Обложка Элиза, эльфы и драконы

Элиза, эльфы и драконы

Marlen Moon

0% прочитано
Стандартный
Marlen Moon

Элиза, эльфы и драконы

Глава 1

Шел 1915 год. Лондон. Разгар Первой мировой войны. Элиза — молодая девушка лет двадцати, с бледным лицом тонких черт, оливковыми глазами и длинными кудрявыми волосами цвета воронова крыла — сидела за швейной машинкой в холодном цехе, пропахшем плесенью. Там, на востоке, шла война, а за стеклом блеклого окна еле теплились тусклые лампы. Лондон жил своей жизнью: люди приспосабливались и продолжали выживать вопреки всем тяготам. Город уже не был прежним — огни поблекли, улицы стали серее и мрачнее. Горожане учились жить в новых обстоятельствах, сжимая зубы под тяжестью бремени, которое в этот период легло на плечи каждого.

Руки Элизы были сплошь в мозолях — сколько она уже сшила, один Бог знает. Руки ныли и болели, а спина казалась деревянной ведь она сидела так каждый день с утра до ночи кроме воскресенья. Спина ныла от боли, но кусок хлеба был нужен, да и хотелось помочь солдатам. Рядом с ней сидели другие работницы с такой же поломанной судьбой. Для них это была единственная работа. Как же тяжело, когда тебя сжимают тиски обстоятельств, не зависящих от тебя. Судьбы этих женщин были похожи: кто-то тайком вытирал слезы, кто-то шил молча, но на лицах читалась несгибаемая воля. Все они работали как заведенные механизмы. В воздухе витала атмосфера безысходности труда, пота и женских слез.

Вдруг Элизе показалось, что за окном мелькнул какой-то огонек. «Вот бы уметь лететь и улететь отсюда прочь...» — подумала она на, глядя в темное окно. Ее взгляд застыл надолго и она как -будто ушла в транс больше не существовало этого места, этих людей и серости и мрачности и боли и мозолей, нищеты, только огонёк и ночь.

•— Работать! — вдруг сурово оборвал её мысли надсмотрщик. Невысокий, ссутуленный человек в засаленном жилете застыл у её станка. От него разило дешевым табаком и кислым потом. — Сегодня мы должны перевыполнить норму! — рявкнул он, постукивая костяшками пальцев по деревянной столешнице. —Элиза стиснула зубы, чувствуя, как под кожей на ладонях пульсируют свежие мозоли. Внешние тиски давили неотвратимо: сводки с фронта пугали своей пустотой, хлебные карточки истончались с каждым днем, а холод в цехе пробирал до самых костей, заставляя суставы ныть.

Через некоторое время после выполнения нормы пошива формы, женщины в цеху раскладывали вещи перед тем как пойти домой и так каждый день.

— Работаем как проклятые и заведенные механизмы, — тихо процедила она сквозь зубы, наклоняясь к светловолосой женщине за соседним станком, которая как раз аккуратно складывала стопку готовых шинелей в грубый холщовый мешок.

Та лишь тяжело качнула головой, даже не поднимая глаз, словно любое движение в сторону тратило последние крохи её увядающих сил.

Смена тянулась бесконечно. За окнами фабрики давно стемнело, и лишь к девяти часам вечера тяжелая металлическая дверь цеха со скрипом отворилась, выпуская изнуренных работниц на улицу.

— Пойду-ка я домой... — устало проговорила Кларисса, кутаясь в истонченный шерстяной платок. — Рабочий день с семи утра до девяти вечера, а на обед всего пятнадцать чертовых минут. И платят гроши. Этот кусок серого куска вместо хлеба, водянистая похлебка и отвратительный, отдающий ржавчиной чай, которым нас сегодня кормили... Им разве что старую обувь отмывать, а не людей кормить. Кларисса была не только соратницей по работе но и подруга и соседкой, только с ней я могла быть открыта и она меня понимала.

— Ты абсолютно права, Кларисс, — ответила я, тяжело поднимаясь со стула и чувствуя, как затекли онемевшие плечи. — Пойдем скорее.

Выйдя за проходную цеха, мы сразу поежились от промозглого лондонского ветра. Над улицами сгущались сумерки, смешиваясь с тяжелым туманом. Мы делили на двоих не только тесную комнату в бедном районе, но и всю ту тяжесть, которую этот город изо дня в день пытался в нас сломать.

Мы шли бок о бок по тусклым, влажным улочкам старого лондонского района. Воздух здесь, у сонной Темзы, всегда был густым и тяжелым, пропитанным гарью дешевого угля, сыростью и запахом гниющих водорослей. Редкие газовые фонари едва прорезали плотную пелену ночного тумана, оставляя вокруг себя лишь мутные желтые круги.

Я зябко обхватила себя руками за плечи, чувствуя, как холод пробирается сквозь тонкое пальто и усталость. Мысли снова вернулись к тому единственному родному человеку, ради которого она каждое утро заставляла себя вставать с постели.

— О чем ты опять задумалась, Лиза? — Кларисса мягко, но ощутимо тронула её за рукав пальто, выводя из тяжелого оцепенения. — Ты в последнее время совсем сама не своя, вечно уходишь куда-то в себя.

Я тяжело вздохнула, глядя под ноги на тускло блестящую от ноябрьской мороси лондонскую брусчатку:

— О брате... Сердце не на месте. Уже какой месяц нет ни единой весточки с восточного фронта. Мы ведь с самого детства только вдвоем и остались, одни после смерти родителей. Меня больше тяготит эта проклятая неопределенность и тоска по нему, чем вся тяжесть работы в швейном цеху. Знаешь, Кларисса, родители ведь поженились уже в зрелом возрасте — тихие, уставшие люди, растерявшие молодость в бесконечных долгах и скитаниях. И ушли тоже рано, сгоревшие один за другим от чахотки, когда мне едва исполнилось 7, а брату 10. От них осталась только горькая память да редкие теплые вечера в нашем крошечном доме в северном Йоркшире. Мама пекла по большим праздникам тот самый яблочный шарлотковый пирог, от которого на мгновение пахло заброшенным садом и совсем другим, недоступным нам миром.

Она передернула плечами от пробирающего до костей холода и продолжила тише:

— Они рассказывали нам сказки — не страшные, а убаюкивающие, почти сказительные байки о фейри, эльфийских лесах и нашем далеком предке, Георге Железном Сердце. Отец хранил пожелтевшую фамильную родословную, где это имя было выведено выцветшими чернилами, хотя сам тут же горько усмехался: «Конечно, дочка, всё это красивая сказка, приукрашенная веками, но знать свои корни — это нужно...» Дома вечно валялись старые книги, и я засиживалась над ними до самого рассвета, а брат вечно подтрунивал надо мной: «Смотри-ка, Лиза опять в своих мирах витает». А после смерти родителей и продажи за бесценок отцовского дома мы ушли из провинции в этот задыхающийся от угольной гари и тревоги Лондон исключительно ради работы. Он устроился на фабрику, прежде чем его забрали в серой шинели на восток, а я села за швейную машинку в сыром подвале, — голос Элизы сорвался на едва слышный шепот.

Кларисса сочувственно и крепко сжала её озябшее плечо, пытаясь влить хоть каплю тепла в этот зябкий разговор:

— Ох, милая... понимаю, наша судьба у всех теперь похожа. Но мы выстоим, вот увидишь. Мой Джеймс ведь тоже там, на фронте, во Франции, так что я чувствую твою боль. Они обязательно вернутся. И твой брат, и мой Джеймс. Держись, Лиза, мы просто обязаны верить, иначе здесь нельзя.

Возле низкого крыльца их унылого дома они попрощались. Кларисса тихо отперла скрипучую дверь своего жилья, а Элиза шагнула в соседнюю — в свой крошечный угол, служивший ей единственным убежищем.

Здесь всё было устроено по её скудному вкусу: серые, содранные кое-где обои, которые она пыталась прикрыть аккуратными заплатками, пара треснутых чашек на полке, жестяная миска и маленькая глиняная вазочка с горсткой засохших полевых цветов. Эту веточку она купила у слепой старухи несколько недель назад — просто чтобы в комнате пахло не сырой штукатуркой, а живой землей.

Навалилась свинцовая, удушливая усталость. В желудке неприятно сосало от голода — за весь день во рту не было ничего, кроме того мерзкого помойного чая и пары ложек супа со вкусом старых носков. Выпив полстакана воды и едва осилив крошечный черствый горбушек хлеба, оставшийся с прошлого утра, Элиза обессиленно опустилась на жесткую постель.

Она умылась холодной водой лишь бы смыть этот день который не отличался от предыдущих и сняла свое тяжелое пальто и грубые ботинки, она переоделась в прохладную, чистую белую сорочку, рухнула лицом в подушку и мгновенно провалилась в тяжелый, беспамятный сон, в котором больше не было ни войны, ни голода, ни скрипа швейных машин.

И вдруг в воспаленное сознание ворвался странный, резкий контраст. В нос ударил пронзительный, чистый аромат свежих холодных цветов — но не увядших полевых веток, а чего-то дикого, пахнущего талой ледниковой водой и тонким, изысканным парфюмом, какого Элиза никогда в жизни не вдыхала на лондонских улицах. Тело наполнилось невероятной, невесомой легкостью.

Она медленно приоткрыла глаза.

Она все еще лежала на своей постели, но сама комната исчезла. Вокруг росли сотни серебристых бутонов, сиявших мягким светом. Это были незнакомые цветы — то ли гигантские лилии, то ли хрупкие кристаллы, застывшие на тонких стеблях. Над головой вместо закопченного потолка раскинулись кроны исполинских деревьев с серебряной листвой, уходящие куда-то в бескрайнюю ночную высь. Она была в лесу, но этот лес был необычным.

Над лесом висела огромная, жутковато близкая луна, серебристый диск которой казался настолько близким, что до него, казалось, можно было дотянуться рукой. Вдалеке, далеко за горизонтом, тысячи звезд сбивались в плотные, закрученные спирали, образуя в ночном небе гигантские галактические водовороты.

«Господи... неужели я умерла? Или это самый безумный сон на свете?..» — пронеслось в голове.

Воздух был чистым, звенящим и прохладным. Вокруг беззвучно порхали крупные светлячки, оставляя за собой светящиеся шлейфы. Из глубины серебристого леса доносились странные звуки: низкий, раскатистый гул, похожий на отдаленный волчий вой, переплетающийся с пением птиц, чьи голоса звучали слишком музыкально для земной природы.

Вдруг тишину разорвал сухой треск веток.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге