Волшебство
Волшебство
Волшебство всегда проходило мимо Ерофеева.
Вот вы себе представляете, скажем, пензенского там или саратовского эльфа? А вокруг Ерофеева они крутились: востроглазые, востроносые, прячущие кончики с головой выдающих дурную кровь ушей за отросшими и крашенными в чёрный или седовато-сизый лохмами. Кто-то из них порой норовил стянуть у Ерофеева минуту, а, может, и день-другой, кто-то, шутя, ронял острые ледяные пики сосулек прямо у ссутулившегося да горбатого носа этого хмурого обывателя заурядного провинциального городка. А Ерофеев, привычно запаздывая то в сад, то в школу, то в техникум, то, наконец, на работу, щурился близоруко и вовсе ничего не замечал. Не то привык за свои сорок с лишком, не то был начисто лишён что дара, что желания замечать.
Рука Ерофеева, не дрогнув, проходила у хлебных полок аккурат сквозь бестелесные груди покойной (царствие ей небесное!) Галины Марковны, так и не сумевшей в посмертии своем уйти из «Пятёрочки» да не вздрагивать каждый раз, заслышав яркое да голосистое: «Га-аля, отмена!» от какой-то из молоденьких продавщиц.
Стёртые подошвы дрянных старых сапог Ерофеева то и дело норовили зацепить да размазать по асфальту хвост зазевавшейся саламандры, спутавшей вдруг хладный жар неоновых вывесок да ярко освещённых витрин с теплом древнего живого пламени.
Даже слова, гнездящиеся где-то под темечком да порой застревающие в глотке Ерофеева, время от времени, чаще после рюмочки-другой горячительного напитка, употреблённой гражданином Ерофеевым сразу после визита к Евлампии Фёдоровне в бухгалтерию пятого и двадцатого числа каждого месяца, кроме января и августа, всё норовили переплестись меж собою диковинной вязью да излиться напевным речитативом, творящим древнее и почти уже позабытое искусство тайного колдовства. Однако аккурат на исходе второй стопочки сорокаградусной язык Ерофеева уверенно заплетался, становясь органом придаточным и абсолютно не способным содействовать словотворчеству. Звуки наотрез отказывались становиться осязаемыми и складываться в мелодию более внятную, чем задумчиво-смирное: «мммм», за которым традиционно следовал ласковый удар широким лбом о деревянную столешницу рюмочной на Петровском, тихий, детский почти, всхлип, а после – раскатистый храп, в дрожи которого звонко смеялись легкокрылые беззаботные феи, так никогда Ерофеевым и не замеченные.
**
День сегодняшний казался Ерофееву вполне привычным. Разбуженный неумолимым будильником, вот уже седьмой год выставленным на неизменные шесть сорок пять, Ерофеев поплёлся на кухню, меланхолично покормил толстопузого Федьку, прибившегося к дому аккурат после того, как бабка Ерофеева в деревне-то померла, годков так с двадцать уже тому.
Кошачий корм Фёдор демонстративно игнорировал, а вот молоком да размоченным в оном белым вчерашним батоном (двадцать семь рублей в «Пятёрочке» по акции) лакомился всегда с удовольствием. Ерофеев не возражал и традиционные вкусовые предпочтения пришлому не навязывал.
Смутное ощущение неотвратимой беды чуть было не коснулось Ерофеева, как только тот переступил порог изрядно уставшей и вот уже лет семь-восемь настойчиво намекающей на необходимость хотя бы косметического ремонта ванной комнаты. Ерофеев, бросив заспанный взгляд на доставшиеся от отца советские ещё часы, тяжело вздохнул и отогнал тень предчувствия, плеснув в заросшее щетиной лицо пригоршню холодной воды. Время неумолимо запаздывало дать Ерофееву возможность сварить себе чашечку кофе в медной, Анькой из Турции привезённой, джезве, вынуждая снова довольствоваться растворимым – вот уже седьмой год как.
Ерофеев почистил зубы, привычно номинально, как и полагается, когда тебе уже за сорок, а всё ещё чудятся сутулые плечи отца да впалая его грудь за спиной маленького Ерофеева, да слёзы на детских щеках, да разодранные жесткой щеткой в кровь многострадальные дёсны.
Взявшись за бритву, Ерофеев с неохотой посмотрел на себя в зеркало, привычным жестом чуть запрокинул голову, а после услышал то, что слышать без трех минут семь в ванной панельной многоэтажки в среду совсем не полагается.
Почти насмешливый, но успокаивающе знакомый по частым командировкам голос диктора Нижегородского метрополитена уверенно произнес:
– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция…
И не захлопнись с отчаянным скрипом вот уже три года как потерявшая петлю в неравной битве со ржавчиной межкомнатная дверь из бруса хвойных пород, Ерофеев, возможно, расслышал бы слово-два, прозвучавшие нарочито бодрым после.
Опозданец
Ерофеев угрюмо взглянул на озарившееся светлой искренней улыбкой тщательно выбритое лицо успешного и благополучно выспавшегося человека и, фыркнув, мол, лыбится тут во все двадцать восемь, что этот тип вообще в его ванной комнате-то забыл!, демонстративно отвернулся.
Чуяло ведь сердце, не стоило так резко оборачиваться. Схватившись за грудь, Ерофеев сдавленно выдохнул и, охнув, со стоном осел, спиной да плечом невольно (повинуясь одним лишь только законам упрямо не дававшейся в школе физики) сполз на выложенный аккуратным белым кафелем пол.
Ванная комната лукавить изволила с утра пораньше! Во-первых, она была безупречно, почти издевательски чистой. Во-вторых, на пять, а то и все шесть квадратных метров больше той, к которой Ерофеев успел привыкнуть. В третьих, подлая дверь, просто обязанная на честном слове держаться да на гвозде ржавом, заменить который руки у Ерофеева так за семь лет и не дошли ни разу, была белёхонькая, как с иголочки.
– Арсений Дмитриевич, – промурлыкал из-за двери подозрительно знакомый голос, и Ерофеев мрачно выругался. Мысленно, разумеется, потому что Анька брани не терпела. Впрочем, может это и не Анька была вовсе, та-то Ерофеева никогда бы по имени-отчеству не назвала, паче с такими интонациями, будто.
Уши Ерофеева предательски покраснели.
Медленно, очень медленно Ерофеев поднялся и снова обреченно взглянул в зеркало: вдруг, ну вдруг, ну пожалуйста – отразится в чёртовой амальгаме знакомая физия с признаками старения и латентного алкоголизма. И горчичного цвета старый кафель, швы которого вот уже вечность герметика просят.
Не свезло.
Зубы сияли белизной. Глаза – радостью, подозрительно смешанной с обречённостью. Ерофеев отрешённо подумал, что только она-то, родимая, и есть то, настоящее, от него оставшееся в этом парадоксально благополучном безумии.
– Ар-ррсе-ений Дми-иии…, – дверная ручка дёрнулась, Ерофеев торопливо откашлялся и спешно буркнул, мол, сейчас, золотце, иду, дай мне минуточку, дорогая, а лучше все две или, коли не жалко, пять. За дверью раздался томный вздох. Сквозь узкую дверь над порожком проскользнула золочёная нить, вспорола воздух, закружилась вокруг запястья многострадального Ерофеева и с тихим шепотом-свистом легла почти незаметным ободом вокруг циферблата новенького Rolex.
– Чё-орт, – сдавленно простонал Ерофеев, ошалевше глядя на сменившие батины часы.
Юный тонконогий тип с украшающими голову витыми рогами, подозрительно смахивающий на сатира из столь нелюбимой Ерофеевым в детстве иллюстрированной книги мифических существ обиженно зыркнул на уставшего уже удивляться и фыркнул, мол, я вовсе тут не при чём.
Ерофеев был почти готов заплакать, как вдруг осознал, что бесконечно опаздывает. Безумие безумием, но на работе надлежало быть еще два с половиной часа назад.
Наскоро сполоснув лицо, Ерофеев сделал глубокий вдох и, собравшись с духом, сделал на негнущихся несколько шагов к двери. Будто зачуяв его приближение, та распахнулась (предательница!) и явила взору Ерофеева Аньку во всём её полуобнажённом великолепии.
– Арсений Дмитриевич, – лукавая дочь Евы прильнула к Ерофееву, почти хозяйским жестом оправляя ворот его безупречно отглаженной рубашки, – ты ведь в город сейчас, да? – Губы Аньки оказались в опасной близости от невольно дрогнувших в жалком подобии смущённой улыбки, – Мне бы в канцелярии бумажку подписать, сущая ерунда, ну, ты знаешь. Арсений Дмитриевич, миленький, не откажи, я тебе потом хоть час, хоть два подарю, а хочешь – день у папеньки выпрошу, особенный, для тебя?
А после Анька сделала страшное. Язык её толкнулся меж сомкнутых губ Ерофеева, заполнил собою в беззвучном крике застывший рот, и вот уже через миг абсолютно не владеющий собою Ерофеев подмял под себя горячее и почти нагое тело и едва не совершил то, что грезилось во снах вот уже десятый год как.
– Опоздаешь, миленький, – шептала Анька, вжимаясь теснее, а Ерофеев краснел неумолимо, чувствуя, как расползается по ткани белья позорная печать не сдержанной разумом похоти.
Отшатнувшись от Аньки, будто от чумной, Ерофеев неловко прикрылся спешно сорванным с крючка махровым халатом и скупо кивнул, мол, опоздаю, непременно опоздаю, вот уже опоздал – гляди-ка.
Анька счастливо улыбнулась и сунула в руки не успевшему отказаться взять Ерофееву пухлый конверт с документами. И ускользнула, бестия рыжая, модельно вильнув хорошеньким, будто из кости слоновой выточенным, бедром.
Ерофеев шумно выдохнул, отбросил в сторону халат и, набросив заботливо подготовленный кем-то в прихожей стильный тренч, машинально сунул в карман отданный Анькой конверт и лежащие на банкетке ключи и пропуск.
Захлопнув дверь за спиной, Ерофеев бросил хмурый взгляд на подъезд и скривился так, будто разом все зубы заболели. Тот, разумеется, был чист, опрятен и светел, рекламная картинка, а не подъезд. И ни одного тебе окурка на подоконнике! Фикусы, ишь, в кадках. Полочка с книгами. Софа без единой проплешины.
Ерофеев застонал. Нерешительно шагнул к лестнице, а после вдруг решил не рисковать и просто вызвать лифт.
– Семнадцатый этаж, – жизнерадостно возвестил приятный женский голос, и лифт плавно заскользил вниз, отсчитывая пролёт за пролётом. Из широкого, на всю стену кабинки, зеркала, на Ерофеева взирал всё тот же светло улыбающийся и тщательно выбритый мужчина средних лет, богатый, успешный, хорошо одетый, вызывающий не то зависть, не то восхищение. И подозрительно похожий на Ерофеева, вот только какого-то не настоящего совсем. Придуманного. Ложного.
– Здрась, Арсенидмитрич, – пробормотал сунувшийся было в кабинку школьник, когда все тот же жизнерадостный женский голос объявил, что первый этаж – вот он, родимый, – на минус второй?
И не успел Ерофеев возразить, как малец уже нажал кнопку.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
