Обложка Пепел городов земных

Пепел городов земных

Тимофей Николайцев

0% прочитано
Стандартный
Тимофей Николайцев

Пепел городов земных

В виде трагедии… 1984 23:57 ЧСД *(ЧасыСудногоДня)

Утро накануне орбитальной бомбардировки я провёл в электричке, что везла дачников прочь от заводских окраин…

Представляете всю иронию?

В последнее утро перед страшным полднем, когда все земные города вот-вот должны были вспыхнуть и мгновенно сгореть дотла, я — пялился в окно вагона на проносящиеся мимо заросли куманики, жёсткие и неразделимые, как спутанный конский волос.

Я мог бы искать взгляда родных перед смертью… или пожимать руки друзей, или смотреть в лицо врагу, как, наверное, и поступили другие мужчины, оставшиеся в городах. Вряд ли я это теперь узнаю.

Мог хотя бы вернуть долг соседу по общежитию (вчера случилась зарплата) и сделать его последние часы чуть менее… несправедливыми. А вместо всего этого благого и честного — сел в раннюю электричку, пойдя на поводу у малолетней Кассандры.

Не понимаю толком, почему я так поступил… Импульс… или наваждение.

Вагон шатало на стыках, я то и дело задевал стекло носом.

Заросли подступали к самой насыпи и, хотя и были существенно ниже окон вагона, но всё равно было ощущение, что поезд летит по прорубленному в них тоннелю. Куманика вела себя в точности, как людская толпа — расступалась неохотно, задние ряды стояли насмерть, не пуская передних и возникала от этого страшная давящая теснота.

У меня, пожалуй, всё-таки было плохое предчувствие — как у кошки перед пожаром.

Электричка, естественно, ни о чём не подозревала — везла сонных людей, пахла яйцами и зелёным луком, пёрла, перепрыгивая через стыки, и только колеса частили обречённым «ду-дут… ду-дут». Поток воздуха срывал щебень с краев насыпи, и заросли глотали эти каменные плевки, лишь возмущенно раскачивались вслед.

Глухомань какая…

Отсюда, из нутра вагона, заросли казались сплошными и ровными — верхушки кустов, хотя и разлохмаченные неравномерным ростом, все-таки создавали приблизительную плоскость. И только по дикой скачке деревьев на заднем плане становилось понятным, какие чудовищные буераки пересекает железная дорога.

Я думаю, что это одно из общих, мировых правил. Слишком уж многое обычно скрыто от наших глаз и незаметно до самого последнего момента.

Попутчик наклонился ко мне, спросил о времени.

Часы у меня были, но садясь в поезд я снял их с руки и сунул в карман. На самое дно — под брякающую связку ключей, под согнутые вдвое бумажные деньги.

Там, куда я направлялся — часы бы только помешали. Она ведь так и сказала мне: «Время только отвлекает от вечности». Я принял её правила, но остаться совсем без этого хладнокровного прибора, фиксирующего нечто, по её словам, уже безвозвратно утраченное, я всё-таки не решился. Поэтому и пошёл на маленькую хитрость — тщательно завёл часы, тщательно выставил стрелки, и спрятал их поглубже.

Станция, куда мне нужно было доехать, называлась «24-й км».

Был период между утром и полуднем — большего о времени мне сейчас знать было не нужно.

Я ехал посмотреть на конец нашей цивилизации. Ехал посмотреть на памятник… всему человечеству.

***

Эта девчонка была странной, конечно… Даже делая скидку на возраст.

На вид ей было шестнадцать или около того. Когда дело касается девичьего возраста — я только руками развожу.

Вечер был поздним — последние минуты перед наступлением темноты. Воздух уже становился по ночному влажен, и фонари в нём расплывались пятнами, как чернила на сырой бумаге.

Я столкнулся с ней в месте уединенном, и даже загадочном — под мостом, по хребту которого, неистово грохоча, то и дело проносились автомобили. Животом этот мост опирался на стопки бетонных блоков — уложенных будто нарочито небрежно. Блоки не совпадали углами. Откос же — был мощён шестиугольными плитами, будто забрызган весь громадной и неопрятной бетонной чешуёй.

Склон регулярно подмывало, так что нижний ряд плит оторвался и беспорядочно ополз… ещё ниже смутно оранжевела глина, лоснились голые ивовые прутья, клубились какие‑то проволочные мотки. Скорее угадывался, чем виднелся, противоположный откос. На самом дне, в месте их соприкосновения — блестела лента ручья. Столь невзрачного, что казалось невероятным, что эти жуткие нагромождения бетона обязаны именно ему своим появлением.

Считаете слишком неправдоподобным начало этой началом истории? Удивляетесь, зачем я сунулся сюда?

А зря — это довольно просто объясняется… Я упустил последний трамвай, и мне лень было тратить час времени на правильную пешеходную геометрию — вниз по улице вдоль трамвайных путей, потом диагональный отрезок на проспект, потом вправо через мост над логом, и потом ведь ещё предстояло возвращаться назад по другой стороне. Умей я шагать по воздуху, в один момент оказался бы у своей общаги — вон же она, я отсюда видел её плоскую крышу. Так что я поискал глазами неприметную прямую тропку, которая сократила бы мой путь в несколько раз. В том, что она где-то есть, я и не сомневался даже…

Какой бы путь ты не выбрал, всегда найдется тот, кто прошёл им раньше тебя.

Тропинка обнаружилась меж двух металлических гаражей… и сначала я бодро шлёпал наискосок по склону… потом, когда тень моста нависла надо мной — остановился. Меня поразила страшная отчужденность этого места. Машины глухо рокотали наверху, шлепали шинами, наезжая на стыки. Бетон опор гудел, пропуская звуки навылет. Чуть слышно побулькивал ручей внизу. Воздух был почти непрогляден в этой тени. Смутная мгла дрожала, прикасаясь снизу к рёбрам моста. Свет фонарей безнадёжно гас в ней, как брошенная в воду сигарета.

Потом я увидел зыбкий язычок пламени — на самом верху, где изнанка моста смыкалась с откосом. Пламя было синим, как от газовой горелки. Я зачем-то пошёл на него, вслепую нащупывая плиты ногами. И сразу же услышал, как она крикнула: «Вон там!»

Я не сразу понял, что вон там… и, вообще — кто это орёт, а потому продолжал карабкаться по склону. Наверное, ей следовало бы убежать — просто так, не испытывая судьбу. Почти ночь ведь, глухое место, незнакомый мужик, молча подбирающийся из темноты. Не слишком-то спокойное начало истории, правда? Однако, она даже не шелохнулась, пока я не подошёл почти вплотную. Так близко, что стало видно проволочные колечки сережек, протыкающие её уши. В левом ухе, например, их было чуть ли не полтора десятка. Хотя, я могу и ошибаться — пламя спиртовой таблетки, горящей у её ног, давало слишком неверный маетный свет.

— Вон там… — повторила она, показав пальцем. — Там уже не видно сверху.

Я снова ничего не понял и, помедлив, переспросил — о чём это она?

Она несколько сконфуженно пояснила:

— Необязательно спускаться так далеко, если хотите отлить. Вон у той колонны вас уже не видно сверху. Если идти дальше, запросто можно… вляпаться.

Я осмотрел поочередно обе подошвы, пока до меня доходил диковатый смысл происходящего. Шестнадцатилетняя пигалица, объясняющая взрослому мужику, где ему лучше отлить. Она не слишком-то тушевалась — сидела на покрышке, выставив вперёд тощие коленки, как нахальный воробей. Дрожали каменные тени. Возносилось по ним крохотное пламя, текущее кверху, как огненный водопад наоборот.

— Чего ж вы сюда забрели, если не отлить? — спросила она. — Тропинка-то — вон где…

Интересный был вопрос.

По мосту проволоклось что-то особо тяжелое, должно быть четырехосный грузовик — громыхнули металлические стыки, бетон гулко принял тяжесть удара и сопроводил в землю. За несколько мгновений этого лязга я успел сделать какое-то движение губами. Оно и было принято за ответ.

И тогда она удивленно покрутила головой.

— Просто очень странно видеть здесь человека, которого ведёт сюда не мочевой пузырь, а что-то ещё… — сказала она.

И в самом деле — очень странно.

***

Я понятия не имею, откуда на земле берутся странные люди. При нашей такой-растакой жизни, где каждому отведено своё место — им просто неоткуда браться.

Во всякий час тысячи людей смотрят на небо. Оно отражается в их глазах — бездонное, не имеющее пределов. Потом девятьсот девяносто из них говорят: «твою мать!..», и раскрывают зонт. А ещё девять человек — выбрасывают окурок и затворяют раму. И только один остаётся стоять с запрокинутой головой и смотрит куда-то сквозь брызгающий прямо в глаза дождь.

Один из условной тысячи — это ведь довольно немного. Проживи вы хоть самую долгую жизнь — и то сможете их по пальцам пересчитать. И даже эти девять из пересчитанных вами десяти — в конце концов начнут делать что-то совсем обыденное. Добрая половина из них, столь романтически промокнув до нитки, пойдут домой к нему или к ней, и там примутся срывать с друг друга одежду. А остальные, вдоволь насмотревшись на дождь — расчехлят пишущую машинку…

А эта, странная девчонка — сидит в темноте под гулким сводом, между вибрирующим бетоном опор… и молча смотрит на синее пламя… вообще непонятно зачем.

Конечно, я спросил, зачем она это делает…

Ответ её очень меня удивил.

***

Уже напоследок, полуобернувшись, я спросил ещё — не страшно ли ей одной в таком месте?

К концу разговора мы уже ощущали друг к другу что-то похожее на доверие, и я был уверен — мой вопрос не прозвучит, как попытка нагнать страху, чтобы приобнять.

Тропинка меж двух рядов расползшихся плит, по которой я пришел — оказалась единственным путем, ведущим под мост. То есть — я, приближаясь к крохотному её костерку, отрезал ей всякую возможность бегства. Просто так вверх по откосу — было не подняться даже юным лёгким ногам, слишком уж крутой тут уклон. Если и бежать, то только вниз — в глубь лога, в непроглядную темень. А там — кричи, не кричи…

В ответ она показала мне внушительный тусклый клинок со шнурованной рукояткой.

— Ничего себе! — только и сказал я.

Клинок оказался ещё и хорошо заточенным. Почти не прилагая усилий, я подровнял им ноготь большого пальца. Веревочная петля на рукоятке была рассчитана на крупное мужское запястье.

— Тебя с ним менты не останавливают?

Она пожала плечами: да не особо — весёлых компаний она сторонится… вообще любых компаний. А девчонок-одиночек менты не проверяют. Вот если б она была постарше, или пофигуристее… Пока, желания остановить её и пощупать не возникало ни у одного мента.

Я покрутил нож в ладони и вернул ей, попутно заметив на правах взрослого, что иметь нож — это одно дело, а суметь защититься с его помощью — совсем другое. Нельзя так сильно надеяться на единственный козырь.

Я знаю, — сказала она. — Это, вообще, не для защиты. Это — для себя!

***

Мне тоже было когда-то шестнадцать.

И всю внешнюю атрибутику опасной юности я соблюдал по мере сил.

Я подворачивал рукава на куртке — так было удобнее махать кулаками. Носил на большом пальце плоское стальное кольцо. Разве что уши не прокалывал… да это было и не принято тогда. Зато я таскал в кармане кастет, сделанный из трех здоровенных гаек, сваренных автогеном воедино — от одного взгляда на такую вещицу крошилась зубная эмаль. Знакомый дядька из механического цеха сделал мне такой, совсем недорого. Жаль, что вскоре мне пришлось его выбросить. Меня менты начали обыскивать довольно рано.

Бывало, я тоже совершал поступки… скажем так — излишне рискованные.

Например, как-то я попытался прицепиться на полном ходу к товарному поезду. До сих пор помню это довольно отчетливо — был вечер, чем-то похожий на этот, будто весь вылепленный из густой тени падающих листьев. Шуршала земля, сплошь усыпанная жёлтым и, погружаясь в это жёлтое по щиколотки — призраками стояли в полумраке бледные деревья. Насыпь железной дороги насквозь пронзала берёзовый лес, полого редеющий справа и слева к сонным дачам.

Я поджидал поезда на самом гребне, меж двух рельсовых полотен. И, ощущая подошвами всё нарастающее сотрясение щебня — смотрел, как набухает вдали желтушный электрический свет… как он высвечивает рельсы и, становясь вдруг почти осязаемой жидкой рекой — струится по ним, как по длинным металлическим желобам.

Полотно железной дороги здесь изгибалось подковой и, чисто теоретически, проходящий состав должен был хоть немного сбросить скорость… Так что идея прицепиться и поехать куда-то в неопределяемую взглядом даль — сначала показалась мне достаточно разумной… по крайней мере — интересной. Я ещё никогда не катался верхом на товарных поездах, хотя не раз слышал о людях, которые так делали. А потому ждал, ладонью заслоняясь от яростного света… пока моя решимость не испарилась, пока я вдруг не почувствовал себя маленьким и жалким…

Должно быть — это было предчувствием чего-то непоправимого.

Я не был робкого десятка, не пасовал в драках, но тут… Человек на рельсах — больше не был мной. Честно говоря, он и человеком-то больше не был — хрупкое насекомое среди нарастающего грохота и тектонической дрожи… Из лязгающей темноты на меня пёрло непостижимое НЕЧТО, совершенно несравнимое со смехотворной прочностью моего панциря.

Наверное, именно так и чувствуют себя люди под орбитальной бомбардировкой.

Светящиеся рельсы справа и слева вдруг вздрогнули и исторгли свербящий присвист. Я поспешно перешагнул через них и встал посреди встречного полотна. Локомотив рявкнул на меня, обдав целой волной горячих запахов и осязаемых напрямую звуков. Разорванный его плоским лбом воздух толкнул меня в грудь, развернув по ходу движения — несколько мгновений я бежал рядом…

Впрочем, «рядом» — это слишком сильно сказано… я просто бежал, а угловатые силуэты вагонов проносились мимо, выстреливая прямо в ухо оглушающие: «ду-дут… ду-дут…».

Я признал, что ничего не могу противопоставить этому стремительному напору и, пробежав по инерции ещё немного, капитулировал…

Зачем я всё это рассказывал ей тогда? И зачем теперь рассказываю вам?

Может затем, что даже будучи шестнадцатилетним, даже пребывая в обычной возрастной уверенности, что ничего на свете нет важнее меня — я бы никогда не осмелился пойти до самого конца?

Разрезать собственные животы, кстати, дозволялось только самураям. Японским женщинам в такой привилегии было отказано. Они связывали себе колени, чтобы даже после смертных судорог тело оставалось в целомудренной позе, и уходили от позора, совершая «дзигай» — удар ножом в шею. Человеческая кожа в этом месте тонка, а артерия под ней, наоборот — необъятна, как туннель. Кто-то даже подсчитал, что в среднем секунд пятнадцать уходит на то, чтобы через такую рану полностью выхлестала наружу жизнь. Так что вряд ли кто-то за это время успеет хотя бы штаны с неё снять…

Ошеломленный этими словами, я протянул руку и кончиком пальца прикоснулся к её шее. Мне показалось, что сонная артерия ворохнулась под кожей, истомленная готовностью умереть.

Обычно у молодых эта готовность лжива, а потому — совсем ничего не значит. А тут… даже наощупь я не распознал фальши.

— Мне просто говорить о собственной смерти, — кивнула она, будто подслушав мои мысли.

— Почему это?

— Я вижу будущее… где все мы уже мертвы, и нет никакого смысла возвращать долги.

— А-а…

— Можете сами послушать. Смерть придёт вон оттуда…

Я запрокинул голову. Фонари контрастно подсвечивали мост, проступало из темноты его втянутое ячеистое брюхо. Между секциями чернели технологические зазоры, и накрывающие их железные фартуки взгромыхивали всякий раз, когда по ним прокатывались колеса автомобилей. Там, наверху — этот звук казался мне плоским, будто пинок по консервной банке. Но, спускаясь по опорам моста, он становился глубоким, как выверенный бас, и оттого набатно-тревожным. Что-то, зажатое ребрами в середине груди, освобождалось от этого звука и начинало колыхаться, попадая в такт.

Вот как это было — сверху сотрясался бетонный свод и ответно вздрагивало снизу. Чувствовалось в этом непостижимое величие. Мы с ней оба были рисовыми зернами в тёмном нутре барабана.

Очень странное ощущение. Я провёл ладонью по лицу. Рука была, как чужая. Ничего подобного я никогда не испытывал.

— Это место… — сказала она тогда, — одно из немногих, где истончилась изнанка Мира… и иногда — здесь пятном проступает грядущее.

***

Вот тут настала пора сказать ещё кое-что… Обратиться к читателю, который возможно, любопытства ради, листает страницы, что я успел исписать. Конечно, если эти страницы (как и сам читатель) всё ещё существуют.

Ну, да… сначала я тоже посчитал эту девчонку поехавшей на голову. Возможно, даже обдолбанной чем-то, а потому — несущей откровенную пургу… Наркоманы ведь лезут порой торчать в самые невероятные места, лишь бы они были укромными… И, произойди наша встреча в каком-нибудь подвале, или среди опалубки какой‑нибудь незавершённой новостройки, я даже слушать её не стал бы — тут же стряхнул бы с ушей всё, что она на них успела бы навешать.

Но если бы вы стояли тогда рядом со мной и с ней, то… согласились бы — существуют места, в которых оброненные слова звенят, как самая полновесная правда. Изнанка Мира с прорехами, сквозь которые сыплются видения будущего? А почему бы и нет?

Если слышишь чьи-то безумные россказни, то вовсе не обязательно, что перед тобой безумец. По-моему, нормальный человек только тем и отличается от сумасшедшего, что не хватает прохожих за рукав и не пытается выдать ту кашу, что клокочет в его голове, за единственно-истинное положение вещей. Так что не нужно всё воспринимать буквально.

Метафора же, тут понимать надо…

Если ты, о читающий мои мысли, так не считаешь, то просто пролистай немного вперёд — туда, где города уже сгорают заживо, и никакой надежды уже не осталось.

***

Сиплый голос из-за дырявых решёток в торце вагона, больше похожих на вентиляционные продухи, чем на динамики, сказал:

— Двадцатьчетвертыйкилометр… Остановкапотребованию…

Куманика за окном кончилась — мелькая просветами меж стволов промчался мимо мрачноватый бор. Кроны были жёлтые и сухие, как давнее воспоминание. Взвившись за металлическим забором, проскользнула стайка каких-то несерьёзных, будто игрушечных, фанерных домиков. Выскочили и пропали украшенные завитушками ворота. Железные буквы, изгибаясь, венчали ворота сверху. Они промелькнули слишком быстро, даже не успев сложиться в слова. Пионерлагерь «какой-то»… А… Ну, понятно.

Потом бор вдруг разом иссяк, выродившись в чахлый подлесок, и во всю ширину окна ахнула степь.

Стали заметны тревожные тучи, маявшиеся у горизонта.

Я сообщил о своём желании выйти бдительной тётке в оранжевом жилете. Она уложила губы в неодобрительную гримасу, потом всё‑таки придавила блямбу кнопки над своим сиденьем. Наверное, это и была «самая главная кнопка электропоезда», и нажимать её по странной прихоти одного пассажира не полагалось. Она делала для меня исключение. Ну, что ж…

Раскрытая газета её соседа перегораживала весь проход — я осторожно протиснулся, пусть человек читает. Поезд уже замедлял движение. Колеса больше не стучали, перескакивая через рельсовые стыки, как через что-то незначительное — теперь они словно поднимались по высоким звонким ступеням. Шаг, ещё шаг… Частой одышкой задышали тормоза. Я всё-таки задел старика с газетой. Он с шелестом подобрался и вдруг сказал оранжевой тетке:

— Америку-то — раздолбали!

Голос был как из бочки — низкий рокочущий бас.

Таким басом и нужно объявлять о начале войны — даже самые весёлые дети замолкали бы от вестей, сказанных таким голосом с репродуктора на высоком столбе.

— Ох! Что делается… — довольно безразлично сказала тётка.

Я вышел в громкий тамбур и не слышал их больше.

Поезд как-то нервно, толчками, затормозил — словно твёрдые камушки попадали ему под колеса. Тормоза ещё раз гукнули, вагон ощутимо тряхнуло, и только тогда он окончательно остановился. Двери грянули в стороны, и я спрыгнул на насыпь, прямо в высоченную, с меня ростом, траву.

Наверное, дело и впрямь было в часах, снятых с руки и убранных в карман — я заметил, что всё вокруг порой замедлялось, как на рапиде. Вот и сейчас — я падал сверху на этот ломкий мир, принося в него травяной хруст и паническое бегство насекомых. За спиной загрохотало железо — электровоз первым вспомнил о времени, которое никого не ждёт, и дёрнул вагоны вслед за собой… потащил их туда, где оно течёт более правильно.

Я подождал, пока он отойдет подальше, выпрямится шпальный настил и натянутые железные полосы перестанут звенеть. Я совершенно не представлял, что делать дальше.

На этой станции явно сто лет никто не сходил. Не было даже намека на тропинку — я побрёл наобум сквозь пересушенный хруст. Эти заросли могли тянуться аж до экватора, но к моему удивлению кончились уже через несколько шагов. Травяная пелена расступилась — передо мной лежала та бесплодная степь, что часто встречается на месте старых рудных выработок… огромная, бугристая, нагая. Справа пыльно курились курганы — трава росла только у их подножий, где дождевая вода и тень находили друг друга. Прочая часть пустоши щетинилась лишь спутанным дёрном, сквозь который при каждом моём шаге проступал многократно перемолотый и просеянный грунт.

Хмурилось всё сильнее. Горизонт делался непроглядно-чёрен. Прямо над головой небо ещё сохраняло какую‑то видимость высоты, но чуть подальше уже ложилось ничком на спины курганов, и воздух скручивался, предчувствуя бурю.

Сквозь порывы пыльного ветра я видел какие-то бетонные скорлупы, что громоздились поодаль. Да, та девчонка говорила мне о развалинах. То Самое Место — должно ждать меня сразу за ними. Я оценил взглядом расстояние и ускорил шаги. Сухая пыль торопливо заплюхала из‑под ботинок.

Я точно никогда не бывал здесь…, но будто бы мгновенно узнавал всё, что попадалось мне по пути: вот Большое Ржавое Пятно, и на нём вообще ничего и никогда не растёт — так, пара каких-то безумных уродливых колючек. Я запыхался, пока поравнялся с ними… Жестяные листья проржавели до дыр. Шевелясь под ветром, они издавали скрежет, а не шелест. Похоже, здесь до сих шла странная локальная весна, и я застал эту пару чертополохов в самую пору цветения — колючие шары на вершине стебля призывно багровели изнутри. Было очень похоже на застывший взрыв, как я его себе представлял — сочная багряная мякоть огня и острые стальные брызги, устремлённые во все стороны разом…

Что-то не так было с воздухом — с каждым шагом мне становилось всё хуже… ощутимо мутило, я будто начинал бредить наяву.

Конечно, я никогда уже не узнаю, что за химпромышленная нечисть была захоронена под этой оранжевой плешью. Но, если верить словам той девчонки– именно в таких местах и рвётся ткань пространства. Сейчас это казалось мне вполне похожим на правду — Пятно выглядело геометрически правильной окружностью, на границе которой даже вездесущая степная трава обрывалась, как обрезанная. Сыпучая земля скрипела в горсти, полная распавшегося от времени кристаллического железа.

Я старался совсем не дышать, пересекая Пятно.

Наверное, его было бы лучше вообще обойти стороной, но я боялся не успеть до непогоды, если буду петлять — ветер, волнами несущийся мне навстречу, раздвигал собою ещё не дождь, но уже не воздух.

Верхушка Памятника Человечеству выглядывала из-за ближайшего кургана. Но пока ещё было трудно разглядеть, что это такое.

***

Едва я достиг подножия — солнца не стало совсем. Тучи крошились, сверкая, как мокрый уголь. Что могло удерживать в небе такое количество воды, не позволяя ей в одночасье обрушиться на землю? Я весь взмок на бегу — от крохотных брызг, что сновали вокруг, быстрые, как электрические разряды.

Обогнув, наконец, отрог ближайшего из курганов, я посмотрел вдоль его склона, вдоль притихших в ветровой тени репейных колтунов — туда, где коленопреклоненный ковыль склонялся к подножию Памятника Человечеству.

Всё, как девчонка и говорила…

Должно быть, раньше это было прожекторной вышкой. Угадывались узнаваемые очертания в этом буром от ржавчины, перекрученном железе. Решётчатые фермы двух опор, превращенные временем, коррозией, засохшим плющом и чёрт знает чем ещё в подобие человеческих ног — по щиколотку утопали в растасканный травяными корнями бетон. Пучки жёсткой травы росли прямо в трещинах — постамент Памятника был словно проконопачен ею. Одна из опор согнулась в колене, и смятый сгиб швеллера почти касался земли. Выше обе опоры сходились, образуя ячеистую талию… ещё выше кривился решётчатый торс… и простирались в мокрое небо спирально-изогнутые руки.

Ветер, пока смирный с этой стороны насыпи — там, наверху, должно быть, налетал бешеными порывами, и остов вышки, превращенный то ли её рассказом, то ли моим воображением в силуэт металлического человека, гудел и раскачивался.

Голова у Памятника была повёрнута в мою строну, я видео его лицо — чёрные гроздья спёкшихся воедино прожекторных банок.

Я медленно приближался, чувствуя привкус металла во рту.

Вчера она сказала мне что-то вроде:

— Если решите напоследок отдать ему дань уважения, то ехать нужно прямо с утра.

А на вопрос «почему это», поколебавшись, ответила:

— Потому что другой возможности у вас уже не будет. Мне кажется, хоть кто-то из людей должен это сделать. Все прочие долги — не имеют больше никакого смысла.

И вот я стоял около Памятника… стоило бы сказать — стоял прямо в его тени, если б на небе было хоть что‑то кроме бешено клубящейся черноты. Что на меня нашло, зачем я сюда припёрся? Просто помолчать, склонив перед ним голову? Будет ли этого достаточно? Или нужно что‑то сказать? Но… каких слов от меня ждут?

Не представляя, что делать дальше, я поднял над головой растопыренную ладонь — то ли салютуя ему, то ли собираясь отереть лоб. И вдруг Памятник сам заговорил со мной… и не просто заговорил — запел голосом похоронного плакальщика. Издавая мерный гул закачались над землей распростертые железные руки. Болтались на ветру размочаленные тросы. Ржавое колено касалось земли. Тяжесть целого неба, улёгшегося сверху, калечила ему плечи. Оплавленный грозами хребет ещё сопротивлялся времени — напрягшись сверх всякого предела.

Он будет стоять здесь и после нас… Я понял это так отчётливо, будто узнал слова давно позабытой песни.

Даже если юная Кассандра ошиблась в своем предсказании… даже если у человечества есть ещё немного времени…

Может быть, он будет стоять здесь вечно… и трава у его подножия будет тихо умирать от ржавчины.

Мне стало страшно — я медленно пятился, отступая. Оранжевый дерн вставал между мной и Памятником, бесстрастно фиксируя форму моих подметок.

Вдоль всего горизонта, продольно — вдруг проскочило синее пламя. Тяжело и нехотя ворохнулся гром. Крупинки дождя в воздухе ещё убыстрились. Я, наконец, вытер ладонью подмоченный ими лоб. У горизонта уже бушевал настоящий ливень — искажая перспективу натягивалась тугая вертикальная штриховка. Снова посыпались молнии — теперь гораздо ближе, щедрым змеящимся веером. Прокатившийся гром рухнул в траву неподалеку, тревожа испуганный ковыль. Я всё пятился и пятился, уже почти прижимаясь спиной к отвесному склону кургана.

Что мне ещё оставалось делать? Было слишком поздно… Поздно бежать или прятаться. Гроза стремительно летела навстречу.

Ураганно и отвесно возносилась вздыбленная пыль.

— Это непременно случится завтра. — сказала мне девчонка. — Вас не станет… Останутся одни памятники. Я чувствую это… и сам мир, наверное, тоже это чувствует — раз подаёт нам сигналы через трещины во времени и пространстве. Не сердитесь на меня — я только-то и хотела, чтоб и вы напоследок тоже это почувствовали…

Теперь я понимал, о чём она вчера твердила.

Это никак не могло быть простой грозой — небосвод надо мной был тёмен, как преисподняя. Если бы я мог заглянуть за горизонт, то… наверное, увидел бы, как надувались там кляксы огня — это детонировали сбитые с курса боеголовки, электризуя ионосферу и порождая чудовищные молнии, тоннами пепла затмевая солнечный свет и изливая сверху моря, испарённые до самого дна.

Железный человек больше не пел — молча простирал руки в гудящее разрывами небо, стыдливо задрапированное полотнищами туч, будто там, за ними, торопясь и круша, меняли декорации.

Потом что-то лопнуло — прямо в зените, расколов весь свод словно фарфоровый. Трещина чиркнула по нему, окрашивая края пролома в жуткую смесь жёлтого и синего цветов… От близости удара, от неописуемой, непредставимой мощи — я словно провалился куда-то. Пролом в небе одним рывком расширился, раскромсав всё то, что в этом мире ещё оставалось целым, и сквозь этот пролом я увидел на миг всю толщу расколотой небесной скорлупы — всю сумятицу атмосферных слоев, все детонационные нарывы, все шрамы прямых самолетных и зигзагообразных ракетных трасс… молния выгорела и небо опять сомкнулось…

Сухой электрический треск выпрямлял палые травяные стебли вокруг. Сами собой шевелились волосы на голове и теле.

Потом лавиной обрушился гром — повалил меня и погрёб под собой… даже земля вздрогнула и заныла. Я лежал, заслоняясь ладонями от неба. В ушах разворачивался сдавленный ватный ком — следующие молнии, взрывы и громовые раскаты были уже почти не слышны, только тупым когтем скребло вдоль позвоночника. Я не сразу заметил, что промок до нитки. Земли вокруг уже не существовало — маятником качался великий водопадный плеск. Чтобы тут же не захлебнуться, я уселся под хлёсткими струями и пытался урывками дышать сквозь пригоршню.

Штопор какой-то по счёту молнии сошёл отвесно и, зашипев сварочным огнём, напоролся на плечо Памятника. Вновь закричало железо. Широким кольцом дохнул вовне раскалённый воздух. Окалина плеснула — высоко и яростно. Дождь коснулся мгновенно просохшего металла, и тот взвыл… Мне показалось на миг, что после такого Памятник сдался… упал…, но следующая вспышка высветила его невредимый силуэт — он стоял, молитвенно запрокинувшись, одна из ключиц была раскалена и вишнево светилась.

Мне было его жаль. По-настоящему, как бывает жаль существо, обречённое снова и снова видеть чужую смерть.

Склон кургана мягко расползался подо мной, и размокали в кармане приготовленные соседу бумажные деньги.

Степь тонула в дожде, и крик железа, пытаемого огнём и водой — потерянно метался по ней.

Дождь рушился и рушился…

В виде фарса… Год тот же. 23:59 ЧСД.

— Так ему и передай, — сказал Лигавин, — я ведь его всё равно найду! Весь день буду искать, но найду! Я знаешь какой принципиальный?!

Самир покивал — осторожно, насколько ему позволяла перехваченная Лигавинской пятернёй шея.

— Да что там день — я ведь этому могу всю жизнь посвятить! Мне торопиться некуда! У меня вся жизнь впереди! Сечёшь?

Продолжать стискивать шею, кивающую столь покорно, было как‑то… неловко, что ли…

Лигавин был совсем не дурак подраться, но покорность пожилого человека не заводила его, а наоборот — сбивала с толку. К тому же из подъезда общаги вдруг выскочила пара Самировых земляков, а потому Лигавин шею дворника всё-таки отпустил и даже руку вытер — сначала о спецовку Самира, выбрав чистое место между коростами старой краски, и только потом уже — о собственные брюки.

Земляки пружинисто приближались, и Лигавин (понимая, что лучшая защита — это нападение) напустился на них первым:

— Где эта сволочь, которой до зарплаты не хватило? А?!

— Кито? — растерялись земляки.

— Он же с вашего участка?! — наседал Лигавин, не давая шанса перехватить инициативу. — Вы мне тут дуру не включайте! У нас тут так не делают! Я, если что, могу и своих земляков кликнуть! Вон, слышь — трамвай брякнул? Сейчас наша третья смена подойдёт, а там все славяне, ни одного смуглого…

— Алик-джан, — примирительно сказал Самир, погуще добавляя акцента в голос — для того, видимо, чтоб земляки не стушевались окончательно перед таким напором. — Зачем ты ругался? Зачем шею давил? Самир и так тебе скажет…

— Так говори, чего зря темнишь?! Я только сейчас к нему на этаж поднимался — закрыто там. Говори, давай, где сосед твой шляется… вместо того, чтоб долги отдавать, как положено!

— Утром его видел — на электричка он пошёл…

На шее дворника постепенно таяли мятые пятна.

— Какая электричка, куда? — не поверил Лигавин. — Не звезди, давай! У него же смена сегодня.

— Он нам — какой сосед? — не слушая, продолжал Самир. — Плохой сосед. Всем деньги должен. Даже Самиру должен. Самир ему говорил: отдай Алику деньги сначала — у Самира земляки есть, Самир ещё подождёт… Плохой сосед. Сегодня пианый, вчера пианый… Всегда такой.

— Чего мелешь? — вконец запутался Лигавин. — Он же не бухает…

Самир потирал шею так демонстративно, будто его только‑только вынули из петли. Наверняка, он не понял и половины того, что у него выспрашивали…, а на вторую половину — машинально привирал.

— Сказал Самиру — чюрка ты! Если тирезвий, тогда дома нет.

— Да не слушай… — посоветовала комендантша Марьина, тоже выглянув на шум. — Этому дурачку половина общаги денег торчит — вот он в них и запутался.

— Понятно… — хмыкнул Лигавин. — А где…

— Да он у бабы поди! — внесла ясность комендантша Марьина.

— У какой ещё бабы?

— А я знаю? Может у Ленки твоей?

— Чего? — непроизвольно напрягся Лигавин.

— Шучу… — загоготала над ним комендантша. — Чего выпучился? Впучься обратно…

— Шутки у тебя… — неодобрительно сказал Лигавин.

— Нормальные шутки! — отрезала Марьина. — А ты чего с утра самого рыщешь, как бешеный пёс в поисках жопы? Много должен, что ли?

— Вопрос не в количестве! — напыщенно сказал Лигавин. — Вопрос в качестве социального взаимодействия.

— Ха-а… — аж поперхнулась комендантша. — Ну, даешь… Ну, или ему дают — с молодухой какой-то я его вчера видела, должника-то твоего… По темноте уже, из-под Шального моста они вместе выпрастались. Я сразу и подумала, что бабу себе завёл, по кустам её гуляет… Так что плакали твои денежки. В следующем месяце ты должника своего прямо около кассы лови — пока не забухал, когда бросят. Хотя… Может, и не его баба, может… племянница или ещё кто…

— Племянница! — скабрезно загоготали за спиной Лигавина. — Знаем таких племянниц…

Это и впрямь третья смена дошла до общежития от остановки трамвая — зубоскаля за добрый десяток шагов.

Лигавин насупился…, но на него уже не обращали внимания, напрочь выдавив из разговора.

— Девчонка ещё совсем, — пояснила им всем разом обрадованная комендантша. — Малявка… Молоко на губах.

— Знаем, какое это молоко…

— А ну — цыц! — прикрикнула на пошляка хмурая учётчица Зинаида. — Раскрякался, селезень охеревший!

— Да чего…

— Если окажется, что и правда племянница — фиксы тебе выбьют, вот чего! А ты, Алик — тоже хорош глазами сверкать. Раз говорят, что на электричку с утра побёг — может у родни случилось чего?

Комендантша Марьина снова исчезла в общаге — будто кукушка, что высунулась сообщить дурные вести, и роль общественного рупора окончательно приняла на себя Зинаида. Женщина она была серьёзная, строгая, перед такой — не балуй… Лигавин почесал затылок, и лишнего внимания привлекать к себе не стал — ещё раз состроил зловещую гримасу совсем оробевшим Самировым землякам, выдохнул им: «Короче, ты понял?!», и пригвоздив напоследок всю троицу многообещающим взглядом, боком-боком выпростался из стихийного собрания.

— Конешчно, Алик-джан, конешчно… — вслед ему сказал Самир.

***

Телефон Ленки не отвечал.

Досадуя, что шутка комендантши Марьиной так сильно его задела, Лигавин позвонил ей из автомата с тыльной стороны общаги.

Трубка долго хрипела в ухо, выдавая какие-то несуразной длинны гудки — занято, не занято, всё вперемешку, не разобрать. Иногда связь вообще пропадала, и тогда гудки заменял надсадный треск — будто где‑то между двумя аппаратами одна за другой обрывались кабельные жилы.

Лигавин послушал это безобразие… потом, выматерившись, швырнул трубку на рычаг и врезал таксофону по безответной лицевой части.

Самиров сосед здорово его подвёл, несмотря на чистое славянское происхождение. На эти деньги Лигавин сегодня рассчитывал — выходной выпал на воскресенье, и у Ленки тоже, вот ведь совпало. Можно было погулять по центру, а по случаю тёплой погоды — и посидеть в открытой пивной около набережной. А теперь чего?

Выворачивая с проспекта Дружбы, навстречу ему прогрохотал трамвай, наощупь находя колесами забитые ранним листопадом рельсовые колеи. Какой-то мелкий взлохмаченный шкет, приклеенный лицом к стеклу — скорчил рожу и показал Лигавину язык.

В ответ Лигавин тоже… показал… да так, что тётки внутри трамвая возмущенно всполошились.

Кто-то шустро вывернул из-за угла, и Лигавин рефлекторно ухватил его за рукав…, но тот оказался вовсе не должником, и Лигавин разочарованно отпустил. Это был всего лишь… Послушай, мой дорогой и, скорее всего воображаемый читатель — мне до смерти наскучило выдумывать имена-фамилии. Давай хоть сейчас обойдемся без этого… ведь совсем скоро имена людей уже не будут нужны в этой истории. Ты же помнишь? Америку-то раздолбали!

— Ты… — без особой надежды поинтересовался Лигавин, — такого-то не видел?

— Много должен? — тут же понимающе переспросил тот.

— Да нет… — неохотно ответил Лигавин. — Откуда у сторожа «много»? Тридцатку, гнида, замотал…

— Всего-то?

— Это вам, инженерам несемейным — всего-то! — огрызнулся Лигавин. — А мы, сторожа — народ принципиальный!

— Ого! — коротко хохотнул тот.

— А сам я, может, вообще — санитар общественной честности! — усилил эффект Лигавин. — Я, может, специально ему денег занял, чтобы к ответу привлечь!

— Ого! — теперь этот человек, оказавшийся молодым несемейным инженером, до того удивился, что снял очки и тотчас снова их надел. — Альтруизм? Редко встретишь… Не жалко время тратить?

Его окликнули через дорогу, и он отошёл к такой же как он молодой компании, даже не попрощавшись.

— Ничего не жалко… — вслед ему сказал Лигавин. — Ни живота, ни денег. Принципы ж важнее.

Молодой инженер на ходу сделал рукой какой-то неопределённый жест. Может, и не ему вовсе…

Тогда Лигавин тоже двинул куда-то в никуда по изгибу проспекта, нарочито наступая на бренчащие крышки люков. Руки он сунул было в карманы, но увидел мельком свое отражение в витрине продуктового: флотский ремень, короткий рукав и кепочка, надвинутая на глаза — ни дать ни взять мультяшный волк из «Ну, погоди», готовый вот-вот встретить зайца… и руки из карманов вынул.

Прохожие всё равно обходили его стороной.

Автомат на перекрестке Дружбы и Панфиловцев тоже не работал. Лигавин уже и не ожидал иного. По всему выходило — день предстоял неудачный. Что поделаешь, случаются и такие дни — за что ни возьмись, всё из рук валится. Можно один раз за день в сортир сходить, и то хер молнией прищемишь…

Он дошёл до следующего автомата — на Панфиловцев и Клары Цеткин — снял трубку и сказал в сплошной электрический треск: «Да что за херня такая?».

Прокатился мимо трамвай — спотыкаясь, будто молотками брякая по рельсам. В трубке что-то хрипнуло, и прекратился даже треск… зато какой-то другой звук, очень тихий, но чудовищный, словно рашпилем по ногтю, неуловимо прошелестел в высоте, заставив Лигавина съёжиться. Он заозирался, пытаясь понять — что и откуда. Вдруг дёрнулась земля. Трамвай встал колом, словно налетев на преграду. Сквозь остекление было видно, как доминошно валятся одна на другую тётки, срываясь с поручня… Чуть помедлив, двери дрогнули и исторгли пассажиров. Что-то хрустело — едва не над самым ухом. Он обернулся и посмотрел — одно из окон первого этажа медленно пересекала диагональная трещина. Лигавин поморгал, соображая. Трещина упёрлась в крестовину переплёта и осеклась. Тут же за окном рывком разлетелись занавески — щекастая бульдожья морда выкатила глаза наружу и, не углядев никого, кроме Лигавина, плеснула на него придушенным лаем.

— А ну, пошёл! — сказал ему Лигавин, оставляя трубку так и висеть на проводе. — Ты ещё мне тут будешь!

Лай остервенился вдвойне. От хриплых его басов, или же от того, что бульдог задевал окно носом — половинка треснутого стекла вывалилась и грянула об асфальт. Тут же, шаркнув рамой, отворилось окно этажом выше, и такой же хриплый, лающий, но человеческий уже голос, простуженно подхватил:

— Э! Э-э! Ты чего собаку дразнишь?! А?! А ну — пошёл отседова! Кому говорю — пошёл отседова!

— Во, мля! — обалдел Лигавин. — Это ты меня, похоже, дразнишь…

— Пошёл-пошёл! — не унимался голос. — Шляется тут, каждый день. Все глаза уже смозолил. Алкашня!

— Хлебало закрой! — сказал Лигавин отвесно вверх.

— Что случилось? — спросили густым басом с третьего этажа. — Чего орёте?

— Собаку дразнит, урод! — с готовностью пожаловались со второго. — Она через окно тявкнула — а он — камнем!

— Да?! Сейчас спущусь! — пообещал бас.

— А, спустись… — обрадовался Лигавин.

— Милицию вызывайте! — посоветовали с четвёртого. — Ми-ли-ци-ю. Милиция разберётся.

— Драть-топтать ваш муравейник! — сразу им всем сообщил Лигавин.

Не слушая, что ему вопят, он перешёл проспект и прошагал несколько кварталов, покуда раздражение понемногу не улеглось…, но никуда не исчезло — мешалось где-то в середине груди. Он свернул обратно на Пролетарскую, купил сигарет в киоске, опробовал, один за другим, все четыре автомата у входа в универмаг — глухая пластмассовая тишина.

На углу улицы Мира толпился народ — там блестело на асфальте раскрошенное в горох стекло витрины. Кого-то юного цепко и сообща держали за одежду, тот вырывался, голося на весь проспект: «Да не я это… не я… оно само… само выпало…». Возмущенная общественность, дружно сопя, продолжала его задерживать — абсолютно не веря на слово. В воздухе опять порхало: «Милицию зовите… милицию…».

Уже удивленно округляя глаза на такие совпадения, Лигавин обошёл столпотворение. На проспекте уйма народу — словно тротуары наконец-то сомкнулись. Автомобили протискивались — подскакивали, выезжая на трамвайные пути. Трамваи стояли до самого поворота на Громова — двери наполовину распахнуты, салоны пусты. Кое-где самые упорные продолжали сидеть и ждать, но основная масса народа — широко валила через проспект.

— Безобразие, — слышал Лигавин, то и дело сталкиваясь с кем‑то плечами. — Не могут никак транспорт в городе наладить — то энергии у них нет, то бензина…

Тётки из трамвайных кабин смотрели мрачно. Сочувствуя им, Лигавин поспешил проскочить между двумя встречными вагонами.

На той стороне у лотка с арбузами — тоже вовсю конфликтовали… Растресканные корки двух или трех кавунов тонули в пенной розовой мякоти на асфальте. На них, обрадованно кружа, уже присаживались мухи.

— …ать твои руки… — издалека донеслось до Лигавина.

Он подошёл поближе.

— А кито мне заплатит? — напористо вопрошал смуглый усач, облаченный в несвежий халат. — Кито заплатит, а?

Ему отвечали сразу в несколько глоток, слаженно и очень по-свойски:

— А хрен тебя знает, кто тебе заплатит! Понаехали тут — руки дырявые… заточенные… Пошёл туда-сюда-обратно…

— Что вы говорите? — отчетливо сказали справа из толпы. — Что вы такое говорите?! Какое ещё землетрясение. Ещё скажите «извержение». Какое землетрясение может быть тут, в средних широтах?

— Говорю же вам, — отвечал кто-то солидный и всезнающий. — Говорю вам — тряхнуло… Явный тектонический толчок. В домах, вон — хорошо почувствовалось. Окна повылетали…

Толпа прибывала прямо на глазах, Лигавин уже и не пытался уворачиваться. Несколько раз его самого хватали за рукав.

— Какое ещё трясение, о чём вы? — опровергли впереди. — Взрыв…

— Врыв! На ГЭС что-то там взорвалось. Электричество отключили — по всему городу… Так что не будет напряжения, товарищи, не будет — добирайтесь автобусом…

Вокруг возмущённо заорали: мать-перемать, как это не будет, как это автобусом… Автобус пока дождёшься… Да не ходит к нам автобус… Безобразие… Всем городом собирали на этот трамвай, а теперь что…

Где-то у самого уха мелькнуло невзначай сказанное слово… и вся площадь моментально насторожилась.

— Да точно говорю — люди слышали… Стреляли…

— Где?!

— В военном городке, где же ещё?

И закипело, закружило и понесло…

— Как стрельба? Какая ещё стрельба? Говорили же — взрыв… Товарищи, товарищи…

Лигавин остервенело выдрал рукав…

— Товарищ, что происходит?

— Товарищи — в Москве, — вырывая другой рукав, не глядя нахамил Лигавин.

— А твои — в Тамбове, лошадь в овра…

Старичка оторвало людским течением и унесло — и договорить не успел.

— Да что происходит? Объясните… мужчины…

— А происходят, дамочка, последствия одного корабельного выстрела — сто лет как всё в руинах, а им — плевать!

— Вы это бросьте! — строго сказал кто-то. — Бросьте, не надо обобщать!

— Я вот тебе брошу, сейчас! — мгновенно взъярились на него из толпы. — А ещё попросишь — так и накидаю…

Кто-то, в фуражке с зелёным околышем, топорща лихой казачий чуб, безнадежно барахтался в толпе:

— На площадь! На площадь, браты! Сплотимся…

Его смяли и оттёрли в сторону…

Треща пуговицами, Лигавин выпростался из толчеи.

Двор общаги, примыкающий к проспекту, был тоже заполнен народом. Хлопали подъездные двери, люди выливались из них и текли будто потоп, переплёскиваясь через тротуар.

Зеваки гроздьями висели на балконах. Все до одного оживленно размахивали руками.

Он принципиально — подчёркивая свою личную независимость он всеобщей паники и неразберихи — сунул руки в карманы поглубже, и пошёл против движения, постоянно ловя на себе подозрительные взгляды.

В глубине двора тополя навешивали ветки, загораживая небо. Чахлая тень годилась лишь как прибежище для мошкары — Лигавин пару раз хлопнул себя по лбу и, наверное, из-за этого — не заметил самого начала…

Толпа на проспекте ахнула — единым вздохом, который почти сразу же перешел в рёв. Акустический эффект этого общего крика был настолько силён, что заставил содрогнуться тополиные сучья. Лигавин обернулся — ничего ещё не понимая, но пораженный внезапным ощущением надвигающейся смертельной опасности.

Толпа ревела, ощетинясь в небо великим множеством указательных пальцев.

Он тоже посмотрел вверх, но ничего не увидел — мешала сумятица крыш и сухих крон. Он выбежал в просвет между домами, когда людской рёв будто чем-то придавило сверху… будто крышкой накрыли кипящую кастрюлю. Что-то ударило, разметав уцелевшую листву, стремительная угловатая тень — мелькнула и вонзилась в город за ближайшими домами. Потеряв кепку, Лигавин ошарашенно повернулся вслед этой тени — лохматый и спиральный инверсионный след факелом надулся в небе и, изогнувшись, ушёл высоко-высоко в облачный дым, и там, окрасившись в коптяще-огненное, преломился… лопнул сразу несколькими вспышками.

Лигавин никогда не видел раньше, как работает ПВО, и всё ждал запоздалого чувства удивления, но оно так и не пришло, сразу навалился отупляющий ужас… и единым махом сдуло кровлю с ближайшей пятиэтажки, оголив пыльный деревянный остов. Лигавин обнаружил себя бегущим среди шиферного града — тополя сгибались едва не до самой земли, принимали на себя летящие обломки. Кругом бренчало — по стенам, но тротуарам — звонко стреляло переломленное дерево, и слабенький стекольный звон еле слышно вклинивался.

Он перепрыгнул через оградку клумбы, поскользнувшись на жирной чёрной земле, и оглох, почти ослеп, когда полыхнуло белым…

Небо жарко посмотрело ему в затылок, швырнув далеко вперёд скорченную тень.

Он успел добежать до угла своего общежития… всего лишь до угла, хотя казалось, что промчался стремглав не один квартал… когда волна кипящего воздуха и горящего мусора настигла его. Лигавин ринулся за угол — в спасительную, чернильной плотности тень, волна же прошла дальше, в доменное жерло проспекта, переворачивая и поджигая… мимоходом содрав с его спины всё тонкое — обрывки одежды и лоскуты кожи… Вопя — боль тоже завернула за угол, оседлав и облапив за шею — Лигавин шёл вслепую, и стена общаги под его руками гудела, как улей, то и дело напуская из дыма рассерженных кирпичных шмелей.

Тут Лигавин окончательно ослеп — от пепла, что нисходил с неба и порошил в глаза… много, очень много, пухлыми тополиными хлопьями, будто чёрный и скорбный снег, будто негатив Рождества. Пепел был жгучим, и единожды его вдохнув, Лигавин зашёлся в кашле… потом в хрипе — воздуха не стало, весь кислород сгорел.

И тогда Лигавин всё-таки поступился своими принципами — сдался, простил долг и не вспоминал более о деньгах, лёг ничком в горячий пепел и совсем перестал дышать, когда пара спёкшихся вместе кирпичей упали ему на затылок, прямо на скрещенные пальцы, его прикрывающие…

А я… хотел написать сначала, что в голове у него рассыпалось с глухим звоном, словно связка стеклотары раскатилась по цементному полу…, но не стал таким шаблонным сравнением обижать человека. Хороший ведь был человек, хоть и сторож — принципиальный, прямой… я бы, наверное, дружил с таким… А то, что грубиян и задира — так рос при общаге, жил в ней и так около неё и помер… Понять можно.

И пепел города — накрыл его и укутал…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге