Такие разные, такие родные
Глава 1
Вода широкой реки застыла. Небо ещё черно, но Денница уже не видна, её заволокло. Одинокий челн мерно скользит по глади, и редкие всплески вёсел нарушают звенящую тишину.
Бер настороженно повёл носом, его огромные, крепкие руки, сжали рукояти вёсел так сильно, что дерево, отполированное годами, жалобно затрещало. Спина, широкая, бугристая, покрытая тонким льном искусно вышитой домотканой рубахи, напряглась. Волосы, стянутые хайратником, растрепались, не выдержав кожаных пут, и упали на лоб темными прядями, скрыв его беспокойный взгляд. От реки веяло бедой. Рядом, ближе к носу челна, сидела его Берегиня. Её пальцы, привыкшие держать незримые нити Велеса, дрожали. Туманная дымка, которая должна была уже рассеяться, уплотнилась, накрывая их влажной вуалью, пахнущей прелой листвой и сладкой тошнотворной гнилью яблок и чем-то ещё, холодным, тянущимся из-за реки.
— Бер, Велес молчит, — прошептала она, и в её зелёных глазах, похожих на лесную чащу, затаилась тревога.
— Рун на воде нет, они исчезли. Велесички не поют и… запах не наш… он изменился. Это уже не наши земли, Бер. — Прикрыв рот ладошкой, она подалась вперёд, обнимая своего медведя, прижимаясь щекой к его теплой груди.
— Я чую, родная, — глухо рыкнул он, ощущая её тревожное состояние, глаза его скользили по водной глади, не оставляя без внимания ни одного сантиметра. — Видать, нас в гости пригласили, негоже обижать хозяев отказом. — Скорее прорычал, чем молвил он.
Голос Бера давно уже утратил приятный юношеский баритон, сейчас сторонний наблюдатель услышал бы только рык зверя, рокот тайги с её шумными кронами.
Ветер, который ещё несколько минут назад спал под дубравами, сейчас цеплялся за волосы, одежду, окутывая чужеродным запахом. Еле заметными порывами, подталкивая лодку к берегу.
Это был не их родной Медвежий берег, с крупным светло-жёлтым песком и прозрачной водой, лишь кое-где подёрнутой ряской. Здесь лежали серые округлые голыши, омываемые мутной зеленовато-коричневой водой, казавшейся болотной, но то были не камни, а мох, которым всё поросло. Деревья у воды стояли так плотно, что кроны их смыкались, и тени сплошной стеной накрывали берег и часть реки, ни единый луч солнца не проникал сюда. Воздух… Воздух тут был словно живым, он щекотал ноздри, забивая лёгкие, прорастая внутрь.
Ещё сильнее вжавшись в широкую грудь своего медведя, Берегиня опустила ладошку в воду, пытаясь понять, нащупать утерянную нить, услышать шёпот родных Речниц. Ничего. Только пустота и холод.
Бер перенёс Берегиню на берег, привязал челн к торчащей коряге, сотворил обережный знак и, глядя вдаль, прошептал:
— Кто идёт с добром, тому дорога ровна, кто идёт с лихим, тому лес не рад. Мох под ноги, мёд в мошну, Велес-батюшка, выведи к дому.
Мох, чтобы чужой не спутал след. Мёд, чтобы хозяин не гневался.
Пока медведь шептал заговор, Берегиня осмотрелась, пригладила рыжую косу, взлохмаченную чужим ветром, вынула из прядей несколько листочков, не своих родных, мягких берёзовых, а чужих, колючих и жухлых.
— Берушка, — тихо позвала она. — Какой нынче день?
— Поутру Комоедица была, ты ещё первоцветов нарвала, венки плести с девчатами, а я медку припас свежего, вон два туеска стоят, цветочного, ароматного, как и ты, душа моя. Неужто забыла? — рыкнул он и заботливо обнял со спины, укрыв от сырости речной.
— Сегодня день встречи, — тихо сказала она. — День, когда встречают весну песнями, яркими нарядами. Комышаться все от стара до мала, парни тулупы выворачивают, рычат аки звери, девки кашу на меду парят, из ложки кормят, ленты плетут, костры жгут яркие до неба самого, во славу, батюшки Велеса.
Бер помнил. Двенадцать лет назад он так же босым по лесу бегал, рычал, как голодный зверь, тулупом наружу размахивал, комошился, пока не увидел её, деву лесную, нежную, косой огненной укрытую, с венком ивовым, всеми оттенками зелёного, лентами увенчанным. Увидел и пропал. Навсегда.
— Найдём дорогу обратно, Ладушка, моя. К нашему валуну, к нашим цветам.
— Возьми гостинцы, Берушка. Видать, нужны они тута, здешним хозяевам. Возьми сердечный, негоже в такой день без подарка на чужой земле бродить. Возьми, и пойдём, куда туман зовёт, тропинкой стелется. Держи мою ладошку крепко, не выпускай.
Туман-затейник вёл их не по кругу, а по спирали, всё глубже, всё дальше от реки. Окутывал ледяными каплями, холодил ступни, приносил запахи странные, незнакомые. Пытался осесть на рубахах, но не задерживался, стекал лёгким шёлком, а когда вывел к опушке, обессилел и повис оборванным клоком на ветке дуба.
Лес расступился внезапно, только что была непролазная чаща, и вот поляна, а посередине сруб, серый, старинный, с вывеской, писанной не по-русски: «КИЧУ».
Дом был живым. Дым вился над трубой, туман провожал его, стелясь по земле. Пахло съестным, и ещё чем-то странным, прелым, яблочным, как в осеннем саду, где долго лежали паданцы. У Бера рык вырвался, нос дёрнулся, ловя всё раздувающимися ноздрями, когти полезли, царапая ладошку спутницы кривыми когтями.
— Здесь кто-то живёт, — сказал Бер. Шерсть на загривке поднялась, не от страха, а от узнавания.
— Здесь кто-то ждёт, — поправила Берегиня. Пальцы сами сложились в знак, не обережный, приветственный.
***
Сегодняшний день обещал быть долгим. День семи очищений, через огонь и воду. День, когда весна ненадолго заглядывает в вечную осень, поселившуюся в их доме. Василиса помнила этот день как день возрождения. В их приюте всегда праздновали Науруз, как могли: ели кашу, жгли хлам паля костры, и умывались из семи посудин. По вечеру шли к погосту, несли кто что мог: кто сухарь недогрызенный, кто лоскут одежи, а кто просто шёл со словами заученными, молитвой на устах.
Давненько она не праздновала этот день, да и ни к чему он ей был, а сегодня что-то вспомнилось, защемило в груди, затрепыхалось испуганно и так сладко. Айдар спал рядом, тихонько поскрипывая во сне, прижимая ее рукой. Прижимал, забирая тепло, и чуть стискивая мягкий живот. Закрыв глаза, она хотела ещё подремать чуток. За окном было серо, низкие тучи нависали серыми великанами, обещая грохот и дождь, корявые сучья старой акации царапали ставни, срывая налипший от влаги мох.
Ей снилась Акулина, приют и её семь весен, когда её наконец то допустили до обряда.
— Бегом, бегом, ну что ты заполошилась! Семь вод умылась, перекрестилась и пошла кашу мешать, — суетилась старуха, выставляя на стол семь разных посудин.
— Матушка Акулина, почему семь? И почему не могу из бочки, как всегда, умыться? — робко спросила Васёнка, самая мелкая из девок.
— Семь, священное число. Семь ключей, плоть даруют, здоровье уносят, беды отводят. Да отколь их взять-то, семь ключей? У нас один, и тот древней нашего приюта. Потому семь углов для умывания: чашка, крынка, кувшин, тарелка, плошка, ковш да ложка, вполне сойдут за ключи. — И, вытерев выступивший пот замызганным фартуком, пошла мешать варево в котле.
Каша. Всегда каша. С требухой на праздник, а сегодня с отметками от ячменя, которые скрипят на зубах и липнут к нёбу жестким посевом.
А вечером все шли на погост, поминать и просить защиты. У Васёнки никого на погосте не было, но такое развлечение было редкостью, и она просто просила. Теперь уж и не вспомнить о чём.
