Другие звери
"Бегут года на циферках кривых..."
Бегут года на циферках кривых,
к которым до сих пор ты не привык.
Полжизни ты глядел на мир с изнанки.
Теперь ты закрываешь черновик.
Теперь ты весь – смятенье и незнанье.
Отшелушились прежние названья.
Теперь сквозь всё идет дыра сквозная.
В ней свет гудит и вспыхивает стих.
"Чья-то дудочка играет..."
Чья-то дудочка играет,
чья-то песенка звучит.
Заполняет день до края
незатейливый мотив.
Пролетает невредимо
через город налегке,
музыкантов-невидимок
пряча где-то вдалеке.
В этой песенке небесной
неразборчивы слова:
о кораблике над бездной,
о зелёных островах.
Что-то там о дальней дали
и о звёздной вышине…
То ли мы её слыхали,
то ли видели во сне.
Хоть история знакома
и мелодия проста,
но опять горит над домом
позабытая звезда.
Словно что-то вдруг вернулось,
за собою позвало.
Словно бабочка очнулась
и стучит теперь в стекло…
"Ты видишь, как устроена земля..."
Ты видишь, как устроена земля,
изломанный асфальт, пустая банка,
бегущая вдоль улицы собака,
стоящие над нею тополя –
и понимаешь эту красоту,
как музыку, положенную наземь,
как узел, что затянут на запястье
про жизнь не ту и подлинность не ту.
"У стекла ноября..."
Маргарите Шуваловой
У стекла ноября,
с чёрным яблоком, свившим гнездо на ладони.
Дни идут не подряд –
рассыпается ряд, словно ветер их гонит.
Где они догорят?
В потемневших глазах
отражаются вечность и малая птица
(сердолик, бирюза…)
Ей дано рассказать. Удержать на ветру эти судьбы и лица.
Яркой ниткой связать.
"Здесь вороны нарядны в густо-чёрном..."
Здесь вороны нарядны в густо-чёрном,
тугие, как воздушные шары.
Гуляет кот свободный, неучёный,
срезая чиланзарские дворы.
И не рискую я коснуться прозой
зимы внезапно тёплой и земли.
До декабря здесь догорали розы –
а в январе фиалки расцвели!
"Дай мне послушать ещё эту ноту трамвайную..."
Дай мне послушать ещё эту ноту трамвайную.
Осень примерить, как роль неизбежно провальную,
но неизменно любимую, всем вопреки.
Сырость и тьма, и листвы одеяло лоскутное –
всё уже прожито, хожено, всё перепутано.
Всё сплетено, словно пряди холодной реки.
Видишь теченье холодного беглого времени?
Эти узоры отчаянья и озарения,
словно танцует в пяти измереньях игла?
Словно ты принят в спектакль повторенья творения
с крошечной репликой, с дрожью, бегущей коленями,
с правом носить эти два бутафорских крыла.
Ах, травести в чёрно-белом на шатких подмостках.
Пальцы в чернилах испачканы, локти – в извёстке.
Лунно и солнечно сразу в твоей голове.
Как над тобою несутся, смеются хрустально
поздних надежд перелётные лёгкие стайки.
Как тебе страшно стоять в ледяной синеве.
"Твой снег безропотно растает..."
Твой снег безропотно растает
на слабой выжившей траве,
и тьма небесная пустая
его опять поднимет вверх,
в померкшие ночные дали.
Пускай в сквозном своём дому
в иные формы ветер сдавит,
о странном нашептав ему.
Пускай над хрупкой снежной плотью
стоит вторая белизна:
чужих сияний и мелодий –
как свет далекого окна.
"Небо заполнено птицами и ветрами..."
Небо заполнено птицами и ветрами –
белое, ожидающее дождя.
Это февраль улыбается на экране,
в прошлое, как в кинохронику, уходя.
Дерево вслед раскачивает всем телом.
Трогает белый ветер над головой.
Небо заполнено белым, безбрежно белым.
Но, засыпая, шепчет про голубой.
"Чемодан, приготовленный к бегству, набит стихами..."
Чемодан, приготовленный к бегству, набит стихами.
Время, залитое в человека по самое темя,
сквозь неприметные трещинки утекает.
Вместо него втекают вечные темы.
Племя, несущее бремя – знание или знамя,
вёснами или снами, с нами или не с нами,
из безымянной могилы или из звёздного крошева,
из-за стального кружева, из-под всего, что прожито…
Прошлое, припорошенное вялыми «не положено»,
выжжено и нехожено – заново расцвело.
Новое, полыхающее до озноба, до дрожи,
даже если положено заживо под стекло.
Тянется к человеку, в руки его, в тепло
книжной тяжёлой плотью, сладким сухим плодом.
Белых страниц угодья, буквы на белом бродят,
строят просторный дом.
А человек построит дом из того, что взял:
шороха крови, обжитых тенями чужих зеркал,
солнечных дней нечаянных, собранных по складам,
следа почти случайного. Дара – поскольку дан.
И, уходя из дома, он возьмёт чемодан.
