Обложка 9 дней из жизни Миши Егорова

9 дней из жизни Миши Егорова

Шейн Валентина Владимировна

0% прочитано
Стандартный
Шейн Валентина Владимировна

9 дней из жизни Миши Егорова

1 июля 1942

Вставай, шо ль[i].

Голос был негромкий, но твёрдый. Такой, от которого не просыпаются — поднимаются.

Миша открыл глаза сразу.

Над ним было небо — сероватое, будто стёртое. Он зажмурился и снова открыл глаза, надеясь увидеть потолок. Но потолка не было.

Миша ущипнул себя за руку. Больно. Очень. Он сжал губы, зажмурился ещё раз, а потом резко открыл глаза — вдруг всё исчезнет.

Ничего не исчезло.

Других способов проверить он не знал.

Мальчик сел. Солома посыпалась с него, застряла в штанах, в рубахе. Он медленно повернул голову.

Дома не было.

Чуть поодаль стояла печка, а над ней — труба. Вокруг тоже не было домов: кое-где торчали обугленные углы стен, да ещё печки с трубами. Земля была серой от пепла. Воздух пах гарью.

Миша смотрел на это и молчал. Он не понимал, как так получилось, но чувствовал: так и есть, и по-другому сейчас не будет.

Рядом стоял старик.

Высокий, худой, в выцветшей гимнастёрке с закатанными рукавами. Он стоял спокойно, смотрел не на Мишу, а в сторону — будто давал ему время прийти в себя.

Миша посмотрел на него и удивился, что не испугался. Он ждал страха, но внутри было тихо.[1]

— Дрыхни меньше[2], — сказал старик.

— Ишо до́вгий день.[3]

Миша поднялся, неловко отряхнулся, как умел, и снова посмотрел вокруг — на печки, на трубы, на чёрную землю между ними. Он не мог понять, что случилось с домами.

Старик подошёл к сбитым доскам, положенным на кирпичи. На них лежал хлеб. И стал его резать, тонко, ровно, экономно. Нож ложился в щели между досками, будто находил их сам.

Миша смотрел и чувствовал, как внутри поднимается растерянность. Мысли были тяжёлые и медленные, как будто он долго шёл и только что остановился. Он знал, что надо бы спросить — где он и почему здесь, — но язык не поворачивался. Во взгляде старика было что-то такое, из-за чего вопросы застревали и казались лишними.

- Ще теплий, [4]- сказал старик.

Миша подошел к старику и взял протянутый ломоть. Хлеб был тёмный, чёрствый, с плотной коркой. Он ел медленно, стараясь не крошить, и вдруг понял, что хлеб вкусный.

Где-то далеко бахнуло. Не как гром и не как хлопок — будто землю толкнули снизу, и она на мгновение стала чужой. Звук прошёл через Мишу сразу, без пути — внутри вдруг стало пусто, а ноги потяжелели, словно их кто-то подменил. Он отскочил, сам не зная куда. Ноги поехали по пеплу, сердце ударило так сильно, что стало больно. В ушах зазвенело, дыхание сбилось.

Он замер, прижав руки к груди, и только тогда понял, что боится.

— Фронт далеко, — сказал старик, не поднимая головы. Он говорил так, как будто ничего не произошло.

Миша стоял, не двигаясь. Он ждал ещё одного удара, смотрел туда, откуда пришёл звук, и боялся пропустить его.

Он только сейчас понял, чего испугался, — не звука, а того, что он может повториться.

Старик отложил нож и посмотрел прямо на него.

- Миша.

Имя прозвучало спокойно. Как установленный факт.

У Миши внутри всё сжалось. Он не помнил, чтобы называл себя. Но спросить всё равно не смог.

Старик надел кепку, взял из угла пустой мешок.

- Давай,- сказалон. - Швидше їж.[5] Потом добавил, уже выходя: — Дел богато.[6]

Он вышел первым.

Миша ещё секунд посидел, чувствуя тепло печки за спиной и странное, тревожное ощущение: его разбудили не просто так. Он дожевал, вытер пальцы о штаны и спрыгнул вниз.

Потом встал и пошёл следом.

Старик повёл тележку.

Она была низкая, скрипучая, с одним перекошенным колесом. Старик шёл впереди, держась за ручки, Миша — сбоку, иногда подталкивал, когда колёса застревали в пепле.

Через плечо у старика висел старый мешок, перевязанный бечёвкой. Он был наполовину пуст. Они шли между печками.

У некоторых ещё жили люди. Это было видно сразу: у печки стояло ведро, на трубе висела тряпка, рядом лежали аккуратно сложенные доски. Старик туда не заходил. Проходил мимо, не замедляя шага.

Он останавливался у других. Где была только обугленная земля и разбросанные вещи, которые уже некому было подбирать. С этих мест старик и брал.

Он наклонялся, выбирал доски, бруски, куски жести. Мелкое складывал в мешок — гвозди, петли, крюки. Делал это аккуратно, не торопясь.

Миша сначала просто смотрел. Потом заметил у одной печки ржавый крюк и поднял его. Подержал в руках, не зная, нужно ли. Потом решил все-таки положить крюк в мешок.

Потом он нашёл ещё гвозди. Потом — петлю от двери. Он складывал их в мешок осторожно, стараясь не звенеть. Иногда старик кивал. Иногда — просто шёл дальше.

Миша понял: если возле печки никого нет, значит можно. И раз там никого нет, наверное, их на свете уже нет. Он не стал думать об этом дальше. Так, он подумал, будет проще.

К вечеру Миша устал так, что сначала заныли ноги, потом спина, потом всё сразу. Он нёс доски, тянул жерди, подавал, отходил, снова подавал. Когда становилось тяжело, он просто делал медленнее — другого способа не было.

Иногда тележка вставала. Колесо застревало в пепле, и Миша упирался ногами, тянул изо всех сил, пока не начинало темнеть в глазах. Тогда старик молча подходил с другой стороны, брался за край и толкал вместе с ним. Недолго. Ровно столько, сколько нужно, чтобы тележка снова пошла.

К вечеру дорога будто стала длиннее.

Печки тянулись одна за другой, и Миша уже не различал, возле какой они были раньше. Он шёл, глядя под ноги, и считал шаги, но быстро сбился. Тележка скрипела ровно, почти убаюкивающе.

Старик шёл впереди. Не оглядывался.

Когда они вернулись, солнце уже клонилось к земле. Старик снял мешок, поставил тележку к стене печи, начал разбирать найденное, складывая аккуратно, по сторонам.

А Миша залез на печку, лёг на бок, поджал ноги и закрыл глаза. И уже сквозь сон услышал, что его укрыли чьи-то заботливые руки.

[1] . Вставай что ли.

[2] Спи меньше.

2 День еще длинный

[4] Еще теплый

[5] Давай побыстрее.

[6] Много работы.

2 Июля 1942

Солнце уже не било сверху, а стояло сбоку, тёплое и низкое. Миша понял, что проснулся не утром. Рядом сидела бабушка. Он не знал, откуда знает, что это бабушка. Просто понял сразу. Она была невысокая, в тёмном платке, с узкими, натруженными руками. Она смотрела на него внимательно, но без тревоги — будто ждала, когда он сам откроет глаза. — Поешь-ка, — сказала она тихо, и подала ему кружку и кусок хлеба. Хлеб был мягче, чем вчера, и пах дымом. Миша ел молча. Бабушка не торопила. Она сидела рядом и поправляла край платка, когда он съезжал.Старика рядом не было, но Миша почему-то решил, что это его дедушка.

Потом она встала, взяла пустое ведро и банку.

— Пидемо, шо ль, по воду[1],— сказала она.

А дед в огород пишол.

— Поглядеть надо. Рожь стоит, пшеница стоит. Овёс уж пора косить, а ячмень тaды налился.

— Принесёт што сможет. Щи сварю. Буде хлиб свежий. [2]

Миша слез с печи и пошёл за ней.

Они шли долго. Когда пришли, у колодца уже стояли люди.

Сначала Мише показалось, что они просто стоят. Потом он понял — очередь. Никто не говорил. Только переступали с ноги на ногу. У кого-то были ведра, у кого-то банки, у кого-то — ничего.

Миша посмотрел на женщину впереди. Глаза у неё были красные и опухшие. Она держала ведро двумя руками, будто боялась его уронить. Миша отвернулся.

Чуть дальше стоял мальчик младше его — босой, с пустой банкой, прижатой к груди.

Очередь двигалась медленно. Иногда не двигалась совсем.

Когда подошла их очередь, бабушка опустила ведро в колодец. Вода плеснула глухо, будто ей было больно. Потом Миша хотел понять, почему воды так мало.

Мысли путались и ни за что не цеплялись. А если в следующий раз её не будет совсем? Или может, чтобы всем хватило?

По дороге обратно он нёс ведро двумя руками. Вода тяжело плескалась внутри, и он боялся пролить хоть каплю. Шёл медленно, не поднимая головы. Банка у бабушки тихо позванивала, попадая в такт всплескам в ведре.

[1]Пойдем, что ли, по воду.

[2] А дед в огород пошел. Посмотреть нужно. Рожь стоит, пшеница стоит. Овес уже пора косить. И ячмень уже созрел. Что сможет, принесет. Щи сварю. И хлеб будет свежий.

3 июля 1942

Утром Миша проснулся от стука.

Не громкого. Ровного. Будто кто-то бил не изо всех сил, а знал, куда и сколько.

Дедушка сидел на корточках и чинил что-то из дерева. Не было видно, что именно получится. Но было видно, что он знает, что делает. Руки двигались спокойно. Ни одного лишнего движения.

Миша слез с печи и подошёл ближе.

— На, держи, внучок, - сказал старик и протянул ему гвоздь.

Миша взял. Потом ещё один. Потом стал подавать сам, угадывая, какой нужен.

Работа шла медленно. Но не останавливалась.

Когда гвозди кончились, старик взял проволоку. Когда не подошла доска — подрезал. Когда не получалось сразу — пробовал иначе.

Миша смотрел и запоминал.

Не как сделать правильно — а как не бросать, если не вышло.

К полудню у печки стояла низкая скамья. Кривая, с сучками, но крепкая. Старик сел на неё, проверил — не шатается.

— Сойдёт… пущай буде, [1]сказал он.

В других местах такую бы переделали. Но тут, подумал Миша, и так лучше не выйдет — инструментов почти нет.

Затем бабушка позвала их к обеду. Вместо хлеба были лепешки. И как обещала бабушка, сегодня приготовила щи.

После еды старик снова взялся за дело. Уже другое. Потом третье.

Миша устал. Пальцы ныли. Спина тянула. Он хотел спросить, когда хватит.

Но не спросил.

К вечеру возле печки стало больше вещей, чем утром. Не новых. Не красивых. Но нужных.

Старик сел, посмотрел на всё это и сказал:

—Сёдни довольно.[2]

Миша лёг на печь и долго не закрывал глаза.

Он больше не ждал, что мир будет справедливым. Он понял другое: если умеешь и делаешь — можно выжить.

Этого было достаточно.

[1] Пойдет. Пусть будет.

[2] Сегодня достаточно.

4 июля 1942

Рано утром меня разбудил дедушка и сказал:

- Iди. З хлопцями. [1]Бабушка уже стояла у печки. Она обернулась и посмотрела на меня — внимательно. — Будь обережним,— [2]сказала она негромко.

Миша кивнул головой и пошел. Ребята стояли неподалёку, у уцелевшего дерева. Он увидел их и подошёл прямо к ним, не замедляя шага.

— Здорово, — сказал один.

— Пошли, — сказал другой.

С ним поздоровались так, будто знали его давно. Они пошли вместе. Разговоры шли вполголоса, на ходу.

Миша слушал и понял: впереди идёт самый старший — Володя. Он шёл уверенно, не оглядываясь.

Идти пришлось недалеко — чуть больше километра. Дорога шла по дну широкого лога. Земля там была плотная, утоптанная. Склоны лога поросли густым кустарником. Сверху их не было видно. В логе было прохладнее. Пахло сырой землёй.

Когда они поднялись на вершину лога, сразу увидели разбитую бронемашину, а дальше — обгорелый немецкий танк без башни. Он стоял в стороне, чёрный, будто давно здесь был. Ребята замолчали и пошли осторожнее.

— В речке рыбы много, — сказал Володя. — Если правильно, можно сразу много наловить.

— Там боеприпасы остались.

— Я видел издалека, — добавил Володя.

— Если аккуратно, ничего не будет. Он говорил спокойно, как о деле, которое уже обдумал.

У обгоревшего колеса разбитой бронемашины Володя присел на траву, свернул ноги «калачиком», жестом показал им спрятаться за корпусом. Сам принялся за работу. Лёгким движением поддевал стабилизатор, отвинчивал взрыватель и откладывал мину в сторону. Делал это спокойно, будто знал наперёд каждый шаг.

Мины ложились одна за другой.

Когда он взял следующую, Миша вдруг остановил его.

Он не знал почему. Просто понял — дальше не надо.

— Стой, — сказал он. Голос вышел тихий, но Володя его услышал.

— Чего? — обернулся он. Миша замялся. Не знал, как объяснить.

— Может хватит… — сказал он. Володя посмотрел на него. Не сердито. Внимательно.

Перед ним лежали уже обезвреженные мины. Их было восемь. Он перевёл взгляд на девятую.

— Лишней не будет, — сказал он спокойно.

— Рыбы больше будет. Он взял девятую.

Когда Володя начал отворачивать взрыватель, мина повела себя иначе. Она зашипела — сначала тихо, потом громче. Он замер, попробовал вернуть взрыватель назад, потом снова.

— Володя, — сказали ему. — Брось. Под кусты. Вниз.

Он не ответил.

Почти сразу прогремели два взрыва. Миша не понял, как оказался на земле. Казалось, по огромной железной бочке ударили сотни тяжёлых кувалд. Воздух исчез. В ушах стало пусто.

Когда он смог открыть глаза, было тихо. Люди прибежали из деревни позже. Много позже. У танка лежал Володя. В обгоревшей, изорванной форме. Кто-то сказал, что сердце у него ещё билось — совсем немного, после взрыва.

Миша стоял и смотрел.

Рядом цвели одуванчики.

Он не плакал.

Он понял другое: Володя делал всё правильно. Он умел. Он знал. И всё равно этого оказалось недостаточно. Нужно уметь ещё и вовремя остановиться. Дома дедушка ничего не спросил. Миша сел у печки и посмотрел на руки. Они были грязные, в ссадинах, но целые.

[1] Иди. С ребятами.

[2] Будь осторорожным.

5 июля 1942

Деревня называлась Живицы. Затерялась она в холмистой местности на старой границе Курска и Белгорода. И была у этого места удивительная черта — особый, курско-белгородский говорок, тянучий и мягкий.

С утра в Живицах было шумно. Не крикливо — по-деловому. Люди выходили рано, будто сговорились и боялись упустить день. Кто с лопатой, кто с топором, кто просто с пустыми руками — помогать.

Начали рыть землянки.

Копали во дворах, за огородами, у логов. Выбирали места, где суше и не видно сверху. Чинили крыши, подпирали стены, перетаскивали брёвна от разбитых сараев. Из обломков делали новое.

Говорили мало, но часто. - Тут глибше треба.

- Сюди пичь можна.

- А тут дітей укладемо.[1]

Казалось, деревня дышит сразу во многих местах. Жизнь кипела — не радостно, а упрямо. Как вода в котле без крышки.

Дедушка Яков был с самого утра на ногах. Он умел всё. Или брался за всё так, будто умел. Показывал, где копать, как укрепить стенки, как положить брёвна. Переходил от двора ко двору, помогал, где требовалось, и старался помочь всем, сколько было в его силах.

А бабушка осталась у печи. Она варила сразу на многих. С утра ставила котелки, доставала всё, что ещё было: картошку, крупу, сушёную зелень. Резала, мешала и пробовала.

К обеду она вынесла еду во двор. Люди ели молча — стоя или прямо на земле. Она никого не считала: просто накладывала, пока не кончилось. После обеда работа пошла снова.

Миша носил землю в ведре, потом подавал брёвна. Потом просто стоял и смотрел, как из ямы постепенно появляется дом — низкий, тёмный, прижатый к земле. В таком доме не было светло. Зато можно было спрятаться.

К вечеру появились первые землянки — сырые, неглубокие. Люди устали, но не разошлись сразу.

Бабушка снова растопила печь. К ужину добавила то, что осталось. Еды было мало, но хватило всем. Она разливала и говорила: —Завтра сили потрібні. Війна нікуди не поділася. Вона просто відійшла на крок.[2]

[1] Здесь глубже надо. Сюда печь можно поставить. А здесь детей уложим.

[2] Завтра силы нужны. Война никуда не делась. Она просто отошла на шаг.

6 июля 1942

Утром продолжили.

Земля стала тяжелее. Руки — медленнее.

Но копали глубже. Ровняли стены. Клали брёвна аккуратнее, чем вчера. Уже не спешили — делали как надо. Делали лежанки, ниши под вещи, место для печки. Носили дёрн, закрывали входы, чтобы не было видно сверху. Ямы переставали быть просто ямами. В них можно было жить.

Дедушка Яков опять был везде. То здесь, то дальше. Он устал, но не говорил об этом. Иногда останавливался, опирался на лопату, переводил дыхание — и шёл дальше.

Он помогал, пока мог.

Миша заметил, что у деда дрожат руки, когда тот поднимает брёвна. Раньше он этого не видел. И вдруг понял: силы тоже когда-нибудь кончаются. Но дед всё равно шёл — туда, где без него не справлялись.

К вечеру в Живицах стало тише. Не потому что перестали жить — просто все разошлись по своим домам.

Землянки были готовы. Низкие. Тёмные. В них было спокойно.

7 июля 1942

В этот день в Живицах был выходной.

Никто никуда не спешил. Не копали, не таскали брёвна, не чинили. Люди выходили из землянок поздно. Просто выходили, стояли, смотрели на свет, на небо, на других.

С утра во двор привели лошадь. Она шла тяжело, будто земля держала её за ноги. Голова была опущена. — Ляже — не встане, [1]— сказали взрослые.

Лошадь привели к нам, под навес. Привязали осторожно, чтобы не упала. Она стояла и смотрела большими тёмными глазами. В них стояли слёзы.

Дедушка Яков был рядом. Он трогал ноги, смотрел копыта, говорил, что можно сделать. Взрослые принесли верёвки, жерди, вёдра. Делали всё не спеша, будто времени было много.

Бабушка варила отвары. Травы, коренья — всё, что знали. Потом готовили мазь. Соскребли всю медь, что нашли: старые самовары, чайники. Скребли долго, по крошке.

Лошадь не ложилась. Она стояла.

Так прошло полдня.

К вечеру она начала есть. Немного. Осторожно. Потом сделала шаг. Ещё один.

Когда через время за лошадью пришли красноармейцы, она уже шла сама. Медленно, но ровно.

Никто ничего не сказал. Не прощались. Не махали.

Когда её увели, во дворе стало пусто. И почему-то спокойно.

[1] – Ляжет – не встанет.

8 июля 1942

Вечером дедушка Яков рассказывал сказки. Начал не сразу. Сначала молчал, будто вспоминал. Потом говорил.

Он рассказывал долго. Медленно. До мелочей. Казалось, он не придумывает, а вспоминает то, что уже когда-то было — в детстве, в работе, в дороге.

В его сказках не было чудес. Никто не превращался. Ничего не падало с неба. Всё добывали трудом.

Он рассказывал, как запрягать лошадь — в какой последовательности, чтобы не навредить. Как с ней разговаривать. Какими словами. Каким тоном. Рассказывал так, будто это самое важное.

Мы сидели рядом, с мальчишками, с которыми Миша познакомился за эти дни. Слушали и не шевелились.

Иногда дед замолкал, и казалось, что он уснул.— Говори, деда, — просили мы. — Только не молчи.

В его сказках зло оказалось глупым. Жадный - пустым. А сильным был тот, кто умел и работал.

Дед не любил фальши. Не любил лжи, жалости к себе и пустых слов. И в сказках этого не было.

Иногда звери говорили с людьми. Просто так. Без волшебства. Как помощники.

Мы уснули под его голос, и казалось, что пока он говорит — ничего плохого не случится. Дед учил не сказкам. Он учил, как жить дальше.

9 июля 1942

Утро началось тихо. Так тихо, что слышно было, как потрескивает зола в печи и за стеной клюёт зерно ранняя птица. Миша проснулся не от голоса и не от стука, а от этой тишины. От ощущения, что что-то изменилось. Миша вышел наружу.

Дедушка Яков уже сидел на своей скамье, смотрел куда-то вдаль, туда, где кончалась деревня и начиналось поле. Он сидел не как обычно — не готовясь к работе, а просто сидел. Его руки, всегда занятые делом, лежали спокойно на коленях.

Бабушка подала завтрак — ту же тёмную лепёшку, ту же кружку кипятка с щепоткой трав. Но сегодня она не торопилась к печи. Она села рядом с дедом, поправила платок и тоже замолчала.

Миша ждал, что сейчас скажут: «Пойдём» или «Надо сделать». Но слова не звучали. Тишина была не пустой, а густой, будто пропитанной чем-то важным, что ещё не названо.

Наконец дедушка повернул голову. Взгляд его был ясным и каким-то очень спокойным. — Сёдни, внучок, треба пити до рички, — сказал он негромко. — Води принести. Два видра.[1]

Миша кивнул. Задание было простое, даже лёгкое после прошлых дней. Он взял вёдра на коромысле, привычное уже за неделю, и пошёл по знакомой дороге.

Но что-то было не так. Воздух. Он не пах гарью. Пах травой, нагретой землёй, и чем-то далёким, влажным — может, той самой рекой. Он шёл и с удивлением понял, что не считает шаги. Что просто идёт. Что смотрит не под ноги, а по сторонам. На крапиву, вылезшую из-под обгорелого бревна. На куст шиповника с единственным, но ярким цветком. На небо — не стёртое, а просто летнее, с лёгкими облаками.

У речки он поставил вёдра, но не стал сразу зачёрпывать воду. Он сел на камень и посмотрел на воду. Она текла не спеша, несла на себе солнечные блики, обтекала тростник. Он увидел в ней своё отражение — неясное, смазанное. Лицо, которое он не сразу узнал. Лицо другого мальчика. Не того, что был девять дней назад. Более старого. Не по годам — по взгляду.

Он набрал воды, полные, по самые края вёдра, и понёс обратно. Тяжело, но эта тяжесть была другой — не от страха или безысходности, а просто тяжесть полных вёдер. Он нёс их и думал не о том, чтобы не расплескать, а о том, как вода плещется внутри, живая и холодная.

Когда он вернулся, дед и бабушка сидели на той же скамье. Они смотрели на него. И тогда дедушка сказал то, что Миша, кажется, уже понял сам, но не мог сформулировать.

- Ось и добре, - сказал старик. - Ти пишов и прийшов. Воду принис. Ничого не сталося. Це и є день. Не якийсь. Звичайний. Таки и треба вмити проживати. Тому що вийна-вона не тильки там, де гуркоче. Вона и тут, в тиши. Але якщо в тиши ти робиш свою справу — значить, ти з нею вправишся. Не линню, а ось цим [2]— Он мотнул головой в сторону полных вёдер.

Вечером они сидели у печи. Дедушка не рассказывал сказок. Бабушка не суетилась. Миша смотрел на огонь и вдруг осознал то, что копилось в нём все эти девять дней.

Мир не вернулся на прежнее место. Дома не выросли из земли. Володя не ожил. Но что-то другое выросло. Умение. Умение делать нужное. Умение видеть, где можно остановиться. Умение делить хлеб и воду. Умение слушать тишину и не бояться её. Умение просто нести воду в полных вёдрах по мирной, хоть и израненной земле.

Это было не счастье. Это было достоинство. Тихое, несгибаемое достоинство выжившего, который понял цену хлеба, труда и одного обычного дня.

Он лёг на печь, на своё место. За спиной было тепло кирпичей, впереди — тёмное небо с редкими, но яркими звёздами. Он закрыл глаза. И впервые за долгое время его сон был не бегством от ужаса, а просто отдыхом. Потому что завтра снова будет день. И он знал, что с ним делать.

И это было самое главное.

Эпилог.

Миша открыл глаза. Над ним был не потолок землянки из жердей, а ровная белая плита. Он медленно, с невероятным трудом повернул голову.

Комната. Окно. Капельница. Трубки. Он попытался пошевелить языком, но рот был сухим. Попытался понять – где он? Где печка? Где бабушка и дедушка?

Запах тоже был другим. Не дыма, хлеба и сырой земли, а резкий, лекарственный, пронзительный до тошноты. И звук системы – пиканье. Ровное и механическое.

Из этого стерильного чужого мира в память хлынули другие образы: вкус чёрствого хлеба, скрип тележного колеса в пепле, звук воды, плещущейся в колодце, запах глины из землянки, темные, умные глаза деда Якова. Бабушка. Ребята. Володя на траве среди одуванчиков.

Девять дней.

Они стояли в нем не как сон, а как прожитая жизнь. Каждый день, каждый час, каждая боль в мышцах от работы – всё было настоящим. Более настоящим, чем этот белый потолок.

К нему подошла тень в белом халате. Женское лицо, усталое, с теплыми глазами.

-Михаил? Ты слышишь меня? – голос был тихим, осторожным как у бабушки, когда она будила его у печи.

Он хотел кивнуть, но смог только дрогнуть ресницами. Внутри все сжалось от невыносимой ясности, что все закончилось.

Не было печки, деревни Живицы, не было бабушки и дедушки. Не было 1942 года. Была высокая температура. Девять дней между жизнью и смертью, которые его сознание, цепляясь за существование, заполнило другой реальностью – страшной, настоящей. Реальность – где нужно было выжить, и помочь выжить другим.

Слез не было, а было только разочарование, что Миша, не смог до конца что-то выполнить и закончить. В груди камнем осталась тяжесть памяти, которая оказалась чем-то далеким и нереальным.

Медсестра поправила капельницу, что-то говорила, но он не слышал.

Миша опять закрыл глаза, и перед глазами появилось лицо деда Якова. Спокойное и мудрое. И последние его слова –

- Ти пишов и прийшов. Воду принис. Ничого не сталося. Це и є день… Але якщо в тиши ти робиш свою справу — значить, ти з нею вправишся.[3]

Он понял, что самый страшный бой, который ему пришлось вести, шел не на поле. Он шел здесь, в жару и мраке. И он выжил. Не просто очнулся, а прошел долгий путь голода, потери, страха и труда и вернулся. Вернулся с пустыми руками, но с полной душой.

Девять дней комы. Девять дней войны. Девять уроков, выжженных в нем как клеймо.

Был первый день не в 1942 году. А здесь, и он знал, как теперь он будет проживать завтра, послезавтра.

Зеленая линия на мониторе билась ровно, упрямо, не сдаваясь.

[1] Сегодня, внучок, нужно пойти к реке, — сказал он тихо. – Воды принести. Два ведра.

[2] Вот и хорошо, - сказал старичок. – Ты ушел и пришел. Воду принес. Ничего не произошло. Это и есть день. Не какой-нибудь. Обычный. Так и надо уметь проживать. Потому что война - она не только там, где грохочет. Она и здесь, в тишине. Но если в тишине ты делаешь свое дело, значит, ты с ним справишься. Не ленью, а вот этим.

[3] Ты ушел и пришел. Воду принес. Ничего не произошло. Это и есть день… Но если в тишине ты делаешь свое дело, значит, ты с ним справишься.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге