Обложка эти письма

эти письма

Векша

0% прочитано
Стандартный
Векша

эти письма

«маяки отправляются к морю…»

маяки отправляются к морю

покидая свои города

в глубине сухопутной земли

и взбирается в небо звезда

непростою тропой непрямою

потому что зовут корабли

из холодной просторной дали

где лишь чёрное и голубое

а другого огня не зажгли

«Маленькие деревья выходят в город…»

*

Маленькие деревья выходят в город.

Робко трогают ветками незнакомый воздух.

Исподлобья, не поднимая голову,

смотрят на взрослых.

Мы тоже будем такими же?

Будете, куда вы денетесь.

Время – главный ингредиент алхимии,

к тому же он самый действенный.

Многое с вами будет, маленькие деревья:

и безводные лета, и холодные зимы.

Время вас искалечит прежде, чем вы повзрослеете

и больше, чем необходимо.

Всякий, кому захочется, криво и неумело

станет вас перекраивать по своему разумению.

Только в бетонных улицах, словно в семье неласковой,

вы всё равно останетесь неисправимо прекрасными.

Сгорбленные и сломанные, пыльные и уставшие –

только вы оправдаете город, о вас не помнящий.

Маленькие деревья, вы остались за старших.

Мы придём к вам за памятью. Мы придём к вам за помощью.

«Холодная поверхность дня…»

*

Холодная поверхность дня

следов уже не принимает –

а эта улица прямая

проходит точно сквозь меня.

За рёбра задевает шум,

по сердцу пробегают дети,

и в жидковатом зябком свете

я снова февралём дышу.

Здесь небо сжато с двух краёв

многоэтажными домами.

Здесь вечно строят и ломают,

а улица берёт своё.

Я столько раз прошла по ней

к метро – и к дому – и обратно,

что чувствую её, как нерв.

Она – моя живая правда.

Она протянута во мне,

а я потеряна снаружи –

забытой ёлочной игрушкой

вблизи аптеки, на сосне.

чёрное

Чёрный дрозд, поющий сквозь город,

отменяет на полчаса

механические разговоры,

электрические голоса.

Чёрный дрозд переводит стрелки.

Белки-стрелки, шустры и мелки,

разбегаются из колеса.

Чёрный стриж, летящий сквозь город,

вылетающий за черту,

чертит острым крылом узоры,

продлевая их в высоту.

Чёрным грифелем карандашным

он рисует мосты и башни

на слепящем глаза свету.

Чёрный грач, глядящий сквозь город,

чует тяжесть его камней,

видит стылый чугун заборов

и застывший свинец теней.

Чёрный грач, на земле стоящий

где-то в будущем настоящем,

держит землю – и нас на ней.

февральское

Знобит деревья на ветру.

Какой неистребимый холод,

когда все намертво ушли…

Как слово падает из рук.

И год за годом чёрный город

переживает феврали.

Роскошный перечень потерь.

Сокровищница гиблой боли.

Из зимней ледяной неволи

ступить на воздух – и лететь,

и птичьи предъявлять права

на два небесных стылых метра,

на правду высшую – и меру,

и голос навсегда сорвать.

По февралям сквозь монохром

привычно проступает красный.

По февралям черным-черно.

И поджидает за углом.

И не успеть закончить фразу.

Но – всё равно… Но – всё равно…

«После вчерашнего снега – сплошные лужи...»

*

После вчерашнего снега – сплошные лужи,

словно бы город вытерт насквозь, до дыр,

а сквозь прорехи видно, как в небе кружат

зимних деревьев облачные сады.

Неторопливая летопись голых веток –

чёрным по синему, чёрным по облакам.

Но перевёрнуто люди идут и едут,

рябь набегает, двоится в глазах строка.

Остановить – и я разберу, конечно,

эти кромешные, обморочные слова…

Но слишком горько ветру и слишком нежно,

чтоб отражённое небо не целовать.

«Забываемый город, изменный ландшафт…»

*

Забываемый город, изменный ландшафт,

где смертельно прерывна любая черта.

Обходимы все те, кто не может дышать,

не желает терпеть, не умеет считать.

Карту города пряча в сыром рукаве,

проходи по столице, не глядя наверх.

Ты не смотришь домам и деревьям в глаза.

Ты не можешь ни слова в защиту сказать.

Остаются молчать за твоею спиной

(и назад не смотри, и руки не тяни)

незнакомая улица, край неродной,

пни чинар в отболевшей фантомной тени.

акация

Из городской земли, отравленной на локоть,

расти на божий свет –

невзрачное дитя на улице широкой,

где даже тени нет.

Баюкай на ветру обрезанные ветки,

гляди во всю листву

на сетку проводов и каменные клетки.

Я тоже здесь живу.

Акация, птенец, сквозь грохот автотрассы

неразличима речь.

Мой город, что тебя не пожалел ни разу,

не станет нас беречь.

Он хочет проводов, асфальта и бетона,

мигающих реклам, мелькающих машин.

Он терпит до поры тебе и мне подобных.

Он просто не спешит.

«Когда я бездарно ною…»

*

Когда я бездарно ною,

что вовсе меня не любишь,

то ты, повернувшись стеною,

невозмутимо молчишь –

но солнцем дороги устланы,

весне улыбаются люди

и начинают музыку

уличные скрипачи.

Как бережно держат ветки

тончайшую ткань цветенья,

а небо твоё навеки –

текучая бирюза.

Под ним достаточно ветра,

чтоб птицы насквозь летели.

Под ним достаточно марта,

чтоб слово успеть сказать.

Мой старый и нежный город

с горячим каменным сердцем,

весна твоя кружит голову,

а память твоя горька.

Ты тени цветущих веток

разбрасываешь, как сети –

и мне ли просить ответа,

когда я твоя строка?

«Улицы весенние крылаты…»

*

Улицы весенние крылаты,

всюду чудеса и небеса.

Знает только Яндекс-навигатор,

где я буду через полчаса.

Обитает в городе двуногий

и прямоходящий человек.

Для него устроены дороги

и местами лестницы наверх.

Он идёт, шатаясь от восторга,

поражён, растерян и влюблён,

восхищён пейзажами настолько,

что почти не смотрит в телефон.

И среди сияющего рая,

где Навруз – как невесомый храм,

он стихи поспешно набирает,

чтоб друзьям отправить в Telegram.

«В новенькой листве, едва развёрнутой…»

*

В новенькой листве, едва развёрнутой,

безнадёжно путается дождь.

Говорят «не выходи из комнаты» –

как ты в эту комнату войдёшь,

если между миром и тобою

нет стены, а значит, нет двери?

Если неживое и живое

прямо у тебя внутри болит?

Мокрым майнам кинешь горстку риса,

прикоснёшься пальцами к воде...

Всё к тебе придвинуто так близко,

что тебя самой и нет нигде.

«А покуда миндаль не закрылся на карантин…»

*

Николаю Ильину

А покуда миндаль не закрылся на карантин -

выходите на улицу: понюхаем, поглядим,

постоим, улыбаясь под масками,

под ветвями цветущими низкими,

под душистыми низками,

гроздьями, связками.

Словно дерево март целиком обхватило -

а сквозь пальцы текут и текут лепестки,

затопляя дороги, подъезды, квартиры,

бело-розовым шёлком вплетаясь в стихи.

«Небо как мокрая гроздь сирени…»

*

Небо как мокрая гроздь сирени.

Долгие песни ночной воды.

Воздух мерцает, дома сереют

и в отраженье плывут сады –

и утекают от нас навеки,

смыты под корень слепым дождём.

Капли стекают с бесплотных веток.

Тени деревьев заходят в дом.

Ищут приюта на светлых стенах,

стелятся по полу, по стеклу.

Тянутся к свету, как все растенья,

льнут к человеческому теплу.

Тени деревьев растут на коже

под жестяной перестук и плеск,

дом превращая в чужой, нехоженый,

мокрый насквозь бестелесный лес.

Ива, тутовник, чинара, тополь –

призракам их навсегда свисать,

сердце сжимая корнями тонкими,

в мокрые чёрные небеса.

лепестки

Лепестки с урючин уносит ветром,

но весна останется навсегда.

За сто лет и за тридевять километров

отодвинуты холода.

Не закончится нежная зелень листьев.

Тёплый город вечностью опьянён,

и земля лепестками с деревьев выстлана

до конца времён.

Не закончатся ни любовь, ни дружба,

в синеве – стрижи, на губах – стихи...

Лепестки невесомые ветер кружит.

Облетающие лепестки.

*

Лепестки с урючин сбивая по одному,

дождь идёт над весенними мокрыми городами,

серебром разбавляя густую ночную тьму,

на любовь гадая.

На земле под деревьями розово и бело.

В городах сияюще и черно, в небесах свинцово.

Каждый ствол на воздухе льющимся серебром

нарисован.

Незаметно весна истончается до нуля,

а ночная вода нескончаема и безбрежна.

Держит дождь на огромной ладони своей земля,

словно птицу – нежно.

«Пока апрель на карантине…»

*

Пока апрель на карантине

листает ленту новостей,

стрижи летают в нежно-синей,

прогретой солнцем высоте.

Наследуют блаженно землю

собаки, майны и коты,

и плещется живая зелень

на самом дне дворов пустых.

«Плиты корнями расколоты...»

*

Плиты корнями расколоты –

тихой неспешною силой.

Стриж, словно ключик от города,

падает в синее-синее.

тутовник

Белый и чёрный тутовник растут у дороги -

вдоль тротуара, неловко, почти на пути.

Ягоды спеют и падают прямо под ноги –

не обойти.

Люди шагают по ягодам, давят подошвами.

Белое с чёрным – на плитке, траве, на земле.

Люди вступают под ветки, как будто под дождь, и

как не жалеть?

В этой стране, где прохожий всегда поднимает

хлеб, что нечаянно выпал из детской руки,

ходят по ягодам, ходят по ягодам в мае

воле своей вопреки.

Липнут сандалии, плитка темнеет от сока.

Ягода, падая, мягко толкает в плечо.

Щедрость ненужная, нота неслышно высокая.

Слово – бог знает, о чём.

«Март не уверен в себе и потому тороплив…»

*

Март не уверен в себе и потому тороплив.

Всё у него с наскока: то ливень, а то разлив.

Ветер, цветенье урюка, внезапные холода –

март утекает сквозь пальцы, как дождевая вода.

Апрель горит вдохновением. Он занят самим собой:

то молодыми травами, то солнечной синевой.

Он пролетает мимо, в трубы свои трубя.

В общем и целом, апрелю тоже не до тебя.

С маем намного проще: он светлей и сильней.

Жаль, что ему, как прочим, тоже не хватит дней.

Мимо прошедший праздник. Песня из-за стены.

Впрочем, весна прекрасна даже со стороны.

«Мой светлый храм многоэтажный…»

*

Мой светлый храм многоэтажный,

асфальт и белая земля

и неба тянущая тяжесть –

как эти пыльные пейзажи

во мне отчаянно болят.

Всего-то улица под солнцем,

где ровно тридцать пять в тени,

домов подтаявшие соты –

и в сотый раз или двухсотый

здесь ничего не изменить.

Но сквозь расшатанные плиты,

бетон, неон, дорожный шум

течёт какой-то свет размытый.

Ещё не всё в тебе убито.

Ещё немного подышу.

«Ломают гаражи. Соседи носят вещи…»

*

Ломают гаражи. Соседи носят вещи.

Проходит целый день и наступает вечер,

а люди всё снуют с коробками в руках.

Являются на свет расшатанная мебель,

и доски, и стекло, и свет вечерний меркнет,

а рухлядь в гаражах не кончится никак.

Очнулись фонари и распустили тени.

Ночь – тёплая река, неспешное теченье,

и участковый прочь бредёт от суеты,

устав взирать весь день на тщетность накопленья.

Грустит большой казан в подъезде на ступенях.

Грустит пустой баллон. Так погрусти и ты.

Но сорванную дверь оставив на асфальте,

владельцы унесут, растащат и раскатят

из обречённых недр сносимых гаражей

всё прошлое своё, вплоть до последней банки –

и вещи в дом внесут, и спрячут на изнанке,

и никуда от них не денутся уже.

«Лишь один балкон в том доме…»

*

Александру Файнбергу

Лишь один балкон в том доме не заложен кирпичом.

Он открыт навстречу лету, звонким солнцем освещён,

привечает робких горлиц и отчаянных стрижей

на восьмом, на поднебесном, предпоследнем этаже.

Только с этого балкона – вид на город до краёв.

Только здесь горячий ветер так смеётся и поёт.

В синем небе, белом свете кто-то вечность отворил.

Хорошо стоять поэту с сигаретой у перил.

Хорошо ловить губами торопливые слова.

Хорошо на жарком небе белым дымом рисовать.

И стоять, стоять у края, как назначено судьбой:

сверху солнце золотое, снизу город голубой.

казаны

Летом

хозяйки выносят чистить

на пустырь между четырёхэтажек

чёрные, закопчённые казаны

в коросте горелого жира.

Перевернув, ставят на кирпичи.

Снизу разводят огонь.

В дело идут

старые тетрадки детей,

обломки ящиков из-под фруктов,

сухие ветки чинар, сбитые летней грозой,

расколовшиеся от удара об асфальт,

словно стеклянные.

Огонь разгорается,

лижет казан изнутри,

раскаляет донце, смотрящее в небо.

Дети подходят глядеть,

их отгоняют, чтобы не обожглись.

Лето, безветрие,

дым поднимается вверх.

У суфиев есть термин:

«снять ржавчину с сердца».

Моё сердце, перевёрнутое вверх дном,

стоит над огнём на двух кирпичах.

Казан постепенно темнеет.

Затем копоть начинает гореть –

это довольно больно.

Женщины смеются,

подбрасывают ветки в огонь,

говорят о мужьях и ценах,

прикрикивают на детей.

Соседи захлопывают окна,

недовольные дымом.

Огонь, охвативший казан, опадает,

металл на глазах светлеет.

Нигредо, альбедо – летняя алхимия женщин.

Казан снимают с огня,

прихватив двумя палками,

откатывают в сторону,

трут железной мочалкой.

Руки у женщин черны,

лица блестят от пота.

Лето.

Женщины гасят огонь,

сметают золу, чтоб и следа не осталось.

На чистой земле, сухой и белой,

темнеет пятно –

и ничего больше.

Дети смеются.

Когда моё сердце сняли с огня

и перевернули,

в него хлынуло лето,

крики детей и птиц,

разговоры женщин,

тень от ветвей чинар

и небо –

яркое ташкентское небо,

горячее, синее, бесконечное.

«К полуночи всё наконец утихло…»

*

К полуночи всё наконец утихло.

Луна идёт одна сквозь пустыри,

и чёрная беззвучная пластинка

без остановки крутится внутри.

Когда-нибудь, когда запустят титры,

как эта ночь покажется легка.

Красивая ведь, в сущности, картинка –

особенно теперь, издалека.

«Солнце тает на небесной сковородке…»

*

Солнце тает на небесной сковородке.

Шестьдесят горячих дней до сентября.

Мне бы тоже лечь на дно подводной лодкой,

но в стране моей повывелись моря.

Под сияющей и плавящейся бездной

дни идут, как голубые поезда.

Я в чиллю побуду лодкой – поднебесной.

Только небо не отнимут никогда.

«С тех пор, как разобрали гаражи…»

*

С тех пор, как разобрали гаражи,

повсюду бродит брошенная мебель:

какие-то разрозненные стулья,

какие-то пустые сундуки…

Шкафы лежат на сломанной спине.

Прибилась к детям чья-то табуретка

и временно работает столом.

На пустыре два старых красных кресла

блуждают неприкаянно в пыли.

То забредут на детскую площадку,

то снова ждут у бывших гаражей,

где голые фундаменты и мусор,

где, господи, настолько никого,

что даже кресла кажутся живыми.

«Весь июль перемолот в пыль…»

*

Весь июль перемолот в пыль. Проступает соль.

По утрам в лицо – раскалённое колесо.

Дни бегут, как бараны по краю дороги – гурьбой, трусцой,

и белёсый горячий ветер течёт с ленцой.

Выгибается лето – гудящий железный мост.

На изнанке ночь и непрочные сны темны.

В запылившемся небе – не больше десятка звёзд.

Все мои, потому что другим они не нужны.

«В мутной пыльной синеве…»

*

В мутной пыльной синеве,

сплошь заляпанной рекламой,

лето раскалённым храмом

медленно взмывает вверх.

С белой каменной земли,

сонным воздухом дыша -

золотой воздушный шар,

голубые корабли.

Лето, плотное, как плод,

обрастая жаркой плотью,

над дорогами восходит,

над каналами плывёт.

Выше, выше, погляди -

разгоняя птичьи стаи,

сорвалось – и улетает.

Половина позади.

«Блаженны пережившие лето…»

*

Блаженны пережившие лето,

стойко вытерпевшие сорок,

вынесшие и сорок пять,

и пятьдесят, отрицаемые Узгидрометом.

Они наследуют осень.

Вспоминают имя дождя.

Шуршат опавшими листьями,

слетевшими масками.

Но в июле

тёплые шарфы на витрине

кажутся вестью

столь же благой, сколь несбыточной.

«Лето уложено толстым слоем…»

*

Лето уложено толстым слоем –

пыльная ватная курпача.

В этом слепящем звенящем зное

лучше всего молчать.

День проживёшь, экономя силы –

к ночи слегка свежей.

В небе, сгустившемся в яркий синий –

вольный полёт стрижей.

«Август уже рассыпается на облака и листья…»

*

Август уже рассыпается на облака и листья.

Прошлое из костей вымывается, словно кальций.

Время потерь, с которыми неизбежно смиришься,

даже если при этом чему-то придётся сломаться.

Умерло – значит, раньше всё-таки было живым.

Тоже неплохо для мира из пластика и картона.

Лето плетёт косичку из пыльной сухой травы,

чтоб заложить на осени мой маленький однотомник.

«Мимо. Видишь дорожные знаки?..»

*

Мимо. Видишь дорожные знаки? Всё-таки мимо.

Прямо. Со скоростью ветра, и пепла, и дыма.

Слепо. Слишком нелепо смаргивать это дрожащее марево.

Прямо и мимо всего, километры наматывая.

Взмахом луча что-то выхватывая, но отпуская.

Прямо и мимо, запоминая кусками.

Всё отфильтруется прошлым и станет стихами.

Пылью дорожной. Ветром, который стихает.

«Сорок лет всё об одном…»

*

Сорок лет всё об одном:

где мне выход, где мой дом?

Если я уже не птица –

тяжела, плотна, темна, –

как мне родине присниться

из-под неба, из-под дна?

Где другая сторона?

Выходи под звёзды в полночь.

Ничего-то ты не помнишь,

кроме старого пароля

для залётных патрулей.

Ты – чужое, но живое,

и притянуто тобою

небо лёгкое к земле.

Тут стежок и там стежок –

небо ближе на шажок.

Развернулось звёздным свитком,

только слов не разберу.

Снова приняло в игру.

А натянутую нитку

вечно треплет на ветру.

«Некрупный человек размера S…»

*

Некрупный человек размера S

умеренный имеет рост и вес,

по улицам неторопливо ходит

и проявляет к ценам и погоде

умеренный, некрупный интерес.

Я обитаю у него внутри,

где больше ни души. Покинут город.

Я зажигаю ночью фонари,

бреду вдоль покосившихся заборов

и нахожу за ними пустыри.

Мой человек не то чтоб очень плох.

Но иногда становится так тошно,

что думаю: на той неделе точно

какой-нибудь забор пущу на плот

и сплавлюсь по мелеющей реке.

Сплыву без сожалений, налегке

куда-нибудь, хоть к чёрту на рожон.

Но кто же фонари тогда зажжёт?

«С большинством…»

*

С большинством

у меня есть единственный общий язык – молчание.

Девяносто процентов любви приходится на отчаяние.

Вещество,

из которого я состою, разрушается в этом воздухе.

Всё вокруг слишком жёсткое, твёрдое, острое.

Жизнь была бы довольно печальна,

если бы за пределами этого острова

больше не было ничего.

книга

Удерживает мир внутри себя.

Ещё не время развернуть страницы

в громаду чёрно-белых парусов.

Не торопясь пересекать границу,

она по снам скользит наискосок.

Не одеваясь в ясные слова,

не выходя чужим глазам навстречу,

она растёт у самой кромки речи,

где некому пока её сорвать.

По собственным законам зреет плод,

прислушиваясь к солнечному ходу.

Ещё не время. Но оно придёт,

и хлынут слова первые аккорды –

и вспыхнувшие строчки ослепят.

«Как на щеке отпечатан рубец от подушки…»

*

Как на щеке отпечатан рубец от подушки, так на душе отпечатано, вдавлено детство. Трёшь его пальцем, но шрам неожиданно цепок: он не проходит. Проходит полжизни. Тогда понимаешь:

это неважно. Ведь ты – самолётик бумажный, лёгкий летучий непрочный, беспечно невечный. Ветер подхватит – и мир понесётся навстречу светом и цветом, и музыкой сильной и точной.

Может, ты крылья собьёшь об углы и о звёзды, может, истреплешь края в листопадах осенних – но у тебя остаётся распахнутый воздух. Лёгкое светлое небо стоит надо всеми, кружит простор золотой голубой каруселью.

Ты ведь письмо, что отправлено почтою срочной – сорок танцующих, ветром сдуваемых строчек. Если бумага помята, не так уж и страшно – не отвлекайся, не увлекайся вчерашним. Вспомнить бы адрес в полёте, по букве, по ноте. Всё остальное неважно.

«Я – мельница…»

*

Я – мельница.

Бесконечно кручусь и верчусь с утра,

перемалываю дела.

Я – лестница.

За ступенькой ступенька – тянусь, расту

и надеюсь, что в высоту.

Я – лезвие.

Отделяю день ото дня.

Разрезаю у книг страницы.

А когда мой труд завершится,

ото дня отделят меня.

джизак – ташкент

На пути из Джизака в Ташкент в чистом небе расстелен закат.

Молодому водителю нежно щебечет попса сразу на трёх языках.

Повернув на столицу, водитель кивает парням, что сидят позади:

«Здесь погиб Хамид Алимджан» – и все трое проводят ладонями вниз по щекам.

На земле в белой корочке соли верблюжья колючка дрожит.

Едет белая «нексия» в белой пыли, и в окошко глядит пассажир.

По хлопковым полям в сиротливых клочках белизны

Бродят люди, от солнца темны, но их лица уже не видны.

Вот железные башни, четырёхруки, идут вдоль дорог в города.

Прорастают из них аистиные гнёзда и тянутся провода.

Догорает закат, чёрно-белые аисты в гнёздах стоят.

За окном утекает сухая, солёная Сырдарья.

«вспомнить бы как проходить через эти двери…»

*

маме

вспомнить бы как проходить через эти двери

вспомнить бы где тут лодочка на тот берег

что говорить и куда положить монетку

в реку кидали что ли её на память

Крутится, крутится маленькая планетка.

Видишь, что поровну и темноты, и света?

Вовсе не страшно падать.

млечная вечная тропка знакома смутно

крутится крутится где-то наступит утро

тело листва осенняя и сквозная

сдуто куда-то нежным холодным ветром

Видишь, надежды поровну и незнанья.

Что бы за эту жизнь ни случилось с нами -

видишь, что мы всегда на границе света?

«Смотри: ты завтра выйдешь из дому...»

*

Смотри: ты завтра выйдешь из дому,

и жизнь пойдёт наверняка,

и проберёт предельной истиной

любая шалая строка.

Отчалит лодочка от пристани –

тиха вода, тверда рука.

Но равнодушным светом истина

слепит и льёт сквозь облака.

Слова мучительны, как выстрелы.

Остры, как бритвы сквозняка.

Ты знать не знал, как трудно истине

из человека возникать.

Смотри. До времени – лишь издали.

Как пламя, гибельно-легка,

вот-вот в ладони хлынет истина –

непостижимая пока.

«Разумеется, лучшая рифма к весне – «светла»…»

*

Разумеется, лучшая рифма к весне – «светла».

Но зато у осени явственно два крыла:

голубое и чёрное, для холода и тепла.

В сентябре вода этих рек чересчур нежна,

но у каждой на дне – утопленная княжна.

Ночью рябь на воде выводит их имена.

Ночью лучше вообще не соваться к такой воде,

что сплавляет своих мертвецов к голубой звезде.

Государев город по пояс стоит в нигде.

И гуляет ветер по долгим пустым мостам.

На ступенях ложится, как пёс, что бродить устал.

В глубине отражается зыбкая высота.

вместо фотографий

Люди бросают монетки в воду,

чтобы вернуться.

Дно Невы –

в сплошной металлической чешуе.

Серебро и медь.

Дно Невы –

металлический змей.

Терпеливый.

Ожидающий.

Конечно, они вернутся.

*

Эскалатор на Чернышевской –

практически бесконечен.

Пассажиры на нём

поворачиваются друг к другу лицом –

говорить,

обняться,

поцеловаться.

Время есть.

Нам ещё –

глубоко.

*

Чёрные ангелы существуют.

Крылья всё так же остры –

свидетельствую.

Никогда в них не верила.

Думала, поэтический образ,

яркий символ

возмездия и суда,

всё такое.

А они стоят во плоти,

в государевой свите,

над Сенатом и над Синодом,

над Галерной,

и тени под аркой,

возможно, ещё видны.

*

Между щедро расстеленным небом и

невской водой

неверного

невероятного цвета

нежности и тоски –

парапет (внезапно) шершавый.

Идеально выверенной ширины.

Прохладный на ощупь.

Ластящийся к ладони.

Идёшь, не отнимая руки:

визуал-кинестетик

в раю.

А перед тобой

чайка шлёпает по граниту

смешными широкими лапками

и, устав от ходьбы,

взлетает.

*

В Городе, где приличных гостей

восхищают масштаб и величие,

нахожу милые фенечки:

знак «ом» на водосточной трубе,

решётку с цветами –

вместо листьев вампирские крылышки,

бурундука в траве.

Странное свойство взгляда.

*

Думаю: Город кормится

любовью тех, кто уехал.

Думаю: Город смешивает

разные слои времени,

собирает осколки

в произвольном порядке,

и первые буквы уже видны.

В – Е – Ч – Н...

Перехожу через улицу,

и за углом из витрины

с белой усмешкой глядит на меня

манекен,

а за спиной у него

раскачивается

огромный

маятник.

*

На берегу залива,

первого в моей жизни,

выясняется:

странное море,

что иногда мне снится,

маленькое и уютное -

это залив.

Неожиданно и забавно.

Крупный песок, битый кирпич,

срубленный ствол старой ивы,

вцепившейся в жизнь

пальцами тонких побегов.

Брожу по холодной воде.

*

Мемориальные доски.

Горькая память повсюду.

Пепел, уже навсегда

смешавшийся с почвой.

Сохранённая надпись:

«При артобстреле

эта сторона улицы

наиболее опасна».

Как в книге – только не в книге.

Больно представить,

что можно стрелять

в идущих людей,

в этот Город.

*

Гладила лапы сфинксов,

любовалась когтями.

Кормила рыбок на Стрелке.

Гуляла по самым окраинам

возле многоэтажек,

прослоенных небом и ветром.

В ливень, промокнув насквозь,

шла смотреть

на шершавую чёрную невскую воду

под белой стеклянной небесной.

Где-то оставила сердце:

уже не упомнить,

когда потеряла.

«Слово глядит в упор, чёрное, словно дуло…»

*

Слово глядит в упор, чёрное, словно дуло, мало интересуясь, что ты себе придумал. Слово твои настройки сбросит до изначальных – музыки и молчания, магии и молчания.

Впору прийти в отчаяние, так оно своевольно – так же, как мы с тобою, так же, как всё живое. Слышишь его звучание, видишь его движение. Ждёшь, что оно когда-нибудь выстрелит на поражение.

Бродишь глухими тропами в белых листах безмолвия прежде, чем слово хищное прыгнет на темя молнией. Что ему все намоленные правила и каноны? Нам каждый раз приходится всё начинать по новой.

«Тот брусок, о который ты правишь нож…»

*

Тот брусок, о который ты правишь нож,

ежегодно стирается на миллиметр.

Птичка вечности занята, всё сама.

Слово ждёт, когда ты его поймёшь.

Снова ждёт, пока ты найдёшь размер.

Нож готов шелуху снимать.

Вьётся полупрозрачная кожура.

Облетает сегодня, за ним – вчера,

Тридцать восемь прожитых лет.

И белеет будущее в руке –

есть, куда отправиться налегке.

А всего остального – нет.

«Звезда летучая падучая...»

*

Звезда летучая падучая,

звезда бездомная бессонная,

над злыми тучами дремучими

ты против правил нарисована.

Гори бессмертная пресветлая,

свети-сияй любому встречному

приметой доброю, приветом ли –

моя непрочная и вечная.

«И солнце светит как-то суше…»

*

И солнце светит как-то суше.

И ветер дует как-то строже.

Уже грачи, к зиме вернувшись,

загнули, вывернули небо

холодной стороной наружу –

и начинается ноябрь.

Теперь среди ненужных листьев,

застелены прозрачной высью,

дома покорные стоят.

Какая предстоит зима!

Я ничего ещё не знаю,

но эта музыка сквозная

меня научит понимать,

и не бояться ничего,

и доверять чутью и слову.

Научит видеть: мир, что сломан,

всегда латают по живому

кусками сердца своего.

Но до зимы ещё дышать,

дни облетевшие листая.

Ещё не раз замедлить шаг,

когда грачи нахлынут стаей.

Ещё ночами можно спать

и не глядеть, как дождь стекает

сквозь запоздалый листопад

незавершёнными стихами.

А ветер злей и холодней,

и зимний яд к нему примешан.

Остаток осени – на дне,

и с каждым днём её всё меньше.

Зима уже стоит над ней.

Город Внизу

Максу Далину

1.

Из трещины в сердце сквозит, как от входа в метро.

Престранные вещи бормочет полуночный ветер –

а впрочем, чего ещё ждать от залётных ветров.

Как будто бы город дрожит в электрическом свете.

Как будто бы ночь рассыпает иголки дождя

и встречные тени больными глазами глядят –

а впрочем, мерещатся тени и улицы эти.

Не следует ждать на идущем сквозь сердце ветру –

ведь город почует, поманит, поймает в игру,

где надо учиться тому, что и знать нестерпимо.

Душа разъедает свою ненадёжную плоть.

Ей некуда деться, её навсегда ослепило

тоской и любовью, мучительной ранящей силой,

и город её проведёт по окраинам стылым,

чтоб – как и всегда – на булавку звезды наколоть.

2.

Старый флейтист, проходя по Городу,

лишь иногда поднимает голову.

Звёзды, конечно же, не видны.

Крысе в его рукаве не спится.

Флейта за пазухой бьётся птицей,

мучась от собственной тишины.

Здешний асфальт, словно лёд, непрочен,

если выходишь холодной ночью.

Свет фонарей на ветру дрожит.

Флейта клюёт под ребро, но терпит.

Мимо стоянки, метро, аптеки –

в улицы, узкие, как ножи.

Окна – горячие чашки света,

но невозможно сойти со следа.

Леска натянута вдоль хребта.

Тени качаются под ногами.

Холодно смотрит, не помогает

стылая зимняя высота.

Город кончается у залива.

Руки флейтиста неторопливы,

но отчего-то в глазах темно.

Флейта притихла, вжимаясь в душу.

Выбравшись из рукава наружу,

крыса уселась у самых ног –

и говорит, что готова слушать.

3.

Этот Город так устроен –

нереален, многослоен,

потому что он построен

на границе, на разломе.

Здесь всегда есть что-то, кроме.

Привкус яда. Запах крови.

Потайное дно второе.

Согревая в пальцах флейту,

сокращая путь сквозь тени,

переходишь через Лету

и выходишь на Литейный.

И сбивается дыханье,

и привычно сердце тянет.

Всё просолено стихами.

Всё просмолено смертями.

Прирастает нота к ноте:

лабиринты – нити – сети.

Спят тревожно на болоте

неспокойные соседи.

Убаюкиваешь Город –

государева младенца,

отвлекая разговором

тех, кто никуда не делся:

кто блуждает берегами,

притворяясь сквозняками,

кто лежит под серым камнем,

под Обводным, под дворами,

под смертями и стихами,

под тремя его веками,

фонарями, флюгерами.

Вдоль решёток, вдоль витрин,

что тебя не отражают,

тень свою опережая,

грея музыку внутри...

За спиной шуршат шаги

по гранитным старым плитам,

но не смей сбиваться с ритма

и ни звуком не солги -

где-то настежь дверь открыта.

Дремлют все, кто здесь убиты.

По воде идут круги.

4.

В самом сердце большой зимы, посреди чумы

закрываем дверь, зажигаем свет, затеваем чай.

Ночь качает на мёртвых ветках свою печаль,

жизнь взята взаймы.

Молча греем ладони о кружки, пока звенят

бесприютные звёзды, а стёкла тонки, как лёд.

Где-то в улицах флейта скитается и поёт –

для меня.

«Открываются двери вверх…»

*

Открываются двери вверх.

Загорается чистый свет.

Объявляют взлёт.

Отстегните свои ремни, говорят они.

Сбросьте цепи, не прячьте больше глаза в тени –

наступают воскресные дни.

Навсегда, может быть –

но как минимум, до зимы.

Время, данное нам взаймы,

утекло в слова.

Ухитрились всё, включая себя, забыть –

что ж, зато теперь больше нечего забывать.

Мы ещё успеваем сделать глубокий вдох

перед тем, как проверить, выдержит или нет

тонкий, шаткий небесный лёд.

«Предрассветный двор. Снега синяя полоса…»

*

Предрассветный двор. Снега синяя полоса.

Птицы пробуют голоса, отвлекаясь на тишину.

Седина у деревьев запуталась в волосах,

впереди зима растянулась во всю длину.

Те, кто видят сны, доверяют любому сну.

Остальные ведут беседы о чудесах.

Дальше будет бело – и внизу бело, и вверху.

Белизна, словно в бездну, глядящая в белизну.

Грач протопчет в снегу неразборчивую строку,

тень от ветки добавит под нею ещё одну –

и потянутся строчки, сплетаясь в одну струну,

обгоняя стрелки и путаясь на бегу.

Время встать на краю декабря, на речном берегу,

провожая год, который идёт ко дну.

«Алматы населяют красивые люди…»

*

Алматы населяют красивые люди,

выпасают грязных машин стада.

Ничего не поделаешь – мы, азиаты, любим

наши пыльные города.

Кто влюблён – тот летит, вот и я пролетаю

мимо улиц Жургенова и Макатаева,

курс держу на «Рохат» в шоколадном ветру,

и повсюду стоит рухани жангыру.

Снег повалит, засыплет дороги мгновенно,

заметёт Макатаева вместе с Жургеновым.

Алматы, как холодное красное яблоко,

ляжет в руку со всеми паролями-явками.

А поэты смущают своими стихами: дескать, ляг на проспект Назарбаева!

Но куда нам до братьев-казахов – у нас поскромнее забавы.

Мы же так не умеем, как модно: в политику или в эротику.

Мы умеем всего лишь скучать,

неизменно скучать по чужим городам,

по дорогам, автобусам и поездам -

самолётам, автобусам и поездам,

возвращаясь на родину.

«Наискосок по медленной воде…»

*

Наискосок по медленной воде,

в которой небо медленное тает,

плывёт беззвучно лодочка пустая

к рождественской мерцающей звезде.

Вода темна, от холода густа,

и лёгкий след не держится на глади,

как будто в чёрной черновой тетради

слова уходят в глубину листа.

Над декабрём смыкается вода

и падает звезда в озябший космос.

Сквозь темноту холодную сюда

доходит свет невыносимо поздно –

но всё-таки быстрей, чем никогда.

«Приходишь в себя, а вокруг происходит зима…»

*

Приходишь в себя, а вокруг происходит зима. Случается снег (что в Ташкенте звучит небанально), и ставят огромные ёлки в районах центральных, и граждане тащат с базаров еду в закрома.

Приходишь в себя, а назавтра уже Рождество. Знакомцы поют про итоги, желанья и планы. Но выйдешь из дома на воздух торжественно-пьяный – "спасибо" твердишь и не просишь себе ничего.

Приходишь в себя посреди неоконченных дел, успев улыбнуться рождественской ясной звезде, как старой подруге, что в гости заходит нечасто. А свет отражается в сердце, как в тёмной воде, на ветках деревьев лежит и на лицах людей – и ночь, как булавкой, проколота светом. На счастье.

рождественское

Леденцовые дни.

Поспевает звезда к Рождеству.

Держишь сердце в тени,

обернувши в сухую траву,

укрываешь от глаз –

про запас.

Не сейчас, говоришь.

Я на праздник его сберегу.

Свет осыплется с крыш,

свет застынет на белом снегу

и заплещется в небе звезда –

вот тогда.

Улыбается сердце в траве:

посмотри-ка наверх.

Посмотри-ка вокруг, изнутри

посмотри.

Видишь слякоть и грязь,

видишь нищих деревьев печаль?

Небо скрыто от глаз,

а под ним – ни огня, ни луча.

В этой тёмной небесной воде

как зажечься звезде?

В этой тёмной декабрьской ночи

как ей путь различить?

Огонёк мой горит лишь чуть-чуть,

но я ей посвечу.

Улыбается сердце: достань-ка меня, человек,

подними-ка наверх.

Что ты бредил про свет на снегу?

Всюду лужи в промокшей листве.

Но у неба на берегу

мы присутствуем при Рождестве.

Мы уже не одни –

держат сотни ладоней огни,

и от них эта мёрзлая тьма

начинает светиться сама.

Вот что значит – звезда.

Вот как делают Рождество.

Ты приходишь таким, как всегда,

а обратно уходишь живой.

Отражаются в лужах огни.

Напевают деревья во сне.

Мы уже навсегда не одни –

с нами этот рождественский свет.

И взгляни:

начинается снег.

«Потому что ритм – твой советчик и господин…»

*

Потому что ритм – твой советчик и господин.

Сквозь тебя он проходит невидим и невредим,

по пути изменяя твоё существо, вещество,

возгоняя практически из ничего волшебство,

как умеет лишь он один.

Как его ни одень, хоть в сияние, хоть в печаль,

всё круги по воде – лишь бы только опять звучать.

Лишь бы чуять свои окончательные слова,

дотянуться, дотронуться, голос почти сорвать.

Лишь бы слышать и отвечать.

Ты в начале пути, столько лет – в начале пути.

Над тобой ледяная звезда в синеву летит.

Мир танцует, а ритм отмеряют твои шаги.

Только это и важно, а сердце не береги.

Время сваливать из сети.

«Где-то свет, а где-то нет...»

*

Где-то свет, а где-то нет,

только это всё равно.

Предъявляется билет.

Начинается кино.

Птицы-звёзды-фонари,

дни, нанизанные в ряд,

у меня летят внутри,

у меня внутри горят.

Жизнь кружится колесом

под отчаянный мотив.

Как забавен этот сон,

как печален и красив!

Заплести его в слова,

стать иглой, обнявшей нить,

рассказать, нарисовать -

как угодно сохранить

эту нежную игру,

эти хрупкие тела,

лёгкий пепел на ветру,

свет, сжигающий дотла.

«Эти письма находят себе адресатов сами…»

*

Эти письма находят себе адресатов сами. В небесах разлетаются лёгкими голосами, серебром и золотом чертят свои следы. Тот, кто их получает, уже навсегда отравлен – и пускается в путь ненадёжный смешной кораблик, до сих пор не знавший соблазна большой воды.

Он выходит в мир, что граничит с небесным сводом – на просторный ветер, в сияющую свободу. Серебро и золото тянутся за кормой. Океан запасает шторма, расставляет скалы – без опасностей не бывает ни жизнь, ни сказка. Паруса наполняются ветром. Идём домой.

А бессонные письма летят, разрезают воздух. Их края прожигают падучие злые звёзды, уголки обрывают насмешливые ветра. Но они смеются, бросаясь тебе навстречу, ослепляя знакомым сияньем забытой речи – золотой серебряной речи, родной и вечной: «Выходи играть. Ты же чувствуешь, что пора».

Спасибо за чтение

Вернуться к книге