Обложка сказки забытого города

сказки забытого города

Kris Møklebust

0% прочитано
Стандартный
Kris Møklebust

сказки забытого города

mirror's tale

лавка зеркал — лучше, чем дом, лучше, чем всё сразу.

Хьюго пятнадцать, самое то — выучить ремесло.

строгий отец, выбора нет, только судьба дразнит —

то, что любил целую жизнь, парня само нашло:

медь, серебро, хрупкий хрусталь, чудо в одном шаге.

мастер так стар, что не понять, сколько ему веков.

в бликах свечей, спящих в стекле, нет никаких магий,

зеркало — дар древних богов, сотканный в мастерской.

день ото дня мир всё тесней, будто вмещён в раму —

будто бы нет кроме стекла в жизни других чудес,

будто всё то, что стоит знать, скрыто за амальгамой,

и не найти в мире родном полных загадок мест.

если и так, Хьюго не трус, но и причин много

так никогда и не сыграть в полную тайн игру.

правда, никто не говорил, что быть собой могут

только лишь те, кто свою цель не упустил из рук.

день ото дня мир всё тусклей, солнце едят стены,

Хью где-то с год уж не видал ни одного цветка.

свечи одни дарят ему свет для его сцены;

но полумрак будто родной, парню не привыкать.

в лавке гостей — раз и другой, мастер и снов тише,

но от того, кто хочет знать, правды не уберечь.

может, не миф, может, не быль — он всё равно слышал:

золота чуть скроет в стекле тех, кто в него смотрел.

старый рецепт, верный как жизнь: олово, ртуть, пламя,

блеск золотой ранит стекло, руки слегка дрожат…

Хьюго глядит, не шевелясь. мир в мастерской замер.,

но почему будто в себя смотрит не он — чужак?

в зеркале звон, в зеркале рябь. мир ему был — крепость,

только не смог в нужный момент вдарить по тормозам.

— это не ты,

Хьюго, остынь!

парень летит слепо.

в зеркале дрожь, словно в воде, и в глубине глаза.

вроде всё тот старый подвал, но до чертей тихо.

в рамах внутри всех из зеркал свечи почти рябят…

в каждом стекле — страшный двойник, и не найти выход,

и никуда не убежать от самого себя.

он не прогнал бы и одного, их — десять раз десять,

птицей одна мысль в голове бьётся, ломая такт:

это стекло, только стекло — если разбить, если…

Хьюго не трус. и потому делает к рамам шаг.

… слышали ль вы? лавка зеркал, старше самой смерти, —

страшно сказать! — позавчера просто закрылась вдруг.

вот говорят, что ученик (но никому не верьте)

найден с утра был среди рам, сыпал стекло из рук.

… Хьюго теперь — парень простой, ярко живёт, яро,

можно сказать, вся его жизнь лампой во тьме горит.

только не дай глянуть в стекло: сразу впадёт в ярость —

из глубины пялится то, что он закрыл внутри.

slowlight

Кевин не любит седую хмарь, небо в февральской стуже,

то, как закат укрывает мир серым сплошным пластом.

Мало желающих в снегодождь ночью бежать по лужам,

да и устал, как собачий хвост, и ведь не близко дом.

Завтра он спросит, пора рискнуть, может, дадут прибавки,

только б домой доползти сейчас, тело как из песка…

Но по дорожке сквозь мокрый парк топает чья-то бабка,

и в темноте обойти её правда нельзя никак.

Он бы протиснулся, не вопрос, только темно и грязно,

и, как на грех, у неё из рук что-то свалилось в грязь.

«Слушай, внучок,» говорят ему, «ты посвети мне, ясный,

ключик-то только к утру найду, всё же не светлый час.»

Он и помог бы, не будь всего, что с ним случилось за день,

но вот сейчас состраданья ни крошечки не сыскать…

И потому, наплевав на грязь, парень обходит сзади,

хоть зажигалка в руке, но не выпустил огонька.

Что же случилось потом? Ничуть Кевин не помнит, честно.

Вроде бы бабка болтала о чьём-то там божестве…

Только звенят в голове слова: «юный нахал и бездарь,

чтоб тебе вечно светить тому, кто отрицает свет».

Кевин, конечно, лишь хмыкнул, мол, чокнутая старуха,

был неплохим же прошедший день… видимо, не судьба;

и отложил на потом заход выбраться из разрухи,

и, не задумываясь, пошёл прямо в любимый бар.

Сила проклятий тонка, легка будет для тех, кто в курсе:

всё это страшная ерунда, не о чем говорить.

Только вот после он снял пальто (парку, ветровку, куртку) —

и на полмили вокруг него вымерли фонари.

***

Рите семнадцать, её закон — что убивает, нужно

взять без остатка, и наплевать, что будет с ней потом.

Пусть обещала отцу, что с ним сможет сходить на ужин,

только, вот честно, не до него, сил уже нет, зато

в тайном кармане лежит пакет с чем-то сыпучим, белым,

а за углом есть прекрасный бар, с детства знакома с ним…

Рита подходит к его крыльцу, щурясь на свет несмело:

будто бы ярче в десятки раз светят его огни.

Вроде внутри как всегда: толпа, запах табачный острый,

шум, разговоры и звон стекла, бармен бессменный, тень.

И в туалете на потолке вечно сияют звёзды,

а зажигалка в руке почти не повредит мечте.

Ложка чернее чертей уже, мир в ней ненастоящий,

Рита привычно глядит в окно, не замечая, как

отблеск неоновых фонарей станет теплей и мягче,

и, занесенная над огнём, дрогнет её рука.

***

И не понять, что за штука рвёт цепи в груди стальные.

И не спросить, отчего вокруг столько людей без дна.

Кевин привык заходить сюда в будни и выходные,

вот и сейчас протирает стул, виски как часть звена.

Это так просто: кивнул одной и помахал другому,

с третьим зависнув на полчаса, коль разговор зайдёт…

Это не входит в его состав из сигареты, дома

и алкоголя, но почему он всё равно идёт?

И не суметь ничего сменить, лишь наблюдать глазами,

И не проверить пути чужих, некому проверять.

Кевин не знает, зачем он здесь, правда ведь не сказали,

только надеется, что внутри пламя горит не зря.

***

Ричард упрямо бежит вперёд: лучший везде и всюду,

будто на свете и нет того, что не завоевать.

Только нигде не найти итог, каплю такого чуда,

чтобы забыть, как бросает мать в спину ему слова,

чтобы не знать, как порой легко всё довести до взрыва,

как ненавидишь идти домой, прячешь себя в метро…

В баре напротив его тюрьмы окна горят призывно,

Ричард стоит у своей двери, не преступив порог.

Да, иногда он меняет путь, маску, программу, выбор,

чтоб не под камень лежачий течь в выбранной колее.

В баре тепло, и темно, и звон стёкол, и свет улыбок,

будто для всех этих дураков счастье на свете есть.

Трудно признаться, что никогда не разрешал накала,

и ни к чему — что тащил в себе это аж двадцать лет.

Рич обернётся, ловя смешок, бликом сверкнут бокалы,

и отчего-то в его груди сразу начнёт теплеть.

***

Глупо подумать, что в этот день всё изменилось сразу:

Кевин ни капли не светлый маг, магия не о нём.

Правда, хватает порой смешка, жеста, случайной фразы,

чтобы зажечь в ледяной душе крошечный огонёк.

Песни тускнеют, ломая такт, время теряет волю,

только хранится в чужих устах хрупкая весть о том,

что на другом из концов зимы, страха, печали, боли

Кевин приходит в любимый бар, в угол кладёт пальто.

rise&fall

лишь весеннее солнышко выкатилось из снега

и расправило крылья, дрожа на ветру, как флаг,

и тогда он проснулся — как в воду нырнул с разбега,

без каких-либо шансов узнать, сколько спал и как.

сон был, правда, чудесным: огромные, с фуру, рыбы —

плавники как фатин и алмазы с кулак — глаза;

не хотел бы забыть их, и если б имелся выбор,

только сны не забыть, словно сам себя наказал.

он всегда верил в сказки. ты веришь, на самом деле,

если ценишь за то, что в реальности не найдёшь.,

но когда он проснулся — они никуда не делись.

только плеск плавников в вышине зазвенел, как дождь.

он сперва улыбнулся. бывает же в жизни небыль,

если встал, не проснувшись, будильник ещё молчит…

только рыбы всё плыли, собой заслоняя небо

и сквозь сеть плавников становились синей лучи.

и тогда он, прошедший войну за чужие земли, —

столько раз, говорят, танцевал на струне ножа! —

поступил по-дурацки нечестно, как мал и зелен,

поступил по-дурацки трусливо: решил сбежать.

он закрыл дом на ключ, в нем оставив свой страх неясный,

и ушёл, наизнанку натягивая пальто,

через площадь и рынок, оставив светило гаснуть

на фатиновой сетке, сияющей над мостом.

он держался в тени, прятал взгляд, как беглец заправский,

ни один человек не узнал бы, держу пари;

только парки, метро, супермаркеты и заправки

не смогли убедить его сон перестать парить.

мир вокруг колебался, фальшивый и непонятный.

он стоял как дурак, и, придумав, мечтал забыть,

что единственный выход — вернуться, лечь спать обратно,

будто это поможет сбежать от своей судьбы.

***

… время пахло не пылью — солёным приморским ветром.

он проснулся, как будто не глядя шагнул с моста.

сквозь стекло было видно на многие километры,

как косяк уплывал, чтобы заново вырастать.

что прикажешь менять, если море смешалось с небом?

если дождь оставляет на коже морскую соль?

он совсем не уверен, что смог разгадать сей ребус,

но его плавники больше солнца и парусов.

mermaid's myth

там, где море встречает сушу, там, где берег лакает воду,

выходи на причал послушать сотни песен, что знают волны:

много есть у воды чудесных старых мифов — спроси смелее.

я запомнил одну из песен. я спою её, как сумею.

раз случалось в сто лет такое — скорбь по людям, что пропадают.

было море совсем спокойным, будто зеркало, но без края,

было солнце бесцветным, низким, видно, тоже скорбело молча:

вся деревня теряла близких. только Лиз потеряла дочку.

было Лите всего три года, дальше — тьма, глубина и горечь.

чем страшнее, тем глубже воды. жизнь у Литы украло море.

глубже, глубже, пускай потонет

не слыхать ни смешка, ни стона

в соли, тьме, этой круговерти

есть ли что-то сильнее смерти

Лиз была одинока с горем. Лиз была, как и море, бездной.

Лиз ходила молиться к морю, хоть и знала, что бесполезно.

бились волны в причал навыкат, мир всё так же не видел цвета.

время лилось — и к ней привыкли, даже стали считать приметой.

но однажды случилось чудо: в День Молчания к белой пене

морем, ветром прибило люльку. в ней лежала малышка Дженна.

было трудно сперва смириться. жизнь как будто пошла сначала.

с Дженной не было, в общем, сложно — просто Дженна была русалкой.

всё неважно, что было важным. дом менялся, забыв былое:

в ванной стало темно и влажно, пахло сыростью и землёю,

зеленела трава и кафель, расцветали цветы на стенах...

если было у чуда имя, это имя звучало — Дженна.

что случилось, не повторится

море помнит слова и лица

пусть судьба как дитя капризна

есть ли что-то важнее жизни

там, где море встречает сушу, там, где берег лакает воду,

выходи на причал послушать сотни песен, что знают волны.

жизнь течёт без конца и края, всё чуднее и интересней.

слушай, дочь моя, шёпот моря. может, и о тебе есть песня.

dragon&tea

в хрущёвке на самом краю земли, которой владели феи, — ну, я не уверен, конечно, но об этом здесь говорят, — никто и не знает, кто я такой. и к счастью, на самом деле, ведь только приехал, пятнадцать лет натикало с января. и, стыдно признаться, слежу за всем, что кажется интересным: как люди стараются жить одни, без всякого волшебства — и раньше огонь упадёт с небес, чем эта привычка треснет, впуская огромный и новый мир, развалится вдоль по швам.,

но это детали. ведь есть другой, немного серей и меньше, зато он уютный, как старый шарф, и нравится им такой. одна только встретилась мне в пути, желавшая видеть бреши и слышать, как в ливне звенит мотив, который давно знаком. приятно смотреть, как она всю жизнь пытается что-то сделать. делов-то: встать раньше на полчаса и сесть на чужой карниз…

соседка — прекрасный цветок зари, замученный до предела,

и я обращаюсь сегодня к ней: чудесная, оглянись!

да, с детства твердили, что чуда нет — лишь выдумка и удача, что нет ни драконов, ни фей, ни чар, и вы на земле одни… слова, даже сказанные с душой, совсем ничего не значат. лишь ты сможешь жизнью наполнить их, а может, похоронить. на сером тускнеет любой огонь; надеюсь, что ты услышишь, пока не успел у тебя внутри твой факел совсем остыть — скажу напоследок всего одно: я в восемь пью чай на крыше, и если захочешь подправить фон — сберёг для тебя холсты. пусть мир, где вонзилась твоя стрела, живёт по своим законам, и день ото дня погребают в нём лавиной тебя дела,

как будет совсем уж невмоготу — ты знаешь, где взять дракона,

прийти посмотреть, как блестит закат на гребне его крыла.

the lantern

с раннего детства говорили мне взрослые, говорили:

если ты потеряешься, маленький глупый Билли,

ищи фонарики, разноцветные, как песок,

если будет плохо, тоскливо так, что хоть вой тут,

не беги домой или к другу, доктору, войту —

ищи фонарики, свет — лучший из адресов.

но в детстве были мама и папа рядом,

для защиты от мира большего и не надо,

а после уже забылось, почти ушло,

был подростком — часто чувствовал, что потерян,

но не знал, так ли это было на самом деле,

не стал проверять, свет есть ли за этой мглой.

а потом я вышел из бара, мне было двадцать, что ли,

Берлин, июльская полночь, и всё sehr toll, и,

если задуматься, во всем большом мире нет

поводов ни бояться, ни оглянуться,

если только затем, чтоб смотреть, как цветут настурции,

как смеются люди, невидимые во сне;

а чем, кроме сна, может быть этот чудный город,

где чувствуешь себя так, будто выиграл в споре,

в дурацком старом споре с самим собой.

и я шёл вперёд, улыбаясь всем, кого встретил:

фонари и окна, птицы, собаки, дети,

наверно, такой могла бы и быть любовь,

но я-то знал, что "любовь" — это только слово.

и убедился в этом, как шёл и снова

встречал всех тех, кого видел часы назад —

девчонка с собакой, священник в просторной рясе,

и в сердце кольнуло: должно быть, я потерялся.

и что-то совсем неправильно жглось в глазах,

но страха не было — лишь ощущение, что неверно,

не всё, а какие-то мелочи,

несущественные, наверное:

скользящие мимо взгляды из пустоты,

толпа, совсем не мешающая пробиваться

вперёд, в поисках выхода из ситуации,

совсем-совсем незнакомые мне мосты.

и вдруг я вспомнил: мне говорили в детстве,

и я был уверен, что свет — это лучшее средство,

что-то случится — надо идти искать,

идти туда, где свет заключён в гирляндах,

и мир, который дышит сейчас на ладан,

станет таким, каким ты его любил.

и я пошёл.

а света всё не было — блики в пустой витрине,

экран телефона, тусклый фонарь старинный,

неон над дверью, светящийся, как рубин.

но ни следа того, что хотел увидеть:

кусочки огня, которых кто-то обидел,

сплели себе защиту — шары, шары,

так много, я не знаю подобных чисел,

держащие друг друга, что б ни случилось.

и мне помогут выход найти, что скрыт.

я вышел на площадь.

всё было так знакомо,

как если бы наконец оказался дома,

и рыжие волны плыли над головой —

и стало столько пространства и столько света,

я даже растерялся и не заметил

вокруг себя — столько, столько всего:

какие-то лица, будто знакомые с детства,

блики огня, от них никуда не деться,

стук каблуков по каменной мостовой,

уверенность, будто правда я что-то значу

среди людей, но только полупрозрачных

и будто бы танцующих в темноте.

и тогда я вспомнил:

однажды меня забыли —

не мама с папой, а маленький глупый Билли,

в горячий полдень свою потерявший тень;

не знаю, как там нынче ему живётся,

но мне, как свечка тающему под солнцем,

судьба — ночные бары и фонари,

а если бы я вдруг потерялся вовсе,

другие рассказали, мне было восемь,

весь тот чертовски правильный алгоритм.

и я обнял всех, кто заботился всеми правдами,

чтобы в глупую мою голову, как в навигатор,

в случае страха была накрепко вбита цель

вернуться в мир, где я был, как другие, тенью,

среди таких же — лишь маленькой глупой тенью,

по счастливой судьбе не встретившей смерть в конце.

angel's death

ты ещё не готов смотреть,

только сказка уже пошла.

на заброшенной маленькой станции в ноябре суматоха и шум, если коротко, то аншлаг. чемоданы, рюкзак, кем-то брошенный в суете, разномастые сумки и свёртки, толпа, толпа; сразу видно, ноябрь пришёл в этот странный день увести за собою, помочь навсегда пропасть. вот ходи здесь и жди; а захочешь куда присесть — не найти ни кусочка пространства, терпи, держись...

в это серое утро меж прочих Гил тоже здесь —

уезжает, как принято, в чью-то чужую жизнь.

трудно сразу сказать, чем закончится всё потом. даже что будет завтра — узнаешь почти во сне. им едва ли семнадцать, всем тем, кто покинет дом, но у этой судьбы слова "дом", скажем, вовсе нет. эта новая жизнь либо выплюнет, либо съест. что из этого хуже, так сразу и не скажу.

Гил почти не расстроен, просматривая досье — у его новой жизни чудесное имя Джун. впрыгни в поезд, земли на удачу коснись едва, да вагон поприветствуй, ему ведь тебя везти. Джун родится не завтра — ну, сколько там, месяц, два? только ангел для крошки сегодня уже в пути.

как и сотни других.

нет ни выбора, ни пути: этот жребий извечный расписан на все года.

это — выйти из дома, и с близкими разойтись, и до жизни финала не встретиться никогда. одному в миллиарде везёт, но в такой игре ни друзьям, ни врагам вслед с надеждой смотреть не смей.

от заброшенной маленькой станции в ноябре поезда до утра одиноко ныряют в смерть. вот последним составом уносит почти-детей в те другие миры, где опасней, чем на войне —

и вокзал замирает в предутренней темноте, чтоб дождаться когда-нибудь новых осенних дней.

***

а когда старый мир твой окажется напрочь стёрт, оглянись посмотреть, что готовит теперь судьба.

Гил сидит на крыльце, наблюдая, как Джун растёт: первый зубик и шаг, первый парень, диплом и байк. ни разбитых коленей, ни сердца в осколки, глянь — повезло, говорят, ведь и вправду же повезло оставаться всю жизнь исключительно у руля; будто ангел какой прикрывает тебя крылом?..

охранять эту девочку, в целом, почти легко. значит, врали о том, как судьба будет тяжела. дни летят друг за другом, сплетаясь в огромный ком, и на те, что прошли, смотришь будто из-за стекла. даже память не мучает.

даже один — солдат.

даже старый вокзал перестал приходить во снах.

может, всё и хотел бы до детства вернуть назад, но она без него б здесь осталась совсем одна. а вот так бросить ту, с кем с рождения ты знаком — просто мерзко, пусть и не с проблемой, и не в беде.

он никак не пытается древний сломать закон, по ночам только шепчет ей в ухо:

— я Гил.

— я здесь.

не услышит, услышит? по правде, везёт не всем. трети две подопечных не слышат так глубоко.

это, в общем, и есть наихудшая из проблем: тот, кого охраняешь, не знает, кто ты такой, и увидеть тебя может только в предсмертный час. это крайне нечестно, но правила не сменить.

он умрёт вместе с ней, вопреки всем смешным речам, дескать, ангелы вечны, лишь люди считают дни. это тоже не страшно, смерть — друг, а не главный враг, только, глядя в лицо ей, признай очевидный факт:

ты хотел бы быть другом тому же, кого спасал,

но, в конце-то концов, не положено, знаешь сам.

много лет этим мыслям — ну, столько же, сколько Джун. и уже серой дымкой путь выстелен по утрам.только ангел и сможет увидеть по багажу, по следам у порога, по крыльям — уже пора. он боялся — не сможет. но вроде бы повезло.

ни на что не надеясь, он сядет в последний раз к изголовью кровати, со скрипом сложив крыло. это было неплохо — все эти года, без двух юбилейная цифра, но жаль, что не быть другим...

он вздохнёт глубоко, и тогда она скажет вслух:

— погоди-погоди, я ведь, кажется, знаю... Гил?

the end of the year

на часах семь утра — это время для первой смены.

город крепко спит и видит в хорошем сне нас,

ему снится, как мы тут бегаем муравьями

через темень и солнце, лужи, сугробы, ямы,

от работы до дома и, через ночь, обратно,

ему снится, что мир огромный и непонятный;

но пока он спит, мы бегаем здесь без пауз

и надеемся — не проснётся, когда осталось

бесконечно немного времени до того, как

станет ночь, для которой время — узор на окнах,

мы взорвём небеса, по горло прошедшим сыты,

календарь подмигнёт следящим и сменит цифры.

гугл не знает хороших антонимов к слову "тлен",

поэтому я напишу на своём стекле —

так вышло — всё вечность и предновогодняя суета.

мне кажется, без неё моя жизнь прошла бы совсем не так:

были бы лишь бесконечные зимние дни и месяцы,

как этого тлена дурацкого образцы,

и холодное небо чернее, чем антрацит,

в противовес земле, будто инь и ян —

и спасибо, что это всё не наблюдаю я.

жизнь в городе плавно струится, пока я снюсь

такому, как он, в своём самом дурацком образе.

он, может быть, знает, что я по сто раз на дню

за все его сны, из которых весь я и собран,

ему благодарен сильнее, чем я бы смог

сказать или выразить как-то ещё иначе,

он, может быть, знает, что это ему письмо.

он, может быть, знает, как много всё это значит.

а может, он просто ребёнок, уснувший вдруг

за этой игрой, очень странной, почти безумной,

нужны были кто-то ещё, чтоб играть в игру,

никто не хотел, и он в ней для себя придумал

такие вещи, которые не заменить:

ни календарь, отщёлкивающий дни,

ни гирлянды в окне,

ни снег, по привычке бел,

ни в форточку дым,

ни навязшую "джингл беллс",

и весь этот поток теперь укрывает пушистое одеяло —

чтобы было теплее спать, чтобы из форточки не поддувало,

плюс придуманные по случаю новой силе

"спокойной ночи" — это просто человеческие слова,

и дав всё это выдуманным существам,

будто он ничерта не творец, а какой-то дилер,

город сладко спит.

следи, чтоб не разбудили.

крепко спи и ничего не бойся, я войско,

я буду вечно защищать тебя и твой сон.

пока что-то ещё здесь сумело остаться добрым,

пока год истекает, уставший до боли в рёбрах,

пока зимнее небо нависло огромным джинном,

пока снег укрывает дороги, дома, машины,

пока взрослые пишут отчёты, а дети письма,

город крепко спит, и мы с тобой ему снимся.

homesickness

и пахнет чем-то горьким, чем пахнут все чужие города (ц) Леонид Филатов

всё, что сумеешь вообразить, сможет тебе присниться —

город, утопленный до поры в бликах и огоньках,

звуки и запахи, тень и свет, нить из клубка в руках.

странная горечь на языке, терпкая, как корица —

это последний глоток тепла, данного напрокат.

помнить, что было давным-давно — яблоки, солнце стёкол

сети каналов и синий всплеск неба над головой

что б ни случилось на деле, лишь лучшее из всего

просто забыть негатив и боль — своеобразный фокус

только, по сути, всему виной светлые блики волн

разума голос слабее стал, и без того негромкий

мир раскололся напополам угольной полосой

может быть, вся эта срань, как факт, просто кошмарный сон

только его не преодолеть. это не просто ломка,

жизнь без возможности убежать — замерший ход часов.

это не плен, а разумный шаг, это опасно, слышишь?

что не удержит — поможет жить там, где не пахнет тьмой,

небо — не серая пелена, солнце, а не бельмо.

я не дурак по граблям плясать. слушай сюда, дружище:

я понимаю и ход, и риск, просто хочу домой.

снова, как тысячу лет подряд, ночью не сон, а морок.

снится, что мир обернулся в круг, чтобы себя хранить.

гулом всего, что себе забрал, где-то во тьме звенит

не доверяющий никому неприручённый город,

прячущий сердце — большой секрет — в серой глухой тени.

ballad about searching

жизнь шустро текла меж дорогами и деревнями,

сменялись недели и годы по ходу времени

и смерть за углом ждала, но не будем о грустном;

а он всё ходил, как само это время древний,

и спрашивал каждого: как же рождается музыка?

он много десятков лет угробил на поиски

единственно верной формулы, правила, тезиса,

но всё, что узнал, равноценно дождю и вою,

а если по-русски — потрясающе бесполезно:

не знание даже, так лишь, слова, как бусины,

гремящие друг о друга в пустом кармане.

и там, где должно биться сердце, бывало пусто,

и там, где должна звучать нота, звучала мания.

вопрос был, конечно, верным. другое дело —

никто никогда не знал на него ответа.

ведь чудо легко рождалось, когда умели,

и не получилось бы в жизни у тех, кто нет, а

среди этих тех, кому не давались чары,

бродили полсвета горькими и пустыми.

не стало лесов и сказок, но он был старым

настолько, что помнил капли и струйки дыма,

настолько, что помнил музыку гроз и ветра,

природную силу, мощную, как цунами:

она покорялась смело и беззаветно,

когда находился кто-то, ищущий знаний,

когда находился кто-то, кто был готовым

принять этот дар и дальше нести по свету.

наверное, он её и искал в итоге,

но был бы не против что-то другое встретить,

но был бы и рад схватиться за то, что дали,

всё, лишь бы потом, когда-то, найти ответы.

и вот, наконец, однажды ему сказали:

смотри, этот парень — тот, что с лиловой флейтой —

он каждое утро ноты берёт из выси

и из-под земли, из гомона, храпа, пищи.

он этим наполнен весь, он таким родился,

он должен всё знать о том волшебстве, что ищешь.

всё было не так.

"прости, я побеспокою,

мне нужно узнать о том, что ты знаешь с детства..."

и парень сказал, в пространство махнув рукою:

смотри, это всё — состав твоего оркестра,

смотри, как поют ветра и как шепчут реки,

как выстучит дождь по камню десяток партий;

а если не то — вот звёзды горят и меркнут

и дремлет сама тишина в черепичном скате;

а если не то — так вот тебе стук трамвая,

и гул от шоссе, на север лежащем лентой,

и шёпот, и смех, и музыка на бульваре —

сам город готов помочь аккомпанементом.

ведь всё, что растёт из сердца, нельзя потрогать,

его не сложить ни в форму, ни в массу нетто...

да ты не смотри так. ну же, давай, попробуй,

а если поймёшь — вот, сразу держи монетку.

и в том, что ответ стал снова головоломкой,

опять бесполезной, горечи было вдосталь.

он бросил монету, выругался негромко,

она зазвенела где-то в камнях и досках,

скатившись по ним, и он проследил, конечно,

за ритмом,

и в этом ритме увяз, как птичка.

прошло, может, пять минут, а казалось — вечность,

как мир, что вокруг, в мгновенье менял обличья:

впервые за жизнь всё было понятно и просто

и пели ветра, струясь под его руками,

а над головой без пауз звенели звёзды,

а там, где он шёл, шуршаще шептались камни.

прошло, может быть, полдня, может быть, полгода,

он видел уже так много и столь же мало,

но выучил то, как разно звучит погода,

и что города о разном стучат по шпалам,

и что, будь ты сотню раз уже старым, мудрым,

на свете всегда останется, что не видел.

в тот день он проснулся рано и встретил утро

сидящим на старых скалах в руках залива:

и море, обычно шумное и живое,

сегодня гудело грустно. прощалось будто.

он знал, что моря нередко о ком-то воют,

но даже не думал, что он в этом списке будет.

он был не один. он знал, что его искали,

давно карауля за каждым углом и дверью.

следы бесполезно было скрывать песками,

и стоило быть благодарным, что дали верить,

что дали искать и дали найти всё это,

без риска, что до конца подберёшься к краю.

и он, не сутуля плечи, спросил у смерти:

присядешь, дружище? давай, я тебе сыграю.

hide&seek

и пока я бежал по ступенькам и мостовым от стальных стеллажей в город-каменный лабиринт, оставляя подсказки для каждого из живых на стене, на стекле, и на лампах, и на двери – небо молча темнело, заглядывая в окно, поджидая других игроков, только знай зови. это было давно и негласно запрещено, только кто бы сумел нас обоих остановить? принцип прост: не позволить коснуться себя воде, капля лишь — и тогда растворишься и пропадёшь;

и пока время шло, незаметно кончался день,

и пока я бежал, где-то в крышах проснулся дождь.

breakdown

на город спустится, струясь, седая ночь,

с собой несущая лишь шторм. черным-черно.

что разрушать, не всё ли может быть равно?

всё станет пылью.

а я сижу, обняв винтовку, как жену;

и воздух липкий, будто можно зачерпнуть,

испить с ладони — и тогда пойти ко дну.

мы все там были.

мы все там будем. мне не страшно умирать.

я жил одним лишь днём, клянусь, и в этот раз —

не шутка. что шутить, дожить бы до утра.

она повсюду.

они из серой тьмы. они не знают свет.

они хотят, чтоб мы не знали тоже, ведь

они придут. они проснутся в этот век.

не будет чуда.

когда шаги услышу прямо у двери

и станет холодно снаружи и внутри,

я буду помнить, что в груди тепло горит

и свет за нами;

когда проснётся сильный ветер, в темноту

всё унося, что было тут или не тут,

мы не спасёмся — мы всё время на посту

дрожим за пламя.

unframed

не лелею надежду, что выживу в этой бойне: никогда не была ни единственной, ни достойной. есть лишь вера, и я, её самый последний воин, не ступлю назад. сколько было таких, в чудо верящих глупо, слепо,

до такого наивных, что даже почти нелепых (а рубеж, где кровавую зиму сменяет лето, не видать в глаза). я из них. я была создана для дурацкой роли: видеть свет даже там, где на деле темно до боли.

поиграем? пусть люди — фигурки на нашем поле; и тогда, смотри, мы один на один, если суть углядеть в картине. что на поле таком может смерти настать рутинней? впрочем, это увидим, как только наступит финиш. всё решит пари: кто уйдёт навсегда, кто останется строить новый, личный мир;

каждый будет хотеть победить другого.

мы увидимся, брат. как когда-то, и нынче снова — вместе у черты.

будет миг, и последний луч солнца скользнёт по коже, я умру на войне, сделав мирную жизнь дороже --

пусть мой город и будет разрушен и уничтожен,

но умрёшь и ты.

doppelganger

<b>I.</b>

повезло не родиться в скалах, в глухой пустыне, там, где воля нужна, чтоб выжить, и голос нужен, повезло, что мой дом в среду городскую принят — только там, где родился, может, намного хуже. пусть на вид и воды здесь много, и пищи вдоволь, и на лицах детей нет места тоске случайной —

не суди по тому, что сам не увидел повод: от приезжих людей скрывают любые тайны.

но смотри, не купись, пусть план для тебя рассчитан показать только то, чему здесь открыты двери, пусть болтают везде, мол, город наш под защитой — заклинаю тебя, не слушай их и не верь им. или верь — и уедешь с миром, с судьбой не споря. выбирать лишь тебе, при свете не встретишь горе.

догорает закат над гладью чужого моря, солнце падает вглубь — и монстры выходят в город. не такие, к каким привыкли, сражаясь с чащей, с водной гладью до неба, тьмой, приходящей к ночи; эти монстры совсем как люди, но монстрам слаще слышать чей-нибудь страх, что камень надежды точит. я привык, что закаты надвое сутки делят, пусть болтают, защита, мол, и никто не тронет — я почти не боюсь.

но, видишь, такое дело —

под покровом луны мы все здесь как на ладони.

<center>***</center>

<b>II.</b>

я не слишком хитёр, не очень хорош в сраженьях, из оружья в руках держал лишь ножи да стрелы, не люблю близость смерти, важных для всех решений, предпочёл бы из бед любых выбираться целым — говорят, малодушный олух, труслив по-крысьи, говорят: вот отец узнал бы об этом сдвиге...

но зато я умею видеть и сны, и мысли, я читаю людей, как люди читают книги — для такого не нужно с детства лелеять смелость, даже если бы я наскрёб её по сусекам. в этом мире, где сила — ценность, а разум — мелочь, у меня никакого шанса не лазать в пекло, к тем, кто страхи, моим подобные, ел на завтрак, как они говорят, луне доверяя спины.

я готов... не готов, но пусть.

это будет завтра.

я пойду на войну — но ради другой причины.

защитить лишь её, не прОклятый этот город. это глупо, но я совсем не могу иначе. у причины глаза — прозрачней потоков горных, у причины есть всё — и сердце моё в придачу. если вижу её — становится будто проще, даже кровь чуть быстрей и легче течёт по жилам.

если вижу её плаща серебристый росчерк, пульс колотит в виски — как будто приворожила.

***

<b>III.</b>

<i>| до востребования </i>|

то, что нам суждено, увы, миновать не выйдет. ненавижу сей факт, но принял его смиренно. за желаньем любые тайны навылет видеть — лишь боязнь неизвестный опыт пускать по венам. был бы трусом — остался б, спрятался, может, дома. но я здесь, а всё то, что дальше, темно и скрыто. за попыткой уйти, сбежать от судьбы и долга — приглядись — и найдёшь сто сотен таких попыток...

... извини. философство здесь не последним делом. говорят позабыть, что делалось с нами прежде; но твой голос звучит в моей голове несмело, и мой щит состоит из горечи и надежды. не хочу забывать. надеюсь, что ты ответишь — без тебя это всё мне кажется сущим бредом.

если ты ускользнёшь, догнать тебя мне не светит, только нить моей жизни тянется, видишь, следом.

<center>***</center>

<b>IV.</b>

<i>| до востребования |</i>

пара дней. будет бой — уже никуда не деться. я совсем не боюсь, но мысли ножами режут.

тем, кто вырос у моря, в сказках твердили с детства: с этой древней войны никто не вернулся прежним. никого не спросить, чем кончится этот опыт, потому что никто из наших не шёл в героях. знаешь, мы тут сидим, как олухи, по окопам, и всё это ни пенса ломаного не стоит — никакая война не сможет наполнить счастьем жизни те, что могли бы выстроить счастье в мире. знаешь, мудрости мне не дали ни сотой части, но одно знаю твёрдо, будто мудрец, не лирик: если ты будешь рядом, смерть не накроет шалью, что бы ни было там, где море в чужих оковах.

вот такие дела.

но главное, что узнал я:

все на этой войне становятся чем-то новым.

<center>***</center>

<b>V.</b>

<i>| до востребования |</i>

карандаш на нуле. царапаем камни мелом.

знаешь, это конец. смерть нынче стоит за дверью.

всё расписано по деталям, любая мелочь: появился на свет, учился, любил и верил, делал выбор, решал, что правильно, что отбросить. доверяя себе, придётся признать, по сути — что предписано мне, прошёл до последних дюймов, но не знал же, что буду сломан, как жалкий прутик, сраной жизнью. а о другом не могу и думать. впрочем, что теперь. так сложилось, и жизнь не спросит, кем ты хочешь остаться в памяти или прозе.

но пока я люблю тебя, ничего не бойся. я сумею спасти тебя от любой угрозы.

и спасаю сейчас. спи крепко в ночи, родная, ни одна эта тварь не сможет взойти на остров.

но в последний из дней, надеюсь, ты тоже знаешь,

догорит горизонт — я стану таким же монстром.

14.02

Мрачный февраль набирает ход, лентой мелькают числа, скоро весна, а пока что — снег белый и серый лёд.

Вот говорят, в феврале есть день — легкий, спокойный, чистый, словно бы вдруг поменялся май сутками с февралём. Вот говорят, в этот день любой будет любим и признан, каждый найдёт свой особый миг, руки, глаза, слова...

Лучше смотреть в исполнение снов через другую призму: где-то бывает, когда любви больше, чем волшебства.

***

Аллану двадцать, щенка хотел с раннего — правда! — детства, только в семье есть ещё сестра — и аллергия, да. Тут бесполезно хотеть и ждать, тут никуда не деться, счастья не вылепить без того, чтоб нанести вреда. Годы летят — не заметишь их, цели, заботы, планы, командировки, фигня с жильём, чушь, что ни день — скандал. Аллан выходит в февраль, в метро, город плетёт капканы — но он отправится не домой, он едет на вокзал. Это не страшно — вот так уйти, чтобы забыли, кто ты, если ты знаешь, зачем тебе пересекать черту.

Нет ни одной из козырных карт: денег, жилья, работы, только палатка и в рюкзаке банок с десяток штук; но и обида осталась там, в старой и скучной детской, всё потому, что холодный нос тыкается в ладонь.

Серые плиты над головой, запах больничный резкий, музыка жизни оборвалась где-то на ноте "до". В форточку лезет холодный дождь, на одеяле пятна, врач у постели её стоит, что-то хотел сказать — что-то про лёд, про автомобиль...

Ноги — почти из ваты, Келли пытается встать, но боль тянет её назад.

Это как будто тревожный сон, шутка, дурная память: музыка, хохот и гул в ногах, спать лечь уже к утру; в летнюю ночь на сыром песке крутят в ладонях пламя, всё, что останется ей — смотреть и переливы струн. Да, кто-то скажет, что ерунда, мол, никуда не деться, но остаётся возможность жить: слышать, смотреть, дышать...

Пламя горит не в ладони, а в самом истоке — в сердце.

Келли закусывает губу,

делает первый шаг.

Жизнь преподносит урок и путь, лучшие из историй — да, о любви, но и у неё сотни других тонов.

Аллан бредёт по солёной тьме, мокрой траве у моря, Арчи по грудь в ледяной воде плещется как щенок. Мир оказался совсем большим, было сначала жутко, будто тебя написали вновь — будто чужой, другой. Аллан смеётся своей судьбе, будто хорошей шутке: Арчи сегодня, выходит, год, и новой жизни — год. Дом навсегда оказался там, в тысяче километров... Если бы было, куда идти — он не пошёл назад.

Келли танцует среди огней — коброй, фейрверком, ветром, танец её, посмотри, гипноз — не отвести глаза. Да, было время, когда — беда, больно и страшно, плохо, но если справилась и смогла, ценишь в разы сильней то, что опять на песке толпа, музыка, песни, хохот, это случается наяву, а не в кошмарном сне. Всех, кто смеётся вокруг неё, объединяет пламя, и для любого сейчас и здесь можно найти ключи.

Келли танцует, огонь горит, мир затаил дыханье,

и за огнем на ногах её шрамов не различить.

<center>***</center>

Мир догорит и родится вновь в бешеной круговерти, жизнь, как ручей по земле, течёт в выбранной колее.

Это истории о любви, той, что сильнее смерти, можешь не верить ли, верить, но — что, расскажи, в твоей?

dream city

<b>Городские легенды — всё чаще абсурд и ересь,

если веришь — на скуку смертную обречён. </b>

Где-то на горизонте от ветра качался вереск,

открывая в просветах таинственный город-сон.

Город издавна обитал на крутых уступах,

и его существу уж никто и не вёл отсчёт;

говорили: ходить туда есть большая глупость,

если город проснётся — ничто тебя не спасёт.

Я не верил им. Да и что там могло случиться —

там, где всё уже пару вечностей как мертво?

…Тёмной ночью на севере небо осталось чистым,

когда я вдруг решил втихаря посетить его.

Я бродил по домам, обветшалым уже лет двести,

по дорогам, устланным мелким колючим песком.

Вспоминал, что же люди знают об этом месте;

мне казалось, что город — город был мне знаком…

Тихий шелест за мной брёл, как если ползли бы змеи,

но я был здесь один, это точно; откуда звук?..

Вдруг отчётливо понял, что выбраться не сумею.

Испугался, конечно.

Вскипела земля вокруг.

Приближался рассвет.

Я рванул что есть силы к дому,

на ходу забывая, что же такое дом.

И песок затянул меня, будто бы он был омут.

Против воли своей говорил ему обо всём,

и почувствовал вдруг: это город меня услышал —

город, вечно стоявший на грозди унылых скал.

Первый солнечный луч второпях пробежал по крышам,

солнце встало и город проснулся.

И я пропал.

foreign dreams

с п б / т м б

I.

эта ночь не закончится. звезды горят в груди. этих звёзд здесь не видели тысячу лет подряд. он просил тебя больше не пробовать уходить, он шептал, что порвать эту нить можно, лишь даря. о тебе он знал всё: что не сможешь обречь других, примешь бой на себя, распахнув для удара грудь. он писал тебе сказки на стенах и мостовых, он тебе обещал все богатства свои к утру: он просил стать ещё одним камнем на мостовой или медной горгульей на крыше, давно пустой.

на рассвете он сшил себе сердце из твоего. на рассвете он вплёл тебя в сонную сеть мостов.

***

II.

здесь закончились многие. время смотреть в глаза: этот Мир не желает увидеть чужих дорог.

ты сошёл со своей, может, тысячу лет назад, и в ладонях тебя держит крошечный городок: есть лишь тело твоё, что легло над рекой, как щит, и соцветие улиц, сомкнувших вокруг кольцо.

этот Мир, этот город смеётся тебе: ищи.

ты уверен теперь, что увидел его лицо.

***

III.

вот теперь ты лежишь, отражавшийся в зеркалах, смотришь вниз, на хрустальные воды чужой реки. ничего больше не беспокоит — ни сон, ни страх, ни дороги, горящие пламенем колдовским, не забрали бы сердце — и, можно считать, свезло. ты, закованный в медь, лёг бы в тёмный песок, на дно.

здесь теперь про тебя не звучит ни одно из слов — только, веря тебе, кто-то робко целует ночь. предрассветный туман будет прятаться в синеве, рассыпаясь на капли, приравненные к слезам.

вот теперь-то ты помнишь все знаки: и тень, и свет, и узлы из дорог, вечно тянущие назад, и замки, и как чайки кричали: пора! пора! и лицо не своё в глубине, в ледяной воде…

этот Мир — ты запомнил, наверное, в этот раз — собирает себя из осколков чужих сердец.

***

IV.

это лето не радует — холодно и дожди, солнце изредка можно увидеть в просветах туч. встань на мост, как ты делал, когда ещё был один, брось монетку — не в воду, как водится, в пустоту., но везде, где ты хочешь остаться, как лёд вода, и мосты только тени — ни тронуть, ни показать.,

а ещё ты мертвец — к сожалению, навсегда. твой мотор встал без малого тысячу лет назад.

вот такая судьба: умереть, не найдя покой, после смерти вернуться обратно в свой старый Мир — где ты будешь ходить так бесцельно и далеко, как когда-то с ней за руку бегали, став детьми. ты давно уже вырос и даже успел уйти, но дорога свилась над рекой, как змея, в лассо.

такова твоя роль: стать хранителем всех мостов, что встречались тебе на нелёгком твоём пути.

***

V.

эта ночь не закончится. ночь сплетена из двух: той, что помнишь, и той, где не стало твоих небес — плюс чуть-чуть волшебства. ты не помнишь, просил ли вслух, но сегодняшней ночью ты принадлежишь себе. на чужих перекрёстках тебя не задержит тьма, потому что сквозь тьму ты летишь теперь, словно тень.

ни один из мостов не сумел бы свести с ума — почему же ты слышишь один из них в темноте?

***

VI.

вот теперь твоё зеркало — гладь, серебро реки, вот теперь твои руки — металл, что прочнее всех. ты не помнишь, хотел ли когда-нибудь стать таким, но теперь отказаться не выйдет уже совсем: вот теперь эта форма не плен тебе — жертва, дар, если сердца не стало, не ранит никто его…

что ещё попросить? ты запомнишься навсегда, только жжется в груди, где когда-то горел огонь.

Мир не слышит молитв, он не хочет вернуть твоё. Мир смеётся, вуалью на день опускает ночь. с болью бабочки, силой надетой на остриё, ты зовёшь пустоту, громко просишь её помочь — и тогда пустота обретает лицо и шаг, и тогда пустота говорит за тебя: отдай.

убедительней некуда — город даёт дышать, разжимает оковы колючего, злого льда. протяни ему руку, коснись его мостовых. он теперь безопасен, когда у тебя есть друг. тёмно-серое небо светлеет до синевы, тот, кто спас тебя, рядом и не размыкает рук. просыпается солнце, что дальше — поди пойми, но сегодня тебе повезло больше всех других.

сквозь рассветный туман молодой и лукавый Мир отдаёт тебе сердце — храни его, береги.

***

VII.

ты зарёкся спасать., но ты снова спасаешь, да. как иначе, когда ты единственный, кто бы смог? вот теперь этот парень спасён от оков и льда, вот теперь он, наверное, сможет уйти домой… ты останешься здесь — неизменный и вечный страж. ты привык, но сейчас почему-то сжирает грусть. он читает тебя, как любую из книг — на раз, и от этого лёд вместо сердца сжимает грудь. этот Мир отдаёт ему руль его корабля, дождь из огненных капель, как смерть для любых из льдов…

и тогда он творит просто глупость, на первый взгляд — половину огня проливает в твою ладонь.

***

VIII.

первый раз за столетия дремлешь и видишь сны. снится что-то волшебное: город, река, мосты, и как будто однажды, под самый конец весны, город взял твоё сердце, и ты без него застыл. он оставил тебя одного, одного совсем, он собрал себе армию, выплел себе лицо — но ошибся, и ты смог разрушить стальную сеть, вынуть друга из улиц, сомкнувших вокруг кольцо. и однажды твой друг — или тот, кто им мог бы стать — поделился с тобой своим сердцем, большим как свет.

это всё ерунда, это будто читать с листа: эти сны тебе снятся, наверное, целый век. но теперь словно тень ожила в глубине зеркал, и сквозь сон горячо, будто что-то в груди горит…

ты проснёшься с рассветом — и сразу услышишь, как

это глупое сердце звенит и стучит внутри.

chasing the horison

когда ты позовешь из тысячи миров свой самый лучший дом, единственный на свете —

не увидать никак одну из всех дорог,

не угадать никак, какой тебе ответит.

вот чуть гортанней крик и громче перестук, и лампа не горит, и осень на пороге — и ты зайдёшь в тупик, смотрящий в темноту, желающий узнать немногое у многих; и шёпот — остриё, и суть всегда в воде, где неподвижен свет и глубина бездонна. тебе ответит звон дождей и площадей, рождённый у тебя погаснуть на ладони. и ты нырнёшь в его десятки рваных па, запомнишься как всплеск, едва-едва знакомый.

вот шум другой реки, и шелест-листопад, и от огня тепло, как и должно быть дома. здесь правило одно: ты сам себе герой, и всё, что ты берёшь, неси легко и гордо. тебя поддержит мир, он за тебя горой — ведь ты его дитя. подумать, целый город, как крошечный альков — твоё, твоё, твоё, и всё равно, что сеть, и никуда не деться. пусть более тупым, но тоже остриём столица дежавю в прицеле держит сердце. не убежать во тьму, не скрыться насовсем, он вечно будет звать и ждать тебя обратно.

а может быть, гранит, как бесконечность сер, и красным кирпичом подчёркнут блеск закатный — и всё стремится ввысь, летать, а не ходить, и всё желает жить моментом, вспышкой света. здесь семечко-звезда взрастит в твоей груди цветок алей огня, прочней щитов и клеток — ни ранить, ни сорвать, ни знать наверняка, куда ведёт тропа, кого невольно встретишь. здесь главное — дышать. а что до встреч и карт... лети же, лепесток, куда подует ветер. и что бы ты ни пел, куда бы ни бежал, узнаешь всё про мир и ничего — о людях.

а может, будет май на кончике ножа, а берегу конца, наверное, не будет. здесь вишня — белый флаг с янтарной полосой, лишайники и мхи — подолы древних мантий, и кто там знает, что в себе таит песок — ты мог бы настоять на каждом варианте. от шелеста волны никто не защищён, и море смоет в ноль хандру, тоску и темень.

а если смысла нет — ищи его ещё, пока в твоих часах не станет пылью время,

и ты в конце поймёшь: на деле нет судьбы.

есть только суть твоя, есть только ты, приятель.

а может быть, везде, где ты когда-то был, ты рыбка в ручейке из мест и восприятий: ты примешь каждый мир таким, какой он есть, и всё, что этот мир как дар тебе оставил. пускай есть целый свод, как верно, но тебе запомнится одно из сотен разных правил:

когда ты позовешь из тысячи миров свой самый лучший дом, единственный на свете —

не увидать никак одну из всех дорог,

не угадать никак, какой тебе ответит.

whisper of the wave

Над старым городом год от года летают чайки

И каждый день к берегам приходит его волна;

Он в это так врос и вжился, как будто в спайке,

Забыл о возрасте, оказался подвластен снам:

Не надо славы, не надо денег, хлебов и зрелищ,

Лишь только море, ни йоты кроме, таков закон.

Он был из тех, для кого когда-то сирены пели —

На старом траулере подрабатывал рыбаком.

Бывало время, шутили: надо б тебе невесту,

Влюблён в моря… Он в ответ смеялся — не так уж глуп.

Но вот случилось — сирен, и рыбы, и моря вместо

Тянуло к берегу так же сильно, как раньше — вглубь.

Он бросил бури, он бросил море и белых чаек,

Вернулся в город, привёз в кармане кусочек волн —

Привёз жемчужину цвета лучшего в мире чая,

«Цейлонский клад» — как-то так её назовут потом.

Ей было, в общем, плевать на море, шторма и письма,

Но кто оспорит? Имел же право, в конце концов.

Встречались год, или, может, пару. Потом женился,

Отдал ей дар свой… а может, вставил в её кольцо?

Кольцо сияло — маяк и солнце над горизонтом —

В разы сильнее, чем та, кто в сердце создал залив.

Не стал ждать дня, когда дом вторым бы остался фронтом,

Признался честно. Они, конечно же, разошлись.

Он был влюблён. Ну, а море злилось и било в берег,

Ходил по кромке, песок и волны держал в горсти.

И он сказал: «знаю, я не должен был это делать».

И он спросил: «теперь никогда меня не простишь?»…

О тех событиях знает — помнит — совсем не всякий,

Да там, вообще-то, не так уж много осталось знать:

Над старым городом год от года летают чайки

И каждый день к берегам приходит его волна.

legacy

Утром у моря ловить шаги — след не отыщешь сразу, ветер поёт из густой травы, спит у земли туман. Ветер зовёт из чужой волны тихие чьи-то фразы, мальчик на каменном берегу ловит его шторма. Сколько прошло невесёлых дней, как глубина бездонных, звать мертвецов нехороший знак, им не прийти домой.

Мальчик на каменном берегу — это, конечно, Джонни. В будущем храбрый лихой пират, нынче пошёл в седьмой. Дни, год за годом сплетаясь в круг, тянутся, словно жвачка, следом единственным на воде — линии и круги. Джонни спит в стареньком гамаке, чтобы привыкнуть к качке. Мама уже не зовёт волну именем дорогим. Год начинается, стар и груб, лишь в середине марта. Если точнее, не просто год — жизнь.

Наступает день: в лодке, оставшейся от отца, Джонни находит карту — это, наверное, первый шаг к самой большой беде. Это, наверное, первый шаг, чтобы сбежать из дома, бросить, что было важней всего, ради ветров и скал. Папа сказал бы, скорей всего, встретиться с незнакомым — выйти из рамок сырых портов, цель свою отыскать.

Джонни ступает в сырой песок из полосы тумана. Лодку качает, как колыбель, в отблесках голубых.

Что его ждёт? Я не знаю сам. Море стирает планы, нынче любой, кто избрал свой путь, щепка в руках судьбы. Вместо тревожных холодных снов всё, что его наполнит — это солёные брызги волн, это туман и дождь.

Ну, а пока что — следы, песок, старая лодка, волны; если не знаешь, чего искать, что-нибудь да найдёшь.

view from the other side

и когда ты очнёшься, случайно заснувший на пляже,

в темноте сотня взглядов на влажную кожу ляжет,

уже будет не важно, какие вчера ты крутил пилотажи,

когда фюзеляж твой сегодня закопан в песок меж бычков и бумажек

по грудь, так что даже дышать слишком больно и сложно,

как будто бы жизнь твоя за ночь была уже прожита,

вокруг никого, хоть и слышно дыхание, тихое, хриплое,

и море врезается в берег, ложась на колючие рифы,

вчера ты усеял бы свой ежедневник сопливыми рифмами,

сегодня лежишь тут и думаешь, как бы не кончиться,

всё очень странно, и между лопаток тяжёлые взгляды,

сегодня ты здесь, ты один, и ори сколько хочешь,

и ни движения рядом.

вспомни: вчера ты смотрел на море, оно было мирным, тёплым и классным,

настолько, что если придёт печаль, она сразу же склеит ласты,

синие блики в дорожке лунной, и вечер ясный, и верные струны,

и всё это вместе красиво безумно, но общим лишь планом, без зума;

а если бы ты оторвался от отдыха и всё подробно бы начал разглядывать,

стало понятно бы, что эти оды не стоят и ломаного гроша, давай,

вглядись теперь в пляж, на котором камнями усеян песок этот,

и когда ты лежишь на нём, небо обычное кажется очень и очень высоким,

оно будто смотрит в тебя с высоты своей, жадно оскалясь.

а, нет, подождите-ка,

это не небо, а тысячи глаз на песке и на скалах?..

нет, камни как камни.

понять бы, всё правда здесь, или же глючит?

в таких-то масштабах — понятное дело, что глючило б лучше,

чем мучиться, осознавая, как влип по дурацкому случаю

и что не имеешь понятия, где найти солнечный лучик,

обычно в тоннеле на выходе энтузиастами видимый,

какие лучи там, мне просто из тьмы этой сотканной выйти бы,

не выгорит, видимо. я стану частью прибрежного шума.

могу только думать,

и думать,

и думать,

и думать...

а море ложится на рифы грудными клетками,

ровняя песок, испещрённый случайными метками,

так нежно, как будто бы гладит его, незаметно ступая.

и я вдруг понимаю — оно никогда меня не закопает,

оно только смотрит глазами янтарными, рыбьими стаями,

оно любопытно, как вдруг открывающий мир семилетка,

но дети, в отличие, редко бывают сидящими в клетках,

а морю не выйти. а всё, что внутри, оно тысячу раз изучило.

ему остаётся лишь ждать, пока что-нибудь — кто-нибудь — сможет случиться,

побыть ненадолго учебником, самым наглядным пособием,

готовым терпеть интерес его, не возникая особо.

ты любишь стихию — ему повезло с тобой, правда —

до последнего рифа ли, блика, песчинки и краба,

весь мир – только море, а ты невозможный в нём хрупкий кораблик,

волной донесённый до берега в шторме бурлящем и воющем,

без всякой опасности, истина, ничего ещё

пока им не узнано. люди бывают трусами.

пока оно смотрит, внимательно изучая,

не беспокойся. сделай вид, что не замечаешь.

однажды случилось узнать — у моря глаза цвета кварца и янтаря,

и если оно с интересом смотрит, ни звука, ни слова не говоря,

смотри, не моргая, в зрачки чужие, на солнце блестящие чешуёй,

и если вселенная предлагает, расстроить не смей её.

from love

к середине пути вывел правило: не влюбляться,

избегая до боли ненужных ассоциаций —

ни коротких смешков, ни касаний, ни вкуса губ,

ни пустых обещаний, ни чьей-то тоски ночами.

я ведь сам по себе, столько разного за плечами —

это опыт такой, берегу его как могу.

и пока я вцепился в него, как в штурвал при буре,

кто-то сильный по воле своей за плечом дежурит,

лишь о твёрдом пути говоря на своей волне.

я уверен, что можно со следа куда-то деться.

я уверен, что стоит бороться с горячим сердцем.

правда, вера моя не ценнее песка на дне.

это опыт такой. с этим опытом трудно спорить;

всё, чему эта жизнь, так похожа порой на море,

может выучить — всё собирай и храни как клад.

впрочем, если бывают какие-то люди-рифы,

о которых — разбиться и сгинуть, оставшись мифом,

не боюсь признавать — ты, наверно, из их числа.

я здесь выстою, что бы ни стало со всем на свете.

и когда даже память развеет солёный ветер,

сделав целью моей эфемерные берега —

я не вспомню удач, поражений, плохих решений,

буду лишь оболочкой, удобной пустой мишенью

защищён, как щитом, от проблемы, что избегал.

впрочем, если ты снова посмотришь и улыбнёшься,

все щиты мои дрогнут и рухнут горой к подножью.

ты тот компас, что курс задал издавна кораблю.

что бы ни было дальше, во имя ли, вопреки ли —

я готов это чувство доверить штормам и штилям —

так сложилась судьба:

я безумно тебя люблю.

das schwarzes Gold

у моих кораблей было птичье лицо и имя — хищный клюв, строгий вид, грозный клёкот у парусов, я берёг их, птенцов, ни за что б не пошёл с другими, и они отвечали мне тем же, как стая псов, мы всегда были вместе, мой флот — как семья, но лучше, не смогли разлучить нас ни странствия, ни шторма…

а затем курс пошёл на какой-то дурацкий случай.

а затем я, наверное, просто сошёл с ума: разорвал связи с каждым, с кем туго хотя бы ладил, говорят, сам не свой — впрочем, чёрт меня разберёт?..

/я не помню

не знаю

но кто-то сказал о кладе/

/и тогда мы пошли и теперь мы идём вперёд/

у моих кораблей птичий профиль и море фарта, не отдам ни один, не увижу своих на дне.

/это дьявол сказал это дьявол принёс нам карту что теперь я такое не знаю не помню нет что теперь с ними будет вернее что будет с нами я виновен и мне даже нечего отрицать/

капитан — это даже не звание, это знамя: выше флага с костями, ответственнее венца; принимая такое, был должен запомнить догму — приручившим других нет дороги уже назад. но теперь за спиною ни дома, ни даже бога, вместо компаса байки про самый великий клад: он сказал, эта карта ведёт нас к таким богатствам, что не снились ещё ни пиратам, ни мудрецам. да, бывает судьба, и не стоит её бояться, только здесь дело пахнет отчаянием конца. он сказал… он сказал, будто золото будет чёрным. это всё, что я знаю, и всё, за чем я иду.

раньше мне были волны, ветра, паруса покорны, а теперь лишь туман обещаний — и на беду, у птенцов моих крылья спелёнуты тем туманом.

/за такие вот планы меня будут ждать внизу/

но моря не прощают ни глупости, ни обмана — и кому, как не мне, это выучить наизусть. даже карта однажды закончится — очень скоро, — даже мир потускнеет, разбившись на угольки; но внутри меня пламя вины и тупая горечь будут жечь до конца, как бы ни были мы близки к нашей цели /какой-то чужой странноватой цели/, к нашей сладкой свободе /была ли она у нас?/

я ступал на песок, будто смерть чуял в птичьих трелях, будто берег был хуже любого морского дна. я не верил в финал. ни во что в этот миг не верил. он назвал его чёрным… какая-то ерунда?.. и ни скрежет лопат о сундук не открыл мне двери к тишине и покою, ни над головой звезда, что обычно вела нас домой — а теперь куда-то, где, надеюсь, не будет ни лязга от ржавых скоб, ни желания быть самым главным или богатым; что угодно отдам, лишь бы быть сейчас далеко от того, что я выбрал.

но в мире нет магии или бога,

и поэтому всё, что случилось, не обратить.

и когда я взглянул, что за клад нам сломал дорогу — сразу понял, что с этого берега не сойти, не позволив себя разложить на песок и ветер. в сундуке, будто черви, засушенные листы — те из нас, кто успел побывать на границе света, говорят, это чай. только чай. вот же чёртов стыд.

/это клетка для них это клетка для нас усталых от всего что есть в мире и даже самих себя/

ночью море не спит — плещет тёмным в борта и скалы, издевается будто, обшивку волной скребя. я не знаю, как быть. я не помню, что я такое. даже сердце моё, так случилось, черным-черно, будто тьма никогда не оставит меня в покое.

это чёрное золото манит меня на дно.

mortis cause

= positumque loculum operculo =

смотри сюда: вот под ключицей три,

вот россыпь мелких, дробью на предплечье,

все — память, от которой жизнь не лечит,

и вот под сердцем крупная, смотри,

на ребрах две, одна к другой впритык,

созвездьем семь лежит на сгибе локтя.

об этих шрамах не расскажет доктор,

я их несу покорно сквозь черты.

я не боюсь открыть себя до дна;

уверена ли ты, что хочешь знать

истории, пропитанные гнилью?

в конце концов, не выигравший в борьбе

с самим собой, я расскажу тебе

сто тысяч жизней, где меня убили.

***

= primum funus =

смотри сюда: вот под ключицей три.

мне было шесть, мир — ярок и огромен,

есть дом, и свет, и дождь; что нужно кроме?..

возможно, голос папы у двери,

возможно, чтобы не было войны,

и чтоб солдат в чужой дурацкой форме

не встал с тобою рядом на платформе,

взрезая лязгом волны тишины.

тогда я первый раз узнал про страх,

про вкус солёный крови на губах,

и перебить его доныне нечем;

так первый раз не дал мне ничего.

о том, что было в жизни, но другой,

вот россыпь мелких — дробью на предплечье.

= secundo funus =

вот россыпь мелких — дробью на предплечье,

как звёздный путь, проложенный во сне,

как счёт толпы, бредущей в мир, где нет

чужих границ, и собственным переча.

пусть к толкотне привык и с ней не спорил,

здесь было всё пугающе другим —

запомнил лишь, что горькая, как дым,

боль приходила волнами, как море,

и давка, шум, и в ухо чей-то крик,

и смерть сама сюда явилась вмиг,

прохожих не деля на чёт и нечет,

и ноги у лица, и рёбер хруст,

и жирный чернозём узнать на вкус;

всё — память, от которой жизнь не лечит.

= funus tertius =

всё — память, от которой жизнь не лечит,

ничто не лечит, если быть честней.

но жизнь течёт, как речка, и над ней

мне нравится поразмышлять о вечном:

о том, как не мила и жизнь мне стала,

о том, как путь мой короток и бел,

ничем не ценен, лёгок по судьбе,

и этого, пожалуй, будет мало.

я был глупцом, и им останусь присно

смотреть на мир сквозь водяную призму,

на шее с камнем, с ночи до зари.

тяжёлый всплеск раскроет гладь речную,

но мне расскажет, будто существую,

вот тут, под сердцем крупная, смотри.

= funus quartus =

и вот под сердцем крупная, смотри:

я не запомнил выстрел; только шляпа,

пока бежал, слетела, знаю, на пол.

я был всего лишь раненный старик,

и что я мог? сойти за экспонат?

не защитить работу целой жизни?

и как потом смотреть в глаза отчизне,

когда (и если) кончится война?

я чувствовал, как тело остро ноет,

и вечность наклонилась надо мною,

не обретя знакомые черты.

я умер здесь. я был никем не понят.

но о другом мне в вечности напомнят

на рёбрах две, одна к другой впритык.

= funus quintus =

на ребрах две, одна к другой впритык;

я помню этот день острее прочих,

мы были вместе, вместо многоточий,

и с нами были травы и цветы,

смотри, здесь ветер громче, чем шаги,

поёт в траве и на зеркальной глади;

за что-то зацепился — шёл не глядя —

и по щелчку мир стал совсем другим.

а спорим, что мы встретимся с утра?

а спорим, я смогу не умирать?

ну ты же понимаешь, врать неловко.

я стал одной из тысячи частей,

и в память о горячей темноте

созвездьем семь лежит на сгибе локтя.

= funus sextus =

созвездьем семь лежит на сгибе локтя.

мне говорили, не было других

планет, где не ступало ни ноги;

но я искал, водя по карте ногтем,

и вот — нашёл меняющую облик,

искрящуюся светлым, как душа.

но почему-то тяжело дышать

и по рукам ползёт кровавый отблеск.

и там, в мечтах, весь воздух чист и свеж,

я снова, как всегда, гуляю меж

миров, не поступающих жестоко;

со скал сочится алая заря,

и мне, по сути, нечего терять,

об этих шрамах не расскажет доктор.

= funus septima =

об этих шрамах не расскажет доктор

и рассказать она могла едва б —

лишь я, базар, исхоженный до шва,

и человек с кинжалом и сноровкой.

могло бы быть иначе совершенно,

но я такой, какой, так вышло, есть,

и защитить любимых — цель и честь.

я заплатил за жизнь двойную цену,

и в жизни той, что не принадлежала

ни мне, ни ей, ни старому кинжалу,

остались только ямы да кресты;

а я, хоть вечно мог бы, но не стану

до крови бередить былые раны —

я их несу покорно сквозь черты.

= funus octavus =

я их несу покорно сквозь черты —

всех тех, кого любил и просто помню,

с кем с детства не делил конфет и комнат

и ближе чьей не видел теплоты.

сестре моей был отдан целый свет,

а сердце больше не было; тогда я —

ты с лёгкостью решенье угадаешь —

стал частью той, кого роднее нет.

и я был жив, покуда сердце билось,

и обладал невероятной силой

быть памятью, пока жива она.

и захочу — вовеки не забуду:

я до сих пор, как в детстве, верю в чудо

и не боюсь открыть себя до дна.

= funus novem =

я не боюсь открыть себя до дна —

всё было так давно, почти неправда,

я шёл вперёд, и там ждала награда,

а позади — лишь трупы и вина,

пока ты раб, живёшь одним лишь днём,

и убивать за правду будет легче,

пока в конце одной случайной встречи

ты сам не ляжешь в свежий чернозём.

сжимая кулаки до страшной боли,

я буду драться за еду и волю,

за небо, и за землю, и за нас.

но если ты останешься со мною,

ты будешь знать о каждом смертном бое —

уверена ли ты, что хочешь знать?

= funus decimum =

уверена ли ты, что хочешь знать,

как снова вспыхнет всё, что было прежде?

как я живу, цепляясь за надежду,

что мы сквозь время встретимся опять,

и я узнаю голос твой и смех,

и ты узнаешь свет, что не тускнеет;

я верю — будет. но ещё страшнее,

что за плечом моим маячит смерть.

ворочается ад в груди, как ёж.

когда ты точно знаешь — не умрёшь,

не так забавно жить и знать, что были

по ненависти или по любви

написанные в высохшей крови

истории, пропитанные гнилью.

= funus undecim =

истории, пропитанные гнилью,

я собираю, как стекло в витраж.

освоил это дело на ура

за сотни лет, что обо мне забыли,

оставив тело в башне неотлучно

сидеть и сторожить куски стекла.

быть может, мы уже прочнейший сплав,

горящий в свете солнца, спящий в тучах.

и как бы ни противно с тем мириться,

я лишь в руках судьбы яйцо и птица,

вот суть моя — безвременный обет.

и все, кого люблю, в безвестье канут —

когда-нибудь умрут, а я останусь

в конце концов, не выигравший в борьбе.

= funus duodecim =

в конце концов, не выигравший в борьбе

с шептаньем смерти, тихим, неустанным,

я уползу, зализывая раны,

надеясь, будто это не побег —

на кромке моря слушать чаек крик

и ненавидеть всё, что представляю.

зальётся смехом смерть, почти залает,

и мне придётся, что ни говори,

принять себя — сложней, чем всё на свете, —

всегда смотреть, с поправками на ветер,

как в голове, ничуть не ослабев,

меняются хохочущие лица.

и как в итоге сладить и ужиться

с самим собой, я расскажу тебе.

= funus tertiadecima =

само собой, я расскажу тебе, —

конечно, если ты захочешь слушать, —

как мне сомненья разломали душу,

как я во сне кричал в своей избе,

когда вокруг стояла тишь да гладь.

и эта боль не тело жгла, но всё же

мне было больно; правда, знал, похоже,

из этих лабиринтов путь назад:

сомнения разбить напополам,

а страх и робкость выбросить, как хлам,

чтоб больше никогда не верить — или,

держась рукой за правильную нить,

суметь в конце пути похоронить

сто тысяч жизней, где меня убили.

= quarto decimo funus =

сто тысяч жизней, где меня убили,

написаны по телу, как письмо —

писал не сам, да я бы и не смог

так вывести узор одной лишь пылью

десятков лет, сложившейся в перо.

мне — лишь читать, угадывая смыслы,

и размышлять, в венки сплетая мысли:

смешно, что, вечно ставя на зеро,

я жив ещё — виною давний спор, — и

храню, как в сундуке, набор историй,

под кожей в шрамах спрятанных внутри;

теперь, когда я сплю в твоих объятьях,

настало, может, время рассказать их?..

смотри сюда: вот под ключицей три…

bridge to nowhere

что-то вечно ломалось, и я начинал сначала: строил камень за камнем дороги, мосты, но штиль был невиданно редким, фортуна всегда молчала — и тогда вся работа моя обращалась в пыль. приходивший за штормом, штиль тем же кончался штормом, мне всегда оставалась звенящая тишина и осколки, осколки на месте прочнейшей формы, нет на свете картины, чтоб так же была ясна. это стало уроком для каждой случайной встречи: как бы я ни старался, итог — побеждала тьма.

я оттачивал навык, и мост за мостом был крепче, чтобы было для бури сложнее его сломать. совершенствовал навыки, вкладывал часть за частью — из того, что желал, из того, что любил, и так, год за годом шагая упорно дорогой к счастью, я уже не боялся, что станет лишь пустота. я уже твёрдо знал, что вот здесь, у себя, на суше я смогу успокоить любую из страшных бурь — не сейчас, но однажды; умел становиться лучше, ну а всё, что прошло, очевидно видал в гробу. мне не надо страдать, обвинять и искать причины, это сила, которую не победить — принять. потому, если в море покажет клыки пучина злому ветру — надеюсь, что вспомнит и про меня.

ты умрёшь, говорили мне взрослые поумнее, эта сила растопчет тебя, как сухой листок, но я точно уверен, что создан для танца с нею, быть в любую грозу на одном из своих мостов, собирать из осколков границы, что хрупче стёкол, только лучшие камни брать в кладку из всех своих.

и однажды проклятье забудет, что я был проклят. и однажды всё то, что мной создано, устоит. и когда этот мост целым выстоит в круговерти, будет трудно найти в нём ответы, но я найду.

я боюсь очень многих вещей, но ни капли — смерти.

приходи, как проснёшься, я снова тебя дождусь.

bestiary: mermaid

У сестры моей волосы цвета степного льна, и в глазах её небо находит ночной приют. В моих песнях подводных звучит всегда лишь она — лишь она, даже если совсем не о ней пою; я любил бы её, если б мог вообще любить, только злое проклятье коснулось моей души: не подняться вовек из забытия, из глубин, не прийти в дом родной — эти чары не сокрушить. А сестрица всё верит — однажды смогу сказать ей приветствие лично и заново вспомнить кисть.

Мы нашли её в марте, четырнадцать лет назад — годовалым ребёнком забытую у реки. Я ходил рисовать к этой пристани по утрам, мать работала в поле — малышку я брал с собой. И она тихо пела, и слушали все ветра, и волнистая рябь превращалась в морской прибой. И с тех пор, как и я, каждый день повстречать рассвет Ари утром приходит на берег — совсем одна.

Я за ней не следил, но заметил — стоит в траве, и вокруг ни души, только шёпот несётся с дна:

«Ах, сестрица, ах, Ари, куда же мы уплывём, ах, прекрасная Ари, кому тогда будешь петь? Воспитали они, но на дне будет кров и дом, возвращайся же к нам, а людей этих ты убей…»

У крутых берегов громко плещутся и поют, но она только смотрит испуганно

и молчит.

А вернётся домой — не подходит к еде, питью, жмётся в угол подальше от окон и от свечи…

***

… Выходила, как прежде, на пристань, и ветер рос. Ей исполнилось десять в тот страшный и долгий день, и весеннее солнце касалось её волос, и игрались огни золотистые на воде.

В тёплом воздухе кружится, падает всё зола — ах, примета плохая, не прячься и не беги. А русалка плескалась у берега и звала, завлекала с собой в непроглядную муть реки. В золотистой воде вдруг мелькнула её рука, Ари вскрикнула тихо и вздрогнули небеса.

Я рванулся вперёд и схватил её за рукав, оттолкнул — и в холодные руки попался сам.

***

Тяжело ли девчонке, коль некому защищать,

жить отстранно от всех, непохожей на остальных,

не сдаваться на милость, не вязнуть в дурных вещах,

не топить себя в озере чёрной стальной вины?

Тяжело ли девчонке в несветлые времена,

если брат уже долгие годы гниёт на дне?

Ари утром приходит на берег совсем одна

и поёт, и вода расступается перед ней.

bestiary: raijū

Видишь, погода солнцем осенним дразнит, манит бежать на площадь у пароходов.

Нынче, чужак, для города важный праздник. Улицы в лентах, площадь полна народу — в день Карнавала здесь не ступить и шага, в этой толпе на сердце легко и колко. Крыши сияют под серебристым флагом, с флага на солнце скалится морда волка: в дом постучаться может любой бездомный, если флагшток оскалом зловещим занят.

Здесь он откуда — нынче никто не помнит, волк в этом веке только лишь краска в ткани. Волка живого здесь тыщу лет не встретишь… только откуда ж сказки берут истоки? Я расскажу, чужак, городской секретик, но обещай извлечь из него уроки.

***

… Линни шесть лет, мальчишка смышлён и светел, доброе сердце — память ему от предков. Шейла учила: будет добро на свете, если ты сам покажешь — оно не редкость.

Вот, посмотри, забег сорокаминутный — и попадёшь в разбитый друзьями лагерь. Линни бежит по полю и видит смутно: мелкий щенок дрожит и скулит в овраге. Куртку порвал, вот чёрт, ободрал колени — только щенок живой, вот он, лижет пальцы.

Уж от деревьев длинные пали тени и растворились в сумраке туч-скитальцев. Линни с щенком играет, да так смеётся, что облака хохочут в ответ со злостью. Он обещал прийти до заката солнца, только… гроза нежданной явилась гостьей, хмурится небо, быстро темнеет воздух, в поле искрит, и дует, и стены ливня. Линни, малыш, беги же, пока не поздно!.., но ничего не видит, не слышит Линни.

Вот он очнулся, мокрый, почти измотан. Бегать по грязи — тут уже не до смеха. Линни замёрз, устал.

Но огромный кто-то вдруг от дождя его закрывает мехом.

Буря бушует, мечется по посёлку, Шейла вдруг смутно видит во тьме фигуры: Линни стоит и тянет ладошку к волку.

Волк не рычит, не трусит.

Искрится шкура.

***

Лину семнадцать, войны пороги топчут, пахнет навеки дымом отцова куртка. Поезд проходит мимо, он цел и точен, Лин на ходу влезает смешной фигуркой — фронт не пускает несовершеннолетних, только для Лина важно быть там, сражаться. Сколько таких, как он, не достав билетов, прыгнут туда, погибнут в свои семнадцать? Скольких война сломает и перемелет, сколько уже не смогут пройти под гимном?

Лин за холмом лежит возле трупа Мела.

«О, помоги мне. Господи, помоги мне».

Только, конечно, нет от него ответа, не победить… Но что это? Залпы смолкли?

Волки сияют ярче огней рассветных, стаей летят по полю — быстрее молний. Лин поднимает лапами тучи пыли и не скрывает яростного оскала.

С той стороны опешили, отступили; враг не разбит, но нашей победа стала.

***

Эти легенды каждый ребёнок знает, в дни Карнавала спросишь — в свой лад расскажет. Город живёт — и в нём серебрится знамя, волк громовой извечно стоит на страже. Город наполнен магией праздных шествий, каждого любит, всё позволяет внукам.

Только, чужак, не трогай собачьей шерсти —

может случайно молнией дёрнуть в руку.

bestiary: gargoyle

Я таскал коробки до седьмого пота и домой опять вернулся утром рано. Для студента не найти другой работы — только грузчик… или, может быть, охранник: вариант, сказали, лучший для учёбы, смена дома, смена здесь, с баблом порядок. Мне сказали — не раздумывай, попробуй, если что — назад вернёшься без досады. Вот начальник — у него на пальцах шрамы, но зато в словах его немало веса.

Нас послали охранять старинный замок — десять башен и бескрайний сад у леса. Территория огромная — хоть пой здесь, хоть устраивай турниры — не услышат. Для обхода сада точно нужен поезд. Хорошо, что не бывает здесь воришек, от ворот бежит любой быстрее рыси, так зачем же охранять, как партизанку?

Но случайно кто-то раз проговорился: охранять не замок, а людей от замка.

В коллективе было всё спокойно, точно, но и нас не покидал ответ мальчишек. Мы стояли днями каждый в разных точках, но никто не соглашался лезть на крышу — высоко и страшно, побазарить не с кем, впрочем, дело было, может быть, во вкусе.

«Но зато отлично видно перелески» —

первым Пит ушёл на пост — и не вернулся.

С той поры начальник стал угрюмым, злобным, на «высокий» пост поставил жёсткий график. Мы о страхе рассказать хотели в лоб, но наш упырь нам пригрозил гигантским штрафом. Кто ушёл — того не видели ни разу, даже думать о посте — такая скверна…

Вот и мой черёд испытывать свой разум — если будет, что испытывать, наверно. С крыши вид, конечно, более чем классный, в горизонте видно горы — только гуглить. Я иду, и небосклон под утро ясный.

И по краю крыши скорчились горгульи.

Как беднягам не наскучило сидеть тут, ежедневно с высоты взирать на горы? Их ещё наверняка боятся дети… впрочем, дети б не полезли… Что за шорох? Вдруг я слышу: где-то — дьявол! — Пит смеётся, и над старым замком стаей кружат птицы.

Крыш касается проснувшееся солнце. Почему-то не могу пошевелиться.

bestiary: will-o’-wisp

Как зима замела единственную тропу, как суровый февраль идёт, собирает дань — собирается Ши-охотник в далёкий путь, и ему не страшны метели и холода. Он целует родных, он знает: когда не ждёшь — никогда никому тропы не найти в зиме…

… В рюкзаке у него лишь ветер и летний дождь, а по правую руку верный шагает Мэл. Ши идёт на восток, на запад, наверх и вниз, сквозь пустыни и льды его пролегает путь. Сны цветут там, где свет пролился, длиннее дни, сны как птицы, и Ши по свету их ищет пух. Он привык всем смертям и страхам смотреть в лицо, выбирать не асфальт — нехоженные пути…

А у Мэла — четыре лапы и хвост кольцом, только лучше него товарища не найти. Из туманных болот, из тёмных сырых пещер, бесконечных лесов, полян с колдовской травой он сумеет найти тропу, и не сбить ничем, и любую беду рассеет собачий вой. Не заманит никто ни в топь, ни в речную гладь, не застрять посреди снегов и не вмёрзнуть в лёд, пока слышен его задорный и громкий лай, пока рыжим пятном Мэл храбро летит вперёд.

Вот полна сумка Ши и снами, и темнотой, и не влезет туда ещё ни одно перо. А вокруг только сумрак, плотный, глухой, густой — и не видно во мгле ни тропок и ни костров. Ши стоит посреди, мир держит его в ковше, только есть у Ши, чем этот взломать замок.

Наклоняется к Мэлу, гладит густую шерсть:

Нас давно уже дома ждут, друг.

Пойдём домой.

bestiary: sphinx

Здесь все и со всеми знакомы давно и прочно — да, город, но город размером не больше пенни.

Одних помнят хуже, других же сильнее прочих, а кто-то остался лишь призраком, привиденьем.

Но есть и такие, о ком тут легенды ходят; ты здесь трое суток — уверен, ты знаешь Джейка.

О, этому парню везет при любом исходе — и даже в аду он, наверно, найдёт лазейку;

кому-то казалась идейность его нелепой, но были и те, кто поверил, уж ты-то точно.

Ты можешь всегда повторять его «время — пепел», «не трусь, старина! мы прорвёмся, клянусь чем хочешь!»

Он будет всегда тебе лёгким путем и гладким, но слушай сюда и попробуй поверить в это:

однажды твой друг загадает тебе загадку — и ты (ставлю шиллинг!) не сможешь найти ответа.

Не веришь? Не надо. Задайся тогда вопросом: где те, кто связался с ним до твоего приезда?

И если уверен: ответишь легко и просто — ты даже глупей, чем я думал, и бесполезно

пытаться спасти вас от дьявола; так что сразу плати за постой, как положено, на неделю.

Убытки терпеть из-за этой тупой заразы и время на вас тратить до смерти надоело.

Считаешь, не прав? Должен делать всё без наскока? Таких же, как ты, здесь десятки, и вот дилемма…

… Сопливый юнец, как обычно, не внял уроку. Но я всё сказал, остальное его проблемы.

А я здесь один, да и дел у меня навалом: в гостинице тихо бывает лишь тёмной ночью.

Здесь было за все эти годы гостей немало, но то, что сейчас происходит, пугает точно:

приехали парни, и сын мой был вместе с ними, они сняли номер, последний по коридору —

чтоб всякие, значит, совсем не ходили мимо. У нас вроде все знают всех, — слишком мелкий город, —

но этих не видел ни разу, и вот же странность — встречая меня, говорят, что играют только,

играют в загадки, всё честно и без обмана, ответ угадавшие могут уйти до срока.

Не знаю, что там происходит на самом деле, я даже у сына спросить не рискнул об этом,

мне проще уйти и совсем ничего не делать, когда за их дверью под стоны мигает свет, и

мне проще уйти, чем стоять у двери и слушать. Их много тут будет ещё, плод запретный сладок.

Сквозь эти проблемы одно только греет душу: мой сын, я уверен, не знает плохих загадок.

bestiary: selkie

Хорошо же, наверное, если стабильна жизнь — сорок лет наблюдать по утрам за волной прибоя.

Говорят, Вим простой: знай добычу свою держи да кури на причале, завидуя китобоям — парой мелких рыбёх их успехи не перебить. Что ещё может нужно быть старому человеку?

Говорят, только тише намного, что дар глубин был обещан ему с дня события и навеки. Правда, слухи разнятся. Считают одни, что он лишь случайно в удобный момент оказался рядом, или будто хотел вместо рыбы ловить китов, а поймал чью-то дочь, да обратно пустил с досады…

Всё и впрямь было просто. В предутренней темноте, на исходе зимы, под изгибом столетней ивы — Вим спас девочку. Вырезал, выпутал из сетей, за ночь намертво вмёрзших в прочнейшие льды залива. Как заметил — загадка, но чудо, что углядел. Без вопросов и ахов укутал и дал ей грелку, усадил у камина и не отказал в еде.

Ночь прошла.

А наутро к причалу приплыли шелки.

Слухов, в общем, немало. Судачат о ерунде, будто дел поважнее не сыщешь на белом свете.

Кто бы Вима спросил, что случилось в тот самый день — Вим бы, честное слово, не знал, что ему ответить. Да, рыбачил. Да, с детства. И видел и всё, и вся — и старинных легенд, и совсем невозможных чудищ насмотреться успел, и с избытком. Но как висят над обломками льдин ветви ивы, не сделав чуда, обрываясь под весом малышки… Забыть бы рад, да вот только не выйдет, наверно, до самой смерти.

Шелки правда приплыли. Он слышал их речь с утра. И отдать им их дочь — завершение круговерти. Так бывает, когда выбираешь судьбу свою: видишь правильный путь, точно знаешь — не оступиться. Вим принёс её к самому краю, на полынью, лёд трещал, будто пел, и над морем кричали птицы; и стоял и не знал, надо ль что-нибудь им сказать. Не решился, поднёс её ближе, судьбе покорен.

Отпустив, посмотрел напоследок в её глаза

и тогда — лишь тогда — он впервые увидел море.

victory

Лето дышит смело и горячо, Тому десять — маленький хитрый чёрт, жизнь искрит в нём, бьёт ледяным ключом, Томас лидер своей ватаги. Он взрослеет, день ото дня сильней, каждый хочет с Томом быть наравне…

Вдруг письмо — эй, Том, послужи стране. Не хватает твоей отваги.

Мать рыдает: в двадцать и на войну? Посылай к чертям эту су… страну! Томас шепчет — мам, успокойся, ну, что поделать, сказали — нужен.

Впереди война, за спиною дом, и нельзя задуматься не о том, и в строю шагает мой юный Том, проклиная штыки и ружья. Дома — мать, друзья и воздушный змей где-то под кроватью лежит к зиме. Впереди — сражения, кровь и месть. Выбирать не давали права.

А в бою, солдат, отступать нельзя, даже если ноги в крови скользят, есть лишь пешки без своего ферзя и ва-банки без всяких ставок. Сотни ям, могил и кривых крестов, враг уже отходит со всех фронтов…

Ты уже, конечно, подумал, что в сказке нет никакой загадки; что, конечно, Том победит в войне и домой вернётся сквозь зной и снег…

Не спеши, дружок. Всё чуть-чуть сложней.

Том со смертью играет в прятки, а война идёт уж который век — парню снова двадцать, дурная весть… только змей всё так же стремится вверх, догоняй и поймать попробуй.

— О какой войне, вообще-то, речь? — вопрошает доктор. — Он точно трезв?

Том идёт с конвоем в свой лазарет, крепко связан больничной робой. Сколько раз он умер и сколько жив, где давно забытые миражи, где смеётся лето — хватай, держи, память льётся водой сквозь пальцы; Томас смотрит — на пол бежит вода, значит, где-то в нём лежат глыбы льда, значит, мы врагов заморозим, да… А потом надо отоспаться.

Взвод стоит под взглядами всей страны: за победу отдано три цены, на уставших лицах ещё видны отголоски войны о мире.

Том стоит по центру и чуть правей, на него спускается новый век.

И теперь, звучит в его голове, ты свободен на все четыре. И теперь, Том, выбор в твоей руке: хочешь — будешь кем-то или никем…

Снова лето, Том, и плывёт в реке миллиард белоснежных лилий.

Врач впускает нехотя в кабинет, головой качает — надежды нет.

Том лежит на койке лицом к стене,

тихо шепчет:

мы победили.

jingle bells

Окна светятся, песня вертится, набивается снег в карман.

Энн дала колдовское деревце перед смертью старуха-мать; есть, сказала, легенда старая: то не дерево — Млечный путь, как посадишь рукой усталою, то изменишь свою судьбу, звёзды выстроятся в созвездия и укажут, где шаг важней.

Ночь приходит сплошной завесою, Энн копает руками снег. Песня вертится так назойливо, джингл беллз, чёрт его дери. Снег от света блестит, как золото, снег ложится на фонари золочёными недо-звёздами — бред, фальшивка, калейдоскоп. Тонкий ствол — ведь ещё не поздно же? — Энн врывает в большой сугроб, быстро пятится в ожидании и от холода вся дрожит. Ночь приходит всегда заранее в этот день.

А куда, скажи, приходить за своей наградою — в небесах всё черным-черно.

Звёзды трескаются и падают,

превращаются в полотно.

***

Песня тянется, небо плачется, снег практически как туман. Энн дала колдовское платьице перед смертью старуха-мать; зачарует, сказала, всякого, кто увидит хоть блеск его, и любовь к тебе не иссякнет, и, может, сбудется волшебство — в новогоднюю ночь исполнится, в день, когда умирает год.

Платье хрупкое, чем запомниться, это ль лучше, чем ничего?

Буря вертится, в платье холодно, равнодушно течёт толпа. В сердце старого друга-города каждый местный уже пропал. Платье тонкое, будто нет его, Энн несладко, она идёт — ей хотелось бы солнца летнего, но вокруг только Новый год, и не смотрит никто на платьице, будто нет его, нет её.

Песня тянется, небо плачется, разлетается вороньё. Энни холодно, рук не чувствует, ночь приходит, она близка.

Почему ты, девица, грустная?

Снег не тает в её руках.

***

Небо светится, буря вертится, проклинает людей Зима. Энн дала колдовское зеркальце перед смертью старуха-мать; в нём, сказала, сокрыто тайное — кто там ждёт тебя впереди. Амальгама давно истрескалась, ручка сломана, как держать? Да и третий подарок без толку, если будущего не жаль.

Энн, как велено, держит зеркало, небо в трещинах, пятью пять. Отражение не померкло бы, отражённое бы искать. Буря воет и буря вертится, застывают сосуды рек. Спит соцветие на поверхности — пять снежинок на серебре. Буря силу из ветра черпает, Энн не холодно — как во сне.

Ночь приходит.

И в старом зеркале отражается только снег.

***

Разбивается в брызги зеркальце, платье рвётся на лоскуты. В чудеса ни за что не верится, если главное чудо — ты. Буря вертится гадким крошевом, окна светятся раз в году…

Ничему не бывать хорошему

в мире, где никого не ждут.

brocken candle

Город огнём наряжен, год ковыляет к ночи, город так шумен, молод, год седовлас и стар. Люди немного ближе, ленты дорог короче, сбудется всё, что просишь, полночь грядёт, на старт. В центре — цветные искры, гомон, гирлянды, ёлка, эй, надевай коньки и плоскость попробуй льда.

Холм на краю квартала сдавлен репеем колким, если не знать дороги, то не пройдёшь туда. Холм стороной обходят, дом на его вершине тёмен, колюч и страшен, будто совсем иной. Кевин под стать жилищу — зол, одинок, не принят, мальчику только восемь, он уже одинок. Папа весь день на службе, мама весь день на службе, даже под праздник трудно выпросить выходной. Кевин мечтает, чтобы быть хоть кому-то нужным, так говорили в школе — каждый быть может, но…

Холм заметает снегом, тучей пушистых перьев, Кевин домой заходит еле сквозь снежный слой. Свитер большой и тёплый, холод забыть за дверью, стоит камин разжечь, и будет совсем тепло. Там, у подножья — пляски, музыка и веселье, дети в снежки играют, вертится хоровод. Кевин хотел спуститься; улицы опустели, вечно его обходит доброе торжество. Праздник совсем не праздник, ёлка и то — бумага, вместо конфет под ёлкой мёрзлый хрустящий хлеб, вместо подарков свечи, свет переливчат, мягок, вместо гирлянд узоры льдинками на стекле.

Вечер приходит быстро, кутает снежной шалью улицы, крыши, ёлки, ленты на проводах. Бьётся огонь в камине, снегом чердак завален, в доме темно и тихо, впрочем, как и всегда. Мальчик лежит в кровати, хочется спать — не спится, где-то давным-далёко слышится дружный смех. Полночь, гремя замками, каркает чёрной птицей: лишь отсчитай двенадцать, звонко воскликнет медь. Кевин сквозь сон считает, раз-два-четыре-десять, в городе бьют куранты, время — всего лишь снег. Щедрой рукой рассыплет пепельный полумесяц звёздную пыль по небу — сладкую, как во сне.

Ночь — одеяло с пухом, в лапах её уютно, Кевину снится сказка: искорки на снегу, дома большая ёлка, в алой коробке будто строем стоят солдаты, тронешь — и побегут. Тёплые руки мамы, нитка свисает с пяльцев, папа пришёл с работы и поиграет с ним…

Мальчик сжимает крепко угол подушки в пальцах. В доме темно и тихо, а за стеклом — огни.

Будто пожар, но только воя сирен не слышно, дымом не пахнет, пепел по ветру не несёт.

Кевин хватает свечку. Кевин бежит на крышу. Кевин стоит у окон, разом забыв про всё. Там, у подножья, пляски, ёлка под огоньками, крупные хлопья снега к ней устилают путь. И под окошком лента, только коснись руками, белая тропка-лента змейкой бежит в толпу. Свечка в руке не тает, мальчик щеколду тянет, воздух январской ночи тянется из окна. Там, на тропе у ёлки, кружит безумный танец. Кто-то зовёт со смехом: Кевин, спускайся к нам! Окна открыты настежь, пальцем считать минуты, мальчик спускает ноги в выпавшую крупу.

Мама приходит раньше, дом тишиной окутан, снежный покров нетронут, всю замело тропу. Дома огонь не греет, месяц на небе вышит, стрелки часов застыли прямо в полночный час.

Кевин лежит в постели. Кевин совсем не дышит.

В тонкой руке зажата сломанная свеча.

on the verge of death

Год приходит, как обычно, смешной и яркий. Только снега нет, но это переживём.

Марк сидит под тенью всеми забытой арки, только здесь возможно скрыться от санитарки — вот найдёт и будет есть его мозг живьём: дескать, что штаны казённые — да по камню, а стирать, а вдруг порвутся, и вот потом… Сигарета тлеет, прячется за руками, мир вокруг рассеян мелкими огоньками, расплывается — иллюзия, глюк, фантом; и январь без снега кажется невозможным, словно праздник без салютов и конфетти.

Дым всплывает к небу медленно, осторожно.

Это хоспис. Тут курить, ну, не то чтоб можно, только кто же им, оставленным, запретит.

***

вышел месяц из тумана и нырнул назад в туман

серебром, огнём и сталью ставя метки на домах

тот прошёл, споткнулся этот, взял четвёртый жизнь в кредит

все спаслись, а ты остался

всё равно тебе водить.

***

Вот снежинки мягко кружатся, тают в лужах.

После ужина стемнеет, и свет зажгут. И вот вроде можешь есть, и не стало хуже, только вот послать бы к чёрту людей и ужин… А хотя у арки ветрено, лучше тут.

Марк их помнит всех по имени, — всех, серьёзно, всех врачей, едва прибывших и «стариков». А его почти никто, уже слишком поздно, этот выбор взвешен, выдержан и осознан: чтоб без слёз, когда отправится на покой. Потому что сил у них — ну едва ли горстка, а таких, как мы, на свете не миллион…

Вот Мариссе проще, всех посылает к чёрту.

У неё, смеются девочки из четвёртой, на сегодня планы — прямо Наполеон: говорит, чтоб мы сказали, чего хотели б, вон листок достала, верит, глянь, в чудеса.

«Что хочу? Дожить хотя б до конца апреля».

Марк берёт себе листочек со списком целей — и кладёт назад, ни строчки не написав.

***

шишел, мышел, месяц вышел, у него глаза-радар,

смотрит сверху, как ночами ты кричишь, держа удар

ночь заснёт, и солнце выйдет, сердце начисто открыв

небо светится с рассветом, только тронь — и будет взрыв.

***

За окном сияет озеро, снег искрится, наступает тьма на день, победит его. На железном подоконнике скачет птица, чёрным глазом смотрит, чем бы там подкрепиться, и снежинки плавно падают ей на хвост.

И совсем не рад сегодня услышать шелест — это Марта вновь приходит, чтоб навестить, и кладёт подарки к мелкой бумажной ели, и смеётся тихо — «помнишь, а мы хотели»,

«мандарины — только с косточками, прости»,

«ну диагноз, что — диагноз? И что — конечный? Вот опять хандришь. Осталось совсем чуть-чуть»,

«да у нас с таким диагнозом каждый встречный, медицина не стоит, не умрёшь, конечно, я тебя так просто, знаешь, не отпущу»,

«я вот тут… мы столько важного не успели, с Новым годом, дорогой, не теряй наде…»

А от этих слов бессмысленных сводит челюсть, и в глазах картинка кружится каруселью, и плывёт цветная рябь в ледяной воде.

***

ночь за ночью, год за годом, ничего не изменить

хэппи-энд бывает только на страницах старых книг

каждый нож лежит в кармане, что ни месяц, всё туман

небо слева

небо справа

впереди одна лишь тьма.

orange airplane

в больнице прохладно.

и тёти в халатах белых

так смотрят, что хочется спрятаться, вжаться в стену,

как будто иначе мне станет намного хуже.

и мама расстроенно входит в их кабинет.

врачи говорят ей: полгода (я их подслушал),

полгода на всё и про всё, лишь полгода в лучшем

из случаев; так получилось, и мир разрушен,

и все, что мечталось, теперь будет значить «нет».

домой так не хочется: в небе рябые волны,

в них звезды уронит потом молодая полночь,

а те после вырастут — и расцветёт луна…

но звезды и лунный цветок я увижу вряд ли,

ведь мама не хочет смотреть, она не в порядке,

всё из-за меня.

вот бы ей это всё не знать.

мы в прятки играем с закатом среди подушек;

темнеет.

и мама мне шепчет сквозь слёзы: слушай,

пускай говорят, что хотят, тебе станет лучше,

не думай о том, что услышал, ведь всё не так:

скажу по секрету — детей, что земля отторгла,

к себе позовут духи снега, драконы шторма,

в себя примут небо,

и ветер,

и высота.

настанет момент, и откроются двери дома,

что было дорогой, то станет аэродромом,

что было далёким, приблизится во сто крат.

и твой проводник, твой оранжевый самолётик

тебя унесёт в те края, где ни боль, ни тёти

в халатах седых, словно смерть, не найдут твой храм.

она говорит так три месяца каждый вечер,

в больнице меня обнимая при каждой встрече,

и кажется: мама — извечное навсегда.,

а тёти в халатах бормочут: никто не вечен,

и мне остаётся смотреть за окно и ждать.

сегодня поставили ёлку.,

а в полночь праздник,

полгода почти на исходе, но небо дразнит,

синея в экране, в картинках из чьих-то книг,

но только не там, где я жду его каждый полдень,

как будто от веры придёт оно и наполнит

оконный проём от одних до других границ.

ложиться не стал; Марк сказал, что дождётся Санту,

и вместо заказанных летом ещё подарков

попросит его:

себе — ноги,

и маме — сон.

и Петер решительно стал дожидаться тоже,

пусть вряд ли он мог получить себе новой кожи,

но если и нет — это стоит таких часов.

пускай это всё не молитва, зато о чуде

звучит эта песня на разные голоса.

и ночь наступает, стреляя из всех орудий,

так ярко, что небо светлеет за полчаса;

в его парусах мы и сможем дождаться штиля.

пусть страшно и больно — но я продержусь, я сильный.

вот, правда, подарков ждать сидя не смог и лёг.

пока на ладонях горят узелки из линий,

я вижу сквозь мутные стёкла, как в небе синем

летит, кувыркаясь, оранжевый самолёт.

lost wife

Ночью за стёклами воет буря, на Рождество здесь всегда метель.

Оливер в форточку трубку курит, холоден дом и пуста постель.

На Рождество, без сомненья, праздник, искры огней, пузырьки в вине...

Оливер курит от неприязни. Праздник исчез сразу вслед за ней.

Кто она? Лучше всех тех, кто были, раньше подруга, теперь жена.

Марни умела читать по пыли слово того, кто ушёл до нас,

Видеть во тьме верный путь и ветер, в жарких песках отыскать ответ...

Марни была лучше всех на свете. Марни уже пятый год как нет.

Нет, не подумай, жива, конечно. Только не здесь — далеко в степи,

Там, где зов неба велик и вечен, принято кровью траву кропить.

Оливер пишет ей каждый вторник: "Как, дорогая, твои пути?"

"Помнится, ты так хотела к морю... Но удалось ли его найти?"

"Был ли попутным последний ветер? Долго ли острым твой будет меч?"

Оливер пачками шлёт конверты, но ни один не пришёл взамен,

Только сердиться на это глупо, ведь адресатке не до него:

Нужно улики искать под лупой, чтобы не скрылся опасный вор,

В Агробе солнце горит на латах, в Вене — латунные фонари...

... Марни не выпустят из палаты — думают, будет какой-то риск.

Только вот что ей в пути к могиле, если исчезли снега, как дым?

Марни — змея в раскаленной пыли, конь, что срывался с любой узды,

Марни бежит, не читая писем, рвёт многотонные якоря.

Оливер ждёт её в снежном Квинсе пятый, наверное, год подряд.

the right way

И жизнь ведёт нас своей дорогой, и не сойти с неё, не свернуть. Ты можешь верить/не верить в бога, пытаться выбрать длиннее путь, но поворачивать только в пропасть, и всё сначала, и нет конца… один ты будешь в штанах и робе, другой — с короной, почти что царь, да только царь нынче не в почёте, и снова свергли, и снова — вниз, по числам чётным или нечётным — другое время, другой каприз.

Сегодня — пятница, день рабочий. Тебя расстреливают во тьме, и это станет отправной точкой всем, для кого тебя больше нет.

А завтра может быть вторник, лето, за город — отпуск, шашлык, река. Уже в Египет купил билеты, с семьёй поедешь, ну а пока прохладой манит вода из речки, и ты с обрыва шагаешь вниз. Не сделать с сыном уже скворечник и не повесить опять карниз, а всё — вот этот проклятый камень, и снова пропасть, и снова — мрак, и ты ещё шевелишь руками, себя ругая: какой дурак!..

Мои дороги несладки тоже, я странник, вышедший из границ. С меня однажды содрали кожу за то, что я не упала ниц пред королями, пыталась скрыться, поймали, поднятый хитрецом топор — и вот я лежу в корытце, и где-то сверху моё лицо, у них — перчатки из моей кожи, а я порублена на куски. И вроде тело воскреснуть может, но лишь от дружественной руки, а я свой путь прошла в одиночку. И пропасть близится, и уже, казалось, нужно поставить точку…

…Я партизан при своём ноже, но без ружья, их же не хватает, и я иду убивать врагов, а снег под танками весь растаял, не слышно звука моих шагов. Вокруг так тихо, шагаю быстро. Сказала б я им «Да нихуя! Мы победим!»

Канонада.

Выстрел,

и обрывается жизнь моя.

…Ты спросишь вежливо: «Мы встречались?»

Я подниму на тебя глаза, допью остывшую чашку чая, отвечу: «Много веков назад».

Все войны мы проходили вместе, поочерёдно теряя нас. Сейчас тебя дома ждёт невеста, но верь мне, снова настанет час, когда мы встанем плечо к плечу, и настанет мир, ненадолго, но я эти войны спиною чую. И, не жалея уставших ног, я разыщу тебя.

Я же помню, как ты однажды меня спасал, сломав кресты, разгребая комья сухой земли, хоть зарыл ты сам. Я поклялась себе, дескать, после я разыщу тебя и спасу, быть может, после ста тысяч вёсен, в сырой землянке, в глухом лесу…

Плевать на время.

Какого рожна сейчас случилось?

Хоть волком вой, ведь я иду к тебе, мой хороший.

Нет, не хороший.

Но просто — мой.

И путь к концу своему подходит, но начинается новый путь. Сияют звёзды на небосводе, им тоже некуда повернуть, ведь у меня-то не перекрёсток, не семь дорог, а всего одна. Я больше не замечаю слёз, и с боков белесая пелена. Сгустились тучи, поднялся ветер. Я снова перехожу на бег.

Я точно знаю,

на этом свете любые тропы ведут к тебе.

road to the sea

когда на юг наступает свет и солнце цветёт огнём, раскрой ладони свои ему и крепко зажмурь глаза. чужое солнце расстелет путь, своё тебе подмигнёт, подскажет имя, что потерял, покажет, как исчезать; и ты пойдёшь за его клубком, потерянный и живой, всё потому что весна, весна, черёд для таких, как ты. там, где остынут твои следы, останется ничего, и лишь коснётся легко плеча (ни)кто-то из пустоты.

когда на запад приходит страх, кошмары вплетает в путь, не верь, не бойся и не проси, и в морок ступить не смей. пусть нить ведёт тебя через бой, сквозь боль, пусть не слышен пульс — спустя безвременье ты войдёшь на свет, и отпустит смерть. и станут легче твои шаги, в разы зеленей трава, всё потому что прошёл и смог, как будто живёшь с нуля. и если нужно ещё хоть раз решаться и рисковать — то ты, как истинный капитан, останешься у руля.

когда на севере правит сон, тяжелый, холодный, злой, и замерзаешь, едва-едва коснувшись всего вокруг, храни внутри себя сонмы строк, больших и хороших слов, ходи, где светятся фонари, точней выбирай маршрут. и карты вспыхнут, сгорая в пыль, забыв в тебе сеть дорог, ты будешь сам себе компас, луч, указывающий цель. пусть каждый шаг твой теперь ва-банк, поставленный на зеро — и если сможешь сейчас шагнуть, то что-то найдёшь в конце.

***

здесь, на востоке, солёный бриз, забитый с утра трамвай, звенят гитары на площадях, за небом светлым-светло. здесь все дороги ведут к мечте, границы трещат по швам, ветра, родившиеся едва, становятся на крыло. я знаю слухи, что тем везёт попасть в этот мир цветной, кому бывает, зачем идти, к кому, по каким следам.

и мне останется только быть и верить всегда в одно:

когда-нибудь ты придёшь ко мне.

я здесь тебя буду ждать.

master

Горькие травы не жги напрасно — я ухожу и вернусь нескоро, я ухожу по тропе из сказок в дальний, неведомый, чуждый край.

Что он готовит мне? Путь не близкий, через леса и стальные горы, через такие пути, что прочно были забыты ещё вчера. Что меня ждёт? Не мечи, так стрелы, вместо металла — вода и воздух, встретить в дороге коня и птицу, кровь отмывать с загорелых рук. Пить, и смеяться, и помнить вечно, биться, бежать и смотреть на звёзды, может, всё это игра, и только — но я сыграю в твою игру: карта — не лучшая из возможных, ход наугад не такой уж верный, быть победителем, побеждённым — кем мне сегодня прикажешь быть? Клетка без прутьев, но держит тело, сердце на юге, душа в таверне, я доверяю тебе разведать — что в дневнике у моей судьбы?

Цель моя — выиграть и не сбиться, цель моя — северный звонкий город, где никому не приснится солнце, где никогда не найти покой.

Горькие травы не жги напрасно — я ухожу и вернусь нескоро.

Дай мне ещё одну карту, мастер.

Путь мой начертан твоей рукой.

the last dragon

Дорога ведёт через лес и скрывается в травах, попробуй поймай её нить — не найдёшь и следа. Цветёт на опушке полынь — и отсюда направо, а дальше бессмертное сердце подскажет, куда. Но где бы ни шёл ты, куда бы ни звал тебя ветер, до мест самых важных дорога, увы, далека.

В лесу, что на самом краю необъятного света, как прежде неспешно струится по руслу река. Здесь стало спокойно — пожалуй, что даже сверх меры. Ничто не тревожит идущих лесною тропой.

На этих дорогах лет сто — или двести, наверно, — назад кость хрустела, куда ни поставишь сапог. Здесь битвы бывали кровавей, чем можно представить, и мало кто с них смог вернуться хотя бы живым...

... А вкратце — болваны. И вот ведь какая подстава: считались героями, к ним обращались на "вы". А будь у них храбрости меньше хоть фунтов на десять, не лезли б, куда не положено. Без полумер. Вот вы заявились с мечом... И не скажете, дескать, сидящим в таверне неведом зефир перемен?

Да, были такие, уж с этим не станете спорить — что кроме войны ничего не несли в этот мир: возможно, не стоят ни слова из этих историй, но я говорю не про них.

Ведь победой у них считалось убийство дракона, да будь он неладен. Вот жили — и сгинули, будто кошмарные сны; сложили оружие, головы, песни, баллады, о многих остались слова, ничего об иных. Том, старый мошенник, поставь-ка нам, что ли, бочонок, по древней привычке, не чокаясь, выпьем за тех...

Где раньше жил самый последний из рода драконов, теперь только ветер гнездится в глухой темноте. Не то чтобы плохо, но где же теперь век от века складировать головы, как не в пещере змеи?

Промчались века.

Говорили, он стал человеком — и больше ни разу не видел своей чешуи. Ещё говорили, как будто встречали на трактах следы от когтей, бог там знает, его, не его...

И правы же, черти. Действительно, всё это факты: и то, что в конце появился какой-то другой — дракон, человек ли, но вскоре и мир его замер, ведь, знаешь, у смертных однажды приходит их час.

Откуда я знаю? Когда-то мы были друзьями, и после того я ни разу его не встречал.

Что было, то было: забудем, не нам это помнить, пусть память хранят их потомки — того и других. От поля костей нынче здесь только холмик зелёный, от славных историй лишь тонкая, хрупкая тень: где раньше жил самый последний из рода драконов, теперь только ветер гнездится в глухой темноте.

rune: ᛚ

море не спит, море дышит песком и солью, волны роняя на берег из серых скал.

тех, чьи сердца до краёв наполнялись волей, здесь уже больше столетия не сыскать: кто не вернулся, став гостем у дна морского, кто отказался ступать на последний борт — их было много, считающих волны домом, но не осталось, наверное, никого. папа у Фреда — потомок детей стихии, дед, было время, поймал не одну волну; Фредди же ждут дни холодные и сухие — ручки, тетрадки, уроки и мастерские, «род наш не видел учёного лучше, внук».

в целом, не то чтобы море его манило, так, как других, завлекало уйти в отрыв. это теченье — не зов первобытной силы, ближе, скорее, игривый щенячий рык; вместо игрушек и палок — ракушки, кости, и не потреплешь за ухом, но что с того?

Фредди совсем не любитель походов в гости — жаль, что на этой скале он всего лишь гость. в зимних штормах и по-летнему звонких штилях мальчик играет, как будто бы он маяк. шепчут в любую погоду ветра сырые: «встань на крыло, без свободы что жизнь твоя?».

… десять ли, двадцать — немного, поверь, отличий. годы летят, будто чайки, на перехват. Фредди, так вышло, юрист, и юрист отличный, даже, по слухам, министр его знает лично; мама считает, он вспомнит мечту едва…

… сколько десятков он прожил — и вспомнить страшно, сердцу семнадцать, ему далеко за «дцать». Должность, студенты, каморка в высокой башне, рамка на тумбочке — нет уж в живых отца, мама звонит по субботам в четыре тридцать, слава богам, ещё помнит, куда звонить…

всё, что случается, больше не повторится.

Фред оставляет каморку, шагает вниз — с лёгкой улыбкой и " встретимся в понедельник»…

а в понедельник — пустующий кабинет.

что им теперь с этим делать — вопрос отдельный, жизнь продолжается, только учёба — нет. только профессор из дома с утра не вышел. может, сбежал? да куда бы ему идти…

золотом майским светились, сверкали крыши, кто-то кружок золотистый на небе вышил, в море, впервые за годы, был полный штиль. там и искали — где берег родной и старый, где он в любую погоду играл с волной: тихо шептались — «ну вот и настала старость», бросил бедняга студентов и семинары, их променял на песок и на соль, на дно…

был человек — и не стало вот человека.

только записка — «не нужно искать меня».

(Фредди добрался до черточки полувека.

после решил, что пора бы судьбу менять.)

____________

утро повисло в проулках солёным ветром, мир принося в неспокойный и век, и год.

кто-то решился ступить и найти ответы, кто-то заснул, не боящийся ничего, кто-то проснулся — другим, настоящим, полным, сердце взвилось, как прозрачный насквозь ручей.

вот говорят, что, едва наступила полночь, берег иссохшийся нежно обняли волны — лучших для мира и не подобрать ключей; в мире, где каждая капля почти бесценна, счастье, наверное, можно найти в воде.

вот говорят, что на пристани были тени — или одна, так похожая на людей. просто мужчина — обычный, немножко полный, в шляпе, костюме — профессор ли, как узнать?..

вот говорят, он, едва наступила полночь,

воду ушедшую поднял с морского дна.

вон он идёт. скажешь, с Фредди они похожи? может и так, может, просто ты спутал с кем…

море, как зеркало в рамке, в бескрайнем ложе.

гостем уходит на берег седой прохожий,

не оставляя следов на сыром песке.

dragon's egg

Я купил в супермаркете утром яйцо дракона.

По существенной скидке — полсотни отдал монет.

И не должен был вроде, ведь жил под простым законом:

Все домашние твари сходили со мной на нет —

Утопил мандрагору, случайно сжёг саламандру,

Даже кошку простую — и ту удержать не смог,

Убежала, бедняга… Наверно, в начале марта.

С той поры не рискнул никого приносить домой.

А теперь вот случилось. Поддался на все уловки:

Скидка, вид, упаковка, последний товар в нали…

В общем, взял и купил. Стёр дурацкую маркировку

И поставил в камин. И сел ждать его, чай налив.

Животворное пламя в камине горело долго:

То ли слабое слишком, а то ли вот так всегда.

Я заснул прямо в кресле; остался из чувства долга,

Хоть ни разу не верил, что выйдет путь жизни дать.

Тёплый воздух меня усыпил лучше колыбельной.

Сквозь объятия сна смог подкинуть немного дров.

А под утро очнулся. Пусть пламя и ослабело,

Но в стальной скорлупе мне послышался треск и вдох.

Воздух пах не палёным, а яблоком и черешней,

Солнце билось за окнами пламенем сентября,

Мы горели вдвоём. Я был местный, а он нездешний,

Я прожил свою жизнь, он родился — небось не зря?

Он родился из жара, из солнца, из снов и сказок,

Он сломал скорлупу, опалив её изнутри —

И блеснул чешуёй, и я понял, наверное, сразу:

Это то, что мне нужно. Мне нужен огонь и хрип,

И как он неуклюже пытается встать на лапы,

И осколки скорлупки, рассыпавшиеся в прах…

Этот миг торжества был как северный бриз на запах,

Был на вкус словно соль на обветрившихся губах.

Он вошёл в мою жизнь — серебристый металл и пламя,

И глаза как из самого лучшего янтаря.

Он и правда дракон. Пусть пока не за облаками,

Пусть пока от дыханья леса ещё не горят,

Пусть вокруг не пещера, не горсть величавых башен…

Только есть кое-что, предвещающее беду.

Я смотрю на него — мне, ты знаешь, чертовски страшно:

От последних драконов обычно добра не ждут.

edelweiss

А у нас были сказки — суровей и ярче многих: о холодных огнях, о драккарах, летящих ввысь. Потому что про нас, говорят, позабыли боги — и оставили город, и ужас над ним навис. Приходили к полуночи духи, стучались в окна — злые духи с вершин самых страшных, опасных гор. Мы садились у пламени, каждый друг к другу боком — и растапливал лёд, защищал от беды огонь; говорили друг другу — однажды весь снег растает, вместо льда на лугах всколосится зелёный шёлк…

И была одна сказка, короткая и простая — как на страшной скале паренёк эдельвейс нашёл.

А цветы были счастьем, несмелым, но ярким гимном. Мы себе представляли с трудом этой красоты и мечтали: когда-нибудь — к чёрту весь риск погибнуть — мы поднимемся в горы, достанем для всех цветы. Два лихих сорванца, два исчадия — Кейт и Мэтти…

С гор спускался туман, накрывал всё — большой мешок; а мы верили в сказки — мы были всего лишь дети — ну, а в сказках все беды кончаются хорошо.

***

…Отдала бы так много, чтоб быть с ним, да только тщетно. И действительно, кто я — по сути, его сестра; не по крови, конечно, серьёзнее, я — по сердцу. У него и невеста есть… вздумала умирать, и спасти, говорят, её может одно лишь средство, только белый цветок, что растёт на вершинах гор.

Мы всех ближе, роднее с ним были навеки с детства, и теперь — через боль — не оставлю с бедой его.

Собирались недолго — к рассвету готовы были, и дрожала слегка стрелка компаса под стеклом. Белоснежной волной в склонах гор белый пепел вылит, путь лежал через горы, на западный их излом. Он ушёл попрощаться — наверно, этаж на третий, и оттуда вуалью спускалась на дом беда. Я зашла за ножом. А девчонка шептала: «Мэтти, я прошу, не ходи, ты ведь сгинешь там навсегда». Он в ответ только фыркнул: «Спасти тебя мне дороже, чем бояться смертей. На меня их не напастись. Мы найдём эдельвейс, уж поверь мне, мы с Кейт всё сможем — и тогда уже летом поедем смотреть на птиц».

Шли по первости молча. На небе сгущались тучи, позади в пелене пропадали, смеясь, дома. Где-то солнце цветёт — и весь край наизусть изучен, а у нас здесь — смотри — до конца наших дней зима.

Духи звали во тьме, духи хмыкали и рыдали, приручали ветра, всё стараясь нас сбить с пути. Только компас, мой компас, мой друг из чернёной стали становился последней надеждой туда дойти. Посреди белоснежных равнин, силуэтов горных, посреди острых скал и обрывов — мы шли, держась за двойную верёвку. Шли медленно и упорно. Только выли метели, и снег был острей ножа. Мэтт шептал сквозь их вой: ни за что эту дрянь не слушай, заведут тебя в край — и пропало пиши потом; только все голоса сам собой дикий ветер глушит. Впереди только снег был натянут тугим холстом.

На привале смеялись — впервые за эти сутки, пили чай — и вокруг словно таяла злая тьма, и метель не казалась такой смертоносной, жуткой, чуть утих её вой — удалось даже подремать. Выходили под вечер. И не было на всём свете силы той, что могла бы запутать нас, сбить с пути — только слышался сзади прерывистый хохот Мэтти, только острые скалы маячили впереди.

Прошагали сто миль, поминая чужого бога — и казалось уже, что все беды нам по плечу. Цель манила к себе. Мы ускорили шаг немного — и когда до скалы нам осталось совсем чуть-чуть, Мэтт споткнулся, упал. И расцвёл сквозь его ботинок на заснеженном камне багровый и страшный круг. Кровь почти не текла — словно тоже была из льдинок, и сквозь ветер как будто был слышен кровавый хруст. Опустившись на снег, Мэтт скривился слегка от боли и смотрел на меня — лунный камень и бирюза.

«Я дойду и сама, — улыбаюсь, но в сердце колет, — постарайся не сдохнуть, когда я вернусь назад».

Есть легенда, что всяк посягнувший умрёт на скалах, что волшебный цветок никому не заполучить — говорят, сотни храбрых по миру его искали, только каждый из них с той поры уж навек молчит. Я иду сквозь сугробы — и смерть меня ждёт, паскуда, всю решимость мою обратив в ледяную пыль…

Беловласая дева возникла из ниоткуда, появилась как сон посреди ледяной тропы. Зазвенел её голос негромкий сквозь вой и ветер, растворилась метель в её вытканном рукаве. И она говорила — прекраснее всех на свете…

Я шагаю вперёд. В моём сердце любовь живей. Только голос её — стало даже немного жутко — всё звучал в голове. Я запомнила все слова: «Если любишь — возьми. Это древний закон, малютка: бескорыстный влюблённый сумеет его сорвать».

Под ногами обрыв — этот западный склон великий, где веками бродили охотники среди льдов…

Я ступаю на край — впереди вырастают пики —

и цветок эдельвейса ложится в мою ладонь.

***

Что случилось потом — всем, наверно, уже понятно. И девчонку спасли, и устроили пышный пир…

Я стою на пороге, мир светел и пахнет мятой, за рекой и мостом — очертания горных пик. Не броди по горам, не ищи ледяное чудо, не смотри — здесь не будет реального ничего.

И в глазах моих вера — прозрачнее изумруда.

Я теперь сторожу эдельвейсы на склонах гор.

almond

кто лелеет войну, кто — власть, кто — семью и дом, кто проходит свой путь пошагово — от и до, кто уже позабыл про карты и шёлк степей...

ну а мне сотню лет о древних событьях петь.

***

как заря занималась кровью, багряный всплеск, как шумели ветра, клонилась трава к земле — протрубили войну, и весть понеслась в дома, и позвали мужчин, и встали и стар, и мал. как летела с копыт коней золотая пыль, как никто не держался общей большой тропы — на окраине леса, в доме, всегда глухом, поднимался и крик, и плач, и безмерный холь. собирался отец из дома да на войну, но три дочери не пускают — к рукам всё льнут: не ходил бы ты, отче, ранен в бою и так, не вернёшься с войны — нам мыкаться по крестам.

и сказал он тогда: отдайте мне по цветку, если вдруг что случится — ниточку вам соткут, где найти-отыскать, и вас приведут ко мне.

и дочь старшая в сад спустилась, небес мрачней, и вернулась, отцу в ладонях отдав герань, и сказала — пусть алый цвет бережёт от ран. и спустилась теперь дочь средняя в дивный сад, и алоэ цветок расцвёл на груди отца, и сказала она — будь сильным, как этот цвет, и живи, как и он, без малого целый век. и потом вышла младшая и ушла в поля, и вернулась домой лишь с веточкой миндаля, отдала её молча, звука не издала.

всколыхнули ветра бессильно речную гладь, отдалялся от дома старого стук копыт, заметала простор степей неживая пыль.

а война продолжалась год, а потом ещё, и солдаты её совсем потеряли счёт — не считали ранений, дней, ни врагов, побед, только враг-то совсем, казалось, не ослабел. позабыл из них каждый, что же такое дом, и не знает никто, а как совладать с бедой. потеряли давно всю веру, но вот нельзя отступать, потому всё пушки в грязи скользят, всё разносится эхо выстрелов по степи и всё жаждет железо кровью траву кропить.

трижды ранен солдат, но как-то остался жив, и слова его стали острые, как ножи, и глаза его стали чёрные — порох, смерть, никому из врагов в такие глядеть не сметь. он ведёт свой отряд по лесу и по лугам, и преградою им — отвесные берега, не спуститься по ним никак, только обходить, широка река — и не видно, что впереди. отдохнуть перед долгим маршем присел отряд, отошёл вдруг солдат, ни слова не говоря. и достал он тряпицу с алым, как кровь, цветком, и у берега ямку вырыл неглубоко — как маяк засветились красные лепестки, и оставил солдат цветок у большой реки.

десять дней продолжался их непростой обход, и нигде ни тропинки ясной, земли сухой, только чаща лесная видится впереди. неспокойно солдату, сердце горит в груди. отошёл, как и прежде, тихо от остальных, отступил на опушку, к свету седой луны, из-за пазухи вынул тоненький стебелёк, и расцвёл на опушке узел — листы вразлёт.

выходили наутро, в мороке, хрустале.

окружили отряд на скалах, в скалистой мгле, лишь подумать успел — цвет белый, живи, расти, помоги дочерям однажды меня найти.

вот минуло сто лет, забыта давно война, и никто не скорбит по тамошним временам, здесь такое в привычку, что уж с них взять теперь. всё иначе уже на этой большой тропе.

на изломе реки раскинулся городок: во главе его — принц, совсем ещё молодой, его мать, говорят, живёт тут уже сто лет, чуть не до смерти предана этой она земле. даже замок стоит здесь, пусть он и небольшой, и народа среди негромкий идёт слушок: дескать, в замке внутри всё красное, словно кровь, и герани кусты в саду растут до ворот.

у дремучих лесов иначе живёт народ — им печали и грусть съедают давно нутро, не слыхать здесь ни смеха, песен, напевов флейт, город тих и угрюм, как неба свод в феврале.

на скалистых холмах никто не живёт с тех пор, только воет там ветер, яростный и слепой, гнёт он хрупкие ветки, словно художник кисть, облетают от ветра белые лепестки.

***

... аж заслушался, глянь-ка. ладно, всё это миф, а все мифы слагались просто как мы людьми; так что верить, ли, нет — тебе одному решать.

хорошо, что пришёл на ярмарку: каждый шаг здесь сулит тебе либо праздник, либо беду, без всего отсюда точненько не уйдут. я секрет расскажу, но ты никому ни-ни — и монетку ещё подкинь-ка на сувенир: вон старушка сидит, смотри же во все глаза, будет в старости лет что детям своим сказать. нету дома у ней ни здесь и ни где ещё, я искал, другие — числу потеряли счёт. но выходит она с утра торговать сюда, каждый день здесь сидит, и в сумке её — миндаль. если купишь пригоршню — даст тебе ещё нить, если две — улыбнётся, бусиной одарит. если купишь мешок, в него не посмей смотреть, донеси весь домой, да чтобы закат горел.

и когда с краю неба огненный льётся дождь,

развяжи-ка мешок — ветвь белых цветов найдёшь.

poppy. flames of Somerset

давным-давно была весна,

стрелой летели дни.

все эти сказки не о нас —

иль не о нас одних?

все поросли быльём и мхом

историй образа,

тех, что от сказок далеко,

но нужно рассказать.

поставь две чаши на весы

и муху в янтаре.

у старой Мэри вырос сын —

ах, есть на что смотреть!

огонь в глазах и в волосах,

ум, как клинок, остёр.

то было время — чудеса

пылали, как костёр.

давным-давно пришла весна

в туманный Сомерсет —

была здесь девушка одна,

ей восхищались все:

была красива, как луна,

как две звезды глаза,

была здесь девушка одна —

ни спеть, ни рассказать.

нельзя назвать, ведь сам сгниёшь —

есть сила у имён;

пусть, скажем, звали Рут её,

а парня звали Джон.

была весна, и ветер пел

под солнечным гнездом,

её Джон встретил на тропе,

ведущей в отчий дом:

он был мастак встречать вот так —

внезапно, невзначай,

но только та — вот простота! —

решила промолчать.

пришла весна, и дни вились,

как флаги на ветру.

был Джон не свой с минуты той,

как повстречался с Рут.

не то весна, не то волшба,

а может, то и то,

но Джон, не вспомнив про кабак,

стоял у дома той.

ах, солнце Рут! и сердце в дрожь,

едва её шаги

разрежут тишь. и не найдёшь

других шагов таких.

был Джон красноречив весьма,

встав на пути её;

ей клялся — позади шторма,

он сам гнездо совьёт,

он даст отпор невзгодам всем

и защитит от бед…

она была прекрасней всех.

она сказала «нет».

и знаешь, друг, она была

решительно права —

ведь жизнь тогда пойдёт на лад,

когда рванёт по швам

устой приравненных к теням

слов женских в их глазах.

и Джону б вовремя понять,

принять и сдать назад,

но он уверен, что плечо

его ценней тревог,

но сердце Рут, как светлячок,

есть цель во тьме его.

и дальше так бы жизнь текла:

без драм, раздельно, но…

но Джону как-то раз взбрела

мысль провести здесь ночь —

и охранять покой её

от пьяниц и теней;

быть может, так красотка Рут

побыть позволит с ней?

в ночи стояла тишина,

затем раздался смех.

смеялась искренне она,

как солнышко во тьме.

и голос чей-то говорил

слова, что думал Джон:

как Рут меняет сердца ритм,

как ею он сражён,

как всё бы сделал для неё,

хоть мир достал со дна.

из окон голос полз змеёй,

и Джон его узнал;

поди, попробуй, удержи

луч солнца в чаше рук…

бродяга Джим, задира Джим

ходил сегодня к Рут.

давным-давно пришла весна

в туманный Сомерсет.

в тот день окрасилась луна

в тревожно красный цвет,

Джон вышел из дому с утра,

чуть только рассвело,

и был бы прав любой, сказав,

что он задумал зло.

в тот день зловеще ветер стих

и замерла река…

знаменьям было не спасти

двоих людей никак.

и дом молчал, и сад молчал,

и не проснулась Рут,

когда пронзил клинок с плеча

до сердца Джиму грудь.

наверно, нечего сказать,

узнав спустя века,

но что б сказала Джону мать,

поймёшь наверняка.

но разум был его во тьме,

и то его вина:

ведь коль она сказала «нет»,

во всем права она.

не отступить, не отпустить,

как будто жизнь — цена.

в бреду ночном ворвавшись в дом,

тот, где жила она,

Джон повторял, раз не ему,

то свет другим погас.

и дверь не щит, и ничему

суметь помочь в лугах.

алели капли на траве,

звенела тишина,

и в предрассветной синеве

Джон будто видел знак.

обнимет днем его костёр,

и, знаешь, поделом.

а Рут лежала на траве,

и, только рассвело,

река из маков пролилась,

где кровь текла её.

давным-давно была весна,

и Сомерсет расцвёл.

good omen

наш мир себе выдумал целый вагон примет, плохих и хороших, полезных и ни о чём.

и если ты что-нибудь знаешь — храни секрет, язык за зубами и демонов за плечом,

из дома ни шагу, как только наступит мгла, а если задела пичуга крылом — к дождю,

ходи, опасаясь и лестниц, и чёрных лап, и не отпускай ни единую из гадюк.

но время бежит, за собой заметая путь, и в тысячи разных примет, очень важных встарь,

наивную веру теперь уже не вернуть, их только с улыбкой читать, как стихи, с листа.

Тим, может, не важный учёный, не что-то-вед, не пишет ни диссер, ни книгу, ни даже блог,

но он создаёт себе список чужих примет, чтоб выдумать новые — трудностям всем назло.

вот кто-то решил, мол, в дорогу бери полынь — и путь будет лёгким, как ветер в весенний день.

здесь, в городе, травы почти не растут, увы. Тим пишет: носи с собой камень, что взял в воде,

и, будто вода, ты пройдёшь, не заметив стен. в ближайшей реке он вчера отыскал гранит

и смотрит на взлётные полосы за окном, на толпы людей и мерцающие огни.

ещё говорят, что день круглой луны — бардак: не сложатся планы, уборку не делай — зря.

у Тима часы на запястье поют: тик-так. у Тима сегодня полу́ночный рейс к морям.

он пишет в блокнот: раз застала луна врасплох, все планы отбрось и в чужом заблудись краю —

тогда познакомишься с каждым из уголков, и песни о городе ветры тебе споют.

кто скажет, что всё это глупость — ну что ж, пускай. ведь тем чудеса и важны, что даны не всем.

тем временем Тимми выходит встречать закат, где солнце сбегает по огненной полосе,

не надо гаданий ни с зеркалом, ни с таро — по ним не узнаешь, что встретится вдалеке.

и город ему раскрывает своё нутро. и камешек мелкий зажат у него в руке.

the neverending story

«привет. мы давно не встречались. наверно, слишком. надеюсь, что ты вообще ещё помнишь, кто я.

зачем написал? да увидел вчера мальчишку: похожий на нас, как две капли. ну, раньше, то есть.

а помнишь, мы были моложе, вернее, младше, бродили по крышам, умели мечтать и слушать?

я, знаешь, остался таким же, совсем без башни. а ты, слышал, вырос. не знаю, что было лучше.

мне нравилось больше ветра находить по звуку, чем делать уроки и гладить пиджак на выход...

я это к чему — я тут, знаешь, придумал штуку: хочу, как мечталось, слетать на Луну на выхи.»

не слишком везёт этой осенью. можно спятить. мой день выходной полон очень тупых открытий:

почтовые ящики — зло. я серьёзно, кстати. нельзя запретить всяким психам кидать открытки.

с утра получил, кроме счёта за газ и воду, квадратик картонный, с ракетой на обороте,

сначала подумал — бывает, ошибся кто-то, вернуть бы владельцу, да париться неохота...

потом спохватился. внимательно глянул адрес. знакомые цифры по белому плыли русским.

все мелочи, ждавшие раньше в тени за кадром, теперь, как река, побежали в знакомом русле.

да это же глупость такая, на самом деле: Луна, выходные, дурацкие планы чьи-то,

но я ведь и правда когда-то жил только целью пройти по тропе со следами метеоритов,

сбежать от уроков, из дома, и сразу — в космос. от этого парня, мечтателя (славный малый!),

кто видел немного подальше родного носа, спустя столько лет ничего почти не осталось.

я пялюсь в открытку, как олух, и сердце бьётся, как будто я снова подросток. запал найдётся.

в гараж мой почти никогда не заходит солнце, но мне для работы такой и не нужно солнце.

***

сегодня Луну видно лучше, чем было раньше. отсюда, где я, это чудо, никак иначе.

когда-то по ней первый шаг вызывал мурашки, теперь он почти ничего для меня не значит:

я видел планеты, галактик цветные искры, здоровался за руку с вечным и неизвестным,

к тому, что хотел, подобрался ужасно близко. но время пришло — я другим уступаю место.

мне внук тут вчера рассказал, что хотел бы так же — сбежать от всего ради нового и чужого.

а я понимаю. и это чертовски важно. жаль, мне самому не увидеться с этим новым.

да, время — как пытка. мне восемьдесят четыре. я, может быть, завтра умру. или послезавтра.

не в рубке, не в шаттле — в кровати, в своей квартире. умру человеком всего лишь, не астронавтом.

к чему все попытки сбежать или поединки, ведь смерть не чудовище вовсе — зачем бояться?

с трудом поднимаюсь со стула, держась за спинку,

но в зеркале вижу мальчишку — от силы двадцать;

того же мальчишку, что вынул письмо когда-то, картонный квадратик с ракетой на обороте.

теперь знаю больше, чем просто слова и дату. и ручка, что есть на столе, даже пишет вроде.

а что написать, мне известно не понаслышке. письмо будет яркое, краткое и простое:

«привет. мы давно не встречались. наверно, слишком. надеюсь, что ты вообще ещё помнишь, кто я...»

the light year

нет совсем ничего, лишь корабль плывёт во тьме, и на ощупь как воск бесконечная темнота.

говорят, будто нашего дома сто лет как нет. говорят, невозможно поверить, но это так.

ты встаёшь по утрам, не видавший утра давно, в каждом жесте твоём — затянувшаяся тоска.

если правильно помню, ты любишь земную ночь, но теперь эта ночь просто дьявольски далека.

я, конечно, дождусь. ты, конечно, придёшь домой. ведь тебе много лет снятся травы и небеса.

в белоснежном конверте лежит для тебя письмо. я не знаю, прочтёшь ли, но всё-таки написал.

я строчил второпях, и чернила плывут от слёз, и несвязны слова, в них горят и любовь, и страх,

и пока за окном не деревья, а брызги звёзд, ты читаешь его, я уверен, сто тысяч раз.

ты от корки до корки запомнил весь этот лист. на конверте нет марки, потёртости по краям.

если хочешь, ты можешь поверить, что нет Земли, но откуда тогда я писал бы, любовь моя?

неужели ты можешь считать, будто нет меня? неужели ты думаешь, я бы оставил нас?

и пока ты живёшь, эту правду сумей принять,

и пока ты летишь к новым землям, лови сигнал:

что бы там ни случилось, как прежде взойдёт заря. что бы там ни болтали — ты помни, что врёт молва.

по утрам одуванчики солнышками горят, круглый год возле нашего дома растёт трава.

the hiding dragon

мне мама сказала — ты был, безусловно, лучшим. и как человек, и особенно как отец. умел, если нужен, быть рядом, молчать и слушать, всегда защищал, как фонарики в темноте, ты мог, говорит, сделать всё из чего угодно — пирог из черники и кашу из топора, веселье и праздник во время любой погоды, пиратский чертог из песочницы во дворах. она до сих пор сохранила твои мольберты, хотя рисовать, говорит, перестал давно. она даже верит, что ты был почти бессмертен.

но где ты теперь, идеал моих детских снов?

она говорит, ты был лётчиком — круче многих. она говорит, ты разбился, когда летел. такое обычно лишь ложь, только, видят боги, она не врала никогда о тебе, отец. ещё, правда, мне через день говорили в детстве, что я тебя знал, что я вспомню, как ты придёшь — ведь ты точно жив, ведь огонь для тебя лишь средство, ты даже для смерти был слишком, увы, хорош.

мне нравилось верить. семейное, знаешь, дело. она была счастлива, думая о тебе, а я... я поддерживал маму, как та хотела, и шёл, будто ты, сам готовить себе обед. и пламя любил, и тянуло всегда безумно наверх, к облакам, где отчаянно высоко.

наверно, я знал. или просто себе придумал: на самом-то деле ты не человек — дракон. на самом-то деле ты любишь нас больше жизни, вот только не можешь сейчас показаться в свет. и мы, может, больше похожи, чем мне казалось, и я, может, тоже умею летать — как ты.

не знаю, во сне ли мне мама о том сказала, но к вере своей я теперь создаю мосты:

однажды на улице что-то закроет солнце, и цвет чешуи, так похожей на зеркала, я сразу же вспомню —

как только меня коснётся

огромная пыльная тень твоего крыла.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге