Обложка Время жить

Время жить

Зонис Юлия Александровна, Игорь Авильченко

0% прочитано
Стандартный
Зонис Юлия Александровна, Игорь Авильченко

Время жить

Юлия Зонис, Игорь Авильченко "Цветы зла, тернии добра"

1. Тыл

Ночами Талка сбегала к ручью и руками рвала джи-крапиву, чтобы сплести рубашки для братьев. Козлоногий смотрел на нее с той стороны ручья, спрятавшись за корявым древесным стволом. Растик смотрел на козлоногого и думал, что придет его время - он выточит острые стрелы и пойдет на охоту и перестреляет всех козлоногих в округе. А мамка не будет сердиться за отлучку. И батя вернется с войны. И все у них будет тип-топ, как говорил Рыжий Коста.

Джи-крапива - сильная трава, поднимающая мертвых. Братья Талки все умерли и лежали в земле. Мать Талки рожала одного за другим мертвых мальчиков. Талку считали сумасшедшей, потому что она хотела оживить умерших во чреве младенцев - а Растик думал, что не так уж это и глупо. Ведь сплести рубашку на младенца легче, чем на взрослого мужика.

В ручье плеснуло. Разбилась бликами лунная дорожка. Дерево, за которым прятался козлоногий, недовольно зафырчало, засопело и двинулось к воде - пить, полоскать корни. Козлоногий испуганно метнулся в лесную тень. Ему не хотелось, чтобы его застукали. В конце концов, перестрелять всех козлоногих в округе мечтал не только Растик.

Талка с полными руками крапивы покачивающейся утиной походкой двинулась по тропе. Девочка почти созрела, как говорил Рыжий Коста. Вон как сиськи под рубахой оттопырились, даже в темноте видать. Недаром козлоногий за ней следил. Хотел девчонку в лес затащить. У лесовиков баб нет, одни дупла. А много ли радости с дуплом? Так, по крайней мере, считал Коста - сам Растик еще не пробовал никак, ни с дуплами, ни с бабами. И тем более не с этой придурошной.

Нет, если подумать - глупа была Талка, глупа. Ну, оживила бы она братьев, и что? Все равно им не вырасти. Век с ними возись, век рубахи плети - одна сносилась, подавай другую. Правильно Талкина мамка ее хворостиной охаживала. А сама гуляла с Рыжим Костой. Приживала от него мертвых младеней. Живых от Косты не больно-то родишь. Он на войне побывал. Еще давно, еще до того, как стали всем бойцам плести рубахи. Одна нога у него была мертвая и скрюченная - дендроид зацепил ядовитой лианой-хлыстом. На щеке корежился зеленый лишайник, если присмотреться, можно увидать отдельные веточки-мшинки. Но главное - страх. Рыжий Коста теперь за ограду села не выходил. Боялся леса. Хотя лес у них был мирный. Точней - замиренный. А что козлоногие и деревья ходили, так это пустяки. Можно было даже по бруснику пойти, и никто бы тебя не отравил, не сожрал, лишайником не заразил, в симбионта не превратил. Так, разве что веткой приласкал бы пониже спины. Играючи. Мать больнее хворостиной секла. Главное - не быть дураком, костров не разводить, не жечь лесного - и вернешься живым. Вот такой он, замиренный лес. А на войне совсем другой коленкор, как говорил Рыжий Коста.

2. Фронт

Опорный пункт («замок») Дунсинейн, предполагаемый противник - лес Бирнамский, скорость сближения - ноль целых три десятых дендролиги в час. Гарнизон пятнадцать человек. Вооружение включает две батареи лава-пушек, тяжелые флеймеры, зажигательные гранаты, «стратегический запас» (контейнеры с пыльцеспорами), личное оружие солдат гарнизона. Запас нафты ограничен. Запас питьевой воды ограничен. Запас продовольствия на две недели. Предположительный срок подхода подкрепления - один месяц.

Старший лейтенант Януш Жаботинский вошел в караулку пригнувшись и все же стукнулся выбритой макушкой о низкую притолоку. Недовольно зашипев, потер ушиб. Сержант Горуш и два рядовых, Милко и Казанцев, вскочили, вскинув руки к фуражкам. Судя по жалким физиономиям Милко и Казанцева и рассыпанным по столу картам и мелким купюрам, унтер- офицерский состав проводил время не без пользы. Про Горуша давно было известно, что он шулер и обыгрывает рядовых в карты. Жаботинский, после смерти майора Фирса повышенный до коменданта замка, Горуша бы давно погнал в шею - но людей жестоко не хватало. Даже таких скверных, как Горуш.

- И как мы дошли до жизни такой? - вслух произнес лейтенант.

- То есть так точно! - гаркнул в ответ сержант, тараща пустые латунные зенки.

Кроме нечистой игры, Горуш славился такими вот нелепыми выкриками. Майор Фирс, мир его праху, считал это признаком усердия к службе. Жаботинский считал это признаком хитрости и глупости. «Глупцы вообще часто бывают хитры, а хитрецы - глупы», - не к месту подумал он и тут же обругал себя. Не время сейчас впадать в философское умонастроение. Надо дело делать.

- Почему без рубах? - сердито спросил он.

Рядовые потупились, а взгляд Горуша вильнул куда-то вбок и под скамью, где валялись две форменные рубахи из джи-волокна.

- Та-ак, - тихо и зло протянул Жаботинский. - Вы, Горуш, окончательно совесть потеряли? Последнюю рубаху с рядовых снимаете?

Горуш молчал. Видимо, подходящего выкрика в его наборе не нашлось.

- Немедленно, слышите, немедленно верните Милко и Казанцеву то, что они проиграли, и марш на стену! И больше чтобы я этого не видел, если не хотите поработать живой бомбой.

Живой бомбой Горуш работать явно не хотел. Толкнул к рядовым денежную горку - так, что бумажки разлетелись, а мелочь со звоном раскатилась по полу одернул собственную рубаху и ринулся к двери. Но даже на полном ходу не задел притолоку головой, хотя ростом был почти с Жаботинского. Верткий, гад. Скользкий, как масло. Такого дендроид проглотит, а он с другого конца выскочит, отряхнется и дальше пойдет. Только где настоящих людей взять? Нету их, настоящих. Вон майор Фирс был служака честный, а рубаху не хотел надевать. Его лишайник сожрал. Три недели в лазарете провалялся, позеленел весь, и ни в какую - не хочу живым покойником стать. И не стал. Живым. Стал мертвым. А Жаботинскому разгребать после него. Распустил гарнизон, скоро они за стенами без рубах шляться начнут.

Лейтенант покачал головой и взглянул на Милко с Казанцевым. Те смотрели виновато.

- Голову на плечах иметь надо! Голову, а не тыкву пустую! - в сердцах бросил командир.

Милко неуверенно улыбнулся. Казанцев переступил с ноги на ногу. Горе-солдаты, аники-воины. С такими навоюешься. Лейтенант плюнул, развернулся и пошел вон из караулки. До вечернего построения еще надо было встретиться и переговорить с интендантом.

3. Тыл

Если говорить о братьях, то у Растика тоже был брат, старший и вполне живой. Брат прятался в подполе. Прячась в подполе, он писал серьезный научный трактат «Как растения обрели разум». Брат пришел в село через три недели после того, как батю призвали на фронт, и сразу полез в подвал. Тогда Растик впервые услышал подлое словечко - «дезертир». Брат был дезертиром. Так кричала мать.

- Сын Януша Жаботинского - дезертир! Позор на всю семью! - кричала она и почем зря била посуду.

Мать отказывалась носить брату еду в подвал. Приходилось Растику. Брат, Семен, не был не похож ни на непонятного дезертира, ни на того, кто позорил семью. Семью всегда Растик позорил - то с мальчишками из Одинцов подерется, то залезет в сад к Егоровне за замиренными яблоками, то подглядывает за девчонками, когда те голышом плещутся в ручье. Семен был не такой. Тощий, очкастый и серьезный, он с самого детства любил учиться. Мать им всегда гордилась и Растику в пример ставила, особенно когда Семен без всякого блата и «на лапу» поступил в университет. Гордилась тем, за что сейчас презирала! Ох уж эти бабы, как говорил Коста, не ум у них, а сплошной раскисший лишайник. Интересно, что бы сказал батя. Тоже презирал бы Семена? Или понял бы и простил? Иногда Растику казалось, что простил бы, но потом Растик вспоминал, что батя на войне, и сам начинал злиться на Семена. Лучше бы батя остался дома, а Семена со всеми остальными студентами угнали бы на фронт. И послужил бы, ничего бы с ним не сделалось. Тоже фифа нашлась!

Но умом Растик, конечно, понимал, что на фронте Семен и дня бы не протянул. Непременно попался бы на сук какой- нибудь гельвецие чешуелистой или вообще мхом зарос. Глаза Семена за стеклами очков всегда смотрели как будто внутрь, не замечая того, что творилось вокруг. Брат рассеянно жевал картофляники из замиренной картошки - мать, хотя и злилась, не забывала положить на картофельные оладьи жирной сметанки - и продолжал строчить на своих листках при свете керосинки. Листками был усыпан в подвале весь пол, как в лесу осенью. И еще там валялись книги. Когда Семен пришел, у него рюкзак был под завязку набит книгами, на всех - лиловые библиотечные штампы. Книги были очень старые. Сейчас-то бумажных не делают, замиренные дендроиды эту статью договора не подписали. А в старину делали. Полный рюкзак старинных книг, наверное, очень дорогих!

- Ты их украл? - спросил Растик, осторожно трогая пальцем плотную шершавую обложку.

Семен дернул головой, словно его слепень укусил, и сердито, совсем как батя, ответил:

- Не украл. Одолжил. Или даже спас. Бирнамский лес идет на Дунсинейн, и замок не выдержит. А значит, и город плакал. Дендроиды приходят в бешенство, когда видят «прах предков, над которым надругались гуманоиды». Это они о книгах так. Они там всё уничтожат. Получается, я - спас.

Вторую часть его речи Растик почти пропустил, потому что слова «замок не выдержит» грянули в голове, словно удар колокола. От щек отхлынула кровь.

- Как «не выдержит»? Ты что, вообще?!

В замке был батя. Оттуда мамке приходили письма на свернутых листках тубуса - таких же, на каких писал сейчас Семен. Батя был комендантом замка. Если Дунсинейн не выдержит, значит, дендроиды уничтожат и батю. А этого случиться никак не могло.

- Ты! Ты! Дезертир проклятый! Трус! Что ты тут панику разводишь!

Брат поднял голову и глянул так недоуменно, так отстраненно, что Растик сжал кулаки и кинулся на него. Листки полетели во все стороны. Из перевернутой чернильницы выплеснулись чернила. На вопли прибежала мамка и, вытащив Растика из подвала за ухо, здорово отделала хворостиной. Обидно было донельзя - получается, она защищала Семена, хотя он трус, дезертир и сказал, что батю убьют.

4. Фронт

- Все-все-все зависит от направления ветра, - сказал интендант и почесал щеку со стрельчатым шрамом - следом вырезанного лишайника.

Странная форма заикания у него осталась от злоупотребления соком дикого мака. Когда-то интендант был полковым фельдшером и имел свободный доступ к медикаментам. Сок дикого мака добавляли к соку замиренного в случае самых сложных операций, чтобы сон пациента был глубже. А чистый сок дикого мака вызывал не менее дикие галлюцинации. Теперь у бывшего фельдшера тряслись руки и дергался глаз, и он по нескольку раз повторял слова.

- Все-все-все...

- Я понял, - нетерпеливо перебил Жаботинский.

Они стояли в подвале, где в ящиках, плотно набитых войлоком, лежали стеклянные контейнеры с пыльцеспорами. Стекло - единственная тара, которая могла удержать пыльцеспоры внутри.

- Ничего-ничего вы не поняли, - нахмурился интендант. - Вы штатский. Штафирка. Запасник. Вы никогда не видели-ви- дели-видели, как ветер меняет направление, и пыльце-пыльце-пыльце...

- Споры!

- ...и пыльцеспоры несет на нас, - как ни в чем не бывало, продолжил бывший фельдшер, сворачивая самокрутку трясущимися пальцами.

Высунул длинный лиловый язык, облизнул кленовый листок, в который заворачивал сушеные полоски мшеца. Жаботинский смотрел на интенданта с отвращением. Ну и контингент ему достался! Шулер. Торчок. И двенадцать овец, готовых с блеянием разбежаться во все стороны, как только на горизонте затемнеют верхушки Бирнамского леса.

- А вы, что ли, видели? - насмешливо поинтересовался комендант. - Если бы видели, вряд ли бы мы сейчас тут с вами разговаривали.

- Я видел кинохронику, - парировал интендант. - Нам на курсах показывали. Чтобы таких вот, как вы, рьяных штафирок-штафирок-штафирок не допускали до стратегического запаса-запаса.

Жаботинский прищурился. «Пыльцеспоры» еще называли «оружием возмездия» или «последнего удара». Сам он, сельский учитель, никогда не видел их в действии. И не хотел бы увидеть, но факт тот, что нафты для флеймеров и лава-пушек им хватит максимум на два дня, а на гранатах и иглометах долго не продержишься.

- О чем вы думаете-думаете? - спросил интендант, устремив на командира подозрительный взгляд сквозь облачко синеватого дыма.

- О живой бомбе - живой бомбе, - передразнил Жаботинский.

Хотя, конечно, ничего смешного в этом не было.

- Нам нужны подкрепления, - тихо сказал интендант. - Пошлите-пошлите-пошлите за подкреплениями.

- Нам нужна вода для людей и нафта для орудий. И вода для орудий нам тоже нужна. И орудийные расчеты. Опытные артиллеристы. Вы думаете, в окрестных селах мы сможем набрать опытных артиллеристов?

Интендант пожал плечами и выдул из ноздрей две синих струи. Жаботинский, поперхнувшись от приторно-сладкой вони, закашлялся и замахал рукой перед лицом, отгоняя дым.

5. Тыл

Талка, сидя на крыльце избы и подслеповато щурясь, плела рубаху из высушенной джи-крапивы. При этом она тихонько напевала что-то простое, монотонное, сонное, как плеск ночного ручья. Рыжий Коста стоял во дворе перед мангалом и выпрямлял над углями древки стрел.

- Говорю, надо кончать этого козложопого, - сердито ворчал он.

Растик пристроился на корточках в замиренном малиннике, так, чтобы слушать Косту и бросать в рот переспелые, раскисшие и полные сладости ягоды.

- В моей молодости как? - бубнил Коста, почесывая длинным желтым ногтем лишайник на щеке. - Брали сети и шли в лес облавой. Пускали загонщиков с другой стороны, чтоб двигались навстречь. Все четко, быстро, по-военному. Загонщики стучат палками по стволам, бьют кусты. Козложопы и прочая нечисть от них бегом, и прямо к нам в сети. А мы уж их в деревню волочим и там судим судом скорым, но правым. А неча девок воровать!

Растик, облизывая сладкие и липкие от малины пальцы, одновременно и верил, и не верил Рыжему Косте. Нет, с козлоногими, конечно, так и надо. Он сам пойдет с Костой на охоту и подстрелит того козлоногого, что по ночам пялится на Талку. Талка, получается, Косте как дочь все-то детишки Косты с Талкиной матерью мертвые родились, не о ком ему заботиться, кроме Талки. Вот он и хочет ее защитить, это всякому понятно. Сомнения брали при мысли о загонщиках. По деревьям? Палками? И лес вот просто так возьмет да и позволит палками его лупцевать? Точно как мамка заголяет задницу Рас- тика и хворостиной, хворостиной! Растик даже ухмыльнулся. Картина смешная получалась. Это какая же мать должна быть, чтобы так отходить лес - пусть и замиренный?

Растик вздохнул и сорвал еще одну темно-бордовую, почти черную ягодку. Напоролся на колючку, охнул, сунул палец с выступившей капелькой крови в рот. Мамка злая, потому что батя долго не возвращается. При бате была добрее. А батя его вообще не бил - так, шутки ради иногда за ремень возьмется, но никогда не ударит.

- А вот еще, - говорил Коста, прямя стрелы, - есть доброе дерево - анчар. То есть дерево злое, самое злое на свете. Но если сок собрать и стрелы тем соком смазать, кого хочешь убьет такая стрела, симбионт он там, не симбионт. Иногда не только симбионта, но и целый лес, слышь, одной стрелой поразить можно. Деревья, они ж корнями связаны, сплетены, они там под землей шушукаются, соками обмениваются...

От околицы закричали. Растик подпрыгнул и зашипел - замиренная малина вцепилась шипами в рубашку, пропорола, да еще и обрызгала соком. Мамка ругаться будет... Но в следующий миг он уже забыл и о ругани, и о царапинах.

Над селом кружила жар-птица, сразу видать - из отлученных симбионтов, в сбруе и в оперении цветов замка Дунсинейн. В седле сидел всадник. Даже снизу было видно, что всадник длинный и нескладный и что птице нести его тяжело. Заложив еще один корявый вираж, птица пошла вниз над деревенской площадью с колодцем. Растик ветром пронесся к калитке и побежал к площади, только пяточки засверкали. Срочный вестник из замка! От бати! Сзади закряхтели и заругались - колченогий Рыжий Коста, бросив свои древки, тоже поспешал изо всех сил. Его костыль громко ударял в сухую землю, выбивая пыльные облачка. На крыльце осталась одна Талка. Она все так же старательно плела рубаху, гундося себе под нос песенку без слов.

6. Фронт

Комендант Януш Жаботинский стоял у стрельчатой бойницы донжона и смотрел, как работала интендантская команда. Коменданту было отчасти стыдно, что с бочками за стену он послал этого больного старика - но Горушу доверия не было, чуть что, и дернет через мост, ищи его потом, свищи. А сам он, согласно уставу, ни на минуту не должен был покидать охраняемый объект.

Река Мертвая Вода тяжело катила под мостом мертвые воды. Мост, древний, построенный еще до появления дендроидов - сталь и бетон, - медленно разрушался от старости. Из трещин тянулись стебельки замиренной, и все же опасной травы. Эта переправа, единственная на сотни дендролиг вверх и вниз по течению, и была тем, ради чего воздвигли опорный пункт, а, в просторечии, замок Дунсинейн. Проще всего было мост взорвать. Но дендроиды все равно раньше или позже форсировали бы реку - перекинули бы споры, жертвуя братьями, соорудили бы плоты, крепко обметанные лишайником, стянутые тугими лианами. Лесу надо было дать бой здесь и сейчас. А для этого нужна была вода для систем охлаждения орудий. В замковом колодце воды оставалось на пол локтя, едва-едва хватит на пару недель. Да и то если выделять каждому в гарнизоне только по две кружки на день, с утренним и вечерним рационом.

Пить воду из Мертвой Воды было нельзя, даже засыпав в нее хлорные таблетки. Дендроиды постоянно сбрасывали туда споры, и химзаводы города, борясь со спорами - синтетическую отраву. Но для охлаждения жидкость с грехом пополам годилась, главное, руки в ней не мочить. Солдаты в непременных рубахах из джи-волокна резво наполняли ведра и сливали в бочку, стараясь не обрызгать себя и товарищей. Интендант, прислонившись к бочке, смолил очередную самокрутку. Было видно, как ветер относит дымок. Нижние ворота стояли распахнутыми, у них дежурили Милко с Копыловым. Казанцева Жаботинский отослал за подкреплением. Но все это было бесполезно. Все: и бочка с водой, и заполненный едва ли на четверть резервуар с нафтой под замком, и обсидиановый склон замковой горы, блестевший на солнце, как черное стекло. Лес всегда найдет способ пробраться внутрь.

Отправляя Казанцева в тыл, Жаботинский думал о жене и сыне. Ему очень хотелось передать им с Казанцевым предупреждение. Сказать, чтобы отходили вглубь замиренной территории, потому что замок падет через несколько дней - а с ним падет и город на той стороне реки, и все остальное... Но это было подло: предупредить только своих. А если не только своих, значит, нагнетать панику. Это противоречило уставу, здравому смыслу и всей жизни, прожитой Янушем Жаботинским в твердой уверенности, что под защитой замка ничего плохого не случится. Что мир продлится вечно, или хотя бы до тех пор, пока правнуки его правнуков не найдут способ раз и навсегда разобраться с дендроидами. А пока он, Януш Жаботинский, должен исполнять свой долг: читать детям в школе историю, подчиняться приказам майора Фирса, а теперь, после его смерти, самому отдавать приказы и до последнего защищать тех, кто остался в тылу.

От реки донеслись вскрики и смех: один солдат в шутку сделал вид, что окатывает товарища водой. Тот отскочил, поскользнулся и плюхнулся на задницу. Интендант говорил что-то, широко разевая черную дыру рта - видно, отчитывал провинившихся. Ветерок, пронесшийся над рекой, щекотнул щеку - и показалось, что в ветре брезжит кислый запах лесной клейковины. Неужели так близко? Жаботинский отвернулся от окна и в который раз задумался о живой бомбе.

7. Тыл

Вестовой, несмотря на то, что спустился с неба, был весь покрыт пылью. Пыль взметнули с сухой земли крылья жар-птицы. Сама жар-птица, ныряя к бадье головой с сине-красным хохолком, жадно глотала воду, словно обыкновенная курица.

- Артиллеристы, - хрипло говорил вестовой по фамилии Казанцев.

В руке он сжимал свиток тубуса с приказом.

- Кто-нибудь с артиллерийским опытом... с каким-нибудь военным опытом?

Голос вестового звучал жалко, просяще и был так же сух, как пропеченная солнцем земля. Сердобольная мамка Талки протянула ему кувшинчик с молоком. Вестовой пил жадно, дергая кадыком. Вокруг него собрались все жители села, и только тут Растик понял, что мужчин среди них совсем нет. Только старики и убогие, вроде Рыжего Косты. А так - бабы, старухи, девки и малышня вроде него.

Допив, вестовой обтер рот широкой ладонью и снова спросил:

- Кто-нибудь... е?

Он говорил «е» вместо «есть», как горожанин. И все-таки он был свой, из замка. Растика так и жгло изнутри - хотелось спросить, как там батя. Но нельзя. Он понимал, что нельзя, вон мамка стоит, спрятав руки под передник, и тоже не спрашивает.

Растик почти не удивился, когда Рыжий Коста, скособочившись, шагнул вперед и выдохнул угрюмо:

- Ну, я воевал. Еще до замирения дело было. Батя твой тогда пешком под стол ходил. Но кое-что могу.

Вестовой уставился на лишайник на щеке Косты. Их в армии учат отличать злокачественный лишайник от остаточного, да что там, даже в школе на уроках гражданской обороны этому учат. Ясно же было, что зелень на щеке Косты остаточная. Вестовой сглотнул:

- Еще кто-нибудь?

Он завертел головой, и тут завыла, запричитала Талкина мамка, схватилась и кинулась к Косте. Бухнулась прямо в пыль, вцепилась в подол его крапивной рубахи и запричитала:

- Не пущу! О-о-о-о-ой, не пущу!

Коста слабо отбивался.

- Встань, дура-баба. Встань, перед людьми не позорь.

Талкина мамка ловила руками костыль. Растик отвернулся -до того стыдно было на это смотреть. Талкин батька вот так и ушел десять лет тому как. Ушел и не вернулся. И его, Растика, батя тоже ушел. Ушел и... Растик закусил губу. Даже думать об этом сметь нельзя! Не при мамке. И не при этом вестовом Казанцеве, которому еще две дюжины деревень надо облететь с батькиным приказом.

Рыжий Коста уходил на рассвете. С ним еще три старика. Они двигались на восток, к замку, туда, где медленно разгоралась в небе багровая полоска - то ли встающее солнце, то ли дальний огонь. Их вышло проводить все село, но Растик попрощался еще раньше: во дворе Талкиного дома, в сырых предрассветных сумерках. Рыжий Коста взлохматил ему рукой волосы и протянул сверток с древками стрел.

- Вот, - сказал, - вернусь, постреляем еще с тобой козложопых.

И ушел, только калитка хлопнула да простучал по пыли костыль. Из дома не доносилось ни звука. Потом тихо, гундосо запела Талка. Мать ее на крыльце так и не показалась.

8. Фронт

Хуже всего был «тополиный пух» - мелкие белые семена с пушинками, висящие в воздухе и забивающие нос, горло, глаза ядовитым войлоком. Когда пух попадал под струю флеймера, он вспыхивал и сгорал с громким хлопком. Почти так же опасны были коробочки бешеной акации, взрывающиеся с треском и рассеивающие острые семена. Семена, попадая в живое тело, мгновенно начинали прорастать, и через минуту человек превращался в зеленую шевелящуюся массу, покрытую побегами. Если бы не «бессмертные» рубахи, Жаботинский давно бы уже лишился половины состава.

И это была только артподготовка противника. Бирнамский лес колыхался, шумел, трещал и скрежетал изумрудным морем у подножия замковой горы. Земля, прожженная насквозь лава- пушками, запекшаяся, подобно обсидиану, не давала дендроидам пустить корни. Однако полз уже от подножия кислый лишайник, полз, разъедая и размягчая каменно-твердую почву. Вслед за лишайником тянулись лианы... а в воздухе сплошной стеной шли симбионты. Сотни и тысячи птиц, крылатых рептилий и совсем непонятных летучих тварей, сплетенных с лесом в одну нервную сеть тонкими невидимыми волокнами...

Замок мог противопоставить им всего две батареи лава-пушек и несколько десятков флеймеров. Черно-красная густая лава ползла по склону вниз, навстречу лишайнику, выжигая все на своем пути. Огненные струи флеймеров проедали в зеленом ковре черные дымящиеся дыры. От дыма почти невозможно было дышать, и защитникам приходилось прятать лица под повязками из влажной марли. Марля быстро высыхала, кожа шла пузырями от жара. Казалось, посреди леса разложили гигантский костер. Флеймеры полосовали небо, кромсая птичьи стаи, с риском задеть своих: двое дозорных на жар-птицах кружили над замком. Вести были неутешительные. Лес огромен, и даже с высоты их полета кажется бесконечным. Он запрудил берег вверх и вниз по течению, и отдельные отряды инженерных дендроидов уже сооружают плоты, пока их собратья пытаются прорвать оборону. Люди проиграли бой еще до его начала. Им оставалось лишь отступить - по подземному туннелю к нижним воротам, выводящим прямо к реке, оттуда на мост и в город, где поспешно организовывали эвакуацию гражданского населения.

Но комендант Януш Жаботинский не мог отступить. С севера шли подкрепления, а гражданские там, на другой стороне реки, были совершенно беззащитны. В отрядах милиции одни старики и юнцы. Значит, надо было выстоять. Продержаться. Еще день. Еще ночь. День и ночь спутались в клубах дыма, и выныривающие из клубов черные лица стали совершенно неузнаваемы - лишь сверкали белым зубы и белки глаз. Горло сводил кашель. Жаботинскому, бегущему по стене, показалось на секунду, что он увидел Рыжего Косту, пришедшего с последним подкреплением. Старый солдат поливал водой раскаленный ствол лава-пушки. Но уже секунду спустя над стеной показалось новое облако «тополиного пуха», и все утонуло в криках и пляске огненных струй. Жаботинский сорвался с места и побежал дальше.

9. Тыл

Ночью Талка разговаривала с козлоногим.

Ручей шел лунными бликами. Замиренный лес тихо потрескивал. Растик сидел с самострелом в камышовых зарослях. А Талка разговаривала с козлоногим. Самым странным в этом было то, что Талка ни с кем не разговаривала. Никогда. Только плела рубашки и пела свои тихие протяжные песенки, в которых ни слова не разберешь. Растик и сейчас не мог разобрать ни слова, только «бе-бе-бе» - это девчоночий Талкин голос, и «бу-бу-бу» - низкий голос козлоногого.

В лунном свете их силуэты виднелись очень отчетливо, потому что козлоногий вышел наконец-то из леса и перебрался на их сторону ручья. И это тоже было странно, ведь уговор таков - замиренный лес и все его твари на том берегу, а люди на этом. Нет, люди иногда ходили в лес, по ягоды, по грибы. Но чтобы козлоногий пересек ручей... Очень ему, наверное, Талка нравилась.

Растик тихонько засопел и рычагом натянул тетиву. Самострел они делали вместе с Рыжим Костой. Это Коста выгладил ореховое ложе и приладил рычаг, и сплел тетиву из тройной рыбьей лески. Где-то теперь старик? «Там же, где и папа, - подумал Растик, недовольный сам собой за глупые мысли. - Защищает замок». А он, Растик, должен защитить неразумную Талку, пока Косты рядом нет. Вот сейчас, сейчас...

Он поднял самострел, целясь в широкую спину козлоногого. Девчонку бы не задеть... И тут лесовик обернулся и посмотрел прямо на заросли камыша, где прятался стрелок. Растику даже показалось, что прямо ему в глаза. Рука, уже занывшая от напряжения, не дрогнула - но Растик отчего-то вспомнил, как Семен с умным видом рассказывал, что козлоногие не симбионты никакие, а те же люди, только вступившие в союз с лесом. Что шерсть у них на ногах - это серый лишайник, а копыта - разросшаяся грибница... Это значит, убить козлоногого - все равно, что убить человека?

У лесовика были огромные, очень темные глаза, в которых плавали лунные искорки, и широкое человеческое лицо. Грубое, дикое, но человеческое. Талка, снова что-то сказав, взяла козлоногого за лапу... руку...

«Стреляй! - холодно произнес в голове голос Рыжего Косты. - Убей лесного козлину!»

Но Растик не выстрелил. Он убрал стрелу, тихо спустил тетиву и отполз подальше в камыши - а потом, развернувшись, что было духу дернул к околице. Всю дорогу, пока мальчик бежал, ему казалось, что он подсмотрел что-то запретное, чего нельзя было видеть. И еще он подумал, что Талка, может, не такая уж и глупая.

Дома Растик, как обычно, влез в кухонное окно. Окно в бывшей их с Семеном, а теперь только его комнате было разбито и заклеено бумагой. Батя все обещал починить, да так и не успел. Лишний раз за шпингалет лучше было не дергать - рама старая, разбухшая от сырости, рванешь, так, глядишь, и оставшееся стекло вывалиться. Мать прибежит на грохот и даже спрашивать не станет, сразу отхлещет хворостиной. Поэтому Растик полез через кухню, и поэтому заметил, как под кухонными половицами мечется свет. Свет шел из подвала. Странно. Семен старался по ночам не жечь лампу, хотя все соседи знали, что он там прячется. Растик, схватив с тарелки замиренное яблоко, притаился в темном углу за столом.

Спустя несколько минут свет потух. Растик, подождав еще немного, уже совсем было собрался идти спать, но тут крышка люка в полу откинулась. Лунный свет отбрасывал на надраенные мамкой половицы бледные полосы. В этом свете показалась черная взлохмаченная голова Семена и его неширокие плечи. Старший брат выбрался из подвала. В руке у него был какой-то сверток, а за плечами - тот студенческий ранец, с которым он пришел из города. Задвинув крышку на место, Семен крадучись пробрался к двери и вышел в сени. Сверток он прижимал к груди. Дождавшись, пока дверь за братом закроется и ступеньки крыльца отскрипят, Растик скользнул следом.

На садовой дорожке и у калитки Семена не было. Улица за калиткой лежала белым нетронутым полотном. Уйти так быстро он не успел бы, значит... Растик неслышно обежал дом, стараясь держаться в тени замиренных мальв и шиповника. Так и есть. Семен был в саду. Когда Растик выглянул из-за угла, брат как раз прикрывал дверь сарая. В руках он держал лопату. Отойдя на пять шагов и встав под сливой, которая уже давно не плодоносила, Семен принялся неумело, но быстро копать яму. Сверток и ранец лежали на земле неподалеку.

Растик неслышно подкрался сзади, переступая через грядки с огурцами и томатами, и негромко сказал:

-Ага!

Семен, подпрыгнув, развернулся и взмахнул лопатой - так, что если бы Растик не отскочил, не сносить бы ему головы.

- Ты что? - зашипел младший, потирая ушибленную о колышек лодыжку. - Совсем уже с глузду съехал? Ты чего дерешься? Чего по ночам шастаешь?

- А, это ты, - сказал Семен и протер стеклышки очков, будто ничего не случилось и он вовсе не пытался только что убить родного брата лопатой.

- Я. А ты думал?

Семен, пожав плечами, продолжил копать. Лопата вгрызалась в землю с тихим скрипом, сыпались сухие комья и мелкие камешки. Низ штанов и сандалии Растика, подсохшие было на бегу от ручья, снова промочила ночная роса. Мальчик сунул руки в карманы и легонько пнул сверток ногой. Брат тут же окрысился:

- Эй, не трогай. Это ценные бумаги. Это моя работа.

- Если ценные, зачем их в землю зарывать?

- Чтобы люди потом нашли. Чтобы знали.

- Чтобы знали что? - спросил Растик.

Семен, не оборачиваясь, буркнул:

- Тише, мать разбудишь.

- Чтобы люди знали что? - упрямо, но уже потише повторил младший.

Семен выпрямился. Он встал, опираясь на черенок лопаты, подняв лицо к луне. Стекла его очков холодно блестели, как две слюдяные монетки.

- О том, откуда взялись дендроиды. Разумные леса. Симбионты. О тех опытах, что ставили наши предки. И о том, почему замиренная джи-крапива оживляет, а семена дикой джи-крапивы - это пыльцеспоры, убивающие все живое. Я построил филогенетическое древо...

Семен опустил голову, впервые прямо взглянув на брата - и Растик подумал, то выражение у него как будто растерянное и даже обиженное. Растик тоже растерялся. Что такое «древо», понятно - старинное слово для «дерева». Но «фи-ло-генети-ческое»? Какой-нибудь дикий дендроид? Симбионт?

Не замечая недоумения брата, Семен продолжал:

- И знаешь, что во всем этом самое странное?

Растик пожал плечами, хотя брат и не ждал ответа.

- То, что пыльцеспоры появились раньше. Теперь я точно знаю - их сделали люди. Сделали с помощью генетических модификаций, для того, чтобы воевать. Для того, чтобы убивать других людей.

Слова «генетических модификаций» Растик не понял, а остальному не поверил. Всякому известно, что пыльцеспоры породили дендроиды, чтобы извести под корень род человеческий. Но вслух он этого не сказал - слишком отрешенный вид был у брата. Да Семен бы и не услышал.

- Ты понимаешь, почему это странно? - спросил старший. - Потому что замиренная джи-крапива не должна была появиться. Ведь дендроиды ведут войну. Даже замиренный лес только хранит нейтралитет. Зачем же делать то, что помогает людям? Зачем делать нам добро?

Растик растерянно молчал. Семен вздохнул и взъерошил его волосы, совсем как Рыжий Коста перед уходом.

- Сейчас не понимаешь - потом поймешь.

Растик уже почувствовал непоправимое и все же спросил:

- А ты... ты куда? Ты разве уходишь?

Семен снова развернулся к яме и, присев на корточки, аккуратно положил в нее обернутый промасленной тряпкой сверток.

- Я должен. Понимаешь, я закончил свою работу. А отец там... и наши из университета в городской обороне... Я должен вернуться.

- Но ты же не хочешь воевать с лесом! - крикнул Растик и тут же прижал ладонь ко рту - мамка проснется!

Семен, не отвечая, быстро закапывал яму. Утрамбовав землю лопатой, он обернулся к младшему и протянул ему инструмент.

- Отнеси в сарай, Растислав.

Брат назвал его «Растиславом», так, как называли только учителя в школе, когда Растик вытворял очередную пакость. И в этом тоже чувствовалась неизбежность. Мальчишка, взяв лопату, побежал к сараю. Один раз оглянулся через плечо - Семен все так же стоял у бесплодной сливы и смотрел ему вслед. Но когда мальчик, быстро прислонив лопату к стене, выскочил из сарая, брата в саду уже не было. Только лунный свет и темное пятно вскопанной и снова примятой земли у корней замиренного дерева.

10. Фронт

Сверху замок напоминал очаг инфекции - язву, окруженную кольцом красной, опухшей и воспаленной плоти. Над стенами плясал огонь, а внутри ворочалось что-то желто-зеленое, гнойное - вероятно, хлынувшие во внутренний двор дендроиды первого звена. И надо всем этим, как смрад, поднимающийся от язвы, стоял плотный столб удушливого черного дыма. Ветер дул с запада, от реки, относя клубы дыма к карабкающемуся на замковый холм лесу. Там, в клубах, вихрились стаи крылатых симбионтов. Когда Жаботинский, оседлав последнюю уцелевшую жар-птицу, стартовал с верхней площадки донжона, симбионты ринулись следом. Некоторое время казалось, что ему не оторваться от черной гомонящей тучи - он уже почти ощущал ветер от биения их крыльев на затылке, и тонкие волоски на шее вставали дыбом от страха. И все же симбионты отстали - когда комендант, покинувший замок, направил свою жар-птицу прямо в зенит, их орда с глухим карканьем и разочарованными криками провалилась вниз. Симбионтам мешала подняться выше их связь с лесом. Жаботинский усмехнулся, покрепче сжимая луку седла левой рукой. В правой он держал контейнер с пыльцеспорами.

Пыльцеспоры обычно сбрасывает авиация. На это есть махолеты и воздушные шары. Сбросить и убраться подальше, верно рассчитав высоту и направление ветра. Но у Януша Жаботинского был другой план, хотя ветер тоже следовало учесть. Он дул от реки, следовательно, шанс, что споры понесет на город, был ничтожно мал. И все же он был. Значит, контейнер нельзя распечатывать на высоте - нет, только на земле, только в гуще Бирнамского леса, не ждущего такого подвоха.

Когда-то живыми бомбами назывались те, кто глотал споры в пластиковых капсулах. У бомбы был завод - толщина пластика. Спорам требовалось полчаса, час или больше, чтобы проесть стойкую пластмассу и приняться за живую плоть. За это время надо было как можно глубже проникнуть на территорию противника. Жаботинский, прикрыв слезящиеся от ветра и дыма глаза, представил, как такой человек шел, выкашливая из распадающихся легких облачка спор... да. Эта тактика была признана неэффективной еще во время войны с Арденским лесом, больше четверти века назад, но поговорка про «живые бомбы» осталась. Жар-птица, словно почувствовав мысли всадника, длинно и горестно крикнула. Отлученный симбионт нуждался в связи с кем-то, и за неимением породившего его леса пытался наладить связь с человеком. Наверное, жар-птица уловила смертную тоску и страх коменданта.

Комендант должен покидать замок последним. Жаботинский снова усмехнулся. С самого момента взлета, когда серая площадка башни рухнула вниз, а с ней ухнул вниз желудок и судорожно затрепыхалось сердце, Жаботинский продолжал считать. Он как раз дошел до ста, когда прогремели два взрыва: первый, и с небольшим опозданием - второй. Гноящаяся язва на зеленой шкуре леса вспухла и вскрылась, выплеснув шар огня. Еще секунду спустя на воздух взлетели бетонные перекрытия и железные фермы моста. Заряд под мост был заложен давно. А вот нафту в замке Жаботинский приказал взорвать перед самым отлетом. Значит, интендант все же успел. Хорошо. Теперь лес занят пожаром и не заметит одинокого летуна, падающего в его бесформенную толщу.

Решив, что он пролетел достаточно, Жаботинский сжал пятками бока жар-птицы. Летун, сложив крылья, стрелой понесся вниз. Казанцев показал командиру этот маневр три недели назад. Казанцева с его птицей сбили еще днем. Только Казанцев умел выворачивать летуна над самой землей - а Жаботинский так и не научился, да и не собирался этого делать.

Он покрепче стиснул скользкую стенку контейнера и вжался головой в шейное оперение жар-птицы. Вокруг свистел ветер. Земля приближалась размытым пятном. Летун закричал, напарываясь на ветки, и со страшным треском человек и птица обрушились на кинувшийся в стороны подлесок. Жаботинский успел сорвать печать за мгновение до того, как потемнело в глазах и в затылок ударила страшная боль.

...Комендант очнулся несколько секунд - или минут - спустя. Вокруг было черно, словно наступила глубокая ночь. Жаботинский не осознавал, что от удара лишился зрения. Он вытянул руки вперед, оперся о распластанную тушу жар-птицы и с трудом сумел подняться на ноги. В легких плясал адский огонь. Человек кашлянул. Кашлянул еще раз, и с воздухом изо рта полетели кровавые брызги. Он зашагал вперед, пошатываясь, нащупывая дорогу руками, с каждым выдохом выдувая маленькие облачка смертоносной пыльцы.

11. Тыл

С той ночи, когда ушел Семён, мать все стояла-постаивала у восточной околицы. Уже два дня стояла и все глядела туда, где скрылся сначала Рыжий Коста в предутреннем сером свете, а затем и Семен - в свете полной луны. Сейчас луна шла на убыль. Потянуло на осень, и луна с солнцем встречались в небе - жаркий круг, толстый белый ломоть.

Растик носил мамке еду и воду в кувшине, уговаривал вернуться в дом - бесполезно. Вот Талкина мамка в доме заперлась и вообще не выходила наружу. А Растикова не хотела зайти внутрь. Заговорила только один раз, когда Растик принялся неловко утешать. Он сказал что-то вроде: «Мамка, не надо, вернется Семен, и батя вернется, и Рыжий Коста». А мать, не глядя на него, а глядя сухими глазами на дорогу, ответила:

- Это я его прогнала.

С тех пор молчала.

Она-то первой и увидела спускавшийся с холмов Лес, и уж тогда зашлась криком.

Страшен был не сам Лес. Всякий в селе видел, как деревья спускаются попить к ручью, грузно вытягивая из земли корни. Страшно было то, что шло вместе с Лесом, в Лесу, вместо Леса. Вспухающие в зеленых кронах нарывы, разрастающиеся бурые язвы, опухоли, в одну секунду охватывающие полхолма, а уже в следующую распадающиеся серой трухой.

Собравшиеся у околицы бабы тоже кричали. Мамка Расти- ка уже только сипела, впившись в горло руками, словно хотела задавить рвущийся наружу крик. А дед Ольмерт, старый, как жабий дуб у ручья, выдавил, указывая трясущимся пальцем:

- Пыльцеспоры... ржа... через час все мёртвые будем.

Растик, тоже повисший на поперечине ограды, отчаянно огляделся. Не было никого, кто мог защитить. В селе ввек не водилось ни знаменитых лава-пушек, превращающих землю в стекло, ни флеймеров, ни игломётов с сывороткой - ничего. Не было даже злого дерева анчар, одна капля яда которого могла сразить целый лес. Никакого оружия. Разве что его самострел... Луку Димки... Арбалету братьев Оржанцев.

- Эй! - во всю глотку заорал он. - Пацаны! У кого есть из чего стрелять - тащите. Через пять минут встречаемся здесь.

Мать обернула к нему бледное лицо, открыла рот, желая что-то сказать. Он не стал слушать и рванул вверх по улице к дому.

Они выстроились за изгородью - редкая цепь мальчишек с луками, самострелами, арбалетами. У Кирки было даже духовое ружье, сейчас бесполезное - но все равно он притащил. Наконечники стрел Растик велел всем смазать горючей смолой. И запалил огонь в большой железной бочке, где дозорные держали воду - в те времена, когда у восточной околицы еще стояли дозорные.

Пораженный болезнью Лес приливной волной катился с холмов. Растик никогда не видел моря, но батя рассказывал, и так он себе и воображал прилив. Только морской прилив голубой, чистый, а этот мутно-зеленый, как те древние стеклышки, что они с пацанами находили иногда на дне ручья. Мутно-зеленый в бурых и серых пятнах лишая... «Хорошо, что ветер дует в спину», - подумал Растик и сам удивился своей неизвестно откуда взявшейся мудрости. Нежно-зеленое облако спор, стоявшее над Лесом, сносило к востоку - иначе живых в селе бы уже не было.

Когда до первых деревьев осталось около сотни шагов, Растик крикнул:

- Поджигай!

И пацаны, один за другим, подожгли наконечники стрел. Медлить больше не имело смысла. Растик махнул рукой, а потом поспешно вскинул собственный самострел. В свете дня летящие стрелы казались бледно-рыжими точками в небе. Прочертив короткие дуги, они упали в Лес. Жалкая горсточка против невероятной громады. Растик так и не увидел, зажегся ли хоть один огонь, потому что сзади его окликнули. Он обернулся.

По улице шагала босая Талка под руку с козлоногим, а за ней - по палисадникам, по изгородям, по обочинам и по утоптанной ленте дороги - бежала встречная волна замиренной джи-крапивы. А следом стеной двигался лес. Их, замиренный лес.

12. Ничейная земля

Лес шумел за околицей - и восточной, и западной. В село деревья старались не забредать, хотя и любили повозиться с Талкиными братьями. Братья, все двенадцать, маленькие, юркие и рыжие, в сплетенных сестрой рубашонках, хвостом таскались за козлоногим. Козлоногого звали Боб. Он паршиво играл на свирели, зато отлично приманивал свистом рыбу в ручье. Талка стояла рядом и била прутиком по воде, распугивая всю рыбу - но козлоногий Боб совсем не обижался. Он радовался тому, что Талке больше не надо было плести рубахи, и ожоги от крапивы у нее на пальцах почти зажили. Двенадцать Талкиных братьев восторженно пищали и пихались маленькими кулачками, когда Бобу все же удавалось приманить рыбу и, насадив на острогу, швырнуть блестящую серебристую тушку на берег.

А Растик... А что Растик? Растик присматривал за ними из камышей, как и прежде, но близко не подходил. Зачем людям мешать?

Юлия Зонис "Последний аргонавт"

Язона зацепило, когда он покупал сигареты в ларьке на Кутузовском. Привычно и сладко потянуло под желудком. Язон бросил мелочь на прилавок и обернулся. Еще полгода назад он счел бы это подарком судьбы. Мальчишке - губастому пацану в джемпере и дряхлых джинсах, в здоровенных кедах из пластика отечественного производства - было не больше четырнадцати.

Язон бросил курить полгода назад. Полгода назад от него ушла Мюда. Мюда, Медея, ушастая стерва, глаза - черные жуковинья, древнегрецкие агаты. Ушла, напоследок обозвав трупоедом. Язон долго крепился, сто раз обещал себе, что уж ей-то, ей - наверняка - никогда и ничего не расскажет про Птичий Дар. А когда все-таки рассказал, и когда она сначала долго не хотела поверить, а потом поверила и ушла, Язон поклялся, что не будет в его жизни больше ни Птиц, ни сигарет. Но такой уж сегодня был день. Ушастые, как Мюда, облака бросали на тротуар то дождь, то совсем вроде летние тени. Троллейбусы окатывали неосторожных прохожих потоками грязной воды. Язон принял сдачу у продавца, диковато хмыкнул, срывая с пачки «Парламента» прозрачную оболочку. При этом он покосился на пацана. Тот, стоя неподалеку от ларька, рылся в карманах, долго и тщательно пересчитывал мелочь.

«Если ему не хватит, и он стрельнет у меня сигарету - значит, судьба», - подумал Язон. Пацану не хватило. Он сунул пригоршню рублей обратно в карман и подкатился к Язону с той отроческой смесью нахальства и застенчивости, которую так ненавидят старушки-пенсионерки и органы милиции.

- Слышь, братан, - начал он хрипловатым баритоном, а закончил щенячьим фальцетом, - сигаретки нету?

Язон порадовался, что отрочество давно миновало. По крайней мере, он научился не спрашивать, нет ли случаем сигаретки у угрюмого дядьки, держащего в руках едва початую пачку. Язон протянул мальчишке сигарету, щелкнул зажигалкой. Поднося огонек к собственной сигарете, он заметил, что пальцы дрожат. Релапс, мрачно подумал он. И ощутил себя старым, жилистым, сплошь исколотым (я сосу дым сквозь решето вен, я сосу хрен сквозь решето вен) наркоманом. Судьба, от нее никуда не денешься - бормотал про себя Язон, следуя за пацаном.

Пацан не оглядывался. Пацан - скорая уже Птица - спешил вниз по Кутузовскому, к обшарпанному зданию вокзала. В тощем сквере, на лавочке рядом со стендами, линяющими двухнедельной давности киноафишами, его ждала девчонка. Девчонка, закованная в черную броню кожаной куртки и мини-юбки, ела мороженое, скрестив по-весеннему белые ноги. В наушниках ее бесновалась малоизвестная ирландская рок-группа. Ни он, ни она ничего еще не знали о судьбе.

Язону - тогда еще Яське - было пять, когда он поймал свою первую птицу. Птица оказалась птенцом сойки. Старшая сестра Яськи подобрала птенца по дороге из школы. Птенец был длинношеий, крикливый, нелепый и прожорливый. Сестра пропихивала в раздувающееся горло сойки куски банана, а Яська уже знал, что все сестрины усилия пропадут втуне. Птенцу не жить. Как, откуда пришло это знание? Яська не задавался этим вопросом. Его просто раздражало то, что сестра тратит столько усилий на толстоклювого недоноска, который к тому же все равно скоро умрет. Так и случилось.

Сестре приходилось таскать птенца с собой в школу, поскольку сойка требовала кормежки каждые два часа. Утром третьего дня сестрица скакала по лестнице, с сойчонком на плече, Яськой - его надо было отконвоировать в детсад - в одной руке и Яськиным рюкзаком в другой. В доме, основательном, сталинской застройки сооружении, увечном братце имперского ампира, лифт был. Но сестра Яськи панически боялась лифтов. Сейчас, когда она весила под сотню кило и жила в новостройке на Красногвардейской, ее лифтобоязнь причиняла ей немало неудобств. А в тот день, между вторым и третьим этажом, птенец переступил по ее плечу когтистыми лапами, пискнул, захлопал культями крыльев и ринулся в пролет. Сестра завизжала. Она помчалась вниз козлиными скачками, волоча Яську за собой, так что он ударился коленками и заревел. Птенец лежал на спине, подрагивая лапками, упираясь встрепанным хвостом в цементный пол. Когда сестра взяла его на руки, он распахнул клюв. Яська, забыв про ободранные коленки, смотрел на птенца. Тот широко раззевал клюв, будто пытаясь крикнуть. Розовый язык корчился, ломался в клюве, но крик сойки был беззвучен. Затем птенец затих, бессильно свесив головку между сестриными пальцами.

- Умер, - тихо сказала сестра и зарыдала, прижав к груди мертвую птицу.

Так и запомнилось: ломающийся птичий язык, бессильная голова, смерть. Но был еще и Птичий Дар. Птичьим Даром Яська назвал это потом, уже став Ярославом, или даже Язоном.

А тогда было: пятилетний мальчик замер, а мир вокруг трескался скорлупой, было пернато, огромное брюхо отца нависало солнцем, клюв, крик, тепло в горле, пух, ветки гнезда, писк прыжок ветер смерть. Смерть была вылупившимся птенцом. Сестра перестала рыдать, дернула Яську за руку, влепила ему пощечину. И он не улетел в шумящий лес вслед за новорожденной птицей.

Через несколько лет Яська-Ярослав уже умел останавливаться сам. Но чувство трескающейся скорлупы, распахивающийся жаркий мир умирающей птицы остались. Яська научился отчетливо видеть эту трещину. Впоследствии ему казалось, что это отслаивается от тела душа - так, наверное, скорлупа яйца наполняется мелкими пузырьками воздуха, а затем воздушная полость расширяется, и плотный белый шар раскалывается посередке.

Язон не знал, сколько жизней ему удалось прожить. Он бросил считать на третьем десятке. Открывающиеся миры были порой ярки, порой беспросветно тусклы, но одинаково сгорали они в эти последние секунды жизни яйца и спешили выплеснуться, и искали - куда, кому? Язон не считал себя вором. И все же он воровал. Чего уж там - он воровал чужое и ни минуты не обманывал себя, лихорадочно стуча по клавишам. Он впитывал чужие жизни, как губка. Но вот губка переполнялась, вода хлестала потоком из набухшей толщи, и Язон закуривал сигарету, садясь за новый роман.

Он не смог остановиться вовремя лишь однажды. Тогда волна накрыла его неожиданно, посреди кишащего машинами проспекта. Кто-то безнадежно и глухо умирал в одной из машин, кому-то не хватало воздуха. Язон застыл, и истошные гудки машин слились в гудение огромного колокола-скорлупы-купола.

Очнулся он в реанимации. Девушку, склонившуюся над ним, родители назвали Медеей. Когда девушка выросла, она в пику ветхозаветным предкам откопала где-то этот реликт эпохи военного коммунизма. Мюда - Международное Юношеское Движение. Древнегреческие родители не поняли своего чада, и Мюда из дому ушла.

Она училась в первом меде, и подрабатывала ночными дежурствами в больнице и на «скорой». С парнями Мюде не везло. Те шарахались от ее имени. Стоило Мюде притащить в свою компанию очередного бойфренда, пленённого колхидскими пламенами Мюдиных глаз, как языкатые други мигом орали: «Во, Мюда и ее новый Мюдак!» Парни сбегали. Однако Язон - тогда еще Ярослав - был им не по зубам. Други разинули рты и сказали: «Ну, повезло тебе, девка. Смотри не упусти!» Все они читали «Острова» и «Каменщик и Бондарь». А Язон считал, что повезло ему. Повезло! Сложно поначалу было с именами. Мюда отказывалась выговаривать длинное Ярослав («Язык сломаешь!»). Сломанный язык - кошмар Яськиного детства, он согласился бы на все, только не... Яську она презирала, над Яриком смеялась Так родился Язон.

- Язон и Медея, - улыбнулся он, запуская руку в ее тогда еще густые, в мелких колечках волосы.

- Мюда, - фыркнула она. - Мюда, или я ухожу.

А потом кончилась зима. Мюдина квартирка, под самой крышей скучной солнцевской многоэтажки, была тесна. К вечеру солнце докрасна раскаляло комнату. Колхида располагалась на балконе, дом плыл, как рассохшийся Арго, и архипелагами плыли за бортом соседние крыши. Голому, потеющему за компьютером Язону не хватало пачки сигарет на день, и часто приходилось спускаться вниз. Лифт - проклятие всех высоток - застревал между этажами, магазин был закрыт то на обед, то на ремонт, тетки в ларьках, одуревшие от жары, скалились коряжистыми пастями. Мюда со вздохом, тяжелым, как ступни кавказских гор, уступала Язону последнюю сигарету и усаживалась на балконные перила, поджав ноги, заголив пупок. Солнце блистало в ее свежеостриженной шевелюре и нежно просвечивало сквозь оттопыренные уши. Мюда заменяла сигареты Орбитам и черными морями кофе. Когда она сидела так, светясь, глотая кофе из чашки, болтая перекрещенными ногами, Язон ловил себя на дикой мысли. Ему хотелось, чтобы она свалилась. Чтобы, летя к земле спиной вперед, девушка выплеснула себя в заморенное зноем солнцевское небо - и тогда он смог бы познать ее до конца. Пальцы его на клавиатуре костенели от желания. Мюда спрыгивала с перил (всегда - через узкую балконную дверь прямо в комнату, потрясающая координация) и шла резать колбасу к ужину.

А когда «Последний Аргонавт» получил все литературные премии года, Мюда уже ушла.

- Трупоед, - сказала она. - Все это время я жила с трупоедом.

Язон был чертовски спокоен и убедителен.

- Я не могу иначе. Без этого я не смогу писать.

- Значит, не пиши. Перестань! Забудь.

- Не могу.

- Отлично. Отдай мне мой ключ.

Язон молча вытащил ключ из кармана, молча же протянул ей. Она выхватила ключ из его руки и пронеслась к двери.

Язону казалось, что, начни он этот разговор не в своем нежилом ампире, а в ее солнцевском высотном гнезде, все кончилось бы иначе. Ей просто некуда было бы идти тогда. А так - лязгнула бронированная дверь, простучали шаги на лестнице. Мюда тоже не любила лифтов. Язон видел, не видя, как она бежала вниз, прыгая через три ступеньки, а вслед за ней мчалась по штукатурке узкая трещина.

Язон шел следом за мальчишкой вниз по весеннему проспекту и вспоминал другой день, полный дождя и солнца. Это было на Воробьевых горах. Навеки, казалось, пересохший фонтан вдруг наполнился водой, и даже заплавали по нему искусственные зеленые блюдечки кувшинок. Москва внизу блестела окнами, куполами. По парку кочевали тени облаков. Мюда шла по бортику фонтана, а Язон держал ее руку в своей. За ними увязался длинноногий пес, прирожденный комик. Даже походка у него была утиная, раскачивающаяся, вроде Чаплинской. Не хватало псу лишь кургузого, с оттопыренными карманами, пиджачка и черной тросточки.

Пес жизнерадостно попрыгал вокруг них, отрываясь от земли всеми четырьмя лапами разом, а затем сиганул в фонтан, подняв кучу брызг. В фонтане пес обнаружил, что не умеет плавать, и забил по воде лапами, комически пуча глаза. Собака, не умеющая плавать - только Мюда могла клюнуть на эту удочку. Вдвоем с Язоном они подхватили утопающего под мышки и поволокли из воды. Едва очутившись на суше, пес окатил своих спасителей тучей брызг и ускакал в парк, хохоча во всю глотку. Они тоже смеялись - веселые, влюбленные и мокрые с головы до ног.

И Язон подумал, что никогда больше ничего не напишет. Обойдя обнимающихся пацана и девицу - та спрыгнула со скамейки и с мартышечьей цепкостью повисла на своем щуплом кавалере - он подошел к автобусной остановке. Вода бежала вдоль бортика, а перед остановкой разливалась огромной лужей. Язон поморщился. Не хотелось ему пачкать новые ботинки. А хотелось ему утопиться в фонтане на Воробьевых - только ведь там топиться все равно, что в этой затянутой радужной пленкой грязи.

В спину ударило. Стиснув зубы, Язон обернулся. Мальчишка и его кожанная наяда подходили к остановке. Наяда оплела шею пацана, как плющ, и радостно сверкала всеми тремя десятками зубов. Подкатил автобус, обдав стоящих на остановке жидкой грязью. Язон попятился. Девчонка слева от него хихикнула и что-то шепнула пацану на ухо. Тот осклабился, и, поднатужившись, поднял ее на руки и шагнул к бортику. Вряд ли им двигало джентльменство - скорее, желание подержаться за теплые выпуклости. Хотя что там нащупаешь через телячью кожу грубой выделки? Мальчишка лихо ступил в воду.

Визг тормозов слился с блаженной, вскипающей белой пеной волной, захлестнувшей Язона. Как сквозь стену водопада, увидел Язон метнувшегося к обочине тощего пса, грузовик, столб, перекосившийся, уронивший по сторонам рога троллейбус и падающий в облаке искр провод. Провод падал медленно, но вот его оголенное рыльце коснулось лужи. Скорлупа треснула. Пенный поток хлынул в душу Язона, и он замер, не слыша криков, не видя протянувшихся из открытой автобусной двери рук. Он видел лишь этих двоих - ДВОИХ! Крик подступил к горлу, Язон, кажется, и заорал во всю глотку, но в поднявшейся суматохе его голос затерялся. Волна хлестала, Птицы рвались, шумел лес, готовясь принять в себя двух птенцов-слетков. Им полагалось бы уже упасть. Девочке доставалось меньше - кожа куртки, но как тонка... Не спасет. Девочка распахнула глаза, руки свело на шее пацана, рот перекошен - вздох ли, крик? Ну, падай же - торопил Язон, изнемогая под напором чужих жизней. Мальчик не падал. Два шага отделяло его от автобусной двери. Эти шаги были невозможны. Близко - в сантиметре, двух сантиметрах - было лицо голоногой девчонки. Судорога перетекала из его в ее тело, и Язон взмолился, чтобы все поскорей было закончено.

... Первый шаг - невозможный, нелепый - мальчишка сделал сам. Это было все, что он мог сделать. Слишком широка была трещина, слишком ветреней открывшийся лес. Ноги пацана подломились. Он падал, падал в кишащую электрическими змеями воду, ничто не могло остановить его падения, и Язону пора было выходить. Перед глазами мальчишки - глазами Язона - ярко сверкали расширившиеся зрачки. И показалось Язону - так же распахнулись зрачки Мюды-Медеи, когда летела она к земле сквозь плотный солнцевский воздух. Надо было выходить - а Птица билась рядом, рвала силки. Сердце Язона стукнуло легко и тревожно - о, этот вечный эгоист-сердце, способный упиваться собственным ритмом даже и в трупе! - а он уже шагнул вперед. Ветви дрогнули на ветру. Кроны леса сомкнулись за ним, и огромный мир двух нелепых голенастых птенцов остался далеко позади, за пологом мельтешащей листвы.

Люди на остановке вздохнули с облегчением, когда подростков втащили в автобус. И кто-то вызывал по мобильнику «скорую», кто-то оживленно делился впечатлениями с соседом, от возбуждения брызгая слюной, а кто-то просто глупо, обессиленно улыбался. Люди были добры. Они желали и надеялись, что дети выживут. Они так желали и так надеялись, что не заметили, как рослый, хорошо одетый мужчина, стоящий чуть позади толпы, упал на мокрый асфальт, и в остановившихся глазах его отразилось серое московское небо.

«Каждый из нас несет золотое бремя любви, но часто мы теряем его на полдороге. Яркой искрой груз падает в море. Всплеск - и волны смыкаются над ним. В первый момент мы не чувствуем потери - лишь свободу и легкость, и налегке продолжаем наш путь. Но с каждым шагом нам все труднее, ноги наливаются свинцом - ведь это любовь давала нам силу лететь над волнами. Мы приземляемся на некий пустынный, сухой, продуваемый ветрами - материк ли? Остров? Люди, его населяющие, не понимают нашего языка. Они освежуют нас и принесут наши блестящие шкуры в жертву своим богам. И спустя совсем немного времени единственное, что остается от нас - это распяленная между кольев искрящаяся на солнце золотая шкура нашей любви».

Ярослав Стерх, «Последний аргонавт»

Юлия Зонис "Рыбарь"

Дом Птичницы сгорел. Куда делась сама Птичница, было непонятно, но Рыбарь предполагал, что она ушла во сны. Прикрыв глаза, и даже не прикрывая, а лишь прищурившись, он представлял себе искорки огня, проскальзывающие по оплывшему, раздавшемуся вширь телу Птичницы. Первыми наверняка загорелись волосы, но Рыбарю почему-то казалось, что пламя пришло изо рта. Вот они, оранжевые, неуверенные язычки, лизнувшие десны и редкие зубы, затем перепрыгнувшие на верхнюю губу. Тут уж огню было раздолье - вся верхняя губа Птичницы поросла темными волосками, и они затрещали, скручиваясь от жара. Несколько горящих волосков упало на простыню, оттуда огонь перекинулся на ковровую дорожку, полинявшие от стирки оконные занавески, а там занялась и крыша. Крышу эту Рыбарь перестилал сам, таскал наверх связки тростника, укладывал его на деревянные жерди перекрытия. Тростник колол пальцы, Птичница стояла внизу и, задрав голову, следила за работой. Теперь Птичница ушла в сны, и крышу придется перестилать заново. Для новой Птичницы.

1

Марина, Рина, Мурра, Рука, Рахелъ. Почему Рахель? Рахелью Ринку звала бабушка. Бабушка, бабушка... Ринка напряглась и тут же устало обмякла. Бабушка, какой бред, по каюте ходят зеленые ящеры. Один присел в углу на корточки, как человек, собравшийся справить нужду. Явственно потянуло какой-то гнилью, гадостью, болотным аммиачным духом. Ринка свесилась с койки, и ее вырвало.

Бам! Это удар ветра. Бам! Где-то наверху, на палубе, Димка и Ген сражаются с парусом, а мотор заглох давно уже, может, час, а может, год назад.

ИИИИИИИИИИИИ - бам! Каюта подпрыгнула так, что Ринка скатилась с койки, едва не попав в лужу блевотины. И плюх! Нет, это просто лодка протекает, это плещется вода, почему в этом море вода такая чертовски соленая? В каюте нельзя выпрямиться, как же второй ящер ухитряется стоять во весь рост, он в два раза выше Ринки? ИИИИИИИИИ- бам! Ветер? Как они там, наверху? И есть ли кто-нибудь наверху? Может, их давно смыло за борт, и парус хлопает на ветру, или парус тоже сорвало, унесло к берегу. Вот смешно - парус туда, небось, долетит, целехонький, или уже на излете плюхнется в море, и его вынесет к пляжу. К набережной. Что это за грязная тряпка, подумает сторож, старик, собирающий с песка бутылки, кульки и прочую дрянь. Кряхтя, сторож нагнется, выловит ошметки паруса и аккуратно сложит в урну. А если парус не влезет в урну, сторож запихнет его в специальный мешок и отвезет к выходу, туда, куда каждое утро приезжает мусороуборочный грузовик. Грузчики, лениво матерясь, выкурят по третьей сигарете (первая - во время долгой стоянки у парка, вторая - за мостом, у городского рынка) и закинут мешок в пахучую кучу в утробе грузовика. А над мусоркой будут виться чайки, которым, наверное, раз плюнуть пролететь пару километров над водой и... Обидно тонуть у берега.

Рина нашарила очки в изголовье, махнула рукой присевшему на корточки ящеру и, шатаясь, дрожа, хватаясь за верхние койки, начала пробираться к трапу.

Дом никогда целиком не сгорает, и это хорошо. Не так уж много народу в поселке, чтобы заново все отстраивать. Занавески новые можно взять у Обойщика, ковровую дорожку - у Бакалейщика. А стекол в окнах все равно не было, отродясь у них в поселке не водилось стекол. Даже зеркала - и те медные. Рыбарь не был уверен, что видел когда-нибудь стекло наяву. Во снах - да, пожалуйста, сколько угодно, яркие, прозрачные насквозь стекла витрин, тонированные стекла автомобилей, маленькие чердачные окошки - в них стекла были мутноватые, зато как ярко блестели они на закате! Были еще витражные стекла, цветные стекла, увеличительные стекла, зеркальные стекла и даже пуленепробиваемые стекла, но они-то как раз интересовали Рыбаря меньше всего. Когда не надо было перестилать крышу или выбирать сети, Рыбарь думал о стеклах. Больше всего ему хотелось заполучить настоящее стекло, хоть одно, хоть самое маленькое, но это было невозможно - стекла оставались во снах. За неимением стекол Рыбарь собирал камешки. На закате он бродил по отмели, разгребая ногами залежи ракушек. Рядом тихо шипело море. Некоторые из найденных Рыбником камешков очень напоминали стекло, когда лежали, блестя, среди белых раковин. Но потом они высыхали, тускнели, и Рыбарь разочарованно зашвыривал их обратно в воду.

Когда солнце садилось, Рыбарь шел в таверну. Обычно таверна пустовала, только ближе к ночи заглядывал сюда Смотритель Маяка. Заходил вечерами и Бакалейщик, но вообще-то он предпочитал сидеть дома, проверять счета и любоваться своей коллекцией птичьих яиц. Бакалейщик не понимал Рыбаря.

- Если уж ты что-то собираешь, то собирай, а ты, Рыбарь, странный какой-то. Найдешь камешек - и тут же выбросишь. Хоть бы мне их отдавал, что ли.

Смотритель усмехался в усы, Рыбарь глотал пиво и отмалчивался, а потом уже пора было отправляться на вечерний лов.

Но сегодня таверна была чуть ли не битком набита. Явился даже Волынщик, который обычно не забредал в поселок, предпочитая глухомань южной оконечности острова. Пили, гудели, но все украдкой нет-нет да и посматривали на Рыбаря.

- Ты уж, Рыбарь, постарайся там. Че-нить получше найди. А то последняя-то Птичница... не того, - выговаривал Рыбарю Бакалейщик.

Рыбарь и сам знал, что последняя Птичница была не того, и неловко поежился.

- Помоложе, и чтоб... глазастая. Не как у той - глаз из-за щек не видать, образина в окно не влазит. Поглазастей, и чтоб ноги, знаешь...

- Ага, - поддержал Бакалейщиков приятель, Обойщик. - Нет, ты бери какую надо, но чтобы и смотреть на нее было приятно, а то ведь, знаешь, живешь вроде по соседству, окно в окно, можно сказать, ну и смотришь.

- Да и тебе же лучше, - осклабился Бакалейщик, приканчивая свое темное. - А то будет, как в прошлый раз.

Рыбарь нахмурился и отставил кружку. Ему показалось, что Бакалейщик и Обойщик понимающе перемигнулись у него за спиной.

В окно стукнул ветер, потянуло по ногам сквозняком, и Рыбарь понял - пора.

При свете электрического фонарика вода казалась черной, а волосы первой из найденных им - белыми. Женщина запуталась в сети, и уже по тому усилию, с которым Рыбарь тащил ее из воды, понятно стало - не та. Она всплыла на поверхность, как огромный пузырь, бока которого сдавлены крупными ячейками сети. Первая была так похожа на ушедшую в сны Птичницу, что у Рыбаря по спине побежали мурашки, а пальцы ног поджались от неловкости. Вспомнились жара, солнце на затылке, колючий тростник и хозяйски-заботливый взгляд снизу. Нет уж. Рыбарь вывернул сеть в море. Лодка качнулась, темным пятном ушла первая под воду. Только волосы еще белели недолго, а потом - чернота. Там, под лодкой, первая превратилась в толстую, крутобокую рыбину, ударила хвостом и ушла в глубину.

Вторая, молодая брюнетка, была хороша. Мокрая юбка облепила длинные ноги. Рыбарь уже почти решился взять ее, когда в соседней сети что-то блеснуло. Рука Рыбаря дрогнула, и длинноногая ушла в воду вслед за первой. Мурена, удивился Рыбарь. Поди ж ты. Длинноногая красотка превратилась в мурену.

Свет фонарика заплясал по воде и отразился в двух маленьких... стеклах? Стекла украшали глаза девочки, запутавшейся в соседней сети, и пока Рыбарь, дрожа, задыхаясь, но с величайшей осторожностью тянул драгоценную добычу в лодку, он вспомнил - стекла называются очками.

2

За-коп-чен-ный по-то-лок. Бом-бом-тили-бом, загорелся кошкин дом. Мурра, кошку, наверное, звали Муркой. Почти как меня.

Когда Ринка очнулась в Странном Месте, была ночь. Над ней склонялись Странные Лица. Присмотревшись, Ринка поняла, что лицо всего одно и ничего странного в нем нет. Так, человек. Только небритый очень. Нет, бороды у него не было, а была щетина. Трехдневная щетина, подумала Ринка. Он ленивый, ему просто лень бриться. Через два-три дня он посмотрит в зеркало, вспомнит, что не собирался отращивать бороду, и побреется. Бреется он наверняка ржавым лезвием, а может, и опасной бритвой, тоже ржавой и старой. И пену стряхивает в консервную банку. Из-под кильки в томатном соусе. Дальше Ринка додумать не успела, потому что небритый человек направил фонарик прямо ей в глаза, и пришлось срочно закрываться ладонью от слепящего света.

Небритого человека звали Рыбарь. Другие люди рассказали ей назавтра, что он вытащил Ринку из моря. Чтобы она стала Птичницей. Вытащил, перенес в дом, оставшийся от старой Птичницы. Уложил на кровать и ослепил фонариком. И ушел. А Ринка заснула. И спала до утра. На Острове все спали до утра. И только Рыбарь ночью не спал, рыбу ловил. Но все это ей рассказали потом.

А пока была ночь, и Ринка видела сон - как она протискивается наверх по трапу, а наверху рев, и грохот, и волна - огромная, слепящая и холодная. Наверное, волна смыла ее с палубы, потому что следующее, что Ринка видит - это черная вода качается взад-вперед перед ее глазами, растет горбами и ух - вниз, и кажется, что на этот-то раз точно не выплывешь, но Ринка все же выплывает, волна выталкивает ее наверх, на самом гребне она замечает белую звездочку и, задыхаясь, гребет к ней, и с каждым взмахом рук - о, счастье! - белая звезда разгорается все ярче и ярче. Утром Ринка узнает, что это вовсе не звезда, а островной маяк.

На Острове очень жарко. В поселке почти нет деревьев, только дома с тростниковыми крышами, и тени дома почему- то не отбрасывают, будто над поселком вечно стоит полдень.

Веснушки, думает Ринка. Веснушки и обгоревшая шея, а сметаны-то тут точно нет, смазать будет нечем. Во дворе копошатся куры. Кур надо кормить. Это первое, что ей сказали - она будет новой Птичницей, а Птичница должна кормить кур. Не резать и ощипывать, а только кормить. Не то чтоб Ринке очень хотелось резать кур, но ее собеседника - этого длинного дядьку звали Обойщиком, и он жил в соседнем доме - ее собеседника эта мысль привела в ужас. Он замахал руками и чуть не свалился с крыльца. Крыльцо Обойщикова дома выходило как раз на окна Ринкиной спальни - то есть спальни Птичницы, мысленно поправилась Ринка - и круглый глаз Обойщика блестел в щели между занавесками, когда девушка проснулась. Обойщик вытягивал шею, как гусь. Гусей Ринка помнила с деревни, бабушка их откармливала. Обойщик вообще чрезвычайно походил на гуся, а вот Бакалейщик, к примеру, смахивал на бульдога.

Утром и в последующие дни Ринка узнала много новых вещей, и не только про кур. К примеру, маяк. Маяк зажигался только на случай особого лова, когда Рыбарь уходил в море надолго и привозил людей. Еще ей рассказали про батарейки. И про Трактирщика. Но интереснее всего был все же маяк. Смотритель маяка любил пить пиво, доил над кружкой длинный ус, щурился и был неразговорчив. В ночи Лова он тоже не спал, и Бакалейщик сообщил об этом со сдержанным презрением. Однако дольше всех не спал, конечно, Рыбарь.

Рыбарь вообще был убогим. Полезным убогим, но убогим. Он очень часто не спал ночью, ловил рыбу или просто сидел на берегу. Трактирщик, упомянув об этом, возмущенно фыркнул, и Ринке пришлось стирать со щеки пивную пену. Ей-то Рыбарь как раз понравился. Уж всяко больше, чем толстый Бакалейщик.

А Бакалейщик поучал. Задрав палец, а порой постукивая им по столешнице для пущей убедительности, он говорил:

- Сны, - говорил Бакалейщик, - это наше главное. То, считай, ради чего мы здесь. О!

Наибольшим экспертом в снах считался Трактирщик, но он - увы - просыпался так редко, что ничего не мог рассказать Ринке. Он лежал бревном где-то в задней комнате, и временами сквозь стенку доносился его храп. Поэтому посетители таверны сами вставали, доливали себе пива, и Бакалейщик курсировал между стойкой и столиком чаще других. Ринке, конечно, пива не полагалось. Она с завистью наблюдала за Бакалейщиком и слушала его речь.

- Сны! - толстяк закатывал глаза, и в серых радужках отражались серые занавески. - Да на наших снах, почитай, весь мир держится!

Бакалейщик стучал кулаком по столу и опрокидывал в рот кружку. Вечноспящий Трактирщик подтверждал его слова особенно громким храпом.

Как бы то ни было, на острове жили люди. Значит, и Ринке надо было жить.

3

- Она кур не кормит.

Рыбарь зашел в таверну перед ночным ловом, Неловко свалив у двери новую сеть, он пробирался к стойке. Слова Обойщика заставили его поморщиться.

- То-то и оно. Кормит их, но неправильно. Куры, они голодные по двору ходят, ко мне в огород лазят.

- Куры! Что мне твои куры! Бакалейщик попытался горько вздохнуть, но подавился пивом, закашлялся, обрызгав вытянувшего шею Обойщика.

- Заходит она ко мне вчера в лавку и цоп - шарф. Хороший белый шарф, я специально положил его отдельно от цветного. Цоп и себе на голову наворачивает. Мол, у вас тут такая жара, буду ходить в этом... как его... тюрбане. Нет, ну ты видел, чтобы кто-то в тюрбанах у нас ходил? Вон, Волынщика спроси. Небось и он, гулена, такого отродясь не видал. А она повертелась так-сяк перед зеркалом и - будь здоров! А в другой раз я смотрю - она к моей коллекции птичьих яиц подбирается. Глазки уже так и горят, так и горят. Еле ее спровадил...

Бакалейшик по-моржовьи вздохнул, подпер кружкой щёки. Обойщик оглянулся через плечо, перегнулся через стол и громко зашептал:

- Мне Смотритель вчера говорил - она на маяк хотела залезть.

-Ну?

- Вот тебе и ну. Говорила, хочет оттуда смотреть на море. За Стену заглянуть хочет.

Бакалейщик подавился пивом. Рыбарь, до этого старавшийся не замечать шепота, прислушался.

Всякому известно, что с маяка можно смотреть только на южную глухомань, а там и нет ничего, одни болотные огоньки перемигиваются. Да и те разве что по ночам. Волынщик, правда, утверждал, что на острове есть и другие деревни. Волынщик был заодно и разносчиком и в доказательство своих слов притаскивал иногда из странствий диковинную посуду и медные колокольчики, которых в их поселке отродясь не водилось. Рыбарь думал порой, что неплохо бы обогнуть остров на лодке да и посмотреть, что же все-таки там, за черными скалами. Но становилось боязно. Заплывешь, не вернешься. По суше оно, конечно, надежней, но Рыбарь не любил сушу. Можно было иногда подниматься на маяк, смотреть на болотные огоньки, на туманы, ползущие из глубины острова. Но смотреть на море? За Стену? Рыбарь помотал головой, осушил свою кружку и направился к выходу.

Уже на пороге он расслышал шипение Обойщика:

- А еще я видел, как она себе пива налила. Подошла и налила...

Медленный прибой, медленный, отороченный белым, ворочающий гальку. Рыбарь любил эти ночные часы. Знал, что в поселке побаиваются ночного моря. А его, Рыбаря, и вовсе за человека не считают. Если человек, так и спи ночью, а не таскайся по берегу. Все знал, а все же не мог удержаться. К тому же в предрассветные часы в сети шло много правильной рыбы, а рыбу в поселке любили. Рыбарю же нравилось одиночество. Вот ведь странно - зачем он вообще ходит в таверну, слушает бурчание Бакалейщика, глядит на поникшие пивные усы Смотрителя? Когда Рыбарь выходил ночью на берег, ему казалось, что он уже больше не вернется в поселок. Однажды...

Небольшая тень поднялась с галечной кучи, качнулась к Рыбарю. Он отшатнулся, но тут же вздохнул с облегчением, узнавая девочку в очках. Ринку. Очков сейчас не было видно.

- Ты почему не спишь?

Голос был глухой, будто заржавленный - Рыбарь ведь говорил редко. Но девочка не испугалась. Подошла к Рыбарю и попросила:

- Возьми меня с собой.

И Рыбарь сразу понял, что она хочет сбежать. Но ничего ей не сказал. Мотнул только головой - мол, садись в лодку. А девчонка, кажется, обрадовалась, заспешила к воде - и как видит в этой темнотище, да еще и в очках?

Сильно пахло рыбой. Рыбарь умел различать запах рыбьих косяков под водой, упрямое, бессмысленное на первый взгляд движение, поворот, уход в глубину, под сеть - и все же сеть затрепетала, забилась изрядным количеством правильной рыбы. Рыбарь почти что научился видеть в темноте без фонарика, но сейчас включил фонарик для Ринки - девчонке любопытно взглянуть на длинные, сильные тела, на тупорылые головы, выплескивающие на поверхность. Рыбы было много, и почти вся - правильная.

Ринка внимательно наблюдала за его руками, выпутывающими из сети несколько неправильных рыбин.

- По-моему, это морской окунь. Его едят.

Рыбарь покачал головой, швырнул окуня в воду, потянул следующего.

- Рыбарь, почему все ночью должны спать?

Рыбарь задумался. Он плохо умел объяснять, у Бакалейщика это выходило гораздо лучше. К тому же он сам частенько видел неправильные сны. Лучше уж валандаться в море, чем видеть неправильные сны - так говорил Бакалейщик.

- Что такое стена? Почему нельзя с маяка смотреть на море?

В голосе девочки звучало нетерпение. Такие вот и уходят

во сны. Сначала видят неправильные сны, а затем уходят. Рыбарю, совсем уж некстати, вспомнилась старая Птичница, и на душе сделалось муторно.

- Если мы сейчас поплывем все дальше от берега, дальше и дальше, что будет?

Рыбарь упорно тащил из сети неправильную рыбину - дурацкий окунь запутался колючками плавников, бился, Рыбарь об него уже все пальцы исколол. Окунь открывал рот, глотал бесполезный для него воздух, и Рыбарю казалось, что если он сейчас попытается ответить - так же вот будет беззвучно открывать и закрывать рот, пока его не огреют веслом и не швырнут, оглушенного, в воду.

- Стена, - глухо произнес Рыбарь, оттирая от чешуи пальцы. - Стена Рассвета. Вплывешь в нее - и сгоришь.

Девчонка будто не слышала. Взяла окуня из рук Рыбаря, кинула на дно лодки костальной рыбе.

- Мы его зажарим.

В голосе ее звучала непоколебимая уверенность.

Неправильная рыба шипела на углях, а сверху палило солнце. Рыбарь подумал, что в чем-то Ринка права - солнце здесь и правда необычайно жаркое. Такое жаркое, что через два часа после рассвета Ринке удалось развести костер, просто наставив свои стеклышки на кучку сухих веток и поймав солнечный луч. Хотя с чем сравнивать?

Ринка будто угадала его мысли.

- Вот этот шрам, - она ткнула пальцем в белый рубец на руке Рыбаря, след от впившегося в мякоть крючка, - спорю, он появился уже на острове.

Рыбарь взглянул мельком на свою ладонь. Он не был уверен. Хотя точно помнил то время, когда шрама не было. А сейчас шрам несомненно был, по нему можно было провести пальцем - пятно и отходящая от него короткая полоска, там, где он тащил крючок из руки. Если как следует напрячься, можно было вспомнить много других вещей - большие города, набережные, высокие белые здания, ослепительные стекла витрин. Или портовые краны, или небольшие домишки на скалах, или, к примеру, один маленький домик на горе. К морю от этого домика нужно было спускаться кривыми улочками, где из-за глинобитных изгородей тянули ветки персики и миндаль. Дом вспоминался чаще всего, но стоило всмотреться попристальней - и сразу наплывало какое-то поле, каналы, топкие берега грязной широкой реки. В воспоминаниях не было уверенности. В конце концов, это могло быть сном, одним из многих снов, на которых держится мир. Там, за Стеной. Рыбаря удивляло, как мир может держаться на такой ненадежной вещи, как чьи-то сны. И все же другого объяснения не было, и следовало уважать Бакалейщика, сновидящего много, плодотворно и, главное, правильно. А Рыбарь не заслуживал уважения. Хрупкой реальности снов он предпочитал явления простые и надежные - море, прилив, костерок, жарящаяся на углях рыба, солнце, пекущее затылок.

Рыба, кстати, уже изжарилась. Рыбарь недоверчиво наблюдал, как Ринка потянула ее за обуглившийся хвост, счистила палочкой угольки, надкусила - и сморщилась. Рыбарь готов был кинуться на помощь, ведь рыба-то была неправильная, но Ринка выплюнула кусочек, высунула обожженный язык и пожаловалась:

- Подгорела. И несоленая.

Сову Ринка нашла сразу за поселком. Сова казалась комочком глины, налепленным на ветку сухого дерева. Только широко раскрывшиеся лунные глаза выдали в сером шарике птицу. Ринка восторженно взвизгнула и схватила сову. Та немедленно впилась ей в руку острыми коготками и уже примерилась долбануть клювом, когда Ринка ловко накинула на нее тюрбан.

Ошеломленную птицу она притащила домой и поселила на полке. Рыбарь притаскивал для совы свежую рыбу, но поглядывал при этом неодобрительно. Странный он, Рыбарь, думала Ринка. Вот ведь нравится ему сова, а ни за что не похвалит.

Ночью сова с довольным уханьем вылетала в окно, а Ринка сидела на пороге, дожидалась ее возвращения и вспоминала бабушку. Бабушка тоже как-то нашла сову, принесла к ним с мамой. Мама отказывалась кормить совенка, поскольку тот больно клевался и драл руку когтями. Так что птицу пришлось отпустить. Иногда Ринке казалось, что тот совенок вырос и нашел ее на острове. Птицы ведь не люди, что им какая-то дурацкая стена! Ринка сидела на крыльце, вспоминала бабушку, ветер перебирал ее волосы, а из-за занавески соседнего дома таращился круглый глаз Обойщика. Обойщик думал о курах.

4

Пощечина оказалась последней каплей. До этого были: некормленные куры, неправильные сны, коллекция Бакалейщика (девчонка все же дорвалась до нее и нагло заявила, что все яйца в ней - куриные), маяк, ночные прогулки и пиво. И пойманная сова. И креветки. И похищение батареек. Но пощечина переполнила чащу поселкового терпения.

Пощечину Ринка дала Волынщику. Сейчас неудачливого ухажера отпаивали в таверне темным. Задыхаясь от возмущения и брызжа во все стороны пеной, он орал:

- Никогда! Ни одна! Птичница! Даже эта тупая старуха, которая в Рыбаря втюрилась - и то! Да у меня в южных поселках такие были! А эта... малявка! Дррянь!

Народ сочувственно поддакивал. Да, Птичницу, что и говори, Рыбарь добыл никуда не годную.

Рыбарь переминался у стойки, слушал заливистый храп Трактирщика. Слушал возмущенный ор Волынщика и сочувственные возгласы. Надо было что-то сделать. Например, подойти и дать Волынщику в зубы. Рыбарь сжал кулак, посмотрел на него. Костлявый кулак, но заткнуть Волынщика можно и таким. В глубине, на сгибе ладони, Рыбарь чувствовал шрам. Тот самый, до которого дотронулась девочка со стеклами. Если бы Волынщик носил такие стекла, этим вечером они наверняка бы разбились.

Бакалейщик поймал Рыбаря на выходе из таверны, на ступеньках. Топот за спиной, сопение, пивной дух, и вот уже жирная рука надежно ухватила Рыбаря за сгиб локтя.

- Ты это куда пошел?

Голос Бакалейщика был вкрадчивым и в то же время дребезжащим, как будто Бакалейщик не был уверен, что его руку сейчас не стряхнут. Рыбарь и стряхнул, да так и не обернулся.

- Ты это, того, - дребезжал за спиной Бакалейщик. Ты ж ее привез. Тебе и разобраться надо.

Рыбарь зашагал прочь. А Бакалейщик сзади завизжал:

- Ты что? Думаешь, мы не знаем, кто старой Птичнице угольку подпустил? Сны, ха-ха, во сны она ушла. Знаем мы эти сны! С той сумел разобраться - ну и с этой давай, а то мы и сами...

Рыбарь развернулся и плюнул под ноги Бакалейщику.

Дом загорается не сразу, неохотно. У дома больные, старые кости, продутые ветром, у дома крыша, выложенная сухим тростником, и, кажется, стоит вспыхнуть одной искорке - и запылает вся постройка. Но дом устал. Он не хочет гореть. Он хочет скрипеть на ветру, расправлять плечи с мокрым бризом, ежиться под укусами солнца, прячась под худую тростниковую шляпу. А гореть ему вовсе ни к чему, он горел и так недавно. Но вот солнечный луч ударяет в стекло, и между стеблей тростника начинает плясать бледный огонек. В пожар он превратится нескоро, но все же старому дому не устоять.

- Почему ты не хочешь попробовать? Ну, помнишь, ты же съел того окуня? И ничего не случилось. Сны, стена... это же просто глупости!

Глупости, ага. Надо напомнить ей, чтобы сняла этот дурацкий тюрбан - в темноте он будет слишком заметен.

- Они тебя тут заклюют. Ну пожалуйста, поехали со мной! Я обещаю, ничего плохого не случится. Надо просто грести и грести...

Всхлип, а потом:

- Ты присмотришь за моей совой?

Дом горел. На сей раз он поддался огню окончательно, не осталось, казалось, ни сантиметра стены, не охваченной пламенем. Горела тростниковая крыша, и проваливалась сама в себя, и ветер разносил уголья. Всем поселковым пришлось сбежаться и заваливать пламя землей, чтобы не загорелись соседние дома. Этой ночью никто не спал. Не спал испуганный Обойщик, вытягивал длинную шею, моргая, глядел на пожарище. Не спал Смотритель, усы которого наконец-то высохли от жара. Не спал Волынщик - тот как раз собирался назавтра уходить из поселка в свою глухомань, но придется ему задержаться, ведь отстраивать новый дом - дело непростое. Не спал, конечно, Бакалейщик, щурил довольные глазки на пламя. Не спал и Рыбарь. Он стоял чуть в стороне, так что огонь освещал его сбоку, и казался он плоской рыбиной, вырезанной из жести. Рыбарь смотрел на горящую крышу и осознавал все сильней и сильней, что ему вовсе не хочется перестилать ее заново. Когда Рыбарь осознал это окончательно, он отвернулся от пожарища и принялся смотреть на море. В руке он сжимал подаренные стеклышки, и казалось Рыбарю, что, если нацепить эти стекла, он увидит далеко в море лодку. В лодке будет сидеть Ринка, щуриться подслеповато на далекое пожарище - красный огонек, превращающийся в красную звездочку, красную точку. Ринка будет грести, как учили ее Димка и Ген, как учил ее он, Рыбарь - широкими уверенными гребками. Она будет грести и грести, грести и грести, прямо в алую стену рассвета. А впереди будет лететь улизнувшая от Рыбаря сова.

Юлия Зонис. "Маша и Михалыч"

Скрипи, скрипи, нога липовая…

Русский народный кафка

Михалыч был мирным зомби, хоть и бирюк-бирюком. Жил он на отшибе, верстах в пяти от ближайшего поселения – а все потому, что природу любил и покой. В поселении было слишком много шума, не говоря уж о молодых. Молодые, вместо того, чтобы соблюдать рацион, ели всякое, а потом шлялись через границу, то и дело напарываясь на патрули. Границу-то пересечь раз плюнуть, полкилометра по верховому болоту, заросшему осокой, а дальше шли уже заграничные фермы. И с ферм порой поступало всякое. А еще иногда фермеры, тоже молодые, на вездеходах катились через лес к поселениям, стреляя со всей дури из винтовок. И, конечно, попадались патрулям. В общем, вся эта суета была Михалычу неприятна. Он занял старую егерскую сторожку в лесу и охотился. На мелкое зверье, вроде хорьков, ласок и прочую кусачую шваль, охотится было проще простого: пошел на полянку, разлегся и лежи. Через некоторое время сами набегут, начнут уши грызть, щеки покусывать. Тут их и скрадывай. Кабаны и волки, бывало, тоже подходили, но они опасливей – чуют какой-то подвох. Однако к зиме голод побеждал хитрое звериное чутье, и можно было полакомиться кабанятинкой. Но сегодня Михалыч охотился на своего тезку, косолапого. Тут уже пришлось пустить в ход винтарь. Огнестрел в поселениях был запрещен, конечно, и винтарь Михалыч добыл довольно темным путем. Когда молодые фермеры нагрянули однажды в лесную сторожку, посчитав одинокого зомби легкой добычей, Михалыч и разжился винтовкой. Но всякого есть не стал, не такой он зомби. Прикопал в огороде. Теперь там картофля знатная росла, крупная, желтоватая на разрезе. Фермеры, те, что постарше и поумней, очень хорошую цену за нее давали. Михалыч, бывало, сам на ту картофлю смотрел и жалел, что не впрок ему такой вкусный овощ.

Медведь возился в малиннике, что твоя свинья в огороде. Кряхтел, сопел, ломал колючие ветки. Михалыч, сидя в зарослях лещины на краю малинной полянки, все примеривался. С медведем не всякий зомби потягается. Если не убить с первого выстрела, так ранить надо сильно, а то ведь раздерет. Потом, шатун, заразится, попрет через границу, наделает на фермах всякого. Михалыч не столько себя жалел, потому что, скажем прямо, жизнь его – или смерть, это как посмотреть – была не из лучших, просто ему непорядок не нравился. Через границу шляться, всякое жрать, зверей заражать – если каждый такое делать повадится, к чему же мир придет? А мир, несмотря на михайлычево положение, ему, в общем и целом, нравился. Вот паук, немудреная тварь, а какую паутину-то хитрую спроворит, а потом на ней утром роса капельками, так и переливается, так и блестит – смотреть любо! Первые цветы когда из-под снега пробиваются, хорошо. Хорошо, когда весна сменяется летом, лето – осенью. Это перемены правильные, на них от века все держится. Зиму Михалыч меньше любил, и за бескормицу, и за то, что мало солнца и зелени. А все же и зимой бывали светлые, искристые деньки. Снег так и скрипит, так и сверкает под полозьями, и едет себе Михалыч на своих автосанях на ярмарку, куда фермеры еду привозят, и хорошо ему, и привольно, век бы так ехал.

Михалыч медленно думал все эти приятные мысли, ловя медвежий глаз в перекрестье прицела. Винтовка ему хорошая досталась. И зачем, спрашивается, тем молодым было прямо к сторожке подъезжать? С такой винтовкой затаились бы где-нить на дереве, выцелили бы голову, ба-бах! – и нет Михалыча. Нет, им, вишь, покуражиться захотелось. Силу показать. Ну вот, показали. Участковый, конечно, заезжал, допрашивал, но особо не усердствовал. Видать, те молодые и его достали. Да и какой допрос, когда Михалыч в ответ мычит только и башкой мотает – совсем никакого разговора не получается. Напоил хозяин участкового чем бог послал, да и поехал тот к себе обратно, за границу.

Михалыч повел дулом винтовки, примериваясь, как бы половчее уложить тезку – и вдруг в перекрестье прицела скакнул платочек. Красный, в горошек. На грязной довольно-таки и тощей шее. Михалыч аж моргнул от удивления, хотя почти разучился моргать. И тут это, с платочком, как ломанется из зарослей, да как завизжит пискливым девичьим голоском: «Медвеееедь!».

Мишка, не будь дурак, помчался за девчонкой, широкими лапами ломая малину. Михалычу ничего не оставалось, как из кустов вылезти и замахать: беги, мол, сюда. Вредная девка бежала так, что никак не давала прицелиться. Заметив Михалыча, она сначала припустила, только коленки разбитые засверкали, а потом вдруг резко затормозила и тоже в голос: «Ой, зомбииииииии!». И в сторону метнулась. А Михалычу только того и надо было. Плавно нажал на спуск – и все, и грохнуло. Мишка еще метра три по инерции пробежал и зарылся мордой в траву. А с морды кровь потекла. Оченно потянуло Михалыча на пожрать, с утра-то не позавтракал, с раня на охоту выбрался. Но негоже. Сначала девка. Девка-то из фермерских, а фермерские, даром что рядом с лесом живут, недотыкамки. Как на джипах рассекать, это они мастера. А в лесной науке ничего не смыслят и не чуют. Вот и спасай ее, дуреху, теперь.

Михалыч, закинув винтарь за плечо, побрел туда, куда девчонка ускакала. Долго идти не пришлось. Споткнулась, глупая, о корягу, и лбом прямо в сосновый корень. Так и лежала: штанишки короткие, ноги тощие, голова растрепанная, а на шее платочек тот самый, красный, в белый горошек. Вот непутевая! Недовольно замычав, Михалыч взвалил девку на плечи и попер до сторожки. Надо было управиться до темноты – а то как бы волчецы того медведя не обгрызли до самых косточек.

Девка сидела на столе и ногами болтала. Стол добротный, дубовый, сам тесал, сам доски выглаживал. Девка лопала малину и пальцем в стенку тыкала. А на стене фотография в рамочке. Михалыч ее давно нашел, еще когда в поселении жил. На помойке валялась. На фотографии женщина, крупная, светловолосая, в платье синем, а рядом с ней мальчонка лет пяти. Конечно, не родня они были Михалычу, и не помнил он свою родню, как и все в поселениях. А все же с земли поднял и, уходя, с собой прихватил, а в сторожке на стенку повесил. Еще и рамочку на ярмарке сторговал, хорошую, латунную и со стеклом. Красиво чтобы. Чужие, свои ли, а глянешь – сердце отогревается.

- Это твоя жена? – спросила девка.

Щеки красные от малины, глаза блестят, патлы торчат во все стороны. Сразу видно, шебутная. И чего в лес поперлась, да через болото?

Михалыч в ответ замычал и головой замотал, в смысле нет.

- А-а, - протянула девка, облизывая замаранные малиновым соком губы. – Вспомнила, вы же не говорите. Твари бессловесные – так вас отец Федор называет.

Михалыч на всякий случай оскалил зубы. Девка только хихикнула. И откуда такая бесстрашная? Сначала стрекача задала, а теперь сидит, как у себя дома, и ногами бесстыдно дрыгает.

- А я Машка, - сказала она, отводя с лица волосы. – Хотя дед Муркой кличет. Но мне Машка больше нравится. Мне двенадцать лет, я из дому убежала. А ты… ах да, ты ж не говоришь.

Михалыч, кряхтя, полез в буфет и вынул документ, выданный участковым. Мол, зомби зарегистрирован, мирный, приписан к такому-то поселению, на учете состоит. Зовут Михалыч. Сам Михалыч своего имени не помнил, как и роду-племени, но участковый Семенов быстро сообразил: живет в лесу, как медведь, значит, будет Михалычем.

Машка удостоверение ухватила, так и сяк повертела, чуть не обнюхала. И Михалыч понял, что читать девчонка не умеет. Вот те раз. Совсем они, что ли, у себя на фермах одичали и умом кукукнулись?

- Деда зомби, - сказала между тем девка, бойко спрыгивая со стола. – А пожрать у тебя че-нить, кроме малины, есть? Ну, то есть, не человечину…

Михалыч посмотрел на нее укоризненно, и гостья, кажется, смутилась. Отвела глаза, ногой по половице заелозила.

- Прости. Ты меня от медведя спас и все такое. И ты мирный зомби. Я понимаю. Это отец Федор вас не любит, и дед Роман тоже… гадости всякие говорит. А я понимаю. Граница, поселения. Все окей.

Зомби покачал головой. Ну что за молодежь? Окей да окей, строят из себя городских, а чего в городе хорошего – сплошная резня и кровопролитие. То ли дело в лесу. Михалыч вздохнул бы, если бы мог, но вздохнуть он не мог и потому, шаркая, побрел на кухню – поискать девчонке хоть какой человечьей еды. Может, вяленого мясца чутка завалялось. Понятно, не всякого, а кабанятины. А потом за медведем идти надо. И с волокушей. Тезка здоровый попался – на плечах не утащишь.

А девка-то хозяйственной оказалась! Пока Михалыч за медведем мотался – вернулся уж затемно – Машка веничек из березовых веток спроворила и всю сторожку чисто вымела, от огрызков там всяких, объедков, ну, чего в жилище зомби бывает. А сейчас почему-то скуксилась. Сидела опять на столе, поджав ноги и коленки обняв. Когда хозяин вошел, грохнув дверью, вздрогнула и чуть вскрикнула. Михалыч замялся, но быстро сообразил: человеки-то в темноте не видят почти, так что девчонке явился громоздкий силуэт с горящими желтыми глазами. Страшновато, особенно если с зомбями раньше дел не имел.

Михалыч замычал успокоительно и потопал к печке. Ему печка ни на что не была нужна, но все же он дымоход прочистил и держал ее в аккуратности. Вдруг участковый зимой заедет, что ему мерзнуть зря? И дровишки имелись. Только вот огня Михалыч не любил. Выкопал из-за печи коробок спичек, Машке протянул. Та боязливо сначала подошла и дотронуться не хотела, потом быстренько спички цоп – и скок к печке. И там, озадаченная, остановилась.

- Ой, деда зомби, - сказала она. – Я думала, вы холодные и склизкие. А ты теплый, прямо как уголек.

Михалыч тихонько и довольно хмыкнул. Мол, знай наших. Не все отца Федора слушать, девица-краса, пора и собственного ума-разума набираться.

Сноровисто разведя огонь, девка присела у печки. Острые коленки выставила, кузнечик-кузнечиком.

- Дед Роман говорит, зомби ночью приходят и детишек крадут. Но я не верила. Ночью вовсе не зомби приходят, а дружки его…

Она резко обернулась, и темные глазищи зло сверкнули печными отблесками. Михалыч аж оторопел.

- И детишек они сами крадут. В мешки сажают, и…

Из ночи за стенами дома послышался шум двигателя. Резкий такой, стреляющий, Михалыч сразу его узнал. Это трофейный мотоцикл Семенова так шумел. Девка, вскочив, дико заозиралась. Михалыч рукой помахал: садись, мол, не бойся, это тебя нашли, скоро уедешь на свою ферму. Но девчонка, кажется, на ферму не хотела. Метнувшись к Михалычу, впилась ему в руку, словно клещами:

- Ой, деда зомби, спрячь меня. Я ведь от них сбежала. От Романчика и отца Федора. И еще. Обратно не поеду, лучше съедай меня прям тут.

И так отчаянно, будто убивают ее прямо. Ну, что делать? Раз спас, навек ответчик. Михалыч грузно прошагал на середину кухни и откинул люк. Там виднелся спуск в подпол. Туда он и отправил девицу. А сам поспешно принялся угли в печи водой заливать. Все равно дымом тянуло, но пойди разбери, зачем он, дым.

- А ведь ты, Михалыч, печку топил, - проницательно заметил Семенов.

Сидели за столом. Михалыч в честь такого дела свечки не пожалел, на ярмарке выменянной. Перед Семеновым стояла бутыль желтоватого первача, тоже с ярмарки. Сам Михалыч не пил, но порядок знал. Участковый опрокинул стопку, глотнул, дернув щетинистым кадыком, и снова на хозяина уставился. Очень так проницательно смотрел.

- Есть у меня заявленьице, - как бы ненароком сообщил он. – От Романа Седовского. Известный в наших местах авторитет. Будто бы внучка от него в лес сбежала. Мужики с собаками искали, да след в болоте затерялся. Вот я и думаю, Михалыч – не к вам ли девка подалась?

Тут он резко перегнулся через стол, так, что Михалыч чуть со стула не навернулся.

- Седовский личность темная, у меня на него самого заявлений штук пять. Но из городских. Цыганский барон. А ты знаешь, чем цыгане промышляют?

Михалыч поморщился. Цыгане промышляли всяким. Хуже не придумаешь, чем такая родня.

- Вот и рассуди. С другой стороны, бабка эта, баронесса цыганская, Изольда, ко мне в участок заявляется – и в слезы. Ой, съели зомби мою Машеньку, ой, поминай как звали, ой, изгрызли ее белые косточки.

Семенов вдруг занес кулак и, немного подумав, врезал по столу. Бутыль с первачом подскочила и звякнула.

- Говори, зачем печь топил?

Михалыч поманил участкового на задний двор, где стояла волокуша с медведем. Медведя он еще в лесу ободрал, чтобы девку таким зрелищем кровавым не травмировать. Шкура, свернутая, тут же лежала. Взял Михалыч топор, рубанул хороший медвежий окорок. Взял шкуру. Семенов на то поглядел, на другое, и снова на то и на другое – да и махнул рукой.

- Ну и черт с тобой! Романчик этот все равно гниль-человек. Уморит девку. Но ты у меня смотри! – погрозил пальцем. – Если начнешь тут всякое…

Михалыч обиженно замычал. Участковый примирительно кивнул.

- Верю. Ты мирный зомби. Но к девчонке, если она у тебя, присмотрись. Глаз да глаз за ней нужен, с такой-то родней. Если чего удумает, тебя же в первую голову и подставит. И тогда уж мне придется… смотри!

Снова погрозив пальцем, Семенов погрузил шкуру и окорок в коляску, завел свой драндулет и газанул в ночь, светя желтой фарой. Михалычу снова захотелось вздохнуть. Вместо этого он выпустил девку из подпола, указал на лавку, где спать, и наконец-то занялся медведем.

Так они и стали жить-поживать. Девка дом прибирает, окна моет, песенки поет. Михалыч еду добывает. Хорошо, в общем, жили. Хозяин уж и привыкать стал. Иногда сидел за столом часами, смотрел, как Машка по хозяйству хлопочет, и мерещилось – доча она ему. И сказать что-то такое хотелось, путное и ласковое. Но выходило мычание одно. А Машка как будто понимала – подходила и тряпочкой пыль с фотографии протирала, той, где женщина с сынишкой. Заботилась.

Только вечерами грустная бывала. Растопит печку, сядет, коленки свои острые обнимет и давай рассказывать:

- А отец Федор нас в старом коровнике запирал. Меня-то ладно, я некрасивая. А Фимку, Серафиму, сестренку мою, к себе забирал. А деда Роман, если я че поперек ляпну или ругаться-драться начну, меня цепью сек. Цепь, такая, вроде колодезной. Раньше во дворе колодец был, только дед Роман его не чистил. Он эту ферму купил, типа как для хозяйства, но хозяйства никакого – ни коров, ни коз. Только ночью люди на фургонах приезжают и груз привозят. И сгружают у дальнего загона в сарай. Потом, тоже ночью, увозят на лодках через болото, за границу. Мы с Фимкой однажды пробрались, а там плачет кто-то, карапуз какой-то. Скулит и скулит… мы убежали.

Синяки у нее на ногах и на бедрах медленно сходили. Одежонку стирала в лохани, воду Михалыч таскал из реки. И вроде хорошо все, и весело, и солнце светит, и малины набрали ведер пять и варенье взялись варить – а она все вечерами грустит.

- Я слышал, участковый дядя Семенов приезжал, обзывал нас сектантами. И еще по-всякому. Говорил, погранцов на нас натравит. А дед Роман говорил – а давай. А у самого нож в сапоге. Давай, говорит, натравливай, мы тут запремся и себя сожжем, только сначала вас с чердака к зомбям постреляем. Дядя Семенов его боялся. Он вообще ссыкло. А вот ты не ссыкло.

Она поглядывала на Михалыча, и Михалыч согласно кивал. А чего ему бояться? Пока живой был, отбоялся свое, хотя ничего и не помнил.

- У тебя тут клево, - подытоживала Машка. – Только Симку жалко. Раньше-то меня секли, а теперь ее – цепью. Но она со мной бежать сдрейфила. Может, пойдем, деда зомби, киднэпнем ее?

Михалыч не понимал, что значит «киднэпнем», но идти никуда не хотел. Через границу! А вдруг патруль? Это они с молодыми с ферм цацкаются, а как увидят, что зомби, пускай и мирный, через границу прет, так сразу очередями посекут.

Машка недобро щурила красивые темные глаза.

- Эх ты. Мертвый – а все равно ссышь.

Михалыч виновато разводил руками. Он не боялся. Он просто не хотел еще раз умирать.

После этого разговора Машка надулась и три дня с ним не разговаривала. И фотографию в рамке не протирала. Ходила вся такая набыченная, лавку пинала, или часами смотрела в огонь. Ну Михалыч и плюнул – мысленно, конечно, слюны-то у него во рту давно не было – и пошел на охоту на кабана. Все равно мясо у них кончалось, да и на мену бы надо. Муки (ее Михалыч с большим трудом нашел на ярмарке у одного фермера, который остановился в поселении проездом, а дальше в город катил) оставалось негусто. Фермер на него при мене странно косился. Правильно, зачем зомби мука – пирожки со всяким печь?

На кабана охотятся почти как на ласок и горностаев, только с большей опаской. Лето уже кончилось, настал сентябрь. Желуди созрели, и кабаны повадились со своей молодью в дубняк. Подсвинки, родившиеся в апреле, подросли, нагуляли жирку – самое время их брать. Ходили они по знакомой Михалычу тропе от водопоя на рассвете, так что зомби явился туда затемно. Расположился в подсохших с лета папоротниках у самой тропы. И стал ждать. Вот сова, мягко хлопая крыльями, отправилась на дневку, вот завозились в кустах первые пичуги, а вот и застучали по мягкой земле копытца – туп-туп – и раздалось глухое похрюкивание.

Дикий зверь бежал либо от человека, либо на человека, а зомби им интересны примерно как древесные стволы, чтобы клыки поточить, или как еда. Не чуяли они в зомби живой души. Михалыча это иногда огорчало. Но сейчас он думал не об этом, а о том, как справиться с горбатым седым секачом, возглавлявшим кабанье семейство. Его крутая спина и рыло со страшными желтыми клыками выступили из рассветного тумана, и Михалыч понял – будет дело. Несмотря на нож, который зомби прятал под собой. Обычно он охотился на вепрей честно, сила против силы, но тут подумал – вдруг понесет его зверь на клыках, размотает по лесу. А как же там без него Машка?

Секач подошел, нюхать стал. Свинки его и потомство расположились кругом. Михалыч лежал себе, как мертвый, да и был мертвый. Но вепрь, видать, почуял что-то, или опыт уже имел – фыркнул, развернулся. Тут зомби и прыгнул, и ножом – под ребро. Вошло глубоко. Руку кровью окатило, и Михалыч не удержался, лизнул пальцы. Сразу захорошело от горяченького. Захотелось впиться зубами, но нельзя, нельзя живое грызть, а потом людям заразу скармливать. Зомби вырвал клинок и всадил еще раз. Кабан завизжал, захрюкал, загарцевал, и все это кинулось по лесной тропе, а Михалыч думал только: «Ой, держись, иначе Машка…» А что Машка?

А Машка без него, оказывается, пирожки пекла. С малиновым вареньем. Был уже яркий полдень, когда Михалыч добычу из леса приволок. И дубовые кроны над сторожкой желтели ранним осенним золотом, и привядшая трава пахла сладко, а слаще всего пахла кабанья кровь. Сердце и требуху, свежие, парящие, Михалыч все же сжевал в лесу. Потом умылся из ручья, чтобы девчонку не пугать.

- О, деда зомби, - ухмыльнулась Машка во все тридцать три зуба. – А я вот что придумала. Я вечером на ферму прокрадусь и Фимке пирожки принесу. Ее ж там, поди, не кормят. А тут с вареньем. Ее любимые. Можно, деда, а? Ты меня только до болота проводи, дальше я дорогу знаю.

Ну Михалыч в затылке и заскреб. С одной стороны, опасно, патрули. С другой, Машка все эти дни такая хмурая была, а теперь повеселела, хлопочет, щебечет, нос весь в муке. Может, и пустить?

Когда Михалыч не знал, что делать, он всегда на снимок глядел. Вроде как советовался с той, в синем платье. Она никогда дурного не советовала. Вот и сейчас посмотрел, а стеклышко-то в рамке расколотое. Михалыч аж замычал от огорчения, заковылял к фотографии.

- Ой, деда.

Обернулся – а Машка на него виновато так смотрит, и палец у нее тряпицей замотан. Платочком. Тем самым, красным, в горох.

- Я фотку твою протирала и уронила случайно. Вот, видишь, палец порезала…

И помахала забинтованной пятерней.

Михалыч отвернулся. Он, конечно, зомби мирный, а лучше ему на такое не глядеть. Всякое – оно завсегда о себе напомнит, живи ты в лесу хоть сто лет и питайся одной зайчатиной.

И подумал он тогда еще, что негоже ему с Машкой жить. Надо ее к людям вернуть. Да вот к участковому. Тот, хоть и трус, а дело свое знает. А вдвоем вот так – и опасно оно, мало ли, что она там в следующий раз порежет, и неправильно. Чему девчонка у зомби-то научится? Нет уж, пускай ее участковый в район свезет, там в школу пойдет, числа учить будет, слова, и житье свое лесное забудет. И хорошо. И любо.

- Ну так что, деда, до болота доведешь?

Михалыч, понурившись, кивнул. Жалко расставаться, конечно. А не расстаться как?

Машка радостно взвизгнула, набежала, обняла его, и помчалась пирожки свои в корзинку складывать. Вот дуреха.

А и шли они через болото. А и было страшно. А и светила луна, проклятая – нет, чтобы за тучку спрятаться. И вода блестела между стеблей камыша, и елки стояли кривые да чахлые. Идешь, идешь, и век, казалось, не придешь, справа тот же ельник, слева те же бочажины с гнилой водой, и луна, и ни земли, ни неба – так, мнится что-то тяжелое, как сон, когда ворочаешься и не можешь проснуться.

А потом прогалина сухая показалась, уже выход из болота – земля вверх пошла, дальше чистый сосняк и прямая дорога к фермам. На поляне выворотень лежал, корни паучьими лапами разбросаны. Машка обернулась к Михалычу белым тонким лицом и сказала:

- Деда зомби, сядь на пенек, съешь пирожок.

Михалыч башкой замотал: какой пирожок, ввек пирожков не едал, не жрут зомби мучного.

- Вку-усный!

Сама салфетку с корзины откидывает и берет верхний пирог, и пахнет от него так заманчиво.

- Деда зомби, ты съешь – посиди, а я быренько сбегаю и вернусь, ты соскучиться не успеешь.

Что делать? Сел на выворотень. Взял в рот пирожок, пахнущий вкусно-вкусно, знакомо-знакомо, только вот чем? Надкусил, и пробрало таким нутряным теплом… А Машкины глаза вдруг заблестели совсем близко, и голос зашептал:

- Деда зомби, ты уж извини – я палец специально порезала и в пирожок накапала. А про рамку тебе соврала. Ты ведь пойдешь сейчас и Романчика с отцом Федором съешь, да? И Фимку освободишь. А потом мы будем жить с тобой и с Фимкой втроем, и все у нас будет хорошо…

Михалыч хотел выплюнуть проклятый пирожок со всяким, но в глаза ему скакнула луна, и стало белым-белом, жарко, весело и бездумно.

Скрип-скрип, скрипи, нога липовая. Романчик и отец Федор сидели на кухне у отца Федора и бухали самогонку. На столе чадила керосинка. Скит темнел в ночи острой крышей, щерился забором из заточенных поленьев, ухмылялся звездам. Раньше тут была ферма, а теперь – община, но, по сути, та же ферма. Только товар для мены другой.

- Что там Семенов? – спрашивал Романчик, жилистый, нестарый еще мужик с цепким взглядом, опрокидывая стопку.

- Молчит пока Семенов. Говорит – не нашли.

Отец Федор поскреб в густой пегой бороде, где запутались луковые перья, и налил по новой.

- Плохо. Плохо, Федюнчик. Если девка сбежит в район и там про нас растрепется…

- Да не боись. Сожрали давно твою девку.

- А про Фимку Семенов не спрашивал?

- А что ему твоя Фимка? Уехала, мол, в город учиться. С учета снял – и забыл.

- Кабы так, хорошо.

- Так и есть.

- Ну, выпьем.

- Выпьем!

Только поднесли ко рту, зазвенело выбитое стекло.

- Это что еще?.. – прорычал Романчик, крутанувшись на месте.

И замер на полуслове, потому как показалось ему, что за разбитым окном мелькнул белый силуэт. И платочек, красный в горох, Фимкин бывший платочек…

Отец Федор уже выскочил из-за стола и сноровисто взялся за двустволку.

- А ну, что там?

- Сдохнете! – звонко и яростно прокричали из-за окна. – И ты, Романчик. И ты, отец Федор. За Фимку – все сейчас сдохнете!

Из глубины дома уже валили цыгане с ружьями, Романчик кликал сторожей – куда смотрели, черти? – и тут входная дверь громыхнула.

- Какая сволочь там рвется? – проревел отец Федор, шагнув в сени.

Словно в ответ ему, дверь слетела с петель. На пороге выросло что-то: громоздкое, желтоглазое, оскаленное и в крови, а за спиной его была только ночь, и болото, и тающая за облаками луна.

Скрипи, нога, скрипи, липовая!

Все по сёлам спят, по деревням спят.

Лишь старуха не спит, мое мясо варит.

Мое мясо варит, мою шкурку прядет.

Мою шкурку прядет, не допрядывает.

Пойду старуху съем!

Юлия Зонис "Напарник"

- Ублюдок! Козел!

Крик летел над озером, как могла бы лететь жирная ворона, недавно обожравшаяся на городской свалке. Тяжело, лениво взмахивая крыльями, поводя из стороны в сторону толстым желтым клювом.

Сергей не слышал крика. Он лежал в лодке, уставившись в небо. Лодка медленно плыла - неподалеку в озеро впадала протока, создавая пусть слабое, но течение. Руку Сергея, свесившуюся в воду через борт лодки, исследовали любопытные мальки. Здесь, недалеко от берега, их набралась целая стайка. Они тыкались в кожу, пытались пощипывать ладонь. Сергей не обращал на мальков внимания. Он смотрел в небо, и в ушах его звучала давно забытая песенка, что-то вроде "Неси меня в море синее"...

1

У мальчишки был бритый затылок. Бритый и выпуклый, как арбуз - так и казалось, что сейчас на него усядется муха. Видимо, чтобы защититься от мухи, парень натягивал свою бесформенную фуражку на самые уши.

- Вы Савельев?

- Ну, я.

- Тогда я с вами. К вам прикомандирован.

Улыбка у пацана была неуверенная. Он явно привык козырять, обращаясь к старшим по званию, и сейчас никак не мог определить, кто же из них двоих старший - он или мрачный шоферюга, опирающийся на колесо своего "Минска". Старшим, наверное, был все же "Минск" - запыленная зверь-машина, снисходительно подставляющая плечо шоферу и с презрением глядящая на юнца.

Сергей отлепился от колеса, повел плечом, вытащил из кармана спецовки пачку сигарет. Пацан потянулся к пачке, и тут же неуверенно глянул на дальнобоя.

- Можно?

- Бери.

Пока парнишка закуривал, Сергей внимательно изучал его. Птичьи, отрывистые движения, птичий же слабый запах от волос и одежды. Форма. Старая, застиранная, и на два размера больше, чем надо. Порядковый номер на груди. Торчащие уши. Салага. Дух. Шкет. Провалил экзамены в свой заборостроительный, теперь строчит жалобные письма матушке и с замиранием сердца ждет, когда кончится "золотая неделя", и старослужащие возьмутся за него всерьез.

Парень жадно затянулся, поперхнулся и закашлялся. Сергей отобрал у него сигарету, бросил, раздавил каблуком. В ответ на вопросительный взгляд проворчал:

- Еще успеешь привыкнуть. Запаску взял?

Парень с готовностью полез в карман гимнастерки, потянул оттуда тонкую ампулу. Сергей легко отвел тощие пальцы, расстегнул поясную сумку пацана, запихнул ампулу поглубже, к шприцу.

- Сказали - носить в нагрудном кармане, - попробовал возразить пацан.

- А ты поменьше слушай, побольше соображай. Споткнешься, кокнешь ее - и прощай, мама.

Пацан закусил губу. С мамой, похоже, он уже и так попрощался.

- Не дрейфь. Будешь делать, как я говорю - вернешься целым к своей маме.

Сергею хотелось испытывать хотя бы часть уверенности, прозвучавшей в его голосе. А мальчишка поверил. Кивнул, мелькнул еще раз бритым своим затылком и полез в кабину, на место Сергеева напарника. Сергей обошел машину, проверил замок на кузове - хотя что его проверять, сто раз проверено-перепроверено - хлопнул рукой по фаре и полез на водительское место.

Когда захлопывал дверцу, шелестнула ветка, уронила на колени Сергею зеленый еще листок. Сергей подобрал лист, повертел в руке и протянул пацану:

- На, держи вот. На удачу.

2

Загрузились нормально. Хороший знак. На памяти Сергея редко когда загрузка шла вот так, без сучка, без задоринки. Было в этом даже что-то зловещее, но Сергей поспешил отмахнуться от непрошенной мысли. Пока парни в спецкостюмах - и нах эти спецкостюмы, кого и когда они спасали? - пихали в кузов тяжелый контейнер, Сергей разговорился с Михой.

- Это, что ли, твой молодой?

Миха вытянул шею, заглядывая вглубь кабины, где съежился на сиденье пацанок. Съежился, бросая в окно затравленные взгляды. Боялся погрузки.

- Че, щен, никогда не видел, как слоники бегают?

Михе хорошо. Михе, вон, и костюм ни к чему одевать. Имунный, собака. Тянет длинную, небритую шею, кадыком дрыгает - это он смеется. Сергей бы сдох, прежде чем на Михином месте очутился. А ведь могут его сюда запихнуть. Еще пару поездочек, и с таким-то иммунитетом - запросто.

Миха похож на американского фермера, какими их в "Новостях" показывают - так же ходит по двору в комбинезоне, размахивая длинными руками, подгоняет грузчиков. Если бы не эти парни в спецкостюмах, не черный куб контейнера и не бетонная стена в три этажа высотой - можно было бы подумать, что фермер следит за погрузкой скота. А он, Сергей, повезет скот. На бойню. Тьфу, пропасть. Сергей сплюнул мысленно, хотел отвернуться от Михи, но тот уже забрался на подножку, вцепился в рукав.

- Слушай, брат, - от Михиного дыхания тянуло перегаром.

Не простым перегаром. Что ж надо пить, чтобы так разило? И, в который уже раз, в мыслях своих Сергей извинился перед Михой. Ему тяжело. Тяжелей, небось, чем Сергею.

- Слушай, - вонял в ухо Миха, - Такое дело. У меня тут кум живет, недалеко, в поселке. Надо рыбу передать. С посылками у нас как, сам знаешь. Все протухнет, пока дойдет. Ты бы того, отвез?

"А чтоб тебя!" - подумал Сергей, и поклялся больше не жалеть Миху. Никогда.

- Выручай, брат, такая рыба тухнет! И себе возьмешь. Жене, дочке.

С минуту Сергею казалось, что он сейчас ударит, вобьет кулак в это длинное лицо. А потом вспомнил - не знает Миха ничего. Не может знать. Покосился на всякий случай, проверяя - нет ли усмешки? Нет, тот смотрел серьезно, просяще. Действительно, видать, кум, рыба тухнет. Почему бы не подбросить в город с попуткой? А, пошло оно все к черту! Надоело.

- Ладно, давай, грузи. Только быстро.

Миха радостно затрусил куда-то вглубь двора, скрылся за тяжелой железной дверью. Сергей отвернулся, стараясь не замечать наполненного ужасом взгляда пацана. Но тот не отстал так просто, забормотал:

- А как же...

- Заткнись, - буркнул Сергей, - просто заткнись, а?

Рыба действительно была хороша. Форели. Толстые глянцевитые брюха, темная крупная чешуя. Рыбу в пластиковых мешках, переложенных льдом, Миха свалил прямо в кабину, парню под ноги. Тот сидел скорчившись, стараясь не дотронуться до мертвых тушек, будто боялся заразы. Дурак. Зараза была сзади, в кузове, но об этом у мальчишки еще будет время поразмыслить.

Парило. Время к полудню, загрузились рано утром, а часов с восьми начало наяривать. Дорога впереди плыла маревом, жгутом свивалась, а порой взбиралась вертикально вверх, и Сергею приходилось смаргивать, чтобы побороть мираж. Еще немного, и носом начнешь клевать, а пускать мальчишку за баранку нельзя. Пока нельзя.

- Я окно открою? - нерешительно предложил пацан.

- Совсем чокнулся от жары? Сиди, - огрызнулся Сергей.

В кабине ощутимо попахивало тухлой рыбой. То ли еще будет, мрачно подумал Сергей. Чтоб Миха провалился, с его тухлятиной! Лед таял, на полу набралась лужа.

- А кондиционера нет?

Пацан определенно начал действовать Сергею на нервы.

- Нету кондиционера. Ни фига нет. Пить хочешь?

Парнишка сглотнул. Сергей мотнул головой:

- Сзади. Посмотри, там бутылка с водой.

От бутылки и от степлившейся воды тоже воняло рыбой.

За окном призывно блеснуло. Озеро. Волокалам. Водохранилище? Парень жадно смотрел на широкую синеву, на камыш по берегам: дышать в кабине становилось все тяжелей, а снаружи ветерок тормошил водную гладь.

Сергей притормозил. Глянул на поблескивающее потом молодое лицо и процедил сквозь зубы:

- Рыбу бери и выходи быстро. Быстро, и как можно дальше от машины. Понял?

Парень кивнул.

- Ну тогда пошел!

Рыба была с икрой. Подфартило, думал Сергей. Как приедет, икру и в самом деле можно будет забросить Любе с Женькой. Лезть там через забор... а, как будто в первый раз!

Сергей сноровисто вскрывал ножом рыбьи брюха, горстями выгребал икру и бросал в пакет. Пересыпал крупной зернистой солью - по счастью, в машине оказалась пачка, еще Алексей покупал. Рыбин промывал и кидал в другой пакет. Рядом трудился пацан. Морщился, но старался во всем подражать старшему. Мелкие волночки лизали ноги, и Сергей думал о купании. Засолить сейчас остатки рыбы, скинуть одежду и влезть в воду, занырнуть с головой, подальше от берега, а затем плыть, плыть...

Пацан заорал. Завизжал, захлебнулся криком. Сергей вздрогнул и едва не порезался, но заставил себя прежде аккуратно положить нож, и только потом обернуться. Парень стоял, сжимая в руке Сергеев тесак, и верещал. Сергей шагнул к нему и ударил по щеке, а когда голова мальчишки мотнулась, врезал еще сильней, по второй. Парень затих. Стоял, мелко дрожал и расширившимися глазами смотрел на лежащую перед ним в траве рыбину. Рыбину со вспоротым брюхом.

- Кто? - спросил Сергей.

Парень молчал.

Сергей тряхнул его за плечо, повторил:

- Кто?

- Бабушка.

Пацан облизал губы и выпустил наконец из руки нож.

- Бабушка, - он опустился на землю, осел, будто ноги его не держали. Да так, наверное, и было.

- Лежит, лицо белое, и живот... Я ей живот...

- Кончай.

Надо быть жестким. Надо, черт побери, быть очень жестким. А пацан-то слаб - чтобы за полдня так проняло.

- Нет никакой бабушки. Есть хрень в кузове, и она до твоих мозгов докапывается. А ты ей сам подставляешься. Дур-рак!

Отходя, Сергей пнул выпотрошенную рыбину. И, когда нога коснулась мертвой тушки, приблазнилось на миг - сморщенное старушечье тело, лицо белое, плоское, будто резиновое. Да. Нынешняя тварь была сильна.

- Все, сворачивай пикник. Бери то, что вычистил, и поехали.

Может, Сергею показалось, но пацан за спиной всхлипнул.

3

В настоящие неприятности они вляпались уже в городе. Городе, поселке - несколько блочных зданий, обступившие их бараки и избы, сельмаг и заправка. Сергей предупредил напарника еще на подъезде - из кабины ни-ни. Григорий, рыжий мужик с заправки, Сергея знал, знал уже давно, сам отпускал соляру, иногда швырял в окно пачку "Золотой Явы" - но вообще старался держаться подальше. Нутром чуял, бестия, что с грузом что-то не то. Напарника Сергеева, Алексея, хорошо знал и помнил, а ведь ни разу не спросил, куда человек делся. И как солдатики эти пошли, тоже ничего не спрашивал.

С Григорием не было проблем. Подвел опять пацан. Пока заправлялись, заерзал на сиденье, таращился умоляюще. "Две минутки!" До сортира на заправке - десять шагов туда, десять обратно, а парнишка чуть не плакал. Надо было, конечно, за город выехать, где нет никого, но Сергей сплоховал. Отпустил. Подумал еще - авось, сбежит. Когда пацан радостно обогнул рыжего со шлангом и потрусил к сортиру, Сергею почти хотелось, чтобы тот сбежал. Потому и не смотрел в его сторону. И домечтался.

Выражение глаз у паренька было растерянное. А за ним из пыльного облака вынырнули двое. Две. Женщина и девочка. Женщине за сорок, а девка маленькая, не старше Женьки. Женщина вела девочку за руку и глядела на Сергея так, что тот чуть не вдавил педаль газа до упора. Не вдавил. Ответил взглядом на взгляд.

Первое правило - не бороться с мороками.

- Вот, - забормотал между тем ссыкун недоношенный, - Елизавета Петровна сказала, что она жена вашего, ну, постоянного напарника. Я подумал...

Сергей раздвинул губы в улыбке, ощущая, как немеют мускулы, как по хребту ползет противная дрожь.

Открыл дверцу, спрыгнул на раскаленный асфальт.

Женщина, как две капли воды похожая на Лену, потянулась, и Сергей едва успел отвести руку.

- Сергей, Сереженька. Что же вы не заезжаете? Алексей вас ждет, ждет. Вы зайдете к нам? Леша сейчас как раз дома.

Сергей деревянно кивнул. Провел рукой по волосам девочки. Волосы были теплые и чуть влажные от пота. Сергей подавил желание вытереть руку о рубашку. Он захлопнул дверцу "Минска" и шагнул вслед за направляющейся к блочным домам женщиной. Девочка, которую та вела за руку, оглянулась и высунула язык.

- Сергей Валерьевич, а как же... Контракт, машина. Вы не имеете права...

Не оборачиваясь, Сергей кратко, но емко высказался о контракте и о правах. Сзади икнули. Рыжий Григорий невозмутимо отсоединял шланг.

Сергей не удивился, когда через несколько секунд услышал за спиной спотыкающиеся шаги.

- Не сопротивляться. Ничего не есть. Если предложат - вежливо откажись. Постарайся выйти в коридор, в туалет, но не выходи из квартиры, пока они тебя видят. Если только они не изменятся...

Парнишка лихорадочно закивал. Сергею даже показалось, что от силы кивка уши у паренька захлопали.

Блочные дома приближались. Женщина шла уверенно, не оборачиваясь, будто не сомневалась, что за ней следуют. В затылке нестерпимо зудело.

Промелькнул подъезд - сквозь колышущуюся перед глазами дымку Сергей разглядел дверь мусоропровода, с выцарапанным на ней неизбежным ругательством, и еще какие-то надписи на стенах. Подросток с мутными глазами и прилипшей ко рту сигаретой проводил входящих цепким взглядом - но Сергею мил сейчас был и этот подросток, и низкие, но крутые ступени. Женщина жила на третьем этаже, но поднимались почему-то пешком, и девочка заныла: "Ма, ну давай на лифте поедем". В подъезде сильно пахло штукатуркой и кошками. Сквозь окошки лестничных пролетов пялилось белое небо.

Подъем закончился перед дверью, обитой облезлой клеенкой - дверь вовсе не подходила этому дому и смотрелась бы уместней в бараке или хрущевской развалюхе. Женщина брякнула ключами, ступила в сторону:

- Проходите.

Сергей вошел в длинный коридор. У стен были свалены обувные коробки, лыжные палки, пачки газет. Коридор вывел на маленькую кухню с квадратным столиком, древней радиолой и большим грязноватым окном, выходящим во двор.

Женщина опустила на стол авоську - непонятно как та появилась в ее руке, Сергей раньше этой авоськи не замечал - и подтолкнула девочку к двери, ведущей, похоже, в жилую комнату.

- Вы присаживайтесь. Я сейчас Леночку уложу. А Алеша, наверное, в магазин вышел, он придет, присаживайтесь, пожалуйста. Я сделаю чаю.

Сергей уселся на стул. Напротив замаячила серая, будто разом похудевшая физиономия парнишки. Женщина потянулась к электрочайнику, замерла на секунду, будто не сознавая толком, что она собиралась сделать. Сердце Сергея радостно стукнуло - но та уже наполнила чайник водой, включила и ушла в комнату.

Пацан склонился через стол, зашептал:

- Ты знаешь, кто они? Кто? Что они с нами сделать хотят?

Сергей усмехнулся, щелкнул пальцем стоящего на столе китайского болванчика. Болванчик закивал.

- Люди. Обычные люди, баба какая-то, никогда ее не видел.

- Но почему...

- А ты не спрашивай. Я знать ничего не знаю.

- Если мы сейчас уйдем, то с ними будет?

- Опомнятся. Она, скорее всего, вообще забудет, что мы тут были. Девчонка может запомнить. Дети к такому чувствительней.

- А если останемся?

- Застрянут. И мы застрянем.

- А Алексей?

- Что Алексей? Причем тут вообще Алексей?

Сергей озлился.

- Ты Алексея видел? Ты его вообще знаешь?

- Не..

- Ну вот и баба эта не знает! И забудет, как его зовут, как только мы отсюда уберемся.

В комнате захныкала девочка, раздался женский голос. Затем включился телевизор.

Сергей бесшумно поднялся из-за стола. Злоба помогала против морока, а он был очень зол сейчас. Зуд в затылке на миг усилился, а потом растаял, утих, ушел вглубь. Легко отпускало, легко - он приучился не доверять подобной легкости, но выхода не было. Если уж и его эта штука так зацепила...

В два прыжка он преодолел расстояние до двери в комнату. Резко выдохнул и распахнул дверь.

Незнакомая женщина обернулась, распялила рот в беззвучном крике - а он уже бежал к выходу из квартиры, он уже вылетел на лестничный пролет, и только слышал, как сзади грохочет своими говнодавами дурной напарник.

4

Когда город остался позади, и по обеим сторонам дороги потянулись поля, Сергей понял, что страстно хочет курить. Заправщик оставил обычную пачку, но курить с закрытыми окнами было нельзя, и окно открывать было нельзя. Кабина, вроде, была защищена от штуки. Сергей в это не верил, а вот Алексей верил и никогда окон не открывал. Не помогло.

Та баба, конечно, уже очухалась. Думает, небось, что в квартиру забрались воры. Или ничего не думает, забыла. Сергей по себе знал - если чего-то не понимаешь, легче забыть. Алексей вот все помнил, все пытался объяснить, а Сергей до одного допер - чем больше говоришь о штуке, чем сильнее хочешь ее понять, тем лучше она понимает тебя. А это не дай бог. И сейчас - сидел, думал о куреве, о том, протухла ли окончательно чертова рыба, о том, обманул ли его рыжий Гриха с солярой. О штуке не думал. Совсем. Слушал, как гудит движок, старался дышать ртом, смотрел на дорогу. Если идти по графику, завтра утром - конечный пункт. Надо бы еще пожрать. Жратва была с собой, в сумке за сиденьем, там же бутылка с водой, но водки- ни-ни! Никогда Сергей в эти поездки водки с собой не брал.

Он скосился на напарника.

- Баранку возьмешь? Жрать хочется.

Пацан задвигался на сиденье, потянулся к рулю. Сергей притормозил. Поменялись. Сергей вытащил сумку с провизией, отрезал краюху, развернул пакет с колбасой.

- Ты жрать будешь?

Парнишка мотнул головой. Сидел, уставившись на дорогу, упрямо сжав тонкие губы. Сергей вздохнул. Чуть тряхнул пацана за плечо.

- Пойми, я не злюсь. Но и ты не будь лохом. Это же не игрушки.

Тот кивнул, как болванчик с кухни. Кажется, он и не слушал Сергея, но руки его лежали на руле уверенно.

- Где водить-то учился?

- А?

Пацан шевельнулся, глянул мельком на Сергея - будто только сейчас его заметил.

- Водить, говорю, учился где?

- Отец был водителем. На грузовике. И я до армии на стройке полгода подрабатывал.

Понятно. Копил на учебу, а загремел на срочную. Бывает. Сергей жевал невкусную, теплую колбасу с растаявшими кружочками жира, запивал теплой водой и говорил:

- Пока все нормально. Пару раз залететь - обычное дело. Главное, не думай об этом. Ты маршрут помнишь?

Парень помнил.

- Ты поешь сейчас, и спи. Я еще часа два поведу, потом ты будешь.

Парень покорно уступил руль, и ни о чем не спросил. Все это Сергею очень не нравилось.

Движок заглох через полтора часа. Парень посапывал на соседнем сиденье - все же армия приучает засыпать где и когда угодно, если есть шанс. Сергей решил его не будить. Пусть посидит в кабине, мало с ним горя было. А с чего мотор вдруг заглох, Сергею было непонятно. Соляра, вода - все есть, механик двигатель проверял перед самой поездкой. В затылке засвербело. Нехорошо. Нехорошо, однако Сергей был уверен, что штука здесь ни при чем. В мозгах ковыряться - это да, но движок заморозить ей было не под силу.

Сергей взял ключи и выскочил на дорогу. Прикрыл еще дверцу - хоть какая-то, а защита.

Накрыло его секунд через пять. Наплыло громадное брюхо грузовика – в полнеба, в ссохшейся пыли и солярке, потянуло гарью. Так горят болота - успел подумать Сергей. Так горят болота, когда пепел смешивается с гнилой водой, и нестерпимо несет гарью и тиной. Затем небо исчезло.

Сергей лежал на спине, и спине этой было неудобно - в нее вдавливалась крутая ступенька. Лестница, ведущая в погреб - у всех это были приставные лестницы, а у них на даче настоящая, как в домах. На грудь Сергею давила тяжелая крышка. Он видел ее совсем близко, прямо перед глазами - неровный спил древесины, с гнилыми волокнами, с прорытыми за много лет жучиными ходами. От досок тянуло плесенью. Сергей попытался столкнуть проклятую деревяшку, но, кажется, что-то сделалось с руками. Он не видел их - все тело его скрывалось под крышкой - но по ощущениям это не были его руки. Тонкие, бессильные... детские? Пальцы бесполезно впивались в разбухшее дерево, а сверху жарило солнце, глаза слезились от яркого света. Поэтому Сергей был благодарен, когда на лицо его упала тень. Он изо всех сил изогнулся, вытянул шею, и увидел возвышающуюся над ним фигуру. Мальчишка-подросток. Лицо парня было смутно знакомо, где же он мог его видеть? У подъезда блочного дома, тот, с сигаретой. А потом всплыло - старые альбомы, мать, прячущая фотографии, смутные воспоминания. Сергею было лет пять, когда этот пацан погиб.

- Подними, - пробормотал Сергей, и удивился тонкости своего голоса, - подними крышку, пожалуйста, я не могу дышать.

Парень улыбнулся и положил руку на мокрое дерево. Мягко, очень мягко он надавил - но Сергей задохнулся. Давление усиливалось, и Сергею казалось, что кости его трещат и лопаются, что ребра сейчас не выдержат - и он размажется в этой темной щели, между крышкой и ступенькой. Пацан улыбался. У Сергея потемнело в глазах, но он видел эту улыбку, детскую, довольную, кончик носа мальчишки чуть задрался, а зубы задорно блестели на солнце. От улыбки было больней, чем от деревяшки, ломающей кости, но она же, эта улыбка, помогла Сергею. Злость поднялась, лопнула в затылке горячим комом, волной растеклась по телу - и он толкнул крышку, толкнул обеими своими слабыми руками что было сил, и увидел, как бледнеет улыбка мальчишки, смазываются его черты - а потом в глаза ему ударил новый острый блеск. Ампула. Стеклянная ампула, совсем близко, и рука, придерживающая его, а вторая рука шарящая в поясной сумке, ищущая... шприц?

Сергей взревел и отпихнул чужие руки. Ампула упала в пыль, покатилась. Сергей рванулся вверх - и впечатался головой в рессору собственного грузовика. В глазах вспыхнуло. Сквозь комариный ушной звон он услышал:

- Сергей Валерьевич, лежите, я сейчас. Я вам вколю...

Он собрал все оставшиеся силы и прохрипел в склонившееся над ним взволнованное лицо мальчишки-напарника:

- Не надо.

5

Мотор ровно урчал, будто и не было ничего - ни низкого неба из брюха грузовика, ни гари, ни стекольного блеска. Только на лбу Сергея вспухала здоровенная шишка, и сильно болела голова.

- Почему вы не хотели, чтобы я вам помог?

Сергей усмехнулся. Помог. Да знаешь ли ты, лопоухий, что в этой ампуле? Помог. Спасибо, что не убил.

- Откуда эти штуки вообще взялись?

- Не знаю я, откуда они взялись, - терпеливо объяснял Сергей, - Я их уже два года вожу, и - ничего. Тут главное что? Главное - в башку не брать, и все нормально будет. Никто тут не собирается умирать.

Он лежал на узкой полке за сиденьями. Алексей называл эту полку "бардачком", ухитрялся даже с бабами там пристраиваться. Сергей полки не любил и окрестил "гробом". Иногда, под настроение, "домовиной". Сейчас он лежал на спине, закинув руки за болящую голову, и видел смутный контур головы напарника над спинкой сиденья и разворачивающуюся темную дорогу. Скоро совсем стемнеет, и тогда я засну, думал Сергей. Я засну и проснусь утром, мы будем уже на подъезде, и надо будет сполоснуть физиономию водой из бутылки и как-нибудь прикрыть шишку, там на такое смотрят косо и все записывают. Были ли какие-нибудь происшествия в дороге? Нет, скажу, ничего не было, поездка прошла нормально. Тогда они распишутся в ведомости, и я распишусь, и получу печать на пропуске, и отведу "Минск" в мастерскую, проверить движок - хотя с движком все в порядке. А перед тем попрощаюсь с пацаном. Как же его зовут? Не хотел спрашивать, а надо бы спросить - как-никак, не чужие теперь. Он спас мне жизнь. Появился и спас мне жизнь. И ему, может, за это скостят пару месяцев службы. А мне, может, дадут премиальные. Никто не должен умирать. Да. Завтра надо будет спросить...

Разворачивалась темная лента дороги, изредка ослепляя фарами встречных машин. А Сергей спал.

Он всегда спал чутко, и это его спасло. Когда взвизгнули тормоза, и мерное гудение мотора прервалось, и "Минск" резко замедлил ход, так что Сергея качнуло и чуть не ударило о спинку сиденья впереди - он уже не спал. Он уже лез вперед, он уже перехватывал баранку, он отпихивал сопротивляющегося пацана и давил на газ - все это в темноте, видя лишь сверкание белков в глазах напарника и узкие конусы фар дальнего света впереди, на дороге. А потом было хриплое дыхание и возня, но Сергей все же ухитрился затолкать парня на соседнее сиденье, и чувствительно врезал ему под ребра, и только потом спросил:

- Что это было?

- Пашка, - бормотал пацан, - Пашка.

А в глазах его стояла хмарь морока.

Пашка. Какой-нибудь автостопщик на обочине, задирающий руку, случайно выхваченный фарами, со своей неизбежной табличкой: "Москва" или "Сухуми" или "Чертовы кулички". Пашка. Ха. "Давно мертв твой Пашка, парень," - так хотел сказать Сергей, но, глядя в серую хмарь в глазах напарника, промолчал и только прибавил газу.

Они ехали в ночь - в ночь леса и полей по сторонам дороги, где кромка неба лишь чуть светлей корявых древесных контуров, где нет огней в окнах изб и нет встречных машин. Они летели на ста двадцати, потом на ста сорока - а пацан молчал, и глядел в окно, назад, туда, где остался случайный автостопщик. Они летели, и где-то справа разгорался рассвет, но впереди ждала все та же ночь.

Когда небо на востоке посерело, и из придорожного тумана начали выступать крыши и стога, парень повернулся к Сергею.

- Пашка, - сказал он, едва шевеля губами. - Пашка. Он был со мной.

Сергею хотелось заткнуть уши. Не выслушивать чужой истории, что бы там ни было - пьяной драки из-за девочки, гранаты, брошенной в костер, купания на реке, когда один выплыл, а второй нет. Он слышал уже десятки таких историй, почему-то у каждого из этих пацанов оказывалось в запасе что-то подобное, и это значило - выхода нет. Выхода нет! Можно увеличить скорость до ста шестидесяти, все равно не успеть.

- Пашка, - пацан тянулся к Сергею, и Сергей отбрасывал его руки, отсекал, как в джунглях, наверное, отсекают липкую лиану или лозу.

А потом появились жгуты. Было уже достаточно светло, и в этом бледном розоватом свете Сергей увидел их. Они свивались и развивались в глазах мальчишки, и надо было тормозить, но дикая, глупая надежда заставляла жать на газ. Есть ли у штуки голова? Может ли она закружиться от скорости? Сто шестьдесят, сто восемьдесят - если впереди мокро, ему не затормозить.

Это было похоже на «дворники» - туда-сюда, туда-сюда, полоса, проходящая по радужке, блик - его можно и не заметить. Туда-сюда, все быстрее, а радужка бледнеет - или это закатываются глаза? У Сергея не было времени посмотреть - утренний туман летел за машиной и рвался в клочки от скорости. А потом ударили хлысты. Глаза парня совсем побелели, и хлысты ударили сквозь белизну - и раз, и другой, и третий, и тощая рука потянулась к рулю. Только тогда Сергей вытянул из кармана свою ампулу, и, уже давя на тормоз, он думал - неплохо было бы, если бы мы перевернулись. Неплохо было бы, если бы это закончилось здесь навсегда.

Все прошло неожиданно быстро. Пацан даже не сопротивлялся, будто весь закаменел. Трудно только было вогнать иглу под кожу, будто и она обрела жесткость древесины. А вену Сергей нашел легко, сказался опыт.

Уже вытаскивая тело на дорогу, Сергей подумал - что, если парень так и не потерял сознания? Что, если последним усилием он сдерживал рвущиеся мышцы, чтобы покорно встретить иглу? Мысль мелькнула и ушла - Сергей давно научился подавлять подобные мысли.

Он отогнал грузовик на узкую грунтовую дорогу, ведущую через рощу. Пинком распахнул дверцу, спихнул вниз закостеневшее тело. Спрыгнул следом, обошел машину. Отпер кузов. Закинул труп внутрь, подивившись птичьей легкости щуплого тела. Потом, опершись рукой, залез туда сам. Подошел к контейнеру. Тяжелый куб, целиком, казалось, отлитый из темного металла. Сергей легко откинул крышку, заглянул внутрь. Он знал, что увидит там - черные скорлупки, прах. Можно было взять его в руку, раскрошить между пальцев. Миха говорил, что черной трухой этой хорошо удобрять огород, но огорода у Сергея не было.

На минуту он представил - что, если бы все было наоборот? Если бы он не совладал с собой тогда, под грузным брюхом "Минска"? Сейчас бы на его месте стоял пацан, и не знал бы, что делать, не знал, почему напарник стынет трупом, что за черная шелуха рассыпана по ящику. И Сергей привычно заставил себя пожалеть, что все случилось не так. Без этого не будет удачи в следующей поездке.

А штука вся ушла в пацана, утвердилась за двадцать часов поездки. Максимальное время в пути - двадцать четыре часа. Они там хорошо просчитали. Двадцать часов поездки, потом укольчик - и одной штукой меньше. Сколько рейсов им еще потребуется, чтобы извести всю эту мразь? Даже считая те, когда никому не пришлось умирать?

Сколько бы ни было - на Сергееву долю хватит.

Сергей безразлично уронил скорлупки и подошел к телу напарника. Порылся у него в нагрудном кармане - но военного билета не было. Правильно, не берут они с собой военных билетов. Только номер, вышитый на кармане. Зачем покойнику имя?

Сергей вытащил заначенную еще с заправки пачку сигарет, уселся, свесив ноги в открытую дверь кузова, и закурил. Какое, черт побери, блаженство - наконец-то можно покурить.

6

- Ублюдок! Козел!

Крик летел над озером, как могла бы лететь жирная ворона, недавно обожравшаяся на городской свалке. Тяжело, лениво взмахивая крыльями, поводя из стороны в сторону толстым желтым клювом.

На берегу орал и матерился охранник, Савельич. Он тряс своим ружьем, но Сергей знал - старик не выстрелит. Старик же знал, что, сколько он не ори, Сергей все равно будет переплывать на лодке озеро, будет лезть через забор, и, пригибаясь, бежать к крайнему справа домику, где ждут его два прижавшихся к стеклу лица - женское и детское.

На этот раз Сергей привез им красную икру, и, говоря откровенно, он мог бы и поделиться с Савельичем. А, впрочем, Савельич все равно заглянет вечером к Любе. Напросится пить чай. Потреплет по затылку Женьку - вон, какие космы отрастила! Будет сидеть, дуть на кипяток и намекать на блины с икрой. И равнодушно встречать равнодушный Любин взгляд. Но пока следовало проявить служебное рвение, и Савельич орал:

- Говнюк! Еще раз тебя здесь увижу - ноги поотрываю! И ходит, зараза, и ходит!

А Сергей не слышал крика. Он лежал в лодке, уставившись в небо. Лодка медленно плыла - неподалеку в озеро впадала протока, создавая пусть слабое, но течение. Руку Сергея, свесившуюся в воду через борт лодки, исследовали любопытные мальки. Здесь, недалеко от берега, их набралась целая стайка. Они тыкались в кожу, пытались пощипывать ладонь. Сергей не обращал на мальков внимания. Он смотрел в небо, и в ушах его звучала давно забытая песенка, что-то вроде "Неси меня в море синее"...

2004

Юлия Зонис, Игорь Авильченко "Удильщик"

…Прибой отхлынул, унося кости и пробки, песок и пену, и одного маленького, но расторопного краба. Люська запрыгала, завизжала, моча босые ноги. Сашка подбежал к ней, схватил за руки, закружил. Потом начали брызгаться. Вода, весенне-майская, еще холодная, кусала за лодыжки. На волнах блестело солнце, тысячей перламутровых ракушек, тысячей рыбьих чешуек. И горизонт распахивался широкий, бреди, плыви – не хочу. Одним словом, море. Это было давно. Сто лет назад. А, может, и больше.

1. Здесь

Планета называлась Энглер[1]. Наверное, первооткрывателей привлек этот бледный огонек в космосе, слабая красная звезда, и единственный шарик, вращающийся вокруг нее – атмосфера плотней земной, радиус меньше, притяжение, напротив, больше. Плотный, тяжелый шарик. Не пинг-понговый, а как минимум бильярдный, или, скорей, свинцовый – цветом своих слоистых облаков, пористыми скалами, вечными туманами.

- Людмила Анатольевна, мы изучаем туман, - говорил Игнатьев, протирая стекла старомодных очков. – Он неживой. Не смотрите на него так. Ненавидеть его бесполезно.

- Изучаем. Скажите еще – думаем туман, - улыбалась Людмила, но улыбка выходила болезненной.

Цитаты младшие коллеги не узнавали. У них и игры такой не водилось – перебрасываться цитатами, как мячиками для пинг-понга. Ни у них, ни у их родителей не было книжного детства.

За окнами модуля-лаборатории тянулась, клубилась, вздымалась сплошная пелена - ни черта не видно.

- Это генетическое, - хмыкал Аркадий Вейне. – Все, пережившие Прилив, боятся туманов. А вы, Игнаша, просто молодой еще.

- Генетическое – это как раз у меня бы было. Если вы, Аркаша, не сторонник теории псевдогенного импринтинга. Кстати, меня зовут Федром Павловичем, и мне тридцать два.

- А мне пятьдесят четыре. А вам, Людочка? Впрочем, что ж это я – у дам возраст не спрашивают.

Это он кокетничал – ведь знал же, что всем, пережившим Прилив, за сотню.

Людмила прикрывала глаза, прижимала пальцами веки – где-то там, под сухой, истончившейся кожей, билась беспокойная жилка. Вейне, геолог, иногда забавлял ее своим нарочитым заигрыванием, но сейчас смеяться не хотелось. Все, пережившие Прилив… Сто лет назад его называли просто Туманом.

- Это не тема для шуток, - глухо, не открывая глаз, произносила она. – Мы знаем, что туман опасен. У него та же спектрографическая подпись…

- И до сих пор никто в нем не пропал, - раздраженно откликался Игнатьев. – Никого он не съел. Обычные соединения углерода и азота, а в основном водяные пары. Это совпадение.

- Будь это совпадением, - глубокомысленно басил Вейне, - мы бы не торчали здесь. Да, Людочка? Вот вы бы наверняка оставались на орбите, да и нам хватило бы зондов. Но у начальства, как всегда, свои виды…

- Водяные пары, - резко перебивала геолога Людмила. - На планете нет жидкой воды и нету льда, только замороженный углекислый газ в ледниковых шапках. Откуда в атмосфере водяные пары, Игнатьев?

Федор Игнатьев, химик экспедиции, пожимал плечами. Если говорить строго, в атмосфере паров воды почти и не было – в основном та же углекислота, азот и метан с примесью сернистого газа. Водяные пары были в тумане. Откуда приходил туман, оставалось загадкой. Так же, как и сто лет назад, на Земле – он просто был.

- …Я маленькая была, лет семи, и не должна бы помнить уже, но помню: мама осталась на лестничной площадке со мной, а отец побежал вниз, за Сашкой. Помню, как сизые клубы поднимались по лестнице, пролет за пролетом, и мама кричала, а потом начала отступать – выше, выше, к квартире Шумилиных, они на шестом жили…

- Людмила Анатольевна, о чем вы?

Поднятые брови. Непонимающий взгляд. Сколько она уже говорит?

Вейне брал Игнатьева под локоть и деликатно уводил в «курилку». Никакая это была, конечно, не курилка, но старые названия живучи, липнут, как влага к стеклам, как осенний лист к подошве ботинка, как старость – к молодости. Оставшись в одиночестве, Людмила закрывала глаза и думала туман.

2. Там

- А, говорят, Северная Долина на юг откочевала, да, - сказал дед Михалыч, усаживаясь на край и закуривая самосад. – Вот так отвязалась и откочевала.

То есть самосад он сначала закрутил аккуратненько, в газетный обрывок, остатки табаку прибрал в кисет, а только потом чиркнул старыми спичками. Загорелись с третьей попытки – отсырели поди там, в тумане.

Сашок длинно сплюнул через зуб и заболтал ногами, вполглаза следя за удочками. Курить хотелось и ему, до чертиков. Попросить бы у деда Михалыча, который и не дед вовсе, мужик лет тридцати, хотя седой, как лунь – ну, после ходок в туман все такие, не огурцами. Но нельзя. Самосад дорогой, крышевой. Одна земля чего стоит. Это вам не помидоры с гидропоникой, да и помидоры, по-честному, дорогие, как жизнь. Так отец говорит: «Дорогие, как жизнь». Хотя жизнь в Елдашевских Высотах сейчас не особо дорогая. Плюнуть и растереть – вот какая жизнь.

- И что, попадается чего? – спросил Михалыч, поудобней устраиваясь на краю балкона.

Когда-то здесь были перила, но перила за ненадобностью выломали, и получилась аккуратная полукруглая площадка. Одно время с нее Прыгуны сигать любили. Некоторые даже возвращались потом, хотя соседи их чурались. В Северной Долине так вообще палками забивали и скидывали в туман. Палками – это чтобы не руками и не ногами, чтобы кожи не коснулось. Потом Прыгуны, как и Ходоки, научились прыгать с веревкой, и соседи к ним нормально относиться стали. Какая разница-то вообще, спускаешься ты в полиэтиленовом плаще-дождевике с дурацкой маской в туман или прыгаешь? Главное – веревка. Уходят те, кто отвязываются. Не только люди. Даже дома. Вон Северная Долина от проводов на крыше отвязалась и тю-тю. За лучшей жизнью пошли, или так, шутканул кто-то, или огородник пьяный провода ночью топором порубил. Мало ли.

- Попадается, - буркнул Сашок, жадно втягивая носом табачный вкусный дымок. – Штуку вчера выловил, круглую, вроде ежа. Тянул, тянул, вытянул – сдулась. Отнес бабке Маре. Она говорит, хорошая штука, рыба фугу. В ней яд есть, если правильно выварить, от ревматизма помогает. Я фугу ей оставил, пусть мазь для батьки готовит.

- А батька твой че? Все хворает?

- Прихварывает, - важно ответил Сашок. – С ногами, сами знаете, у него непорядок.

Батька был ходоком, как Михалыч, только ходил уж больно много. Нажил вот боль в суставах, и рожа шелушилась вся. И вообще, соседи знали, и Михалыч знал – батька у Сашки чутка тронутый. Многие тогда тронулись, когда туман наполз.

…Сашка мелкий был, лет семи, но помнил – они с Люськой по площадке машинки катали. У них там было что-то вроде клуба, мать так и говорила: «Клуб». Соседи из квартир выходили покурить, бабы языками чесали, мужики пиво тянули, все по-взрослому, а мелюзга, как они с Люськой, играла. Одна машинка, КамАЗ такой здоровый, с ребристыми пластиковыми колесами, вниз усвистала. Мамка заругалась. Ну он и рванул за машиной, потому что внизу, на четвертом, жил противный Леха со своим братцем Ленчиком. У них потом свое имущество выцарапывать – легче ежа проглотить. Короче, побежал. А внизу уже не видно ничего. Белое все и серое, душное, ползет по ступеням. Вроде тумана. Сначала Сашок подумал, что Леха с Ленькой опять мусоропровод подожгли. А потом какие-то крики раздались, и страшно стало. Ни машинки, ничего. Попробовал вверх бежать, споткнулся, задницей ступеньки до следующей площадки пересчитал. Тут набежало что-то большое, шумное, за шиворот схватило, оказалось – папка. И сверху так тоненько, пронзительно, ззззззззззззз… Папка наверх тащит, а верха и нет, все нет и нет. Потом только рассеялось. Вернее, уползло вниз, до четвертого этажа. И с тех пор там стоит, бело-серым плотным одеялом скрывает землю, и деревья, и горки, и качели во дворе, и трехэтажки старого района. Только во время приливов, бывает, до шестого-седьмого доходит. Ну на то маячки. Хорошо, что у них девятиэтажка вообще, корабль.

…А мамы и Люськи не было. Никого с верхних этажей не было, пусто. Исчезли. Как будто сто лет прошло – в пустых квартирах пыль лежит толстым слоем, и солнце бьет сквозь запыленные окна. Тут батяня и тронулся. Не в тумане. Тумана он как раз не боялся. Сто раз туда ходил, Люську с мамкой искал. Ну и заодно приносил всякие вещи. Землю для верхних садов таскал, воду в бутылках, одежду, консервы. Консервы ничего, не портились – хотя, конечно, вскрываешь иногда банку, на ней «Бычки в томате» написано, а из нее рой бабочек вылетает. Серых таких, туманного, мышиного окраса – в общем, всякое бывало. А батька команду ходоков собрал потом, ведущим у них был, потому что ни черта не боялся. Он ведь первый догадался с веревкой ходить. Вот так.

Некоторые, говорят, остались жить в тумане. Самому Сашке не попадались, а Вась-Вась из сто тридцать второй таких пару раз на лесу вытаскивал. Они и тянулись к высокому жилью, и боялись, как рыба боится схватить верткую красивую блесну, но тянется к ней. Вась-Вась, протирая свой складной ножик, шутил потом:

- Представляешь, Сашок: плывет там такой и видит – леска светлая сверху торчит, типа луч света. Он за нее хватается, думает, сейчас к боженьке в рай попаду. Насаживается на крючок, вверх взлетает и слышит: «Папа, пап, гляди, какую я поймал большую рыбу!»

- Это в чем у тебя ножик? – хмуро спрашивал в ответ Сашок.

- Это-то? Это я крюк ему из губы вырезал. Да врут все люди. Не жрем мы их с батей. Не жрем!

Ну да. Конечно. Люди часто врут.

3. Здесь

У старости есть свои преимущества. Например, старик может спорить с мертвецами, и никого это не должно удивлять. А если удивляет, гуляйте лесом, как выражался отец.

Людмила в последнее время часто спорила – с матерью, с командиром звена, Арсением Юрьичем, но больше всего с Леонардом. Светило астрофизики Леонард. Основатель Зоны Экспансии Леонард. Рыжебровый, с выпуклым лбом, с большими залысинами, крепкий, костистый, всего три месяца не дотянувший до собственной сотни, ее Леонард.

Он любил теоретизировать. Он был астрофизиком, мужем, первопроходцем, так и не стал отцом – но на самом деле, больше всего, он был великим теоретиком.

Когда на Экбе, на Пандите, на Маленькой Венере, по всей Зоне Экспансии засекли единичные «выплески» тумана, у Леонарда случился настоящий праздник.

Заломив домиком рыжие брови, словно удивляясь ее бестолковости, муж говорил: «Милли, а ты попробуй допустить, что тут действует обратная логика. Не на всех терраморфных планетах присутствует туман – нет, навигаторы находят путь лишь к тем планетам, где он есть».

Дальше следовали долгие рассуждения о триангуляции в пространстве Римана, в которых Людмила ни черта не понимала, хотя сама была навигатором. И все же она спорила с ним в редкие свои отлучки с Лунной базы – спорила, протирая бокалы и стаканы полотенцем, как делала еще мать, хотя в свое время ругала мать именно за эту старомодность. Спорила, не замечая, как похожи крупные, некрасивые кисти ее рук на материнские, и что, как мать, она комкает в горсти вафельное полотенце.

«Ты пытаешься объяснить необъяснимое. Я слышала все это уже сто раз – про то, что туман – это особая коммуникационная среда, и про то, что он изменяет пространственно-временной континуум…»

Тут вспоминались стрелки отцовских часов, забытых на полочке в ванной. Тогда, в День Прилива, часы остановились. А те, что в компьютере, наоборот, натикали пять лишних месяцев. Все часы на планете Земля в тот день посходили с ума.

«…и что это вообще инструмент другой, более развитой цивилизации. А что? Может, это не планеты терраморфные – может, туман изменяет их, подгоняя под наши нужды…»

«Чтобы подтвердить эту твою гипотезу, надо найти хотя бы одну неземлеподобную планету, на которой присутствует туман. До, так сказать, подгонки», - улыбался Леонард, скаля крупные лошадиные зубы.

Ну вот, получается, почти нашли.

Будь у нее в запасе еще сотня-другая лет, она смогла бы проверить свою теорию и показать мужу язык. И он, наверное, порадовался бы за смекалку жены оттуда, где сейчас пребывал.

Людмила стояла, упираясь лбом в холодное стекло, и скучала по Леонарду. Странно – на Земле она куда больше тосковала по Сашке, папе и маме. Почему-то эти, умершие и пропавшие много лет назад, казались теперь ближе, словно и она подошла к некоему таинственному пределу, за которым уже нет возраста и неважно исчисление часов и дней.

Да, будь у нее в запасе еще сотня-другая лет... У начальства, конечно, имелись свои виды на Энглер, только Вейне и Игнатьеву не обязательно было знать об этих видах. Иначе картина вселенной, устоявшаяся за последние десятки лет, вновь могла поплыть и разбиться, как отражение в луже, куда случайно вступили ботинком.

Всем, пережившим Прилив, было за сотню. Всем навигаторам было за сотню. Но обычные люди не знали об этом. Особенно об этом ни к чему было знать переселенцам, пионерам, жителям новых миров в Зоне Экспансии. Им совершенно не стоило думать о том, что со смертью последнего навигатора все ниточки, ведущие к метрополии, будут отрезаны. Форпосты человечества,«запасные аэродромы», как сказали бы в людмилином детстве – но форпосты и аэродромы, безнадежно затерянные в глубинах космоса. Как ни старались генетики, биофизики и нейробиологи, уникальное свойство навигации воспроизвести не удалось. Им обладали лишь дети, пережившие Прилив. И то всего сотая доля процента.

«Идентичные, а иногда и неидентичные близнецы, - говорил Леонард. – Если один пропал в тумане, а второй выжил, только такие пары. Насчет идентичных я еще могу предположить, Михаэль Штубе со своими идеями о квантовой сцепленности проводил любопытные эксперименты, но почему неидентичные? Фактически, это ведь генетически различные организмы. Вот как вы, просто брат и сестра. Странно, очень странно. Но…»

Людмиле хотелось заткнуть уши, убежать в другую комнату, а то и на другую планету… потому что это означало, что где-то там, в черноте, в струях тумана, в нитях, переплетающихся под ее веками, когда она надевала шлем и отключалась от внешнего мира – в этом сплетении странных волокон, струн и зияющих прорех, Сашка по-прежнему звал ее.

…Нет, конечно, не были они идентичными близнецами. Они даже дружили не очень. Часто дрались – из-за игрушек, из-за того, на кого папка посмотрел. Разве что на море, единственный раз, когда выехали всей семьей… Сначала долгое, душное, жаркое путешествие в поезде, где пало луком, вином, колбасой и человеческими газами, и Люська забилась на верхнюю полку, а Сашка, наоборот, носился по всему вагону, утомляя попутчиков. Но потом за окном, и за вокзалом, и за спуском из парка распахнулось широченное, серебряное, и все ссоры были забыты. Их смыла соленая вода. Их сожгло солнце, высмуглившее плечи до почти цыганской черноты. И в самой-самой глубине, под органопластиком шлема и под веками, проводя корабль сквозь немыслимые переплетения и складки космической геометрии, Людмила иногда воображала себя рыбой. Рыбой на тонкой блестящей лесе, рыбой, которую тянут-потянут, вытянуть не могут – а потом все же водяная пленка прорывается, и солнце чужого мира ослепительно бьет в закрытые глаза.

4. Там

Сашка знал, какой у отца бзик. В сущности, простой и понятный. Папка думал, что мама не выдержала, стоя там, на площадке, когда у ног колыхалась серая мгла. Отдала Люську соседке, а может, как была, с дочкой, кинулась в туман искать их с папой. Это, конечно, вряд ли – куда же делась соседка, и верхние жильцы, и все остальные? Но папка верил. Поэтому и не пускал Сашку в ходоки, а оставлял страховщиком с веревкой, а в свободные дни заставлял удить. Когда еще ноги ходили, сам удил.

Сашок видел, как однажды вечером, в сумерках, папка прокрался на балкон с люськиной куклой в руках. Пластмассовая дешевая кукла с глупыми красными бантами в патлах. Папка ее на леску прицепил вместо блесны и кинул. Сашку стало нехорошо. И даже не потому, что отец явно мозгой поехал. Из старших почти все были слегка кукнутые, тот же дед Михалыч внизу, говорили, иногда срывается, бегает в тумане, своих кличет – едва его за трос успевают вытащить. Нет, страшно было другое. А вдруг поймает? Такое, что лежит потом на диване, глядя пустыми глазами в потолок, а утром взрывается, забрызгивая стены бурым, клейким. Или такое, которое расплывается синевато-зеленой слизью. Или такое, которое заползает ночью в рот и легкие и душит, душит, пока сам не станешь туманной тварью. Вот так. И этого страха Сашка стыдился больше всего остального, и мучился несказанно, и ночами ему снилась Люська. Как она бегает в тумане, зовет, и в руках у нее – пластмассовая кукла с глупыми красными бантами.

…А на море они, в конце концов, чуть не утонули. Оба были мелкие, щуплые. Начался прилив, и Люськина светлая, но потемневшая от воды голова скрылась из виду. Сашку захолонуло ужасом. Начал нырять, сам наглотался соли, уже из носу лилось. Папка забежал в море по грудь, вытащил, конечно, обоих. Как потом выяснилось, Люська тоже ныряла, пытаясь найти его, Сашку. Вот так.

5. Здесь

- Вулканическая активность тут была титаническая, уж простите за каламбур, - приговаривал Вейне, разглядывая снимки с зонда. – Практически все, что мы видим – магматические породы. Пемза, а глубже обсидиан, а под ним базальт. Но в основном кремнеземы. Вот молодой коллега подтвердил бы.

Игнатьева в модуле не было, а то непременно бы фыркнул и скорчил недовольную гримасу. Федору не нравилось, когда Вейне подчеркивал его молодость, хотя геологу он, и правда, годился в сыновья. А Людмиле, пожалуй, и в правнуки.

У Людмилы с Леонардом не было сыновей. Только общая работа, да и та – успешная ли? Наверное, успешная. Леонард то и дело ездил на конференции, представлял доклады. У него было много учеников. Пять «форпостов человечества» вне Солнечной системы – чем не успех? Ее с Леонардом дети. Детища. А лучше бы – настоящие мальчишки и девчонки родились. Пацана она назвала бы Сашкой. И второго, в честь отца, Толиком.

Сквозь герметичное окно станции-модуля Людмила смотрела на скудный пейзаж снаружи. Скалы из пемзы, серые, желтые и желто-серые, казались мордами зверей и горных великанов. Ветер нес по небу куцые облака – конденсат углекислого газа – с розовыми прожилками. Туман отступил сегодня, и красный шарик солнца наливался над горизонтом поздним осенним яблочком.

Да, эту планету можно было назвать терраморфной разве что с очень большой натяжкой. Температура до минус ста на поверхности, три десятых процента кислорода в атмосфере, бешеные ветра, скалы и полярные шапки из углекислоты. Людмила прижала ладонь к холодному стеклу. Ей уже почти хотелось, чтобы пришел туман и скрыл угрюмую картину чужого мира. Туман она знала с детства. Опасный, ненавистный, и все-таки – тоже свой. Какая-то нить, связь с Землей.

- Что-то Игнаша задерживается, - проворчал Вейне.

Еще одна дурацкая привычка геолога – он звал Федора Игнатьева Игнашей, себя – Аркашей, а Людмилу наверняка называл бы Людашей или даже Любашей, если бы она позволила.

- А куда он улетел? – встрепенулась Людмила.

Игнатьев взял скутер сегодня утром, еще до рассвета. Короткий световой день планеты, особенно в приполярной зоне, к долгим прогулкам не располагал. Надо было среагировать раньше, но время двигалось в последние годы как-то рывками – то его много, застыло студнем, а то, смотришь, уже вечер.

- Да я тут нарыл любопытную полость, - отозвался геолог. - Может быть, может быть…

Вейне прикусил толстую нижнюю губу и застучал пальцами по столу, затем развернул голограмм-схему местности к югу от станции.

- Вот тут. Прозвучка показала интересные результаты. Большая пещера, заполненная, судя по всему, жидкостью. А Игнаша у нас все воду ищет, не изуверился еще.

Игнашу, то есть Игнатьева можно было понять – если уж они торчали на этой богом забытой планетке, хотелось доказать ее пригодность для Экспансии. Ну и, конечно, узнать, откуда взялся туман. Особенно – откуда взялся туман. Если бы удалось выяснить его происхождение... О, Леонард бы не постеснялся набрать сто пар близнецов и загнать их в сырую мглу, лишь бы воспроизвести результаты того давнего, нечаянного эксперимента, который устроила над Землей сама вселенная… Или кто-то другой? Исследовательская группа Леонарда уже пыталась сделать это на Пандите, да вот незадача – не сумели достаточно быстро собрать близнецов, и туман схлынул, оставив на камнях влажный след. Людмила тогда чуть не развелась с мужем. Но кто старое помянет…

- Вы пытались с ним связаться?

- Трижды. Не отвечает. Но тревожного сигнала не было.

Она взглянула на часы и, быстро накинув куртку, двинулась к шлюзу.

- Людми-ила Анатольевна! – проныл из-за спины Вейне. – Что вы, в самом деле. Игнатьев взрослый мальчик. Еще двенадцати часов не прошло. А связь тут барахлит, вы же сами знаете – сильные электромагнитные помехи…

- Я за вас отвечаю, - коротко откликнулась навигатор.

И это была правда. Но правда была и в том, что ей смертельно осточертели эти кремово-белые стены. «Навигатора надо беречь». Первое правило «внешних» полетов, выверенная политика космофлота – только эти ребята не задумывались о том, какие люди шли в навигаторы. В их с мужем бездетности был виноват не Леонард. Она, Людмила – ей вечно не сиделось на Земле, словно и в самом деле что-то манило из космоса, звали туманные голоса. Ей было некогда. Даже сейчас, на старости лет, не могла побороть эту непоседливость.

Вейне закряхтел, нехотя свернул голограмму и потащился к шлюзу за ней. Он тоже читал инструкции.

6. Там

Вась-Вась щедро поделился табаком, а это непременно означало, что ему что-то нужно. Был он противный, длинный, морщинистый не по годам и гунявый – ну рыбоед рыбоедом. Оба сидели на краю крыши, грелись на солнышке. За спиной трудились огородники. Тыквы уже начали зреть, светили сквозь листья желтым боком. У Вась-Вася нет-нет глаз и косил – наверняка думал, как бы тыковку подтибрить. Но основная задумка его была не в этом.

- Ну давай, - сказал Сашок, пуская дым через губу. – Колись. Че нужно?

Вась-Вась заерзал на краю, словно на ежа уселся.

- Ты вот что. Димыча знаешь?

Сашка кивнул. «Дикий ходок». Всегда один таскался, хотя, конечно, и со страховкой. Брат его страховал.

- Так это. Он аптеку тут неподалеку нашел. Аптека на Четвертой Трамвайной, круглосуточная. Еще не разоренная.

- Ну…

Эта была, конечно, самая наглая ложь. Аптеки ходоки еще в первые месяцы обчистили, от слабительных до тестов на беременность – все разобрали.

- Откуда там аптека вообще? – хмыкнул Сашка. - Отродясь на Трамвайной аптек не было. Детсад был, школа была. А аптек – не было. Так что не свисти.

Вась-Вась скуксился и снова заерзал.

- Так это, пришла она. Бродячка. Про Северную Долину слышал, как они отвязались и ушли? А эта, наоборот, к нам. Я вот что думаю – хорошо бы туда сходить…

Голову набок свернул и искательно так в лицо Сашку вытаращился, гнида рыбоядная.

- А че Димыч? Сам, что ли, не мог?

- Так ты ж знаешь, брат у него спрыгнул. С крыши сверзился, и куку, к летунам. Видели, как он пролетал у второго корпуса. А Димыч без брата не ходок. И потом, он говорит, спужался сильно в тот раз. Как внутрь зашел, на крышу села большая рыба и давай давить - давит, давит, аж перепонки трещат. Думал, задавит. Быстро убежал, только вот пузырек захватил…

Вась-Вась вытянул из кармана и затрещал пузырьком. На пузырьке надпись, «Антигриппин». Потом вытряхнул на грязную ладонь пару таблеток, настоящих вроде.

- Я тебя, слышь, подстрахую. А ты бы и для отца лекарство какое добыл.

У Сашка внутри аж все заныло. Бабка Мара говорила, были такие, сильные лекарства от ног – «Валькарен» или что-то вроде, переспросить надо… Сашок тут же себя одернул – эт что? Получается, Вась-Вась, рыбоед чертов, его уже и уговорил?

Папка запрещал звать туманных тварей «рыбами». Может, они люди. Или коты. Или инопланетяне. А начнешь звать все подряд рыбами, так и до Вась-Вася с его батяней докатиться недолго, будешь их жрать и про крючок из губы рассказывать…

Рыбоед уже вытащил из кармана грязную бумажку, на ней начерчена ручкой грубая схема.

- Димыч мне тут набросал. Вот так идти и так. Видишь, недалеко, метров пятьсот. Шнура у меня хватит.

- А че Михалычу не предложишь?

Вась-Вась серьезно удивился, даже глазищи рыжие, в жилках, вытаращил.

- Ты чего, тупой? Он все себе и своим ребятам заберет, а мне что – спрей от насморка? А так мы добычу поделим. Димычу, конечно, тоже отстегнуть придется – но он с тобой не пойдет, что наберешь, не увидит. Разберемся между собой.

Сашок ненавидел себя, просто вот ненавидел, еще больше, чем Вась-Вася, но уже знал – пойдет.

7. Здесь

Стариковские мысли – не воспоминания, а именно стариковские, как ворчание давешних бабок на лавочке у дома – посещали ее в самые неподходящие минуты. Вот как теперь. Она гнала краулер по неровной поверхности, машину иногда резко болтало и заносило, и мысли приходили глупые: о том, что истончившиеся хрупкие кости могут и не выдержать такой тряски; о том, как из-за постоянно давящей тяжести пухнут ноги и руки, и уже с трудом лезут в перчатки скафандра; как некрасиво вздуваются под кожей синие вены… А потом вдруг ударило резко – туман! Что, если Игнатьев попал в туман? Это объяснило бы и отсутствие связи – ведь пытались же они в День Прилива дозвониться до своих, но мобильники не работали. Да и потом, уже на экзопланетах отмечали, как серая мгла глушит связь. И еще эти шутки со временем. Если Игнатьев вышел из скутера, запаса кислорода ему хватит часов на пятнадцать. С запасными баллонами – еще на пять. И все. А кто знает, как идет время в тумане? На Пандите пробовали измерять, но что-то ничего у них не получилось… Распухшие руки в перчатках чуть дрогнули на штурвале, машину опять занесло, и тут на мониторе вспыхнула красная точка. Скутер, конечно. Всего в десяти километрах к югу, там, где Вейне нашел пещеру. Судя по сигналу, скутер стоял на поверхности.

- Попробуйте еще раз связаться с Игнатьевым, - сквозь зубы попросила Людмила.

Вейне кивнул и переключился на внешнюю связь, но, судя по всему, сигнал опять не прошел.

- Думаю, он внизу, под землей. Пещера довольно глубокая.

- И сколько он там, по-вашему?

Вейне пожал плечами – насколько позволял ремень безопасности.

Глупый вопрос. Оставалось надеяться, что скутер Игнатьев оставил у спуска в пещеру. Если придется долго искать вход… об этом Людмила предпочла не думать, и еще прибавила скорость. Серый пейзаж за боковыми окнами наливался чернотой. Экран, заменявший лобовое стекло, работал и в инфракрасной области, ему темнота была нипочем – но за правым плечом остро и безжалостно вспыхивали звезды. Бледные днем, в свете тусклого здешнего солнца, ночью они горели куда ярче, чем на Земле.

Людмила любила звезды. Пускай рисунок созвездий менялся, но все равно звезды оставались чем-то постоянным, на фоне чего проходила короткая и, в целом, бессмысленная человеческая жизнь. Красивый задник. Слишком красивый для такой скучной пьесы.

Впереди замаячил низкий горный массив, и там, у почти вертикальной скальной стены, красным пунктиром проступило крылатое пятно – очертания скутера.

- Приехали, - сказал Вейне, большой любитель констатировать очевидное.

8. Там

А веревка в тумане и правда светилась. И даже, кажется, пульсировала тихонько, как наполненная кровью жила. Светлой кровью, кровью солнца… тьфу. Будешь так думать, тоже поедешь, как раз на крючок к Вась-Васю попадешь. Хотя нет. Вась-Васю сейчас не до ловли. Он же Сашку страхует.

Вот по-честному – страшно было спускаться в туман. Сразу вспомнилось, как остался один на площадке, и только треск пластиковых колес по ступенькам… И дышать тяжело, как в парной, куда, бывало, папка брал его в детстве. Но потом развиднелось. Как будто сумерки, только что-то маячит у лица, муть какая-то, и не смахнешь. Под ногами проступила лестница. Второй этаж. Ободранные дверные косяки – двери-то давно унесли для всяких хозяйственных нужд. По этим квартирам смысла ходить не было, их подчистую разграбили еще в первые месяцы. Сашок провел рукой по стене, где была когда-то надпись «Жека плюс Ма». Машка? Маришка? Не мама же? Помнится, гадали, когда мелкие были. Сейчас надпись съел туман. Под пальцами ощущалась лишь сырость, скользко шелестел рукав дождевика. Сашка взял папин. Папка все равно не выходил уже давно. Дремал, откинув на подушку сухую голову, выпятив кадык и обметанный седой щетиной подбородок. Ничего. Если аптека правда там, ничего. Еще поправится. Еще вместе в туман ходить будут.

Входная дверь отворилась туго. Сашка споткнулся о порожек – отвык, и чуть не сверзился с двух ступенек крыльца. Веревка дернула, натянулась. Она по-прежнему светилась, рассеивая хмарь. И пускай ее держал в руках противный Вась-Вась, Сашок все же обернулся и украдкой погладил шнур. Под пальцами текло живое тепло.

Вась-Вась сказал так: «Выйдешь из-под арки, ну ты помнишь, направо, и дуй до перекрестка, не сворачивая. По сторонам не пырься. Вверх не смотри – рыбу насмотришь или летуна, а они в тумане дикие бывают. И, главное, не слушай особо. Там хрумстит, и бурчит, и возится всякое, и вода как будто течет. И особо дуду не слушай».

«Да что я, маленький?» - сердито отбрехивался Сашок.

Он не верил в Дудочника, хотя пацаны помладше любили девчонок такими сказками пугать. Мол, услышишь звук, будто кто-то дудит в тумане, тонко так, жалобно – пойдешь и сгинешь. А другие, наоборот, говорили: «Беги за ним, Дудочник из тумана выведет». Сашок не верил ни тем, ни другим. Что-то Михалыч ничего про Дудочника не рассказывал, а ему-то подтуманье как не знать! Ну и смысл идти? Допустим, даже и выведет – и куда ты такой один, без папки, без друзей, даже вот без Лехи с Ленькой, противных братцев? И что там?

Размышляя так, Сашка пошел наискосок, через детскую площадку с песочницей, чтобы поскорей добраться до арки. У песочницы его чуть удар не хватил – почудилось, что сидит там девчонка в синей детской панамке, ну вылитая Люська. Остановился, дышать перестал. Люська обернула к нему белое безглазое личико, махнула совочкам и растаяла. Туманный морок. Ни рыба, ни нижний житель – просто видение. У всех, говорят, бывает. Пальцы в старых кедах поджались. Сашок, вопреки наставлениям Вась-Вася, все же поднял голову. Кажется, только тут, стоя рядом с песочницей, впервые осознал, что сам – без папки, без Михалыча! – полез вниз.

Наверху ни черта было не видать, ни рыб, ни людей, только волглое, серое. А потом увидел – от соседнего дома тянутся вниз светлые нити. Удильщики. Рыбачки, как он. Надо было обойти эти нити осторожней – Михалыч говорил, в тумане крючки иногда оживали и сами норовили впиться куда больнее. А, может, очередные ходячьи байки.

Сашок встряхнулся и поспешил под арку. Отворил сердито скрипнувшую калитку, вышел на улицу. Тускло блестели во мгле трамвайные пути. Пахло почему-то весной и цветущими каштанами, и немного тиной от Стерляжьего пруда. Отродясь там никаких стерлядей не водилось, одни красноперки и всеядные, вечно голодные утки. Когда они с Люськой были маленькими, мама водила их туда кормить уток. Известно было – сколько булки ни захвати, а тем все мало. Люська уток любила, кликала их «Утя-утя», а Сашке очень хотелось поддать утям под толстый зад. Но мамка, конечно, не разрешала.

Сунув руки в карманы дождевика, он развернулся направо. В тумане торчали какие-то длинные темные тени – то ли деревья, то ли столбы, то ли ноги гигантских слонов. Наверху вздыхало, шелестело – может, ветер? Мокро капало. Когда Сашка прошел три дома, тиной запахло сильнее. Перекрестка почему-то все не было. Шнур тревожно подергивался, словно хотел оттащить назад. И тонко, печально откуда-то спереди – от пруда, что ли? – завела свою песню дудка. Идти туда не хотелось. Совсем. Сашок остановился, думая, не повернуть ли назад. Он уже основательно продрог и мелко трясся, зуб на зуб не попадал, хотя шел всего минут семь. Взял в руки веревку, подергал - и вдруг из глубины тумана дохнуло что-то, как будто в грудь толкнуло, и зззззззззззззззззззззззз…

- Прилив! – выкрикнул Сашок вслух и тут же захлебнулся нахлынувшим плотным облаком.

Ухватившись за веревку, он кинулся назад, уже не разбирая дороги, спотыкаясь на трещинах асфальта и налетая на деревья-столбы с колючей неживой корой. Вась-Вась страховал его с пятого. Но если прилив, он ведь бросит, непременно бросит… Веревка дрогнула и упала под ноги Сашку тонкой змеей. И тут же начала меркнуть.

9. Здесь

Пока спускались вдоль страховочного троса, который провесил Игнатьев, у Людмилы раза три прихватывало сердце. Она старалась не показать, двигалась быстро, резко отталкиваясь от скальной стены. Спуск был почти вертикальный, но удобный – есть куда ногу поставить, передохнуть. Налобный фонарь освещал длинную горловину пещеры, метров восемьдесят-сто, наверное. Вейне страховал Людмилу, карабины держали надежно, и опасаться было нечего – только отчего так болело сердце?

Потом Вейне спустился сам и отстегнул карабин. Только тут Людмила огляделась. Вглубь пещеры вела широкая естественная арка. Мокро блестел черный базальт.

- Отключите фонарь, - сказал по интеркому Вейне.

Она сначала не поняла.

- Что?

- Людмила, отключите фонарь.

Она отключила, и лишь через несколько секунд дошло – оттуда, изнутри, лился тусклый серый свет.

- Оставь надежду всяк сюда входящий, - мрачно пошутил Вейне и, смотав трос, двинулся под арку.

Оказывается, он тоже читал книжки. Людмила улыбнулась, несмотря на пульсирующую в грудине боль, и пошла следом за геологом.

Игнатьева они нашли у воды. То есть, может, это была и не вода. Подземное озеро раскинулось до предела видимости, за которым клубился один туман. Поверхность озера была неровная, с какими-то вязкими, медлительными волночками, похожими на кочки. Между кочек тоже свивались струи тумана. Берег, засыпанный крупной черной галькой, резко уходил вправо, а прямо перед ними вдавался в озеро острым мысом, и на этом мысу на корточках сидел Игнатьев. На секунду Людмиле представилось, что химик уже умер – он такой же мертвый, как эти камни, как неприятные тягучие волны. У самого берега, похоже, шла какая-то химическая реакция, вскипали крупные пузыри – такие она видела в детстве, когда мальчишки бросали в воду карбид. Еще секунду спустя Людмила поняла, что неправильно. На Игнатьеве не было шлема.

Услышав их шаги, химик обернулся. Ко лбу его прилипли темные пряди. Вейне включил переговорник и рявкнул:

- Игнатьев, где ваш шлем? Вы что, спятили?

Химик покачал головой и ткнул пальцем в один из индикаторов скафандра. Уровень кислорода. Шкала налилась зеленью – процент кислорода в атмосфере, пригодный для дыхания. Людмила быстро вывела данные на ретикулярный экран – девятнадцать процентов, ого! И температура около пятнадцати Цельсия…

- Тут образуется перекись, - хрипло крикнул Игнатьев. – И выделяется кислород, тут, у берега. Там, дальше…

Он махнул рукой.

- Я запустил зонд. Коллоидный раствор поликремниевых кислот. Водный раствор. Там вода. Много воды.

- Вот вам ваше терраформирование, Людмила Анатольевна, - тихо сказал Вейне по интеркому, но шлем снимать не стал.

Снова перейдя на громкую связь, он прокричал:

- Отлично, Игнатьев. Просто отлично. Вы молодец. Вы нашли воду. А теперь герметизируйтесь хорошенько и пойдемте-ка домой…

Людмила подумала, что таким тоном говорят с неразумными детьми. Логично – Вейне решил, что Игнатьев наглотался углекислоты и бог весть чего еще, что есть в здешнем воздухе…

Химик, все так же горбясь и сидя на корточках, вновь развернулся к другому берегу озера. Людмила замирающими шагами двинулась к нему. Она тоже начала понимать. Начала видеть.

- Лет пять назад я посмотрел один старый фильм. Восстановленная пленка, даже в чувствилку побоялись переносить, - негромко сказал Игнатьев, когда Людмила подошла.

В наушниках его голос звучал как-то неестественно, механически. Или это из-за помех, вызванных разлитым в воздухе электричеством? Скафандр начал чуть искрить, хотя и был сделан из антистатического углепластика. И что-то такое зудело в ушах, тонко, на грани слышимости – зззззззззз…

- Там было про планету с разумным океаном. Он творил странные вещи, создавал фантомы. Я хорошо запомнил один – туман, клубы тумана над водой, а внизу островок, и на нем дом, и старик у дома…

Игнатьев указал рукой, но Людмиле уже и не требовалось – она видела сама. За кочковатой поверхностью коллоидного моря вздымались над туманом темные силуэты башен, высоток или гигантских колонн, переплетенных светящимися, пульсирующими нитями, и в этих башнях мелькали живые светляки…

- Что это, Игнатьев?

- Инопланетный город? – он пожал плечами. – Или энергостанция другой цивилизации? Я не знаю… Зонды его не видят. Они возвращаются, и на снимках только тот край пещеры…

Людмила уже не слушала его – потому что повеяло ветром (когда она успела снять шлем?) – и ветер нес запах цветущих каштанов и тины. Большое туманное облако у самой воды там, на том берегу, сдвинулось в сторону, открывая длинные мостки и беседку с утиным домиком. Стерляжий пруд, в котором отродясь не водилось никаких стерлядей. На мостках стоял мальчик-подросток. Стоял, сжимая в руке большой моток веревки, и отчаянно, пристально смотрел в туман, и даже с такого расстояния Людмила – нет, Люська – узнала его, хотя прошли уже годы. Сколько? Лет пять прошло…

Людмила сама не заметила, как сделала шаг вперед, и нога ступила в воду, запузырившуюся у лодыжек. Еще шаг. Еще.

10. Где-то

Лучше бы Дудочник. Сашок бы много отдал сейчас за его дудку, гундосо ноющую вдали, или хоть за чириканье глупой птицы воробья, или за кряканье уток. Но уток в утином домике не было. Вообще ничего, тишина, гладкая, серая вода, гладкий, как срез масла, туман. Сашка сам не понял, как очутился на мостках – наверное, шел по запаху тины, это было единственное, что осталось не гладким, не тусклым, не серым в сплошной туманной стене. И, пока шел по скрипучим доскам, даже обрадовался – хоть какой-то звук. Теперь он стоял у самого края причала, где когда-то приставали катамараны с веселыми парочками. Доски были заляпаны утиным пометом. Волны где-то внизу бились об обросшие тиной столбы, хотя откуда на пруду волны?

Сашок уныло взглянул на моток троса в руках. Второй конец был помят, изжеван и даже обслюнявлен, словно его грызла какая-то тварь – хотя сложно была представить, какие зубищи могут за пару секунд перекусить металлизированный страховочный шнур. Без веревки к жилью выходили только счастливчики. Вроде папки. Или Михалыча. И то – проблуждав в тумане несколько дней.

…Он пытался, честно пытался. Казалось – пройди сотню шагов, упрешься в калитку под аркой, оттуда через двор и до парадной. Или войди в другой дом, в любой дом – все жилые корпуса района связаны проводами, мостиками, канатами, перекинутыми с крышу на крышу, даже настоящими подвесными мостами – ведь ходить из дома в дом надо, не спускаться же в туман всякий раз? Эти мосты и канаты и держали их вместе, здания и людей, а теперь Сашок оторвался и плыл один в туманном море, как негодный буек. Они нашли раз такой с Люськой – большой шар, опутанный рыбацкой сетью и водорослями. Люська еще завизжала, представив, что там чья-то голова…

Сашок переступил с ноги на ногу и взглянул на тот берег. Ничего. Серая стена. Ждать конца прилива? А когда он кончится? Прилив начинается с тревожного звона в ушах, с писка маячков на лестницах, а кончается всегда внезапно – было, и схлынуло. Присев на корточки, Сашка опустил руку и кончиками пальцев дотянулся до воды. Просто чтобы что-то сделать. Вода оказалась не по-летнему холодной и какой-то липкой, словно в нее вылили жир от тушенки.

Когда Сашка поднял голову, он увидел Люську. Люська была такая же, только почему-то с короткими седыми волосами, обрамлявшими лицо, и в тяжелом неловком скафандре. Люська шла по воде к нему.

- Сгинь! – одними губами прошептал Сашок.

Но призрак не сгинул, как раньше в песочнице. Мальчик вскочил на ноги и уставился на привидение во все глаза. Нет, кажется, это был не призрак – потому что с каждым шагом Люська погружалась в воду. Сашка завертел головой, почему-то ожидая, что сейчас появится папка. Появится и спасет, как тогда, на море. Но папки не было на пустых мостках. Значит, спасать эту новую, взрослую или старую Люську, придется ему. Больше некому. Он снова посмотрел на моток веревки – вот и пригодилась, хорошо, что не бросил – быстро обмотал ею столб беседки, завязал двойным узлом и, держа свободный конец в руке, с шумом спрыгнул в черную ледяную воду.

Веревка светилась. Сашок бегал к ней и проверял раз двадцать, пока Вейне наверху приспосабливал запасной скафандр под детский размер. Когда их – Людмилу и задыхающегося, вопящего что-то мальчишку – вытащили на руках Игнатьев с Вейне, веревка сияла, словно неоновый шнур. И сейчас было видно, как она тянется над подземным озером – яркой стрелой, живой светоносной жилой – тянется, не теряясь в тумане, к беседке и мосткам.

- Как ты?

- А как ты?

- А сколько времени?

- А у вас?

- А как папа?

- А мамка?

Людмила – нет, все же Люська – прикрыла глаза и тихо, счастливо рассмеялась. Она все еще не верила, или верила не до конца – но Сашок божился, что веревка главное, что теперь тот, навсегда, казалось, потерянный в тумане мир, и этот, холодный и звездный – прочно связаны.

- Папка нас найдет. Пойдет с Михалычем и найдет, - прыгая вокруг Люськи, тараторил он.

Полуторной силы тяжести Сашок просто не замечал, гарцевал, как конь. Эхо множило его подростковый ломкий басок.

- И Леху с Ленькой перетащим! Они, конечно, противные, но нечего им там сидеть. И остальных. Может даже Вась-Вася. И знаешь…

Он уставил на сестру сияющие глаза.

- Я буду как ты – навигатором. Я ведь сюда прошел, значит могу. Правда, могу?

- Правда, - ответила Люська.

И она знала, что это чистая правда.

[1]American angler – удильщик (анг.)

Юлия Зонис "Агасфер и Жозефина"

Когда все собрались уезжать, Светка сначала спряталась под кроватью, а затем тихонько выбралась на улицу через заднюю дверь и залезла на самое высокое дерево с голубятней. Дерево росло за школой, и отсюда хорошо виден был дом и даже Светкины окна. Мама, папа и тетя Люся бегали по двору и звали Светку. Потом мама плакала и рвалась из папиных рук. Девочка почти уже решилась слезть с дерева и найтись, когда дяденька милиционер подошел и что-то сказал маме. Наверное, обещал отыскать Светку. Тогда мама успокоилась и позволила усадить себя в кабину грузовика. Грузовик был папин. Папа ездил на нем на лесозаготовки, возил бревна. Но сейчас в кузове были свалены вещи - книжный шкаф, кресла, кровать, раскладушка, узлы с одеждой. Светка знала, что большая часть вещей в грузовик не влезла. Например, папин диван, стол и большой телевизор. Она собиралась найтись, когда папа приедет за оставшимися вещами. Но сначала надо было поймать ежика.

Ежика ей бы с собой взять точно не разрешили. Про ежика и заикаться не стоило. Каждый раз, когда Светка выносила на лестничную площадку блюдечко с молоком, тетя Люся закатывала глаза, папа смеялся, а мама ругалась. Мама кричала, что нет никакого ежика, а молоко выпивает жирный соседкин кот. Однако Светка знала точно, что ежик был. По ночам она прокрадывалась к двери и прикладывалась ухом к замочной скважине. Иногда ей чудился топоток маленьких ног и чуть слышное фырканье. Больше всего в такие минуты ей хотелось открыть дверь и посмотреть на ежика, но девочка боялась спугнуть зверька.

Когда последний автобус пропылил по улице и исчез за школой, Светка слезла с дерева. План ее был прост - сегодня вечером она, как обычно, выставит блюдце за дверь и поймает ежика, когда тот придет попить молока. Смущали колючки, но под конец Светка решила набросить на ежа махровое полотенце из ванной. Если папа вернется один, его можно будет уговорить взять ежа с собой. А если с мамой, она спрячет зверька в корзине с постельным бельем.

Светка была в восхищении от собственного ума и лихости, но, пока она шла через опустевший двор, ей стало жутковато. На веревках мотались под ветром забытые простыни. Жирный соседкин кот привычно рылся в мусорной куче, но и он выглядел сиротливо и заброшенно без гремящего над двором баса соседки. А совсем нехорошо стало Светке, когда она поднялась на второй этаж, и увидела распахнутую настежь дверь своей квартиры.

Дом их был двухэтажным, как и все блочные дома поселка. Сначала они жили в караванчике, и там Светке нравилось больше - можно было влезать в комнату прямо через окно, а под домом было гнездо шмелей. Шмелей соседский Колька отлавливал, обвязывал им ногу ниткой и пускал летать. Шмели носились кругами с басовитым жужжанием, а устав, опускались на головки настурции в палисаднике. Но и новый дом был неплох, и мама очень радовалась переезду. Светка помнила, как двое грузчиков и папа тащили вверх по лестнице Маринкино пианино, закутанное в холщовые мешки. На повороте пианино ударилось о стену и загудело, почти как привязанный за лапку шмель. Пианино осталось дома, вместе с диваном, телевизором и Светкой. Папа вернется за ними завтра. Наверняка вернется.

Дверь в квартиру была распахнута настежь. Светка удивилась - мама почему-то очень боялась воров, и всегда запирала дверь. А если маме казалось, что она забыла запереть, то возвращалась бегом даже с полдороги до садика. И Светку заставляла бежать за собой. Когда Светка пошла в школу, стало легче - ведь школа была всего в двух кварталах от дома, бежать недалеко.

Светка взялась за дверную ручку. Входить в пустую квартиру было страшно. Но не сидеть же весь день на лестнице? И ежик может испугаться и не прийти, если увидит человека, топчущегося на площадке - так что окажется, что зря она оставалась. Светка храбро переступила порог, оглянулась еще раз на всякий случай и потянула дверь на себя.

Ночью Светка проснулась от шума шагов на лестнице. Она спала, свернувшись на папином диване и закутавшись в плед. Фонарь за окном почему-то не светил. Когда Светка открыла глаза, было очень темно, тихо, и в тишине гулко звучали шаги. Кажется, это был не ежик.

Светка сжалась в комок. Если бы здесь был папа! Или хотя бы тетя Люся, или даже крикливая соседка. Ну и глупо же она сделала, что осталась! А если папа не вернется? И кто это ходит на лестнице?

Шаги между тем затихли. Звякнуло алюминиевое блюдце - в нем Светка вынесла вчера молоко. Кто-то пил из миски. Может быть, все-таки ежик? Но почему он так топал? Слезть с дивана и проверить, кто там, было страшно, но сидеть в темноте было еще страшнее. Светка сползла на пол, нащупала ногами тапочки и побежала в прихожую. У двери она остановилась. Чтобы заглянуть в глазок, надо было притащить стул с кухни. Тот, кто пил молоко, наверняка бы ее услышал. Можно было включить свет, но он мог заметить. Светка прикусила губу, обозвала себя трусихой и потянулась к щеколде.

Когда дверь открылась, тот, кто сидел на лестнице, вскочил и прижался к стене. Нет, это был не ежик. Это был взрослый мужчина. С минуту они смотрели друг на друга - худая, хищная тень, прижавшаяся к стене подъезда, и семилетняя девочка в темном дверном проеме. Потом Светка дернула за шнур выключателя, и в прихожей загорелся свет.

При свете незнакомец не казался таким уж страшным. Он был худ, невысок, молод и очень небрит. Светка никогда еще не видела таких небритых мужчин. На плечах незнакомца болтался новенький пиджак, размера на два больше, чем ему надо, а ботинки были запыленные, стоптанные. В руках человек сжимал алюминиевую миску. Светка поглядела на него сурово.

- Ты зачем выпил молоко?

Незнакомец присел на ступеньку и поставил рядом пустую миску.

- Мне пить хотелось.

Он потащил из кармана пачку сигарет. Светка сказала обвиняюще:

- Теперь ежик не придет. А в холодильнике молока больше нету.

Незнакомец посмотрел на Светку с интересом.

- Какой еще ежик?

- Это было молоко для ежика. Он приходит по ночам и пьет молоко. Я его хотела поймать и забрать с собой.

Незнакомец, кажется, начал понимать.

- Ты поэтому осталась?

Светка кивнула.

- А родители твои где?

- Уехали. Все уехали.

Тут Светка осознала кое-что странное.

- А вы почему остались?

- Я не остался, - незнакомец усмехнулся и чиркнул спичкой, - Я пришел только что. Я всегда прихожу в такие места, откуда уезжают все люди.

Он закурил сигарету, затянулся, откинулся к стене. Светка глядела недоверчиво.

- Это у вас работа такая?

- Ммм... - незнакомец курил, блаженно прикрыв глаза. Сигареты были дорогие. Папа таких никогда не покупал.

- Вы так работаете? Собираете забытые вещи? - упрямо расспрашивала Светка.

Незнакомец усмехнулся, и выпустил красивое кольцо дыма.

- Можно сказать и так.

Только сейчас Светка заметила прислоненный к стене большой рюкзак. Из рюкзака высовывались джинсы и угол магнитофона. Тут Светку осенило.

- Вы вор?

Человек глянул на Светку сверху вниз. В глазах его стоял смех.

- Ты же сама сказала - я собираю забытые вещи. Если их забыли, значит, они не нужны.

- А если хозяева за ними вернутся?

Мужчина качнул головой.

- Нет. Они не вернутся.

Не вернутся? Светку качнуло. Что значит не вернутся? Значит, и папа не вернется? В груди что-то сжалось, и Светка прокричала отчаянно:

- Вы врете! Они вернутся!

Незнакомец смотрел на Светку с чем-то вроде сожаления. Светке захотелось его ударить, но она только метнулась в квартиру, с грохотом захлопнув за собой дверь.

К утру похолодало. Светка не могла заснуть, и дрожала под пледом. Когда совсем рассвело, она откинула плед, прошлепала на кухню и поставила на плиту чайник. Мама не разрешала ей включать газ, но теперь это было неважно. Едва чайник начал согреваться, как огонь мигнул, пыхнул синим и потух. Пришлось пить сырую, чуть теплую воду, в которой не тонула заварка.

В холодильнике оставалась колбаса, сыр, в морозилке стыла пачка пельменей. Пельмени можно было грызть - тогда замороженный фарш медленно таял во рту, и это было вкусно. Светка любила сырые пельмени. К концу завтрака она окончательно убедила себя, что все, что сказал ей вчера незнакомец, было неправдой, и папа скоро приедет. Жаль было только, что ежика так и не удалось поймать.

Днем она вышла погулять. От дома не стоило отходить далеко, на случай, если приедет папа. Девочка бродила по двору. Соседский кот куда-то подевался. Простыни попадали с веревки, и валялись в пыли - видно, ночью был сильный ветер. Светка подняла простыни и положила их на стол для домино. Стол был интересный: металлический, с какими-то загогулинами. Еще он рос наоборот. Когда Светка только приехала сюда, стол был почти с нее ростом. Теперь он врос в землю и стал Светке по грудь. Светка была уверена, что, проживи она здесь еще несколько лет, стол и вовсе бы уменьшился до колена. Жаль, что она этого не увидит.

Во дворе было скучно, и Светка вышла на улицу. Ветер нес листы бумаги. Вдоль домов, аккуратными рядами, стояла не влезшая на грузовики мебель. Невдалеке от школы Светка заметила собаку. Собака тоже увидела девочку и радостно к ней подбежала, виляя хвостом. Светка собак побаивалась, но эта была симпатичной, с рыжими бровями. Светка ее погладила. Собака некоторое время нюхала Светкины сандалии, а затем убежала вниз по улице. Наверное, потерялась и искала хозяев. При этой мысли сделалось неуютно. Светка решила идти домой, чтобы не пропустить папу.

К вечеру ветер усилился. Он выл за окном, и стекла дрожали. Свет то загорался, то гас. Стало ясно, что сегодня папа не приедет.

Светка вытащила из шкафа второй плед - красивый, почти новый, странно, что мама его не взяла. Плед был в синюю и белую клетку.

Она начала устаиваться на ночлег, когда в дверь позвонили. Светка села на диване торчком. Она не слышала грузовика, но, конечно, это был папа. Не надо было закрывать дверь на щеколду, ведь теперь он не сможет открыть ее ключом. А вдруг он уйдет? Светка сорвалась с дивана и помчалась отпирать дверь.

Папы не было. За дверью стоял вчерашний незнакомец, и в руках у него был какой-то сверток. Светка поспешно накинула цепочку - так делала мама, когда соседкин муж дядя Коля приходил просить денег до получки. Она спросила неприязненно:

- Вам чего надо?

Незнакомец смотрел на нее задумчиво пару секунд, а затем сказал:

- Я нашел твоего ежика. Может, откроешь дверь?

Светка уставилась на сверток в руках мужчины. Сверток слабо шевелилися.

Они пили чай с малиновым вареньем, которое незнакомец нашел в кухонном шкафу. Электрическую плитку тоже нашел он, в кладовке.

Ежик на полу лакал молоко, разведенное из порошка, и слабо пофыркивал. Наверное, ему очень хотелось есть, иначе бы он непременно спрятался под шкаф.

Незнакомца звали странным именем - Агасфер. Светка выяснила это еще до того, как закипел чайник и вода в кастрюле. Но первым спросил незнакомец. Он сидел за кухонным столом и чистил картошку. Очистки закручивались спиральками и ловко сыпались в помойное ведро. Незнакомец поднял глаза и спросил:

- А зовут тебя как?

Светке почему-то захотелось назваться как-нибудь необыкновенно, например Олимпиадой или Констанцией. Но врать она не любила, поэтому буркнула угрюмо:

- Света.

- Ладно, - весело согласился незнакомец, отправляя очередную картофелину в кастрюлю, - значит, будешь Жосефиной.

Светка ухмыльнулась. Жо-се-фи-на. Звучало получше, чем Констанция. Но все же следовало спросить:

- А почему Жосефина?

- Тебе идет больше, чем Света.

- А вас как зовут?

Незнакомец дочистил последнюю картофелину, прикрыл кастрюлю крышкой - неплотно, так чтобы закипевшая вода не полилась через край - и только тогда ответил:

- Агасфер.

- Странное имя.

- Нормальное имя.

- Вы иностранец?

Незнакомец - нет, уже Агасфер - взглянул на Светку-Жосефину и широко улыбнулся.

- А ты, малявка, зришь прямо в корень.

На малявку Светка обиделась. Она надулась и пошла в угол, доливать молока ежу в блюдце. Еж благосклонно смотрел на нее черными бусинками глаз.

Агасфер между тем развалился на стуле и собрался курить. Светка обернулась к нему и сказала сердито:

- Мама не разрешает курить на кухне.

Тот только плечами пожал.

- Да, и где же теперь твоя мама?

Светка почувствовала, что сейчас заплачет. Она поспешно отвернулась, закусила губу. В последний раз она плакала, когда ей защемило руку дверью автобуса. Это было два года назад, а шрам на локте оставался до сих пор. Этот дядька тоже бы заревел как миленький, если бы ему локоть защемило.

Из-за спины раздался голос Агасфера:

- Не реви. Это я сдуру брякнул. Просто давно с детьми не разговаривал.

Светка судорожно вздохнула и вернулась к столу. Она села на табуретку напротив Агасфера, положила подбородок на руки.

- А у вас дети есть?

Агасфер хмыкнул.

- Какие у меня дети...

Потом будто задумался и добавил:

- А может, и есть.

- А жена у вас есть?

- Жена была.

- А сейчас она где?

- Не знаю. Давно это было.

Светка глянула на него с недоверием. Старым Агасфер уж никак не выглядел.

- А вам сколько лет?

Агасфер сбил пепел с сигареты в ладонь, сложенную ковшиком, и сказал:

- Скоро стукнет две тысячи.

Светка усмехнулась. Во-первых, она прекрасно умела считать, а во-вторых, не любила, когда взрослые врали. Даже сели они думали при этом, что шутят.

- Не может быть две тысячи. Люди не живут столько.

- Много ты знаешь.

Агасфер затянулся и откинулся на спинку стула. Стул закачался на двух задних ножках. Мама запрещала это делать даже Светке, а под взрослым дядькой ветхая мебель жалобно заскрипела, как будто собралась развалиться.

Светка слезла с табуретки, молча подошла к стулу и надавила на спинку. Стул с Агасфером со стуком опустился на все четыре ноги. Двухтысячелетний человек улыбнулся.

- А ты, оказывается, сердитая дамочка. Вон, гляди - ежа спугнула.

Светка оглянулась. И правда, еж спрятался за дверью.

- Это из-за вас. Не надо было врать.

Агасфер потянулся, встал и прошагал к плите, на которой бурлила картошка. Он помешал в кастрюле и засыпал соль. Светка между тем мучительно вспоминала, где же она слышала это имя. И когда ее гость поставил солонку на стол, вспомнилось - неистовый шопот бабки Нины, сердитый голос отца из соседней комнаты. За окном стучит дождь, и где-то играет радио.

Это было прошлой весной, когда исчезла Маринка. Мама непрерывно плакала, а папа отвез Светку к бабушке. Бабушка жила в деревне, работала на огороде, и часто приезжала в гости, привозила банки соленых огурцов и малинового варенья и мешки с картошкой. Та картошка, что сейчас кипела в кастрюле, была из ее запасов.

Отец не любил бабушку. Вот и тогда он привез Светку и сразу же уехал, тем же вечером. Бабушка проводила его и пришла в Светкину комнату.

Светка спрятала лицо в подушке и притворилась, что спит, но бабушка села на кровать.

- Вижу, что не спишь, так что не притворяйся.

Светка выкопалась из подушки и спросила:

- Куда ушла Маринка?

Бабушка вздохнула, провела рукой по Светкиным волосам. Она замолчала надолго, и Светка уже почти успела заснуть, когда снова зазвучал бабкин негромкий голос. Поэтому и теперь казалось, что рассказанное было частью сна.

- Давно когда-то жил человек. Его звали Агасфером. Однажды на порог его дома присел странник. Он очень устал, был голоден, и попросил у хозяина воды и корку хлеба. Агасфер ударил странника и прогнал его прочь. Но странник этот был не простой человек. Он был богом. С тех пор нету Агасферу покоя. Ходит он от дома к дому, и нигде не находит себе ни угла, ни приюта. За плечами у него мешок, и он собирает туда всякий ненужный хлам. А если находится человек, который никому не нужен, Агасфер и его забирает с собой.

- Куда забирает? - сонно спросила Светка.

- А вот этого я не знаю.

- И что, бог его никогда не простит?

- И этого я не знаю. Спи, а то вон видишь - уже светает.

Маринка так и не вернулась. Через неделю приехал папа и забрал Светку домой. Когда Светка спросила его про Агасфера, папа обругал бабушку и назвал ее старой истеричкой.

Бабушкиной сказке Светка тогда не поверила.

Когда они приступили ко второму блюдечку малинового варенья, свет мигнул и погас окончательно. Светка сначала огорчилась, а потом вспомнила, что в кладовке есть свечи. Гость тоже не опечалился.

- Малиновое варенье и чай со свечами - это так романтично, Козетта.

- Почему Козетта? Раньше было Жосефина.

- При лампочке - Жосефина, а при свечах - Козетта. Скажи мне, Козетта, а умеешь ли ты играть в покер?

Светка замотала головой. Мама терпеть не могла карточных игр. Даже когда они ехали поездом в Ялту и папа захотел поиграть в дурака с их попутчиком, старым майором, мама глянула на папу так выразительно, что тот поспешно отказался. Кажется, майор тогда обиделся.

- Я тебя научу, - воодушевился Агасфер.

Он вытащил из кармана - карманы у него были, кажется, бездонные - потрепанную колоду и принялся ловко ее тасовать. Свечи заливали блюдце стеарином, а еж уснул где-то под шкафом.

Покер давался Светке легко. Через час у нее над головой уже парило двести пирожков. Как сказал Агасфер, в покер на просто так не играют, и они играли на воображаемые пирожки с вареньем. Агасфер почему-то упорно называл пирожки виртуальными.

Учитель, похоже, не ожидал от своей ученицы такой прыти. Когда Светка в очередной раз предъявила две пары, он смешал карты и заявил, что надо прекращать игру, а то пирожки зачерствеют. И вобще спать пора.

Светка сделала вид, что ему поверила, и даже зевнула из деликатности. В конце-концов, он был ее гостем. До этого у Светки гостей никогда не было, по крайней мере взрослых гостей - ведь всякая малышня, которая приходила к ней на день рождения, не считается.

Светка повела гостя в комнату, освещая дорогу свечкой. Она направилась прямо к дивану и спросила:

- Вам где больше спать нравится - на диване или на раскладушке?

Тут же девочка вспомнила, что раскладушку увез папа, и смешалась. Но Агасфер ее и не слушал. Гость смотрел на Маринкино пианино. Папа хотел его выкинуть, а мама - продать, но в конце концов пианино так и осталось стоять в комнате. На нем уже больше года никто не играл.

Светка подошла к Агасферу, тронула его за руку.

- Вы умеете играть?

Тот взглянул на нее удивленно, как будто только сейчас заметил. Потом провел рукой по крышке, дотронулся до клавишей. В комнате повис тихий звук - как будто где-то в ванной упала капля.

- Умел когда-то.

Светка поспешно схватила ноты, валяющиеся на крышке. Там было одно, ее любимое. Маринка всегда играла это по вечерам, приводя в раздражение тетю Люсю и соседку. А Светка не понимала, как такая музыка может надоесть, и просила Маринку сыграть снова и снова.

Она узнала эти ноты, потому что когда-то, два или три года назад, нарисовала на на них дерево. Дерево вышло кривое, и Маринка сердилась, но недолго - ведь эту музыку она помнила наизусть.

Светка протянула ноты Агасферу.

- Сыграйте, пожалуйста.

Агасфер взглянул на ноты.

- "К Элизе"? Тебе это нравится?

- Да, очень.

Светка почти уже рассказала про Маринку, но в последний момент вспомнила бабушкину историю и прикусила язык. А Агасфер принес табуретку из кухни - все стулья уехали на грузовике - и сел за фортепиано.

Он тронул клавиши нежно, бережно. И полилась музыка. Светка слушала, закрыв глаза, и только потом поняла, что плачет. Но сейчас ей не было стыдно. Светка плакала о Маринке, о маме, о папе, о бабушке, о тете Люсе, и даже о крикливой соседке. Она поняла, что никогда больше их не увидит.

А потом музыка кончилась. Гость встал и аккуратно положил ноты обратно на крышку.

- Странно, - сказал он, - я уж было думал, что разучился.

Утром Светка сварила кофе. Неожиданно заработал газ. Светка трудолюбиво поджарила кофейные зерна, потом смолола их на кофемолке и поставила кофеварку на огонь. А вот когда пришла пора умываться, оказалось, что вода больше не идет. Светка наскоро почистила зубы, выплюнула пасту в раковину и побежала на кухню. Кофе пригорел только чуть-чуть - так что, может, это и к лучшему, что воды не было.

Светка налила кофе в чашку и понесла в комнату. Гость спал на ковре, завернувшись в сине-белый плед. Еж тоже спал - под диваном. Когда кофейный запах проник в комнату и наполнил ее, гость повел носом. Глаза его широко распахнулись. Он поднял руку и уставился на золотые часы, свободно висящие на его худом запястье.

Светка поставила чашку и сахарницу на ковер и сказала:

- Вот, угощайтесь. Вам сахару сколько?

Но Агасферу было, кажется, не до угощенья. Он резко сел на ковре и уставился в окно. За окном ярко светило солнце. Даже ветер затих.

- Мать вашу, - тихо прошипел Агсфер и прыжком вскочил на ноги, опрокинув по пути кофейную чашку.

- Что случилось? - удивленно спросила Светка.

- Число сегодня какое? - рявкнул Агасфер.

- Седьмое, кажется.

- Седьмое. Ну мы попали. Ты машин на улице не видела?

Светка мотнула головой. Все, у кого были машины, уехали позавчера на машинах.

Агасфер некоторое время стоял неподвижно, что-то соображая. Потом обернулся к Светке и сказал спокойно:

- Вот что, Козетта, нам надо уходить. Мы пойдем очень быстро. С собой ничего не возьмем.

- А ваш рюкзак?

- К черту мой рюкзак.

Он взял Светку за руку и потащил к двери. Светка попыталась выдернуть руку.

- Я же в пижаме!

- Ничего, ты и так красивая.

Агасфер вытащил девочку на лестницу. Хватка у него была железная, и Светка перестала вырываться, только бежала рядом.

Они вскачь одолели четыре пролета и вывалились во двор. Нашедшийся соседкин кот глянул на них ошалело и прыснул с мусорной кучи.

Они бежали по пустым улицам, мимо школы, мимо садика, а поднявшийся вновь ветер дул им в спину, помогая бежать. Потом где-то завыла собака. Ее вой подхватила еще одна, и Светкин спутник ускорил шаг. А затем Светка вспомнила:

- Ежик! Мы ежика забыли!

- Забудь про своего ежика. Может, он чемпион мира по плаванию.

- Пусти!

Светка рванулась. Когда хватка на ее запястье не ослабла, она укусила Агасфера. Тот от неожиданности выпустил Светкину руку, и девочка рванула вверх по улице, сквозь разошедшиеся доски в заборе, и дворами, дворами, мимо детской площадки и снова через дворы. Никогда она еще так не бегала.

Агасфер нагнал ее только у подъезда. Молча пронесся с ней вверх по лестнице, через прихожую, в комнату и сразу упал на ковер, выволакивая из-под дивана сонного ежа.

Когда они снова спустились во двор, земля качнулась под ногами. Светка упала бы, если бы Агасфер ее не подхватил. И только потом, когда они уже почти добежали до школы, пронесся над поселком громкий гул, как будто кто-то вдалеке звонил в колокол. Агасфер остановился посреди улицы. Остановилась и Светка, прижимавшая к груди завернутого в полотенце так толком и не проснувшегося ежа. Агасфер оглянулся зачем-то через плечо и обреченно сказал:

- Не успеем.

- Куда не успеем? - спросила запыхавшаяся Светка.

- Не куда, а откуда.

Он еще раз оглянулся и вдруг спросил:

- Где у вас тут самое высокое дерево?

Светка молча ткнула пальцем в тополь, упиравшийся в небо за школьной оградой.

Голубятня осталась далеко внизу. Они уже долезли почти до третьего этажа, когда над горизонтом появилась волна. Светка узнала свой давний кошмар. В ее сне огромная, зеленая, просвечивающая на солнце волна вырастала над головой, и подхватывала, и тащила вглубь, крутя и забивая водой горло. Светка просыпалась задыхающаяся, в поту, скидывала на пол простыню и пугала криком весь дом. Только сейчас проснуться было нельзя.

Светка застыла, вцепившись в ветки, как маленький зверек. Казалось, ничто не могло разжать ее закаменевших на жесткой коре пальцев, но Агасфер сумел, и толкнул ее вверх, и они снова полезли - Светка впереди, а Агасфер позади, то есть снизу. Агасфер еще тащил ежа. Волна глотала отдаленные леса и дома на окраинах, неслась бурым мощным потоком, кружа пену, щепки, оконные рамы и забытую мебель. Вода все прибывала, а они лезли вверх, и дерево казалось бесконечным. Светка карабкалась с ветки на ветку, радуясь, что она так ловко умеет лазить по деревьям. А еще она думала - если дерево никогда не кочится и они долезут до самого неба, и Агасфер встретится с обиженным им когда-то богом, простит ли его Бог на этот раз?

2004

Юлия Зонис. "КОНТРА"

Земля – это просто идиотский шарик, Мик. Шар, который мы вращаем ногами. Совсем как в детстве – помнишь, эти здоровые бобины во дворе? Пустые барабаны, надо было держаться за поручни и переступать, а они крутились под ногами. Ты был на том, что повыше, я – на том, что пониже, ты всегда был выше ростом, Мик, всегда, всегда. Земля может пыжиться, может считать, что она вертится сама по себе, удерживая нас силой притяжения, но мы-то знаем правду, Мик. Это мы вращаем Землю.

Про. Церковь на болоте

Говнодавы погружались в жижу сантиметра на два, а дальше уже было твердое. Будто и не по болоту идешь, а по хребтине утонувшего здесь черт знает когда зверя. Тварь упала в болото, бросила свой скелет от края до края. Ее затянуло грязью, дичью, но все же отчетливо ощущается под ногами острый хребет. Слега была, в общем-то, не нужна. Тот, кто знал дорогу, так и шагал, будто по струнке, а по сторонам жадно чавкала хлябь. Оступишься, не поможет и палка. Но Андрею оступаться незачем, не раз здесь ходил.

К ночи затуманило, ползло по ногам, на уровне колен, серое волгло. Не мешало.

Дорогу Андрей чуял, вбок не смотрел, хотя там прорезались уже и загуляли болотные огни. Здесь они были тусклее, чем на Границе, бледные, зеленоватые, противные огоньки. Странно, думал Андрей, странно, что там, за Границей, огни красивые, яркие, синие. Хотя должно же там быть хоть что-то красивое. На полпути сделал остановку. Присел на торчащий из болота то ли корень, то ли камень, то ли все же позвонок умершего дракона. Вытащил сигареты, спички. Пришлось сложить руку домиком, чтобы прикрыть огонек – над поверхностью болота ощутимо тянуло сквознячком. Это было неприятно, и, главное, неожиданно – обычно чем ближе к Границе, тем недвижней воздух, будто и не по лесу идешь. Сквознячок попахивал. Ой-вэй, как сказал бы коллега из маленькой, но гордой страны, Шимшон. Ой-вэй. Неужели Граница опять поползла?

Граница была на месте. Стена дрожащего воздуха, чуть размывающего контуры предметов с другой стороны. Она пролегала прямо по болоту, по воде, по низким островкам травы и рогоза. Говорят, когда-то здесь было озеро. И сейчас сохранились кой-какие ключи, один ручеек даже пересекал Границу, сочился медленно, вяло, дно его было илистым и бурым. Андрей встал подальше от ручейка.

По ту сторону всегда была ночь. По эту тоже солнышко не жарило, светило кое-как сквозь болотную хмарь. А сейчас и вовсе вечерело. Церковь, старая церква, стоящая прямо на границе и лишь чуть-чуть перекосившаяся на ночную сторону, осталась слева от Андрея. В сумерках перекос был почему-то более заметен, и от этого становилось неспокойно. Правое крыло церкви уходило за стену, мерцающая граница проходила точно по островерхой маковке и кресту. Левое крыло оставалось на андреевой стороне болота. Там поднимались из топи высокие деревянные ступени. Ни одна камышина не прорастала сквозь щели в досках. Давно уже никто не ступал на это крыльцо. Дверь с Андреевой стороны была заколочена крест-накрест, и вдобавок заперта на большой амбарный замок. Открыта ли дверь с той стороны, Андрей не знал, и каждый раз забывал спросить.

Сейчас он выбрал кочку побольше, так, чтобы не слишком уж предательски пружинила под ногами, и стал ждать. Ждать пришлось недолго. С той стороны замигало огоньком, тем самым, ярким, синим. Через некоторое время показалась человеческая фигура. Человек шел, время от времени наклоняясь, будто вытаскивал что-то из воды. Когда он подошел поближе, стало ясно, что в руке его что-то вроде небольшого котелка. Туда человек складывал подвернувшиеся ему на пути болотные огоньки.

Андрей бросил окурок под ноги. Сколько уже здесь бывал, а всякий раз надо сделать усилие, заставить себя шагнуть ближе к мерцающей стене. Иначе и не разглядишь. А увидеть Андрею хотелось. Он поежился, привычно отгоняя страх, и шагнул.

Пришедший с той стороны не изменился. Все та же потрепанная десантная форма, разве что за то время, что они не виделись, гость разжился новой курткой. Та была велика и болталась у него на плечах, сразу видно – не по нему сшита. Один глаз - знакомый, голубой – увидеть это сейчас было невозможно, но Андрей-то знал – смотрел прямо в лицо пришедшему с дневной стороны. Второго глаза не было. На месте его чернела дыра, по краям раны бугрилась обожженная плоть. Увидев это впервые, Андрей не выдержал, всхлипнул, спрятал лицо в ладонях. Сейчас смотрел спокойно. Привык. В руке у гостя был человеческий череп. Верхушка его была аккуратно отпилена, туда-то и складывались огоньки. Из глазниц черепа били снопы света. Некстати припомнился Хеллоуин, глупый и чужой праздник. Только там в череп-тыквину вставляли свечу, и горела она теплым человеческим светом. Здесь же свет был холодный и напоминал о мертвецкой. Там бы и увидел Андрей гостя в последний раз, если бы тот умер не так далеко от дома.

- Андрюха.

А голос был прежним. Это причиняло боль, и к боли привыкнуть было трудней, чем к простреленному глазу. Андрей знал – голос живого почти не меняется с возрастом, разве что в детстве, превращаясь из дисканта в уверенный басок. Оказалось, что и у мертвых сохраняется все тот же знакомый голос.

- Митяй.

Андрея качнуло к Границе. Потребовалось усилие, чтобы удержаться, не вляпаться в мерцание. Андрей не знал, что случилось бы, если бы однажды он оступился. Но он не оступится.

Пришедший помахал черепом.

- Света у нас мало. Вот, решил заодно затовариться.

Он положил череп на кочку, присел на корточки. Вытащил пачку сигарет. Усмехнулся:

- Огоньку не кинешь?

Андрей полез за спичками в карман, прежде чем осознал, что опять купился на эту шутку. Сколько раз ходил, столько и попадался. Митька за Границей заржал. Андрей поморщился:

- Не надоело?

Митяй пожал плечами, прикурил от собственной зажигалки.

- Скучно тут у нас. Ты вон редко приходишь. Да не дергайся, нормально все. К другим вообще не ходят. Таких отчаянных, как ты, поди, и нет уже.

Это правда. Ходили к Границе немногие. Разве что лесничие захаживали по осени, после первых холодов – выше по течению ручья болото порастало красным мхом, и там водилась особенно крупная и сладкая клюква.

- Ну, вот и скучаем. Сейчас вообще пиздец – у вас лето там, а у нас и солнце не светит. Зимой еще кое-как, а летом ни хрена. Огни эти дурацкие собираем, но на всех не хватает. Так и сидим в темноте.

Митька затянулся. Андрею казалось, что черная дыра на месте выбитого глаза тоже втягивает дым. По спине пробежали мурашки. Вот ведь херня. Родной брат. Никогда бы Андрей не признался, что боится его. А боялся. Митяй, кажется, что-то почувствовал, поглядел единственным своим голубым глазом, но ничего не сказал. Андрей передохнул, откашлялся. В горле першило, то ли от сигаретного дыма, то ли от застарелой горечи.

- Аленка тебя помнит. Я ей твои слова передавал, что ты ничего, не обидишься, а она – нет и нет. Другого, говорит, не надо мне. Ну, пенсия ей хорошая идет, так что они с Димкой не бедствуют. Я им, когда приезжаю, тоже подкидываю. Нормально живут. Квартиру покупать собирается...

Брат порылся в кармане. Большая куртка была неудобной; он качнулся, перенес вес на левую ногу.

- Письма опять не возьмешь?

Андрей мотнул головой.

- Нет. Ты же знаешь – нельзя. Извини.

- Ничего я не знаю.

Митька нахмурился, отчего кожа над раной сморщилось и лицо стало пугающе уродливым. В синем мертвецком свете оно казалось неживым, да и было таким, давно было, пять лет как, а если Андрей сейчас говорил с братом и видел его – так это же Граница. Только на Границе и можно, да не со всяким, да не всякий и решится. И на минуту показалось – оно и правильно. Андрей прогнал трусливую мысль. Просто глядел, как Митька вынимает из кармана пачку писем и швыряет их в ручей. Небыстрое течение подхватило листки. Но они быстро набухали, напитывались влагой, словно и не бумага это была, а вата. Большая часть ушла на дно. Границу пересек лишь один. Его прибило к берегу недалеко от Андрея. Если бы тот напрягся, то смог бы прочесть первые слова письма, пока вода не размыла их и листок не слился с комками мусора и травы. Неожиданно Андрею стало жалко письма – он представил, как там, в бессветном и мертвом городе, Митька старательно выводил эти строки, как морщился, подбирая слова – и вот письмо уже часть болота. Почти против воли Андрей нагнулся, потянулся, и пальцы его коснулись мокрой, водой сочащейся бумаги, сжались, выжимая влагу – и тут ладонь его, предплечье и плечо пробило таким холодом, что...

...что он проснулся. Истошно заливался будильник на тумбочке рядом с кроватью. В окно сочилось прокисшее рассветное молочко. Со стены пялилась на Андрея географическая карта – смотрела в оба полушария, и красные зоны на ней казались лопнувшими от напряжения сосудами. Андрей сел на кровати, запустил пальцы в слипшиеся от пота волосы. Ладонь еще помнила холод мертвой воды, однако сон медленно уплывал, рассеивался туманом – как и в прошлый раз, и в позапрошлый, и сотню раз до того.

1

Голова птицы свешивалась набок, как у изрядно перебравшего алкаша. На клюве запеклась кровь.

- Опять с падалью возишься? – спросил Андрей.

Печник неспешно разогнулся. Голубиный трупик в его руке снова мотнул башкой.

- Ай, не говори так, начальник. Видишь – полезное дело делаю, мусор убираю.

Южный акцент Печника казался искусственным. На скуластом лице щурился правый глаз – а левый, пустой и мертвый, смотрел куда-то вверх. Когда Андрей увидел Печника впервые, такое странное косоглазие показалось почти комичным. Почти.

- Мусор, говоришь?

Шрамовник усмехнулся и кивнул на переполненную урну. Тротуар рядом с урной был усыпан окурками и надорванными бумажными пакетами в масляных пятнах – на углу бойко торговал чебуречник.

- Вот тебе мусор. Бери – не хочу.

- Э-э, ты же все знаешь, начальник, зачем прикидываешься? Это совсем ненужный мусор, никудышный, что бедный человек с ним делать будет?

- А с падалью что?

На самом деле Андрей отлично знал, что Печник Рахмад будет делать с падалью. Наберет сейчас еще два десятка задавленных голубей. На худой конец сгодятся и вороны. Птицы, умершие естественной смертью, Печника не интересовали. Если повезет, набредет в каком-нибудь дворе на повешенную мальчишками кошку – окостеневшую, с тусклой шерстью и мучительно распахнутой пастью. А если уж совсем повезет, наткнется и на размазанный по разделительной полосе собачий труп. Андрей подозревал, что у Печника обширная агентура, и дохлятину к нему свозят со всего города. Мертвых зверей Рахмад аккуратно сложит в черные полиэтиленовые мешки и переправит своему подельнику – Ефиму Кривошпатову. Тот подрабатывает ночным сторожем в морге. Мешки аккуратно составят в угол в темном и холодном зале, и будут они дожидаться своей очереди, когда старший сын Рахмада вернется из рейса и подбросит отца на точку. Там мусорщик разложит мешки – и останется только подождать, пока медленно, незаметно Граница не проползет оставшиеся метры и не проглотит приношение. А с той стороны по узкому и быстрому ручью поплывут бумажные кораблики… Андрея давно занимал вопрос, почему Печник предпочитает убитую живность сдохшей от старости. Может, за Границей только такие и оживают – если можно назвать это жизнью?

- У племянника попугайчик волнистый сдох. Тебе не надо?

Печник скривился-усмехнулся.

- Мальчик голову попугаю открутил? Раз-два: схватил – оторвал?

- Ты что, старый? – возмутился Андрей. – Пацан и мухи не обидит. От старости попугай сдох.

- А-а, - с деланным разочарованием протянул Печник, - тогда не надо, нет, спасибо большое.

Андрей оттолкнулся от ствола липы, на который опирался, и навис над стариком.

- А почему не надо? Хороший попугай, бери, даром отдаю. Не то что твой Кривошпат – по полтиннику за ворону дохлую.

Печник сжался, по-черепашьи втянул в плечи плешивую голову.

- Ай, начальник, мне подарков не надо – я честно торгую, за все рублями плачу, и налог плачу, и пошлину плачу, и деньги на приюты ваши даю.

- Письма носишь…

- Какие письма?

- А такие. Митька письмо передавал?

Печник пожал плечами. Голова его нырнула и вновь выскочила, как вспугнутая лягушка.

- Не знаю никаких писем.

- И опять ты врешь, - тихо и терпеливо сказал Андрей. – Вечно врешь. Зачем мальчонке своему глаз выколол?

Печник отшатнулся.

- Что ты такое говоришь, начальник? Я Камилю глаз выколол?

От волнения фальшивый акцент Печника исчез, и его русская речь зазвучала вполне чисто.

- Я собственному сыну буду глаз колоть? Да я пальцем его не трону, пылинки сдуваю, он у меня в ботиночках новых ходит, не то что некоторые…

И прикусил язык, сообразив, что сболтнул лишнее. Андрей смотрел на старика, тяжело и неприятно смотрел.

- Так. И где ты Димкины ботинки видел?

- А я ничего и не видел.

Печник вздохнул. Тощая грудь поднялась и опала, пахнуло псиной от старого пиджачка. Показалась торчащая из расползшегося шва соломинка, и на секунду Андрею представилось, что старик этот – и не старик вовсе, а неопрятное чучело, и в прорехи высовывается мякина и соломенная гниль.

Шрамовник смотрел на смуглую луковичную лысину и ждал. Минуту, две. Наконец Печник снова вздохнул и пробормотал, не поднимая головы:

- Что вам от меня надо, Андрей Дмитрич? Зачем мучаете, почему жить не даете?

Андрей качнулся с носка на пятку. Неширокая улица пылила двумя рядами автомобилей, лениво перемигивались светофоры на углу, и тихо, на самой границе слышимости, звенел спрессованный летней жарой воздух. Тень от липовых листьев скользила по лицу Печника, и казалось, что мертвый глаз его лукаво поблескивает.

- От Митьки письмо принес?

Печник чуть помедлил и кивнул.

- Передал уже?

Старик мотнул головой.

- А где оставил? Дома?

Кивок. Андрей поморщился и приказал:

- Ну, так пригласи меня к себе в гости.

2

Дома у Печника было нехорошо. Дело не в отклеившихся полосках обоев и темных пятнах на мебели – видал Андрей квартирки и похуже. Здесь неприятно пахло. С кухни несло восточной едой, жирной, на подгоревшем жиру, воняли ботинки в прихожей, из ванной тонко и безнадежно тянуло плесенью и дешевым шампунем. За стенкой перхало и шаркало, невнятно гудел телевизор. Когда Андрей с Печником поднимались по заплеванной лестнице, высунувшаяся из соседней двери бабка подозрительно сощурилась и прошипела: «Лимита. Понаехали тут!» Впрочем, наткнувшись на взгляд Андрея, бдительная старуха тут же нырнула обратно и загремела цепочкой.

И вправду, лимита. В столовой окна были занавешены тяжелыми шторами, темными, бархатными, неуместными в этой бедности и грязи. Тускло светила лампа с пыльным плафоном. Не успел Андрей усесться на предложенный стул, как откуда-то пришаркала древняя бабка. Пожевывая сухими губами и мотая немытыми космами, она протянула к Андрею когтистую клешню и прошамкала: «Ай, добрый человек, дай погадаю, всю правду скажу, ничего не скрою». На секунду шрамовника пробрало детской жутью. Откуда-то всплыло воспоминание: мать, указывая на таких же бабок-гадалок, толпящихся у вокзала, торопливо тащит маленького Андрея за руку и шепчет: «Не смотри на них, Андрюша, не смотри, а то сглазят». Андрей отвернулся со смесью жалости и отвращения. Из кухни выбежала толстая черноволосая женщина в засаленном фартуке и, подхватив старуху под руку, повела ее вглубь дома. Старуха что-то бормотала не по-русски, а младшая ей втолковывала: «Это важный гость, имамма, очень важный, не нужно ему твое гадание». Потом она перешла на другой язык, с многочисленными «ы» и «у» - то ли тюркские, то ли монгольские корни.

Спровадив старуху, женщина вернулась и смахнула со стола хлебный мусор.

- Устраивайтесь поудобней пожалуйста, сейчас чай будет.

Андрей хотел сказать, что не надо чая, но хозяйка уже скрылась на кухне.

- Фатима лепешки сегодня пекла. Попробуете свежих. А на мать не обращайте внимания, она и гадать не умеет.

Шрамовник обернулся. У себя дома Печник выглядел по-другому, будто в здешней серости и тоске ему и было самое место. Акцент исчез напрочь, а сам мусорщик распрямился, стал выше ростом. И лицо разгладилось, помолодело. Андрей неожиданно понял, что Печник Рахмад вовсе и не старик – вряд ли ему было больше сорока. Мешок он оставил в прихожей и успел уже вымыть руки и переодеться в домашнее. Андрей поморщился.

- Не надо мне лепешек. Лучше письмо принеси.

Печник мягко возразил:

- У нас так не принято, Андрей Дмитрич. Вы гость. Гостя голодным отпустить – семь лет счастья не знать. И Фатима обидится.

Шрамовник хмыкнул:

- Вот скажи мне, Печник – зачем ты, русский человек, прикидываешься то ли туркменом, то ли таджиком? Я же знаю – ты родился в Москве.

- Восточных людей здесь не любят. Моя жена и дети – восточные люди, чем же я лучше них?

Андрей не нашелся, что ответить. Из кухни уже спешила Фатима. В руках у нее был поднос, уставленный чашками и блюдами. Споро сгрузив свою ношу на стол, женщина вернулась на кухню и принесла высокий медный кувшинчик с кипятком. Печник неодобрительно покачал головой.

- Вот вам пример. Так заваривать чай, как в Кажганде, нигде не умеют. А что мы будем пить? «Липтон» в пакетиках. Восточных людей не любят, и они хотят забыть, что это такое – быть восточным человеком.

- А воду кипятите в кувшине. Что, на электрочайник не хватает?

Печник промолчал. Андрей с брезгливостью смотрел на блюдо с лепешками. Большие, желтые, они маслянисто поблескивали, и так и казалось, что мелькнет сейчас между ними лаково-черный таракан. Андрей с детства ненавидел всякую нечистоту. Перед едой мыл руки по два или три раза и ежедневно менял полотенца в ванной. В грязи мерещились и зачатки болезней, и зерна распада. Недаром же там, во сне, Граница всегда проходила по болоту... Шрамовник рефлекторно вытащил из кармана белоснежный платок и вытер пальцы.

- Спасибо, я сыт. Письмо принеси, и я пойду.

- Оно там.

Печник кивнул на слабо освещенный прямоугольник двери.

- Там, на столе. Найдете конверт по адресу. Да их и немного, не ошибетесь.

Андрей с облегчением встал. Он уже сделал несколько шагов к двери, когда оттуда послышался деревянный стук и сопение. Спустя пару секунд показалась игрушечная лошадка-каталка. На лошадке сидел мальчик лет трех. Сидел как-то странно, кособоко, напряженно вытянув шею и отталкиваясь от пола правой ногой. Бледное до синюшности, худенькое лицо мальчика искажала гримаса. Левый уголок рта был оттянут вниз, а левый глаз, полузакрытый веком, поблескивал обнаженным белком. Левая рука малыша, ссохшаяся и неживая, бессильно свисала – но правой он решительно вцепился в лошадиную гриву. Андрей испугался, что мальчик сейчас упадет. Непонятно было, каким чудом он удерживается на лошади. Шрамовник наклонился к малышу, но сзади уже набежала Фатима, и, причитая на все том же незнакомом языке, унесла мальчика вместе с лошадкой в комнату.

Андрей обернулся. Печник смотрел бесстрастно.

- Вот так. Камилю нельзя выходить на улицу – закидают камнями. Да и свет он плохо переносит, видите, как у нас все зашторено.

- Он ыырк?

- Он поставлен на учет. Мальчик никому не причиняет вреда.

- Я просто спросил. Я никогда не видел… таких молодых. Думаете…

Андрей и сам не заметил, как перешел на «вы».

- …это из-за Границы?

- Камиля проверяли в институте генетики. Говорят, случайная мутация.

Андрею хотелось сказать, что, скорее всего, Печник зря тешит себя иллюзиями – оборотнями просто так не рождаются. Но он удержался. Димка был лишь чуть старше Камиля. По последним данным, среди посмертных детей ыырков рождалось в четыре раза больше. Племянник Андрея вполне мог бы сейчас прятаться за плотными шторами и кататься на лошадке, отталкиваясь от пола одной ногой. Шрамовнику уже не хотелось идти в комнату за письмом. Охотней всего он покинул бы сейчас этот дом, бегом бы спустился по лестнице, распахнул подъездную дверь и вдохнул наконец жаркого летнего воздуха. Позволил бы солнцу выжечь тьму, накопившуюся снаружи и изнутри. Долго стоял бы посреди двора, а вокруг бы колесили на велосипедах обычные четырехлетки – такие, каким был и сам Андрей четверть века назад.

Печник поднялся из-за стола.

- Подождите здесь. Может, все же выпьете чаю? Я принесу письмо.

И опять пришлось Андрею гадать – случайно ли мусорщик отправил его в комнату, и, если нет – что тот хотел сказать. Шрамовник устало опустился на стул и налил кипятка в чашку. Положил туда пакетик с чаем и долго смотрел, как коричневое облачко расползается, окрашивая воду в болотный цвет. Когда шрамовник поднял глаза, перед ним лежало письмо. На измятом конверте крупным, будто бы детским почерком было написано: «Алене Первозвановой, Кутузовский пр-т, д.26 кв.22». Андрей почерка не узнал. Митька писал не так. Еще с детства Андрей запомнил мелкие, уверенные буквы – все контрольные он списывал со старых Митькиных тетрадей. Наверное, там мало света, подумал Андрей. Солнца там нет наверняка, а вот как с электричеством? Да, и откуда они берут бумагу? Некоторое время шрамовник тупо размышлял об этом, представляя огромные бумажные фабрики под бессолнечным и беззвездным небом. Потом встряхнулся, прогоняя нелепую мысль. Скорее всего, бумагу, как и все другое, приносят им мусорщики. Такие, как Печник.

Андрей сгреб письмо со стола и, скомкав, сунул в карман. Печник покачал головой:

- Ты бы все же передал ей. Ждет ведь.

Шрамовник скривил губы.

- Подождет и перестанет. И не носи их больше. Не носи, понял? А то пожалеешь. Тебя пока обходят с обыском, а могут и заглянуть.

- Не пугай, начальник.

Суетливая повадка мусорщика вернулась, и здоровый глаз его опять хитро сощурился.

- Не пугай, пуганые. Лучше бы о сестре подумал.

- Я о ней и думаю. Молодая ведь баба. Может, без этих писем мужика себе найдет нормального…

- Не тебя ли?

- А?

Андрею показалось, что он ослышался. А Печник уже съежился, отвел глаза.

- Говорю, еще чаю?

Шрамовник побарабанил пальцами по столешнице. Блюдца и чашки зазвенели.

- Нет, спасибо. Сыт.

Печник вышел проводить гостя. Уже в прихожей – за стеной все так же бормотал телевизор, шаркали и сморкались – мусорщик неожиданно вцепился в локоть шрамовнику и забормотал, жалобно сморщившись:

- То, что вы затеяли, большой бедой кончится. Большой бедой. Мне бабка нагадала, мудрая женщина, ышкызын.

Андрей отшатнулся:

- Ты о чем?

Печник некоторое время вглядывался в лицо шрамовнику, помаргивая воспаленным глазом. Потом удивленно сказал:

- А ведь ты не знаешь. Едешь, и не знаешь. Совсем тебя, видно, в управлении вашем не любят, угробить хотят...

- Чего не знаю? – взорвался наконец Андрей.

Печник подумал еще немного и ответил:

- Неважно. Ты вот что. Ты меня с собой возьми.

Андрей стряхнул с локтя цепкую руку и вышел, захлопнув дверь. Но, даже выскочив из подъезда, он все еще чувствовал лопатками внимательный взгляд.

3

У Алены был хороший двор. Обычно в этих серых сталинках дворы пыльные, качели пузырятся облезлой краской, а от мусорных баков невыносимо несет тухлятиной и кошками. А в аленином дворе – в бывшем дворе Андрея, и Митьки, и их отца, и деда – в аленином дворе зелено курчавились каштаны, и от вертушек забористо пахло свежей машинной смазкой. В песочнице ковырялись малыши. Компания детишек постарше столпилась у въездной арки. Оттуда доносились крики и визгливая брань. Андрей пригляделся. Мальчишки плотно окружили пьяницу в грязной рванине. Тот пытался пробиться к выходу, но дети не пускали. Кто-то из компании затянул высоким голоском: «Две бомжихи, два бомжа родили вчера ежа, у бомжихи мертвый глаз, бомж козел и пидорас». Остальные тут же подхватили.

- Хорошие дети.

Андрей оглянулся. Спешившая через двор тетка с авоськами остановилась рядом с Андреем.

- Хорошие дети, говорю. Давеча шла от Студенческой, из продуктового – так там детишки оборотня камнями забили. А наши ничего, посмеются и отпустят.

Андрей снова всмотрелся. Он надеялся, что Димки среди этих не было – да нет, и быть не могло, тут собрались пацаны постарше. Из подъезда показалась дворничиха и шуганула мальчишек метлой.

- Ну! Распелись тут!

Пацаны разбежались. Бомж, приволакивая ногу, поспешил убраться.

- Хороший был двор, - процедил сквозь зубы Андрей и пошел ко второму подъезду вслед за теткой с авоськами.

Дома у Алены было бедно и чисто. Даже занавески на окнах, дешевые тюлевые занавески, были отстираны до почти альпийской белизны. Андрей любил этот дом. Он здесь родился. А еще раньше здесь родился его старший брат Митька. Родился, рос, мужал, привел молодую жену. Аленку. Бледная молодая женщина, встретившая Андрея на пороге, была почти не похожа на ту юную, улыбчивую, яркоглазую – но все так же красива.

- Заходи, Андрюша.

Из комнаты набежал Димка, обнял с разбегу и мгновенно вскарабкался на плечи.

- Дядя Андрей!

- Видишь, как бесится, - вздохнула невестка. – Я его дома держу. Ухитрился простудиться в такую жару, представляешь? Он уже от скуки на ушах ходит.

- Ну вот. А я ему принес по погоде.

Андрей порылся в кармане и вытащил небольшой водяной пистолет. Димка скатился на пол и заныл:

- Ну, дядя Андрей, ну, пожалуйста, ну я чуть-чуть и только горячей водой, честно, да я уже почти здоров.

Алена улыбнулась. Последние пять лет Андрей нечасто видел эту улыбку. Димка, воспользовавшись замешательством, выхватил пистолет и умчался в ванную. Тут же загудел кран.

- Воет он у вас. Надо бы прокладку поменять, - механически заметил Андрей.

- Только не заводись сейчас. Потом поменяешь. Идем на кухню, я чайник поставлю.

- Спасибо, я уже на сегодня напился чаю.

- С кем это ты чаи гонял?

Улыбка Алены стала почти игривой. Андрей хмыкнул:

- Тебе бы там не понравилось.

- Ну просто так посиди. Я из-за Димки отгул взяла, даже и поговорить не с кем. А хочешь, я тебе его художества покажу? Представляешь, всю стену над плитой изрисовал, я даже и глазом моргнуть не успела. Теперь не знаю, чем отмывать.

Андрей шел за Аленой по коридору, и, кажется, в миллионный раз обещал себе не приходить сюда, просто переводить деньги на счет и подарки Димке отправлять по почте. Обещал, но, глядя на узкую полоску загара над воротничком халата, знал, что нарушит это обещание.

От чая все же отвертеться не удалось. Аленка заваривала его по старинке: сначала обдала чайничек крутым кипятком, затем бросила туда ложку крупных коричневых листьев и плотно закрыла крышкой. Засекла ровно пять минут по большим настенным часам. Кукушку из этих часов выковырял Митька, когда Андрея еще на свете не было. Маленький Андрей обижался на брата – так хотелось посмотреть, как выскакивает из дверцы деревянная птица. Ему даже снилась эта кукушка. Над плитой – новенькой, Андрей купил пару месяцев назад вместо старой развалины – кафельную плитку украшал рисунок. Похоже, у Димки под рукой оказались только зеленый и красный фломастеры, но уж ими он постарался вволю. На зеленую танковую колонну пикировал с кафельного неба красный бомбардировщик, и танки задирали все выше и выше кривоватые пушечные стволы. В зеленоватых облачках разрывов второй бомбардировщик зарывался носом и падал за красную гору.

Сквозь занавески било белое солнце. Алена разлила чай. Андрею, как всегда, в его старую кружку с щербинкой на ручке. Выставила на стол сахар, конфеты, из холодильника вытащила остатки кремового торта. Размешала сахар в своей чашке и спросила:

- Ты опять уезжаешь?

- С чего это ты так решила?

- А ты всегда заходишь перед командировками. Куда теперь?

Андрей пожал плечами.

- Куда пошлют.

Он положил на стол несколько стодолларовых купюр.

- Димке на день рождения купи что-нибудь. Ботинки у парня уже на ногах разваливаются.

Алена будто и не слушала. Она поводила ложечкой в чашке и неожиданно сказала:

- Знаешь, а мне сегодня сон такой нехороший снился. Как раз про твою поездку. И про Митьку. Он играл в песочнице с каким-то мальчиком, маленьким, но не Димкой. И со мной заговорил, не помню о чем – но так страшно стало… Ты уж будь там поосторожней.

Андрею вспомнился Печник. Что-то нынче все грозят бедой.

- Буду. Я вообще очень осторожен.

Аленка глянула куда-то поверх его головы, на изрисованную кафельную стену. На секунду глаза ее затуманились. Потом она перевела взгляд на Андрея и чуть улыбнулась.

- Ты… да. Ты осторожный.

Привычно и глухо заныло в груди. Осторожный. Ага.

- Все еще не можешь простить мне Митьку?

Алена удивленно вскинула брови.

- Причем здесь ты?

- Ну как же. Я жив. Он – нет.

Из глубины квартиры донесся грохот и истошный мяв – это Димка открыл военные действия против кота. Алена покачала головой:

- Зачем ты себя мучаешь? Ты же знаешь – я так не думаю, и не думала никогда.

- Думаешь.

Андрею внезапно захотелось встать и уйти, но вместо этого он сунул руку в карман и нащупал письмо.

- Писем давно не получала?

- Каких писем?

- Митькиных.

Глаза у Алены расширились, потемнели, и лицо скрылось за ними. Андрей подумал, что сейчас она похожа на скорбящую богоматерь со старых деревенских икон.

- Испугалась?

- Тебя?

И такое в ее голосе прозвучало презрение, что Андрей понял: он прав. Всегда, за искренними вроде бы улыбками и радостью от его прихода стояло это – ты жив, а Митька – нет. Андрей вытащил из кармана скомканное письмо и швырнул на стол.

- На, читай. Наслаждайся.

А Алена не обращала больше на него внимания, и Андрей закусил губу от горькой зависти – так рванулась вдова-невдова к письму, так впилась глазами в корявые строчки.

- Читай, - он вновь забарабанил по столу, как там, в норе у Печника. – Обманывай себя. Переписывайся с умертвием, или кто он там теперь. Кто угодно, только не Митька.

Аленка оторвалась от письма. Погладила грязную бумагу кончиками пальцев и спокойно ответила:

- Это Митя. Ты же и сам знаешь.

И, помолчав, добавила:

- Ты бы хоть раз сходил к нему. Сходил бы и посмотрел. Я же знаю, вам можно.

И Андрею снова послышалось: «Ты трус».

4

Выходя от Алены, Андрей всегда стремился прикрыть дверь потише и побыстрей спуститься по лестнице. Фокус этот проходил с переменным успехом, но сегодня не удался. На верхней площадке хлопнула дверь, простучали торопливые шаги, и задыхающийся голос спросил:

- Вы уже уходите, Андрей Дмитриевич? К дедушке не зайдете? Вы знаете, он вас так ждет всегда.

Андрей обреченно вздохнул и обернулся. Внучка профессора Малышева, Даша, стояла на ступеньках. Очень рослая для своих шестнадцати лет, русокосая, с карими глазами, опушенными длиннющими ресницами, она смотрела безнадежно и преданно. По ее лимонно-желтому сарафану расплывались темные пятна пота.

- А ты почему не в школе?

- Географичка заболела. Нас отпустили с последнего урока.

Она говорила, теребя пушистую, выбившуюся из косы прядь и безотчетно слизывая капельки пота с верхней губы. Язык у нее был нежно-розовый, но почему-то напоминал коровий.

- На пять минут, больше не могу, - сказал Андрей и, протиснувшись мимо Даши, начал подниматься по лестнице.

В квартире профессора пахло нафталином и ландышами от сердечных капель. Домработница Ксения, пышная и голосистая тетка лет сорока, увидев Андрея, шмыгнула на кухню и задергала там защелкой. Подобно большинству деревенских, Ксения опасалась шрамовников.

- Вы проходите. Дедушка в кабинете. Я сейчас чаю принесу.

- Не надо чаю, - взмолился Андрей.

Оставив Дашу изумленно хлопать глазами, он прошел в кабинет. Георгий Петрович уже шагал ему навстречу, широко разведя руки. До объятий, впрочем, дело не дошло. Андрей твердо пожал протянутую руку и опустился в кресло, демонстративно глянув на часы.

- Спешите? Все куда-то спешат, - прогудел Малышев. – Один я никуда не тороплюсь. Сижу тут, бирюк-бирюком, не знаю даже, что в мире делается.

Андрей кивнул на разбросанные по столу бумаги и стопки книг.

- Опять пишете?

- Пишу, пишу, куда денусь.

Малышев повел плечами, и, усевшись, вытянул длинные ноги. Черты лица у него были мелкие, вовсе не подходящие для огромной головы и высокого лба с залысинами.

- Вот, задумал что-то вроде эссе. И как раз по вашей части. Я, видите ли, давно уже вас подстерегаю. Чуть дверь внизу хлопнет, посылаю Дашку проверить – не Андрей ли Дмитриевич пожаловал. И у невестки вашей спрашивал, но она особа молчаливая.

- Алена не знает, где я.

- И ради бога. Ну да я много времени у вас не отниму. Так, хочу проверить пару мыслишек. Вы ведь, в силу вашей… хмм… профессиональной деятельности, являетесь чем-то вроде эксперта по Границе.

- Почему вы так думаете?

Профессор замахал длинными руками.

- Ни в коей мере не хочу нарушать вашу секретность, и не претендую…

- Служба контроля рождаемости не работает с Границей.

- Даже так? Ну и славно. Тогда просто послушайте, как новый человек, свежий, так сказать. А то ведь глаз замыливается, а Дашке мои выкладки неинтересны.

- Я плохо разбираюсь в социологии.

- А это не совсем социология. И не история. Это, если хотите, размышления о будущем.

Андрей поморщился.

- В некотором роде кустарщина, но, кажется, я нащупал парочку интересных аналогий. Я хочу опубликовать это в каком-нибудь популярном издании, может, в еженедельнике…

Сзади брякнуло. Андрей обернулся и увидел стоящую на пороге Дашу. В руках у нее был поднос с чашками. Профессор поспешно расчистил место на столе.

- Извините, пьем только красный и зеленый. Черного не держу, вредно для сердца. А варенья абрикосового хотите? Замечательное варенье, свежее, Ксения Павловна сама делала. Она у нас мастерица. Правда, Дашенька?

Дашка мотнула косой и вышла из комнаты. Домработницу она недолюбливала. Андрей угрюмо посмотрел на поднос и подумал, что с сегодняшнего дня будет пить только кофе. Профессор звучно отхлебнул, развернул шоколадную конфету и откусил. Зажевал, старательно клацая зубными протезами. По лицу его разлилось блаженство. Андрей нетерпеливо шевельнулся в кресле.

- Вы говорили о статье.

- Да. Позвольте… где-то тут у меня было монетка. У вас нет мелочи?

Андрей порылся в кармане и вытащил серебристую пятирублевку.

- Отлично, просто отлично. Дайте ее мне.

Андрей протянул монетку через стол. Профессор принял ее и зажал между большим и указательным пальцами.

- Это для наглядности. В статье я так и пишу. Представим, что решка – это наша Жиль, а орел, соответственно, Нежиль. Они никогда, я подчеркиваю, никогда и нигде не пересекаются.

Андрей уставился на монетку. Меньше всего пятак напоминал Нежиль и Жиль.

- А вы ничего не путаете? Как же тогда Граница?

- Дойдем и до этого. Так было… до Второй Мировой, если я не ошибаюсь. Хотя есть кое-какие указания и на то, что целостность и раньше нарушалась. Но для простоты предположим, что равновесие сохранялось вплоть до последних десятилетий. А затем произошел прорыв. Слишком много смертей. Нежиль переполняется, и…

Жестом фокусника профессор спрятал блестящую монетку в кулаке, а оттуда показалась другая. Тоже пятирублевка, но, похоже, фальшивая. Одна сторона у нее целиком заржавела, и на второй проступили первые пятна ржавчины. Профессор повертел монетку, а затем кинул Андрею. Тот автоматически поймал.

- Похоже?

Андрей поглядел на монету, лежащую на ладони. Пятна ржавчины. Черные пятна Границы там, на севере, на болотах. И на юге, в пустынях и среди гор. Ржавчина, медленно разъедающая светлый металл. Да, это было похоже.

- Сначала я думал о ноже. Это очень распространенный мифологический мотив: брат или друг при расставании вручает остающемуся нож. Пока лезвие чистое, ушедший вне опасности. Ржавчина на лезвии означает болезнь или смерть. Я удивился, насколько это точная аллегория нашего мира. И насколько древняя. Видимо, даже египетские маги и вавилонские гностики что-то подозревали. Сначала я думал использовать нож, но потом мне подвернулась эта монетка.

Андрей смотрел на пятирублевку, и ему казалось, что даже сейчас, пока профессор говорит, ржавые пятна расширяются.

- Процесс нельзя остановить. Мертвых всегда будет больше, чем живых. Вы в СКР должны понимать это лучше, чем где-либо. Все ваши меры, простите, смешны. Надо либо вовсе запретить рожать детей, и тогда человечество вымрет быстро, либо нас со временем вытеснят. Уже сейчас Граница проходит по заселенным территориям. Представьте, что будет, когда она начнет проступать в центре городов. Нет, дослушайте, прежде чем возражать. Два ребенка на семью, мальчик и девочка – это позволяет худо-бедно поддерживать популяцию, но проблемы с Границей не решает. Кстати, численность населения все равно сокращается. Возьмем хоть ваш случай – вы ведь второй сын в семье, так? Сейчас вам бы не дали появиться на свет или отправили бы в этот ваш ужасный приют, где людей уродуют. Вы знаете, что, когда я еще был депутатам, я голосовал против приютов? Это нарушение прав человека и извращение человеческого естества, это хуже Границы.

Андрей хотел возразить, но профессор властно поднял руку.

- Помолчите. Я знаю, что вы сейчас скажете. Вынужденные меры, временные, пока не будет найдено решение. Кстати, ваши же аналитики, из СКР, выпустили недавно закрытый бюллетень. Согласно нему, через пятнадцать лет наша численность сократится на десять процентов, а еще пять будут составлять ыырки. Некоторые мои коллеги сейчас строят модели нового общества. Они считают, что через пятьдесят лет три четверти населения Земли будет ыырками, и Граница исчезнет. Якобы потому, что ыырки интегрируют в себе оба мира. Я считаю, что это глупость. Они такие же люди, как мы, просто со странными способностями. И они тоже умирают. Граница будет ползти, чем дальше, тем медленней, но будет, пока не захватит весь мир. И тогда останутся одни мертвые. У меня нет достаточно данных с той стороны, чтобы делать прогнозы, но, полагаю, ничего хорошего человечество не ждет. Мертвые не рожают детей. У них нет мотивации – ни инстинкта сохранения рода, ни жажды познания. Цивилизация мертвецов обречена. Сейчас они еще проявляют слабый интерес к жизни, из-за того, что их близкие пока здесь. Но лишь немногие из них, и лишь временно. Когда живых не останется, наш мир погибнет.

Андрей смотрел на монету и думал о Митьке. Не о мертвом с глазами – огоньками, не о Митьке-из-сна. О живом Митьке. Митьке, играющем в песочнице с маленьким мальчиком. Этим мальчиком был сам Андрей. Когда шрамовник поднял голову, профессор протирал очки, смущенно пофыркивая.

- Вы извините меня, Андрей. Что-то я заговорился и погорячился.

Он напялил очки на нос. Те все время сползали с переносицы, потому что оправа не подходила – шельма-мастер обманул. Десять лет профессор носил все те же очки, лишь изредка меняя стекла. С возрастом он становился все более близоруким, и это было странно, ведь обычно все происходит наоборот.

Андрей пожал плечами:

- Не за что извиняться. Я не обижен.

- Нет, мне надо извиниться, - настойчиво повторил профессор. – Вы ведь хороший молодой человек. Чистый, честный. Я вижу. Так что вы уж простите брюзжание старика. Это от бессилия. Доктора мне обещали от силы еще два-три месяца. Я ухожу, осознавая, в каком страшном беспорядке оставляю мир. И я ничего, ничего не могу поделать. Наверное, это общая беда моего поколения – нам все казалось, что надо что-то делать, что-то изменять, что от нас зависит сделать мир лучше. А это не так. Вы знаете, Андрей, по ночам мне очень страшно. Я совсем один, лежу и думаю о смерти. Сто лет назад люди были счастливы. Они ведь не знали наверняка, что их ждет.

- Мы тоже не знаем наверняка, - тихо заметил Андрей.

Профессор, кажется, не расслышал.

- Да, так вот я лежу и размышляю, и мне иногда кажется, что весь наш мир – это какая-то чудовищная ошибка, уродливый эксперимент. Какой то высший, простите за банальность, разум. Инопланетные вивисекторы, пришельцы – да кто угодно – решили испытать нас. Но для чего? Зачем? Я думаю и не нахожу ответа. Может быть, у вас есть ответ?

Андрей покачал головой и встал. Профессор приподнялся в кресле.

- Уже уходите?

- Да, надо идти.

Он поколебался несколько секунд и соврал:

- Я зайду к вам на той неделе.

Профессор оживился:

- Заходите непременно. Мы еще потолкуем. Может, вместе выберемся на дачу и Димку с Аленой Валерьевной прихватим…

Уже у дверей Андрей обернулся.

- Не публикуйте эссе. У вас будут неприятности. Вам, может, ничего и не сделают, но подумайте о Даше и ее матери. К тому же все равно ваш труд в печать не пойдет.

- Да, да…

Профессор растерянно завозился в кресле.

- Вы так думаете?

- Уверен. Вы ведь для этого меня и позвали?

Малышев потупился и снова принялся протирать очки.

- Вы мне так и не сказали… Чем вы собирались закончить вашу работу? Какой выход вы видите?

Профессор взглянул на Андрея, близоруко щурясь.

- Я не вижу выхода. Если только... Это странная, нелепая мысль, пришедшая ко мне во время игры с монеткой. Я сам толком не понимаю…

Малышев поднял монету и поставил ее на ребро.

- Смотрите.

Он резко крутанул пятирублевку большим и указательным пальцами, и маленький кружок завертелся, заплясал, превратившись в серебряную сферу.

5

Андрей с трудом отделался от Даши у дверей подъезда. Та смотрела преданными собачьими глазами и никак не хотела уходить. Только сурово рыкнув, шрамовник заставил девушку убежать вверх по лестнице. Кажется, на площадке второго этажа она разревелась.

Шрамовник остановился посреди двора и посмотрел на часы. Можно было еще успеть заскочить к Вике - та жила недалеко. Однако идти не хотелось. Опять пятиминутные ласки и скомканное прощание. Вика плакать не будет, это точно, только вот приходить к ней с пустыми руками Андрей не привык. Да и не при параде. Андрей провел рукой по щеке. Пальцы кольнула щетина. Он не брился уже дня три. Утром будили звонками и вызывали в управление, требовали вносить в рапорт бесконечные мелкие поправки. Что-то им там не по душе пришлось в его последнем деле. Шрамовник недовольно поскреб подбородок. Если взять такси, можно успеть к Гагарычу. Там старомодно и просто, там подают отличный кофе в маленьких чашках, и притом работает последняя в Москве цирюльня. Там можно позволить себе расслабиться и хотя бы час-полтора ни о чем не думать. Андрей потянулся так, что хрустнули суставы, и решительно зашагал к въездной арке.

В кафе было пустовато – середина рабочего дня. Со стен глянцевито улыбались фотографии черных саксофонистов. Андрей миновал стойку бара и прошел в комнату, где среди зеркал и высоких кожаных кресел хозяйничал сам Гагарыч. Из динамиков лился знойный джаз. Поговаривали, что сам хозяин некоторое время подвизался в джаз-банде, но неудачно. Длинноносый, рыжеватый и веснущатый, он уже спешил навстречу Андрею.

- Какие люди!

Лошадиное лицо Гагарыча расплылось в улыбке.

- Что будем делать? Стрижка, бритье? Вам, Андрей Дмитриевич, не мешало бы подстричься.

- Побрей пока, а потом видно будет. И попроси там кофе сварить, у меня от этой духоты глаза слипаются.

- Да, жара страшная. Адская жара. Я бывал в Лос-Анджелесе, так вот даже там не так жарко.

Гагарыч мигнул расторопному пареньку-помощнику, а сам уже ловко взбивал пену в чашечке. Брил он по-старинному, преострыми опасными бритвами. Распаривал кожу на щеках собственным травяным настоем, и одеколон у него был тоже свой, сделанный на заказ. Андрею нравился тонкий запах пены, ее нежное пощипывание, нравилось откидывать голову в кресле, подставляя горло под лезвие. Это создавало иллюзию беспомощности, полной беззащитности и зависимости от руки мастера. Расслабляющая, приятная иллюзия.

- И в Алжире жары такой не было, и в Марокко, - продолжал болтать Гагарыч. – Только в Монголии на Халхин-Голе, в первое военное лето – вот тогда была такая же жара, у танков броня горела, и пить хотелось ужасно.

Гагарыч был слегка чокнутым – по крайней мере, его воспоминания наводили на такую мысль. Сам он утверждал, что родился двенадцатого апреля, в День Космонавтики, но какого года, точно припомнить не мог. Возможно, поэтому клиентов в маленькой цирюльне всегда было немного. А вот Андрей любил Гагарыча и доверял ему, как мало кому доверял.

- Мы, помнится, заходили тогда на «курносом» на позиции японцев…

Паренек-подмастерье притащил кофе. Андрей втянул горьковатый аромат и прикрыл глаза. Под ухом гундосил Гагарыч, щеки горели в предвкушении одеколона, и вяло, медленно вращались под потолком лопасти вентилятора. Монетка-монетка крутилась на столе, где-то гудел вертолет, и Митька улыбался из песочницы ощеренным мертвым ртом. Андрей вздрогнул и проснулся.

- Ай, - взвизгнул Гагарыч, отдергивая бритву.

На лезвии темнела капелька крови.

- Ну что ж вы так, Андрей Дмитриевич? Еще бы чуть–чуть – и порезал бы вас. Головку-то держать надо.

- Задремал, - виновато сказал Андрей.

Гагарыч уже прижег ранку одеколоном и махал над лицом Андрея полотенцем.

- Заклеивать не буду – некрасиво получится. Ну, все, неосторожный вы мой человек. Пейте кофе, а то заснете так, и бах – под машину. А я пока за геликоном схожу.

Андрей улыбнулся. Когда-то у него был друг, Виктор. Они учились вместе в школе. Сейчас тот стал довольно известным художником, но в былые времена, еще до того, как Андрей пошел работать в СКР, они часто собирались в мастерской у Виктора. Пили пиво и трепались ни о чем. Однажды заговорили о гениях, и Виктор сказал: «Вот, Андрюха, все говорят: талант, талант. Талант не бережется, талант разбрасывает себя. И правда, талантливые люди начинают черпать из себя смолоду. Им кажется, у таланта нету дна, они спешат поделиться. И часто, чаще, чем кажется, вычерпывают все досуха. А маленький человек, серенький – он не черпает, он все копит. Копит, всю жизнь копит, а жизнь у него горькая, трудная, и много всякого скапливается. И вот однажды он возьмется за перо или за смычок, и как выплеснет все это! И сразу понятно – гений. А он не гений. Он просто много успел скопить»

Гагарыч писал симфонию. Он писал ее много лет, дольше, чем Андрей его знал. Последние несколько месяцев цирюльник все намекал, осторожно, ненавязчиво. Наконец Андрей понял, что Гагарыч хочет, чтобы его послушали. И обещал выслушать. Похоже, тот наконец решился.

«А что, - весело подумал Андрей, - вдруг и вправду – копил в себе человек, копил, и сейчас выплеснет в мир такое, что никому и не снилось».

Гагарыч вернулся, опутанный геликоном. Геликон был похож на сияющую золотую змею, и раструб ее казался змеиным зевом, пожирающим особенно робкого и смиренного кролика. Гагарыч протер лысину, пригладил жидкие рыжие волосы, набрал в грудь воздуха и заиграл. Из зева вырвались жалкие, сипящие звуки, в которых с трудом угадывалась мелодия. Звуки бурлили и клокотали под потолком, Гагарыч отчаянно раздувал щеки - и под этот печальный рев Андрей неожиданно осознал, что его поездка и впрямь ничем хорошим не кончится.

6

СКР занимала бывшее здание Университета на Моховой. Десять лет назад желтые корпуса выгорели почти дотла, и приунывшие журналисты переехали на Воробьевы Горы. А спустя несколько месяцев старое здание засияло новенькой краской, а у ворот появилась незаметная будка. У входа было налеплено десятка два разноцветных вывесок, начиная от «Мострансконторы» и кончая «АОО «Клубничка». И среди них притулилась одна, не самая яркая. На ней значилось «СКР, Московский филиал». Под надписью были указаны часы работы. Человек со стороны предположил бы, что контора СКР занимает две, от силы три комнаты где-нибудь в левом крыле. Что ламповые плафоны там засижены мухами, а на столе секретарши, между телефоном и тюбиком с помадой, видны несмываемые кофейные полукружья. Человек со стороны ошибся бы. СКР - СКАР, давно и прочно прозванная москвичами «Орденом Шрама», - занимала все здание, включая четыре подвальных этажа. Остальные вывески были фальшивками. А человека со стороны и близко бы не подпустил охранник, дежурящий в незаметной будке у ворот.

Андрей подмахнул на выходе пропуск, сбежал по ступеням крыльца и пошел к своей серой служебной иномарке. Та была припаркована на противоположной стороне улицы на частной стоянке. У парковочного автомата, прислонившись к нему спиной и неловко скособочившись, стоял Печник. Рядом валялся мешок. Дежурный, прохаживающийся за турникетом, то и дело поглядывал на мусорщика, но гнать отчего-то не гнал. Андрей остановился, побрякивая ключами.

- Дожидаешься?

- Возьми меня с собой, - без выражения сказал Печник. – Возьми, пригожусь.

- Ты как, в багаже у меня полетишь?

- Возьми.

- Вот упрямая бестия, - пробормотал Андрей.

Он скормил автомату мелочь и, обогнув турникет, распахнул пассажирскую дверцу.

- Давай садись.

Печник подобрал мешок, и, слегка прихрамывая, пошел к машине.

7

Сильно трясло. Андрею до этого приходилось летать на вертолете, но с этим что-то было не так. Рев двигателя то и дело срывался в скрипучий вой, и тогда старый КА-32 ощутимо дергало. Печник, сидящий рядом, на скачки вовсе не обращал внимания. Он закрыл глаза и, похоже, спал – не выпуская при этом мешок.

Андрей сорвал наушники и склонился к сопровождавшему их лейтенанту.

- Чего трясет так?

- А?

- Трясет чего? – проорал Андрей.

- Над горами летим, - завопил в ответ лейтенант. – К тому же Граница. Дыры.

- Чего?

- Воздух разреженный, говорю. Как на большой высоте.

Андрей кивнул и снова нацепил заглушки. Вой стал потише. Внизу разворачивалась горная цепь. Солнце уже зашло, но последние розовые лучи пробивались из-за хребта, и тем темнее на их фоне казались ущелья и низкие предгорья.

Лейтенант открыл рот и прокричал что-то. Андрей освободил одно ухо.

- А?

- Садимся сейчас. Скажи своему калмыку, чтобы бошку под винт не совал.

Печник приоткрыл черный глаз. В ту же секунду вертолет ухнул вниз. Двигатель отчаянно взревел, но тут же выправился, и КА-32 грохнулся на узкую площадку. У Андрея клацнули зубы, и он чуть не прикусил язык.

- Пилоты, блин!

Лейтенант уже выскочил и, пригибаясь, побежал к палаткам. Андрей выпрыгнул за ним. Под ногами хрустнул мелкий щебень, и обдало сильным ветром. Вжав голову в плечи, он оглянулся на Печника. Тот не спеша поднял мешок и боком сполз к дверце. В кабине матерился летчик. На краю поля хлопал конус, и над лагерем бешено и потерянно метались прожекторные лучи.

- Ваше удостоверение я вижу, и не суйте мне его под нос. А это кто?

Полковник в артиллерийских погонах дернул щекой в сторону Печника. Тот стоял, потупившись и теребя мешок. Под потолком палатки мигал фонарь «летучая мышь». Задняя стенка полоскалась – похоже, недостаточно растянули и поленились исправлять. В предбаннике орал в телефон связник.

- Вы понимаете, что я вас обоих должен арестовать и отправить в штаб округа? Притаскиваете черт знает кого, без документов. А потом жалуетесь: ах, военные нас обидели, ах, наши полномочия. Так?

Последнее было сказано на полтона тише. Андрей решил, что полковник Разинцев из тех начальников, которые успокаиваются, хорошенько наорав на подчиненных. Вот и сейчас военный смягчился и посмотрел на Андрея почти милостиво:

- Ну, что вы молчите?

- СКР не отчитывается перед армией. Ни перед вами, полковник, ни перед штабом округа. Я взял с собой специалиста, потому что считаю, что его присутствие может оказаться полезным и даже необходимым.

- Специалиста?

Полковник всмотрелся в одноглазое, будто сведенное судорогой лицо. Глаза у него расширились, и он даже чуть попятился. Андрей подумал, что не зря про армейских ходят скверные анекдоты. Бедняга и вправду суеверен.

- Вы хотите сказать, он…

- Нет, он не ыырк, конечно.

Показалось, или артиллерист действительно вздохнул с облегчением?

- Ну и шуточки у вас... Ладно. Я вам доверяю, но в случае чего вы за него отвечаете. Забирайте вашего специалиста. Операция начинается в шесть утра, в пять тридцать сбор на наблюдательном пункте. Лейтенант Суворов вам покажет. До этого постарайтесь не путаться под ногами и не вздумайте распоряжаться…

- Я знаю свои полномочия.

- Вот-вот. И отлично. Эй! Суворов!

Он обернулся в сторону предбанника. Полог вздернулся, и под него поднырнул давешний лейтенант.

- Покажите этим двоим, что и как.

Он снова глянул на Андрея:

- Палаток лишних у нас нет, так что переночуете в кухонной. Заодно поужинаете. Что-нибудь еще вам от меня надо?

Андрей замялся на секунду, затем сделал Печнику знак выйти. Полковник кивнул лейтенанту, и тот вывел контрабандиста, старательно опустив полог.

- Что?

Андрей поморщился.

- Мне сообщили, что вы собираетесь вскрыть Границу.

- И?

- Как вы хотите это сделать?

Полковник моргнул, а потом ухмыльнулся. Его верхняя губа вытянулась, придав ему поразительное сходство с лошадью.

- Ваше начальство вам не сообщило?

Андрей покачал головой.

- Мне сказали, что дадут ориентировку на месте.

- Завтра. В пять тридцать утра.

В голосе полковника звучало чувство глубокого удовлетворения. Когда Андрей выходил, тот еще улыбался.

Полевая кухня была холодна, как айсберг. Дежурные убрались в палатку, и, несмотря на увещевания лейтенанта Суворова, заявили, что никакого ужина для уполномоченных из Москвы у них нет. Кончилось это тем, что лейтенант наорал на повара, и тот неохотно выдал буханку черствого хлеба. Костер задувало ледяным ветром. Андрей дрожал, съежившись под одолженной у Суворова плащ-палаткой. Печник, казалось, не чувствовал холода. Лейтенант отошел куда-то и вернулся с котелком чуть теплого чая.

- Можно разогреть, - предложил он, нацепил котелок на длинную ветку и поднял над костром.

Печник, не говоря ни слова, развязал мешок. Оттуда показалась бутылка водки, колбаса, несколько длинных огурцов и знаменитые, так и не опробованные Андреем лепешки.

- О, да вы богато живете! – восхитился лейтенант.

На вид ему было лет двадцать, и на его курносом, незагорелом лице смешно оттопыривались пухлые детские губы. Печник порылся еще и вытащил пластиковые стаканы. Лейтенант быстро разлил водку.

- Ну, за здоровье… Как вас, уважаемый?

Он поднял свой стакан и улыбнулся Печнику. Андрей не ожидал, что тот ответит, но мусорщик приветливо кивнул:

- Рахмад Акмамбекович.

- Рахмад Акмамбекович, твое здоровье.

Не чокаясь, выпили. Андрей ощутил, как водка огнем прокатилась по пищеводу и взорвалась в желудке маленькой бомбой. Только тут он сообразил, что, кроме трех чашек чая и Гагарычева кофе с бисквитом, ничего с утра не ел. Поспешно потянулся к лепешке, уже чувствуя, как ударяет в голову хмель.

Печник разделывался с ужином не спеша, обстоятельно. Лейтенант жадно откусывал куски колбасы, жевал хлеб, роняя крошки на острые камни.

- Нежирно вас тут кормят, солдатик, - покачал головой Печник. – Вижу, совсем ты голодный.

Суворов опрокинул второй стакан, утерся рукавом.

- Да уже неделю тут стоим, ни тыр, ни пыр. Говорят, какие-то части из Кажганды подгоняют.

Андрей насторожился. Отложил лепешку, отставил едва початый стакан.

- Из Кажганды? А кто у нас там стоит?

- Вроде пехтура. И эти… чурки. Ой, ты извини, батя.

Он виновато взглянул на Печника. Тот махнул рукой, ничего, мол.

- Наши части и местные. Учения какие-то собираются проводить, черт-те что. А у меня дружок на аэродроме в Кажганде механиком. Так, говорит, им тоже пришла разнарядка: к утру шестого все перебрать, самолеты заправить и ждать приказа. Значит, еще и авиацию подключили.

Недоброе предчувствие, мучившее Андрея весь день, пробудилось и царапнуло под ребрами.

- Зачем авиацию?

- А хрен их знает. Над Границей не полетаешь. Собирались еще неделю назад эвакуироваться, а тут – нате, пожалуйста. Дружок мой уже губу раскатал. Думал, пока суть да дело, смотается в увольнительную к себе в Рязань. Нет, запрягли всех. Масштабные, бля, учения всех родов войск. В жопу пусть себе засунут эти масштабные.

Парнишка стремительно хмелел. Он снова потянулся к бутылке. Там уже плескалось на самом донышке.

- Слышь, - лейтенант обернулся к Андрею и хитро сощурился, - а чего вы с батей вообще здесь? Ты извини, брат, но я у полкана твой пропуск подглядел. Ты же из этих… люди в штатском. Шрамовник, да?

Андрей не смотрел на паренька. Стряхнув с колен крошки, он встал и пошел за палатку. Там гора скатывалась вниз двухсотметровым обрывом. Весь их лагерь примостился на неширокой полке между пропастью и скальной стеной, уходящей вверх и вверх, к седловине перевала. Долина под горой была погружена во тьму, лишь чуть серел серпантин ведущей к перевалу дороги. И там, внизу, в черноте, помаргивали светляки. Огни пехотного лагеря? Для чего загнали в эту щель между горой и Границей не сто, не двести человек – судя по ярким точкам, не меньше двух, а то и трех полков. Дай бог, чтобы не целая дивизия жалась в долине. Зачем?

Сзади зашелестели падающие с тропы камешки и послышались неровные шаги. Голос с легким восточным акцентом спросил:

- Ну что, Андрей Дмитрич, уже догадались? Или подсказать?

Андрей поддел носком ботинка скальный осколок, столкнул его в пропасть. По камням внизу застучало.

- Был один такой умный человек, - продолжил голос, - а, может, и не очень умный. Звали его то ли Иваном, то ли Йонаханом, то ли вообще Павлом, и написал он одну книжку. Эту книжку очень любят у вас на Моховой.

Недоброе предчувствие взвыло во весь голос. Андрей так резко крутанулся, что чуть не потерял равновесие. На секунду представилось, как, раскинув руки, его тело валится на острые камни внизу. Потом видение смыло волной ярости.

- Они собираются их всех угробить? Открыть Границу кровью? Они что, спятили?! Это же безумие!

- Ну почему же?

В темноте шрамовник не мог сказать наверняка, но, кажется, Печник улыбался.

- Это вовсе не безумие. Это просто одна из теорий. Наверное, вам не раз говорил ваш профессор… Георгий Петрович, кажется? Если на Границе пролить очень много человеческой крови, она разомкнется. Это пробовали проделать уже не раз. Но никто до сих пор не думал, что понадобится столько крови.

Он кивнул на долину. Андрей ошалело вглядывался в спокойное скуластое лицо.

- Кто вы такой, Печник? Кто вы, черт побери, такой?

Печник пожал плечами.

- Я простой мусорщик. Не забирайте в голову. Пойдемте лучше чай пить.

- Мне надо поговорить с полковником.

- Не надо.

Но Андрей уже шагал к лагерю.

На сей раз полковник орал так, что «летучая мышь» под потолком выплясывала дикую пляску, а часовой то и дело норовил заглянуть вовнутрь. Когда ушастая, наголо выбритая голова в очередной раз скрылась за пологом, полковник перевел дух и громко зашипел:

- Вы думаете, мне это нравится? Думаете, я тут чем-то распоряжаюсь? Да вы что, идиот? Я бы и сам всех по домам распустил, первый бы сбежал отсюда, только бы меня и видели. Не могу. Приказ. И у вас приказ. И, между прочим, у вас там все знают и все одобрили.

- Не может быть, - возразил Андрей, понимая, что так оно и есть.

Полковник пропустил это мимо ушей.

- Послушайте, нам бога надо молить, чтобы эта дрянь сюда не добралась. А вы мне тут панику разводите.

- А что же с ребятами в долине? Вы утром просто прикажете открыть огонь по лагерю, сбросите на них пару бомб…

- И прикажу! – снова взорвался полковник. – Прикажу! Мне же приказали, и я прикажу! И вы не будете совать свой нос, будете делать, что вам велено.

Он приблизил лицо к Андрею и снова зашептал:

- Вы что думаете, мне приятно по своим стрелять? Я радость получаю от этой бойни? Да вы знаете, что штаб делал запрос в ваш чертов СКАР. Просили дать нам приютских – все равно им подыхать, так хоть быстро помрут, не на каких-нибудь урановых рудниках. Нет, отказали! Ваша, говорят, операция, вы и расхлебывайте. А у нас этика-эстетика. А похоронки по всем этим мальчишкам кто будет рассылать, вы?!

Андрей подумал, что если бы внизу были дети из приютов, ему пришлось бы пристрелить полковника. И почувствовал недостойное облегчение.

- Ну что, успокоились? – прогудел полковник. – Тогда идите, идите, не мешайте. Мне еще летучку проводить, а я не спал три дня. И никто из офицеров не спал. Идите хоть вы отоспитесь. Завтра нам силы понадобятся. Вдруг она, сука, и впрямь откроется?

Андрей шел от палатки, опустив голову и пиная мелкие камешки. Небо на востоке уже чуть светлело. Он шел и корил себя. Бормотал сквозь зубы: «Что, брат, сдулся? Спекся? А надо ведь было старого хрыча прибить». Можно было, конечно, нагнать сюда газетчиков. Так наверняка поступил бы Митька. Он ведь и сам был из их братии. Верил в силу произнесенного слова. Андрей вытащил мобильник и взглянул на табло. Без четверти пять. Не успеть. Даже если разбудить звонком Левку Первушкина, Митькиного оператора и закадычного друга – все равно не успеть. Пока тот глаза продерет, пока поймет, что к чему, пока дозвонится до редакции… Оставалось только ждать.

У костра Печник допивал чай. Лейтенант Суворов лежал, положив голову на согнутый локоть, и блаженно посапывал. Увидев Андрея, мусорщик выплеснул из второго стакана остатки водки, протер салфеткой и налил мутноватого кипятку.

- Вот, выпей, Андрей-багдасар.

Андрей устало опустился на плащ-палатку и сказал:

- Как вы мне надоели своими ужимками, Печник. Как вы все мне надоели.

Чай, однако, он взял и с отвращением выпил. Горло саднило от крика.

- Хотите, анекдот расскажу, Андрей Дмитрич? – невозмутимо предложил мусорщик.

- Валяйте, - вяло согласился Андрей.

- Приходит ангел смерти к молдованину, к японцу и к русскому. И спрашивает: «Чего бы вам такого из выпивки и закуски принести напоследок, чтоб умирать легче было?» Молдованин попросил вино и мамалыгу, японец сакэ и вареную рыбу, а русский – стакан живой воды и селедку. Ангел все это принес. Молдованин выпил вино, съел мамалыгу и умер. Японец выпил сакэ, съел рыбу и умер. А русский селедку в стакан с живой водой положил, пригорюнился и говорит: «Одни мы с тобой, золотая рыбка, остались!»

Шрамовник угрюмо посмотрел на Печника:

- А смысл в чем?

- А вам еще и смысл нужен?

- Тьфу!

Андрей сплюнул. Отпихнув разметавшегося во сне лейтенанта, он завернулся в плащ-палатку и закрыл глаза.

Интер. Церковь на болоте

...Заскрипев, распахнулась тяжелая дверь. Из-под церковного свода посыпалась труха и разлетелись голуби (откуда голуби на болоте, подумал Андрей), узкие лучи света ударили в щелястый пол (откуда свет?).

Ноги помнили, как пружинят ступеньки – не ступеньки, болотные кочки, выжимающие из себя соленую влагу. Андрей прищурился, вглядываясь в полумрак. За невысокой кафедрой, там, где должен был быть иконостас и алтарь, высился деревянный крест. У креста маячила фигура батюшки с кадилом. Батюшка, чернорясый, долгобородый, бормотал неразборчиво, кадило покачивалось в его руке. За крестом, в полушаге от батюшки, воздух начинал дрожать и плавиться – там уходил вверх темный купол Границы. На Границе стоял Митька и держал за руку...

- Камиль?

- Папа!

Только сейчас Андрей сообразил, что и в его руке зажата детская ладошка. Глянул вниз, на светлый хохолок на Димкиной макушке. Папа. Как Андрею хотелось, чтобы этот мальчик называл так его – но Димка тянулся к высокой фигуре за крестом.

- Приидет искупитель, - бормотал батюшка, поклакивали его зубные протезы, поблескивал высокий лоб с залысинами.

- Георгий Петрович?

- Искупитель приидет, и кровью своею нас всех причастит, и живых и умерших. И распахнутся врата...

Андрей знал, что спит, и сон этот ему не нравился. Он попытался проснуться, но воздух стал горяч и вязок, как расплавленное стекло. Сон не отпускал.

- Прошу.

Батюшка сделал рукой приглашающий жест, и Андрей почувствовал, как ноги сами несут его к алтарю и кресту.

- И молоточек-то, молоточек не забудьте.

- Папа?

Маленький Димка недоуменно смотрел, как его отец подхватывает под мышки второго мальчишку. Бледное личико Камиля было состредоточенным. Он и не подумал вырываться, когда Митька приложил его левую, сухую ручку к кресту и нанес первый удар. На пол закапало.

- Кровью своей... А что же вы, Андрей Дмитриевыч, что же вы? Ваша очередь.

Непонятно как в руке у Андрея оказался молоток – возможно, его успел втиснуть в ладонь назойливый батюшка. Димка смотрел снизу недоуменно и обиженно.

- Что же вы. Раньше сядем – раньше слезем, как говорили латиняне. Один гвоздик в одну ручку, другой гвоздик в другую. Потом за поперечину возьметесь с братцем вашим, он с той стороны, вы с этой, поднатужитесь – оно и завертится. А так никак. Присохло. Без смазки-то, без кровушки, не раскрутите. Монетка, монетка...

Кровь маленького ыырка стекала к подножию креста темной струйкой. Митька выжидающе смотрел единственным взглядом, и суетился священник, и тянулся к отцу Димка. Андрей поднял молоток. Размахнулся и что было силы опустил его на поперечину креста, там, где она сходилась с основанием. Взметнулась вековая пыль. От грохота заложило уши. Стены церквушки дрогнули, зарябили, и по болоту прокатилось...

...задохнувшись, Андрей откинул с лица плащ-палатку. Вокруг ревело так, что, казалось, рушатся горы – но это всего лишь началась бомбардировка.

8

Долина кипела. Андрей отобрал полевой бинокль у лейтенанта, блюющего за грудой мешков с песком. Зачем нужны мешки, Андрей не понимал, пока одна из бомб не разорвалась в скалах внизу, и НП не окатило каменным крошевом.

- Могли бы зэков каких-нибудь нагнать, - прохрипел рядом немолодой майор.

И выматерился. Из-под его фуражки, с седоватых волос ручейками стекал пот.

- Зэки давно бы уже разбежались. Выковыривай их потом отсюда.

Голос у полковника был спокойный, но странным образом перекрывал царящий в долине ад. Андрей мельком взглянул на него и понял, что Разинцев уже все для себя решил. Откроется Граница, не откроется – вернется к себе домой, нальет коньяку и застрелится. Шрамовник навел бинокль на бывший пехотный лагерь. На месте палаток и вчерашних костров висело облако пыли. Что-то горело, хотя, казалось, гореть было уже нечему. Обильно сдобренный кровью камень потрескался, обуглились невысокие деревца, и несло оттуда гарью и пороховым дымом. Запаха сгоревшей плоти пока не было, но он будет. К вечеру потянет мертвечиной…

- Ну вот, кажется, и все, - так же ровно сказал полковник. – Ждем.

- Чего ждем? – истерически взвизгнул майор. – Ты что, не видишь? Этих перебили, сейчас за нас возьмутся. Думаешь, им нужны свидетели?

Словно в подтверждение, неподалеку грохнуло. С обрыва посыпались камешки. Майор вскочил и кинулся было бежать, но полковник ухватил его за шиворот и швырнул обратно на землю.

- Сиди.

Майор тихонько заныл. Полковник повел головой, будто воротник натирал ему шею, и повторил:

- Всем сидеть. Ждем, наблюдаем за Границей.

Долго ждать не пришлось. Андрей увидел в бинокль, как над медленно оседающей пылью зарябил воздух. Это напоминало мираж, висящий над шоссейными дорогами в особо жаркие дни. То же мельтешение на грани видимости, и черный асфальт превращается в озерную гладь. Казалось, по предгорьям разливается прорвавшая плотину вода. Не темными кляксами, как на снимках со спутника – живой волной текла по земле чернота.

Рядом охнул лейтенант. Откашлялся, но голос его все равно пустил петуха:

- Скалы… это удержат?

Андрей пожал плечами. Камень держал Границу лучше, чем земля. У плеча завозился Печник. Привстал, вытянул тощую шею и уставился на сжирающее долину черное озеро.

- Не удержат. Надо уходить.

- Без паники. Никто никуда не уйдет.

В глазах полковника бегали сумасшедшие огоньки. Печник поднялся, и, отряхнув колени, полез на груду мешков.

- Назад!

Андрей перехватил руку полковника и вырвал пистолет.

- Ах ты су…

- А-а!

Лейтенант что было силы боднул Разинцева головой в живот. Тот выдохнул и тяжело осел. Майор, не переставая скулить, поднялся на четвереньки.

- Тикать надо. Тика-ать.

Андрей понял, что у него в руке зажат пистолет полковника, и что все смотрят на него.

- Испытание прошло неудачно.

Он откашлялся, чувствуя, что еще немного – и заголосит, как мальчишка-лейтенант.

- Надо эвакуировать лагерь. И быстро. Майор, распорядитесь.

Седоватый вскочил и рванул вверх по склону, крича на бегу. Андрей продолжил:

- Лейтенант, ведите командующего. Грузитесь в вертолет.

Суворов попробовал поднять полковника. Тот мешком осел на землю. Лейтенант беспомощно оглянулся.

- Он не идет.

- Печник, помогайте.

Андрей, крякнув, вздернул Разинцева на ноги и потащил к лагерю. Голова у полковника моталась, как у дохлой птицы. Он что-то бормотал, но у шрамовника не было желания прислушиваться. С другого боку пристроился Печник, и стало полегче.

Едва они дошли до первого ряда палаток, их чуть не сшибли с ног. Метались солдаты. Гудя, в небо ушел переполненный вертолет. У второго стояла давка – летчика выкинули из кабины, и он кричал пронзительно и жалобно, извиваясь под ногами дерущихся. Печник, осевший под грузным Разинцевым, прохрипел:

- Бросьте его, Андрей Дмитрич. Бросьте.

- Помолчите. Давайте к скалам. Если заберемся достаточно высоко…

Когда они пробились к скальной стене, стало ясно, что полковника не утащить. Грузное тело обвисло у них на руках. Разинцев и не пытался двигаться.

- Черт! Че-ерт!

На гору гроздьями карабкались солдаты в пятнистой форме. Это напоминало турнир по дикому скалолазанью – разве что то один, то другой участник турнира с криком срывался вниз. Других звуков на плато не было. Только сейчас Андрей заметил, что гул в долине стих, и замолчал лагерь.

- Лезьте!

Наконец и Печник не выдержал.

- Что вы смотрите, лезьте быстрее.

Андрей осторожно опустил полковника на землю и полез. Рыхлая порода крошилась под пальцами, ноги в скользких ботинках срывались. Впереди споро карабкался Печник. Даже и сейчас он не бросил мешка, и тот болтался у него за плечами. Андрей толкал себя вверх. Скоро дыхания стало не хватать, губы посолонели от пота. Пот стекал в глаза, мешая разглядеть неровности скалы. Пальцы обшаривали склон в поисках мельчайших выемок.

- Лезьте, у вас хорошо получается.

- Заткнитесь, - прохрипел Андрей, распластываясь по скале.

Мимоходом глянув вниз, он увидел, что там уже все почернело. Граница накрыла сбитые отступлением палатки и посадочную площадку, и сейчас медленно поднималась вверх, как вода, наполняющая шлюз. С удивлением Андрей понял, что забрался уже высоко. Солдаты остались внизу, и одно за другим зеленые пятна тонули в черноте. Шрамовнику даже показалось, что он видит расходящиеся круги – и тут рука сорвалась. Одно ужасное мгновение он провисел над пропастью, цепляясь одной рукой, но потом все же сумел ухватиться и подтянуться. Ноги нашли опору. Андрей прижался к камню и понял, что весь дрожит. Ободранная ладонь кровоточила.

- Все, не могу. Лезьте без меня.

Печник остановился – и стал спускаться.

- Куда?!

Не говоря ни слова, мусорщик ухватил Андрея за ворот и с неожиданной силой потянул вверх.

- Лезьте! Давайте, впереди меня, ну!

И, подчинившись этой силе, Андрей снова пополз вверх. И тут подъем неожиданно кончился. Он перевалился через край и распластался на камнях, вжавшись лицом в острое крошево. Но рука снова затеребила, не давая покоя.

- Лезьте!

- Куда?!

- Ко мне на плечи! Ну!

Андрей, уже ничего не соображая, ухватил Печника за плечо и наступил ботинком на согнутую спину.

- Держите!

Шрамовник не сразу понял, что Печник сует ему сигнальный факел.

- Давайте, зажигайте. Вертолет за вами спустится. Меня вытащит Камиль, но двоих он не удержит.

Задыхаясь, Андрей смотрел, как черная волна захлестывает скалу и растекается под ногами.

- Ну же!

Когда Граница коснулась ног Печника, тот напрягся и задрожал.

- Зажигайте!

Андрею передалась дрожь. Он сумел отломить верхушку факела только с третьей попытки, и в небо ударил сноп красных искр. Кругом уже царила ночь, и в этой ночи вдруг засветился проем. Бледная детская ручка вцепилась в ладонь Печника и потянула. Тот закричал:

- Подожди, Камиль, подожди! – но рука уже утягивала его туда, в свет.

Андрей почувствовал, что опора под ногами исчезла, и он падает. Со странным спокойствием он подумал – когда эта штука сомкнется над головой, что будет? Сразу ли остановится сердце, или еще придется помучиться, как солдатикам там, внизу? Неожиданно подошвы наткнулись на твердое, и Андрей понял, что снова стоит на чьих-то плечах. Чьи-то руки крепко сжимали его лодыжки, и пальцы этих рук были холодны. Андрей опустил глаза. Митька смотрел в лицо брату, и оба его глаза были на месте, а губы кривились и дрожали от усилия.

Сверху загудело. Канат, упавший из вертолетной двери, ударил Андрея по щеке. Поднятая винтами буря на мгновение разогнала черноту. Уже проваливаясь в свет, Андрей успел увидеть, как Митька машет ему снизу рукой и кричит что-то – но что? – и за митькиными плечами стоят сотни, тысячи... А потом вертолет ушел в натруженное, самим Господом распаханное небо.

Пост. Церковь на болоте

Топь в очередной раз чавкнула, и сапоги Малышева погрузились по колено. Андрей выругался и протянул профессору слегу, но тот только беззаботно махнул рукой:

- Ничего-ничего, не беспокойтесь, сейчас сам выберусь. Как там в анекдоте? Пользы никакой, зато к земле привыкаю.

Андрей пожал плечами и зашагал вперед, пробуя неверную почву слегой и обходя заросли рогоза. Все было похоже и не похоже на сон. Так же чавкало под ногами, так же несло распаренной топью, так же гудело комариное облако. Не было лишь огоньков.

Церкви тоже не было. Вместо нее высилась посреди болотища одинокая стена, и за дверным проемом ее, проемом без двери, дрожало зыбкое марево. Андрей смахнул со лба пот и облизнул соленые губы.

- Это и есть она?

Благоговение в голосе профессора его позабавило. Он даже хмыкнул.

- Не смейтесь, Андрей Дмитриевич. Вам-то не в новинку, а я столько думал о ней, столько писал – а вижу впервые.

- Я не смеюсь. А вы не расслабляйтесь пока. Видите, где осока густо растет? Нам к тому ручью. Не стойте только на месте, засосет.

Они пробирались по болоту еще четверть часа, и профессор совсем выдохся, хотя и старался держаться бодро. Наконец они добрались до ручья. Малышев уронил слегу в грязь и тяжело опустился на вросшее в землю бревно. Андрей присел у воды. Подобрав гибкий прутик, он принялся ворошить прибившиеся к берегу листья.

- Вам, наверное, интересно, зачем я за вами увязался. А вы так и не спросили.

Андрей не отвечал. Он смотрел на приближавшегося с той стороны человека. У ног человека крутился небольшой пес, даже, кажется, щенок.

- Я не знал, что там есть собаки.

Щенок, похоже, заметил в воде какую-то живность – он тявкнул, подбежал к тростнику и принялся рыть лапами, разбрасывая грязь. Человек с той стороны подошел к ручью и остановился, не доходя несколько шагов до воды.

- Все-таки пришел.

Андрей ударил прутиком по воде, не поднимая глаз.

- А я собаку завел. Дункан! Дункан, к ноге.

Щенок перестал рыть и потрусил к хозяину.

- Андрюха. Посмотри на меня.

Андрей поднял голову.

Митька был не таким, как во сне, и не таким, как в горах. Но это был, несомненно, Митька. За спиною шумно дышал Малышев. Мертвый подошел ближе и присел на корточки напротив Андрея. Голос его звучал раздраженно-укоризненно:

- Ты меня боишься? Меня? Я тебя таскал сопляком у себя на горбу, когда ты орал и когда мать уставала тебя нести. Сочинял тебе какие-то дурацкие колыбельные, чинил твоих роботов. Я нос тебе подтирал, и задницу, кстати, тоже. И ты все-таки боишься меня.

Андрей хлестнул прутом по воде.

- Почему?

Профессор за спиной кашлянул.

- Простите, Дмитрий Дмитриевич, что вмешиваюсь. Видите ли, я тоже вас боюсь. Это в генах. Какая-то дремучая память предков. С этим сложно бороться, но, как видите, мы справляемся. У Андрея Дмитриевича получается гораздо лучше, чем у меня. Еще немного… Дайте нам еще немного времени, и мы научимся.

Митька помолчал, и потом, уже тише, попросил:

- Если придешь еще раз, фотку Аленкину принеси, а? И Димкину. Здесь плохо видно, но я уж как-нибудь разгляжу.

В ручье плеснуло. Связка писем, перевязанных бечевкой, медленно отделилась от противоположного берега и поплыла к Андрею. Он прикинул расстояние, нацелился прутиком и подогнал их к пучку травы у самых мысков своих болотных сапог. Андрей вылавливал письма из воды долго, слишком долго – достаточно долго, чтобы синеватые буквы адреса успели поплыть. Когда он снова взглянул на другой берег, Митьки там уже не было.

- Вы его огорчили.

Андрей смял в руке мокрую бумагу.

- По-вашему, он способен огорчаться?

- По-моему, да. Знаете, он не так уж отличается от нас с вами.

Андрей оглянулся. Профессор удобно расположился на бревне, вытянул длинные ноги и уже успел вытащить из кармана трубку.

- Не знал, что вы курите.

- Двадцать лет не курил. Врачи запретили. А теперь что уж.

Малышев чиркнул спичкой, раздул щеки – и над болотом поплыло облачко ароматного дыма.

- Знаете что, Андрей Дмитриевич? Вы идите. А я тут посижу.

- Как?

- А вот так. Даше я уже все объяснил, Ксения Павловна в деревню уехала, а когда вернется, Даша ей скажет… что-нибудь скажет. А кто еще у меня есть? Разве что вот вы.

Андрей мотнул головой.

- Я вас здесь не оставлю

- Да мне не сегодня-завтра все равно туда. Не жадничайте, Андрюша. Вы ведь уже видели, как она подходит, а я – нет.

За ручьем плясало марево, плясало и не могло пересечь полоску текущей воды. Малышев вытянул руку.

- Я отойду дальше, к той стене. Там она, кажется, пошустрее.

- Зачем вам так умирать?

- Умирать – оно, Андрюшенька, всегда неприятно. Но мне почему-то кажется, что если войдешь туда сознательно, с открытыми глазами… что-то будет по-другому. Не возражайте, пожалуйста, я уже все решил.

Андрей запихнул письма в карман и подобрал слегу.

- До свиданья, профессор.

- До свиданья. Надеюсь, нескорого. Приглядите там за моей Дашкой.

Когда шрамовник уже отошел на несколько шагов, Малышев его окликнул:

- Знаете, о чем я думал в последние дни, после вашего возвращения?

- О чем?

- Помните, я упоминал эксперимент. Что, если у тех, кто его поставил… кто ставит его сейчас. Что, если они вовсе не столь жестоки и бесчеловечны, как нам представлялось? Что, если у них есть цель?

- Какая цель?

- Примирение, Андрей. Примирение и понимание. Им надо зачем-то, чтобы мы научились жить в мире с мертвыми. Может быть, даже работать вместе, потому что мы можем то, что не могут они, и наоборот. Что, если человечество ждет некая опасность, и это – единственный способ ей противостоять? Подумайте об этом, Андрей.

И Андрей подумал. Он думал об этом всю обратную дорогу, пока вечер расцвечивал небо над верхушками сосен в зеленый и в розовый и зажигал на дальнем краю топи белесые огоньки.

Юлия Зонис. "Суженый-ряженый"

Сват перекинул нам красный плат,

а сватья - кривая попадья.

- Ну и что, девонька, что с волком? Я вон с козлом семнадцать лет живу, и ничего, обвыклась.

Будто в подтверждение дядька Иннокентий дернул козлиной бородкой. Паслена поджала губы.

- Этак каждая хочет - с голубком да горлинкой. Ну да ведь голубков-то на всех не напасешься. А с волком - оно непочетно, да сытно.

Девушка тряхнула русой косой и отвернулась к стене. Зерцало на стенке вещало неясное: то ли красавица перед ним стоит, то ли уродина, не поймешь вовсе. Помутнело стекло, исчервоточилось. Двести лет ему, а, может, и больше. Говорят, прадед-мореход прабабке из дальних земель привез, с тех пор в красном углу и висит, как раз насупротив иконы Вениамина-Незлобливца. Интересно, а прадед-то кем был? Чайкой ли речной, водяным ли зверем сиучем? Паслена досадливо поморщилась. Кем бы ни был, а только не волком.

- Ну чем тебе Степан не приглянулся? Мужик солидный, запасливый, и не ленив. Дело свое знает.

- Ага, дело, - взвилась девка, - Уж какое дело! А кровь с половиц кому отскребать, мне?

- А ты терпи, - неожиданно вмешался дядька. - Терпи, длиннокосая. Вот ведь вы все, бабы, какие - волос длинен, да ум короток. Не по уму тебе, так и молчи.

- Тебе-то по уму, это точно.

Тетка Евксинья уперла руки в боки, надвинулась на дядьку, как туча на церковную колокольню. Того через миг и не видно стало, только нос из бороденки торчит.

- Ты-то всю жизнь только и делал, что с мужиками на лавке язык чесал. И огород, и хозяйство - все на мне. А тебе лишь бы капусту жрать да за девками сквозь плетень подглядывать! Молчи уж, окаянный, не буди лихо. А ты, девонька, не слушай его.

Тетка обернулась к Паслене, разгладила морщины на челе. Дядька тишком-бочком скакнул к дверям, чтобы в случае чего шмыг - и на улицу, подальше от грозной супруги.

- Ты, Пасленка, крепись да терпи. А там - кто знает, может, и не врут побасенки-то наши. Вырвешь у судьбы свое счастье.

Свадьбу сыграли незаметно. В детских грезах Паслене представлялось: мчат ее в санях по снегу лихие кони, за санями шлейф нежнотканный на полнеба тянется, звезды закрывает. А рядом сидит молодец красоты неописуемой - сокол, орел ли. За руку ее держит, любуется, шепчет щекотно на ухо: "Тепло ль тебе, мое сердынько?" А она только смеется счастливо, и копыта конские, серебром подкованные, нежно-нежно звенят. Хотя с чего бы им звенеть, на снегу-то? Вот и в жизни так. Посидели во дворе, да не под небом ясным - под душным навесом. Жених смурен был, и невеста не радостней. Гости тихо побалакурили, выпили за молодых - да и разошлись с богом. А муж взял Паслену за руку и в хату повел. Хата широкая, но низкая, будто к земле гнется. Глядится в зорю вечернюю окнами-щелками, словно зверь, перед прыжком затаившийся. Паслена как через порог переступила, так сердце и упало: все, пути обратного нет. Поплакала, конечно, немного. Но все же смирилась. Стали жить.

Степан непонятным был. Плечи широкие, а взгляд исподлобья. Когда не ходил на промысел, любил на завалинке сидеть и чурочки строгать. Выстругивал из них досочки, фигурки всякие, так и сяк прилаживал, а зачем - детей-то у них с Пасленой пока не было, баловаться с поделками некому. Выстругивал и в печку бросал, и долго смотрел, как горят деревяшки, до угольков сгорая. Дня через два после свадьбы взялась Паслена вещи мужнины перебирать, нашла две шкуры зимние. Постирала, зима-то уже не за горами: вон, кочет во дворе кричит хрипло, с дребезгом, и солнце по утрам в рыжей дымке встает. Постирала, а в шкурах тех седых шерстин едва ли меньше, чем серых. А почему так? И тридцати ведь муженьку-то нет. Однажды вечером подошла, о плечо потерлась, спросила, заглядывая снизу в хмурые глаза:

- Тяжело тебе? Волком тяжко быть, или иное мучит?

Ничего не ответил сердешный, только головой мотнул. Отставил Паслену в сторону, как чурочку деревянную. С тех пор не беседовали. А как пришла зима...

Зерцало прабабкино на стене кривилось, хмурилось. Забрала его Паслена с собой из старой хаты, хотя тетка Евксинья разохалось: на что оно тебе, мол, старое, щербатое да недоброе? Паслена ничего не ответила, завернула стекло в белый рушник и с собой унесла. Хата-то тетке досталось, а зеркало древнее ей ни к чему.

Про прабабку в селе сказывали: колдуница. Ни черта, ни бога, ни лесного куролесива не боялась, отчаянная была. Как-то ночью мужнины шкуры все собрала и в огонь швырнула. Паслена в детстве часто гадала, как все было, всматривалась в темное стекло. Вот горят в огне, закручиваясь, чаячьи белые перья, и дух от них неприятный идет. Паслена даже когда курицу палила, зажимала нос. Горят перья, корчатся в жару. А потом как в побасенке сказано: сумеешь удержать - будет твоим, человеком навеки сделается. А не сумеешь... О страшном, о красных ободранных зверях, приходящих зимней ночью и скребущихся у порога - и не попусти Небесный Пастырь отворить хоть щелочку в ставнях, хоть ненароком заглянуть в живые человеческие глаза умруна - об этом все больше помалкивали. Охотней болтали о первой жинке, Марьке Непочаевой, что с самим Вениамином, Незлобливцем святым, уговорилась. Пожалел Вениамин угасающий род людской, вот и дал женкам такую силу. А, может, и зря пожалел. Может, права была Нерка-Страстотерпица, строгая матерь. Давно она по земле ходила, в те года, когда и жены, и мужи человеками были. Бабки внучкам у печи пересказывали: горька была жизнь в те лета. И сейчас несладка, а тогда не в пример горше было. Возгордился человек, могуч стал. Суда чудесные строил, что по воде и по воздуху, как по земле, бегали. Дома до самого неба возводил, тучи кровлями подпирал. Только везде - и на море, и на суше - убивали люди друг друга. Нагляделась Нерка на дела людские и в сердцах промолвила: "Живете вы как звери - ну так и будьте зверьми". И по ее слову сделалось. Днем ходит муж, человек, а ночью - ящером ли пробирается, змеем ли ползет, серым ли волком бежит. Войны тогда кончились. Звери ведь не воюют, они добычу в нору тащат. Нету на них греха. Только и судов чудесных, домов, до неба достающих - их ведь тоже не стало. Много ли построит зверь? Много ли ему надо? Хорошо, хоть избы прадедовские сохранились, да и те покосились все, мхом обросли. Сказывали, кое-где народ уже по землянкам ютится да в шкуры рядится. Подлинно как звери стали жить. У них в деревне еще ничего. Как прабабка мужу-то человечье вернула, он много чудес понаделал. Лодью малую построил, что под парусом сама собой вверх по реке бегала и до самого моря добегала. Из дальних краев диковин понавез, вон хоть то же зеркало. Шатер церковный подровнял, мельницу, что на запруде стоит, наладил. Она еще и при Паслене работала, тетка Евксинья там мельничихой была. Из дальних сел хлеб привозили бабы, благодетельнице в ножки кланялись. И вот поди ж ты - не прошло и десяти лет, как развалилась мельница, а уж все приладились зерно в ступах толочь. Да и много ли того зерна? Плуг-то тяжел, не натаскаешься, и борона не легче. Кому муж добычу с охоты приносит, хорошо. А иным хоть помирай.

Паслене жаловаться не на что было. Как наступила зима, солнышко раненько пошло закатываться за синие лесные макушки. Утратило ярое силу свою, разгулялась ночная темень, и в людях взыграло звериное. Вот и Степан чаще стал отлучаться. Только завечереет, подхватит шкуру сивую, Пасленой дочиста отмытую - и нет его. Поначалу, конечно, трудно привыкнуть было. Не только половицы оттирать пришлось. Снег вокруг избы побурел, из подпола свежатиной тянуло. Тетка Евксинья помогла. Понятно, и у ней интерес был: как мельница-то развалилась, совсем они с дядькой худо зажили. На огородишке весь день гнуться - это вам не почет от соседей принимать. Тощая стала Евксинья, одни глаза острючие да нос на лице торчат. А как Пасленка-то замуж пошла, ожила старуха, раздобрела. Ей что тушку заячью освежевать, что косулю с вырванным горлом разделать, шкуры ли палить, мясо ли засолить до весны в дубовом бочонке: все с шутками творит, с прибаутками. Совсем другая баба сделалась, даже мужа меньше тиранить стала. И Паслене что ни день твердит:

- Вишь, глупая, какого я тебе жениха сосватала. Другая бы мне в ножки поклонилась, а ты, неблагодарная, только нос воротишь.

И улыбалась сытой мясной улыбкой. А жених невесел был. Чем дальше в зиму, тем пасмурней. Даже с чурочками возиться перестал - может, потому, что крыльцо все снегом засыпало, а в избе Евксинья хозяйничает. Как на рассвете Степан вернется, одеяло накинет и на лежанку. Вроде спит, а вроде и нет. Пасленка ему и подушку взобьет, чтобы помягче было, и кудри расчесать потянется. А он к стенке отвернется и молчит. И детей у них с Пасленой все не было.

Ближе к декабрю вскрепчал мороз. Окна сплошь узорами закидало. Раньше Паслена любила этот волшебный лес, а теперь при взгляде на окно пробирало холодком: хочешь, не хочешь, а надо за дровами отправляться. Бабы обычно собирались вместе, человек по десять. И не так в лесу страшно, и деревья сподручней валить. В ночь перед тем, как за дровами ехать, Евксинья занемогла, заохала: болит бок и болит. Паслена сготовила теплый травяной взвар, платком обернула, чтобы медленней остывал, и отнесла тетке. Та заулыбалась, засуетилась:

- Ах, девонька-девонька, добрая душа. Видела бы тебя сейчас мамка твоя. Дай хоть я тебя обниму, кровиночку.

Обняла и вдруг заплакала. Однако быстро успокоилась и за привычные наставленья принялась:

- От баб чтобы ни на шаг. В лесу много всякого, и все - недоброе, так что ты уж себя побереги. И смотри, чтобы до темноты вернулась. Бабы наши дуры, а ты умной будь. Как солнце верхушек самых высоких сосен коснется, сразу кобылу поворачивай и домой. Дрова, если что, и завтра забрать успеешь.

Паслене жаль было, что Евксинья не едет. Как-никак родной человек. Кому же от лесных страхов оберегать, если не родне?

Завозились все же допоздна. Только что весело топоры перестукивались - бабы валежник рубили с шутками, с прибаутками. Сухие сучья на сани кидали, перевязывали веревками. Деревья хуже поддавались, крепко прихватил их мороз. Но все же порубили и распилили немало - бродил еще, видать, в темных стволах живой сок. Солнышко мазануло по верхушкам красным. Паслена затеребила было подруг, да те отмахнулись - мол, до темна еще далеко. Так и домахались. Небо уж совсем посинело, темнотой налилось, когда стали выезжать из лесу. У Паслены кобылка молодая, пугливая. От древесных стволов шарахается, всякой тени боится. Поди удержи. Паслена мертво в поводья вцепилась, так что даже рука задеревенела - даром что в плотной рукавичке. Бабы-то уже вперед уехали, догонять надо. Погоняла Паслена кобылку, погоняла, запыхалась совсем. В дневном свете лес как лес, и сосны вроде редко растут, и бурелома мало. А теперь что ни шаг - колдобина, или острый сук в глаз наметится, или в яму, снегом присыпанную, проваливаешься по пояс. Голоса впереди поначалу гулко меж деревьями отдавались, а затем смолкли, и ясно стало - заблудилась. Ой, лишенько! Паслена всплеснула руками и тут же прикрыла ладонью рот - как бы не накликать. А морозец-молодец уже под шубу пробрался и ну щекотать - от такой щекотки губы смерзаются ледяной коркой и дыхание останавливается.

- Э-эй! Бабоньки-и!

- И-и! - взвизгнуло неподалеку лесное куролесиво.

Сосна плюнула в Пасленку сухим снежком. Молодуха прикрыла веки, передохнула, чуть жива от страха. Лошадь дернула вожжи. Сильно потянула и заржала яростно и жалобно. Паслена распахнула глаза и только тут узнала, что такое настоящий страх. Из белой снежной тьмы на нее глядел зверь. Сивую шкуру будто подернуло инеем, а в пасти нащерились клыки. Волк зарычал, вздыбливая загривок. Кобыла дернула сильней и умчалась бы, если бы дорогу ей не загородило валежиной. Повод вырвался из рук и бросил Паслену в снег. Девушка быстро извернулась, протерла рукавицей глаза. В санях лежал топор, надо было непременно до него добраться. Страх почему-то исчез. Паслена сдернула рукавицу зубами, вытянула руку назад, нащупывая рукоятку: любовно выточенную, Степан точил, всей-то пользы с его поделок. Пальцы наткнулись на гладкое дерево. А волк все стоял на том же месте, и выплывшая из-за туч луна кинула на его шкуру белые полосы, и ясно стал виден клочок седого меха на левом плече. Паслена не раз и не два разглаживала этот мех.

Волк проводил ее до самой околицы. А она так и сидела в санях, не оглядываясь и сжимая рукоятку топора.

Наутро он впервые заговорил. Паслена толкла в ступе зерно, хотела испечь пирог для больной тетки. Та, как услышала, что бабы в деревню без племяшки вернулись, мигом о своей хвори забыла. Привязала мужа, чтобы в лес не удрал и на зуб кому-нибудь не попался, и оббегала все дворы. Даром что ночью да зимой и среди изб всякое случается. Всех растрясла, взбаламутила. Когда Паслена в деревню въехала, бабы уж головни жгли и у колодца собирались, чтобы на поиски идти. Отругали непутевую, конечно. Евксинья пуще всех надрывалась, голосила:

- Жаль, что кос у тебя теперь нет, ужо б я тебя оттаскала. Вот погоди, Степану скажу, он тебя вожжами-то отходит.

О ночном звере Паслена и словом не обмолвилась. Мало ей сраму, что ли?

...Степан подошел, руку ее своей ладонью накрыл, пальцами сжал. А рука у него жесткая и тяжелая, но теплая.

- Мозоли набьешь. Дай я попробую.

Паслена пест уступила без слов. Степану, конечно, быстро наскучило - мужи к работе неспособны, разве что чурбачки резать. А все же приятно. На лавку вдвоем легли, и от Степановых горячих рук вчерашний мороз совсем из тела вышел. А после, когда раскинулась Паслена счастливая и томная, взгляд ее упал на волчью шкуру в углу. Тогда ли мысль беспокойная зародилась, позже ли? Разве что Марьке Непочаевой, прабабке прабабкиной, ведомо.

К концу зимы ясно стало, что будет Степану для кого чурбачки строгать. Из кривого корня он спроворил такого лешего, что Евксинья заругалась:

- Жинка с пузом ходит, а ты ей страхоту несуразную под нос суешь. Смотри, как бы не скинула.

И тут же отмахнулась крестом на икону Вениамина-Незлобливца в красном углу. Не дай бог, услышат.

Паслена хоть и с животом, а ходила веселая. Бабы говорили, муторно будет. А ничего и не муторно. Раньше от сырых шкур подташнивало, а теперь ничего, пообвыклась, наравне с теткой работала. И все с песней - вот уж и не думала, что так петь сильна. Под Коловорот погода выдалась солнечная, с крыш свесились прозрачные длинные бурульки. Закапало, и пахнуло нежданным весенним теплом. Запекли, как полагается, жаворонка - а под утро Паслене приснилось, что дитя впервые шевельнулось в чреве. Так и встала она, счастливая. Волчья шкура в углу к весне облезла, поредела на загривке - пора линять. Скоро придется выметать из избы шерсть, а потом и вовсе запирать износившиеся шкуры в чулан и выносить на просохший двор новые, летние - жесткие да бурые, но без страшной зимней седины. Весь день Паслена крутилась, творя пышное тесто. Нет-нет да и поглядывала из окна на холм, за которым пряталась оледеневшая запруда и развалины мельницы. Эх, кто бы починил! Девчонкой Паслена по весне непременно бегала смотреть, как в первый раз пускают воду в лоток, и большое колесо сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей рассыпает веселые брызги.

Степан ввечеру ушел, заботливо прикрыв набухшую дверь. Из сеней еще тянуло холодом, и Паслена зябко укутала ноги в пуховый платок. Почему-то ноги у нее начали мерзнуть. Евксинья притащила было старую медвежью шубу, но Паслена припомнила ночь в лесу и спрятала шубу в чулане. Кто знает, кем был тот медведь. От растопленной печи несло жаром. Паслена закрыла глаза, и медленно, медленно, на прапрадедовской крылатой лодье понесло ее в сон. Во сне было черно, страшно, и кричал над мертвой Евксиньей дядька Иннокентий.

К утру все село знало, что Иннокентий пропал. Евксинья бегала, причитывая:

- Да как же это я не уследила? Не привязала как? Ой, горе, бабоньки, ой беда какая!

Собрались уж было искать, но Паслена по привычке заглянула в подпол, к которому тянулась дорожка из редких красных капель. Иннокентий был там. Козел лежал, задрав к просевшим балкам редкую бороденку, а кровь из перерванного горла уже не сочилась. Паслена охнула и села на пол. Внизу живота потянуло болью...

Провожали Иннокентия всей деревней. Устроились под навесом во дворе - там же, где недавно справляли свадьбу. Жареной козлятиной гостей обносила плачущая Евксинья. Паслена сидела молча, прятала глаза. Тетка успела поговорить с ней раньше.

- Я его не виню. Всякое бывает. Что ж поделать, коли муж - козел. А твой, он - волк, ему мяса надо...

Степан из-за стола ушел рано. На крыльце споткнулся, тяжко оперся о косяк плечом. Бабки сказывали, что давным-давно, до Нерки-страстотерпицы, мужчины вливали в рот огненное пойло. После на ногах не держались, песни орали. Сейчас вот не принимают ничего, кроме воды - но Паслене казалось, что в муже бродит пьяная темень. Бабы остались убирать со стола, тихонько переговариваясь, а Паслена прошла в избу. На пороге услышала слова кривой Антонинки:

- Козел он был и козел, и мясо у него жилистое.

Степан на лежанке спал. Одна рука свешивалась из-под наброшенной шкуры, и Паслена долго глядела на ладонь мужа - широкую, твердую, с бурыми полосками под ногтями. Каждый раз после ночных загулов она вычищала эти полоски, отпаривала руки мужа в мятном, медуничном настое. Каждый раз полоски возвращались. Степан забормотал, метнулся в душном сне, и шкура поползла на пол. Перед тем, как схватить эту, последнюю шкуру и швырнуть ее в огонь, Паслена успела взмолиться смотрящей из красного угла иконе: "Дядечко Незлобливец, пожалуйста... Пусть он останется со мной и отстроит мельницу"

2005

Юлия Зонис. "Куорт"

Дом Куорта стоял на отшибе. Остальные дома скучились вокруг деревенской площади, как поганки на древесном срубе. Плоские крыши засыпал снег. Снег похрустывал под ногами, под копытами горбатых шмару, дыхание коркой намерзало на их ноздрях. Вершина Горы вся скрылась под снеговой шапкой, и села в долине со страхом ожидали лавин. Неуютно жить под вечным козырьком Горы, дико и ветрено - что в домах, что на узких полосках полей. И все же люди тянулись к теплу. Только Куорт жил в своем островерхом доме в самой тени Горы, а дальше шли уже оползни, кустарник, камни, снег и лед - и ничего больше до самой вершины.

У всех дома были каменные, а у Куорта - тростник да пустые стебли бамбука, привезенные из долины. Как завывал в щелях ветер! Как холодно было сидеть зимой у дымящего очага, варить в котелке рис и заправлять его вяленой рыбой. Рыбы, кстати, оставалось немного. Куорт делал нужную всем работу, но люди его не любили. Люди приносили слишком мало рыбы и сладких кореньев, а ведь для работы Куорту нужно было много сил. Поэтому летом приходилось трудиться на крохотном поле, втиснутом между домом и рядом ям. Когда у Куорта был старший сын, еды хватало. Но старший сын ушел в Гору, упав семь лет назад со скалы. Этим летом на поле вышел младший, они проработали с матерью до первых осенних холодов. А когда ударили заморозки и пришла пора собирать урожай, младший сын и жена Куорта съели плохой рыбы. То ли была она недовялена, то ли какой-то злой человек специально подкинул ее, но двое промучились и умерли к закату. Куорт в тот день не ел рыбы, он решил побаловать домашних, ведь рыбы было мало. Старейший пришел к Куорту через три дня и предложил взять новую жену. Принес заодно ячменной водки. Водку Куорт выпил, а от новой жены отказался. Эту, умершую, он привел из долины. Красива была она и молода, а Куорт уже немолод и рыж. Не хотела идти сначала, плакала. Куорт отдал за нее трех шмару. На свадьбе сидела она грустная, не ела, не пила. Еще грустнее стала, когда увидела бамбуковый дом в тени горы. От ям до дома и сотни шагов не будет, так что жена ночью боялась выйти за порог, да и днем не глядела в ту сторону, когда несла воду из колодца. Потом смирилась, конечно. Родила сыновей. Много радовалась. Женой Куорта хорошо быть - ни муж, ни дети не уйдут зимой на гору, душу свою яхсу отдавать. Никогда не увидишь у порога широких следов, полосок от тупых когтей. Хорошо глядеть на чистый белый снег, с маленькими следами от детских сабо, с большими мужниными следами, с собственными узкими. А тех следов не будет. День не будет, два не будет, до самого конца зимы не будет. Яхсу ходят в деревню, топчутся перед каменными домами. Увидишь четырехпалый след у двери - значит, выбрали тебя яхсу. Ступай на Гору, душу свою неси проголодавшимся духам. Деревенские каждое утро со страхом смотрят на снег под своими окнами, а женщина Куорта может спокойно носить воду из колодца и варить вкусный рис. Дети Куорта могут смеяться и подниматься на два или даже три стага в гору, а другие дети не посмеют кидать в них камнями - вдруг яхсу обидятся за своих избранных.

Жена долго оставалась красивой. Подкосило ее горе, когда старший сын в гору ушел, подкосило, но не сломало. Родила другого, пела ему долинные песни, лепила сладкие колобки. Этим летом он вышел с ней в поле, рвал руками колоски, выдергивал упрямую сорную траву. А осенью их не стало - черноволосого сына и черноволосой жены, только Куорт остался. Старейший хотел привести Куорту новую жену, чтобы родила она сына, ведь в деревне всегда нужен Куорт. А тот только головой мотнул. Старейший решил не спорить и подождать до весны.

Пламя в очаге неяркое. Желтое, лохматое, стелется по полу, хочет лизнуть протянутую ему руку. А рука-то будто из дерева резана - прожилки корней бугрятся под темной кожей. В руке плошка с рисом, риса-то на самом дне, рисинка от рисинки отделилась, можно их посчитать. Куорт выкладывает рисинки на циновку. Девять - ряд, как в ямах за домом. Больше девяти нельзя, иначе десятый обидится и встанет ночью, будет скрестись под окнами, ворчать жалобно. Мало того, что душу отняли, так и в яму-то не так положили. Поэтому Куотру надо уметь считать, чтобы ям было девять в ряду, не больше, не меньше. За те тридцать зим, что помнил Куорт, ямы потеснили его поле почти на стаг. Мало кто будет растить ячмень в двадцати шагах от похороненных, но тут уж ничего не поделаешь. Зимой в горах холодно. Чтобы подняться, да найти ушедшего к яхсу, да притащить его вниз, да долбить мерзлую землю - для всего этого надо много сил. Много надо есть: риса, ячменя, жирной рыбы. А оставлять ушедших в горах нельзя. Иначе обидятся яхсу - им-то тело ни к чему, они душу только едят. Обидятся и спустят лавину. И покойники обидятся, придут в деревню, заморозят ее своим холодом. Лягут в землю где попало, и не будет ни травы, ни злаков весной, умрут от голода шмару, а с ними и люди умрут. Вот отчего работа Куорта такая важная. Вот отчего яхсу его не позовут на Гору, душу его не выпьют. Служит он и людям, и яхсу, ходит и по Горе, и по деревне, видно, есть в нем особая сила.

Только сейчас Куорт этой силы не чувствовал. Совсем мало риса, мало еды, пламя в очаге дымят. Рядом с очагом стоят сабо. Побольше - жены, и поменьше - сына. Куорт дотронулся до маленьких, но дерево было холодным, будто и не знало тепла человеческой ноги. Эти сабо он купил в долине, обменял на вяленое мясо шмару, ведь в горах дерева не было, и сабо точить было не из чего. В горах только сухая трава, кустарник колючий и снег. А на Горе и того нет. Одни камни. Понятно, никакая живая тварь не хочет селиться рядом с обителью яхсу. В Гватумбе, самом большом селе долины, не слишком-то верят в яхсу. И называют их ямба, белые. Говорят, что похожи они на зверей, мех у них, как у снежного зайца, в пасти три ряда зубов, и кричат они, как ветер в ущелье. Яхсу не спускаются в долину. Жена Куотра тоже не верила поначалу, но потом увидела ямы, да и следы ей показали, давние. В ту зиму, когда Куорт привел жену в дом, яхсу позвали всего троих - сына Вахши, Ласи и Пошигу. Пошигу жаль было, у него молодая жена рожать как раз собралась, хотя куда зимой рожать. Жену Пошиги взял в дом его старший брат, назвал сына своим. Так все устроилось. Этой зимой не то. Снег десять дней как выпал, а яхсу уже пришли. Может, потому, что осень была холодная, духи гор проснулись раньше времени. Они увели Машти. Большого Машти, который одной рукой мог повалить на землю шмару, удержать плечом заваливающуюся стену дома, который каждую весну таскал камни и запружал ручей за деревней, чтобы дети могли купаться.

Вечером он ушел на Гору, а сейчас утро, и надо идти следом, возвращать тело Машти земле.

Куорт с кряхтеньем разогнул ноги, поднялся с циновки. Когда-то мог вскочить, не касаясь руками пола. Теперь приходится опираться. Болят старые кости, ноют плечи, но сменить его некому. Ушел старший сын, ушел младший. Весной надо взять в дом новую жену, так хочет старейший. Надо, иначе деревенские не будут носить ему еду, не будут носить сухую траву для его шмару. Куорт затушил очаг. Проковылял в угол, поднял с полу меховую куртку и варежки. На руки намотал еще полоски ткани, потому что варежки из меха снежного зайца прохудились и пропускали холод. Вытащил из-под вороха тряпок горшочек с жиром, смазал лицо и пошел наружу, где ждал его голодный шмару. Надо было взять с собой заступ, на случай, если тело примерзло, нож и веревки, чтобы навьючить Машти на широкую шмарову спину.

Солнце слепило глаза. Отражалось от снега, дробилось в слюдяных наплывах скал, белым сиянием окутывало Гору. Куорт поднимался уже четыре часа, тропа карабкалась вверх, а тела все не было. Видно, Машти успел уйти далеко, прежде чем яхсу его нашли. Машти был силен и молод, а Куорт стар, и шмару его стар, оба задыхались, но продолжали свой путь. Так высоко Куорт не забирался еще ни разу. Голова кружилось, холодный воздух резал грудь, иголками впивался в лицо, и даже жир не спасал. Глаза старика слезились, сквозь смерзшиеся ресницы мир казался одним слепящим пятном. Поэтому Куорт не сразу заметил зверя. Сначала увидел темное на белом, то был труп замерзшего Машти. Старик вздохнул с облегчением. Надо было оторвать негнущееся тело от ледяной корки, завернуть в мешок из раги и отвезти вниз - работа тяжелая, но привычная. Куорт смахнул иней с ресниц и поспешил по снегу, волоча за собой упирающегося шмару. Только шагах в двадцати от трупа он заметил движение. Что-то ворочалось рядом с головой Машти, что-то большое и белое. Низко урча, оно теребило капюшон Маштиной куртки. Услышав шаги Куорта, зверь поднял голову. Маленькие глазки скрывались в шерсти. Широкая пасть была окаймлена красным, и красное казалось темным на фоне снежного меха. Мех неопрятно слипся там, где его запятнала кровь. Острые зубы могли расти в три ряда, а могли и в пять - старик не видел оттуда, где он остановился. Зверь напоминал енота-рыбоеда из долины, но был раза в три крупнее. Широкие лапы с тупыми когтями легко удерживали его на снегу. Одна лапа лежала на груди Машти.

Куорт замер. Сзади жалобно замычал шмару, потянул за повод. Белый его напугал. Сам Куорт страха не чувствовал. Он просто стоял и смотрел, как зверь убирает когти с Маштиной груди. Белый неуверенно повел башкой, принюхался. Шмару закричал и отчаянно рванул повод. Услышав крик, зверь повернулся к Куорту. Старик задержал дыхание, замер и напуганный до смерти шмару. Зверь, казалось, вновь потерял их, замотал башкой, и тогда Куорт понял, что белая тварь почти слепа. Старик дернул за повод. Колокольчики, привязанные к кожаной уздечке, тихо звякнули. Белый пригнулся и уверенно поспешил к добыче, заскользил по снегу испятнанным кровью брюхом. Когда зверь был в десяти шагах, старик потянулся к вьюку и нащупал рукоятку заступа. Куорт умел считать и считал шаги зверя, и, когда осталось два шага, прыгнул в сторону и поднял заступ над головой.

Солнце садилось за Гору, когда старик и его шмару показались на тропе, ведущей вниз. Вся деревня собралась у тропы. Никогда еще Куорт не возвращался так поздно, и никогда его груз не был завернут в белую шкуру, похожую на шкуру снежного зайца, но во много раз больше. Гора отбрасывала на тропу длинную тень, а снег на крышах окрасился в розовый.

Куорт провел шмару между двумя рядами молчаливых зрителей. Где-то за широкими спинами мужчин всхлипывала Кунца, жена Машти. Всхлипывала, прижимала к подолу платья черноволосые головки детей. Негоже им видеть мертвого отца. Однако, разглядев шкуру, и Кунца умолкла. Стояла, молчала, а Куорт подвел шмару прямо к ней. Теплое дыхание животного поднималось вверх двумя струйками пара, а на тощих боках застыла темная корка. Младший сын Машти, Аити, потянулся к белому меху. Мать шлепнула его по руке.

Губы Куорта дернулись. Только через секунду женщина поняла, что старик улыбается.

- Не бойся, Аити. Следующей зимой твой отец убьет ямба и принесет тебе такую же.

Мальчик попятился, спрятался за материнской юбкой. Кунца задохнулась, прижала руки к груди.

Старик отвязал сверток, бережно спустил его со спины шмару. Развернул шкуру. Внутри был Машти. Окровавленный, с лицом белым от мороза, он все же дышал.

- Возьми своего мужа, женщина. Натри его тело жиром, растирай снегом, только не клади близко к очагу, чтобы мясо не слезло с костей. К весне он будет здоров.

Так сказал Куорт, а потом скатал шкуру ямба, взял шмару за повод и повел к своему дому, и никто не заступил ему дорогу. У порога он свалил шкуру, и - стоящие ближе могли поклясться - вытер ноги о белый мех. А заглянувшие в окна видели, как старик развел огонь в очаге, наполнил водой котелок и уселся на циновку. Он снял сабо и поставил рядом с другими - узкими, отполированными до желтизны, и темными, маленькими.

2005

Юлия Зонис. "Крыщухи"

- Крыщух-то травить будете?

В голосе старосты звучала то ли надежда, то ли, напротив, опасение. Он хитровато глядел снизу вверх на приезжего, почесывал бороду грязноватой пятерней, а за спиной его собрался чуть ли не весь поселок. Запрокидывались серые лица, раззявливались рты, детишки тыкали пальцами. И то - не каждый день к ним в глушь наезжает землемер из города. Справились бы с весенней разверсткой полей и сами, но указ был ясный - если одолевают крыщухи, надо выписывать из города землемера. И поднатужились, и выписали.

Землемер ожиданий не оправдывал. Среднего роста, кряжистый, в плечах широкий, в какой-то косоворотке - мужик, одним словом, а никакой не ученый. Голос у него, впрочем, был чистый, звонкий, и глаза не по-деревенскому цепкие.

- Буду. Сегодня вечером и вытравлю. Как, сильно вредят?

- Не то чтоб вредят, - тут староста малость смутился и оглянулся на односельчан.

Разговор шел у калитки старостиного дома, откуда открывался вид на единственную поселковую улицу, всю в колдобинах. Дома кособочились вдоль нее, с палисадов свисало тряпье, битые горшки щерились тут и там. У соседнего дома чесался шелудивый пес, а его хозяин стоял сейчас в толпе, и вид у него, как и у пса, был недоумевающий и обиженный. Из приоткрытого рта свисала нитка слюны, и ветерок чуть шевелил ее, и плескалось под ветром тряпье на заборах. Землемер глядел на поселковых, и было ему муторно. Так вот и проходит жизнь, думал он, так вот и пройдет.

Староста между тем продолжал:

- Пошаливают иногда. Зерно там попортят, жито. Или в пшенице бегают, бегают, всю ночь слышно- шурх и шурх. Ходы роют, отсюда и до самого леса. Шкодят. Но не как стервецы, конечно, этого не сказать.

Слушатели закивали.

- Только, понимаешь...

Тут староста вновь запнулся и зачесал в бороде так яростно, что пес у забора замер и уважительно на него уставился.

- С детями плохо. Больно уж много малых воруют. У Селечихи вон, треьего дня - или на той седьмице, что ли - дочку уволокли. Нет, все честь по чести, полено в колыбель положили. Полено они всегда кладут, этого не отнять.

Деревенские опять закивали.

- Нам-то от этого хорошего много. Полена - они справные вырастают. Работники. Мой сарай переложили на Пятицу, так иной умелец из города так не переложит. Столярничают, опять же. Или огород там вскопать, или в плуг, соху их впрячь - это как раз. Да вон, гляди - идет Бородковское полено. Поди, лет двадцать назад его подкинули, и такое справное выросло!

Землемер оглянулся. По улице шагал мужик. Шагал, тяжко накренясь, покряхтывая, впряженный в огромный воз. На возу горой высились горшки. Рядом с возом топал худой старикашка и временами подстегивал впряженного хворостиной.

- Бородок не нарадуется. Такое рукастое полено ему попалось - всем бы такое. Так что даже и не знаю я...

- А дети-то? С детями-то что?

Вмешалась крепкая молодуха. Она прижимала к груди слабо поквакивающий сверток, а глазами грозно сверкала на старосту.

- Дети-то, кровиночки! Что там с ими ироды эти делают, в норах своих? Жрут или мучают, а ты и рад! И-эх!

- Цыть, баба! - вызверился староста. - Сопли вон лучше Дуньке своей утри.

Баба, однако, не смутилась. Стояла, раздувая ноздри, и несколько теток из толпы кивнули согласно - мол, права она, права.

Староста обернулся к землемеру, виновато развел руками.

- Бородковская эта. Слышь. Это братана ее старшенького крыщухи утащили.

- И правильно сделали, - добавил он, оглянувшись на бабу, - глядишь, вырос бы из него стервец какой-нибудь, ужо бы он тебя маленькой и сожрал.

Молодуха гневно фыркнула, взметнула юбками и зашагала к крайней избе. Землемер проводил ее взглядом до самого тына.

- Бородковские эти, одни с ними неприятности, - воркотал из-за плеча староста. - Много о себе думают. У них-то уж поди разов пять утаскивали, удивляюсь, как и эту не утащили.

Землемер смотрел на тын. Крепкий, высокий, из новеньких, свежеобтесанных поленьев. Видать, запряженный мужик и тесал. Мало какой умелец из города такое бы спроворил...

Из трубы Бородковского дома поднимался дымок. Тонкий, бледный, он тек к серенькому небу, и землемеру казалось, что он чувствует запах этого дыма. Пахло ржаным хлебом, добрыми сосновыми дровами, стиркой из большого корыта, пахло мокрой глиной и немного-домом. Землемер не помнил, где у хозяина была обустроена печь для обжига горшков. Он вообще мало чего помнил.

Воз, медленно катившийся по улице, подъехал к воротам. Старый Бородок крикнул, и ворота открылись. Землемеру хотелось увидеть что там, за высоким тыном, но увидел он лишь клочок смятой травы на въезде.

Голос старосты стрекотнул под самым ухом:

- Ну что, мил человек? Будешь травить? У вас там, говорят, и яд припасен особый?

Землемер молча потянул из-за спины мешок. В мешке был плотно запечатанный горшок, доверху заполненный густой, белой пастой. По виду это вполне могло бы быть ядом. Но это был сахар. Землемер усмехнулся, подумав о том времени, когда в горшках, действительно, хранился яд. Страшно подумать, что творилось бы здесь, если бы господина нашего волостного заседателя тоже не воспитали крыщухи. Надо будет сказать вечером Полли и Вигену, чтобы забрали к себе Дуньку. Племяшку.

2005

Юлия Зонис. "Железный Дровосек"

В твоем доме будет играть музыка,

но ты ее уже не услышишь...

Присказка

Меренга ползла к Крокодилопастому. Меренга была белая-белая, как молоко, от ее спинных пластин отражалось солнце, так что блеск меренги почти сливался с блеском песка. Я бы и не заметил ее, если бы не ждал.

Меренги всегда приползают, когда в пустыне бурят, а Крокодилопастый как раз бурил. Он у нас в команде бурильщик. Витценгерштейн - инженер, вычислил, где проходит труба, и время сброса тоже он вычислил. Ну а я отвечаю за меренг и прочую живность.

Меренга продвигалась не спеша, так что у меня еще было время докурить сигарету. Тем более что кроме меня, зверюгу пока никто не заметил. Это вечное западло. Только закуришь и сделаешь пару затяжек, как кто-нибудь непременно приползет. У меня всего две пачки осталось, так что я сидел на песке и наблюдал, как тварь двигает своими бронированными боками. Меренги ползают неслышно. Единственный шанс их заметить - это ощутить перемену в пульсирующем мерцании над песком, что-то вроде струйки воды, втекающей в стоячий пруд.

Крокодилопастый трясся на своем буре, ему было не до меренг. Я стряхнул с брюк пепел и встал. Витценгерштейн, лежавший на расстеленной плащ-палатке неподалеку - лежать прямо на песке он не мог, в момент бы спекся с его-то кожей - повернул ко мне голову. Я поднял монтировку. Меренга ползла. Можно было замочить ее прямо отсюда, но иногда от выстрела эти твари лопаются. Потом не отмоешься. Кроме того, нужно мне было и кое-что еще. Я подошел к меренге сзади. "Подошел" - это в моем восприятии. Витценгерштейн, у которого язык подвешен явно лучше, чем остальные части тела, говорит, что мое движение напоминает ему змею. Длинную серую змею, мазок на границе воздуха и песка, неуловимый человеческим глазом. Я никогда не видел змей.

Эта меренга, похоже, тоже не была знакома со змеями. Очень медленно она повернула ко мне голову, и я успел разглядеть под панцирем маленькие умные глазки и здоровенные жвала. Говорят, меренги произошли от людей. Очень уж у них взгляд осмысленный, осмысленней, чем у Крокодилопастого, например. Я ударил над жвалами, чтобы не повредить ядовитых желез. Меренга застыла. Я ударил еще пару раз, для верности, потому что у некоторых меренг очень толстый панцырь на лбу. Потом достал нож.

Я как раз заканчивал трепанацию меренгового черепа, когда сквозь равномерное буханье бура пробился резкий свист. А затем заорал Крокодилопастый.

Атлила - город-герой. В Атлиле живут нетники. Витценгерштейн при упоминании Атлилы щурится пренебрежительно, мол, какие еще нетники - наши же бывшие колонисты. Поджали хвосты и вернулись на матушку-Землю. Ничего особенного. Но я-то знаю - это все из серии "зелен виноград". Пустили бы Витценгерштейна в Атлилу - побежал бы, скачками помчался бы, даром что одноногий. Но не пустят. Недотягивает он до человека по их стандартам. Для Крокодилопастого Атлила - миф. Крокодилопастый открывает здоровенную пасть, язык вывешивает, мотает уродливой башкой. Для него реальны только выбросы и труба, он и в существование меренг-то слабо верит. То, что считается мозгом Крокодилопастого, не в состоянии оперировать абстракциями.

Атлила существует. Я знаю, что это такое. Огромный, похожий на нарост лишайника город под низким небом. Атлила тянется вдаль и вширь, растет, жрет, испражняется и умирает. Нам достаются моча и фекалии, иногда - продукты распада, и всего этого вполне достаточно, чтобы убедить меня в ее реальности. Я гажу - следовательно, я существую.

Атлила отлила в очередной раз, и, похоже, нам крупно повезло. Шел пас - так называют его нетники. Попросту говоря, помои. Если бы нетники поймали нас сейчас у трубы, перестреляли бы, как крыс. Мы воровали запрещенный к экспорту материал прямо у них под носом.

Нард.

Смешайте две четверти того, что бьет сейчас фонтаном из пробитой Крокодилопастым скважины, четверть меренгового яда, добавьте немного воды и эфедрина - и получите нард. На планетах периферии за каплю этого снадобья убьют родную мать. Впрочем, не знаю, есть ли у них там матери.

Крокодилопастый слез с уродливого трактора, на который он присобачил бур, и ковыляет к нам. Золотые руки у парня, если бы не башка - взяли бы в любой поселок без калыма. А так его дети камнями закидывают. Крокодилопастому с того, впрочем, ни горячо, ни холодно - пока что это не его дети.

Витценгерштейн приподнялся на своей плащ-палатке, следит за струей, держа руку козырьком над глазами. Глаза у него слабые, сжег на здешнем солнце. Гиперчувствительность. Он старый, старше меня лет на десять, удивительно, как он вообще еще держится. Глядя на меня, Витценгерштейн обычно вздыхает и начинает рассуждать о вероятности благоприятных мутаций. Но сейчас ему не до рассуждений. Надо быстро подводить трубу и загонять эту дрянь в цистерну - кто знает, как долго продлится выброс.

Вечером мы лежим под небом, глядим на звезды. Звезды здесь намного больше, чем на севере, но не такие яркие. Быстро холодает. Скоро придется забираться в кабину трактора. Крокодилопастый свинтил бур, уложил в кузов. Цистерна пойдет на буксире. На две-трети заполнена - больше, чем мы рассчитывали. У скважины уходят в песок последние черные капли. Некоторое время тут ничего не сможет расти, даже меренги постараются обходить это место стороной.

Крокодилопастый садится, делает знаки руками. Говорить он не может, поэтому гудит сквозь ряд выступающих зубов. Я не смотрю, и так знаю, о чем он. Крокодилопастый мечтает открыть заправку. Пас - неплохое топливо, треть цистерны можно обменять на оборудование, оставшейся трети хвати на пару лет. Шаман наврал моему бедному другу, что, мол, в Дальнем поселке есть клиника генмодификации. Не знаю, что уж шаман смыслит в генетике, но Крокодилопастый уверовал. Хочет накопить денег и податься в Дальний. Очень его там ждут.

Витценгерштейн делает вид, что не верит в клинику, но я почему-то заметил, что, с чего бы не начался у него разговор с поселковыми, а все сводится к дороге на Дальний. Удивляет меня это. Почему-то как раз такие умные мужики и попадаются на всякую чушь. Вроде бы и не верят, но тишком, тайком, про себя думают - а вдруг?

Мне не нужна клиника. Крокодилопастый уже ежится, поглядывает на трактор. Витценгерштейн - тот вообще завернулся в свою плащ-палатку, только длинный нос торчит, утыкается в звезды. Я не чувствую холода. Я не чувствую жары. Я могу пройтись по песку босиком, могу жрать камни, могу справиться в одиночку со целым выползком меренг. Много чего я могу, но в основном такого, чего мне вовсе не нужно.

Вот и сейчас - Крокодилопастый машет своими клешнями, Витценгерштейн звезды считает, а я думаю об Анне. Приятно пересыпать в ладонях песок и думать об Анне, мелкие песчинки липнут к ладоням, надо будет потом стряхнуть, ну а пока - пусть липнут. У Анны широкие бедра, и ей это не нравится. Кожа смуглая. Отец ее шаман, а мать из маросеев, вот и вышло ни то, ни се. Так она о себе говорит. Говорит, но втайне улыбается самыми уголками губ, знает, что никто так не думает. Она носит длинные юбки, иначе все поселковые только и делали бы, что пялились на ее ноги. Когда она несет на голове кувшин от колодца, солнце отражается от поверхности воды, и над головой Анны появляется подобие нимба. Анну взяли бы в Атлилу, но она туда не хочет.

Мне она сказала: "Знаешь, Кроч, мне плевать на белую верблюдицу и прочее, что там папаша говорит. Но с Железным Дровосеком я жить не буду".

Небо над пустыней к рассвету бледнеет. Позже оно становится ослепительно белым, горизонт дрожит, и ветер гонит песок. Только тихий свист, шурх-шурх песка и тарахтение нашего трактора.

День. Жара. Пекло. Крокодилопастый у штурвала истекает чем-то вонючим, возможно, потом. Витценгерштейн - тот вообще забился под темный пластиковый козырек, старается не высовываться на солнце. Эти двое экономят воду, нам еще два дня ползти по пустыне. Я отвинчиваю колпачек у своей фляжки, делаю большой глоток, демонстративно смачиваю лоб. Зачем мучиться сейчас, если можно потом? Витценгерштейн вздыхает, помаргивает слезящимися глазами за стеклами очков. Я делаю еще глоток. Тут он не выдерживает.

- Алекс, - говорит он, - я вас не понимаю. Ну я, ну Бенедикт (так зовут Крокодилопастого) - это еще ладно. Но вы-то что здесь делаете? Вас же в Атлиле - с руками оторвут. С вашими-то генами.

- Нужна мне эта помойка, - отвечаю я, просто чтобы что-то сказать.

- Хорошо, не в Атлиле. Отправляйтесь на Внутренние планеты. На периферию. Там же рай. Там вы станете нормальным человеком. Даже лучше. Вас могут взять в космофлот. Наконец, вы сможете просто жить, не видя этого убожества. Что вы делаете в нашей чертовой пустыне? Варанов сторожите?

- Витценгерштейн, зачем вам пас? - проникновенно спрашиваю я. Я смачиваю платок водой, протираю лоб. Вода стекает тонкой струйкой на пол кабины и почти мгновенно испаряется. Крокодилопастый за штурвалом начинает нервничать.

- Зачем вам пас? Этот недоумок, - я киваю на нашего молчаливого товарища, - надеется разбогатеть и стать принцем очарование. Но вы-то ведь не настолько тупы, чтобы верить в подобную чушь? Так зачем вам таскаться с нами по пустыне? Вы же скоро умрете, Герберт. На том свете походите и на одной ноге.

Витценгерштейн опускает глаза, снимает очки, медленно протирает стекла. Ему нечего сказать. Возможно, он не прочь меня ударить, но вместо этого протирает стекла очков.

Ну же, думаю, ударь.

- Иногда, - произносит он наконец, - мне кажется, что вы - не меньшее уродство, чем я или Бенедикт. Просто у вас это где-то внутри. Бенедикт, остановите, пожалуйста.

Крокодилопастый мотает башкой.

- Мне надо. Останови, Бенедикт.

Витценгерштейн даже помочиться с борта не может. Ему для этих целей нужно уединение. Неважно, что в плоской как блин пустыне уединится можно разве что под песком.

Витценгерштейн неловко спускается, ковыляет на своем протезе, гордо развернувшись ко мне задом. Правильно. Можно мне и зад показать, как последний аргумент.

Я закрываю глаза.

Я был моложе на два или три года. Я и сейчас не стар. С моими генами... да, с моими генами я еще долго протяну.

Был вечер, когда я привел в поселок белую верблюдицу. Не в поселок даже - в стойбище. Шаман в тот год кочевал с семьей. Детишки высыпали на улицу, пальцами на меня показывали, пускали слюни. Ну ясно. Белых верблюдов в этой пустыне уже с полвека не видели. Их разводят на Терре, и даже там они стоят бешеных денег.

Верблюдица пахла приятно. Чем-то вроде сушеных фруктов. Изюма. Кишмиша. Я даже удивился поначалу. Потом подумал, что, если уж вести селекцию, можно позаботиться и о запахе.

Я привел ее к шатру шамана. Верблюдица согнула мосластые колени и мягко опустилась в пыль. Это была хорошо воспитанная верблюдица.

А вечером был праздник. Тогда я, кажется, впервые попробовал нард. Чистый нард, не та дрянь, которой торгуют на Внутренних мирах.

Шаман шаманствовал, плясал, обрядившись в шкуру и перья, его огромная тень металась по лицам и падала в костер. Били бубны. Еще что-то трещало. Из темноты пялились глаза, и должно было быть жутко, но было - никак. Я лежал на кошме. Возможно, сделанной из шкуры той, первой верблюдицы. В одной руке была чашка, в ней плавал нард и ворсинки. В чашку валились комары. Я глотал нард вперемешку с верблюжьим волосом и комарами, и надо мной вращалось небо. Бум-бум. Что-то там назревало. В шатре пахло сухими фруктами, и груда тряпья на полу оказалась старухой, поспешно куда-то порскнувшей. Что же было у меня во второй руке? Каждый раз, когда я пытаюсь вспомнить, накатывает темнота. Тишина. Тяжесть. Забвение.

Эта меренга была быстра. Но в быстроте своей слишком несдержанна. Витценгерштейн заметил ее раньше, чем та успела впиться ему в череп жвалами. Если в отношении Крокодилопастого порой возникает сомнение - сожрать его хочет меренга или, напротив, считает подходящим партнером для любовных заигрываний - с Витценгерштейном разговор у твари был короток. Инженер скачками мчался от меренги на своем протезе, та поспешала за ним. Я залюбовался. Слишком сильный контраст - красивое, мерное скольжение меренги и уродливые прыжки старика. Неизбежно тварь должна была настигнуть Витценгерштейна, если бы Крокодилопастый не схватил ружье и не разнес ей череп.

Я протянул старику руку, когда он взбирался обратно в кабину. Витценгерштейн на меня и не взглянул. Залез и уселся под козырек. Крокодилопастый дал ему фляжку. Витценгерштейн пил долго я жадно. Я не стал дожидаться, пока он напьется. Спрыгнул на песок и пошел проверять, целы ли у твари жвалы.

Снова ночь, и снова звезды близки. В такие ночи замерзает смазка в моторе. Шууу - свистит ветер. Шууу.

Я могу пить чистый пас. Конечно, эффект не тот, что от нарда, но сейчас мне было плевать. Шуу.

- Ты слишком совершенен, - говорила мне Анна, - Такие, как ты, не должны рождаться. Из-за тебя я чувствую себя неполноценной. Уродливой. Мерзкой. Маленькой и жалкой, как букашка. Но дело не в этом. Все мы тут жалкие, маленькие и мерзкие. Но мы люди. А ты, Алекс...

Да. Поглядела бы она на меня сейчас.

Пас тек по губам, по рубашке, маслянистой черной лужей стоял в глотке. Поднеси ко мне сейчас спичку - я вспыхнул бы, как факел. Пас был тягуч, и фляжка, еще днем опустошенная мной, заполнялась медленно.

Сначала начинает гудеть в ушах. Тонко, тоньше комариного звона. Потом становятся четче цвета. Иногда мне кажется, что весь мир - лишь оттенки серого, а цвета я просто выдумал от праздности. Серебро меренги на песке. Красное на белой верблюжьей шерсти. Ночью в пустыне не бывает красок. Только серая земля и черное небо.

- Анна, - сказал я ей, - хочешь, я пойду в Дальний. Они сделают меня обычным. Тогда я вернусь за тобой.

Врачи в Дальнем - они мастера. Запросто могут приделать ногу Витценгерштейну, могут вернуть Крокодилопастому человеческое лицо. Ничего это им не стоит. В Дальнем огромная клиника, все оборудование - с Внешних планет, самое дорогое. Там, говорят, даже мертвых воскрешают. Там смогли бы вытащить мое шестикамерное сердце, и вставить обычное, человеческое. Но помочь мне они все равно не в силах.

...Анна развернулась, и медленно пошла к поселку. Медленно, как уходит тень, когда встает над пустыней солнце.

От нарда больно дышать. Кажется, до сих пор над тобой - не небо, а крыша шатра, душные тряпки, чья-то рука вырывается, вырывается и не может вырваться из твоей. Вскрикивает чей-то голос, накатывают пряность и жар, черный, маслянистый сок забвения.

...А потом звон в ушах перерастает в мелодию.

После той шаманской ночи в шатре Анна вышла за Крокодилопастого. За Крокодилопастого! Она и сейчас его ждет. Готовит ему еду. Даже, кажется, собирается родить ему детей. А у Витценгерштейна детей трое, двое из них - нормальные. Его дочка в прошлом году ушла в Атлилу. Интересно, кто бы родился у нас с Анной?

...Наверное, будет красиво. Наверное, меренги и прочие твари выползут из своих гнезд, только для того, чтобы сгореть мгновенно и ярко. А, может, следовало бы пощадить цистерну. Возвращаться сюда, год за годом, наполнять фляжку и относить ее нетнику-стратонавту. Тот будет говорить, что цены на пас растут с каждым днем, и радоваться, если фляжка будет полна больше, чем на треть. Ни к чему наводнять рынок ценным товаром. А здесь меня будут встречать веселыми оскалами два скелета. У одного из них будет крокодилья пасть, а с провалившегося носа второго все еще будут свисать треснувшие очки. Анну я больше не увижу, так что мне не придется объяснять, куда подевался ее муж.

Холодно, братцы, ночью в пустыне холодно. Огоньку мне. Гори, душа!

Я могу смотреть на пламя, равное по яркости пламени ядерного взрыва, не щуря глаз.

2005

Юлия Зонис. "Бунт еды"

Автор выражает благодарность Дарксиду за Харлана Эллисона и все хорошее.

Жил-был гребаный Джонни-Пончик. Ну да, тот, который бабку с дедкой зарезал и сожрал. Но самый смак — это, конечно, его аргументация. Джонни-Пончик не дурак был языком потрепать, ему только дай поаргументировать.

— Ля! — говорил Джонни-Пончик. — Эти чувырлы от века жрали нас. А теперь давайте мы их!

К круглому прислушались. За ним, блин, пошли. Сначала донатсы зажевали пекарей, потом пицца слопала своего итальянского шефа, а уж когда дело дошло до бургеров и биг-маков… надо ли говорить, чем все это кончилось. Вот потому я сижу в чертовом вонючем подвале и думаю о Джонни-Пончике, и я настолько, ля, голодный, что готов уже и Джонни-Пончика сожрать, хотя у него железные зубищи, как у Мармеладного Джо, и зачерствел он, революционер поганый, лет сто назад как минимум.

Рядом сидит и дышит мне гнильем в ухо Освальд. Освальд су-шеф из суши-бара, и многие бы над этим изрядно посмеялись, не будь в суши-баре таких острых ножей. Освальд мастак по ножам, даже так — Мастер с большой, ля, буквы. Он их и метать горазд, и вспарывать кишку кровяной колбасе, и шинковать сардельки на лету, и сбивать горлышки лимонадных бутылок, но больше всего он, конечно, любит делать медленный, аккуратный разрез на горле пряничных человечков. Ох уж эти пряничники, шустрые ребята, мимо не пройдут — воткнут в жопу карамельную палочку. Но у Освальда с ними разговор короткий. Он истинный ариец, Освальд. У него и форма нацистская есть. Спер в какой-то антикварной лавчонке.

Справа сопит Пед. То ли он педик, то ли педофил, то ли логопед, а, может, лох педальный — лично я не спрашивал, да мне и неинтересно. Он третий в тройке, вот и все, потому что второй я — Марио, простой такой парнишка с перекрестка 3-й и 22-й. Да, простой, ля! Мы жили в домике за оградой, у нас был почтовый ящик на столбе, часы с кукушкой или, там, с канарейкой и полосатые паласы, связанные бабушкой. Бабушка сидела на веранде, качаясь в скрипучем кресле, и непрерывно скрипуче зудела:

— Ля! Где же, ля, солнце! Чертовы гребаные уроды, понастроили своих чертовых уродливых небоскребов, и где же теперь солнце, я вас спрашиваю?! — и больно тыкала меня спицей.

Вот такая у меня была крутая бабка. Ее сожрала нашпигованная луком-пореем индейка, и было это на самое Рождество, когда над городом сыпался мелкий колючий снег.

Кстати о снеге…

— Я говорю, скопниться с Индейцем и поджарить его, всех делов, — хрипит Освальд.

Речь идет, понятно, об Отмороженном. О проклятом долбаном Бен энд Джерриз, который повадился ходить по нашему кварталу, о гребаном ассорти с клубнично-бананово-чизкейковым вкусом. Это мы знаем, потому что Распиздяй успел отстрелить Отмороженному лапоть, прежде чем тот превратил его в сосульку. Лапоть мы сожрали, помянув добрым словом Распиздяя. Тогда же мы взяли в тройку третьего, то есть Педа. А так бы не взяли. Ненадежный он человечишко, Пед. Трус.

— А, может, не стоит высовываться? — блеет он, поправляя очочки на своей долбаной переносице. — Зима кончается. Скоро он сам растает.

Как же, держи карман шире! Растает он, Отмороженный. А куры сгниют, шипучка выдохнется, и медок съедят пчелки. Ничуть не. Шипучка пьет всех! Пчелки на ёлке, медок им едок, а жареные куры, твари проклятые, больше всего любят выклевывать человеческие глаза. Как стай налетят, не отобьешься. И каплют, суки, прогорклым жиром.

Вот консервы почему-то можно жрать. Муку. Сухое молоко. Порошки там всякие. Только где это теперь достанешь? Все склады давно разграбили бандиты покруче нашей триады. Так и приходится: либо мы их, либо они, продукты гребаные, нас. Освальд говорит, это натуральный отбор. Говорит, останутся сильнейшие. Пед говорит, что нам настанет пипец, когда оживет и перестанет питься вода. Без воды, мол, никак. Это правда. Шипучку и даже молоко пакетированное хрен упокоишь. Разве что испаришь из огнемета, но у нас, как на грех, кончился керосин. Это когда мы в прошлый раз вышли на Отмороженного. Гад прикончил Распиздяя и удрал по крышам, оставляя за собой сладкие липкие кляксы, а нам пришлось взять в тройку трусливого Педа.

— Я думаю, гнездо у него где-то тут, — щурит белесые глаза Освальд.

Из заваленного мешками с мусором и прочим дерьмом подвального окна пробивается тусклый свет, и в нем глаза Освальда кажутся грязными, как вода в луже. Вообще-то он сука. Но уж больно с ножами крут. И жопу, если что, прикроет. Нормальный парень, короче.

— Зачем Отмороженному гнездо? — недоумевает Пед.

Освальд поворачивает к нему лицо-лезвие.

— Чтобы выродков своих растить, — шипит он. — Неужели непонятно? У нас тут опасная зона. Наш флеймер сдох, но у Индейца и его парней есть, и у Мармеладного Джо есть.

Мармеладного Джо прозвали так после того, как он своими железными зубищами в одиночку порвал целую уйму мармелада. Яблочного, самого вредного. Тогда еще ходили большой тусой, а не тройками, и мармеладом этим замоченным вся улица обжиралась.

— Опасно, — бормочет Освальд. — А сукатварь…

Он так и говорит слитно, «сукатварь».

— …а сукатварь жопу свою не хочет тащить в другой квартал. Значит, что-то у него тут есть. Что-то ценное. Гнездо. Или баба.

— Или морозильник, — слабо улыбается Пед.

Это он так шутит. Но Освальд все равно смотрит на него, как на идиота, и еще пальцем крутит у виска.

— А Трут говорит, — вмешиваюсь я, чтобы не было ссоры, — что видел в районе Марципановую Девочку.

Освальд оборачивается ко мне, скалясь, как бабушкин ротвейлер.

— Марципановых Девочек нет! — выплевывает он. — Это миф. Сказочка, чтобы пугать таких дурачков, как ты, Марио.

Я пожимаю плечами. Дурачок так дурачок. Бабка меня еще покруче обзывала. И где теперь та бабка?

— Решено, — говорит Освальд, вновь поворачиваясь к окну. — Идем на Сорок пятую по аллеям. Там в подвале макдачной должен быть яичный порошок. Берем пять ящиков, меняем на керосин. Если у Меняльщика нет керосина, отдаем порошок Индейцу, он нам свой огнемет занимает на день. Возвращаемся и мочим Отмороженного. Всем всё? Ну тады по коням.

* * *

Всю дорогу я думаю, какой это тупой, ля, план. Всю гребаную дорогу по мокрой улице, где под ногами хлюпает какая-то слизь и небо хмурится сквозь прорехи домов — результат армейской бомбежки, чтоб им не пить, не есть — я думаю о том, что в макдачную соваться не стоит. Маки самые скверные противники. Все дело в булке. На одну половину тебя положит, другой прихлопнет, и барахтайся потом, пока тебя переваривают заживо. А вся глотка забита майонезом и долбаными салатными листьями. Лепешки немногим лучше — облепят, обернут и задушат, будешь потом таким роллом. Ребята рассказывали, видели они потом эти роллы. Человек уже вроде и переварился, а вроде и стал частью этой фигни, а лицо они оставляют напоследок. Страшно аж до усрачки. Но страшней всего, конечно, Марципановая Девочка. С ней никакие долбаные роллы не сравнятся. У нее голубые леденцовые глаза и длинные когти из леденцов, и ими она вырывает человеческие сердца. А потом не жрет, а нанизывает на пики решетки, окружающей церковь на перекрестке 13-й и 22-й. И тех сердец там уже море. Их даже вороны не жрут. Может, потому, что церковные облатки сожрали всех ворон.

— А как думаете, — вдруг говорит идущий по правую руку Пед, хотя сейчас бы следовало помолчать, — почему, по вашему разумению, не ожил яичный порошок?

— Захлопни пасть, — кратко отвечает Освальд.

Он деловой. Весь — дело, весь — цель, у него в правом глазу так и светится: «пять ящиков яичного порошка», а в левом пробегает: «бак керосина или огнемет у Индейца». Наверное, это правильно — не думать о всякой фигне, когда на дело идешь. Поэтому Освальд надежный. А Пед — так, слизняк и дрянь. Но мне тоже интересно. Действительно, почему?

— Я думаю, — тихо, но упрямо продолжает Пед, поправив шотган на плече, — что все дело в рекламе. То есть потом уже в рекламе, а сначала — в сказках и побасенках. Ну, понимаете, Джонни-Пончик — это же фольклорный герой, его все с детства знают. Понимаете, в фольклоре каждого народа он свой, ну там ирландский сбежавший пудинг, русский Колобок, норвежский блинчик, пряничные человечки…

Вот их поминать точно не стоит. Проклятые пряничники, гвардия Джонни-Пончика во время бунта. Освальд резко оборачивается к Педу, и на секунду мне кажется, что он сейчас врежет очкарику прикладом по зубам. Но сдерживается. Только головой качает, в том смысле, что «бывают же на свете такие придурки». Идем дальше. Пед бубнит:

— Все дело в том, что мы одушевляли еду. Понимаете, придавали ей личностные качества, а затем настала пора телевизионной рекламы, и тут уже просто пошел вал: шоколадные мишки, Милки-Вэи, Мистеры Пингви, говорящие йогурты, бутылки с Кока-Колой и Эм энд Эмсы… мы слишком в них верили, а вера творит чудеса, особенно детская вера…

— Сотвори чудо и захлопни пасть! — шипит Освальд. — Я что-то слышу.

Пед затыкается. Мы останавливаемся и стоим, навострив уши. И тут я тоже слышу откуда-то сверху: «Шлеп-шлеп-шлеп». Вот непруха! Отмороженный нашел нас первым.

* * *

Мы сидим за старой баррикадой из ящиков, столов и кроватей и нычимся. Посреди аллеи раскорячилась туша Отмороженного. Он похож на ком разноцветного теста, причем в тесте кипит своя жизнь — что-то там булькает и пузырится, и вот на поверхность, как кролик из шляпы, выкатывается розовый шарик глаза. Этим шариком Отмороженный шарит по аллее. Я громко сглатываю слюнки. Клубничное, самое мое любимое. Однажды бабка повела меня в кино. Я тогда был совсем птенец, от горшка два вершка, ничего не запомнил, кроме светящихся букв на фасаде, лотка с попкорном и трех шариков клубничного мороженого в вафельном стаканчике. Мороженое было жирное, сладкое, на языке так и таяло, а вафли приятно похрустывали… Может, это был бабкин день рождения. А, может, и мой. Не помню.

Нычимся мы потому, что у нас есть только помповики, мой винтарь и ножи Освальда. А такой туше наши пули — что слону дробина: схомячит, выплюнет и не поморщится, а потом нас отморозит. Это у него быстро.

Отмороженный вертит башкой, или что у него там, с розовым шариком глаза. Он нас чует, но пока не знает, где мы точно. Перебивает собственная бананово-клубничная вонь. Освальд готовит ножи. Он свою жизнь задешево не продаст. Может, откромсает Отмороженному еще один лапоть. А что толку — тот новый выдавит.

Вот тварь как бы проседает и начинает то ли идти, то ли катиться к нам. «Шлеп-шлеп», — с него шлепаются разноцветные капли, оставляя на асфальте липкие следы. Наверное, по следам Отмороженного легко выследить. Только кому это в голову придет. Освальд крепче сжимает рукоять своего любимого тесака для рыбы с широким лезвием. Я тихо прицеливаюсь в розовый глаз, который все еще торчит из белой башки Отмороженного. «Шлеп-шлеп», — накатывает запах бананов, клубники и гнили, и тут…

Фффффффффффррясссссссссь! Струя пламени ударяет Отмороженному в спину. Тот замирает и медленно распадается пополам, и вторая струя — ффффффффрясссссссссь! — уже поджаривает левую половину. Но Отмороженный неслаб, быстро стекается, прыжками-скачками летит к пожарной лестнице и ловко, как огромный белый слизняк, течет по ней вверх, на крышу, где засела тройка Индейца. Их огнемет я по звуку отличаю. Оглядываюсь на Освальда. В одном глазу у него радость, потому что пронесло. В другом — неистовая злоба, потому что Индеец вперся на нашу охотничью территорию. Но с Индейцем мы разберемся позже. Пока — тикать вверх по переулку и к макдачной.

— Следы его видите? — хрипит Освальд.

Я киваю, глядя на розовые лужицы. Пед протирает свои очочки.

— Давайте по следам.

— Зачем? — тупо спрашивает Пед и даже бросает очки протирать.

— Затем, — шипит Освальд, — что там у него кладка. Нутром чую, он где-то икры наметал. А икринки, пока маленькие, брать надо. Потом вырастут, хрен их возьмешь. Отморозят тут всех к гребеням.

Я киваю. В словах Освальда есть логика. Как и всегда.

Мы идем по крышам. С той встречи, когда погиб Распиздяй, Отмороженный отчего-то полюбил крыши. Может, думает, что удобно на людей сверху прыгать. Если он вообще думает. Мы засекли липкий след на пожарке в полуквартале от баррикады, теперь бежим по мокрому гудрону, стараясь не потерять цепочку цветных луж.

Я оглядываюсь через плечо. Слева и внизу 22-я, моя родная. Еще несколько перекрестков — и будет мой дом, с верандой и даже с бабушкиным скрипучим креслом. Крыша веранды давно прохудилась, и клетчатый плед на кресле сгнил от дождей, а кости ротвейлера зарыты в саду. Мы его еще с бабкой съели. Когда зарывали кости, бабка сказала, что Бобби — это ротвейлер наш — отправился на небеса. Я подумал, зачем бы на небесах понадобилась старая вонючая псина, но промолчал. С бабкой не спорят.

С церковной крыши внизу с карканьем снялись облатки и полетели кормиться. Хорошо хоть, что нас не заметили. Были на ограде сердца или нет, я так и не рассмотрел.

Гнездо мы нашли по натоптанному. Огромное липкое пятно растеклось по гудрону. Его даже дождь не смыл, и пахло от него клубнично-банановой гнилью. Слой сантиметра три, не меньше. В другое время я бы, может, встал на четвереньки и полизал слегка, но сейчас нельзя. Хрен знает, как там у них с Индейцем обернется. Индеец парень крутой, и в тройке у него не лохи, но и Отмороженный неслабый. Вернется, пока мы тут над кладкой его раскорячились — и все, опачки, привет Бобби и его верным блохастым дружкам.

— Зачем он тут так метался? — тихо спрашивает из-за спины Пед.

— Очочки протри! — грубо отвечаю я.

Не то чтобы я не любил Педа. Просто всё зло от лишних вопросов. Я так считаю.

Пятно растеклось перед домиком на крыше. Такая кирпичная квадратная надстройка. Может, там механизмы лифта стояли. Или жил кто-то. Маленький человечек, который любит жить на крыше. Короче, самое оно для кладки. Темно, тихо, холодно, и даже заунывное карканье облаток доносится глухо, издалека.

— Ну, — выдыхает Освальд. Поднимает помповик на уровень груди, целясь в черный прямоугольник входа. — Пошли.

И тут мне становится худо. Ненавижу нырять в темноту! Но я не поддаюсь панике и иду следом за Освальдом, потому что очковать — последнее дело. За мной, отдуваясь, топает Пед. Он тоже очкуети поэтому насвистывает сквозь зубы. Идет и свистит дурацкий мотивчик. Дурак-дураком. Когда я оборачиваюсь, он улыбается мне щербатой улыбкой. Это ему Освальд как-то передний зуб вышиб.

— Ты не бойся, Марио, — говорит он, хотя сам очкует покруче меня. — Ты представь, что это просто шарики мороженого в вафельном стаканчике.

Откуда он про шарики-то знает? Я мотаю башкой, чтобы отбросить ненужные мысли, и ныряю в темноту. На помповике Освальда впереди вспыхивает подствольный фонарь. Луч разрезает плотный, как тесто, мрак. Прыгает по стенам. Высвечивает какие-то надписи. Кучи хлама. Голубиное дерьмо. И останавливается в углу, отразившись в огромных, широко распахнутых глазах.

* * *

У нее голубые глаза и волосы, и невозможно-белое платьице. Она сидит, поджав к подбородку острые коленки. Волосы вьются мягкими локонами. Даже отсюда понимаю, какими мягкими, хотя на самом деле быть этого не может, потому что она — самая настоящая Марципановая Девочка. Сердце гулко бухает на раз-два-три и, миновав жопу, падает прямо в пятки. Сердцу не хочется на ограду к облаткам. Девочка поднимает кукольное, белое-белое треугольное личико, и протягивает к нам руки.

— И**ть, — говорит Освальд, но почему-то не стреляет.

У меня уже палец замерз на спуске, словно на него дохнул Отмороженный.

Девочка протягивает руки, смотрит своими кукольными глазищами и говорит:

— Дяденьки, меня зовут Мальвина. Я боюсь темноты. Возьмите меня отсюда.

Пед выдвигается у меня из-за спины и делает шаг вперед. Освальд хватает его за плечо и громко шепчет:

— Окстись, придурок, это же марципановая сучка! Она тебя живо оприходует.

Девочка смотрит. Освальд, осклабившись, говорит ей:

— Вот какая у Отмороженного сладенькая подружка. Говори, сука, где кладка!

Девочка хлопает длинными ресницами. Губы ее жалобно кривятся.

— Я не марципановая! — кричит она, только очень тихо кричит, шепотом. — Я настоящая девочка. Я его боюсь. Он холодный. Он приходит и хочет погладить меня, но всегда отдергивает руку. Он не пускает меня наружу. Заберите меня отсюда!

Пед сбрасывает пятерню Освальда с плеча и делает еще шаг. Освальд передергивает помпу.

— Подойдешь ближе к ней — пеняй на себя.

Пед оборачивается к нему. Очки блестят в луче подствольного фонаря, и Пед кажется вовсе не Педом, а каким-то незнакомым и страшным очкариком.

— Это ребенок, — говорит он. — Девочка не понимает…

— Все она понимает, — цедит Освальд. — И я понимаю, что ты у нас педофил и любишь маленьких девочек, но это не тот случай. В сторону!

Пед как-то смешно вскидывает руку, словно заслоняясь от летящего в морду снежка.

— Я не педофил! — тонко кричит он. — Я педагог! Учитель. И я вижу, что девочка не понимает, кто она. Мы можем с ней поговорить. Мы сможем узнать…

— Я тебя предупреждал, — говорит Освальд и нажимает на спуск.

От выстрела в тесной каморке мы сразу глохнем. Пед отлетает к стене. Очки слетают у него с переносицы. Девочка, скорчившись в углу, зажимает уши. Освальд отбрасывает помповик и выхватывает ножи.

Марципан оказался вкусным. Таким вязким, к зубам клеится, и с миндальным привкусом. А глаза у нее, и правда, леденцовые. Один Освальд сгрыз сам. Второй дал мне и говорит:

— Это так у охотников принято. Самые лучшие части забитого зверя: глаза, сердце и желудок.

Я улыбаюсь. Освальд поделился со мной, значит, уважает. Партнер. Мы с ним партнеры. Это хорошо. Сосу голубой леденец, немного пыльный и кисло-сладкий. Такие были у бабки в круглой жестяной коробке с картинкой города наверху. Пыльные, слипшиеся в один ком, разноцветные, очень старые, как и сама бабка, и город на картинке. Самые вкусные на свете леденцы.

Покидав остатки в мешок, смотрим на труп Педа.

Освальд говорит:

— Берем его, что ли?

Я:

— В смысле?

Тащить еще предателя этого с крыши и хоронить. Я понимаю — Бобби. Того мы съели с бабкой. Он нам послужил, хорошее дело сделал. А Пед предатель, перебежчик и трус.

— В смысле — в мешок. Одним марципаном сыт не будешь. А тут все-таки мясо.

Я сглатываю. Что-то в этом неправильно, хотя Освальд всегда рассуждает верно. И сейчас вроде все верно: пока биг-мак замочишь, две обоймы изведешь, не говоря о проклятых ранч-бургерах с соусом чили. Да и какое там мясо? Соя вперемешку с хрящом. Я еще думаю, а Освальд уже встает на корточки и достает ножи. Один протягивает мне. Я просто офигеваю. Освальд никогда никому не дает своих ножей! Предупреждает: «Пальцем тронешь — будешь ходить без пальца».

— Давай, парень, — говорит он.

Я беру нож. Рукоять холодная, скользкая и тяжелая. Освальд мне доверяет. Он мой партнер. И, конечно же, он прав: все-таки мясо.

Юлия Зонис "День первый"

День 1

Решил вести дневник. Весь день полз по предгорьям, на закате разбил лагерь. Ночи тут дьявольски холодные. Выше, в горах, все покрыто снегом. Здесь растет чахлый кустарник. Трава. Мох на камнях. Планета вряд ли обитаема.

Осознал, что пишу сумбурно. В первую очередь следует зафиксировать сведения о себе, на случай, если эти записки найдут. В том, что найдут меня, сомневаюсь.

Итак:

Меня зовут Мартин Вольк. Должность - старший лейтенант, 3-я эскадра кораблей средней дальности. Специализация - пилот разведывательного катера У-86Б, в просторечии Фотон. Сбит 17 марта 2342 года, 17:32 по условно-галактическому, над планетой. Терраморфность - 82% по шкале Претчетта, название и номер в каталоге не установлены. Планета вращается по удлиненной орбите вокруг красного карлика класса M5. Возможные причины аварии: метеоритная атака или рэнджер-ловушка. Катер потерял управление и, видимо, сгорел в верхних слоях атмосферы. Я покинул корабль на автоматической спасательной шлюпке, которая совершила посадку в горном районе, примерная высота (судя по атмосферному давлению и уровню кислорода) - 4000 метров над уровнем моря. Взяв самое необходимое (генератор, скафандр биозащиты, реактивный ранец, палатку, сухие пайки и личное оружие), я оставил шлюпку, во время посадки получившую повреждения. Начал спуск. Шел по горам три дня, пока не обнаружил на камнях растительность. Сейчас, под вечер третьего дня, разбиваю лагерь в расщелине. По дну ее течет ручей, скафандр определил, что вода пригодна для питья. Сухих пайков хватит недели на две, потом начну охотиться на местную живность. Электричества должно хватить на полгода. Самое обидное, что ранец отказал в первый же день пути. Возможно, не предназначен для работы в высокогорных условиях. Приходится идти пешком, что при здешних полутора g - работа не из легких. Да и генератор весит немало. Может, придется его бросить. Темнеет. Заканчиваю на сегодня. Не хочу тратить энергию на ночное освещение, пока ситуация неясна.

День 2

Видел маленького зверька, похожего на земную ласку. Зверек пил воду из ручья. Когда заметил меня, сбежал.

Опять шел по горам. Местность постепенно снижается. Заметил кое-что еще. Счетчик на скафандре показывает повышение уровня радиации. Планета обитаема?

День 3

Устал. Зашел сегодня в тупик, пришлось возвращаться, обходить осыпи и каменные завалы. Разбил лагерь часа за два до заката. Солнце почти не греет, ночью приходится тратить много энергии на обогрев палатки. Уровень радиации растет. Начинаю подозревать, что, если планета и была обитаемой, здесь произошла какая-то катастрофа. Остались ли люди? Пробовал включать передатчик - статика на всех частотах. Иду спать.

День 4

Решил экономить энергию генератора. Топлива мало, а на солнечных батареях ему здесь не работать. Развел костер. Долго соображал, как высечь искру. Использовал генератор. Потом не получалось поджечь кучу веток, которую я собрал. А когда поджег, она сгорела за полчаса. И все же мне понравилось. Есть в этом что-то первобытное. Робинзонада. Сейчас принято считать Робинзона свихнувшимся от одиночества чудаком. Коллектив - все, личность - ничто. Улей. Будь у нас матки, мы здорово напоминали бы улей. Кто же я? Потерявшаяся рабочая пчела? Хочется думать, что я что-то большее. Что меня ждут, возможно, ищут. Хотя не верится. Я сам видел таблицы. Определенный процент пилотов просто списывается как потери в результате несчастных случаев. Впрочем, это район активности противника, так что я могу подпасть под графу "Военнопленные". В любом случае, вряд ли меня будут искать. Скорее всего, смерть уже зарегистрирована и мой клон активирован. Мартин Вольк NNNN. Я не знаю своего порядкового номера. Оно и к лучшему. Пусть будет Мартин Вольк N Я +1. Возможно ли одновременное существование двух Мартинов? Пройдет еще девять месяцев, три - если подключат программу ускоренного развития. Вряд ли я протяну столько. Жаль. Интересно было бы с ним пообщаться. Может, ему передадут эти записки? Да нет, не думаю. Все, устал, иду спать. Завтра много работы.

День 5

Ушиб палец на ноге. Глупо. Увидел внизу зеленый массив, решил, что это долгожданный лес. И рванулся вперед. В результате - солнце еще высоко, а мне пришлось разбивать лагерь. Экспериментировал с местными дровами. Обнаружил, что корявые низкие деревца горят долго и дают много тепла, а кустарник сгорает очень быстро. Хорошо, что в комплекте скафандра есть резак. Топливом я, похоже, обеспечен. Хуже с едой. Никаких животных, кроме моих старых знакомцев-ласок, пока не замечал. Деревца, может, и плодоносят летом, но сейчас зима. Или поздняя осень. Вместо плодов - какие-то несъедобные шишки. Пробовал заваривать хвою вместо чая. Вкус отвратительный, а чуть позже начались проблемы с желудком. Пришлось вскрыть медицинский пакет. Поклялся больше не делать таких глупостей. Надеюсь обнаружить в лесу съедобную живность. Но, если мои предположения о ядерной катастрофе верны, здесь вполне может не оказаться животных крупнее крыс.

День 7

Вчера не писал в дневник. Решил во что бы то ни стало добраться до леса. Расстояния здесь обманчивы, может, из-за разреженности воздуха. В результате опять заблудился и весь день проплутал по плато.

За неделю ощутимо похолодало. Если наступает зима, мне не поздоровится. Палатка кое-как защищает от холода, но вряд ли выдержит температуру ниже минус шестидесяти.

Поймал ласку. Зверек увертлив, но я приманил его куском из белкового рациона. Сварил, предварительно сверившись с показаниями скафандра. Скафандр никаких вредных последствий для желудка не предсказывал, так что я съел свою добычу, и с удовольствием. Завтра хочу дойти до края плато и спуска в лес.

День 10

Забросил дневник. Сначала рука не поднималась писать - от отчаяния. Я еще смутно надеялся найти другой спуск и два дня ползал по скалам. Бесполезно. Она преграждает единственный путь к лесу.

Вчера весь день просидел, просто опустив руки, даже костер не разводил. Может, и правильно. Она могла бы заметить дым. Отошел вглубь плато, за гряду камней, и наблюдал за ней в бинокль.

До этого я видел Маток только на учебных пособиях и в фильмах ужасов, которые крутят по сети. Что ж, режиссеры не преувеличили. Огромный красный горб или гриб, по которому проходит непрерывная пульсация. Диаметр - метров пять-семь. Рядом роятся какие-то твари поменьше, возможно, разведчики или обслуживающий персонал. Если Матка - корабль, то экипаж у нее не маленький. Если организм... Чудовищный. Другого слова не подберу. Эта цивилизация падальщиков вызывает у меня отвращение, хотя я никогда не считал себя ксенофобом. Ту вялую войну, как-бы-войну, что тянется между нами уже полсотни лет, я в расчет не беру. Я воевал с инопланетниками, но не испытывал к ним ненависти. К реонитам или кримнам, нет, у меня нету к ним враждебных чувств. Значит, это что-то врожденное. Человеческое неприятие тупой, всеядной массы. Она похожа на гигантскую амебу. Она жрет, растет, она размножается, хоть я и не хочу представлять, как это у них происходит.

Теперь я знаю, что это за планета. Не стоит надеяться отыскать здесь людей или других разумных. Маткам отдают безнадежные, неблагополучные миры. Возможно, здесь и вправду была война. Или просто скопилось столько радиоактивных отходов, что обитатели предпочли покинуть планету. Или они умерли. А Матка питается продуктами распада. Мне неприятно на нее смотреть. Можно было бы попробовать убить ее, но это я оставлю на крайний случай. Ничего не знаю о физиологии Маток. Завтра постараюсь вернуться по своим следам и отыскать другой спуск.

День 13

На плато выпал снег. Все тропки завалило, я едва не заблудился и чудом сумел вернуться к исходной точке. Кажется, отморозил палец на ноге. Он опухает и дико болит. Перешел на половинный рацион. Надо экономить продукты. Постоянно чувствую голод. Пробовал охотиться на ласок. Снег исчерчен их следами, но мне так и не удалось увидеть ни одного зверька. Холодно. Мне постоянно холодно, особенно теперь, когда организм не получает достаточно калорий.

День 14

Думал об одиночестве. Еще недавно я мечтал об одиночестве, но оно казалось мне недостижимым. В полетах полегче, но на базе эти постоянно звучащие в голове голоса! Там было человек пять из нашего Гнезда, не так уж много, но мне хватало. Мечтал о том, чтобы они умолкли навсегда. Мечтал остаться один и в своих мыслях. И вот я достиг желаемого. Видимо, расстояние здесь слишком большое. С самой посадки я никого не слышу. Сначала, кажется, почувствовал облегчение. Точно не помню - был слишком занят. Потом беспокойство. Теперь я ощущаю такую пустоту... Хочется чем-то ее заполнить. Слышал, что последние из Гнезда (такое редко бывает, обычно последний быстро погибает), так вот, слышал, что последние изобретают себе собеседника и говорят с ним. И их не считают сумасшедшими. Значит, я не сумасшедший. Потому что я хочу говорить с кем-то, например, с тобой. С Мартином Вольком N Я+1. Нет, я не надеюсь, что ты прочтешь эти записки. Но так мне легче.

День 15

Подобрался к самому краю плато. Думаю, это иллюзия, но мне кажется, что здесь теплее. Внизу снега нет. Отчетливо вижу Матку - она не тронулась с места, но заметно выросла. Завтра попробую пробраться мимо нее к лесу. Сегодня наблюдаю за ней. Видел, как она питается. Зеленые и малиновые - отростки? рабочие органы? экипаж? - как бы то ни было, они улетели к лесу. Это, кстати, меня напугало. Не думал, что маленькие умеют летать. Они легко могут засечь с высоты мой лагерь. Горами они, впрочем, не интересовались. По крайней мере, на этот раз. Вскоре после того, как они улетели, на опушке мне почудилось какое-то движение. Настроил бинокль. Среди стволов мелькали животные, покрупнее ласок, немного похожие на выдр. Над ними носилась зеленая штука. Через некоторое время животные покинули лес и направились к матке. Их было тридцать-сорок, возможно, какая-то колония, вроде бобров. Они пересекли пустошь, отделяющую Матку от леса, и вошли в нее. В Матку. Из-за закрывающих обзор валунов я не смог рассмотреть, где у нее пасть. Да, забыл добавить, что над ними все время вилась зеленая штука, видимо, вела их. Приманивала. На всякий случай записал происходящее на камеру, встроенную в бинокль. Чувствую себя естествоиспытателем. Мы ведь и вправду очень мало знаем о Матках. Быть может, эти записи сумеют что-то прояснить. Постараюсь сохранить их в надежном месте, вместе с фото-файлами. Надеюсь, здешний холод не повредит чипы.

Вечером в палатке замерз. Температура резко падает, с закатом она опускается до - 80. Долго думал, как согреться. Наконец придумал. Вылез из палатки и развел костер из приготовленных сучьев, а затем переставил палатку на еще теплые угли. Стало полегче. Внутри было почти тепло. Боюсь только прожечь днище палатки и остаться наедине с холодом.

День 18

Не хочется писать. Заставил себя. Ради несуществующего еще Мартина N Я+1? Ради человечества? Глупости. Надо, надо писать, чтобы не сойти с ума.

Позавчера потерпел полное фиаско. Собрался затемно, надеясь проскользнуть мимо Матки до рассвета. Генератор пришлось оставить - невозможно было спускаться с ним по узкой щели, ведущей вниз. Боялся наделать шуму. Упаковал палатку и скудные остатки еды и вышел. Сначала все шло хорошо. Естественно, пару раз навернулся в темноте, но быстро нашел спуск. Пальцы скользили, но подошвы на ботинках рифленые, и, хотя присоски не работали, я благополучно спустился метров на двадцать. Затем, видно, попал на замерзший родничок, какой-то скользкий наплыв на скале. Поскользнулся, упал и летел последние метров десять, ударяясь о камни. Упал крайне неудачно. Ногу то ли сломал, то ли вывихнул. Скорее вывихнул, потому что наступать на нее могу, но боль адская. Ни о каком марш-броске мимо Матки уже и речи не было. Заполз в каменную россыпь, укрылся палаткой и вколол себе обезболивающее. Проспал где-то до полудня. Солнце очень низкое даже в зените, так что точно определить время не могу.

До Матки отсюда метров двести. Поначалу надеялся, что она меня не заметила. Напрасно. Вскоре после того, как я проснулся, ко мне пожаловали гости. Четверо зеленых и двое малиновых. Они вылетели из-за скал и направились прямо ко мне. Похоже, знали, где меня искать. Удивляюсь, почему они не напали, пока я спал. По виду они похожи на разноцветных летающих амеб или блюдца с диковиным вареньем. Я распугал их бластером. Пытался сбить парочку. Кажется, даже попал, но они все равно улетели. Заметил, что эти штуки источают тепло. Возможно, так они и приманивают замерзших в здешних холодах зверей. Странно, кстати, что животные не впадают в спячку. Надо подумать об этом. Еще - неплохо было бы поймать несколько зеленых тварей и положить под палатку. Не надо было бы разводить костер. Но это все потом.

Пока перетянул ногу как можно туже, даже соорудил некое подобие шины из пластиковой крышки. Боль дикая, но терпеть пока можно. Стараюсь пользоваться обезболивающими как можно реже, их у меня не так много. Надо бы побольше спать, но опасаюсь гостей. Хорошо, что сама Матка неподвижна. О возможностях ее посланцев не знаю. Разбил палатку и забрался внутрь. Быстро темнеет. Без генератора писать ночью не смогу. Буду спать. Надеюсь, в палатку они не заберутся.

День 19

В скафандре засорился фильтр. Проблемы с тем, чтобы сходить в туалет. Не могу расстегнуть комбинезон - снаружи слишком холодно. Придется приспособить какую-нибудь трубку. Или делать это в палатке, а потом выливать. Интересно, реагируют ли зеленые на запах мочи? Впрочем, она сразу замерзнет. Пахнет ли замерзшая моча?

Нашел в камнях дохлую ласку. Она вся окоченела, бедная. Съел ее.

Весь день наблюдаю за Маткой. Видел нечто впечатляющее. Оказывается, зеленые могут приманивать не только зверей, но и птиц. После полудня большая стая прилетела с востока. Впереди летела зеленая штука. Птицы в первый момент расселись прямо на жутком горбе Матки (NB - она еще выросла. Неудивительно, при таком-то питании). Я даже не мог решить поначалу, кто тут кого ест. Однако через минуту Матка всколыхнулась, и птицы исчезли. Пытался разглядеть ротовое отверстие, но, похоже, оно повернуто в другую сторону.

Подползал ближе к Матке. От нее струится тепло, даже жар, как от хорошего обогревателя. Думаю, не перенести ли лагерь поближе к ней.

День 20

Еда почти кончилась. Дни все короче, ночи все холоднее. Понял, что почти завидую зверью, пожираемому Маткой. Очень мерзнут пальцы, особенно на руках, хотя я и не снимаю перчаток. Болит и опухает отмороженный палец на ноге. Не решаюсь снять скафандр, чтобы взглянуть на него. Вторая нога, похоже, все-таки сломана. Боль не утихает. В голени непрерывная пульсация, иногда переходящая в нестерпимую резь. Хочется кричать и кататься по земле. Тогда я берусь за эти записки.

Сегодня мне повезло - один из тех зверей, которыми питается Матка, заблудился и забрел в мое убежище. Я убил его камнем. Бластер приберегаю для гостей, хотя те после первого визита так и не появлялись. Содрал с выдры-бобра шкуру и ел мясо сырьем. Обожрался. Потом сильно болел живот, но мяса хватит еще дня на два.

День 21

Нога почернела и распухла. Огромный синяк от колена до ступни. Может, просто порваны связки? Обмороженный палец загноился. Смазал его антисептиком. Поел мяса и весь день наблюдал за Маткой.

Она, несомненно, растет, и очень быстро. Все еще не видел рта, но жрет она чудовищно много. Сегодня - опять стаю птиц и каких-то зверей, напоминающих небольших кабанов. Я хотел пристрелить одного кабана, подошедшего довольно близко, но промахнулся. Пальцы плохо слушаются. Писать могу уже с трудом. Придется диктовать, хотя от холодного воздуха режет гортань и легкие. Забыл сказать - каждый день растапливаю снег в фляжке (снег выпал три дня назад) и пью кипяток. Делаю я это так - развожу небольшой костер из корней кустарника и кладу фляжку прямо в костер. Огонь гаснет довольно быстро, но фляжка успевает нагреться. После того, как выпью кипятку, некоторое время чувствую себя по лучше. Вечерами говорю с Мартином. Вчера, например, мы говорили о теории Спатецкого. О том, что Матки - гиперразвившиеся женские организмы. Старик считал, что изначально Матки были похожи на людей. На женщин. Марти с теорией согласен. Я не нахожу доводов, пособных ее опровергнуть, но она мне не нравится. Монстр, сидящий за камнями, не может быть женщиной. Я читал о женщинах, смотрел старые записи. Они были не такими. Дело не только во внешнем облике. Они были не просто всеядными самками, инструментом для продолжения рода. Они были чем-то большим. Ребята бы посмеялись надо мной, а Марти поспорил немного и согласился.

День 22

Чувствую себя плохо. Сегодня впервые не попил горячей воды. Кустарник вокруг я весь сжег, а отползать дальше нет сил. Опять приходили гости. Покружились над палаткой, издавая что-то вроде курлыканья. И улетели. Я бы обрадовался, если бы они остались на подольше. От них исходит тепло.

После прихода гостей весь день пролежал в палатке. У меня озноб. Кажется, я простудился. Принял лекарство.

День 23

То озноб, то жар. Похоже, я серьезно болен. В легких какой-то свист. Выполз из палатки пожевать снега и потерял сознание. Не знаю, сколько провалялся в снегу. Когда очнулся, обнаружил, что окружен зелеными. Они расселись вокруг меня, на мне и грели. Или, может, ждали, когда я умру. Когда я очнулся и пополз к палатке, они улетели.

Забрался в палатку и начал вспоминать, что знаю о Матках. Они забирают себе мусорные планеты - раз. Радары потом не регистрируют многие из этих планет - два. Может, они сжирают планеты? Нет, кажется, брежу.

День 24

Солнце взошло и уже садится. Сквозь клапан палатки смотрел на него. Маленькое, красное. Боюсь, я его больше не увижу. Сильно кашляю. Хотел проговаривать дневник, но не могу, тут же задыхаюсь и начинаю кашлять. Приходится писать. Когда лежал в снегу, напрочь отморозил один палец. Он белый, у ногтя чернеет. Очень мешает писать, так и хочется отломать его и выкинуть за палатку.

Вечером приходил Марти. Знаю, что это был бред, но мне было приятно. Он похож и не похож на меня. Он еще мальчик, но очень серьезный. Голый, худой. Сидел рядом со мной, говорил что-то, но я плохо слышал. Тогда он взял меня за руку. Рука у него сухая и теплая.

Ночью Матка начала светиться. Даже закрыв глаза, я вижу этот розовый цвет, он пробивается сквозь пластик и веки. Он пульсирует в такт боли в ноге.

День 25 (26?)

Потерял счет времени. Животные идут стадами, слышу шорох их лап вокруг палатки. Когда я кашляю, шорох прерывается. Они прислушиваются и идут дальше. Великая миграция в Матку.

Прилетали зеленые. Один как-то пробрался в палатку. Заговорил, и я понял, что это Марти. Он уговаривал меня идти в Матку. Я хотел сказать нет и проснулся. Очень режет в боку. Я схватил больной палец, дернул, но он не отламывается. Пытался отгрызть его зубами. Марти пришел и остановил меня.

Не знаю какой день

Кажется, я давно не писал в дневник. Я болел. Но теперь у меня в голове ясно. Я пойду туда. Прижму эти записки камнем и пойду. Хотел бы взять с собой, но не могу нести. Боюсь, пальцы разожмутся и листки разнесет ветер. Он страшный. Он снес палатку. Я долго выбирался. Надышался снежной крупы. Плохо вижу, из глаз течет. Вот, я нашел камень. Он примерз. Марти бы помог поднять, но Марти там, в Матке. Все, вроде отковырял. Кладу. Я почти не кашляю, странно. Вообще легко, будто и не мое тело. Надо положить. Кладу. Ребята, если найдете, я о вас не забыл. Я писал тут о Марти, а ему о вас рассказывал. Много. О каждом. Так что он вас всех знает. Вот, а вам скажу - я не самоубийца и не сдался, как животное. Я буду ползти, как животное, но я не сдался. Я знаю - там что-то есть. Пока.

Прошлый-Я положил записки под камень. Он хотел, чтобы их нашли его друзья. А их я нашел. Не сразу, сразу у меня было много дел. Я дышал, я ходил, помогал всяким зверям и солнцу, особенно солнцу. Оно слабо грело, но теперь греет хорошо, и звери могут вернуться. Еще я много ходил по траве. Это очень приятно, поэтому я сделал так, чтобы травы было много. Еще я сделал теплый ветер, чтобы носил семена. А ветер мне листок принес. Я пошел за ветром и нашел их под камнем.

Прошлый-Я был хороший и обо всем позаботился. Я хочу быть похожим на него. Я долго думал, каким быть. Мне хотелось ветром, потому что он легкий и всюду летает. Землей тоже неплохо, особенно если тепло. Или сверху литься, как этот... Дождь. Когда мама меня родила, я сразу понял, что всяким могу быть. Ей еще надо родить всех зверей и птиц и жуков, поэтому я пошел, чтобы ей не мешать, и занялся делами. Когда дела переделал, траву и остальное, подумал, что надо найти что-нибудь красивое и таким и быть. Вот нашел записки. Решил - буду таким, как Прошлый-Я. Беру вещь, которая для писания, и пишу:

«День 1»

2004

Спасибо за чтение

Вернуться к книге