L'Atlas des Ombres
Капля
Не ищи здесь отдельных душ.
Есть лишь река, вообразившая
себя каплей,
имя ей — я.
Я гляжу на тебя сквозь паутину морщин,
и тут же спотыкаюсь
о собственный взгляд,
рассыпавшись смехом из чужого,
детского рта.
Моя воля чеканит законы в обманчивой тиши кабинетов,
и моя же — стирает ногтем дни на стене каземата.
Я — тот, кто помнит, как жажда спеклась
на гортани Голгофы,
и тот, чью ладонь
ожгли тридцать монет, холодея.
Поцелуй и приговор родились в одном выдохе.
Всякая плоть — лишь призма,
где единый луч дробится в спектр
судьбы, чтобы я,
слепой,
мог через мириады глаз собрать по осколкам
собственное отражение.
Так что не ищи поэта за этими строками.
Прислушайся к крови,
стучащей в твоих висках.
Этот стих — лишь ее перевод
на язык тишины.
Это ты, моими губами,
читаешь письмо
самому себе.
Искажение
Я видел тебя. Не на картах.
В изломе теней, где свет споткнулся и погас.
Там, где время течет вспять.
Ты не мужчина.
Ты — сквозняк из наглухо закрытой двери.
От слова твоего реальность шла трещинами.
Лицо собеседника — уже не лицо.
Маска.
Глаза отражают колодец.
В котором дна — нет.
Ты не просто яд.
Ты — тяжесть.
Центр воронки, что тянет, ломает,
перетирает в пыль каждую слабую душу.
Плывут силуэты.
Плавится воск дней.
Мир танцует под твой немой, смертельный ритм.
И сам ты не стоишь.
Кружишь.
Рвешь полотна чужих судеб,
пока рядом с тобой не останется —
только твой личный, выжженный круг тишины.
Ты — не просто человек.
Нулевая верста.
Для тех, кто с тобой на краю.
Или тех, кто исчез.
И сам ты — до дрожи — боишься.
Узнаешь?
Они кричали: «Глупец!» «Самозванец!» «Фальшивка!» —
и их слова, как комья грязи, летели в меня,
пачкая тогу мудрости, которую я сам себе сплел.
Кулаки сжались.
Желание ударить — раскаленной иглой под кожей.
Но я сделал шаг назад.
Слушал. До конца.
Каждое слово впитывал, как сухая земля — плевок.
Развернулся. Ушел.
Пещера приняла меня своей тишиной.
Сырой, костяной.
Они отняли глину — мягкую, податливую, теплую,
как женская плоть.
Они отняли дом.
Здесь — только кости. Белые, вымытые временем.
Животных. Людей.
И труха сгнившего дерева —
рыхлая, мертвая, хранящая память о форме.
Я закатал рукава. И начал работать.
Творить — нет.
Работать.
Чтобы забыть их голоса.
Чтобы вытравить их грязь из-под ногтей.
Чтобы просто делать.
Я лепил их лица из праха костей.
Их тела — из гнилой древесины.
Их кривые улыбки. Их пустые глаза.
И, воссоздавая их уродство, я сам менялся.
Новое лицо. Другая одежда. Иной взгляд.
А потом они пришли.
Те же. Что кричали. Что плевали.
Они толпились у входа в пещеру, трогали мои фигуры —
осторожно, с благоговением. Восхищались.
«Кто этот мастер?»
Я вышел к ним из тени.
Встал рядом со своими работами.
Вертел их в руках.
Рассказывал. Улыбался.
Они не узнали меня. Смотрели с восторгом,
сыпали похвалой, приглашали в свои дома.
А я… я помнил. Помнил запах их грязи на своей коже.
И от их восхищения меня мутило сильнее,
чем от их ненависти.
Гадкo.
Божественная геометрия
Божественная геометрия.
Соблазн.
Глянцевый отблеск влаги.
Мясистые листья,
приоткрытые на грани порока.
Обещание нектара,
густого, как забытье. И шепот,
что прорастает сквозь кости.
Ты подходишь,
словно ведомый чужой волей.
Наклоняешься, вдыхая мед.
И нежный яд.
И створки смыкаются.
Лишь дрожь воздуха.
Безвозвратно. Неизбежно.
Внутри — нестерпимо теплый,
влажный,
зеленый свет.
И стенки, сочащиеся соком,
что слаще первого предательства,
что слаще первой лжи самому себе.
Твоя кожа, твои кости, вся память о том, кем ты был, —
растворяются в этом нежном,
переваривающем объятии.
И тебе — нравится.
Это медленное, теплое забвение.
Аннигиляция, что освобождает.
Больше не нужно
бороться.
Больше не нужно
быть — кем-то.
Остается лишь это сладкое,
разъедающее
ничто.
Мои женщины
Зеркало. Веснушки. Рыжие волосы.
Улыбка — ровный строй зубов.
Взгляд — осадок грусти на дне.
Она собирает вещи.
И воздух густеет от ее тихой, методичной агрессии.
Пергаментный свиток моих долгов.
Толстый гроссбух из приписанных мне качеств —
все это ее взгляд, ее призма,
сквозь которую
я — просто рыжий.
Просто неудобный.
В карманах — фантики от конфет.
Мой сор. Смятая сигарета. Пустая зажигалка.
Она облизала этот фантик, смакуя чью-то брошенную сладость.
А эту сигарету я вырвал из ее пальцев — слишком близко к огню.
Зажигалку выбрала она — желтая.
Как желчь. Мой нелюбимый цвет.
Ты — собиратель пепла и теней.
Коллекционер диагнозов,
поставленных чужой рукой.
Ушла.
И вывела пером в конце списка: «Чемоданы. Завтра. 18:00. Позвонить».
А в книге моих грехов, на полях, аккуратным почерком, пункт 841:
«Хмурит брови. Уродливо. Бледно».
...
Инстинкт Зверя
Голод. Зверь.
Не разум. Не речение.
Лишь мускус. Пульсирующий яд запаха.
Женщина.
Самка.
Краткость шелка на бедрах — не одежда, но знамя дразнящее.
Под кожей проснулся коготь.
Он рвет хищно карман, он чешется о границу плоти.
Слюна — тягучий, жгучий нектар.
Клык — клинок, пронзающий губу до крови.
Вкус меди.
Вкус вечной охоты.
Взгляд — не око, но скальпель.
Не ласкает. Не считает.
Разделывает.
Сдирает ветхую кожу. Рвет волокна мускулов, чтобы достичь
теплого, еще трепещущего сердца.
Не дума. Рык.
Застрявший в глотке зверя, в горле-пещере.
Ррррр.
Мой трофей.
Моя боль.
Моя сука.
Берлога Зверя
Рассвет Прозрения.
Опустошение.
Небо цвета гнилой меди.
Затихла вечная охота.
Зверь, что вчера был богом, сегодня —
пес,
скулит, забившись в каменную глотку берлоги.
Тело — храм разрушенный,
душа — пыль, что сквозит меж пальцев.
Кровь. На губах.
Металлический поцелуй безумия.
Кровь. На руках.
Багряные печати деяний.
Голова склонилась. Сон тяжел, как надгробный камень.
Он спит, прижав к лицу шелк юбки — не добычи,
но савана раскаяния.
Ткань пахнет ею. Её ужасом.
И его грехом.
Поскуливание — не боль, но эхо. Эхо невысказанного:
Почему я? Почему не смог?
Почему был — собой?
Внутри — волки, грызущие себя.
Самообвинение — огонь,
сжигающий
изнутри.
Лишь горечь утраченной невинности.
Проклятие быть тем, кто ты есть.
Зверь пробуждается. Но не для охоты.
Для искупления.
Или безумия.
Навсегда.
Дары Зверю
Зверь, исчерпанный, как старый колодец.
Кровь, что стала прахом, осыпается с губ, с пальцев —
багряный песок воспоминаний.
Зубы бьют чечетку на холоде.
Холодный пот — едкий дождь на коже, соль на глазах,
выжженных безмолвным криком.
Дыхание — шепот умирающего огня.
Берлога — утроба удушья, камень, где холод жрет.
Запах гниения. Ил на дне души.
Юбка, растерзанная, лежит у выхода —
останки битвы, знамя поражения.
И снова он чует. Опять этот запах.
Её кровь. Несмываемая.
Тот же зов.
Она входит. Белый саван платья.
Красные губы — маки на снегу.
Черные волосы — реки ночи.
Глаза — звезды, блещущие в бездне.
Но кровь. Он чует её.
Неистово. Её присутствие.
Её дар.
Он ползет.
Рычание, вырванное из глубин ада.
На коленях, как побитый раб,
как влюбленный пес,
обнимает её бедра,
утыкается израненным носом в подол.
Её кровь. Она пришла.
С дарами.К нему.Навечно.
Тайный Садовник
Он стоит напротив,
Глаза горят,
Улыбка — масло на воде.
«Гениально! Уникально!
Никто, никто так не умеет!»
Он хвалит.
Слова льются,
Как патока,
Обволакивая, усыпляя.
Он вьет ей колыбельные,
О том, как прекрасна она
Вот такой.
Именно здесь.
Его восторг — зеркало.
Не ее блеска.
А его собственной тени.
«Я ведь первый это заметил!
Я оценил! Я — тот глаз,
Что видит подлинное!»
О, он поэт.
Но лишь себя.
Он — посредственность.
Дрожащая в тени.
И эта Искра, этот ее огонь —
Может сжечь его мир.
Поэтому он гасит.
Аккуратно.
Ласково.
Возводит ей золотую клетку
Из своих восторгов.
А я стою в стороне.
Смотрю.
И холод внутри.
Не из-за нее.
Не из-за ее слепоты.
Мне жаль
Тот тонкий стебель,
Что мог пробиться к солнцу.
Мне жаль
Невоплощенную траекторию,
Оборванный полет.
Мне жаль
Танец, который
Никогда не станцуют.
Песню, которая
Не будет спета.
Мне жаль
Этот потенциал,
Бездарно спущенный в унитаз
Чужого эго.
Что притворилось
Вниманием.
И запах новой выделки...
Хозяин в отъезде.
И она — невинная, мягкая,
Козочка. Любит бегать по его следам, там,
где зелень лугов кажется слаще.
На полтона, на полслова.
Её ушки-локаторы, бархатные, чуткие, улавливают всё.
Разговоры. Шорохи. Словцо. Каждое.
Козочка примеряет эти слова на себя.
Бьёт копытцем. Блеет. Тихо. Пока.
И вот он. Хозяин. Заботливый.
С тонким ремешком, аккуратно обвитым вокруг кулака.
Милая моя.
Хватает. За бархатистый, тёплый загривок.
Шерстка мягкая, кожа гладкая.
Хорошая кожа для выделки.
Ему бы пошли перчатки.
Он успокаивает её. Тихо.
Ведёт в первое стойло.
Делает пять обвитий вокруг тонкой шеи.
И прибивает. На седьмое колышко.
— Папочка не любит шум. И непослушание. Отдохни.
И уходит.
Тишина.
В стойле номер один.
С пятью витками вокруг шеи.
На седьмом колышке.
И запах новой выделки.
Паранойя
Руки в карманах. Сжаты в кулак. Я бреду по улице.
И кажется мне — что этот воздух, чужой и тяжелый,
давит на грудину, как стальной пресс.
Все вокруг странно.
Слишком ярок свет.
Слишком громок смех.
А чужие взгляды —
они не просто скользят по плечам.
Они, как крошка стекла,
забираются под воротник,
холодя кожу на затылке.
Их голоса — не слова.
Это шорох. Шуршание.
То сбоку. То позади.
Иногда — прямо в моей голове.
Будто кто-то повернул выключатель
и дал мне доступ к их коллективной,
злой мысли.
Я жду удара. Вот он. За углом.
Я слышал, кажется.
Или думал, что слышал.
Я сжимаю зубы.
Ты, просто сходишь с ума.
Выдох. Это всё — неправда.
Тебе показалось.
И я шепчу эту формулу: Я — сумасшедший. Они — нет.
Это единственная, безопасная, логичная,
мысль, чтобы не сорваться в пропасть.
Я иду быстрее. Возвращаюсь домой.
Дверь парадной. Тишина. Нет.
Я знаю, это — ложь.
Шорох.
Удар. По голове. Сразу пополам. Нет.
Правда.
Лото для снобов
Мой реквизит — карман, набитый до отказа.
Карман — моя вселенная, мой хаос.
Сотня бумажных фантов.
Сотня билетов в лотерею правды.
Один — про задницу служанки,
(Этот всегда заходит в кабаках).
Другой — про бога, который умер от скуки.
(Этот — для студентов).
Я — Гутник. Я — мешаю колоду.
Я доверяю случаю.
Сегодня зал — парча и бархат.
Корсеты стягивают дыхание.
Женщины, похожие на мертвых птиц.
Мужчины, похожие на собственные кошельки.
(Они называют это «высший свет»,
Я называю это «пыльный склеп»).
Они ждут. Они купили мое время.
Рука ныряет в хаос, в мой карман. Шуршанье.
Пальцы цепляют уголок. Вынимаю.
(Я сам не знаю — жемчуг или грязь).
Откашлялся. Поклонился до паркета.
И зачитал. Громко. С выражением:
«— Чем отличается молодая жена советника от его комнатной болонки?»
(Пауза. Глотаю).
«— Ничем! Обеих хозяин треплет за ушком, когда возвращается домой.
Но болонка...
...хотя бы не виляет хвостом при виде конюха!»
Сначала — тишина. Такая, что слышно, как седеет волос на парике.
Они не засмеялись. Они — поняли.
(И в этом главный провал моего лото).
Кто-то скрипнул зубами. Кто-то крикнул: «Вон!»
И чей-то лакированный ботинок
(Сорок третьего размера, с пряжкой из серебра)
Нашел мой копчик. Точно.
Я вылетел в ночь, в липкую, неосвещенную темень.
Пыль паркета на щеке, смешалась с белилами.
Под глазом разгорается новое созвездие — Синее. Горячее.
А я иду. И улыбаюсь.
Выбеленное лицо — лучшая маска для улыбки.
Лото не врет. Сегодня выпал джекпот.
Призрачный Наследник
Приходит, когда гаснут огни
и дыхание города становится ровным.
Дверь не скрипит.
Ступает в тепло чужого сна.
Шаг — тише пыли, цель — не серебро.
Пришел смотреть.
Бережно, с нежностью, касается вещей,
еще хранящих тепло рук:
пыльная книга на столе,
забытая на стуле шаль,
чашка, из которой пили чай.
Не вор.
Призрачный наследник.
Находит то, что спрятано ото всех.
Дневники.
Читает их жадно, глотая чужую боль,
чужие тайны,
всю эту неуклюжую,
настоящую жизнь.
Дышит тем, чем они боятся дышать.
А потом, прежде чем
первый луч коснется крыш, уходит.
Тихо-тихо.
Ничего не взяв.
Но унося в себе всё — тяжелые, теплые,
незаживающие отпечатки
чужой жизни.
Симулякр
Дверь скрипнула правильно.
Тот самый звук, впаянный в детство,
окаменевший в янтаре.
Запах пыли, книжного тлена и яблок.
Мой.
Я вошел. На кухне сидели они.
(Или восковые их дубликаты).
Глаза — матовое стекло, поглотившее свет.
«Вы к кому?» — голос той, что должна
меня обнять, прозвучал вежливо.
«Вам чай с бергамотом?»
(Я ненавижу бергамот. Им ведомо).
«Ваша комната всегда была наверху, верно?»
(Моя — внизу, у сада. Память стерта).
Каждое слово — идеально притертый камень в стене,
отсекающей
меня от меня.
Бормоча: «Простите, ошибся этажом», я вышел.
Площадь.
Броуновское движение толпы,
жужжащей о своем.
Я замер в центре, улыбаясь.
(Той самой искренней улыбкой,
адресованной покойникам или богу).
И улыбка стала полем отчуждения.
Люди, обтекая меня, уходили прочь — река,
сторонящаяся мертвого камня.
Обратная полярность.
Я — вакуум, высасывающий звук и тепло.
Отвергнутый там. Лишний здесь.
Я побрел, волоча ноги — свинцовые гири,
отвыкшие от асфальта.
(Или это земля, меня больше не держащая?)
Поднял руки к лицу.
(Чьи это руки?)
Незнакомые складки.
Костяшки пальцев — чужеродные камни,
вшитые под кожу.
Асфальт, рябящий грязной водой.
Я наклонился, вглядываясь в себя.
Оттуда, проступив сквозь масляную пленку,
смотрело оно.
Бледное. Испуганное. Незнакомое.
Симулякр.
...и я не знаю,
кто из нас
двоих — я.
Марионетка
В волосах — огонь.
В глазах — ненависть.
Пылает.
Я затягиваю нейлоновый
шнур вокруг тонкой шеи.
Замираю.
Впиваюсь взглядом в красную
борозду на бледной коже.
Кто хотел этого? Я хотел?
Или это та ненависть, что шепчет в ухо?
«Заверши дело. Ради этого — весь спектакль.
Неужели тебе стало их/её жаль?
Слабак. Трус. Они растоптали нас.
Унизили. Унизили!
Ты был создан для возмездия!
Ты был СОЗДАН!
Как ты смеешь решать?
Ты никто. Пешка.
Образ. НИКТО».
Скрежет. В ухе. В голове.
В каждой клетке тела,
разрываемом на лоскуты.
Руки дрожат, натягивая веревку.
«Я был создан».
«Я никто».
«Я должен продолжать играть».
Карта из Грязи
Ночь. Мы вышли из пещеры.
Они — со своими хрупкими бумагами,
со своими древними чертежами.
Один — тычет пальцем в небо,
сверяя его с древним свитком,
где предначертан путь.
«Судьба!» — шипит он. «Порядок!»
Другой — водит ногтем по пергаменту,
по сложным схемам, где
символ правит миром. «Закон!» — бормочет он.
«Истина!»
Оба уверены. Непогрешимы. Знающие.
Вокруг них — толпа. Они ходят кругами,
благоговейно заглядывая в схемы.
А «жрецы» — назидательно машут пальцем.
Толкают тех, кто подошел слишком близко.
Бьют
по
рукам.
«Не смей хватать Истину грязными пальцами!»
А я — стою. Босиком. В грязи.
И в моих руках — те же тома.
Те же выдуманные знания.
Та же ложь.
Я смотрю на их Порядок,
смотрю на их Закон,
и бросаю свои книги в грязь.
Я иду. Шаг вправо.
Шаг влево.
Шаг вперед.
И шаг назад.
Я путаю свой след.
Я стираю свой путь,
чтобы за мной не пошли те,
кто ищет готовую карту.
Я сам рисую свой собственный узор из грязи,
случайных имен и символов, понятных только мне.
А за спиной — только крики.
Компилятор
Белый стол. Десятки умных книг.
Буквы — в красивые цитаты.
Он выделяет их. Розовым. Желтым.
Вырезает. Надевает гирляндой бус.
Зачитывает их вслух. Красивое.
Не обретшее смысла. Пустое.
Умные хвалят буквы. Простаки — яркие цвета.
Настоящие видят просто разноцветную бумагу.
Компилятор кружит в своих бусах.
Цепей всё больше.
За чужим шуршанием не слышно его голоса.
Он озирается. Взгляды — на другом.
Тот просто одет. Или просто одержим.
В руках — пусто. Улыбка.
Но стоит тому глянуть на гирлянды —
на его коже вспыхивают письмена.
Они звенят в такт мыслям.
Истинное понимание
просачивается в пространство.
И даже Компилятор, сквозь свою бумагу,
чувствует это эхо...
Но тот, другой, забирает свое эхо с собой.
И в голове Компилятора — голос:
«Это только мои знания. Свои ты должен найти сам».
Галерея Безупречных
Как же легко любить образ.
Портрет.
Он идеален в своей раме из слоновой кости,
Он смотрит на тебя с нежностью,
Или с той самой, точной, «ядовитой» усмешкой.
Говорит только то, что ты хочешь услышать.
Молчит, когда тебе нужна тишина.
Он — твой. Он — безопасен.
А потом
В комнату входит живой человек.
Он пахнет потом, а не сладостью.
Говорит глупости, когда ты ждешь высокого слога.
Он «туповат», «пафосен».
Шумно ест. Спотыкается.
Не влезает в раму.
И ты немедленно хватаешь инструменты.
Молоток осуждения. Напильник «советов».
Зубило «психологии».
Ты пытаешься его «построить».
Уровнять.
Отсечь все живое, все лишнее,
Все, что не совпадает с портретом.
Потому что принять его,
С его «нытьем», с его «цирком»,
С его …
Принять — значит работать.
А «любить» образ — это просто потреблять.
Нет.
Проще сказать «не впечатлило»
И вернуться в свою тихую, стерильную галерею.
Где так легко любить мертвых.
Арифметика Троих
Вас — много. Но вы — Одно.
Единый сон, где нет углов.
Один неделимый пульс,
чей ритм спокоен,
прост и цел.
Вы — гладь.
Вы — целые.
Вы — тишина.
А меня — Трое.
Я — раскол.
Вечный театр в коробке из кости.
Витраж, собранный из лезвий и шепота.
Сломанный, и потому — звенящий.
Во мне говорит Отец.
Он — чистый лед, что помнит, как был огнем.
Гранит, хранящий отпечаток старой боли.
Механизм, что требует быть «Функцией».
За ним — Мать.
Она — тот «Пустой алтарь»,
что отдал всё до последней капли воска.
Она — тот самый «Сбой» в механизме,
превративший оружие
в «Поэта». Она — Хаос,
что шепчет: «Живи».
И Я. Третий.
Нерв, натянутый до предела.
Я — не «Сын»
и не «План».
Я — Шрам, оставленный их печатью.
Поле Битвы, где Лед и Хаос
Бьются за право водить моей рукой.
Вы — Одно. Вы — спите.
А я — Трое.
И мне — Писать.
Эхо Чужой "Правоты"
Где-то за спиной
они
всё ещё бегут.
Я не оборачиваюсь,
но я их слышу — сбитое дыхание,
топот ног по гравию, громкие,
уверенные выкрики.
Наверное, о правоте.
Они тратят столько сил,
чтобы догнать мой силуэт,
сунуть мне в лицо
свою неоспоримую,
победившую правду.
Они уверены,
что этот разговор
ещё не закончен.
Что я просто ушёл подумать.
А я пытаюсь вспомнить.
Честное слово, пытаюсь.
Как выглядело то лицо?
Какие глаза у той женщины?
Был ли у него шрам?
Или это из фильма?
Пустота. Серый туман.
Набор размытых пикселей.
Они бегут доказать что-то тому,
кого для них уже нет.
И кричат на того,
кто даже
не помнит,
как их зовут.
Задрапированные
Они боятся.
До дрожи в фарфоровых пальцах,
До холодного пота под кружевом.
Боятся своего тела.
Этой живой, теплой,
требующей плоти.
Они упаковали ее в сотни слоев:
В шелк «духовности»,
В бархат «морали»,
В тугой корсет «правил».
Они боятся посмотреть на свои руки без перчаток.
Боятся ощутить ветер кожей, а не тканью.
Не дай бог почувствовать.
Укол желания.
Приступ голода.
Жар стыда.
Все настоящее — грязно.
Все настоящее — опасно.
Они строят алтари из «Высокого»,
Из «Кружева эпитетов» и «Сотен свечей».
Они молятся на стерильные образы,
Потому что живые — пахнут,
потеют,
хотят.
И в своем паническом бегстве от «Низкого»
Они запирают себя в музее.
Прекрасные,
мертвые,
безопасные экспонаты.
Они пренебрегли настоящим
Ради красивой драпировки.
А жизнь, она ни «высокая», ни «низкая».
Она просто есть.
Она — в балансе.
В том самом месте, где «слюна» и «кружево»
Встречаются
И не видят друг в друге
Ничего
Удивительного.
Мой "Взрослый" Ребенок
Поток обвинений.
Слова, как заточенные камни.
«Ты ребенок!
Ты ничего не понимаешь!
Инфантильный!»
Твой голос срывается,
отчаянно требуя признать
Тебя – взрослым.
И в этой яростной
попытке доказать,
Ты так оглушительно юн.
В уголке моего рта
дрожит улыбка.
Не насмешка. Нет.
Скорее... узнавание.
Этот нелепый,
трагический маскарад,
Где ты свой
собственный портрет,
Свой страх,
Вешаешь на меня,
как приговор.
Твой взгляд ловит
этот призрак смеха,
И он жжет тебя кислотой.
Обида.
Ты "взрослый".
Тебя унизили.
Хлопок двери.
Сотрясается воздух.
Истерика схлынула,
оставив тишину.
И мой тяжелый,
медленный
вздох.
Мне жаль тебя.
Правда.
Видишь ли, в этом и разница.
Я — взрослый.
Я никогда не осужу тебя за то,
что ты — дитя.
Я никогда
не брошу вслед:
«Взрослей!»
Поэтому я молча
Принимаю этот удар.
Слушаю эхо твоих обвинений
В оглушительно пустой комнате.
Парадокс.
Конвейер
Лента не успевает остыть.
Конвейер,
выплевывающий слова,
картинки, «проекты»,
стихи.
Быстро.
Еще быстрее.
Завалить эфир,
забить пустоту массой.
Грохотом.
Потом они (обязательно) протрут очки
и скажут в интервью, или в сторис,
глядя куда-то поверх камеры:
«Рейтинги? Ах, бросьте.
Это так вульгарно. Я просто… дышу этим.
Я не для успеха. Цифры — это тлен. Я выше».
Они говорят «я выше»,
и украдкой обновляют статистику.
Они говорят «тлен», и с дрожью
смотрят на счетчик.
Они говорят «душа»,
а в глазах — холодный расчет коммивояжера,
лишь бы впарить.
Их главная паника — не сделать плохо.
Их главная паника — сделать мало.
Их ужас — тишина.
Ведь если они остановятся,
если этот бешеный станок замрет хотя бы на час,
Все увидят.
Что за горой шелухи
нет зерна.
Закон Пустого Барабана
Чем меньше внутри,
тем оглушительней марш.
Посредственность
всегда жаждет монумента.
Она строит свой трон из газетных вырезок
и чужого молчания,
называя картонную коробку
Пантеоном.
Ей нужен не диалог — ей нужен монолог,
в котором она одновременно и гений,
и жертва, и главный судья.
Искусство Ревизии — это когда ты берешь
факты
(тяжелые, как булыжники)
и превращаешь их в легкий пепел
удобного мифа.
Это просто: вырвать страницы,
где ты был слаб, и вклеить те,
где ты непогрешим.
Объявить свою серую акварель
единственно верным маслом.
И вот история переписана.
Посредственность сияет в лучах софитов,
которые сама на себя направила.
А правда тихо стоит в углу
и не узнает собственного отражения.
Урок различий
Вот она.
Оса.
Впущена в
Дом случайно,
Ленивым летним сквозняком.
Я, по глупости, принял за пчелу.
За труд, за право, за систему дня.
Не застыл, не прояснил взгляд.
Но замер,
когда она показала себя.
Не нужно резких движений,
я знаю.
Но инстинкт — вот где пробоина:
Махнул рукой,
чтобы прогнать,
И она уже у незащищенного бока.
Укол.
Не боль, пока.
Острая этикетка
С изнанки домашней футболки.
Потом — жар.
Ты злишься
на себя
за невнимательность.
Не на нее.
Всего лишь природа.
Не более.
Бок горит.
Прикладываешь холодную ладонь.
Смотришь:
открыты две створки,
Но оса
упорно бьется в стекло.
Стук.
Стук.
Хитин и стекло.
Крылья дрожат от страха —
в этом вся разница.
Пчела умирает за право.
За защиту труда.
Оса жалит, чтобы защитить себя.
Это ее природа.
Она — инстинкт,
И рано или поздно поймет, как вылететь.
Но тебе уже неинтересно.
Урок усвоен.
Урок различий.
Мародерка в белом
Она приходит, когда дым еще не рассеялся.
Ступает аккуратно, чтобы не запачкать
лаковые туфельки чужой бедой.
Юная. Сияющая.
С глазами, полными
отрепетированного
сочувствия.
«Тебе больно? — спрашивает она.
— Бедняжка. Иди ко мне.
Я подую. Я послушаю.
Давай напишем об этом этюд?
Сделаем из твоей
агонии красивый дуэт».
Она гладит тебя по голове,
а ее глаза шныряют по комнате.
Оценивают. Прикидывают.
Где здесь фамильное серебро чувств?
Где хрупкий фарфор доверия,
который так звонко
бьется об пол?
Она улыбается, как отличница у доски.
«А где же Хозяин? — спрашивает невинно.
— Куда он пропал?
Такая беда… дом без присмотра».
И тянет руку.
Тонкую, изящную руку помощи.
Только почему-то
ты отшатываешься.
Потому что замечаешь:
под ногтями у нее — грязь.
А манжеты, белоснежные,
накрахмаленные манжеты,
насквозь пропитаны свежей,
еще теплой кровью того,
кто поверил ей до тебя.
Сухой Алтарь
Мы шли к нему вереницей, словно рабы на закате,
неся в ладонях не воду — а слова.
Елей похвалы, мёд утешения,
тягучую смолу признаний:
«Ты важен, Ты нужен, Ты свет».
Мы выливали это в черное жерло,
ожидая всплеска,
ожидая, что влага вернется,
как и положено по закону сосудов.
Но колодец молчал.
Его каменный сруб был безупречен,
увит плющом наших стараний,
выложен мрамором нашего терпения.
Красивый. Глубокий. Мертвый.
Он не был связан с подземной рекой.
Он просто пил то, что мы приносили,
и эхо со дна всегда отвечало одно:
«Мало… Мне сухо… Еще…»
Мы стояли, держась за пустые ведра,
обесточенные, как провода в бурю,
глядя в эту жадную темноту.
А потом кто-то первый
просто разжал пальцы.
Ведро упало. Глухой стук.
И мы повернулись спиной
к величию этой жажды.
Мы ушли в лес, туда,
где в грязи и корнях,
без ограды и пафосных стен,
просто бил ключ.
Невзрачный, холодный, живой.
Он не просил хвалы.
Он просто давал напиться.
Закон сохранения ничтожества
Вам кажется, это простая физика:
чем глубже втопчешь другого в грязь,
тем выше окажешься сам.
Словно мир — это детские качели:
один вниз — другой к облакам.
Вы давите ладонями на чужие плечи,
тратите мышцы, нервы, ресурс,
чтобы кто-то стал меньше.
Чтобы кто-то согнулся,
исчез в колее, потерял масштаб.
И вот — триумф.
Я внизу.
Я, возможно, даже на дне.
Вы смотрите сверху вниз,
опьяненные этим ракурсом.
Но взгляните на линию горизонта.
Ваш собственный рост
не изменился
ни на сантиметр.
Вы остались
там же, где и были.
Вы не стали горой.
Вы просто человек,
стоящий на краю ямы,
которую вырыл сам.
Ваши руки испачканы глиной.
Ваши ноги затекли от напряжения.
Тот, кто занят удержанием другого внизу,
навеки прикован к этому месту.
Вы не выросли.
Вы просто остановились.
Конвертация дружбы
Здесь душно от снобизма, а не от тепла.
Сливки общества. Снятые, кажется,
с прокисшего молока.
Сыплют фамилиями,
меряются корешками книг,
которые даже не открывали.
Я вписываюсь.
Лавирую между группками.
Улыбка — щит, вежливость — пропуск.
Шучу, поддакиваю,
развлекаюсь, не вникая.
Мне смешно наблюдать,
как они надувают щеки.
И тут — голос. Знакомый.
Мы с ним неплохо ладим,
кажется?
Он стоит спиной, в центре внимания.
Вещает: «Нет, вы представьте!
Сидит этот душный тип и на полном серьезе
затирает мне про "карту желаний"
и "квантовую психологию".
Я киваю, делаю скорбное лицо,
а сам думаю: господи, какое чистое,
незамутненное ничтожество...
Еле сдержался, чтобы не заржать
в голосину прямо там».
Вокруг хохочут.
Рассыпают мелкий,
дешевый бисер одобрения.
Я замираю.
Он говорит не обо мне.
Препарирует какого-то
безымянного простака.
Но я вижу схему.
Он продал чужую искренность.
Пусть и глупую.
За горсть секундного внимания.
За пару ленивых смешков.
Смотрю в твой затылок, приятель.
Ты продашь и меня.
Несомненно.
Как только я отвернусь
или позволю себе слабость.
Но я — лот покрупнее.
Меня ты выставишь
на торги гораздо дороже.
Делаю глоток.
Буду знать.
Оптика Свидетеля
Вы говорите: у меня дурной глаз.
Вы говорите: моя радужка — черное зеркало,
в котором всё искажается.
Кричите, что я вижу грязь там,
где вы старательно белили фасад.
Швыряете в меня вину, как камень в витрину.
Я понимаю.
Страшно жить, когда есть
Свидетель.
Я был там. Я видел ваш просчет.
Тот самый крошечный, стыдный миг,
когда вы оступились.
Когда маски съехали набок,
обнажая испуг и злость.
Я видел то, за что вы сами себя осуждаете.
И поэтому вы назначаете меня источником зла.
Проще сказать: «Ты злой»,
чем признать: «Мы слабые».
Но послушайте.
Оставьте свои мантии и молотки.
Вы ошибаетесь.
Я не тот, кто судит.
Не тот, кто взвешивает на весах.
Я не делю этот мир на праведных и виновных.
Моя оптика лишена морали.
Во мне нет ни жалости,
ни злорадства,
ни презрения.
Я даже ничего не чувствую.
Просто камера, которую забыли выключить.
Я — самописец в падающем самолете.
Только события. Только поступки.
Я не выношу приговор.
Просто записываю.
Чужое горло
Парадокс акустики:
чтобы стать собой,
приходится надевать чужую кожу.
Чтобы мой голос наконец услышали,
нужно выкрутить настройки:
срезать верха,
добавить металла,
басов и хрипа.
Моя правда — слишком тихая.
Она тонет в шуме, в быту, в неверных кодах.
Она никому не нужна голой.
Я хожу по лезвию бритвы.
Оставляю намеки,
разбрасываю ключи, дразню бездну:
«Ну, догадайся!»
И молюсь, чтобы никто не понял.
Потому что упасть,
разрезать бутафорскую плоть,
выйти из тени и сказать:
«Это я» — значит убить звук.
Лишиться единственного рупора,
который добивает до сердец.
Разоблачение — это немота.
Правда — это тишина в эфире.
Поэтому я отступаю назад.
Глубже в темноту кулис.
Зажимаю рот ладонью —
влажной, дрожащей, живой.
Затыкаю себе глотку,
чтобы не выдать ни звука.
Говори ты.
Вещай.
Кричи.
У тебя есть право на силу.
А я буду просто вибрацией
в твоей гортани.
Шумоподавление
Слишком много слов.
Они сыплются, как сухая штукатурка
С чужих, плохо покрашенных потолков.
Забивают нос, лезут в горло,
Оседают пылью на моих плечах.
Вы приносите мне свои обиды,
Как дохлых мышей — коту на порог.
Гордитесь ими. Раскладываете в ряд.
«Посмотри, как меня ранили».
«Посмотри, какой у меня сложный хаос».
А я смотрю и вижу только рябь.
Помехи на старом экране.
Белый шум.
Меня вымотали ваши истерики,
Завернутые в фольгу «глубоких смыслов».
Я стал равнодушен.
Абсолютно, стерильно пуст.
Как операционная после смены.
Ваши драмы не трогают.
Ваши слезы не жгут.
Ваш гнев не пугает.
Всё это — просто вибрация воздуха,
От которой начинает болеть висок.
Мне нечем вам ответить.
Во мне перегорели все предохранители
Сочувствия.
Я нажимаю на кнопку «Mute».
Закрываю глаза.
Пожалуйста.
Просто.
Замолчите.
Преданный слушатель
Они сидят ближе всех.
В первом ряду партера.
Их восторг — безупречная, глянцевая маска.
Глаза сияют влажным, собачьим обожанием.
«Гениально!», — шепчут они.
«Как точно! Как тонко!»
Но я слышу, как в их головах
С сухим шелестом крутится плёнка.
Они не слушают музыку —
Они ведут протокол.
Каждая пауза, каждый сбой ритма,
Каждая неосторожная, живая фраза,
Сорвавшаяся с губ в порыве страсти —
Всё моментально подшивается в папку.
Их память — стенограмма допроса.
Улыбка на их лицах —
Это не радость встречи.
Это предвкушение гонорара.
Они собирают мой голос по капле,
Чтобы унести его в потных ладонях
Тем, кто меня ненавидит.
Они побегут к своим хозяевам,
Задыхаясь от важности:
«Смотри, что он сказал! Смотри, где он слаб!»
Они обменяют мою откровенность
На одобрительный кивок
Или место у чужого корыта.
Курьеры чужой неприязни.
Вы думаете, я не вижу ваш диктофон,
Спрятанный под накрахмаленной манжетой?
Я вижу.
Но я продолжаю говорить.
Потому что вам нечего больше нести в этот мир,
Кроме моего украденного эха.
Кессонная Болезнь
Я носил его кожу так долго,
что швы давно рассосались.
Его цинизм стал моей группой крови,
его резкий смех — спазмом в моей гортани.
Быть им — удобно.
Быть им — безопасно.
Это броня, в которой не холодно и не больно.
Но когда гаснет экран и нужно всплывать,
меня накрывает перепад давления.
Выныривать из него в себя —
как выходить
из глубоководного батискафа на сушу,
где гравитация выше в три раза.
Собственные руки наливаются свинцом,
они кажутся чужими, длинными, неуклюжими.
Ноги не держат —
я разучился ходить
без его уверенной поступи.
Я пытаюсь вздохнуть,
но воздух здесь слишком пресный,
слишком разряженный,
в нём нет электричества чужого успеха.
Я подхожу к зеркалу,
чтобы смыть день,
но смываю лицо.
Оттуда, из амальгамы, смотрит
Некто.
Это не женщина.
Это не мужчина.
Это не Поэт.
Существо
без пола,
без возраста,
без имени.
Гладкая, пустая заготовка,
манекен, забытый в витрине,
когда сняли одежду.
Оно смотрит испуганными, рыбьими глазами
и беззвучно шевелит ртом,
пытаясь вспомнить,
как звучит мой собственный голос.
Но в тишине комнаты
эхо
повторяет
только его шутки.
А я стою и не знаю,
кого
из нас двоих
нужно спасать.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
