Бредовые мысли или лестница Пинда
Выпадение любви
Был вечер — не последний, но похожий
На тот, что не вернётся никогда.
Они молчали, как в последний раз,
Хотя не верили ни во что ни разу.
Сквозняк в подъезде гнал окурки прочь,
Как будто память — мусор на ветру.
Они стояли, не касаясь плеч,
Но зная: дальше — только вглубь, не вверх.
Вина осталось на донышке —
Не столько, чтоб забыться,
Столько, чтоб не кричать.
Они не ждали чуда.
Им хватало тени от фонаря,
Чтоб убедить себя:
«Мы — вместе. Пока тень не легла на пол.»
А после — что?
После — пропасть.
Но в ней, как в детстве,
Казалось: можно лечь — и не утонуть.
Как сладко верить…
Даже в паденье.
Пинд, или Последняя Афёра
В городе, где даже тени платят налог,
где фонари — как свидетели в суде,
а каждый тротуар — подписан вдогонку
судьбой, что пишет мелом на воде,
жила-была одна несносная душа —
по имени Пинд. Не Пиндар, нет, — Пинд.
(Разница — в том, что первый пел про богов,
а этот — как бы выжить, не сгорев дотла.)
Он не был злым. Он был… изворотлив.
Его мораль — как календарь: листал
по мере надобности, сбивая сроки,
а совесть — будто старый пиджак без пуговиц:
всё время норовил её зашить,
но нитки рвались, как обещанья банка.
Он торговал билетами в никуда —
на пароход, что отменили вчера;
он выдавал за древний манускрипт
свой школьный дневник с тройками по пению;
он убеждал вдовых наследниц в том,
что их покойный муж — его двоюродный брат
по линии Плутона («Вы ж поймёте, мэм, —
мы все родня в загробном этом царстве»).
Он подделывал прогнозы погоды — дождь
обещал золотой, а выпал град.
Он продавал «эликсир бессмертья» —
водку с чернилами и лавровым листом.
Он даже пытался подсунуть Харону
вместо монеты — фальшивый евроцент…
Харон лишь фыркнул: «Ты не в том Аиде, дружище.
У нас тут строгий cash-only режим».
Но всё — без толку. Каждый план — как лёд
под башмаком: скользил и трескался вмиг.
Кредиторы его звали «господин Надежда»,
а друзья — «тот, кто снова не пришёл».
Он жил в подвале, где сырость пела гимны
забвению, и крысы, как соседи,
давали в долг — но требовали в срок
кусок души (в рассрочку — без процентов).
И всё же Пинд не знал унынья. В нём
горел огонь, достойный лучшей сцены:
не пламя — искра. Не надежда — прыть.
Он верил: в следующий раз — удача!
(Хотя «следующий» был уже в прошлом,
а «раз» — насчитывался тысячью.)
Но вера — это форма инерции,
а Пинд был мастер превращать её в бензин.
Однажды он задумал аферу века:
написать оду… самим Музам!
Не в честь их — нет! Он выставит их в дурном свете:
дескать, они давно не в моде,
их лиры — пыль, их вдохновенье — плесень,
а Аполлон — всего лишь чиновник
в белом хитоне с золотой булавкой.
И если это разойдётся — слава!
А если нет — то хоть скандал, а там…
Он сел за стол. Перо — из гусиного пера
(купленного на блошином рынке за грош).
Чернила — смесь кофе, вина и слёз
(последние — свои, от недостатка сна).
Он начал: «О вы, девять сестёр безделья…»
— и вдруг замер. Воздух задрожал.
Не от сквозняка. А от того, что время
решило, наконец, прийти в себя.
Дверь распахнулась — без стука, без звука.
Вошли они. Не в хитонах — в чём боги
велят им быть: в платьях из света и пыли,
с глазами, где горит не гнев — усталость.
Каллиопа первой заговорила:
«Ты от нас устал? Мы — тоже. Хватит, Пинд.
Ты слишком долго путал нас с Фортуной.
Но мы — не колесо. Мы — закон».
Эвтерпа: «Ты продал мой напев
за бутылку дешёвого вермута».
Мельпомена: «Ты мои трагедии
превратил в сериал про любовь и долг».
Талия: «Ты смеялся не над миром —
над тем, что мир не смеётся над тобой».
Эрато: «Ты любил не женщин — счёт в банке».
Полигимния: «Ты молчал — не от мудрости,
а потому что не знал, что сказать».
Урания: «Ты смотрел в небеса —
лишь чтобы сверить курс валют».
Клио: «Ты прошлое использовал
как ширму для своих сегодняшних грехов».
Терпсихора: «Ты плясал не от радости —
а чтоб скрыть, что ты падаешь вниз».
И тогда — ни гром, ни молния, ни град —
а просто тишина. Такая тишина,
что слышно стало, как бьётся пульс у тьмы.
Музы подняли руки — не для кары,
а будто чтобы снять с него последний
фантом успеха, призрачный налёт
его надежд, его афер, его «авось».
Они не били. Они — раздели.
Сняли с него хитрость, как пальто.
Вынули жадность — как карманы.
Выбросили страх — как старый зонт.
Остались кости, кожа да вопрос:
«Кто я, когда не притворяюсь?»
И в этой наготе — не стыд, не боль,
а странное облегченье. Как в бане.
Пинд не умер. Он просто стал собой.
Без планов, без долгов, без будущего дня.
Теперь он сидит у входа в тот подвал
и смотрит, как снег падает на асфальт —
не как добыча, не как символ, не как шанс,
а просто снег. Белый, холодный, честный.
И иногда, когда луна высоко,
он шепчет: «Спасибо, сестры. Наконец-то».
А музы? Музы вернулись в свой храм,
где лиры ждут, где тишина — не пустота,
а форма мысли. И одна из них —
возможно, Каллиопа — прошептала:
«Быть может, это и была его одa…
та, что он так и не дописал».
Пинд, или Vanitas vanitatum
В городе, где время — не река, а долг,
а пространство — форма уклоненья от него,
где каждый шаг — уже отчёт,
а молчание — налог на воздух,
жила душа, чей паспорт выдан
не в преисподней, нет — в бюро утрат:
Пинд. (Не Пиндар. Разница — как между
carpe diem и carpe debitum.)
Он не был злодеем. Зло требует системы.
Пинд же был хаос в костюме с латаным локтем,
его этика — как расписание поездов
в стране, где рельсы съедены ржавчиной.
Он верил не в богов, не в чудо, не в любовь,
а в то, что завтра можно будет снова
взять в долг у вчерашнего — и не отдать.
Он торговал билетами в Элизий
(«Гарантия возврата — если не понравится»).
Он выдавал за пророчество
прогноз погоды, вырванный из газеты.
Он утверждал, что знает путь к источнику
юности — на деле, это был кран
в подвале, где он жил, и капало.
Но даже капля — если верить — может стать
метафорой. Он верил. Не в каплю — в веру.
Его аферы были столь же жалки,
сколь и амбициозны. Он пытался
подсунуть Мнемозине список долгов
вместо эпоса. Он предлагал Терпсихоре
танцы на льду — в июле. Он учил
Эрато писать сонеты на квитанциях.
Но музы, как известно, глухи к бартеру.
Они — не рынок. Они — закон природы.
И всё же Пинд не знал покоя.
Не от страсти — от привычки к движенью.
Как маятник, что продолжает качаться
после того, как часы остановлены,
он жульничал уже не ради выгоды,
а ради ритма. Жизнь без аферы —
как стих без паузы: возможен, но скучен.
Однажды он решил: пора написать
De fraudibus — поэму о себе,
но в третьем лице, с латинским лоском,
где каждая строфа — новая афёра,
а кульминация — бегство в вечность
через люк в подвале («Он исчез,
оставив долг и пару башмаков…»).
Он даже начал: «Quis custodiet…» —
но дальше — тишина. Не по воле — по праву.
В дверь постучали. Не три раза — девять.
(Музы не спешат. Их время — вечность,
а вечность терпелива, как налоговая.)
Они вошли — не в гневе, нет: в усталости,
той самой, что рождает справедливость.
Каллиопа первой сказала:
«Ты слишком долго путал нас с Фемидой.
Но мы не взвешиваем. Мы являемся мерилом».
Эвтерпа: «Ты продал мой напев
за глоток вина — и не того сорта».
Мельпомена: «Ты мои слёзы
использовал как смазку для колёс».
Талия: «Твой смех был не смехом —
а кашлем совести, замаскированным».
Эрато: «Ты называл любовью
то, что не выдержало даже ночи».
Урания: «Ты смотрел в звёзды —
лишь чтобы вычислить курс на завтра».
Клио: «Ты прошлое — как старый паспорт:
предъявлял, когда требовали лицо».
Полигимния: «Ты молчал не от мудрости —
а потому что не знал, на каком языке
говорит совесть. (Подсказка: ни на каком.)»
Терпсихора: «Ты плясал не от радости —
а чтобы скрыть, что земля уходит».
И тогда они не ударили.
Они — разоблачили.
Сняли с него маску хитреца —
под ней оказалась та же маска.
Сняли вторую — третья.
И так до тех пор, пока не осталось
ничего, кроме вопроса: «Quis est iste?»
(Кто этот? — спросил бы Цицерон,
увидев Пинда в этом обличье.)
Но в этой наготе — не позор,
а странная свобода. Как после бритья.
Он вдруг понял: быть никем —
значит быть всем. По крайней мере,
в пределах подвала и улицы.
Больше не нужно притворяться,
что ты — Пиндар. Достаточно быть Пиндом.
Музы ушли. Не хлопнув дверью —
они её не заметили.
Их мир не включает дверей.
Он — сплошной эфир, где каждое слово
имеет вес, как монета в руках Харона.
А Пинд остался. Сидит у входа.
Смотрит, как снег — не метафора, не символ,
а просто H₂O в кристаллической форме,
падает на асфальт, как долг без процентов.
Иногда ему кажется:
эта поэма — которую он не написал —
уже существует. Где-то в библиотеке
тени, в отделе Vanitas.
И автор — не он. А время.
А он — лишь строка.
А строки, как известно,
не выбирают, в какой стих попасть.
Finis coronat opus, — шепчет он,
хотя венца нет, и дела — в праху.
Но finis — уже достаточно.
Ведь конец — это форма порядка.
А порядок — последняя афёра,
в которую Пинд не поверил,
но которая — всё равно — сбылась.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
