Обложка Кошачье

Кошачье

Ирина Валерина

0% прочитано
Стандартный
Ирина Валерина

Кошачье

Кошачье

Он наблюдает за кошкой,

вращая вселенную по часовой.

Кошка играет с шариком пыли,

кошке такое вот не впервой:

сколько их было, сколько их будет –

кошка устала считать.

Четыре жизни на это потрачено,

осталось каких-то пять.

Он развлекает кошку.

Кошка находит, в нём что-то есть,

правда, он часто глядит на часы.

Кошке не нравится цифра «шесть»,

кошка не любит того, что уходит,

а время всегда спешит.

Кошка сердито машет хвостом.

Она непременно стянет часы.

Он думает часто о кошке,

даже когда уходит туда,

где время с цепи срывается.

Кошка собой невозможно горда –

в его локальной вселенной

дел вечно невпроворот,

но он всегда возвращается.

Наверно, от кошки чего-то ждёт.

Он приручает кошку.

Вот это, напрасно, кстати –

кошка мечтает о звёздных далях

и чуточку — о разврате,

и в планы её не входит

дремать на чьих-то руках.

Такие вот нынче кошки

в забытых божьих садах.

Возможно, он любит кошку,

но кошка в любовь не верит.

Для кошки приоритетны

открытые настежь двери,

две миски — с водой и кормом,

ночь и шарики пыли.

Они играют друг с другом –

Вечность играет с ними.

Кошка её имени

У него есть теперь

своя собственная кошка её имени.

У зверя такой же гипнотизирующий взгляд

и вкрадчивые повадки.

Она вполне прижилась —

на косяке процарапала факсимиле,

но чисто по-женски хранит свою тайну,

не снисходя к отгадкам.

Она чарующе безразлична,

вода её жизни текучей шёлка,

и он уже не сомневается,

что кошка способна ловить минуты.

Тогда время становится ручным,

и они шепчутся втихомолку —

о своём, о вечном,

а глаза её полнятся

зеленью изумрудной.

Кошка так же уступчива,

как обманчиво нежны её пушистые лапки,

таящие до поры до времени

безжалостные лезвийные коготки,

но под антрацитовой шерстью

таится выдержка аристократки.

Она не царапается по-плебейски,

он — выдерживает дистанцию вытянутой руки.

Сейчас уже сложно вспомнить,

как она появилась в доме —

он тогда много и трудно пил,

пытаясь выжечь за месяц десяток лет.

Просто возникла однажды утром,

мурлыкнула: "Будем знакомы",

а он впервые за пять недель

приготовил горячий обед.

Она представилась её именем —

он готов поклясться, что всё расслышал,

вошла и села в пороге,

нисколько не сомневаясь,

что уже принята в душу.

Чуть позже вечер сгустился дождём

и зашелестел по черепицам крыши,

а им было очень уютно сидеть у печки

и думать о том,

как сыро снаружи.

У кошки есть тайна,

он

и дом с выцарапанным

на косяке факсимиле.

У него — покой,

память без боли

и своя собственная кошка её имени...

Экспрессивное

Кося лукаво сорочьим глазом, склюёт все звёзды рассветный кочет.

И грянет утро.

У всех и сразу – больных, семейных и одиночек.

Ты, в жизнь врываясь без круассанов – проснулась поздно, успеть бы кофе,

устроишь парочку ураганов и явишь миру чеканный профиль.

Но миру...

Ладно, не надо песен!

Смотри, от солнца хмелеют птицы,

июнь зелёный накуролесил – коленки, плечики и ключицы.

Так шествуй гордо, иди тигрицей и, взгляд встречая, дари надежду –

присниться, может быть, или сбыться в одной из жизней – предельно нежной.

Иди, актриса, никто не скажет, что где-то слева скребутся кошки.

Все проигравшие персонажи стоят за краем твоей дорожки.

Уходишь первой? Так будь же стервой (ведь он так любит погорячее!),

а ты в режиме "мотаем нервы" сорвёшь с катушек и корифея.

Да что с тобою? Сама слетела? Дошла до ручки, сошла с орбиты?

Ну что ты смотришь осатанело на отраженье?

Похоже, квиты...

И что же дальше?

Давай без фальши – порвать не хватит уже запала,

нелепы позы, смешны демарши – пора признаться, что ты...

Попала...

Но всё же, всё же...

С приходом ночи вернутся звёзды, и мир изменят.

Он будет нежным... Умеет, сволочь!

И станут ближе на пять ступенек

седьмое небо, сады Эдема,

ключи от рая и проч...

А, впрочем, всего лишь близость...

Нашла проблему!

Уже не любишь!

Ничья, и точка!

Коньячное

Вечер тягучего коньяка

с изумительным послевкусием

фруктов и шоколада

неизбежно ведёт к искусу —

но я, безусловно, рада.

Учусь не спешить,

ты с упоением посвящаешь меня

в таинство долгого прикосновения,

медленно текущего вдоль позвонков...

Я просыпала бисер слов,

осталось одно,

но удивительно ёмкое...

Берегу его до момента,

когда жажда сделается нестерпимой.

Янтарный огонь ласкает нам вены изнутри,

и, наверное, я готова сойти с ума...

Смотри, ночь тоже пьёт коньяк —

на бутылке с патиной Млечного

звёзд не счесть.

Я честно пыталась —

начинала раз пять или шесть,

но безнадёжно сбилась —

голова кружилась.

Сдалась на милость...

Всё равно вечность уже случилась —

с нами, отныне и навсегда,

а время...

Время — это вода.

Вода, которую жаждет лоза,

чтобы налиться соком

и через малую вечность

коньячным букетом сбыться.

Да...

Даа...

Пересчитай мне губами ресницы,

расскажи о странном

устройстве птицы,

привычно рвущейся

в никуда.

Я сегодня могу покориться

и захотеть остаться,

хотя во мне так много

шального огня —

это побочное действие

танцующих в глазах бесенят,

они дразнят тебя и пьянят.

Ночь тягучего коньяка оставляет

изумительное послевкусие —

мы претерпели диффузию

и уже не понимаем,

где наши границы...

Ты целуешь мои ключицы,

а под твоей ладонью

сны начинают гнездиться —

целуешь их тоже.

Мне снятся янтарные птицы.

Я бормочу спросонья:

"И у тебя похожие?",

а ты отвечаешь:"Да... Спи..."

Время — вода...

Дождь проливной мир укрыл пеленой...

Падаем в никуда...

Бессонное

Понятно всё, как дважды два.

Мы два невыявленных психа.

Вот не болела б голова,

когда бы не будили лихо.

Ведёт куда-то лешачиха

меня, прозревшую едва.

"Я мыслю, значит, существую"?

Я существую — не живу.

Вновь беспричинно паникую,

кляну горбатую кривую

и отправляю вкруговую

стихи, как чашу мировую,

а после рву на радость рву —

и вскоре точно прослыву

законченной неврастеничкой.

Ночь наливается чернично,

и сколько разум тут не пичкай

пилюлей логики сухой,

не согласуется с душой

мной заработанный покой.

Блудить в трёх соснах — это дело,

когда давно созрел просвет,

и на поверхности ответ

лежит, да я закостенела

в комфортности привычных сред.

Но ты не оставляй меня —

наедине, и в "одиночку"

закрытого от веры дня

не отпускай, ведь смысл двояк,

когда читаешь между строчек.

Я не спешу поставить точку —

но текст растёт, как снежный ком.

...Неважно, кто из нас ведом —

мы наслаждаемся плодом

греха, но в этом нет порока.

Нам просто очень одиноко

на свете, белом и большом.

И, значит, есть одна дорога —

ведущая в наш общий дом.

Сиюминутное

Зеленеют склоны автотрассы,

в лужах отражаясь, облака

проплывают по-над биомассой,

обезвитаминенной слегка.

Анемичны, как цветы апреля,

девы нереальной красоты,

пахнущие жжёной карамелью,

озирают с личной высоты

юного немаленького роста

мир, едва воспрявший от зимы,

и под райский щебет Алконоста

воскуряют едкие дымы

к небесам, от веку безучастным, —

и летят, чтоб ссыпаться дождём,

просьбишки о малом личном счастье.

Сквозь гламурный алчущий содом

в облаке ментола и сарказма

ты идёшь без плана и судьбы,

в узы окольцованных оргазмов

пропуская резвых торопыг.

И поёт о грустном птица Сирин —

средний возраст, кризис и тыды,

и растёт, как тень к тебе пришпилен,

признак неизбежной пустоты.

Аритмичное

Наступающий отпуск пахнет волной,

шелестящей пеной,

тобой, мной,

маслом вербены,

южными рынками,

пылью,

жареным миндалём

и неверным временем,

сдаваемым внаём.

Отпуск пока ещё только сбывается,

я самолично пишу его вилами

по глянцевой рекламной воде.

Весна моя, обычно постная, будто старица,

заглядывает из-за плеча и улыбается

и, хорошея немыслимо, благоволит к мечте,

в которой молодое вино —

терпкая кровь лозы

дозревает в подвалах,

а седой винодел, умудрённее Лао-Цзы,

рисует на пыльной бутылке левиафана,

после, хмыкнув, с пальца сдувает пыль,

и, удивляясь ребячеству своему,

укладывает в гнездо бутыль.

Снова не спится.

Прозреваю тьму.

Гадаю по прилетающим с юга птицам.

Будущее непременно случится —

если верить скворцам,

самозабвенным,

сладкоголосым

и любящим.

Весна ежеутренне подкидывает

бутоны и почки пряных чудес,

а я, бездумная,

томная,

увлечённая будущим,

пытаюсь прочесть грядущее

в тёмной воде.

Степное

А в мире ночь, и пахнет степь

предгрозовым густым озоном,

и стоит стать умалишённым —

улечься спать под звёздной крышей,

оставив городской вертеп.

Ночное небо режут мыши —

из окрылённых кем-то высшим,

а нам смешно, и мерно дышит

покой, лежащий в головах.

И отпускает давний страх

куда-то вечно не успеть,

кого-то снова не услышать.

Власть телефонов держит сеть,

но с ходом времени всё тише

звонки из мира скоростей.

Мы и не ждём его вестей —

на двух вполне умалишённых

из всех придуманных законов

влияет лишь один бессрочный —

взаимопритяженья тел.

...Вновь тихий ангел пролетел,

метеоритный дождь пророча, —

и чертят небо сотни точек.

Желаний искренних не счесть —

но пусть всё будет так, как есть.

Пусть будет степь и тишина,

ровесник вечности эфир

и ночь с горячими руками,

которая чуть-чуть пьяна,

но не виной, а от вина,

и ждущий за пределом мир

с его шальными скоростями.

Безымянное

Гнетёт состояние — чуждое, странное.

Душа беспокоит ночами всё чаще –

грозится уходом в благую нирвану,

а тело буянит и просится в ванну.

Безвылазно там — ну, куда уже чище?

И что характерно — вот это не лечится

ни флиртом, ни шоппингом…

Аут, похоже.

Похоже, совсем нездоровая женщина…

Трепещется что-то.

Вздыхается.

Мечется.

Боюсь, даже секс здесь уже не поможет.

По косвенным признакам думаю худшее –

дурацкое, майское, предмотыльковое.

Какое-то чудо прибилось заблудшее

и шепчет, и шепчет: «Я самое лучшее…»,

и ангел молчит.

Очевидно, что в сговоре.

К чему мне всё это?

Гореть синим пламенем?

Так я же не Феникс — довольно символики.

Надеюсь, сезонная страсть к полигамии -

такое проходит зимой неприкаянной,

путём добавления к вечности нолика.

И всё же…

И всё же…

Гнетёт состояние,

и снится такое — смешное и странное.

Прибилось же… чудо!

И жаждет признания,

и даже притихло болевшее ранее.

И шепчет, и шепчет…

Живи, безымянное.

Отпускное

Юдоль полуодетых тел,

пристанище смешных пороков.

Любовь без правил и без сроков,

и незачем тут быть пророком -

не преуспеет, кто несмел.

Раздеться можешь догола -

не удивишь потёртых мачо.

Вновь плазмою налитый мячик

по небу весело проскачет,

и в двадцать два сгустится мгла.

А я надену что-нибудь,

чтоб подчеркнуть загар и формы,

похерив этику и нормы,

вступлю на полный терний путь

мощёных улиц, тупиков,

подъёмов, спусков, переходов,

где каждый встреченный ведом

бездумным знаком сумасбродов.

Вольюсь в поток, приму вино

и буду честно веселиться:

обрывки фраз... чужие лица...

и ночь пролистанной страницей

накроет мир.

Но ты зерно

найдёшь средь плевел многострочий.

...Я по тебе скучаю очень -

немножко днём, но больше - ночью,

и с каждой ночью всё сильней.

Но внешне остаюсь ничьей.

Отвязное

Провалившись в болото смыслов,

потяни за собой другого —

под созвездием Коромысла,

избавляясь от наносного,

будет время припомнить страсти

и, дрейфуя на зыбкой кочке,

взять да и погадать на счастье

на лядащем каком цветочке.

Только счастье опять обманет,

счастью свойственно заблуждаться.

Начинающим пиросмани

полагаются спец-эрзацы:

берег цвета слоновой кости,

море, звёзды и куча штампов.

Недоласканные зюйд-остом

принимают песчаность замков

за основу, за аксиому

и не требуют доказательств.

Ничего, что едва знакомы,

обойдёмся без обязательств.

Поиграли в слова — и basta,

поменяться пора местами.

Я хочу, чтобы стало часто.

Удержаться на пьедестале,

можно лишь изменяя сути.

Ты доверчивей предрассудков,

я отвязнее тутти-фрутти*.

Открывающим камасутру

полагается дивный бонус –

вот билет на седьмое небо.

Я сегодня, наверно, тронусь –

ты во мне бесконечно не был.

Сутки — это безумно долго,

эта вечность шершавей стенки.

Познавай же закон пинг-понга,

раздвигая мои коленки.

Растворяясь в пучине страсти,

не надейся вернуться к смыслу –

есть хорошее слово «chao»,

остальное — пустые числа.

Мы уже приоткрыли вечность

очень длинного выходного,

заигравшись в банальном скетче.

Избавляйся от наносного.

Дождливое

С обеда солнце ушло за тучи —

и в самом деле, гораздо лучше,

а вечер, тягостный и скрипучий,

смывает в Лету шальным дождём.

Стеной укрыло высотки-башни,

и скоро девочка — вечный праздник,

поднаторевшая в спецсоблазне,

шлифуя прошлое коньяком,

возьмёт и скажет:

— А, знаешь, странно:

вчера приснились поля тюльпанов

и я — в шифоновом сарафане,

и тёплый ветер, и светлый дом.

А муж ей влепит:

— Вернись на землю! —

и пару-тройку дежурных реплик.

Она зачем-то свечу затеплит —

очаг в бездушии городском,

и будет долго смотреть на пламя,

вдаль отражённое зеркалами.

Свеча — не солнце, гореть устанет…

А в заоконье — вода, вода.

Стекают капли, плетя узоры,

и дождь, похоже, возьмёт измором,

закружит башни ненужным сором,

подмыв уставшие города.

Но это, впрочем, давно известно,

ведь в перспективе маячит бездна,

и дышит мерно в глубинах кресла

своя, карманная, пустота.

А где-то, где-то, в стране тюльпанов

над светлым домом рассвет опалов,

там дремлет счастье в тени платана,

и нужно только ответить «да».

И счастье сразу шагнёт навстречу,

и, отметая противоречья,

обнимет тёплой рукой за плечи,

да так надёжно, что не уйдёшь.

Она ответит на два входящих,

поставит точку на настоящем,

потом наденет зелёный плащик

и выйдет в темень, где он и дождь.

Фанерное

Серебряный браслет хорош до дерматита,

и весь текущий день безудержно хорош,

и я в нём хороша — манерна, нарочита,

бездарно тяжела, как бабушкина брошь.

Участливо молчу, но день мотает нервы,

июль пропах дождём и хрустким огурцом —

ого, почти лечу, да здравствуют резервы? —

но полнится подъём предчувствием фанерным,

и вечер явит вновь усталое лицо.

И разговор пойдёт, как фонограмма, гладкий —

ни сбоев, ни идей, ни смеха, ни любви.

А я, укрыв в себе до срока ренегатку,

по острию пройду умелой акробаткой,

предвосхитив вопрос изогнутой брови.

Фанерный свой мирок оставив нерушимым,

серебряный браслет сниму лишь перед сном.

Вплоть до семи часов, будильно-петушиных,

пойдёт по рекам снов фанерно-стильный дом.

Чепуховое

Когда-нибудь мой час придёт,

и в путь далёкий, в путь опасный,

сквозь полосу семи погод,

сквозь череду пустых суббот,

покорный року и безгласный,

отправится мой богомол,

неся мне свет избитых истин.

Бесстрастный и бесстрастьем чистый,

похожий на пожухший листик,

в дождливом месяце восьмом

взойдёт, как солнце, на порог

и дверь скребнёт прозрачной лапкой,

как всякий вестник — быстроног.

Я, в полосе прибоя строк,

враз поражённая догадкой,

отброшу веру в карандаш —

плавсредство на житейских волнах.

Качну невыспевший подсолнух

на полинявшем поле шторном

и выйду — в утро и в тираж.

На богомолье богомол

сведёт меня пустой и тихой,

а там — чирикай, не чирикай,

но всё окажется уликой,

и вечности эдемской дол

предстанет вдруг засохшим садом.

Мне, впрочем, большего не надо —

ценю убийственный покой.

А после — вечный день шестой...

Но богомол пока в пути —

и, значит, я опять крамолю

и, вплоть до богомолья, вволю

себе позволю чушь нести.

Прогнозное

Напиши мне письмо на линованной плотной бумаге,

запечатай конверт сургучом и отправь в никуда.

Пусть хранит белый лист неизвестные тайные знаки,

как хранит пламя жизни замёрзшая насмерть вода.

«В никуда» — это много надёжней, чем «Почта России».

Тыщи лет наблюдений, статистика, верю, не лжёт –

доходили депеши и страсти, и даже мессии

уводили по этому адресу целый народ.

Я не знаю, когда, но письмо до меня доберётся,

и его передаст ранним утром седой почтальон.

Из сумы перемётной он вытащит мятое солнце

в штампах дальних галактик и с марками чьих-то времён.

Я раскрою конверт, обжигаясь и дуя на пальцы,

и достану линованный синим потёртый листок.

И в душе шевельнётся досадливо острое жальце –

шифровальщик, твой почерк почти нечитаем,

притом кособок.

Что ж… Похоже, всё тайное снова останется тайным,

но сгодится и это в преддверии бурной воды –

я сложу по линейкам кораблик и в кремовой спальне

буду ждать часа «че»…

Где-то тают полярные льды…

Ожидательное

В преддверии судьбоносного поворота

грешу оборотами деепричастными,

пересыпая гулкие паузы

шелухой многословия, что объяснимо —

отчаянно трушу.

Отмечаю по ходу,

как из удобной многим безгласной

перерастаю в угрюмую несогласную,

но ощущаю зачем-то —

понимаю, банально, и всё же, —

ответственность

за чью-то там душу.

Я, очевидно, тупиковая ветвь эволюции,

неудачный привой, и плоды мои горьки,

но ты бережно отделяешь

горчащие зёрна от плевел

и варишь отменный кофе,

а после,

воздав должное извечному ритуалу,

уводишь меня в зазеркалье, читая Лорку,

и в душе моей прорастают семена

революционно настроенных философий.

А потом я возвращаюсь к привычному личному,

ограниченному бытом и закольцованному,

надеваю личину и домашний халатик,

душу в себе всходы,

отвечая за чьи-то души,

и принимаю воду тихого дня —

очищенного от примесей, дистиллированного,

разделяя жажду большой серебристой рыбы,

выброшенной прибоем на сушу...

Светлое

За снегом не виден парад планет,

но если — глобальный сбой,

и разом закончится яркий свет,

то я разожгу другой:

живой, ненадёжный,

но маяки

когда-то на нём вели

сквозь тёмную волю богов морских

усталые корабли.

И если в дрожанье густых теней

отыщет твоя рука

ладошку, холодного холодней,

и после сожмёт слегка,

то я непременно опять спасусь,

согреюсь и отмолю

и горы,

и море,

и ту лозу,

живущую на краю

обрыва, чей берег стремится вниз,

но травы стремятся вверх —

как всё, что содержит в начале жизнь

и тем умаляет грех.

И если, и если — и вопреки

всему, что претерпит мир,

уроненный разом с Его руки

в первичный пустой эфир,

ладони моей твоего тепла

достанет найти ответ

в минуту, забывшую суть числа,

он будет совсем простой:

там, где обрывается этот Свет,

в лампаде горит другой…

Прошлое

В свидетели призвав Луну

и суку с глупой кличкой Джанга,

мы целовались на ветру.

Февраль над миром плыл — архангел,

который рад бы вострубить,

да нет ни срока, ни отмашки.

Мне было знобко и легко,

мне было страшно.

Под рубашкой

твоей застывшую ладонь я грела —

и огнём горела,

а в нашем доме — далеко —

шумели гости.

Дерзким телом

тянулась я к тебе — тогда,

в мои смешные девятнадцать,

мир был придуман для меня,

и чтоб, конечно, целоваться

вот так: взасос, взапой, в раздрыг,

до мелкой и щенящей дрожи,

в последних числах февраля,

пустых и праздных, как прохожий,

что было торкнулся во двор,

но сей же час ретировался.

Ты был.

Спасибо, что прошёл,

не доведя любовь до фарса

совместной жизни на краю

обетованного болота.

И я была: нелепей «лю»

без «блю», привязчивей икоты,

самоотверженней Д'Арк,

наивнее, чем Чебурашка.

...Скулила Джанга.

Зябла ночь,

стучало сердце под рубашкой

в мою открытую ладонь,

и нам двоим дарили вечность.

Спасибо, что не взял.

Пора

в мир разобщённых человечков.

Ситонское

Всё было, веришь ли, и всё же ничего

в день этот длинный, в общем, не случилось

на части суши имени его,

забытого Ситона.

Божья милость —

потоки солнца в гуще облаков,

пролитые над рощами оливы,

являлась редко, но, без дураков,

хватало света, времени и силы

идти, идти туда, куда глаза

глядят

и топают, уму покорны, ноги.

Я видела — безвинная лоза

растёт вдоль старой каменной дороги,

и вызревший до черни виноград

клюют, хмелея, маленькие птицы.

Я видела густой ничейный сад,

забывший напрочь, как остановиться

в бесхозном одичании своём,

и дом, почти разобранный до кладки,

но верящий, что все мы оживём,

уложенные вновь в ином порядке

законом сохранения вещей

и атомно-молекулярных связей.

Я видела: несбывшийся елей,

упавший наземь, принимает вязель

и прячет в перекрестии стеблей,

в цветах, ещё прельщающих шмелей,

оливок горький вкус и горечь правды,

и в этом смысла, может быть, и нет,

но есть ли смысл, когда, не зная завтра,

ты строишь планы?

Приручённый свет

сменил светило, но, не согревая,

являлся лишь подобием его,

и каменно бугрилась мостовая,

и шла я, шла туда, куда кривая

вела, и захватившее сродство

с чужим ещё, и всё-таки своим,

забытым и нечаянно открытым...

Стихи плелись, но внутренний зоил

въедался неуёмным фагоцитом,

и слов незрелых распадалась вязь.

Катились волны, ни к чему не тщась,

приоткрывая мира естество,

и больше не случилось ничего...

Завоевательское

Он её завоёвывал, как макситан Гиарб

руку, помыслы и Карфаген Дидоны:

брал нахрапом,

держал в осаде,

молил, как раб,

временами бывал колюч, словно новый драп,

но смотрели мимо медовые халцедоны

глаз её,

невозможных,

глубоких,

манящих глаз.

Он в уме возводил империи, строил планы

и сидел допоздна на кухне, включивши газ,

чтобы малое пламя дышало, и полумгла

отступала подальше и пряталась у чулана.

Он не верил в удачу, но что-то однажды в ней

изменилось внезапно, а, может, она устала.

И весь мир изменился, и нет ничего важней,

чем касаться дыханьем озябших её ступней,

а потом укутывать в пёстрое покрывало

и держать её, сонную — самый желанный груз,

на руках, прижимая, баюкая, словно чадо.

Гнать сомнения прочь и шептать себе: "Разберусь!",

ощущать на губах горчинку и тайный вкус,

улыбаясь довольно при виде постели смятой.

Я не знаю, как дальше сложится их судьба:

жизнь — закрытый сценарий, и мы в нём всегда статисты,

и хищны времена, да и хватка у них когтиста.

Но, пока она спит, он чуть слышно мурлычет Листа,

и целует ладонь,

и сгоняет морщинку со лба.

Предутреннее

Жизнь обесценена, поэтому обсценна.

В толпу зайдёшь и тут же задыхаешься

в парах ненормативного фосгена.

Бессмысленней беспарной рваной варежки

такое неприятие бытийности —

но когнитивь себе до диссонанса,

крути ещё один бессонный стих,

хоть в слове недослышанном останься

свободной от...

Чего?

С себя начать бы,

но на себе же круг опять замкнётся.

Вот-вот придёт сумерник и молчальник,

тая в кармане тлеющее солнце,

и будет чаепитие горячим,

настоенным на травах и тревоге,

но после он вздохнёт,

обнимет,

спрячет

в коротком и негромком эпилоге

никем не завершенного романа

тебя, уже ничейную, как слово.

...А утро будет тусклым и туманным,

неласковым, чужим, но всё же новым.

Осеннее

Не претендуя на цитатник:

плодам упавшим — тлен и слизь...

Озябнув, обнимаю батник:

любимый, тёплый, старый.

Братний.

Туман у яблони завис.

Октябрь таится — зрелый лис,

уже приметивший курятник —

ждёт на последнем рубеже,

чтоб с полночью прийти за птицей

сентябрьских томных миражей,

почти дошедшей до кондиций.

Печально в мире плотных тел.

Изрядно ясень облетел,

и холодны мурашьи тропки,

и детство спрятано в коробке,

в резном фамильном кенотафе,

среди поблёкших фотографий.

Тусклее память, ниже дача...

Но виноград почти созрел,

и символ так неоднозначен

с учётом лиса-октября,

что это чуточку булгачит.

Ждут неоткрытые моря,

и волны, пенные на гребнях,

и говор южных городков,

и камни, помнящие древних,

и слог иного языка —

всё будет скоро, а пока

идёт изученной дорогой

пора буреющих плодов

и промежуточных итогов.

Лукавое, изречённое

Дремлет странное, нерождённое,

на душе то прилив, то отмели.

Кофе с горечью пережжённого.

Сны с лукавыми аксолотлями*

ночь всучить всякий раз пытается,

глупо скалится пустотой личин.

Забрела тоска-постоялица

и шуршит конфетной фольгой…

Отзынь!

В промежутках февральских проблесков

небо выглядит очень искренним,

да для входа в синь нету пропуска -

поистратились божьи искорки.

Манит новое, неподъёмное,

будоражит уже бескрылую,

на душе темно…

Может, втёмную,

раз опять стихом одержимая?

По канве строки, аки посуху,

на авось — рискнуть,

отыскать свой путь,

но наполнена словом бросовым -

от него тоска, от него и муть.

Не по мне оно, нерождённое -

знать,

прибилось с чужими строчками.

Спи, лукавое, изречённое,

ублажённое многоточьями…

Созерцательное

Для созерцания созрев,

блуждаешь в тихом околотке

свой час, ни длинный, ни короткий,

ни пёс живой, ни мёртвый лев,

ни швец, ни жнец и ни дудец,

ни Красной Армии боец.

А так — сама себе своя,

и друг, и доктор, и судья.

Судить бы, да судимых нет,

лечить бы, да уже прозрела,

дружить бы, да неярок свет

души, не полюбившей тело.

Не сожалеешь ни о ком,

пустых молитвенников строчка.

Гордишься собственным мирком,

немного мать, отчасти дочка.

Блуждай.

Брести тебе, брести,

согревшись светом апельсина,

по краешку Его горсти,

раба неслушная Ирина.

Зимнее

Зима, проверив на излом,

прошедшим гиблое число

в день добавляет по минуте,

но заоконный столбик ртути

расти не хочет всё равно.

Я грею пряное вино,

гадаю на цветке гвоздики

(ромашки, знаешь, не в сезоне),

но он так твёрд и непреклонен,

что шансы вновь равновелики,

как две испанские хурмы.

Уроненным на дно зимы

предписано молчать и слушать

крахмальный хруст округи снежной,

смотреть под ноги, кутать душу

в три слоя шерстяной надежды

и ждать, когда же явит милость

хтонический угрюмый бог.

Под новым снегом нет дорог,

но направленье сохранилось,

поэтому иду туда,

где шум термитника терпимей,

где в кофе плавится вода

в реторте бытовых алхимий;

где спит огромный рыжий кот

на том, моём, любимом месте;

где по печёным комьям теста

густой слезою мёд течёт.

Здесь можно ждать,

здесь можно быть,

здесь время усмиряет прыть

и кошкой ластится к ладоням,

и в бытие моём придонном

неариадненная нить

тут расслабляется слегка,

не подгоняет в лабиринты,

а нервный день — извечный спринтер —

теряет след наверняка.

...В свой краткий суверенитет

открыла б многое тебе,

но суть воруют телефоны.

Пробрёл сквозь вечер Вечный Жид,

зима следы его снежит,

и время надо мной летит,

грозя порушенным законом.

Соври — ну, хоть про Персефону,

и сам поверь — и будем жить

до той, обещанной, весны,

где все немного влюблены.

Дневнее

Ветер вечности дул неслабо,

резко рвал поля арафатки,

порошил лицо грязно-жёлтым,

прорезая «гусиные лапки»,

а от скал базальтовых эхо

туристических групп отражалось:

— Мы — команда! Дружней, ребятки!

Ну-ка, громче — давайте мясо! —

И в лазури бездонной неба

солнце плавилось жаркой свечкой,

освещало... да нет, смотрело,

как нелепые человечки

по пескам бескрайним бродили,

проходя мимо древней силы.

Люди тупо хотели драйва.

А вот мудрости — не просили.

И к чему им в «каменных джунглях» знать,

кому дует западный ветер?

Небоскрёбы украли солнце,

даже если вставать на рассвете.

— Ладно, будет вам — бедуины.

Тоже мне, немытое племя...

Как цыгане, а то и хлеще... —

А старуха неспешно время

разминала в сухих ладонях,

что за тыщи лет безупречно

выпекали тонны лепёшек.

Рядом с ней прикорнула Вечность

и, закрытая для незрячих,

подавала старухе скалку

…Плоским блином часы тянулись,

гарцевал мальчишка на палке,

а сестра, малышка босая,

на холодном песке сидела,

пела песню, почти неслышно,

и задумчиво вдаль глядела.

Где-то там бурлила массовка:

— Мы — команда! Дружней, ребятки!!! —

А она всё знала, плутовка.

Улыбаясь, чесала пятку.

Только им подвластное время

никуда уже не спешило,

день подсох по краям, как тесто.

Тихо шло к закату светило.

Вот просЫпались щедро звёзды

(...здравствуй, Ригель и Бетельгейзе...),

что-то сдвинулось с мёртвой точки,

и теперь я знаю, что прежде

всех порывов, благих починов

и крысиного бега в круге

будет вечность, песок пустыни

и сухие руки старухи...

Негромкое

Неяркий день, негромкий свет,

забор, увитый винным градом,

но можжевельника здесь нет —

да и не надо...

Шаг в шаг от шумных площадей

идти в неспешные минуты,

где притяжение сильней,

и почему-то

легко улыбчива душа,

а в узнавании нежданном

слова к открытию спешат.

Формат романа

предполагает тёплый свет

и терпкий привкус винограда,

и я даю тебе ответ

конечно, взглядом...

Вербеновое

Она занимает четверть кровати,

но двести процентов его души,

и всё для него в ней предельно...

Кстати,

он ценит в ней шарм

и лощёный шик,

приносит ей розы банального цвета -

налитые страстью

густого бордо,

зимой непременно вывозит в лето,

подальше от стыни

и серых льдов.

Он, если бы мог, подарил ей небо,

а к небу в комплекте и целый мир.

Он любит...

А это всегда нелепо:

любовь — наихудший ориентир.

Она пьёт арабику цвета ночи,

смеётся взахлёб и порой над ним,

когда он так жарко и жадно хочет

взять то, что всегда являлось ничьим.

В ней дремлет ведьма.

Он так боится

её упустить, что в ночной тиши

пытается долго

сквозь шёлк ресничный

поймать отраженье её души,

хоть знает — будет, и неизбежно,

и глушит водкой растущий психоз.

...Вот-вот, и растает в кружении снежном

вербеновый запах её волос.

Закольцованное

В блуждании по городу без цели

нет смысла, но во многом ли он есть?

Июль встряхнул туманистую взвесь,

и тучи, что вконец осточертели,

пусть нехотя, но с неба уползли.

Вольно теперь идти на край земли —

туда, где ночь рождается из пепла,

где в моде стих Гомера, пёстрый пеплос,

герои, трёхголовые собачки,

война и вера хоть во что-нибудь.

Хождение по кругу — тоже путь,

но и на нём исход неоднозначен.

Поёт сиринга — яростный манок —

из века страсти к веку киберпыли,

но человек всё так же одинок.

И те, что будут, как и те, что были,

стоят и смотрят в чёрное ничто,

которое предельно безразлично.

Подводим предварительный итог.

Написанному — верить?

...Драматично,

как в сериалах.

Пошлости боюсь.

Нудит над ухом мелочная гнусь:

то крови ей, то — снова свежей крови.

Вздыхает город скорбно, по-коровьи,

и пахнет подогретым молоком —

вот мамы моют рамы, варят каши,

домой зовут антошек и наташек,

и просто всё в пространстве обжитом.

А ты смотри, смотри из темноты,

родившейся от самоосознанья,

которое не раз ещё обманет,

как мир несут усталые киты,

как тонок панцирь старой черепахи...

...Щенок трёхглавый ластится без страха.

И он — один, но есть на свете ты.

Странное

Хочется странного: водки с томатным соком

(так, чтобы сока, пожалуй, в два раза больше)

и убежать от себя, ну, допустим, в Польшу

с каким-нибудь гладко выбритым полубогом.

Снять на неделю номер за много евро,

чтобы банально не вылезать из койки —

ведь полубог априори предельно стойкий,

а в перерывах гадать на полосках зебры:

белая-чёрная… белая-чёрная-чёрная...

Снова, похоже, попалась нам зебра с браком,

ну её к чёрту, милый, ведь есть дензнаки —

купим кусочек счастьица иллюзорного.

Купим кусочек неба, отмоем дочиста

и на неделю поверим в смешную сказку.

Сказки... ну, это по-нашему, по-парнасски,

самообман, как способ лечить одиночество.

Хочется странного: в мери кровавую — перца,

чтоб растопились и вылились колкие слёзы,

после смотреть на кусочек неба, где дышат звёзды,

и... полубога не нужно,

а просто... согреться.

Ветхое

А близость, ветшая, ползёт по швам.

И стоит ли штопать, тепла в ней нет.

Услышь, нестерпимая синева,

утешь, необъятный свет.

Но синь к поднебесным всегда глуха,

но свет к полутенью не снизойдёт.

Суши свою нежность, готовь сухарь

на старость, на горький год.

Когда разговоры сведутся в слог,

нелепы заплатки союза «бы».

Вдвоём или порознь — но одинок

любой, кто способен быть.

Не вылюбить чувства из пустоты,

не вырастить злака из сорняка.

Прими, что осталось, сухая стынь,

хоть я не твоя.

Пока.

Житейское

По мере накопления житейского опыта надоедает быть созданной из ребра.

Ведь, в конце концов, это пошло — являться частью чужого тела.

Так и слышу гневные возгласы ортодоксов:

— Да ты, милочка, оборзела! И до чего докатится этот мир,

если каждая, прежде безгласная, смело начнёт говорить то, что думает?

А мир кутается в пушистые свитера,

и, перешагивая озябшие лужи и безвременно падших,

спускается в царство Аида.

Всё просто — скоро накроет зима.

Стынут чувства,

и грешной любви дома полнят вздохи и мёрзлые сквозняки.

Не с руки блудить — готовлю на ужин форшмак.

Небо закрыто на санитарную ночь.

Скука вяжет, как недомороженная хурма,

и всё, на что я способна — это, шевельнув плечами,

скинуть ладони ручного апартеида.

По мере накопления зимолет надоедает быть сотворённой функционально.

Груз обязательств сковывает в бездушной попытке занизить твой потолок,

и меня, бегущую в традиционной упряжке, вечно заносит куда-то вбок.

Кто-то банальный, конечно, скажет, что тянет налево.

На каждый роток платков не набраться — пусть говорит,

сидя в одиночной камере-доживальне.

Много думаю.

Существует мнение, что для созданных из ребра это чревато:

портится цвет лица, а также ориентация во времени и пространстве.

Им, де, изрёберным*, положено с кротостью лани ступать,

писать вознесённые стансы и опускать очи долу,

когда в мужчине просыпается воинствующий бог Марса.

Безусловно, рискую подпортить имидж,

говоря то, что думаю, но всё же...

Пора.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге