Мир на эльфийских полянах
Глава 1
Мир на эльфийских полянах
Алексей Молокин
Грешим, ведь мы не старики, Но времечко придёт, И смоет смертные грехи Солдатский смертный пот.
Он привык вставать рано, давняя солдатская привычка, такая же теперь уже нелепая, как и привычка засыпать в любом месте и в любое время, если делать больше нечего. Только вот теперь дела были всегда, даром, что давно вышел в отставку. Заодно в отставку отправилась значительная часть бывшего человечества. Впрочем, сам он себя отставником не считал, наоборот, хлопот только прибавилось, да и хорошо, что прибавилось. Большинство сверстников и сослуживцев давно на той стороне, кто спился, кто просто сгинул, словно растворился в кислотном эльфийском мире. Мире, который когда-то, вроде бы совсем недавно, был не эльфийским, а человеческим. Только вот помнили об этом немногие. Кто-то умер, кто-то постарался забыть, а кто-то ведь и в эльфы угодил, вот повезло то!
Он ещё помнил прежние времена, людские, хотя и довольно смутно. И эльфом не стал, не положено ему было стать эльфом, фигурой, видать, не вышел, да и менталитетом тоже.
Он стал орком, как и большинство его соплеменников.
Наверное, он всегда был немного орком, хотя когда-то считал себя человеком.
Конец августа, ночи в степи холодные, ветер посвистывает в костяных остовах сгоревших боевых тварей, в пустых, выгоревших дотла хитиновых панцирях бустеров-симбионтов, в рваных перепонках сбитых крылатых мишеней.
Сколько он себя помнил, здесь всегда был полигон и здесь всегда гулял ветер. Только вот раньше он играл в свои игры с выгоревшими остовами танков и самоходок, сброшенными разгонными блоками зенитных ракет, изрешечёнными крыльями самолётов-мишеней. Ветру, наверное, было всё равно — железо это, дюраль, титан или кость, бронекожа, хитин. У ветра нет памяти, он каждый раз новый, да и зачем ему знать, что никаких металлов, кроме золота, платины и серебра больше нет, а есть дерево, камень, кожа, хитин, кость.
И никакого железа.
Да и людей больше нет.
Есть эльфы, гоблины, тролли, гномы и орки.
Он ткнул костяной кочергой сонную саламандру в каменной печурке, что стояла в углу кунга — скелета неуклюжей шестилапой твари, обтянутого грубой кожей. Когда-то это было армейским КамАЗом 4310, ну, было и было….
Саламандра лениво пыхнула чёрно-красным огнём, неохотно повозилась, рассыпая багровые сполохи по стенам и снова потемнела. Голодные саламандры сначала впадают в спячку, а потом умирают. Саламандру надо было кормить. Хотя бы торфяными брикетами, потому что дрова были бессовестно дороги, как и биогаз, а кости и бронекожу саламандра жрать не хотела ни в какую.
— Что же ты привередливая какая, зараза, — добродушно пробурчал орк, подкладывая в печку остатки раскрошенного брикета, — старая ты у меня, эх, дровишек бы тебе, берёзовых, подкормить немного, да где ж их взять, в степи-то! Ладно хоть перекати-поле осталось таким же, как раньше. Да только тебе же оно на один пых.
Кряхтя, орк выпрямился, отодвинул кожаную складку, заменяющую в его обиталище окно и дверь, и выглянул наружу, в степь.
Недалеко от кунга, шагах в пятистах, врос в землю всем двенадцатью лапами странный зверь, теперь неживой, конечно, как и большинство тварей орков. Поначалу, после катаклизма, орки не умели управляться с живым оружием, и почти все твари полигона передохли, кто с голодухи, кого эльфийские охотники прикончили ради спортивного интереса и абы чего не вышло. Потому что эльфы — те со своими тварями ладили отменно, а вот орки — увы, хотя, наверное, так и было задумано. Потом народ, конечно, приспособился, привык и к саламандрам, и к мониторам-аквариумам с флюоресцирующими бактериями, и прочим живым удобствам, даже с некоторыми тварями научились худо-бедно ладить. Худо и бедно… Серьёзное живое оружие орков не признавало, оно было создано эльфами и для эльфов. Так что всякие благостные миротворческие миссии затевали эльфы и во имя эльфийских понятий о свободе.
А так и не постигшие сути истинной демократии, орки почему-то называли эти «миссии» войнами и на этих войнах умирали. Понятное дело, оркам ближе и понятнее железо да сталь, а костяной секирой много ли навоюешь…
Таким он стал, этот новый мировой порядок. А может, таким он всегда и был, и прежний мир, тоже, признаться, не слишком праведный и милосердный, старому полусумасшедшему орку только примнился?
Но ведь помнилось же!
«Тор-М1», — подумал орк. — Вон та матрёшка на корме, раньше была антенной кругового обзора станции обнаружения, а теперь невесть что, какой-то селёдочный хвост. А какая машина была! Эх!»
«У нашего мира титановая шкура, стальные кости и атомное сердце», — пробурчал он с иронией. А ведь когда-то мы и впрямь так думали, ну, может, не совсем так, пусть полусерьёзно, но ведь и с некоторой гордостью. Потому что этот, прошлый мир был человеческим творением, жутковатым немного, но, тем не менее, прекрасным. Конечно, люди, эльфы и орки прекрасное понимают по-разному, а уж про гоблинов и говорить нечего… Но теперь этого мира больше нет. А тот, который есть — он другой, его кости — просто кости, шкура — просто шкура, а сердце — наверное, как и всего живого, у него было сердце, только билось оно далеко не для всех. Возможно, даже оно было из металла, из того самого золота, которое неожиданно стало смертельно опасным для орков. Страшное оружие, золото!
Экологически чистый мир с золотым сердцем, мечта идиотов-интеллектуалов старого мира!
И этот мир напрочь забыл себя прошлого, и, скорее всего, не в первый раз.
Большое изменение прошло по старому миру великой волной, прокатившейся от полюса до полюса, при этом удивительным образом оказавшись неощутимым для большинства его прежних обитателей, людей. Бывших людей.
Эльфийской магией это стали называть потом.
Орк сохранил память о сгинувшем мире, скорее всего потому, что находился глубоко под землёй, в ракетной шахте, где, согласно инструкции по эксплуатации, проверял показания приборов на контрольной панели. С показаниями, фиксирующими параметры спящего до поры атомного чудовища, было всё в порядке. А вот с самой шахтой — нет. Мир дрогнул, рассыпавшись на мгновение цветными стёклышками в калейдоскопе его детства, чтобы его многомерный, но упорядоченный узор в конце этого мгновения стал другим узором, тоже многомерным и тоже упорядоченным, но другим.
И всё-таки что-то особенное было на дне шахты со спящей чудовищной ракетой. Непременно было, потому что микроскопическая часть узора осталась прежней, и этой частью была память майора Виктора Савельева, дотягивающего последний год до пенсии на степных просторах Зауралья, а теперь стареющего орка Савелия, с остатками памяти о несуществующем уже прошлом.
Когда-то, в той, прежней жизни, на полигон пришёл служить молодой летеха. Летеха кончил университет, но в науку не попал по причине повышенного раздолбайства и генетического отсутствия чинопочитания. Эти качества, вполне уместные в среде физиков и лириков шального и романтичного века двадцатого, в конце двадцатых двадцать первого оказались не просто невостребованными обществом, но гневно отвергаемыми добропорядочным социумом, который терпел-терпел, да и выкинул летеху на полузабытую ракетную точку на полигоне «во глубине российских руд».
Кроме хмурого майора, пусковой шахты, зенитного комплекса прикрытия с вечно нетрезвым расчётом, вооружённой охраны, спиралей Бруно, обломков старых машин, да многочисленных сусликов и сайгаков здесь никого не было.
Майор ждал пенсии, и ему было плевать на иерархию и карьеру, лейтенанту, его расчёту и охранникам тоже. А уж сайгакам и сусликам тем более, так что год службы прошёл в совершенной гармонии служивых с местной флорой и фауной, поддерживаемой, впрочем, посредством приёма внутрь спиртовой настойки на каких-то цветочках, которых в весенней степи было — хоть косой коси.
Так вот, Савелий припомнил, что летеха, приняв на грудь стаканчик, на полном серьёзе утверждал, что все мы живём в некой виртуальной реальности, которая запросто может измениться в любой момент. Правда, после второго стаканчика тот же летеха начинал убеждать сусликов и майора в том, что мы все живём в жёлтой подводной лодке, и даже песню пел подходящую. Но вот насчёт виртуальной реальности, малец, похоже, был прав.
Хотя жить в жёлтой подводной лодке было бы, наверное, ещё хуже. О жизни на подводных лодках, правда, не жёлтых, у майора было собственное мнение, подкреплённое опытом.
Лейтенант, неожиданно ставший после перезагрузки планеты типичным эльфом, ни в какую не захотел этого признавать и через неделю после смены реальности отправился на поиски людей, взял с собой запас воды в кожаном бурдюке и связку копчёных сусликов.
И сгинул.
Боевой расчёт зенитного комплекса, в одночасье превратившегося в нечто сильно напоминающее трицератопса с птеродактилями на загривке, струхнул и сделал задние лапы, прихватив с собой всё, до чего дотянулись лапы передние. Вместе с охранниками, автоматы которых, разумеется, превратились в духовые трубки. Ну да что там, гоблины — они и есть гоблины!
А майор, ставший орком, — остался.
Потому что орк ты или человек, а служба есть служба. Вот только с пенсией теперь было непонятно, а спросить не у кого. Хохлатая пичуга, в которую превратилась рация, несколько дней истошно орала, требуя жратвы, а потом орать перестала и сдохла.
Трицератопс-тор, неожиданно оказавшийся хищником, бегал по степи, пытаясь догнать сайгаков, но не преуспел, а жрать майора-орка почему-то не стал, не то брезговал, не то жрать разумных ему было запрещено, кто его знает.
В общем, околел, бедолага. Долго мучился, скулил, кося на майора мутным глазом оптико-электронной станции. Пристрелить бы, да нечем было.
Орку и самому на первых порах пришлось несладко, потом приспособился, конечно. Силки на сусликов ставил, в оружейке нашёлся лук, дрянной, правда. И не скажешь, что когда-то это убожище было ручным пулемётом «Корд», из которого, как известно, только орки и могут стрелять. Да ещё русские.
И с водой как-то само решилось. На месте водоразборной колонки вырос неведомый цветок, в венчике которого мерцала лужица воды, литра три. Немного, но орку хватало.
В общем, быт кое-как наладился.
Даже старый радиоприёмник, переродившийся в нечто жабоподобное, с противным, квакающим голосом, и тот работал. Только не забывай кормить всякой летучей мелочью. А кваканье было присуще ему и раньше. Так что жить было можно.
И служить.
Хотя неясно кому и зачем.
Радиожабоид громко квакнул, требуя внимания.
— Опять реклама жилья в новых мэллорнах, — выругался орк. — Или ещё какой-нибудь ерунды, вроде беговых сколопендр или коктейлей из молока тлей.
Он уже совсем было хотел вырубить квакучее средство массовой информации, погрозив ему кулаком, но решил подождать, послушать, интересно же, что в мире делается, пусть это и неправильный мир.
— Наш привычный мир, мир, где каждому отведено его место, будь ты эльф, орк или гоблин, под угрозой! — пафосно взревел жабоид. — Но высшие эльфы милостивы и не дадут ему погибнуть!
Савелий и не знал, что эта тварь может так орать. Оказалось — ещё как может!
— Сегодня на закате героические благородные эльфы, истинная элита планеты, совершат обряд, который навсегда закрепит существующую реальность. Да, обряд требует жертв, но граждане нашего совершенного, идеально сбалансированного мира проявили сознательность и патриотическую жертвенность и добровольно согласились на участие в великом событии.
— Тысячи молодых орков, гномов и гоблинов готовы принять участие в эпохальном обряде! Вербовочные пункты, открытые по всему миру, не успевают регистрировать добровольцев! Семьям участвующих в ритуале в качестве жертв будет выплачена компенсация!
— Заткнись, — рявкнул Савелий и запустил в квакоида опорком. Попал удачно, прямо в воздушный пузырь. Квакоид хрюкнул и замолчал.
Службу надо было исполнять, Савелий вздохнул, нашарил ступнёй опорок и двинулся к бывшей ракетной шахте.
— Никому-то я был не нужен, а теперь и вовсе, — бурчал он, — и приказ о пенсии теперь уж точно не придёт. И на денежное содержание рассчитывать не приходится. Разве что к сыну попроситься на дожитие, да ведь сын — он нынче эльф, а зачем эльфу папаша орк? Правильно, незачем.
Что сын угодил в эльфы, Савелий знал точно. Отцовская чуйка, а может, орочья. Нет, всё-таки отцовская.
Как мог у папаши-орка появиться сынок-эльф, Савелий не задумывался, впрочем, все мы когда-то были людьми, а орком тебе быть, эльфом или, прости господи, гоблином, видимо, определяется не кровью.
Савелий стоял над шахтой.
Лестница, бетонная, с облупившимися ступенями, вела вниз, в темноту, которая не изменилась. Темнота — она и в эльфийском мире темнота. Бетон, правда, стал чуть шершавее, покрылся каким-то мхом, но не рассыпался, не превратился в кость, не обернулся каменным чудовищем. Просто бетон. Запах его, кислый, сырой, служебный запах, Савелий узнал бы из тысячи, и в этом тоже было что-то вроде утешения.
Потом, конечно, шахта. Титановая шахта, которая, по всем правилам нового мира, должна была стать чем-то — колодцем, норой, глоткой какого-нибудь подземного червя. Но не стала. Потому что глубоко. Потому что титан, и еще свинец, да не простой, а какой-то специальный. А еще потому что инструкция по эксплуатации, вложенная в каптерку старшиной Сухоруковым ещё в той, человеческой жизни, была составлена так, что даже эльфийская магия не могла её отменить. Инструкция — есть инструкция, ей на магию насрать! Раз в ней сказано: проверять показания приборов на контрольной панели раз в неделю, будь любезен. А орк ты или нет – не влияет. Савелий и проверял.
И шахта осталась шахтой. И ракета осталась ракетой.
Спускаясь, Савелий считал ступени. Привычка, бессмысленная и неистребимая, как сама служба. Тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять… Он знал, что их сорок четыре, и что на сорок второй — скол, о который он однажды зацепил носок сапога и выругался так, что суслики в радиусе километра попрятались в норы. Носок, к слову, был тогда ещё шерстяной, армейский, настоящий, ещё человеческий. Теперь он бы отдал полжизни за такой носок. Кожаные обмотки, скроенные из чего попало, грели плохо, но Савелий не жаловался. Не положено орку жаловаться на холод. Не положено и человеку. Майор Савельев и не жаловался. Орк Савелий — тем более.
Сорок четыре.
Контрольная панель. Тусклая, зелёная, живая — потому что индикаторы на ней мерцали, как светлячки, не потому, что были электронными, а потому, что были именно светлячками. Настоящими, живыми, посаженными в стеклянные ячейки, где они послушно вспыхивали и гасли, изображая показания приборов. Кто-то, когда-то — может, сам Савелий, а может, и сгинувший ещё до Катаклизма прапорщик — догадался подсадить к окошкам приборов живых светляков, и те прижились, и давно уже кормились от какого-то невидимого источника, может, от самой ракеты, может даже, от её атомного сердца. Существовал же когда-то мирный атом! Или все-таки это просто ложная память? Но ведь работало! А что работает – не трогай!
Савелий посмотрел на показания. Всё в норме. Температура в норме. Связь — нет связи, да и хер с ней! Давление — в норме. Это «давление в норме» было единственным оправданием его одинокой, непонятной, никем уже не востребованной службы. Давление в норме, стало быть, ракета спит. Всё по уставу. Можно возвращаться.
Он сел на табурет. Табурет был обычный, деревянный, дощатый, с вырезанной на сиденье корявой надписью: «Ср. Сух-в». Старшина Сухоруков. «Ср.» — старшина. Не «старший», а именно «старшина», хотя Сухоруков был на самом деле старший прапорщик, но настаивал, что старшина звучит правильнее. Савелий еще помнил его — квадратного, рыжего, с рваным голосом, способного пить трое суток, после чего встать, отряхнуться и устроить расчёту на плацу половецкие пляски. Сухоруков не пережил Катаклизма. Или пережил, но стал гоблином, что, по мнению Савелия, было примерно тем же, что не пережить.
Да.
Савелий посидел немного, прислушиваясь. Где-то наверху, в степи, выл ветер. Здесь, в шахте, было тихо. Тишина была не эльфийская, лукавая, а обычная, шахтная, та, что держится бетоном и свинцом, с шелестами и тихими хрипами. Светлячки на панели мигали ровно, прижились видно. И теперь понимали службу не хуже своих неоновых предтеч. Ровен был пульс ракеты, которая не то спала и видела сны, не то была в коме. Какие сны видят ракеты? Может, те же, что и старые орки: спирали Бруно, разгонные блоки, сусликов, майора Савельева в молодости, когда он ещё был человеком и считал, что мир устроен правильно.
Или звезды?
Радиожаба наверху квакнула, требовательно и злобно. Савелий досадливо дернул ухом. Он думал.
Он думал о сыне.
Сын его, Олег, служил где-то под Питером, в ракетных войсках, как и отец. Четкий, грамотный, дисциплинированный, он, в отличие от Савельева, взлетел по службе быстро, и к тридцати годам уже носил капитанские погоны. Когда пришла Перемена — а Савелий узнал о ней позже всех, потому что был глубоко в шахте, — сын был наверху, в казарме, среди людей, офицеров, солдат. И стал эльфом.
Не сразу, конечно. Савелий не видел этого, но представлял: вот сын просыпается, а руки у него — тоньше, длиннее, пальцы — словно тростинки, и зрение — острое, как у ястреба, и все вокруг — такие же, и никто не помнит, что было иначе. И только через неделю — или через день, или через час, кто разберёт в этом бредовом времени — сын смотрит в зеркало и не понимает, почему его отражение кажется ему неправильным. Почему ему хочется увидеть другое лицо, короче нос, грубее скулы, тяжелее подбородок. Но это проходит. Эльфы не тоскуют по прошлому. Эльфы вообще не тоскуют — в этом их эльфийскость, в этом их сила.
Савелий не тосковал по сыну-эльфу. Он тосковал по сыну-человеку, которого давно уже не было. Это разные виды тоски: первая — жалкая, бесполезная, как кваканье радиожабы, вторая — солдатская, молчаливая, как служба.
«Зачем эльфу папаша орк?» — спросил он сам себя и сам же ответил: «Незачем».
И всё-таки.
Всё-таки.
«Солдатский смертный пот смоет грехи». Чьи грехи? Его? Орка, который бросил сына, ушёл в степь, заперся в шахте, как в склепе? Или грехи сына, который стал эльфом и забыл отца? Или грехи того летехи, который тоже стал эльфом и ушёл искать людей с связкой копчёных сусликов и бурдюком воды?
«А может, — подумал Савелий, — грехи мира. Всего мира, который решил, что можно перезагрузиться и начать сначала. Грехи тех, кто придумал управляемую катастрофу, и тех, кто ей подчинился, и тех, кто даже не заметил».
Светлячки мигали.
Давление — в норме.
Савелий встал. Суставы хрустнули — старые, орочьи, костяные, не то что человеческие, которые были тёплыми и мягкими. Он подошёл к панели и положил руку на рубильник боевого пуска. Рубильник был железный. Настоящий, человеческий, холодный, с насечками, с вытертой рукоятью, на которой навеки остались невидимые следы пальцев старшины Сухорукова, расчёта, охраны. Людей, которых больше не было.
Рубильник сопротивлялся. Не потому, что заржавел — такие рубильники не ржавеют, — а потому, что не хотел. Как человек не хочет умирать, даже если приказано.
— Ну, буде, — сказал Савелий. И рванул.
Мир дрогнул.
Не «Перемена» — нет. Не эльфийская магия, не хризантема мироздания, не квант равновесия. Просто — дрогнул. Как дрожит земля, когда из неё выходит что-то очень тяжёлое, очень старое и очень страшное.
Ракета проснулась.
Не так, как просыпаются эльфы, — легко, красиво, без лишних воспоминаний. И не так, как просыпаются орки, — кряхтя, скрипя, с болью в костях. Она проснулась так, как просыпается то, что создано для одного-единственного действия и знает это с момента рождения. Тихо. Уверенно. Навсегда.
Индикаторы на панели вспыхнули, и светлячки на секунду замерли, ослепнув, а потом — погасли. Один за другим, как гаснут звёзды перед рассветом. Только это был не рассвет, а то, что бывает после рассвета, когда звездный свет уже не нужен.
Стены шахты загудели — низким, утробным, знакомым гулом, который Савелий слышал сотни раз во время учебных пусков, но теперь он звучал иначе. Не «глу-хо-ух», а «глу-бо-ко», как будто сама земля выдыхала и никак не могла выдохнуть.
Ракета пошла вверх.
Савелий не видел этого, потому что был внизу, у панели, и держался за рубильник, как за рукоять меча, который пронзил мир. Но он чувствовал: как отстреливаются крепления, как обрубаются специальными гильотинками разъемы, как шахта заполняется огнём и грохотом, и всё, что было бетоном, свинцом, инструкцией, службой, — всё это исчезает в одном мгновенном, ослепительном, последнем длинном выдохе.
Наверху, в степи, саламандра в печке кунга вспыхнула — ярко, бело, как никогда в жизни, потому что никогда в жизни ей не доводилось питаться атомным огнём. Она фыркнула от последнего удовольствия и рассыпалась по стенам кунга живым, багровым светом, который был прекраснее всех эльфийских закатов.
Радиожаба, задохнувшись, замолчала навсегда. Её последний квак утонул в грохоте, и это был лучший звук, который она издала за всю свою омерзительную жизнь.
И ветер — ветер, который всегда гулял по полигону и не имел памяти, — ветер на секунду остановился. Замер, как зверь, который услышал то, чего не слышал никогда. Потому что пусть ветер и не имеет своей памяти, но чувствует чужую, и то, что поднималось из шахты, было ему знакомо — по той, другой памяти, не его, а земли, которая помнит всё, даже то, что лучше бы забыть.
Ракета вышла из шахты, разорвав маскировочную плиту, как яичную скорлупу, и воздвиглась над шахтой — вертикально, сочась криогенными компонентами, как венчальная свеча, как последний огонь последнего человека на последнем полигоне планеты.
И пошла вверх.
Не к цели. У неё не было цели. Не к врагу, потому что враг — это эльфы, а эльфы — это сын, и стрелять в сына нельзя. Не к небу, потому что небо бесконечно и кто же летает в бесконечность, это же все равно что в «никуда». Она летела просто — вверх, потому что была ракетой, и ракеты летят вверх, в этом их назначение, в этом их судьба и свобода, и в этом же их смерть.
В степи, в радиусе ста вёрст, эльфийские охотники, гоблины-мародёры, кочевые тролли, всё живое и полуживое, всё, что имело глаза, — подняло головы и смотрело на огненный столб, поднимающийся из-за горизонта. И никто не понял, что это, но все почувствовали: что-то кончилось. Или началось. Или и то и другое одновременно.
В эльфийском дворце, за тысячи вёрст, где высшие эльфы готовились к ритуалу закрепления реальности, где тысячи молодых орков и гоблинов стояли в очереди на собственное жертвоприношение, где компенсации были выплачены и квитанции подписаны, — там, на мраморном полу, вдруг появилась трещина. Тонкая, как волос, но идущая от пола до потолка, через весь дворец, через все семь его залов. И сквозь трещину — сочился свет.
Не эльфийский, не магический. Обычный, белый, человеческий свет, какой бывает, когда прорывается труба, и из неё бьёт вода под давлением, только это был не водопровод, а сама реальность, прежняя, человеческая, которую думали запечатать навсегда.
И высший эльф, который стоял у алтаря и готовился произнести слово, от которого мир окостенел бы навеки, — посмотрел на трещину, и на его тонком, нечеловеческом лице появилось выражение, которому не место на лице эльфа: страх. Потому что эльфы не умеют бояться. Но этот испугался — не ракеты, не огня, а того, что трещина была в нём самом, в его памяти, в том месте, где когда-то жил человек, которого он забыл, но который не забыл его.
Савелий лежал на полу шахты. Или — на полу того, что было шахтой, а стало — чем-то ещё. Стены рушились, свинцовые блоки плавились, текли, как масло, шахта плакала внутрь себя. Огонь поднимался, и вместе с огнём поднималось что-то ещё — не дым, не газ, а само время, вырвавшееся из-под свинца и бетона, как родник из-под камня.
Савелий не чувствовал боли. Не потому, что орки не чувствуют боли, а потому, что боль — это реакция на то, что ещё можно изменить, а менять было уже нечего. Он чувствовал тепло. Не жар, не огонь, а тепло — ровное, глубокое, как объятие, как ладонь на лбу больного, как последний выдох того, кто любил.
«Надо было любить, что было, — подумал он. — А хотелось чего-то ещё».
И тут же: «Нет. Я любил. Что было — то и любил. Полигон любил. Службу любил. Сусликов, саламандру, даже радиожабу, проклятую, любил. Сына любил. Не эльфа, а сына. Человека. Даже если он не помнит. Даже если ему не нужно. Любил».
Как умел.
И последнее, вовсе бессвязное: «Видно, нельзя».
И — можно.
Ракета достигла верхних слоёв атмосферы и распалась. Не взорвалась — распалась, как распадается на лепестки отцветший цветок, как рассыпается хризантема, когда её время прошло. Боеголовки — их было десять, каждая по пятьсот килотонн, каждая способная стереть город — раскрылись, и из них вышло не пламя и не смерть, а свет.
Не ядерный, не эльфийский, не магический. Свет.
Обычный, утренний, человеческий свет, какой бывает в конце августа, когда ночь уже отступила, а день ещё не наступил, и всё висит в равновесии: ни холодно, ни жарко, ни темно, ни светло. Свет, в котором видно всё: и эльфов, и орков, и гоблинов, и троллей, и гномов, и — людей. Тех людей, которыми все они были. Забывших себя и друг друга.
И в этом свете каждый — каждый эльф, каждый орк, каждый гоблин — на секунду увидел себя прежним. Человеком. С человеческим лицом, с человеческими руками, с человеческой памятью. С человеческим страхом и человеческой любовью.
И эльфы, которые готовились к ритуалу, остановились. И орки, стоявшие в очереди на жертвоприношение, подняли головы. И гоблины замерли роняя награбленное. И тролли, и гномы, и всё живое на планете — на одну секунду, на один квант времени, на один вдох — увидели себя.
И кто-то заплакал. И кто-то засмеялся. И кто-то просто стоял и смотрел вверх, на свет, который шёл оттуда, где была ракета, и который был — не победой и не поражением, а просто правдой. Той, которую нельзя отменить магией, потому что она старше магии, старше эльфов, старше орков, старше железа и кости.
Правдой о том, что все мы были людьми.
Свет погас.
Или — не погас, а растворился. Вошёл в землю, в воду, в воздух, в кости и бронекожу, в хитин и в живую плоть, в мрамор эльфийских дворцов и в ржавую броню орочьих кунгов. Растворился, как соль растворяется в воде: невидимо, но навсегда меняя вкус.
Мир не изменился. Эльфы остались эльфами, орки — орками, гоблины — гоблинами. КамАЗ-кунг остался скелетом шестилапой твари, радиоприёмник — жабой, пулемёт — луком. Золото осталось смертельным, железо — отсутствующим, прошлое — переписанным.
Но трещина в эльфийском дворце не заросла. И сквозь неё по-прежнему сочился свет — слабый, тонкий, как светлячок на контрольной панели ракетной шахты, но — живой. И эльфы иногда подходили к трещине и смотрели в неё, и в их безупречных лицах что-то дёргалось, как от пощечины, может быть память, которую нельзя уничтожить, а можно только спрятать.
А в степи, на полигоне, где всегда гулял ветер, осталась воронка. Глубокая, чёрная, с оплавленными краями — свинцовыми, бетонными, и еще какими-то непонятными, потому что свинец и бетон с ними все понятно, а вот время не должно плавиться от обычного огня а оно расплавилось. И в воронке, на самом дне, рос цветок. Не тот, что заменил водоразборную колонку, — другой. Маленький, белый, с одним-единственным лепестком, похожим на каплю или запятую.
И ветер, который не имел памяти, обтекал этот цветок, и не ломал его, и не сдувал, потому что даже ветер — даже он — чувствовал: здесь что-то такое, что пронзает мир насквозь. И это что-то, не имеет права исчезнуть.
А на полпути между эльфийским дворцом и орочьим полигоном, в степи, по дороге шёл себе человек.
Не орк. Не эльф. Не гоблин. Человек. С человеческим лицом, с человеческими руками, с мешком за спиной, в котором звякало что-то железное. Настоящее железо — кусок рельса, может, или гвоздь, или просто обломок чего-то, что было, и не должно было остаться, но осталось.
Он шёл и не знал, куда идёт. Но шёл. Потому что дорога — она в любом мире дорога. А значит, по ней можно идти. И еще по ней нужно идти. И если идти достаточно долго, то рано или поздно куда-нибудь, да придёшь.
Например, к людям.
Савелий — майор Савельев — орк Савелий — сделал последнее, что мог. Он запустил ракету. Ракета не разрушила новый мир и не вернула старый. Она сделала другое: она напомнила. На один квант, на один вдох, на один удар сердца — напомнила всем, кто они были. И этого хватило.
Не для того, чтобы всё изменить. Для того, чтобы кто-то — один, может быть, один-единственный — встал и пошёл. Не орк. Не эльф. Человек. С куском старого железа в мешке. С памятью, которая не должна была остаться, но осталась.
И ветер дул, он не имел памяти, но нёс — по степи, по полям, по мёртвым полигонам и живым полянам — один-единственный лепесток, оторвавшийся от цветка в воронке. Запятую, а значит продолжение возможно.
И где он упадёт — там начнётся. Или не начнётся. Но шанс-то есть!
А Орк Савелий шагал себе и шагал, он вдруг понял, что жив, и это есть хорошо, а что до грехов…
Смыты грехи, да и все тут!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
