Обложка Красноармеец Вермахта

Красноармеец Вермахта

Второе дыхание

0% прочитано
Стандартный
Второе дыхание

Красноармеец Вермахта

Я убит подо Ржевом

Фронт бился в непреходящей агонии войны.

Далеко на юге он стремительно катился на восток. Выгнувшись в смертельной дуге, захватил и пожрал Донбасс, чтобы через несколько месяцев заживо швырнуть в шахту цвет краснодонской молодежи. Прыжком рванулся, подминая Кавказские горы. Тянул хищные лапы к Сталинграду, брызгая в предвкушении ядовитой слюной. Смыкал голодные челюсти вокруг города на Неве.

Фронт обходил Москву. Полгода назад, во время зимнего контрнаступления, немцев удалось отбросить на много километров. Теперь Советский Союз пытался повторить успех, но все атаки разбивались о Ржевский выступ, как волна об утёс.

Если бы можно было взлететь высоко над землёй, то... Впрочем, что, кроме дымных облаков, мы бы тогда увидели? Самые страшные и кровопролитные конфликты людей лишь пыль на теле планеты.

Но если бы можно было закрасить алым территорию Советского Союза, а черным - оккупированные области, мы бы увидели, как дрожит граница между алым и черным, как медленно, с трудом, отжимается она к западу, а потом скользит обратно. Каждый километр приходилось выгрызать зубами. Здесь, на этом плацдарме, удобном для наступления на Москву, бесчисленными атаками русских сковывались силы Вермахта. А далеко на юге начиналась Сталинградская битва, которой предстояло переломить ход войны.

Но это было потом...

Если бы не война, Иван бы сейчас звался Ванькой и сидел бы, наверное, на берегу реки с удочкой. Кто говорит, что в дождь рыба не клюет, окунь, например, очень даже клюет! А окунь в речке Вязьма водился, рыбка красивая, яркая, но хи-итрая...

Если бы не война, Ванька проснулся бы до свету, осторожно, чтобы не разбудить мать, перекусил бы хлебом и водой, оделся, забрал рыболовную снасть и выскользнул из дома. Во дворе у сараев накопал бы скользких лиловых червей, в полутьме они совсем бледными кажутся... И по дворам, по улочкам, спустился бы к реке в тишине. Может, в частных домах загорланит чей-то петух, а потом, устыдившись, устроится на жердочке досыпать.

Свет прибывает быстро, лето, день долог, ночь коротка! Вот виден на фоне неба покосившийся крест - когда-то, в дни Наполеоновского нашествия, какой-то француз влез на купол и крест повредил, так он с тех пор и стоит. Вниз спускаются изгороди, одноэтажные домики, и вот она, речка. Здесь, в черте города, неширокая, светлая, но пройдешь ещё немного вдоль русла и под ивами, вечными спутницами воды, найдешь темный омут...

Жадным до рыбы Ванька никогда не был. Наверное, если бы ему вообще ничего не попалось, он бы даже не расстроился. Просто он любил сидеть на берегу, следить за поплавком, глядеть на темно-зеленую воду и мечтать, мечтать сразу обо всем и ни о чем. Солнце выкатывалось на небо, озаряя речку сиянием, и Ванька думал, что когда-нибудь непременно увидит море. Следил за облаками и мечтал о самолёте - полетит! Ну непременно же полетит, на Дальний Восток или в загадочный Самарканд, который когда-то осаждал Чингисхан... Посмотрит Байкал, глубочайшее озеро в мире, и пустыни, где реки пересыхают и теряются в песках... Да, а люди теперь прокладывают оросительные каналы, строят дома, и непременно сделают из бесплодных земель цветущий сад.

Потом мечты уносили его куда-нибудь в невообразимые просторы, в далёкое будущее, где человек свободно летает по небу, как птица, и машет белыми крыльями...

Потому он и любил рыбачить один. Кому-то его мечты казались глупыми, а кому-то неправильными.

А мать рыбалку вообще не одобряла, не объясняя, почему. Просто когда голодный и растрёпанный Ванька возвращался домой с уловом, вздыхала и качала головой:

- Явился? Горе ты мое. Что, что ты мне ведро показываешь? Лучше б занялся чем... Горе ты мое, ведь шестнадцать лет, а только седьмой класс закончил!

Мать была неправа. Она упрекала Ваньку в том, в чем его вины точно не было.

В раннем детстве Ванька болел не чаще, чем остальные дети, и трястись над собой особого повода не давал. Мать убегала в школу, где работала учительницей, а за мальчонкой вполглаза приглядывали соседки. Проверяли они его редко, и Ванька вовсю этим пользовался - переворачивал стулья, вылезал из окна первого этажа, разливал по полу воду, мазался сажей из печки и устраивал дома тарарам. Мать, возвращаясь из школы, ахала и радовалась хотя бы тому, что сын жив, здоров и не спалил квартиру. Она и пыталась быть строгой, но не могла - Ванька был единственным, поздним и выстраданным ребенком. Как-то он услышал на кухне, как соседка на кухне говорила другой, что "Люба, учительша, четверых-то скинула, а этот парнишка последыш, вот и трясется над ним". Ванька решил, что предыдущих детей мать выбросила с крыши за плохое поведение, очень испугался и весь день был паинькой, но назавтра уже шкодил, как обычно.

С пяти лет мать стала брать его с собой в школу. Там Ванька неожиданно притихал, сидел на задней парте и завороженно следил за доской, по которой постукивал мел. Дома он уже немного выучился читать и писать, в школе мать давала ему карандаш и старую бумагу. Дело пошло на лад семимильными шагами. К зиме Ванька громко подсказывал отстающим. Класс оборачивался и хихикал. Матери пришлось несколько раз хорошенько отругать неслуха, и он бросил подсказывать - не без сожаления, ведь так приятно было знать больше, чем старшие! А ещё он открыл для себя радость чтения. У матери и домашняя библиотека была неплохая, и из школьной она могла брать книги. Ванька запоем поглощал все подряд. Мать, застав шестилетнего ребенка за чтением "Овода", удивилась:

- Да что ты там понимаешь-то?!

- Я сперва прочту, а потом пойму, - важно ответил сын.

Но вскоре Ванька начал болеть, будто расплачиваясь за все свое относительно здоровое детство.

К нему цеплялись поочередно корь, свинка и скарлатина. Он подхватывал желтуху и следом краснуху, старый врач в больнице назвал его за это "мальчик-светофор", но Ваньке впервые в жизни было не до смеха. Он не успевал выздороветь, как снова заболевал. Три года, с шести до девяти, слились в его памяти в одно бесконечно-тоскливое пребывание в городской больнице. Мать прибегала каждый вечер, и Ванька махал ей рукой из окна инфекционного отделения. Он, округляя губы, твердил: "Хочу домой", а она в ответ жестами показывала, что скоро его заберёт.

В итоге в школу он пошел только в восемь лет, а через три дня свалился с пневмонией. На ровном месте, как говорили медсёстры. Ванька не знал, ровное оно было или нет, он лежал в полубреду, вдыхал запах карболки и думал, что со школой, пожалуй, все. И это было очень обидно.

Когда ему немного полегчало, он устроил подушечную битву с другими детьми. Седенький старый доктор, в шапочке, похожей на поварской колпак, напутствовал Ваньку так:

- Здоров будь! Ещё один такой пациент - придется новые кровати покупать. Всеми известными болезнями он у вас уже переболел, теперь точно должен быть здоров!

Ванька отходил в школу целых пять дней, а на шестой у него хлынула кровь носом. Половину урока он просидел на задней парте, задрав голову и с мокрым платком на переносице, а потом перепуганная учительница привела его мать:

- Люба, видишь сама, что делается! Будто поросёнка зарезали, может, вам опять его в больницу?

Весь оставшийся день Ванька лежал с мокрой тряпкой на физиономии. Мать сбегала в аптеку за хлористым кальцием, соседка принесла из погреба лёд. Кровь утихла только к вечеру, и Ванька, наконец, заснул, чувствуя страшную слабость.

Весь следующий год носовые кровотечения настигали его, как песчаные бури кочевников. Из деревеньки Клесты, что недалеко от Вязьмы, приехала бабушка Аня, мамина мама. Ванька лежал дома под её присмотром и пытался читать книги, держа из на вытянутых руках над головой. Его за это ругали - частенько он выпускал книжку и та била его по лбу, а кровь начинала хлестать с удвоенной силой. Бабушка отстирывала окровавленные рубашки в холодной воде, варила овсяные кисели, а ещё протыкала кислые лежалые яблоки ржавыми гвоздями:

- Потом съешь. Крови много потерял.

- Мама, ну что вы, есть же лекарства, - пыталась возражать мать, но бабушка была непреклонна.

- А будто я знаю, что дохтур в ваше лекарство напихает! Ржавчина верное средство!

Долго ухаживать за внуком бабушка Аня не могла - в деревне ее ждало хозяйство. Она предлагала взять Ваньку с собой, но мать боялась отпускать настолько больного ребенка.

Все попытки ходить в школу приводили только к тому, что Ванька опять сидел на задней парте с мокрым платком на носу и изучал потолок. Тогда мать решилась - написала письмо на далёкий Урал бабушке Ольге.

Отца Ванька не помнил. Мать говорила о нем мало и неохотно. Был слабого здоровья, даже на фронт не призвали, ни в Первую Мировую, ни в Гражданскую. Бабушку по отцу Ванька тем более никогда не видел. И вот она приехала - незнакомая чужая женщина. На бабу Аню не похожа абсолютно. Сняла платок, туго обмотанный вокруг головы и завязанный сзади, а не под подбородком, посмотрела на оробевшего внука светло-карими, почти желтыми, глазами и сказала молодым звонким голосом:

- Ты можешь звать меня бабушка Ольга.

У нее и волосы были молодыми - черными, блестящими, гладкими. И двигалась она, как молодая, легко и плавно, никуда не торопилась и не спешила. Только лицо, желтоватое, морщинистое, выдавало возраст.

Мать сразу срывающимся голосом стала благодарить и жаловаться.

- Ох, как же вы добрались, вы бы телеграмму дали, я даже не встретила... Болеет и болеет, я не знаю, что делать...

- Добралась легко, зачем меня встречать, адрес я и так спрошу, не тайна, - степенно отвечала бабушка Ольга. - Болеет - плохо, но мы посмотрим. Саша тоже в этом возрасте из больниц не вылезал. И умер не от того, тебе ли не знать?

Новая родственница не была матерью Ванькиного покойного отца Александра. Она была его тёткой, своей семьи не имела, и заменила осиротевшему племяннику родителей. Все это Ванька выяснил потом. Менее родной бабушка ему не стала.

Бабушка Ольга не вязала, но с иглой управлялась очень быстро. Любой износившийся чулок в ее руках мгновенно оказывался заштопанным, и она откладывала его прочь. Еду она тоже готовила, не тратя много времени, и все же руки у нее постоянно были в движении. Она или заваривала какие-то травы, или водила ладонями над Ванькиной головой, или рассказывала сказки, и тоже помогала себе руками:

- Слышал ли ты, как охотник семь страхов победил, один другого страшнее? - и пальцы взлетали вверх, описывая дугу и показывая, как велик был страх. - Нет? Ну слушай...

И Ванька узнавал из рассказов, что далеко, за горами Уральскими ("Это где Чапай утонул? - Ну да".) лежит огромная страна, и чего там только нет - горы Алтайские, краше которых невозможно придумать, озеро Байкал, огромное и глубокое, и река Амур. А на том берегу - тоже люди живут, глазами узкие, лицом жёлтые.

- А они за красных? Не за белых? - поспешил уточнить Ванька.

- Вот вырастешь, поедешь и сам у них спросишь.

Ванька знал, что Азия - часть света, видел на карте Дальний Восток, повторял за соседом дядей Николаем песню про лихие эскадроны приамурских партизан, но до сих пор Сибирь была для него лишь отвлеченным понятием, пустым звуком, пятном на странице в маминой книге. А теперь перед ним оживал удивительный сказочный край. Ванька слушал, как на Алтае появились волки, почему не переводится на земле соболь, и как охотник Индига одолел свой страх и победил болотного черта Боко и каменного гиганта Казкаму.

- Так он не сам их одолел, бабушка? Не в честном бою? - уточнил Ванька, который привык, что богатырь борется со змеем один на один на Калиновом мосту.

- Как же нечестно, - бабушка Ольга слегка стукнула его ладонью в лоб. И кровь, которая раньше хлестала от малейшего толчка, и не думала идти. - Честно! Умом! Где у человека главная сила? Здесь, здесь! - она и себя постучала по лбу. - Медведь сильнее, а человек побеждает - почему?

- Потому что умнее? - догадался Ванька, и бабушка Ольга благосклонно кивнула.

В конце февраля Ваньке исполнилось девять лет. Кровотечения из носа у него прекратились совсем. Врач в шапочке, похожей на поварской колпак, предположил, что ребенок вырос, вот и сосуды укрепились:

- Бывает, знаете ли, такое явление. Перерастают болезни детишки.

Ванька прыгал, крутил головой, пробовал делать стойку на руках - ничего! Он уже представлял себе, что сможет бегать и играть наравне с другими, и его сердце наполнялось счастьем. Беспокоило одно - как бы теперь бабушка Ольга не уехала в свое сказочное Зауралье.

- Ты же здесь побудешь ещё, бабушка?

Она провела смуглой сухой рукой по его голове:

- Пока останусь. Мы же с тобой по грибы ещё не ходили, леса не видели...

В лес они пошли незадолго до Первомая. До сих пор Ванька из-за вечных болезней бывал там мало и редко. Мать и на этот раз сначала ахнула:

- А как же...

- Ничего не будет, - строго ответила бабушка.

Лес был светлым, мокрым, непривычно тихим. Птицы ещё не пели и не вили гнезд. В оврагах и под деревьями лежал снег. На ветках ещё только набухали почки, и если задрать голову, можно было беспрепятственно видеть синее небо. А у поваленных стволов виднелись скользкие грибы со сморщенными шапочками.

Ванька немедленно почувствовал азарт. Лукошко быстро наполнилось до половины. Бабушка Ольга собирала грибы рядом и смотрела одобрительно. Ванька оглядывался в поиски новых грибов. Он сам не заметил, как углубился в лес между деревьями, опомнился, когда остался один. Вокруг были стволы деревьев, слегка влажные, молчаливые. Вверху шумел ветер. Ванька сунулся влево, вправо - везде были деревья и непроходимый хмызник.

Ванька, не веря, что заблудился, негромко сказал "ау". И тут рядом оказалась бабушка Ольга, откуда она взялась, он так и не понял. Взяла его за руку и строго сказала:

- Лес ошибок не прощает. И ведь это не тайга непроходимая, столько зацепок, столько примет! Не смотришь, откуда пришел, дорогу не замечаешь? Такое немногие могут себе позволить. Не хочешь быть осторожным - учись слушать. Вот куда нам сейчас идти надо, попробуй угадать?

Ванька стал угадывать изо всех сил. Он даже зажмурился от усилия. Голос бабушки звучал над ним словно издалека:

- Перед царем стоял добрым молодцем, по двору бежал черным соболем, по двору скакал серым зайцем, по небу летел ясным соколом... Помнишь такую сказку? Вон над нами птица, что она видит?

Ванька представил лес сверху, так, будто впрямь глядел на него с пригорка. Дороги он не увидел, но наудачу ткнул рукой:

- Туда?

- Не совсем, но верно! - обрадовалась бабушка. Она повела его за собой, Ванька протиснулся между двух стволов, пробрался, нагнувшись, под густыми ветками и узнал полянку, на которой они были только что.

Пока они шли к дому, шли не быстро, степенно, неся за ручки тяжёлые корзины, от которых шел грибной дух. День начался прохладой, а сейчас потеплело, почти как летом. Ванька глядел на пушистые облака, перевешивал корзинку с одной руки на другую и слушал новую сказку.

- Это было давно, много сот лет назад. Там, за горами и степями, жили люди. И вот однажды пошли на них войной степняки. Это были лихие люди. Они хотели завоевать весь мир. Их царь ехал с войском на носилках, он желал, чтобы весь мир платил ему дань.

- Это были монголы! - догадался Ванька. - Я знаю! Мне мама книжку показывала! Их вождь был Чингисхан!

Бабушка Ольга покачала головой:

- Плохо это, когда сотни лет помнят имя убийцы... Враги сжигали одно стойбище за другим, а людей убивали или уводили в плен. И вот вышел вперед мудрый шаман. Посмотрел вокруг глазами летящей в небе птицы. Степь была черна от вражеских войск. Тогда он сказал воинам: моя душа войдёт в тело вождя злых людей, а его - в мое. Я уведу от нашего стойбища врагов. Вы же без жалости расстреляйте мое тело из луков. Это буду уже не я.

Ванька слушал, раскрыв рот. Он даже тяжести корзины не чувствовал. Потом вспомнил лозунг из газеты и не очень уверенно сказал:

- А религия это опиум для народа!

- Это был настоящий шаман, - сказала бабушка Ольга так, будто сразу все объяснила. - Не обманщик. И он спас свой народ.

- А как он потом жил в теле вражеского вождя?

- Никто этого не знает.

Дальше они шли молча. Корзины оттягивали руки, да и голод чувствовался, надо было спешить, чтобы вернуться домой к обеду.

Сморчки сначала долго отмывали в тазу, а Ванька безропотно ходил туда-сюда с ведрами воды, а потом бабушка Ольга нанизывала чуть подсохшие грибы на нитку толстой штопальной иглой. Сморчки висели под потолком, как ожерелье, и стоило тронуть его, чтобы по комнате пошел лесной дух.

Бабушка уехала летом. Собралась очень быстро и неожиданно, обняла на прощание мать и Ваньку, сухо сказала:

- Не люблю долгие проводы. До станции сама дойду.

Ванька отчаянно скучал, видел, что и матери было тоскливо. Но по земле шел победным шагом июль, с грозами, жарой, теплой речкой, прозрачной водой, через которую виден песок на дне, душистыми травами, высокими деревьями, на которые лезешь, прижимаясь к горячей коре, смотришь вниз и обмираешь от восторга... И все радости теперь были открыты для Ваньки, лишь вечером мать озабоченно спрашивала:

- Кровь из носа не шла?

А потом и это забылось...

К осени из далёкого Зауралья им пришла посылка. Мать разбирала ее без Ваньки, поэтому он прибежал вечером домой, сразу увидел большую красивую книгу, и понял - ему. Он с восторгом перелистывал страницы, выхватывал глазами предложения и узнавал знакомые сюжеты.

Только той сказки про шамана там не было, ее одной! Ванька в первый же вечер прочитал полкниги, а утром подскочил в шесть, прочитал вторую половину и отложил книгу, несколько разочарованный. Мать потрепала его по голове и сказала:

- Не только сказки тебе надо читать, школа начинается! Ученье свет, а неученье - тьма!

Ванька мог бы пойти сразу во второй или даже в третий класс, но мать решила, что ему будет полезно начать обучение с первого. Впрочем, в его параллели было не так уж мало ребят восьми-девяти лет, и белой вороной Ванька себя не чувствовал. Он учился со всеми, шалил почти в меру, в должный час вступил в пионеры, вот комсомольцем мог и не стать вовремя, но тут уже мать всполошилась - сыну уже пятнадцать, с галстуком ходить неловко. Его приняли, хоть и сказали наставительно:

- Больше ответственности надо, Евдокимов! Больше инициативы. И учебу подтянуть, голова светлая, а с учебой что?

Ванька пламенно заверил, что исправится, и получил на грудь значок.

Голова у него была скорей рыжеватая. А в плане способностей к наукам, как он сам решил, в комиссии ему польстили. Да, у него были любимые предметы... скорей, отдельные темы. Он любил географию, но полезные ископаемые навевали на него крепкий сон и напрочь отшибали память. Он с удовольствием читал параграфы по физике, но терпеть не мог решать нудные однотипные задачи. Он увлекался отдельными историческими эпохами и быстро к ним охладевал. Кай Юлий Цезарь был интересным человеком, но диктатором, Вещий Олег угнетал трудящихся, а к Великой французской революции прицепилось ужасное словечко "буржуазная" - нет, даже с Максимилианом Робеспьером ему было решительно не по пути!

Только с русским языком и литературой у Ваньки дело обстояло очень даже неплохо, хотя правила он особо не зубрил. Учителя слегка хмурились после устных ответов, но все же ставили ему "отлично".

Мать периодически задумывалась вслух:

- Кем же ты будешь, Ваня?

Он и сам не знал, и понимал, что это плохо - советский человек должен был давно определиться с работой, которую он будет выполнять на благо общества. А ему хотелось испытать сразу все, и каждая профессия в отдельности не казалась такой уж привлекательной.

- В медицинское ты бы смог поступить, Вань. И ехать никуда не надо. А потом можно и в мединститут.

Профессия врача в Ванькиных глазах была благородной, но чересчур уж приземленной. То ли дело - летчик, как Чкалов...

- Вань, так они посмотрят, что ты в детстве много болел, вдруг по здоровью не пройдешь!

Мать беспокоилась, это он понимал - ей не хотелось надолго отпускать от себя выросшего сына. Ванька даже в пионерский лагерь ни разу не ездил, мать переживала, что он побежит без спросу купаться и утонет (как будто он дома никогда тайком на речку не бегал). Только однажды Ваньке удалось уговорить отпустить его на неделю к другу в деревню. Там реки не было, только колхозный пруд, в котором не смогла бы утопиться и курица, лесок рядом, небольшой и светлый, поля, огороды и сторож Федотыч. Когда друзья собирали в мокрой черной земле прошлогодний плохой картофель, старик появлялся словно из пустоты - прятаться на открытом пространстве было негде, разве что на одного стоящем старом дубе, но оттуда одноногий сторож спрыгнуть никак не мог. Он гнался за нарушителями, прихрамывая иногда останавливался и грозил клюкой. Догнать беглецов он все равно не мог и кричал вслед:

- Я вас оштрахую!

Букву "ф" старик не выговаривал, что придавало его словам некоторую двусмысленность.

Из гостей Ванька привез несколько свежих царапин и новое выражение "елки-перепелки", позаимствованное у Федотыча. Мать такое не одобряла, она все же преподавала русский язык и хотела, чтобы сын высказывался исключительно литературно. Ванька вздыхал потихоньку - он и так сознавал, что рос балбесом. Точнее, уже вырос...

Он перешёл в восьмой класс в шестнадцать с половиной, был на голову выше матери. Но на лицо никто бы не дал ему его лет, Ванька все ещё смотрелся пацаном - с веснушками, рыжеватыми волосами торчком и круглыми глазами. Некоторые одноклассники выглядели старше его, и Ваньку это тоже огорчало. Девчонки не считали его даже за ровесника.

В середине июня у них гостил родственник, двоюродный дядька, военный, ехал из Смоленска в Москву и написал матери, попросился переночевать. Ванька не слишком понял, зачем нужна была остановка в Вязьме, когда всего пути - одна ночь на поезде, но, естественно, не возражал.

Потом он сам себе удивлялся - жизнь в маленьком городке небогата на происшествия, приезжий военный это целое событие, а сам Ванька ещё не совсем вышел из того возраста, когда каждый человек в форме - герой. И в то же время никакого восхищения у него в душе не родилось, ничего не ёкнуло. Таким уж был этот июнь, беспечный и тревожный одновременно. Ванька встретил командировочного на вокзале, помог донести чемодан, а потом ушел шататься с приятелями до темноты. Спать пришлось на сундуке, на кухне: гость занял Ванькину кровать. Утром соседка пришла ни свет, ни заря, начала стряпать, шум примуса и шарканье старушечьих ног разбудили Ваньку - и он снова слинял на улицу. Вернулся вечером. Гость все ещё был в доме, сидел за столом и ужинал. Мать поставила тарелку и Ваньке. Они сидели втроём и ели разогретую картошку, а ведь от портфеля гостя доносился вкусный запах копченостей... Ванька и не знал, чем это пахло, и никогда бы не попросил себе угощения. Просто мозг отметил этот факт, а отношение к гостю точно не стало лучше.

Выпив чаю, гость решил повоспитывать племянника. Сел поудобнее и начал расспрашивать:

- Какие оценки? Ну, голубчик, у сына учительницы могли и получше быть! Класс какой? Ну, голубчик, в твоём возрасте уже работать пора, матери тебя кормить нелегко! Я вот в шестнадцать работал, тяжело работал, вагоны разгружал, у станка стоял!

- То при Николае было, - сухо сказала мать. Она каталась в платок, несмотря на теплый летний вечер.

- Неважно, сестра! Неважно! Важно, что возраст сознательный уже! В ремесленное уже пора!

Ванька слушал, стараясь одновременно и думать о чем-то другом, и не слишком явно это показывать. Гость разглагольствовал долго, пока не утомился. К счастью, следующим днём он уезжал. Они проводили гостя на вокзал, по возвращении мать затеяла стирку, Ванька носил воду. Когда оба присели передохнуть, он хмуро сказал:

- Мам, прав он... Может, мне работать пойти? Семилетка есть.

Мать провела мокрой рукой по его волосам.

- Учись дальше, сынок. Ты способный, я бы хотела, чтобы ты потом в институт поступил. Не слушай его и учись нормально, не отвлекайся. Вытянем. А он сам хорош, тоже мне, братец, даже постель не застелил за собой.

Ванька улыбнулся, вспомнил вкусный запах из сумки командировочного (под ложечкой сразу же засосало), подхватил ведра и отправился на колонку. Нет, в чем-то этот дядька был прав. Пора, пора определяться. Завтра воскресенье, самый длинный день в году, но вот на той неделе непременно.

Двадцать второго числа он затемно ушел рыбачить, а в полдень вернулся в совершенно другую Вязьму.

Первый вражеский самолёт кружился над городом через неделю. Он появился на рассвете, и те, кто проснулся, смотрели в небо, бессильно сжимая кулаки. Враг летал низко, только что крыши не цеплял, и долго выбирал место, куда скинуть единственную бомбу.

Вскоре Вязьму бомбили уже нещадно. На восток потянулись поезда с эвакуированными, на запад шли воинские эшелоны. Уверенность первых дней, что врага быстро отбросят, и уж во всяком случае не пропустят даже до Смоленска, сменилась паникой. Люди срочно собирались и уезжали. Кто-то недалеко - переждать тяжёлое время в деревне, но большинство старалось попасть на поезд.

В день, когда бомба упала на их улице, Ванька отправился в военкомат. Он шел с соседом - парнем на два года старше. Сосед честно шел по повестке, Ванька - наобум. Он выучил целую речь, но на месте разволновался и забыл ее начисто. Вокруг толпились люди много старше его, во всяком случае, с виду, и Ванька решил, что его сейчас отправят домой, а ещё подумал, что мать будет плакать. Поэтому, когда до него дошла очередь, он только буркнул:

- Сгорели документы. Пожар был. Я с двадцать третьего года.

Его стали записывать двадцать вторым, он испугался, что его хитрость разоблачили, и быстро поправил:

- Двадцать третий!

Военрук буркнул в ответ:

- Какая разница?

И Ванька вышел за дверь со справкой о зачислении, где его именовали уже полностью - Евдокимовым Иваном Александровичем.

Мать была дома. Она не могла заниматься хозяйством, ходила, перебирала что-то, бросала начатое и сидела, бессмысленно глядя перед собой.

- Есть будешь? - спросила она. - Я уеду скоро, нас отправляют на трудовой фронт.

- Я тоже уеду, - сказал Иван чуть дрогнувшим голосом. Мать сообразила:

- Ах, да, и старшеклассников на трудовой фронт...

- Я не на трудовой.

Она поняла, не заплакала, только сжала руки:

- Когда? Что с собой собрать?

А сама уже металась по комнате, достала старую холщовую сумку - ещё дед с ней в японскую воевал, - смену белья, полотенце. Потом, словно до нее только сейчас дошло, села и заплакала:

- А если снова кровь носом пойдет, ты говорил? А как же школа? Тебе же семнадцати нет, Вань!

Он выслушал причитания, большая часть которых была справедлива - да что там, все были справедливы, - и упрямо сказал:

- А если они сюда придут, мам? Я уже не могу эти сводки слышать...

Они обнялись и расплакались уже вдвоем. А потом вместе начали собирать вещи.

...Поезда шли с востока на запад и с запада на восток...

Первый год войны прошел. Он укрывал буйной зеленью первых погибших. Он осыпался с берёз золотом, когда советские войска отступали, и провожал их слезами дождя. Год обратился слякотью под ногами и голыми торчащими ветками, когда Иван вместе со своей частью вышел из окружения на Можайск. Он засыпал снегом землю и рвал на части тучи, когда началась битва за москву. Двадцатую армию формировали заново, но Иван этого не дождался, его отправили в Тридцать третью. Тьма смотрела зелёными глазами, как полки уходили на фронт.

Вместе с весной родилась и надежда, что теперь удастся идти вперёд и гнать врага с родной земли. Но лес покрылся свежей зеленью, нежные молодые листья стали жёсткими и потемнели, липа отцвела, день пошел на убыль - скоро должна была наступить осень и принести с собой дожди и распутицу. Времени для активных боевых действий оставалось немного. А враг все ещё был силен и жесток.

Год прошел, солнце сделало круг. Ивану иногда казалось, что он вернулся в дни первых сражений, страшных и отчаянных, но теперь отступать было нельзя.

Накануне битвы земля была сухой, но за вечер сгустились облака, ночью начал накрапывать дождь, а с рассветом он перешёл в ливень. Тем не менее, после артобстрела войска двинулись в атаку. Люди бежали по мокрой траве, спотыкались на кочках и падали, кто-то вставал, а кто-то уже нет...

Танки и орудия за пехотой не поспевали. Ушедшие вперёд солдаты оказались оторваны от своих. За шумом ливня не слышно было команд, грохотали взрывы и выстрелы. Иван не понимал уже, где свои и где чужие. Он был уверен, что тут и останется, хотелось только ещё одного врага прихватить с собой напоследок. На него, как на зверя затравленного в лесу, выскочил молодой немецкий солдат, прицелился, но сразу не выстрелил. Мелькнула мысль, что этот тощий белобрысый пацан с перепуганными глазами не годится для роли последнего убитого немца. А потом грохнуло, но это была не немецкая винтовка. За спиной тряхнуло землю, фонтан брызг ударил в затылок. И день померк.

Если бы не война, Отто Вайс сейчас сидел бы в своей комнатушке и разбирал очередной старый радиоприемник.

Точные науки он не любил. Пожалуй, это было слишком сильным словом - они не очень-то ему давались, но если постараться как следует... А чересчур стараться не стоило, зубрилок и умников в классе называли выскочками. Поэтому физику Отто учил ровно настолько, чтобы не огорчать родителей, ну и чтобы разбираться в своих радиоприемниках. Не надо быть отличником, чтобы знать скорость света, и что у радиоволн такая же. И думать, как летят сигналы в пустоте и только через годы достигают звёзд... Ну а в классе об этом говорить не стоило. Он и так считался чудаком, у других ребят отцы занимали партийные должности, были чиновниками или даже директорами предприятий, так что Отто, сын скромного фабричного мастера, считался белой вороной. Другой на его месте начал бы стесняться родителей или злиться на них, но Отто стеснялся себя.

Он даже не думал сердиться на мать, хотя на хорошей школе для него настояла именно она. "Учителя замечательные, потом сможешь куда-нибудь поступить, " - говорила она мечтательно. Куда именно - не конкретизировала. У нее за плечами было несколько классов сельской школы и долгие годы работы поденщицей, и образование казалось ей волшебным билетом в счастливую жизнь.

Отец к выбору школы был равнодушен. Отто довольно быстро понял, что отец равнодушен и к единственному сыну, но его, Отто, вины в том нет - просто Вайс-старший был слишком цельным человеком. В его жизни было только одно дело - столярное ремесло, и только одна любовь - к жене. И ничего больше не вмещало его сердце, кроме обостренного чувства справедливости. У него был пронзительный ястребиный взгляд и острое сухое лицо - будто взяли кусок сухого дерева и срезали с него все лишнее, и от характера тоже отсекли все лишнее. Отто Вайс-старший ни разу не проявлял сентиментальности, никогда не видели его смеющимся или горюющим. Старый сухарь, говорили соседи, хотя "сухарю" едва исполнилось пятьдесят. К ребенку отец привязался постольку-поскольку, лишь потому, что тот был дорог жене.

Другой бы обиделся на отца, но не Отто - он спокойно соглашался, что любить его особенно не за что. Он не отличник, не обладает никакими талантами, равнодушен к столярной работе, не инициативен и не умен. Мать любила его за двоих, не просто любила - обожала. Обожала она и мужа, он избавил ее от тяжёлого труда, дал возможность быть женой и матерью, когда она уже отчаялась. Поэтому вся жизнь Анны Вайс состояла в служении сыну и мужу. На удивление, оба не разбаловались, у них и мысли не было относиться к ежедневному комфорту, как к чему-то естественному.

Отто тоже обожал мать. Помогал ей по дому, даже когда она его отгоняла - не мужское это дело, несся домой на всех парах, получив отличную отметку - он знал, что она будет радоваться. Иногда его дразнили маменькиным сынком, но Отто только вздергивал голову - подумаешь! Анна любила, когда он читал вслух, и он читал, хотя сам находил это занятие довольно нудным. Больше ему нравилось, когда мать что-то рассказывала. Анна Вайс вспоминала всегда одно и то же: собственное детство в деревне, учебу в сельской школе, проделки ее однокашников, среди которых она была и лучшей ученицей, и первой задирой. Анна не врала насчёт школьных успехов, он сам видел свидетельство на потрёпанной бумаге, там все отметки стояли отличные.

- Бедно мы жили, - вздыхала Анна, о рываясь от швейной машинки. - Земля там плохо родит. Бедно, но дружно. Родители всегда в труде были, не помню,чтобы на месте сидели. Матушка что-то делает, а мы вокруг нее соберёмся, и она рассказывает про свою жизнь, вот, как мы с тобой сейчас... Я говорила, что бабка у меня ведьма была?

- Нет, - отвечал Отто, хотя слышал эту историю в сотый раз, но был совершенно не против сто первого.

- Она не наша была. Дед в молодости служил у одного офицера, ездил со своим господином за границу. Оттуда и привез жену. Потом в деревню вернулся. У них, говорят, и градом хлеб не било, и скот меньше падал. А все равно бедно жили, да... Я бабку плохо помню, слишком маленькая была, в семье младшая. Она знала все наперед. Люди говорили - душу свою посылает... Сама спит, а душа ее летит прочь, все разузнает и прибудет назад.

- Это правда была? - переспрашивал Отто.

- Не могу сказать. Спала она крепко, это верно. Старые люди чутко спят, а ее иной раз добудиться не могли. Потом просыпалась и приговаривала, что разбудить-то ее легко, нужно лишь сказать радостную для души весть.

- Какую - радостную?

Анна смеялась и ерошила его волосы.

- Такую, чтоб душа возрадовались и вернулась домой. Но это просто слова. Бабушка старенькая ведь была, уже совершенно седая, а так, говорят, я в нее пошла... Меня и назвали так же.

Отто жмурился и мечтал, как было бы хорошо, если бы прабабушка, которая ведьма, сейчас была жива и сидела рядом с ними. Он бы её попросил, очень вежливо попросил, и она бы сделала какое-нибудь чудо...

Став старше, он вспоминал эти мгновения и думал, что бы он загадал - наверное, просто здоровье и долголетие родных, особенно мамы. Сам он и так был почти счастлив - у него была своя комната, пусть совсем крошечная, и подоконник с радиоприемниками, в школе его не слишком донимали с успеваемостью, что ещё человеку надо? Да, в гитлерюгенд он вступил, пришлось вступить. Ну что поделать, у ребенка много нудных обязанностей.

А вот отец в партии не состоял. Отто знал об этом, потому что пьяница Бреннер, бездельник, живший во флигеле, периодически приставал к к отцу:

- Вайс, старый дружище! Ну что вы все держитесь таким бирюком! Жизнь ведь прекрасна! Одолжите пять марок, кстати, вы же знаете, жена у меня мегера, а я на мели... Я сразу отдам, как заработаю!

- Ни гроша, - сурово говорил отец, обходя Бреннера по дуге. - У меня каждая марка на счету. Мне деньги с неба не падают. Мне семью кормить надо.

Бреннер мелко, заливисто хохотал.

- Семья! Сколько той семьи, жена и сын. Видали бы вы мою семью!

- А что их видеть, детишки у вас голодные и оборванные, сколько их, пять?

- Шестого ждёт жена. Насчёт пяти марок...

- Вы бы этих достойно содержали. У меня ничего нет.

- Ну вы и скупердяй, - усмешка на лице Бреннера становилась кислее. - Зарабатываете-то вы хорошо, а в партию вступить не желаете, забыли, забыли, кому обязаны своим благополучием...

- Своему труду. И не так хорошо я зарабатываю, вы не получите от меня ни гроша. Мне деньги с неба не падают, у меня лишних нет. Ни на членские взносы, ни на вас.

- Ох, и недальновидны же вы, Вайс! - снова смеялся сосед, но теперь в его лице было что-то угрожающее. - Кем бы тогда могли стать, если бы не скупились... Ну да ладно, пять марок вам неужели жаль?

- Жаль.

Бреннер смотрел вслед удаляющемуся "старому сухарю" и шипел что-то сквозь зубы. И у Отто падало сердце - что-то гнусное и гадкое исходило от этого человека, не угроза смерти, что-то гораздо худшее...

Когда до старшего Вайса впервые дошло, что его сын тоже находится во дворе (друзей у Отто не было, но мать настаивала на прогулках - свежий воздух нужен, особенно таким худым и бледным детям) и слышит все эти перебранки, Отто было уже лет пятнадцать. Отец поглядел на него внимательно, заметил тревогу в глазах и спросил:

- Что, боишься? Думаешь, он доносить побежит?

Отто несмело кивнул. Отец отвернулся и пошел, не слишком быстро, позволяя себя догнать. Отто зашагал рядом по улице, иногда косясь на худое, остроносое лицо отца. В профиль тот был похож на хищную птицу.

- Думаешь, мне надо вступить в партию? - спросил отец, еле разжимая тонкие бледные губы. Отто замотал головой, не дослушав до конца. Он сам об этом почти не думал, но понимал - отец, хоть и бережлив, совершенно точно не просто жалеет деньги на членские взносы.

Отец не улыбнулся и ничего больше не говорил, тем более, ему нужно было поворачивать к фабрике. Но с тех пор, когда Бреннер снова клянчил в долг и намекал о вступлении в партию, Вайс-старший слегка подмигивал сыну - так, что больше этого никто не видел. Так, будто у них была своя маленькая личная тайна. И маленькая радость для Отто - он уже привык, что отец относится к нему, как к часам на стене - тикают и ладно. Важны для матери, вот и пусть будут.

Наверное, любой подросток на его месте дулся бы на отца за равнодушие, но Отто был начисто лишён самолюбия. Он с раннего детства принял, что люди совершенно не обязаны хорошо к нему относиться, поэтому доверие отца стало подарком судьбы. А о том, что его, такого обыкновенного, может девушка полюбить, он и вовсе мечтать не осмеливался... Тем более, такая, как Лина.

Конечно, она была ему не пара - красивая, яркая, сильная, со звонким и одновременно глубоким голосом. У нее были темные блестящие глаза и темные вьющиеся волосы, кожа всегда, даже зимой, загорелая, на щеках румянец - в ней даже можно было заподозрить еврейку, если бы не широкий лоб и прямой короткий нос. Она не ходила, она неслась стремительно, будто готовясь взлететь, любая работа у нее в руках горела, любое платье ей шло. Она радовалась каждой секунде жизни, наслаждалась любым событием... почти.

