Обложка Ужасы войны

Ужасы войны

Андрей Гундырев

0% прочитано
Стандартный
Андрей Гундырев

Ужасы войны

Девушка-снайпер

Девушка-снайпер — совсем не герой,

Девушка-снайпер — красивый изгой.

Девушка-снайпер с холодной душой,

Девушка-снайпер следит за тобой.

Девушка-снайпер не смотрит назад,

В призрачный саван одет её взгляд.

Там, где надежды растаял мираж,

Девушка-снайпер несёт свой вираж.

В храме разбитом, где плачет алтарь,

Пишет она свой кровавый букварь.

Мелом на стенах — пророческий слог:

«Каждому выстрелу — свой эпилог».

Девушка-снайпер не верит в любовь,

Сердце не греет чужая ей кровь.

Тонкие пальцы сжимают курок,

Жизнь уместилась в один лепесток.

Выстрел — как вздох, тишина — как итог.

Кто ты сегодня — охотник иль бог?

Тонкой струной зазвенит тишина,

Словно в бреду, ты осталась одна.

Может ли быть здесь счастливый финал?

Кто эту хищную фею позвал?

Тихо шепни, замирая в ночи:

«Девочка-смерть, лучше просто молчи».

Мой белый плат — давно не бел

Мой белый плат — давно не бел.

В нем въелась гарь, железо, ил.

Видал он сотни мёртвых тел,

Пока хрипел, гноился тыл.

Сквозь ткань сочится пот и гной,

И запах тлена, как стена.

Я здесь, с перевязанной рукой,

В аду, где ночь длиннее дня.

Я научилась слушать смерть —

В ней нет ни вопля, ни мольбы.

Лишь тишина начнёт звенеть

У свежевырытой земли.

Мой белый плат — как саван им,

Кто не дождался тишины.

Мы этим небом ледяным

Давно навек оглушены.

Я стала шёпотом в ночи

Для тех, кто корчится в бреду.

Во мне — ни сердца, ни печи,

Лишь пульс, считающий беду.

Зрачки расширены, как вход

В сырой и беспросветный ров.

Который день, который год

Я шью края чужих миров.

Бинты хрустят корой сухой,

Под ними — мясо, кость, металл.

И каждый здесь кричит: «Покой!»,

Но Бог, как прежде, опоздал.

А на рассвете — новый воз,

И снова резать, мыть, терпеть.

И в шелухе кровавых слёз

Учусь я каменеть.

Я помню руки, что в окоп

Сжимали мамин образок.

Теперь кладу их в общий гроб,

Сдирая спекшийся песок.

В моих зрачках застыл вопрос,

Но губы сжаты в немоте.

Я вижу, как Христос, наркоз,

Прибит к пробитой высоте.

Я — механизм. Я — просто шприц.

Я — резкий запах кислоты.

Мне снятся стаи чёрных птиц

Над грудой битой пустоты.

И если кончится война,

Придёт безумная весна —

Я не сниму свой белый плат.

Пусть мёртвых братьев хоронят.

Я в нём останусь, как солдат,

Что сам шагнул в шальной снаряд.

Мой смех, простуженный и злой,

Сольётся с талою водой,

Что льётся в сток из-под стола, —

И это всё, чем я жила.

Штурмовик

Я — грязь, что пехота срывает с зубов,

Я — мат, что завис в перепонках.

Я — стоны семи недобитых ртов

На дне обгоревшей воронки.

Я шёл на «ура» через пламя, свинец,

Пригибаясь к земле, как к постели.

Мой личный свидетель и мой же отец —

Осколок гранаты в собственном теле.

Мы брали этаж. Мы ломились в пролом,

Где дышит бетонная плесень.

Я — тот, кто не стал ни псом, ни царём,

Я — просто стал бестелесен.

Я помню, как падал товарищ — мешок,

Что внезапно забыл, как кричать.

Из горла его шёл янтарный песок,

А глаза научились молчать.

Я перешагнул. Это даже не шаг —

Это рефлекс с пробитой спины.

Мы — тот самый отъявленный мрак

На линии серой войны.

Я — лицо, что разъели щёлочь и соль,

Я — хрип из разорванной глотки.

Штурмовик заходит молча в бой —

А из боя выходят обмотки.

Мой позывной — это скрежет и дым,

Выдох пред выстрелом в спину.

Я был когда-то живым, молодым,

А ныне — лавина из глины.

Я — чернозём, что налип на приклад,

Смесь из солярки и пота.

Помню не лица друзей, а снаряд,

Помню не Бога, а рвоту.

Учат бежать, спотыкаясь о тех,

Кто легок стал и невесом.

Смех штурмовика — это выжженный смех,

Эхо над мертвым овсом.

В легких не воздух — тротиловая взвесь,

Вместо молитвы — «контакт».

Я — не герой. Я — кромешная смесь

Из недоживших атак.

Помню подвал. Мы вгрызались во тьму,

В узкий крысиный проход.

Кто-то молился, припав к вещмешку,

Я же тащил пулемёт.

Там, в глубине, под накатом из плит,

В логове чёрной жары,

Я позабыл, как душа говорит —

Мы говорим языком беды.

Третий этаж. Перебитый дверняк.

Первый упал. Второй тоже.

Я — пустота в чёрных пыльных зрачках,

Кожа черства, как рогожа.

Что я скажу санитарке в бреду?

С чем я вернусь, если выжил?

Я не вернусь. Я себя не найду

В груде обугленных книжек.

Штурмовика не целует жена —

Она целует останки.

Помни меня не как имя, страна,

А как кусок самозванки,

Что разорвало на части в пыли,

Вклеив в чужую траншею.

Мы не дошли. Мы собой проросли

В глину и ржу по самую шею.

И всё же сквозь пепел, сквозь чёрный нагар,

Сквозь грохот, что вбит в перепонки,

Я знаю: за мной — не пустой тротуар,

А девочка в тонкой рубашонке.

Она не поймёт, почему я хрипел

И шёл, заметая следы.

Но я — это мост, а не просто предел

Из выжженной напрочь среды.

Мы — не молитва. Мы — грязный заслон,

Мы — судорога, а не гимн.

Но кто-то же должен шагнуть в тот пролом,

Чтоб день оставался живым.

Пусть я — обмотка, огарок, земля,

Пусть память сотрётся в золу,

Я падаю в грязь, но держусь за края,

Где дети не знают войну.

И там, за спиной, где не рвутся круги,

Где небо не давит на плечи,

Мой сын соберёт не осколки, а сны…

И этим мой бой обеспечен.

Штурмовик — не смертник. Он — плата вперёд

За тех, кто не слышал обстрела.

Я — тот, кто во тьме принимает восход,

Чтоб тело на заре не болело.

Я — грязь, что срывают, но всё же ответ:

За мною — не глина, не тленье.

Я — тот, кто выносит на свет

Саму возможность спасенья.

Ветеран

Я в сорок пятом не дошёл домой. Остался в поле, втоптанный в суглинок, Чтоб этот мир, пропитанный войной, Не превратился в боли поединок.

Я думал — внуки будут петь без слёз, А правнуки — не знать, что значит «мина». Но вижу сверху: сытый перекос, Где брат на брата лезет без причины.

Я думал — мы им выстелили путь Не в блиндажи, а в светлые квартиры. Они на деле же исковеркали всю суть, Красоту, смысл и честь мундира.

Им форма — мода, нам была — судьба. Для нас «присяга» — кровяная клятва. У них — дешёвая пальба Из слов, где честь убита и разъята.

Я павших помню всех по именам, А эти — предков путают и даты. Им дед — обуза, выцветший бедлам, Чужой старик с медалью виноватой.

Теперь опять грохочет горизонт, Ползёт в окопы внучья поросль злая. Я вижу: тот же самый старый фронт, Где брат на брата, пуля разрывная.

Мы это всё уже прошили назубок: Как порох жжёт, как пленных не выводят. Я думал — память выжжет, как ожог, А им, гляди, опять неймётся вроде.

Они корячатся на тех же рубежах, Где я сгнивал, где мой костяк белеет. Им мало трупов в старых блиндажах — Им свежих надобно, чтоб стало веселее.

Я думал, мы с корнями выдрали чуму, Размазали по блиндажам и дзотам. А ныне — свастику целуют, как жену, И режут с тем же лагерным почётом.

Кто это принял? Чей паркетный страх Позволил свастике опять надуться? Я гнил за то, чтоб в детских черепах Не рылась эта мразь. Теперь — вернутся.

Они не лучше тех, кого мы жгли, — Они стократ подлей и бессердечней. Мы кровью им Отечество сожгли, А им оно — дешёвый хлам заплечный.

Я стал не гордостью, а ржавчиной на дне, Объедком с пира, спутанной портянкой. Им стыдно помнить обо мне, Как о бомже с простреленной жестянкой.

Теперь герои — те, кого я клал Штыком в живот, без жалости и права. Их дед поганый даже не мечтал О том, что правнук вмажет свастик в славу.

Мой орден стёрт, учебник перешит, Мою войну слизали, как помаду. Любой сопляк с экрана мне внушит, Что я служил не Родине, а аду.

А я ведь верил, лёжа на костях: «За мной — живущие». За мной — не камень, слово. Но сытый страх в их нынешних глазах Готов предать отца за дефицит свинцовый.

Я — тот, кого не стало в сорок пятом, Но кто всё слышит с той сырой земли. Вы обманули мертвого солдата. Вы «никогда» в «опять» перевели.

Я превращаюсь в гниль. В укор. В позор. Мой вечный покой разодран в клочья. Им подавай не прошлый, а костёр — Чтоб тот же враг, но с новым многоточьем.

Им подавай не память, а парад, Где я — немой, завёрнутый в хоругви. А я гляжу в их окна, как снаряд, Что не взорвался в срок, но стиснул зубы в дуле.

Я — тот, кто стал землёй, но слышит дрожь От их сапог, скользящих по могиле. Их мир — дешёвый киноварный дождь, Где я — помеха, призрак в автомобиле.

Меня стереть пытались столько лет — С земли, из книг, из памяти, из плоти. Но я пророс сквозь их фальшивый свет Упрямой костью в братском повороте.

Им кажется: я умер — и молчу, Раз падалью лежу на дне болотном. Но я кричу. Слепым лучом свечу В глазницы их — проклятые полотна.

Я — не святой. Я — порох и зола. Я — тот, кто в крике захлебнулся матом. Мне Родина посмертно солгала, Отдав мой прах молчанию проклятых.

А те, кто выжил, — слились в тишину, Их голоса забиты юбилеем. И только я сквозь землю тяну струну, Которой вас однажды оплетею.

Не плачьте, суки. Я не за реванш. Я за строку, где правда, а не глянец. За то, чтоб вы прошли последний марш, Где я — не миф, а свет, что вечно ранит.

Я в сорок пятом не ушёл в гранит. Я в сорок пятом въелся в грунт и в воздух. И если ваша совесть захрапит — Я встану. Сам. Без просьб. Без звёзд. Без слёз. Без позы.

Я встану костью, пылью, сапогом, Забытой каской, сбитой переправой. Я встану тем, чем был, — не тем, чем стал потом: Не вашим мёртвым, а своей державой.

А после — тихо. Выметут настил. Зашьют в архивы мой хрипящий выдох. Я просто был. Я честно не остыл. Я — ваш позор, который не покинуть.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге