Сны о закатном солнце
1. Выйти из тени прошлого
1.
По ночам ко мне возвращается... разное.
То разбитые выстрелами стены и хруст стекла под каблуками, то горящие тела... в полутьме не понять, биологического или механического происхождения. То депрессивные голые куклы из зала Совета, стилизованные, как я сейчас уже знаю, разом под все работы скульпторов Древней Эры, снова несут чушь про истину, победу и поражение. (Интересно, их мозги — это чья-то попытка объединить всех пафосных болтунов прошлого? Если так, то неудивительно, что кукол понадобилось четыре, в одну столько пустопорожнего трепа просто не поместилось бы. Однажды я обязательно у тебя это спрошу, просто чтобы насладиться зрелищем твоей озадаченной физиономии). То я снова стреляю в злую пародию на тебя и не знаю, что этот — на самом деле одержимая местью подделка, тоже своего рода тупая безмозглая кукла.
Кристева говорит — это нормально. Нормальная реакция человеческого организма на перенесенный стресс. Кристева обещает, что однажды это закончится, я соглашаюсь, не спорить же с ней, по правде.
Но самые страшные мои сны — это те, в которых все выжили. Потому что если все — выжили, значит ты — умер, и этого уже не исправить и не переменить.
Я не рассказываю о них никому, просыпаюсь затемно и смотрю в стену, а потом слушаю, как ты мимо моей двери идешь в библиотеку, или спускаешься по лестнице, или здороваешься с кем-нибудь из домашних, бессовестно выспавшийся, невозможно живой. Я смотрю в потолок и вытираю слезы краем пододеяльника, и злюсь, потому что не плакать у меня не выходит. А я не хочу, чтобы кто-нибудь, а в особенности — ты, и в особенности — теперь, видел, как я плачу. Через четыре месяца и двенадцать дней мои самые страшные сны почти станут реальностью. Но пока — я этого еще не знаю.
Я сталкиваюсь с тобой в дверях, ты задеваешь дверную ручку полой своей неистребимой красновато-кирпичного цвета тряпки. За бывшую униформу ты цепляешься с упрямством, заслуживающим лучшего применения, хотя города, породившего этот позор текстильной промышленности, уже полгода как нет на карте. Ты почти роняешь стопку тарелок, сбивчиво извиняешься, вжимаешь голову в плечи и стараешься убраться из-под раздачи в трех направлениях разом. Я смотрю на тебя и думаю: как же ты меня бесишь! И думаю следом: какое счастье, что ты безнадежно, невероятно, восхитительно жив.
2.
Я читаю, много, подряд, залпом: наконец-то у меня дошли руки до припрятанного еще во время учебы архива с исторической и научной литературой. И, страшно признаться, играю в игры. В длинный, нудный и медленный симулятор развития человеческой цивилизации на далекой планете, затерянной в недрах космоса. Я учусь думать о нас — всех, кто пережил события начала года, — «мы». Это позволяет занять мозги и, в равной мере, отвлекает от злости и от бесполезных попыток мысленно переиграть все от начала и до конца.
Для проверки выученного урока я, конечно же, выбираю — тебя. Оказывается до смешного несложно: подойти к тебе, взять за руку, попросить остаться. (Почему-то в этот момент я замечаю множество вещей разом: что в открытую форточку в библиотеке пахнет холодом, что деревянные панели на стенах и на полу слегка различны по цвету, что для котов — тряпичная мышь становится неинтересной, как только теряет длинный веревочный хвост, что тебе — внезапно — к лицу зеленое и светло-серое.)
Я когда-нибудь расскажу тебе — пока ты дремал у меня на коленях, я сидела и слушала, как в кухне Джордж вполголоса говорит Анне: «Посмотри внимательно на этих двоих — чисто старшеклассники на каникулах»; Анна отвечает ему со вздохом: «Хорошо, что они все-таки объяснились». И жалела, что не могу прямо сейчас хотя бы... запустить в них тапком, и — боялась пошевелиться, чтобы случайно не разбудить тебя.
Тогда я еще не представляла, что так быстро привыкну: к тому, что от тебя всегда пахнет немного дымом, немного — металлом и немного — твоими пряностями. К тому, как, стоит мне только обнять тебя, ты прерывисто вздыхаешь, опускаешь ресницы и засыпаешь. Мгновенно, не тратя времени на переход между сном и явью. К тому, как ты, хотя я ни разу не просила об этом, отворачиваешься, пока я переодеваюсь на ночь, а потом аккуратно ложишься с краю и, кажется, до утра не меняешь позу. К тому, как иногда ты садишься в постели, прячешь лицо в ладонях и вытираешь слезы.
Я хочу спросить: «Как тебе это удается? Как ты позволяешь себе быть таким, каким я тебя вижу?», но всякий раз спрашиваю совсем другое, тихое, нелепое и беспомощное: «Что-то случилось?» Ты улыбаешься и отвечаешь: «Вот ведь привиделась дрянь. Ничего. Со временем это пройдет». И — осторожно, несмело берешь меня за руку, и долго лежишь без сна.
В какой-то момент я говорю себе — хватит, меня все устраивает. Если всех вокруг, похоже, действительно не заботит сохранение прежнего образа жизни, если уже даже ты — дома выбираешь светло-серое и зеленое и забываешь на подоконниках чертежи, книги и кружки, то и я наконец-то могу позволить себе не принимать решений, ничего не контролировать и не выбирать. Какую-то пару месяцев мне это вполне удается.
3.
Прежде я в жизни бы не подумала, как может быть... нечеловечески... Страшно. Проснуться. На расстоянии вытянутой руки найти рядом с собой чуть примятое одеяло, как будто кто-то спал поверх, не раздеваясь, и исчез вместе с первыми лучами солнца. Невыносимо. Настолько, что я срываюсь. Как есть, в одном нижнем белье, неодетая, босиком по обжигающе-холодному полу я выскакиваю в коридор, хватаю за рукав первого, кто попадается мне на глаза и спрашиваю: «Где он?» Не разбирая ответа, почти срываясь на крик, повторяю: «Где?! Почему. В этом. Доме. Нет Прокси?!!»
Да. Куда больше пустой солнечной комнаты меня напугало то, что тебя — нет — дома. И всем — это — нормально. В последний момент я поскальзываюсь и, пытаясь сохранить равновесие, почти наступаю на чей-то хвост. Мягкое и укоризненное мужское «Рил, не надо собирать стены нашим ветеринаром», сказанное откуда-то сверху, и возмущенное кошачье «Мяяя!», прозвучавшее откуда-то снизу, останавливают меня надежнее, чем сквозняк и холод. Я заставляю себя разжать пальцы, выпускаю чужой локоть, кое-как извиняюсь и, стараясь поменьше наступать на ледяной пол, ретируюсь в спальню.
Еще с каких десять минут я сижу на краю кровати и кутаюсь в одеяло. Причесываюсь и невесело думаю: как неаккуратно вышло. В приоткрытую дверь мне видно: на шум, кутаясь в шаль, высунулась сонная Ева; Дженни, наш добрый доктор, растирает помятый локоть, фыркает: «В десять утра в этом доме Прокси взяться решительно неоткуда», и, наконец, спускается вниз, судя по звукам — в кухню.
Выходит, своими воплями я перебудила всех, кто сам не успел проснуться, и теперь больше всего на свете я хочу провалиться под землю. Но вместо этого — открываю новую упаковку теней и, помедлив, выбираю к ним ядовито-зеленую кисточку. Перед глазами стайкой аквариумных рыбок всплывают цитаты из евиной книжки. Что-то про ритуалы как способ стабилизировать накренившуюся связь с реальностью.
Внизу за завтраком Джордж рассказывает, кажется, Кристеве, как преподавал математику, а в ноябре последнего года Новейшей Эры выбрал уволиться и переделал множество дел из тех, что подолгу откладывал на потом; как в течение четырех месяцев вместе с компанией знакомых диггеров обследовал технологические конструкции купола, начав с ангаров строительной техники и производственных областей.
И в этот момент до меня медленно, но верно доходит — на стройке. Дженни сразу сказала — на стройке. Ты. С утра. Как всегда. На стройке. И я вспоминаю: там, в прежнем городе, уже двадцать лет как никто и ничего не строил: несмотря на все усилия Службы социального обеспечения, численность населения сокращалась.
Я обвисаю на перилах и обреченно спрашиваю: «Что мне делать?»
Джордж смеется: «У тебя каникулы, Рил. Сходи проветрись».
Через полчаса я застегиваю ботинки, проверяю перчатки, ключи и зачем-то патроны. Мрачно думаю — интересно, чтобы качественно проветриться, десяти километров пешком по холоду хватит?
Когда ты повторяешь: «Ничего. Это пройдет» ты, несомненно, прав. Когда-нибудь что-то одно непременно — пройдет. Или станет теплее, или я, в конце концов, перестану мерзнуть. Впрочем, в то, что когда-нибудь вся эта слякоть высохнет, я как-то слабо верю.
4.
Когда ты выбрал место для нового города, я протоптала тропу почти сразу. Сказала себе — буду ходить и злиться. На тебя. За то, что, будучи Прокси, ты позволяешь себе оставаться... человеком. Временами — рассеянным и чудовищно неуклюжим. Собираешь собой все углы и роняешь предметы, стоит мне только взглянуть в твою сторону. На себя. За то, что мне нужен именно ты и никто другой. И — именно такой, какой ты есть, потому что кроме себя — ты никогда не был никем иным.
Но уже больше года я хожу сюда. Смотрю на тебя и знаю — в прежнем мире ты был невозможен, поэтому прежний мир рухнул, а ты — остался.
Я напоминаю себе: пришло время для серьезного разговора. Но вместо того, чтобы настроиться и все продумать до последнего слова, — вспоминаю множество уже случившихся мимолетных прикосновений и мечтаю. О том, как когда-нибудь... Нет, не «когда-нибудь», а сегодня вечером я найду тебя, например — в библиотеке. Сгоню с колен очередного кота и... на его месте устроюсь сама.
Замечтавшись, я не хуже тебя поскальзываюсь на ровном месте. Выбираясь из сырого сугроба, шиплю сквозь зубы: «Хороша же я буду, если ты найдешь меня прежде, чем я успею отряхнуться и оттереть разводы грязи с лица». В довершение всего выясняется: падая, я раздавила карманное зеркальце и теперь до самого возвращения о чистой физиономии можно забыть. Значит — я могу не тратить время на бесполезные попытки почиститься.
Не знаю, почему я решила, что говорить с тобой будет проще, когда ты совсем Прокси. Может быть... в надежде, что так нам не помешает... твое и мое прошлое? Направление к пока еще покрытой ледяной коркой реке я выбираю наугад, как первое подвернувшееся из всех возможных. Слепым, нерассуждающим чутьем, которому я пока не знаю названия, я — нахожу тебя.
И зову.
И — уже собираюсь сказать все, что успела не по разу обдумать — в дороге, во время сборов, за завтраком, но... Я встречаю твой взгляд, такой открытый и такой... уязвимый? И все заготовленные слова враз застревают в горле. На одном духу я выпаливаю: «Винс-я-пришла-по-делу» — и, уставившись в землю, жду. Ты обнимаешь меня и я забываю про все на свете.
5.
Интересно, кто-нибудь проводил исследования: сколько времени человек может стоять на цыпочках и... целоваться? Мой личный результат составил тридцать четыре минуты.
Я чуть отстраняюсь, чтобы хоть немного размяться, переступаю с ноги на ногу и наконец спрашиваю:
— А если бы в марте, когда ты свалился и проспал гребаных тридцать с лишним часов, я не подошла к тебе первой и ничего не сделала, ты бы продолжил вести себя так, будто меж нами — стенка?
Ты, не отпуская меня, усмехаешься:
— Из бронированного стекла односторонней светопроницаемости. — И, помолчав, отвечаешь. — Да.
Я смотрю тебе в глаза. Ты продолжаешь, не отводя взгляда:
— Я ведь однажды уже напугал тебя. В Ромдо. Это на целый один раз больше, чем допустимо.
Я фыркаю тебе в рукав:
— А что, все остальные разы, начиная с твоего бегства вниз головой из шлюза и заканчивая ромдовским залом Совета, когда я за тебя боялась, они не считаются?
— Нет, — отвечаешь ты. Так спокойно и так... прозрачно, что я успеваю вспомнить разом помещение морга для зараженных авторейвов в Ромдо, коммуну и исписанный алым бункер в разрушенной взрывом Москве. И на мгновение мне почти становится страшно.
— Я не верил, что ты можешь за меня испугаться, — поясняешь ты. — Прости, но и сейчас я далеко не всегда это помню.
— Сними... перчатку, — прошу я. А после — беру твою когтистую ладонь в свои и целую. У основания. Туда, где у людей проступает рисунок кровеносных сосудов.
Я закрываю глаза и отчего-то думаю: когда ты становишься совсем Прокси, твои руки на ощупь не изменяются. Такие же: теплые и чуть шершавые. Ты наклоняешься и осторожно целуешь меня в макушку.
Ты предлагаешь донести меня, а я — уговариваю тебя пойти пешком и на полдороге домой, там, где еще недавно стояла и бранилась на снег и слякоть, спрашиваю:
— О чём ты думаешь?
На самом деле я даже не жду ответа, скорее просто хочу слышать твой голос. Раз уж теперь — можно. Хотеть этого. Но ты отвечаешь почти сразу:
— Когда я тебя увидел... Еще в «приемнике», в зале регистрации прибывших, то решил, что все-таки живу в нехудшем мире. И хотя бы ради одного этого стоит рискнуть. Стать частью этого мира и этого города. Когда тебя впервые увидел Эрго — он подумал, что от твоей руки легко будет умирать. И хотя бы ради одного этого стоит... рискнуть. Разгрести все то, что досталось ему от Первого.
— А сейчас? — я снимаю перчатку и снова беру тебя за руку. Просто так.
Ты чуть сжимаешь мои пальцы и говоришь:
— Рядом с тобой хорошо жить, Рил.
И я понимаю, что мне не нужно смотреть на тебя, чтобы знать — ты улыбаешься. Мне.
Я собираюсь с мыслями и отвечаю. Откровенностью на откровенность:
— Когда все уже развалилось, я слушала, как Пино кричит, что видит тебя и слышит, и все никак не могла поверить, что теперь мне на всю мою жизнь досталось...
— Безнадежное наказание? — спрашиваешь ты.
Я останавливаюсь. Заглядываю тебе в лицо и не понимаю: ты шутишь или серьезен. Я говорю единственное возможное. Единственное, что мне кажется верным:
— Чудо, Винс. Ты совершенно невозможный человек, Винсент Лоу. И совершенно невозможный Прокси.
6.
Под утро я вспоминаю, что так и не сказала тебе. То, что днем казалось мне самым важным.
Я окликаю тебя, дожидаюсь, пока ты проснешься, и только тогда говорю: «Больше. Не уходи. Без предупреждения». Раньше я собиралась сказать еще обязательное: «Можно подумать, ты не знаешь, как меня это злит!», — но сейчас это как-то особенно неуместно, настолько, что я замолкаю.
Ты приподнимаешь край своего одеяла, отвечаешь: «Иди сюда». И укрываешь меня. Осторожно целуешь в висок. И, в ответ на мое невысказанное, договариваешь растерянно: «Теперь знаю...»
Я с удивлением замечаю, что ты, оказывается, выбираешь одеяла тоньше и легче моих, а подушки — мягче. Я беру тебя за руку, устраиваюсь рядом: так, чтобы слышать твое дыхание и, как днем, касаться щекой кончиков пальцев. Под твое тихое: «Не бойся, дружок, я никуда не уйду» — я засыпаю.
И в эту ночь наконец-то не вижу снов.
Текст - Gaell.12,
Самара, 2015
2. Сны о закатном солнце
1.
...ты говоришь: «Похоже, на нас настал температурный минимум», и гасишь свет. Все правильно, если мы не хотим совсем замерзнуть, стоит снизить нагрузку на генератор. Значит, утром обувь будет не намного теплее пола, а из одеяла опять придется вытряхивать недовольных котов.
Ты зажигаешь свечу, на этот раз — фиолетовую с белыми блестками, зябко поводишь плечами, протягиваешь мне теплые штаны и толстовку, сам накидываешь рубашку, черную, в темно-красную клетку. Пару секунд помедлив — от воротника отстегиваешь капюшон. Значит действительно будет холодно, хотя я так и не привыкла, что ты почти не мерзнешь...
Или мерзнешь, но не показываешь этого.
Я ведь так и не научилась. Различать.
Зато — научилась замечать, когда ты на самом деле спишь, а когда — только делаешь вид, чтобы не разбудить меня.
...ты говоришь: «Там, снаружи, северное сияние, хочешь — открою окно?» Я киваю — да, я хочу. Я знаю, что ты помнишь, что я — помню: невероятно давно, два года назад, посреди темной ледяной пустыни, ты точно так же звал меня — смотреть, как волны синего, и зеленого, и перламутрового света переливаются через границу неба. А я тогда так и не смогла заставить себя — выбраться из-под тонкого походного одеяла.
Лежала и мерзла.
И злилась.
На тебя. На себя. На весь мир целиком.
Я окликаю тебя, таким коротким и совсем привычным: «Винс?» И — лежу на спине, и разглядываю отсветы на потолке. Синие, зеленые и перламутровые. Ты оборачиваешься и — разглядываешь меня. Я спрашиваю: «Будет холодно. Ты ведь останешься дома?» Ты киваешь: «Да, будет холодно. Я останусь». И — действительно остаешься.
Чтобы спальня чуть медленнее теряла тепло, ты задергиваешь шторы. Забираешься под одеяло греться.
2.
Я в который раз думаю, что, по иронии чужого замысла, ты похож на всех людей разом, и одновременно ни на кого. О чем думаешь ты — я даже не пытаюсь догадываться, я давно поняла — это бесполезно.
Я нахожу под одеялом твою ладонь, растираю прохладные пальцы, ты обнимаешь меня и улыбаешься: «Какая теплая...» А ведь совсем недавно, всего каких-то два года назад, я бы раньше застрелилась из собственного дробовика, чем позволила себе представить что-то подобное. Смотрела на тебя спящего и мечтала. Прятала голову под подушку и торопилась уснуть, будто даже там, в неделях пути от людского жилья, среди развалин, ветра и снега кто-то мог подслушать меня и осудить.
Из-под стола к свисающему почти до пола углу одеяла тянется длинный пятнистый кот. Прислушивается, поводит усами, сворачивается клубком у тебя в ногах. Ты дремлешь. Спокойный и бестревожный, ты вот-вот соскользнешь в доступную тебе одному сновиденную глубину. Я говорю шепотом, чтобы не разбудить тебя: «Как жаль, что я встречала только твои кошмарные сны...» Но ты все равно откликаешься: «Ты есть во всех моих светлых снах. Ты была там всегда, что бы с нами ни происходило».
Я шутливо спрашиваю: «Покажешь?»
Ты отвечаешь: «Смотри...», целуешь меня в переносицу и задуваешь свечу.
Я засыпаю.
3.
Утром, затемно, меня будит кофейный запах. Стараясь не слишком выпутываться из одеяла, я ищу на столе гребень. Ты всякий раз предлагаешь мне заплетать косу, я — всякий раз отказываюсь. И нахожу сотни причин, чтобы не признаваться, что мне просто нравится, как ты в полусне наблюдаешь за мной.
Но сейчас тебя нет, и я медленно разбираю то, что спуталось за ночь, и — не представляю, как тебе рассказать, что я — видела. Землю и небо — твою мечту и твою надежду. И залив, где по правую руку нет и никогда не было ни купола, ни даже его развалин, где о песок плещут мелкие теплые волны, кричат птицы, оранжево-золотое солнце тонет у горизонта, воздух пахнет водой и водорослями. Ты стоишь по щиколотку в воде у края блестящей «дорожки» и — всем собой встречаешь соленый вечерний ветер.
Я не знаю, с чего начать разговор, и поэтому просто жду. А ты входишь, утренний, невозможно выспавшийся и, как всегда, растрепанный. Ты садишься на край кровати и протягиваешь мне — салатник, полный свежего, обжигающе-горячего кофе. Я грею руки о зеленый керамический бок, считаю нарисованные одуванчики.
На плотной кофейной пенке из пряных коричных линий складываются скалы. И прибрежный песок, и редкие птичьи тени. И — огромное, на пол-неба, солнце на ночь спускается в море.
Gaell.12
Самара, 2015
3. Значит, "посредник"?
1.
И все-таки вблизи это выглядит совсем не так, как на снимках.
Величественное и печальное зрелище: давний взрыв оставил глубокий котлован на месте не меньше, чем трети города, купол рухнул еще раньше, предоставив дождю и ветру завершить начатое, но центральная башня все еще подпирает небо.
Моника машет рукой — остановимся здесь? — и убегает вперед, к обрыву, туда, где блестит на волнах солнечная дорожка. Я проверяю рюкзак. Планшет, блокнот в жесткой обложке, пачка листов к нему, карандаши: твердый и мягкий, все это со мной. Как всегда. Задерживаюсь — вид слишком хорош, чтобы его упустить.
Наверное, это место я навсегда запомню именно таким, каким впервые увидел: рассветное небо, перистые облака, озеро, башня... Широкие рукава пестрого платья делают девичий силуэт схожим с диковинной птицей.
Моника встречает солнце.
2.
— Смотри, смотри! Там водяная трава и рыбы!
Рыжий вихрь подхватывает меня и несет туда, к воде.
Я, конечно, мог бы сказать, что вот прямо сейчас я занят, но не вижу в том смысла. Во-первых главное я уже сделал: набросал несколько быстрых эскизов и отснял панораму, а во-вторых даже если я сейчас откажусь, я знаю, что будет дальше. Моника слишком возбуждена увиденным, чтобы успокоиться вот так сразу. Сначала она будет ходить вокруг меня, заглядывать через плечо, может быть, даже давать советы, потом, как кошка, сядет на самое видное место, отвернется спиной и будет демонстративно ждать, если я и после этого продолжу не замечать ее — обидится и будет дуться до вечера. Вот и я думаю — незачем портить хорошее утро.
Когда про нас говорят, что в Монике я нашел то же, что мама когда-то нашла в отце, я отвечаю, что это неверно. Я нашел и нахожу — Монику. Шумную и серьезную, трогательную и смешную. Всякий раз — разную.
Я наблюдаю, как Моника пытается достать воду. Тянется с берега, пробует так и этак. Там, внизу, действительно ходит непуганая, любопытная рыба, со дна тянутся зеленые водоросли. Более тридцати лет назад на этом месте был провал в промерзшей земле, со временем его затопила вода, заселили многочисленные береговые и водные существа. Берега отчасти размыло, но они все еще остаются крутыми.
Пока озеро не зацвело, надо будет вернуться с лодкой: сквозь темную прозрачную воду весь этот подводный мир выглядит чем-то и вовсе невероятным.
3.
Из всех строений только центральное, оно же место обитания Создателя города, сохранилось в относительной целости. По крайней мере, кроме широкой винтовой лестницы, ведущей наверх, я нахожу еще один проход, вниз. В целом, старые города все построены по одному общему принципу: радиальная или веерная планировка жилых районов, башня, в башне — управление городских служб, медики, безопасники, администрация. Внизу — системы контроля энергетических установок, системы управления шлюзами, воздухо- и водоснабжением. А еще датацентр.
— Посмотрим, что там сейчас? — я предлагаю спуститься и слышу:
— Уже ничего. Пожалуйста, давай туда не пойдем. — Моника нехотя отвечает, оглядывается в темноту, вздрагивает и отворачивается.
Глубоко внутри я позволяю себе удивиться. Прошло столько лет, но, судя по отсветам, где-то там все еще работает аварийная автоматика, на стенах слабо светятся стрелки направления в сторону эвакуационных выходов. Сумел ли ими кто-то воспользоваться, я предпочитаю не думать, а потому слушаю шаги и голос Моники, она говорит тихо и медленно:
— На самом деле в первый раз я попала сюда этой зимой, с Винсентом. Он сказал, что у него здесь дела, а я попросилась с ним. Я просто поняла, что мне очень надо здесь побывать. Озеро тогда было замерзшее, мы пересекли его поверху, так вышло быстрее, вообще, было темно, ясно и очень холодно. Там, в центре, в подвале — бункер. Я, как ты сейчас, спросила, что там. Винсент ответил — печальное свидетельство прошлого.
...а внутри были густо исписанные алыми знаками стены и механический мертвый старик. Какого прошлого, я догадалась сама. Я много что хотела спросить еще, но... понимаешь, я сто тысяч раз, наверное, пожалела, что вообще сюда напросилась, таким... одиноким? потерянным? я Винсента никогда не видела, а потому только сказала: «Может... я помогу тебе все это... как-то... убрать?» Он ответил: «Спасибо, наверно так — выйдет даже лучше». А я потом слушала, как он все это рассказывает, что был здесь уже дважды, что во второй раз вернулся, но нашел только руины, и как вообще все происходило... Стояла в проходе, смотрела вокруг и думала: только бы не разреветься. Ну... и сказала потом: «Это так грустно. Все это, что с тобой произошло». Правда, я до сих пор не представляю, что мне еще было там сказать?
Знаешь, я ведь читала и смотрела записи, но как-то и не задумывалась даже что для тех, кого мы привыкли видеть рядом, — это все может быть до сих пор живо.
4.
Некоторое время Моника молча поднимается вверх, считает ступени, ведет по стене ладонью. После всей собой высовывается в пролом — оттуда прекрасно видно, сколько осталось от прежнего города. Возвращается, теребит рыжую прядь. И будто бы продолжает беседу, начатую не ею и адресованную не мне:
— Здесь были витражные окна, она проходила мимо, наступала в цветные блики. Смотрела на город и часто плакала.
Я спрашиваю: «Она — это кто?» — хотя, похоже догадываюсь об ответе. В конце концов, прежде чем собираться, я все-таки прочитал карту. Моника пожимает плечами, садится на край ступени, болтает ногами. Синяя туфелька в какой-то момент срывается, падает вниз, переворачивается в полете.
— Ну... Та женщина, которая это все выстроила. Представляешь? Зимой. И совсем одна.
Я представляю. Я ведь краем, когда был ребенком, застал то время, когда зима длилась существенно дольше. Да и сейчас еще не сказать, чтобы даже летом было совсем тепло. В такие моменты я отчетливо понимаю, что для того, прежнего мира мы все, такие, какие есть — полностью невозможны. Наши предшественники могли только умереть. У них не оставалось выбора?
Из бывшего города мы уходим молча. На месте утренней нашей стоянки Моника достает термос, шуршит упаковкой от сыра и копченого мяса, спрашивает:
— О чем ты думаешь?
Я смотрю в небо. В синее небо нашего мира. Там белые облака обгоняют друг на друга, их края вызолотило солнце.
— В чем-то прежние Создатели были правы, когда выбирали слово для обозначения нашего вида, но из всех возможных значений они выбрали... не самое распространенное. Не самое используемое. Всего лишь то, которое больше прочих отвечало их страху и их надежде. И в первую очередь для них самих посредник и доверенное лицо стал заменителем и суррогатом. Вот так прикладная лингвистика порождает ошибки на уровне проектирования.
Моника смотрит вдаль, туда, где по ту сторону водной глади высится башня. Она отвечает задумчиво:
— Но, Донов... Это же ужасно несправедливо.
5.
Когда мы возвращаемся, мой отец, как всегда выходит встречать нас. Обоих. Как всегда, в последний момент Моника отбрасывает серьезность, со всех ног несется ему навстречу. В сердце Винсента Лоу достаточно места, чтобы хватило всем: детям, воспитанникам, котам, целой Земле и целому небу.
Поздно вечером Моника приходит, с ногами забирается в круглое, подвешенное к потолку кресло. Она знает: старые города — это вторая моя страсть после языков прежнего мира; она также знает: мне проще работать с отпечатанными изображениями. Вот и сейчас она рассматривает наброски, сравнивает со старыми и новыми снимками, и, как только я уже почти забываю об ее присутствии, говорит:
— Винсент сказал, что все это, что мы видели... в общем... мое и что с ним делать — решать тоже мне. А ты красиво рисуешь. Может быть — пусть так и будет?
Я оборачиваюсь, от неожиданности Моника роняет пачку, листы из блокнота и жесткие карточки ворохом разлетаются по всей комнате. На том, который планирует мне на колени — облака, озеро, башня, нарисованная Моника встречает солнце...
текст - Gaell.12, Самара, 2014
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
