Дон Кихот в стране дураков
Пролог: Тот, кто упал в бессмертие
Он умер не в Ламанче. Он умер там, где кончаются карты и начинаются сны.
В последний час Алонсо Кихано, прозванный Дон Кихотом, лежал на продавленной кровати, пахнущей нафталином и вечностью. Рядом плакал Санчо Панса, держа в руках не шлем Мамбрина, а глиняную кружку с отваром ромашки. Дульсинея Тобосская — та, настоящая, крестьянка с толстыми руками и голосом, способным свернуть овцу в бараний рог — мяла в углу платок и не знала, куда девать свои крупные, натруженные ладони.
— Прощайте, — прошептал Дон Кихот. — Я был безумен. Мир оказался прозаичнее моих грез.
И тут стены комнаты пошли рябью.
Не как в кино, а плавно. А как в дешевой столовой, когда тебе наливают перегретый компот и мир вокруг дрожит от несовершенства бытия. Из угла, где обычно стоял ночной горшок, начало сочиться свечение: неестественное и зеленоватое.
— Санчо, — сказал умирающий рыцарь, — мне кажется, я вижу джинна.
— Это бред, сеньор, — всхлипнул Санчо.
— Нет, — сказал Дон Кихот и сел. Впервые за три дня. — Это не бред. Это…
Из свечения выступила фигура.
Она была невысокой, чуть приземистой, в кожаной куртке на молнии и с портфелем «дипломат» в руке. Лицо её имело неприятное выражение человека, который вот-вот объявит вам, что ваш билет сдан, а поезд ушёл. Но за спиной у неё трепетали полупрозрачные крылья.
— Я — Джинн, — сказала фигура голосом уставшего диспетчера. — Но не простой. Я — Джинн Пятой Колонны. Моя задача перемещать несправедливо обиженных героев в миры, где их таланты востребованы. Алонсо Кихано, вы обижены реальностью. Хотите справедливости?
— Хочу, — выдохнул Дон Кихот.
— Тогда держитесь за своего толстого друга и за эту… гм… даму.
— Я не дама, я — Дульсинея! — рявкнула крестьянка. — И если ты сейчас, крылатый черт, не объяснишь…
Но объяснять уже не было времени.
Пол раскрылся, как пасть кита. Потолок превратился в небо, но не испанское, синее, а низкое, серое, с привкусом бензина и очередей. Санчо Панса заорал, Дульсинея выругалась так, что у Джинна сложились крылья, а Дон Кихот счастливо улыбнулся — впервые за много лет.
— Мы падаем в эпоху, — прокричал Джинн, перекрывая свист ветра. — В страну, где построили социализм, но забыли построить очереди за счастьем. В СССР. Восьмидесятые годы. Двадцатый век.
— А там есть великаны? — спросил Дон Кихот.
— Там есть всё, — мрачно ответил Джинн. — Включая то, чего вы боитесь больше всего.
— И что же это?
— Правда.
Они упали. Но не на землю. А на колючую проволоку времени, которая оказалась удивительно мягкой, если лететь с закрытыми глазами.
Так началось приключение, о котором не писал ни один историк, потому что все они в это время стояли в очереди за дефицитной колбасой.
Глава 1. В которой наши герои приземляются в чужой стране и принимают её за сумасшедший дом
Первым пришёл в себя Санчо Панса.
Это было привычным делом: после любой авантюры его драгоценный сеньор лежал пластом, а оруженосец, привыкший к синякам и переломам, поднимался первым, кряхтел, чесал живот и осматривался.
Санчо осмотрелся.
Вокруг была комната. Нет, не комната — помещение. Какое-то неправильное, без единой трещины на стенах, зато с огромным, во всю стену, окном, за которым не было видно ни облаков, ни звёзд, а только бесконечный, какой-то химически-белый свет. Пол был выложен плиткой, похожей на ту, что Санчо видел в богатых домах герцогов, но здесь она была дешёвой и потрескавшейся. В углу стоял странный шкаф с прозрачной дверцей, внутри которого висели одежды. Не плащи и камзолы, а какие-то короткие куртки, джинсы (Санчо не знал этого слова) и блестящие женские тряпки, похожие на те, что носят в публичных домах Барселоны.
— Сеньор! — позвал он. — Проснитесь! Нас ограбили! Или того хуже — нас переселили!
Дон Кихот не отвечал. Он лежал на кровати: обычной, советской, с никелированными шишечками и сеткой, которая жалобно пела при каждом движении. На лице его застыло выражение человека, который увидел Бога, а оказалось, что Бог это завхоз с планом сдачи макулатуры.
— Дульсинея! — Санчо обернулся.
Дульсинея Тобосская в натуральном виде сидела на подоконнике и курила. Откуда у неё взялась сигарета, она и сама не поняла — просто оказалась во рту, и на конце горело. Дульсинея затянулась, выпустила дым в потолок и сказала:
— Знаешь, Панса, а здесь не хуже, чем дома. По крайней мере, нет моего мужа.
— Ты была замужем? — изумился Санчо.
— Это была мечта Дон Кихота, а не моя реальность, — пожала Дульсинея плечами. — Я просто баба из деревни, которую он назвал Дульсинеей. А по жизни меня зовут Клара. И я, кажется, в раю. Или в аду. Где здесь выдают талоны на сапоги?
Дверь открылась. На пороге стоял Джинн: теперь уже без крыльев, в строгом сером костюме, с портфелем и с бейджиком на груди. На бейджике было написано: «Товарищ Геннадий Семёнович, экспедитор 3-го разряда».
— Приветствую, — сказал Джинн голосом, в котором исчезли все волшебные нотки. — Вы в общежитии для иногородних на окраине города Энска. Восемьдесят шестой год. Дефицит всего, кроме лозунгов. Социализм развитой, но недоразвитой по факту. Ваша легенда: вы — трудовые мигранты из провинции. Говорите с акцентом. Не выделяйтесь.
— Я всегда выделяюсь, — прошептал Дон Кихот, открывая глаза. — Я — рыцарь Печального Образа.
— Здесь ты будешь рыцарем Дефицитного Профиля, — отрезал Джинн. — Запомни, идальго: здесь не машут копьями. Здесь стоят в очередях. И если ты тронешь хоть один ветряк, тебя упекут в психушку быстрее, чем ты скажешь «Дульсинея».
— Я уже здесь, — сказала Клара-Дульсинея и бросила окурок в окно. Тот пролетел два метра и упал в сугроб. За окном была зима. Восьмидесятые годы. Энск.
Дон Кихот встал. Он был худ, бородат, глаза его горели безумным огнём, но в них появилась новая искра: не от рыцарских романов, а от чего-то более опасного. Он подошёл к окну, посмотрел на длинную очередь у молочного магазина напротив и сказал:
— Это угнетённые. Их держат в неволе за стеклянной дверью. Я должен их освободить.
— Это очередь за кефиром, — вздохнул Джинн.
— Тем более! — воскликнул Дон Кихот. — Ни один человек не должен стоять в очереди за кефиром. Кефир — это право, а не привилегия!
Дон Кихот рванул к двери, но Санчо Панса, наученный горьким опытом, схватил его за пояс.
— Сеньор! Сначала разведка. А потом уже копьё в задницу системе. Хорошо?
— В твоих словах есть здравое зерно, — согласился Дон Кихот. — Но копьё я всё равно возьму.
— У вас нет копья, — заметил Джинн. — Есть только швабра в углу и фантазия.
— Швабра — это благородное оружие, — торжественно произнёс рыцарь. — Ею можно сражаться с грязью, а грязь — это метафора несправедливости.
Клара-Дульсинея вздохнула, взяла швабру, переломила её через колено и отдала Дон Кихоту черенок.
— Держи. Твоё копьё. А теперь пошли. Я хочу узнать, где здесь можно купить нормальные колготки.
Они вышли в коридор общежития. Коридор был длинным, пахло капустой, стиральным порошком и безнадёгой. Из одной двери доносился голос Высоцкого: пластинка заела на середине песни про альпинистов. Из другой — звуки семейной ссоры на тему, кто съел последний бутерброд с килькой.
Дон Кихот шёл впереди, неся перед собой черенок от швабры как копьё. Санчо плёлся сзади, прижимая к животу портфель Джинна (там, как выяснилось, лежали три банки тушёнки, буханка хлеба и партийный билет на имя несуществующего товарища). Клара курила вторую сигарету и рассматривала встречных мужчин с профессиональным интересом женщины, которая в своей деревне переспала с половиной и теперь ищет новое поле деятельности.
— Куда мы идём? — спросил Санчо.
— Искать несправедливость, — ответил Дон Кихот.
— Её не надо искать, — проворчал Джинн, идущий сзади. — Она сама вас найдёт. Обычно в виде участкового или председателя месткома.
Они вышли на улицу. Энск встретил их морозом, запахом бензина и бесконечными панельными пятиэтажками, одинаковыми, как солдаты в строю. Дон Кихот остановился, повертел головой и сказал:
— Какой ужасный замок. У него нет ни башен, ни рвов. Только балконы с бельём.
— Это не замок, — сказал Джинн. — Это хрущёвка. Жилище советского человека.
— И где же здесь прекрасные дамы?
Клара-Дульсинея затянулась и выпустила дым в небо.
— Ты на меня смотри, идальго. Я твоя прекрасная дама. И если ты меня ещё раз назовёшь крестьянкой — я тебе этой шваброй… Ой, нет швабры. Ладно, черенком.
— Ты прекрасна, — сказал Дон Кихот без капли иронии. — Ты прекрасна, как… как… очередь за колбасой в час её появления.
— Вот это комплимент, — усмехнулась Клара. — Здесь тебя поймут.
Они пошли вдоль улицы. Мимо них проходили люди в ватниках, дублёнках, шапках-ушанках. Никто не обращал внимания на странную процессию: худой бородач с палкой, толстяк с портфелем и курящая баба в телогрейке, на которой почему-то была надета кружевная блузка — последний крик моды в Энске 1986 года.
— Куда теперь? — спросил Санчо.
— А что это за большая крепость у них в центре, — поинтересовался Док Кихот.
—Райком партии, — объяснил вновь прибывшим Джинн.
— В райком партии, — неожиданно сказал Дон Кихот. — Там, по логике, должен сидеть злой волше бник, который заколдовал эту страну.
— Ты прав, — удивился Джинн. — Впервые за всю историю. Только злых волшебников там много, а добрых рыцарей мало.
— Тогда я буду первым.
Дон Кихот зашагал быстрее. Санчо покачал головой, Клара выбросила окурок, и все трое (плюс Джинн, который на самом деле уже не был нужен, но продолжал идти из чувства долга) скрылись за поворотом, направляясь к зданию с красным флагом и портретом человека с усами.
Внутри этого здания их ждало первое приключение, которое закончится так неожиданно, что даже Джинн, видевший всё, захочет выпить. И не потому, что ему плохо, а потому, что хорошо быть не умеет никто в этой странной, смешной и страшной стране, которую люди называли СССР, а Дон Кихот уже про себя назвал «Островом разбитых надежд с магазином на первом этаже».
Глава 2. О том, как Дон Кихот принял райком партии за осаждённую крепость и что из этого вышло
Здание райкома было серым, как всё в Энске, но Дон Кихот увидел иное. Он увидел замок, окружённый невидимыми стенами бюрократии, с башнями, на которых вместо флагов трепетали портреты усатых людей, а вместо стражников у входа стояли две женщины с папками и выражением лица, способным остановить танковую дивизию.
— Стой, сеньор! — Санчо схватил его за рукав. — Ты что, хочешь ворваться туда с черенком от швабры?
— Это не швабра, — гордо ответил Дон Кихот. — Это копьё. И я не врываюсь. Я вхожу. Как рыцарь.
— Рыцари обычно въезжают на конях, — заметила Клара-Дульсинея, поправляя кружевную блузку под телогрейкой. — А у тебя Росинант остался в Ламанче. Или ты собрался оседлать эту тётку с папкой?
— Не богохульствуй, женщина, — строго сказал Дон Кихот. — Я войду пешим, ибо конь мой пал в бою с несправедливостью. Вернее, остался в прошлом. Но дух мой несётся вперёд!
Он решительно направился к дверям райкома.
Джинн, который к этому моменту успел незаметно съестьиз портфеля полбанки тушёнки (заедая её чёрным хлебом), икнул и сказал:
— Смотрите. Сейчас начнётся. Это будет прекрасно.
У входа их остановила вахтёрша. Это была женщина таких размеров и такого взгляда, что Санчо, увидев её, инстинктивно пригнулся и прикрыл живот руками — на всякий случай. Её звали тётя Зина, и она работала в райкоме с тех пор, как Сталин ещё был жив и ходил в кепке.
— Вы куда, граждане? — спросила она голосом, в котором слышалась сила тяжёлого бетоновоза. — У вас пропуска?
— У меня есть копьё, — с достоинством ответил Дон Кихот. — И правда. А правда — лучший пропуск.
Тётя Зина посмотрела на него. Потом на черенок от швабры. Потом на Санчо с портфелем. Потом на Клару, которая уже успела закурить новую сигарету прямо в вестибюле.
— Психушка сбежала, — констатировала тётя Зина. — Второй корпус, налево, потом направо, потом через двор. Там вас быстро вылечат.
— Мадам! — воскликнул Дон Кихот. — Я не нуждаюсь в лечении! Я нуждаюсь в справедливости! Здесь, в этом замке, томится прекрасная принцесса!
— Какая принцесса? — опешила тётя Зина. — У нас тут только бухгалтерия, отдел пропаганды и туалет для сотрудников.
— Темница есть? — спросил Санчо.
— Подвал есть. С картошкой.
— Ага! — закричал Дон Кихот. — Картошка — это символ! Она томится в подземелье, как душа народа! Я спасу картошку!
И он ринулся вперёд.
Тётя Зина, не ожидавшая такого напора, посторонилась: скорее от изумления, чем от страха. Дон Кихот пронёсся мимо неё, чуть не задев черенком портрет Брежнева (который, как известно, был сделан из особо прочного картона, так что ничего бы не случилось), и влетел в коридор.
Санчо, вздохнув, потрусил за ним.
— Простите его, — сказал он тёте Зине. — Он у нас того. Немного сдвинутый. Но добрый.
— Все вы такие, — махнула рукой вахтёрша. — Заходили уже. Один, прошлый требовал построить коммунизм за три дня. Мы его отправили в колхоз имени Светлого Пути. Он там теперь председателем.
Клара-Дульсинея, не торопясь, докурила сигарету, погасила бычок о портрет Брежнева (на что тётя Зина только крякнула) и пошла вслед за остальными.
— Интересно, — пробормотала она, — а где здесь отдел кадров? Говорят, в СССР можно устроиться куда угодно, если есть грудь и нет совести. У меня с этим всё в порядке.
Тем временем Дон Кихот носился по коридорам райкома, заглядывая в каждую дверь.
— Здесь! — кричал он, врываясь в кабинет бухгалтерии. — Здесь прячут злого волшебника!
Бухгалтерши, немолодые женщины в шерстяных кофтах, подняли головы от гроссбухов. Одна из них, с перманентом и в очках с толстыми линзами, спросила:
— Вы по зарплате? Справки выдают в соседнем кабинете.
— Я по свободе! — провозгласил Дон Кихот. — Я пришёл освободить вас от оков бюрократического ига!
— Ой, иди ты, — сказала вторая бухгалтерша, с лицом человека, который не спал три дня, потому что отчитывался за квартальную премию. — Ига у нас нет, а недосдача есть. Помоги лучше цифры свести.
— Это не цифры! — закричал Дон Кихот, глядя на гроссбухи. — Это руны злого колдовства! Смотрите, здесь написано: «Дебет с кредитом не сходится». Это же заклинание!
— И правда не сходится, — вздохнула бухгалтерша. — Рубль двадцать не хватает. Сами будем платить.
Дон Кихот выхватил из кармана последнюю монету, которую Джинн сунул ему на чёрный день — советский полтинник.
— Держите! — воскликнул он, бросая монету на стол. — Пусть сойдутся! Я заплачу за вашу свободу!
Бухгалтерши переглянулись. Та, что с перманентом, быстро схватила монету и спрятала в карман.
— Ладно, — сказала она. — Свободны. Идите уже.
— Видите? — гордо сказал Дон Кихот, обернувшись к Санчо, который только что ввалился в кабинет, запыхавшись. — Один удар копьём — и оковы пали!
— Сеньор, — прошептал Санчо, — ты только что отдал последний полтинник, который Джинн дал нам на хлеб. Что мы будем есть?
— Свободу, — ответил Дон Кихот. — Свобода питает лучше, чем хлеб.
— Попробуй её съесть, — пробормотал Санчо. — Она невкусная.
Они вышли из бухгалтерии и столкнулись лицом к лицу с человеком в строгом костюме. Это был первый секретарь райкома товарищ Палыч: мужчина пятидесяти лет, с красным лицом человека, который много пьёт чай с лимоном и ещё кое-что покрепче, но не при детях.
— Что здесь происходит? — спросил он голосом, привыкшим к тому, что ему не перечат.
Дон Кихот выпрямился. Он посмотрел на Палыча, и в его глазах зажёгся огонь, который Санчо знал слишком хорошо: это был огонь безумия и благородства, смешанных в пропорции три к одному.
— Вы, — сказал Дон Кихот, указывая черенком на секретаря. — Вы — злой волшебник, который заколдовал эту страну. Вы превратили людей в очередь, а свободу в талон на сахар. Я вызываю вас на бой!
Палыч опешил. Он ожидал жалоб на нехватку запчастей, на плохое отопление, на то, что в магазине нет мяса. Но чтобы какой-то бородатый тип с палкой вызывал его на бой — такого в его практике ещё не было.
— Вы, гражданин, — осторожно сказал Палыч, — случайно не из ЛТП? (ЛТП — лечебно-трудовой профилакторий, место для людей с неуставными отношениями с алкоголем).
— Я из Ламанчи! — гордо ответил Дон Кихот. — И я пришёл восстановить справедливость!
— Ламанча? — Палыч наморщил лоб. — Это где? Под Саратовом?
— Это в Испании, товарищ первый секретарь, — подал голос Джинн, который незаметно появился из-за спины Санчо. — Но это неважно. Важно, что этот человек — герой. И он хочет с вами сразиться.
— Зачем? — искренне удивился Палыч.
— Чтобы вы отдали народу колбасу, — сказал Дон Кихот. — И чтобы очереди исчезли. И чтобы женщины не носили телогрейки, а носили красивые платья, как у моей Дульсинеи.
Он указал на Клару, которая в этот момент как раз зашла в коридор, куря уже третью сигарету и с интересом рассматривая Палыча.
— Это ваша? — спросил Палыч, глядя на Клару. — Жена?
— Дама сердца, — поправил Дон Кихот.
— Понятно, — сказал Палыч. Он посмотрел на Клару внимательнее, на её кружевную блузку, на телогрейку, на длинные ноги (она была босая, потому что в суматохе потеряла тапки). — А где вы прописаны?
— Нигде, — честно сказала Клара.
— А работать на чём будете?
— На том, что есть, — усмехнулась она.
Палыч вздохнул. Он был советским человеком, а значит, умел решать проблемы не прямым боем, а бюрократическим путём.
— Значит, так, — сказал он. — Вы, гражданин борец за справедливость, идите в отдел культуры. Там вам дадут направление на выступление в Доме культуры. А вы, — он повернулся к Кларе, — идите в отдел торговли. Там нужны женщины с вашими… гм… данными. На витрину.
— На какую витрину? — спросила Клара.
— Витрина есть. Овощная. Вы будете стоять и улыбаться. Чтобы народ шёл за капустой.
— Я не овощ, — оскорбилась Клара.
— А кто ж ты? — спросил Палыч.
— Я — Дульсинея Тобосская, — гордо сказала она. — И я требую уважения.
Палыч посмотрел на неё, на Дон Кихота с черенком, на Санчо с портфелем, на Джинна, который в этот момент тайком ел тушёнку прямо из банки, и сказал единственное, что мог сказать в такой ситуации:
— Идите в психдиспансер. Все вчетвером. Там есть свободные койки.
И он ушёл, громко хлопнув дверью.
— Мы победили? — спросил Санчо.
— Мы только начали, — ответил Дон Кихот. — Но одно я понял: здесь не сражаются мечами. Здесь сражаются словами. И бумагами. И очередями. Это новое поле боя, и я должен его изучить.
— Сеньор, — робко сказал Санчо, — может, сначала поедим? Я нашёл в портфеле ещё одну банку тушёнки.
— Еда — это для слабых, — ответил Дон Кихот, но живот его предательски заурчал.
— Вот видишь, — сказала Клара. — Даже твой живот знает, что сначала надо жрать, а потом восстанавливать справедливость.
Они вышли из райкома под взглядом тёти Зины, которая уже набирала номер психиатрической больницы, но потом передумала: потому что в Энске и так было много дураков, а эти хотя бы были весёлыми.
На улице их ждал холод. И очередь за хлебом. И жизнь.
— Ну что, — сказал Джинн, закуривая (откуда у него взялись сигареты, никто не понял). — Добро пожаловать в СССР. Здесь даже безумие — дефицит.
Дон Кихот посмотрел на серое небо, на одинаковые дома, на людей в одинаковых пальто, и сказал тихо, но твёрдо:
— Я освобожу эту страну. Даже если для этого придётся стать её частью.
И он пошёл вперёд, не зная, что его ждёт, но зная одно: настоящий рыцарь не сдаётся даже тогда, когда его оруженосец предлагает съесть тушёнку.
А тушёнка, кстати, была вкусная.
Глава 3. О том, как Санчо Панса случайно стал председателем колхоза.
Следующие три дня в Энске прошли под знаком дефицита и непонимания.
Дон Кихот, воодушевлённый «победой» в райкоме, решил, что его миссия здесь — бороться с несправедливостью повсеместно. Он пытался освободить корову из стойла (приняв его за темницу), хотел сразиться с троллейбусом (потому что тот «дышал огнём» — искрили провода), и даже попытался вызвать на дуэль статую Ленина, приняв её за колдуна в каменной шляпе.
К счастью, Санчо Панса, наученный горьким опытом, каждый раз успевал оттащить сеньора от края пропасти. Но однажды утром, когда Дон Кихот спал после очередного подвига (он пытался перекопать огород местной пенсионерки, потому что «земля стонала от несправедливости»), Санчо решил, что ему нужно действовать самостоятельно.
— Я не могу всё время следить за ним, — сказал он Кларе, которая сидела на подоконнике и красила ногти лаком, украденным из райкомовского сейфа (откуда она его взяла — тайна, покрытая мраком и декольте). — Мне нужно найти работу. И стабильность. И чтобы меня не арестовали за бродяжничество.
— Ты прав, — кивнула Клара, не отрываясь от ногтей. — В СССР за бродяжничество дают пятнадцать суток. Или отправляют в колхоз. А в колхозе, говорят, можно стать председателем, если вовремя лизнуть нужное место.
— Я не буду лизать! — возмутился Санчо.
— Тогда станешь дояркой, — пожала плечами Клара. — Выбирай.
Санчо выбрал колхоз.
Джинн, который всё это время играл роль переводчика и «человека с нужными связями», организовал Санчо встречу с главой районного сельхозуправления. Тот оказался толстым, краснолицым и пахнущим самогоном. Его звали Иван Иваныч, и он уже три года мечтал уйти на пенсию, но не мог, потому что некому было сдать отчётность.
— Ты, — сказал Иван Иваныч, глядя на Санчо, — иностранец?
— Из Ламанчи, — робко ответил Санчо.
— Ламанча — это заграница, — решил Иван Иваныч. — А за границей, я слышал, умеют считать деньги. Ты умеешь?
— Немного, — соврал Санчо. (На самом деле он умел считать только овец, да и то сбивался после пятой).
— Тогда будешь председателем колхоза «Красный Октябрь». Предыдущий председатель сбежал в город два месяца назад, а колхоз разваливается. Надоить молока — триста литров в день. Собрать зерна — пятьсот тонн. А у нас ни техники, ни людей, ни желания.
— И сколько мне за это заплатят? — спросил Санчо, чувствуя, как его внутренний крестьянин просыпается и требует гарантий.
— Сто двадцать рублей, — сказал Иван Иваныч. — Плюс три килограмма мяса к празднику. Плюс возможность воровать, но не более пяти процентов от общего объёма, иначе пойдёшь под суд.
— Я не буду воровать! — возмутился Санчо.
— Тогда ты не настоящий председатель, — усмехнулся Иван Иваныч. — Ладно, иди. Приступай завтра.
На следующее утро Санчо Панса, в новом пиджаке (купленном у спекулянта за полбанки тушёнки) и в галошах (потому что другой обуви не нашлось), прибыл в колхоз «Красный Октябрь».
Колхоз встретил его запахом навоза, безнадёги и спирта, который местные жители гнали из прошлогодней свёклы. На центральной площади стоял ржавый трактор, на котором висела табличка: «Не влезай — убьёт! И не потому, что опасный, а потому, что развалится».
Санчо посмотрел на этот трактор, потом на дохлую курицу у крыльца, потом на мужиков, которые сидели на лавочке и пили самогон прямо с утра, и понял: он пропал.
— Здравствуйте, — сказал он. — Я ваш новый председатель.
Мужики подняли головы. Один из них, с лицом человека, которого жизнь била чаще, чем Дон Кихот бил ветряные мельницы, спросил:
— А ты кто такой?
— Санчо Панса.
— Панса? Это типа испанец?
— Типа того.
— А нам испанец на фиг не нужен. Нам бы своего, местного, который не пьёт и не ворует.
— Я не пью, — сказал Санчо. (Это было правдой: он предпочитал есть).
— А воруешь?
— Нет.
Мужики переглянулись. Тот, что с лицом, спросил:
— А на что тогда живёшь?
— На зарплату.
Мужики засмеялись. Смех их был горьким, как советский кофе по 3 рубля 40 копеек за банку.
— Зарплату у нас не платили уже три месяца, — сказал третий мужик, самый старый. — Председатель сбежал, а касса пустая. Даже на самогон не хватает.
Санчо почувствовал, как его ноги становятся ватными. Он хотел развернуться и убежать, но в этот момент из сарая вышла женщина. Она была крупной, с руками, способными переломать хребет быку, и с выражением лица, которое не предвещало ничего хорошего.
— Ты — председатель? — спросила она, глядя на Санчо сверху вниз (хотя он был не маленьким, она была выше на голову).
— Я, — пискнул Санчо.
— Меня зовут Зинаида. Я доярка, бригадир, кладовщица и твоя будущая тёща, если ты не выполнишь план по надоям.
— Тёща? — ужаснулся Санчо.
— Шучу. Но если не выполнишь — выгоню. И не только из колхоза.
И тут Санчо, который за всю свою жизнь не управлял ничем, кроме осла, сделал то, чего от него никто не ожидал. Он улыбнулся. Улыбнулся широко, по-простому, как умеют улыбаться только крестьяне, которые видели всё и ничего не боятся.
— Зинаида, — сказал он, — я не умею доить коров. Я не умею управлять колхозом. Я даже не умею считать до ста, если честно. Но я умею одно: я знаю, что такое голод. И я знаю, что такое, когда твой сеньор сражается с ветряками, а ты остаёшься без ужина. Поэтому я сделаю всё, чтобы вы поели. Даже если для этого придётся украсть корову у соседнего колхоза.
— А вот это уже интересно, — сказала Зинаида. — Воровать — это ты умеешь?
— Не умею, — признался Санчо. — Но научусь. У моего сеньора была поговорка: «Лучше украсть и накормить, чем быть честным и дать умереть с голоду». Я не уверен, что он это говорил, но звучит убедительно.
Мужики засмеялись снова, но на этот раз смех был другим: не горьким, а скорее удивлённым.
— Ладно, — сказал самый старый. — Дадим тебе неделю. Если что — мы тебя съедим. У нас мяса нет, а ты вон какой толстый.
Санчо побледнел, но не отступил.
— Согласен, — сказал он. — Но сначала давайте пересчитаем коров.
Оказалось, что в колхозе было тридцать коров, но половина из них не доилась, потому что их не кормили. Ещё была свиноферма, где жили пять свиней, похожих на скелеты. И курятник, из которого куры давно сбежали, потому что их пытались кормить опилками.
И Санчо, который в Испании умел договариваться с крестьянами, трактирщиками и даже с герцогами, решил применить свою главную тактику: обещать то, чего нет, и надеяться на чудо.
— Так, — сказал он, собрав всех колхозников на площади. — Завтра начинаем великую стройку. Мы построим новый коровник, отремонтируем трактор и посадим картошку на поле, которое три года пустовало.
— А откуда возьмём стройматериалы? — спросила Зинаида.
— Украдём, — честно ответил Санчо.
— А трактор?
— Починим.
— А картошку?
— Посадим.
— А ты в этом хоть что-то понимаешь?
— Ничего, — сказал Санчо. — Но мой сеньор говорил, что если очень хотеть, то даже дурак может стать губернатором. А я, может быть, дурак, но не безнадёжный.
И тут случилось неожиданное. Один из мужиков, тот, который сидел на лавочке и пил самогон, вдруг встал и сказал:
— А знаешь, Панса, ты мне нравишься. Ты врёшь красиво. Как наш бывший председатель. Но тот врал и воровал, а ты пока только врёшь. Это уже прогресс.
— Спасибо, — сказал Санчо. — Я постараюсь не разочаровать.
И он действительно постарался. За следующую неделю Санчо Панса совершил невозможное. Он убедил райком выделить колхозу кредит (сказав, что он — тайный агент из Испании, который тестирует советскую экономику, и если кредита не дадут, он напишет плохой отчёт в Мадрид). Кредит дали. Он уговорил соседний колхоз одолжить трактор (пообещав отдать через месяц с процентами в виде самогона). Трактор одолжили. Он даже заставил мужиков выйти на работу, пригрозив, что если они не выйдут, он расскажет их жёнам про тайник с заначкой под половицей.
К концу второй недели колхоз «Красный Октябрь» заработал. Коровы начали доиться, свиньи — есть, куры — нести яйца (новых кур Санчо купил на рынке, обменяв на портфель Джинна, в котором, как оказалось, была ещё одна банка тушёнки и пачка чая «Индийский слон»).
А на третьей неделе в колхоз приехала комиссия из района.
— Предъявите результаты, — сказал глава комиссии, молодой человек с усиками и в очках.
Санчо предъявил. Цифры были такие, что комиссия ахнула. Надои выросли на двести процентов. Яйценоскость — на сто пятьдесят. А главное, колхоз впервые за пять лет сдал зерно государству: целых десять тонн.
— Как вам это удалось? — спросил глава комиссии, протирая очки.
— Я просто делал то, что должен был делать любой председатель, — скромно ответил Санчо. — Я работал. И заставлял работать других.
— Это не советский метод, — нахмурился глава комиссии. — У нас принято работать плохо, но отчитываться хорошо. А вы работаете хорошо и отчитываетесь хорошо. Это подозрительно.
— Может быть, — согласился Санчо. — Но подозрительность — это тоже дефицит. У меня её нет.
Комиссия уехала, оставив Санчо в покое. А через месяц ему пришло письмо из райкома: «В связи с успешным выполнением плана, товарищ Панса назначается почётным председателем колхоза „Красный Октябрь“ с правом на внеочередное получение дефицитных товаров».
Санчо прочитал письмо, улыбнулся и подумал: «Если бы мой сеньор знал, что я стал председателем колхоза, он бы сказал, что я — губернатор острова Баратария. Но остров Баратария это выдумка, а этот колхоз настоящий. И коровы в нём настоящие. И навоз настоящий. И жизнь настоящая».
Санчо посмотрел в окно правления колхоза, где его уже ждали мужики с отчётом, Зинаида с графиком доек и старый дед с предложением сварить самогон к празднику, и вздохнул.
— Ну что ж, — сказал он сам себе. — Похоже, я всё-таки нашёл свою Баратарию. Только вместо овец здесь планы. А вместо врагов — комиссии.
И он пошёл работать.
А Дон Кихот в это время спал после очередного подвига и видел сон, в котором он летал над Энском на крыльях из партийных газет и разбрасывал вниз листовки со словами: «Свобода! Равенство! И чтобы колбаса была каждый день!»
Это был хороший сон.
Глава 4. О необыкновенной карьере Дульсинеи Тобосской и о том, как она стала валютной принцессой
Пока Дон Кихот спал и видел пропагандистские сны, а Санчо Панса осваивал науку управления колхозом (которая, как выяснилось, состояла на девяносто процентов из умения договариваться с пьяными механизаторами и на десять из умения прятать самогон от комиссий), Клара-Дульсинея Тобосская скучала. Скучала она профессионально, с тем размахом, который доступен только женщинам, умеющим превращать скуку в искусство. Она перекрасила ногти четыре раза. Она перечитала газету «Правда» от корки до корки (и обнаружила, что все статьи написаны одним и тем же языком, похожим на инструкцию к пылесосу). Она даже попыталась научиться вязать крючком, но на втором ряду послала крючок в стену со словами, которые не принято публиковать в литературных произведениях, но которые очень точно отражали её отношение к советскому текстилю.
— Джинн, — сказала она на четвёртый день своего заточения в общежитии. — Ты волшебник или кто?
— Экспедитор третьего разряда, — поправил Джинн, не отрываясь от чтения журнала «Крокодил» (единственного издания в СССР, где разрешалось смеяться над жуликами, лишь бы они были мелкими).
— Тьфу, — сказала Клара. — Слушай сюда. Я не для того летела через время, чтобы сидеть в этой конуре и смотреть, как мужики моют свои портреты. Я хочу жить. Красиво. Дорого. Чтобы у меня были норковые шубы, французская косметика и чтобы мужики носили меня на руках.
— Это СССР, — напомнил Джинн. — Здесь норковые шубы носят только жёны партийных боссов, французская косметика продаётся в «Берёзке» за валюту, а мужики носят на руках только портфели с отчётами.
— А что такое «Берёзка»? — оживилась Клара.
— Магазин для иностранцев и для тех, у кого есть валюта. Там есть всё. От икры до кружевных трусов. Но туда не пускают простых смертных.
— Я не простая смертная, — усмехнулась Клара. — Я — Дульсинея Тобосская. И если в этой стране есть магазин, куда не пускают простых смертных, значит, туда пускают тех, кто умеет открывать двери иначе.
Джинн посмотрел на неё с уважением. Он уже начал понимать, что эта женщина опаснее, чем Дон Кихот с его копьём. Дон Кихот хотел изменить мир наивно и громко. Клара хотела изменить свою жизнь: цинично и тихо. И у неё было для этого всё необходимое: лицо, которое могло заставить забыть о дефиците, тело, которое игнорировало законы гравитации, и характер, который не знал слова «нет» (а если и знал, то делал вид, что не расслышал).
В тот же вечер Клара отправилась на разведку. Она надела свою лучшую блузку (кружевную, купленную у спекулянтки за последние деньги Джинна), телогрейку поверх (потому что на улице было минус двадцать, а кружево, как известно, не греет) и отправилась в центр Энска.
Центр Энска был прекрасен в своей убогости. Дом культуры имени Ленина. Памятник Ленину (второй). Магазин «Океан», в котором не было рыбы. И гостиница «Центральная» — единственное место в городе, где останавливались иностранцы.
Клара подошла к гостинице и прислонилась к стене, приняв позу, которую в её родной деревне называли «а ну-ка, подойди», а в более цивилизованных местах — «приглашение к знакомству». Ждать пришлось недолго. Из гостиницы вышел иностранец. Это был немец, что выдавало всё: и короткая стрижка, и дорогой плащ, и выражение лица человека, который только что понял, что водка это не напиток, а оружие массового поражения. Его звали Гюнтер, он приехал в Энск по обмену опытом в области свиноводства, но опыт, который он приобрёл за первые два дня, ограничивался знанием того, что советская свинья пьёт больше, чем немецкий рабочий.
— Гутен абенд, — сказала Клара на единственном немецком слове, которое знала. (На самом деле она знала ещё «хенде хох», но решила не рисковать).
Гюнтер остановился. Он посмотрел на Клару. Он увидел кружево под телогрейкой, глаза, которые могли продать лёд эскимосу, и улыбку, которая обещала всё, включая то, чего не могла обещать ни одна советская женщина в радиусе ста километров.
— Зи шпрехен дойч? — спросил он с надеждой.
— Я шпрехен всё, что ты захочешь, — ответила Клара на чистом испанском, который Гюнтер, естественно, не понял. Но это было и неважно. Важен был язык тела. А тело Клары говорило на языке, который не нуждался в переводе.
Через полчаса они сидели в ресторане гостиницы «Центральная». Это был единственный ресторан в Энске, где подавали не селёдку под шубой, а что-то отдалённо напоминающее европейскую кухню. Гюнтер заказал шампанское, икру и осетрину. Клара заказала то же самое, плюс ещё одну порцию икры, потому что в Испании она никогда не ела ничего дороже солёных сардин.
— Ты красивая женщина, — сказал Гюнтер, уже изрядно пьяный. — Ты похожа на… как это называется… на испанскую танцовщицу.
— Я и есть испанская танцовщица, — не моргнув глазом, соврала Клара. — Я приехала в СССР по культурному обмену. Но мою визу отменили, и теперь я здесь одна, без денег, без жилья и без мужской ласки.
Гюнтер прослезился. Он был немцем, а значит, сентиментальным. Он достал бумажник и выложил на стол пачку долларов.
— Это тебе, — сказал он. — На первое время.
Клара посмотрела на доллары. Она никогда не видела их раньше, но сразу поняла: это ключ. Ключ к «Берёзке». Ключ к шубам. Ключ к жизни, о которой она мечтала.
— Гюнтер, — сказала она, беря деньги и пряча их в кружевной лифчик (потому что карманов в блузке не было). — Ты не представляешь, что ты только что сделал.
— Сделал? — удивился он. — Я просто дал тебе денег.
— Ты дал мне свободу, — сказала Клара. — В этой стране свобода измеряется в долларах. И я только что стала богаче.
На следующее утро Клара проснулась в номере Гюнтера. Немец спал, раскинувшись на кровати, и бормотал что-то про свиней. Клара тихо оделась, взяла из его бумажника ещё немного долларов (не из жадности, а из принципа: чтобы утро не было скучным) и вышла.
Первым делом она отправилась в «Берёзку». Магазин находился в подвале гостиницы. На входе стоял охранник с лицом человека, который знает, что вы хотите украсть, и одобряет это, но не может показать виду.
— У вас есть валюта? — спросил он, глядя на телогрейку Клары с подозрением.
— Есть, — сказала Клара и показала доллары.
Охранник посторонился.
«Берёзка» оказалась раем. Здесь были французские духи, итальянские сапоги, финские пуховики, чешское стекло, болгарская косметика и, самое главное, — продукты, которых не было в обычных магазинах: копчёная колбаса, настоящий шоколад, лимоны, апельсины и даже ананасы в банках.
Клара купила всё, что могла унести. Духи. Колготки (шесть пар, потому что в СССР колготки рвались после первой стирки, а эти были импортные, и, говорят, служили целый месяц). Помаду. Тени. И норковую шапку: потому, что шубу она решила купить позже, когда накопит больше. Выходя из «Берёзки», она столкнулась с женщиной. Женщина была одета с иголочки, пахла французскими духами и смотрела на Клару так, как смотрят волки на молодую самку, вторгшуюся на их территорию.
— Ты новенькая? — спросила женщина.
— Новенькая, — ответила Клара.
— Кто тебя привёл?
— Никто. Я сама.
— Сама? — женщина усмехнулась. — В СССР сами не приходят. В СССР приходят через знакомых. Я — Алла. Я здесь главная по… — она сделала паузу, подбирая слово, — по международным отношениям.
— Я — Дульсинея, — сказала Клара.
— Какое дурацкое имя. Будешь просто Дуся. И запомни: в Энске есть два типа валютных девушек. Первые работают на таксистов. Вторые — на интуристов. Ты, судя по долларам, уже на интуристов. Но без меня ты долго не протянешь.
— Это почему же? — прищурилась Клара.
— Потому что мой муж майор КГБ, — спокойно сказала Алла. — И если я скажу, что ты нелегальная валютчица, ты улетишь в Магадан быстрее, чем успеешь сказать «шпроты в масле».
Клара почувствовала, как внутри неё закипает злость. В Испании она была крестьянкой, которую никто не боялся. Здесь она была никем и это было невыносимо.
— Слушай, Алла, — сказала она тихо. — Я не знаю, кто твой муж. И мне плевать. Я — Дульсинея Тобосская, дама сердца великого рыцаря. Я не боюсь ни КГБ, ни твоего мужа, ни самого дьявола. Если ты тронешь меня — мой рыцарь придёт за тобой с копьём. И он не остановится, даже если его посадят. Особенно если его посадят.
Алла посмотрела на Клару и вдруг рассмеялась.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — У тебя есть яйца. Хотя у тебя их нет по определению. Ладно, Дуся. Будешь работать на меня. Десять процентов с каждого клиента — мои. Остальное — твоё.
— Два процента, — сказала Клара.
— Восемь.
— Пять. И ты обеспечиваешь мне безопасность.
— Семь, и я закрываю глаза на то, что ты не платишь налоги.
— Шесть, и ты достаёшь мне норковую шубу по дешёвке.
— Идёт, — сказала Алла и протянула руку.
Клара пожала её. Рука у Аллы была холодной и цепкой, как у рыбы, которую только что вытащили из проруби.
— Добро пожаловать в бизнес, — сказала Алла. — Завтра в восемь вечера у гостиницы «Центральная» будет шведская делегация. Они любят блондинок. Ты блондинка?
— Я могу быть кем угодно, — ответила Клара. — Хоть блондинкой, хоть брюнеткой, хоть испанской инфантой. Вопрос в цене.
— Цена — сто долларов за ночь. Половину — сразу. Половину — утром, если клиент не сбежал и не умер.
— А если умер?
— Тогда ты получаешь всё, но мы делаем вид, что ничего не было, — Алла улыбнулась. — Это же СССР. У нас всё схвачено.
Клара вернулась в общежитие вечером, нагруженная пакетами из «Берёзки». Дон Кихот уже проснулся и сидел на подоконнике, глядя на закат и сочиняя речь о справедливости.
— Дульсинея! — воскликнул он, увидев её. — Ты принесла дары? Это подношения от твоих почитателей?
— Типа того, — сказала Клара, бросая пакеты на кровать. — Это подношения от капиталистического мира. Доллары пахнут лучше, чем наши песеты.
— Деньги — это зло, — наставительно сказал Дон Кихот.
— Знаю, — кивнула Клара. — Поэтому я и хочу, чтобы у меня их было много. Тогда я смогу выбирать, какое зло мне причинять, а какое — нет.
Санчо Панса, который вернулся из колхоза (и принёс с собой запах навоза, самогона и надежды), посмотрел на Клару и покачал головой.
— Ты изменилась, — сказал он. — Ты стала… другой.
— Я стала богаче, — поправила Клара. — Это не одно и то же.
— Это хуже, — сказал Санчо. — Богатство в СССР — это не привилегия. Это диагноз.
— Тогда я буду самой больной женщиной в Энске, — усмехнулась Клара и достала из пакета французские духи. — Хочешь понюхать, Санчо? Это пахнет Парижем. А пахнет Париж, как известно, свободой.
— Свобода пахнет навозом, — проворчал Санчо. — Я знаю. Я в колхозе каждый день это нюхаю.
— Нюхай дальше, — сказала Клара и вышла из комнаты, чтобы переодеться.
Через час она вышла в новом платье (итальянском, купленном у спекулянтки), в норковой шапке и в сапогах на каблуках, которые делали её выше Дон Кихота на голову.
— Ну как? — спросила она, крутанувшись.
Дон Кихот посмотрел на неё. В его глазах зажёгся огонь, но не тот, безумный, а другой, печальный.
— Ты прекрасна, — сказал он. — Но ты не моя Дульсинея. Моя Дульсинея была простой и доброй. А ты… ты стала сложной и опасной.
— Мир стал сложным, Рыцарь, — ответила Клара. — И если хочешь в нём выжить, нужно быть опасной.
Она вышла в ночь. А навстречу ей из темноты уже шли шведы: трое мужчин в дорогих пальто, с кейсами и с выражением лица людей, которые приехали за свиньями, а нашли богиню.
— Гутен абенд, — сказала Клара на этот раз по-шведски? Нет, она не знала шведского. Она просто улыбнулась. А улыбка, как известно, переводится на все языки одинаково.
Так Дульсинея Тобосская стала валютной принцессой Энска. И если бы кто-то сказал ей, что через месяц она будет встречаться с самим полковником КГБ, она бы рассмеялась. А потом взяла бы с него двойную цену. Потому что в СССР, как она быстро поняла, даже у чекистов есть слабости. И слабости эти называются красивые женщины. А уж если женщина ещё и говорит на испанском… тут не устоит никто. Даже... Андропов.
А Дон Кихот в это время сидел на подоконнике, смотрел на звёзды (которые в Энске были такими же серыми, как и всё остальное) и думал о том, что справедливость это, наверное, не то, что он искал. Может быть, справедливость — это просто умение простить. Простить Клару за то, что она стала не его Дульсинеей, а стала чьей-то чужой валютной фантазией.
— Я прощаю тебя, — прошептал он в темноту. — Но мир — нет.
И он был прав. Потому что мир в 1986 году был устроен так, что прощать приходилось всех, а виноватыми оставались только дураки. А Дон Кихот, как известно, был дураком. Но дураком, который не боялся смотреть правде в глаза. Даже если правда была в пакете из «Берёзки» вместе с французскими духами и норковой шапкой.
Глава 5. В которой Дон Кихот становится правозащитником, а КГБ начинает на него охоту
Прошёл месяц. Энск жил своей обычной жизнью: люди стояли в очередях, пили водку, ругали власть и с нетерпением ждали, когда же наступит то самое «светлое будущее», о котором писали в газетах. Будущее не наступало, зато наступала перестройка: странное время, когда уже можно было говорить правду, но ещё нельзя было за неё не сесть.
Дон Кихот за этот месяц успел многое. Он объездил полгорода на общественном транспорте (принимая автобусы за драконов, а кондукторов за их наездников), побывал в трёх вытрезвителях (куда его доставляли после того, как он пытался «освободить» витрину винно-водочного магазина), и даже успел подраться с памятником Ленину (приняв бронзового вождя за колдуна, который превратил людей в серую массу).
Но главное — он начал говорить. Всё началось с того, что Джинн (который, как выяснилось, имел связи в диссидентских кругах) привёл Дон Кихота на кухню к одному местному поэту-шестидесятнику по имени Вениамин. Поэт был худым, лысым, пахло от него типографской краской и отчаянием. На кухне собирались такие же, как он: интеллигенты с потухшими глазами, которые уже двадцать лет обсуждали, как бы им изменить страну, но никак не могли дойти до конкретных действий, потому что конкретные действия в СССР обычно заканчивались либо психушкой, либо эмиграцией.
— Это кто? — спросил Вениамин, глядя на Дон Кихота с черенком от швабры. — Очередной сумасшедший?
— Он не сумасшедший, — ответил Джинн. — Он — рыцарь. И он хочет восстановить справедливость.
— А, — махнул рукой Вениамин. — Ещё один. У нас тут каждый второй хочет восстановить справедливость. А каждый первый уже восстановил, но в свою пользу.
Дон Кихот не стал слушать эти циничные речи. Он подошёл к окну, посмотрел на серые пятиэтажки и сказал:
— Вы живёте в темнице. Вы не видите света. Вы привыкли к тьме и называете её жизнью. Но я пришёл, чтобы разбить оковы. Скажите мне, где здесь главный тюремщик?
— Главный тюремщик, — усмехнулся Вениамин, — сидит в Кремле. До него далеко.
— Тогда я пойду в Кремль, — твёрдо сказал Дон Кихот.
— Тебя убьют по дороге.
— Тогда я умру как рыцарь.
Вениамин посмотрел на него внимательнее. И вдруг понял: этот странный испанец с черенком от швабры не шутил. Он действительно верил в то, что говорил. А в стране, где никто ни во что не верил, кроме как в дефицит и водку, это было опаснее бомбы.
— Знаешь что, — сказал Вениамин. — Завтра в Доме культуры будет собрание. Придёт человек из Москвы, из «Мемориала». Будем обсуждать права человека. Приходи. Может быть, твоё безумие нам пригодится.
На следующий день Дон Кихот пришёл в Дом культуры. Он надел свой лучший камзол (который Джинн успел почистить от дорожной пыли), взял черенок от швабры (который теперь называл «Копьём Правды») и привёл с собой Санчо Пансу (для поддержки) и Клару-Дульсинею (для красоты, хотя она и сама не отказалась бы от красивых глаз).
В зале собралось человек сорок. В основном интеллигенты в очках, несколько старушек с авоськами и один подполковник КГБ в штатском (который, как все знали, был подполковником, но делал вид, что он преподаватель английского).
Выступал человек из Москвы. Его звали Лев. Он был высоким, седым и говорил тихо, но так, что каждое слово врезалось в память, как гвоздь в стену.
— Мы живём в стране, где права человека попираются каждый день, — говорил Лев. — Нас не выпускают за границу. Нам не дают читать то, что мы хотим. Нас сажают в тюрьмы за слова. И мы молчим. Потому что боимся. Но если мы будем молчать дальше — наши дети будут молчать ещё громче.
— Правильно! — закричал Дон Кихот, вскакивая с места. — Долой молчание! Даешь свободу слова!
Лев посмотрел на него с удивлением. Он привык к тихим, интеллигентным собраниям, где люди шептали, оглядываясь на дверь. А тут какой-то бородач в средневековом костюме размахивает палкой и орет так, что стёкла дрожат.
— Извините, — сказал Лев. — А вы кто?
— Я — Дон Кихот Ламанчский, рыцарь Печального Образа, борец за справедливость и защитник угнетённых! — провозгласил Дон Кихот, вскидывая черенок. — И я требую, чтобы вы немедленно рассказали, где находится этот ваш Кремль, потому что я еду туда сражаться!
В зале засмеялись. Но Лев не засмеялся. Он посмотрел в глаза Дон Кихоту и увидел в них то, чего не видел уже давно — настоящую, неподдельную веру.
— Садитесь, — сказал Лев. — Кремль подождёт. Сначала давайте разберёмся с тем, что у нас под ногами.
Дон Кихот сел. Но ненадолго.
Через час, когда Лев рассказывал о политических заключённых, о том, как людей сажают в психушки за инакомыслие, о том, как запрещают книги и фильмы, Дон Кихот снова вскочил.
— Это чудовищно! — закричал он. — В моей Испании тоже сажали в темницы, но хотя бы говорили, за что! А вы говорите, что здесь сажают за мысли? За мысли, Каррамбa! Это же… это же… это же война с ветряными мельницами, только ветряки здесь — это мозги людей!
— Вот именно, — вздохнул Лев. — Война с ветряными мельницами. Только наши ветряки — бетонные. И их не сломать копьём.
— А чем?
— Словом, — сказал Лев. — Только словом.
И тогда Дон Кихот понял своё предназначение в этой стране. Он не будет сражаться мечом. У него нет меча. Он не будет биться копьём. Копьё — это швабра. Он будет говорить. Говорить правду. Говорить так громко, чтобы его услышали даже в Кремле.
На следующий день Дон Кихот вышел на площадь перед Домом культуры. У него не было разрешения на митинг. У него не было микрофона. У него не было даже зрителей: только Санчо, Клара и Джинн, который держал в руках плакат «Свободу попугаям!» (Джинн перепутал лозунги, но выглядело это трогательно).
— Граждане! — закричал Дон Кихот. — Проснитесь! Вы спите на ходу! Вы стоите в очередях за колбасой, но не стоите за свободой! Вы боитесь сказать правду, но не боитесь умереть от голода! Очнитесь!
Люди проходили мимо. Никто не останавливался. Одна бабка с авоськой бросила: «Дурак». Мужчина в кепке добавил: «Наркомания, однако». И только мальчик лет десяти задержался на минуту, посмотрел на Дон Кихота и сказал:
— Дядя, а вы кто?
— Я — рыцарь, — ответил Дон Кихот.
— А где ваш конь?
— Конь мой пал в бою. Но я продолжу битву пешим.
— А можно я тоже так смогу? — спросил мальчик. — Когда вырасту?
— Ты уже можешь, — сказал Дон Кихот. — Встань рядом и кричи.
Мальчик встал. И закричал. Он кричал непонятно что, но Дон Кихот смотрел на него и улыбался. Потому что это была победа. Маленькая. Незаметная. Но победа. Через неделю о Дон Кихоте узнал весь Энск.
Как? Очень просто. Местная газета «Энская правда» написала заметку: «В городе объявился иностранец, который устраивает несанкционированные митинги. По предварительным данным, он состоит на учёте в психдиспансере». Заметку перепечатали районные газеты. Потом областные. Потом — вдруг — о Дон Кихоте написали в «Московском комсомольце». И в «Литературной газете». И даже в «Правде», хотя там заметка была на третьей полосе, под рубрикой «В сатирическом отделе». А потом о Дон Кихоте узнал Запад. Это случилось благодаря одному итальянскому журналисту, который приехал в Москву писать репортаж о перестройке и случайно наткнулся на заметку в «Московском комсомольце». Журналиста звали Карло. Он был из тех, кто ищет сенсации там, где их нет, а если не находит — придумывает.
— Испанский рыцарь? — переспросил он своего редактора по телефону. — В СССР? Борется за права человека? Это же золотая жила!
Карло приехал в Энск. Он нашёл Дон Кихота. Он взял у него интервью. И написал статью, которая облетела весь мир. Статья называлась «Последний рыцарь социализма». В ней говорилось, что в глухой советской провинции живёт человек, который, подобно древним рыцарям, в одиночку сражается с системой. Что он не боится ни КГБ, ни психушки. Что он выходит на площадь с копьём (журналист опустил, что копьё — это черенок от швабры) и призывает людей к свободе. Что он символ сопротивления.
Статью перепечатали «Нью-Йорк Таймс», «Таймс», «Ле Монд» и ещё десяток газет. Телевидение США показало сюжет. Радио «Свобода» передало интервью. Дон Кихот стал знаменитостью.
А в Энске в это время происходило следующее. В кабинете начальника Энского управления КГБ полковника Валентина Сергеевича Угрюмова собралось совещание. За длинным столом сидели люди в штатском с лицами, которые ничего не выражали, потому что выражение лица в КГБ считалось признаком слабости.
— Итак, — сказал Угрюмов, постукивая карандашом по столу. — Что мы имеем? Имеем мы иностранного гражданина. Без прописки. Без документов. Без определённых занятий. Который устраивает несанкционированные митинги, призывает к свержению советской власти и получает за это поддержку от наших геополитических противников.
— А он точно иностранец? — спросил один из подчинённых. — Может, он наш, просто ненормальный?
— Паспорта у него нет. Язык — испанский. Акцент — ламанчский. Наш так не говорит, — ответил Угрюмов. — Кроме того, посольство Испании подтвердило, что гражданин по имени Алонсо Кихано у них не значится. Но это неважно. Важно другое: его поддерживают американцы.
— Может, посадим его? — предложил другой подчинённый. — По статье за хулиганство. Или за тунеядство.
— Нельзя, — вздохнул Угрюмов. — Он уже известен на Западе. Если мы его посадим, будет международный скандал. А у нас сейчас перестройка. Гласность. Запад смотрит.
— Тогда, может, вылечим? — спросил третий. — Психушка. Диагноз: шизофрения. Два-три года и он забудет, как его зовут.
— Тоже рискованно, — сказал Угрюмов. — Западные правозащитники уже интересуются его судьбой. Если мы его упечём в психушку, они поднимут вой. А у нас и так проблем хватает.
— Тогда что делать?
Угрюмов задумался. Он посмотрел в окно. За окном была площадь, на которой Дон Кихот (ничего не подозревая) уже в десятый раз выходил с черенком и кричал о свободе. Толпа вокруг него заметно выросла. Теперь там стояло не десять человек, а сорок. И мальчик, который кричал вместе с ним.
— Есть одна идея, — медленно сказал Угрюмов. — Если мы не можем его посадить и не можем его вылечить, тогда,может быть, мы сделаем его своим?
— Как это?
— Очень просто. Мы предложим ему сотрудничество. Скажем, что он может бороться за права человека, но под нашим контролем. Мы будем давать ему информацию о тех, кто действительно нарушает права. А он будет выступать. И все будут счастливы: и Запад, и мы, и он.
— А если он откажется?
— Тогда мы его всё-таки посадим. Но красиво. По статье за незаконное хранение оружия. А швабру признаем холодным оружием. У нас там эксперты нарисуют что угодно.
В этот момент в кабинет вошла Алла: та самая, которая взяла Клару под крыло. Она была не просто женой майора КГБ. Она была осведомителем. И она принесла новости.
— Валентин Сергеевич, — сказала Алла, садясь на стул без приглашения (она могла себе это позволить). — У меня есть информация по объекту «Рыцарь».
— Говори, — кивнул Угрюмов.
— Его оруженосец, Санчо Панса, стал председателем колхоза. Колхоз работает. План перевыполняет. Местные его любят.
— Это плохо? — удивился Угрюмов.
— Это странно, — ответила Алла. — В СССР председателя колхоза не любят. Значит, он либо жулик, либо вор, либо иностранец. А он, таки да,иностранец. И не жулик. Это нонсенс.
— А женщина?
— Дульсинея? — Алла усмехнулась. — Она работает на меня. Хорошо работает. Валютная выручка выросла на триста процентов. Шведы в восторге. Финны платят долларами. Американцы — марками. Я её рекомендую.
— Рекомендуешь куда?
— В агенты. У неё есть доступ к иностранцам. Она может добывать информацию. И она неглупа. С ней можно работать.
Угрюмов потер подбородок. Потом встал, подошёл к карте СССР, висевшей на стене, и ткнул пальцем в Энск.
— Значит, так, — сказал он. — Алла, ты продолжаешь работать с женщиной. Внедряй её в окружение рыцаря. Пусть она сообщает всё, что они говорят. А я через пару дней приглашу этого Дон Кихота на беседу. Посмотрим, из какого теста он сделан.
— А если он из того теста, которое не печётся? — спросил один из подчинённых.
— Тогда мы его заморозим, — ответил Угрюмов. — У нас холодильников хватает. Вон, в Магадане места много.
А Дон Кихот в это время стоял на площади и чувствовал, как в его душе прорастает что-то новое. Не безумие. Не благородство. А что-то похожее на надежду. Он смотрел на людей, которые останавливались, слушали, некоторые даже кивали. И ему казалось, что стена, отделяющая этот серый мир от справедливости, дала первую трещину.
— Санчо, — сказал он, когда митинг закончился. — Кажется, я начинаю понимать эту страну.
— И что ты понял? — спросил Санчо, вытирая пот со лба.
— Здесь не сражаются с ветряками, — сказал Дон Кихот. — Здесь сражаются с людьми, которые управляют ветряками. И это гораздо сложнее.
— Это гораздо опаснее, — поправил Санчо.
— Одно без другого не бывает, — улыбнулся Дон Кихот.
И он был прав. Потому что через два дня его пригласили на беседу. В здание без вывески. С серыми стенами. И с людьми, которые улыбались, но глаза их были холоднее энского января. Так началась новая глава в жизни Дон Кихота: глава, в которой он стал не просто рыцарем, а рыцарем под колпаком. Или под копьём. Или под тем, что в КГБ называли «оперативной разработкой».
Глава 6. В которой Санчо Панса чуть не разрушил колхоз своей честностью
Колхоз «Красный Октябрь» процветал. Это было настолько неожиданно для всех, включая самого Санчо Пансу, что местные жители начали подозревать нечистую силу. Председатель, который не ворует? Бригадир, который не пьёт? Доярки, которые не ругаются с начальством? Это противоречило всем законам советской экономики, как если бы вдруг заговорила корова или, ещё хуже, сама собой заполнилась мясная витрина.
— Санчо, — сказала ему Зинаида на двадцать пятый день его председательства. — Ты чего творишь? Ты почему план перевыполняешь? Ты почему зарплату вовремя платишь? Ты почему не воруешь?
— А что, надо воровать? — искренне удивился Санчо.
— Надо! — хором ответили все колхозники, собравшиеся на правлении. — Так заведено!
Санчо почесал затылок. В Испании, когда он был оруженосцем, главной его задачей было не дать сеньору убиться о ветряную мельницу. Воровство считалось делом неблагородным, хотя Санчо, грешным делом, пару раз тыкал в карманы проезжих торговцев — но это было давно, и он уже раскаялся. А здесь, в СССР, воровство было не просто нормой, оно было частью производственного плана.
— Объясните мне, — сказал Санчо, усаживаясь на стул (который, как он подозревал, был краденый, но не стал уточнять). — Почему я должен воровать, если колхоз и так работает?
— Потому что если ты не будешь воровать, — объяснил старый дед Кузьмич, самый мудрый человек в колхозе (и самый пьяный, но мудрость и алкоголь в СССР часто ходили рука об руку), — то все подумают, что ты или дурак, или стукач. Дураком быть можно. Стукачом — нельзя. Стукачей не любят.
— А дураков любят?
— Дураков жалеют. А жалость, это тоже ресурс.
Санчо задумался. Он вспомнил своего сеньора. Дон Кихот был дураком: это знали все, включая его самого. Но его жалели. И даже любили. Может быть, и Санчо стоит пойти по этому пути?
— Ладно, — сказал он. — Я буду воровать. Но по-честному.
— Как это, по-честному воровать? — опешила Зинаида.
— Очень просто, — сказал Санчо. — Я буду воровать столько, сколько положено по плану. Но из украденного буду отдавать половину колхозу. А половину — себе. Это будет честное распределение.
— Это не воровство, — сказал Кузьмич. — Это перераспределение собственности. Так и до коммунизма недалеко.
— А коммунизм, это плохо? — спросил Санчо.
— Коммунизм — это когда все воруют у всех, а никто ничего не имеет, — ответил Кузьмич. — Мы к этому идём. Но медленно. Потому что мешают отдельные энтузиасты вроде тебя.
И тут случилось то, чего никто не ожидал. В колхоз приехала налоговая инспекция. Налоговая инспекция в СССР 1986 года была зрелищем не для слабонервных. Это были три женщины в серых пальто, с лицами, которые видели столько махинаций, что уже ничему не удивлялись. Их возглавляла тётя Рая: пятидесятилетний монстр с авоськой, в которой вместо продуктов лежали акты проверок и ручка, способная за два часа описать всё имущество колхоза до последнего гвоздя.
— Председатель! — крикнула тётя Рая, входя в правление. — Предъявите документы!
Санчо предъявил. Документы были в идеальном порядке потому, что Санчо, не зная советских традиций, вёл учёт так, как его учил Дон Кихот: «Записывай правду, даже если она тебе не нравится».
Тётя Рая просмотрела бумаги. Её глаза расширились. Она перелистнула страницу. Глаза расширились ещё больше. Она дошла до конца. И побледнела.
— Это невозможно, — прошептала она. — У вас нет расхождений. Все цифры сходятся. Все налоги уплачены. Все акты подписаны. Это… это… это диверсия!
— Почему диверсия? — испугался Санчо.
— Потому что так не бывает! — закричала тётя Рая. — В советском колхозе всегда есть расхождения! Это закон природы! Если расхождений нет, значит, вы их спрятали так хорошо, что я не могу найти. А это уже статья!
Санчо почувствовал, что его карьера председателя висит на волоске. Причём на волоске, который вот-вот перережут ножницы тёти Раи.
— Что мне сделать, чтобы вы успокоились? — спросил он.
— Дайте мне взятку, — честно сказала тётя Рая. — Тогда я напишу в акте, что нашла незначительные нарушения. И вы будете свободны.
— А если я не дам взятку?
— Тогда я напишу, что нашла грубые нарушения. И вас посадят.
Санчо посмотрел на тётю Раю. Он вспомнил Испанию. Там тоже давали взятки, но называли это «благодарностью за труды». Здесь называли это «взяткой». Но суть была одна.
— Сколько? — спросил он.
— Триста рублей, — сказала тётя Рая.
— Триста? — возмутился Санчо. — Это же полколхозная прибыль за месяц!
— Вы хотите сидеть? — спокойно спросила тётя Рая. — В тюрьме кормят бесплатно. По три раза в день. Но без десерта.
Санчо вздохнул. Он достал из сейфа деньги, те самые, которые он честно заработал (и даже не украл). Отсчитал триста рублей. Протянул тёте Рае.
— Возьмите, — сказал он. — Но знайте: это не взятка. Это благотворительность. Вы мне не нравитесь, но я даю вам деньги, потому что жалею вашу душу.
Тётя Рая взяла деньги, не моргнув глазом.
— Душа у меня есть, — сказала она, пряча купюры в лифчик. — Но она не продаётся. Только сдаётся в аренду. На время проверок.
Тётя Рая ушла. Санчо остался сидеть в правлении, чувствуя себя так, будто его только что ограбили, но при этом дали шанс остаться на свободе. Это было странное чувство: смесь унижения и облегчения.
— Ну что? — спросила Зинаида, заходя в кабинет. — Съели?
— Почти, — ответил Санчо. — Но я выжил.
— Молодец, — сказала Зинаида. — Теперь ты настоящий председатель. Поздравляю.
— А что изменилось?
— Ты дал взятку. Теперь ты свой. Раньше ты был чужой. А теперь свой. Разница огромная.
Санчо хотел спросить, в чём именно разница, но в этот момент в дверь постучали. Вошёл Дон Кихот. Он был без черенка — впервые за долгое время. И вид у него был странный: не безумный, а скорее озабоченный.
— Санчо, — сказал он. — Мне нужно с тобой поговорить.
— Говори, сеньор.
— Не здесь. В другом месте.
Они вышли на улицу. Мороз был такой, что слова замерзали на лету. Санчо натянул шапку на уши. Дон Кихот же, как всегда, не чувствовал холода: его грело безумие, которое в Энске было твёрже, чем где-либо.
— Санчо, — начал Дон Кихот. — Меня пригласили на беседу.
— Кто?
— Люди в серых костюмах. Они сказали, что хотят обсудить мою правозащитную деятельность.
— Это КГБ, сеньор, — побледнел Санчо. — Это ловушка.
— Может быть, — согласился Дон Кихот. — Но я должен идти. Потому, что если я не пойду, они подумают, что я боюсь. А рыцарь не должен бояться. Рыцарь должен бояться только одного — потерять честь.
— Ты потеряешь не честь, а голову, — проворчал Санчо. — Или, что хуже, — свободу.
— Свобода внутри, Санчо, — сказал Дон Кихот, приложив руку к груди. — Её нельзя отнять, если ты сам её не отдаёшь.
— Ты философствуешь, как тот лысый поэт на кухне, — вздохнул Санчо. — А закончится всё тем, что тебя упекут в психушку. И я останусь один с колхозом, налогами и тётей Раей.
— Ты справишься, — улыбнулся Дон Кихот. — Ты лучший оруженосец в мире. И лучший председатель колхоза.
— Я даже взятку дал, — похвастался Санчо. — Первую в своей жизни.
— Поздравляю, — серьёзно сказал Дон Кихот. — Ты стал взрослее.
— Я стал грязнее, — поправил Санчо.
— Одно без другого не бывает, — повторил Дон Кихот свою любимую фразу и ушёл в сторону здания без вывески, где его уже ждали люди с холодными глазами.
А в это время в другой части Энска Клара-Дульсинея сидела в ресторане гостиницы «Центральная» с мужчиной, которого она никогда раньше не видела. Мужчина был высоким, седым, в дорогом костюме, который даже в «Берёзке» не продавали. Он говорил по-английски с лёгким акцентом, пил виски (не водку, что было подозрительно) и смотрел на Клару так, как будто видел её насквозь.
— Миссис Дульсинея, — сказал он наконец. — Я представляю одну организацию. Не буду называть её название, но вы наверняка о ней слышали. У нас к вам есть предложение.
— Какое? — спросила Клара, делая глоток шампанского.
— Мы хотим, чтобы вы работали на нас.
— Я уже работаю. На Аллу.
— Алла — это мелочь, — усмехнулся мужчина. — Мы говорим о другой работе. О серьёзной. О работе, которая изменит вашу жизнь.
— И что я должна буду делать?
— Немного, — сказал мужчина. — Всего лишь рассказывать нам, о чём говорит ваш рыцарь. И о чём говорит его оруженосец. И о чём говорит Алла. И вообще все, кто к вам подходит.
— Вы из ЦРУ? — прямо спросила Клара.
Мужчина помолчал. Потом улыбнулся.
— Я из компании, — сказал он. — Которая платит долларами. Не рублями. Долларами. Много долларов.
Клара посмотрела на него. В её голове за секунду пронеслось сто мыслей. Первая: «Это опасно». Вторая: «Это очень опасно». Третья: «За это могут посадить». Четвёртая: «Но за это могут и заплатить». Пятая: «А если совместить? Работать и на Аллу, и на него, и ещё на кого-нибудь?»
— Сколько? — спросила она.
— Сто долларов за информацию. За каждую встречу.
— Двести.
— Сто пятьдесят.
— Сто восемьдесят, и вы покупаете мне шубу.
— Идёт, — сказал мужчина и протянул руку. — Зовите меня Мистер Смит. Хотя это не моё настоящее имя.
— А моё настоящее имя — Клара, — сказала она. — Но вы можете звать меня Дульсинея. Это звучит красивее.
Мистер Смит ушёл. Клара осталась сидеть с бокалом шампанского и чувствовать, как мир вокруг неё становится всё сложнее. Ещё месяц назад она была простой крестьянкой из Ламанчи. Теперь она была валютной проституткой, агентом КГБ (через Аллу) и агентом ЦРУ (через Мистера Смита) одновременно. И никто не знал, на кого она работает на самом деле.
Даже она сама.
— Интересно, — прошептала Дульсинея, глядя на свой бокал. — А Дон Кихот знает, что его дама сердца тройной агент?
Она засмеялась. Смех её был горьким, как тот самый кофе по 3 рубля 40 копеек, который она пила по утрам.
— Какая разница, — сказала Дульсинея себе. — Главное, чтобы платили все. А Рыцарь пусть сражается со своими ветряками. Мне нужны не ветряки. Мне нужны норка и стабильность.
Она допила шампанское, встала и вышла из ресторана. На улице её ждала Алла.
— Ну что? — спросила Алла. — О чём говорили?
— Ни о чём, — соврала Клара. — Просто флиртовал. Иностранец.
— Иностранец? — Алла прищурилась. — Какой?
— Не помню. Кажется, швед.
— Шведы не пьют виски, — холодно сказала Алла. — Шведы пьют водку. Ты врёшь, Дуся.
— Может быть, — сказала Клара. — Но это не твоё дело. Ты платишь мне за клиентов, а не за информацию.
— Теперь плачу и за информацию, — сказала Алла. — У нас новые правила. Рассказывай всё, что слышишь. Иначе шубы не будет.
Клара вздохнула. Мир сужался. Вчера он был большим, как океан. Сегодня маленьким, как аквариум. И в этом аквариуме плавали одни и те же рыбы: КГБ, ЦРУ, Алла, Дон Кихот, Санчо. И она. Маленькая рыбка с большими мечтами.
— Ладно, — сказала она. — Расскажу. Но за деньги.
— За деньги, — согласилась Алла. — В СССР всё за деньги. Даже совесть.
Они ушли в темноту энской ночи, а навстречу им из переулка вышел Джинн: экспедитор третьего разряда, который видел всё, слышал всё, но молчал. Потому что молчание в СССР было дороже золота. И опаснее.
— Интересно, — прошептал Джинн, глядя вслед женщинам. — Кто же кого переиграет?
Он достал из портфеля банку тушёнки (последнюю), открыл её и съел. А потом пошёл в общежитие, где его ждал Дон Кихот, вернувшийся с беседы, бледный, но не сломленный.
— Ну как? — спросил Джинн.
— Они предложили мне сотрудничество, — сказал Дон Кихот.
— И ты согласился?
— Я сказал, что подумаю.
— Правильно, — кивнул Джинн. — В СССР думать полезно. Особенно перед тем, как сказать «нет».
— А я хочу сказать «да», — тихо сказал Дон Кихот.
— Почему?
— Потому, что если я скажу «нет» — они меня посадят. А если я скажу «да» — я смогу помогать людям изнутри.
— Это называется «стукачество», — поморщился Джинн.
— Это называется «выживание», — ответил Дон Кихот. — Иногда, чтобы победить дракона, нужно стать его чешуёй.
Джинн посмотрел на рыцаря. Впервые за всё время он не увидел в его глазах безумия. Он увидел расчёт. Холодный, циничный расчёт. И это было страшнее, чем любое безумие.
— Ты меняешься, Рыцарь, — сказал Джинн.
— Мир меняется, — ответил Дон Кихот. — А я часть мира.
Он лёг на кровать, закрыл глаза и уснул. И во сне он снова летал над Энском: но теперь не на крыльях из газет, а на чёрных крыльях КГБ, и под ним проплывали не дома, а тюрьмы, и не люди, а доносы. И он не знал, летит ли он на свободу или в клетку.
А может быть, это было одно и то же.
В стране дураков даже сны были двуличными.
Глава 7. О том, как Дон Кихот подписал бумагу и потерял себя
На следующий день после той самой беседы, которую Дон Кихот провёл в здании без вывески, он проснулся с чувством, которое не мог описать. Это не была радость. Это не была печаль. Это была тягучая, противная пустота в том месте, где раньше жила его вера в справедливость.
Дон Кихот лежал на кровати в общежитии, смотрел в потолок и думал. Думал о том, что вчера он сделал шаг, который раньше счёл бы предательством. Но теперь… теперь он называл это словом «компромисс». Красивое слово. Гладкое. Как камешек, который река обточила до полной бессмысленности.
— Санчо, — позвал он.
Санчо не ответил. Он уже ушёл в колхоз разбираться с посевной, которую местные механизаторы, как всегда, пытались превратить в бесконечный запой с элементами трудовой деятельности.
— Дульсинея, — позвал Дон Кихот.
Клара тоже не ответила. Она спала в своей комнате после ночной смены: после встречи с очередным иностранцем, который платил долларами и не спрашивал имени.
— Джинн, — позвал Дон Кихот.
Джинн сидел в углу и читал газету «Известия». Он поднял голову, посмотрел на Дон Кихота и сказал:
— Ты выглядишь как человек, который съел несвежего осетра.
— Я выгляжу как человек, который подписал бумагу, — ответил Дон Кихот.
— Какую бумагу?
— Ту, о которой нельзя говорить.
Джинн отложил газету. Он подошёл к Дон Кихоту, сел на край кровати и сказал голосом, в котором не было ни капли его обычной иронии:
— Ты подписал согласие на сотрудничество. С КГБ.
— Откуда ты знаешь? — изумился Дон Кихот.
— Я — Джинн. Экспедитор третьего разряда. Мы, экспедиторы, всё знаем. Особенно то, что скрыто под грифом «секретно».
— И что мне теперь делать? — спросил Дон Кихот. Он спросил это не у Джинна, а у самого себя. Или у потолка. Или у того маленького человека, который жил внутри него и раньше назывался «совестью», а теперь, кажется, собирал чемоданы.
— Теперь ты будешь работать на них, — сказал Джинн. — Будешь ходить на митинги, выступать с речами, а потом писать отчёты. Будешь рассказывать, кто говорит лишнее, кто слишком громко кричит, кто слишком далеко заходит. Ты станешь не рыцарем, а шпионом.
— Я стану тем, кого раньше презирал, — тихо сказал Дон Кихот.
— Не преувеличивай, — усмехнулся Джинн. — Ты и раньше был не подарком. Ты сражался с ветряками, принимал трактиры за замки, а деревенских девок — за принцесс. Разница лишь в том, что раньше твоё безумие было безобидным. А теперь оно стало опасным.
— Для кого?
— Для всех. Для тебя. Для Санчо. Для Дульсинеи. Для тех, кто тебя слушает.
Дон Кихот закрыл глаза. Он представил себе площадь, на которой он выступал вчера. Там было уже не сорок человек, а сто. И мальчик, который кричал вместе с ним, стоял в первом ряду. Мальчика звали Вова. Ему было десять лет. Он верил Дон Кихоту. Верил каждому слову.
— А если я откажусь? — спросил Дон Кихот. — Если я приду к ним и скажу, что не буду подписывать?
— Ты уже подписал, — напомнил Джинн. — Обратного хода нет. В СССР обратный ход, это либо тюрьма, либо психушка. Выбирай.
— А третий вариант?
— Третий вариант — эмиграция. Но для эмиграции нужны деньги. А у тебя их нет.
— У Дульсинеи есть, — тихо сказал Дон Кихот.
— Дульсинея не даст, — покачал головой Джинн. — Дульсинея копит на шубу.
Дон Кихот встал. Он подошёл к окну. За окном был всё тот же Энск: серый, заснеженный, унылый. Но Дон Кихот вдруг увидел его по-новому. Он увидел не тюрьму, а сцену. Огромную сцену, на которой он должен был играть роль. Роль борца за свободу. Роль жертвы системы. Роль героя.
— Они хотят, чтобы я стал их марионеткой, — сказал Дон Кихот.
— Да, — кивнул Джинн. — Но красивой марионеткой. С копьём. И с испанским акцентом.
— А если я сыграю их игру? Если я буду делать вид, что работаю на них, а на самом деле буду работать на себя?
— Это называется двойная игра, — сказал Джинн. — Она опасна. Очень опасна. Но возможна.
— Научи меня, — попросил Дон Кихот.
Джинн посмотрел на него долгим взглядом. В его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. Или на жалость. Или на то и другое вместе.
— Хорошо, — сказал Джинн. — Но учти: если ты начнёшь эту игру, ты уже никогда не сможешь остановиться. Ты станешь параноиком. Ты будешь видеть врагов в каждом друге, а друзей в каждом враге. Ты перестанешь верить даже самому себе.
— Я уже перестал, — сказал Дон Кихот. — Сегодня утром.
— Тогда слушай.
И Джинн начал рассказывать. Он рассказывал о том, как работать с КГБ и не сойти с ума. Как писать отчёты, которые не навредят людям. Как говорить правду так, чтобы она звучала как ложь, и ложь так, чтобы она звучала как правда. Как быть честным в стране, где честность — это диагноз.
Дон Кихот слушал и кивал. Ему казалось, что он учится заново говорить, ходить, дышать. Ему казалось, что старый Дон Кихот умер сегодня ночью, а новый родился. И этот новый был старше, мудрее, но почему-то совершенно пустым внутри.
Когда Джинн закончил, Дон Кихот взял черенок от швабры — своё копьё — и сломал его пополам.
— Зачем ты это сделал? — изумился Джинн.
— Копьё было символом, — сказал Дон Кихот. — Символом борьбы. Но теперь я понял: настоящая борьба не требует символов. Она требует тишины.
— Ты стал философом, — усмехнулся Джинн.
— Я стал трусом, — ответил Дон Кихот. — Только трусы называют себя философами.
В этот момент в комнату вошёл Санчо. Он был красный, потный, пахло от него навозом и самогоном: обычное дело для председателя колхоза «Красный Октябрь».
— Сеньор, — сказал он. — У нас беда. Комиссия из области. Говорят, что мы слишком хорошо работаем. Говорят, что это вредительство.
— Как это — слишком хорошо? — не понял Дон Кихот.
— А так, — вздохнул Санчо. — В СССР хорошо работать нельзя. Если ты работаешь хорошо, значит, ты либо жулик, либо иностранец, либо сумасшедший. Я иностранец и сумасшедший одновременно. Меня хотят снять.
— Не дадим, — твёрдо сказал Дон Кихот.
— Сеньор, ты не понимаешь, — сказал Санчо. — Это не ветряки. Это система. С ней нельзя сражаться.
— Знаю, — сказал Дон Кихот. — Поэтому я не буду сражаться. Я буду договариваться.
Он взял пиджак (который Джинн купил у спекулянта), надел его и направился к двери.
— Ты куда? — спросил Санчо.
— В обком, — ответил Дон Кихот. — Разговаривать. По-русски.
— Ты не знаешь русского, — напомнил Санчо.
— Знаю, — улыбнулся Дон Кихот. — За месяц научился. Слова, конечно, странные: «план», «отчёт», «выговор», «премия». Но я их выучил. Теперь я знаю язык врага.
— Это не язык врага, — сказал Джинн. — Это язык бюрократии. Он хуже. Потому что на нём можно говорить правду, но никто тебя не поймёт.
Дон Кихот вышел. Санчо остался в комнате с Джинном.
— Он изменился, — сказал Санчо.
— Изменился, — согласился Джинн.
— В лучшую сторону?
— Не знаю, — сказал Джинн. — Время покажет. В СССР время единственное, что работает без перебоев.
А в это время Клара-Дульсинея сидела в ресторане гостиницы «Центральная» и пила шампанское. Рядом с ней сидел Мистер Смит , тот самый, из «компании, которая платит долларами». Он был мрачнее обычного.
— Нам нужна информация, — сказал он. — Серьёзная информация. О вашем рыцаре.
— Что именно? — спросила Клара.
— Он подписал бумагу? С КГБ?
Клара замерла. Она не знала об этом. Но её лицо не дрогнуло.
— Откуда вы знаете? — спросила она.
— У нас есть источники, — сказал Мистер Смит. — Но нам нужны подтверждения. Если он подписал, то он теперь не правозащитник, а агент. А агентов мы не поддерживаем.
— А если не подписал?
— Тогда мы увеличим финансирование. Он станет нашим главным голосом в СССР.
Клара сделала глоток шампанского. В её голове снова закрутились шестерёнки. Она могла сказать правду. И тогда Дон Кихот потеряет западную поддержку. Она могла солгать. И тогда Дон Кихот получит деньги, но будет жить во лжи. Она могла промолчать. И тогда её саму заподозрят в неискренности.
— Я узнаю, — сказала она. — Через три дня.
— У вас есть два, — сказал Мистер Смит. — Время — деньги.
— В СССР время, это водка, — усмехнулась Клара. — Но я справлюсь.
Она вышла из ресторана и направилась в общежитие. По дороге она встретила Аллу.
— Ну что, Дуся, — сказала Алла. — Муж требует информацию.
— Какую?
— Всё ту же. Подписал или нет?
Клара поняла, что попала в ловушку. Все хотели знать одно и то же. КГБ, ЦРУ, Алла, Мистер Смит. И только она одна могла дать ответ. Но любой ответ был предательством.
— Подписал, — сказала она Алле. — Передай: он подписал.
— А почему ты так уверена?
— Потому что я видела бумагу. Вчера, когда он вернулся, у него в кармане лежал конверт. С грифом «секретно».
Алла кивнула и ушла. Клара осталась одна. Она знала, что через час эта информация попадёт к Угрюмову. А через два к Мистеру Смиту. А через три к Дон Кихоту. И тогда начнётся ад.
— Прости, Рыцарь, — прошептала она. — Но у каждой принцессы есть цена. Моя цена — шуба. И жизнь.
Клара закурила сигарету и пошла дальше. А за её спиной, из переулка, за ней наблюдал Джинн. Он видел всё. Он слышал всё. Он знал всё.
— Интересно, — прошептал он. — Кто же кого предаст первым? Дон Кихот — Санчо? Санчо — Дон Кихота? Клара — всех? Или все — друг друга?
Джинн достал из портфеля флягу с водкой (ту самую, которую он купил в магазине по талонам), открутил крышку и сделал большой глоток.
— В СССР даже предательство дефицит, — сказал он. — А здесь его в избытке.
И Джинн ушёл в темноту. А навстречу ему из темноты шёл Дон Кихот, вернувшийся из обкома, с пустыми глазами и с новым копьём. На этот раз копьё было настоящим. Он купил его у местного кузнеца за три рубля. И это копьё не было шваброй. Оно было железным. Острым. И смертельно опасным.
— Джинн, — сказал Дон Кихот, проходя мимо. — Я решил.
— Что ты решил?
— Я буду сражаться. Не на словах. На деле.
— С кем?
— Со всеми. С КГБ. С ЦРУ. С Аллой. С Мистером Смитом. С системой. С ветряками. С самим собой.
— Ты убьёшь кого-нибудь? — спросил Джинн.
— Не знаю, — ответил Дон Кихот. — Но я обещаю: если я убью, то первым делом того, кто заслужил.
Он вошёл в общежитие. А Джинн остался стоять на улице, глядя на звёзды, которые в Энске были видны только в вытрезвителе: на картинке, посвящённой трезвости.
— Бедная страна, — сказал Джинн. — Бедные люди. Бедный Рыцарь.
Он допил водку, выбросил флягу в сугроб и пошёл следом. Потому что, как он уже понял за этот месяц, в СССР даже волшебники должны отчитываться за потраченные сверхурочные. Иначе — выговор. Или, что хуже, премии не дадут.
А без премии в СССР жить нельзя. Даже если ты Джинн. Экспедитор третьего разряда. С крыльями за спиной и с портфелем, полным секретов.
Глава 8. О великом противостоянии на площади, где Дон Кихот чуть не стал народным героем, но всё пошло не так
Митинг назначили на субботу. Энск жил в предвкушении: такого здесь не видели со времён хрущёвской кукурузной эпопеи, когда на главную площадь привезли три грузовика початков и раздавали бесплатно. Правда, кукуруза оказалась кормовой, но народ всё равно брал: авоськи не резиновые, а дефицит, он и есть дефицит.
Слух о том, что испанский безумец собирает народ на площади, разлетелся по городу со скоростью, которой мог позавидовать любой слух. Передавали из уст в уста, шёпотом, в очередях, в банях, в кабинетах начальников и в курилках заводов. Кто-то говорил, что Дон Кихот будет раздавать колбасу. Кто-то — что он объявит себя царём. Кто-то — что он привёз с собой настоящего испанского хамона (что было ближе всего к истине, потому что Джинн действительно прихватил из прошлого кусок прошлогоднего окорока, но съел его ещё в первую неделю).
— Санчо, — сказал Дон Кихот накануне вечером. — Ты привезешь колхозников?
— Привезу, сеньор, — вздохнул Санчо. — Но они хотят не справедливости, а самогона. Я обещал им по литру на брата после митинга.
— Ты подкупаешь людей?
— Я их мотивирую, — ответил Санчо. — Это разные вещи. В СССР мотивация без самогона не работает. А самогон без мотивации, это просто пьянка.
— А у нас будет пьянка или митинг?
— И то, и другое, сеньор. По-другому здесь не умеют.
Дон Кихот покачал головой, но спорить не стал. Он уже понял: в этой стране невозможно провести ни одно мероприятие без того, чтобы оно не превратилось в нечто среднее между демонстрацией, ярмаркой и коллективным запоем. Это была местная специфика, и с ней приходилось считаться.
Клара в тот вечер была необычно молчалива. Она сидела в углу, курила одну сигарету за другой и смотрела в стену. Перед ней стояла дилемма, которую она не могла решить даже с помощью французских духов и итальянских сапог.
— Дульсинея, — позвал её Дон Кихот. — Ты придёшь завтра?
— Приду, — сказала она.
— Ты будешь стоять рядом со мной?
— Буду.
— Как принцесса?
— Как валютная проститутка, — честно ответила Клара. — Это единственное, что я умею хорошо.
Дон Кихот посмотрел на неё с печалью. Ему хотелось сказать что-то красивое, вроде «ты для меня всегда принцесса», но он промолчал. Потому что за месяц в СССР он научился одному: красивые слова здесь не работают. Работают только дела. И талоны.
— Завтра всё решится, — сказал он. — Я чувствую.
— Ты всегда чувствуешь, — усмехнулась Клара. — Проблема в том, что твои чувства часто оказываются бредом.
— А если нет?
— Тогда мы все попадём в тюрьму. Или в психушку. Или в Магадан.
— Магадан, это красиво? — спросил Дон Кихот.
— Магадан, это холодно, — ответила Клара. — Как в Энске. Только без очередей за колбасой.
— Тогда не стоит, — решил Дон Кихот. — Лучше я буду сражаться здесь.
Он лёг спать, а Клара ещё долго сидела в темноте, думая о том, кому же она завтра продаст информацию. КГБ заплатит сто рублей. ЦРУ — сто долларов. Алла — шубу. А совесть — ничего. Совесть, как выяснилось, в СССР была самым дешёвым товаром. Её раздавали бесплатно. И никто не брал.
Субботнее утро выдалось морозным, но солнечным: редкое сочетание для Энска. Площадь перед Домом культуры начала заполняться с девяти утра. К десяти там было уже пятьсот человек. К одиннадцати — тысяча.
Тысяча человек в советском Энске, это почти половина города. Они стояли в пальто, дублёнках, ватниках, кто в чём пришёл. Дышали паром в холодный воздух. Переминались с ноги на ногу. Ждали.
В первом ряду стояли колхозники Санчо: тридцать мужиков в телогрейках, пахнущих навозом и надеждой. Они приехали на трёх тракторах, которые Санчо чудом отремонтировал к этому дню. Тракторы были старые, чадили, как паровозы, но ехали, что уже было подвигом.
— Санчо, — сказал Кузьмич. — А самогон-то будет?
— Будет, — пообещал Санчо. — После.
— А если нас арестуют до?
— Тогда я принесу вам в тюрьму. У меня есть связи.
— Какие связи? Ты ж иностранец.
— Я — председатель колхоза, — гордо ответил Санчо. — Это выше национальности.
Во втором ряду стояла интеллигенция: те самые люди с кухонь, которые годами обсуждали свободу, но боялись выйти на улицу. Сегодня они вышли. Потому что Дон Кихот дал им то, чего не давала ни одна газета — надежду. Или иллюзию надежды. В СССР разница между ними была невелика.
В третьем ряду стояли любопытные: те, кто пришёл просто посмотреть на сумасшедшего испанца. Им было плевать на свободу. Им было интересно, как человек может выходить на мороз без шапки и не мёрзнуть.
В четвёртом ряду стояли люди в штатском. Их было не много — человек двадцать. Они не разговаривали, не переминались, не дышали паром. Они просто стояли и смотрели. У каждого из них в кармане лежал пистолет. А в душе был приказ разогнать митинг, если что-то пойдёт не так.
Ровно в двенадцать на импровизированную сцену (два ящика из-под селёдки и одна перевёрнутая бочка) взобрался Дон Кихот.
Он был без доспехов. Без копья. Без шлема. В простом пиджаке, купленном у спекулянта, и в ботинках, которые на два размера больше его ноги. Но когда он поднял руку, толпа замолчала. Потому что в его глазах горел огонь: тот самый, который заставлял его сражаться с ветряками, принимать трактиры за замки, а деревенских девок за принцесс. Тот самый, который не погасили ни КГБ, ни ЦРУ, ни советская зима.
— Граждане! — закричал Дон Кихот на ломаном русском, который он выучил за месяц. — Я пришёл к вам не с мечом. Я пришёл с правдой!
— Где колбаса? — крикнул кто-то из толпы.
— Колбаса будет! — ответил Дон Кихот. — Но сначала свобода!
— А свободу есть можно? — спросил тот же голос.
— Свободу нельзя есть, — терпеливо объяснил Дон Кихот. — Свободу можно только чувствовать!
— А чувствовать сытно?
— Нет, — честно признался Дон Кихот. — Чувствовать, это другое. Это когда внутри тепло, даже если снаружи холодно.
— У нас внутри холодно, потому что жрать нечего, — сказал мужик в телогрейке. — Вы давайте сначала накормите, а потом учите свободу чувствовать.
Дон Кихот растерялся. В Испании его речи всегда вызывали аплодисменты, правда, от ветряков и овец. Здесь же его слушали голодные, замёрзшие, уставшие люди, которым было плевать на свободу. Им нужна была колбаса. И сапоги. И чтобы не было войны.
— Я понимаю вас, — сказал Дон Кихот тише. — Я сам голодал. Я сам мёрз. Но поверьте мне: свобода стоит того, чтобы потерпеть.
— Сколько терпеть? — спросила бабка с авоськой.
— Недолго. Год. Два. Десять.
— Десять лет? — бабка перекрестилась. — Да мы за десять лет все помрём.
— Тогда умрём свободными! — воскликнул Дон Кихот.
— А лучше жить рабами, но сытыми, — сказал мужик в телогрейке.
И толпа зашумела. Кто-то кричал «Даёшь свободу!», кто-то — «Даёшь колбасу!», кто-то — «Даёшь и то, и другое, но сначала колбасу!».
А в это время на краю площади стоял полковник Угрюмов. Он смотрел на происходящее и улыбался. Улыбка у него была такой же холодной, как энский январь.
— Он не справляется, — сказал он своему заму. — Толпа не слушает. Через полчаса они разойдутся сами.
— Может, поможем? — предложил зам.
— Не надо, — сказал Угрюмов. — Пусть проваливается сам. Так красивее.
Но тут случилось неожиданное.
На сцену выскочил Санчо Панса. Он был красный, запыхавшийся, в шапке-ушанке, которая съехала на глаза.
— Сеньор! — закричал он. — Я знаю, что делать!
— Что? — спросил Дон Кихот.
— Пообещай им не свободу, а землю! Землю! В СССР это работает лучше!
— Какую землю?
— Колхозную! Скажи, что я раздам колхозную землю крестьянам! Они поверят! Я же председатель!
Дон Кихот посмотрел на Санчо. Потом на толпу. Потом на Угрюмова, который стоял на краю площади и улыбался.
— Граждане! — закричал он снова. — Я обещаю вам землю! Землю, на которой вы будете работать на себя, а не на государство!
Толпа замерла.
— Какую землю? — спросил Кузьмич.
— Колхозную! — крикнул Дон Кихот, указывая на Санчо. — Вот председатель! Он подтвердит!
Санчо выступил вперёд. Он снял шапку, вытер пот со лба и сказал:
— Мужики! Я — Санчо Панса, председатель колхоза «Красный Октябрь». И я обещаю: если вы поддержите моего сеньора, я разделю землю между вами. По гектару на брата!
— А кто будет работать? — спросил кто-то.
— Вы! — ответил Санчо. — Но на себя!
— А налоги?
— Налоги… — Санчо замялся. — Налоги мы… мы их… обойдём!
— Как?
— Хитростью! — выкрикнул Дон Кихот. — Рыцарской хитростью!
Толпа загудела. Земля — это было серьёзно. Колбаса — это сегодня. Земля — это навсегда. И хотя никто не верил, что иностранный председатель может раздать колхозную землю, надежда, она как вода: просачивается даже сквозь самые толстые стены.
— А когда? — спросила бабка с авоськой.
— Завтра! — крикнул Санчо, не глядя на Дон Кихота. — Начнём завтра!
И тут площадь взорвалась. Люди закричали, засвистели, зааплодировали. Кто-то плакал. Кто-то смеялся. Кто-то уже мысленно делил землю, которую у него отобрали в тридцатых, в пятидесятых, в семидесятых: отбирали столько раз, что земля стала не просто почвой, а символом. Символом того, что можно иметь что-то своё. Настоящее. Не отнятое.
Угрюмов перестал улыбаться.
— Это уже не митинг, — сказал он заму. — Это бунт.
— Разгоняем?
— Нет. Поздно. Если мы сейчас начнём разгонять , они нас раздавят. Тракторами.
— Что делать?
— Звонить в Москву, — сказал Угрюмов. — Пусть решают там.
А на сцене тем временем происходило нечто странное. Дон Кихот, вдохновлённый успехом, начал говорить то, что обычно говорят только в самых смелых диссидентских кухнях.
— Граждане! — кричал он. — Вы не рабы! Рабы не мечтают о земле! Рабы мечтают о хлебе! А вы мечтаете о большем! Вы мечтаете о свободе! И я дам вам её! Даже если для этого мне придётся пойти против всей системы!
— Против какой системы? — спросил кто-то.
— Против этой! — Дон Кихот обвёл рукой площадь, Дом культуры, портрет Ленина, здание КГБ. — Против той, которая превратила вас в винтики! Против той, которая сделала из людей очередь! Я — Дон Кихот Ламанчский — объявляю войну советской бюрократии!
Толпа ахнула. Потому что в СССР 1986 года такое говорили шёпотом, под одеялом, в ванной с открытой водой. Но чтобы вслух, на площади, при тысяче человек — такого не было никогда.
— Схватить его! — крикнул Угрюмов.
Но было поздно. Толпа сомкнулась вокруг сцены. Двадцать человек в штатском не могли пробиться через тысячу разгорячённых людей, которые вдруг почувствовали себя не толпой, а силой.
— Он наш! — закричал Кузьмич, вставая перед сценой с вилами. — Кто тронет — убью!
— И я! — крикнул Вова, тот самый десятилетний мальчик, который кричал вместе с Дон Кихотом в первый день. — Я тоже его защищу!
И тогда случилось чудо. Тысяча человек — голодных, замёрзших, уставших — взялись за руки и окружили сцену. Они не знали, зачем они это делают. Они не знали, что будет дальше. Они просто чувствовали, что сейчас, в эту минуту, они не винтики. Они — люди.
Угрюмов отступил. Он достал рацию и сказал в неё одно слово: «Подкрепление».
А Дон Кихот стоял на сцене и смотрел на людей, которые защищали его. И в его глазах стояли слёзы. Потому что он понял: он победил. Не ветряки. Не КГБ. Не систему. Он победил отчаяние. Он победил страх. Он победил ту серую, липкую безнадёгу, которая годами душила эту страну.
— Санчо, — сказал он. — Мы сделали это.
— Мы сделали только полдела, сеньор, — ответил Санчо, глядя на подъезжающие к площади автобусы с солдатами. — Вторая половина сейчас начнётся.
Потому что в стране дураков даже победа пахнет поражением. А поражение — свободой.
Глава 9. О том, как Дон Кихота арестовали, освободили и снова арестовали, а Клара сделала выбор, о котором пожалеет
Автобусы с солдатами подошли к площади через семнадцать минут после того, как Угрюмов сказал в рацию «Подкрепление». Семнадцать минут, это много для площади и мало для истории. За эти семнадцать минут Дон Кихот успел произнести ещё одну речь, Санчо Панса успел спрятать в трактор две канистры самогона, а Клара-Дульсинея успела сделать звонок, который изменил всё.
Звонок был Мистеру Смиту. Текст был коротким: «Его арестуют через десять минут. Если хотите спасти — присылайте вертолёт». Мистер Смит ответил: «Вертолётов нет. Есть только дипломаты. Но дипломаты приедут через три дня. Пусть держится». Клара бросила трубку и выругалась так, что даже видавшие виды энские таксисты покраснели.
— Дура, — сказала она себе. — На что ты надеялась? На ЦРУ? В СССР даже ЦРУ бессильно против Угрюмова.
Она вышла на площадь. Солдаты уже выстраивались в цепь. Их было около двухсот: молодые парни в шинелях, с автоматами, с лицами, которые не выражали ничего, потому что выражать что-либо в армии запрещено уставом.
— Граждане! — крикнул офицер в мегафон. — Митинг несанкционирован! Просим разойтись!
Толпа не расходилась. Тысяча человек стояла, взявшись за руки, и молчала. Молчание было громче любого крика.
— Предупреждаю в последний раз! — крикнул офицер. — Через пять минут начнём задержание!
— Не начнёте! — крикнул Кузьмич, выходя вперёд с вилами. — Вы нас сначала всех перестреляйте! А потом объясняйте Москве, почему вы расстреляли тысячу человек!
Офицер замялся. Он был кадровым военным, привыкшим к приказам. Но приказ расстреливать безоружных людей — это не тот приказ, который хочется выполнять. Даже в СССР. Особенно в СССР, где перестройка только начиналась, а Запад смотрел в каждый рот.
— Командир, — сказал один из солдат, молодой, с веснушками. — Там же бабки стоят. И дети.
— Молчать! — рявкнул офицер. Но в голосе его уже не было прежней уверенности.
И в этот момент на сцену снова вышел Дон Кихот. Он поднял руку, и толпа расступилась. Он пошёл прямо к цепи солдат: медленно, спокойно, с пустыми руками.
— Не надо стрелять, — сказал он офицеру. — Я сдаюсь.
— Сеньор! — закричал Санчо. — Не смей!
— Надо, Санчо, — сказал Дон Кихот, не оборачиваясь. — Если я не сдамся, они начнут стрелять. А я не хочу, чтобы из-за меня гибли люди.
— Но они же стрелять не будут! — закричал Кузьмич.
— Будут, — сказал Дон Кихот. — Я знаю эту систему. Она не терпит неподчинения. Она сломает всех, кто встанет на пути.
Он подошёл к офицеру. Тот достал наручники.
— Вы имеете право хранить молчание, — начал он.
— Я знаю свои права, — перебил Дон Кихот. — Я сам их защищаю.
Он протянул руки. Наручники щёлкнули. Толпа ахнула. Кто-то заплакал. Кто-то закричал: «Не отдавайте!». Но Дон Кихот уже уходил в сопровождении двух солдат к автобусу с решётками на окнах.
Перед тем как сесть в автобус, Дон Кихот обернулся и сказал громко, чтобы слышали все:
— Не сдавайтесь! Продолжайте! Я вернусь!
Автобус уехал. Толпа постояла ещё минуту, потом начала расходиться. Люди шли молча, опустив головы. Они чувствовали себя преданными, но не Дон Кихотом, а собой. Потому что они позволили ему уйти одному. Потому что они не бросились за ним. Потому что в глубине души каждый из них знал: если бы они бросились, их бы расстреляли. А умирать никто не хотел. Даже за свободу.
— Трусы, — сказал Кузьмич, глядя на уходящих. — Мы все трусы.
— Не все, — сказал Санчо. — Я пойду за ним.
— Ты пойдёшь, — кивнул Кузьмич. — А мы останемся. Потому что мы — советские люди. Мы умеем только ждать.
Санчо сел в трактор, завёл его и поехал за автобусом. Трактор чадил, как чёрт, но ехал. И Санчо ехал. Потому что он был не просто оруженосцем. Он был другом. А друзей не бросают даже в стране, где дружба, это дефицит.
Допрос в здании без вывески начался через час после ареста.
Дон Кихота привели в кабинет Угрюмова. Кабинет был большим, с высокими потолками, с портретами членов Политбюро на стенах и с запахом дешёвого табака, которым пропитались все документы за последние двадцать лет.
— Садитесь, товарищ Кихано, — сказал Угрюмов, указывая на стул.
— Я — Дон Кихот, — поправил рыцарь.
— Для меня вы — Алонсо Кихано, гражданин Испании, нелегально находящийся на территории СССР, — холодно сказал Угрюмов. — Или вы предпочитаете, чтобы я называл вас «подследственный № 347»?
— Называйте как хотите, — пожал плечами Дон Кихот. — Слова не меняют сути. Я тот, кто я есть. А вы тот, кто вы есть.
— А кто я есть? — прищурился Угрюмов.
— Вы — злой волшебник, — сказал Дон Кихот. — Вы заколдовали эту страну. Вы превратили людей в тени. Вы заставили их бояться собственных мыслей.
Угрюмов усмехнулся. Он достал папку, положил её на стол и открыл. В папке были фотографии. Дон Кихот на митинге. Дон Кихот на площади. Дон Кихот с черенком от швабры. Дон Кихот с Вовой, тем самым мальчиком, который кричал вместе с ним.
— Узнаёте? — спросил Угрюмов.
— Это я, — кивнул Дон Кихот.
— А это? — Угрюмов достал другую фотографию. На ней была Клара. Она сидела в ресторане с Мистером Смитом.
Дон Кихот побледнел.
— Это Дульсинея, — сказал он.
— Это не Дульсинея, — поправил Угрюмов. — Это Клара Гонсалес, гражданка Испании, валютная проститутка, а также наш и, возможно, не только наш агент.
— Она не могла, — прошептал Дон Кихот.
— Могла, — сказал Угрюмов. — И сделала. Вы знаете, что она передала нам информацию о вашем митинге? За три дня до события? Мы знали всё. Каждое слово. Каждый жест.
Дон Кихот закрыл глаза. Ему показалось, что земля уходит из-под ног не фигурально, а буквально. Пол покачнулся, стены поплыли, портреты членов Политбюро заулыбались, как будто они тоже участвовали в этом заговоре.
— Зачем вы мне это говорите? — спросил Дон Кихот.
— Чтобы вы поняли, — сказал Угрюмов. — Вы один. Совсем один. Ваш оруженосец — председатель колхоза, которого завтра снимут. Ваша дама сердца — шпионка. Ваш Джинн — вообще непонятно кто. А вы — рыцарь без копья, без коня и без страны.
— У меня есть правда, — сказал Дон Кихот.
— Правда в СССР не работает, — ответил Угрюмов. — Здесь работает только страх. И вы это знаете.
Он встал, подошёл к окну и посмотрел на улицу. За окном стоял трактор. В тракторе сидел Санчо Панса и курил. Он ждал. Он всегда ждал.
— Ваш оруженосец — дурак, — сказал Угрюмов. — Он думает, что может вас спасти. Но он не может. Потому что вы подписали бумагу. Вы наш. С этого момента вы работаете на нас.
— Я не буду, — сказал Дон Кихот.
— Будете, — спокойно ответил Угрюмов. — Потому что если вы не будете, мы посадим не только вас. Мы посадим и Санчо. И Клару. И Вову, того мальчика, который кричал с вами.
— Ему десять лет, — сказал Дон Кихот.
— Для нас возраст не важен, — сказал Угрюмов. — Важна опасность. А он опасен. Он — ваше будущее. Если вы откажетесь, у него не будет будущего.
Дон Кихот молчал. Он сидел на стуле, сжав кулаки, и молчал. Молчание длилось минуту. Две. Пять. Угрюмов не торопил. Он знал: тишина — лучшее оружие.
— Хорошо, — сказал наконец Дон Кихот. — Я буду работать на вас. Но с условиями.
— Какими?
— Первое: я не буду давать показания против невиновных.
— В СССР невиновных нет, — усмехнулся Угрюмов. — Есть те, кого ещё не поймали.
— Второе: я не буду писать доносы на друзей.
— У вас нет друзей, — сказал Угрюмов. — Вы сами это знаете.
— Третье: я хочу, чтобы Санчо остался председателем колхоза.
— Это невозможно, — отрезал Угрюмов. — Колхоз «Красный Октябрь» будет передан новому руководству. Ваш оруженосец — иностранец. Он не может руководить советским предприятием.
— Он может, — сказал Дон Кихот. — И он будет. Иначе я ничего не подпишу.
Угрюмов посмотрел на него долгим взглядом. Потом взял телефонную трубку, набрал номер и сказал:
— Отменить снятие председателя колхоза «Красный Октябрь». Оставить Пансу. Да, я знаю, что он иностранец. Нет, мне плевать. Делайте, что говорят.
Он положил трубку.
— Ещё условия?
— Нет, — сказал Дон Кихот.
— Тогда подписывайте.
Угрюмов достал из стола новый лист бумаги. На нём было напечатано: «Согласие на сотрудничество с органами государственной безопасности». Дон Кихот взял ручку. Ручка была тяжёлой, с золотым пером, какая бывает только у больших начальников.
— Вы знаете, что вы делаете? — спросил Угрюмов.
— Знаю, — ответил Дон Кихот. — Я предаю себя.
— Вы спасаете других, — поправил Угрюмов. — Это называется «патриотизм». Хотя в вашем случае — «космополитизм». Но мы спишем на идиотизм.
Дон Кихот подписал.
Бумага легла в папку. Угрюмов встал, пожал руку Дон Кихоту — впервые за всё время — и сказал:
— Добро пожаловать в команду. Ваш первый выход завтра. Мы организуем митинг. Вы скажете, что передумали. Что советская власть лучшая в мире. Что вы ошиблись.
— Я не скажу этого, — сказал Дон Кихот.
— Скажете, — улыбнулся Угрюмов. — Потому что если не скажете, то мы покажем западным журналистам вашу подпись. И тогда вы станете не героем, а предателем. А предателей не любят ни в СССР, ни на Западе.
Дон Кихот вышел из кабинета. В коридоре его ждал конвой — два солдата с автоматами. Они отвели его в подвал. В подвале была камера. Маленькая, сырая, с железной кроватью и с окошком под потолком, через которое было видно небо. Серое, энское, такое же, как везде. Дон Кихот лёг на кровать и закрыл глаза. Ему казалось, что он спит. Что всё это сон. Что он сейчас проснётся в Ламанче, на своей продавленной кровати, и рядом будет Санчо, и Дульсинея будет пахнуть не французскими духами, а навозом, и ветряки будут мирно стоять на холмах, и не будет ни КГБ, ни ЦРУ, ни валютных проституток, ни подписанных бумаг.
Но это был не сон. Это была явь. Самая страшная явь в его жизни.
А на улице, у здания без вывески, всё ещё стоял трактор. В тракторе сидел Санчо Панса и ждал. Он ждал своего сеньора. Он ждал уже пять часов. И он готов был ждать вечность. Потому, что в стране дураков даже оруженосцы умеют быть верными. Вернее, чем рыцари. Вернее, чем принцессы. Вернее, чем те, кто подписывает бумаги под дулом пистолета.
Глава 10. О том, как Санчо Панса организовал побег на тракторе, а Клара получила шубу и потеряла всё
Ночь в Энске опустилась стремительно и бесповоротно, как топор гильотины. В пять часов вечера было серо, в шесть черно, а в семь никто уже не различал ни неба, ни земли, только редкие фонари, которые светили ровно настолько, чтобы обозначить тьму, но не рассеять её.
Санчо Панса сидел в кабине трактора и мёрз. Трактор был старым, «Беларусь» 1972 года выпуска, с дверцей, которая закрывалась только если её придерживать коленом, и с печкой, которая грела ровно настолько, чтобы водитель не умер, но и не расслабился. Он сидел уже семь часов. За это время он успел выкурить полпачки «Примы», выпить флягу чая (который давно остыл) и пересчитать всех коров в колхозе: мысленно, потому что больше считать было нечего.
— Сеньор, — прошептал он, глядя на окна здания без вывески. — Ты там? Ты жив?
Окна не отвечали. Они были тёмными, как глаза полковника Угрюмова, и такими же непроницаемыми.
В половине восьмого к трактору подошёл Кузьмич. Он был пьян в стельку, но это не мешало ему соображать: в СССР алкоголь часто был катализатором мозговой деятельности, особенно когда речь шла о спасении несправедливо обиженных.
— Санчо, — сказал Кузьмич, стуча в дверцу трактора. — Ты чего сидишь? Действовать надо!
— Как? — спросил Санчо. — У меня нет оружия. Нет плана. Нет даже тёплых штанов.
— А зачем тебе штаны? — удивился Кузьмич. — Ты на тракторе. Трактор, это и есть штаны. Только железные.
Он залез в кабину, отодвинул Санчо в сторону и сел за руль.
— Смотри, — сказал он, показывая на здание. — Там есть подвал. В подвале — камеры. В одной из камер твой сеньор. Охраны — человек пять. Все пьяные, потому что Новый год скоро.
— Какой Новый год? — не понял Санчо. — Сейчас октябрь.
— В СССР Новый год готовят с октября, — сказал Кузьмич. — Это традиция. Так что охрана пьяная. Мы заедем с тыла, пробьём стену подвала, заберём твоего сеньора и уедем.
— Ты предлагаешь протаранить здание КГБ на тракторе? — ужаснулся Санчо.
— Я предлагаю спасти человека, — поправил Кузьмич. — А здание — это так, сопутствующий ущерб.
Санчо задумался. Он вспомнил все свои приключения с Дон Кихотом: битву с ветряками, освобождение львов (которые оказались овцами), штурм замка (который оказался трактиром). Таран здания КГБ на тракторе вписывалось в этот ряд идеально. Более того, это было логичным завершением карьеры оруженосца, который начинал с того, что просто нёс копьё, а теперь должен был таранить советские спецслужбы.
— А если нас поймают? — спросил он.
— Расстреляют, — честно ответил Кузьмич. — Или дадут пятнадцать лет. В любом случае, ты перестанешь мёрзнуть.
— Это аргумент, — кивнул Санчо. — Поехали.
Он завёл трактор. Трактор чихнул, кашлянул и зарычал: так рычат старые львы, которых заставили охотиться вместо того, чтобы умереть с достоинством в зоопарке.
— Держись, — сказал Кузьмич, выжимая сцепление.
Трактор рванул с места. Он проехал через площадь, пересёк тротуар, сбил урну (урна была железная, ей ничего не сделалось, но звук был приятный) и врезался в стену здания без вывески.
Удар был такой силы, что Санчо вылетел из кабины, пролетел метра три и приземлился в сугроб. Кузьмич, который держался за руль, остался на месте: он был пристёгнут, потому что в молодости служил в армии и привык к дисциплине. Стена подвала рухнула. Не вся, конечно, а только та её часть, которая находилась прямо перед трактором. В образовавшуюся дыру хлынул холодный воздух, смешанный с дымом, пылью и запахом солярки.
— Санчо! — закричал Кузьмич. — Беги! Я прикрою!
Санчо вылез из сугроба, отряхнулся и полез в дыру. Внутри было темно, сыро и пахло плесенью: так пахнут все подвалы мира, независимо от страны и режима. Санчо шёл на ощупь, спотыкаясь о какие-то ящики, трубы и, кажется, о чей-то спящий труп (но труп оказался мешком с картошкой).
— Сеньор! — крикнул он. — Где вы?
— Здесь, — раздался голос из темноты.
Санчо повернул на голос и увидел Дон Кихота. Рыцарь сидел на железной кровати, в наручниках, но с абсолютно спокойным лицом. Он не удивился появлению оруженосца. Он даже не спросил, как тот его нашёл. Он только сказал:
— Я знал, что ты придёшь.
— Конечно, сеньор, — ответил Санчо, пытаясь отогнуть прутья решётки. — А куда бы я делся?
— Мог бы остаться в колхозе, — сказал Дон Кихот. — Там у тебя карьера.
— Карьера без вас — не карьера, — кряхтел Санчо, гнувший железо. — Карьера — это когда есть кому служить.
Прутья поддались. Санчо протиснулся в камеру, схватил Дон Кихота за руку и потащил к выходу. Наручники болтались на запястьях рыцаря, как браслеты: неудобные, тяжёлые, но не такие тяжёлые, как оковы несправедливости, которые он носил в душе. Они вылезли через дыру. На улице их ждал Кузьмич. Он стоял с вилами — теми самыми, с которыми он выходил против солдат, — и отбивался от двух охранников, которые наконец-то проснулись и выбежали из здания.
— Быстрее! — крикнул Кузьмич. — Садитесь в трактор! Я задержу их!
— Кузьмич, — сказал Дон Кихот. — Ты — герой.
— Я — дурак, — ответил Кузьмич, отбиваясь от охранника. — Герои в СССР не выживают. А дураки выживают. Теперь валите!
Санчо и Дон Кихот забрались в трактор. Санчо сел за руль, Дон Кихот рядом, на место Кузьмича. Трактор завёлся с пол-оборота: видимо, тоже понял, что медлить нельзя.
— Куда едем? — спросил Санчо.
— Подальше, — ответил Дон Кихот.
— Это не адрес.
— Тогда в колхоз. Там нас не найдут.
Санчо нажал на газ. Трактор рванул с места, переехал через ограду (ограда была деревянная, хрустнула, как спинка старого кресла) и выехал на шоссе. За ними уже выли сирены, но трактор, как ни странно, отрывался. Потому что в СССР техника, сделанная для колхозов, часто была быстрее техники, сделанной для погони. Это был парадокс, который никто не мог объяснить, но все знали.
— Сеньор, — сказал Санчо, когда шоссе осталось позади и они углубились в просёлочную дорогу. — Что вы подписали?
— Бумагу, — тихо сказал Дон Кихот.
— Какую бумагу?
— Ту, которую нельзя подписывать.
Санчо промолчал. Он понял. Он всегда понимал своего сеньора, даже когда тот говорил загадками. Потому что загадки Дон Кихота всегда были простыми: они означали, что он сделал что-то, о чём пожалеет, но не скажет вслух.
— Это неважно, — сказал Санчо. — Бумаги горят. А люди — нет.
— В СССР горят и бумаги, и люди, — ответил Дон Кихот. — Я видел печи.
— Это были не печи, — поправил Санчо. — Это были котельные.
— Разница невелика.
Они ехали в темноте, а сзади, в зеркале заднего вида, исчезали огни Энска. Город, который стал для них и домом, и тюрьмой, и сценой, и залом ожидания. Город, в котором они нашли и потеряли всё.
А в это время в другом конце Энска Клара-Дульсинея сидела в своей комнате и смотрела на шубу. Шуба была норковая, длинная, чёрная, с воротником из песца, такая, что у любой советской женщины случился бы инфаркт от одного взгляда на неё.
— Ну что, Дуся, — сказала Алла, сидя напротив. — Получила? Довольна?
— Довольна, — кивнула Клара, но голос её не звучал радостно. Он звучал так, как звучат голоса людей, которые получили то, что хотели, но поняли, что хотели не того.
— Это шуба из «Берёзки», — похвасталась Алла. — Настоящая. С итальянской подкладкой. Таких в Энске всего три.
— А кто владелец? — спросила Клара.
— Владелец? — усмехнулась Алла. — Какая разница? Главное, что она теперь твоя.
— У нас в Испании говорят: «Чужая шуба греет только спину, а своя — душу».
— В СССР говорят: «Лишь бы грела», — ответила Алла. — Душа в шубе не нуждается. Душе нужно, чтобы у неё мёрзли уши.
Клара надела шубу. Она была тяжёлой, почти как совесть. Она была тёплой, почти как ложь. Она была красивой, почти как мечта.
— Сколько я тебе должна? — спросила Клара.
— Нисколько, — сказала Алла. — Это подарок. За твою работу.
— Какую работу?
— За информацию о рыцаре. Полковник доволен. Ты помогла нам его взять.
Клара почувствовала, как внутри неё что-то оборвалось. Что-то маленькое, живое, что она носила в себе с детства. Может быть, совесть, может быть, стыд, может быть, просто память о том, что когда-то она была не валютной проституткой, а крестьянкой, которая умела радоваться простым вещам: солнцу, хлебу, тому, что корова отелилась.
— Я не знала, что его возьмут, — сказала она.
— Знала, — спокойно ответила Алла. — Ты всё знала. Ты просто закрыла глаза. Как все мы.
— А что с ним будет?
— С ним? — Алла пожала плечами. — Ничего страшного. Посидят, поговорят, отпустят. Он же иностранец. С ним церемониться будут.
— А если не отпустят?
— Тогда ты получишь ещё одну шубу. Из его вещей.
Клара сняла шубу и повесила её на плечики. Шуба висела на дверце шкафа и смотрела на неё чёрными норковыми глазами: глазами, которые не умели ни плакать, ни прощать.
— Алла, — сказала Клара. — Я хочу уйти.
— Куда?
— От вас. От всего. Я хочу вернуться в Испанию.
— Не получится, — сказала Алла. — У тебя нет документов. Нет денег. Нет даже обратного билета.
— У меня есть шуба. Я продам её.
— Кому? В СССР шубу можно продать только через спекулянтов. А спекулянты — это мы. Мы её и продадим. Но деньги не отдадим.
— Тогда я просто уйду. Без денег. Без шубы. Без всего.
— Уйдёшь? — Алла засмеялась. — Куда? На улицу? Там зима. Ты замёрзнешь.
— Лучше замёрзнуть, чем быть вашей куклой.
Алла перестала смеяться. Она посмотрела на Клару долгим, холодным взглядом, таким же, как у полковника Угрюмова.
— Ты не уйдёшь, — сказала Алла. — Потому, что мы не отпустим. Ты знаешь слишком много. О нас. О КГБ. О ЦРУ. О Мистере Смите. Если ты уйдёшь — мы тебя найдём. И тогда ты пожалеешь, что не осталась.
— Угрожаешь?
— Предупреждаю, — поправила Алла. — В СССР это разные вещи. Угрожают тем, кто может ответить. Предупреждают тех, кто ответить не может.
Она встала, взяла со стола пачку сигарет (оставила её Кларе, но в пачке была только одна, и та — мятая) и вышла. Дверь закрылась. Клара осталась одна: с шубой, с сигаретой, с тем чувством, которое называется «дно». И не потому, что она упала. А потому, что поняла: дно — это не место. Это состояние. Состояние, когда тебе уже некуда падать, но страшно подниматься. Клара закурила последнюю сигарету и подошла к окну. За окном был Энск. Вдали, на шоссе, мелькнули фары.Это был трактор, увозивший Дон Кихота и Санчо в темноту. Клара не могла знать, что это они. Но сердце подсказало.
— Прости, Рыцарь, — прошептала она. — Я хотела как лучше. Получилось как всегда.
Она выбросила окурок в форточку, легла на кровать и закрыла глаза. В темноте ей показалось, что шуба зашевелилась, как живая, как чёрная пантера, которая пришла за её душой.
— Забирай, — сказала Клара. — Всё равно она тебе нужнее.
Шуба замерла. Или показалось. В Энске всегда казалось. Даже когда ничего не казалось.
А в тракторе, на просёлочной дороге, Дон Кихот вдруг сказал Санчо:
— Я простил её.
— Кого? — не понял Санчо.
— Дульсинею. Клару. Ту, которая нас предала.
— Откуда вы знаете, что она предала?
— Угрюмов сказал. Показал фотографии.
— И вы ему поверили?
— В КГБ не врут, — сказал Дон Кихот. — В КГБ говорят правду, но так, чтобы она выглядела как ложь. А ложь — как правда. Это их работа.
— И что вы теперь будете делать?
— Жить, — сказал Дон Кихот. — Жить и бороться. Только теперь не с ветряками. С собой.
Он замолчал. Трактор урчал, как старый пёс, который рад, что его хозяин вернулся. А в небе над Энском зажглись звёзды: такие же, как над Ламанчей. Такие же далёкие. Такие же холодные. Но такие же настоящие.
Глава 11. О том, как Джинн исчез, оставив записку, которая всё объяснила, но ничего не изменила
Трактор дополз до колхоза «Красный Октябрь» только под утро. Дорога была убитой, но не потому, что её не ремонтировали, а потому, что в СССР дороги не ремонтировали принципиально. Считалось, что бездорожье — лучшая защита от иностранных шпионов. Ирония заключалась в том, что иностранные шпионы ездили на «Волгах» с генеральскими номерами и бездорожья не замечали.
Санчо выключил двигатель. Трактор чихнул, выбросил облако чёрного дыма и затих навсегда, как показалось Санчо. Мотору было тринадцать лет, и он честно отработал свои последние два часа, как старый солдат, который умирает не в постели, а на посту.
— Приехали, сеньор, — сказал Санчо, вылезая из кабины. — Теперь пешком.
Дон Кихот вылез следом. Он был бледным, уставшим, но глаза его горели совсем не тем безумным огнём, который светил в Ламанче, а другим, тусклым, как уголёк в золе. Это был огонь человека, который потерял всё, но не потерял себя. Или потерял, но не хочет в этом признаваться.
Колхоз встретил их тишиной. Обычно в пять утра здесь уже мычали коровы, кричали петухи и ругались доярки. Сейчас было тихо. Слишком тихо.
— Что-то не так, — сказал Санчо, принюхиваясь. — Не пахнет навозом.
— Навозом пахнет везде, — возразил Дон Кихот. — Это запах жизни.
— Нет, сеньор. Это запах смерти. Или хуже — запах увольнения.
Они подошли к правлению. Дверь была открыта. Санчо заглянул внутрь и обомлел.
Кабинет был пуст. Исчез стол. Исчез стул. Исчез портрет Брежнева, который висел над столом и смотрел на всех с выражением человека, который вот-вот чихнёт. Исчез даже сейф — тот самый, в котором Санчо хранил отчётность и три банки тушёнки.
— Ограбили, — прошептал Санчо.
— Не ограбили, — сказал Дон Кихот. — Переместили. Посмотри на стены.
Санчо посмотрел. На стенах висели новые портреты: не Брежнева, а Горбачёва. И табличка на двери теперь гласила: «Председатель колхоза „Красный Октябрь“ тов. Ермолаев И. И.».
— И. И. Ермолаев, — прочитал Санчо. — Это кто?
— Это я, — раздался голос из-за спины.
Они обернулись. На пороге стоял человек лет пятидесяти, в телогрейке, в валенках и с лицом, которое видело всё: и войну, и голод, и перестройку, и даже, кажется, самого Ленина живьём.
— Ты кто? — спросил Санчо.
— Я — новый председатель. А ты, старый. Уволен. Приказ из района.
— Какой приказ? — возмутился Санчо. — Меня никто не увольнял!
— Тебя уволили вчера в восемнадцать ноль-ноль, — сказал Ермолаев, доставая из кармана мятый лист бумаги. — Читай.
Санчо прочитал. В приказе говорилось, что «за систематическое перевыполнение плана, что свидетельствует о нарушении социалистических принципов распределения, гражданин Панса Санчо отстраняется от должности председателя колхоза „Красный Октябрь“ с формулировкой „за нанесение ущерба государству путём избыточной производительности труда“».
— Это абсурд, — сказал Санчо. — За перевыполнение плана не увольняют. За него премируют.
— В СССР увольняют за всё, — философски заметил Ермолаев. — И за недовыполнение, и за перевыполнение. Главное, чтобы была формулировка. А формулировку мы всегда найдём.
— А где мужики? — спросил Санчо.
— Мужики? — Ермолаев усмехнулся. — Мужики в запое. Узнали, что тебя уволили, и запили. Даже коров доить некому.
— А коровы?
— Коровы мычат. Им всё равно, кто председатель. Им лишь бы кормили.
Санчо почувствовал, как земля уходит из-под ног: не в первый раз за последние сутки, но в этот раз особенно сильно. Он потерял колхоз. Он потерял работу. Он потерял смысл, который нашёл в этой странной стране. Остался только сеньор. И это было и мало, и много одновременно.
— Сеньор, — сказал он, обернувшись к Дон Кихоту. — Что теперь?
— Теперь, — сказал Дон Кихот, — мы идём в общежитие. Там нас ждёт Джинн. Он всё объяснит.
И они пошли в общежитие. Ермолаев смотрел им вслед, покачивая головой. Он был старым колхозным волком и знал: такие, как Санчо, не сдаются. Они уходят, чтобы вернуться. Или не возвращаются..., чтобы их ждали. В любом случае, история на этом не заканчивается. В СССР история вообще никогда не заканчивается. Она только прерывается на рекламу. А реклама в СССР — это лозунги. И они бесконечны.
Общежитие встретило их запахом капусты и безнадёги, тем же самым, что и в первый день. Но сейчас этот запах казался Санчо почти родным. Как запах дома, которого у него никогда не было. Как запах детства, которого он не помнил.
— Джинн! — крикнул Дон Кихот, входя в комнату. — Мы вернулись!
Тишина. Комната была пуста. Кровать Джинна аккуратно застелена. Портфель «дипломат» стоит на столе. На столе же, озле портфеля записка. Исписанная каллиграфическим почерком, с завитушками, как в старых испанских манускриптах.
Дон Кихот взял записку и прочитал вслух:
«Дорогие мои рыцари, оруженосцы и дамы сердца. Если вы читаете это, значит, я уже ушёл. Не ищите меня. Я не в магазине, не в вытрезвителе и не в КГБ. Я там, где время останавливается. Я там, где нет очередей. Я там, где свобода не измеряется талонами. Вы спросите: зачем я вас сюда перенёс? Ответ прост: чтобы вы поняли, что такое настоящая битва. В Ламанче вы сражались с ветряками. Здесь вы сражаетесь с собой. Это сложнее. Это больнее. Это честнее. СССР — это не страна. Это зеркало. Каждый видит в нём то, что принёс с собой. Дон Кихот увидел несправедливость и стал бороться. Санчо увидел надежду и стал работать. Дульсинея увидела деньги и стала продавать. А я увидел время. И понял: время здесь идёт по кругу. Как белка в колесе. Как председатель колхоза на отчёте. Как вы все. Я ухожу не потому, что устал. А потому, что моя миссия закончена. Вы больше не нуждаетесь в волшебстве. Вы сами стали волшебниками. Вы умеете превращать ложь в правду (Дон Кихот), страх в надежду (Санчо) и любовь в деньги (Дульсинея). Это ли не магия?
Прощайте. Не скучайте. И помните: главное чудо — это вы сами. Даже если вы в Энске. Даже если за окном зима. Даже если колбасы нет.
Ваш Джинн. Экспедитор третьего разряда.
P.S. Тушёнку я съел. Извините».
Дон Кихот дочитал записку и положил её на стол. Санчо стоял рядом, вытирая слёзы. Он плакал не потому, что Джинн ушёл. Он плакал потому, что понял: Джинн был прав. Они действительно стали волшебниками. Только волшебство это было советским: дефицитным, некачественным, но настоящим.
— Что будем делать, сеньор? — спросил Санчо, шмыгая носом.
— Будем жить, — сказал Дон Кихот. — Как учил Джинн.
— А как он учил?
— Он не учил. Он просто жил. И мы будем.
Они вдвоёмсели на кровать — ту самую, на которой спал Джинн, — и замолчали. Молчание было долгим, тёплым, как лето в Ламанче. В этом молчании было всё: и горечь потери, и радость освобождения, и страх перед будущим, и надежда на то, что будущее всё-таки наступит. И не только наступит, но и принесёт с собой что-то хорошее. Например, колбасу. А в это время в комнате Клары-Дульсинеи происходило нечто странное. Клара сидела на кровати и смотрела на шубу. Шуба висела на дверце шкафа и, казалось, насмехалась над ней. Чёрная, блестящая, пахнущая деньгами и предательством.
— Ну что, — сказала Клара шубе. — Ты этого хотела? Ты получила меня. А что получила я?
Шуба молчала. Шубы вообще не умеют говорить. Это их главный недостаток.
— Я получила пустоту, — сказала Клара. — Я продала рыцаря за норку. Я продала себя за доллары. Я продала всё, что можно продать. А что купила? Купила то, что нельзя носить. Потому что шуба, это не одежда. Это клетка. Красивая, тёплая, но клетка.
Она встала, сняла шубу с плечиков и вышла в коридор. Там она встретила Аллу.
— Ты куда? — спросила Алла.
— В КГБ, — ответила Клара.
— Зачем?
— Сдаваться.
— С ума сошла? — Алла схватила её за руку. — Ты что наделала?
— Я предала человека, который меня любил, — сказала Клара. — Не за деньги. Не за шубу. А за страх. За маленький, липкий страх, который сидел во мне с детства. И я хочу от него избавиться.
— Избавляются от страха в психушке, — сказала Алла. — Или в тюрьме.
— Значит, я выберу тюрьму, —ответила Клара и вышла.
Алла не стала её останавливать. Она знала: в СССР переубеждать бесполезно. Люди здесь либо ломаются, либо ломают. Клара решила ломать себя. И это был единственный правильный выбор в её жизни.
В здании без вывески Клару встретил Угрюмов. Он сидел в своём кабинете, пил чай с лимоном и читал докладную о побеге Дон Кихота.
— А, Дуся, — сказал он, не поднимая головы. — Пришла за шубой? Или отдать?
— Сдаться, — сказала Клара, бросая шубу на пол. — Я агент ЦРУ. И ваш агент тоже. Двойной. Или тройной. Я сама уже запуталась.
Угрюмов поднял голову. Он посмотрел на Клару долгим взглядом: таким, каким смотрят на людей, которые только что подписали себе смертный приговор.
— Ты знаешь, что за это бывает? — спросил он.
— Расстрел, — сказала Клара. — Или двадцать пять лет.
— Двадцать пять, — поправил Угрюмов. — Расстрел у нас отменили. Заменили пожизненным. А пожизненное в СССР — это до первой амнистии. А амнистии бывают каждые пять лет.
— Мне хватит и пяти, — сказала Клара.
— Зачем тебе это? — искренне удивился Угрюмов. — У тебя была шуба. Деньги. Будущее. Теперь у тебя ничего нет.
— Есть совесть, — сказала Клара. — Она, конечно, не греет. Но она не требует талонов.
Угрюмов усмехнулся, достал из стола бланк протокола и начал писать. Клара стояла перед ним, не двигаясь, не плача, не прося о пощаде. Она стояла так, как стоят люди, которые уже проиграли всё и поэтому ничего не боятся.
— Подписывай, — сказал Угрюмов, протягивая ей протокол.
Клара подписала. Не читая.
— В камеру её, — сказал Угрюмов конвою. — Отдельную. С окном. Пусть смотрит на звёзды. Они бесплатные.
Клару увели. Угрюмов остался один. Он посмотрел на шубу, лежащую на полу, и покачал головой.
— Дура, — сказал он. — В СССР даже совесть дефицит. А ты её выбросила.
Угрюмов поднял шубу, отряхнул её и повесил на спинку стула. Шуба была хорошая. Норка. Итальянская подкладка. Таких в Энске было всего три. Одна — у жены первого секретаря. Вторая — у Аллы. Третья — теперь у Угрюмова.
— Сгодится, — сказал он и налил себе ещё чаю.
А в камере, куда привели Клару, было сыро и темно. Но наверху, под потолком, было маленькое окошко. И в это окошко были видны звёзды. Те же самые, что над Ламанчей. Те же самые, что над Энском. Те же самые, что над всем миром.
— Прости, Рыцарь, — прошептала Клара, ложась на железную кровать. — Я хотела как лучше.
Она закрыла глаза. И в темноте ей показалось, что кто-то взял её за руку. Тёплый. Надёжный. Как Дон Кихот. Или как Санчо. Или как Джинн. Или как тот мальчик Вова, который кричал на площади.
— Я здесь, — сказал голос. Это был голос совести. Или воображения. В Энске это было одно и то же.
Клара улыбнулась и уснула. Впервые за много дней уснула спокойно. Потому что у неё не было шубы. Не было денег. Не было будущего. Но у неё была правда. И правда — даже в СССР — стоила больше, чем любая норка.
Глава 12. О том, как Дон Кихот сделал выбор, от которого зависела его жизнь, и выбрал не себя
Утро следующего дня было таким же серым, как и все предыдущие. Но Дон Кихот проснулся с чувством, что сегодня что-то изменится. Он не знал, что именно — хорошее или плохое, — но чувствовал кожей, костями, каждой клеткой своего старого, уставшего, но не сломленного тела.
Он сидел на кровати в общежитии, смотрел на пустую кровать Джинна и думал. Санчо спал рядом, посапывая во сне и бормоча что-то про коров. Бедный Санчо. Он потерял колхоз, но не потерял надежду. Он был готов идти за своим сеньором хоть в Магадан, хоть в психушку, хоть в самое пекло перестройки.
— Санчо, — позвал Дон Кихот. — Просыпайся.
Санчо не проснулся. Тогда Дон Кихот взял подушку и шлёпнул ею оруженосца по голове. Это был старый испанский метод пробуждения, который никогда не подводил.
— А? Что? — Санчо сел на кровати, протирая глаза. — Коровы убежали?
— Хуже, — сказал Дон Кихот. — Я убегаю.
— Куда?
— В Энск. Спасать Дульсинею.
— Какую Дульсинею? — не понял Санчо. — Ту, которая нас предала?
— Ту, которая заблудилась, — поправил Дон Кихот. — Она не предавала. Она просто искала выход. И нашла не тот.
— Сеньор, — Санчо вскочил с кровати и схватил Дон Кихота за рукав. — Ты что, с ума сошёл? Тебя же арестуют! Посадят! В Магадан отправят!
— Может быть, — спокойно сказал Дон Кихот. — Но если я не пойду, она останется там одна. А она не заслужила одиночества. Никто не заслужил.
— Она заслужила тюрьму! — закричал Санчо. — Она продала тебя за шубу!
— Она продала себя, — тихо сказал Дон Кихот. — За шубу. За страх. За надежду выжить в этой стране. Я не имею права судить её. Я имею право только её спасти.
Санчо хотел возразить, но не нашёл слов. Потому что в глубине души он понимал: Дон Кихот прав. Не в том, что касалось логики или здравого смысла. А в том, что касалось человечности. А человечность — даже в СССР — была важнее любых логик.
— Я с тобой, — сказал Санчо.
— Нет, — твёрдо ответил Дон Кихот. — Ты останешься здесь. Ты нужен колхозу.
— Меня уволили.
— Тебя уволили официально. Но неофициально ты единственный, кто может накормить этих людей. Ермолаев — жулик. Он развалит колхоз за месяц. А ты нет. Ты останешься и будешь работать. Не для государства. Для людей.
— А если меня арестуют?
— Тогда мы встретимся в Магадане, — улыбнулся Дон Кихот. — Я слышал, там красивая природа.
Он надел пиджак (тот самый, купленный у спекулянта), затянул пояс потуже и вышел из комнаты. Санчо остался сидеть на кровати, глядя в пол. Он знал, что это, возможно, последний раз, когда он видит своего сеньора. И ничего не мог с этим поделать.
— Дурак, — прошептал Санчо. — Какой же ты дурак, сеньор. Самый благородный дурак на свете.
Санчо. встал, подошёл к окну и посмотрел вслед Дон Кихоту. Рыцарь шёл по улице один, без копья, без доспехов, без коня. Он шёл так, как ходят люди, которые знают, что их ждёт. И не боятся.
Потому что настоящий рыцарь не тот, кто побеждает. А тот, кто идёт.
Дон Кихот вошёл в здание без вывески в одиннадцать утра. Его не остановили. Его не обыскали. Его даже не спросили, зачем он пришёл. Потому что в КГБ всегда знают, кто и зачем придёт. Иногда знают за неделю. Иногда за месяц. Иногда за минуту. Но знают всегда.
— Проходите, — сказал дежурный. — Вас ждут.
Дон Кихота проводили в кабинет Угрюмова. Полковник сидел на своём обычном месте, пил чай с лимоном и читал газету «Правда». Увидев рыцаря, он отложил газету и улыбнулся. Улыбка у него была такой же, как всегда — холодной, как энский январь.
— А, беглец, — сказал он. — Вернулся. Я знал.
— Конечно, знали, — сказал Дон Кихот, садясь на стул без приглашения. — Вы всё знаете.
— Не всё, — скромно ответил Угрюмов. — Но достаточно, чтобы быть спокойным за безопасность государства.
— Я пришёл не за безопасностью, — сказал Дон Кихот. — Я пришёл за Дульсинеей.
— За валютной проституткой? — уточнил Угрюмов. — Она в камере. Плачет. Просится домой. В Испанию.
— Отпустите её.
— Не могу, — развёл руками Угрюмов. — Она агент. Двойной. Тройной. Мы ещё не решили, по какой статье её судить. Может быть, за измену Родине. А может быть, за незаконные валютные операции. Или за тунеядство. У нас богатый выбор.
— Я предлагаю сделку, — сказал Дон Кихот.
Угрюмов поднял бровь. Сделки с иностранцами были его любимым развлечением после шахмат и охоты.
— Какую? — спросил он.
— Вы отпускаете её. А я уезжаю из СССР. Навсегда.
— И куда вы поедете?
— В Испанию. Или в любую другую страну, которая меня примет. Мне всё равно. Главное, чтобы она была свободна.
Угрюмов задумался. Он достал из стола папку, полистал её, что-то пометил карандашом, потом закрыл и посмотрел на Дон Кихота.
— А если я не соглашусь? — спросил он.
— Тогда я останусь здесь, — сказал Дон Кихот. — И буду выступать на каждом углу. Буду кричать о свободе. Буду звать людей на площадь. И вы не сможете меня посадить, потому что Запад смотрит. Вы не сможете меня выслать, потому что я не даю повода. Вы не сможете меня убить, потому что я стану мучеником. А мученики в СССР — это хуже, чем диссиденты. Это святые.
Угрюмов помолчал. Потом засмеялся. Смех его был неприятным, таким смеются люди, которые привыкли выигрывать, но вдруг поняли, что проигрывают.
— Вы умный человек, Дон Кихот, — сказал он. — Умнее, чем кажетесь.
— Я не умный, — ответил Дон Кихот. — Я просто безумный. А безумные иногда видят то, что умные не замечают.
— И что же вы видите?
— Я вижу, что эта страна обречена, — сказал Дон Кихот. — Она рухнет. Не потому, что враги сильны. А потому, что она сама себя съела. Вы, ваши партийные боссы, ваши колхозы, ваши очереди: вы все живёте в прошлом. А будущее уже наступило. И в нём нет места для вас.
Угрюмов перестал смеяться. Он встал, подошёл к окну и посмотрел на улицу. Там, на площади, уже собирались люди. Немного — человек сто. Но они стояли. Ждали. Надеялись.
— Хорошо, — сказал Угрюмов, не оборачиваясь. — Я отпущу её. Но с условиями.
— Какими?
— Первое: вы уезжаете сегодня. Вечерним поездом до Москвы. Оттуда самолётом в Испанию. Второе: вы никогда не возвращаетесь. Третье: вы не даёте интервью западным журналистам. Четвёртое: вы забываете всё, что здесь видели.
— А пятое? — спросил Дон Кихот.
— Пятого нет, — сказал Угрюмов. — Пятое, это моя доброта.
— У вас нет доброты, — сказал Дон Кихот.
— Есть, — ответил Угрюмов. — Просто она зарыта глубоко. Как клад. Который никто не найдёт.
Он подошёл к столу, достал бланк приказа и написал: «Освободить гражданку Гонсалес Клару из-под стражи в связи с отсутствием состава преступления». Подписал. Поставил печать.
— Идите, — сказал он, протягивая бумагу Дон Кихоту. — Забирайте свою принцессу. Только смотрите: она не Золушка. Она та, кто есть.
— Я знаю, — сказал Дон Кихот. — Я всегда знал.
Дон Кихот вышел из кабинета. Угрюмов остался один. Он налил себе ещё чаю, но пить не стал. Он смотрел на пустой стул, на котором только что сидел Дон Кихот, и думал о том, что, может быть, этот безумный испанец был прав. Может быть, система действительно рухнет. Может быть, они все действительно живут в прошлом.
— Ерунда, — сказал Угрюмов себе. — Система вечна. Как водка. Как очередь. Как энский мороз.
Он выпил чай и вернулся к чтению газеты. Но буквы плыли перед глазами. И вместо слов Угрюмов видел площадь, толпу, мальчика Вову, который кричал «Свобода!», и старого рыцаря с копьём, который шёл навстречу своей судьбе.
— Дурак, — прошептал Угрюмов. — Какие же вы все дураки.
Он перевернул страницу и продолжил читать. Потому что чтение газет, это единственное, что помогало ему не думать о том, что он делал всю свою жизнь. И о том, что он делал неправильно.
Камера Клары находилась в подвале, в том самом, из которого Дон Кихот сбежал на тракторе. Теперь подвал был отремонтирован: стена заделана, решётки новые, запах плесени выветрен. Но душой подвал оставался тем же сырым, тёмным, безнадёжным.
— Дульсинея, — сказал Дон Кихот, входя в камеру.
Клара сидела на кровати, обхватив колени руками. Она была без макияжа, без духов, без своей обычной уверенности. Она выглядела так, как выглядит любой человек, который понял, что ошибался. Уставшей. Постаревшей. Но живой.
— Ты пришёл, — сказала Клара, не поднимая головы.
— Я всегда прихожу, — ответил Дон Кихот. — Даже когда меня не зовут.
— Зачем? Я предала тебя.
— Ты предала себя. Это хуже. Но я прощаю.
— Не надо меня прощать, — сказала Клара. — Я не заслужила.
— Никто не заслуживает прощения, — сказал Дон Кихот. — Но все в нём нуждаются. Даже ты. Даже я. Даже полковник Угрюмов.
Он протянул Кларе руку. Клара посмотрела на его ладонь: старую, морщинистую, с мозолями от черенка швабры. И вдруг заплакала. Не тихо, как раньше. А громко, навзрыд, как плачут дети, которые потерялись в лесу и вдруг нашли дорогу домой.
— Тише, — сказал Дон Кихот, обнимая её. — Всё будет хорошо.
— Не будет, — всхлипнула Клара. — Меня посадят. Или вышлют. Или ещё что-нибудь.
— Тебя не посадят, — сказал Дон Кихот. — Я договорился.
— С Угрюмовым?
— С ним.
— Ты что, подписал ещё одну бумагу?
— Нет, — улыбнулся Дон Кихот. — На этот раз я просто попросил. По-человечески.
— И он согласился?
— У него есть слабости, — сказал Дон Кихот. — Оказывается, даже у чекистов есть сердце. Оно маленькое, чёрное, заросшее бюрократией. Но оно есть.
Дон Кихот помог Кларе встать. Она была слабой, как котёнок, — без своей шубы, без своих сапог, без своей уверенности. Но в её глазах снова зажёгся огонь. Не тот, который был раньше — огонь жадности и страха. А другой — тихий, тёплый, похожий на огонь свечи в деревенской церкви.
— Спасибо, Рыцарь, — прошептала она.
— Не благодари, — сказал Дон Кихот. — Просто живи. И помни: ты не шуба. Ты — человек. Даже в СССР.
Они вышли из подвала. На улице их ждал сюрприз. Площадь перед зданием без вывески была заполнена людьми. Не тысяча, как в прошлый раз. Но много. Человек триста. Они стояли молча, смотрели на Дон Кихота и Клару, и никто не произносил ни слова.
— Что это? — спросила Клара.
— Это они, — сказал Дон Кихот. — Те, кого я звал. Они пришли прощаться.
В первом ряду стоял Санчо Панса. Он был в телогрейке, в шапке-ушанке и с огромным букетом полевых цветов: где он их взял в октябре, в Энске, оставалось загадкой. Рядом с ним стоял Кузьмич: трезвый, впервые за много лет. Дальше доярки, механизаторы, та самая бабка с авоськой, которая кричала про колбасу. И Вова. Десятилетний мальчик, который верил Дон Кихоту с первого дня.
— Дядя, — сказал Вова, подходя к рыцарю. — Вы уезжаете?
— Уезжаю, — кивнул Дон Кихот.
— А можно я поеду с вами?
— Нельзя, — сказал Дон Кихот. — Ты нужен здесь.
— Зачем?
— Чтобы помнить, — сказал Дон Кихот. — Чтобы рассказывать другим. Чтобы никто не забыл, что свобода, это не колбаса. Это право выбирать.
Дон Кихот погладил Вову по голове и пошёл дальше сквозь толпу, которая расступалась перед ним, как вода перед кораблём. Клара шла следом, держась за его руку. И в этот момент она чувствовала себя не валютной проституткой, не агентом, не предательницей. Она чувствовала себя Дульсинеей. Настоящей. Той, которую придумал Дон Кихот. Той, которая жила в его сердце.
— Сеньор! — крикнул Санчо, догоняя их. — Я с вами!
— Нет, — сказал Дон Кихот. — Ты остаёшься.
— Но колхоз…
— Колхоз выживет. А без тебя — нет. Ты — его душа. А душа не продаётся и не покупается. Даже за самогон.
Санчо хотел возразить, но не смог. Он только сжал кулаки, вытер слёзы и сказал:
— Тогда я буду ждать. Всегда.
— Не надо ждать, — сказал Дон Кихот. — Надо жить. И помнить.
Он обнял Санчо. Крепко, по-отцовски, так, как обнимают тех, кого, возможно, больше никогда не увидят.
— Прощай, Санчо.
— Прощайте, сеньор.
Они разошлись. Дон Кихот и Клара пошли к вокзалу. А толпа всё стояла и смотрела им вслед. И никто не расходился. Потому что в этот момент каждый из них чувствовал: они провожают не просто испанского безумца. Они провожают часть себя. Ту часть, которая верила, что справедливость возможна. Даже в СССР. Даже в Энске. Даже когда за окном зима, а в магазинах нет колбасы.
Глава 13. О том, как поезд унёс Дон Кихота в неизвестность, а Энск остался ждать
Вокзал в Энске был таким же серым, как и всё остальное в этом городе. Серое здание. Серые платформы. Серые люди, которые бежали к поездам, будто спасаясь от наводнения. И только один человек на всём вокзале не бежал. Он стоял у вагона, держал за руку женщину без шубы и смотрел на город, который стал ему роднее Ламанчи.
Поезд «Энск — Москва» отправлялся в восемнадцать сорок пять. До отправления оставалось двадцать минут. Дон Кихот и Клара стояли у третьего вагона, того самого, в котором Угрюмов зарезервировал для них купе. Полковник сдержал слово. Он даже прислал провожатого — молодого лейтенанта, который должен был проследить, чтобы «иностранец не сбежал и не натворил глупостей».
— Не сбегу, — сказал Дон Кихот лейтенанту. — Мне уже некуда бежать.
— Это точно, — кивнул лейтенант. — Из Энска только два пути: в Москву или в Магадан. Вы выбрали первый. Умно.
— Я не умный, — вздохнул Дон Кихот. — Я просто устал.
Он посмотрел на перрон. Там, у входа в вокзал, стояла толпа. Те самые триста человек, которые пришли прощаться. Они не подходили близко, так как боялись, что их заметит КГБ. Но они стояли. Смотрели. Молчали. В первом ряду Дон Кихот увидел Санчо. Оруженосец был без шапки: ветер трепал его редкие волосы, и он казался старше, чем был на самом деле. Рядом с Санчо стоял Кузьмич, держа в руках флаг колхоза «Красный Октябрь» — красное полотнище с вышитым золотом колосом. Флаг был старым, дырявым, но Кузьмич держал его так, будто это знамя победы.
— Санчо! — крикнул Дон Кихот. — Не стой там! Иди сюда!
Санчо покачал головой. Он не мог подойти. Потому что знал: если подойдёт, то не сможет отпустить. А отпустить нужно было. Ради сеньора. Ради Клары. Ради всех, кто оставался.
— Прощайте, сеньор! — крикнул Санчо в ответ. — Счастливого пути!
— Я вернусь! — крикнул Дон Кихот.
— Не вернётесь! — крикнул Санчо. — И не надо! Живите там! Будьте счастливы!
Дон Кихот хотел ответить, но голос его оборвался. Он махнул рукой и отвернулся, чтобы Санчо не увидел его слёз. Рыцари не плачут. Рыцари умирают. Или уезжают. Или остаются, но не плачут.
— Пойдём, — сказал он Кларе. — Нам пора.
Они зашли в вагон. Лейтенант остался на перроне: проверять документы, делать вид, что он здесь не для слежки, а для порядка.
Купе оказалось маленьким, тесным, с двумя полками и одним столиком, на котором стоял стакан в подстаканнике и лежал кусочек рафинада. В СССР поезда были устроены так, чтобы пассажир чувствовал себя не путешественником, а заключённым, которого везут на пересылку. Но Дон Кихоту это было знакомо. Он уже сидел в камере. Купе было лучше.
— Ложись, — сказал он Кларе. — Отдыхай.
— Я не хочу отдыхать, — сказала Клара. — Я хочу говорить.
— О чём?
— О тебе. О нас. О том, что будет.
— Ничего не будет, — сказал Дон Кихот, садясь напротив неё. — Будет жизнь. Обычная, скучная, безветряная.
— Ты сможешь жить без ветряков?
— Придётся. В Испании ветряки стоят мирно. Их никто не атакует.
— А Дульсинея?
— Дульсинея останется здесь, — тихо сказал Дон Кихот. — Ты — не Дульсинея. Ты — Клара. И ты должна жить своей жизнью.
— А если я не хочу своей? Если я хочу твоей?
— Нельзя хотеть чужой жизни, — сказал Дон Кихот. — Можно только свою. И её нужно принять. Со всеми ошибками, шубами и КГБ.
Клара замолчала. Она смотрела в окно, за которым проплывал Энск: серый, унылый, но вдруг ставший красивым. Красивым, как всё, что мы теряем. Как всё, что мы оставляем позади. Поезд тронулся. Сначала медленно, потом быстрее. Энск начал отдаляться — сначала дома, потом улицы, потом окраины, потом поля. И только одна фигура осталась стоять на перроне: маленькая, толстая, в телогрейке. Санчо Панса. Он стоял и махал рукой. И не уходил. Даже когда поезд скрылся за поворотом.
— Я буду скучать, — сказала Клара.
— Я тоже, — сказал Дон Кихот.
— По чему? По Энску?
— По людям, — ответил Дон Кихот. — По тем, кто верил. По тем, кто ждал. По мальчику Вове. По Кузьмичу. По Санчо.
— А по мне?
— По тебе — больше всего, — сказал Дон Кихот. — Потому что ты моя ошибка. Моя лучшая ошибка.
Он взял Клару за руку. Рука была холодной, как энский январь. Но Дон Кихот держал её, не отпуская. И Клара не отнимала. Потому что в этом поезде, в этом купе, на этом пути в никуда она вдруг поняла: она не хочет быть принцессой. Она хочет быть просто женщиной, которую любят. Даже если любят безумцы. Даже если безумцы уезжают. Даже если любовь — это дефицит.
А в это время в Москве, в здании на Лубянке, полковник Угрюмов докладывал начальству о высылке опасного иностранца. Начальство было довольно. Одним диссидентом меньше — одной проблемой меньше. Но Угрюмов почему-то не радовался.
— Товарищ полковник, — сказал ему заместитель. — Вы чего такой кислый? Дело закрыли. Премию дадут.
— Дело не закрыто, — ответил Угрюмов. — Дело только начинается.
— Какое дело?
— Дело о свободе, — сказал Угрюмов. — Оно никогда не закрывается. Только переходит в другую инстанцию.
Угрюмов взял со стола папку с надписью «Кихано А», открыл её, посмотрел на фотографию Дон Кихота — худого, бородатого, с безумными глазами — и закрыл.
— В архив, — сказал он. — Пусть лежит.
— Может, сожжём? — предложил зам.
— Не надо, — ответил Угрюмов. — История должна помнить. Даже если история — это КГБ.
Он встал, подошёл к окну и посмотрел на Москву. Город был огромным, серым, таким же, как Энск, только больше. И в этом городе, в этом здании, в этом кабинете он вдруг почувствовал себя маленьким. Не как полковник. Как человек. Который прожил жизнь, но не понял, зачем.
— Дурак, — снова прошептал он. — Какой же я дурак.
Он вернулся за стол и продолжил читать докладные. Потому что чтение докладных — это единственное, что помогало ему не думать о том, что он мог бы сделать по-другому. И о том, что он не сделал.
А в поезде, который нёсся по ночной России, Дон Кихот и Клара сидели в темноте и смотрели на звёзды. Звёзды были такими же, как над Энском. Такими же, как над Ламанчей. Такими же, как везде.
— Знаешь, — сказала Клара. — Я хочу начать новую жизнь.
— Какую?
— Обычную. Без шуб. Без долларов. Без КГБ. Я хочу работать в школе. Или в библиотеке. Или просто жить.
— В СССР нельзя просто жить, — сказал Дон Кихот. — Здесь нужно выживать.
— Тогда я буду выживать. По-честному.
— Это сложно.
— Но возможно, — сказала Клара. — Я видела. Ты показал.
Клара положила голову на плечо Дон Кихоту и закрыла глаза. Поезд стучал колёсами, отбивая ритм: «Энск-Москва, Энск-Москва, Энск-Москва». И в этом ритме было что-то успокаивающее, как колыбельная. Как обещание, что всё будет хорошо. Не сразу. Но будет. Дон Кихот не спал. Он смотрел в окно и думал о том, что оставляет в Энске. Санчо. Колхоз. Мальчика Вову. Трёхсот человек, которые пришли прощаться. Он оставлял там частицу себя: ту, которая родилась в этой странной стране и не могла умереть. И эта частица будет жить. В Санчо. В Вове. В каждом, кто его помнил.
— Спи, — сказал он Кларе. — Завтра будет новый день.
— Завтра будет Москва, — сонно ответила она.
— Москва — это тоже Энск, — сказал Дон Кихот. — Только больше. И холоднее.
— А Испания?
— Испания — это дом. Но дом там, где сердце. А моё сердце осталось здесь.
Дон Кихот замолчал. Поезд нёс его в неизвестность, а он всё смотрел в окно, на чёрные поля, на редкие огни деревень, на бесконечное небо, которое было одинаковым везде и над Энском, и над Ламанчей, и над всем миром.
И в этом небе, среди звёзд, ему показалось, что он видит лицо Джинна. Экспедитора третьего разряда. Который ушёл, но остался. Который исчез, но не пропал. Который жил в каждом, кто хоть раз поверил в чудо.
— Прощай, Джинн, — прошептал Дон Кихот. — Спасибо за всё.
Звёзды не ответили. Но они горели. И это было ответом.
Глава 14. О том, как Дон Кихот попал в Москву, встретил Мистера Смита и отказался от всего
Поезд прибыл в Москву на рассвете. Москва встретила их снегом, суетой и запахом бензина — как любой большой город мира, независимо от страны и режима. Дон Кихот вышел из вагона, помог сойти Кларе и огляделся.
— Ничего не изменилось, — сказал он.
— Ты был здесь раньше? — удивилась Клара.
— Нет. Но я читал. В СССР все города одинаковые. Разница только в количестве памятников Ленину.
— Здесь их много.
— Значит, это большой город.
Они пошли к выходу. Лейтенант, который сопровождал их от Энска, остался в поезде: его задача была закончена. Дальше они были одни. Совсем одни. В Москве. В стране, где одиночество было нормой, а доверие дефицитом.
На вокзале их ждал сюрприз.
— Сеньор Дон Кихот? — раздался голос из толпы.
Они обернулись. Перед ними стоял высокий мужчина в дорогом пальто, с кейсом в руке и с лицом, которое трудно было запомнить: такие лица бывают у шпионов, дипломатов и продавцов в «Берёзке».
— Мистер Смит? — догадался Дон Кихот.
— Он самый, — кивнул мужчина. — Я не надеялся, что вы согласитесь на встречу.
— Я не соглашался, — сказал Дон Кихот. — Я просто приехал.
— Это одно и то же, — улыбнулся Мистер Смит. — В СССР даже случайность , это явка с повинной.
Мистер Смит пригласил их в гостиницу «Националь». Одну из лучших в Москве, где останавливались иностранцы и те, у кого были доллары. У Мистера Смита доллары были. И номера тоже.
Они сидели в ресторане на втором этаже, пили кофе (настоящий, не из банки) и смотрели на Кремль, который виднелся из окна. Кремль был красным, красивым, похожим на пряничный домик. Но Дон Кихот знал: за этими стенами сидят те, кто правит страной. Те, кто превратил людей в очередь. Те, кто заставил Клару продавать себя.
— Я предлагаю вам работу, — сказал Мистер Смит, отставляя чашку. — Хорошую работу. С большой зарплатой.
— Какую? — спросил Дон Кихот.
— Вы станете голосом свободы. Мы организуем вам интервью на радио, на телевидении, в газетах. Вы расскажете Западу о том, что видели в СССР. О нарушениях прав человека. О КГБ. О политических заключённых. О Дульсинее.
— Я не буду, — сказал Дон Кихот.
— Почему? — удивился Мистер Смит. — Это же ваша мечта. Бороться за справедливость.
— Моя мечта не бороться, — сказал Дон Кихот. — Моя мечта — жить. Мирно. Без ветряков. Без КГБ. Без ЦРУ.
— Но вы же можете помочь миллионам людей!
— Я уже помог, — сказал Дон Кихот. — Трёмстам. Которые пришли прощаться. Им не нужна моя помощь. Им нужна колбаса. И сапоги. И чтобы не было войны. А войну вы, американцы, устраиваете не хуже, чем русские.
Мистер Смит помолчал. Потом засмеялся: негромко, но искренне.
— Вы удивительный человек, Дон Кихот, — сказал он. — Вас нельзя купить.
— Меня можно купить, — возразил Дон Кихот. — Но только за правду. А правда не продаётся. Она даётся бесплатно. И берётся без спроса.
— Что вы будете делать в Испании?
— Не знаю, — честно ответил Дон Кихот. — Может быть, заведу ветряк. И буду на него смотреть. Не сражаться. А смотреть.
— Это скучно.
— Это жизнь, — сказал Дон Кихот. — Жизнь иногда бывает скучной. Но это лучше, чем война.
Мистер Смит встал, пожал руку Дон Кихоту, потом Кларе и вышел. Перед уходом он обернулся и сказал:
— Если передумаете , то вы знаете, где меня найти.
— Не передумаю, — ответил Дон Кихот.
— Уверены?
— Уверен. Потому что я уже сделал выбор. Я выбрал себя. Не героя. Не рыцаря. Не правозащитника. А просто человека, который хочет спокойно умереть в своей постели.
Мистер Смит ушёл. Дон Кихот и Клара остались вдвоём. Они допили кофе, съели по пирожному и вышли из гостиницы. Москва была огромной, холодной, чужой. Но в этой чужой Москве они были вместе. И это было главное.
— Что теперь? — спросила Клара.
— Теперь — в Испанию, — сказал Дон Кихот. — А потом, как получится.
— Ты не боишься?
— Чего?
— Будущего.
— Будущего нет, — сказал Дон Кихот. — Есть только настоящее. И в этом настоящем я с тобой. А это уже победа.
Они пошли к метро, чтобы ехать в аэропорт. А за ними, в толпе, маячил человек в сером пальто. Сотрудник посольства. Или КГБ. Или ЦРУ. В Москве это было одно и то же. Но Дон Кихот не оглядывался. Он смотрел вперёд. Туда, где было солнце. Даже если солнца не было. Оно было в его сердце. И этого хватало.
Глава 15. О том, как Дон Кихот вернулся домой, но дом оказался не там, где он думал
Самолёт «Москва — Мадрид» вылетал в два часа ночи. Дон Кихот и Клара сидели в зале ожидания Шереметьево, пили кофе из автомата (кофе был ужасным, но горячим) и смотрели на табло, где горели названия городов, в которые они никогда не попадут. Ленинград. Киев. Ташкент. Владивосток. Все эти города были для них теперь чужими, хотя ещё месяц назад Энск казался чужим, а стал родным.
— Ты не жалеешь? — спросила Клара.
— О чём?
— О том, что уезжаешь.
— Я не уезжаю, — сказал Дон Кихот. — Я возвращаюсь. Это разные вещи.
— А в чём разница?
— Уезжают от плохого. Возвращаются к хорошему. А что у меня есть хорошего в Испании?
— Твой дом.
— Моего дома больше нет, — сказал Дон Кихот. — Я продал его, чтобы купить рыцарские доспехи. Точнее, заложил. Но не выкупил.
— А где ты будешь жить?
— Не знаю, — честно ответил он. — Может быть, у Санчо. Если он вернётся.
— Он вернётся, — уверенно сказала Клара. — Он без тебя не может.
— А ты?
— А я могу, — сказала Клара, и в голосе её не было горечи. Только правда. — Я должна остаться. Здесь. В СССР.
— Зачем?
— Чтобы исправить то, что натворила. Чтобы помочь тем, кого предала. Чтобы стать человеком. Не принцессой. Не шпионкой. Не валютной проституткой. А просто человеком.
— Это опасно, — сказал Дон Кихот.
— Жизнь опасна, — ответила Клара. — Даже в Испании. Даже в Энске. Даже в раю.
Объявили посадку. Дон Кихот встал, взял свой маленький чемодан (в котором лежала только смена белья, буханка хлеба и банка тушёнки — последний подарок Санчо) и посмотрел на Клару. Она стояла перед ним: без шубы, без макияжа, без страха. И была красивее, чем когда-либо.
— Прощай, Дульсинея, — сказал Дон Кихот.
— Прощай, Рыцарь, — ответила Клара.
Они обнялись. Долго, как обнимаются люди, которые знают, что больше никогда не увидятся. Потом Дон Кихот разжал руки, повернулся и пошёл к самолёту. Он не оглядывался. Потому что знал: если оглянется — не уйдёт. А уйти нужно было. Ради неё. Ради себя. Ради тех, кто остался.
Клара смотрела ему вслед, пока самолёт не скрылся в облаках. Потом вышла из аэропорта, села на первый попавшийся автобус и поехала обратно в Москву. А из Москвы — в Энск. Туда, где её ждали. Не с распростёртыми объятиями, а с наручниками. Потому что она решила сдаться. По-настоящему. Не Угрюмову. Не Алле. А себе. И это было самое трудное.
— Я вернулась, — сказала Клара, войдя в здание без вывески.
Угрюмов поднял голову от бумаг. Он не удивился. Он уже знал. Ему доложили.
— Зачем? — спросил он.
— Сидеть, — сказала Клара. — За то, что сделала.
— Ты уже отсидела, — сказал Угрюмов. — Три дня в камере. Хватит.
— Не хватит, — сказала Клара. — Я хочу больше.
— Дура, — вздохнул Угрюмов. — В СССР никто не хочет больше сидеть. Все хотят меньше.
— А я хочу. Потому что я должна.
Угрюмов посмотрел на неё долгим взглядом. Потом достал из стола ключи, бросил ей и сказал:
— Иди в камеру № 8. Она свободна. И не вздумай сбежать.
— Не вздумаю, — сказала Клара и пошла.
А Угрюмов остался сидеть, глядя на закрывшуюся дверь. И думал о том, что в этой стране, где все бегут, наконец появился человек, который идёт навстречу. Не к свободе. Не к деньгам. К правде. И это было страшнее любого бунта.
Самолёт приземлился в Мадриде в шесть утра по местному времени. Дон Кихот вышел из аэропорта и вдохнул испанский воздух. Он пах морем, апельсинами и свободой. Но свобода пахла не так, как он помнил. Она пахла одиночеством.
— Санчо, — сказал он вслух, но никто не ответил. Санчо был в Энске. Санчо доил коров и боролся с Ермолаевым. Санчо был там, где его ждали. А здесь, в Испании, его никто не ждал.
Дон Кихот сел на поезд до Ламанчи. Поезд был современным, быстрым, не то что советские составы. Но в нём не было того, что было в поезде «Энск — Москва». В нём не было Клары. Не было лейтенанта. Не было запаха угля и надежды.
Ламанча встретила Дон Кихота солнцем. Таким ярким, что глаза слезились. Ветряки стояли на холмах — белые, красивые, мирные. Дон Кихот посмотрел на них и улыбнулся. Ему больше не хотелось с ними сражаться. Ему хотелось просто смотреть.
Дон Кихот пошёл к своему старому дому. Дом стоял на том же месте, но выглядел иначе. Крыша прохудилась. Стены облупились. Сад зарос бурьяном. Никто не жил здесь много лет.
— Здравствуй, дом, — сказал Дон Кихот. — Я вернулся.
Дом не ответил. Дома не умеют говорить. Но Дон Кихоту показалось, что стены вздохнули с облегчением. Как будто они ждали. Как будто они знали, что он придёт.
Дон Кихот вошёл внутрь. Та самая комната. Та самая кровать. Тот самый ночной горшок в углу. Всё было на своих местах, только покрыто слоем пыли. Пыль была толстой, как советская бюрократия, и такой же непроницаемой.
Дон Кихот лёг на кровать. Скрипнули пружины. Запела сетка. И вдруг ему показалось, что он снова в Энске, в общежитии, и рядом спит Санчо, и за стеной играет Высоцкий, и пахнет капустой и безнадёгой.
— Я дома, — прошептал он. — Но дом не здесь. Дом там, где меня ждут.
Он закрыл глаза. Ему хотелось спать. Не потому, что он устал. А потому, что во сне он мог вернуться в Энск. На площадь. К толпе. К мальчику Вове. К Санчо. К Дульсинее. Ко всем, кого он оставил.
И Дон Кихот уснул. И во сне он снова летал над Энском на крыльях из партийных газет. И под ним проплывали не дома, а люди. И люди махали ему руками. И кричали: «Возвращайтесь, сеньор! Мы ждём!».
А в Энске, в это же время, Санчо Панса сидел в правлении колхоза и пил чай с Ермолаевым. Новый председатель оказался не таким плохим, как думал Санчо. Он просто был советским человеком. Он умел только одно — выполнять планы. А Санчо умел другое — любить людей.
— Ты скучаешь по нему? — спросил Ермолаев.
— По кому?
— По своему сеньору.
— Скучаю, — вздохнул Санчо. — Но он вернётся.
— Откуда ты знаешь?
— Он обещал.
— Обещания, это слова, — сказал Ермолаев. — В СССР слова ничего не значат.
— В Испании значат, — ответил Санчо. — А мой сеньор испанец. Значит, его обещания настоящие.
Санчо допил чай, встал и вышел. На улице его ждал трактор — тот самый, на котором они таранили КГБ. Трактор починили. Кузьмич постарался. Теперь он выглядел как новый, почти.
— Куда? — спросил Кузьмич, сидя за рулём.
— В Испанию, — сказал Санчо.
— Это далеко.
— Ничего. На тракторе доедем.
— Не доедем, — сказал Кузьмич. — Моря нет.
— Переплывём, — ответил Санчо. — Или облетим. Главное ехать.
Он сел в кабину. Кузьмич нажал на газ. Трактор зарычал и покатил по просёлочной дороге на запад. Туда, где солнце. Туда, где ветряки. Туда, где ждали.
Эпилог. О том, как Дон Кихот умер, но не совсем
Дон Кихот умер через три дня после возвращения. Не от болезни. Не от старости. А от того, что сердце его осталось в Энске, а тело приехало в Ламанчу. Сердце не выдержало разлуки.
Соседи нашли его на той самой кровати, с улыбкой на лице и с зажатым в руке черенком от швабры — тем самым, который он привёз из СССР. Черенок был старым, потрёпанным, но Дон Кихот не выпускал его даже во сне.
— Бедный старик, — сказала соседка. — Всю жизнь с ума сходил по рыцарям. А умер как простой человек.
— Он не был простым, — ответил сосед. — Он был дураком. Но дураком, который сделал мир лучше.
— Чем же он его сделал?
— Он напомнил людям, что они — люди, — сказал сосед. — А это дорогого стоит.
Похороны были скромными. Пришло несколько человек: те, кто помнил Дон Кихота по старым временам. Никто не плакал. Потому что плакать над дураком глупо. А Дон Кихот был дураком. Самым благородным дураком на свете. И когда гроб опускали в землю, на холме заскрипел ветряк. Один. Тот самый, с которого всё начиналось. Он скрипел так, будто прощался. Или ждал. Или просто делал свою работу: молол зерно, не обращая внимания на людскую суету.
Через месяц в Ламанчу приехал Санчо Панса. Он приехал на тракторе, том самом, который вёз его через всю Европу. Трактор был грязным, разбитым, но работал. Как и Санчо.
— Сеньор! — закричал он, вбегая в дом. — Я вернулся! Я привёз вам ветряк! Маленький! Настольный!
Тишина. Дом был пуст. Только пыль кружилась в лучах солнца.
Санчо обошёл все комнаты. Заглянул под кровать. Открыл шкаф. Никого.
— Сеньор, — прошептал он. — Вы где?
И тогда он увидел могилу. За домом, под старым дубом. Скромный холмик. Деревянный крест. И надпись, выцарапанная чьей-то рукой: «Здесь лежит Дон Кихот Ламанчский. Он сражался с ветряками и победил. Не их. А себя».
Санчо упал на колени. Он не плакал. Он просто сидел и смотрел на крест. И молчал. Молчание длилось долго. Так долго, что солнце успело сесть и встать снова.
— Дурак, — сказал наконец Санчо. — Какой же вы дурак, сеньор. Умереть без меня. Не дождаться.
Он достал из рюкзака маленький ветряк: настольную игрушку, которую купил в Мадриде на последние деньги. Поставил её на могилу. Ветер закрутил лопасти.
— Это вам, — сказал Санчо. — Чтобы не скучно было. Там, на небесах.
Он посидел ещё немного, потом встал, отряхнул колени и пошёл к трактору. Но перед тем как уехать, обернулся и сказал:
— Я остаюсь. Здесь. В Ламанче. Буду жить в вашем доме. Смотреть за могилой. И ждать. Не вас. А тех, кто придёт к вам. Потому что люди должны знать. Должны помнить. Что был такой человек. Который не боялся. Который верил. Который любил.
Санчо сел в трактор и уехал. Не в Энск. А в дом Дон Кихота. Чтобы жить там. Чтобы помнить. Чтобы рассказывать.
А в Энске, в это же время, Клара вышла из тюрьмы. Она отсидела три месяца: ровно столько, сколько нужно, чтобы очистить совесть. На пороге её встретила Алла.
— Ну что, Дуся, — сказала Алла. — На работу?
— Нет, — ответила Клара. — Я ухожу.
— Куда?
— В Испанию. К нему.
— Он умер, — сказала Алла. — Ты не знала?
Клара замерла. Потом покачала головой.
— Знала, — сказала она. — Но это неважно. Мёртвые тоже нуждаются в любви. Может быть, даже больше, чем живые.
Она пошла на вокзал. Купила билет до Москвы. А из Москвы — до Мадрида. А из Мадрида — до Ламанчи.
Клара приехала через два дня. Нашла дом. Увидела Санчо, который сидел на крыльце и чинил черенок от швабры.
— Здравствуй, Санчо, — сказала Клара.
— Здравствуй, Дульсинея, — ответил он.
Они обнялись. И заплакали. Оба. Потому что плакать над дураком не глупо. Это единственное, что остаётся умным.
— Он ждал тебя, — сказал Санчо.
— Я знаю.
— Ты опоздала.
— Я всегда опаздываю, — сказала Клара. — Но теперь я останусь.
— Надолго?
— Навсегда.
Клара пошла на могилу. Поставила на холмик цветы: полевые, как те, что Санчо дарил ей в Энске. И прошептала:
— Прости, Рыцарь. Я пришла. Не тогда, когда надо. Но пришла.
Ветер закружил лопасти маленького ветряка. И Дон Кихоту показалось там, на небесах, или в вечности, или просто в сердце Клары, что он слышит её голос. И улыбается.
Потому что в конце концов оказалось: он не сражался с ветряками. Он сражался с равнодушием. И победил. Не в битве. В памяти. А память, как известно, сильнее любого ветра.
Даже в Энске.
Даже в Ламанче.
Даже в стране дураков.
Конец.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
