Обложка Огурец

Огурец

Николай Протопопов

0% прочитано
Стандартный
Николай Протопопов

Огурец

## Пролог. Поклонение обломкам

Мир закончился не с взрывом. Он закончился с тишиной.

Той самой тишиной, которая наступает после того, как отгремели все сирены, отгорели все пожары, и люди, оставшиеся в живых, впервые выглянули из своих убежищ и увидели, что смотреть больше не на что. Небо было серым — не пасмурным, а именно серым, как старый телевизор, на котором давно нет изображения, только шум. Солнце висело в этом небе, как перегоревшая лампочка, — оно светило, но не грело. И воздух пах не гарью, не химией, не смертью. Он пах пылью. Тонкой, въедливой, вездесущей пылью, которая оседала на языке, на ресницах, на душе.

Люди научились жить в этой пыли. Не выживать — именно жить. Потому что выживание — это когда есть цель. А у них цели не было. Была привычка. Привычка просыпаться, привычка дышать, привычка копаться в мусоре.

Мусор был везде. Он лежал горами, холмами, целыми хребтами, уходящими за горизонт. Пластиковые бутылки, спрессованные в монолиты. Ржавые автомобили, вросшие в землю, как скелеты древних животных. Бетонные плиты, из которых когда-то строили девятиэтажки, а теперь они торчали из земли под углом, как надгробия. И баннеры. Огромные рекламные полотна, сорванные с фасадов, выцветшие до неузнаваемости, с остатками лиц и логотипов, которые никто уже не помнил. Они хлопали на ветру, как паруса кораблей, плывущих в никуда.

К этим баннерам приходили. Не часто — потому что ходить было тяжело, а силы были на счету. Но приходили. Стояли перед ними, задрав головы, и смотрели. Кто-то крестился. Кто-то шептал слова, которых не понимал. Кто-то просто молчал. И в этом молчании было больше веры, чем в любом соборе.

Они не знали, что изображено на этих баннерах. Они не помнили, что такое реклама, что такое бренд, что такое «купите» и «попробуйте». Для них эти полотна были иконами. Лики на них — ликами святых. А надписи — заклинаниями. И они поклонялись им. Потому что человек не может жить без чуда. А чудо — это когда ты смотришь на что-то большее, чем ты сам, и чувствуешь, что ты не один.

Анатолий смотрел на это и улыбался. Не зло. Скорее грустно. Он был художником. Он знал, что искусство — это когда ты показываешь людям то, что они не видят. И сейчас он видел: люди поклоняются мусору. И это было самое честное искусство, которое он когда-либо видел. Потому что мусор — это всё, что у них осталось. И они нашли в себе силы не ненавидеть его. А любить. Или хотя бы уважать.

Он стоял на холме из спрессованных бутылок и смотрел вниз, на руины Кремля. Точнее, на то, что от них осталось. Красная стена обвалилась местами, и сквозь проломы виднелись серые внутренности — бетон, арматура, битое стекло. Башни стояли, но без зубцов, как старики без зубов. А на месте дворцов — только фундаменты, поросшие бурьяном. Бурьян был единственным, что росло в этом мире. Он был зелёным. И это было единственное зелёное пятно в сером пейзаже.

Анатолий смотрел на это и думал: «Здесь будет банка».

## Глава первая. Консервная банка на руинах Кремля

Утро началось с крика.

Не с петуха, не с будильника — с крика человека, которому на ногу упал кусок арматуры. Анатолий открыл глаза и полежал еще минуту, глядя в серое небо. Он спал на куче тряпья, брошенной на бетонную плиту. Плита была холодной, но он привык. За двадцать лет после конца света он привык ко всему.

Он сел. Рядом, в такой же куче тряпья, спала женщина. Её звали Зоя. Она была художницей, как и он. Только она рисовала углём на стенах. Уголь был единственным материалом, который не заканчивался. Потому что стены были везде. И уголь был везде. А холсты — нет.

— Зоя, — сказал он. — Вставай. У меня идея.

Она открыла глаза. Медленно. Как человек, который не хочет просыпаться, потому что во сне ему снилось что-то хорошее. Что именно — она не помнила. Но это было лучше, чем явь.

— Опять? — спросила она.

— Опять, — кивнул Анатолий. — Но в этот раз — грандиозно. В этот раз — на руинах Кремля.

Она села, протёрла глаза. На её лице были следы угля — она вчера рисовала до темноты. Уголь въелся в кожу, как татуировка.

— Что ты хочешь там сделать?

— Банку.

— Банку?

— Консервную банку. Огромную. Из мусора. Из того, что люди выбросили. Из того, что они топтали ногами. Из того, что они считают хламом. Я хочу показать им, что хлам — это не хлам. Это материал. Это искусство.

Зоя молчала. Она смотрела на него долгим взглядом. Анатолий знал этот взгляд. Так смотрят на безумцев. Или на гениев. Разница была только в результате.

— Ты хочешь собрать людей? — спросила она.

— Да. У руин. Сегодня. В полдень.

— Они не придут. У них нет сил.

— Они придут. Потому что им нечего терять. И потому что им нужно чудо. А я им его дам.

---

Люди пришли.

Не все. Но многие. Они шли медленно, тяжело, по колено в пыли. Мужчины, женщины, дети. Старики, которые уже не помнили, как выглядело солнце до того, как оно стало серым. Они шли к руинам Кремля, потому что там их ждал человек, который говорил, что у него есть идея. А идеи в этом мире были редкостью. Идеи были дороже еды.

Анатолий стоял на куске бетона, который когда-то был частью стены. В руках у него был мегафон — старый, треснувший, но работающий. Он поднёс его ко рту и заговорил.

— Люди! — крикнул он. — Смотрите на это место! — Он указал рукой на руины. — Что вы видите? Мусор. Хлам. Обломки. Но я вижу другое. Я вижу историю. Я вижу память. Я вижу то, что было. И то, что будет. Потому что мы не мусор. Мы — люди. И мы можем создать нечто прекрасное. Даже здесь. Даже сейчас.

Толпа загудела. Кто-то засмеялся. Кто-то заплакал. Кто-то просто смотрел на него, как на сумасшедшего.

— Что ты хочешь сделать? — крикнул кто-то из толпы.

— Банку! — ответил Анатолий. — Консервную банку! Огромную! Из металла, который лежит под вашими ногами! Из того, что вы топчете каждый день! Я хочу показать вам, что даже из мусора можно создать символ. Символ нашей эпохи. Символ нашего мира. Банку.

Толпа замерла. Потом кто-то засмеялся. Громко. Истерично. И этот смех подхватили другие. Смех смешался с плачем. С криками. С топотом ног.

Люди бросились вперёд. Не к банке — к руинам. Они хотели увидеть. Хотели прикоснуться. Хотели почувствовать, что они часть чего-то. Даже если это что-то — просто банка.

Началась давка. Люди толкали друг друга, падали, поднимались, снова падали. Металл под ногами — ржавые листы, куски арматуры, обломки труб — гремел, скрежетал, гнулся. Кто-то терял сознание от усталости. Кто-то просто садился на землю и не мог встать. Но металл под ногами постепенно превращался в плоский слой. Слой, который можно было сварить.

Анатолий смотрел на это и понимал: это и есть искусство. Не банка. Не маринад. А вот это — давка, крик, топот, падение. Люди, которые хотят прикоснуться к чуду. И не могут. Потому что чудо — это просто мусор. И они это знают. Но всё равно хотят.

Он достал сварочный аппарат. Старый, глючащий, искрящий. Он нашёл его на свалке три года назад и починил. С трудом. Потому что запчастей не было. Но он починил. И теперь он собирался использовать его для главного дела своей жизни.

Он опустился на колени рядом с металлическим листом. Включил аппарат. Тот зажужжал, заискрился, завонял палёной проводкой. Анатолий приварил первый кусок к другому. Потом третий. Потом четвёртый. Искры летели ему в лицо, обжигали руки, прожигали одежду. Он не обращал внимания. Он работал. Как одержимый. Как художник. Как человек, у которого есть цель.

Через час руки у него были покрыты волдырями. Через два — он почти ничего не видел. Искры попали в глаза, и теперь перед ним была только белая пелена. Он моргал, тёр глаза, но боль не проходила. Она была адской. Такой, что хотелось кричать. Но он не кричал. Он сжимал зубы и продолжал варить. Потому что знал: если он остановится — всё рухнет. И банка не будет. И чудо не случится.

К вечеру металлический лист был готов. Огромный, плоский, сваренные куски держались вместе. Анатолий отключил аппарат. Он почти ничего не видел. Только смутные тени. Но он знал, что сделал. Он сделал основу. Теперь нужно было воздвигнуть банку.

Он поднялся. Пошатнулся. Схватился за кусок арматуры. И закричал:

— Теперь — банка!

Люди, которые ещё оставались, подхватили крик. Они бросились к листу. Начали поднимать его. Медленно, тяжело, но вместе. Лист поднялся. Закачался. И встал. Как стена. Как памятник. Как банка.

Анатолий смотрел на это и улыбался. Сквозь боль. Сквозь слёзы. Сквозь белую пелену.

— Теперь, — сказал он тихо, — нужен маринад.

---

Он нашёл его к ночи. В старом ржавом баке, который когда-то был частью водопровода. В баке была жидкость. Тёмная, мутная, с резким запахом. Анатолий понюхал. Пахло спиртом. Синтетическим, дешёвым, но спиртом. Он зачерпнул ладонью, попробовал. Обжёг горло. Но это было не важно. Это был маринад.

Он подозвал одного из людей. Усталого, старого, с потухшими глазами.

— Пей, — сказал он, протягивая ему кружку с жидкостью.

Человек взял. Выпил. Закрыл глаза. И улыбнулся. Впервые за долгое время.

— Хорошо, — сказал он. — Как в молодости.

— Это не алкоголь, — сказал Анатолий. — Это маринад. Но он помогает.

— Помогает, — согласился человек. — Забыться.

Он сел на землю, прислонился к куску бетона и закрыл глаза. Анатолий смотрел на него. Потом на банку. Потом на свои обожжённые руки. И понял, что устал. Так устал, что не чувствовал боли. Только тяжесть. Во всём теле.

Он лёг на металлический лист. Тот был холодным. Но это было не важно. Он закрыл глаза. И перед ним поплыли картинки. Не сны. Воспоминания. Мама. Дом. Небо. Голубое. Настоящее. Он улыбнулся.

— Банка, — прошептал он. — Консервная банка. На руинах Кремля. Это будет лучшее, что я сделал.

Он заснул. А над ним, в сером небе, висело серое солнце. И где-то глубоко под землёй, в бункере, человек в дорогом костюме смотрел в потолок и думал о огурце.

---

## P.S.

Банка стояла. Люди приходили к ней. Смотрели. Пили маринад. Забывались. Умирали. Анатолий просыпался, смотрел на них и снова варил. Он варил новые листы. Новые банки. Новые символы. Потому что искусство не может остановиться. Даже если оно убивает. Особенно если оно убивает.

А под землёй, в бункере, глава государства всё ещё смотрел в потолок. И думал. Сначала о политике. Потом о причёске. Потом об огурце. И это было начало конца. Или конец начала. Он ещё не знал. Но он чувствовал: что-то будет. Что-то большое. Что-то страшное. Что-то смешное.

Он улыбнулся. Впервые за много лет. И закрыл глаза. И увидел огурец. Зелёный. С пупырышками. Хрустящий. И он потянулся к нему. Но огурец был далеко. И он не мог до него дотянуться. И это было самое страшное. Самое смешное. Самое русское.

# ГЛАВА 2. ТРИ СТАДИИ БЕЗУМИЯ

Бункер пах сыростью и старым потом. Этот запах въедался в кожу, в одежду, в лёгкие. Глава государства сидел в кожаном кресле, которое когда-то стоило бешеных денег, а теперь было просто старым, потрескавшимся троном в бетонной коробке. Он смотрел на противоположную стену. На стене не было ничего, кроме трещины, похожей на карту какой-то несуществующей страны.

Он не знал, сколько прошло времени. Часы сломались ещё в прошлом году. Или в позапрошлом. Или пять лет назад. Время в бункере текло не как вода, а как застывший жир. Оно было везде, и его не было нигде.

Чтобы не сойти с ума от тишины, он начал говорить. Сначала шёпотом, потом в полный голос. Он говорил с трещиной на стене, потому что она была единственным собеседником, который его не перебивал и не просил есть.

### СТАДИЯ ПЕРВАЯ: ПОЛИТИЧЕСКАЯ

— Консерватизм, — произнёс он, глядя на трещину, — это когда ты хочешь сохранить то, что уже сгнило. Либерализм — это когда ты хочешь заменить сгнившее на что-то блестящее, но синтетическое.

Он усмехнулся. Сухие губы треснули, и на языке появился привкус ржавчины.

— Консерваторы говорят: «Держитесь за традиции». А какие тут традиции? Традиция жрать консервы с помойки? Традиция строить девятиэтажки из мусора? Либералы кричат: «Свобода! Прогресс!». Только куда прогрессировать, если весь мир — это одна большая свалка?

Он знал и тех, и других. В прошлой жизни, до того как стать главой, он сидел на совещаниях. Консерваторы были толстыми, пахли дорогим парфюмом и боялись всего нового. Либералы были худыми, пахли кофе и боялись всего старого. И те, и другие были правы в теории, и те, и другие оказались беспомощны на практике.

— Консерватизм даёт иллюзию стабильности. Либерализм даёт иллюзию движения. И то, и другое — просто наркотики. Разница только в цвете упаковки.

Он замолчал, чувствуя, как в горле пересохло. В бункере была вода, но он экономил. Вода была последней роскошью, которая ещё оставалась у него, кроме этого кресла.

Он думал о том, что он — не фанатик. Он никогда не верил ни в красное знамя, ни в трёхцветный флаг. Он верил только в то, что кто-то должен сидеть в этом кресле и нажимать на кнопки, чтобы толпа снаружи не разорвала сама себя на куски. Но толпа всё равно разорвала себя. А он просто остался.

— Я — капля в море, — сказал он тихо, и голос его звучал почти с нежностью. — Большая капля. У меня есть бункер, есть консервы, есть кресло. Но море — это весь остальной мир. И оно давно поглотило меня. Я просто не заметил, как утонул.

### СТАДИЯ ВТОРАЯ: ЛИЧНАЯ

Он медленно поднял руку и коснулся своей головы. Она заросла так, что лица почти не было видно. Свалявшиеся волосы, как у Распутина, только грязнее. Борода сбилась в колтуны, усы закрывали рот.

— Волосатые правители, — пробормотал он, уставившись на своё отражение в отполированной металлической ложке, — были стабильнее. Мудрее.

Он вспомнил историю. Вспомнил старые фотографии. Сталин с густой шевелюрой и усами. Брежнев с бровями, которые сами по себе были государством. Иван Грозный с бородой до пупа. Волосы — это сила. Это дикость. Это звериная мощь, которая заставляет людей слушаться.

А потом вспомнил других. Хрущёв с лысиной, сияющей, как купол. Горбачёв с родимым пятном на открытом лбу. Ельцин с седым ёжиком. И Ленин — лысый, как бильярдный шар. Все они были «знаменосными». Они шли впереди, их лбы светились, как прожекторы, обещая новую эру. Они были открыты миру, и мир их раздавил.

— Лысина — это гласность, — сказал он, улыбаясь. — Открытый лоб означает: «Смотрите на меня, мне нечего скрывать». А волосы — это цензура. Это когда ты прячешь свои мысли за занавесом.

Он вспомнил пацифистов — хиппи с длинными чёлками, которые закрывали глаза. И гопников — с бритыми затылками, которые хотели казаться сильными.

— Я зарос, — сказал он, откладывая ложку. — Я не могу показать своё лицо. Потому что я слаб. Ничтожно слаб. Если я уберу волосы, они увидят мои глаза. А в моих глазах — только страх и пустота.

Он не стал стричься. Заросшее лицо было его бронёй. В этой броне он мог быть кем угодно. Богом. Царём. Огурцом.

### СТАДИЯ ТРЕТЬЯ: БИОЛОГИЧЕСКАЯ

Ближе к вечеру (или к тому времени, которое он считал вечером) в животе заурчало. Голод был не острым, а тупым, ноющим, постоянным. Он уже давно не помнил, что значит наесться досыта. Запасы в бункере нужно было экономить. Каждая банка тушёнки была на вес золота.

Он подошёл к ящику, открыл его. Внутри лежали сухие галеты, несколько консервов и вяленое мясо. Он взял галету. Она была твёрдой, как камень. Он посмотрел на неё. Потом положил обратно.

— Нет, — сказал он. — Не хочу.

Он хотел **огурец**.

Солёный. Хрустящий. С пупырышками. Мокрый, покрытый рассолом. Он мог поклясться, что чувствует этот запах. Запах укропа, чеснока и уксуса.

Он сел обратно в кресло и закрыл глаза. Он представил, как берёт огурец, как откусывает. Как хруст раздаётся в тишине. Как солёный сок течёт по подбородку.

Слюна наполнила рот. Много слюны. Слишком много. Он сглотнул, но вкуса не было. Только вода. Он попытался внушить себе, что чувствует вкус. Что это солёное, свежее, прохладное. Но организм не обманешь. Это была просто слюна.

Его начало мутить. Слюна выделялась так сильно, что приходилось сплёвывать. Он сплёвывал на бетонный пол и смотрел, как слюна впитывается в пыль.

— Огурец, — прошептал он. — Простой огурец.

Он готов был отдать всё своё кресло, все свои консервы, всю свою власть за один хрустящий огурец. Но огурцов не было. Были только консервы, галеты и трещина на стене.

Он чувствовал, как тошнота подступает к горлу. Он закрыл глаза, пытаясь унять спазм.

И в этот момент **кто-то начал стучать**.

Стук был глухим, но ритмичным. Он шёл сверху. С потолка.

Глава государства замер. Слюна во рту сразу высохла. Тошнота отступила, уступив место ледяному страху.

*Тук. Тук. Тук.*

Он поднял голову. С потолка сыпалась пыль. Бетон был тонким. Он всегда знал это, но надеялся, что никто не найдёт его. Что никто не будет копать так глубоко.

*Тук. Тук. Тук.*

Стук становился громче. Потом к нему добавился скрежет. Как будто кто-то царапал металл лопатой.

Он встал с кресла. Колени дрожали. В руке он сжимал металлическую ложку. Единственное оружие. Ложка против мусорщиков.

*ТРЕСЬ!*

Потолок лопнул. Кусок бетона рухнул прямо на его кресло, подняв облако пыли. В образовавшуюся дыру хлынул серый свет. Свет снаружи. Свет сварки. Свет неона.

Глава государства зажмурился. Он отвык от света.

— Эй! — раздался голос сверху. Молодой, усталый, но живой. — Тут кто-то есть?

Глава государства не ответил. Он поднял ложку.

— Я... я охраняю ресурсы, — прохрипел он, стараясь, чтобы голос звучал грозно. Но из горла вырвался только жалкий писк.

Сверху свесилась голова. Молодой парень с обожжёнными руками и безумными глазами. Художник. Анатолий.

Анатолий посмотрел вниз, в темноту бункера, и увидел заросшее существо с ложкой.

— Твою мать, — выдохнул Анатолий. — Тут что, **мертвец**?

Глава государства хотел ответить. Хотел сказать, что он — правитель. Что он — капля в море. Что он — лысый или волосатый. Что он хочет огурец.

Но вместо этого он просто выронил ложку. И потерял сознание от голода, тошноты и ослепительного света.

ГЛАВА 3. ОГУРЕЕЕЕЕЦ

Глава государства не потерял сознание. Он просто упал.

Мир вокруг него покачнулся, серый свет из пролома в потолке ударил в глаза, и он рухнул на колени, выронив ложку. В носу свербело от бетонной пыли. Он закашлялся, хрипло и надсадно.

А потом он почуял запах.

Сквозь пыль, сквозь запах собственного немытого тела и старой одежды, сквозь вонь бункера пробился густой, резкий, кисло-сладкий аромат. Запах укропа, чеснока, перца и уксуса. Запах рассола.

Глава государства поднял голову. Ноздри его раздувались. Глаза, привыкшие к полумраку, теперь слезились от света, но он видел главное: над ним, в проломе, стояла огромная металлическая конструкция. И от неё тянуло этим самым запахом.

— Огурееец!!! — заорал он.

Крик был настолько нелепым, диким и отчаянным, что Анатолий, стоявший наверху с лопатой, отшатнулся. Он ожидал увидеть мутанта. Или мертвеца. Но не заросшее существо в дорогом, но грязном костюме, которое смотрело на него с животным голодом.

Глава государства начал карабкаться. Он цеплялся за бетонные обломки, срывался, обдирал руки, снова лез. Анатолий попятился, сжимая лопату как оружие.

Выбравшись на поверхность, глава государства огляделся. Вокруг была свалка. Горы мусора. И консервная банка. Огромная. Та самая. Из паза сбоку торчал кран, из которого медленно, тягуче капала тёмная жидкость.

— Огурец... — прошептал он, шатаясь, подошёл к крану, упал на колени и открыл вентиль.

Маринад полился прямо в рот.

Вкус был ужасен. Это был не рассол. Это была горечь. Синтетическая, химическая, отдающая ржавчиной и палёным пластиком. Она обожгла горло, как кислота, она заставила желудок сжаться в спазме. Но глава государства пил. Он пил, захлёбываясь, давясь, потому что это был единственный вкус за последние годы, который не был вкусом пыли.

Он оторвался от крана только когда в лёгких закончился воздух. Его мутило. Тошнота подступала к горлу, но он не мог вырвать. Он просто рухнул на спину, прямо на кучу мусора.

И заснул. Не от отравления. От отчаяния. От того, что вода оказалась горькой, а «огурец» — мифом.

Анатолий стоял за горой арматуры, прижимая к груди обожжённые руки. Он смотрел на спящего главу государства. На то, как тяжело поднимается и опускается его грудь. На то, как он сжимает кулаки даже во сне.

Потом Анатолий перевёл взгляд дальше.

Там, у подножия банки, у крана с маринадом, лежали люди. Десятки, сотни людей. Они лежали вповалку, как на поле боя. Кто-то ещё держал в руках кружки, кто-то просто уткнулся лицом в грязь. Они пили этот яд, чтобы забыться. И они спали.

Мёртвым сном. Или просто пьяным. Но они были неподвижны.

— Боже, — прошептал Анатолий. Голос его сорвался. — Что я наделал?

Он смотрел на них и понимал. Он хотел дать им искусство. Он хотел дать им энергию. Он хотел показать, что даже из мусора можно создать чудо. Но он не верил в это сам. Он не знал, как вывести их из этого кошмара. Он просто строил банку. Он просто варил металл. И вот теперь они лежат здесь. Они спиваются насмерть его «маринадом».

— Я же не знал, — прохрипел он, падая на колени. — Я же не знал, в чём счастье. Я думал... я думал, что если я сделаю что-то большое, это их спасёт.

Он закричал. Пронзительно, дико, как раненый зверь. Крик улетел в серое небо, ударился о ржавые стены Кремля и вернулся к нему пустым эхом.

Он упал лицом в грязь и заплакал. Тихо. Беззвучно. Слёзы прожигали дорожки в пыли на его щеках.

А потом он вспомнил о Зое.

Она была здесь. На другой стороне банки. Он не знал, что она делает. Но он знал, что она ждёт его. И он поднял голову. Он вытер слёзы. И он пополз. Не к людям. Не к банке. К ней.

ЭПИЛОГ

На обратной стороне консервной банки было тихо. Ветер здесь не гулял так сильно, и пыль не стояла столбом. Здесь, у самого металла, было почти уютно.

Зоя сидела на земле, поджав колени. Она была худой. Настолько худой, что её облегающий свитер казался на два размера больше. Серо-голубые дреды упали на плечи. В руке она держала кусок угля.

Перед ней, прямо на ржавой, покрытой сварными швами поверхности банки, был рисунок. Простой, как в детском саду. Кривой, неровный. Разбитое сердце. Трещина посередине. Две половинки, которые больше не сойдутся.

Она рисовала его медленно. Смазывала уголь пальцами, делая тени. Она не плакала. Она просто дышала. Ровно и спокойно.

Мимо проходил человек. Один из тех, кто ещё не напился и не упал. Он просто шёл по своим делам, неся в руке кусок ржавой трубы, чтобы обменять его на еду.

Он поравнялся с Зоей. Мельком взглянул на рисунок.

И остановился.

Человек смотрел на разбитое сердце. На его лице, сером, грязном, уставшем, что-то дрогнуло. Уголки губ медленно поползли вверх. Появилась небольшая, почти незаметная улыбка.

Он не засмеялся. Он не заплакал. Он просто улыбнулся.

И в этой улыбке было всё: и признание боли, и неожиданное облегчение, и понимание того, что кто-то рядом чувствует то же самое.

Зоя не подняла головы. Она продолжала рисовать. А человек постоял ещё секунду, кивнул сам себе и пошёл дальше, унося с собой кусок ржавой трубы и тепло в груди.

Конец.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге