Ноябрь
Там, где мир начинался тугим цветком...
Там, где мир начинался тугим цветком,
небо было слегка ему велико.
Свет и воздух стелились у самых ног,
выгибалась волна витком.
Там плясал господь босиком в траве
со смеющимся голубем в рукаве,
и ты сам смеялся ему в ответ
и глаза отвести не мог.
Там созвездий имбирь и янтарь звенел
над просторным листом молодых земель.
Почему ты подумал, что в пыль и мел
жизнь навек тебя увела?
Это все еще здесь, за твоей спиной.
Свет звучит в тебе золотой струной,
и деревьев радостные тела
над тобой летят, надо мной.
Постоянно следить за собой – еще та наука...
Постоянно следить за собой – еще та наука.
Ни соврать, ни привстать на цыпочки, ни прибавить звука.
Не срывать слова, что сами просятся в руки.
Есть волшебные люди из свеченья и приключенья.
Ты – тяжелая, темная, медленного теченья.
У таких, как ты, свои развлеченья.
У тебя слова лежат за щекой, как несладкий сахар,
как вишневая косточка для разбивки сада –
через четыре года, по примеру Шехерезады.
Иногда представляешь себе: этой мелкой галькой
вымостят мостовые под чьими-нибудь шагами.
Иногда подмывает швырнуть по воде кругами.
А ты не швыряй чем попало – поймают и отругают.
Слово прикусываешь за суффикс, как вишню за черенок...
Слово прикусываешь за суффикс, как вишню за черенок.
Чувствуешь вкус его много прежде, чем выложить в черновик.
Всего предложенья пока не видно, справа и слева темно.
Думаешь слово дважды и трижды.
Слово думает: «человек».
Слово думает: «комната свет март календарь тепло».
Ты маячишь поблизости, дышишь лицом в стекло.
Слово думает: «мимо тесно зря не хочу отстань».
Ты возвращаешь себя на место, исписываешь пол-листа.
Из непослушной гудящей ткани вяжешь свою строку
ради того, чтоб внизу дышало то же, что и вверху,
ради касаться чувствовать ясность точность тугой комок,
ради всего, что ты знал всечасно, только сказать не мог.
По весне летят лепестки в пески...
По весне летят лепестки в пески,
потому что двери чилли близки;
потому что порваны в прах и хлам
запоздавшие облака;
потому что жизнь убивает там,
где у смерти кишка тонка.
Но из воздуха ловит твоя рука
капли бледного молока.
Лепестки летят, и идут века,
и бежит строка.
Мир лежит, как шар, на спине слона.
Мир стоит вертикально, ведь он – стена,
делит надвое «быть – не быть».
Ты шагнешь на улицу, в гам и гул.
Лепесток в полете коснется губ,
и скользнет за иголкой нить,
собирая, словно птенец, с руки
дни, где ветер и лепестки.
Легкий мост, протянутый вдоль реки.
Низка бисера в память мою длиной.
Между жаркой жизнью в сухой пыли
и холодной вечностью там, вдали,
сквозь снега зимы, сквозь пески чилли –
лепестки волной проливной.
Коснись луча ладонью и лети...
Коснись луча ладонью и лети –
встречать слова, уставшие в пути,
и звездочки выпутывать из строчек,
и разбирать ветров небрежный почерк.
Ты слышишь, как стихают голоса,
протянутые вслед о возвращенье?
Прощанье ли, прощенье, превращенье? –
как ниточку с одежды обрезать…
Всё мимо рук, всего наперечет...
Всё мимо рук, всего наперечет.
Уже непоправимо упускаешь,
уже заносит солью и песками
последнее, что дышит и течет;
уже живешь и чувствуешь кусками –
как будто ты стоишь холодной ночью
в пропахшем кофе аэропорту
и ждешь не то родню, не то мечту.
А рядом самолетов многоточья
бесстрастно набирают высоту.
Первое из сердец загорается от любви...
Первое из сердец загорается от любви,
а второе – чтобы не были дни темны.
Третье сердце хотело тепла, но сгорит дотла.
Боль его прорастет однажды, насквозь светла,
но пока я возьму свое и зажгу его от вины.
А когда твое сердце тоже поплывет в ледяном нигде,
отпускай его осторожно, как свечу по ночной воде.
Как ребенку на ручку, повяжи ему кузмунчок.
Золотистый свет уколет тебя в зрачок.
Только этого ты хотел, только этим ты и владел.
Нескончаем счет, и река течет, и огни горят,
словно звездочки по воде утекают в ряд.
Вот еще одна загорелась.
И еще одна.
И еще.
а если я вообще не человек...
а если я вообще не человек –
а чье-то обещание вернуться,
неосторожно сказанное слово
оживлено чужой тоской и даром? -
и, загнанное в плоть, как под плиту,
растерянное, мечется меж стен;
как слабый след; как гаснущее эхо
от голоса, что навсегда звучит
под этим небом, выцветшим к июню.
Когда все войны скомкает в одну...
Когда все войны скомкает в одну
и правых в этих сварах не найти –
останется рвануть,
на выход все, и господи, прости.
Какой мы дивный мир не сберегли.
Жгли города и рушили леса.
В золе, в пыли
теряет эхо наши голоса.
Это ли нам не новая мировая?..
Это ли нам не новая мировая?
Во всех новостях мигалками завывает,
в каждую голову целится изнутри.
Странно, что эта планета еще живая,
но неотступно мерещатся ядерные пустыри.
Несколько тысяч лет аплодировали героям.
Новый мир, грозились, построим, ходили строем.
Всё давили то тех, то этих, чтоб не портили общий вид.
От еврея до гугенота, снова-заново, как по нотам –
хорошо горит!
А прогресс означает, что можно рвануть всё разом,
и экспресс довезет, не успеешь моргнуть и глазом,
к белокурым валькириям, к нежным гуриям под крыло.
Только жизнь всё равно талдычит своё, зараза.
Сердце тикает, что бы там ни надумал разум.
Повезло.
Хоть я и помню о том, что смерть ничему не кладет предел...
Хоть я и помню о том, что смерть ничему не кладет предел,
все-таки этот прекрасный лес явственно поредел.
Все-таки с той стороны сквозит, с этой несет дымком,
и размышляющий индивид вьется над костерком
мотыльком.
Я, закруглив свои тридцать три, смирно смотрю кино.
Кое-какие мосты сожжены, кое-что спасено.
Пусть даже ключик всегда внутри, честь ему и хвала,
ты не дотянешься до двери, не завершив дела
дотла.
Так что дыши и не мельтеши, предпоследний герой.
Уж до таких-то духовных вершин дотянет каждый второй.
Медный пятак за щекой держи, а вообще – не спеши.
Раз уж колпак на тебя пошит, надевай и пляши.
Просто так.
Для души.
Скольжение, круженье, и затем...
Скольжение, круженье, и затем
лист падает на собственную тень
и стрелки переводятся назад,
где он, снабженный теневым лучом,
споткнувшись на лету, клюет в плечо.
Сбивает счет, закольцевав абзац.
И заново в тебя влетают два
обрывка – темноты и вещества,
пока их не заучишь наизусть.
И тень лежит, прижатая листом.
И лист скользит в податливый простор
над двойником, распластанным внизу.
Сцепляются какие-то крючки...
Сцепляются какие-то крючки
и мысли развернуться не пускают,
и думаешь неровными кусками,
как через запотевшие очки:
тому назад какое-то число…
И лица словно плавятся с годами,
а жизнь легла, как карты для гаданья,
где равнозначны и добро, и зло.
И черный дождь всю ночь под Рождество...
И черный дождь всю ночь под Рождество.
Стоят деревья черные на розовом.
Их ветки беспорядочно разбросаны,
и эта вязь не значит ничего.
И розовый сырой небесный цвет
в ночной воде, густеющей под ветром.
Как глупо этой ночью ждать ответа,
когда ни одного вопроса нет.
Отчеркнутые белым провода...
Отчеркнутые белым провода
и белые инверсные деревья…
Но взгляд невольно падает туда,
где снег катастрофически сереет,
пропитываясь тяжестью воды,
утрачивая прежнюю летучесть…
Так, в общем-то, обыденная участь
на взгляд неотличима от беды.
Вот оттого-то всегда новы...
Вот оттого-то всегда новы
песни с прошлой войны.
Мертвые ходят среди живых,
инспектируют сны.
Шелест травы или речь главы –
поровну неясны.
Наша война стоит за плечом.
Морда геройская, кирпичом.
Ей-то все нипочем.
Прошлые вести с кровавых полей –
те же, что и сейчас.
Только убитым прибавь нулей –
и готово в печать.
Рядышком эллин и иудей.
Некому различать.
Наша война глядит на часы.
Их циферблат округлен, как цирк.
Львов выводят жрецы.
Где-то написан последний отчет.
Где-то запущен обратный отсчет.
Где-то по карте карандашом
ад напрямую сквозь нас прошел.
Тикает, дергает – не течет.
Весь задачник решен.
Наша война стоит у руля.
Бьется в стеклянных зрачках-нулях
крошечная Земля.
Когда-нибудь идет над городом...
Когда-нибудь идет над городом
твоя последняя весна,
и бьет в глаза, и кружит голову,
и сердце музыкой проколото,
и прежних улиц не узнать.
Когда-нибудь ложится в белое
твоя последняя строка.
А дальше за пределом тела
течет единая и целая
неизреченного река.
Надо мной летит пылинка...
Надо мной летит пылинка.
Подо мной растет былинка.
Я тусуюсь в серединке.
Все мы, в общем-то, родня,
толпы тварей разномастных.
Это жизнь тасует маски,
хмурит бровки, строит глазки,
ливнем хлещет сквозь меня.
Переполненным ковчегом
мир с горами, морем, снегом,
с птицей-зверем-человеком
храбро в космосе плывет.
Со страницы на страницу.
Приближают звезды лица,
и щекотно их ресницы
прошивают небосвод.
Мы бежим по круглой сцене.
Режиссер глядит с сомненьем.
Нам в горячке превращений
не хватает слов и нот.
Вот мы все – в пальто и в перьях.
В рыбьем гриме, в теле зверя.
Пусть он взвесит и отмерит.
Скажет «Верю» и кивнет.
Годовое колесо...
Годовое колесо
докатилось до Остары.
От заставы до заставы
ветерок летит в лицо.
Солнце зреет, как гранат.
И спешит весна шальная,
о зиме не вспоминая,
улыбаясь всем подряд.
Ветер, птицы и цветы…
Небо вечноголубое,
и короткий миг покоя
в равновесии застыл.
Ей привиделось море в коротком сне...
Ей привиделось море в коротком сне.
Не такое, как вправду; не море; не
глубина – ширина – длина,
но идея была ясна.
Ей хотелось по берегу пробежать
вдоль холодного шаткого рубежа
со скелетом морского ежа в руке
босиком налегке.
А ее уводили куда-то вбок,
где песок удержаться уже не мог
и стекал, как в песочных часах, назад,
не успев ничего сказать.
И она – волну, и волна звала,
но ей в руки совали уже дела,
и вгоняли крючки, и несли тиски,
и велели надеть носки.
А в последнем просвете, в остатке сна
билось море, холодное дочерна.
И осталось только глаза разжать,
не сумев его удержать.
Так, словно я прочитана вразброс...
Так, словно я прочитана вразброс,
ни в чьих глазах не став единым целым.
От рощи, что словами шелестела,
остался лишь немеющий вопрос.
И так просторно тело в этот час
для маленькой души у темных окон,
где жизнь стоит в молчании глубоком,
до собственного смысла истончась.
Вот человек стоит на сквозняке...
Баху Ахмедову
Вот человек стоит на сквозняке,
совсем один под временем и ветром.
И мир катастрофически неведом.
И небосвод не заселен никем.
И можно лишь собрать его в слова,
как собирают на ладонь осколки.
Расправить горизонт, что смят и скомкан.
И надо всем – звезду нарисовать.
Крылом заденет...
Крылом заденет,
накроет тенью…
Цветные блики
в глазах толкутся,
и страх паденья
в негромком вскрике,
и жизнь цепляется повиликой
за кромку каждой твоей секунды.
Нам там, на Млечном,
Сияет вечность.
Нам в одиночку
туда добраться –
но мы беспечно
тасуем строчки,
играем в долгие проволочки
на фоне стареньких декораций…
Побудь немного
в ладони бога,
пока не тронул
ресницы ветер –
пускай дорога
не будет ровной,
но сердце бьется, как мир огромный,
но больше некому всем ответить.
Бабочка смысла молчит в янтаре формы...
Бабочка смысла молчит в янтаре формы.
Что это слово значит, никто не помнит.
Ни родственников, ни друзей у него не осталось.
Так и бродит, безродное, по языку,
не растворяясь в нем и уже не старясь,
но неизменно точно ложась в строку.
Это – наречие. Ему доверяют на слово.
В нем только жесткая, точно хрящи, основа.
Само себе аксиома, лишенное всех корней,
оно инородно среди суетливых своих потомков.
В толкающемся волнами тугом речевом потоке
оно тяжело, как камень, лежащий на самом дне.
Придержишь его за щекой, чтобы запомнить вкус,
потому что молчание – важнейшее из искусств.
Под скорлупой наречие прячет его ядро.
Достигшее совершенства, само по себе урок.
Единственное отражение на весь коридор зеркал.
Секрет вечной жизни в учебнике русского языка.
Если спросишь меня, что делаю...
Если спросишь меня, что делаю –
я расту, как слепое дерево.
Раздвигая корнями камни,
всё в гвоздях и корявых буквах,
я тянусь за тобой руками
и вот-вот дотянусь как будто.
Листья падают, высыхая.
Ветки падают, высыхая.
Я пока еще вертикально
опираюсь на свет и ветер,
обмирая и затихая,
чтоб расслышать, как ты ответишь.
25 июня 2015-го
Половинка луны отломлена по живому.
Не сложить обратно, ниточкой не связать.
Десять лет я училась жить совсем по-другому.
Слишком поздно пришла назад.
Половинка сердечка – кулон у тебя на шее.
Половина сердца – как бабочка на свечу.
Ни о чем, что в жизни случилось, я не жалею,
а вот это уже вовек себе не прощу.
Солнце сушит, обжигает...
Солнце сушит, обжигает,
и лучи его горьки.
Лето – два несходных края,
как два берега реки.
Дни немеркнущей печали,
дни в сияющем венце…
Розы – у его начала,
и подсолнухи – в конце.
Постоянный шум человеческого жилья...
Постоянный шум человеческого жилья.
Многоцветных машин горячая чешуя.
Тот некрупный объект на обочине – это я.
Наугад бреду и дойду, глядишь, до моста.
А река – не сказать, чтоб была широка или там чиста,
но зато течет, а детали уже не в счет.
В городских пейзажах – особая красота.
На мосту горячо – не дотронуться до перил.
Пассажир моста понимает, что он приплыл,
замедляет шаг и вообще умеряет пыл.
И на берег сходит, неспешность реки впитав,
под тяжелый воздух и в пыльные руки трав.
Дальше можно плестись, устав, иль нестись стремглав –
перешедший мост обретает надежный тыл.
Так что я все иду, как по запаху зверь к воде.
Только блики и тени на мутном ее холсте.
Ежевика растет на замусоренном кусте.
Все иду молчу, во рту у меня стихи.
Шевелю плавниками на дне воздушной реки.
Ты глядишь на меня с высоты, где ты строишь свои мосты,
где летят они и звенят, невесомы и широки.
Речь создается, как птичий восторженный лепет...
Речь создается, как птичий восторженный лепет –
солнца не помня, но чувствуя: это о нем.
Жизнь проживая в холодном и сумрачном склепе,
что-то щебечем мы, что-то такое поем.
Там, где ты ниточку звука прядешь безыскусно,
шепчешь травой, шелестишь, как сухие кусты,
чудищ кромешные полчища, глокие куздры
валят свидетельством горькой твоей немоты.
Дай им опомниться в норах глубоких и узких,
дай им вдохнуть этот воздух, пришедший извне –
заговорят, запоют и заплачут по-русски,
каждого слова пугаясь в его новизне.
государство уже разевает пасть...
государство уже разевает пасть
хорошо бы нам не упасть
нам с вещами к вокзалу под стон и вой
не бери ничего с собой
весь багаж на кончике языка
в голове заначка одна строка
с тех времен как ты был живой
вот твое избранничество твой труд
все кто рядом во рву умрут
и шуршит твой неслышный поспешный стих
по изнанке крика скользя
чтоб успеть рассказать этот ад за них
чтобы слово светило и бог возник
а иначе тебе нельзя
У тебя внутри хранятся сотни смертей...
У тебя внутри хранятся сотни смертей –
из газет и книг, из утренних новостей.
Как холодной тяжелой галькой, ладони твои полны.
Это – прошлая мировая, это – с той, что сейчас, войны.
Это – в школе стрельба. Это – смертник-шахид в метро.
Берген-Бельзен, бульдозер трупы толкает в ров.
Отчего здесь так много детей, разве косит не всех подряд?
Господи, ну скажи, что они уже все воскресли!
Иногда ты пишешь об этом песни.
Иногда они просто болят.
Все, что под вечер замерло, встав наперекосяк...
Все, что под вечер замерло, встав наперекосяк,
утро рисует заново, правки свои внося.
В небо взбегают лесенки, нежно гудят стволы.
Глупые радиопесенки становятся вдруг милы.
Словно лучи рассветные красят не в те цвета
наши попытки бледные старый сыграть спектакль.
В спектре надежд и чаяний – хрупкая завязь дня.
Света крыло случайное мягко толкнет меня.
Утренние, беспечные, тянутся облака –
это про что-то вечное сверху бежит строка:
птичьи уроки чтения, облачные слова,
смутный язык свечения, внятный едва-едва…
Наши тела...
Наши тела
сотканы из тепла.
В каждом из нас танцует
солнечная игла.
Что за узор рисуют
взмахи ее крыла?
Смерть – ледяная сказка,
взятая под стекло.
Жизнь расточает краски,
выделяет тепло.
Смотрит душа с опаской,
как за окном бело.
Где там поют ацтекам
золотые цветы?
Где собратья по цеху
ноты и немоты?
Страшно жить человеку
с пустотою на ты.
Вот мы и кормим пламя
маленького костра,
чтобы цвело над нами
солнечное вчера –
а будущее рывками
хлещет из-под пера.
Не удержать дистанции,
чтобы не занесло.
В танце на крайней станции
кружат добро и зло.
Что им от нас останется?
Вдоль пустоты протянется
солнечное тепло.
Сырость и дым, черное с золотым...
Сырость и дым, черное с золотым –
это ноябрь подступает к глазам вплотную.
Что мы теперь – уснули? идем ко дну ли?
по пустырям несемся листком седым?
На восьмигранник года ложится тень.
День наполняют шорохи и сомненья.
Слушай ноябрь, нарастающий в исполнении
зябких дождей, пешеходов и тонких стен.
Влагой и смертью пропахли концы волос.
Вот и сбылось, вот и далось на голос.
В гари и горечи вызрел тяжелый колос –
это твой собственный смысл сквозь тебя пророс.
Время течёт, накапливаясь в низинах...
Время течёт, накапливаясь в низинах.
В городе время пахнет горячим бензином,
сразу за городом – камнем и чабрецом,
и нарастают слоями всё новые зимы,
в кости и мышцы просачиваясь свинцом.
Время течёт, закручиваясь в спирали.
Жизнь размывает детали, но что в начале,
то неизбежно окажется и в конце.
Ты от поэзы и грёзы дошёл до прозы.
Что же дремало в этих метаморфозах,
чтобы проснуться в тебе, как птенец в яйце?
Время течёт, и ты, унесён теченьем,
к берегу рвался и долго искал спасенья,
долго тонул в темной его воде.
Нынче ты ставишь плавник, как гудящий парус.
Кто там в тебе шевелится, просыпаясь?
Ты отправляешься в долгое приключенье
и остаешься отныне всегда, везде.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
