Обложка Тварь

Тварь

Клир а.к.а. Дмитрий Ясный

0% прочитано
Стандартный
Клир а.к.а. Дмитрий Ясный

Тварь

ТварѢ

ТварЪ.

Просто пролог.

Брянская область, Брасовский район, Локотское самоуправление, деревня Посельга, 16 марта 1942 года, вроде бы полдень.

"А вот надо бы правую стерху поправить, совсем ведь нахрен и вправо покосилась. Что-то хреново глядит за своим хозяйством местный хозяин, руку не поднимет, не приложит".

Ленивая и неспешная мысль медленно просыпалась невесомой пылью сквозь тяжелые пласты тумана сознания, да и канула в темное болото сонливости. Хотя нет... Не канула.

Вот прям тут же ершистым и бешенным комком-кометой мелькнула ей вдогонку короткая пустая мыслишка, ну вот совсем-совсем излишне бодрая для одурманенного разума: "Неприлично много буквы "Х" в одном предложении. Ревнители правописания это не оценят. Хм-м… Ревнители. Рев нители. Что это такое? Что это слово значит? Это такой зверь? И тут рев Нителя?».

Он еще раз покатал на языке непонятное сухое слово, коротко сплюнул от накатившей вдруг на язык горечи. Плохое слово, плохими людьми придумано. Впрочем, а чем он сам от этих плохих людей отличается, чем он их лучше? Он сам слова не выдумывает?

Слова сам? А что он сам? Кто он сам? И словно дождавшись этого вопроса вдруг рухнула глухая стена вокруг него – раз и упала и больно ударил в уши неприятный и невразумительный шум. А в глаза зло воткнулся острыми лучами режущий сетчатку яркий свет.

Хлопнули дурными воплями злые, громкие, лающие непонятными словами голоса. Словно псы гавкают. Прям захлебываются, собаки… Бешенные. Совсем-совсем бешенные. Ну это понятно, это они такие. А что ему понятно?

По ноздрям ударил, высек слезу горький и тяжелый запах не полностью сгоревшего отвратной выделки бензина. И добил что-то там в носу то, чем различают эти запахи - еле-еле чувствуемый тошнотный тон ружейной смазки и тяжелый гнет застарелой гари и костровищ. И тут же, вот прямо сейчас, абсолютно неуместный в этом мутном мареве легкий ветерок разнес в пыль серые валуны тяжелого тумана в голове. Громкое и воплеобразное им слышимое стало вдруг понятным и понимаемым. Ну да, полностью доступно для понимания и очень разборчиво собаки лают.

-... рейха! Всякий, укрывающий от немецких властей.... Красных командиров, бойцов, а так же евреев и комиссаров....

Он резко повернулся на рвано выкрикивающий колкие слова голос, тяжко шагнул, неловко качнувшись, вперед. Тело отозвалось почти послушно, но все же как-то заторможено, неуклюже и скованно, будто просыпалось от долгой спячки на жестком и неудобном. Словно новый костюм одел, неношеный, необмятый, чуть меньший по размеру чем нужно.

Тягуче потянулся шейной мышцой, глухо-гулко хрустнул передернувшимися лопатками. Неторопливо поднял лицо к небу - сине все там, опустил взгляд вниз - ослепительно белое все тут. Ну и налитые свинцом веки тут же рухнули вниз, сами, без команды, придавили глазные яблоки, оберегая хрусталики зрачков от жгучих искорок бриллиантовой крошки снега. Ох, и сильно же слепит! Солнце... Яркое! Блики... Жгут! Но все же что-то сквозь слепящую хмарь ему видно. Что-то такое привычное и непривычно-необычное одновременно, постоянно видимое и совсем точно ранее им невидимое. Бред какой-то... Видимое-невидимое... Ранее-позднее...

Через некоторое время чуть разомкнул узкую щель амбразуры век, туго прищуривая привыкающие к яркому свету глаза. Ну и что там видно впереди? Что?

А вот что - впереди него замерли серыми пятнами спины, спины и спины. Вот только одни спины. Спины и все, нет ничего другого, вид такой вот спинный.

Спины в грязных ватниках, в кожушках, в замызганных тулупах, в засаленных шубейках. Высокие, широкие, низкие, узкие. Спины сутулые, перечеркнутые неровными косыми крестами шерстяных платков, блескучими проплешинами вытертостей, темными пятнами заплат. Спины согбенные, не согнутые тяжелым грузом, а именно согбенные, придавленные к земле чем-то невидимым и массивным, словно хмурое небо гнущим свинцом легло на плечи стоявших перед ним людей.

Людей? Нет тут людей, тут лишь одни бабы. Бабы старые, бабы... Ну, наверное, средние. И баб почти совсем молодые, но уже какие-то уже истрепанные и замученные. И бабы что еще не доросли до баб. И только на самом краю толпы он заметил четверку потасканных жизнью сутулящихся мужиков стоящих плотной кучкой, чуть ли не вдавливаясь друг в друга. Все это приправлялось еще мелочью недорослой обоего пола и разновесной комплекции, от куриного веса до козьего. Роста тоже несоразмерного стандарту откормленности и соответственно возрасту. Мелочи сопливо шмыгающей, настороженно-нахохленной, быстро и мелко зыркающей глазенками по сторонам. А вот дальше, выше и по бокам этой хилой толпы лоснились стальной серой мутью каски с вдруг почему-то ему очень знакомым нижним срезом и таким же уже почти совсем полустертым белым рисунком на левой стороне. И еле-еле видимым триколорным щитком справа на каске. А под касками с орлом, что несуразно вздернул вверх оба крыла и судорожно вцепился когтями в противолсолнцевый коловорот, размытыми пятнами белели лица. Самые обыкновенные лица - бледные, розовые, веснушчатые, с блеклыми пятнами обморожений на щеках. Лица усатые, усталые, небритые, плохо мытые, в глубоких оспинах и с коричневыми корочками простудных корост на обветренных губах. Разные морды, разнообразные физиономии. Видно, давно они, эти мордолица, уже в "поле".

"Ну да, немцы же это, те самые настоящие фрицы. Кто же еще? И это тупо пехота. А скорее всего самые обычные охранные или тыловые части. Второй состав, второй сорт, не брак, не шлак. Не отборные солдаты генерала Карла Борнеманна, которого партизаны дважды убивали-расстреливали, а он сволочь только в 1979 году в австрийской Вене помер. Прямо неубиваемый таракан, а не обычный генерал вермахта.

Ладно, сколько их тут? А их тут не меньше половины роты, человек девяносто, без штабных и хозяйственников - так положено, не бродят германцы в лесах-полях одинокими взводами. Обычный серый infanterie, "грязь-месилово полей", не мрачно-смертельная чернота рунных "электриков". Впрочем, этим "электромонтерам" тут и делать-то нечего - деревенька-то три двора, два гуся, три курицы на одной кривой улице. И то это, если гусей и курей эта самая немчура еще не сожрала.".

Серые пустые мыслишки мелькнули бледной тенью и тут же исчезли. Неважные мыслишки, никакие, совсем обыденные. Даже не мысли, а так, констатация привычных фактов.

"Гм, другое вот тут интересно... Интересно мне вот очень, чего это фрицы народ-то здешний тут собрали? Зачем? Хотят от них чего? Флэш-моб какой-никакой затеяли, арийские придурки?".

"Партизан вешают".

А вот это не его, это не он сам себе пояснил, но спасибо тебе всезнайка "Гугл".

"Гугл? Что за гугл? Что за партизаны? Фигня какая-то в мозгах, флешблень! То есть хрень!".

Он коротко и зло сплюнул на снег, сам-себя не понимая, не понимая непонятных слов в своей голове и не понимая своих же мыслей. Взугрюмился, хищно наклонил голову вперед, бодая все перед собой литым лбом. Шагнул в толпу размашистым шагом, выдвинутым вперед левым плечом небрежно раздвигая-разваливая на комки-льдинки неопрятную кучу тряпья. Не люди перед ним, а так, мешки на двух подпорках. Испуганно ойкающие, тихо дышащие, хрипящие, воняющие страхом и какой-то поганой смиренностью, безысходной обреченностью. Отлетали они от него, сносились его плечом в стороны как нелепые помехи, как пыльный мусор.

Как людей он их почему-то не воспринимал. Просто препятствия на его пути. А вот на неведомых партизан посмотреть ему было весьма интересно. Он точно знал - раньше он их никогда не видел. Слышал о них, да, читал о них когда-то, да. Даже вроде бы он их изучал. И в памяти смутно замелькало что-то черно-белое, рванным кадром, пожелтевшей фотографией, шелестящей страницей из книги, синим голографическим высверком, но вот живьем - нет, никогда он их не видел. Сто процентов. Как не видел он никогда и носорога. А причем тут носорог? Ну... Ну наверное при том, что он его тоже живьем никогда не видел. Выбили всех носорогов, а те, что не выбились, вымерли по причине хреновой экологии. Ну и эволюция с ними, с носорогами, сами виноваты, что не сумели приспособиться. Да и не нравились они ему никогда.

И вон тот тип, что воткнутым в белый снег черным столбом возвышается на краю лужицы-толпы, ему тоже не нравиться. Не носорог он и не партизан, поэтому совсем-совсем ему не приятен. Но мерзок тля. И щериться неприятно, со значением каким-то, давит на роже своей усмешку гнилую. А еще он давит нечищеными зажелтелыми зубами намокшую от слюны и скомканную "гармошкой" гильзу папиросы, вздернув углом тонкую губу.

Стоит такой, наглый, падла дерзкая, в черной шинели, туго перетянутой ремнями, в кеппи-пидарке с опущенными на уши суконными отворотами. На рукаве черной шинели широкая белая повязка с вязью готической писанины. На плече, на ремне, висит, тянет вниз тяжестью приклада левое плечо винтовка. Винтовка типа "мосинка". Но не та "мосинка", что образца 1891/1930-ых годов, не длинная "пехотная". И не та старая добрая "драгунка", а та, что сраный карабин образца 1938 года с неотъемным игольчатым штыком. "Упрощенка", продукт массового и соответственно некачественного производства. Неотъемный штык, кстати, небрежно отломан и место крепежа по-варварски обточено, чуть ли не кирпичом.

Винтовка обычная "упрощенка" и к ней прилагается полицай. Не, ну точно же это самый настоящий полицай! Реал фри, поддержка. И фрицы, то есть фашисты самые актуальные и реальные в наличие, Неведомые пока партизаны тоже где-то тут, рядом, значит, по всей логике и полицаи должны быть. Они друг без друга не бывают, сие есть неразделимое явление. Чего явление? Или проявление? Они симбионты? Ага, симбионты, ха-ха десять раз! Очень смешно, губы во рту рвутся.

Невольная улыбка раздвинула туго сжатые губы, тип в шинели принял ее на свой счет, ухмыльнулся ему в ответ еще шире и наглее. Ну да, ну да, порадуйся немного, не уходи обиженным. Счас мы тебе коннекто обломим и свою лучшую толерантность проявим. Как всегда, всем и даром. И ни одна падла не уйдет обиженной.

Он с ног до головы смерил типа напротив уже своим, "родным", долго тренированным перед зеркалом взглядом. Тренированным? Когда и зачем тренированным? А, да потом нах и трах мы все себе проясним! А пока...

Он провел глазами, словно лезвием бритвы, по лицу типа сверху вниз, будто бы примерялся, типа чертил пунктиром маркера траекторию разреза. Оп и поймал сразу же "слабину", уловил хилое "вилянье" взгляда типа в шинели и негромко хмыкнул - слабак и дрищ по духу. Тело ни о чем.

И совсем с не наигранной ленцой шевельнул ладонью, ровно муху отгоняя типа в шинели. Точь-точь, совсем как мелкое назойливое насекомое, ага, как гнуса! А когда тот пропал, исчез и перестал загораживать вид, внимательно осмотрел этих, ну, наверное, тех самых партизан, плотно скучившихся жиденькой ломаной линией перед грубо, на отъебись, сколоченной виселицей.

Пятеро их. Босые, раздетые до неимоверно грязного, давно не стиранного исподнего, щедро окровавленного. Даже отсюда, на расстоянии, ощущается от них застарелая вонь мочи и кала. Мля, ну и что это за парашники? Грязь ридну неньку, мать-землицу заменят? Или матушка-лень никак не дает стиралку запустить и тупо "сменки" у них нет?

Лица болезненно худые, небритые, бугристые от неровно вздувшихся опухолей от побоев. Сине-фиолетовые, с заплывшими глазами, с распухшими оладьями-губами, с рваной сечкой от ударов по всей плоскости морды лица. С глубокими, не заросшими кровавыми рубцами на лбах, щеках, скулах, бровях. Тела все перекособоченные, руки туго-ломко заведены назад. Кадыки судорожно дергаются под сероватой кожей с минимум недельной щетиной. Головы все время низко опущены, взгляды не увидеть, не поймать. Только изредка вскидывается облезлый черепок на тощей шее и марает белизну снега налитый чернотой пустоты, ненависти и страха безжизненный взгляд. Но не у всех. Вот этот, в середине, смуглый даже в выбеливающей все и вся хлорке легкого морозца, со слипшимися от крови смоляными кудрями на разбитой голове смотрит бешено и яростно. Жжёт все и всех вокруг из-под еле поднимаемых густо сине-багровых век, как ротным огнеметом из щели амбразуры. Дышит хрипло и шумно, сопит хрен знает сколько раз поломанным носом, сквозь рваную губу видна белизна не до конца выбитых зубов. Главный у них, у партизан, он наверное. Командир! Или атаман? Или это просто самый ярый, страх от страха совсем потерявший. Бывает и такое, он точно знает.

Нет, таких партизан он не помнит. Он помнит других - смоляно-чубатых, бело-зубастых как вон этот черт кудрявый. Помнит широко улыбающихся, с пузатым "папашей" или плоским худосочным шмайсером на широкой груди и помнит здоровых таких, салом да бульбой откормленных. Плакатных, фотогеничных. Красавцев с красными ленточками на папахах и висюльками-медалями. Чистых, мытых, сытых, выспанных. А вот таких он не помнит.

А вот это что перед ним такое? Что за такое говно немощное? Это партизаны? Да ну на хуй, какие же это партизаны? Какие это, млять, хищные волки брянских лесов и суровые бойцы непролазных чащоб и бездонных болот? Эти вот что ли, душные доходяги, эшелоны промышленными партиями под откосы пускали и фашиков толпами на винегретный салат резали? Кто там говорил: "Не верю!"? Вот и он тоже ни хрена не верит. Наловили бомжар опущенных по углам теплотрассным, отрихтовали умелым гримом их недокормленные фэйсы об тэйблы подкованных сапог и вот на этот подиум выставили - а вдруг и прокатит? Ага, десять раз прокатил арабский "буемвехик" за настоящего "немца" качественной сборки. Фигня эта ваша постанова и режиссер у вас с костюмером точно третьего состава, если вообще не тухлые авторские "пятиминутки" они раньше не снимали. Нет, ему это совершенно и абсолютно не интересно. Делать ему нечего, как время личное, бесценное, вот на такую сраную лабуду тратить!

Он уже решил развернуться и идти обратно - кстати, а куда ему обратно? Не знает же, но... Но ноги сами доведут? Но и еще плохое, рвущее-цепляющее "но" его зацепило, дернуло назад за нутро как кованный заточенный тройник, приморозило на месте. Что? Что именно его тормознуло?

Он тщательно, пристально, внимательно осмотрелся по сторонам. Точно и ровно, совсем как хищный зверь втянул холодок воздуха часто и широко раздувая ноздри - может он запах какой учуял, тут совсем не уместный? Ну совсем как та сладковатая нотка ядовитого финитиола в едкой солярной вони? И такое было у него, было.

Нет, тут что-то другое. Не запах, это точно. И в это время левый крайний, фальшивый партизан, вздернул голову, хлестнул быстрым бичом-взглядом по немцам, по толпе, по нему. Не сломанный, не согнутый, не прогнутый. Ух, сука, какая же ты хитрая притворяшка! И это он причина? ОН?!

Он азартно дернулся вперед, рванул как тощий гончак, учуявший след — вот оно! Вот она добыча! Рванулся вперед сильно, мощно. Уже от слепой ярости, всепоглощающей ненависти, темного, мутного слепого бешенства.

Три, ему хватило трех широких шагов до этого, этого...

Левый кулак с проносом тараном врезался под ребра "партизана", правый кулак кузнечным молотом в труху, в осколки раздробил его челюсть. Стопа ноги сваебойной болванкой рухнула на коленный сустав левого в строю. И сладчайшей для него музыкой прозвучали хруст ломаемого колена, рвущихся связок и нечеловеческий вопль от невыносимой боли. А-аааах! Да! Да это же лучшая музыка для моей души!

А потом ему прилетело чем-то твердым, металлом окованным, в спину. Ударило, сбило дыхание, выбило из легких воздух. Уронило на снег и быстро замелькали маховиками перед глазами грязные тупорылые носки сапог с каменно-твердым рантом. И вспышки, вспышки ослепляющей боли. Яркие, сочные, налитые мощью размашистых ударов со всех сторон. По плечам, в спину, в поясницу, в лицо. За что, суки, за что? Зачем?! Почему? Ведь он в своем праве! Он в праве!!

-Stehen! Kommando zurück Стоять! Отставить!

Сапоги не сразу угомонились, врезали еще пару раз по ребрам, отступили в сторону, еще больше вскрывая до мерзлой земли и так переворошенный снег. Над ним, наверху шумно задышали, отдуваясь, выпуская жаркий воздух из загаженных табаком легких, терзая обострившей вдруг нюх запахом вчерашнего перегара.

-Кто это есть? Что тут делать?

Как затвором лязгнул, выстрелил вопросом неживой, казенный голос. В ответ по лизоблюдски, позорно пресмыкаясь, зачастили словами, мелким бесом от услужливости просыпаясь:

— Это местный увечный, господин офицер. Колька-заика это! Помощник кузнеца он тутошний, ваше благородие. Безголовый, дурной весь и злобный яки пес. Вот совсем-совсем бешенный он, господин благородный офицер! Вот совсем как зверь дикий! Сирота он круглый, да еще и умом скаженный. Это от Советов он так пострадал - плетями били его, шашкой рубили-резали и в Лешем озере топили по детству. Вот там с ним помутнение то мозгов и случилось. Дохтура в лечебнице мне так и говорили, господин офицер! Я же как четыре года взад его на освиде... Тель... На осмотр докторам его возил, то есть, на лично своей подводе возил! Все сам, господин офицер, все сам! Это мы за его пособие как увечному там узнавали.

-Ты есть получить тот большой пособие?

-Никак нет, господин офицер - сокрушенный вздох, наполненный вселенской скорбью - не сродственники мы мол друг другу, вот и весь сказ. Ещё и мазуриком, то есть мошенником обозвали и грозились милиционера кликнуть.

А арийская бестия у нас-то с юмором. И, кстати, а это что за непрошенный пиар-менеджер ему этакое блэк паблик рилейшенз, не стесняясь его присутствия, беспардонно лепит? И когда он тут успел себя полным придурком зарекомендовать? Не вспоминается ему им совершенных глупостей. И диких зверств, чтобы кишки влево, головы вправо и море кровищи кругом, он тоже припомнить не может. А вот имя дерзкого болтуна с лишними зубами ему вспомнилось. Губы сами разжались, без понукания мозга, помогая вытолкнуть языку налитые до краев угрозой темные слова:

-Пасть свою дрянную прикрой, Егорка, а то я тебе жало твое змеиное без наркоза вырву. И зубы тоже. Пальцами.

Говенное пояснялово мгновенно заткнулось, испуганно клацнув челюстью, а он со злым шипением медленно перевернулся с бока на спину. Так же медленно расслабил скрученное в тугой комок тело, пополз взглядом вверх по лаковым голенищам сапог, по полам серой с отливом шинели, черной коже ремня. Чуть споткнулся на обычной пряжке без привычного по вспоминанию, с широко распахнувшим крылья клювастым орлом, и надписью - чего там с кем-то. Затем взгляд выделил на рукаве шинели нашивку за ранение. Выше еще одну нашивку с двумя полосками и дубовыми листьями, а в широком распахе бортов серой шинели кусочек черно-белой ленты Железного креста и закрытые серым чехлом с серебристым шнуром погоны. Точно пехота. И гуптман-то у нас фронтовик, ветеран - кто же еще в глубоком тылу-то будет погоны под серую тряпку прятать? Никто, кроме бравых камрадов с Восточного фронта, красными снайперами хорошо приученных погоны свои красивые хоронить под ткань. Хорошая такая привычка от снайперов таиться и фуражки с орлом гордым да с шнурами серебряными на простые кепи и убогие пилотки рядового состава менять у них через пару - тройку дней вырабатывается.

Он коротко вгляделся в осунувшееся лицо с красными от недосыпания глазами, четко очерченными скулами, бледными губами, выбритое очень плохо, с выделяющимися серыми клочками щетины. Но все кое-как выбритое. Зимой, в «поле», не у рукомойника в тепле. Ну орднунг, че, герр офицер же. Он отхаркнул вбок на снег тягучую слюну с краснотой - губы, мразоты поносные, разбили, прохрипел, горло напрягая:

- Ich bin weder dumm noch dumm, Herr Oberleutnant. (Я не дурак и не немой, господин обер-лейтенант.).

- Was? Sprechen Sie Deutsch? (Что? Вы говорите по-немецки?).

- Ja, ich spreche Volksmusik. Und ich wage zu hoffen, dass ich ziemlich gut spreche. Да, я говорю на фольксдойче. И, смею надеяться, довольно неплохо говорю.

- Nicht schlecht? Ja, Sie sprechen besser als mein Stabsfeldwebel Günther! Sie haben eine perfekte Aussprache! Stehen Sie auf!Неплохо? Да вы говорите лучше, чем мой штабс-фельдфебель Гюнтер! У вас прекрасное, классическое произношение! Встаньте!

Он, покряхтывая встал, машинально потер ладонью горящее огнем правое бедро - хорошо попали, сука, вот точно в сустав, ух как жжёт! Бля, к вечеру все это место футбольным мячом опухнет и оттек на ступне будет. Если он доживет до вечера, а то что-то это все совсем ни на кино, ни на театральную постановку не похоже. Абсолютно. От слова совсем.

- Warum hast du das angegriffen? (Почему вы напали на этого) - небрежный жест кистью в шерстяной перчатке в сторону жалобно стонущего в забытье "партизана" - einen Mann? Verantwortlich sein! (человека? Отвечайте!)

- Es tut mir leid, Herr Oberleutnant, aber das ist kein Mensch. Es ist ein Inhuman, ein absolut totaler Abschaum. Schlimmer als ein Untermensch. (Простите, господин обер-лейтенант, но это не человек. Это нелюдь, абсолютно конченная мразь. Хуже недочеловека.).

Ослепляющая ненависть вновь затянула темнотой взгляд, клокочущая раскаленной магмой ярость ядом влилась в вены, заставляя вздуться тугими узлами мышцы. Вновь набухнуть силой и жаждой смерти. Хищно затачивая в острые лезвия черты лица и монолитя камнем кожу стиснувшихся в пудовые гири кулаков. Стоящие с ним рядом тела в черных и серых шинелях отшатнулись, но тут же качнулись обратно, собранные, преломившие короткие мгновенья страха. Готовые еще и еще ударить прикладами, в кровь, в кость. Сбить с ног на землю, выплеснуть в размашистых и мощных ударах свой внезапный страх перед ним.

Обветренное лицо обер-лейтенанта хищно напряглось, глаза прицельно сузились, правая рука обозначила намек на движение к кобуре. Что у него там? Вальтер Р-38? Люгер? Или другое что? Какая-то странно раздутая кобура у него на ремне.

Нет, не надо ему этого, убьют же его и все напрасно, все прахом. Столько сил, столько ресурсов, столько времени, все зря. Нет, нельзя, недопустимо. Критически не приемлемо. Он медленно поднял руки вверх, вывернул пустыми ладонями наружу. Сквозь стиснутые зубы медленно выдохнул, прикрыл глаза, заковывая клокочущий огонь ярости в холодные кандалы самообладания:

- Das Ding hat meinen Vater getötet, Herr Officer. Und er hat meine Mutter vergewaltigt, während mein Vater starb. Er ist ein Kommunist, ein Mitglied des Rates von JEON Ukom, wurde mit fünfunddreißig der zweite Sekretär von Sponcom. Ein Jude aus der Art der Kreuzungen. Sein richtiger Name ist Fleischitz Firdman Golutovich. Bei den Räten hieß er Fjodor Fjodorowitsch Golutow.

(Эта тварь убила моего отца, герр офицер. Вспорола живот шашкой. И он насиловал мою мать, пока отец умирал. Он коммунист, член совета ЧОН Укома. В тридцать пятом году он стал вторым секретарем губкома. Еврей из рода выкрестов. Его настоящее имя - Флейшц Фирдман Глютович. При Советах он звался - Федор Федорович Глютов.

-А вы?

-А я, Игорь Андреевич Маэйер, тогда выжил. Не дострелили, не дорубили, не дотопили. Тогда я и заикаться стал и умом... - он громко хмыкнул, мотнул головой и кривя губы в ломкой усмешке продолжил - Умом скорбен стал. А как увидел его тут и узнал... Так как будто пелену с разума сдернули. Развеялось все мое марево, все прошло.

Офицер легко качнулся на каблуках, скрипнул грязным снегом под подошвами сапог, отзеркаливая его усмешку искривил губы в легкой улыбке. Неторопливо, со скрипом замершей кожи ремней завел руки за спину и "просветил" взглядом стоявшего напротив огромного телом человека с тяжёлым как надгробная плита взглядом.

Унтерменш, абсолютный урод, недоделок. Руки неестественно длинные и мощные, даже не руки, а грубо прилаженные к дубовому стволу тела подъемные стрелы крацеркрана. Шеи практически нет, голова воткнута каменным валуном посреди широких плеч. И еще он сутулый почти до горбатости, но ноги длинные, слегка согнутые в коленях, а таз немыслимо узкий. Короткие полы замызганного "кожуффа" этого практически не скрывают. Черты же лица у этого лживого убогого невероятно правильные, классические в почти скульптурной лепке, что все вместе создает неприятный, отталкивающий эффект - как будто голову божественного Аполлона воткнули поверх тела-коряги сатира. Действительно телесно убогий, немного пугающий своей звериной сущностью и мощью урод. Невероятно великолепный в своем совершенном безобразии и непревзойденном уродстве недочеловек.

Брезгливое недовольство осмотром допрашиваемого отчётливо прозвучало в голосе обер-лейтенанта, заставив его мысленно попенять себе на невольно допущенное - любая слабость перед этим уродцем недопустима!

-Что ж, я согласен принять за факт ваш волшебный феномен внезапного и чудесного исцеления. Чем дьявол не шутит, когда Бог спит. Но, я жажду подтверждений и доказательств - губы офицера плотно сжались, перекашиваясь и выдавливая тень змеиной улыбки:

-Вернемся к вашей вендетте. Вы желаете отомстить? Отомстить за смерть ваших родителей?

-Да. Жажду как глотка воды в Синайской пустыне.

-Хм-м… Вы довольно хорошо образованы - не вопрос, а окончательное утверждение - Где вы обучались?

-Домашнее образование и два курса Московского государственного университета. Не закончил. Большевики и революция не дали.

-Вы аристократ?

-Да. Я дворянин. Потомственный.

-Титулованы?

-Я барон.

-Хорошо. Я предоставлю вам, как благородному человеку, возможность для вашей мести. Доделайте то, что начали и... И потом повесьте остальных.

Офицер рвано закончил фразу и пристально впился холодным взглядом ему в лицо. Эта рыбья кровь что, ищет в нем слабину? Эко он своими бледными биовизорами по его лицу зашарил! Ну ищи-ищи, зря ты что-то там ищешь, пиявка недоделанная. Хрен ты в моем покер-фейсе чего найдешь!

Он неторопливо-оценивающее посмотрел на скорчившееся на снегу тело и четверку доходяг, нелепо скрючившихся от холода, мысля в вслух неторопливо проговорил:

-Этого повесить будет очень трудно, господин гауптман. Он не сможет стоять - я сломал ему ногу. Господин гауптман, у меня к вам предложение - ему я доломаю вторую ногу и вспорю живот. А остальных повешу. За шею.

-Всех и сами? Один? Вы ранее уже делали это?

Он еще раз пристально и внимательно оглядел "партизан", затем перевел взгляд на виселицу - веревки на перекладине уже "свиты" в узлы, чурбаны под ноги принесены и небрежно свалены у стойки. Нормально, все необходимое оборудование и разные нужные материалы на месте. Веса у доходяг толкового нет и сопротивление маловероятно. Ну а если кто и взбрыкнет, он мысленно хищно оскалился, то того и угомонить не проблема. И еще что-то внутри него железобетонно подтверждало нужность и правильность данного "деяния". Это обязательно нужно ему сделать. Именно ему и одному. Без помощи всяких. Отказываться нельзя, отказ невозможен. И его жизнь, и ее сохранность тут совершено ни при чем. Его жизнь важна лишь вторично, Цель первична. Странная какая-то это мысль. Ненормальная. Но правильная.

-Да, господин гауптман, я это делал. И сделаю. Без помощи.

Глава первая.

Локская область, участок дороги от села Качарова до села Вийское.

День у Петруся не задался с самого утра, с рассвета. А точнее с вечера, с самого предзаката. Ровно тогда, как его калитка скрипнула визгливо – и с чего бы? Недавно же деготь, не жалея, в петли вливал, а оно вон че – скрипит, падла – и замерла на полпути, удержанная грузно навалившимся на нее телом Федула. Сам же Федул посопел, пошмыгал носом, поправил сползающий с плеча ремень винтаря. Потом потеребил без всякой необходимости повязку на рукаве шинели и как-то нехорошо, с ехидцей и толикой безадресной злости посмотрел на Петруся. Петрусь затянулся цигаркой и выдохнул шумно-облачно в его сторону ядрёное дымное марево. Вот так вот без слов ответил и одновременно спросил – чего надо гостю позднему, да незваному - то же отнюдь не добрым взглядом. Федул вильнул заплывшими мясом дурным глазенками в ту, в другую сторону и прогудел хрипло сквозь вислые пегие усы:

-Ты это, не лег же спать еще Петрусь?

-У тебя Федул никак очи с похмелья повылазили? Сам-то че, не видишь, что не на перине я лежу?

-Так вижу я, Петрусь, вижу. И это хорошо, что ты не лег спать. Я что пришел-то до тебя? А то пришел, что сейчас будем тарантас твой на колеса ставить. Вот пря сейчас.

Петрусь крайний раз глубоко затянулся, добил долгой затяжкой цигарку, сплюнул смачно на уголек и сказал, как ножом отрезал:

-Нет, не будем. Весна только в силу пошла, какие колеса? Снег еще лежит всюду. А полозьев у меня нет, все это знают.

-И че? Будем все одно ставить, колеса, те самые твои колеса, что с синими спицами на ходу резиновом, широ-о-о-о-кие! Мне Горбун сказал, что с утра ты вторым в обозе до города пойдешь, связника партизанского к тебе в тарантас кинут. На задок. А ту телегу, что ты от двора деда Палыма к управе пригнал, он у тебя в овине и сожжёт, если утром тарантаса к управе не будет. С овином и с тобой вместе сожжет. Все понял и все уразумел, Петрусь? Или как? Идти мне до Горбуна назад в управу и говорить ему, что не исполнил ты его приказу?

И Федул переступил сапожищами вперед-взад, ровно как хряк копытами переступает, когда тюря в корыте ему не по нраву, но жрать все равно хочется. Брюхо набивать надо.

Петрусь долго молчал, ну как долго, полминуты где-то, потом повел шеей, словно душило его, дышать легко мешало, и вяло махнул рукой в сторону овина:

-Ты тудось иди, Петрусь. Я счас, только вот до хаты… Надо мне.

Встал, прихлопнув по коленям ладонями, сбивая крошки табака со штанин, заскрипел ступенями крыльца, взявшись за рукоять двери и не оборачиваясь прошипел тихо:

-Ох и сука же, этот Горбун! Ух, какая же сука! Падла!

-Агась, Федул, он сука! Та еще сука! Так что ты это, торопись, давай, ага. Сам же знаешь, дела у него со словами ни на лезвие не расходятся. Еще и огонек меня поднести к овину заставит!

Хохотнул нехорошо, натужно, отозвавшийся на этот крик души Федул, все слова Петруся расслышав. Петрусь чуть нервно дернулся, а потом мысленно плюнул – ну расслышал и расслышал, все ведь знают, что Горбун тот еще гад и та еще сука подлючая. Даже хуже намного. И то все знают, что слова у Горбуна с делом не расходятся – сказал, сожжет, значит сожжет. Было такое уже. Сказал – сделал. А кто не верил, потом руки наглаживали бережно, крестным знамением не счесть сколько раз нанесенным, натруженные. И резко бледнели при одном неловком упоминании того, недавно случившегося. Нагнал ужаса Горбун тогда, всем до выблевания хватило. Эххх….

Вот и сидел сейчас Петрусь на облучке тарантаса, с силой сжимая в ладонях вожжи и сверлил ненавидящим взглядом широкую спину Горбуна. На первой телеге едет, вперед, мля, смотрящий! И ничего Петруся не радовало – ни ласково светящее в правую щеку солнышко, ни легкий теплый ветерок, ни забавно кувыркнувшийся через лопоухую голову по дурнине выскочивший на прогалину заяц. Видать лисица выгнала из леса еще не сменившего шубу косого. Или серый вильк, ему тоже нынче голодно, не побрезгует он зайчатиной.

А вот чему ему радоваться? Дорога уже подтаяла, в колеях хоть и неглубоких, редко так лужи и лужицы. Снег да земля смешались, как с Качарова выехали, с мелких комков в лепехи липкие превратились. И весь задок тарантаса уделали сплошным слоем. Аж до белой полосы канта борта все одна грязь! Небрежно брошенный на задок Петрусего тарантаса, пойманный ими связной партизан в кучу нечистую давно превратился. Мыкает он только невнятно, да дергает руками за спиной веревкой в пять оборотов стянутыми.

И еще густо налипло на спицы колес – трижды в синий цвет крашеных, лаком на два слоя покрытых! А чистить все кому? Ему, Петрусю! Его же это тарантас, с разбитого немецкими самолетами красноармейского обоза взятый. Там он и краску эту синюю и лак этот добыл. Ну а то, что пришлось добить раненных - красноармейца сопливого и возрастного старшину али сержанта, это так, без этого никак – ну а вдруг в спину стрельнут? Ну и видели они, кто обоз грабил, выживут вдруг, то и правду скажут. А вот фельдшерку ту Петрусю было жаль – молодуха сочная такая была, волосы густые, цвета пшеничного. Голубоглазая да с губами яркими, сочными. И бедра широки и титьки ее аж гимнастерку рвали. Но не жилец баба была, не жилец – обе ноги пулями пулеметными перебиты и осколки костей сахарились из-под текущей крови. И не попользовать ее как бабу никак напоследок – обсикалась она от боли неуемной да вся извазюкалась в крови своей. Так что не почувствовала она ничего умирая – Петрусь ей глаза ладонью накрыл, да пальнул из нагана в голову. Что он, дикий зверь что ли, справную бабу ножом резать?

А вот этого Горбуна, колдуна проклятого, он бы еще как порезал! Ох и долго бы резал! Резал бы так чтоб и кровью сразу гад этот не истек и почувствовал бы все-все на живую, не в темной падучей забывшись. Ох бы он жилы то ножные ему вскрыл острым ножиком, а потом по жирку брюшному…. И так медленно, медленно….

Он даже гулко сглотнул и глаза чуть прикрыл от такой чувственной картины и именно в этот момент сидевший на крае передней телеге Горбун резко обернулся на него. Глянул зенками своими мертвячьими как-то быстро, ловко, жестко, вот ровно как щипцами кузнечными перехватил ненавидящий взгляд Петруся и еле-еле усмехнулся. Как бритвой улыбкой своей полоснул. Со значением так. И еще как на дите неразумное посмотрел – ой, не шали, байстрюк, ой не шали. Не надо тебе. Пожить же хочешь еще?

Петрусь побледнел как самый первый снег, резко уронил голову на грудь, что-то срочно ища забегавшим в испуге взглядом в своих ногах, внизу.

Вот как он так, а? Как?! Ух, вот он как! Все у этого Горбуна не по-людски. Все у него по-бесовски, не по ладному, все по темному! Даже в полицию он ведь как попал? Нет не так же, как все, кто что своего задуманного хотел – жизнь там свою, как пленные красноармейцы, спасти. Или блага разного, жилого добра нажить или кровной мести врагам.

Да и просто сладко поесть и попить захотевшие и на поклон новой власти пришедшие. Он же как словно вынырнул с гиблого дна будто вспухший утопец со своей сраной Поселги, где три двора, два хлева и на тебе, уже самый старшой! Дурачок деревенский, с головой пробитой по детству! Немой! Заика! Урод! Или заика немой?

Петрусь попытался осознать, что в его мысленной конструкции не так, но через пару минут бросил непривычное и непривлекательное занятие. Все равно этот старшой сука! Немой или еще какой, а все старшой! И ведь ничего ему кроме жизней людских не надо. Ни добра, ни денег, ни властью наслаждения. И даже баб не надо ему. Никаких. Только рыщет все как волк, врагов Немецкого Рейха по лесам выискивает. И успешно же ищет, находит повсюду, в чащах, да в хуторах дальних. Потом всю правду с нутра у них выбивает, результаты дает. И снова ищет, режет, стреляет. Ни кого не упускает! Пацанов мелких, сопливых, и тех в землю кладет!

«Нет ни женщин, нет ни детей, среди тех, кто взял в руки оружие! Есть только живая единица врага! И ее необходимо уничтожить или она уничтожит тебя! Всем это отчетливо понятно?» - это любимая речь его, ни разу в словах не измененная.

И за это вот, за результаты, через два месяца он уже господин Oberzugführer, господин капитан. Носит погоны зондерфюрера, командира роты Schutzmannschaft-Einzeldienst. Роты городской, не сельской! И всего то за два месяца! И самый он результативный и э… э, как там… Эффективный или еще там как, вот никак не поймет он толком собачий язык господ-германцев. А этот с ними как родной, так же по-собачьи лается. Херр, да херр, орднунг да натюрлих через каждое слово. Хотя да, Горбун этот, сука все же та еще результативная….

Четыре недели назад приехал этот Горбун аж с самого Минска в форме черной эсесовской, ровно как ком снежный с крыши упал. За собой притащил десяток подручных своих, мордатых, сытых, злых и на расправу быстрых. И не русаков совсем, не украинских хлопцев, не немочь латышскую. Кто по народу так и не ведено. Говор странный, мову белорусскую не знают. Зато по-немецки как Горбун ловко шпарят.

Была та десятка вооружена целыми тремя пулеметами – один незнакомый Петрусю, здоровый такой, солидный, с рукоятью пистолетной. Как баяли сами прибывшие, хвастаясь, с танка краснопузых снятый. С коробом патронным ровно как колесо от машины мелкой. И с двумя пулеметами поменьше и полегче, обычными «пехотными» «дегтярями». Стрелковка же у каждого не «мосинки» простые, а «симоновки», АВС-36 под винтовочный патрон и еще пистоли у каждого. Немчуровские. Прикладистые такие, вальтеры 38-ые. Богатые гости до них приехали и ящиков с собой армейских в «зеленку» крашенных гору навезли и аккуратно под крышу с опаской сложили. Склад, типа.

Ну, так вот приехали они и все, житья сразу не стало никому – ни партизанам, ни им самим, верным сторонникам господ германцев, полицаям. Дисциплиной строить стали, орднунг вбивать кулаком в грудину, а иногда и в рожу не стремались с душой засветить. Петрусю перепало пару раз. За самогонку и за то, что чуть кемарнул слегка на входе в управу на столб телом припревшись. У, ироды проклятые! Но это так, легко он отделался. А вот дядьку Фрола стрельнули за самогон. За околицу вывели, лопату в руки сунули – копай мол сам себе. Фрол сам себе могилку то и выкопал, не веря, что вот так все насерьезно и не шуткует с ним никто. Сам Горбун его и стрельнул. Текст приговора с бумаги с орлом наверху напечатанный машинкой и с синей печатью внизу. Громко зачел, приказ какой-то со статьей 45 приплел и впилил дядьке Фролу пулю в лоб сразу как читать закончил. Ни молитвы зачесть не дал, ни перекреститься перед смертушкой душе грешной. Потом обвел своим поганым взглядом всех, ну будто в душу заглянул на донышко самое, и будто вынул что-то из нее. Михась, малой хлопец, от этого взгляда аж сомлел до разума потери. Ну и Петрусь почуял, что еще чуть-чуть и портки свои обтёрхает по-крупному. А этот затем просто ушел, не глянув на тело в могилу упадшее, ни Михася на землю улегшегося. Только патрон, истраченный, в обойме на ходу заменил. Нелюдь как есть. А ведь дядька Федул новой власти самым верным сторонником был и первым записываться в полицию пошел. Но не взяли его – на глаз он кривой, ну и лет девять по лагерям большевистским отмотал за насилие над девками малолетними. Немчура таких тоже так-то не терпит, брезгует. Так, на хозяйстве в участке он и пребывал. Там, в участке, Горбун его пьянящего и поймал, когда от своих подручников воротился. Проверял их что ли? А чего их проверять, нелюдь эту? Они только так с виду, на первый взгляд людей напоминают. А так, чистые мертвяки. Люди добрые все видят, все примечают! И как самогонку они только для вида нужного будто бы пьют. А сами не радуются ни столу доброму, ни забористости пойла. Тужатся, изображают хмельное веселье, а глаза у всех мертвые, ни разу не пьяные. А в утробе по честному литру уже у каждого! И в сортир почти не бегают и рвотой снег не пятнают, куда только наетое ими девается? А еще баб к себе они не водят!

Ни каких и ни разу. А Машку и Светку, шалав распутных, что до них пришли, шуганули так, что те и не шипели зло потом, а только сжимались при расспросах и немыми делались. И это те лярвы, на которых и пробы ставить негде? Такого Петрусь вообще не ожидал. Шлюхи то эти ранее никого и ни во что не ставили, никого не пужались. Ни председателя, ни милиционера, ни начальника райкомовского. Они же медсестры полковые по гражданской войне еще соплюхами отметились. Обе раненые пулями белогвардейскими и грамотами да платками кумачевыми со звездами золотом вышитыми награжденные за подвиги военные. И с дитями они, что в возраст самостоятельный еще не вошли, с недееспособными. Или как оно там. Сестры они родные, крови одной, блядской, погодки. И с телами родами и жизнью полевой и распутной ни разу не порчеными. Хорошими, взгляду и рукам приятными. Тугими, на грех плотский зовущими. Порода то добрая от отца с матушкой им досталась, сильно жизненная. И на лицо совсем не страшны. А вот пнули их под зад мертвяки эти, лаской их женской не заинтересовались.

Народ вначале прикинул, что мужиколюбы они все, сами с собой удовлетворяться, да потом не сошлась эта мысль никак. Не обжимаются они друг с другом, не ластятся, только волками друг на друга смотрят. Как и не свои они себе совсем. Чисто волки голодные. И ночью они не спят. Бродят по селу, народ мертвыми взглядами колючими пугают и на околицу выходят без смысла. Там стоят, на луну смотрят, не воют только. Или резко срываются куда-то. Возвращаются потом кровью пахнущие, сытые на вид. Нечисть, одно слово. Тьфу и тьфу!

Он еще раз зло сплюнул и для успокоения собственного волнения потрогал на левом рукаве крепко пришитую суровой ниткой нашивку с надписью «Treu Tapfer Gehorsam» — «Верный, Храбрый, Послушный». Петрусь вот он тоже же верный. Написано же! Хотя не результативный, это да…

А ее, нашивку эту, ему сам господин германский офицер с серебряными погонами и звездочками на них, вручил на празднование дня Gedenktag für die Gefallenen der Bewegung, то есть дня мучеников каких-то их германских. Святых германских, наверное.

Петрусь тогда в оцеплении на площади стоял, дрожал, холодно было, ноябрь уже, а господин офицер ему стопку с фляжки своей налил не жалеючи. И нашивку эту подарил с улыбкой и по плечу Петруся похлопал, громко приговаривая: «Guter hund! Gut, gut! ». Что за хунд бис его знает, а вот то, что его хвалили Петрусь сразу понял. И он тогда даже еще больше выпрямился в стойке строевой, как и в краснопузой РККА в роте рядовым при присяге не тянулся. Офицеру германскому это сильно понравилось, сигареткой вкусной еще угостил. А перед этой тварью горбатой сколько ни тянись, все толку нет. Дело ему видишь ли ты, работу только надо, а «…..жополизство начальству навсегда оставить!». Вот это как без лизнуть? Все знают, никак без верхними над тобой без этого. Правило такое в жизни правильное. У, Горбунятина не людская! Нелюдь, как и есть!

Хеэ-ек. Уууую. Больно же как, о, а, суукаааа! Локтем костистым да прямо в тело, под ребро! В самую требуху!

-А ты не спии, миясо. Не смотри по сторонам и гляди там, а не вот там и вот там. Понял ты миня?!

И Петрусь кивнул в ответ часто, часто, мелко, мелко, подобострастно так, ну совсем так жалко. И еще как оно там? Низко? Мелко? А и в жопу оно как оно там.… Сам же знает про себя, что сильному это.… Лизнуть надо.

Да оно и неважно сейчас, как бы годно или не годно. Ну, вот так или вот так.

Это ведь подручный Горбуна ниоткуда да вдруг появившийся подсел к нему. Брыластый, лысый, с короткой шеей и телом как топором срубленным. Раз, два и хватит. С глазами глубоко черными, под на удивление тонкими красивыми бровями. Весь как налитой, с силой сразу ощущаемой. Откуда взялся? В селе же они оставались! Все девять! И поле кругом. Ни куста же рядом, ни оврага мелкого. Из колеи грязной гадюкой ядовитой он выскользнул?

А ну и на хер свиной это знать ему нужно! Что ему годи или не годи, когда тебе будто бы кадык нежный твой, родной такой, словно острием стальным чешут, яко хряку шею немытую. И еще локтем требуху в тело до позвоночников загоняют. Мерзко это. Тварно. Не по нему! Но вслух все же маслом полить речь свою попытался в ответ ударившему его:

-Так не сплю, не сплю, я! Как можно-то тут спать?! Операция же у нас! Эта, военная такая! Дюже секретная! Бдительность, во! Всюду, да!

И Петрусь даже палец указательный вверх поднял, правым плечом до высоты выше головы поддернув. Словно пузырь невидимый в воздухе проколол. Дурачка изобразил ловко, умеючи, но ерничество в его голосе все же мигнуло, махнуло красной тряпкой. Хотя голос свой Петрусь в звуке громком старательно снизил, словно ну как бы ни так по-хамски он молвит, но не получилось, прозвучало оно так. А, да и пусть звучит! И еще не задрожал он губами. Не прогнулся! И вежественно этак, хоть и с натугой нутряной, лицом сыграв почет и уважение, тут же спросил торопливо:

-Делать то мне чишо? Ты мне прямо говори, старшак. То есть, что подпана атаман, приказуйте ви мине?

-О, вежливый, ну точно как куст можиеловый! Иньтеллеген.. Ай.. Интель….

Явившейся, внезапно как проявившейся, да Царь наш небесный, как он тут появился, ведает, подручный Горбуна вдруг приобнял рукой тяжкой плечи Петруся. Обхватил оба два сразу, длинна рука урода! Навалился всем весом тяжко, аж в доски Петруся вмял, минуя кожу плотную, войлок под нее подложенный и волос конский на сиденье. И вдруг внезапно замер, мрамором плитным обратился. Голову как-то не-по-людски, по-птичьи склонил, будто прислушивается к чему-то для Петруся неведомому, невидимому. Или внимательно слушает кого. Горбуна-суку, богом проклятого, например. И минуту да другую и наверно третью или пятую, вот так и сидит. Время ест. На неровностях дороги не качнется даже. Как есть камень. Плита мраморная, эта, барельефа вокзала городского, что над воротинами входными архитекторы надурили!

Петрусь, было, надумал уже кое-что дурного сделать, с последствиями для себя плохими. И плечами, болезненно захрустевшими, внезапно дернуть решил, свободу телу дать, да не вот смог. Никак. Вот как-то так. И наган как вот тут с кармана хватануть тоже никак... Руки как под свинцом лежат. Ага, хватанул такой один…

А вот ножик каленный в пяти водах да в семи маслах от хлада отобранный, можно, да. Он ведь с лезвием на замшелом, седом камне под луной точенным. И три дня в моче козла ото ржи отмочен. Вот это можно. Нечисть он как солому, как тряпку гнилую порежет. И это, сидящее и молчащее рядом, верно покончит. Нет в этом у Петруся сомнений.

Говорено уважаемыми людьми так, и чего бы ему и не поверить? Вот он, острый да ухватистый, Совсем рядом. В нишке потайной пристроен, в голенище сапога. Дотянись, достань, ткни ловко под мышку Горбуна подручника потную, и все. И тут же все. А вот не все. Не берётся ножик. Не тянется у Петруся рука. Никак. Только вожжи в руке его сминаются в нитку тонкую от усилия бесполезного.

Не смог Петрусь, не справился. Вообще ничего не смог и не успел. Захолодало что-то вдруг по телу всему ему от объятий этих как бы и не обидных и не вредных. Вроде бы. Но поздно так то все вышло, не надо не как бы оказалось. Да и мочи как бы и не стало, да и возможности. Просрал решение дерзкое, душой метаясь, мыслей своих сам пугаясь.

Очень уж холодно ему стало. И равнодушно так. Но все же он собрался, да и выпалил вопрос губами морозом обметенными, будто в воду студёную нырнул:

-А вот.…Спросить можно? Леший вот.… Не, ну мелкая нежить об этом знать не может. … А он вас то знает?

И сразу громко икнул от глупости и неуместности вопроса своего. С чего это он? Какой такой леший? При чем тут леший? Он даже свободу в теле почувствовал от такой нелепой глупости им спрошенного.

А этот вдруг раз и отмер. Голову с хрустом неприятным в шее выправил, покосился на Петруся с ухмылкой кривой. Глазами только не ухмылялся, всматривался внимательно. И неспешно потянул словами в ответ, как жилы мотал:

-Агась. Верно. Он знает. Он у себя же тут, дома. Вот и знает. Но он нам не та родня, что тебе ведома. Не знамы мы ему, другие мы. А ты вот откуда прознал? А? Ти угадал? И ти почему это спросил? Откуда ти…

Сидевшее слева существо еще сильнее, хотя куда уж сильнее, впилось льдинками зрачков в лицо Петруся, что упорно прятал взгляд. Затем хыкнуло утробно, расслабилось. Выдохнуло воздух непроизнесенными словами. Не произнесенными и не озвученными. Но желаемыми быть обыденными, привычными. Да вот так, сука, не сработало, не получилось у этого, не удалось. Камнем так и осталось то, что слева подсело, хоть и ожило и голос подало. Типа ответило, еле размыкая бледные немочные губы как человек обычный. Живой и дышащий, с душой.

Оно пыталось. Но не получилось. Сломалось что-то в теле каменном подручника Горбуна. Снова мертво молчало оно, только Петруся взглядом пустым все буравило. Что-то вызнать пыталось.

А это потому, что страх людской перед ночными да темными не навсегда силен. Не везде и не всюду. Не все дано ему, страху этому, ужасу. Всем ему не владеть. И от этого понимания Петрусю сразу легче стало. Не полностью да, но.… Но все равно легче, как бы много легче. И он успокоился, пусть и на время. А там и доживем до Рассвета. А когда сто раз проклятый петух заутреню не проспит, пропоет, развеется все.

Так что лишь Господь Великий ведает кто или что село ему вдруг с боку, на сиденье его тарантаса. И он же оборонит. И оборонил, Петрусь уверен. Ведь присело оно пугать, да само вдруг и пугнулось. На хорошее сиденье село, кожей телячьей обтянутым. Сделанное Петрусем руками своими. С чувством, с желанием, сработанное.Да вот неудобное оно этому оказалось, не по нраву, не по седалищу.

Но все равно говорливое оно, совсем как люди честные. И в ступор долго не впадающее. Даже от ловушек неумелых, разумом Петруся вдруг соображенных. Удачно вышло, попало точно. Хотя и само получилось. Точно ангел-хранитель в ухо нашептал Петрусю вопрос этот. Свечку.… Нет, все три поставить надо будет во церкви!

В общем, сидящий рядом как псина резко вдруг встряхнулся и как бы новее, обновленнее стал. И тут же к Петрусю обратился с усмешкой да эмоциями живого тела, в голос вложенными. Как бы ошибки свои принял, да понял, ну и сразу исправил. И тут же забыл. Будто не было вопроса и не было на него провального ответа.

Хмыкнул глумливо подручник Горбуна и, растягивая змеиные губы в улыбке мерзкой, бросил ему свои слова как тряпку скомканную, презрительно и глумливо:

-Ты не мороси, миясо… Ты вопросы глупые больше не задавай, ни надо это тебе. Ты просто упади со свей сиидухи, на дорогу.… С тарантаса своего. На землю.… Или в землю. Когда стрелять будут или свистеть будут, упади. Понял?! В тебя стрелять. Или не в тебя. А может в меня? Или мы в них? А? Как буде-то, а?

И подручник Горбуна громко каркнул смехом отрывистым. Как собака пролаяла. И тут же опять замолчал.

Петрусь от раздрая внутреннего, обширного, от такого дурного общения аж внутри весь взбеленился, но все же удержал себя. Ни за ножиком к сапогу не потянулся, ни за наганом за пазухой пригретым. Только скупо выдохнул, цедя воздух сквозь зубы. Да покосился налитым злобой взглядом на сидящего рядом. Быстро так, как рукой крошку со стола смахнул. Не надо чтобы этот заметил. Или это заметило?

А это темное, тяжелое, вот как бы и человек с виду, опять неподвижно сидит. Снова каменеет. Сидит с руками двумя и ногами двумя в сапожищи яловые обутые, да тяжко дышит вчерашним перегаром. И тянет от него потом старым да резким чесночным духом. Сидит, задумавшись совершенно неподъемно. Окостенел вновь. Снова в отковку литую обратился. Не шевелиться и не моргает. Даже грудь вдохом-выдохом не пошевелит. И рука его в твердь тяжкую опять обернулась. На плече Петруся вот совсем плохим неудобством стало. Ну, вот что опять-то не так-то? Не может оно долго человека живого изображать? А пыталось тогда зачем? Кого обмануть хотело? И для чего? Люди то и так все видят. Давно уже чужесть для всего живого в них разглядели.

Петрусь наново махонько так, на полглаза, глянул на подсевшего к нему. Мелькнул взглядом и тут же пожалел о мыслях своих и желании проявить все себе до понятия. Ну не сидят так камнем, не говорят так, не смотрят так… Люди живые. И мертвые так тоже себя не ведут. Дышит же он, потом воняет. Петрусь явно так, до передергивания нутром и внешне, почувствовал как вновь заполошились у него разные мысли в голове. Заметались решения разные испуганными тараканами, фуражку приподнимая, ощутимо вздыбившимися волосами. Да только бесполезные они все. И мысли и решения.

Ну и что ему сейчас делать? Что? Громко этак крикнуть? Народ окликнуть? А что им сказать? Эй, умер вот этот, хотя он и дышит. Но все равно помогите тело с тарантаса скинуть. Угу, перегаром и чесноком на половину дороги разящее. А вдруг упадет этот сам с тарантаса на ухабе и че? От такой нежданной мысли Петрусь аж вздрогнул. Ведь точно скажут, это он подсевшего скинул! Ну а Горбун Петруся сразу порешит. За подручного своего. Так может все же его самому толкнуть? Легко так. И крикнуть сразу? Несчастье мол. Случай невезучий такой. Сучий.

Но принимать решение Петрусю не пришлось. То что, раньше было латышом, чехом, чухонцем или кто там есть у них в еврожопах, вдруг спрыгнуло на обочину дороги враз, резко так, будто свинца слиток упал. Глянуло белесыми бельмами, разомкнуло черный и пустой провал рта:

- Значит так, слушай меня внимательно. Свистят – падаешь. Стреляют – тоже падаешь. Связной партизан пусть хоть что делает. Хоть кусает тебя. За жопу. А ты лежишь и ни чего… Вообще ничего не делаешь. Ти пониял миня, миясо?

И Петрусь тут же в ответ закивал головой часто, часто, низко, низко. Ломаясь пред этим везде – в спине, в нутре, в духе и в себе. А кто не сломается? Все сломаются, когда ты Мрак Ночи своими глазами видишь. В метре от себя. Коснуться можешь рукой. Пустоту вдохнуть. Вот то-то.

А потом оно раз и все. Исчезло вдруг, пропало. И солнце сразу засветило, и птицы запели. Как и не было ничего, словно поблазнилось ему, показалось.

Петрусь сутолочно перекрестился, а потом еще раз крестное знамение нанес. С чувством, с толком, с расстановкой. Вколачивая пальцы, судорожно сведенные в лоб, в плечи и в душу. Шевеля губами беззвучно, молитву читая. Страшно же.

Потом еще раз резко передернулся, всю холодную судорогу сбрасывая со вспотевшего разом тела. Выдохнул и на дорогу по делу глянул – едем, че. Едем. Ну а как свистнут или стрельнут, то… То как и сказано ему – упадем. Нечего тут всякого надумывать, не надо это ему. Было да и прошло, ушло мороком, схлынуло туманом. Все.

Хлестнули выстрелом вожжи и громкий голос Петруся от бодрости наигранной привизгивающий это мохнатое четырехногое, каштанами срущее взбодрило:

- Пошла! Но! Не спи, миясо!

А вот это он зря… Слово это не его. Не избавился, да… Замарался.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге