Макамы
Бейрутская макама
С тех пор как в пустыне прошлого скрылось детство, я в грубую джуббу странствий решил одеться и впредь никогда не сетовал на судьбу, что, словно наездник, сидит на моём горбу. По дорогам и бездорожью меня немало погоняло её неласковое стрекало, не давая опомниться и где-нибудь остаться. То нужда понукает в путь меня, то богатство; то друзья, смеясь, увлекают меня вперёд, то фирман одиночества предписывает исход; то рукою счастья начертана вязь дороги, то калам беды на песке мне выводит строки; то пустая ложь зазывает меня, то правда; и судьба припевает бесхитростное «Йа яда!». На восходе в Фес прибудет мой караван — на закате она уже гонит его в Оман.
Но любое странствие, если умеешь слушать, как искусный красильщик, расцветит рубаху-душу. Как жемчужину, выловив в море сует минуту, заглянул я в кофейню — сокровищницу Бейрута, где встречаются люди любых возрастов и рангов, и стихи их текут привольней, чем перебранка. За соседним столом восседали поэт Мансур и скиталец Али, что был чаще смешлив, чем хмур, исходивший и франкские страны и пол-Китая, и беседа пошла в тот раз между ними такая.
Сказал Али ибн Хамид:
— Правил в китайском царстве один султан. Брата-поэта к себе пригласил в диван и, опасаясь, не поднял бы тот восстанья, дал ему сходу прекаверзное заданье: «Слышал я от людей, будто ты толков. Ну-ка, сложи мне поэму за семь шагов. Если к восьмому шагу не будет готова, тут же казню тебя, честное султанское слово». И за семь шагов поэма его сложилась о том, как бобы на костре из ботвы варились. «Бобы и ботва, — намекал он, — родные братья. От ярости брата, увы, принуждён умирать я».
Услышал Мансур и ответил ему так:
«Стихи сумей сложить за семь шагов, поэт! А не сумеешь, к смерти будь готов, поэт!» —
Так, говорят, когда-то на Востоке Жизнь покупали за венок из слов, поэт!
Сравнить ты сможешь творчество такое С сраженьем на арене двух борцов, поэт!
Но веришь ли, что найденные рифмы Рассеют даже происки врагов, поэт!
Себя не посрамил поэт ответом, Хотя и был к нему тиран суров, поэт!
Так песня, раз сложил её удачно, Звучит сквозь тьму бегущих вдаль веков, поэт!
Тотчас Али добавил бейт от себя:
И если ты газель мою дослушал, Отведай блюдо отварных бобов, поэт!
Сказал тогда поэт Мансур:
— В жизни моей, Али, не бывало как будто такой бесполезной, безрадостнейшей минуты, чтобы, стою я, лежу я или шагаю, не прилетала ко мне пёстрых строчек стая. Может, мне не по званью, не по годам, только послушай, какой я совет тебе дам:
Развей печали песнею своей, поэт! От песни сердцу станет веселей, поэт!
Слагай стихи, будь старый ты иль юный, И скрасишь бег всегда спешащих дней, поэт!
Пусть поздний час, не спится в душной спальне — Пиши о тёплом сумраке ночей, поэт!
А если птиц в саду услышишь пенье, Пиши, о чём пел песню соловей, поэт!
Поймал ли взгляд красотки черноглазой, Пиши про блеск чарующих очей, поэт!
Пиши о том, что мук твоих любовных Любая мука будет не сильней, поэт!
А если ты от ревности страдаешь, Пиши, как поселился в сердце змей, поэт!
У друга сердце сжал печали холод — Своею песней ты его согрей, поэт!
Враг пред тобой не прочь был похвалиться — Своей насмешкой спесь с него ты сбей, поэт!
Пойдёшь как воин в гущу жаркой битвы, Как музыку воспой же лязг мечей, поэт!
Потом домой вернёшься ты с победой, Славь силу удалых богатырей, поэт!
Раз случай выпал странствовать по свету, Воспой простор невиданных морей, поэт!
Пой песни, видя над вершиной горной Во мраке ночи всполохи огней, поэт!
Но если в плен возьмёт тебя кручина, То вспомни тех, кто был тебя мудрей, поэт!
О, дней и лет ты бег не остановишь, Поверь, он с каждым годом всё быстрей, поэт!
Ушедшую ты юность не догонишь На спинах славных взмыленных коней, поэт!
Но счастья или горя миг единый В своих стихах навек запечатлей, поэт!
Продолжил Али:
Вот как-то раз и муза замолчала, Я написал, как тяжело мне с ней, поэт.
Писал: «Ты раньше часто приходила, А нынче без тебя стал всех бедней поэт».
И может, тема эта — не из лучших, Но, право слово, и не всех дурней поэт.
Рассмеялся Мансур:
— Знакомы мне беды твои. А знаешь, Али, не об этом ли рубаи:
В саду в жару завял от жажды куст, Полить его — но мой колодец пуст. Пойду тогда сложу про это песню, Ведь всë ещё слова текут из уст!
Ответил Али:
— Этак можно свободно сочинять, без сомненья, о чём угодно:
Я выпил кофе, но без молока, Но у меня не дрогнула рука. Я тотчас заказал себе две пачки И выдал эти строчки на века.
Заметил Мансур:
Нам музы не всегда понятна цель. Поэзия — вода: проникнет в щель! О том, как села муха на варенье, Один поэт сумел сложить газель.
Возразил Али:
Какие б ни стояли времена, Поверь, поэт, умеренность важна: То муха вырастает до газели, А позже дорастёт и до слона.
Бывает, что и рифма подыскалась, Но думаешь: «Постой-ка, старина! Мир простоял без новой этой строчки, А стало быть, не так она нужна».
В переизбытке стихотворных линий Не стоит и касыда ни рожна. И прежде чем с каламом упражняться, Подумай, не написано ль сполна.
Тогда Мансур, видя насупленный взор, так повёл разговор:
«Умеренность — поэта первый долг!» — Сказал поэт и стих его умолк. Молчание порой зовём мы златом, Но и в беседе нахожу я толк!
«Ни дня без строчки!» — говорил поэт. Зазорного как будто в этом нет. Но если криво все стихи выходят, Бросать писать и то не дам совет.
В пустыне жаркой топает верблюд. К изящному так строг бывает люд. Глаза, быть может, дальнего потомка В песке стихов один алмаз найдут!
Бродяга Али произнёс:
— Возможно, ты прав, но и я совет дать желаю. Как и та побасёнка, явился он из Китая. Чтобы проще его было усвоить, подам с приправой, хоть не знаю, Мансур, придётся ли он по нраву:
Мудрец Конфуций, говорит молва, Так сказывал, набравшись мастерства: «Увы, поговоривший с недостойным Теряет драгоценные слова».
Но он продолжил мысленную нить: «Когда ж с достойным не поговорить, То потеряешь сразу человека». А стало быть, неясно, как и быть.
Для миллионов ищущих умов Диагноз у Конфуция готов: «Тот назовётся совершенномудрым, Кто не теряет ни людей, ни слов».
Иной пиит тоскует и хрипит, Но не творит — а жаль, что не творит. Другой, напротив, пишет, будто дышит, А разберись, где истинный пиит.
Поэзию — владычицу искусств — На то же ложе наш кладёт Прокруст: «Лишь тот пиит достоин уваженья, Кто не теряет ни словес, ни чувств».
Ответил Мансур:
Что мысль изреченная — есть ложь, Сказал один поэт известный. Что ж, Раз правда это, значит, ложь к тому же, А как тут быть, совсем и не поймёшь.
Поэт, ты слышишь голоса сердец. Кто чувствует, тот сам вдвойне мудрец, И старый муж с седою бородою, И с головой горячею юнец.
От чувств раз ходит кругом голова, Тогда в поэму как слагать слова? Удастся стих, раз будет сильным чувство, Пусть мысль далеко и не нова.
Посмотрел Али вдаль — в глазах печаль. И таким рубаи окончил речи свои:
Волна ушла — и вот опять волна: Слова, названья, клички, имена... Но стихнет всё и, право, с тишиною Рифмуется одна лишь тишина.
Поднялся Мансур со своего места:
Тебе, я вижу, наш наскучил спор. Да, долго продолжался разговор, Но речь живая лучше, чем молчанье, Скажу тебе я это не в укор.
Мне с мудрецом беседовать приятно, Беседа расширяет кругозор! Смотри, уж гаснут звезды над Бейрутом, А мы сидим в кофейне до сих пор.
Приятно разговор вести стихами, Запишем на бумаге слов узор! Поэты пусть, прочтя беседу эту, Нам скажут, что здесь мудрость, что же вздор!
Тогда поднялся и я и сказал:
— Друзья! Ваш спор был и ваши стихи, ну а честь моя! Обещаю, что нынче ночью я спать не лягу, если прежде не положу это всё на бумагу. Может быть, время придёт, и ещё мы с вами встретимся и за кофе — и за стихами.
И если б я был толковей, заметить бы мог, что в тот же час у меня срезали кошелёк. Причастны ли к этому два поэта, не знаю, но то, что я им обещал, исполняю.
На том оканчивается бейрутская макама.
Каирская макама
За полжизни я исшагал полмира и не раз бывал на базаре Каира. Надо ж было мне там оказаться в жару — шёл я по городу: думал, вот-вот умру. Как назло, имел я срочное порученье, и пришлось мне идти по самому солнцу, не тенью. Потому, может быть, от тоски было мне не скрыться: вспоминались и фараоны, и их гробницы. Думал: может, с десяток шагов я теперь пройду — и вот-вот познакомлюсь с язычниками в аду.
От тяжёлых мыслей толпа меня отвлекла: рекою нахлынула, подхватила да понесла. Не успел я ни слова сказать, потоком влекомый, как вдруг услыхал вдалеке чей-то голос знакомый:
Кого не удивляет гордый вид Стоящих над пустыней пирамид? Уж сколько лет стояла пирамида, Никто не знает, сколько простоит. О пирамиды! Вы ль видали мало И радостей, и горя, и обид!
Смотрел на них и Искандер Двурогий, И грозный турок ибн Баязид. Тут франков гордый вождь ещё недавно Со страшным войском не был чуть разбит. Посмотришь раз — и видишь только камни, Но клад какой за ними был сокрыт?
Недаром навалили груду эту, Внутри себя казну она хранит. Но кто изыщет, как туда пробраться Между друг друга тесно сжавших плит? И где ещё найдешь такие камни? За них и торговаться-то претит!
Его собеседник усы огладил и так произнёс в досаде:
Напрасно мне толкуешь о былом. Я вижу камни. Что судить о том, Кто за века увидел пирамиды, Раз всё равно пойдут они на слом?
Узнал я и Мансура-поэта, и бродягу Али, чьи беседы в Бейруте меня развлекли. Не успел я к началу их разговора, но суть прояснилась куда как скоро.
Сказывал Мансур:
— Так приключилось: у судьбины впал я, горемычный, в немилость! Я не последний в Египте купец — казалось, успех пришёл наконец: продал для нужд полковых я немало хлеба, но вдруг — как гром среди ясного неба! — вызывает меня сам хедив пред светлые очи, говорит милостиво, но грозен очень: «Хотел заплатить тебе, Мансур, но не лгу: у чужеземных ростовщиков был я в долгу. Стребовали кредиторы вчера до фельса — так что денег не сыщешь нынче, хоть сам убейся. Но тебе, Мансур, не нанесу обиды, в оплату за хлеб прими от меня пирамиды».
Слушал я речи хедива, а сам себе думаю: «Что за диво!» Однако же ясно: в годины лихие берут вместо денег подарки и не такие. Так говорил мне хедив потом: «Может вывезти пирамиды на слом. Скоро устроят в Каире большую стройку. Камень продашь — не останется ни вот сколько. Впрочем, я переплачиваю втройне: будешь ломать — а что у них в глубине? Всё, что найдёшь внутри, всё твоё, смотри!»
А я и сам слышал когда-то о богатствах, которые там фараон припрятал. И уж прости, что выражусь грубо, можно сбыть хоть гробы и трупы: встречаются чудаки франкские и английские — купят мумии, как и статуи с обелисками. С пирамидами зажил бы я всех беззаботней, только беда — есть и пить хочется уж сегодня. Да и потом, купец не теряет ни дня — были б наличные у меня, не только набил бы я нынче рот, но кое-что б и пустил в оборот. Решил их продать на базаре, да о таком товаре страшновато и говорить — неохота продешевить. Только голод прибежал сюда за мной следом. Боюсь, уступлю пирамиды тому, кто накормит обедом…
Слушайте дальше!
Случился тут же проездом из Мисураты купец аль-Фахим, пройдошливый да мордатый. Окажись в отчаянье кто-то — он тут как тут: может, со скидкой последнее продадут! Прислушался он к беседе и в нужный миг — шмыг — на ухо что-то шепнул Мансуру, повёл за собой:
— Мне, — говорит, — особо не нужен товар такой, но вам, как я понимаю, сбыть надобно скоро…
Словом, недалеко было до договора.
Как у них вышло по условиям сделки, сказать не могу, но когда я на нильском вновь побывал берегу, пирамиды стояли прочно — и при них, вестимо, я не встретил ни Али, ни Мансура, ни аль-Фахима.
На том оканчивается каирская макама.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
