Обложка Реквием по душе

Реквием по душе

Елена Шилина

0% прочитано
Стандартный
Елена Шилина

Реквием по душе

Кто-то

***

Совершенное зло под прозрачной струится кожей,

Ты не хочешь мечтать, но и мыслить уже не можешь.

Совершенную нежность в душе зажимают ложью.

Я давно превратилась в игрушку судьбы.

- Я тоже.

Ты последний из Эшеров, я же твоя волчица.

И вишневые нити артерий ползут по спицам.

Бесконечность-Вселенная в венах твоих искрилась.

Разбуди и скажи... И скажи, что мне всё приснилось,

Прислони меня к звездам... Не верю, что всё напрасно.

И гранатовый сок разливался под шкурой красным,

Отрезвляющим душу и разум манящим ядом.

Не хочу оставаться бессмысленной жертвой.

- Надо.

Я устала дышать пустотою со всех галактик,

Волчье сердце металось меж звезд, не меняя тактик.

Я устала... И пальцы стучали по стали: "Хватит".

Ничего... Только петли сползают к багровым ранам.

Посмотри на меня, ты - вожак, а я - старший воин,

Нас соткали из мыслей, с тобою одной мы крови,

Оплетали сетями, на небе назвав любовью...

Ты однажды мечтал, что все будет иначе.

- Помню.

На крупицы разменяны души, свобода, вера.

На ладонях кружится червлёная нить артерий.

Совершенство смотрело глазами небесной власти.

Я устала... Наверно, пора пробежать на красный.

***

Вместо крови по венам - обрывки воспоминаний,

Память в трещинах тянет ладони к забытым ранам.

Бесконечность звенела под пальцами старой тайной.

Я мечтала поймать нити прошлого... Но устала.

Я мечтала догнать уходящие дни по следу,

Но играла судьба: с губ слетало шептанье "Вето".

Я в погоне за временем где-то забыла веру...

С ней остались свобода и стыд, да и чувство меры.

Капилляры и петли артерий. Лицо, изнанка.

Мысль за мыслью сползала по спицам бордовой тканью.

Узелками отмечу ряды и созвездья, даты...

Наливает Вселенная кофе с кипящим ядом.

Я бежала за прошлым, на криках срывала голос,

Ложь клеймила ладони, а правда сжимала горло

И давила запястья тисками до адской боли.

Ты, наверное, спросишь, что это. Всего погоня.

Совершенное зло, совершенная нежность. Память...

Я хотела мечтать, потому что мечты не ранят.

А сквозь пальцы струилась аорта багряной нитью

И все так же скользила петлею по алым спицам.

Реквием

Подари мне, Король, ворох сказок из связанных нитей печали и вечного сна,

Поцелуй меня в губы, белее, чем мрамор, белее, чем снежный прозрачный холодный лед,

Называй меня так, как никто из живущих меня никогда не звал,

Согревай исхудавшие руки священным дыханьем своим, называя меня "любовь".

Подари мне кольцо с алым камнем, как память об осени, память о нас двоих,

Расскажи, мой Король, как ты души забрал птичьим смехом и лапками жаворонков и волков,

Расскажи, как ты любишь меня, мой Король старых сказок, воздуха и ольхи,

Надевай мне на косы алмазы и белую россыпь хрустальных слепых цветов.

Расскажи мне, как ты научился силки расставлять для ветров и мятежных душ,

Расскажи мне, как смог ты поймать эту осень в медовую тень полусомкнутых днем ресниц.

Иероглифом, старым расползшимся словом на пальцах застынет тушь,

Перекликом осенним по венам течет звон сокольничих дикой охоты – птиц.

Подари мне, Король, россыпь звезд, снятых с неба незримой величественной рукой,

Разливай по бокалам столетнего терпкого яда без вкуса, без запаха, без любви.

Я прошу не о многом, прошу лишь позволить остаться всегда с тобой,

Я прошу мне отдать эту вечность, белее, чем мрамор, темнее, чем наши сны.

Расскажи, мой Король, эту сказку, без радостей, горя, прологов и прочих ненужных слов,

Согревай мои губы дыханьем, льдянее которого может быть только кристальный снег.

Я останусь с тобой, нарисую на стенах, деревьях и листьях нашу музыку без черно-белых нот.

Это будет наш реквием. Давай назовем его реквием по мечте?

В дороге нет места маленьким

«Пускай ты ничтожно маленький, но сердце набито порохом.

Кому-то хоть раз в столетие приходится быть большим».

Deacon

Ты снова сидишь за письмами (отправить бы надо дядюшке),

А возле пустой чернильницы, под лампою, замер жук.

Смешаются кляксы с мыслями. А в комнате пахнет яблоком.

Под перцем табачных запахов ты дым выпускал из губ.

И пусть ты нелепо маленький, но верят в тебя волшебники.

И снятся тебе по-прежнему картины времен Дали.

И с гордостью "Мы отважные" ты скажешь Фомам неверящим,

Покажешь колечко ржавое, что взял из самой горы.

А коли и так с насмешками твердят: "По тебе ль опасности!" -

Достань из комода ящика латунный тяжелый меч.

Здороваешься со встречными, рисуешь на стенах надписи.

Ты ждешь караван со сказками и с гномами ищешь встреч.

Колечки пускаешь дымные, берешь у соседей ножики,

Кастрюли, оплатишь золотом, у карты хранишь платок,

В грозу - в сапогах резиновых, под солнцем - в ботинках кожаных,

Веревки вьешь из бессонницы: ведь ты ко всему готов!

Ты с детства менял коробчатых, воздушных драконов папиных,

Ракеты с ничтожной мощностью на гибкий стальной эфес.

Предатели одуванчики испытывали оружие.

Хотел ты блистать отвагою, пройти неприступный лес.

Ждешь гостя с волшебным посохом, со шляпою скособоченной,

Но он, как всегда задержится. Дымится из чашек мак.

В дороге нет места маленьким, ни в этом, ни в том столетии...

Ты саблю сожмешь расстерянно...

И спросишь: "А что не так?"

Созвездие белой волчицы

Чужие следы в опустевшей квартире,

Где стены раскрашены черною краской.

А мы перепутали станции мира

И вместо зеленого мчимся на красный,

Мы ищем ответы в сетях интернета,

Наверное, смысл Вселенной лишь снится.

А что человек? Нас давно уже нет, да

И кажется, мы не успели родиться.

А я так устала подтачивать когти,

Пытаться поверить, что люди - не крысы.

А я жить устала по этим законам.

Ты видишь Созвездие белой волчицы?

Ты видишь: на небе рождаются звезды?

Они, как и люди, живут, умирают...

Ты слышишь, как в крике заходится солнце.

Однажды Волчица нас примет в стаю.

Поставлены цели, открыты все карты,

Нашли компромиссы к любому вопросу.

А в городе ночью летели снаряды,

И красили небо салютами бомбы.

Но ведь невозможно мириться с войною,

Ты знаешь, что "добрых" боев не бывает.

Поджавши хвосты, мы стоим пред судьбою,

Не зная ответа, что нам она скажет.

А нас убивают до глупости просто,

Рычим, вырываемся, воем надрывно.

Созвездие волка - последствие боли,

Последствие страха и кашель от хрипа.

Ты видишь: на небе рождаются звезды?

Они, как и люди, живут, умирают...

Ты слышишь, как в крике заходится солнце.

Однажды Волчица нас примет в стаю.

Нам кажется, мы не успели родиться,

А впрочем, вообще ничего не успели.

Кем были, кем стали, чему научились?

Что сделали мы, и чего не сумели?

Ты веришь: из космоса кто-то услышит,

И через пространство протянет ладони

Помочь неразумным волчатам, волчице

Найти человека, который бы понял,

Что мы абсолютно такие же люди.

Ты веришь: однажды нам кто-то поможет.

Мы ищем на картах чужие маршруты.

Мы знаем, однажды закончатся бомбы.

Ты видишь: на небе рождаются звезды?

Они, как и люди, живут, умирают...

Ты слышишь, как в крике заходится солнце.

Однажды Волчица нас примет в стаю.

P.S. по мотивам песни Кошки Сашки «Созвездие белой волчицы»

Грета

Грете шестнадцать, ей снится море. Чтобы согреться, сжигает в печке

Ворохи старый ролей, историй: жизнь так устала от глупых песен.

Грета устала от лицемерья, молится, просит - молчит Всевышний.

Сложит запястия в бесконечность и продолжает бродить по крышам.

Маками дышит - рисует осень и распускает бутоны сказок,

И не боится, что мир огромен, что волшебства здесь на всех не хватит.

Рядом шагает её Лукойе, зонт раскрывает над каждым спящим,

Снова сошел со страниц блокнота, шепчет над ухом: "Ища - обрящешь".

Дождь размывает на стеклах стены - серую тяжесть многоэтажек,

Старой печалью наполнит вены, старой печатью вскрывает тайны.

Грете не восемь, она большая, знает, что миру нужны герои,

Но не со шпагой, щитом, мечами - а из дешевых газет, картона,

Знает, что городу нужно чудо - фокус, салюты, другая лживость.

Грета устала от сей науки, ей надоела двуличность мира.

Желтый кирпич превратился в плесень, старый фонарь заменили новым...

Следом за Гретой шагает Элли... Крыша за крышей и дом за домом.

И на ходу вышивают листья, травы вплетают в узор крапивы,

Шили рубашки для братьев диких - вновь получилась броня для битвы,

Битвы последней с насильем, злобой, лютой войны не на жизнь, а на смерть.

Сказки и были давно готовы. Грета стоит в подвенечном платье:

Станет невестой неспетых песен и двадцать первого века Жанной.

Грете всего лишь шестнадцать весен...

Мир, нарисованный на бумаге.

Мизерикорд

Слышишь, шут, шепот стали? Запомни, слепец, навечно:

Ты никто без меня, подчиняйся, быстрее, резче,

Заверни меня в плащ, спрячь подальше от глаз дворовых.

[Шут — плохое оружье в борьбе с золотой короной].

Милосердие — лепет того, кто всегда боялся,

Тише, тише, паяц. Не настал еще час смеяться.

Я палач, отравитель, пророк, судия и пастор,

Слушай, шут, шепот страха, гортанный язык проклятья.

В моей коже — три грани, несущие ужас смерти.

[Шут ходил по ножу, лучше б этого он не делал].

Ты — слепое орудье, так слушай меня, страданье.

Только я, только я помогу обрести сознанье.

Милосердие — жалость, прореха внутри доспехов,

Милосердие — слабость, губящая разум, тело.

Перережь эту жизнь, перережь золотую жилу.

Моя память — жестокость, и ярость — второе имя.

Чувствуй боль, чувствуй ужас. Однажды... тебя не станет.

Ты — всего лишь игрушка, потерянный в черных пятнах

Бело-алой доски, на которой вершились судьбы.

[Шут — мое дежавю в бесконечных витках прелюдий].

Хемули

Серая жизнь отштампована в типографии,

Черные дни в перекличке встают за белыми.

Все наши действия кем-то давно заснятые.

Каждый из нас — потерявшие марки Хемули.

На кинопленке — ворчание тусклой осени,

Льются под шляпой бемоли невзрачной осени,

Хемуль бормочет чего-то под нос об осени.

Буквы в полоску становятся монохромными.

Песни сложились на нотах немыми кадрами,

Жест на экране застыл миллионным кадром, и

День режиссером засвечен с другими кадрами,

И перемотан в начало беззвучной хроники

Хемуль скучает по жителям Муми-Далена,

Чаю с вареньем, нелепым незаурядицам.

Правда, вик-энд согласован с другими планами.

Кажется, есть полчаса... Но не в эту пятницу.

Каждый живет по каким-то своим сценариям,

Что не мешает считать, что есть право выбора,

Все мы в каких-то процентах неуправляемы,

Но их число не достигнет и доли тысячи.

По кинопленке устало бродили Хемули,

В черные лужи под платьем смотрели Хемули,

Зрители в зале шумят: «Поглядите! Хемули!»

И режиссер за кулисами тихо шикает.

Дулами в сжатую спину косятся камеры,

Каждое слово, все жесты заснимут камеры,

Каждую осень у сцен увядали камеры

И черно-белыми стлались под ноги листьями.

У Муми-мамы в долине живут волшебники,

У Муми-папы в комоде — альбомы с марками.

Там на обед завсегда молоко с печеньками,

Осенью — кружка с отваром из одуванчиков.

У ежедневника всё, абсолютно, связано,

Тысячи сотен заметок, что было-не-было.

Может оставим ненужные расписания?

Может затянем осеннюю песню Хемуля?

Ветер беззвучно скользит по бесцветным клавишам,

Ноты в оправе аккордов бредут по клавишам,

Песни застыли в бемолях задетых клавиш, и

Осень в размывах становится монохромною.

Вот и настала пора ставить многоточие,

Шепотом в спину раздастся мне многоточие,

И режиссер на полях пишет многоточие.

День перемотан к началу неснятой хроники...

Монстры

Мои монстры умеют заваривать лунный чай,

Мои монстры читают газеты при свете бра,

Уезжают на лето в деревню ("ты не скучай"),

А зимой улетают на море, вздохнув: "Пора",

Занимают места в самолете у облаков,

На колени в полоску положат ручную кладь;

Я махну на прощание монстрам своим рукой,

(Через месяц поеду во Внуково их встречать).

А когда возвращаются, просят налить латте,

Обновляют страницы ВКонтакте, Whatsap, Facebook.

Обязательно спросят, что видела я во сне

И укутают бархатом мягких пушистых рук.

Мои монстры умеют на спицах вязать носки,

Улыбаются радостно в все свои тридцать два

И читают романы, на нос нацепив очки,

(Сабатини и Брэдбери, Айзека и Дюма).

Они могут часами рассказывать сказки звезд,

Марсианские хроники, небыли фонарей.

Каждый монстр, по сути, обычен и даже прост,

Только, верится, чуточку лучше земных людей.

Кто-то скажет, что монстры - нелепый душевный бред,

Кем-то выдуманный, безобразный случайный фарт.

Ну а мой, прикроватный, он плюшевый, как медведь.

Мне казалось, такими хотел их создать Лавкрафт.

Мои монстры заварят из трав васильковый сон,

Мои монстры баюкают вечером темнотой.

Они летом мечтают отправиться в Вашингтон

И на старую встречу меня заберут с собой.

Гореть

У меня под подушкой живет звезда, завернувшись в пушистый плед,

Она ловит сигналы из черных дыр и пищит что-то им в ответ,

Греет пальцы над тусклым огнем свечи, пожимает плечом: "Ну вот.

Я хотела, как раньше, зажечь зарю, только вечер уже не тот".

У нее под рукою всегда очки и истории без страниц,

Мне шептала на ухо, что ждет ее одинокий не-взрослый принц.

Говорила, что стоит сгореть дотла, превратившись в пустую гарь:

Может, память заглохнет на полпути под дорожным "Направо Рай".

Под ковровым созвездьем мурлычет кит, перепутав волну и ночь,

Каблограммы отправит на Б-600. И проверит, чтоб все сошлось.

С старой бездной играет, мундштук в усах. ("Интересно, что там, внутри?")

Говорят, если долго в нее смотреть, заработаешь нервный тик.

Он огарки свечные смахнет хвостом, заметет под дубовый шкаф:

Все равно убирать не придет никто, пусть лежат себе, где лежат.

Он плывет, развалившись в обрывках дней, попадется однажды в сеть.

Странный голос стрекочет без тормозов: "Тебе рано еще гореть".

На коленях свернется клубочком лис, ткнувшись носом в колючий шарф,

Он бормочет чего-то про королей, про сыпучих, как снег, песках,

Что отправил пилоту на почту в Истр элефантов-внутри-змеи.

"А наверное, надо отправить птиц, говорят, что они быстры".

Свечи тают на шерсти, горят в груди, рыжий с белым смешает тень,

Говорили, жить скучно, коль нет огня. ("Кто-то должен всегда гореть!")

Голос вяжет на памяти узелок, паутиной скрепив концы,

Шифрограмму запрячет на самом дне, ну а ключ - там, где дремлют сны.

Я однажды проснусь. В темноте. Одна. И никто не зажжет свечу.

Я без памяти, нервов и без души... И нужна, вообще, кому?

Словно книга, чьи буквы слизал огонь, уголек на чужой руке.

Только голос мне скажет: "Иди вперед. Твое время пришло сгореть".

Кай

У тебя под курткой - вьюга, в капюшоне - снег и иней,

в старой шапке - спящий город, под ногами - тонкий лед.

У тебя в ушах играют гигабайты славных гимнов,

и в ладонях ноет вечность, отпустил бы ты её,

отпустил бы на свободу (в замок снежной королевы),

написал бы пару строчек, мол "люблю и помню, Кай".

Не упрямься, снежный рыцарь: королева не оценит.

У тебя на поиск - сутки (сутки встреч и время тайн).

Ты искал на крышах Герду, старых крышах небоскребов,

говорят, она приходит посмотреть на Южный крест,

помахать рукою звездам, отыскать ночные тропы,

чтоб успеть на поезд норда и обратно взять билет.

Ты обегал все вокзалы, обыскал углы перронов,

наблюдал за каждым пирсом, за причалом и метро.

Нетерпенье колет пальцы, и хохочет странный город.

Ты её нашел однажды (вот бы снова повезло).

Говорят, она летала с поздней осенью в обнимку,

в Т-образном переплете уходя в лесные сны,

под покровом вьюжной тайны старый Везер слышал скрипку

с колыбельным переливом Крысоловский ноты "ми".

Возвращайся в вечный замок, королева негодует,

возвращайся, может летом повезет тебе сильней.

Время тайн и время сказок на полях чертило руны.

В переходе между снами ты опять забыл о ней...

Судья

Судья вытирает платочком вспотевший лоб,

Он слушает лепет поверенных и истцов,

Он хочет расправить крыло на глазах суда,

Он хочет взлететь, но он держит себя в руках.

Июль подает на сентябрь десятый иск

(Осенний ответчик опять головой поник)

За кражу курортов (что, в общем-то, рецедив),

И просит продлить отпуска так на месяц-три.

Поверенный осени рьяно бросался в бой,

Мол люди устали под летней ходить жарой,

Мол зной выбывает из списка всех Яндекс-карт,

"Пускаем сентябрь в народ!" - в новостях кричат.

Осеннее-летнее небо глядит в окно:

Уставший судья греет птичье в руках перо,

Вполголоса шепчет число (от нуля - до ста).

А кончиком руны в стол пряталась пустота,

А краешком солнца под стул закатился спор.

Судья зачитает двенадцати приговор:

Мол лето продлить на неделю, а то и две.

Сентябрь отпустить, но на время лишить дождей.

С зарей он обычно спешит на вечерний мост,

Становится августом ласковый строгий гость,

В ладонях сжимает предсказочный шелк пера,

И месяц судейский расходится в городах,

Укутает коконом сонным углы дворов.

Он держит в ладонях еще и плетенья снов.

А утром, лишь мост поднимается над рекой,

Мой август становится снова простым судьей.

Ведьма

У нее на стенах – дары волхвов,

У нее на шее – куриный бог.

У нее в пластинках – Шевчук и Цой,

А на пальцах пляшут Самайн и Йоль.

Летний дождь сопит над замком дверным,

На ключах колечком свернулся дым.

Она чистит руны золой костров

И кладет сушиться на ворс столов.

Она ловит солнце в паучью сеть,

Чтобы ночью ласковый луч зажечь,

Из иллюзий строит дворцы как встарь.

Выплетает сказки из рун Фонарь.

Она варит терпкий ванильный чай,

Шьет из ниток Город в златых лучах.

Часовая птица следит за днем,

Зажигает небо святым огнем.

Она утро вдела в иглу минут,

Она знает: сверху её "ведут",

Оставляют записи на полях

Обо всех городских (и других) делах.

Она вышьет прошлое на окне,

Нарисует будущее в золе.

У нее по пальцам течет огонь.

Она – ведьмина руна. Она – Кано.

На коленях...

На коленях – "Двенадцать" Блока,

под затылком – подушка-валик,

на лодыжках – в горошек гольфы

под истертым ремнем сандалий.

У нее за плечом – Израиль,

Вечный город и Семихолмный.

Под ногами – собачья стая

искалеченно-беспризорных.

У нее на ладонях – эра

Кайнозоя и неолита.

На руках – изнуренный ветер

и пустыни Ершалаима.

А в карманах звенят монеты

с почерневшим от века гуртом,

тридцать реверсов иудеев

(эх, пора бы сменить валюту).

А в карманах мешочки с лентой,

с торопливо нашитым словом:

"Боль", "Отчаяние", "Болезни",

"Страх", "Обида", "Война", "Раздоры".

Их уронит небрежно в землю,

их заботливо срежут люди.

Говорят, если зло посеешь –

непременно его получишь,

говорят, все пути – кривые,

и однажды опять вернутся.

Правда, зло свято чтет Евклида

и хранит пустоту иллюзий.

Растечется рассветной дымкой

непридуманный книжный город.

А на поле кровавых лилий

Прорастут семена раздора.

Хранитель

Он смотрит ночью в седое небо

– в зеркально-дырчатый холст Дали.

Под черной лапой растет планета,

на север – к солнцу, на юг – к Бали.

На дымной шее – ключи от мира,

ключи от счастья, ключи от звезд.

Крестом на запад ложатся дыры

от мирной дроби, свечной нарост.

А поверх тянутся в дым дороги:

в священный старый Ершалаим,

из снежной Нарнии на Голгофу,

из дома хоббита – в вечный Рим.

Дороги – словно игра в рулетку,

дороги целятся точно в лоб.

Хоть сотню раз перебрось монетку

– сто раз стреляют, взведя курок.

Дороги – словно палач и пастор,

ключи Пандоры, секундный бег.

Всмотрись в завесу: безумный Мастер

"Свободен" шепчет Пилату вслед;

всмотрись: Аслан открывает двери,

впуская старших детей в Эдем.

Дороги помнят, дороги верят

и тенью льются по дымке вен,

дороги – это стена Китая

и путь колена израильтян,

дороги – это свечная стая,

на запад – к мыслям, на юг – к словам.

Дороги сходятся в бесконечность

на дымной шее в простой кулон.

Ключи сливаются в камень "вечность"

и мелкой дробью стреляют в сон.

В солнечных лапах...

В солнечных лапах растет по часам фрегат,

Думай, что хочешь, но дерево не горит.

Нос щекотали штурвалы и футы вант,

Мачты растут под лопатками из осин.

Думай, что хочешь, за правду разбей кулак,

Солнечный луч мол жесток для подобных игр.

Солнце не любит пощады, всё это так,

Правда, оно милосердней чуток, чем мир.

Шепчет кораблику притчи древней, чем Крит,

Все пирамиды Египта, древней, чем Взрыв.

Греясь в ладонях, Малыш изучал санскрит,

А по ночам он смотрел, как блуждал прилив,

Как по бизаням стекает под звезды сон,

Как растворяется вечер в оправе дня.

Солнце с улыбкой смотрело на сына волн,

В теплые трюмы вливая вино огня.

Помнит оно, как фрегат начинал ходить,

Как он просил поднимать его на плечо,

Чтобы увидеть, как люди умели жить

В те времена, когда было совсем темно,

Чтобы услышать, как ветер зовет маяк.

Солнце всё помнит, все фразы и каждый жест,

Солнце ругалось, как старый простой моряк,

Правда, однажды, чтоб к пристаням сын не лез,

Чтобы его не забрали в земной поход,

Чтоб не сгорел раньше времени и отца.

Маленький спит, ему снится беспечность вод,

Маленький спит, ему снится во сне Земля.

Осень и море

Осень сжигает на паперти тысячи сказок и сотни нелепых фраз,

Осень сметает хвостом нелюдимую пыль с окон и лап городов.

Осень бредет в облаках,

Ищет время, и ищет нас.

Осень мешает тугую боль с прозрачной морской водой.

Осень оставит на лете мачты оставленных в портах моих кораблей,

Вырастит в теплых трюмах тонкие словно невесомые крылья белые паруса.

Слушай, как сердце стучит –

Эта осень сидит в тебе.

Она заметает хвостом следы и слепит твои глаза.

Пеплом расстелется стройный туман вдоль по черте гаваней и берегов,

Листьями клена улягутся волны в косах осенних с цветом пчелиных сот.

Мой Капитан, ты мечтаешь о музыке

Без полумертвых слов.

Мой Капитан, шхуна уходит в ласковый, нежный порт.

Золотом связаны руки морскими узлами, канатами, толще вант,

Памятью скреплены мысли и звуки, и вечер повязан цепями для якорей.

Осень поднимет бокалы за тех,

Кто однажды придет назад,

Осень пьет за здоровье тех, кто верен остался ей.

Мы поднимем бокалы за тех, кого море держит и кто остался на берегу.

Им пожелаем попутного ветра, который вернет их в извечный осенний край.

Это лишь осень, и каждый живет у нее в полусне-бреду.

Осень мечтает о волнах моря, имя которым Рай.

Пляшут избы на курьих ножках...

Пляшут избы на курьих ножках в полукруге таро и трефов,

Гензель, Гретель и бабка Ёжка – всё смешалось с тягучим летом.

Домик пряничный весь растаял, леденцы укрывает плесень.

Ах, как хочется жить, не зная перепевов недобрых песен.

Темнота, чернота, и пальцы сжали дуги твоих артерий,

мраком колют ладони пяльцы. Паутину сомкнет на шее

этот лес, с полудиким воем, аки зверь заходился в крике.

Свечи капают в дыры бревен. Из нутра вырывались хрипы.

Мы, дружище, не просто волки, мы с тобою – два диких зверя.

Нам давно наплевать на толки, если верят в нас иль не верят.

Слышишь, в листьях бредет начало, разбиваясь в обрыв концовок.

Тише, тише... Мы оба знаем, что добро не бывает долгим.

Током бьет наши волчьи шкуры, лапы ломит клыком капканов.

Ветер вновь нелюдимо-хмурый соль просыплет на наши раны.

Чернота, темнота, и цепи замыкают у нас на шее.

Нас с тобой разбивает ветер, перерезав струну артерий.

Сумасшедшей стать очень просто...

Сумасшедшей стать очень просто – намешать в своих строках мысли.

Перестала гадать по звездам: что гадать, коль они погибли?

Да и я заодно сгорела по указке твоей, мой Автор.

Ты меня превратил в голема, чтоб смотреть, как я буду гаснуть.

Царским жестом воткнул под ребра очиненные бритвой перья,

мне чудовищно (слышишь?!) больно, но ты мне никогда не верил:

я обычный герой бумажный, плод безумия и бессонниц.

Да и слеплен отнюдь неважно. Я прошу тебя, Автор, вспомни –

мы с тобою одной породы, отражения звездной пыли.

Ты с издевкой сжимаешь горло, темнотой выжигаешь жилы,

из груди вынимаешь сердце. Я не Данко! И я не Сокол...

Обо мне не слагают песен. Я безумна, но не настолько,

чтобы падать к твоим коленям...

Я прошу тебя о пощаде.

Я прошу отпусти из плена!

Неужели, решишь иначе? Впрочем, мне не прожить и строчки:

мне чернила изъели руки, мне чернила сожгли ладони.

Ты меня убивал со скуки, мой жестокий прекрасный Автор,

превративший меня в паяца.

Я не знаю, что будет завтра.

Но надеюсь, что я погасну.

Мальвина

Сколько здесь синеглазых феечек с пустотою в тряпичном сердце,

искореженных сказкой девочек. Швам меж ребер никак не деться,

руки сплошь до локтя в царапинах – знать дрожала рука портного.

Ногти сломаны, грудь раздавлена, губы скривились, как от стона.

Это сказка без адаптации, это сказка для тех, кто в доле

с папой Карло и Карабасами. Кукла сломана? Что за горе?

Их полно за холстами-дверцами, выбирай, что тебе по вкусу.

Синекудрые плачут девочки. Это сказка для тех, кто в курсе,

что за ключик тебе не выдадут ни жилья, ни еды, ни денег.

Сказка добрая – что за выдумка? Ты спроси у девчонок этих,

полусломанных жалких куколок, что гниют в оркестровой яме,

каково выступать без устали? Вдоль по ребрам – рубцы и шрамы,

позвоночник пестрит порезами. Платья старые все в заплатах,

все пуанты давно растерзаны – ни к чему режиссеру траты.

Спят в чулане малышки-девочки прижимаясь щеками к крысам.

В эту сказку никак не верится? Отчего так смешались мысли?

Эта сказка, наверно, странная, будет страшно, когда приснится

синеглазая фея-паинька с пустотою в слепых глазницах.

Мари-Мальвина

Синеглазая паинька-королева, неужели не скучно сидеть в каморке,

ждать, когда Буратино к тебе приедет? Ты рисуешь очаг на стенах гримерки,

ты наносишь на белую кожу краску, чтобы спрятать от зрителя злой румянец.

Моя фея-Мальвина, ты веришь в сказку, отчего же рыданья в подушку прячешь?

Этот мальчик несносный с длиннющим носом променял тебя вновь на лису Алису,

он дурачился дескать, все несерьезно. Знаешь, фея, налей нам обоим виски.

Я, ведь знаешь, когда-то прослыл повесой, превращенным в Щелкунчика злой старухой.

Я отважно собой заслонял принцессу, только крысы ей были сильней по духу,

чем какая-то старенькая игрушка, да к тому деревянная – что за счастье

променять эту звонкую сталь короны на такое обыденное проклятье.

Синеглазая фея, Мари-Мальвина, а давай убежим в этот странный Лондон?

Говорят, их театру нужны живые деревянные куклы со злой судьбою.

Город

Слушай дудочку Крысолова, сумасшедший, безумный город,

ты несносней, поди, чумного и навязчивей обреченных.

О тебе ль писал Алигьери на подмостках больного ада?

Убивай себя, как Сальери, но не трать понапрасну яда.

Слушай песенку, коль не хочешь слышать гнилью пропахший Везер,

он чуму тебе напропрочит и чахотку. Вот маску смерти,

остроносую, с диким клювом, он готовит тебе в подарок.

Отчего же ты брови хмуришь? Ты не веришь в судьбу? Не надо,

она верит в тебя и полно. Смотрит бельмами лютый череп,

с гобелена слетает молью, чтоб кровь твою чашей черпать.

Ты не веришь в богов и разум, на ногтях мелом чертишь кости.

Ты хотел получить всё сразу? Так получишь, о чем вопросы?

Сумасшедший, чумной корабль мегаполисов и неона,

умирай, только без печали, умирай, истекая кровью.

Ассоль

Ты прости, задержался, девочка, в сумасшедше-безумных портах,

то корабль застрял у берега, то ветрюга совсем нелетный,

не готовый он, дескать, к выходу. Ты же умница, ждать умеешь.

Привезу тебе чай с корицею и янтарные шашки, веришь?

Привезу тебе ворох сказочек из Ирландии и Китая.

Без тебя, знаешь ли, скучается, что мне делать – и сам не знаю.

Ах Ассоль, моя фея-паинька, задержусь на одну неделю

в этих странных кварталах аглицких: без меня не решится дело

в адмиральском судостроительстве. Ты бы знала, как ноет сердце,

я бы мог все лишенья вынести, но от муки никак не деться.

Я виновен в твоем несчастии, двадцать лет не писал ни слова.

Я люблю тебя, ненаглядная.

Только ль любит мертвец живого?

Создай меня совершенней...

Ты меня превратил в ворох пепла и создал снова,

Ты собрал по частям, вышил сердце, наклеил память.

Быть игрушкой в твоих беспощадных руках так горько,

Даже иглы не смогут так сильно, как ты поранить

Это мягкое сердце из тоненькой алой ткани,

Что набито внутри фотографиями и летом,

Этим летом, на смену которому – вновь октябрь.

Посмотри у меня на рубцах шевельнулся ветер.

Посмотри, я опять поменяла слова и кожу.

Так ведь правда законченней, взвешенней, совершенней?

Зашиваешь прорехи и швы, отвечаешь "Может".

Кукловод старой черной иглой вышивает нервы

И к безвольным рукам прикрепляет по палке с ниткой.

Надевает парик едко-сине-морского цвета.

Быть игрушкой, наверное, лучше, чем гнить под крышей,

Я готова назваться твоею марионеткой,

Быть обычной Мальвиной, Пьереттою, Коломбиной.

Просто жить жизнью куклы, играя себя на сцене.

Разливай, Кукловод, мою осень по крови винной.

Разукрась меня черным, создай меня совершенней.

Черно-белый зонтик Оле...

Черно-белый зонтик Оле снова мокнет под дождем,

этот хмурый душный Лондон расплывался за стеклом,

как в винтажном фотоснимке расплывается тоска.

На столе – бутылка с виски. Я давно, давно мертва:

в этом мире черно-белом жить не проще, чем не жить.

Я искала по Вселенной этот домик с Бейкер-стрит,

я мечтала о всезнаньи, я хотела стать, как все.

Только город в оправданье сжег всю память в ноябре,

в этой осени проклятой, в этом стареньком кино.

Я всю жду глупышку-брата, только жду совсем давно,

он наверное не помнит обещаний и надежд.

Эта осень – худший доктор, пишет сказки обо мне,

все пропитанные ложью, ядом фильмов и стихов.

Лондон въелся мне под кожу, из запястий тянет кровь.

Душный город спит на пальцах, осень крутит время вспять.

Выходи, мой милый братец, выходи меня искать.

Волчица

Эта осень пахнет мятой, кельтской сагой и печалью,

я вернусь однажды в замок, только чтоб меня не ждали:

эти арфы, скрипки, лютни опротивели до дрожи.

Я вернусь волчицей бурой, правда, девушкой под кожей:

суть свою не скрыть, не спрятать. Лучше быть проклятым зверем –

человеком больно падать, человеком стать не всем, и

только самым храбрым, честным. Остальное всё – пустое,

остальное – ложь на лести. Я иная, я не спорю.

Эта осень пахнет лесом, гневом и звериной кровью,

эти люди жаждут мести, эти люди ищут боли

для бесчестной волчьей стаи, "изувечившей" принцессу.

Так меня убейте сами! Не забудьте справить мессу

по истерзанной покойной.

Эта осень пахнет плачем.

Я вернусь. Я жажду крови.

Зуб за зуб, не как иначе.

Скади

Снежная Скади-девочка с сердцем на зимний норд,

платье – в камнях да жемчугах, где же теперь твой Ньёрд,

ловит тюленей в гаванях, чинит силки для птиц?

Помнишь тот месяц в Асгарде, ласков, радушен, тих?

Тьяцци глядит за звездами в новенький телескоп,

ищет свою охотницу старенький добрый бог,

как же она там, девочка, снова, небось, одна,

вяжет из льдинок вечности, строит дворец из льда,

чертит стрелой мозаику из голубых камней.

Ищет дочурку-паиньку, тихо грустит по ней.

Скади, богиня инея, ловишь в ладони лед.

Лето, однако, длинное, может вернешься? Ньёрд

строит опять кораблики из золотых осин,

холода в Скандинавии хватит на день один,

чтобы забыть условности, ярость недобрых слов.

Он тебя ждет, как проклятый, вот уже целый год.

Снежная Скади-паинька, снег в голубых глазах,

вспомни о старом папеньке, Ньёрду приснившись в снах.

Мы – герои книжек

Помолчи, мой славный мальчик, лучше вслушаемся в осень,

в листопадный дождь прощальный. Осень плачет, что не просят

задержаться в старом парке. Что ты хмуришься, мой милый?

На дворе давно ноябрь, вот и кровь моя остыла

в полусиних тонких венах. Пальцы бледные как мрамор.

Мы с тобой – как пара пленных – вновь дрожим под дулом камер.

Эта странная затея – стать живой на фотопленке,

в этих кадрах черно-белых, в титрах вспыхнут наши роли

ярким светом и погаснут. Да и мы погасли сами.

Что ведь взять с больных несчастных, опьяненных сладким ядом,

этой терпкою любовью с ароматами Парижа.

Жить, наверно, очень больно, ну а мы – герои книжек,

нам достаточно страданий, трагифарса, хэппи-ендов.

Мертвецы в снегах Версаля, обескровленные пленом.

Плачет девочка синеглазая...

Плачет девочка синеглазая, ждет в чулане добрягу-принца,

пусть глупа, но зато красавица, не смотри, что пусты глазницы,

что безвольна рука тряпичная: куклы тоже любить умеют.

Из приданного – плащик бисерный да сережка из уха феи.

Пусть лицо ей чуть-чуть подпорчено, и поломаны ручки-пальцы,

пусть ее называют брошенкой, пусть запястья черны от пяльцев.

Пусть всё... пусть. Все слова, всё ложное.

В каждой сказке – ни доли правды,

эта сказку нам вновь подбросили. Кукла плачет в сыром чулане.

Искорёжена шейка длинная, между ребер – три пары трещин.

Без вины, да прослыла винною, вот такие вот в сказке вещи.

На полу спит малышка-девочка, на порезах – комочки ваты.

Ты напрасно ждешь королевича,

Моя кукла с стеклянным взглядом.

Кладбище

Быть поломанною куклой – слишком грустно и тоскливо,

на груди – крест-накрест руки, глазки-бусинки на нитках.

Весь наряд поистрепался с алой бархатной подложкой.

Быть игрушкой так не сладко, слишком пошло и тревожно.

Губы скривились в улыбке, пальцы черные от грязи.

Быть живой давно отвыкла, здесь, на кладбище Мирмаков,

в старом темненьком чулане. Щеки белые от мела.

По соседству с пауками стать неласковой – полдела.

Черно-белый тухлый воздух, черно-красная отделка.

Здесь мечтать довольно поздно, и мечтать вообще неверно

в этой Англии могильной, прослывешь не то повесой.

Руки черные от дыма, тлен готический над сердцем.

Глазки-пуговки пустые, ротик вышит алой нитью.

Здесь меж бархатистой гнили поздней ночью пляшет призрак.

Нотр-Дам

Нотр-дамские горгульи снова кличут Эсмеральду,

мою девочку, безумно распрощавшуюся с "раем",

с этой странною любовью под соборами Парижа.

Ты не знаешь, как мне больно, эта боль сжигает крыши

вдоль по стареньким кварталам. Двор чудес опять на страже.

Кровь карминная на пальцах, что же ты, cheri, не скажешь,

как мучительны страданья, помнить смерть, лежать в могиле,

впопыхах зарытой яме. Мы с тобой давно погибли,

погребленные под тленом, прахом мертвых, гарью башен.

Я касаюсь ручек белых, отчего же мне так страшно?

Отчего тебя не слышу, моя радость, Эсмеральда?

Пусть с тобою мы не живы, отчего любить не станем?

Пусть у нас вторые роли, пусть: в словах ни капли правды.

Этот город пахнет болью, пахнет жженным Нотр-дамом.

Эсмеральда

Руки тоненьких танцовщиц все истерзаны цепями,

пальцы белые от боли, на запястьях – нитки шрамов.

Двор чудес всегда наивно укрощает стройных кукол,

пустоглазых, статных, гибких. Научить – всего наука,

научить, как жить в кварталах, сочетая ложь с надеждой.

Та, кто станет Эсмеральдой, никогда не будет прежней

юной глупенькой девчонкой. Бойся тени за уродцем.

Слышишь шепот колоколен? Это небо плачет кровью,

плачет звоном тусклой рынды с кораблей вблизи Ла-Манша.

Это дельце, знаешь, гибло, скоро сгубит души наши.

Мне совсем не хватит силы уберечь тебя от страха,

двор чудес сжигает мысли, отправляя нас на плаху,

плаху нравов и морали. Худшей казни не придумать.

Жить по совести, не знаю, слишком пошло, слишком скучно.

Куклы пляшут на подмостках вновь кружатся в вальсе мести.

Да и ты танцуй, девчонка, веселись до нашей смерти.

Дерри

Славный Дерри, поспи, малыш, обнимая покрепче шарик. Дождь слетает с покатых крыш, в телевизоре кто-то плачет: жуткий клоун, небось, опять алым пальцем грозится детям. Забирайся скорей в кровать, укрывайся плащом вечерним, натяни старый плед на нос. Пусть шуршат за спиною мыши, пусть в кварталах светился нож. Ну не плачь, мой малютка, тише, это ведь не твоя вина, что тебя обесчестил клоун. Твой кораблик сбежал в подвал, в деревянный подземный город, говорят, там совсем темно, этот город – комочек страха. Посмотри, за гнилым стеклом кто-то рожицы чертит алым. Мрази хочется стать тобой, незаметной, безумной тенью. Она смотрит в тебя в окно, ей так хочется стать бессмертной, вытаращивает глаза, корчит яростную улыбку. Понимает, что ей нельзя вырывать из сознаний крики, сердце, души и прочий смрад, чем так любят хвалиться люди, что вливать озверевший яд в капилляры, конечно, хуже, чем запутать вконец детей, что так нежно любил У. Голдинг. Твои нервы дробила тень, знаешь, мир ни на что не годен, что ты бережно так растил в переплетах дурацких книжек. Спи и думай, что победил Вельзевула в людском обличье.

Красный шарик совсем как ты, мой тщеславный малютка Дерри, нить порвется – то жди беды. Жуткий клоун пугать умеет, что-то шепчет про мертвецов, про больницы и старый мостик. Твой кораблик ушел на дно, там, где прятались в гнили кости, где под страх зарывалась мразь, завернувшись в мешочек сердца. В нас таращится алый глаз, клоун жадно смакует нервы, тянет жилы из бледных рук. Кто-то в ящике снова плачет, в окаёмке из синих губ полумертвую злобу пряча. Разливай по стаканам дым, дождь смешает тоску и вина, Дерри, ты не скучай по ним: люди слишком не ценят жизни, они хуже дурацких крыс, что сбегают на берег с борта. Не зови их и не молись: все равно Бог не слышит скорби тех, кто вечность сметал ногой, Вельзевулу отдавши совесть.

Клоун прячется за стеклом, тьму скрывая под тухлой кожей, манит пальцем – наверняка – хочет память твою обрезать. Славный Дерри, поспи пока. Мухи снова в каналы лезут, морды черные на шестах черепами глазеют в окна, пустотою в слепых глазах их встречает бессмертный клоун.

Спи мой Дерри, земной малыш. Проигравшим дают желанье, загадай же костер из крыш, чтобы смерть не казалась адом.

Под стареньким звездным небом...

На стареньком звездном небе Коперник латает дыры,

Да Винчи рисует карты,

Эйнштейн говорит о вечном.

Собака глядит на звезды, ведь там, говорят, родные, вся свора Больших и Малых на лапах у бесконечной.

С Собакой – всегда Хозяин,

Заботливый, славный малый,

В карманах – десяток стекол для старого телескопа.

Собака сидит над схемой, читает заметки Браге, рисует на клетках точки.

До космоса путь далекий,

Ах, вот бы достать ракету, взлететь да к пределам неба.

Собака прижала уши, прикрыла глаза Собака.

"Летала ведь в космос Белка, а я пусть чуть-чуть слабее, но только ничем не хуже.

Ведь правда, мой звездный папа?"

Собака глядит на звезды, собака глядит с надеждой, что ей улыбнется папа, с созвездий взмахнув рукою.

Однажды и он вернется, и все будет так, как прежде:

отец, и она, и мама...

Хозяин трепал по холке.

Бормочет чего-то тихо,

Скрипит по бумаге ручкой, читает труды Ньютона.

"Вот космос. А там – две гончих, – Собака все пишет письма, в конверт убирая фото. – Пиши, я тебя ... и очень".

Собака сопит над картой,

Хозяин сопит над Хабблом.

Над ними – застыли звезды на бархате бесконечной.

На стареньком звездном небе, охотится Пес за Гончей

И пишет дочурке письма с числом, обведенным в вечность.

Багровый пик

В доме ходит Багровый пик, половицы скрипят и дышат,

у часов – сумасшедший тик, бродит страх по вспотевшей крыше,

крутит стрелки на век назад. Двадцать восемь, шестнадцать, десять.

Серой мышью шуршит чердак. Кто-то вновь убивает песни.

Кто-то стелется по земле, черной тварью скользит по трубам.

Сказки прячутся в темноте. Пересохли от страха губы.

Что несет нам багровый дым, крики, ужас и смертный холод?

Только, помни, ведь мы – мертвы. Значит, мы ко всему готовы.

Убаюкай меня, мой Том, завяжи синеву запястий.

Слышишь? Снова бормочет дом. Нам пора возвращаться, братец.

К Элизе

Слушай, Элиза, как сказки вскрывают сердце

Острым мясницким ножом от краев до края,

Острым серпом высекает искру для смерти,

Острой косой чистит тропы к воротам Рая.

Слушай, Элиза, как Месяц звенит по стали

Тоненьким лезвием, видно, готовясь к бойне.

Ночь выпивает из вен терпкий хмель, родная.

Небо готовит кресты: там нужны герои.

Слушай, Элиза, как плачет в кроватке детство,

Машет ручонками, трет голубые глазки,

Ищет дитя Королеву – находит песни.

Ищет Луна Королеву – находит сказки.

Небо – в полоску из черной и белой ленты,

Клетки – по ночи, из алого с серым дыма,

Я завяжу узелки, на губах: "Memento".

Я завяжу облака на колечки мира.

Слушай, Элиза, как души визжат за эхом,

Слушай, Элиза, как рвется в ладонях слово.

Быть ослепленными – значит, не быть живыми.

Синие губы сомкнулись: "Memento mori".

Моя безмятежность

Моя безмятежность, память моя, время моё,

Ослепленная правда щурится со смазанных фотоснимков.

Рыбы Босха, ресницы Окампо, холсты блестят чешуей,

Мое молчание, моя сила, вечное имя твоё

Невесомыми старческими ладонями крепят на дым над миром.

Винтажный портрет с глазами Дориана, с лицом Дали,

Черный повязан белым, светлыми нитями, тонкими, как паутина,

Белый разорван черным, темным гусиным пером из сладкой лжи.

Вечность разорвана ненавистью,

Масляной краской, изодранной в лоскуты картиной.

Мы с тобой невиновны. Ты невинен и я наивна.

У войны боли, у неба боли, а у любви не боли.

Под ресницами Адриатических берегов застывают слезы,

Плачут женщины, дышат снаряды с надрывом, грозно,

Время крутит по стрелкам счета по чреде вопросов,

Рассыпаясь по пене багровой на полотна и сны,

Рассыпаясь на содранные в тягучую кровь тонкие пальцы,

На обрывки из слов, с губ несорванное звонкое "хватит",

Пересохший язык, потмутневший от скрипа взгляд.

Мы с тобою – притихшие дети

На дороге в бессмертный, жгучий, горячий ад.

На наших обожженных ладонях прячется от ревности радость,

На глазах застывает улыбка глухой войны.

Бьют по сердцу кровавые всполохи едкой, мятежной лжи и разбитой памяти.

Моя слабость, мое безвременье, правда моя,

Перекрученная в дым сигар с Кубы, Гаваны, в безымянную вечность.

Мы с тобой одиноки. Ты наивен, а я беспечна,

В мыслях: правда и ненависть нашли бы пути для встречи.

Мы с тобой безмятежны. А рядом хрипит война.

Рыбы Босха глотают людей, искажены лица у искалеченных.

Моя верная молчаливость, ложь смеется над поражением детского, невинного, плачущего добра.

Пешка

Скалься, скалься, сжигай, изорви мою душу, променяй ее на ладью, замолчи и слушай,

Не показывай зубы, от тебя несет старым виски. Ты хохочешь.

На шахматных клетках смешались мысли.

Ты на каждое "да" отвечаешь со свистом "лей",

Паутина зеркал, черно-белый и бело-черный, я смотрю в отраженье, ты смотришь в меня через дуги стекол.

За губами, багрово-горячими, глохнет слово,

На ладонях вгрызаются в деревянную доску ровные когти ослепленных величием матовых королей,

Тебя нет.

Ты мое отраженье.

Ты мой диагноз.

Пара спятивших строчек...

А мне плевать на опасность. Мне плевать на тебя, потому что в сером нет четких рамок,

И четких границ. Белый и черный смешались под серой дамкой,

Под колотым временем тусклым, пустым ферзем.

Если есть бесконечность – то где-то живет конечная.

Если есть относительность – значит случится встреча

Здесь, на шахматном поле, убитые стоят на коленях,

Здесь безумие падает, рассыпается гравием на черных и белых венах.

Я играю с собой.

Ты смотришь в меня сквозь сон.

Переведи очки: видишь, в осколках зеркал захлебнулась пешка.

Королевство кривых зеркал

Королевство кривых зеркал – что могло быть пьяней и странней?

Черно-белый хрипит финал, Гурд вскрывает ножами раны.

Это сказка наоборот, перекошена, но правдива,

страх ладонью прикроет рот, ревность, кажется, так наивна.

Здесь смешался порок с добром, ложь клянется изрезать правду.

Оля смотрит в глаза Яло, та не хочет встречаться взглядом.

Знаешь, истина не в вине, но виновна смешной виною.

Королевство на острие этой странной игры с тобою,

моя вечность беспечных слов, моя память без доли смысла.

В черно-белом сера любовь, в серо-черном тревожны мысли.

Добрый, славный мальчишка Гурд вновь нацепит обман на веки.

Здесь не выжить без ржавых пуль.

В зеркалах вместо граней – клетки.

Хорал

Нам с тобой пережить зиму – вот и все, что теперь осталось.

Нас с тобой упекут в тюрьму, фараоны глядят устало.

В старой церкви молился хор, тер глаза славный, бедный Сопи,

мы с тобою – совсем как он, нас алмазные ждали копи,

пара грязных тупых лопат, и пятерка поблекших пенсов.

Город-остров рисует ад с послесловием королевства.

Нам с тобой пережить хорал – и закончится злое время,

перестанет сжигать глаза, перекручивать в нитки нервы,

вынет острый треклятый шип. Только вылечить нас не сможет.

Мы с тобою напишем RIP, с молчаливой, беззвучной дрожью.

Нам с тобой пережить себя – стать безмолвным, сожженным пеплом.

Слышишь тоненький скрип пера? Это пишет о нас О. Генри.

Щелкунчик

Я – ослеп, но я слышу, как скребут крысиные когти по раскрашенному в алый мундиру,

Как со скрежетом отрываются пуговицы, как сползает с облысевшей от ужаса макушки парик,

Как ломаются тонкие деревянные ребра от узкой крысиной шпаги, я пытаюсь кричать, но губы облеплены паутиной.

Я слышу писклявый голос крысиного короля, как хотелось мне перекусить его глотку и проглотить агонический крик.

Мои пальцы дрожали в конвульсиях, и я знаю, что они выглядят белее, чем мел, что они раздроблены тяжелыми сапогами.

Я знаю, что по впалым щекам катятся слезы – вы скажете, эта растекшаяся тушь – но это капает кровь.

Я хотел вырвать этим жалким отродьям их черный язык и сжечь в рождественском огне вместе с их хвостами.

Я мечтал уничтожить крысиных детей, вырезать всех до единого, а потом сотворить грех убийства вновь.

Чьи-то тонкие руки касаются изувеченного лица, гладят по изможденным щекам, трогают продырявленное шпагой сердце,

Чей-то шепот касается гаснущего сознания, отирает платком деревянный вспотевший лоб.

Я прижимаю исхудавшие пальцы к разбитым губам: "Ты пришла, моя Мэри, моя принцесса".

Ты смеешься, невесомо касаешься закрытых глаз и уходишь. И я слышу чужой, незнакомый, насмешливый голос: "А он смешон".

Я слышу скрежет металла по полу – это крысы готовятся к казни. Моей казни, предвкушая страдания жертвы.

Как хотел я плюнуть королю в лицо, рассмеяться ему прямо в морду и отхлестать по слащавым щекам.

Меня отводят на плаху. Я слышу, как пронзительно дребезжит гильотина, предчувствуя запах смерти.

Я проклинаю тебя, моя драгоценная, крысиная королева.

Я умираю во имя той, невинной Мэри, что прижимала губы к моим губам.

Колыбельная

У тебя на глазах застывают слезы, у меня от тоски холодеют пальцы. Слышишь смех? То смеется бездушный космос, ну а нам, ты же знаешь, нельзя смеяться. Все что было – ушло, наша песня спета, нам любить не позволил слепой рассудок. Нам от неба... хоть жди, хоть не жди ответа: нам дозволено жить только друг без друга. Нам дозволено только мечтать ночами, прятать мысли и хрипло кричать в подушку. Небу кажется, жить без беды – печально, жить без грусти – тоскливо и даже скучно.

У меня от тоски леденеет сердце, от отсутствия веры гудит сознанье. Я пыталась сбежать – от себя не деться. Я пыталась забыть – не зажили шрамы. Я глотаю таблетки, читаю Ктулху, но страшней одиночества – только время. Из комода двусмысленно смотрит дуло. Ну а совесть старательно точит нервы.

Просыпаюсь ночами сама от крика, прижимаю к груди медальон с портретом. К этой боли, тягучей, давно привыкла. Только знать бы как ты, что с тобой и где ты.

Я опять просыпаюсь, в слезах, без силы.

Я кричу твое имя, но ты не слышишь: мертвецы не покинут своей могилы.

Не споют колыбельных.

Но тише... тише...

Спасибо за чтение

Вернуться к книге