Горькие травы
Послушник и лисица
Все ходила вокруг избушки,
тычась носом в его следы,
шевелила щепки и стружки,
стебли сныти и лебеды.
Неужели не возвратится
после смерти старца он в скит?
Не играть с ним, не резвиться
и не есть из его руки…
Хруст ветвей. Прислушалась, вздрогнув,
и рванула стремглав в кусты.
— Что ты, рыжая! Прям под ноги!
Я скучал. Да уймись же ты! —
По спине потрепал, погладил;
замерла, ладонь прикусив.
— Очень строгий отец настоятель —
он насилу меня пустил.
Я сказал: тут книги, пергамен,
недописанная Псалтирь.
Он ответ уронил, как камень:
«Чтоб до ночи пришел в монастырь!» —
Разложил на колоде тряпицу,
яйца, лук и засохший хлеб.
Глядь, а солнце уже садится,
тень тревожно ползет по земле.
И пока собирал чернила,
перья, киноварь, шило, нож,
тьма холодная лес накрыла,
будто вмиг наступила ночь.
Ветер дверью прикрытой хлопнул,
поднял пыль. — Эй, рыжик, сюда! —
Грома выкрики, ливня топот.
Дождь придется в скиту переждать.
Взял огниво и высек искру,
у иконы лампада зажглась.
Скрипнув дверью, в избушку быстро
босиком девица вошла.
Улыбнулась, со лба отбросив
медно-русую мокрую прядь:
«Я не бес, ты меня не бойся,
я не стану тебя пугать.
Мы с тобою давно знакомы,
и люблю я тебя давно.
Заберу навсегда в хоромы —
мой узорчатый терем снов.
Наблюдал, как течет, искрится
узкий жар в золотых глазах.
— Лучше б ты оставалась лисицей, —
с сожалением ей сказал.
Приласкавшись, шептала сладко:
«Ты обеты не приносил.
Будешь самым богатым, знатным,
дам я все, о чем ни спроси.
Я твоя… А не согласишься,
погублю — я дала зарок».
Улыбнулся тихонько: — Ишь ты,
до чего сердитый зверек.
Хоть еще не принес обеты,
но любви я жажду иной —
неземной, что лучами света
рассекает любую ночь.
Обернется богатство прахом…
Если примет меня Христос,
то и жизнь отвергну без страха, —
он коснулся ее волос:
— Видно, время пришло проститься,
мой лохматый лесной дружок.
А была бы простой лисицей,
то с собой увести я смог.
До утра умоляла, грозила.
Он лишь молча качал головой.
«Хорошо, я тебя простила:
ты уйдешь отсюда живой…
Лучше было б самой погибнуть,
чем дыханья тебя лишить», —
проскользнула проворно, гибко,
в предрассветной исчезла тиши.
— Мне так жалко тебя, мой рыжик,
я хотел бы тебе помочь… —
он вздохнул. Взял мешок и вышел,
и побрел потихоньку прочь.
Тихо сеяли холод жемчужный
на промокший лес небеса.
И бежала за ним до опушки
озорная его лиса.
Горислава
Раз на закате к княжне Гориславе
девицу статную привели —
никто не видал подобных красавиц —
рубаха шелковая в пыли.
Девица склонилась в поклоне низком:
«Приветствую госпожу мою.
Пришла я к тебе из краев неблизких,
учиться хочу у тебя шитью».
Сели они при лучине в светлице,
стали покровцы в храм вышивать,
да только новая ученица
иглу не умеет в руках держать:
вертит иголку в пальцах неловких,
путает нитку из серебра.
Глядит на нее кормилица строго:
не нравится ей такая игра.
«Смотри, Горислава: дело плохо.
Она не старается вышивать!»
И отвечает девица со вздохом:
«Устала с дороги, хочу я спать».
Кормилица отложила шитье и встала,
чтобы девицу вести с собой,
но та заупрямилась и сказала,
гордо качнув головой:
«Я знатного рода, и я с рожденья
привыкла в мягкой постели спать.
Прошу, княжна, у тебя одолженья:
с тобою сегодня лечь в кровать».
Легла Горисалва с девицей рядом,
и близко-близко придвинулась та.
Дыханье ее горячо и сладко,
будто бы мед на ее устах.
«Крепки твои объятья и тесны,
жгут твои поцелуи огнем…»
«Скажи, Горисава, признайся честно:
кто в сердце живет твоем?»
«Я ото всех держала в тайне,
только тебе расскажу:
есть юноша дивный, необычайный —
его я в сердце держу.
Однажды ко мне в сновиденье странном
он вышел из темноты.
И вот, прекрасным лицом и станом
его мне напомнила ты».
«О, как мне сладостны твои речи:
давно я тобой пленен —
далекого дивного царства царевич,
проникший в твой тонкий сон.
Скажи, ты верной женой мне станешь
в чудесной моей стране,
что проступает за радужной гранью
яви лишь при луне?»
Той темной ночью к ним не слетели
нежные птицы сна:
они лежали в мягкой постели,
обнявшись, как муж и жена.
Перед рассветом окно раскрыли,
ничей не тревожа сон,
и лишь на землю они спустились,
конем обернулся он.
Они бесшумно прошли в ворота,
их часовой не слыхал.
Но брат княжны заплутал на охоте:
в лесу он заночевал.
Его разбудил предрассветный холод
и острый тревожный сон:
он видел, что свет луны расколот,
по черной трещине мчится конь.
Конь скачет беззвучно, конь скачет проворно,
легки копыта из серебра,
и никнет к высокой луке узорной
Горислава, его сестра.
И видит брат, глаза открывая:
по лунной дороге, бледна, как снег,
летит Горислава, сестра родная,
на серебряном скакуне.
«Вернись, Горислава моя дорогая!»
Стрелу положил он на тетиву.
И, человеческий вид обретая,
серебряный конь упал на траву.
«Брат, отпусти ты меня с любимым,
если желаешь мне добра!»
«Нет, во дворец его незримый
тебя никогда не пущу, сестра!»
«Брат, отпусти ты нас ради Бога,
если желаешь мне добра!»
«Нет, в сказочный сумрак его чертогов
ты никогда не войдешь, сестра!»
И вот вторая стрела вонзилась,
смерть неся, царевичу в грудь.
Княжна молодая над ним склонилась,
от горя не в силах она вдохнуть.
И он говорит, обращаясь к ней:
«Всё же навеки ты будешь моей.
Брат, оттого что убил меня,
проживет на свете всего три дня:
злая болезнь погубит его,
оттого что разрушил мое колдовство.
Мне вечно на этой поляне лежать,
но и тебя мне недолго ждать.
Без меня ты и года не проживешь:
под Пасху родами ты умрешь.
Райскою птицей станет дочь,
будет петь Господу день и ночь,
ты станешь кукушкой в тоске своей:
вовек не увидишь наших детей».
Утро настало, ночь прогоняя,
коснулся царевича солнечный луч,
в камень и травы его превращая.
Из раны пробился студеный ключ.
До весны жила княжна, тосковала,
низала жемчуг речной,
Плащаницу шелком она вышивала,
закончила лишь весной.
«К концу подходит моя дорога,
царевич любимый мой.
Сегодня ночью умру я в родах
и стану птицей лесной».
Из года в год, как снега растают,
леса зашумят листвой,
тоскуя, кукушка к ручью прилетает
и плачет в глуши лесной.
Бортник
Ходила младешенька по борочку,
Брала, брала ягоду, землянику…
Русская народная песня
В лес ходила, ягоды собирала,
повстречала его у бортей —
он сидел на листве палой,
оказался весел и разговорчив:
«Мед цветочный светел и сладок,
я бы продал, коль сговоримся».
— У меня ничего, кроме ягод.
Ты и сам наберешь, вестимо.
«А глаза у тебя — смарагды,
золотые твои косы,
да и губы твои вό сто
крат слаще меда, румяней ягод», —
и улыбка скользит в ресницах:
узкий луч меж узорных веток.
— Не удастся нам сговориться:
кто спешит, тот подобен ветру.
И глаза мои не смарагды,
да и косы не золотые.
И, поверь, мне совсем не в радость
слушать речи твои пустые. —
Он качнул головою: «Что ты,
мне ль спешить? У меня — вечность», —
положил на лопух соты,
протянул, подмигнул беспечно:
«Приходи еще, погутарим», —
и в янтарном пропал зное.
С этих пор тот чудной парень
не давал ей уже покоя.
В лес ходила, ягоды собирала,
забредала в чащу, земли не чуя,
но домой теперь приносила мало,
находя лишь объятья и поцелуи.
— Засылай сватов, да и свадьбу сладим,
ведь не век же нам от людей таиться!
Он ее слегка по щеке погладил:
«Ты меня прости, моя голубица…
Невозможно мое жениховство.
И в селе меня посчитают бесом,
потому что не человек я вовсе,
а древесный дух, обитатель леса».
Убегала прочь по сосновым иглам,
по сучкам, по кочкам, колючим травам,
чтоб тоска сердечная не настигла,
чтобы горечь эту в лесу оставить.
Жгло ступни исколотые, но жарче
жгло разлуки пчелиное злое жало —
рассыпало искры тоски кресало,
золотые рождая чары.
В лес ходила, ягоды собирала,
все искала его потайные борти,
и казалось тщетным и запоздалым
ей бессмысленное упорство.
Сквозь малинник вышла на то же место,
где ветвями качает высокий ясень.
Зашептала стволу: — Я твоя невеста.
Быть хочу с тобой, если ты согласен,
стать твоей листвой и корою, ради
этого все могу я сделать…
«Так иди ко мне, моя радость,
и отныне дерево — твое тело».
В сумерках искали парни с мужиками —
факелы в руках, косы и дубины.
Только вышли к бортям, где сплелись ветвями,
тихо шелестя, ясень и рябина.
Хелависа и Ланселот Озерный
Хелависа выходит в полночь
собирать колдовские травы,
и рисуют отблески молний
черный замок ее многоглавый.
Хелависа перед восходом
возвращается и устало
рядом с рыцарем благородным
опускается на покрывало.
Что-то дивное рыцарю снится,
и не рвутся видений ткани.
И густые его ресницы
чуть дрожат от ее дыханья.
Поцелуи ее как солнце,
и объятья — горячий ветер.
Вот сейчас он во сне улыбнется,
и проснется, и ей ответит.
Целый день расточает ласки,
обладает недвижным телом.
Но прекрасный рыцарь бесстрастен
в цепких пальцах ее умелых.
На закате огонь разводит
и волшебные зелья готовит
для его негниющей плоти
и его неподвижной крови.
Горьким зельем чашу наполнив,
заливает огонь кровавый.
Хелависа выходит в полночь
собирать колдовские травы.
Горькие травы
1. Поцелуй полудня
Звонко перебирает медные струны зной.
Тяжко непраздной в поле, кружится голова —
ветер цветы колышет в небе над головой,
травы умело сплетая в тонкие кружева.
Вот облепила стебель мутным налетом тля,
ползет по тугой травинке большой изумрудный жук.
…Нежностью обжигает ясный лазурный взгляд —
и зажимает сердце сладкая пряная жуть.
В солнечном небе тает юноши тонкий стан,
золотом, ярким шелком заткан его кафтан,
скрывается на мгновенье в трепетных лепестках —
и у щеки горячей в кольцах его рука.
И засияли близко, близко его глаза,
шепчет в лицо ей жарко: «Ждал я тебя давно:
трудно слепым пугливым людям себя показать
и заманить под своды резного терема снов.
Прежде, тобой любуясь, думал, смогу скрывать
в сердце полуденных башен синий упрямый жар —
как обо всем расскажешь? Нужно ль искать слова —
горечью наполняют полдень тысячи жал.
Очи твои — цветущий лен в голубой росе,
волосы — волны густые спелого ячменя,
твои умелые руки — нежная прочная сеть —
легкую певчую птицу — подстерегли меня».
Медленно разрезая дремотное полотно,
гулко слова роняет в жаркий солнечный шум:
«Венчана я, останусь верной ему женой.
С осени я во чреве наше дитя ношу».
Он головой качает: «Тяжесть земных забот,
горе, труды, болезни — вот, что тебя там ждет.
Всё по-иному будет, если пойдешь со мной,
дочка, когда родится, станет и мне родной».
И, утопая снова в светло-медовом сне,
едва шевеля губами, шепчет ему: «Прости,
долго мечтала о встрече, но всё же отвечу «нет»,
нам невозможно быть вместе, лучше тебе уйти».
Рассеялся разнотравья пестрый пахучий гул,
песней взлетевшей птицы ответ его прозвучал:
«Ты одного не знаешь: сквозь ночи грядущей мглу
вижу — со мной вступаешь в ласковую печаль».
Расходится сон кругами, всплывает она со дна,
на землю спустился вечер, осыпал траву росой,
на незабудковом небе бледная стынет луна,
и хорошо по лугу к дому идти босой.
…Стали сильнее схватки, в полдень она родила.
Легкие были роды, никто не чуял беду.
Вот повитуха ловко девочку подняла,
родильнице показала — и мать испустила дух.
2. Благословение леса
Гликерия — и во рту
вкус маслянистых почек,
щавеля, сныти — тут
для пира есть всё, что хочешь:
сухой ноздреватый хлеб,
вода в роднике ледяная,
листьев ковер на земле —
лесное преддверие рая.
Домик в кусте бузины,
стол на пеньке сосновом —
в дивных чертогах лесных
воли и радости вдоволь.
«Как хорошо весной! —
смех ее серебрится, —
Вчера я слышала птицу
по имени Алконост».
Маленькая рука
в хвойном пахучем клее.
«Я буду тебя искать —
прячься скорей, Пантелеймон!»
Радостный бег налегке,
шум торопливый шага,
стебель прохладный в руке,
темное дно оврага,
и первоцвета на
губах водянистый сахар.
И долгая тишина.
И дуновение страха.
Гликерия! Где же ты?
Гликерия, ну, откликнись!
Сверточки бересты
в узорах коричневых линий,
хлеб на смолистом пне,
горсть прошлогодней брусники…
Звать — но ответа нет.
Тише слезы и крики.
В поле бежать, просить
братьев, отца, соседа.
Плакать уже нет сил.
Она пропала бесследно.
Прутика горечь во рту,
отчаянья холод неспешный.
— Кто станет искать сироту?
Верно, забрал ее леший.
Гликерия. Тонкий вкус
непроходящей боли.
Снова бузинный куст,
и сквозь рубаху колют
иглы на мягкой земле.
И замечать, тоскуя,
на гладком сухом стволе
знаков цепочку витую —
таинственный путаный след…
3. Горькие травы
«Говорящие травы тайны мне поверяют:
липнет к пальцам горькой душистой речью
зверобоя и льнянки чешуя золотая,
бьются в ладони пастушьей сумки сердечки.
От кашля, женских болезней, от лихорадки…
мать-и-мачеха и крапива, ромашка, мята…
Но в полях иных расцвели цветы от усталой жажды
на земле живых услышать тебя однажды».
Вернется в село, где галдят воробьи по застрехам,
где насыщен воздух бессмысленным шумом, смехом.
— За селом-то уже кружают! С нами пошли, Пантюша!
Просто проходит мимо. «Ох, до чего ж ты скучный!»
И за спиной хохочут: — Серьезный! — «Красивый да статный,
А на девок совсем не смотрит». — Лешачки жених проклятой.
«Глядя в синюю глубь, омут сумерек меря,
в торопливую воду прошедшего кануть.
И достигнув подвижного дна, Гликерия,
вновь увидеть тебя за стеблями тумана».
4. У воды
Трепетный и поспешный
говор воды бегущей.
Плеск русалок-насмешниц,
злой шепоток Ворогуши.
Нежный небрежный шелест —
ветер в листве течет —
выйдет к нему на берег,
коснется плеча плечом,
и утомительно сладок
тонкой луны перламутр,
быстрая льется прохлада
бесшумными каплями — внутрь.
— Если с тобой останусь,
Гликерия, что мне будет?
— Ты, Пантелеймон, странный.
Лучше живи, как люди.
Мир предрассветный — между
утренним солнцем и тенью:
в нем нет на Бога надежды,
чуждо ему спасенье.
— Я не хочу в это верить:
любовь, точно смерть, крепка —
в теплую вечность, Гликерия,
тебя я внесу на руках.
Трав раздвигая путы,
прошелестит: «Прощай!»
И, наливаясь утром,
колышется иван-чай,
пахнут прохладным телом
смородиновые кусты.
Полнится гулом белым
на том берегу монастырь.
Старец-монах на коленях
сквозь уходящую ночь
шепчет: «Иди, Пантелеймон,
жду я тебя давно».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
