Обложка Смеяться и свистеть

Смеяться и свистеть

Юрий Дмитриевич Нечипоренко

0% прочитано
Стандартный
Юрий Дмитриевич Нечипоренко

Смеяться и свистеть

Часть 1

Юрий Нечипоренко

Смеяться и свистеть. Повесть в рассказах

© Нечипоренко Ю. Д., 2012

© Рыбаков А., оформление серии, 2011

© Пудеева Л. Д., иллюстрации, 2020

© Макет. АО «Издательство «Детская литература», 2020

* * *

О Конкурсе

Первый Конкурс Сергея Михалкова на лучшее художественное произведение для подростков был объявлен в ноябре 2007 года по инициативе Российского Фонда Культуры и Совета по детской книге России. Тогда Конкурс задумывался как разовый проект, как подарок, приуроченный к 95-летию Сергея Михалкова и 40-летию возглавляемой им Российской национальной секции в Международном совете по детской книге. В качестве девиза была выбрана фраза классика: «Просто поговорим о жизни. Я расскажу тебе, что это такое». Сам Михалков стал почётным председателем жюри Конкурса, а возглавила работу жюри известная детская писательница Ирина Токмакова.

В августе 2009 года С. В. Михалков ушёл из жизни. В память о нём было решено проводить конкурсы регулярно, что происходит до настоящего времени. Каждые два года жюри рассматривает от 300 до 600 рукописей. В 2009 году, на втором Конкурсе, был выбран и постоянный девиз. Им стало выражение Сергея Михалкова: «Сегодня – дети, завтра – народ».

В 2018 году подведены итоги уже шестого Конкурса.

Отправить свою рукопись на Конкурс может любой совершеннолетний автор, пишущий для подростков на русском языке. Судят присланные произведения два состава жюри: взрослое и детское, состоящее из 12 подростков в возрасте от 12 до 16 лет. Лауреатами становятся 13 авторов лучших работ. Три лауреата Конкурса получают денежную премию.

Эти рукописи можно смело назвать показателем современного литературного процесса в его подростковом «секторе». Их отличает актуальность и острота тем (отношения в семье, поиск своего места в жизни, проблемы школы и улицы, человечность и равнодушие взрослых и детей и многие другие), жизнеутверждающие развязки, поддержание традиционных культурных и семейных ценностей. Центральной проблемой многих произведений является нравственный облик современного подростка.

С 2014 года издательство «Детская литература» начало выпуск серии книг «Лауреаты Международного конкурса имени Сергея Михалкова». В ней публикуются произведения, вошедшие в шорт-листы конкурсов. К началу 2020 года в серии уже издано более 50 книг. Вышли в свет повести, романы и стихи лауреатов шестого Конкурса. Планируется издать в лауреатской серии книги-победители всех конкурсов. Эти книги помогут читателям-подросткам открыть для себя новых современных талантливых авторов.

Книги серии нашли живой читательский отклик. Ими интересуются как подростки, так и родители, библиотекари. В 2015 году издательство «Детская литература» стало победителем ежегодного конкурса ассоциации книгоиздателей «Лучшие книги года 2014» в номинации «Лучшая книга для детей и юношества» именно за эту серию.

Считается, что детство заканчивается с окончанием школы, когда дают аттестат зрелости. Но внутри каждого человека остаётся какая-то часть детства – и ещё долго живёт… Иначе бы взрослые никогда не смогли понять детей. Но и дети могут лучше узнать взрослых, когда увидят их в развитии, в движении – во взрослении!

Повезло тому, у кого есть старшая сестра или брат, – те могут рассказать, что происходит дальше, когда школа кончается. Будущее притягивает… Вот почему в этой книжке вместе с рассказами о дворе и семье есть рассказы о поступлении в институт и жизни студентов. В каждом человеке детство перемешано со взрослостью. Эту книжку могут читать и взрослые и дети – те, кому за десять… Каждый здесь обнаружит порцию приключений и опыта, свою «пропорцию» детства и взрослости.

Двор

Дерево детства

Верба.

Она возносится над двором, как светло-зелёный фонтан. Ветер перебирает струйки, канатики веток, словно прядёт зелёную сеть, чадру с блёстками. Верба укрывает дом от жаркого солнца, тени перебегают по земле.

Дом белый, двухэтажный.

Двор огромный, как материк, ограниченный неровной линией заборов, сараев, гаражей. Они теснятся по краям двора, выступают, отступают – так меняет очертания полоса прибоя.

В жару соседи проводят всё время во дворе, в летних кухнях. В сараях они разводят кур, кроликов и индюков.

Из гаражей высовываются «Волги» – как огромные хищные рыбины с зубастыми радиаторами.

Цыплята по двору прыскают, петухи выклёвывают своё отражение в хромированных зубах автомашин, скворцы с вербы трещат, заливаются – вот жизнь!

Из кухонь веет вкусными дымами – когда борщ варят, картошку жарят, яблоки пекут.

У каждой двери летней кухни по яблоне растёт.

Непонятно, это личные яблони соседей или общие?

Те, что чуть поодаль растут, я обрывал смело, потому что наверняка общие. Одна яблоня – перед входом в летнюю кухню Андрусских – не давала мне покоя. Яблоки на ней здоровые, как мячики. Хотя сам Андрусский, Фёдор Петрович, мне крёстный, не совсем удобно, если семья его во дворе, без спросу рвать у них под носом яблоки.

Потому приходится ждать до вечера, пока они домой пойдут.

Но окна их квартиры тоже выходят во двор, так что и вечером приходится всё делать осторожно – не трясти яблоню, как макака вешаясь на ветки, а тихонько обирать, будто проходил мимо и ненароком яблоко на глаза попало. Ну, хочется его потрогать – спелое ли, потому что интересно, когда же они поспевают? А оно как раз поспевает и само падает в руку. Значит, так суждено, чтобы съесть его именно мне.

А бывает – соседи сами угощают печёными яблоками или варёной кукурузой с горячими пупырышками на жёлтом початке…

Одна соседка у нас злая. Она всё время за своим деревом следит и яблоки считает.

Это же надо догадаться – яблоки на дереве считать!

И потом, конечно, заявление моему отцу: мол, ваш сын опять на нашем дереве пасся…

Во-первых, я не баран какой, чтобы пастись. И вообще, вопрос это спорный: пусть даже тётка посадила яблоню сама, но ведь на дороге! И когда проходишь мимо, то ты уже как бы вместе с этими яблоками, заодно. Да и я сам, помню, эту яблоню из лейки поливал. Если бы она была за загородкой, тогда другое дело. А так проходишь мимо и всякий раз соображаешь: «Вот яблоко висит». А я не могу долго думать про одно и то же

Вот яблоко висит вот облако висит яблоко висит…

Надо как-то выходить из этого круга.

Опять иду по дорожке на кухню и вижу: на́ тебе!

Висит…

Конечно, хочется сорвать.

А тётка смотрит злобно – меня подозревает.

Я от этого взгляда последнее уважение к ней теряю, и хочется яблоко съесть не просто так, а ей назло.

Потому что не люблю, когда люди подозревают… Это низко! И надо обязательно сделать то, в чём подозревают, иначе получается нечестно: подозревают ни за что!

Её дерево я оборву вечером в первую очередь.

Другое дело – соседний двор. У них там настоящий сад: яблони, вишни, шелковица, крыжовник…

Особенно вишни. Они через забор к нам перевешиваются.

Ветки, что на нашей стороне, мы обираем смело: они законно наши. Но и совсем рядом с ними тоже растут лакомые вишни, только за забором. Тут, может быть, мы и неправильно поступаем, но лезем на забор.

Неудобно: он шатается, держишься за него одними ногами, потому что руки очень заняты…

Соседи, которые за забором, заключили однажды с нами договор. Они поставили полведра шелковицы, чтобы только мы в их сад не лазили.

Это я понимаю! Конечно, на такое условие мы согласны. Они показывают, что нас уважают. Не просто так орут из-за забора: «Не лезь-кому-сказал-сейчас-поймаю-штаны-сниму-ноги-повыдёргиваю!» А вежливо говорят: «Понимаем ваши трудности: у вас людей много, а деревьев мало…»

Это тонко и дипломатично – так что я потом в их сад за вишнями совсем не лазил.

Только, конечно, такой договор не навсегда – когда в следующем году созреют вишни и опять будет тяжко на них смотреть, тогда, конечно, надо опять полведра шелковицы…

Весной соседи всем двором причёсывают вербу.

Из земли рогаткой, раскорякой торчит огромный ствол – я обхватить его не мог. Вся кора в мощных извилистых морщинах.

Кора с извилинами – как в мозгу. Когда глупый, говорят: «извилин мало». На дереве было много извилин. Потрогаешь пальцем – они с подплавленными краями, внизу у земли – серые, глубокие, как борозды на поле, а кверху становятся всё мельче. Кора утоньшается – и верхние веточки вовсе нежные, как у рака усики. Ветки свешиваются вниз, и целая копна таких усиков-волос с длинными узкими листьями спускается почти до земли. Так верба сама себя укрывает.

Листья на ней есть совсем мелкие – как пёрышки на школьной ручке. По кромке идут зазубринки, а на внутренней стороне листа – белёсая подкладка из мелких волосков, словно пух цыплячий. Листья похожи ещё на пёрышки птиц. Интересно, если бы верба взмахнула ветками, взлетела бы или нет?

Соседи залазят по стволу наверх, карабкаются по приставным лестницам, сидят на ветках. Стиляга Витька Гордукалов, и толстенькие девки Малышевы, и Печенковых целая семья, Андрусский Петька, похожий на Буратино, и Нищенко, дородная мадам, и друг мой, Толик Гордукалов…

Персональный пенсионер наш, бывший председатель исполкома Боровский, на дерево не лазил. В холщовом сюртуке, заложив руки за спину, стоял поодаль, словно суслик в стойке. Следил, распоряжался.

А остальные – все на дереве: что-то там чистят, копошатся. Им то одно нужно, то другое – меня гоняют: «Подай то, принеси это!»

И я им приношу то ножик, то отвёртку, то метлу, а они там возятся, кричат, не утихают. Вдруг им надо тяпку, тряпку, потом ковш воды… С разных веток раздаются их голоса.

Наверное, это субботник по благоустройству двора, и все из дома вывалили причёсывать деревья.

Там, на вербе, есть такие опасные ку́бла – это сгущения, комки, клубки.

Несколько веточек запутываются, сплетаются, срастаются – и получается кубло́. В нём застревают старые листья, ветки, шелуха – всякий хлам и мусор. Если подобраться к нему по тонкой ветке близко, то заметно, что молодая зелень там особенная: листья не прямые, как пёрышки, а витые, искорёженные, с наростами и жирными, лоснящимися бородавками.

И вот такая гадость собирается в кубло. Его надо осторожно вычесать или вырезать так, чтобы не повредить живые здоровые ветки. Соседи расплетают косы дереву, освобождают зелёные волосы, сбрасывают вниз кубла. А там живут жирные рогатые жуки, козявки с раздвоенными хвостами, зелёные блохи. Может оттуда и змейка выскользнуть, и скорпион: твари скрываются там разные, ядовитые и опасные, готовые укусить.

Но всё на этот раз обошлось благополучно: никого не покусали, никто не упал; дерево причесали – и лезут вниз Витька в брюках дудочкой, насмешник Петька-Буратино, Нищенко в косынке и друг мой Толик Гордукалов.

Побелкой красят низ ствола – и, как отличница в белом переднике, стоит, красуется наша верба!

Как так может быть, чтобы весной соседи забирались на деревья? Или это мне приснилось? Если я и видел это раньше во сне, то вспоминаю сейчас, как будто было наяву. Наверное, со временем мешаются сон с явью: то, что когда-то было на самом деле, вспоминаешь во сне, а наяву вспоминаешь сны. Какой-то получается обмен, переворот… Но погоди, я помню точно, как мы расчёсывали эти кубла. Их видно хорошо ранней весной, когда листва ещё совсем мелкая, – кажется, что дерево полуодето. Дрожит наша верба на ветру в прозрачной рубашонке… Тогда заметно ясно: есть там сгущения, комки.

Весной соседи лезли на дерево и эти кубла вычищали. Расплетали, отрывали, отрезали – и сверху на землю сыпались гнилушки, ветки с бородавками, старые, от зимы оставшиеся листья… Мы всё это сжигали на костре – и погань мерзкая лезла оттуда, корчилась и издыхала!

Раньше соседи собирались вечерами под деревом: лампу на ветку повесят – и сидят в домино играют, «забивают козла». Тут же и дети бегают – и за́ полночь тёплыми вечерами жизнь во дворе продолжается.

Ветви шевелятся, уютно и душевно под этой зелёной копной, сверху звёзды проглядывают…

Соседи в основном мужики крепкие, в силах – начальники. Представьте: НАЧАЛЬНИК ШАХТЫ. Там, в шахте, народу работает – тьма, тысяча человек. Под землёй, где горючие газы, в каждый миг всё взорваться может! А ты распорядись всем хозяйством – и план гони, и перевыполнение давай.

Потом уже странные начальники появились – странники переезжие, как кали́ки перехожие. Вот они развалят всю работу, шахту испортят, до аварии доведут. Их и снимут. А куда девать? Так как они начальники крупные, то по мелочи командовать не могут – вот их и переводят на другую шахту. А они и там всё развалят. Так и переезжают с места на место, пока есть ещё что развалить.

Когда кто-нибудь уезжал из

В гаражах стояли верстаки, велосипеды, были свалены журналы «Крокодил» и «Знание – сила» вместе со съестными припасами: кучи семечек подсолнечных, пирамиды арбузов и дынь, лук, заплетённый в косы. Мы заходили в гараж, осматривали закрома, выбирали себе арбузы и дыни на ужин.

В том, что соседи весной на дерево лезли, никак не разберусь: правда ли? Может, я это в книжке видел: по дереву кот бродит и русалка на ветвях сидит… А перекинулось на соседей – будто это Валька Малышева вместо русалки и что там кот учёный.

Стоп! Точно, был у нас во дворе учёный, он в техникуме преподавал, и фамилия у него была смешная…

Базилев! И сам на кота похож – с сухеньким личиком, осанистый, – он нам под вербой книжку читал про Хозяйку Медной горы.

Всё сходится: я не придумал ничего, у нас во дворе было как в лукоморье. И через сказку я вспомнил ещё одну фамилию соседей в нашем дворе. Они кота у себя держали – рыжего такого, бравого котяру Ваську.

Фамилия – это неспроста, даётся она нам не случайно. Такое слово, под которым кто-то живёт, старается. И что-то оно значит – и семья, и род это, и дерево – генеалогия.

Набор, соединение звуков для кого-то звучит остро и кровно, как клич и шифр. Впечатанная в голову, прожужжавшая все уши предкам фамилия окружает человека, вызывая любовь, смех, боязнь, неприязнь. Такая сказка ходит с каждым. Особенное это слово, и надо его тихо повторить, прислушаться, попробовать на вкус: вот новый человек, а вот его фамилия…

Была у нас во дворе тётка – та, что яблоки считала, – Вдовина. Так она для оправдания своей фамилии мужа со света сжила. Потом она и дочь свою мужа лишила – выставила зятя. Он, бедный, ходил по двору и плакал. Но, видно, так уж на роду написано – фамилия!

Живут, меняются в нашем дворе семьи-фамилии, как в калейдоскопе – трубке с дырочкой, что подарили мне на день рождения. Складываются разные узоры, кто-то переезжает, переставляются осколки, и каждый год – как поворот калейдоскопа. А вверху, над домом, над вербой, над двором, по кругу ходят звёзды. Стоит Полярная звезда, поворачивается ковш Большой Медведицы, собирает звёздный дождь, чтобы в августе просыпать его с неба…

Боровский. Старый боров с пустым и тяжёлым взглядом… Он решил, что ветка вербы загораживает свет в его квартире. Дерево так стояло – словно руку к дому протягивало, и ветки, как пальчики, тянулись к нам. Они мне очень нравились, может быть, потому, что росли с каждым годом, как ребята с нашего двора. А взрослые не росли – они сохли и белели. Как старушка костяная, похожая на Кощея Бессмертного, как Боровский. Всё более пустым становился его взгляд – и, странное дело, всё тяжелел.

Собрались соседи как-то и сговорились руку дерева отрезать. А нам было жаль её: мы на неё качели привязывали, лазили по ней – она упруго пружинила, нас качала и баюкала.

Отре́зали.

Не вытерпело дерево такого измывательства – начало сохнуть с тех пор, как вместо ветки осталась одна уродливая культя.

И стало дерево сухие ветки в соседей бросать: расшевелит кроной воздух, вызовет ветер, листьями грозно зашелестит, словно дождь идёт. Так оно и дождь накличет: соседи бегают по двору, бельё снимают, кухни закрывают. А верба как затрещит, размахнётся и ветку сухую как кинет! Все врассыпную!

Тут словно проклятие нашло на наш двор – все перессорились, переругались.

Перестали соседи дерево расчёсывать и убирать и больше уже под ним не собирались.

А мы целые дни проводили на дереве. Там, между ветвями, устроили гнездо, как птицы. Днём книги читали, а по вечерам играли в водолазов: когда во дворе темнело, привязывались к ветке верёвкой и спускались вниз. Отходить далеко было нельзя – только на длину верёвки. И то ненадолго: надо было опять лезть вверх, на ветви, запасаться кислородом. Сначала залезали на первую палубу дерева, где расходился ствол рогулькой надвое, потом, обнимая ветви, поднимались выше и рассаживались в рядок на пружинистой ветке. А ещё выше шли мачты, куда мы карабкались, как заправские матросы.

Сверху был виден весь двор – как материк, оказавшийся под водой. Вечером внизу сумрачно и воздух вязкий, тёмный, как вода… Много попадается интересного на дне морском, словно в подводной Атлантиде, – дорожки цементные, как развалины древних храмов, диковинные окаменелости, следы прежней цивилизации. Так на нас кто-то посмотрит через толщу лет, из будущего, нового мира.

Соседка на крыльце читала книжку: «НОВЫЙ МИР» – и цифры снизу.

Интересно – новый мир и какой-то номер.

Миры под номерами.

А-а-а, это год указан: тысяча девятьсот восьмидесятый!

Почему же НОВЫЙ? Раз уже полежал, то старым должен стать!

Какая-то неправда в названии! Какой «новый мир» в тысяча девятьсот восьмидесятом?

Интересно заглянуть в книжку…

Я дал соседке «Последний дюйм», а взамен этот «Новый мир» взял.

Ну и мура!

Соседка сказала, что есть специальные журналы для писателей, чтобы их печатать.

Я возмутился: если настоящие писатели, то пусть книги пишут – как про Незнайку или профессора Вагнера. А не можешь написать так же интересно – вываливайся, нечего бумагу марать! А то пишут скуку смертную, и буквы все серые, сухие…

У нашей вербы полствола высохло. Её измордовали – отпилили эту половину, так что никакого вида не осталось: торчит голая культя среди двора. Тогда дерево с горя засохло совсем. Когда вербу нашу обрезали под корень, смотреть на это место стало больно. Потом пустота эта бесстыжая повсюду распространилась: засохли и яблони, и вишни.

А соседи совсем обмельчали. Приехали новенькие. Вроде бы неплохие люди: она учительницей работала, он – инженером. Но они то коврик у нас из-под двери стащат, то стаканы из кухни унесут… Даже не верится. Видно, от безденежья свихнулись. Хорошо, что хотя бы писем на нас не пишут – доносов и кляуз. А другие соседи начали писать: «В незаконном владении у них находятся два гаража, которые занимают бо́льшую часть двора и мешают развешивать бельё». Десять лет не мешали им гаражи, а тут, видно, выросли и зашалили, проказники, – гоняются по двору за соседями

Соседи написали на нас письмо. А кто подписал? Боровский, Нищенко, Андруссчиха – почти все подписали.

Получилась некрасивая история: гаражи ломами раскидали, по камню разнесли. И двор наш превратился в проходной. Со всех сторон в нём засквозили дыры – живого места не осталось.

Я уехал из дома и, как двор наш разрушался, узнавал из писем. Краткие визиты домой – как моментальные снимки: вот дерево с отрубленной рукой, вот от него осталась одна культяпка, вот развалины гаражей… Потом пропали остатки забора – и двор бесстыдно заголился, как в морге, где студенты-медики разглядывают куски тела, что когда-то двигалось, дышало.

Двор умер. Мёртвое, пустое пространство окружает дом.

Когда я узнал о смерти нашего двора – жутко стало. Значит, мне некуда возвращаться, и то, что я лелеял в памяти, что любил: дерево, заборы, гаражи, сараи – всё пропало.

Мне кажется, я помню каждую загогулинку забора, шелушистые шиферные крыши гаражей, шершавые, неструганые горбыли сараев…

Тогда я поклялся, что напишу об этом.

Что точно-точно вспомню всё: и как убирали дерево, как дружили соседи, как ставили под вербой стол, вешали лампу – играли в домино, забивали своего «козла» во дворе длинными вечерами. И вкус весенней капли на ветке, и запах почки…

Расскажу всё, как было, и про кубла эти, в которых погань.

Двор наш непростой: в нём русалка и кот учёный.

Потом я забыл о клятве, о дворе своём – всё недосуг: семья, работа…

Но вот я посмотрел на мир глазами своего сына, на этот новый мир вокруг, сравнил с тем, что сам видел в детстве, – и стало страшно.

Я опять вспомнил нашу вербу, вспомнил соседей – смешных, злых, добрых, чванливых и блаженных…

И вновь увидел наяву: соседи прихорашивают вербу.

Она стоит, как девчонка, с косичками тонких веток – готовится вступить в весну.

Верба – по-латыни значит «слово»[1].

В начале была Верба…

Шпак

Так меня прозвали. Шпак – это скворец. Но я же не похож на скворца: у него перья чёрные, а у меня кожа белая. Он маленький, живёт в скворечнике на тополе, летает по двору, таскает к себе зёрнышки, пушинки тополиные, гусениц – птенцов кормит. А я, честно сказать, не очень занят по хозяйству: только раз в неделю мама попросит подмести пол или сходить за хлебом… Не вижу никакой связи между собой и этой птицей.

Ещё «шпаком» называют мирного человека, который не носит военной формы. В этом смысле каждого можно было бы назвать «шпаком», потому что военные появлялись у нас редко, только по праздникам, а если парень из армии домой приходит, то щеголяет в своей форме перед девчонками пару недель или месяц, а потом опять одомашнивается, в шпака превращается.

В нашем доме жил здоровый оболтус Петька. Он всё время болтался во дворе и обзывал меня разными прозвищами. По числу временных кличек я был рекордсменом – помню, Петька насчитал как-то чуть не тридцать кличек!

Плешь Водяная – это когда мне проломили голову новогодней ёлкой. То есть не само́й ёлкой, а стволом её, новогодней палкой. Наши друзья-враги, балбесы из соседнего двора, зимой повадились бросаться ёлками, что после Нового года в изобилии валялись в окрестных сугробах. Тоже мне копьеметатели!

Один раз шёл я себе тихо-мирно домой, вдруг чувствую: что-то не то… Шум какой-то – шорох и свист. Оборачиваюсь: летит по небу ёлка, прямо как спутник Земли! И неотвратимо приближается ко мне, иголками шелестит. Я чувствую, что уже не успеваю увернуться, сажусь на землю, закрываю лицо руками: бац! Своим остриём, которым к крестовине крепится, она приземляется прямо мне на темя…

Долго не заживала рана. Макушка была выбрита: там смазывали зелёнкой. Потом на этом месте проросла щетина – как зелёные иголки. Хорошо ещё, что ёлка не выросла на голове! Странное, конечно, зрелище – зелёная проплешина среди волос; видно, поэтому и прозвал меня Петька Плешью Водяной.

Бледной Поганкой он дразнился из-за того, что я просиживал целые дни над схемами из журналов, по которым безуспешно пытался спаять радиостанцию. От этого, конечно, портился цвет лица.

Обзывал он меня Лысой Башкой и Ёжиком, когда я сжёг себе волосы, играя с порохом.

Я обижался на новые прозвища. Это и нравилось Петьке больше всего: неожиданно оглушить новым словцом – и пронаблюдать развитие обиды. Сначала доходил смысл, и я решал, насколько это обидно, а потом уже обижался – более или менее сильно. Если обижался несильно – дулся. А если обида была сильной, если кличка брала за живое, то на глаза навёртывались слёзы. Я кричал, что он изверг и супостат, топал ногами, обзывал его сам и убегал. Так было с Бледной Поганкой. Поганка имеет ядовитый оттенок. Выбрал он не доброе прозвище Опёнок или хотя бы яркое – Мухомор, а самое противное – Бледная Поганка!

Петька, конечно, был вредным, но, кроме него, у нас во дворе в то время не было мальчишек, приходилось волей-неволей с ним ладить. Раньше он не был таким противным, мы играли вместе в казаков-разбойников и жмурки, но потом он прямо ополчился на меня! Наверное, его самого где-то прижимали – дома или в школе, – вот он и отыгрывался на мне!

Но все эти мерзкие прозвища не приживались, сами собой отпадали и не шли ни в какое сравнение по популярности с самой старой и непонятной кличкой Шпак. В нашем классе все мальчишки меня называли так. Во дворе – опять Шпак. И лишь дома эта кличка не прижилась. Папа удивился, когда услышал, – и этого хватило, чтобы сёстры больше так меня не дразнили. Получалось, что, выходя из дома, где жил с именем человека, я превращался в какого-то заурядного Шпака. Словно снимал мундир важной и загадочной армии…

Со временем я как-то обвыкся, притерпелся к этому прозвищу и перестал обижаться. Начал даже задумываться: может, не случайно у меня такая судьба, может, и правда в чём-то мы родственники со скворцом, что свистел у нас со скворечника на тополе. Я переживал за него, присматривался к этому бедному отцу семейства, который кормил свою орущую ораву. Птенцы высовывали жёлтые клювы, разевали их, как прищепки, и пищали истошно, если он подлетал к ним и притаскивал червяков.

Песни скворца меня радовали. Когда он щебетал по весне скрипучим голосом, было очень приятно. Не могу понять, почему считается, что соловей как-то необыкновенно красиво поёт – и от него все млеют.

Однажды я даже слышал, как он мяукал. Дело было так: рыжий кот Васька, бандит и хулиган, бежал по двору, подняв хвост трубой. Опять, наверное, набедокурил. Вдруг я слышу: «Мя-а-а-у!» Васька весь передёрнулся, к земле прилип, смотрит по сторонам сумасшедшими глазами: что это за нахал нарушил его территорию, вторгся в наш двор? Он по-пластунски пополз к сараю и ушами водит, глазами рыскает по сторонам. Опять слышу явственно: «Мя-а-а-у!» Звук доносится сверху – то-то Васька не может понять, откуда его дразнят. Я осмотрелся: нет никакого кота! На ветке сидит скворец – и преспокойно мяукает! Точно он! Потому что больше некому.

Тут и Васька догадался, в чём дело, – задрал морду, зашипел – и как прыгнет на дерево! И давай карабкаться по стволу вверх. До середины долез. А скворечник на самой вершине прибит – ещё столько же лезть надо. Тут Васька оглянулся, увидел, что земля далеко, – и завопил от ужаса. Потому что тополь у нас очень высокий! Забыл Васька про своего обидчика, про обиду – только о том думает, как спуститься. Так заорал, что сбежались соседи его выручать, притащили приставную лестницу, еле сняли…

А скворцу хоть бы что – сидит и сверху посвистывает. Хотя он и меньше Васьки в десять раз, и слабее, но птица гордая, смелая и с юмором. Так что я с тех пор и сам загордился: думаю, здо́рово, что меня Шпаком назвали! Это значит, что я могу летать и над дураками смеяться. У Чингачгука – Большого Змея и у Последнего из Могикан тоже были свои тотемы: змея и черепаха. Так и у меня есть своя любимая птица, с которой я породнился, – скворец.

С тех пор я перестал обижаться на это прозвище. Наоборот, даже почувствовал в себе добавочную силу, новые способности: как будто все люди – только люди, а я ещё и скворец, словно у меня появились ещё одна родина – небо и ещё один дом – скворечник.

И сны мне стали сниться новые: летаю я рядом со скворечником, парю́ над тополем, над крышей и проводами, сажусь на ветку, рот открываю и начинаю петь.

Не хуже соловья.

Конец библиотеки

У крыльца библиотеки росло тутовое дерево. Мы называли его «а-тю́-ти-на». Это слово – смачное, состоящее из мелких слогов-бусинок, – передавало ощущение вкуса. Когда положишь пухленькую ягоду в рот, зажмуришь глаза – она вспыхнет соком на языке. Вообще это дерево очень странное. Во-первых, непонятно, что за плоды оно даёт, потому что они не круглые, как вишни, не вытянутые, как груши, и не раздвоенные, с мягкой выемкой, как абрикосы. Больше всего они напоминают малину или морошку, но те ягоды растут внизу, в траве, в невысоких кустиках, а здесь огромное дерево их на такую высоту занесло, что никак нельзя достать, если не влезть наверх.

Ягоды эти похожи на кисть винограда, только очень маленькую, миниатюрную. Если наешься их – весь рот и руки становятся чёрными… И когда ягоды, напитанные чёрным соком, падают с высоты, то разбиваются о камни и оставляют следы, похожие на тёмных гусениц. Долго потом на крыльце библиотеки остаются чёрные крючки, тире и запятые, как слова древних текстов.

Камни крыльца шершавые, ласковые. Приятно на них сидеть летом, разглядывая картинки в книгах. Здесь можно встретиться со знакомыми, поглядеть, какие книги они принесли, что взяли, слазить на дерево, угоститься ягодами, написать во рту новые слова вкусными красками…

Потом библиотеку решили перенести из старого деревянного здания в новое каменное. Долго стоял заколоченным, с закрытыми ставнями, этот дом – у высокого дерева, полного ягод. А мы, проходя мимо, пускали слюнки – вот бы туда попасть!

На какое-то время книжки ушли – их вытеснили футбол, взрывпакеты, самопал, велосипед, – у человека бывают этапы в жизни, когда ему не до книг…

Потом книги снова вернулись, но уже не сказки, а приключенческие романы, в которых жизнь по накалу страстей была сравнима с нашей: дуэли, клады, порох, пираты… Мы начали меняться книгами: Фенимора Купера на Марка Твена, «Копи царя Соломона» на «Бравого солдата Швейка», «Королеву Марго» на «Собаку Баскервилей»… И вот тогда всплыла эта история про детскую библиотеку, где почему-то после переезда нечего было взять почитать. Теперь библиотека помещалась на первом этаже заурядного блочного дома, и никакая атютина под окном уже не росла.

Петька как-то рассказал, почему детская библиотека стала неинтересной. Рассказ этот позже стал одним из любимых в нашей компании, превратился в легенду. Мы слушали его, затаив дыхание, как, верно, наши предки внимали легенде об Атлантиде.

Обычно Петька рассказывал эту историю вечером, когда прочие развлечения уже недоступны: играть в футбол и стрелять из воздушной винтовки темно, гулять по городу – поздно. Он вскидывал свой длинный, с боевым шрамом посредине нос (по его версии, нос чуть не откромсало свалившееся из окна второго этажа стекло, но я-то думаю, что Петька сам его совал куда не следует)… так вот, восторженно хлюпая этим перерезанным напополам и вновь отросшим, как хвост у ящерицы, носом, Петька говорил, что есть такое место, куда он с приятелями спрятал ящик книг, и все отборные, высшего сорта: «Похитители бриллиантов», «Двадцать лет спустя», «Копи царя Соломона»… Эти книги они стырили из детской библиотеки и поэтому боялись приносить домой. Они, если верить Петьке, припрятали ящик с книгами на чердаке могучего сарая, что, как туша огромного динозавра, возвышался посреди нашего двора.

Дело было так: перед перевозкой книг из старого здания в новое образовалась неясная пауза: на старом месте книги стояли, но их никому уже не выдавали, а на новом их ещё не было, и поэтому их тоже никому не выдавали. Какие-то нетерпеливые любители литературы, которые дня не могли прожить без книг, решили проникнуть в библиотеку и взять на своё усмотрение, не тревожа библиотекарей, книги на дом. Решили они это вечером, и так как им здорово приспичило, то влезли через окно. Выбрали самые лучшие книги и взяли немного, но за ними в отворённое окно пошли уже читатели «широкого профиля». Пронёсся слух, что в библиотеке есть много бумаги, которая может быть полезна

Тогда-то Петька, прослышав о таком позоре своего любимого Марка Твена, которого равняли с газетой, тоже ринулся в библиотеку, чтобы спасти от невежества лучшие тома из серий «Библиотека приключений» и «Научная фантастика» – и таких томов набралось пара десятков. Когда он изучал при свете карманного фонаря полки, подъехали на подводах жители окраин, и несколько серьёзных мужиков начали сгребать в мешки всё, что не взяли разборчивые любители чтения. Так за два вечера вся «наличность» библиотеки была «выдана» без волокиты, без заполнения формуляров и карточек учёта.

Петька с дружками решили, что у родителей могут возникнуть вопросы: откуда столько книг с библиотечными штампами появилось дома? Да и милиция могла заинтересоваться любителями приключенческой литературы. Потому книги были забиты в ящик и припрятаны на чердаке до лучших времён. Однако то ли кто-то нарушил обещание в одиночку не трогать этот клад, то ли сам хитрый Петька втихую перепрятал сокровище в лучшее место – в общем, из его рассказа следовало, что книги где-то потерялись.

Эта посылка с отборными книгами, застрявшими на полпути от библиотеки к читателю, бередила душу – я глотал слюнки, а Петька смеялся громко и утробно, наблюдая за моими рефлексами – как физиолог Павлов за своей собакой. Он ржал и тыкал в меня пальцем:

– Попробуй поищи!

Ему доставляло удовольствие рассказывать одну и ту же байку и наблюдать волнение младших корешей. Втайне от друзей я лазил на чердак и тщательно перебирал барахло, скопившееся там за десятки лет: старые перины, сломанные люстры, десятки пар древней обуви и дырявые кастрюли – в общем, всю рухлядь, в поисках желанных «Копей царя Соломона», «Секретного фарватера» и «Королевы Марго».

Но сокровища не находились, и каждый раз, обессилев от борьбы с пылью, я давал себе зарок больше не верить Петькиным вракам – чтобы после очередного рассказа опять лезть на чердак и искать в пыли «Копи царя Соломона»…

«Шипка»

Во дворе у нас был могучий сортир с двумя отдельными комнатками и одной общей залой. Сортир был построен на славу, как древний за́мок. Сложен он был из дикого камня, обмазан цементом и имел даже просторный чердак под двускатной крышей.

Однажды мы обнаружили, что в наглухо заколоченном чердаке этого дворца появилась прореха: одна доска была выкорчевана, а другая не имела гвоздя снизу, так что её легко было отодвинуть в сторону. Это открытие взбудоражило нас с Гришкой (он приезжал к деду на каникулы и становился моим главным другом во дворе). Что там может быть, на этом чердаке? Там кто-то скрывается или что-то спрятано, какой-нибудь клад? И вообще, как устроен этот заколоченный обычно чердак?

Мы решили заглянуть внутрь. Когда глаза привыкли к темноте, то в струйках света, сбегающих от дырочек под шляпками гвоздей, увидели деревянные стружки. В дальнем конце чердака было устроено гнездо – место, где побывал какой-то человек или зверь: стружки там были примяты так, что получалось что-то вроде логова, лежбища. Мы забрались туда и стали рыскать глазами и руками в поисках клада.

В углублении под самым краем крыши Гришка нашёл сигареты «Шипка». На пачке была нарисована четырёхугольная каменная башня.

Пачка была надорвана.

Гришка сказал:

– Попробуем?

Я никогда раньше не курил. Мы вытащили по сигарете, нашли спички и подожгли кончики сигарет. Я вставил сигарету в рот, набрал сквозь неё дыму и с видом заправского курильщика выпустил. Гришка закашлялся. Я продолжил упражнения, выпуская дым уже уголками рта. Гришка глядел на меня и млел от зависти:

– Как у тебя получается? Горло не дерёт?

Конечно, от горького дыма во рту было противно, горло подсыхало и прошибало соплёй. Но всё это была ерунда по сравнению с тем, что я мог так спокойно курить, а у Гришки ничего не получалось. У него даже сигарета потухла, пока он кашлял!

Гришка смотрел на меня, смотрел восхищёнными глазами, а потом вдруг и говорит:

– Да ты не затягиваешься! Курить надо с затяжкой, – начал учить меня Гришка. – Глотать дым внутрь, набирать в лёгкие.

Тут пришёл черёд удивляться мне. Глотать дым? Набирать в лёгкие? Эти слова вызывали недоумение. Чтобы я глотал эту едкую гадость, да ещё набирал её в лёгкие? Про таинственные эти лёгкие я слышал, будто они похожи на дерево с миллионом нежных листиков, которое растёт и дышит внутри нас…

– Нет, – говорю я Гришке, – каждый курит как хочет.

Я решил, что изобрёл новый вид курения, о котором раньше не догадывались. Безвредный, неопасный. Разве может быть, что Гришка курит правильно, а я неправильно? Нет, я курю правильнее!

В этот момент раздались шаги и заскрипела дверь в сортире. Мы перепугались и бросились гасить сигареты. Тот, кто внизу, мог почувствовать запах табачного дыма и обнаружить нас. Но гасить сигареты на чердаке, набитом тонкой стружкой, очень опасно! Тлеющие крупинки табака упали прямо в стружки, те сразу занялись, пустили искры, пришлось быстро давить их, под рукой ничего не было, так мы их ладошками накрывали: от одной искры весь чердак мог вспыхнуть в один миг! В общем, натерпелись мы: руки обожгли и до смерти перепугались. Нам угрожал крупный нагоняй от старших – поди докажи, что мы забрались сюда случайно, что это не наше логово…

Тот, кто внизу, повозился и ушёл. Стало противно: всё-таки мы сидели не во дворце и запах тут не самый лучший, хотя, конечно, не так шибает, как от сигареты.

Мы опять попробовали закурить. Тут меня поджидала неудача: я хватил-таки табачного дыма внутрь, горло запершило, продрало, словно щёткой, ёршиком для мытья бутылок с какойто мерзкой химией, провели по горлу. Ну и дрянь! Слёзы полезли из глаз…

– А-а-а, – протянул Гришка, – вот так надо, с затяжкой!

Ну уж нет, какой это дурак будет себя так изнутри травмировать! Может, и найдутся такие, но это занятие не для меня!

* * *

С тех пор я больше не пробовал курить. Гришка же пристрастился к сигаретам. У него даже испортился цвет лица: был раньше розовым, как у поросёнка, а стал свинцовым – небо ненастное.

Я очень хорошо и терпеливо отношусь к курильщикам. Зато они, как только узнают, что я не курю, начинают подозревать меня в страшных грехах. Тогда я им говорю честно, что раньше курил, но бросил. И они успокаиваются. За

– Давно бросил?

– Лет в восемь.

Ёжик и самопал

Ромашки тряслись и дёргались – что-то там шебуршилось…

Ёжик!

Мы накрыли его папиной шляпой и притащили домой. Папа был против того, чтобы отрывать ёжика от обжитых мест, но мы уговорили, уломали папу: у нас дома никакой живности нет, а очень хочется, и даже обязательно надо за кем-то ухаживать и заботиться… А если ёжику не понравится у нас, мы его выпустим обратно!

Ёжика поселили в гараже. Гараж достался нам в наследство от соседей: они как-то по весне сложили вещички, погрузились в машину и снялись с места, как перелётные птицы. В этом брошенном машиной, пустом гнезде остались запах мазута, верстак для ремонта и гулкое, свободное пространство. Гараж был огромный, каменный, сложенный из толстых блоков.

Ёжик забился под верстак и не подавал оттуда никаких признаков таинственной ежиной жизни. На первое время я оставил его в покое – пусть обвыкнется! Принёс ему плошку молока и запер гараж.

Однако и на следующий день он не проявлял никакой приязни, не благодарил за молоко, не шёл на контакт. Тогда я взял черенок от лопаты, сунул под верстак и, выгнав ёжика на середину гаража, принялся его изучать.

Для начала бросил в корыто с водой. В воде ёжик распрямился и жалко, по-собачьи поплыл, судорожно болтая маленькими кривыми лапками. Когда я его вытаскивал из корыта, надев на руки старые варежки, он фыркал и сворачивался в оборонительную позу. Там, где нос утыкается в зад, оставалось овальное углубление, по краю которого рос ряд волосков и виднелась кромка мягкого брюха. Лиса, наверное, этого не могла заметить, потому что не могла надеть варежки, и ежу во всех сказках удавалось её одурачить.

Но меня ежу провести не удалось – он был целиком в моей власти. Он лежал упругим серым мячиком, который я мог катать из угла в угол. Правда, при первой же возможности он старался развернуться и убежать под верстак, смешно семеня тонкими кривыми лапками. Он высовывал рыльце с заострённым, как турецкая туфля, носом, увенчанным блестящей чёрной бусинкой, и нёсся что было сил к спасительному верстаку. Но я его настигал всякий раз и опять пытался наладить контакт: совал к блюдцу с молоком, чтобы напомнить, кто его тут кормит, или пробовал развернуть и посмотреть в глаза. Ёжик фыркал недовольно, недружественно и старался свернуться потуже. Временами он пульсировал, каким-то хитрым способом заостряя и выпячивая иголки. В общем, я в нём совершенно разочаровался – видно, этот наш дремучий однопланетянин находился на столь примитивной стадии эволюции, что не мог понять мои исследовательские порывы.

В конце концов я забросил его под верстак и обиделся. К нему с лучшими намерениями – а он устраивает бойкот…

Я часто бывал в гараже – готовил горючие смеси, которые должны были заменить дефицитный порох, необходимый в стрельбе из самопала, или точил дюралюминий для взрывпакета. Ёжик иногда шелестел старыми газетами под верстаком. В общем, мы как-то сжились с ним.

И вдруг я обнаружил, что ёжик перестал подавать какие-либо признаки жизни. Я обшарил все углы, залез с фонариком под верстак – нигде его не было. Не мог же он прогрызть ход в каменной стене или в толстых деревянных дверях гаража?

Я обследовал все окрестности и в свалке досок, в узком проходе между гаражом и сараем обнаружил… что бы вы думали? Настоящий пиратский клад – пузатую бутылку из-под рома, доверху набитую мелкими серыми иголками!

Я притащил находку в гараж, высыпал содержимое на газету… Сомнений быть не могло – передо мной порох! С замиранием сердца я отложил щепотку, чиркнул спичкой – и иголки пыхнули ярким пламенем, оставив облако дыма; вначале дым скрутился в клубок, а потом выпустил тонкую ножку и пророс грибом… Вот это да! Сбылась моя мечта, я стал обладателем настоящего сокровища – серого пороха!

Он лежал компактной кучкой, похожий на пропавшего ёжика, только иголки были мельче. Но зато порох был полностью в моей власти: я мог поделить его на сколько угодно частей, мог сделать верную сотню выстрелов из самопала или изготовить несколько ракет!

Кто мне его подкинул, за что? Мне казалось, что это было связано с ёжиком, словно кто-то поменялся со мной, – живого, фыркающего, свободолюбивого ёжика забрал, зато пороху подсыпал. Я погружал руку в кучку пороха, закрывал глаза и блаженствовал. Порох мягко шелестел, сыпался между пальцами…

Порох этот потом был весь использован по назначению. Наступило упоительное время стрельбы и взрывов. Забор был изрешечён пулями. Но однажды, когда мой драгоценный запас уже кончался, один из простейших опытов завершился плачевно. Я положил щепотку пороха в трубку жестяной школьной ручки, сунул туда спичку и заглянул…

Шквал палящего пламени ударил в глаза, обжёг лицо. Я с воплем бросился к бочке с водой… Когда резкая боль прошла, оказалось, что я могу, слава богу, видеть обоими глазами, но… Ресницы были коротко оплавлены – они, как тычинки у цветков, кончались набалдашниками. Волосы спереди слиплись и превратились в одну сплошную, словно пластиковую массу. Стояла ужасная вонь: несло жжёной щетиной, как будто смолили свинью.

Папа меня ругал, конечно, и обстриг почти наголо. Пришлось пойти в школу на следующий день с новой причёской «под ёжика»! Выглядел я ужасно, особенно не хотелось показываться перед девочками… Дразнили меня потом долго, обзывали Лысой Башкой и Ёжиком!

Такая вышла странная история. Может, это было наказание за то, что я так неласково обходился с ёжиком? Ему, наверное, было неуютно в гараже, насквозь пропахшем бензином и машинным маслом. Мы к этому привыкли уже и не замечали.

Но кто так поступил со мной – ёжика забрал, а порох подложил? И потом меня самого превратил в ёжика смешного…

Солнечные иголки

По радио передали, что американцы на нас напустили облака из иголок.

С этими иголками невозможно бороться, потому что нельзя их сбить: уж очень они мелкие. Облака странствуют свободно, перелетают на нашу территорию, а потом сыпятся смертоносным дождём. Каждая иголка, падая с большой высоты, может прошить человека насквозь – и он умрёт в конвульсиях. Будут поражены нервные центры. Если даже сразу не умрёшь – всё равно опасно ходить с дефектом внутри; не сразу иголка сработает, а как мина замедленного действия будет ждать подходящей минуты. И вдруг треснет голова или лопнет сердце…

Опасно выходить из дому – правительство призвало население не появляться под открытым небом. Граждане могут попасть под

Когда я выхожу из дому, то стараюсь передвигаться перебежками – из тени в тень, поглядывая на небо: нет ли там облаков из проклятых американских иголок? Так я пробираюсь крадучись под стеной дома, под навесом крыши, потом перебегаю под крышу гаража, оттуда – под тополь. Хотя, наверное, тополь не поможет: иглы его насквозь прошьют.

Я забегаю в сарай: здесь можно отдышаться – на крыше толстые доски в два ряда. Кудахчут куры, и индюки орут – может быть, они чувствуют поток этих иголок? Может, уже всех нас накрыло, всё пропало? Или курам эти иголки нипочём, потому что они опаснее всего для мозга, а у кур мелкие мозги, в них трудно попасть? Они глупые и так, поэтому им ничего не грозит.

Во двор вышел сосед в широких штанах и шляпе. Он что, разве не знает про иголки? Сказать ему, спасти? Или он их не боится, он герой, ему по заданию государства надо ехать управлять эвакуацией людей в шахты и он не покинет свой пост, даже если умрёт, пронзённый иголками? Шахтёрам хорошо под землёй: их там ничто не достанет. Надо весь город эвакуировать под землю и сидеть, не показывая носа. Но сколько же это может продолжаться, когда уже американцы перестанут измываться над нами?!

Солнце садится, и осторожно начинают выползать из дома люди. Может быть, им надоело бояться? Или эти иглы как-то связаны с солнцем и без него не так опасны? Может, это совсем не американские, а солнечные иголки: оно нам посылает страшные лучи, которые щекочут, колют и царапают мозги.

К вечеру всюду набирается тень, как вода в ванную напускается, – прохладная, спасительная тень. И уже наплевать на эти иголки. Все идут с работы весёлые, смеются, здороваются, перекликаются, болтают. Может, по радио передали, что дожди из иголок кончились, прошли? Или что это оказалась шутка? Или наши спутники их перемагнитили и иголки теперь полетят назад, к американцам? А я сижу в сарае и ничего не знаю… Надо выбежать на улицу и спросить прохожих: что там с иголками, чем кончилась тревога – они оказались неопасными? Или даже полезными для здоровья – они массируют мышцы и прочищают мозги.

Мы срочно подружимся с американцами, будем просить у них ещё иголок. Может, найдутся у нас общие враги – инопланетяне. Это они по радио передают всякую чушь и маячат везде, пугают людей своими тарелками. Но мы найдём на них управу – нашего снежного человека, он им покажет! Он защитит нашу цивилизацию – надо только обучить его культуре.

На улице жара, мысли спекаются, и неотличимыми становятся драка и любовь, припекаются друг к другу шахтёры и инопланетяне, сшиваются солнечными иголками куриные мозги и космические войны, индюки и американцы…

Пророки

В моих снах живут три старика.

Первый приходит перекладывать печь. У ног его лежат две кучки праха: жёлтая и серая. Не торопясь он перемешивает их в корыте, подливает воды и готовит раствор. Этим клейким тестом он обмазывает красные шершавые кирпичи и вставляет их в развороченное брюхо печи. Всё новые рёбра вставляет в неё морщинистый старик, и печь обрастает плотью, покрывается шкурой штукатурки.

На улице слепит солнце, мы сидим в тени на ступеньках и жадно смотрим, как старик месит своё тесто, как обмазывает кирпичи, как вкладывает их, пошевелив напоследок и пристукнув мастерком, в брюхо печи…

Гремит гром, ползёт туча. Старик говорит, что это едет на колеснице Илья-пророк. Мы удивляемся: никаких пророков мы не знаем, слыхом не слыхивали. Старик рассказывает, что молнии, как стрелы, мечет грозный Илья: он едет по ободу небес над тучами и бросает свои стрелы в тех, кто провинился перед Богом, – в грешников. А гром гремит, чтобы устрашить нерадивых и невежд. Старик много рассказывает, он всё время говорит, пока работает, а мы, как заворожённые, смотрим на его руки, что приготавливают тесто, обмазывают им кирпич, кладут в печь…

Растёт печь, в брюхе которой можно спокойно поместиться маленькому человеку. Растут в нашей душе уважение и почтение к старику, что строит печь, и к тому старику, что едет по ободу небес на огненной колеснице и мечет молнии, гремит громами.

* * *

Двор наш закрыт со всех сторон, защищён, как кожей, высоким забором, и, чтобы проникнуть в него, надо отворить высокую деревянную калитку из толстых морщинистых досок.

Старика с точильным станком опережает крик. Крик с улицы проникает через забор, перескакивает, не открывая калитки, – истошный, дикий, пронзительный крик:

– ТО-О-О-Ч-У-У НО-О-О-ЖИ-И!

От крика этого, в котором живут ножи острые, становится не по себе. Он застигает врасплох, словно гром среди ясного неба. Может быть, это тот самый Илья-пророк примчался на колеснице к нашему дому и сейчас начнёт наказывать нерадивых и невежд?

Отворяется калитка, и входит тощий старик, потёртый какой-то, мелкий, плюгавый и, кажется, очень злой. Он тащит на плече колесо и орёт так пронзительно и противно, что хочется уши заткнуть, зажать ладонями от этого всепроникающегo крика.

Но вот он ставит колесо посреди двора. Принимает от соседей ножи, ножницы, кусачки, шила, косы и серпы, разглядывает их, что-то бормочет себе под нос, раскручивает колесо, прикладывает к нему нож – и оно начинает бросаться яркими искрами, снопами пламени.

Это колесо от огненной колесницы! Мы отбегаем подальше, чтобы не угодили, не попали случайно на голые коленки мелкие молнии. А старик косит на нас глазом и подманивает:

– Подойди, не бойся…

Но мы не верим этому пророку, мы прячемся за спины взрослых, не отрывая от него заворожённых глаз: из камня и железа рождается огонь!

Однажды в полдень этот старик входит к нам во двор, где никого нет, только я один-одинёшенек. Старик движется ко мне, а я в ужасе пытаюсь бежать к крыльцу. Но у меня отнимаются ноги, и я ползу по траве, едва двигая руками, словно плыву в вязкой воде. Старик неотвратимо приближается, настигает меня. Я вползаю на крыльцо и чувствую, как он хватает меня за шиворот, за загривок, за затылок – за всё, что сзади, и вдавливает лицом в землю.

Тут он достаёт свои ножи – и я просыпаюсь…

Никого нет, только крик:

– ТО-О-О-Ч-У-У НО-О-О-ЖИ-И!

* * *

Третий старик живёт в ларьке, за прилавком. Он в большой чёрной шляпе, и когда мы с отцом

Под прилавком у него мешок, набитый книгами. И он каждый раз достаёт оттуда что-то удивительное и заманчивое, какую-то чудесную, редкую книгу, и мы с папой очень радуемся и покупаем. Но покупка, деньги – это не главное. Главное, что мы опять с ним увиделись, опять обрадовались друг другу. Он хромает, а может быть, у него нет руки – точно не вижу, но чувствую, что чего-то у него не хватает.

Наверное, потому он носит шляпу, что не хватает у него тела, но зато есть мешок, откуда он, как фокусник, извлекает то, что нам очень хочется достать…

Нужна ли рука тому, кто читает книги? Книга увлекает так, что сидишь ни жив ни мёртв, без рук и ног. Книга лечит, и когда читаешь – ты как будто становишься целым.

Эти три старика живут у меня во сне, продолжают жить: Тот, Кто Кладёт Печи, Тот, Кто Точит Ножи, и Тот, Кто Даёт Книги.

Часть 2

Род

Гуси, гуси

Мы неслись с папой по деревенской улице на мотоцикле. И всюду были гуси, и гуси усиленно кланялись нам и задирали клювы вверх – салютовали. Казалось, вся дорога, вся улица была заполнена гусями.

Я спросил у папы:

– Почему гуси нам кланяются?

– Да это они воду так пьют – набирают в клюв, а потом задирают его вверх, и вода стекает, как по трубе.

Убедительно, конечно, но только непонятно, почему они не могут, как человек, просто глотать воду? И чего бросились все воду пить, чуть только нас увидали?

Мы приехали к бабушке. У бабушки свой дом в деревне – хата. И пахнет в хате побелкой чистой, печью пахнет и глиной, а ещё пахнет солнцем и тенью. Солнцем пахнет, как горячим хлебом, а тенью – как молоком и сметаной…

В проёмах дверей в хате висят гардины длинные – от пола до самого потолка, а на них розы огненные расцветают. Бабушка принарядилась к нашему приезду – у неё на платье тоже розы крупные, красные, и, когда она идёт, кажется, что полыхает пламя.

Бабушку зовут Домна. Такого имени я ни у кого и никогда не слыхал. «Домна» – это слово идёт от «дома», наверное… А есть ещё печь такая – домна. Бабушка моя домашняя и тёплая, как печь.

Когда папа приезжает к бабушке, он от неё никак не отлипает: всё время с ней разговаривает, ходит за ней как привязанный, сидит рядом – не бывает папы самостоятельно. Поэтому у меня нет уже отдельно папы и бабушки, а есть папа-бабушка, они, как одно целое, всплёскивают руками, что-то мне говорят, если я себя не так веду, в общем, становятся неразделимыми. И эта папа-бабушка меня к себе прижимает, передаёт с рук на руки, баюкает, спать укладывает. А если я потерялся, кричит в два голоса, бегает. Или смеётся на разные лады, хохочет, если я что-то сделаю, на её взгляд, забавное.

Гуси мне не давали покоя, несмотря на папино объяснение. И вот как-то раз, улучив минуту, когда папа-бабушка от меня отвлеклась, я выскочил из-за стола и выбежал во двор, где у бабушки жили, разгуливали и питались важные гуси-господа. В этот момент они опять начали, конечно, кланяться. Они стояли вокруг старой широкой сковородки, которая служила им поилкой. Они окружили её и кланялись до земли, совали клювы в сковородку, вынимали их, высоко задирая головы. Клекотали от удовольствия. Я внимательно их изучал. Было полное впечатление, что это они делают передо мной и для меня. По очереди совали носы в лужицу, в которой плавала шелуха всякая, пух и скорлупа – один Бог знает, что плавает в этих замечательных деревенских лужицах!

Самое интересное, что вода не убывала. Может быть, гуси не пьют воду, а только клюв мочат для отвода глаз? В этом надо разобраться, и я присел на четвереньки, наклонился, вытянул шею и попробовал дотронуться губами до воды. Получилось! Я набрал немного в рот, а потом, прогнувшись, задрал нос кверху и попытался, как гуси, запрокинуть лицо, подставив его солнцу, жмурясь от наслаждения, попробовал эту воду – деревенскую, тёплую, сладковатую. Она течёт по губам, почти не попадая в рот, горло. Оказывается, так трудно пить! Как же это они умудряются, погагатывая, с таким кайфом делать это?

Я открыл глаза: снизу ко мне протянулось несколько длинных, как змеи, белых гусиных шей. Они удивлённо, с разных сторон разглядывают меня и покачивают головами… Гуси качают головами, а на крыльцо уже выскочила папа-бабушка, всплеснула руками и запричитала:

– Что же это ты, сыночек, воду с гусями пьёшь! Да там же грязная вода! Да попросил бы ты нас – разве бы мы тебе не дали!

Папа-бабушка наступает на меня, гуси разбегаются, я бурчу недовольно, что вот, мол, захотелось воды попить, а они были заняты, что я не хотел их отрывать…

Папа-бабушка смеётся – она удивлена и обескуражена. Может быть, ей даже стыдно, что у неё такой грязнуля сыно-внук, свино-внук.

Но с тех пор они будут рассказывать, напоминать друг другу и повторять ещё сотни раз всем родственникам, что я пил воду с гусями. И в рассказе будет сквозить не только осуждение и любовь, но и удивление. Они присматриваются ко мне, к новому поколению, и думают: что же это за дети пошли странные? Вот им бы самим никогда не пришло в голову пить воду с гусями и спать в обнимку с собаками. Интересно, все люди теперь такие станут или это только их сын, внук таким уродился?

Чемоданы

Папа пошёл в кассу, а мы с мамой сидим на чемоданах.

Папа нам сказал: «Только смотрите!»

И мы смотрим во все глаза. Сидим на скамейке, солнце палит нестерпимо, пахнет шпалами, мазутом, горелой сталью, тормозами – и, главное, конечно, опасностью.

Чужие руки, чужие глаза рыскают вокруг: быстрые, цепкие, они цепляются за наши чемоданы, и чемоданы начинают шевелиться, покачиваются, подпрыгивают, оживают…

Мы держим руки на чемоданах, их всего два: один большой, другой чуть меньше. Они очень прыткие, эти чемоданы,

В наших чемоданах нет ничего такого, что бы заинтересовало опытных укротителей, но на них может покуситься какой-нибудь простофиля, которому как раз не хватает для счастья маминого платья, папиных штанов или моей матроски.

Надо следить за чемоданами, чтобы их не спёрли, не стянули, не стибрили, не умыкнули, не слямзили – в общем, не украли никаким способом…

Вон, например, дядька идёт – думаете, просто так? Он уже третий раз тут проходит и всё время на наши чемоданы зырит! Идёт налегке, словно прогуливается и не имеет никакого касательства к нашим чемоданам. А попробуй я отвернись, убери ногу с чемодана – дядька мигнёт, чемодан как прыгнет, с места сорвётся – за дядькой, только его и знали…

Мне хочется в туалет. Это очень опасно, потому что я на посту и нельзя отходить от чемоданов. Но очень хочется, и я решаю сдать вахту маме и отлучиться на минутку. Туалет в конце перрона, к нему ещё долго надо идти, пробираясь между людьми, баулами, мешками и чахлыми кустиками. Вот и он – домик в две двери, без окна, с облупившейся побелкой. Здесь надо быть очень осторожным, потому как спокойно могут грабануть: к стенке прижмут с ножиком и заставят вывернуть карманы… Но стои́т такая вонь, что сразу забываешь об опасности, потому что появляется резь в глазах и останавливается дыхание – невозможно же этим дышать, воздух в нос не набирается.

Тут я догадываюсь, что это специально подстроено, чтобы я упал в обморок, – меня схватят и утащат в подвал, а там завод, который людей перерабатывает в котлеты. Да, точно, Валька Малышева нам рассказывала, что такой завод раскрыли в Зверево. Есть такой и на станции Лихой, и в опасной Попасной – они есть на всех крупных станциях-узлах, где много людей проезжает. Тут людей спокойно можно красть – никто не заметит даже, как пропал пассажир, потому что из одного места он выехал, а в другое не попал – вот и ищи-свищи по всему пути…

Да, Валька поведала это тёмным вечером, мы сидели на лавочке, сбившись в кучу, и слушали про то, как один человек нашёл ноготь в котлете и милиция начала расследовать (из Москвы милиция, потому что вся местная тоже была в сговоре). Пришлось прислать самого высокого начальника, чтобы ему не хватило взятки, которую давали мылом из сваренных людей и мясом, что шло на котлеты. Он расследовал, что под землёй есть заводы: они перерабатывают человека в фарш, а кости – в муку, жир – в сало. Всё у них продумано, чтобы людей уничтожать и продавать в столовой. Но там испортилась машина, которая пальцы дробила в фарш, – и ногти полезли в котлеты…

Особенно, говорят, они ценят мясо маленьких мальчиков, и когда Валька об этом рассказывала, я пугался: было темно уже, деревья шатались от ветра и между ветками звёзды проглядывали. Деревья, как кисти рук, торчали из земли, а ветки – как огромные чёрные пальцы, которые шевелились, хотели до нас дотянуться…

Вот и я попал в человеколовилку. Сейчас свалюсь в обморок от этой вони – откроется специальная дверь в домике без окон, и меня туда утащат…

Выскакиваю из сортира, вдыхаю знакомый, родной запах горелой стали и шпал – слава богу, на этот раз жив остался! Бегу по перрону к маме – ууфф-фф, кажется, пронесло, всё в порядке!

Я догадался, что здесь всё подстроено, чтобы мужики ходили в кассу билеты компостировать, а в это время бабы оставались с детьми и чемоданами – так можно красть детей и чемоданы на выбор, кому что надо. А что такое «компостировать» и кто придумал это? Это какие-то дырки на билете ставить. Кому нужны эти дырки? Есть билет – значит, есть, зачем его ещё дырявить?

Это специально, чтобы народ извести, чтобы внимание отвлечь – и воровать, и грабить, и котлеты делать из людей, мыло варить…

Но вот возвращается счастливый папа: ему удалось поставить дырки на билетах; он засунул-таки билеты в окошко, хотя у кассы толкаются здоровенные дядьки, но он протиснулся, извернулся – и билеты продырявили. Настоящий герой!

Уже ничего не страшно, остаётся только подождать пару часов – и придёт наш поезд, мы в него влезем и поедем до следующей узловой станции, следующей пересадки, а там опять начнётся то же самое, всё сначала – надо будет снова компостировать билеты…

Но пока мы не будем об этом. Слава богу, всё благополучно миновало: никто на мыло не попал и целы наши чемоданы.

Страшный дядька

В ночь под Новый год сошёл снег, земля покрылась чёрными лужами с осколками тощего льда. Отец принёс ёлку и вернулся на работу: там что-то стряслось. Он же связист, а связь должна быть бесперебойной – от неё зависит спасение людей на шахтах и заводах в окру́ге. Обрыв связи, аварию надо сразу же устранять.

Неужели Новый год мы будем встречать без папы? Вдруг ему придётся ехать с бригадой ремонтников по этим мерзким лужам к чёрту на рога, искать обрыв – и он не успеет вернуться? Я лёг на диван, отвернулся к стене и загрустил. Вот тебе и праздник…

Мама сказала, что надо наряжать ёлку. А как её поставить без папы? Мы всегда ставили её вместе.

Хорошо, сделаем ему сюрприз! Я нашёл в чулане крестовину, насадил на неё ёлку и прибил гвоздями ствол к кресту. Мы достали коробку с дутыми шарами, хрупкими игрушками, серебряным дождём и бумажными гирляндами. Только я повесил первую игрушку – маленького деда– мороза на ветку, как в дверь позвонили.

Кто бы это мог быть?

Открываем: стоит незнакомый дядька. С Новым годом поздравляет и говорит, что принёс нам игрушки от отца, пришёл помочь наряжать ёлку. Дядька с виду незлой, мы его впустили. Начал нам помогать. Смеёмся, шутим, разбираем игрушки.

Он достаёт блестящего ангела – что-то вроде внука

Дядька говорит, что он нас сейчас зарежет. Мы с мамой как держали шары в руках, так и оцепенели. Что же это такое: под видом доброго помощника, Деда Мороза, в наш дом проник разбойник? Я испытываю ужас, сердце уходит в пятки, не могу слова сказать, пальцем шевельнуть. Смотрю на маму – с ней то же самое…

Тут этот гость злосчастный заявляет: «Я пошутил». Смеётся, подносит мне к носу свой кинжал – это дутый кортик, ёлочная игрушка, что продаётся в универмаге. Он вешает кортик на ёлку. Мы продолжаем её вместе наряжать. Всё хорошо, от сердца отлегло. Как мы могли подумать про него плохо: он такой весёлый, добрый. Мы к нему привыкли, вместе песенки поём. Но в душе поселилось сомнение. Кто же он такой, наш гость? Откуда к нам пришёл этот самозваный Дед Мороз? Что мы о нём знаем, кроме того, что он рассказал сам?

Тут опять на него находит… Он выхватывает из-за пояса нож – уже точно настоящий – и машет им: «Зарежу!»

Земля уходит из-под ног. Сползаю на диван. В голове шум, красные пятна маячат перед глазами. Может, меня уже зарезали?..

Когда я открыл глаза – увидел, что опять всё чинно-благородно. Гость сыплет шутками-прибаутками, мама смеётся. Ощущение праздника. Но тут уже я не стал ждать, пока у него в третий раз вырастет в руке нож, а тихо слез с дивана и в чём был, не обувая ботинок, выскользнул из квартиры. Выбежал из подъезда и спрятался за углом дома. Слышу, у соседей с первого этажа дверь открылась: там шум, веселье. Надо их предупредить! Этот страшный дядька может и к ним заглянуть на огонёк… Никто от него не застрахован! Что делать? И я решаю бежать к отцу на работу. Если его там застану, то он по своей связи поднимет на ноги весь город – сообщит в милицию, позовёт пожарных, все люди соберутся и изловят этого гада!

Несусь не разбирая дороги, прыгаю по холодным лужам в одних носках. Носки вязаные, толстые, и осколки льда не режут ступни, а только дерут, словно кто-то пытается меня ухватить когтями за пятки. Но я вырываюсь! Мгновенно пролетаю два квартала; вот и знакомый дом с табличкой «Узел связи».

О счастье – папа в своём кабинете! Я кричу с порога:

– Там страшный дядька! Он у нас дома! Он скоро захватит весь город! Звони в милицию, пожарным, в «скорую помощь» – надо его поймать!

Папа не понимает, в чём дело. Заворачивает меня в доху, сажает в кресло, стаскивает носки. Я подгоняю его:

– Ну скорее же, скорее! Будет поздно! Он всех обманет!

Папа мне не верит. Он поднимает трубку, набирает номер:

– Как у вас дела? Всё нормально? Скоро приду. А где сын? Посмотри… Куда-то делся? Тут сидит! В одних носках прибежал!

Папа совершил ошибку! Он позвонил домой, и теперь мы уже не сможем спастись сами и спасти других. Я бессилен что-либо изменить и начинаю плакать:

– Папа, ты же с ним разговаривал! Он может всех обмануть и прикинуться кем угодно. Он зарежет маму и придёт сюда. Он убьёт нас, ты не знаешь, с кем имеешь дело…

Отец тогда не поверил, что городу и миру угрожает страшная опасность. Потом мне объяснили, что я заболел ангиной и у меня начались галлюцинации. Папа принёс меня домой на руках, всё обошлось. Но я до сих пор не знаю, что было бы, если бы мне не удалось убежать из дома.

Газик

Машина называется «газик». Словно маленький газ – дух ветра. Газик одет в полотняную рубашку с застёжками. Застёжки из матерчатых хвостиков обвиваются вокруг стержней и поручней. Дрожит рубашка, нахлобученная на каркас-скелет. Мы сидим под этой рубашкой, как у ветра за пазухой.

Газик плещется в приднепровской пыли. Не песок пустыни, не соль сухого моря – нет, эта ласковая пыль состоит из цветочной пыльцы, бабочек, мотыльков и мушек с прозрачными крылышками. Пыль занята размножением всего цветущего – это семена жизни, крылатые семечки, которые всюду носятся, всё пронизывают.

Пыльца пересыпается, передаётся от цветов к мотылькам, от мотыльков к другим цветам и так далее, мы это проходили в школе. Среди пыльцы несётся газик. Пыльца норовит пробраться в щели, набиться под рубашку, залезть в нос, словно мы какие-то цветы и состоим из пестиков и тычинок, мы опыляемся и опыляем друг друга, чтобы на нас выросли груши или яблоки, чтобы мы расцвели пышным цветом и принесли плоды.

Мы – все, кто в газике, целая семья, да ещё дядя в придачу. Мы не цветы – так мне казалось раньше, до этой ночи. Теперь голова идёт кру́гом. Повсюду пыльца и мотыльки: двумя белыми стрелами, устремлёнными к нам из огромной чёрной вселенной, стрелами из мотыльков, кто-то слепит глаза газику.

Две сверкающие стрелы торчат у газика в глазах – так днепровская ночь и пыль противятся вторжению самозванцев. Но газик едет и урчит, рычит низким хриплым голосом. Может быть, ему нравится ехать, он хлопает в ладоши от счастья, хлопает так часто-часто, что кажется, будто он рычит. Он аплодирует всей этой пыльце, ночи и своей силе. Сам себе радуется газик, себе аплодирует: он легко отправляет две ракеты из света в бесконечность.

Мы едем с дядей в кузове, сидим за пазухой у азартного газика и молчим. Дядя может мне сказать:

«Как ты вырос!»

А я ему:

«Как вы погрустнели!»

Дядя большой и грузный, и грустный тоже, но не горе-грустный, а добро-грустный.

Дядя напоминает тарелку. Нет, не тарелку борща, а тарелку степи: когда смотришь в степь, то видишь, что она состоит из тарелок. Между медленными волнами земли – пологие углубления, и путешествие по степи – это переезд из одной тарелки в другую. Как в настольной игре «Футбол» – вокруг каждого футболиста углубление. Мяч обязательно скатывается кому-то под ноги. В степи в таких местах кучерявятся кусты, растут деревья, бьёт родник или стоит хуторок, кучкуются хатки вокруг колодезного журавля и ставка́-пруда.

За такими волнами, в одной из тарелок живёт дядя – вместе с курами и петухами, гусями и свиньями, кроликами и капустой, луком и огурцами. Живёт – и постепенно их ест. Дядина жена всё это собирает и варит борщ, потом наливает его в тарелку. Маленькая тарелка

Иногда и дядя приезжает к нам, но у нас городская квартира в общем доме, нет своей тарелки, в которой бы росли капуста и морковка, поэтому у нас дяде не так привольно и интересно, как нам у него. Дядя в гостях кажется малозначительным, неприметным. Куцый дядя чувствует себя неуверенно в городе, где едят из общих, чужих тарелок. Чувствует себя не в своей тарелке? Хотя папа его очень любит и только что не прыгает от радости, когда дядя приезжает, – тому всё равно неудобно и тяжело. Он совсем не похож на себя самого, на дядю у себя дома.

Неужели и мы кажемся такими жалкими, когда приезжаем к нему? Нет, мы расширяемся до размеров гигантской дядиной тарелки и становимся важными и загадочными. Мы бегаем по двору и лазаем на яблони, потому что знаем точно, что это всё дядино, то есть наше – дядя нам всё разрешает. Здесь всё необычно, здесь все что хотят, то и делают – даже куры забираются от жары на ветки яблонь…

* * *

Когда дядя приезжает к нам, папа начинает заранее волноваться. За день до этого он места себе не находит – бегает по квартире или по кабинету на работе и говорит: «Как же это так! Как же это так!»

Он не может поверить в своё счастье – в то, что к нему приезжает брат. И ничего не может делать, не способен сосредоточиться: если кто-то звонит или приходит, он смотрит непонимающими глазами, слушает глухими ушами и отвечает: «Ко мне приезжает брат – мне сейчас не до вас».

Конечно, он так не скажет, но это ясно каждому и так, все от папы отвязываются.

Потом он начинает из дому выбегать, и к вечеру, когда должен прибыть автобус с дядей, он уже невменяем. Переживает: чтобы, не дай бог, ничего не случилось, чтобы поезд пришёл, чтобы дядя благополучно пересел на автобус, чтобы остановку не проехал… Волнение его всё нарастает – и наконец он идёт на остановку.

Говорит нам: «Я чувствую, Ваня едет!» Потом добавляет: «А вы как хотите». В голосе слышится горечь: он обижается, что дети его такие бессердечные, что нам наплевать, что к нему приезжает брат. Нет, конечно, не наплевать, мы рады дяде, но зачем же так переживать?

Папа мчится на остановку и ходит там кругами, дожидаясь автобуса. Когда автобус приходит и дяди в нём нет, папа волнуется ещё сильнее. Он несётся на автобусную станцию в надежде, что дядя приехал каким-то другим автобусом. Как будто дядя – дитя, которое само дорогу найти не может. Дядя моложе папы – вот папа и привык за ним ухаживать и относиться к нему как к маленькому. Даром что дядя большой и грузный, окончил два института и дети его старше меня.

Папу невозможно укротить – он чувствует, что дядя где-то рядом. Как тяжелораненый ждёт появления врача, который может принести спасение, перевязать, дать лекарство, так и папа ждёт брата. Уговорить его вернуться домой невозможно. Ему надо куда-то бежать, что-то делать…

И когда папа наконец приходит домой, убитый, посеревший, там сидит дядя и уминает борщ. Папа прыгает с порога, мгновенно преобразившись:

– Как?! Ты! Уже! Здесь! А я тебя встречал! Как же это так?..

Оказывается, дядя сошёл на остановку раньше… А папу не утешить – он находится в страшном смятении: не встретил родного брата!

Предзнаменования смущают папу. Что может значить, что братья разминулись в ста метрах?

Папа чуть не плачет. Он больше ничего не может сказать, ни о чём подумать – только об этой ужасной невстрече, которую воспринимает как бич, наказание, позор для всей семьи…

Потом начинаются расспросы, обсуждение здоровья всех родных, воспоминания обо всех досадах и огорчениях, случаях, когда папа уделял родным недостаточно внимания. И всё сопровождается восклицаниями: «Как же это так?! Какого я маху дал!» К этой череде присоединяется и новая ошибка – свежий папин «мах».

* * *

Мы едем в гости к дяде – газик переезжает из тарелки в тарелку и посылает в темноту две стрелы света. Над нами звёзды величиной с кулак – кажется, что каждая такая большая звезда – в своей тарелке, а если приглядеться, видно, что вокруг неё насыпана уйма маленьких звёздочек, а у тех – ещё меньше. Такие уж мелкие, что, может, и нет их вовсе. А вот вдруг – раз! – и блеснёт, пискнет светом звёздочка – как младенец, семечко, чешуйка света. Это пыльца звёздная или земная пыль – не распутаешь, не разберёшь.

Шевельнулся ветер, растрепал косы звёздам. Живая линза неба колышется, шатается, как желе на тарелке, – играют, перемигиваются с пыльцой и мотыльками звёзды мелкие – мал мала меньше.

Какое живое здесь небо, какое богатое! Насыпано звёзд вперемешку с пыльцой – полная чаша…

Мы едем в дядину тарелку, едем с ветром, едем за пазухой у ветра. Будем спать под яблонями, под цветами и звёздами во дворе – там, как белые ангелы, машут среди ночи крыльями куры с веток, осыпая лепестки яблоневого цвета, обрушивая водопады запахов.

Смеяться и свистеть

Мы с отцом за всё время дважды имели серьёзный разговор.

Первый раз, когда мы лежали в большой ванне, – я был тогда таким мелким – чуть больше сапога… Не торопясь отец вещал:

– Соседи говорили, что ты…

Я думаю, ему было очень неудобно – так осторожно он подбирался к скользкой теме «Воспитание малолетних»…

А что такого? Кто говорил? Ну и что? А почему нельзя?

Я мог вполне задать ему эти вопросы. И вряд ли бы он ответил. Интересно, как бы он выкручивался? Но я молчал. Я был глубоко оскорблён. Речь шла о танцах голышом, которые мы с друзьями устраивали в нашем халабане[2], но это не казалось мне чем-то настолько важным, чтобы заслуживало разговора с отцом. Может, конечно, кому-то это занятие покажется неприличным, но мы никого не заставляли смотреть на наши пляски или против воли участвовать в них.

И ещё – это же так здо́рово! И так просто: стоит только сбросить одежду, и всё

Я молчу, разглядываю протянутые под водой ноги, смиренно слушаю.

Ох, отец, надолго ты закладываешь урок в ребёнка! Когда я стану отцом, поостерегусь вести такие разговоры с сыном!

Что всё это значит? Что ты – заодно с соседями? С ними, а не со мной?

Всё осторожнее говорит отец – и всё тяжелее мне его слушать. Плохо его дело.

На его месте я бы сказал так:

«Слушай, сын, тут соседи про тебя чего-то говорят. Мне недосуг разбирать их болтовню, но знай – кто-то на тебя донёс. Что ты там делаешь – дело твоё. Не приглашаешь меня – я и не обижаюсь. Может, ты готовишься к выступлению перед публикой и держишь в тайне свои фокусы… Ну вот и всё, что я хотел тебе сказать. А теперь, сынок, потри мне, пожалуйста, спину».

Но тогда… Мой отец попал под плохое влияние. Может быть, в этот момент наши с ним пути разошлись…

Несколько лет спустя был второй разговор. Повод – грохот во дворе: пальба из самопала, взрывпакеты.

Разговор был покруче.

Но я уже закалился к тому времени – этот второй разговор расставил все точки над «и»: отец мой попал в плохую компанию и катился вниз. Я уже ничего не мог для него сделать.

Он сидел на скамейке во дворе. Я стоял перед ним, склонив голову.

– Соседи говорят, что…

Опять эти треклятые соседи! Посмотри на них: с кем ты якшаешься! Это злобные бездельники-пенсионеры – они же тебя первые и предадут! (Об этом я, естественно, деликатно промолчал.)

– Жизнь во дворе стала невыносимой…

Ещё бы! Когда я вижу эти рожи, у меня мороз пробегает по коже. Как их земля-то ещё носит!

– Ты затерроризировал всех…

Неправда! Папа, я всегда считал, что ты слишком много читаешь газет и смотришь телевизор. Это вредно. Какой я террорист? Я не стреляю в людей, а взрываю осторожно – и только ради удовольствия. Если кому-то мои взрывы мешают, пусть купят беруши или выделят мне специальное время для испытания новых смесей: мы с друзьями ведём исследовательскую работу, хотим запустить ракету – это мирные инициативы…

– Если ты не прекратишь… Ты почему улыбаешься? А ну, становись на колени и говори сейчас же: «Я не буду взрывать»!..

Папа, одумайся! Неужели ты не понимаешь, что это насилие?! Да это ты – экстремист! Ты хватаешь меня за ухо, ты нарушаешь неприкосновенность личности… Папа! На кого ты поднял руку? Это же я, плоть от плоти твоей!..

Вспомни своё детство – разве ты не стрелял, не взрывал?

Папа, куда ты катишься? Ведь совсем недавно ты был свой – а теперь ты совсем чужой…

– Да, я не буду, не буду, – бормочу я вырванную силой ложь…

Тебе нужна эта жалкая показуха – ты добьёшься того, что я уйду в подполье и буду делать опыты не в благоустроенном гараже, а в тёмном грязном подвале. Ты подвергаешь мою жизнь риску – и всё ради этих соседей…

Папа, папа… Ведь всё равно они не будут любить тебя – а теперь и я не буду любить, а только жалеть, следить за тобой и сокрушаться…

И когда я уеду и ты останешься один, тебе станет плохо – они набросятся на тебя с доносами в исполком, прокуратуру: «Почему он не такой, как все? Почему у него нет машины, а есть гараж? Этот гараж мешает нам развешивать бельё». И придут рабочие с ломами, и разберут наш гараж, и разрушится наш двор, станет он проходным… А соседи попрячутся в свои квартиры, будут сидеть там, смотреть из окон и злиться, цепенеть и дохнуть, как мухи за стеклом.

Ведь они ненавидят тебя – неужели ты этого не понял? – жуткой ненавистью нелюдей, не имеющих ничего за душой, да и души не имеющих тоже, ведь душа – это талант…

Помнишь, как ты сделал мне свистульку? Вырезал цилиндрик из зелёной ветки вербы, ловко снял ножом кожу и открыл белую скользкую мякоть дерева. Проделал в ней желобок и опять надел кожу на цилиндрик, подрезал его быстро: чик-чик – и получился раскрытый ротик. Дунул в щёлку – и заиграл… Сок горький на губах, оно свистит и плачет – дерево живое. А под кожурой дерево голое – как мы, когда лежали в ванне, помнишь?

И опять мне придётся тебя простить. В кого же ты у меня такой – наивный, непутёвый? Ведь объединись мы тогда, в самом начале, – и мы победили бы их! О, как они этого боялись, как завидовали нам с тобой: вот идут отец с сыном – весёлые, смеются и свистят… И сын чуть выше сапога – да отец его не даст в обиду. И сам не обидит. А остальное – ерунда.

Папа, ты же сам учил меня свистеть!

Папа и шпион

Однажды пришли к папе людиоттуда…

Ну как сказать?.. Когда сам папа рассказывал эту историю, он тут делал паузу. Какие люди? Откуда? В общем, пришли люди оттуда, неясно откуда; люди, о которых ничего не ясно, – и сказали, что у папы в свя́зи работает шпион. То есть связист оказался американским шпионом.

Шпиону удобно связистом работать – это лучшее прикрытие для того, чтобы всюду нос совать. Он недавно на работу в связь устроился. Папу предупредили, чтобы он никому не рассказывал. А за шпионом надо следить, и на работу надо принять другого шпиона, только уже нашего – хорошего, который бы следил за тем, плохим шпионом. Папе ничего не оставалось делать, как послушаться. Так у папы оказалось сразу два шпиона, и он сам, третий, должен был следить за обоими.

Ему сказали, что тот, нехороший шпион хочет устроить аварию, что он имеет взрывчатку – бомбу, которую должен бросить в вентиляционный ход шахты, – там плохой воздух из-под земли выкачивается, а свежий засасывается – чтобы люди могли дышать на глубине. Шпион должен бросить взрывчатку в вентиляционный колодец, чтобы все в шахте задохнулись; случилась бы страшная авария, и об этом потом рассказали бы по «Голосу Америки»: что у нас шахты взрываются и государство никуда не годится. Не знаю, зачем им это надо?

И вот этот шпион совсем уже настропалился, приготовился к диверсии, взял на работу

Но всё равно не удалось сразу за руку схватить плохого шпиона, чтобы взрывчатку обезвредить. Он догадался, что за ним следят, и бросился бежать, а за ним все побежали: и те, кто следил, и те, кто пришёл ловить, и все, кому это интересно, – не каждый же день на твоих глазах американского шпиона ловят. А он как увидел, что за ним все бегут, заскочил в сортир во дворе треста. И свою взрывчатку в дырку бросил, чтобы не было улики. А может быть, он взрыв хотел устроить, чтобы всех взрывной волной вместе с какашками ударило, а он бы в это время сумел скрыться. В общем, в этой истории есть непонятные места, но вот то, что его в сортире поймали, – это точно. И потом этот сортир загородили и долго в нём копались – искали эту самую взрывчатку. Сразу найти не удалось, поэтому пришлось весь пол разбирать экскаватором и внутри изучать. Я до сих пор так и не знаю, нашли там взрывчатку или нет. Но потом ещё долго я старался обходить этот сортир стороной, от греха подальше, – а вдруг там взрывчатка ещё осталась, и когда туда зайдёшь – она сработает…

Может быть, конечно, это всё брехня и шпион не хотел устраивать никакой аварии. И правда, зачем ему авария? Он же не фашистский шпион, а американский, и хотя мы не ладим с американцами, но не воюем же? Может, там была не взрывчатка, а какая-то бумажка, или плёнка, или книжка? В общем, это всё непонятно, но факт остаётся фактом: папу предупреждали, был такой дядька в связи, а потом его в сортире накрыли…

Но с той поры я стал приглядываться к папе; закралась мне в голову мысль: а может быть, он тоже шпион, только хорошо замаскированный? Может, эти дядьки не того поймали: папа крупный разведчик, резидент, а они его подручного поймали? Дело в том, что папа уж очень ни на кого не похож. Не потому ли, что выполняет здесь опасное задание – такое засекреченное, что даже мне не может признаться? Может, он вовсе не американский, а ещё более важный разведчик – с другой планеты, от братьев по разуму?..

В общем, стал я к папе присматриваться с недоверием: откуда он такой тут взялся? И мучили меня возможные трагедии: если вдруг раскроется, что папа разведчик и он мне признается, что я выберу – папу или Родину, свою страну или Америку, планету нашу или высшую инопланетную цивилизацию, интересы которой папа защищает здесь? Конечно, очень хотелось выбрать папу – но как же Родина, для которой я стал бы героем, если бы честно всё рассказал? Может быть, папа мой вовсе не папа по их инопланетным законам. Он так специально подстроил, чтобы меня подкинули ему, а на самом деле наша семья насквозь шпионская, и мама – не жена папы, и сёстры – не сёстры, а только видимость одна, и вместе живём для отвода глаз?

Я терялся в догадках. Но главное, даже не подозревал, а знал, что всё не так просто. И эта жизнь – с поездками за город, мотоциклом, яблонями во дворе и соседскими мальчишками – эта жизнь не совсем настоящая, что-то за всем этим стоит. Но что? Неужели шпионы и взрывы? Нет, что-то более важное, серьёзнее чего не знают и сами взрослые, но может знать папа. Но он пока мне не говорит об этом.

Может быть, ждёт, чтобы я догадался сам?

Три ведра

Детство у меня было таким классным, что почти всё, что произошло потом, смотрится как жалкая пародия на него. В детстве не было денег, не было жены и работы. Зато в детстве были отец и мать. В нашей семье царил отец со своим непререкаемым авторитетом. В мальчишеских играх не было места матери. Конечно, без её завтраков, обедов и ужинов я не мог бы жить, но это было так обыденно, что и незаметно… Как можно запомнить завтрак? Каша, яблоко, бутерброд. Обед уже занимает больше места: борщ, вареники и компот. Ужин – жареная картошка.

Вот тут бы и сказать: «Мама, как вкусно!»

Но нежности были не приняты в нашей семье.

Мы не целовали маму перед сном и не говорили в порыве чувств: «Я тебя люблю!..»

Сказал ли я ей это хотя бы раз?

Жизнь была так заполнена важными делами, что не оставалось места обычным: забежал домой на минутку, перекусил – и опять туда, где друзья, игры и страсти. На девяносто процентов я состоял из маминых забот, но не замечал их, как не чувствуем мы, что состоим на девяносто процентов из воды, и совсем не видим воздуха, которым дышим.

Мы с мамой жили рядом – но словно в разных мирах. Эти миры соприкоснулись лишь однажды, и случилась история, которая оказалась интереснее всех приключений и затей: игры в футбол, стрельбы из самопала и запуска ракет.

Однако всё по порядку.

Мама порой затевала странные проекты. Время она обычно проводила у плиты, в ванной или на диване за чтением книг – помню, плакала над «Бедными людьми» Достоевского. Но иногда вдруг вскакивала с дивана, энергичная и готовая к подвигам.

Её манила деловая активность, она была полна самых смелых бизнес-планов. Мама любила приговаривать: «Жили бедно – хватит!»

Но бизнес этот обычно заканчивался мечтами – и смехом: она делилась с ближними своими планами, а её поднимали на смех. Маме явно не повезло: ни муж, ни дети её проекты не воспринимали всерьёз. Я тоже посмеивался над мамой. И напрасно, потому что главное для прожектёра – уверенность в себе, а критика способна уничтожить ростки самых гениальных начинаний.

И всё же однажды мама смогла увлечь меня своим планом. Речь шла о полёте на самолёте! Мне отводилась роль помощника: она покупала поутру на нашем базаре три ведра вишен, мы садились на самолёт и через полчаса уже оказывались в областном центре, где эти вишни можно было продать с немалой выгодой.

Перспектива полетать на самолёте показалась мне столь заманчивой, что я решил поддержать маму наперекор всем сомнениям.

Мы отправились в шесть утра на базар, приобрели там за шесть рублей вишню и, помогая друг другу, перекладывая вёдра из

Мы забрались в брюхо самолётика, поставили под ноги вёдра и после короткого разбега с ужасным тарахтением взмыли в воздух. Не поднимались мы выше облаков, но и от той высоты в пару сотен метров, на которой проходил полёт, дух захватывало. Зелёная земля повисла под нами, округлившись по краям и покачиваясь из стороны в сторону, как огромная ёлочная игрушка – шар на ниточке. Или мыльный пузырь на трубочке. Мы пролетали над неровностями этого шара, и помню, на холме увидели огромный портрет какого-то дядьки, частью выложенный из камня, частью высаженный кустами, так что нос и лоб белели мелом, а затылок кучерявился как настоящий!

Шар на ниточке поворачивался, покачиваясь; под нами бежали поля и луга до тех пор, пока мы не увидели на горизонте трубы и дома большого города. Надо сказать, что всё это время вёдра наши дрожали, бились друг о друга, вишни подскакивали и норовили высыпаться, так что приходилось придерживать их руками и прикрывать носовыми платками… Наконец мы пошли на посадку, сделали круг и очутились на бетонном поле аэродрома, где стояли десяток зелёных «кукурузников» и пято́к настоящих серебристых самолётов. Со свистом в ушах и вёдрами вишен в трясущихся руках мы ступили на землю.

Конец нашего бизнес-проекта был бесславным: оказалось, что здесь на центральном рынке вишни идут в ту же цену, что и на нашем базаре.

Сейчас я думаю, что это был самый удачный мамин проект, самое лучшее предприятие. И пусть вишни не принесли тогда выгоды – деньги, вложенные в этот проект, обратились в чувства. Нас с мамой связало дело, в котором соприкоснулись миры взрослого и ребёнка. Благодаря этому приключению я чувствую её характер в своём: я так же люблю валяться на диване, вздыхать о былых временах и мечтать о великих делах, а потом так же вскакиваю и отправляюсь штурмовать небо в поисках лучшей доли на рынке нынешнего дня. Разве что вишнями не торгую…

Но понял это я, только став взрослым. Когда я вспоминаю эту историю, меня охватывает желание оказаться в детстве, найти там маму и сказать ей то, чего никогда не говорил, что не было принято говорить у нас в семье, но что подразумевалось – как воздух вокруг нас:

– Спасибо, мама. Я тебя люблю.

Теперь я мог сказать это только во сне, и, поднимаясь вверх, как на «кукурузнике», я опять вижу под собою землю, которая покачивается и закругляется по краям…

Я оставляю внизу всё нажитое: дом, работу, зарплату. Рядом со мной мама, мы обмениваемся взглядами. Мы летим на самолёте, мы полны радужных планов.

На двоих у нас три ведра небесных вишен.

Жили бедно – хватит!

Часть 3

Мир

Таня

Скажу «Таня» – и распахнётся что-то… Словно откроешь в хате ставни, отслоишь их от окон – и свет ворвётся в дом.

С Таней мы знакомы с детского садика. Ещё совсем мелкими карапетами ходили в одну группу. Но там я её не помню. А первое воспоминание – когда мы с папой гуляли в парке и вдруг я услышал пронзительный, яркий крик. Кто-то звал меня. Оказывается, это какая-то девчонка меня окликала. Что ей надо от меня?

Впервые меня так радостно звали: она махала рукой и даже пританцовывала, держась за руку своего папы. Мой отец сказал:

– Да это же Таня, Таня Грабовая, ты с ней вместе в садик ходил!

Да, ходили в детский сад, но стоит ли из-за этого так орать? Даже при всём снисхождении к девчонкам такая радость мне показалась неприличной. Хотя, что скрывать, было приятно…

– Это он стесняется, – сказал мой папа.

Осталось с тех пор острое и смешное воспоминание: жаркое лето, листва – сочная, с ярко-зелёным отливом, подставленная на пpocвeт солнечным лучам. Посредине аллеи стоит девчонка в зелёном сиянии и мне рукою машет.

«Грабовая» – мне казалась страшной её фамилия; в песне пели: «Любовь до гра-а-ба-вой доски…» Но папа объяснил, что граб – это дерево такое, редкое, диковинное, в наших местах не растёт…

С Таней мы попали в один класс. И проучились вместе десять лет. Но так ни разу толком и не поговорили. Я посматривал на неё с таким чувством… словно знал про неё какую-то тайну, – вспоминал, как она меня тогда в парке звала.

Таня расцветала. Большие ясные глаза её сияли карим цветом. На щеке, над губой, у неё была родинка – очень милая, какая-то родная. «Родинка» – смешное слово: будто бы родина, только маленькая… Таня стала отличной гимнасткой, она занимала первые места на соревнованиях в нашем городе. Правда, я так ни разу и не удосужился сходить на её выступление.

Я почему-то сразу зачислил Таню в категорию первоклассных девчонок – душевных, прекрасных, наделил её лучшими качествами – и потерял к ней всякий интерес. В старших классах у меня возникли важные задачи: олимпиады по математике, подготовка в институт… Потом я поступил в институт и на каникулах встречался с одноклассниками, видел Таню и даже как-то раз написал ей письмо. В ту встречу мы с ней почему-то заговорили о листьях на деревьях. И когда я нашёл стихотворение японского поэта о прожилках на листьях, о том, как он с детства любил эти прожилки рисовать, а теперь, в старости, с удивлением разглядывает их, – мне показалось, что Тане это будет интересно, и я ей эти стихи переписал… Потом я долго не приезжал домой, не видел её, только слышал, что она не выходит замуж, все предложения отклоняет.

А потом вышла и работает сейчас тренером по гимнастике, маленьких девочек учит в каком-то тихом городке.

Сейчас я почему-то часто о ней вспоминаю. Помню, как-то учительница нам сказала на классном часе: «А сейчас перед вами выступит чемпионка города по гимнастике Таня Грабовая…»

И выскочила из-за двери Таня в трико, и начала куролесить между рядами: ходить колесом, делать стойку на руках, а под конец уселась у доски на шпагат – с гордо отставленной головой. Осанка у неё всегда была прекрасной…

А когда закончила скакать, отдышалась

…Хоть та земля теплей,

А Родина милей,

Милей – запомни, журавлёнок, это слово![3]

Таня. Так и осталась в моём детстве эта светлая тайна. Почему она кричала так радостно тогда, когда встретила нас с отцом в парке?

Моторчик

В нашем гараже жили два велосипеда, оба спортивные. Велосипеды завелись у сестры – один ей купили, а другой сам прибился: на нём ездил её кавалер, потом он стал мужем и пересел на мотоцикл, а велосипед достался мне. Этот велосипед был пижонским, гоночным. Обод колеса узенький, и вместо камеры с покрышкой на него натягивалась тонкая трубочка. Гнутый в бараний рог руль разветвлялся на концах рукоятками ручных тормозов; на раме, как две почки, проросли рычажки переключателей скоростей, – в общем, велосипед был классным. На таком и должен ездить кавалер!

Я держал парк велосипедов в исправности, ухаживал за ними. Заклеивал проколотые камеры, ремонтировал цепь, приваривал с отцом отломившиеся части: там, где крепится колесо, рама кончается такой рогулькой, куда входит ось, так эта рогулька всё норовила надломиться! Я давал покататься на велосипедах друзьям. Чувствуешь себя эдаким барином, который может вывести на прогулку двух коней и предоставить одного товарищу. Порой мы ездили в отдалённые и опасные места на окраине города, где водились злые мальчишки, склонные к хулиганству. Но всё обходилось благополучно: наши экспедиции за абрикосами в посадки, путешествия в лес, поездки на городской пляж.

И вот вначале у одного, потом у другого пацана из нашего класса появились моторчики… Что это такое? К обычному велосипеду крепится такая железная штука размером с курицу – и он начинает ездить сам, только нажимай на газ!

Впервые я оседлал велосипед с моторчиком в компании приятелей. Моторчик чихал, его уже завели и сказали: «Отпускай рычаг сцепления и крути ручку газа на себя».

Не веря в простоту этой инструкции и ожидая подвоха, я устроился поудобнее на сиденье и выжал сцепление. Велосипед подо мной стал медленно двигаться. Он двигался сам, мне не надо было прикладывать никаких усилий – и это было настолько странно, что я опешил. Ноги, которыми обычно приходилось нажимать на педали, как плети висели вдоль рамы. Я впал в прострацию. Что-то похожее испытываешь, когда лежишь, расставив руки и ноги, на море, – вода сама тебя выталкивает и держит на поверхности, лишь иногда чуть шевелишь кистями рук. Это блаженно-расслабленное состояние повторилось здесь – с тем исключением, что меня нёс поток, течение, которым я мог управлять, чуть покачивая рукой. Поверну руку – течение становится мощнее, сильнее гудит моторчик и тащит меня на себе… Это ощущение не забуду никогда: солнечный день, приятели стоят по кругу, а я еду, несусь с ветром, не прилагая никаких усилий. Велосипед с моторчиком кажется прирученным зверем, который исполняет желания, – по мановению руки он ускоряет и замедляет ход, поворачивает и несёт меня на себе невысоко над землёй. В какой-то момент кажется, что это ковёр-самолёт…

Велосипед с моторчиком даёт ощущение движения. Первозданное ощущение, которое теряется в машине и автобусе, в поезде и бричке. Лошадиная сила, вмонтированная в железку размером с курицу. Чудеса!..

Вскоре я собрал все свои ценности: марки, порох, старые часы – и выменял на них моторчик у школьного приятеля. Пришлось добавить даже денег – дело того стоило. Хотя моторчик был не новым, главное – он работал! Моторчик на спортивный велосипед никто не ставил, и тут, как нельзя кстати, Андрусская отдала мне старый «Харьков».

Мы с приятелем прикрепили моторчик к раме, и я вошёл в стаю подростков, гоняющих по городу железных кур. Куры громко кудахтали под нами, мы летали над землёй, оседлав их, – что-то похожее было в книжке про Буратино, там деревянный мальчишка носился на петухе. Я и сам одеревенел тогда, стал бесчувственным: меня не интересовало ничего, кроме скорости. Мы стали отъезжать от города километров на двадцать – тридцать, навещать яблоневые сады, окрестные посёлки и городки. Моторчик умножал силы, изменял мир: приближал далёкое и удалял близкое. Я почти перестал появляться в соседнем дворе, где жили друзья. Они были детьми из хороших семей, любили книжки – им бы никто не разрешил целыми днями пропадать невесть где.

Моя «моторная» компания состояла из незлых, но боевых пацанов: мы были беззаконными, мы носились с тарахтением по городу, расстреливали пустые бутылки из самопалов в посадках. Директор школы, человек вежливый и тактичный, как-то при встрече намекнул моему отцу, что я рискую потерять лицо. Он заметил меня в плохой компании! Но наша компания была на самом деле хорошей: мы не делали ничего дурного, а если и тырили яблоки и подсолнухи, горох и початки кукурузы, то это само росло на земле – и на это мы имели право наравне со всеми.

Мы проводили в пути целые дни, купаясь в ветрах на просёлочных дорогах. Наши пути проходили по хребтам древних гор, которые за миллионы лет искрошились так, что стали цепочками холмов. Велосипед с моторчиком превращал череду впадин и вершин в огромные качели: за полчаса, тарахтя и тужась, он возносит тебя вверх, а потом летишь вниз, летишь всё быстрее… Высшим шиком считалось не тормозить на спуске, и мы пролетали такой же путь за несколько минут, развивая скорость сто километров в час!

Пространство превращалось во время. Мы расшифровали язык древних гор: результат всех миллионов лет состоял в том, что человек с моторчиком мог кататься по горам так, будто он качается на огромных каменных качелях.

Это была колыбель для людей ретивых и рисковых – сердце замирало и скакало в груди, моторчик придавал ему энергию, с которой не так легко совладать. Сам моторчик был чуть больше курицы, его мощность – одна лошадиная сила. Где-то здесь, в южнорусских степях, человек приручил коня. Было это пять тысяч лет назад. Культура – это умение сопрячь свои силы с силами природы: со зверями и растениями, с конём и зерном. Недаром символом искусности и хранителем древних знаний был Кентавр, а символом вдохновения – крылатый конь Пегас.

Мы осваивали

Время это закончилось внезапно и необъяснимо. Меня вдруг начисто перестало интересовать всё связанное с моторами. Может быть, я уже наездился, накачался в колыбели и выпрыгнул из неё? Я подарил моторчик кому-то и забыл о нём. Пришли другие волнения, причём сразу два: спорт и нежность. Я начал ощущать сладостное волнение при виде девушки из выпускного класса. Ольга Гончарова была сложена как античная богиня, фигура которой украшала школьный учебник истории. Я смог убедиться в этом, заглянув в спортзал, где богиня играла в волейбол. В одном классе с Ольгой учились мои друзья, и я смог о ней кое-что узнать. Девушка входила в сборную команду города по волейболу. Несмотря на свой солидный для начинающего возраст, я стал ходить на тренировки. Ездил я теперь исключительно на гоночном велосипеде, стараясь почаще проезжать по улице, где жила Ольга.

Я даже сделал немалую карьеру – возглавил физкультурный комитет школы! Поджарый физрук, что вёл у нас занятия по военной подготовке, выдал мне ключ от спортзала, куда я мог приводить друзей в любое время. Мы собирались в зале по воскресеньям и прыгали, скакали в экстазе, били-колотили сгусток воздуха, обтянутый кожей. Зал превратился в некий клуб. Я не имел спортивного разряда, толком не умел играть (занимался волейболом первый год), но это не помешало мне стать капитаном сборной школы и ездить на соревнования в другие школы и города. Я играл не намного лучше других, но в моих руках был ключ от зала, и мы даже выиграли у выпускного класса, победив в чемпионате школы.

Ольга могла бы заметить мои успехи, могла наградить меня хотя бы взглядом, но она смотрела рассеянно не только поверх моей головы – поверх голов всех мальчишек в школе; она ни на кого не обращала внимания и пребывала в том состоянии невозмутимого спокойствия, которое к лицу античной богине. Кажется, даже в волейбол она играла невозмутимо – лишь лёгкий румянец выступал на мраморных щеках. Удивительно было и то, что её красота, ослепительная для меня, почему-то не замечалась другими.

Только раз я видел её в гневе – когда мой одноклассник, носящий невероятную фамилию Липодат, как-то умудрился заглянуть в туалетную комнату, где находилась в этот момент она. Липодат тут же зачем-то бросился рассказывать об этом мне – и в этот самый момент мимо нас прошествовала разъярённая Ольга. Её глаза были тогда особенно невидящими, она не замечала нас, ещё сильнее не замечала, чем прежде!

Ничего особенного не заметил господин Липодат, всё это было обычной школьной хохмой. Туалет этот был особым, без знака на двери, им могли пользоваться девочки и мальчики, учителя и спортсмены. Негласно считалось, что это туалет директорский, он имел высокий статус – может быть, потому, что в нём висело зеркало над чистеньким рукомойником, в то время как прочие коллективные сортиры были лишены подобного лоска.

Прошёл выпускной вечер, и богиня поступила в институт в большом городе. Я ничего о ней не знаю с той поры, хотя мне казалось не раз, что я её видел. Но не было никакой уверенности: её красота была такого идеального рода, что не имела отличительных черт. Это она могла встретиться мне через год в городской поликлинике, но там девушка, неотличимая от Ольги, громко смеялась и шутила с каким-то балбесом – и я отмёл её кандидатуру на роль богини. Я никогда не видел свою богиню смеющейся. Может быть, она научилась смеяться в большом городе? Но с таким же успехом она могла там обрести другие черты – и потерять те, за которые я её любил…

Моё первое сочинение на вольную тему было посвящено ей. Наш учитель задал тему: «За что я люблю своего друга?» Мне эта тема показалась пошлой, и в знак протеста я написал сочинение «За что я люблю свою подругу»… Моя история имела успех – её зачитали всему классу. Было неловко – но что поделаешь? Всё равно я не назвал её имени, да и сама она к тому моменту уже окончила школу. Мы с ней не говорили ни разу. Правда, к концу моего пребывания в школе пришло странное письмо, где мне желали удачи при поступлении в институт. Письмо прислала девушка, но, судя по всему, другая – та, которую не замечал я.

Все эти воспоминания нахлынули на меня, когда я получил письмо по электронной почте со странным обратным адресом: о[email protected].

Ru – это значит Россия, motor мне напомнил о моторчике, а уж Ольгу я забыть никак не могу…

Свинка и мышка

Свинка трёхцветная, шикарная: песочное тулово с белой головой и чёрной кляксой на ухе. Издалека свинка была похожа на варежку. Семенила она мелко, по-старушечьи, лапы старалась не показывать из-под брюха. Так ровно ехала она по полу, словно у неё не лапы, а колёса. Варежка на колёсах! Но если удавалось поймать свинку и взглянуть, что там у неё снизу, то приходило удивление – так несуразно и жалко выглядели кривые лапки с розовыми пятками!

Когда она хотела есть и слышала приближение людей, тут же начинала звонко пищать, как поросёнок. Может, потому её и прозвали свинкой? Но за что назвали морской? Говорят, раньше называли заморской, потому что завезли первых свинок к нам издалека, чуть не из Америки. То есть люди открыли Америку и свинок, а свинки открыли Европу и её обитателей. Но сейчас уже не важно, кто кого открыл, – важно жить, как-то договариваться, давать друг другу возможности для жизни.

Вначале я решил дать свинке полную свободу: жаль было сажать такую симпатичную варежку в клетку! Соорудив для неё гнездо в коробке из-под утюга, я смело пустил зверька на пол. Но уже на второй день в квартире появился резкий запах – не такой едкий, как в уличном туалете, но и не такой домашний, как в деревне возле коровы. Со свинкой надо было что-то делать. Не обращая внимания на свитое для неё гнездо, она повадилась жить под диваном – и как раз под тем местом, где я спал, затеяла писать и какать.

Может быть, таким поведением она выражала безграничную привязанность ко мне?.. Но наши взгляды на формы выражения любви расходились, поэтому, пользуясь человеческой силой и проворством, я изловил бедную свинку и водворил в клетку. Я

Клетка была модной, шикарной: прозрачное корыто из пластика, накрытое сверху тонкой съёмной сетью из стальных проволочек. Если бы я сразу посадил её в клетку, она меньше бы мучилась: вкусившему свободы трудно с ней расставаться. Вообще ни о каком приручении и дрессировке я не думал: мне казалось, что равноправные существа не должны унижать друг друга подобными затеями. А если наши права не равны, то пусть уж она лучше сидит в клетке, от греха подальше. Зато я по мере возможности обильно снабжал её одуванчиками. Одуванчики – любимое свинкино кушанье, она обжиралась ими, хрумкала, лопала.

Как-то вечером я обнаружил в эмалированном ведре на кухне мышку. Она попала туда в поисках пищи и прыгала теперь как заведённая, стараясь ухватиться лапками за край, но соскальзывала всякий раз по гладкому боку на дно. Что с ней делать? Правила гигиены предписывают изъять мышку из кухни и удалить от съестных припасов. Знакомые посоветовали сделать это самым простым способом – выбросив животное в окно. Но этаж был не первый, а внизу – асфальт, поэтому мне казалось, что мышка наверняка погибнет. С другой стороны, она была такой забавной: с мизинец размером и с отважными усами, как у Мюнхгаузена… За что губить эту божью тварь? Я решил посадить её в клетку к свинке, чтобы им было веселей вместе. Сказано – сделано: изловчившись и схватив мышку за хвост, я донёс её до клетки, поднял решётку и вбросил в одуванчики.

Мышка была мелкая, да удалая. Как часть дикой природы, она отнеслась с ненавистью к клетке, с которой свинка, хотя удручённо и не без ропота, всё-таки смирилась. Первым делом мышка принялась носиться по потолку клетки, что состоял из длинных стальных прутьев. Прутья эти, толщиной меньше спички, ровно помещались ей в горсть, и мелкие розовые пальчики обвивали прут. Словно воздушная гимнастка, мышь висела под куполом клетки и только лапки высовывала наружу, показывала попеременно то правую переднюю, то левую заднюю и так далее, пытаясь ими уцепиться за воздух. Как руки утопающего возносятся над поверхностью воды, когда сам он уже едва шевелится в глубине, так и эти красноречивые лапки выскакивали из ряда стальных волн. Пробежав весь потолок клетки вдоль и поперёк, посовав свой нос во все щели, мышь убедилась, что клетка сделана на славу и ни один прут не отстоит от другого дальше, чем на полмышиной головы. Тогда мышка стала в неистовстве бросаться на свинку, бегать по ней сверху и кусать за розовое ухо. Свинка с хныканьем пряталась в своих одуванчиках…

Ни дикая, ни одомашненная часть живой природы проявлять друг к другу доброжелательность не захотели. Я-то думал, что свинка, как особь более воспитанная, возьмёт опеку над меньшей своей мохнатой сестрой и покажет ей пример неразбойничьей, неворовской жизни. Мышка мало-помалу исправится, приобретёт хорошие манеры, станет благоразумной. Может быть, даже вегетарианкой станет мышка и будет с удовольствием хрумкать одуванчики.

Но не тут-то было! Как я был наивен!.. Жизнь в клетке превратилась в сущий ад. Злобная мышь забиралась на потолок и прыгала оттуда на притаившуюся (как той казалось) в одуванчиках свинку. От неожиданности свинка передёргивалась, будто заяц под коршуном. Мышь преследовала свинку с ненавистью террориста, который видит причину всех своих горестей в предательстве продажных тварей, находящихся на содержании у врагов, в подлости трусов, обжирающихся подачками. Свинка вызывала возмущение непокорённой, несломленной, готовой отдать жизнь за свободу мышки.

Я понимал, что и свинке и мышке живётся несладко. К свинке, привыкшей регулярно получать одуванчики, огрызки яблок, хвосты морковок и попки огурцов, явился злобный насильник и захватчик. Но и мышке было не легче. Можно было понять и ту и другую сторону, однако выхода я не видел. Разве что отселить мышку, но тогда пропадут мои надежды на мирную жизнь свинок и мышек…

Я сомневался, а события разворачивались самым печальным образом. Как-то вечером, вернувшись домой, я обнаружил, что мышка пропала. Горю моему не было предела. Неужели ей удалось-таки выскользнуть в щель между съёмным потолком и стенами клетки? Внимательно порывшись в одуванчиках, я отыскал мышку, которая с заспанным видом высунулась из угла и с удивлением на меня воззрилась: «Какой оглоед будит тут меня?»

Счастье моё было неописуемым: значит, сбылась мечта и мирно живут-ночуют уже бок о бок мышь и свинка, образовался маленький теремок для добрых друзей в одной клетке – и напрасны были страхи! Просто животным надо привыкнуть, принюхаться друг к другу, пометить территорию, составить договор. Ура! Дружба восторжествовала, а мысли про глупость свинки и терроризм мышки – полная ерунда: животные шагнули навстречу друг другу и повернулись, так сказать, лучшими своими сторонами. Матерински тёплая, обширная свинка и маленький пострел вместо сына – мышонок. Ведь у этих животных нет семьи, они оторваны от родных, живут без общения с близкими по шкуре…

Но на следующий день я обнаружил мышку полудохлой: она почти не подавала признаков жизни. Пришлось срочно отселять её от свинки и отпаивать молоком. Целый день мышка приходила в себя в коробке из-под утюга, а ночью прогрызла дырочку – и была такова… Может, оно и к лучшему: мышка вообще могла задохнуться от запахов в клетке, я сам не выдерживал их более двух дней, а каково было жить мышке рядом с тем, что ежедневно выделяла свинка! После всего, что случилось, я уже не мог подвергать жизнь мышки испытаниям и сажать её в клетку.

Я вспоминал мышку: как лазила она по прутьям и протягивала лапки, как смешно топорщились её усы, словно снятые с Мюнхгаузена, как блестела она черничным глазом, будто молила меня: выпусти, спаси! Совсем немного довелось мне пообщаться с ней – всего пару вечеров, но запомнилось это надолго.

А свинка? Это моя судьба. Взял к себе – нельзя теперь отказываться. Ведь она как дитя малое, беспомощное. И даже если она плохая, всё равно моя. Подумал я так, почистил клетку – и пошёл рвать одуванчики.

Рыльца

Кабинет биологии находился на отшибе, за спортзалом, и вход в него был отдельный, со стороны школьного сада. Здесь царила Анна Ивановна. Все окна были увиты бегониями, по углам стояли кадки, откуда произрастали фикусы и лианы, и даже обширный аквариум прятался за доской. Анна Ивановна ходила по кабинету в тапочках, как у себя дома, и сама казалась обитательницей этого

Однажды двоечники предложили мне не ходить на уроки, а развлечься по-своему. Полдня мы валяли дурака в городском садике, что граничил со школьным двором. Садик был разбит на месте каких-то захоронений: то ли немцев – ещё с Первой мировой войны, то ли белогвардейцев, то ли тифозных или чумных. При посадке деревьев то там то тут появлялись из-под земли кости. Двоечники гоняли этими костями по полю маленький мячик – старались попадать им в какие-то лунки. Верно, это была уличная разновидность гольфа. Двоечники приняли меня в компанию на равных и познакомили как с этой игрой, так и с оригинальным способом добывать себе пропитание.

Погоняв мяч и проголодавшись, они достали рогатки и стали охотиться за воробьями. Подстрелив пару бедных птичек, пооткручивали им головы и общипали, а потом и поджарили на костре, который тут же быстренько развели.

Я разделил с ними эту трапезу. К дичи была подана бутылка портвейна. Закусив, двоечники подсчитали, что три прогулянных урока (история, физкультура и география) проведены с толком, и собрались идти на последний в этот день урок – любимую биологию.

Я двинулся вместе с ними, волоча онемевшие от вина ноги и соображая, каково мне будет явиться в класс навеселе и балдеть целый урок, отводя глаза от учительницы. Они-то, двоечники блаженные, сидели на задних партах, а мое место было впереди – так что и дыхнуть было нельзя.

Первые десять минут я пялился, как баран на новые ворота, в учебник – делал вид, что читаю, и силился прислушиваться к занятию, которое шло своим чередом. Что-то там про головастиков и лягушек, которые где-то зимуют (наверное, там же, где и раки). Всеми силами сдерживал смех, который разбирал меня при виде головастиков на картинке в учебнике. Как со стороны наблюдал реакцию отличниц на вопросы училки и даже ни разу не дёрнул Ирку Фаленду за косичку, чем обычно занимался на уроках биологии, и не услышал «дурака». И без этих невинных развлечений жизнь была прекрасна: я впервые прогулял три урока подряд, наигрался в уличный гольф и попробовал «дичи». В довершение всего, я развлекался уроком биологии: тут рассказывали про всяких зверушек, а я в полудрёме внимал этим байкам.

Шла биология. Бесконечно далека была она от меня, я даже чувствовал к ней лёгкое презрение – это не математика, где надо напрягаться, а что-то вроде сказки про лягушек прекрасных. Ко всем предметам, кроме физики и математики, у меня был иммунитет – в дурном сне не могло привидеться, что они мне понадобятся… Ну, русский язык ещё куда ни шло – писать надо уметь, а все эти истории, географии, биологии уж точно мне ни к чему.

И тут, в лёгкой дрёме, посетило меня виде́ние: море белое и огромное, как зеркало, неотличимое от него по цвету небо и вёсельные лодки. Из лодок достают тазики с водой, где плавают сотнями неведомые твари. Я тащу эти тазики, заношу в большой дом, вынимаю одну из тварей и замечаю с ужасом, что головы у неё нет, зато по туловищу идут какие-то рыльца в два ряда. Рыльца мелкие, как присоски у морской звезды. Но это не звезда. Я поворачиваюсь: передо мной большая книга, в ней на одной только странице тысячи слов, я пытаюсь разобрать хоть что-то и наконец с огромным трудом читаю: «Рыльца в два ряда. Смотри строение нижнего отдела, стр. 1066…»

Поднимаю неведомое животное повыше и обнаруживаю, что внизу у него створки, как у моллюска, опять читаю: «Створки клювообразные, смотри стр. 1660…» Это какой-то ребус, надо всё время всматриваться в неведому зверушку, которая извивается в моих руках, и листать толстенную книжищу. Тут зверушка вдруг испускает струю воды и попадает мне прямо в глаз!

В ужасе я отшатываюсь, закрываюсь рукой – и просыпаюсь. Надо мной стоит Анна Ивановна и спрашивает:

– Чем это ты занимаешься?

Я ещё помню сон и говорю ей сдуру:

– Рыльца считаю!

Вот смеху-то было…

Меня выручил военрук Михаил Иванович, который в этот момент заглянул в класс и сказал:

– Два человека копать яму!

Я поднял руку и произнёс как можно более внятно:

– Можно мне?

Ещё час потом я с приятелем копал в саду яму для мусора и благодарил судьбу за то, что не попался пьяным на уроке, не случился скандал, отца не вызвали в школу и так далее… Тогда я и пообещал себе, что больше жизнь двоечников с их забавами, игрой в гольф чумными костями, охотой на воробьёв и подзаборными пирами меня не будет привлекать.

Когда через несколько лет, уже будучи студентом-физиком, я выбирал специализацию, добрые воспоминания о биологии вывели меня на биофизику. С жизнью биологов я познакомился на Беломорской биостанции, где приходилось тралить всякую живность и изучать морских тварей по определителю, «считать рыльца».

Так что видение моё на уроке было, что называется, сном в руку…

Телефонограмма

Олимпиада – дело необычное: собираются ребята из разных классов, составляется диковинная компания… Все вместе что-то пишут – и рядом может оказаться девчонка, с которой век бы не сидел за одной партой. Хотя делаешь почти то же самое, что и на контрольной или сочинении, но проходит всё иначе, с интригой.

Учительница по математике, Антонина Романовна, сухонькая и бодрая, была похожа на бойкий факториал, который требует число перемножить на само себя, только без единицы, потом на себя без двух… и так далее, в общем, похожа на очень требовательную штуку, что изображается восклицательным знаком. Антонины Романовны боялись как огня все двоечники. Они знали её неукротимый нрав и опасались, что она их быстро помножит на ноль и оставит на второй год, потому что нет предмета страшнее математики. Русский язык ещё как-то можно было вызубрить, но математику надо было понимать, а понимание – это как удача: либо есть, либо нет. Мне

Нас наполнял священный ужас: какие опасности подстерегают в большом городе! Оказывается, даже от сосиски можно окочуриться!

– А здесь я видел, как мужика сбила машина…

Конечно, машина могла сбить человека и в маленьком городе, но здесь эта опасность увеличивалась, потому как и людей, и машин было в десять раз больше и вероятность столкновения возрастала в сто раз (мы всё сразу считали).

– Вот здесь на тётку напали бандиты посреди улицы и отобрали сумку. Тётка кричала, а они запрыгнули на мотоцикл и смылись!

Такое в нашем городке немыслимо: почти все друг друга знают в лицо, мотоциклисты на учёте, так что ворюг сразу бы задержали…

Зуев показывал нам Харьков как опасный аттракцион, средоточие риска и порока: здесь нельзя было зевать, в любую минуту тебя могли обокрасть, облапошить, на тебя могли наброситься и съесть с потрохами.

В довершение всего Зуев нам рассказал анекдот:

«Попали ребята из деревни в город и пошли в зоопарк. Остановились перед клеткой с попугаем. А попугая они ни разу в жизни не видели. Начали его разглядывать, пальцем тычут, друг другу показывают и смеются:

– Ты дывы, який нис!

– А фост який!

– О-хо-хо!

– Ну и чертивня!

– Ото ж дурниця![4]

Тут попугаю надоели насмешки, он поворачивается к ребятам, смотрит на обидчика и говорит:

– Дур-р-рак!

Тот испугался, отпрянул от клетки, прижался к товарищу и отвечает попугаю:

– Звыняйте, дядьку, мы думалы, що вы – птыця![5]»

Этот анекдот нас добил. Мы смеялись до рези в животе над ребятами из деревни. У нас так было заведено, что в городах все говорили по-русски, а в сёлах – по-украински. Выговор парней из деревни в этом анекдоте был передан классно, мы понимали без перевода. В Харькове мы сами почувствовали себя в шкуре этих простаков.

Гусарь заметил, что анекдот имел даже математический смысл: можно ли отнести элемент одного класса (попугая) к множеству другого класса (людей).

Штык спросил:

– По каким признакам судить о попугае?

– На двух ногах ходит и говорить умеет. Чем не человек?

Зуев заметил, что это ему напоминает античный спор: некто дал определение человека как двуногого без перьев, тогда оппонент общипал петуха и предъявил ему…

Гусарь и Штык увлекались применением математики в быту – всё время что-то считали и о чём-то спорили. Но царил в тот вечер Зуев: он был опытнее всех нас. Уже ближе к ночи, после весёлой прогулки, он завёл нас в кафе-бар и показал, какое разнообразие выпивки существует в этом чудо-городе.

Одних коктейлей мы насчитали два десятка: тут и «Северное сияние», и «Южная ночь», и «Какаду». А напитков невиданных! Одного сухого вина пять сортов! (Я тогда даже и не знал, что такое есть, и переспрашивал товарищей: как это вино может быть сухим, как сухой спирт, что ли, в таблетках продаётся?)

Надо было как-то шикануть в таком месте, не ударить в грязь лицом перед Зуевым и товарищами, и хотя я раньше не пробовал ничего подобного, но меня так раззадорили друзья-математики, что я решил прокутить часть «золотого запаса» (накопленные для поездки два рубля). Взял себе по совету Зуева какую-то изумительную дрянь с заманчивым названием. После этого коктейля, который в рот мне не лез, но который я героически высосал через соломинку под взорами боевых товарищей, сразу закружилась голова и перед глазами заходили круги и звёздочки (наверное, это было «Северное сияние»). Все ощущения от попойки в дружеской компании – с онемевшими ногами, осоловевшей головой и весёлыми речами я испытал. Но больше всего запомнилось удивление от нового ощущения: как тело не слушалось меня, словно мне уже и не принадлежало. Не принадлежал мне и последний рубль, который я бездарно потратил на «Южную ночь»…

Как мы добрались до общежития – не помню. Потом Зуев рассказывал, что вёл нас, как поводырь слепых на картине Брейгеля. Там мы не раздеваясь упали с Гусарем и Штыком на кровати и забылись крепким сном.

Нелегко было проснуться утром на следующий день. Голова раскалывалась и ничего не соображала. Кое-как добрались до университета, который мне показался похожим на огромного многоголового змея, выложенного из кубиков. Я сел за стол, получил бумажку с заданиями и таращился в неё часа два, пытаясь разобрать, что же там написано. Не уверен, что мне удалось разобрать толком хотя бы одну из задач, но тем не менее я что-то писал и даже делал вид, что что-то решаю.

Итоги олимпиады были неутешительны. Новобранцы кафе-бара не завоевали никаких мест, и только Зуев кое-как справился с заданиями. Но и для него, победителя международных олимпиад, занятое место в первой десятке было нелестным.

С боевыми товарищами Гусарем и Штыком больше мы по городу не шатались и расстались уже не такими друзьями, как казалось в кафе-баре: неохота было вспоминать горечь харьковского поражения, веселье в баре и итоги олимпиады.

Приехав домой, я решился дать страшную клятву – не увлекаться больше коктейлями. В знак серьёзности намерений я закопал свою самую дорогую, любимую с детства игрушку – резинового мальчика Алёшку, который служил мне талисманом, во дворе под гаражом.

Клятву эту я почти с той же строгостью соблюдаю с десятого класса средней школы. Не так давно я узнал высказывание физика Ландау, что сто грамм сухого вина лишали его способности мыслить логически на неделю… Что же говорить о динамитной смеси «Южной ночи» с «Северным сиянием»!

Лагерь

Путёвкой в лагерь меня наградили за победы на олимпиадах. Лагерь был областным, показательным – что-то вроде мини-Артека. Располагался он в чудесном месте, среди высоких сосен. Упругие колючие ветки норовили ткнуться в лицо, царапнуть острой пощёчиной: идёшь по лагерю и то и дело отводишь, раздвигаешь ёршики на змеистых ручках.

Кроме обязательных развлечений – манной каши, муштры на линейках и игры в настольный теннис – меня встретила и дополнительная «радость» – общение с верзилами, которые обитали в нашей палате. Им поездки в лагерь уже наскучили. Как дети начальства они, верно, имели более глубокое представление о жизни и поэтому целыми днями не сползали со своих кроватей – валялись, словно морские котики на лежбище, и иногда трубили песни басовитыми голосами. Особенно они любили песню про дубы. Как я теперь понимаю, песня эта посвящена экологии, может быть, поэтому «котики» пели её с особой

Лукоморья больше нет, от дубов простыл и след.

Дуб годится на паркет – так ведь нет:

Выходили из избы здоровенные жлобы,

Порубили те дубы на гробы.

Ты уймись, уймись, тоска,

У меня в груди!

Это только присказка —

Сказка впереди[6].

Один из «котиков» мне казался вполне симпатичным – здоровенный детина, словно богатырь из сказки. Пару раз мы играли с ним в походные шахматы. Думал он с большой натугой, проигрывал, но не терял привычного, чуть тоскливого благодушия, так что я зауважал его, ведь игра в шахматы не входит в джентльменский набор богатыря, а всё остальное он делал с победительным спокойствием, от него веяло силой.

Два прочих «котика» были беспокойнее. Один – жилистый и длинный, с волосатыми ногами (это он вопил, дёргая гитару за струны), другой – квёлый, блёклый весь, словно сделанный из пыльной ваты, с мутным блеском в глазах. Он «пас» вертлявых пионеров, которыми была засыпана спальня. В ход шли ехидные приколы, умыкание вещей – в общем, небогатый набор забав, что мог прийти на ум скучающему остолопу. Все эти гадости портили атмосферу спокойного безделья, бездумья, которым можно было насладиться в лагере.

В таком безделье у меня начали зарождаться новые ощущения: вот, например, девчонка в шортах в первый же день благосклонно посмотрела на меня, и сладко было вспомнить, представить вновь этот взгляд и голос, задающий мне вопрос, располагающий к беседе… О чём бы с ней поговорить? И я, закрыв глаза, начинаю проигрывать возможные фразы, разговоры… И эту звучащую материю блаженства, которую я ткал, растянувшись на кровати в «мёртвый час» (ну и названьице!), – эту материю разорвал ватный хам: он встал с кровати, неслышно подкрался ко мне и ухватил за нос!

Чёрт дери! Я в неистовстве бросился на него с кулаками, а он обхватил своими лапищами мои кисти и утробно захохотал:

– Что, кайфовал, парнишка?

Так они меня кликали – «парнишка». Действительно, хотя я далеко не карлик, но был раза в полтора меньше, чем любой из трёх гигантов, соединённых какой-то тайной связью. И даже тот, что был мне симпатичен, партнёр по игре в шахматы, на чью помощь я втайне рассчитывал, отвернулся от меня в тяжёлую минуту: наверное, защита людишек не входила в задачи богатыря, вот если бы сразиться с чудищем поганым – он бы себя показал.

Тогда я понял: помощи ждать неоткуда. И решил: если ещё раз такое случится, уйду из лагеря. До дома далеко – километров двести, но я что-нибудь придумаю.

Второй день: снова каша и купание и заманчивые кружки́ кино-фото-спорта, опять я встречаю девчонку в шортах, мы интересуемся одним и тем же кружком, фотографируем друг друга, сосны и цветы снимаем на кинокамеру и говорим… Она внимательно слушает меня – так это всё странно…

И снова «мёртвый час»…

Мутный гигант опять прицепился ко мне. Он присаживается на край постели и заводит разговор о моей половой полноценности. Видно, эта гадина подглядывала за мной и заметила девочку в шортах.

– Давайте поглядим, всё ли у него на месте…

Внезапно он наваливается на меня и рывком стаскивает штаны…

– Червяк, голый червяк! – Он отпрыгивает от моей кровати и носится по палате, орёт как сумасшедший…

Я натягиваю штаны и реву.

Богатыри обсуждают особенности моего волосяного покрова.

– Да он же совсем голый! – кричит мутная образина. – Как червяк!

Я одеваюсь, выхожу из корпуса в дремлющий день, пролезаю через дырку в заборе и по горячей улице посёлка направляюсь в дальний край. Здесь, в тени соснового леса, стоит избушка с табличкой «Почта». Беру бланк телеграммы и вывожу печатными буквами:

ПАПА ЗАБЕРИ МЕНЯ ОТСЮДА ЖИТЬ ЗДЕСЬ НЕВОЗМОЖНО

Я вывожу домашний адрес, плачу по пятаку за слово и выхожу. И вдруг чувствую, что всё это я больше никогда не увижу: и эту дорогу на песке, и стройные корабельные сосны, посаженные здесь по указу Петра Первого, – сосны, из которых делают мачты для кораблей. Стоят здесь тысячи мачт, раскачиваются – хотят уплыть, мечтают о море… Словно тысячи кораблей зарыты впритык друг к другу, кораблей-призраков; они сошлись вместе и образовали мачтовый лес – остров погибших кораблей среди степи. Или нерождённых? Загадочное это место – и красивое, но мне приходится отсюда уезжать, расставаться с кашей, кино-фото-спортом, девочкой в шортах…

Остаток дня и следующее утро я слонялся по лагерю, отводя от лица ершистые ветки сосен. Жаль, что не получилось у нас с тобой, лагерь, да, видно, не судьба. И даже бойкие пионеры, как богомолы суетящиеся на своих плацах-площадках, казались мне милыми, но какая-то завеса уже отделяла меня ото всех…

К обеду приехала сестра – прилетела на маленьком самолёте «кукурузнике». Я вошёл в палату, где проходил «мёртвый час», взял чемодан… Все смотрели на меня с удивлением:

– Как, ведь прошло всего два дня – лагерь только начинается, всё впереди!

– За мной приехала сестра. Сейчас у нас самолёт, мы улетаем.

Вмиг отношение ко мне переменилось – какие веские слова: «сестра», «самолёт»!

– Прощайте, – сказал я безразлично, обводя палату последний раз невнимательным взглядом, никак не выделяя ни вёртких пионеров, ни хмурых богатырей.

Ты уймись, уймись, тоска,

У меня в груди!

Это только присказка —

Сказка впереди.

В этой песне я не понимал каких-то слов – например, про жлобов. Это кто такие – жлобы?

А дальше – как в сказке: мы пришли на поле, поросшее плотной травой, влезли в маленький зелёный самолётик, похожий на кузнечика, он застрекотал, задребезжал, побежал, раскачался, подпрыгнул – и полетел. В круглой дырке иллюминатора остался строй сосен и лагерь, домики, и там, в них, – совсем мелкие жлобы на кроватях.

Часть 4

Море

Определение предела

Выпускные экзамены – пора цветения. Белым бисером рассыпаются среди зелени бутончики вишен, смеются запахами яблони, радостные, как весёлые невесты, и салютует лету залпами фейерверков сирень. Залп за залпом запахи взрываются, выстреливаются, вбрасываются в мир, щекочут ноздри, входят в лёгкие, в кровь, во всё сущее – зверей, людей и птиц.

Птицы чувствуют запахи острее всего – они сидят на ветвях и избывают ароматы в свистах и

Я приехал с юга. У нас уже отцвели яблони, а здесь ещё встречались белые лепестки на ветках вишен у высотного здания на Ленгорах. Перед приёмной комиссией факультета, куда я собрался подать документы, выстроилась длинная очередь. Какой-то парень в тельняшке выхватил меня за руку из очереди и отвёл в зал, где заполняли анкеты. Нам всем выдали по листочку с фотографией, по которому пускали на экзамен, – и испытания начались.

Самый сложный экзамен – письменная математика.

Тут дают пять задач, одна сложнее другой, и на их решение отводят четыре часа.

Самую простую задачку можно решить в пять минут, вторую по сложности – за десять, третью – за пятнадцать, четвёртую – за полчаса, и тогда на самую сложную пятую задачу оставалось времени три часа.

А можно было сделать наоборот: начать с самой сложной задачи и решать её все четыре часа – и не одолеть, и потому вообще не решить ни одной задачи.

Я знал, что надо начинать с простого, смог добраться до пятой задачи уже через час и мурыжил её спокойно три часа, так и не решив. В конце концов оказалось, что четыре задачки я решил правильно, и мне поставили оценку «четыре».

На устной математике молодой экзаменатор погонял меня по школьной программе, задал пару задачек и напоследок спросил определение предела. Я знал ответ наизусть и пробарабанил: «Для любого эн найдётся эпсилон…»

На все предыдущие вопросы я ответил верно, и от этого, последнего, зависела судьба: «четыре» означало почти наверняка провал, то есть меня не взяли бы в университет. Ведь конкурс был очень высокий: пять человек на одно место студента. Экзаменатор попросил повторить определение. Я продекламировал то же самое не задумываясь: «Для любого эн…» Тогда он сказал:

– Сядьте, пожалуйста, и напишите.

Я понял, что наступил очень важный момент… В мозгу, как в часовом механизме, выпала какая-то деталь, колёсико, что соединяло слова и мысли, и теперь слова бежали вхолостую, сами собой, как белые стихи.

Для любого эн

Найдётся эпсилон…

Я посмотрел на слова как будто со стороны: в определении надо было переставить местами «эн» и «эпсилон»! Получалось не хуже по ритму и верно по смыслу.

Я протянул экзаменатору письменный ответ. Он поставил «пять».

Дальше было проще. Сочинение я написал по Маяковскому, на четыре балла, но на большее и не претендовал.

Последний экзамен – устную физику – принимали сразу двое: старичок и старушка. Билет я ответил бойко, а задачу решить не смог. Но к концу экзаменов я уже осмелел и стал доказывать, что задача поставлена неправильно. Экзаменаторы слушали меня, качая головами. В конце они задали какой-то пустяковый вопрос о подъёмной силе аэростата. Попросили отойти и посовещались о чём-то. Их вердикт я запомнил на всю жизнь: «Вы недостаточно хорошо знаете физику, но мы хотим, чтобы вы поступили в университет, и поэтому ставим вам оценку на балл выше».

Такое отношение я не забуду никогда – оно было не исключением, а правилом: лучшего приёма в незнакомом городе, в столице огромной страны, было невозможно представить. Создавалось ощущение, что все меня здесь ждали! И не только экзаменаторы – со мной заговаривали незнакомые люди, мне улыбались девушки, и с одной из них мы вместе попали под ласковый июльский дождь, а потом ехали рядом в автобусе и дрожали рядом под мокрой одеждой…

Я благополучно прошёл какой-то предел жизни и мог теперь декламировать, разгуливая по московским садам и паркам, стихи, которые знал назубок и которые мне не понадобились. Словно я сдавал экзамены всем этим липам, яблоням и вишням:

Я знаю —

город

будет,

я знаю —

саду

цвесть,

когда

такие люди

в стране

советской

есть[7].

Яблони отцвели, образовались уже зелёные костяшки у вишен, но сумасшедше пахли липы.

Семья студента

На первом курсе нас поселили в Дом студента. «Дом» звучит по-доброму: студент – не бездомный человек, он не ютится в задрипанном общежитии, а живёт в своём Доме. Студент становится членом учёной семьи, в которую принимают со стороны. Студенты – примаки́: так называли в русских семьях зятя, которого принимали в семью невесты. В этой семье есть свои отцы, целая череда отцов, начиная с Ломоносова и кончая нынешними академиками и профессорами. А кто же невеста, с кем обручается и на ком женится студент? Один парень из нашей группы даже сочинил стихи – что раньше он по ночам мучился от страсти к прекрасным дамам, а сейчас, взяв пару интегралов, легко засыпает…

Как церковь для монаха, так и наука для студента – невеста, с ней он обручается навечно, ей принадлежит душой и телом. Бывают, конечно, исключения – размолвки и разводы, бывает, и семьи распадаются. Никто от этого не застрахован: монахи тоже могут бежать из монастырей, попы – превращаться в расстриг. У Конфуция были сотни и тысячи учеников, все они считали Учителя отцом.

У нас не было единого Учителя, но все мудрецы мира, гиганты науки, гераклы познания стояли длинной чередой, шеренгой, уходящей в далёкое прошлое, и оттуда, из баснословных времён, они передавали Знание, как эстафетную палочку. Каждый добавлял к этой палочке что-то своё, она покрывалась ростками новых идей и пришла к нам в виде огромного древа познания, которое уже не унести одному человеку, – сотни профессоров и тысячи доцентов тащили эту махину науки, облепив её, как муравьи. Или это бурлаки науки, привязанные к ней, как к великой барже?

Физики сочинили свой гимн на мотив «Дубинушки»:

Эх, дубинушка, ухнем!

Может, физика сама пойдёт,

Подучим, подучим – да плюнем.

. . . . . . .

Голова не вари́т,

А студент всё сидит,

Над конспектами гнёт свою спину.

Сто экзаменов сдал, реферат написал,

А остался дубина дубиной!

Особый смак был, когда гимн пели в присутствии главного факультетского начальника – декана:

Деканат весь кипит,

Сам декан говорит:

«Неприглядна ученья картина».

Мы на это плюём,

мы уверены в том,

Что и сам он – большая дубина!

В Доме студента (вернее, до третьего курса в его филиале, в пятнадцати

Здание задрожало от ора десятков глоток.

Обитатели общежития выскочили разом из своих светлиц.

Образовалась толпа – целая демонстрация.

По коридорам и лестницам, расталкивая народ, шла процессия.

Студенты несли кого-то на носилках.

– Что случилось? Хоронят? Кто покойник?

Никто толком не мог объяснить, что происходит.

Те, кто тащил носилки, громко стенали и вопили – спрашивать их о чём-либо было бесполезно.

Они пребывали в экстазе, как монахи во времена средневековых мистерий. Студенты как будто сами себе не принадлежали: шествие напоминало движение многоногого зверя – отдельных людей словно уже и не было…

Шедшие за процессией предлагали к ним присоединиться. Я никак не мог взять в толк, в чём дело. Пришли откуда-то слова «обряд», «ритуал» – они всё и объяснили. Студенты, которые организовали это действие, были, верно, родом из деревни. Они привыкли праздновать там проводы зимы – вот и решили здесь устроить похороны старого года, зимней сессии – Карачун или что-то в этом роде.

Я не стал присоединяться к шествию. Непонятно, зачем устраивать тут похороны понарошку? А каково человеку, который играл роль покойника, – неужто не страшно? Мне казалось, что всё происходящее – провокация, что с потусторонними силами не стоит шутить – это может плохо кончиться.

Но ничего плохого не случилось. Студенты обошли этажи, набились в чью-то комнату и расселись за накрытым столом, притворно причитая. «Покойник» в конце концов воскрес и присоединился к пиршеству.

Была ещё одна похожая история, но на этот раз «женитьба» – такая же невсамделишная женитьба парня и девушки с нашего курса. Студенты вновь сошлись в толпу, с криком и воплями водили «жениха и невесту» по коридорам. Дверной проём в комнату «новобрачных» затянули бумагой, оставили их наедине, а потом с визгом порвали эту плёнку.

Всё это было странно. Я не мог понять, как можно шутить такими вещами, как смерть и семья.

Что же касается обрядов и ритуалов, то отношение моё со временем к ним изменилось. Мы даже создали с друзьями арт-группу «Пища богов» и устраивали представления по шумерской мифологии в ночных клубах Москвы, но это уже другая история. И как драгоценное свидетельство живой традиции, я вспоминаю «перформансы», которые устраивали студенты в общежитии МГУ.

Дифференциал

В комнате общежития стояло четыре койки, на трёх валялись чьи-то вещи. Я занял четвёртую, слева у окна. После меня подселили пятого студента, и ему пришлось спать на раскладушке в центре. Парень был мосластый, длинный, руки и ноги его свешивались с раскладушки, и не так просто было пробраться мимо, когда он дрых. Юра поступил в университет после армии. Все остальные были «желторотыми птенцами», только что оторванными от дома, от семьи и школы.

Игорь и Алёша выросли в Дубне – городе физиков и окончили школу-интернат при университете. Игорь был одержим парадоксами, примерно такими: «Чем больше я знаю, тем больше осознаю, как мало я знаю». Вечерами мы гуляли с ним по Ленгорам и обсуждали основания наук: речь шла об определениях и аксиомах, языках и генах. Игорь напоминал древнегреческого философа Сократа, так что мне приходилось туго: смутные мысли свои я не мог излагать с такой ясностью, как он. Его приятель и земляк Алёша больше занимался теннисом и меньше философствовал. Пятый наш жилец, Саша из подмосковного Ногинска, был тоже дружелюбен, и в целом наш теремок жил мирно.

За обучение студентов отвечала на факультете учебная часть, где сидели тётки и дядьки, по паре на каждый курс, которые следили, чтобы мы не прогуливали занятия, вели себя прилично и вовремя сдавали экзамены. Все мы учились в одной группе, и у нас был куратор, суховатый человечек по фамилии Бричкин. Он вёл семинарские занятия по математическому анализу. Требования были невероятными: он задавал столько заданий, что не хватало времени их решить. Надо было как-то обвыкнуться с дифференциалами, запомнить правила, что получается из той или иной функции, если её подвергнуть этой жутковатой операции – дифференцированию. Занятие это с непривычки напоминает поездку на мотоцикле по горам, только едешь в уме… Взять дифференциал – это значит определить скорость изменения функции, и от «поездок» этих у неопытного студента голова шла кругом. А Бричкин не давал нам времени прийти в себя, он гнал и гнал, проводил контрольные одну за другой.

Мы возмущались и жаловались, что не успеваем решить столько задач, половина группы получала по контрольным двойки. Бричкин нам без тени смущения заявлял, что дифференцирование не требует ума, а требует тренировки, что всему виной наша лень.

Он рассказывал о себе, своём студенчестве:

– Как мы успевали решать задания? Встал с утра – подифференцировал. Позавтракал – опять дифференцируешь, до обеда. После обеда тоже пора дифференцировать. Ну а после ужина, перед сном, подифференцировать сам бог велел…

Нам казалось, что сам он стал таким скучным и тощим от вечного дифференцирования. Никто не хотел повторять его судьбу. Более неудачного куратора трудно было представить; мы задумывались: неужели и нас обучение в университете доведёт до такого состояния, когда человек превращается в автомат? Разве для этого стоило сюда поступать и долго учиться?

Я получил двойки за первые три контрольные и с трудом избежал отчисления (об этом – отдельная история). Экзамен по линейной алгебре я не забуду никогда: Бричкин задавал и задавал мне задачи одну за другой. Я всё решал. И вот наконец последняя – он дал мне её и остался стоять рядом.

Мне бы сказать ему: «Дайте подумать!» (Подразумевая: «Не стой над душой!») Но я был неопытным студентом, я ещё не знал этих волшебных слов, не знал правил обхождения с преподавателями. Это потом я создал, как и всякий студент, свою теорию экзамена, нашёл пути для успешной сдачи. Экзамен – это акт общения, и, зная правила общения, всегда можно выкрутиться…

Что значит думать? Это святое право человека! Отказать человеку в его праве мог разве что изверг какой! Но в тот раз Бричкин гнал, подгонял меня, спешил, теребя в руках авторучку. Я нашёл решение, получил ответ, но от напряжения никак не мог сообразить, что означает уравнение, которое сам вывел: забыл, как оно называется – гипербола или парабола? Я зажмурил глаза и брякнул наобум первое попавшееся

Бричкин, как коршун, схватил мою зачётку и вывел там «хор»…

Я встретил его через двадцать лет в троллейбусе; прошла целая жизнь с того экзамена. Он обрюзг и ещё больше высох. Был одет бедно: немудрено, учёные тогда были не в моде… Я посмотрел на него, с ужасом узнал и хотел было отвести глаза, как вдруг Бричкин неожиданно кивнул мне. Мы поздоровались. Оказалось, он уже не преподаёт на физфаке. Сказал о родном факультете пару нелестных слов. «Слава богу, ушёл оттуда в другое место. Теперь кормлюсь чтением лекций. Институт лёгкой промышленности… Науку давно бросил!»

Как он меня узнал? Ведь через его руки проходили сотни студентов, за двадцать лет преподавания он поставил тысячи «неудов»! Может быть, его тогда и не подвёл нюх и он был в чём-то прав, когда хотел отчислить меня с факультета?

Дифференцирование – это разделение, отсев «чистых» от «нечистых».

Бричкин был куратором нашей группы, стражем врат высшего образования, и он мог знать о своих студентах больше других преподавателей. Всех остальных я провёл, исполняя роль идеального студента. Сдавал экзамены досрочно по чужим конспектам, а сам просиживал целые дни в читалке филологического факультета, приударял за барышнями с филфака и биофака. Наверное, был я не тем, за кого себя выдавал, но конспирация была глубока и притворство затянулось надолго: написал кучу научных работ, защитил диссертацию…

А Бричкин почувствовал сразу, что дело нечисто: дифференциал!

Курочка Ряба

Квантовая механика – самый заоблачный и крепкий предмет науки. Как скала. Чтобы взойти на неё, надо три года топтать гранитные ступени факультета, съесть тридцать три стипендии и выдержать тридцать три испытания-экзамена. Экзамен по квантовой механике – хребет физики. Одолел его – и дальше идёт дорожка под горку, вниз – к диплому. Потом уже не выгоняют: экзамен этот вроде индульгенции, отпущения будущих грехов. Или даже нового рождения. Не случайно сдают его обычно в зимнюю сессию, после Нового года – между Рождеством и Крещением.

Я готовился к экзамену планомерно, учил всё одинаково ровно – примерно как тракторист пашет поле. Старался не углубляться в отдельно взятый вопрос: бездна нашего незнания слишком велика, а знание студента условно. Бывают случаи, когда экскаватор роет котлован на одном месте, роет – а потом сам падает туда… После второго курса мы ездили в стройотряд на Дальний Восток, на строительство Зейской ГЭС, где я имел возможность наблюдать за работой огромных экскаваторов. Там мы пели песенку:

Едет трактор-экскаватор,

В нём сидит чувак-новатор…

Обычно студенту при подготовке к экзамену хватает пары лунок: он ковырнёт предмет – и бросит, как только появится ощущение, что кое-что стало известно. Дальше действует искусство сдачи экзамена: надо исхитриться и показать преподавателю то, что знаешь, и скрыть то, чего не знаешь. На этот счёт есть масса всевозможных уловок. В век экстрасенсов ясно, что иной студент способен загипнотизировать экзаменатора, проложить тропинку к душе преподавателя, а то и полностью подчинить себе волю этого, как правило, немолодого и усталого, человека.

За пять дней я мог подготовиться к любому экзамену. Первые три дня отвечал письменно на все вопросы, потом полтора дня повторял то, что не мог сразу вспомнить за три дня, а вечером накануне экзамена повторял то, что не мог вспомнить в эти полтора дня. Квантовая механика составляется из формул и их объяснений «на пальцах» – при помощи здравого смысла. В ночь перед экзаменом я был настолько натаскан на ответы, что рука сама тянулась строчить формулы по любому поводу, а язык – толковать смыслы. Напряжение было так велико, что пошаливали нервы.

Хорошо тем студентам, которые не особо напрягались, – у них оставались силы для игр с экзаменатором. Я был так переполнен знаниями, что накануне экзамена боялся растрясти их. Ничего не повторял, а лишь жёг бумагу на полу: посреди комнаты полыхал костёр из билетов, формулы желтели, крючились… В сознании всплыл вопрос: «Туннельный эффект».

Я начал бормотать себе под нос, словно повторяя заклинание:

– В обычном мире шарик, находящийся в лунке в состоянии покоя, ни при каких условиях из неё не выскочит. В квантовом мире другие законы: тут нет абсолютного покоя. Если электрон находится в минимуме энергии, он всё равно возбуждён и рано или поздно выпрыгнет из своей «лунки». Электрон преодолеет барьер потенциальной энергии – как будто по туннелю, прорытому под барьером, проникнет в другое место, найдёт другой минимум энергии.

Пошёл дым: костёр догорал. Я перестал шептать заклинания, открыл окно, чтобы проветрить комнату. Внизу чернел двор – пятнадцатый этаж…

Электрон обязательно выскочит из лунки.

А человек?

Сердце застучало – захотелось туда, вниз…

Я забрался на подоконник.

Глубина двора манила: минимум энергии был внизу.

Осталось сделать один шаг.

Человек – как шарик, тоже хочет выпрыгнуть из лунки, мозг всегда возбуждён: там скачут электроны с нейрона на нейрон, рождая мысли. Человек – усилитель микромира, от движения электронов возникают порывы, желания, импульсы – и такое может случиться…

Я вспомнил про «летунов» – тех бедолаг, что выбрасываются из окон высотного здания на Ленгорах и расшибаются всмятку. Каждый год кто-нибудь так летал, подчиняясь своим электронам.

Тянуло вниз – хотелось заглянуть, наклониться над подоконником. Страх приятно щекотал нервы после напряжения зубрёжки, и я ощутил чувство свободы.

Шагнуть или не шагнуть?

Выброситься из окна – это так по́шло…

Стало зябко, и я захлопнул окно.

В ту ночь мне приснился сон. Я пришёл на экзамен и вытащил билет. А там вопрос, на который я не знаю ответа.

Как? Ведь всё повторил!

Оказывается, одну книгу не прочитал, забыл о ней, пропустил – а это как раз самая важная книга.

Это большая книжка с цветными картинками.

Сказка про Курочку Рябу.

Я в остолбенении гляжу на Курочку, на яичко, которое она снесла, – не простое яичко, а золотое… И в ужасе осознаю, что не помню, что там случилось с этим яичком.

С огромным трудом вспоминаю:

«Дед бил-бил – не разбил.

Баба била-била – не разбила…»

Что дальше было?

Становится стыдно, и тут я узнаю экзаменатора – это моя первая учительница, Евдокия Климовна. Она укоризненно качает головой: «Что же это ты, Юра, такой большой стал, а про Курочку Рябу забыл?»

Я просыпаюсь от ужаса и ощущения паники, осознавая, что экзамен безнадёжно провален, – прощай, Высшее Образование!

Позор, какой позор!..

* * *

Наутро я пошёл

С тех пор мне часто снится один и тот же сон, про Курочку Рябу, и каждый раз я не могу сдать экзамен и просыпаюсь от ужаса.

Позор, какой позор!

Недавно я узнал, что Евдокия Климовна умерла. Но всё так же она является ко мне во сне и проверяет знание квантовой механики по книжке с цветными картинками, где Курочка Ряба несёт яички, из которых одно «не простое, а золотое».

Пчеловодство

Вот так новость: на ВДНХ, в павильоне «Пчеловодство», показывают картины художников-авангардистов! Мы, конечно, сразу, не раздумывая, едем – уходим с семинаров и лекций и мчимся в странный парк, напичканный павильонами.

Длинный многолюдный змей очереди извивался, пульсировал, рос и медленно проползал сквозь лето́к улья – ушко павильона пчеловодства. Мы вдоволь нашутились с милиционерами, которые кричали в мегафон: «Не торопитесь, на работу сегодня уже не успеете!», наговорились об искусстве и прошлись по миниатюрным полям и лесам мичуринской страны-выставки. Перед павильоном нас встречали уже не милицейские люди, а какие-то бородачи с растерянными лицами – может быть, это и были художники или устроители? Люди из другого мира ошарашенно смотрели на гигантского змея очереди, который пульсировал, толчками двигался к ним.

А внутри? Золотоносный, сребротканый, перламутровый мир. Чего ожидаете вы, читатель, от искусства? Радости? Свежести? Благородства? Приглашения к путешествию, в дорогу, по которой вы сможете далеко уйти в мир рунических вед, пунических войн, сомнамбул, тайн, глубин? Мира, который одарит вас переживаниями, – зазвенит, отзовётся что-то внутри, произойдёт ошеломительная катастрофа души или перестройка организма: печёнка поменяется местами с сердцем, поджелудочная железа перепрыгнет через желудок – и сверху на это всё потекут расплавленные мозги?.. Может быть, отрастут у вас крылья, обзаведётесь вы жалом и улетите через распахнутое окно из павильона пчеловодства? Вам станет бесчувственно-легко и нестерпимо красиво, вас разрядит экстаз, застучит и затрещит, забарабанит выше сердца или ниже пупа, где там у вас органы восприятия красоты.

От искусства может быть больно, сладко и легко – это как восхождение на высокую гору, где не хватает кислорода… Или санаторий в лесу сосновом, кипарисном у моря, где захлёбываешься воздухом, настоянным на живых иголках.

Ах, искусство! – ты слеза и красота, тебя так просто не смахнёшь, ты – всё, что бывает в жизни сто́ящего… Густое искусство – концентрат, нектар, который накапливают, собирают по капле специальные существа с расшатанной и острой душой – художники. Они собирают пыльцу жизни, залог рождений и размножений… Семена тысяч подсолнухов, яблок и цветов, пшеницы и винограда. Искусство делает что-то очень важное, оно переносит между людьми то, без чего они бы не продолжались. Как пчёлы переносят пыльцу, без которой не созревали бы плоды.

Искусство – благодать, которая даётся лично каждому из нас. Растёт и ширится в людях благодарность за солнечные лучи, за мёд, за Божий мир, за краски и цвета, потому что это всё главное на свете, то, что получаем мы в жизни даром, что нам даруется – как воздух, как вода…

Да что тут говорить – вы сами понимаете, что это всё пыльца – неуловимая и невидимая. Не все живут легко и размножаются, как цветы, – и разное бывает искусство.

Но вернёмся к нашему искусству в павильоне «Пчеловодство».

В двухэтажном зале с балюстрадой мы увидели много странного, будоражащего. Тогда мне казалось, что после посещения Пушкинского музея с импрессионистами и Матиссом, после альбомов Малевича и Кандинского я уже способен почувствовать и оценить всё возможное искусство. Но здесь всё было непонятно… Сейчас я не расставлял бы оценки мирам, которые творит художник, а на той самой выставке были действительно миры и мне, студенту университета, даже в названиях попадались неизвестные тогда слова, которые я выговаривать-то научился с третьего раза, – апо-калип-сис…

Там были картины, написанные с неистовым совершенством, – помню дремлющих драконов и грациозно изогнутых саламандр. Фактура полотна создавала ощущение вещности, чудовищной реальности этих шершавых саламандр. Размах картин поражал – да, огромные, свирепые картины, вопиющие. Там были разномастные бредовины, «прикольное» оформление выставки – серьёзные подписи к огнетушителям, словно это тоже важные экспонаты, готовые тушить жар искусства, – всё это несло на себе знаки неведомого нам мира. Это был мир дерзких выходок, и мы, студенты, привыкшие всё «просекать» с ходу, – мы здесь пасовали, мы были шокированы и оглушены так, что даже на время, кажется, растеряли свои амбиции и переговаривались шёпотом:

– Посмотри, а это тебе нравится?

– Клёво!

Нам не было равных по молодости и удали – потому как мы «просекали» самую высшую физику, – и мы глядели на картины и не находили что сказать, пристыжённые своим невежеством.

Прошло с тех пор лет пятнадцать, и много выставок минуло. Но, как первую любовь свою, я вспоминаю эту экспозицию картин на ВДНХ, в скромном улье павильона «Пчеловодство». Долго с тех пор я таскался по выставкам молодых талантов, заговаривал с художниками, старался вникнуть в их миры – может быть, потому, что попала в душу мне тогда пыльца, на той, самой первой, выставке, в павильоне пчеловодства. Пыльца лёгкая, невесомая, без которой не расцветают цветы и не растут яблоки.

Благовещенск, Амур

Что за город с таким чудесным названием – Благо-вещенск?

Где он спрятался, как это он смог скрыться, остаться незамеченным: его не переименовали ни в Новый Быт, ни в Красный Луч? Прилепился на границе, схоронился на берегу Амура-реки, на самой кромке империи городок с ангельским именем.

Пограничные города по-особенному тихи, они тихи громадной тишиной просторов страны. Это в центре все кричат наперебой, а пограничному городу какое дело? Каков во все времена закон? Стоять крепко да не пущать кого не велено – вот и стоит тихо, как часовой, молчит Благовещенск.

Мы прилетели в этот город на рассвете, забыв уроки географии. Где тут граница? Кто делит с нами эти сопки: Монголия или Китай? Идём по солнечной стороне улицы – навстречу ни одного человека, город как будто вымер, движемся по наитию в сторону центра. Интересно, где пресловутая граница, за каким углом откроется следовая полоса, вышка, овчарки, колючая проволока, а за ними – китайский дух, оборотень, демон – в общем, что-то бесконечно экзотичное? Может быть, мы во власти

Навстречу попадается живая душа – девочка в школьной форме, с красным галстуком, с портфелем и в очках – типичная отличница. Уж она-то точно должна всё знать! И как можно более вкрадчиво и ласково мы обращаемся к ней:

– Девочка, девочка, скажи нам, пожалуйста, где у вас здесь находится Китай?

Она в ужасе отшатывается, как Красная Шапочка, претерпевшая уже от волков, – верно, принимает нас за шпионов-диверсантов, которые хотят перейти границу…

Разворачивается и убегает, геройски сгибаясь под тяжестью портфеля: его нельзя оставить врагу, как оставил свою люльку Тарас Бульба.

Верно, мы что-то не то спросили. Кто нам может помочь в этом мире, разрезанном в клочья границами? Нас могут арестовать и посадить в кутузку, начать допрос с пристрастием: зачем нам понадобился Китай, что мы делали летним вечером на границе, как проникли в запретную зону и почему двигались в сторону укреплённого района, зачем задавали вопросы девочке, что выведывали?

Виной всему география – плохо мы её учили в школе… Но в этот раз, слава богу, пронесло: не сажали нас в кутузку, не устраивали перекрёстного допроса – удалось без потерь проскочить весь тихий городок и выйти к набережной.

Река! Да, река, мне отец рассказывал, я вспомнил, что здесь есть река, называется Амур!

Амур, Амур! Мы бегали по набережной и смеялись. Студенты, поехавшие в стройотряд на Дальний Восток, по крохам сложили свои знания и вспомнили, что именно за этой быстрой и грозной рекой находится Китай: братский и опасный, древний и революционный – в общем, самый-самый Китай. Мы смотрели во все глаза, но не заметили на той стороне никакого шевеления жизни: там вдоль реки через пустынные холмы тянулась такая же скучная просёлочная дорога, какую можно видеть у любой нашей деревеньки. Не стоило лететь так далеко, чтобы увидеть эти жухлые кустики, рыжую траву и каменистую дорогу. Китай не хотел открывать нам своих тайн.

Солнце отяжелело и налилось кровью, мы зашли в сад, в парк отдыха – туда, откуда звучал фокстрот и где собирались летние пары со всего города, чтобы прижаться друг к другу на людном пятачке и потолкаться под звуки музыки. Тут же рядом показывали мультфильмы для детишек, растянув полотно экрана между деревьями и вертя плёнку в стрекочущем аппарате, а какие-то любители культурного отдыха резались в шахматы и домино…

Я вышел к реке – тому самому Амуру, который должен был означать на европейских языках слово «любовь». Что означает здесь эта река цвета стали, разделяющая две великие империи? По Амуру с дымком над трубой и светящимся окошком рубки чухал пограничный катерок.

Я сел на парапет, свесив ноги вниз, к воде, и вдруг услыхал, как далеко и жутко, скорбно и протяжно завыли собаки. Звуки доносились из-за реки, с китайской стороны. Почему так много собак там собралось и чего это они вдруг все хором воют? А может, это не собаки, а демоны, оборотни читают свои заклинания? И тут я начал явственно различать человеческие голоса: огромный, многотысячный хор пел неведомую песню, позвякивали колокольчики и звуки всё нарастали. Казалось, всё больше людей подхватывало песню – и вовсю гремел уверенный хор, пел самозабвенно и сильно, словно начался неистовый молебен.

Мне показалось, что звуки эти доносятся из глотки дракона, который свивал своё тело кольцами в небе и опять распрямлял. Воздух шёл через его мощные лёгкие: он пел и летел, летел и пел, а собаки бежали за ним по земле и брехали. На земле собирались тучи людей с колокольчиками и бубенцами и махали руками и флагами, гнали небесного змея…

Это я различил в кромешной тьме, тараща глаза: змей играл тугими кольцами, тяжело и низко летел, и тысячи огоньков от фонариков пугали, дразнили его, не давали ему опуститься, присесть. Его оперение переливалось, как зарево далёкого города.

Ветер дунул со стороны парка отдыха – и звуки смешались, слились: древний китайский гимн и игривый фокстрот, под который в рваном ритме переставляли ноги городские красотки и гарнизонные офицеры.

Какое противостояние, какое соединение двух культур – древнего Востока и моложавого Запада! Что думают о нас китайцы, слушающие игривые вальсы и фокстроты, которые выдувает из своих труб гарнизонный духовой оркестр?

Две мелодии, два духа сцепились в чёрном небе и закрыли звёзды своими массивными тушами. Загремел гром, начал накрапывать дождик. Замолк оркестр, разбежались легконогие пары из летнего парка, и только так же неуклюже, тяжело продолжал летать дракон над китайской стороной, пуская из ноздрей пламя. Восточный демон парил у реки под названием Любовь, а я чувствовал пятками пар, что поднимался от реки, и думал про девушку, которая осталась далеко… В таком же маленьком городке, как этот, глубоко внутри страны, что лежала по левую руку от реки под названием Любовь, и про свои с ней встречи в летнем парке, про географию, литературу и язык. Фамилия была у неё такая же, как у жены Пушкина, – Гончарова, и она была так же прекрасна.

В этом месте, у Благовещенска, две горячие державы остужала вода Амура. В небе носились китайские демоны, а в парке обнимались беззаботные парочки.

«Волнуемое море»

После девятого класса я поехал отдыхать с отцом в Анапу. Поезд, автобус – и гладь песка, переходящая в гладь моря от края до края. Песок лоснился-золотился, оживал и дышал, как лошадиный бок. Вода писала на нем лёгкие и быстрые пенистые иероглифы – миллионами языков на миллионах языков…

Я взял с собой томик стихов Пушкина в бумажном переплёте и, гуляя вечерами по опустевшему песку, представлял эти стихи написанными в чёрном небе горящими красными буквами. Впервые я учил стихи без задания, без урока – сам себе диктовал:

Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье.

Но, как вино, – печаль минувших дней

В моей душе чем старе, тем сильней[8].

Безумное веселье было у меня в пятнадцать лет: были взрывы и риск, удачи и падения. Было и вино: жизнь моя представлялась клубком страстей, подобных змеям.

Иные страсти разыгрывались тут же, с утра на пляже. Как только кто-то начинал подбрасывать мяч, жизнь загорающих граждан приобретала новый смысл: общее внимание устремлялось к мячу. Кто не играл сам, начинал следить за игрой.

Игра представлялась со стороны чем-то вроде священного танца туземцев. Люди сходились в

Правила этой радостной игры очень простые: нельзя, чтобы после твоего удара мяч упал на землю. Надо, чтобы он продолжал танцевать в воздухе как можно дольше. Тот, кто упустил добычу, потерял её, дал упасть на землю, – виноват. Человек посылает мяч тому, кому доверяет, надо сделать это как можно более удобно, самый высший шик – сильно и точно, красиво и рискованно – то, что называется «гас». Мужественная игра состоит из гасов и пасов, но в игре бывает и мягкость, ухаживание: в кружке встречаются и девушки, и послать мяч какой-нибудь красавице – значит оказать ей внимание. Наблюдающие за игрой знают эти законы и замечают в кругу красных девиц и добрых молодцев, ведущих между собой многозначительные беседы без слов.

Игру любят стар и мал, они сходятся в круг на людей посмотреть, себя показать, но больше всего она подходит молодым: здесь знакомятся, дружатся, влюбляются и составляют пары. Так когда-то молодёжь ходила на гульбище: где играли в салки и лапту, теперь гоняют в волейбол или бадминтон.

В игре – переживаниях и спорных ситуациях – человек проявляется ясно. Я познакомился в кружке с симпатичным, открытым парнем – студентом университета. Оказалось, что здесь рядом находится студенческий спортивный лагерь. Я бредил тогда университетом, учился на заочных курсах, так что эта встреча послужила мне добрым предзнаменованием.

* * *

Через год я поступил в университет и бросился играть в волейбол. Я выступал за какую-то сборную, и наши тренировки проходили в гуманитарном корпусе. Со временем я приноровился пользоваться местной библиотекой, привык проводить время в читалке филологического факультета, хотя поступил на физический.

После первых трёх контрольных по математике, которые я написал на двойки, меня вызвал начальник курса (маленький человек с большой лысиной и густыми бровями) и строго спросил:

– Вы хорошо играете в волейбол?

– Да вроде ничего…

– Может быть, вам стоит подумать о смене вуза – есть же, например, институт физкультуры?

Я был оскорблён до мозга костей: начальник имел нахальство что-то советовать, следил за мной, хотя на курсе было пятьсот человек! До сессии было ещё далеко, а мне уже предлагали задуматься о своей судьбе!

Университет я всё же окончил, и даже какое-то время был капитаном сборной физфака по волейболу: начальник курса приходил за нас болеть. Наша сборная выиграла чемпионат университета по волейболу. Команду наградили путёвками в спортивный лагерь под Анапой. Я же, как выпускник, туда уже не попал…

Посещения филологического факультета привели к тому, что я женился на девушке с отделения языкознания. Родился сын, которого теперь уже я вожу к Чёрному морю, вот только он любит больше не волейбол, а футбол.

Впрочем, это не мешает мне ходить у моря и наблюдать алые буквы на чёрном теле неба, среди звёзд:

Но, как вино, – печаль минувших дней

В моей душе чем старе, тем сильней.

Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе

Грядущего волнуемое море.

Кто волнует море? Оно не само волнуется.

Мы волнуем будущее своими желаниями.

Об авторе этой книги

Нечипоренко Юрий Дмитриевич

Я родился в южном городе Ровеньки, на границе Украины с Россией, и потому, наверное, тянусь к теплу и равенству. Донецкий кряж – широкие степи и древние горы, в сердцевине которых скрыт драгоценный, сверкающий уголь высшей пробы – антрацит. Уголь этот – друзы сверкающих чёрных кристаллов – то и дело вырастал, попадался под ногами: мы бродили по дну древнего океана, где антрацит рос, как смолянистые кораллы…

Как египетские пирамиды, высятся в степи чёрные терриконы – это порода, что отправляется в отвал. До революции 1917 года в Российской империи земля эта числилась за Войском Донским, входила в Таганрогский округ, так что по рождению я – земляк Чехова.

В детстве зачитывался «Незнайкой», в отрочестве побеждал на олимпиадах по математике – потому двинулся в «знайки» и оказался в МГУ, где окончил физический факультет. Так как хотелось быть поближе к жизни, выбрал кафедру биофизики и пошёл в аспирантуру Института молекулярной биологии Российской академии наук, где занимаюсь физикой молекулы ДНК до сих пор. Результаты опубликованы в нескольких десятках научных статей.

Стал писать уже после защиты диссертации: ошалев от взрослой жизни, захотел вернуться в рай детства. Первая повесть «Мой отец – начальник связи» была написана под впечатлением от «Школы для дураков» Саши Соколова. Повесть нашла дружелюбный приём в компании молодых детских писателей.

Я поучаствовал в создании творческого объединения «Чёрная курица», чтобы уже не расставаться с тёплой компанией. В первом детище «Курицы» – альманахе «Кукареку» (в рубрике «Странные художники») писал о Кандинском, Малевиче, Шагале и о современных художниках, со многими из которых дружу до сих пор. Всё время инстинктивно нарушал границы детского и взрослого (за что бывал бит критиками). Недавно обнаружил, что за рубежом существует «двунаправленная», детско-взрослая литература.

Был инициатором, автором и куратором серии книг «Для взрослых и детей», в которой постарался издать книги своих друзей из объединения «Чёрная курица», затем издал десяток книг в серии «Для тех, кому за 10». Рассказы из этих книг можно почитать и в Интернете, на сайте журнала «Пампасы», главным редактором которого являюсь уже двадцать лет. С 2014 года – директор Всероссийского фестиваля детской книги, с 2018 года пишу научно-художественные книги (о живой клетке, о любимых молекулах).

Рассказы, сказки, статьи и книги переведены на сербский, греческий, китайский, испанский, английский и украинский языки. Представлял Россию на семи международных книжных ярмарках (Белград, Пекин, Загреб, Гавана, Нур-Султан, Подгорица и Салоники).

Лауреат конкурсов им. Сергея Михалкова и «Заветная мечта», премий Алексея Толстого, «Ясная Поляна» и других.

О художнике этой книги

Пудеева Любовь Дмитриевна

Я родилась и выросла в Москве, в семье военных. Окончила Институт графики и искусства книги им. В. А. Фаворского (бывший МГУП им. Ивана Фёдорова), после чего была приглашена вести курс «Креативное мышление» по направлению «Дизайн» у подростков в школе

Мои работы выставлялись в Польше, Китае, Словакии и России. Я много раз бывала во Франции, участвовала в волонтёрских работах по защите культурного наследия, в восстановлении замков в Альпах и Пиренеях.

В прошлом году побывала в конном походе на Алтае, скакала по степи, очень здорово!

Увлекаюсь литьём бумаги из бумаги: перерабатываю оставшиеся от работ обрезки в новую бумагу. Изготовляю визитки ручной работы. Как художник и дизайнер оформила детские интерактивные путеводители для Государственного музея истории российской литературы имени В. И. Даля.

В 2019 году стала лауреатом конкурса «Образ книги» в номинации «Новые имена» за книгу Юрия Нечипоренко «Маленькие сказки».

Примечания

1

Игра слов. Отлат. v é r b o – слово. (Примеч. ред.)

2

Х а л а б а́ н о м или халабудой на юге России называют лёгкий домик вроде балаганчика или шалаша. (Примеч. авт.)

3

Строки из песни «Журавлёнок», стихи Игоря Шаферана, музыка Эдуарда Колмановского.

4

– Ты смотри, какой нос!

– А хвост какой!

– О-го-го!

– Прямо как чёртик!

– Вот так ерунда! (Суржик, смесь русского и украинского языков.)

5

– Извините, дяденька, мы думали, что вы – птица! (Суржик, смесь русского и украинского языков.)

6

Строки из песни Владимира Высоцкого «Лукоморья больше нет».

7

Из стихотворения Владимира Маяковского «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и о людях Кузнецка».

8

Здесь и далее – строки из стихотворения А. С. Пушкина «Элегия».

Спасибо за чтение

Вернуться к книге