Чужъ
Глава 1. Чужъ
Вадим Беликов
Чужъ
Мужик мял шапку в руках. Пальцы красные, обветренные. Волосы седые, торчали в стороны — видать, только голову от лавки отодрал. Ноздри раздувались.
— Всё худо! Всё худо! — он качал головой, не моргая.
— Истома, угомонись. Привёл я тебе подмогу, — отец Герасим ткнул пальцем мне в грудь. Коснулся — и одёрнул руку.
— Я Зорю просил позвать, знахарку! — Истома взялся за голову, сжал виски. — А ты кого привёл? Ты погляди на него.
У ног мужика стояло ведро. Вода подрагивала. Я заглянул. Ветер трепал локоны — белые спутались с тёмными. Серый глаз моргнул в отражении. Морщин на левой половине лица прибавилось.
— Зоря — сестра моя, — ответил я. В отражении пальцы оглаживали бороду.
— Ещё краше! — Истома отвернулся. Носок сапога бил о сухую землю.
— Полно тебе, — Герасим подошёл, взял его за локоть, развернул к себе. — Поможет Лукьян, не впервой. Ты главное — не ори. Слушай его, что скажет. И делай.
— У меня внучка нынче-завтра помрёт, и дочь. Хворь у них. Хворь! — голос Истомы сорвался в сип. — А ты сюда мужика с серпом заместо тяпки привёл. Герасим, прошу тебя. Может, молитву прочитаешь. Свечу поставишь за здравие Агафьи и Марьяны.
— Бог слышит, истину говорю тебе, — ответил батюшка. — Но порой испытание шлёт каждому из нас.
— Испытание? В болячках таких, от коих кони дохнут?!
— Для духа твоего, — продолжил Герасим. Голос тихий, плёлся как повилика. — И для духа дочери твоей, и внучки.
— Утешил! — Истома сбросил его руку.
— Ты ведёшь себя как баба безумная, — сказал я. — Решай: нужна помощь? Или будешь визжать как свинья резаная.
Герасим застыл. Рот приоткрылся — нижняя губа отвисла, обнажив щербину меж зубов. Пальцы, что держали Истому, разжались и повисли в воздухе.
Истома поперхнулся воздухом. Глаза выпучил, веки задрожали. Шапка выпала из рук, упала в пыль. Он перекрестился — мелко, суетливо, словно муху согнал. И замер, глядя на меня.
— Лукьян, ты полегче. Беда у человека, — батюшка натянул улыбку. Губы дрогнули, но не удержались — сползли.
— Если беда, то решать надо. А он орёт, — я размял плечи. Шея затекла, хрустнула.
Они переглянулись. Истома выдохнул. Пальцы нашарили кошель на поясе, потянули, протянул мне. В ладони лёг тяжело — алтын, может, два.
— Вот… серебро.
— Такое не беру.
— Молоком не дам. Дочь не кормит грудью Агафью.
— Еду себе оставь.
— Тогда что взамен хочешь? — кошелёк исчез за пазухой.
— Отдашь мне самую дорогую вещь, что имеешь.
Истома сузил взгляд. Челюсть качнулась вправо-влево, желваки прошлись под кожей.
— Только помоги, — он развернулся, пошёл во двор. У калитки остановился. — И больше так не смей со мной говорить.
Батюшка выдохнул, перекрестился.
— Ты уж разберись. С Богом тебе.
— Не нужно.
Герасим развернулся и пошёл. Ряса на нём была чёрная, выцветшая на плечах до бурого. Подрясник серый, заплатанный на локтях. На груди крест деревянный, простой, без позолоты. Сапоги стоптанные, правый голенищем сполз. Шёл быстро, не оглядывался. Сутулая спина мелькнула меж домов и пропала.
Я остался один у плетня.
Деревня звалась Гниловоды. Два десятка дворов лепились к речушке — мелкой, илистой, зацветшей у берегов зелёной ряской. Пахло тиной и мокрой глиной. Дома приземистые, рубленые в обло, крытые почерневшей соломой. У некоторых — волоковые оконца, забранные бычьим пузырём. У других — просто дыра, заткнутая тряпкой.
Двор Истомы стоял на отшибе. Плетень из ивовых прутьев, местами просевший, подпёртый кольями. Ворота скрипели на одной петле. За плетнём — огород: гряды с пожухлой ботвой, пугало в рваном кафтане, на шесте — конский череп, обмотанный красной нитью.
Дом был низкий, врос в землю по окна. Крыша крыта дранкой, конёк прогнил. Крыльцо покосилось, ступени выщерблены. У двери — пучок сухой полыни, перевязанный бечёвкой. Рядом — ведро, то самое. Вода подрагивала от моих шагов.
Вечерело. Солнце скатывалось за частокол, цеплялось красным за верхушки сосен. Небо на востоке наливалось сизым, как олово. Ветер потянул свежий, с реки — принёс запах осоки, мокрого дерева, дыма от печей.
Я толкнул калитку. Петля взвизгнула, просела. Вошёл.
Двор утоптанный, глина в трещинах — лето сухое стояло. У плетня поленница, топор в колоде. Щепа вокруг — свежая, ещё пахла смолой. Телега без колеса, оглобли в землю врыты. Под навесом — кадка с мутной водой, плавали комариные личинки.
Колодец стоял посреди двора. Сруб низкий, почерневший, мох меж брёвен. Ведро на цепи, цепь ржавая, ворот скрипнул, когда я заглянул внутрь. Из темноты пахнуло холодом и сырой землёй. Глубина. Вода блеснула далеко внизу.
Обошёл дом. Крыльцо скрипнуло под сапогом. Дверь дубовая, старая, обитая железными полосами крест-накрест. У косяка — пучок чертополоха, сухой, ломкий. Над притолокой — подкова, прибитая концами вверх. Под ногами половица прогнулась, в щель пробилась трава.
Огород начинался за домом. Гряды запущены — ботва свекольная пожухла, капустные листья в дырах, репа вылезла из земли, сморщенная. Пугало торчало посреди — рваный зипун, набитый соломой, вместо головы горшок с разбитым боком. Ветер трепал рукава. У плетня крапива в рост человека, за ней — крапива помельче, уже обожжённая солнцем.
Собачья будка стояла у сарая. Сбита из горбыля, крыша крыта дранкой. Пёс лежал внутри — серый, клочковатый, рёбра наружу. Дышал часто, поверху. Глаза открыты, мутные, смотрели мимо.
Я присел. Протянул руку ладонью вверх. Пальцы остановились у самой морды — шерсть не шелохнулась. Нос сухой, горячий, потрескавшийся. Пёс не пошевелился. Даже глазом не повёл. Только бок ходил — вдох, выдох, вдох, выдох.
Встал. Отряхнул колено. Пошёл к дому. С крыльца ещё раз оглядел двор. Тихо. Только кузнечики трещали в крапиве да ветер скрипел незапертой ставней.
Толкнул дверь. Та подалась с хрипом, изнутри пахнуло кислым — пот, прелая солома, застоявшийся дым. В сенях темно, под ногой хрустнула луковая шелуха. Перешагнул порог в горницу.
Душно. Печь топилась, хотя на дворе лето. Угли дышали красным, жар волнами ходил по избе. Пахло варёной репой, кислым молоком и ещё чем-то — сладковатым, тяжёлым.
Стол стоял у стены, грубо сбитый, без скатерти. На нём — глиняная миска с мутным взваром, краюха хлеба, засохшая до камня. Ложка деревянная, обгрызенная. Истома сидел в углу, на лавке. Спина сгорблена. Ложкой бил по краю миски — мерно, бездумно. Тук. Тук. Тук.
Вдоль стены — лежанка, застеленная рядниной. Рядом — люлька, плетёная из ивового прута, подвешенная к матице. В люльке лежал
Молодая. Лет семнадцать, может, меньше. Волосы русые, сальные, прилипли к вискам. Лицо бледное, щёки впалые. Глаза серые, с красными прожилками — не спала давно. Рубаха простая, льняная, пятна пота под мышками. Грудь плоская — не кормила. Пальцы тонкие, с обкусанными ногтями.
Я присел на корточки напротив неё. Доски подо мной скрипнули, прогнулись. Гнилые.
Девушка качала ребёнка. Мерно, вправо-влево. Ладонь придерживала головку, большой палец гладил висок. Губы шевелились без звука.
— Ты Агафья? — спросил я.
— Я, — голос тихий, нос заложен. Шмыгнула раз.
— А это Марьяна? Дочь твоя?
— Да ты умён, — буркнул Истома из-за стола.
Я обернулся.
— Мне правда надо при дочери тебя из дома выбрасывать?
Мужик застыл. Ложка повисла над миской.
— Что у тебя с лицом? — спросила Агафья.
Я провёл пальцами по морщинам. Сухие, глубокие, как трещины в глине.
— Это… ну, я таким родился.
— Проклятье у тебя? Как и у нас?
— Не думаю. — Я встал. Доски снова скрипнули. — Можно осмотреть малыша?
Агафья кивнула.
Я наклонился над люлькой. Младенец лежал на спине. Укутан в овчинный обрывок, грязный, свалявшийся. Дышала часто-часто, рёбрышки ходили под кожей, как у загнанного зайца. Глаза приоткрыты — белки синеватые, мутные. Губки сухие, потрескались. Ручки поверх овчины — тонкие, синюшные, ноготки чёрные.
Я откинул край накидки. Ножки такие же — синие, холодные на вид. Пальчики скрючены, будто хватались за что-то в воздухе.
Взял младенца за подбородок, повернул голову вбок. На шее — следы. Три пятна, сизые, с жёлтым ободком. Рядом — царапины, свежие, тонкие.
Я подошёл к Агафье. Она подняла голову, замерла. Пальцы застыли на люльке.
— Шею покажи.
Она отвела волосы в сторону. Кожа бледная, влажная от пота. На горле — следы. Четыре пальца, сизые, с багровым отливом. У ключицы — царапина, тонкая, запёкшаяся. Ещё одна — за ухом, уходит под волосы.
— Откуда? — я провёл пальцем по шраму. Кожа холодная.
— Встала с утра. Уже были. Каждый день так.
— Соседка сказала, потому что грудью не кормим, — буркнул Истома.
— Соседка ваша — глупая баба. Бестолковая. Не слушайте её.
Я выпрямился, оглядел потолок. Балки чёрные, в саже, по углам паутина висела клочьями. Стены брёвна — серые, в трещинах, кое-где мох пророс. Из щелей торчала пакля. В красном углу икона — Божья Матерь, доска потрескалась, лик потемнел.
— А кого слушать-то? Тебя? Ну поведай нам мудрости свои, невоспитанный, — Истома хлебнул взвар. Бороду вытер рукавом.
— Гибнет всё у вас тут. Гниёт. На дворе разруха, — я обвёл горницу взглядом. — Либо хозяин из тебя никакой, либо убить хотят вас.
Истома ударил кулаком по столу. Миска подпрыгнула, взвар плеснул через край. Он встал, палец нацелил мне в грудь.
— Да ты… урод… как ты смеешь такое говорить? Я не хозяин? Да ты хоть знаешь, кем я был?
— Папа, хватит. Марьяну разбудишь, — сказала Агафья.
Ребёнок всхлипнул. Истома сжал губы, рванул дверь и вышел во двор.
— Обидел я его? — спросил я.
Агафья подняла бровь. Уложила младенца на лежанку — та заснула, пальчики вздрагивали во сне.
— У тебя мужик есть?
— В женихи набиваешься? — она улыбнулась устало. Губа треснула, выступила сукровица.
— Нет.
— Мой мужик на войну пошёл. Татары убили.
Она поднялась с лавки. Пальцами собрала волосы, скрутила в жгут, перекинула через плечо. Коса легла на грудь — русая, тусклая. Забегала по избе: платок с крюка сорвала, накинула на плечи. Рубаху одёрнула, пояс затянула потуже. Смахнула крошки со стола в ладонь — и замерла, будто забыла, зачем.
— Куда ты?
— К жениху, — она махнула косой через плечо, поправила платок. — Я скоро.
Босая, вышла в сени. Дверь хлопнула. За окном мелькнул её платок — и пропал за калиткой.
Выглянул в окно. Бычий пузырь мутный, в разводах, но видать.
Истома стоял у поленницы. Рубаха на спине взмокла, прилипла к лопаткам. Топор взлетал над головой — ржавый, с щербатым лезвием. Опускался. Чурбак разваливался надвое, щепки летели в стороны. Дрова колол зло, без нужды. Ударил раз, другой. Полено треснуло, он отбросил половинки ногой и взялся за новое. Печь и так пылала. В горнице уже дышать нечем.
— Куда он дрова колет? Угореть хочет в своей лачуге? — я почесал бороду.
Взял со стола кружку с его взваром. Поднёс к носу. Запахло кислым — перебродившая рожь, зола, что-то горькое. Отхлебнул глоток. На языке разлилась горечь, обожгла нёбо. Остатки мёда на дне не спасали — только сладость гнилая, как от падали. Я скривился.
— Гадость.
Поставил кружку на стол. Подошёл к лежанке. Марьяна лежала на спине. Дыхание частое, мелкое — грудка вздымалась и опадала. Губки синие, потрескавшиеся. Ручки раскинуты, пальчики скрючены. Из-под приоткрытых век — белёсая муть. Спала.
— Родственники твои побежали кто куда. Оставили тебя одну, — сказал я, глядя на младенца. — Мог бы посочувствовать тебе… Да таких не выбирают. Смирись.
Дверь скрипнула. Агафья вошла — тихо, босая. Платок сбился на плечо. Подол рубахи мокрый от росы.
Я сидел за столом, спиной к стене. Кружка с взваром стояла передо мной — нетронутая. За окном топор Истомы входил в дерево.
Агафья не смотрела на меня. Прошла к лежанке. Шаги медленные, половицы под ней не скрипели. Наклонилась над Марьяной. Взяла на руки — ладонь под головку, другую под попку. Прижала к груди. Губами коснулась лобика — долго, не дыша.
Села на лавку. Пальцами стянула ворот рубахи вниз, оголила грудь — бледную, с синими жилками. Сосок тёмный, набухший. Прижала Марьяну к себе. Девочка завозилась, ротиком нашла сосок, припала. Зачмокала. Пальчики сжали кожу — мелкие, синюшные, но цепкие. Ела.
Агафья подняла глаза на меня. Лицо без движения — ни улыбки, ни хмури. Только веки опускались и поднимались.
Пальцы на поясе нащупали рукоять. Серп вынул медленно — лезвие скользнуло из-за спины, тусклое, в зазубринах. Младенец жадно глотал молоко. Девушка следила за мной — глаза не моргали.
Я вскочил. Остриё нацелил ей в горло. Замер.
Её палец удлинился. Ноготь вырос из плоти — чёрный, гранёный, загнутый. Прижался к шее Марьяны. Впился в кожу.
— Ещё шаг, и умрёт.
Я сглотнул. Опустил серп. Воздух в горнице сгустился, стал влажным, спёртым.
— Давно ты тут?
— А тебе что с этого? Не мешай.
— Отпусти девочку.
— Нет, — она покачала головой медленно, как во сне. Лицо не дрогнуло. — Ты иди отсюда. По добру, по здорову.
— Только с твоей головой.
Ноготь вошёл глубже. Кровь закапала на овчину — тёмная, густая. Марьяна не дёрнулась. Продолжала сосать.
— Жалко её? — спросила она.
— Нет. А тебе? Ты же из
— Какая разница?
— Значит, из этой. Ты по ночам мучаешь всех?
Дверь скрипнула. Я обернулся.
Истома вошёл, сгибаясь под вязанкой дров. Сапоги прогрохотали по половицам. Вывалил поленья в угол — глухо, с треском. Выпрямился, отряхнул рубаху. Посмотрел на лежанку.
Марьяна лежала на том же месте, где Агафья её оставила. Одна. Глаза приоткрыты, пальчики скрючены. Дышала часто.
— А где моя дочь? — Истома вытер руки о рубаху.
— Ушла.
— Опять к этому… к Ерше, — он подошёл к лежанке, упёрся пальцами в край. Пальцы побелели. — Тварь бестолковая. Дочь её так плоха, а она шляется. Наследственное это…
Он отвернулся. Подошёл к печи, наклонился, вытащил из-за ухвата бутыль. Мутного стекла, грязная, в подтёках. Горлышко заткнуто тряпицей. Поставил на стол. Рядом — глиняный стакан, щербатый по краю. Налил до самого верха. Пена поднялась шапкой, осела. В нос ударило кислым — брага, густая, мутная.
Поднёс к губам. Глаза бросил на меня.
— Будешь?
— Что это? Воняет.
Он хмыкнул.
— Воняет? Да ты носом не крути. Я её сам гоню. Третий год уже. Рожь беру, солод даю, хмель сам сушу. Бочонок у меня в погребе — дубовый, старый, ещё от бати остался. Там всё томится. Не то что у других — кислятина да муть. Моя — крепкая. С ног валит. Меня пока ни разу. Понял?
Он выпил. Голова запрокинулась, кадык дёрнулся — раз, другой. Остатки браги потёк по бороде. Крякнул, утёрся рукавом. Зажевал хлебной коркой — сухой, чёрствой, макал в миску с взваром. Челюсти работали с хрустом. Крошки посыпались на стол.
— А ты чего это сидишь? — прожевал он. — Знаешь, как помочь нам?
— Знаю.
— Тогда что расселся?
— Ночи жду.
— А что ночью-то?
Я придвинулся к столу. Крошки смёл в кучу. Локти поставил на столешницу.
— Ты лучше мне расскажи. Кто жил тут давно и помер?
Истома покосился. Проглотил кусок — с натугой, будто кость протолкнул. Откинулся к стене. Налил ещё — до краёв.
— Откуда знаешь? Колдун?
— Нет.
— Неважно это. Давно было. — Он уставился в кружку. Пальцы сжали глиняный бок. — Не ковыряй душу.
Истома подошёл к лежанке. Наклонился над Марьяной. Поправил овчину — подвернул край, укрыл плечико. Пальцы задержались на щеке младенца. Дёрнулись и ушли.
— Выпьешь — расскажу.
— Я помочь тебе хочу, мужик. Я понимаю: ты вредный, несчастный, пьяница и не хозяин по дому. Хоть чем-то будь полезен семье своей.
— Язык у тебя… — он подошёл ближе. Остановился. Посмотрел на серп. — Сначала ты скажи. Зачем серп носишь? И меч за спиной ржавый. На ратника ты не похож, на знахаря — тоже. Доспех у тебя старый, будто труп обокрал. Ты кто такой?
— Какая разница?
— Должен знать, кому сердце открою.
— Справедливо.
Он подсел рядом. Локти на стол, голову подпёр кулаком. Стакан поднёс к губам, выпил. Скривился — не то от браги, не то от мысли. Выдохнул. Понесло перегаром — кислым, хлебным, с гнильцой. Закусил коркой.
— Почему лицо у тебя… половина старая, а волосы белые, как снег на пепле?
— Самому загадка, — ответил я.
— Не ври.
— Никогда не вру. Не умею.
— За словами тоже следить не умеешь. Почему?
— Души у меня нет.
Истома поперхнулся. Лицо покраснело, глаза выпучил. Закашлялся — брага пошла не в то горло. Я встал, постучал ему по спине — раз, другой. Горб под ладонью костлявый, трясся.
— Как так… нет? — прохрипел он.
— Нашли меня в поле. Младенцем. Знахарка одна. Лежал я там ночью, полтела уже гнило.
— Ты проклят был?
— Нет. Отец и мать мои в жертву меня принесли. Духу. Но когда знахарка меня увидела, от смерти спасла. Выходила.
Истома смотрел мне в глаза. Лицо посерело. Пальцы на кружке ослабли.
— Ты что такое говоришь? — он осунулся, плечи опустились.
— Ты просил рассказать. Я рассказал. Теперь твой черёд.
— Подожди… то есть… у тебя…
— Был уговор?
— Был, — выдохнул он. Лицо вытер ладонью, уставился в окно. — Дочь была у меня, старшая. Я тогда молод был, десятником в городовой страже ходил. Не простой мужик, понимаешь? Меня знали. И дочь моя — Веселиной звали. Красавица. Коса до пояса, глаза зелёные, как тина в пруду. Смеялась — за версту слыхать. Плясать любила. Я её замуж хотел выдать. За одного с села — мы с ним дела делали, богатый он был, кожи возил, соль. Звали Ждан. И вот я уже с ним словом заговорился…
Что-то упало. Звякнуло. Истома вздрогнул, обернулся. На полу лежала ложка — слетела со стола. Пот на лбу выступил, виски блестели.
— Продолжай, — сказал я.
— Прознала она всё. Крутила с молодцом одним. Бедным, но славным парнем. Кузнецом он был. Звали Радим. Я знал, что они гуляют. Он ей цветы таскал — ромашки луговые, простые. Она от радости плясала по дому, — Истома обвёл горницу рукой. — Тогда тут всё другое было. Половицы новые, жёлтые ещё, смолой пахли. На стене вон там полотенце висело — с красными петухами, жена вышивала. У печи занавеска чистая, льняная. Стол дубовый, только рубленый, без единой щербины. В красном углу икона в серебре. Достаток был. Дым из трубы ровно шёл. А теперь…
Он осёкся. Поскрёб ногтем щербину на столе.
— Ну вот. Приходит она как-то с кольцом.
— От Радима. Говорит, замуж зовёт. — Истома потёр глаз кулаком. — А я ей… кольцо вырвал. Говорю: ты что, дурная? Я тебя в такой дом отдаю — Ждан, достаток, всё по-людски. А ты с этим Радимом якшаешься. Я будущего для неё хотел, понимаешь? А она… молодая…
— И что тогда?
Истома запнулся. Губы задрожали. Смотрел в пол. Пальцы мяли край стола.
— С дома я её выставил. Сказал: жить на улице будешь, пока ума не наберёшься. Потом Радим залетел, ругань была. Я его вышвырнул за шкирку. Она его защищать, я ей дал один раз затрещину. Расплакалась, убежала. Ну, подумал я: молодая, поплачет и вернётся. А её на утро… в камышах нашли. Утопилась.
Угли в печи потрескивали да муха билась в слюдяное оконце.
— Из-за ругани? — я поднял бровь.
— Да. — Истома поднял голову, рот раскрыл. Смотрел в потолок. Слова давались трудно, сквозь хрип. — Я-то думал, вернётся и всё. И забудется это. А она… вон как.
— Ну ты и дурак, Истома, — сказал я. Локти закинул на стол.
— Да знаю я. — Он закрыл лицо руками. Плечи затряслись.
— А кольцо где?
— Под полом спрятал. Клянусь, отдать думал. Уже к вечеру рукой махнул — и на неё, и на Радима этого. Будь он проклят.
— Тогда всё ясно. — Я встал, размял плечи. — Дома сегодня
— Она беременна была. — Истома встал, подошёл к лежанке. Остановился над Марьяной. Пальцы легли на край овчины. — Повитуха сказала.
Мужик опустил голову.
— Вторая дочь у меня, непутевая, но кроме внучки и её никого нет. Терять никого не хочу. — Он выдавил слова сквозь зубы. Подхватил младенца на руки — неуклюже, прижал к груди. Оглянулся на меня. — Скажи… ты родителей своих, кто оставил в поле тебя… ненавидишь ведь? Сильнее всего в жизни?
— Нет. — Я положил серп на стол. Начал снимать доспех. Пластины чешуйчатой брони лязгнули, легли на лавку. — Мне всё равно.
Глава 2. Лобаста
Вечер навалился быстро. Оконце затянуло сизым — ни звезды, ни луны. В горнице стало темно, только угли в печи догорали. По стенам ходили тени от веток снаружи.
Истома собирал ребёнка. Сгрёб овчину, укутал Марьяну плотнее — концы подоткнул под спинку. Сверху обернул рядниной, завязал узлом на груди. Прижал к себе. Девочка не проснулась.
Я сидел за столом. Точильный камень ходил по лезвию серпа — вверх-вниз. Звук тонкий, стальной.
— Мать не вернётся? — спросил я.
— К утру, — ответил Истома.
Он шагнул к порогу. Сапоги простучали по половицам.
— Истома.
Замер.
— Почему следы на шее есть только у ребёнка и у матери? Ты чист.
Он дышал. Стоял спиной, смотрел на дверь. Молчал. Пальцы на овчине сжались.
— Ты просыпался среди ночи… в ужасе?
— Было пару раз. — Голос глухой.
— Проснулся, весь в поту. Тело как дерево, не моё стало. Пошевелить не мог — ни рукой, ни головой, ни пальцем. Свист слышал. Скрип. Кто-то по полу ходил.
— Свист?
— Да. Кошмар какой-то снился. Даже не знаю, правда это или сон.
— Кольцо Веселины где спрятал?
— В углу, где дочь спит. Под досками.
Я отложил камень, подошёл к углу. Там лежала свёрнутая дерюга, поверх — старая ряднина. Прикрыто. Я сдвинул тряпьё ногой. Доски серые, в щелях, одна ходила ходуном.
— Радим ещё жив?
— Нет. Через месяц помер, после Веселины. Удавился во сне.
— Иди, Истома. Возвращайся к утру. И кто бы ни пришёл ночью — не открывай. Даже дочери. Запомнил?
Истома кивнул. Дверь толкнул плечом и выбежал наружу, забежал к соседям.
Я подошёл, закрыл створку. Петли скрипнули. Накинул крючок — железо лязгнуло, вошло в петлю. Повернулся к горнице.
Тихо. Печь дышала жаром. Тени от углей дрожали на стенах. Я прошёлся по избе — медленно, от порога к лежанке, от лежанки к столу. Половицы скрипели под сапогами. В углах — темнота густая, непроглядная. Под потолком качнулась паутина. За печью что-то шуршало — мышь.
Остановился у лежанки. Овчина сбита, смята. На ней — вмятина от тела младенца. Рядом, на полу, — капля воска с оплывшей свечи. Я наклонился, потрогал. Холодная.
Я присел на корточки. Доска ходила ходуном — поддел ногтем, потянул. Отошла с сухим треском. Под ней земля, утоптанная, вперемешку с трухой. Пальцы загребли глубже — наткнулись на тряпку.
Вытащил. Развернул.
Тряпица ветхая, вылинявшая. Когда-то белая, теперь серая, с бурыми пятнами. Края обтрепались, нитки торчали. Внутри — кольцо.
Простое. Стальное. Кованое вручную — ободок неровный, местами тоньше, местами толще. В одном месте кривизна, будто молот сорвался. Без камня, без насечки. Только царапины — глубокие, старые.
Я сел за стол. Положил кольцо перед собой. Оно легло на столешницу, тусклое, почти чёрное в красном свете углей.
Тронул пальцем. Кольцо покатилось — вправо, влево. Остановилось. Я снова толкнул. Сталь стукнула о дерево — тихо, глухо. Ещё раз. Катал его по кругу, слушал, как оно шуршит по щербатой доске.
— Из-за такой мелочи… — пальцы тронули щетину на подбородке. Кололо. — Что в этой вещице такого, что человек себя топит? Убивает того, кого любила. Мучает ребёнка. Оно даже не золотое. Как можно вкладывать так много в вещь, в безделушку, целую жизнь?
Я подкинул кольцо в ладони. Поймал. Поднёс к губам, коснулся языком. Холодное. Вкус железа, старое, застарелое, как кровь на монете.
— Ответишь мне сама?
Я поднял глаза. Дальний угол почернел. Тень там стояла плотная, гуще ночи. Перекрыла полдома — от половиц до потолка. Голова большая, как бочка, под самые балки. Руки тонкие, длинные, свисали вниз. Пальцы касались пола — белые, костяные, без ногтей. Больше ничего не видать.
Голова чуть двинулась. Вбок. Медленно, как сова.
Из трещины в столе что-то шевельнулось. Я убрал руку.
Червь. Дождевой. Вылез из щели — бледный, скользкий. Тянулся вслепую, сокращался, удлинялся. За ним — второй. Третий. Зашевелились, заклубились, сплетаясь в узел.
Один упал на плечо. Я скосил глаз. Он полз по кафтану — белый, с розовым отливом, членики сжимались и разжимались. Мокрый след тянулся за ним.
Ещё один свалился в волосы. Запутался. Я чувствовал, как он ворочается, ищет путь. На стол посыпались новые — падали с потолка, с балок. На пол. Ползли по половицам, беззвучно.
По руке двинулась гусеница. Мохнатая, бурая, в рыжих крапинах. Перебирала лапками — медленно, волнами. Кожа зачесалась по влажной дорожке. Я не двигался.
Из стен лезли другие. Из щелей между брёвен, из-под пакли, из каждого стыка. Выдавливались, выпадали на пол. Воздух загустел, пропах влажной землёй, прелью, погребом. Во рту — сладковатое, с горчинкой. Как корень солодки, только тухлый.
Кожа встала дыбом. По спине пробежал холод — от затылка до поясницы. Руки то сковывало, то отпускало. Пальцы на серпе сжимались и разжимались сами.
Я смотрел в тень. Дыхание слышал — со свистом. Протяжное, медленное. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
— Не боишься, — голос её хриплый, старый. Скрипел под кожей.
— Веселина?
— Была.
— А кольцо — твоё? — я стряхнул червя, что обвил сталь. Взял кольцо пальцами, протянул в сторону тени.
— Моё.
— Из-за него ты здесь?
— Давно бы забрала, если бы хотела. — Голова чуть подалась вперёд. Во тьме моргнули веки — влажно, тяжело.
— За Радима мстишь?
— Я его сама убила.
В половицах что-то двинулось. Чёрное, тонкое, как корень. Медленно ползло меж досок, извивалось.
— Зачем?
— Я не единственная у него была.
— А что тебе сестра твоя сделала?
— Ты меня убить хочешь?
— Да.
— Ничего плохого не хочу. Я Марьяну выкармливаю, забочусь. Чтобы большая росла, не голодала. — Тело в углу чуть сменило позу, плечи развернулись, но из тени не вышло. — Агафья на неё как на обузу смотрит. Одну оставляет.
Я медленно встал. Кольцо покрутил в ладони.
— Раз тебе оно не нужно, я себе заберу. — Сжал в кулаке.
— Нет. — Голос стал звонким, девичьим, треснул на конце. — Отдай.
Рука
Луна ударила в оконце. Свет лёг на бледную кожу. Ладонь большая, в пол-аршина. Пальцы тонкие, суставчатые. Ногти чёрные, длинные, загнутые. Под каждым — грязь, засохшая, бурая. Кожа влажная, будто только из земли.
— Твоё молоко ребёнка губит. А твоё существование — семью.
— Не я это. А отец непутевый.
Её пальцы коснулись моей ладони. Кожа холодная, скользкая, как речная глина. Влажная. Ледяная. Прикосновение лёгкое, но от него побежал мороз по запястью, по руке, до локтя.
— Почему его не трогаешь?
— Пусть сам гниёт. — Её палец двинулся дальше, коснулся кольца. Задрожал. Сталь задребезжала в моей ладони.
Я рванул серпом. Лезвие вошло в запястье — хруст, треск. Кровь брызнула на кафтан — прозрачная, как вода, но гуще. Рука твари упала на пол, ударилась глухо, как туша. Пальцы заскребли половицы, царапали дерево, сжимались и разжимались сами.
Чудище засвистело. Звук тонкий, острый, вонзился в голову — в уши, в зубы, в глазницы. Я стиснул челюсть. Силуэт в углу поднялся. Голова чиркнула по потолку — балки загудели, посыпалась труха.
Я бросился на неё. Целил в шею — тонкая, как стебель. Ноги дёрнуло к полу. Чёрные, смоляные волосы обвили щиколотки, сжали, впились в кожу сквозь порты. Дёрнулся — не пускало.
Перекрутил серп в воздухе. Лезвие прошло у самой земли — волосы лопнули, разошлись, как гнилые нитки. Я вырвался.
Тварь кинулась на меня. Луна осветила тело. Голова огромная, круглая, как бочонок. Лицо плоское, без бровей, нос — две дыры. Глаза большие, чёрные, как у лошади, — без белков, без зрачков, одна влажная тьма. Волосы чёрные, смоляные, свисали до пояса, облепили плечи, грудь. Из обрубка руки хлестала прозрачная кровь, заливала пол. Суставы на ногах скрипнули — колени выгнулись в обратную сторону.
Пасть раскрыла. Зубы в ряд — гнилые обрубки, жёлтые, в буром налёте. Дохнуло землёй и падалью.
Я отпрыгнул в сторону. Она врезалась в стену. Брёвна дрогнули. Целой рукой ударила по столу — доски разлетелись в щепки, ударили в стену, в печь. Одна вонзилась в косяк. Зазвенело в ушах.
— Выем твои внутренности, — зашипела она.
Рука стала длиннее, махнула. Я пригнулся. Ладонь ударила о стену над головой — брёвна дрогнули, пыль посыпалась с потолка. Она сделала шаг ко мне, но я уже рванул вперёд. Лезвие серпа вошло в живот, потянуло кожу. Тварь взвизгнула. Пальцы обвили мою шею сзади, сдавили, рванули и бросили в стену.
С полки посыпалась посуда. Горшки, миски, кринка — всё вниз, с треском, со звоном. Черепки разлетелись по полу. Чудище шло на меня. Серп висел как маятник в пузе — качался в ране.
Из стены выстрелили волосы. Обвили правую руку, прилепили к брёвнам. Ладонь твари раскрылась — шесть пальцев. Вдавила в горло. Подошла ближе. Язык выскользнул из пасти — длинный, серый, шершавый, как коровий. Облизнула мне лицо. Запекло, будто крапивой. Слюна закапала на грудь — густая, едкая.
— Ненавижу вас, — просвистела тварь.
Я поймал рукоять пальцами. Дёрнул наискось. Кожа разошлась как тряпка. Она выпучила глаза — чёрные, бездонные.
Кишки вывалились на пол, прямо мне на ноги. Длинные, серые, в розовых прожилках. Пар пошёл от них — белый, влажный, как над навозной кучей в мороз. Запахло требухой.
Второй удар — по руке, что сжимала горло. Срезал. Культа заструилась, но пальцы ещё держали, впивались в шею. Воздух уходил — грудь не поднять. Волосы резал вслепую, лезвие ходило туда-сюда.
Чудище опустилось на колени. Культями собирало внутренности, запихивало обратно в брюхо. Ноги выгнулись в суставах — колени вверх, как у кузнечика. Суставы скрипели.
— Как же это! Как же это! — она размазывала кишки по полу. Сгребла в охапку, пыталась уложить в рану. Пальцы скользили, внутренности вываливались снова — серые, влажные, в стружке и пыли.
Я оторвал её пальцы от горла. Сжал серп. Приметил шею.
— Прощай, Веселина.
Она обернула голову. Ноги откинули тело назад — прыгнула. Головой выбила оконце. Бычий пузырь лопнул, рама треснула, щепки брызнули наружу. Билась снова и снова. Доски стены вышли из пазов, посыпались. Половина тела вылезла во двор. Ноги скребли по земле, рыли глину. Пыталась вытолкать себя рывками — раз, другой. Брюхо цеплялось за край, кишки волочились следом.
Я срезал их. Раз. Второй. Лезвие ходило легко — кишки расходились как гнилая бечёвка. Тварь визжала, ноги отталкивались от земли, рыли глину, пока тело не просочилось в дыру. Брёвна хрустнули напоследок, и она исчезла.
Я выпрыгнул следом. Сапоги врылись в мокрую траву. Передо мной лесополоса — кусты ходили ходуном, ветки трещали. Влажный след уходил вдаль, блестел под луной. В деревне заливались собаки.
Я закрыл молодой глаз. Старый, выцветший, открылся. Серый, белёсый, как пепел. Мир потерял цвет. Деревья стали серыми, небо — белым. Даже тьма выцвела.
Чёрная дымка двигалась за лесополосой, вдали. Скакала, падала, снова вставала. Перебирала ногами по воздуху, цеплялась за ветки, рвалась вперёд.
— До реки не дойдёт. Надо добить.
Я стряхнул влажные ошмётки с серпа. Пошёл через лесополосу. Ветки хлестали по лицу. Под ногами хрустело. Старый глаз вёл — чудище маячило впереди дымным бликом, чёрным на сером.
Пошёл. Ветки хлестали по лицу, по плечам. Под ногами хрустел валежник, чавкала мокрая земля. Корни выпирали из темноты, цепляли сапоги. Я отводил их серпом. Лесополоса кончилась — дальше склон, поросший осокой. Спустился, скользя по глине.
Река лежала в низине — узкая, чёрная, в лунной ряби. Вода пахла илом и мятой.
Тварь лежала у кромки. Ноги бились судорогами, пальцы скребли глину. Тело бездвижное, распластанное. Голова огромная, круглая, ходила по земле — вперёд, назад, вперёд, назад. Рот хватал воздух. Глаза не моргали, смотрели вдаль, в чёрную воду.
Я присел рядом. Серп лёг на горло. Язык зашлёпал по земле, пыталась что-то сказать.
— Это не жизнь, — ответил я.
Дёрнул рукой. Лезвие рассёк шею. Голова покатилась в воду, булькнула. По реке пошли круги.
Я убрал серп за пояс. Из лесополосы приближались голоса, факелы горели в ночи — оранжевые, дрожащие. Молодой глаз открыл. В голове потемнело, боль ударила по вискам.
— Надо тело убрать. Увидит кто — и сердце станет.
Я упёрся сапогом в бок твари. Толкнул. Тело скатилось в воду — глухо, тяжело. Река приняла его. Понесла медленно, разворачивая. Голова уже ушла на дно.
— Иди туда, откуда пришла. Веселина.
Вода сомкнулась. Круги разошлись и стихли.
Мужики стояли полукругом. Вилы, топор, у одного — рогатина. Пальцы сжимали древки
— Доброй ночи. Простите, что разбудил, — сказал я.
Прошёл через толпу. Расступились. От меня шарахнулись — одна баба перекрестилась, мужик с рогатиной отступил на шаг.
Через лесополосу бежал отец Герасим. В исподней рубахе, босой. На груди болтался крест — большой, деревянный, тёмный от времени. Увидел меня. Остановился, дышал тяжело. Осмотрел — лицо, кафтан в прозрачной крови, серп на поясе.
— Лукьян… ну, что там было?
— Работа сделана. Не то, конечно, что я искал. Но что поделать.
Мы пошли к дому. Истома стоял у дыры в стене, чесал голову. Увидел — подбежал. Глаза красные, сонные, зрачки бегали.
— Ты что там… свинью резал?
— Нет.
Вошли в дом. На полу — мёртвые черви, серые, скрюченные. Десятки. А там, где кишки лежали, — только влажный след. И запах земли.
— Где Марьяна? — спросил я.
— Агафья вернулась. Заплаканная вся. — Истома смотрел на след. Пальцем потрогал пол. — Тут же… были…
Я поднял доспех с лавки. Пластины лязгнули. Отец Герасим подошёл, взял застёжки, стал помогать — молча, споро.
— Мне пора, — сказал я. Меч закинул за спину. Ножны ударились о спину с глухим звоном.
— Куда ты в ночь? — повернулся батюшка. — У меня поночуй.
— Теперь всё хорошо будет? — спросил Истома.
— Да.
На дворе стояла Агафья. Улыбалась — устало, тихо. Марьяна сосала грудь. Ручки сжимали кожу. Пальчики розовые.
Истома застыл с раскрытым ртом. Потом засуетился, рукой пошурудил где-то за собачьей будкой. Вынес мне кошель — звонкий, тяжёлый. Протянул.
— Возьми, Лукьян. Спасибо тебе.
— Не таков уговор был.
— Ах да, да… — он забежал в дом. Шурудил там, гремел. Вышел, в руках — венок. Старый, очень старый. Цветы выцвели до серого, листья скрутились, бечёвка истлела. Протянул.
Я взял. Покрутил в руке. Сухой, ломкий. Пахло пылью и сухой травой.
— Это что?
— Веселина плела. На Купалу. Мне на голову надела, смеялась. Я сохранил.
— Прощай, — я сжал венок и пошёл к калитке.
Шёл через деревню. В некоторых окнах горели свечи. Кто-то стоял у плетня — тёмный силуэт, глядел вслед. Кто-то приоткрыл ставню, выглянул и спрятался. Собака тявкнула и смолкла.
Дорожка уходила в лес. Я ступил на неё. Деревья сомкнулись за спиной. Сосны, ели, под ногами мягкая хвоя. Ветки смыкались над головой, луна пробивалась полосами.
Воздух был свежий. Промытый. После духоты избы, после запаха требухи и земли — здесь дышалось. Ветер тянул сквозь стволы, холодил щёку, молодую и старую одинаково.
Сова ухала где-то слева — низко, утробно. Ух. Ух. Ух. Пауза. Снова. Сверчки трещали в траве — тонко, непрерывно, как сотня спиц. Волнами: то громче, то тише. Под сапогом хрустнула ветка — сверчки смолкли. Через миг завели снова.
Дорожка вилась меж сосен. Лунный свет ложился полосами — белое на чёрном. Венок шуршал в кулаке. На развилке лежал камень — большой, замшелый, врос в землю. Кто-то выбил на нём крест. Где-то в низине блеснула вода. Лунная дорожка дробилась на ряби.
Глава 3. Венок
Утро наступило серое. Лес поредел. Сосны сменились берёзами — белые стволы в тумане, как кости, воткнутые в землю. Трава мокрая от росы. Пахло грибами и берёзовым соком.
Поваленное дерево лежало поперёк тропы. Старая сосна, вывороченная с корнем. Корни торчали вверх — чёрные, в засохшей глине. Я подошёл, сбросил меч и серп. Сел на ствол. Ноги свесил. Болтал сапогами над землёй.
Достал венок из-за пазухи. Сухой, серый. Листья скрутились в трубочки, бечёвка истлела до нитки. Пальцем тронул цветок — рассыпался в пыль. Поднёс к носу.
Пахло пылью. Сухой травой. Старым воском. И ещё чем-то — сладким, едва уловимым. Так пахнет мёд, когда ему сто лет. Или волосы, которые давно не мыли.
Туман лежал по низине — белый, густой, как овечье молоко. Берёзы стояли недвижно, стволы влажные, в чёрных трещинах. Ветки свисали голые, редкие листья дрожали без ветра. Свет серый, рассеянный, без теней. Воздух сырой, тяжёлый.
Руки обвили мою шею. Обняли. На спину тело завалилось, прижалось. Ладони бледные, пальцы сплелись. Над ухом дыхание влажное, холодные губы коснулись.
— Что это у тебя? — голос мягкий, певучий, девичий.
— Венок. — Я поднёс его к её пальцам. Она коснулась сухого лепестка.
— Старый. Развалится скоро. — Обняла крепче, босые ноги оторвала от земли, повисла на мне.
— Ты, знаешь ли, не лёгкая.
— Удержишь. — Улыбнулась.
Я встал. За спиной стояла девушка невысокого роста. Лицо бледное, чистое. Глаза зелёные, яркие, как тина в пруду на солнце. Волосы белые, как колос, — на левой стороне коса густая, падала через плечо. Другую половину лица прикрыла чёлкой. Голову склонила набок. Белое платье свисало до колен, рваное по подолу. Руки убрала за спину, крутилась слегка из стороны в сторону.
— Нашёл что искал? — спросила она.
— Нет. Не то это было.
— Жалко её, да?
— От чего жалеть?
— Ну, знаешь. — Она присела на поваленное дерево, скрестила ноги. — Так за жизнь цеплялась, а тут ты пришёл.
— Для чего цепляться за неё, коль время вышло. Вечно никто не живёт. — Я закинул меч за плечо, повесил серп на пояс. — Кроме тебя.
— А может, я и не вечно живу. Откуда знать тебе? — Провела пальцем по лицу, глаза прищурила. — Я вот старая, по-твоему?
— Ты живёшь по другим законам.
— Хорошо тебе служит? — кивнула она на серп.
— Да.
— А ты даже спасибо не сказал.
— Забыл. Прости… спасибо тебе за него.
Я пошёл дальше по тропе. Босые ноги застучали сзади.
— Лука, как твоя сестра поживает?
— Всё хорошо.
Шёл по тропе. Мара за спиной ступала босыми ногами по хвое — беззвучно. Ветки раздвигал, ей придерживал. Она прошмыгнула под рукой.
— Попросишь её, чтобы меня пустила к вам?
— Ты знаешь, что не пустит. Мара.
— Она меня даже не заметит. Я на чердаке жить буду.
— Зоря чует тебя за версту.
Тропа пошла вверх. Берёзы расступились. Впереди открылось поле.
Колосья стояли стеной — жёлтые, спелые, в рост человека. Ветер ходил по ним волнами: налетал — колосья кланялись, затихал — вставали. Пахло мёдом и горячей соломой. Солнце слепило, било в глаза. Над полем дрожал нагретый воздух.
Работники уже вышли. Мужики в белых рубахах, бабы в платках. Серпы мелькали — взмах, срез, взмах, срез. Кто-то вязал снопы, кто-то тащил их к телеге. Смеялись, перекликались. Лошадь фыркала у межи, отмахивалась хвостом от мух.
За полем, на взгорке, стояла деревня. Два десятка дворов, рубленых, крытых свежей соломой. Над крышами — дымки, ровные, белые.
Я обернулся. Мара стояла в тени дерева, там, где кончалась тропа. Белое платье, белые волосы. Солнце не касалось её.
— Ну, я пошёл.
— Надолго?
— Не думаю. Работы стало больше.
— Хорошо. Тогда я подожду. — Она подняла руку, пальцы шевельнулись. — Пока, Лука.
Я вошёл в ворота. Стража — двое мужиков с дубинами — кивнули, пропустили. Улица утоптанная, посыпана песком.
Баба тащила корзину с бельём к реке. Двое мальчишек гнали гусей — птицы гоготали, растопыривали крылья. У кузни стучал молот, звон плыл по улице. Старик на лавке плёл корзину, пальцы ловкие, быстрые. Рядом собака лежала, выкусывала блох.
Навстречу попался мужик с конём в поводу. Конь гнедой, в мыле, видать, только с поля. Мужик поднял руку.
— Лука, доброго тебе.
Я кивнул.
Дом знахарки стоял на отшибе, у самого леса. Плетень низкий, увитый хмелем. Под окнами — цветы. Много. Ромашка, зверобой, календула, ещё какие-то — жёлтые, синие, белые.
Во дворе куры рылись в земле. Петух прошёлся важно, тряхнул гребнем. У колодца — ведро, мокрое, только подняли. На верёвке сушились пучки трав — мята, душица, зверобой. Под навесом — ступка, котелок, глиняные горшки рядком. На лавке — чистая ряднина, сложена стопкой.
Зоря сидела на крыльце. Невысокая, ладная. Волосы русые, заплетены в тугую косу, убраны под белый платок. Лицо круглое, чистое, без морщин. Глаза серые, ясные. Губы тонкие, обветренные. Руки в земле — пальцы короткие, крепкие, с тёмными ногтями от трав. Рубаха льняная, простая, с вышивкой по вороту красной нитью. На поясе — нож в кожаных ножнах. Пальцы мяли траву в глиняной миске — мерно, неторопливо. Рядом — пучки сушёных кореньев, нож, ступка с пестиком. Подняла голову. Серые глаза.
— Помочь? — спросил я.
— Знаешь, в чём разница между болиголовом и дягилем?
— Нет.
— Один дышать помогает, от другого дыхания нет. — Она сдула прядь с лица. — Иди покушай. Я на столе кашу оставила. С тыквой.
Уголок рта потянулся вниз. Я посмотрел в сторону.
— Не кривись. Вкусная.
— Хорошо.
В доме пахло сушёными травами и печным дымом. Тихо. Половицы скрипнули под сапогами. Я снял меч, прислонил к стене у входа. Доспех расстегнул, стянул через голову — пластины лязгнули, легли на лавку. Серп повесил на крюк над лежанкой.
Лежанка моя стояла в углу, у печи. Доски широкие, старые, отполированные телом до гладкости. Овчина свёрнута в ногах. Подушка набита сеном — пахла летом.
Рядом, на полке, лежало то, что брал за плату. Кукла тряпичная — голова из льна, глаза углём нарисованы, одно пятно стёрто. Кольцо стальное, кривое, с тёмным камнем. Лапоть детский, крохотный, стоптанный. Горсть сухих цветов, перевязанных ниткой. Икона медная, складень, позеленевшая по краям.
Я достал венок из-за пазухи. Положил рядом с куклой. Аккуратно, чтобы не рассыпался.
Сел за стол. В миске каша — пшённая, с тыквой. Жёлтая, в масляных пятнах. Пар уже не шёл. Я взял деревянную ложку, зачерпнул. Сладкая. Тыква разварилась, пшено мягкое. Масло — конопляное, с горчинкой. Ел медленно. Запил водой из кружки — холодная, с медным привкусом. Из ведра.
Зоря вошла в дом. Дверь притворила плотно. Прошла к столу, сгребла пустую миску, сполоснула в ведре. Руки вытерла о передник. Достала с полки пучок сухой мяты, растёрла в ладонях — по горнице поплыл холодный запах.
— Серой пахнет от тебя. Опять эта цеплялась?
— Мара. Да.
— Ты почему от неё подальше не держишься? Тебе мать что говорила? — Она ссыпала мяту в горшок, придавила пестиком.
— Как держаться-то? Она появляется внезапно. Да и добрая она.
— Ты знаешь, почему добрая. Душу твою не получила, теперь покоя тебе не даёт. Ждёт, когда вернёшь, чтобы вырвать. — Зоря поправила платок, завязала потуже. Руки в боки.
— Не серчай на неё. Плохого не хочет. Я бы понял.
— Вот именно, что не понял бы. Ты простой как валенок. Одурит голову твою. Бабой молодой притворяется, ишь ты. Лиса.
— Оставь её, Зоря.
Она села рядом. Локти на стол, подбородок упёрла в ладонь. Смотрела на меня. Глаза серые, ясные.
— Ворчливая стала я, да?
— Ты так говоришь, будто ты старая. Но да, ворчливая, как матушка. — Я убрал миску со стола, отнёс к ведру.
— Ты спать будешь?
— Да. Немного отдохну.
— Потом расскажешь, что там было?
Я сел на лежанку. Сапоги стянул, поставил рядом ровно. Доспех сложил на лавке — пластина к пластине. Меч прислонил к изголовью. Серп повесил на крюк. Лёг. Овчина пахла домом.
— Лобаста была. Ребёнка кормила молоком своим. Старшая дочь Истомы. Пришлось убить её.
— Она была уже давно мертва. Ты не убиваешь.
— Ну, это как посмотреть.
Я отвернулся к стене. Закрыл глаза. Сон навалился сразу — тяжёлый.
Туман стоял над двором — белый, тёплый, как пар от свежего хлеба. Сквозь него проступало: плетень, колодец, старая яблоня. Небо жёлтое, будто солнце село только что и застыло.
Истома стоял у ворот. Молодой. Спина прямая, плечи развёрнуты. Борода ещё без седины, руки без дрожи. Смотрел на кого-то — и улыбался.
Веселина сидела на лавке. Ноги босые, платье белое, с красной вышивкой по подолу. Волосы русые, распущены по плечам, в них запутался закатный свет. Лицо светлое, брови вразлёт, глаза зелёные — как тина в пруду на солнце. Смеялась. Пальцы перебирали цветы — ромашки, васильки, колоски. Плела венок ловко.
Во дворе гуляли. Кто-то бил в бубен, кто-то хлопал в ладоши. Пахло дымом, мёдом, печёным тестом. Девки водили хоровод, мелькали сарафаны — красные, синие, жёлтые. Парни подбрасывали вверх шапки.
Девчока встала с лавки. Подошла к Истоме, приподнялась на носки. Надела венок ему на голову. Он поправил его на макушке — и улыбнулся.
Рядом появилась женщина. Жена Истомы — платок белый, лицо круглое, тёплое. На руках — маленькая девочка. Агафья. Младенец тянул ручки к небу. Веселина подошла, наклонилась. Пальцем пощекотала сестрёнке живот.
Затем она выпрямилась. Медленно. Повернула голову. Лицо угрюмое, чужое. Смотрела на меня. Сквозь туман, сквозь праздник, сквозь годы.
Никто не видел. Истома смеялся. Жена качала младенца. Гости плясали. Только она и я.
Встал резко. Присел на лежанке. Глаза ладонью прикрыл. За окном темно — ночь, глухая, без луны. Грудь ходила ходуном. Пот стекал по виску, холодный. Каплю со лба стёр, потёр между пальцами.
Зоря спала в другом углу.
Сапоги натянул без скрипа. Доспех не надел — только кафтан накинул на плечи. Серп с крюка
Улица встретила холодом. Темнота густая, только звёзды кололись в небе. Пахло сырой землёй и крапивой. Где-то далеко лаяла собака. Я стоял на крыльце, дышал. Ветер трогал волосы.
Прошёл по двору. Земля холодная, влажная от росы. Остановился у колодца. Воздух вдохнул глубоко — пахло мокрым деревом и ночной фиалкой. Ладонь приложил к груди. Сердце билось спокойнее.
— Лука!
Мужской голос. Кривой, сорванный. Я обернулся.
К калитке бежал мужик. С пузом, грузный. Шатался, ноги заплетались. Вцепился пальцами в доски плетня. Лицо красное, потное. Дышал ртом.
— Ты чего орёшь, Третьяк? Сестра спит. — Я подошёл ближе. От него несло перегаром — кислым, хлебным. Дыхание тяжёлое, с хрипом.
— Помоги, Лука. — Он перешёл на шёпот, губы тряслись. — Напали на меня. Укусил бес во сне.
Он стянул рубаху с плеча. Развернулся спиной. На лопатках — царапины. Мелкие, три полосы. Кожа вокруг красная, вздулась.
— Где?
— Дома у меня. На лежанке. Чуть насмерть не загрыз. Я брыкнулся, скинул. Она зашипела на меня. Я выбежал.
— С чего взял, что бес?
— Жинка прокляла меня. Настя, ведьма чёртова. Когда ушла с детьми, ругалась проклятьями. — Он расставил руки, чуть не упал.
— Настя не ведьма.
— Ты её не знаешь. Вся в мать свою. Та на свадьбе даже плюнула мне под ноги. Яблоня от яблони…
Крыльцо скрипнуло. Я обернулся. Зоря стояла в дверях. Заспанная. Платок накинут на плечи, концы придерживала пальцами. Руки скрестила на груди. Смотрела на Третьяка. Глаза сощурены.
— Третьяк, опять надрался как чёрт, — зевнула Зоря.
— Зорюшка, красавица, любовь моей молодости всей! — Он прижал руки к груди, пальцы сплёл.
— Любовь молодости? — Зоря покачала головой и ушла в дом. Дверь притворила без стука.
Третьяк перевёл взгляд на меня. Глаза мутные, красные, но с надеждой.
— Ну так что, Лука? Помоги. Заплачу.
— Ладно, идём. Только отдашь мне самую дорогую себе вещь.
— Конечно, конечно! — Он заулыбался, зубы жёлтые, щербатые. — Давай за мной!
Побежал. Шатаясь, цепляясь за плетни. Я — за ним.
Двор его стоял в низине, у самой околицы. Плетень завалился набок, подпёрт жердями. Ворота висели на одной петле. Во дворе — лужа, не просыхала, видать, всё лето. Сарай покосился, крыша дырявая, заткнута тряпьём. У крыльца — куча мусора: битый горшок, старые лапти, обрывок верёвки. Две курицы спали на насесте, прижавшись друг к другу. Третья — дохлая, лежала у забора, лапки вверх.
Дом низкий, врос в землю. Оконце мутное, заткнутое тряпкой.
— Иди первый. — Третьяк сглотнул, кадык дёрнулся. — Я тут подожду.
Я прикрыл молодой глаз. Старый, выцветший, открылся. Мир побледнел. Ночь отступила — стала серой, как зола. Над домом смотрел. Ничего. Ни дымки, ни тени.
— Пусто тут.
— Клянусь жизнью, напали! Посмотри, Богом прошу!
Я толкнул дверь. Внутрь вошёл, пригнув голову. В нос ударило кислятиной — пот, брага, прокисшее тесто. Воздух спёртый, глаза резало. Я задышал ртом.
Горница маленькая. Печь не топлена, угли холодные. Стол у окна, на нём — две бутыли пустые, глиняная кружка, корка хлеба, засохшая до камня. На полу ведро валялось на боку, зерно рассыпано — видать, кур кормить шёл, не дошёл. У стены лежанка, одеяло сбито в ком.
Я взял бутыль. Поднёс к носу. Кислое, резкое, с гнильцой. Брага мутная, остатки на дне. Такой только душу травить.
Замер. Что-то прошуршало. Слабое, едва слышное — не скрип, не стон. Шорох. По стене.
Серп взял в руку. Рукоять обмотана зелёной тряпкой, тёплая от ладони. Прислушался.
Шорох сместился в угол. Там, где темнота гуще. Я шагнул. Половица скрипнула. Шорох затих.
Я ждал. Не дышал. Молодой глаз уже не видел — темно. Старый глаз приоткрыл. Серым проступили стены, лежанка, стол. В углу — пятно. Маленькое, с кулак. Тёплое. Живое. Дышало часто-часто.
Шагнул ещё. Пятно метнулось вдоль стены — быстро, юрко. Я замер. Оно замерло. Снова шорох — теперь у потолка. По балке лезло.
Слушал. Звук — коготки по дереву. Мелкие, частые.
Шаг. Ещё шаг. Загнал в угол. Пятно сжалось. Я вскинул серп и ударил — точно в темноту.
Лезвие вошло в дерево. Хрустнуло. Тело задёргалось — хвост бил по стене, лапки скребли воздух. Насквозь.
Я поднёс серп к лицу. Крыса. Крупная, с локоть длиной. Шерсть серая, в проплешинах. Хвост голый, розовый, ещё извивался. Глаза чёрные, выпуклые. Из пасти — кровь, капала на пол.
Отцепил с лезвия, бросил в угол. Подошёл к лежанке. Одеяло сбито, в складках — крошки хлеба, пятна браги. На ряднине — след. Длинный, узкий. Хвост протащило. Рядом царапины — мелкие, три полосы, как у Третьяка на спине.
Лёг пьяный. Крыса под одеяло залезла. Он брыкнулся — она цапнула. Вот и весь бес.
Я вышел наружу. Третьяк переминался с ноги на ногу у колодца. Зачерпнул ведро, пил в захлёб. Вода текла по бороде, по груди.
— Ну что там? — Он вытер рот рукавом. Посмотрел на серп. — В крови… неужто убил…
— Крыса была. Ты, видать, пьяный на неё лёг. И получил.
Он выдохнул. Плечи опустились.
— Как камень с плеч. Раньше не водились в доме. Видать, Настя прикормила, зараза такая.
— Пойду я тогда.
— Подожди. А плата?
— За крысу?
— Я человек слова, Лука. Спас ты меня. Жди тут.
Он побежал за дом. Калитка скрипнула. Шаги протопали, зашуршали. Из курятника донёсся грохот, куры закудахтали. Третьяк выбрался обратно — в руках бутыль. Полная. Подбежал, протянул мне.
Стекло мутное, грязное. Всё в перьях и курином помёте. Пробка — тряпица, забита глубоко. Внутри плескалось тёмное.
— Вот… со свадьбы осталась. Думал с новой жинкой открыть, да тебе отдаю.
— Брага? — Я потрогал стекло. Липкое.
— Можем выпить вместе. — Он потянулся к бутыли.
Я убрал руку.
— Оставь себе. А лучше вылей. Пить тебе меньше надо. Посмотри на себя, алкаш. Баба ушла, потому что ты пьёшь как свинья.
— Не обижай. — Он прижал бутыль к груди. Глаза заблестели. — Ушла, потому что ревность! Ревность, понимаешь?
Глава 4. Фартук
Я шёл через лес. Солнце стояло высоко, ветер тянул с востока, сухой. Пахло пылью и нагретой хвоей. Небо белое от зноя, без облаков. Листва на берёзах обвисла, трава у тропы пожухла. Лето перевалило за середину.
Первый силок висел на старой ольхе. Пусто. Петля разболталась, прут выгнут — птица билась и ушла. Я снял бечёвку, смотал в кулак. Пошёл дальше.
Второй — у ручья, на заячьей тропе. Тоже пусто. Земля вокруг истоптана, человечьи следы. Босые, детские. Кто-то прошёл,
Ручей обмелел. Вода текла тонко, журчала по камням. Я присел, ополоснул лицо. Холодная, свежая. Покалывало кожу. Вытерся рукавом. Достал из мешка новую бечёвку, прут ивовый, свежий, гнулся хорошо. Выбрал место выше по течению — там, где ольха нависала над водой, а на глине — птичьи крестики. Примял траву, вбил колышек. Петлю насторожил, проверил пальцем — ходит туго. Отряхнул колени.
Дальше по лесу пчёлы вились над дуплом, жужжали низко. Дятел долбил сухостой — стук разносился в голове. Ветер качал верхушки сосен, стволы скрипели. Воздух сухой, горячий, с горчинкой смолы. Под сапогами хрустела хвоя.
Третий силок был цел, но пуст. Четвёртый — сорван, бечёвка болталась на ветру. Я снял и его.
Голову приподнял. Трава мягко стелилась под стопой. Шаг лёгкий, не отсюда.
— Улова сегодня нет? — голос звонкий, с таким оттенком, который ласкает виски.
Я встал, оглянулся через плечо. Мара стояла рядом, руки за спину. Белое платье развивалось в такт движениям узкой талии. Волосы висели прямо, белые, как её чистое лицо.
— Сегодня пусто. — Я опустился к силку.
— Ты любишь охотиться?
— Для еды.
— Глупый вопрос задала. — Она подошла ближе. Босые ноги облепил мох. — Ты не в обиде?
Я подхватил силок подмышку.
— Нет.
Мы смотрели друг на друга. Голову склонила набок, наклонилась чуть ко мне. Улыбка лёгкая. Под глазами синева, будто не спит вовсе.
— Как Зоря поживает?
— Хорошо.
— Не страдает ли?
Я пошёл по тропинке в гущу. Она за мной.
— С чего страдать ей?
— Из-за тебя, наверное. Ты же не знаешь, как это — страдать. Да?
— Наверное, нет. — Сухая ветка хрустнула под сапогом. — Почему думаешь, что ей плохо?
— Ну, знаешь ли. — Она встала спереди, развернулась ко мне лицом, шла задом наперёд. — Вот два дня молчит она. Сон приснился ей ужасный. О тебе.
— Какой?
— А ты у неё спроси. Я забочусь о ней. Когда сон тревожный и беду знаменует, людям тяжело держать в себе. Пусть расскажет — легче станет.
— Я спрошу.
Лес кончился. Впереди полегло поле — стерня жёлтая, сухая, колосья уже сняли. За полем — деревня. Крыши, дымки, частокол. Солнце клонилось к закату, красило небо в рыжее.
Мара осталась у крайнего дерева, в его тени. Ветви играли по её телу — свет, тень, свет, тень.
— Ты переживаешь за неё? — Я прищурился.
— За тебя. Она твоя сестра, хоть и не по крови, но дорога тебе сильнее, чем я. Спроси её. Пусть груз упадёт с её плеч.
— Спасибо, Мара.
Я пошёл через поле. Силки висели на плече — бечёвки, прутья, пустые петли. Ветер дул в спину, гнал по стерне сухие листья. У околицы встретил старуху с вязанкой хвороста. Собака у колодца подняла голову, проводила взглядом.
Дом стоял на отшибе. Из трубы дым. Зоря во дворе развешивала травы на верёвке — пучки мяты, душицы. Увидела меня, подняла руку.
Я сел на корточки у крыльца. Разложил силки — бечёвки спутаны, прутья треснули. Взял один, размотал петлю. Пальцы работали сами: узел развязал, прут выпрямил, бечёвку перетёр меж пальцев — где протёрлась, заменил новой. Второй силок — колышек расщепился. Вырезал новый, заострил ножом. Третий — петля не держала. Подтянул.
— Зоря.
— Мм. — Она перебирала травы на верёвке. Голову не подняла.
— Что снилось тебе?
Замерла. Губы сжались. Глаза смотрели в лес вдалеке.
— Откуда ты знаешь? — Задрала голову, губы дрогнули. Взгляд скрылся.
— Мара сказала.
— Ну конечно. — Она усмехнулась. — Стоит тебе выйти ненадолго, она тут как тут.
— Она не так плоха, как ты думаешь. — Я стянул узел на последнем силке, отложил в сторону.
— Ты серьёзно? — Зоря посмотрела на меня. Глаза красным налились, влажные. — Она за тобой ходит, Лука. За душой твоей ходит. Думаешь, она друг тебе?
— У меня души нет. Я понимаю тебя: ты думаешь, что когда я верну её, Мара заберёт своё.
— Твоя душа — не её. Она твоя. — Зоря встала. Руки вытерла о край фартука. Пошла в дом.
— Зоря. — Я окликнул. Она встала у проёма. — Расскажи.
Сестра выдохнула. Не обернулась. Покачала головой. Платок перевязала, затянула потуже.
— Часть себя найдёшь ты в деревне гниющей. Бежать оттуда не может тот, кто проклят. Кто душу свою отдал в обмен на счастье, а вернуть не смог.
Я встал. Смотрел ей в спину.
— Душу отдал, а вернуть не смог… — повторил я. — Значит, мне туда.
Зоря подошла ближе. Лицо подняла — глаза серые, мокрые. Смотрела снизу вверх, не мигая. Губы сжаты. Морщинка меж бровей — глубокая.
— Лука…
— Я буду осторожен.
Снял кафтан. Взял доспех с лавки — пластины чешуйчатые, холодные, в заклёпках. Накинул на плечи, застегнул ремни под мышками. Меч ржавый закинул за спину — ножны ударились о позвонки. Серп повесил на пояс. Рукоять легла в ладонь, потом отпустил.
— Ты знаешь, где погост этот?
— Знаю. — Зоря отошла к столу, опёрлась пальцами. — На восток иди, через овраг, за Мёртвый ручей. Там, в низине, у болота. Давно оттуда люди не появлялись. Живут в глуши. Но староста у них богатый, добрый очень. Только не видели его давно.
Я встал у калитки.
— Я вернусь.
— В ночь пойдёшь?
— Да.
— Береги себя, пожалуйста. — Она подошла, обняла. Руки тонкие, но сжали крепко. Платок пах мятой и дымом. — Если найдёшь то, что ищешь… не отдавай никому. Слышишь?
— Не отдам.
Я вытер слезинку с её щеки пальцем. Развернулся. Калитка скрипнула.
Овраг открылся за полем — глубокая рана в земле. Спустился боком, цепляясь за корни. Земля под ногами сухая, в трещинах. Глина спеклась, крошилась, осыпалась вниз мелкими камешками.
Внизу темно. Стены оврага смыкались над головой — высокие, обрывистые. Корни деревьев свисали сверху, как мёртвые змеи. Луна вышла из-за туч. Свет лёг на дно оврага — белый, холодный. Трава на склонах колыхалась без ветра. Серебрилась, переливалась. Стебли высокие, тонкие, гнулись друг к другу, будто шептались.
Я перешагнул через пересохшее русло. Камни под сапогами — гладкие, обкатанные водой, которой давно нет. На том берегу подъём — круче, чем спуск. Полез, хватаясь за пучки травы. Земля осыпалась из-под пальцев. Вылез. Отряхнул колени.
Спустился к ручью. Вода стояла чёрная, маслянистая. Камыши поднимались стеной — сухие, ломкие, выше головы.
Краем глаза заметил. Что-то светлое в камышах. Остановился. Пригляделся. Тело.
Подошёл ближе. Камыши расступились.
Девушка лежала навзничь, наполовину в воде. Голая. Кожа бледная, с синевой — ночь холодная, тело остыло. Молодая. Лет шестнадцать. Волосы русые, спутанные, набились илом и мелкой осокой. Лицо разбито. Губа рассечена, запёкшаяся кровь
Руки связаны за спиной. Верёвка пеньковая, грубая, врезалась в запястья до мяса. Пальцы скрючены. Ноги босые, ступни в ссадинах — бежала. На бёдрах синяки от пальцев. На внутренней стороне — кровь, уже сухая, бурая.
Камыши зацепили её за шею. Верёвка, что была на горле, застряла меж стеблей. Тело покачивалось на слабой волне, билось боком о берег — неживое, безвольное.
Я присел. Пальцами коснулся щеки. Холод. Окоченение уже прошло — тело снова мягкое, тяжёлое. Сутки. Крови под ногтями нет — не отбивалась. Держали крепко. На запястьях следы двух пар рук. Один за левую, другой за правую. Насиловали по очереди. Сперва один, потом второй. Следы разные — один глубже, другой мельче.
Умерла от верёвки. Горло передавлено — хрящи сломаны, кожа синяя. Задушили в конце.
Я опустился на корточки. Взял её руку — холодную, чужую. Поднёс запястье к губам. Лизнул.
Кровь запеклась, но вкус остался. Соль. Пот. Земля. Под ногтями насильника — сухая глина, чернозём, палая листва…чеснок. Пахарь. Работал с утра. Держал крепко, но не ломал — пальцы короткие, широкие. От мозолей следы на коже.
Вторая рука. Чужие пальцы впились до крови — глубокие борозды от ногтей. Я наклонился, понюхал. Тот же запах. Пахарь. Лизнул. На языке — соль, пот, земля. И ещё что-то. Печёное тесто. Лук. Чеснок. Кислое молоко. Еда, которую готовит женщина. Домашняя. Одинаковая у обоих. Ели одно и то же. Из одной миски или за одним столом.
Родственники.
Третий держал за бёдра. Следы самые крупные — пальцы длинные, сильные. Насиловал последним. Я наклонился, понюхал кожу. Самогон. Кислый, резкий, дешёвый. Пытались ублажить её, один был пьян.
Я отпустил её руку. Поднялся. Ветер шевелил камыши. Девушка смотрела в небо мёртвыми глазами. Я развернулся и пошёл дальше. След вёл от ручья — через камыши, в лес.
Ветер качнул камыши. У самых ног, в двух шагах от тела девушки, земля была взрыта. Свежая горка — невысокая, присыпана хвоей и палой листвой. Наспех. Собачьи лапы торчали из-под земли.
Я опустился на колени. Разгрёб листья, откинул ветки. Земля рыхлая, пальцы ушли легко. Откопал.
Пёс лежал на боку. Крупный, серый, рёбра наружу — старый, худой. Пасть раскрыта, язык вывален, прикушен. Глаза остекленели, мутные. Шерсть на морде слиплась от крови — чёрной, запёкшейся. На боку след от удара — били ногой, сильно. Рёбра прощупывались сквозь шкуру — два сломаны.
Я провёл пальцами по пасти. Собрал сгустки — тёмные, студенистые. Поднёс к лицу. Кровь пса. И ещё чья-то. Пёс рванул нападавшего, вцепился в ногу — под клыками остались волокна портов, кожа, сукровица. Лизнул. Соль. Пот. Тот же, что на запястьях девушки. Пахарь.
Пса забили до смерти. Я присыпал тело обратно — земля, листья, ветки.
Трое босых ног. Пятки глубоко в глине, носки растопырены. Шли быстро, тащили тело. У ручья следы обрывались — здесь её бросили в воду. Дальше — только мужские. Развернулись, пошли обратно.
У кромки леса следы ветками замели, присыпали хвоей. Но край пятки остался — глубокий, с трещиной на мозоли. Я пригнулся, провёл пальцем. Свежий. Ночной.
Вошёл в лес. Темно. Деревья стояли плотно, луна не пробивалась. Я шёл медленно, слушал. Где-то впереди треснул сук.
Потом — свет. Оранжевый, дрожащий. Факел.
Я подошёл ближе. Меж стволов брёл старик. Сухой, дряблый. Спина сгорблена, плечи острые. Одет бедно: рубаха льняная, ветхая, в заплатах. Порты подвязаны бечёвкой. На ногах лапти, разбитые, солома торчит. Волосы седые, редкие, прилипли к черепу. Глаза светлые, выцветшие — видел плохо. Губы сухие, потрескались.
Услышал меня. Обернулся. Факел дрогнул в руке.
— Ты кто? — голос слабый, ломаный.
— Лукьян.
Он смотрел в стороны, щурился. Пытался разглядеть. Возраст брал своё.
— Ты не видел… девочку… невысокого роста… — Голос сорвался. — Светой звать. Пропала она. Внучка. Домой не вернулась вчера.
Я опустил взгляд. В левой руке он сжимал тряпицу. Фартук. Маленький, детский, с вышивкой — синий цветок, кривой, неумелый. От ткани шёл запах. Её запах. Тот же, что на теле у ручья.
— Что у тебя в руке, старик?
— Это… — Он поднял руку. Пальцы дрожали. — Фартук её. Сама шила. Я псу отдал своему, Буяном звать. Понюхать. Он искать пошёл по запаху.
— Почему ты один?
— Дак не было у неё больше никого. — Старик потёр глаз кулаком. — Рабочие мужики в полях. Она им носила воды, еды. Наверное, поганые уволокли. Дошли до нас.
— Где поле с рабочими?
— Там, за лесом. По тракту на восток, у оврага. Там и работают. С утра до ночи.
Я взял фартук у него из рук. Ткань ветхая, застиранная. Вышивка синей нитью — цветок с пятью лепестками, кривой, детский. По краю — следы пальцев, мелкие, девчачьи. Представил, как она повязывала его утром, как шла по двору, как поправляла на поясе. Как он бился о колени, когда она бежала.
Шею свело. Мышцы дёрнулись сами — раз, другой. Кожа скрутилась, будто чужая рука сжала изнутри. Пот выступил на ладонях. Я приложил ладонь к горлу — под пальцами билось, дрожало, не стояло. На лоб давило. На нос. Воздух стал гуще.
— Поможешь мне? — спросил старик.
— Нет… нет. — Я мотнул головой. Рот открылся сам. Лицо сморщилось. Глаза бегали — от факела к фартуку, от фартука к его лицу, обратно.
Я развернулся. Пошёл. Быстрее. Ещё быстрее. Ветки хлестали по плечам. Старик что-то крикнул вслед — я не слышал. Пальцы сжимали фартук. Горло дёргалось. Шёл, пока факел за спиной не исчез, пока темнота не съела всё.
Вышел к полю. Тело унялось. Горло отпустило. Лоб остыл. Я пощупал шею — ничего. Ладонь сухая. Пальцы больше не дрожали.
Дорога шла вдоль поля — утоптанная, в колеях от телег. Пыль лежала толстым слоем, сапоги вязли по щиколотку. По сторонам — стерня, сухая, колкая. Ветер гнал по ней перекати-поле.
Вдалеке горели огни. Костер. Искры взлетали в чёрное небо, гасли. Слышался смех, споры. Голоса мужские, женские. Кто-то пел — грубо, пьяно.
— Не нужно мне туда. В деревне идти надо, — сказал я.
Ноги шли. Голоса становились яснее. Смех — громче. Хриплый, раскатистый. Женский визг игривый. Звякнула кружка.
— Такое бывает. Есть сильные и слабые. Одинока была, вот и… — Ноги встали. — Вот и вышло так.
Я смотрел на лагерь издалека. Телеги полукругом, шалаши из веток. Кони у коновязи. Люди у костра — десяток, может, больше. Кто-то лежал, завернувшись в ряднину. Кто-то сидел, протянув руки к
— Никто не виноват, что кто-то слаб, а кто-то силён. Мир никому ничего не должен. Несправедливость — это часть его. Его душа.
Я сжал рукоять серпа. Пошёл через поле. Ноги чувствовали землю — сперва твёрдую, утоптанную, потом мягкую. Пахота. Сапог ушёл глубже, в рыхлое. Пыль сменилась влажной глиной.
— Кто я такой, чтобы судить кого-то? — Нога ушла ещё ниже. Чавкнуло. — У каждого поступка есть причины и следствия. Которые уходят далеко, в самый корень.
Лагерь приблизился. Я встал у крайней телеги. Костер горел в центре круга. Мужики сидели на бревне — четверо. В исподних рубахах, босые. Один точил косу, другой дремал, уронив голову на грудь. Двое играли в кости, ругались вполголоса. Женщина — немолодая, в платке — мешала варево в котле. Другая спала, привалившись к мешку с зерном. Пахло самогоном — кислым, резким. Свежим хлебом. Дымом.
— Путник, ты откуда такой? — подошла женщина. Запах самогона от неё шёл, но не пьяна. Глаза цепкие, усталые.
Все замолкли. Головы повернулись. Костер потрескивал. Искры летели в небо.
— Глянь, какой у него серп на поясе! — брякнул мужик с бородой, что сидел у огня.
— Таким серпом только головы рубить, — посмеялся молодой. Он лежал в обнимку со спящей женщиной, жевал травинку.
— Сядь к нам, выпей, — сказал бородатый.
Я присел у костра. Огонь жёг лицо. Смотрел в пламя.
— Ты доспехи носишь. Ты витязь? — Женщина присела рядом. Щёки покраснели, глаза с пеленой.
— Нет.
— А меч у тебя за спиной. — Другой мужик, тот что точил косу, кивнул на меня. — Для красоты, что ли?
— Ты, может, князю какому служишь? — Женщина наклонилась над ухом. Голову положила мне на плечо. — Заберёшь меня отсюда? В княжество твоё. Лучше уж я буду тебя с войны ждать и горевать, чем с пахоты.
Все засмеялись. Бородатый хлопнул себя по колену. Молодой закашлялся травинкой.
— Настя, Настя. — Бородатый покачал головой и кивнул под телегу. Там, в тени, лежало толстое тело. Храпело, брюхо ходило ходуном. — Твой Ждан увидит, как ты тут лепишься к витязю, — так сразу и тебе, и ему навешает!
Смех закатился. Женщина отодвинулась. У костра стояла корзина — небольшая, плетёная. В ней краюха хлеба, горсть соли в тряпице, кувшин с водой.
Глава 5. Стекло
Ночь лежала над полем глухая, без луны. Звёзды кололись в чёрном небе. Сверчки пели в траве, заливались, смолкали и снова заводили. Костер потрескивал, плевался искрами. Дым тянуло в сторону.
Я сидел на бревне, смотрел в огонь. Пламя лизало сухие ветки, плясало жёлтым и синим. Тени от пахарей ходили по телегам.
Женщина встала. Отряхнула юбку. Подошла к корзине — той, что стояла у края костра. Наклонилась, начала перебирать вещи. Движения резкие, дёрганые. Сгребла краюху хлеба, переложила. Звякнула кувшином. Ложка упала в пыль. Света… сказала же принести, дура малолетняя.
Я поднял голову. Она вытряхнула из корзины тряпицу с солью, бросила обратно. Пнула корзину носком сапога — та отъехала, накренилась. Хлеб вывалился в золу. Женщина цокнула языком, подобрала, отряхнула небрежно и швырнула обратно в корзину. Руки в боки.
Мужик под телегой храпнул так, что бревно дрогнуло. Телега держалась на двух брёвнах — одно целое, второе треснуло вдоль, щепа торчала. Колесо снято, лежало рядом, обод лопнул. Ось просела, врылась в землю. Храп то стихал, то снова набирал — утробный, с присвистом.
Женщина присела мне на колено. Легко, как перо. Лицо круглое, щёки в рытвинах от усталости, но глаза живые, с искрой. Улыбалась — губы сухие, потрескавшиеся, но улыбка мягкая. Волосы русые, выбились из-под платка, упали на лицо. Она их не убрала. Смотрела на меня сквозь пряди.
— Если что… мой муж спит… — Голову склонила набок.
Огонь вспыхнул ярче. Сухая ветка занялась, пламя взметнулось вверх. Свет упал на моё лицо. Женщина отпрыгнула. Схватилась за платье у груди, пальцы сжали ткань. Глаза вытаращила, рот приоткрылся. Всматривалась.
— Что это с тобой? — голос дрогнул. — Что с лицом?
Молодой парень пробежал мимо, не оглядываясь. Наклонился к мужику, что спал в обнимку с женщиной. Поднял его за руку, отвёл в сторону. У парня рука перевязана — тряпица свежая, чистая, но на сгибе проступило красное. Говорил что-то быстро, руки раскинул. Второй чесал голову, оглядывался.
— Эй, ты слышишь меня? — Женщина подошла ближе. Голос тише, но уже без страха. Тянула шею.
Я поднял руку. Закрыл пальцем молодое ухо. Голова загудела — низко, глухо, как колокол в земле. Звуки полезли в другое ухо — резкие, яркие. Сверчки — каждый по отдельности, справа, слева, далеко. Храп под телегой — с хрипом, с бульканьем. Угли в костре — шипели, трещали, каждый щелчок как удар кремня. Дыхание женщины — частое, с присвистом в носу, биение сердца, как пот стекает по груди. Конь у коновязи переступил — копыто ушло в глину, чавкнуло. Где-то далеко мышь скреблась в мешке с зерном.
— …Дед рыщет, — говорил молодой. Голос быстрый, с придыхом. — Говорил, подальше надо было. Тело прибило к камышам. Найдёт ещё к утру.
— Так ты чего её по реке не пустил?
— Ага, сейчас прям. В ночь не коснуться к ней, ещё утащит. Проклятье схвачу. Может, закопать?
Второй опустил голову. Чесал подбородок. Ногти ходили по щетине — шурх, шурх, шурх.
— Дай подумать…
— Ждана буди. Он пьян, пусть со стариком разберётся.
— Ты с ума сошёл?
— А что делать-то? Кто его, дурака старого, хватится?
В ушах писк. Тонкий, высокий. Я убрал палец. Звуки схлопнулись — мир стал прежним. Женщина хотела что-то сказать мне, но её отозвали. Свистнули. Она подошла к мужикам. Те говорили — быстро, вполголоса. Она башкой мотала. Второй взял косу, провёл пальцем по лезвию. Кивнул. Пошли вдвоём к лесу.
Женщина осмотрелась. Платье одёрнула, волосы закинула за плечи. Подбежала ко мне, пригнулась. Глаза карие, глубокие, с золотой искрой от костра. В них плясало пламя. Зрачки широкие, влажные. Смотрела снизу вверх — не моргала.
— Ладно, не красавчик ты, конечно, но и я не княжна. — Взгляд кинула на спящего мужа под телегой. Потом пальцем указала на дальнее дерево — старый вяз, одинокий, утонувший в высокой траве. — Там буду ждать. Приди, как услышишь свист соловьиный. Это мой. Я так умею. Не придёшь — ох, многое потеряешь…
Я посмотрел на вяз. Ствол толстый, кора потрескалась, ветви низко, до земли. Трава вокруг — в пояс, седая от ночной росы. Луны нет, но ствол белел в темноте, как кость.
Женщина пошла. Трава
Я встал. Подошёл к телеге. Мужик ворочался, голова высунулась из-под края — волосы в пыли, щека примята. Две доски торчали из-под оси, держали край. Я размахнулся, выбил одну. Отлетела в сторону. Телега покосилась на один бок. Мужик прищурился, пытался разлепить глаза. Вторую доску выбил. Край телеги рухнул ему на горло.
Глаза растопырил. Рот раскрыл. Руки и ноги задёргались под телегой. Глаза налились красным, жилы на лбу вздулись. Смотрел на меня. Я на него. Хрипел. Пальцы скребли землю.
Женщина, что спала рядом, всполошилась. Встала, увидела — и взвизгнула. Поползла в траву, пятками загребала. Я ногой надавил на доску. Лицо мужика покраснело, посинело. Изо рта пахнуло чесноком, самогоном, луком. Затих. Кровь пошла через нос, через рот — тёмная, густая. Капала в пыль. Глаза остановились. Открытые. Красные.
Я вынул меч из ножен за спиной. Сталь тусклая, рыжая от ржавчины. Лезвие в зазубринах. Рукоять обмотана старой кожей, потрескалась, липла к ладони.
Пошёл к лесу. Ноги несли. У кромки пригнулся. Следы — две пары сапог, свежие, глубокие. Один след шире, грузный. Второй уже, легче. Молодой. Трава примята, роса сбита. Здесь прошли. Только что.
Ускорил шаг. Ветки хлестали по лицу. Корни под ногами — перешагивал, не глядя. Где-то впереди треснул сук. Потом голос — молодой, звонкий, сорванный.
Я шёл. Ветки расступались. Впереди — два силуэта на поляне. Один поднял косу вверх, примерялся к ветке — хотел срезать или просто держал. Второй стоял рядом, руки в боки.
Я вышел из-за деревьев. Оба обернулись.
— Эй. Ты же…
Тупой клинок вошёл в горло. Хруст. Кадык мужика вмялся внутрь, кожа лопнула. Я отвёл меч. Он шевелил губами — кровавые пузыри. Коса выпала из рук, зацепилась лезвием за ветви, повисла. Он осел на колени, потом лицом в землю.
Второй побледнел. Глаза круглые, рот открыт. Дёрнулся — и дал дёру через поляну. Я провернул меч в руке, поднял над плечом и бросил. Клинок перевернулся в воздухе — глухой удар. Рукоятью по затылку. Парень рухнул лицом вниз. Руки болтались по земле, ноги скребли траву. Я подошёл. Встал над ним. Потом наклонился, выдернул меч из грязи.
Голова его ходила ходуном. Шею кривило вбок. Глаза открыты, мутные, белые. Я наклонился, взял за ногу и поволок. Тело шуршало по траве, оставляло примятый след. Подтащил ко второму. Бросил рядом. Оба лежали — один лицом в землю, другой смотрел в небо мутными глазами. Кровь из горла первого пропитала траву, чёрная в темноте.
Позади хрустнули сухие ветви. Свет озарил поляну — оранжевый, дрожащий. Тени от тел метнулись по траве.
Я обернулся. Старик стоял у кромки леса с факелом в руке. Смотрел. Глаза щурил, всматривался.
— Ты же… убил их… эти… я знаю их. — Голос дрожал. Старик отступил на шаг назад. Факел качнулся.
Я подошёл ближе.
— Я не сделал ничего… не трогай меня, пожалуйста. Я внучку ищу. Не говори только… — Он сжался, плечи ушли вверх.
— Отдай мне фартук. — Я протянул руку.
Старик шагнул ко мне. Пальцы дрожали — фартук ходил в них, как лист на ветру. Протянул.
— Вот… вот… я старик, не трогай меня… мне ещё внучку поднимать на ноги… ты ведь…
Я взял фартук. Сложил вдвое, закинул за пазуху. Повернулся и пошёл в лес. В другую сторону — не туда, откуда пришёл. Подальше от поля, от костра, от телег. Ветки смыкались за спиной. Свет факела дрожал ещё какое-то время, потом исчез.
Утро пробилось сквозь кроны — серое, тихое. Птицы завели осторожно, вполголоса. Хвоя под деревьями отсырела от росы, пахло грибами.
Сел на землю, спиной к сосне. Достал фартук из-за пазухи. Разложил на коленях.
Ткань льняная, грубая, застиранная до мягкости. По подолу — вышивка синей нитью. Цветок. Пять лепестков, неровных, один больше других. Стебель кривой, с двумя листиками — один жёлтый, другой зелёный. Нитки местами порвались, узелки торчали.
Поднёс к лицу. Понюхал. Запах слабый, но ещё держался. Дым от печи. Кислое молоко. И ещё — варёное тесто. Крапива. Она готовила накануне. Щи из молодой крапивы — весенние, постные. Крошила листья, заливала водой, солила той солью, что в тряпице. Варила для деда. Себе оставила край. Последнее, что сделала в доме. Перед тем как идти в поле.
Голову поднял. Мара сидела напротив, на поваленной сосне. Босые ноги висели над землёй — она играла ими в воздухе: носок вверх, носок вниз, пятки вместе, врозь. Белое платье свисало неподвижно. Волосы лежали на плечах. Смотрела на меня.
Я снял фартук с колен. Поднялся. Два пальца приложил к запястью — туда, где жила бьётся под кожей. Тук. Тук. Тук. Ровно.
Пошёл дальше по тропе. Хвоя пружинила под сапогами. Ветки раздвигал, отпускал — они смыкались за спиной. У поворота обернулся.
Поваленная сосна пуста. Только солнечное пятно на коре.
Дорога изменилась. Из лесной тропы стала накатанной — колеи глубокие, в два ряда. Пыль лежала серым одеялом, без следов. Ни телеги, ни копыта.
Поля перед погостом лежали мёртвые. Стерня чёрная, гнилая, будто жгли, да не дожгли. Колосьев нет — только сорняк. Ромашка и та бурая, скрюченная. Земля в трещинах, сухая, как старый пергамент.
Ветви деревьев гнулись вниз, к земле. Изогнутые, как старческие пальцы. Кора серая, в наростах. Листья висели безжизненно, не шевелились. Ветра не было.
Тропа под ногами. Земля стала мягкой, податливой — не глина, не песок. Как зола пополам с мукой. Сапоги уходили глубже, чем надо.
Погост лежал впереди. Частокол низкий, почерневший. Крыши вросли в землю. Из труб дым не шёл. Тишина стояла плотная, как вода. Стая галок поднялась над лесом, долетела до края поля и свернула, рассыпалась с криком.
Вошёл в ворота. Створки открыты, петли не скрипнули — смазаны.
Улица широкая, утоптанная. Мужик катил бочку, баба развешивала бельё, двое ребятишек гоняли обруч палкой. В кузне стучал молот — мерно, звонко. Откуда-то тянуло свежим хлебом. Вдалеке, за околицей, палили скотину — запах жжёной шерсти и мяса долетал с ветром.
Одеты были лучше, чем обычные деревенские. У мужиков рубахи целые, без заплат, подпоясаны кожаными ремнями. У баб платки новые, яркие, сарафаны с вышивкой. У детей сапоги — не лапти. На шее у одной — бусы.
Я шёл
Баба с бельём замерла на миг и проводила меня взглядом. Кузнец оторвался от наковальни, посмотрел, молот застыл в воздухе. Ребятишки остановили обруч.
Дома стояли добротные. Рубленые, конопаченные, крытые тёсом. У каждого оконце — и не бычий пузырь, а стекло. Мутное, в разводах, но стекло. Свинцовый переплёт, мелкие ромбы. Такое не в каждой волости увидишь. У одного дома ставни резные — птицы, цветы. У другого — крыльцо высокое, с точёными балясинами.
— Путник!
На крыльцо вышел мужчина. Высокий, плечистый. Кафтан синий, суконный, с серебряными пуговицами. Пояс кожаный, с бляхой. На руках — перстни: один с камнем красным, другой с печаткой. Лицо свежее, гладкое, без морщин. Усы русые, подкручены вверх. Борода короткая, ровная. Глаза светлые, с прищуром. Улыбался. Ноги передвигается рублено, заваливается бок.
За ним вышли двое. Первый в шлеме — островерхий, с бармицей. Доспех чешуйчатый, до колен. Меч на поясе. Второй — мужик попроще, без шлема, но в доброй кольчуге, с мечом в ножнах. Оба встали по бокам от хозяина. Сопровождали.
— Давненько у нас гостей не было. — Мужчина спустился с крыльца. Остановился напротив. — Ты чей будешь?
— Лукьян.
— Оружие для чего тебе, Лукьян? — спросил тот, что позади. Голос низкий, грудной. Плечи широкие, руки как кувалды. Крепкий.
— Меч тупой и ржавый. Для устрашения. Серп для жатвы.
В стороне что-то свернуло. Будто солнечный луч прошёлся по щеке. Кожу опалило на мгновение, до боли. Я повернул голову. Только отражение в окне — мутное, моё. Правая половина молодая, левая в морщинах. И что-то ещё мелькнуло в стекле, или разводы переливались.
— Что ж, меня зовут Добромир. Я староста Благого погоста. — Он огладил бороду. — А эти двое — моя охрана: Боян и Хорь.
Боян — тот, что в шлеме, — кивнул. Хорь, крепыш в кольчуге, стоял молча, руки на поясе.
— Так ты мимо проходил? Или решил зайти к нам? — спросил Добромир.
— Я устал с дороги. Ноги сами сюда пришли.
— Сами… — Староста сглотнул. Глаза забегали по сторонам.
— А что с лицом у тебя? — спросил Хорь.
— Ну-ну, где твои манеры. — Добромир улыбнулся. — Пойдём, Лукьян, за стол. Там и поговорим.
— Ты не знаешь меня и зовёшь за стол?
— К нам редко кто заходит. — Он уже шёл к дому. Спина прямая, перстни блестели на солнце. Боян и Хорь двинулись следом, по бокам от меня.
Дом старосты стоял на взгорке, выше прочих. Рубленый в два жилья, с высоким крыльцом. Внутри пахло мёдом. Полы дощатые, гладкие, устланы шкурами — медвежья у печи, волчья у порога, лисья на лавке. На стенах — оружие: два меча скрещены над очагом, рогатина у двери.
Добромир хлопнул в ладоши. Из боковой двери выбежала девушка — молодая, в чистом переднике, коса до пояса. Глаза опустила.
— Стол накрой. Гость у нас.
Она закивала и заметалась по горнице. Гремела посудой, стелила скатерть — белую, льняную, с красной каймой.
— Сюда садись, Лукьян. — Староста указал на лавку во главе стола. Сам сел напротив. Ждан и Хорь устроились по бокам. Ждан шлем снял — волосы русые, взмокшие. Хорь даже не тронул свой — островерхий, с бармицей. Так и сидел, только меч переложил на колени.
Стол был дубовый, тяжёлый, на резных ножках. По краю — узор: листья, жёлуди. Скатерть чистая, без пятен. Подсвечник серебряный, свеча горела, хоть и день за окном.
Девушка носила блюда. Сперва — хлеб. Пшеничный, высокий, корочка блестела. Масло в глиняной плошке, жёлтое, пахло сливками. Потом — мясо. Запечённый поросёнок, ещё горячий, с хрустящей корочкой. Рядом — гусь в яблоках, разрезанный на куски, сок тёк на блюдо. Солёные грибы — рыжики, белые. Огурцы в укропе. Сыр в меду. В жбане — квас, тёмный, ядрёный. В кувшине — вино, красное, густое.
Добромир разлил по кубкам. Себе — вино. Мне — квас. Стражникам — тоже вино. Девушка всё подносила и подносила — студень с хреном, пироги с рыбой, каша с тыквой. Стол ломился.
— Живёшь как князь, староста, — сказал я.
— Ты на что-то намекаешь, гость? — выдавил Хорь, пальцы сжали кубок. — Староста честный человек.
— Хорь, ну-ка не бурчи. — Добромир поднял ладонь. — Мы вообще-то живём получше многих. Может я, даже как князь.
— Как так вышло? — Я отломил край хлеба. — Поля мёртвые, а вы…
— Живём припеваючи? — Добромир ухмыльнулся, глаза опустил. Повертел кубок в пальцах. — Трижды нам повезло. Первый раз — когда ремесленники из сожжённых городов пришли. Гончары, кузнецы, стеклодувы. Мы их приняли, они нам — товар. Второй раз — когда купец проезжий сбился с пути и у нас застрял. Оказался богатый, заплатил щедро за постой. С тех пор торговый люд через нас идёт — знают, что приютят и накормят. А третий раз… — Он отпил вина, промокнул усы. — Третий раз — это наш уговор с землёй. Она не родит, зато даёт другое. Глину. Железо. Стекло. Мы копаем, льём, куём. И продаём. А хлеб покупаем. Так и живём.
— И всё? — спросил я.
Добромир жевал медленно. Челюсти ходили по кругу — раз, другой. Глаза опустил в тарелку. Жир с поросёнка капал с губ. Он промокнул рукавом. Молчал.
Глава 6. Отражение
Еда была вкусной. Поросёнок — мясо нежное, с хрустящей корочкой, жир таял на языке. Гусь — сладкий от яблок, сок тёк по пальцам. Солёные рыжики хрустели, уксус щипал нёбо. Сыр в меду — солёное и сладкое разом. Хлеб мягкий, масло свежее. Квас ядрёный, с пузырьками, бил в нос.
Боян резал мясо, не поднимая глаз. Хорь жевал, челюсти ходили тяжело. Шлем не снял, бармица колыхалась при каждом движении. Девушка-прислуга стояла у печи, руки сплела на животе, не шевелилась.
Добромир ел мало. Отрезал кусок, жевал нехотя. Кубок с вином держал в левой руке, перебирал. Глаза бегали — то на меня, то в сторону. Поглядывал. Встречался взглядом — улыбался. И снова в тарелку. Тишина в горнице стояла густая, только ножи стучали о дерево да огонь в очаге потрескивал.
Что-то коснулось моей ноги под столом. Я опустил глаза.
Нога Добромира. Полы халата задрались, оголили колено. Деревянная. Голень из тёмного дуба, отполированная до блеска. Кожаные ремни охватывали бедро, уходили под одежду. Староста пошевелился — протез стукнул о ножку стола. Пальцы его опустились под стол,
Добромир глянул на стражников. Боян ковырял мясо, глаза в тарелку. Хорь пережёвывал, челюсти ходили мерно. Никто не смотрел. Добромир поправил халат, прикрыл дерево. Поднял кубок, отпил. Улыбнулся мне — губы дрогнули и замерли. Я отвёл взгляд.
— Значит, стёкла у вас повсюду, — сказал я. — Такого нет ни в одной деревне.
— Да, — выдохнул Добромир.
— Что не так? — спросил Боян.
— Это похвала, — я нарезал кусок мяса.
— Хозяин всегда хотел жить в роскоши, лучше других, а мы только рады, — подхватил Хорь.
— А вы откуда сами? — я повернул голову к стражникам.
— Нанял нас хозяин, — ответил Хорь.
— От кого защищаться здесь, в глуши?
— Живёт богато, вдруг кто придёт богатство отобрать. — Боян пододвинулся чуть ближе. Глаза блеснули в тени бармицы.
— А вы вдвоём защитите, значит, — я выпил кваса. Кислый. — Служили где?
— Не твоё дело. Ты лучше о себе расскажи, откуда мордой такой вышел? — сказал Хорь.
— Негоже стражнику болтать за столом больше хозяина, разве нет? — спросил я.
Боян смотрел на меня, затем на Добромира. Староста смотрел в стол. Пальцы крутили кубок.
Во дворе звон стекла — острый, колкий. Стражники вскочили. Снаружи — женский крик, плач. Боян выбежал наружу. Хорь за ним. Служанка у печи выдохнула, побледнела, вцепилась пальцами в передник.
Добромир схватил меня за руку. Пальцы холодные, влажные.
— Помоги мне. Ты снился, дня три назад. — Пот тёк по его лицу, губы тряслись. — Девушка в белом приходила. Сказала тебя приютить. Поможешь? Спаси нас, молю тебя.
— Эти двое? — спросил я.
— Нет. Не только. В окнах живёт. В зеркалах. Говорит со мной.
— Что с твоими ногами?
Служанка смотрела в окно. Губы шевелились без звука.
— Идут. Добромир, Хорь возвращается.
— Отрезали ноги. Чтобы не убежал.
Дверь распахнулась. Хорь вошёл в дом, сел за стол. Размял шею — хрустнуло. За стенами женский плач стал громче, надрывнее.
— Что случилось? — спросил я.
— Мальчишка разбил окно. Игрался.
— Бывает и такое.
— Наказать надо, староста. — Хорь посмотрел на Добромира. Глаза из-под шлема — тяжёлые.
Добромир сглотнул. Кадык дёрнулся.
— Хорошо. Я накажу. Позже. Как гость уйдёт.
— Не позже. Сейчас.
Староста встал. Голову опустил, закивал — быстро, мелко. В зеркало на стене бросил взгляд.
— Мы… скоро будем, Лукьян. — Голос глухой. — Подожди здесь.
Хорь поднялся. Вдвоём вышли. Дверь закрылась. Боян остался сидеть. Спина прямая, руки на столе.
Я встал. Прошёлся по горнице. На полке — глиняные фигурки: конь, птица, баба с коромыслом. Рядом — книга в кожаном переплёте, закладка — сухой цветок. На стене — зеркало. Мутное, в свинцовом переплёте. Стекло старое, в разводах. Подошёл. Увидел комнату — стол, скатерть, остатки еды. Своё лицо. И спину Бояна. Он сидел неподвижно, смотрел в стену.
— Как наказывать будете? — спросил я.
— По нашим порядкам.
— Могу узнать про них?
— Руки по локоть отрезать. Стекло нынче стоит дорого.
— Справедливо. — Я взял с полки подсвечник. Железный, тяжёлый. Ножка литая, в виде змеи. Воск налип буграми. — Чтобы не повадно было.
— Рад видеть понимающего человека.
Я подошёл к столу. Поставил подсвечник рядом с Бояном. Железо стукнуло о дерево — глухо, увесисто.
— Но какая польза от юнца без рук?
— Таких, как он, много. Одним больше, одним меньше. В назидание.
— Ты прав. Любого можно заменить.
Я схватил его за шлем двумя руками. Рванул на себя — шея Бояна вытянулась, хрустнула. Ударил головой о подсвечник. Железо вошло в висок — глухо, влажно. Служанка взвизгнула, упала на пол, поползла в угол, загребая пятками.
Боян задёргался. Руки упёрлись в стол, пальцы скребли скатерть, сгребали в кулак. Ноги били под столом. Я надавил — голова ушла ниже, железо вошло глубже. Он захрипел, затих. Пальцы разжались. Скатерть сползла, потянула за собой миску. Та упала на пол, разбилась. Тишина. Служанка дышала в углу — часто, с подвыванием.
Зеркало блеснуло за спиной. Муть ходила в нём — как разводы по воде. Я подошёл ближе. Стекло подрагивало в переплёте.
— Не подходите, пожалуйста, — прошептала служанка из угла.
Я сорвал скатерть со стола. Накрыл зеркало. Ткань легла, скрыла муть.
Вышел на крыльцо. Толпа стояла полукругом. Мужики, бабы, дети. Молчали. В центре, у пенька, Хорь придавил мальчишку ногой к земле. Пацан лежал на брюхе, рука вывернута, пальцы царапали грязь. Топор в руке Хоря ходил по кругу — он точил его на весу, о камень. Искры сыпались на траву.
Рядом на коленях стояла женщина. Волосы распущены, платок сбит на плечи. Руки тянула к Добромиру, пальцы дрожали. Плакала без голоса.
Добромир стоял, отвернувшись.
Я прошёл через толпу. У стены дома стояло зеркало — битый кусок, в человеческий рост. Отражало мальчишку, прижатого к пеньку. Хорь кинул на меня взгляд. Замахнулся топором, на меня.
Мой серп срезал ему руку. Кисть упала на землю — пальцы ещё сжимали рукоять. Толпа закричала, брызнула в стороны. Бабы хватали детей, мужики попятились.
Хорь схватился за культю. Кровь хлестала между пальцев — толчками, чёрная на свету. Выл сквозь зубы. Остриё серпа вошло в горло. Рванул. Кадык разошёлся надвое — белое, красное. Он упал на спину. Топор выпал из мёртвой кисти.
Мальчишка вскочил. Подбежал к женщине, уткнулся лицом в подол. Она обхватила его, прижала к груди. Плакала уже в голос — громко, взахлёб. Добромир стоял, где стоял. Смотрел на тело Хоря. На меня.
— Господи, помоги нам, — Добромир упал на колени. Руки сцепил. Пальцы белые, тряслись.
Тучи сгустились над погостом. Капли упали с неба — редкие, тяжёлые, шлёпали по пыли. Воздух стал серым, потемнело, будто вечер наступил разом. Вдалеке, над полями, светилась ясность, но здесь, в деревне, тьма легла плотно.
— Что это? — спросил я.
Зеркало блеснуло. В мутной глубине что-то мелькнуло — из стороны в сторону. Задрожало. Рёв раздался по округе — низкий, утробный, из земли. Окна в домах замигали, зеркала, что лежали у стен, задрожали. Отражения в лужах поплыли рывками.
Я подошёл к зеркалу — здоровенному куску, что стоял у стены.
— Лукьян, не подходи! — крикнул Добромир.
Из стекла выплыло лицо. Огромное, во весь рост. Кожа, натянутая. Срослась в шею — длинную, как червь. Ни глаз, ни носа. Только зубы навыкат. Ровные, как у лошади, крупные, без губ. Тварь шевелила головой медленно — вправо, влево. Исчезла.
Рёв ударил снова. Из обломка вылетела рука — размером с бревно, без кисти, культя, обтянутая кожей. Врезалась мне в грудь. Боль —
Рык надо мной. Я поднял глаза. Из окна дома две длинные культи упёрлись в стены, тянули себя наружу. Доски трещали. Добромир упал на землю, тело затряслось в судорогах. Мужик, что нёс ребёнка через двор, подкосился, рухнул — оба покатились в пыль.
Голова твари вытянулась из окна. Длинная шея. Безглазое нечто смотрело на меня — и две огромные лапы ударили в землю, где я только что лежал. Я откатился. Удары глухие, как топот коня. Земля вздрагивала.
Вскочил на ноги — прямо в лужу. Тварь влезла обратно в окно. Под ногами мелькнуло. Опустил глаза. Отражение — моё лицо, и рядом её голова. Смотрела снизу, из воды. Культя ударила из лужи — в ногу. Меня подкинуло в воздух. Полёт — короткий, слепой. Спиной проломил крышу сарая. Солома, доски, труха. Тело завалилось внутрь, в бадью с водой. Брызги в стороны. Свиньи завизжали, разбежались по углам. Затоптали по мне — копыта скользили по доспеху, по рёбрам. Визг, хрюканье, пыль. Я лежал в воде, смотрел в проломленную крышу.
Выбрался из обломков. Сарай осел, балки торчали в небо. Серп лежал на земле, в грязи. Кувыркнулся за ним, подхватил, встал в стойку.
Огляделся. Деревня пуста. Ни души на улице. Окна переливались в серости — мутные. В каждом — движение. Дождь барабанил по крышам, по лужам. Староста лежал у крыльца, скрючившись, обхватив голову. Ещё двое — в пыли, не двигались.
Рёв разнёсся снова — отовсюду. Я крутанулся, осмотрел спину. Окон сзади нет. С боков — тоже. Присел на корточки, чтобы не попадать в отражение луж. Дождь хлестал по спине.
— Я найду тебя, — сказал я.
Молодой глаз закрыл. Мир побелел. Дома, земля, небо — всё ушло в белёсую муть. Затем проступило красное. Дымка. Густая, плотная. Залила каждый дом, каждый угол. Всю деревню. За ней не разглядеть ни стен, ни окон.
— Везде?
Окна дома напротив рванули. Стёкла брызнули во все стороны — звон, хруст. Два этажа, пять окон. Стёкла рухнули, доски сложились в единый осколок, огромный. Отражал меня — маленькую фигуру посреди пустой улицы. Я вздохнул. Рёв отразился в костях. Топот копыт — будто табун.
Из отражения выскочила тварь. Ростом в дом. Голова и шея — единое целое, безглазое. Четыре конечности, на концах — ровные культи. Топтали землю, пыль взметнулась столбом. Лапы как у животного, длинные, суставчатые. Туловище короткое, обтянутое кожей, рёбра проступали. Белые зубы навыкат.
Летела на меня. Я бросился в сторону. Лапы монстра вошли в дома за мной — выбили стены, проломили крыши. Тварь влетела в дом, исчезла в темноте проёма. Тишина. Пыль оседала.
— Лукьян! — крикнул Добромир. Стоял на ногах, шатался. — Скорее в подвал, пока оно не набралось сил!
Побежал к своему дому. Люди, что лежали на земле, вскочили, бросились по дворам.
Я за ним. Вбежали в дом. Добромир схватил служанку за руку, потащил за собой. В сенях — люк. Откинул. Лестница вниз, в темноту. Спустились быстро. Подвал тесный, земляной. Стены в корнях, потолок низкий — я пригнулся. Ничего нет. Только голые доски на полу. Воздух спёртый, пахло сырой глиной и плесенью. Служанка забилась в угол, обхватила колени. Добромир опустился на доски, дышал ртом. Я стоял у лестницы, слушал. Наверху — тишина.
— Посидим тут, — выдохнул Добромир. Привалился спиной к земляной стене. — Тут ни стёкол, ни бутылок. Ничего, что отражает.
Я стянул доспех. Пластины лязгнули, легли на доски. Задрал рубаху. Два ребра с левой стороны — синюшные, кожа над ними вздулась. При каждом вдохе — боль.
Служанка подползла ближе. В руках — полоса чистой ряднины, оторванная от подола.
— Давай… обмотаю, — голос дрожал. — Рёбра сломаны.
— Как тебя зовут?
— Милава.
Она стала обматывать. Пальцы холодные, мелко дрожали. Ткань пошла вокруг груди — туго, плотно. Замерла. Глаза уставились на левый бок — туда, где кожа старая, в морщинах. Рёбра под ней сухие, проступали острее, чем справа. Будто тело старика, пришитое к молодому. Милава выдохнула, перекрестилась.
— Говоришь, сил набирается?
— Да. — Добромир выдохнул, голову запрокинул к стене. Глаза закрыл.
— Что это такое?
— Лихо это. — Он взялся за свои колени, пальцы сжали ткань.
— Откуда оно взялось?
Староста смотрел себе под ноги. Голову опустил низко. Руками зачерпнул землю с пола. Пропускал сквозь пальцы.
— Пришло ко мне, когда молод был. Беден я был. Босяк. Дочь моя с голоду умирала — маленькая совсем, пять годков. Жинка ещё раньше померла, родами. Остались мы вдвоём. Деревня наша выживала с трудом — поля не родят, скотина дохнет, люди пухли от голода. А дочь моя… — Голос дрогнул. Он сжал землю в кулаке. — Горела вся. Жар, кашель, губы чёрные. Я её на руках носил, молока просил у соседей — никто не дал. У самих ничего.
Добромир разжал кулак. Земля посыпалась.
— Сижу ночью у неё, плачу. А на стене зеркальце висело — маленькое, мутное, от мамки ещё осталось. Глянул в него — а там не я. Там я сижу в доме богатом, едой завален. Стол ломится. Деревня вокруг цветёт, люди мне кланяются, любят меня. И голос из зеркала: «Отдай дочь. Я сделаю тебя богатым. Деревню твоей. Никто голодать не будет». Я согласился. С отчаяния. Дочь умерла к утру.
В подвале тихо, только дыхание Милавы да капли дождя где-то наверху.
— А потом дела пошли. Сперва купец забрёл, заплатил щедро. Потом гончары пришли, кузнецы — деревня поднялась. Я богатеть стал. Дома отстроил. Жить стали хорошо. Все вокруг голодали — а мы нет. Торговцы сами шли, богачи заезжали. Только уехать я не мог. Пробовал — ноги отнялись. Отрезали. Лихо не пускает. Пока я тут — деревня живёт. Уйду — всё рухнет. Так и сижу. Двадцать лет. С деревянными ногами. С зеркалами по всей деревне.
— Оно тебе сказало окна повсюду поставить и зеркала?
— Да.
— Раз всё хорошо, то зачем тебе избавляться от него?
— Ты посмотри. — Добромир ухмыльнулся, задрал халат выше колен. Деревяшки стукнули о доски. — Это же не только я такой. Всем, кто хоть раз пытался уйти из деревни, ноги отрезали. И руки. Сколько уже сгубилось людей. А новые приходят — им нравится тут. Сытно, тепло, работа есть. Женятся, детей рожают. А как только за околицу шаг
— Что ему с этого?
— Почем знать мне. Говорит, уговор такой был. Вот и живи…
— Почему попадали все, когда тварь явила себя?
— Страх. — Добромир потёр лицо ладонями. — Ударяет в ноги, в руки. Падаем и двигаться не можем. Дезертиры приходили однажды, хотели разжиться. Попадали все. Тварь выбежала, затоптала всех. Пятеро с ума сошли, наши. Другие, кто бежать пытался, — в лесу остались. Не убежали. — Он поднял голову, посмотрел на меня. — Но ты стоял.
— Стоял.
— Значит, и убить его можешь?
— Кто знает. Если оно раньше не убьёт меня. — Я оперся о стену. Потрогал перевязанные рёбра. Боль стрельнула в бок. Скривился чуть. — Лихо — это не чудище. Это не бес. Это судьба. Которую человек сам навлекает на себя. И она не радует.
— Судьба, значит… верно сказано… — Добромир опустил глаза. — У нас нет голода. Болезней. Тишь и спокойствие. Да вот только…
— Да уж.
Я прикрыл глаза. Дышал мелко, осторожно. Земляная стена холодила затылок. Милава сидела в углу, обхватив колени.
— Тварь бьёт телом, парализует страхом, а тело можно порезать. Пытается затоптать, но долго вне отражений находиться не может, — я почесал бороду. — Да и зубы такие, что череп расколют.
Милава взялась за голову, закачалась из стороны в сторону.
— Добромир, может, тебя убить — и всё спадёт?
Староста поднял голову. Лицо вспотело, глаза растопырил на меня.
— Хотя нет. — Я оттолкнулся от стены. — Ты просто повод. А нужно ему что-то другое.
Глава 7. Лихо
В подвале стояла тишина. Земляные стены глушили звуки. Воздух тяжёлый, воняло сыростью. С потолка свисали корни — тонкие, сухие, как мёртвые жилы.
Добромир сидел, отвернувшись к стене. Спина сгорблена. По щекам текли влажные дорожки. Капли скатывались в бороду, застревали.
Милава держалась за голову. Пальцы сомкнулись на волосах. Не двигалась. Глаза открыты, смотрели в земляной пол. Дышала тихо, поверху.
Снаружи — ничего. Будто деревня вымерла. Я сидел у лестницы, привалившись спиной к холодной глине. Серп лежал на коленях.
— Добромир, — сказал я.
Его голова дёрнулась.
— Ты говорил, что Лихо лишает ног и рук тех, кто пытался сбежать.
— Да. Говорил.
Милава приподняла голову.
— Те, кто наблюдали за наказанием мальчишки, — все целы.
Добромир дышал глубоко. Ноздри раздувались. Глаза в пол. Руками обхватил колени.
— Как ты встретил Бояна и Хоря? — добавил я.
— Они… ну… они пришли. — Староста нахмурил брови. — Наёмники. Пришли, я нанял… чтобы дела всегда шли хорошо… но…
Милава кинула на меня взгляд — сквозь сальные волосы.
— В какой момент? — уточнил я.
— Будто всегда были тут. Я уже и не припомню.
— А Милава? — Я посмотрел на неё. Она сидела не шелохнувшись. — Как она стала твоей служанкой?
Добромир поднял глаза. Рот открылся. Всматривался в неё — долго, будто впервые видел. Глаза щурил, бровь дёргалась. Слеза катилась по щеке.
— Лукьян, — сказала Милава. — Скажи, почему все падают от страха, а ты нет?
— Милава… зачем ты… — пробормотал Добромир.
— Потому что тварь воздействует на дух. Она отражает то, что у человека внутри, и искажает это в угоду себе. — Я смотрел ей в глаза. — У меня духа нет.
— Как нет? — Добромир поднял голову.
— Когда я был младенцем, мою душу принесли в жертву.
Староста сглотнул. Девушка продолжала смотреть — не моргая.
— Значит, она у тебя когда-то была…
Воздух гуще. Давил на грудь, на виски.
— Это тебе не поможет, — сказал я. — Лихо…
Её зрачки застыли на мне. Волосы не шевелились, закрыли пол-лица. Добромир переводил взгляд с меня на неё и обратно.
— Лукьян, что ты… — выжал из себя староста. Слеза блеснула на щеке, покатилась в бороду.
Я провёл пальцем по его щеке. Вытер. Потёр влажный палец о другой. Милава улыбнулась.
— Что это значит, Лукьян? — спросил Добромир. Голос дрогнул, сорвался в шёпот.
— Это значит, что нет никакой деревни. Такая огромная тварь, живущая в зеркалах, рассеивающая жителей в момент выхода, чтобы убить. А сейчас оно сидит перед нами.
Добромир посмотрел на Милаву. Лицо побледнело — серое, как зола.
— Но как? — Губы его затряслись. Он подполз ко мне, вцепился в рукав. — Тут нет зеркал…
— Слеза.
Девушка склонила голову набок, прижала колени к груди.
— Выйди отсюда. Я выпотрошу тебя. Ты, наверное, гнилой внутри.
— Милава… ты… — Добромир сглотнул.
— Воздух такой спёртый тут. Скоро кончится. — Её рука дрогнула. С пояса вышел нож.
Она бросилась на меня одним рывком. Я сжал её запястье у лица. Староста отполз к стене. Она смотрела на меня, оскалившись. Шея вытянулась длиннее — кожа натянулась, позвонки проступили. Вцепилась зубами мне в шею.
Боль. Зубы сомкнулись, потянули кожу. Я вставил ей пальцы в рот — она прикусила их, хрустнуло. Второй рукой вцепился в челюсть, сжал до хруста. Рот раскрылся. Отцепилась.
Я отодвинул её. Схватил за горло и ударил о стену. Глина осыпалась. Её повело — руки упали. Ещё раз. Ещё. Тело рухнуло на пол, распласталось. Кровавый след на стене. Ноги бились в судорогах.
Староста перекрестился.
— Господи. Всё кончено?
— Нет. — Я потёр палец, жгло. — Оно снаружи. Надо идти.
— Может… я тут посижу? Ты справишься?
— Без тебя нет. Ты нужен. Всё на тебе завязано.
— Но ты же сказал…
— Для твари сказал. — Я присел напротив него. Вытер пот с лица рукавом. — Скажи, ты намерен избавиться от него?
— Да… да… за девочку мою, за доченьку. Не хочу я этого проклятья. Господь свидетель.
— Тогда, что бы я ни сделал, прими это с мужеством. Уговор?
— Что ты имеешь в виду?
— Уговор?
Он сжал глаза. Морщины на висках сложились. Открыл. Кивнул.
— Тогда на выход.
Я встал, поднялся по лестнице.
— Лукьян. — Он остановил меня. Голос тихий, надтреснутый. — Скажи, зачем ты помогаешь? Я ведь никто. Обычный дурак, который наделал делов, загубил всех.
— Я думал, что найду здесь того, кого давно ищу. Не нашёл. Видать, сон сестры и предсказание — ошибка.
— А что искал ты?
— Кто его знает. Я сам и не скажу. — Я положил руку на ручку двери. Махнул Добромиру.
Он встал. Деревяшки стукнули о доски. Подошёл, тяжело, с хрипом. Доска под его стопой скрипнула. Я толкнул дверь.
В горнице темно — свечи погасли, только серый свет сочился сквозь мутные стёкла. Стол пуст. Скатерть сорвана, подсвечник валялся на полу. Тело Бояна лежало там же, где я его оставил. Кровь запеклась чёрной коркой на виске.
Я перешагнул через него. Добромир — следом.
Вышли на крыльцо. Двор накрыла пасмурная темнота — хотя вдалеке, над полями, светилась узкая полоса ясного неба. Воздух кружит, душный. Ни птиц, ни голосов.
Улица серая. Ветер колыхал вывеску на кузне — скрип, скрип. Где-то звенела цепь на колодце, билась о сруб.
Я ступил на землю. Мягкая, влажная — дождь прошёл, но грязь уже остыла, холодила сквозь сапоги. Смотрел по сторонам. Двери распахнуты, окна чернеют. Ни огонька. Ни движения. Только тени в окнах — неподвижные. И моё отражение — в каждом. Я перехватил серп.
Я вступил в лужу. Вода сомкнулась над сапогом — мутная, холодная. Посмотрел вниз. Отражение плыло. За спиной — силуэт Добромира. Он подошёл, дышал через рот, грудь ходила.
— Ничего… где оно? — шептал он.
Я ступил ещё раз. Окна молчали. Схватил Добромира за шиворот и затащил в лужу. Вода плеснула под его деревяшками. Серп блеснул — я замахнулся у его горла. Староста застыл, рот открыт, глаза распахнуты.
Вода забурлила. Взметнулась в стороны. Я отпрыгнул назад. Между мной и Добромиром взмыла длинная культя — вверх, к небу. Я рубанул по ней. Часть отсёк. Кровь хлынула струёй — красная, густая. Рёв раздался отовсюду. Окна загудели, доски на домах забили, застучали. Культя ушла обратно в лужу, оставив красные густые разводы.
— Ближе к плоти человека. Возможно, чужая. Не её.
— Ты чуть не убил меня! — Добромир упал на землю.
— Убью. Будь готов.
— Что?!
Стекло брызнуло в дребезги. Тварь выскочила из разбитого окна — узкая дыра, осколки шкрябали её тело. Кожа рвалась, кровь капала на землю. Одна конечность прижата к туловищу. Рычала. Побежала на меня на трёх длинных ногах.
Я побежал навстречу. Упал на колени, покатился. Пасть щёлкнула над головой. Серп вставил вверх — конец зацепился за кожу и рванул её, разрезая рёбра. Дыра зияла. Часть внутренностей торчала кучей, но не вываливалась.
Лихо завопило. Ноги подкосились, врезалось в стену дома. Доски вонзились в белую кожу. Из живота торчало тело — свежёванное, скользкое. Рука свисала замертво через дыру в брюхе. Добромир сгорбился — рвота вышла слизью наружу.
Лихо упёрлось ногами в землю, голову в осколок стекла. Отталкиваясь, пихало тело в окно. Я бросился к нему, занёс серп над головой, целясь в шею. Не успел. Половина тела ушла в окно. Я рубанул по ноге. Отрезал. Тварь исчезла в стекле. Нога дрыгалась в пыли, как живая.
— Почему ты не дрожишь?! Почему ты не умираешь?! Как ты можешь биться со мной?! — Голос будто из сотни глоток. Налетел с ветром, с пылью, со звоном осколков.
Добромир задрожал. Прикрыл уши руками, вжал голову в плечи.
— Добромир. — Я встал, вытер кровь серпа о траву у стены. — Оно ранено. Я убью тебя — и всё это кончится.
Пошёл к нему. Он смотрел на меня. Глаза в слезах, лицо красное. Щёки надувал, часто дышал.
Стена напротив разорвалась. Конечность как хлыст — длинная, плотная — врезалась мне в бок. Я влетел в дом через разбитую дыру. Прокатился по полу. Под руками осколки, пыль, битые тарелки, дырявая скатерть, ножка от стола. Поднялся, встал на колено. Поднял голову.
Вокруг — пять зеркал. Стояли у стен, большие, в деревянных рамках. В каждом — моё отражение. Оно поплыло.
Отражение исчезло. Мои руки задрожали. Пять зеркал застыли.
В стекле — ночь. Колосья на ветру под лунным светом. Волнами ходили — туда, сюда. Свечи стояли вокруг уложенных ростков — десятки огоньков, дрожащих.
В груди выскакивало. Дыхание перехватило.
«Что это? Почему руки немеют… что с моей головой. Откуда это. Почему в висках стучит. Что это там, в зеркале».
Факелы за высокими колосьями приближались. Разошлись в стороны. Толпа, деревенские. Окружили свечи, расступились. Шапки поснимали. Женщина с младенцем на руках. Стояла в платье, закрыв лицо. Смотрела на малыша, пальцем игралась у его глаз. Улыбалась.
«Что это такое. Откуда это».
Губы затряслись. Тело вспотело. Одежда прилипла, пропиталась холодным потом.
Мужчина подошёл следом. Высокий, плечистый. Кафтан тёмно-синего сукна, расшитый серебряной нитью по вороту. Пояс кожаный, с золочёной пряжкой. Сапоги, голенища выше колен. Борода густая, тёмно-русая, расчёсана на две стороны. Глаза светлые.
Взял младенца из рук женщины. Та поцеловала малыша в щёку. Руки скрестила на груди. Улыбалась. Горько улыбалась.
Мужчина подошёл к свечам. Опустил младенца на землю, между огоньками. Колосья сомкнулись над ним.
«Мама. Папа. Зачем меня? Почему? Зачем меня туда положили…»
Слёзы закатывали взгляд. В затылок дышало что-то — жаром, смрадом. Голова не поворачивалась. Руки в оцепенении. Даже дышать забывал. Грудь застыла. Воздух застрял в горле.
Толпа запела. Свечи вспыхнули выше. Колосья занялись огнём. Женщина всё улыбалась. Мужчина стоял, опустив голову. А младенец лежал в огне, закричал. Огонь стал алым.
Над плечом показалась голова Лиха. Зубы скалились, язык длинный, серый, ходил по моей шее — жгучий след, как крапива. Я не мог отвести глаз. Застыл как камень.
«Боже. Господи. Оно тут, над ухом. Я не хочу умереть. Пожалуйста. Мама. Папа. Почему оставили меня?»
Колосья в зеркалах забились. Ветер поднимал одежду толпе, шапки срывал, уносил в темноту. Мужчина с бородой повернулся к остальным, махнул рукой. Все стали уходить. Он показал — прочь. Мать бросила взгляд через плечо. И ушла.
Отец подошёл, наклонился над малышом. Прикрыл грудь пелёнкой. Ручки бились, ножки вверх, тёрлись друг о друга. Плакал. Отец ушёл следом.
Я лежал один.
«За что? За что? За что?»
Ветер в отражении стих. Из колосьев вышла рука. Длинная, чёрная, пальцы вытянутые, когтистые. Оперлась о землю, как животное. Потянула тело. Отражение мутнело. Лихо убрало язык. Смотрело в зеркало.
Силуэт тёмный, как ночь. Тело длинное, ползло медленно к младенцу. На четвереньках. Нависло надо ним. Голова — что-то напоминающее голову — склонилась над головкой малыша. Ручки и ножки младенца застыли на весу.
«Что ты такое… Зачем вы все… забрали у меня… Я не хочу жить таким».
Дребезги. Зеркало разлетелось. За ним второе, третье. Камни, топор — всё летело в стёкла. Образы исчезли. Лихо обернулось.
Добромир стоял в проёме, держал горсть камней. Дрожал.
— Лукьян! Убей его!
Тварь повернулась ко мне. Серп вошёл ей в горло. Застрял. Она раскрыла пасть, визжала как стадо свиней. Я придавил ногой шею, рванул оружие на себя. Голова покатилась по полу.
Огромное тело лежало на полу дома, занимая всю комнату. Стёкла выбиты. Я стоял над Лихом. Посмотрел в осколки. Потом на Добромира. Изо рта у него текла струйка крови.
Я положил пальцы
— Добромир, пока ты жив…
— Лукьян. — Он опёрся о проём двери. Дом разрушен, расколот пополам. Поднял кафтан. Под рёбрами, слева, торчал нож. Его ноги подкосились. Упал на пол. Дрожал. Губы бледные, круги под глазами впалые.
Я подошёл, стекло трещало под ногами, присел рядом. Положил руку ему на шею. Глухо.
— Ты сам.
Он не ответил. Лежал в проёме, глаза смотрели в небо через прореху в крыше. Посветлело.
Я вышел во двор. Дождь кончился. Трупы лежали у домов. Кожа спуталась со скелетом — высохшая, как пергамент, обтягивала кости. Рты раскрыты. Глазницы пусты. Пальцы скрючены, вцепились в землю. Кто лежал ничком, кто на боку, кто скорчившись, обхватив колени. У многих не было стоп.
Дома гнилые. Брёвна почернели, поросли мхом — зелёным, бурым. Крыши провалились, стропила торчали рёбрами в небо. У некоторых стен не было — только остов. Окна без стёкол, пустые проёмы. Плетни завалились, крапива в рост человека поднялась у порогов.
Во дворах — тела. Людские и собачьи. Псы лежали у будок, высохшие, шерсть клочьями. В сарае — груда костей. Сложены друг на друге. Черепа отдельно, рёбра отдельно, руки и ноги в общую кучу. Старые, в пыли.
Дом старосты стоял разваленный. Крыша дырявая — балки рухнули внутрь, солома сгнила. Стены просели, одна завалилась набок. Крыльцо провалилось. Дверь висела на одной петле. Внутри — темнота, пыль, запах тлена. И зеркала. Осколки. Ни одного целого.
Я стоял посреди улицы. Ветер нёс пыль и сухую листву. Где-то скрипела вывеска Благой погост.
Вышел из деревни медленно. Прихрамывал. Рёбра ныли при каждом шаге — тупая боль под повязкой. Шея горела там, где Лихо вцепилось зубами. Кровь запеклась коркой, стягивала кожу. Серп висел на поясе, бил по бедру.
Пошёл дальше. Тропинки, что вела сюда, не было. Ни дороги, ни колеи. Бурьян — сухой, в рост человека, шуршал под сапогами. Лес стоял стеной — сосны, ели, тёмные, молчаливые. Птицы не пели.
Поля лежали мёртвые. Чёрная стерня, сухая земля в трещинах. Я перешагнул через поваленный плетень и вошёл под кроны. Ветки сомкнулись за спиной.
Ветки цепляли плечи. Корни выпирали из земли, сапоги запинались. Выдохнул — боль прострелила в боку, острая, глубокая. Остановился. Присел на колени. Потом завалился на спину.
Земля холодная. Хвоя под затылком. Смотрел в небо — серое сквозь кроны, без просвета. Рукой сжимал бок, там где рёбра. Пальцы влажные — кровь проступила сквозь повязку.
Глаза прикрыл. Отражение в зеркале. Пять зеркал. Колосья. Свечи. Женщина с младенцем. Пытался вспомнить. Мутное всё перед глазами. Ни мыслей. Ни чувств.
Тепло на груди. Белые волосы защекотали бороду, шею. Голова её легла мягко — невесомая. Рука легла у моей щеки, тёплая. Кожа нежная. Пальцем водила по лицу. Приобняла, прижалась.
Я опустил глаза. Белая макушка. Пахла цветами. Такими, которые на лугу, после дождя.
— Увидел? — голос её мягкий. Не шелохнулась.
— Да.
— Грустно?
— Нет.
— А было?
— Я не знаю.
Над головой смыкались кроны. Сосны и ели — тёмная зелень, почти чёрная. Ветви переплетались, качались. Листья берёз вплетались в хвою — жёлтые, редкие. Ветер ходил поверху, шумел мягко. То стихал, то налетал снова — и тогда верхушки деревьев кланялись, сыпали сухие иголки.
Птицы пели где-то справа — синицы, тонко, переливчато. Далеко стучал дятел — мерно, как сердце.
Постепенно свет менялся. Серое небо над кронами желтело, потом розовело. Тени удлинились. Ветер стал прохладнее, потянул сыростью. Птицы смолкли одна за другой. Последняя синица пискнула и затихла.
Мы лежали в одной позе. Я на спине, рука на боку. Мара — головой у меня на груди, обняв. Не шевелилась. Не дышала. Боль в рёбрах утихала — медленно, как вода уходит в песок. Шея не горела. Холод от земли перестал подниматься.
Свет ушёл. Небо стало синим, потом чёрным. Звёзды проступили — сперва одна, потом россыпью. Луна взошла — полная, жёлтая, залила лес своим холодным светом. Тени ветвей легли на нас полосами — белое на чёрном.
Глава 8. Велиж
Солнце только вышло из-за леса, грело спину. Ветер свежий тянул с реки. Трава у плетня блестела, ещё влажная от росы.
Я сидел на колоде у поленницы. Тело перевязано — чистая ряднина вокруг рёбер, туго, но уже не давило. Шея заживала, корка сошла, остался бледный след. Рубаха нараспашку. Серп висел на поясе.
Взял топор. Выставил чурбак. Размахнулся. Лезвие вошло ровно — полено развалилось надвое, сухое, звонкое. Отложил половинки. Выставил следующее. Ударил. Ещё. Щепки летели в траву. Рёбра тянули при замахе.
У крыльца сидела курица, клевала что-то в земле. Петух прошёл по плетню, тряхнул гребнем. Со стороны реки доносился плеск — утки шлёпали по воде. Я опустил топор, вытер лоб рукавом.
Зоря подошла. В руке — глиняная кружка, отвар. Пар поднимался, пахло горьким — зверобой, полынь. Я взял. Отпил. Горечь обожгла язык, прокатилась в горло, застряла. Прокашлялся.
— Полегче уже? — спросила она. Стояла боком, смотрела в сторону.
— Боль тупая. Скоро пройдёт.
За плетнём, на дороге, показался сосед. Шёл шатаясь, ноги заплетались. Рубаха выбилась из портов, шапка съехала на затылок. Руками размахивал, что-то бормотал. Потом заорал — грубо, матерно, в пустоту. Сплюнул под ноги. Постоял, покачался. И побрёл дальше, цепляясь за плетень.
— Ты нашёл то, о чём я говорила?
— Да.
— И как?
— Сейчас трудно сказать. Но тогда…
— Там страшно было?
Я повернулся к ней. Встретились глазами. У неё серые, ясные. Капля пота скатилась по лбу, упала на нос.
— Да, — ответил я. Кивнул.
Зоря улыбнулась. Руки скрестила на груди. Пальцы легли на локти.
— Расскажешь?
Калитка скрипнула. Я поднял голову.
У забора стояли люди. Пятеро дружинников в доспехах: кольчуги до колен, шлемы островерхие с бармицами. У двоих — мечи на поясе, у одного — копьё. У четвёртого — щит круглый, с медной бляхой. Пятый держал коня под уздцы. За их спинами — несколько селян. Мялись, шапки мяли в руках. Заглядывали через плетень.
На коне сидел десятник. Спрыгнул легко. Шлем снял, сунул под локоть. Мужчина лет тридцати. Волосы русые, стрижены коротко. Борода ухожена, с проседью на подбородке. Лицо обветренное. Глаза светлые, с прищуром. Улыбался.
Вошёл во двор. Оглядел всё — поленницу, топор в колоде, курицу у крыльца, меня с перевязанными рёбрами, Зорю на крыльце. Лицо довольное.
— Горислав, — процедила Зоря. Вышла вперёд, стала перед ним.
Тот смотрел на неё снизу вверх. Осматривал. Руку положил на рукоять меча, опёрся. Спину выгнул
— Зоря, милая моя, сколько лет. — Пальцами почесал бороду.
Я подошёл ближе. Дружинники шелохнулись. Кольчуги звякнули.
Горислав окинул меня взглядом.
— Лукьян, ты меня не помнишь?
— Нет.
— Мы в детстве играли. Ты, конечно, меньше был. Наверное, не запомнил друга. — Он улыбнулся шире. — Лягушек вместе ловили у ручья. Ты ещё в воду упал, я тебя за рубаху вытащил. А вон там жил. — Он кивнул на дом соседа-пьянчугу, что пошёл шатаясь по дороге. — Пока не уехал в Велиж. Поживать.
— Не запомнил.
— Что тебе здесь нужно? — спросила Зоря.
— Ну, не спеши ты меня так прогонять. — Горислав развёл руками. — Стол бы накрыла. Жениха бы своего угостила.
Дружинники переглянулись. Кто-то хмыкнул.
— Не жених ты мне.
Он пошёл по двору медленно, вразвалку.
— Конечно, не жених. — Осматривал дом, поленницу, крыльцо. — Мамка твоя выперла меня за двор. С цветами. Думал, прокляла меня. Даже подходить к твоему двору боялся. А сейчас, ничего не боюсь.
Остановился у поленницы. Взял топор, повертел. Провёл пальцем по лезвию. Положил обратно. Дёрнул плетень. Постучал сапогом по колоде — глухо, надёжно.
— Ты мне не говорил.
— Да и ни к чему. — Он повернулся ко мне. Улыбка сошла с лица. Глаза стали твёрдые. — За братом я твоим пришёл. Он убийца.
Зоря дрогнула. Лицо побелело.
— Что ты мелешь?
Горислав подошёл ко мне вплотную. Руки в бока. Смотрел пристально. Глаза светлые, с красными прожилками. Дыхание ровное, глубокое. Пахло от него луком.
— Я всегда знал, что с тобой что-то не так. И дело вовсе, — он провёл пальцем по своему лицу, — не в твоей роже. А в том, что ты бесноватый. Или головой болен. Убить троих мужиков — это какой силищей владеть надо…Злобой.
Зоря дышала часто. Синюшность под глазами стала ярче.
— Убийца! — женский голос из толпы.
Из-за спин дружинников выбежала женщина. Та самая, с поля. Настя. Платье простое, серое, подол в грязи. Лицо заплаканное, красное. Ткнула в меня пальцем.
— Он мужа моего пришиб! Это он был! Он!
— Лукьян, — сказала Зоря. Голос тихий, надтреснутый. — Что случилось?
Горислав ухмыльнулся.
— Как только сказали мне, что мужик пришёл — полуседой, полустарый, с глазом мёртвым, — сразу понял, кто это.
— Он пришёл, мы его кормили, поили. Я ушла работать, а он… — Настя захлёбывалась слезами. — Придавил телегой мужа моего! Любимого! Да ещё и в лесу потом наших забил.
— Лука. — Зоря коснулась моего плеча. Лица на ней не было. — Это правда?
— Да. — Я смотрел ей в глаза. — Я убил их.
Она отошла. Пальцы дрогнули, упали с моего плеча.
— За что? — голос дрожал.
— Какая разница, за что. — Горислав махнул своим. — Он и сам, видать, не знает. Таких надо держать подальше, Зоря.
Двое дружинников подошли. Взяли мои руки за спину. Верёвка врезалась в запястья — грубая, пеньковая. Я стоял и не двигался. Смотрел на сестру. Взяли под руки, повели.
Горислав подошёл к Зоре.
— О тебе беспокоюсь, Зоря. Не дай Господь навредит. Или ещё кому. Знаю, он не родной брат тебе. Может, твоя мать-колдунья его вывела из самого…
Хлест. Зоря ударила его по лицу. Щека стала красной, налилась. Он отвернул голову, оскалился. Дружинник дёрнулся вперёд, но Горислав поднял руку. Погладил щёку.
— Увидите его! Князь Мстислав сам судить губителя будет. Идём в Велиж!
Я посмотрел на сестру. Слёзы её капали на фартук. Руки дрожали.
— Прости меня, — сказал я. — Иначе не мог.
Она бросилась за мной. Селяне удержали — повисли на плечах, на руках. Она кричала что-то, но ветер унёс слова. Меня уводили по дороге. Горислав ехал рядом на коне. Вокруг — дружина. Впереди — пыльный тракт. Я шёл, связанный.
Дорога пыльная, в колеях от телег. По сторонам — поля. Рожь уже сжали, стерня торчала жёлтая, колкая. Ветер гнал по ней сухие листья. Небо высокое, белое от зноя. Солнце стояло в зените — пекло плечи, макушку. Птиц не слыхать. Пыль под сапогами да звяканье кольчуг.
Повязка на запястьях тугая. Пенька врезалась в кожу, жгла. Я пробовал шевелить пальцами — немели. Двое дружинников шли по бокам. Один держал меня под локоть.
Впереди ехал Горислав. Конь под ним чёрный, сытый, грива заплетена. Сидел в седле прямо, повод в левой руке, правая хлопала слегка по бедру. Шлем висел у седла, качался. Над ним дрожал нагретый воздух. Пыль оседала на плечах, на ресницах, на губах.
— Горислав! — буркнул дружинник рядом со мной. Грузный, голос как из бочки. — Мелковат он. Может, не тот, кого ищем?
— Хорош тебе. — Десятник не обернулся. — Троих убить, мужиков крепких, сила нужна.
Дружинник осмотрел меня. Взгляд прошёлся по рукам, по плечам.
— Такой человека не переломит. Да и те забиты были.
Тот, что держал меня за локоть, напряг пальцы. Наклонился и спросил:
— Ты по что их убил-то? И сам не знаешь, да?
— Они убили девушку. Молодую. Изнасиловали и бросили в реку. Я наткнулся на неё, когда брёл мимо поля.
— Что… — Дружинник выпучил глаза, посмотрел на десятника. — Десятник, слышал? Ту девку гниющую, которую местные нашли.
— Кого ты слушаешь? — фыркнул Горислав. — Может, он и её тоже?
— Нет. Её раньше порешили. Я уже давно на службе, таких сразу вижу. Кто сегодня, кто вчера… а кто завтра.
Вояки засмеялись. Все, кроме Горислава. Тот смотрел косо, натянул повод. Конь пошёл боком, приблизился. Круп лоснился, хвост смахивал мух.
— Слушай, мужик, — обратился ко мне грузный. — А чего это ты так… выглядишь? Проклят?
— Скажи так — и не ошибёшься. — ответил я.
Тот отшатнулся.
— Ты так просто об этом говоришь…
Второй, что держал меня, чуть ослабил хватку, но руку не убрал.
— Хочешь сказать, что за девку чужую мстил? Троим мужикам? — спросил Горислав. Лошадь шла боком, фыркала, косила глазом.
Я промолчал. Опустил голову.
— Чего молчишь? Она тебе кем-то была? Знал её?
— Нет.
— Тогда почему никого не позвал на помощь? Кто в здравом уме пойдёт убивать сразу же? Не странно ли это?
— Ты прав. Странно.
— Старик у неё был. Дед. Когда мы туда по зову пришли, повесился он у себя на дрыне. Внучка его была.
Я встал. Ноги будто в землю вросли. Дружинники замерли, потянули за верёвку — не сдвинули. Я смотрел в глаза Гориславу. Он натянул повод, конь всхрапнул, остановился.
— Что встал? — спросил десятник.
Я прищурил глаза. Ноги тяжёлые, как сталь. Рот открыл слегка. Воздух вокруг сгустился.
За руки дёрнули. Верёвка впилась в запястья.
— Пошли уже, — сказал грузный.
Вечерело. Солнце скатилось за верхушки сосен, небо налилось рыжим, потом сизым. Тени вытянулись, легли поперёк тракта.
Свернули с дороги. Остановились на поляне у ручья. Меня привязали к сосне — верёвку обмотали вокруг ствола, затянули на запястьях. Кора липкая, в смоле. Я стоял, прижавшись спиной к дереву.
Дружинники разложились быстро. Костёр не разводили — Горислав запретил. Достали из мешков сухари, вяленое мясо, лук. Сели на поваленный ствол.
Грузный подошёл ко мне. В руке — полоска вяленого мяса, тёмная, жёсткая. Сунул мне в рот. Я жевал — солёное, сухое, с привкусом дыма. Потом поднёс бурдюк, наклонил. Вода потекла по губам, по подбородку. Он убрал бурдюк, вытер мне лицо рукавом — грубо, по-мужицки. Отошёл.
Лес вокруг стоял тихий. Сосны высокие, прямые. Ветви наверху качались — слабо. Ручей журчал по камням. Где-то в чаще треснула ветка. Дружинники доедали, переговаривались вполголоса. Один зевнул, перекрестил рот. Другой вытянул ноги, привалился к мешку. Горислав сидел поодаль. Голову запрокинул о ствол сосны.
Дружинник без шлема — рыжий, конопатый. Волосы кудрявые, короткие, торчали в стороны. Борода рыжая, редкая, клочьями. Нос широкий, облупленный от солнца. Глаза светлые, водянистые. Плечи широкие, руки как кувалды. Выпил воды из бурдюка, вытер рот. Посмотрел на меня. Пальцем показал.
— Слушайте, да не он это! — глянул на десятника. — Князь сказал, ему доложили, что тот как дуб широк и как дом ростом. Богатырь. А этот… пахарь. Хоть и выглядит странно.
— Помолчи. Убил всё равно он, — ответил Горислав.
— Дак если они девку насиловали и удавили, то поделом им так. Я бы и сам их вырезал! — добавил рыжий.
— Ты что языком своим чешешь, дурень! — Горислав встал. — Права нет ни у кого самосуд делать.
— Ты как со мной говоришь! — Рыжий вскочил, сплюнул. — Ты сопляк. Какой я тебе дурень? Я с погаными бился, пока ты за бумагами сидел! Выслуживался там!
— Митька, придержи язык свой, — кинул ему грузный.
Десятник багровел. Свёл брови.
— Не лезь ты! Князь нам сказал богатыря достать, который дружины ломает пополам, головы откусывает. А этот… — рыжий ткнул в меня рукой, — этого я сразу понял: не тот! А мы приволокём князю сейчас, этот лизоблюд скажет, мол, поймали богатыря, а то чудище опять кого-то раздавит в чаще!
— Ты своё место знай, Митька, — сказал Горислав. — Не то будешь в патруль в тот лес ходить.
— Буду! Ты думаешь, что я испугался?! — Рыжий подошёл ближе. — То чудище моего брата раздавило! И это уж точно не этот двулицый мужик. А ты придёшь и скажешь Мстиславу: вот, привёл, какой я хороший, какой я служивый!
— Хватит! — Горислав поднял руку. Губы сцепил. — Поднимаемся. Привал окончен.
— Десятник, мы не доели, — рявкнул грузный.
Горислав сел на коня. Сбрую рванул резко.
— По дороге жрать будете!
Утром вышли к Велижу.
Город стоял на холме, над рекой. Стены дубовые, высокие, в два обхвата. По углам — башни, крытые тёсом, с бойницами. Над воротами — надвратная церковь, купол деревянный, крытый лемехом, крест блестел на солнце. Ворота обиты железом, створки открыты. У входа — стража, четверо, в кольчугах, при копьях.
За стенами — теснота. Дымы из труб поднимались десятками. Купола церквей серебрились над городом. Посад раскинулся и за стенами: избы, огороды, кузни, амбары. Дальше — пристань. Река широкая, серая, в утренней дымке. У причалов — струги, ладьи, дощаники.
Пахло дымом, рекой и свежим хлебом. Стучали топоры, лаяли собаки, кричали петухи. Телеги скрипели по дороге, везли сено, горшки, рыбу. У ворот толпился люд — купцы, селяне. Стража проверяла возы, ругалась, пропускала.
Горислав тронул коня. Дружина двинулась к воротам. Меня вели под руки. Никто не обращал внимание.
Через рынок пошли — шумный, пёстрый, вонючий. Крики, хохот, скрип телег.
Лавки стояли рядами — дощатые, с навесами от солнца. На одних — ткани: лён, сукно, крашенина. На других — посуда: горшки, миски, кувшины. Мясной ряд — туши на крюках, кровь капала в опилки. Рыбный — щука, лещ, осётр, засыпанные солью. У одной лавки монах торговал свечами и ладаном. У другой — старуха продавала травы: пучки зверобоя, мяты, ромашки.
Женщин было больше, чем мужиков. Бабы в платках, с корзинами, щупали ткани, спорили о цене. Девки стреляли глазами, прикрывали улыбки ладонями. Одна, в красном сарафане, прошла мимо, задела плечом — и обернулась.
Горислав остановился у лавки кожевенника. Долго щупал пояс — тиснёный, с серебряной пряжкой. Торговался. Продавец закатывал глаза, разводил руками. Десятник сунул монету, забрал пояс. Снял старый, надел новый. Оглядел себя. Поправил пряжку. Улыбнулся. Пошёл дальше — спина прямее, шаг шире.
Ждали у княжьего терема. Дом высокий, в два жилья, рубленый из толстых брёвен. Крыльцо с резными столбами, навес крыт тёсом. Над крышей — стяг с золотым солнцем. Окна в свинцовых переплётах, стёкла мутные, но целые. У входа — двое стражников в бахтерцах. Дверь дубовая, обитая железными полосами.
Дружинники разошлись кто куда. Рыжий Митька ушёл на рынок. Двое других — в корчму. Только грузный остался. Сидел на лавке у входа, верёвку мою намотал на кулак. Подпёр подбородок, смотрел на корчму.
Солнце поднялось выше. Ждали долго. Из терема доносились голоса — приглушённые, то громче, то тише. Потом дверь распахнулась. Толпа вышла гурьбой. Бояре, купцы, старшины — одетые богато: кафтаны крытые парчой, шапки с собольей опушкой, сапоги сафьяновые. На пальцах перстни. Говорили громко, смеялись. Проходя мимо, косились на меня. Один перекрестился. Другой сплюнул через плечо. Третий что-то шепнул соседу — тот поморщился и отвёл глаза.
Горислав вышел последним. Кивнул грузному. Тот поднялся, потянул верёвку.
— Пошли. Князь ждёт.
Вошли внутрь. Глаза с непривычки зажмурил — темно. Окна узкие, свет скупой, только свечи горели в железных подсвечниках.
Палата просторная, стены брёвна — тёмные, проконопаченные мхом. На стенах — щиты, мечи. Пол дощатый, устлан медвежьей шкурой у княжьего места. В углу — печь, белёная, с изразцами. Жарко.
Князь Мстислав сидел на дубовом стуле с высокой спинкой. Старик, но ещё не седой. Волосы русые с проседью, стрижены коротко. Борода окладистая, расчёсана. Лицо в глубоких морщинах. Тело крепкое, плечи широкие, но сидел чуть набок, потирал поясницу. Потом колени — ладонью, медленно. Пальцы узловатые, но не дрожали.
Горислав вышел вперёд. Плечи расправил, шаг чеканный. Поклонился — низко, руку к груди прижал.
— Князь Мстислав, дозволь слово молвить. По твоему указу искали мы богатыря-душегуба, что дружины ломает и головы откусывает. Прошли сёла, опросили люд. И вот — привели. Муж сей, Лукьяном звать, повинен в смерти троих. Сознался сам. Вид его странный, сила нечеловечья. Мыслю я…
Князь поднял руку. Горислав осёкся на полуслове.
Старик смотрел
— Ты… — Голос низкий, с хрипотцой. — Сын Весняны. Знахарки.
Глава 9. Волчий лес
Князь поднялся со стула. С натугой — ладонь упёр в поясницу, выпрямился. Шагнул вперёд.
У кресла остались двое из свиты. Первый — молодой, лет двадцати, с писчей дощечкой в руках. Кафтан синий, суконный, без украшений. Волосы русые, зачёсаны назад. Глаза быстрые, цепкие. Второй — постарше, лет сорока. Борода тёмная. Одет богаче: кафтан тёмно-зелёный, расшитый серебром по вороту. На поясе — нож в дорогих ножнах. Смотрел исподлобья, руки скрестил на груди.
Князь остановился в двух шагах от меня. Руки за спину сложил. Лицо в глубоких морщинах — лоб, щёки, уголки глаз. Кожа сухая, обветренная, в старческих пятнах. Нос крупный, с горбинкой. Губы тонкие, сжаты. Глаза светлые, серые, как вода в пасмурный день.
— Откуда вы знаете её? — спросил я.
— Встречались. И тебя я видел. По рынку бродил. Лицо такое не забыть. — Мстислав чуть склонил голову, разглядывал меня. — Ты не помнишь. Мал был ещё. А Весняна… Она детей моих спасла. От язв гнилых. Двое их у меня — мальчик и девочка. У обоих горели руки, ноги. Уже не вставали. Знахари со всей волости приходили — никто не помог. А твоя мать пришла. Травы какие-то варила, мазь делала. Две недели с ними сидела. Выходила. Ничего не взяла. Сказала: «Бог заплатит». Я ей грамоту дал охранную. На дом её, на семью. Чтобы никто не тронул.
Он помолчал, потирая большим пальцем поясницу.
— А теперь её сына ко мне ведут. Убийцей. Связанным. Скажи, ты преступник?
— Да, я убил. Троих.
Князь посмотрел на Горислава. Тот отвёл взгляд.
— Я за богатырём отправлял тебя, Горислав. Чтобы след хотя бы взял. Дружинников толковых дал. — Мстислав развернулся и сел на стул. — Ты по что мне его привёл? Да ещё и вернулся с видом, что мол, богатыря и поймал?
— Убил он. Троих мужиков-пахарей.
— За что? — Князь повернул голову ко мне. — Напали, может, на тебя? Спьяну? Или оклеветали?
— Есть свидетель, — добавил Горислав.
Мстислав поднял палец. Десятник замолчал. Князь смотрел на меня.
— Убили девушку они. Не мог оставить их в живых. Ноги сами понесли.
Князь почесал бровь. Оглянулся на бородатого из свиты. Тот кашлянул, голос скрипучий:
— Убийство есть убийство. По Русской Правде, князь, за душегубство без разбоя — вира. Сорок гривен. Ежели не заплатит — головой отвечает. Но тут трое… За каждого — вира. А он гол, как вижу. Платить нечем. Да и свидетели есть. Значит — суд. Либо казнь, либо поруб.
— Ты слышал, двулицый? — сказал князь. — Готов расплатиться?
— Готов.
— И казни не боишься?
— Нет.
Мстислав выдохнул. Тяжело, с хрипом. Поправил ворот кафтана, одёрнул рукава.
Молодой из свиты вышел чуть вперёд. Глаза — щели, почти без ресниц. Улыбка тонкая, как порез. Одет просто, но чисто: кафтан серый, ворот застёгнут до горла. Пальцы длинные, перебирали писало.
— Князь. Слыхал я как-то историю. О мужике с серпом за поясом. Будто в Суходоле упыря в ловушку с кольями осиновыми загнал. А взамен не взял ничего — только вещицу, безделушку, как плату. И ушёл. Говорят, выглядит как чумной: прямой, грубый, волосы надвое поделены — одни белые, другие тёмные. Среди всех жителей по нюху упыря нашёл — того, что не упокоился после смерти и кровь детскую пил по ночам. А троих мужиков вовсе по косточкам разобрал. Обглодал до блеска. Думал, брехня мужицкая.
— К чему клонишь, Радко? — спросил Мстислав.
— Пусть грех исправит и службу сослужит. Богатыря бесноватого отыщет. Дружину нашу к нему проведёт. Вы же посмотрите на него — он сам-то и не человек вовсе. Как богатыря низложим, пусть идёт к себе.
Мужик с чёрной бородой глаза прикрыл, кивал в стороны. Губы поджал, но молчал.
— Ты, — князь посмотрел на меня, — правда про упыря-то история?
— Было дело. Год назад.
Горислав рот раскрыл. Виски вспотели.
— Князь, прошу, это же моя задача, — он развёл руками.
— Твоя. Так и остаётся. Заодно присмотришь, чтобы он дёру не дал. — Радко улыбнулся уголком рта. — Так ведь, князь?
Мстислав кивнул.
— Ты сам-то что скажешь? — обратился он ко мне.
— К богатырю приведу.
— Ты главное дружину с Гориславом выведи на него, а они сами всё сделают. — Князь откинулся на стуле. — В Волчьем лесу заблудиться — как пить дать. Те, кого отсылал, не вернулись. Задачу выполнишь — и пойдёшь своей дорогой. Богатырь тот, может, и не человек вовсе. Такими люди не бывают. Следы огромные находили. Тела пополам ломанные, друг на друге молодцы лежали кучей. Уже больше трёх дюжин унёс на тот свет. Охотники пропадают. Там дичи столько и меха — да вот не добыть уже. Думали по началу, что разбойники или поганые засели, да нет, вряд ли.
— Кто он такой? — спросил я.
— Почем мне знать-то? Видели его как-то. Может, врут. Может, с ума сошли. — Князь потёр колено. — Охотник старый, что теперь стены скребёт до костей да слова смолвить не может, говорил, что богатырь в лесу живёт. Бродит, воет по округе. Даже дом у него есть — больше, чем моя обитель. Под стать его росту.
— Значит, дорогу к нему находили уже?
— Те, кто нашёл, — мёртв. А те, кто вернулся, слова без бреда промолвить не могли.
— Говорят, в лесу, в глуши, песни поют, что в сон клонят, — добавил Радко. Глаза-щёлки блеснули. — И не просыпаются потом. Ну это так, сплетни мол.
Стражник по знаку князя подошёл, разрезал путы на моих запястьях. Верёвка упала на пол. Я потёр руки. Следы остались — красные полосы, кожа стёрта до мяса. Пальцы покалывало.
— Дружины мало будет, — сказал я.
— Мы лучшие, — отрезал Горислав.
Князь прокашлялся залпом, встал со стула впопыхах. Спина хрустнула. Бородатый подхватил его под локоть, помог идти. Мстислав переваливался с ноги на ногу. Скрылся в боковой двери.
Радко вышел к нам. Голову поднял — он был ниже Горислава на полголовы.
— Горислав, ты справишься?
— Конечно. — Десятник поднял верёвки с пола, сжал в кулаке. Челюсть свёл. Смотрел в сторону.
— Путь к советнику князя тернист. Ты же туда метишь. — Радко прошёл мимо. Шаги стихли.
Мы вышли на улицу. Солнце ударило в глаза. Горислав встал посреди двора, руки в боки. Стоял, смотрел на княжий терем, на стяг с золотым солнцем. Потом обернулся. Глянул на меня.
— Слушай, Лукьян. — Горислав взял меня за локоть, отвёл в сторону. Голос мягкий, бархатистый. — Ты не серчай
— Понимаю.
— Давай забудем то, что было. Мы же теперь… братья по оружию.
— Ты делал то, что должен был. Но не в тот момент, когда к Зоре подошёл.
Я пошёл вперёд. Десятник остался позади, посмеялся неловко. Бросил вслед:
— Жди на выходе. Я мужиков из корчмы притащу.
Я пошёл через толпу к воротам. Движение большое. Люди текли сплошным потоком. Макушки мелькали повсюду: шапки, платки, колпаки, непокрытые головы. Голоса сливались в гул — крики торговцев, смех, ругань, детский плач. Пахло рыбой и пылью. Телега вывернула из проулка — оглобля чиркнула по плечу. Я отшагнул. Колесо проехало в двух пальцах от сапога. Возница оглянулся, что-то крикнул. Я не слышал. Толпа сомкнулась снова.
Запах полыни ударил в нос — резкий, горький, ни с чем не спутать. В ладонь вошла рукоять. Пальцы сжались сами. Я остановился. Посмотрел на руку. В ней лежал мой серп. Рукоять, обмотанная зелёной тряпкой. Лезвие тусклое, в старых зазубринах. Тёплый ещё.
Обернулся в толпу. Головы, шапки, платки. Мелькнули светлые волосы. Белые, как колос на свету. Далеко, у рыбного ряда.
Позже стал у ворот, опершись спиной о деревянную башню. Брёвна тёплые, нагретые солнцем. Серп висел на поясе.
Из толпы показался Горислав. За ним — пятеро ратников. Грузный шёл первым, на плече у него висел Митька — рыжий, пьяный, ноги заплетались. Шапка съехала на ухо, глаза мутные.
Трое других шли следом. Один — молодой, безусый, с копьём. Второй — постарше, с луком через плечо. Третий — жилистый, с мешком за спиной, откуда торчала краюха хлеба и вяленая рыбина. Все при оружии: мечи, ножи, у одного — топорик на поясе.
— Какого чёрта ты тащишь нас так быстро в глушь? — буркнул жилистый. — Мы даже доесть не успели.
— Князь приказ отдал, — отрезал Горислав. — В Волчий лес идём. Богатыря брать.
— Среди ночи? — молодой переглянулся с лучником.
— Сейчас. Этот поведёт. — Десятник кивнул на меня.
Митька поднял голову с плеча грузного. Посмотрел на Горислава. Потом на меня. Потом снова на Горислава. И рассмеялся взахлёб.
— Ты чего ржёшь? — Горислав нахмурился.
— С тебя, — ответил Митька и закатился снова.
Повёл Горислав. Я пошёл рядом. Дружина растянулась за спинами. Дорога пошла под уклон. Впереди мелкий, но быстрый ручей. Вода мутная, коричневая от глины. Переходили медленно. Камни скользкие, сапоги разъезжались. Митька отставал — нога подвернулась на переправе, хромал, матерился сквозь зубы. Грузный его подхватил под локоть, потащил. Остальные ждали на том берегу.
Дальше — овраг. Спустились, поднялись. Земля осыпалась из-под ног, хватались за корни. Вылезли.
И тут лес открылся.
Стоял как тёмно-зелёная туча. Дубы, буки, грабы — стволы в три обхвата, кроны сплетались наверху, не пускали свет. Тень лежала плотная, сырая. Мох висел с веток, как бороды. Папоротник в рост человека. Лес уходил то ввысь, по склону холма, то вниз, в низину, где клубился туман. Ни просвета, ни тропы.
Дубы и буки стояли стеной. Кора тёмная, в трещинах, поросшая мхом. Ветви переплетались, свисали. Под ногами — папоротник, прелые листья, гнилые стволы, что падали давно и уже врастали в землю. Грибы с широкими шапками впились в корни.
Ни ветерка, ни птичьего голоса. Сапоги по мху, звяканье кольчуг, дыхание. Митька хромал сзади, ругался шёпотом. Слева что-то хрустнуло. Все замерли. Тишина. Мох под сапогом чавкнул. Пошли дальше. Лес становился гуще. Стволы стояли так плотно, что приходилось пролезать боком. Ветки цепляли за плечи, за шлемы.
— Лукьян. — Голос Горислава за спиной, приглушённый. — Ты знаешь, куда идти?
— Нет.
— Тогда куда ведёшь? — спросил грузный.
— Подальше, вглубь.
— Годный план, — пробормотал Митька. Посмеялся, закашлялся. — Веди нас, прямо к вражине…
Шли ещё немного. Лес расступился — впереди поляна. Небольшая, круглая, залитая серым светом. Трава примята. Посреди — чёрное пятно старого кострища.
Я поднял руку. Дружина встала. Пошёл один.
Опустился на корточки у кострища. Угли холодные, слипшиеся, втоптанные в землю. Дожди их не смыли — значит, сверху прикрывали. Провёл пальцем по краю — сажа сухая, глубокая. Месяца два прошло.
Обошёл поляну по кругу. Трава примята в семи местах — сидели, лежали. Следы сапог, глубокие, широкие. Не охотники — те ходят легче. Дружинники. Вот здесь точили меч — на коре бука насечки. Вот здесь втыкали нож в землю — дырка узкая, ржавый след. Костёр жгли, веток много подкидывали.
— Станем тут, — сказал я. — Пусть пьяница протрезвеет. Да и вы отдохните.
— Какой я тебе пьяница… ты знаешь, в каком аду я побывал? — вырвалось у Митьки.
Его уложили возле бревна. Захрапел сразу.
Дружинники разошлись по поляне. Сбросили мешки, расстегнули пояса. Кто сел на поваленный ствол, кто прямо на мох. Достали хлеб, вяленое мясо, лук. Ели молча, отрезали ножами. Воду не пили, бурдюки берегли. Грузный вытянул ноги, привалился спиной к дереву, закрыл глаза. Двое молодых перешёптывались у края поляны, крутили головами — всматривались в чащу. Горислав сидел на корточках, ковырял ножом землю.
— Лукьян… — Горислав посмотрел на меня. Хотел добавить пару слов.
Ветер подул. За спиной, в чаще, что-то заколотилось. Я поднял палец, прикрыл молодое ухо.
Сперва — дятел. Стук частый, резкий. Не то.
В стволе зашуршало. Белка грызла кору, шелушила. Не то.
Под бревном, в норе, возилось что-то — барсук. Не то.
Ветер качнул стволы. Дерево большое, судя по дуновению — дуб, массивный. Кора тяжёлая билась, висела. Черепа на привязи. Бились друг о друга. Вывешено в ровень. Стук, стук, стук.
Я убрал палец.
— Надо пойти посмотреть. — Показал за сосны.
— Куда? Что посмотреть? — Горислав вскинул брови.
Я пошёл. Серп достал. За спиной — шаги. Горислав и двое ратников. Пригнулись. Крались следом.
Шли тихо. Сапоги по мху и не звука. Ветки раздвигали медленно, чтобы не треснули. Дышали через нос.
Дуб вырос из темноты. Огромный, старый. Ствол в пять обхватов, кора в трещинах, местами содрана, висела лоскутами. Корни выпирали из земли, как жилы. Ветви раскинулись широко, накрывала поляну тенью.
На них — черепа. Белые, блестели даже в сумраке. Каждая ветвь увешана. Волчьи. Вытянутые морды, клыки наружу. Около сотни. Висели на верёвках, на жилах. Ветер качал их — кость стучала о кость.
Я подошёл. Снял один. Понюхал. Палец провёл по лбу. Чищенный. До белизны. Мясо срезано, кость выварена.
— Волчий лес, значит, — сказал я.
Дружинники задрали головы. Один побледнел, отступил на шаг. Горислав стоял, сжав челюсть.
— Это что, всё волчьи, что ли? — спросил один, голос дрогнул.
— Не все. — Я подошёл ближе.
Среди дюжины связок две отличались. Кости короче, толще, суставы шире.
— Эти собачьи.
— Кто будет такое делать? — Горислав перевёл взгляд с костей на меня. — Богатырь?
— Не он.
Я подошёл к ветви самой низкой. Толстая, старая. Место на коре вычищено — тут сидели, и не раз. Мох стёрт, дерево гладкое. Рядом, на сучке, клок шерсти. Гладкая, пышная, длинная. Взял в пальцы. Поднёс к носу. Запах сладковатый, мускусный, с кислинкой. Так пахнет зверь, что метит территорию. Или самка, что зовёт самца.
— Кошатина. — Я крутил в пальцах комок.
Горислав застыл. Двое ратников за его спиной побелели. Один отступил на шаг, задел ветку — черепа качнулись, застучали громче.
— Что ты хочешь сказать, Лукьян? — спросил Горислав.
— Смотри. Все черепа — волчьи и собачьи. Мех на ветви — кошачий, без сомнений. Но место на ветви — так сидит человек. Наполовину, по крайней мере.
— Может, оборотень? — Дружинник двумя руками сжал топор. — Я слыхал о таких. Колдуны, волкодлаки.
— Не похоже. — Я отошёл к ним. — Говорили, тут песни поют. И люди теряются так.
Они кивнули, как один.
— Ладно. Поспим и пойдём дальше.
Я пошёл назад. Горислав взял меня за плечо.
— Стой. — Шептал. — Как это поспим? Сюда приходит кто-то и сидит, с шерстью. Куда спать-то?
— Пока тут никого нет. Если будет что, я дам знать.
Сумерки накрыли лес быстро. Свет погас, поляна погрузилась в синеву. Потом и синева ушла. Стала темень. Ветер стих. Деревья стояли недвижно.
Я сидел у холодного кострища. Не спал.
Горислав ворочался на своей попоне. То на бок, то на спину. Глаза открыты, блестели в темноте. То жмурил насильно, то открывал с выдохом.
Двое дружинников спать отказались сразу. Сели у края поляны, спиной к спине. Один — молодой, с рябым лицом, положил меч на колени. Второй — постарше, с серьгой в ухе, крутил в пальцах оберег — медвежий коготь на шнурке. Глядели в чащу.
Митька храпел у бревна. Грузный спал сидя, привалившись к дереву. Остальные — кто на мху, кто на мешке.
— Слушай, Лукьян, — сказал тихо Горислав. Лежал спиной ко мне. — Ты правда упыря видел?
— Видел.
— Страшный, как говорят?
— А что говорят?
Горислав помолчал. Потом заговорил, всё так же не оборачиваясь:
— Говорят, упырь — он не просто мертвяк. Он сперва своих жрёт. Сперва жену, потом детей, потом родителей. Высасывает кровь по капле, пока те спят. А те не просыпаются — он сон наводит, глубокий, как смерть. Проснутся — а на теле ни ранки, только слабость. И так ночь за ночью, пока не помрут. Тогда он за чужих берётся. Говорят, у него два ряда зубов и язык как у змеи — длинный, раздвоенный. Он им кровь и сосёт. А ещё говорят — он плачет, когда пьёт. Слезами кровавыми. Потому что сам не хочет, а остановиться не может.
Ветер качнул ветви. Листав зелёная упала. Горислав перевернулся на спину.
— Правда? Два ряда? И плачет?
— То, что два ряда, это точно.
Глава 10. Баюн
Холод пошёл по телу — от ступней, от кистей, к груди. Волосы на руках встали дыбом. Правая рука онемела, левая нога — чужие, как брёвна. Глаза открыл. Ночь. Темень. Все спят.
Горислав храпит, запрокинув голову. Дружинники, что сидели на стороже, привалились друг к другу, головы свесили. Сопят. Остальные также.
Издалека, от старого дуба, донёсся звук. Мурчание. Низкое, глубокое, ласкающее кожу. Шло не через уши — через кости. Пальцы расслабились, веки налились тяжестью. Рот раскрылся сам — ни звука. На голову давило сладкое урчание. Сознание ускользало.
Взялся за онемевшую руку. Поднял. По плечо — не моя. Сжал старой рукой. Ногти вошли глубже в кожу. Где-то вдалеке прорвалась боль. Ударил кистью о ствол дерева. Глухо. Ещё раз. Ещё. Бил, пока пальцы не отозвались — искрой, дрожью. Пока не почувствовал каждый сустав.
Ногу оторвал от земли с трудом — будто из глины выдирал. Встал. Покачнулся. Подошёл к Гориславу, взял за плечо, растормошил. Спит. Голова болтается.
— Горислав. — Язык ещё немел, ворочался с трудом. — Горислав!
Пальцами подкатил ему веки. Зрачки бегали из стороны в сторону — как мыши в клетке. Не просыпался.
Мурчание усилилось. Пальцем закрыл молодое ухо. Звук стал ярче — и боль пронзила голову, от виска до затылка. Я упал на колени. Дышать — мелко, часто. Отпустило. Встал. Серп достал.
Молодой глаз закрыл. Старый открылся. Лес стал серым, плоским. На ветви дуба, в той стороне, где висели кости, пульсировало красное пятно. От него сочилась алая дымка, стелилась туманом по земле. Текла меж стволов, огибала корни. Дотянулась до поляны. Обвила спящих. Поднималась выше — по ногам, по рукам, к лицам.
Я пошёл на пятно. Ногу волочил за собой.
Пробрался ближе. Старался тихо — шаг, замираю, шаг. Серп прижат к бедру, чтобы не блеснул на лунном, тусклом свете. Ветки разводил медленно, отпускал без треска.
Дуб стоял надо мной. Черепа застыли. На той ветви, где я нашёл шерсть, сидело нечто. Спиной ко мне. Тёмное. Голову опустило, руки перебирали что-то на коленях.
Тело в мой рост. Пушистое — шерсть густая, чёрная, местами слиплась в колтуны, торчала в стороны. Хвост свисал с ветки, вился судорожно. Одна лапа качалась в воздухе. Кошачья. Пальцы с подушечками, когти втянуты. Мурчание шло от него — низкое, грудное, как котёл на слабом огне.
Чёрная голова приподнялась. Уши вытянулись — острые, с кисточками. Одно повернулось в мою сторону.
— Чего не спишь? — заговорил он. Голос певучий, но хриплый и ломаный.
Я остановился.
— Ты кто?
— Это ты в гости пришёл, тебе и отвечать. — Лапы продолжали копашиться на коленях.
— Лукьян.
Я подошёл ближе. Услышал шкрябание.
Он резко повернул голову. Морда кошачья, шерсть густая, засмоктанная, в слюне. Рот с белыми клыками — верхние торчали вниз, нижние вверх. Нос влажный, чёрный. Усы длинные, подрагивали. Только глаза — навыкате, как у рыбы, вышли из орбит. Смотрели в стороны, горели ярко, отражали лунный свет. Облизнулся — язык шершавый, розовый.
— Так ты почему не спишь, Лукьян? — повторил он.
— Нужно, чтобы спал?
Кот чуть голову склонил, дёрнул ухом.
— Вы за Илюшкой пришли?
— Богатырь?
— Да, ещё какой. Сил немерено. Рычит так, что шишки падают. Не боишься его?
— Знаешь, где он?
— Знаю. Только вы не найдёте его.
— Почему?
Кот обернулся ко мне. Лапой взялся за верёвку, пододвинулся ближе к краю ветви. Достал голову. Рыжая, конопатая. Митька. Кровь капала на землю с шеи, тёмная, густая. Глаза
Я серп выхватил. Кот закинул голову на ветвь, покрутил по оси.
— Спиртом от него. Так и прёт.
Я бросился вперёд, к его свисающей ноге. Лезвие серпа блеснуло — мимо. Кот дёрнулся, и я рассёк воздух.
Голову поднял — никого. Только ветка качнулась. Шуршание наверху, в кроне. Лапой ударил по одной ветви, зацокотали черепа. По другой — затрещали, забились друг о друга. Звук плясал со всех сторон.
Я смотрел по сторонам. Дуб обошёл медленно. Серп у груди. Ноги перебирал осторожно — сучья, корни. Черепа стучали. То слева, то справа. Кот мелькал в кроне текучей тенью.
Слева. Повернулся. Из куста в кусты пробежал кот. Но не как животное — будто человек, что встал на четвереньки. Перебирался ловко, оттопырив горб.
Шелест сзади. Обернулся. В спину вонзились когти. Запекло. Вошли глубоко, под лопатки. Четыре лапы — все впились. Дыхание в затылок, вонючее. Туша тяжёлая, придавила.
Рванулся назад. Ударил тварь о ствол дуба, прижал своим телом. Кот извернулся, когти прошли по коже, вспороли. Я закричал. Он оттолкнул лапами — я развернулся быстро, рубанул. Серп черканул по коре, срезал полосу.
Хвост обмотал мне ногу — крепко, как жгут. Рванул в сторону. Я упал лицом в мох. Кот прыгнул сверху, когти вырвались из подушек. Зарычал мерзко, протяжно. Я выставил серп вперёд. Лезвие чиркнуло по лапам — кровь брызнула мне в лицо, горячая, густая. Кот покатился кувырком. Сел на две ноги. Смотрел на лапы, облизывал окровавленные подушечки. Зубы сцепил.
— Головой твоей любоваться буду, — прошипел он.
Встал на четвереньки. Одну лапу держал на весу. Кровь капала на мох. Ходил из стороны в сторону — плавно, пружинисто, горб ходил вверх-вниз. Глаза дёргались, горели ярким — рыбьи.
Усы его подрагивали. Кончики загибались вперёд, к земле, потом расходились в стороны, потом снова вперёд. Не как у зверя, что чует добычу. Иначе. Когда он шёл влево — усы шли вправо. Когда вправо — усы влево. Раньше движения — раньше шага.
Он двинулся вперёд. Скачками. Я серп держал перед собой. Кот раскачивал меня — бросок влево, бросок вправо. Я повернулся — он уже рядом. Вцепился в левый бок. Обвил меня. Голова вниз, когти в ногу. Хвост обмотал шею. Стянул.
Одна лапа схватила предплечье — туда, где серп. Растягивала руку, выламывала. Я начал крутиться вокруг оси. Голова кота болталась на весу. Подошёл к дереву, ударил мордой о ствол. Хватка ослабла. Вырвал руку с серпом. Схватил за хвост.
Кот сделал кувырок, пытался вырваться. Морда возле моего лица. Пасть раскрыл — зубы блеснули, целил в руку. Я выпустил хвост в последний миг. Пасть щёлкнула вхолостую. Я пальцами схватил за усы. Рубанул лезвием по ним. Обрезал.
Кот оттолкнулся. Сбил меня с ног. Сам упал на землю. Прыгнул на лапы — повело в стороны. Ноги разъезжались. Пытался закрепиться когтями в земле. Передние лапы поднял, смотрел на меня, рычал. Пена капала с пасти. Когти выпустил на задних, вцепились в мох. Сделал шаг ко мне — повело вправо. Упал. Снова встал — повело назад. Закричал как человек. И скрылся в чаще.
Я упал на спину. Спина вся влажная от крови. Земля холодная, унимала боль. Луна скрылась за облаками — темень, только звёзды кололись.
Оперся на серп. Встал. Влажные дорожки сочились по телу — грудь, бок, нога. Шёл медленно. Ветки ломались под сапогами. Дышал глубоко.
В руке усы. Длинные, чёрные. Дёргались как черви, скручивались, распрямлялись. Я повернул голову в чащу. Закрыл молодой глаз. Дымка — красная точка вдали. Металась туда-сюда.
Крик. Мужики закричали. Я ускорил шаг.
На поляне все уже проснулись. Стояли кругом. За оружие похватались — кто меч, кто топор. Смотрели вниз.
Тело Митьки лежало у бревна. Руки раскинуты, ноги скрючены. Одежда пропиталась кровью — чёрной, уже густеющей. Головы не было. Только рваный край шеи — кожа лоскутами, позвонки белели. Кровь залила мох, пропитала землю.
Горислав подошёл ко мне. Бледный, губы тряслись.
— Что было здесь?!
— Кот. — Я протянул ладонь. На ней дёргались усы.
— Кот?
— Я слышал… мурчание перед сном, — сказал дружинник с серьгой. Глаза бегали.
— Говорили, что тут кот-баюн бродит. Людей ест. — Грузный обнял тело Митьки, прижал к груди. — Никто не верил.
— Неужто он напал…кот? — Горислав сел на бревно. Руками схватился за голову. Качался.
— Ты убил его? — спросил грузный.
— Нет. Сбежал. Но пока не опасен. Если усы не умеет отращивать.
— Надо Митьку похоронить…
Утро показалось над лесом — серое, тихое. Птицы не пели. Свет пробился сквозь кроны, лёг на поляну косыми полосами.
Могилу копали саблями. Земля мягкая, податливая — мох сняли, рыли по очереди. Яму вырыли неглубокую, но широкую. Тело уложили на плащ. Руки сложили на груди. Сверху тело прикрыли плащом. Грузный прочитал молитву — тихо, запинаясь. Каждый бросил горсть земли. Горислав — первый. Я — последний. Земля падала на плащ, на ряднину.
Насыпали холмик. Сверху положили камни. Грузный воткнул в землю две ветки крестом.
— Во сне убил. Мог всех нас так перебить. — Грузный сплюнул. — Как идти-то нам дальше, если тот рыскает тут? Баюн. Горислав?
Десятник вытер пот со лба. Посмотрел на меня.
— Ты нас… защитить от него сможешь?
— Видать, он меня тоже усыпил. На время.
— То есть в следующую ночь опять могут? — Дружинник упал на землю, схватился за голову.
— Уходить отсюда надо. Мы уходим! — сказал другой.
Двое других встали рядом с ним.
— Вы чего это? Вам за что князь платит? — сказал грузный.
— Уж точно не за то, чтобы с таким ворогом драться! — ответил тот.
Горислав поднял палец. Показал в сторону, наверх. Застыл. Все обернулись.
— С… смотрите…
На верхушке сосны сидела чёрная, грузная туша. Глаза блестели вдалеке. Лапами ствол обнял. Хвост бился о воздух.
— Это он?!
— Да, — ответил я.
Трое дружинников переглянулись. Похватали вещи. Дали дёру по лесу.
— Эй, вы! Стоять! — крикнул им грузный. — Горислав, какого чёрта ты молчишь!
Десятник не сводил с сосны глаз. Хотя наверху уже никого не было. Бледный. Губы синие.
— Он перебьёт их. — Я кивнул в сторону, куда убежали дружинники. — Не даст выйти из леса.
Грузный упал на землю.
— Чёрт…мать их…
— Ладно. — Я вышел вперёд. Спина горела, кровь сочилась сквозь повязку. — Надо вывести вас к богатырю.
— Ты с ума сошёл? — Горислав уставился на меня. — Нам бы живыми отсюда выйти. Как же…
— Кот пока займётся теми, кто бежал. У нас есть время, чтобы выйти на богатыря. — Я выставил ногу вперёд. — Идёте?
Грузный встал. Головой
— Займётся ими… ты так просто это говоришь… Горислав… идём?
— Идём, Секач. — Десятник смотрел по сторонам. Глаза бегали по верхушкам деревьев.
Пошли дальше. Лес становился гуще. Стволы теснились, ветви переплетались над головой — света почти не осталось. Под ногами корни, камни. Шли молча. Секач впереди, Горислав за ним, я позади.
Деревья расступились. Впереди открылось место. И посреди него — деревня. Мёртвая, старая. Дома вросли в землю, крыши провалились, брёвна почернели, поросли мхом и грибами. Улицы заросли бурьяном в человеческий рост. Плетни завалились.
Посреди деревни, на взгорке, стоял идол. Деревянный, высокий, в два человеческих роста. Фигура грубая — голова с усами, руки вдоль туловища, на поясе что-то вроде меча. Краска давно сошла, дерево потрескалось, мох забился в щели.
Секач подошёл, задрал голову.
— Перун. Идол Перунов. — Он перекрестился. — Старый. Давно тут. Ещё до князя Владимира, может.
Я обошёл деревню по краю. Дома — одни остовы. Внутри пусто, темно. Ни костей, ни утвари.
За крайним домом увидел. Могилы. Разрытые. Десятка два — холмики, кресты, камни. Все раскопаны. Ямы зияли чёрным. Земля вокруг сухая, спекшаяся. Из одной торчала кость — берцовая, человечья. Рядом — череп, укатившийся в бурьян.
Я подошёл к идолу. Ещё раз осмотрел. Наклонился, взял горсть земли. Топтанная. Свежая. Среди комьев — часть травинки, влипла в землю. Поднёс к носу. Запах сладкий, влажный. Осока. Растёт только у воды — у ручья, у болота. Здесь такой нет.
Поднял голову на идола. Дерево гладкое. Будто чищенное. Ни сучка, ни зазубрины. Рукой провёл — ладонь скользит. Не погода сгладила. Человек тёр. Позади идола — зола. Старая, серая, втоптанная. Костёр жгли. Давно, но в этом году.
— Кто-то приходил сюда. Наверное, богатырь.
Горислав и Секач подошли ближе.
— Потому что земля мята? — Секач придавил сапогом ком.
Достал ус кота из-за пояса. К носу приложил. Вдохнул глубоко. Потом к губам. Лизнул.
— Ты что делаешь? — Горислав отступил на шаг.
На языке — соль. Рыба. Речная, с тиной. Запах воды, застарелый, но острый.
— Тут есть река, — сказал я. — Надо идти к ней.
— Река? — Секач почесал голову. — Не слышал тут о реки.
— То есть богатырь у реки той? — спросил Горислав.
— Скорее всего. — Я спрятал ус обратно за пояс. — Кот рыбой кормился недавно. Судя по его передвиженям…
Что-то тяжёлое упало в кусты. Ветки дрогнули, листья посыпались. Мы достали оружие. Кусты шевелились.
— Спина к спине, — сказал я. Шёл впереди. Горислав и Секач развернулись, двинулись за мной, прикрывая бока.
Подошёл к кустам. Серпом убрал ветви — раз, другой. Открылось.
Тело. Дружинник, что бежал с теми двумя. Без головы. Лежал на боку, руки подогнуты. Кольчуга сорвана клочьями — звенья разбросаны вокруг, вдавлены в землю. Кафтан разодран. На теле — следы. Когти, глубокие, длинные — рёбра проступали сквозь мясо. На плече — укус. Зубы вошли до кости, раздробили ключицу.
Оба увидели. Побледнели.
— Господи помилуй. — Секач сглотнул, лицо налилось кровью. Вышел вперёд. — Ты, тварь лохматая! А ну выходи сюда! Выходи биться!
Горислав замер над телом. Стошнило — упал на колени, выплеснул на мох.
Я головой покрутил. Молодой глаз прикрыл. Красная дымка прыгала от одного дерева к другому. Смотрела на нас. Близко. На верхушке ели.
— Иди сюда! — кричал Секач.
— Тише. Он и так слышит, — сказал я.
— Почему не идёт? Почему прячется?!
— Ночь ждёт.
Облака шли медленно — серые, тяжёлые. Солнце уже не пробивалось. Лес погружался в сумерки. Тени удлинялись, расползались. Верхушки сосен ещё горели рыжим, но внизу уже сгущалась темнота. Вечер спускался на лес — тихий, душный.
Разожгли костёр. Секач высек искру, долго дул на трут — руки тряслись, пальцы не слушались. Занялось. Пламя затрещало. Свет лёг на лица — серые, впалые. Горислав сидел, обхватив колени, смотрел в огонь не мигая. Секач подбросил ещё хвороста, вытер нос рукавом. Оба вымотанные — плечи опущены, спины сгорблены. Никто не говорил.
Ели молча. Хлеб чёрствый, ломали руками. Вяленое мясо — жёсткое, солёное. Воду пили по глотку, передавали бурдюк. Капли падали на угли, шипели.
Я прислонился спиной к дереву. Зажгло страшно — царапины от когтей не давали замереть в одном положении. Шевельнулся — новая вспышка. Пальцы дрожали, кожа побелела на костяшках. Холодный пот выступал с каждым приступом боли. Дышал часто, мелко.
В руках держал серп. Рукоять скользкая от пота. Глаза поднял — дымка красная вдали, у кромки леса. Не шевелилась. Свернулась калачиком.
— Боюсь, ночь не переживём, — помотал головой Горислав.
— Попробуем не спать. Но в прошлый раз было так же, — зевнул Секач. — Тело предаст.
Я поднял глаза. Спину чуть оторвал от ствола.
— Если только… — Они посмотрели на меня. — Возьмите тряпки, засуньте в рот. И повернитесь ко мне голыми спинами.
— Что? — переглянулись они.
— Выжить хотите? Делайте, что говорю.
Стянули рубахи. Кольчуги скинули — железо лязгнуло о землю. Тряпьё в рот засунули, смотрели из-за плеча. Мычали.
— Если закричите сейчас — мы трупы.
Я сунул серп в костёр. Лезвие грелось, краснело. Достал. Пошёл к Гориславу первому. Лезвие легло на спину. Кожа зашипела, побелела по краям. Он замычал, забился — Секач держал его за плечи. Я вёл серпом — полоса, вторая. Кровь не шла — прижигало сразу.
Секач сел следующим. Зажал тряпку зубами, аж скулы затрещали. Серп лёг на широкую спину. Шипело. Он мычал глухо, как бык. Я резал — ровно, глубоко. Кожа расходилась, пахло палёным мясом. Три полосы. Четыре. Он упал на колени, но не кричал.
Глава 11. Хижина
Урчание обволакивало кожу. Расслабляло мышцы. Я прижался спиной к шершавому стволу. Кора впивалась в раны — болью возвращала. Дышал через нос.
Горислав и Секач лежали, стиснув зубы. Сопели.
Ветер дул слабый. Шевелил пепел в кострище. Костёр перегорал. Тени от стволов качались. Урчание висело в воздухе — густое, как мёд.
Я слышал его. Кот перебирал ногами вдалеке. Шаг широкий, мягкий. Лапы ставил плавно.
Двинулся влево. Потом вправо. Остановился. Снова влево — быстрее. Перебегал от дерева к дереву. Потом тишина. И глухой треск — лапы вонзились в кору. Полез вверх. Тихо. Посидел.
Я чувствовал спиной его взгляд между лопаток.
Он спустился. Мягко. Обошёл нас на четвереньках. Листья тихо шуршали под лапами. По кругу. Раз. Другой. Запах мокрой кошатины стал ближе.
Мурчание содрогало воздух, било по вискам. Ветка у моих ног чуть приподнялась — кот наступил на неё. Когти вышли из подушек.
Я вскочил. Махнул серпом. Тварь обернулась, оскалилась. Лезвие вошло в хвост, пронзило и
— А-а-а-а! — закричал Секач. — Когтями впился в пузо!
Чудище вырывалось. Я схватил его за хвост, поднял серп.
— Сейчас перестанет, — сказал я.
— Стойте! Стойте! — зашипел кот. — Хвост не руби! Я вас к богатырю приведу! К Илюшке!
Моя рука застыла. Тварь перестала брыкаться.
— Убей его скорее, Лукьян! — поднял голову Горислав. Руками держал кота за локти.
— Вытащи когти из пуза! — прохрипел Секач.
Секач закричал. Кот вытащил лапы из-под него. Когти вышли с влажным звуком.
— Вот. Вытащил. — Покрутил лапой. — Свяжите меня. Отведу.
— Ты нас убить хотел! — крикнул Горислав.
— Хотел. Пока вы меня не схватили.
— Руби его, Лукьян! Дай серпом по шее! Он наших убил…
— Убил. Да. — Кот облизнулся. — Вы на мою территорию зашли.
— Где богатырь? — спросил я.
— Далеко он. Далеко-о-о, — протянул кот. — Без меня не найти…
— Лукьян, ты что, поверил ему? — Горислав держал его за запястье, но кот уже расслабил тело.
— Нет.
— Давайте сговоримся сразу. Я отведу вас к богатырю. Но убить вас я хочу больше. Мне не нужно доверять. Знайте: при удобном случае я съем ваши головы. Я знаю, вы два труса. Колеблетесь. Боитесь, это лучший комплимент моему существованию. Правильно делаете. Но вот этот, — он кивнул на меня, — понимает, что я дело говорю.
Горислав сглотнул. Посмотрел на меня. Потом на кота. Тот шевелил выпученными, влажными глазами.
Я посмотрел на усы. С одной стороны пробились новые отростки — тонкие, другого цвета.
— Хорошо. Ты проведёшь нас, — сказал я.
— Нельзя верить ему, Лукьян!
— Зарубим его!
Я опустился к коту. Взял за ухо, морду потянул к себе. Серп лёг на шею.
— Где живёт богатырь?
— Отведу — тогда узнаешь.
— Опиши место.
— У реки дом. На холме. Сам построил. Довольно странный, — ответил кот.
— Часто там бывал?
— Пару раз. До него… Такие, как вы, уже доходили. Он их зашибал. А я потом…
— Падальщик, — сплюнул Секач.
— Хорошо. Я тебе верю. Ты был там. — сказал я.
Горислав помотал головой, уставился вдаль.
Я поставил колено коту на грудь.
— Вяжите его.
Секач взял верёвку. Связал передние лапы — туго, крест-накрест. Потом задние. Кот лежал, не дрыгался. Я подсказывал: выше, туже, на узел. Секач затянул так, что верёвка впилась в шерсть.
Я взялся за пушистую шею. Лезвие чикнуло по усам — срезал с обеих сторон.
— Тварь! — Кот забрыкался, зашипел. Кувырком покатился по земле. Глаза уставились на меня. Пена изо рта выступила. — Убью вас всех! А твою голову до блеска начищу!
— Секач, держи его под руку. Его будет вести в разные стороны. К обеду, как солнце встанет, усы снова срежем.
Вышли. Впереди — Секач и кот. Кот на двух ногах, задние лапы связаны коротко — шаг мелкий, семенящий. Передние скручены за спиной — верёвка от запястий к локтям, туго, до хруста суставов. Шерсть вокруг узлов свалялась, кожа взопрела. Хвост волочился по земле — обрубок перевязан тряпицей, кровь уже не шла.
Вело его. Без усов он тыкался мордой в воздух. Шаг влево — ноги заплелись, чуть не упал. Секач дёрнул за верёвку, выровнял. Шаг вправо — кот завалился на бок, встал на четвереньки, хоть и связанные. Секач поднял его рывком, поставил. Кот шипел, плевался, но шёл. Голова крутилась — глаза-пузыри вертелись в орбитах. Он вёл нюхом. Ноздри раздувались, втягивали воздух. Шаг. Ещё шаг. Снова в сторону.
— Ты всех убил, да? — спросил Секач.
— Тех, трусоватых? — Кот дёрнул ухом.
— Они не трусы. Я с ними давно уже служу, — Секач сплюнул. — Три года вместе. Степь прошли, засады, голод. Лучшие были. А ты… ты за это ответишь, тварь.
— Храбрецы не мочатся, — протянул кот. — А эти… все трое писались. Когда я рвал им животы. Все друг друга бросили. На одного напал — остальные наутёк. Первого я завалил быстро. Он бежал и оглядывался, а я уже ждал. Я люблю, когда оглядываются. Шея открыта, жилка бьётся — тук-тук-тук. Я её зубами. Он упал, задёргался. Я ему брюхо вспорол, а он смотрит и шепчет чего-то. Я наклонился — послушать. А он уже не дышит. Второй полез на дерево. Я за ним. Не спеша. Коготь за когтем. Он наверху сидит, трясётся. Молится. Я рядом сел. Смотрю. Он глаза зажмурил — думает, исчезну. Я его лапой тронул за плечо. Он как заорёт! И прыгнул вниз. Ногу сломал. Лежит, воет. Я спустился. Сел рядом. Гладил его по голове, пока плакал. Потом наскучило. Разорвал горло. Голову на ветку надел. Пусть смотрит. Третий под корни забился. Ноги торчат. Я его за ногу — а он цепляется, ногти срывает, орёт: «Не надо, не надо, не надо!» Я тяну потихоньку. Он пальцы в землю врывает, а я тяну. Как репку. Вытащил. Перевернул. Он обмочился. Тёплое по лапам потекло. Я ему сказал: «Смотри на меня». А он глаза зажмурил. Я ему веки поднял — когтем, аккуратно. Вот теперь смотри. Смотрел, пока я ему горло не вскрыл.
Секач выхватил меч. Резко, с рыком. Ударил по коту — лезвие рассекло воздух. Кот вильнул ловко в сторону. Секач промахнулся, не удержал тело — рухнул лицом в мох. Меч вылетел из руки. Кот стоял над ним, шатался. Связанные лапы не держали, но морда скалилась.
— И тебя, дурной, задавлю, — прошипел он.
Я подошёл сзади. Рукоять серпа — со всей дури. Щелчок по затылку. Кот рухнул как мешок с костями.
Горислав подбежал, помог Секачу встать. Тот дышал тяжело, ртом. Глаза мокрые, красные. Пальцы сжимались в кулаки, разжимались.
— Ловко он увернулся. — Я повернул кошачью голову к себе. Усы торчали уже на треть. Срезал снова. — Быстро растут.
— Давай зарежем его, Лукьян. — Секач встал на ноги, отряхнулся. — Чудище безумное. В ловушку ведёт, наверное.
— Он описал дом богатыря. Возле реки. Скорее всего, ведёт туда. В любом случае — ветерок свежий дуть в лицо стал. Но в какой стороне — не пойму.
Горислав принюхался. Плечами пожал.
— Он что-то задумал. Ты послушай, как говорит.
— Он уверен, что богатырь зашибёт нас. — Я взял кота, закинул тушу на плечо. — Секач. Убьёшь его — и блуждать тут долго будем.
— Понял…
Сели на поваленный ствол. Лес вокруг поредел — дальше виднелся просвет. Ветер тянул свежестью, и тиной.
Горислав и Секач перевязывали друг друга. Сняли рубахи.
Я сидел в стороне. Пил воду из бурдюка — тёплую, с привкусом кожи. Глоталось тяжело.
Кот лежал на земле, спиной ко мне. Связанный. Без сознания. Шерсть свалялась в колтуны.
— Князь сказал — найти богатыря надо. И всё, — Горислав хлебнул воды.
— Да. Дружины нет его брать. Если он такой же будет… — Секач кивнул на пленника. — Проклятый.
— Слышишь, Лукьян. Дорогу найдём — я… зарисую её по памяти. От дерева того, с черепами, на северо-запад пошли. Шагов триста до оврага. Овраг — налево. Потом бурелом, обошли справа. От бурелома — прямо, пока дуб с идолом не показался. От идола — снова на северо-запад. Ветер в лицо держали. Если река — значит, верно шли.
Секач усмехнулся, покачал головой.
— Ты гляди. Всё запомнил.
— Боюсь, богатырь нас не отпустит, — ответил я.
— Мы приближаться не будем. — Горислав продолжил чертить прутиком по земле. — Увидим хижину, как эта тварь сказала, издалека — и обратно повернём. Кота там же зарубим. Только сразу. Снесёшь ему голову… хорошо?
Хвост пленника вздрогнул.
— Нам ещё через болото идти. Это тоже запомнить попробуй, — пробормотал кот.
— Заткнись, чудище. Болото обойти можно. — Секач пнул его по лапе.
— Не обойти. Ильюша такое место нарочно выбрал. — Кот повернул морду к нам. Шея провернулась назад, до упора. Хрустнули позвонки. Глаза-пузыри уставились на меня. — Болото повсюду. Окружило его дом. Он всё продумал.
— Откуда знаешь его имя? — спросил я.
— Мы с ним дружили. Он очень добрый. Сговорчивый. Чаем угощает. Любит гостей.
Секач и Горислав переглянулись. Дружинник вскочил на ноги.
— Ты что мелешь, чудище? Он всех, кого за ним посылали, зашиб. Ты сам за ним подъедал.
— Ну, бывает. Злят его. А так он… приветливый очень.
— Лукьян, вдарь ему в темечко. От его рожи воротит. — Секач встал, собрал мясо в мешок, подтянул бурдюк с водой.
— Ты знаешь, как через болото перейти? — спросил я.
— Конечно. Поэтому и согласился с вами пойти. Помочь. — Кот растянул пасть в улыбке.
Пошли дальше. Вглубь леса. Кот впереди — на двух ногах, семенящих, лапы связаны, но шаг ровнее. Один обрубок уса подрагивал, ловил воздух. Шёл уверенно — знал дорогу.
За ним — я. Серп в руке. За мной — Секач, тяжёлый шаг, дыхание с хрипом. Последним — Горислав. Останавливался, оглядывался — помечал деревья зарубками, шептал под нос: «От кривой сосны — сорок шагов на полночь».
Лес редел. Пахло водой. Не ручьём — стоячей, зацветшей. Под ногами захлюпало. Мох сменился осокой. Впереди, за стволами, открылась серая гладь. Болото.
Болото лежало перед нами — серое, бескрайнее, в редких островках сухой травы. Кочки торчали, как спины утопленников. Вода стояла чёрная, маслянистая, в радужных разводах. Пузыри поднимались со дна, лопались без звука. Запах тины впивался в глаза, от чего те слезились.
Деревья по краям стояли мёртвые — голые стволы, белые как кости. Мох свисал с ветвей. Ветра не было. Комариный звон над водой, да тучки. Болото уходило далеко — до самого горизонта, где маячил тёмный холм.
— Как через это перейти? — Горислав упёр руки в бока. — Тут утопнешь сразу.
— По кочкам, — ответил кот. — Тут везде кочки. Они дно имеют. На них и прыгать.
— Прыгать? — Секач сплюнул. — Я не кузнечик. Весу во мне — как в трёх.
— Прыгать умеешь? — Кот склонил голову набок. Глаз выпучился. — Или только мечом махать?
— Я тебе сейчас махну, — Секач потянулся к поясу.
— Стой, — сказал я. — Показывай дорогу, кот.
Кот шагнул на первую кочку. Связанные лапы не мешали — он перепрыгивал легко, по-кошачьи. Хвост мотался, держал равновесие. Мы — за ним. Я первым. Потом Секач. Горислав замыкал.
Прыгали. Кочка — присесть, толчок — перелёт. Под сапогами чавкало, мох проваливался. Вода подступала близко — чёрная, густая. Один неверный шаг и утянет.
— А тут глубоко? — спросил Горислав. Он тяжело дышал, отставал.
— Не знаю, — ответил кот. — Не мерил.
Прыжок. Ещё прыжок. Кот обернулся, глянул на Горислава. Ухо дёрнулось.
— Вот на эту кочку, десятник. На эту. Она самая крепкая.
Горислав прыгнул. Кочка ушла из-под ног — не кочка, комок тины. Сапог провалился по колено. Горислав вскрикнул, замахал руками, начал заваливаться вбок — в чёрную воду.
Секач схватил его за ворот. Рванул на себя. Вытащил. Горислав упал на соседнюю кочку, мокрый по пояс, дышал часто.
— Ой, — сказал кот. — Ошибся. Бывает.
— Ты, тварь… — прохрипел Горислав. Руки тряслись. — Ты нарочно…
— Я же сказал: убить вас хочу. Но не сейчас. Сейчас я веду. — Кот смотрел на него, не моргая. — А кочка правда крепкая была. Может, ты просто тяжёлый?
Я перепрыгнул к коту. Взял его за загривок, приподнял. Глаза-пузыри уставились на меня.
— Ещё раз, — сказал я. — И я тебя здесь оставлю. Без хвоста. Без лап. На самой гнилой кочке.
— Не искренне ты угрожаешь, двулицый. Ни злобы, ни ярости, ни страха. Даже во время схватки нашей. Любой другой бы от ужаса застыл… но…Я понял тебя, — ответил кот. — Я же помочь хочу.
Я отпустил. Кот встряхнулся шерстью, пошёл дальше. Прыгал ровно, без фокусов. Мы — за ним. Горислав шёл последним, мокрый. За спиной у него чавкнуло. Пузырь лопнул на воде.
Шли долго. Кочки становились реже. Впереди уже поднимался холм — тёмный, заросший осокой. На верхушке дом.
— Оно это? — спросил Секач. — Выглядит…
Дом стоял на холме. Огромный, рубленый из цельных брёвен — каждое в три обхвата. Но рубленый криво. Углы не сходились — где торчали концы, где зияли щели в локоть шириной, заткнутые мхом и тряпьём. Крыша высокая, двускатная, но один скат длиннее другого, и конёк заваливался вбок, будто дом хотел сползти с холма и замер на полпути.
Окна — разного размера. Одно крошечное, под самой крышей, как бойница. Другое — широкое, в половину стены, забранное не стеклом — бычьим пузырём, мутным, в подтёках. Третье — дыра, заткнутая досками крест-накрест.
Дверь. Входная. В два человеческих роста, сбитая из плах, грубо, без петель — просто приставлена к проёму. На ней — царапины. Глубокие, длинные, в пять полос. Будто кто-то скрёбся с той стороны.
Забор вокруг дома. Колья вбиты в землю — не в ряд, а как попало. Одни торчат прямо, другие под углом, третьи вкопаны верхушками вниз. На кольях — черепа. Звериные. Волчьи, медвежьи, лосиные. И человеческие. Выбеленные солнцем, с пустыми глазницами. Ветер
— С черепами это он у меня подсмотрел, — сказал кот.
— Большой. Но это какая-то кривая хижина, — добавил Горислав.
— Ты дорогу запомнил? — спросил Секач.
— Да. Надо дальше по болотам идти. — Десятник глянул на кота. — Но без него через болото не перейти. Придётся с собой брать.
Я подошёл ближе. На пять шагов. Остановился.
Под ногами — следы. Огромные, в пол-аршина длиной. Босые. Пальцы вдавлены глубоко, пятка продавила глину до камня. Свежие. Утренние.
Взгляд поднял. Вокруг дома — подобие жизни. У стены — колода для рубки мяса. Вместо топора — огромный камень, примотанный жилами к оглобле. Рядом — туша. Шкура снята, растянута на кольях — сохла. Размером с телёнка, но форма — человечья.
Чуть дальше — очаг. Сложен из булыжников, неумело, с провалом в середине. Над ним — вертел. На вертеле — птица. Громадная, общипанная наполовину, обгорелая. Не ворона. Не гусь. Размером с орла, но клюв — как у баклана.
— Лукьян. Мы своё дело сделали. Уходим, — сказал Горислав.
— Да. Возвращаемся.
— А с хозяином знакомиться не будете? — спросил кот. И вдруг завизжал: — Илюша-а-а-а!!!
Птицы с деревьев сорвались. Мы замерли.
— Илюша-а-а-а!!! — рвал он глотку.
Я схватил серп, пошёл к нему. Замахнулся. Кот извернулся, пролез под ноги Секача, верёвка натянулась, опрокинула дружинника. Рванул в сторону, потащил Секача за собой по земле.
— Держи эту тварь! — тянул его назад Секач.
Над головой просвистел ветер. Гнилое, сухое бревно — в три человеческих роста — пролетело над нами. Врезалось в сосны, срубило верхушки. Щепки брызнули. Бревно ушло в чащу, ломая деревья. Только корни колючие торчали.
Глава 12. Богатырь
На возвышенности стояла фигура. Ноги тонкие, полусогнутые — колени вперёд, голени назад. Руки свисали до колен — крупные, жилистые, с узловатыми пальцами. Кольчуга висела кусками — кольца порваны, вбиты в тело, вросли в кожу. Шлем на голове с острым концом, ржавый, погнутый. Плащ красный — обрывок на плече, трепыхался на ветру. В руке палица — кривая, сучковатая, длиной в половину тела. Уперлась в землю.
Сделал шаг вперёд. Стопы косили внутрь — носки вместе, пятки врозь. Шаг плотный, с глухим звуком — земля дрогнула. Солнце светило в спину, он отбрасывал тень на нас. Длинную, чёрную, до самых кочек. Лица не видно — только чёрный провал под шлемом.
Мы замерли. Даже кот замолк, верёвка в пасти повисла.
— Б… б… богатырь. — Горислав рот открыл, побледнел. — Мы к тебе с миром… не вредить…
Тот сделал ещё шаг. Палица волочилась за ним, пропахивала землю.
— Ты Илья, да? — продолжил десятник. — Князь Мстислав тебе почтение своё шлёт…
— А-а-а-э-э-э-а-э-э-э-а-э-э-э… — поднял голову вверх богатырь. Рот висел раскрытым. Челюсть ходила сама по себе.
Я осматривал всё. Глаза бегали.
Слышал как река журчала позади. Сарай у дома — похожий на конюшню. Дом — дверь откинута. Болото рвом — слева и справа, не обойти.
Глаз метнулся к коту. Верёвка в пасти. Сейчас перегрызёт — и вырвется.
На руку богатыря. Пальцы сильнее сжали палицу. На голени. Тонкие, но крепкие. Мышцы торчат — жилы как канаты. Может прыгнуть.
Руки длинные. Если палицей ударит — достанет нас через три шага. Предплечье крупное, вены набухли, пульсируют. Правая рука больше левой — с оружием не расстаётся.
Молодой глаз закрыл. Старый открылся. Красная дымка шла по позвоночнику богатыря. Трепетала, как пламя. Тело его было отсюда.
Ещё шаг.
— Разбегаемся в стороны, — сказал я, — Как только шагнёт вперёд.
— Куда нам бежать-то? — прошептал Горислав.
Секач застыл на месте. Кот пастью щёлкнул, верёвка разошлась. Прыгнул в сторону, завалился на бок, перебирал ногами. Дружинник хотел к нему рвануть, да глаза прилипли к великану.
— Бежим врассыпную, за кем-то кинется, остальные в конюшню, — добавил я.
Великан дышал. Воздух выходил из-под шлема с сипением — неровно, толчками. Ногти жёлтые, в трещинах, вбиты в дерево. Кольчуга на груди натянулась.
Стопа двинулась. Пятка оторвалась от земли — мокрая глина чавкнула. Пальцы ног растопырились, ушли в почву. Горислав сглотнул. Кадык дёрнулся. Секач присел на полусогнутых.
Лицо открылось. Сухое, в глубоких морщинах — как потрескавшаяся глина на дне пересохшего русла. Кожа обтягивала череп туго, до блеска. Глаза раскрыты, но вместо зрачков — сухая кожа с белыми сучками, будто сухожилия вросли в глазницы и затвердели. Нос высох — две точки, забитые грязью, края рваные. Рот раскрыт, челюсть отвисла, слюна текла — густая, тягучая, слипалась с грудью, на которой свисала длинными нитями.
— Аэаэааэаэааээа, — выдавил он.
Рука замахнулась в тот же миг. Палица пошла по дуге — сучковатая, со свистом рассекла воздух. Я прыгнул в сторону. Перекат через плечо, трава хлестнула по лицу. Вскочил на ноги.
Горислав побежал за дерево, спрятался за столб. Секач бросился к конюшне, пригибаясь, руками загребая воздух.
Глухой удар. Палица вошла в землю. Гул пошёл под ногами. Комья грязи брызнули веером — мне в спину, в затылок. Ошмётки мха повисли на ветвях.
Голову повернул. Шлем поплыл над плечами — ржавый, погнутый. Уставился на Секача.
Дружинник застыл. Тень великана накрыла его целиком — от сапог до макушки. Лицо Секача побелело. Руку выставил перед собой.
Я вынул серп. Рванул к ноге богатыря — сапоги скользили по грязи. Лезвие вошло под колено, где сухожилия натянуты. Резанул наискось. Кожа разошлась с треском. Сухожилия лопнули — одно, второе. Кровь выступила густая, комками, как студень. Медленно поползла по голени.
Он замычал. Голову запрокинул к небу. Руки поднял, пальцы растопырил. Мычание перешло в вой. Секач отмер. Вскочил, побежал к Гориславу — тот уже был у конюшни, махал рукой.
Богатырь ударил руками в землю. Кулаки вошли глубоко. Рванул. Земля разошлась бороздами. Развернулся резко — тело крутанулось на коленях, руки рыхлили грязь, выворачивали комья. Удар под ноги. Я свалился на спину.
Ладонь поднялась надо мной. Огромная, в трещинах, с обломанными ногтями. Тень накрыла. Он сидел на коленях, нависал. Слюна капала с челюсти — тягучая, горячая, шлёпалась рядом.
Я покатился в сторону. Хлоп. Ладонь ударила в землю. Уши заложило. Воздух толкнуло в спину. Грязь брызнула в глаза, в рот.
Великан поднялся. Колени хрустнули. Сухожилия, что я перерезал, болтались лоскутами, но нога держала. Он встал во весь рост — туша закрыла полнеба. Палица в руке качнулась.
Я приготовился. Серп перед грудью. Глаза нащупали трещину в кольчуге — у рёбер, слева. Кольца разошлись, край рваный, кожа под ними серая. Он прыгнул. Через меня. Тень
Ударил. Секач выкатился — вбок, под рукоять, чудом. Палица вошла в землю.
Я смотрел на спину чудища. Кольчуга распорота напрочь — от шеи до поясницы. Края рваные, кольца вбиты в мясо, вросли в кожу. Горб торчал — бугром. Но больше всего — позвонки. Каждый в разные стороны. Выпирали под кожей, натягивали её до блеска. Медленно переливались, менялись местами — один уходил вглубь, другой выплывал наружу. Кожа ходила волнами.
— Сюда! — крикнул Горислав. Голова мелькнула под досками, в проёме конюшни. Он махал рукой, лицо белое, губы тряслись.
Секач побежал. Сапоги скользили по грязи. Дышал хрипло. Великан рванул палицу. Та застряла — глубоко ушла в землю, в глину. Он посмотрел на неё, помычал. Пальцы сжались, разжались.
С дерева спрыгнула чёрная туша. Кот. Врезался в спину Секача, сбил с ног. Дружинник вскрикнул, покатился по земле. Я побежал к нему.
Голова богатыря поднялась резко, когда я был возле него. Обернулся. Рука пошла наотмашь. Я пригнул голову. Ладонь пронеслась над затылком — воздух ударил по шее. Упал наземь.
Секач кричал. Лежал на животе, уткнувшись лицом в грязь. Кот стоял над ним, вцепившись всеми четырьмя лапами в спину. Когти вошли глубоко, рвали мясо. Ошмётки летели в стороны — клочья кафтана, кожа, кровь. Секач визжал пытался ударить его мечом наотмашь — вслепую. Кот схватил руку лапой, прижал к земле. Второй ударил по локтю. Хруст. Рука выгнулась в другую сторону, повисла плетью.
Я наметил серп на кота. Замахнулся. Бросил. Лезвие пошло ровно. Кот перехватил его хвостом — обвил рукоять, сжал. Серп замер в воздухе. Кот повернул морду ко мне. Оскалился. Глаза-пузыри блестели. Будто улыбнулся.
Богатырь вырвал палицу. Земля чавкнула, отпуская дерево. Встал на две ноги. Смотрел на Секача. Голова чуть наклонена, шлем блестел на солнце.
Кот мотнул головой. Усы дёрнулись. Богатырь присел. Колени согнулись, спина выгнулась. Готовился к прыжку.
Баюн попытался сделать прыжок. Лапы оттолкнулись от спины Секача. Но дружинник вцепился в него — здоровой рукой, мёртвой хваткой. Пальцы ушли в шерсть, сжались.
Кот развернулся с шипением. Когти вышли из подушек. Ударил в голову Секача — пробил шлем. Железо хрустнуло. Когти вошли глубоко. Секач кричал, но не отпускал. Держал.
Богатырь прыгнул. Тень накрыла обоих.
Кот рванулся снова. Бесполезно. Палица пошла вниз. Удар. Земля дрогнула. Кровь брызнула в стороны — веером, на траву, на стены конюшни, на меня. Серп вылетел из месива, воткнулся в землю в двух шагах.
Густое красное месиво растекалось под палицей. Кости. Мясо. Шерсть кота торчала поверх оружия.
Я приметил серп. Лезвие торчало из земли в десяти шагах. Рукоять в грязи, зелёная тряпка намокла, потемнела.
Богатырь встал во весь рост. Палица в руке. Повернулся ко мне. Шлем качнулся. Чёрный провал уставился на меня. Слюна тянулась из-под шлема.
— Ээээээээээээээээээ, — протянул он. Грудь вздымалась. Рёбра под кольчугой ходили ходуном.
Горислава не видно. Залез поглубже. Доски конюшни скрипнули.
Я рывком к серпу. Ноги скользили по грязи. Богатырь замахнулся. Палица пошла вверх. Я следил за плечом — правое ушло назад, мышцы на предплечье вздулись буграми. Удар будет слева направо, наотмашь, низом.
Я упал на колени. Палица прошла над головой. Ветер ударил по затылку. Вскочил. Бежал. Три шага. Четыре.
Он разворачивался. Левая нога ушла вперёд, носок врылся в землю. Корпус повернулся тяжело. Палица волочилась за ним, пропахивала борозду. Удар будет сверху. Прямой. Я метнулся вправо. Палица вошла в землю. Грязь брызнула в спину.
Серп. Близко. Ещё два шага. Богатырь выдирал палицу. Мышцы на спине напряглись, горб вздулся, позвонки под кожей перекатились, меняясь местами. Левое плечо дёрнулось. Значит, следующий удар — боковой, слева, на уровне груди.
Я не стал уклоняться. Рванул вперёд, под самый замах, туда, где мёртвая зона. Палица прошла за спиной, чиркнула воздухом по кафтану. Пальцы сомкнулись на рукояти. Серп вышел из земли с чавканьем.
Я побежал. Не оглядывался. Ноги несли к дому.
Внутри темно. Свет пробивался сквозь щели в стенах — косые полосы резали пыльный воздух. Пахло прелой соломой и кислым потом. И ещё чем-то — сладким, тяжёлым, как от пропавшего мяса.
Потолок высокий — в три моих роста. Балки кривые, неотёсанные, кое-где просто стволы с обрубленными сучьями. На них висели пучки трав сухих, старых — полынь, крапива. Стены — брёвна вповалку, щели заткнуты мхом и тряпьём. Пол дощатый, широкие плахи, грубо струганные. Многие гнилые. Под ногами хлюпало, прогибалось.
В углу — очаг. Сложен из булыжников. За ним котёл — чёрный, в саже, размером с бочку. Рядом — груда костей. Рёбра, позвонки, череп.
Я пробежал дальше. Глаза шарили по полу. Дыра. В углу, у дальней стены. Доски разошлись, одна лежала поперёк. Я ударил ногой — доска отлетела, грохнулась в темноту. Прыгнул.
Земля под домом холодная. Сырая глина. Воняло мышиным помётом. Я перекатился в угол, прижался спиной к бревну. Сверху — балки, доски пола надо мной. Щели между ними — узкие полосы света.
Удар снаружи — тяжёлый, с треском. Богатырь ворвался внутрь. Половицы взвыли под его весом, прогнулись глубоко. Пыль посыпалась сквозь щели, закружилась в свете.
Он застыл. Дышал. Сипло, с присвистом. Воздух ходил под шлемом. Слюна капала на пол — тяжёлые капли били по доскам.
Я замер. Ладонь зажала рот. Дыхание — тише, ровнее. Только сердце стучало в висках.
Он стоял надо мной. Доски скрипели. Пальцы ног вдавливались в плахи — я видел их сквозь щель. Грязные, с жёлтыми ногтями. Кровь из перерезанных сухожилий ещё сочилась, оставляла тёмные пятна на дереве.
— Ммммм, — промычал он тихо.
Шаг. Доски заскрипели слева. Ещё шаг. Теперь справа. Он ходил по комнате. Останавливался. Мычал. Потом снова шаги. Медленные, тяжёлые. Пол ходил ходуном над головой. Пыль сыпалась в глаза, в волосы. Я не шевелился.
Смотрел на него сквозь щель в половицах. Свет падал на его ступни, на голени, на края рваной кольчуги. Пыль кружилась в этих полосах, оседала на его коже.
Он подошёл к углу. Остановился. Босые, грязные пальцы ног в двух ладонях от моей головы. Сухожилия на левой ноге болтались лоскутами. Кровь запеклась чёрной коркой.
Грудь под кольчугой вздымалась и опадала.
Потом запрокинул голову. Шлем ушёл назад, открыл шею — толстую, в складках, с набухшими жилами. Ноздри раздувались. Он нюхал воздух. Медленно, глубоко… Мычание стало тише, перешло в урчание.
Он стоял надо мной. Пальцы ног вдавились в доски по обе стороны от моих плеч. Плаха прогнулась, посыпалась труха.
Опустился на колени. Медленно, тяжело. Половицы согнулись. Я видел его колени — огромные, бугристые, кожа стёрта до мяса, пролежни. Сел. Замер.
Голову прижал к доскам. Ухом. Шлем мешал — он мотнул головой, сбрасывая его. Шлем упал рядом, глухо ударился о плаху. Голова легла на доски боком. Ухо — рваное, с засохшей кровью — прижалось к щели. Волосы местами покрывали кожу, язвы раходились по ней.
Я сидел тихо. Задержал дыхание. Грудь застыла. Пальцы сжали серп. Пыль висела в воздухе. Труха перестала сыпаться.
Он встал. Колени хрустнули. Плаха под ним выгнулась, заскрипела. Палицу бросил в угол, та упала с глухим стуком. Шаг. Ещё шаг. Половицы прогибались под его весом, одна треснула с сухим щелчком.
Дверной проём потемнел — он заслонил свет. Вышел на улицу. Шаги затихали. Земля перестала дрожать.
Я подождал. Затем высунул голову через дыру в половицах. Огляделся.
Комната была просторной, но запущенной. Брёвна стен почернели от времени, кое-где поросли белым, пушистым грибком. Пыль лежала слоем в палец толщиной. В углах — паутина, старая, многослойная, свисала клочьями.
Печь стояла у восточной стены. Сложена из дикого камня, грубо, неумело. Устье забито грязью — спекшейся, в трещинах. Зола не выгребалась давно, лежала серым холмом. На печи — подобие детской кроватки. Прутья ивовые, гнилые, переломанные. Один бок провалился внутрь. Тряпьё, что было постелью, истлело до серых лохмотьев.
В углу, у печи, — вешалка. Две жерди, вбитые в стену, с перекладиной. На ней висели человеческие вещи. Сарафан — рваный, выцветший, бывший красным, теперь бурый. Рубаха льняная, с длинными рукавами, пропитанная потом, пожелтевшая. Платок изорванный в клочья, свисал бахромой. Всё покрыто пылью. Паутина оплетала рукава, соединяла их в один кокон.
Шуршание приближалось. Тяжёлое, влажное — волокли что-то по земле. Звук тёрся о стены дома, нарастал. Я вжался обратно в подпол. Глаза прилипли к щели в досках.
Дверной проём снова потемнел. Он вошёл. В одной руке — тело. Вернее, то, что от него осталось. Мужская рука торчала из обрывков кольчуги — кисть свисала на сухожилиях, пальцы ещё сжимались, будто хватали воздух. Кольца доспеха звенели тихо, волочились по полу. Ноги волоклись следом, сапоги скребли по доскам — один сорвался, остался у порога.
Во второй руке — другой ошмёток. Чёрная шерсть слиплась от крови. Хвост висел плетью, обрубок. Голова болталась, пасть приоткрыта, язык вывален. Глаза-пузыри лопнули, стекли слизью по морде. Лапы перебиты.
Он бросил тела на стол. Глухой удар — мясо о дерево. Рука в кольчуге скатилась на край, пальцы зацепились за щербину и замерли. Кот растянулся рядом, шерсть накрыла столешницу.
Богатырь стоял над ними. Смотрел долго. Потом протянул руку. Пальцы тронули мужскую ладонь. Подняли её. Повертели. Опустили. Перешли на кольчугу. Ноготь поддел кольца, потянул — железо лязгнуло.
Пальцы двинулись дальше. Коснулись шерсти. Погладили. Зарылись глубже. Коготь чиркнул по кости. Он надавил — ребро хрустнуло. Замер. Убрал руку. Стоял неподвижно. Слюна капала на стол, разбавляя кровь.
Он развернулся. Шагнул к очагу. Пальцы сомкнулись на ручке котла — чёрной, в саже. Рванул. Котёл оторвался от камней с глухим скрежетом. Зола взметнулась облаком.
Донёс до стола. Поставил. Доски взвыли, прогнулись. Котёл качнулся. Гул пошёл по комнате, отдался в стенах, в половицах, в моей груди.
Взял мужское тело. Рука в кольчуге зацепилась за край стола — рванул, кольца посыпались на пол. Поднял. Бросил в котёл. Кости ударились о чугун — глухо, влажно. Ноги свесились через край. Он надавил ладонью, утрамбовал. Хруст. Суставы подались, вошли внутрь.
Взял кота. Шерсть скользила в пальцах. Скомкал, запихнул следом. Хвост торчал. Он подогнул его пальцем, вдавил. Ещё раз нажал. Котёл загудел снова. Кровь потекла через край — тёмная, густая, закапала на пол.
Он обхватил котёл обеими руками. Пальцы сомкнулись на краях — чугун заскрежетал. Поднял. Мышцы на руках вздулись, натянули кожу. Котёл поплыл вверх — к лицу.
Поставил над собой. Край упёрся в подбородок. Голова запрокинулась. Рот раскрылся — широко, до треска в челюсти. Слюна потекла обильнее. Густая, тягучая. Тянулась из-под языка, из глубины глотки. Стекала по губам, по подбородку, прямо в котёл. Текла — не останавливалась. Будто внутри него что-то открылось, разверзлось, и теперь выходило наружу. Котёл наполнялся. Жижа поднималась выше, заполняя утварь.
Глава 13. Жилы
Он закрыл рот. Челюсть встала на место с влажным хрустом. Губы сомкнулись, слюна ещё текла по подбородку, капала на кольчугу. Котёл опустился на стол. Доски заскрипели.
Правая ладонь поднялась над котлом. Пальцы растопырились. Опустилась внутрь. Плоть подалась под ней, захлюпала. Кровь и слюна смешались, потекли через край — тёмные, бурые струйки побежали по чугуну, закапали на пол.
Он начал месить. Ладонь ходила по кругу с натугой. Мясо, шерсть, кольца кольчуги перетирались вместе. Хруст костей. Скрип железа о чугун. Влажное чавканье — плоть расходилась под пальцами, смыкалась снова. Он надавливал глубже. Жижа поднималась, пузырилась, лопалась с мокрым звуком. Пальцы сжимались в кулак, разжимались. Кольцо кольчуги застряло между костяшками — он потянул, железо лязгнуло, вышло с хлюпом.
Ладонь ходила быстрее. Будто глину месят. Будто тесто для хлеба, только с хрустом. Кровь со слюной стекали по его запястью, по локтю, капали с локтя на пол. Он месил, пока содержимое не стало однородным — серо-бурым, с осколками костей и клоками шерсти.
Он отошёл от стола. Ладонь вышла из котла с влажным звуком. По руке стекали сгустки — серые, бурые, с осколками костей.
Дошёл до угла. Там, где печь и вешалка с женскими вещами. Упал на колени. Голову поднял чуть вверх. Смотрел перед собой.
В углу стояла подставка. Три доски, сбитые криво. Одна переломана посередине, щепа торчала в стороны. На подставке — икона. Кусок. Доска треснута, угол отколот. Лик почти не виден — грязь забилась в трещины, покрыла коркой. Глаз угадывался тёмным пятном на потемневшем дереве. Край нимба — тусклое золото под слоем пыли.
Он смотрел на икону. Грудь вздымалась и опадала. Воздух выходил из-под шлема с присвистом. Пальцы сомкнулись — левая ладонь легла в правую. Сжались. Переплелись. Кровь и слюна сочились между пальцев.
Сидел спиной ко мне. Громадная туша закрыла полкомнаты. Горб торчал, кольчуга на спине распорота. Позвонки под кожей переливались, менялись местами. Один уходил
— Аааааааааа, — выдохнул он тише. — Аааааааааааааааааа.
Опустил голову на пол. Шею натянул — жилы вздулись, затряслись. Ударил лбом в доски. Глухой гул. Ещё раз. Ещё. Половицы затрещали. Схватился за голову, пальцы впились в шлем, и бился — снова и снова, с воем.
Потом поднял голову. Руки сцепил в замок на груди. Застыл.
Я отодвинул доску. Дерево пошло без скрипа — сырое, податливое. Выполз наружу. Не дышал. Пятки приподнял, держал на весу. Серп в руке. Шея его оголилась — там, где кожа складками уходила к плечам. Тварь не дёргалась.
Чуть приподнял руку. И остановился.
Позвоночник его выглядывал сквозь кожу. Кожа лопнула вдоль — края рваные, сухие. Позвонки торчали наружу, белые, в трещинах. Вокруг кости обвито что-то. Белые, прозрачные верёвки. Жгутики. Тонкие, в палец толщиной. Извивались сами по себе — медленно, как черви в земле. Впивались между позвонками, уходили вглубь. Под кожей шевелилось что-то однородное. Серое. Скользкое.
За двором палки упали. Гул раздался по двору. Богатырь одёрнулся. Встал.
Я стоял за ним. Он схватил палицу, протянул руку. Медленно развернулся. Я прижался к его ноге — к голени, к холодной коже в шрамах — и развернулся вместе с ней. Не увидел. Рванул наружу за два шага. Загудел. Удар. Доски разлетелись.
— Горислав…
Я огляделся. Угол, где икона. Рядом с ней — место на досках. Колени стёрли дерево добела, несколько отпечаток ног впившихся сквозь время. Две большие вмятины в половицах — глубокие, с тёмными разводами. Тут стояли на коленях. Год за годом. Чуть дальше — следы ладоней. Пальцы вдавились в доски, оставили борозды. Воск свечной застыл лужицами.
Позади этого места — дыра в полу. Доски раздвинуты, край одной обломан. Чернела пустота.
Я опустился на колени. Голову сунул в дыру. Пахнуло гнилой, застоявшейся водой. Тина. Плесень. Гнилое дерево. Снизу донеслось бульканье.
Я метнулся к дыре. Пальцы вцепились в край половицы — доска подалась с сухим треском, гвозди вышли из гнезд. Я рванул сильнее. Щепки брызнули в лицо. Доска отошла, открыла чёрный провал.
Из дыры пахнуло холодом и землёй. Запах густой, влажный как в погребе, который не открывали годами. Я сунул голову вниз — темнота плотная, без дна.
Снаружи редкие, тяжёлые шаги. Земля дрожала. Богатырь возвращался.
Я спустил ноги в дыру. Носки сапог нащупали глиняную стену — скользкую, мокрую. Повернулся на животе, упёрся локтями в края. Тело пошло вниз. Глина холодила грудь, живот, бёдра. Дыра была тесная — плечи застревали, я выдыхал, протискивался. Рёбра тёрлись о стены, повязка цеплялась за корни. Глина крошилась под пальцами, осыпалась за ворот.
Ноги нашли опору — выступ, узкий, в полступни. Я упёрся спиной в одну стену, коленями в другую. Дыра уходила вниз под углом. Глина влажная, податливая. Корни деревьев прошивали её насквозь — толстые, скользкие, как мёртвые змеи. Я хватался за них, они вырывались из глины, оставляли в ладонях мокрую землю.
Темнота давила на глаза — хоть режь. Я не видел ни стен, ни собственных рук. Только чувствовал: глина холодит спину, корни царапают шею, воздух тяжёлый, спёртый, пахнет прелью и чем-то сладким, как от старой могилы. Дышать трудно — грудь сжимало, каждый вдох давался с усилием. Глина пропиталась водой, сочилась, капала за шиворот холодными каплями.
Я лез вглубь. Локоть — упор, колено — толчок. Ещё. Ещё. Плечи застревали — я выдыхал, протискивался. Глина скребла по спине, по груди, забивалась под доспех. Один раз застрял намертво: ни вперёд, ни назад. Я рванулся, корень лопнул под пальцами, и я провалился на пол-аршина вниз.
Сверху — грохот. Богатырь вошёл в дом. Пыль посыпалась в дыру, запорошила глаза. Я замер. Он сделал шаг. Ещё шаг. Доски скрипели прямо надо мной. Потом — глухой удар. Он упал на колени у иконы.
Я полез дальше. Дыра сужалась. Глина стала суше, холоднее. Где-то внизу булькнуло. Я спускался, пока ноги не нащупали пустоту. Дыра кончилась. Я повис на руках, держась за корень, и спрыгнул.
Сверху пробивался свет. Узкий, серый луч падал через дыру в полу, рассеивался в пыли. Я стоял по щиколотку в воде — чёрной, маслянистой, неподвижной. Колодец уходил вверх сажени на три. Стены земляные, но не ровные — их покрывали ходы. Десятки тоннелей, круглых, в локоть шириной, местами больше. Они разбегались в стороны, ветвились, уходили в темноту. Края их были оплавлены — будто землю не рыли, а выедали. Поверхность спеклась в твёрдую корку, блестела в скудном свете.
Вдоль стен тянулись полосы. Глубокие, в два пальца, закрученные спиралью. Следы тысяч ног. Они поднимались от дна, оплетали стены, уходили в тоннели. Частые, ритмичные — будто здесь кто-то бегал кругами. Год за годом. Пока не протёр канавы в глине. Не вырос.
На своде, у самой дыры, висел кокон. Огромный, в мой рост. Оболочка полупрозрачная, пустая. Края рваные — изнутри. Он лопнул, когда тварь вылезала. Ссохшиеся лоскуты свисали вниз, покачивались от движения воздуха. Внутри — остатки шкуры. Хитиновые пластины, сложенные гармошкой, грязно-жёлтые, с чёрными пятнами. От них тянуло кислым.
На дне, под водой, лежали кости. Мелкие — мыши, крысы, птицы. И крупнее. Собачий череп скалился из грязи. Рядом — человечья кисть, обглоданная дочиста.
Я опустился на корточки. Вода колыхнулась, пошла кругами. Пальцы ушли в жижу, нащупали дно. Скользкая глина и кости в ней.
Первая — мелкая, лёгкая. Ребро. Детское. Провёл пальцем по краю — тонкое, неокрепшее. Рядом ещё одно. И ещё. Фаланги пальцев. Череп — маленький, с несросшимися швами. Лежал на боку, глазницами ко мне.
Я отложил его. Рука наткнулась на что-то холодное. Стеклянное. Бусы. Нанизанные на гнилую нить — красные, синие, жёлтые. Нить порвалась, когда я поднял их, бусины посыпались в воду, застучали по костям.
Свет падал сверху — тот самый луч, который бил точно в центр колодца, в самое глубокое место. Вода там была чище и прозрачнее. И на дне, под водой, лежало то, что сюда кидали.
Я разгрёб глину. Глиняные горшки, разбитые, но составленные в круг. В каждом — остатки еды: заплесневевшее зерно, кости птиц, комки слипшейся соли. Вокруг горшков — угли. Старые, слипшиеся, но уложенные узором — спиралью, расходящейся от центра. Вода не смыла их.
В центре круга — камень. Плоский, тёмный, с выбитыми знаками. Изогнутые линии расходились от центра, как ноги сороконожки. Под камнем — пучок волос. Русые, длинные, перевязанные красной нитью. Рядом — нож. Ржавый, с костяной рукоятью. Лезвие
Ведро лежало у стены. Старое, деревянное, обручи ржавые, но целые. Цепь уходила вверх — к вороту, к свету. Я взялся за неё. Холодная. Потянул. Звенья натянулись, но выдержали. Ворот наверху скрипнул, но не шелохнулся — заклинило намертво.
Я полез.
Пальцы сомкнулись на цепи. Ржавчина крошилась в ладони, осыпалась в глаза. Ноги упёрлись в стену колодца — глина влажная, скользкая. Подтянулся. Раз. Другой. Я замирал после каждого движения, слушал. Наверху — тихо.
Лез медленно. Ноги скользили по глине, сапоги оставляли глубокие борозды. Цепь врезалась в ладони. Подтяг — замер. Подтяг — замер. Свет становился ближе.
Голова вышла из дыры. Я пригнулся и огляделся.
Я вылез до пояса. Упёрся локтями в край дыры, подтянул ноги. Перекатился на спину, замер.
Двор пуст. Конюшня разрушена — стена пробита, доски висели на гвоздях. Земля истоптана огромными следами. Ворота повалены. За ними — болото, кочки, мёртвые деревья.
И река. Вдали, за болотом, блестела вода. Широкая, светлая. Течение играло на солнце, дробило лучи.
Я пошёл к конюшне. Земля под сапогами мягкая, влажная, глушила шаг. Дверь висела на одной петле. Я протиснулся боком, не задев.
Внутри пахло смертью. Половина коня лежала у дальней стены. Передние ноги, грудь, шея. Голова запрокинута, глазницы пусты, губы оттянуты от зубов — жёлтых, сточенных. Шкура натянулась на рёбрах, просела между ними. Задней половины не было — только рваный край, где мясо отрублено или оторвано. Внутренностей нет. Сухо. Даже мухи не кружили.
Рядом — бадья для корма. Деревянная, грубо сколоченная, с обгрызенным краем. Внутри — овёс. Сыпали недавно. Зёрна лежали горкой, чистые, не заплесневелые. Половина просыпана мимо, на пол, на грязную солому. Овёс смешался с землёй, с конским волосом
— Лукьян.
Шёпот из-под пола. Я присел. Доска отошла. Под ней, в неглубокой яме, на спине лежал Горислав. Землёй засыпался наполовину — только грудь и лицо торчали. Грязный, бледный. Глаза красные.
— Хорошо, что ты жив, — прошептал он. — Думал, найдёт меня.
— Надо убить его, — сказал я.
— Бежать надо. — Горислав раскрыл шире глаза. Зрачки дрожали.
— Ты приманишь его. А я ему голову снесу.
— Ты видел, что он сделал с Секачом и котом? — Он завозился под досками, земля посыпалась с плеч. — Я лучше тут. Мне так спокойнее. Правда, жрать хочу. У него в доме не будет ничего съестного?
Он горько посмеялся. С натугой.
— Не двигаться не хочу, ничего не хочу.
Я смотрел на него. Грязный. Мелко дрожал. В яме, под досками, как мышь в норе.
— Он молится у иконы, — сказал я. — В доме. Стоит на коленях. Ты выйдешь во двор. Он услышит. Он выйдет. Я буду ждать наверху, у крыши. Когда он появится — я спрыгну ему на спину и снесу голову. Кожа у него поддается на срез, сухая.
— А вдруг не выйдет задумка твоя? — Горислав сглотнул. Кадык дёрнулся. — Прибьет меня… и тебя потом.
— Да.
Он выдохнул. Зажмурился на миг. Открыл глаза.
— Ладно. Я верю тебе. Что мне остаётся.
— Как только голову ему отсеку — беги. Сразу к реке. Он с той стороны.
— Зачем бежать, если поляжет он?
— Я не уверен, что сдохнет сразу.
— Понял…
— Хорошо. Как на крышу залезу, над дверью — кричи.
Горислав губы сжал, закивал.
Крыша высокая, двускатная, крыта корой и дранкой. Над дверью — выступ. Балка поперечная торчала из стены, на ней держался навес.
Я подошёл к углу дома. Брёвна грубые, в зазорах — мох, пакля. Пальцы нащупали щель. Подтянулся. Сапог упёрся в выступ, в трещину между брёвен. Тело пошло вверх.
Бревно под пальцами скрипнуло. Я застыл. Тихо. Добрался до навеса. Балка поперечная — толстая, в два обхвата, грубо тёсанная. Я ухватился за неё, подтянулся. Мышцы на спине загорелись. Перекинул ногу. Сел верхом. Перевёл дух.
Дальше — выше. По скату крыши. Кора скользила под сапогами. Я полез на четвереньках, цепляясь за дранку, за мох. Один раз нога поехала — я припал к крыше грудью, замер. Выждал. Пополз дальше.
Добрался до конька. Сел. Свесил ноги. Двор внизу как на ладони. Дверь подо мной. Богатырь внутри, чавкал.
Я вынул серп. Рукоять обмотана зелёной тряпкой, влажная от пота. Лезвие тусклое, в зазубринах. Положил на колени.
Горислав выглянул из конюшни. Сперва голова — грязная, волосы слиплись. Потом плечи. Вышел чуть вперёд. Половина тела в земле — рубаха, порты, сапоги в грязи. Стоял, шатался. Посмотрел на меня.
Я поднял серп. Лезвие блеснуло на солнце.
Он вдохнул глубоко. Глаза сжал. Грудь раздулась. Рот раскрылся.
— Илюша-а-а-а-а-а!
Птицы с деревьев сорвались — чёрной тучей, с криком. Чавканье в доме прекратилось.
— Илюша-а-а-а-а-а!
Шаги пошли подо мной. Частые. Два шага — и снаружи будет. Доски дрожали. Дверной проём потемнел. Спина появилась передо мной — горб, рваная кольчуга, позвонки под кожей. Затылок — грязный, в складках. Шлема нет.
— Ээээээээээээээээээээээээээ!
Я спрыгнул. Ноги обхватили шею. Левой рукой вцепился в кольчугу, пальцы зажали рваные кольца. Правой вонзил серп. Лезвие вошло в кожу сбоку, у самого позвоночника. Глубоко. До рукояти.
Богатырь зарычал. Тело дёрнулось. Закрутился на месте. Палица в руке взлетела, снесла угол дома. Брёвна брызнули щепками. Я держался. Ноги сжали шею крепче.
Я рванул серп на себя. Лезвие вышло из раны с влажным хрустом. Горячая кровь плеснула на пальцы.
Богатырь взревел. Тело качнулось вперёд. Ноги понесли его к конюшне. Палица взлетела. Ударил. Крыша разлетелась в щепки. Доски, кора, труха брызнули в стороны. Горислав выскочил из-под обломков, побежал. Без оглядки.
Илюша повернул голову к нему. Шея хрустнула, натянулась. Серп пошёл легче. Мясо расступалось под лезвием. Кожа натянулась, затрещала. Я выгнул тело, упёрся коленями в горб. Дожал.
Голова покосилась набок. Повисла на лоскуте кожи. Глаза-бельма уставились в небо. Рот раскрылся, слюна потекла по щеке.
Богатырь присел. Мышцы на ногах вздулись. Прыгнул. Мы взлетели. Ветер ударил в лицо. Двор внизу — конюшня, болото, река. Горислав бежал, маленький, как муравей. Туша накрыла его тенью.
Приземлился рядом с десятником. Земля дрогнула. Горислав упал от грохота. Распластался на земле, закрыл голову руками.
Толчок. Я срезал голову. Она отвалилась — повисла на сухой коже, закачалась. Из дыры в шее хлынула кровь. Туша пошатнулась. Колени подломились. Руки упёрлись в землю. Палица выпала. Тело рухнуло на бок.
Я спрыгнул. Отошёл на шаг.
В дыре, из шеи, по рваному позвоночнику уходили жгуты. Белые, прозрачные, в палец толщиной. Они тянулись из глубины, из груди, из живота. Впивались прямо в голову. В мозг. В глазницы.
— Режь белые лоскуты! — крикнул
Подбежал. Серп вошёл в шею, срезал часть жгутов. Они завились под кожей, дёрнулись и ушли в дыру на теле. Внутрь. Глубже. Расползались под кожей, как ветви вен. Проступили на плече, на предплечье. Ушли в руку.
Богатырь зашевелился. Пальцы дрогнули. Ладонь упёрлась в землю. Рука подняла тушу. Тело поднималось.
— Почему он жив?! — бросил Горислав.
Я прыгнул к руке. Серп вспорол кожу от плеча до локтя — длинная полоса, края разошлись. Под ней — жгуты. Белые, скользкие, оплетали мышцы, впивались в сухожилия. Я рубанул наискось. Лезвие рассекло их. Из обрубков полилась белая жидкость — густая, как гной. Жгуты дрогнули, ослабли. Ушли из руки. Та рухнула на землю.
Я вскинул голову. Смотрел по телу. Жгуты переливались под кожей, собирались в ногах. В бёдрах. В голенях. Кожа ходила волнами. Я глянул на позвоночник — тот торчал из спины, белый, в трещинах. Вокруг него жгутики свивались в узел.
Я встал на спину Илье. Сапоги упёрлись в горб. Серп занёс над позвоночником. Ударил.
Жгуты расступились. Разошлись в стороны, пропуская лезвие. Серп рассёк воздух. Они текли под кожей, как вода, собирались в другом месте.
— Руби по телу, если увидишь их! — я посмотрел на Горислава.
Он уже рубил мечом по другой руке. Лезвие входило в мясо, в жгуты. Белая жидкость брызгала в лицо. Десятник бил снова и снова.
— Они переливаются по телу! — кричал он. Ударил ещё. Жгуты ушли из-под лезвия, метнулись в грудь. Он бил снова. Снова.
Тело богатыря дёрнулось — как мешок, внутри которого что-то пробудилось. Мышцы запульсировали под кожей, пошли волнами. Кожа на груди натянулась до блеска, проступили бугры — подвижные, перекатывающиеся. Кольчуга зазвенела, кольца посыпались на пол, разорванные изнутри.
Горислав отступил на шаг, побелел.
— Что… что это…
Я отскочил.
Тело выгнулось дугой. Позвоночник хрустнул, выпятился назад. Кожа на спине лопнула — длинная трещина пошла от шеи до поясницы. Из неё хлынула чёрная жижа, а следом — движение. Частое, суетливое, как сотня иголок, перебирающих разом.
Полосы пошли по телу — белые, бледные, как шрамы. Они расходились от центра груди, ветвились, оплетали торс и конечности. Потом стянулись в единый пучок — толстый, дрожащий, пульсирующий. Пучок ушёл вглубь, в гортань, и богатырь замер.
А потом горло богатыря разошлось. Раскрылось, как цветок. Из зияющей дыры вырвалось белое.
Тварь была длинной, в сажень. Тело полупрозрачное, однородное. Сотни мелких лапок перебирали воздух — быстрые, суставчатые, с крошечными коготками. На голове — пучок жгутов, тонких, гибких, они извивались, тянулись вперёд, будто нюхали воздух.
Тварь метнулась к Гориславу быстрее, чем я успел сделать шаг. Жгуты на голове растопырились и впились ему в лицо — в губы, в ноздри, в уголки глаз. Горислав закричал — коротко, глухо, — и рухнул на спину. Тело его забилось в судорогах. Пальцы скребли землю. Каблуки рыли грязь.
Я вскочил, побежал к нему. Тварь становилась тоньше — она втягивалась в него. Жгуты раздвинули ему челюсти, рот раскрылся до хруста. Бледное тело пошло в глотку как змея в нору. Хвост и задние лапки ещё мелькали снаружи — сучили, загребали воздух, отталкивались.
Я упал на колени, схватил за хвост. Ладони скользили — тварь была влажной, в слизи. Пальцы сжимались, срывались. Хвост дёргался, как живой отдельно от тела. Мелкие лапки царапали кожу, оставляли красные полосы. Я тянул изо всех сил. Тварь не поддавалась — она уходила глубже, ввинчивалась. Я упёрся сапогом в плечо Горислава, рванул — хвост выскользнул из пальцев с влажным чмоканьем.
Последний сегмент исчез в глотке. Рот Горислава закрылся с тихим щелчком. Глаза его закатились — одни белки.
Глава 14. Икона
Горислав посмотрел на меня. Сел. Рукой провёл по челюсти — пальцы дрожали, размазали грязь по щеке. Посмотрел на меня.
Я стоял над ним. Лезвие серпа у его виска. Кровь с острия капнула на кожу — тёплая, чужая. Побежала по скуле, к уху.
Десятник побледнел.
— Лука, ты чего?
Я смотрел на его лицо. Кожа серая, в грязи, в мелких царапинах от щепок. Пот прочертил дорожки от висков к бороде. Глаза красные, белки в лопнувших жилках. Зрачки сужены. Губы сухие, потрескавшиеся, нижняя дрожала. На скуле — жёлтое, старый синяк. Под глазами — синева. Всё как обычно.
— Убери это, прошу. — Он коснулся пальцем серпа. Ноготь чиркнул по стали. Затем посмотрел на тело богатыря. — Убил его… Слава Богу. Ты это… Меня что, убить хочешь?
— Ничего не помнишь? — Я придавил лезвием к коже. Сталь вошла в грязь, в пот, в верхний слой. Кровь пошла линией — тонкой, яркой. Он прищурился.
— Помню, как богатыря рубили, а потом… — Он осёкся. Взгляд ушёл в сторону. — Упал, видать. Плохо стало.
— В тебе сидит паразит. Влез в твоё тело из богатыря.
— Паразит… — Он задумался. Провёл рукой по щеке, размазал кровь. Глаза распахнул. — Точно… Точно… Было что-то. Я а думаю, что это тело ноет. Но… Чувствую себя как обычно.
— Надо убить тебя. — Я махнул рукой.
— Стой, стой! — Он отполз в сторону. Сапоги заскребли по грязи. Спина упёрлась в обломок конюшни. — Постой, прошу тебя. Не убивай. Может… Твоя сестра поможет. Зоря. Изгонит чудище из меня?
Мы смотрели друг на друга. Он — снизу, с земли. Я — сверху, с серпом в руке. Тишина стояла такая, что слышно было, как ветер шевелит солому на крыше.
Глаза Горислава не двигались. Белки в красных прожилках — лопнувшие сосуды, кровь запеклась в уголках. Радужка каряя, мутная, будто подёрнутая плёнкой. Зрачки — точки, сужены до предела. В них отражалось небо, облака, край разрушенной конюшни. И я. Маленький, искажённый. Веки припухшие, ресницы слиплись от пота и грязи. Под нижним веком — дёргалась жилка.
— Мы резали тварь, но она осталась жива, — сказал я. — Возможно, чтобы избавиться от неё, нужно что-то другое.
Я опустил серп. Лезвие ушло от его лица.
— Но я буду следить за тобой. Если что-то почувствуешь — скажи.
— Хорошо. Хорошо. — Он выдохнул. Плечи опустились.
Я схватил его за руку. Рванул вверх. Развернул спиной. Кафтан натянулся между лопаток.
— Ты чего!
Я полоснул серпом по ткани. Шерсть разошлась с треском. Спина открылась — белая, в родинках, в старых шрамах. Лопатки торчали. Позвонки проступали под кожей — ровные, один за другим. Кожа чистая. Ни жгутов. Ни шевеления.
Я провёл пальцем вдоль позвоночника — от шеи до поясницы. Кожа тёплая, влажная от пота. Мышцы напряглись под ней. Ничего.
— Может, ещё не овладела тобой.
— Значит,
— Тварь проникает в костный мозг, в голову, крепится к мышцам, управляет телом. Но богатырь помнил, кто он. По крайней мере, пытался. Я думаю, он даже знал, что заражён.
— С чего взял? — Горислав поправил кафтан, подвязал пояс. Смотрел на мёртвую тушу.
— Молился. Может, пытался изгнать из себя это.
— У меня мурашки по коже. Что нам делать?
— Отнесём голову богатыря князю. Но сначала — отведу тебя к сестре.
— Понял. — Горислав шмыгнул носом. Грязным рукавом вытер лицо — размазал кровь и сопли по щеке.
— Принеси его шлем. — Я кивнул на тело. — Он в доме.
Горислав кивнул и пошёл к хижине Ильи. Шагал медленно. Руки болтались вдоль тела — плети, ненужные. Пальцы тёрлись друг о друга. Голова поникла, подбородок уткнулся в грудь. Плечи опущены. Кафтан рваный, в прорехе на спине белела кожа. Один рукав болтался на нитке. Он запнулся о доску, но не остановился — перешагнул и пошёл дальше. Скрылся в дверном проёме.
Я подошёл к голове. Она лежала на боку, в грязи. Глаза-бельма смотрели в небо. Рот приоткрыт, слюна застыла коркой на губах. Я присел. Взял голову за остатки волос — жёсткие, сальные. Поднял. Тяжёлая. Перевернул лицом к себе.
Трещина шла от макушки к левой брови. Края разошлись — кость сухая, серая. Внутри темнело. Я вставил остриё серпа в щель, надавил. Череп хрустнул. Пластина отошла с треском.
Мозг лежал в чаше — серый, влажный. Весь в дырах. Норы — круглые, ровные, как ходы в колодце. Они пронизывали мозг насквозь, уходили вглубь. В отличие от тела, мозг был не тронут гнилью.
Взял рваный полох у конюшни и свернул голову, связал края между собой и перекинул через плечо.
Из дома вышел Горислав. Шлем в руках. Огромный — в две головы шириной. Нёс обеими руками, перед собой, как бочонок. Пальцы едва смыкались на краях. Железо ржавое, погнутое. Бармица свисала до земли, волочилась по грязи. Десятник шагал, расставив ноги, выгнув спину — вес тянул вперёд. Подошёл. Бросил шлем к моим ногам. Тот упал с гулом, бармица звякнула. Горислав выпрямился, дышал тяжело.
— Где был шлем? — спросил я.
— Под иконой Богородицы. — Десятник стоял, ссутулившись.
— Вот как. — Я протянул ему мешок. — Понесёшь.
Он взял мешок. Взвесил в руке. Пнул шлем — тот откатился, бармица звякнула.
— Этот тоже берём?
— Нет.
Горислав закинул мешок на плечо. Ткань натянулась, голова внутри перекатилась, упёрлась в лопатку. Он поправил лямку, переступил с ноги на ногу.
— Ну, веди. — Глаза прищурил. Пот блестел на лице, стекал по вискам.
— На лодке поплывём. Так быстрее.
— Хорошо.
Он пошёл первым. К реке. Шаг широкий, одна нога загребала внутрь, носок цеплял землю. Колени полусогнуты, будто шёл в гору. Ступни ставил плоско. Спина прямая, но плечи перекошены: правое выше, под мешком. Левая рука отставала, болталась вдоль тела.
Я шёл за ним. Смотрел на его затылок. На позвонки, что проступали под кожей. На капли пота, что скатывались по шее и исчезали за воротом.
Закрыл молодой глаз. Мир выцвел. Старый глаз открылся. Красная линия проходила вдоль позвоночника Горислава — тонкая, едва уловимая. От затылка до поясницы.
Лодка стояла у берега, втоптанная в глину. Долблёная, из цельного дуба, старая. Нос треснул, щепа торчала вдоль борта. Корма оббита, сиденье поперечное лопнуло пополам — одна половина лежала на дне. Уключины ржавые. Дно целое, без пробоин. Вёсла лежали внутри — одно целое, второе с трещиной у лопасти.
Вокруг лодки, на глине, валялись прутья железные. Тонкие, кованые, в локоть длиной. Ржавые, но крепкие. Такими скрепляют доски на стругах — крючья с заострёнными концами. Видать, Илья чинил лодку, да бросил.
Река бурлила. Вода тёмная, торфяная, с белыми бурунами на перекатах. Течение быстрое — несло ветки, листья, пену. Пахло рекой, илом, свежестью. Солнце стояло высоко, облака шли полосами, тени бежали по воде. Рыба прыгала — плотва или язь, била хвостом, сверкала чешуёй. Круги расходились и гасли.
Я присел у борта. Вставил прут в трещину на носу, загнул концы, прибил камнем. Второй — поперёк сиденья, связал края обрывком верёвки. Третий укрепил уключину. Железо скрипело, но держало. Горислав держал лодку за борт, пока я работал. Руки его дрожали от напряжения, жилы на шее вздулись. Лодка качалась на воде, билась о берег.
Спустили на воду. Нос задрался, корма осела. Я сел на вёсла. Горислав — на корму, мешок с головой под ноги. Оттолкнулись от берега. Течение подхватило, понесло. Я налёг на вёсла — дерево скрипнуло, уключины запели. Лодка пошла ходко, вдоль берега, вниз по течению.
Горислав взглянул на меня.
— Ты глаз совсем с меня не сводишь?
— Стараюсь.
— Думаешь, кинусь?
— Думаю, как убить тебя верным способом. Не тебя, конечно… Но ты понял.
— Так вместе со мной же убивать будешь. — Он усмехнулся, посмотрел по сторонам, на деревья. — Ты-то хоть знаешь, куда плыть?
— По запаху. Кот рыбу ел у дерева — значит, там река проходила. Текла сверху вниз, весь путь мы поднимались. Сторона, судя по всему, нужная. Пешком легко заблудиться было, если дорогу не знать. Могли не успеть до твоего…
— Да я понял, понял. — Горислав рявкнул. Рукой поводил по воде, смотрел в своё отражение. — Ну так что, решил, как убить меня лучше?
— Да. Но сначала Зоря. Молись, чтобы успели.
Река несла нас. Берега то сжимались, то расходились. Слева — обрыв, глина с корнями, ласточкины норы. Справа — пологий луг, залитый солнцем. Трава по пояс, цветы жёлтые и синие. Дальше — лес. Дубы и вязы стояли у самой воды, ветви свешивались, чертили по течению. Листья кружились на поверхности, уплывали назад.
Вода была тёмная, но чистая. Просвечивало дно — песок, камни, коряги. Рыба ходила под лодкой — тени, быстрые, серебристые. Над водой вились стрекозы — синие, с прозрачными крыльями.
Река завернула. Течение подхватило сильнее. Лодка пошла быстрее. Вёсла ушли в воду глубже. Брызги летели в лицо. Берег поплыл — деревья замелькали, слились в зелёную полосу. Я налёг на вёсла, выравнивая нос по течению. Горислав вцепился в борта, мешок с головой поджал ногами.
Вечер спускался на лес. Солнце уходило за верхушки сосен. Тени вытягивались, ползли по воде. Воздух остывал, тянул сыростью с реки. Где-то в чаще заухал филин.
Впереди показался камень. Большой, замшелый, врос в берег. На нём — рыбья чешуя, сухая, серебристая, прилипла к камню слоями. Рядом — кости. Рыбьи головы, хребты.
Над камнем, на ветке старой ивы, висел череп. Волчий. На верёвке. Качался от ветра,
Я направил лодку к берегу. Нос ткнулся в глину. Горислав вылез первым — сапоги ушли в грязь. Взял мешок с головой, потащил за собой. Я вышел следом, прихватил прутья железные со дна лодки.
Пошли в лес. Под ногами мох, хвоя. Сосны высокие. Место ровное, сухое. У старой сосны, поваленной ветром, остановились.
— Тут ночь переждём, — сказал я. Бросил прутья на землю. — Надо дров собрать.
Горислав положил мешок к стволу сосны. Вытер рукой влагу со лба. Огляделся.
Разошлись. Я достал серп. Лезвие ходило по сухостою — срезал ветви, тонкие стволы, валежник. Дерево сухое, звонкое. Охапка росла. Ещё одна. Горислав таскал хворост, ломал о колено, складывал в кучу. Ветки трещали, сыпалась кора. Скоро куча выросла выше пояса.
— Многовато на одну ночь, — сказал Горислав. Отряхнул руки.
— Пусть ярче горит.
Я присел у кучи. Достал кресало, кремень. Трут — сухой мох, нащипанный с сосны. Удар. Искра. Ещё удар. Мох занялся, задымил. Я подул и пламя разгорелось. Затрещало. Костер разгорался быстро — сухие дрова вспыхнули разом. Огонь поднялся высоко, осветил поляну, стволы сосен, наши лица.
— Ты меня это… За Зорю прости, что обидел. — Горислав перебирал в руке ветку. Пальцы обдирали кору, крошили в труху. — Я ведь любил её. Сильно.
Он замолчал. Ветка хрустнула, переломилась.
— Я тогда молодой был, дурной. Пришёл к её дому с цветами. Ромашки нарвал на лугу, целую охапку. Думал — ну всё, женюсь. Зоря моя будет. А Весняна, мать её, вышла на крыльцо. Посмотрела на меня, на цветы эти. И говорит: «Не ходи сюда больше. Не пара ты ей». И дверь закрыла.
Он бросил обломки ветки в костёр. Огонь съел их, вспыхнул ярче.
— Я стоял как дурак. С ромашками этими. Потом пошёл, сел у реки и сидел до темноты. В груди жгло — думал, помру. Сердце разбилось в клочья. С тех пор злоба во мне и сидела. На неё. На Весняну. На весь их род.
Он усмехнулся горько, потёр ладонью затылок.
— Когда тебя взяли, я рад был. Думал — вот, насолил. Хоть чем-то. А теперь гляжу на тебя и думаю: дурак я. Мстил непонятно кому, непонятно за что. А ты мне жизнь спас. Дважды.
— Зачем ты говоришь мне это? — Я встал. Взял прутья в руки, разогнул один. Железо скрипнуло.
— Сердце просит сказать тебе. Тяжело внутри. Не хочу, чтобы обиду держал. Видел меня как человека. Живого.
— Я не держу обиду. — Я повернулся к нему. — На ночь свяжу тебя. Сон у меня крепкий. Полежишь у дерева.
— Верёвок нет? — спросил десятник.
— Прутья крепче.
— Думаешь, великаном сразу стану?
— Не сегодня.
Горислав встал. Отряхнул колени. Протянул руки — ладони вместе, пальцы выпрямил. Я обхватил запястья прутом, сжал. Железо впилось в кожу. Загнул туго концы. Повёл его к сосне. Ноги вытянул — я примотал прут за прутом. Колени тоже. Он сидел, как кукла — руки прижаты к груди, ноги вросли в землю.
Костёр разгорался. Пламя взметнулось в рост человека, осветило поляну до краёв. Искры уносились в чёрное небо, гасли на лету. Жар волнами шёл в лицо, в грудь, в связанные руки Горислава.
— Не туго? — спросил я.
— Туго. — Он просипел. Грудь вздымалась часто. На лбу блестел пот.
— Это хорошо.
Я взял его за шиворот. Поднял. Шагнул к костру и бросил его в огонь.
Он закричал. Пламя охватило тело разом — волосы, кафтан, кожу. Затрещало. Он задёргался, кричал неразборчиво. Я серп приготовил, подошёл ближе. Он пытался выкатиться из огня — я остановил тело ногой, толкнул обратно. Ветки под ним просели, искры взметнулись столбом.
Крик сменился на визг. Резкий, тонкий — пробил слух, отдался в зубах. Туловище выгнулось наоборот — спина дугой, грудь вверх. Кости трещали. Из ушных щелей появились белые лоскуты. Огонь охватил их — они капали слизью в пламя, шипели. Разжиживались на глазах, текли, пузырились. Горислав замолк. Рот раскрыл — без звука. Жгуты судорожно рвали наружу, сокращались. Рывками пытались выползти из ноздрей, из глаз, из-под языка. Но таяли, едва появившись.
Под кожей, по всему телу, жгуты задвигались. Загорались изнутри — кожа вспыхивала, лопалась, выпускала белое пламя. Он горел. Кожа сползала лоскутами. Мясо обугливалось.
Я сел напротив, у дерева. Спина прижалась к коре. Серп положил на колени. Смотрел в огонь.
Воняло гнилью и горелым мясом. Сладковатый смрад оседал на языке, на губах, на одежде. Костер догорал. Пламя опадало, угли краснели, подёргивались пеплом.
Ноги поджал к груди. Ладони положил на лицо, вдавил в глаза. Так и сидел.
Рассвет пришёл. Туман стелился по земле, цеплялся за корни. Птицы запели — сперва одна, потом другая. Я встал. Серп на пояс. Мешок за плечо. Пошёл.
Лес просыпался. Роса блестела на паутине. Дятел застучал где-то слева. Под сапогами хрустела хвоя. Шёл не спеша.
Впереди показался дуб. Тот самый. Ветви увешаны черепами — волчьи, собачьи. Кость белела в утреннем свете. Ветер качнул их — стукнули друг о друга, глухо, как колокольцы. Под дубом — следы. Засохшая кровь на мху, бурая, втоптанная.
Дальше — тропа. Еле заметная, но наша. Примятая трава, сломанная ветка, зарубка на сосне — Горислав метил. Я пошёл по ней.
Лес редел. Дубы сменились берёзами, берёзы — ольшаником. Земля стала мягче, под ногами захлюпало. Ручей. Перешагнул. Дальше — овраг. Спустился, поднялся. Наверху остановился, вытер лоб.
Волчий лес кончился. Позади — стена деревьев, тёмная, молчаливая. Впереди — поле. Овраги уходили вдаль, заросли кустарником. Небо высокое, чистое. Ветер дул в лицо, нёс запах дыма и реки.
Пошёл через поле. Стерня под ногами сухая, колкая. Жаворонок висел в небе, трещал без умолку. Солнце поднялось выше, припекало спину. Мешок с головой давил на плечо, но я не останавливался.
Вдали показался город. Велиж. Стены дубовые, башни с бойницами. Над воротами — надвратная церковь, купол крыт лемехом, крест блестел на солнце. Дымы из труб поднимались столбами. Река блестела за стенами.
К городу стекались люди. Купцы на телегах — скрипели колёса, ржали кони. Селяне с корзинами — грибы, ягода, яйца. Баба гнала гусей — птицы гоготали, растопыривали крылья. Двое мужиков катили бочку. Мальчишка бежал с удочкой через плечо. У ворот стража — проверяли возы, ругались, пропускали.
Я вошёл в ворота. Тень надвратной башни накрыла, отступила. Улица гудела. Пахло дымом, хлебом, рыбой. Кузня стучала молотом. Где-то лаяла собака. Где-то баба кричала на детишек.
Поднял голову. Княжий терем стоял на холме — высокий, рубленый, со стягом на крыше. Пошёл к нему.
Глава 15. Очищение
Я стоял в зале князя Мстислава. Голова богатыря лежала у моей ноги. Лицом вверх. Глаза-бельма смотрели в потолок. Рот приоткрыт. Слюна застыла на губах серой коркой.
Зал был высокий. Своды терялись в темноте под крышей. Свет падал из узких окон. Пол дощатый, устлан медвежьей шкурой у княжьего места. На стенах — щиты, мечи, рогатины. В углу печь, белёная, с изразцами. Жарко.
Князь сидел на дубовом стуле с высокой спинкой. Пальцы вцепились в подлокотники. Лицо серое. Морщины глубже, чем в прошлый раз. Глаза впалые, смотрели прямо на голову. На лицо, что когда-то было человеческим.
По бокам от него — двое. Тот, что с чёрной бородой, стоял справа. Руки скрестил на груди. Пальцы мяли рукав кафтана. Губы сжаты. Глаза бегали — от головы ко мне, от меня к голове.
Второй — Радко. Советник с глазами-щёлками. Стоял слева. Писало в руке замерло над дощечкой. Смотрел на голову, не моргая. Кадык дёрнулся — сглотнул.
Все молчали. Воздух в зале загустел. Свечи на столе князя оплывали, воск капал на столешницу. Где-то под потолком билась муха — жужжала тонко, отчаянно.
Князь подался вперёд. Стул скрипнул. Пальцы разжались, легли на колени.
— Это он? — голос глухой, с хрипотцой.
— Богатырь, что твоих дружинников убивал, — ответил я.
Радко подошёл ближе. Опустился на корточки. Пальцы коснулись лба гиганта — кожа холодная, восковая. Он всматривался в замершие глаза.
— Где Горислав и дружинники? — спросил бородатый.
— Все мертвы.
— Упокой Господь их души. — Князь перекрестился. — Погибли славно?
— Не все.
— Что ж… Не нам мёртвых судить. — Мстислав привстал.
— Лукьян, он разговаривал? — Радко коснулся пальцем лба гиганта.
— Мычал, как больной человек. Не разобрать. Знаю только, что звали Ильёй.
Князь нахмурился. Брови сошлись, прорезали глубокую складку на переносице. Опустился на стул — тяжело, будто ноги подкосились. Пальцы снова вцепились в подлокотники.
Радко приподнял бровь. Писало в руке дрогнуло. Он выпрямился, отряхнул колени. Глянул на бородатого.
Затем засмеялся тихо. Смех сухой.
— Я же говорил вам. Это Илья.
— Не может быть… — Бородатый помотал головой. — Ты уверен?
— Кот называл его так.
— Кот? — Радко прищурился.
— Долгая история.
— Илья, значит. — Князь почесал подбородок. — Значит, россказни не врали.
— Знали его? — спросил я.
— Я нет. Но мой отец — да. Радко, расскажи ему.
Радко выпрямился. Писало отложил на стол. Сцепил пальцы перед собой. Заговорил ровно, без спешки.
— Отец князя Мстислава, Всеволод, имел при себе воина. Илью. Росту огромного, силы нечеловеческой. Бился он за князя в каждой битве. Крушил ряды врагов, как дети ломают игрушки. Слава его бежала по всей земле — от Волги до Днепра. Никто не мог его одолеть. Никто не смел встать против.
Он сделал паузу. Свечи на столе оплывали.
— А потом Илья вдарился в православие. Да так сильно, что убивать перестал. Грехом назвал. А битва намечалась знатная. Всеволод собирал войско против половцев — те шли на Велиж, жгли деревни, людей угоняли в степь. Князь звал Илью. Тот отказался. Забрался в лес и стал там жить с женой своей. Была она беременна.
Радко перевёл дух. Голос стал тише.
— Всеволод ту битву проиграл. Войско полегло. Брата его убили. Сам князь едва ушёл. И затаил он на Илью справедливую злобу. Проклял его. Направил дружинников, чтобы схватили за предательство. Но те не вернулись. Все. До единого.
Радко замолчал. Глаза-щёлки уставились на голову у моих ног.
— Тогда Всеволод нашёл колдуна, молодого и странного. Лицо красное, глаза чёрные, как мгла. Вёл себя вызывающе как хозяин всему. Тот пошёл к богатырю. И был единственным, кто вернулся. Сказал, что отныне богатырь проклят. А взамен забрал он…
Князь Мстислав встал. Стул скрипнул. Радко осёкся на полуслове.
— Но богатырь всё убивал и убивал, да с жестокостью невиданной даже поганым, — сказал князь.
— Что с моим наказанием? — спросил я.
— Снято, после такого подвига. — Радко встал рядом со мной. Заслонил князя. Лицо улыбнулось. — Ты волен идти куда пожелаешь, Лукьян. Сказать тебе только хотим мы. Сестра твоя, Зоря, приходила сюда, за тобой. Затем отправилась она в деревню Березно. Людям помогать. Мы сказали ей, что за подвиг твой земля простит тебя, а она… предложила помощь нам в ответ. Добрая женщина. Березно. Деревня на отшибе, у старого оврага. Дворов двадцать. Люди состоятельные, ремесленники. Да вот только беда там завелась.
Я смотрел на Радко. Улыбка его стала шире.
— Что за беда?
— Убивают себя.
— Вы её хитростью туда послали? — спросил я.
Радко застыл. Оглянулся. Посмотрел на князя.
— У сестры твоей доброе сердце, как и у тебя. Услышав историю эту, не осталась в стороне. — Радко снова улыбнулся, но глаза остались щёлками. — Ты, пожалуйста, отдохни в бане. Накормим мы тебя. А то выглядишь и пахнешь будто с похода дальнего.
Я принюхался к себе. Поднял руку. От рукава несло болотной тиной, дымом костра и застарелой кровью.
— Хорошо.
Радко вышел первым, и я за ним — через княжий двор, мимо стражи, вниз по ступеням. Он шёл быстро, говорил без остановки, но я не слушал.
Баня стояла за теремом — низкий сруб, тёплый свет в оконце. Радко толкнул дверь. Пар ударил в лицо. Пахло берёзовым веником, смолой, нагретым деревом. В предбаннике на лавке уже лежала чистая рубаха и порты.
— Мойся, ешь, отдыхай. А утром — в Березно. Коня дам. — Он хлопнул меня по плечу и замер в проёме. — И да, за Горислава отдельное спасибо. Париться умеешь?
Я кивнул. Радко вышел, дверь за ним закрылась.
Баня стояла за княжьим теремом — низкий сруб, почерневший от времени. Стены из толстых брёвен, проконопаченные мхом. Крыша крыта дранкой, конёк порос мхом. Оконце маленькое, забранное бычьим пузырём — свет сочился мутный, жёлтый. Из двери тянуло теплом и прелой древесиной.
Я вошёл в предбанник. Лавка у стены, на ней — чистая рубаха и порты, сложенные стопкой. Ковш деревянный на крюке. Пол дощатый, грубо струганный, но чистый.
Стянул кафтан. Ткань задубела от пота и крови, стояла колом. Бросил на лавку. Доспех расстегнул — пластины лязгнули, легли на пол. Рубаху через голову — прилипла к телу. Порты скинул, сапоги сбросил. Остался голый. Тело в шрамах, в синяках, крови.
Вошёл в парную. Полумрак. Воздух сухой, ещё не прогретый. Печь-каменка стояла у стены — груда булыжников, сложенных конусом, с железной дверцей. Я открыл её. Зола внутри старая, серая. Выгреб в ведро. Взял дрова из угла — берёзовые поленья, сухие, звонкие. Сложил в печи колодцем. Сверху
Печь загудела. Камни нагревались медленно. Воздух в бане стал плотнее, суше. Запахло дымком, берёзой и смолой.
Я взял ушат, вышел наружу. Колодец рядом. Ведро ушло вниз, цепь заскрипела. Вода ледяная, пахла железом и глубиной. Наполнил ушат, отнёс в баню. Ещё раз. Ещё. Пока оба ушата не наполнились до краёв.
Вернулся в парную. Камни уже дышали жаром. Я плеснул воду из ковша на каменку. Вода взорвалась паром — белое облако ударило в потолок, разошлось по углам. Жар обнял плечи, спину, вошёл в ноздри. Дышать стало трудно, но хорошо.
Сел на лавку. Доски тёплые, гладкие. Взял веник — берёзовый, свежий, ещё пах листом. Опустил в ушат с горячей водой. Листья размокли, расправились. Поднял, стряхнул капли. Хлестнул себя по плечам. Ещё. Ещё. Кожа загорелась, задышала. Грязь, пот, кровь — всё отходило, текло вниз, на пол.
Плеснул ещё на камни. Пар взвился с шипением. Я лёг на лавку, закрыл глаза. Жар проникал в мышцы, в кости, в голову. Мысли замедлились. Боль в рёбрах отпустила. Шрамы на спине перестали тянуть. Тело становилось чистым.
Я вышел из бани. Тело чистое, кожа свежа. Волосы влажные, стянул в хвост. В предбаннике оделся — рубаха льняная, свежая, пахла золой и ветром. Порты суконные, ещё тёплые после печи. Сапоги натянул, подбил пяткой.
Броню взял со скамьи. Чешуйчатую. Пластины легли на плечи — холодок пробежал по лопаткам. Ремни застегнул под мышками, на поясе. Подвигал плечами — сидит. Серп на пояс, с левой стороны. Меч ржавый в ножнах — за спину, наискось. Ремень через грудь. Ножны хлопнули по спине.
Вышел во двор. Солнце уже поднялось, било в глаза. Пыль золотилась в воздухе. У коновязи стоял стражник. В кольчуге, при мече. В поводу держал коня. Увидел меня — осмотрел с головы до ног. Задержал взгляд на лице, на глазах. Ничего не сказал. Протянул повод.
Конь был гнедой. Молодой, но не жеребёнок. Грива тёмная, густая, падала на глаза. Холка высокая, грудь широкая. Ноги сухие, с крепкими бабками. Копыта недавно кованы — железо блестело. Конь косил глазом, всхрапывал. Чуял чужого.
Я подошёл. Протянул руку ладонью вверх. Он дёрнул мордой, отступил на шаг. Я замер. Стоял, не двигался. Конь переступил ногами, фыркнул. Потом вытянул шею, обнюхал ладонь. Губы мягкие, бархатные. Я провёл по храпу, по переносице. Он не дёрнулся. Пальцы пошли выше — за ухо, по гриве. Конь выдохнул, опустил голову.
Я взял повод. Поставил ногу в стремя. Перекинул тело через круп. Сел. Конь переступил.
— Какой путь до Березно близкий? — спросил я.
Стражник почесал затылок.
— Через восточные ворота выйдешь, дальше по тракту до развилки. У развилки — налево, через брод. Потом прямо, до оврага. За оврагом — Березно. К полудню будешь.
Я тронул повод. Конь пошёл шагом. Копыта застучали по утоптанной глине. Ворота открылись. Я выехал за стену. Солнце грело спину.
Тракт лег под копыта — накатанный, в колеях, присыпанных пылью. По сторонам — поля. Рожь уже сжали, стерня торчала жёлтая, колкая. Ветер гнал по ней сухие листья. Небо высокое, светлое, дрожало от зноя. Жаворонок висел в вышине, трещал без умолку.
Конь шёл не сбивая шага. Грива качалась. Подковы стучали мерно — цок, цок, цок. Пыль поднималась за спиной, оседала на хвосте, на потнике.
Развилка показалась через полверсты. Три дуба стояли у дороги — старые, кривые, с ободранной корой. Под ними — камень замшелый, на нём кто-то выбил крест. Я взял левее, как велел стражник. Конь послушал повод, свернул.
Дорога пошла под уклон. Поля кончились. Начался луг — высокая трава, цветы синие, жёлтые. Бабочки порхали над обочиной. Дальше — ивы, низкие, серебристые. Ручей блестел меж ними. Брод. Конь вошёл в воду без понукания. Копыта захлюпали по гальке. Вода прозрачная, холодная, поднялась до стремян. Конь напился на ходу, всхрапнул. Вышли на тот берег. Отряхнулся, брызги полетели в стороны.
За бродом — подъём. Лес подступил ближе. Сосны, берёзы. Тень легла на дорогу. Запахло хвоей и грибами. Дятел стучал где-то справа. Белка мелькнула по стволу.
Лес расступился. Впереди открылся овраг — глубокий, заросший кустарником. На дне темнел ручей. Дорога спускалась серпантином. Конь пошёл осторожно, ставил копыта твёрдо. Я откинулся в седле, дал ему волю.
За спиной теплее стало. Тело прижалось ко мне — лёгкое, невесомое, тёплое. Тонкие руки просунулись вперёд. В пальцах — мясо вяленое, полоска тёмная, с белой соляной корочкой.
— Поешь, — голос Мары над ухом. Нежный, певучий.
Она сидела позади. Босые ноги свесила по бокам коня — пальцы поджаты, пятки голые. Одной рукой держалась за мою грудь, пальцы легли на доспех, над самым сердцем.
Пахла цветком. Таволга. Сладкий, медовый — первый вдох. За ним — горчинка, тонкая, как раздавленный стебель. Нижняя часть влажная, прохладная, как речной ветер над зарослями. Так пахнет луг после дождя, когда облака уходят и солнце греет мокрую траву.
Я взял мясо в руки. Полоска сухая, тёмная, с белыми крупинками соли. Поднёс ко рту. Откусил. Мясо жёсткое, солёное, с привкусом дыма. Челюсти заработали.
Мара второй рукой обняла меня крепче. Пальцы легли на грудь — тонкие, прохладные, чуть жирные после мяса. Блеснули в солнечном свете.
— Ты был в том колодце?
— Был.
— Что ты видел?
— Жертвы. Место для ритуала. Который наверняка вызвал эту тварь, что жила в теле Ильи.
— Как она попала туда?
— Он молился у иконы. Был верующим. Тварь прорыла нору прямо под этим местом.
— А затем он обезумел?
— Да. Возможно, сразу. Горислав перестал быть собой после того, как она взяла его тело. Но… лишь отчасти.
— Затем богатырь убил всю свою семью?
— Да.
— Тебе было грустно?
Я прожевал. Мясо пошло туго. Сглотнул.
— Это было… странно.
Конь шёл шагом. Копыта мерно стучали по сухой земле. Пыль поднималась за спиной, оседала на траве.
Мара сидела позади. Одна рука на моей груди, вторая на поясе. Пальцы лёгкие, прохладные. Босые ноги покачивались в такт шагу. Белое платье струилось по крупу коня, край подола намок от росы.
Я доел мясо. Вытер пальцы о штаны. Взял повод обеими руками.
Дорога шла через луг. Трава высокая, по грудь коню. Ветер ходил по ней волнами — серебрил, гнул к земле.
— Мара.
— Да.
— Ты… хорошо пахнешь.
Она прижалась крепче. Голову повернула набок. Белые волосы скользнули по моему плечу.
— Неужели ты заметил. Я
— Почему?
— Потому что я так пахну для тебя.
— Это ложь.
— Ты не веришь мне? Это потому что твоя сестра говорит плохо обо мне.
— Она боится, что ты со мной рядом, потому что ждёшь, когда я верну душу. Чтобы забрать её себе.
— Все души принадлежат мне. И твоя тоже, — ответила она.
— Значит, Зоря права.
— Права. Но это не значит, что мне не нравится быть рядом с тобой.
Конь ступил на околицу. Я натянул повод. Остановились.
Березно лежало в низине, у ручья. Избы рубленые, конопаченные, крытые тёсом. У каждой — огород: гряды ровные, капуста завилась в кочаны, репа налилась, ботва зелёная, густая. Плетни прямые, подпёртые свежими кольями. У колодца — ведро на цепи смазанной. Ворота на кованых петлях.
Люди занимались делами. Мужик у кузни точил косу — камень ходил по лезвию, искры брызгали в траву. Рядом подмастерье раздувал меха. Баба несла корзину с бельём к ручью, другая тут же полоскала, закатав рукава по локоть. Дети играли у плетня — двое мальчишек гоняли обруч палкой, девчонка сидела на корточках, лепила из глины. Старик на лавке плёл корзину, пальцы ловкие, быстрые. Собака лежала у его ног, выкусывала блох.
Пахло свежим хлебом, крапивой. Где-то мычала корова. Где-то стучал топор.
— Мирно тут, — сказала Мара. Голос над ухом, тихий.
— Ты знаешь, что творится в этом месте? — спросил я её.
— У Зори спроси.
— Значит, не знаешь?
— Знаю. Умирают тут. От мала до велика.
— Почему?
— Иногда правда кажется страшнее лжи, а чистота перед собой в могилу сводит. — Она поцеловала меня в щёку. Губы холодные, мягкие. Прижалась. Нос уткнулся мне в лицо — прохладный, гладкий. Пахнуло таволгой. Медовое тепло, горький стебель, речная свежесть. И тишина.
Мары не стало. Конь переступил с ноги на ногу. Повод качнулся в моей руке. Ветер шевелил гриву. На плече остывал влажный след от её щеки.
Я тронул повод. Конь пошёл шагом по улице. Копыта стучали по утоптанной глине. Люди оборачивались. Баба с корзиной застыла, проводила взглядом. Мужик у кузни опустил косу. Дети перестали играть — смотрели молча, прижавшись к плетню.
Дом старосты стоял на взгорке. Отличался от прочих — выше, крепче. Рублен в два жилья. Окна в свинцовых переплётах, стёкла мутные, но целые. Крыльцо высокое, с точёными балясинами. Над дверью — подкова, прибитая концами вверх. Рядом — пучок зверобоя, свежий, ещё зелёный.
Я спешился. Бросил повод на коновязь. Поднялся на крыльцо. Дверь приоткрыта.
Изнутри — голос. Родной, женский.
— …надо кору дубовую, сушёную. И мёд. И чистое полотно. Я сама приготовлю, ты только принеси.
Глава 16. Правда
Я толкнул дверь. Внутри чисто, пахнет влагой. Полы дощатые, выскоблены добела. На окнах — занавески льняные, с вышивкой красной нитью. В углу — печь, белёная, с лежанкой, на ней овчина. На столе миски глиняные, крынка с молоком, краюха хлеба. В красном углу икона Богородицы, плат расшитый, лампада теплилась. Половики на полу пёстрые, домотканые. У стены лавки, на них — подушки, набитые сеном.
Зоря стояла у стола. Одета по-походному: рубаха льняная, поверх безрукавка кожаная, шнуровка тугая. Порты суконные, заправлены в сапоги. На боку — сумка кожаная, через плечо, клапан откинут — видать, рылась недавно. В руках — пучок травы. Зверобой. Волосы русые, распущены, упали на плечи, на спину. Лицо свежее, чистое, но под глазами тени.
Рядом с ней староста. Молодой, лет тридцати. Плечи широкие, руки крестьянские — в мозолях, но чистые. Борода русая, короткая, стрижена. Одет в рубаху вышитую, пояс с медной пряжкой. Сапоги яловые, добротные. Глаза серые, ясные.
У стены, на лавке, сидела женщина. Голова опущена, руки на коленях — пальцы сцеплены. Платок тёмный, надвинут на лоб. Лица не видать.
У двери стоял мужчина в доспехах. Подтянутый, жилистый. Кольчуга до колен, поверх — нагрудник кожаный, с железными бляхами. На поясе меч. Усы длинные, русые, свисали вниз. Глаза цепкие, быстрые. Осмотрел меня с головы до ног. Пальцы напрягались.
Зоря обернулась. Увидела меня. Лицо дрогнуло. Улыбка разошлась медленно, растянула губы, тронула щёки.
— Ты кто такой ещё, входишь как к себе домой? — сказал мужчина в доспехах. Меч вышел из ножен наполовину. Лязгнул металл.
— Это мой брат. Лукьян. — Зоря бросила пучок трав на пол. Подбежала. Обняла. Руки крепко сжали рёбра — я почувствовал тепло сквозь кафтан. Затем отстранилась. Посмотрела мне в лицо. Глаза влажные, серые, в красных прожилках.
— Отпустил тебя всё-таки Мстислав. Выпустил из клетки.
— Из какой клетки? — спросил я.
— Ты же в тюрьме сидел. Я сюда пришла помочь, чтобы вызволить тебя.
— Я выполнял поручение князя в обмен на свободу.
— Что? — Зоря отошла на шаг. Улыбка сползла.
— Долгая история. А когда вернулся, сказал, что ты сюда пошла. Людям помогать.
— Вот оно как, старый… — Зоря посмотрела на старосту.
Тот вышел вперёд. Плечи расправил, но неуверенно. Остановился в двух шагах. Осмотрел моё лицо — сперва правую половину, молодую. Потом левую, старую. Глаза задержались на морщинах, на седом глазу. Зрачки его сузились. Три пальца правой руки сами сложились в щепоть, поднеслись ко лбу, к груди, к плечам — перекрестился. Затем отряхнул рубаху, будто пыль согнал.
— Мирослав, — сказал он. — Староста здешний. А это Радомир, наш стражник, за порядком смотрит.
Мужчина в доспехах у двери кивнул. Меч в ножны убрал, но пальцы с рукояти не снял.
— А это Глафира, — продолжил Мирослав, кивнув на женщину у стены. — У неё дочь позавчера… покончила с собой.
Глафира не подняла головы. Пальцы на коленях сжались крепче.
— Беда у нас, — выдохнул староста. — Люди сами себя губят. За последние два месяца — шестеро. Первый — пастух, в петлю полез. Второй — кузнец, выпил щёлок. Третий — вдова, кинулась в колодец. Четвёртый — парень молодой, бросился на косу горлом. Пятая — девка, утопилась в ручье, где воды по пояс. Шестая — дочь Глафиры, повесилась на собственной косе в сарае. И это только те, кого нашли. Может, ещё кто в лесу лежит. Мы не знаем.
— Нам-то что, — сказал я. — Зоря, пошли домой.
Радомир и Мирослав переглянулись. Женщина завыла в себя — тихо, утробно, раскачиваясь на лавке.
— Лукьян. Помочь им надо. — Зоря взяла меня за руку. Пальцы тёплые, крепкие.
— Зачем? Мало ли самоубийц?
— Ты же понимаешь, что неспроста так.
— Возможно. Только обвинения с меня сняты. Можно идти.
Староста прокашлялся. Посмотрел на сестру.
— Сколько заплатить нам? — спросил он. — Что попросите взамен?
— Ничего не попросим. — Зоря не сводила с меня глаз. — Помоги
Я прошёл к лавке. Сел. Локти упёр в колени. Пальцы сцепил под подбородком. Почесал бороду — щетина жёсткая, отросшая, колола ладонь.
— Почему ты думаешь, что люди не сами себя в могилу сводят? — спросил я.
Зоря хотела ответить, но Мирослав перехватил:
— Перед смертью ведут себя странно. — Он побрёл по комнате, руки за спину. Остановился у окна, уставился на улицу. — Глафира, расскажи ему.
Женщина на лавке чуть приподняла голову. Платок съехал на лоб, открыл седые корни волос. Глаза красные, влажные, но уже без слёз — выплакала всё. Смотрела в угол, в пустоту, будто там что-то стояло. Губы дрогнули. Заговорила тихо, сдавленно:
— Дочь моя, Любава… неделю была сама не своя. Плакала ночами. Ей всего-то пятнадцать было. А она мне такое рассказывала… — Голос сорвался, она сглотнула. — Как грешила, как… Я не могу такое повторить. Как гуляла она с парнями за околицей, как юбку задирала перед ними, как смеялась над убогим Никодимом — он заика у нас, кривой на один глаз, а она с подружками его дразнила, камнями кидала. Как у матери моей, бабки своей, кольцо серебряное украла — единственное, что от покойного деда осталось. Продала прохожему за ленту алую. Ленту ту в волосы вплела и ходила по деревне, хвасталась. А потом пришла ко мне, села вот тут, где ты сидишь, и говорит: «Мама, я плохая. Я такая плохая, что жить не должна». Я ей: «Что ты, доченька, Господь милостив, все грешны». А она: «Нет, мама. Ты не знаешь. Я ещё хуже, чем ты думаешь». И рассказала, как у отца моего, деда её, что лежачий был, воду отняла, когда пить просил. Сказала: «Помрёшь скорее — комната освободится, я там жить буду». Он к утру помер. Не от воды — от сердца. Но она-то не знала. Она думала — это она его…
Глафира замолчала. Пальцы на коленях сжались, побелели. В горнице повисла тишина. Зоря стояла у печи, опустив голову. Мирослав у окна не шевелился.
— Она мне это всё рассказала, — продолжила Глафира еле слышно. — И будто камень с души сняла. Улыбнулась даже. Сказала: «Теперь легче». А наутро я нашла её в сарае. На косе. Своя коса, русая, длинная — на балку закинула и… — Она не договорила. Уткнула лицо в ладони. Плечи затряслись.
— И что тут необычного? — спросил я. — Человек правду рассказал. За правду не умирают.
— До этого такое у многих было, — добавил староста. — Отец мой, Тимофей, царствие ему небесное… — Он перекрестился. — Месяц назад тоже каяться начал. Ходил к батюшке нашему, отцу Герасию. А потом и ко мне пришёл. Сел на эту же лавку и давай рассказывать. Я его таким никогда не видел. Он ведь кузнецом был, полвека молот в руках держал. Руки — что клещи. Характер — кремень. Никогда ни на что не жаловался. А тут сидит и плачет, как дитя.
Мирослав отвернулся к окну, но продолжал говорить:
— Рассказал, как в молодости, ещё до женитьбы, у соседа корову со двора увёл. Не со зла — нужда была, жрать нечего, мать больная лежала. А сосед тот на корову молился — одна кормилица. Как пропала — запил с горя, жену свою бить начал, та к зиме померла от побоев. Отец мой это знал, но молчал. Полвека молчал. Ещё рассказал, как брата своего младшего в солдаты спровадил, чтобы наследство одному досталось. Брат тот сгинул без вести, и отец всю жизнь думал — не иначе как убили. Ещё рассказал, как у купца проезжего кошель с серебром срезал на ярмарке. Купец тот разорился, по миру пошёл, и отец не знал, жив ли он, мёртв ли. Полвека с этим жил и молчал.
Староста замолчал. Пальцы его мяли край рубахи.
— А потом, за пару дней до того как утопился, сидел в углу у себя в комнате. Лицо царапал. Ногтями, до крови. Я к нему — «Батя, ты чего?» А он: «Не могу, сынок. Внутри всё горит. Внутри эта… она меня ест. Я думал — расскажу, легче станет. А стало хуже. Я теперь каждую ночь их вижу. Соседа того, жену его, брата, купца. Стоят у кровати и смотрят. Ничего не говорят. Просто смотрят». А через день пошёл к реке — и не вернулся. Воды в лёгких не было — он в неё лицом упал и не дышал. Сам. Силой.
Мирослав повернулся ко мне.
— Таких ещё отец Герасий немало расскажет. Все к нему ходили, исповедовались. Такие страсти рассказывали перед кончиной своей. Что пастух, что кузнец, что вдова — все. Каждый. А батюшка слушал. За всех молился. И молчит теперь. Третий день из дома не выходит.
Я вышел во двор. Дверь скрипнула за спиной. Воздух чистый, прохладный. Пахло крапивой и тёплой землёй. Солнце стояло высоко. Ветер тянул с луга, приносил запах травы. Где-то далеко стучал топор.
Я прикрыл молодой глаз. Мир выцвел. Старый глаз открылся. Деревня покрылась серой пеленой — дома, плетни, деревья стали плоскими, будто нарисованными углём на холсте.
Осмотрелся. Бросил взгляд налево — кузня, угол дома, пустая телега. Ничего. Направо — ручей, ивы, мостки. Ничего. Прямо — улица, колодец, собака спит у плетня. Ничего. Вверх — небо белое, без теней, без движения. Ничего. Вниз — земля под ногами, трава, муравей ползёт по сапогу. Ничего.
Я обернулся через плечо — дом старосты, крыльцо, дверь приоткрыта. Ничего. Взмахнул взглядом дальше — огороды, гряды, пугало в рваном кафтане. Ничего. Ещё дальше — околица, поле, стерня до горизонта. Ничего.
Вся деревня была серая, ровная, пустая. Ни одного красного пятна. Ни одной тени, кроме собственной.
Открыл глаза. Мир вернулся: краски, свет, ветер. И тут же голову пробило болью — острой, от уха до уха, будто раскалённая спица прошла через затылок. Я пошатнулся, упёрся ладонью в косяк. Лоб вспотел холодным потом, капли покатились по вискам. Перед глазами поплыли круги — красные, жёлтые. Я зажмурился, потёр веки пальцами. Боль отпустила не сразу — откатывалась медленно, толчками, оставляя гул в висках.
Отдышался. Толкнул дверь. Вошёл в дом.
Зоря стояла у стола, руки на груди. Увидела моё лицо — и всё поняла без слов.
— Ничего нет, — сказал я.
— Что значит — ничего нет? — Радомир поднял брови.
— Уверен? — спросила Зоря.
— Лихо тоже в деревне жило, по ту сторону. Но тогда всё залито было им. Краснотой густой. А тут — ничего.
— Лихо… краснотой… Ты что, колдун? — Радомир
— Спокойнее. — Мирослав положил руку ему на плечо. Ладонь у него была широкая, крестьянская, но сейчас подрагивала. — Ты видишь больше, чем мы, так?
— Так.
— И ничего?
— Всё на своих местах.
— И… что это значит? — Мирослав повернулся к Зоре.
Она посмотрела на меня с немым вопросом.
— Значит, — начал я, — что тела нет. Проявлений в этом мире. Одержимости. Но… обычно я даже духов вижу.
Тишина повисла в горнице. Слышно было, как муха бьётся в окно. Глафира замерла на лавке, перестав раскачиваться. Мирослав сглотнул — кадык дёрнулся. Радомир перекрестился, выдохнул.
Я почесал затылок. Пальцы прошлись по влажным волосам, по шраму, что тянулся от уха к макушке.
Зоря стояла, свела губы, руки в боки.
— Я помогу, — сказал я. — Только, староста, ты будешь должен вещь мне. Самую близкую, какая только есть.
— Самую близкую… — Мирослав распробовал слова на вкус, будто они горчили. — Ни денег, ни иного добра? Просто… безделушку?
— Не безделушку. — Я подошёл к выходу, взялся за дверную ручку. — Трупы есть ещё свежие? Рассмотреть бы.
— Нету. Всех похоронили.
— Раскопать надо.
Глафира одёрнулась на лавке, вжалась спиной в стену. Радомир фыркнул, покачал головой:
— Точно колдун.
— Лукьян, давай без этого, — Зоря улыбнулась неловко, развела руками, будто извиняясь перед остальными.
— Надо определить, было ли самоубийство на самом деле, — сказал я. — Были ли паразиты в их телах. Осмотреть внимательно, как именно подтолкнули каждого. Следы проклятий, порч. Может, на телах будет…
— Давай для начала с отцом Герасием поговорим. Он видел каждого перед смертью. — Зоря взяла меня за руку и вышла со мной наружу.
Мы оказались вдвоём. Ветер развеял её волосы — русые пряди взметнулись, упали на плечи. Солнце осветило лицо, тени под глазами стали глубже.
— Если тут ничего не найду — мы уйдём, — сказал я. — Поверь мне, тут нет даже следов иного.
— Давай попробуем хотя бы. — Она взяла мою ладонь в свою. Пальцы её скользнули между моими — тонкие, тёплые. Переплела ладонь к ладони, сжала. — Негоже людей без помощи оставлять.
— Тогда пошли к Герасиму. — Я сжал её руку крепче. Потная, тёплая.
Мы шли по улице. Деревня провожала нас взглядами. Баба с корзиной белья застыла у плетня, прижала узел к груди. Мужик у кузни опустил молот, уставился исподлобья, пот со лба вытирать не стал — так и замер с тряпкой в руке. Дети перестали играть, сбились в кучку, смотрели молча. Старик на лавке отложил корзину, прищурился, провожал нас взглядом, пока мы не прошли.
Часовня стояла на краю деревни, у самого леса. Небольшая, рубленая из сосновых брёвен, уже потемневших от времени. Крыша двускатная, крытая дранкой, конёк порос мхом. Над входом — крест деревянный, простой, без позолоты. Ступени выщерблены тысячами шагов. Стены проконопачены мхом, кое-где пакля выбилась наружу. Оконце одно. Внутри темнело.
Рядом с часовней — звонница. Три столба, перекладина, на ней — колокол. Небольшой, бронзовый, с зеленоватым налётом. Верёвка свисала вниз, конец обмотан вокруг столба.
Дверь часовни была закрыта. Зоря поднялась на крыльцо. Я за ней. Она стукнула раз — костяшками, осторожно. Тишина. Стукнула ещё — громче. За дверью не отозвались.
— Отец Герасий! — позвала она. Голос дрогнул, но она выпрямилась, поправила пояс на безрукавке. — Это Зоря, знахарка. Я с братом. Открой, пожалуйста. Мы поговорить.
Тишина. Только ветер качнул колокол — тот глухо звякнул, и звук поплыл над деревней, затихая.
— Может, в другом месте он? — спросил я.
— Нет. Видела его тут когда пришла. — Зоря постучала снова. Настойчивее. Кулаком.
Мы ждали. Ветер качнул верёвку колокола — та заскребла по столбу. Где-то в лесу за часовней заухала сова. Солнце уже клонилось, тени вытягивались, ползли по земле. Она всё стучала.
За дверью послышались шаги. Медленные, шаркающие — будто ноги не поднимали, а волокли по полу. Остановились. С той стороны донёсся голос:
— Исповедоваться… нельзя.
Пьяный. Слова спотыкались друг о друга, слипались в кашу.
— Нельзя брагу в часовне распивать, — сказала Зоря. Голос у неё стал строже, плечи расправились. — Открой, поговорить надо.
— Кто вы?
— Знахарка я. И мой брат.
За дверью закашлялся батюшка. Потом сплюнул.
— Знахарка — это… значит, бесовское это. Нельзя тебе сюда.
— С каких пор? — спросила Зоря.
— Сначала было Слово… и Слово было Бог…
Я достал серп. Лезвие тускло блеснуло. Сунул остриё в щель между дверью и косяком, нащупал крючок. Дёрнул. Железо скрежетнуло, крючок выскочил из петли. Дверь подалась. Я рванул её на себя.
Отец Герасий стоял, привалившись плечом к дверному полотну. Когда дверь ушла — он потерял опору и рухнул лицом вперёд. Грохнулся на дощатый пол, выставил руки — не успел. Лоб приложился о половицу. Глухой стук. Он застонал, перевернулся на спину, заморгал.
Был он немолод — лет пятьдесят. Волосы седые, сальные, прилипли к черепу. Борода редкая, клочьями, в крошках. Ряса чёрная, заляпанная воском и брагой, на животе — мокрое пятно. Из-под рясы торчали босые ноги — грязные, с жёлтыми ногтями. В руке он сжимал глиняную кружку — пустую, но ещё пахнущую кислым. Глаза мутные, красные, белки в лопнувших жилках. Он щурился, пытался рассмотреть нас, с трудом.
— Радомир! Радомир! — заорал он, дрыгая ногами по полу, пытаясь отползти. — Разбойники тут! Грабят!
Часовня была бедной. Тесная. Четыре шага в длину, три в ширину. Стены брёвна, ничем не крытые, только мох в пазах. Пол дощатый, грубо струганный, доски ходили ходуном. В углу — аналой, на нём крест деревянный, потрескавшийся. Рядом — Евангелие в кожаном переплёте, страницы засалены, углы обтрёпаны. Икона Богородицы в углу — доска выгнута, лик потемнел. Лампада не горела, чадил огарок свечи на подсвечнике.
Пахло воском и кислым перегаром. У стены валялась бутыль мутного стекла, пустая. Рядом — вторая, початая. Запах браги смешивался с запахом немытого тела и старой рясы. Под аналоем — лужа, не то пролитое вино, не то что похуже. Мухи кружили над ней.
— Разговор есть.
Глава 17. Слово
Мы вошли в каморку следом за Герасием. Он провёл нас через узкий проход за алтарём, я пригнулся, плечи задевали брёвна. Каморка была чуланом — крохотная, в три шага длиной, в два шириной. Такие в деревнях зовут клетью или закутом. Здесь хранят муку, соленья, старую утварь. Но Герасий жил тут.
Воняло кислым потом, старой брагой и чем-то сладковатым — не то гнилые яблоки, не то застоявшаяся моча. Воздух спёртый, хоть топор вешай. Окон нет — только щель под потолком, заткнутая тряпкой.
У
Стол был придвинут к лежанке, сколоченный грубо, непокрытый. На нём глиняная миска с остатками каши. Каша заплесневела по краям, ложка присохла к стенке. Рядом горбушка хлеба, засохшая до камня, и кружка с отбитым краем. На полу, у ножки стола, валялась пустая бутыль. Ещё одна, початая, стояла под лежанкой.
В углу — вешалка, но одежда на ней не висела, а была набросана комом: ряса запасная, старая, в пятнах, подрясник рваный, порты, чулки. Всё серое, застиранное до дыр. Рядом — сапоги, один повален набок, из голенища торчала тряпка.
Пахло так, что я задышал ртом. Зоря прижала ладонь к носу, но ничего не сказала. Мы стояли плечом к плечу — я у двери, она у лежанки. Третий человек сюда бы не влез.
Герасий сидел на табурете — единственном, что было в каморке целым. Табурет скрипел под ним при каждом вдохе. Руки тряслись — он подносил кружку к губам, и вода выплёскивалась через край, текла по бороде, по рясе. Пальцы были бледные, с грязными ногтями.
— Свинарник устроил, прямо в часовне, — сказал я.
Зоря ткнула пальцем мне под рёбра.
— Домой не хочу идти. Как только из часовни выйду, так голова жужжит, — хлебнул воды батюшка.
— Тебе исповедоваться ходили, так? — Сестра опустилась на одно колено, заглянула ему в глаза.
— Ходили. Да потом сразу на тот свет. Из-за меня это всё. Потому и не принимаю никого больше.
— С чего ты взял, что из-за тебя? Думаешь, что ты проклят? — спросил я.
Герасий опустил кружку на стол. Пальцы ещё тряслись. Посмотрел в стену.
— Не надо было мне батюшкой становиться, — сказал он. — Я ведь не по вере шёл. По нужде. Семья наша в Суходоле жила, у реки. Отец рыбу ловил, мать сети плела, я с братом помогал. Жили небогато, но с голоду не пухли. А потом половцы пришли. Село выжгли, отца убили, мать в полон увели. Я с братом в лес убежал. Прятались в болоте по горло в воде, дышали через камыш. Выжили. Брат потом в дружину подался, а я… Я не воин. Никогда не был. Меня в храм прибило — не по вере, а потому что жрать нечего было. Монахи подобрали, отмыли, одели. Я им за это прислуживал: полы мыл, свечи менял, за лошадьми ходил. Так и остался.
Он сглотнул, потёр глаз кулаком.
— А потом настоятель помер, и меня назначили. Не за святость вовсе, за то, что грамоту знал. Я и молитвы-то выучил без души, как дрова рубят: раз-два, раз-два. Господу не служил — притворялся. Людей исповедовал, а сам в душе смеялся над ними: грехи у них, видите ли, помыслы… Мне бы жрать да спать, а я им грехи отпускаю. Курам на смех.
Он замолчал. В каморке стало тихо, только муха билась о стену.
— А теперь вот что выходит, — продолжил он. — Господь наказал. Люди приходят, душу открывают, а слово моё им не в помощь. Им бы настоящего батюшку — с верой, с молитвой. А я что? Они мне грехи, а я им — пустоту. Вот пустота их и забирает. Не будет здесь счастья, пока я тут сижу вшей кормлю.
Мы с сестрой переглянулись. Муха чиркнула по моей щеке — я смахнул её, не глядя.
— Почему ты не покидаешь часовню? — спросила Зоря.
— Я этих историй наслушался… ужасных. С одного взгляда безобидные, но… — Он осёкся, потёр лоб ладонью. — Теперь я свои слышу. Грехи мои, пороки — так и лезут изнутри. Как только двор покину — сразу в голове печёт. Жжёт. Голос этот… с ума схожу.
— Чей голос? — спросил я.
— Не мой. Будто рядом идёт кто-то и рассказывает всё обо мне. Ангел это, думаю, судит меня. И так стыдно — забыть всё хочется. Не замолкает. Всё говорит и говорит, будто был со мной в прошлом и видел. — Батюшка отхлебнул воды. Кружка стукнула о зубы. — А когда засыпаешь — сон снится. Будто ты снова молодой и делаешь то, о чём потом жалеешь всю жизнь. Каждую ночь. Год за годом. Всё заново.
— И давно у тебя так? — Зоря взяла его за руку. Он не отдёрнул.
— Несколько месяцев уже, — ответил он. — Когда тут сижу, пью — голова молчит. Только тут и спасаюсь.
— Ангел, значит, — сказал я.
— Ну а кто? — Герасий посмотрел на меня. Глаза красные, но уже не пьяные — испуганные. — Кто ещё грехи наши знает? Поступки…
— Ты сам.
Я посмотрел на Зорю. Она смотрела в пол, прикусывала губу.
— Кто последний приходил к тебе исповедоваться? — Она встала, отряхнула колено. — Любава?
— Нет. Глафира. Прогнал я её. Пару дней назад.
— Нам пора идти. — Я вышел вперёд, взял Зорю за руку.
— Простите меня! — бросил Герасий нам в спину. Голос сорвался. — Не хотел я никого губить!
Мы вышли на улицу. Дверь скрипнула за спиной. Я вдохнул — воздух после каморки казался сладким, как родниковая вода. Пахло травой, рекой, вечерней сыростью. Солнце уже село за лес, небо на западе догорало рыжим. Над ручьём поднимался туман.
Зоря встала рядом. Руки скрестила на груди. Пальцы сжимали локти. Смотрела на деревню — туда, где в домах уже зажигали свечи.
— Думаешь, Глафира — следующая?
— Уверен в этом. — Я потёр шею. — Судя по всему, умирают по одному. Это связано с чувством…скажи точнее…
— Чувство вины, — сказала Зоря.
— Судя по всему.
Радомир заметил нас издалека у забора. Шёл через улицу, глядя под ноги. Пальцы теребили пояс. Подошёл, остановился в двух шагах. Поднял красные глаза.
— Видать, попали к Герасию. — Он вздохнул. — Мы его не судим за то, что спрятался. Сами понимаете… Как вы думаете, он виновен?
— Нет, — ответил я.
— Тогда кто? Бесы?.. Ангелы? О которых он нам твердил пьяный?
— Покажи нам, где живёт Глафира, — сказала Зоря.
— Прошу. — Радомир показал рукой вдоль улицы.
Дом Глафиры стоял на отшибе, у самого оврага. Плетень покосился, калитка висела на одной петле. Во дворе тишина. Собачья будка у сарая пустовала: миска перевёрнута, сухая. Цепь ржавая, волочилась по земле. Под навесом — куры не кормлены, сбились в кучу, не кудахтали. На верёвке висело бельё — застиранное, серое, тронутое плесенью.
Дверь была приоткрыта. Мы поднялись на крыльцо. Радомир стукнул раз, другой. Тишина.
— Глафира! — позвал он. Голос гулко ударился о
Тишина. Ветер скрипнул ставней.
Я прислушался. За окном, слева от двери, что-то шуршало — слабое, едва уловимое, будто мышь скреблась.
— Она там, — сказал я. — За окном
Радомир толкнул дверь настежь. Мы вошли.
Внутри пахло запустением. Печь не топлена, угли холодные. На столе — немытая миска, в ней засохшая каша. Ложка упала на пол, и никто не поднял. У стены — лежанка, одеяло сбито, подушка в жёлтых пятнах. На окне занавеска сорвана наполовину, висела на одном гвозде. Пол не метён — крошки, пыль, сухие листья, занесённые ветром.
В углу, под иконой, стояла прялка. Нить оборвана, веретено валялось на полу. Рядом — корзина с недовязанной шерстью. Глафира сидела у окна. Спина прямая, руки на коленях. Платок сбит на плечи, волосы седые, спутанные. Она не обернулась на звук двери. Смотрела в окно, на овраг, на лес, на серое небо. Потом медленно повернула голову. Глаза сухие, пустые. Задержалась взглядом на Зоре, на Радомире, на мне. Ничего не сказала. Отвернулась. И уставилась в угол — туда, где стояла прялка с оборванной нитью.
Зоря взяла табурет, поставила рядом с Глафирой, села близко, колени почти касались. Подалась вперёд, заглянула в лицо.
— Глафира, мы помочь пришли. — Голос сестры смягчился, стал тихим, домашним. — У тебя мысли худые в голове, так, милая моя?
Женщина медленно кивнула. Поджала губы.
— Расскажешь мне о них?
— Не знаю я. — Глафира закрыла ладонями глаза, вдавила пальцы в веки. — Плохо мне. Дочка моя ушла. А я… такая была… Даже батюшка прогнал, слушать не стал. Никому не нужна я больше, да и поделом мне.
Зоря обняла её. Глафира вздрогнула, потом подалась вперёд, уткнулась лицом в плечо сестры. Пальцы её вцепились в безрукавку. Зоря гладила её по спине, ладонь ходила от лопаток к пояснице.
— Я дочь свою не уберегла. Это грех мой самый. Но есть и другие… Я их всю жизнь таскала, как камни за пазухой. Думала — умру, и никто не узнает. А теперь они наружу лезут, и сил нет терпеть.
Она отстранилась, вытерла нос рукавом.
— Я у соседки, у Марьи, корову испортила. Давно ещё, молодыми были. У неё Бурёнка телилась каждый год, молока — вёдрами. А у меня корова яловая была, тощая. Я со зла взяла и подсыпала ей в пойло соли с золой — думала, поносит немного. А корова та слегла и к утру сдохла. Марья после того продала дом и уехала. Детей у неё было пятеро, мал мала меньше. Как они там — не знаю. Может, с голоду померли.
Она замолчала. Зоря продолжала гладить её по спине.
— Ещё я мужа своего, покойного, не любила. Ни разу. Выходила за него, потому что отец велел — он был зажиточный, с землёй. А я другого любила — Ерёму-бондаря. Он ко мне сватался, да беден был. Отец отказал. А я потом, уже замужем, бегала к нему. В овин, по ночам. Муж мой знал. Молчал. А я всё равно бегала. И когда он помирал — лежал с горячкой, пить просил — я ему воду не подала. Сказала: «Сейчас принесу». И ушла. Специально. Думала — помрёт скорее, я свободна буду. Он к утру помер. Один.
Пальцы её теребили край платка, скручивали ткань в жгут.
— Ещё я… я… дочь свою била. Когда она маленькая была. Она плакала по ночам — зубы резались. А я вставала и била её. По лицу. По спине. Так, что синяки оставались. Соседи спрашивали — она упала, говорила я. А она не падала. Это я. Я её била. За то, что спать не давала. За то, что плакала.
Глафира замолчала. Руки упали на колени. Она сидела, опустив голову, плечи тряслись.
— И теперь, когда она ушла, я думаю: может, из-за меня? Может, это я её в могилу свела? Может, она оттого и грешила так, что я её не любила? А теперь и меня никто не любит. И не надо. Поделом мне.
Радомир отвернулся. Плечи его дрогнули раз, другой. Он помотал головой — коротко, резко, будто отгонял муху. Ладонь потёрла затылок, спустилась на шею.
Зоря прижала Глафиру ближе. Улыбнулась.
— У всех есть то, за что стыдиться. На то и жизнь, чтобы учиться. Так мне мать моя, Весняна, говорила.
В голове у меня загудело. Низко, глухо, будто колокол ударил где-то под черепом. Гул прокатился от макушки до пят. Тело пошло мурашками, волна за волной. Я приподнял руку, закинул рукав. Волосы на предплечье стояли дыбом. В груди запекло — горячо, остро, под самым сердцем. Потом отпустило. Будто вышло нечто. Сквозняком пронеслось и стихло.
— Не могу я! — Глафира рухнула на пол, свернулась калачиком, обхватила голову руками. — Уйдите! Оставьте меня! Одну оставьте!
Зоря посмотрела на меня. Глаза её помутнились, потеряли ясность. Она взялась за затылок, пальцы впились в волосы.
— Лука, — выдохнула она. — Что-то не так.
— Что именно?
— Не знаю… Пойдём, на воздух выйдем.
— Я останусь с ней, — сказал Радомир. Подошёл к Глафире, наклонился. Поднял её с пола легко, как ребёнка. Донёс до кровати, уложил. Одеяло подоткнул с краю. Сел рядом на табурет, руки на колени положил.
Мы вышли на улицу. Дверь скрипнула за спиной. Вечерний воздух был сырым и холодным — после духоты дома он обжигал лёгкие. Над оврагом сгущался туман. Где-то далеко лаяла собака.
Зоря отошла на несколько шагов и остановилась. Пальцы её впились в виски. Она стояла ко мне спиной, плечи напряжены, голова чуть наклонена вперёд. Я подошёл ближе. Она дышала часто, с присвистом.
— В чём дело? — спросил я.
— Ты ничего не почувствовал? — Она обернулась. Глаза покраснели.
— Тело отозвалось. Волна прокатила. И всё.
— У меня тоже. Только застряло в голове. До сих пор печёт затылок. — Она опустила ладони, посмотрела на них, потом на меня. — Я кажется, знаю, что убивает людей.
— Говори.
— Мать рассказывала мне… — Зоря поморщилась, потёрла затылок. — Бывают тайны, скреплённые бесовским договором. Их нельзя никому говорить. Они мучают людей и не дают им умереть. Их души держатся за мир чувством вины.
— При чём тут смерти обычных людей?
— Если кто-то осмелится расторгнуть договор, то сущность через правду проникает в человека, который её слышит. В душу его. Видит всю жизнь изнутри и изматывает. Заставляет наложить на себя руки под тяжестью своих грехов. Его зовут Наговорник.
Я почесал бороду пальцами.
— Ничего не увидел. Ни следа,
— Потому что он — звук, — сказала сестра. — Шёпот.
— Это плохо… Его нельзя рассечь. Мы не справимся.
— Почему же? — Зоря улыбнулась. Устало, но с огоньком. — Я думаю, он один. Переходит от одного к другому через исповедь. Пока носитель не наложит на себя руки.
— Герасий тогда должен был умереть уже давно.
— Но часовня держит его — вот он там и засел. А значит, это и правда бесовское.
— А ещё это значит, что ты следующая после Глафиры. — Я посмотрел на неё. — Зоря.
— Верно.
— Тогда надо спрятать Глафиру в часовне и думать, как избавиться от… шёпота.
Сестра обняла меня. Руки её сомкнулись на спине, прижали крепко — не как в детстве, а как воин воина перед боем. От неё пахло травами и дымом.
— Я всегда восхищалась твоей находчивостью. В любой ситуации. — Она отстранилась, посмотрела мне в глаза. — Значит, ты уже видишь следующий шаг, пока я отведу Глафиру в часовню.
— Как говорила матушка… отсутствие души даёт мне ясность мыли. Ничего не мешает. Ты права: надо понять, как именно Наговорник попал сюда. Так было в деревне не всегда — значит, он проник извне. Я пойду к старосте. Расспрошу.
Она поцеловала меня в щёку, тепло, как в детстве, когда провожала в лес за хворостом. И скрылась в доме. Дверь хлопнула.
Я пошёл к дому старосты. Улица уже потемнела — вечер опускался быстро. Солнце ушло за лес, только край неба ещё тлел рыжим. Тени вытянулись, слились, поглотили плетни и дворы.
Деревня готовилась ко сну. Баба гнала гусей с речки — птицы гоготали, растопыривали крылья, не хотели идти в загон. Она хлопала по ним прутом, ругалась вполголоса. У соседнего двора мужик заводил корову в хлев — та мычала, упиралась, он тянул её за рога, приговаривал что-то ласковое. Пахло парным молоком, сеном, дымом. Из труб поднимались белые столбы, прямые, в безветренном воздухе они стояли как свечи. У колодца девка набирала воду — ведро стукнулось о сруб, цепь заскрипела.
Я подошёл к дому Мирослава. Дверь закрыта. На стук никто не ответил. Я толкнул — заперто. Окна темны. Даже лампады не теплилось. Старосты не было.
Осмотрелся. Двор старосты был пуст, но земля под ногами говорила больше, чем люди. Я присел на корточки. Следы. Свежие. Сапоги — подошва с рубчиком, каблук стоптан на левую сторону. Мирослав ходил здесь недавно.
Провёл пальцем по отпечатку. Глина ещё влажная, не заветрилась. Следы уходили за калитку, на улицу. Я двинулся по ним. Сапоги старосты впечатались глубоко, шёл один, не сворачивая.
У плетня след наступил на цветок. Ромашка. Стебель сломан, лепестки ещё белые, не увяли. Значит, прошёл он здесь, когда солнце уже клонилось к закату, но до темноты.
У колодца следы свернули с главной улицы на тропу. Здесь земля была мягче — колея от телег, присыпанная соломой. Ещё один цветок. Василёк. Втоптан в глину, синие лепестки смяты. Я поднял голову. Тропа вела за околицу, к лесу. К кладбищу.
Я выпрямился. Следы уходили в темноту, под кроны старых вязов. Туда, где белели кресты.
Глава 18. Причина
Кладбище лежало за околицей, на пологом холме. Старые вязы обступали его стеной — стволы кривые, кора в трещинах. Ветви свисали низко, почти касались крестов. Кресты стояли неровно — одни покосились, другие ушли в землю по перекладину. Между ними холмики, поросшие бурьяном. Где могила свежая, там земля ещё не осела, просела ямой, и в яме стояла вода.
Я увидел его сразу. Мирослав стоял у дальней могилы, спиной ко мне. Плечи опущены, голова наклонена. Одет в ту же рубаху, что днём, — только без пояса, ворот расстёгнут.
Ночь уже спускалась. Небо на востоке небо стало чёрным. На западе ещё тлела рыжая полоса, но и она гасла. Туман пополз из низины, цеплялся за кресты, за стволы вязов. Я пошёл к нему. Сапоги ступали по мокрой траве, по опавшим листьям. Он не обернулся.
— Хотел сказать мне, что в такое время негоже на кладбище ходить? — Голос у него был ломаный, будто он долго молчал и только сейчас заговорил. Потёр глаза ладонью, повернулся боком. — К отцу пришёл, проведать. Надеюсь, вы с сестрой нашли причину наших бед.
— Нашли, — сказал я. — Скажи мне: кто первым покончил с собой после исповеди?
— Так сразу и не скажешь. — Мирослав опустил взгляд. — Лукьян, вы нашли причину, так ведь? Расскажи о ней.
— Наговорник.
— Никогда не слышал.
— Это хорошо, потому что его только слышат. Попадает в тебе в голову после того, как ты выслушал исповедь другого человека. Копается в памяти и заставляет прокручивать самые постыдные поступки снова и снова. Изводит чувством вины и стыда до степени крайнего отвращения к самому себе. Остаётся только один выход.
— Самоубийство. — Мирослав кивнул. Повернулся ко мне. — Это звучит… страшно. Не потому что ты видишь свои грехи, а потому что человек накладывает на себя руки от правды. Правды о себе.
— Этого я не понимаю, — сказал я. — Обычно я читаю противника: его повадки, привычки, мотивы. Здесь даже тела нет. Я не могу оценить угрозу. Поэтому мне надо знать всё, что предвещало его появление.
— Что ты имеешь в виду? — Мирослав прищурился.
— Я не испытываю вины. Стыда. Я не понимаю, как человек может убить себя из-за правды о своих деяниях.
— Ты ничего не чувствуешь? — Он подошёл ближе, поднял брови. — То есть совсем?
— Я чувствую телесную боль. Дискомфорт. Голод. Жажду. Усталость. Холод. Жар. Давление на кожу. Зуд. Тяжесть в мышцах. Сонливость. Бодрость. Я понимаю, когда телу хорошо — после еды, после бани, после сна. Я понимаю, когда телу плохо — после раны, после долгой ходьбы, после бессонной ночи. Но переживания людей… самобичевание, сомнения, жалость, раскаяние, стыд, обида, страх за других, тоска по умершим, любовь — этого я не чувствую. Этого во мне нет.
Староста закинул руки за спину, усмехнулся криво. Покачал головой. Глаза его бегали по моему лицу.
— И как ты вообще живёшь? — спросил он. — Без жалости, без стыда, без любви… Ты же не спиленное дерево. Ты ходишь, говоришь, помогаешь нам. Зачем? Если тебе всё равно, умрём мы или нет, зачем ты здесь? Как можно жить и не чувствовать того, что чувствуют все люди? Это же… это же всё, что у нас есть. Ради этого мы живём. Ради этого умираем. А ты…
Он замолчал, потирал тонкие пальцы на руке.
— У меня есть такой же вопрос к вам, — сказал я. — Если
— С твоих уст это звучит почти как похвала, — улыбнулся Мирослав. — Скажи мне: ты ведь здесь даже не ради денег или выгоды. Ты же понимаешь, что это… Не каждый, благородный и добродушный человек возьмётся за такое.
— Лука. — Зоря стояла позади. Ветер колыхнул её русые волосы. Сверчки запели в траве — ночь пришла. — Глафира в часовне. Отец Герасий с трудом принял её, но Радомир настоял.
— Зачем вы отвели её туда? — спросил Мирослав.
— Глафира следующая, — ответил я. — Но до неё одним из первых должен был умереть Герасий. Однако, заперев себя в часовне, он выжил. Думаем, женщина тоже выживет, пока мы не найдём способ одолеть тварь.
— Господь охраняет их души, — добавил староста. — Но если она там, то где же сам Наговорник?
Я повернулся к Зоре.
— У моей сестры. Она будет следующей.
— Так ты понял, — улыбнулась она.
— Как ты себя чувствуешь? — Я подошёл к ней, положил руку на лоб. Горячий. Потный.
— Учитывая то, что мы мертвецам покоя не даём… — Она улыбнулась. — А так — что-то копошится в голове. Может, он. Может, сама себя накручиваю.
— Ты права, нам лучше уйти. — сказал Мирослав.
Мы вернулись в деревню. Староста отвёл нас к своему дому, зажёг свечу. Достал с лежанки овчину, бросил на лавку. В угол положил две подушки, набитых сеном и ушёл к себе.
Зоря стояла у стола. Перебирала пальцами край скатерти. Потом подошла ко мне.
— Сходи к Радомиру, — сказала она. — Он у часовни дежурит. Смотрит, чтобы никто не вышел. И не вошёл.
— Зачем?
— Он расскажет тебе, откуда тварь взялась тут.
— Почему не ты?
— Не моё это дело. — Она коснулась моей руки, сжала пальцы. — Иди. И поговори с ним.
Смотрел на неё. Она уже легла на лежанку, натянула овчину до подбородка и закрыла глаза.
Я пошёл к часовне. Ночь стояла холодная, ясная. Звёзды высыпали густо — крупные, колючие, выстроились над головой белой полосой, как стрела. Ветер стих. Трава под ногами была мокрая от росы, сапоги скользили. Из низины тянуло сыростью и прелью. Где-то в лесу ухнул филин.
У часовни горел факел. Лежал на крышке колодца, пламя металось на ветру, бросало рыжие блики на сруб, на дверь, на лицо Радомира. Он сидел на табурете, привалившись спиной к двери, подпёр её собой. В одной руке кружка, в другой — ремень, которым он лениво постукивал по колену. Света в часовне не было.
Я подошёл. Радомир поднял голову, кивнул. Показал на второй табурет, что стоял у колодца.
— Зоря сказала, что ты придёшь.
Я сел. Доски табурета были холодными, сырыми.
— Как эти двое?
— Нормально. Герасий до утра уснул. Пришлось немного помочь ему. — Он издал скрип, похожий на смешок, отхлебнул из кружки. Потянуло брагой. Глаза уже мутные, знакомый запах.
— Не иначе как у батюшки забрал.
— Изъял. — Радомир вытер рот рукавом. — Он Глафиру хотел выставить. Так визжал на нас. Ну ничего, до свадьбы заживёт. — Он поднял глаза к небу. — Господи, прости меня, Боже, за то, что раба твоего Герасия в месте святом отбуцкал. Дабы не согрешил.
— К делу, — сказал я.
Радомир вздохнул, достал из-под табурета бутыль — тёмную, пузатую, заткнутую тряпицей. Плеснул в кружку на два пальца. Потом взял с колен ломоть хлеба, поскрёб по нему чесночным зубком — сок выступил, запахло остро, пряно. Откусил, прожевал. Протянул кружку мне. Я отказался.
Он кивнул, будто другого и не ждал. Отхлебнул сам.
— Первым у нас Тишка был. Тихон. Стражник молодой. Ещё по осени, два месяца назад. Я его сам в дружину набирал — парень крепкий, весёлый. В разведку ходил, за околицу, к оврагу. Там его и нашёл.
Радомир откусил ещё хлеба, прожевал.
— Вернулся он под вечер, сам не свой. Глаза дикие, говорит: «Там баба в поле. Безумная». Пошли мы с ним глянуть. И правда — сидит. Прямо в колосьях, на примятом месте. Вокруг неё — камни уложены кружком. На камнях — пучки травы сухой, перевязанные красной нитью. В центре — зола, старая, но не от костра — будто жгли что-то маленькое. И пахло кислым.
Он сглотнул, потёр глаз.
— Сама дряхлая, старая — лет, может, семьдесят, а может, и вся сотня. Лицо в трещинах, как земля в засуху. Глаза косят в разные стороны — один на тебя, другой в небо. Слёзы текут без остановки. Воет в себя, низко, как собака перед смертью. Кожа на лице дряблая, висит складками — ну вот как у тебя с одной стороны, уж прости. Ноги босые, стоптанные в кровь, пальцы сбиты. Платье — рванина. И главное — рот зашит. Нитками. Грубыми, чёрными, через край. Так плотно, что губы стянуты в узел. Я сам видел. Собственными глазами.
Радомир замолчал. Факел на колодце трещал, ронял искры.
— Тишка её на плечо взвалил и притащил сюда. Она отбивалась, мычала, царапалась. Мы её в амбар заперли сперва. Потом лекаря позвали. Тот глянул и сразу отказал: «Не спроста это. Не моё дело». А мы — парни удалые. Думали: сейчас рот разрежем, она скажет, кто её так. Взяли нож, стали нитки резать. А они не режутся. Не поддаются. Я тянул — пальцы до крови изрезал. Потом вдруг — раз! — и разошлись. Сами по себе.
— Скажу из опыта: лекарь был прав.
— Прав, чёрт его, да кто ж знал-то.
— Что дальше?
Радомир отхлебнул ещё. Пальцы кружку сжали до белизны. Факел на колодце трещал, пламя металось.
— Раскрыла она рот — и как погнала… — Он потёр лоб. — Рыдала, кричала, что она княгиня. Из Торопца. Городок там есть, к северу от Велижа, на озере. Князь там сидел — молодой, но уже с придурью. Она жена его была. Говорила, что проклята. Что трое детей у неё родились мёртвыми — один за другим. Три младенца. Три гробика. После третьего она сама изуродована стала
Я почесал подбородок. Внизу, у ножки табурета, жук катал шарик грязи — катил, упирался, ронял, снова катил. Лапки его сучили по земле, панцирь блестел в свете факела.
— И вот Тишка услышал всё это…
— Что о городе знаешь? — перебил я.
— Торопец? — Радомир пожал плечами, отхлебнул ещё. — Хороший город. Земли добрые, озёра рыбные, народ работящий. Бывал там пару раз по службе. Город как город — частокол крепкий, торг шумный, князь в тереме. Погаными не тронут. Говорят, пытались лезть, да чума их брала раз за разом когда пытались дойти. А когда татарский мурза туда шёл — так и вовсе убился у ворот прямо. Упал с коня. Шею сломал. Ты представь: поганый, с саблей, с лучниками, шёл город брать — и с коня. Шею сломал.
— Дальше Тишка умер первым, — сказал я. — Вести себя странно начал, исповедоваться, и в итоге руки на себя наложил.
— Верно.
— А с бабой что?
— Высказалась она когда, мы её в амбаре оставили до утра. А она подкоп сделала — и всё. Пропала.
Я встал. Отряхнул колени. Табурет скрипнул.
— Спасибо.
И пошёл к дому Мирослава. Радомир сидел, жевал мне вслед, отпил из кружки.
Утро пришло. Свет сочился сквозь мутный бычий пузырь на окне. Я проснулся в прихожке, на лавке. Овчина сбилась в ногах, подушка съехала на пол. Сел. Потёр лицо. Пахло травами и дымом.
Зоря сидела за столом. Бледная, глаза впалые, под ними синева. Платок стянут на лоб, влажный. На столе перед ней лежали травы. Пучки сушёные, коренья, глиняная ступка с пестиком. Она толкла без остановки. Пальцы подрагивали, но движения были точными.
Я подошёл, сел рядом. Вдохнул. Пахло резко. Первым шёл аир — болотный, горький, с холодком. Он бил в нос, прочищал голову. За ним — волчеягодник. Сладковатый, тяжёлый, опасный. От него всегда першило в горле. Ещё что-то — сухое, пыльное. Корень. Не знаю какой, но запах был мёртвый, как из старого погреба. И капля мёда — чтобы связать. Чтобы можно было проглотить.
Зоря подняла глаза. Улыбнулась — лицо будто ночь не спала. И продолжила толочь быстрее.
— Радомир рассказал? — Она добавила мёд к травам, размешала пальцем.
— Да.
— И что?
— Ничего полезного.
— Ты же понимаешь… — Она подняла глаза от ступки.
— Да. Это подождёт. — Я взял травинку со стола, прокрутил в пальцах. Та оставила зелёные разводы на коже.
— Ты… что-нибудь почувствовал?
— Нет.
— Интерес?
— Да. Но это может быть совпадением.
— Может… — Она лизнула травяной катышек, распробовала. Нахмурилась. Выбросила в сторону.
Ты рискуешь. — Я кивнул на травы.
— Назад уже дороги нет. Мы оба знаем, как закончить это.
— Ты хочешь…
— Тссс. — Она поднесла палец к носу, указала себе на висок. — Глафира в порядке. Голоса ушли. Я проверяла её. Относила примочки батюшке.
— Лучше бы похмелиться ему отнесла.
— Шутить ты умеешь, даже если не знаешь, что шутишь. — Она сняла платок, почесала волосы. Опёрлась о стол. Дышала через рот.
— Мне так многое хочется сказать тебе… Знаешь, я счастлива, что это будешь ты. Впервые в жизни я рада, что ты ничего не чувствуешь.
— Тебе нужна помощь?
— Нет. Не сейчас. Лучше уйди, пока я прямо тут не разрыдалась.
Я встал. Табурет скрипнул. Зоря склонилась над ступкой, пальцы сжали пестик. Платок свалился с головы на стол.
Улица встретила холодным утренним воздухом. Туман ещё лежал в низине — белый, густой, как овечье молоко. Он обнимал плетни, стелился по огородам, цеплялся за стволы берёз. Солнце только поднялось над лесом — красное, размытое, оно не грело, висело в дымке. Роса блестела на траве, на листьях лопуха, на деревянных крышах.
Деревня просыпалась. У колодца баба набирала воду — ведро стукнулось о сруб, цепь заскрипела. Где-то за сараями петух заорал хрипло, надсадно, будто его душили. Ему ответил другой, дальше. У кузни ещё не стучали — горн только раскочегаривали, дым поднимался столбом, прямой, серый. От реки тянуло сыростью. У дороги, на плетне, ворона чистила перья, дёргала клювом, роняла пух.
Мужик шёл с вязанкой хвороста. Старуха у крайнего дома вытряхивала половик — пыль повисла в воздухе золотым облаком. Дети бежали к ручью с удочками — босые, штаны закатаны до колен. Один поскользнулся на мокрой траве, упал, вскочил, побежал дальше.
Я вышел за околицу. Ветер тянул с луга, приносил запах травы и реки. Над ручьём вились синие стрекозы, с прозрачными крыльями. Вода журчала по камням.
У мостков стояла телега. Старая, скрипучая, с треснувшей осью. Мужик — тот самый, что вчера заводил корову в хлев, — сидел на корточках и матерился сквозь зубы. Увидел меня, выпрямился. Шапку сдёрнул, вытер лоб.
— Беда, — сказал он. — Ось треснула. А мне к вечеру сено везти, на дальний луг. Без телеги — как без рук. Кузнеца будить — пока встанет, пока разожжёт…
Я подошёл. Осмотрел трещину. Ось дубовая, старая, но крепкая. Трещина шла вдоль волокон — неглубокая, но длинная, в две ладони. Если не стянуть сейчас — разойдётся под грузом, и тогда уж точно менять.
— Верёвка есть? — спросил я.
Мужик засуетился, полез в телегу. Достал моток пеньковой бечёвки — толстой, смолёной, пахнущей дёгтем. Я взял. Присел у оси. Обмотал трещину в три слоя — туго, виток к витку. Концы затянул узлом, подрезал серпом. Постучал обухом по дереву. Вроде держит.
— Железом бы скрепить, — сказал я. — Но до кузни дойдёт. Груз только не наваливай.
Мужик провёл ладонью по обмотке, покачал головой.
— Спасибо тебе. Век не забуду. Может, заплатить?..
— Не нужно. Мне не тяжело это…было сделать. — посмотрел на руки, в саже. — Каждый может так помочь, разве нужна причина?
Глава 19. Исповедь
Я стоял у двери часовни. Внутри гремело. Звон разбитой бутыли. Следом — ругань. Герасий орал, срывая голос:
— Ведьма! Изыди из этого святого места!
Глафира взвизгнула в ответ:
— Свинья вонючая! Ты к кому это прижимался ночью? Развратная пьянчуга!
— Это бесы в тебе говорят!
Зоря стояла у колодца, скрестив руки. Смотрела в землю. Глаза пустые, лицо серое. Платок, которым она вчера обвязывала лоб, сполз на плечи. Не моргала.
Рядом топтался Радомир. В пальцах он перебирал два травяных катышка — тёмно-зелёных, плотных, размером с горошину. Понюхал, скривился.
— Что это? — Он поднял глаза на Зорю.
Она не повернула головы. Голос её прозвучал без выражения:
— Когда мы с Лукьяном уйдём, дашь проглотить этим обоим.
— Что произойдёт? — спросил Радомир.
— Не бойся. Посиди с ними после. — Зоря пошла к выходу. — Лукьян. Нам пора идти.
— Куда вы? — окликнул Радомир. — Вам нужна помощь?
— Слушай мою сестру. Позаботься об этих двоих. Они должны проглотить травы после нашего ухода. От этого зависят ваши жизни. — Я подошёл к Зоре.
— Хорошо. Удачи вам обоим. И спасибо.
Мы пошли по улице. Деревня уже проснулась, но людей было мало — кто в поле, кто у реки. Только старуха у крайнего дома всё вытряхивала половик, да петух орал где-то за сараями. Солнце поднялось выше, но не грело — ветер дул с реки. С деревьев срывались листья.
У дома с заколоченными окнами стоял Мирослав. Он осматривал забор, трогал доски пальцами — где подгнило, качал, проверял. Увидел нас, выпрямился.
Дом был старый, заброшенный. Сруб ещё держался, но крыша просела, солома почернела, поросла мхом. Окна забиты досками крест-накрест. Дверь дубовая, тяжёлая, обитая железными полосами. У порога — крапива в рост человека. Рядом с домом — остатки кузни: горн развалился, меха сгнили, наковальня ушла в землю по рог. В углу двора валялся старый плуг, ржавый, с треснувшим лемехом. У плетня — рассохшаяся бочка, в ней дождевая вода и утонувшие листья.
Мирослав провёл ладонью по косяку. Голос его стал мягче:
— Я здесь вырос. С отцом. Мать умерла рано, я её почти не помню. А отец… он был кузнецом. Вон там, — он кивнул на развалины горна, — стоял он. Каждое утро. Я просыпался под стук молота. Он меня будил, говорил: «Вставай, сынок. Железо ждать не будет». Я бежал босой через двор, ещё роса на траве, холодно. Он давал мне щипцы — держать заготовку. Руки дрожали, а он смеялся: «Держи крепче, не то улетит». А потом мать померла, и смеяться он перестал. Но молот не бросил. До самого конца.
Он замолчал. Пальцы его гладили старую доску.
— Там никто вас не побеспокоит. — Он достал из-за пазухи замок — ржавый, тяжёлый, с длинной дужкой. Ключ торчал в скважине. Попробовал провернуть — с трудом, с натугой, но провернул. — Каждый тут знает, чей это дом. Никто не сунется. Я буду ждать здесь. Идите. Делайте, что нужно.
Мы прошли через калитку. Зоря шла впереди. Я за ней. Двор зарос бурьяном по пояс. Крапива жгла руки, цеплялась за штаны. Под ногами хрустели старые, слипнувшиеся угли.
Я толкнул дверь. Она подалась с трудом, со скрипом — петли заржавели. Внутри было темно. Окна забиты досками, только в щели пробивались узкие полосы света. Пахло пылью, старым, влажными деревом.
Мы вошли в горницу. Глаза привыкли к полумраку. Всё здесь было так, как оставили много лет назад. У стены — печь, белёная, с лежанкой. На ней — овчина, серая от пыли, но целая. У печи — ухват, кочерга. На полке — глиняные миски, горшки, крынка с отбитым краем. Всё покрыто слоем пыли.
В углу — икона. Богородица. Лик потемнел, лампада висела — сухая, без масла. Под иконой — прялка. Нить оборвана, веретено валялось на полу.
Стол стоял посреди горницы. Дубовый, тяжёлый, на резных ножках. Когда-то его покрывали скатертью — теперь она истлела, свисала лохмотьями. Дерево потемнело от времени, прогнило. У стола — три стула, один низкий, детский, самодельный.
Я подошёл, потрогал сиденье. Пальцы ушли в труху. Зоря стояла рядом. Она провела ладонью по столешнице — остался след. Мы сели друг напротив друга.
— Насколько он разумен? — прервал я тишину.
— Умнее собаки, но глупее человека.
— Ты слышишь его? Как он проявляется?
— Как порча. Не как отдельная сущность, он ближе к проклятью. — Сестра опустила голову, положила руки на затылок.
— Любое проклятье имеет условие, его конечная цель — смерть носителя. Но этот переходит дальше. Я положил руку на рукоять серпа, сжимал пальцы. — Он создан намеренно, чтобы скрыть тайну и убить того, кто её услышит. Что-то схожее с паразитом. Я уже встречался с таким, но у него было тело. Он подселен нарочно, и тот кто это сделал настоящий мастер… Что он говорит тебе?
— Я даже не знаю, он ли это, или мои навязчивые мысли. — Зоря встала. Прошлась по комнате. Слёзы текли по её щекам.
Наконец она подошла ко мне, взяла за руку и присела рядом. Смотрела на меня. Уголки губ срывались. Сопела.
Зоря села напротив меня. Сложила руки на коленях, смотрела на них. Потом подняла глаза. Они были красные, влажные, но слёзы ещё держались — на самом краю, дрожали и не падали. Губы её сжались в тонкую линию. Она заговорила. Будто каждое слово вытаскивала из глубины, куда давно запретила себе заглядывать.
— Я никогда не хотела быть знахаркой. Никогда. С самого детства. Я хотела быть просто девочкой. Просто Зорей. Играть с другими, бегать к ручью, венки плести. Но они… они шарахались от меня. Все. Вся деревня. Стоило мне выйти за калитку — дети убегали. Матери уводили их за руки, оглядывались через плечо. Я слышала, как они шептались: «Это дочка Весняны. От неё бесовщиной пахнет». Я плакала, прибегала к маме, а она говорила: «Они не понимают. Ты особенная. Ты видишь то, чего они не видят». А я не хотела видеть! Я хотела быть как все! Чтобы меня не боялись! Чтобы со мной дружили!
Она замолчала. Сглотнула.
— Мать с детства учила меня травам. Не просто показывала — вдалбливала. «Это аир, от головы. Это волчеягодник, от сердца. Это полынь, от духов». Я путала, она била меня по рукам. Не сильно, но я запоминала. Я должна была запомнить. Потому что она готовила меня — не просто дочь, а преемницу. Ту, кто примет её силу. Она говорила: «Когда я умру, ты займёшь моё место. Ты будешь защищать этих людей, даже если они тебя ненавидят». И я ненавидела её за это. Всем сердцем. Каждый день. Каждую ночь. Я мечтала, чтобы она исчезла. Чтобы я проснулась — а её нет. И я свободна.
Голос её дрогнул.
— А Горислав… Он
Зоря подняла голову. Смотрела на меня исподлобья. Щёки блестели от слёз.
— А потом она стала посылать меня помогать. К соседям. К тем самым, кто плевал мне вслед. У них болели дети, дохла скотина, горели амбары. Они бежали к нам. К той, кого боялись. Стояли на коленях: «Веснянушка, помоги, Веснянушка, спаси». И мать говорила: «Иди». И я шла. Я поила их отварами, я заговаривала ячмень на глазу, я принимала роды у женщин, которые ещё вчера крестились при виде меня. И я их презирала. Всех. За их страх. За их лицемерие. За то, что днём они плевали мне в спину, а ночью ползли на коленях. Я помогала им и ненавидела. Каждого. Три раза я хотела уйти. Три раза стояла у порога с мешком. И три раза мать возвращала меня. Говорила: «Это твой долг. Это твоя судьба». А я… я просто хотела жить. Просто жить.
Она замолчала. За окном закапал дождь. Сперва редкие капли застучали по крыше, потом чаще. Где-то над потолком вода нашла щель — тонкая струйка потекла по бревну, закапала на пол. Тёмное пятно расползалось по доскам. В доме стало ещё холоднее.
Зоря смотрела на меня. Глаза её были полны слёз, но она не отводила взгляда. Щёки блестели. Губы дрожали.
— А вот ты… — Голос дрогнул, сорвался. — Когда тебя принесли — младенца-урода, старого наполовину, — мать заставила меня сидеть с тобой. Выхаживать. Я боялась тебя. Ты лежал и не рыдал, как обычные дети. Просто смотрел. Глаза открыты, и ни звука. Смотрел на меня, как мертвец. У меня мурашки по телу шли. Каждый раз. Я сидела рядом и дрожала.
Она вытерла нос рукавом, но слёзы всё текли.
— Когда я впервые вышла с тобой на улицу — на руках, как мать велела, — дети увидели и разбежались. Кто с криком, кто молча. А одна девчонка, дочка кожевенника, остановилась и спросила: «Это что у тебя? Это чудище?» Я хотела ответить, а она уже побежала. И я стояла с тобой на руках посреди улицы, и все калитки захлопывались одна за другой. А ты смотрел на меня. Не плакал.
Она опустила голову.
— Мать была с тобой добра. Всегда. Она гладила тебя по голове, а у тебя уже тогда половина лица была старая, в морщинах. А она прижимала тебя к груди и говорила: «Вот это чудо-ребёнок. Чистейший из людей». Я смотрела на это, чистила стебли для отвара и ненавидела тебя. Ты должен был умереть. Ты не должен был жить. Но она любила тебя.
Зоря подняла на меня глаза. В них стояла боль — старая, запёкшаяся, которую она носила в себе годами.
— Она никогда не кричала на тебя. Ни разу. Я не слышала, чтобы она повысила на тебя голос. А на меня… на меня она кричала. Я спрашивала: «Почему ты его любишь больше? Почему ты его обнимаешь, а меня нет?» А она отвечала: «В этом нет смысла. Он криков не поймёт». И я не понимала. Я ненавидела тебя за это. За то, что тебе досталась её любовь, а мне — только уроки и долг.
Она замолчала. Потом продолжила — тише, глуше:
— Однажды она оставила тебя со мной. Тебе было, наверное, года два. Ты только научился ходить. Она сказала: «Присмотри за ним. Я скоро». И ушла. А ты встал и пошёл. Прямо к лестнице — старой, крутой, что вела на сеновал. Я видела: ты идёшь. Ещё шаг — и упадёшь, сломаешь шею. И я стояла. Смотрела. Надеялась. Думала: сейчас. Сейчас это кончится. Сейчас ты исчезнешь, и мать перестанет тебя любить. А ты дошёл до края, остановился, постоял. И повернул обратно. Сам. Без моей помощи. Сел на пол и уставился на меня своими мёртвыми глазами. Я заплакала. Не от радости, что ты жив, — от бессилия. От того, что даже это у тебя получилось.
Она выдохнула.
— Но больше всего я ненавидела тебя за то, что ты не мог любить её в ответ. Она отдала тебе всё — свою нежность, свою заботу, свою душу. А ты… ты не чувствовал ничего. Ты смотрел на неё так же, как на меня, как на стену, как на дерево. И сейчас… сейчас ты живёшь со мной как обуза. Как больной человек без рук и без ног. Первое время я даже желала, чтобы ты не вернулся со своей охоты. Так было бы лучше для тебя и для меня.
Она подняла на меня глаза. Голос сорвался до шёпота:
— После смерти матери ты даже слезу не проронил. Я стояла у её могилы, плакала навзрыд, а ты стоял рядом и смотрел в землю. Ни слова. Ни вздоха. Я тогда поняла: ты не способен. Вообще. И я возненавидела тебя ещё сильнее. И одновременно… одновременно поняла, что ты — единственный, кто у меня остался.
Я взял её за руку, потная ладонь.
Зорю затрясло. Она закрыла лицо руками. Плечи ходили ходуном. Голос вырывался из горла.
— Я… я ничтожная… я столько лет ненавидела тебя, а ты был единственным, кто не бросил, не ушёл, не смотрел на меня как на чужую… Ты — такой же отшитый миром, как и я… Они плевали нам в спину, а мы шли домой и молчали. Ты не умел говорить, а я не хотела. И мы сидели у печи, и ты смотрел в огонь, а я смотрела на тебя и думала: «Почему ты не человек? Почему ты не можешь просто обнять меня и сказать, что всё будет хорошо?» Но ты не мог. И это была не твоя вина. Это я была злая. Это я была ничтожная. Я ненавидела тебя за то, что ты не чувствуешь. Но ты не виноват, что таким
Она замолчала. Дождь за окном всё стучал. Вода капала с потолка в лужу на полу.
И вдруг по моему телу что-то прокатилось. Волна — от макушки до пят. Волосы на руках встали дыбом. На ногах. Я зевнул — широко, с раскрытым ртом, так что челюсть хрустнула. В груди запекло. Жар разлился по костям — горячий, густой, будто кто-то влил в меня расплавленное железо. Я выдохнул. Вдохнул. Отпустило.
Зоря взяла со стола травяной катышек. Пальцы её тряслись, но она не колебалась. Поднесла ко рту. Проглотила. Сухо, с трудом. Села на пол, прижалась спиной к стене. Закрыла глаза.
Потом они открылись. Расширенные. Дикие. Она начала скрести пол пальцами — ногти царапали доски, оставляли белые полосы. Рот раскрылся в беззвучном крике. Визг вырвался сквозь сжатые зубы — тонкий, животный. Тело выгнулось дугой, забилось. И обмякло. Голова упала на грудь. Руки соскользнули на пол.
Я подошёл. Опустился на колени. Взял её за плечи, уложил ровнее на спину. Голова запрокинулась. Волосы разметались по грязным доскам. Лицо застыло. Губы приоткрыты. Глаза смотрели в потолок — неподвижные, пустые.
Я приложил пальцы к её запястью. Тишина. Ни толчка, ни дрожи. Прижал ладонь к груди — туда, где сердце. Тепло ещё было, но биения не чувствовалось. Поднёс тыльную сторону ладони к губам — дыхания нет. Приподнял веко пальцем. Зрачок не двигался. Расширенный. Стеклянный. Я отпустил. Веко медленно закрылось обратно.
Я держал её за руку. Пальцы уже остывали — холод полз от ногтей к запястью. Ладонь ещё была мягкой, податливой.
За окном дождь бил ливнем. Стеной. Крыша гудела под ударами. Над деревней полыхнула молния — белая вспышка пробилась сквозь щели в забитых досках, на миг осветила горницу: стол, стулья, прялку, икону. И погасла. Гром ударил следом — тяжёлый, раскатистый, он прокатился по небу, и дом вздрогнул до самого основания. Доски застонали. Где-то на чердаке что-то упало и покатилось.
Свет перестал сочиться сквозь трещины.
А потом это началось.
Сперва — под кожей. Будто что-то ползало. Медленно, как червь. Оно двигалось по затылку, спускалось ниже, к шее. Я чувствовал его. Чужое. Оно касалось нервов — нежно, осторожно, как пальцы слепого, что ощупывают незнакомый предмет. Язык защекотало изнутри. Я сжал челюсть, но это не помогло — щекотка шла не от языка, а от того, что к нему прикасалось.
Потом запекло во лбу. В висках. Жар — точечный, острый, будто кто-то прижимал раскалённую иглу к кости. Я задышал чаще. Тело сопротивлялось тому, что в него лезло. Я чувствовал, как оно пытается вытолкнуть чужака — грудью, горлом, животом. Из груди что-то рвалось толчками. Едва заметными снаружи, мышца дёрнулась раз, другой. Но внутри это была буря. Ураган. Всё, что могло дрожать — дрожало. Всё, что могло кричать — кричало. Но я молчал. Держал сестру за руку.
И вдруг — стихло. Разом. Будто оборвали нить. Жар ушёл. Щекотка исчезла. Червь замер.
Я ударил себя слегка в грудь кулаком.
— Мне нечего сказать. Может… нет… я не сожалею. У меня нет вины. — Я провёл пальцем по своей щеке. По морщинам, по старой коже. — И правда ведь. Ничего. Других ты мучал, пытал своими мыслями. А во мне заперт. Неужели даже исповеди у меня не будет?
Дождь забил по крыше с новой силой.
Короткий звук. Я повернул голову. Зоря лежала на полу — бледная, с посиневшими губами. Но глаза её были открыты. И они блестели. Влажные, живые. Она смотрела на мою руку, что держала её пальцы.
— У нас… получилось? — Голос с хрипотцой, едва слышный, как скрип старой двери.
— Да. Наговорник во мне.
— Значит, мы справились. — Она оперлась на локоть, попыталась встать. Руки ещё дрожали. Я подхватил под плечи, помог подняться. Ноги её не держали, но она всё равно шагнула ко мне. Обняла. Крепко, насколько хватило сил. Пальцы вцепились в мою спину. Горячее дыхание в шею.
— Прости меня. Лука, ты мой брат. Слышишь?
— Я не в обиде.
Глава 20. Борщ
Утро после дождя вышло светлое, промытое. Небо очистилось, синело глубоко. Солнце только поднялось над лесом, лучи косые. Всё блестело: трава, листья, доски забора. Капли ещё падали с ветвей, срывались и разбивались о землю. Воздух был свежий, холодноватый, пах мокрой землёй.
На дороге, у самой околицы, повылазили черви. Дождевые, длинные, розоватые. Они лежали поперёк колеи, извивалась и слепо тыкались в глину. Мы шли к выходу из деревни.
У крайнего плетня стояли все. Глафира — в чистом платке, лицо ещё бледное, но глаза уже ясные. Рядом Мирослав и Радомир. Зоря подошла к Глафире, взяла её за руку, пощупала кожу.
— Как самочувствие?
— Уже лучше. Тошнота накатывает, но после Герасия мне не по чем. — Женщина улыбнулась.
— А что с батюшкой?
— Спит. Похмелился и спит. У себя дома, — ответил Радомир. — После того как ожил, встал, выругался и побрёл к себе.
— Лукьян. — Ко мне подошёл Мирослав. Протянул руку. На ладони лежал гвоздь. Старый, кованый, с погнутой шляпкой и следами ржавчины. — Это первое, что я выковал. С отцом. Он держал заготовку, а я бил молотом. Шляпка вышла кривая, но отец сказал: «Хорошо. Теперь ты кузнец». Я показал его матери. И сестре. Они гордились мной. Обеих забрала горячка — одна за другой, в одну зиму. С тех пор этот гвоздь будто связывает меня с ними. Мне тяжело расставаться с ним. Но я обещал. Зоря рассказала мне, что произошло. Если когда-нибудь вам понадобится кров или помощь — вы знаете, куда прийти.
Я взял гвоздь. Повертел в пальцах перед глазами. Железо холодное, шершавое. Шляпка погнута — видно, молот дрогнул в детской руке. Ржавчина въелась по краям, но остриё осталось острым. Гвоздь как гвоздь.
— Спасибо, Мирослав, — улыбнулась Зоря. — Мы запомним.
Я опустил гвоздь в кошель на поясе. Он звякнул о старые монеты. Мы повернулись и пошли.
— С Богом вам, — бросил вслед Радомир.
Дорога уходила в лес. За спиной оставался Березно —
— Вкусно пахнет, — сказал я. Потрогал узелок рукой. — Ещё тёплые.
— Глафира пекла сразу же, как очнулась. От такого запаха у меня голова закружилась. Подумала — в дорогу пригодится.
— С картошкой?
— С картошкой.
Она развязала бечёвку, откинула край холстины. Внутри лежали пирожки — шесть штук, румяные, поджаристые, с золотистой корочкой. Тесто вздулось пузырями, кое-где лопнуло, и в трещинах виднелась жёлтая начинка — картофельное пюре с укропом и печёным луком. От них поднимался пар. Зоря взяла два, один протянула мне.
Я откусил. Корочка хрустнула, осыпалась крошками на пальцы. Тесто мягкое, воздушное, чуть сладковатое. Начинка горячая — картошка разварена до нежности, лук хрустит на зубах, укроп отдаёт свежестью. Масло — конопляное, с горчинкой — пропитало тесто изнутри. Я жевал, и тепло разливалось по груди. Зоря ела рядом, придерживая пирожок двумя пальцами, дула на него, обжигалась и улыбалась.
Мы шли по лесополосе. Солнце пробивалось сквозь кроны, рисовало пятна на земле. Берёзы стояли белые, влажные после дождя. Под ногами хрустели прошлогодние листья и молодая трава.
— Хорошие пирожки, — сказал я, дожёвывая последний кусок. — Картошка разварена как надо. Не комками. И укропа в меру. Бывает, переложат — и жуёшь как траву. А тут — в самый раз.
Зоря улыбнулась, вытерла пальцы о край рубахи.
— Это потому что Глафира лук сперва обжарила. Если сырой класть — он сок пустит, тесто размокнет, и начинка будет водянистая. А она на сковороде подержала, до золотого. И картошку не просто толкла — взбила с маслом, пока горячая. Без масла пирожок сухой, сытный, но не радостный. А с маслом — он тает.
— И корочка правильная, — добавил я. — Хрусткая, но не жёсткая. Такая бывает, когда тесто дрожжевое, но не перестоявшее. И в печи огонь ровный, не слишком сильный, а то бы сгорело сверху, а внутри сырое.
— Ты прав. Глафира, видать, в поду топила, а не просто на камнях. В поду тепло держится долго, пирожок пропекается весь, до самой начинки. А если на камнях — низ горит, верх бледный. Я такие не люблю.
— А я всякие люблю, — сказал я. — Но самые удачные — с капустой. Если капусту сперва потушить с морковью и лавровым листом. И тесто тонко раскатать — чтобы начинки было больше, чем хлеба.
— С капустой хорошо, — кивнула Зоря. — Но самые сытные — с яйцом и зелёным луком. Весной, когда лук молодой, сладкий. Яйцо порубить мелко, лук — колечками. Только не переварить яйца, а то будут синие.
— Синие?
— Если долго варить, желток темнеет по краям. И вкус уже не тот. А если ровно — желток яркий, рассыпчатый. И пирожок тогда красивый внутри. Как солнце.
— Угостите? — голос Мары прозвучал из-за дерева. Край белого платья блеснул за стволом.
Она вышла к нам, ступая по земле аккуратно, будто на цыпочках. Руки за спиной, одно плечо опущено, голова чуть набок. Личико светлое, чистое, а брови тонкие, подняты вверх.
Зоря выпрямилась.
— Следишь за нами? — спросила сестра.
— Да. За Лукой. — Мара улыбнулась.
— Чего это облик у тебя такой… невинный?
— Тебе не нравится?
— Мара. — Я взял пирожок из узелка, протянул ей.
Она приняла его пальчиками — тонкими, бледными. Взяла осторожно. Смотрела на Зорю с лёгкой улыбкой, не отводя глаз. Сестра следила за каждым её движением.
Мара поднесла пирожок к губам. Откусила маленький кусочек — самый край, где корочка хрустела. Жевала медленно, беззвучно. Глаза прищурились. Она проглотила и облизнула губы.
— Вкусно. — Потом посмотрела на меня, прищурилась сильнее. — Лука, в тебе проклятье сидит. Ты его намеренно туда посадил? Умно.
— Что тебе нужно? — выдохнула Зоря.
— Я всегда Луку проведываю. — Мара показала на меня пальцем. Другой рукой держала половину пирожка у губ.
— Проведываешь, значит. — Зоря усмехнулась. — Выглядываешь — не вернулся ли он с тем, что ты считаешь своим.
— Сегодня не так. — Мара покачала головой. — Не часто вас увидишь вместе. Обычно Лука бродит повсюду сам. И да, я чаще бываю с ним, чем ты. Пока ты свои каши варишь из трав, я за ним приглядываю.
Я достал из кошеля гвоздь. Осмотрел, протянул Маре. Она взяла его пальцами — легко, как пёрышко. Покрутила в ладони, перевернула. Гвоздь блеснул на солнце.
— Когда староста смотрел на гвоздь, — продолжила она, крутя его в пальцах, — видел ли он души своих родных? Я ничего не вижу. А ты, Лука?
— Ничего.
— Может, бессмертие человека лежит в памяти другого? — добавила Зоря. — Хотя, тебе-то откуда знать.
— Ох, нет, сестрица. — Мара издала смешок. — О бессмертии как раз я знаю не понаслышке. Есть один человек, который душу свою отдавать не хочет. И это не Лука. Один мужчина захотел жить вечно, спрятал свою душу подальше, чтобы её смерть не смогла найти. И вот живёт он так долго, что и сам забыл, где она. А найти никто не может…
— И тебя беспокоит это, потому что его душа нужна тебе. — Зоря скрестила руки.
— У мира свои порядки. Что поделать. — Мара пожала плечами и вернула мне гвоздь.
— Зачем он спрятал свою душу? — спросил я.
— А вот ты у него и спроси. — Мара подошла ближе. Взяла меня за руку.
Зоря тут же одёрнула меня за рукав.
— Ну уж нет. Иди своей дорогой. — Она встала между нами.
— Тут не твой дом, я здесь хожу где хочу. — Мара слегка отпрыгнула в сторону, начала бродить вокруг нас, платье развивалось. — Говорят, этот человек бессмертный. Когда-то ритуал провёл с душой своей, и помогал ему какой-то… краснолицый колдун. Или не колдун вовсе. В общем, служил он у него, давным-давно. И с душами умеет обращаться как захочет.
— Краснолицый колдун. — Я почесал бороду. — Это наверняка тот, кто богатыря проклял. И возможно…
— О чём ты? — спросила Зоря.
— Мара хочет, чтобы я нашёл свою душу. Она знает человека, который что-то сотворил со своей и спрятал её. В обоих случаях душа лишилась тела. Мара хочет решить две проблемы сразу: чтобы я помог ей забрать душу того человека и найти свою.
— Ты прекрасен, Лука. — Мара улыбнулась.
— Раз ты всё понимаешь… ты уже решил? — спросила Зоря.
— Да. Мы проводим тебя домой. И я отправлюсь в путь.
— Мара. — Зоря подошла к ней. — Кто этот бессмертный? И где он живёт?
— Некий Кощей. — Мара посмотрела на неё спокойно. — Имя настоящее давно
— Мы… — усмехнулась сестра.
Мы шли через лес. Солнце стояло высоко — полдень. Лучи пробивались сквозь кроны, рисовали золотые пятна на мху, на прошлогодней листве, на белом платье Мары. Она шла впереди — легко, почти не касаясь земли. Босые ноги ступали по хвое, по корням, по лужицам, оставшимся после дождя, и не оставляли следов. Платье струилось за ней, цеплялось за ветки. Ветер играл её волосами — белыми, длинными, они плыли за ней, как туман.
Зоря шла рядом со мной. Узелок с пирожками уже опустел, но всё ещё пах хлебом. Сестра молчала. Следила за каждым её шагом.
— Ты сказала, он живёт далеко. Насколько? — спросил я.
— Не совсем далеко, но и не близко. — Мара повернула голову, улыбнулась через плечо.
— Как это?
— Спрятался он ото всех. Правит княжеством своим…
— Он князь? — Зоря подняла бровь.
— Кто его знает, кто он теперь. Лука увидит и решит. Он умеет видеть как оно есть. — Мара на миг задержала взгляд на мне. — Поэтому верно… сестру и простил.
Зоря нахмурила брови.
— Скажи, тебе и больно не стало от слов Зори? Совсем?
— Зачем ты это делаешь? — Сестра остановилась. Мара развернулась к ней, руки за спину. Платье обвилось вокруг босых ног.
— Зоря, ты хочешь, чтобы Лука вернул душу или нет?
— Конечно, хочу.
— Мара, оставь её. — Я шагнул вперёд.
— А если он возненавидит тебя за всё, что ты ему рассказала? Если влюбится в кого — уйдёт? — продолжала Мара.
— Это будет его решение.
— Да? А Наговорника в себя впустить почему ему дала? — Голос Мары стал громче. — Получит душу он — и Наговорник сделает своё. Раскается во всех деяниях своих и наложит на себя руки. Изведёт он его, как и тебя. Но ты была не против.
Зоря застыла. Зубы сцепила, скулы напряглись.
— Это было единственное решение. Использовать брата как сосуд? — Мара склонила голову набок. — Или, может, ты и не веришь вовсе, что он вернёт душу себе?
— Хватит. — Я встал между ними. — Мы оба понимали, что другого выхода нет. И если Зоря думает, что я так и не получу душу, — она права. Из-за тебя. Ты рядом. Ты не дашь мне жить в этом случае. А значит, и Наговорник сгинет со мной.
— Тогда почему ты хочешь её вернуть? — Мара подошла ближе. От неё пахло цветами — таволгой, сладкой и свежей, как луг после дождя. Запах обволакивал, тянулся за ней шлейфом.
— Я хочу быть целым.
— Лукьян. — Сестра посмотрела мне в лицо. Глаза налились влагой.
— Ты не можешь ничего хотеть. — Мара покачала головой.
— Тело ищет своё. Руки делают, ноги идут. Да, я проживу без неё. Но что-то заставляет меня идти.
Мара усмехнулась.
Лес начал редеть. Сосны сменились берёзами, берёзы — ольшаником. Под ногами захлюпало — низина, ручей. Перешли по камням. Дальше — подъём, и за ним открылось поле. Наше поле. За полем — деревня.
Она лежала в низине, у реки. Избы рубленые, крытые тёсом и соломой. Дымки из труб поднимались столбами — белые, прямые, в безветренном воздухе. У околицы — колодец с журавлём. Старый вяз у дома Зори. Плетень, увитый хмелем. Цветы под окнами — ромашка, зверобой, календула. Куры рылись в земле у ворот. Собака спала у будки, пригревшись на солнце.
Мара остановилась у кромки леса. Дальше не пошла — туда, где кончалась тень и начинался солнечный свет.
— Я буду ждать тебя на этом месте в полночь, — сказала она.
Я кивнул. Мы с Зорей пошли через поле. Трава под ногами была сухая, колкая. Солнце грело спины. Уже у околицы я обернулся. Мара всё стояла на том же месте — белая фигура на границе леса, неподвижная, как изваяние. Ветер трепал её платье, но она не шевелилась.
Мы подошли к дому. Калитка скрипнула. Зоря толкнула её плечом, вошла во двор. Я за ней. Всё было как прежде: плетень, хмель, цветы. Только на крыльце стояла пустая миска — видно, Зоря уходила второпях, не убрала. Петух прошёлся важно, тряхнул гребнем. Где-то в доме тихо тикали ходики.
Зоря повернулась ко мне от печи:
— Я хочу борщ. Поможешь?
— Конечно.
Она засучила рукава. Я снял доспех, повесил серп на крюк у двери.
— Свеклу неси, — сказала она. — Три штуки, крупные. И капусту — полкочана. Морковь, лук, картошку. Всё в погребе, в левом углу, в коробе.
Я спустился в погреб. Там было холодно, пахло землёй. В коробе лежали овощи — свёкла твёрдая, в комьях сухой глины. Капуста хрусткая, тугая. Морковь с ботвой — ботву я оторвал и бросил тут же, в угол, для кур. Картошка мелкая, но чистая. Всё собрал в подол рубахи, поднялся.
Зоря уже развела огонь. На столе стоял чугунок, доска, нож.
— Свеклу чисти и режь соломкой. — Она бросила мне нож. — Мелко, но не в кашу.
Я чистил. Свекла была сочная, тёмно-бордовая, пальцы сразу окрасились. Резал долго, старался ровно. Зоря тем временем шинковала капусту — нож ходил быстро, полоски ложились одна к одной.
— Лук и морковь — на зажарку, — сказала она. — Сперва лук, до золотого. Потом морковь. Масла не жалей.
Я взялся за лук. Нарезал полукольцами. В сковороду плеснул масла — конопляного, тёмного, с горчинкой. Лук зашипел, запахло сладким. Я мешал деревянной ложкой, ждал, пока станет прозрачным и по краям пойдёт золото. Потом добавил морковь — она легла оранжевыми кружочками, масло сразу окрасилось. Мешал, пока морковь не стала мягкой.
Зоря бросила свёклу в чугунок с кипящей водой. Следом — капусту. Чугунок был старый, чёрный, с отбитым краем. Вода бурлила, пена поднималась — сестра снимала её ложкой.
— Картошку — кубиками, — сказала она. — И бросай.
Я нарезал, бросил. Картошка ушла на дно, вода успокоилась. Зоря посолила, добавила лавровый лист, несколько горошин чёрного перца. Накрыла крышкой.
— Теперь зажарку.
Я выложил лук с морковью в чугунок. Масло растеклось по поверхности золотыми кругами. Зоря помешала.
— Уксусу надо. Чуть-чуть. И сахару щепоть. Чтобы свекла цвет не потеряла и кислинка была.
Я подал ей бутылёк с уксусом. Она капнула, попробовала, добавила ещё. Потом сахар — белую щепоть бросила в чугунок.
— Теперь пусть томится. А ты — за сметаной.
Я вышел. Соседка жила через два дома. Старуха Дарья — сухая, маленькая, вечно в платке. Увидела меня в окно, вышла на крыльцо.
— За сметаной?
— За сметаной.
— Зоря борщ варит? Чую. — Она скрылась в доме, вынесла крынку. — Держи. Свежая, утренняя. Густая — ложка стоит.
— Ничего. Ты в прошлом годе у меня плетень чинил, забыл? Я не забыла. Иди, пока тёплая.
Я взял крынку. Сметана была холодная, белая, с жёлтой плёнкой сверху. Пахло сливками.
Вернулся. Зоря уже сняла чугунок с огня. Борщ томился, густой, тёмно-красный, почти вишнёвый. Она разлила по мискам. В каждую — ложку сметаны. Я нарезал хлеб — чёрный, ржаной, с твёрдой коркой. Мы сели за стол.
— Вкусно, — сказал я, зачерпнув ложкой.
— Свёкла хорошая. Сладкая. И уксус в самый раз.
— Сметана тоже.
— Дарья дала?
— Да. За плетень.
— Помню тот плетень. Ты тогда весь день провозился.
— Там три доски гнилые были.
— А стал как новый.
Мы ели. Ложки стучали о миски. За окном садилось солнце. В доме пахло борщом, дымом, уксусом. Зоря сидела напротив — раскрасневшаяся от печного жара, волосы выбились из-под платка. Она дула на ложку, щурилась от пара.
Глава 21. Сторона
Луна стояла высоко — большая, круглая, заливала дорогу серебром. Звёзды высыпали щедро. Ветер стих, сверчки пели в траве.
Мы стояли у калитки. Зоря придирчиво осматривала доспех, поправляла каждую пластину. Пальцы её скользили по ремням — проверяла, туго ли затянуты, не ослаблет ли что в дороге.
— Вот так. — Она затянула ремень потуже, язык прикусила, напряглась. Кожа скрипнула. — Вечно он висит у тебя.
— Рёбра жмёт.
— Пусть лучше так. — Она проверила пластины на плечах, на боках, потянула за края. Чешуйки лязгнули. Зоря отступила на шаг, поставила руки в боки, оглядела меня с головы до ног. — Ну вот. Выглядишь как ратник. Серп наточил?
— Да.
Она взяла с плетня узелок — серую холстину, перевязанную бечёвкой. Протянула мне.
— Тут хлеб, вяленое мясо, сушёные яблоки. И мазь от ран — на волчеягоднике, жжёт, но заживляет быстро. И бинты чистые. Соль в тряпице.
Я взял узелок. Он был тяжёлый, тёплый от её рук.
— Спасибо.
— Будь осторожен с Марой. Не верь ей, слышишь?
— Я знаю.
Она обняла меня. Крепко, как только могла. Пальцы вцепились в доспех, прижали пластины к груди. Потом отстранилась, встала на цыпочки и поцеловала в лоб. Губы сухие, тёплые. Отошла на шаг. Скрестила руки на груди.
— Иди. Она ждёт.
Я пошёл через поле. Трава под ногами была мокрая от росы. Сапоги скользили. Я не оборачивался. Знал, что она стоит у калитки и смотрит вслед, пока я не скроюсь в лесу. Впереди, у кромки деревьев, уже белело платье Мары.
Мара стояла на том же месте, где мы оставили её три дня назад. У кромки леса, где кончался лунный свет и начиналась тень. Стояла ровно, как свеча. Руки опущены вдоль тела, ладони раскрыты к земле. Белое платье не шевелилось, хотя ветер бродил по полю. Волосы лежали на плечах неподвижно. Она смотрела на меня — глаза блестели в темноте, как у кошки.
Когда я подошёл, она взяла меня за руку. Пальцы её были прохладные, сухие. Она повернулась и повела меня в лес — чуть впереди, не оборачиваясь. Её платье было с глубоким вырезом на спине — ткань расходилась от плеч до поясницы, открывая бледную кожу. Лопатки двигались плавно при каждом шаге. Позвоночник проступал тонкой линией. Лес мелькал старый, ночной, полный звуков и запахом грибов. Где-то капала вода с ветвей. Сучья хрустели под сапогами. Лунный свет просачивался сквозь деревья.
— Три дня тебя ждала, — сказала она, не оборачиваясь.
— У Зори крыша прохудилась. Над печью. Три доски сгнили, видно, снегом продавило ещё по зиме. Пришлось лезть наверх, смотреть. Одну доску снял — под ней стропило треснуло. Надо было менять. Пошёл к Дарье, у неё сын лес валил, остались брёвна. Выбрал подходящее, обтесал топором. Пока подогнал — день прошёл. Потом ещё дранку менял — старая в труху рассыпалась. Зоря снизу подавала, я сверху прибивал. А там и печь остыла — заодно трубу прочистил, сажи набилось — полведра.
— Работящий ты.
— Куда мы идём?
— К пруду в чаще. Тут недалеко.
— Что за пруд?
— Только ночью глубокой открыт. Он к Кощею нас приведёт.
— Ты тоже идёшь?
— Конечно. — Она усмехнулась. — Мне же нужно там быть, чтобы своё забрать.
— Там — это где?
— Увидишь. Только ты… — Мара остановилась, повернулась ко мне. Глаза прищурила, коснулась пальцем лезвия серпа. — Будь готов к бою. Колодец тот водяной сторожит. Просто так не пустит.
— Никогда не встречал водяных.
— Он не просто водяной. Он старый. Очень старый. Сидит на дне и ждёт. Кожа у него как у сома — скользкая, серая, ни чешуи, ни шерсти. Пальцы длинные, с перепонками до самых костяшек. Глаза белые, навыкате, без век, никогда не моргает. Смотрит сквозь воду. Голос у него низкий, как камни под водой перекатываются. Он не говорит — он поёт. И песня его затягивает. Ты слышишь и хочешь шагнуть в воду. Шагнуть, лечь на дно, закрыть глаза. Многие так и сделали. Они до сих пор там — стоят на дне, среди коряг, и смотрят вверх мёртвыми глазами. Справишься?
— Попытаюсь.
Мы шли ещё долго. Лес становился гуще, тропа пропала. Мара вела меня через бурелом, через заросли папоротника, через ручьи, что блестели в лунном свете. Ветки хлестали по лицу, она не останавливалась.
Наконец лес расступился. Мы вышли на поляну — круглую, залитую лунным светом. Посреди неё лежал пруд. Небольшой, шагов двадцать в ширину. Вода была чёрная, неподвижная. По краям торчал камыш, высокий, сухой, он стоял стеной и тихо шелестел. Над водой вились стрекозы — синие, с прозрачными крыльями. Они летали бесшумно, замирали в воздухе и снова срывались с места. Светляки пульсировали в траве зелёными искрами.
Я достал серп. Лезвие блеснуло.
— Я скоро буду. Жди тут.
— Никуда не пропаду. — Мара пропустила меня вперёд.
Я прикрыл молодой глаз. Старый открылся. Мир выцвел. Пруд, камыш, поляна — всё стало серым, плоским. Красных пятен не было. Ни духа, ни тени. Я открыл глаз и пошёл вперёд, вглядываясь в землю.
Следы. Свежие. Я присел на корточки. Отпечатки сапог — мужские, широкие, глубокие. Человек шёл уверенно. Каблук стоптан наружу. Рядом с отпечатком, на траве, зацепилась нить — шерстяная, грубая, тёмно-синяя. Она тянулась цепочкой, исчезая в камышах.
Я пошёл по следу. Камыш расступился, и я увидел пруд вблизи. Вода была красной от кровяных разводов. Они расходились от центра, смешивались с лунным светом, и казалось, что пруд светится изнутри.
На берегу лежало тело. Части. Крупные куски серой плоти, разбросанные по траве. Я присел. Голова — огромная, круглая, с белыми
Туловище — грузное, бесформенное, кожа серая, скользкая. Конечности — длинные, с перепончатыми пальцами. Одна рука отрублена по локоть, другая — по плечо. Ноги подогнуты неестественно. Внутренности вывалились в траву — сизые, влажные. Всё было порублено.
Я провёл пальцем по траве. Кровь. Густая, холодная. Поднёс к лицу. Запах — сладковатый, с тиной. Лизнул. Вкус — соль, вода, гниль. Ничего человеческого. Только запах крови водяной твари.
Я выпрямился и осмотрелся. Следы уходили в воду — туда, где ещё не разошлись красные разводы. Кто-то вошёл в пруд.
— Он и вправду выглядит так, как я описала. — Мара присела рядом. Опустила ноги в воду, болтала ими, разгоняя красные разводы.
— Судя по всему, его зарезал человек. Один.
— Чем удивляешься?
Я взял отрубленную руку водяного. Поднял, повернул к лунному свету. Срез ровный. Кость перерублена под прямым углом, плотная, твёрдая, как дубовая сердцевина. Лезвие должно быть острое, как бритва.
— Смотри. — Я показал Маре место среза. — Кость твёрдая, жёсткая. Меч вошёл под углом, перерубил сустав, рассёк. Это не удар мясника.
Я прошёл по следам. Остановился у камыша, где трава примята.
— Водяной атаковал отсюда. — Я показал на глубокие борозды в глине — следы перепончатых ног. — Он выскочил из воды, попытался схватить. Видишь — пальцы впились в землю, сорвали траву. Но промахнулся.
Я повернулся к центру поляны.
— Тот, кто его убил, ушёл вправо. Один шаг. След узкий, носок развёрнуто. Он перестроился. — Я показал на отпечаток сапога. — Отсюда первый удар — по левой руке. Водяной замахнулся, но не успел. Рука отлетела в траву.
Я шагнул дальше.
— Второй удар — по ноге. Видишь — здесь водяной упал на колено. Глина продавлена глубоко, всем весом. Отсюда третий удар — по шее. Сверху вниз, наискось. Голова покатилась в воду. Всё. Три удара. Три движения. Ни одного лишнего.
Я выпрямился.
— Кто-то вошёл в пруд. Кто-то в кольчуге, с острым мечом. Кто-то, кто убивает одним ударом. Кто-то, кто прошёл здесь до нас и ушёл… под воду…
Я наклонился и поднял нить. Она лежала в траве, тянулась от кромки леса, через поляну, прямо к воде. Шерстяная, грубая. Она была целой. Ровной. Натянутой. Я потянул — нить не поддалась. Она уходила в пруд и исчезала в красной воде.
Я провёл пальцами по нити. Шерсть кололась, цеплялась за мозоли. Пахла овчиной и дымом, золой, старым домом. Я поднёс к глазам. В лунном свете она блестела, будто влажная. Но была сухой.
— Это шерстяная нить. Из клубка. Она ведёт прямо в воду.
— Значит, все дороги ведут в пруд. До встречи на той стороне. Я буду рядом.
Она оттолкнулась руками от берега и соскользнула в воду. Вошла без всплеска, без кругов. Белое платье мелькнуло под поверхностью и исчезло в темноте.
Я бросил нить. Она закачалась на воде и медленно пошла ко дну.
Подошёл к краю. Вода была красная, но прозрачная — лунный свет проникал глубоко, и я видел, как нить исчезает в темноте. Я опустился на колено. Окунул руку. Вода холодная. Пахла тиной и железом. Я повёл пальцами под водой и почувствовал ветер. Слабый, но явственный — он обдувал кожу, шевелил волоски на руке. Под водой дул ветер.
Я прыгнул. Вода сомкнулась над головой — холодная, густая, она давила на уши, на глаза, на грудь. Я не дышал. Открыл глаза. Вода была красной, прозрачной — я видел, как нить уходит вниз, в темноту, и исчезает. А потом меня рвануло вверх, сама вода вытолкнула меня, как пробку. Я вынырнул. Выбрался на берег. И замер.
Ветер ударил в лицо — рывками, сухой, горячий. Он пах пеплом. Я стоял на четвереньках, осматривался. Вокруг были пеньки. Чёрные, мёртвые, обугленные. Они торчали из земли, как гнилые зубы. За ними — пустота. Бескрайняя, серая, уходящая в никуда.
Я выпрямился. Одежда была сухой. Ни капли воды. Только пепел на сапогах, на руках, на лице. Я стряхнул его. Он был мягкий, как мука, и пачкал пальцы серым.
Воздух был красным. Само небо было тёмно-красным, как запёкшаяся кровь. По нему ползли облака — чёрные, тяжёлые, они заслоняли свет, и тени бежали по мёртвой земле. Вдали, у самого горизонта, висело солнце. Алое, размытое. Оно не грело, висело как глаз мертвеца. Пустота. На сколько хватало глаз — ничего. Ни дерева, ни куста, ни травинки. Только пепел. Земля под ногами была серая, спекшаяся, в трещинах. Ветер гнал пепел волнами — он кружился, закручивался воронками, оседал на пеньках. Воздух впивался в кожу, сушил губы, щипал глаза. Я моргнул — веки скрипнули, как наждак.
Я закрыл молодой глаз. Старый открылся. Мир стал красным. Всё — земля, небо, пеньки, солнце — было пропитано алыми нитями. Они тянулись от горизонта до горизонта, сплетались, дрожали, пульсировали, как вены. Красный цвет заливал всё. Я повернул голову, ища белое пятно — платье Мары.
— Мара? — Тишина. — Мара!
Вдали послышался звук. Так скрипят колёса старой телеги по сухой земле. Я схватился за серп. Вгляделся.
По дороге — единственной дороге среди мёртвых пеньков — катилась телега. Огромная, сколоченная, запряжённая двумя чёрными быками. Рога их были спилены, глаза мутные. На телеге, на ворохе каких-то мешков, сидел мужчина. Увидел меня. Натянул поводья. Быки встали, опустили головы. Он спрыгнул на землю, выхватил из-под мешков молоток, тяжёлый, кузнечный, с длинной рукоятью. И пошёл ко мне. Хромал. Спешил, подволакивая ногу.
Был он невысокого роста, на полголовы ниже меня. Одет как крестьянин: рубаха льняная, порты суконные, сапоги стоптанные. Но тело его было неправильным. Плечи неровные — одно выше другого, спина скручена, будто позвоночник не мог решить, куда расти. Руки короткие, с толстыми запястьями. На левой кисти — шесть пальцев. На правой — четыре. Голова вжата в плечи, шея короткая, незаметная. Уши низко посажены, одно меньше другого. Лоб узкий, покатый, с глубокими складками. Глаза широко расставлены — один выше, другой ниже. Нос приплюснут, ноздри вывернуты. Губы тонкие, слюнявые. Подбородок маленький, скошенный назад.
— Ты кто такой?! — Он сжал молоток двумя руками. Ноги дрожали. Подошёл ближе, остановился в трёх шагах. На виске билась жилка.
— Лукьян.
Мужик напрягся. Бросил взгляд на серп, вытянул голову и прищурил глаза.
— Я тебя не видел. Какой ещё Лукьян?
Он подошёл вплотную. Изо рта несло чесноком — кисло, будто он жевал его с утра. Он опустил молот. Я приготовил лезвие. Он рассматривал
— Ты вроде из наших. Тебя отец Лукьяном назвал?
— Мать.
— Мать? — Он почесал нос пальцами. Затем засмеялся со свистом. Смех выходил из него толчками, будто он давился и радовался одновременно. Потом хлопнул меня по плечу.
— Ты чего тут? Сено косишь? — ткнул пальцем по рукояти серпа. Заливался смехом. — Пошли, довезу! Ты уж прости, Лука, что не узнал тебя. У меня последнее время с головой всё не так.
Он развернулся и побежал к телеге — хромая, припадая на левую ногу. Пнул быка в бок — тот всхрапнул, переступил. Мужик залез на телегу, схватил вожжи и рукой показал мне место рядом с собой, на мешках.
Я забрался. Телега скрипнула. Мешки были набиты чем-то мягким — не то соломой, не то тряпьём. Он дёрнул вожжи, причмокнул. Быки тронулись. Колёса заскрипели, телега покатилась по серой дороге. Ветер дул в лицо, нёс пепел. Вокруг, сколько хватало глаз, тянулись мёртвые пеньки.
— Что везёшь? — спросил я.
— Да товар всякий, на ярмарку. Праздник. Тряпьё везу, одежды для батраков, холстину, нитки, иглы. Всё, что в хозяйстве сгодится. Меня, кстати, Жихарём звать.
— По какому поводу праздник?
— Как по какому? Отец невесту себе нашёл новую. Матерью будет наших братьев и сестёр новых. Ты вот от какой матери рождён? Брат мой.
— Я не знаю её имени.
Он рассмеялся. Закатился так, что отпустил поводья. Быки пошли медленнее.
— Тоже, я тоже не знаю! Ну и вопрос я задал. Они то приходят, то уходят.
Смех оборвался. Он резко выпрямился, привстал с мешков. Лицо его изменилось. Руку поднял к глазам, прикрывая от алого света.
— Это же… О мой отец… Это же Крив и Косой. Батраки мои. Братья. — Голос сорвался. — Кто их так?!
Я посмотрел туда, куда он глядел. У дороги, на серой земле, лежали два тела. Скрюченные. Одно — с горбом, плечи выше головы. Второе — длинное, тощее, с вывернутыми ногами. Оба разрублены недавно. Кровь ещё не впиталась в пепел.
Жихарь спрыгнул с телеги, не глядя под ноги. Подвернул больную ногу. Захромал к телам, размахивая руками. Из горла его вырывался то ли вой, то ли хрип.
Я услышал шорох. Пепел зашевелился у самых ног Жихаря. Горстка взметнулась серым облачком. И из-под земли, из пепла, вырвался мужчина.
Он возник стремительно — как змея, что пряталась в норе. В руке его блеснул меч. Длинный. Острый, с золотым оттенком который просачивался в воздух.
Жихарь даже не успел обернуться. Меч пошёл по дуге — сверху вниз, наискось. Лезвие вошло в макушку, раскололо череп. Треск. Кровь брызнула на серую землю. Жихарь захрипел, колени подломились. Тело его начало оседать, но меч уже шёл дальше — клинок рассёк шею, грудь, живот. Один удар. Тело развалилось на две половины. Они упали на пепел с глухим стуком. Внутренности вывалились наружу. Кровь хлынула лужей. Пепел вокруг стал чёрным.
Мужчина выпрямился. Стряхнул кровь с меча одним движением. И посмотрел на меня.
Я спрыгнул с телеги. Сапоги ушли в пепел. Мужчина стоял в десяти шагах. Лицо его было в серой пыли, но злость проступала сквозь грязь — ноздри раздуты, губы сжаты. Он был молод. Волосы стрижены под котелок, цвета солнца. Брови такие же светлые, едва заметные на грязном лице. Кольчуга до середины бедра, поверх неё нагрудник с железными бляхами. Наплечники кованые, наручи с гравировкой. Сапоги высокие, на шнуровке. В руке — меч. Лезвие жёлтое, в серебряной стали, и с него капала кровь Жихаря.
Он рванулся на меня. Меч описал дугу — сверху вниз, наискось. Я встретил его серпом. Сталь ударила о сталь. Искры сверкнули в красном воздухе, осыпались на пепел. Его брови подкинулись вверх. Рот чуть приоткрылся. Он нажал сильнее, мышцы на предплечье вздулись. Я выкрутил лезвие, уводя его меч в сторону, и ударил ногой по его стопе. Сапог врезался в подъём. Он охнул, потерял равновесие, но успел схватить меня за ремень доспеха и перебросил через себя. Земля ударила в спину. Он навалился сверху, занёс меч и остриём ударил мне в лицо. Я увёл голову вправо. Лезвие вошло в пепел у самого уха — холодом обожгло кожу. Я махнул серпом ему в висок. Он дёрнулся назад, зрачки расширились. Отскочил. Потерял равновесие, попытался встать, но упал на колено. Я вскочил. Серп пошёл к его шее. Он не успевал уйти.
Но я не сделал последний шаг.
Ноги были сцеплены. Я рухнул лицом в пепел. Шерстяные нити — тёмно-синие, грубые — обвивали мои голени до самых колен. Они сжимались, ползли вверх. Я рванулся — они держали.
Он встал. Я рубанул серпом по нитям — они лопнули с сухим треском. Мы ударили одновременно. Меч и серп встретились. Искры брызнули в стороны, осыпались. Разошлись. Он выставил меч вперёд, ноги на ширине плеч. Ладони сжимали рукоять. Дышал громко.
— Ты кто такой? — спросил он. Голос звонкий, приподнятый.
— Лукьян… Это ты убил водяного.
— Откуда знаешь? Ты с той стороны? — Он расслабился. Опустил меч. — Но ты тоже… урод.
— Урод.
— Меня Иван зовут.
Глава 22. Ярмарка
Красная пыль поднялась в воздух. Ветер гнал её по опустевшей земле, закручивал воронками, швырял в пеньки. Она оседала на трупах — на разваленном теле Жихаря, на скрюченных батраках. Теребила клочья волос, прилипшие к запёкшейся крови. Ветер выл низко и пыль скрипела на зубах.
Иван убрал меч в ножны и стряхнул пепел с наплечника. Посмотрел на меня.
— Зачем ты пришёл сюда? И как нашёл путь?
— Мой друг подсказал. Я ищу Кощея. Мне нужно убить его.
— Убить… Кощея? — Он нахмурился. Брови сошлись над переносицей. Затем голова опрокинулась назад, и он засмеялся звонко. — Он же бессмертный. Как ты его убивать собрался?
— Сначала надо увидеть его. И смотря, что считать бессмертием. — Я убрал серп за пояс.
— Почему ты хочешь убить его?
— Я кое-кого ищу.
— Невесту? Жену? — Иван расставил руки в стороны. Вены на висках набухли. Он протянул руку вперёд и сжал кулак. — Он забрал мою Василису. Я намерен вернуть её. Вырвать из его проклятых рук.
— Ты что-нибудь знаешь о Кощее? — спросил я.
Из-за пенька выкатился клубок. Шерстяной, тёмно-синий, он проскакал по пеплу, подпрыгнул на кочке и остановился у ноги Ивана. Нить тянулась за ним.
— Только то, что он похищает женщин. Делает из них пленниц и сношает. Они рожают от него… этих. — Иван показал пальцем на тела уродов, разбросанные по дороге.
— Слышал об
— Нет. — Иван вышел на дорогу, всматривался через пыль, которая застилала дальний вид. — Плевать мне на него. Только добраться бы до Кощея. Порублю его на куски, заберу любимую и найду выход обратно.
Он взял в руки клубок. Погладил окровавленными пальцами по шерстяным нитям. Кровь впиталась в шерсть, оставила тёмные пятна.
— Он выведет меня отсюда. Так что, как там тебя, Лукьян… Если хочешь убить его — держись рядом. Или не мешайся.
Иван присел на колено. Разжал пальцы. Клубок покатился — сперва по кругу, будто принюхиваясь, потом рванул вперёд. Быстро. Нить ложилась у ног Ивана ровной линией. Клубок удалялся, подпрыгивая на трещинах, и скрылся в алой пелене.
Иван поправил меч на поясе. Проверил, легко ли выходит из ножен. И пошёл вперёд. Я за ним.
Мы шли по дороге. Пепел хрустел под сапогами. Вокруг не было ничего — только пеньки, серые, обугленные. Ветер гнал пыль волнами, закручивал её, швырял в лицо. Алое солнце висело на месте. Нить тянулась впереди, указывая путь.
— А ты почему такой… уродливый? — спросил Иван, не оборачиваясь.
— Родился таким.
— А сражаться где так научился?
— Инстинкт.
— Врёшь. Я в бою всё на твой меч посматривал за твоей спиной. Думал — когда же ты его вытащишь. Ты не вытащил. Бился серпом. Я такого не видел никогда. Это неудобно. — Он перепрыгнул через кочку. Сапоги ушли в пепел на половину.
Я остановился. Ветер дунул в лицо и принёс запах. Дым. Свежий, едкий, с привкусом горелого мяса и смолы. Я всматривался в пеньки. За бугром, в низине, темнели обугленные доски. Они торчали из пепла, как рёбра мёртвого зверя.
Иван остановился.
— Ты чего встал?
— Там что-то горело. — Я вдохнул глубже. Запах досок, соломы, глины. И ещё — горелые трупы. Тлеющие уже несколько дней. Сладковатый смрад разложения, смешанный с дымом. — Деревня.
— Я ничего не чувствую. — Иван вынул меч. Подошёл ко мне. — Проверить надо.
— Да.
Мы вышли за бугор. Внизу, в низине, лежала деревня. Спаленная дотла. Десяток домов, дворы, загоны — всё чёрное… Крыши провалились, стены рухнули. Пепел ещё не осел, ветер гнал его по улице, смешивая с красной пылью. Тела лежали повсюду. Все уродливые. Скрюченные, неправильные. Мы пошли по тому, что было улицей.
Первое тело — мужчина с горбом. Руки связаны за спиной. Горло перерезано. Он лежал лицом в пепел, ноги подогнуты, он умер на коленях. Второе — женщина. Череп размозжён. Рядом с ней — младенец, прибитый к земле колом. Третий — старик. Его привязали к колесу телеги и подожгли. Кожа сползла лоскутами, обнажила кости. Пальцы скрючены. Рот раскрыт. Четвёртый — подросток. Разрублен пополам. Внутренности вывалились в пепел. Пятый — двое мужчин. Они сцепились друг с другом. У одного в руке ещё зажат топор. У другого — вилы, вошедшие в грудь первому. Они убили друг друга. Так и застыли — один на коленях, второй на боку, оба мёртвые. Шестой — молодая женщина. Её прижали к земле и забили камнями. Камни до сих пор лежали вокруг — серые, в бурой крови.
Иван закрыл пальцами нос.
— Кто их так?
— Судя по всему, на них напали такие же. — Я указал на два тела у забора. Оба — с дубинами. Один лежал с проломленной головой. Второй — с ножом в спине. Рядом с ними — тело третьего, без оружия. Он пытался бежать. Его догнали и зарубили топором.
— Они же братья и сёстры друг другу. — Иван опустил руку. — Зачем напали?
Я подошёл к амбару. Крыша обвалилась, но стены уцелели. Внутри — мешки. Я разорвал один. Не зерно. Клубни. Мелкие, сморщенные, тёмно-фиолетовые, почти чёрные. Кожура тонкая, под ней — мякоть цвета свёклы. Я поднёс к лицу. Пахло землёй и сладким, как гнилая слива.
Вышел. У загона лежали быки. Пять ног. Шестая — обрубок. Заколоты, но не разделаны. Кровь запеклась на шкурах.
Откусил клубень. Мякоть хрустнула. Вкус был странный — не то репа, не то яблоко. Сперва сладкий, потом с горчинкой. И ещё холодное, как мята, но без запаха. Язык онемел на миг и отпустило.
— Что это? — Иван потрогал пальцем клубень.
— Видимо, выращивают такое в своей земле.
— На солдат не похожи. — Иван сморщился, сплюнул в пепел. — Пошли уже. От этого вида и запаха… тошно. С ума бы тут не сойти.
Мы вышли на дорогу. Клубок покатился вперёд, нить натянулась. Мы двинулись следом.
Шли долго. Время не двигалось. Алый свет не мерк, не разгорался. Солнце висело на том же месте. Ни вечера, ни утра.
Наконец впереди что-то показалось. Тёмное. Неровное. Оно тянулось по обе стороны дороги, уходило в алую дымку.
— Смотри. — Иван остановился. Показал пальцем.
— Вижу.
Мы подошли ближе. Тела. Десятки тел. Они были повешены по обе стороны дороги — уроды всех видов. Кто-то прибит к столбам кривыми гвоздями — руки раскинуты в стороны, ладони пробиты насквозь. Кто-то подвешен на цепях — обмотанный, сдавленный, звенья впились в плоть. Кто-то висел на верёвках — шеи вытянуты, головы свесились набок. Все полубоком, будто встречали приходящих.
Мы вошли в этот проход. Ноги мертвецов свисали над головами — почерневшие, раздутые, почти касались наших плеч. Они покачивались от ветра. Проход был узкий — Иван откидывал тела руками, они качались, стукались друг о друга. Гнилая кожа шуршала, как старая береста. Где-то капало и скрипела цепь.
Я посмотрел под ноги. Следы. Свежие. Колёса телег, копыта быков. Недавние.
Одно тело висело на деревянном колесе. Огромном, от телеги. Оно было прибито к ободу гвоздями — руки, ноги, грудь. Ветер крутил колесо, и труп вращался — медленно, со скрипом. Как монета, закрученная на столе, но медленней. Лицо то появлялось, то уходило в тень.
Иван откинул ещё одно тело. Проход стал уже.
— Он думает, что это нас напугает? Как бы не так! — усмехнулся он.
— Похоже на развлечение.
— С чего ты взял?
— Они не убиты в бою. — Я кивнул на ближайшее тело. — Видишь — руки пробиты аккуратно. Гвозди ровно. Их не забивали наспех, не швыряли. Их выставляли. Как украшения. Каждого вешали отдельно, кто как лучше смотрится.
Мы шли дальше. Тела не кончались. Они стояли по обе стороны дороги — через каждые десять шагов новые. Кто-то был прибит к столбу за ребро, и тело обвисло, как тряпка. Кто-то висел вниз головой — волосы касались земли, пальцы почернели. У одного не было глаз — глазницы залиты смолой. У другого рот был зашит — теми самыми нитками, грубыми, чёрными
Впереди стоял город.
Он вырастал из пепла, как чёрный зуб. Стены были высокие, в десять саженей. Сложены из тёмного камня, грубо отёсанного, подогнанного плотно, без зазоров. Кое-где кладка шла уступами. По верху тянулись зубцы — острые, треугольные, как волчьи клыки. Над воротами поднималась надвратная башня — приземистая, квадратная, с бойницами. Ворота были открыты настежь. Створки — тяжёлые, обитые железом, с коваными полосами крест-накрест. Они ушли в стены, в глубокие пазы.
За стенами, в глубине города, возвышался дворец. Он стоял на холме, выше всех крыш. Стены его были черны, окна узки. Крыша уходила в небо острым шпилем — длинным, тонким, как наконечник копья. Она пронзала алый свет, и облака закручивались вокруг неё, как дым.
У обочины лежал клубок. Он крутился на одном месте, быстро-быстро, собирая шерстяную нить обратно. Нить скользила по пеплу, стягивалась, исчезала в нём.
— Ладно. — Иван достал меч из ножен. Сталь зазвенела, жёлтое лезвие блеснуло в алом свете. — Стражи нигде нет. Это странно. Но ты будь готов к бою.
— Хорошо.
— Иди за мной.
Он пошёл к воротам. Я за ним. Створки были в три человеческих роста, обитые железными полосами, с коваными узорами. Узоры резкие, угловатые — шипы, зигзаги, ломаные линии.
Мы вошли в город. Улицы мощёные. Серый камень, плотно подогнанный, с тёмными прожилками. Дома стояли плотно, высокие, в два-три жилья, с острыми крышами. Углы заострены, как лезвия. Карнизы выступали далеко вперёд, заканчиваясь шипами. Окна узкие, забранные слюдой, тёмной, в свинцовых переплётах. Над каждой дверью кованый козырёк с неровными краями. Строений было много, целые улицы уходили вглубь, к подножию дворца.
И людей было много. Все уродливые. Мужчины с неровными плечами, с лишними пальцами, с глазами на разных уровнях. Женщины с перекошенными лицами, с горбами, с руками разной длины. Дети маленькие, скрюченные, с неправильными чертами, но живые, бегающие меж взрослых.
Ярмарка. Рынок раскинулся вдоль главной улицы, ряды лотков, навесы из грубой ткани. Торговали одеждами из грубого сукна, с вышивкой. Вышивка старательная: геометрические узоры, зигзаги, спирали. Продавцы кричали, зазывали, спорили с покупателями. Мужчина с тремя пальцами торговался с женщиной, у которой не было носа, за отрез ткани. Она щупала сукно, качала головой. Рядом старуха с выпученными глазами продавала горшки — кривые, но расписанные красным по серому.
Музыкант сидел на бочке. В руках держал инструмент — нечто похожее на гусли с трубкой: кожаный мех, костяные трубки, струны, натянутые на кривую деку. Он дул в трубку, пальцы бегали по струнам, и инструмент издавал звук — протяжный, скрипучий, с подвыванием. Мелодия была отвратительной: она не держала ритма, срывалась на визг. Уроды слушали. Кто-то даже притопывал ногой.
Пол под ногами был вымощен камнем — тёмным, с красными прожилками. Он был холодным даже здесь, в вечном алом свете.
Несколько голов обернулись. Сперва мужчина с лицом, стянутым набок. Потом женщина с бельмом на пол-лица. Потом ребёнок. Потом ещё. И ещё. Музыка стихла. Иван застыл. Меч чуть выдвинул вперёд. Бросал глаза на всех. Толпа стояла и шепталась. Сотни уродливых глаз смотрели на нас.
— Здравствуйте! — бросил кто-то из толпы.
Старик выбился вперёд, растолкав соседей. Толстый, грузный. Одет в долгополый кафтан тёмного сукна, подпоясанный верёвкой. Лицо круглое, лоснящееся, с одним глазом — второй заменяла впадина, затянутая кожей. Губы пухлые, влажные, растянуты в улыбке. Вместо ног, от колен, уходили вниз деревянные палки — обструганные, примотанные ремнями к бёдрам. Он опирался на них, как на ходули, и возвышался над толпой на голову. Руки растопырил в приветственном жесте — пальцы короткие, с буграми на суставах.
— Вы на праздник к нам пришли?
Иван засопел.
— Кощей где?! — Он прокрутил меч в руке, лезвие блеснуло. — Говорите. Не то всех вас вырежу.
По толпе прошёл гул. Женщины отталкивали детей в стороны, прижимали к себе. Мужчины переглядывались. Кто-то попятился.
— Сударь. — Толстяк не двинулся с места. — За что нас бить-то? Мы худо вам не делали. Вы к отцу пришли?
— Да. Нам надо увидеть вашего отца. — Я вышел чуть вперёд. Опустил руку Ивана. Тот бросил на меня взгляд. Капля пота скользила по бледной щеке.
— Ты чего, Лукьян? — прошептал Иван. — Ты что дорогу сюда забыл и деревню спаленную?
Толпа зашевелилась. Люди расступались, отходили в стороны, прижимались к стенам домов, к лоткам, друг к другу. Сквозь живой коридор приближалось нечто.
Ростом в четыре человека. Тонкое, как жердь. Оно шло медленно, плавно, будто не ногами перебирало, а текло сквозь воздух. Руки свисали до земли — костлявые, с длинными, узловатыми пальцами. Ногти были чёрные, обломанные, они чертили за собой две борозды по каменной мостовой. Скрип.
Одета тварь была в тряпки — серые, бурые, наслоённые друг на друга, как саван. Голова обмотана белыми лоскутами — плотно, слоями, рот открыт. Губы чёрные, натянутые в стороны как разрез.
На длинной, тонкой шее висело ожерелье. Тяжёлое, из тёмного металла. Посередине — герб. Что именно не разглядеть. Металл блестел в алом свете, будто влажный.
— Это что ещё? — Иван сжал зубы. Меч в его руке дрогнул.
Я закрыл молодой глаз. Старый открылся. Мир стал красным. Всё — толпа, дома, мостовая — было залито алым. Каждый урод светился изнутри, как уголёк. Но эта тварь… Она горела ярче всех. Красный цвет пульсировал в ней, бился, разливался по длинному телу. От неё шли волны — горячие, плотные. Голова загудела. Боль пронзила висок. Я открыл глаз. Мир вернулся.
Тварь вышла вперёд. Остановилась перед нами. Губы раздвинулись шире. Из темноты рта вырвался звук.
— Владыка ждёт вас. — Голос был стальной, будто скрежет ножа о точильный камень, высекающий искры. — Я провожу вас.
— Ты кто такой? — спросил я.
Голова слуги сдвинулась чуть вбок. Лоскуты на лице натянулись.
— Я служу бессмертному владыке.
— Значит, твой владыка знает, что мы тут? — Голос Ивана сорвался. — Где Василиса?!
— В покоях хозяина.
— Вот как, значит! — Иван чуть согнул колени. Я положил руку ему на плечо. Он стряхнул её. — Твой хозяин ответит за то, что похитил её! Я весь ваш город огню предам!
— Владыка будет не против. — Слуга чуть развернулся. Чёрные губы натянулись шире. — Если вы позабавите его, он может даже вознаградит вас.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Он вам скажет сам. Я не смею. Прошу, пройдите со мной.
Слуга развернулся и медленно пошёл в сторону дворца. Длинное тело качалось над толпой, пальцы чертили борозды по камню.
— Стой! — крикнул Иван.
— Хватит. — Я развернул его к
— Почему ты так спокоен?! — оскалился Иван.
Слуга встал. Чуть повернул голову.
— По запаху ваш спутник как Бессмертный Владыка. — Язык высунулся из чёрных губ и облизнул их.
Иван посмотрел на него, затем на меня.
— Идём. — Я шагнул вперёд.
Мы двинулись через город. Толпа расступалась перед слугой, люди жались к стенам, прятали лица. Ярмарка осталась позади. Впереди вырастал дворец.
Вблизи он был огромен. Стены из тёмного камня, не отёсанного, а будто выплавленного — гладкие, без швов, с вкраплениями красного, как запёкшаяся кровь. Они поднимались отвесно, уходя в алый свет. Окна были высокие, стрельчатые, забранные тёмным стеклом, в котором отражалось небо. По бокам от главного входа стояли две башни — восьмигранные, с острыми шпилями, похожими на перевёрнутые копья. Шпили венчали спирали.
Крыша дворца уходила ввысь шатром — острым, как наконечни. Каменные рёбра сходились к вершине, и там, на самом острие, пульсировал красный огонь. Карнизы были украшены резьбой узоров. Ломаные линии, спирали, зигзаги. Ни одного плавного изгиба. Всё здание казалось не построенным, а выточенным из единого куска тьмы.
Ступени вели к главному входу — широкие, низкие, стёртые тысячами ног. Слуга поднимался медленно. Его длинные пальцы волочились по камню, высекая искры. Мы шли за ним. Двери были открыты — чёрный проём, из которого не доносилось ни звука.
Глава 23. Бессмертный
Двери сомкнулись за спиной. Звук был глухой, тяжёлый, камень о камень. Мы оказались в зале.
Огромном. Пустом. Столбы поднимались до самого потолка — толстые, квадратные. Они стояли рядами, уходили в темноту. Потолок терялся в вышине во тьме. Простор давил. Воздух был спёртый, сухой, пах пылью и старым железом.
Под ногами хрустело. Обломки мечей — ржавые, с зазубринами. Кости — рёбра, фаланги, расколотые черепа. Части доспехов — наручи, наплечники, погнутые нагрудники. Кольца из-под кольчуги — рваные, рассыпанные, как чешуя мёртвой рыбы. Всё это застилало пол слоями. Мы шли по этому крошеву, и оно скрипело под сапогами.
В конце зала поднимались ступени. Широкие, низкие, стёртые. Они вели к трону. Трон был высокий, из тёмного металла. Спинка уходила вверх острыми зубцами. Подлокотники заканчивались когтями.
На троне сидел силуэт. Высокий. Тощий. На голову выше меня, даже сидя. Тень скрывала половину тела. Видны были только ноги — длинные, закованные в железные доспехи. Пластины лежали плотно, с острыми гранями. Стопы упирались в ступень. Над тенью, над головой, возвышалась корона. Три зубца — длинных, тонких. Они уходили вверх, в темноту, и концы их терялись.
Пыль висела в воздухе. Она застыла, мерцала. Лучи алого света проходили сквозь неё, и казалось, что воздух пронизан тысячами тонких нитей.
Слуга остался у входа. Он чуть склонил туловище в нашу сторону. Медленно, с хрустом, протянул длинную руку. Палец указал на трон.
Мы пошли вперёд. Под ногами хрустело — кости, железо, кольца. Сухой треск разносился по залу, отражался от стен.
В левом углу, под потолком, что-то сменило положение. Не разглядеть. Только тень, гуще прочих, перетекла с балки на балку. Я проводил её взглядом. Ничего.
Мы прошли половину пути. За спиной силуэта сверкнуло. Отблеск. Он прошёл по стене, ушёл вверх, разветвился. Ещё один — в другом углу. Блестело отовсюду — за троном, над троном, под сводами. Будто сотни тонких зеркал разом поймали алый свет и передали дальше.
— Ты Кощей? — Иван взялся за рукоять. Мы встали.
— Да. — Голос с тяжестью. Старый.
— Где Василиса? — Иван со скрипом вытащил меч наполовину. Лезвие его меча стало самым светлым предметом в зале.
— В моих покоях. — Кощей не шевельнулся. — Её нельзя тревожить.
— Ты знаешь, кто я?! — Иван сделал шаг вперёд.
Стальные пластины затрещали. Кощей поднял руку. Поднёс к лицу — тень скрывала. Движение было медленным, как под водой.
— Тшшшш. — Он поднёс палец к невидимым губам. Затем развернул кисть и указал на меня. — Ты… Кто такой?
— Лукьян.
Иван вскинул брови. Посмотрел на меня.
Палец Кощея замер.
— Где твоя душа?
— Я ищу её.
— О чём он? — Иван чуть наклонился ко мне.
— Ты что-нибудь чувствуешь? — голос Кощея стал тише, но тяжесть не ушла.
— То, что должен, — нет.
Кощей медленно убрал руку. Положил на подлокотник. Пластины доспеха напряглись, заскрежетали. Он встал. Во весь рост.
Высокий. Тощий. Плечи широкие, но тело под доспехом — как скелет, обтянутый кожей. Пластины лежали слоями: нагрудник из тёмного железа, наплечники широкие, наручи с острыми гранями. Всё в заклёпках, в царапинах, в старой крови, что въелась в металл. Он возвышался над нами — на три головы выше меня. Корона с тремя зубьями уходила в темноту.
За его спиной блеснуло. Розовые, влажные нити выходили из его спины. Они тянулись от позвоночника, от лопаток, от поясницы. Пульсировали. Уходили в стены, в потолок, в каждый угол зала. Они покрывали всё позади него — сплетались, ветвились натянуто. Некоторые были толстыми, как канаты. Другие — тонкие, как жилы.
Что-то в углу снова сменило расположение. Нить дёрнулась. Ещё одна натянулась. Где-то наверху, под самым сводом, качнулась тень.
— Кто забрал её у тебя? — Кощей сделал шаг вниз по ступени.
— Не знаю. Но я ищу колдуна с красным лицом и чёрными глазами, чтобы получить ответ.
Кощей остановился.
— Вот как. Его здесь нет.
— Я знаю.
— Твой серп. — Он чуть кивнул. — Мара прислала тебя?
— Хватит болтать! — Иван вытащил меч. — Если ты не отдашь Василису, я убью тебя.
— Меня нельзя убить.
— Разрежу на куски, пока ты назад не слепишься обратно, я уже уйду отсюда!
Кощей сделал ещё три шага вниз. Свет упал на его лицо.
Бледное. Кожа как старая кость, без румянца. Морщины застыли, глубокие борозды, будто вырезанные ножом на глине. Под глазами кожа свисала складками, тянула нижние веки вниз, открывая влажную красноту. Губы тонкие, едва заметные, застыли в одной линии, как у мертвеца. Синие. Скулы выступали резко, обтянутые кожей. Лицо было длинным, узким, как лезвие.
Нити из спины переливались на свету. Они тянулись за ним, не провисая.
— Я прошу вас только об одном. Заставьте меня чувствовать. — Кощей протянул руку в сторону.
Слуга уже стоял сбоку, в поклоне. Его длинная рука поднялась, пальцы сомкнулись на древке. Он протянул Кощею копьё. Длинное — в три моих роста. С двумя лезвиями — одно на конце, другое у основания. Чёрная сталь. Ни блеска, ни отражения.
Я осмотрел
Кощей поставил копьё в пол. Звонкий гул прокатился по залу. Жилы за его спиной натянулись. Розовые нити дрогнули, по ним прошла волна. Пальцы Кощея задрожали. Копьё заходило в руке едва заметно. В чёрном углу, под потолком, что-то натянуло одну жилу. Она загудела, как струна.
— Вот оно. — Кощея трясло сильнее. Голос его стал громче. — Предвкушение битвы. Страх, который расходится тревожным жаром по всему телу…
— Иван. — Я не сводил глаз с копья. — Подержишь его немного?
— Да!
Кощей спрыгнул со ступеней. Доспех лязгнул, но движение было лёгким, не по весу. Он приземлился на каменный пол, и плита под ним треснула. Копьё прокрутилось в руке со свистом. Два лезвия рассекли воздух, оставляя чёрный след. Кощей встал в стойку. Губы его не дрогнули. Но пальцы на древке ещё подрагивали.
— Лукьян. — Его зрачок метнулся в мою сторону. — Тебе не страшно?
Я смотрел на нити за его спиной. Они замерли в одном положении — все, кроме двух. Те поменялись местами. Перекрестились. Снова замерли.
Кощей хмыкнул.
Взмахнул копьём. Воздух рассекся, ветер ударил по залу, загудели балки. Удар. Лезвие обрушилось на Ивана. Тот закрылся мечом — искры брызнули веером. Ивана сорвало с места и откинуло в сторону, как тряпичную куклу. Он врезался спиной в столб. Камень треснул. Иван сполз на пол, мотнул головой.
— Силён. — Кощей повернулся к нему.
Я прыгнул вперёд. Целил в жилы за спиной. Серп вошёл в розовую нить. Лезвие натянуло её, но не срезало — она была упругой, как сухожилие. По нити прошла волна. Меня ударило изнутри. Мышцы свело разом, от пальцев до плеч. Челюсть сжалась до хруста. Сердце пропустило удар, потом забилось часто, с перебоями. Перед глазами — белое. Я отлетел назад, сапоги проскребли по камню. Рука онемела. Пальцы ещё сжимали рукоять, но я их не чувствовал.
— Их… не срезать. — Я вытер рот рукой. Слюна висела на подбородке к груди.
Иван поднялся со смехом. Держался за грудь, глаза горели.
— Лукьян!
— Понял.
Мы ударили разом. Я слева, Иван справа. Серп целил под колено — туда, где пластины расходились на сгибе. Меч Ивана пошёл сверху, наискось, метя в шею. Кощей развернулся на пятке. Копьё пошло по кругу — нижнее лезвие отбило серп, верхнее приняло меч. Искры брызнули на пол. Звон.
Он крутил копьё, как веретено. Древко ходило в пальцах. Лезвия мелькали, свистели, оставляли в воздухе чёрные дуги. Я нырнул под древко. Рубанул по стопе. Серп чиркнул по железу — без толку. Кощей сместил вес, ударил пяткой назад. Шип на сапоге вошёл мне в бедро. Боль — острая, рваная. Я откатился.
Иван насел. Меч ходил короткими взмахами — колол, рубил, резал. Он бил в лицо, в грудь, в пах. Кощей отступал на полшага, отбивал, уводил лезвие в сторону. Жилы за его спиной натянулись. Иван ударил в этот миг. Меч вошёл в плечо — туда, где наплечник стыковался с нагрудником. Железо взвизгнуло. Лезвие застряло. Кощей рванул плечом, вывернул меч из рук Ивана. Тот отшатнулся.
Я снова в спину. Копьё пошло наотмашь. Я пригнулся. Лезвие прошло над головой, срезало прядь волос.
— На свой век видывал я бойцов и получше. — Кощей перехватил копьё.
Я разбежался. Он ударил в грудь — я пригнулся, ушёл под древко. Проскользил на боку по каменной крошке. Врезал серпом по сухожилиям, прикрытым латами. Стык чуть отошёл. Лезвие прочесало — крови не было. Только сухожилие откололось, как камень, и прилипло к стыку. Не к ноге, а к железу.
Пяткой другой ноги он дёрнул. Ударил в живот. Воздух вышел с хрипом. Тело откинуло к ступеням. Я врезался спиной в камень. Выдох — и тишина в груди.
Иван накинулся. Меч ходил коротко, колол в лицо. Кощей сбивал удары древком — раз, два, три. Потом второй рукой схватил Ивана за предплечья. Поднял. Ударил головой в лицо. Хруст. Кровь хлынула из носа, залила рот, подбородок. Иван обмяк. Кощей отбросил его на землю — тело ударилось о плиты.
Я встал. Иван пытался подняться — его мотнуло в сторону, колено подломилось, он рухнул на одно, упёрся мечом в пол. Кощей сделал шаг к нему.
Я наконец увидел его спину.
Позвоночник проступал под доспехом — каждый позвонок, как камень под тонкой тканью. От них уходили нити. Сотни розовых жил. Они тянулись к стенам, к потолку, в каждый угол зала. Подрагивали. Переливались. Одни были тугие, натянутые до звона. Другие — мягкие, провисшие. Все они сходились к нему. Слепое пятно в центре — там, где нити врастали в кость. Я на цыпочках оттолкнулся к ним, чтобы вонзить серп в позвонок.
Две нити перестроились.
Кощей резко обернулся. Лезвие копья рассекло воздух — едва не разрубило меня надвое. Я выставил лезвие. Удар. Меня отбросило в колонну. Плечо врезалось в камень.
Он пошёл на меня. Рука поднялась для броска. Копьё метнулось. Я оттолкнулся руками от колонны. Лезвие пролетело над макушкой — воздух обжёг затылок. Копьё вонзилось в стену, звук оглушил. Трещина разошлась от лезвия вверх, до самого свода.
Безоружен. Я приблизился. Ударил по руке наискось. Серп с искрами прошипел по наручам и зацепился о плотный стык рукояти. Я рванул на себя. Стык отогнулся. Под ним — кость. Она лежала в стороне от кисти. Разошлась. Кисть обвисла.
Он ударил второй рукой наотмашь. Стальной наруч врезался точно в щёку. Молодая кожа лопнула. Я покатился по полу. Кровь из брови, носа и губы очертила на камне длинный влажный след.
Иван стоял на ногах. Расставил ноги шире, чтобы держать равновесие. Кровь с подбородка капала на кольчугу. Посмотрел на меня. Я сцепил зубы, опёрся о колено. Поднялся.
Кощей подошёл к колонне. Схватился за древко. Рванул. Копьё вышло из камня с хрустом. Трещина разошлась шире — через всю колонну, до самого пола.
— Иван. — Я кивнул на трещину.
— Давай! — закричал он. Эхо разнеслось по залу, заметалось меж столбов.
Мы накинулись вдвоём. Я слева, Иван справа. Серп бил по ногам,
Иван рубанул по плечу. Кощей развернулся, отбил древком. Я снова зашёл слева, полоснул по боку. Искры. Он махнул копьём — я пригнулся. Лезвие прошло над головой и врезалось в колонну. Камень треснул сильнее.
— Ещё! — крикнул Иван.
Я налетал, бил и отскакивал. Иван колол в лицо, заставляя уклоняться. Кощей рычал. Удары его становились чаще, тяжелее. Он бил наотмашь — мы уклонялись. Копьё крушило колонну. Трещина ширилась, расходилась ветвями. Пыль сыпалась с потолка.
Хруст. Глубинный. Колонна накренилась.
Мы отпрыгнули. Кощей остался под ней. Колонна повалилась — огромная каменная глыба. Она рухнула ему на голову. Нити за его спиной дёрнулись — четыре, пять. Он поднял руку. Упёрся ладонью в падающий камень. Колонна не согнулась. Он держал её. Нити натянулись до предела. И он откинул колонну в сторону. Камень грохнулся на пол, раскололся надвое. Плиты под ним треснули. Пыль поднялась столбом.
Моё дыхание сбилось. Иван раскрыл глаза — лицо, залитое кровью, белки выделялись, как у загнанного коня.
— Иван. — Я взял его за плечо. — Надо уходить.
— Что?! — Он посмотрел на меня. Хотел что-то сказать, но только сцепил зубы. Перевёл взгляд на Кощея.
— Уже? — Кощей перекрутил копьё в руке. — Может, вам не хватает огня в груди?
Он посмотрел на трон. Слуга стоял в тени. Кощей кивнул ему. Слуга скрылся в поклоне.
Я потянул Ивана за руку к выходу. Он упирался, но шёл. Кощей стоял на том же месте и смотрел на нас.
— Ты прав. Мы его так не убьём. — Иван выдавил слова сквозь зубы.
Дверь около ступеней трона открылась. В стене… Слуга вёл за руку девушку.
Рыжая. Волосы — как огонь в алом свете, рассыпаны по плечам, по спине. Платье пышное, тёмно-красное, расшитое золотой нитью, с высоким воротом, с длинными рукавами. Ткань облегала большой живот. Беременная. Слуга держал её за руку с почтением — пальцы его, длинные и костлявые, едва касались её запястья.
Она смотрела на Ивана пьяными глазами. Зрачки расширены, губы приоткрыты. Потом моргнула. Узнала.
Иван открыл рот. Застыл. Меч выпал из рук, лязгнул о камень. Он упал на колени. Закричал — долгий, рваный крик. Пальцы вцепились в лицо, ногти оставили полосы на щеках.
Нити Кощея натянулись сильнее. В дальнем углу что-то переползло. На него упал свет. Паук. Огромный, с длинными лапами. Он перебрался с балки на балку, одной лапой всколыхнув жилу. Сменил местами.
Иван схватил меч. Прыгнул вперёд.
— Василиса!
— Ваня… — выдавила она со всхлипом. Слёзы блестели на её щеках.
Я рванул его к выходу. Он пытался вырваться. Я ударил рукоятью серпа ему в висок. Обмяк. Я взвалил его тело на плечо и вышел наружу.
Я тащил его по улице. Тело Ивана давило на плечо — голова моталась, руки волочились по камням. Серп я выставил перед собой. Лезвие блестело в алом свете.
Уроды смотрели. Мужчины, женщины, дети — все, кто был на ярмарке. Они стояли вдоль улицы, у лотков, у дверей. Не нападали. Однорукий старик прижался к стене. Женщина с бельмом прикрыла рот ладонью. Ребёнок с шестью пальцами спрятался за её юбку.
Прошёл рынок. Вышел на дорогу. За спиной остался дворец, впереди. Ноги заплетались. Грудь горела. Кровь с рассечённой щеки капала на плечо Ивана.
Я споткнулся. Тело рухнуло на землю — глухо, мешком. Я упал рядом. Упёрся ладонями в пепел. Дышал. Воздух рвал горло. Сердце колотилось в висках. Пот заливал глаза.
Уроды подошли. Трое. Медленно. Остановились у тела. Наклонились. Подняли Ивана — один взял за плечи, второй за ноги, третий поддерживал голову.
Я выставил серп. Лезвие указало на них.
— Оставьте.
— Сударь, мы поможем вам. — Один из них, старик с деревянными ногами, повернул ко мне своё одноглазое лицо. — Скажите, куда дотащить вашего друга?
— Я… я не знаю.
— Тогда идите за мной. Вы, наверное, голодны и очень устали. — Старик кивнул своим. Те подняли Ивана повыше.
Я шёл за ними. Серп не убирал.
Дома теснились вдоль улиц, высокие, в два-три жилья, с острыми крышами. Стены из тёмного камня, грубо отёсанного, пригнанного плотно. Обернулся. Никто не преследовал.
Глава 24. Чувства
Я сидел в лачуге. Спина прижата к холодным, влажным брёвнам. Воняло кислым потом, и гнилыми яблоками. Комнатушка была тесная. Потолок низкий, над головой — балки, чёрные от сажи. Оконце одно, затянутое мутным бычьим пузырём. Света почти не давало. Печь подкидывала красные блики на стены.
На лежанке сидела женщина. Голова вжата в плечи, шеи нет. Лицо круглое, толстое, нос приплюснут, рот маленький, губы тонкие, слюнявые. Волосы редкие, седые. Она держала на руках младенца.
Тот лежал на спине. Две ручки подняты вверх — пальчики мелкие. Тремя ногами он перебирал — одна длиннее двух других, и она дёргалась быстрее, будто пыталась идти сама по себе. Голова младенца была велика для тела. Глаза смотрели в потолок.
Старик суетился у стола. Деревянные ноги стучали по полу. Он ставил на стол миски. В одной — тёмные клубни, те самые, что я видел в сожжённой деревне. В другой — серая каша, без запаха, студенистая, она подрагивала при каждом шаге старика. В третьей — мясо. Тёмное, сухое. Не курица и не говядина. Он положил рядом ломоть хлеба — чёрного, плотного, с вкраплениями красных зёрен.
— Угощайтесь, сударь. — Он подвинул миску ближе. Пальцы у него были короткие, с буграми на суставах. — Вы, поди, и не ели ничего в наших краях. Ничего, это добрая еда. От живота помогает и от усталости.
Иван лежал на лавке у стены. Голова свесилась набок, рот открыт, сопел. Лицо в застывшей крови — бурая корка на щеках, на подбородке, в уголках губ. Ресницы слиплись. Одна рука свисала к полу, пальцы чуть подрагивали во сне.
— Почему ты принял нас? — спросил я у старика.
— Дак вы же гости. Отец вас к себе звал. Уважать надо. — Он вытер руки о рубаху. Взял со стола кувшин, наклонил. Жёлтая жижа полилась в глиняный стакан — густая, тягучая, как смола. Пахло кислым молоком. Он подвинул стакан ко мне.
— Он нас чуть не убил.
— Не убил же. Выпустил. Обычно от него не уходят так. — Старик подпёр рукой подбородок. Глядел, как я мешаю ложкой кашу. Глаз его блестел в полутьме.
Живот сводило. Я попробовал. Горячая склизкая каша попала в рот. Вкуса
— Ужасная еда. — Я проглотил.
— Чем богаты. Как по мне, очень сытно. Бывает, поешь так тарелки три — и уже есть не хочется полдня.
— Полдня… — Я глотнул ещё, каша обожгла грудь и провалилась. — Старик. У твоего отца часто бывают гости?
— Нет… Нет… Не часто. В основном невесты его. А вот такие, как вы, приходят редко.
— Откуда он берёт невест?
— Говорят, с какой-то той стороны. Ты бы видел, какие они красивые. А последняя такая — волосы рыжие, лицо как у… Как у… — он посмотрел на жену, пригнул голову, — даже не верится, что мы все рождены от таких. Вы тоже оттуда, да?
— Да. — Я съел ещё две ложки. Рот перекосило. Запил жёлтым настоем — стало хуже. Кислота обожгла горло, ударила в нос. — Значит, ты рождён от такой же.
— Мы все.
Старик полез за пазуху. Достал трубку — длинную, из тёмного дерева, обкуренную по краям. С полки взял пучок сухой травы — серо-зелёной, с резким запахом. Пальцами раскрошил в труху, набил в чашу. Поднёс к печи, вытащил уголёк щипцами. Прижал к траве. Зашипело. Дым пошёл — густой, сизый, сладковатый. Он затянулся. Трубка засветилась красным.
Дым поплыл по комнате. Ребёнок закашлял — надрывно, с хрипом. Мать прижала его к груди, отвернулась к стене.
— Ты травишь своего ребёнка.
— Это внук наш. — Старик затянулся глубже. Трубка тлела, красный огонёк пульсировал. Дым слоился под потолком.
— Где его родители?
— Убиты.
— Кем?
— Братьями и сёстрами. — Он протянул трубку мне. Я отодвинул её рукой. Он не обиделся. Снова затянулся.
— Вы убиваете друг друга?
— Если отец скажет. Мы идём на другие селения и сражаемся насмерть.
— Для чего?
— Отец иногда устраивает бойни, чтобы не заскучать. И наблюдает за ними. Слуга говорил, он радуется, когда мы убиваем друг друга.
— Много таких селений?
— Да столько, что я и не вспомню все.
— Твой отец… Он не выходит из дворца, верно?
— Да. Я его никогда не видел. За него Слуга говорит. Он и наказывает, и задания раздаёт.
Иван заворочался на лавке. Голова мотнулась, пальцы сжались в кулак. Он открыл красные глаза. Вскочил. Меч вышел из ножен с лязгом.
Старик выронил трубку. Она покатилась по полу, рассыпая искры. Он прижался к стене, вжал голову в плечи. Женщина взвизгнула, закрыла младенца собой. Тот зашёлся в плаче.
— Иван. — Я встал. Положил руку поверх его пальцев, сжимавших рукоять.
Он посмотрел на меня. Зубы сжаты, рука тряслась. Под нижним веком выступила слеза.
— Опусти.
— Лукьян… — Губы его затряслись. Голос сорвался. — Где мы?
— Дома у старика. Сядь. Поешь.
— Где Кощей?
— Во дворце.
— Как мы ушли?
— Он отпустил.
Иван медленно убрал меч. Лезвие вошло в ножны с глухим стуком. Он помотал головой, глаза прищурил.
— Почему?
Я присел на стул, взял кусок чёрного хлеба и откусил. Красные зёрна хрустели на зубах, отдавали горьким.
— Скоро узнаем.
Иван посмотрел в угол. Поднял голову вверх, уставился в потолок.
— Василиса… Это ведь она была… Что он сделал с ней, чудовище. — Он сел за стол. Руками сжал голову, пальцы вцепились в волосы. — Надо спасти её. Убить Кощея. Выбраться отсюда… Что теперь с ней будет? Как она дальше будет жить после этого… Как я буду жить?
— Поешь. — Я подвинул ему кашу. Половина ещё была в тарелке.
— Простите, сударь, что вмешиваюсь. — Старик прохрипел, откашлялся. — Жену отца Василисой звать? Какое красивое имя.
— Жену? — Иван посмотрел на него. Старик побледнел, отступил на шаг.
— У нас мало времени. — Я отодвинул тарелку. — Надо понять, как убить его до следующей нашей встречи.
— Простите, сударь, но отца нельзя убить. — Старик подвинул кашу Ивану. Тот продолжал резать его взглядом.
— Если он бессмертный, то почему носит доспехи? — усмехнулся Иван.
— Они держат его тело. — Я почесал подбородок. — Пластины лежат плотно, чтобы оно не рассыпалось. Я заметил это после ударов по стыкам.
— Значит, он уже давно разваливается…
— Верно.
— Тогда начнём бить строго по стыкам. Разобьём его на части. Только… у него будто глаза на спине. Я видел, как ты напал сзади, но он был готов. — Иван попробовал кашу. Выплюнул содержимое рта обратно. Вытер губы. — Ужас. Что это…
— Простите, но другого у нас нет. — Старик развёл руками.
Младенец на руках женщины заревел. Старик бросился к ним, достал ведро с жёлтой жидкостью, напоминающей молоко.
— Не думаю, что мы сможем разбить его на части. — Я смотрел на огонь в печи.
— Почему?
— Он слишком силён. Ты видел, как он остановил глыбу одной рукой. Это значит, что, сражаясь с нами, он не вкладывался в каждый удар.
— Ты прав. — Иван отпил из кружки. Скривился, сплюнул на пол. — Тогда что делать?
— Нити за его спиной. Он не выходит из дворца, прикован к одному месту. Они важны. В углу зала, у потолка, было существо, похожее на паука. Оно плело эти жилы, как паутину. До него не достать, и сами сети не срезать.
Ребёнок кричал всё сильнее. Иван что-то сказал, но крик, похожий на поросячий визг, накрыл дом.
— Да заткните вы уже эту тварь! — Иван вскочил. Сжал челюсть. Смотрел на уродов. Те застыли. Старик пытался кормить младенца.
— Твари! Это вы — его дети, да?! Лукьян, давай вырежем их под чистую, отомстим за его злодеяния! — Он вытащил меч наполовину.
— Кощею на них плевать.
— Тогда зачем он их держит?!
— Думаю, как домашних зверей.
Стук в дверь. Я вскочил, вынул серп. Иван приготовился, встал у стены. Знакомый голос раздался снаружи — стальной, скрежещущий.
— Гости, отец желает видеть одного из вас у себя на ужине.
Мы переглянулись. Старик прошептал, прижался к жене:
— Это Слуга…
— На ужине? Это ловушка. — Иван сжал меч.
— Простите, Владыка искреннен и честен. Он хочет видеть на своём ужине Лукьяна. Сейчас.
— Что ещё за бред! — крикнул Иван. — Хочешь нас достать — заходи сюда, чудище! Только засунь свою огромную голову в дверь!
— Хорошо. — Я убрал серп за пояс. — Я пойду.
— Ты что, совсем? — Иван схватил меня за руку.
— Надо понять, как убить его. Будь тут и не чуди.
Дверь скрипнула за спиной. Слуга стоял передо мной, длинный, тощий, в четыре человеческих роста. Белые лоскуты на лице не шевелились. Чёрные губы натянуты в разрез. Балахон развевался на ветру.
Он слегка поклонился. Позвонки на длинной шее хрустнули по очереди, сверху вниз. Рука поднялась, указала в сторону дворца. Пальцы чертили по камню.
— Прошу за мной.
Уроды расступались. Мужчины отходили к стенам, прижимали к себе инструменты. Женщины уводили детей за подолы.
У кузни горбун с тремя пальцами на левой руке ковал что-то — молот бил по железу, но звук был глухой, будто он колотил по глине. У его ног лежала заготовка — кривая, с лишними углами, не похожая ни на меч, ни на плуг. Он поднял голову, проводил меня взглядом и снова опустил молот.
У колодца женщина с лицом, стянутым набок, набирала воду. Ведро было дырявое, вода лилась сквозь щели. Рядом стояла девочка, одна рука росла из плеча, другая из груди. Она держала второе ведро, целое, и ждала, пока мать нальёт.
У дома напротив два старика играли в кости. Они спорили хриплыми голосами. Один тыкал пальцем в узор, другой мотал головой. На кону лежала горсть красных зёрен.
У лотка сидел продавец. Перед ним стояли миски с той самой серой кашей. Он зачерпывал её ложкой и накладывал в плошки прохожим. Прохожие ели стоят на том же месте. Каша дрожала в мисках.
Ребёнок с шестью пальцами на одной руке и двумя на другой тащил за собой мёртвую кошку. Кошка была без шерсти, кожа серая, в складках. Ребёнок волок её за хвост, она подпрыгивала на камнях.
Слуга скользил вперёд.
Мы поднялись по ступеням. Ворота стояли настежь. От чёрного проёма холодило.
Зал был тот же, но одна колонна исчезла. Та самая, что рухнула в бою. На её месте теперь была груда.
Возле трона стоял длинный стол. Из чёрного камня, вычищенный до блеска. Поверхность отражала алый свет, как зеркало. На нём — ни скатерти, ни приборов. Во главе стола, спиной к трону, сидел Кощей. Доспех блестел. Корона уходила зубьями в темноту. Розовые нити за спиной переливались, пульсировали.
Паук метнулся из угла в угол. Лапы его пробежали по нитям.
— Лукьян. Спасибо, что пришёл. — Голос Кощея бился эхом о стены.
Я подошёл к столу. Слуга указал длинным пальцем на место напротив Кощея — дальний конец стола. Я сел. Камень был холодный.
Кощей хлопнул дважды. Одна кисть ещё слушалась с трудом — пальцы едва разошлись и сомкнулись с сухим щелчком.
Из боковой двери, вышли четыре женщины. Все беременные. Все в роскошных платьях — тёмно-красных, расшитых золотом. Животы большие, округлые, ткань облегала их плотно. Одна с рыжими волосами. Василиса. Она не подняла глаз.
Они несли подносы. Ставили на чёрный камень блюда. Еда была с той стороны — настоящая, свежая, только приготовленная.
Запечённый поросёнок с хрустящей корочкой, ещё горячий, пар поднимался над ним. Гусь, фаршированный яблоками, истекающий соком. Ржаной хлеб — высокий, пышный, с золотой коркой. Масло в глиняной плошке, жёлтое, пахнущее сливками. Солёные огурцы, рыжики в сметане. Миска с мочёными яблоками, терпкий запах бил в нос. Пироги с рыбой, с капустой, с яйцом и зелёным луком. Сыр в меду. Кувшин с тёмным, ядрённым квасом. И кувшин с густым, красным вином.
Женщины двигались ловко. Расставляли блюда, не глядя друг на друга. Василиса поставила перед Кощеем кубок. Отошла к стене, опустила голову, сложила руки на животе. Остальные встали рядом. Четыре пары глаз смотрели в пол.
— Мои жёны — настоящие мастерицы. — Кощей поставил локоть на стол. — Всё с нашего с тобой мира. Ешь. Они старались.
Я повернулся к Василисе.
— Почему ты здесь?
Она вздрогнула. Пальцы сжались на животе.
— С жёнами может общаться только Владыка. Прошу понимания. — Слуга прошипел из тени, длинная голова качнулась.
— Лукьян. — Кощей подался вперёд. — Расскажи мне, как тебе живётся без души? Ты что-нибудь чувствуешь? Радость? Печаль?
— Нет. Ничего из этого.
— Краснолицый колдун… ты говорил о нём. Встречал?
— Нет.
Кощей поскрёб когтями стол. Звук был как нож по камню.
— Как же я хочу его разорвать…
— Это он сделал с тобой?
— Нет. Я сам. Он лишь помог.
— Как это было?
— Сперва твоя история. Затем моя.
Я взял кубок с квасом. Отхлебнул. Холодный, кисло-сладкий. Пузырьки ударили в нос, освежили горло.
— Меня принесли в жертву в младенчестве. Родители. Кому — не знаю. Оставили в поле, среди колосьев и свечей. Я должен был умереть. Но знахарка нашла меня. Полтела уже гнило. Она выходила. С тех пор я живу. Души у меня нет. Я не чувствую вины, стыда, любви, печали. Я чувствую голод, холод, боль. Я знаю, когда телу хорошо, а когда плохо. Я не знаю, зачем живу. Но что-то заставляет идти. Я ищу колдуна с красным лицом. Потому что он знает, где моя душа. Или знает того, кто знает…
— Ты думал, он тут?
— Мара послала меня. За твоей душой.
Кощей рассмеялся. Ударил ладонью по колену. Нить за спиной дрогнула, по ней пошла волна.
— Мара! Как я и думал. Уже в какой раз хочет душу мою забрать. Сколько она своих молодцов посылала — уже сбился со счёту. Но… такого, как ты, я вижу впервые. — Он отхлебнул из бокала вина, покрутил его в пальцах. — А вот колдун твой… вовсе не колдун.
— Кто он?
— Он древнее меня. Чудовище, забытое и цепляющееся за этот мир. За свои бывшие владения. Он собирает души в себе, чтобы жить вечно. Вот и мою забрал. В обмен на то, что ты видишь.
— Как ты встретил его?
Кощей откинулся на спинку трона. Нити за спиной натянулись. Он смотрел в темноту над моей головой.
— Я был вождём народа, который ещё не знал, как себя называть. Мы жили в лесах. Прятались от кочевников, как звери. Они приходили каждую осень — жгли, резали, уводили в полон. Мы молились духам, но духи молчали. И тогда я принёс в жертву своего первенца. Младенца. Божеству, чьё имя уже забыто. Положил его на камень и перерезал горло. Сам. Своими руками.
Он замолчал. Нити за спиной дрогнули. Паук в углу переступил лапами.
— И пришёл краснолицый человек. Выглядел молодо. Длинная шёлковая борода, глаза узкие, как у степняка, но сам не степняк. Он предложил мне силу — прогнать кочевников с наших земель и завладеть их землями. Я согласился. Он стал моим волхвом. Я вырезал их всех. До единого. Построил то, что ты видишь по ту сторону. Города, заставы, дороги. Мой народ стал силой. Но когда мне стукнуло ровно век, пришла Мара. Потребовала мою душу. Я отказал ей. Тогда она перебила весь мой род за одну ночь в назидание. Они просто не проснулись. Все. Жёны, дети,
Кощей поднял кубок. Отпил. Вино текло по синему подбородку.
— Колдун предложил мне спрятаться в месте, где она не имеет силы. В его бывших владениях. Здесь. Я стал жить. Править. Но была одна проблема: он забрал мою душу взамен на вечную жизнь. Я сам попросил его об этом. Потому что не мог перестать наслаждаться своим величием и дарами этого мира. Однако без души я стал медленно терять эти чувства. Всё притупилось. Еда стала как зола. Женщины — как тряпки. Битвы — как возня в грязи. Я перестал чувствовать. И однажды я схватил его за горло. Собирался убить. Потому что жизнь без чувств — это не жизнь.
Он разжал пальцы. Кубок упал на стол, покатился. Вино разлилось чёрной лужей.
— Он предложил выход. Усилить каждое чувство в сто крат. Засунул мне руку в спину — как сквозь воду. Схватил за позвонок. И вытянул оттуда то, что ты видишь за спиной. Все эти нити. С тех пор я чувствую всё настолько сильно, что снова кажусь себе живым. Каждый раз заново рождённым. Но с каждым годом и этого стало не хватать. Я хотел большего. А проблема осталась: я не мог покинуть этот зал. Нити держат меня. Колдун исчез с моей душой. А я вынужден наслаждаться тем, что имею. Жёнами, едой, битвами, зрелищами, своей страной, которая делает всё, что я захочу. Но… всё одно и то же. Я уже не могу. Каждое чувство — одно. Оно приелось. И сколько бы паук ни дёргал за струны моих ощущений… это не то.
— Значит, ты хочешь умереть? — спросил я.
— Нет. Ты не прав. Жизнь — это высшее благо, а чувства — это дар. Но я заперт тут, и это стало невыносимым. Я хочу снова ощутить вкус жизни. Сильнее, чем раньше. Я увидел твои глаза и сразу понял: мы похожи. Только ты… Как ты живёшь без чувств?
— Я просто живу.
— Ты когда-нибудь пробовал чувствовать?
— Нет.
— Заключим сделку. Ты научишь меня жить без чувств, потому что настанет время, когда я потеряю вкус. Я слишком долго жил чтобы попирать смирение и быть невежей. А я дам тебе почувствовать. Мои нити дадут тебе ощутить настоящую жизнь. Всю ту боль, что засела в тебе. Все сожаления. Любовь. Обиды. Страх. Гордость.
Вино капало со стола. Капли срывались с чёрного камня и падали на пол.
Я поднял голову выше. Посмотрел в его глаза.
— Я могу помочь тебе, в том, что ты давно идешь. А взамен, ты отпустишь Василису.
Глава 25. Паук
Кощей ударил ладонью по столу. Кубки подпрыгнули. Вино плеснуло через край. Он засмеялся.
— Откуда тебе знать, чего я ищу?
— Могу только гадать. Но если ты такой же, как и я, то ты можешь чувствовать только в настоящем. Мгновенные переживания. Я прав?
Кощей замер. Схватил кубок взмахом. Осушил до дна. Железные пальцы смяли металл.
— Я в тебе не ошибся. В бою ты думал. Тебе не мешали эмоции. Ты искал малейшую слабость. Ты понимаешь меня. Это странно, ведь ты пустой внутри. Тем не менее, ты просишь её взамен. Не для себя.
Он встал. Медленно подошёл к Василисе. Положил руку ей на живот. Ладонь повелась по ткани. Василиса чуть вздрогнула, сжалась в себя. Пальцы сомкнулись на плече. Он провёл пальцем по её лицу — от виска к подбородку. Коготь оставил мелкую царапину. Кожа покраснела.
— Если ты и правда бездушен, то для чего тебе она?
— Так будет правильно.
Кощей опустил свою тушу над ней. Нагнулся. Синими губами поцеловал в лоб. Она зажмурилась. Он отошёл. Она расслабила одну ногу.
— Правильно… А что есть правильно? — Он повернулся ко мне. — Я предлагаю тебе остаться. Быть со мной тут. Вести беседы о пустоте внутри. О вещах, которые и тебя должны разрывать на части… Знаешь, что есть правильно для меня?
Он подошёл к другой жене. Черноволосая, красивая стояла смирно. Глаза смотрели сквозь Кощея. Он провёл пальцем по её шее. Схватил. Пальцы сомкнулись на горле. Она захрипела. Ноги оторвались от пола. Руки взметнулись, вцепились в его запястье, забили. Он держал её на вытянутой руке. Она брыкалась, хрипела, глаза налились кровью. Щелчок. Голова дёрнулась и обвисла. Тело рухнуло на пол. Ноги ещё дёрнулись и затихли.
Мои пальцы закололо. В горле запекло. Девушка лежала под его тенью, глядя в бок. Рука легла на рукоять серпа.
— Зачем? — спросил я.
Кощей встал возле стула.
— Почему нет?
Он положил руки на каменную спинку. Сжал её до скрипа. Камень крошился под когтями.
— Если ты и вправду готов дать мне то, чего я, по-твоему, так жажду, — сделай это. Взамен, так и быть, я отдам тебе Василису.
— Владыка… — Слуга сделал шаг вперёд. Кощей указал на него пальцем не глядя. Тот замер.
— Но если ты меня разочаруешь, я сделаю с ней то же самое. — Кощей кивнул на тело.
— Уговор. Но позже. — Я встал. Отстегнул доспех. Пластины лязгнули, легли на стол. Я набросал на них еды — гуся, пироги, хлеб, масло, мочёные яблоки. Жареная свинья выпадала. Я прижал её подбородком к груди. Пластины захрустели под весом. Слуга повернул ко мне голову, лоскуты на лице колыхнулись. — Я приду к тебе, но мне нужно время. И ещё кое-что…
— Говори.
— Ты дашь мне чувства. Ненадолго.
— Хорошо. Я буду ждать. А пока… если посмеете покинуть город, Слуга достанет вас везде.
Я пошёл к выходу. Еда лезла из рук. Жир капал на пол. У двери остановился. Посмотрел на Кощея. Он не двинулся с места.
— Кощей. Ты сказал, что имя колдуна давно забыто. Но это же не значит, что ты не знал его имени, когда призвал?
— Верно. Знал.
— Почему не говоришь?
— Хочу, чтобы он оставался мёртвым. Чтобы его имя навсегда покинуло сердца людей, бродя по земле, которую он когда-то считал своей.
Я шёл через город быстрым шагом. Охапка еды лезла из рук. Пироги крошились. Жир капал на пластины. Гусь выпал, ударился о камень, покатился в красную пыль. Я не остановился.
Дверь в лачугу была приоткрыта. Я вставил ногу в щель, дёрнул на себя. Вошёл. Иван сидел за столом. Семьи не было. Я поставил доспех с явствами на стол. Ножка хрустнула.
— Ты где это понабрал?
— У Кощея.
Я выставлял всё на стол. Поросёнок, пироги, хлеб, масло, мочёные яблоки, сыр в меду. Стол заскрипел.
Иван взял яблоко. Понюхал. Глаза прищурились. Отложил. Потянулся к
— Где семья? — спросил я.
— Выставил их.
— Зачем?
— Противны они мне. Как представлю… — Он открыл глаза, ударил кулаком по столу. Кусок мяса выпал из зубов. — Ты был у него? Видел Василису?
— Видел.
— Как она?
— Держится.
Иван откинулся на стуле. В дом вошёл старик на деревянных ногах. Заковылял в угол, схватил рваную детскую одежду и двинулся к выходу.
— Я сказал тебе валить отсюда! — крикнул Иван.
— Простите, сударь! Я только за одежкой. Снаружи холодно.
Иван поднял обглоданную кость. Собрался бросить. Я схватил его за запястье. Он растопырил глаза, раздул ноздри.
— Успокойся. Мы в гостях.
— Отпусти…
Старик вжался в проём, рот раскрыл.
Я сдавил его предплечье. Он выронил кость.
— Своих защищаешь? — сказал Иван.
— Я собираюсь убить Кощея.
Иван вырвал руку. Прищурился.
— Как?
— Во мне сидит голодное существо, способное изводить человека. Я намерен поселить его в нём.
— Какое существо?
— Долгая история. Ты пойдёшь со мной. Я, скорее всего, умру после этого. Ты должен будешь добить Кощея и спасти Василису.
— Ты… серьёзно?
— Да.
— Но как ты сделаешь это?
— Кощей способен чувствовать сильнее, чем обычный человек. В сто крат, как он сказал. Существо, сидящее во мне, разжигает чувство вины и сожаления и заставляет человека ненавидеть себя. Кощей прожил достаточно долгую жизнь и совершил немало вещей, за которые себя невозможно простить. Но пока он не способен это ощутить. Я исправлю.
— Но если оно в тебе, то почему тебя ещё не убило?
— Во мне нечего разжечь. А он жаждет этого больше всего. Огня, который его поглотит и не отпустит.
— Ты же сказал, что ты умрёшь…
— Чтобы существу передаться к другому, я должен почувствовать и исповедаться под тяжестью вины и сожалений. Думаю, когда он даст мне чувствовать, существо тут же возьмёт надо мной верх и ускорит мою погибель.
— Ты готов умереть, чтобы убить его. Почему?
— Это так важно?
— Нет. Ты прав. — Иван встал из-за стола. Забродил по комнате. — Я понял тебя. Тебе тяжело быть таким, и ты хочешь покончить с этим. Так?
— Нет. Но есть проблема — Слуга. Он попытается убить тебя и спасти хозяина.
— Он слишком медлителен. Я срежу ему голову первым. — Иван посмотрел в окно. Глаза улыбнулись. — Держись, Василиса. Я иду за тобой.
— Сударь… насчёт жены Отца вы должны кое-что знать. — Старик всё ещё стоял в проёме.
— Ты сказал, тебе надо ребёнка одеть! А ты тут уши развесил! — Иван взял кочергу и бросил в старика. Тот скрылся снаружи.
У окна промелькнули белые волосы. Я вышел наружу. Ветер дул порывами, гнал красную пыль по улице, трепал тряпки на верёвках. Старик сидел на бочке у стены. Рядом — супруга с младенцем на руках. Он нацепил на палец шерстяную нить, водил ею перед лицом внука. Тот гулил, тремя ногами перебирал воздух, ручки тянулись к нити, хватали — и промахивались. Старик улыбался.
— Старик. Тут проходила девушка во всём белом?
— У нас таких нет. — Он не обернулся. Нить снова качнулась. — На праздник, может, кто нарядился. Пройди на площадь, там сейчас выступления.
Я пошёл. Площадь была широкая, мощёная тёмным камнем. В центре — помост из грубых досок. Толпа уродов обступила его полукругом. Труппа выступала. Четверо в рваных тряпках изображали врагов — они выскакивали на помост, размахивали палками. Пятый, самый высокий, был одет в подобие доспеха из коры и жести. Корона из прутьев. Изображал Кощея. Взмахивал деревянным копьём, и враги падали один за другим — кувыркались, хрипели, закатывали глаза. Толпа хохотала. Уроды хлопали в ладоши, свистели, топали.
Дальше началось другое представление. Двое — мужчина и женщина, оба с неправильными лицами — изображали свадьбу. Женщина была в белом рваном платье, мужчина держал её за руку. Выходил третий — в маске из коры, с длинными пальцами из прутьев, изображал Слугу. Он вязал их одной верёвкой и уводил со сцены.
Я шёл через толпу. Уроды расступались, глядя на меня. Кто-то отходил на шаг, кто-то прижимал к себе ребёнка. Я увидел её.
Мара сидела на крыше низкого сарая у края площади. Белое платье свисало с досок, волосы лежали на плечах. Она смотрела на представление и хлопала в ладоши. Босые ноги качались в воздухе.
Я подошёл. Поднял голову.
— Лука! Доброго вечера. — Она улыбнулась.
— Сейчас вечер?
— По ту сторону — да.
— Не думал, что ты появишься. Кощей сказал, у тебя здесь нет власти.
Мара вырвала щепку из доски. Обломала её до остроты. Медленно вонзила себе в руку. Кровь потекла по предплечью — тёмная, почти чёрная в алом свете. Лицо её чуть нахмурилось.
— Прав. — Она выдавила улыбку.
— Для чего ты пришла?
— Краем уха услышала, как ты Кощея убить хочешь. Неожиданно.
— Другого выхода нет. Не знаю, правда ли он бессмертен, соберётся ли после того, как развалится на куски, что из себя представляет Слуга. Но всё это не важно, ведь в открытом бою его не одолеть.
— Что ж, тебе и не нужно. — Она спрыгнула вниз. Босые ноги легко коснулись камня. Подошла ближе. От неё пахло таволгой — сладкий, медовый, с горчинкой раздавленного стебля. Тепло шло от её кожи, как от нагретого солнцем камня. Оно обволакивало, тянулось ко мне.
— Что значит — не нужно?
— Мы выяснили, что души нет у Кощея. Ворована, как и твоя. Тебе незачем тут умирать. Я помогу тебе выйти отсюда. — Она указала пальцем на колодец, что стоял в центре улицы. Чёрный сруб, ржавая цепь. — Прыгни туда и вернёшься к Зоре.
— Ты знаешь того, кто забрал наши души?
Мара подошла ближе. Я слышал её прохладное дыхание на шее.
— Если я скажу тебе, ты уйдёшь из этого мира, немедленно?
— Нет.
— Почему? — Она сделала шаг назад.
— Я должен убить его.
— Ты не должен. Не таким способом. — Улыбка сползла с её лица. — Зачем тебе рисковать собой? Ты пришёл сюда по моему велению. Того, что мне надо, здесь нет. Лучше вернись и начни поиски Чернобога.
— Чернобог, значит…
— Да. А теперь уходим. Вместе.
Позади взвизгнула музыка. Труппа на помосте заиграла снова — завыл неведомый инструмент, бубен забил. Мимо прошли двое уродов. Один покосился на меня, толкнул второго локтем.
— Сам с собой разговаривает. Глянь-ка.
— Может, пьян?
— У нас не пьют такого. Пошли.
Они удалились, втянув головы в плечи. Мара стояла напротив. Ветер трепал подол её платья.
— Ты давно знала его имя?
— Догадывалась. Пока Кощей не рассказал тебе.
— Зачем он делает это?
— Очевидно,
— Знаю.
— Тогда почему?
— Пойду. Времени нет.
Я развернулся и пошёл к лачуге через площадь. Представление кончилось. Уроды расходились — кто тащил детей за руки, кто сворачивал лотки, кто гасил фонари. Помост пустел. Ветер гнал по камням обрывки тряпок и солому.
У лачуги всё ещё стоял старик с младенцем на руках. Ребёнок спал, прижавшись к его плечу. Жена сидела на бочке, куталась в рваный платок.
— Заходите. — Я показал на дверь.
— Там сударь Иван сидит, злой. Боюсь, что поколотит нас. И малыша тоже.
— Не поколотит.
— Он меч то достаёт, то обратно. Руки дрожат у него. И глаза безумные, со слезами.
— Всё будет хорошо.
Я открыл дверь. Они вошли, прижимаясь к стене. Иван сидел за столом, смотрел в угол. Меч лежал на скатерти. Лезвие отдавало золотым бликом в красном свете. Пальцы Ивана лежали на рукояти.
Я встал посреди комнаты. Взял доспех со стола. Пластины были ещё жирные, пахли мясом. Я вытер их тряпкой. Надел. Чешуйки легли на плечи. Ремни застегнул под мышками. Проверил, не болтается ли. Серп снял с крюка, повесил на пояс. Рукоять легла в ладонь. Зелёная тряпка намокла от пота.
— Пора.
Иван молча встал. Взял меч со стола. Вышел наружу, напряг челюсть.
Мы шли к дворцу. Иван впереди, меч в руке. Улицы опустели — праздник кончился. Ветер настойчиво гнал красную пыль по камням.
Поднялись по ступеням. Слуга ждал у двери. Длинное тело чуть качнулось в поклоне. Рука указала внутрь.
Мы вошли. Стола не было. Кощей сидел на троне, откинувшись на спинку. Нити за спиной переливались, пульсировали. Паук в углу переступил лапами.
Василиса стояла рядом с троном. Увидела Ивана, опустила голову ниже. Иван остановился. Выдохнул. Лицо покраснело.
— Кощей! — бросил Иван.
Я встал впереди него. На лбу у парня взбухли вены.
— Стой спокойно, пока я жив. Когда моё тело погибнет — дай времени пройти. Если он не отдаст Василису, нападёшь.
— Хорошо. Спасибо тебе, Лукьян. — Руки его легли вдоль тела. Меч опустился остриём в пол.
Я пошёл вперёд. Зал давил пустотой. Воздух был сухой, спёртый, пах пылью и старым железом. Нити над головой подрагивали. Паук замер.
— Слушаю. — Голос Кощея разошёлся по стенам.
Я остановился. Поднял голову.
— Твоё слово всё ещё чего-то стоит? Как мне довериться тебе?
— Никак. — Кощей встал. Сделал пару шагов вперёд. Доспех лязгнул. — У тебя нет выхода. Если не выполнишь уговор и не дашь мне того, чего я хочу, — вы умрёте. И девушка тоже. Для меня правильно то, что я решил. И я решу исполнить свою часть сделки или нет.
Я расстегнул ремни под мышками. Кожа скрипнула. Пряжка вышла из отверстия с тугим щелчком. Пластины доспеха ослабли, повисли на плечах. Стянул их через голову. Чешуйки легли на каменный пол.
Пальцы взялись за ворот рубахи. Пуговицы — костяные, холодные. Первая вышла из петли. Вторая. Третья. Ткань разошлась на груди. Я потянул рубаху вверх, через голову. Шерсть зашуршала по волосам. Рубаха упала на пол.
Я стоял по пояс голый. Воздух коснулся кожи — сухой, холодный. Пыль оседала на плечах. Шрамы белели на старом теле. Молодая половина была гладкой. Старая — в морщинах, в складках.
Я поднял глаза на Кощея. Паук наверху перестал перебирать лапами. Кощей поднял руку. Палец указал на меня. Паук зашевелился.
Он полз по паутине жил. Каждая лапа ставилась отдельно, осторожно, будто он пробовал нить на прочность. Тело его было большое, круглое, с серой кожей, покрытой редкими чёрными волосками. Лапы длинные, суставчатые, в три колена. На концах — коготки. Они цеплялись за розовые жилы, и те подрагивали.
Он спустился ниже. Пересёк одну нить, другую. Остановился. Передние лапы поджал к телу — шесть остальных держали его на весу. Головы не было — только глаза. Восемь штук. Чёрные, выпуклые, без век. Они смотрели в разные стороны, но три уже повернулись ко мне. Он висел и изучал. Брюхо его пульсировало. Задние лапы переступали на месте, как у быка перед атакой. Потом он двинулся снова, ко мне.
Паук зашёл сзади. Я слышал, как его лапы перебирают камень. Он остановился у меня за спиной. Почувствовал его присутствие — холодное, тяжёлое. Лапы задвигались, мотая жилы. Я ощутил, как они натягиваются, как дрожат нити, уходящие в темноту. Паук смотрел мне в спину.
— Не дёргайся, Лукьян. — Голос Кощея по залу. — Это от боли.
Паук укусил меня за плечо. Клыки вошли глубоко — два острых жала. Боль вспыхнули, но не в месте укуса, а в груди. Расползлась по венам — горячая, тёмная. Я посмотрел вниз. Кожа на груди потемнела. Синева поползла от сердца к рёбрам, к животу, к рукам. Вены вздулись чёрным. Дыхание перехватило. И вдруг боль исчезла. Разом. Будто оборвали нить.
Иван вынул меч. Я протянул руку. Он остановился.
Паук переступил лапами. Я почувствовал прикосновение к позвоночнику, давление. Кожа разошлась под когтями. Крови не было. Он оголил позвонки — я ощущал воздух на кости, холодный, сухой. Паук подтянул розовую жилу. Она легла на мой позвоночник. Он прижал её когтем. Жила дрогнула и приросла. Он подтянул следующую. Ещё одну. Нити входили в меня одна за другой. Я чувствовал, как они пульсируют, как соединяются с телом.
Глава 26. Откровение
Паук отполз в сторону. Три жилы потянулись за мной — чуть назад. Кощей опустился на одно колено. Пластины доспеха тёрлись друг о друга, скрежетали. Он приблизил лицо.
— Я хочу видеть это. Лицо человека, который никогда не чувствовал всей красоты этого мира и наконец увидел. — Голос звучал с предвкушением. Губы его не двигались, в горле что-то клокотало.
Я провёл пальцем по жиле за спиной. Коснулся. Тело пробило дрожью — от макушки до пят. Перед глазами потемнело. Я повернул голову. Вокруг меня и Кощея были сотни нитей. Они переливались светом изнутри — розовым, алым, золотым. Пульсировали, как вены. Лапа паука легла на них. Ворсинки коснулись моих нитей.
Холод. От стоп до головы накатила плотная, ледяная волна. Затем жар. Он разливался из груди, перебивал выдох. Я чувствовал, как моё лицо меняется. Мышцы дёргались сами — бровь, щека, уголок губ. Глаза перебегали с одного на другое. Кощей — его корона, три зубца,
Я перевёл взгляд на паука. Восемь глаз, чёрных, без век. Лапы в три колена, с коготками на концах. Брюхо пульсировало. Он перебирал нити, и я ощущал каждое прикосновение — как дрожь вдоль позвоночника. Плечи сами поднялись к ушам. Дыхание стало частым. Я слышал свой пульс в висках.
Иван стоял наготове. За ним — Слуга. От него веяло чем-то, что давило на затылок и дёргало колени. Я чувствовал его присутствие спиной, даже не глядя.
— Чувствуешь? — спросил Кощей. — Ты выглядишь как испуганный ребёнок. Дальше ещё лучше.
Он склонил голову к пауку. Тот закопошился. Лапы пробежали по жилам. Тело снова пробрало.
Ужас. Что это со мной? Трясёт всего. Тошнит. Какое ужасное место. Зачем я сюда пришёл? Надо было уходить, когда Мара предлагала. Зачем я пошёл сюда? Почему я не могу говорить? Почему я не могу ответить? Язык предательски онемел. Иван, сделай что-нибудь. Не стой.
— Как ощущение? — продолжал Кощей.
— Я… я…
Он расхохотался. Встал во весь рост. Тень накрыла меня.
Он огромен. Какой я глупец. Зачем я вообще пришёл сюда? Вдруг он узнает, что я решил его обмануть? Вдруг поймёт? А может, он уже догадался? Зоря, где же ты? Мара… Почему тебя не послушал? Я же умру после…
В висках защекотало. Перед глазами поплыли образы. Телега. Секач. Глаза кота на дереве. Зеркало. Поле. Младенец. Тварь, нависающая над ним. Отец. Мама. Илья. Его дом. Детская кроватка. Горислав. Взгляд размылся. Слёзы текли по губам — солёные, прохладные. Губы задрожали.
— Как же я тебе завидую. Дальше ещё лучше. — Кощей кивнул пауку.
Паук тронул вторую жилу за спиной.
Весняна, мама, прости меня. Ты дала мне жизнь, а я что? Чем я отплатил тебе? Когда ты умирала, мама, ты любила меня больше, чем Зорю. Ты одна защищала меня.
— Мама… — вырвалось у меня.
— Первое, о чём ты подумал. Хотел бы я помнить свою мать. — Кощей наклонил голову. — Ты чувствуешь любовь к ней?
— Нет… Не чувствую. Я не любил её. — Слова полились из меня. Скулы сводило от горечи. — Она заслуживала любящего, достойного сына. А что я? Всегда ходил с каменным лицом, с каменным сердцем. Не могу ответить. Сестра была права. Я всегда делал ей больно своим существованием. Равнодушием.
— Лукьян! — отозвал меня Иван. Тревога в его голосе. Я не мог остановиться.
— Я мог столько спасти людей.
— Сожаления… Я всегда был лишён их. Это делало сильным и решительным. Но их вкус… — Кощей посмотрел вверх.
Я стоял на коленях. Нити за спиной дрожали. Слёзы текли по лицу, и я чувствовал каждую дорожку — горячую, солёную. Грудь сдавило. Воздух выходил с хрипом. Я говорил и не мог замолчать.
— Зоря… Она призналась мне в заброшенном доме. Рассказала, как ненавидела меня. Как желала мне смерти. Как завидовала любви матери. Я выслушал. Не осудил. Но я и не утешил. Не обнял в ответ. Не сказал: «Я тебя люблю». Потому что не умел. Язык не слушался. Я стоял как истукан, пока она плакала. А она ждала. Ждала, что я отвечу. Что я сделаю хоть что-то. И не дождалась. Потому что я — пустота. Я не умею любить. Но теперь я знаю, что она чувствовала. Все эти годы. Каждый день. И я ничего не мог ей дать. Она была рядом, а я был как стена. Она стучала — я не открывал. Не потому что не хотел. А потому что не умел. Прости меня, Зоря. Прости. Те, кого я убил… Я помню их лица. Насильники в поле. Стражники в остроге. Враги в бою. Я резал их без злобы. Без удовольствия. Просто потому что так было нужно. Но сейчас… Сейчас они смотрят на меня. Каждый. И каждый хочет спросить: за что, неужели мы не заслужили шанса, неужели ты имеешь право судить? И я не знаю, что ответить. Я делал то, что должен был. Но легче от этого не становится. Их кровь на моих руках, и она горячая. Я чувствую её. Чувствую каждый порез, который оставил на их тела, бездушный мясник. Они не заслужили смерти. Не все. А я не разбирал. Илья… Богатырь. Я не смог его спасти. Он был обречён задолго до меня, но я всё равно думаю: а мог ли я что-то сделать? Найти способ? Паразит сидел в нём, жрал его изнутри, а он молился. Каждый день молился, стоя на коленях перед иконой. Он жаждал избавления, он понимал что натворил, он убил свою семью собственными руками! А я приговори его, не пытаясь понять. Я никого не пытаюсь понять. Горислав… Я сжёг его. Своими руками. Связал прутьями и бросил в огонь. Он был заражён. Уже не был собой. Но он дышал. Говорил. Он был живой. И я убил его и смотрел как он горел, надо было дать ему шанс, отвести к сестре. Он даже не кричал, он уже все понимал, да… Он понимал когда увидел прутья у костра, и молчал, он знал что я сожгу его, не сказал ни слова чтобы не выдать моё намерение чудовищу. Но настоящее чудовище, сидело напротив. Прости меня, Горислав. Секач… Кот разорвал ему спину, переломал руки, а потом палица опустилась на обоих. Я стоял рядом. Я видел, как это случилось. Мне нужно было чтобы это произошло чтобы спрятаться. Мог ли я спасти его, я знал как опасен кот, знал и использовал его… И душа… Моя душа. Я искал её всю жизнь. Шёл за ней через леса, через деревни, через этот мёртвый мир. И я, возможно, никогда её не верну. Никогда не стану целым. Все эти чувства, которые я испытываю сейчас, — они временные. Чужие. Искусственные. Я знаю это. И от этого ещё больнее. Потому что я хочу быть человеком. Настоящим. Но не могу. Хочу, но… Я лгу, сам себе, я не могу разобраться. Если я верну её, то кем я буду? Я ничтожество, сейчас я боюсь, все тело печёт, мне противно свое существование. Потому что, вернув душу, кем я стану? Я ничего больше не умею… Кощей, ты принёс жертву первенца ради блага, а что если и меня принесли в жертву ради блага? Может я держусь на свое ничтожное существование, нарушив порядок этого
Лицо было мокрым от слёз.
Телу стало хуже. Меня скрутило — мышцы сжались сами, я упал на колени. Прижал их к груди, лбом упёрся в холодный камень и выл. Внутри всё горело омерзением. Я чувствовал себя грязным. Каждое воспоминание, каждое слово, каждый поступок — всё было неправильным. Я смотрел на свои руки и видел кровь. На каждом пальце. Под каждым ногтем. Она не смывалась. Она была частью меня.
— Ты испытываешь страдания? — Голос Кощея звучал сверху. — Разве в твоей жизни не было того, чем гордиться? Посмотри на себя: твои инстинкты, твой разум, твоё тело — это оружие, не обременённое слабостями.
Пустота после слов заполняется. Я не могу его слушать. Я больше не могу слышать свои мысли. Как же хорошо было без них. Как же хорошо.
— Ещё. — Кощей взглянул на паука. — Что-то не так. Он испытывает только страдания.
Три лапы паука коснулись третьей жилы. Тело закололо — от затылка до пят, будто тысячи игл вошли под кожу разом. Я выгнулся назад. Рот раскрылся, но звука не вышло. Внутри всё сжалось в точку — чёрную, плотную. Я чувствовал, как она растёт. Как заполняет грудь, горло, голову. Это было невыносимо. Беспросветная уверенность: я не должен быть. Никогда не должен был. Всё, что я делал — неправильно. Всё, что я скажу — неправильно. Моё существование — ошибка. И единственный способ исправить её — перестать существовать. Покой. Вечный. Только там, в темноте, без мыслей, без памяти, без себя — только там будет правильно. Я смотрел в каменный пол и видел выход. Он был близко. Один шаг. Одно движение. И всё кончится. И это будет правильно. Это будет честно. Это будет заслуженно. Я этого хотел. Всем телом. Всей душой — той, которой у меня не было, но которая сейчас кричала во мне: умри.
Я бросил взгляд на жилы в спине Кощея. Встал. Бросился на них. Голая грудь коснулась розовых нитей.
Разряд. Он вошёл в грудь, будто кто-то схватил меня за рёбра изнутри и сжал. Дыхание вышибло. В глазах — белая вспышка. Я перестал чувствовать тело. Ни рук, ни ног, ни спины. Лишь гул в голове и вкус железа на языке.
Чёрная, тёплая темнота пошла от краёв глаз. Она выедала мир. Звуки гасли. Сперва высокие — скрежет нитей, дыхание Кощея. Потом низкие — гул зала, шаги. Потом всё. Тишина. Не чувствовал, бьётся ли сердце. Меня не было. Только мысль — последняя, тонкая, как паутина: «Вот оно». И она порвалась.
А потом снова удар. Грудь разорвало изнутри. Тело вернулось разом — всё, с болью, с хрипом, с воздухом, который рвал горло. Я закашлялся. Перед глазами — красные круги. Ещё удар. Меня выгнуло назад. Ещё. Позвонки хрустнули. Нити пульсировали. Я висел на них и не мог упасть. Тело скрутило с судорогах. Ещё удар, меня откинуло, я упал лицом вниз.
Крик. Кощей кричал на весь зал, стены содрогались. Я лежал лицом вниз, нити вышли из моей спины.
— Лукьян! — Иван появился рядом со мной. — Это оно?!
— Ааааа… — Слова не шли. Челюсть свело.
Паук прыгнул. С балки — на спину Кощея. Тот лежал на земле и ворочался. Жилы за его спиной сходили с ума — дёргались, перекручивались, будто ветер теребил их в разные стороны. Паук вцепился лапами в доспех и начал перекусывать нити. Одна за другой. Жилы лопались с влажным треском. Из обрубков брызгало розовым. Кощей рычал. Тело его билось под пауком.
Слуга опустился рядом. Длинные пальцы тянулись к хозяину. Из горла его выходил гортанный шип. Он пытался удержать нити, но они ускользали.
Кощей поднялся. Схватил паука за лапу, второй рукой за другую. Рванул. Хитин хрустнул. Тело паука разошлось надвое — внутренности вывалились на камень, серые, вязкие. Лапы ещё дёргались. Кощей отшвырнул половины в сторону, они ударились о колонну
— Нет! — визжал Кощей. — Умри! Хватит!
Слуга упал на колени. Поклонился. Лоскуты на лице тряслись.
— Отец, что с тобой? Скажи, что случилось?!
Кощей схватил копьё. Поднял его вверх. Лезвие блеснуло. Он вонзил его себе в грудь. Доспех лязгнул. Копьё вошло глубоко. Он выдернул. Ударил снова. Ещё. Ещё. Чёрная кровь хлынула на камень.
Слуга повернул к нам голову. Лоскуты на лице колыхнулись.
— Вы… — Он встал во весь рост. Четыре человеческих роста. Руки разошлись в стороны, пальцы заскребли по камню.
Иван покрутил меч в руке. Закрыл меня собой. Мои пальцы стали приходить в себя. Левая нога дёрнулась. Правая рука смогла пошевелиться. Я сжал кулак. Мышцы слушались через боль.
Слуга замахнулся. Длинная рука с когтями рассекла воздух. Иван рубанул навстречу. Меч отсёк кисть. Она упала на камень, пальцы ещё скребли.
— Получай, тварь!
Иван побежал на Слугу. Тот упал в сторону — длинное тело рухнуло, голова ударила Ивана в грудь. Парень отскочил, удержался на ногах. Посмотрел на Василису. Она стояла в той же позе — руки на животе, спина прямая. Но в глазах ужас.
— Василиса, иди к выходу! — Он схватил её за руку и поволок. Она отбивалась, сопротивлялась, упиралась ногами в камень.
Слуга поднял в мою сторону голову. Я присел на одно колено. Дрожащими руками достал Серп. Прижался спиной к колонне.
Кощей заревел. Звук ударил в стены, заметался под сводами. Слуга повернулся к нему. Отвлёкся. Сейчас. Я попытался встать — ноги подкосило. Колено ударилось о камень.
Слуга зашипел. Ударил рукой сверху. Чёрные когти полоснули по колонне. Камень брызнул крошкой. На голову посыпались осколки, пыль забилась в глаза.
Рука застыла над моей головой. Замерла. Шерстяные нити — тёмно-синие, грубые — обвили запястье Слуги. Потом локоть. Потом шею. Они впились в его тело. Затрещали, натянулись. По ним потекла густая, чёрная кровь. Слуга дёрнулся. Нити держали. Он захрипел.
Лоскуты на лице Слуги разошлись. Ткань сползла в стороны, и под ней открылось лицо младенца. Огромное — в полтора человеческих. Щёки пышные, с синевой. Кожа гладкая, без морщин. Глаза чёрные, без белков, без зрачков — сплошная тьма. Губы синие, приоткрыты. Зубов нет. Только тёмный провал рта.
Иван бежал на перевес с мечом. Занёс для удара у шеи Слуги. Кощей махнул копьём. Лезвие срезало колонну — камень хрустнул, разошёлся трещиной. Колонна развалилась надвое. Верхняя половина рухнула, грохот ударил по ушам, а пыль поднялась столбом.
Кощей одной рукой держался за голову. Пальцы вцепились в корону, пытались сорвать её. Зубцы гнулись, но не поддавались. Он махнул копьём второй раз. Ударил в Ивана.
— Отец… — прошипел Слуга. Синие губы застыли в немом детском крике. Чёрные глаза смотрели на Кощея.
Ноги напряглись. Пришли в себя. Я встал. Кощей бродил у трона, размахивая копьём. Лезвие крушило воздух.
Я оттолкнулся. Серп пошёл вперёд — едва не вошёл в лоб Слуги. Тень Кощея метнулась по нам. Накрыла на мгновение. Слуга с лицом младенца ушёл в темноту, исчез в его тени. Лезвие прошло по пустоте.
Кощей упал на пол. Ногтями вцепился в свои пластины. Рвал их. Куски тёмной стали падали в стороны с чавканьем, с мокрым звуком, будто отдирали кожу. Под пластинами открывалось серое, иссохшее тело — серое. Ребра торчали наружу. Он рвал и рвал, пальцы ломались, но он не останавливался. Ошмётки металла летели на камень. Он хрипел, выл, катался по полу. Копьё валялось рядом. Корона съехала набок, один зубец обломился.
Он вырвался из моей тени. Когти полоснули по спине. Я упал на колено. Иван рубанул — меч рассёк воздух. Слуга уже ушёл в тень у стены. Обезображенное лицо младенца мелькнуло.
— Он прячется в тенях! — крикнул Иван.
Слуга выскочил из-под обломка колонны. Ударил Ивана в грудь. Тот отлетел, врезался в ступени. Я метнул серп. Лезвие вошло в плечо Слуги. Он зашипел, дёрнулся — и ушёл в тень трона.
— Свет! — Я поднялся. — Надо загнать его на свет!
Иван встал. Кровь текла из рассечённой брови. Он кивнул. Мы разошлись. Я к центру зала, где падал алый свет из окон. Иван — к стене, где теней было больше. Он стучал мечом по камню, дразнил. Слуга выскочил из тени у его ног. Иван отпрыгнул. Слуга промахнулся, врезался в пол. Я ударил сверху. Серп рассёк ему вторую руку. Он взвыл, откатился. Исчез в тени колонны.
— Гони его! — крикнул я.
Иван побежал, рубя воздух. Слуга метался между тенями — от колонны к стене, от стены к обломку. Мы зажимали его. Он выскочил на свет, на миг. Я ударил. Серп вошёл в шею. Он вырвался, ушёл в тень. Кровь капала на камень. Затем чёрные полосы тянулись по полу.
Кощей стоял у трона, вцепившись руками в нити, что выходили из его спины. Тянул их. Рвал. Нити выходили из стен, из потолка — все разом. Они били по нему, обвивали, душили. Разряды проходили сквозь тело. Он дёргался. Кожа дымилась. Доспех раскалился докрасна. Он кричал — долгим, не человеческим криком. Пламя пошло по нитям. Они вспыхивали одна за другой. Он стоял в огне и не падал.
Глава 27. Жизнь
Кощей дрожал. Удары не прекращались. Разряды проходили сквозь него один за другим. Он стоял с раскрытым ртом, но кричать уже не мог. Из горла выходил белый пар. Из глаз — пар. Кожа дымилась, трескалась. Он мычал как раненый бык.
Тело распалось на половину. Верхняя часть ещё держалась на позвоночнике, нижняя осела на пол. Ноги подломились. Он рухнул на колени. Держался на одних нитях. Дымился.
— Он не умирает. — Иван осматривал каждую тень.
— Выходит, и правда бессмертный.
Из тени камня выскочило. Рука. Длинная, чёрная. Она вырвалась из пятна у моих ног. Шерстяные нити схватили пальцы — обмотали, стянули. Тварь ушла под землю. За ней — нить. Она потянулась под поверхностью пола, как жук, что бежит по воде. Камень вспучивался, трескался. След уходил к чёрному углу.
— Иван. Бей в голову.
— Какую?
Я побежал за нитью. Она шла в угол. Как только вошла в темноту — тьма забурлила. Я в падении вонзил серп в пол. Туда, где проходила шерстяная нить. Визг. Резкий, высокий. Часть тела показалась наполовину из-под земли. Половина головы. Лицо младенца. Оно вылезло из камня, как утопленник изо льда.
Иван вонзил меч точно в голову. Лезвие вошло со скрипом кости — через лоб, через череп, прямо в пол. Слуга застыл как статуя. Глаза смотрели туда же, куда и до гибели. Рука, наполовину ушедшая в камень, замерла.
Иван сплюнул на голову Слуги. Вытащил меч. Лезвие было в чёрной, смолянистой жиже. Он стряхнул ошмётки на пол.
— Наконец-то зарубили урода.
Мы подошли к Кощею. Иван прикрывая нос осматривал тело.
— Не знаю, что ты сделал, но, кажется, мы победили.
— Да.
— То, что ты говорил о себе… Это как-то связано?
— Да.
— Но он не умирает. Как уничтожить его навсегда? — Иван взял с пола расплавленный кусок железа с прилипшим мясом.
— Этого не потребуется. Поверь, то, что он испытывает сейчас, — хуже смерти.
— Ты думаешь, он ещё мыслит?
— Не сказал бы. — Я посмотрел на лицо Кощея. Безликая тёмно-красная форма дрожала. — Он так глубоко застрял в прошлом, в своих деяниях, что не может отвернуться от них. Он так жаждал чувства полной жизни, что теперь у него нет даже времени пожалеть об этом.
— Он заслужил это. — Иван сплюнул.
Девушка закричала. Василиса упала у входа, держась за живот.
— Василиса! — Иван побежал к ней, взял за руку. — Что с тобой? Где болит?
Под её ногами разливалась лужа крови. Я опустился перед ней. Лицо потное, бледное. Дышала часто, постанывала.
— Она рожает.
— Рожает… От этого…
— Нет времени. Надо отнести её к знахарке. Может, тут есть такие?
— Что?! — Он посмотрел на меня. Глаза набухли от злости. — Я этих тварей к ней не подпущу! У нас есть время вытащить её отсюда!
— Вытащим — и что дальше? Мы вошли в этот мир через пруд, зарытый в лесу. Там не будет знахарки. — Я встал, вышел на ступени.
Перед входом во дворец стояла толпа уродов. Ни оружия, ни криков.
— Дай им помочь. Думаю, они не откажут.
— Нет! Они будут мстить за своего отца. Пусть эти мерзкие твари не смеют подходить! — Иван вынул меч. — Уходим…
— Хорошо. Идём к колодцу. Там выход.
Василиса стонала громче, срывалась в крик. Лицо залито потом. Волосы прилипли к лицу. Ноги подгибались. Живот под платьем ходил волнами. Она хваталась за поясницу, за подол, за руку Ивана. Дыхание рваное.
Иван поднял её на руки. Она вскрикнула. Запрокинула голову. Живот напрягся, стал большим на глазах. Под тканью проступали очертания.
— Терпи, милая, терпи. — Иван шёл через толпу. Василиса упиралась лбом в его шею, хваталась за кольчугу.
— Разойдитесь! — рявкнул он. — Прочь с дороги!
Уроды расступались. Без слов. Дети вжимались в подолы. Бабы прикрывали рты. Мужики снимали шапки. Глаза — косые, разные, на разных уровнях, взгляды тянулись за нами как нити.
Я
Живот Василисы напрягся снова. Она закричала — протяжно, на одной ноте. Иван ускорил шаг. Из-под платья по ногам потекла тёмная жидкость.
Василиса вырвалась из рук Ивана. Упала на камень. Тело забилось, изогнулось. Она завизжала, а пальцы скребли мостовую. Ноги сучили по красной пыли.
— Лукьян! — Иван упал рядом. Потянулся к ней. Она отбила его руку. — Сделай что-нибудь!
Я наклонился. Живот рос разорвав платье. Он надувался, как мех. Кожа натягивалась до предела, белела, потом синела. По ней пошли трещины, разрывы. Из них сочилась кровь, смешанная с мочой. Василиса смотрела на свой живот, глаза вылезали из орбит. Кричала. Кричала без остановки.
Я приподнял подол. Из-под платья уже торчала огромная голова. Кожа серая, в складках. Глаз ещё не было — только впадины. Рот разинут. Дёсны чёрные. Голова выталкивалась наружу, раздирая плоть. Ноги Василисы расходились в стороны. В паху трещало. Мелкие когтистые руки — длинные, тощие — прорывались сквозь её тело. Они цеплялись за край раны, тянули. Разрывали плоть, чтобы выбраться. Кровь хлестала толчками. Василиса выгнулась дугой. Из горла вырвался хрип и она затихла.
Иван застыл. Не мигая. Смотрел на неё. Потом рухнул на колени, прижался к Василисе грудью. Прижался к её лицу. Губами к щеке. К виску. К мокрым волосам.
— Василиса… Василиса… — шептал он. Слёзы текли по его лицу. Он вытирал её кровь ладонями. Размазывал. Прижимался лбом. — Не уходи. Слышишь? Не уходи. Я здесь. Я рядом. Всё будет… всё будет…
Тварь полезла. Она вытягивалась из разорванного тела — длинная, серая, в крови и слизи. Руки-лапки цеплялись за камень. Тело дрожало. Она подвизгивала тонко, пронзительно, как поросёнок. Голова качнулась. Пасть открылась. Из горла — скулёж. Она поползла. Оставляла за собой мокрый след. Пуповина тянулась за ней, как змея.
Иван поднял голову. Посмотрел на тварь. Завыл смешавшись с криком. Он вскочил. Меч вышел из ножен. Удар. Голова чудища отлетела. Тело забилось, лапы заскребли. Кровь брызнула на камень. Иван ударил ещё. Ещё. Рубил, пока тварь не перестала шевелиться. Потом упал на колени у тела Василисы. Прижался к её груди и зарыдал.
— Иван. — Я протянул руку. Он на взмахе отбил её.
Выпучил глаза. Зубами прикусил губу до крови. Лицо перекосило.
— Это всё твари… Это всё эти твари… — Шёпот переходил в тяжесть. — Всё из-за них. Они похитили её, притащили сюда. Все они. Они. Они. Они…
Он вскочил. Меч в руке. Бросился на толпу.
Первого зарубил с размаху — лезвие вошло в шею, голова запрокинулась. Второго по спине. Тот упал, не успев повернуться. Третьего — в грудь. Хруст рёбер. Тело рухнуло в пыль.
— Всех убью вас! Выродки!
Ещё двое бросились бежать. Он догнал женщину — удар в спину. Она упала. Мужик попытался прикрыть её собой. Иван махнул мечом и срезал ему руку. Мужик заорал. Иван заколол его. Схватил третьего за шею. Замахнулся.
Я поймал его за локоть. Оттянул назад. Он обернулся. Лицо белое, глаза бешеные. Из прокушенной губы текла кровь. Ноздри раздувались. Брови сведены. Зубы оскалены.
— Хватит.
— Пошёл прочь, урод! — Он махнул рукой. Лезвие чиркнуло по моим пластинам на груди. Я успел оскочить.
— Они не заслужили это.
— Кто будет решать, заслужили или нет?! Ты?! Видишь в них родственную душу?
Он ударил в шею. Вложил весь вес. Я отвёл удар серпом. Сталь зазвенела. Искры брызнули на камень. Он нажал. Я выкрутил лезвие, толкнул его плечом. Он отшатнулся, но удержался.
Мы кружили между домами. Узкая улица. Косые тени. Пыль под ногами. Иван рубил сверху, сбоку, снизу. Я уклонялся, отводил, отскакивал. Удары сыпались, как град. Я поймал его запястье, ударил коленом в бедро. Он захрипел, не упал. Толкнул меня в стену. Пластины лязгнули. Из груди вышибло воздух. Я махнул серпом — он отбил древком. Наши лица в двух пальцах. Дыхание — вперемешку. Пот, пыль, кровь.
Он ударил ногой. Я отступил. Он снова. Я поймал его за ворот, рванул на себя. Мы сцепились. Покатились по камню. Меч выпал. Серп выпал. Стук, лязг. Мы остановились у деревянной стены. Пыль оседала на лицах.
Иван забрался сверху. Коленями придавил мои руки к земле. Ладони сомкнулись на горле. Пальцы — жёсткие, ледяные. Он давил, не моргая, глаза выкатились. Смотрел мне в глаза.
Я не мог вдохнуть. Вены на висках вздулись. Перед глазами — красные круги. Он наклонился ниже. Пальцы впились под кадык. Горло трещало. Я слышал его дыхание через сцепленные зубы.
Нащупал его мизинец. Отжал в сторону. Рывок. Хруст. Кость сломалась, как сухая ветка. Иван закричал. Хватка ослабла. Я сбросил его. Нащупал камень. Ударил в висок. Он рухнул набок и тут же встал.
Подобрал свой меч. Указал остриём в мою сторону. Рука дрожала, но лезвие не опускалось.
— Это ничего не изменит. — Я поднялся.
Серп лежал у ног Ивана. Он пнул его. Тот отлетел в сторону и звякнул о камень. Я бросил взгляд на дверной проем, дверь выломана.
— Изменит. — Он сжал меч двумя руками. Шаг. Размашистый удар.
Я пригнулся. Пропустил лезвие над головой. Врезался в его ноги. Руками поджал его под колени. Поднял на плечо. Он развернулся в воздухе, выгнулся. Остриё коснулось моей шеи. Кожа лопнула. Горячее потекло за ворот.
У дверного проёма торчал деревянный осколок. Я упал вместе с ним. Всей массой — на него. Глухой удар. Затылок Ивана насадился на осколок. Лицо его смотрело в красное небо. Меч выпал из рук, а пальцы не спеша разжались.
Он лежал на камне. Лицо молодое, светлое, в застывшей пыли. Волосы цвета солнца, в крови. Рот приоткрыт. На виске багровая рана.
— Сударь! Вы нас защитили! — Голос старика. Я повернулся. Он шёл ко мне, держал на руках мёртвую супругу. Руки колыхались с каждым шагом. Деревянные ноги стучали по камню.
Я встал. Размял шею. Хрустнуло. Опустился к земле. Из красной пыли подобрал серп. Пластины на груди были исцарапаны. Я протёр лезвие пальцами, от пяты к острию. Они потемнело.
— Вы не ранены? — спросил один из толпы. Они окружали меня со всех сторон.
— Нет.
Я посмотрел на колодец. Мара сидела на краю. Плечи чуть приподняты. Голова вжата. Босые ноги поочерёдно перебирали воздух — одна вверх, другая вниз. Белое платье лежало на чёрном срубе.
Обвёл толпу глазами. Уроды стояли. Не шевелились. Смотрели в ответ — косые глаза, разные лица, головы, руки, ноги.
Пошёл к колодцу. Они расступались. Позади кто-то плакал.
— Я верно поступил? — спросил я Мару.
— У тебя был выбор? — Она наклонила голову набок.
— Не было.
— У тебя сомнения? — Прищурила глаза.
Я погладил свои ладони.
— Может, я ещё не отошёл от нитей Кощея.
Мара встала. Зашла мне за спину. Подняла доспех. Ткань заскрипела.
— У тебя позвоночник видно.
— Паук плохо залатал.
— Вроде не кровит.
— Это хорошо.
Она села на край колодца. Качнулась назад. И ушла вниз. Белое платье мелькнуло и исчезло в темноте.
Я сел на край. Осмотрел дворец. Острые шпили, чёрный камень, красные прожилки. Толпа уродов внизу маленькая толпа, серая, неподвижная. Тела Ивана и Василисы лишь два пятна. Дым над крышами. Алый свет без теней. Город стоял, как мёртвый улей.
Опустился в колодец. Холодная вода обжала лицо, грудь, ноги. Давление в ушах. Потом — рывок вверх. Свет.
Вынырнул в лесу. Утренний, свежий, влажный воздух ударил в лицо, пахло мокрой хвоей и грибами. Солнце било сквозь деревья, слепило. Я зажмурился. Лёгкие обожгло. Я выбрался на берег. Одежда и тело сухие. С деревьев капали недавние капли дождя, а птицы орали. Мир был зелёный.
Мара сидела рядом на траве, под берёзой. Развязанный узелок Зори лежал перед ней. Холстина расправлена, как скатерть. Внутри — хлеб, вяленое мясо, сушёные яблоки. Мазь от ран в глиняной плошке. Бинты чистые, свёрнутые. Соль в тряпице.
— Ты забыл его здесь. — Она смотрела на меня. Платье её было сухое, ни капли не налипло.
Я сел рядом. Трава была мокрая. Солнце падало сквозь листву.
Взял хлеб, отломил. Корочка хрустнула. Мякоть была мягкая, тёплая от солнца. Вкус ржаной, с кислинкой. Жевал не спеша.
Потом мясо. Вяленое, тёмное. Жёсткое. Соль выступила на языке, мясо пахло дымом. Я отрывал зубами, оно жгло губы. Хотелось ещё.
Сушёное яблоко. Сморщенное, липкое. Сладкое, с терпкостью. Откусил — оно прилипло к зубам. Вкус был яркий, солнечный. Я закрыл глаза на миг.
Мара взяла мазь. Села позади. Стянула с меня одежду. Пластины легли на траву. Рубаха сошла с плеч. Прохладный воздух коснулся спины.
Она нанесла мазь на пальцы и втирала. Пальцы были прохладные, тонкие. Мазь пахла волчеягодником — терпко, остро. Кожу сначала защипало, потом пошло тепло. Оно разливалось по спине, по лопаткам, по позвоночнику. Пальцы Мары ходили кругами, вдавливали мазь в свежую рану. Я чувствовал каждое прикосновение. Каждую трещинку кожи. Боль от ран отступала. Оставалось тепло. Её дыхание — у затылка.
— Куда дальше? — Голос её мягкий, у самого уха.
— Домой. К сестре.
— А затем?
— Торопец.
— Думаешь, та безумная женщина и есть твоя мать?
— Скорее всего.
— Интересно, жива она ещё?
— А ты не знаешь?
— Знаю.
— И?
— Не хочу делать тебе больно.
— Не сделаешь.
— Тогда не ищи её.
— А что отец?
— Возможно, встретишь его.
Мара убрала мазь. Протёрла пальцы о подол платья. Поднялась и взяла мою рубаху, встряхнула. Ткань расправилась, ещё влажная от пота. Она опустила её мне на плечи. Рукава пошли по рукам. Я сунул руки. Рубаха легла на спину, прилипла к мази. Тёплая.
Она подняла доспех, пластины зазвенели. Поднесла сзади. Я вдел руки в лямки. Она накинула доспех на плечи, поправила края, чтобы сидел ровно. Потом зашла спереди. Пальцы застегнули ремень под левой рукой до щелчка. Под правой — так же. Одернула пластины. Провела ладонью по груди и подтянула поясной ремень. Серп сунула мне в петлю на поясе.
— Наелся?
— Да.
Она свернула узелок в тряпку. Туго, уголок к уголку. Присела, поддела край моего ремня. Сунула узелок под него, у бедра.
Мы шли через лес. Солнце стояло высоко. Свет падал косо, прорезал кроны. Листва на берёзах дрожала, белые стволы блестели. Под ногами папоротник, мокрый мох. Птицы пели без устали. Ветер тёплый, слабый. Он шевелил волосы, нёс запах реки.
Мара шла рядом. Босиком, по мху. Платье цеплялось за ветки.
— Лука, после того, что ты испытал во дворце у Кощея, скажи: ты всё ещё хочешь вернуть душу?
— Да.
— Ты же понимаешь, что вся жизнь — это череда чувств, сомнений и страхов. Ты никогда не смог бы делать то, что ты делаешь. Вкус смертной жизни не так уж хорош…
— Почему тогда Кощей жаждал его? Однажды испытав жизнь, он не хотел уходить в небытие. Хотя я… почувствовал его, когда…
— Умер. Неужели это не освободило тебя от страданий?
— Нет. Было чувство, что я расстался с чем-то важным. С тем, что у меня никогда не будет.
Лес кончился. Мелкий, тёплый дождь снова заморосил. Капли висели в воздухе, оседали на лице, на одежде. Небо было серым. Берёзы по краю опушки уже начинали рыжеть. Листья сохли по краям, скручивались, срывались. Осины стояли красные, влажные. Рябина налилась ягодами.
За полем, на взгорке, жали рожь. Мужики шли рядом и взмахивали серпами. Бабы вязали снопы. Дети таскали их к телегам. Лошадь стояла у межи, фыркала. Дым от костра тянулся вверх, варили кашу в котелке. Ветер принёс запах соломы и сырой земли. У дороги, под старой ивой, пастух стерёг овец. Овцы лезли в крапиву и трясли мокрыми мордами. Собака сидела у ног пастуха, зевала. Пастух глядел на меня из-под ладони. Дождь капал с ивы ему за ворот. Он вытер лицо рукавом и отвернулся. Мы остановились у опушки. Мара проводила меня взглядом, едва высунувшись за листву.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
