Ужасы войны
Девушка-снайпер
Девушка-снайпер — совсем не герой,
Девушка-снайпер — красивый изгой.
Девушка-снайпер с холодной душой,
Девушка-снайпер следит за тобой.
Девушка-снайпер не смотрит назад,
В призрачный саван одет её взгляд.
Там, где надежды растаял мираж,
Девушка-снайпер несёт свой вираж.
В храме разбитом, где плачет алтарь,
Пишет она свой кровавый букварь.
Мелом на стенах — пророческий слог:
«Каждому выстрелу — свой эпилог».
Девушка-снайпер не верит в любовь,
Сердце не греет чужая ей кровь.
Тонкие пальцы сжимают курок,
Жизнь уместилась в один лепесток.
Выстрел — как вздох, тишина — как итог.
Кто ты сегодня — охотник иль бог?
Тонкой струной зазвенит тишина,
Словно в бреду, ты осталась одна.
Может ли быть здесь счастливый финал?
Кто эту хищную фею позвал?
Тихо шепни, замирая в ночи:
«Девочка-смерть, лучше просто молчи».
Мой белый плат — давно не бел
Мой белый плат — давно не бел.
В нем въелась гарь, железо, ил.
Видал он сотни мёртвых тел,
Пока хрипел, гноился тыл.
Сквозь ткань сочится пот и гной,
И запах тлена, как стена.
Я здесь, с перевязанной рукой,
В аду, где ночь длиннее дня.
Я научилась слушать смерть —
В ней нет ни вопля, ни мольбы.
Лишь тишина начнёт звенеть
У свежевырытой земли.
Мой белый плат — как саван им,
Кто не дождался тишины.
Мы этим небом ледяным
Давно навек оглушены.
Я стала шёпотом в ночи
Для тех, кто корчится в бреду.
Во мне — ни сердца, ни печи,
Лишь пульс, считающий беду.
Зрачки расширены, как вход
В сырой и беспросветный ров.
Который день, который год
Я шью края чужих миров.
Бинты хрустят корой сухой,
Под ними — мясо, кость, металл.
И каждый здесь кричит: «Покой!»,
Но Бог, как прежде, опоздал.
А на рассвете — новый воз,
И снова резать, мыть, терпеть.
И в шелухе кровавых слёз
Учусь я каменеть.
Я помню руки, что в окоп
Сжимали мамин образок.
Теперь кладу их в общий гроб,
Сдирая спекшийся песок.
В моих зрачках застыл вопрос,
Но губы сжаты в немоте.
Я вижу, как Христос, наркоз,
Прибит к пробитой высоте.
Я — механизм. Я — просто шприц.
Я — резкий запах кислоты.
Мне снятся стаи чёрных птиц
Над грудой битой пустоты.
И если кончится война,
Придёт безумная весна —
Я не сниму свой белый плат.
Пусть мёртвых братьев хоронят.
Я в нём останусь, как солдат,
Что сам шагнул в шальной снаряд.
Мой смех, простуженный и злой,
Сольётся с талою водой,
Что льётся в сток из-под стола, —
И это всё, чем я жила.
Штурмовик
Я — грязь, что пехота срывает с зубов,
Я — мат, что завис в перепонках.
Я — стоны семи недобитых ртов
На дне обгоревшей воронки.
Я шёл на «ура» через пламя, свинец,
Пригибаясь к земле, как к постели.
Мой личный свидетель и мой же отец —
Осколок гранаты в собственном теле.
Мы брали этаж. Мы ломились в пролом,
Где дышит бетонная плесень.
Я — тот, кто не стал ни псом, ни царём,
Я — просто стал бестелесен.
Я помню, как падал товарищ — мешок,
Что внезапно забыл, как кричать.
Из горла его шёл янтарный песок,
А глаза научились молчать.
Я перешагнул. Это даже не шаг —
Это рефлекс с пробитой спины.
Мы — тот самый отъявленный мрак
На линии серой войны.
Я — лицо, что разъели щёлочь и соль,
Я — хрип из разорванной глотки.
Штурмовик заходит молча в бой —
А из боя выходят обмотки.
Мой позывной — это скрежет и дым,
Выдох пред выстрелом в спину.
Я был когда-то живым, молодым,
А ныне — лавина из глины.
Я — чернозём, что налип на приклад,
Смесь из солярки и пота.
Помню не лица друзей, а снаряд,
Помню не Бога, а рвоту.
Учат бежать, спотыкаясь о тех,
Кто легок стал и невесом.
Смех штурмовика — это выжженный смех,
Эхо над мертвым овсом.
В легких не воздух — тротиловая взвесь,
Вместо молитвы — «контакт».
Я — не герой. Я — кромешная смесь
Из недоживших атак.
Помню подвал. Мы вгрызались во тьму,
В узкий крысиный проход.
Кто-то молился, припав к вещмешку,
Я же тащил пулемёт.
Там, в глубине, под накатом из плит,
В логове чёрной жары,
Я позабыл, как душа говорит —
Мы говорим языком беды.
Третий этаж. Перебитый дверняк.
Первый упал. Второй тоже.
Я — пустота в чёрных пыльных зрачках,
Кожа черства, как рогожа.
Что я скажу санитарке в бреду?
С чем я вернусь, если выжил?
Я не вернусь. Я себя не найду
В груде обугленных книжек.
Штурмовика не целует жена —
Она целует останки.
Помни меня не как имя, страна,
А как кусок самозванки,
Что разорвало на части в пыли,
Вклеив в чужую траншею.
Мы не дошли. Мы собой проросли
В глину и ржу по самую шею.
И всё же сквозь пепел, сквозь чёрный нагар,
Сквозь грохот, что вбит в перепонки,
Я знаю: за мной — не пустой тротуар,
А девочка в тонкой рубашонке.
Она не поймёт, почему я хрипел
И шёл, заметая следы.
Но я — это мост, а не просто предел
Из выжженной напрочь среды.
Мы — не молитва. Мы — грязный заслон,
Мы — судорога, а не гимн.
Но кто-то же должен шагнуть в тот пролом,
Чтоб день оставался живым.
Пусть я — обмотка, огарок, земля,
Пусть память сотрётся в золу,
Я падаю в грязь, но держусь за края,
Где дети не знают войну.
И там, за спиной, где не рвутся круги,
Где небо не давит на плечи,
Мой сын соберёт не осколки, а сны…
И этим мой бой обеспечен.
Штурмовик — не смертник. Он — плата вперёд
За тех, кто не слышал обстрела.
Я — тот, кто во тьме принимает восход,
Чтоб тело на заре не болело.
Я — грязь, что срывают, но всё же ответ:
За мною — не глина, не тленье.
Я — тот, кто выносит на свет
Саму возможность спасенья.
Ветеран
Я в сорок пятом не дошёл домой. Остался в поле, втоптанный в суглинок, Чтоб этот мир, пропитанный войной, Не превратился в боли поединок.
Я думал — внуки будут петь без слёз, А правнуки — не знать, что значит «мина». Но вижу сверху: сытый перекос, Где брат на брата лезет без причины.
Я думал — мы им выстелили путь Не в блиндажи, а в светлые квартиры. Они на деле же исковеркали всю суть, Красоту, смысл и честь мундира.
Им форма — мода, нам была — судьба. Для нас «присяга» — кровяная клятва. У них — дешёвая пальба Из слов, где честь убита и разъята.
Я павших помню всех по именам, А эти — предков путают и даты. Им дед — обуза, выцветший бедлам, Чужой старик с медалью виноватой.
Теперь опять грохочет горизонт, Ползёт в окопы внучья поросль злая. Я вижу: тот же самый старый фронт, Где брат на брата, пуля разрывная.
Мы это всё уже прошили назубок: Как порох жжёт, как пленных не выводят. Я думал — память выжжет, как ожог, А им, гляди, опять неймётся вроде.
Они корячатся на тех же рубежах, Где я сгнивал, где мой костяк белеет. Им мало трупов в старых блиндажах — Им свежих надобно, чтоб стало веселее.
Я думал, мы с корнями выдрали чуму, Размазали по блиндажам и дзотам. А ныне — свастику целуют, как жену, И режут с тем же лагерным почётом.
Кто это принял? Чей паркетный страх Позволил свастике опять надуться? Я гнил за то, чтоб в детских черепах Не рылась эта мразь. Теперь — вернутся.
Они не лучше тех, кого мы жгли, — Они стократ подлей и бессердечней. Мы кровью им Отечество сожгли, А им оно — дешёвый хлам заплечный.
Я стал не гордостью, а ржавчиной на дне, Объедком с пира, спутанной портянкой. Им стыдно помнить обо мне, Как о бомже с простреленной жестянкой.
Теперь герои — те, кого я клал Штыком в живот, без жалости и права. Их дед поганый даже не мечтал О том, что правнук вмажет свастик в славу.
Мой орден стёрт, учебник перешит, Мою войну слизали, как помаду. Любой сопляк с экрана мне внушит, Что я служил не Родине, а аду.
А я ведь верил, лёжа на костях: «За мной — живущие». За мной — не камень, слово. Но сытый страх в их нынешних глазах Готов предать отца за дефицит свинцовый.
Я — тот, кого не стало в сорок пятом, Но кто всё слышит с той сырой земли. Вы обманули мертвого солдата. Вы «никогда» в «опять» перевели.
Я превращаюсь в гниль. В укор. В позор. Мой вечный покой разодран в клочья. Им подавай не прошлый, а костёр — Чтоб тот же враг, но с новым многоточьем.
Им подавай не память, а парад, Где я — немой, завёрнутый в хоругви. А я гляжу в их окна, как снаряд, Что не взорвался в срок, но стиснул зубы в дуле.
Я — тот, кто стал землёй, но слышит дрожь От их сапог, скользящих по могиле. Их мир — дешёвый киноварный дождь, Где я — помеха, призрак в автомобиле.
Меня стереть пытались столько лет — С земли, из книг, из памяти, из плоти. Но я пророс сквозь их фальшивый свет Упрямой костью в братском повороте.
Им кажется: я умер — и молчу, Раз падалью лежу на дне болотном. Но я кричу. Слепым лучом свечу В глазницы их — проклятые полотна.
Я — не святой. Я — порох и зола. Я — тот, кто в крике захлебнулся матом. Мне Родина посмертно солгала, Отдав мой прах молчанию проклятых.
А те, кто выжил, — слились в тишину, Их голоса забиты юбилеем. И только я сквозь землю тяну струну, Которой вас однажды оплетею.
Не плачьте, суки. Я не за реванш. Я за строку, где правда, а не глянец. За то, чтоб вы прошли последний марш, Где я — не миф, а свет, что вечно ранит.
Я в сорок пятом не ушёл в гранит. Я в сорок пятом въелся в грунт и в воздух. И если ваша совесть захрапит — Я встану. Сам. Без просьб. Без звёзд. Без слёз. Без позы.
Я встану костью, пылью, сапогом, Забытой каской, сбитой переправой. Я встану тем, чем был, — не тем, чем стал потом: Не вашим мёртвым, а своей державой.
А после — тихо. Выметут настил. Зашьют в архивы мой хрипящий выдох. Я просто был. Я честно не остыл. Я — ваш позор, который не покинуть.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
