Тюлений промысел
Тюлений промысел
Текст неестественный,
если в нем нет того, чего хочу сказать тебе очень,
не потому, что это важно, а потому что луна облаками разворочена
недавними, что приходили к тебе словами иностранными,
когда ты замки из песка строил для девочки белобрысее
тебя, запретивший танцевать с кем-нибудь, кроме тебя,
я оставляю следы на песке, босота, океан ревет огромнее,
чем просторы этого белого листа, и я в трусиках бикини любопытнее
с каждым днем узнать, что же скрывается в твоей глотке
из которой исходит хрипота,
мои бедра мокрые, с волос стекает вода проникновенными струями
и повадками тюленьими я усаживаюсь рядом и втыкаю заморный бивень
с причудливыми прожилками обветренный ветрами сильно,
бельведер, смотрящий вдаль далеко-далеко; наивнее
других, мне хочется тебя вылизывать, скользить языком и ракушки на нити нанизывать.
Потанцуй со мной, ноту последнюю завысившей, зодиаки сошлись так,
что между твоих ног мои волосы путаются с песком, а океан все нам простивший не знает другой миссии,
кроме как налегать агрессивнее волнами огроменными синими природы единственного сингла.
Как пелена у неба поколеблена
Как пелена у неба поколеблена
прохладным ветром, солнце скорострельное
висело долго, а теперь темно.
Стихи всего лишь нейролептики,
любовь и не об этом, и чувство запредельное
идет в дорогу, там, где ты со мной.
Скучай по мне, когда ты не со мной,
ведь просто день за днем закат смуглей.
И место твое не занято никем,
и я скучаю по тебе, когда ты далеко среди людей.
Утром приготовлю тебе прелестный макиато
с вспененным молоком и японским порошковым зеленым чаем маття,
с клубничным джемом, раньше буддистские монахи такой пили на рассвете
или не на рассвете, не важно нам,
помнящим этот склон, этот мох и эту ветку
овеянную тем ветром, что колеблет пелену у неба.
Любовь – это не билет лотерейный, который ты выигрываешь
как великолепные стихи иллюминатами,
это просто то, что дается тебе и другого не надо,
гипотермия странная, когда тебя нет долго
в любой час и пневмония легких, ночью проведенной
без тебя не так ярко сияют звезды, прости, за метафору, что со звездой сравненную,
трезвонными поэтами с богатыми лексиконами никогда не интересовалась,
мне бы звезды, рассыпанные миллионами.
Маття в стаканчике такой прохладный,
подаю в твою лапу с трубочкой,
пей и пальцами стакан лапай.
Спать надо ложиться,
уже поздний час,
и месяц от тумана сплошного ослеп…
Стереть бы все, но почитай, приподняв тяжелое веко,
это, ведь, красиво, и пузыри в стаканчике с бордово-зеленым напитком тоже бессильные,
бегут наверх к небу великого Бога,
которого никто не видел,
но я знаю, что он есть на четвереньках как дикий зверь лает на луну, а луна, ты прибавляешься
потихоньку и улыбаешься мне, почувствовав кайф,
вытекай из-за облака,
я засыпаю и обнимаю тебя,
постепенные слова прибывают странным приятным мгновением.
And miss me when I am gone,
just don’t let anyone give you away…
Оранжерея франжипани под цитрусовой луной
Мое обмякшее
тельце легко опускаешь в бассейн,
в котором любви на полмиллиона
лет, обнажаешь груди, переводилку никто не отклеил,
голубеет вода, а луна сверху в цедре никем не очищенного лимона.
Надумая мной овладеть стихами непродуманными
в сумерках шурша в карманах огромными суммами,
умница, сжимаешь соски между пальцами, разводишь колени,
мое тело шлепается о кафельную плитку,
вода выливается изо рта, глаза расширяются, а рука обвивает шею.
Ты неласковый, ласкаю несмело; остекленело, окаменело окно нашей виллы,
оно пропускало слишком много людей, а солнце его совсем не грело.
Как будто стонет, как будто тонет.
И в иллюзорной драме тел последнее исступление не получается, как ты хотел,
оно получается лучше, ласковее,
обмякшее становится твердым,
ты рвешь на моей голове венок,
распуская цветы по воде, мокрые волосы,
мои мягкие пяточки на твоих ягодицах, не ласты, и не плавники.
Ты насаживаешь меня на себя, закрывая мне глаза,
засовывая пальцы в рот,
и скалится запоздалая луна отстиранная и полинялая,
как маньячка от наших извращений усталая.
Где ветер соленый ночует в снастях
Где ветер соленый ночует в снастях,
если услышите милого голос,
скажите ему сшить на рыбьих костях
рубашку лунного света мне снова.
Пусть выстирает мне в колодце ее,
капли воды испокон не водилось.
Розмарина, тимьяна, и трав на моем
одеянии как мошек роилось.
И там, где двоим не нужны якоря,
берег и море друг в друге забылись,
пусть остров чудесный, сухая земля,
осядет под тучей, где буря ютилась.
Летние океанские муссоны
Искусство становится прикладнее,
когда моя кожа от купания влажнее
и ты прислоняешь меня к аккумуляторной батарее
своей черной машины, чтобы я стонала послышнее.
Поюнее, удивленно оттого, что трусики мои светло-синие
под стать сезонному океанному муссону
впиваются в попку, возмущенно оттого, что булочки мои половинные
покрыты мурашками, как минимум с них нужно стряхнуть капли и вдвинуть,
слезки, схлынете, виси в сети как твердого морского грунта
симбиоз актинии с минералом у которого остеохондроз.
Скорпионы подползают к нашей машине движениями рисковыми,
а ты входишь, целуя мне плечи сзади виртуозно,
отвлеченно о того, чем… могло быть нами, пойми,
утомленно, это просто шумит океан, а ты всегда мой экстрим, и проси…
Как ты хочешь?
Ты не видишь, что ты мучаешь меня своими требованиями?
О сексе, секс – это вишенка на мороженом,
и я не твоя невеста, я твоя жена, а его нужно сначала приготовить,
исследованиями здесь и не пахнет, или долгими наблюдениями
за тем как вскипает пенка пока молоко терпеливо подогревается,
и здесь даже нет удобной темноты, в которой обычно тебе пишу…
Я просто бешусь,
пока смесь не становится светлой и шелковистой,
а желтки растираются с сахаром, мне все это выносить невозможно, невмоготу.
Ждать, пока масса загустеет и начнет держаться на обратной стороне ложки.
Просыпаться рядом с одним и тем же человеком и слышать песню твою
про пряники подобные гнилью.
Я бросаю мороженое в тебя, прямо в твою морду,
чтобы на щеке оставался белый след, а малиново-клубничный сироп –
какие там вишенки? – растекался тебе по груди и стекал на штаны миссионера,
который только и проповедует смирение,
и ожидание лучших времен плавая в собственном жире, когда я здесь умираю от истощения!
Я сжимаюсь, а ты не сдерживайся от провокации,
раздвигай мои влажные губки – ты ведь так хочешь – как ты хочешь?
Хочешь потянуть меня за волосы, чтобы я изгибалась под тобой вытягивая шею,
умоляла входить еще и еще у какого-нибудь мусоропровода,
и ты с липкими от сладости руками, о черт, бесился от того, что я тебе поддаюсь и отхожу
страшными неуважениями и сомнительными объяснениями, я тебя люблю.
Ну и что, что лузерский стих, я знаю, что ты его полюбишь больше всего на свете, потому что я тебя люблю.
Я не выношу, не могу больше выносить, как я таю под твоими поступательными вращениями и наслаждаюсь сопротивлениями.
Франжипани
Тебе на колени кладется поддон
небольшой, а в нем странная насыпь, меньше чем на тонну.
Насыпь переливается, а ты словно дракон
или динозавр над сокровищем задремал на минуту.
В нем размещается больше, чем ты мог вообразить,
и через минуту твой разум отключается,
но не полностью –
какая-то часть продолжает следить за тобой со стороны
словно тень с кем-то неизвестным совещается.
Галлюцинаторней в лаборатории.
И вдруг ты слышишь, как франжипани с тропического острова
приподнимает головку
из сливочного шелка лепестки белые, а к сердцевине растекается теплое золото,
как сонная принцесса из-за занавески дождя
приподнимает головку и говорит:
«Респираторней, влажней, океанней, мне все время не хватает».
Болезнотворней у ней обида на лице,
она отворачивается, повторяя круги центрифуг и шею нагибает.
Словно цветок описывает свою печаль.
А ты сидишь, но уже чувствуешь панацею
от меланхолии под твоей рубашкой,
ты не в лаборатории,
ты торсионный и к пониманию странных слов склонный,
снимаешь пиджак суконный,
накрываешь ее и говоришь:
«Ночью мутнеет белая фея.
Мутнеет, но не от болезни, а от избытка снов».
И она кричит:
«Не говорите мне про сны!»
И она возражает:
«Я не могу здесь дышать, мою грудь спирает грусть, которую никто не понимает!»
И ты вздрагиваешь будто центрифуга вышла за пределы допустимых оборотов
и проникаешь в нее слабосильную тыльно,
перебивая своими объяснениями, кюветку луч проницает насквозь умениями сервильными.
Гимн Агаву
Мой пес ушел на радугу чудесную,
с семью полосками, крутую поднебесную.
Прими же, Боженька, мой лист машинописный,
пусть будет лик твой лучезарный им облизнут.
Он был довольным и преданным другом,
мускулистая собака, близорукая.
В глазах озера и пруды, водичка пресная
и косточка моржа деликатесная.
Мясной рулет с мясом моржа как Крайний Север
его позвал в бродячую обитель снега,
но ты мне верь, и в обогреве
лучей разлуку преврати в ночлег, где утром облачная разлитая в небе млека.
В ней было что-то от куртизанки
В ней было что-то от куртизанки.
По тому, как она бесконечно отдавала воду
и при этом никогда не становилась пустой,
Сестра Дождей, по ночам разговаривающая с туманами;
она приходит к берегам Хингхэма когда океан перестает спать.
А точнее, задерживающий дыхание перед приливом
начинает дышать взбаламутивший воду,
и начинает шептать непристойные слова луне обезлюдевшей.
Людей, которых зовет море и другие водные поверхности земли
манит, сказочным темпом по горбам водных барханов Титаны-Лунатики свершают поход
к истоку приливов,
месту, где луна впервые коснулась океана,
в трагедии расставания они обречены вечно тянуться друг к другу.
Люди ссыпают субсидии космоса, металлические монеты,
покупая возвращение, но океану не нужны деньги и не нужны их секреты,
он просто понимает, что человек тоже страдает притяжением и собирает их как доказательства своей любви, и дарит им вдохновение.
«Это еще неизведанное наслаждение,» –
говорит Сестра Дождей своему возлюбленному,
принимая позу, заставляющую любовника в алькове задрожать сидящего на электрическом стуле по этому случаю закупленному, подожди, я скоро отдамся сну обступленному.
Туманы блекнут в лунном свете постепенными убылями.
Кислород в гермошлеме поступал ему, летчику
Небо бухое, дождинки нависли, набрякшие тучи над головою.
Представление скоростное в монотонном ритме сбое, немыслимое и иное.
Так звучала симфония утра в сером Хингхэме, кислород в гермошлеме
поступал ему, летчику, глобус в лоскутьях, а он в эритеме.
Демпинг адреналина, мой необъятный демон,
он летит над океаном, барашки – переливчатый жемчуг,
утренняя зарядка, расписанный график, достигает экстремум
в низкой точке, минимум нервов, мы позже задремлем...
А он слышит сказку в шуме мотора, поляр-ник, морфема.
Влажные пальцы ее между пальцев его, проникают, сжимают ладонь и ломается пемза,
волосы-водоросли он на кулак намотает в пике услад внеземное свое, в шумном прибое
неба спиртное – это все песни, от нежности слов в ракушке окно слуховое.
Туманец
Черными тополями, осокорями,
любоваться приплывает,
за зиму простуженный
Туманец - рожденный из утреннего тумана.
Его феи с берега зовут, его феи с берега зовут,
но он не понимает их голосов и выползает на берег упрямым мальчишкой, хотя ему тысяча лет,
фактом своего существования пересматривая порядок вещей
и играя мускулами юного тела, хвостом ракушки с камней сбивая,
отряхивается, смотрит по сторонам,
из гастронома океана утащив только мечту
тяжелее типографских касс,
ту единственную на берегу встречает и ей овладевает.
Сомнамбулу, ускользающую, держит в своих руках, оглядываясь постоянно
на приближающиеся клубы белой разъяренной пены,
тянет за лямки-развязки будто распутывает саму весну,
и, распрямляя колено согбенное, сдирает с нее прозрачное одеяние, почти полиэтиленовое.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
