Обложка Станция

Станция

Ксения Ветер

0% прочитано
Стандартный
Ксения Ветер

Станция

Глава 1

Впервые Элис видит его на свой седьмой день рождения.

У родителей выходные, и даже отец ни разу не подходит к телефону. Лучшим из дней осени - они завтракают все вместе, вместе ходят в магазин, на рынок за продуктами, а после обеда отец берет ее к ограждениям – приключением, чувством опасности за колючей проволокой, но ружье висит за его плечом, отец разбирается в зараженных лучше всех, о ком она слышала, и Элис знает – на самом деле, ничего плохо не может произойти.

Ей дарят яркое голубое платье – великоватое, на вырост, но мать всё равно разрешает его примерить, и Элис чувствует себя самой красивой девочкой в деревне. Она крутится у зеркала, отец фотографирует её, мать и их всех вместе, выставляя таймер.

Мать готовит праздничный ужин и самый лучший малиновый торт.

Трогать его нельзя, Элис достаточно взрослая девочка, и перед ужином она переодевает платье, чтобы не запачкать. Она уходит к клумбе совсем ненадолго, чтобы успеть вернуться и расставить тарелки. Первая осень, когда она сажает цветы, и Элис каждый день бегает проверять их сразу же после школы или до завтрака в выходные и еще раз – перед вечерним гонгом.

Мать отдала ей тенистое, защищенное от ветра место за густыми кустами смородины, отец обложил клумбу камнями, и Элис прикладывает ладони, проверяя землю. Земля холодная и влажная, на улице уже зябко с приближением темноты, и цветы еще спят в почве. Они проснутся только весной, и Элис накрывает землю над цветами сухими листьями и соломой.

Им еще предстоит пережить зиму.

Он падает прямо перед ней, из колючих кустов смородины – без шороха, треска и крика - будто свалившийся с неба в одно мгновение или извергнутый почвой. Он залит кровью, но не оцарапан кустами – хуже, гораздо хуже, лицо его покрыто ранами, одежда изодрана, кожа его струпьями сходит с тела.

Элис еще никогда не видела зараженных, но знает – у них должны быть черные глаза. Глаза незнакомца еще блеклого, грязного голубого цвета, залитые алым лопнувших капилляров, и он болен, как больны зараженные, и, как зараженных, его тошнит кровью - на клумбу со спящими цветами, и плоть, кровь – комьями падают в землю.

Как не умеют зараженные – он говорит.

- Спаси, - хрипит он и вцепляется в ее руки.

В маленькие еще ладони, белые в его изъязвленных пальцах, и касание его мокрое, противное и грязное, смесью земли, сырого мяса и мусора. От него несет гнилью, и Элис запоминает запах – особенный запах гнили, отвратительный и сладкий, похожий на запах цветов. Она отшатывается, горло её схватывает спазмом, и она пытается - но не может кричать, как не можешь проснуться, самым жутким из своих детских кошмаров.

- Спаси их, - он повторяет.

Руки его держат отчаянно и слабо, руки умирающего, умершего, и даже Элис в свои семь легко могла бы освободиться – но не может, и он держит её чем-то большим, чем силой. Глаза его темнеют, заволакиваясь черным – чернилами, попавшими в болотную воду, и темнота забирает и красные лопнувшие сосуды, и радужку, и свет. Пальцы его, еще теплые, остывают прямо на её ладонях, как если бы Элис кожей могла чувствовать, как вытекает из него жизнь. Это ощущение снится ей еще многие, многие годы, запоминается - въевшимся детским кошмаром, горячим, резким и невозможным. Элис жмурится, жмурится изо всех сил, спазмом чувствуя веки - как ругает отец, повторяя, что это не может спасти от чудовищ.

Когда она открывает глаза - его нет, нет его плоти на клумбе, нет комьев одежды и нет блеклых глаз, которые вот-вот должна затянуть чернота.

Только руки её липкие от касания.

Отмеряя еще один день, над головой её звучит гонг.

---

Элис находит его в тени деревьев, слышит в шорохе листвы и скрипе калитки, просыпается по ночам – тихо, так и не закричав, и знает и не хочет верить, он придет - ожиданием или детским кошмаром. Первую неделю она боится подходить к клумбе.

Она не говорит родителям, хотя мать чувствует её беспокойство – чувствует, спрашивает, проверяет чуть теплый лоб и разрешает не ходить в школу несколько дней. Зараженный не появляется ни на следующий день, ни спустя неделю, и Элис дочь охотника – она не имеет права бояться так долго.

Цветы ждут её, и из окна кухни видно, как жухлую листву над ними затягивает первый иней.

Спустя две недели Элис решается подойти к клумбе, спустя три – палкой поворошить листву, спустя пять - раздвинуть кусты смородины. За ветками нет ничего, лишь еще больше веток и колючая проволока ограды. Ограда не порвана, нет подземного хода, нет лестницы - ничего, откуда мог бы пробраться зараженный, и даже земля не хранит его следов.

Он не приходит ни через неделю, ни через три, ни через пять.

Наступает зима, накрывая клумбу мягким и липким снегом, и Элис уже не боится стряхивать с веток сосульки и катать снеговиков по двору, не оглядываясь на смородину. Даже самой темной ночью со свистом вьюги её больше не пугает зараженный, и притихший, оставшийся без заботы страх не уходит полностью - он растет, меняясь, становясь чем-то вроде любопытства, ощущением приключения, тайны или – еще большего, необъяснимого страха.

Несколько раз весна топит снег, будит почки и расползается по деревне.

Цветы пробиваются сквозь еще прохладную землю.

Они растут быстро, даже лучше, чем написано в книгах, и меньше, чем через месяц, стебли достигают её коленок и сворачиваются бутонами. Элис знает, как появляются цветы, видела их множество раз, но выращенные своими руками, именно здесь, на этой клумбе, вместе с памятью о зараженном и запахе гнили – они кажутся ей чудом.

Всходят все луковицы, кроме одной.

Элис должна выкопать и сжечь её – известной с детского сада техникой безопасности - но не делает этого, и черная, гнилая луковица остается под слоем земли. Замеревшая, она не всходит ни через год, ни через два, но, тем же ожиданием, предчувствием, мелькнувшим движением в уголке глаза, Элис знает – она там, даже когда сама Элис вырастает и забывает.

К майским праздникам бутоны раскрываются ярко-алыми цветами тюльпанов.

Она перестает бояться, слишком большая, чтобы придумывать сказки о говорящих зараженных в своем дворе. Она перестает тревожно раздвигать кусты смородины и выискивать его следы.

Тогда он приходит еще раз.

Родители работают, Элис уже десять, и она сама возвращается из школы, сама разогревает обед и сама моет за собой посуду. Воды остается мало, она идет к колодцу и за несколько раз приносит два неполных ведра. Лейку для цветов она наполняет последней, закончив с делами – приятной, отложенной напоследок обязанностью – и идет в сад.

Он сидит у её клумбы – незнакомый и непохожий, но она узнает его сразу, как если бы с их прошлой встречи прошло не больше пары часов. Его кожа покрыта ранами, но кровь больше не стекает по телу, а одежда не изодрана в клочья. Раны кажутся скорее рубцами – заживающими, но никак не зажившими, не способными затянуться.

Он смотрит поверх забора, вдаль, неверяще, щурясь, будто от слишком яркого солнца.

Элис подходит осторожно, шаг за шагом сокращая расстояние – как к опасному зверю, как учил отец. Она должна бы бояться, но страха нет – нет инстинктивного, резкого ужаса, какой должен бы, чувством детства, которое она начинает забывать. Зараженный выглядит человеком, и Элис приходится щуриться, чтобы рассмотреть цвет его глаз. Один голубой, второй черный – расширенным от болезни зрачком, заплывшим ударом, тенью или – очагом смертельной отравы.

Он спрашивает:

- Станция еще стоит?

---

Станция стоит столько, сколько Элис помнит себя, и сколько помнят себя все, кого она знает.

Говорят, когда-то её действительно не было, но для любого рассказы об этом похожи на легенду, миф, сошедший из учебника истории – сродни тем временам, когда люди жили в пещерах, тысячами убивали друг друга или поклонялись другим людям в золотых халатах и с чем-то блестящим на головах. Давно прошедшим временам.

Весь небольшой их мир строится вокруг Станции.

Мимо неё Элис ходит в школу и на рынок с матерью по выходным, дорогу к ней первой расчищают зимой и обновляют весной, её видно из любого уголка деревни. Станция в несколько раз выше всех других зданий, и её белые каменные стены уходят ввысь, огромные для возраста Элис. Её купол накрывает и цех переработки, и лаборатории, и корпус медиков, и реактор.

Её зал заполняет по праздникам вся деревня, её гонг отмеряет восход и закат каждого дня.

Гонг кричит об опасности, радуется свадьбам, детям и провожает умерших.

Чтобы работать на Станции, ходят в университет лучшие из учеников.

Через небольшой боковой вход попадает на работу её мать, надевает белый халат и до вечера помогает обслуживать реактор – самой почетной из возможных обязанностей. В стены Станции отец сдает шкуры зараженных зверей, пробравшихся через защиту.

Станция питает ограду с колючей проволокой, отделяющий их мир от всего остального, зараженного мира. Станция поддерживает барьер над деревней, защищая от болезни. В мире Станции они пасут скот, сеют зерно, собирают урожай, учатся, вырастают и работают, любят и умирают. Ничего не происходит во всем остальном мире. Не-живут зараженные.

Охотник не работа для девочки, но Элис слышала о нескольких женщинах-охотниках, и знает – отец всегда хотел научить её стрелять, хотя никогда не говорил вслух. Мать хотела бы, чтобы она стала инженером – настоящим инженером Станции, большим, чем младший научный сотрудник.

Лучшее, что ты только можешь пожелать ребенку.

Нарастить мощь реактора – сделать его больше, сильнее, перестроить атомы, подчинить болезнь - то, о чем мечтают с детского сада, по ночам представляя себя учеными, совершившими то самое открытие. Даже раньше, чем учатся читать, писать и запоминают законы Ньютона - нашедшими спасение.

Чтобы хватило на весь остальной мир.

У Элис еще восемь лет, чтобы определиться с профессией, и её оценок хватает и для будущего охотника, и для будущего инженера. Любая работа достойна, и в деревне уважают и трактористов, и доярок, и столяров – любая дорога лежит у ног старательного ребенка.

Любая дорога в итоге приведет её к огромным белым стенам.

Станция – единственное, что защищает их от заражения.

Когда-нибудь, она избавит от него насовсем.

---

Отец бы убил его – всегда учил стрелять быстрее, чем думать, знающий вкус опасности, и Элис не рассказывает родителям, хотя должна быть умнее. Зараженный не пытается укусить её, не рычит, брызгая слюной, и глаза его почти всегда светлого, серого цвета. Он приходит разным.

Иногда он совсем взрослый, взрослее папы, а иногда кажется старшеклассником – в возрасте Элис еще сложно определить, раны не делают его моложе. Иногда кожа его сходит полосками, тело гниет, а иногда только седина в волосах и редкие шрамы не дают забыть о его болезни.

Иногда он встречает её, как старую знакомую, а иногда – словно не узнает, увидев впервые.

Элис проще видеть его умирающим – к своим двенадцати она много раз видела его таким.

Умирающим он привычнее и пугает её куда меньше, чем человеком.

Осенью он лежит в её клумбе, среди поникших, осыпающихся алых цветов, и кровь его вновь пропитывает землю. Элис уже не бежит, увидев его издали, и знает – спешить нет смысла. Он появляется и исчезает даже ему самому неизвестным порядком, вихрем, который не изменить. Она спокойно подходит, садится на землю рядом с телом и всматривается в лицо – молодой он сегодня или старый, гниет или живой. На нем нет ран, но волосы седые, а глаза начинает затягивать темнота – лопнувшими капиллярами, слишком черной кровью, залившей белки. Он кажется ссохшимся, совсем стариком.

- У вас есть вода? – спрашивает он, и голос его, еле слышный, хрипит.

Вода есть, и Элис приносит ведро воды от колодца и несколько раз до краев наполняет кувшин. Он выпивает его дважды, прежде чем спрашивает:

- Можно пить вашу воду?

Элис не сразу понимает вопрос, но кивает, потому что воду из колодца пьют все, для того и существует вода. Зараженному подходит ответ, и он выпивает еще половину кувшина. Остатки он выливает на голову и вздыхает полной грудью – удовлетворенно и умиротворенно. Как будто давно успел отвыкнуть от вкуса воды, запаха её и чувства. За пределами мира Станции ничего нельзя касаться, нельзя вдыхать воздух, ходить по траве и – конечно, нельзя пить.

Он всё равно заражен.

Нельзя выходить за пределы деревни – простой истиной, усвоенной каждым даже раньше первого класса, естествознания и уроков ОБЖ. Элис наклоняется ближе, всматриваясь в его лицо, пытаясь найти отличия – от просто больного, от просто умирающего – и не может понять.

Зараженные не должны быть такими, какими бы они ни должны были быть.

- Как ты оказался здесь? – спрашивает она осторожно.

Зараженный хмурится, будто и сам не может понять – вспомнить, ухватить мысль. Кувшин он опускает на землю, и тот легко выскальзывает из его ослабших пальцев - но он не замечает. Сглатывает, несколько раз нервозно открывает было рот, закусывает губу, и выражение его лица растерянное, просящее и испуганное – какое могло бы быть у ребенка.

Как если бы пришел за чем-то очень важным.

Может, он вспоминает, что должен был её укусить.

- Спасибо, - говорит он.

Нужно представиться, но зараженный не спешит следовать приличиям, и Элис приходится из них двоих быть взрослой. Ей интересно о нём всё.

- Я Элис, - представляется она, но не протягивает ему ладони.

Он смотрит на её руку долго, но не спрашивает – чувствуя подвох, но не понимая, в чем именно. Это уже не пугает и не удивляет Элис. Она садится удобнее рядом с ним, подбирая под себя ноги – на землю, рядом со своей клумбой, и опавшие, алые лепестки тюльпанов накрывают его, как диковинное конфетти, как снег или как раны.

- Что это? – спрашивает он вместо имени.

Зараженный приходит не настолько часто, чтобы ей надоесть.

Он берет один из лепестков в руку и подносит к лицу, всматриваясь и щурясь – будто тот светится или жжется. Порыв ветра чуть не уносит лепесток, и зараженный дергано сжимает его в кулак – слишком грубо, комкая. Он двигает руку ближе к лицу медленно, с трудом – медленно и упрямо, преодолевая боль движения. Пальцы его дрожат – старостью, болезнью, истощением или волнением – ужасом или благоговением перед чудом.

Элис отводит взгляд, обернувшись на шум – ветер трещит сухими листьями крон. Вороны разлетаются, каркая – хотя Элис ни разу не видела в их огороде ворон. Когда она поворачивается – зараженного уже нет. Лепестки опадают, кружась, как листья, поднятые ветром.

Один из них мертвого, черного цвета.

Элис знает – она увидит зараженного еще; и еще теперь знает – страдают от жажды в его мире.

Всегда зараженный исчезает так, стоит упустить его из вида всего на несколько секунд, задержать на самом уголке зрения – частым трюком, и Элис так и не смогла понять, как же он появляется на её клумбе. Как появляется и как исчезает, и она уже умеет просто знать о некоторых вещах, не понимая – как не знала когда-то, почему восходит и садится солнце, сменяет зиму весна, почему горит огонь и затухает без воздуха, откуда появляются дети и куда пропадают старики.

Элис знает главное – она поймет со временем, как поймет законы физики и связи химических элементов. Всё можно понять со временем. Детским любопытством – она уже начинает ждать их следующей встречи. Им обоим нужно многое выяснить.

Когда он уходит, Элис камнем долбит кувшин в мелкое крошево и закапывает в клумбе с цветами.

Нельзя пить из одной посулы с зараженными.

Матери она говорит, что разбила.

---

Элис не готова, когда он приходит – никогда нельзя назвать её готовой, но – со временем она встречает его иначе, как взрослые – знакомого далекого детства, уже виденный сон, явь или воспоминание. Он стоит у клумбы и смотрит вдаль – поверх забора, дальше Станции, на другие крыши, небо или кромку леса. Иногда он тоже её узнает. Тоже ждёт, и в этот раз его взгляд задерживается на ней с узнаванием. Элис улыбается ему, и – не сразу, неуверенно – его губы тоже растягиваются в улыбку. С каждым разом ей всё сложнее вспоминать о его заражении – то ли потому, что он приходит всё целее, то ли потому, что она начинает привыкать.

По ногам её тянет осенним холодом от щелей.

Она болеет, одна осталась дома и должна бы лежать в постели - но любопытство опять пересиливает, и Элис машет ему рукой из окна своей комнаты, плотнее кутается в шаль и выходит из дома. Опять начинают опадать первые сухие листья, каждая их встреча кажется фантазией, повторением предыдущих – одним из тысячи вариантов событий, и на клумбе, под замерзающей землей, снова спят луковицы тюльпанов.

Раньше Элис хотела позвать родителей, показать им, спросить, что делать – потому что до сих пор не знает правильного ответа, но момент упущен, десятками неловких молчаний. Она не сделала этого – ни разу, и со временем мать перестала задавать вопросы и водить к врачам, а отец научил заряжать ружье. Проходят годы, и страх превращается в тайну.

У матери дежурство на Станции, отца срочно вызвали на охоту вместе с половиной бригады.

Говорят, пробрался целый олень, и Элис никогда не видела оленей, но волнуется за отца.

- Покажи мне деревню, - просит зараженный.

Элис подходит к нему ближе, уже не пугаясь, и от него пахнет гнилью и цветами – как и всегда, даже если внешне нет ран на его теле. Шерстяная шаль колет руки, на ногах её теплые для осени валенки, и Элис уже неделю сидит дома. Ей хотелось бы погулять.

Ходить с зараженным по деревне безумие.

Безумие его знать, как знают людей, но из всех объяснений Элис находит самое глупое.

- Нельзя. Нас могут увидеть.

В этот раз он выглядит совсем как человек – её зараженный друг, мог бы сойти за человека.

Все знают друг друга в деревне, нет и не может быть незнакомых людей.

- Охотники убьют тебя.

- Мне нужно. Так нужно увидеть.

Раньше он бросался на хлеб жадно, глотая кусками – изголодавший, похожий на зверя. Теперь он берет принесенный кусок благодарно, но не ест сразу, а прячет в карман ободранного плаща. Привык, как рано или поздно привыкают к чуду, как Элис привыкла к нему. Плащ его драный, давно потерявший цвет - как если бы он шел очень издалека.

- Что увидеть?

- Всё.

Элис скоро четырнадцать, праздничный ужин, малиновый торт, и её клумба обнесена аккуратными цветными камнями. Она ждет день рождения – как раньше, но очень иначе, и каждый её праздник теперь – воспоминание их первой встречи. Он обещал запомнить дату и однажды принести ей настоящий подарок – не оттуда, откуда появляется он, потому что ничего хорошего не может быть на зараженной земле.

- Что-то не так здесь. Что-то не то. Я должен найти-то кого-то, чтобы их спасти. Что-то сделать.

Когда-то она просила его остаться. Глупой маленькой девочкой, ставшей большой.

- Кого?

- Я не могу вспомнить.

Он снова хмурится – чудовищным, бессильным напряжением, пытаясь понять, и на мгновение Элис видится – чернота начинает заливать белки его глаз. Но он моргает, сдаваясь – и чернота отступает, притаившейся в глубине болезнью. Взрослый, больной и слабый, и Элис чувствует щемящую жалость, к которой уже научилась привыкать. Не из-за неё Элис соглашается вывести его за пределы участка, не потому, что он просит, хотя и поэтому – тоже.

Ей хочется увидеть оленя.

---

Элис старается вести его по краю деревни, где обычно не ходят люди – вдали от привычных дорог, у самой кромки леса. От леса тоже видны крыши домов, дым их труб и огромный купол Станции. Если дождаться заката, даже отсюда будет слышен гонг.

Он слышен из любого уголка деревни - до самой ограды.

Зараженный уже привык к виду купола. Не Станция интересна ему сейчас, другое, и он идет медленно, пытаясь успеть рассмотреть всё – поля, начинающиеся у дальних домов, разбитую дорогу окраины и каждое дерево, каждую травинку – как когда-то изучал растения в их саду. Он пытается поймать взглядом мух и запозднившихся бабочек, пытается сделать это не слишком заметно – смешной попыткой умирающего от голода есть по правилам этикета.

Он смотрит на живых с тоской, как об утраченном, почти забытом – и больше, чем жалости, Элис чувствует любопытства. Как когда-то поражали его вода и хлеб – взгляд его замирает на поле. Они подходят ближе, и с каждым шагом Элис убеждается, что верно угадала, что так его цепляет.

Аккуратные - грядки уходят вдаль, покрывая землю раскидистыми листьями, и мелкие белые цветы украшают зелень, как отражение облаков. Элис тоже нравится смотреть на поля.

Зараженный замедляет шаг, пока не останавливается совсем – зачарованный, и Элис не торопит его, как когда-то учил отец не пугать ёжиков и птиц.

- Картошка… - вспоминает он наконец, и протягивает руку к низким листьям.

- Не трогай!

Элис одергивает его прежде, чем он успевает коснуться. Зараженный послушно замирает, не понимая – ловя её взгляд, и от его растерянного, молчаливого вопроса Элис немного чувствует себя предателем - как если бы он действительно был живым.

- Ты думаешь, я заражен.

- Не трогай, - повторяет Элис упрямо, затыкая чувство вины, и он качает головой, но подчиняется.

Он не пытается её разубедить. Он совсем ей не помогает.

Зараженный идет по дороге медленнее, вдоль поля, больше не смеет протягивать руки или сходить с тропы – и от этого Элис ощущает себя только взрослей. Они доходят до самого леса, и Элис отлично знает леса – они могут пройти вперед еще не больше километра между деревьев.

Дальше их ждет ограда - колючая проволока, за которую ничто не может выйти и не должно войти. Особенно – войти; ограда отделяет мир их небольшой деревни от всего остального, зараженного мира. Ничто не-живое не должно попасть оттуда.

Станция питает проволоку ограды, защищая их, как питает всё самое главное в деревне. Как питает всё. Охотники были всегда. Всегда для них находилась работа.

Каждый зараженный несет в себе зерно болезни, каждое зерно прорастает, едва попав в почву.

Элис злит терпение и злит избегать прямых вопросов.

Она совсем скоро перестанет быть ребенком или не перестанет им быть никогда.

- Скажи как есть. Ты оттуда? Из внешнего мира?

- Я не знаю. Наверное.

Он не удивляется её настойчивости и не удивляется вопросу – то ли потому, что у зараженных нет чувств, то ли потому, что ждал его – высказанный, тайной, перестающей быть тайной между двоими. То ли – он помнит об их встречах больше, чем иногда показывает.

Элис не устраивают такие ответы.

- Как там? Там нет картофеля? Нет ржи, верно? Нет воды? Нет животных? – спрашивает Элис, вспоминая каждый из уроков естествознания в младших классах. – Воздух тяжелый и вязкий, давит к земле? Отравляет легкие хуже печного дыма? Ты не можешь долго идти, солнце жжется, как кислота? Кожа сходит с тебя, как пластилин. Скажи, сходит же. Я же видела.

Тысячи вопросов, картинок из учебника, рассказов старух - зараженный смотрит на неё, как смотрел всегда – с мукой, и Элис слишком устала от жалости и не произнесенных слов.

Отец говорил, из неё бы вышел хороший охотник.

Зараженный открывает было рот, чтобы ответить – вспоминая, признаваясь, сдаваясь, но – так и не произносит ни звука. Звук гонга оглушает их раньше его ответа.

Элис не заметила, как наступил вечер.

Мать уже должна была вернуться с работы и наверняка беспокоится о ней.

Гонг бьет тремя мерными, металлическими ударами, вибрацией разносящимися по небу.

Гонг бьет, как всегда, и любой житель деревни с детства привыкает к дрожи, к мурашкам, разбегающимся под кожей от каждого удара.

Необычен не звук гонга, а то, что есть больше, чем его звук. Трещат ветки в лесу, и, когда гонг замолкает, треск слышен отчетливо и резко – как никогда не бежал бы человек. Или бежал бы только раненый, обезумевший от боли или от страха. Как бежало бы животное.

Зверь выскакивает из леса на их тропинку, спотыкается о корягу и поднимается, упираясь тонкими своими ногами. Зверь огромен – выше неё, выше матери, выше взрослого мужчины. Глаза его черные и пустые, шкура – настолько черная, словно поглощает свет.

С рогов его комьями падает гниль.

Гниль стекает с его черной шкуры, кусками прожигая землю.

«Олень», - понимает Элис, и эта мысль наполняет её зачарованным предвкушением, хотя должна ужасать.

Он смотрит на неё всеми своими шестью глазами, не моргая.

Олень заражен.

Элис видела зараженных животных и раньше – иногда отец показывал ей пойманных белок или крыс – держа их за хвосты перчаткой от спец костюма. Ни одно из не было больше пары ладоней. Многие в классе завидовали папе-охотнику. Обычный человек заразится, столкнувшись с зараженным животным, обычный не знает, что делать и как спастись, ни одного из зараженных нельзя касаться. Охотник – другое дело. У отца, как у любого охотника, есть специальный защитный костюм, который он сдает на Станцию после каждой смены.

Есть противогаз, ружье и не дрожащие руки.

Отца вызвали на охоту, олень бежит, и, значит, охотники идут за ним.

Осознание этого пугает Элис куда больше зверя, и она отводит взгляд.

Отец не должен увидеть её с зараженным. Отец не должен его убить.

Только не сейчас, когда она начинает спрашивать.

Элис разворачивается и припускает к дому быстрее, чем успевает подумать, чего боится больше.

Ей приходится крепко сжать зараженного за руку, чтобы бежать быстрей.

---

В следующий раз Элис приходит туда одна.

Она могла бы дождаться зараженного или пойти с отцом – тот не отказал бы, хотя с каждым годом всё реже берет её на прогулки. В детстве они почти каждые выходные выбирались в лес, и отец показал ей звериные тропы и границы деревни - Элис видела проволочную ограду до самого северного края. Отец учил её отличать виды птиц, грибов и цветов, ставить капканы на мелкого зверя – хоть к такой охоте у нее нет таланта, и Элис знает лес вокруг деревни лучше любого другого школьника, хуже только охотников, и никогда не боялась ходить одна.

В этот раз она вздрагивает от шелеста листьев и шорохов птиц.

Разумом она понимает – оленя больше не может быть здесь, и своими глазами видела, подсмотрев из окна, как отец с другими охотниками тащил закрытую в черный мешок тушу к большой дороге, до машины. Она узнает отца даже в рабочем костюме, одинаковом для всех, закрывающем лицо – по фигуре, походке и жестам, как любой ребенок узнает родителя.

Элис всегда была скорее папиной дочкой.

Мешок терся о дорогу и мелкие камни, но даже ребенок знает – так просто не порвется мешок для ликвидации заражения. Она видела издалека, но даже сейчас по памяти может представить звук – тихий шелест и хруст – то ли костей, то ли попавших под подошву веток. Мешок для заражения рвется не извне – больше, чем просто тканью, как ограда их деревни – больше электричества и проволоки.

Туша дергается в пакете, будто живая – никогда не бывшая живой – и пытается встать. Один из охотников бьет тело прикладом ружья, но этим только раззадоривает заражение. Гниющие рога пропарывают пакет и задевают одного из других охотников – Элис не видит под костюмом, какого. Раздаются звуки выстрелов – еще, и еще раз, охотники стреляют в мешок, не целясь, среагировав мгновенно – как и должны специалисты, вот только выстрелы хаотичны, взметают с дороги пыль и мелкие камни. За последние тридцать лет никто не видел таких больших зверей.

Туша сражается еще несколько минут – пытаясь сохранить то, что никогда не было жизнью, то, что не должно существовать – и Элис рада, что мешок рвется с трудом, и она больше не видит множества его глаз. То, что могло бы быть оленем. Оно бросается на охотников, и Элис слышит протяжный, глухой вой, похожий на скрип, на скрежет, на шепот – на что угодно, кроме боли живого зверя. Туша задевает рогами еще одного охотника и метущейся массой толкает отца. Элис вздрагивает, но отец падает в сторону, и она даже рада, что тот не должен больше стрелять.

Элис подходила и смотрела после – как не должна бы – рытвины пуль, разорвавшие растоптанную землю, но никогда – не сами пули, не кровь зараженных. Только рытвины – тенью работы, следом следа. Отец выровнял их сапогом, возвращаясь.

Он пришел, чуть хромая.

Мать не спросила, он не стал объяснять и без того ясное, но к ужину она приготовила малиновый торт, как тот, что делает к дням рождения, и Элис слышала ночью тихий скрип половиц и плач.

Их дом самый близкий к лесу.

Она и сама не сразу понимает, что хочет найти в лесу.

Элис проходит мимо уже не различимых рытвин на дороге, мимо полей капусты, низких колючих кустарников и тонких берез. Она идет в самую чащу, сворачивая с проложенных троп. Элис добирается до самой ограды, и долго идет вдоль колючей проволоки, как если бы разбиралась в защите. Она не разбирается, и электрика никогда не была её любимым предметом.

Ограда отделяет их от зараженного мира. Она кажется обычной проволокой, колючей и начинающей ржаветь, и не видно её силы, как не видно барьера, не пускающего зараженный воздух в небо над деревней. Не на что там смотреть, и люди редко ходят к ограде. Даже если всмотреться – не увидишь разницы в траве по обе стороны проволоки.

За ней растут те же деревья, тот же ветер колышет кроны. Элис слышит перекличку птиц, и не может сказать наверняка – по какую сторону эти птицы. Иногда она видит мелкие голубоватые молнии, пробегающие по шипам ограды, и не уверена – признаком слабости или силы.

В ограде нет прорех.

Работники Станции реагируют быстро, и, так же быстро, как поймали зараженного оленя охотники, ликвидаторы должны были заделать дыры. Это совсем не удивительно, правильно, единственно верно – если они хотят выжить, нельзя допускать протечек.

И, всё же - ржавчина проволоки старая, насколько Элис может пройти.

Она изучает упрямо, после школы направившись к лесу - до самого вечернего гонга. Элис обдирает куртку, пробираясь через кустарники, и окончательно отбивает подошву у старых ботинок. Она не находит ничего, что могло бы быть прорехами, и, уже достаточно сообразительная, Элис понимает – многое она может не знать.

С вечерним гонгом пора возвращаться домой, и Элис замирает, вслушиваясь в мерные, успокаивающие удары. Звук знаком с детства, стабильностью, нерушимый – и она вдруг ощущает спокойствие, четче - ночную прохладу леса. Олень мог проникнуть не на их части, и глупо пытаться обойти всю деревню.

Элис закрывает глаза, выравнивая дыхание, забывая свои сомнения, и вспоминает бьющийся черный мешок. Больше, чем вспоминает – видит его ярко, ярко до слез, ярче, чем видела глазами. Мешок бьется, но медленно, словно пробиваясь через толщу воды – и его черные бока пульсируют, поднимаясь и опускаясь быстрей. Готовой треснуть скорлупой, пульсирующим оголенным сердцем, рождением.

Кажется, будто - вместо похожего на скрип воя - мешок скулит.

---

Станция стоит в середине деревни, если смотреть на карте – неровным центром, максимум, что смогли сделать проектировщики – когда-то давно, тогда же, когда была построена сама Станция.

В сердце, чтобы её энергии хватило на всех.

На Запад деревня тянется чуть дальше, чем на Восток, и подруги матери с западного района часто жалуются на плохой урожай огорода, перебои света и холодную воду. Дом Элис стоит у леса, самый близкий к южному краю, так же далеко от Станции, но в их краях полные ржи и картошки поля и пасется скот. Отец хмыкает и учит её думать головой, а не верить слухам.

Элис не боится леса.

Они живут далеко, и ей приходится проходить минут сорок до школы утром и столько же – обратно к дому. Элис нравятся долгие прогулки, нравится смотреть, как медленно опускаются осенью яркие листья и слышать шорох метел по дороге, нравятся первые почки и влажный запах весны, нравится жаркое лето и блеск озера вдалеке. Любое время года, кроме зимы, когда дорогу не разобрать в метель - хотя даже зимой ей нравится вбегать в протопленный дом и подбрасывать в печку дров.

Зимами мать всегда оставляет стопку еловых дров и плошку меда к ее приходу.

Дорога Элис каждое утро и каждый вечер лежит мимо Станции, как и у многих других.

Утром она идет с теми, кто спешит на работу в другую часть деревни, и в детстве мать всегда провожала её половину пути – до Станции, чтобы скрыться в её стенах. Обратно – особенно, если задержаться после уроков – Элис обычно ходит одна. В их классе никто не живет так далеко к югу, но Элис не против одиноких прогулок. Иногда Майк увязывается с ней.

Уборщики Станции не самые главные её работники, но, всё же – почетные работники Станции, и Элис каждый раз вежливо кланяется, проходя мимо. Подростки и пьяницы могут испортить многое, но никогда - её белые стены. Работа уборщиков не самая умная, но и нельзя назвать её простой – они расчищают площадку вокруг Станции от снега и осенних листьев, латают мелкие трещины и счищают налет с узоров, обрабатывают её стены от плесени и непогоды.

Станция всегда должна выглядеть безупречно, и ранней весной уборщики в двойную смену очищают камень после сошедших сугробов. Это тяжелое для них время, и по полной бригаде трудится над каждой из стен. Элис наблюдает за одним из уборщиков, проходя мимо – весной ей не хочется спешить, и в воздухе уже разливается сладковатый запах предстоящего лета.

Ей интересны все профессии, и после девятого класса уже пора будет выбирать.

Уборщик – почти старик, наверняка ему осталось не больше года до пенсии - оттирает верхнюю ступень лестницы. Он трет старательно, сложившись пополам, куртка его скинута, и Элис видит, как жгутами вздымаются мышцы на дряблых руках. Тряпку он полощет в ведре, обрабатывает специальным раствором камни и трет снова, взяв губку уже из второго ведра. Учитель инженерии упоминал как-то – инструкции любого работника Станции не терпят интерпретаций, но инструкции уборщиков строже прочих, и каждое действие выверено, прописано и должно соблюдаться до самой последней точки. Лишь половина сдает экзамен.

Закончив со своей частью, старый уборщик устало вытирает лоб ладонью и вздыхает, поднимая голову к солнцу. Элис уже было отводит взгляд – обошедшая Станцию, ей давно пора оставить её за спиной – но оборачивается на металлический звук удара. Ведро опрокидывается, заливая только очищенные ступени, и грязная жижа течет вниз, пачкая белизну камня. Оборачиваются и все остальные, но она не слышит ни криков, ни ругани, ни сочувствия – никто не спешит к старику.

Он в ужасе сам, и Элис позвонками чувствует его ступор. Им обоим нужно несколько секунд, чтобы осознать случившееся, несколько секунд перед тем, как уборщик бросается вниз, бормоча. Дёргано, он принимается заново вытирать расплывающуюся грязь, будто надеясь, что его неуклюжесть можно было не заметить.

Элис знает, что он бормочет. Он просит прощения.

Она отводит глаза и спешит дальше.

Элис надеется, что ничего плохого не случится с бедолагой – ничего хуже выключенного на день света или ржавой воды в кране; ничего кроме того, что он заслужил. Невнимательность к самому ценному в их деревне, тому, что дает им жизнь. Станция видит всё. Станция знает всё.

Элис уже достаточно взрослая, чтобы понимать.

Станция может разозлиться.

---

Элис скорее любит школу, чем нет, но – предпочитает переменам уроки.

Ей нравится узнавать мир – увлекательным, конечным процессом, до завершения которого еще слишком много уроков и книг; загадкой, просящей разрешения. У неё в порядке с оценками, достаточно для очень многих профессий, включая инженера, и мать может по праву гордиться ей. Отец гордится ей не за оценки, ожидаемо для охотника – его выбрала Станция, исполнителем своей воли; волей важнее любого закона физики, который только можно изучить.

Истиной, которую посреди ночи может повторить даже самый нерадивый из учеников.

Совсем скоро они смогут понять всё о мире в пределах Станции, усвоив самое главное – без Станции не существует мира. Элис лишь нужно время, чтобы подумать, и над зараженным она думает уже много лет, так и не найдя точного ответа. Она чаще молчит, и её учатся не трогать. Только Майк всё время болтает с ней, даже если не отвечать – это его лучшее и его худшее качество вместе, и иногда Элис дышит потоком его слов, а иногда хочет ударить.

Она учится ценить его – потом, ближе к тридцати.

Майку нравится гулять с ней после школы, и раньше он увязывался до самой Станции и даже дальше – почти до самого леса. Леса Майк боится тоже, и совсем маленькой Элис смеялась над ним и специально убегала в чащу, оставляя его у дороги. Майк стоял каждый раз, и - со временем – Элис стала возвращаться. Он научился не плакать сам, как она научилась садиться рядом, вытирая его краснеющие глаза. Одной из величайших сил – Элис к нему привыкла.

Майк - её лучший друг еще с детского сада.

Отец Майка тоже охотник, но Элис догадывается, что дело не только в этом – в чем бы оно ни было еще. Как и все с первого звука гонга, Майк мечтает стать работником Станции, и Элис не говорит ему – на её взгляд, у него вряд ли получится. Майк слишком мягкий мальчишка. Ему пошло бы пасти скот, сажать хлеб, латать крыши домов или растить детей – совсем не то, о чем принято мечтать с детства. Майк красиво рисует, но на Станции нет такой работы.

Любой мечтает работать на Станции.

Станция – сама жизнь, и – спроси Элис – может, она бы тоже выбрала другую работу; но обряды инженерии удаются ей лучше всех в классе. Она лучшая в этом предмете, вторая по биологии и точно в пятерке по всем остальным предметам – как и хотела бы мать. Как вышло у нее самой.

Отец плохо учился в школе, но это не главное – и в один из дней в раздевалке работников Станции появился спец костюм с его именем на бирке. Станция выбрала его. Несмотря на оценки, усердную работу, соблюдение ритуалов – самых главных людей Станция всегда выбирает сама.

Выбирает охотников, инженеров реактора и администраторов, пытающихся угадать Её волю.

Отец уверен – у Элис есть шансы.

Летом их уроки заканчиваются засветло, и после седьмого класса одноклассники бегают купаться к озеру или красть яблоки с восточных садов. Детей никогда не было много в деревне, оставляя место для мелких ссор, но не оставляя выбора – и Элис ходит с ними и остается сидеть на берегу.

С каждым годом она всё больше становится обычной – так думает она, как зараженный, должно быть, считает себя человеком. Он реже приходит с теплом.

Может, без него Элис молчит больше обычного. Может, меньше.

Ей нравится сидеть на берегу и не нравится опускаться в воду – неясным чувством тревоги, отсутствием границы между этим воздухом и тем – за оградой; но нравится, как играют на солнце блики, нравится чувство травы под ладонями и смех.

- Ты стала странной, - говорит Майк, садясь с ней рядом, и уточняет. – Страннее обычного.

Он знает, о чем говорит, но и не знает тоже – Элис все еще не может рассказать ему о зараженном или об олене. Больше, чем невозможным – тайной, которую она никак не может разгадать. Поражением, отсутствием смысла. Элис улыбается и качает головой, не отвечая.

Она уже решила – она непременно расскажет ему, как только поймет сама.

Слишком взрослая для детских фантазий, слишком умная для суеверий;

Вот-вот готовой раскрыться загадкой.

Становясь взрослее, она ждет зараженного только сильней.

---

В первый раз мать берет её с собой на Станцию в шестнадцатый день рождения – раньше, чем большинство оказывается в её стенах, и позже, чем некоторые работники Станции показывают её изнутри своим детям – в классе Элис уже двое были на Станции до неё. Мать не спешила, оттягивая, как обязательную, лишающую детства необходимость; отец не торопил – отсутствием спешки там, где ты не волен выбирать. Некоторые работники приводят своих детей на Станцию, едва те учатся соблюдать приличия в её стенах – молчать, кланяться и повторять ритуалы за взрослыми; Станция знает все и не требует от детей абсолютно верных движений.

Станция их щадит, и взрослые надеются, что та привыкнет к ним, принимая уже своими.

Будущими работниками, обслуживающими сами жизнь.

Иногда это действительно работает, и Станция дарит некоторым из них игрушки – те ждут в детских кроватях, когда взрослые возвращаются с ними из сада; необычные, каких не делают в деревне – коробки на четырех колесах, диковинные домики, башни и животные, каких нет в энциклопедиях – длинношеие ящерицы и крылатые однорогие козы.

Иногда, нет - не всегда, далеко не всегда, настолько не всегда, что может так же быть случайностью – и разочарование тех, кто вырос в её стенах огромно; больше, чем тех, кто никогда не питал надежды. Единственным предназначением с первых шагов, с детства знающие не только по чертежам расположение каждого бака, где пролегает каждый из проводов – у них не остается предназначения. Игрушки совсем не значат, что ребенок станет работником Станции, и тогда эти дети до старости хранят диковинных зверюшек и передают своим внукам.

Ни мать, ни отец Элис никогда не любили рисковать.

Она не знает точно, но подозревает – каждый из боялся найти в её кровати одну из таких игрушек.

Нынешний главный инженер впервые познакомился со Станцией в пять.

Утро дня рождения торжественно, праздником большим, чем просто её праздник. Куплена малина для пирога, приглашены вечером гости, родители поздравляют ее и наверняка не забудут про подарок; и это важно и радостно, но – не самое главное в сегодняшнем дне. Элис разрешено пропустить школу, она встает раньше гонга и собирается тщательнее, чем в обычный из дней.

Волосы Элис заплетает в косу – получается сносно, хотя она, как и мать, не слишком сильна в женских хитростях. Элис выбирает яркое голубое платье – похожее на то, что дарили ей в семь; тонкое для осенней погоды, и ей приходится надеть теплые рейтузы и завернуться в шаль под осенним пальто. Глупо, но важно, и мать не критикует её, а только тщательно осматривает в коридоре и поправляет волосы. В пути они все равно могут растрепаться, и жест скорее успокаивающий, чем нужный - как перед важным экзаменом; возможно, самым важным в жизни.

Элис уже не ребенок, выходит на твердую пятерку по «особенностям униформы» в школе, и сама хоть посреди ночи может ответить о нужной длине юбки и волос, о допустимых цветах и украшениях. К Станции не стоит подходить слишком ярким, отвлекаясь от самого главного. Они не дают ей наставлений, не рассказывают, чего ждать – отсутствием ненужных слов - Элис умница, и помнит без подсказок; вызубренным уроком. Или тем, что словами не рассказать.

Отец всё утро молчит. Он провожает их до Станции, но не заходит внутрь – охотники не оказываются в её стенах без необходимости, а ему нечего принести.

По дороге мать молчит тоже, и Элис не пытается завязать разговор.

Выходя за территорию Станции, отец разворачивается, прикладывает раскрытую ладонь поочередно ко лбу, к груди, наклоняется и низко кланяется, прощаясь со Станцией. На них с матерью он смотрит мельком, не позволяя себе прощаться с людьми. Обязательным ритуалом, и Элис много раз тренировала такие же движения в классе, получила высший бал по «Основам инженерии», и все равно – в первый настоящий раз – рука её дрожит.

Мать дает ей время, рассмотреть двери, унять волнение и вспомнить уроки – как если бы их можно было забыть. Начало рабочего дня, мимо них в Станцию входят работники – и каждый, кто входит, повторяет движение отца - привычным, будничным жестом, рабочим пропуском рабочих будней. Элис сглатывает и кладет ладонь на лоб, касается волос, медленнее – груди ровно в центре и склоняется в поклоне, прося позволения войти. Она двигается заметно медленнее работников, отсутствием уверенности, задерживает дыхание, и на какой-то короткий, похожий на дежавю миг мать смотрит на нее вдруг, как на ребенка – какой всегда будет её считать.

Элис вспоминает один из уроков «Основ инженерии» еще в первом классе и ровный, спокойный голос учительницы, который пугал её в детстве и в котором теперь она слышит горечь.

«Ритуал защитит тебя. Иначе Станция может отравить».

Элис слышала истории о тех, кто пробирался на Станцию без ее желания – есть много входов, но ни один из них не прожил больше недели, умирая и разлагаясь в своих постелях. Элис слышала истории о тех работниках, которые стали ей неугодны - и даже перед работником может не открыться дверь в один из ужасных дней.

Двери раскрываются, и только тогда Элис вновь может дышать.

Станция её впускает.

Войдя, они с матерью оказываются в центральном зале – огромном, уходящем ввысь, том самом, который рисуют на учебниках младших классов. Элис представляла её изнутри иначе – рассмотрев каждую картинку и каждый чертеж; она жалела детей, остающихся в её стенах – раньше, до того, как сама переступила порог. Холодной, стерильной и серой – такой она выглядела в её воображении, но Элис не чувствует холода и не чувствует страха.

Станция светлая - но не слепит, чистая – но не кажется мертвой. Материал её стен не похож на дерево домов в деревне – совсем иным, совершенным творением, не доступным рукам человека. Что-то возвышенное, сладко тревожащее отзывается в её груди, и Элис поднимает взгляд к потолку, словно пытаясь высмотреть то, что так греет; солнце. Она слышит смешок матери и понимает – всегда все впервые чувствуют так.

Так чувствовала её мать, и всё ещё не спешила.

Работники идут мимо них, до начала рабочего дня осталось совсем немного – никто не хочет прогневать Станцию беспечностью. Говорят, много что может произойти с тобой, если опоздать – говорят, но не знают точно, и Элис ни разу не слышала ни об одном проспавшем работу на Станцию за всю свою жизнь. У матери выходной – дозволенным отгулом, и Элис чувствует, как не просто ей не спешить. Мать сжимает ее руку в своей, как ребенок и как ребенка, и Элис благодарна за обеих ей в этот миг.

Станция сделана из гладкого светлого камня - и если снаружи она кажется глыбой; то внутри – драгоценным кристаллом, преломляющим свет. Суета утихает, работники скрываются за дверьми раздевалок – слева и справа, разбредаясь потоками. Когда становится тихо, Элис может, наконец, как следует рассмотреть – то, что уже в деталях изучила на картинках учебников.

Как и вся Станция – зал тот же и выглядит совсем иначе. Те же каменные лавки стоят в середине, те же указатели ведут работников к дверям их раздевалок, но вместо страха перед бездушной машиной Элис вдруг чувствует спокойствие. Хорошей ученицей – она точно знает, что будет после начала рабочего дня. Внешние работники переоденутся в раздевалках, возьмут инвентарь и отправятся выполнять работу – чистить стены Станции, ухаживать за её территорией, проверять ограду, защищать от возможного заражения. Внутренние – инженеры, технологи, химики, физики и администраторы – останутся внутри стен, в лабораториях и рядом с оборудованием – поддерживать жизнь Станции – чтобы жили они все.

Мать ждет, давая ей рассмотреть каждую деталь, каждую ровную линию - и этого времени все еще мало, чтобы впитать. Элис то и дело поднимает взгляд вверх, к куполу Станции; свету, и мать сжимает её руку сильней. Чудом; в пустоте Станции, не по графику, нежнее, чем утрами и вечерами - звучит гонг. Элис прикрывает глаза, и всем телом чувствует его вибрацию, отзывается костьми и кожей, и – вдыхая – даже воздух чувствует иначе. Лишь когда гонг смолкает, она открывает глаза – медленно, ловя остатки звука.

- Что это значит? – Элис спрашивает, но мать не знает и качает головой.

Не всегда знаки Станции легко разгадать.

Элис повезло, и её Матери - младшему научному инженеру – разрешено входит в раздевалку для внутренних работников. Они дожидаются, пока все, кто пришли на работу, займут свои места – чтобы не мешать самому важному занятию на свете. Мать ведет ее за собой осторожно, и Элис идет, еще чувствуя в себе звуки гонга.

Раздевалка внутренних работников уже пуста, ровные ряды одинаковых шкафчиков тянутся вдоль стен, ровные ряды лавок стоят в середине. На дверце каждого шкафчика выгравировано имя – величайшей честью, оно появляется само – волей Станции избирая работников.

Имя матери находится слева, в дальнем углу раздевалки.

Внутри висит два халата и резиновые сапоги – один комплект для матери, один для Элис, разрешением визита. Конечно, Станция знает о том, что мать хотела ее привезти. Они переодеваются – тщательно застегивая все пуговицы халата. Халат в самый раз Элис – потому что отправленная Станцией форма, даже временная, не может оказаться не по размеру.

Дети часто играют в работников Станции, воображая старые тряпки формой, а пни – оборудованием. Элис никогда не любила играть в эти игры.

Переодевшись, они идут во внутренние помещения – через светлый коридор в центре раздевалки. Их обдает паром-стерилизатором, и Элис готова к такому, она не пугается, не удивляется, и это мать сжимает её руку снова, словно боясь потеряться.

Во внутренних помещениях светлее и темнее, чем в центральном зале – менее торжественно, и вместо камня стены покрыты неведомым гладким материалом, лампы под потолком светят так ярко, как никогда не светят в домах, и отделения полны стольких машин и предметов, которые даже Элис не может опознать – хотя у неё не было ни одной ошибки в тестах по оборудованию Станции за последние несколько лет. Она жадно хватает происходящее за стеклянными перегородками отделов, не успевая – и мать ведет ее не слишком быстро, но недостаточно, чтобы насмотреться. У Элис будет еще много времени изучить всё – если ей выпадет честь; и не стоит знать – если нет, простым правилом простого мира.

Они проходят лаборатории – занавешенные матовыми занавесками, но Матери разрешено – и она их раздвигает, давая Элис посмотреть. Люди в лабораториях, одетые в дополнительную защиту, что-то смешивают в колбах, разливают по бакам – наверное, смесь для реактора, о которой она читала в учебниках уже университета. Они окружены паром, и кажутся невозможными, прекрасными – творцами чего-то действительно значимого для деревни.

В одной из лабораторий работает и мать, и она сдержанно кивает коллегам.

Они обходят каждый отдел, и каждый из них выглядит так же, как в учебниках – только настоящим; как Станция – ожившим рассказом, который, оказывается, был передан крайне бездарным рассказчиком. Ярко-желтый значок пробирок определяет входы лаборатории, ключа – инженерные службы, молотки – архитекторов, множество значков, которые тоже рисуют дети.

На двери в дальнем углу нет таблички – единственной во всей Станции, неприметной белой двери на белой стене, и у неё они оказываются последней и проходят мимо. Мать не собирается останавливаться, и Элис уже знает ответ, знает – неведомым чувством, что он не понравится Матери; но замирает – и все равно спрашивает.

- Там реактор?

Мать кивает, дает ей подойти к двери – но не дальше, конечно. Только главный инженер и его ассистент знают, что находится в комнате реактора. Даже в учебниках университета нет намеков на то, что внутри. Инженер не может рассказать никому, кроме ассистента, и даже дети их – говорят – ни разу не слышали о том, что скрыто за дверью. Когда-нибудь ассистент станет главным инженером сам; наукой, которую не постичь иначе – перенимая слова, обряды, жесты и символы, все знание, что способен уместить человек.

На дверь реактора мать разрешает ей смотреть столько, сколько захочется – чувствуя границы, и Элис смотрит, пока не начнет щипать глаза. Мать больше не держит её за руку.

Обратно в раздевалку они идут молчаливыми – обе, в тишине переодеваются и возвращаются в центральный зал. Элис слишком многое нужно обдумать – слишком многое понять, поразительной гранью, казалось бы, разгаданного, знакомого мира.

Гонга больше не слышно, но в центральном зале они задерживаются, и Элис снова поднимает взгляд к свету купола. Станция знает о них, видит их, и на одной из лавок в центре зала лежит игрушка, хотя Элис уже слишком взрослая для игрушек.

- Это тебе, - говорит мать, первое, что она говорит ей в стенах Станции.

В её голосе нет радости, и Элис подходит к цветку медленно – все еще боясь ошибиться. Знаки Станции не всегда легко разгадать, и игрушка эта - стеклянный ярко-красный тюльпан. Элис берет его осторожно, величайшее сокровище, и – вездесущим знанием, не совпадением – конечно, Станции известно о её цветах. Свет купола преломляется в гранях тюльпана и розоватыми бликами разбегается по каменному полу и теряется в тени ниш.

Благословение – Элис берет подарок обеими руками и несет стеклянный тюльпан осторожно, не отрывая от него глаз. Она принесет цветок домой, его поставят на самое почетное место, будут показывать её детям, потом внукам – и она так никогда и не станет охотником, несмотря на мечты отца. Мать идет позади, отставая на несколько шагов – жертвой; отдавая воли Станции ребенка.

Элис спотыкается у самого выхода.

Цветок выпадает из её рук и вдребезги разлетается о каменный пол – в тишине пустого зала. Звон заполняет тишину неотвратимо, как гонг; отскакивает от гладких стен, и мать рывком встает рядом Элис – инстинктом, словно пытаясь защитить. Они ждут, и эхо утихает медленно, вновь уступая место тишине. Осколки лежат у ног, и мать первой бросается собирать их – руками, ранясь, словно Станция могла бы не заметить. Элис повторяет за ней, отрывает кусок от подола платья, и они в ткань заворачивают цветное стекло.

Собрав осколки, они встают, и мать снова сжимает её руку так крепко, что кости ладони болят. Они ждут – наказания, грома, гонга. Несмотря на все рассказы – ничего не происходит с Элис ни в ту же секунду, ни в этот вечер. Станция отпускает их, дает им вернуться, зайти в дом, в доме работает каждый из приборов, и ничто не меняется – если бы можно было забыть.

День рождения её отравлен, и мать рассказывает отцу о том, что было на Станции тихо, до прихода гостей. Никто не ругает Элис, никто не говорит, как теперь ей быть. Отец подходит и обнимает ее долго и крепко, не говоря ни слова – как если бы нечего было больше сказать. Лучший в мире малиновый пирог во рту горчит.

После ужина Элис идет к своей клумбе и садится у нее, пачкая и без того ободранное голубое платье. Она уже несколько лет не сажает цветы, камни клумбы покосились, но еще держатся – и Элис зарывает пальцы в стылую землю, жмурится изо всех сил и только теперь чувствует, как утихает охватившая тело дрожь. Она сидит до самой темноты – и родители не выходят забрать её домой и не гасят свет. Она ждет его – в глубине души, она ждет его; зараженного, отравой – единственной силой, равной воли Станции. Ждет – но так и не научилась предугадывать его появления. Ждет – но он приходит.

Элис зарывает осколки стеклянного цветка в клумбу с тюльпанами – в темноте, руками раскапывая землю. К так и не взошедшей клумбе, спрятанной где-то глубоко, под слоями почвы – бывшее благословением Станции к тому, что должна она уничтожить.

С Элис не происходит ничего этой ночью, хотя никто в доме не может сомкнуть глаз.

Ни на следующий день, ни днем после, ни через много месяцев спустя.

- Весной я принесу к ней цветы, - решает Элис, и мать кивает.

Элис выращивает самые яркие тюльпаны в этот год, собирает все и до последнего цветка оставляет у стен Станции – подношением, как делают те, кому есть за что благодарить.

Станция выбирает её в последнем классе – к гордости всех учителей.

С тех пор отец больше никогда не ходит с ней в лес. Мать поздравляет её, но совсем не удивляется - как если бы мать знала это в тот миг, когда Элис остановилась у двери реактора. Имя Элис появляется на одной из дверей в раздевалке внутренних работников, и её новая форма сидит идеально – иначе и не может быть. Элис запоминает навсегда – четче, чем на любом из экзаменов, на всю жизнь, впитывает костьми – ужасом, защищающим от заразы; воздухом в сжатых легких, вдруг обретших вновь способность дышать:

Станция умеет быть милосердной.

---

Семилетняя девочка помнила бы его стариком – разлагающимся куском плоти, еле произносящим звуки и молящем о глотке воды. Девочка-подросток бы узнала его по силуэту, темной фигуре среди кустов смородины – той, что больше не приносит страха. Так и не решенной загадкой – зараженный знает обо всем, что было с ней – больше родителей, больше любого из одноклассников, больше самой Элис. Знает, если помнит, и ей часто кажется – он помнит больше, чем пытается показать. Выдуманным лучшим другом для того, кто не успел завести настоящих.

К окончанию школы Элис уже с трудом могла бы не увидеть в нём человека, если бы не знала наверняка – когда-то плоть отходила от этих костей. Она ждет его, возвращаясь из школы – чтобы рассказать обо всем, что было; ждет после самых интересных уроков, споря до хрипоты – потому что, не помня простейшего, зараженный часто знает то, о чем нет даже в учебниках университета – и Элис слушает, жадно ловя каждое слово. Ждет любым, стариком и почти ребенком, всегда узнавая – и он помнит её имя, не пытается касаться или уходить далеко от дома.

Элис думает, что влюблена в него, когда ей исполняется восемнадцать – как грезят о мальчиках и мужчинах ее одноклассницы – в того, кого видела разлагающимся живьем; стариком со спадающей кожей. Девочки глупы, даже самые умные. Он ждет её, когда она возвращается с выпускного – раньше рассвета, теплой летней ночью.

Майк провожает Элис до дома, на плечах её его куртка, Майк замирает у забора ее дома и смотрит с надеждой – смотрит, и ей нечего ему предложить. Зараженный ждет у их обычного места, в тени яблони и кустов смородины – и она узнает его по силуэту, уже не боясь теней.

Первый алкоголь еще кружит ей голову, делая безумной и смелой, тени скрывают его лицо, она не может знать наверняка – молод он или стар, гниет и кажется здоровым, и – несмотря на заражение - ей хочется его поцеловать. Мир вокруг кажется легким, простым и полным надежд.

- Я ждал тебя, - говорит он, и голос его тих и печален. - Но тебя не было.

Впервые с детства – он не нашел ее, оказавшись по эту сторону изгороди, и вдруг вместо радости Элис чувствует злость. Легкое платье не слишком подходит для ночных прогулок, без куртки Майка она быстро покрывается мурашками. Элис закончила школу, у неё лучшие в классе оценки, её избрала Станция, можно не сомневаться, что она достойна университета - может, когда-нибудь даже должности одного из старших инженеров. Всё что угодно возможно, мир лежит у её ног, спасенный изгородью от заражения, и, всё же – он стоит перед ней, зараженный, пробравшийся, невозможный, и смотрит так, словно она опоздала. Его не было полгода – то, что показалось бы вечностью семилетней девочке и срок, к которому начинает привыкать Элис.

- У меня есть жизнь, - она отвечает.

- Жизнь, - повторяет за ней он, смакуя слово, как воду, как хлеб.

Как если бы Элис была виновата в отсутствии его жизни. Она не может его даже ударить – не может коснуться, не может в тени разглядеть его лица, молодого или старого; и ожогом – памятью – горит ладонь той руки, которой в детстве она схватила его, забывшись.

На ней нет гнили, и спустя столько лет Элис уже перестала просыпаться от кошмаров.

Кошмаров, в которых руки её чернеют и сладко пахнут гнилью; в которых мясо опадает с костей, и отец поднимает и наставляет на неё дуло ружья. То, чему учили в школе, работает не всегда – вот главное, что усвоила Элис; ошибкой, сошедшими с ума законами физики – она все еще не заражена. Она может жить. Дышать, работать, растить детей и пытаться истребить заражение.

- Ты была на Станции, - вспоминает он, неуверенно, как что-то далекое,

Элис уже с десяток раз рассказывала ему о Станции– но его память играет в игры страннее его тела. Зараженные не должны помнить. Зараженные опасны, им нет места с людьми; и если дышать одним с ними воздухом – сойдешь с ума и сгниешь заживо.

- Она выбрала меня, - повторяет Элис; то, что уже говорила.

Он мотает головой, словно встряхиваясь от дремы – липкого сна, из которого никак не может освободиться. Родители спят, выключен свет в основных комнатах – но они оставили свет в коридоре для Элис, и узкая полоса теплом тянется из-под входной двери. Света недостаточно, чтобы разглядеть зараженного – даже когда он делает к ней шаг и поднимает руку, словно пытаясь коснуться. Элис не отдергивается, но и не подает руки.

Подобием доверия; перемирием – она не боится, что он её тронет.

- Ты не должна ходить туда, - говорит он; тоже не новыми словами.

Элис до зуда хочется ударить его – и кожа ладони сжимается в отвращении, представляя. Гниль может оказаться под её ладонью, пальцы сводит судорогой; холодно, и злость греет её изнутри.

Об этом они тоже уже спорили.

Ударить нельзя, и Элис отступает – ближе к дому, к свету, и чувствует ветер телом под тонким платьем. Он идет за ней, выходя из тени деревьев, и Элис наконец может увидеть, каким он сегодня пришел. Лишь немного старше неё самой, кожа его выглядит здоровой, руки – целыми, и только глаза его черные в темноте – заразой или просто игрой света. Зараженный дергается к ней, но не хватает её руку – памятью, запретом; и замирает, едва не касаясь пальцев.

Злость её исчезает так же резко, как появилась, оставляя только горечь, усталость и тоску.

Она бы тоже хотела, чтобы он жил.

Она всматривается в его лицо – запоминая, касаясь взглядом; усталые его глаза, темные – не светлые, как бывают иногда, но и не черные, еще не полные безумия зараженных. Не полные в этот раз. Смотреть – всё, что она может себе позволить. Его нельзя было бы назвать красивым – нельзя уродливым, и он мог бы быть самым обычным человеком – если бы когда-то им был.

Элис идет к дому, но останавливается на крыльце и еще долго вглядывается в темноту – уже в теплой близости дома. Ей почти хочется с ним остаться. Защитой, спасением Станции, её воздухом и её энергией или воздухом, который выдыхают живые люди – близость дома греет её и тяготит. Она любит их сад, огород и шорох ветра в кронах яблонь; знает каждую доску забора лучше, чем знает лес – её собственный мир, и за кустом смородины так же, как десять лет назад, вновь растут её цветы. Теперь все ее цветы предназначены Станции.

Холод тянет по ногам, забирается под легкое платье, и в куртке Майка было теплее – теплее, как близостью дома, и Элис быстро сбегает по ступеням и бежит к клумбе. Она выбирает один из цветков – самый крепкий, свежий, с еще не начавшим распускаться бутоном.

Зараженный не пропадает, как часто бывает, стоит отвернуться, он стоит в тени и не зовет её больше, не спрашивает и не винит. Он сам не смеет поднять руки, и Элис приходится произнести.

- Возьми, - настаивает она. – Пусть он будет с тобой. Там, за оградой.

«Может, ты вспомнишь меня», - думает она, но не говорит.

Он берет цветок осторожно – за стебель, как можно дальше, чтобы не коснуться кожей кожи – уважая её решение; иллюзией уважения. Обманом, зараженный тоже прощается с ней – как если бы они должны были расстаться, и он действительно приходит всё реже – исчезая, как многое, что связано с детством. Так никогда и не вытравливаясь.

Они выглядят ровесниками, когда Элис около двадцати. ---

Она поступает на инженера, Майк становится маляром - самое близкое к его картинкам, и белые стены Станции не могут был украшены яркими красками, но могут – детские спальни и наличники деревенских домов. То, что делает их жизнь настоящей, единственное, что меняется - и Элис ни разу не смеется над его профессией и не считает менее важной, чем собственная.

Ей разрешено подрабатывать на Станции по вечерам, и место инженера ей обеспечено – старшего инженера, со временем, если ничем Её не разозлить. Куратор Нана становится её подругой – невероятно умная, самый талантливый технолог из тех, о которых слышала Элис. По выходным они встречаются у Наны, пьют чай с травами, которые Элис набирает в лесу – многие, чьи родители не охотники, боятся леса; и Нана рассказывает Элис о Станции даже за её стенами – учителем лучше любого из университета, впитывающим Её каждый день.

О том, как дышит каждый Её проводок, Её стены, Её двери и окна - всё о Её необъяснимом могуществе; могуществе и – хрупкости, как важен и чувствителен каждый из процессов, тайной жизни, рождения - как растят пшено и цветы; как подвязывают молодые деревья, как гладят гусей и берут на руки младенцев. Станции нужна им - равноценным обменом за защиту от заражения, сохраняя в деревне жизнь, и Нана как никто в это верит. Слова её чаруют, и Элис нравится слушать их, даже не вникая в давно известную суть – как любила в детстве она слушать музыку или сказки. Иногда Нана замолкает, словно осекаясь – как делает мать, как делают многие из тех, кто проработал на Станции достаточно долго, и добавляет:

- Но только если ты Её не разозлишь.

С младшей школы любому знакомой истиной, первейшим правилом выживания в зараженном мире, но Нана говорит это иначе, словно имеющее иное значение кроме очевидного. Элис слушает её – и молчит, не зная, что ответить. Лучшая своего года, настолько успевшая в учебе, что даже отец перестает звать ее пострелять из ружья – смирившимся охотником, не дождавшимся сына – Элис знает, что выбор прост, и она будет работать на Станции всю свою жизнь.

Она становится взрослой так, как если бы когда-то была настоящим ребенком.

Лишь в дни рождения она чувствует себя девочкой – той, что когда-то выпросила место в саду для своих цветов. Она сажает их каждый год, ветки смородины больше не колют кожу, но кусты больше не кажутся чудовищами из-за границы деревни, а восходящие ростки – чудом, побеждающим холод земли. Иначе, бередя зажившие раны, и то, что не помнит женщина – девочка вспоминала бы иногда; редко, реже, чем делает всё остальное на свете.

Время воспоминаний, и ярче, чем всё остальное – чем малиновый пирог матери, чем яркое голубое платье, чем каждый праздник и каждое поздравление за все годы - годовщиной катастрофы и самого важного события на земле, триггером, рывком отбрасывающим назад на десятки лет – больше всего Элис помнит зараженного и влажные от крови и гнили руки.

Сладкий запах, подступающий к горлу тошнотой, его хрип и его глаза – отчаянные, яркие, темнеющие стремительно и неотвратимо – чернотой, пожирающей радужку, капилляры, мысли его взгляда, весь свет в его мире. Лишь по дням рождениям Элис позволяет себе вспоминать.

В такие дни её тянет в лес, и она кутается в старую шаль, надевает истоптанные ботинки и спешит к границе деревни - чтобы успеть вернуться к ужину и пирогу матери. Не горечью, омрачающей праздник и даже не кислым лекарством – необъяснимой и неизменной загадкой, сродни той, что скрывается за белыми стенами, что заставляет её любить цветы.

- Ты ведешь себя как ребенок, - говорит ей мать в такие дни.

Элис не может понять, слышит ли она в ее голосе осуждение. Осуждение или грусть. Отец ерошит тогда ее волосы – как в детстве, но убирает руку, так ничего и не сказав. Теперь её волосы короткие – не как у ребенка, волосы почти взрослой женщины и будущего инженера, и из взрослых никто кроме охотников не выходит обычно за пределы деревни. Она не помнит ничего о лесе в дни работы на Станции, в университете, в перерывы и – почти – в разговорах с Наной, но помнит с самого утра в каждый из дней рождения. Помнит упавшие ветки, кусты, норы меняющихся поколений мелких зверей, и тот особый звук вечернего гонга Станции, который слышен от леса или на берегу озера – пронзительный, глубокий и далекий, словно утихающий вместе с заходящим солнцем. Родители дают ей одной слушать этот гонг - и до вечера, до праздничного стола – она снова девочка у самой кромки леса.

Он не приходит к ней пять долгих лет – не приходит, и Элис верит, что не ждет его больше.

Она вдоволь гуляет по лесу, вспоминая знакомые места, и обходит границу уже перед самым гонгом. Зараженный сидит у границы – у не тронутой колючей проволоки, на поваленном несколько лет назад широком дубе - и только издалека, уже ночью его можно было бы принять за человека. Правая рука его истекает кровью, изодранная на клочки, лохмотьями сходящего с костей мяса, а левая цела, и ей он гладит зайца – заражением, которое ни в коем случае не должно коснуться живого; живого ничего, от травы до зверя, до воды, до воздуха, до самой мысли о том, что может быть за границей деревни - но он сидит, поднимает голову, заметив её, и улыбается, хотя и раньше не каждый раз мог вспомнить.

Элис не ребенок, и страх её такой же чистый и пронзительный, каким был в семь.

- Я скучал, - говорит он, и слова его падают, как падает в воду камень.

Они меняются оба.

Ребенок был парализован, с горлом, сжатым от ужаса, и сладкий запах цветов и гнили разливается у границы – как было бы правильно, проволокой, отделяющей живых от зараженных. Заяц дергает ушами, недоверчиво присматриваясь к Элис – глупым зверем, боящимся только живых; безошибочно отличающим существ по одинаковые стороны границы. Элис нужно несколько долгих, тягучих секунд, чтобы успокоиться и вдохнуть холодеющий гнилой воздух - гораздо меньше, чем несколько десятков лет. Он выглядит совсем иначе, чем в их последнюю встречу, и она помнит его – дурой помнит до каждой черточки. Он как всегда – не был таким.

Правый глаз его черный, лопнувшей сетью вен, уже заплывший чернилами заражения; левый – серый, светлый, как зимнее небо. Она никогда не умела кричать.

- Неужели, - говорит Элис ровно, не двигаясь с места.

Не бежит, не подходит ближе, ни одним из первейших рефлексов; как с чужаком – не самым честным приемом, но и зараженный не честен тоже. Никогда не был, и он улыбается – несказанной – признавая её правоту. Белесые уши зайца пачкаются в крови, в гнили с его руки, но животное словно не замечает – и черные пальцы проходятся между ушами. С зайцем должно произойти страшное, чудовищное – немедленно; но не происходит - и он, и Элис всё еще живут.

Она ловит взгляд зараженного и спрашивает прямо – как давно должна была; потому что помнит, на самом деле, помнит ярко, как помнит касания его пальцев – липкие и горячие, помнит кровь и хрип, царапающий кожу, как помнит особенный запах гнили, похожий на запах цветов.

Достаточно взрослая, чтобы знать.

- Кого я должна спасти?

Её вопрос попадает в цель, и зараженный замирает, схваченный внезапным спазмом.

Заяц отскакивает от его руки и бежит – через лес, скрываясь в кустах, унося с собой заражение – и спустя несколько дней охотники поймают его и сдадут тушку на Станцию; до неузнаваемости изменившегося многоглазого зверька. Станция защищает их воздух, их воду, их землю и их леса – но мелкие звери заражаются чаще всего ближе к осени, и как – ученые не знают ответа. Элис чует этот ответ, близкий и неуловимый, знает – как знал зараженный запах воды, забытой пищи, как знает ребенок запах матери, как знают пчелы запах цветов, а звери – запах хищника, знает – и не может назвать, не может сложить и произнести вслух, словом, которому её никогда не учили.

Она не бежит за зайцем, смолкает шорох кустов и сухих веток под его лапками, и над тишиной леса гулко и полно звучит гонг. Элис прикрывает глаза, давая наполнить себя этому звуку, отозваться в её теле, в костях её, пробежаться по венам, и с ударом гонга она чувствует силу, большую, чем смелость, смывающую сомнения - уверенность, что всё правильно в этом мире.

Гонг звонит трижды, как звонит каждый из вечеров с тех, как она открыла глаза.

Раньше, увиливая, зараженный легко мог справиться с испуганным любопытным ребенком.

Ничего никогда не меняется. Он молчит, и Элис произносит – сильнее и громче:

- Говори.

Он улыбается – то ли признавая за ней новую силу, то ли наоборот – видя того же ребенка, и Элис не важно ни то, ни другое, важен лишь ответ, и зараженный говорит иначе, чем говорил всегда - словно она стала достаточно взрослой для ответа, и слова его – слова лжеца.

- Я не могу вспомнить. Женщина. Дети. Мальчик. Они дороги мне.

Он искал её, потому что её нашел, и если есть какая-то воля, предопределенность их встречи – то воля самой Станции, раз уж она допускает чудеса. Не «кого-то» - её, не нужно помнить, чтобы знать – победой научного, логичного знания над любым прочим. Её он нашел.

Зачем – она должна узнать.

- Где они? Как ты попал сюда?

Зараженный отводит взгляд и вздрагивает, увидев свою руку - словно только заметил, рука его сгнила до костей – не естественной гибелью, хуже – гибелью истинной, болезнью, выпивающей жизнь без остатка, разложением, гнилью, одиночеством и страхом. Элис жаль его – щемящим, глубоким чувством, похожим на вой – и она давит вой в себе нерожденным.

- Я работал на Станции. Я не заражен, - качает головой зараженный. – Не больше, чем ты.

Глаз его черен, сумерки пожирают лицо, и кусок мяса отваливается от плеча и падает в траву с тихим, глухим звуком. Скоро стемнеет, и ей нужно спешить к столу – пирог стынет, отец наверняка уже достал настойку, к которой они вместе когда-то собирали ягоды у леса, и нет смысла слушать - лжец произносит слова, не имеющие смысла.

Элис служит на Станции вечерами, следит за давлением, заучивает ритуалы и законы физики, и непременно станет внутренним работником, чтобы из года в год спешить в Её стены. Девочка носила ему воду и хлеб, женщина должна позвать охотников, ликвидаторов, выжечь память о нем со своей сетчатки, но Элис стоит – и не делает ни того, ни другого. Важнее всего ей понять, и понимание крутится на краю сознания, более важное даже, чем ложь

- Расскажи мне.

Она снова просит - как просила уже с сотню раз, просила и ждала его каждого вздоха, глупой девчонкой, не способной повзрослеть - на этот раз он отвечает – с трудом, словно каждое воспоминание ему приходится вытягивать, словно каждое воспоминание весит не меньше тонны.

- Станция отравила меня. Станция уничтожила урожаи. Станция сделала ядовитой воду, плоды и саму землю. Она их убила. Станция, Станция, Станция, - повторяет он, и Элис словно впервые слышит в его голосе настоящие чувства; слышит что-то кроме тоски и жажды.

Слышит ярость, ненависть, злобу – черные, клокочущие, бьющиеся, полные отчаянья и крика - то, что и должен чувствовать зараженный. Элис вспоминает цветы – не этого года, не прошлого, не пышные букеты, которые она подносила Станции с весной и даже не одинокий тюльпан, подаренный глупой девчонкой в их прошлую встречу - ту не взошедшую черную луковицу, которую давно нужно было выкопать и сжечь.

Луковица должна отравлять почву, и на той же клумбе год от года восходят новые цветы.

- Всё наоборот, - отвечает ему Элис, и почему-то не чувствует зла.

Хуже маленьких детей, ничего не знающих о мире – зараженный клевещет потому лишь, что хочет жить. Жить, даром Станции, недоступным тем, кто лишен её милости, и теперь Элис знает, за какие слова он был заражен. Знает – не осознавая, как принимает за правду его слова.

- Нет, не наоборот. Я не могу вспомнить, как.

Он трясется вдруг – содрогаясь всем телом, позывами, похожими на рвоту; но только гниль есть в его теле, и всхлипы булькают в его горле, он сжимается - пытается закрыть лицо руками, обеими своими ладонями, и правая, сгнившая из них отваливается и падает на холодеющую землю. Само тело его отторгает память – как и должно быть у зараженных, и, как не должно – он пытается, и мука его невыносима. Низким приемом детей и женщин – он не может, не должен мочь – но плачет, и слезы, должно быть, черные между его пальцев. Гонг смолк, и Элис всё ещё сильна недостаточно. Она делает шаг к нему, второй, третий – и опускается на колени рядом.

- Не вспоминай, - разрешает ему Элис, но он не слышит больше слов.

Он исчезает прежде, чем она успевает коснуться – дымом, черным пеплом, который разносит ветер. Не бывает зараженных по эту стороны границы.

Станция. От Станции он просит их спасти.

---

Станция наказывает Нану спустя несколько месяцев, сухой и чистой зимой.

Нана не приходит на работу, Элис не может найти старшего куратора, начальник смены невероятно занят – проверяют механизмы в одном из стабилизаторов энергии - и не знает ничего о младшем технологе. Элис думает о ней весь день, впервые полностью сама меняет охлаждающие жидкости на их участке, сама проводит реакции с отработанными материалами, и рука её над колбой ни разу не дрожит. Элис ждет вечера всем сердцем, и – как любила повторять Нана – ни один из процессов Станции не терпит суеты. Вечером Элис тщательно моет все приборы и материалы, раскладывает по своим местам и выключает в лаборатории свет – то, что всегда раньше делала Нана, то, что мечтала делать Элис - крошечным шагом огромной лестницы в белых стенах Станции – но гордости нет, нет ничего, кроме тревоги.

До дома Наны Элис почти бежит; стучит в дверь и долго ждет ответа. В тот год зима впервые кажется ей страшной – холодной, и она помнит дерево двери под костяшками пальцев, медленные пушистые снежинки и пар изо рта, в свете фонаря сверкающий, как искры.

Дом Наны ближе к центру деревни, фонари стоят вдоль дорог, и выросшей рядом с лесом Элис собственное беспокойство кажется чуждым, абсурдным – ничего не может случиться в свете. Она входит в дом – никто никогда не запирает двери в деревне, и в доме тихо, пусто и тепло, живым помещением живого человека. Печка щедро растоплена – Нана всегда любила тепло. Травы для чая, которые собирала Элис, сушатся над печкой на веревках, на плите стоит сковорода, рядом на доске лежат порезанные овощи - словно Нана вышла совсем ненадолго - набрать воды или принести еще дров. У Наны нет сестер и братьев, нет родителей – случающаяся редкость, людьми, не защищенными от случайностей - спросить не у кого, и Элис садится на край её кровати и ждет, пока не стемнеет. Нана не приходит ни на этот, ни на следующий день.

Имя пропадает со шкафчика Наны вечером третьего дня – изъявлением воли Станции, и внутри больше нет ни её халата, ни личных инструментов. Ничего больше не напоминает о младшем технологе, глупой девчонке – ровная поверхность шкафчика ждет следующего работника, и каждый из смены отводит глаза, проходя мимо – чтобы скоро забыть. Станция показывает им преступление незадолго до конца рабочего дня – включая записи с камер на каждом экране в здании. На записях видно, как Нана прячется за перегородкой в лаборатории – в тот день, когда Элис не было рядом, чтобы её остановить. Нана ждет, пока Станция опустеет.

Выбирается она ночью, когда гаснет свет в помещениях, и проходит больше трех часов после того, как покинет Станцию последний работник – запись перематывается ускоренно, сокращая до секунд минуты - слишком медленно и слишком быстро, и Элис хочет и не хочет видеть одновременно. Страхом – никогда не закрывай глаз, говорил отец, и веки чешутся изнутри – потому что она должна видеть. Ночные дежурные стоят только на шести постах - по одному на каждый отсек Станции, и знающий работник легко обходит их, не попадаясь на глаза.

Нана пробирается между ними, минуя основной коридор – через смежные лаборатории; короткий путь, который как-то показывала она Элис. Она доходит до прилегающей к реактору комнаты, и движется уверенно и быстро – совсем не похоже на привычную Элис мягкую Нану, опускающую при разговорах взгляд. Основные обслуживающие реактор системы защищены от непричастных, но Нана опускается на колени, находит дверцу к коммуникациям и вводит код открытия, который никак не должна знать. Элис смотрит запись уже в раздевалке, наполовину сняв халат – как и многие другие работники её смены. Они видят, как Нана открывает ведущие к реактору коммуникации и раскручивает клапаны шлангов – разрушая систему охлаждения, не так заметно, как порча проводов или механические поломки; не менее действенно – сложнее уловить, сложнее найти, и через несколько дней реактор должен был перегреться, плавясь и треская – должен был, может быть слишком поздно, чтобы его спасти.

Элис видит своими глазами каждое из её действий и не может поверить ни в одно из них.

Поломки чинят до конца недели. Количество ночных дежурных увеличивают вдвое.

Никто не подходит к дому Наны – должно пройти время перед карантином, и люди обходят брошенные дома, как обходят животные мертвых.

Элис приходит к ней все равно – в последний из вечеров прощаясь с подругой. Она прибирается в доме, выкидывает заветревшиеся овощи и моет посуду – жестом бессмысленным и привычным, жестом живых, а не тех, кто больше никогда не вдохнет воздуха по эту сторону ограды. Сушеные травы она забирает с собой, и еще какое-то время с чаем сможет чувствовать вкус ее дома. Уходя, Элис оставляет дверь открытой - и дом вымораживается, теряя остатки тепла. После карантина из дома исчезнут все вещи, он очистится – готовый принять нового жильца. Станция отдаст его другому – более достойному жизни.

В эту ночь Элис идет к Майку, а не домой к родителям, и он уже знает её – знает достаточно, с самого детства – чтобы не задавать вопросов. Утром родители не спрашивают, где была она – достаточно взрослая девочка в деревне, в которой нет ни одного незнакомца. В этом году она окончит университет, сможет работать на Станции, и её лучшая с детства, единственная подруга, хуже, чем умерла. Родители никогда не спрашивают.

- Ну а что она хотела, - говорит мать, вытирая полотенцем руки. – Это же надо – вредить Станции.

Мать подает обед, когда Элис возвращается – и в детстве Элис обожала выходные и запах свежего супа. Запах живого дома, дом наполнен им, выходной у них всех троих – и отец уже сидит за столом, мать садится тоже, и Элис повторяет – забывая снять с плеч платок. Она не может понять, как могла Нана сделать такое – Нана, которая говорила о Станции часами. Нана, которая гладила имя свое на двери шкафчика, уходя, которая просила Майка светлым разрисовать наличники её окон. Не может, и это жжет изнутри её глазницы, впивается в виски, и больше даже, чем память, чем жалость, чем тоска – она должна понять.

Отец цокает языком, пододвигает к себе тарелку с супом, ест – и Элис ест тоже, не чувствуя вкуса. Суп горячий, и только теперь она понимает, что успела замерзнуть в пути. На прошлой неделе отец несколько раз выходил не в свою смену, и охотники сдали Станции пару мышей, кролика и сову с перьями, перемазанными в гнили. Семьи охотников боятся заражения чуть меньше других – как меньше боятся леса те, кто живет у самых его границ.

Элис становится младшим технологом раньше любого другого за последние тридцать лет.

---

Когда умирает пятый уборщик Станции – умирает от старости, так и не женившийся и не оставивший детей – его дом отдают Элис. Она уже взрослая девушка - достойная получить своё жилье. Инженер среднего звена, на Станции есть шкафчик с ее именем в раздевалке для внутренних рабочих, есть её личные инструменты и расписание – с которым она проживет многие ближайшие годы. Жилья в их деревне достаточно для всех – достаточно всегда, и, если кто-то рождает детей – кто-то умирает бездетным, естественным балансом – Станция следит за всем.

Круговоротом, идеальным равновесием: старика-уборщика сдают в стены Станции, превращая в энергию жизни, а Элис вносит в его опустевший, очищенный после карантина дом свои вещи. Её имя появляется над крыльцом – аккуратными буквами на дереве вместо предыдущих имен.

Майк одалживает машину у приятелей, родители помогают собрать одежду, мать отдает постельное белье, пледы, несколько кастрюлек и тарелок – на первое время, пока Элис не освоится в новом доме. Переехать оказывается удивительно просто, они отмечают переезд вчетвером – с родителями и Майком, и Элис остается одна, когда они уходят.

Новый дом близко к Станции и далеко от леса.

В первый выходной Элис обустраивает новую клумбу, хотя давно перестала следить за цветами так, как делала в детстве. Двор кажется ей пустым без кустов летних ягод, прошлый жилец совсем не занимался садом – и Элис не уверена, как подступиться – в их доме она выращивала только цветы. Родители приходят часто первые месяцы и всё реже – позже, затягивающей обыденностью, уравнивающей каждый из раньше ярких дней.

Элис привыкает к запущенному саду.

- Не стоит ходить больше в лес, - говорит ей отец, и с каждым годом всё больше кажется усталым.

Ей далеко теперь ходить до леса, Майк всё чаще приходит к ней по выходным, и делает всё, что только она захочет – помогает с садом, красит наличники окон, латает крыльцо и пытается научиться готовить похожий на пирог, который делала мать - не оставляя времени для одиночества. До леса Элис доходит теперь лишь в редкие дни рождения.

Иногда она сдается погоде – часто пасмурной поздней осенью, и остается в натопленном доме, иногда – добирается только до дома родителей, и из их окна может видеть кромки сосен и исчезающую между деревьев тропинку. Иногда Майк с самого утра радует её завтраком, сюрпризом или праздником, полным гостей – тем, что и должно веселить в такие дни, и в суете Элис только вечером, уже засыпая вспоминает о чем-то упущенном - казалось бы, повторимом. Она забывает, где норы мелких зверьков, какие деревья повалило, а какие вытянулись, стремясь к солнцу и звуку гонга; забывает полянки, полные ягод и заросли, через которые не пройти, и, всё же – иногда её тянет туда, необъяснимо, как бередит иногда мысли память – обрывками, светом под веками; запахом, пробравшимся в ноздри - застрявшим в горле криком.

Традициями, становящимися ритуалами – и тогда Элис плотнее кутается в шаль, находит истоптанные зимние ботинки, из которых так и не выросла со старшей школы, и идет в лес.

Майк не пытается ее остановить.

В такие дни она чувствует всё пронзительнее – ярче, свежее и печальнее, как болят у отца теперь кости в непогоду. Элис приходит к полю у окраины леса, и снопы собранной пшеницы тянутся вдаль, уже собранным урожаем. Трава у окраины поля еще покрыта росой, легкая дымка тянется от земли, редкая для центра деревни – и это тоже делает особенным места у леса. Выходной в этот её день рождения, и Элис может не спешить, вдыхая полный прохлады запах, впитывая росу и дымку и свет и темную хвою чуть дальше – скрывающую тонкую тропинку. В свете осеннего солнца еще не собранные колосья вдали кажутся горящими – золотыми, пламенными, как если бы пожар занимался у горизонта – бедой для урожая, которого бы Станция никогда не допустила.

Он ждет её у самой границы поля, наклонившись над колосьями, и рассматривает их внимательно, пристально, как если бы каждый колосок жил яркой, стремительной жизнью, не заметной глазу живых - смотрит, не трогая, как запретила ему девочка когда-то давно. Женщина, забывающая о глупых детских фантазиях – она тоже помнит.

Зараженный выглядит юношей, только заканчивающим школу – еще долговязым, уже высоким, и впервые он кажется Элис младше – младше неё самой. Волосы его рыжие и золотые, как колосья у горизонта, кожа покрыта веснушками – кожа уже побледневшего, сероватого цвета. Нос его вздернут, на локте видна пара царапин – ссадин, которые легко могли бы быть у человека, и непонятно, какая в этих ранах кровь – алая или черная, гнилая. Три быстрых года пролетело с их последней встречи, в нем нет ни одной знакомой черты - меняющимся лицом болезни - но Элис узнает его, даже не зная лица. Тот, кого не должно быть, и тот, кто всегда был.

Он не говорит, что скучал.

Элис не уверена, что видит в его глазах узнавание – что он знает её или говорит просто потому, что хотел рассказать; ждал её или любого другого, кто пройдет мимо – как не была уверена никогда. Он выпрямляется, одежда его изодрана, руки открыты, и Элис чувствует холод даже в зимних ботинках, тулупе и теплой шали – чувствует за них двоих.

- Я работал на Станции, - говорит он. - Я разрушил её. Слишком поздно. Я не смог спасти их.

Его слова смешны – могли бы быть смешны, но он произносит их с трудом – подбирая, спотыкаясь, как если бы каждое слово требовало усилий – давно иссохшим горлом, звуками, которые он успел забыть, смыслами, которые стерлись из его памяти. Элис не отвечает, и иногда ей нравится вспоминать его – разного, с глазами блеклыми, как осеннее небо, и черными, как уголь, с кожей чистой или покрытой струпьями - прогорклым прошлым, остающимся навсегда.

- Кто-то должен сделать это. Уничтожить её. Не понимаю, почему она еще стоит.

Время утреннего гонга давно прошло – время, которое она пролежала сегодня в постели, вне Её стен; время вечернего еще не наступило. Силуэт Станции виден из любого конца деревни – напоминанием тихим и неизбежным, дающим успокоение, и Элис ищет его глазами. Зараженный следит за её взглядом, видит купол Станции и смотрит на нее растеряно и беспомощно – без той злобы, с которой говорил раньше; слишком разный, чтобы наверняка знать – сколько еще ему осталось, сколько вдохов и сколько слов.

- Почему у вас еще есть хлеб, скот, почему вы пьете воду и рожаете детей.

Жалостью живых к мертвым – Элис дает ему говорить.

- Отключи её, - просит он, просит просто, как осуществимое.

Невозможно, чудовищно, гибелью всего, что когда-либо знала она в жизни; это должно быть первейшей причиной, ужасом – но Элис почему-то не чувствует ужас.

Не то, что она отвечает – слишком затянувшейся детской игрой.

- Бесполезно пытаться. Камеры видят каждое твое действие. Для каждого отделения свой доступ. Охрана удвоена. Для всех систем есть дублирующие. Дублирующие дублирующих, и никто не скажет точно, сколько таких систем. Только главный инженер может знать наверняка. Только главный инженер может пройти к реактору.

- Только главный инженер может сделать такое, - соглашается зараженный, словно с чем-то своим, не тем, что Элис хотела сказать. — Значит, ты должна стать главным инженером.

Смешной самоуверенностью, словно важнейшее легко достижимо; вовсе не важными целями жизни многих, бессмысленными стараниями, дорогой, ведущей к обрыву – зараженный обесценивает их все. Он выглядит совсем как человек – самоуверенный мальчишка, теперь очевидно юнее; живее, ярче, несчастнее – и быстро гаснет, столкнувшись с её взглядом. Он прикрывает глаза, и веснушки буро-серыми брызгами лежат на его синеющей коже. Лицо его дергается – раз, другой, словно в приступе болезни, и Элис помнит каждый из уроков ОБЖ – как могут бросаться зараженные, разрывая живых; или как если бы он сдерживал рыдания или рвоту.

Элис вспоминает Нану – её теплые руки, мягкую улыбку, смех, и как опускала она лицо к чашке, вдыхая запах лесных трав. Элис говорит:

- Станция уничтожит меня, если я попытаюсь. Станция узнает. Увидит, и от меня не останется ни одной вещи, ни одной записи – ничего, кроме воспоминаний. Только родители запомнят.

Родители и Майк, если быть до конца честной, и Нану помнит Элис и иногда всё еще упоминают некоторые из коллег. Не больше, и Элис думает – сколько еще она сохранит ее в памяти.

- Только если у тебя не получится, - отвечает ей зараженный, и мысль о том, что может получится, страшнее той, в которой она исчезает, не оставляя следа. Исчезает только она.

- Даже если бы у меня получилось. Станция питает всё в деревне. Благодаря Станции растет урожай. Благодаря ей плодится скот. Благодаря ей мы живем, пьем и дышим. Она питает барьер.

- Барьер – самое главное, - соглашается зараженный, и лицо его проясняется.

Он открывает глаза – уже умиротворенным, и глаза его черного, непроглядного цвета. Он мог бы пугать – если бы Элис еще умела его бояться. Она объясняет ему мягко – как ребенку:

- Нельзя вредить барьеру. Тогда зараженные прорвутся в деревню. Они уничтожат всё.

Он поднимает на нее темные глаза, и зараза по венам ползет от глазниц по его лицу.

- Уничтожат что?

Тело его бьет дрожью – часто, сотрясая, признаком заражения, и из приоткрытого рта вытекает ниточка черной жижи. Первым предвестником – и ниточка превращается в струю, черной гнилой кровью выливаясь изо рта. Он кашляет, выплевывая на тропинку зараженную массу – и нужно вызвать ликвидаторов, обезопасить землю от болезни, не дать ей отравить деревню, но Элис не звала уже столько раз – и ничего не стало с деревней.

Почва впитывает черноту быстро, как иссохшая земля воду.

- Всё, - отвечает Элис. - Всё, что только смогут найти.

- Ты вырастешь. Ты будешь работать на Станции, если будешь умна, талантлива и старательна, - говорит он, сбиваясь и задыхаясь – сломанной скороговоркой. - Ты родишь детей. Вырастишь их, и они тоже будут работать на Станции и родят своих детей, и так снова и снова и снова. Зачем?

Она уже выросла – выросла, и мальчик перед ней слишком мал, чтобы заметить. Слишком мал, чтобы знать, как слишком мала сама Элис – потому что она пока не знает ответа. Она не отвечает, и он кашляет снова – судорогой сжимаясь на тропинке под её ногами. Она уже видела такое. Видела и помнит – слишком хорошо, чтобы когда-либо забыть. Черная кровь течет из его рта, из глаз его, из ушей, широкими мазками покрывая тело – чернилами, пока он не станет черным весь.

- Тебе не понять, - произносит Элис печально и не отводит глаз. - Ты уже мертв.

Отец учил её никогда не отворачиваться.

В лесу она находит его снова, и теперь его одежда залита черной кровью и расходится от нее, как от кислоты – обычная ткань, кусками открывая такое же черное тело. Ей нужно несколько секунд, чтобы привыкнуть к виду зараженного, и Элис смотрит на него пристально – замедленным фото впечатывая в память, кивает ему и идет дальше. Лицо его еще светлое, но глаза и руки черны, и Элис не уверена, что он уже может говорить. Ветки одинаково хрустят под их ногами.

Зараженный идет за ней в тишине, и Элис чувствует его присутствие до нелепости уютно – не как угрозу и даже не как чужака, мурашки не бегут по её спине и тянет обернуться. Слишком часто был он рядом, и Элис идет по знакомым тропинкам – окунаясь в лес, в зыбкое и неизменное прошлое. Норы мелких зверей прячутся под пнями – и Элис вспоминает, если не спешить – как сидела в детстве на поваленном дереве или как собирала дикую малину с куста.

В лесу ей с каждым шагом всё меньше хочется спешить и возвращаться – как было всегда, и для неё лес похож на озеро – как погружаешься под воду в теплые летние дни. В её дни рождения никогда не бывает тепло, и иней уже тонким слоем лежит на траве и северных мхах деревьев.

Днем она может гулять долго, Майк с родителями ждут её только к ужину, и Элис проверяет – вспоминая – знакомые поляны и мелкую речушку, исчезающую между камней. Она быстро добирается до ограды, и колючая проволока, отделяющая деревню от заражения, всегда выглядит одинаковой – не слишком новой и не слишком старой, неизменной, нерушимой, как сама Станция. Элис идет вдоль ограды дальше – на юг, куда редко забиралась ребенком, и не помнит уже ни этих тропинок, ни этих деревьев, ни этих мест. Она знает – то, что она ищет, невозможно пропустить.

Две длинные железные палки тянутся по земле от ограды – параллельные ровные линии, серебристыми змеями растянувшиеся в траве. Между ними на небольших расстояниях лежат ровные деревянные бруски, уже заросшие сорняками и мелкими лесными цветами. Палки тянутся от ограды, и Элис идет вдоль них с полчаса, пока они не обрываются окончательно.

Как она и помнит.

Зараженный встает за её плечом, и Элис чувствует его сладкий гнилой запах.

- Что это? – он спрашивает, и, значит, пока еще может говорить.

Голос его низок и сух, царапает уши, и струйки черной крови стекают из уголков его рта вместе со звуками – если смотреть, и Элис смотрит. Раньше он узнавал всё, что есть в лесу и деревне – пусть и не сразу, вспоминая то, о чем знает гораздо больше девчонки. Раньше он всегда знал больше, и Элис с горечью ощущает что-то вроде триумфа.

- Мало кто ходит здесь, - она отвечает. – Я расспрашивала стариков и охотников. Никто не знает, зачем эти штуки. Они были всегда, всегда шли от ограды и всегда кончались здесь.

Зараженный садится на землю рядом с железом и проходится над деревянными брусками раскрытой ладонью – не касаясь, потому что ему запрещено трогать живых. Элис садится напротив него, кладет руку на другую сторону бруска и кивает зараженному. Разрешая, и глаза его черные, черны губы, но он понимает – и на лице его что-то среднее между мукой и благодарностью. Он прижимается раскрытой ладонью к дереву и закрывает глаза.

Этому дереву нечего бояться. Оно – труха.

Мелкие жучки кишат в древесине, превращая её в темное, изъеденное месиво - мягкий перегной вместо крепких стволов. Черная ладонь лежит на брусках, на умирающем дереве рядом с живой травой – и светлая рука Элис лежит слишком близко, на много метров ближе, чем можно живым. Зараженный впивается черными пальцами в мягкий брусок, ногти его утопают в изъеденной древесине, и он чувствует – чувствует жадно её своей умирающей кожей, как если бы не было разницы между деревом мертвым или живым. Мелкие жучки наталкиваются на его ладонь, снуют вокруг и бегут дальше – по своим делам, не подозревающие о заражении.

Мертвое – дерево кажется жутко, заражено, гниюще - живым.

Железные палки тянутся к деревне, зарастают травой, над ними летает мошкара и пробегают лесные звери, дерево - и дерево сгнивает, словно зараза протянулась сквозь колючую проволоку вместе с ним или всегда была по обе стороны ограды. Рука зараженного светлеет – впитывая жизнь пальцами, и пальцы белеют, прогоняя гниль – медленно, очень медленно пробираясь по коже от ладони. Как если бы касанием он мог выпить жизнь.

Он поднимает на Элис взгляд - и у него снова яркие голубые глаза.

- Разве мы не достойны жить? – он спрашивает. - Я? Ты?

- Я?

- Ты. Ты была со мной. Слышала меня. Касалась моей руки.

Он признает себя зараженным – как ни разу еще не признавал вслух; признает – и, значит, было правдой всё, чему учили их на уроках ОБЖ, чем пугали с детского сада, что учил избегать отец, правда всё, что говорят о Станции и даже больше – то, что не знает больше никто в деревне. Она заражена тоже, и Элис не чувствует удивления – тому, что с детства должна была знать.

- Это так, - она соглашается ровно, как правильно было бы сказать. - Значит, отец убьет меня, когда я начну гнить. Убьет и сдаст на переработку на Станцию.

Она вспоминает бабушку Майка, которую знала всё детство вместо своей. Элис часто ходила к нему после младших классов, летом они вместе пасли коз, до вечера могли играть у полей, и бабушка Майка встречала их теплым хлебом и сладким вареньем. Никто не говорил об этом прямо - темой, которую не стоит упоминать, но Майк рассказывал ей всё – даже лишнее: о том, как умела бабушка плести обереги, значения которых никто не мог объяснить, и как оставляла она молоко под крыльцом для ежей, которых не называла ежами.

Элис помнит её голос – голос, напевающий музыку без слов.

Его бабушка пропала в жаркое лето. Она была в доме, когда они с Майком уходили на озеро, напевала и вышивала цветы по краю платка - и её не было, когда они вернулись. Пропала бесследно, как пропала Нана, и отец Майка сказал, что пришло её время, но Элис не помнит похорон, не помнит её оберегов и не помнит, осталось ли хоть что-то, что могли бы они сохранить. Теперь Элис думает – бабушка Майка заразилась, заразилась от своих чуждых обрядов, и была ликвидирована, как невозможно для людей по эту сторону границы.

Зараженный отнимает ладонь от мертвого дерева – и пальцы его снова темнеют, стремительно и неотвратимо. Ему будто больно убирать руку – больно физически, волей - малостью, которая дает ему не перегрызть ей горло. Которой не должно быть у зараженных.

- Так просто, а?

- Нет, - отвечает Элис. — Это непросто.

Она представляет отца, направляющего на неё ружье – ружье, которое он когда-то учил её держать, и не чувствует страх – не страх, грусть, и тоже отнимает от дерева руку. Она оттряхивает ладони – как будто это могло от чего-то спасти, поднимается и идет обратно к деревне, не оборачиваясь к зараженному. Уже далеко за полдень, и ей нужно спешить, если она хочет успеть приготовить хороший ужин и прибраться к приходу гостей – живой суетой живого мира.

Ей нужно спешить к живым. Зараженный не идет за ней следом.

Элис встречает охотника у самой окраины леса – когда за стволами уже видны поля, дома и ярко отражает солнце купол Станции. Охотник в защитном костюме, ружье висит за его плечом – Элис видит его со спины, склонившегося, орудующего ножом – добивающего зараженного зверя. Она не видит зверя, но слышит частый, судорожный шорох и вой.

Зверь воет тоскливо и долго, захлебываясь на высоких нотах - песней не-жизни за пределами деревни - тем, что только и могут создать зараженные. Перчатки охотника в черной крови, и Элис замирает и ждет – не делая резких движений. Ей нужно дойти до дома, охотники учатся реагировать в секунду, стрелять на звук в темноте, и последнее, что разумно – мешать им за работой. Охотник добивает зверя долго – отец как-то рассказывал ей, выпив больше чем нужно крепкой настойки – сложно отобрать жизнь у того, у кого её нет.

Закончив, он выливает на нож стерилизатор из специальной бутылки на поясе, протирает его одноразовой тряпкой и прячет тряпку в черный пакет – минимальной обработкой от болезни прежде, чем донести до Станции и передать ликвидаторам. Профессионализмом – только после этого охотник опускает руки и долго тяжело дышит. Не самая приятная работа, и Элис дает ему время – время спокойствия над успокоившимся сгнившим телом. Она наступает на ветку рядом осторожно – привлекая внимание, и охотник вздрагивает, действительно не заметивший человека. Не людей боятся охотники, он вскакивает, вскидывает ружье, и из-под защитного шлема на неё смотрят знакомые глаза. Перчатки его черные от гнили, гниль черной кровью остается на прикладе ружья и защитном костюме, гниль мазком лежит на прозрачном пластике шлема – тонкой преградой отделенная от лица.

Отец смотрит на Элис испугано и виновато.

- Убирайся, - говорит он ей голосом, пропущенным через фильтры защитного шлема.

Она никогда не видела в глазах отца страха – никогда, ни разу с тех пор, как помнит его, и слова его растворяются, перестают иметь смысл. У ног его лежат тушки кроликов – расчлененная, покрытая слизью черная, и окровавленная серая, залитая кровью еще яркой и алой. Наверное, он хотел подстрелить живого зайца к обеду, пока не встретил зараженного – далеко не в каждый вызов охотникам попадаются зараженные звери, и отец часто приносил им перепелок после дежурств. Черные и серые уши лежат рядом, и алая кровь высыхает стремительно, делаясь черной – не отличимой от гнили зараженного.

- Убирайся, - отец повторяет, и делает шаг ей навстречу.

Он припадает на правую ногу – после случая с оленем, который не должна была видеть Элис, и хромает он особенно заметно в дождливые дни. Её отец, который еще ребенком водил её к лесу.

Сама не зная почему – Элис разворачивается бежит. Она бежит изо всех сил – к деревне, бежит от окраины, бежит по широким главным улицам мимо бредущих из школы детей, бежит по ступеням дома, захлопывает дверь, на которой не бывает замков, крепко прижимается к ней спиной – сдерживая, как если бы за ней гналось страшное, чудовищное, алчущее жизни, неотвратимое - и долго тяжело дышит. Никто не ломится в дверь за ней следом.

Элис снова встречается с отцом вечером, за праздничным столом в честь её дня рождения, и ни один из них не говорит о встрече в лесу – больше, чем неловкостью, обыденностью; отсутствием темы для разговора. Станция держит барьер, охотники очищают деревню от случайной мелкой заразы, а Элис иногда гуляет по лесу – ничего из того, что не должно было быть.

Ни одна луковица не восходит на её новой клумбе.

---

Она получает клеймо в центральном зале Станции – куда многие годы назад привела её впервые мать. Здание Станции неизменно, и Элис заметно выше с тех пор и так же поднимает голову, чтобы видеть изнутри купол. В центральном зале всегда светло – больше, чем просто электрическим светом внутренних помещений; светом неярким, всезаполняющим, мягким, не оставляющим места для тени - полным пронизывающего, важного чувства. Величественным; свет спускается от купола и льется на них, как тончайшая шаль, как благодать, как глоток холодной воды в жаркий полдень. Никто не задерживается в центральном зале без необходимости.

Элис стоит на коленях на каменном полу центрального зала - вместе с многими другими, и на каждом из них на голое тело надет рабочий белый халат с оторванным левым рукавом. Каждый из них успешно прошел аттестацию и теперь может стать высшим работником Станции навсегда. Головы их обращены в сторону реактора, лица опущены, и гонг звонит трижды в честь ритуала. Внутри Станции звук его всегда ощущается особенно, иначе, чем снаружи здания – одновременно громче и тише, не оглушающе, но пробирающе до костей.

Второй самый важный день в жизни работника Станции – после дня избрания, и холод поднимается по ногам от камня. Нельзя поднимать головы – и этим обрядам уже не учат в школе, только в университете – тех, кому может выпасть в жизни такая честь. Элис слышит шаги главного инженера издалека, в полной темноте, и глупо хочет закрыть глаза – как всегда запрещал ей отец, боясь со смешной иллюзией искушения – увидеть главного инженера. Тайной, созданной на месте отсутствия тайны - только в ритуале нельзя на него смотреть. Его фото есть в школьных учебниках, он работает на одной Станции с ними, раздевается в той же раздевалке, живет в той же деревне, в том же магазине меняет одежду и ест тот же хлеб.

Поза неудобна, но не настолько, не от позы сводит от напряжения мышцы шеи и щиплет глаза - и Элис думает, может, в этом и есть смысл обряда; может, Станция наблюдает за каждым их вдохом, каждой мыслью затем, чтобы им нестерпимо хотелось – и нельзя было посмотреть. Она справляется, как справлялась всегда, и когда главный инженер подходит ближе – она чувствует облегчение, как после самого сложного экзамена, к которому не готовилась и дня или как тогда – в детстве – когда она разбила дар Станции и до утра лежала, сжавшись в своей постели, от ужаса перед тем, что она не может представить и не может понять. Она не исчезла.

Главный инженер ставит клеймо на каждом из них своей рукой.

Кольцо-печать с символом Станции надето на его палец, один из главных артефактов Станции – тот, что когда-нибудь достанется следующему главному инженеру и многим после него. Центральный небольшой круг с тремя лепестками прожигает кожу без пламени, и клеймо впечатывается больно – больно, но не слишком, не настолько, как представляла Элис в детстве, не настолько, чтобы закричать, испугаться, пожалеть – не настолько даже, чтобы стать главным чувством. Скорее она чувствует счастье - легкое, пронизывающее и пьянящее, как после удара.

В детстве Элис видела клеймо на плече матери – несколько раз, когда та переодевалась, купалась или работала в огороде. Не часто, хотя никогда оно не было секретом. О клейме есть урок в учебниках пятого класса, знак Станции первый символ, который любой ребенок учится различать.

В общественной бане никто не решается рассматривать пристально тех, кто навечно отмечен Станцией, простыми приличиями маленькой деревни, но – любому любопытно зацепиться за него взглядом, знаке отличия, тем, чем стоит гордиться и о чем стоит мечтать - смотрят все; все даже те, кто уже видел его у родных. Майк сказал как-то, что нет ничего уродливее клейма - еще большим чудачеством, чем все те, что могли бы прийти в голову Элис. Майк, который мечтал работать в её стенах так же, как любой другой ребенок деревни, мечтал – и не смог. Тогда она рассмеялась, и, наверное, именно редкий смех её то, что заставляет его идти за ней снова и снова, замирая на окраине леса. Никто больше в деревне не рассмеялся бы.

Элис не знает ни одного работника, который не старался бы прикрыть клейма.

---

Ей нужно рассказать о зараженном, хотя она все еще не может рассказать как следует – как хотела бы, хотела бы в семь, в восемь, в девять, десять, до самой старшей школы, до университета, до первого раза на Станции, как хотела в каждый из дней в старом доме, забывая трудно, не навсегда, как перемалывают реки камни - как хотела бы сейчас.

Как всё ещё не может, потому что всё ещё не знает верных слов.

Майк вместе с ней убирает сад, готовит ужин, ходит до развилки к работе, спит в её постели и знает, какие мать любит цветы, а какое варенье – лучше, чем сама Элис, подбирая к праздникам правильные подарки и правильные слова. Он знает о ней всё с самого детского сада, знает, не спрашивая, почему иногда её тянет к лесу, принимая без объяснений и без сомнений - и больше, чем родителям когда-то, Элис нужно рассказать ему.

Зараженный приходит к ней - в их теперь общий дом – ударом маятника, который ты запустил так давно, что почти успел забыть о его возвращении. Почти – и не понимая, не разумом, не объяснимым - Элис знала, что он придет. Знала всегда, с первой их встречи, не помня черт его меняющегося лица. Знала, и не знает, чего чувствует больше – отчаяния или облегчения его приходу. Может быть, он будет последним, кого она увидит перед тем, как закрыть глаза навсегда. Зараженный приходит – и Элис знает, он рядом, даже не выглядывая в окно.

Уже темно, завтра вставать на работу, и новый её дом ближе к Станции и далеко от леса. В нем не бывает темно непроглядно, свет электрических фонарей пробирается под шторами окон. Они с Майком лежат в постели, Элис не слышит его шагов или его голоса, но знание не дает уснуть, тревожит мысли, и ей стоит уже научиться по-настоящему забывать.

Майк не спит тоже.

Камушек ударяется в окно – мелкий, мог бы быть поднят порывом ветра, но ветра нет, и за окном теплая тихая ночь. Зараженный никогда еще не был в этом доме, и – нелепо – Элис интересно, что он скажет про её сад. Она выбрала яблоню, вишню, сирень и разбила грядку с тюльпанами – так же, как в родительском доме, рядом с еще маленьким кустом смородины.

- Он зовет меня, - говорит Майку Элис так, словно это что-то может объяснить.

Майк понимает – как зря всегда слишком многое понимал. Он протягивает ей шаль, Элис закутывается, выходит на крыльцо, вдыхает ночной воздух – и чувствует себя как в детстве, необъяснимо свободной и легкой, как если бы ей не нужно было завтра жить. Свет фонарей бросает от забора непроглядные, длинные тени, темной водой тянущиеся до крыльца дома. Он стоит в тени напротив крыльца – почти не различимый, и черна его кожа, черны глаза, черен весь он – вместе с тенью гнилью растекаясь по саду. Он смотрит ей прямо в глаза, и Элис ждала, надеялась ощутить ужас – но всё еще не чувствует страха.

Ни один из них не подходит ближе, не произносит ни слова, но он приходит в следующую ночь и еще в ночь через неделю – возвращением того, что должно быть мертво. Элис ни разу не спускается с крыльца – даже когда он приходит ребенком и на глазах её покрывается ожогами и гниет. Не спускается - но вновь думает о нём чаще, пронося на Станцию свои мысли.

Майк не спрашивает – всё еще не спрашивает, но просит в одну из ночей – Майк, который никогда ни о чем её не просил; просит вместо миллионов вопросов, которые Элис бы задала.

- Не ходи к нему больше. Не ходи к нему больше никогда.

Она ждет его слов – неизбежных и слабых, ждет и готова.

- Ты говоришь так потому, что ревнуешь, - она отвечает, и сама бы посмеялась себе.

Элис не слишком умеет врать, привыкшая к его поблажкам – привыкшая излишне, как уже не может себе позволять. Как если бы он перестал быть мальчишкой, что плакал на дороге у леса – мальчишкой, к которому она вернулась от которого ей иногда всё еще хочется убежать.

- Ты знаешь, что не поэтому, - Майк отвечает.

Элис выбрала его не зря, и знание это горчит и не терпит дискуссий. Она опускает глаза, и Майк берет ее за руки – осторожно и мягко, как никогда нельзя касаться тех, кто может быть заражен. Элис не может согласиться с ним - не потому, что действительно не согласна, и она убирает свои ладони из его рук. Собственные пальцы кажутся ей липкими и жаркими, перемазанными в крови и гнили, и дом заполняет густой сладкий запах разложения - запах, который снится ей, которой ловит она иногда, забываясь, который успеть пропитать её новый сад.

- Я не могу, - единственное, что она отвечает.

Майк кивает – покорно, мягко, отворачивается и закрывает лицо руками. Он никогда не умел спорить и умеет рисовать причудливых зверей, деревья с разноцветными плодами и огромное яркое солнце. Он плачет – и Элис ничем не может это предотвратить. Как в детстве, когда она оставляла его на дороге. Всё тот же мальчишка, тот же, хоть она научилась оставаться и слышать его – тому, что Майк умел с самого детства. Элис должна остаться – она знает это, истиной неизбежной и противоестественной, как волнуются осенью птицы.

Вопреки зуду, занозе, застрявшей между ребер – так и не разгаданным детским секретом; зачем зараженный, зачем он, зачем он пришел. Что он, что говорит он, что чувствует и что мыслит. Ей нужно узнать – нужно невыносимо, глупой девочкой, которая так и не научилась не пытаться понять. Они не изменились оба, и Элис думает о том – всегда ли таким был отец.

- Не иди, - просит Майк, и камешек ударяется в окно.

Впервые с семи лет: он зовет - и Элис не выходит.

---

Зараженный больше не приходит к их дому, и еще несколько недель Элис не может уснуть, ожидая стука камешка в окно. Теперь он бывает в лесу чаще – реже, чем в детстве, меньше, чем в первые годы на Станции, меняя одну причуду другой. Отец говорил, что ей не стоит больше ходить в лес, но Майк мягче, моложе, не может быть строг с ней и никогда не смог бы стать охотником.

Элис бы не смогла тоже. Отец учил её стрелять из ружья, отличать следы зверей и никогда не закрывать глаз от страха, но Элис знает – она бы не справилась; не поэтому, и настоящего охотника не тянет в лес ничего, кроме сигнала со Станции. Не так охотник смотрит на кроны деревьев, на гнезда птиц, не так следит за бабочками, порхающими над цветами. Лес полон для Элис – полон больше, чем близостью ограды, больше, чем страхом заражения, больше, чем жаждой знания или одиночества, полон тем, что не может она объяснить. Она слышит лес – как слышит зараженного - как будто он успел отравить каждое дерево в нем или ее саму.

- Уничтожь её, - слышит Элис в шорохе крон, в хрусте веток и голосах птиц.

Элис умеет не верить лжи, умением необходимым для любого, кто хочет войти в стены Станции, для любого в деревне, от ребенка до Старика. Элис умеет не верить, и шепот окружает её, зовет, тянет, канючит ребенком и воет больным – зовет, пока она не услышит.

- Почему ты уверен в этом? С чего ты это взял? – кричит она лесу.

Одна в его чаще, и, увидь её кто угодно еще – посчитал бы её зараженной. Какой и есть она, и не страх тянет её ближе дальше от деревни. Голос становится сильнее - сильнее, чем ближе она к ограде, и Элис идет за ним, ловя звук. Идет, пока шепотом не становится голосом – полным, оглушающим, бьющим в виски. Ограда порвана у самой земли – несколько разошедшихся ячеек проволоки - и ликвидаторы, наверняка, уже знают и едут к месту прорыва. Голос ввинчивается в её голову, сверля череп, сильнее, сильнее, сильнее – пока не замолкает насовсем. Резко, выбитой из-под ног опорой, оплеухой – и Элис видит лису.

Лиса пробирается под оградой – с зараженной стороны, уталкивая в пробоину своё гибкое тельце. Лиса не выглядит так, как должны больные звери – шкура её рыже-бурая, не черная, глаз всего двое, она дышит, хрипит, и из пасти её не льется ни пены, ни крови, ни гнили. Она выглядит, как любая другая лиса по эту стороны ограды, и Элис замирает и смотрит – как учат не делать еще в первых классах на уроках ОБЖ. Лису несколько раз бьет током – слабо, заставляя дернуться, но не прервать попытки. Лиса все-таки выкарабкивается, оттряхивается, фыркает и оглядывается на ту сторону проволоки. Ничего больше не происходит в зараженном лесу.

Так же поют птицы, так же ветер проходится между крон деревьев - и если так попадают на эту строну зараженные звери, то где же болезнь, где же яд, который она несет. Лиса недоверчиво принюхивается к траве вокруг – чуя разницу по эту сторону границы, достаточную, чтобы быть заметной и недостаточную, чтобы смутить всерьез – и лиса не бежит в ужасе, не визжит и не бросается на Элис. Она идет - и Элис идет за ней. Они пробираются между кустов и опавших стволов, не спеша, но и не пораженно – как гуляет и одна Элис в этом лесу.

Лиса доводит её до длинных железных палок, тянущихся от ограды, и идет по широким деревянным брускам между ними – легко переступая лапами, то ли уверенная в том, что делает, то ли – действительно не чуя разницы столь великой. Уроки школы въелись в память – и Элис давит в себе желание тоже пойти по деревянным брускам, повторяя лису, и избегает её следов.

Элис поступает правильно – как поступала всегда; единственно верным путем, которым можно удержаться в Её стенах. Звук гонга распарывает лес, небо и траву под её ногами – такой же, как в каждый из дней – он отчего-то кажется оглушающим, выбивающим из головы шепот болезни. Три четких, размеренных удара, и Элис не нужны часы, чтобы знать – он не раньше ни на секунду. Теперь коллеги на Станции вольны покидать свои места и идти по домам – она видит это так четко, как если бы вставала вместе с ними, а не была на выходном, в нескольких километрах от них; распорядком четким и нерушимым – гонг никогда не сбивается.

Лиса слышит его тоже, и сперва Элис думает – та просто не ожидала звука; но потом понимает – это больше, чем звук. Гонг заставляет лису прижаться к земле, скалясь, гонг выворачивает её тело – и лиса кашляет, харкая черной, вязкой кровью. Лапы царапают землю, ощеренная пасть наполняется пеной – сперва желто-красной, стремительно темнеющей – наконец, очевидно больная; так, как и должны выглядеть звери с той стороны ограды. Рыже-бурое тело бьется в конвульсиях, зубы её выпадают, позвоночник рвется, выгибаясь под невозможным углом – и слизь течет из ран, он костей, прорывающих кожу. Гниль покрывает её, топит, пока черным не становится мех, пока не утихают конвульсии, не меняется тело – и лиса встает снова, ломано упираясь искореженными ногами.

Зараженная.

Под мехом её, один за другим, открываются черные, пустые глаза.

Глаза смотрят прямо на Элис, каждый из них, не отрываясь, и отчего-то Элис не страшно.

«Спаси» - вспоминает она хрип, и руки знают липкое чувство крови.

Лису корежит под её взглядом – выгибая тело снова, как если бы гонг был в самом ее взгляде, или как если бы Элис стала свидетелем того, чего никогда, ни в коем случае не должна была видеть. Лиса шипит, словно от физически ощутимой боли, жмурится всеми своими бесчисленными глазами и – в бешенстве - сцепляется зубами в деревянные палки. Безумием, болезнью – она грызет дерево и железо, и дерево гниет там, где она вцепляется. Черные, гноящиеся следы – зараза отравляет даже то, что уже не было живым. Пена её укусов чернеет, пузырится, капает на землю, и капли дымятся, оставляя прожженные отметины. Элис нужно – необходимо – знать, что же будет с ней дальше, но лиса воет на тонкой, визгливой ноте – как могут и не могут живые звери; она никогда не слышала их в такой боли, и Элис кажется – жгутся её глаза, больно смотреть – им обеим больно, и шепот снова сверлит виски – настойчивым неразборчивым гулом; криком, шорохом, воем, мешаниной слов.

Она отворачивается – и крик замолкает.

Ей нужно несколько долгих минут - чтобы вдохнуть, ощутить воздух, тишину, и шепот замолкает, оставляя её голову пустой и гудящей. Когда Элис поворачивает голову, выискивая взглядом лису – её уже нет. Остаются только следы - сгнившая трава на её месте, дерево брусьев, протрухлевшее до земли, черная земля отпечатков лап вместо летней травы. Гниль еще вязкая на том месте, где Элис видела лису – вязкая и жидкая, она впитывается в землю, как отходы, как кровь; неотвратимо, и к концу дня даже это не будет напоминать о заражении. Ликвидаторов не слышно, и Элис прикрывает глаза и впитывает шорох ветра.

Птицы молчат – но тишиной не мертвой, не испуганной; тишиной, в которой шепот больше не впивается в её мысли, не зовет глубже к лесу – шепот, приведший её туда, куда звал; сказавший так, что его наконец услышали, и Элис слышит, отчетливо и явно – вот только не понимает языка этих слов. Не стоило ей отводить взгляда. Она не рассказывает ни Майку, ни отцу. Элис не нужно представлять, ни нужно ни капли фантазии, чтобы знать наверняка, что было бы,

Если бы это был человек.

---

Отец болеет медленно – незаметно, и сперва кажется – это просто простуда, смешная для летних дней. Нужно меньше пить ледяной воды из колодца, не купаться в озере по утрам, полежать дома несколько дней – и слабость пройдет, обычным легким недугом. Спустя неделю к простуде добавляется сыпь, раздражение кожи – и врач приходит, долго осматривает его руки, цокает языком, поправляет очки – и уходит, сказав меньше есть мяса, больше овощей и пить отвар из ромашки. Отец отмахивается от отвара, от беспокойства матери, надевает кофту с длинными рукавами даже в жаркие дни, и Элис уже знает – в её отце больше мудрости, чем глупости.

Воля Станции на всё, что происходит в деревне.

Температура сбивает его с ног еще две недели спустя – отец работает в огороде, ложится на вскопанную землю и лежит, пока Элис с матерью не находят его и не дотаскивают до дома. Раны его раскрываются нарывами, и с тех пор отец не встает с постели. Температура лишь немного спадает от влажных примочек, и сыпь разрастается, струпьями покрывая тело. Доктор получает лекарства у Станции – в медицинском отсеке отрывается ящик с красным крестом на боку, со всем, что Она считает необходимым, и это большее, что доктор может сделать.

Им достается несколько пачек обезболивающего, бинты и зеленая мазь.

Элис с матерью берут отпуск и по очереди дежурят у его постели – меняя примочки, и мазь слизью остается на коже, сходя вместе с гнилью. Кожа его горячая, струпья покрывают тело, пока не остается ничего, кроме глаз, и сперва отец говорит о крыше сарая, которую нужно перестелить к осени, а потом молчит. Бинты приходится кипятить, когда остается последняя упаковка – доктор проверяет несколько раз, но Станция не выделяет больше лекарств - и струпья отходят от его кожи вместе с бинтами, покрытые мазью и гнилью, оставляя открытую плоть.

Ни Элис, ни мать, ни доктор не произносят это вслух.

Они знают.

Тело его распадается – болезнью, как если бы он был заражен.

Элис вспоминает тушки кролика в его руке – черную и серую, и ни алая кровь, ни засохшая, ни черная гниль зараженного не похожи на то, что происходит с отцом. Тело его плавится, въедаясь в ткань простыней, стекает по кровати, и спустя месяц он орет по ночам – орет надрывно, охрипше, и Элис с матерью спят урывками, проваливаясь в короткое, липкое забытье. Он бы убил себя, если бы не был слаб – они знают обе, думают, что знают, и мать велит Элис спрятать ружье в сарае.

Когда мать не видит, Элис встает с ружьем у его постели, и направляет дуло на голову отца.

Он учил её стрелять, и она помнит его большие, теплые руки, которые прогнили до костей, и помнит голос, спокойный и мягкий – голос, которым теперь он орет. Отец без сознания, покрывало покрыто буро-зелеными пятнами – старыми, застиранными и не выцветающими, новыми – проступающими и пахнущими свежей травой. Элис неплохо стреляет, но курок становится слишком тугим, а приклад тяжелым – и в глазах её мутно и сухо.

Дуло приближается ко лбу отца, почти касаясь – и он вдруг резко вскидывается, перехватывая ствол. В его распадающихся руках невиданная сила, и он смотрит на неё – своими глазами.

В глазах его нет ни безумия, ни черноты.

Отец дергает ствол ружья к себе, притягивая Элис, и говорит хрипло, булькающе – вместе со стекающим с губ гноем. Слышно, как не говорил уже многие дни – утрачивая власть над собственной речью. Как говорил зараженный, похожей и не похожей болезнью.

- Не зли её, - просит отец, и Элис знает, о ком он просит.

Он никогда не боялся за себя.

---

Отца хоронят ранней осенью, на самом изломе лета, когда деревья еще не начинают краснеть, чтобы яркими кронами стать закатом леса у горизонта. Элис никогда не бывала на похоронах, церемонией для близких и великих – она не помнит ни бабушек, ни дедушек, ни других родственников, и главный инженер тот же, что был при её рождении. Она вспоминает уроки ритуалов в школе, пролистывает старый учебник, находя нужный параграф, и не читает ни строчки, сидя весь вечер перед раскрытой книгой – большим, что может сделать.

Как и всё самое важное в жизни – похороны проходят на Станции.

Свет сходит от купола, в приглушенную серость главного зала, и гроб стоит в центре, на постаменте – словно тянущийся к Её свету. В гробе лежит отец – внутри, за закрытой крышкой, и больше похорон, больше света Станции, больше тишины после его криков – Элис хочет увидеть его лицо. Изъеденное струпьями, не похожее на то, что помнит она, навсегда замеревшее – лицо отца, на которое больше уже никогда не посмотрит.

На Станции тихо – контрастом, преображением – ничуть не похоже на рабочие будни, в которые сама Элис спешит через главный зал к раздевалкам внутренних работников. У Станции сотни лиц, один купол, и она может быть колыбелью ребенка, может – привычным трудом, может быть местом сакральным, может миловать и может карать – сама жизнь, и реактор сердце в её стенах.

Простится с отцом приходят другие охотники - коллеги отца, собственным охотничьим кодексом, даже те, кто не общался с ним при жизни. Приходят инженеры - коллеги матери, всего несколько – из тех, кто действительно его знал. Приходит семья соседа из следующего перед лесом дома, которому помогал с дровами зимами отец – многие боятся приближаться к лесу, особенно с наступлением холодов и длинных темных ночей. Майк стоит рядом с Элис, и мягко пробует взять её за руку, но Элис осторожно вынимает ладонь.

В её глазах нет слез, как в горле нет крика – и мать молчит рядом с ней.

Ритуал позволяет произнести прощальную речь, но очень редко кто пользуется этим правом.

С отцом прощаются в тишине.

Один за другим пришедшие подходят к гробу. Кто-то кладет прощальные подарки на его гладкую крышку – несколько патронов от охотников, вязанную куклу и свежую сливу. Кто-то просто касается крышки, быстро, будто смущаясь, или долго – как если бы тоже не хотел отпускать. Элис с матерью подходят последними, и на миг Элис хочется кинутся, столкнуть гроб, сорвать крышку и унести его тело со Станции – разлагающееся, легкое, пахнущее хвоей и землей. Унести его к лесу, лечь, обнять и лежать с ним у самой ограды, и мать ловит её взгляд, закрывает глаза, и Элис впервые видит её слезы. Впервые – и руки её слабеют, ноги гирями тянут к полу – и она не делает ничего. Они отходят, и Элис больше не хочет ни бежать, ни видеть.

Постамент гроба подвижен, и тяжелые каменные плиты пола раздвигаются под ним - волей Станции открывая печь. Говорят, главный инженер управляет печью, но только его ассистент может знать наверняка, одним из многих секретов реактора, которые не имеют значения. От печи веет жаром – жарче самого солнечного летнего полдня, жарче растопленного домашнего очага в зимнюю метель, и Элис смотрит, как опускается гроб – словно издалека, сквозь толщу воды или сна – как смотрела бы за чем-то невероятным, невозможным, чужим.

Каждый в главном зале Станции смотрит за гробом, не отрываясь. Он опускается медленно, торжественно, и можно слышать, как трещит дерево от жара. Как стремительно покрывается снизу копотью, как вырываются от печи искры и оседают на стенках гроба. Элис отводит взгляд – и видит искры в свете купола, падающие сверху, как снег.

Зараженный стоит рядом с ней, сразу перед Майком, среди остальных, и никто не видит его или не понимает, или не обращает внимания, путая с человеком. Он совсем мальчишка, по грудь ей ростом, но Элис узнает его сразу – как узнавала всегда. Он вместе со всеми смотрит за гробом – и оборачивается, почувствовав её взгляд. Никто в зале больше не обращает внимания ни на одного из них – ни мать, ни Майк, словно все кроме них двоих замерли, отсеченные невидимой гранью, загипнотизированные видом гроба – и гроб дает им все время мира, пока не сгорит.

«Как ты оказался здесь?» - Элис хочет спросить, но осекается, понимая – не имеет значения этот вопрос, как и ты тысячи прошлых. Не важно, чем пахнет земля по ту сторону ограды, как же восходит там солнце и что будет, если коснуться их воды.

- Как ты умер? – спрашивает она вместо этого тихо.

Никто не слышит её голос, никто не поворачивает головы – никто, кроме зараженного; мальчишки со светлыми волосами и светлым взглядом, который никак не умрет.

- Я был главным инженером, - произносит растеряно он, словно и сам не может поверить в то, что ей говорит. – Главным инженером Станции. Я пытался её разрушить.

Его слова не поражают Элис – абсурдом, превзошедшим абсурд, и она вспоминает видео с камер Станции – Нану, пробирающуюся по коридорам, Нану, открывающую коммуникации и раскручивающую шланги – её похожие на сказки рассказы и вкус травяного чая. Элис не знает, что ответить ему – и зараженный плывет перед её глазами, распадаясь дымкой, растворяясь – и вновь обретают жизнь вокруг люди, и Элис чувствует жар печи – словно она сама опускается ниже, в недра Станции, вливаясь в пламя реактора, становясь самой жизнью – и горит.

Через зиму от отца погибает урожай.

---

Дождь приходит внезапно, с первого дня отличный от любого другого дождя.

Темные тучи собираются к Станции – стремительно, затягивая небо, и вода стеной падает на землю. Капли с неба отравляют, въедаясь в почву – черными разводами туши расползаясь по каменным плитам. Капли падают, впитываются и исчезают – так, словно и не было их, как въедается черная гниль болезни. Элис работает на Станции, когда начинается дождь, в лаборатории без окон, и узнает о нем позже многих, выйдя в общие комнаты.

О дожде говорят весь день – встревоженно, выглядывая в окна, прикладывая раскрытые ладони ко лбу и груди – защищающим жестом Станции, и черные капли стекают по стеклам окон. Говорят, этот дождь пришел из-за барьера – отравленной больной водой, и капли дождя барабанят по крышам и листьям деревьев так же, как капли любого другого.

В первый день они долго ждут, связываясь по телефону с родственниками в других концах деревни – ждут, но дождь не прекращается, и сперва выходит один – младший электрик, раскрывает зонт, спешит от Станции, не оглядываясь – и все они смотрят ему в спину. Ничего не происходит с младшим электриком, и за ним идет следующий, потом еще один, потом вернувшиеся звонят им из своих домов – и к утру расходятся почти все работники, чтобы скоро вернуться. Черный дождь не прожигает зонты и не остается волдырями на коже, не оставляет голых веток вместо деревьев и кустов – и нет ни одной строчки в учебниках о подобном ливне.

Черной пеленой дождь заливает дороги, дома, поля, огороды, озеро и мелкие речки, черный дождь падает на не успевший спрятаться скот и набухающие плоды деревьев, он льет – превращая в беспроглядную серость их дни. Лишь над Станцией клочком остается свет – и свет этот столбом уходит к небу, заставляет ярче сиять её купол – фонарем для ночных мотыльков.

Надеждой, и Майк говорит – пока свет есть над Станцией, есть и над их деревней свет, а мать молчит и плотнее запахивает пальто. Дороги пустынны с приходом ливня, многие не решаются выходить из домов под черные струи. Даже на Станции становится меньше работников - рискуя Её прогневать: кто-то сказывается больным, кто-то берет отгулы, кто-то просто не приходит - и ни один начальник не может их в этом винить.

Элис не боится дождя – странно, отстраненно, и, может, виной тому клумба тюльпанов, кусты смородины и её седьмой день рождения с залитыми гнилью руками – дня рождения, после которого она так и не научилась кричать. Ей нравится ходить одной по утрам, нравится возвращаться по опустевшим улицам, и иногда она даже идет длинной дорогой, огибая деревню – рассматривая, по-иному видя теперь тихие дома и покинутые участки.

Чувство дождя близко чувству леса, и ей легче дышится в опустевшие дни.

Элис замечает его издалека – фигуру посреди привычной дороги от Станции.

Он стоит без зонта, подняв голову к небу, и Элис подходит и встает с ним рядом.

Зараженный знает о ливне больше неё. Он прикрывает глаза, и на губы его ложится мягкая улыбка узнавания – та, с которой он когда-то смотрел на хлеб и цветы.

- Дождь, - говорит он, и капли черным красят его кожу. – Беги.

Элис опускает зонт, открываясь темной воде, запрокидывает голову и закрывает глаза.

Усталость рабочего дня падает на неё вместе с влагой – стеной, и дождь накрывает её, смывая и усталость, и тоску, и любопытство, и радость, и надежду, и предвкушение, и торжество. Вода едва теплая, быстрая и живая – такая же, как любая другая вода. Она почти ждет, что все изменится – изменится по-настоящему, неотвратимо – наконец, заражая, покрывая болезнью – как должна была заразиться она давно, первым же касанием; должна – но так же ходит с живыми. Когда Элис открывает глаза – зараженного больше нет рядом, и глаза её видят, как прежде.

Элис знает, зачем нужен дождь – знает, так и не в силах объяснить; загадкой, крючком застрявшей в её грудной клетке, крючком, который дергает зараженный – раз за разом, выворачивая её наизнанку, как свежевал отец мелких зверей.

Она говорит не Майку – милому Майку, который ждет её дома с ужином и свежим горячим чаем. Ему придется подождать, и Элис идет к лесу, к маленькому дому у самой его окраины.

Дому, в котором всё началось.

- Это я, - говорит она, и слышит, как её дрожит голос, — Это я виновата в том, что пошел дождь.

Элис следовало бы распять – справедливо с каждым, кто прогневал Станцию, кто слушал, кто слышал, кто дышал ядовитым воздухом. Мать не спрашивает, чем же могла Элис так провиниться, не спрашивает, зачем и когда – как не боится мокрой её одежды, темной воды, стекающей по доскам пола. Мать дает ей полотенце – полотенце, которое стоит сжечь после, кидает тряпку на мокрые лужи и отвечает убежденно и грустно.

- Дождь прекратится, - она говорит. – Вернется урожай.

Как если бы это не было счастьем, лишь неизбежным – и Элис помнит.

Родительский дом, ясный день лета - без черного дождя, и солнце заливает участок и её маленькую клумбу, гладит кусты смородины и назревающие ягоды, и ей не нужно спешить ни в школу, ни на работу на Станции - никуда, и всё время мира готово её подождать.

Зараженный сидит рядом с ней у клумбы, пока Элис тщательно перекладывает камни ограды – меняя на новые, раскрашенные Майком в яркие цвета. В детстве он приходил к ней часто, и Элис спрашивает не настойчиво – потому что успела много раз задать одни и те же вопросы.

- Что случилось с миром за оградой? Что-то плохое?

- Плохое. Очень плохое. Очень много плохих вещей.

- Что? Расскажи мне, - просит Элис, и складывает зеленый камень к голубому.

Зараженный хмурится, и Элис не уверена – помнит ли он прошлый их разговор, так похожий на этот; не уверена никогда, и иногда он помнит и раздосадовано качает головой, уходит или молчит остаток дня, а иногда нет – и Элис ловит его, выуживая новые ответы. Крупицами, частичками загадки – которую изначально не стоило пытаться разгадать. Если бы Элис знала.

Он не помнит в этот раз – или помнит, но отвечает иначе.

- Ты ребенок, - говорит он, и редко говорит о ней так.

Сам зараженный выглядит взрослым мужчиной, с висками, тронутыми сединой, и заражение почти не видно на его лице – ни в чем, кроме глубоких морщин, в коже слишком бледной для человека. Элис не чувствует его старым – как бы ни выглядел он; зараженный, который столько раз умирал у неё на руках – и она говорит с ним, как взрослая, но совсем не так, как отец.

- Нужно отвести тебя на Станцию. Там скажут, что делать.

Элис уже пыталась отвести его туда, но иногда пробует снова – прощупывая его память, переменчивую и зыбкую. Камешки ложатся ровными, аккуратными рядами, переливаясь цветами радуги. Элис задумывается, выбирая следующий цвет, и зараженный указывает на красно-оранжевый – яркий камень, похожий на язык пламени. Элис уже знает, неочевидное – он так же, как люди, отлично различает цвета, знает и жар, и холод, и любит запах листвы.

- Нет. Только не Станция. Только не Станция. Мне нужен кто-то, кто сможет их спасти.

- Кого - их?

- Я не знаю, - говорит он со вздохом, так часто, что Элис наизусть знает почти все его ответы. - Не могу вспомнить. Так хочу и не могу, никак не могу. Я должен найти-то кого-то…

Элис знает эти слова, ничего нового, и она пожимает плечами, легко соглашаясь – не всегда можно выудить из него новые ответы, а у неё нет настроения слушать уже известные.

- Ладно.

- Не ты. Не должна быть ты. Ты ребенок, - зачем-то повторяет он, и начинает злить Элис.

- Ну, можешь попробовать поискать кого-то еще.

Элис берет синий камень, специально игнорируя цвет, выбранный зараженным.

В следующий раз он приходит спустя две недели – долгий срок для неё в детстве, и злость Элис успевает остыть, сменяясь торжеством. Он приходит – приходит к ней, и она сдерживается, чтобы не высказать радость – как если бы по зараженному можно было скучать, как если бы можно было бояться остаться без его загадок и новых каждый раз глаз.

Тогда она еще верила, что когда-нибудь он может не вернуться.

- Что, никто больше не согласился? - произносит Элис удовлетворенно.

У неё самые лучшие оценки в классе по физике и математике, по химии и ритуалам она вторая, знает устройство Станции и может даже набросать примерную карту, её отец охотник, а мать младший инженер, и у неё много шансов поступить в университет и быть избранной Станцией – ответственностью и радостью их семьи. Она считает себя в силах справиться с большим, чем дети – детским качеством, которое только учится в себе убивать.

Он смотрит на неё – узнавая, хмурится, и короткая морщинка залегает между его бровей.

- На что? – спрашивает зараженный.

Бывает и так – и иногда он не просит никого спасать.

Элис остается дома у матери до самой темноты – быстро наступающей с черным дождем.

Домой она идет по пустым дорогам, фонари появляются только ближе к центру деревни – но во всей деревне нет ничего, чего могла бы она бояться – кроме того, что уже произошло. Зараженный вновь ждет её по дороге к дому – он стоит у самого фонаря, и электрический свет падает на него, накрывая золотистым сиянием. Гниль течет с него вместе с дождем – как если бы сам он был воплощением ливня, неумело созданный из глины – и растворялся с водой, простой водой, не отличимой от воды из колодца. Гниль к гнили, стекает лицо его, комками отпадают куски плоти, и дождь сбивает запах болезни, не оставляя ни сладости, и ни тошноты.

Элис вымокла по дороге – недостаточно осторожная с зонтом, и она вновь опускает его – не подходя ближе. Нелепой, абсурдной солидарностью – как если бы это могло иметь значение, её присутствие или отсутствие, и струи воды накрывают её, частые и холодные. Словно в первый раз могла произойти ошибка, погрешностью эксперимента – и её кожа по ошибке не отходит от плоти, как не спадает с костей плоть. Черным дождем в темноте ночи, Элис стоит, не отрывая от зараженного взгляда, похожего на уродливую самодельную игрушку, песок или землю, которую уносит река. Зараженный всё тоньше, все меньше, вместе с ливнем уходит в землю – и ничего не происходит с Элис. Вода так и не прожигает её кожи, не разлагает плоти, капли на остаются на руках чернеющей заразой, и Элис чувствует отчаянье – как если бы втайне хотела, чтобы это произошло. Она смотрит за зараженным, боясь закрыть глаза, упустить момент, когда от него не останется ничего, кроме утекающих струй, смотрит, пока глаза не начинает щипать, пока не темнеет перед ними – черной как дождь пеленой, смотрит до растущего в груди воя, смотрит – и всё же моргает, слабостью тела, слишком живого для того, чтобы продолжить смотреть.

Когда она открывает глаза – Майк стоит с ней рядом, раскрыв зонт над ними обоими. Майк, с детства боявшийся леса и бабушкиных сказок, и только рядом с ним Элис чувствует, как успела промокнуть, как замерзли её руки, как пусто в животе и как режет глаза.

- Кто он? – спрашивает Майк, стараясь не показать страха.

Они оба знают, кого можно не узнать в деревне – страшным сказками его бабушки, ставшими явью. Элис мотает головой, берет его за руку – неуверенно, мокрыми руками сухую куртку – и Майк вздрагивает, но не отстраняется, давно сделанным неправильным выбором.

Заразно даже смотреть.

Дождь идет сорок дней, извергая сотни литров черной воды, и прекращается так же внезапно, как начался. Ни одно дерево не гниет, опадая черными листьями, но один не успевший укрыться скот не заражается, исходя ядовитой слюной, ни одна рыба на всплывает кверху брюхом в озере у деревни - так же выглядят их дома, их дети и их старики, и солнце вновь светит над их деревней.

Солнце Станции, и лучшие работники изучают состав воды и почвы, поведение животных и полеты птиц, температуру воздуха и течение рек - изучают, чтобы убедиться - нет ничего ужасного в черном дожде. Нет ни одной объяснимой причины, отклонения нормы или следов заражения - ничего, что могло бы его объяснить, и лишь к осени становится очевидно.

Ни один посев не восходит после дождя.

---

Станция приходит к ней в снах.

Белоснежной глыбой, монолитом, камнем – Элис видит её даже четче, чем видит каждый рабочий день, поднимаясь по светлым ступеням. Запрокидывая голову и щурясь от яркого солнца, отраженного в куполе – Элис смотрит, и глаза её слезятся от света. Станция огромна – и взгляд Элис тянется всё выше, и выше, голова кружится – но не кончаются её белые стены. Иначе, чем рутиной, больше – и она чувствует себя крошечной песчинкой у Её стен.

Стены Станции нерушимы. Стены Станции трещат.

Сперва Элис кажется – это раскаты грома, далекие, не видимые за Её светом – но небо чистое, и она чувствует, как дрожат под её ногами камни. Огромные глыбы ступеней, мостовая вокруг – словно гул идет от земли, вибрацией отдается в ногах, в костях - и мелкие камушки подпрыгивают от дрожи. Элис смотрит на них, непонимающе, оборачивается – и видит, как дрожь Станции разносится по деревне. Корнями дерева, сетью сосудов – волнами она идет вдаль, становясь сильнее, разрушительнее – вспарывая мягкую землю.

Выкорчевывая деревья, переворачивая постройки, оставляя поломанные бревна вместо домов – домов, которые Элис могла бы назвать именами, переворачивая кверху корневищами поля, раскрывая еще не созревшие посевы – Станция рушит всё, что связано с ней во всем мире вокруг деревни, всё до самой ограды. Всё, кроме неё – словно Элис никогда и не была живой.

Она смотрит словно с высоты, легко видя всю деревню – то, что осталось от зданий, и школу, и университет, и знакомые магазины, и свой дом, и дом родителей у самого леса – и даже сам лес, стеной закрывающий всё до самого горизонта. Огромный, разросшийся – словно Станция стояла бы высокого, так высоко, что от её подножия можно видеть весь мир.

Элис не видит ни живых, ни зараженных – ни одного человека не бежит по дорожкам, спасаясь от дрожи земли, ни одна птица не взлетает в воздух, испуганно вереща, ни одного зверя, ни одной рыбы в далеком озере. Словно всё в мире мертво – мертво, и Элис телом чувствует дрожь – иначе, словно сама часть земли, и дрожь проносится внутри неё и гаснет, не ломая. Камешки осыпаются со сводов Станции, падают вокруг – и Элис делает шаг назад, и свет купола слепит.

Стены вокруг дверей идут трещинами – под слишком сильным давлением, не выдерживая натиска. То, что внутри, заставляет камни дрожать. Что-то рвется наружу, неистовое, яростное, и гром, который чувствует Элис – гром раскатами звучит изнутри Станции, низким грохочущим рыком. То, что внутри, заставляет трещинами идти нерушимые глыбы ступеней. Парадные двери – массивные, кованые двери высотой в трое взрослых мужчин распахиваются с хлопком, как тонкие деревяшки – и из дверей Станции вываливаются зараженные.

Кишащей черной массой, полной ртов и глаз - мешаясь друг с другом; люди и звери и существа, которым Элис не знает названия – они текут черной рекой, прорвавшей плотину, они бегут древними рабами, убившими господина, и она не может различить где начинается одно и начинается другое тело, как не может отличить живых от зараженных.

Каждый из них бежит к ней.

Рука её сама дергается в защитном жесте – рефлексом, прежде мысли вбившимся в руки: раскрытой ладонью ко лбу и к груди, прося о снисхождении, милости Станции, которая сыпется к её ногам, милости у белых камней, которые не могли ничего о ней слышать. Зараженные бегут мимо – мимо, не хватая её, словно не замечая, и потоком её окутывают их тела; слизь и гниль и запах травы. Крик встает поперек горла, Элис давится им, задыхаясь, и, ей кажется – она слышит, как хрустит камень – трещинами, разбегающимися от распахнутых дверей Станции. Трещинами, распарывающими нерушимые стены, и за белизной Её камня Элис видит лишь тьму.

Той водой, что всегда точит камни.

---

Элис становится новым ассистентом, когда умирает прошлый главный инженер – тот, кого видела она страницах учебника в школе, и учебники сожгут в печи Станции, как сжигают гробы. Возьмут новые – которые подготовит им Станция, в специальном ящике знаний, с фото нового главного инженера, которого Она выберет – преемственностью, привычным порядком, меняя одно на другое лицо. Элис умеет ловить знания, повторять в точности, соблюдать ритуалы, молчать и слушать.

Новый главный инженер не разговорчив – как никогда не бывают разговорчивы главные инженеры, и он выдает ей пропуск и добавляет второе клеймо на плече рядом с первым – лепестками цветка, которые могли бы сложиться в трехцветье. Кто ставит третье клеймо, если прошлый главный инженер мертв, кто отмечает нового? – вопросом, не имеющим значения, и, может, клеймо появляется изнутри, волей Станции прожигая кожу, а, может, он ставит его сам – в одиночестве, святотатством принимая решение. Ответа нет ни в школьных учебниках, ни в книгах по ритуалам, и Элис не ищет ответа – самым главным, чему она научилась. Комната реактора не похожа ни на что, что представляла Элис – потому что еще в средней школе она перестала представлять.

Небольшая, с чистыми белыми стенами – комната кажется противоестественно уютной, как если бы была единственным местом Станции, полным чем-то живым. Реактор накрыт ровным белым саркофагом, так похожим на гроб, и через небольшое окно на его боку видно, как клубится, переливаясь, реакция – ало-золотыми грозовыми облаками. То, что бережет их деревню, что питает ограду, отделяющую мир деревни от всего остального, зараженного мира. То, что поддерживает барьер, защищающий от болезни. То, что дает им пасти скот, сеять зерно, собирать урожай, учиться, вырастать и работать, любить и умирать. Сильнейшей из магий – то, что отделяет их от зараженных. То, что они хотят отобрать. Самой главной из тайн, сердцем их жизни.

Главный инженер берет маленький раскладной стул, ставит перед окошком с ало-золотым сиянием - и смотрит, не отрываясь. Смотрит целыми днями, и ни на одном уроке не расскажут, в чем обязанности главного инженера – передаваемой из уст в уста истиной, которую нельзя объяснить. Он смотрит не разговаривая, не объясняя - то, что можно или впитать самому, или не понять никогда, и, наверное, если бы Элис могла ощутить разочарование, она бы никогда не могла стать ассистентом. Скорее, она ощущает восторг – припорошенным, вымученным, блеклым чувством, которое, возможно, когда-нибудь добавит на её плечо еще один лепесток.

Она может понять главного инженера.

У Элис есть собственный кабинет полный лучшего оборудования, где она может делать всё, что только считает правильным, дни напролет, вместе с мелкими поручениями от главного инженера. Кабинет - и пропуск в любую часть Станции - до самого сердца, и она вспоминает видеозапись с Наной даже тогда, когда не может вспомнить её лица. Пропуск, который должен защитить её, как защищают обереги – но зараженный приходит к ней в её кабинете и не мог бы подойти к реактору – знанием, которое она впитывает кожей, не зная разумного объяснения. Знанием, которое тоже могло бы её спасти. Зараженный знает, чует, даже не понимая - как чует всё, в чем есть жизнь.

- Теперь ты допущена до реактора, - говорит он, как если бы у реактора был особенный запах.

- Да.

Мать уже не работает на Станции – заслуженной пенсией, и ей нелегко ходить до Станции от дома на краю леса. Элис заходит к ней по выходным, Майк печет свежий хлеб на оба их дома, часто они ходят вместе, и Майк помогает матери, а Элис находит свою старую клумбу в зарастающем саду - обложенную теми же камешками с посеревшей от времени краской. Красный, оранжевый, желтый, зеленый, синий, синий, синий – не складывая радугу наперекор болезни. Зараженный выглядит так, как часто выглядел в детстве – волосы наполовину седы, лицо расчерчено долгими, глубокими морщинами, и глаза его водянистого, блеклого цвета. Она думает, зараженный вновь будет просить спасти их – но он не просит, и Элис не видела его пять долгих лет.

На столе её стоит детская фотография – не фотография с Майком, не с выпускного, не с первых дней её работы на Станции - та фотография с десятого дня рождения, и на застывшей картинке девочка улыбается, сжимая в руках букет ярких тюльпанов. Ему не нужно говорить, чтобы она знала его просьбу – навязчивую, монотонную, звоном заполняющую уши. Просьбу, которой шепчет лес, захлебывается, чернея, лиса, которой гниют деревянные доски – и, даже молча, они требуют её ответа. Просьбой, которую она никогда не сможет совершить.

- Мне страшно, - говорит Элис, говорит взрослая женщина, и за все её годы,

Это самое жалкое, самое странное, самое чуждое, что когда-либо вырывалось из её рта.

Зараженный не чувствует к ней жалости, не чувствовал никогда - как не чувствует к нему больше Элис, привыкая к сладкому запаху разложения. Он берет её руку в свою – спокойно и мягко, и она чувствует её такой же, как в детстве – гниющей, с опадающей, разлагающейся плотью; чувствует так ярко, что боится опустить взгляд и увидеть – и не отпускает, просто не отпускает его ладони.

- Я тоже, - говорит он, и говорит. – Пойдем. Я покажу.

Она выходит из здания Станции – посреди рабочего дня, не снимая рабочего белого халата, и ни один работник не оглядывается ей вслед, не задает вопросов ассистенту главного инженера – и зараженный идет рядом с ней по зданию Станции, оставляя следы гнили и комья плоти. При ярком дневном свете здание Станции кажется ослепляющими, нереальными – каким Элис не видела его очень давно, с самого детства, и она не выпускает его руку ни на секунду – до самого леса, как если бы она была якорем, как если бы без него Станция гравитацией втянула бы обратно её в свои стены.

Никто не смотрит на них в деревне.

Они проходят по привычной дороге от Станции до старого дома у кромки леса – дороге, которую Элис все еще знает лучше собственной, навсегда въевшейся в память мышц, под глазные веки, и ладонь зараженного липкая и горячая в её руке. Элис отпускает его в лесу – и первым движением хочет вытереть ладонь об одежду, но на белом халате не остается следов – играя с разумом, как если бы не было ни её, ни его, ни леса, ни пения птиц. Зараженный улыбается, ловя её жест, качает головой, и они идут вдоль ограды, как если бы ей снова было двенадцать, и, казалось, никто кроме неё и отца не знает путь к лесу. Путь до ограды она помнит на удивление хорошо – как если бы не прошло больше пятнадцати лет с тех пор, как Элис пыталась её проверить. Колючая проволока, не тронутая ни ржавчиной, ни вьюнком, ни звериной шерстью – новая и нерушимая, сеткой ограждающая их от заразы – сеткой, и ветер одинаково колышет кроны по обе стороны ограды.

В ограде прорешина – рваной раной, уродующей ровные ряды сетки; большим, чем просто прохудившимся забором, невозможным, нереальным, черным пятном заразы, готовым разрастись на плоти деревни - и зараженный идет к ней уверенно, как если бы знал, что искать, как если бы был уверен, что найдет её – всегда бывшую здесь, той чудовищной опасностью, о которой должны знать ликвидаторы за секунды, но – нет гонга, не огорожен периметр, и он оказывается по другую сторону, не меняясь и не утяжеляя шаг. Он наклоняется, пролезая, придерживает колючую проволоку, и оборачивается, находя Элис взглядом. Он зовет её за собой – без слов, и раны на его руках черной гнилью покрывают острые шипы ограды. Ветер пахнет хвоей и сладостью.

Элис отвечает – как ответить правильно, сама не веря своим словам.

- Я заражусь.

- Конечно.

Он улыбается – насмешкой, и ждет, как ждут неизбежного.

Границу оказывается легко переступить, и земля по другую сторону от ограды держит ее так же крепко, как и пропитанная черным дождем земля её деревни. Элис задерживает дыхание в первый миг – как ныряя в холодную осеннюю воду, но легкие требуют воздуха, она вдыхает – и не чувствует ни духоты, ни привкуса, ни дурноты болезни, ничего, что отличало бы воздух по эту сторону.

- Неужели любой может просто пройти сюда? – спрашивает она осторожно, и вдруг вновь чувствует себя неправым, беспечным, любопытным ребенком, задающим ему слишком много вопросов.

- Со временем, - отвечает он, кивая, и идёт дальше.

Как если бы недостаточно безумен был путь, и лес вокруг тот же, и так же перекрикиваются птицы. Элис идет за ним, и, ей кажется – уже сотни раз она проходила этой тропой, узнает разворошенные кусты и поваленное дерево, и перевернутую корягу, а если поискать – можно найти те стальные и деревянные бруски, уходящие в почву в глубине леса. Они выходят на дорогу, и на горизонте нет купола Станции и привычных очертаний деревни, а небо низкое и серое, как небо перед щедрым ливнем. Горло её схватывает – как если бы зараза наконец подействовала, спазмом, пробравшимся через легкие, вот только дело не столько в болезни или именно в ней. Элис понимает, что они найдут здесь, и – отравой, опухолью, заразой – с трудом слушают её ноги.

Дом стоит у окраины леса, и Элис узнает покатую крышу, забор и ветки яблони, почти достающие до земли под весом плодов. Лучше всего на свете знает она этот дом. Прохладно, темнеет, но из трубы не идет дыма, а в окнах горит блеклый сероватый свет. Зараженный открывает калитку, со скрипом – и она знает и этот скрип, и шорох травы под покосившейся дверью, и как задевают локоть длинные стебли разросшихся сорняков. Она входит, памятью тела победившей разумность страха - и зараженного больше нет рядом, только она, дом её детства и каждая травинка – ярче, чем она могла бы вспомнить. Яблони затянуты вязкой слизью – касанием болезни, и плоды на её ветках черные, сгнившие прямо на ветках, не зрея, не касаясь зараженной земли.

Элис проходит дальше - гниль остаётся на краю зрения, в уголке глаза, не видимая, если смотреть пристально – и гнили нет под её ногами, нет на тропинках и нет на окнах. Элис знает занавески за непыльными стеклами, знает трещину на плитке и лучше всего - обложенную бесцветными камнями клумбу рядом с забором – бесцветными, словно вымытыми дождем за долгие годы, просто дождем и ничем кроме. Клумба там же, у куста смородины, подернутого белесыми разводами плесени или паутины, и на ней – взошедшей с другой стороны, не выкопанной вовремя луковицей – растет один яркий, алый тюльпан. Вопиющий в серости, настолько, что Элис хочется вырвать его, скомкать, уничтожить – но она отступает, и чувство лепестков ядом остается в ладони. Она идет - медленно обходя дом, всматриваясь в каждую его доску, каждый отходящий кусочек краски, и дом кажется реальным больше, чем тот, где бывает она в выходные – абсурдом, разницей между зараженными и живыми – и дрожь схватывает её с каждым шагом к заднему входу.

Отец сидит на крыльце и чистит ружье – в точности так же, как сидел в детстве, и не выглядит ни зараженным, ни больным – он выглядит так, как помнит Элис, и когда он поднимает на неё взгляд – у него ясные, светлые глаза; без черноты, без боли, мясо его не отходит от костей – и он улыбается, как если бы очень скучал. Так, как выглядел целую жизнь назад, когда учил её стрелять из ружья, и опухоль в её горле разрастается, перекрывая путь воздуху – пока Элис не может дышать.

- Ты уже здесь? – спрашивает отец, и с горечью, и с радостью, и Элис так давно не видела его улыбки.

Она разворачивается и бежит – от дома, так похожего на её дом, от отца, похожего на её отца – похожего больше, чем сам он был бы похож на себя после её десяти, столь ярко, пронзительно похожий, что жжет веки. «Трусиха» - говорит себе Элис, до скрипа сжимает зубы и повторяет: «трусиха, трусиха, трусиха». Повторяет, пока её не начинает тошнить от своего голоса.

Зараженный встает перед ней – появившийся словно из ниоткуда, преграждая выход с зараженной земли. Властью на этой почве - он говорит, и голос его гремит раскатом, гонгом, властью, подобной власти Станции над всем живым миром. Он говорит то же, что говорит всегда – всегда с её детства, давая и тут же лишая смысла – потому что ей нужно как можно скорее выбраться с этой земли.

- Станция отравила нас. Посевы, воздух и пищу. Когда-нибудь она отравит вас всех.

Элис отвечает – заученным текстом из школьных учебников, который был должен её спасти.

- Нет, если мы будем соблюдать ритуалы.

Зараженный усмехается – и она вдруг видит его живым, злым, полным чувств и полным; он произносит - проклятием, ритуалом, который не должен завершиться, и рука Элис дергается – в защитном жесте Станции, останавливаясь, не завершая – как если бы она разуверилась в его силе или напротив – вдруг по-настоящему поверила в Неё, способную заставить его замолкнуть.

- Говорят, если идти на восток, идти и идти – там кончается суша. Говорят, за большим соленым озером есть места, куда не дотягивается сила Станции. Говорят, там вода течет из камней, падает и остается радугой. Говорят, там есть любые звери размером выше двухэтажного дома и звери, которые их едят. Говорят, там ты можешь жить, как захочешь. Говорят, там нельзя заболеть.

Слова его заполняют воздух, делая окружающее зыбким, нереальным, невозможным, искушением и обманом, и - истиной, несомненой и очевидной, Элис отвечает:

- Нет таких мест.

Гонг вторит её словам, распарывая воздух, зараженный вздрагивает от его звука, и Элис отталкивает его в сторону и бежит, не оглядываясь – бежит по деревни, бежит до самого дома, прижимается к Майку и не может ему рассказать. На шипах проволоки, чернея, остаются клочья её халата.

В ту ночь детским, давно забытым кошмаром, Элис чувствует, как липкие руки вцепляются в ее пальцы, и с них, разлагаясь, комьями падает плоть. Зараженный хватает её, она замирает в прорехе колючей проволоки ограды, оборачиваясь - и видит отца. Отец держит её своими больными руками, парализуя, и деревенеют её ноги, не давая бежать – большим, чем физической силой.

- Глупая девчонка, - говорит отец, но говорит грустно, без злости.

Слова бьют её, выталкивая воздух из легких, и Элис взлетает – стремительно, вверх, теряя землю под ногами. Она видит другой – огромный, безбрежный мир, мир кажущийся ярким настолько, что слепит. Этот другой мир похож на знакомый с детства мир Станции – в нем есть те же травы, те же деревья, те же поля – но больше, настолько больше, что Элис сбивается в первые же секунды, пытаясь их пересчитать. В нем есть те же звери – и зверей еще больше, настолько больше, что Элис и представить не могла таких созданий, и даже те длинношеие ящерицы и крылатые однорогие козы. Элис летит над этим миром, как птица, раскинув руки, и чувствует между пальцев ветер. В этом мире нет ограды, нет Станции – сколько ни пытается высмотреть её Элис, самого главного в том, того, что дарует им жизнь. Мир должен гнить – но не гниет, победивший болезнь – пусть спустя долгие годы или за долгие годы до. Нет Станции – но и их маленькой деревни нет в этом мире тоже. Мир, кажущийся настоящим.

Она просыпается и долго, зло трет пустые глаза.

Она права.

---

Цветок прорастает зимой, вопреки правильному ходу вещей - из промерзшей, много лет назад не взошедшей луковицы – зимы и зимы, сдобренные черным дождем. Прорастает на старой её клумбе, обложенной выцветшими камнями – в доме, который давно должен был перестать быть её.

Мать указывает на бутон безразлично, встречая Элис у калитки, и уходит в дом, не дожидаясь. Волосы её побелели, лицо подернулось сеткой морщин, и урожай вернулся, как она обещала. Всё так же полно рыбы озера, так же летают птицы, пасется скот и вырастает пшеница – пока память о дожде не превратится в сказки, не забудется, не оставляя ничего – ничего, кроме Станции и Её белых стен.

Дорожка к клумбе не расчищена, слой снега не выше лодыжки, и ветер стелет его у земли, как туман. Элис идет, следы её быстро заметает дымка - не вьюгой, не обещанием вьюги – мягким, почти уютным спокойствием неподвижных зимних дней. Бутон плотно закрыт, скрывая цвет лепестков, но Элис не нужно знать, чтобы видеть. Она должна вытащить цветок, луковицу с корнями – как должна была давно, должна с самого начала, не оставляя заразы по эту сторону ограды. Она раскидывает снег вокруг стебля, тащит его – но этого недостаточно, и корни цветка уходят глубоко в стылую землю. Ей нет нужды спешить, единственным верным инструментом, способным ловить болезни; Элис копает землю руками – как в детстве, и земля холодная и рыхлая под её пальцами. Они быстро леденеют, теряя чувствительность – болезненными, глубокими уколами - пока не чувствуют ничего.

- Наступит лето, и она умрет, - говорит зараженный за её ухом.

Говорит, и слова его звучат обещанием – свободой, первыми почками, робкими весенними лучами или отсутствием холода - чем угодно, кроме страха, и Элис не боится ни его рук, ни его слов. Лепестки тюльпана раскрываются в её руках – как могли бы от тепла, вот только нет тепла в её ладонях, и лепестки черного, гнилого цвета. Больше нет отца, который лучше других – охотником – знает, безопасность важнее всего, ни единого контакта ни с чем зараженным, больше мать не предостерегает её, и Элис ходила по другую сторону защитной ограды и вернулась обратно. Она тащит корни луковицы – длинными, разросшимися плетьми, впившимися в землю, тащит и тащит, наматывая на руку, и они овивают её до локтя – черные и покрытые слизью; больные, уродливые и настоящие – как если бы были единственным, что когда-либо жило в этой холодной земле.

Нужно сжечь их, первейшими правилами безопасности, известными с детского сада – но они стынут на коже, промозглые, Элис встает – и держит цветок ближе к груди. Снег стелется у земли, засыпая разворошенную землю – дыру похожую на рваную, уродливую рану, пока от неё не остается только память, пустоты под снегом - и нет ничего, только снег. Вьюга расходится за её спиной, когда Элис идет к дому, и свистит за закрытой дверью, превращая всё снаружи стен в ровное белесое марево, так похожее на белизну стен Станции – как если бы Станция была размером с весь внешний мир.

В доме щедро натоплено, и только внутри Элис понимает, что и сама она засыпана снегом – он тает, стекает с одежды и зимних сапог, и каплями остается в волосах. Пальцы вновь начинают чувствовать – покалыванием под кожей, и луковица в руке вдруг бессмысленна, вязкая и пустая – как если вся гниль вытекла из неё, впиталась в плоть, оставляя лишь оболочку и то, что когда-то было цветком. Элис снимает сапоги, но оставляет пальто, чтобы не путаться в рукавах - и проходит на кухню.

Стол накрыт чистой светлой скатертью, как в самые счастливые, неторопливые летние утра, и чай разлит по тонким чашкам парадного сервиза. Ароматный, над ним поднимается пар, и вьюга за окном кажется чем-то нереальным, выдуманным, отрезанным от полного тепла мира. Мать сидит за столом, и чашка её наполовину полна. Элис садится напротив, и черный цветок вместе с клубнем, корнями и отростками пачкает светлую ткань – расплываясь темными разводами. Грязью и ничем кроме.

- Как ты могла работать на Станции? – спрашивает Элис. - После того, что случилось с отцом?

Слова её крамольны, святотатственны, и Станция может слышать – своего ассистента, но Элис не снижает голоса, а мать не вздрагивает от её слов. Мать работала на Станции дольше, чем Элис живет в этом мире – и мать отпивает чай, еще немного опустошая чашку. Она не поднимает, но и не отводит взгляд – большим, чем безразличием, чем просто отсутствием знания или отсутствием страха.

- Она единственное, что сохраняет нам жизнь.

- Ты уверена? – спрашивает Элис, прямо, как не стоит спрашивать никогда.

- Нет, - отвечает мать, спокойно и обреченно, словно задавала этот вопрос уже сотни раз.

- Тогда почему?

- Потому что я так же не уверена в обратном.

Лепестки тюльпана осыпаются и ложатся на скатерть – грязные, лишенные смыслов, и корни всего лишь корни – длинные, давно сгнившие, вытащенные из холодной земли. «Бабушка Майка» - Элис вспоминает, простой, лживой, неполной болью, в которой много правды, много – но недостаточно. Мать смотрит на неё, двигает к ней чай, и Элис не может дотронуться до чашки – парализованная, как если бы всё-таки заледенели её руки, как если бы она наконец заразилась – как давно должна была, водя компанию с зараженным, неизбежной болезнью, которая умудрилась опоздать. «Нана», - и её травяной запах, сказки и пустой дом, и этого всё ещё недостаточно и полно фальши – то, что не стоит никогда признавать. «Папа», - думает Элис, и слово это приходит внезапно, ударом – слово, которое она никогда не могла произнести. Никогда в своей жизни, даже в мыслях - Элис не звала его так, и слово это давит, опухолью в горле, слово это отравляет, лишает сил, той самой болезнью, и она зажимает ладонью рот, чтобы не кричать. «Мама», - думает она, и глаза её наполняются слезами, как черной отравой глаза зараженных. Глаза Элис, с детства не знавшие слез – и она плачет, слезами самыми обычными, солеными и мокрыми, прозрачными или черными, не разобрать, слезами живыми и горькими и сладкими. Она жмурится, всхлипывая, трет глаза, силясь победить их – и не может, не может остановить ничего, ничего, и за окном так же метет вьюга и глухо звучит гонг.

Мама вздыхает, отставляет чай, поднимается и укрывает Элис своей шалью.

Зараженный приходит к ней с седьмого её дня рождения,

Пока не перестает приходить.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге