Шапито
Пролог.
Мой интернет-друг, который, решил помочь мне с переработкой книги. Потому что то ему не понравилось первоначально. Однако, как это часто бывает, в процессе помощи он добавил некоторые идеи и правки, которые сделали текст более литературным и привлекательным для чтения. Короче накидайв пиздюлей переписали. (◡‿◡✿)
______________________
Тишина. Свет гаснет. Звук рупора, искажённый помехами, плывёт над пустым залом.
---
Заходи, не бойся, здесь нет зверинца,
Здесь клетка — твой айфон, а ты — её птица.
Купол из плёнки, натянут на рёбра,
Внутри — этот мир, что изъеден до нёба.
Здесь клоун не плачет, здесь шут не смеётся,
Здесь публика входит — и сердце бьётся
Не в такт, а по ритму уведомлений,
По дрожи экранов, по лжи изменений.
На арене — ты. Ты и твой двойник,
Тот, что в ленте живёт, что к лицу прилип.
Тот, кто ставит лайк на чужую боль,
Тот, кто верит в дипфейк, как в святой пароль.
Взгляни — там, за шторкой, сгоревший сервер,
На нём — миллионы пустых конвертов.
В них письма от Бога, но Бог — это бот,
Он правит миром, пока ты зеваешь в рот.
Здесь дочка магната торгует грехом,
Здесь школьник собрал дипфейк на протокол,
Здесь Илон на Луне забыл свой шелом,
А кто-то уже продаёт свой дом за лимон.
Здесь трое клоунов рвутся на части,
Здесь маски смеются, здесь лопнут запястья,
Здесь цифры танцуют, здесь алгоритм ведёт,
Здесь каждый получит, что он украдёт.
Здесь люди — как скот, что жуёт из корыта,
Здесь правда зарыта, здесь ложь не забыта,
Здесь дети грызут сахарную пыль,
Здесь старики превращаются в пыль.
Здесь в антракте кормят пустотой,
Здесь гардероб забирает покой,
Здесь номерок с надписью «ЖИЗНЬ»,
Здесь никто не скажет: «Остановись».
Здесь трое шутов выйдут из тьмы,
Один — без лица, но страшнее чумы,
Он смехом своим разорвёт тишину,
Он сломает сценарий, он сломает стену.
Здесь выйдет последний номер — не тот,
Что ждали, не тот, что записан в блокнот.
Он выйдет в десятой, когда ты забыл,
Что кто-то смотрел. Что кто-то здесь был.
Здесь есть тот, кто видит, но не говорит,
Кто тенью стоит, кто молча глядит,
Кто в каждом из нас узнаёт себя,
Кто ждёт. Кто смеётся. Кто помнит тебя.
Не хлопай. Не надо. Здесь нет аплодисментов.
Здесь только экран и дрожащие пальцы.
Здесь только вопрос, который не спросят:
«А ты бы хотел из этого мира?»
Антракт? Не-а. Это только начало.
Наш цирк «Шапито» открылся. Ты здесь. Навсегда.
Но если захочешь закрыть эту книгу —
Знай: ведущий уже знает. Тебя. И видит.
И тут — шаг. Медленный. Тяжёлый.
Трость стучит по опилкам. Тук.... Тук....Тук.
Из темноты выходит челик. Высокий. В цилиндре.
В чёрном костюме. Белые перчатки. Тростьв руке в колечке зажата
Лицо скрыто — как будто из жидкого стекла.
Или дыма. Из-под цилиндра вьётся дым.
Он не улыбается. Он просто смотрит.
На тебя. На всех. На мир.
Он останавливается в центре арены.
Медленно поднимает руку. Трость указывает на зал.
— Добро пожаловать, — говорит он.
Голос тихий, но слышно каждое слово.
— Сегодня вы увидите всё. И себя в том числе.
Он замолкает. Смотрит. Дым клубится вокруг лица.
Глаз не видно. Но ты чувствуешь взгляд. На себе.
— Шоу начинается, — говорит он.
— Не хлопайте. Просто смотрите.
Ведущий опускает трость. Ударяет об пол. Три раза.
Глава 1. Лента Интернета
Биарриц просыпался медленно, словно нехотя стряхивая с себя остатки ночи: солнце выползало из-за океана, размазывая по воде золотую дорожку; чайки, вечные спутники набережной, орали так, будто делили территорию; где-то на улице Гамбетта старый булочник Пьер открывал ставни своей пекарни, и запах свежего хлеба, смешиваясь с солёным ветром, заполнял узкие улочки. Город, знавший когда-то королей и роскошь, а теперь довольствовавшийся туристами в шортах, старухами с собачками и казино, где зеркала потускнели, а крупье скучали, — этот город жил своей обычной, размеренной жизнью; ничто не предвещало ни шторма, ни чуда, ни конца света.
А затем появился запах.
Не хлеб, не кофе и не океан — что-то сладковатое, тягучее, с привкусом дыма и жжёного сахара; от него кружилась голова, от него хотелось идти, просто идти, вперёд, на запах, не задавая вопросов и не оглядываясь. Мадам Лефевр, булочница с тридцатилетним стажем, почувствовала его первой: руки сами опустили корзину с багетами, нос повернулся в сторону площади, а глаза расширились настолько, что стали похожи на две большие монеты.
— Qu'est-ce que c'est que ça? — прошептала она, не обращаясь ни к кому. — Что это такое?
Ответа не было; только запах. И где-то на самой грани слуха — звук, который невозможно было спутать ни с чем: скрипка? смех? или всё сразу, сплетённое в одну странную, незнакомую мелодию?
К полудню запах заполнил весь центр города. Люди выходили из домов, из кафе, из магазинов; они не понимали, что происходит, но шли — ноги сами несли их к площади, туда, где раньше был старый фонтан, а теперь происходило что-то странное. Фонтан никуда не делся, но вокруг него — там, где ещё вчера была пустая брусчатка, — теперь стояли стены: полупрозрачные, дымные, словно сотканные из стекла и тумана одновременно. Они поднимались вверх, изгибались, соединялись в купол — полосатый, красно-белый, огромный; и этот купол, казалось, дышал.
Цирк.
Он появился. Не приехал, не построился, не был построен — появился, как будто всегда был здесь, просто ждал, когда его заметят.
— C'est quoi ce bordel? — сказал мужчина в футболке с надписью «I love Biarritz», останавливаясь на краю площади. — Что за хрень?
— Не знаю, — ответила женщина рядом, и в её голосе было столько же страха, сколько и любопытства. — Но пахнет... вкусно.
— Вкусно? Это пахнет как... как...
Он не нашёл слова; никто не нашёл. Запах был знакомым и чужим одновременно: детство, страх, что-то давно забытое, но всегда присутствовавшее где-то на дне памяти. Люди стояли на краю площади, смотрели, не подходили; боялись и хотели — одновременно, как будто цирк был магнитом, а они — железными опилками, которые не могут сопротивляться притяжению.
Купол засветился: мягко, изнутри, словно кто-то зажёг там лампу; или солнце; или что-то третье, чему нет названия. И двери — огромные, деревянные, с резьбой, изображавшей то ли лица, то ли маски, то ли что-то среднее, — открылись сами.
Из дверей вышел он: высокий, в чёрном цилиндре, в чёрном костюме, в белых перчатках, с тростью в руке. Лицо его было скрыто — жидкое стекло, дым, что-то, что не хотело быть увиденным; из-под цилиндра вился дым, и этот дым клубился вокруг головы, не рассеиваясь. Он не улыбался; он просто смотрел — на толпу, на город, на мир, — и в этом взгляде было столько всего, что люди невольно опускали глаза.
Человек в цилиндре остановился на пороге, поднял трость и щёлкнул пальцами.
— Добрый день, Биарриц, — сказал он тихо, но так, что слышно было каждое слово. — Меня зовут... а впрочем, какая разница? Зовите меня Ведущий. Сегодня — первый день. Первый день нашего цирка; и первый день вашей новой жизни.
Он замолчал, и дым клубился вокруг его лица; глаз не было видно, но каждый чувствовал взгляд — на себе, лично, будто Ведущий смотрел именно на него и ни на кого больше.
— Заходите, — сказал он. — Вход бесплатный. Выход... тоже. Но только если вы ничего не увидите. А вы увидите всё.
Ведущий отступил в сторону, и двери остались открытыми: тёмными, глубокими, как колодец, как сон, как что-то, что ждёт и не отпустит.
Толпа замерла: никто не двинулся, никто не сказал ни слова; чайки кричали в вышине, океан дышал, запах — сладкий, тягучий — звал. Идти. Внутрь. Просто идти.
Первым шагнул мальчик: лет десяти, в красной футболке, с рюкзаком за плечами. Он не смотрел на родителей; он смотрел на двери и шёл, словно заворожённый.
— Луи! — закричала мать, и в её голосе был ужас. — Луи, стой!
Он не остановился; вошёл в темноту и исчез. Мать рванула за ним, следом отец, за ними старуха с собачкой, двое подростков на скейтах, и вот уже вся толпа хлынула внутрь, как вода, как кровь, как что-то, что нельзя остановить.
Внутри пахло опилками, потом и чужим горем; стены — полупрозрачные, дымные — тянулись вверх, к куполу, а в центре была арена: круглая, освещённая неоном, словно сам дьявол решил открыть свой канал. Вокруг стояли кресла — скрипучие, старые, ждущие; люди рассаживались медленно, осторожно, будто боялись, что кресла их проглотят. Но кресла не глотали; они просто скрипели. И ждали.
А затем свет погас.
Щелчок — громкий, резкий, как удар хлыста; и голос, шедший откуда-то сверху, откуда-то изнутри, откуда-то отовсюду сразу:
— Дамы и господа! Мальчики и девочки! А также те, кто уже забыл, кем был вчера! Цирк «Шапито» открывает свои двери! Первый номер нашей программы: самый популярный, самый захватывающий, самый... правдивый!
И в тот же миг пол под ногами рухнул.
Не провалился, не треснул — исчез, словно кто-то выдернул штекер из розетки мира; кресла, стены, купол — всё растворилось. Закричать? Не успели. Они уже падали — вниз, вверх, в сторону; не поймёшь. Вокруг были цифры: нули и единицы, миллиарды нулей и единиц, они неслись мимо, как звёзды в гиперпространстве, как пиксели, как осколки чьего-то сна.
И тут, они приземлились.
Не на пол и не на землю — на ленту; огромную, бесконечную, светящуюся, которая тянулась во все стороны: вверх, вниз, влево, вправо, везде. Люди стояли на ней, как на стеклянном мосту, а под ними была бездна — чёрная, голодная, мигающая. И по этой ленте бежали.
Тысячи, миллионы, аватары, голограммы, люди — все в одном направлении, вперёд, к краю, которого не было; у каждого в руках был телефон, у каждого в глазах — огонь. Они не видели друг друга, не видели ничего; только экран, только ленту, только следующую цель. А над всем этим был свет — яркий, резкий, как прожектор, как вспышка, как что-то, что не должно светить так долго; и в этом свете гремел голос.
— Добро пожаловать в Ленту! — голос Ведущего шёл из каждой цифры, из каждого пикселя, из каждого нуля и каждой единицы. — Здесь всё просто! Здесь всё честно! Здесь нет вранья — только алгоритм! Беги! Лайкай! Плати! Покупай! Продавай! Беги! БЕГИ!
Зрители не успели понять, что происходит; они уже бежали — ноги двигались сами, руки тянулись к телефонам, которые вдруг оказались у каждого; экраны светились, пальцы стучали, лайки летели, репосты, подписки, деньги — всё это вживую, в реальном времени, в прямом эфире.
Мужчина в костюме — тот самый, из Биаррица — бежал впереди всех; пот лил по лицу, телефон вибрировал, на экране был его профиль, его подписчики, его лайки; цифры росли, цифры падали, и он кричал:
— Ещё! Ещё один лайк! Мне нужно догнать его! Я не могу проиграть! Я купил премиум!
Он споткнулся, упал, и лента под ним замигала красным, будто предупреждала: «Вставай. Или исчезнешь». Он встал, побежал, и телефон снова был в руке, и снова лайки, и снова крик. Женщина с авокадо-тостом бежала рядом: она переснимала фото десятый раз, двадцатый, сотый, и лента под ней растягивалась, как резиновая, но она не замечала — смотрела в экран, улыбалась, плакала, снова улыбалась. Юноша с седьмым аккаунтом бежал позади всех: спотыкался, падал, вставал, бежал, и лента рвалась под ногами, но он не смотрел вниз — смотрел в телефон, на цифры, на лайки, на то, чего никогда не будет. А влюблённые — те двое — бежали рядом, держась за руки, но каждый смотрел в свой телефон, каждый лайкал чужое фото, каждый думал, что это любовь; и лента под ними гнулась, словно смеялась, словно знала.
Свет стал ярче, голос — громче, Ведущий — ближе.
— Смотрите! Смотрите на них! Они бегут! Они думают, что бегут к счастью, к успеху, к любви! Но они бегут по кругу! Лента — это круг! Лента — это петля! И вы — в ней! Вы всегда были в ней! Вы просто не замечали!
Зрители — настоящие зрители, те, кто не был аватаром, те, кто просто смотрел, — стояли на краю Ленты; они видели всё, они видели себя, свои профили, свои лайки, свои пустые жизни, и не могли оторваться — не потому что не хотели, а потому что не могли; Лента держала, Лента не отпускала.
А затем — щелчок. Снова. Громкий. Резкий.
Лента взорвалась, цифры разлетелись, свет погас; и все — зрители, аватары, бегущие — упали.
Они приземлились в кресла: тот же зал, тот же цирк, только на арене теперь не было ничего — пусто, опилки, свет, и Ведущий в центре: трость, цилиндр, дым.
— Первый номер окончен, — сказал он. — Понравилось?
Никто не ответил; кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то смотрел в телефон, но экран был пуст — не сломан, просто пуст, как будто там никогда ничего и не было. А на краю арены, в опилках, сидел он: незаметный, тёмный, с бубенчиками на шляпе, которые звенели только тогда, когда он хотел. Он смотрел на зрителей и тихо хихикал— криво.
Бубенчики звякнули. Один раз.
Глава 2. Парад Клоунов
8После первого номера зал дышал тяжело. Люди сидели в креслах, не двигаясь; вытирали лоб, сжимали телефон, смотрели в пустоту, пытаясь понять, что это было — сон, галлюцинация, или что-то третье, чему нет названия. Воздух в шапито стал плотным, как сироп; запах опилок смешался с чем-то сладким, тягучим, и от этого запаха кружилась голова.
Свет начал меняться. Не резко, не вспышкой — медленно, как рассвет; сначала потемнел купол, начали гаснуть экраны, погасли прожекторы, и остался только один — узкий, жёлтый, дрожащий, как свеча в ветреную ночь. Луч выхватил из темноты фигуру Ведущего: трость в руке, цилиндр на голове, дым клубился вокруг лица.
— Дамы и господа, — сказал Ведущий тихо, и голос шёл отовсюду, — вы видели бег. Люди бегут по кругу, думая, что бегут к счастью. Это было... поучительно. Но это была только разминка.
Трость ударила об пол. Раз. Два. Три.
— Сегодня у нас парад уродов.
Свет мигнул, и занавес — огромный, тяжёлый, бархатный, — пополз вверх, открывая не сцену, а зеркало. Огромное. Во всю стену. Люди в зале увидели себя: уставших, помятых, с телефонами в руках; вскрикнули, отшатнулись, замерли, не в силах отвести взгляд. А зеркало улыбалось. Не отражало — улыбалось. Как будто знало что-то, чего не знали они.
— Не пугайтесь, — сказал Ведущий. — Это не вы. Это то, что от вас осталось. То, что вы сами из себя сделали. А теперь — смотрите.
Из зеркала начали выходить они.
Первым вывалился толстый клоун. Не вышел — вывалился, как пробка из бутылки: кувыркаясь, шлёпаясь, хрюкая. Огромные ботинки стучали по опилкам, красный нос горел, как стоп-сигнал, лицо вымазано белой краской, из карманов сыпались телефоны. Десять телефонов. Все звонили, вибрировали, пищали; клоун хватал их, тыкал в экраны, орал что-то нечленораздельное — «БИП-БИП-БИП!» — и швырял в зал. Зрители ловили, смеялись, пытались вернуть, но клоун уже выхватил из кармана новую партию и снова швырнул.
Телефоны летели в публику, как град; люди ловили их, смотрели на экраны — и видели там себя. Свои лица. Свои улыбки. Свои пустые глаза. Клоун подпрыгнул, хлопнул в ладоши, упал на спину и начал дрыгать ногами; из ботинок посыпались лайки — настоящие, светящиеся, золотые. Они рассыпались по сцене, зрители ползли их собирать, а толстый клоун вскочил, схватил один лайк, сунул в рот, проглотил и икнул — изо рта вылетел фейерверк. Зал ахнул, засмеялся, зааплодировал.
Из зеркала уже выходил второй.
Худой, длинный, как жердь, в обтягивающем трико, усыпанном блёстками. В руках — шары. Красные, синие, зелёные. Начал жонглировать, но шары не слушались: один упал — БАХ! — и превратился в новость. «ВЫБОРЫ ВЫИГРАЛ ТОТ, КТО БОЛЬШЕ ЗАПЛАТИЛ». Клоун схватил бумажку, прочитал, залился беззвучным смехом — трясся, давился, хлопал себя по бёдрам. Второй шар упал — БУМ! — «ЗЕМЛЯ ПЛОСКАЯ. УЧЁНЫЕ ПОДТВЕРДИЛИ». Клоун упал на колени, бил кулаком в пол, катался от смеха. Третий шар лопнул сам — ПШИК! — и из него вылетели сотни бумажек. На каждой было написано: «ВЫБОРЫ. ВЫБОРЫ. КАНДИДАТЫ. ПИДОР».
Бумажки кружились по залу, зрители ловили их, читали, смеялись — нервно, истерически, кто-то просто смотрел, как они падают на пол. Худой клоун поднял руки, и из воздуха начали падать новости. Тысячи. Заголовки, фото, видео, интервью, скандалы, разоблачения, фейки. Сыпались, как снег, и зал начал тонуть в них; люди ловили, читали, перекидывали друг другу, пытались вылезти из кучи, но новости всё падали и падали.
Худой клоун стоял в центре этого снегопада, улыбался и разводил руками, будто говорил: «Ну что? Нравится?» Схватил одну новость — о том, что Илон Маск купил Луну, — прочитал, засмеялся, схватил вторую — о том, что вода выдумка правительства, — засмеялся, схватил третью — о том, что ты, именно ты, сидящий в третьем ряду, на самом деле нейросеть, — и засмеялся так, что упал в сугроб из новостей и начал барахтаться в них, как в море.
Из зеркала выходил третий.
Маленький, юркий, в огромном парике, с плёткой в руках — не настоящей, а светящейся, цифровой. Щёлкнул ею, и из воздуха появились цифры: зелёные, синие, красные. Танцевали, кружились, лезли в глаза зрителям; клоун щёлкнул снова, и цифры начали ползать по людям — по рукам, по лицам, по телефонам. Экраны загорались, приложения открывались, подписки оформлялись сами собой. Зрители визжали, но не от страха — от восторга; кто-то уже оплатил подписку, которую не планировал, купил товар, который не нужен, подписался на канал, который ненавидит. Цифры лезли в уши, в носы, в открытые рты; пытались вытащить, но они растворялись, превращаясь в блёстки.
Маленький клоун прыгал, кувыркался, щёлкал плёткой, как сумасшедший; из-под ботинок сыпались нули и единицы. Бежал по спинкам кресел, как по мосту, ни разу не упав, подпрыгнул, сделал сальто и приземлился на голову толстого клоуна. Тот взвыл, сбросил его, и все трое свалились в кучу.
Начался хаос.
Толстый разбрасывал телефоны — летели в зал, зрители ловили их, кидали обратно, начиналась битва телефонами. Худой разбрасывал фейки — сыпались сверху, как конфетти, залепляли лица, волосы, руки. Маленький разбрасывал цифры — ползали по зрителям, заставляя телефоны звонить, вибрировать, светиться. Звон, писк, смех, хохот, визг; зал превратился в бедлам, никто уже не понимал, где он — в цирке или на своей странице в соцсети, смеялись до слёз, плакали от смеха, сидели с открытым ртом, пока цифры ползали по языку.
Толстый споткнулся об худого, свалились, маленький запрыгнул сверху и заорал что-то похожее на «БИ-БИ-БИИИИП!». Из карманов посыпались опилки, лайки, фейки, цифры — всё смешалось. Толстый вскочил, разбросал всех, начал отряхиваться, но из него сыпались телефоны. Худой попытался поймать шары, но все лопнули, засыпав сцену бумажками. Маленький щёлкал плёткой, но из неё сыпались уже не цифры, а конфетти — настоящее, разноцветное; летело в зал, попадало в глаза, в волосы, в открытые рты, зрители ловили, смеялись, кидали друг в друга.
Клоуны начали драться. Телефонами. Шарами. Цифрами. Бумажками. Смешно, по-дурацки, как в старом немом кино: толстый бил худого телефоном по голове — БУМ!; худой кидал в него шары — БАХ!; маленький щёлкал плёткой по спинам — ПШИК!. Кувыркались, падали, вставали, снова падали; из них сыпалось всё — опилки, блёстки, лайки, фейки, цифры, конфетти. Толстый надулся, как воздушный шар, начал летать по сцене, натыкаясь на стены; худой растянулся, стал в два раза длиннее, обвил толстого, как змея; маленький скакал вокруг них, щёлкал плёткой, сыпал цифрами.
И вдруг — замерли. Все трое. Одновременно.
Посмотрели друг на друга. На зал. На Ведущего. И — хором — поклонились. Не синхронно, каждый по-своему: толстый как мяч, худой как сломанная палка, маленький как юла. Но всё равно — поклонились.
Зал взорвался. Аплодисменты, свист, топот; встали, кричали «БИС!», выкладывали видео, плакали от смеха. Клоуны исчезли — каждый по-своему: толстый лопнул, как мыльный пузырь, оставив после себя мокрое пятно на опилках; худой рассыпался в опилки, смешался с полом, исчез; маленький просто перестал быть — хлоп, и нет; только конфетти всё ещё кружилось в воздухе.
Остался только Ведущий: трость, цилиндр, дым.
— Ну как вам? — спросил он. — Смешно? Грустно? Правдиво?
Зал молчал. Плакали, смеялись, продолжали листать ленту — даже не заметили, что представление закончилось.
— Запомните этих артистов, — сказал Ведущий. — Завтра они будут другими. А послезавтра — теми, кем вы их захотите видеть. Хотите смешными? Будут смешными. Хотите страшными? Будут страшными. Хотите, чтобы они исчезли? Исчезнут.
Трость поднялась.
— А теперь — ждите следующего номера.
Щелчок пальцев. Свет погас. Тишина.
Глава 3. Танцующие алгоритмы
После парада уродов в зале остался запах — не опилок и не пота, а чего-то сладкого, тягучего, как будто кто-то жёг сахар прямо под куполом. Люди сидели в креслах, не двигаясь; одни вытирали глаза, другие сжимали телефоны, третьи просто смотрели в пустоту, пытаясь понять, что сейчас было — сон, представление или что-то третье, чему нет названия. Конфетти ещё кружилось в воздухе, медленно оседая на плечи, на волосы, на подлокотники кресел; кто-то сдувал его, кто-то ловил, кто-то не замечал.
Ведущий стоял в центре арены. Трость в руке, цилиндр на голове, дым клубился вокруг лица; он не улыбался, не кланялся, просто смотрел — на зал, на людей, на то, что от них осталось. Пауза тянулась долго, слишком долго; кто-то уже начал ёрзать, кто-то потянулся к телефону, кто-то хотел встать, но не мог — ноги не слушались.
— Вы видели бег, — сказал Ведущий тихо, и голос его шёл отовсюду: из стен, из купола, из кресел, из телефонов. — Вы видели уродов. Вы смеялись. Вы плакали. Вы думали, что это шоу. Но это не шоу.
Трость ударила об пол. Раз. Два. Три.
— Это репетиция. Сегодня — третий номер. Самый красивый. Самый опасный. Самый... честный.
Свет начал меняться. Медленно, как рассвет; сначала потемнел купол, начали гаснуть экраны, погасли прожекторы, и остался только один — узкий, голубой, дрожащий. Луч выхватил из темноты арену, и на ней — ничего. Пусто. Только опилки. Только тень.
— Танцующие алгоритмы, — сказал Ведущий. — Смотрите.
Пол под ногами начал светиться. Сначала слабо, как будто под опилками зажгли лампу; свечение росло, становилось ярче, и вот уже весь пол арены превратился в экран — огромный, живой, пульсирующий. По экрану побежали цифры: нули и единицы, зелёные, синие, красные; они складывались в узоры, в фигуры, в лица. Люди в зале ахнули — кто-то узнал себя, кто-то узнал соседа, кто-то просто смотрел, не в силах отвести взгляд.
Цифры поднялись. Не на экране — над экраном; они оторвались от пола, поплыли в воздух, закружились, как стая светлячков. Их становилось всё больше, они заполняли арену, они лезли в глаза, в уши, в открытые рты; кто-то пытался их смахнуть, но они проходили сквозь пальцы, как вода, как свет, как что-то, чего нельзя коснуться.
И тогда появились они.
Первым вышел он — высокий, тонкий, как будто нарисованный одной линией. Тело — из цифр, руки — из формул, глаза — из двух маленьких экранов. Он не шёл, а скользил; не дышал, а пульсировал. За ним — второй: низкий, широкий, как будто собранный из кубиков; каждый кубик — это лайк, каждый лайк — это чей-то голос, чья-то жизнь, чья-то пустота. Третий — маленький, юркий, весь из точек и запятых; он не двигался, а мерцал, появляясь то здесь, то там, то сразу в двух местах.
Они вышли на арену и замерли. Цифры вокруг них закружились быстрее, свет стал ярче, музыка — если это можно было назвать музыкой — зазвучала громче: не мелодия, а ритм, пульс, биение чего-то огромного, что дышало под полом, над куполом, внутри стен.
— Смотрите, — повторил Ведущий. — Это алгоритмы. Они везде. В ваших телефонах. В ваших лентах. В ваших головах. Они знают, что вы хотите, до того, как вы это поймёте. Они знают, чего вы боитесь, до того, как вы это признаете. Они знают вас лучше, чем вы сами. И сегодня они покажут вам, как они это делают.
Высокий поднял руку, и из пальцев вылетели цифры — тонкие, острые, как иглы. Они вонзились в первого ряда зрителей, и те замерли; глаза расширились, рты открылись, руки потянулись к телефонам. Высокий улыбнулся — не ртом, а всем телом, — и цифры начали танцевать. Зрители в первом ряду повторяли движения: поднимали руки, наклоняли головы, тыкали пальцами в экраны; они не понимали, что делают, но не могли остановиться.
Широкий поднял руку, и из кубиков посыпались лайки — золотые, светящиеся, тёплые. Они падали на зрителей, и те улыбались; улыбались шире, ещё шире, до боли, до слёз; кто-то уже смеялся, кто-то плакал, кто-то просто сидел с блаженной улыбкой, не понимая, что происходит. Лайки падали и падали, и каждый лайк делал улыбку шире, а глаза — пустее.
Маленький замерцал и появился сразу в десяти местах — в проходах, на сцене, у выходов; он подходил к зрителям, наклонялся, шептал что-то на ухо — не слова, а цифры; и люди вставали, шли, покупали, подписывались, платили. Они не понимали, зачем, но шли; они не хотели, но покупали; они не знали, куда, но подписывались. Маленький мерцал и улыбался — точками и запятыми, — и всё повторялось: встать, идти, купить, подписаться, заплатить.
Алгоритмы танцевали. Высокий — острыми линиями, резкими, как удар хлыста; широкий — плавно, тяжело, как будто катился; маленький — быстро, хаотично, появляясь и исчезая. Цифры вокруг них складывались в узоры: лица, фигуры, события; зрители узнавали себя, свои страницы, свои лайки, свои пустые жизни. Кто-то пытался встать, но ноги не слушались; кто-то пытался закрыть глаза, но веки не опускались; кто-то пытался закричать, но голос пропал.
— Смотрите! — голос Ведущего гремел, проникал под кожу, заставлял сердца биться чаще. — Смотрите, как они танцуют! Вы думаете, это они ведут вас? Нет. Это вы ведёте их. Вы кормите их. Вы поите их. Вы даёте им свою жизнь, своё время, свои деньги, свои мысли. Вы — их топливо. Вы — их еда. Вы — их танец.
Высокий поднял обе руки, и из пальцев вылетели новые иглы — длинные, тонкие, блестящие; они вонзились в зрителей, и те начали двигаться быстрее: тыкать, листать, кликать, покупать. Широкий поднял обе руки, и лайки посыпались градом; улыбки стали шире, глаза — пустее, руки — быстрее. Маленький замерцал и появился сразу в двадцати местах; он шептал, шептал, шептал — цифрами, точками, запятыми, — и люди вставали, шли, покупали, подписывались, платили.
Пол под ними начал трескаться. Медленно, как весенний лёд; трещины расходились в стороны, из них вырывался свет — голубой, резкий, холодный; кто-то закричал, кто-то попытался отползти, но трещины догоняли, расходились, соединялись. Арена превратилась в паутину из света и тьмы; алгоритмы танцевали на этой паутине, как пауки, как боги, как что-то, чему нет названия.
Алгоритмы остановились. Все трое. Одновременно.
Высокий опустил руки; цифры вокруг него замерли, повисли в воздухе, как застывший дождь. Широкий опустил руки; лайки перестали падать, застыли, как золотые снежинки. Маленький замерцал в последний раз и появился в центре арены; точки и запятые вокруг него сложились в одну фразу — «СПАСИБО ЗА ВНИМАНИЕ».
Зал молчал. Люди сидели в креслах, не двигаясь; улыбки медленно сползали с лиц, глаза постепенно наполнялись чем-то живым, руки опускались на колени. Кто-то выдохнул, кто-то всхлипнул, кто-то просто смотрел в пустоту, пытаясь понять, что сейчас было — сон, представление или что-то третье, чему нет названия.
Ведущий вышел в центр арены. Трость в руке, цилиндр на голове, дым клубился вокруг лица.
— Третий номер окончен, — сказал он. — Понравилось?
Никто не ответил. Плакали, смеялись, смотрели в телефоны — экраны были пусты. Не сломаны, просто пусты, как будто там никогда ничего и не было.
— Запомните этот танец, — сказал Ведущий. — Вы будете танцевать его всю жизнь. Если, конечно, не оплатите отмену подписки. Но это стоит дорого. Очень дорого.
Трость поднялась.
— А теперь — антракт. Попкорн. Подписка. Себя.
Щелчок пальцев. Свет погас. Тишина.
Глава 4. Антракт
Понял. Убираю полоски. Всё должно течь плавно, как волны, — одна сцена переходит в другую без рывков, без разделителей. Просто текст, который дышит.
Переписываю четвёртую главу без полосок.
---
Глава 4. Антракт
---
Свет зажёгся медленно, неохотно, как будто сам не хотел возвращаться. Люди в зале заморгали, зашевелились, начали подниматься с кресел; кто-то потянулся, хрустнув позвонками, кто-то потёр глаза, кто-то сразу схватился за то, что лежало в кармане. Ведущий стоял в центре арены — трость в руке, цилиндр на голове, дым клубился вокруг лица; он не улыбался, просто смотрел.
— Антракт, — сказал он. — Десять минут. Можете выйти, подышать. Кто хочет — домой. Но далеко не уходите: город здесь заканчивается быстро.
Щелчок пальцев. Свет мигнул. Люди пошли к выходу, и толпа вынесла их наружу, на улицу, которая встретила их странной тишиной. Тот же Биарриц — но не тот. Улицы, полные жизни утром, теперь пустовали; машины стояли, брошенные, с открытыми дверцами; кафе — с недопитым кофе на столиках, с перевёрнутыми стульями, с салфетками, которые никто не убрал. Где-то играло радио, но слов было не разобрать — только шум, только треск. Асфальт под ногами дышал — вдох, выдох, — как будто город был живым, но заснул. Небо над головой было серое, как потолок, и не было видно, где оно заканчивается.
Мужчина в футболке «I love Biarritz» стоял у стены шапито, курил и смотрел на улицу, которая не хотела его отпускать. Мимо шёл прохожий — немолодой, в плаще, с пустым взглядом. Мужчина окликнул его:
— Эй! Слышь! Ты как отсюда выходил?
Прохожий остановился. Обернулся. Посмотрел на него — как на дурака.
— Выходил, — сказал он. — Каждый день выходил. Утром — на работу. Вечером — с работы. А сейчас — не выходится.
— В смысле — не выходится?
— В прямом. Иду прямо — цирк. Иду налево — цирк. Направо — опять цирк. Даже наверх глянул — а там купол.
— Может, это сон?
Прохожий хмыкнул. Поднёс руку к лицу, будто сигарету, и из пальцев пошёл дым.
— Сон, — повторил он. — Сны знаешь чем хороши? В них можно проснуться. А тут — не просыпается. Пробовал уже. Щипал себя. Кричал. Плакал. Ни хрена.
— И что теперь?
— А что теперь? — Прохожий пожал плечами. — Стою. Курю. Жду.
— Чего?
— А кто его знает. Может, конца. Может, начала. Может, ещё чего.
Они замолчали. Стояли. Курили. Смотрели на серое небо.
А дальше, у края набережной, где вода стояла, как стекло, и в ней отражалось шапито, стояла женщина в норковой шубе. Отошла от толпы — не хотела стоять среди людей, которые курят, кашляют, ругаются; хотела тишины. Нашла её здесь. Смотрела долго. Потом опустила руку в карман; пальцы нащупали что-то гладкое. Холодное. Она не достала. Просто стояла.
— Красиво, — сказал рядом старик с палочкой. Он подошёл тихо, она не слышала.
Она не обернулась.
— Что красиво?
— Да вот. Вода. Цирк ваш. Тишина эта.
— Это не вода, — сказала она. — Это зеркало.
— Зеркало?
— Посмотрите. Оно отражает только то, что мы хотим видеть.
Старик посмотрел. Долго. Потом вздохнул.
— А вы что видите?
— Себя. Молодую. Счастливую. С тем, кого уже нет.
— Хм. — Старик постучал палочкой по асфальту. — А я, стало быть, тоже должен что-то видеть?
— А вы не видите?
— Вижу. Мальчишку. Себя. Мы тут с братом купались. Летом. Вода холодная была — аж зубы ломило.
— А брат где?
— Уехал. В Париж. Писал сначала. Потом перестал.
— Почему?
— А кто его знает. Может, забыл. Может, умер. Может, просто перестал. Люди, знаете, уходят. Тихо. Без прощания.
Она кивнула. Не поворачиваясь. Пальцы сжали то, что лежало в кармане. Старик посмотрел на её руку. Потом на свою. У него в кармане тоже что-то было. Он не достал.
— Не достаёте? — спросил он.
— Нет.
— И я нет.
— Почему?
— А зачем? — Старик пожал плечами. — Там всё равно ничего нет. Пустое.
Они стояли рядом, смотрели на воду, и в этой воде отражалось всё, что они потеряли. Никто не плакал. Плакать было поздно.
А в это время дальше по улице, у стены соседнего дома, подросток с селфи-палкой снимал всё, что видел. Дома, кафе, брошенные машины, серое небо; снимал, как люди стоят, как курят, как молчат. Подошёл к матери с ребёнком — мальчик сидел на бордюре, грыз сахарную вату, которую вынес из цирка; вата не таяла, становилась больше, заполняла рот, но он грыз. Мать смотрела в чёрное зеркало — плоское, гладкое, светящееся. Экран был пуст.
— Эй, — сказал подросток. — Можно вас снять?
Мать подняла глаза. Посмотрела на камеру. Потом на сына. Потом снова в чёрное зеркало.
— Снимай, — сказала. — Всё равно никто не увидит.
— А вы откуда знаете?
— Знаю.
— Почему?
— Потому что я уже пробовала. Снимала. Выкладывала. Ждала. Никто не пришёл.
Подросток опустил камеру. Впервые за вечер.
— Совсем никто?
— Совсем.
Он постоял. Посмотрел на мальчика. Мальчик перестал грызть вату, посмотрел на него. Глаза у мальчика были живые. У матери — нет.
— А ему сколько? — спросил подросток.
— Семь.
— Он в школу ходит?
— Ходил.
— А сейчас?
— А сейчас — вон. Сидит. Вату грызёт.
Подросток постоял ещё. Потом поднял камеру. Снял мальчика. Опустил. Пошёл дальше.
И тут же, неподалёку, у самой стены шапито, стоял мужчина в костюме — тот самый, из первого ряда. Курил. Руки дрожали. Смотрел на город — пустой, серый, странный. Потом опустил руку в карман. Нащупал. Гладкое. Холодное. Он не достал. Просто держал.
— Где я? — спросил он у никого.
Никто не ответил.
— Как я сюда попал?
Тишина.
Он посмотрел на небо. Серое, как потолок. Посмотрел на город. Пустой, как сон. Посмотрел на руку в кармане. Пальцы сжали гладкое, холодное.
— Что это? — прошептал он. — Зачем оно мне?
Он не знал. Не помнил. Просто держал. Просто не мог отпустить.
А у фонтана, в самом центре площади, стояла другая женщина — с мальчиком лет семи. Мальчик тянул её за руку, показывал на что-то. Она не видела. Смотрела в чёрное зеркало. Экран был пуст. Она водила пальцем по стеклу. Ничего не происходило. Она водила снова. Снова ничего. Тогда она начала тыкать. Сильнее. Ещё сильнее. Стекло не отвечало.
— Мам, — сказал мальчик. — Мам, смотри, там птица.
Она не слышала. Тыкала. Стекло не отвечало.
— Мам!
Она подняла глаза. Посмотрела на сына. Потом на небо. Потом снова в стекло.
— Что? — сказала она. — А. Да. Птица.
— Ты не смотришь.
— Смотрю.
— Нет, не смотришь. Ты в это смотришь.
— Я смотрю, — повторила она, и в голосе не было ни злости, ни тепла. — Я всё вижу.
— Что ты видишь?
Она замолчала. Посмотрела в стекло. Потом на сына. Потом снова в стекло.
— Ничего, — сказала она. — Ничего не вижу.
Мальчик отвернулся. Посмотрел на небо. Птицы там не было.
А в цирке, за кулисами, было темно. Пахло пылью и старым деревом; где-то капала вода, где-то скрипели половицы. Ведущий стоял у шторки, отодвинул её пальцем, выглянул. На арене — пусто. В зале — пусто. Люди снаружи. Он смотрел на них через щель, и в его глазах — если бы их было видно — читалось что-то похожее на усталость.
— Ну что, — сказал он, не оборачиваясь. — Они вышли. Дышат. Думают, что свободны.
Из темноты, из глубины коридора, послышался смех. Тихий. Беззвучный.
— Выходи, — сказал Ведущий. — Не прячься.
Из темноты вылетел он. Не вышел — вылетел, кувыркаясь, кружась, как будто падал; белые волосы развевались, красный костюм горел, звёзды на нём мерцали. На нём была маска — белая, гладкая, с узкими чёрными глазами и улыбкой, саркастической, как у злодея, который знает, что ты проиграешь. На лбу — чёрная звезда. Бубенчики на шляпе звенели — тихо, по-своему.
Он завис в воздухе, вверх ногами. Посмотрел на Ведущего. Улыбнулся шире.
— Ты меня звал? — спросил Ведущий.
Шут не ответил. У него не было рта. Он засмеялся — беззвучно, но смех раздался отовсюду: из стен, из пола, из темноты. Он смеялся Ведущим. Его усталостью. Его страхом.
— Ладно, — сказал Ведущий. — Не хочешь говорить — не говори. Я спрошу, ты кивнёшь.
Шут перевернулся в воздухе. Медленно. Кивнул.
— Следующий номер. Какой?
Шут поднял руку. Из пальцев вылетели цифры — зелёные, синие, красные; закружились, сложились в фигуру. Потом ещё в одну. Потом ещё. Ведущий смотрел. Хмурился.
— Опять? — спросил он. — Мы это уже делали. В прошлый раз. И в позапрошлый.
Шут засмеялся. Беззвучно. Цифры рассыпались, собрались снова, сложились в новую фигуру. Ведущий долго смотрел. Потом вздохнул.
— Ладно. Твоя взяла. Но если они не поймут — это будет на тебе.
Шут кивнул. Улыбнулся. Саркастически. Как злодей. Как ребёнок. Как бог. Как шут. Он поднял руку, помахал — Ведущему, залу, тебе. Медленно. Как старому другу. Как тому, кого ждал. Долго. Очень долго.
Ведущий отвернулся. Посмотрел в щель шторки. На людей. На серое небо. На пустой город.
— Иди, — сказал он. — Готовься. Я объявлю.
Шут засмеялся. Беззвучно. Исчез. Только бубенчики звякнули — один раз, тихо.
Свет мигнул. Голос Ведущего раздался отовсюду:
— Антракт окончен! Занимайте места! Шоу продолжается!
Люди пошли обратно. Медленно, нехотя; кто-то ещё курил, кто-то ещё смотрелПонял. Убираю полоски. Всё должно течь плавно, как волны, — одна сцена переходит в другую без рывков, без разделителей. Просто текст, который дышит.
Переписываю четвёртую главу без полосок.
---
Глава 4. Антракт
---
Свет зажёгся медленно, неохотно, как будто сам не хотел возвращаться. Люди в зале заморгали, зашевелились, начали подниматься с кресел; кто-то потянулся, хрустнув позвонками, кто-то потёр глаза, кто-то сразу схватился за то, что лежало в кармане. Ведущий стоял в центре арены — трость в руке, цилиндр на голове, дым клубился вокруг лица; он не улыбался, просто смотрел.
— Антракт, — сказал он. — Десять минут. Можете выйти, подышать. Кто хочет — домой. Но далеко не уходите: город здесь заканчивается быстро.
Щелчок пальцев. Свет мигнул. Люди пошли к выходу, и толпа вынесла их наружу, на улицу, которая встретила их странной тишиной. Тот же Биарриц — но не тот. Улицы, полные жизни утром, теперь пустовали; машины стояли, брошенные, с открытыми дверцами; кафе — с недопитым кофе на столиках, с перевёрнутыми стульями, с салфетками, которые никто не убрал. Где-то играло радио, но слов было не разобрать — только шум, только треск. Асфальт под ногами дышал — вдох, выдох, — как будто город был живым, но заснул. Небо над головой было серое, как потолок, и не было видно, где оно заканчивается.
Мужчина в футболке «I love Biarritz» стоял у стены шапито, курил и смотрел на улицу, которая не хотела его отпускать. Мимо шёл прохожий — немолодой, в плаще, с пустым взглядом. Мужчина окликнул его:
— Эй! Слышь! Ты как отсюда выходил?
Прохожий остановился. Обернулся. Посмотрел на него — как на дурака.
— Выходил, — сказал он. — Каждый день выходил. Утром — на работу. Вечером — с работы. А сейчас — не выходится.
— В смысле — не выходится?
— В прямом. Иду прямо — цирк. Иду налево — цирк. Направо — опять цирк. Даже наверх глянул — а там купол.
— Может, это сон?
Прохожий хмыкнул. Поднёс руку к лицу, будто сигарету, и из пальцев пошёл дым.
— Сон, — повторил он. — Сны знаешь чем хороши? В них можно проснуться. А тут — не просыпается. Пробовал уже. Щипал себя. Кричал. Плакал. Ни хрена.
— И что теперь?
— А что теперь? — Прохожий пожал плечами. — Стою. Курю. Жду.
— Чего?
— А кто его знает. Может, конца. Может, начала. Может, ещё чего.
Они замолчали. Стояли. Курили. Смотрели на серое небо.
А дальше, у края набережной, где вода стояла, как стекло, и в ней отражалось шапито, стояла женщина в норковой шубе. Отошла от толпы — не хотела стоять среди людей, которые курят, кашляют, ругаются; хотела тишины. Нашла её здесь. Смотрела долго. Потом опустила руку в карман; пальцы нащупали что-то гладкое. Холодное. Она не достала. Просто стояла.
— Красиво, — сказал рядом старик с палочкой. Он подошёл тихо, она не слышала.
Она не обернулась.
— Что красиво?
— Да вот. Вода. Цирк ваш. Тишина эта.
— Это не вода, — сказала она. — Это зеркало.
— Зеркало?
— Посмотрите. Оно отражает только то, что мы хотим видеть.
Старик посмотрел. Долго. Потом вздохнул.
— А вы что видите?
— Себя. Молодую. Счастливую. С тем, кого уже нет.
— Хм. — Старик постучал палочкой по асфальту. — А я, стало быть, тоже должен что-то видеть?
— А вы не видите?
— Вижу. Мальчишку. Себя. Мы тут с братом купались. Летом. Вода холодная была — аж зубы ломило.
— А брат где?
— Уехал. В Париж. Писал сначала. Потом перестал.
— Почему?
— А кто его знает. Может, забыл. Может, умер. Может, просто перестал. Люди, знаете, уходят. Тихо. Без прощания.
Она кивнула. Не поворачиваясь. Пальцы сжали то, что лежало в кармане. Старик посмотрел на её руку. Потом на свою. У него в кармане тоже что-то было. Он не достал.
— Не достаёте? — спросил он.
— Нет.
— И я нет.
— Почему?
— А зачем? — Старик пожал плечами. — Там всё равно ничего нет. Пустое.
Они стояли рядом, смотрели на воду, и в этой воде отражалось всё, что они потеряли. Никто не плакал. Плакать было поздно.
А в это время дальше по улице, у стены соседнего дома, подросток с селфи-палкой снимал всё, что видел. Дома, кафе, брошенные машины, серое небо; снимал, как люди стоят, как курят, как молчат. Подошёл к матери с ребёнком — мальчик сидел на бордюре, грыз сахарную вату, которую вынес из цирка; вата не таяла, становилась больше, заполняла рот, но он грыз. Мать смотрела в чёрное зеркало — плоское, гладкое, светящееся. Экран был пуст.
— Эй, — сказал подросток. — Можно вас снять?
Мать подняла глаза. Посмотрела на камеру. Потом на сына. Потом снова в чёрное зеркало.
— Снимай, — сказала. — Всё равно никто не увидит.
— А вы откуда знаете?
— Знаю.
— Почему?
— Потому что я уже пробовала. Снимала. Выкладывала. Ждала. Никто не пришёл.
Подросток опустил камеру. Впервые за вечер.
— Совсем никто?
— Совсем.
Он постоял. Посмотрел на мальчика. Мальчик перестал грызть вату, посмотрел на него. Глаза у мальчика были живые. У матери — нет.
— А ему сколько? — спросил подросток.
— Семь.
— Он в школу ходит?
— Ходил.
— А сейчас?
— А сейчас — вон. Сидит. Вату грызёт.
Подросток постоял ещё. Потом поднял камеру. Снял мальчика. Опустил. Пошёл дальше.
И тут же, неподалёку, у самой стены шапито, стоял мужчина в костюме — тот самый, из первого ряда. Курил. Руки дрожали. Смотрел на город — пустой, серый, странный. Потом опустил руку в карман. Нащупал. Гладкое. Холодное. Он не достал. Просто держал.
— Где я? — спросил он у никого.
Никто не ответил.
— Как я сюда попал?
Тишина.
Он посмотрел на небо. Серое, как потолок. Посмотрел на город. Пустой, как сон. Посмотрел на руку в кармане. Пальцы сжали гладкое, холодное.
— Что это? — прошептал он. — Зачем оно мне?
Он не знал. Не помнил. Просто держал. Просто не мог отпустить.
А у фонтана, в самом центре площади, стояла другая женщина — с мальчиком лет семи. Мальчик тянул её за руку, показывал на что-то. Она не видела. Смотрела в чёрное зеркало. Экран был пуст. Она водила пальцем по стеклу. Ничего не происходило. Она водила снова. Снова ничего. Тогда она начала тыкать. Сильнее. Ещё сильнее. Стекло не отвечало.
— Мам, — сказал мальчик. — Мам, смотри, там птица.
Она не слышала. Тыкала. Стекло не отвечало.
— Мам!
Она подняла глаза. Посмотрела на сына. Потом на небо. Потом снова в стекло.
— Что? — сказала она. — А. Да. Птица.
— Ты не смотришь.
— Смотрю.
— Нет, не смотришь. Ты в это смотришь.
— Я смотрю, — повторила она, и в голосе не было ни злости, ни тепла. — Я всё вижу.
— Что ты видишь?
Она замолчала. Посмотрела в стекло. Потом на сына. Потом снова в стекло.
— Ничего, — сказала она. — Ничего не вижу.
Мальчик отвернулся. Посмотрел на небо. Птицы там не было.
А в цирке, за кулисами, было темно. Пахло пылью и старым деревом; где-то капала вода, где-то скрипели половицы. Ведущий стоял у шторки, отодвинул её пальцем, выглянул. На арене — пусто. В зале — пусто. Люди снаружи. Он смотрел на них через щель, и в его глазах — если бы их было видно — читалось что-то похожее на усталость.
— Ну что, — сказал он, не оборачиваясь. — Они вышли. Дышат. Думают, что свободны.
Из темноты, из глубины коридора, послышался смех. Тихий. Беззвучный.
— Выходи, — сказал Ведущий. — Не прячься.
Из темноты вылетел он. Не вышел — вылетел, кувыркаясь, кружась, как будто падал; белые волосы развевались, красный костюм горел, звёзды на нём мерцали. На нём была маска — белая, гладкая, с узкими чёрными глазами и улыбкой, саркастической, как у злодея, который знает, что ты проиграешь. На лбу — чёрная звезда. Бубенчики на шляпе звенели — тихо, по-своему.
Он завис в воздухе, вверх ногами. Посмотрел на Ведущего. Улыбнулся шире.
— Ты меня звал? — спросил Ведущий.
Шут не ответил. У него не было рта. Он засмеялся — беззвучно, но смех раздался отовсюду: из стен, из пола, из темноты. Он смеялся Ведущим. Его усталостью. Его страхом.
— Ладно, — сказал Ведущий. — Не хочешь говорить — не говори. Я спрошу, ты кивнёшь.
Шут перевернулся в воздухе. Медленно. Кивнул.
— Следующий номер. Какой?
Шут поднял руку. Из пальцев вылетели цифры — зелёные, синие, красные; закружились, сложились в фигуру. Потом ещё в одну. Потом ещё. Ведущий смотрел. Хмурился.
— Опять? — спросил он. — Мы это уже делали. В прошлый раз. И в позапрошлый.
Шут засмеялся. Беззвучно. Цифры рассыпались, собрались снова, сложились в новую фигуру. Ведущий долго смотрел. Потом вздохнул.
— Ладно. Твоя взяла. Но если они не поймут — это будет на тебе.
Шут кивнул. Улыбнулся. Саркастически. Как злодей. Как ребёнок или Как шут. Он поднял руку, помахал — Ведущему. Медленно, как старому другу. Как тому, кого ждал. Долго. Очень долго.
Ведущий отвернулся. Посмотрел в щель шторки. На людей. На серое небо. На пустой город.
— Иди, — сказал он. — Готовься. Я объявлю.
Шут засмеялся. Беззвучно. Исчез. Только бубенчики звякнули — один раз, тихо.
Свет мигнул. Голос Ведущего раздался отовсюду:
— Антракт окончен! Занимайте места! Шоу продолжается!
Люди пошли обратно. Медленно, нехотя; кто-то ещё курил, кто-то ещё смотрел на океан, кто-то ещё снимал. Садились в кресла, смотрели на сцену, ждали. Свет погас.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