"С оглядкой на то поколенье, что было до нас..."
С оглядкой на то поколенье, что было до нас,
и смутной виной оттого, что мы слишком другие…
Не страх быть собой и тем более не ностальгия:
ведь общее что-то сквозит в выражении глаз.
Поскольку родство не в крови и вообще – не в крови,
а дело любви, если правильно я понимаю,
а ветер гуляет по кронам и ветки ломает,
и шепчут деревья поспешные песни свои…
Но с точностью зная, какое сегодня число,
привыкший к просторным,
прочерченным солнцем пейзажам,
увидит ли странник: здесь дерево прежде росло.
И срублено было, и шрам на земле уже зажил.
И годы прошли, как покинула векша дупло.
Наш странник, мы уголь, и пепел, и чёрная сажа.
Стоишь ли ты в будущем, где от молчанья бело?
"Присвоили себе право..."
Присвоили себе право
убивать всё живое:
лису, похожую на рыжее солнце,
птицу, похожую на неизвестную букву,
собаку, дерево, море.
Если разум – причина убийства,
то разум ли это?
Пустота на месте собаки, дерева, моря
смотрит мне прямо в глаза.
"Вот над землёй натянута вода..."
Вот над землёй натянута вода:
весенний ливень.
Гудят от напряженья провода
небесных линий.
И каждая тугая вертикаль
живёт секунду,
но капли продолжают возникать –
зачем? откуда?
Какие-то летят из высоты
слова, приветы.
Кивают им примятые цветы
с дрожащих веток.
Прислушиваясь к лепету, найдёшь
одну примету:
о мёртвых говорит осенний дождь,
о жизни – этот.
И плещет, и щебечет, и летит
домам на плечи,
как будто город подключён к сети
живых наречий.
"Случись мне вдруг понять Твои пути..."
Случись мне вдруг понять Твои пути –
я становлюсь Тобой, и жизнь замрёт:
всё – только Ты, и некому смеяться,
писать стихи, прокладывать дороги,
в жестяночке лететь вокруг Земли
и на неё ложиться, сбитым пулей,
и из неё обратно воскресать.
Для человека – собственный закон,
толкующий о близком и понятном,
а у Тебя закон совсем другой:
сперва сойти во ад, затем обратно,
и крутится, и мелет колесо,
и каждый час его – тысячелетье,
и у какого бога мне узнать,
сумеет ли оно остановиться?
Бесчеловечны эти небеса! –
где ангелы, как белые на чёрном
инверсией подсвеченные буквы,
летят, вдали слагаются в строку,
но расстоянье так неимоверно,
что мне с земли ни слова не прочесть.
Здесь, у границы меж Тобой и мной –
единственной границы в целом мире, -
я оставляю муку объяснить
Твои дела, и все мольбы о смысле,
и все кровоточащие «За что?!»,
и ухожу назад – быть человеком.
"Потому судьба жестока с теми..."
Потому судьба жестока с теми,
чьи слова – живое вещество,
что они оправдывают время.
Даже обвинением его.
Им дано и в тюрьмах, и в парадах,
в казни новой, лжи очередной
разглядеть единственную правду –
божий вздох, летящий над страной.
В их руках дозволенные темы
крошатся – но из сухой пыли
вырастают дивные растенья,
плачущие голосом земли.
И за это лишь одна свобода
в выбранной бессменно их судьбе:
говорить от имени народа.
О стране. О веке. О себе.
"Когда ксилографический январь..."
Когда ксилографический январь
сменяется весенней акварелью,
то календарь читаешь, как букварь –
каких-то вечных истин повторенье.
Помоешь рамы, выйдешь без зонта
под серый холст нетронутый небесный –
и вдруг увидишь, что висишь над бездной,
как запятая на краю листа.
"Мой город беззащитный, безъязыкий..."
Мой город беззащитный, безъязыкий,
все горше я тебя не узнаю.
Ты с будущим столкнулся – и на стыке
я потеряла улицу мою.
Вот так, Ташкент, прощаться начинаем.
Мучительно, бессильно забывай,
как тенью выстилали зной чинары,
качались тополя, звенел трамвай.
Увозят и увозят, не жалея,
древесные тела грузовики –
и люди ждут, покорны, как деревья,
чуть ниже по течению реки…
И провода над рельсами провисли,
сплетаясь неразборчиво в строку
оборванной, незавершённой мыслью,
понятной только ангелам вверху.
"Им не страшно, вот в чём дело..."
Им не страшно, вот в чём дело.
Белый свет – не слишком белый,
ночь не то чтобы темна.
Как они шагают смело
через пропасти без дна!
(Боль, безумие, война…)
Там, где я скулю и ною,
им неясно, что со мною.
Им не видно ни хрена.
"Ветер всю ночь ветки ломал..."
Ветер всю ночь ветки ломал,
пылью в окно швырял.
Город читал жаркий роман,
дождь подходил к дверям.
Пальцами робко касался их
и отступал, тих.
Утром на память – лишь пыль на полу.
Вместо пера доставай метлу.
В угол крыла, начинай дела.
Золушка платье в печи сожгла.
Белой земле нелегко забыть,
чем она стать могла.
"Ночью трудно сказать что-то наверняка..."
Ночью трудно сказать что-то наверняка,
и слова превращаются в облака.
Проплывают по тёмному потолку,
не желая идти в строку.
Простыня холодна, тишина горяча,
как дорога из жёлтого кирпича.
Даже если не видно во сне ни зги,
ты услышишь по ней шаги.
Между сном и бессонницей, в темноте
на бескрайнем пишу листе.
Облака над дорогой, и почерк – мой.
До грозы не успеть домой.
"Всякая вещь ждёт своего языка..."
Всякая вещь ждёт своего языка.
Ритма, палитры, мастерского штриха.
Рифмы, точной, как пуля – в лоб и наверняка.
Прежде, чем вещество изойдёт в труху,
всякая вещь желает войти в строку.
То, что внизу, хочет вспомнить себя вверху.
Лишь человек на фоне своих вещей
бродит потерянный скучный чужой ничей.
Не понимает, что я говорю, вообще.
Даже столбы подражают деревьям, асфальт – реке.
Небо порой мерещится в потолке.
Но человек идёт с топором в руке.
Думает, что подражать надлежит ему.
Силе поёт хвалу, жестокости и уму.
Так и уходит с песней своей во тьму.
"Если глянуть с небосвода..."
Если глянуть с небосвода –
на земле и жуть, и мрак.
У поэта есть работа:
говорить, что всё не так.
Как бы тут ни громоздились
золотые города.
Ни на Марсе, ни в России,
ни на время, никогда.
Свечка светит, ходят тени,
все кривы и коротки.
У поэта есть сомненья.
У поэта есть стихи.
Он идёт несмелым шагом
и на палец крутит нить.
Каждый новый век расшатан
так, что не восстановить.
Он не справится с починкой.
Он вообще не для того.
У него одна причина:
чувство странности всего.
Ни за что он не в ответе,
этот странник и простак.
Все дела его на свете –
повторять, что всё не так.
По заслугам и награда.
Вы-то думали, легко
говорить среди распада,
мора, глада, града, ада,
что бывает – так, как надо.
Просто очень далеко.
листопад
Мир, трепещущий всеми названиями,
разлетающийся на слова,
ускользающий от понимания,
карты прячущий в рукава,
открывается только молчанию –
весь сияние, весь игра, –
удивлением, узнаванием
отзывается, рассыпается
на соцветия и крыла.
Это в детстве, во сне, нечаянным
взглядом – дважды открыв глаза, –
понимали мы, замечали мы,
не умели мы рассказать.
Как он светит, как держит бережно
этих крошечных лет распад.
Как в лицо нам швыряет бешеный,
неминуемый листопад,
чтоб из крови и грязи вырастить
неуверенные ростки,
что умеют молить о милости
и умрут от его руки.
Не о том ли вся эта музыка,
эта пыльная колея,
эта улица, слишком узкая,
бестолковая жизнь моя?
И когда он стоит сиянием,
проливаются небеса
на глухие от шума здания,
на разграбленные леса,
на замусоренный, на выжженный
обитаемых мест ландшафт,
где мы выросли, где мы выжили,
не умея другим дышать.
Свет, сквозящий и ускользающий,
затихающий слабый звук,
освещающий, объясняющий,
осмысляющий всё вокруг.
Тот закон, на котором вертится
всё – от атома до планет,
проявляется, снится, светится,
и другого закона нет.
Только этот, что левой рушит,
правой заново создаёт,
успевая при этом слушать,
что творенье его споёт,
приходя в этот мир сияющий,
где на быстрых ветрах распят
свет всё видящий и всё знающий,
обрывающийся в листопад.
"Река течёт на свет..."
Река течёт на свет,
на нежный зов морской,
и вся она – ответ,
и тянется строкой.
И два теченья в ней –
обратно и вперёд.
И много долгих дней
корабль по ней плывёт.
То звёзд, то облаков
рисунок на воде…
Среди сухих песков
река бредёт к звезде.
А нежный зов морской
звучит издалека
над медленной рекой
сквозь шёпоты песка.
"Читать чужие сны, смотреть свои..."
Читать чужие сны, смотреть свои.
С привычной безмятежностью змеи
отбрасывать разношенную кожу –
и в новенькую, узкую, влезать.
И кто теперь сумеет мне сказать,
на что в итоге буду я похожа?
Змеиное яйцо, где скорлупа
очерчивает чёткие пределы,
сперва на волю выпускает тело –
а там душа колотится, слепа.
И звёздная рассыпана крупа,
чтоб только пела.
Змеиной птичкой, странным существом
из колбы выбирается на волю.
Казалось бы, одно – и все же двое,
но двое, заключенные в одном.
Бессонницы свинец родил живое.
И это будет золотом и сном.
"Город маленьких деревьев..."
Город маленьких деревьев,
где теперь твои аллеи?
Улиц пыльные моря.
Долгий зной в календарях.
Корни, что скрепляли землю,
больше с ней не говорят.
"Луна чуть подтаяла с краю..."
Луна чуть подтаяла с краю
на летней ташкентской жаре.
Знакомая песня играет
в каком-то далёком дворе.
Господь мой, какого нам рая
желать, кроме этой земли?
Забытая песня играет.
Следы остывают в пыли.
"Мы в детстве рисовали, как умели..."
Мы в детстве рисовали, как умели,
советской сероватой акварелью
отчётливо бетонные дома.
И добавляли солнышко и травку,
тайком внося в картину мира правку
и доводя реальность до ума.
Я повзрослела. Занимаюсь тем же.
И кисточку рука неловко держит,
рисуя и траву, и синеву –
не в худосочном сереньком альбоме,
а здесь, где я живу в бетонном доме,
где я в бетонном городе живу.
Вот солнышко неровное восходит
и светит городской моей природе,
и это значит – я не соврала.
Мы рисовали свой пейзаж унылый,
но солнце каждый день над нами было.
Была трава. И синева была.
"Что болело – взяло и зажило..."
Что болело – взяло и зажило.
До чего же теперь легко
городскими течёт пейзажами
неба бледное молоко.
И полощут дожди протяжные
эти улицы и дома.
Дни короткие, сны пустяшные
жизнь укладывает в роман.
Подбирает детальки бережно,
дорисовывает штрихи,
а в домах грязновато-бежевых
загораются огоньки.
Молчаливо, упрямо тянется
из холодной земли трава.
День кончается. Что останется?
Как всегда – слова.
"Маленькие дни февраля..."
Маленькие дни февраля.
Падает зима до нуля.
Пахнет облаками земля.
Новый поворот колеса.
Тает синий лёд в небесах.
Солнце приросло на весах.
После – март в зеленом огне.
Птичья болтовня о весне.
Травы всё тесней и тесней.
Первого тепла на глоток.
Ветра беззаконный поток.
Жизнь – и бесконечность над ней.
зарафшан
Там камни, как замедленные звери,
лежат в прозрачной облачной воде,
и человек спускается на берег –
на облака и камни поглядеть.
Там птицы проплывают в отраженье,
как лёгкие небесные цветы.
И поровну покоя и движенья.
И вдоволь глубины и высоты.
начало
Сколько всего незаконченного,
сгинувшего в нигде.
Книги стоят заколоченные,
как дома без людей.
Лист бумаги, простроченный
прозой или стихом,
так и лежит, просроченный.
Незачем, ни о ком.
Пересыхает прошлое.
Льются слова в пески.
Рукописи заброшенные
пролистывают сквозняки.
Ломится, как бульдозер,
неуместность конца.
Впору в ней заподозрить
тайную цель Творца.
Приоткрытую дверцу
за последний предел:
каждый был по соседству,
не успел, но глядел.
И хрустальные пропасти
ледяной высоты
каждый заново пробовал
уместить на листы.
Безнадёжны старания
удержать, уберечь
даже отблеск сияния,
переплавленный в речь.
Между шаткими фразами –
ни вперёд, ни назад –
лишь одна недосказанность
что-то может сказать.
То, что кажется смертною
немотой, тишиной –
восхождение медленное,
светлый голос иной.
И когда многоточия
удлиняют молчание –
ничего не закончено.
Это только начало.
"Откуда взять слова сухой листве..."
Откуда взять слова сухой листве,
когда к ней ветер столь немилосерден?
Лишь звёздочки, далёкие соседи,
кивают ей и тянут бледный свет.
Но город наготове и дробит
сигналы разноцветными лучами,
чтоб путники его с чужих орбит
подсказки никогда не получали.
Так ветрено, так сухо, и едва
во тьме шуршат летящие слова,
а шум дорог их тут же заглушает.
Над головой восходят фонари.
Но прорастёт сквозь всё звезда большая –
и изнутри с тобой заговорит.
песенка заблудившихся астрономов
Всё вокруг из лезвий острых,
и плита над головой.
Знай, что рано или поздно
звёзды выведут домой.
Все слова неправду значат,
а замены не найти.
Верь, что так или иначе
выход где-то впереди.
Путь ложится в пыль и пепел,
вьётся прямо у дверей –
всех прекрасней, всех нелепей,
всех счастливей и светлей.
"Археолог, зарывшийся в землю предков..."
Археолог, зарывшийся в землю предков,
откопал терракотовую статуэтку,
полкило медной мелочи, древний храм
и скульптуру, расколотую пополам –
и стоит, изумляясь людским делам.
А от нас останется, в общем, классика:
мегатонна пустых бутылок из пластика,
полумёртвые книги, не сданные в макулатуру,
тяготение к свету, которое мы называем культурой.
И другие свидетельства нашей богатой натуры.
"Дети осени ждут окончанья лета..."
Дети осени ждут окончанья лета.
Слишком больно глазам от сухого света
на горячем, пыльном дневном ветру,
и чинары сбрасывают кору,
как одежду. Все до одной приметы
предвещают яростную жару.
Остаётся надеяться лишь на осень,
что стоит чуть правее в календаре.
Дни в конце июля звенят, как осы
над арбузными корками во дворе.
Жаркий ветер пустые пакеты носит,
и листва осыпается вниз, к коре.
Всё в пыли теряется у корней.
Белизна земли, солнца звон над ней,
потускневшее небо – поверх всего.
Обитатель мира, едва живой, –
сколько их осталось, июльских дней?
Не осталось ни одного.
"Где август ложится на плечи, как плащ..."
Где август ложится на плечи, как плащ,
как знак королевский,
вослед неизменно крадётся палач,
бряцая железкой.
Где солнце летит через все небеса,
светло и прекрасно,
всегда кто-нибудь прикрывает глаза,
пусть даже напрасно.
Не бойтесь – прекрасное первым уйдёт
из этого ада.
Останутся тьма, смертный холод и лёд –
а так нам и надо.
25 июня 2017
А вечности твоей сегодня восемь лет.
Лети, дитя, на свет.
Слагаются года – кирпичики в стене.
За нею всё темней.
Когда же наконец глаза я подниму,
устав смотреть во тьму,
увижу, как поёт в ночи твоя звезда.
Сегодня и всегда.
"Прошлое – бросить в стирку..."
Прошлое – бросить в стирку.
Жизнь продолжает тикать.
Медленно, очень тихо,
словно по первому снегу,
будущее приближается
к спящему человеку.
Мечутся лунные зайцы…
В доме сегодня чисто.
Выметен мелкий мусор.
В доме сегодня пусто.
Мечутся лунные птицы…
Дальше всё будет просто.
Рано ещё просыпаться.
Светится лунный остров.
Падают наземь звёзды,
тают в горячих пальцах.
"Декабрь, и пауза во всём..."
Декабрь, и пауза во всём,
от дел до чувств.
Но зябкой жизни подо льдом
я научусь.
Труднее справиться с весной,
когда тепло
разбудит то, что стало мной,
пока росло.
"Нет во мне ни храбрости, ни азарта..."
Нет во мне ни храбрости, ни азарта.
Я боюсь того, что настанет завтра
и по доброй традиции всех сожрёт.
Это только в первые дни, в начале
в жертвах мало общего с палачами,
а потом их сам дьявол не разберёт.
Всех отправят строем в ворота ада,
и потомок скажет: мол, так и надо,
сколько, мол, на каждом из вас вины!
Углубляется тьма, наплывают льдины.
Перед этим будущим все едины.
Перед этим будущим все равны.
Наплывают льдины, трещит «Титаник».
Мой сосед о далёких смертях читает,
позабыв примерить хоть раз свою.
А поэтам достанется первый камень –
за привычку думать о зле стихами,
словно ради того им стихи дают.
"Разбивалась и металась..."
Разбивалась и металась,
шла по лезвию ножа.
Только тем и удержалась,
что меня ты удержал,
обучая тайной речи,
знакам смутного родства –
чтобы крылья пели легче,
тяжелей росли слова.
Ты, поэт и архитектор,
мир держащий на весу,
бережёшь до срока тех, кто
станет спицей колесу.
Опаляешь звёздной стужей
тот кораблик, что плывёт
в ясный свет, в кромешный ужас,
в смерть, в бессмертие, в восход.
"Дети Егор и Янка бегут сквозь вечность..."
Дети Егор и Янка бегут сквозь вечность.
Вечность стоит огромная, словно лето.
Сверху висят созвездья, как земляника.
Время срывать горячие звёзды ягод.
Время дышать холодным огнём бессмертья.
"Неведомый цвет предзакатного моря..."
Неведомый цвет предзакатного моря –
ульфировый? джейловый?
Лежит на воде золотое, прямое,
как меч, отражение.
Качаются волны привычным движением
от смерти до вечности,
ладонь омывая ульфировым, джейловым
сияньем доверчивым.
Проснётся ли память, метнётся ли чайка
над морем вечерним
в ульфировом, джейловом, необычайном
печальном свечении –
всё сгинет в закате, в пожаре вечернем,
во мгле поражения.
Останутся только слова без значения:
ульфировый, джейловый…
"Замедленно слетающие листья..."
Замедленно слетающие листья
и облака размытая строка…
Должно быть, кто-то за меня молился –
а бог его, должно быть, услыхал.
Ложился свет моим друзьям на лица,
но все ушли. Закончилось родство.
Должно быть, кто-то за меня молился,
хоть меньше всех я стоила того.
Один разбился, а другой размылся,
из света превратился в вещество,
и мне досталось всё наследство смысла,
хоть меньше всех я стоила того.
Частично – слово, а частично – птица,
я выжила средь этого всего.
Теперь, должно быть, время мне – молиться.
Дай бог, чтоб оставалось, за кого.
"Нечего бояться – всё придёт..."
Нечего бояться – всё придёт.
От чего ты думаешь укрыться?
День сменяет год, солнцеворот
кружит одинаковые лица.
Город твой, укутанный в ноябрь,
за руку ведёт, молчит и учит.
Бледный свет и бледный снег летучий –
явь, но не единственная явь.
И жестка господняя рука.
И темна холодная река.
"А лукавая божья усмешка..."
А лукавая божья усмешка
из-за неба сквозит
и звенит из-за каждой травинки.
Вот поставлены вешки для сбившейся пешки,
и чему тут учить,
и какие искать половинки?
Танцевал под бренчанье монеток,
шлялся с ветром по белу свету,
бил баклуши.
Сколотил дорогую, добротную клетку.
Не забыл ни решётку, ни дверку, ни сетку.
Запер бога снаружи.
Сто игрушек на грошик,
и в печи пирожок, и у двери порожек,
а тоска.
Неужели тебя ничего не тревожит,
мой хороший?
Я
иду
искать.
"Жизнь в холода…"
Жизнь в холода…
И самой ведь смешно: ну какие у нас холода?
Только крутится фраза заезженной старой пластинкой.
Если даже сегодня знакомая боль отпустила,
не надейся – она не пройдёт.
Ни сейчас, ни потом.
Никогда.
Стало быть, холода наступают внутри.
Фонари, пустыри –
этот зимний пейзаж, повторяемый всяким поэтом,
не про улицы, реки, дороги, аптеки, мосты,
из рождественских ёлок костры и сухие кусты,
не про снег и свечу, что в окне одиноком горит,
а вообще не про это.
Просто мир в холода обозрим и предельно открыт.
Он на белом разложен и белым сияньем подсвечен,
словно мёртвая бабочка в глупой игре человечьей:
под стеклом на атласной подкладке, прекрасна на вид –
но летать уже нечем.
"Как ветви заслоняли нас от неба!.."
Как ветви заслоняли нас от неба!
Как нашу глупость, жадность и жестокость
своей листвой чинары укрывали,
склоняясь к нам, как к неразумным детям…
Наверное, деревья нас жалели.
А мы беспечно шли себе и шли
сквозь летние шумящие аллеи
среди своей сияющей земли.
Качалась тень, лучи перебирая,
дышала жаром неба глубина,
и город весь, от центра до окраин,
лежал младенцем на руках чинар.
Горячий ветер одевался в зелень
и замирал, запутавшись в листве.
Держали ветви – небо, корни – землю…
Но эту связь мы сами разорвали,
и небо отдалилось от земли.
Теперь все оправданья бесполезны,
и мёртвые, безмолвные стволы
за нас уже не в силах заступиться.
Стоим одни в холодном ярком свете.
"Одни люди..."
Одни люди
пишут слово «Бог» с большой буквы
и довольны этим.
Другие люди
пишут слово «бог» с маленькой буквы
и довольны этим.
Мне всё равно,
потому что я знаю, что бог –
в каждой букве,
которую трогает палец на экране смартфона,
в каждой букве сияющих розовых вывесок
салонов красоты, названных женскими именами:
«Нилюфар», «Наргиза», «Севара».
Бог в той букве,
которую образует тело человека,
поднявшего правую руку к небу,
опустившего левую руку к земле.
У него нет размера.
"Старый поезд в казахской степи..."
Старый поезд в казахской степи.
По вагонам стучит и скрипит
человеческий быт,
а когда вспоминаешь стихи,
то размер их разбит.
Деревца вдоль путей.
Меж изломанных чёрных плетей
гнёзд пиалки наполнены снегом.
Но нетронута гладь,
и хозяев тех гнёзд не видать.
Пусто, слепо.
Степь лежит без конца,
и несут пиалы деревца
неизвестному гостю,
что никак не идёт.
Старый снег превращается в лёд,
и устали древесные горсти.
А вокруг – ни души.
Только поезд стучит, да шуршит
занавеска под ухом,
отделяя чужую страну,
превращая её черноту, белизну
в звук, привычный для слуха.
По степи, вдоль пути
тянет поезд стучащий пунктир,
тусклым светом наполнен.
Засыпаю с трудом
и во сне превращаюсь в пустое гнездо,
что о птице не помнит.
"Им будет так страшно..."
Им будет так страшно,
что лучше бы умереть.
Но чем они старше,
тем меньше их будут жалеть.
Кто выживет в первую треть,
способен терпеть до конца,
пока не порвётся железная сеть
в руках у ловца.
За хлебом железным своим идут
вдоль русла мёртвой реки.
Скользят, оступаясь по синему льду,
железные башмаки.
И явственно светит для них звезда –
одна, но зато всегда.
Над всею землёю из синего льда,
Над небом из синего льда.
И дело не в их молчаливой вере
в открытые двери неведомо где.
А просто это – другие звери
средь вас, людей.
"Светлый мой..."
Светлый мой.
Во что же ты превращаешь
этих эльфёнышей
с глазами из утренних звёзд,
сердцами из серебра,
руками, пригодными только
для ласки и музыки.
Они успевают ещё загадать:
«Счастья всем, даром,
и чтобы никто не ушёл…»
Никто не ушёл.
Даже тела изуродованы –
о прочем и не говорю,
об этом не говорят.
Но петь они продолжают,
и песня всё та же –
сиянье твоей темноты
вопреки всему.
"господи мой дивный..."
господи мой дивный
господи мой светлый
на плавучей льдине
под холодным ветром
солнца ожидая
провожая волны
я пока живая
постараюсь помнить
ты холодный ветер
ты ледовый плотик
солнце что нам светит
ночь что нас поглотит
свет
Открывает глаза в темноту.
Говорит своей темноте:
– Если держишь слова во рту –
значит, выбрал слова не те.
Но я знаю, что свет во мне.
Даже если на самом дне
неизвестного мне дня,
где почти что и нет меня.
Темнота у него в руках
всею плотью своей молчит
и затягивает аркан –
хоть не полностью, но – почти.
Воздух больше не держит слов.
Но он думает ей в ответ:
«Нет того, что зовётся зло.
Всё вокруг, даже тьма, есть свет».
...
Свет оставляет на сердце мгновенный след –
вспухший рубец, ноющий по ночам.
Свет заставляет ему говорить в ответ,
как темнота заставляет в ответ молчать.
Луч, прикоснувшись к плечу, выгибается, как крыло.
Тех, кто из дома вышел, светом в пути замело.
Луч, оказавшись в руке, превращается вдруг в весло.
Лишь оттолкнись – и течением навеки тебя унесло.
...
И опять темноте оставаться совсем одной.
И опять темноте молчать: «Поиграй со мной.
Вот моё ледяное и каменное нутро,
и мне нужен кто-то второй, чтобы оно ожило.
Чтобы птицы, цветы, океаны и муравьи.
Я сама неживая, но ты во мне оживи,
проклиная меня, и мучаясь, и любя –
чтобы я стала светом, вспомнив саму себя».
"Как уж мне тебя вместить..."
Как уж мне тебя вместить,
мир твой не любя.
Медным грошиком в горсти
я держу – себя.
Нечем нищему принять
щедрые дары.
Некогда ему узнать
про твои пиры.
Дел-то сколько: хлам стеречь,
новый наживать,
человеческую речь
напрочь забывать.
Бедный, медный, скушный звон.
Музыка гнилья.
Ты стоишь со всех сторон,
кроме той, где я.
"Это не магия, маленький брат. Следи за руками..."
Это не магия, маленький брат. Следи за руками:
те, что прошли здесь до нас, оставили белые камни.
Здесь, в самой чаще джунглей, где звёзд никто никогда не видел,
ждут эти белые камни, что к свету помогут выйти.
Это не магия, маленький брат, это больше, чем магия.
В мире, заросшем по маковку ядовитыми маками –
слышишь? – уже столетия льётся, не утихает
песня для всех подкидышей, выращенных волками.
Всякая тварь, даже бедные, бестолковые бандерлоги,
не понимая смысла, вторит песне дороги.
Всякая тварь на свете эту дорогу видит.
Только не знаю, маленький брат, всякий ли к звёздам выйдет…
"молодая акация сломанная под корень..."
молодая акация сломанная под корень
лежит на асфальте около автотрассы
ветки ворочаются под ветром
силясь выправиться подняться
небо над ней словно детская чистая радость
город над ней как поток танцующих красок
люди над ней даже друг друга не видят
и я прохожу мимо
"– Кто ты во сне?.."
– Кто ты во сне?
– Так. Дух.
– А по утрам?
– Здесь – дверь.
Я открываю себя на слух
или на свет: вверх.
Плещут хрустальные миражи –
может быть, наяву.
Острыми крыльями рвут стрижи
тёплую синеву.
– Как ты теперь?
– Всё сплю.
Так и хожу во сне.
Словно по зыбкому хрусталю.
Словно во сне ясней.
Знаешь, я видела днём звезду.
Знаешь, как сладко идти в бреду,
в городе, в лете, всегда, нигде –
к синей своей звезде?
– Чем ты становишься наконец?
– Я до сих пор – свинец.
Не разбудило меня тепло,
не утекло стекло.
Но даже здесь я – немного там.
Вижу, что за чертой
небо стоит, как воздушный храм
синий и золотой.
"Всё учусь, да не выучусь..."
Всё учусь, да не выучусь.
Всё лечусь, да не вылечусь.
Всё лечу, да не вылечу
из круга ясного неба,
из круга ясного слова –
туда, где всё непонятно,
необъятно, невероятно,
всё правильно, всё безоглядно.
Туда, где всё.
"Люблю кошек..."
Люблю кошек.
Когда они спят – зубами к стенке.
Когтистыми лапами и мокрыми носами – к стенке.
Бесконечными мявами – к стенке.
Грязными лотками и пустыми мисками – к стенке.
Драными ушами, болезнями, переломами – к стенке.
Выброшенными котятами, ещё не открывшими глаз – стенке.
Детьми, швыряющими камни, и взрослыми, пинающими ногой – к стенке.
Всем этим миром, непригодным для кошки – к стенке.
Где, чёрт возьми, эта стенка?
Дайте мне тоже в неё уткнуться.
летучая лодка
Невыносимый свет прощаний.
Рассвет. Разрывы облаков.
Печаль на лодочке отчалит –
и далеко. И высоко.
И тянет из ладони нить,
невинной властью соблазняя –
направить вверх, к земле спустить,
пасти, не подпуская к краю,
курс на полшага изменить.
А небо рассыпает золото,
и время стрелками исколото,
и нить трепещет на ветру.
Стою на пустыре, как пугало.
Стою растеряна, испугана.
Стою – и не могу в игру.
Там облака пустого цвета,
живые чёрные стрижи,
и лето надо мной, и это
я называю словом «жизнь».
Там неба ножевая рана
во мне открылась и поёт.
И всё невыносимо странно
и неотъемлемо моё.
Давай я нить не буду трогать.
Не отвлеку её, пока
прямая тонкая дорога
из рук взбегает в облака.
Пусть ветер дует в паруса
и в них гнездятся чудеса.
Пусть лодка обрастает светом
и вымокает под дождём,
и забывает отчий дом,
пересекая это лето.
И дни плескались за кормой.
И лодка раздвигала зной,
бортами задевала звёзды,
пока не выбрала всю нить –
всю нить! И продолжала плыть,
подняв меня в горячий воздух.
И я летела. Очень просто.
Теперь меня не отменить.
"Плыву к тебе рыбой, расту к тебе деревом..."
Плыву к тебе рыбой, расту к тебе деревом.
Прохожу в двери, нахожу новые двери.
Ничего, кроме этого, я уже не делаю –
прохожу сквозь двери.
Прохожу сквозь стены, раздвигаю их, как растения.
Хищные растения, голодные тени.
Есть направление, всё остальное потеряно.
Прохожу сквозь тени.
Прохожу сквозь тело своё, имя своё, чувства и разум.
Понимаю, что ты где-то рядом, неизбежно рядом.
За чертой рассвета, не наступавшего ещё ни разу;
в неслучившихся грозах и в несказанных фразах;
в числовом ряду; на дороге, которой иду – рядом.
"Кажется, всё перепутала..."
Кажется, всё перепутала.
Думала – надо сбрасывать шкурку,
а что-то
сбросило меня саму.
Закричало, рванулось наружу,
забилось радужно
и улетело.
На щеке остался порез –
не то от когтя,
не то от крыла,
не то от золотой чешуи саламандры.
Теперь уже неважно,
от чего именно.
Всё равно оно не вернётся.
"Гореть тебе навстречу..."
Гореть тебе навстречу –
вот всё, чего хочу,
когда задует вечер
последнюю свечу.
Когда держаться нечем
и наугад лечу,
светить тебе навстречу –
и выйти по лучу.
"незнакомый тебе человек..."
незнакомый тебе человек
останется жить
во всех кофейнях старого города
в котором ты никогда не была
об этом ли плакать на рассвете
синяя ткань неба
соткана из голосов птиц
счастье не вмещается в сердце
печаль не вмещается в сердце
качают тебя на волнах
и кружится голова.
И трудное это соседство
ты как-то удержишь в руках,
ты как-то уложишь в слова.
В гнезде из небес и ветров
птенцы раскрывают глаза
и помнят: сегодня лететь.
А дальше ты будешь без слов.
А дальше – не сможешь назад.
Теперь начинается жизнь.
"Поздно ночью в тебя упал твой последний пазл..."
Поздно ночью в тебя упал твой последний пазл.
А ты честно пытался спать и почти что спал.
Оказалось – кусочек неба, пустой фрагмент.
Ничего такого в нём нет.
Ничего, кроме ясной, безжалостной синевы.
Что разбудит насмерть, а после вернёт живым.
Ничего, кроме космоса, воздуха, сквозняка –
ничего не известно наверняка.
Эта синяя, эта льдистая твердь и плоть –
как просвет, как дверной проём, выводящий прочь.
Это просто небо, где празднуется рассвет.
Ничего такого в нём нет.
Выходи наружу обыденно, не спеша.
Проверяй, на месте ли ключ и застёгнута ли душа.
Синева, навылет пробивши тебя, поёт.
Это будущее твоё.
"Буквы листьев, людей и птиц..."
Буквы листьев, людей и птиц
превращаются в связный текст.
Превращаются в дивный стих,
остывающий на листе –
голубом небесном листе,
голубом холсте без границ.
Он лежит во все времена,
достигая конца времён.
Голубая река темна
от плывущих по ней имён.
Он лежит в высоту и вглубь.
Он летит сквозь твои глаза.
Но пока не коснётся губ,
ты не сможешь о нём сказать.
Ты, стоящий на сквозняке
в голубой небесной реке,
с голубой глубиной внутри –
гори
умри
говори
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