Собственное имя ей разонравилось, когда она выяснила, что так же зовут жену обергруппенфюрера Гейдриха. Правительство Лина не любила. Не любила развязных молодчиков в форме, не любила шпиков, относилась к ним, как к мучителям животных - а для тех, по ее мнению, в аду была припасена отдельная сковорода.

Любил ли ее Отто? Он и сам на этот вопрос ответить не мог. Скорей, восхищался и не верил в собственную удачу. Однажды он осмелился спросить, что она в нем нашла, и получил в ответ полный изумления взгляд:

- То, что ты хороший человек!

"Я хороший?" - точно так же удивился он, только мысленно. И слегка огорчился - сердцу хотелось чуть больше романтики, хоть умом он и понимал, что романтики не заслуживает. Приметил Лину и начал заигрывать с ней Курт, его школьный товарищ, а она словно в пику выбрала молча стоящего позади Отто. Хорошо хоть, не сказала, что стала гулять с ним назло Курту.

Матери Лина нравилась. Да и как она могла не нравиться, она очень старалась - кидалась на помощь с домашним хозяйством, готова была поддержать любой разговор. Державшаяся поначалу несколько настороженно Анна оттаяла быстро. Отец же как при первом знакомстве посмотрел взглядом, в котором читалось: "И что такое яркое создание делает рядом с этим тюфяком - моим сыном?", так и, судя по всему, мнения не изменил, и так же слегка приподнимал бровь при виде невесты сына.

Да, Лина довольно быстро стала считаться не девушкой Отто, а невестой. Время военное, отношения у всех развивались стремительно - Отто ни за что бы не заговорил о браке первым, заговорила Лина, как о деле решенным - и он согласился. Лучше никого и никогда ему не найти, хотя бы потому, что он не умеет искать.

Она полюбила даже его радиоприемники. Он рассказывал о них сначала неохотно - разве может это быть интересно постороннему человеку? - потом увлекся. Лина слушала хоть и без подлинного понимания, но с интересом.

Он чувствовал себя немного виноватым, когда пошел работать на ту же фабрику, где отец был мастером. Виноватым не перед собой, перед Линой, хотя предал, выходит, именно свою мечту. И пожилой владелец ближайшей радиомастерской сначала говорил:

- Отучишься - приходи. Найдем работу.

А потом, когда Отто заходил купить детали - все реже и реже - только глядел укоризненно. Сам Отто тосковал недолго. Его вдруг, как это бывало в отношениях с отцом, осенила мысль: старший Вайс настаивал на его работе на фабрике, потому что они производили ящики для снарядов, значит, работали на фронт, и Отто мог бы получить бронь. Он в этом почти уверился, и когда весной сорок первого его все же призвали, был удивлен безмерно и чувствовал себя безмерно виноватым перед матерью и невестой. Они переживали, нервничали, принимались причитать по нему, как по покойнику...

Потом был вокзал, и толпа таких же новобранцев, и тренировочный лагерь, и настоящая война. Всю свою короткую пока жизнь он жил в аквариуме, а тот взял да разбился стеклами внутрь.

Это все было не по-настоящему, это не могло быть по-настоящему, он каждое утро просыпался и заново вспоминал дом, двор, который видишь из окна, старые радиоприемники на подоконнике - как небольшой городок. Но вставать приходилось быстро, предаваться воспоминаниям времени не было. И все же каждую свободную минуту он старался хоть мысленно вернуться в спокойный довоенный мир. Легче всего это было перед сном - если он сразу не отрубался намертво от усталости. Стоило закрыть глаза, и он снова глядел из окна на старый двор, тополя по кругу, вон у флигеля горланит куска плохо одетых детишек (это Бреннеровское невоспитанное отродье, говорили соседи), а из подъезда выходит, прихрамывая, полная и добродушная фрау Розен (потом она исчезла - сначала арестовали ее мужа, а через несколько дней и её саму нашли в луже крови под стеной. Она то ли выпала, то ли выбросилась из окна).

Об этих воспоминаниях однополчанам говорить было нельзя. Они бы не поняли. Он даже карточку Лины сжёг, когда услышал, как двое новобранцев обсуждают за глаза невесту третьего, почти в рамках приличия, но все же... Он сжёг фотографию и очень жалел потом, что не догадался отослать обратно. Она бы как раз все правильно поняла.

А первый год войны прошел. Он тянулся так медленно, со стремительным летним броском, с осенними кровопролитными сражениями, с вялотекущей зимней кампанией, а потом неожиданно оказалось, что деревья вновь одеваются листвой, а день удлинился. Год промелькнул! Это означало и то, что близился отпуск, немцы, педантичный народ, старались предоставлять солдатом отдых даже при самой напряжённой ситуации на фронте. Такой возможности ждали все. Очередь Отто должна была наступить в конце августа, и он легко мог до нее не дожить, поэтому даже надеяться боялся. Если дотянет - это будет чудо.

А ведь чудом было уже то, что он пока оставался жив, и относительно здоров. И возвращаться на поля сражений после отпуска, если все же удастся до него дотянуть, будет во много раз тяжелее...

Не он один тосковал по мирной жизни, от войны устали все. Ну, почти все - были, конечно, в полку и прирожденные вояки, которые только вошли во вкус, мечтали о победе и о скором марше до Урала. Например, Курт (его и звали как школьного одноклассника, и характером он был похож).

- Вы погодите, погодите, скоро мы возьмём Кавказ, а когда нефть будет наша, большевикам не устоять! - говорил Курт и потирал руки, будто их уже испачкала кавказская нефть.

От Курта Отто старался держаться подальше. И не только потому, что не одобрял одержимость войной. Курт его изначально невзлюбил и постоянно придирался.

- Форма мятая, маршируешь плохо, в глазах блеска нет!

- А должен?

- Ещё и огрызаешься! Должен! Или ты трус?

Вслух Отто не соглашался, чтобы избежать неприятностей, но мысленно понимал: да, именно трус. Страшно умереть, страшно убивать, страшно, что мать будет плакать - и если бы не уверенность, что будет ещё хуже, он бы давно попытался бежать или устроил самострел. Он даже в первую свою штыковую атаку бросился с закрытыми глазами - и открыл их, только всадив штык на ощупь во что-то мягкое. Рядом рухнул наземь русский солдат, лица которого Отто не успел разглядеть и потому никогда не видел в страшных снах.

Дальше убивать было легче.

В тот предпоследний день июля, когда хлынул ливень, а русские пошли в наступление, Отто в очередной раз мысленно решил, что вот она, смерть. Теперь уже точно.

Сначала пришлось отступать. Они бежали назад по мокрой траве, спотыкались, падали, отстреливались. Взрывы поднимали вверх фонтаны жидкой грязи. Через несколько часов (вопли, взрывы, грохот, стоны умирающих, боль и холод во всем теле и вода, вода, снизу, сверху, отовсюду), последовала команда наступать. Русские совершили ошибку - их солдаты вырвались вперёд, а артиллерия за ними не поспевала.

Этот парень оказался прямо перед Отто внезапно. Совсем молодой, точно не старше Отто, с мокрыми рыжими волосами, испачканным лицом и глазами, черными от ненависти. Заглянув в эти глаза, можно было увидеть только свою смерть.

Отто увидел. В голове мелькнуло, что теперь точно всё, руки вскинулись, привычно действуя сами по себе. А в следующий миг грянул взрыв - совсем рядом, потому и ухнул неистово громко. И Отто разом оглох и ослеп. Черные ненавидящие глаза - бездонные ямы воронок от взрыва - глядели на него, и он бесконечно долго падал в них...

Пробуждение было ужасным. Болело все, мокрая одежда заставляла трястись от холода. Создание прояснилось почти сразу, но тело не слушалось, точно было чужим. Он понял, что выжил, а ещё понял, что двигается, но не сам - его тащат.

- Вань, Вань! Давай, шевелись! Нельзя падать, пристрелят ведь!

Это вроде как говорили ему. Отто кое-как перебирал ногами, все ещё не видя ничего вокруг. Маячили неясные тени, по лицу стекал дождь. Его крепко держали под руки. Вспомнилось неожиданно, что умирающий сперва теряет зрение, потом слух, и последним осязание. Так это... нет, это была не смерть. Он уже различал лица людей, которые его тащили - мокрые, чумазые. Незнакомые.

- Вань, ну давай! Ты же не раненый! Вань, пленный вскрикнет, мертвый нет, из плена сбежишь, из могилы никогда, только не падай!

Они говорили не на немецком, понял Отто. На русском? Да! Невозможно год воевать на территории другой страны и не выучить хоть частично ее язык, но он разбирал все, как если бы с ним говорили на родном! Сон? Какой-то странный сон...

- Schnell! - это было на немецком, и голос показался знакомым, да, конечно, это был парень из их дивизии, такой коренастый и слегка заикался, имени его Отто не помнил, но...

Шея поворачивалась с трудом, будто голову ему сняли и поставили на шарниры. Он попытался сказать: «Du!», но с губ само по себе сорвалось:

- Эй!

На голову обрушился удар. Били не прицельно, сосед Отто охнул и начал заваливаться вбок, его рывком подтянули, и через мгновенье они снова шагали, не сбавляя темпа.

- Не вертись, Вань! И не говори ничего, пристрелят же...

Отто уже и не думал вертеться. Он смотрел на свои руки, мокрые, грязные руки, с россыпью веснушек на тыльной стороне. Ладони были широкие, крепкие, с мозолями. Чужие. И рукава! Рукава красноармейской гимнастерки! Нет, это какой-то бред...

...Группа военнопленных шла к лагерю под надзором конвоиров, и посередине тащился рыжеволосый молодой солдат.

Иван приходил в себя медленно. Плавать в забытье мешал голос, громкий, весёлый, чужой. Что-то странное было в том, что говорил он вроде бы не по-русски, но Иван понимал все:

- Отто, Отто, дружище, ну что же ты? У меня все куда серьезнее, а я вот, давно проснулся! Давай, приходи в себя!

Ощущения были непривычными - он лежал, лежал на ровном, сухом и мягком, не в землянке, не скорчившись в окопе. Госпиталь? Наши все же прорвались, его вытащили?

От слабости Ивана снова потянуло в сон, на этот раз не темный, беспробудным, беспамятный, а цветной и шумный. Вокруг разлетались в стороны клочья травы после взрывов, бежали люди по цветущему лугу, почему-то гражданские, бабушка Ольга стучала Ивана по голове сухим кулачком и кричала:

- Где у человека главная сила? Где у человека главная сила?

Голос снова вырвал его из сна. И опять он всё понимал, хотя говорили по-немецки.

- Отто, ну просыпайся же! Врач должен вот-вот подойти, хорошо будет, если ты в третишь его в сознании! Ну, солдат! Хайль Гитлер!

- Харя, - пробормотал Иван заплетающимся языком. Ещё в первые дни войны они с соседскими мальчишками с удовольствием коверкали нацистское приветствие. - Харя, харя...

Получалось что-то не то. Правда, голос очень обрадовался, что Иван хоть как-то отреагировал.

- Ну вот ты и очнулся, а то тоска была тут лежать! - незнакомый светловолосый детина наклонился над ним. Иван видел его смутно и не узнавал. Кто это вообще?

- Как ты?

- Пить, - прошептал Иван. Как-то странно прозвучало это слово. Ему с готовностью сунули кружку. Зубы стучали о край, он не смог толком подняться и в итоге просто облился.

- Попробуй сесть, - предложил собеседник. - Врач сказал, у тебя нет серьезных повреждений.

Иван приподнялся на локте. У него действительно ничего не болело, но тело не слушалось, будто было чужим. Голова все кружилась. Вокруг плавали некрашеные дощатые стены, лапочка на шнуре под потолком, низенькое окно.

- Wo bin ich? - он хотел спросить, где находится, и немецкая фраза слетела с губ сама по себе. Говорить было легче, чем двигаться. Бред, точно бред, он знал немецкий неплохо, все же сын учительницы, но ведь не в совершенстве! И ответ он тоже не понял бы, будь он прежним, собеседник говорил быстро, глотая окончания:

- Сычёвка, странное название, ещё комнатенка эта, госпиталь переполнен, Иваны прут, как бешеные, раненых очень много.

Иван вздрогнул, услышав свое имя среди немецких слов. И вздрогнул ещё раз, когда ему дали новую кружку с водой. Иван сжал ее с благодарностью и наконец увидел свои руки - длинные светлые ладони с тонкими пальцами. Музыкальные, сказала бы мать. От нее писем не было уже столько, последнее она послала год назад, когда выехала в эвакуацию... и руки у него были не такие, широкие, крестьянские, с конопушками...

Виски пронзила острая боль, чужие тонкие пальцы разжались, вода пролилась на больничную койку. Иван снова погрузился в спасительную тьму.

Шел второй год войны...

"Почему все не так? Вроде все, как всегда..."

Окончательно смирился со всем происшедшим он где-то дня через три. Но уже на следующий день стало лучше - перестала болеть голова и тело больше не отзывалось дурманящей слабостью на каждое движение.

Врач, пожилой немец с бородкой, сначала, похоже, подозревал Ивана в притворстве, но потом убедился, что пациент не симулирует и действительно чувствует себя ужасно.

- Как он сейчас? - спросил врач в первый же вечер у соседа по палате (того звали Людвигом).

- Плохо, доктор! Меня не узнал, ничего не помнит, встать не может и стонет, ровно душу из тела вытряхнули, - доложил Людвиг. - Скука, и поболтать не с кем.

Врач вздохнул, послушал пульс, послушал сердцебиение через какую-то странную штуку с проводками и вставками в ушах, посмотрел в глаза, попросил последить за движениями молоточка, постучал Ивана по кистям рук и коленям и пришел к выводу, что сотрясение мозга есть.

- Как тебя зовут, знаешь хоть? - спросил он. Иван вспомнил, как его тормошил сопалатник.

- Отто, - произнес он равнодушно. После странного пробуждения голова все ещё шла кругом. Он вдруг на самом деле засомневался, кто он такой.

- А фамилия?

Иван пожал плечами. Врач переглянулся с Людвигом.

- А как вашу матушку зовут? - из-за явных нарушений у пациента доктор перешёл на "вы".

- Лю... нет, не помню, - спохватился Иван.

- Да Анна же она, Отто, ты сам рассказывал, - начал Людвиг, врач посмотрел сердито, сделал знак молчать и продолжил расспросы.

- А отца?

- А у меня был отец?

Доктор и болтливый Людвиг снова переглянулись.

- Адрес в Берлине?

- А что, я жил в Берлине?

Доктор поцокал языком.

- Как зовут фюрера?

- Адольф Гитлер, - тут Иван с готовностью выплюнул ненавистное имя.

- Отто, ты настоящий немец! - с чувством сказал Людвиг. - Что бой был, помнишь?

- Бой помню, - Иван почувствовал, что сердце, чужое сердце стало биться чаще. - Кто победил?

- Мы, конечно! - возмутился Людвиг. - А то бы мы с тобой тут не лежали!

- Как? - спросил Иван, но его вопроса не расслышали - Людвиг уже рвался поделиться информацией, а доктор не возражал.

- Дождь! Дерьмо, конечно, этот дождь, только он нам помог, мы-то в обороне! А вот они застряли! Сначала, они, конечно, неплохо ударили, да потом все перемешалось!

"Смешались в кучу кони, люди", - вспомнил вдруг Иван. Он читал эти строчки, даже наизусть учил! Это настоящая память, но что случилось сейчас?

- ...ну, а нам нашлось, чем их встретить! Мало кто уцелел!

"Ещё радуется, гнида фашистская..."

Видно, он все же сказал это вслух, потому что врач наклонился к нему:

- Вы что-то попросили?

- Зеркало. Тут есть зеркало?

Врач на секунду задумался, где бы взять искомое, но Людвиг сообразил, наклонился к своей кровати и почти сразу протянул маленький кружок размером с ладонь:

- Вот! Держи!

У Ивана снова сильно забилось сердце. Он протянул непослушную руку, кое-как сжал карманное зеркальце в тяжёлой металлической оправе. И увидел, наконец, свое отражение.

Нет, не свое. На него смотрели незнакомые испуганные голубые глаза. Он отвёл руку чуть дальше: бинты вокруг головы, светлые брови, бледные губы без кровинки, нос прямой, подбородок упрямый. Тонкие, заострённые линии. Вроде бы даже знакомые...

- Ну? - нетерпеливо спросил врач. - Что вы, себя не узнаете?

- Нет.

Забинтованная голова в отражении качнулась на подушке влево-вправо. Нет. У него было другое лицо...

- Неужели и такое бывает? - удивился Людвиг, забирая зеркало. Иван все ещё не мог толком поднять голову и не видел, куда сопалатник убрал свою вещь - в мешок или в прикроватную тумбочку... Стоп, откуда он знает про тумбочки?

Они были в его детстве, в его больничном детстве, когда он пошел в школу на два года позже обычного из-за постоянных инфекций. И этот немецкий врач был похож на профессора в вяземской больнице, такой же немолодой, седой, низенький. Эти воспоминания есть! Он все помнит! И школу, и бесцельные шатания с друзьями по вечерним улочкам среди двухэтажных домов и палисадников, и рыбалку, и речку. И первый день войны, и тянущиеся с запада поезда с растерянными, перепуганными беженцами. И сырой, холодный воздух подмосковных болот, когда они выбирались из окружения год назад, в октябре.

Он выдохнул с облегчением. Нет, никакую память он не потерял, он все помнит, а эти люди уже почти убедили его, что он другой человек.

- Это последствия контузии, - сказал врач. - Бывает такая кратковременная амнезия, правда, чтобы человек забыл родную мать...

- У него скоро отпуск, - заявил Людвиг. - Поедет, отдохнёт и вспомнит.

- Какой отпуск? - испуганно спросил Иван. В Красной армии он не просился на побывку, ехать все равно было некуда. А теперь он поедет? Куда, к кому? В Германию, что ли?

- Ой, ну в Берлин же! Мы же вместе были призваны и должны были вместе поехать! Нет, ну это ж надо - про отпуск забыть!

- Точно вместе? - Иван снова выдохнул. Один он не то что до Берлина не доедет, он вокзал не найдет.

Так, стоп. Зачем, какого черта ему, солдату Красной армии, ехать в Берлин?

- Зачем? - прошептал он вслух, и Людвиг шумно вздохнул:

- Опять забыл про отпуск! Да, Отто Вайс, здорово же тебя шандарахнуло той гранатой!

Гранату он как раз помнил. Мокрая земля, заполненные водой окопы, грязь, летящая в затылок после взрыва, и лицо вражеского солдата, испуганного белобрысого пацана. Так...

- Можно мне опять зеркало?

На этот раз Иван рассматривал себя совсем недолго. Да, именно это лицо он видел перед взрывом последним. Что же это? Чужое тело? Чужая память? Кто он на самом деле?

Он снова на миг уплыл в забытье, а очнувшись, увидел перед собой стакан.

- Выпей, солдат, и спи, - посоветовал голос откуда-то сверху из невообразимой дали, Иван и не знал даже, кому тот голос принадлежал... Он сделал пару глотков и уснул. А во сне снова видел бабушку Ольгу.

Утром Иван проснулся от холода. За окном снова хлестал ливень. Людвиг удрал куда-то из палаты, но быстро вернулся и помог дойти до нужника (даже мысль о судне в немецком госпитале Иван отверг с негодованием).

От ходьбы ему стало лучше - казалось, этому телу только и требовалось, чтобы им начали пользоваться. Обратно Иван шёл практически без поддержки.

Завтрак принесли в палату. Ивана сначала мутило, но он начал есть, и в итоге в полном соответствии с поговоркой пришел аппетит.

"А так себе фрицы питаются", - решил он в конце. - "Наша солдатская каша лучше".

Людвиг, перекусив, снова исчез из палаты. Иван остался один. Наедине с новым телом. Голова болела, но не слишком, слабость чувствовалась, но не такая, что пошевелиться нельзя. И теперь нельзя было отговариваться перед своей совестью болезнью, надо было решать, что делать с собой, с сопалатником Людвигом, который вообще-то фашист, с врачом, который тоже не гражданин СССР, и с госпиталем, и со всеми частями Вермахта, расположенными в Сычёвке. А ещё признать, что он трус. Любой нормальный советский человек с первой минуты кинулся бы бить фашистских гадов и геройски погиб.

Геройски и глупо! Раз уж он теперь немецкий солдат, значит, надо помочь своим, а не быть застреленным или попасть в психушку. Только бы знать, как...

Вернулся Людвиг и радостно сообщил:

- Собирай вещи, нас переведут в общий госпиталь!

- Вещи?

- А, ну да. Ты их и не разбирал. Короче, освободилось два места.

- Выписали... - начал Иван и сразу понял, что нет. Что же, сейчас этому надо радоваться.

- А кто в общем лежит? Офицеры?

- Да брось, бояться нечего, такие же рядовые, как и мы!

"А неплохо было бы целого генерала ухлопать..."

Но сначала они ждали очередной обход. Иван смотрел на врача с неприязнью, на все вопросы отвечал "не знаю, не помню", выслушал рекомендации с безразличным бесстрашием. Все равно он не собирался их исполнять.

- Стрелять сможете? - спросил врач напоследок. Иван кивнул. Ихний "Вальтер" в чем-то даже удобней нашего карабина. У покойного Отто в руках был именно "Вальтер".

Стоп, почему покойный? Он вот, живой. Руками и ногами шевелит, дышит. А вот я, выходит, дух, как попы говорили? Так попы врут. А что же тогда стало со мной?

"Что стало с моим телом" он не мог произнести даже мысленно. Это означало признать, что он, Иван Евдокимов, мертв. А его душа теперь нашла другое обиталище.

Но в сказке бабушки Ольги говорилось не так!

- А что стало с русскими?

- С какими?

- Которые нападали на Ржевском направлении?

Вопрос был более чем странным для солдата Вермахта. Людвиг посмотрел на Ивана, как на идиота:

- Зачем тебе? Там и лежат, потом, когда они отступят, отправим местных закапывать. Что ты хочешь у них найти?

"Самого себя".

Иван осторожно сел на постель, под жидким матрасом застонала панцирная сетка. Он же говорит по-немецки! Говорит и понимает, словно с детства другого не знал! Так что же это и кто он? Немец, в котором чудом оказалось сознание советского солдата?

Ему понравилось слово "сознание", показалось подходящим. Звучит по-научному, и никакой тебе души, никакой религии, которая опиум для народа. Хотя... Была же фраза: "Бытие определяет сознание", сам Владимир Ильич Ленин сказал, или нет, Карл Маркс. А у него, выходит, наоборот... Потому что невозможно встать в немецкий строй и стрелять в своих.

Да мало ли, что там сказал Маркс! Он не попадал в такую переделку! Как теперь быть? А если Иван и русский забыл?

Он вскочил с кровати и зачастил первое, что пришло в голову:

- Мчатся тучи, вьются тучи,

Невидимкою луна

Освещает снег летучий.

Мрачно небо, ночь мутна...

Людвиг, который явно не учил наизусть Пушкина и совершенно точно не знал его в оригинале, тоже привстал:

- Отто, ты что? Ты что бормочешь? Врача позвать?

- Нет, - Иван перевел дух. Помнит. Какой он дурак, он же вспоминал уже и "Бородино", и Гитлера харей обозвал, едва очнувшись. Родной язык никуда не делся. Да ещё Пушкин на ум пришел, вот бы мама обрадовалась. Только вот произношение вроде бы...

- Нет, ты всё-таки какой-то странный, - продолжал рассуждать вслух Людвиг. - Бормочешь тарабарщину.

- Это я просто кое-что вспомнил, - уклончиво ответил Иван.

- Что? - немедленно заинтересовался Людвиг.

- Ну...э... Что в детстве стихи учил, не мог выучить!

"Надо, надо учиться врать!"

Людвиг разочарованно махнул рукой.

- Это и вспоминать не надо. Я тоже не мог. Так, я сейчас...

Он встал и вышел к великой радости Ивана, который не знал, как избавиться от сопалатника. Оставшись один, Иван подождал пару минут, подошёл к окну (обычный дворик за стеклом, деревянный забор, серая погода, никаких приметных зданий) и поднес ко рту сложенные ладони, чтобы отчётливей слышать свой голос.

- Мчиятся тьючи, вьютьсья тьючи...

Он осекся, стукнул по подоконнику:

- Шьёрт!

Акцент слышался прекрасно, даже без эха. Хороший такой гортанный акцент, от которого пару лет назад пришла бы в восторг учительница немецкого. Сейчас он был нужен, как солнце в полночь. Черт! Ёлки-перепелки и прочие известные ругательства! Он помнит русский, но не говорит! У него теперь чужие губы и язык! И как бежать к своим, к партизанам, например, они услышат акцент и всадят ему пулю в лоб с полным на то правом.

Чтобы избавиться от акцента, надо тренироваться. А как это делать тут? Сейчас Людвига принесет нелёгкая...

И она действительно принесла. Людвиг вошёл чуть ли не бегом и ухватил свой вещевой мешок.

- Пойдем, нам покажут наши места! Твои вещи уже на месте.

Иван направился вслед за ним. Крошечный тамбур вел из флигеля, перед дверью Иван обратил внимание на собственную рубаху и кальсоны и засомневался, стоит ли выходить в таком виде. Он уже был снаружи, но ранним утром, а сейчас давно день. Людвиг сомнения развеял:

- Успокойся, тут все такие же! А когда травили вшей, весь госпиталь наружу высыпал, и все были в исподнем!

Они прошли через коридор, наткнулись на парочку ходячих больных (Ивана словно под дых ударили - фашисты!), миновали лестничную площадку и оказались в большой комнате, или, скорей, палате. Вдоль стен в два ряда стояли койки с ранеными.

С фашистами. Эта мысль сразу вспыхнула в голове и дальше уже не давала покоя. А он теперь один из них, получается, да? Они тут валяются, раненые, но живые, а наши мертвые лежат на сырой земле...

Ну, не все лежат! И он найдет способ бежать и помочь своим, только чуть окрепнет.

- Отто, ты оглох? Вот твоя койка! - Людвиг дёрнул его за рукав, указывая направление. Пустая кровать там была одна, остальные заняты.

- А ты где? - испуганно спросил Иван. Все же он чуть-чуть притерпелся к этому Людвигу, вот будет номер, если он лежит в другой палате или вообще выписывается.

- Я - там, - Людвиг кивнул в угол, где стояла ещё одна незанятая койка. - А ты возьми свой рюкзак, там, на подоконнике, вещи глянь, может, что и вспомнишь!

Иван шёл по палате, стараясь не глядеть по сторонам. Нечего их рассматривать. Фашистское гнездо... Знает ли он соседей? Легко они ранены? Если тяжело, отлично, сдох же тот, кто занимал эту койку. Если легко - жаль, что нельзя вот так взять и добавить прямо сейчас. Ладно, ознакомимся с вещами этого Отто...

В добротном кожаном рюкзаке (все же отлично их делали фрицы) обнаружился стандартный набор рядового. Иван уже пару раз видел такие у пленных немцев. Получается, это теперь его бритва и зубная щётка? Чужие... Но и тело тоже чужое.

Его внимание привлекла пачка писем в углу, в большом конверте. Сначала, как честный человек, он решительно отложил их в сторону. Чужие письма читать нельзя. Но, с другой стороны, это теперь вроде как его. Сидит же он в чужих кальсонах, дышит чужим носом и говорит чужим языком. К тому же ему предстоит поездка в Берлин (да надо ли? Может, лучше бежать к своим?), хоть что-то из этих писем да прояснит про семью Отто Вайса - да, именно так его назвал Людвиг, и на конверте стояло это же имя. Конверт был потрепанный, проштемпелеванный несколько раз - видно, долго шел до адресата. От толщины пачки листов он уже кое-где надорвался по углам. Ещё одно письмо лежало отдельно, в чистом конверте. Наверное, Отто писал его сам, но не успел отправить или не дописал.

В голове молнией вспыхнула мысль, Иван схватил толстый конверт: двести пятьдесят первая дивизия, двадцать седьмой корпус, девятая армия, уф! Можно перевести дух, а то вдруг подумалось, что это тот самый проклятый триста тридцать второй полк. Хотя эти не лучше, конечно... Такие же убийцы и мародёры. Ладно, посмотрим письмо... Это же не из любопытства, а для дела!

Почерк у Отто был ровный, как у старательного ученика, каждую строчку он начинал крупными четкими буквами, а к концу немного мельчил, стараясь уместить слово целиком. Иван вспомнил ту единственную весточку от матери, написанную аккуратным каллиграфическим почерком. И свои отправленные письма, неразборчивые, торопливые... Получила ли она хоть одно?

В глазах защипало. Расплылась верхняя строчка:

"Дорогая мамочка!"

Чертов маменькин сынок! Наших матерей ты каждый день без детей оставлял.

"Я здоров, мама, и у меня все хорошо".

Да чтоб ты сдох. И я вместе с тобой...

"Не говори, что я мёрзну, ты меня даже насмешила. Сейчас лето, поверь, лето здесь такое же, как и у нас. Да и про морозные зимы преувеличивают".

Ах ты сука такая, не мёрзнет он. Не мёрз.

"Мамочка, не думай ни о каких посылках. У меня все есть, тут прекрасное снабжение..."

Снабжение ему, поганцу!

"Как отец? По-прежнему ли у него каждый грош на счету?"

Да, отец у него есть. И наверное пожилой дядька, раз не на фронте.

"Надеюсь, что скоро увижу тебя, мамочка, и наш старый дом, и все, по чему скучал... Не обижайся, но мне правда особо не о чем писать. Да, идут бои, но это уже немного рутина. Каждый бой похож один на другой".

Иван не опустил руку с письмом, просто смотрел поверх. В глазах опять щипало. Чертов немец. Чертов фашист, не фашист, а слизняк какой-то, название на него испортили... Иван-то ожидал другого! Чего - сам уже не знал, может, кровавых рассказов, хвастовства и "хайль Гитлер" через строку, но не обычного письма скучающего по дому мальчишки. Ведь что-то такое он и сам мог написать, будь у него адрес. Что-то ласковое, спокойное, чтобы за него не переживали и не пугались. И все на свете те бы отдал, чтобы получить в ответ хоть одно письмо вроде тех, из толстой пачки...

Их он проглядел мельком, надеясь узнать что-то полезное, но любящая мать Анна (именно так она подписывалась) писала только о том, как скучает по сыночку и заклинает его беречь себя, а дома все хорошо, пусть он не волнуется. И снова тьфу...

Когда война только приближалась, у многих, особенно у слишком идейной молодежи, таилась робкая надежда - вдруг рядовые откажутся убивать? Ведь свои же братья-рабочие! Ведь трудящиеся! Такая мечта была совсем недавно о мировой революции, и вот он, удобный повод! Отцы рассказывали, как братались с немцами на полях Первой мировой...

Все эти надежды были разорваны в клочья артиллерийским шквалом в первый же день войны. А потом те, кто чудом бежал с оккупированных территорий, рассказывали про творившиеся там ужасы. И это были не эсэсовцы, не гончие псы фашистской Германии - обычные солдаты, вчерашние фермеры, рабочие, студенты...

Иван запихал письма обратно в рюкзак сердитыми резкими движениями, словно загоняя поглубже собственные мысли. Ведь это так легко - представить, как Отто доставал эти письма по одному, перечитывал, прячась от чужих глаз, аккуратно разглаживал... И понятно, почему он не торопился отправить собственную корреспонденцию. Ждал, пока кончатся самые тяжёлые бои, чтобы его родители не получили весточку от покойника.

Может быть, это тело помнит? Может быть, где-то в подсознании ещё жив Отто Вайс? И скучает по родителям. Своим.

Карточка нашлась в самом низу пакета с письмами. На ней была изображена аккуратно одетая немолодая чета, старательно смотревшая в объектив. У женщины гладко зачесаны волосы, мужчина коротко пострижен - обычная внешность. Не скажешь, что за люди, лучше даже не гадать.

Принесли обед, потом Людвиг подходил, пытался поболтать - Иван отвечал односложно. Если бы тогда при взрыве он просто погиб! Если бы сейчас не было этих писем, напомнивших о собственной матери, о собственном родном городе...

После обеда он все же задремал, но то был странный сон. Иван бродил под дождем на том самом лугу, заглядывал в наполненные водой воронки, переворачивал мокрые мертвые тела и искал. К пасмурному небу поворачивались чужие лица, у кого-то лицо и вовсе снесло выстрелом, но Иван знал - не то. И ещё он знал, что это сон, и мечтал встретить во сне бабушку Ольгу.

- Где ты? Покажись! Подскажи!

Но ее не было среди чужих мертвецов, и собственного тела там тоже не было.

Он приоткрывал глаза, понимал, что проснулся не до конца, и снова падал на поле, усеянное мертвецами, и продолжал поиски.

Он проснулся окончательно ближе к вечеру, увидел потолок с поперечными балками и застонал. Если бы все было сном! Если бы на него сейчас рявкнул старшина: "А ну, поднимайся! Дрыхнет дурень у дороги, снятся дурню перемоги!"

- Что, плохо? - участливо спросил раненый с соседней койки.

- Нет, - Иван отвернулся. - С другой койки тоже пялился раненый немецкий солдат. Не могли его во флигеле оставить... Не будет же он разговаривать с этими!

А если "эти" что-то знают? Что-то полезное о подходе подкрепления, которое можно сорвать. Склад, который можно сжечь... Да нет, это он размечтался. Один, без памяти и опыта, обычный рядовой, что такого ценного он может найти?

Вернулся Людвиг (Иван и не заметил, как он уходил) и сказал возмущённо:

- Ходил за отпускным билетом, не вышло! Завтра вместе попробуем!

- Э?

- Ты не экай, вдруг сорвётся. Положение, видишь, какое...

Лежавший через две койки немец вдруг сел на кровати. До сих пор Иван видел только его коротко стриженный затылок. Теперь этот человек повернулся лицом. У него были резкие грубоватые черты, нос на удивление картошкой, подбородок широкий - его можно было принять за какого-нибудь русского крестьянина, никак не за арийца.

- От вас обоих все равно мало толку, отпускники, - процедил он скрипучим голосом. - Один трусоват, а другой просто немая рыба. Уж вас-то отпустят.

- А почему я не могу воспользоваться законным отпуском? - огрызнулся Людвиг. - А, Курт? Чтобы солдат хорошо сражался, он должен когда-то и отдыхать!

- Можешь, - так же скрипуче ответил Курт. Вот глаза у этого совсем ещё молодого парня были как раз немецкие - холодные и колючие. - Можешь. Только толку от тебя немного, что от отдохнувшего, что от уставшего.

Людвиг, обиженно бубня что-то вроде "ещё увидим, от кого больше пользы", ушел на свою койку. Иван тоже сел, чувствуя спиной взгляд колючих водянисто-голубых глаз. Если погибать и забирать с собой только кого-то одного, то - этого...

За окном опять зарядил дождь. Поэтому тянуло в сон, вязкий и бессмысленный, не проясняющий сознания. Задремывая, Иван подумал, что эта постоянная сонливость подтверждает легенду о контузии. Потом вспомнил слова Курта о том, что Отто Вайс был солдат неважный, вспомнил и порадовался. Только чему? До возвращения в строй он наверняка не доживёт.

Опять грезились поля, заваленные мертвыми телами, только теперь видения были нечёткими и он совершенно точно помнил, что дело происходит во сне. Если бы растолкал старшина Кравченко со своей извечной поговоркой: "Дрыхнут дурни у дороги, снятся дурням перемоги".

В итоге он проспал ужин. Тарелку с бутербродами и чашку кофейного напитка ему оставили на тумбочке, заботливо прикрыв газетой. Это вызвало не благодарность, а раздражение - все равно они тут все фашисты, то, что пекутся о своих, ничего не изменит...

Ночь наступила неожиданно быстро. Впрочем, был уже август, понял он с тоской, скоро осень. Вторая осень войны.

Дождь снаружи кончился. Не было этого барабанного мерного стука по стёклам, который не приглушали даже занавеси. Ухо ловило другие звуки - где-то далеко-далеко, на грани слышимости, гремели взрывы. Гром? Или все же канонада фронта? Наши примерно в пятидесяти километрах, можно ли слышать залпы орудий на таком расстоянии, ещё и через закрытые окна?

Немцы спали. Кто-то похрапывал, кто-то стонал во сне. Кто-то ворочался, один повернулся к Ивану и уставился широко раскрытыми глазами, потом спросил:

- Что не спишь?

- А ты? - буркнул Иван, встал, потянулся и вышел из палаты. Если остановят, можно будет сказать, по нужде. Тем более, это так и есть.

В коридоре тускло горела керосиновая лампа. Она почти ничего не освещала. Какие-то занавеси, дальше проход... Иван подошёл к лампе вплотную - фитиль прикручен, а вот керосина много ещё. Здание не деревянное, каменное. А жаль. Но если снаружи нет дождя...

Из-за занавесей послышался слабый голос.

- Кто-нибудь, пожалуйста...

Иван подскочил, хоть и сообразил почти мгновенно, что никто его не вычислил, просто в общем зале не хватает коек. Действительно, за ширмой обнаружилась кровать и на ней раненый - парнишка лет восемнадцати, не больше, лежал, опершись на локти.

- Санитара можно позвать? - спросил он очень тихо, словно испуганно. Иван стоял столбом, слушая стук собственного сердца. Ничего особенного. Он не пойманный разведчик, он солдат у койки другого раненого солдата, вот и все.

- Санитара? Да, точно. Дрыхнет где-нибудь санитар. Чтоб его. Я сейчас.

- У них день был тяжелый.

- Да, да, - Иван не представлял, где может находиться этот чертов санитар. - Слушай, я тут впервые, где у них пост?

- А я тебя знаю, - неожиданно заявил парнишка. - Ты Отто Вайс, ты тоже из Берлина.

- Я? Да, вроде да. А ты сам встать...

Иван поглядел вниз и осекся. Глаза у него уже привыкли к полумраку, и явственно было видно - одеяло обрисовывало контуры тела не до конца. Слева оно заканчивалось на уровне колена, а справа...

- По бедро отняли, - шепнул раненый. - Не могу пока, ничего не могу. Даже на костыли.

- А каталка?

- Не хватило, увезли. Там ещё ампутанты. В другом крыле.

- Понятно.

Иван собрался идти на поиски санитара, но раненый схватил его за руку.

- Отто, ты погоди. Ты же в отпуск, говорили?

- Не знаю, правда не знаю. У меня, понимаешь, контузия была. Знаю только то, что мне говорят.

- Жаль. А тебя там ждут?

- Меня? Ну... да. Мама.

Он подумал, естественно, о своей родной матери. Но к воспоминаниям теперь примешивался образ, смутно обозначенный в строчках немецких писем.

- И у меня мама, и все, - вздохнул раненый. - И толку от меня... теперь.

- Главное, голова цела, - буркнул Иван. - Где может быть этот твой санитар?

- Ты подожди. Я теперь обуза. Даже здесь в угол засунули, чтобы настроения не портил.

- Ты не дури, жив и радуйся. Ты видел, сколько на полях лежать осталось? Думаешь, они бы с тобой не поменялись?

Иван говорил шепотом, быстро, зло, сердясь на себя за собственную жалость. Но ненавидеть этого несчастного калеку было просто невозможно.

- Давно воюешь?

- Первый бой. Граната взорвалась... Одну ногу я сам перетянул ремнем, а на другой сознание потерял. Но меня вытащили. А то бы все...

- Первый бой?!

- Да. И вот так не повезло.

- Не повезло тем, кому голову в первом бою оторвало. А тебе наоборот. А протезы сейчас хорошие, - на самом деле о протезах Иван не имел никакого понятия, но военная техника у немцев вполне себе ничего, и сердце они слушают не через обычную трубочку, почему бы и протезам не соответствовать? - О матери подумай, голова!

- Голова?

- Умник, - Иван сообразил, что у немцев такого выражения в ходу не было. - Где санитар твой, говори!

Санитар, от усталости спящий прямо на стуле, отыскался в другом крыле здания. Иван помог ему погрузить ампутанта с открывшимся кровотечением на каталку, а потом был относительно вежливо послан:

- Иди, восстанавливайся. Сказали, у тебя тяжёлая контузия.

Иван вернулся на место. Долго не мог уснуть, смотрел в темный потолок и думал - он никогда столько не думал за свою короткую жизнь, мечты на речке не в счёт. На речке можно было не спешить. А тут он упустил возможность подгадить врагу...

Но не жечь же было заживо в числе прочих этого несчастного безногого мальчишку. Найдется другой способ. Раненых убивать совсем бесчеловечно. Не фашист же он, пусть и в шкуре фашиста...

Он ворочался всю ночь, коротко стриженный Курт со злыми глазами в конце концов приподнялся и забористо выругался. Иван затаился. Как назло он выбрал страшно неудобную позу и долго ждал, пока сможет её переменить. Потом подумал, похоронили ли его тело, пусть бы хоть наскоро прибросали землей... и после этого неожиданно быстро заснул.

Дорогу размыло от дождей. Спотыкаясь и разбрызгивая грязь, быстро пробежала женщина, махнула рукой:

- Сейчас поведут!

Она промчалась, выскочила на сухое место, обернулась - расширенные темные глаза, на щеке царапина, платок свалился с головы, юбка в брызгах грязи, - и исчезла за ближайшим домом.

На обочинах с двух сторон стали появляться женщины. Были тут и детишки, боязливо жавшиеся к матерям, но мало. Детей старались спрятать, увести. Единственный мужчина, лысый старик, пристально смотрел вдаль, выдохнул негромко:

- Идут!

Несколько фигур торопилво выбежали на пустую пока дорогу. Не переговариваясь, быстро, словно украсть что-то хотели, выкладывали на наиболее сухие участки земли еду - тощую сморщенную свеклу, пару морковин, брюкву. Больше им нечем было поделиться с теми, кто должен был здесь пройти.

Старик повторил громче:

- Идут!

Через миг дорога была пуста. Женщины разбежались по обочинам.

Колонна пленных шла медленно, хоть ее и подгоняли конвоиры - в основном полицаи из местных, немцев было только двое. Кто-то слегка прихрамывал (совсем чуть-чуть, больных и хворых пристреливали), кто-то шагал почти быстро - но у всех были серые лица и тоска в глазах.

Передний ряд чуть сбавил шаг. Несмотря на окрики и удары конвоиров, пленные ухитрялись нагнуться и схватить с земли скудные дары - репу или луковицу. Кого-то били прикладом или случайно толкали свои же - человек спотыкался и сразу вскакивал, падать было смерти подобно, - но добычу не выпускал.

И все же что-то из подношений осталось лежать, растоптанное на дороге. Колонна шла дальше. Жители смотрели вслед, одна старуха украдкой перекрестила уходивших.

- Ваня!

Пленные с шага не сбились, но несколько человек исхитрились обернуться. Даже входящий в Дантов ад не может сразу и навсегда оставить надежду, и сейчас она всколыхнулась в груди у многих. Случалось же, хоть и редко, что пленных выкупали за деньги, ценные вещи или просто за спиртное. В "Дулаге-184" о таком рассказывали - иногда, перед сном.

Большинство шагало, угрюмо глядя перед собой. Голос был им не знаком, да и если вдруг окажется, что родня, что с того? Только растравить душу понапрасну, из лагеря для военнопленных выход один - в сырую землю.

- Ваня!

Отчаянный крик повторился. В середине колонны молодого рыжеволосого паренька толкнул локтем сосед:

- Не тебя?

Рыжий чуть качнулся от толчка, но ни слова не произнес. Он глядел перед собой. Сосед скосил глаза на бледный курносый профиль, пыльную гимнастерку в бурых пятнах и не сказал больше ничего. Он отлично понимал - или думал, что понимает, - какая тяжкая ноша у бедняги на душе.

- Ваня! - прозвучало в третий раз, слабо, отчаянно-безнадежно. Конвоиры заворчали.

Под смешанную русскую и немецкую брань колонна шла дальше.

Поезд остановился. Люди начали подниматься с сидений, брать багаж, протискиваться к выходу.

- Конечная! - рявкнул зычный голос из коридора.

- Берлин? - спросил Иван, вставая. Они с Людвигом давно сидели с рюкзаками наготове.

- Кройцберг!

- Не Берлин, что ли? - опешил Иван. Людвиг возвел глаза к небу:

- Я и говорю - Кройцберг. Это ж надо так все забыть.

Они протолкались по коридору к выходу и выскочили на платформу среди толпы таких же солдат - редко-редко тут попадался гражданский.

Воздух после вагона показался свежим и прохладным, хотя август и выдался теплым. Иван распрямил замлевшую спину и невольно вздохнул с наслаждением.

Толпа быстро поредела. Кого-то встречали родственники, большинство солдат побежали куда-то по перрону - видимо, на автобус или ещё какой-то транспорт. Людвиг выжидающе поглядел на Ивана:

- Ну, идем? Провожу.

- Спасибо...

Иван даже через несколько дней пути все ещё чувствовал себя неловко. С госпиталя Людвиг взялся его опекать, совершенно очевидно, что без особой охоты. На лице молодого солдата было написано "ну ладно, так уж и быть, этим займусь я, раз больше некому". Ивану все это напомнило его одноклассника Мишку Осипова, который на совете отряда всегда старался побыстрее взять лёгкое поручение, чтобы ему не навязали что-то более серьезное. Сам Иван вцепился в нового товарища (хотя какой он товарищ?) мертвой хваткой. В бою каждый отвечает за себя сам, но в тылу он совершенно не представлял, что делать.

А ещё хотелось жить. То ли новое тело цеплялось за жизнь, то ли разум неустанно нашептывал, что глупо погибать, не нанеся врагу никакого урона - но Иван ухватился за возможность хотя бы на пару недель уехать прочь. Хотя бы пару недель ничего не решать... И он уже год не видел мирной жизни, целых домов, незаклеенных окон. А непонятную диковинную заграницу не видел вообще никогда. И по книгам и газетам не мог представить, что там у людей происходит, что они ведут себя, как звери?

Сначала был грузовик. Потом вокзал, потом поезд. Солдаты и офицеры Вермахта занимали места в вагонах, на низких наружных платформах ютились местные - в основном бабы с корзинами. Они и ехали недалеко, до соседней станции или чуть дальше, продать нехитрый товар или повидать родных. Один немец, проходя, толкнул ногой женщину с большим лукошком, та отлетела в сторону, рассыпая нехитрое имущество. Иван, невольно сжав кулаки, сделал шаг.

- Ты куда, нам же этот вагон! - дёрнул его за рукав Людвиг. - Или и читать разучился?

- Да, в самом деле...

Обидчик уже скрылся из виду, а упавшей помогали ее товарки. Иван прошел на свое место - обшарпанную полку у окна. Сколько ещё такого он увидит, если задержится в шкуре немца...

- Почему для гражданских нет отдельного вагона? - произнес он вслух, уже примерно представляя, что услышит в ответ. И Людвиг действительно недовольно буркнул, глядя в окно:

- Жирно им! Да и вдруг обстрел, своих баб, может, и пожалеют.

Иван тоже стал смотреть в окно. До него доносились обрывки разговоров. Здесь в основном ехали рядовые, раненые и отпускники, война уже хорошенько покрутила их в своей мясорубке, и они говорили на обычные бытовые темы - долго ли будет идти поезд, получат ли они на станции кормёжку. Ничего полезного для себя Иван не услышал и переключился на вид за окном.

Сперва потянулись поля, потом они сменились перелесками. Где-то виднелись воронки от взрывов, где-то - обгоревшие деревья по краю дороги, но это выглядело на так страшно, как последствия бомбежек в городах. Природа старалась залечить нанесенные войной раны. Но после остова сожженого дома Иван отвернулся. Напротив на полке расположился раненый, немец лет тридцати с забинтованной рукой. Нет, не рукой - культей. Ею он стрелять больше никогда не будет. Иван смотрел на немца с мрачным удовлетворением. Тот в итоге заерзал и раздражённо спросил:

- Ну и что вы на меня так уставились?

На помощь неожиданно пришел Людвиг:

- Он контуженный, господин роттенфюрер. Ничего не помнит.

Роттенфюрер, сообразил Иван, это вроде нашего ефрейтора. Точно, по петлицам же видно.

Роттенфюрер пробурчал что-то недовольно, но скандалить не стал.

За окном появились деревенские дома, огороды, их становилось больше. Поезд приближался к какому-то населенному пункту. Людвиг потянулся:

- Станция, можно будет размяться!

- Это что? Какая станция? - спросил Иван.

- Вязьма!

Ивана подбросило на месте. К счастью, в это момент поезд тряхнуло, так что подскочил не он один.

Вязьма! Они подъезжали к ней с севера, со стороны небольшой возвышенности, и город был как на ладони. Светлый, словно выгоревший на солнце, с изломанными линиями домов, почти без людей на улицах. Темными штрихами торчали немецкие посты. Город казался странно открытым... потому что большинство зданий лежало в руинах. Вязьма смотрела сорванными крышами, окнами с выбитыми стеклами, опустевшими улицами и словно говорила: видишь, что со мной сделали!

Уцелели церкви. Уцелели и многие дома на окраинах - Иван приподнялся, вытягивая шею, чтобы смотреть поверх деревьев - дома, где прошло его детство, тоже относительно не пострадали!

- Эй, кто дальше едет, пересаживается в другой поезд! - зычно крикнули из коридора. - Все слышали? Отпускники, пересадка!

Иван выскочил наружу одним из первых. Прямо перед ним стояло частично разрушенное старое здание вокзала ("Девятнадцатый век, Ванечка"). Значит, сюда приехала когда-то бабушка Ольга, здесь они провожали в Москву дядьку, пожалевшего колбасу. А потом эшелоны шли на запад, а оттуда тащились поезда с беженцами... Всего год прошел, но будто сто лет!

На улицах, прилегающих к вокзалу, людей было больше. Это неудивительно, надо же им как-то жить, работать, торговать. Если бы встретить знакомого... Да нет, его не узнают. Ещё и шарахнутся.

- Наш поезд! - воскликнул за спиной Людвиг. Иван обернулся, посмотрел, мысленно отметил, что паровоз не трофейный, советский, а - их...

- Через сколько посадка? - спросил он.

- Минут двадцать размяться можно... Эй, ты куда?

- Я сейчас! - Иван бежал, перепрыгивая через рельсы. Год назад он бы дошел до дома за пятнадцать минут, а сейчас, в этом теле... Давай, Отто Вайс, не подведи!

Немногие горожане шарахались в сторону при виде бегущего немца. К счастью, дорога тут была хорошо расчищена, все булыжники и обломки кирпичей давно убрали, под ногами мелькала лишь собственная тень. Солнце укоризненно светило в затылок. На повороте высунулся патрульный, страшно удивился, крикнул:

- Куда?

- Я быстро! - Иван неопределенно махнул рукой на бегу. Патрульный повернулся вслед, видимо, решив, что солдат Вермахта гонится за воришкой.

- Задай им там, брат!

"Тамбовский волк тебе брат", - мысленно огрызнулся Иван. Небось, будь он в прежнем теле, уже валялся бы в пыли мертвым.

Вон маленькая церквушка, цела... А от дома рядом осталась только арка...

Сколько минут прошло? Он вскинул на бегу руку, глянул на циферблат - пять минут первого, а подъехали к вокзалу они в полдень.

Их улица с деревянными домами и палисадниками была почти цела. Где-то выломаны заборы, где-то выбиты окна... Иван свернул в третий по счету переулок - вот! Споткнулся, чуть не грохнулся со всем немецким обмундированием, ухватился за столбик от забора и удержался на ногах. Дом был цел. Их двухэтажный обшитый дранкой барак на восемь квартир, дверь висит на одной щеколде, заборчик разобран наполовину, деревья во дворе тоже частично срублены, но стены - стоят. Его окно выходило на другую сторону.

Под немецкими ботинками заскрипели рассохшиеся доски. На ступеньке лежал обрывок бумаги, Иван наклонился - страница из детской книжки. Не его, совершенно точно. Книги мать сразу же увязала в стопки и либо прибрала в укромное место, либо вывезла, если смогла уехать...

Двери были открыты, почти все - одну, похоже, пытались забить, но доски висели вывороченные, на паре гвоздей, а дверь распахнута. Искали что-то ценное, подумал Иван с мрачной холодной яростью. Наши мародеры?

Да нет, наши бы так открыто не рискнули, даже если бы подыхали с голоду. Это немцы. Скоты.

Его собственная дверь была полуоткрыта.

- Mutter! Мама!

Слабое эхо отразилось от стен.

На пыльном полу в квадратах света лежали осколки стекла, тоже пыльные. Кровать и его собственную раскладушку унесли. Только небольшие вмятины остались там, где стояли ножки... Собственно, как и от стола. И от сундука. На буфет не позарились, что там того буфета, несколько хлипких полок. Разве на растопку годится. А вот сундук да. Его использовать можно. Не увезла же мать его с собой, где бы она ни была. И печурка. Кому-то она пригодилась. Скорее всего, немцам, которые не захотели жить в продуваемом бараке. Вон, обои от стены отходят, под ними слой газет для тепла. А на дверном косяке остались зазубрины, которыми он сам отмечал свой рост каждый год, с третьего класса...

Сзади послышался шорох. Иван обернулся. На лестнице стояла соседка по общей кухне, тётка Тоня, она очень изменилась, но он узнал ее сразу. Ещё год назад это была крикливая нестарая баба, крепкая телом и голосом, лет сорока или даже меньше. Муж у нее умер, нового, по слухам, она очень хотела найти, да не вышло, вместо мужа она держала в сарае кур и срывала зло на весь мир, но мир был далеко, а соседи близко, вот Ванька и выслушивал регулярно: "Андревна! Твой пацан опять сбежал спозаранку и дверь не закрыл. Андревна! Ты ж учительница, ты что, своего здороваться обучить не можешь? Андревна! Твоего пацана с перьями видели, попадись он мне!" Доставалось от нее и остальным - жарко топили печь, намусорили, громко говорили...

За год гроза коммуналки постарела на десять лет. Лицо у нее высохло, глаза запали, ноги, наоборот, распухли. Рукой, похожей на птичью тощую лапку, она держалась за дверь.

- Здрасьте, тетя Тоня, - выпалил Иван. А она с ужасом смотрела на молодого незнакомого немца, который говорил по-русски, хоть и с сильным акцентом. Иван опомнился:

- Guten Tag!

Она еле кивнула.

- Здесь жила учительница. Любовь Андреевна. Где...? - он перешёл на русский, пусть акцент, она поймет.

- Уехала, - пролепетала соседка.

- Куда? В деревню? В эвакуацию?

- Не знаю...

- А вы? Вы почему не уехали?

Она всхлипнула и попятилась. Иван сообразил, наконец, что на ее месте давно бы убежал без оглядки от странного немца.

- Да не бойтесь, я помню, вы кур держали, - это родной дом, видно, так подействовал, он опять говорит не то! Тётка Тоня решила, что от нее требуют подношений, и заголосила:

- Нету, нету, святой крест, что нету! В прошлом году ещё...

Иван и сам понимал, куда делись куры.

- Все, не плачьте вы, держите!

Он сбросил с плеч рюкзак, быстро выбрасывал наружу, что подвернулось из пайка: банку консервов, сухари, ещё какую-то завернутую штуку под названием гороховая колбаса - сам даже не попробовал, ну и черт с ней, будет жив, ещё выделят.

- Все, мне пора, там поезд!

Он скатился с лестницы и помчался, придерживая рюкзак, на выходе из двора остановился, нормально закинул рюкзак за плечи. Если остался кто-то ещё... хотя, может, тетка Тоня едой и поделится...

Все, рассуждать некогда! Солнце светило в лицо, спина взмокла от пота, Иван несся по улице, не разбирая дороги. На разговор он потерял минуты две. Должен успеть. Потому что догонять поезд, объясняться с фашистскими чинушами, ещё, чего доброго, выслушивать от них... А вдруг они его в психушку определят, это будет хуже всего!

К вокзалу он успел, хотя часы показывали половину первого. Поезд стоял, из ближайшей двери высунулся Людвиг. Иван и не представлял, что можно так обрадоваться немцу. А вот Людвиг был здорово сердит:

- Ещё немного, и пешком бы догонял! Чего тебе там надо было? Я решил, что в кусты...

- Улица знакомой показалась. Подумал, что видел раньше, когда были бои. Что что-то вспомню. Не вспомнил.

- Конечно, не вспомнил. Мы проходили севернее.

- Значит, показалось. Будут бои, вспомню.

- Бои могут начаться прямо сейчас. Вот наткнемся на партизан...

На партизан они не наткнулись, хотя то и дело проезжали перелески. Иван мысленно повторял: "Ребята, я свой", и то ли там к нему прислушались, то ли просто повезло - поезд шел вперёд без обстрелов, взорванных путей и прочих происшествий. Под мерный стук колес Иван задремал и проспал остановку в Смоленске - только успел подскочить и увидеть, как уплывают на фоне пасмурного неба купола величавого собора. Поезд шел вдоль реки, впереди в просветах туч садилось солнце. Здесь уже кончились городские постройки, и лишь изредка мелькали сожжённые и разрушенные дома.

Из-за того, что Иван выспался днём, ночь прошла тревожно. Он вскидывался на каждый шорох, ожидая партизан.

Партизаны - щадили. Не пощадил рассвет, открывший изуродованную войной землю. Это было не так больно, не так узнаваемо, как разоренные родные места, но все же...

После полудня проехали Минск - Иван уже по количеству платформ догадался, что перед ним крупный город, а потом увидел на полуразрушенном вокзале табличку с латинскими буквами.

Они вышли размяться, но поезд не меняли в этот раз, и времени было мало. Людвиг спросил с ехидцей:

- Тут не побежишь? Вдруг опять места знакомые?

Иван покачал головой. Здесь он не знал ничего. Он закрыл глаза, чтобы не видеть немецких солдат на перроне и просто слушать городской шум.

Минск жил. Такой огромный город не мог ни полностью эвакуироваться, ни разъехаться по деревням. Под пятой, но Минск жил и работал. Только шум его не был обычным мирным шумом большого города. Не слышно было гудков автомобилей или громких разговоров. Во весь голос говорили только немцы.

Местные тут были. Двое угрюмых мужиков чинили боковые пути. На военнопленных они были не похожи, и Иван отвернулся. Работают на немцев... С другой стороны, как им ещё выжить. И он сам тогда что тут делает?

Товарных вагонов он не заметил. Они либо стояли на другой станции, либо просто не время было для них. Значит, нет тут ни пленных, ни оружия, и ничего пока не сделать.

У вагонов показались женщины - они, вроде как, пытались торговать или просить милостыню, но в любом случае с их поездом не успевали - паровоз отдал гудок. Иван решил, что с него хватит впечатлений, и полез было обратно в вагон...

Рядом стоял мальчишка. Не такой маленький, чтобы потеряться, не такой большой, чтобы бегать здесь самостоятельно - лет шести, наверное, грязно одетый, чумазый и тощий. Таким был он сам десять лет назад...

Мальчишка смотрел так пристально, что Иван смутился, будто был в чем-то виноват. Потом вспыхнула мысль - а ведь он голодный, этот пацан. Порадовался, что вылез вместе с рюкзаком - сказалась фронтовая привычка, снова, как в Вязьме, скинул с плеч, пошарил, сунул мальчишке банку консервов и пару свертков. Тот посмотрел испуганно, спрятал руки за спину, Иван нахмурился, улыбнулся, пытаясь показать - мол, у меня можно. Мальчишка робко протянул руку.

- Вот, держи! - шепнул Иван по-немецки, не только на случай, если их подслушивали, но и потому, что для русской речи ему теперь приходилось делать усилие.

Убегающего пацаненка он видел ещё из дверей поезда - тот спрятал съестное под кофту, и никто его не остановил. Иван радостно вздохнул.

- Опять ты местных дикарей подкармливаешь, Отто, делать тебе нечего, - послышался рядом голос Людвига. Иван пробурчал в ответ что-то неопределенное.

Уже задремывая на своей полке, он задумался над словечком "опять" - ведь в Вязьме Людвиг не видел, как он угощал соседку. Значит, подкармливал местных именно Отто Вайс. Человек, чье тело ему досталось, вовсе не был убеждённым мерзавцем - от этого знания почему-то стало легче.

В Бресте поезд опять поменяли. Дальше они ехали быстрее. Тут и колея была предназначена для поезда, и партизан опасались куда меньше. Немцы в вагоне приободрились. Может быть, Иван просто старался в это поверить - но он готов был поклясться, что за пределами огромной и непонятной им страны немцы чувствовали себя свободнее. Людвиг тоже повеселел и пообещал:

- В Варшаве погуляем!

За окном бежали на восток чистенькие польские деревушки. Эта земля уже три года принадлежала немцам, и они считали ее своей. Эта земля была почти мирной... но именно почти! Навстречу шли товарные вагоны, груженные снарядами и пушками, платформы с танками. А местные? Они смирились с жизнью под пятой?

Погулять по Варшаве не удалось. Здесь сбежал уже Людвиг, не предупредив, исчез из виду и - поминай как звали. Иван бродил туда-сюда вдоль вокзала, пару раз заглянул в ближайшие переулки, но дальше идти не рискнул и вернулся к поезду, мысленно ругая беглеца.

Город пострадал от войны. Не так сильно, как советские города, но пострадал. Только перрон и сама железная дорога были в отличном состоянии - немцы в них нуждались. Зато разрушенную часть вокзала они не восстановили.

По бокам площади тоже видны были разрушенные покосившиеся здания - не все, конечно. Если не смотреть в ту сторону, можно представить себе мирный город...

Рядом процокали копыта, остановилась повозка - извозчик глянул на Ивана со сдержанным интересом, но быстро разочаровался - молодой солдат, простой рядовой, вряд ли собирался куда-то ехать и сорить по пути деньгами.

Несколько часов прошли тоскливо. У Ивана возникали мысли осмотреть Варшаву без провожатого, но он быстро отмел их в сторону. Похоже, этого требовала немецкая кровь, что теперь текла в его жилах и ставила порядок превыше всего.

Несколько раз он ходил проверять поезд. А вернувшегося к отправлению Людвига Иван отругал так, как отчитывал бы Мишку Осипова:

- Тебя где носит? Ты понимаешь, что чуть не опоздал? Ты бы всех подвёл! И не предупредил!

Людвиг вытаращился на однополчанина, который сам чуть не застрял в далёкой и опасной Вязьме.

- Ты чего? Ничего же не случилось!

- А могло, - буркнул Иван. - Сам говорил, что Варшаву посмотрим.

- Да чего тут смотреть, - они прошли в вагон и устраивались на своих местах. - Что тут смотреть в этой Польше... И я не говорил, что посмотрим, я сказал - погуляем. К женщинам я ходил.

Иван как раз отвлекся, пристраивая рюкзак, и просто машинально переспросил:

- К женщинам?

- Ты же такой правильный, никогда это не одобрял, - пустился в объяснения Людвиг. - Ну и вроде же у тебя невеста.

Иван изумлённо уставился на него:

- Невеста?

Поезд дрогнул, колеса застучали. Людвиг захохотал, глядя на лицо собеседника.

- Забыл? Ну ты даёшь! Хотя знаешь, что-то в этом есть! Я бы на твоём месте потом время от времени забывал, что женат, ха-ха-ха!

Иван потрясённо молчал. Значит, у этого тихони и маменькиного сынка Отто, помимо родителей, ещё и невеста! Там же даже фотографии не было! Потерял? Поссорились? И неизвестно, кто ещё у Отто есть из близких. И со всей этой кучей народа придется общаться, не будешь же вечно ссылаться на контузию.

А вечно и не надо. Через две недели снова фронт. И там надо будет либо как можно больше напакостить немцам, даже ценой жизни, либо все же попробовать прорваться к своим. Поэтому... поэтому...

А поезд, все ускоряясь, уносил их на запад, в страшную цитадель Рейха, и стучал колесами в такт беспокойному сердцу пассажира:

За-чем-я-жи-ву...

Ког-да-я-ум-ру...

Утром они были в Берлине.

- Нам на трамвай, - сказал Людвиг, косясь на задумавшегося попутчика. - Ну, узнаешь хоть что-то?

- Может быть потом... - Иван неопределенно пожал плечами. Как можно узнать то, чего никогда не видел? Он даже на трамвай шел впервые. В родной Вязьме худо-бедно ходил только автобус.

Берлин был огромен. Это чувствовалось по площади, по широким разбегающихся улицам, даже по небу - о, на многие километры вокруг это небо видело под собой дома, машины, заводы, потому и было сизо-стального оттенка.

И, наверное, небо видело патрули, военных, танки и пулеметы, готовые к отправке на фронт... Этот город не знал бомбёжек и уличных боёв, но мирным не был. Здесь не любили ярких красок - площадь окружали серые или коричневые здания. Берлин походил на огромный оружейный склад. Он изготовился к нападению, как хищник к прыжку. Город-машина, город-зверь. Что хорошего в нем вообще может быть?

- Отто! Оттохен, сынок!

Чужое сердце дрогнуло при первых звуках голоса. Иван обернулся и увидел женщину. Он не узнал бы ее только по той фотографии из конверта - на ней мать Отто Вайса смотрела в одну точку, крепко сжав губы, и была не похожа на себя. На его мать, вяземскую учительницу, она тоже была не похожа, разве что обе они были худощавы, со строгой гладкой прической. Воспоминания нахлынули сами по себе - о руке, сжимавшей детскую ладошку, о мягком прикосновении к волосам, о голосе, поющем колыбельную в тишине спальни.

И, отгоняя неизвестно откуда взявшуюся мысль, что стыдно, когда солдата встречают на вокзале, будто первоклассника, он протянул руки и обнял ее:

- Я очень рад, мама!

Спасибо за чтение

Вернуться к книге