Случайный луч коснулся век, заставив их прикрыться, и, пройдясь теплом по щеке и перепрыгнул на шевелюру мужчины, что лежал рядом. Вася открыла глаза: «Ну надо же, что приснится. Может, тоже кашу сварить, да поставить семь посудин, рассказать Даяну как сказку про день, что не придёт к нам в дом».
Повернув голову, она вздрогнула от неожиданности, разбудив мужа.
— Почто так странно смотришь, жена? — спросил Айдар, убирая тяжесть руки с живота.
Василиса смотрела на него, на его вечно косматые волосы, чёрными сучьями топорщащиеся, и видела там листик. Жёлтый, яркий, с тоненькими золотыми прожилками, берёзовый. Совершенно неуместный в их доме.
Аккуратно поддев его дрожащей рукой, лист был тёплый, живой, мерцал сусальным золотом в единственном луче, проникшим в спальню.
— Смотри, что на ногах своих принёс, — поднесла лист берёзовый. — Лист золотой, верно к чуду. — И ловко спрятала в кулачке, чтобы не отобрал.
Поправляя одежу перед зеркалом, провела Вася рукой по волосам и увидала, что узоры на лице другие. Плавнее стали, будто веточки на ветру качаются, и цвет не мшистый, болотный, а изумрудный, травяной.
Моргнула, и всё будто осыпалось. Узоры снова корявые, как корни в земле.
Чудно. А сердце колотилось где-то в горле.
На кухне печь уже дышала, низко, глубоко и утробно, ровно зверь сытый. Вася прижалась к ней щекой, черпая силы, и улыбалась, сама не зная чему.
— Чего это ты, матушка, — прошептала, огладив печной бок, — радуешься?
Печь не ответила, токмо жару пуще дала, сыпя искрами алыми, довольно.
Книга на столе шуршала, как мышь в подполе. Подойдя ближе, Вася увидела: чернила свежие, мокрые, чуть мхом присыпанные. Они поблёскивали алым от света печи. Сев на скамью и придвинув фолиант поближе, вчиталась:
«Для утра, когда земля дышать начала. Смерть, что не конец, а начало. Упрямство кости, что не гниёт. Верность того, кто не спросил, зачем. Забвение, что милосердней памяти. Тепло того, кто ещё не родился. Цена, что заплатил и не жалеешь. Жизнь, что на кости расцвела. Из семи сосудов. Семь углов дома. Семь дыханий печи. Варить. Не мешать. Каша сама знает, как ей ложиться. Рука сама потянется, не мешай руке. Рука не твоя. Рука леса. Лес мешать умеет лучше. И…»
Васятка нагнулась к листам ещё ближе. Текст был еле видим, как будто раздумывал, стоит ли появляться, али нет:
«…сладость. Не от крови. Не от плоти. Не от корня. От чего-то, чего лес ещё не знает. От чего-то, что придёт и предложит. Принять, и ложка сама встанет. Не свечкой. Не гвоздём. А цветком. Сладость, которую лес не знает, она как огонь. Пока не готова, жжёт. Когда готова, греет».
Вот чудной рецепт. И что за сладость придёт? То, что кашу надобно варить, понятно, семь строк, семь зёрен. А сладость… Для нее сладость, это яблоко спелое, горсть ягод лесных, рябина морозная.
Даян прибежал босиком, волосы всклокочены, глаза горят зеленью, ровно как у матери. Младшенький Шурале приполз следом, ровно паук, тихо-тихо, в сопровождении отца.
Оба прижались к ней, уткнувшись носами, принюхиваясь.
Айдар, как всегда, занял своё место с чаем, дети сели по обе стороны. Даян, обычно болтающий без умолку по сто тыщ вопросов сыпал, ровно горох лущил, Шурале щебетал, что та синица. А сейчас глядят настороженно, глазёнками моргают, замерли.
— Мам, — молвил Даян тихо, — ты слышишь?
— Что, родной? — не оглядываясь на сына, спросила Васёна.
— Тишь. — нахмурился он и поерзал на лавке. — В лесу тишь, замёрло всё.
— Ну и чего притихли? — спросила, оглядывая сыновей. — Гостей ждём.
— Так мы их завсегда ждём, — отозвался Даян. — Каждый день новые гости к нам заглядывают, но сегодня странное что-то, не чую.
И, взлохматив волосы Шурале, поглядела в окно, на лес, что стоял рядом, чёрный, молчаливый, как страж
«Днесь день, когда два леса встречаются. Днесь день, когда огонь и воду землицу очищают. Днесь день, когда гости сладость несут чуждую».
Редко Шурале ведал неведомое. По щеке его бежал узор золотистый, светящийся, в лист жёлтый, что утром спрятала в кулачок, превращающийся.
— Берёза, — прошептала она, нежно проводя пальчиком по щеке сына. — Диво какое, Айдарушка, нет у нас берёз.
— Стало быть, не наши-то гости, — Айдар отставил чашку, глядя на сына. — Иные.
— К добру ли?
— Чую, перемена грядёт. Да не ведаю, к добру али к худу.
***
— Чуешь, Берушка? Хранители, — прошептала Берегиня, сжимая ладонь медведя.
— Чую, душа моя, — глухо рыкнул он. — Четверо лесных, как мы, да не мы. Пойдём, нанесём визит, гостинцем Велеса одарим, как праздник велит.
Они подошли ближе к срубу бревенчатому, стоящему посередь чащи глухой. Солнце так и не появилось, но хоть туман отстал, или то коса Берегини светила оберегом на всём пути… неведомо. С каждым шагом земля мягче пружинила, утопая во мху замшелом, как на болоте Урочницы.
Дверь сама распахнулась в шаге от гостей. Из нутра дыхнуло чем-то съестным да домашним, лучины по углам затрепетали от сквозняка поднявшегося. Переглянувшись, гости переступили порог, согнувшись до пояса в поклоне.
Уже на середке горницы они выправились, встали рядком да огляделись. Три пары зелени вперились в гостей чужеродных. Младшенький уже полз, шустро перебирая коленями, не к гостям, а к пояску, что ярко болтался у чужой на сарафане, за ним пристально следили жёлтые, как у волка, зенки.
Бер свёл брови кустистые, чуть сдвинулся, так что Ладушка его за спиной оказалась, и вперил взгляд немигающий в очи жёлтые, недобрые. Долго смотрел, тяжело. Столкнулись два Хранителя разных лесов. Медведь обережный да Шурале хищный. Мерялись силой древней, тяжёлой, что влажным одеялом накрыла всех. Половицы под ногами просели от тяжести, скрипнули, вздохнули протяжно, как старик во сне. Шурале чуть замедлился. Ставни дернулись, стукнули о раму мшистую, будто закрыться хотели, да не смогли. Запахло кровью и соком берёзовым, перемешалось с запахом земли прелой и земляникой ранней, сбились чудные запахи вместе, накрыв избу духом странным. Заметались по углам тени, чужие длинные, да не от лучины что на столе горела.
Младшенький не дополз до пояска цветного, что у Ладушки на сарафане болтался и привлек его красками яркими да узорами затейливыми. Даян глазки зажмурил и голову в плечи спрятал, оставаясь сидеть на лавке подле матери. Василиса положила руку на книгу, чуя жар поддержки, а Берегиня солнечно так улыбнулась, как будто не понимала, что силой меряются два мужа. И струна так и не натянувшись, лопнула отчаянно, обдав новыми запахами. Берегиня пнула Бера в бок, чтобы очнулся, да молвила:
— Здравы будьте, хозяева леса чужого. — Поклонилась, подметая косой половицы. — Берегиня я, дочь Велеса, а это супруг мой Бер. День нынче священный, Комоедица. Медведь проснулся, а батюшка Велес тропы открыл. Не просились мы, да туман привёл. Да раз пришли, значит, так надобно.
И после этих слов, будто завертелось всё, как веретено. Вот уже на лавке сидит муж огромный, с глазами цвета янтаря и шерстью, что глина в овраге после дождя. От него пахнет мокрой шерстью и лесом, не таким, как их, прелым, а как цветы на лугу в первый день весны. Сладким…
Женщина рядом, рыжая, как огонь в печи, в сарафане странном, с красивым ярким пояском, подняла мальца с пола, взяла его на руки поудобнее, а тот и рад ухватился за поясок, да потянул в рот, засопев довольно. Берегиня засмеялась тихонько, глядя как малец поясок в рот тянет. Развязала узел, сняла с талии, легкий плетеный из травы да нитей цветных, с узорами обережными что сама плела и повязала Шурале на запястье пухлое детское. Тот замер зайцем испуганным, посмотрел на руку потом на отца, засопел громко прижимая дар к груди и сверкая глазенками.
— Носи, — сказала Берегиня. — Это нашего леса травки, теперь ты знать будешь, и там где нас нет, есть те кто помнит.
Шурале кивнул важно, как взрослый, сполз с рук чужих, и пополз в направлении матери.
Очи изумрудные блеснули весело, да взгляд тягучим сделался, что патока, липким, что смола, не таким как у нее самой, не голодным да охочим.
— Далеко вы от дома, — молвил Айдар. — Туман не приводит просто так. Туман, мой пёс лесной, выбрал вас, проронил так будто земля заурчала.
Бер кивнул, принюхиваясь, а на столе уже трапеза стояла: щи, пироги с зайчатиной, каша семи углов.
— Кушайте, гости, раз пришли, значит, надо так было, — расставляя миски и выдергивая младшенького из пут ярких, чужих.
— Не побрезгуй, хозяйка. — Бер достал из-под лавки туесок берестяной и протянул его Василисе. — Сдобри кашу нашей сладостью, как велено у нас в этот день. Отведайте и нашего угощения не побрезгуйте.
Василиса взяла туесок, сняла крышку белесую, с чёрными прожилками, и вдохнула запах забытый, родной. Не помнила, где его слышала, и могла ли?
— Что это? — спросила, черпая ложкой.
— Мёд это цветочный, — ответила Берегиня. — Собран сестрицами моими по утренней зорьке. А то что это за каша без мёда? В день встречи сладость обязательна.
Шурале выкрутился из рук Берегини, вдохнул дух туеска и зашептал:
«Сладость пришла. Лес принял. Каша сдобрится. Ложка встанет цветком. Не свечкой, не гвоздём».
Мёд лился в чугунок лениво, переливаясь янтарным блеском, распространяя запах первоцвета, заставляя голову кружиться и вспомнить то, чего не было.
Зёрнышки в каше обволакивали друг друга, как туман травинку. Казалось, что в чугунке лучину запалили, как полыхнуло. Василиса выронила ложку с испуга, а та встала не гвоздём, не свечкой, цветком заморским. Маленьким, тоненьким, золотистым, как лист на щеке младшенького. Распустившись тонкими лучиками яркого солнышка на поверхности каши.
— Пустодуй! — испуганно ахнула Василиса.
— Златоцвет, сестрица, — улыбнулась Берегиня.
***
Странная то трапеза была в корчме, где встретились два хозяина, где мосты сошлись, соединив в перекрёстки такое разное, но такое родное.
Где мужи мерялись силой, не уступая первенства, делились своими историями. Где Бер поведал, как свою Ладушку добивался цветами, делами, любовью, что вела его сердце, отринув людское. Как радовался, когда она приняла его на двенадцатый год. Как хранят они свои дубравы по завету Велеса. Айдар слушал и ощущал тоску, что поселилась у него под рёбрами, как заноза осиновая, всё вертелась, вскрывая нарыв, и не подцепить её, не вытащить. Поглядывал на жену свою глазами волчьими и видел не Хозяйку перепутья, а девушку какой она прежде была. И не хотелось ему после каши заморской набрасываться на добычу законную, хотелось просто быть рядом. Объяснял он медведю дремучему, что лес его хищник, не отпускает он, просит жертвы кровавые.
— Брат, это оберег, — сказал Бер, достав из-за пазухи маленький свёрток из бересты, перевязанный нитью из травы и… волос. — Мы носим его с собой с того дня, как приняли друг друга. Возьми. Для себя и хозяйки твоей.
Айдар смотрел на руку протянутую. Кривые когти удерживали хрупкий дар. Он смотрел и брать боялся.
— Зачем?
— Чтобы ты понял, — Бер держал руку ровно и смотрел в волчьи глаза. — Чтобы знал: любовь, это не корень, который душит. Любовь, это тропа, что стелется под ноги для двоих.
Айдар долго молчал, смотрел на Бера, на Василису, что стояла у печи в окружении детей и незнакомки. Долго смотрел, будто искал что-то. Узоры по его лицу двигались хаотично, они то проявлялись сухими ветками, то оборачивались мхом лесным, закрывая кожу.
А если лес мой не тропы стелет, а кости собирает? Если любовь моя не цветы, а жертва? Тогда как?
Бер взгляда не отвел.
Санитар ты, молвил тихо. Лес твой полуживое, да пропащее прибирает, чтобы живое жило. Не зло это, работа. Любовь брат не работа, любовь, жертва, дар. Ты можешь брать кровью, а можешь медом. Лес-то твой примет и то и то поди. Ты сам реши кто ты для кого.
Взял Айдар дар протянутый, развернул осторожно, будто боялся. А внутри два цветка, переплетённые, словно косица девичья. Один цветок золотой, почти багряный, не как осень за его окном, хмурая серость тоскливая, а светлая, радостная, и тёмно-изумрудный, как бор в лесу, куда не всякому ход есть. Они были живыми, свежими, переплетены так что и не душат друг друга, рядышком лежат.
Даром, молвил тихо на Васю поглядывая. Даром хочу.
— Это не вянет, — Берегиня подошла неслышно. — Пока любовь жива. Вянет, только если беда пришла, если один начал душить другого. Тогда надобно развязать, отпустить, выдохнуть воздух спёртый.
Айдар смотрел на цветы, на Василису, на детей своих. Видел как в её глазах застыла влажность, не смола молодая, не сок свежий, а слёзы человечьи, живые, солёные.
— Василиса… — он подошёл к ней.
Она не отступила, смотрела настороженно.
— Айдар…
— Ты моя. Шурале моя.
— Я твоя, да не твоя, Айдар. Понимаешь?
Он смотрел на неё, мял в руках оберег живой, а в глазах отражалась борьба, голод, понимание.
— Прости… — больше выдохнул, чем сказал.
Книга на столе шуршала, открывала и закрывала страницы, пока не успокоилась и не написала:
«Два леса встретились. Один, светлый. Другой, тёмный. Но оба, лес. Оба, любовь. Просто одна, как тропа. Другая, как корень. А нынче, оба научились. Тропа не душит. Корень не поглощает. Круг замкнулся, не кровью. А мёдом».
В печи что-то треснуло да не от жара, и на одно мгновенье, на маленький миг, Васёне показалось, что там пляшет не пламя, а солнце медовое.
Вечер тянулся медленно, как мед заморский из туеска чужого. Дети играли в догонялки, Даян гонял Шурале по лавкам, тот визжал от радости и путался в подоле женщин, Берегиня ловила его и усаживала рядом, да он снова сбегал, держа поясок подаренной в маленькой ладошке. Гостей в тот день не было, тихо сидели, по-семейному. Говорили мало, да молчание то было сытое, как каша утренняя. Бер рассказывал о дубравах, Айдар про перепутья говаривал. Каша светилась теплым светом освещая горницу золотистыми лучиками. Василиса сидела и улыбалась, сама не зная чему. Айдар держал ее за руку, не как добычу голодным зверем, а как тропку незримую, но такую желанную в ночи. Берегиня гладила младшенького по щечкам румяным и узор больше не бегал заполошно, а замирал под лаской золотым листком, тихо напевая песни Велеса.
Когда все уже клевать носами начали, Василиса встала, спустилась в погреб и вернулась с узелком маленьким тряпичным.
— Возьми, — протянула его Берегине. — Семена да травы наши, не для трапез для памяти, посади у себя, где влажно да мшисто, приживутся.
Берегиня взяла узелок, развязала, а на тряпочке лежат стебельки сухие, зернышки темные да почки пахнущие чужим лесом. Вдохнула еще раз дух землистый, улыбнулась.
— Приживутся, — сказала. — У нас земля добрая.
Так и стояли две хранительницы разных лесов, две матери разных миров как отраженья самих себе.
— Сестрица, — шепнула Васена.
— Сестрица, — кивнула Берегиня.
К ночи все уснули там где сидели, печь замерла охраняя угольками, книга тихо шуршала страницами будто переписывала сама себя. Дом дышал ровно светясь янтарем по дереву.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
