"Court Undecided on ’Ulysses’ Ban,"NYT,Nov. 26, 1933, p. 16. Отчеты о судебном заседании (from Ernst,NYT, Daily Boston Globe and New York Herald Tribune) слегка различаются, точную последовательность событий установить трудно. Я объединил оба отчета и перекомпоновал события для связности.
1851
U.S. v. Kennerley,209 Fed. 119 (1913), цит. по: Defense brief,UvU,p. 244.
1852
Defense Brief,UvU,p. 246.
1853
Ibid., pp. 255–6.
1854
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," reprinted inUvU,pp. 286–7. См. также: "Ruling on ’Obscene’ Holds Fate of Book,"Daily Boston Globe,Nov. 26, 1933, p. A4.
1855
Government Brief, цит. по:UvU,p. 295.
1856
UvU,p. 240. Цитируются слова Пола Розенфельда и Ребекки Уэст.
1857
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," ibid., reprinted inUvU,p. 286.
1858
Defense brief,UvU,p. 255.
1859
"Court Undecided on ’Ulysses" Ban,"NYT,Nov. 26, 1933, p. 16. 322 "An occasional word": Government brief,UvU,pp. 300–3.
1860
Government brief,UvU,pp. 300–3.
1861
Ibid., pp. 253, 304.
1862
Ibid., p. 299.
1863
Улисс,с. 678.
1864
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," ibid., reprinted inUvU,pp. 286–7.
1865
См.U.S. v. Married Love48 F. (2d) 821 (1931).
1866
"Court Undecided on ’Ulysses’ Ban,"NYT,Nov. 26, 1933, p. 16; "Ruling on ’Obscene’ Holds Fate of Book,"Daily Boston Globe,Nov. 26, 1933, p. A4.
1867
Lindey to Ernst, Nov. 6, 1933,UvU,p. 279.
1868
Ernst to Woolsey, Nov. 14, 1933,UvU,p. 280.
1869
Ernst, "Censor Marches On," reprinted inUvU,p. 22.
1870
Ernst and Schwartz, "Four-Letter Words," Dec. 13, 1933, reprinted inUvU,p. 34.
1871
Ernst, "Censor Marches On," reprinted inUvU,p. 22.
1872
Ernst and Schwartz, "Four-Letter Words," Dec. 13, 1933, reprinted inUvU,p. 34.
1873
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," reprinted inUvU,p. 284.
1874
Defense Brief,UvU,p. 239.
1875
UvU,p. 242.
1876
Ibid., pp. 257–260.
1877
Улисс,с. 491, цит. по: Defense Brief,UvU,p. 260.
1878
"Ruling on ’Obscene’ Holds Fate of Book,"Daily Boston Globe,Nov. 26, 1933, A4.
1879
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," reprinted inUvU,p. 285.
1880
Davis, "Ulysses," reprinted inUvU,p. 342.
1881
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," reprinted inUvU,p. 285.
1882
Улисс,с. 678.
1883
Ernst and Schwartz, "Four-Letter Words," reprinted inUvU,p. 34.
1884
Ernst, "Censor Marches On," reprinted inUvU,p. 23.
1885
Ernst, "Reflections on the Ulysses Trial and Censorship," цит. по:UvU,p. 49; "Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," reprinted inUvU,p. 285.
1886
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," reprinted inUvU,p. 286. 325).
1887
Улисс,с. 625.
1888
John Woolsey, Jr., "Family History: The Woolseys," n. d., unpublished.
1889
Interview with John Woolsey III, June 15, 2010.
1890
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," reprinted inUvU,p. 286.
1891
Улисс,с. 680.
1892
"Ulysses Case Reaches Court After Ten Years," reprinted inUvU,p. 286. См. также: Woolsey, цит. по: "Talk of the Town,"New Yorker,Jan. 8, 1944.
1893
John Woolsey, Jr., "Judge John M. Woolsey,"JJQ37, no. 3/4 (Spring/Summer 2000), p. 368.
1894
Century Association,The Century Association Yearbook(New York: Century Association, 1933), p. 99.
1895
Деятельность организации признана нежелательной на территории Российской Федерации. –Прим. ред.
1896
John Woolsey, Jr., "Assorted Notes" n. d., unpublished.
1897
Lindey to Ernst, Dec. 7, 1933,UvU,p. 317.
1898
Henry Canby, "Crazy Literature,"Definitions: Essays in Contemporary Criticism(New York: Harcourt, Brace and Company, 1924), p. 111.
1899
Henry Canby, "Sex in Fiction," in Definitions, p. 87.
1900
United States v. One Book Called "Ulysses,"5 F.Supp. 182 (S.D.N.Y 1933).
1901
Interview with Peggy Brooks, Nov. 11, 2009. Брукс, скорее всего, последняя из ныне живущих, кто знал судью лично.
1902
Woolsey, Jr., "Judge John M. Woolsey," p. 368.
1903
См.: Gerald Gunther,Learned Hand: The Man and the Judge(New York: Oxford University Press, 2011), p. 289. Хэнд впоследствии сказал, что Вулси «любил выпендриваться», но позднее «он [Вулси] мне понравился».
1904
Alexander, "Federal Judge," p. 4; Woolsey family photographs; John Woolsey, Jr., "My Early Life (1916–1930)," n. d., unpublished.
1905
Alexander, "Federal Judge," pp. 15–16.
1906
Woolsey to Ernst, April 4, 1935, Ernst Papers, Box 36.3.
1907
"Talk of the Town,"New Yorker,Jan. 8, 1944. Связь между двумя Днями Благодарения и их воздействие на принятое судьей решение являются моими предположениями.
1908
UvU,p. 239.
1909
United States v. One Book Called "Ulysses,"5 F.Supp. 182 (S.D.N.Y 1933).
1910
"The Press: A Welcome to Ulysses,"Time,Dec. 18, 1933.
1911
"Books: Ulysses Lands,"Time,Jan. 29, 1934. Портрет Джойса был помещен на обложку этого номера.
1912
JJ to Constantine Curran, Dec. 20, 1933,LI,p. 338.
1913
Ell, p. 667.
1914
Harry Hansen, "The First Reader,"New York World-Telegram,Jan. 25, 1934, цит. по:UvU,pp. 11–12.
1915
См.: Martha Scotford, "Ulysses: Fast Track to 1934 Bestseller,"Design Observer,Dec. 2, 2009.
1916
Gunther,Learned Hand,p. 285. См. также: Irving Younger, "Ulysses in Court: A Speech,"Classics of the Courtroom: The Litigation Surrounding the First Publication of James Joyce’s Novel in the United States,ed. James McElhaney (Minnetonka: Professional Education Group, 1989).
1917
Lewis Gannett, "Books and Things,"New York Herald-Tribune,Dec. 9, 1933, цит. по:UvU, p. 330.
1918
Cerf to Léon, Jan. 17, 1934,UvU,p. 357.
1919
JJ to Weaver, April 24, 1934,LI,p. 340.
1920
Cerf,At Random,p. 101.
1921
Satterfield,World’s Best Books,p. 140.
1922
"Edition of ’Ulysses’ to End Pirating Is Copy of Pirated Book," unidentified newspaper clipping, Yale Joyce, Box 17 Folder 321.
1923
BNA, H.O. 144/20071 (Old Ref. # 186.428/60).
1924
Ibid. (Old Ref. # 186.428/41).
1925
Ibid. (Old Ref. # 186.428/43).
1926
"Conboy Is Named Federal Attorney; Succeeds Medalie,"NYT,Nov. 26, 1933.
1927
"Georgetown Hears Roosevelt Praised,"NYT,June 13, 1933.
1928
"Conboy Denounces Religion in Politics,"NYT,April 28, 1924.
1929
UvU,p. 12.
1930
"Conboy Recites from Ulysses and Girl Flees,"New York Daily News,May 18, 1934, reprinted inUvU,p. 449.
1931
Ernst,To the Pure,цит. по:UvU,p. 376.
1932
Government Brief,UvU,p. 374. Конбой в частности цитирует Беннетта,
1933
Government Brief,UvU,p. 376.
1934
Ibid.
1935
Ibid., p. 374.
1936
"Conboy Opens U. S. Appeal to BarUlysses,"New York Herald-Tribune,May 17, 1934, and "Conboy Recites fromUlyssesand Girl Flees,"New York Daily News,May 18, 1934, reprinted in.UvU,pp. 447, 449.
1937
"Ulysses, ’Unchaste and Lustful,’ No Lunchtime Story for 3 Judges,"New York World-Telegram,May 16, 1934, reprinted inUvU,p. 444.
1938
Gunther,Learned Hand,p. 284.
1939
Ibid., pp. 288–9.
1940
United States v. One Book Entitled Ulyssesby James Joyce, 72 F.2d 705 (2d Cir. 1934), Manton dissent.
1941
Augustus Hand, цит. по: Gunther,Learned Hand,p. 288.
1942
United States v. One Book Entitled Ulysses by James Joyce,72 F.2d 705 (2d Cir. 1934).
1943
BNA, H.O. 144/20071 (Old Ref. # 186.428/49).
1944
Ibid. (Old Ref. # 186.428/61).
1945
Ibid. (Old Ref. # 186.428/60).
1946
June 1930 medical report, Berg Collection (reprinted inLIII,pp. 197–8); Vogt to JJ, Dec. 1, 1930,LIII,p. 208.
1947
JJ to SJ, Aug. 3, 1930, LIII, p. 48; JJ to Herbert Gorman, Oct. 5, 1930,LIII,p. 203.
1948
JJ, цит. по: Paul Léon, "In Memory of Joyce," in Potts,Portraits of the Artist in Exile,p. 289.
1949
Улисс,с. 679.
1950
Roth v. United States354 U.S. 476 (1957).
1951
Edith Wharton to Bernard Berenson, Jan. 6, 1923, inLetters of Edith Wharton(New York: Scribner, 1988), p. 461.
1952
E. M. Forster, "Fantasy," inAspects of the Novel(New York: Harcourt, Brace, 1927), p. 177.
1953
Hart Crane, цит. по: Deming,Joyce Critical Heritage,p. 284.
1954
Hart Crane, letter, July 27, 1992, in Brom Weber, ed.,The Letter of Hart Crane(New York: Hermitage House, 1952), p. 95.
1955
В. В. Набоков. Строгие суждения / Пер. М. Дадяна. М.: Азбука-Аттикус, 2018. С. 67.
1956
Henry Miller,The Henry Miller Reader(New York: New Directions, 1969), p. 227.
1957
См.: Danis Rose and John O’Hanlon,The Lost Notebook: New Evidence on the Genesis of Ulysses/James Joyce(Edinburgh: Split Pea Press, 1989).
1958
См.: John Kidd, "Gaelic in the NewUlysses,"Irish Literary Supplement4, no. 2 (Fall 1985), pp. 41–42.
1959
Строгие суждения,с. 67.
1960
Julie Brannon,Who Reads Ulysses?: A Rhetoric of the Joyce Wars and the Common Reader(New York: Routledge, 2003), p. 11.
1961
Nola Tully, ed.,Yes I Said Yes I Will Yes(New York: Vintage Books, 2004), p. 83.
1962
Ibid., p. 129.
1963
Aaron Beall, цит. по: Tully,Yes I Said Yes,p. 78.
1964
Isaiah Sheffer in Tully,Yes I Said Yes,pp. 15, 81; "Bloomsday Marathon on West Side,"NYT,June 17, 1983.
1965
Peter Costello and Peter Van de Kamp,Flann O’Brien: An Illustrated Biography(London: Bloomsbury, 1987).
1966
"Bloomsday in Dublin, a Time for Rejoycing,"NYT,June 19, 1977.
1967
Tully,Yes I Said Yes,p. 73.
1968
"They May Not Have Read ’Ulysses,’ but It’s a Good Excuse for a High brow Party,"NYT,June 17, 2004, p. E3.
1969
Robert Nicholson, in Tully,Yes I Said Yes,p. 75.
1970
Nicholson, in Tully,Yes I Said Yes,p. 75.
1971
JJ, цит. по:MBK,p. 7.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
